home | login | register | DMCA | contacts | help |      
mobile | donate | ВЕСЕЛКА

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add
fantasy
space fantasy
fantasy is horrors
heroic
prose
  military
  child
  russian
detective
  action
  child
  ironical
  historical
  political
western
adventure
adventure (child)
child's stories
love
religion
antique
Scientific literature
biography
business
home pets
animals
art
history
computers
linguistics
mathematics
religion
home_garden
sport
technique
publicism
philosophy
chemistry
close

Loading...


Как удача постучалась в дверь человека в сером.

— Луиза! — послышался сверху грозный голос отца. — Вы что там все, заснули? Мне что, самому идти открывать дверь? — затем отец прошел в кабинет и сердито хлопнул дверью. Отец очень хорошо разыгрывал сцены скандала с воображаемой прислугой.

Через четверть часа опять задребезжал настойчивый колокольчик. Мы сидели на кухне. Матушка, чистившая картошку в лайковых перчатках, что несколько затрудняло трудовой процесс, посмотрела на тетку, лущившую горох. Колокольчик зазвонил опять, на этот раз громче.

— Звонят один раз — зовут Луизу, два раза — Джеймса. Я ничего не напутала? — поинтересовалась тетка.

— Иди ты, Пол, — решила матушка. — Скажи, что Луиза… — Но тут матушка вдруг покраснела, и не успел я отложить грифельную доску, как она стянула перчатки и стремительно прошла к двери. — Нет, не надо. Делай уроки, я сама схожу, — сказала она и побежала наверх.

Через несколько минут дверь на кухню приоткрылась, в щелку просунулась матушка и таинственно поманила меня рукой.

— Иди на цыпочках, — прошептала матушка, подавая мне пример.

Мы, крадучись, стали подниматься наверх; однако надо было знать зловредный характер нашей лестницы: она все делала назло, и ступеньки теперь скрипели громче и чаще, чем обычно; таким манером мы пробрались в отцовскую спальню, где в старинном шкафу, уцелевшем от лучших времен, хранился мой самый лучший костюм, а правильнее сказать, соблюдая все нормы грамматики, тот из двух, который получше.

Никогда раньше не доводилось мне надевать его по будням, да еще утром, но мне было велено быстренько, безо всяких разговоров переодеться, что я и сделал; мало того, меня заставили влезть в новые башмаки — в наше время они назывались «блюхерами»; матушка взяла меня за руку, и мы начали спуск; вниз мы пробирались в такой же манере, что и поднимались наверх, — чуть ли не ползком: медленно, осторожно, затаив дыхание. Мы подкрались к входной двери, и матушка, стараясь не шуметь, отодвинула засов.

— Мы же забыли шапку, — прошептал я. Но матушка покачала головой и громко хлопнула дверью. Все ее жесты и гримасы я великолепно понимал — подобные фарсы (а может быть, трагедии?) мне не раз доводилось разыгрывать. Матушка обняла меня, и мы вошли в отцовский кабинет.

Надобно сказать, что гостиной мы пользовались редко, она у нас была отведена под выставочный зал, на случай, если нежданно-негаданно нагрянет шальной гость: на колченогом ломберном столике лежал перевернутый вверх обложкой раскрытый томик Каупера,[70] на подлокотнике кресла (судя по размеру, матушкиного) небрежно валялась недоконченная вышивка — все это должно было свидетельствовать об изысканности вкусов хозяев, умеющих приятно проводить дома время. Поэтому вечерами мы, как правило, собирались у отца в кабинете. Свалив в кучу все книги и бумаги, — вещи, явно не заслуживающие серьезного внимания, — мы превращали его в уютную гостиную. То ли по этой причине, то ли оттого, что отец в любой момент был готов бросить все свои дела, чтобы в погожие дни поиграть на заднем дворе в крикет, а в ненастье — погонять шары в коридоре, сказать не берусь, но помню твердо: в детстве его деятельность стряпчего я всерьез не воспринимал. Мне казалось, что он просто играет там, у себя в кабинете, обложившись толстенными книгами и кипами бумаг; все документы были разложены по стопочкам, к каждой стопочке был подколот ярлычок — но это были лишь чистые бланки; ярлычки были наклеены и на многочисленные жестяные коробочки; коробочки были красивые, лакированные, но по большей части пустые. В коробочке, помеченной «Суттон Хэмпден, эсквайр», матушка хранила рукоделье. Трудно сказать, какой доход приносили Дрейтону его дома, и вряд ли он расплачивался с отцом фруктами, но в жестянке «Дрейтон, недвижимость» хранились яблоки, которые отец очень любил. Что такое «Закладные» я узнал много позже и немало удивился, когда выяснилось, что они не имеют ничего общего со стихами, рукописи которых хранились в соответственно промаркированной коробочке.

Как только мы появились на пороге, отец вскочил и бросился нам навстречу. Волосы были всклокочены; чтобы придать лицу выражение деловой озабоченности, он имел привычку во время разговора с клиентом ерошить волосы, что, впрочем, делало его более похожим на школьника, который, не понимая, чего от него требует учитель, пытается сделать вид, будто напряженно думает.

— А вот и наш юноша, — проговорил отец, принимая меня, как эстафету, от матушки. — Ростом Господь Бог его не обидел, как по-вашему?

Посетитель движением толстых губ перекатил вонючую сигарету из левого угла рта в правый, а затем протянул мне влажную и не очень чистую пухлую руку; я протянул свою, он крепко пожал ее, а другой своей рукой добродушно потрепал меня по голове; он очень походил на моржа с картинки из учебника естественной истории.

— Мать, черт побери, ну вылитая мать! — сказал он, не выпуская моей руки. — А ведь она у нас, — добавил он, лукаво подмигнув отцу, — красотка, каких поискать, а?

У него были на диво маленькие, но очень яркие и пронзительные глаза, и когда он опять посмотрел на меня, я постарался подумать о нем что-нибудь хорошее, так как был уверен, что он видит меня насквозь.

— Куда собираемся его отдать? — продолжал он. — В Итон? В Харроу?[71]

— Еще не решили, — ответил отец. — Пока обучаем его дома.

— Слушай, что тебе говорит дядя, — сказал толстяк. — Учись всему! Посмотри на меня! Да если бы я учился, то разве сидел бы здесь? Стал бы я предлагать твоему отцу такие деньжища за какое-то пустяковое дельце? Накося, выкуси, господин стряпчий, сказал бы я ему, сами с усами, без вас все обтяпаем.

— Похоже, вы и без образования весьма преуспели, — рассмеялся отец.

И действительно, глядя на цветущий вид нашего гостя, жалеть его что-то не хотелось. Короткие толстые пальцы были унизаны золотыми кольцами, а на вздымающихся волнами складках жилета покачивалась массивная золотая цепочка.

— Будь я образованным, имел бы еще больше, — проворчал он.

— Но с виду вы кажетесь очень умным, — сказал я, и хотя тут не обошлось без невинной хитрости, к которой прибегают дети, желая подольститься к взрослым, особого лицемерия в моих словах не было.

Он добродушно рассмеялся, и вся его туша заколыхалась, как огромный студень.

— Ну, старый Ноэль Хэзлак не такой уж и дурак, — согласился он. — Но вот за что я себя не люблю: зануда я» все о делах да о делах. Чертыхаюсь к тому же. А у меня ведь дочка растет.

— У вас есть дочь? — спросила матушка, тут же проникнувшись симпатией к дочери гостя; так большинство женщин жалеют дочерей несчастных кухарок и непутевых горничных.

— Рассказывать о ней я вам ничего не стану. Но если, мэм, не возражаете, то как-нибудь приведу ее к вам? С образованными людьми она видится не часто, а ей бы это пошло на пользу.

Матушка с отцом переглянулись, но посетитель, поняв их без слов, тут же попытался развеять их сомнения.

— Не бойтесь, мэм, она и я — две большие разницы, — нисколько не обидевшись, сказал он, — никто и не верит, что это моя дочь, только я да старуха. Она — маленькая леди, вот так-то! Каприз природы, так я понимаю.

— Мы будем в восторге, — заверила его матушка.

— В восторге, да вы просто ахнете! — ревниво буркнул мистер Хэзлак.

Несмотря на протесты родителей, самолюбие которых было задето, он сунул мне в руку полкроны, добродушно посмеиваясь, как человек, привыкший во всем поступать по-своему.

— Не траться на этих язычников, что торгуют с лотка, — сказал он мне на прощание, — дождись Рождественской ярмарки.

Насколько я помню, до этого у меня собственных денег не было; получив от старого Хэзлака полкроны, я впервые в жизни стал обладателем кругленькой суммы, которую предстояло растранжирить; с одной стороны, неплохо было бы купить себе новые выходные перчатки или, скажем, латинскую грамматику, с которой что хочешь, то и делай; с другой стороны, на такие крупные покупки пришлось бы угрохать все денежки. Не лучше ли купить чего по мелочи, с тем, чтобы в кармане всегда звенели медные монетки? Но никто на мои деньги не посягал, и решать мне приходилось самому.

Как я мучился! Сколько ночей провел я без сна! Скольким лавочникам я успел надоесть! И хотя бы одна живая душа мне что-нибудь присоветовала!

— У тебя своя голова на плечах, — говорил отец и пускался в длинные рассуждения о том, что, дескать, с юных лет необходимо трезво оценивать наличные возможности, тогда-то у человека и появится так называемая коммерческая жилка.

— Нет, дорогой, — говорила матушка. — Мистер Хэзлак хотел, чтобы ты сам истратил эти деньги. Если я тебе скажу, что купить, то получится, что ты истратил их по моему усмотрению, а это будет нечестно. Нам с отцом очень бы хотелось посмотреть, как ты этой суммой распорядишься.

Хорошие мальчики из книжек, оказавшись в подобной ситуации, покупают подарок родителям или отдают деньги нищим. За это я их ненавидел той лютой ненавистью, с какой только низменный человек может ненавидеть возвышенную натуру. Я обратился за советом к тетке.

— Если бы у тебя было полкроны, начал я издалека, — что бы ты с ними сделала?

— Купила бы гребешков на все деньги, — ответила тетка; с гребешками была истинная мука — вечно они у нее терялись и ломались.

— Да нет, тетя, — объяснил я. — Что бы ты делала, если бы была на моем месте?

— На месте этого глупого ребенка, — ответила тетка, — я никогда не окажусь. Лишь идиот не знает, чего сам хочет.

О витрины, которые я разглядывал, прижавшись носом к стеклу! О товар, к которому я приценивался! О вещи, которые я наконец-то решался купить, но вдруг раздумывал! Даже матушка, обладавшая ангельским терпением, начинала выказывать признаки беспокойства. Несчастные полкроны, подаренные мне старым Хэзлаком, постепенно стали разрастаться до размеров злого Рока, нависшего над нашей семьей.

Но в один прекрасный день все решилось и проклятие было снято. На задворках нашего квартала находился магазин, в котором торговали водопроводными принадлежностями. Разглядывая его витрину, среди медных краников, гигантских мотков свинцовых труб, сливных бачков и прочего я вдруг заметил разноцветные квадратики — ими, как я теперь знаю, стеклят окна туалетов и черных лестниц. Квадратики были изукрашены — на одних, в центре, красовалась незамысловатая звездочка, другие же были покрыты более затейливым узором. Я приобрел дюжину стекляшек, а хозяин, человек крайне приветливый и обходительный, вручил мне еще две в качестве бесплатной премии.

С какой стати я их купил — и тогда сказать не мог, и сейчас не понимаю. Матушка при виде моей покупки заплакала. Отец не нашел ничего умнее, как спросить: «А на что они тебе?», на каковой вопрос я не смог ответить. Но тетка всех поставила на место.

— Если кому приглянулись цветные стекла, — сказала она, — то надо быть последним дураком, чтобы не купить себе цветные стекла, коли есть на что покупать. А если кому не нравится, то пусть и не покупает.

В конце концов, я раскокал эти стеклышки, сильно порезался и не стал возражать, чтобы их выкинули в мусорное ведро. Была ли это глупость? Нет, скорее всего, — судьба. В жизни мне встречалось много людей, которым Хэзлак вручил полкроны, — эти люди хлопали себя по карману и благословили день, когда они познакомились с «Наполеоном от финансов», — как позднее стали величать его подхалимы, но кончилось это все тем же — цветные стеклышки и порезанные пальцы. Может, те деньги, что он и ему подобные расшвыривают вокруг, фальшивые? Да нет, не в этом дело.

В следующий раз, когда Хэзлак постучался в нашу дверь, ему открыла горничная в чепце и фартуке. Это было лишь началом перемен. В прихожей постелили новую дорожку. Окна первого этажа завесили кружевными занавесками, чтобы никто не мог нас отличить от местных плутократов, украшающих свою переднюю таким образом. И — чудо из чудес, на которое я взирал с благоговейным трепетом: отец стал по будням ходить в праздничной одежде; его воскресный костюм был разжалован в повседневный, а на его место в шкафу водрузился новый! Этот огромный шкаф был цитаделью наших посягательств на благополучие, в его твердыне мы искали убежище, когда рушились внешние стены и мы падали духом. «Пусть все горит огнем, но одеваться надо прилично», — любила повторять матушка. Постель она застилала лиловым шелковым покрывалом, ласково укрощая его шумящие струи, которые красиво застывали, облегая скованные ледяным холодом складки роскошного атласного одеяла. Бывало, войдет она в спальню издерганной, подавленной, но не пройдет и пяти минут, как оттуда начинает доноситься какое-то щебетание: можно было подумать, что, закоченевшая пичуга, отогревшись под ярким весенним солнышком, расправила крылышки и пробует голос, А то, бывало, достанет матушка из шкафа индийскую шаль, которая проходит сквозь обручальное кольцо (чего, однако, никогда не получалось, когда пытались продемонстрировать это ее удивительное свойство), накидывает ее на плечи, закалывает на груди брошкой с камеей; надевает шляпку — и тут с ней происходит то, что бывает с раскапризничавшимся ребенком, которого пожалели и дали то, что он хотел: она приходит в отличное настроение и тихонько напевает, покачивая головой, как бы комментируя слова песенки, суть которых сводится к тому, что этот, дескать, слишком стар, тот, видите ли, слишком нахален, а третий вообще какая-то рохля, так что «мне он не пойдет», и легко порхает по комнате, сбросив с плеч бремя годов.

Однажды — это было еще до появления Хэзлака — мне приснился страшный сон. Я проснулся и вылез из постели. Мне снилось, что какие-то тяжеленные чудовища уселись у меня на груди; я раскидал их, кинулся бежать, но оступился и покатился с лестницы; первые несколько сот пролетов я катился медленно и все осознавал, но затем полетел вниз со страшной скоростью и летел так миллион миль, если не больше. Наконец я оказался на улице — в одной ночной рубашке. Меня это смущало, но прохожим, казалось, было все равно, так что я прошел на остановку и сел в омнибус. Я полез в карман за двумя пенсами, но тут-то и выяснилось, что денег у меня нет, равно как и карманов. Я выскочил из омнибуса и пустился наутек; за мной помчался кондуктор. Ноги мои будто свинцом налились, с каждым шагом он настигал меня; я рванулся из последних сил, закричал и проснулся. Ничего похожего испытывать мне не доводилось; страх не проходил, и я, накинув одеяло, спустился вниз. В «кабинете» было темно, но в гостиной, к моему удивлению, горел яркий свет, и я направился туда.

Горели свечи в серебряных канделябрах, а отец с матушкой торжественно восседали в креслах; оба были в лучших одеждах: отец — в начищенных штиблетах и в рубашке с жабо, которую я на нем еще не видел; у матушки на плечи была накинута индийская шаль, а на голове красовалась шляпка, которую она надевала лишь по большим праздникам, а остальные триста шестьдесят дней в году шляпка покоилась в уютном гнездышке, сплетенном из ивовых прутьев и выложенном шелком. Я толкнул дверь, и они вздрогнули, как будто я застал их на месте преступления, но, слава Богу, у меня хватило ума (а может, я действовал, повинуясь инстинкту) не задавать никаких вопросов.

Не прошло и трех часов, как я распрощался со своими родителями, — они мыли окна первого этажа, мать — изнутри, отец — с улицы, и меня поразило, что переменили они не только одежду: другими стали и манеры, и осанка, и даже голоса. Отец достал из буфета бутылку шерри-бренди и вазочки с печеньем, разлил напиток по бокалам, и они с матушкой выпили, подняв тост за здоровье, а я сидел между ними и уплетал печенье; беседа шла о поэзии Байрона и огромном стеклянном дворце в Гайд-парке.

Однако, не предаю ли я своих родителей, сообщая подробности их интимной жизни, о которых, быть может, следовало бы и умолчать? Не исключено, что кому-то эта парочка покажется полными идиотами, но я отнюдь не собираюсь выставлять их на посмешище. Я задерживаю внимание читателя на таких мелочах потому, что память о них мне бесконечно дорога. Когда мы восхваляем любимых нами людей за их достоинства, то, на самом деле, мы восхваляем не людей, а те достоинства, которые ценим мы сами. Недостатки любимых людей мы склонны не замечать. Но их причуды и странности неизменно вызывают у нас добрую улыбку.

Появление на нашем горизонте старого Хэзлака и все, что за этим последовало, затронуло меня куда больше, чем других членов семьи. Отец был целыми днями занят: либо закрывался в кабинете, либо мотайся по мрачному городу великанов — таким Ист-Энд навечно остался в моем представлении; у матушки поприбавилось хлопот по хозяйству, и вследствие этого на какое-то время я оказался почти полностью предоставленным самому себе.

Я полюбил бесцельное шатание по улицам — Bummel,[72] как называют его немцы. Матушка пыталась этому воспротивиться, опасаясь местного хулиганья, но отец сказал:

— Нечего с ним миндальничать. Пусть учится давать сдачи.

— Ничего хорошего в драчунах нет, — возразила матушка. — Вот ты, Льюк, никому не можешь дать сдача.

Отец удивился и погрузился в размышление.

— Да нет, — сказал он, взвесив все аргументы, — скорей всего, могу.

— А может, ты и прав, — согласилась матушка. — В конце концов, мальчик — это мальчик, а никак не девочка.

Иногда я гулял по дороге, ведущей к парку Виктории; в то время она была застроена маленькими домиками, утопающими в зелени садов. Иногда я доходил до самого Клэптона — здесь и по сю пору сохранились красные кирпичные дома георгианской эпохи,[73] обнесенные высокой оградой. Но такие экскурсии были исключением; как это ни покажется странным, но меня манили узкие, грязные улочки. Я не любил шумных магистралей, где, как мне казалось, под землей спрятана огромная железная машина, ритмичный стук которой наводил тоску, а бесконечные вереницы людей, текущие навстречу друг другу, представлялись мне живыми цепями, приводимыми в движение невидимыми колесами. Мне нравились другие улицы — с прокопченными, обветшавшими домами, в которых, казалось, никто не живет, — не улицы, а черные, корявые корни кирпичных деревьев, мрачно сомкнувших над городом свои кроны. И вообще, там было, как в лесу, вечно царил полумрак и стояла гробовая тишина; это одновременно и манило, и путало. Беззвучно возникали какие-то фигуры и тут же исчезали: по этим улицам ходили быстро, не оглядываясь по сторонам; пешеход уже скрылся за утлом, но было отчетливо слышно гулкое эхо его удалявшихся шагов. Отчаянно труся, но превозмогая страх, чуть ли не ползком, я продвигался по такой улице, как через какой-то город мертвых; я чувствовал, что из всех окон на меня смотрят тысячи глаз, и вздрагивал при каждом слабом звуке, доносившемся из-за длинных, мрачных стен, за которыми, как я знал, прозябают в тесных клетушках живые люди.

Однажды я услышал крик; кто-то кричал за окном, наглухо затянутым занавеской. Я остолбенел, но быстро опомнился и бросился бежать; однако не успел я отыскать и на десять шагов, как закричали опять, — резко, пронзительно, срываясь на протяжный визг, а затем умолкая, — и я припустил изо всех сил, не разбирая дороги, и опомнился лишь на какой-то окраинной улице, утопающей в грязи; домов на ней было немного, и выходила она на топкое болото, за которым угадывалась Темза. Я остановился, отдышался и стал соображать, как бы мне найти дорогу домой. Ничего умного в голову не приходило, и я понуро сел на ступеньки заброшенного дома. Но тут на улице показался мальчишка, мой ровесник. Походка у него была странная — как у трясогузки — что-то вроде бега вприпрыжку. Отчужденно взглянув на меня, он уселся рядом.

Несколько минут мы присматривались друг к другу, и я обратил внимание на то, что рот его то открывается, то закрывается, хотя он и не произнес ни слова. Наконец, пододвинувшись ко мне поближе, он громко зашептал. Казалось, рот его набит ватой.

— Што с нами будет, когда помрем?

— Будешь вести себя хорошо — попадешь в рай, не будешь слушаться старших — тебя черти утащат в ад.

— Што ад, што рай — ведь это где-то далеко?

— Конечно. Миллион миль отсюда.

— А за тобой не придут? Обратно не заберут?

— Что ты, ни за что на свете!

Дом, на пороге которого мы сидели, был последним на улице. Буквально в ярде от нас начиналась сплошная черная топь. Темнело. Мой новый знакомый то и дело озирался по сторонам; особенно его беспокоило начало улицы.

— А ты жмурика когда-нибудь видел? Ну, мертвяка.

— Нет.

— А я видел; булавкой его кольнул. А ему — хоб што. Ведь мертвым не больно?

Он постоянно извивался, крутил руками, поджимал ноги, корчил рожи. В наше время торговали печатными пряниками; на них были выдавлены смешные человечки с забавно перекрученными руками и ногами и с потешно перекошенным ртом; мой приятель так походил на них, что, глядя на него, я понял: время близится к ужину.

— Ну, скажешь тоже. Когда умрешь, то все — тебя уже больше нет. Из земли ты вышел, в землю и уйдешь.

Надо же, как кстати пришло на ум нужное изречение! Я стал вспоминать, что там было дальше, — вроде бы о червях, которых не мы едим, а что нас едят, но он не дал мне сосредоточиться.

— А ты парень что надо, — сказал он и ткнул меня в грудь кулаком. Согласно этикету, принятому у местных мальчишек, это был знак приязни, и я, оценив благородство жеста, ответил ему тем же. Дружба у детей возникает либо с первого взгляда, либо не возникает совсем, а он мне понравился сразу. Он стал моим первым другом.

— Трепаться не станешь? — спросил он.

Я не имел ни малейшего представления, о чем я не должен трепаться, но этикет требовал, чтобы я дал такое обещание.

— Поклянись!

— Клянусь!

Герои моих любимых книг постоянно давали друг другу таинственные клятвы. Выходит, что и мне уготована их судьба!

— Прощай, друг.

Он хлопнул меня по плечу и, вынув из кармана старый ножик, всучил его мне. Затем, все так же странно подпрыгивая, он побежал на болото.

Я обомлел. Что ему там надо, я так и не мог понять. Ковыляя и подпрыгивая, он шел все дальше и дальше. Грязь становилась все жиже, дно опускалось все ниже, но он, не останавливаясь, пробирался к реке.

Я крикнул ему, но он не обернулся. То и дело он по колено проваливался в черный ил; высвободив ногу из трясины, брел дальше, шлепая по грязи. Немного не доходя до реки, он вдруг бросился головой в топь и больше не вставал. Он заколотил руками, но трясина засасывала его, удары становились все слабее и слабее, и наконец жидкая грязь сомкнулась над его головой; какое-то время по жирной поверхности болота ходили слабые волны, но вскоре и они стихли.

Домой я вернулся поздно; к счастью, отец с матушкой еще не ложились. Я никому не стал рассказывать о том, что видел, — ведь я же дал клятву; потрясение было страшным, но понемногу я отошел и все реже напоминал о разыгравшейся на моих глазах трагедии. Но этот случай на некоторое время отбил у меня охоту гулять по этим тихим, будто вымершим улочкам. Стоило мне увидеть их безмолвные стены, как я тут же слышал дикий, пронзительный крик; а за каждым углом мне мерещился скорченный человечек, будто бы сошедший с пряника, — вот он идет, вихляясь, подпрыгивая, и наконец рушится на землю.

Но и более оживленные улицы таили в себе опасность, да еще какую!

Случалось ли вам наблюдать стайку воробьев, слетевшихся поклевать хлебных крошек, которые вы вытряхнули из окна? Вдруг ни с того, ни с сего божий пташки скопом набрасываются на одного своего товарища и начинают топтать его. Этакая лилипутская куча-мала: воробьишки хлопают крыльями, отчаянно вертят головками, оглушительно чирикают. Это забавно.

— Вот злодеи, вот черти! — говорите вы, любуясь этой сценой.

А еще вот что говорят друг другу добросердечные люди, укоризненно покачивая головой:

— Вот чертенята! Опять погнались за этим маленьким попрошайкой! Как им только не стыдно?

Несчастный маленький оборвыш! Разве можно понять твои страдания, не побывав в твоей шкуре? Ну что тут особенного, если разобраться? Ну, потешатся над тобой, поиздеваются — так ведь от этого, в конце концов, еще никто не умирал. Щипнут, дадут пинка, закатят затрещину, на худой конец вмажут пару раз посильнее — но и это можно стерпеть. Но что делать с вечным страхом перед неизбежностью этих мучений? Этот страх преследовал меня по пятам. Вот та гоп-компания, которая никак не может поделить шарики, — видят они меня или нет? А вот тот мальчишка у типографии? Кажется, ему ни до чего нет дела — прилип к стеклу и смотрит, как работает машина. Удастся ли мне прошмыгнуть незамеченным, или он вдруг повернется, пронзительно засвистит, и из всех подъездов ринутся на меня мои мучители?

Это очень унизительно, когда тебя травят и загоняют в угол: деваться некуда, а вокруг тебя ухмыляются рожи зевак, собравшихся посмотреть на бесплатное представление; дурацкие шуточки прохожих, для которых происходящее — не более чем воробьиная свара, и — что хуже всего — жалость сердобольных старушек! Но вот, вволю поглумившись, тебя отпускают, и ты бежишь со всех ног, а вдогонку тебе раздаются насмешки и презрительный смех, и все оборачиваются, и тысячи людей видят, как ты бежишь, поджав хвост и рыдая, содрогаясь от горькой обиды и бессильной ярости.

Если бы я только мог остановиться, вернуться к этим подонкам и сразиться с ними один на один! Боли я не боялся. Я был готов сразиться с каждым из них в отдельности, сколько бы там их ни было, и пусть меня бьют: что значит физическая боль по сравнению с теми нравственными муками, которые доставляли мне эти побоища! Я, соратник сотни отважных рыцарей, я, совершивший не один поход с Ричардом Львиное Сердце, я, преломивший копье в поединке с самим сэром Ланселотом,[74] я, вызволивший из заточения несчетное количество прекрасных дам, — я вынужден спасаться бегством от этих негодяев.

Друг мой, Робий Гуд, верный мой друг! Что бы ты делал, окажись на моем месте? А ты, доблестный рыцарь Айвенго, мой давний соратник, как бы поступил ты? Ну ладно рыцари, а как повел бы себя Джек Харкавей, ведь он же такой же мальчик, как и я? Боюсь что им даже не пришлось бы собираться в отряд; любой из них, завидев свору грязных псов, издал бы радостный клик, устремился бы на врага и разметал бы нечестивцев по ветру.

Но увы! Когда я впервые столкнулся с ними, радостный клик оборвался где-то в груди, бледные губь пролепетали что-то бессвязное, и не я их, а они меня разметали по ветру.

Впрочем, иногда кровь закипала в моих жилах: я останавливался и решительно поворачивал назад с твердым намерением отмстить насмешникам и доказать себе, что я не трус. Но стоило мне пройти какую-то дюжину шагов, как в сознании являлась все та же самая картина: гогочущая толпа, сердобольные старушки, глумливые, ухмыляющиеся рожи — и я поворачивал восвояси; понуро плелся домой, тихонечко пробирался в свою комнату и рыдал; сердце выскакивало из груди, взвивалось под потолок и громко стучало в ночной темноте.

И в один прекрасный день явилась фея, принявшая вид котенка; она напустила на меня волшебство, сбросив цепи страха, сковывавшие меня по рукам и ногам.

Я всегда испытывал страстную любовь ко всем бессловесным тварям — впрочем, не такие уж они и бессловесные. Моим первым другом, насколько я помню, была водяная крыса. Наш сад выходил на ручей, и иногда, когда мне удавалось, обмануть бдительность миссис Ферси и стянуть со стола остатки ужина, я шел туда и потчевал своего приятеля. Спрятавшись за кустами тальника, мы устраивали пир на весь мир, правда, пировал-то, в основном, мой длиннохвостый друг, я же ел больше понарошку. Но эта игра мне нравилась, тем более что никаких других игр он не признавал. Такая, знаете ли, попалась крыса — мономан какой-то.

А потом мне подарили белую мышку, с ней-то я вытворял все, что хотел. Жила она у меня в нагрудном кармане, там, где лежал носовой платок, и всегда можно было посмотреть, что она делает; обычно она, выставив мордочку, поглядывала на меня своими красными глазками, но в холодные дни забиралась поглубже, и был заметен лишь ее длинный хвост. Она каким-то образом чувствовала, что мне иногда бывает плохо, и в такие минуты она вылезала из своего убежища, залезала на плечо и тыкалась мордочкой в ухо. Она так и умерла у меня на плече, и мало было в жизни у меня друзей и подруг, расставание с которыми вызвало бы большую боль. Я понимаю, что это звучит жестоко, а что делать — наши чувства выше нас, и какой смысл притворяться, когда ты ничего не испытываешь? Но мудрость приходит с годами. Однако вернемся к нашему волшебному котенку.

Я уже издалека услышал, как он кричит от боли, и непроизвольно ускорил шаг. Крик повторился еще раза три-четыре; я побежал, все быстрее и быстрее, пока наконец, запыхавшись, не прибыл на место разыгравшейся трагедии. Тесный двор, выходящий на переулок. Сначала я видел только спины — свора маленьких негодяев, нагнувшись, вытворяла что-то страшное. Затем я услышал новый вопль, взывавший к помощи, и, не дожидаясь нового приглашения, я ринулся на них.

Нет, та Гекуба для меня значила много:[75] она сподвигла меня на отчаянный поступок, пробудила ярость, развязала руки, и из тихони и мямли, каким я был до сих пор, преобразила в бесшабашного удальца. Куда подевались все мои чахлые мечты, от которых тошнило, как от рвотного порошка? Какой там Айвенго? Я превратился в сильного звереныша и дрался зверски.

Приемами рукопашного боя я, признаться, не владел. Но если бы меня наблюдал какой-нибудь дарвинист, он получил бы несказанное удовольствие; во мне взыграл мой зубастый предок; ничего не соображая, я колошматил всех направо и налево; никого не видел, но, тем не менее, точно попадал в цель. Кто-то схватил меня за ноги. Я лягнул нападающего, и он упал; я вдруг почувствовал, что стал как будто на фут выше, что дало мне новые преимущества; похоже, я на чем-то стоял — на чем, так и не понял, да это меня и не занимало, Я дрался руками и ногами; если представлялся случай, я лупил противника головой. Я дрался всем, что только попадало под руку, меня охватила бешеная ярость, и я в упоении бросался на врага, не замечая, что творится вокруг.

Конечно, и мне, как говорится, «накидали батух»: я начинал это чувствовать. Ущерб был нанесен не только моей личности, но и личной собственности — спиной я ощущал каждое дуновение ветерка. Картина мира слева от меня потеряла отчетливость очертаний и являла собой какую-то туманную перспективу; нос, «возомнив о себе, грозился занять половину лица, потеснив все другие, менее внушительные его части. Но эти неприятности меня мало волновали. Я лишь констатировал их как наличный факт и продолжал раздавать удары.

И тут я почувствовал, что луплю по чему-то мягкому, однако неподатливому. Я поднял голову, чтобы посмотреть, что это за инородное тело таинственным образом замешалось в однородную массу, и увидел полисмена. Но мне было на все наплевать. Вот и хорошо, что пришел полисмен: пусть он упечет этих ублюдков в тюрьму, сгноит их на каторге — им и этого мало! Я как-то не подумал, что, нанеся представителю власти оскорбление как словом, так и действием, и сам могу загреметь за решетку. Покинувший меня рассудок все еще бродил где-то в отдалении.

К счастью для нашего семейства, полисмен решил воздержаться от крутых мер и, рявкнув пару раз, быстро остудил мой пыл:

— А ну, вот я тебя! Что здесь происходит?

Ответить я не успел. Меня опередила дюжина зевак, красноречиво объяснивших ему, в чем дело, дав показания в мою пользу. На этот раз толпа была на моей стороне. Учитесь сносить хулу, ибо, терпя хулу, вы очищаете свою душу. Но не надо врать, что вам наплевать на то, что о вас говорят. Впервые в жизни мне устроили овацию. Манеры публики не отличались особой изысканностью, похвальные эпитеты, которыми меня награждали, не вошли ни в один академический словарь, но для меня они звучали музыкой, слаще которой я не слыхал ни до, ни после. Меня величали «постреленком», «молотком», «чумичкой», присовокупив прилагательное, которым в Ист-Энде обозначают полноту наличного качества, но которое, по цензурным соображениям, не может быть воспроизведено в печати.

Чьи-то грязные, но ласковые руки утерли мне с лица кровь. Мясник вынес мне кусок парного мяса и велел приложить к расквашенному носу, и я ощутил себя «усталым, но довольным», да простит мне автор этой емкой фразы ее цитирование без ссылки на источник. Мои враги постыдно бежали, стеная, и как я со злорадством заметил, ковыляя и прихрамывая. Покалеченный котенок был возвращен владельцу — даме с мощным бюстом, которая растрогалась и в порыве чувств прилюдно пообещала меня усыновить. Полицейский уже в который раз призывал всех не скопляться Напутствуемый похвальными словами женщин и практическими советами мужчин, рекомендовавших на будущее совершенствовать боевые приемы, я двинулся домой.

Кости болели, все тело ныло, но я будто бы летел по воздуху. Вдруг я заметил, что рядом со мной кто-то идет. Какая-то девочка семенила маленькими ножками, изо всех сил стараясь не отставать. Я милостиво поубавил шаг, и она пристроилась рядом, все так же семеня и топая. То и дело она забегала вперед и, повернувшись, заглядывала мне в лицо, ну почти как собачка, которая решила на сей раз вести себя как следует и хочет, чтобы хозяин оценил ее старания. Было ясно, что я ей нравлюсь. Вид мой оставлял желать лучшего (речь идет о внешнем виде), но женщин не понять, она полюбила меня таким, как есть. Довольно долго мы молча шли рядом, и она все заглядывала мне в лицо; я упивался ее преклонением и был счастлив. Затем, поняв, что гнать ее я не собираюсь, она робко коснулась моей руки и, убедившись, что я не вырываюсь, быстро завладела всей моей ладонью — женщинам, как известно, класть палец в рот не рекомендуется.

Оказалось, что эта особа, несмотря на свой юный возраст, располагает крупными средствами. Гардероб мой пришел в полную негодность, что бросалось в глаза; прохожие оборачивались и долго смотрели нам вслед, Все попытки привести его в порядок оказались тщетными, но вдруг она сообразила:

— Тянучки, вот что нам надо! — и юркнула в лавочку, быстро вернулась, неся целую горсть конфет. Тянучки мы сначала пососали, потом пожевали, а после этого образовавшейся клейкой массой скрепили лохмотья. На меня по-прежнему оглядывались, но поддувало уже не так сильно.

Мы познакомились. Выяснилось, что зовут ее Сиззи, у ее отца есть лавка на Три-Кольт-стрит. Я сказал, что зовут меня Пол, отец у меня стряпчий,[76] и что стряпчий главнее лавочника, с чем она охотно согласилась. Мы распрощались на углу Стейнсби-роуд, и я разрешил ей разок меня поцеловать. Мы договорились встретиться еще раз на Стейнсби-роуд.

Мне открыла Эльза; зевая, она недоуменно посмотрела на меня, но я, не задерживаясь, помчался прямо в смою комнату. Робинзон Крузо, Король Артур, Последний Барон, Роб Рой![77] Я смело смотрел им всем в глаза, и мне не было стыдно. Я стал благородным человеком, таким же, что и они.

Вид мой поверг матушку в трепет, а отец, выслушав мою историю, похвалил меня.

— Но на него страшно смотреть! — причитала матушка.

— В этом мире, — сказал отец, — часто приходится нападать первым. И иногда надо быть жестоким.

Послушав отца, можно было подумать, что он страшный забияка.


В которой Пол знакомится с человеком со злою усмешкой. | Избранные произведения в одном томе | Пол попадает в веселую компанию пилигримов, которые наставляют его на путь истинный, и встречает принцессу с золотыми волосами.







Loading...