Прекрасная генуэзка
Луиджи Пульчи смеялся над пережитками рыцарства и все-таки, несмотря на насмешки, рыцарский дух оставался для его современников предметом нешуточного увлечения. Насмешники втайне вздыхали об эффектности ушедших времен, и взрослые люди пресерьезно, как дети, играли в героев рыцарских романов. Известно, что Медичи предавались турнирам со всею страстью выскочек незнатного происхождения, утверждающих себя в аристократизме.
Первый турнир братьев Лоренцо и Джулиано состоялся еще в эпоху «Волхвов» Гоццоли в 1469 г., последний — 28 января 1475-го. Именно эта «джостра», происходившая перед церковью на Пьяцца Санта Кроче в честь эфемерной лиги Флоренции, папы Сикста IV и Милана, оставила весьма глубокий след в воспоминаниях, искусстве и поэзии тех дней. Двадцать четыре участника действа поражали народ не столько отвагой и физической мощью, сколько внешней статью и феерической роскошью своего оформления. В 1469 г. юные «волхвы» потрясли воображение толпы не только бриллиантами на собственных шлемах, но еще изумрудными звездами, украшавшими лбы благородных коней. Флорентинцы надолго запомнили ослепительный наряд всеобщего любимца Джулиано из серебряной парчи, разукрашенный жемчугом и рубинами. На краткий миг мир показался подобным волшебному сновидению, ибо вместо грязи и крови войны великолепные всадники блистали чисто спортивным искусством изящного несмертельного фехтования и эффектной вольтижировки.
Джостра-апофеоз царственных братьев послужила одним из обстоятельств, направивших воображение Боттичелли к мифологической и аллегорической живописи. Перед каждым из участников турнира находился оруженосец со знаменем из восточного шелка, украшенным геральдическими эмблемами и символическими фигурами. Эти парадные штандарты создавались в крупнейших художественных мастерских Флоренции, чаще всего у Верроккио. И Сандро Боттичелли сам изготовил для последней джостры великолепное знамя с фигурой Афины Паллады. В смутном облике языческой богини многие различили тогда черты сегодняшней женщины — возлюбленной младшего Медичи.
На медичейском штандарте перед облаченной в белое Минервой, вооруженной копьем и щитом с головой Медузы, сияло изображение солнца. Солнце символизировало жар любви и будущую славу Джулиано после предстоящего турнира, поскольку «благородная любовь» является лучшим стимулом к славе, а присутствие в композиции Амура намекало на то, что солнце ответной страсти наконец-то зажжется и в душе дамы сердца героя. Каждый из атрибутов в отдельности напоминал об античности, но сочетание их больше говорило о рыцарском романе, нежели о древнегреческой мифологии. Впрочем, это полностью отвечало предназначению парадного рыцарского штандарта.
Не в пример энергичному старшему брату Джулиано Медичи не много отдавался делам государства, не занимался искусством, не сочинял поэм. Зато, наделенный необычайно счастливой наружностью, он сам с ранних лет сделался как бы предметом искусства. Перипетии его любовных романов были излюбленными предметами обсуждения всей эстетически восприимчивой Флоренции. Если Лоренцо являлся неограниченным повелителем своего двора, то Джулиано был лучшим его украшением. Прозванный «Принцем Юности» задумчивый темнокудрый красавец, готовивший себя в сановники церкви, но не помышлявший о монашеском образе жизни, с легкой руки Анджело Полициано многим казался живым воплощением поэзии.
Поэтому в Полициановых «Стансах», посвященных последней джостре, образ героя — прекрасного охотника Юлия — навевает воспоминания о юном Ипполите Еврипида и Нарциссе Овидия. Подобно этим античным героям, юноша, пренебрегающий любовью, подвергается мести разгневанного Амура. Пустившись в погоню за чудесной ланью, отважный ловец сам попадает в сети прекрасной нимфы и слышит суровый вердикт божества: «Женщина держит в руках ключи от всех твоих желаний, несчастный». Отказ от любви, согласно Анджело Полициано, почитается преступлением перед самой природой.
Генуэзка Симонетта Каттанео, жена Марко Веспуччи, с шестнадцати лет жившая во Флоренции, стала Прекрасною Дамой Принца Юности Джулиано и героиней полициановской «Джостры». Некоторые считали тогда, что именно Генуя есть легендарный Порто ди Венере античности, а значит, как раз на ее берегу вышла из моря новорожденная богиня любви.
По-видимому, Симонетту отличала большая одухотворенность, неотделимая от несколько хрупкой болезненности. Подобно «Юдифи» или «Стойкости» Сандро, синьора Веспуччи была взрослою женщиной, в наружности которой длительно сохранялись черты подростка. И, подобно им, ей были свойственны особенности, незнакомые красоте предшествующих времен:
«Возьми она сейчас кифару в руки —
И станет новой Талией она,
Возьми копье — Минервой, а при луке
Диане бы была равна».
Щедрость похвал поэта не только выказывает в героине удивительные свойства Протея, но говорит об ее несомненной интеллектуальности. Зыбкая неустойчивость романтического лицедейства, многоликая переходность — то, что привлекало Боттичелли больше всего в образе полициановской «нимфы». Легконогая девушка-лань Полициано намечает истинно боттичеллевский тип не только прекрасной, но разносторонней и мыслящей женщины.
Однако недолго Симонетта радовала своим обаянием Флоренцию. Прекрасная генуэзка умерла двадцати трех лет 26 апреля 1476 г. Весь город оплакивал возлюбленную Принца Юности, предмет бескорыстного обожания тосканских художников и поэтов. Но трагически ранняя смерть, окружив образ дамы сердца «прекрасного Медичиса» дополнительным меланхолическим ореолом, вызвала к жизни мощный поток самой чистейшей, высокой элегической поэзии.
На Сандро Боттичелли трагическая развязка любви Джулиано повлияла не меньше, чем смерть Беатриче на Данте. И зажгла его новым творческим огнем. И в скорбный год траура по генуэзке и в последующие художник, подобно Алигьери, «дабы ослабить силу своих страданий», много пишет ее изображения, окончательно претворяя Симонетту из жизни в образ искусства, в идеал, словно надеясь «сказать о ней то, что никогда еще не было сказано ни об одной женщине».
И прежде всего это будет противоположностью фреске Доменико Гирландайо в Оньисанти, запечатлевшей с обычной приятной бездумностью хорошенькое женское личико посреди деловитых мужчин влиятельного дома Веспуччи. Это будет иным, чем прославленный портрет Симонетты кисти Пьеро ди Козимо — трогательная слабость обнаженной груди, простодушная наивность во взгляде и драгоценное украшение на темени, подчеркнувшее гордую вертикаль тонкой шеи, готовой, однако, склониться от слабости подобно тростинке под ветром. В создании большого причудника Пьеро замечается близкое Боттичелли стремление проникнуться лирическим строем нежного образа, ушедшей поэзией юной, но отлетевшей жизни. Однако у Пьеро отсутствует главное свойство боттичеллевской поэтики: его проникнутая интеллектом духовность, истоки которой — еще у Данте:
«Пусть для меня она застывший камень,
Я пламенем предел наполнил хлада,
Где каждый подчинен законам хлада,
И новый облик создаю для света».
Во всех боттичеллевских посмертных портретах Симонетты больше фантазии, нежели натуры, — как в стихах Полициано, генуэзка преображается в «нимфу», в чистый символ девической прелести. Вазари упоминает «две прекраснейшие женские головы в профиль», которые в его время находились в «гардеробной герцога Козимо». Судьба обеих картин неизвестна. Из дошедших до нас полуфантастических портретов все многочисленные изображения действительно профильные, но ни одно из них — как установлено ныне — не является подлинником руки Боттичелли. Они составляют скорее «круг» или «школу», сферу влияния Сандро, нежели цельные творения его гения.
Верно угаданное чувство детали способствует обширным градациям несходства и сходства с живым прототипом, оттенки, тончайшие вариации выразительных мелочей стимулируют качественные сдвиги в развитии единого — и разнообразного боттичеллевского «типа». Так почти самостоятельной жизнью могут жить значимые детали второго ряда — косицы, локоны и каскады разнообразно убранных золотистых женских волос — в диапазоне теплых красок от бледно-льняной до темно-рыжей, контрастируя с прохладной и бледной до сероватости окраскою кожи.
Не напрасно популярная песенка «Женщина тонкой любви» пелась в те дни на мотив, одинаковый с молитвенным песнопением — лаудой. В «Пире» Платона говорится о первоначальном хаосе, принимающем форму только благодаря влечению к красоте, которое и есть любовь. Для Данте, объявившего ее «перводвигателем» вселенной, любовь в его «Пире» — это «духовное единение с любимым предметом», понимаемое как безусловно высшее счастье. Петрарка, воспевший боль неразделенности, первым указывает тончайшее противоречие, присущее только одной любви:
«На что ропщу, коль сам вступил в сей круг?
Коль им пленен, напрасны стоны. То же,
Что в жизни смерть, — любовь. На боль похоже
Блаженство. „Страсть“, „Страданье“ — тот же звук».
Но это страдание поэт оценивает превыше всего:
«Благословенно первое волненье.
Когда любви меня настигнул глас,
И та стрела, что в сердце мне впилась,
И этой раны жгучее томленье».
Петрарка, таким образом, закрепляет представление о любви как о чувстве необычайно широкого диапазона. Поэт на себе ощущал все то многообразие и сложность, о которых, скорее теоретически, говорил Боэций: «Любовь тройного происхождения, а именно: сострадание, дружба и просто любовь. В телах любовь существует лишь поскольку она телесна, в боге любовь существует только как начало интеллектуальное. В человеке любовь — и от начала телесного и от начала интеллектуального».
У новых последователей Петрарки диапазон «искусства любви» только в одной поэзии простирается от площадных шуточек героев Пульчи до утонченно-рыцарской куртуазности Полициановых «Стансов», и в них, соответственно, от воспевания чистейшей любви — обожания до откровенных непристойностей уличных куплетов, от легковесной любовной игры до любовной трагедии.
Эстетика заменила платоновским «академикам» религию, а сокровеннейшим центром этой религии стал их новый Эрос, воплощаемый в жизнь красотою искусства. Добиваясь определенного равновесия и гармонии реально-зримого и духовного миров, впервые после античности подлинным художником любви, как высочайшего из человеческих чувств, становится Сандро Боттичелли.