home | login | register | DMCA | contacts | help |      
mobile | donate | ВЕСЕЛКА

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add
fantasy
space fantasy
fantasy is horrors
heroic
prose
  military
  child
  russian
detective
  action
  child
  ironical
  historical
  political
western
adventure
adventure (child)
child's stories
love
religion
antique
Scientific literature
biography
business
home pets
animals
art
history
computers
linguistics
mathematics
religion
home_garden
sport
technique
publicism
philosophy
chemistry
close

Loading...


Которая ведет к одной встрече.

— Не нервничай, — сказал О'Келли, — и не перегни палку. Голос у тебя приличный, но не сильный. Держись спокойно и открывай рот пошире.

Было одиннадцать часов утра. Мы стояли у входа в узенький дворик, откуда через служебную дверь можно было попасть в театр. Последние две недели О'Келли меня натаскивал. Занятие это было мучительным для нас обоих, но для О'Келли — особенно. Миссис О'Келли, тощая, кислого вида дама — я видел ее раз или два, прогуливаясь по Белсайз-сквер в ожидании сигнала от О'Келли, — была женщиной очень серьезной и принципиально не признавала никакой музыки, кроме духовной. В надежде уберечь О'Келли хотя бы от одной из его греховных наклонностей рояль было приказано убрать, а его место в гостиной заняла американская фисгармония, звучавшая необычайно мрачно. Нам пришлось с этим смириться, и хотя О'Келли — поистине гений музыки — и ухитрялся извлекать из нее аккомпанемент к «Салли с нашей улицы», причем менее тоскливый и смятенный, чем можно было ожидать, все же это не облегчало наших трудов. В результате мое исполнение знаменитой баллады окрасилось печалью, композитором вовсе не предусмотренной. Если петь ее так, как пел я, то песенка становилась произведением, которое, как принято говорить, «заставляет думать». Невольно возникала мысль — а будет ли брак таким уж счастливым, как считает молодой человек? Разве не ощущался в песне, если призадуматься, налет меланхолии и пессимизма, присущих характеру стенающего героя, и вряд ли уместных при той склонности к легкомыслию, которую внимательный наблюдатель не может не уловить в прелестном, хотя и несколько поверхностном, образе Салли?

— Полегче, полегче. Меньше надрыва, — требовал О'Келли, в то время как, повинуясь его рукам, лились величественные звуки из всхлипывающего инструмента.

Один раз нас едва не застали врасплох, когда миссис О'Келли вернулась с заседания комитета активистов местной общины раньше, чем ожидалось. Я был поспешно спрятан в маленькой оранжерейке, примыкавшей к площадке второго этажа, и, скрючившись за цветочными горшками, со страхом и трепетом вслушивался в суровый перекрестный допрос, которому подвергся О'Келли.

— Вильям, не юли! Это был не псалом.

— Дорогая, да все дело в ритме. Дай я тебе покажу.

— Вильям, прошу в моем присутствии не устраивать никаких фокусов со священными гимнами. Если у тебя нет уважения к религии, то не забывай, пожалуйста, что у меня оно есть. Кроме того, с какой стати ты вообще затеял играть гимны в десять утра? Это на тебя непохоже, Вильям, и объяснению твоему я не верю. Ты еще и пел. Когда я открыла дверь, я ясно услышала слово «Салли».

— «Славлю», дорогая, — поправил О'Келли.

— Обычно, Вильям, у тебя не такое плохое произношение.

— Охрип немного, дорогая, — объяснил О'Келли.

— Хрипоты как раз не чувствовалось. Лучше не будем об этом больше разговаривать.

С этим О'Келли был согласен.

— С ней немного трудновато ладить, когда ты здоров и хорошо себя чувствуешь, — объяснял мне О'Келли, — но если ты заболел, — это самая заботливая, самая преданная из женщин. Вот когда я три года назад лежал с тифом, лучшей сиделки было просто не сыскать. Этого я никогда не забуду. И завтра снова будет так же, если со мной случится что-нибудь серьезное.

Я пробормотал известную цитату.

— Вылитая миссис О'Келли, — согласился он. — Порой я думаю — леди Скотт, наверно, точно такая же женщина.

— Беда вел в том, — продолжал О'Келли, — что я такой здоровяк, — у нее нет шансов проявить себя. Вот если бы я был безнадежный больной, она бы все сделала, чтобы я был счастлив. А так… — О'Келли ударил по клавишам. Мы снова принялись за наши занятия.

Но вернемся к разговору у входа в театр.

— Увидимся в «Чеширском сыре» в час, — сказал О'Келли, пожимая мне руку. — Если здесь не выйдет, попробуем другое место; хотя я разговаривал с Ходгсоном и думаю, все будет в порядке. Удачи тебе!

И он пошел своей дорогой, а я своей. Небольшой горбоносый и круглоглазый человечек, сидевший в стеклянной будке за дверьми и походивший на рассерженную птицу в клетке, спросил, по какому я делу. Я показал ему свое приглашение.

— В этот проход, через сцену, по коридору, второй этаж, вторая дверь направо, — выпалил он на одном дыхании и захлопнул окошко.

Я прошел вперед. Что меня немного удивляло, так. Это то, что я не испытываю абсолютно никакого волнения оттого, что впервые в жизни нахожусь за кулисами.

Помню, отец как-то спросил молодого солдата, только что вернувшегося из Крыма, что тот чувствовал во время своей первой атаки на врага.

— Ну, — ответил молодец, — я все время думал, что, когда побежал, забыл закрыть кран у бочонка с пивом в каптерке. Очень беспокоился.

До сцены я добрался без происшествий. Остановившись на секунду, чтобы оглядеться, я понял, что ощущаю не столько разочарование в театре как таковом, сколько то, что мои худшие предчувствия сбылись. В тот момент театр утратил весь свой блеск и больше так его и не обрел. От мишурного убранства зрительного зала до раскиданной по сцене по-детски наивной бутафории — он предстал передо, мной, как нечто сооруженное из разноцветных лоскутков и обрывков, как кукольный домик уже выросшего ребенка. Драма может сделать нас лучше, возвысить, заинтересовать и научить нас. Я в этом уверен. Пусть она процветает! Но точно так же, когда малышка одевает и раздевает куклу, открывает дверцу домика и заботливо укладывает ее спать в комнатке немногим больше ее самой, она готовится к обязанностям и радостям материнства. Игрушки! Разве мудрый ребенок ими пренебрегает? Искусство, литература, музыка — разве не готовят они нас к тому, пусть далекому, времени, когда мы, наконец, вырастем?

Я было потерялся в лабиринте переходов за сценой, но со временем, идя на звук голосов, вышел к большой комнате, уставленной множеством стульев и потертых диванчиков, где находилось от двадцати до тридцати дам и джентльменов. Все они были разного возраста, размера и вида, но очень похожи друг на друга благодаря тому налету театральности, которому невозможно дать определение, но и нельзя ни с чем спутать. Мужчины в основном отличались отсутствием растительности на лицах, но изобилием на головах; женщины, все, как одна, обладали замечательным бело-розовым цветом лица и ясными глазами. Разговор шел в приглушенных, но отчетливых тонах; предметом его были, главным образом, «она» и «он». Все, по-видимому, были со всеми на дружеской ноге, обращаясь друг к другу только по имени, или же, когда требовалось, — «дорогая моя», «милый», «старушка», «старик». Я постоял минуту на пороге, нерешительно придерживая дверь рукой, испугавшись, что попал на семейное сборище. Так как, однако, никто не казался расстроенным моим приходом, то я отважился присесть на свободное место рядом с очень маленьким, похожим на мальчишку господином и спросить его, та ли это комната, в которой я, претендент на место в хоре готовящейся к постановке комической оперы, должен ожидать.

У него были выпуклые рачьи глаза, которыми он меня и оглядел с головы до ног. При этом он столь долго безмолвствовал, созерцая мою персону, что крупный джентльмен по соседству, расслышавший мой вопрос, сам ответил на него утвердительно, добавив, что, как он понимает, мы тут еще черт знает сколько просидим, и что ни один порядочный человек не должен заставлять других порядочных дам и господ столько ждать безо всякой причины.

— Я думаю, что это крайне дурной тон, — заметил господин с рачьими глазами глубоким контральто, — когда один джентльмен берется отвечать на вопрос, заданный совершенно другому джентльмену.

— Прошу извинения, — ответил крупный джентльмен, — я думал, вы спите.

— Я думаю, что это очень плохие манеры, — продолжал маленький господин все так же медленно и внушительно, — когда один джентльмен говорит другому джентльмену, притом бодрствующему, что думает, что тот спит.

— Сэр, — отвечал крупный джентльмен, с помощью зонтика приняв гордую позу. — Я отказываюсь переделывать свои манеры на ваш вкус.

— Если вы ими удовлетворены, — заключил маленький пучеглазый господин, — то ничего не поделаешь. Но я думаю, что вы ошибаетесь.

— Никто не знает, про что эта опера? — спросила живая, маленького роста женщина с другого конца комнаты.

— А кто вообще знает, про что комические оперы? — спросила другая женщина, похоже, видавшая виды.

— Я как-то спросил автора, — заметил из утла утомленного вида джентльмен, — так он ответил: «Если бы ты меня до начала репетиций спросил, я, может, и сказал бы, но сейчас — да будь я проклят, если знаю!».

— Меня бы не удивило, — произнес приятный джентльмен в бархатном пальто, — если бы где-нибудь там потребовался хор пьяниц для мужских голосов.

— А может быть, если мы понравимся, — добавила сухопарая дама с золотыми волосами, — героиня нам расскажет о своих сердечных делах, это будет интересно и занимательно.

Дверь на другом конце комнаты отворилась, прозвучало какое-то имя. Пожилая дама встала и вышла.

— Герти, бедная старушка! — сочувственно заметила сухопарая дама с золотыми волосами. — Говорят, у нее и в самом деле был голос.

— Когда бедняга Бонд в первый раз оказался в Лондоне, — сказал крупный джентльмен слева от меня, — помню, он рассказывал, как пришел к тому «тигру» лорда Барримора — я об Александре Ли говорю, конечно, он тогда заправлял театром Стрэнд, — в хор устраиваться. Спел он две фразы. Ли послушал да как вскочит! — Хватит, — говорит, — спасибо, до свиданья. — Бонд-то знает, что голос у него хороший, и спрашивает, а в чем, собственно, дело. — В чем дело?! — орет Ли. — Вы что думаете, я хор набираю, чтобы он солистов забивал?

— С учетом того, какое общество здесь собралось, — … заявил пучеглазый господин, — я нахожу этот анекдот бестактным.

Общество, как оказалось, действительно было на стороне пучеглазого господина.

В следующие полчаса дверь на другом конце комнаты то открывалась, то закрывалась, всякий раз при этом проглатывая, словно людоед, какой-нибудь лакомый человеческий кусочек — то джентльмена, то даму из хора. Разговоры уже не так часто вспыхивали в наших поредевших рядах — тишина заполнялась растущей тревогой.

Наконец невидимый Харон объявил: «Мистер Гораций Монкриф!» Вместе со всеми неторопливо я окинул взором комнату, любопытствуя, что за человек этот мистер Гораций Монкриф. Дверь еще немного приотворилась. Харон, оказавшийся бледным молодым человеком с висячими усами, просунул голову в комнату и нетерпеливо повторил приглашение, видимо, очень стеснительному Монкрифу. Тут мне вдруг припомнилось, что Гораций Монкриф — это я сам.

— Очень рад, что вы нашлись, — сказал бледный молодой человек, когда я подошел к двери. — Только больше, пожалуйста, не теряйтесь, у нас не так много времени.

Я прошел с ним вместе через пустой буфет — печальнейшее зрелище — в следующую комнату. Меланхолический джентльмен сидел за роялем. С ним рядом стоял рослый, видный мужчина с пачкой писем в руке. Он распечатывал конверт за конвертом и быстро-быстро читал. Степенный, солидный, скучающего вида джентльмен отчаянно пытался со вниманием прислушиваться к торопливой речи узколицего господина с беспокойными глазами, отличавшегося тем, что он смотрел не прямо на собеседника, а все куда-то в сторону.

— Монкриф? — спросил рослый и видный мужчина, — как я позже выяснил, это был мистер Ходгсон, постановщик, — так и не подняв глаз от писем.

Бледнолицый молодой господин ответил за меня.

— Поехали, — сказал мистер Ходгсон.

— Что будем петь? — устало поинтересовался меланхолический джентльмен за роялем.

— «Салли с нашей улицы», — ответил я.

— А вы кто? — вмешался мистер Ходгсон. Он еще ни разу не взглянул на меня, и сейчас тоже этого не сделал.

— Тенор, — ответил я, добавив, — не полный тенор, — согласно данным О'Келли инструкциям.

— Тенора просто невозможно наполнить, — заметил господин с бегающими глазами, глядя на меня, но разговаривая с обеспокоенным джентльменом. — Пробовали когда-нибудь?

Все рассмеялись, за исключением меланхоличного джентльмена за роялем, а мистер Ходгсон так и не оторвал глаз от писем. И потом господин с беспокойными глазами еще не раз шутил в том же духе, чему все смеялись, — исключая меланхоличного пианиста, — смеялись коротко, резко, механически, без малейшего намека на веселье. Господин с беспокойными глазами, оказалось, был комиком.

— Ну, давайте, — сказал меланхоличный джентльмен и заиграл.

— Скажешь мне, когда он начнет, — заметил мистер Ходгсон в конце второго куплета.

— У него приличный голос, — сказал мой аккомпаниатор. — Волнуется только.

— У зрителей в театре есть такой предрассудок, — сообщил мистер Ходгсон, — им, видите ли, нравятся голоса, которые можно расслышать. Это все, что мне бы хотелось ему внушить.

Второй куплет, по моему представлению, я спел просто-таки трубным гласом. Солидный джентльмен — он оказался переводчиком французского либретто, но предпочитал, чтобы его называли автором английского текста, — признался, что определенно слышал какой-то звук. Комик с бегающими глазами предложил объявлять со сцены, чтобы во время моего выступления соблюдалась тишина.

От страха меня начало мутить. Голос мой, как мне показалось, разочарованный произведенным им эффектом, угрюмо заполз куда-то мне в ботинки и наотрез отказывался вылезать обратно.

— Голос у вас в порядке — даже очень хорошо, — шепнул мне аккомпаниатор. — Они просто хотят услышать, на что вы способны, вот и все.

При этих словах мой голос взбежал вверх по ногам и вырвался изо рта.

— Тридцать шиллингов в неделю, за репетиции — половина. Если это подходит, то мистер Кэчпол оформит с вами соглашение. Если нет, то премного вам обязан. До свидания, — произнес мистер Ходгсон, по-прежнему поглощенный перепиской.

Я отошел с бледнолицым молодым человеком к столику в углу, где за несколько секунд с делом было покончено. Уходя, я попытался поймать взгляд своего меланхоличного друга, но он, очевидно, был так погружен в уныние, что ничего вокруг не замечал. Быстроглазый комик, глядя на автора английского текста и переврав мое имя, пожелал мне приятно провести день, и все засмеялись; бледнолицый мистер Кэчпол объяснил мне, как найти выход, и я ушел.

Первый «сбор» был назначен на два часа в понедельник. В театре кипела жизнь. Исполнители главных ролей, закончив репетировать, беседовали между собой. Мы — хористы и хористки — собрались на середине сцены. Я узнал даму, которую при мне назвали Герти, и еще худощавую женщину с золотыми волосами. Крупный джентльмен и пучеглазый молодой человек снова были вместе; все время, что я их знал, они были неразлучны, одержимые, верно, какой-то взаимной сочувственной антипатией. Джентльмен с рачьими глазами как раз объяснял, в каком, по его мнению, возрасте одряхлевшие хористы должны покидать сцену, щадя себя и публику; а крупный джентльмен растолковывал, когда полагается учить дрянных мальчишек хорошим манерам, и чем при этом пользоваться.

Мистер Ходгсон, стоя у рампы, все читал письма, как и четыре дня назад. Друг мой, капельмейстер, вооруженный скрипкой, при поддержке еще дюжины музыкантов, занял оркестровую яму. Либреттист и помощник режиссера — француз, которого я решил из тактических соображений спутать с настоящим англичанином — сидели, погрузившись в беседу, за маленьким столиком под газовым рожком. Так прошло приблизительно четверть часа, и тогда помощник режиссера, внезапно заторопившись, яростно зазвонил в колокольчик.

— Всех попрошу со сцены, — прокричал небольшого роста паренек, важным видом и повадкой напоминавший фокстерьера; вслед за другими я удалился за кулисы.

Комик и героиня — которую я отлично знал в лицо, но никогда бы не узнал — отделились #т компании и присоединились к мистеру Ходгсону у рампы. Для начала нас рассортировали по размеру на влюбленные пары.

— Ага, — сказал помощник режиссера, восхищенно уставясь на молодого человека, в котором было не более пяти футов двух дюймов роста, — у меня как раз есть девушка для вас — красавица! — Метнувшись в группу дам, он вернулся с самой крупной особью — женщиной грандиозных размеров, которую и вручил молодому человеку с видом доброго дядюшки из мелодрамы. Крупному джентльмену досталась узколицая маленькая партнерша, издалека выглядевшая совсем по-девичьи. Сам я оказался в паре с худенькой женщиной с золотыми волосами.

Разбившись на пары, мы, наконец, встали полукругом, и оркестр негромко заиграл. Свою партию, полученную по почте, я успел пробежать с О'Келли, и в этом отношении чувствовал себя вполне уверенно, что же касается остального, — тут я хромал.

— Боюсь, — произнесла моя дама, — я вынуждена попросить вас обнять меня за талию. Это бестактно, я понимаю, но, видите ли, от этого зависит наше жалованье. Как вы думаете, вам не будет очень трудно?

Я заглянул ей в глаза. В них приплясывало веселье, и застенчивость моя пропала. Я постарался исполнить все ее указания.

Неутомимый режиссер метался между нами, пока мы пели, то оттесняя одну из пар назад на шаг-другой, то подталкивая другую вперед. Одну группу он старался сбить вместе, другую, наоборот, растолкать по сторонам — в общем, уподоблялся занятой делом овчарке.

— Хорошо, просто очень хорошо, — сказал в заключение мистер Ходгсон. — Ну-ка, еще разок пробежимся, на этот раз под музыку.

— А любить будем, — добавил режиссер, — не как марионетки, а как живые мужчины и женщины, из плоти и крови.

И тут же, ухватив ближайшую даму, он наглядно объяснил нам, как ведет себя настоящий крестьянин под влиянием истинной страсти, — он стоит в изящной позе, склонив голову под углом 45°, и весь вид его говорит о нежнейшем обожании.

— Если он хочет, — сказал крупный джентльмен sotto voce[89] своей искушенной партнерше, — чтобы я ему еще и Ромео сыграл в придачу, пусть раскошелится еще на десять шиллингов в неделю.

Отбросив даму в сторону и схватившись за джентльмена, наш режиссер теперь показывал дамам, как деревенская девушка должна принимать знаки внимания; одно плечо чуть-чуть выше другого, стан, начиная от талии, легко колышется, левый глаз посматривает шаловливо.

— А-а, так он новенький, — сказала искушенная молодая дама, — это пройдет.

И мы начали сначала. Следовали ли все остальные указаниям режиссера, я сказать не могу, так как все мое внимание было приковано к пучеглазому молодому человеку, который очень старался. Вскоре стало заметно, что и все следят за пучеглазым молодым человеком, полностью пренебрегая при этом собственными обязанностями. Даже мистер Ходгсон поднял голову от писем; оркестр не попадал в такт; автор английского текста и героиня переглянулись. Только трое, казалось, не получали удовольствия — первый комик, реяйиссер и сам пучеглазый молодой человек, который занимался своим делом методично и истово. Между комиком, мистером Ходгсоном и режиссером состоялось небольшое совещание, вслед за чем музыка смолкла и молодого человека попросили объяснить, что он, собственно, делает.

— Изображаю любовь, — ответил пучеглазый молодой человек.

— Дурака валяете, сударь, — строго сказал первый комик.

— Нехорошо с вашей стороны так говорить, — ответил пучеглазый молодой человек, очевидно, обидевшись, — когда человек старается, как может.

Мистер Ходгсон хохотал, прикрывшись письмами.

— Бедняга! — проговорил он, — боюсь, он не может иначе. Давайте дальше.

— Мы, между прочим, не клоунаду ставим, — заметил комик.

— Хочется все-таки дать шанс бедняге, — тихим голосом объяснил мистер Ходгсон; — у него мать — вдова, он ее единственная опора.

Во втором акте хор был очень занят. Вначале мы появлялись как солдаты и маркитантки, так что выходило, будто у каждого воина имелся собственный походный трактир. Режиссер на личном примере показал нам, как себя ведут солдаты, — сперва под напором патриотических чувств, а потом под напором дешевой выпивки. Разница оказалась весьма тонкой — патриотизм проявлялся главным образом в биении себя в грудь, а выпивка — в биении себя же, но по лбу. Потом мы были заговорщиками — и помощник режиссера, вооружившись скатертью, показывал нам, как составлять заговор. Потом мы изображали толпу, ведомую сентиментальным баритоном; режиссер, взъерошив себе волосы, продемонстрировал, как должна обычно себя вести толпа, возглавляемая сентиментальным баритоном. Завершался акт сценой битвы; режиссер, сняв пиджак, показал нам, как следует сражаться, а затем умирать — умирать было неудобно и пыльно, так как пришлось долго кататься по сцена. Все это время пучеглазый молодой человек был средоточием общего внимания. Бил ли он себя торжественно в грудь и пел о воинской славе, или, столь же торжественно, хлопал себя по голове и пел о гроздьях винограда — было неважно: для нас он был истинным солдатом. Да и вообще, неважно было, о чем идет речь, главное, чтобы был он.

Кто там возглавляет толпу, — никого не интересовало; вот увидеть в этой толпе его — в этом был смысл. Как сражались и умирали остальные, ничего не значило; достаточно было увидеть, как погибает он. Не могу сказать, в самом ли деле он ничего не понимал или только притворялся; как бы там ни было, результат был великолепен. И ведь единственное, что можно было сказать, — это то, что он — серьезный молодой человек, очень старательный, может быть, даже слишком. Первый комик хмурился и злился; режиссер впал в отчаяние. Напротив, мистер Ходгсон и автор английского текста, по-видимому, были расположены к молодому человеку. Кроме матери-вдовы, мистер Ходгсон придумал ему еще пятерых младших братьев и сестер, полностью находившихся на его иждивении. Сердце не позволяло мистеру Ходгсону лишить средств к существованию столь образцового сына и брата, единственного, кормильца многочисленной родни. Первый комик не хотел, чтобы его обвинили в чёрствости, и был готов из собственного кармана платить молодому человеку, но вот успех оперы его волновал. Автор же английского текста был убежден, что молодой человек не примет подаяния; он знал его много лет, и тот был всегда очень щепетилен.

Репетиция продолжалась. В последнем акте мне нужно было поцеловать мою даму.

— Очень сожалею, — сказала худенькая женщина, — но долг есть долг. Это надо сделать.

Я вновь выполнил указания. И моя партнерша даже поздравила меня с успехом. Последние три-четыре репетиции проходили вместе с исполнителями главных ролей. Из-за несходства в мнениях было много путаницы. Свое мнение было у первого комика, и он не уступал ни в чем; было оно и у героини, но она не очень ria нем настаивала. Автор английского текста тоже имел свое мнение, но на него мало кто обращал внимание. Примерно раз в двадцать минут режиссер окончательно умывал руки и уходил из театра — в отчаянии и в чьей-нибудь шляпе, подвернувшейся под руку. Через несколько минут он возвращался, полный новых надежд. Сентиментальный баритон ехидствовал, а тенор просто всем грубил. У мистера Ходгсона была своя метода — он со всеми соглашался, но поступал по-своему. Более мелкая рыбешка — артисты второго плана — вымещали эмоции на хористах, а поддерживали то одного, то другого, пока остальные не смотрели в их сторону. До самой генеральной репетиции это было что угодно, только не опера.

Только в одном-единственном вопросе все ведущие исполнители были абсолютно согласны друг с другом, а именно в том, что пучеглазому молодому человеку не место в романтической опере. Например, тенор страстно объяснялся в любви героине, Внезапно до обоих доходило, что хотя они и находятся в центре сцены, но лишь в географическом смысле, но никак не в драматическом. Безо всяких доказательств, зато совершенно справедливо они, не колеблясь, винили в этом пучеглазого молодого человека.

— Но я же ничего не делал, — кротко оправдывался он. — Я просто смотрел.

И это была чистая правда — он действительно ничего другого не делал.

— Значит, не смотрите, — говорил тенор. Пучеглазый джентльмен послушно отворачивался, после этого каким-то непостижимым образом ситуация становилась даже еще смешнее, до безнадежного.

— По-моему, этот эпизод мой! — грохотал первый комик спустя некоторое время.

— Я же делаю только, что мне сказали, — отвечал пучеглазый молодой человек, и никто не смог бы это опровергнуть.

— Купи цирк, а его возьми в клоуны, — предложил комик.

— Боюсь, хорошего клоуна из него не выйдет, — отозвался мистер Ходгсон, продолжая читать письма.

В день премьеры, когда я, направляясь к служебному входу, проходил мимо двери на галерку и увидел сгрудившуюся там в ожидании толпу, я впервые в жизни испытал радость артиста. И я был причастен к тому, что они пришли увидеть, похвалить или осудить, услышать, рассмотреть. В самом театре царила атмосфера подспудного возбуждения, почти доходившего до истерики. Человечек в стеклянной будке, похожий на птицу в клетке, весь трепетал от волнения. У рабочих сцены, отлаживавших декорации, руки дрожали, а голоса звенели тревогой; похожий на фокстерьера мальчишка-посыльный даже побледнел от сознания ответственности момента.

Я прошел в уборную, представлявшую собой длинный, с низким потолком, обшитый деревом коридор, из конца в конец которого тянулась широкая полка, служившая общим туалетным столиком. Над ней за проволочной сеткой сияла дюжина газовых рожков. Тут нас — артистов хора — ждал помощник парикмахера, который должен был нас загримировать. Он бегал от одного к другому, вооруженный заячьей лапкой, коробкой грима и пучком искусственных волос. Когда подошла моя очередь, он схватил меня за голову, нахлобучил на нее парик, и меньше чем через две минуты я вышел из-под его рук настоящим театральным крестьянином, белолицым и розовощеким, с завитыми усами и накрашенными губами. Посмотревшись в зеркало, я остался доволен собой; усы мне определенно шли.

Настоящим откровением для меня стала встреча на сцене с хористками. Даже зная, что своим внешним обликом они в основном обязаны румянам и пудре, все же в раскаленной атмосфере театра, под слепящими огнями, это выглядело уместным и чарующим. Близость обнаженной плоти, ее тонкий, волнующий запах пьянили. С пониманием вспомнил я объяснения доктора Джонсона Гаррику[90] по поводу того, что он редко ходит в театр.

— Как вам мой костюм? — спросила моя худенькая златовласая партнерша.

— По-моему, вы… — Мы стояли лицом к лицу за какой-то выступавшей декорацией. Смеясь, она зажала мне рот рукой.

— Сколько вам лет? — спросила она.

— Это нескромный вопрос, — ответил я. — Я же вас не спрашиваю.

— Мне столько, — ответила она, — что я могу говорить с вами, как с собственным сыном, — у меня был сын. Не ввязывайтесь в эту жизнь, если можете. Для женщины это плохо; а для мужчины еще хуже. А вам это будет особенно вредно.

— Почему это?

— Потому что вы глупенький маленький мальчик, — рассмеявшись, ответила она, — и очень милый.

Она выскользнула и направилась к остальным. Теперь весь хор собрался на сцене. Сквозь толстый плюшевый занавес доносился шум быстро заполнявшегося зала — немолчный глухой рокот, как будто вода где-то лилась в огромный бочонок. Вдруг на нас обрушился ужасающий грохот — началась увертюра. Режиссер, походивший на овчарку еще больше, чем обычно, — только лишенный того спокойного достоинства, самообладания, которое рождается из уверенности в своих способностях, свойственной животным, — этакая суетливая, болтливая овчарка — бросился в самую гущу и принялся распихивать нас по местам. Самые опытные при этом продолжали шепотом переговариваться, а новички беспокойно старались припомнить слова роли. Хормейстер, встав спиной к просцениуму, вытянул руку в белой перчатке в знак готовности. Занавес взвился, и зал белолицым кошмаром ринулся на нас. Взметнулась рука хормейстера. Грянул многоголосый рев, но был ли среди прочих голосов и мой, сказать не могу; если я и пел вообще, то механически и бессознательно. Потом я оказался в кулисах, рядом со своей худенькой партнершей; на сцене были главные исполнители. При следующем выходе я уже больше был способен отдавать себе отчет в своих чувствах; я сумел осмотреться, В зрительном зале то тут; то там выделялось какое-нибудь особенное лицо, но большинство было неразличимо, как отдельные стебельки в зарослях травы. Если смотреть со сцены, то зал был не более реален, чем задник с намалеванными лицами для зрителей первого ряда.

Занавес опустился под аплодисменты, звучавшие для нас, словно дробь мелких камешков по оконному стеклу. Трижды он вздымался и опадал, как огромная, то открывающаяся, то закрывающаяся дверь; а затем все разбежались по уборным, наполнив бесконечные коридоры шелестом юбок и топотом ног.

Пучеглазый молодой человек показал себя во втором акте. Хор оставался на сцене, пока не стало совершенно ясно, что тенор и героиня влюблены друг в друга; тогда, с изысканной деликатностью, присущей хору, предчувствуя, что дальнейшее его присутствие на сцене может оказаться неловким, он повернулся, чтобы уйти, — одна половина на запад, другая — на восток. Пучеглазый молодой человек, стоявший в середине, уходил со сцены последним. Он бы так и ушел, но в этот момент с галерки ясно и четко раздался умоляющий голос:

— Не уходи! Спрячься за деревом!

Гром аплодисментов всего зала немедленно поддержал эту просьбу; раздался хохот. С этой минуты зал главным образом следил за приключениями пучеглазого. Его следующий выход в костюме заговорщика был встречен овацией, а когда его убили, зал громко сожалел. Когда опустился занавес, тенор в ярости бросился к нему и, потрясая кулаком перед его носом, потребовал объяснить, что все это значит.

— Да я же ничего не сделал, — объяснил пучеглазый молодой человек.

— Вы ушли со сцены боком! — прорычал тенор.

— Так вы же сами сказали, чтобы я на вас не смотрел, — смиренно оправдывался пучеглазый. — Ведь как-то мне надо было уйти. Вам не угодить.

Когда спектакль закончился, мнения зрителей относительно достоинств оперы разделились, но Пучеглазика вызывали восторженно и единодушно. Пока мы переодевались, прибежал посыльный и сказал, что мистер Ходгсон хочет видеть Пучеглазика у себя в кабинете.

— Да, рожи он корчить умеет, ничего не скажешь, — сказал один из актеров, когда Пучеглазик вышел.

— Смешнее той, что ему дал Господь, не скорчишь, — ответил крупный джентльмен.

— Везет же некоторым, — со вздохом подытожил третий, высокий интересный мужчина, обладавший могучим басом.

Выходя через артистический подъезд, я натолкнулся на группу мужчин, ждавших на улице. Не питая к ним интереса, я уже огибал их, когда один схватил меня за плечо. Я обернулся. Это был широкоплечий здоровяк с бородкой клинышком и мягким, мечтательным взглядом.

— Дэн! — воскликнул я.

— Я еще в первом акте подумал, что это ты, — ответил он. — А во втором, когда ты появился без усов, я тебя окончательно узнал. Ты спешишь?

— Да нет, — ответил я. — А ты?

— Нет, — сказал он, — мы печатаемся только в четверг, я свою заметку могу и завтра написать. Пойдем, поужинаем в «Альбионе», потолкуем. Ты, похоже, устал, малыш.

— Нет, — заверил я его, — это от радости — ведь я здесь тебя встретил.

Он рассмеялся и обнял меня.


Добрые друзья указывают Полу дорогу к свободе. Но прежде чем отправиться в путь, on идет с визитами. | Избранные произведения в одном томе | Как одним прекрасным утром Полу открылось будущее.







Loading...