home | login | register | DMCA | contacts | help |      
mobile | donate | ВЕСЕЛКА

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add
fantasy
space fantasy
fantasy is horrors
heroic
prose
  military
  child
  russian
detective
  action
  child
  ironical
  historical
  political
western
adventure
adventure (child)
child's stories
love
religion
antique
Scientific literature
biography
business
home pets
animals
art
history
computers
linguistics
mathematics
religion
home_garden
sport
technique
publicism
philosophy
chemistry
close

реклама - advertisement



Глава XIII

В то время, как сам я приобщался к искусству с черного хода, моя мать со стороны парадного систематически пыталась обнаружить во мне какой-нибудь самородок скрытого таланта. Отвергнув поочередно скрипку и балет и выведя живопись из игры, она решила давать мне уроки пения. Лучшие мастера местной оперы были призваны к моим голосовым связкам, дабы определить, нет ли во мне задатков будущего Шаляпина, обреченного на рукоплескания толпы в потоках света, среди золота и пурпура. К моему искреннему сожалению, вынужден признать сегодня, после тридцати лет сомнений, что между мной и моими голосовыми связками произошло какое-то совершеннейшее недоразумение. У меня нет ни слуха, ни голоса. Понятия не имею, как это произошло, но факт остается фактом. У меня нет как раз того баса, который был бы мне так к лицу: по неведомой причине предназначавшийся мне голос достался вчерашнему Шаляпину и нынешнему Борису Христову[41]. Это не единственное недоразумение в моей жизни, но весьма значительное. Не могу сказать, когда именно, из-за каких зловредных махинаций произошла подмена, но что случилось, то случилось, а желающих услышать мой подлинный голос призываю купить пластинку Шаляпина. Стоит ее только послушать, особенно «Блоху»[42] Мусоргского, чтобы убедиться: это и есть я. Остается только представить меня на сцене, рычащим «ха! ха! ха! блоха!» моим басом, и я уверен, что каждый признает мою правоту. Увы, когда я, положив руку на грудь, выставив вперед ногу и высоко вскинув голову, даю волю своей вокальной мощи, исходящее из моей глотки неизменно повергает меня в изумление и грусть. Опять же, это было бы совершенно не важно, не будь у меня к тому призвания. А ведь оно у меня есть. Я этого никогда никому не говорил, даже моей матери, но к чему дольше скрывать? Подлинный Шаляпин — это я. Я великий трагический непризнанный бас и останусь таковым до конца своих дней. Помню, как во время представления «Фауста» в Метрополитен-опера в Нью-Йорке я сидел рядом с Рудольфом Бингом[43] в его директорской ложе, скрестив руки, по-мефистофельски выгнув бровь, с загадочной улыбкой на устах, пока дублер на сцене делал с моей ролью что мог, и я даже находил определенную пикантность в том, что вот тут, рядом со мной, один из крупнейших оперных импресарио мира, и он не знает. Если Бинга в тот вечер удивил мой диаволический и таинственный вид, пусть соблаговолит поискать разгадку здесь.

Моя мать была страстной поклонницей оперы и на Шаляпина молиться была готова, так что мне нет прощения. Сколько раз в свои восемь-девять лет, верно истолковав нежный и мечтательный взгляд, который она устремляла на меня, я убегал прятаться от него в свою поленницу и там, набрав побольше воздуха в грудь и приняв надлежащую позу, испускал из глубины своих недр «ха! ха! ха! блоха!», способное потрясти мир. Увы! Мой голос предпочел мне другого.

Ни одно дитя не взывало к гению вокала с большим пылом и пролив больше горючих слез, чем я. Если бы мне дали хоть один-единственный раз предстать перед матерью, с торжеством занявшей свою ложу в парижской Опере (или, поскромнее, в миланской Ла Скала), перед восхищенным партером в главной роли «Бориса Годунова», думаю, это придало бы смысл и ее жертве, и ее жизни. Не довелось. Единственный подвиг, который я смог совершить для нее, это победа на чемпионате Ниццы по пинг-понгу в 1932 году. Я выиграл чемпионат всего один раз, а потом регулярно проигрывал.

Так что уроки пения были вскоре оставлены. Один из учителей даже обозвал меня довольно коварно «вундеркиндом» — он, дескать, за всю свою карьеру ни разу не встречал ребенка, настолько лишенного слуха и таланта.

Я часто ставлю пластинку Шаляпина и с волнением слушаю свой истинный голос.

Вынужденная, таким образом, признать, что я не проявляю никакой особой расположенности к чему бы то ни было и никакого потаенного таланта, моя мать в конце концов заключила, как и столько других матерей до нее, что мне остается лишь одно: дипломатия. Едва эта мысль укоренилась в ее голове, она значительно повеселела. Тем не менее, поскольку мне всегда полагалось все самое распрекрасное в мире, я должен был стать послом Франции — меньшее ее не устраивало.

Надо сказать, что восторженная любовь моей матери к Франции меня всегда изрядно удивляла. Пусть меня правильно поймут. Я и сам всегда был большой франкофил. Но моей заслуги тут нет — я так воспитан. Попробуйте-ка послушать ребенком французские легенды среди литовских лесов; попытайтесь рассмотреть неведомую вам страну в глазах своей матери, научитесь узнавать ее в материнской улыбке и восхищенном голосе; послушайте вечером у камелька, под пенье дров и снежную тишину за окном, о Франции, про которую вам рассказывают, как про Кота в сапогах; раскройте пошире глаза перед каждой пастушкой и услышьте голоса; объявите вашим оловянным солдатикам, что с высоты пирамид на них глядят сорок веков[44]; наденьте бумажную треуголку и возьмите Бастилию, дайте миру свободу, рубя деревянной саблей чертополох и крапиву; научитесь читать по басням Лафонтена — и попытайтесь затем в зрелом возрасте от этого избавиться. Даже долгое пребывание во Франции вам не поможет.

Само собой разумеется, пришел день, когда этот возвышенно-теоретический образ Франции, увиденной из литовских лесов, больно столкнулся с бестолковой и противоречивой реальностью страны, ставшей моей; но было уже поздно, даже слишком поздно: я родился.

За всю мою жизнь я встретил лишь двух людей, говоривших о Франции с такой интонацией, — это моя мать и генерал де Голль. Они были очень непохожи, и внешне, и во всем остальном. Но услышав призыв 18 июня[45], я без колебаний откликнулся на оба голоса — и Генерала, и пожилой дамы, продававшей шляпки в доме 16 по улице Большая Погулянка в Вильно.

Когда мне было восемь лет, особенно когда дела пошли плохо (а они очень скоро пошли плохо), мать с уставшим лицом, затравленными глазами подолгу смотрела на меня с восхищением и безграничной гордостью, потом брала мою голову в руки, словно чтобы лучше рассмотреть каждую черточку моего лица, и говорила:

— Ты будешь французским посланником, это мать тебе говорит.

Все-таки кое-что меня немного интригует. Почему она не сделала меня президентом Республики, пока была здесь? Быть может, несмотря ни на что, в ней было больше сдержанности, больше скромности, чем мне казалось? А может, она полагала, что в мире Анны Карениной и гвардейских офицеров президент до «великосветскости» не дотягивает и посол в парадном мундире куда элегантнее?

Порой я прятался в своем убежище из пахучих поленьев и, размышляя о том, чего ожидала от меня мать, принимался долго, беззвучно плакать: я никак не мог взять в толк, как со всем этим справлюсь.

Затем возвращался домой с исполненным щедрости сердцем и опять учил какую-нибудь басню Лафонтена: это было все, что я мог для нее сделать.

Не знаю, какое представление у моей матери было о дипломатическом поприще и дипломатах, но однажды она вошла в мою комнату крайне озабоченная, села напротив и вдруг завела долгий разговор о том, что я могу обозначить лишь как «искусство делать подарки женщинам».

— Помни, гораздо трогательнее прийти самому с маленьким букетиком в руке, чем отправить посыльного с большим. Остерегайся женщин, у которых много меховых манто, эти всегда ждут еще большего, встречайся с ними, только если без этого нельзя обойтись. Подарки выбирай всегда с толком, учитывая вкусы той, кому даришь. Если она не слишком образованна и не склонна к литературе, подари ей хорошую книгу. А если имеешь дело с женщиной скромной, культурной, серьезной, подари что-нибудь шикарное — духи, шаль. Прежде чем подарить то, что она будет носить, не забудь присмотреться как следует к цвету ее волос и глаз. Маленькие вещицы — брошки, кольца, серьги — подбирай под цвет глаз, а платья, манто, шарфы — под цвет волос. Женщин, у которых волосы и глаза одного цвета, проще одевать, и обходится это дешевле. Но главное, главное…

Она смотрела на меня с беспокойством и умоляюще складывала руки:

— Главное, малыш, помни об одном: никогда не принимай денег от женщин. Никогда. Иначе я умру. Поклянись. Поклянись головой твоей матери…

Я клялся. Этот пункт ее крайне заботил, и она постоянно к нему возвращалась.

— Ты можешь принимать подарки, всякие вещицы, авторучки, например, или бумажники, даже «роллс-ройс» можешь принять, но деньги — никогда!

Не пренебрегала мать и моей общей культурой, необходимой для светского человека. Она читала мне вслух «Даму с камелиями»[46], и порой ее глаза увлажнялись, голос пресекался, и она была вынуждена умолкать — сегодня-то я вполне понимаю, кем был Арман в ее представлении. Среди прочего назидательного чтения с неизменно прекрасным русским акцентом мне особенно запомнились гг. Дерулед[47], Беранже[48] и Виктор Гюго; она не просто читала стихи, но, верная своему прошлому «драматической актрисы», декламировала, стоя в гостиной под сверкающей люстрой, с жестом и чувством; помню, в частности, какое-то «Ватерлоо, Ватерлоо, поле ужаса былого…», которое меня и впрямь ужаснуло: сидя на краешке стула, я слушал, как декламирует моя мать, стоя передо мной с книгой стихов в одной руке, воздев кверху другую; у меня холодок бежал по спине от такой силы воплощения; вытаращив глаза и сжав коленки, я вглядывался в ужасное поле, и уверен, что даже самого Наполеона проняло бы, окажись он рядом.

Другой важной частью моего французского воспитания была, естественно, «Марсельеза». Мы пели ее вместе, глядя друг другу в глаза: мать, сидя за пианино, я, стоя перед ней, положив одну руку на сердце, другую простирая к баррикадам; добравшись до «к оружью, граждане!», мать яростно обрушивала пальцы на клавиатуру, а я грозно потрясал кулаком; после «пусть кровь врагов нам пашни напоит» мать, нанеся последний удар по клавишам, замирала с руками, повисшими в воздухе, а я, топнув ногой, непреклонный и решительный, вторил ее жесту, стиснув кулаки и откинув голову назад, — и так мы застывали на какое-то время, пока последние аккорды еще гудели в гостиной.


Глава XII | Обещание на заре | Глава XIV