home | login | register | DMCA | contacts | help |      
mobile | donate | ВЕСЕЛКА

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add
fantasy
space fantasy
fantasy is horrors
heroic
prose
  military
  child
  russian
detective
  action
  child
  ironical
  historical
  political
western
adventure
adventure (child)
child's stories
love
religion
antique
Scientific literature
biography
business
home pets
animals
art
history
computers
linguistics
mathematics
religion
home_garden
sport
technique
publicism
philosophy
chemistry
close

реклама - advertisement



1. Родство

Кузина Айрис, из Филадельфии. Работала медицинской сестрой. Кузина Изабель, из Де-Мойна. Владела цветочной лавкой. Кузина Флора, из Виннипега, учительница. Кузина Уинифред, из Эдмонтона, бухгалтерша. Одинокие дамы, говорили о них. Термин «старые девы» в данном случае не подходил – такому определению они не отвечали. У каждой был тяжелый, могучий бюст – бронированный монолит – и стянутые корсетом живот и пышные ягодицы, каким позавидовали бы замужние матроны. В те дни считалось, что женское тело должно быть крупным и дебелым, не менее чем двадцатого размера, а иначе жизнь прожита напрасно; с течением времени, в зависимости от общественного положения и собственных устремлений, такие женщины либо обвисали и дряхлели, растекались, как заварной крем, под выцветшими ситцевыми платьями и вечно влажными фартуками, либо утяжкой придавали себе такие формы, которые, невзирая на упругие изгибы и гордые покатости, ничем не напоминали о плотских радостях, а напоминали только о правах и власти.

Моя мать и ее кузины относились ко второму типу. Они засупонивали себя в корсеты, которые застегивались с одного боку на десятки крючков, носили чулки, издававшие – стоило только скрестить лодыжки – сухой скрежет, во второй половине дня переодевались в трикотажные шелковые платья (мамино досталось ей от кого-то из кузин), не скупились на пудру (рашель), сухие румяна, одеколон и забирали волосы натуральными – или не совсем – черепаховыми гребнями. Маминых двоюродных сестер можно было вообразить только в таком виде; ну, или еще закутанными по самый нос в стеганые атласные халаты. Нашей маме трудно было за ними угнаться: для этого требовались неимоверные усилия, самоотверженность, изобретательность. А кто ценил такой шик? Да она же и ценила.

Как-то летом мамины кузины приехали к нам погостить. А привело их в наш дом то, что мама, единственная из всех, была замужем и могла принять у себя всех разом, но при этом не имела средств, чтобы самой ездить в гости. Жили мы в Далглише, что в округе Гурон, в западной части провинции Онтарио. На щите, установленном перед въездом в городок, значилась численность населения: 2000 человек.

– Теперь стало две тысячи четыре, – вскричала кузина Айрис, вываливаясь из водительской дверцы «олдсмобиля» 1939 года выпуска.

Она заезжала в Виннипег за Флорой и Уинифред, которые прибыли поездом из Эдмонтона. А потом они втроем отправились в Торонто за Изабел.

– И мы вчетвером наведем больше шороху, чем две тысячи, вместе взятые, – подхватила Изабел. – Где это было, в Оранджвилле, кажется? Мы так ржали, что Айрис пришлось остановить машину. А то мы бы точно в кювет угодили!

Ступени заскрипели под их весом.

– Дышите этим воздухом! Ничего нет лучше деревенского воздуха. А это что, помпа для воды? Чудесно было бы сейчас утолить жажду, верно? Испить ключевой водицы!

Мама велела мне принести стакан, но кузины решили во что бы то ни стало напиться из жестяной кружки.

Они стали рассказывать, как по дороге к нам Айрис побежала в траву помаленькому, а подняв голову, увидела, что ее взяли в кольцо любопытные коровы.

– Если бы коровы! – запротестовала Айрис. – Волы.

– Быки, если ты не разглядела, – поправила, опускаясь в плетеное кресло, Уинифред.

Она была самой тучной.

– Ну, быки. Что ж я, быков не знаю? – возмутилась Айрис. – Надеюсь, Уинифред, мебель здесь повышенной прочности. Ну, доложу я вам: у моей бедной машины задний мост совсем просел. Быки! Вот кошмар – уж не знаю, как я панталоны натянула!

Потом они стали рассказывать про совершенно дикий городишко на севере Онтарио, где Айрис даже не разрешила им выйти из машины, чтобы купить кока-колы. Посмотрела на лесорубов и завопила: «Да нас тут всех изнасилуют!»

– Как это «изнасилуют»? – не поняла моя младшая сестренка.

– Фу ты, – спохватилась Айрис. – Портмоне сопрут.

«Портмоне» – диковинное словцо. Мы со старшей сестрой его тоже не знали, но задавать два вопроса подряд нам не разрешалось. Впрочем, я догадывалась, что изнасилование – это нечто совсем другое. Что-то грязное.

– Кошелек. Кошелек отнимут, – сказала мама радостным, но вместе с тем предостерегающим тоном. У нас в доме вольностей не допускали.

Настало время распаковывать гостинцы. Кофе, орешки и финиковый пудинг в жестяных банках, устрицы, маслины, а для папы – фабричные сигареты. Все кузины, кроме Флоры, учительницы из Виннипега, были заядлыми курильщицами. В ту пору курение считалось шиком; но в Далглише его рассматривали как весьма вероятный признак падения нравов. У наших тетушек этот порок выглядел респектабельной роскошью.

Из свертков появились также чулки, шарфики, маркизетовая блузка для мамы, пара крахмальных белых кружевных фартучков для нас с сестрой (возможно, последний писк моды в Де-Мойне или Филадельфии, но полная несуразность в Далглише, где нас все время спрашивали, почему мы на людях не снимаем фартуки). И наконец, двухкилограммовая коробка шоколадных конфет. Долгое время после отъезда тетушек, когда конфеты давным-давно были съедены, мы все еще хранили эту коробку в ящике стоявшего в гостиной комода, вместе с постельным бельем – берегли ее для торжественного случая, которого так и не представилось. В ней остались пустые формочки от конфет, изготовленные из темной гофрированной бумаги. Зимой я нет-нет да и проскальзывала в нетопленую гостиную и утыкалась носом в эти бумажные формочки, упиваясь запахом чуда и богатства; вновь и вновь я читала названия на внутренней стороне крышки: лесной орех, сливочная нуга, рахат-лукум, золотистое пралине, перечная мята.


Кузинам отвели нижнюю спальню и выдвижную кровать в верхней гостиной. Душными ночами они, недолго думая, вытаскивали матрасы на веранду, а то и во двор. Гамак разыгрывали по жребию. Уинифред от жребия отстранили. В доме за полночь было слышно, как они хихикают, шикают друг на дружку, выкрикивают: «Что-что?» Уличных фонарей вблизи нашего дома не было, и тетушки поражались темноте и обилию звезд.

А однажды затянули хоровую песню:

Плеск, плеск, плеск весла.

Лодку качнет на волне.

Речка бежит весела, весела,

Жизнь летит, как во сне.

Далглиш виделся им ненастоящим. Они ездили в центр, а потом рассказывали о причудах лавочников и передразнивали услышанные на улице разговоры. По утрам дом наполнялся незнакомым американским благоуханием подаренного ими кофе, а тетушки интересовались, не осенил ли кого-нибудь план на сегодняшний день. Как-то раз они надумали отправиться в лес по ягоды. Там они исцарапались с головы до ног, перегрелись на жаре, а Уинифред вдобавок запуталась в колючих кустах и стала истошно звать на помощь; и тем не менее они повторяли, что отдохнули на славу. В другой раз им втемяшилось взять у моего отца удочки и пойти на рыбалку. Вернувшись домой, они предъявили свой улов – ершей, которых у нас было заведено выбрасывать в речку. Бывало, устраивали пикники. А то еще одевались во всякое рванье – старые соломенные шляпы, негодные отцовские комбинезоны – и так фотографировались. Они пекли многослойные торты и готовили удивительные фигурные салаты, формой как пагоды и будто усыпанные самоцветами.

В один прекрасный день кузины организовали концерт. Айрис изображала оперную диву. Набросив на плечи снятую со стола скатерть, она послала меня в курятник за перьями, чтобы украсить прическу. А потом исполнила арию Роз-Мари и «Сердце красавицы». Уинифред, заранее прикупив себе водяной пистолет, переоделась налетчицей. Каждому нужно было подготовить какой-нибудь номер. Мы со старшей сестрой выбрали для себя вокал: «Желтую розу Техаса» и Малое славословие. Но всех сразила наша мама: надев папины брюки, она долго стояла на голове.

Днями напролет – а случалось, и ночью – кузины были сами себе и артистками, и зрительницами. Флора, к примеру, разговаривала во сне. Поскольку она была самой манерной и осмотрительной, другие только и ждали, чтобы забросать ее вопросами и вынудить к какому-нибудь позорному ответу. Внушали ей, будто она сквернословит. Говорили, что ночью она села в кровати и сурово спросила: «Куда, черт бы вас подрал, завалился мел?»

К ней я тянулась меньше, чем к остальным, потому что она все время заставляла нас с сестрой решать в уме задачки. «Если семь кварталов можно пройти за семь минут, причем пять кварталов – одинаковой длины, а два других вдвое длиннее…»

– Ой, иди утопись, Флора! – говорила ей Айрис, наиболее языкастая из всех.

Когда озарение их не посещало или жара отбивала охоту к забавам, кузины устраивались на веранде и пили фруктовый пунш, лимонад, имбирную шипучку или холодный чай с вишнями в ликере и кусочками льда, отколотыми от хранившейся в леднике глыбы. Иногда мама украшала для них стаканы, обмакивая краешки во взбитые яичные белки, а потом в сахарный песок. Кузины твердили, что лишились последних сил и ни на что не годны, но в их сетованиях сквозило довольство, как будто летняя жара для того и была создана, чтобы добавлять в их жизнь драматизма.


Но драматизма и без того хватало.

Чего только с ними не случалось в большом мире. Аварии, предложения руки и сердца, встречи с безумцами и стычки с врагами. Айрис могла бы разбогатеть. Однажды в больницу, где она работала, привезли вдову миллионера, безумную старуху в парике, похожем на сноп сена; сидя в кресле-каталке, та прижимала к груди саквояж. В саквояже у нее лежало не что иное, как драгоценности, настоящие драгоценности: изумруды, бриллианты и жемчуга размером аж с куриное яйцо. По прошествии времени только Айрис сумела убедить ее расстаться с париком (который кишел блохами) и отправить драгоценности в банковский сейф. И до того эта старуха привязалась к Айрис, что решила переделать завещание, чтобы отписать Айрис и бриллианты, и ценные бумаги, и доходные дома. Но Айрис этого не допустила. Профессиональная этика не позволила.

– Злоупотреблять доверием нельзя. Медсестра не имеет права злоупотреблять доверием.

Потом она рассказала, как ей сделал предложение один актер, умиравший от распутства. Она разрешала ему прикладываться к бутылочке из-под листерина, потому как это уже не могло ему повредить. Актер всю жизнь прослужил в театре, поэтому его фамилия ничего бы нам не сказала, но Айрис и не называла его по фамилии.

Кто только ей не встречался: важные шишки, знаменитости, сливки общества. Правда, не в самом лучшем виде.

Уинифред говорила, что ей тоже многое довелось повидать. А подлинная натура, неприглядная сущность кое-кого из этих важных шишек и светских львов открывалась при взгляде на их финансы.


Мы жили в конце дороги, тянувшейся к западу от Далглиша, мимо хибарок, вокруг которых носились выводки ребятишек и кур. Дорога шла довольно высоко в гору, а после нашего дома спускалась к обширным полям и лугам с редкими вязами и упиралась в излучину реки. Дом у нас, пусть старый, с облупившимися наличниками, был еще хоть куда: кирпичный, просторный, даром что какой-то несуразный, продуваемый всеми ветрами. Наша мама планировала, как только мы разживемся деньгами, сделать в нем полный ремонт.

У мамы не лежала душа к Далглишу. Ее тянуло к истокам: в городок Форк-Миллс, что в долине Оттавы, где она сама и ее кузины бегали в школу. В тот городок их дед приехал из Англии; тянуло маму и в Англию, которой она, естественно, в глаза не видела. Мама на все лады расхваливала Форк-Миллс: жилые дома там сплошь каменные, административные здания красивые, величественные (не чета, говорила она, строениям в округе Гурон: тут ведь как строят – сложат какое-нибудь кирпичное безобразие, а сверху еще башню водрузят), улицы мощеные, в магазинах к тебе со всем уважением, товары совсем другого качества, да и люди совсем другого круга. Кто в Далглише считал себя важной птицей, был бы осмеян в лучших домах Форк-Миллса. Но в свой черед, столпы общества из Форк-Миллса были бы посрамлены некоторыми семействами Англии, с которыми моя мама состояла в родстве.

Родство. Этим все сказано. Кузины не только сами по себе выделялись из общего ряда, но еще и знаменовали родство. Родство с настоящим, изобильным и опасным миром. Они знали, как в нем себя поставить и добиться внимания. Они могли распоряжаться в классе, в родильной палате, в общественном месте; они знали, как подступиться к водителю такси и к проводнику вагона.

А еще они, как и моя мама, знаменовали родство с Англией и ее историей. Всем известно, что канадцы шотландского и ирландского происхождения не привыкли стесняться того, что их предки бежали в одних лохмотьях от картофельного голода, а прежде были пастухами, батрачили или прозябали в безземельной нищете. Но если твои предки – выходцы из Англии, у тебя всегда имеется наготове рассказ об изгнаннике семьи, об участи младшего сына, о превратностях фортуны, лишении наследства и неравном браке. Возможно, в этом даже есть доля истины; если Шотландия и Ирландия условиями жизни сами подталкивали людей к массовой эмиграции, то англичане покидали родной дом по иным, не столь примитивным, глубоко личным соображениям.

Так обстояло дело и с Шадделеями, предками моей мамы. Изабел и Айрис носили другую фамилию, но их мать была из Шадделеев, и моя мама тоже, хотя после замужества стала Флеминг; а Флора и Уинифред сохранили фамилию Шадделей. Это была фамилия их общего деда, который в молодые годы уехал из Англии, а по какой причине – на этот счет мнения расходились. Моя мама утверждала, что он учился в Оксфорде, но потерял все деньги, которые высылали ему родные, и постыдился возвращаться домой. Потому как деньги он проиграл в карты. Ничего подобного, возражала Изабел, это выдумки; на самом деле он спутался с горничной и вынужден был на ней жениться, а потом и уехать в Канаду. Фамильные владения, говорила моя мама, находились вблизи Кентербери («Кентерберийские рассказы», голубые кентерберийские колокольчики). С этим соглашались не все. Флора утверждала, что имение находилось на западе Англии и что фамилия Шадделей восходит к фамилии Чолмонделей, которая со временем превратилась в Чамли: был такой лорд Чамли, а Шадделеи, возможно, побочная ветвь того же рода. Но по другой версии, говорила она, фамилия эта французская и происходит от Champ de laiche, что означает «поле осоки». В таком случае их предки, скорее всего, пришли в Англию с Вильгельмом Завоевателем.

Изабел признавалась, что она не больно ученая, а потому из всей истории Англии знает только Марию Шотландскую. Кто мне может сказать, спросила она, Вильгельм Завоеватель был до Марии Шотландской или после?

– «Поле осоки» – рассудительно повторил мой отец. – На этом добра не наживешь.

– По мне – что осока, что овес, – бросила Айрис. – Но если верить дедушке, в Англии они жили неплохо – считались мелкопоместным дворянством.

– До, – отвечала Флора, – а Мария Шотландская даже англичанкой не была.

– Я по имени ее догадалась, – сказала Изабел. – Тоже мне уела.

Невзирая на расхождение в деталях, каждая считала, что в судьбе их семьи была какая-то трагедия, какая-то неведомая катастрофа и что у них за спиной, за незримой чертой, в Англии, остались и земли, и дома, и воля, и честь. Да и возможно ли было мыслить иначе, если они еще помнили своего деда?

Тот служил на почте в Форк-Миллсе. Жена его (то ли соблазненная горничная, то ли какая другая) умерла, родив ему восьмерых детей. Как только старшие пошли работать и стали вносить в семью деньги – о таком баловстве, как образование, речи не было, – отец семейства уволился с работы. Непосредственным поводом стала ссора с начальником почты, но дед и без того не собирался больше гнуть спину, а твердо решил сидеть дома, на содержании у детей. По всему это был джентльмен: начитанный, красноречивый, с чувством собственного достоинства. Дети спорить не стали: они тянули свою лямку, растили собственных детей (ограничиваясь двумя-тремя, преимущественно девочками) и отправляли их учиться в школу предпринимательства, в педагогическое училище, на курсы медсестер. Среди этих девочек были моя мама и ее двоюродные сестры; они частенько рассказывали про своего эгоистичного, своенравного деда и никогда – про честных тружеников-родителей. Уж такой он был сноб, повторяли они, но красавец, даже в старости, а какая осанка! Как он умел срезать любого, припечатать словом. Однажды, когда он оказался в – Торонто, причем не где-нибудь, а на главном этаже торгового центра «Итон», к нему бросилась жена шорника из Форк-Миллса, безобидная, недалекая женщина, которая воскликнула: «Ой, ну до чего ж приятно друзей повстречать вдали от дома!»

«Мадам, – изрек дедушка Шадделей, – вы мне не подруга».

Подумать только! – приговаривали они. «Мадам, вы мне не подруга». Старый сноб. Расхаживал, вздернув голову, как гусак на выставке. А еще был случай – слег он с простудой, и другая соседка, женщина из низов (это он сам так выражался: «из низов»), оказалась настолько добра, что принесла ему супу. А он, сидя у дочери на кухне (даже не имея собственной крыши над головой), парил ноги и, по сути, уже дышал на ладан, но даже не соизволил обернуться и предоставил дочери рассыпаться в благодарностях. Ту женщину он презирал, потому что говорила она с ошибками и ходила без зубов.

– А сам-то! У него к старости ни одного зуба не осталось!

– Таракан заносчивый!

– Как пиявка к детям своим присосался.

– Гордыня и тщеславие. Вот его суть.

Но рассказывая со смехом эти истории, они сами раздувались от гордости, ворковали, как пташки. Им было приятно, что у них такой дед. Они понимали, что хамить людям другого круга возмутительно, что кичиться собой нелепо, в особенности если у тебя у самого беззубый рот, но в каком-то смысле дед вызывал у них восхищение. Да-да. Они восхищались, что он оскорблял трудягу-почтмейстера, хотя тот не принимал его всерьез; что он заносился перед соседями, демократически настроенными гражданами Канады, хотя и те не принимали его всерьез. (Ой, бедолага, сокрушалась беззубая соседка, не признал меня, да что с его взять.) Вероятно, их даже восхищало его решение существовать за чужой счет. Джентльмен, твердили кузины. Отзываясь о нем с иронией, они тем не менее были в восторге от своего деда.

Я этого понять не могла – ни тогда, ни позже. Во мне слишком сильна была шотландская жилка, отцовская кровь. Мой отец даже мысли не допускал, что есть люди ниже – или выше – его. Поборник равноправия, он не имел привычки, как сам говорил, «прогибаться», заискивать или кичиться и держался с каждым как с ровней. Это же правило усвоила и я. Впоследствии мне случалось задумываться, не была ли такая позиция следствием парализующей осмотрительности, а не только благородных принципов; не скрывалось ли у нас в глубине души нетронутое и непобедимое чувство превосходства, какое и не снилось моей маме и ее кузинам с их невинным снобизмом.


Получив много лет спустя письмо из Англии, от семейства Шадделей, я не придала этому особого значения. Написала мне дама преклонных лет, работавшая над составлением генеалогического древа. Значит, в Англии действительно существовал такой род, и его представители не чурались своей заморской ветви, а, наоборот, стремились ее разыскать. Мой прадед был им известен. В генеалогическом древе стояло имя: Джозеф Эллингтон Шадделей. В книге записи актов гражданского состояния его род занятий был обозначен как «подручный мясника». В 1859 году он взял в жены Хелену-Розу Армор, служанку. Значит, и вправду женился на горничной. Но карточный долг в Оксфорде был, видимо, из области домыслов. Неужели джентльмены, исключенные из Оксфорда, поступали в подручные к мясникам?

Мне подумалось, что, останься он рубить мясо, его дети могли бы окончить университеты. Он, вероятно, стал бы зажиточным горожанином в Форк-Миллсе. В письме ни слова не говорилось ни о родстве с семейством Чамли, ни о полях осоки, ни о Вильгельме Завоевателе. Нашими предками были честные труженики: домашняя прислуга, ремесленники; то тут, то там попадался торговец или фермер. На каком-то этапе меня бы это неприятно поразило; я бы отказалась верить. В другое время, много позже, когда я взялась срывать маски и развенчивать иллюзии, меня бы охватило торжество. Но в момент получения письма все это было мне просто безразлично. И Кентербери, и Оксфорд, и Чамли почти выветрились из памяти, равно как и самая первая Англия, о которой я узнала от мамы: древняя земля рыцарства и гармонии, конников и хороших манер (притом что дедовы манеры не выдержали испытания суровыми буднями), Симона де Монфора[1] и Лорны Дун[2], и гончих, и замков, и Шервудского леса – свежая, пасторальная, традиционная, учтивая, вечно желанная.

А кроме всего прочего, у меня открылись глаза после приезда маминой кузины Айрис.

Жила я тогда в Ванкувере. Была замужем за Ричардом. Родила двоих детей. Как-то субботним вечером Ричард позвал меня к телефону.

– Приготовься, – сказал он. – Судя по всему, это из Далглиша.

Ричард всегда произносил название моего родного городка слегка брезгливо, словно хотел поскорее выплюнуть какой-то противный сгусток.

Я подошла к телефону и с облегчением вздохнула: звонили вовсе не из Далглиша. Это была кузина Айрис. У нее остался неистребимый сельский говорок жителей долины Оттавы, о котором она не подозревала и вряд ли была бы рада узнать, а вдобавок голос ее звучал зычно и разухабисто, что и навело Ричарда на мысль о Далглише. Она сказала, что вышла на пенсию, а сейчас отправилась в поездку, как раз оказалась в Ванкувере и страсть как хочет со мной увидеться. Я пригласила ее на следующий день к нам на обед.

– У вас обед днем или вечером? – спросила она.

– Вечером.

– Просто хотела уточнить. Помнишь, когда мы приезжали к вам в гости, у вас дома всегда обедали в полдень. Вы считали, что это и есть обеденное время. Я догадывалась, что ты больше так не думаешь, но все же решила прояснить.

Ричарду я сказала, что завтра к нам на обед придет мамина двоюродная сестра. Она работает (точнее, работала) медсестрой и живет в Филадельфии.

– Вполне нормальная, – сказала я, хотя имела в виду, что она получила кое-какое образование, может поддержать беседу и приемлемо себя ведет. – Много путешествует. На самом деле интересная личность. Работая медсестрой, кого только не повидала на своем веку… – И я стала рассказывать Ричарду про вдову миллионера и саквояж с драгоценностями.

Чем дальше, тем больше Ричард проникался моими сомнениями, а под конец вообще отвлекся и даже перестал кивать. Он почувствовал свое преимущество, а брак наш к тому времени достиг той стадии, когда преимущество так просто не отдается. Я мечтала, чтобы прием прошел гладко. В первую очередь мне это было нужно для самой себя. Мною двигали не вполне благородные мотивы. Мне хотелось, чтобы кузина Айрис блеснула и показала, что ее не приходится стыдиться, а еще – чтобы Ричард с его деньгами и наш дом навсегда перечеркнули в глазах кузины Айрис мой статус бедной родственницы. Причем я хотела достичь этих целей достаточно тонко и сдержанно, чтобы в результате получить от обеих сторон греющее душу признание моей собственной человеческой ценности.

Раньше я полагала, что мне достаточно будет предъявить одного состоятельного, благовоспитанного, важного родственника – и отношение Ричарда ко мне тут же изменится. Для такой цели как нельзя лучше подошли бы судья или хирург. Станет ли Айрис равноценной заменой, я была далеко не уверена. Меня тревожила манера Ричарда произносить «Далглиш», а также тень долины Оттавы – Ричард был непримирим к местным говорам и долго боролся с моим. А кузина Айрис и в самом деле говорила с особой интонацией, которую я даже затрудняюсь описать. Что в ней сквозило – излишний пыл? Или монополия на семейные узы, которую я более не считала оправданной?

Не важно. Я поставила размораживаться баранью ногу и, не теряя времени, приготовила лимонный торт, какой всегда делала моя мама к приезду двоюродных сестер. Она, помимо этого, начищала десертные вилочки, гладила столовые салфетки. Да, у нас были десертные вилочки (хотела я сказать Ричарду); да, у нас были льняные салфетки, даром что водопровод появился только после войны, а туалетная комната находилась в подвале. Утром я приносила наверх кувшин горячей воды, чтобы кузины могли умыться. Такие кувшины, только с сухими букетами, сейчас нередко увидишь в антикварной лавке или на столике в прихожей.

Неужели это имело для меня хоть какое-то значение, вся эта чушь насчет десертных вилочек? Неужели я была – и до сих пор осталась – мещанкой, которая полагает, что обладание такими предметами указывает на цивилизованное отношение к жизни? Вовсе нет; не совсем; и да и нет. И да и нет. «Происхождение» – в устах Ричарда это было ключевое слово. Твое происхождение. Голос понижается, в нем звучит тревога. Или мне это только слышалось, а на самом деле Ричард не имел в виду ничего подобного? Когда он произносил «Далглиш» или молча протягивал мне письмо из дома, меня охватывал стыд, как будто на мне проступала какая-то гадость, плесень, отталкивающая и неизбежная. Для родственников Ричарда бедность была сродни дурному запаху изо рта или гнойной ране – недугу, за который частично ответствен сам страдалец. Но замечать этого не полагалось. В тех редких случаях, когда я в их обществе упоминала свое детство, все едва заметно отшатывались, как от нецензурного слова. Хотя не исключено, что я от застенчивости говорила слишком пронзительно, как плохо воспитанный персонаж романа Вирджинии Вулф, который сетовал, что его не водили в цирк.[3] Возможно, это их и смущало. Но обращались со мной тактично. А Ричард не снисходил до тактичности, поскольку, женившись на мне, поставил себя в уязвимое положение. Он хотел отрезать меня от прошлого, которое считал лишней обузой, вроде потертого чемодана, и постоянно выискивал признаки того, что ампутация оказалась неполной; конечно же, она была неполной.

Мамины кузины, все вместе, больше к нам не приезжали. Как-то зимой, года три-четыре спустя после того памятного визита, скоропостижно скончалась Уинифред. Айрис написала моей маме, что теперь круг разорван и что она подозревала у Уинифред диабет, но та знать ничего не хотела, потому как слишком любила поесть. Моя мама тоже стала хворать. Кузины ее навещали, но поодиночке и, конечно, редко – не ближний свет. Почти в каждом письме они вспоминали, как чудесно провели у нас время, и под конец жизни мама сказала:

– Силы небесные, что мне вспомнилось, хочешь знать? Водяной пистолет. Помнишь тот концерт? Уинифред выскочила с водяным пистолетом! Все показывали свои номера. А я-то что делала?

– Ты стояла на голове.

– Ах да, точно.


Кузина Айрис, растолстевшая еще больше, побагровела под слоем пудры. Она прошлась в горку по улице и теперь не могла отдышаться. Мне не хотелось просить Ричарда заехать за ней в гостиницу. Не то чтобы я боялась к нему обратиться с просьбой, но просто понимала, что все пойдет наперекосяк, если заставить его делать то, чего он сам не предложил. Я убедила себя, что тетушка возьмет такси. Но она приехала на автобусе.

– Ричард был занят, – солгала я. – Но вообще, я сама виновата – не научилась водить машину.

– Ничего страшного, – героически ответила Айрис. – Ну, малость задохлась – сейчас пройдет. Столько жиру на себе волохать. Так мне и надо.

Как только у нее с языка слетело «малость задохлась» и «столько жиру на себе волохать», я предугадала реакцию Ричарда. Нет, пожалуй, даже раньше – как только увидела тетю на пороге: волосы, которые запомнились мне каштановыми с проседью, теперь оказались золотистыми, высокий начес был залит лаком; пышное сине-павлинье платье, на груди – сверкающая брошь с небольшой букет. Оглядываясь назад, я понимаю: выглядела она великолепно. Жаль, что я не пригласила ее в ресторан. Жаль, что не оценила ее по достоинству. Жаль, что все пошло наперекосяк.

– Так-так-так! – с ликованием воскликнула она. – Да ты, как я погляжу, процветаешь! – Она обвела взглядом меня, альпинарий, декоративные кустарники и ряды окон; дом наш стоял на склоне Граус-Маунтин в Капилано-Хайтс. – Слов нет. Бесподобное место, дорогуша.

Я провела ее в дом и познакомила с Ричардом; она сказала:

– Ага, вы, значит, муженек. Ну, можно не спрашивать, как у вас успехи в бизнесе, – и так вижу, что все отлично.

Ричард был адвокатом. Мужчины у них в роду становились либо адвокатами, либо брокерами. В их среде не принято было называть свой род занятий бизнесом. Они вообще никогда не упоминали, чем занимаются по долгу службы. Говорить о работе считалось в какой-то мере плебейством, а говорить о своих успехах в работе – беспардонным плебейством. Если бы не моя беззащитность перед Ричардом, я бы, возможно, порадовалась, что его так огорошили.

Надеясь воздвигнуть внутри себя хоть какую-то преграду, я сразу предложила чего-нибудь выпить. Достала бутылку хереса – по моему опыту, именно его предлагали пожилым дамам и вообще людям непьющим. Но Айрис хохотнула:

– Нет уж, мне джин с тоником – чем я хуже вас, ребята?… А помнишь, – продолжила она, – как мы всем скопом нагрянули к вам в Далглиш? А у вас в доме сухой закон! Твоя мать еще провинциалкой была, спиртного дома не держала. Я-то всегда подозревала, что папаша твой может и выпить, если его подбить. Флора у нас тоже была сама умеренность. Зато Уинифред – чертовка еще та. Тебе известно, что она в чемодане бутылку привезла? Мы, бывало, забьемся в спальню да прикладываемся помаленьку, а потом рот одеколоном прополоскать – и все путем. Она ваш дом прозвала «Сахарой». Внимание, говорит, мы в «Сахаре». Нет, лимонад и холодный чай, конечно, рекой лились, хоть канонерку спускай. Четыре канонерки, а?

Когда я открыла ей дверь, она, вероятно, что-то заметила: то ли некоторое удивление, то ли недостаток радушия. Вероятно, она смешалась, хотя в то же время искренне порадовалась, увидев такой дом и всю обстановку, скучно-элегантную и лишь отчасти выбранную Ричардом. Как бы то ни было, говоря о Далглише и моих родителях, Айрис напустила на себя снисходительный вид. Не думаю, что своими воспоминаниями она решила поставить меня на место; по-моему, ей просто захотелось самоутвердиться, довести до моего сведения, что здесь она своя, а там – не вполне.

– Ой, благодать у вас, а вид-то какой! Это что там – остров Ванкувер?

– Пойнт-Грей, – без энтузиазма ответил Ричард.

– Фу ты, не сообразила. Нас же туда вчера на автобусе возили. Университет показывали. Я тут с экскурсией, дорогуша, или я уже упоминала? Девять старых дев, семь вдовушек и трое вдовцов. Ни одной супружеской пары. Но, как я говорю, чем черт не шутит, какие наши годы.

Я улыбнулась, а Ричард сказал, что ему нужно передвинуть дождевальную установку.

– Завтра мы на остров Ванкувер, там садимся на пароход – и прямиком на Аляску. Дома мне все твердили: с чего тебя на Аляску потянуло? Да ведь я, говорю им, никогда там не бывала, разве этого не достаточно? А холостяков у нас в группе нет, и знаешь почему? Они до таких лет не доживают! Медицинский факт. Расскажи своему. Скажи, что он правильно поступил. Но о болячках ни слова. На экскурсии только обмолвишься, что ты медсестра, – и все в очередь встают: позвоночник посмотри, миндалины посмотри, то, се. Печень пощупай. Бесплатный диагноз. Я им говорю: нет уж, избавьте. Я теперь на пенсии, хочу наслаждаться жизнью. Это получше будет, чем холодный чай, верно? А она так старалась. Бедняжка. Кромки стаканов в яичный белок макала, помнишь?

Я попыталась перевести разговор на мамину болезнь, новые методы лечения, больничные условия – не только потому, что это меня тревожило, но и потому, что тем самым я надеялась привести Айрис в чувство и заставить ее выражаться более осмысленно. Кто бы сомневался, что Ричард никуда не ушел, а маячит на кухне.

Но она стояла на своем: о работе – ни слова.

– В белковую пену, потом в сахарный песок. Ой, батюшки мои. Пить приходилось через соломинку. Но повеселились мы на славу. Один сортир в подвале чего стоил! Да, повеселились бесподобно.

Губная помада, взбитые блондинистые волосы, переливчатое платье с гигантской брошью, голос и разговоры кузины Айрис складывались в единый курс, причем не самый плохой: это был курс на движение, шум, перемены, яркость, веселье и кураж. Веселье. Полагая, что другие тоже должны следовать этим курсом, она поведала, какие развлечения придумывает что ни день для своих попутчиков.

– Не даю им закисать. Есть люди, которые в поездках вечно хандрят. Желудком страдают. Ни о чем не хотят говорить, кроме как о запорах. Я стараюсь их отвлечь. Всегда можно анекдоты по кругу рассказывать. Хором песни петь. Каждое утро я буквально слышу, как они про себя думают: какое еще безумство сегодня изобретет эта Шадделей?

Ей все было нипочем, говорила она. В экскурсионных поездках она уже бывала. Например, в Ирландии. Другие женщины побоялись перегнуться через парапет, чтобы поцеловать бларнейский камень,[4] а она сказала: «Чтобы я, приехав за тридевять земель, да не поцеловала эту чертову глыбу!» – и тут же исполнила задуманное, предоставив сквернослову-ирландцу держать ее за щиколотки.

Мы пили спиртное; мы обедали; потом пришли дети и удостоились похвалы. Ричард то заходил, то выходил. Айрис не обманула: ей все было нипочем. Ничто не могло помешать ей говорить о себе; подолгу молчать она не умела. В который раз она поведала мне историю про вдову миллионера и ее саквояж. Рассказала про беспутного актера. Судя по всему, ей уже много раз удавалось таким способом оседлать любимого конька: смеяться, гнуть свою линию, уклоняться от темы, предаваться воспоминаниям. Мне стало любопытно: будет ли она впоследствии говорить, что в тот вечер ей было у нас весело? Во всяком случае, от подробностей она не удержится: дом, ковры, посуда, запах денег. Очевидно, ее не смутило высокомерие Ричарда. Очевидно, высокомерие богатых родственников было ей дороже гостеприимства бедных. Но такова всегда была ее натура: бесцеремонная, и ненасытная, и опасливая; присутствовала в ней и порядочность, и, вероятно, немалая доля других завидных качеств, но долго находиться рядом с такой личностью – хоть в автобусе, хоть в гостиной – тяжело. Я покривила душой, когда сказала, что предпочла бы встретиться с ней в ресторане, что, к сожалению, не оценила ее по достоинству, что вела себя с оглядкой на Ричарда. Ну, допустим, я бы оценила ее по достоинству, но это не прибавило бы мне желания провести целый вечер в ее обществе.

Поневоле задаюсь вопросом: неужели ее развеселый нрав, который мне запомнился, – это все, о чем можно поведать? Развеселый, открытый, земной нрав. Не стоит ли задуматься о том, что время заквасило, разбавило и опреснило искристый прежде настой, что нас обеих изменили, причем не в лучшую сторону, житейские перипетии. По всей видимости, наши поступки и суждения ожесточились под влиянием непреклонных обстоятельств и личностей. Когда-то мне нравилось разглядывать рекламные картинки в журналах, где дамы в воздушных шифоновых платьях с меховыми палантинами облокачивались на перила океанского лайнера или пили чай под комнатной пальмой. Любуясь ими, я постигала элегантный и тонкий стиль жизни. Они служили мне окном в мир, и мамины кузины тоже, но в ином смысле. Кстати сказать, своими цветастыми платьями тетушки, даром что тучные и немиловидные, одно время напоминали мне героинь тех картинок. Но если вдуматься, о чем беседовали те дамы, если судить по словам, вылетавшим из их прелестных головок? Они рассуждали о потных подмышках и благодарили судьбу, что тампоны избавили их от неудобств интимного свойства.

Айрис наконец-то засобиралась и спросила, когда идет последний автобус. Ричард опять исчез, но я пообещала отправить ее в гостиницу на такси. Она стала отказываться: нет, автобусом тоже хорошо, правда-правда, в автобусе хоть есть с кем поболтать. Сверившись с расписанием, я проводила ее до остановки. Айрис высказала надежду, что не слишком заговорила нас с Ричардом, и спросила, всегда ли Ричард так застенчив. Сказала, что у меня чудесный дом, чудесная семья и что она прямо окрылилась, увидев, как я преуспела в жизни. Когда она обняла меня на прощанье, у нее навернулись слезы.

– Что за убогая гусыня, – сказал Ричард, входя в гостиную, где я убирала посуду с кофейного столика.

Он пошел за мной на кухню, припоминая ее суждения, претенциозность, похвальбу. Не упустил случая отметить жеманные погрешности ее речи. Изобразил недоумение. Вполне возможно, что он и в самом деле недоумевал. А может, просто решил перейти в наступление, пока я не начала упрекать его за то, что он все время уходил, вел себя по-хамски, не предложил отвезти ее в гостиницу.

Он не умолкал, и я запустила ему в голову тарелкой из жаропрочного стекла. На ней еще оставался кусок лимонного торта. Но я промазала, и тарелка ударилась о холодильник, зато объедки торта на лету угодили ему в щеку, прямо как в немом кино или в сериале «Я люблю Люси». За этим последовала сцена крайнего изумления, точь-в-точь как на экране, и зрелище оскорбленной невинности; Ричард застыл с раскрытым ртом. А меня больше всего изумило то, что смешной, по всеобщему мнению, эпизод обернулся в реальности таким ужасающим приговором.

Плеск, плеск, плеск весла.

Лодку качнет на волне.

Речка бежит весела, весела.

Жизнь летит, как во сне.

Я лежу в постели рядом с младшей сестренкой и слушаю долетающую со двора песню. И от этих голосов, от их близости жизнь становится другой, а еще от приподнятого настроения тех певуний, от их непритворной гордости за всех вместе и за каждую в отдельности. У родителей отпуск, у нас каникулы. Голоса и слова соединяются такими сложными и причудливыми способами, что этому переплетению, этому веселому соперничеству не видно конца, но вскоре, к моему удивлению – а я и впрямь удивляюсь, хотя знаю назубок, как раскладываются эти повторы, – пение идет на убыль: остаются только два неистощимых голоса.

Речка бежит весела, весела

Жизнь летит, как во сне.

А потом – один-единственный, который стойко держится до конца. Один-единственный голос, в котором откуда ни возьмись появляются нотки мольбы и тревоги, чтобы развесить в воздухе последние пять слов. Жизнь. Пауза. Летит. Ш-ш-ш, пауза. Как во сне.


Отзывы | Луны Юпитера (сборник) | 2.  Камень на лугу