home | login | register | DMCA | contacts | help |      
mobile | donate | ВЕСЕЛКА

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add
fantasy
space fantasy
fantasy is horrors
heroic
prose
  military
  child
  russian
detective
  action
  child
  ironical
  historical
  political
western
adventure
adventure (child)
child's stories
love
religion
antique
Scientific literature
biography
business
home pets
animals
art
history
computers
linguistics
mathematics
religion
home_garden
sport
technique
publicism
philosophy
chemistry
close

реклама - advertisement



ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Скорая помощь, куда несколько милиционеров наконец–то затолкали поэта, бодро рванула в психушку. Казалось, ей передалось настроение стражей порядка. Подумать только — какой чести они удостоились… Успешно справились с заданием самого генсека Порчи. На счету уголовников Богданко было немало преступлений, но впервые они арестовывали поэта. Два десятка зевак сбежались на редкое зрелище. Среди них не было выпрямителей извилин. Бойцы невидимого фронта скромно держались в тени, втайне благодарные арестованному. Не будь диссидентов, не было бы продвижения по службе. А так — глядишь, звание повысят, орденок повесят. За рвение. У них было правило — диссидентов надо растить…

На выезде из Бежицы, на пересечении улиц Ульянова и Больничной машина затормозила. Из–за гастронома на красный свет, игнорируя правила уличного движения, торжественно выехал на Росинанте Дон Кихот. Он был в полном вооружении. «Наверно, рыцарь печального образа заезжал ко мне, — с грустью подумал Замышляев. — Но как всегда опоздал».

Дон Кихот проскакал по воздуху над троллейбусными проводами, не заметив того, с кем хотел познакомиться, чтобы вдвоем в этой варварской стране защищать права человека.

В последнее время Замышляев часто вспоминал град, где его застала перестройка. Заново перечитал эпохальный труд Саллюстия Самоварова.

Вот что сообщал знаменитый историк в своей всемирно известной «Болваниаде».

Продолжение. Начало в №«№ 2–3, 2014 г. Болванск начинается с кладбища. У входа на древе огромная, в трещинах, доска. На ней выведено: «Правила пользования кладбищем».

Странник! Заучи их, вступая в сей град. Жизнь его — кладбище здравого смысла.

Достойна умиления любовь болванов к чистоте и благопристойности — все свои недостатки, недоделки, пустыри, затянувшиеся на десятилетия стройки, покосившиеся домишки, просто свалки мусора, канавы, лужи и пр. и пр. они огораживали фанерными щитами с громогласными рапортами о победах и завешивали лозунгами, игравшими роль фигового листка, прикрывающего к тысячелетию града болванскую срамоту.

Прохожий! Устыдись и не пытайся заглянуть за щит или лозунг, не любопытствуй наподобие гоголевского героя: «А что это у вас, прекрасная Солоха?»

Жители Болванска поголовно с рождения были неизлечимо больны простодушием. Они всерьез полагали, что милиция существует для защиты их от убийц и жуликов, а не представляет собой цвет этой самой уголовщины. Болваны и болванки верили, что в сумасшедших домах держат исключительно сумасшедших… А должностные лица — вне всякого сомнения — нормальны…

Не чуждо было болванам стремление к вечным идеалам.

В болванском парке существовала аллея, уставленная гипсовыми головами классиков отечественной литературы, которым простодушные болваны публично били морду чем придется — камнем, осколком кирпича, подвернувшейся железякой, таким наивным образом выражая свою извечную тягу к свободе, равенству, братству.

Болваны вынуждены были хоть чем–то походить на людей, потому чтили великих.

Чтили так: едва он (великий) заводился в гуще болванской жизни, они его обнаруживали, изгоняли, ломали ноги, сажали в психушку — предлог в Болванске всегда находился, а вячеславов андреичей хватало, поставят любой диагноз, какой власти потребуется. Ну а потом, попадая в другие страны, с удивлением замечали: опять убили не того. Оказывается, это был их великий поэт (или художник, ученый, композитор).

В общем, чтили они на патриархальный лад: вдоволь попляшут вокруг своей жертвы, проломят дубиной череп, слопают, обсосут до косточки, а уж потом, отдуваясь и поглаживая чрево, констатируют: «А покойничек, ей-Богу, был неплох…»

Ученые всех стран веками седели, пытаясь постичь загадочную болванскую душу, понять логику ее движений. Но она не подчинялась логике. Все попытки смоделировать подобную ей систему оканчивались крахом.

Болваны строили дома, в которых невозможно было жить.

Посещали школы, в которых нечему было научиться.

Шили обувь, одежду, которую сами не покупали.

Писали книги, заведомо не нужные никому.

Без устали трудились над картинами, на какие глаза бы не глядели.

Голосовали за власть, главной целью которой являлось как можно больней отомстить своим гражданам за оказанное доверие.

И так до бесконечности.

Кто–то пустил слух: якобы болваны напрочь лишены религиозного рвения. Этому голословному утверждению противостоит общеизвестный факт. Жители Болванска свято соблюдают обычай — на пасху красят яйца гипсовых львов, сидящих на постаменте перед милицией.

Вообще верность традициям была характерной чертой жителей этого славного града.

Больше всего болваны были озабочены тем, как бы случайно не совершить чего–нибудь такого, что сделало бы их людьми.

До скончания веков они желали оставаться болванами.

И это закономерно. В чем заключалась главная задача болванских идеологов? Воспитание у широких трудящихся масс непреодолимого и всевозрастающего отвращения к умственной деятельности.

Переходя к главному лицу Болванска, необходимо совершить исторический экскурс.

Голова Цезаря Бай — Стрюченко была изготовлена в той же мастерской, что и голова губернатора Глупова Органчика.

В 1917 г. это предприятие было национализировано в числе первых. Новой властью легко был усвоен нехитрый способ штамповки органчиков, и конвейер заработал полным ходом. А тут еще вполне естественный энтузиазм масс. Соревнования. Догоним и перегоним… Короче, страна в избытке получила то, в чем нуждалась… Правда, кое–что пришлось заменить в новой серии органчиков.

Новая серия, возникшая благодаря чуткому руководству Порчи, отличалась тем немаловажным качеством, что была способна безболезненно заменять одни цитаты на другие, в зависимости от того, кто в данный отрезок времени являлся вышестоящим начальством. Причем прежние цитаты забывались начисто. Даже то, кому они принадлежали. Так сказать, способность к перестройке своего внутреннего мира.

Весь мир поражался выносливости болванов.

«Болван выдержит все!» — все слышали этот гордый лозунг. А сегодня…

На международном конгрессе делегаты стоя приветствовали болвана: «Глядите! Поразительно — он еще бегает!»

Они не догадывались, что бегал он на допинге: делегату Болванска вручили две банки «Славянской трапезы»…

Делегации многих стран обратились к отцам города с просьбой поделиться опытом, как вывести болванов. Они так дешевы… Поддаются дрессировке…

Болванская Академия тьмы наук дала исчерпывающий ответ, показав пример международного сотрудничества: «Берешь обычного человека, новорожденного. Потом — ясли, школа, СПТУ, институт, профсоюз… Глядишь — готов болван!»

Величайшему реформатору и гуманисту всех времен и народов генсеку Порче, неустанно думающему, какое бы коленце еще выкинуть, чем бы занять своих граждан, наконец удалось решить эту проблему, как он любил выражаться, бескровными методами. Раньше как было? Мыкались болваны по белому свету, не находя себе дела. То щит свой сдуру приколотят на вратах Царьграда. Ну скажите, кому такое нахальство понравится? То рванут в Тьмутаракань, то хазар раздолбают, то в Сибирь ринутся. А то взяли моду — бунтовать против власти. Всякие емельки и стеньки противоречили крылатому выражению генсека Порчи: «История делается не на площади». И он доказал это, найдя для жителей Болванска достойное занятие. Всего один пример, речь о котором впереди, хотя можно было бы привести их миллионы.

Известный всему миру путешественник Збигнев Галчинский, ну, тот… непревзойденный охотник за человекообразными обезьянами, на Северном полюсе обнаружил очередь. Обладая природной любознательностью и неистощимой жаждой докапываться до сути необычных явлений, он три раза вместе с очередью обошел земной шар и в результате обнаружил другой ее конец — в славном граде Болванске давали крышки для закатывания банок.

Благодаря последовательной и неутомимой реформаторской деятельности генсека Порчи, желавшего приобщить соотечественников к западной культуре, изменился внешний вид содомлян, и болванов в частности.

Раньше гляделись в зеркало, обращая внимание на лицо. Теперь… у каждого болвана иностранная латка на заднице. У каждого времени свое лицо.

За это достижение Порча был удостоен международной премии.

Собственно, история Содомии начинается с Порчи.

Обратимся снова к классической «Болваниаде».

«О появлении Порчи в Советском Союзе существует немало легенд, ничем не обоснованных домыслов, а то и вредных слухов, дискредитирующих идею перестройки. Мы, ученые–материалисты, принципиально не можем согласиться с некоторыми из них. Например, с нижеследующей.

Однажды Сатана проснулся от укуса. «Кто это посмел кусать самого Сатану?» — удивился Сатана. Поймал насекомое. Вошь как вошь. Ничего особенного. Хотел ее тут же к ногтю. Но задумался: «Если уж мне сумела досадить, каково будет…»

И чисто ради эксперимента посадил вошь в Кремль… И зачесалась страна…

Мы, ученые–материалисты, протестуем против искажения биографии великого реформатора и уполномочены Академией тьмы наук заявить следующее: Сатана, изловив вошь, посадил ее сначала не в Кремль, а в Болванск, где она, т. е. он, будущий генсек Порча, отлично зарекомендовал себя на комсомольской работе…»

— Алло! Какие новости? Поставили памятник Дыбенко? А напротив магазин, где продают воспоминания Керенского? Как они называются? «Гатчина»? Опять они встретились. Ведь в этой чертовой Гатчине Керенский прошел под носом Дыбенко, а тот и глазом не моргнул. За шашку держится? Кругом враги? Отличный памятник. Отражает психологию масс… А Галина Леонардовна еще в книжном? Привет ей. У меня ничего нового. Иссяк. Помнишь совет Козьмы Пруткова насчет фонтана? Вот я и заткнулся…

В голосе Замышляева звучала печаль, и Ангел, свивающий небо, пожалел его… Он понимал, почему роман о Содоме и Гоморре застрял: автора не отпускала собственная история, в которую нагло, забыв свою цивилизованность, лез генсек Порча, расталкивая локтями толпу библейских персонажей. Ничего не поделаешь — надо автору помочь…

Замышляеву тотчас втемяшилась в голову навязчивая идея: захотелось в кино. «Интересно, а что сегодня идет?» — подумал он, как в добрые–недобрые времена, когда он упивался фильмами Тарковского. Правда, их долго надо было выслеживать среди содомской серятины.

К его удивлению, как только он покинул почту, взгляд наткнулся на афишу: «Жизнь Замышляева, или…». Что там дальше следовало, Замышляев не прочел, так как перевел взгляд на время, когда состоится показ фильма. Выходило, что «Жизнь Замышляева, или…» уже началась. Все–таки он решил ее досмотреть. Вероятно, этот фильм делали в расчете на то, что его удастся приручить, навязав ему роль официального героя. А он был героем, но нетипичным.

В кассе никого не оказалось. Но перед окошечком лежал целехонький билет именно на этот сеанс! Замышляев схватил его и для очистки совести насыпал на это место горстку монет. Через минуту он сидел в совершенно пустом зале и таращился на экран, не догадываясь, что это Небесный Киномеханик решил немного развлечь его.

Оказалось, на фильм он успел. Шел киножурнал.

Черный гроб стоял в столице на Площади кровопусканий у Священной стены, из которой время от времени выходили призраки. В просторечии дормидонты. Каждый видел их по–своему. Но многие были убеждены, что на дормидонтах высокие цилиндры, шинели с плеча незабвенного Акакия Акакиевича. Для солидности в руках трости. Но такое представление можно объяснить влиянием отечественной классики. Как известно, призраки не имеют цвета. Просто это не предусмотрено природой в целях конспирации. Но дормидонты, в отличие от потусторонней шушеры, выглядели более материальными созданиями, могли считаться призрачной элитой, так как имели цвет, и не один. Темный, серый, зеленоватый. Последний был контуром, очерчивающим их фигуры. А Бар — Кохба к тому же наливался какой–то жидкой краснотой.

Находились типы (их справедливо относили к шизофреникам), утверждавшие, что призраки выглядят совсем иначе. Например, Бар — Кохба предпочитал френч с накладными карманами, галифе и сапоги, Гриц Пасканный появлялся в вышитой рубахе, перехваченной шелковым кушаком, за который был заткнут вполне материальный початок кукурузы. Во что был одет Леха Анчуткин, не успевали разглядеть даже шизофреники. Отвлекали брови. Сысой Наганович прикрывал лицо железнодорожной фуражкой. Бывший шеф ИВИ Ипполит Диссидентов, маскируясь, носил гражданский костюм, причем отечественного производства. Но никого не мог ввести в заблуждение. Всей планете было известно: ИВИ работал на Гоморрию, высылая из Содомии лучших ученых, писателей, артистов. Да и многие агенты ИВИ — продажнейшая публика — устав притворяться, давали деру в Гоморрию при первом удобном случае.

Проходя мимо почившего в гробу, дормидонты так громко стучали щибле- тами — только Бар — Кохба проходил неслышно, как бы крадучись, — что вождь просыпался. Бар — Кохба после своей загадочной смерти единственный из многомиллионной партии удостоился чести покоиться в Мавзолее Первого вождя. Тот сначала никому не выразил своего недовольства: дескать, без меня женили…

Текли мимо их саркофагов пока еще живые народы. А ночью их сменяли покойники. Миллионы жертв. Случались минуты тишины. Было о чем вспомнить, кое в чем покаяться. Но не собирались каяться два этих безбожника.

Бар — Кохба, который раньше мечтал о карьере священника, успокаивал свою совесть тем, что освободил народы от эксплуататоров, сидевших на народной шее.

Первый вождь усмехался на эти слова. Он лучше знал, для чего совершена революция. Для того, чтобы на шею народов села содомская саранча!

— Но ведь я искоренил троцкизм, — оправдывался Бар — Кохба. — А к лидеру их послал гонца с ледорубом…

Что правда, то правда. Борьба была насмерть: кто кого. И он победил! Создал могучую державу!

Намечалось расхождение. Первый вождь подозревал: царская охранка внедрила своего агента в партию большевиков… Но это было смешно, если вспомнить, с какой лютой ненавистью расправлялся Бар — Кохба с царскими генералами.

Споры с Первым вождем кончились тем, что хозяин Мавзолея потребовал, чтобы квартиранта перевели в другое место. Хотя бы в кремлевскую стену. И тот занял свое место среди дормидонтов.

На страну стремительно, как лава из рванувшего вдруг вулкана, накатывалась катастрофа. Самое страшное было в том, что никто не замечал приближающегося бедствия. В Содоме произошел очередной переворот: лихого шоферюгу Леху Анчуткина, превратившегося с годами в ленивого вождя, усыпили уколами и запихали в гроб. Вскоре его начали узнавать среди дормидонтов. По бровям. Власть захватил динамичный болванский активист и гоморрийский шпион, как утверждали некоторые злопыхатели и противники реформ, Порча. Чтобы приободрить содомлян (с его приходом к власти Советский Союз превратился в Содомию), новый лидер приказал устроить в разных точках страны несколько катастроф и занялся перестройкой страны. В результате республики шарахнулись из бывшего Союза, как из психушки, где их удерживали силой.

Жизнь Замышляева сложилась так, что он был связан со многими республиками. Он жил не только в России, но и в Белоруссии, в Казахстане, на Кавказе. И вот какой–то выскочка, круглый дурак кромсал его судьбу на части, расчленяя страну. Нужно было что–то делать. Куда–то бежать… Он написал поэму… С нее все и началось.

Замышляев отвлекся от воспоминаний и уставился на экран. Узнал Бежицу…

Напротив почты темнел на бугре деревянный мрачный дом, одноглазый, как циклоп, полыхавший в сумерки багровым окном. На крыльце его вечно толклись смутные фигуры. Слышалось выразительное звяканье. С разрешения милиции шла подпольная продажа водки. За домом спекулянтов до самой Десны тянулся овраг, забитый лозой. Хорошо было поглядеть вечерами на воду, по которой бежали огни: по мосту мчались троллейбусы. Налево плавал в тумане Чашин курган. За ним громоздился многоэтажный Болванск. И все–таки это была провинция. Чем могли помочь Замышляеву коллеги, находившиеся в таком же положении? По десять–двадцать лет приходилось ждать издания книг. Безысходность существования приводила к поголовному пьянству. В этом интеллигенция была верна «свычаям и обычаям» своего окончательно оскотинившегося народа. Саллюстий Самоваров новейшую историю разделял на три периода, каждому из которых соответствовал определенный тип содомлянина. Родоначальниками новых людей по праву считаются мордовороты. Они породили ублюдков. Теперь Содомию населяли в основном кувалдоголовые — любимое детище ИВИ и Союза людей–на- секомых. Человеческого в них почти ничего не осталось: только пить, жрать да воспроизводить себе подобных. От них никакой опасности ИВИ, так как они не способны думать. Идеальные граждане. Замечена за ними еще одна потребность кроме перечисленных: чтобы день и ночь всюду, где они находятся, истошно визжала музыка и они могли дергаться под нее. Ночью по внезапным взрывам музыки можно было определить, сколько раз сосед (кувалдоголовый, естественно) залезал на свою супругу или любовницу. Кувалдоголовые выражают свои чувства звуками, которые при всем желании невозможно отнести ни к одному языку планеты. Видимо, в этом рыке, хрипе, гоготе, мыканье, хрюканье проклевывается язык недалекого будущего, когда человечество, встав на четвереньки, перейдет к новому этапу своего развития и будет способно понимать эти междометия.

«От нас кто уедет, человеком становится», — вздыхали провинциалы, намекая на судьбу Саллюстия Самоварова, махнувшего некогда в Питер.

Само собой, провинция — не столица, но и в ней можно реализовать свой творческий потенциал. Вон журналист Глоткин. «Ласковое телятко две матки сосет» — это о нем сказано. Сначала усердно сосал ИВИ и СЛН. А перестройка на голову свалилась — тоже врасплох не застала. Губернатором выбрали. А этот Замышля- ев… Уже тогда замечались за ним странности.

Тысячи и тысячи писем отправил Лехе Анчуткину, требуя издать свои гениальные произведения. До того заговорился, что утверждал: в стране только два поэта — он и Говенько! Каково было это читать Лехе Анчуткину и шефу ИВИ Ипполиту Диссидентову, которые сами в душе были поэтами? Особенно последний… Все–таки до поры до времени они не трогали коллегу.

За двадцать лет Замышляев не получил ни одного ответа. Однако вода и камень точит. В результате этой односторонней переписки Леха Анчуткин перешел на прозу, осчастливив человечество тремя великими произведениями, за которые скоропостижно был удостоен Государственной премии и даже принят в Союз писателей. Что касается Ипполита Диссидентова, тот и вовсе оставил литературу, чтобы все внимание свое сосредоточить на создании подходящих условий для творчества наиболее перспективных авторов. Были созданы такие условия и для Замышляева.

Вдвоем с Евой они ютились в крохотной комнатушке. Потолок был в трещинах. День и ночь он сотрясался от пляшущих алкашей — гостей мадам Дробязко. День и ночь ревела музыка, которую заказывали и оплачивали выпрямители извилин.

Подъезд был заставлен пустыми бутылками. И на улице — сплошь мерзкие хари, мат, скотство. Се было содомское общество, готовое вести за собой человечество.

Замышляев продолжал заниматься очернительством самого передового на Земле общества, не догадываясь, что и в Гоморрии за это не жаловали…

Порой эти планеты далеко разбегались, и тогда каждая из них переживала свою фазу развития, порой соприкасались какими–то гранями. В такие моменты в них наблюдались сходные явления.

Самое любопытное происходило, когда они полностью совпадали. Тогда… тогда происходили совершенно необъяснимые с научной точки зрения вещи. Две планеты входили одна в другую. Становились одной. Брянск становился Болван- ском, Гатчина — Троцком. Питер вполне естественно превращался в Содом. Одни писательские собрания чего стоят… Лениздат соответственно… Ох, не напечатает любезный Анатолий Иванович этот роман! Он на двух планетах оставался собой. Да, сливались контуры деревьев, зданий, гор. Люди, животные, птицы, насекомые двух миров не могли вырваться из того, что называлось общей судьбой. Если хищник хватал свою жертву на одной планете, это действие синхронно повторялось на другой. Как это получалось? А я почем знаю? Спросите у Файбисовича…

К сожалению, как и большинство других людей, Замышляев считал, что живет на одной планете, а не на двух, и не учитывал их взаимное влияние, формирующее и его судьбу.

Вообще–то, между нами, зря Замышляев привередничал. Содомия являлась идеальнейшим местом для таких писателей, как он. Все равно при жизни их невозможно было напечатать. Да случись такой прорыв — это даже помешало бы создать следующие произведения. Его сразу бы объявили сумасшедшим. А так… жизнь уходила на создание все новых и новых сочинений, а смерти, вернее, того времени, которое наступало после кончины писателя, вполне хватало на то, чтобы в конце концов его рукописи стали книгами. Ведь пока отдыхаешь в земельке от трудов праведных, общество, даже содомское, с ленцой, неохотой, но умнеет и дорастает до убиенного автора.

Замышляев сделал самую большую глупость в своей жизни — отослал поэму Жоре Говенько.

Генсек Порча не выносил так называемых писем трудящихся. Ему становилось от них дурно. Ну чего им надо? Устроил столько аварий. Поставил жизнь миллионов на грань катастрофы. Кажется, сделал все что мог. Чего еще добиваются? Повышения цен? Межнациональных конфликтов? Будут! Дайте только срок, будет вам и белка, будет и свисток. Омоновца… Вообще–то он стихов не читал, но этот стишок осилил когда–то. Ему хотелось задействовать весь ядерный потенциал против собственного народа. Но потерпите. Не все сразу. Однако письма продолжали вторгаться в его жизнь, используя единственную лазейку, которая оставалась. Сны. Стоило ему сомкнуть глаза, груды писем сыпались на него. Сугробы конвертов преграждали ему путь к обещанным реформам. Однажды генсек Порча распечатал–таки один конверт. Письмо было от некоего Замышляева. Он требовал издать свои бессмертные творения, так как без них история как бы не существует. Только он запечатлел ее в слове. И правительство, запрещая его произведения, совершает преступление, так как этим запретом лишает народ бессмертия. Каков маньяк!

Наверно, от волнения тело обжег нестерпимый зуд. Генсек Порча начал яростно чесаться. Тело покрыли пузыри. От малейшего прикосновения они лопались — из них разбегались налитые кровью пауки. Потом они начали расти на глазах и, достигнув человеческого роста, ринулись к нему. Он голый вскочил на рукоятку огромного серпа и скорчился в позе роденовского Мыслителя, а над его черепом угрожающе навис громадный молот, готовый покарать отступника от великих идей вождя. Генсек Порча от ужаса заорал: «Мы за социалистический выбор!» И провалился в капитализм!

Президент Гоморрии Цуцык Младший заключил его в объятия и доверительным тоном сообщил, что ради оздоровления международной обстановки им необходимо обтяпать одно дельце. Известен ли ему сумасшедший по имени За- мышляев? На днях один из самых надежных агентов сообщил, что закоренелый графоман из Болванска прислал ему поэму с просьбой напечатать где–нибудь, имея в виду заграницу. Но на Западе данное сочинение опубликовать не представляется возможным. Автор нелестно отзывается о президенте Гоморрии. К тому же позволил своему Пегасу лягнуть Ржавую Леди. Кроме того, Замышляев посмел критиковать президента Содомии за то, что…

Генсек Порча проснулся в горячем поту. Липкой лапой схватил телефонную трубку и осведомился у шефа ИВИ, известен ли ему сумасшедший по имени За- мышляев?

Шеф ИВИ с достоинством ответил, что ИВИ для того и существует, чтобы располагать сведениями о таких безумцах, как Замышляев. На днях один из самых надежных агентов сообщил, что закоренелый графоман из Болванска прислал ему поэму с просьбой напечатать где–нибудь, имея в виду заграницу. Но на Западе данное сочинение опубликовать не представляется возможным. Автор нелестно отзывается о президенте Гоморрии. К тому же позволил своему Пегасу лягнуть Ржавую Леди. У нас же эту поэму напечатать тоже невозможно: Замышляев посмел критиковать президента Содомии за то, что…

Однажды в квартире Замышляева раздался телефонный звонок. Просили заглянуть в милицию по совсем пустячному делу: изменилось название улицы и необходимо сделать соответствующую отметку. Вместо «Больничная» поставить «За- нозина». И правильно, что переименовали. Занозин — герой, а главное — человек. Иногда он приходил к своему памятнику с бутылкой червивки: «Ну что, Гришка, выпьем или будем ждать третьего?»

Жаль летчика — по президиумам затаскали…

Примерно через два часа Замышляев, стоя среди палаты, неотступно глядел на зарешеченное окно.

— Любуетесь дарованиями природы? — неожиданно раздался за спиной интеллигентный вопрос.

На этом заканчивалась первая серия. Вторую, вероятно, можно будет посмотреть завтра.

Замышляев вышел из кинотеатра, не задумываясь, кем был снят фильм. Чужое уже не особенно его интересовало. Скорее к пишущей машинке! Он сам допишет собственную судьбу. Он не догадывался: фильм о нем снят Небесным киномехаником.

Интеллигентный вопрос вернул его к действительности. Да, это сосед по палате. Псих, любящий культурные беседы. Другие… тоже были своеобразные личности. С утра до вечера, выдавая свою принадлежность к ИВИ, вели разговоры о том, как лучше бежать в Гоморрию. Был тут судья из Мозыря, знавший наизусть чуть ли не все статьи Уголовного кодекса и изнасиловавший в отдельном кабинете ресторана официантку, обслуживавшую столь важную персону, прямо на столе среди недопитых бутылок и закуси. Так сказать, на десерт. Толстый доктор каких–то наук, выдававший себя за героя романа Богомолова, научил За- мышляева избавляться от таблеток, убивающих интеллект. Надо было сделать вид, что глотаешь, а на самом деле кончиком языка придержать их у щеки, затем, когда врача уже не было поблизости, выплюнуть. Но не в плевашку, а в туалете.

Впрочем, и там могли оказаться доносчики, поэтому рекомендовалось все делать с предосторожностью.

Проникшись внезапным доверием, герой Богомолова поделился с Замыш- ляевым тяготившей его жуткой тайной: оказывается, он не просто ученый, не какой–то заурядный Эйнштейн, а гений, равных которому не рождалось на Земле! «Бывает», — сочувственно согласился с ним писатель. «Да нет, не подумайте, что я один из них, — обвел рукой густонаселенную палату ученый. — Я изобрел способ взрывать целые города без бомб, без всяких там ракет!» Он поведал свою одиссею. Ехал из Москвы и демонстрировал ошеломленному человечеству свое могущество! В Болванске его сняли с поезда…

Впрочем, и другие обитатели были выдающиеся в своем роде личности. Не та преснятина, что окружает нас повседневно, превращая нашу жизнь в невыносимую скуку.

Сухонький, бодрый старичок, голосящий о том, что он смело в бой пойдет за власть Советов, в свое время ухлопал жену, порезал на куски, засолил в бочке и пригласил приятеля–следователя на жаренку. Бродил из палаты в палату молодой человек, о котором было известно одно: в лагере мужики использовали его заместо бабы. Он присаживался на соседнюю койку и уныло, монотонно рассказывал о том, как надзиратели в тюрьме измываются над заключенными, требуя мзду за право помочиться. Был тут вор, заядлый книгочей, не отрывавшийся от рассказов Чехова. И, безусловно, самой симпатичной, располагающей к себе личностью на этом пестром фоне был бедолага без паспорта и места жительства некто Херувим, десятки лет скитающийся по психушкам. Он страшно обрадовался появлению писателя. Наконец–то могла осуществиться его давно лелеемая трогательная мечта погибнуть не зазря — перед тем зарезать какую–нибудь знаменитость! Ему не везло — всю жизнь толклись, мельтешили вокруг него такие же мелкие сошки, как и он сам, словно со дня рождения он угодил в серое облачко мошкары. И вот наконец долгожданная жертва. Может быть, даже гений, о котором возрыдают все газеты мира. А кто приблизит звездный час этого замордованного гения? Он, Херувим! Он так и объявил новоприбывшему. Замышляев, не избалованный общественным признанием, не смог скрыть, что крайне польщен такой перспективой и проникся к будущему убийце горячей симпатией, искренне уверовав в благородство его миссии. Но сна лишился. Беспокойно ворочался, ко- сясь на притворно похрапывающего соседа: не выхватит ли тот в любой момент из–под подушки бритву?

Впрочем, зря он опасался. Никакой бритвы у Херувима не было. Все имущество соседа составлял осколок зеркала…

Разные мысли приходили в голову Замышляева. А так ли несправедлив мир, бросивший его в психушку? Разумеется, сумасшедшим Замышляев не был. Скорее недоумками были лечащие его от здравого смысла. Но так ли он был безвреден, если поглядеть на него глазами общества, в котором ему выпало существовать? Почему его мозг имеет пагубную склонность сосредоточиваться на вопросах, которые лучше бы обойти стороной? Почему его память хранит тысячи подробностей, о которых лучше бы не вспоминать?

Однажды он оказался в районном центре, в котором было одно выдающееся строение — бывший замок Черного барона. Когда разразилась революция, все имущество барона растащили, а книгами из его библиотеки мостили непролазную грязь. Прислугу расстреляли. Особенно страшной оказалась судьба дочери кухарки. Барон учил ее музыке. Называл Аленьким цветочком.

Услышав крики людей, грохот, она спряталась за огромное зеркало. Его никто не мог уволочь в одиночку. Тогда разбили его и каждый унес осколок. Председателю комбеда ничего не осталось. Тогда он схватил за волосы девочку и изнасиловал ее под гогот скота.

Долго замок стоял забытым, неухоженным. Потом его превратили в спирт- завод.

Нехорошо думал о собственном народе Замышляев…

Не догадывался он, что Херувим был потомком одного из бандитов, когда–то громивших замок Черного барона. И порой из–под подушки соседа по палате осколком зеркала сверкала романтика революции…

В общем, в ИВИ в качестве подопытных, на которых испытывали новые препараты, находились люди как люди. Как и те, что находились на воле. Точнее — временно оставались на воле, которая являлась как бы приемным покоем психушки.

Медицина Содомии достойна самой высокой похвалы. Она работала не покладая рук, чтобы большее количество содомлян протянуло ноги. Особенных успехов добилась содомская психиатрия. Ею была решена задача понижения умственного уровня, начиная с членов Правительства, в общегосударственном масштабе. Каждый гражданин, не вступивший в Союз людей–насекомых, который еще называли Партией зануд, и не сотрудничающий с ИВИ, автоматически становился объектом заботы психиатрии, инквизиции ХХ века. В Содомии была реализована мечта о равенстве не на словах, а на деле. Медицина занималась дозировкой способностей, положив в основу своих научных разработок народную мудрость: каждому Сеньке по шапке. Такие люди, как Замышляев, кричащие о своей гениальности, публично признавались в государственной измене: в содомском обществе не могло быть гениев, так как это нарушило бы гармонию, заставило бы усомниться в умственных способностях главы государства, который по традиции был круглым идиотом и поэтому устраивал всех. Короче, Замышляев мешал всем и должен был исчезнуть. Но… предстоял выход Содомии на международную арену в новом обличье. Волки срочно натягивали овечью шкуру. Она трещала по швам, расползалась. Волки клацали зубами, но это мало помогало. Палачам, привыкшим крошить женщин и детей саперными лопатками, приходилось разыгрывать из себя демократов. Людоедам приходилось уверять, что любимое их блюдо — манная каша. Порче посчастливилось откопать в наследии Первого вождя фразу о приоритете общечеловеческих ценностей, и он воспользовался ею как волшебной отмычкой, открывающей сердца суровых западных политиков. Такое время настало, что приходилось сдерживать звериные инстинкты с надеждой на будущее: потом, потом!.. А потом началось такое…

Ангел, свивающий небо, наблюдал не первую перестройку. Ах, на всех планетах одно и то же. Пора бы и привыкнуть. И все же душу щемило от каждой человеческой судьбы. Ну что ему этот писатель, одинаково преследуемый и консерваторами и демократами? Но следовал за ним всюду взглядом, мыслью, овевал его крыльями, отводя беду. И не мог уберечь: мешал кто–то более сильный, чем он.

Похоже, Замышляев вывел из себя Сатану и тот натравил на него всю свору своих сторонников: президента, выпрямителей извилин, людей–насекомых. Простые люди нутром чуяли — с ним опасно, и сторонились его. Что с них взять? Всему миру известно: рабы Содомии самые трусливые. Они ничем не владели. Откуда у них могли появиться достоинство, честь, благородство? Эти понятия воспитываются только частной собственностью, экономической автономией человека. А Господу было невдомек, что, может быть, именно на Замышляеве завершается эволюция его Адама. Ева с дитем сидит в Новозыбкове. Под боком АЭС. А сначала была у них надежда…

Они обменяли квартиру и стали жителями Троцка, городка пуделей и кошек, которых развелось здесь видимо–невидимо. В солнечные дни, сладко позевывая, они вылезали из подвалов и квартир проветривать свои меха.

У Замышляева и Евы была любимая кошка. Черная с белыми лапами. При встрече они приветствовали ее так: «Жмур–жмур–жмур». Кошка щурила глаза, делала вид, что довольна. Из вежливости. Тоже люди как–никак. Но у Замышляева было подозрение, что в глубине души кошка их осуждала: «Какие глупые…» Глупые потому, что водили знакомство с кошками, а не с нужными людьми. С людьми было не так просто. Им не скажешь: «Жмур–жмур–жмур». Ничего ровным счетом не поймут. Не тот интеллект. Покрутят пальцем у виска — репутация обеспечена.

Перед самым отъездом из Болванска его вызвал секретарь местного Союза людей–насекомых Марк Кукугуза. Замышляев явился рано и по своей привычке делать все наоборот сунулся не в ту дверь. Человек, подготавливающий подслушивающую аппаратуру, был захвачен врасплох. На вопрос, когда будет секретарь, буркнул что–то невнятное и кивком головы указал на соседнюю дверь. «А гады готовятся, — весело подумал диссидент. — Что ж, и мы приготовимся. В столице запись будет прослушивать сам Порча. Значит, надо разыграть раскаявшегося и даже довольного уроком. Для писателя, мол, любой опыт не лишний».

Из психушки он вышел благодаря тщательно разработанной психологической войне, почуяв, что в этой области превосходит «профессионалов».

И на этот раз он обыграл своего противника. Оба остались довольны беседой. На прощанье Кукугуза проговорился: «Вы, сами того не зная, многим помогли сделать карьеру…»

Да, Замышляев догадывался, что публикации в центральной прессе его провинциальных коллег — это плата за предательство организации, не посмевшей вступиться за своего товарища. Это напоминание ему, что только послушание приводит к успеху. Дело не ограничилось публикацией руководителя болванской писательской организации Пустобрехова в центральной печати. Кто–то орден получил, кто–то лычку. Могучее литературное воинство не собиралось защищать зарвавшегося гения. Вот и оставалось: «Жмур–жмур–жмур».

Замышляеву всегда хотелось вырваться за пределы земного видения. Поэтому он любил сны и презирал будничность. Прикованность к Земле была невыносима, словно из всех богатств живописи ему вручили альбом одного художника. Он инстинктивно чувствовал свою принадлежность к другим мирам. Иногда его видения из снов перекочевывали в действительность, как это было в случае с прозрачной девочкой.

Внезапно он оказался на другой планете и там увидел прозрачную девочку с флейтой. Она пасла одуванчики.

— Я вовсе не прозрачная, — сказала она, прочтя его мысли. — Просто у меня сейчас такое настроение.

Она поднесла флейту к губам, и одуванчики, как цыплята, бросились к ее ногам.

— За ними глаз да глаз нужен, а то разбегутся. Как я потом докажу, что они росли на моем дворе?

У этой планеты была особенность: попадавшие на нее люди внутренне становились детьми.

Вернувшись с нее, Замышляев так и не стал взрослым человеком. Не вступил в СЛН, продолжал ненавидеть ИВИ. В Питере ему запретили выступать. И он жил иллюзией: вот закончит роман… У него не было выбора. Он был создан природой для этого дела. А мыльные пузыри вроде генсека Порчи наложили запрет на занятие литературой. Рукописи его никуда не доходили. Разве что в «Красный фонарь». Эти храбрые ребята знали, когда оскалить пасть, а когда и хвост поджать. На этом и продержались в крайних левых всю перестройку. В Замышляеве их смущало одно обстоятельство: диссидент, а русский. Они чуяли в нем подвох. Он разрушал их представление о реальности. Русскому полагалось оставаться шовинистом, черносотенцем, а не лезть в заповедную область диссидентства, облюбованную мучениками другой национальности.

«Ничего, — мечтал опальный автор. — Закончу роман — получу Нобелевскую премию… Тогда сам Копытич разразится в «Красном фонаре» покаянной статьей. И совесть русской интеллигенции Дмитрий Сергеевич всхлипнет: проглядели, мол, как Бродского…»

Еве удалось устроиться во Дворце–музее художником–оформителем. Вместе с ней работала Тоня, у которой была дочь.

— Представляешь — длинноногая некрасивая девчонка с фантастически прекрасными глазами в пол–лица! Как у стрекозы. Бродит по коридорам с флейтой и ко всем пристает с разговорами о Бетховене. А еще сочиняет музыку для одуванчиков…

Замышляев забыл сон, поэтому представил девчонку где–то в Константинополе на берегу. И парусные корабли. И матросы, машущие ей. И печальные звуки флейты над Босфором. Тают корабли. А может, это пух одуванчиков плывет, растворяясь в прозрачном воздухе…

Он писал роман о Содоме и Гоморре, а некое силовое поле влекло уже в Византию.

Нет, о еврейке по имени Айя, живущей между ипподромом и знаменитыми банями Зевксиппа, он напишет когда–нибудь потом, а сейчас нужно просмотреть газеты. Позже они перегрызутся, но пока и левые и правые благоговейно творили новый миф о Мессии.

Так. Портрет генсека Порчи. Выступление генсека Порчи. Еще фотография генсека Порчи. Указ генсека Порчи о недопустимости критики генсека Порчи. Так. Трудящиеся обсуждают и поддерживают генсека Порчу. Творческая интеллигенция лижет задницу генсека Порчи. Отнюдь не шершавым языком плаката… Доклад генсека Порчи: «О преодолении культа Лехи Анчуткина». Ах, какая трогательная забота о собственном культе. Зарубежные отклики на предложение генсека Порчи о полном и безоговорочном разоружении Содомии без всяких гарантий со стороны Гоморрии. Запад рукоплещет генсеку Порче. Есть за что. Так. Все понятно. Порча, Порча, Порча… А не послать ли в «Литературную Содомию» просьбу, продиктованную патриотическим чувством: упразднить все буквы алфавита, кроме тех, что составляют имя президента?

А это что за донос? Народный депутат из Болванска Глоткин доводит до сведения широкой общественности, что под видом Мусорщика в городе Троцке скрывается бывший Посмертный Летописец усопшего вождя! Спрашивается, можно ли видному деятелю застойного периода славной содомской истории доверять мусор наших дней?

В Троцке шутили: о приближении Мусорщика можно почуять за версту. Никто не курил такого вонючего самосада, как он. Не только сам, но и Мусорка — его приземистая машина — тонула в табачном чаду.

Народный депутат из Болванска Глоткин, посетивший Троцк, даже лекцию прочитал по линии общества «Дознание», суть которой сводилась к одному требованию: убрать из Троцка Мусорщика и тем самым резко повысить экологическую безопасность окружающей среды.

Троцк оставался чистым городком, пока в нем жил такой Мусорщик. Он увозил все до соринки, не говоря уж о книгах содомских писателей, купленных по ошибке доверчивыми поклонниками изящной словесности. Оказалось, все 11000 писали муру, и только с приходом демократии это стало ясно. Иная толстенная опупея вставала торчком, и Мусорщику приходилось проталкивать ее в утробу машины лопатой. «Вот человек на своем месте», — подумал Замышляев, высыпая ведро, набитое доверху указами, докладами, славословиями генсека Порчи. В Мусорке найдется им место. Мусорщик стоял, опираясь на лопату. Лицо его едва угадывалось в дымовой завесе. Что–то знакомое почудилось Замышляеву в его грузной фигуре. Он пригляделся и ахнул:

— Саллюстий, это ты?

Он как–то не придал значения заметке народного депутата. Глоткин, как многие демократы, отличался хронической лживостью.

Но перед ним был тот счастливчик, о котором в Болванске поговорка сложилась: «От нас кто уедет, человеком становится…»

Похоже, Саллюстий не шибко обрадовался нечаянной встрече. Правда, он не стал утверждать, что никакой он не Саллюстий, а Мусорщик божьей милостью. Но было видно, что он сконфужен тем, что кто–то, знавший о его былой славе, узрел его в дни позора.

Замышляев затащил его к себе домой. Заставил снять робу, помыть руки. Поставил перед ним чашку горячего чаю, пододвинул хлеб.

— Рассказывай!

— Нечего рассказывать! — резко отодвинул чай Саллюстий, предпочитавший более крепкие напитки, и губы его задергались в горькой усмешке. — Выгнали! Ты же знаешь: все, кто служил Лехе Анчуткину, сегодня не в почете…. А я не жалею. Посмертный Летописец — ну и работка… Знаешь, сколько я уже томов отвез на свалку? Миллионы! Ведь всю Содомию ими завалили. И я к этому причастен! Нет, новую работу не брошу, пока есть где–нибудь хоть одна страничка Лехи Анчуткина!

Замышляев в свою очередь усмехнулся:

— Не знал я, что ты — ярый сторонник генсека Порчи…

Мусорщик глянул на него косо и, схватив робу, кинулся прочь. Туда, где можно окутать свое лицо вонючим самосадом и никто не признает в нем бывшего Посмертного Летописца незабвенного Лехи.

Троцк по уши завяз в нечистотах. По городу кружилась бумажная рвань. Под ноги прохожим норовили попасть ржавые кастрюли, битые цветочные горшки, посуда, проволока… да мало ли какой еще хлам. В городе стало нечем дышать: в воздухе висело стойкое зловоние гниющей демократии. В подъезды стало невозможно зайти: они превратились в туалеты. Стены были исписаны философскими сентенциями типа: «Лучше пустые карманы, чем полные штаны. Пифагор». Даже кошки и собаки, более опрятные животные, чем люди, перестали следить за собой. Слонялись по дворам со скучающим видом: «Мы наводим на вас тоску? А нам плевать…». Жмурка и та перестала умываться и кокетничать. В упор не замечала Замышляева и Еву. Подумаешь, бродят здесь всякие, пристают от нечего делать… Автобусы буксовали в грязи. В продуктовых магазинах и столовых победоносно маршировали тараканы, демонстрируя гвардейскую выучку. Крысы разыгрывали потрясающие спектакли в подвалах. Мусорные чайки копошились в отбросах, словно грязно–белая пена вздувалась над свалками. Жители недоуменно глядели на них. Вот дуры–то. Могут лететь куда угодно, а роются в дерьме… Пенсионер Файбисович, гордость этого городка, регулярно мочился в щель соседского забора, но больше не совершал никаких открытий в астрономии, поэтому всерьез подумывал о политической карьере. «Эх, был бы я Недомыко», — все чаще вздыхал он и постепенно созревал в нем дьявольский план, о котором читателю еще рано знать. И только один человек в Троцке был доволен настоящим. Это был все тот же неутомимый разоблачитель Глоткин, ставший на якорь в понравившемся ему городке.

В «Троцкой правде» появилось интервью с ним о том, как оздоровилась общественная атмосфера после того, как был изобличен и обезврежен опасный агент, подрывающий экологическое равновесие в регионе. Да, да, вы правильно догадались. Речь идет о бывшем Посмертном Летописце! В последнее время Саллюстий Самоваров подвизался в качестве Мусорщика, но эта работа являлась надежным прикрытием его подпольной идеологической деятельности. Следствием установлено, что, еще будучи Посмертным Летописцем Лехи Анчуткина, он создал злобный пасквиль на нашу прекрасную… Никто не станет отрицать, что это был период застоя. Союз людей–насекомых дал принципиальную критику… Но нельзя же подвергать сомнению устои, фундамент системы, разрушать заблужде… святыни. Издеваясь над обществом развитого социализма, этот жалкий отщепенец в горячечном бреду настрочил «Болваниаду». Мало того! В наше переходное время вместо того, чтобы со всем народом… этот безнравственный зоил все свое свободное время, которое нормальные содомляне посвящают выпив… культурному отдыху, этот окончательно опустившийся подонок употребил вышеупомянутое время на создание еще более злобной книжонки «Грехи наши…». Жителям Троцка памятно вручение Мусорщику подарка от благодарной общественности. Как сиял он, прижимая к груди подаренного попугая Прошку! Страшно подумать: по сей день Мусорщик преступно бы убирал мусор! И никто бы не догадался, кто скрывается под его личиной! Спасибо мудрости родного ИВИ, блистательно осуществившего задачу разоблачения сигорского Януса… Теперь можно посвятить мировую общественность в подробности этой операции. Народ должен знать своих героев. Саллюстию Самоварову и в голову не пришло, что попугай Прошка, подаренный ему в день рождения, является штатным сотрудником ИВИ. Работая над пасквилем «Грехи наши…», бывший Посмертный Летописец Лехи Анчуткина любил вслух произносить фразы из своего сочинения. Прошка не пропускал ни одного слова и при удобном случае информировал ИВИ. Наступил момент, когда капитан Прохоров предъявил диссиденту ордер на арест!

Да, мы живем в эпоху гласности, но из чувства элементарной брезгливости не рискнем осквернять страницы «Троцкой правды» отрывком из этого гнусного произведения… Суд над Саллюстием Самоваровым состоится…

Замышляев, прочитав интервью, сжал кулаки и постучал себя по лбу. Каков олух! Считал Саллюстия примерным сторонником генсека Порчи. Нужны они оба содомлянам, как геморрой. На стороне правителей разве что ИВИ да СЛН. Да и там достаточно колеблющихся… Однако пока эти палачи не почувствовали себя в меньшинстве, тем более — в изоляции. И они продолжали бандитствовать с еще большим размахом, чем при Первом вожде. Наступало самое опасное время: планета–дублер приближалась…

Появились симптомы рок–мании: миллионы кувалдоголовых дергались в диких конвульсиях на бессчетных дискотеках, истекая спермой. Хрюкающая, визжащая, булькающая музыка каталась в любом подъезде, как поросенок в темном мешке. Триста миллионов содомлян метались в звуковом мешке, ища выход. Если же кто–то находил спасительную прореху, тотчас пристраивался к длинной водочной очереди, опоясывающей Содомию. Так жили эти животные между звуковой и сивушной блевотиной, забыв, что в этой стране когда–то была великая культура. Доживали свой век библиотеки, таящие огромные богатства, накопленные для будущего. Оказалось, будущее нуждалось в генсеке Порче. Порой где–то проводились вечера поэзии, на которые приходили косноязычные выродки с пожелтевшими листками стихов, написанных по ошибке в молодости…

Когда случались деньги, а случались они, когда Замышляев сдавал букинистам одну–две книги, которые те принимали скорей по привычке, чем по надобности, на эти жалкие гроши он отправлялся в Питер, в Дом писателя. Это заведение, как и следовало ожидать, находилось вблизи громадного корпуса ИВИ. Выпрямители извилин во времена Бар — Кохбы выполняли и перевыполняли планы по писателям. Пересажали, порасстреляли их тогда видимо–невидимо. А все потому, что рядом. Удобно. Были и среди выпрямителей извилин тонкие ценители изящной словесности. Замышляев представлял логику их поведения. Придешь на вечер поэзии. Понравился кудрявый стихоплет — тащи его за кудри со сцены в подвал. Забивай ножки стула в задницу гения! Веселое было время. Нынче хлопот прибавилось. Долго обхаживать приходится, прежде чем окажется голубчик со своими гениальными мозгами в психушке. Сначала запихиваем в звуковой мешок. Создаем условия для конфликта с окружающими. Начинает от творческих фантазий поворачиваться к действительности. Вместо стихов и романов писать заявления в газеты, обращения в суд. Тянем время. Вот он уже волком воет. Чуть ли не бросается на соседей, пытающих его рок–музыкой. Еще немного. Пора. Созрел. Создал о себе представление. Что ж, приходится разбираться. И маньяк человек. Хотя бы бывший. Выясняется — никому музыка не мешает ни в данном подъезде, ни на улице. Только ему. Болен человек. Помогаем. Как–никак мы люди цивилизованные…

В Троцк приходили иногда приглашения на писательские собрания. Заявился он как–то раз. Поглядел на совесть содомской интеллигенции, поискал глазами Конецкого. Не было его. Заскучал. Другие его не интересовали. Однажды долго тряс руку Валентину Пикулю, приняв его за секретаря писательского Геннадия Федоровича…

Отныне если и заглядывал в Дом писателя, то лишь ради библиотеки. Ах, какие здесь были книги!

Хранились здесь и ранние сборники Жоры Говенько, бесхитростно славящие вождя, думающего о нем в бессонном Кремле.

По ним трудно было представить, что Жорка станет мировой знаменитостью и не раз объедет земной шар.

Однажды этот новый Чайльд — Гарольд, разочаровавшийся в Содомской власти, пожаловал в Питер. За месяц до этого были расклеены афиши, возвещавшие о грядущем выступлении мэтра. Билеты были дороги для Замышляева и Евы, но все–таки они их купили. Упустить возможность узреть историческую личность? Ни в коем разе! Пора бывшим жителям Болванска приобщаться к столичной культуре.

Они приехали в Питер за час до выступления. Вынырнули из метро и поразились: через парк к спортивному комплексу «Юбилейный» со всех сторон текли толпы людей! Это было похоже на переселение народов. На этот раз переселялись в зал, где должен был витийствовать неувядаемый кумир.

Жора Говенько уверенно вышел на сцену, и Замышляев узнал историческую личность. И ощутил превосходство ее над собой. «Нет, я так не могу, — признался он себе и, вспомнив «Теркина», добавил: — Харч не тот».

Да, харч был не тот, хотя человек, пережидавший на сцене аплодисменты, был из тех, кому никогда не суждено располнеть. Такая гончая порода.

Спокойно дождался последнего хлопка и заговорил о том, что говорил всегда, приезжая в любой город на планете: дескать, это единственное место, куда он стремился, здесь его друзья, здесь… Затем он объявил, не забывая выполнить некий интернациональный долг, что с ним на это выступление приехали его, ну, конечно же, друзья. Один из Сингапура, другой… прямо со льдины прилетел, чтобы послушать его, Говенько, в этом прекрасном зале, где собралось столько истинных друзей поэзии. Поприветствуем зарубежных друзей, товарищи! Товарищи дружно захлопали, завертели головами, ища друзей Говенько, переполняясь гордостью за то, что у Содомии есть такой поэт, которого чтит весь просвещенный мир. Ну, а нам сам Бог велел…

Смолкли аплодисменты. Мэтр почувствовал: аудитория достаточно подогрета, втянута в его действо. И ринулся в бой.

Читал великолепно. Он сам был частью той пластики, которой отличались его стихи. Особенно выразительны были руки. Казалось, из длинных, чутких пальцев струилась магическая сила, то успокаивающая, то взрывающая зал.

Жора Говенько был, безусловно, народный поэт. Его стихи — ну самую малость — попахивали говнецом, и это безотказно действовало на плебс. Он проникался доверием к поэзии, источавшей такой родной демократический запах. Свой, свой, говнюк! Все мы — одна куча! К такому выводу приходили и прочие народы, аплодировавшие на всех континентах Жоре.

— Алло! Еле дозвонился. Здесь тоже никого. Забыл сказать: тут давно уже Ангел, свивающий небо, ошивается. Делаю вид, что не замечаю. Приятеля своего никак не дождется, Ангела с черным крылом. Зачем пишу? Помнишь, я тебе рассказывал: от нашего дома в Болванске проехал над троллейбусом в конце улицы по голубому небу Дон Кихот. Искал мельницу? А их почти не осталось. Не нравится — «Содомия»? Нет, Содомия — точнее…

Да, Замышляев был прав, хотя на карте мира значилось в силу традиции другое название. Он жил в Содомии, а если не умер в ней пока, то лишь по одной причине: должен же кто–то поведать о ее гибели.

Строго говоря, оставался еще один свидетель кроме Замышляева и Ангела, свивающего небо, но никто не мог поручиться, что это так. Он и прежде таился в лесах и туманах, а по нынешним временам и вовсе перестал навещать Троцк. Но — странное дело — даже на улицах он чудился для всех как бы вдали.

Был такой Неприрученный Охотник. Никто не знал его адреса, фамилии. И вспоминали о его существовании крайне редко и только в том случае, если слышали: где–то испустил дух не знавший совести мерзавец. «О, наверно, Неприрученный Охотник подстрелил», — восклицали, почему–то понижая голос, обыватели и снова надолго о нем забывали.

Неприрученный Охотник существовал как возмездие за грехи. Он проступал в тумане нашего сознания, когда мы были готовы разувериться, что возможна победа над злом.

Несколько раз власть пыталась изловить своего противника, но тот бесследно растворялся в воздухе, оседая на дно наших душ. А затем, когда опасность миновала, опять маячил вдали как грозное предупреждение сильным мира сего: «Есть Божий суд, наперсники разврата!».

Его никогда не видели в толпе. Так откуда он мог знать о чьих–то грехах? Но он знал и вел им счет. И когда наступало критическое число, Неприрученный Охотник вскидывал ружье. Никто ни разу не слышал его выстрела, но эхо долго катилось в туманах.

Наверно, и для целой страны наступает в конце концов критическое число… Замышляев, сам того не понимая, оказался на пути нового диктатора. Эти дебилы всегда путались под его ногами.

Это произошло во дни всеобщего ликования. Что–то случилось в природе. Перестали появляться из Священной стены призраки. Черный гроб застыл на вечном приколе, и непохоже было, чтобы он когда–нибудь взлетел над Содомом. Видно, перестала поступать кровь казненных, служившая почти век для него горючим.

Кто–то пророчил: наступают настоящая свобода, гласность, благоденствие…

Кто–то Христом — Богом божился: своими глазами видел в небе…

Примстилось накануне Замышляеву…

Президент Гоморрии, длинный как жердь, загорелый, спортивный, вернувшись с прогулки, расстегнул собачий ошейник и любимый мопс фамильярно лизнул нос хозяину. Потом прыгнул в кресло и, превратившись в генсека Порчу, принялся за мемуары.

«А вот ты где!» — хотелось воскликнуть Замышляеву, но он промолчал. Хотелось посмотреть, что будет дальше.

А дальше не было ничего. Мемуары не двигались. Мопс, т. е. генсек Порча, был еще — круглый дурак. Един в трех лицах.

Сначала Порче хотелось убедить потомков в том, что он никоим образом не причастен к перевороту, потом он засомневался в своем решении: неизвестно, как в будущем отнесутся к перевороту. Может, участники его станут героями, и тогда… стоило потомкам намекнуть, что он–то — главный дирижер в этом славном оркестре…

Нет, лучше этой темы не касаться.

Писать правду он не хотел. Она была не для мемуаров. Он желал разгрома левых и потому был с правыми, а правых предал потому, что служил Гоморрии, купившей их с супругой задолго до президентства. Единственное, чего он хотел в жизни, — власти. Но нечего было и мечтать о ней после того, что случилось. Его раскусили в Содомии. Оставалось кропать мемуары. И он тяжко пыхтел над ними, будто сидел на горшке, но ничего существенного высидеть не мог.

Порой в нем брезжило такое, что плохо укладывалось в его набитой материалистическим мировоззрением голове. Порой ему казалось: не в первый раз он приходил на Землю… И не впервые предавал страну… Тогда у него были другие биография и имя. Бен — Амми! Тот самый, что… А еще раньше он был Иудой и… Но об этом нельзя в мемуарах! Нельзя друзьям! Нельзя супруге! Нельзя признаваться себе! Т-сс!

Одно ясно: он нужен Истории. Без него она не в состоянии… Он будет возвращаться вечно, когда в нем возникнет нужда…

Рассыпалась трель телефонного звонка. Генсек Порча поднял трубку. Цуцык Младший приглашал зайти к нему для важного разговора. Причем следует соблюсти некоторые формальности, от которых зависит судьба Содомии: подниматься на третий этаж надо на лифте, дверь которого окрашена в желтый цвет…

«Всего–то», — удивился генсек Порча, но медлить не стал.

Замышляев, которому хотелось досмотреть сон, бросился вдогонку за бывшим президентом Содомии, но желтая дверь захлопнулась перед его носом. Тогда он пустился на третий этаж по лестнице. Запыхался, но успел. Желтая дверь раскрылась — вместо мистера Бомби выскочило насекомое в треуголке и при шпаге.

Это было так неожиданно, что несколько кадров сновидения Замышляев пропустил. А когда опомнился, оказался на набережной.

По широким каменным ступеням стремительно взбегал коротышка в треуголке, прозрачном плаще и ботфортах. Кажется, из–под плаща хищно выглядывала шпага. За лестницей играло море. Офицер неминуемо должен был рухнуть в него, взбежав по лестнице. Вместо этого он всего лишь на мгновение застыл в воздухе — и в следующую секунду то, что представлялось плащом, превратилось в крылья. Сияющие, слюдяные, как у стрекозы. Через минуту незнакомец мерцал золотистой каплей на вечернем небосклоне.

Море вспахали военные корабли. Гоморрийский флот направлялся к берегам Содомии.

Диктатор Дззы летел над Питером… Золотая капля в изумрудном небе, начинающем наливаться ночной синью, — он представлялся себе мощной машиной, хотя был всего–навсего человеком–насекомым, раскинувшим прозрачные крылья над спящей столицей. Широкую грудь крест–накрест стягивали белая и голубая ленты, усыпанные звездами: монарх обожал побрякушки, свидетельствующие о популярности среди сильных мира сего. Впрочем, не будем забегать вперед. Заговорился с вами, а диктатор уже где… Не разглядеть его в облачке. Но вот мы снова поравнялись с ним. Он словно почуял нас и повернул лицо. Не совсем точно я выразился. Лицо — не то слово. Оно обезличивает его харю, морду с вислыми ляжками щек, мясистыми, вечно жующими губами, скошенным раздвоенным носом, жесткими антеннами усов. Но самое замечательное — брови. Они похожи на двух драных кошек, горбящих спину. Они намертво сцепились бы, если бы не нос. Без сомнения, выцарапали бы друг дружке глаза, опять же, не обычные глаза, а — плошки, зенки, буркалы… Что угодно — только не глаза! Еще стоит упомянуть мохнатые лапки, сжимающие подзорную трубу. Выпуклый животик, говорящий о грехе чревоугодия. Короткие ножки в тяжелых желтых ботфортах с малиновыми отворотами. О крыльях мы уже имеем представление. Стала отчетливей видна сложная система сухожилий — снизу ударил прожектор. Дззы недовольно буркнул, и бесцеремонный луч сконфуженно погас, но диктатор успел заметить: прожектор бил со стороны Иудиных казарм, как их называли в народе. Там размещались особые части, сформированные из отчаянных смельчаков, проявляющих чудеса храбрости при разгоне демонстраций женщин и детей. Диктатор сам заботился о их вооружении. Нужно будет — на роддома и детсады обрушатся ракеты! Он не остановится ни перед чем, чтобы защитить демократию… Но все же следует наказать виновного, посмевшего ослепить его во время триумфального полета.

Да, Содом отныне подчиняется его воле!

Вот он, царственный град, распростерся под ним, как покорная наложница! И диктатор Дззы мысленно насиловал ее. Да! Да! Пока мысленно. Но завтра…

А пока победитель любовался наложницей, стыдливо кутающейся в туман, в дым костров.

Мысленно он уже обшаривал все дворцы, лачуги, притоны. Стягивал одеяла со спящих, ворочал, щупал, лелеял, насиловал видения, не дожидаясь, когда они станут явью.

В уродливом теле разливалась горячая благодарность жизни, позволившей одолеть всех врагов и жить так, как ему вздумается.

Несчастный Питер копошился под ним в свете факелов. По его приказу содомляне срочно свергали бессчетные статуи Первого вождя, пережившие правление генсека Порчи.

В сырых подвалах не смыкали глаз камнесечцы, скульпторы, трудясь над бессчетными изваяниями диктатора Дззы.

И он в зените славы внезапно вспомнил о ничтожестве, посмевшем бросить ему вызов. Подумать только — среди миллионов содомлян, приветствовавших приход его к власти, нашелся один жалкий человечишка… Как его фамилия? Да, да, некто Замышляев, всю жизнь копивший злобу против законной власти и выплеснувший ее накануне его избрания. Опоздал? Как бы не так… Письмо взорвалось подобно бомбе на Совете цезарей! Он видел своих коллег насквозь. Многие рвались к власти. Но только один завладел письмом пасквилянта! Беспринципный Стас, потрясая конвертом, назвал его гласом народа. Мало того, сделал вообще безответственное заявление, воскликнув с пафосом: «Диктатура не пройдет!» Благодарю за подсказку… Диктатура не пройдет? Пройдет демократия. Какая разница? И только поэтому диктатор Дззы летел сегодня над Содомом. На почтительном расстоянии висели над градом вертолеты с охраной. Небо угрожающе гудело, повторяя зловещее имя: «Дз–з–з-ы… Дз–з–з-ы … Дз–з–з-ы…» Это всего лишь новый псевдоним Зиновия Поца. Не мытьем, так катаньем…

Миллионы дел ждали его внимания. Он замыслил великие реформы, которые окончательно выкорчуют из закостенелого сознания содомлян культ мягкотелого демократа Порчи. Совет цезарей упразднит — зачем ему стойкие пердуны? Надо заботиться об экологии… Беспринципного Стаса пошлет на… пенсию. Кое–кого надо оставить, чтобы сваливать на них медлительность реформ. Придется применить самые жесткие меры ко всякого рода замышляевым. Пасквилянт явно нуждается в услугах ИВИ… Но Запад! Запад! Опять поднимает хай: «Писателя в психушку…» И все–таки Содомия должна остаться Содомией!

После нескольких обращений в газеты Замышляев получил ответ из демократической «Гадюки»: ему предлагали явиться к психиатру по месту жительства. Конечно же, он не явился, считая себя в здравом уме, а отправителей письма — чокнутыми. Всему миру известно — власть в Содомии чокнутая, и вообще пора переименовать ее в Дебиллию. Разумеется, он был прав: в Содомии все государственные служащие страдали слабоумием, иначе бы их не приняли на службу. Это была традиция, уходящая корнями глубоко в фольклор. Кто становился в сказках царем? Любимец народа. Дурак…

Замышляев замахивался на фольклор.

За ним приехали. Пятеро. Три уголовника–медика и потасканная баба. В белых халатах. В Содомии преступники предпочитали такую униформу… В машине дожидался молчаливый шофер. Есть такие молчуны при всяком грязном деле. Они не встревают. Их дело маленькое. А ведь у каждого под рукой — стальная штуковина, которой заводится мотор. Но этих молчаливых людей невозможно завести. Незаменимые люди при таких режимах… И не от трусости такие. А оттого, что молчаливо согласились на роль нерассуждающих деталей государственной машины. Рассуждать — это все–таки действовать, чем–то рисковать, нести за что–то ответственность. Дальше в лес — больше дров. Вот они и застыли, добровольные паралитики на ранней стадии, когда мысль еще не возникла или ее еще можно задавить. Вообще–то вожди Содомии только об этом и мечтали — парализовать мозг содомлян! Но сразу весь народ не охватить, значит, нужно выбрать наиболее опасный слой. Начинать с него. В основном ИВИ занимался интеллигенцией. Во–первых, за нее народ не вступится. Народ ненавидит умников. Во–вторых, это самые наивные и беззащитные люди в Содомии. Они из кожи вон лезли, чтобы заявить миру о своей исключительности, т. е. сами подсказывали, кого из них следует брать в первую очередь. Замышляев — один из самых горластых. Чудак. Ну чего надрываешься? И так давно обратили внимание. Каждую строчку прочитываем. Каждое слово записываем. В каждом доме, где поселяешься, твоими соседями оказываются сотрудники ИВИ. И рок–музыку крутим специально для тебя, чтобы на стену полез. Вот тогда и появится возможность арестовать тебя законно, как сумасшедшего. Голубчик! Не одна сотня людей тобой занимается. Во как ценим. А ты еще капризничаешь. Пишешь жалобы…

Планеты–двойняшки полностью совпали. События на них стали аналогичными.

Его привезли поздно. Сняли одежду. Вместо нее вручили длинный не по росту халат в грязных пятнах. Привели в палату, полную убийц и сумасшедших. Указали койку, на которой ему спать. И он уснул сном праведника, которому ничто не грозит.

Березовые, осиновые, ольховые дрова были разбросаны на снегу. Розовые чурки торчали из голубых сугробов. В сырую колоду был глубоко загнан топор. Возле лезвия выступила пена. Замышляев подергал топорище и не смог вытащить. Видно, была силушка у того, кто колол дрова. Внезапно он уразумел, что стоит перед дверью своей сторожки в Каменном ущелье. Над крышей курился нежный синий дымок, рисующий сгоревшую березку. Дверь была приоткрыта. Хозяин переступил порог.

Кто–то в длинном плаще из дивной, драгоценной ткани сидел перед печуркой и помешивал кочергой горящие угли. Услышав за спиной шаги, незнакомец медленно повернулся. И время застыло. И лик гостя навсегда отпечатался в душе Замышляева.

Его разбудили и повели.

О, этот зал, туго набитый злобно жужжащими насекомыми, прикинувшимися людьми. Замышляев впервые видел столько белых халатов сразу. Насекомым показалось мало быть просто людьми, они прикидывались еще и медиками, хотя в медицине их интересовала только та ее часть, которая помогала лишить человека мышления, таланта, жизни. Впрочем, содомская медицина другие проблемы и не разрабатывала. Она была пособницей смерти уже потому, что бесконечно суживала понятие нормы, объявляя вне закона право людей на фантазию, поиск истины, свое видение. Эталоном, гением всех времен и народов считался Бен — Амми, человек весьма ограниченных способностей. От него не осталось ни картины, ни стихотворной строчки, но именно эта серость, не способная к художественному творчеству, а значит, не способная изнутри постичь природу этого феномена, довлела над литературой и искусством Содомии. «Беспартийной литературы не бывает», — однажды изрек этот догматик, в представлении которого все люди делились на банды заговорщиков, и вот уже всякий автор, желающий печататься, обязан создавать положительный образ этого обиженного природой существа.

Замышляев глядел в зал и не видел того, кто восседал на сцене за его спиной. Вероятно, там находился кто–то из ИВИ, ведь он — опасный преступник, к тому же сумасшедший, десятки лет требующий издать свои творения.

— Представьте, — закляцал за спиной металлический голос, — зал полон журналистов, представителей тех газет, куда вы обращались.

— Что ж, — спокойно ответил Замышляев. — Я хотел бы взглянуть в глаза людей, которые боятся посмотреть в глаза правде.

Так несколько необычно начался этот допрос. Носил он характер поверхностный, непродуманный. Даже подготовиться как следует не посчитали нужным, оскорбился Замышляев. Он был готов к серьезной схватке с подонками, которых всегда презирал, а тут… шел разговор о литературе, о том, нет ли у него произведений, написанных в стол. «Да у меня и стола отродясь не было!» — брякнул Замышляев на это. К тому же ведущий путался. Сидящих в зале уже называл психиатрами.

— Что ж вы не придумаете чего–нибудь профессиональней? — разозлился подсудимый и был тотчас поставлен на место.

— Здесь вопросы задаем мы…

Вопросы были неинтересные.

— Ваше отношение к психиатрии?

Что он мог ответить? Мол, никогда не интересовался тем, что думают людоеды в белых халатах о человеке? Но он сдержался, прибегнув к метафоре:

— Заходит дровосек в хрустальный дворец и начинает махать топором…

Его прервали:

— Что такое сознание? Отвечайте! Быстро! Раз! Два!

— Это как бы свеча, зажженная в мозгу. Она…

— Так вы утверждаете, что у вас в голове горит свеча?

Он усмехнулся, попытался объяснить, что сравнение для того и существует, чтобы… Его снова перебили…

Через полчаса металлический голос, ворочающий во рту не язык, а жернов, проскрежетал:

— Вы свободны.

Выходя на свободу, Замышляев впервые взглянул на ведущего. На сцене восседал диктатор Дззы! Это было время, когда он насаждал демократию при помощи… выпрямителей извилин.

Невосполнима для человечества утрата «Содомской хроники» Саллюстия Са- моварова. Ее ни в коей мере не заменит роман Замышляева. Произведение Троцкого затворника — вольная интерпретация исторических событий. Поэтический бред. Мистика. Бунт против узаконенной нормы, против того, как принято писать в Содомии. Саллюстий ставил перед собой другую задачу. И в литературе он выполнял все ту же роль Мусорщика. «Содомская хроника» — это, если хотите, его Мусорка, на совесть загруженная хламом наших дней. Часть ее вываливается на страницы замышляевского творения. Читатель сам отыщет эти заимствования.

Много внимания историк уделяет последнему правителю. По его мнению, Дззы — ставленник Гоморрии. В этой догадке не содержалось никакой сенсации. Дззы следовал традиции. Все правители Содомии в той или другой степени служили Гоморрии. Правда, другие содомляне до этого не додумывались. Они покорно шли под топор очередного вождя, полагая, что так нужно для полного торжества социализма в мире.

Вероятно, «Содомская хроника» многим содомлянам открыла бы глаза, а может, даже вызвала стихийные волнения. Но ИВИ не подкачал, вовремя лишил Мусорщика лавров народного лидера. И в дальнейших событиях Саллюстий Самоваров никоим образом не повинен. Говорят, если бы не Безумная Грета… Но я считаю — дело не только в ней. Поводок тайны держала в руке Айя, но прозевала момент, когда щен… Лучше по порядку.

Сатана, рыская в двадцатом веке, ощутил укол… Нет, не в сердце. Какое сердце может быть у Сатаны? Однако и дьявол в своем существовании не раз испытывал удовольствие или сожаление… не в содеянном, а в том, что все преходяще. Даже преступление. И этот укол напомнил ему о давнем совращении старшей дочери Лота. Но у него были дела в двадцатом столетии, он не мог так просто оставить их и очертя голову кинуться в библейские времена. Да в этом и не было нужды. Он знал, что дочь Лота присутствует и в двадцатом веке. Дьявол полагался на интуицию, тем более что она была у него дьявольская.

Почему–то глазам его предстал пустой постамент возле Дворца–музея, затем девчонка с флейтой. Печальные звуки оглашали безлюдный парк.

Он подключился к мыслям девочки.

«Нет Бетховена, — горевала Айя. — Он бы меня понял…» — Она снова поднесла к губам флейту. — «Ну ни одной собаки вокруг…»

И неожиданно увидела у озера резвящегося щенка. Он был черный, гибкий, забавный. На шее блестел тугой ошейник. По траве струился поводок.

«Интересно, кто его хозяин? А может, его бросили…»

Это предположение наполнило ее сердечко жалостью к резвящемуся щенку: «Радуется, глупый, а того не знает, что его бросили…»

Щенок вскинул голову и уставился на нее. Глаза его горели лукавым огнем.

«А чего ж мне не радоваться, — возразил он ей, — если теперь ты станешь моей хозяйкой?»

Ну, не сказал ей щенок этого. Наверно, подумал. Но Айе было достаточно намека. Она подбежала и схватила тянущийся за щенком ремешок. И щен весело побежал впереди ее к Дворцу–музею, хотя она не могла вспомнить, что ей там надо.

«А где же я буду держать щенка? Мама не разрешит. Вот если бы моей мамой была Безумная Грета, та бы обрадовалась щенку. И зачем только ее бросили в психушку?»

В эту минуту Айя ощутила, что поводок в ее руке ослаб. Она взглянула на щенка и не увидела его. Ошейник был пуст. Ни одной собаки вокруг…

— Вячеслав Андреич! Она уходит…

Главный психиатр выглянул из окна.

На свежем снегу к воротам тянулись узкие длинные следы. Безумная Грета почти не поднимала ступни, шаркала ими по снегу, как лыжами.

— Может, вернуть? — медбрат, как и врач, не любил, когда пациенты уходили своими ходом. Что–то было в этой ситуации противоестественное…

Да, этот случай был особый. Безумная Грета нужна была Вячеславу Андреичу живой, как свидетель его профессиональной исключительности. Вячеслав Ан- дреич благодарен был ей за диссертацию. Небывалый в медицине случай был разгадан. Оказалось — из библейских времен донеслось эхо, и Безумная Грета вспомнила… Вячеслав Андреич ни капельки не сомневался, что когда–то она действительно была старшей дочерью Лота. Тогда и свихнулась. На почве сексуальной неудовлетворенности. Можно было погасить очаг генной памяти, но зачем? Долечить никогда не поздно. А кем был он? Чем больше он задумывался, тем больше приходил к неутешительному выводу: он был тем соляным столпом, в который превратилась жена Лота…

Эта мысль возникла в нем утром, когда он, идя на службу, оглянулся и увидел у главного корпуса психушки резвящегося черного щенка. На мгновение он встретился с его горящими глазами, и пришло решение выписать больную, что было не в его правилах.

Оказавшись на воле, Безумная Грета, вместо того чтобы идти на автобусную остановку и ехать в Троцк, бросилась в первый попавшийся поезд и покатила в неизвестном направлении. Бежали мимо станции, и она ликовала от того, что с каждой станцией становилась все дальше и дальше от самого мерзкого места в этой мерзкой стране, где распоряжается карлик с детским картавым голоском, убивающий здоровых нормальных людей и державший в неволе ее, не сделавшую никому зла.

На неизвестном разъезде после Клинцов в вагон ввалился облепленный снегом пассажир.

— Свободно? — спросил он из вежливости, ведь и так было видно, что мест в купе, где находилась одна женщина, предостаточно.

Незнакомец снял пальто, шапку, дунул на них — они мгновенно стали сухими. Ни искорки снежной на них! Уже одно это насторожило Безумную Грету. Все в невольном попутчике ей не нравилось. И брюки дудочкой немыслимо ярко–зеленого цвета в красную полоску. Поди, заграничные. И туфли фасонистые. И синий жилет. И пышный светло–желтый платок на шее вместо галстука. А ведь в годах уже женишок, в годах. Где он такой наряд откопал? Она окрестила его про себя Шлиманом. Когда–то ей довелось услышать, что Трою обнаружил этот любитель–археолог. «И туфли там стащил с какого–нибудь Одиссея», — подумала она и поджала губы, чтобы не высказать эту догадку вслух. Знала за собой такой грешок. Шлиман между тем извлек из кармана пальто огромный сосуд и две чашки причудливой формы. «Господи, да как же там все поместилось?» — поразилась Безумная Грета и не выдержала, дала понять, что раскусила его:

— На гастроли?

— Да, — нисколько не удивился ее вопросу фокусник. — Наше ремесло такое. Пригласили. Еду.

— А куда?

— В Злынку. Сходить надо в Новозыбкове. Там пересесть на автобус…

Он широко развел руки, и в них оказалась афиша в рост человека. Но странное дело — на ней не было ни текста, ни изображения.

— Минуточку! — сконфузился гастролер.

Мгновение — и он растянулся на афише, став плоским, как фотография. Он улыбнулся с афиши, и тотчас на ней запрыгали яркие буквы: «Сегодня в РДК…». Фамилию она не успела прочесть. Мгновение — и афиша свернулась в трубку.

Безумная Грета так и не сообразила: кто же держал афишу в воздухе, когда он превратился в изображение? Что–то отвлекло. Ее вдруг заинтересовал жилет фокусника. Он почему–то тревожил ее. Она ждала от него подвоха…

Фокусник наполнил чашки ароматным вином.

— Из Сигора, — объявил он и осекся, поняв, что сболтнул лишнее.

— Я тоже там живу, но отродясь такой вкуснятины не… — начала было Безумная Грета и тоже задумалась, упершись взглядом в синий жилет. Нет, он был тогда скорей иссиня–черный…

Они по–прежнему оставались одни в купе. Небо за окном очистилось от туч, наливалось вечерней зеленью. Вино кружило голову. Сладкая истома разливалась по телу. Пришло чувство полного насыщения вечно голодной плоти. Кажется, она уснула. Неизвестно, сколько спала. Может, несколько минут, может, несколько тысячелетий. Открыла глаза, благодарная, и не узнала места, где находится.

Оранжево–зеленый закат над постелью. И перечеркнувший его иссиня–черный силуэт с красным языком, вывалившимся из пасти. Черный Кобель, глаза огненные! Она вскрикнула.

— Вам плохо? — бросился к ней попутчик с чашкой вина и торопливо забормотал, поглядывая на часы, показывающие время до новой эры: — Мне пора. Меня ждут. Билеты уже проданы. К сожалению…

Поезд дернулся и замер. Безумная Грета кинулась вслед за попутчиком.

На перроне вперила очи в полузаметенное название станции «Новозыбков» и потеряла из виду загадочного пассажира. Вспомнила, что он собирался дальше добираться на автобусе до места своего выступления, и отправилась на автостанцию, которая находилась рядом. Среди пассажиров его не оказалось. Кассирша объяснила ей, что рейса на Злынку сегодня больше не будет… Она обрадовалась: значит, и он не уехал… «А как же концерт? — тут же ужаснулась она. — Билеты уже проданы!» И подивилась Безумная Грета пренебрежению местных властей к культурным запросам трудящихся: «Это ж надо, к ним в содомскую провинцию пожаловал на гастроли такой, такой… артист, а они не могут организовать достойную встречу и предоставить транспорт!»

Вот так всегда наскоком судят о местной власти эти… из столиц. А между тем местное начальство не забывало о культурных запросах трудящихся и уж наверняка позаботилось, чтоб выступление мэтра состоялось.

Едва он появился на перроне, к нему лихо подкатил газик. Это был знаменитый на весь Новозыбков Чих — Пых. О нем ходила масса любопытных историй, но люди ждут… Билеты уже проданы… Пыхнув синим дымом, газик унесся.

— Заяц, — сказала Ева, показывая дочке игрушку.

— Аць, — сказала Алиса, сидящая на диване, и протянула к зайцу ручонку.

— Заяц! — повторила Ева.

— Аць! — стояла на своем Алиса.

Это могло продолжаться вечно. Лопалось терпение обыкновенно у мамы.

— Упрямая девчонка! — сердилась она и начинала одевать дочку на прогулку. За окном был мягкий синий вечер. И санки недавно куплены.

У булочной Ева поймала на себе чей–то взгляд. Странная какая–то женщина. Будто из чужой страны. Глядела на нее, будто вспоминая что–то далекое, ускользающее из сознания. И отблески окон горели на снегу перед ней, проясняя в памяти когда–то виденные цветы. Да, колыхались перед ней голубые, розовые, лиловые, оранжевые ирисы! Их было так много, что приходилось выбирать лазейки между цветами. Остальные прохожие их не замечали. Они цвели для двоих. Нет, и Алиса тянула к ним ручонку…

Ева была художником. У нее была цепкая зрительная память, и, придя домой, она восстановила облик незнакомки. Не платок, не шаль, а покрывало. Темное. Лицо бледное, вытянутое. Нос большой, унылый. Губы выразительные. Все время в движении, будто лепит слова, которые все в этом веке забыли. Но самое любопытное — лоб и глаза. Лоб низкий, а глаза словно пытаются разглядеть брови. А может, ждут с неба беды. Нет, в них ожидание кары за грех…

— Аць! — встряла Алиса, показывая маме игрушку.

— Аць! — машинально повторила Ева, и дочка от удивления уронила зайца. Через минуту она предоставила матери возможность исправить ошибку.

— Аць!

— Ту Бишват! — воскликнула Ева и схватилась за голову: откуда ей ведомы эти слова? Откуда она знает их смысл?

И пришел в пещеру у Сигора Новый год деревьев. И посадили дочери Лота по кедру, ибо у них на этот праздник родились сыновья.

Ева торопливо оделась. Поцеловала дочку:

— Посиди, лисенок, с бабушкой. Я мигом! Я сейчас вернусь!

— Куда это ты на ночь глядя?

— Потом объясню, мам, потом…

А про себя повторяла, как заклинание: «Я должна ее встретить! Я должна найти сестру! А то не увижу еще несколько тысячелетий!»

Она вернулась через час, заплаканная, и никому не стала объяснять то, что объяснить невозможно.

Безумная Грета брела по спящему Новозыбкову и думала о женщине, которую встретила у булочной. Почему–то ей хотелось увидеть ее, расспросить о чем–то. Встреча с ней на какое–то время заставила забыть о попутчике, и она не обратила внимания на газик, в моторе которого копался, чертыхаясь, шофер.

Стояла луна над старообрядческой церковью, и приезжей нравился этот деревянный, опушенный снегом городок. Да и ночь была мягкая. Броди до утра — не замерзнешь. Может, все–таки встретится ей та, что у булочной везла на санках дочку, державшую в ручонках без варежек теплый батон. И подушечки пальчиков отпечатывались в хлебной мякоти.

Она прошла мимо памятника человеку с шашкой, здесь снова наткнулась на газик, который в очередной раз сломался. Свернула налево, потом направо и добралась до улицы Ломоносова. Присела отдохнуть на скамейку. Мимо нее, благодушно попердывая, протрусил Чих — Пых, но она не подняла век: ее клонило в сон.

Она сплела два венка из роз. Один надела на голову, вторым обвила бедра…

Из оттаявшей водосточной трубы, заполошно грохоча, просыпался лед. Оглушительный шум, скрежет вырвали ее из одного сновидения и погрузили в другой, более любопытный сон. Осколки, выпавшие из трубы, соединились в непонятную фигуру. Безумная Грета, заинтересовавшись, сделала к ней шаг. И вдруг непонятная фигура вскочила с асфальта и опрометью бросилась прочь. Старшая дочь Лота узнала ее: Черный Кобель, глаза огненные, мучающий ее уже несколько тысячелетий! Уж на этот раз он от нее не уйдет! Она за все с ним рассчитается! За все!

Пропал в снегу Новозыбков. Мелькали какие–то деревушки, леса, овраги, реки, железнодорожные пути… И косые тени летели за бегущими. Заснеженная Содомия, которой не было конца и края. И любая дичь возможна в этой стране. И если схватил кто–то мгновенным оком Черного Кобеля, глаза огненные, и Безумную Грету, то ничуть не удивился: не такое мерещится спьяну.

А она, продрогнув на автобусной остановке, набрела опять на автостанцию и там, свернувшись калачиком, досмотрела свой сон.

Безумная Грета настигла Черного Кобеля, глаза огненные, возле какого–то непонятного строения и посадила на цепь, показавшуюся ей надежной. Она не знала, что такое АЭС, и рассуждала примерно так: уж тут найдется кому присмотреть за ним, если она вздремнет. Но стоило ей прикорнуть — он сорвался. Что–то произошло. Какое–то зарево…

Черный Кобель, глаза огненные, понесся по Содомии, и не осталось в ней сил догнать его и снова посадить на цепь. А цепь рвалась, и где падало хоть одно звено — случалось несчастье. И звенья катились по всей Содомии. И были то звенья одной цепи. Не могла вспомнить Безумная Грета, где нашла ее. И больше не грезился ей библейский Сигор. И Вячеслав Андреич лишился свидетеля своей профессиональной исключительности. И диссертация оказалась без доказательств.

Говорят, с этого сна на новозыбковской автостанции все и началось. А может, с другого. Какая разница, от чего погибла Содомия, если она должна была погибнуть от всего?

Напрасно Ангел, свивающий небо, думал, что Замышляев проглядел конец света. Содомия гибла на его глазах, и если бы не книга, он обязательно ввязался бы в какую–нибудь авантюру и погиб. Но неизвестно, какая мука была нестерпимей.

Зарево двадцатого века соединилось с библейским жаром, и в этом пламени трепыхалась на обугленных крыльях его душа. И видел он с высоты души своей народы, сгорающие заживо, катающиеся по отравленной Содомии.

Диктатором Дззы против собственного народа было пущено все, что якобы предназначалось для Гоморрии. И химическое, и бактериологическое, и ядерное, и водородное оружие. А также то, что сводило с ума тех, у кого в этой безмозглой стране еще оставался ум: миллиардотонные кувалды музыки, разрушающие связь с космосом, без которой невозможно существование датчиков.

И видел Замышляев то, что было скрыто от остальных глаз. Собственное горе ослепило людей. Он видел: вместе с ними гибли люди всех тысячелетий. И снова бежал Лот со своими дочерьми. Но не было пещеры, которая приютила бы их.

Видел Замышляев их скорбные фигуры на фоне взрываемых по приказу диктатора АЭС и узнавал в одной из бегущих Безумную Грету, а в другой — свою любимую… И девочка с флейтой никак не могла догнать толпу. И отставала она безнадежно. И оглядывалась она по сторонам, ища музыку Бетховена, Грига, Вивальди, и не находила ее — Содомию сотрясала музыка кувалдоголовых.

Демократы–партократы, пользуясь моментом, тащили что плохо лежало. А плохо лежало все. Воровали уже не тысячи, а миллиарды и рвали когти за рубеж.

И придумало Правительство новую забаву: испражняться на выживший народ указами. И завалили указы всю страну. И началось всемирное зловоние.

Выпрямители извилин объявили пособниками Гоморрии всех, кроме диктатора Дззы, отводя подозрение от него, а значит, и от себя. Многие годы ИВИ с ведома правителей занимался перепродажей секретов Содомии, а также пересылкой на Запад лучших ученых, писателей, художников, артистов под видом диссидентов, которым не может быть места в стране победившего социализма. Внешне выглядело это вовсе безобидно для ИВИ. Диссиденты сами рвались туда, где можно было продолжать работу и не умереть с голоду.

Армия прилежно утюжила танками сограждан.

Диктатор Дззы находился в зените славы.

Замышляев писал свой роман. Он приближался к концу. И тут работа застопорилась. Замышляев терзался. Ходил на почту. Вел бесконечные разговоры с Евой, которая… Но в это он не хотел поверить. Иначе не смог бы продолжать работу. Нет, там в Новозыбкове все в порядке, т. е. не все… Какой же порядок, если он в Троцке, а семья его… Но он незримо присутствовал в квартире на Ломоносова.

Алиса переползла на сухое место — на диване расплывалось темное пятно.

— Кто сделал? — строго спрашивала мама.

— Па–а–па, — тянула дочка.

Да, там в Новозыбкове все по–прежнему. И он согласен еще долго быть для Алисы громоотводом, чтобы ее репутация в глазах мамы оставалась неподмо- ченной. Но роман застрял. Может быть, потому, что автор не знал, как поступить с диктатором Дззы…

Диктатор Дззы прислушался. Мышь не мышь… А может, крыса… Да, Дворец- музей, покинутый людьми, вполне мог быть захвачен крысами. А вдруг и с ними произойдет эволюция и появится новая порода выпрямителей извилин? Нехорошее воспоминание заставило его поежиться. Ночь побивания крыс началась со взрыва громадного корпуса ИВИ и продолжалась несколько суток. Кажется, было уничтожено несколько миллионов сотрудников. Потом принялись за стукачей. Оказалось, Иудой в этой стране был каждый третий! Таким образом содомское общество самоочищалось. И за несколько суток — все насмарку! Ах, за последнее время он такого насмотрелся… Забить бы в память поглубже, чтоб и не высовывалось. Но, кажется, и в его черепе произошел разлом и хлынули наружу химеры.

Война… Сначала все шло по плану, одобренному в двух странах.

Были великолепно организованы аварии на АЭС, являвшихся атомными базами Гоморрии на территории Содомии. А для чего их проектировали в самой густонаселенной местности? Не рядом с Кремлем?

Гоморрийцы и содомляне с превеликим усердием лупили друг друга. Зачем? Сказано же: так лидеры решили. Для престижа нации. Для истории. Должно же в ней что–то происходить. Чем больше трупов, тем выше памятник победителю. В данном случае диктатору Дззы. Какая сторона ни победит… Нет, все–таки крыса. Скребется, как завшивевший содомлянин или гоморриец. Какая разница? Да, сначала все шло хорошо. Потом воюющие стороны почуяли: тут что–то не то… Нет причины колошматить друг дружку. Привереды какие! Смысл бойни им подавай. Мало им приказа: сражаться до конца! Разбаловал их диктатор Дззы, разбаловал… Сколько усилий пришлось предпринять, чтобы затормозить обещанные реформы. Некоторые недоумки всерьез решили, что он собирается их проводить. Ох, юмористы. А тут на беду Могучий Хрен восстал, символизируя собой здоровье нации… Еле удалось притянуть его к земле стальными тросами. «Я еще поднимусь!» — орал несгибаемый народный лидер. Уломали… Сколько нервов стоило раздробить общество на правых и левых! Столкнуть их наконец! Гражданская война — это прелесть. Это объяденье для такого лакомки, как он. Все заняты делом. Неразбериха. Паника. Хаос. Эпидемии. Поистине звездные часы человечества! И гордость, законная гордость за то, что этот грандиозный спектакль сварганил не кто–нибудь, а он, диктатор Дззы! Человечество должно быть по гроб благодарно своему режиссеру, что так эффектно ушло со сцены… Крыса?.. Да, она! Сомнений не оставалось. Опять затихла. Пораскинув мозгами, он решил, что не так уже плохо, что кроме него на Земле уцелело еще одно существо. К тому же — женского пола… Бр–р–р! А впрочем… Если преодолеть брезгливость… Что ж, ради великой цели… Он и не с такой крысой жил… Тощая, напиханная по горло цитатами. Ее даже тошнило философией… А что? Появится на Земле новая раса. Пронырливый, зубастый народец. Перспектива замечательная, но… крысы ужасно прожорливы. Могут слопать своего прародителя. Ему снова пришла мысль о эволюции… Кто же предполагал, что на Земле в результате ядерной войны начнется новый виток… В это трудно поверить. Но он собственными глазами видел…

Там, в глубине, подошло тесто… Там скопилась бунтующая плоть. Земная оболочка из последних сил сдерживала ее напор. А тут война, вздыбившая целые континенты… Что–то стряслось там… Лопнули могучие обручи, отлетели надежные заклепки — и сквозь гигантские разломы в земной коре хлынула невообразимая, самовоспроизводящаяся материя! Тысячи чудовищных форм!

Это случилось после отлета Ноева ковчега, отказавшегося принять на борт Дззы. «У нас своих диктаторов хватает!» — нагло усмехнулся Ной, верзила в прожженной метеоритом тельняшке.

Дззы бежал из Питера после происшествия с птеродактилем, подорвавшим его авторитет. До сих пор его самолюбие страдало. Подумать, какая наглость! Первобытная птица пыталась им полакомиться прямо на военном совете, приняв его за обыкновенного жука или — хуже того — за мошку! Его, устроившего грандиозную свалку из человеческой цивилизации! Его, расчистившего путь новой расе крысо–людей!

Птеродактиль опустился на стол, опрокинув несколько прозрачных рюмок, похожих на длинноногих красоток в зеленых юбочках, и расплескавшийся венгерский рислинг залил карту Гоморрии. Он разрабатывали поистине гениальный план: нанести Гоморрии такой сокрушительный удар, чтобы потерпела поражение Содомия. Генералы, отличавшиеся традиционной дегенеративностью, и вовсе впали в прострацию, тупо уставившись на гостя, влетевшего в распахнутое окно. Даже неустрашимый шеф ИВИ, сделавший блестящий доклад с демонстрацией захватывающего фильма, снятого скрытой камерой, о сексуальной жизни членов Совета цезарей, и тот в первую минуту оторопел. Слишком неожиданным был переход от показа любовных извращений — хе–хе — до…

А птеродактиль, выдирая крючковатыми когтями из карты линию гоморрий- ской обороны, медленно повернул расщеперенный клюв к диктатору Дззы… Почему–то именно он показался доисторической птице наиболее съедобным из всей компании… Как хорошо, что есть верные соратники! И среди них такие туши, как министр обороны… Дззы и сам не успел сообразить, каким образом очутился за его спиной. Двухметровый клюв, усеянный острыми зубами, сжал неохватного Устина Мясова поперек туловища… Это было зрелище не для чувствительных душ. Шеф ИВИ нырнул под стол.

Птеродактиль с добычей вылетел в окно. И тогда вслед ему раздались выстрелы. Тело министра обороны безжизненно обвисло в клюве захватчика.

Диктатор Дззы заглянул под стол. Шеф ИВИ опустил пистолет, который, как и у всех гоморрийских шпионов, был иностранного образца.

— Я выполнил свой долг! Теперь он ничего не выдаст гоморрийцам…

Птеродактиль, по его мнению, являлся лазутчиком Гоморрии.

И главный агент этой страны — диктатор Дззы — вынужден был наградить орденом за бдительность другого агента этой страны, убившего третьего агента этой же страны. Да, да, такая вышла неувязка — статуи Первого вождя были свергнуты, а ордена не успели заменить…

Воспоминание распалило его и прибавило храбрости. Если ему и не удастся сквитаться с птеродактилем ввиду отсутствия оного, то с крысой он непременно справится. И вообще давно пора обследовать Дворец–музей, принадлежавший некогда императору. Какому именно — его не интересовало. История для него начиналась с Первого вождя. Мозг его напоминал светляка: способен был озарить только крохотный клочок окружающего мира. Нужно было погрузить во тьму сознание всех, чтобы при таких задатках прослыть светочем.

Последнее время он испытывал неудобство от того, что некем было повелевать. Некому было показывать свое величие, поэтому комнату, где большую часть времени находился, выбрал не абы какую, а ту, в которой было множество зеркал выше его роста. Диктатор Дззы подолгу любовался своим отражением, и ему было не так одиноко. Зато в других комнатах было великое множество картин. Его оставили равнодушным пейзажи, зато портреты позабавили. Ему доставляло удовольствие чувствовать себя преемником этих важных особ, не подозревавших о его существовании. Было несколько милых женских мордашек. Жаль только, что они были изображены не в полный рост. Как всякое насекомое, он предпочитал человеческое тело. Царицу Марию Федоровну он мысленно потрепал за щечку и шепнул на ухо такое, что портрет покраснел и отвернулся к стене. На обратной стороне холста Дззы прочел фамилию неизвестного ему художника — Боровиковский.

В какой–то из комнат нарочно уронил дорогую статуэтку из фарфора, просто для того, чтобы насладиться, видя, как редкостная вещица на глазах превращается в осколки. Люди, не способные к творчеству, частенько испытывают наслаждение от гибели предметов, доказывающих уже одним своим существованием их непричастность к искусству. Вообще–то всех людей на этой планете можно было поделить на два класса: творцов и разрушителей. Самое страшное происходит, когда разрушители пытаются стать творцами. Тогда на свет появляется атомная бомба, изуверская музыка, уродливая живопись, пользующаяся успехом у безнравственного быдла. Но это попутно. Последуем за Дззы. Что он еще отчебучит?

Он только что проткнул шпагой диван. Пнул носком ботфорта кресло, и оно рассыпалось от старости. Диктатор с удовлетворением подумал: то же самое он сделал с империей. Теперь ее имя можно писать с маленькой буквы.

Больше всех помещений ему понравилась мастерская художников. Овальное окно во всю стену. Груда засохших тюбиков с краской, погибших в страшных конвульсиях. Зеленая книжка «Шрифты» и афиша на полу: «Сегодня в … состоится творческий вечер поэта Говень…». Фамилию поэта Ева не успела дописать: ушла в отпуск. Диктатор Дззы решил перебраться сюда. По крайней мере, есть где спать — на столе среди агонизирующих трупиков с охрой и берлинской лазурью. А если станет холодно, можно завернуться в афишу, хотя, наверно, не очень этично диктатору с тараканьими усами спать в обнимку с поэтом Говень…

Он совсем забыл о цели похода, о крысе, но она сама напомнила о себе. Звук стал отчетливей. Он доносился из подвала. В мастерской Дззы прихватил свечу и спички. Теперь они пригодились. Держа свечу перед собой и шпагу наготове, диктатор начал спускаться в трюм дворца.

— Содомская хроника, — объявил в кромешной темноте скрипучий и вредный голос. — Прошла Чума, кутаясь в багрово–черное знамя, по градам и весям…

Ого! Да здесь водятся привидения… Вот–вот схватит за шиворот скользкая рука! Дззы струхнул. Долго стоял, боясь выдать себя. Но было тихо. Только крыса по–прежнему скреблась глубоко внизу. Он сделал шаг, другой…

— Однажды генсек Порча, — продолжал голос, — посетил молодежную выставку. Диктатор подверг критике работы современных художников. Особое отвращение вызвали у него примитивные творения таких недоучек, как Леонардо да Винчи, Боттичелли, Вермер, Тициан. А некто Микеланджело вызвал справедливый гнев диктатора маниакальным пристрастием к гигантизму. Некоторым неудачникам пришлось эмигрировать в Г оморрию, а оставшиеся перебивались с хлеба на квас. Зато из запасников были извлечены шедевры Угарова, Непринцева, Вучетича…

Диктатор побагровел, почувствовав подвох. Кто это изгаляется над его художественным вкусом? Кому принадлежит только что прозвучавший текст? Не Замышляеву ли? Был когда–то такой диссидент. Жаль, что для привидений не предусмотрено психушек.

Свеча догорела до половины, прежде чем Дззы отважился двинуться дальше. Его пугала даже тень собственной треуголки, она ныряла, как лодка в пучине, когда он переступал со ступеньки на ступеньку.

Подвал был завален хламом не одного столетия. Бочки, ящики с неведомым содержимым, корыто с известкой, фонари с побитыми рожами, позеленевшая пушка с горкой ядер, метла, продавленное кресло с торчащей пружиной, изогнувшейся в виде вопроса, груда икон, рассыпанных, как игральные карты веков, самовар, какие–то черепки, мольберт, полуистлевшие бумаги… И все это в таком невообразимом сочетании, что возникала мысль о вселенском хаосе, из которого Богу недосуг было слепить что–то разумное. Между тем крыса скреблась не переставая.

Диктатор Дззы поднял свечу выше. На стене запрыгала нервно процарапанная надпись: «Безумная Грета! Я тебя лю…». Чья–то шпага, торчащая из допотопной рухляди, упрямо скребла штукатурку, выводя «б».

— Кто тут? — с дрожью в голосе вопросил Дззы. Как все диктаторы, он был трусоват.

— Кто это ко мне посмел явиться без доклада? — вопросом на вопрос отпарировал некто, пытающийся выбраться из кучи тряпья.

Еще не видя друг друга, они уже как будто скрестили шпаги.

Наконец поклоннику Греты удалось выкарабкаться из–под выцветшего абажура с перепутанными кистями, ковровой дорожки и козлоногого столика.

Диктатор Дззы невольно отступил назад. На него, горделиво вздернув нос, с горы рухляди взирал император Павел! Один ботфорт угодил в помойное ведро, к счастью, давно высохшее, другая нога была опутана колючей проволокой. В изгибе левой руки паук сплел сеть. Видно, его величеству долго пришлось валяться невостребованным. Тем не менее он не утратил присутствия духа, своего заносчивого характера и был готов к новым испытаниям!

— А здесь меня убили, — равнодушно, как будто речь шла о ком–то постороннем, сообщил Павел, перепутав дворцы. Но такая забывчивость, надеюсь, извинительна для памятника, не охраняемого государством.

Дззы представил ночь, подушку, упавшую под ноги убийце, окровавленные простыни (он не знал, что Павла задушили), руку императора, ищущую унесенную шпагу… Ж-жуть! Нет, быть правителем — страсть не многих… Хотя… его содомляне не таковы. Диктатор приосанился. Конечно, он не отрицает: заслуги Первого вождя в приручении этого быдла исключительно велики. Но и он кое- чего достиг. Для этого пришлось окончательно разделаться с империей. А секрет прост. Эти животные доверчивы к власти. Что ни предлагаешь — берут. Водку, делающую их самих и детей дебилами, музыку, вышибающую последние мозги, табак, наркотики, идеи… Предложи им взамен великие произведения искусства, литературы — обидятся. За кого принимаешь? Вот какое общество удалось получить, прислушиваясь к запросам самих трудящихся! Он, Дззы, был сущим благодетелем для своих подданных. Предлагал им только то, что они были способны оценить и усвоить. А напоследок дал каждому потешиться, отвести душу на ближнем.

В кабинете директора они обнаружили ключи, и теперь им стали доступны все уголки так до конца и не отреставрированного Дворца–музея.

— Мне писали, — вспомнил диктатор, — что директор деньги, отпущенные на реставрацию, присваивал.

— Повесить негодяя при всем честном народе! — стукнул шпагой император.

— Так ведь честного народа не наберешься, — возразил Дззы. — Если наказывать, то сразу всех.

— Повесить! — заупрямился Павел. — Порок должен быть наказан!

— Да его и повесили, — попробовал успокоить его величество спутник. — Сам видел афишу: «Голосуйте за…». Не знаю, выбрали его в Совет цезарей или нет, но афиша висела.

В одной из комнат дверь была заперта изнутри.

— А вот он где скрывается! — возликовал истинный хозяин Дворца–музея и стукнул носком ботфорта в дверь. — Эй, кто там? Я, император Павел, приказываю…

За дверью было тихо.

— Я — диктатор Дззы…

Дверь неожиданно распахнулась.

— Вячеслав Андреич! — сжал в объятьях Дззы короткорукого карлика в белом халате. — Как хорошо, что вы спаслись!

— Но вы меня оставили без практики, — всхлипнул главный психиатр Содомии. — Я деградирую как специалист.

Глаза его странно бегали. В уголках губ пузырилась слюна. Тело дергалось. Он, никогда не отличавшийся устойчивой психикой, в результате пережитого за последние месяцы почти утратил способность контролировать свое поведение. Все больше склонялся к однажды возникшей догадке, что в библейские времена он был женой Лота. Следовательно… Он застывал, как столп.

— Зато прежде потрудились, — напомнил о его заслугах перед государством диктатор и доверительно наклонился к уху своего верного помощника. — Ну, не скромничайте, признайтесь: ни одного диссидента не оставили без внимания?

— Хотя бы один остался, самый завалящий, — заныл психиатр, плотоядно поглядывая на Павла. — Я бы на нем новый препарат попробовал. «Золотая середина». Один укол — и любой гений становится нормальным членом общества. У него пробуждается гражданская сознательность. Вместо гневных писем, критикующих все и вся, он начинает строчить вполне конкретные доносы и в этом достигает истинного профессионализма. Из кожи лезет, добиваясь приема в СЛН. На что уж неуправляем был Могучий Хрен… Хорошая порция «Золотой середины» — и залепетал извинения в адрес Порчи…

Что–то невразумительное хмыкнул диктатор Дззы. Вячеслав Андреич на ходу перестроился:

— Высшей наградой для него становится доверие диктатора Дззы…

Павел нетерпеливо кашлянул, напомнив о своем присутствии.

— А нельзя ли «Золотую середину» испробовать сначала на привидениях? Шастает здесь одно… Из этих дисси…

Психиатр не успел ответить. Совсем рядом раздался голос, недавно напугавший диктатора:

— Была у диктатора Дззы любимая авторучка. Звал он ее ласково Феденькой, потому что это была особенная авторучка. Мужеского пола. Стоило ее (его) легонько сжать, сами собой лились доклады, постановления, которые и составляли бессчетные тома правителя, загромоздившие Содомию. И неизвестно, сколько бы еще настрочил томов Феденька диктатору, да сбежал авторучк на редакторскую должность в «Литературную Содомию» вместо Бори Чаковского…

— Я знаю, кто это! — дернулся диктатор, будто его ударило током. — Это Саллюстий Самоваров! Он жив!

— Алло! Ты спрашиваешь, что с книгой? Еще недавно я считал: она закончена. По крайней мере, мне все было ясно в ней. А тут… такое дело. Неожиданно она вышла из повиновения.

Да, Замышляев и не предполагал включать в книгу историю своей любви к Еве, но так вышло… Он давно заметил за собой странную особенность: стоило ему написать о чем–то, как оно исчезало из жизни. Взять хотя бы куст жасмина возле Эрмитажа. Ведь его выкорчевали сразу же, как только у Замышляева сложились о нем стихи. И много других примеров он мог бы привести. Куда, например, девался Порча? Еще недавно скитался из страны в страну, клянча всюду миллион для своего фонда. И вдруг рецидивист–побирушка исчез. И неведомо откуда прилетел этот жук… Нет, неспроста он не касался своих отношений с Евой.

Странный она была человек. Ангел, свивающий небо, сказал бы о ней: взбунтовавшийся датчик. Обладая способностями большими, чем у кого–либо в Содомии, она не желала обнаруживать свой дар.

— Природа дала тебе талант, и ты должна… — не раз втолковывал ей Замышляев.

— Природа не спрашивала моего согласия, — возражала она. — А это нечестно. Может, я не согласна брать у нее взаймы, чтобы всю жизнь выплачивать долг. Зачем мне еще это рабство?

— Да ладно! Черт с ним, с долгом! Но ведь воплощая замысел картины или стихотворения, ты испытываешь ни с чем не сравнимое наслаждение!

— Пытку! Стыд! Не хочу заголяться на площади!

— Ты — просто труп! — махал он безнадежно рукой, и на этом спор кончался. Но каждый раз вспыхивал с новой силой, когда она, забыв о многолетнем споре, приоткрывала перед ним краешек какого–нибудь невоплощенного замысла. Тогда Замышляев свирепел. Обрушивал на ее голову глыбы новых доводов, а то и оскорблений. По его словам выходило, что она — преступница, зажилившая талант, заточившая свою прекрасную душу в темницу. Он ненавидел ее! Сколько дегенератов, подвизавшихся на ниве изящной словесности, без всякого права компостируют мозги своим согражданам! А она… сколько миллионов людей она обокрала! И сама не гам и другому не дам… Он жалел, что нет раскаленных клещей, чтобы вырвать такой великий дар из ничтожной твари!

Однажды это ему удалось. Он заставил ее перепечатать несколько стихотворений и отправить в журналы. Ева шумно радовалась ответам. Они были удручаю- ще–однообразны: присланные стихи не представляют художественной ценности.

— И ты поверила? — уничтожающе глядел на нее Замышляев. — Сразу гора свалилась с плеч? Да как ты не понимаешь? Забыла, где живешь? Тут только случайно можно напечатать что–либо путное. Не понимаешь, кто литературой распоряжается? Сотрудники ИВИ да бездари вроде того волосатика из «Красного фонаря».

Этот вершитель судеб поэзии особенно был ненавистен ему. Волосатая гусеница! Пакость! Даже растереть ногой противно! Подборки в этом журнале отличались крайне агрессивной подачей. Напоминали психическую атаку. «Го- моррийский профессор! Блистательный стилист! Известнейший поэт, переведенный на все языки!» Ну, почитал Замышляев «всеязыкого поэта». Пожал плечами. Туча таких профессоров в Содомии наберется, и если сгустится она однажды над «Красным фонарем»… Сотрудники этого журнала подошвы протерли, расшаркиваясь перед Г оморрией. А главный редактор и вовсе сбежал в нее после падения генсека Порчи…

— Ну, повезет, напечатают, — усмехалась Ева. — А кому читать? Нашим гражданам? Да им убивать, насиловать, грабить в миллион раз приятнее! Нет людей и не предвидится!

Она считала бессмысленным его подвиг. Жалела, как маленького ребенка, не смеющего поднять глаза на страшный мир.

Он отвечал ей мгновенно придуманной притчей:

— Поставила хозяйка тесто, чтобы испечь хлеб. Но схватило сердце — умерла. А тесто тем временем подошло, полезло из квашни… Разве оно виновато, что хлеб уже хозяйке не нужен?

Притчами можно доказать все, но в глубине души он сознавал: Ева права. Содомия не имела права на существование. Достойна Божьей кары. Но не людской. И в Г оморрии дерьма по горло. И надо бы вместе выбираться из него. Может, живопись, стихи — это как раз то, что пособит выбраться из грязюки. Он представил море дерьма и крови и зыбкий мостик из великих книг, картин. Пьяный содомлянин ступает кирзовым сапогом, перемазанным навозом, на улыбку Джоконды…

Где же выход? Выход был. Для него, но не для Евы. Отречься от действительности. Жить в вымышленном мире.

После очередной перепалки, когда он заявил, что ему ничего от действительности не надо, так как он в состоянии вообразить себе цивилизацию по вкусу, Ева, прихватив Алису, укатила в Новозыбков к родителям. А он махнул в иные времена. Долго блуждал в них праздным соглядатаем, пока не наткнулся на Лота с дочерьми, бегущими из Содома. И век двадцатый явственно угадывался за ними. И на нынешнее время ложились библейские тени. Вот тогда и пришло к нему двойное зрение. Он одинаково ясно различал выражение на лице младшей дочери Лота и усмешку своей Евы. Порой эти лица сливались в одно…

Ему начинало казаться: время вовсе не движется. Время — одна великая картина, и можно обозревать ее всю сразу. И тот, кто делит эту картину на фрагменты, никогда не поймет целостности замысла.

Одновременно Замышляев видел слипшуюся, содрогающуюся, как студень, массу, ломящуюся в дом Лота, и Привокзальную улицу в Новозыбкове. Мысленно он замедлял шаги возле дома, где Ева жила в детстве. Она была очень скрытным ребенком, хотя уже тогда по своему развитию была старше многих взрослых. В ней рано проснулось то, что зовется внутренней жизнью. А ведь не секрет, что миллионы содомлян живут лишь внешней жизнью. Внутренняя жизнь их напоминает крест–накрест забитый темный чулан без единого окошечка, затканный пауками. И нет государственной тайны в том, что, не способные передать эстафету духовности, они порождали еще более гнусные подобия себя. Достаточно вспомнить кувалдоголовых… Слабоумие становилось отличительной чертой жителей Содомии. Позорно выродились литература, живопись, музыка, кино, наука, не говоря уж о медицине, в которой делало карьеру немало из–за угла мешком пристукнутых вячеславов андреичей, состоящих на службе в ИВИ. Кстати, об этой организации профессиональных иуд. Даже там уже не могли сообразить, кому служат: почти все агенты были перекуплены Гоморрией. Только армия покамест доблестно справлялась с безоружными…

Да, видел Замышляев снежные крыши городка, старообрядческую церковь, озеро, памятник герою Гражданской войны, косматые ели у дороги. Бежали по улице Ломоносова в пещеру близ Сигора праведник Лот с дочерьми, оставляя на заснеженном асфальте следы босых ног. И глядела Ева из окна на них. Вспоминала что–то и не могла вспомнить. И сжималась душа ее, предчувствуя беду, и хотелось бежать ей куда–то, и снежные вихри у окна представлялись ей крыльями ангелов, о которых писал Замышляев.

Библейское время захватывало городок, и самое мелкое событие казалось исполненным грозного смысла.

И плакала ночью безутешно Алиса, у которой мама и бабушка отняли часы, вытянутые дочкой из–под подушки. Плакала взахлеб и не могла успокоиться: отняли у маленькой взрослые время, которое она не успела прижать к уху…

— Ева, ты слышишь меня? Зачем звоню? Между нами все кончено? Это тебе только кажется. Никогда не кончается то, что было однажды. Потому и пишу. Помнишь, я ходил тебя встречать после работы? Мы шли через парк… Вспомни, я молол какую–то чушь. Ну, о том, что у времени тот же механизм действия, как у нейтронной бомбы. Только замедленный. Но однажды оглядываешься: все вокруг есть, а люди исчезли. А ты сердилась: «Погляди, какой парк!» Вот я сейчас его вижу. Он такой, будто над ним взорвалась нейтронная бомба… Никого. А тогда мы встречали хотя бы Мусорщика. Он что–то строчил в узкий блокнотик. В Содоме на проспекте такие продавали. Очень удобные. Сунешь в карман и не видно. Я все порывался к Саллюстию, а ты не пускала: «Все равно в дыму заблудишься. К нему надо с пожарной машиной подъезжать!» Ты спрашивала: «Как пойдем?» А я всякий раз выбирал дорогу, чтобы пройти рядом с березами, заставшими последнего царя… Я глядел на них и декламировал одни и те же глупые строчки: «Но вызывают все же слезы три императорских березы». Мы сворачивали возле них на аллею, ведущую к озеру. Глядели на озеро, на чаек, на Дворец. И не ощущали в себе того, что было главным. Того времени. Сегодня я спрашиваю: что такое люди? И отвечаю: пузырьки времени, как в воде пузырьки кислорода. Плохое или хорошее — оно наполняло нас. А теперь его нет. Ты говоришь: «Между нами все кончено». А я пытаюсь возразить. Я пытаюсь задержать дыхание времени. Подношу зеркальце своей души к губам времени, и оно запотевает. Все, что я тебе сейчас пытаюсь напомнить, это слабый налет на зеркальце. Можешь выбросить его… Одно в парке было плохо — мало скамеек. А сколько уютнейших уголков! Столько разных деревьев! Лиственницы, ели, дубы, клены. Громадные. Не то что нынешнее племя, как сказал бы Лермонтов. Порой мы задерживались на каком- нибудь мостике. Глядели, как плещутся утки. Они так забавно переворачивались и стояли в воде торчком. А потом вывелись утята. Пушистые, как одуванчики. Мы шли через парк… И когда навстречу попадались люди, в их глазах можно было прочесть осуждение: «Силен… Какую молодую отхватил!» Не станешь объяснять каждому, что ты сама меня нашла такого. Только теперь я начинаю понимать, какую тяжесть ты взвалила на свои плечи. Тысячи ненаписанных романов обрушил я на тебя. Даже названий не могу вспомнить, а ведь когда рассказывал их тебе, они были готовы до строчки. Я их создавал в одном экземпляре. Для тебя. И это тоже было временем, наполнявшим нас. А теперь его нет. Нет тысяч романов. Потому что рядом была ты. Ты была моей бумагой. А теперь буквы с нее стерлись, и бумагой может воспользоваться другой… Бумага снова забеременеет буквами. Зачем звоню? Не звоню — трублю в шофар. Наступает праздник Рош Ашана. Новый год. Время раскаянья за вольное или невольное зло, причиненное людям. Вот я и каюсь перед тобой: живого человека столько лет превращал в бумагу… помнишь, я говорил тебе, что лунной ночью в тумане парк наполняют призраки: прекрасные дамы, блестящие офицеры гуляют по аллеям… А Первый вождь хвастался, что их искоренил. И мы станем призраками, населяющими этот парк. И кто–то из нас шепнет глупые строчки: «Но вызывают все же слезы три императорских березы…»

Ангелу, свивающему небо, слушавшему этот разговор, мучительно захотелось увидеть лицо Евы. Но где? Он знал, что в Новозыбкове ее нет. Ее нигде нет. И это в глубине души знает даже Замышляев. Его фантазии хватает на то, чтобы заново создать ее из воздуха. Что ж, его право. Но Ангел, свивающий небо, не видел ее никогда. И вдруг сообразил: в квартире Замышляева должна быть ее фотография! Надо поспешить, пока тот не вернулся.

В следующую секунду Ангел, свивающий небо, уже листал в его квартире книги, альбомы: вдруг среди них… Потом руки его нащупали в шкафу за книгами самодельный пакет. Он вытащил его — и на пол к его ногам хлынули фотографии. Ангел, свивающий небо, поднял первую попавшуюся и почувствовал, что не может двинуться. Если войдет сюда хозяин… он сможет сказать ему только одно: сегодня праздник Рош Ашана, время раскаянья за вольное или невольное зло, причиненное людям…

Он не мог оторвать взгляд от фотографии: из библейской дали сквозь радиоактивную пыль двадцатого столетья на него глядело лицо младшей дочери Лота!

Губы ее шевельнулись. И сливались в одну вселенскую музыку с щебетом птиц, с бормотаньем ручья, со стрекотом кузнечиков, с пряным запахом ягод и цветов, наполнялись жгучим зноем слова, срывающиеся с губ:

— Азария, ты жив? Азария, ты жив? Азария, ты еще придешь? Азария…

«Никогда не кончается то, что было однажды…» Откуда Замышляеву известно

то, что до сих пор не приходило в голову Ангелу, свивающему небо?

— Т-сс, — прошептал диктатор. — Нападаем вместе. Ты души его, а я…

Он обнажил шпагу.

Ах, над парком сияла полная луна. Сознание ее было незамутненным. Деревья, осененные инеем, смотрелись в черные озера. И в такую дивную ночь во Дворце–музее совершалось злодейство! Император Павел должен был погибнуть вторично в результате подлого заговора, ибо не может быть двух монархов при одном подданном…

Ни о чем не подозревая, его величество безмятежно дрых, надвинув треуголку на глаза и завернувшись в афишу наружу буквами, которые никто из нападавших не успел прочесть, так как Вячеслав Андреич со всего размаху налетел на шпагу, внезапно вынырнувшую из–под бумаги! Диктатору Дззы ничего не оставалось делать, как в свою очередь с наслаждением пырнуть главного специалиста по диссидентам, воскликнув с благородным негодованием:

— Подумать только — этот псих покушался на вашу царственную особу!

Но шпаги двух монархов не причинили подданному никакого вреда: Вячеслав Андреич на их глазах превратился в соляной столп! Стоять ему вечно памятником окончательно свихнувшейся содомской психиатрии.

И остались в живых на всю Содомию от миллионов граждан только два монарха да мятежный историк Саллюстий Самоваров. О Замышляеве они не подозревали. И пришла в голову двум монархам благая идея — возродить величие Империи… Заметьте, я снова пишу это слово с большой буквы. Ради истины следует добавить: за возрождение первым высказался Павел, которому не хватало народов, чтобы повелевать оными. Но опять же ради истины следует отметить, что диктатор Дззы согласился без особого неудовольствия. Величие Империи? Что ж, будет что развалить… Вот только в том и в другом случае без подданных не обойтись. Пожалуй, следует отправиться в разведку. Может, удастся наскрести по сусекам для возрождения Империи десяток–другой патриотов.

Той же лунной ночью визжал снег, как резаный поросенок, под коваными ботфортами императора. Тень Павла скользила по промерзшим стенам зданий, и казалось: искрилась в ней голубая кровь. Прошел одинокий путник мимо кирхи по проспекту Стойких Пердунов, мимо магазина, в котором и прежде ни хрена не было, кроме неповоротливых продавщиц, не встретил ни кошки, ни собаки и двинулся в Содом. Но и там не обнаружил никого. Направился в Гоморрию. Убедившись, что и там в результате прогрессивной политики не осталось ни души, пересек ее границу и… Впрочем, мы–то чего за ним таскаемся? Лапти по талонам получали. Поберечь надоть.

Прошло более полугода. Император не вернулся. Уж не встретил ли он где- нибудь в Злынке Безумную Грету? Выскоблила она его бронзовый мундир, и он сияет теперь, как солнышко. Прогуливаются они средь бела дня под ручку, и никто не шарахается от них в ужасе. Заходят они в книжный магазин. Листают не- раскупленные сборнички милых моему сердцу болванских пиитов. Умиляются беспомощным стишкам. Боже, как доходчиво писали в старину…

В окрестностях Троцка клубился туман. И каким–то чудом спасшаяся рощица по–детски барахталась в нем. Как будто маленькая Алиса делала в ванне куп–куп. Так, по крайней мере, казалось Неприрученному Охотнику, который неторопливо брел, прислушиваясь к шелесту листьев под ногами. И вечная тишина была в нем. И ясность, будто не в тумане блуждал, а в солнечный день.

Внезапно он прислушался. К шелесту листьев примешался какой–то гул. Он шел с неба. Неприрученный Охотник, размышляя о почти законченном романе, поднял голову: диктатор Дззы летел над Троцком.

Неприрученный Охотник вскинул ружье. Никто не слышал выстрела. Но было известно: он никогда не делал промаха.

Над телом диктатора Дззы склонился Черный Кобель, глаза огненные.

— Не все потеряно, Порча, — сказал он и красным вывалившимся языком, с которого капала ядовитая слюна, лизнул рану.

Мертвец заворочался и сел. Это было еще одно перевоплощение Порчи. На этот раз в себя. История еще нуждалась в нем.

— Куда теперь? — спросил он своего спасителя.

— В Гробск… Там формируется новое Правительство Содомии.

А в Дворце–музее еще долго раздавались слова «Содомской хроники». И ни от кого уже не скрывался тот, кому принадлежал голос. Это был попугай Прошка, он же раскаявшийся в патриотической деятельности капитан ИВИ Прохоров, ставший последним в Содомии диссидентом.

— Даю слово — не буду докучать тебе своими звонками. Несколько месяцев просидел дома безвылазно, не считая походов на почту. Правда, как–то выбрался в кино… Да навестил рощицу у Троцка. И вот сегодня, очумев от работы, глянул на часы и спохватился: скоро ты домой заявишься. Побежал встречать. Думал — в парке увижу. Никогда прежде не говорил… Любил заметить издали и уже ни на что не обращать внимания: ни на встречных, ни на деревья… Приближаться с каждым шагом к тебе и ждать, как чуда: вот мы снова рядом. Понимаю: глупо. Потому и не признавался. А теперь все равно. Нет, не высмотрел тебя в парке и добрел до Дворца–музея, отгоняя мысль, что ты давно в отпуске и уехала к родителям… Мне так хотелось, чтобы все было, как раньше. Вот задеру голову — и увижу среди редких снежинок высоко над черным парком реющих чаек. Я не любил этих крикливых птиц, роющихся в мусорных ящиках. Каюсь — они напоминал мне выпрямителей извилин, собирающих компрометирующую информацию во всяком дерьме. Но когда видел их — реющих — у меня язык не поворачивался обозвать их помойными чайками. Сейчас небо было безлюдно. Слышишь? Даже птиц я готов зачислить в люди. Так пустынно в Троцке. Послонялся у пьедестала, на котором торчал прежде несуразный Павел. А тебя все нет. Вот я и решил поторопить тебя. Поднялся в мастерскую, где когда–то помогал тебе малевать афиши, если время поджимало… Пусто. Ни души. И вдруг — флейта! Так, наверно, был Робинзон ошарашен, заметив на своем острове чужие следы. Я ведь знаю, что не только в Троцке, но и в самом Питере никого не осталось. А тут нежная печальная мелодия. Никогда не слышал, чтобы какое–нибудь привидение забавлялось игрой на флейте… А может, музыка, однажды родившись, никогда уже не умирает, а как бы впадает в сон, и потом сознание возвращается к ней, она раскрывает глаза и снова звучит, скитается по коридорам времени в поисках слушателей… Интересно, существует ли генная память космоса? Если существует, тогда… Тогда не существует смерти. Существует только видимость исчезновения. Помнишь, ты говорила: чтобы Алисе игрушки не надоели, надо на время их прятать, а потом они воспринимаются как новые. Так вот. Природа с нами точно так поступает, пряча на время от нас жизнь… Иногда мы догадываемся о ее проделке и говорим: эта флейта однажды звучала.

Окажись на другом конце провода истинный содомлянин и послушай он такие разговоры, безусловно, помчался бы в ИВИ и опять бы Замышляев угодил к Вячеславу Андреичу или к другому убожеству в белом халате. Истинный содомлянин — он кто? Человек, все извилины которого вытянуты в горизонталь. И никаких зигзагов. Это гоморрийцам, не обладающим истиной, позволено бросаться из стороны в сторону… У содомлян в голове полная ясность. Все протерто, выскоблено, поставлено на свои места. Ни пылинки. Если и проникала туда какая- нибудь мысль, ее тут же обнаруживали — и к ногтю. Для этого у власти существовали всевозможные хлопушки. Скажем, цитаты Первого вождя или лозунги Дззы. Или водка. Содомляне никогда не выходили из состояния пьяного озверения или маразматической расслабленности. Они пили так, что создавалось впечатление: они и рождались для этого нехитрого действа. Но не спешите осуждать их. Пили они из чисто идеологических соображений, чтобы не завелась в их стерильных черепах какая–нибудь мыслишка… Одной из самых безотказных хлопушек являлась так называемая музыка. Циничные производители шума, беспощадные истребители тишины постоянно группировались в стаи, именуемые ансамблями, зазывали, завывали, похотливо сучили ножками, сладострастно жужжали, гундосили, как навозные заразные мухи, облепившие свежую кучу дерьма, то бишь новое поколение содомлян. Это было похоже на бесконечно унылый и бесплодный музыкальный онанизм, которым занимались десятки миллионов свихнувшихся от алкоголя выродков. Добро бы от этого зуда хоть однажды родилось великое. Ни одного выдающегося композитора! Зато в этой так называемой музыке дергалась от прилива низменных чувств их жалкая, сморщенная не душа — душонка, больше смахивающая на высохшую мошонку. Масс–культура не церемонилась со своими жертвами. Круглые сутки Содомия содрогалась от рева магнитофонов, транзисторов, радиоприемников, телевизоров, громкоговорителей, будто раскаленный от страсти стальной бык копытил ее, поддевал на рога, топтал, насиловал, оглушал ее диким рыком! Где уж тут растерзанному содомлянину рассуждать о чем–то. Если и соображал он что–то, так разве что на троих…

Нет, что ни говорите, а хорошо разработанная система хлопушек — залог незыблемости Содомии. Впрочем, она, кажется, не существует? Так о чем говорить?

Все неотвратимей надвигалось на Замышляева сознание того, что занят он бесполезным делом. Ну закончит он книгу, ну окажется она действительно гениальной… Что с того? Некому ее издавать. Анатолий Иванович и Вась Васевич давно существовали только в его воображении. Людей не осталось на этой планете. Жертва его оказалась напрасной. Ему не удалось их понять изнутри. Вернее, понять–то он их понял, но принять их образ жизни не смог.

Когда такие мысли припирали его к стене, он отправлялся встречать Еву с работы, хотя понимал, что это тоже игра. Ева далеко… Но ему хотелось закончить роман. Нужен был какой–то стимул. Он подолгу блуждал по парку: а может, она пошла по другой аллее? Г лядел на пустое небо и представлял чаек, реющих среди снежных хлопьев. Заходил во Дворец–музей, глядел на раздавленные тюбики в мастерской… Еще раз довелось ему расслышать флейту в коридоре. А может, это всхлипнул ветер, запутавшись в занавеске…

Однажды вечером флейта заплакала в его подъезде. Он распахнул дверь. На пороге стояла тоненькая девочка с флейтой и книгой в руках.

— Здравствуйте, — сказала она. — Вы давали мне читать Стендаля. О Моцарте. Я прочла. Мне понравилось.

Он ошарашенно глядел на нее. Да это же Айя! Дочь художницы, работавшей с Евой…

Г остья в замешательстве потупилась. Хитрость не удалась. Он понял, что книга — только предлог… Айя сделала еще одну попытку задержаться хоть на несколько минут. Она покраснела от собственной храбрости. Слезы были готовы брызнуть из ее глаз.

— Вы говорили, что хотите послушать, как я играю… Вот я и пришла!

— Да, я очень люблю флейту, — обрадовался Замышляев. — Заходи. Куда же ты пойдешь в такую темень?

Идти Айе действительно было некуда. Она осталась у Замышляева.

Сколько ей было? Тринадцать? Пятнадцать? Для него это не имело никакого значения. Вот только забот прибавится. Так он считал. Но девочка повела себя как взрослая. Все домашние дела взяла на себя — стирку, уборку, приготовление пищи. С продуктами не было проблем. В одном из магазинов, полки которого, как и прочих, были пусты, они обнаружили подсобку, плотно набитую тем, что рядовым троцкистам и не снилось.

Айя изо всех сил старалась выглядеть взрослой. И все–таки детство не успело проститься с ней. Как–то Замышляев, идя на почту, стал свидетелем такой сценки. За углом соседнего дома спиной к нему сидела на корточках Айя и допытывалась у белого котенка с черным ухом:

— Ну скажи — ты Викин кот? Викин?

— Ну Викин! — с притворным раздражением ответил за котенка Замышляев. — Что с того?

Айя вскочила и закрыла лицо ладонями, будто ее уличили в чем–то постыдном.

А вообще хозяин не замечал квартирантку. В квартире было две комнаты. Он почти не вылезал из своей. Айя никогда не переступала порог его комнаты. Возилась по хозяйству или читала, сидя в кресле, которое они притащили из мебельного магазина. У Замышляева была странная библиотека. На страницах книг не было ни одной буквы! А между тем… Стоило ей раскрыть какую–нибудь книгу — и она оказывалась в самых неожиданных краях.

Однажды Айя распахнула книгу и увидела себя на берегу моря играющей на флейте. Матросы с уплывающего парусника зазывали ее к себе. А через несколько страниц глазам ее предстал таинственный город. Стрельчатые башни. Мосты. И плыла по каналу лодка, и лунным светом исходила со дна ее голубая роза.

Это была библиотека книг, задуманных Замышляевым. Сама атмосфера квартиры была перенасыщена замыслами. Ева сбежала от них, потому что ей хватало своих грез, которые нужно было воплотить. Айя же приняла чужой мир безоговорочно, не зная, достаточно ли у нее силенок, чтобы преобразить его в собственный. «А зачем? — спросила бы она удивленно. — Зачем его преображать?» Если бы речь шла о музыке, возможно, она не была бы такой уступчивой. Но и в музыке… Зачем преображать Бетховена? У этой девочки было то золотое свойство, которого не имела Ева. Она была скорее дегустатором чужого творчества. И это позволяло соседствовать с таким гением, как Замышляев. Ее возраст сказывался в той непосредственности, с какой она выражала свои чувства. Однажды, гремя мусорным ведром, Айя примчалась со двора с потрясающей новостью:

— Помойные чайки прилетели!

— Не люблю их, — поморщился Замышляев. — Люблю тех, какие реют над морем!

Он вспомнил о помойных чайках через некоторое время и проворчал:

— Вот в кого не хотел бы превратиться…

Видя недоумение девочки, пояснил:

— Существует ни на чем не обоснованная вера, что люди после своей смерти в кого–то превращаются. Кто в тигра, кто в мышь, кто в слона, кто в бабочку…

— А во что вы превратитесь?

— Ну, это я знаю точно. В книгу. Я превращусь в роман.

В тот день, когда сгинул Викин кот и она ревмя ревела, между хозяином и квартиранткой произошел следующий разговор:

— Что ты ходишь, как чучело? Посмотри в шкафу. Может, что–то подойдет…

О, загадочный женский характер! Ключик от шкафа с тряпками к нему в самый

раз. Он с удивлением убедился, что платья Евы ей впору. Ничего себе дитя…

— А это чье? — поразилась Айя.

Замышляев и не заметил, что она выставила из шкафа детскую обувь. Тапочки. Сандалии. Туфельки. Сапожки. Можно было сказать, что это богатство Алисы, но он не умел врать.

— Понимаешь… Ева очень хотела, чтобы у нее был ребенок. И каждый год что- нибудь покупала для него. Тут десять пар. Значит, мы прожили с ней десять лет…

— И вы не жалеете, что эту обувь некому носить?

Внезапно Замышляев почувствовал жгучую неприязнь к этой девчонке, забирающейся в тайное тайных его души. И видя, что она раскрывает рот для нового вопроса, он грубо оборвал ее:

— Рано тебе толковать о взрослой жизни!

— И вовсе я не маленькая, — произнесла она строго и печально. — И говорить мне можно обо всем.

— Это почему же?

— Потому что я, — выпалила она с отчаянной решимостью, — единственная женщина на Земле.

Замышляев почувствовал: наступила какая–то пауза в жизни, может быть, грозящая его роману. Жизнь, почти исчезнувшая с Земли, продолжала цепляться за него. А он не имел права. У него сил ровно на книгу. Но что–то мешало ее продолжать. Нет, с книгой все ясно. Что–то случилось за ее пределами.

В полночь он встал из–за стола. Прошел во вторую комнату. Обогнул раскладушку, на которой спала «единственная женщина Земли», держа одну ладонь полусогнутой, будто пальцы сжимали незримое яблоко. То самое, что совратило Адама. Приблизился к окну. Он всегда удивлялся, что фонарь возле его дома в сумерки вспыхивал, точно его не касался конец света. Ему хотелось дружески похлопать его по плечу, шепнуть заговорщицки: «Свети, брат. Что поделаешь? Мы — последние светочи Земли. После нас тьма». Фонарь казался ему символом погасшей цивилизации. Плоха она была иль хороша, но она была, хотя бы потому, что от нее остался этот упрямый фонарь. В конусе света искрился снег. Сейчас он напоминал лепестки хмеля. Впервые это сравнение пришло ему в голову в Болванске, когда они с Евой проходили вечером мимо Дворца бракосочетания. Кстати, какое дурацкое сочетание слов… О, убогая содомская власть! Сколько уродств ты произвела на свет, прежде чем загнуться! И снова возвращался душой к порхающему в тот давний вечер снегу. Как хороводился, как осыпал их хмельными лепестками, предвещая счастье!

Вспомнил Замышляев и то, как просыпался уже в Троцке ночью от того, что постель была пуста. Он тихонько вставал, заглядывал в соседнюю комнату. Ева стояла в рубашке у окна, глядя на снег. Сколько таких ночей было? О чем она думала? О чем думал он, возвращаясь в постель один? Обманул их болванский снег.

«Ушел! — глотала слезы Айя, кусая простыню. — И не заметил в руке моей яблоко… Ну и ладно. Пускай стоят в шкафу неизвестно для чего десять пар… Превращайся в свой роман! А я, а я…»

Утром Замышляев нашел записку на аккуратно застеленной раскладушке. На ней было нацарапано: «А я превращусь в музыку».

— Айя! — крикнул он, почему–то испугавшись. — Где ты?

«Единственная женщина Земли» исчезла навсегда. Может быть, она действительно превратилась в музыку. Вспоминая ее, Замышляев слышал далекий всхлип флейты.

По–прежнему больше всего он нуждался в диалоге с Евой.

— Алло! Ты не берешь трубку? Ну что ж, где бы ты ни была, ты меня услышишь. Осталось совсем немного…

Он повесил трубку. Предстояло рассказать о самом мучительном: об их перекрученной судьбе, о переезде в Гробск, о непомерно огромном горе маленькой Алисы…


ЧАСТЬ ПЕРВАЯ | Ладья Харона |