home | login | register | DMCA | contacts | help |      
mobile | donate | ВЕСЕЛКА

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add
fantasy
space fantasy
fantasy is horrors
heroic
prose
  military
  child
  russian
detective
  action
  child
  ironical
  historical
  political
western
adventure
adventure (child)
child's stories
love
religion
antique
Scientific literature
biography
business
home pets
animals
art
history
computers
linguistics
mathematics
religion
home_garden
sport
technique
publicism
philosophy
chemistry
close

Loading...


Я становлюсь редактором

«Лентяй. Под редакцией Джерома К. Джерома и Роберта Барра. Ежемесячный иллюстрированный журнал. Цена шесть пенсов». Идея принадлежала Барру, название — мне. Барр превратил британскую редакцию издательства «Детройт фри пресс» в процветающее предприятие, и ему захотелось самому что-нибудь издавать. Решив привлечь к работе известного автора, он поначалу колебался между мной и Киплингом. Выбрал меня, думая, — как он говорил позже с горечью, — что мной легче управлять. Его отпугнул упрямый подбородок Киплинга. Киплинг к тому времени уже два года жил в Лондоне и совсем недавно женился на своей секретарше — очень красивой девушке с затаенной грустью в глазах.

Писатели признавали силу его таланта, но из-за задиристого характера он завел множество врагов. Читатели и критики в те времена были очень ранимы. Киплинга обвинили в грубости и непочтительности. Говорят, его так и не произвели в рыцари, поскольку королева Виктория обиделась на него за то, что он ее назвал «Виндзорской вдовушкой». Впрочем, он не много потерял. Лорд Чарлз Бересфорд часто рассказывал историю, — и те, кто хорошо его знал, охотно верили, — как однажды король Эдуард сказал ему:

— Помните Л.? Того типа из Хомбурга? На днях я его произвел в рыцари.

— Так ему и надо, поганцу, — ответил Бересфорд.

Что касается тиражей, «Лентяй» имел большой успех. Коммерческим директором у нас был некий Уильям Данкерли. В справочнике «Кто есть кто» он говорит о себе, что «обратился к писательству для отдохновения от бизнеса и обнаружил, что это занятие намного приятнее». Сейчас он пишет стихи под псевдонимом Джон Окснем. У нас была симпатичная контора поблизости от Стрэнда, на Арундел-стрит, и по пятницам мы устраивали чайные вечера, известные под названием «В гостях у Лентяя». На них собирался литературный Лондон. Помощником редактора был Джордж Браун Бургин. Он уже тогда был жаден до работы, а позже его аппетит, кажется, еще усилился. Ему ничего не стоит выдавать в год по три романа. Я однажды написал за день две тысячи слов, и потом неделю приходил в себя. Уэллс потрясает еще больше. Он заканчивает новую книгу раньше, чем дочитают предыдущую; излагает всемирную историю, пока средний школьник зубрит даты, и изобретает новую религию быстрее, чем ребенок выучит молитвы. У него поставлен стол возле кровати. Если накатит вдохновение, он просыпается среди ночи, заваривает себе кофе, пишет главу-другую и снова засыпает. В виде отдыха от серьезной работы он может опротестовать результаты парламентских выборов или провести конференцию по проблемам образовательной реформы Как у него не случится короткого замыкания в мозгу — великая научная загадка. Я раз в письме пожаловался ему на усталость. Он пригласил меня на пару дней к себе в Фолкстон — отдохнуть, подышать морским воздухом. «Отдыхать» поблизости от Уэллса — все равно что попытаться уснуть, свернувшись калачиком в самом центре урагана. Если он не объяснял устройство Вселенной, то учил меня сложным новым играм, которые сам изобрел и от которых у меня ум заходил за разум. В районе Саут-Даунс встречаются довольно крутые холмы. Мы поднимались на них со скоростью четырех миль в час, непрерывно разговаривая. В воскресенье вечером разразилась буря, хлестал дождь пополам со снегом. Уэллс объявил, что прогулка будет нам полезна — по крайней мере проснемся. Как только миссис Уэллс отвернулась, мы прихватили с собой мальчишек, напялив на них дождевики.

— Повеселимся! — приговаривал Уэллс.

Его сыновья были отчаянные ребята и бодро смеялись, но продвигаясь против ветра вверх по холмам Ли, мы заметили, что мокрый снег сечет им лица. Тогда мы пристроили их к себе за спины — мальчишки шли, обхватив нас за пояс, а мы брели вперед, нагнув голову. И все равно Уэллс говорил не умолкая. Но однажды матушка-природа его победила. Это случилось, когда он гостил у меня в Гулде-Гроув, близ Уоллингфорда. Мы решили взобраться на уединенный отрог Чилтернских холмов. На середине подъема Уэллс выдохся и не говорил ни слова, пока мы не достигли вершины и не просидели там минут пять. Внизу виднелись башни Оксфорда, а за ними — Котсуолд. Саутгемптонский залив сверкал серебряной искоркой на горизонте. Под ногами у нас лежала заросшая травой, но прямая как стрела, древняя римская дорога, что ведет от Гриме-Дайка к развалинам форта на Синодунских холмах и дальше, на север.

Не помню, то ли к Уэллсу, когда я гостил у него в Фолкстоне, то ли ко мне, когда он гостил у меня в Уоллингфорде, явилась компания специалистов, подыскивающих подходящее место для строительства города-сада. Едва услышав словосочетание «город-сад», Уэллс взял дело в свои руки и двадцать минут объяснял старому джентльмену, как нужно строить города-сады, в чем заключается фатальное несовершенство уже существующих городов-садов и как именно следует финансировать города-сады и управлять ими. Старый джентльмен несколько раз пытался вставить слово, но Уэллс не дал себя перебить.

Когда он наконец закончил, старик сказал:

— Идеи у вас правильные, но они неосуществимы на практике.

— Если идеи правильные, ваша задача — сделать так, чтобы они осуществились, — ответил Уэллс.

Говорят, Шоу отдыхает, только когда работает. Однажды Шоу мне сказал, что у него на все случаи жизни заготовлены всего три речи. Одна — о политике (включая религию), другая об искусстве (и о жизни вообще) и третья — о себе самом.

— Люди думают, что я сочиняю новые речи, а я просто повторяю снова и снова то, что уже говорил много раз. Если бы еще они меня слушали! Мне надело разговаривать, — сказал Шоу. — Я бы говорил в десять раз меньше, если бы ко мне прислушивались.

Он утверждал, что красноречию можно научиться в одной из двух школ: театр «Лицеум» (времен Ирвинга) и Гайд-парк. Шоу учился в Гайд-парке, стоя на табуретке. Есть только один способ одолеть Шоу, когда он говорит с трибуны. Тягаться с ним в остроумии безнадежно. Выход один: заставить его стать серьезным. Тогда он, случается, теряет почву под ногами. Мысль его стремительна, как молния. Помню, в самом начале кинематографического бума к нему пришел тогдашний президент Клуба театралов, очень серьезный молодой человек.

— Мистер Шоу, — сказал он, — мы просим вас выступить на заседании нашего клуба по вопросу: грозит ли театральному актеру вымирание?

— Вы не сказали, какому именно актеру, — ответил Шоу. — И почему вы говорите об этом как об угрозе?

Шоу — самый добрый человек на свете, но он беспощаден. Его любимый вид спорта, по его же собственным словам, — публичные выступления, а любимый способ отдыха — думать. Однажды он мне признался, что иногда слишком увлекается думанием. Как-то он в Алжире ехал на машине и захотел сам сесть за руль. Во время езды из очередных раздумий возникла идея пьесы.

— Что скажете? — спросил он, обернувшись к шоферу, и далее принялся излагать сюжет.

Шофер часто высказывал ценные и весьма здравые замечания по поводу его пьес, но на этот раз вместо того, чтобы поддержать Шоу, буквально сел на него и вырвал руль из рук.

— Вы уж извините, мистер Шоу, — сказал он потом, — пьеса чертовски хорошая, прямо не хочется, чтобы вы разбились раньше, чем ее напишете.

Шоу, увлекшись, не заметил, что едет прямо к пропасти.

Конан Дойл тоже отличался невероятной работоспособностью. Он мог, сидя за письменным столом в уголке собственной гостиной, написать рассказ, пока вокруг смеялись и болтали человек десять гостей. Ему так даже больше нравилось, чем сидеть одному в кабинете. Иногда, не отрываясь от работы, он произносил какую-нибудь реплику, показывающую, что он слышит наш разговор, — и при этом перо в его руке ни на миг не останавливалось. Тем же талантом обладал Барри. В ранней молодости он был репортером провинциальной газеты и, дожидаясь, пока ему выдадут задание, устраивался на стуле, поджав ноги, и среди редакционного шума и гомона преспокойно строчил что-нибудь мечтательно-поэтическое.

У Конана Дойла вся родня была полна жизненной энергии — и духовной, и физической. Как-то раз мы поехали в Норвегию с Дойлом и его сестрой Конни. Эффектная девушка, могла бы позировать для статуи Брунгильды. Она вышла замуж за романиста Хорнунга. Другая сестра вышла за священника по фамилии Ангел, славного и некрасивого. Они жили недалеко от нас в Уоллингфорде, а их сосед был тоже священник, по фамилии Чорд. Этот Чорд позже переехал в Горинг, и там его соседом оказался опять-таки священник, на этот раз римско-католической церкви — отец Ад. Видно, Провидение подстраивает такие штучки для какой-то мудрой цели.

Плавание до Норвегии было бурным. Конни Дойл наслаждалась непогодой. Такая уж она была; у нее только щеки разрумянились и волосы очаровательно завились. Добрая душа, она искренне сочувствовала несчастным дамам, страдавшим от морской болезни. То и дело врывалась к ним в каюты — выяснить, не может ли она чем-нибудь помочь. Казалось бы, одно ее присутствие должно их подбодрить. Ан нет, они, наоборот, только злились.

— Конни, уйди! — простонала одна ее подруга, когда я проходил мимо открытой двери. — Как на тебя посмотрю, тошно становится!

Сам Дойл тоже всегда бурлил энергией. На корабле он начал учить норвежский и от успехов стал чересчур самодоволен. Однажды, в крохотном пансиончике в горах, он зарвался. Мы приехали туда в stoljas — крохотных повозках на одного человека, запряженных удивительно выносливыми лошадками размером с ньюфаундлендскую собаку. Они способны пробежать в день пятьдесят миль и остаться резвыми, как в начале. Нам оставалось преодолеть еще миль двадцать пути. Пока мы обедали, вошедший в комнату молодой офицер что-то сказал по-норвежски. Само собой, мы направили его к Дойлу. Дойл встал, поклонился и что-то ответил. Мы все наблюдали за разговором. Норвежец был явно очарован, а Дойл вещал по-норвежски, будто на родном своем языке. Когда офицер ушел, мы спросили, о чем шла речь.

— Да так, о погоде, о состоянии дорог и о том, что у него какой-то родственник повредил ногу, — беспечно ответил Дойл. — Я, правда, не все понял.

И он заговорил о другом.

Когда мы после обеда вернулись к повозкам, то увидели, что лошадка Дойла куда-то исчезла. Оказалось, что Дойл «одолжил» ее офицеру, поскольку у того лошадь захромала. Хозяин заведения, он же официант, слышал весь разговор. Дойл сказал: «Конечно, с удовольствием». И потом еще повторил. Также он употребил норвежское выражение, соответствующее нашему: «Не за что».

Другой лошади ближе десяти миль найти было невозможно. Один участник нашей компании решил задержаться на пару дней — ему понравились виды — и уступил Дойлу свою повозку. Но до конца поездки Дойл значительно меньше говорил по-норвежски.

В Норвегии проказа до сих пор остается вполне реальной угрозой. Причина — несвежая рыба. По берегам фьордов жители всю долгую зиму питаются в основном консервированной рыбой. Поскольку Дойл — врач, он получил разрешение посетить один из крупных лепрозориев и взял меня с собой. Тот, кто не видел этого, не может в полной мере понять весь ужас предостерегающего крика: «Прокаженный!» Больше всего меня поразило бесконечное терпение несчастных изуродованных людей, смирившихся со своей судьбой. Над входом мы увидели несколько текстов из Священного Писания, и среди них: «Вовек милость Его». Когда мы уходили, поблагодарив нашего гида за интересную экскурсию, звонил колокол к вечерней службе и обитатели лепрозория группами брели к стылой серой часовенке.

Дойл интересовался оккультными явлениями. Однажды он рассказал мне любопытную историю. Возможно, сейчас он бы не согласился с теми выводами, которые тогда из нее извлек. Ему вместе с еще одним членом Общества спиритических исследований поручили отправиться в Сомерсет, в некую старинную усадьбу, для изучения, как тогда говорили, «феномена» — «истории с привидениями», сказали бы во времена наших бабушек. В доме жили отставной полковник с женой и их единственная незамужняя дочь лет тридцати пяти. С некоторых пор они постоянно слышали по ночам странные звуки: глухие стоны, переходящие в рыдания, и скрежет, словно по полу волочили цепь. Звуки то стихали, то раздавались снова. По словам старого джентльмена, слуги пугались до смерти и почти все уволились. Даже собаки нервничали. Дойл и его друг никому не говорили, что они от Общества, — полковник делал вид, будто встретил в Лондоне приятелей и пригласил погостить. Даже жене и дочери он не сказал правды, считая, что женщины не способны утаить секрет. Сам полковник всю эту историю называл ерундой и полагал, что во всем виноваты крысы, но здоровье его жены пошатнулось. Было заметно, что на самом деле он встревожен сильнее, чем старается показать.

Дом стоял на отшибе. Дойл с другом приехали к обеду. Вечером они сыграли пару робберов в вист с полковником и его дочерью. Бридж тогда еще не изобрели. Старая леди наблюдала за игрой и вязала. Семья казалась на редкость крепкой и любящей. Дойл и его друг ушли к себе пораньше, сказав, что от свежего воздуха их тянет ко сну. До утра ничего необычного не происходило. На вторую ночь Дойл проснулся около двух и услышал в точности такие звуки, как рассказывал полковник: тихие стоны, переходящие в пронзительный вопль, и громыхание цепей. Он мигом вскочил с кровати. Своего друга, чья очередь была караулить, он нашел в галерее над прихожей, откуда, судя по всему, и доносились звуки. Почти сразу появились полковник с женой, через несколько минут к ним присоединилась дочь. Старая леди едва владела собой, дочь принялась ее утешать, причем сказала, что она ничего не слышала, наверняка это просто игра воображения. Но когда старики вернулись в свою комнату, девушка призналась, что говорила все это, только чтобы успокоить мать. Она залилась слезами, и Дойлу пришлось пустить в ход профессиональные врачебные навыки. На следующую ночь они устроили засаду. Как и подозревал Дойл, оказалось, что призраком притворялась дочь полковника.

Она не была безумна и твердила, что горячо любит отца и мать. Сама она никак не могла объяснить свои поступки. Дойл с другом пообещали не выдавать ее — при условии, что все это прекратится. Загадочных звуков больше никто не слышал. Живые загадочнее покойников.

Мне, лентяю, утешительно от блистающих примеров трудолюбия и целеустремленности перейти к Уильяму Уаймарку Джейкобсу. Он мне сам говорил, что может ухлопать (его собственное слово) целое утро, конструируя одно-единственное предложение. Если напишет за месяц рассказ в четыре тысячи слов, он считает, что заслужил отпуск; а если не всегда этот отпуск себе устраивает, так только потому, что слишком устал. Я ему посоветовал нанять секретаршу. Мне это пошло на пользу: девочка стала моей совестью. Просто стыдно при ней бездельничать, притворяясь, будто думаешь. Она зевает, ерзает, каждые пять минут извиняется — ей показалось, я что-то сказал. Девушки умеют, не раскрывая рта, так запугать мужчину, что он как миленький примется за работу.

— Попробовал, не помогло, — сказал мне позднее Джейкобс. — Я поручил это Нэнси. (Нэнси была его свояченица.) — Не хотел позориться перед посторонними. Как чувствовал, что все равно ничего не выйдет. Она требовала, чтобы мы начинали ровно в десять, а я до полудня ни на что путное не способен.

Он сказал, что совсем бросил бы писательство, если бы не ночной сторож. Джейкобс истощил все свои запасы сюжетов. Неделями ломал голову, но ничего нового не придумывалось. И вдруг в полном отчаянии он схватил перо и написал: ««Кстати, о женщинах», — сказал ночной сторож…»

Дальше дело пошло без сучка без задоринки. Ночной сторож болтал без умолку, только записывай.

Мне нравилось говорить с Джейкобсом о политике. Он всегда был неподражаемо честен.

— Не уверен, что я хотел бы наибольшего счастья для наибольшего числа людей, — сказал он мне как-то.

Мы ехали по Беркширским холмам в повозке, запряженной моей славной ирландской лошадкой. Дело было еще до появления автомобилей.

— Насколько я понимаю, хорошего в мире не хватает на всех поровну, а мне нужно больше других.

На самом деле это неправда. Для полного счастья Джейкобсу довольно трубочки, двух стаканчиков шотландского виски в день и партии в кегли трижды в неделю. Но он страшный упрямец. Я его спросил, почему он боится социализма. Я обещал и даже взялся лично гарантировать, что при социализме ему будет обеспечено выполнение всех его скромных желаний.

— Не надо мне ничего обеспечивать! — рассердился он. — Даже думать противно, что какие-то умники будут за меня решать, как сделать меня счастливым. Да провались они все!

По мере того как набирало силу движение суфражисток, миссис Джейкобс становилась все более воинственной. Мужья тогда жили в постоянном страхе и трепете. Английские тюрьмы были переполнены дамами, что прежде были столь же добры, сколь и прекрасны. Миссис Джейкобс заключили на месяц в Холлоуэй за то, что она разбила окно почты. Джейкобс, как полагается преданному мужу, вооружившись медицинскими справками, добился приема у начальника тюрьмы и со всем подобающим случаю красноречием объяснил, что миссис Джейкобс не переживет тягот заключения. Начальник преисполнился сочувствия, ненадолго удалился, а вернувшись, объявил:

— Спешу вас обрадовать, мистер Джейкобс, оснований для беспокойства нет. Ваша супруга за неделю своего пребывания у нас прибавила восемь фунтов.

Она всегда все делает назло, сказал по этому поводу Джейкобс.

Опыт редакторской работы научил меня, что любой художественный текст можно оценить по первым двадцати строчкам. Если в них ничто не привлекло внимания — значит, дальше читать незачем. Я здесь говорю о начинающем авторе, хотя на мой взгляд, то же самое относится и к известным писателям. С помощью этого метода я успевал рассмотреть все присылаемые мне рукописи. Сопроводительные письма я взял за правило не читать. Чаще всего именно в них и содержалась самая драматичная часть повествования. Автор перепробовал все и вот обратился ко мне как к последней надежде. Он — единственная опора вдовой матери, он содержит младшего брата-калеку, неужели нельзя как-нибудь все-таки опубликовать его произведение? Несчастные торговцы на грани разорения, прослышавшие, что Редьярд Киплинг получает по сто фунтов за рассказ, — но они согласны и на меньшую сумму! Жены мелких клерков, мечтающие о новых портьерах… Пылко влюбленные, жаждущие увеличить свой доход, чтобы можно было наконец жениться, — фотографический снимок будущей невесты прилагается. Большинство, по всей вероятности, жулики, но многие из этих историй вполне могут быть подлинными. Наш мир полон страданий. И все почему-то уверены, что литература — последнее прибежище честных бедняков. С этим сталкиваешься на каждом шагу. Друзья заводят со мной разговор о своих сыновьях: славные мальчики, но им постоянно не везет, непонятно почему. Бедняжкам ничего не остается, кроме как заняться литературой. Не соглашусь ли я встретиться с ними, подсказать, к кому следует обратиться?

Признаю, для писательской работы не нужно специального образования. Первая книга, первая пьеса может оказаться ничуть не хуже последней, а то и лучше. Мне приятно думать, что я открыл немало новых авторов.

Джейкобса я обнаружил однажды в субботу под вечер. Задержался на работе, чтобы в одиночестве разгрести накопившуюся груду рукописей. Уже половину одолел, ничего хорошего не попадалось, я устал физически и пал духом. Стены комнаты словно размылись в тумане. Вдруг я услышал чей-то смех. Удивленно огляделся: никого. Я был в комнате один. Тогда я взял в руки лежавшую передо мной рукопись — дюжину страниц убористым почерком.

Перечитал и написал «У. У. Джейкобсу, эсквайру», чтобы он пришел побеседовать. Потом я свалил оставшиеся рукописи в ящик стола и пошел домой с чувством, что рабочий день прошел удачно.

Джейкобс явился в понедельник. Он выглядел совсем мальчиком: застенчивый молодой человек с мечтательным взглядом и тихим голосом. Даже сейчас против света он может сойти за двадцатипятилетнего — во всяком случае, в шляпе. Не так давно миссис Хамфри Уорд шепотом спросила меня на каком-то банкете:

— Кто этот мальчик слева от меня?

Я ответил, что этот «мальчик» — У. У. Джейкобс.

— Боже мой! — воскликнула миссис Уорд. — Как это ему удается?

Я заключил с ним контракт на серию коротких рассказов. Он страшно боялся, вдруг рассказы не оправдают моих ожиданий. Я еле его уговорил. Рассказ-образец он до меня посылал в десяток журналов, и все возвращали рукопись с обычными редакторскими комплиментами и сожалениями. Думаю, позже они сожалели искренне.

В Уоллингфорде мы жили в старом деревенском доме. Вильгельму Завоевателю какой-то приятель из Уоллингфорда открыл городские ворота. Здесь Завоеватель впервые перешел через Темзу и на радостях сделал для Уоллингфорда послабление. В городе до сих пор звонят колокола, объявляя комендантский час, но не в восемь вечера, а в девять. Когда ветер дул с запада, очень хорошо было слышно. А потом сразу наступала тишина.

Дом находился на месте бывшего монастыря. Возле него и сейчас растут древние тисы. Один угол сада мы прозвали Закутком. Его окружала густая тисовая изгородь, в которой постоянно копошились птицы, а раскидистая орешина защищала от солнца. Там приятно было работать. Любопытно было бы прибить на зеленой арке у входа табличку с перечислением всех писателей, кто здесь в то или иное время трудился над своими произведениями: Уэллс, Дойл, Зангвилл, Филпотс и другие. Зангвилл здесь писал рассказы о гетто, хотя много времени тратил, играя с птицами, — он выкапывал червяков из земли острием карандаша и кормил молодых дроздов.

Дом стоял уединенно на западном склоне Чилтернских холмов. В нем было две входные двери. Нужно было всегда помнить, с какой стороны дует ветер: если откроешь не ту дверь, сквозняк распахнет и вторую и пойдет гулять по всем комнатам. Все успеет перевернуть вверх дном, пока с ним сладишь. Мне нравилось жить там одному зимой, самому о себе заботиться, и чтобы никто не мешал думать. Совам тоже это нравилось. Какие только звуки не мерещились в их голосах! Однажды ночью я вышел из дома с фонарем в полной уверенности, что слышал детский плач. Помню, как я читал там ночью повесть Уэллса «Остров доктора Моро» — рукопись поступила в редакцию, когда я уже собирался уходить, и я сунул ее в сумку. Лучше бы я этого не делал! Я горько пожалел, что начал чтение, но оторваться уже не мог. Ветер выл, как семь фурий, а мне слышались вопли терзаемых зверей. Я обрадовался, когда наступил рассвет.

Уильям Локк жил в Уоллингфорде, в одноэтажном домике у реки, пока не женился. Работал он обычно по ночам. Мы часто видели огонек на другом берегу. Его будущая жена снимала комнату у нашей старой служанки. Локк рассказывал моим дочерям о семье Мюнхгаузен — потомках знаменитого барона. Он с ними встречался во Франции. Если верить его рассказам, семейный порок не обошел и наследников. Они, например, чрезвычайно гордились тем, что в их роду из поколения в поколение передается праща, с помощью которой царь Давид некогда победил Голиафа. Локк сам ее видел — простенькая такая самодельная штуковина. Мы как-то взяли его с собой на регату в Хенли. Поселились в доме шорника у самого моста. Погода стояла ужасная. Дождь лил всю неделю, и мы постоянно ходили промокшие насквозь. Я одалживал Локку свою одежду. Он выше меня, и руки-ноги у него страшно длинные. С нами были еще студенты из Оксфорда, они его прозвали Диком Свивеллером. Он и правда напоминал беднягу Дика.

Одним из наших соседей в Уоллингфорде был Эрнест Джордж Хенем, известный под псевдонимом Джон Тревена. Он писал неплохие романы. Среди лучших — «Дрок Беспощадный» и «Гранит». Девушка, с которой он был обручен, умерла, но Хенем по-прежнему говорил о ней как о живой. Разговаривал с ней за работой, ходил вместе с ней на прогулки. Он выстроил себе дом вдали от всех, высоко на плоскогорье Дартмура. Какое-то время жил там один, а потом неожиданно женился на своей машинистке.

По-моему, в отношении славы, как и других сторон человеческой жизни, очень многое зависит от везения. После Гарди я бы назвал Идена Филпотса величайшим из ныне живущих английских романистов; к тому же Гарди не хватает чувства юмора. Но Идену, видно, остается подождать, пока его оценят посмертно. Как-то он гостил у нас, и мы вместе отправились на пикник. Высадились у Дорчестерского шлюза и поднялись на Синодунские холмы — римляне когда-то стояли здесь лагерем над рекой. До сих пор сохранились остатки укреплений, можно различить и следы геометрически правильных улиц. А еще до римлян, во времена друидов, здесь была крепость бриттов. Сейчас это место отмечает небольшая роща, знаменитая во всей округе. «Зеленая корона, венчающая холм». Пока закипал чайник, мы рассуждали о том, как опасны костры. Дождя не было уже несколько недель, и трава пересохла. Раз начав разговор на эту тему, мы уже не могли от нее отвлечься. В роще тут и там попадались сухие деревья — случись что, они вспыхнут как порох, а от них загорятся остальные.

После чая мы собрались раскурить трубки. Филпотс стоял с коробком в руке. Я ждал, чтобы попросить у него огоньку. Шведские спички — важная статья экономии для большинства мужчин. А он вдруг сунул коробок в карман и, повернувшись ко мне спиной, пошел вниз по склону. Я окликнул его, но он не ответил. Позже я нашел его у ворот шлюза — он сидел и курил.

— Знаешь, что со мной сейчас было? — спросил он. — Какой-то бесенок подговаривал меня поджечь трухлявое дерево, у которого мы стояли. Одна спичка — и вся роща сгорит дотла. Если бы я не ушел, этот бес меня точно уговорил бы.

Любовь к природе для Филпотса — что-то вроде религии. Интересно, есть ли в этой религии дьявол?

Карикатуры для «Лентяя» рисовал шотландец Мартин Андерсон, работавший под псевдонимом Циник. У него была прелюбопытная старомодная мастерская на Друри-лейн. Там он и жил вместе с сестрами. В его мастерской можно было встретить Рамсея Макдональда. Приятный молодой человек — мы все такими были тридцать пять лет назад. Любил делиться своими познаниями. Стоило навести разговор на Карлейля — мог говорить полчаса без перерыва. Он вставал на пороге, держа в одной руке шляпу, а другой придерживаясь за ручку двери, и таким образом за ним всегда оставалось последнее слово.

Еще один сотрудник «Лентяя» — Гилберт Паркер. В 1895 году он женился и стал досточтимым сэром Гилбертом Паркером, баронетом, членом парламента. Возможно, во мне говорила ревность, но у меня было отчетливое ощущение, что после женитьбы он начал держаться чуточку более внушительно, чем требовалось. Вспоминается один вечер в клубе «Дикарь». Сэр Гилберт оказал нам любезность заглянуть туда по пути на какой-то великосветский прием. Добродушно здороваясь со всеми по очереди, он в конце концов добрался до Оделла, старого актера-комика; сейчас он в богадельне — той самой, где полковник Ньюком отозвался на последней перекличке[196]. Оделл был великолепным рассказчиком, одним из лучших в клубе. Сэр Гилберт положил ему руку на плечо.

— Непременно приходите как-нибудь меня повидать, Оделл! — сказал он. — Выберите день и напишите мне. Адрес знаете. Б… — Корт.

— Буду счастлив, — ответил Оделл. — А какой номер дома?

«Лентяя» мне показалось мало. Я задумал новое еженедельное издание — нечто среднее между журналом и газетой. Вложил в дело собственные деньги, кое-как собрал недостающую сумму. Дадли Гарди нарисовал для нас эскиз рекламного плаката. Это был первый случай, когда известный художник снизошел до плаката. Рисунок прославился под названием «Девушка в желтом». Девушка словно выходила прямо из стены. Если плакат висел высоко, вы пугались, как бы она не свалилась вам на голову; если низко — как бы не отдавила вам ноги. Сейчас, я думаю, журнал «Сегодня» совершенно забыт, но хоть это и нескромно, я все же скажу, что за два пенни это было отличное чтение. Первое произведение, которое мы печатали отдельными выпусками, — повесть Стивенсона «Отлив». Сам я никогда не читаю книги отдельными выпусками в журналах. Месяц — слишком долгий перерыв, уходит настроение. А неделя — в самый раз: помнишь, что было раньше, и с нетерпением ждешь развития событий. Стивенсон тоже так думал. Когда мы с ним познакомились, он был болен и мечтал поскорее вырваться из Англии. Разговорить его было трудно, зато когда начнет, уже не остановишь. В этом отношении он мне напоминал Барри. Возможно, это такая шотландская черта. Стивенсон был мягким и очень скромным человеком. Словно не догадывался, что он — выдающаяся личность, а если и догадывался, то никак этого не показывал.

Энтони Хоуп сотрудничал и с «Лентяем», и с «Сегодня». Даже жаль, что он получил наследство. Если бы не это, мог писать и по сей день. В области литературы бедность — единственный надежный меценат. Хоуп работал очень методично. Его «контора» находилась напротив Савойской часовни, поблизости от Стрэнда. Он приходил туда ровно в десять, работал до четырех, запирал дверь и удалялся к себе в Блумсбери. Я познакомился с ним в доме молодой четы по фамилии Болдри — с тех пор они постарели и мы очень с ними сдружились. Болдри и Холла Кейна, случалось, припозднившиеся грешники ночью на улице принимали за Иисуса Христа. Сейчас Болдри похож на Моисея, а Холл Кейн сойдет в лучшем случае за Шекспира. Альфред Лис Болдри был художником — да он и сейчас художник, хотя больше известен как критик. Его жена, в то время худенькая девочка, еще красивее, чем теперь, была ведущей танцовщицей в театре «Гейети», значилась в программке под именем Лили Линдхерст. Она мне по секрету призналась, что послужила прообразом Долли из знаменитых «Диалогов Долли». Энтони Хоуп не сказал ей этого прямо, но намекнул. Он был большой проказник. Позже десятки очаровательных женщин доверительно сообщали мне то же самое.

Иллюстрации для журнала «Сегодня» рисовали Дадли Гарди, Заубер, Фред Пеграм, Льюис Баумер, Хал Херст, Обри Бердслей, Равенхилл, Сайм, Фил Мэй. Я же говорю — прекрасный был журнал, и всего за два пенни. Под конец жизни Фил Мэй с трудом раскачивался для работы. Он обещал, клялся всеми известными богами, а потом забывал о своих обязательствах. У меня в редакции был очень полезный курьер, обладавший особым даром: сидеть и ничего не делать. Мог так просидеть часами. Его звали Джеймс.

Я говорил ему:

— Джеймс, пойдите в мастерскую к мистеру Филу Мэю и скажите, что пришли за рисунком, который он обещал мистеру Джерому в прошлую пятницу. Дождитесь, пока не получите.

Если Фила Мэя не оказывалось на месте, Джеймс ждал, пока он появится. Если Фил Мэй оказывался занят, он ждал, пока тот освободится. Выжить его из мастерской можно было одним-единственным способом: дать ему рисунок. Обычно Фил Мэй отдавал первый попавшийся под руку листок. Иногда попадался тот самый обещанный мне рисунок, а чаще — эскиз, предназначенный совсем другому редактору. Тогда начинались трудности с тем, другим, редактором. Но Фил Мэй не боялся трудностей — он к ним привык.

Он был ужасным водохлебом. Его жена рассказывала, как однажды проснулась ночью от звука бьющейся посуды. Оказалось, Фил Мэй искал воду. В графине вода кончилась.

— Возьми из кувшина, — посоветовала миссис Мэй. — Он полный, я с вечера наливала.

— Из кувшина я все выпил, — ответил Мэй.

Прежде чем переехать в Лондон, он работал у торговца картинами в Ливерпуле. Они плохо ладили. Насколько можно догадаться, обе стороны были не совсем правы. Старик потом тоже приехал в Лондон и обосновался на Бонд-стрит. Как-то, зайдя в редакцию, он раскрыл мне методы работы торговцев произведениями искусства.

— Не найдете ли мне журналиста, который хоть чуть-чуть разбирается в искусстве? — спросил он.

— Я думаю, это нетрудно, — ответил я. — Они обычно во всем разбираются. А что именно вам нужно?

— Особых знаний от него не потребуется. Надо написать статью о Реберне[197]. Я ему объясню, что нужно сказать, а он пусть все это оформит поэффектнее, и побольше заголовков! А вы его статью опубликуйте в «Сегодня».

— Погодите-погодите! — перебил я. — Насколько я знаю, этот Реберн уже умер. Зачем мне все это нужно?

— Я же вас не даром прошу! — ответил он. — Пришлите ко мне того, кто у вас там отвечает за объявления, и мы обо всем договоримся.

Я начал понимать.

— Значит, вы покупали картины Реберна?

— Реберн в этом сезоне пойдет нарасхват. Мы только ждем, пока американцы подтянутся.

Еще один интересный взгляд на прессу продемонстрировал Барни Барнато. По случаю его приезда из Южной Африки мы предложили читателям журнала «Сегодня» краткую историю его жизни — без очернительства, надеюсь, но и ничего не смягчая. Через два дня после выхода статьи Барнато явился в редакцию. Выглядел он не слишком внушительно, однако держался весьма дружелюбно и расположился в кабинете со всей непринужденностью.

— Я прочел вашу статью, — объявил он, видимо, находясь под впечатлением, что я сам ее написал. — Вы допустили пару неточностей.

В его маленьких глазках играли лукавые искорки.

— Я всегда дружил с прессой, — продолжал он. — Вот, я пометил ошибки — здесь и здесь. Нужно написать другую статеечку, с поправками. Торопиться не обязательно, спешки никакой нет.

Он встал, пыхтя подошел к столу и положил передо мной мелко исписанный листок бумаги. Я взял бумагу в руки — под ней оказался чек на предъявителя, на сумму в сто фунтов.

Барнато хоть и подрастерял форму, был некогда кулачным бойцом. К тому же я не одобряю насильственные методы. Я просто вернул ему чек, а листок бумаги скомкал и выбросил в мусорную корзинку. Барнато посмотрел на меня не с гневом, а скорее с грустью. Тяжело вздохнув, он достал из жилетного кармана на необъятной груди авторучку и, склонившись над столом, хладнокровно что-то вписал, после чего снова подтолкнул ко мне чек. На этот раз там стояла сумма в двести фунтов, причем поправка подтверждалась инициалами.

Я, в свою очередь, пододвинул чек к нему, гадая, что он теперь сделает. А он только пожал плечами.

— Сколько вам надо?

Вопрос прозвучал так миролюбиво, что я невольно расхохотался. Пришлось объяснить, что так не делается, — по крайней мере в Лондоне.

Маленькие хитрые глазки снова блеснули.

— Ну извините, — сказал Барнато. — Без обид.

И протянул мне пухлую руку.

Очень много для «Сегодня» сделал Барри Пейн. Он написал для моей газеты «Мужа Элизы» — на мой взгляд, лучшую свою вещь. Его серию коротких заметок, тоже специально для «Сегодня», мы назвали «De Omnibus»[198] Это были раздумья о жизни и обо всем на свете кондуктора лондонского омнибуса, с небольшими добавлениями от кучера.

Конечно, хорошо, что омнибусов больше нет — лошадей было ужасно жаль, — но неизменного краснолицего кучера вспоминаешь с ностальгией. Его язвительные замечания, выкрикиваемые с высоты козел, были неотъемлемой чертой лондонских улиц. Помню, однажды пытается кучер подогнать омнибус к обочине в начале Слоун-стрит, возле магазина Харви и Николса. Вдруг нас оттер в сторону «роскошный экипаж», как пишут в газетах, — запряженный парой гарцующих гнедых, которыми правит великолепное создание в синей с золотом ливрее. Наш кучер, наклонившись, обратился к нему громко и дружелюбно:

— С добрым утром, садовник! А кучер, что, опять заболел?

Кондуктор, тоже добрая душа, относился к пассажирам по-человечески. С нынешним кондуктором автобуса никому и в голову не придет разговаривать запросто.

Обидное прозвище «новый юморист» впервые пустили в ход как раз по адресу Барри Пейна. Все началось с его скетча в журнале «Гранта» — простенькой истории под названием «Любовь сардинки».

Ле Гальен — еще один из моих так называемых молодых людей. А меня они называли «шефом». «Шеф на месте?» — спрашивали они у барышни в приемной. Условность, конечно, и все-таки я испытывал гордость, когда слышал это. Ле Гальен был в те дни удивительно хорош собой, и у него хватало мужества придерживаться собственного стиля в одежде. Помню, как-то на утреннем спектакле он сидел в первом ряду бельэтажа, я — в партере. Леди рядом со мной долго его рассматривала, а потом спросила:

— Кто эта красавица?

В обществе укоренилось мнение, что женщины красивее мужчин. Это чисто мужское заблуждение, возникшее из полового инстинкта. Надеюсь, что сами женщины в это не верят. В животном мире самцы — любимцы природы, и человеческий род не исключение. Однажды в Мюнхене некий юноша явился на бал в наряде своей сестры. Девушка получилась очаровательная, но он чересчур заигрался. Результатом стала дуэль между двумя его собратьями-офицерами на следующее утро в Английском саду. Один из них был убит.

Томаса Гарди, O.M.[199], никак нельзя было принять за знаменитость. Он сам рассказывал, что одна его знакомая, очень юная барышня, считала, что O.М. означает «Old Man»[200], и страшно обижалась на короля Эдуарда. Орден учредили специально ради Джорджа Уоттса — он отказывался от всех других наград. В последний раз я видел Томаса Гарди на вернисаже в Королевской академии художеств. Он беседовал с супругами Болдри. На следующий день в газетах, как полагается, напечатали список присутствовавших знаменитостей. Там были перечислены прославленные хористки, кинозвезды, американские миллионеры. Томаса Гарди никто не заметил.

Он жил за высокой стеной в непритязательном доме, который построил для себя давным-давно среди холмов по ту сторону Дорчестера. Мы навестили его там незадолго до войны. Его жена была в отъезде, а у служанки как раз случился выходной, поэтому дверь открыла секретарша. Жена вскоре умерла, и секретарша стала второй миссис Гарди. День был жаркий, мы вышли прогуляться в саду. Поначалу Гарди кажется незначительным, но постепенно за простотой и скромностью проступает истинная суть. В своих стихах он проявляет себя как один из самых глубоких мыслителей нашей эпохи, чего никак не ожидаешь, глядя на безобидного джентльмена с добрыми светлыми глазами. Приближалось время чая, и Гарди с барышней принялись шептаться. Оказалось, миссис Гарди, не предполагая, что могут явиться гости, перед отъездом заперла лишние чайные принадлежности в шкаф. Мы здорово повеселились, отыскивая дополнительные чашки и ложечки. Со мной были жена и дочь — всех вместе пять человек. В конце концов мы набрали разномастной посуды и все-таки сели за стол.

Лет тридцать назад в Лондоне появился любопытный клуб — клуб Омара Хайяма. Я в нем не состоял, но довольно часто приходил как гость. Зимой мы обедали в ресторане гостиницы Андертона на Флит-стрит, а летом отправлялись в какую-нибудь сельскую таверну. Поэт Уильям Шарп был членом клуба, так же как и Фиона Маклауд — поэтесса, автор «Бессмертного часа», в некотором роде мистификация. Похоже, многие участвовали в связанных с этим розыгрышах. Джордж Мередит пишет в письме Алисе Мейнелл, отправленном из Бокс-Хилла: «На той неделе заходила мисс Фиона Маклауд, очень красивая дама. Сидела, не поднимая на меня глаз». Я знаю одно: Шарп не скрывал, что он и Фиона Маклауд — одно и то же лицо. Как-то после клубного обеда, на сей раз в Кавершеме близ Рединга, мы прогуливались в саду и я обмолвился, что восхищаюсь этой дамой и мечтаю раздобыть ее книги. Шарп засмеялся:

— Сказать по правде, Фиона Маклауд — это я. Думал, вы знаете.

Он рассказал, что когда речь идет о писательстве, в нем уживаются две совершенно разные личности, вот Шарп и решил их разделить.

Я пишу свои воспоминания в крохотной комнатке, где много лет назад Эдвард Фицджеральд переводил рубаи Омара Хайяма. Окно выходит на деревенскую улицу. По ней еще ходят те, кто ходил здесь тогда. Миссис Скарлетт, хозяйка нашего дома и одновременно владелица местного магазинчика, вспоминает его как «лысоватого» джентльмена с бакенбардами и высоким лбом. Он носил цилиндр, лихо сдвинув его на затылок, крылатку с бархатным воротником и черный старомодный шейный платок. По мнению миссис Скарлетт, мистер Зангвилл немного на него похож. Поначалу мистер Фицджеральд пугал местных рыбаков своей привычкой гулять ночью по берегу, разговаривая вслух сам с собой. Он любил работать в развалинах старой церкви на прибрежных утесах. Еще несколько лет назад они бросались в глаза четким силуэтом на фоне неба, а сейчас камни частью разметало по берегу, частью унесло в море — ничего не осталось. Там он сидел, прислонившись спиной к остаткам крепостной стены, и работал все утро напролет, пока миссис Скарлетт — ей в те дни ничего не стоило взбежать по крутой тропинке — не позовет его обедать. Об этом укромном уголке никто не знал, но однажды его друзья-яхтсмены зашли в магазинчик миссис Скарлетт пополнить запасы, и тайна вышла наружу.

Разумеется, лавка миссис Скарлетт служила центром общественной жизни в деревне. Здесь постоянно бурлили сплетни и разговоры, но Фицджеральд умел с ними бороться. Сдвинув, по обыкновению, цилиндр на затылок, он шумно врывался в компанию болтающих дам.

— Ах, миссис Скарлетт, вы тут обсуждаете что-то интересное, я уж знаю! Расскажите, расскажите!

Дамы, переглядываясь, принимались уверять, что разговаривали о сущих пустяках.

— Нет-нет! Не скрывайте от меня! — упорствовал Фицджеральд. — Я тоже хочу послушать!

Дамы одна за другой вспоминали, что дома их ждут неотложные дела, и с извинениями расходились. Позже довольно было миссис Скарлетт знаками намекнуть, что Фицджеральд дома. Он обычно работал, сидя у окна в мягком кресле (а это не так-то легко) и держа блокнот на коленях. Дамы делали покупки, понизив голос до шепота, и быстро удалялись.

Журнал «Сегодня» погиб, убитый судебным иском о клевете от некоего мистера Самсона Фокса, предпринимателя, чью деятельность несколько сурово раскритиковали в разделе городских новостей. Я мог по крайней мере похвастаться, что разбирательство по этому делу было самым долгим и одним из самых дорогостоящих за всю историю Суда королевской скамьи. В конце концов все свелось к вопросу: можно ли добывать бытовой газ из воды? Через тридцать дней пришли к единодушному выводу, что это пока неизвестно, и судья в заключительной речи благожелательно сообщил, что наилучший способ покончить со всеми разногласиями — пусть каждая сторона оплатит свои издержки. Для меня сумма составила девять тысяч фунтов, для мистера Самсона Фокса — одиннадцать. Выйдя в коридор, мы пожали друг другу руки. Мистер Фокс объявил, что отправляется в Лидс, чтобы свернуть шею своим поверенным, и надеется, что я сделаю со своими то же самое. Но, на мой взгляд, было уже поздно.

Масштабы катастрофы осознаются не сразу. В первый момент находишься в каком-то оцепенении и вообще ничего не чувствуешь. Было лето, мои отдыхали в деревне. Я пообедал в одиночестве в каком-то ресторанчике в Сохо, а потом пошел в театр. Помню тупую ноющую боль под ложечкой и постоянно пересохшее горло.

Конечно, мне пришлось продать и «Лентяя», и «Сегодня». «Лентяй» достался друзьям Барра, а большую часть моей доли акций «Сегодня» выкупил Боттомли. Но «Сегодня» с самого начала был задуман как журнал одного редактора, и после моего ухода он постепенно сошел на нет.

Я всю жизнь мечтал быть редактором. Когда мне исполнилось шесть лет, мама подарила мне письменный столик, и я начал издавать газету совместно с моей незамужней теткой. Тетка носила букли — по три кудельки с каждой стороны, и снимала их, когда склонялась над столом.

Первый номер газеты очень понравился маме. Она сказала отцу:

— Я уверена, малышу предназначено быть проповедником.

— Это одно и то же, — сказал отец. — Газета — кафедра проповедника нового времени.

Может, и так.


Злоключения драматурга | Избранные произведения в одном томе | Автор за границей







Loading...