Book: Том 13. Письма 1846-1847



Том 13. Письма 1846-1847

Николай Васильевич Гоголь

Полное собрание сочинений в четырнадцати томах

Том 13. Письма 1846-1847

Том 13. Письма 1846-1847

Н. В. Гоголь. Акварель А. А. Иванова, 1841 г. Государственная библиотека СССР им. В. И. Ленина.

От редакции

Настоящий том содержит 239 писем Гоголя (к 46 адресатам), из которых 26 не были известны В. Шенроку и не вошли в «Письма Н. В. Гоголя», томы I–IV, СПб., 1901 г. Три письма из этих 26 писем (№№ 17, 47, 138) публикуются впервые. Впервые дается также в его первоначальной редакции письмо к А. О. Смирновой от 6 июня н. ст. <1846> из Праги (№ 30), до сих пор печатавшееся только в составе «Выбранных мест из переписки с друзьями» (под заглавием «Что такое губернаторша») в переработанном Гоголем для печати виде. Кроме того, многие из писем (№№ 8, 12, 36, 43, 76, 79, 101, 102, 113, 132, 134, 147, 148, 150, 159, 163, 165, 172, 185, 201а, 215, 232 и др.) только в настоящем издании даются полностью.

Текст большинства писем, входящих в том, печатается по подлинникам (84%) и авторитетным копиям (3%), остальные — по наиболее точным печатным текстам. Благодаря этому удалось устранить ряд неточностей и искажений, имевших место в предыдущих изданиях. Даты писем также уточнены и исправлены на основании почтовых штемпелей и других данных, причем часть писем была совершенно передатирована с отнесением их к другому году. Многие письма впервые дополнены адресами.

Даты писем, приводимые без указания стиля, даны по старому стилю.

Тексты писем для настоящего тома подготовила и комментарии к ним составила А. Н. Михайлова, за исключением писем к В. Г. Белинскому (№№ 178, 200), письма к В. А. Жуковскому (№ 28) и одного письма к Ю. Ф. Самарину (№ 36), подготовленных и комментированных Г. М. Фридлендером.

Даты жизни Гоголя за 1846–1847 гг. составлены А. Н. Михайловой.

Сокращенные обозначения архивохранилищ

Государственная библиотека СССР имени В. И. Ленина. Москва — ЛБ

Государственный исторический музей. Москва — ИМ

Центральный государственный литературный архив. Москва — ЦГЛА

Институт русской литературы (Пушкинский Дом) АН СССР, Ленинград — ПД

Государственная публичная библиотека имени М. Е. Салтыкова-Щедрина. Ленинград (быв. имп. Публичная библиотека) — ПБЛ

Библиотека Академии Наук УССР. Киев — КАБ

Институт литературы Академии Наук УССР. Киев — КИЛ

Даты жизни Гоголя, 1846-1847

1846.

Январь — 5 мая (н. ст.).

Гоголь в Риме. Жалуется на болезненное состояние. Тем не менее возобновляет работу над вторым томом «Мертвых душ». Письма №№ 1-27.

3 января (н. ст.).

Начало переписки Гоголя с Ю. Ф. Самариным. Гоголь перечитывает «Тарантас» В. А. Соллогуба. Письма №№ 2–4.

Начало января (н. ст.).

Вышли в свет переведенные на немецкий язык Ф. Лёбенштейном и изданные в Лейпциге «Мертвые души» с предисловием переводчика, назвавшего их «Народною русскою книгою». «Литературный Вестник» 1902, т. III, № 4, стр. 374; «Русская Старина» 1896, № 12, стр. 641.

8 января (н. ст.).

Гоголь выражает недовольство по поводу перевода первого тома «Мертвых душ» на немецкий язык (из опасения, что иностранцы могут принять книгу «за портрет России»). Письмо № 6.

27 января (н. ст.).

Гоголь просит А. О. Смирнову сообщать ему различные сведения о Калуге и ее жителях, о крестьянах Калужской губернии «как помещичьих, так и казенных, обо всех у них и с ними переменах и вообще обо всем, что ни касается их участи». Гоголь намеревался использовать эти сведения как материал для второго тома «Мертвых душ». Письмо № 7.

4 марта (н. ст.).

Просьба Гоголя к Смирновой сообщить ему о старообрядцах Калужской губернии, о том, «каковы они в жизни, в работе, в трудах». Письмо № 11.

16 марта (н. ст.).

Гоголь сообщает Жуковскому, что ему «удалось кое-что написать из „М<ертвых> душ“». Письмо № 12.

20 марта (н. ст.).

Отказ Гоголя на предложение гравера Е. Е. Бернардского уступить ему за 1500 руб. сер. право издания «Мертвых душ» с иллюстрациями художника А. А. Агина. Письмо № 13.

23 и 24 марта (н. ст.).

Отзыв Гоголя о присланных ему стихах И. С. Аксакова, из которых ему особенно понравились стансы «Среди удобных и ленивых…». Кроме таланта, Гоголь увидел «в юноше… стремлен<ье> приспособить поэзию к делу и к законному влиянию на текущие современные события». Письма №№ 14, 15.

5 апреля (н. ст.).

Соболезнование Гоголя Н. Н. Шереметевой в постигшем ее несчастии — смерти дочери, А. В. Якушкиной, жены декабриста И. Д. Якушкина. Письмо № 17.

19 апреля (н. ст.).

Просьба Гоголя присылать ему журналы «Отечественные Записки» и «Маяк» на 1846 год. Письмо № 19.

21 апреля (н. ст.).

Гоголь сообщает Языкову, что ему теперь сильно хотелось бы «прочесть повестей наших нынешних писателей», которые производят на него «всегда действие возбуждающее», и делится замыслом книги «Выбранные места из переписки с друзьями». Письмо № 20.

5 мая (н. ст.).

Гоголь пишет друзьям «на выезде из Рима». Письма №№ 24–26.

9-10 мая (н. ст.).

Гоголь во Флоренции. «Русская Мысль» 1896, № 5, стр. 180; письмо № 28.

14 мая (н. ст.).

Из Генуи Гоголь пишет сочувственные отзывы о «Воспитаннице» В. А. Соллогуба и «Бедных людях» Ф. М. Достоевского. «В авторе „Бедных людей“ виден талант, выбор предметов говорит в пользу его качеств душевных», но «всё бы оказалось гораздо живей и сильней, если бы было более сжато». Письмо № 29.

16 мая (н. ст.).

Гоголь в Ницце. «Русская Мысль» 1896, № 5, стр. 180.

Вторая половина мая (н. ст.).

Гоголь в Париже, у А. П. Толстого. Здесь с ним два раза виделся П. В. Анненков. П. В. Анненков. «Литературные воспоминания». СПб. 1909, стр. 65–67.

Начало июня (н. ст.).

Гоголь во Франкфурте, у В. А. Жуковского; оттуда едет в Греффенберг. По дороге, из Праги, отправляет большое письмо к А. О. Смирновой об обязанностях губернаторши. Письмо № 30.

Вторая половина июня (н. ст.).

Лечение Гоголя в Греффенберге по методу Присница, которое на этот раз не приносит ему пользы. Письма №№ 31, 32.

4-6 июля (н. ст.).

Гоголь проездом в Карлсбаде. Посылает П. А. Плетневу для напечатания статью «Об Одиссее, переводимой Жуковским». Письма №№ 33–35.

20-30 июля (н. ст.).

Гоголь в Швальбахе, у В. А. Жуковского. Получает присланные Н. М. Языковым сборники «Новоселье» и «Невский Альманах». Поручает С. П. Шевыреву печатание второго издания I тома «Мертвых душ», а П. А. Плетневу — «Выбранных мест из переписки с друзьями». Письма №№ 37–40.

1 августа (н. ст.).

Гоголь в Эмсе, где встречает И. П. Толстого с женой. Письма №№ 41, 42.

25 июля (6 августа)

В № 89 «Московских Ведомостей» напечатана статья Гоголя «Об Одиссее, переводимой Жуковским».

Июль — начало августа (н. ст.)

Статья «Об Одиссее, переводимой Жуковским», напечатана в т. 43 «Современника» и № 7 «Москвитянина».

Начало августа (н. ст.)

Приезд Гоголя в Остенде. Из Остенде он едет на несколько дней в Париж, к А. П. Толстому. В Париже знакомится с братом Ю. Ф. Самарина. Письма №№ 42, 44, 47.

18 (30) августа.

Цензурное разрешение «Выбранных мест из переписки с друзьями».

Август — сентябрь (н. ст.).

Гоголь проходит курс лечения в Остенде, куда приезжает и А. П. Толстой. Знакомство с братьями В. А. и Н. А. Мухановыми. Продолжение работы над «Перепиской с друзьями». Пишется предисловие ко второму изданию «Мертвых душ». Н. Миловский. «К биография Н. В. Гоголя». М. 1902, стр. 9-11; письма №№ 45, 46, 48–53.

25 августа (6 сентября).

Цензурное разрешение второго издания «Мертвых душ» с предисловием Гоголя «К читателю от сочинителя».

3-22 октября (н. ст.).

Гоголь во Франкфурте, у В. А. Жуковского. Заканчивает работу над «Перепиской с друзьями», пишет «Развязку Ревизора» и «Предуведомление» к нему. Письма №№ 54, 55, 59, 61, 62.

5 октября (н. ст.).

Резкий отказ Гоголя от участия в славянофильском «Московском сборнике». Письмо № 56.

24 октября (н. ст.).

На пути в Италию, из Страсбурга, Гоголь шлет М. С. Щепкину и С. П. Шевыреву распоряжения о постановке в бенефис Щепкина «Ревизора с Развязкой» и о напечатании его в Москве в пользу бедных. Советы Щепкину о проведении последней сцены «Ревизора» и «Развязки». Письма №№ 63, 64.

2 ноября (н. ст.).

Из Ниццы Гоголь делает распоряжения об издании в Петербурге в пользу бедных «Ревизора с Развязкой» и о постановке его на сцене в бенефис И. И. Сосницкого. Советы И. И. Сосницкому об исполнении его роли. Письма №№ 65–69.

4 ноября (н. ст.).

Гоголь в Генуе. «Русская Мысль» 1896, № 5, стр. 180.

5 (17) ноября.

Цензурное разрешение печатания «Ревизора с Развязкой» и запрещение постановки его на сцене.

7-9 ноября (н. ст.).

Гоголь во Флоренции. Письма №№ 70–75.

12-14 ноября (н. ст.).

Гоголь в Риме. Встреча с Д. Н. Блудовым. Посылает матери и сестрам отрывок «Завещания», «выпущенный в печати» при издании «Выбранных мест из переписки с друзьями». Письма №№ 76 и 79.

Около 19 ноября (н. ст.).

Приезд Гоголя на зиму в Неаполь. Письмо № 78.

Около 25 ноября (7 декабря)

С. Т. Аксаков в письме к П. А. Плетневу резко протестовал против напечатания «Выбранных мест из переписки с друзьями», а также «Предуведомления» и «Развязки Ревизора», требуя не предавать Гоголя «на поругание многочисленным врагам и недоброжелателям». Однако Плетнев отказался выполнить требование Аксакова. «Русская Старина» 1887, № 1, стр. 249–250.

8-16 декабря (н. ст.).

Решение Гоголя отложить на время печатание «Ревизора с Развязкой». Получение им известия о переходе «Современника» от П. А. Плетнева «к Никитенку, Белинскому и Тургеневу» (на самом деле — к Н. А. Некрасову и Панаеву). Просьба высылать ему с нового года «Современник», «Отечественные Записки», «Библиотеку для чтения», «Русский Инвалид» и др., а также все «сколько-нибудь замечательные» новые книги. Письма №№ 85–88, 90, 91.

9 (21) декабря.

Письмо С. Т. Аксакова к Гоголю с суровой критикой «Развязки Ревизора» и «Выбранных мест из переписки с друзьями». «Русский Архив» 1890, № 8, стр. 157–160.

Выход в свет книги «Сто рисунков к соч. „Мертвые души“» (рис. на дереве А. Агин, грав. Е. Бернардский. СПб. 1846). В 1846 г. переведена на немецкий язык «Повесть о том, как поссорились Иван Иванович с Иваном Никифоровичем» («Nordisches Novellenbuch», I). «Н. В. Гоголь. Материалы и исследования», I, стр. 268.

В том же году переведены на немецкий язык (с французского перевода Луи Виардо) переводчиком Боде «Тарас Бульба», «Записки сумасшедшего», «Коляска», «Старосветские помещики», «Вий» и напечатаны в Лейпциге во II томе издания «Nordisches Novellenbuch» Р. Липперта под заглавием «Russische Novellen». «Литературный Вестник» 1902, т. III, № 4, стр. 373–374.

В том же году «Ревизор» в переводе на польский язык Я. Хелмиковского издан в Вильне. «Русская Мысль» 1883, № 6, стр. 41.

В чешском журнале «Kwety» (1846, № 13) напечатаны в переводе на чешский язык «Записки сумасшедшего». «Памяти Жуковского и Гоголя», вып. 1. СПб. 1907, стр. 76.

В чешском журнале «Česká Včela» (1846, № 35) напечатан отрывок из «Вия» в переводе К. Гавличка-Боровского. Там же, стр. 69.

1847.

7 января (н. ст.).

Смерть одного из ближайших друзей Гоголя, Н. М. Языкова. 11 января (н. ст.). Цензурное разрешение № 1 журнала «Современник» со статьей Белинского «Взгляд на русскую литературу 1846 года», в которой Белинский определяет значение натуральной школы и ее главы — Гоголя в истории русской литературы, и с его же рецензией на 2-е издание «Мертвых душ» с предисловием Гоголя, которое, по словам Белинского, «внушает живые опасения за авторскую славу в будущем» и «грозит русской литературе новою великою потерею прежде времени». «Собрание сочинений Белинского в трех томах», т. III. М. 1948, стр. 685.

12 января (н. ст.).

Выход в свет в Петербурге «Выбранных мест из переписки с друзьями». «Русский Вестник» 1890, № 11, стр. 42.

20 января (н. ст.).

Ответ Гоголя на упреки С. Т. Аксакова в мистицизме и «новом направлении» творчества. Просьба к Н. М. Языкову (о смерти которого Гоголь еще не знал) прислать летописи, изданные Археографической комиссией, «Царские выходы» и книги И. М. Снегирева — «Народные праздники» и «Русские в своих пословицах». Письма №№ 101, 103.

25 января (н. ст.).

В один день Гоголь пишет матери два успокоительных письма в ответ на отчаянные письма ее и старших сестер, потрясенных присланным им отрывком «Завещания», понятом ими как предупреждение о близкой смерти Гоголя. Письма №№ 105, 106; «Русская Старина» 1882, № 6, стр. 679.

4 февраля (н. ст.).

Ссора Гоголя с А. А. Ивановым из-за письма последнего, в котором он рекомендовал Гоголю занять место секретаря директора русских художников в Риме. Письмо № 109.

6 февраля (н. ст.).

Гоголь начинает хлопотать о разрешении и подготовке к печати второго, полного издания «Выбранных мест». Письма №№ 110, 111.

Начало февраля (н. ст.).

Цензурное разрешение № 2 журнала «Современник» со статьей Белинского, содержащей резкую оценку «Выбранных мест из переписки с друзьями», этой «едва ли не самой странной и самой поучительной книги, какая когда-либо появлялась на русском языке». «Собрание сочинений Белинского в трех томах», т. III, стр. 687.

16 февраля (н. ст.).

Гоголь извещает мать о высылке ей и сестрам по его распоряжению 2000 рублей. Письмо № 118.

28 февраля (н. ст.).

Просьбы Гоголя к П. А. Вяземскому и А. О. Россету о рассмотрении его книги (в том числе и мест, не пропущенных цензурою) вместе с М. Ю. Вьельгорским и В. А. Перовским, в целях подготовки ее ко второму, полному изданию. Письма №№ 120, 121.

Январь — февраль (н. ст.).

Первое письмо Гоголя к фанатику-изуверу ржевскому протоиерею М. А. Константиновскому, положившее начало гибельному влиянию последнего на Гоголя. Письмо № 122.

4 марта (н. ст.).

Объяснение Гоголя с М. П. Погодиным по поводу отзыва о нем Гоголя в «Переписке с друзьями». Письма №№ 124 и 125.

6 марта (н. ст.).

Гоголь признается В. А. Жуковскому, что появление «Выбранных мест из переписки с друзьями» «разразилось точно в виде какой-то оплеухи: оплеуха публике, оплеуха друзьям моим и, наконец, еще сильнейшая оплеуха мне самому… Я размахнулся в моей книге таким Хлестаковым, что не имею духу заглянуть в нее». Письмо № 129.

6/18 марта.

В «Московских Ведомостях» (№ 28) напечатано «Первое письмо к Н. В. Гоголю» Н. Ф. Павлова с резкой критикой «Выбранных мест из переписки с друзьями».

29 марта (10 апреля)

Там же (№ 38) напечатано «Второе письмо к Н. В. Гоголю» Н. Ф. Павлова.

6 апреля (н. ст.).

Гоголь советует сестре, Е. В. Гоголь, взять на воспитание сиротку Эмилию. Письмо № 148.

22-29 апреля (н. ст.).

Заботы Гоголя о заболевшем А. А. Иванове. Письма №№ 155, 159.

17/29 апреля.

В «Московских Ведомостях» (№ 46) напечатано «Четвертое письмо к Н. В. Гоголю» Н. Ф. Павлова.

24 апреля (н. ст.).

Просьба Гоголя к А. О. Россету о присылке повестей Даля и двух частей «Петербургских вершин» Буткова, так как ему очень нужно теперь «всё, что только зацепило хоть сколько русского человека и его жизни». Письмо № 156.

28 апреля (н. ст.).

Гоголь возобновляет давно прерванную переписку с Н. Я. Прокоповичем. Письмо № 158.

9 мая (н. ст.).

Ответ Гоголя на суровое письмо М. А. Константиновского, осудившего книгу Гоголя с аскетических церковных позиций за признание в ней высокого значения театра и художественной литературы и за полемику с мракобесом С. О. Бурачком. Письмо № 165.

11 мая (н. ст.).

Отъезд Гоголя из Неаполя. Письмо № 168.

12 мая (н. ст.).

Приезд Гоголя в Рим. Письмо № 161.

18 мая (н. ст.).

Гоголь во Флоренции. Письмо № 171.

20 мая (н. ст.).

Гоголь в Генуе. Письмо № 172.

22 мая (3 июня).

Письмо М. С. Щепкина к Гоголю по поводу «Развязки Ревизора» с горячей просьбой не переделывать героев пьесы, с которыми он, как артист, сжился: «Оставьте мне их, как они есть… Я не хочу этой переделки: это люди, настоящие, живые люди… Нет, я их вам не дам! не дам, пока существую». М. С. Щепкин. «Записки и письма». СПб. 1914, стр. 173–174.

25 мая (н. ст.).

Гоголь в Марселе. Отклик его на первую статью Н. Ф. Павлова, с которым он сдержанно полемизирует. Письмо № 173.

Около 27 мая (н. ст.) — 4 июня (н. ст.).

Гоголь в Париже, где остановился в одной гостинице — с братьями Мухановыми, вместе с которыми почти ежедневно бывал у Толстых. Н. Миловский. «К биографии Гоголя». М. 1902, стр. 11.

10 июня (н. ст.) — 10 июля (н. ст.).

Гоголь во Франкфурте, у В. А. Жуковского. Письма №№ 175, 185, 189.

20 июня (н. ст.).

Гоголь через Н. Я. Прокоповича посылает В. Г. Белинскому письмо по поводу статьи последнего в «Современнике» о «Переписке с друзьями», пересланное Прокоповичем в Зальцбрунн, где находился больной Белинский Письма №№ 177, 178.

Июнь — начало июля (н. ст.).

Гоголь пишет «Дополнение к развязке „Ревизора“». Письма №№ 188, 190.

Июнь — июль (н. ст.).

Работа Гоголя над «Авторской исповедью». Письма №№ 175, 188.

Около 10 июля (н. ст.).

Успокоительный ответ Гоголя М. С. Щепкину. Одобрение начатой Щепкиным работы над своими записками Письмо № 190.

15 июля (н. ст.).

В. Г. Белинский в Зальцбрунне пишет свое знаменитое обличительное письмо к Гоголю, по характеристике В. И. Ленина, «подводившее итог литературной деятельности Белинского» и бывшее «одним из лучших произведений бесцензурной демократической печати…»[1]

Средина июля (н. ст.).

Гоголь в Эмсе в обществе Жуковских и Хомяковых, с которыми пробыл несколько дней. «Русский Архив» 1866, стр. 1070–1077.



24 июля (н. ст.) — 24 сентября (н. ст.).

Гоголь в Остенде на морских купаньях, где встречается с Хомяковыми, Вьельгорскими, Мухановыми. Письма №№ 191, 199, 205, 215–218, 221.

Конец июля (н. ст.). — начало августа (н. ст.).

Гоголь пишет резкий ответ на письмо Белинского, но оставляет его неотправленным. Черновая редакция к № 200

Начало августа (н. ст.).

Гоголь читает напечатанные в «Современнике» «Письма об Испании» В. П. Боткина и «Парижские письма» П. В. Анненкова. Письма №№ 199, 201.

10 августа (н. ст.).

Гоголь снова пишет Белинскому; он признает, что в словах Белинского есть «часть правды» и что он, Гоголь, не знает «вовсе России, что многое изменилось с тех пор». Письмо № 200.

12 августа (н. ст.).

Письмо Гоголя к П. В. Анненкову, дополняющее письмо к Белинскому, с признанием: «Здоровье мое… потряслось от этой для меня сокрушительной истории по поводу моей книги. Многие удары так были чувствительны для всякого рода щекотливых струн, что дивлюсь сам, как я еще остался жив…» Письмо № 201.

24-28 августа (н. ст.).

Гоголь отказывается от мысли печатать «Выбранные места» в дополненном виде и «Авторскую исповедь». Письма №№ 207, 209.

28 августа (н. ст.).

Совет Гоголя С. Т. Аксакову заняться «воспоминаниями прежней жизни» своей. Письмо № 210.

7 сентября (н. ст.).

Гоголь в письме к П. В. Анненкову говорит, что слышал «очень много хорошего» о Герцене «как о благороднейшем человеке», и выражает желание познакомиться с ним. Письмо № 214.

8 сентября (н. ст.).

Поручение Гоголя С. П. Шевыреву оказывать денежную помощь из сумм, ассигнованных Гоголем для пособия бедным студентам, также и нуждающимся начинающим литераторам. Письмо № 215.

Конец сентября (н. ст.).

Отъезд Гоголя из Остенде в Италию. Письмо № 217.

Октябрь (н. ст.).

Гоголь едет в Неаполь через Марсель, Ниццу, Геную, Флоренцию и Рим. «Русская Мысль» 1896, № 5, стр. 180.

12 ноября (н. ст.).

Цензурное разрешение № 11 журнала «Современник» со статьей Белинского «Ответ „Москвитянину“» — в защиту натуральной школы, с характеристикой особенностей гоголевского таланта, как дара «выставлять явления жизни во всей полноте их реальности и их истинности». «Собрание сочинений Белинского в трех томах», т. III, стр. 739.

Ноябрь — декабрь (н. ст.).

Гоголь в Неаполе. Часто видится с С. П. Апраксиной и приехавшим к ней А. П. Толстым. Ищет попутчика в Иерусалим. Признается в отсутствии желания ехать

туда и в том, что перспектива этого давно задуманного путешествия пугает его. Говорит, что «очень соскучился по России» и жаждет «с нетерпением услышать вокруг себя русскую речь». Письма №№ 222, 223, 225, 235.

14 декабря (н. ст.).

Интересуясь приехавшим в Рим А. И. Герценом, Гоголь просит А. А. Иванова сообщить, что Герцен «делает в Риме, что говорит об искусствах и какого мнения о нынешнем политическом и гражданском состоянии Рима». Письмо № 230.

Между 12 и 18 декабря (н. ст.).

Недовольство Гоголя неблагоразумием М. И. Гоголь, израсходовавшей тысячу рублей из присланных ей сыном денег на устройство каменного пола в церкви села Васильевки, вместо уплаты податей. Письмо № 231.

18 декабря (н. ст.).

Гоголь просит С. П. Шевырева купить для племянника своего, Н. П. Трушковского, книг на сто рублей — «путешествия по России, история России и все такие книги, которые без скуки могут познакомить собственно со статистикой России и бытом в ней живущего народа всех сословий». Письмо № 232.

7/19 декабря.

В. Г. Белинский в письме к К. Д. Кавелину говорит: «Между Гоголем и натуральною школою целая бездна; но все-таки она идет от него, он отец ее, он не только дал ей форму, но и указал на содержание». «Письма В. Г. Белинского». Ред. и примеч. Е. А. Ляцкого. Т. III. СПб. 1914, стр. 312.

В журнале «Česká Včela» (1847, № 95–97) напечатана «Коляска» в переводе на чешский язык <К. Гавличка-Боровского>. «Памяти Жуковского и Гоголя», вып. 1. СПб. 1907, стр. 76.

В том же году переведены на чешский язык К. Гавличком-Боровским и напечатаны в Праге (в сборнике «M. Gógola Zábavné spisy» и отдельными изданиями) «Шинель», «Повесть о том, как поссорились…» Там же, стр. 69.

«Портрет», «Невский проспект» и отрывок «Вия» в переводе Хр. Стефана появляются в 1847 г. на чешском языке в сборнике «M. Gógola Zábavné spisy» и отдельными выпусками. Там же, стр. 69 и 77.

7/19 декабря.

Выход в свет в Праге в 1847 г. «Тараса Бульбы» на чешском языке в переводе К. В. Запа, исправленном и дополненном (в сборнике «M. Gógola Zábavné spisy» и отдельным выпуском). Там же, стр. 60.

В том же году «Тарас Бульба» в переводе на датский язык выходит в Копенгагене. «Русская Мысль» 1883, № 6, стр. 43.

Во французском передовом журнале «Revue Indépandante», издававшемся Жорж Санд, «Ревизор» назван «самым высоким драматическим созданием, какое когда-либо являлось в русской литературе» (1847, т. 10, стр. 119–120). «Н. В. Гоголь. Материалы и исследования», I, стр. 269.

Письма, 1846-1847

Толстому А. П., 2 января н. ст. 1846*

1. А. П. ТОЛСТОМУ.

Рим. 2 генваря <н. ст.> 1846.

Меня также тронуло много ваше письмецо: в нем столько участия и доброты! Что сказать вам о моем здоровье? Велик бог, посылающий нам всё! — это должны мы говорить ежеминутно. Вот вам мое нынешнее состояние: я зябну теперь до такой степени, что ни огонь, ни движение, ни ходьба меня не согревают. Мне нужно много бегать, чтобы сколько-нибудь согреть кровь, но этого теперь нельзя, потому что совсем ослабели и ноги, и силы, жилы болят и пухнут. При этом начались запоры и прекращ<ение> всяких отправлений. Но благодарю милосердного бога, что, несмотря на невыносимо-болезненное чувство,[2] которое слышит всё мое тело, находящееся вечно в лихорадочном[3] состоянии, ни хандра, ни скорбь еще не находили на меня. Я худею, вяну и слабею и с тем вместе слышу, что есть что-то во мне, которое по одному мановению высшей воли выбросит из меня недуги все вдруг, хотя бы и смерть летала надо мной. Да будет же во всем святая воля над нами создавшего нас, да обратится в нас всё на вечную хвалу ему: и болезни, и недуги, и всё существованье наше да обратится в неумолкаемую песнь ему! Благодарю вас много и много, добрейший мой Александр Петрович, за ваши молитвы обо мне, поблагодарите также и графиню*. Ваши молитвы, именно[4] ваши, мне нужны. Сердце мое говорит мне, что вы так обо мне помолитесь, как никогда еще ни о ком не молились, и низведут ваши молитвы благодать[5] и милость бога обоюдно и на меня, и в вашу собственную душу. Бог весь милость и чуден в милостях своих. О государе вам мало скажу*. Я его видел раза два-три мельком. Его наружность была прекрасна, и ею он произвел впечатление большое в римлянах. Его повсюду в народе называли просто Imperatore, без прибавления: di Russia, так что иностранец мог подумать, что это был законный государь здешней земли. О чем был разговор* с папой, это, разумеется,[6] неизвестно, хотя, впрочем, следствия, вероятно, будут те, каких и ждали, то есть умягчение мер относительно к католикам. Донесения гонимой униатки* оказались ложью, и она созналась, что была уже подучена потом вне России польской партией. К художествам и к искусствам государь был благосклонен.[7] Показал вкус в выборах и в заказах и даже в том, что заказал немного. Помощь, оказанная бедным, тоже сделана с рассмотрением. Бог да спасет его и да внушит ему всё, что ему нужно, что нужно истинно для доставления счастия его подданным![8] Если он молится и если молится так сильно и искренно, как он действительно молится, то, верно, бог внушит ему весь ход и надлежащий закон действий. «Сердце царя в руке божией», — говорит нам божий же глагол. И если медлит когда исходить[9] от царя всем очевидное благо, то, верно, так нужно; верно, мы сто̀им того за грехи наши, верно, далеко недостойны еще. Помолимся же вновь, добрый друг мой Александр Петрович, о том, да преклонится бог на милость ко всем нам, да снимет законный и праведный гнев свой на всё поколение наше и всё простит нам, показав, что нет на свете грехов, которые в силах бы были пересилить его милосердие. Обнимаю вас, а также и графиню. Прощайте. Напишите о себе и о здоровье. Не смущайтесь никакими препираньями о церквях и тем, что совершается в мире. Время теперь молиться, а не препираться. Одной молитвы от всего сокрушенного сердца нашего требует бог, слез и воздыханья от самой глубины души нашей.

Весь ваш Г.

О гр<афах> Вьельгорских могу вам сообщить только то, что они, слава богу, все и здоровы, и довольны, в хорошем состоянии душевном. Лорнетку для вашего брата* мне обещал Мих<аил> Мих<айлович>* отправить в Варшаву, но исполнил ли или позабыл — не знаю. Советую вам написать к нему, тем более, что вы должны спросить о цене и что ему должны за нее.

Поздравляю вас с наступившим здешним новым годом и преддверием наступающего нашего нового года. Да обратит его бог нам всем в великое благо.

На обороте: Paris. Son excellence monsieur le comte Alexandre Tolstoy. Paris. Rue de la Paix, № 9. (Hôtel Westminster).

Самарину Ю. Ф., 3 января н. ст. 1846*

2. Ю. Ф. САМАРИНУ.

Рим. 3 генваря <н. ст.> 1846.

Я всё ожидал от вас письма, которое вы, по словам Ал<ександры> Осиповны, собирались писать ко мне*, но, видя, что этого письма от вас мне не дождаться, пишу сам. Пишу наугад (темы для письма вы мне не дали). Во-первых, я рад, что сошлись с Алек<сандрой> Осиповной. Вы — человек молодой, это первая женщина, которая заговорила с вами языком души, и потому весьма естественно, что вы почувствовали к ней, может быть, даже расположение сильней, чем дружественное.[10] Так и должно быть (говорю всё это наугад). Но чувство это обратится для вас в святое, сохранит и сбережет вас на всю жизнь. Вы были ненадежны, и странно, что это говорил всяк, в первый раз вас видевший. Почти всяк был уверен, что все прекрасные чувства, вас одушевлявшие,[11] будут в вас недолговременны и что вы непременно изменитесь в свете; почти то же думал и я. Но теперь я за вас не боюсь, вы спасены; спасла вас сестра и любовь во Христе, которую вы отныне будете к ней питать и которую будете питать потом ко всем. Вы в свете. Вы можете много сделать для света. Свет, среди которого вы теперь, не развратен в своем корне и существе, но развратен от тоски и скуки, болезненно-вял и от нечего делать пуст и глуп. Будьте везде и повсюду. Будьте веселы, живы, умны, занимательны для всех и простодушно-добры ко всем. Больше всего обратите вниманье на женскую половину: там скорей, живей и лучше сеются я принимаются семена. Старайтесь, чтобы после всякого разговора с вами каждая становилась добрей[12] душой и, хотя на сколько-нибудь, лучше, чем была до вашего разговора. Им еще много можно сказать тех вещей, над которыми мужская половина уже смеется. Будьте или, по крайней мере, старайтесь быть постоянно интересны и занимательны для мужчин. Не говорите им о тех вещах, над которыми они уже смеются. Не старайтесь блеснуть перед ними чистотой каких-нибудь нравственных начал и прекрасных, глубоких истин души; напротив, скрывайте даже их в себе при них. Но старайтесь, вместо всего, более узнать природу каждого из них, старайтесь заметить и открыть во всяком именно ту способность, которая в нем создана быть главною и находится в дремлющем состоянии; укажите ему на нее. Возвысьте перед ним его же достоинство и попрекните его, зачем он пренебрег и оплевал его;[13] старайтесь его навести только на деятельность и труд, именно тот, для которого[14] у него таятся сокровенные силы, и он будет спасен и будет признателен вам, как брат, и будет доступен потом ко всему прекрасному, какое[15] вы захотели бы потом внушить ему и к какому он не доступен еще теперь. Вот всё, что я могу вам теперь сказать в моем[16] болезненном и бессильном состоянии и притом наугад, еще не зная ваших душевных обстоятельств. Дайте мне ответ на это письмо и напишите мне всё, что бы хотела сказать душа ваша родному брату в смысле душевном. Тогда, может быть, бог поможет мне точно быть чем-нибудь вам полезным.

Любящий вас искренно и всею душою

Гоголь.

Напишите мне ваш адрес: ваше имя я знаю, но отчества не знаю, присовокупите также и его. Мой же адрес: Via de la Croce, № 81, 3 piano.

На обороте: Самарину от Гоголя.

Соллогуб С. М., 3 января н. ст. 1846*

3. С. М. СОЛЛОГУБ.

Генваря 3 <н. ст.> 1846. Рим.

Благодарю вас за ваше письмецо, по обыкновению всегда для меня очень милое и очень приятное, и за все известия, которые также все до единого мне были тоже очень приятны и порадовали меня в моем хвором состоянии. Мысль ваша писать самой книжки для беби* весь-ма умна; кто же, кроме самой матери, может написать что-нибудь лучше для дочери? Я рад, что в Влад<имире> Александр<овиче> пробудилась деятельность писателя. Не позабудьте мне прислать всё, что ни выйдет из-под пера его. Теперь же это так легко: курьеры ездят всякую неделю из Петербурга. Поручите Матвею Юрьевичу*, он это сумеет сделать. Можете также адресовать на имя здешнего секретаря Устинова*. «Тарантас»* в печати мне еще больше понравился, чем прежде в рукописи, хотя я успел прочесть его довольно бегло и, к сожалению, не имею у себя под рукой экземпляра. О себе, то есть о здоровье моем, скажу вам только то, что я зябну до такой степени, что не нахожу уже никаких средств согреваться. Сначала было мне немного лучше. Но да будет во всем воля божия! Что ни делается с нами, то делается не без нее, а она стремится всё, и недуги и страданья, обратить нам во благо. Да будет же во всем эта святая и чудная воля! Передайте эти письма* или, лучше, записочки, при сем прилагаемые, по принадлежности. Молитесь обо мне и не забывайте меня, милый друг мой! Обнимите вместо меня всех ваших, которые также суть в то же время и мои, начиная с граф<ини> Луиз<ы> Карл<овны>*, Михаила Юрьев<ича>*, Матв<ея> Юрьев<ича> и до Веневитинова*, включая туда же и всех прекрасных малюток.

Весь ваш.

Адрес мой не забывайте: Via de la Croce, № 81, 3 piano.

Поздравьте от меня себя и всех вас с наступающим новым годом.

Соллогубу В. А., 3 января н. ст. 1846*

4. В. А. СОЛЛОГУБУ.

<3 января н. ст. 1846. Рим.>

Благодарю вас, Владимир Александрович, за вашу милую приписочку в письме к Александре Осиповне, за память обо мне и за дружеское посвящение мне вашей Воспитанницы*, которая, вероятно, и умна и хороша. Я прочел ваш «Тарантас» еще с бо́льшим удовольствием в печати, чем прежде в рукописи. У вас всё зреет вместе: и ум, и слог, и наблюдательность, и мысли. Вам нужно только не останавливаться и писать. Всё будет у вас обдумываться, соображаться и устраиваться во время самого писания. Христа ради, не давайте заснуть вашей деятельности на этом поприще. Вы тут более и более будете находить утешения и жизни настоящей. Всё вас обманет, и жизнь, и свет, и все привлекательности, привлекающие других людей; но на этом поприще вас ничто не обманет, потому что это ваше законное поприще, и тут выполнять вы будете именно то, что определено свыше выполнять вам. Не пренебрегите ни этими словами вашего хворого и хилого ныне собрата, который, несмотря на свою собственную хилость, от всей души желал бы, чтобы совет его дышал здравием, силою на всех его собратий.

Искренно желающий вам всякого добра и любящий вас Г.

Я просил уже Софью Михайловну и вновь прошу также вас о присылке мне всех выходящих ваших сочинений*.

Толстому А. П., 8 января н. ст. 1846*

5. А. П. ТОЛСТОМУ.

Рим. Генваря 8 <н. ст. 1846>.

Податель сего письмеца есть архитектор наш Иванов*, которого вы, может быть, уже знаете и ради которого я беспокою вас убедительною просьбою дать ему (если у вас случатся) денег на проезд в Рим. Проезд этот, разумея в художественном смысле, с осматриванием всех архитектурных памятников, стоит издержек. Из Академии им до сих пор еще не выслали следуемых денег, а он бы не хотел из<-за> этого потерять даром драгоценное время. Если вы можете его ссудить от 500 до 1000, то сим крайне обяжете как его, так и брата его, знаменитого нашего и решительно первого живописца, поборника и защитника иконной живописи, который крайне заботится и беспокоится с примерной братской любовью о своем брате[17] и просит меня обо всем этом убедительно. С ним вы можете переслать мне книги и всё, о чем просил вас. Здоровье мое, как и всех нас, в руках божиих. Хотел бы обнять вас лично, крепко и сильно благодарить за всё и поговорить с вами, добрейший и близкий моему сердцу Александр Петрович. Много бы дал, чтобы увидеть вас здесь, в Риме, где всё уже совершенно успокоилось, стало привольно, уединенно и тихо*, так что можно сказать, что здесь теперь одни болящие и недужные, в числе которых находится и ваш грешный богомолец, нуждающийся попрежнему в ваших молитвах.

Н. Г.

Графине мой душевный и дружеский поклон. Благодарю обоих много и много за то, что вынимаете частицы обо мне*, молите<сь> обо мне и просите других обо мне молиться. Попросите доброго священника нашего* от меня (передавши ему мой искренний поклон) отслужить обо мне молебен о ниспослании сил мне душевных и телесных на совершенье того труда, который нужней и нужней, чем дале, становится в нынешнее время[18] и который хотел бы совершить быстрее и умней и во имя божие.



Поздравляю вас обоих с наступающим нашим новым годом.

На обороте: Son excellence monsieur le c-te Alexandre Tolstoy. Rue de la Paix, 9. Paris.

Языкову Н. М., 8 января н. ст. 1846*

6. Н. М. ЯЗЫКОВУ.

Генвар<я> 8 <н. ст. 1846>. Рим.

Два письма твои в Рим* (одно без числа, другое от ноября 21) я получил; благодарю за них, за участие и за некоторые известия, хотя их и немного. Я порадовался тому, что* Шевырев приготовляет к печати свои лекции*, которых я жду с нетерпением, и что у Аксакова Ивана есть талант. Я писал к отцу, чтобы прислал мне его стихов; напомни и ты или, лучше, пришли сам: я думаю, работа будет небольшая приказать уписать мелким шрифтом[19] на листе почтовой бумаги всё. Известие о переводе «М<ертвых> д<уш>» на немецк<ий> язык мне было неприятно*. Кроме того, что мне вообще не хотелось бы, чтобы обо мне что-нибудь знали до времени европейцы, этому сочинению неприлично являться в переводе ни в каком случае до времени его окончания, и я бы не хотел, чтобы иностранцы впали в такую глупую ошибку, в какую впала большая часть моих соотечествен<ников>, принявшая «М<ертвые> д<уши>» за портрет России. Если тебе попадется в руки этот перевод, напиши, каков он и что такое выходит по-немецки. Я думаю, просто ни то, ни сё. Если случится также читать какую-нибудь рецензию в немецких журналах или просто отзыв обо мне, напиши мне также. Я уже читал кое-что на французском о повестях* в «Revue de Deux Mondes» и в «Des Débats». Это еще ничего. Оно канет в Лету вместе с объявлениями газетными о пилюлях и о новоизобретенной помаде красить волоса, и больше не будет о том и речи. Но в Германии распространяемые литературные толки долговечней, и потому я бы хотел следовать за всем, что обо мне там ни говорится. О римских новостях не знаю, что тебе написать; меня, по крайней мере, они не интересуют. Самое важное из происшествий был приезд нашего царя. Я полюбовался им только издали и помолился в душе за него. Да поможет ему бог устроить всё к лучшему на Руси нашей! Здоровье мое вначале было поправилось значительно, теперь расклеивается вновь; я зябну до такой степени, что не нахожу средств согреваться. Сначала было я прибегал к беготне, которая мне помогала; но теперь ноги начинают болеть и отказываться. Но да будет во всем божья воля! Жду от него одного только помощи, его одного только средства действительны и могут излечить меня. Ему же поручаю и тебя. Да устроит он всё в нас ими же весть судьбами и обратит все недуги наши в добро, для которого, верно, и вызваны они в нас! А ты напиши мне подробно и обстоятельно все твои нынешние припадки, мне это нужно. Затем обнимаю, прощай.

Твой Г.

Адрес мой: Via de la Croce, 81, 3 piano, а ты напиши мне свой.

Поздравляю тебя с наступающим нашим новым годом. Да будет он нам благотворней и чудотворней всех годов и да восчувствуем в нем всю благодать и милость бога!

Если что найдется прислать, пошли к Вяземскому или к гра<фине> Вьельгорской (на Михайловс<кой> площади, в собственном доме) с тем, чтобы они отправили с курьером, которые теперь ездят всякую неделю в Палермо и в Рим.

Спроси у Шевырева, получил ли он письмо мое от двадцатых чисел декабря*.

На обороте: Moscou. Russie. Николаю Михайловичу Языкову. В Москве. На Кузнецком мосту, в доме Хомякова.

Смирновой А. О., 27 января н. ст. 1846*

7. А. О. СМИРНОВОЙ.

<27 января н. ст. 1846. Рим.>

Наконец от вас письмо из Калуги (от 12 декабря)*! Как долго я ждал его! как соскучил без ваших писем! как мне теперь нужны ваши письма! как нужно теперь для вас самих писать ко мне чаще, чем когда-либо прежде, ради вас самих! Я вам говорю это не напрасно. После вы узнаете, как я прав. Христа ради, не забывайте этого и пишите. Я глотал жадно ваши известия калужские, хотя в них только[20] один легкий очерк вашей жизни. Но на первый раз быть так: вам было много хлопот и не до того. Друг мой Алек<сандра> Осиповна, будьте же отныне обстоятел<ьны> и дайте себе слово отвечать на всякий запрос моего письма*. Вы уже сделали визиты, как сказываете сами, всем служащим, некоторым помещикам и почетным купеческим женам. Напишите же мне, что такое служащие ваши, что такое помещики и что такое купеческие жены. Сначала их дух вообще, как целого сословия, а потом, какие есть между ними исключения. Узнавайте их понемногу, не спешите еще выводить о них заключения, но сообщайте всё по мере того, как узнаете, мне. Не бросайте многих людей и характеров, как уже узнанных и вам известных, но продолжайте присматривать за ними и наблюдать: в душе и в сердце человеческом столько есть неуловимых оттенок и излучин, что всякий день могут случиться открытья и открытья. У вас есть порок, свойственный почти всем женщинам: вы поспешны и быстры и хотели бы иное вдруг сделать. Этот порок, однако же, лучше мужского порока, известного под именем байбачничества. От этого порока вы избавитесь уже тем, если дадите себе слово — всякое дело, какое[21] ни захотите сделать, изложить прежде мне в письме, а потом его сделать. Чувствуя, что излагаете его мне, вы уже невольно увидите его обстоятельнее и лучше и, не имея от меня ответа, уже узнаете сами мой ответ. Друг мой Александра Осиповна, не пренебрегайте всеми этими просьбами: просит об этом вас больной и подчас сильно страждущий друг. Вы никогда не любите смотреть в письма мои перед тем, как пишете, и почти никогда не отвечаете на нужные, иногда слишком нужные и слишком душевные запросы. Друг мой, не поступайте со мной так! Держите хотя одно это письмо перед собой в то время, когда пишете. Но возвращаюсь вновь к моим просьбам и продолжаю их: определите мне характеры всех находящихся в Калуге; не пропускайте мелочей и подробностей, вы знаете, что я до них охотник и что по ним мне удавалось узнать многое, многое в человеке, вовсе не мелочное, которое иногда он не только не открывает другим, но и сам не знает. Уведомляйте меня также о всех толках, какие ни занимают город, о всех распоряжениях, какие ни делаются в губерниях, и о всех злоупотреблениях, какие ни открываются. Не пропускайте также упоминать о всех мерах, какие предпринимаются противу голода, как раздаются хлеба, то есть какими порядками, образами и средства<ми>. Не пропускайте также извещать меня от времени до времени о крестьянах, находящихся в вашей губернии, как помещичьих, так и казенных, обо всех у них и с ними переменах и вообще обо всем, что ни касается их участи. Не пропускайте также уведомлять меня обо всех важнейших делах,[22] какие предстоят в Калуге Николаю Михайловичу* (которому при сем передайте мой радушный и дружеский поклон), обо всем, что удалось ему уже сделать, равно как и о множестве всякого рода затруднений, какие[23] предстоят повсюду. За всё это я отблагодарю вам потом не словом, но делом. Я буду вам потом в великой пригоде. Друг мой, дайте мне силы сделать что-нибудь[24] похожее на доброе дело. У меня так мало истинно добрых дел,[25] а жизнь наша так быстро летит, я же к тому и недомогаю, чем далее, тем более.[26] Вы знаете, что я люблю Россию, что всё, что ни есть в ней, мне дорого, что любовь моя растет, несмотря на бренные мои физические силы. Друг мой, исполните мою просьбу! Что вам сказать о самом себе? Я зябну и зябну, и зябкость увеличивается, чем далее, более, а что хуже, вместе с нею[27] необыкновенная леность всяких желудочных и вообще телесных отправлений. Существование мое как-то странно. Я должен бегать и не сидеть на месте, чтобы согреться. Едва успею согреться, как уже вновь остываю, а между тем бегать становится трудней и труднее, потому что начинают пухнуть ноги или, лучше, жилы в ногах. От этого едва выбирается из всего дни один час, который бы можно было отдать занятиям. Но при всем том бог милостив: я не унываю. Думаю о многом том, о чем мне следует думать, и мысли мои, несмотря на телесный недуг, нечувствительно зреют. Да будет же во всем его святая воля! Всё, что ни посылается нам, исполнено смысла, и не наберется потом душа наша благодарений за все трудные и тяжкие минуты жизни. Продолжайте обо мне молиться. Вы пишете известить о пребывании царя в Риме. Он пробыл четыре дни*. Я его видел и любовался им издали, когда он прогуливался по Monte Pincio. Лицо его было прекрасно. Исполнен<ная> благоволен<ия> наружность его, несмотря на некрасивое и к нему вовсе не идущее наше штатское платье, не могла не поразить всех. Я не представлялся к нему потому, что стало[28] стыдно и совестно, не сделавши почти ничего еще доброго и достойного благоволения,[29] напоминать о своем существовании.[30] К тому ж в четыре дни столько нужно было ему видеть вещей замечательных, что это было бы с моей стороны одним пустым притязаньем. Государь должен увидеть меня тогда, когда я на своем скромном поприще сослужу ему такую службу, какую совершают другие на государственных поприщах. Впрочем, он был особенно благосклонен к художника<м>, приказывал им быть во время своей прогулки по Ватикану, а архитекторам — во время осмотра древностей и римск<их> памятников. Иванова очень похвалил за его картину. Тут бы можно было обделать прекрасно его дело. Но на беду здешний их директор Киль*, севший на место Кривцова*, еще хуже в этом деле покойника: все до единого из художников им недовольны. Человек ни то, ни сё и, кроме то<го>, страшно предубежден противу русских, неблагоразумно,[31] неосмотрительно стал хлопотать и выставлять[32] худож<ников> иностранных… Словом, никто его понять не может. В Иванове, впрочем, принимает участие Григорий Волкон<ский>* и обещался о нем особенно хлопотать. Римом вообще государь остался бы больше доволен, если бы прожил подолее, если бы погода была получше и если бы квартира не попалась ему такая дурная, каков сырой и мрачный palazzo Giustiniani, занимаемый Бутеневым*. О пребывании государыни в Palermo вы, верно, знаете. Климат Палерма пришелся ей по душе и по здоровью, и нужно только желать, чтоб она осталась там подолее. Конст<антина> Никол<аевича>* ждут сюда к карнавалу; государыня же не раньше намеревается, как на пасхе. Вот вам всё, что я знаю о царской фамил<ии>. Русских наехала сюда куча, но таких, с которыми я видаюсь, немного. Чаще бываю у гр<афов> Чернышевых-Кругликовых, потому что они мои старые знакомые, потому что больные и потому что, сверх того, очень добры и просты. Часто[33] бываю у Апраксиной, Соф<ьи> Пет<ровны>, потому что она также очень добра и притом сестра моего любезного Александра Петровича (гр<афа> Толст<ого>), который сидит теперь в Париже. Дурнову* я видел несколько раз. Она неразговорчива, но в лице ее много доброты. Нельзя не заметить вдруг апатии и душевной недеятельности.[34] Графиня Нессельрод* мне понравилась с первого раза именно лицом, в котором много душевного прекрасного выражения. Вы знаете, что я знаток, и если проступила уже хоть сколько-нибудь душа внаружу, она не скроется от меня, я вижу ее на лице[35] прежде, чем откроются уста говорить. С ней мы говорили, разумеется, о вас. Графиня Растопчина* тоже здесь. Она, при доброте и уме,[36] пустовата. Это вовсе не книга, написанная о каком-нибудь одном и притом дельном предмете, а сшитые лоскутки всего: tutti frutti*. Она, разумеется, всякий день по балам то у Торлони*, то у Дория*, то у посланников, словом — повсюду, где скука. С этими тремя дама<ми> я вижусь реже только единственно потому, что не вижу, каким образом и чем именно могу быть им в текущую минуту полезен. Мне трудно даже найти настоящий дельный и обоюдно-интересный разговор с теми людьми, которые еще не избрали поприще и находятся покаместь на дороге и на станции, а не дома. Для них, равно как и для многих других люд<ей>, готовятся «Мертвые души», если только милость божья благословит меня окончить этот труд так, как бы я желал и как бы мне следовало. Тогда только уяснятся глаза у многих, которым другим путем нельзя сказать иных истин. И только по прочтении 2 тома «М<ертвых> д<уш>» могу я заговорить со многими людьми сурьезно. Стало быть, никак не думайте, прекрасный[37] друг, что я отталкиваю от себя каких бы то ни было людей. Я просто действую только расчетливо и не хочу тратить пороха даром. Вы писали мне в прежн<ем> письме вашем, чтобы я не дичился с Самариным*, если он будет писать ко мне. На это скажу вам, что еще не дичился в таком смысле[38] ни одного человека и не оставлял без ответа ни одного письма, если только было подвигнуто душевным побужденьем,[39] если оно[40] было что-нибудь похожее на душевную исповедь или даже[41] на потребность душевную. А доказательство всему этому то, что я, не получивши от Самарина ни строки, написал ему на днях сам вызов. Скажите мне также кстати, что это за таинственное письмо, о котором вы мне уже раза три писали*. Сначала во Франкфурт, что я получу через месяц какое-то длинное письмо; полгода спустя, вы сказали вновь, что мне будет переслано длинное письмо (не упомянув тоже от кого), но я его не получал вовсе. Наконец написали мне уже в Рим, что в посольстве лежит для меня предлинное письмо. Я справлял<ся> и никакого, ниже́ короткого, не нашел. Скажите мне, наконец, хотя теперь, от кого это письмо и почему вы не захотели ни разу писавшего назвать[42] по имени? и зачем была эта таинственность? Адресуйте мне прямо на квартиру мою (Via de la Croce, № 81, 3 piano) — это вернее. И не забывайте, повторяю вновь еще раз, не забывайте писать ко мне[43] именно о том, о чем просил вас в начале письма этого. Держите письмо мое перед глазами, когда пишете ко мне, оно вам всё напомнит. Грех вам будет, если вы не исполните просьб вашего недугующего и вас во Христе любящего брата и друга. Никакого оправданья вы не можете привести. Никакие недосуги не могут помешать. Час всегда можно выбрать, если вы решитесь твердо отдать один час навсегда. Напротив, от этого еще сами дела ваши потекут размеренней, порядочней и лучше. Час, отданный мне, только разграничит день и время на законные половины и установит лучший порядок. Зачем вы не хотите также исполнить то, о чем я уже четыре раза просил, именно[44] уведомлять всякий раз, что такое-то именно письмо мое, писанное от такого-то[45] месяца и числа, вами получено. Мне это нужно. Друг мой, во многих вещах нужна аккуратность, да и где она не нужна? Увы, есть много таких вещей, которые в глазах всего света мелки, а для меня не мелки.

Прощайте, обнимаю вас сильно и сильно. Не забывайте же адреса: Via de la Croce, № 81, 3 piano.

На обороте: Russie. Kalouga. Ее превосходительству Александре Осиповне Смирновой В Калуге.

Жуковскому В. А., 6 февраля н. ст. 1846*

8. В. А. ЖУКОВСКОМУ.

1846. Февраль 6 <н. ст.>. Рим.

Виноват и я также! Не отвечал вам вдруг на ваше милое письмо. Хворал, болел, как и вы, и доселе нахожусь не в лучшем состоянии. Но воля божья! Да будет она во всем над нами! Покорность и вера тому, от которого истекло всё! У него всё исполнено смысла, великого и глубокого смысла; всё, что ни дается им нам в удел, нужно и необходимо. А потому, может быть, возблагодарим потом много и много за наши недуги, и благодарить за это будет высшим наслаждением нашей души. Вы не упомянули, однако ж, ни слова о том, получили <ли> мое довольно длинное и обстоятельное письмо* с приложением перевода И. А. Крыловым[46] начала первой песни «Одиссеи». О государе могу вам сказать немного. Он пробыл в Риме мало, всего четыре дни. Был несколько недоволен темною и мрачною своею квартирой, котор<ую> ему припас Бутенев в своем дворце Юстиниани, довольно грязном и почти худшем из всех, какие есть в Риме, и вследствие этого, может быть, поспешил скорее выехать. О переговорах его с папой*, разумеется, ничего неизвестно. В четыре дни он, разумеет<ся>, объездил всё и побывал везде. Был очень ласков с художниками. Весьма похвалил Иванова, которого картина ему очень понравилась. Велел художникам сопровождать себя: скульпторам и живописцам по галлереям Ватикана, архитекторам по развалинам и древностям. Заказал сделать слепки с тех антиков, которых у нас недостает в Академии. Заказал несколько копий с картин. Для художников русских можно бы, пользуясь этим обстоятельством, сделать много[47] хорошего. Но здешнее директорство их тупо и ничтожно, Кил<ь> бестолковей еще Кривцова, к тому ж, говорят, оно будет вовсе уничтожено, потому что и секретарь, племянник покойного Кривцова*, прокутив казенные деньги, убежал в Америку. Я государя видел только на Monte Pincio, куда он ездил прогуливаться в коляске, и любовался его прекрасной наружностью. Она была величественно-благосклонна и не могла не поразить всех как римлян, так и иностранцев. В лице я нашел более душевного выражения, чем когда-либо прежде. Бывши в куполе Петра, он достигнул самого яблока и написал в нем: «Здесь был император Николай и молился о благоденствии матушки России». Взглянувши случайно на другие надписи, он заметил тут же, что написал прямо над наследником. Вот вам все, что знаю о государе. Государыню ждут сюда не раньше, как к пасхе. Конст<антин> Ник<олаевич> хотел было быть к карнавалу, но получил вместо этого назначение от государя осмотреть все порты и гавани италианские, а потому тоже будет к пасхе.

Прощайте. Обнимаю вас. Уведомьте хотя двумя строчками, что вы получили мое письмо.

Душевный, искренний и нежный поклон всему вашему семейству.

Весь ваш Гоголь.

Адрес не позабывайте: Рим. Via de la Croce, № 81, 3 piano.

На обороте: Francfort sur Mein. Son excellence monsieur Basile de Joukoffsky. Francfort s/M. Saxenhausen. Salzwedelsgarten vor dem Schaumeinthor.

Плетневу П. А., 20/8 февраля 1846*

9. П. А. ПЛЕТНЕВУ.

Рим. 20/8 февр<аля> 1846.

Я не отвечал тебе вдруг на твое милое письмо* (от 2/14 ноября 1845 го<да>, С.-Петербург[48]), потому что, во-первых, тяжкое болезненное состоя<ние> овладело было мною с новою силою и привело меня в такое странное состояние, что тяжело было руку поднять и тяжело было какое-нибудь сказать о себе слово; во-вторых, я ожидал, не дождусь ли ответа на мое письмо*, отправленное к тебе еще в прошлом году вместе с свидетельством о моем существовании, которое я взял из здешней миссии. Уведоми меня теперь об этом поскорее и пришли все деньги, какие мне следуют. Чем их больше, тем лучше. С Смирновой уравняемся после. Мне нужно теперь сделать езды и путешествия как можно больше. Изо всех средств, какие я ни предпринимал для моей странной болезни, доныне это одно мне помогало. Тяжки, тяжки[49] мне были последние времена, и весь минувший год так был тяжел, что я дивлюсь теперь, как вынес его. Болезненные состояния до такой степени (в конце прошлого года и даже в начале нынешнего) были невыносимы, что повеситься или утопиться казалось как бы похожим на какое-то лекарство и облегчение. А между тем бог так был милостив ко мне в это время, как никогда дотоле. Как ни страдало мое тело, как ни тяжка была моя болезнь телесная, душа моя была здорова; даже хандра, которая приходила прежде в минуты более сносные, не посмела ко мне приближаться. И те душевные страдания, которых доселе я испытал[50] много и много,[51] замолкнули вовсе, и среди страданий телесных выработалось в уме моем <… > Так что во время дороги и предстоящего путешествия я примусь, с божьим благословеньем, писать, потому что дух мой становится в такое время свежей и расположе<нней> к делу. О, как премудр в своих делах управляющий нами! Когда я расскажу тебе потом всю чудную судьбу мою и внутреннюю жизнь мою (когда мы встретимся у родного очага) и всю открою тебе душу, — всё поймешь ты тогда, до единого во мне движенья, и не будешь изумляться ничему тому, что теперь так тебя останавливает и изумляет во мне. Друг мой, повторяю вновь тебе, люби меня, люби на веру. Вот тебе мое честное слово, что ты был во многом заблуждении насчет многого во мне и многое принято тобою в превратном смысле и вовсе в другом значении, и горько мне, горько было оттого в одно время, так горько, как ты даже и представить себе не можешь. Скажу также тебе, что не дело литературы и не слава меня занимала в то время, как ты думал, что они[52] только и составляют жизнь мою.[53] Ты принял платье за то тело, которое должно было облекать платье. Душа и дело душевное меня занимали, и трудную задачу нужно было решить, пред пользою которой ничтожны были те пользы, которые ты мне поставлял на вид. Богу угодно было послать мне страдания душевные и телесные, всякие и горькие и трудные минуты, всякие недоразумения тех людей, которых любила душа моя, и всё на то, чтобы разрешила<сь> скорей во мне[54] та трудная задача, которая без того не разрешилась бы вовеки. Вот всё, что могу тебе сказать вперед; остальное всё договорит тебе мое же творение, если угодно будет святой воле ускорить его. Весь путь и маршрут мой пришлю к тебе, как только получу ответ твой. Не замедли как им, так и присылкою денег. Прощай, целую тебя от всей души и вновь говорю тебе твердо: «Люби меня».

Твой Г.

Напиши мне о себе и о том, что ближе твоей душе в настоящую минуту. Такие строки мне будут дороги. Не поленись и поспеши, я также буду уведомлять о себе чаще.

Адреса не позабывай: Via de la Croce, № 81, 3 piano.

На обороте: St. Pétersbourg Russie. Его превосходительству ректору С.-Петербур<гского> имп<ераторского> университета Петру Александровичу Плетневу. В С. П. Бурге, на Васильев<ском> остр<ове>, в университете.

Языкову Н. М., 26 февраля н. ст. 1846*

10. Н. М. ЯЗЫКОВУ.

Рим. Февраля 26 <н. ст. 1846>.

Письмо твое (от 16 янв<аря>) получил*; прежнее, с приложеньем прекрасных стихов на открытие памятника Карамзину, тоже получил*. Благодарю за то и за другое, и за твою заботу о моем здоровье, и за твою доброту, и словом — за всё. Что ж делать? Богу угодно посылать мне такие недуги, каких прежде никогда не было. Тяжело, тяжело, иногда так приходится тяжело, что хоть, просто, повеситься. Но верю и даже слышу, что всё это во благо, и благословляю бога за всё. И в душе, и в голове много оттого выигрышу. Кроме того, и в эти тяжелые минуты не оставляло меня милосердие его. Как ни сильны были телесные недуги, но душа не болела, и хандра не приходила. Из всех средств, на меня действовавших доселе, я вижу, что дорога и путешествие действовали благодетельнее всего. А потому с весной начну езду и постараюсь писать в дороге. Дело, может быть, пойдет, тем более, что голова уже готова. Бог милостив, и я твердо надеюсь. Странная судьба книги «Путешествие в Иерус<алим>»* Норова, которая никак не может до меня доехать, показывает мне, что в этот <год> еще не судьба ехать и мне в Иерусалим. Впрочем эта поездка в таком случае только предпринималась, если бы я сам был готов и кончил свою работу*, без которой мне нельзя ехать, как следует, с покойной совестью. О сем объясни и Надежде Николаевне*.

Спроси у Шевырева, получил ли он письмо мое, писанное 25 декабря 1845 года, а также у Аксаковых*, отца и сына, получили ли они письма мои, приложенные в письме к Шевыреву. В следующем за сим письме напишу тебе маршрут моего странствия.[55] А пока, если случится оказия что посылать, посылай на имя Жуковского во Франкфурт, с которым мне непременно следует и нужно видеться, если не в конце мая, то в начале июня. Насчет твоих собственных недугов говорю тебе: крепись и мужайся! Сердце мое велит тебе сказать это. Всё выноси покорно и послушно и благодари вперед за всё того, кто над нами! Благородную и полную доверенность к нему — и ничего иного! Прощай! Спешу занести поскорей письмо на почту.

Весь твой Г.

Ты мне до сих пор не дал адреса, и я адресую попрежнему в дом Хомяков<а>.

На обороте: Moscou. Russie. Николаю Михайловичу Языкову. В Москве. У Кузнецкого моста, в доме Хомякова.

Смирновой А. О., 4 марта / 20 февраля 1846*

11. А. О. СМИРНОВОЙ.

Рим.

Марта 4 ——— Февраля 20

1846.

Ваше письмо (от 14 генваря) получил* трет<ьего> дни. Благодарю вас и за него, и за поздравленье с новым годом, и за известия, и за попеченье обо мне, словом — за всё. О здоровье могу вам сказать только, что оно плохо. Приходится подчас так трудно, что только молишься о ниспослании терпенья, великодушия, послушания и кротости. Верю и знаю, знаю[56] твердо, что эта болезнь к добру; вижу и здесь очевидно и явно надо мною великую милость божию. Голова и мысль вызрели, минуты выбираются такие, каких я далеко недостоин, и во всё время, как ни болело тело, ни хандра, ни глупая, необъяснимая скука не смела ко мне приблизиться. Да будет же благословен бог, посылающий нам всё! И душе, и телу моему следовало выстрадаться.[57] Без этого не будут «Мертвые души» тем, чем им быть должно. Итак, молитесь обо мне, друг, молитесь крепко, просите молиться и всех тех, которые лучше нас и умеют лучше молиться, чтобы[58] молились о том, дабы вся душа моя обратилась в одни согласно-настроенные струны и бряцал бы в них сам дух божий. Из всех средств доселе действовало лучше[59] других на мое здоровье путешествие, а потому весь этот год я осуждаю себя на странствие и постараюсь так устроиться, чтобы можно было в дороге писать. Лето всё буду ездить по Европе в местах, где не был, осенью по Италии, зиму по островам Средиземного моря, Греции и наконец в Иерусалим. Теперь же ехать в обетованную землю не могу по многим причинам, а главное, что не готов — не в том смысле, чтобы смел думать, будто могу быть когда-либо готовым к такой поездке, да и какой человек может так приготовиться? Но потому, что в самом деле не спокойно на душе, не сделал еще того, вследствие чего и по окончании чего полагал только совершить эту поездку. Итак, вот вам, мой добрый друг, и о моей болезни, и о моем внутреннем состоянии душевном. В Риме я видаюсь и провожу время с немногими. Таких, которых бы сильно желала душа, здесь теперь нет. Нет даже таких, которые бы потребовали от меня сильной деятельности душевной вследствие какой-нибудь своей немощи. Большею частию это или простые, добрые люди, живущие с собой в мире, но у которых души не многострунные и немногокачественные, или же пребывающие в светской легкой суете,[60] которые ходят не по земле, а по воде, а потому и трудно направлять стопы их на той стихии, где стопы[61] не оставляют следа и всё изглаживается. А без надобности не хочется сталкиваться с людьми, да и некогда. Меня теперь занимает Калуга и внутренность России, а потому не оставляйте меня извещеньем о всяком происшествии, как бы оно вам ничтожно ни показалось. Вы, верно, уже получили мое длинное письмо* в ответ на ваше первое из Калуги; вы, вер<но>, уже дали на него ответ, и я, вероятно, недели через две его получу. Теперь же покамест известите меня о раскольниках, какие находятся в Калужской губернии, именно:

1-е. Каких из них больше. 2-е.[62] В чем состоит их раскол и в каком он теперь состоянии. 3<-е>. Каковы они в жизни, в работе, в трудах, как в крестьянском, так и в купеческом или мещанском состоянии сравнительно с православными. Об этом не позабудьте впереди письма, а потом обо всем прочем.

На это письмо напишите мне ответ еще в Рим, второе же ваше письмо уже не адресуйте в Рим (я первых чисел мая полагаю выехать из Рима и уже быть в дороге), но адресуйте на имя Жуковского, во Франкфурт, с которым мне необходимо нужно повидат<ься> и о многом переговорить. До того же времени адрес остается попрежнему: Via de la Croce, № 81. 3 piano. Roma.

Затем обнимаю вас всею душою и мыслию

Весь ваш Г.

Поздравляю с великим постом и от всего сердца желаю вам благодатного говения, а также и радостной встречи радостного дни светлого воскресения.

На обороте: Russie. Kalouga. Ее превосходительству Александре Осиповне Смирновой. В Калуге.

Жуковскому В. А., 16 марта н. ст. 1846*

12. В. А. ЖУКОВСКОМУ.

Рим 16 марта <н. ст.> 1846.

Благодарю вас и за письмецо и за вексель. Жаль всё, однако же, что вы ни слова не написали мне о том, получили ли вы мои письма*. Здоровья наши сильно расклеиваются. Мне подчас так бывает трудно, что всю силу души нужно вызывать, чтобы переносить, терпеть и молиться. Как подл и низок человек, особенно я! Столько примеров уже видевши на себе, как всё обращается во благо души, и при всем том нет сил терпеть благородно и великодушно! А он так милостиво и так богато воздает нам за малейшую каплю терпенья и покорности! И среди самых тяжких болезненных моих состояний он наградил меня такими небесными минутами, перед которыми ничто всякое горе. Мне даже удалось кое-что написать из «М<ертвых> душ», которое всё будет вам вскорости прочитано, потому что надеюсь с вами увидеть<ся>. Мне нужно непременно вас видеть до вашего отъезда в Россию* и о многом кой-чем переговорить. Путешествие и дорога мне помогали доселе лучше всяких средств и лечений, а потому весь этот год я осуждаю себя на странствие. Летом объеду всю Германию, заеду в Англию, которой не знаю, и в Голландию, которой тоже не вид<ел>. Осенью объеду Италию, <в> зиму берега Средиземного моря, Сирию, Грецию, Иерусалим и чрез Константинополь, если благословит бог, в Россию, что долженствует быть весной грядущего, 1847 года. В продолжение путешествия я устроюсь так, чтобы в дороге писать, потому что труд мой нужен: приходит такое время, когда появленье моей поэмы есть существенная необходимость для теперешнего положения дел и мыслей. А как и почему, вы это увидите сами, если я хотя сколько-нибудь сумею ответить на вопрос, себе заданный, или, справедливее, если милосердный бог вразумит меня, как следует ответить. Доселе и болезнями, и страданьями внутренними и внешними он возводил мою душу до надлежащего умягчения и способности почувствовать многое за других; он же и докончит начатое, и как ни велика моя хилость, но есть внутренняя твердость и вера в то, что велико его милосердие и всё с его помощью совершится. Христа ради, уведомьте меня о себе, как и каким образом вы располагаете возвращаться, и хотя раз напишите, что вы мое письмо получили, потому что я вовсе не знаю, получаете ли вы мои письма, и готов укорять вас в той неточности, в какой любите меня укорять вы. Я полагаю ехать отсюда в мае. В конце мая или в начале июня я буду уже во Франкфурте, а потому уведомьте меня, будете ли вы там. Впрочем, я приеду к вам всюду, куды ни назначите. Недельку проведем вместе. Прошу вас, если будете отправлять свои вещи в Россию, а с ними и мои книги, вынуть из них два экземпляра «Мертвых душ» и оставить их при вас для меня. В России они все выпроданы; я[63] нигде не мог достать, а первая часть мне потребна при писании второй, и притом нужно[64] ее самую значительно выправить. Не позабудьте же немедленный ответ на это письмо. Обнимаю вас заочно мои<ми> зябнущими руками, дрожа всем телом, но, слава богу, не дрожа душою.

Всех вас целую до единого в семействе вашем.

Весь ваш Г.

Адрес: Via de la Croce, 81. 3 piano.

Аксаков пишет, что послал давно на ваше имя во Франкфурт следуемые мне книги, письмо и рукопись стихов сына. Берегите всё до моего приезда.

На обороте: Francfort sur Mein. Son excellence monsieur m. Basile de Joukoffsky. Francfort s/M. Saxenhausen. Salzwedelsgarten vor dem Schaumeinthor.

Плетневу П. А., 20 марта н. ст. 1846*

13. П. А. ПЛЕТНЕВУ.

20 марта <н. ст. 1846>. Рим.

Вексель получил; письмо от 16/28 февраля и прежнее чрез Жуковского получил*; свидетельство пришлю в апреле к сроку выдачи следуемой тогда трети. За неточность во всем другом не гневайся: от больного человека, одержимого в такой степени усталостью и изнеможеньем телесным, трудно и требовать. Художнику Бернардскому объяви отказ*. Есть много причин, вследствие которых не могу покамест входить в условия ни с кем. Между прочим, во-первых, потому, что второе издание 1-й части будет только тогда, когда она[65] выправится и явится в таком виде, в каком ей следует явиться; во-вторых, потому, что по странной участи, постигавшей издание[66] моих сочинений, выходила всегда какая-нибудь путаница или бестолковщина, если я не сам и не при моих глазах печатал. А, в-третьих, я — враг всяких политипажей и модных выдумок*. Товар должен продаваться лицом, и нечего его подслащивать этим кондитерством. Можно было бы допустить излишество[67] этих родов только в таком случае, когда оно[68] слишком художественно. Но художников-гениев для такого дела не найдешь, да притом нужно,[69] чтобы для того и самое сочинение было[70] классическим, приобревшим полную известность, вычищенным, конченным и не наполненным кучею таких грехов, как мое. Затем прощай. О прочем впредь.

Твой Г.

Не позабудь хотя несколько слов написать о себе самом. Как тебе живется, что чувствуется, о чем думается и что делается.

На обороте: St. Pétersbourg. Russie. Его превосходительству Петру Александровичу Плетневу. В С.-Петербурге на Васильев<ском> острове, в университет.

Аксакову С. Т., 23 марта н. ст. 1846*

14. С. Т. АКСАКОВУ.

1846. Рим. 23 март<а н. ст.>.

Письмо ваше от 23 генваря я получил*. Благодарю вас много за присылку стихов Ив<ана> Серг<еевича>. В них много таланта, особенно в первом, то есть в стансах, начинающихся так:

«Среди удобных и ленивых,

Упорно-медленных работ…» Я удивляюсь только, почему они лучше последних, тогда как бы следовало быть последним лучше первых: человек должен идти вперед*. Прежних стихов, вами посланных к Жуковскому, я не получил. Жуковский не упоминает[71] даже ни слова в письмах своих, была ли какая-нибудь к нему посылка на мое имя. Я послал, однако ж, к нему запрос, на который доселе еще нет ответа. Благодарю также Ольгу Семеновну за сообщение прекрасной проповеди Филарета*, которую я прочел с большим удовольствием. Насчет недугов наших скажу вам только то, что, видно, они нужны и нам всем необходимы. А потому, как ни тяжко переносить их, но, <с>крепя сердце, возблагодарим за них вперед бога. Никогда так трудно не приходилось мне, как теперь; никогда так болезненно не было еще мое тело. Но бог милостив и дает мне силу переносить, дает силу отгонять от души хандру, дает минуты, за которые и не знаю и не нахожу слов, как благодарить. Итак, всё нужно терпеть, всё переносить и всякую минуту повторять: «Да будет и да совершается его святая воля над нами!» Покаместь прощайте до следующего письма. Зябкость и усталость мешают мне продолжать, хотя я и желал бы вам писать более. Доселе из всех средств, более мне помогавших, была езда и дорожная[72] тряска, а потому весь этот год обрекаю себя на скитание, считая это необходимым и, видно, законным определением свыше. Летом полагаю объездить места, в которых не был в Европе северной, на осень в южную, на зиму в Палестину, а весной, если будет на то воля божья, в Москву, а потому следующие письма адресуйте к Жуковскому. А всех вообще просите молиться обо мне, да путешествие мое будет мне во спасенье душевное и телесное и да успею хотя во время его, хотя в дороге, совершить тот труд, который лежит на душе*. Пусть Ольга Семеновна* об этом помолится и все те, которые любят молиться и находят усладу в молитвах.

Прощайте, друг мой. Обнимаю всех вас.

Н. Гоголь.

На обороте: Сергею Тимофеевичу Аксакову.

Языкову Н. М., 24 марта н. ст. 1846*

15. Н. М. ЯЗЫКОВУ.

Март 24 <н. ст. 1846>. Рим.

Письмо твое от 27 генваря получил*. От Аксакова тоже получил (от 23 генв<аря>), с присовокуплением стихов Ив<ана> Серг<еевича>, из которых мне особенно понравились стансы:

«Среди удобных и ленивых,

Упорно-медленных работ…»

В юноше виден талант решительный, стремлен<ье> приспособить поэзию к делу и к законному влиянию на текущие современные события, хотя сам поэт для этого еще не воспитался и, вероятно, будет долго еще ходить и колесить около, пока не попадет на самое дело. Здоровье мое так же плохо, и с каждым днем прибавляется какой-нибудь новый недуг. Но, слава богу, не ропщу[73] и не до конца унываю. Авось дорога поможет, и бог будет так милосерд, что вновь освежительным проездом чрез множество климатов и воздухов освежит меня, сколько нужно для подъятия труда. О прочем нечего заботиться. Молиться мы должны только о том, чтобы хоть сколько-нибудь дал бог возможность выполнить долг свой или хотя даже[74] часть долга.

Еду через месяц. Письма адресуй на имя Жуковского, с которым спешу увидеться до его отъезда в Россию. Летом, если бог поможет, объезжу Голландию, Англию,[75] включая сюда купанье в море или греффенбергские проделки, к осени в Италию, зимою, если святая сила удостоит, в Иерусалим, ко времени пасхи. Но об этом еще будет время переговорить. Передай письмо Серге<ю> Тим<офеевичу>, а другое — Надежде Николаевне*. Бог да сохранит тебя во всем.

Твой Г.

На обороте: Moscou. Russie. Николаю Михайловичу Языкову. В Москве, на Пречистенке, у Троицы,[76] в Зубове, в доме Наумовой.

Шереметевой Н. Н., около 24 марта н. ст. 1846*

16. Н. Н. ШЕРЕМЕТЕВОЙ.

<Около 24 марта н. ст. 1846. Рим.>

Благодарю вас, добрый друг мой Надежда Николаевна, за вашу посылку.[77] Образ и молитвы я, наконец, получил. То и другое пришло весьма кстати: накануне великого поста, накануне моего говения. Бог удостоил меня приобщиться святых таин. Хотя бы и лучше мне хотелось говеть, хотя бы и более хотелось выполнить высокий обряд, хотя бы, наконец, желалось сколько-нибудь более[78] быть достойным его милостей, но благодаренье ему и за то! Благодаренье и за то, что помог привести дух мой даже и в такое состояние! Без его милости и того бы нельзя было мне сделать, и я в несколько раз был бы еще недостойнее. О! молитесь обо мне! Молитесь обо мне, друг мой, да поможет он мне быть достойнее его милостей, да поможет он мне избавиться от всей мерзости моей душевной, да поможет мне избавиться от низкого малодушия моего, от недостатка твердой веры в него, да простит мне за всё мое бессилие и не отвращает лица своего от меня, чтоб не одолела моя худость и злоба его небесного милосердия. Молитесь о том, чтобы он, всё простя мне, сподобил бы меня послужить ему так, как стремится и хочет душа моя. Но для такого подвига, увы! надобно быть слишком чисту и слишком прекрасну.[79] Друг мой, молитесь о том! Молитесь также о том, чтобы он дал силы мне великодушно переносить мои недуги телесные и, всё побеждая — всю боль и страдания, возноситься еще выше оттого душой и приобретать еще бол<ьше> способностей для совершения труда моего, который да потечет отныне успешно, разумно и быстро. Друг мой, молитесь об этом. Бог да спасет вас! Возношу и о вас молитву моими грешными устами!

Ваш Г.

На обороте: Надежде Николаевне Шереметьевой.

Шереметевой Н. Н., 5 апреля н. ст. 1846*

17. Н. Н. ШЕРЕМЕТЕВОЙ.

<5 апреля н. ст. 1846. Рим.>

Очень вас благодарю. Здоровье мое лучше. Сердечно скорбел о вашей потере*, о которой узнал вчера. Я сам услыш<ал> много хорошего о покойнице. Бог да успокоит ее в месте злачном, откуда отбежала печаль и болезнь.

Весь ваш

Н. Гоголь.

На обороте: Надежде Николаевне Шереметьевой.

Толстому А. П., 18 апреля н. ст. 1846*

18. А. П. ТОЛСТОМУ.

<18 апреля н. ст. 1846. Рим.>

Христос воскрес! Прежде всего поздравляю вас с праздником всех праздников. Дай бог сказать нам когда-нибудь на Руси и радостней и торжественней это святое приветствие друг другу, в пору воскресенья светлого воскресенья, в таком виде, в каком должно праздноваться оно на Руси. Наконец, получил от вас письмецо от 4-го апреля; за месяц перед тем получил другое с Ивановым*, потом Ершов* привез мне от вас поклон. Три книги от Потоцкого*, вместе с пилюлями, получил еще в начале минувшей зимы. Жаль, что не прислали мне Теологической энциклопедии* с литургиями; здесь нельзя достать, но, впрочем, всё равно, перегляжу ее у вас в Париже. Думаю, с божией помощью, двинуться из Рима через две недели, располагая зацепить Франции и Парижа единственно затем, чтобы взглянуть на вас. К концу мая, если не европейского, то нашего стиля, надеюсь вас увидать, и дай бог, чтобы в лучшем состоянии душевном, сколько возможно лучшем. Пожелайте и вы этого же мне и помолитесь или, лучше, помолимся оба, чтобы нам обоим было свиданье наше и в душевную и в духовную радость, — чем больше братски встречается между собою человек, тем ближе таковой встречей становится к богу.

Итак, до свиданья, мой бесценный Александр Петрович! Более не успеваю писать. Поговорим обо всем при встрече личной, а поговорить будет много о чем.

Передайте мой душевный поклон графине.

Ваш Г.

О приезде моем не сказывайте другим.

На обороте: Son excellence monsieur le comte Alexandre Tolstoy. Paris. Rue de la Paix, 9 (hôtel Westminster).

Вьельгорским Л. К. и А. М. и др., 7/19 апреля 1846*

19. Л. К. и А. М. ВЬЕЛЬГОРСКИМ и С. М. СОЛЛОГУБ.

<7/19 апреля 1846. Рим.>

Христос воскресе!

Посылаю вам это святое приветствие в самый день светлого воскресенья, мои прекрасные графини: и маминька и дочери! И вы давно ко мне не писали, и я давно к вам не писал. Но я знаю, однако же, и слышу в сердце моем, что вы часто обо мне думаете; знаете также и вы, что я очень часто думаю о вас. В этом, впрочем, нет большой заслуги с моей стороны: приятными мыслями приятно заниматься, а мысли о вас приятны. В этот день я так сильно и нежно и братски перецеловал вас всех в моих мыслях, что на душе моей долго было потом светло и радостно.[80] И хотел бы я быть в силах перецеловать всех людей такими родственными поцелуями. Через две недели я выезжаю из Рима и уведомляю вас, чтобы вы, если придет кому-нибудь из вас желание наградить меня несколь<кими> прекрасными строчками письма вашего, адресовали Жуковскому во Франкфурт, где я буду в июне. Впрочем, где бы я ни был, адресуйте к нему; он мне перешлет. Для здоровья моего мне необходимо сделать как можно больше езды и дороги; это мне помогало доселе лучше всяких средств и лекарств. Бог милостив; надеюсь, поможет и теперь. Что вам сказать о моем здоровье телесном? Оно очень незавидно. Но благодарю за него бога. Оно так быть должно. Не без высшей воли повелено ему так быть. Стало быть, полную доверенность к повелевшему! У него всё, что им повелевается, повелевается к добру. Мое душевное здоровье лучше прежнего и виной этого отчасти[81] телесный недуг, стало быть, грех и сметь даже роптать на телесные недуги, когда они так видимо направляются к выздоравливанью душевному. Я полечусь, может быть, только в одном Греффенберге, и то в жаркие летние дни. Хочу побывать[82] в Англии, Голландии. На зиму проберусь в Италию, на теплейшие места в Средиземном море, оттуда (если будет такая милость божия, что позволит мне выполнить кое-какие невыплаченные долги*, без которых нельзя ехать туда, куда душа хотела бы) проберусь в Иерусалим. Молитесь богу, мои прекрасные графини, чтобы было всё так и чтобы весной в следующем году или в начале лета мы встретились с вами в России, и была бы в радость наша встреча, и не было бы на моей совести ничего такого, что бы стало меня укорять, что я ни за что получил такую награду, как встреча с моими друзьями, и притом в таком раю, каким для меня кажется теперь наша требующая любви нашей Россия. Бог да хранит вас и всё то, что дорого душам вашим! Прощайте.

Весь ваш Г.

Если вам встретится оказия для удобной пересылки во Франкфурт, на имя Жуковского, то сделайте мне подарок. Пришлите два журнала на нынешний 1846 год: «Отечест<венные> Записки» и «Маяк»*. Того и другого к июню выйдет[83] по шести книжек.[84] Вы, верно, найдете возможность переслать их с курьером, а не то с кем-нибудь из отправляющихся за границу, — впрочем, первое вернее.

На обороте: St. Pétersbourg. Russie. Ее сиятельству графине Луизе Карловне Вьельгорской (рожд. пр<инцессе> Бирон). В С. П. Бурге, на Михайловской площади, в доме графа Вьельгорского.

Языкову Н. М., 22 <21> апреля н. ст. 1846*

20. Н. М. ЯЗЫКОВУ.

Апрел<я> 22 <21 н. ст. 1846. Рим>.

Христос воскрес!

Письмо получил, но книг, заключающих наши литер<атурные> новости, не получал*, хотя ожида<л> целые две недели после получения письма. Жаль, что не упомянул, с кем они посланы. Мне бы теперь сильно хотелось прочесть повестей наших нынешних писателей. Они производят на меня всегда действие возбуждающее, несмотря на самую тягость болезненного состояния моего. В них же теперь проглядывает[85] вещественная и духовная статистика Руси, а это мне очень[86] нужно. Поэтому для меня имеют много цены даже и те повествован<ия>, которые кажутся другим слабыми и ничтожными относительно достоинства художественного. Я бы все эти сборники прочитал с большим аппетитом, но их нет, и не знаю даже, куды и с кем они тобою посланы и когда их получу. От Жуковского я получил извещение, что он, точно, получил стихи Аксакова Ивана, но удержал их у себя, считая лучше вручить их мне лично, по приезде моем к нему. Он находит в них много мистического и укоряет молодых наших поэтов в желании блеснуть оригинальностью. Последнего мнения я не разделяю, хотя и не читаю стихов. Это направление невольное и не есть желание блеснуть. Теперешнего молодого человека мечет невольно, потому что есть внутри у него сила, требующая дела, алчущая действовать[87] и только не знаю<щая>,[88] где, каким образом, на каком месте. В теперешнее время не так-то легко попасть человеку на свое место, то есть на место, именно ему принадлежащее; долго ему придется кружить, прежде чем на него попасть. Попробуй, однако ж, дать прочесть Аксакову Ивану мои письма, писанн<ые> к тебе о предметах*,[89] предстоящих у нас лирическому поэту, по поводу стихотв<орения> «Землетрясен<ие>». Они все-таки хоть сколько-нибудь наводят на действительность. Почему знать? Может быть, они подадут ему какую-нибудь мысль о том, как направить силы к предметам предстоящим. Штука не в наших мараньях, но в том, что благодать божья озаряет наш ум и заставляет его увидеть истину даже и в мараньях. Кстати об этих письмах, ты их береги. Я как рассмотрел всё то, что писал разным лицам в последнее время, особенно нуждавшимся и требовавшим от меня душевной помощи, вижу, что из этого может составиться книга, полезная людям, страждущим на разных поприщах*. Страданья, которыми страдал я сам, пришлись мне в пользу, и с помощью их мне удалось помочь другим. Бог весть, может это будет полезно и тем, которые находились и не в таких обстоятельствах и даже мало заботятся о страданиях других. Я попробую издать, прибавив кое-что[90] вообще о литературе. Но покамест это между нами. Мне нужно обсмотреться и всё разглядеть и взвесить. Двигает мною теперь единственно польза, а не доставленье какого-либо наслажденья. Еще две недели, не более, остаюсь в Риме. Во Франкфурте полагаю быть в начале июня или в конце нашего мая. Всё посылай и адресуй во Франкфурт, на имя Жуковского. Прощай; более писать не в силах. Зябну и дрожу и бегу бросить письмо на почту и согреться.

На обороте: Russie. Moscou. Николаю Михайловичу Языкову. В Москве. На Пречистенке, у Троицы, в Зубове, в доме Наумовой.

Шереметевой Н. Н., 21 или 22 апреля н. ст. 1846*

21. Н. Н. ШЕРЕМЕТЕВОЙ.

<21 или 22 апреля н. ст. 1846. Рим.>

Христос воскресе!

Знаю, что и вы произнесли мне это святое приветствие, добрый друг мой. Дай бог воспраздновать нам вместе[91] этот святой праздник во всей красоте его еще здесь, еще на земле, еще прежде того времени, когда по неизреченной милости своей допустит нас бог воспраздновать его на небесах в невечереющем дне его вечного царствия. Мне скорбно было услышать об утрате вашей*, но скоро я утешился мыслью,[92] что для христианина нет утраты, что в вашей душе живут вечно образы тех, к которым вы были привязаны; стало быть, их отторгнуть от вас никто не может; стало быть, вы не лишились ничего; стало быть, вы не сделали утраты. Молитвы ваши за них воссылаются попрежнему, доходят так же к богу, может быть, еще лучше прежнего. Стало быть, смерть не разорвала вашей связи. Итак, Христос воскрес, а с ним и все близкие душам нашим! Что сказать вам о себе? Здоровьем не похвалюсь, но велика милость божия, поддерживающая дух и дающая силы терпеть и переносить. Вы уже знаете, что я весь этот год определяю на езду: средство, которое более всего мне помогало. В это время я постараюсь, во время езды и дороги, продолжать доселе плохо и лениво происходившую работу. На это подает мне надежду свежесть головы и бо́ль<шая> зрелость, к которой привели меня именно недуги и болезни. Итак, вы видите, что они были не без пользы и что всё, нам ниспосылаемое, ниспосылается в пользу нашего же труда, предпринятого во имя божие, хотя и кажется вначале, как будто бы перечит и препятствует нам. Молитесь же богу, добрый друг, дабы отныне всё потекло успешно и заплатил бы я тот долг, о котором немолчно говорит мне моя совесть, и мог бы я без упрека[93] предстать перед гробом господа нашего и совершить ему поклонение, без которого не успокоится душа и не в силах я буду принести ту пользу, которую бы искренно и нелицемерно хотела принести душа моя.

На обороте: Надежде Николаевне Шереметьевой.

Гоголь М. И., 23/11 апреля 1846*

22. М. И. ГОГОЛЬ.

Апреля 23/11 <1846. Рим.>

Христос воскрес!

Поздравляю вас всех. Письма ваши получи<л>, как ваше, так и сестер, с описаниями изб и мужиков. Можно бы иное пополнее, но понимаю, что из слов других нельзя всё узнать. Весной, во время хорошей погоды, не мешает и заглянуть[94] самим и проверить на деле, верны ли донесения других. На вопрос Лизы: «Всё ли записывать в расход?» отвечаю: «Всё, даже и то, что берется в долг у разносчиков и купцов, означая только время, когда взято». Чем будет всё записано аккуратнее, тем лучше для нее: это ей очень, очень пригодится, хотя она еще и не ведает теперь, почему и для чего. О себе скажу вам, почтенна<я> маминька, что здоровье мое попрежнему, всё стоит ни лучше, ни хуже. Впрочем, я решился не говорить и не думать больше о нем.[95] Излиш<не> заботиться о здоровье[96] грех. Нужно ввериться[97] одному богу; он вылечит. Я говорил докторам о ваших предположениях насчет глистов. С этим ни один не согласен: нет ни тошноты, ни слюнотечений и никаких тех признаков, которые бывают у людей, страждущих глистами. Но доволь<но>. Я знаю только, что нужно благодарить бога за всё, благодарить и за самые болезни, потому что болезни не без цели. Они даются нам в пользу, в излечение души. Я еду через две недели из Рима с тем, чтобы, сделав побольше дороги (которая мне всегда помогала), заехать на несколько месяцев в Греффенберг и, полечившись там холодно<ю> водой, с молитвой, отправиться потом на зиму вновь на юг, с тем, чтобы, поклонившись святым местам, возвратиться после такого поклонения в конце, если не в середине, будущего, 1847 года в Россию. Чувствую, что больше всего мне следует надеяться на святые места и поклонение гробу господню, чем на докторов и леченье. Пансион, мне вышедший, тысяча рублей серебром, дан мне вовсе не за заслуги, как вы полагаете, и не за какое-нибудь новое сочинение, но единственно из сострадания к моему болезненному и с тем вместе безденежному состоянию. Готового у меня ничего нет и не будет готово, пока не угодно будет воле божией даровать мне надлежащие силы и двигнуть мою работу. Стало быть, во всем нужно нам обращаться к нему, ввериться ему, принимать всё, благодарить за всё, верить, что всё, им посылаемое, разумно и что он властен[98] спасти нас даже и тогда, когда бы нам самая безнадежность угрожала, и продлить наши дни на целые десятки лет и даже на Мафусаилов век. Итак, будем бестрепетны и бодры, не ослабевая в молитве. Прощайте! Письма адресуйте во Франкфурт, на имя Жуковского, по прежнему адресу; он мне перешлет их повсюду, где я ни буду находиться.

Ваш[99] сын Г.

На обороте: Poltava. (Russie Méridionale). Ее высокоблагородию Марии Ивановне Гоголь. В Полтаве, оттуда в д<еревню> Василевку.

Гоголь М. И., и др., 1 мая н. ст. 1846*

23. М. И., А. В., Е. В. и О. В. ГОГОЛЬ.

<1 мая н. ст. 1846. Рим.>

…Придет еще труднейшее и еще более бедовое время, чем теперь,[100] отказать себе в том, что менее необходимо, а не быть приведену в необходимость обрезать себя в самом необходимейшем. Смотрите же, не пренебрегите никак этим моим предписанием.[101] По окончаньи всякого месяца составьте из себя комитет и всякую издержку взвесьте сравнительно одну к другой, чтобы увидеть, во сколько раз одна необходимей другой. И каждый раз сообразите себе вперед, от каких именно издержек следовало бы прежде отказаться в случае такого-то и такого-то несчастия, какое может впереди случиться.[102] Да и вообще представляйте[103] почаще перед свои глаза все несчастные случаи и все бедствия, какие могут приключиться человеку, и смотрите в то же время на себя, как вы нашлись бы среди их и как бы поступили благороднее, великодушнее и возвышеннее. Итак, вот тебе, Лиза. Кроме счетов, если у тебя найдется время, ты должна помогать своей старшей сестре в обучении и в наставленьи крестьянских детей. Доныне ты всех ленивей в исполнении просьб моих, советов и молений и доказала мне, что меньше всех других сестер меня любишь; поправься же хотя теперь.

Наконец обращаюсь к тебе, Ольга. Тобою я на этот раз доволен вполне. Последние твои донесения гораздо лучше и обстоятельнее прежних. Ты хорошо сделала, что не показывала своего письма сестрам (сужу так потому, что твое письмо была запечатано): они бы, верно, сказали тебе, что о том и о другом тебе не следует ко мне писать, как о пустяках, не достойных: моего внимания, и чрез то сбили бы тебя с толку; всё бы вышло у тебя принужденно и вяло, но теперь у тебя и слог лучше, и мысли яснее, и вообще письмо написано обстоятельно и подробно. Так делай и вперед: не пропускай подробностей никаких, как бы они ни казались мелки. Слушай советы сестер во всяком деле и от других также принимай советы и благодари их за советы; но когда пишешь ко мне, не слушай ничьих советов; пиши, что велит тебе душа писать. Да и всех вас прошу так же поступать со мною. Если кому захочется даже свое внутреннее[104] душевное дело выговорить, высказывайте[105] его мне, как духовнику своему, лучше в запечатанном, особенном письме, потому что исповедь никому не должна быть известна, кроме духовника, и потому, что всегда как-то выражаешься и свободней, и ясней, и обстоятельней, и лучше, когда знаешь, что никто другой не будет читать нашего письма, кроме того, к которому оно писано. Из самых донесений твоих, сестра Ольга, уже видно, что в тебе более наклонностей собственно к практическому хозяйству, чем у всех твоих сестер. А потому тебе наиболее нужно помышлять о том, чтобы приготовлять себя исподоволь к тому, дабы заступить место полной правительницы и распорядительницы всего име<ния>, когда маминька наша потребует, наконец, необходимого себе отдохновения в награду за беспрерывные труды и хлопоты всей жизни. Смотри же, чтобы не очутиться тебе, как в лесу. Узнавай, рассматривай и замечай всё в хозяйстве, не пропускай ничего. Помни, что на одну тебя обрушится всё. От сестер своих не жди большой помощи: у них будут другие обязанности; они, если и возьмут что на свою долю, то это будут только небольшие отрасли[106] хозяйства, а главное упадет на твои плеча; итак, всматривайся заранее. Не пренебрегай ни одним словом из моих советов и предписаний; после увидишь пользу всякого слова. И теперь, уже потому только, что ты выполнила исправно мое поручение переглядеть все избы и описать мужиков, ты узнала много того, чего прежде не знала. Ты узнала, например,[107] 1-е — что до сих пор у вас у всех было весьма темное понятие о мужиках и что никому почти не было известно, каков каждый из них и чем, и как занимается; 2-е — что и приказчик, который бы лучше всех должен[108] это знать, не умел сказать сам удовлетворительно об этом ничего; 3-е — что ни на чьи рассказы не следует полагаться, а следует всё рассмотреть самому, когда хочешь точно узнать, в чем дело, и когда захочешь хозяйничать умно, а не бестолково. Вот сколько вещей ты уже узнала на первый раз! Теперь ты сама из этого можешь вывести, что если тебе придется когда выбирать приказчика, то следует выбирать такого, который бы больше всех других знал, каков каждый мужик,[109] чтобы мало, что знал бы качества и способности всех наперечет, но не был бы совой или клячей,[110] на которой бы мужики ездили верхом, а[111] умел бы повелевать и приказывать, изворачивался бы проворно и молодцом. Такой и другим придает духу, и всё у него идет хорошо. Да выбравши и этакого приказчика, и на него не нужно во всем полагаться, а присматривать самому за всем, присматривать даже и за самим приказчиком, потому что и хороший приказчик может избаловаться, если за ним не наблюдаешь, а наблюдая самому за всем, можно и плохого приказчика сделать если не совсем хорошим, по крайней мере гораздо лучшим. Итак, вот что можешь ты зарубить себе раз навсегда в своей памяти, чтобы помнить это вечно и быть истинно полезной помощницей маминьки и всех нас.

Теперь ты сделай вот что. В первый хороший день отправл<яйся> на поле и пробудь хотя день при работах сама, для того, чтобы видеть, сколько в день может наработать всякий без отягощенья себя; 2-е) чтобы видеть, кто работает ленивее, а кто прилежнее; 3-е) чтобы видеть, умеет ли приказчик повелевать и смотреть за ними, и 4-е) чтобы видеть, умеют ли мужики повиноваться и слушаться приказчика. Ленивому ты должна говорить, что он может наработать больше, а именно столько-то, потому что при твоих собственных глазах такой-то мужик наработал столько, стало быть, и он может столько же, стало быть, грех ему так не де<лать>, что ты ему потому приказываешь и велишь, что бог приказал трудит<ься> усердно. Он сказал: «В поте лица трудитесь!» Стало быть, это грех, и с помещика за то взыщется. Прилежному ты должна говорить, похваливши его за труд, что он должен уговаривать и ленивого трудиться так же хорошо, как трудится он, что он должен усовещивать его и советовать, потому что бог повелел не только думать об одном себе, но и о брате своем, не только вести себя хорошо, но и брата своего склонять хорошо вести себя. Приказчику ты должна говорить, что ему поручена власть, а власть такого роду дело, которое установлено[112] от бога. «Несть власти, аще не от бога» — сказано в св. писании, и потому он должен смотреть[113] во все глаза за мужиками и повелевать им, заставлять, приказывать делать хорошо дело. Мужикам также расскажи, чтобы они слушали приказчика и умели бы повиноваться, несмотря на то, кто ими повелевает, хотя бы он был и худший их, потому что нет власти, которая не была бы от бога. Словом, так говори с ними, чтобы они видели, что, исполняя дело помещичье, они с тем вместе исполняют и божие дело.

Потом расспроси у приказчика порядок всех работ, которые будут[114] предстоять в теперешнее летнее время, начиная с посева хлебов всех сортов, — когда именно, какого месяца и числа начнется всякая работа, и всё это по порядку выпиши на небольшом лоскутке бумажки и пришли мне, чтобы я знал, где и в каких местах, и в какое время, и какие именно работы будут у вас производиться в имении в продолжение всего лета.

Потом узнай от маминьки и от приказчика также, сколько четвертей всякого хлеба высеяно в этом году и где, в каких именно местах посеян всякий хлеб, и расспроси также, сколько[115] четвертей хлеба было высеяно в прошлом году, каждого порознь,[116] и в каких местах — на тех ли самых или на других, и где именно. А также не позабудь прибавить, сколько его было потреблено на себя, сколько продано и сколько остается налицо. Не позабудь[117] также уведомить и об урожае: сколько уродило противу посева, сам-сём ли, сам-пят или еще и того меньше. Всё это выполни аккуратно, ничего не позабудь. Ни одного моего совета не бросай даром, всё послужит тебе в пользу, даже и то, от которого ты не видишь покамест никакой пользы. Да и всех вас прошу и умоляю, мои сестры, как только <может> умолять и просить больной и страждущий брат ваш, не пренебрегать моими словами и выполнить свято мои поручения с точностью, не пропуская ничего, несколько раз перечитывая мое письмо перед тем как писать, чтобы не пропустить чего-нибудь.[118] Я отправляюсь из Рима на днях с тем, чтобы, сделавши большую дорогу по Италии, Германии, Голландии, поспеть во-время в Греффенберг на лечение холодною водою, которое мне все-таки немного помогло в прошлом году, несмотря на малый курс; теперь возьму побольше. Помолитесь богу о моем благополучном путешествии и благополучном лечении. Средства простые мне всегда помогали, как-то: дорога, воздух и холодная вода; лекарства же только расстраивали, а потому я давно их бросил, уверившись, что один бог наш доктор и что его одного должно молить о излечении. А между тем самую болезнь нужно переносить, терпеть и благодарить за нее ежеминутно. Доныне болезнь моя принесла мне много внутренней пользы, даже так много, что я бы жалел сильно, если бы ее у меня не было.[119] Верю, что и впредь все недуги, какие ни случатся со мною, будут мне также в пользу, а потому прошу вас молиться не о том, чтобы мне совершенно излечиться, а о том, чтобы мне поданы были свыше силы переносить легко недуги и чтобы не мешали они мне выполнить долг свой. Тогда только я и счастлив, тогда и весел духом среди самого нездоровья, когда чувствую, что хоть сколько-нибудь выполнил свой долг. Письма ко мне адресуйте теперь во Франкфурт, попрежнему на имя Жуковского, таким образом: Son excellence m. Basile de Joukoffsky, для передачи Н. В. Гоголю. Francfort sur Mein. Saxenhausen. Salzwedelsgarten vor dem Schaumeinthor.

О получении этого письма уведомьте меня немедленно. Прошу вас вновь перечесть его внимательно несколько раз. Сестрам моим я бы советовал даже списать с него копию и иметь ее почаще у себя перед глазами. Прощайте! Христос с вами!

Языкову Н. М., 5 мая н. ст. 1846*

24. Н. М. ЯЗЫКОВУ.

Мая 5 <н. ст. 1846. Рим>.

Пишу к тебе на выезде из Рима. Письмо твое от 19 марта получил*, но книг не получал; они канули бог весть где. Жаль, что не пишешь, с кем их послал*. Это досадно. Как нарочно в этом году так было легко получать книги: курьеры приезжали всякую неделю в Рим, всем что-нибудь привозили, одному мне ничего. Иванов свои книги получил*. Благодарю за выписку предисловия к немецк<ому> переводу «М<ертвых> д<уш>»*. Немец судит довольно здраво. Это лучший взгляд, какой может иметь на эти вещи иностранец. При всем том крайне неприятно, что «М<ертвые> д<уши>» переведены. Впрочем, что случилось, то случилось не без воли божией. Дай только бог силы отработать и выпустить втор<ой> том. Узнают они тогда, что у нас есть много того, о чем они никогда не догадывались и чего мы сами не хотим знать, если только будет угодно богу подать мне силы среди самых немощей и болезней честно и свято выполнить дело.

На днях я прочел с любопытством и удовольстви<ем> похвальное слово Карамзину, произнесенное Погодиным*. Это лучшая его статья. В ней нет его опрометчивости и разных топорных замашек. Всё довольно стройно. Места и выписки расставлены в порядке, так что характер выходит весь перед читателя. Карамзин представляет явление, точно, необыкновенное*. Он показ<ал> первый, <что> звание писателя стоит того, чтоб для него пожертвовать всем, что в России писатель может быть вполне независим, и если он уже весь исполнился любви к благу, первенствующей во всем его организ<ме> и во всех его поступках, то ему можно всё сказать. Цензуры для него не существует, и нет вещи, о которой бы он не мог сказать. Какой урок и поученье нам всем! И как смешон после этого иной наш брат литератор, который кричит, что в России нельзя сказать правды* или что правда глаза колет! Сам же не сумеет сказать правды, выразится как-нибудь аляповато, дерзко, так что уколет не столько правдой, сколько теми словами, которыми выразит свою правду, словами, знаменующими внутреннюю неопрятность невоспитавшейся своей души, и сам же потом дивится, что от него не принимают правды. Нет, имей такую стройную и прекрасную[120] душу, какую имел Карамзин, такое чистое стремление и такую любовь к людям — и тогда смело произноси правду. Всё в государстве, от царя до послед<него> подданного, выслушает от тебя правду. Но довольно. Спешу укладываться.

Адресуй письма и посылки во Франкф<урт>, попрежнему на имя Жуковского.

Прощай.

Твой Г.

Прилагаемое письмецо отправь немедленно к Сергею Тимофеевичу*.

Письма мои к тебе, особенно последние,[121] те, где какие-нибудь места,[122] относящиеся к литерат<урному> делу, <сбереги>. Я не оставляю намер<ения> издать выбранные места из писем, а потому, может быть, буду сообщать[123] к тебе отныне почаще те мысли, которые нужно будет пустить в общий обиход. Но это, говорю попрежнему, между нами.

До следующего письма!

На обороте: Moscou. Russie. Николаю Михайловичу Языкову. В Москве, на Пречистенке, у Троицы, в Зубове. В доме Наумовой.

Аксакову С. Т., 5 мая н. ст. 1846*

25. С. Т. АКСАКОВУ.

Мая 5 <н. ст. 1846. Рим>

На выезде из Рима пишу к вам несколько слов, почтеннейший друг мой Сергей Тимофеевич. Еду я для того,[124] чтобы ехать. Езда, как вы знаете, мое всегдашнее средство, а потому и теперь, как я ни хил и болезнен, но надеюсь на дорогу и на бога и прошу у него быть в дороге, как дома, то есть как у него самого, в покойные минуты души,[125] дабы быть в силах и возможности что-нибудь произвести.[126] О том прошу молиться вас и прошу вас также попро<сить> обо мне всех, которые обо мне молились прежде, потому что их молитвами я был доселе чудно сохраняем и среди тягости болезненных состояний зрел и укреплялся душой.

Напишите домой к маминьке моей запрос, получила ли она два моих письма*, писанных после того, которое было приложено при вашем. Последнее, от 1-го мая здешнего штиля, весьма нужное*. Об этом пусть немедленно вас уведомит она или сестра, а вы сообщите мне.

Обнимаю вас всех.

Ваш Г.

На обороте: Сергею Тимофеевичу Аксакову.

Плетневу П. А., 5 мая н. ст. 1846*

26. П. А. ПЛЕТНЕВУ.

<5 мая н. ст. 1846. Рим.>

Пишу к тебе на выезде из Рима и посылаю свидетельство о моей жизни. Деньги присылай во Франкфурт на имя Жуковского. У него я пробуду с неделю, может быть, и потом вновь в дорогу по северной Европе. Перемежевыв<аю> сии разъезды холодным купаньем в Греффенберге и купаньем в море: два средства, которые и <по> докторскому отзыву и по моему собственному опыту мне можно только употреблять. Как я ни слаб и хил, но чувствую, что в дороге буду лучше, и верю, что бог воздвигнет мой дух до надлежащей свежести совершать мою работу всюду, на всяком месте и в каком бы ни было тяжком состоян<ии> тела:[127] лежа, сидя или даже не двигая рука<ми>. О комфортах не думаю, жизнь наша — трактир и временная станция: это уже давно сказано. О всем прочем скоро уведомлю. Мне настоит о многом с тобою поговорить, а потому извести меня подробно и немедленно, в случае отъезда твоего из Петербурга на лето, куда тебе адресовать, чтоб письма могли к тебе скорей доходить, ибо они будут. Прощай. Обнимаю и спешу.

Весь твой Г.

Всё, что ни случится, письмо или посылка, адресуй всё к Жуковскому, во Франкфурт.

На обороте: St. Pétersbourg. Russie. Его превосходительству ректору С.<-Петербургского> императ<орского> университета Петру Александровичу Плетневу. В С.-Петербурге, на В<асильевском> о<строве>, в университет.

Теплову А. А., до начала мая н. ст. 1846*

27. А. А. ТЕПЛОВУ.

<Зима 1845/46 г. — начало мая н. ст. 1846 г. Рим.>

Нельзя ли по поводу регулярства моего желудочного поведения устроить обед не позже 4-х часов? Сим весьма обяжете вашего слугу Г.

На обороте: Алексею Агрономовичу Теплову. Palaz<zo> Giorgi. Via Babuina. Primo porton. 1 piano. Signor Russo: Teploff.

Жуковскому В. А., 10 мая н. ст. 1846*

28. В. А. ЖУКОВСКОМУ.

Мая 10 <н. ст. 1846> Флоренция.

Хотя вы не отвечали мне ни слова на запрос мой, в какое время лучше приехать к вам во Франкфурт, чтобы повидать вас, и на мое убедительное прошение известить о вашем пребывании в случае, если вас пошлют в мае месяце на какие-нибудь воды, дабы я мог туда к вам приехать. Хотя на всё это не было ответа, и вы даже не сказали ни слова, желательно или же нежелательно вам видеть мою физиономию, однако же,[128] не смущаясь ничуть таким равнодушием с вашей стороны, я решаюсь все-таки показать вам свою физиономию, как она ни гадка, ни болезненна, ни измята, ни исковеркана и телесными и душевными страданиями. Бог ее доселе сохранил, несмотря на всю ее гнусность; стало быть, она нужна на что-нибудь, а потому и вы приготовьтесь принять ее. В конце мая я полагаю быть у вас во Франкфурте. В случае, если уедете куда-нибудь, оставьте адрес, дабы я мог вас отыскать. Я только заеду на три дни в Париж, единственно для того, чтобы взглянуть на моего доброго гр<афа> А<лександра> П<етровича> Толстого, и оттуда чрез Бельгию во Франкфурт.[129] Денька три-четыре проведем мы вместе. Мне с вами о многом[130] нужно переговорить. О болезни или о лечении моем вовсе не думаю. Болезнь моя так мне была доселе нужна, как рассмотрю поглубже всё время страдания моего, что не дает духа просить у бога[131] о выздоровлении. Молю только его о том, да ниспошлет несколько свежих минут и надлежа<щих> душевных расположений, нужных для изложения на бумагу[132] всего того, что приуготовляла во мне болезнь страданьями и многими, многими искушеньями и сокрушеньями всех родов, за которые недостает слов и слез благодарить его всеминутно и ежечасно. О сих свежих минутах молю и не сомневаюсь в его святой милости, где ни будут они мне даны, в дороге ли, на почтовой станции, в тряском экипаже, или в покойной комнате, или даже в холодной ванне у Призница — всё равно, но слышит мое сердце, что они будут мне даны, и отверзутся мои уста возвестить хвалу ему. Но обо всем этом переговорим. Прощайте, до свидания! Обнимаю вас, а с вами вместе и всё вам любезное.

Ваш Г.

На обороте: Francfort sur Mein. Son excellence monsieur Basile de Joukoffsky. Francfort s/M. Saxenhausen. Salzwedelsgarten vor dem Schaumeinthor

Вьельгорской А. М., 14 мая н. ст. 1846*

29. А. М. ВЬЕЛЬГОРСКОЙ.

Генуя. Мая 14 <н. ст. 1846>.

Пишу к вам с дороги, добрейшая и благодатная Анна Миха<й>ловна*. Благодарю вас за ваши подарки. Во-первых, за письмо*. Оно было мне очень приятно. Известия о Петербурге и о духе нынешнего нашего общества хотя заняли в вашем письме только две строчки, но мне были нужны. Не пропускайте и впредь! Говорите даже о том, о чем почти нечего сказать, и описывайте мне даже пустоту, вас окружающую: мне всё нужно. Мне нужно знать всё, что у нас ни делается, как хорошего, так и дурного, а без того я буду всё еще глуп попрежнему и никому не делаю пользы, а потому не позабывайте и поступайте со мною так, чтобы я много и много благодарил вас за всякое письмо. Во-вторых, благодарю вас за книги. «Воспитанница» весьма замечательна. Соллогуб идет вперед. Литературная личность[133] его становится степенней и значительней; нельзя, чтобы не сделалась от этого и его собственная внутренняя личность степенней и значительней. В писателе всё соединено с совершенствованием его таланта и обратно: совершенствованье таланта соединено с совершенствованием душевным. «Бедные люди»* я только начал, прочел страницы три и заглянул в середину, чтобы видеть склад и замашку речи нового писателя (напрасно вы оторвали одних «Бедных людей», а не прислали весь сборник, я бы его прочел, мне нужно читать все новые повести; в них хотя и вскользь, а все-таки проглядывает современная наша жизнь). В авторе «Бедных людей» виден талант, выбор предметов говорит в пользу его качеств душевных, но видно также, что он еще молод. Много еще говорливости и мало сосредоточенности в себе: всё бы оказалось гораздо живей и сильней, если бы было более сжато. Впрочем, я это говорю еще не прочитавши, а только перелистнувши. У меня так мало теперь читать из современного русского, что я читаю понемногу, в виде лакомства или когда очень придет трудно и дух в таком болезненно-черством состоянии, как мое болезненно тяжелеющее на мне тело. Что сказать вам о моем теперешнем болезненном состоянии? Молитесь обо мне богу — вот всё, что могу сказать Молитесь богу, чтобы послал мне среди недугов, как бы тяжки они ни были, сколько можно более светлых минут, нужных для того, чтобы, наконец, сказать[134] всё то, для чего я воспитывался внутри, для чего ниспосылались мне и самые тяжелые минуты, и самые болезни, за которые я беспрерывно должен молить бога. Вот всё, о чем мне нужно теперь молиться и о чем нужно, чтобы молились обо мне все близкие мне. Просить же совершенного выздоровления или каких-нибудь благ здешней жизни даже грех.[135] Я это чувствую во глубине моей души. Прощайте, не забывайте меня и пишите. Пишите обо всем. Адресуйте письма (и, если случатся, даже книжные посылки) во Франкфурт, к Жуковскому, по прежнему адресу. Он мне доставит всюду, где буду находиться.

Ваш Г.

В адресе Жуковского нужно прибавлять: Saxenhausen, Salz-wedelsgarten vor dem Schaumeinthor.

Весь дом ваш обнимаю, всех от мала до велика, не пропуская никого.

На обороте: St. Pétersbourg. Russie. Ее сиятельству графине Анне Миха<й>ловне Вьельгорской. В С. Петербурге. Возле Миха<й>лов<ского> дворца, на Михайлов<ской> площади, в доме графа Вьельгорского.

Смирновой А. О., 6 июня н. ст. 1846*

30. А. О. СМИРНОВОЙ.

Прага. Июня 6 <н. ст. 1846>.

Я рад, что ваше здоровье лучше и холодная вода помогла; мое же плачевное здоровье… Но сла<ва> богу, от дороги и мне стало несколько свежей[136] Но в сторону наши здоровья. Мы должны позабыть о них так же, как и о себе. Итак, вы возвратились вновь в ваш губернский город*.[137] Вы должны с новыми силами возлюбить его: он ваш, он вверен вам, он должен быть вашим родным. Вы напрасно стали вновь думать, что присутствие ваше в нем бесполезно в рассуждении общественной деятельности, что общество испорчено в корне*…Вы просто устали — вот и всё. Деятельность губернаторше предстоит всюду, на всяком шагу. Она производит влияние даже и тогда, когда ничего не делает. Дело не в хлопотах и не в опрометчивом бросании на всё. Пред вами два живые примера.[138] Предшественница ваша Жуковская* завела кучу благотвор<ительных> заведений, а вместе с ними — кучу бумажной переписки, экономов, секретарей, кражу, бестолковщину и проч., прославилась в Петербурге и наделала кутерьму в Калуге. Княгиня же Оболенская*, которая была перед ней, не завела никаких заведений, не приютов, не прошумела нигде подальше своего города, не имела даже влияния на своего мужа и не входила ни во что, а между тем доныне никто в городе не может о ней вспомнить без слез, и всяк, начиная от купцов до последнего в городе, до сих пор еще повторяет: «Нет, уже не будет другой кн<ягини> Оболенской!» А кто это повторяет? Тот же самый город, для которого вы теперь полагаете невозможным ничего сделать, то же самое общество, которое считаете вы испорченным навеки. Итак, будто бы уж ничего нельзя сделать? Вы устали — вот и всё. Устали оттого, что принялись слишком сгоряча, слишком понадеялись на собственные силы, женская прыть вас увлекла…[139] Вновь повторяю вам то же самое, что прежде: ваше влияние сильно. Вы — первое лицо в городе, с вас будут перенимать всё до последней безделушки, благодаря обезьянству моды и нашему всеобщему русскому обезьянству даже в платье. Если вы будете хорошо вести ваши собственные дела и ваш собственный дом, то уж и этим вы произведете влияние. Гоните паче всего роскошь, это не требует ни хлопот, ни издержек.[140] Не пропускайте ни одного бала, приезжайте именно с тем, чтобы показаться на нем в одном и том же платье; три, четыре, пять раз сряду надевайте то же платье; хвалите на всех только то, что просто и не стоит больших денег. Словом,[141] гоните, повторяю вам, эту скверную роскошь, эту страшную язву России, причину взяток, несправедливостей и всех мерзостей, какие у нас есть. Если вам только одно это удастся сделать, то вы уже более принесете существенной пользы, чем сама кн<ягиня> О<боленская>. А это даже у вас не отнимет и времени. Друг мой, вы устали. Из ваших же отчетов я вижу, что вы уже немало[142] сделали кое-чего хорошего для начала (если бы не слишком торопились, вышло бы еще больше). О вас уже распространились слухи вне Калуги; кое-что из них дошло и до меня. Но вы всё еще очень поспешны, вы[143] еще слишком поражаетесь всем, вас слишком шевелят и сражают все неприятности и гадости. Друг мой, вспомните вновь мои слова, в справедливости которых, вы говорите, что убедились: глядеть на Калугу, как на лазарет*.[144] Глядите же так! Но прибавьте к этому еще кое-что, а именно: уверьте себя, что больные в этом лазарете ваши родные, близкие сердцу вашему, и тогда всё перед вами изменится: вы с ними примиритесь и будете враждовать только с их болезнями. Кто вам сказал, что болезни эти неизлечимы? Это вы сами себе сказали, потому что не нашли в руках у себя средства. Что ж, разве вы всезнающий доктор? А зачем вы не обратились с просьбой о помощи к другим? Разве я даром просил вас сообщать всё, что ни есть в вашем городе, ввести меня в познание вашего города, чтобы я имел полное понятие о вашем городе? Зачем же вы этого не сделали, тем более, что сами же уверены,[145] что я во многом могу иметь больше влияния, нежели вы; тем более, что[146] сами же приписываете мне[147] и ум, и знание души, и знание людей; тем более, наконец, что говорите сами, будто я и вам помог <в> душевном деле? Неужели, вы думаете, я не сумел бы так же помочь и вашим неизлечимым больным? Вы позабыли, что я могу и помолиться, молитва моя может достигнуть и до бога, бог может послать уму моему вразумление, а ум мой, вразумленный небесной милостью его, может распутать и это дело так же, как распутывал и другие.

До сих пор в ваших письмах вы мне давали только общие понятия о Калуге, в чертах общих, которые могут принадлежать всякому губерн<скому> городу, но и общие ваши не полны. Вы понадеялись на то, что я знаю Россию, как пять пальцев, а я в ней ровно не знаю ничего.[148] Если бы даже я и знал кое-что, то со времени[149] моего отъезда многое изменилось. В самом составе управления губернией произошли значительные перемены. Многие места и чиновники отошли от зависимости губернатора и поступили в ведомство и управление других министерств, завелись новые[150] чиновники и места, словом — губерния и губер<н>ский город является относительно[151] многих сторон в другом виде, а я вас просил ввести меня совершенно в ваше положение, не идеальное, но существенное,[152] чтобы я видел от мала до велика всё, что вас окружает.[153]

Вы сами говорите, что в немногое время вашего пребывания в Калуге узнали Россию более, чем во всю свою жизнь. Зачем же вы не поделились со мною вашими знаниями? Говорите, что не знаете даже, с которого конца начать, что куча сведений ваших еще в беспорядке. Я вам помогу их привести в порядок, но только, ради Христа, прошу вас исполнить добросовестно мою просьбу. Не так, как привыкла выполнять ваш брат — страстная женщина, которая из десяти слов восемь пропустит и ответит только на два, затем, что они[154] пришлись ей по сердцу, но так, как мужчина, как толковый,[155] деловой чиновник, который, не принимая ничего особенно к сердцу, отвечает ровно на все пункты.

Вы должны ради меня начать вновь рассмотрение вашего губер<н>ского города. Во-первых, вы мне должны назвать все главные лица в городе по именам, отчествам и фамилиям, всех чиновников до единого. Мне это нужно, я должен быть им так же другом, как вы сами должны быть другом им всем без исключения. Во-вторых, вы должны мне написать, в чем именно должность каждого. Всё это вы должны узнать лично от них самих, а не от кого-либо другого. Разговорившись со всяким, вы должны спросить его, в чем состоит его должность, чтобы он означил вам все ее предметы и ее пределы. Это будет первый вопрос. Потом попросите его, чтобы он изъяснил вам, чем именно и сколько в этой должности при нынешних обстоятельствах можно сделать добра. Это будет второй вопрос. Потом, чем именно и сколько на этой самой должности можно наделать зла. Это будет 3<-й> вопрос. Узнавши, отправляйтесь к себе в комнату и тот же час всё это на бумагу для меня. Вы уже сим два дела сделаете разом: кроме того, что дадите мне средство впоследствии вам пригодиться, вы узнаете сами из собственных ответов чиновника, как понимает он свою должность, чего ему недостает, словом — своим ответом он обрисует самого себя. Он вас может даже навести на кое-что благое… Но не в этом дело. До времени лучше не торопитесь. Не делайте ничего даже и тогда, если бы вам показалось, что можете сделать и что в силах чему-нибудь помочь. Лучше пока еще попристальней[156] всмотреться; довольствуйтесь покаместь тем, чтобы передать аккуратно мне. Три означенные вопроса имейте в виду в разговоре с каждым[157] и не оставляйте его, пока не удовлетворит на все три. Потом на той же самой страничке, насупротив того же места или на другом лоскутке бумаги, ваши собствен<ные> замечания — что вы заметили о каждом господине[158] в особенности, что говорят о нем другие, словом — всё, что можно прибавить о нем со стороны.

Потом такие же сведения доставьте мне обо всей женской половине вашего города. Вы же были так умны, что сделали им всем визиты и почти их всех узнали. Впрочем, узнали несовершенно, я в этом уверен. Относительно женщин вы руководствуетесь первыми впечатлениями: которая вам не понравилась, вы ту оставляете. Вы ищете всё избранных и лучших. Друг мой! за это я вам сделаю упрек; вы должны всех любить. Особенно тех, в которых побольше дрянца. По крайней мере, больше узнать их, потому что от этого зависит многое, и они могут иметь большое влияние на мужей. Не торопитесь, не спешите их наставлять, но просто расспрашивайте; вы же имеете дар выспрашивать. Узнайте не только подвиги[159] и занятия, но даже ее образ мыслей, ее вкусы, что она любит, что ей нравится. Мне это нужно. По-моему, чтобы помочь кому-либо, нужно узнать его всего насквозь, а без того я даже не понимаю, как можно отважиться давать кому-либо советы. Итак, женщин всех насквозь, чтобы я имел совершенное понятие о вашем городе!

Сверх характеров и лиц обоего пола, запишите всякое случившееся происшествие, сколько-нибудь характеризующее людей или вообще дух губернии, запишите бесхитростно, в таком виде, как было вам пересказано. Запишите также две, три сплетни на выдержку, какие первые вам попадутся, чтобы я знал, какого рода сплетни у вас плетутся. Сделайте, чтобы это записыванье сделалось постоянным вашим занятием, чтобы на это был определен[160] положенный час в день. Представляйте себе в мыслях, систематически и во всей полноте весь объем города, чтобы видеть вдруг, не пропустили ли вы мне чего-нибудь записать, чтобы я получил, наконец, полное понятие о вашем городе.

И если вы меня таким образом познакомите со всеми лицами, с их должностями и как они ими понимаются и, наконец, даже с характером самых событий, у вас случающихся, тогда я вам кое-что скажу, и вы увидите, что многое невозможное возможно и неисправимое исправимо. До тех же пор ничего не скажу именно потому, что могу ошибиться,[161] а этого мне бы не хотелось.[162] Мне бы хотелось сказать такие слова, которые бы попали прямо, куды следует, ни выше, ни ниже, такой дать совет,[163] чтобы вы в ту же минуту сказали: «Он легок, его можно привести в исполнение».

Вот, однако ж, кое-что вообще и то не для вас. Попросите Н<иколая> М<ихайловича> обратить особенное внимание на то, чтобы советники губернского правления были люди честные.[164] От этого много зависит. Как только будут честные советники, тотчас будут честны капитан-исправники, заседатели, словом — всё станет честно. Надобно вам знать (если вы этого еще не знаете), что самая безопасная взятка, которая ускользает от всяких преследований, есть та, которую чиновник берет с чиновника по команде сверху вниз; это идет иногда бесконечной лестницей. Капитан-исправник и заседатели должны уже необходимо кривить душой и брать, потому что им нужны деньги, дабы заплатить за свое место. Эта купля и продажа может производиться почти перед глазами и в то же время никем не быть замечена. Храни вас бог даже и преследовать. Старайтесь только, чтобы сверху было честно, снизу будет честно само собою. До времени же, пока не вызрело зло, не преследуйте никого, а действуйте нравственно![165] Мысль ваша, что губернатор всегда может сделать много зла и мало добра, что на поприще добра он обрезан в действиях, не совсем справедлива. Губернатор может всегда иметь нравственное влияние, слишком большое, подобно как и вы можете иметь большое нраве<твенное> влияние, хотя и не имеете власти, установленной законом. Поверьте, что не сделай он визита какому-нибудь господину, об этом будет весь город говорить; станут расспрашивать, за что и почему, и этот самый господин из-за этой единственно боязни струсит сделать подлость, которую бы он никак не струсил сделать пред лицом власти или закона. Ваш поступок, т. е. ваш и Ник<олая> Мих<айловича>, с уездным судьею*, которого вы нарочно вызвали в город с тем, чтобы примирить его с прокурором, почтить[166] его радушным угощением и дружеским приемом за прямоту, благородство и честность, поверьте, сделал уже значительное действие. Мне особенно нравится при этом то, что судья (который, как оказалось, был просвещеннейший человек) одет был таким образом, что его не приняли бы в переднюю петербургских салонов. Хотел бы я в эту минуту поцеловать полу его запачканного фрака. Это самый лучший образ действий в нынешнее время как для Ник<олая> М<ихайловича>, так и для вас: не вооружаться сильно противу взяточников и дурных людей и не преследовать их, но стараться, вместо того, выставлять на вид всякую честную черту, пожимать дружески, в виду всех, руку прямого, честного человека. Поверьте, как только будет узнано во всей губернии, что губернатор поступает так, всё дворянство уже будет на его стороне. В дворянстве нашем есть удивительная черта, которая меня всегда изумляла, это чувство благородства, — не того благородства, которым заражено дворянство других земель, т. е. не благородства рождения или происхождения, но настоящего, нравственного благородства. Даже в таких губерниях и в таких местах, где, если разобрать порознь всякого дворянина, выйдет просто дрянь, а вызови только на какой-нибудь благородный подвиг — всё[167] вдруг поднимется точно каким-то электричеством, и люди, которые делают пакости, сделают вдруг благороднейшее дело. И потому всякий благородный поступок губернатора прежде всего найдет отклик в дворянстве, а это важно. Губернатор непременно должен иметь влиянье нравственное на дворян, только сим одним он может подвинуть их на поднятие невидных должностей и неприманчивых мест. А это нужно. Потому что, если дворянин из той же губер<нии> возьмет какое-нибудь место, с тем, чтобы показать, как надобно служить, то,[168] каков бы он ни был сам, хотя и лентяй и многим нехорош,[169] но выполнит так свое дело, как никогда не выполнит чиновник[170] присланный, хотя бы он исшатался весь век в канцеляриях. Словом, ни в каком случае не должно упускать из виду того, что это те же самые дворяне, которые в 12 году несли всё на жертву, всё свое имущество, что ни было у каждого за душой.

Когда случится по причине совершенных гадостей предать иного чиновника[171] суду, то в таком случае нужно, чтобы он предан был с отрешением от дел. Это очень важно, ибо если он будет предан суду без отрешения от дел, он будет еще долго юлить и держаться и найдет средства так запутать дела, что никогда не доберутся до истины.[172] Но как только он будет предан суду с отрешением от дел, он повесит вдруг нос, сделается совсем другой человек, никому не страшен, на него пойдут со всех сторон улики, всё выйдет на чистую воду, и вдруг узнается всё дело. Но, друг, ради Христа, не оставляйте вовсе никакого спихнутого чиновника, как бы он дурен ни был: он несчастен. Он должен с рук вашего мужа перейти на ваши руки, он ваш. Не объясняйтесь с ним сами и не принимайте его, но следуйте за ним издали. Вы хорошо сделали, что выгнали надзирательницу при доме умалишенных за то, что она вздумала продавать булки, назначенные этим несчастным. Преступление вдвойне гадко тем более, что сумасшедшие уж никак не могут жаловаться, а потому изгнанье это нужно было сделать гласно и публично. Но не бросайте никакого человека, не отрезывайте возврата никому, следуйте за отрешенным. Иногда с горя, с отчаяния, со стыда впадает он еще в бо́льшие преступления. Действуйте или через вашего духовника, или вообще через какого-нибудь умного священника, который бы навещал его и давал бы вам отчет о нем беспрестанно, а главное, старайтесь, чтобы он не оставался без какого-нибудь труда и дела. Не подобьтесь мертвому закону, но живому богу, который всеми бичами несчастий поражает человека, но не оставляет его до самого конца его жизни. Какой бы ни был человек, но если земля его еще носит и гром божий не поразил его — это значит, что он держится на свете[173] для того, чтобы кто-нибудь, тронувшись его участью, спас его и помог ему. Если вас, во время ли описаний,[174] которые вы будете делать для меня, или же просто во время самых исследований[175] всяких недугов, будут слишком поражать наши печальные стороны и возмутится ваше сердце, — в таком случае советую вам[176] беседовать об этом почаще с архиереем*; он же, как видно из слов ваших, умный человек и добрый пастырь. Покажите ему весь лазарет и обнаружьте ему все болезни больных ваших. Хотя бы он был и небольшой знаток в науке лечить, вы, несмотря на это, введите его во все припадки, признаки и явления болезней. Всё до последнего старайтесь ему очертить так живо, чтобы всё это так и носилось у него пред глазами, чтобы город ваш, как живой, обитал в его[177] мыслях так же беспрестанно, как он должен обитать беспрестанно в ваших мыслях, чтобы чрез то самые мысли его стремились[178] сами собой на вечную молитву о нем. Поверьте, что от это<го> самого его проповедь с каждым воскресеньем будет направляться более и более к сердцам самих слушателей, и он сумеет потом выставить многое начистоту и, не устремляясь лично ни на кого, сумеет каждого поставить лицом к лицу к собственной[179] мерзости своей, так <что> сам хозяин плюнет на свое же добро. Обратите также внимание на священников, узнайте их всех непременно; от них зависит всё, и дело улучшения нашего в их руках, а не в руках кого-либо другого. Не пренебрегайте никем из них, несмотря на простоту и невежество многих. Их скорей можно возвратить к своему долгу, чем кого-либо из нас. У нас, светских, есть гордость, честолюбие, самолюбие, — словом, много того, что заставит нас не послушаться увещания другого, наконец, самые развлечения… Духовный же, каков бы он ни был,[180] он все-таки более или менее чувствует, что ему должно быть всех смиреннее и всех ниже, притом уже в самом отправляемом им ежедневном служении он слышит себе напоминания… Словом, он ближе нас всех к возврату на путь свой, а возвратясь, может возвратить вослед за собою многих. И потому, хотя бы встретили из них вовсе неспособного, не пренебрегайте, но поговорите с ним хорошенько. Расспросите у каждого, что такое его приход, чтобы он дал вам полное понятие, каковы у него люди и как он сам понимает и знает людей. Между прочим не мешает вам также знать, что я не имею до сих пор никакого понятия о том, каково у вас в городе мещанство и купечество. Что они начинают также модничать и курить сигарки, это дело повсюдное, к тому же более внешнее. Узнайте о них в подробности. Одну сторону этого дела вы узнаете от священников, другую от полицмейстера, если потрудитесь разговориться с ним об этом предмете, третью сторону узнаете от них самих, если не пренебрежете разговориться с которым-нибудь из них хоть по выходе из церкви в воскресный день. Все забранные сведения[181] послужат вам к тому, что очертят перед вами, что такое в существе должен быть мещанин и всякий горожанин[182] в нынешнем положении. В уроде вы сколько-нибудь почувствуете идеал того же, чего карикатурой стал урод. Как только почувствуете, что̀ такое должно быть такое-то звание, тогда призывайте священников и толкуйте с ними. Не говорите с ними ни о средствах, ни об орудиях, как что сделать. Старайтесь только очертить перед ними определительно, чем должно быть у нас такое-то[183] звание в нашем гражданском быту[184] сообразно нашим законам и духу нашей церкви, которая нигде с ним не ссорится. И потом в таких же ярких и живых чертах представьте ему нынешнюю статистику этого звания, то есть чем оно сделалось вследствие нашего собственного злоупотребления. Больше ничего не прибавляйте. На ум будет наведен сам; нужно только, чтобы он заставлен был истинно помолиться[185] и заставлен был управить лучше свою собственную жизнь. Священникам особенно нужна беседа с такими уже опытными людьми, которые в немногих ярких и сжатых чертах умели[186] пред ним очертить пределы и обязанности всякого звания и должности. Часто единственно от этого неведения и умный из них не знает,[187] как ему быть с прихожанами, и говорит общими местами, не приклеивающимися[188] к делу. Входите также в его собственное положение, помогите его попадье и детям, если у него приход беден. Не исполняющему и задористому погрозите архиереем, но вообще старайтесь действовать более нравственно. Говорите им, что обязанность их слишком страшна и что слишком великий ответ дадут они, что и синод, и сам государь теперь особенно обращают внимание на частную жизнь священника, что им всем готовится переборка, что наконец уже все просыпаются и видят, что половина зол произошла оттого, что священники стали нерадиво исполнять свои должности… С помощью священников губернаторша может произвести много нравственного влияния на купечество, мещанство и вообще на всё простое сословие. Я даже вам скажу, как именно. Во-первых… Но я и позабыл, что я не имею никакого понятия о том, что такое в вашем городе мещанство, купечество и вообще весь простой народ. И всё, что я ни скажу, может быть некстати. Итак, это в сторону. Скажу вам только вообще, что здесь именно предстоит столько прекрасных подвигов, польза от которых несравненно ощутительней, чем от всяких приютов и благотворительных заведений, и которые будут вовсе не в труд и тягость, а даже в отдохновенье и развлеченье духа.

Старайтесь всех избранных и лучших в городе подвигнуть также на деятельность общественную. Всякий из них может много сделать. Их можно подвигнуть. Если вы мне дадите полное понятие об их характерах,[189] образе жизни и занятия<х>, я вам даже скажу, чем и как можно их подвигнуть и подстрекнуть. Есть в русском человеке сокровенные струны, которых он сам не знает. Вы мне уже назвали некоторых, как людей умных и благородных вообще. Я уверен, что их у вас даже гораздо больше. Не смотрите на отталкивающую наружность, на многие неприятные замашки, на грубость и черствость обращения или даже на фанфаронство и щелкоперство многих поступков. Это есть теперь более или менее у всех нас. Мы все в последнее время обзавелись чем-то особенно неприятно-заносчивым в нашем обращении, но внутри того же человека шевелятся добрые чувства. Особенно не пренебрегайте женщинами. Клянусь, женщины гораздо лучше нас, мужчин. В них больше великодушия, больше отважности на всё благородное. Не глядите на то, что они закружились в вихре моды и пустоты. Если только сумеете заговорить им языком самой души, если только сколько-нибудь сумеете очертить перед женщиной ее высокую обязанность, выполнения которой ждет от нее теперь весь мир, то есть быть воздвижницей ко всему прямому, честному и благородному, кликнуть клич миру на благородное стремление, то та же самая женщина, которую вы считали пустой, благородно вспыхнет, взглянет на самоё[190] себя, на брошенные свои обязанности, подвигнет самоё себя[191] на всё чистое, подвигнет своего мужа на честное и благородное выполнение своего долга и, швырнувши в сторону все свои тряпки, всех обратит к делу. О, я знаю, что женщины у нас очнутся прежде мужчин, благородно попрекнут нас, благородно хлеснут и погонят нас бичом стыда и совести, как глупое стадо баранов, прежде чем каждый из нас успеет очнуться[192] и почувствовать, что ему следовало бы побежать и самому, не дожидаясь бича. Вас полюбят и полюбят сильно, да и нельзя им не полюбить вас, если узнают вашу душу, но до того времени вы всех их любите до единого, никак не взирая на то, если бы он вас[193] и не любил. Но письмо мое становится длинно. Чувствую, что начинаю уже говорить о том, что не придется кстати ни вам, ни вашему городу, ни вообще вашим обстоятельствам, но вы сами этому виной, не сообщивши мне подробных сведений ни о чем. До сих пор я точно как в лесу. Слышу только о каких-то неизлечимых болезнях и не знаю, чем кто болит. А у меня обычай не верить по слухам никаким неизлечимостям, и никогда не назову я никакую болезнь неизлечимой по тех пор, пока не ощупаю ее моею собственной рукою. Итак, вновь рассмотрите ради меня весь город, опишите всё и всех, не избавляя никого от трех неизбежных вопросов: в чем состоит его должность, сколько на ней можно сделать добра и сколько зла.[194] Как прилежная ученица, сделайте для этого тетрадку и не забывайте в объясненьях со мной быть как можно более обстоятельну. Повторяю вам вновь, что я глуп и глупее всех людей по тех пор, пока не введут меня в самое подробное познание. Воображайте лучше, что перед вами стоит ребенок или такой невежа, которому всё объяснять до последней булавки. Я не знаю, отчего вы вздумали, что я какой-то всезнающий. Что мне случилось вам кое-что предсказать и предсказанное сбылось, это произошло единственно из того, что вы меня ввели в тогдашнее положение души вашей. Велика важность угадать! Стоит только попристальнее вглядеться в настоящее, будущее вдруг выступит само собою. Дурак тот, кто думает о будущем мимо настоящего: он или соврет, или скажет загадку. Я вас между прочим еще побраню за следующие ваши строки, которые здесь выставлю вам перед глаза: «Грустно и даже горестно видеть вблизи состояние России*, но, впрочем, не следует об этом говорить. Мы должны с надеждою и светлым взором смотреть в будущее, которое в руках милосердного бога». Оттого и беда вся, что мы не глядим в настоящее, а помышляем о будущем. Оттого и беда вся, что как только, всмотревшись в настоящее, заметим, что горестно, грустно и не так, как нам хочется, мы махнем на всё рукой и давай пялить глаза в будущее. Оттого бог и ума нам не дает.[195] Оттого и будущее висит у нас теперь точно на воздухе.[196] Слышат некоторые, что оно хорошо, благодаря некоторым передовым людям, которые тоже услышали его чутьем, а не арифметическим выводом. Но как достигнуть до этого будущего, никто не знает. Оно точно кислый виноград.[197] Все позабыли, что пути и дороги к этому светлому будущему сокрыты именно в этом темном и запутанном настоящем, которого никто не хочет узнавать,[198] всяк считает его низким и недостойным своего внимания![199] Введите же хотя меня в познание настоящего. Не смущайтесь мерзостями и подавайте мне всякую мерзость. Для меня они не в диковинку: я сам довольно мерзок. Пока я еще мало входил в мерзости, меня всякая мерзость смущала, я приходил тогда в уныние от многого в России, и мне за многое становилось страшно. С тех же пор, когда я стал побольше всматриваться в мерзости, я просветлел духом. Передо мной стали обнаруживать<ся> исходы, средства и пути. И благодарю я более всего за то бога, что он сподобил меня хотя сколько-нибудь узнать мерзости как мои собственные, так и бедных собратий моих. Иесли есть у меня какая-нибудь капля ума, свойственного не всем людям, так это оттого, что всматривался я побольше других в эти мерзости. И если мне удалось помочь некоторым близким друзьям моим, так это оттого, <что я> всматривался побол<ьше> в эти мерзости.[200] И если я приобрел наконец любовь к людям не идеальную, но существенную любовь, так это всё же оттого, что всматривался я побольше в мерзости. Не пугайтесь же и вы мерзостей и особенно не отвращайтесь от тех людей, которые вам кажутся почему-либо мерзки. Уверяю вас, что придет время, когда многие у нас на Руси из чистеньких горько заплачут, закрыв руками лицо свое, именно оттого, что считали себя слишком чистыми, что хвалились чистотой своей[201] и всякими возвышенными стремлениями куда-то. Помните же всё это и, помолясь, примитесь снова бодрей и свежей за дела свои, чем когда-либо прежде.[202] Перечтите раз пять, шесть мое письмо, единственно потому, что в нем всё разбросано и нет строгого, логического порядка, чему, впрочем, вы сами причиною. Нужно, чтобы[203] существо письма осталось всё в вас, вопросы мои стали бы вашими вопросами, желанье мое вашим желаньем, чтобы всякое слово и буква из него засели в вашей голове,[204] преследовали бы вас и мучили по тех пор, пока не исполните моей просьбы таким образом, как я прошу.

Бог вас да благословит во всем! Прощайте!

Ваш Г.

Толстому А. П., 18 июня н. ст. 1846*

31. А. П. ТОЛСТОМУ.

Фрейвалдау. Июнь — не помню числа <18 июня н. ст. 1846>.

Наконец, пишу к вам из Греффенберга, куда прибыл благополучно, отдохнул два дни и вот уже другой день начал лечение. От дороги ли,[205] а может быть, отчасти, и от грубиевского прописания*, которое я выполнял доселе по возможности, в дороге я почувствовал себя несколько лучше, имел <… >[206] натуральное, один или два раза, что для меня важно и что, однако ж, прекратилось с начатием водяного курса. И Греффенберг и Фрейвалдау грустны, почти ни души; кроме бедного Дегалета*, который еле ходит с закрытыми глазами и ничего не видит, только двое русских. Один армейский полковник Быков, другой какой-то Лосев*. Во Фрейвалдау никого. Был я в Линде… <нрзб.> затем, чтобы повидать князя Барятинского*, который лечится у Шрота и от него в восторге. Его курс почти на исходе. Он говорит, что, несмотря на страшную слабость, чувствует себя как бы перерожденным. Но я уже давно привык не верить тем больным, которые еще вполне не вылечились,[207] что, впрочем, никак не мешает быть Шроту в своем роде[208] гениальным врачем, а кн<язю> Барятинскому умным и замечательным человеком, несмотря на обвинение[209] братца вашего Алексея Петровича в глупости. В Греффенберге в это лето несравненно меньше лечащихся, чем во все прежние годы. Приезды значительно прекращаются, это я уже слышал всюду на дороге. Меня разбирает тоска. Абрейбунги и умшлаги* противны и почти невыносимы, а главное то, что я не имею чрез то времени заняться тем, чем мне нужно спешить; в дороге я имел возможности больше заниматься. Я думаю, я Греффенберг просто брошу, тем более, что от него вся надежда только на небольшое освежение, а перееду на море, именно в Остенде: там больше бывает русских, туда, может быть, и вы заедете из Лондона. Мне же особенно нужно бежать от тоски, которая наиболее меня одолевает тогда, когда нет с кем провести вечер и сколько-нибудь позабыть в беседе, тягость и трудность дня. Я получил письмо от Софьи Петровны*, которая так убеждает и меня, и вас приехать в Неаполь, что вам особенно ни в каком случае невозможно не выполнить таких убедительных и жарких прошений. На это письмо вы отвечайте не в Греффенберг, но во Франкфурт, на имя Жуковского. Спросите у Груби, почему мне в Германии стали давать из аптек порошок не темносерый, как в Париже, но совсем желтый, и притом сухой, а не влажный.

Затем мысленно обнимая вас и графиню и моля бога, да ниспошлет всё, что наиболее нужно душам вашим, остаюсь

вечно ваш Г.

Перед выездом, в рассеянности, я позабыл вам сказать, что в одной молитве из тех, которые вам дал, пропущена одна строчка; так как один экземпляр переписывался с другого, то в обеих повторился тот же пропуск, именно в молитве III, после слов: «вем яко и самое колебан<ие> сие не без воли твоей», следует: «достоин его за грехи мои, но ведаю также, о господи, что по милосердию ниспослешь мне крепость твою, ею же облекал всех уповающих на тя».

Уведомьте меня обстоятельней о вашем маршруте. Мне бы никак не хотелось пропустить возможности с вами встретиться в Остенде.

На обороте: Paris. Son excellence monsieur le comte Alexandre Tolstoy. Paris. Rue de la Paix, 9. (Hôtel Westminster).

Жуковскому В. А., 27 июня н. ст. 1846*

32. В. А. ЖУКОВСКОМУ.

27 июня <н. ст. 1846>. Freiwaldau.

Три письма, вами пересланные, получены исправно. Больше не присылайте, но удержите до моего приезда. Холодная вода, к изумлению, не производит на меня того благотворного действия, как прошлый год. Дорога помогает больше прочего. Видно, такова воля божия. А потому с богом вновь в дорогу. Недели через две или через полторы надеюсь с вами повидаться на несколько часов во Франкфурте, на пути в Остенде — попробовать морского воздуха и моря. Итак, до свиданья!

Весь ваш Г.

От Смирновой получил письмо. Ей лучше от холодного леченья, и самый слог письма показывает, что она в духе. Относительно вас она дает мне такое распоряжение: «Поклонитесь Жуку и поцелуйте его в лоб, из которого вылезет „Одиссея“*».

На обороте: Francfort s/M. Son excellence monsieur Basile de Joukoffsky. Francfort sur Mein. Saxenhausen. Salzwedelsgarten vor dem Schaumeinthor.

Смирновой А. О., 4 июля н. ст. 1846*

33. А. О. СМИРНОВОЙ.

Карлсбад. Июля 4 <н. ст. 1846>.

От Рябинина*, которого я встретил на дороге в Карлсбад, откуда и пишу, узнал я об вас и о том, что вам сделалось опять несколько хуже. Я, впрочем, и не думал, чтобы холодное лечение вам помогло много; его доста<то>чно было взять столько, сколько нужно для освежения. Вам дорога и переезд поможет больше. Благодарите бога вперед за всё. Ваши болезненные страдания я уже знаю[210] и все их почти испытал. Эти болезненные страхи, эти непонятные беспокойства, эти беспрестанные ожидания чего-то страшного, долженствующего сей же час разразиться, — всё это уже у меня было, хотя я и скрывал это в себе и не показывал наружно. Это было еще тогда, когда вы были в Риме. Но вслед за тем настает ясность и светлость в душе, и ум проясняется в несколь<ко> крат больше. Выполните только то, что я потребую от вас выполнить во имя бога: вы должны на несколько времени отдать себя во власть мне. Помните, как я потребовал от вас того один раз в Нице? Так же, как прежде, гоня от себя всякую мысль, вы занялись послушно ученьем наизусть псалмов, таким же точно образом[211] теперь займитесь буквальным исполненьем того дела, о котором я вас прошу в прилагаемом при сем большом письме*. Оно было написано прежде. Оно было писано в искреннем молении к богу, чтоб хотя на этот раз вы послушались слов моих, потому что до сих пор вы еще ни один раз не отвечали на те из моих вопросов, на которые более всего мне нужны были от вас ответы. Я уже хотел было на полгода, по крайней мере, прекратить нашу переписку, потому что она стала вовсе бесполезна. А за всякое слово праздно с нас взыщется строго. Пишу к вам в Петербург, адресуя на имя Арк<адия> О<сиповича>*, потому что[212] Рябинин мне сказал, что вы к этому времени[213] располагали быть в Петербург. Уведомьте хотя в нескольких словах, каким вы нашли Петербург, как вас приняли, и не позабывайте, что всё это не для пустого любопытства и что для письма, пишущего<ся> ко мне, не грех употребить[214] больше времени, чем для тех писем, которые вы пишете к другим. Будьте же дружески-внимательны к желаньям души моей — и бог вас да благословит!

Прощайте до вашего скорейшего ответа! Христос с вами!

Ваш Г.

Адресуйте на имя Жуковского.

Плетневу П. А., 4 июля н. ст. 1846*

34. П. А. ПЛЕТНЕВУ.

Карлсбад. Июля 4 <н. ст.>. 1846.

Не знаю, получил ли ты мое последнее письмо из Рима* со вложением свидетельства о моей жизни. По крайней мере, твоего ответа я еще не нашел, бывши во Франкфурте назад тому месяц. Теперь я заезжал в Греффенберг, чтобы вновь несколько освежиться холодной водой, но это лечение уже не принесло той пользы, как в прошлом году. Дорога действует лучше. Видно, на то воля божья, и мне нужно более, чем кому-либо, считать свою жизнь беспрерывной дорогой и не останавливаться ни в каком месте иначе, как на временный ночлег и минутное отдохновение. Голове моей и мыслям лучше в дороге; даже я зябну меньше в дороге. И сердце мое слышит, что бог мне поможет совершить в дороге всё то, для чего орудия и силы во мне доселе созревали. Покаместь тебе маленькая просьба (предвестие большой, которая последует в следующем письме). Жуковскому нужно, чтобы публика была несколько приготовлена к принятию «Одиссеи». В прошлом году я писал к Языкову* о том, чем именно нужна и полезна в наше время «Одиссея» и что такое перевод Жуковского. Теперь я выправил это письмо и посылаю его для напечатания* вначале в твоем журнале, а потом во всех тех журналах, которые больше расходятся в публике, в виде статьи, заимствованной из «Современ<ника>», с оговоркой вроде следующей: «Зная, как всем <в> России любопытно узнать что-либо о важном труде Жуковского, выписываем письмо о ней Н. Гоголя, помещенное в таком-то номере „Современника“». Нужно особенно, чтобы в провинциях всякое простое читающее сословие знало[215] хоть что-нибудь об этом и ждало бы с повсеместным нетерпением. А потому сообщи немедленно потом и в «Пчелу», и в «Инвалид», и в «О<течественные> З<аписки>», и даже в «Б<иблиотеку> для Ч<тения>», если примут. В Москву я сам пошлю экземпляр того же[216] письма*. Недели через две жди от меня просьбы другой*, которую я знаю, что ты выполнишь охотно. А до того не негодуй на меня ни за что прежнее, что приводило тебя в недоумение. Приходит уже то время, в которое всё объяснится. Обнимаю тебя вперед, слыша сердцем, что ты меня обнимешь так, как еще никогда не обнимал дотоле. Христос с тобой! Напиши слова два о получении этого письма и прибавь свое мнение о моей статье.

Твой Г.

Адресуй попрежнему на имя Жуковского, во Франкфурт.

Россету А. О., 6 июля н. ст. 1846*

35. А. О. РОССЕТУ.

Карлсб<ад>. 6 июля <н. ст. 1846>.

Посылаю вам, мой добрейший Аркадий Осипович, письмецо для вашей сестрицы*, которая, как мне сказал Рябинин, привезший от вас поклон, должна теперь уже находиться[217] в Петербурге. Ей вы его вручите, наградив себя за то моим заочным поцелуем. И напишите мне несколько слов о себе: мне хочется знать, как вы теперь на всё глядите и как перед вами всё теперь ворочается, и что такое[218] нынешняя грешная жизнь под вашим нынешним углом зрения. Я же спою вам[219] всё ту же мою старую песню,[220] но только с той разницей, что голосом несравненно более твердым и сильным, чем когда-либо прежде, несмотря на бессилие своего тела и на множество прибавившихся немощей: всё будет хорошо, не хандрите же и не держите носа вниз, но руководствуйтесь хотя единственно тем, что мой нос еще держится кверху, и пусть это будет вам барометром, если до сих пор не нашли лучшего.

Прощайте же и пишите во Франкфу<рт>, на имя Жуковского.

Вас искренно любящий

Гоголь.

Передайте при сем маленькое письмецо Самарину*. Я не знаю, где он находится.

Самарину Ю. Ф., начало июля н. ст. 1846*

36. Ю. Ф. САМАРИНУ.

<Начало июля н. ст. 1846.>

Благодарю вас весьма много за ваше письмо. Я его читал с большим любопытством. Ответ на него будет потом <… > вами неожиданным[221] образом*. А до того времени мой совет (хотя я не знаю,[222] любите ли вы советы и притом еще такие, которые нужно принять на веру, при которых не представляют[223] причин, вследствие которых они сделаны, ниже́[224] разумных логических выводов, на которых они основаны), мой совет заняться вам в продолжение двух-трех месяцев[225] каким-нибудь делом черствым, положительным и совершенно существенным, которое ближе всего к вам в буквальном смысле, хотя и не близко к душе или сердцу. Займитесь вот чем*: очертите мне круг и занятия вашей нынешней должности, которою вы теперь заняты, потом круг занятий всего того отделения или департамента, которого часть составляет ваша должность, потом круг занятий и весь объем [обязанност<ей>] того округа или министерства или иного главного управлен<ия>, которого часть составляет означенное отделение или департамент по числу восходящих инстанций. Всё это в самом сжатом существе самого дела и притом в том именно виде, как вы сами разумеете,[226] а не так, как кто-либо другой. Потом объясните мне, в чем именно состоит неповоротливость и неуклюжесть всего механизма и отчего она происходит, и какие от этого[227] бывают плоды в нынешнее время как вокруг и вблизи, так и подальше от центра. Само собой разумеется, что по поводу этого[228] вам предстоит премножество знакомств с чиновниками вашего ведомства, от которых в этом случае[229] никак нельзя вам ускользнуть, потому что, не знавши лично самих двигателей и даже их собственного существа, вам будет открыта только одна половина. Словом, вот какого рода дело! Весьма неприятное, но вам его нужно сделать. Чтобы вам лучше подвигнуть себя на это, вы поступите вот как. Прежде всего вообразите себе, что вы меня любите и что подвиг этот делаете совершенно для меня, а не для себя, и что я будто бы при этом плохо уверен в вашей способности на самопожертвование и что это-то именно мне нужно доказать, а я вас вперед уже за это обнимаю и говорю: не будете в том раскаиваться.

Вас действительно любящий Гоголь.

На обороте: Юрию Федоровичу Самарину.

Плетневу П. А., июля 20 н. ст. 1846*

37. П. А. ПЛЕТНЕВУ.

Июля 20 <н. ст. 1846>. Швальбах.

От Жуковского я получил вексель. Ожидал от тебя письма с уведомлением о том,[230] остаешься ли ты на лето в Петербурге или едешь куда, что мне было весьма нужно знать для моих соображений, но письма не было; на место его записка к Жуковскому, где, как мне показалось, есть даже маленькое неудовольствие на меня. По крайней мере, ты выразился так: «Гоголь не выставил даже, по обыкновенью своему, числа». Друг мой! У некоторых людей составилось обо мне мнение, как о каком-то ветренике или человеке, пребывающем где-то в пустых мечтах, не стыдно ли и тебе туда же? Один, может быть, человек нашелся на всей Руси, который именно подумал более всех о самом существенном, заставил себя сурьезно подумать о том, чем прежде всего следовало бы каждому заняться из нас, и этому человеку не хотят простить мелкой оплошности и пропуска в пустяке, человеку притом еще больному и страждущему, у которого бывают такие минуты, что и не в силах и руки поднять, не только мысли, — не хотят извинять. Ну, что тебе в числе* наверху письма, когда в свидетельстве о жизни моей, при нем приложенном, было выставлено число, и я сказал, что, сейчас его получивши, сейчас спешу отправить на почту, а сам отправиться с дилижансом из Рима? Но от твоего уведомления о месте твоего пребывания теперь у меня многое зависит. Почему же, в самом деле, мои запросы[231] считаются за пустяки, считается ненужным даже и отвечать на них, а запросы, мне деланные, считаются важными? Скажешь: я не отвечал на многие мне деланные запросы. А что, если я докажу, что отвечал, но ответа моего не сумели услышать? Друг мой, тяжело! Знаешь ли, как трудно мне писать к тебе? Или, ты думаешь, я не слышу духа недоверчивости ко мне, думаешь, не чувствую того, что тебе всякое слово мое кажется неискренним, и чудится тебе, будто я играю какую-то комедию? Друг мой, смотри, чтобы потом, как всё объяснится, не разорвалось бы от жалости твое сердце. Я с своей стороны употреблял, по крайней мере, всё, что мог: просил поверить мне на честное слово, но моему честному слову не поверили. Что мне было больше сказать? Что другое мог сказать тот, кто не мог себя высказать? Я говорил давно: «У меня другое дело, у меня душевное дело; не требуйте покуда от меня ничего, не создавайте из меня своего идеала, не заставляйте меня работать по каким-нибудь планам, от вас начертанным. Жизнь моя другая, жизнь моя внутренняя, жизнь моя покуда вам неведомая. Потерпите — и всё объяснится. Каплю терпенья!» Но терпенья никто не хотел взять, и всяк слова мои считал за фантазии. Друг мой, не думай, чтобы здесь какой-нибудь был упрек тебе. Крепко, крепко тебя целую. Вот всё, что могу сказать, потому что ты обвинишь себя потом гораздо больше, чем ты виноват в самом деле. Вины твоей нет никакой. Велик бог, всё совершающий в нас для нас же. Ты выполнишь, как верный друг, ту просьбу, которую я тебе изложу[232] в следующем письме, которую, я знаю, тебе будет приятно выполнить, и после ней всё объяснится. Прощай же.[233] Две недели тому назад послал я тебе статью мою об «Одиссее», просил напечатать как следует и сказать мнение о ней. Не позабудь того и другого. Здоровье то тяжело, то вдруг легко, душа слышит свет. Светло будет и во всех душах, омрачаемых сомненьями и недоразуменьями! Недавно я встретил одного петербургского моего знакомого, по фамилии Ан<н>енкова, который вместе с тем знаком и с Прокоповичем. Он мне объявил, что Прокопович послал мне в начале прошлого 1845 года четыре тысячи руб<лей> ассигн<ациями> во Франкфурт, на имя Жуковского. Этих денег я не видал и в глаза,[234] но если бы получил их, то отправил бы немедленно к тебе. Упоминаю об этом вовсе не для того, чтобы тебя вновь чем-нибудь затруднить по этому делу, но единственно затем, чтобы довести это к твоему сведен<ию>. В деле этом судья и господин — бог, а ты исполнил с своей стороны всё, что только можно было требовать от благородного человека.

Адресуй попрежнему на имя Жуковского. Еще раз тебя обнимаю.

На обороте: St. Pétersbourg. Russie. Его превосходительству ректору импер<аторского> С. П. Бургского университета Петру Александровичу Плетневу. В С. П. Бурге. На Васильев<ском> о<строве>. В университете.

Языкову Н. М., 22 <21> июля н. ст. 1846*

38. Н. М. ЯЗЫКОВУ.

Швальбах. Июль 22 <21 н. ст. 1846>.

Наконец книги получены: оба сборника — «Новоселье»*, «Невск<ий> Альм<анах>»*, книга Шевырева* и «Путешеств<ие> к св<ятым> местам»*. Благодарю очень, очень. Ты один только балуешь и лакомишь меня. Письмо мое, со вложением статьи об «Одиссее», ты, вероятно, уже получил; жду твоих слов об этом*. Письмо было адресовано в дом Хомякова, как и это. В том же письме* я писал к тебе, чтобы прислал мне копию с моих писем к тебе по поводу «Землетрясения». Мне их нужно пересмотреть. Они, верно, очень вялы и неумны, как все мои письма, писанные прежде. Я даже любопытен знать, как я выразил ту мысль, которая бы могла иметь на тебя некоторое впечатление[235] и не имела никакого. Она выразилась, верно, бессильно, а может быть, даже не выступила вовсе из-за неопрятных и неточных слов моих. Пишу к тебе из Швальбаха, куда заехал на время к Жуковскому. Думаю отселе направиться в Остенде к морю. Полагаю, что, с милостью божьей, морской воздух будет мне впрок. Доселе только в дороге перевожу несколько дух и становлюсь свежее. Адресуй во Франкфурт, на имя Жуковского, потому что через месяц располагаю быть там. Уведоми, каково идет твое холодное лечение и твое состояние духа. Твой «Сампсон»* прекрасен; от него дышит библейским величием. Но смысл его я понимаю так: Сампсон, рассерженный своими врагами, глумящимися над его бессилием, происшедшим от забвения высшего служения богу[236] ради всяких светских мелочей, потрясает наконец храмину, дабы погубить в своих врагах врагов себе и вместе с ними погубить прежнего самого себя, дабы на место его явился вновь еще сильнейший силач, служащий богу. Затем обнимаю и целую тебя. Прощай!

Твой Г.

На обороте: Moscou. Russie. Его высокоблагородию Николаю Михайловичу Языкову. В Москве, у Кузнецкого моста, в доме Хомякова.

Шевыреву С. П., 26 июля н. ст. 1846*

39. С. П. ШЕВЫРЕВУ.

Июля 26 <н. ст. 1846>. Швальбах.

Пишу к тебе несколько строк из Швальбаха, куда заехал[237] с тем, чтобы повидаться с Жуковским, берущим здесь ванны, а с тем вместе отдохнуть и даже взять несколько ванн самому, которые, как сказывают, могут хоть несколько укрепить мои нервы. От Языкова я наконец получил твои лекции; прочел еще весьма немного, ибо, сам знаешь, такого рода книги неприлично глотать вдруг. Но уже по началу вижу важность дела и труда и веселю себя им впереди, как предстоящим лакомством. Теперь приступаю к тебе с просьбой моей, весьма убедительной: напечатать второе издание «М<ертвых> д<уш>», в том же самом виде, на такой же бумаге, в той же типографии, в том же числе экземпляров (2400, т. е. два завода), с присовокупленьем только предисловия, которое я пришлю потом, когда печатанье будет к концу. Нужно будет его отпечатать в месяц, дабы оно могло явиться[238] в свет никак не позже 15-го сентября. Экземпляры разойдутся, я это знаю. После того голоса, который я подам от себя[239] перед моим отправлением на поклонение к святым местам*, их станут раскупать.[240] Посылать же на цензурованье к цензору в Петербург я не думаю, чтобы оказалась надобность, тем более, что это фантастическое запрещение второго издания никогда не существовало. Оно образовалось в Москве по старой охоте ее к плетенью всякого рода сплетней. Это можешь изъяснить цензору, если бы он оказался малоумен, а не то предстань к Строганову* и объясни ему. Если же по причине какой-либо новой бестолковщины[241] оказалось бы так, что нужно посылать в Петербург, то пошли к Никитенке и в то же время письмо к Плетневу, чтобы он его поторопил, потому что Никитенко, при всей благосклонности и расположеньи ко мне, несколько ленив и может замедлить присылкой. О получении этого письма уведоми, равно как и о распоряжениях, адресуя во Франкфурт, на имя Жуковского.

Прощай. Твой весь Г.

На обороте: Moscou. Russie. Профессору император<ского> Московского университета Степану Петровичу Шевыреву. В Москве, близ Тверской, в Дегтярном переулке, в собственном доме.

Плетневу П. А., 30 июля н. ст. 1846*

40. П. А. ПЛЕТНЕВУ.

Июля 30 <н. ст. 1846>. Швальбах.

Наконец моя просьба! Ее ты должен выполн<ить>, как наивернейший друг выполняет просьбу своего друга. Все свои дела в сторону, и займись печатаньем этой книги под названием: «Выбранные места из переписки с друзьями». Она нужна, слишком нужна всем — вот что покаместь могу сказать; всё прочее объяснит тебе сама книга; к концу ее печатания всё станет ясно,[242] и недоразуменья, тебя доселе тревожившие, исчезнут сами собою. Здесь посылается начало. Продолженье будет посылаться немедленно. Жду возврата некоторых писем еще, но за этим остановки не будет, потому что достаточно даже и тех, которые мне возвращены. Печатанье должно происходить в тишине: нужно, чтобы, кроме цензора и тебя, никто не знал. Цензора избери Никитенку: он ко мне благосклоннее других. К нему я напишу слова два*.[243] Возьми с него также слово никому не сказывать о том, что выйдет моя книга. Ее нужно отпечатать в месяц, чтобы к половине сентября она могла уже выйти. Печатать на хорошей бумаге, в 8 долю листа средн<его> формата, буквами четкими и легкими для чтения, размещение[244] строк такое, как нужно для того, чтобы книга наиудобнейшим образом читалась; ни виньеток, ни бордюров никаких, сохранить во всем благородную простоту. Фальшивых титулов пред каждой статьей не нужно; достаточно, чтобы каждая начиналась на новой странице, и был бы просторный пробел от заглавия до текста. Печатай два завода и готовь бумагу для второго издания, которое, по моему соображенью, воспоследует немедленно: книга эта разойдется более, чем все мои прежние сочинения, потому что это до сих пор моя единственная дельная книга. Вслед за прилагаемою при сем тетрадью будешь получать безостановочно другие. Надеюсь на бога, что он подкрепит меня в сей работе. Прилагаемая тетрадь заномерована № 1. В ней предисловье и шесть[245] статей, итого седьмь, да включая сюда еще статью об «Одиссее», посланную мною к тебе за месяц пред сим, которая в печатании должна следовать непосредственно за ними, — всего восемь. Страниц в прилагаемой тетради двадцать. О получении всего этого уведоми немедленно. Адресуй попрежнему на имя Жуковского.

Весь твой Г.

Никитенко А. В., 1 августа / 21 <20> июля 1846*

41. А. В. НИКИТЕНКО.

Эмс.

Август 1 Июля 21<20>

<1846>.

Я к вам с просьбою, почтеннейший Александр Васильевич! От Плетнева вы получите, если уже не получили, на процензирование некоторые из моих писем, которые имеют[246] быть напечатаны отдельной книгой в весьма непродолжительном времени. От Плетнева вы будете всё получать по частям. По разным причинам я не хочу, чтобы до времени выхода о книге[247] знали. А потому прошу вас, чтобы осталось только между вами и Плетневым и никто бы, кроме вас двух, не был введен третий. Что касается до самого существа книги в отношен<ии> цензуры, то я совершенно спокоен, уверен будучи с одной стороны — в вашей благосклонности, а с другой стороны — в безвинности самой книги, при составлении которой я сам был строгим своим цензором, что вы, я думаю, увидите сами. Если же какое и встретится выражение, которое бы даже с первого раза остановило вас, то я уверен, что к концу книги смысл его объяснится пред вами полней, и вы его признаете только нужным и ничего более. Если ж сделаете какую поправку или указание относительно слога, неточности выражений и т. п., то сим меня крайне обяжете. О письме, равно как и о получении от Плетнева начала рукописи, уведомите меня, адресуя во Франкфурт-на-Майне, на имя Жуковского, прибавляя к Франкфурту s/M. Saxenhausen, Salzwedelsgarten vor dem Schaumeinthor. Засим обнимаю вас от всей души. Весь ваш

Гоголь.

На обороте: St. Pétersbourg. Russie. Профессору импер<аторского> С.-Петерб<ургского> университета Александру Васильевичу Никитенке. С. П. Бург. В университете на Васильев<ском> острове.

Толстому А. П., 6 августа н. ст. 1846*

42. А. П. ТОЛСТОМУ.

Остенде, август 6 <н. ст. 1846>.

Что с вами? Где вы? И отчего от вас до сих пор ни одной строчки? Я писал к вам из Греффенберга*, где пробыл около месяца и всуе поджидал вашего брата Алек<сея> Петр<овича>. В Эмсе я встретил Ивана Петровича с его молодой супругой*, которой после эмсских вод сделалось значительно лучше. Таковы ее и его слова. Они, кажется, обоюдно счастливы, хотя оба не весьма знакомы с опытной жизнью грешного мира сего. Теперь я поселился на время в Остенде, где пробуду, может быть, месяц. До сих же пор пребывал с Жуковским в Швальбахе. Христа ради, хотя одну строчку о себе! Не совестно ли вам позабыть обо мне? Попросите графиню* написать также словечка два о состояньи здоровья своего, как душевного, так и телесного. Жду с нетерпеньем ответа. Все об вас также беспокоятся; на днях получил известие от вашей сестрицы Софьи Петровны, которая также жалуется на ваше молчанье.

Адресуйте в poste restante* и пришлите ваш маршрут, чтобы я знал, где вас настигнуть и повидать, если вы не заедете в Остенде.

Весь ваш Г.

Если граф уехал из Парижа, прошу отвечать графиню. На обороте: Paris.

Son excellence monsieur le c-te Alexandre Tolstoy. Paris. Rue de la Paix, 9. (Hôtel Westminster).

Гоголь М. И., 10 августа н. ст. 1846*

43. М. И. ГОГОЛЬ.

Ostend<e>. Августа 10 <н. ст. 1846>.

Я несколько замедлил ответом на письма ваши. Во время моих переездов нынешних не бывает[248] так легко отвечать в ту же минуту. При этом я ожидал, не напишут ли мне чего сестры в ответ на мое длинное письмо*,[249] чтобы отвечать за одним разом, но от них, кажется, не ждать мне никаких ответов. Благодарю вас за то, что хотя вы пишете мне, по возможности, подробно и не отговариваетесь ни гостями, ни увеселениями. Скажу вам, однако же, то, что вы бываете весьма часто под влиянием несколько разгоряченных впечатлений. Письмо мое вы читали не в хладнокровную и совершенно спокойную минуту, а потому истолковали всё по-своему и приняли всё в таком смысле, в каком я вовсе и не думал. Этот за вами грех водится, моя почтенная маминька, и я вам должен это напомнить. Вы все вещи принимаете в бо́льшем виде, чем они есть, и ничего не в силах, принимать равнодушно, а потому и жизнь ваша есть еще до сих пор какое-то беспрерывное[250] душевное беспокойство. Молитесь, богу в такую минуту, когда почувствуете в себе беспокойство: это лучшее средство. После молитвы в такое время уясняется вдруг наш взгляд. Распаленное состояние проходит, и всякая вещь является в своем надлежащем виде. Вы беспокоите<сь> и за меня, думая, что я также, подобно вам всем, беспокоюсь, и пишете, чтобы я не принимал к сердцу писем сестер моих, думая, что это меня волнует. На это вам скажу только то, что я более беспокоюсь тем, когда мне ничего не пишут,[251] а когда мне пишут и пишут подробно, тогда я ничуть не беспокоюсь, и огорчительного[252] для меня в письме не может быть ничего. Что само по себе нехорошо, то замечу, скажу, что оно нехорошо, и побраню за то, если поделом. Но чтобы сердиться или горячиться, или сокрушаться, или же принимать к сердцу всякий пустяк, как вы это делаете, — этого за мной, слава богу, уже давно не водится. И все вещи, даже несравненно больше огорчающие человека, с меня — что с гуся вода. Стыдно вам до сих пор так знать меня мало и представлять себе какой-то бабой. Но об этом довольно. Смотрите же вперед за собой и берегитесь. А мне пишите подробно обо всем, не пропуская ничего, что у вас ни делается, как собственно в вашем доме, так равно и вокруг вас, у всех наших знакомых и соседей. Адресуйте попрежнему во Франкфурт, на имя Жуковского.

Затем мысленно вас обнимаю

ваш сын Н. Г.

На обороте: Russie. Poltava. Ее высокоблагородию Марии Ивановне Гоголь. В Полтаве. Оттуда в д<еревню> Василевку.

Жуковскому В. А., 10 августа н. ст. 1846*

44. В. А. ЖУКОВСКОМУ.

Остенде. Августа 10 <н. ст. 1846>.

Пишу и уведомляю <о> моем приезде сюда, который, благодаря бога, совершился благополучно. Две-три морские бани уже взял без отвращенья и без особенного удовольствия, как что-то пресное. Что от них будет — знает бог, но чувствую, что всё, что ни будет от него, будет в милость и в добро душевное.

Скажите вашей доброй и ангелоподобной хозяюшке, чтобы она на меня не гневалась за то, что я не простился с нею. Это у меня случается весьма часто и вовсе не есть знак хладнокровья или равнодушия, но, напротив,[253] доверенности. Если бы я знал, что разлучаюсь надолго, или же чувствовал потребность что-нибудь сказать нужное при расставаньи, я бы никак этого не пропустил и сделал бы даже что-то торжественное из расставанья, как оно и должно быть. Скажите ей, что я мысленно так же с ней простился, как бы и лично, и, давши лобзанье вам и Саше*, поцеловал в то же время в вас обоих ее[254] самое. А в подкрепленье этого, поцелуйте по три раза обе ее ручки и прочитайте сии мои строки, претворив их во французский или немецкий диалект. Все письма, а с ними и посылки, какие ни случатся, храните (как сказано и прежде) у себя. Если какое письмо вследствие ошибки и распечатаете, то этим не конфузьтесь; смотрите только за тем, чтобы не пропало[255] распечатанное письмо. Это главное. Здесь есть несколько русских, с которыми я покамест не успел столкнуться. Видел пока только безногого Мещерского, женат<ого> на кн<яжне> Трубецкой*, которого вы, я думаю, знаете. Здесь еще приятельница Смирновой, графиня Борх, урожден<ная> Лаваль*. Прочие, кажется, незамечательны. На дороге я встретил одного, с которым произо<шла> замечательная внутренняя история в последнее время. Чудны действия божии, и никогда еще не были они так явны, как в последнее время. Уведомьте меня о себе и дайте ответ на это письмо, дабы я знал, что оно вами получено. В начале сентября полагаю быть у вас во Франкфурте… но об этом напишу еще. Затем Христос с вами!

Прощайте.

Ваш Г.

В здоровья моем то не весьма хорошо, что начинаю вновь крепко зябнуть и не могу оставаться в сидячем[256] состоя<нии> так долго, как было бы потребно мне для переписывания или вообще для занятий. Малейший холодок на меня ощетинивается бурею.

На обороте: Francfort sur Mein. Son excellence monsieur Basile de Joukoffsky. Francfort s/M. Saxenhausen. Salzwedelsgarten vor dem Schaumeinthor.

Жуковскому В. А., 25 августа н. ст. 1846*

45. В. А. ЖУКОВСКОМУ.

Ост<енде>. Августа 25 <н. ст. 1846>.

Одно письмо мое из Остенде* (назад тому недели две) вы уже, без сомненья, получили. Пишу теперь второе. Остаюсь я здесь немного долее, то есть от сего числа недели три, по крайней мере, — тем более, что море начинает, кажется, меня освежать, а это особенно необходимо для моей работы, и тем еще более, что на днях я был обрадован почти неожиданным приездом любезного моего гр<афа> А. П. Толстого, вам весьма известного, который прибыл сюда вместе с двумя братьями Мухановыми*, из которых один также вам известен и есть приятель[257] наших общих знакомых. Они все пробудут здесь около месяца ради морского купанья. А потому прошу вас все письма, какие ни пришли ко мне доселе, запечатавши в один пакет, прислать мне сюды в Остенде, адресуя в poste restante. Что же придет к вам после этого, то всё удержать у себя до моего приезда и не пересылать.

В одно время с сим письмом к вам послано к Плетневу письмо со вложеньем второй тетради*, о чем[258] вы известите его и от себя, дабы в случае какой-нибудь неисправности на почте не произошло бестолковщины и можно было всё дело поправить заблаговременно. После 15-го сентября готовьте для меня мою комнату, где проживу с вами недельки две перед отправлением в большую дорогу*, и побеседуем о том, о чем еще доселе не беседовали. Затем целую и обнимаю вас крепко, а вслед за вами хозяйку, деток и весь дом ваш. Напишите непременно несколько строк.

Весь ваш Г.

На обороте: Francfort sur Mein. Son excellence m-r Basile de Joukoffsky. Francfort s/M. Saxenhausen. Salzwedelsgarten vor dem Schaumeinthor.

Плетневу П. А., 25 августа н. ст. 1846*

46. П. А. ПЛЕТНЕВУ.

Остенде. 25 августа <н. ст. 1846>.

Посылаю тебе вторую тетрадь. В ней отдельно от первой 27 страниц, а в совокупности с нею 47, что значится по выставленным цифрам на всякой странице. Статей же в обеих тетрадях, вместе с прежде посланной отдельно об «Одиссее», четырнадцать, а с предисловием пятнадцать. Это составит почти половину книги. Уведоми покаместь, на скольких печатных страницах всё это размещается. Остальные тетради будут высылаться немедленно; по крайней мере, со стороны моей лености не будет никакого помешательства. Работаю от всех сил над перечисткой, переделкой и перепиской. Море, в котором я теперь купаюсь, благодаря бога, освежает и дает силы меньше уставать и изнуряться. Молю и тебя не уставать и не пренебрегать наидобросовестнейшим исполнением этого дела. Вновь повторяю просьбу, чтобы до времени выпуска в свет книги никто о ней, кроме тебя и цензора Никитенка, сведений не имел. Типографию избери менее шумную, в которую вхож был бы ты один[259] и которую почти вовсе не посещали бы литераторы-щелкоперы. В прежнем письме я уже просил о том, чтоб печатать ни слишком разгонисто, ни слишком тесно, но именно так, чтобы книга легко и удобно читалась. Бумагу поставить лучшего сорта, но не до такой степени тонкую, чтобы строки сквозили насквозь. Это и скверно для глаз и неудобно для чтения. О получении этой тетради уведоми немедленно, адресуя попрежнему на имя Жуковского. Я забыл в статье «О помощи бедным» сделать поправку*. Именно <в> середине этой статьи, после слов «Туда несите помощь», следует[260] поставить так: «Но нужно, чтобы помощь эта произведена была истинно-христианским образом; если же она будет состоять в одной только выдаче денег, она ровно ничего не будет значить и не обратится в добро». И потом в той же статье, немного повыше, поставлено, кажется, неправильно слово «расхлестывается»*. Лучше[261] поставить: «расхлещется». Впрочем, ты сам не пренебреги исправить ошибки[262] в слоге, какие тебе ни попадутся. У меня и всегда[263] слог бывал не щегольской даже и в более отработанных вещах, а тем пуще в таких письмах, которые вначале вовсе не готовились к печати. Но прощай! Бог тебе в помощь! Целую тебя пока письменно и знаю, что мы так обнимемся крепко, когда увидим<ся> лично, как никогда дотоле.

Весь твой Г.

Самарину Ю. Ф., 20-е числа августа н. ст. 1846*

47. Ю. Ф. САМАРИНУ.

<20-ые числа августа н. ст. 1846. Остенде.>

В проезд мой через Париж* я познакомился с вашим братцем* и от него получил ваше письмо, за которое вас благодарю очень, потому что оно доставило мне короткое знакомство с вами,[264] введя меня в ваши отношенья. Во всяком случае, вы не сделали ошибки, исповедавши мне положенье ваше. Нужно, чтобы хотя один человек понимал вас. А мне это возможно более, чем кому-либо другому, потому что я испытал сам многое, и вряд ли кто более моего может почувствовать, как затруднительно подобное положение. Вы, по крайней мере, нашли человека, которому можно изъяснить это, мне и это было невозможно. Итак, не смущайтесь, но[265] храни вас бог (поверьте в этом человеку опытному) входить в изъяснение с теми, которые вас обвиняют. Вы запутаете их и навлечете[266] облака новых недоразумений. Всего лучше, по моему мнению, отвечать в ответ на все обвинения[267] старою истиною, что нелегко[268] осудить человека и что не нужно торопиться выводить заключения, что теперь, особенно в нынешнее время, всё в недоразумениях: недоразумения происходят даже между живущими в одном доме, не только между обитающими в разных городах. И эту старую истину следует выразить[269] в словах, сколько возможно менее укорительных, и потом, оставивши речь о себе, обратиться к тому самому лицу, которое вас попрекнуло, заняться[270] собственно им, расспрашивать его побольше о нем самом. Это будет иметь двойную выгоду: во-первых, потому, что о себе и о своих обстоятельствах всякий охотне<й> говорит и, тронутый вашей заботой о нем, позабудет свое неудовольствие против вас. Во-вторых, потому, что вы больше узнаете[271] чрез то душевное состояние и расположение духа его, стало быть, прийдете в состояние[272] знать, как быть с ним и в чем помочь. Иногда эти, которые смущаются о нас, гораздо большего достойны сострадания, чем мы сами, потому что весьма часто[273] сами себя мучат. Везде и во всем, как я испытал, следует позабыть себя. Одним этим средством только можно поладить с людьми. Я теперь дивлюсь сам своему неразумию, что, не умевши перенести упреков в скрытности и эгоизме, я вздумал бывало входить в объясненья о себе, тогда как мне следовало просто отвечать: «Я не говорю о себе ничего потому, что мне еще нечего говорить. Я учусь, мне хочется прежде что-нибудь узнать от других, я хочу[274] прежде слушать. Для меня покаместь всякий человек гораздо более интересен, чем я сам». Засим обнимаю вас. Не позабывайте меня и впредь уведомлять как о себе, так равно и о всем том, что способно занять ваше или мое любопытство. Адресуйте во Франкфурт, poste restante, до самого сентября, а от сентября в Неаполь, на имя посольства.

Искренно вас любящий Г.

На обороте: Юрию Федоровичу Самарину.

Погодину М. П., 10 сентября н. ст. 1846*

48. М. П. ПОГОДИНУ.

Сентября 10 <н. ст. 1846>. Остенде.

На письмо твое не отвечал, потому что не знал, куды отвечать: ты этого не объяснил.

Упрек, будто я позабыл тебя, даже неприличен. Я не позабываю никого и ничего: ни добра, ни зла, и нахожу, что позабыть то и другое есть бабья мелочь характера. Нужно всё помнить для того, чтобы изворотиться с тем и другим так, как повелел Христос. Когда я чувствую, что письмо мое нужно и от него какая-нибудь может быть польза душе, я пишу. Когда же не вижу надобности, не пишу. И мне нет до того дела, что и как обо мне думает человек, глядящий под условием сочиненных им самим отношений, а не тех, которые даны Христом. Скажу тебе только то, что если ты выехал с тем, чтобы ехать в святую землю, и в этом нашла потребность твоя душа, то не следует оставлять такого намерения, особенно когда[275] твое здоровье телесное сделалось лучше. Нечего и принимать в расчет мнение доктора, будто поездка по морю[276] может быть тебе вредна: до сих пор я не слышал, чтобы в болезнях, подобных твоей, морской переезд делал вред. К тому ж, как я вижу даже из твоего письма, болезнь душевная у тебя сильнее телесной.[277] Стало быть, здесь потребен иной, высший медик.[278] Что же до меня, маршрут мой следующий: в Остенде, где живу для морского купанья, пробуду до последних числ сего месяца, оттуда через Франкфурт (где пробуду недели две) в Италию, в Риме[279] до декабря, в Неаполе до середины февраля будущего года, к великому посту и пасхе — в Иерусалим, путем Средиземного моря. Буду рад, если встречу тебя там. Но да внушит тебе бог то, что тебе лучше и приличней.[280] Он знает это больше нас. Стоит только хорошенько войти в самого себя и услышать голос его самого. До меня достигнули слухи, будто Погодин вновь стал тот же Погодин, каким был до смерти жены своей. Сильное несчастие есть страшный будильник и дается затем человеку, чтобы он стал весь другой с ног до головы, как бы до тех пор он ни считал себя готовым и созревшим человеком. А потому разбери себя мысленно перед лицом Христа во всех своих поступках прежде смерти жены своей и после смерти ее, и если найдешь в себе всё в том же виде, как было прежде, и убедишься сам, что ты остался тот же Погодин, то мой совет ехать тогда в Иерусалим. Затем да сохранит тебя и наставит бог во всем, я же, как говеющий и отправляющийся на богомолье, прошу тебя простить за всё, чем ни случилось мне огорчить тебя во всю жизнь мою.

Если будешь писать, то до половины октября можешь адресовать во Франкфурт, на имя Жуковского, после же того в Рим, в poste restante,[281] или в посольство.

Твой Г.

На обороте: Wienne (en Autriche). Monsieur monsieur Pogodine. Wienne. Recommandée aux soins obligeants qe la Mission impériale de Russie.

Погодину М. П., 10 сентября н. ст. 1846*

49. М. П. ПОГОДИНУ.

<10 сентября н. ст. 1846. Остенде.>

Так как ты не означил мне, куда писать к тебе, то я, чтобы верней дошло мое письмо, написал в Вену, в наше посольство*. А эту записку отправляю в poste restante, затем, чтобы, если не случится тебе побывать в посольстве, а заглянуть на почту, ты узнал, что есть в посольстве для тебя письмо.

Г.

Жуковскому В. А., 12 сентября н. ст. 1846*

50. В. А. ЖУКОВСКОМУ.

Остенде. Сентября 12 <н. ст. 1846>.

Уведомляю вас, что буду к вам или первого октября, или первых чисел октября, и что к Плетневу послана третья тетрадь*. Работа идет, благодаря бога, трезво и здравомысленно; море придает сил и свежит. Еще немного свежего времени — и всё будет кончено. Обнимаю вас и говорю: «до свиданья».

Ваш Г.

На обороте: Francfort sur Mein. Son excellence monsieur Basile de Joukoffsky. Francfort s/M. Saxenhausen. Salzwedelsgarten vor dem Schaumeinthor.

Плетневу П. А., 12 сентября нов. ст. 1846*

51. П. А. ПЛЕТНЕВУ.

Сентября 12 нов. ст. <1846>. Остенде.

Посылаю тебе третью тетрадь. (В ней семь статей, а с прежними 21; страниц тридцать две, а с прежними 80). Не сердись, если не так скоро высылаю. Вины моей нет: тружусь от всех сил. Некоторые письма нужно было совсем переделать: так они оказались неопрятны. Еще две небольших тетрадки — и всё будет кончено. Не ленюсь ни капли; даже через это не выполняю как следует леченья на морских водах, где до сих пор[282] еще пребываю. Прощай. Уведоми о полученье этой тетради, адресуя к Жуковскому. В месяц, надеюсь на бога, всё будет кончено. Книжка выйдет в свет немного поздней, но зато дело будет прочней. Не скучай за работой и будь бодр! Обнимаю тебя.

Твой Г.

Плетневу П. А., 26 сентября н. ст. 1846*

52. П. А. ПЛЕТНЕВУ.

Остенде. Сентябр<я> 26 <н. ст. 1846>.

Посылаю тебе четвертую тетрадь, еще маленькая тетрадка — и конец делу; она будет выслана уже из Франкфурта, куда теперь еду, и будет заключать две заключительные статейки о поэзии, поэтах[283] и еще кое-что, относящееся до собственной души из нас каждого, без чего книга была бы без хвоста. О получении же четвертой, ныне посылаемой, тетради уведоми меня сейчас же, адресуя попрежнему на имя Жуковского; это[284] необходимо для моего успокоенья. В ней 32 страницы, а считая с прежними — 112. Статей 9, а считая с прежними — тридцать. Слог изравняй; где встретишь грамматические ошибки, поправь. Не скучай за работой. Мужествуй и гляди твердо вперед. Всё будет светло. Говорю тебе это во имя бога и обнимаю тебя крепко.

Твой Г.

Шевыреву С. П., 26 сентября н. ст. 1846;*

53. С. П. ШЕВЫРЕВУ.

Остенде. 26 сентября <н. ст. 1846>.

Письмо твое получено несколько поздно*. Жуковский, боясь, чтобы письма ко мне не разъехались со мною, хранил их до моего приезда во Франкфурт, а я пробыл в Остенде, где беру, или брал, морские ванны, немного долее; теперь еду к Жуковскому, а с ним пробуду недели две до отъезда моего в Италию и там отделаю окончательно мои дела относительно всяких ответов и писем. Предисловие ко второму изданию «М<ертвых> д<уш>» посылаю на днях к Плетневу. От него ты получишь его процензированное. Виньетку на обертку для книги закажи ту же самую Сиверсу*.

Читаю я твои лекции по экземпляру, полученному от тебя, и жду с нетерпением второй тетради. Это первое степенное дело в нашей литературе. Но вот тебе покамест замечание: ты поторопился подать читателю или слушателям вперед тобою выведенные результаты, для полного уразумения которых еще не так подготовлены читатель или слушатель, а потому твоя книга покуда не вся целиком поймется всеми. Но это ничего. Может быть, посчастливится мне подставить ступеньку к твоей книге* тем, которые без того не подымутся к ней. Но прощай! Буду писать к тебе скоро и подробней…

Плетневу П. А., 3 октября н. ст. 1846*

54. П. А. ПЛЕТНЕВУ.

Франкфурт. 3 октябр<я> нового стиля <1846>.

Письмо твое (от 27 август<а> стар<ого> стил<я>) получил*. Ничего[285] не успеваю тебе на этот раз сказать. Посылаю только предисловие к второму изданию «Мертв<ых> душ», которое дай Никитенке подписать и отправь немедленно Шевыреву*. О прочем в следующем. Спешу не опоздать с почтой. Четвертую тетрадь, высланную на прошлой неделе из Остенде, ты, вероятно, получил. Занят пятою, которая будет готова с небольшим через неделю. Прощай!

Твой Г.

Перевороти страницу: там есть поправка одного места в четвертой тетради.

Поправки в статье: «Занимающему важное место»*.

В том месте, где говорится о дворянстве, сказано так: «Сословие[286] это в своем ядре прекрасно, несмотря на шелуху, его облекающую».

Нужно так:

«Сословие это, в своем истинно русском ядре, прекрасно, несмотря на временно наросшую чужеземную шелуху».

В середине то<го> же места о дворянстве сказано так:

«Государь любит это сословие больше всех других, но любит в его истинном виде».

Нужно так:

«Государь любит это сословие больше всех других, но любит в его истинно русском значении, в том прекрасном виде, в каком оно должно быть по духу самой земли нашей».

На обороте: St. Pétersbourg. Russie. Г. ректору С. П. Б. императ<орского> университета его превосходительству Петру Александровичу Плетневу. В С. П. Бурге. На Васил<ьевском> о<строве>. В университете.

Шевыреву С. П., 5 октября н. ст. 1846*

55. С. П. ШЕВЫРЕВУ.

Франкфурт, 5 октября <н. ст. 1846>.

Спешу прибавить тебе несколько строк. На днях отправил к Плетневу предисловие к «М<ертвым> д<ушам>». Вероятно, ты его уже имеешь. Исправь, пожалуйста, слог. Я не мастер на предисловия. Для меня труден этот приличный язык, которым должен разговаривать автор с нынешней публикою, а потому угладь всякое неловкое выражение и устрой всякий неуклюжий период. Мне нужно было сказать дело весьма для меня нужное. После это почувствуешь и сам, хотя теперь и не смекнешь, почему оно мне нужно. Что книга выйдет несколько позже, это ничего; ей даже и не следует выходить раньше некоторого другого предисловия, не сделавши которого, мне нельзя и в дорогу. Дело это возложено на Плетнева. Это выбор из некоторых моих писем к друзьям, который должен выйти особой книгой. Но это пока между нами. Там, между прочим, часть моей исповеди и объяснение того, что так смущало некоторых относительно моей скрытности и прочее. Печатать я должен был в Петербурге по причинам, которые можешь смекнуть и сам, по причине близости цензурных непосредственных и высших разрешений. В это дело, кроме Плетнева и цензора, не введен никто, а поэтому и ты не сообщай о нем никому, кроме разве Языкова, который имеет один об этом сведение, и то потому, что нечто из писем, мною к нему писанных, поступило в выбор. Из этой книги ты увидишь, что жизнь моя была деятельна даже и в болезненном моем состоянии, хотя на другом поприще, которое есть, впрочем, мое законное поприще, и что велик бог в своих небесных милостях. Но обо всем этом после. Может быть, через месяц, то есть, если не в конце октября, то в начале ноября, должна выйти книга, а потому до того времени не выпускай «М<ертвые> д<уши>». Плетнев пришлет тебе несколько экземпляров, а в том числе и подписанный цензором на второе издание, потому что, по моему соображению, книга должна разойтиться в месяц. Это первая моя дельная книга, нужная у нас многим, а может быть, если бог будет так милостив, принесущая им действительную пользу: что изошло от души, то нельзя, чтобы не принесло пользы душе. Чрез неделю или полторы буду писать к тебе. Теперь захлопотался именно этим делом. Прощай.

Адресуй письма в Рим, на имя посольства. Во Франкфурте остаюсь только две недели и едва управлюсь с делами, которые должен кончить здесь, отправляюсь в дорогу.

Языкову Н. М., 5 октября н. ст. 1846*

56. Н. М. ЯЗЫКОВУ.

Франкфурт. Октябр<я> 5 <н. ст. 1846>.

И ты против меня! Не грех ли и тебе склонять меня на писание журнальных статей, — дело, за которое уже со мной* поссорились некоторые приятели? Ну, что во мне толку и какое оживление* «Московскому сборнику»* от статьи моей? Статья всё же будет моя, а не их; стало быть, им никакой чести. Признаюсь, я не вижу никакой цели в этом сборнике. Дела мало, а педантства много. А из чего люди в нем хлопочут, никак не могу себе определить. Вышел тот же мертвый номер «Москвитянина», только немного потолще. У нас воображают, что всё дело зависит от[287] соединения сил и от какой-то складчины. Сложись-ка прежде сам да сделайся капитальным человеком, а без того принесешь сор в общую кучу. Нет, дело[288] нужно начинать с другого конца. Прямо с себя, а не с общего дела. Воспитай прежде себя для общего дела, чтобы уметь, точно, о нем говорить, как следу<ет>. А они: надел кафтан да запустил бороду, да и воображают, что распространяют этим русский дух по русской земле!* Они просто охаивают этим всякую вещь, о которой действительно следует поговорить и о которой становится теперь стыдно говорить, потому <что> они обратили ее в смешную сторону. Хотел я им кое-что сказать, но знаю, что они меня не послушают, а следовало бы каждому из <них> войти получше в собственные силы и рассмотреть,[289] к какому делу каждый создан вследствие ему данных способностей. Им, слава богу, уже по тридцати и по сорока лет; пора оглядеться. А Панову скажи так*, что я весьма понял всякие ко мне заезды по части статьи отдаленными и деликатными дорогами, но не хочет ли он понюхать некоторого словца под именем: нет? Это словцо имеет запах не совсем дурной, его нужно только получше разнюхать. Эти три строки можешь даже ему показать, а прочего не показывай; их не следует обескураживать. Я их выбраню, но потом и притом таким образом, что они после брани подымут нос, а не опустят. Нельзя говорить человеку: «Делаешь не так», не показавши в то же время, как должно делать. А потому и ты также сиди до времени смирно и не шуми, и хорошенько ощупай себя и свой талант, который, видит бог, не затем тебе дан, чтобы писать посланья к Каролинам*, но на дело больше крепкое и прочное. Ты прочти внимательно книгу мою, которая будет содержать выбор из разных писем. Там есть кое-что направленное к тебе, посильнее прежнего, и если бог будет так милостив, что вооружит силою мое слово и направит его как раз на то место, на которое следует ударить, то услышат от тебя другие послания,[290] а в них твою собственную силу со всем своеобразьем твоего таланта. Так я верю и хочу верить. Но до времени это между нами. Книгу печатает в Петербурге Плетнев, и выйдет <она> не раньше, как через месяц после полученья тобою этого письма.[291] В Москве знает только Шевырев. Но прощай. Бог да сопутствует тебе во всем! Адресуй в Рим или в poste restante, или на имя Иванова, что еще лучше. Во Франкфурте пробуду две недели. Жуковский тебе кланяется. Обнимаю тебя.

Твой Г.

На обороте: Николаю Михайловичу Языкову.

Смирновой А. О., 8 октября н. ст. 1846*

57. А. О. СМИРНОВОЙ.

Франкфурт. Октября 8 <н. ст. 1846>.

Что ж вы, друг мой, моя наидобрейшая Александра Осиповна, что вы замолкнули? Или вы находитесь не в том духе, чтобы писать ко мне, или вас озадачило длинное письмо мое?* Но длинные письма своим чередом, а коротенькие своим. Хоть два словечка о состояньи своем душевном, чтобы я знал, о чем для вас помолиться! Обо мне же молитесь, да попутствует мне неотлучно бог в предстоящем мне путешествии и да держит меня неотлучно при себе, не попустив никакой мысли не от него поселиться мне в ум и душу, и да будет ко мне так же безмерно милостив, как был доселе. А я буду о вас молиться уже в святой земле, в надежде, что там будет лучше моя молитва. А вы крепитесь. Если ж вам, точно, будет невыносимо в Калуге или где-либо, то это знак, что у вас болит душа, и тогда нужно другое лекарство. Благословясь, поезжайте с богом со мной в Иерусалим, а деньги молельщикам и богомольцам всегда будут на дорогу. Отсюда отправляюсь в Италию, в этом же месяце. До декабря адресуйте письма в Рим, до февраля будущего года — в Неаполь. А первых чисел февраля я, с богом, в дорогу. Прощайте.

Весь ваш Г.

На обороте: Kalouga. Russie. Ее превосходительству Александре Осиповне Смирновой. В Калуге.

Смирновой А. О., 15 октября н. ст. 1846*

58. А. О. СМИРНОВОЙ.

<Франкфурт. 15 октября н. ст. 1846.>

Друг мой Александра Осиповна, мне скучно без ваших писем! Зачем вы замолчали?* Но не из-за этого упрека я взял теперь перо писать к вам. Есть другая причина. Взываю к вам о помощи. Вы должны ехать в Петербург, если только позволит вам ваше здоровье. От Плетнева узнаете всё и с ним обдумаете, как и чем можно быть лучше мне полезным. Приходит время, когда должна объясниться хотя отчасти свету причина долгого моего молчания и моей внутренней жизни. Друг мой, если бог милостив, то можно собрать прекрасную жатву во славу святого имени его. Верю, что бог даст наконец мне радость принести добро многим душам. Друг мой прекрасный, требую от вас содействия; один человек, как бы он ни обдумал хорошо, всё ничего не значит. Встретились разные затруднения по поводу появленья той книги*, которая, по убежденью души моей, будет теперь очень нужна и которую перед моим удаленьем во святую землю нужно выдать непременно. Но с Плетневым переговорите обо всем. Кроме его и цензора, никто не знает; по крайней мере, я так желал, чтобы было.

Ваш Г.

Адресуйте письмо ваше в Неаполь. В Рим я вряд ли заеду, да и незачем. Еду отсюда дней через пять. Жуковск<ий> здоров и вам кланяется. Я было укрепился на морск<ом> купанье. Теперь опять как-то расклеился. Но бог всё творит, верно, к какому-нибудь новому душевному добру.

На обороте: Kalouga. Russie. Ее превосходительству Александре Осиповне Смирновой. В Калуге.

Плетневу П. А., 16 октября н. ст. 1846*

59. П. А. ПЛЕТНЕВУ.

Окт<ября> 16 <н. ст. 1846>. Франк<фурт>.

Тороплюсь отправить тебе пятую и заключительную тетрадь. Так устал, что нет мочи; в силу сладил, особенно со статьей о поэзии*, которую в три эпохи мои писал[292] и вновь сожигал и наконец теперь написал, потому именно, что она необходима моей книге,[293] в объясненье элементов русского человека. Без этого она бы никогда не написалась: так мне трудно писать что-нибудь о литературе. Сам я не вижу, какой стороной она может быть близка к тому делу, которое есть мое кровное дело. Скорбно мне слышать происшедшие неустройства от медленности Никитенки. Но чем же виноват я, добрый друг мой? Я выбрал его потому, что знал его все-таки за лучшего из других, и притом, видя его имя, выставляемое у тебя на «Современнике» я думал, что ты с ним в сношеньях теснейших, чем с другими цензорами. Никитенко ленив, даже до невероятности, это я знал, но у него добрая душа, и на него особенно следует наседать лично. Говоря ему беспрерывно то, о чем и я хочу с своей стороны ему хорошенько растолковать: что с книгой не нужно мешкать, потому что мне нужно прежде нового года собрать деньги[294] за ее распродажу с тем, чтобы пуститься в дальнюю дорогу. Путешествие на Восток не то, что по Европе. Удобств никаких, издержек множество, а мне нужно, сверх этого, еще и помочь тем людям, которым, кроме меня, никто не поможет*. Если же Никитенко будет затрудняться или одолеется робостью, то мое мненье — печатать книгу и в корректурных листах поднести всю на прочтенье государю. Дело мое — правда и. польза, и я верю, что моя книга будет вся им пропущена. В последнем случае поговори об этом хорошенько с Александрой Осиповной, если она только уже в Петербурге*; она сумеет, как это устроить. Если же дойдет до духовной цензуры, то этого не бойся. Не делай только этого официальным образом, а призови к себе духовного цензора и потолкуй с ним лично; он пропуст<ит> и скорей, может быть, чем думаешь. В словах моих о церкви говорится то самое, что церковь наша сама о себе говорит и в чем всякий из наших духовных согласен до единого. Извини, что так дурно[295] пишу. Устал в полном смысле и разболелся вновь всем телом; через два дни получишь другое письмо, с подробнейшим распоряжением относительно книги, ее выпуска, продажи и прочего. А между тем тут, в этой тетради, найдешь вставку и перемену к письму[296] «О лиризме наших поэтов». Нужно выбросить всё то место, где говорится о значении власти монарха, в каком оно должно явиться в мире. Это не будет понято и примется в другом смысле. К тому же сказано несколько нелепо, о нем после когда-нибудь можно составить умную статью. Теперь выбросить нужно ее непременно, хотя бы статья была и напечатана, и на место ее вставить то, что написано на последней странице тетради.

Кусок, который следует выбросить, начинается словами: «Значение[297] полномочной власти монарха возвысится еще» и прочее и оканчивается словами: «Такое определение не приходило еще европейским правоведцам».

О получении этого письма уведоми меня непремен<но> письмом в Неаполь, на имя посольства или в poste restante, и всё, что ни случится о том, адресуй в Неаполь. Прощай, до следую<щего> письма. Тороплюсь отдать на почту.

Весь твой Г.

Страниц в 5<-й> тетради включительно с прежними 147, а статьи две и третья вставка.

Жуковскому В. А., 8/20 октября н. ст. 1846*

60. В. А. ЖУКОВСКОМУ.

<Франкфурт. 8/20 октября 1846.>

Нельзя было лучше и кстати сделать подарка. Моя книжка вся исписалась. Подарку дан был поцелуй, а в лице его самому хозяину.

На обороте: В. А. Жуковскому.

Плетневу П. А., 20 октября н. ст. 1846*

61. П. А. ПЛЕТНЕВУ.

Франкфурт. 20 октя<бря н. ст. 1846>.

Назад тому два дни отправил к тебе пятую и последнюю тетрадь. От усталости и от возвращения вновь многих болезненных недугов не в силах был написать об окончательных распоряжениях. Пишу теперь. Ради бога, употреби все силы и меры к скорейшему отпечатанью книги. Это нужно, нужно и для меня, и для других; словом, нужно для общего добра. Мне говорит <это> мое сердце и необыкновенная милость божия, давшая мне силы потрудиться тогда, когда я не смел уже и думать о том, не смел и ожидать потребной для того свежести душевной, и всё мне далось вдруг на то время: вдруг остановились самые тяжкие недуги, вдруг отклонились все помешательства в работе, и продолжалось всё это по тех пор, покуда не кончилась последняя строка труда. Это просто чудо и милость[298] божия, и мне будет грех тяжкий, если стану жаловаться на возвращенье трудных, болезненных моих <припадков>. Друг мой, я действовал твердо во имя бога, когда составлял мою книгу, во славу его святого имени взял перо, а потому и расступились перед мною все преграды и всё, останавливающее бессильного человека.[299] Действуй же и ты во имя бога, печатая книгу мою, как бы делал сим дело на прославленье имени его, позабывши все свои личные отношения к кому бы то ни было, имея в виду одно только общее добро, — и перед тобой расступятся также все препятствия. С Никитенком можно ладить, но с ним необходимо нужно иметь дело лично. Письмом и запиской ничего с ним не сделаешь. В нем не то главное, что он ленив, но то, что он не видит и не чувствует сам, что он ленив. Я это испытал: в бытность мою в Петербурге я его заставил в три дни прочесть то, что он не прочел бы сам по себе <в> два месяца. А после моего отъезда всякая небольшая статья залеживалась у него по месяцу. На него нужно серьезно насесть и на все приводимые им причины отвечать одними и теми же словами: «Послушайте, всё это, что вы говорите, так и могло бы иметь место в другом деле, но вспомните,[300] что всякая минута замедления расстраивает совершенно все обстоятельства автора книги. Вы — человек умный и можете видеть сами, что в книге содержится дело, и предпринята она именно затем, чтобы возбудить благоговенье ко всему тому, что поставляется нам всем в закон нашей же церковью и нашим правительством. Вы можете сами смекнуть, что сам[301] государь же и двор станет в защиту ее.[302] Переглядите и цензурный устав ваш, и все предписания прибавочные и покажите мне, против какого параграфа есть в книге противуречие Стыдно вам и колебаться этим, подписуйте твердо и теперь же листки, потому что типография ждет, а времени и без того уже упущено довольно». И если ж им одолеют какие-нибудь нерешительности от всякого рода нелепых слухов, которые сопровождают всякий раз печатанье моей книги, какого бы ни была она рода, то обо всем переговори, как я уже писал в первом письме, с Алекс<андрой> Осиповной и, наперекор всем помешательствам, ускори выход книги. Как кремень, крепись, верь в бога и двигайся вперед — и всё тебе уступит! По выходе книги приготовь экземпля<ры> и поднеси всему царскому дому до единого, не выключая и малолетних, всем великим князьям, детям наследника, детям Марь<и> Никола<е>вны, всему семейству Михаила Павловича*. Ни от кого не бери подарков и постарайся от этого вывернуться; скажи, что поднесенье этой книги есть выраженье того чувства, которого я сам не умею себе объяснить, которое стало в последнее <время> еще сильнее, чем было прежде, вследствие которого всё, относящееся к их дому, стало близко моей душе, даже со всем тем, что ни окружает их, и что поднесеньем этой книги им я уже доставляю удовольствие себе, совершенно полное и достаточное, что вследствие и болезненного своего состояния,[303] и внутреннего состояния душевного, меня не занимает всё то,[304] что может еще шевелить и занимать человека, живущего в свете. Но если кто из них предложит от себя деньги на вспомоществование многим тем, которых я встречу идущих на поклонение к святым местам, то эти деньги бери смело.[305] Друг, много есть[306] людей, требующих помощи, о которых мы и не знаем, и не подозреваем, но которых страдальческую повесть если бы услышало какое сердце, хотя бы самое бесчувственное, заныло бы оно от скорби. Многим художникам, многим, многим талантам следует хотя нищенское вспомоществова<ние>, чтобы не погибнули с голода в буквальном смысле. Есть многие, которые постигнули уже высшую тайну искусства и его высшее призвание, и для них так нужны святые места и евангелическая земля, как народу еврейскому была нужна манна в пустыне. Много есть также людей и на других поприщах, которые принесут пользу истинную отечеству и всё выплатят с избытком, на них употребленное, и которые влекутся непостижимой душевной потребностью на поклоненье святым местам именно в наступающем году. А потому если бы кто предложил из посторонних для этого деньги, бери и посылай ко мне. Дам отчет во всякой копейке и не брошу никому незаслуженно, если только бог не оставит вразумленьем ум мой, как не оставлял доселе.[307] Нужно слишком соображать и взвешивать положенье[308] тех, которым стремишься подать помощь, а особливо если располагаешь не своими, но чужими деньгами. Шесть экземпляров отдай (тот же час по выходе книги) Софье Михаил<овне> Соллог<уб>, с присоединеньем прилагаемого письма*. Шесть экземпляров и седьмой, с подписаньем цензора на второе издание, отправь немедленно в Москву к Шевыреву. (Второе издание должно быть напечатано в Москве, ради несравненно большей дешевизны и ради отдыха тебе). Шесть экземпляров отправь моей матери, с надписаньем: «Ее высокоб<лагородию> Марье Ивановне Гоголь, в Полтаву».[309] Один экземпл<яр> в Харьков Иннокентию, с присоединен<ием> при сем следуемого письмеца*. Два экземпляра — в Ржев Тверской губернии священнику Матвею Александровичу*. Экземпляра же три, а если можно и более, отправь немедленно мне с курьером. Попроси от меня лично графиню Нессельрод, давши ей от имени моего экземпляр. Скажи, ей, что она очень, очень большое сделает мне одолженье, если устроит так, что я получу эту книгу в Неаполе наискорейшим порядком, и попроси[310] ее тоже от меня отправить немедленно в Париж два экземпляра графу Александру Петровичу Толстому.[311] Не позабудь и Жуковского. Отдай еще Арк<адию> Россети три экземпляра с письмом*. Вот тебе всё. Кажется, больше никому. Прочие купят. Ты спрашива<л>, когда же я в Россию*. Знает это тот, кто правит всеми нашими обстоятельствами. Что касается до меня, то скажу тебе, что еще никогда не было во мне желания такого сильного ехать в Россию, и я думаю из Иерусалима после светлого праздника первым весенним путем на Константинополь и Одессу направить парус к берегам ее. Хочется очень обнять всё близкое душе моей, а в том числе и тебя. Прощай.

Весь твой Г.

Все, что ни будет, деньги, письма, всё адресуй в Неаполь, на имя посольства.

На обороте: S. Pétersbourg. Russie. Ректору С. П. Б. император<ского> университета его превосходительству Петру Александровичу Плетневу. В С. П. Бурге. На Васильевск<ом> острове, в университете.

Вьельгорским Л. К. и А. М. и др., 22 октября н. ст. 1846*

62. Л. К. и А. М. ВЬЕЛЬГОРСКИМ и С. М. СОЛЛОГУБ.

Франкфурт.[312] 1846. Октябр<я> 22 <н. ст.>.

Что вы, мои прекрасные, мои близкие душе моей, все замолкнули? Что вы, моя старшая графиня, матушка моих милых сестер, после вашего длинного письма, исполненного гнева на современный порядок вещей* (за которое потом вас побраню), вдруг затихнули и отдыхаете на лаврах?[313] Пишите ко мне в Неаполь. Я еще не пущусь в дорогу раньше генваря последних чисел будущего 1847 года. Адресуйте письма или в посольство, или в poste restante. Чем обстоятельней и длинней письмо, тем будет лучше. Мне теперь нужны обстоятельные письма от моих друзей, чтобы открылось мне настоящее состояние душ их и знал бы я, о чем и как для них помолиться.

Обнимаю вас всех. Прощайте.

Весь ваш

ваш родной брат Г.

Шевыреву С. П., 24 октября н. ст. 1846*

63. С. П. ШЕВЫРЕВУ.

Стразбург, окт<ября> 24 <н. ст. 1846>.

Прошу тебя доставить это письмо Щепкину*, которое должен он прочесть при тебе, а потом дать его прочесть тебе и больше никому. Если на случай Щепкин в Петербурге, то письмо распечатай, прочти и потом отправь к нему в Петербург, хоть на имя Плетнева. Из него ты увидишь, в чем дело. «Ревизор» должен быть напечатан в своем полном виде, с тем заключением, которое сам зритель не догадался вывесть. Заглавие должно быть такое: «Ревизор с Развязкой. Комедия в пяти действиях, с заключением. Соч. Н. Гоголя. Издание четвертое, пополненное, в пользу бедных». Играться и выйти в свет «Ревизор» должен не прежде появленья книги «Выбранные места»: иначе всё не будет понятно вполне. Об остальных распоряжениях извещу тебя потом, вместе с присылкой необходимого предисловия. Теперь же, за множеством всякого рода хлопот и ответов на письма, которые вряд ли кому-либо приходится получать со всех сторон в таком множестве, не могу писать более. Скажу только, что я на дороге, в Стразбурге; завтра еду, пробираясь на Ниццу, в Италию.

Уведоми меня обо всем, что ни делается в Москве и что ни говорится обо мне, особенно всякие невыгодные и дурные слухи: их мне нужно знать гораздо более, чем все хорошие. Враки, враки, а во враках бывает часто немало правды. За собой так трудно уберечься, что следует по-настоящему платить чистым золотом за всякую доставку нам скверных вестей о нас. Теперь же вестей обо мне должно быть немало, потому что я еще не помню, чтобы печатанье какой бы то ни было книги моей не было сопровождено всякого рода вестями, слухами, историями и вымыслами всех родов, как ни стараешься дело это производить сколько возможно потише. Но обнимаю тебя. Прощай. Жду с нетерпеньем твоего уведомленья в Неаполь…

Щепкину М. С., 24 октября н. ст. 1846*

64. М. С. ЩЕПКИНУ.

<24 октября н. ст. 1846. Страсбург.>

Миха<и>л Семенович! Вот в чем дело: вы должны взять в свой бенефис «Ревизора» в его полном виде, то есть следуя тому изданию, которое напечатано в полном собрании моих сочинений*, с прибавлением хвоста, посылаемого мною теперь. Для этого вы сами непременно должны съездить в Петербург, чтобы ускорить личным присутствием ускорение цензурного разрешения. Не знаю, кто театральный цензор. Если тот самый Гедеонов*, который был в Риме с графом Васильевым* и с которым я там познакомился, то попросите его от моего имени крепко. Во всяком случае, обратитесь по этому делу к Плетневу и гр<афу> М. Ю. Вьельгорскому, которым всё объясните и которых участие может оказаться нужным. Скажите[314] как им, так и себе самому, чтобы это дело до самого времени представления не разглашалось и оставалось бы в тайне между вами. Хлестакова должен играть Живокини. Дайте непременно от себя мотив другим актерам, особенно Бобчинскому и Добчинскому. Постарайтесь сами сыграть перед ними некоторые роли. Обратите особенное внимание на последнюю сцену. Нужно непременно, чтобы она вышла картинной и даже потрясающей. Городничий должен быть совершенно потерявшимся и вовсе не смешным. Жена и дочь в полном испуге[315] должны обратить глаза на его одного. У смотрителя училищ должны трястись колени сильно,[316] у Земляники также. Судья, как уже известно, с присядкой. Почтмейстер, как уже известно,[317] с вопросительным знаком к зрителям. Бобчинский и Добчинский должны спрашивать глазами друг у друга объясненья этому всему. На лицах дам-гостей ядовитая усмешка, кроме одной жены[318] Луканчика, которая должна быть вся — испуг, бледна, как смерть, и рот открыт. Минуту или минуты две непременно должна продолжаться эта немая сцена, так чтобы Коробкин, соскучившись, успел попотчевать Растаковского табаком, а кто-нибудь из гостей даже довольно громко сморкнуть в платок.[319] Что же касается до прилагаемой при сем «Развязки Ревизора», которая должна следовать тот же час после «Ревизора», то вы, прежде чем давать ее разучать актерам, вчитайтесь хорошенько в нее сами, войдите в значенье и в крепость всякого слова, всякой роли, так, как бы вам пришлось все эти роли сыграть самому, и, когда войдут они вам в голову все, соберите актеров и прочитайте им, и прочитайте не один раз, — прочитайте раза три-четыре или даже пять. Не пренебрегайте, что роли маленькие и по нескольку строчек. Строчки эти должны быть сказаны твердо, с полным убежденьем в их истине, потому что это — спор, и спор живой, а не нравоученье. Горячиться не должен никто, кроме разве Семена Семен<ови>ча, но слова произносить должен всяк несколько погромче, как в обыкновенном разговоре, потому что это спор. Николай Никола<ев>ич должен быть даже отчасти криклив; Петр Петрович — с некоторым заливом. Вообще было бы хорошо, если бы каждый из актеров держался сверх того еще какого-нибудь ему известного типа. Играющему Петра Петровича нужно выговаривать свои слова особенно крупно, отчетливо, зернисто. Он должен скопировать того, которого он знал[320] говорящего лучше всех по-русски. Хорошо бы, если бы он мог несколько придерживаться американца Толстого*. Николаю Николаевичу должно, за неимением другого, придерживать<ся> Ник<олая> Филипповича Пав<лова>, потому что у него самый ровный и пристойный голос из всех наших литераторов, притом в него не трудно попасть. Самому Семену Семеновичу нужно дать более благородную замашку, чтобы не сказали, что он взят с Николая Миха<й>лов<ича> Заг<оскина>*. Вам же вот замечание. Старайтесь произносить все ваши слова как можно тверже и покойней, как бы вы говорили о самом простом, но весьма нужном деле. Храни вас бог слишком расчувствоваться. Вы расхныкаетесь, и выйдет у вас просто чорт знает что. Лучше старайтесь[321] так произнести слова, самые близкие[322] к вашему собственному состоянию душевному, чтобы зритель видел, что вы стараетесь удержать себя от того, чтобы не заплакать, а не в самом деле заплакать. Впечатление будет оттого несколько раз сильней. Старайтесь заблаговременно, во время чтения своей роли, выговаривать твердо всякое слово, простым, но пронимающим языком, — почти так, как начальник артели говорит своим работникам, когда выговаривает им или попрекает в том, в чем действительно они провиноватились.[323] Ваш большой порок в том, что вы не умеете выговаривать твердо всякого слова: от этого вы неполный владелец собою в своей роле. В городничем вы лучше всех ваших других ролей именно потому, <что> почувствовали потребность[324] говорить выразительней. Будьте же и здесь, и в «Развязке Ревизора», тем же городничим. Берегите себя от сентиментальности и караульте сами за собою. Чувство явится у вас само собою, за ним не бегайте; бегите за тем, как бы стать властелином себя. Обо всем этом не сказывайте никому в Москве, кроме Шевырева, по тех пор, покуда не возвратитесь из Петербурга. У вас язык немножко длинноват; вы его на этот раз поукоротите; если ж он начнет слишком почесываться, то вы придите в другой раз к Шевыреву и расскажите ему вновь, как бы вы рассказывали свежему и совсем другому человеку. «Развязку» нужно будет переписать, потому что, кроме экземпляра, нужного для театральной цензуры, другой будет нужен для подписанья цензору Никитенке, которому отдаст Плетнев, ибо «Ревизор» должен напечататься отдельно с «Развязкой» ко дню представления и продаваться в пользу бедных, о чем вы при вашем вызове по окончании всего должны возвестить публике, что не благоугодно ли ей, ради такой богоугодной цели, сей же час по выходе из театра купить «Ревизора» в театральной же лавке, а кто разохотится дать больше означенной цены, тот бы покупал ее прямо из ваших рук для большей верности. А вы эти деньги потом препроводите к Шевыреву. Но об этом речь еще впереди. Довольно с вас покаместь этого. Итак, благословясь. поезжайте с богом в Петербург. Бенефис ваш будет блистателен. Не глядите на то, что пиеса заиграна и стара. Будет к этому времени такое обстоятельство, что все пожелают вновь увидать «Ревизора»*, даже и в том виде, в каком он давался прежде. Сбор ваш будет с верхом полон.[325] Поговорите с Сосницким, чтобы увидать, можно ли то же самое сделать и в Петербурге сколько возможно таким образом, как[326] в Москве. Прежде его испытайте: он немножко упрям в своих убеждениях. Скажите ему, что это стыдно и не в христианском духе иметь такое гордое мнение в своей безошибочности, и что он первый, если бы только захотел истинно постараться о том, чтобы последняя сцена вышла так, как ей следует быть, она бы сделалась чистая натура. Не приметил бы зритель никакой искусственности и принял бы ее за вылившуюся непринужденно. Скажите ему, что для русского человека нет невозможного дела, что нет даже на языке его и слова нет, если он только прежде выучился говорить всяким собственным страстишкам: нет.[327]

Письмо это дайте прочесть Шевыреву, так же, как и самую «Развязку Ревизора», и о получении всего этого уведомите меня тот же час, адресуя в Неаполь, poste restante.

Весь ваш Г.

Вьельгорской А. М., 2 ноября н. ст. 1846*

65. А. М. ВЬЕЛЬГОРСКОЙ.

Ноябрь 2 <н. ст. 1846. Ницца>

Пишу к вам, моя добрая и близкая душе моей Анна Миха<й>ловна, с дороги, из места, нам обоим весьма памятного, именно из Ницы. Она мне очень напомнила нашу прежнюю жизнь* и путешествия от дома Paradis до дома Мазари, где жили Соллогубы, и до дома (уж позабыл имя хозяина, хотя наружность дома осталась в памяти), где жила Смирнова. Но не об этом теперь речь. Вы всегда жаловались, что вам нет поприща, мало[328] дела и не знаете, чем быть полезну другим. Это настоящая тайна хандры вашей, хотя этого покаместь вы еще не раскусили. Вам нужно дело. И вот вам дело: всё выслушайте внимательно и всё исполните усердно, что я и скажу, помолившись прежде покрепче[329] богу, во имя которого вы должны предпринять[330] это дело. В Петербурге и в Москве будет играться «Ревизор» в новом виде, с присовокупленьем его окончания или заключенья, в бенефис двух первых наших комических[331] актеров. Ко дню представления будет отпечатана пиеса отдельною книгою с присоединением доселе никому неизвестного ее окончания. Продаваться она будет в пользу бедных и может распродаться в большом количестве,[332] стало быть, принести значительную сумму. Выручка денег поручена Плетневу, который передаст их, но мере прихода, тем, которые должны взять на себя обязанность быть раздавателями этих денег бедным, в числе которых одно из главных лиц — вы, а потому и пишу я обо всем этом вам. Прилагаю*[333] при этом и предисловие, которое должно быть приложено в начале книги. Из него вы увидите, в чем дело и как нужно производить денежную раздачу. Соберите к себе всех тех, которых имена здесь означены,[334] и переговорите с ними,[335] взявши с них слово до времени не говорить об этом ни с кем из посторонних, кроме разве тех, которые, по замечанью кого-нибудь из них или вашему, могут быть включены в число раздавателей, которых чем больше, тем лучше. Старайтесь особенно склонить из женского пола таких, которых вы знаете как сострадательных,[336] рассудительных и умных женщин. Я поставил здесь вашу приятельницу Дашкову* единственно потому, что у ней есть особенная светлость душевная, постоянно разлитая в чертах ее лица,[337] в которой может она оказывать ту помощь страждущим, о какой еще и сама она не знает. Трудностью не смущайтесь! Благословясь во имя бога, принимайтесь за дело и помните только, что в этом деле поможет вам бог более, чем во всяком другом, и вразумит так, как вы покаместь и помыслить еще не можете. Для большего облегчения[338] себе всяк может вначале первые дела и первые подвиги возложить совершенно на священников и требовать только от них подробных рассказов, каким образом и как они произвели это дело. От этого нечувствительно[339] потом научитесь помогать сами. Потому что помогать есть тоже наука и вдруг выучиться ей нельзя, особенно если станешь избегать[340] всяких случаев оказывать помощь. Всё это сделайте как можно скорее, потому что имена и адресы следует выставить сейчас же в конце предисловия.[341] Предисловие вы перепишите в числе двух экземпляров и отдайте немедленно Плетневу для припечатанья в книг<у>. Он должен успеть их отдать цензору и один из них отправить в Москву для напечатания тоже там при тамошнем издании, которое имеет выйти в одно и то же время с петербургским. Я не думаю, чтобы кто-нибудь из любящих меня отказался от обязанности быть раздавателем вспомоществования. Он будет не перед мною виноват, но перед Христом, и если станет оправдываться какими-нибудь светскими приличиями, то[342] да вспомнит, чтобы не было когда-нибудь ему сказано от бога то, что будет сказано многим его устыдившимся: «Устыжусь и я того, кто меня устыдился». Кому же невозможно решительно по неимению времени,[343] тот пусть скажет напрямик, не увертываясь, чтобы можно было тотчас же имя его вычеркнуть, а на место его поставить другого. Переговорите с Аркадием Россети и Самариным, не знают ли кого-нибудь еще из мужчин дельных, умеющих говорить и обращаться с людьми, которого можно употребить в это дело. Хорошо, если б еще хотя двух мужчин и хотя двух женщин. Муханова* нет, он за границей. Но имя его пусть будет выставлено, хотя и без адреса; он будет потом, по приезде, очень полезен. Что вы думаете о князе Барятинском*? У него душа очень добрая, и он во многом значительно переменился. Я с ним сошелся ближе в Греффенберге. Мне кажется, что ему недостает для полного себя укомплектованья близкого знакомства с половиной страждущею людей и практического познания затруднительных их положений под условием прижимающих и гнетущих их обстоятельств. Постарайтесь поговорить с ним сурьезно об этом предмете. Он если не может покуда сам непосредственно действовать, то может вспомоществовать посредством вас или кого-нибудь из других, а тем временем может приглядеться сам к делу. Итак, бог вас благословит! С богом за дело! Позабудьте о себе вовсе. Никто из нас не должен принадлежать себе. На это письмо напишите немедленный ответ в Неаполь на имя нашего посольства. Прощайте.

Весь ваш Г

Изберите себе, кроме вашего духовника (если он уже стар или обременен многими делами), в помощь другого, помоложе, которого может вам рекомендовать ваш же духовник из людей, хотя и недавно поступивших в священники, но уже показавшего истинно добрые наклонности души своей, и посоветуйте сделать то же и другим вашим подругам.

На обороте: St. Pétersbourg. Russie. Ее сиятельству графине Анне Михайловне Вьельгорской. В С. П. Бурге. На Михайловской площади, у Михайл<овского> дворца. В доме графа Вьельгорского.

Плетневу П. А., 2 ноября н. ст. 1846*

66. П. А. ПЛЕТНЕВУ.

Ница. Ноябрь 2 <н. ст.> 1846.

Уже должен до сих пор ты получить три письма моих из Франкфурта*: одно с присовокупление<м> предисловия ко втор<ому> изданию «М<ертвых> д<уш>», другое со вложением пятой и окончательной тетради, третье с приложением писем к тем, которым должны быть посланы экземпляры. Присовокупляю остальные мои распоряжения. Во-первых, не позабудь внести в книгу те поправки, которые мною сделаны, как в письме первом, относящиеся к статье «Занимающему важное место», так и во втором письме большую вставку, написанную на последней странице пятой тетради, долженствующую заместить выброшенный мною кусок из статьи «О лиризме наших поэтов». Сверх того, нужно будет выбросить в статье «Русский помещик» выраженье:[344] «Выбрани немцем, если нехватит другого слова». Это примут еще в смысле моего личного нерасположения к немцам, а этого мне бы не хотелось, потому что я, в самом деле, его не имею. По мне, между нами есть гораздо более русских такого рода, которых бы следовало назвать немцами и которые повели себя гораздо хуже немцев. В письме[345] «К близорукому приятелю», не помню, вычеркнул ли я фразу в начале письма, которая в рукописном письме могла остаться, но в печати никак не должна пребыть,[346] а именно: «Сел верхом на коротконосьи». Нужно начать[347] это письмо просто словами: «Вооружился взглядом современной близорукости и думаешь, что верно судишь о событиях», и т. д. Не сердись и не гневайся на меня за все эти поправки: они последние. Что ж делать? Сам видишь, каким образом составлялась эта книга: среди лечений, среди разъездов, среди хлопот и дел, которых затруднительности ты и не предполагаешь, среди ответов на множество самых разнородных писем, требующих не пустых, но обдуманных ответов. Я дивлюсь, как еще у меня при таких обстоятельствах не переворотилось всё в голове и не происходит гораздо бо́льших оплошностей, промахов и пропусков. И как еще в голове моей держится довольно точная память всего. Это бог так милостив ко мне; ничему[348] другому не могу больше приписать. Теперь поговорим о цене книге. Если в ней окажется не более 500 страниц, то пустить ее по два рубли серебром, если же более, то есть приблизится до 600 и даже перевысит, то пустить по три рубли серебром. Это не будет дорого, соображая то, что ее будут более покупать люди богатые и достаточные, а бедные получат даром от их великодушных раздач. Все вырученные деньги присылай немедленно на имя посольства в Неаполь. Жуковский, вероятно, послал тебе из Франкфурта свидетельство о жизни, вследствие которого, взявши из казначейства все следуемые мне по означенный день деньги, перешли[349] в Неаполь. Не позабудь переслать экземпляров книги к всем тем, которые поименованы в последнем моем письме.

Напоминаю еще раз, кому именно:

Царскому дому всему до единого. Вели переплетчику переплести для то<го> заблаговременно в приличные переплеты.

Софье Миха<й>ловне* (прежде всех) — 6 экземпляров.

Шевыреву, в Москву (со включеньем процензурованного) 8 экзем<пляров>.

Марье Иван<овне> Гоголь, в Полтаву — 6 экземпляр<ов>.

Арк<адию> Россети — 3.

В Харьков, Иннокентию — 1.

В Ржев, священнику Матвею Алекс<андровичу> — 2 экземпл<яра>.

Жуковскому, во Франкфурт — 1.

Гр<афу> Александру Петровичу Толстому, в Париж — 2.

Мне, в Неаполь, сколько может взять курьер — от трех до пяти экземпляров.

Об отправке безостановочной и поспешной за границу попроси от меня покрепче графиню Нессельрод. Скажи, что этим она меня крепко обяжет. Ей дай от имени моего экземпляр. Все прочие купят. Вот, кажется, всё, что относится до окончательных распоряжений по делу[350] книги: «Выбранные места из переписки с друзьями»! Теперь другая просьба. В Петербург приедет Щепкин хлопотать о постановке «Ревизора» в настоящем виде ко дню его бенефиса, с присоединеньем доселе не игранного и не известного публике окончания пиесы, под именем[351] «Развязка Ревизора». Прими Щепкина как можно получше, потому что он стоит того во всех отношениях,[352] и окажи ему покровительство и посредничество свое во всех делах, где сможешь, как относительно театральной цензуры, так и прочего. А «Ревизора», вырвавши из собрания моих сочинений, где он напечатан в полнейшем виде противу двух прежних отдельных изданий, поднеси его на процензурованье Никитенке или другому цензору, какому найдешь приличнее, присоединивши к тому и «Развязку Ревизора», которая находится в рукописи у Щепкина и которую, разумеется, нужно переписать.[353] Всё это нужно произвести в двух экземплярах, потому что «Ревизор» должен выйти вдруг разом и в Петербурге, и в Москве, в двух изданиях (на московском выставится четвертое, на Петербургс<ком> — пятое). Выйти он должен ко дню бенефисов обоих актеров: в Петербурге Сосницкого, а в Москве Щепкина, так чтобы в день самого представленья мог бы тут же в большом количестве распродаться. Заглавие ему: «Ревизор с Развязкой. Комедия в пяти действиях с заключением. Соч. Н. Гоголя. Издание пятое. Продается в пользу бедных. Цена 1 рубль серебром». Корректуру его, мне кажется, можно поручить Арк<адию> Россети.[354] Он — человек степенный, надежный и дело это поймет, если ты не откажешься растолковать его и поучить. На него можешь, я думаю, возложить многое, что будет тебе тяжело и неудобно. Мне становится уже и скорбно, что я на тебя вдруг навьючил столько дел, но что ж делать? Мы все труженики. Ты видишь, что я работаю тоже не для себя.[355] От графини Анны Миха<й>ловны Вьельгороской ты получишь «Предуведомленье к Ревизору», из которого узнаешь, каким бедным собственно принадлежат деньги за «Ревизора» и каким образом должна быть им произведена раздача. Предуведомленье это, в двух экземплярах, поднеси на пропекзурование цензора и отправь[356] одно в Москву для напечатанья к Шевыреву, который издаст «Ревизора» в Москве. В Петербурге же должен взять это попеченье на себя ты — Христа ради, а не ради меня. Прими хотя главный надсмотр и дела с книгопродавцами.[357] Собравши от них деньги, ты раздели эти деньги поровну между теми, на которых возложил я обузу быть раздавателями вспомоществований, как всё это увидишь изложенным в предуведомлении. Затем обнимаю тебя. Крепись и мужайся во всем и не негодуй на меня. Едва успеваю писать. Руки мои коченеют и леденеют, хотя в комнате теплота юга. Прощай до Неаполя. Бог тебе в помощь.

Весь твой Г.

Можешь взять в помощь Сосницкого по изданью «Ревизора», переговоривши об этом с Щепкиным заблаговременно. Он будет особенно нужен по делу распродажи «Ревизора» в театральных лавках. Печатать один завод.

При сем письмо к Щепкину*.

На обороте: St. Pétersbourg. Russie. Г. ректору С.-Петер<бургского> император<ского> университета его превосходительству Петру Александровичу Плетневу. В С.-Петербурге. В университете. На Васильев<ском> острове.

Щепкину М. С., 2 ноября н. ст. 1846*

67. М. С. ЩЕПКИНУ.

<2 ноября н. ст. 1846. Ницца.>

Пишу к вам еще несколько строк, Миха<и>л Семенович. Если вы совершенно сошлись и условились с Сосницким относительно постановки «Ревизора» в новом виде, то вот вам маленькое письмецо к Сосницкому*, которое влагаю незапечатанным, чтобы могли прочесть его также и вы, и встретить там, может быть, что-нибудь нужное и для собственного соображенья. По делу хлопочите живо и никак не пропускайте бывать у всех, у кого следует. У графа Вьельгорского, Миха<и>л<а> Юрьев<ича>, побывайте, как я вам уже говорил. Повидайтесь также с меньшой дочерью его, графиней Анной Миха<й>ловной. Скажите ей, что я непременно приказал вам к ней явиться, и расскажите ей обо всем относительно постановки «Ревизора». Скажите ваши мысли о «Ревизоре» и вообще обо всем по этой части, равно как и о ходе дел. Она будет хлопотать о многом лучше мужчин. На ней, между прочим, лежит одна из главных обязанностей по поводу раздачи сумм<ы> для бедных, а потому всё это дело ей близко, и вы можете с ней разговориться откровенно обо всем. Она умна, многое поймет и на многое подвигнет других. А ко мне не позабудьте написать в Неаполь из Петербурга хоть несколько строк, чтобы я знал, как расправлялись вы, молодцом или, к вечному стыду, бабой, от чего бог да сохранит вас. Сосницкому также скажите, чтобы написал ко мне.

Затем обнимаю вас.

Г.

На обороте: Михаилу Семеновичу Щепкину.[358]

Сосницкому И. И., 2 ноября н. ст. 1846*

68. И. И. СОСНИЦКОМУ.

2 ноябрь <н. ст.> 1846. <Ницца>.

Если вы уже всё узнали от Щепкина и решились сделать дело, вас достойное, добрейший мой Иван Иванович, то присоединяю еще две-три строчки моей убедительнейшей просьбы. Обратите ваше внимание на последнюю сцену «Ревизора». Обдумайте, обмыслите вновь. Из заключительной пиесы «Развязка Ревизора» вы постигнете, почему я так хлопочу об этой последней сцене и почему мне так важно, чтобы она имела полный эффект. Я уверен, что вы взглянете сами другими глазами на «Ревизора» после этого заключения, которого мне, по многим причинам, нельзя было тогда выдать и только теперь возможно. Употребите все ваши силы, чтобы «Ревизор» был обстановлен со всех сторон и вполне хорошо, чтобы все актеры сделали свое дело хорошо. Вы сделаете этим дело не только доброе, но истинно христианское. (Продажа «Ревизора» в новом виде с «Развязкой» назначена в пользу бедных, а вы игрой своей и обстановкой можете возвысить его продажу). Не поленитесь сыграть сами предуготовительно перед актерами роль Хлестакова, которую, кроме вас, решительно никто не может выполнить. Вы можете этим дать им раз навсегда мотив. Теоретически из них никто не может понять, что эту роль непременно нужно сыграть в виде светского человека comme il faut*, вовсе не с желанием сыграть лгуна и щелкопера, но, напротив, с чистосердечным желаньем сыграть роль чином выше своей собственной, но так, чтобы вышло само собою, в итоге всего, и лгунишка, и подляшка, и трусишка, и щелкопер во всех отношеньях. Всё это вы можете внушить им только одной игрой своей, а словами и наставленьями не сделаете ничего, как бы ни убедительно им рассказывали. Сами знаете, что второклассные актеры передразнить характер еще могут, но создать характера не могут; насилуя себя произвести последнее, они станут даже ниже самих себя. Потому-то пример, вами данный, более наведет их на законную дорогу, чем их собственное рассуждение. Что же касается до игры в последней пиесе, то есть в пиесе «Развязка Ревизора», то насчет этого прочтите мои строки в письме к Щепкину. В них я делаю ему прямо и откровенно мои замечания и даже советы, зная, что он, по страсти и любви к искусству, готов себя считать вечным учеником и выслушивать даже и не весьма умные по виду советы, даже и от простых людей. Замечания эти вы все-таки примите к сведению, хотя знаю, что они вам не совсем идут, потому что ваш талант имеет свою своеобразность и качества другие, нежели у Щепкина (сильно желало<сь> бы мне когда-нибудь увидеть вас обоих в одной пиесе, в двух[359] различных ролях, ничуть не похожих одна на другую, но равно великих и трудных, чтобы увидела ясно публика, что такое собственно Щепкин и что такое собственно Сосницкий) Одно то, что вам, равно обоим, замечу и что должен заметить всем, кто бы ни стал играть в пиесе «Развязка Ревизора» первую роль, то есть роль комического актера, — это то, чтобы произносить как можно тверже, крепче и проще слова, как бы самую простую, но близкую к делу и нужную речь. Храни бог от всякой сентиментальности и напряженного жару, — вдруг не станет голоса к концу монолога, пересохнет горло и останешься в каком-то вяло-плаксивом и пьяном положеньи, тогда как следует пребывать во все время монолога в трезвом и светлом состоянии духа. Следует изворотиться молодцом. Следует показаться полководцем, бодрящим и подстрекающим других на битву, а не рядовым солдатом, кидающимся самому в пыл сраженья.[360] Словом, голос актера здесь должен быть победоносно-торжествующий, истинно генеральский голос. Этих слов не пропустите, Иван Иванович, и Щепкину также это скажите. И бог вам в помощь обоим! По окончании пиесы, когда вас вызовут, вы, раскланявшись с публикой, скажите ей, что не угодно ли ей купить «Ревизора», который продается при выходе из театра в пользу бедных по рублю серебром с «Развязкой» вместе. Кто же пожелает дать больше, тот вручал бы деньги вам самим и покупал бы лично из ваших рук, а вы все эти <деньги> доставляйте Плетневу, которому[361] поручен сбор денег и от которого поступят они к тем, на которых возложена раздача бедным. Побывайте у Плетнева теперь же и спросите его, не нужно ли какого вспомоществованья собственно от вас в деле издания «Ревизора», относительно ли корректуры или чего другого. На нем слишком навьючено теперь всяких обуз, и ему довольно тяжело и трудно управляться одному. За всё это поблагодарю вас лично, когда приведет бог встретиться. Смотрите, чтобы продажа в театральных лавках поручена была надежным продавцам, и не употребляйте для этого в посредство какого-либо актера. Говорю это потому, что один из этих господ, на которых я вздумал было положиться, денежки прибирал к себе и на них кутил, складывая вину на продавцов, которые ему не приносят, а когда я вздумал, наконец, расспросить продавцев, дело открылось. Это примите к сведенью. На этот раз грех будет большой[362] на душе того, кто украдет копейку — деньги эти в пользу бедных; это им объявите.

Но прощайте. Если захотите мне написать хотя две строчки, что мне будет очень приятно, адресуйте в Неаполь (poste restante).

Затем обнимаю вас.

Искренно вас любящий Г.

Шевыреву С. П., 2 ноября н. ст. 1846*

69. С. П. ШЕВЫРЕВУ.

Ница. 2 ноябр<я> <н. ст. 1846>.

Спешу написать тебе несколько строк с дороги. Одно письмо мое из Франкфурта*, с извещением об отправке предисловия к «М<ертвым> д<ушам>» Плетневу, ты, вероятно, получил. Другое*, со вложением письма к Щепкину, ты, без сомнения, также <получил>, вместе с приложеньем «Развязки Ревизора». Теперь посылаю к тебе предуведомленье к «Ревизору». Прочитавши его и узнавши, в чем дело, ты собери всех тех, которых имена увидишь в конце предуведомленья*, к себе и с ними потолкуй и объяви им мою просьбу,[363] которую обращаю я к людям, любящим меня. Кто из них отшатнется и не захочет взять на себя обязанность раздачи бедным,[364] грех будет на душе того. Потому что дело это ради Христа, а не ради меня. Кому же, точно, невозможно за множеством дел и хлопот этим заняться, тот пусть объявит это сейчас же, чтобы имя его вычеркнуть. Всех же остальных напиши исправно имена и отчества, с означеньем адресов и мест их жительства, и отправь немедленно в Петербург, чтобы это было припечатано в таком же виде и в петербургском экземпляре. Взамен ты получишь от Плетнева обстоятельное поименование лиц в Петербурге*[365] с их адресами. Одно издание «Ревизора» должен печатать ты в Москве (это будет числом четвертое). Другое (пятое) Плетнев в Петербурге. Заглавие, как я уже писал, должно быть такое: «Ревизор с Развязкой. Комедия в пяти действиях, с заключеньем. Соч. Н. Гоголя. Издание четвертое, в пользу бедных. Цена 1 рубль серебром». Печатать[366] два завода, в Петербурге же печатается один завод. Ибо у меня какое-то предчувствие, что в Москве разойдется больше экземпляров «Ревизора», особливо когда узнают, с какой целью он издается. Оба издания должны выйти в день представления, в Москве в бенефис Щепкина, в Петер<бурге> в бенефис Сосницкого, так что продаваться они должны тот же вечер, по представлении пиесы. Объявить об этом должен публике сам бенефициант по вызове его, присовокупивши, что всяк из желающих дать более положенной цены за книгу дал бы в его собственные руки и принял бы от него самого экземпляр, взошедши по закрытии занавеса к нему самому на сцену. Деньги эти Щепкин должен принести к тебе, равно как и все деньги от театральных и всяких книгопродавцев,[367] а ты должен разделить эти деньги всем поровну раздавателям вспомоществовая<ия>. Не сердись на меня за эти новые, мною на тебя навязанные хлопоты; выполни их, как дело, угодное богу, во имя его делаемое. Так же [исполн<и>] благородно и в такой же точности, как то, о котором ты знаешь, за которое не знаю, как возблагодарить тебя*. Знаю только то, что бог тебя за него возблагодарит. На то письмо прошу ответа прямо в Неаполь. Прощай, тороплюсь отправить на почту.

Весь твой Г.

P. S. Когда получишь из Петербурга 8 экземпл<яров> книги «Выбранные места из переписки с друзьями», вручи следующим лицам, по приложенным при сем надписаниям, которые, разрезавши порознь, приклей на первый листок в книге. Не смущайся тем, что Погодину придется на долю надпись несколько крепкая*. Это ему нужно. Он немножко чихнет, но этот чих будет здравие.[368] Есть вещи, которые один я могу ему сказать и должен сказать, потому что получил на то право. Время свое я выждал. И теперь буду его потчевать многим его собственным добром, которого он в себе никак не подозревает. Я свое дело исполню лучше, нежели он. Назад тому три года, если я не ошибаюсь, я просил открыто у вас всех себе упреков, но упреков я не получил. Теперь стану я попрекать, но упреки мои будут не от гнева, — что-то другое подвигнет ими. О! как нам нужно глядеть и глядеть ежеминутно на себя! Не отвращай и ты от себя взора. Многого и многого мы в себе не видим, и почти всего, что ни есть в нас дурного. Но бог да хранит тебя! Благо, что ты сидишь над трудом, который уже невольно способен освятить*[369] человека и, оторвавши его от всего кружащегося, обратить на самого себя.

Не позабудь прислать мне в Неаполь сейчас же все письма, какие ни получишь на мое имя по поводу «Мер<твых> д<уш>»*. Они мне очень и очень нужны, так как никто не может предполагать и думать, опричь разве меня самого.

На обороте: Moscou. Russie. Профессору импер<аторского> Московс<кого> университета Степану Петровичу Шевыреву. В Москве. Близ Тверской. В Дегтярном переулке, в собствен<ном> доме.

Иванову А. А., 7 ноября н. ст. 1846*

70. А. А. ИВАНОВУ.

Флоренция. 7 ноября <н. ст. 1846>.

Я получил ваше письмо из Неаполя*, любезный Александр Андреевич, вместе с письмом от Софьи Петровны*. Не отвечал на него по сих пор потому, что думал раньше вас увидеть, и потому, что на него ровно было нечего отвечать. За него следовало бы вас крепко выбранить, если бы я не знал, что подобное малодушие — не от вас, но от нерв ваших. В каждой строке письма вашего слышно, что нервы ваши шалят и бунтуют, не давая вам ни минуту покою. Охота вам заниматься всеми внешностями! Знали бы свою картину и ничего больше, — и всё бы само собой пошло хорошо. Нет, вижу я слишком хорошо, что у вас нет полной любви к труду своему. Молите бога о полученьи любви этой, — вот всё, что я могу вам сказать. Больше не сумею сказать и лично. И мне бы, по-настоящему, даже вовсе не следовало бы теперь ехать в Рим: он у меня совсем в стороне и не по дороге. Но нечего делать, я сделал уже глупость, взявши дорогу землей, и в наказание за это, сверх огромного круга и потери времени, должен даром, ни за что, ни про что, прожить четыре дни во Флоренции, в ожидании отхода дилижанса. Отсюда отправляюсь 10-го. Стало быть, если бог поможет счастливо добраться, 12 ноября буду в Риме, т. е. в будущий четверг, утром, в 9 часов, как сказывают в конторе[370] дилижансов. А потому, если вам будет свободно, то приходите прямо в dogana или таможню ждать меня. В Риме я должен пробыть никак не больше двух дней и еду в Неаполь, а потому прошу вас заранее узнать у Ангризана или другого дилижанщика, какой есть, могу ли ехать с ним в субботу. В Риме хотел бы иметь комнату на солнце. Спросите у Моллера*. Если у него есть такая, я бы лучше желал остановиться у него, чем в трактире. Но до свиданья. Молитесь, работайте и не думайте ни о чем, как только о вашей картине.

Весь ваш Г.

На обороте: Al signore signore Alessandro Ivanoff. Roma. Caffe Greco. Via Condotti, vicina alia piazza di Spagna.

Языкову Н. М., 8 ноября н. ст. 1846*

71. Н. М. ЯЗЫКОВУ.

Ноябр<я> 8 <н. ст. 1846>. Флоренция.

Пишу несколько строк с дороги. Я теперь во Флоренции. Здоровье милостью божией стало лучше. Я слышу, что и твое лучше, стало быть, всё возможно. Возможно и мертвого призвать к жизни. Спешу в Неаполь через Рим, где, может быть, найду твои письма. Спроси у Шевырева, получены ли им три мои письма*: одно с уведомлением о послании к Плетневу предисловия ко 2 изданию «М<ертвых> д<уш>»; другое с приложением весьма нужного письма к Щепкину; третье[371] с приложением предуведомления к новому изданию «Ревизора». Обо всем этом меня уведоми.[372] Прилагаю при сем небольшую записочку Надежде Николаевне и небольшую записочку Авдотье Петровне*, которые им препроводи. Затем до следующего письма; обнимаю тебя! Прощай! Всё адресуй в Неаполь, poste restante.

Твой Г.

На обороте: Moscou. Russie. Николаю Михайловичу Языкову. В Москве. На Кузнецком мосту. В доме Хомякова.

Шереметевой Н. Н., 8 ноября н. ст. 1846*

72. Н. Н. ШЕРЕМЕТЕВОЙ.

Ноября 8 <н. ст. 1846. Флоренция>.

Пишу к вам, мой добрый друг Надежда Николаевна, из Флоренции, с дороги.[373] Здоровье, благодаря молитвам молившихся обо мне, а в том числе и вашим, гораздо лучше. Слышу, что всё в воле божией, и если только угодно будет его святой милости, если это будет признано им нужным для меня, то буду и совсем здоров. Теперь всё подвигаюсь к югу, чтобы быть ближе к теплу,[374] которое мне необходимо, и к святым местам, которые мне еще необходимей. Желанья в груди больше, нежели в прошедшем году. Даже дал мне всевышний силы больше приготовиться к этому путешествию, нежели как я был к нему готов в прошедшем году. Но при всем том покорно буду ждать его святой воли и не пущусь в дорогу без явного указанья от него. Есть еще много обстоятельств, от попутного устроения которых зависит мой отъезд, над которыми властен бог и, которые все в руках его. Благоволит он всё устроить к тому времени как следует — это будет знак, что мне смело можно пускаться в дорогу. Но зна́ком будет уже и то,[375] когда всё, что ни есть во мне — и сердце, и душа, и мысли, и весь состав мой — загорится в такой силе желаньем лететь в обетованную святую эту землю, что уже ничто не в силах будет удержать, и, покорный попутному ветру небесной воли его, понесусь, как корабль, не от себя несущийся. Путешествие мое не есть простое поклонение. Много, много мне нужно будет там обдумать у гроба самого господа, от него испросить благословения на всё, в самой то<й> земле, где ходили его небесные стопы. Мне нельзя отправиться туда неготовому, как иному можно,[376] и весьма может быть, что и в этот год мне будет определено еще не поехать. Со многими из людей, близких мне, которые намеревались тоже к наступающему великому посту ехать в Иерусалим, случились тоже непредвиденные препятствия, заставившие иных возвратиться даже с дороги, в которую было* уже пустились. А я иначе и не думал пускаться, как с людьми близкими сколько-нибудь моей душе. Я еще не так сам по себе крепок и душевно, и телесно, чтобы мог пуститься один. Нужно для того уже быть слишком высокому христианину, нужно жить[377] в боге всеми помышленьями, чтобы обойтись без помощи других и без опоры братьев своих, а я еще немощен духом. Друг мой, молите<сь> же, да совершается во всем святая воля бога и да будет всё так, как ему угодно. Молитесь, чтобы он всё во мне приуготовил так, чтобы не было во мне ничего, останавливающего меня от этого путешествия. С своей стороны, я готовлюсь и от всех сил стремлюсь к тому, и стремленье это им же внушено. Да усилится же оно еще более! Вы получите от меня в подарок на днях книгу*, которая покажет вам, что я готовлюсь и хочу быть готовым. Не скройте от меня ваших мыслей о моей книге; скажите мне всё, что скажет вам ваше сердце по прочтеньи ее, и молитесь обо мне. Теперь больше, чем когда-либо, нужны обо мне молитвы.

Весь ваш Г.

На обороте: Надежде Николаевне Шереметьевой.

Данилевскому А. С., 8 ноября н. ст. 1846*

73. А. С. ДАНИЛЕВСКОМУ.

8 ноябр<я н. ст. 1846>. Флоренция.

Стыдно тебе позабывать меня и ни строчки не написать в продолжение какого-нибудь целого года! Стыдно так не уважать моими просьбами и считать ни за что мои душевные запросы! Но, вместо тебя, я прилагаю здесь письмо к милой жене твоей*; она, верно, лучше твоего исполнит мою просьбу. Тебе же прощаю твое пренебрежение и неисправность и в доказательство этого прощения посылаю тебе экземпляр моей книги*, о которой скажи мне подробно и чистосердечно свое мнение, не скрывая ни которого из ощущений своих, — всё внаружу! Ты уже и сам, я думаю, теперь можешь почувствовать, что мне наиболее будут приятны те замечания, которые для всякого другого были бы неприятны. Не скрой от меня также и мнений всех других людей, какие ни услышишь. А потому я прошу тебя — старайся, при всякой встрече с людьми всех сословий и всех образований, заводить разговор о моей книге и всё это тот же час записывать в письме,[378] чтобы не позабыть, и не откладывая посылать мне. Сим только загладишь все прежние свои проступки и неответы на мои письма. Но прощай! Обнимаю тебя. Пиши в Неаполь, poste restante, и выставь мне самый удовлетворительный твой адрес. Мне очень жалко, когда письмо мое не доходит.

Твой Г.

На обороте: Александру Семеновичу Данилевскому.

Россету А. О., 9 ноября н. ст. 1846*

74. А. О. РОССЕТУ.

1846, ноября 9 <н. ст.>. Флоренция.

Ваше милое письмецо, Аркадий Осипович, я получил. От Анны Михайловны Вьельгорской вы, я думаю, уже узнали о той обузе, которую мне угодно было возложить на вас*. Как ни тяжело это бремя, но вы должны принять его, оно обратится вам в бремя легкое и приятное; то же должен сделать и Самарин. Его душе и его внутреннему спокойствию это будет, нужно.[379] Скажите ему, что это говорит человек, уже имевший дело с душой.[380] Но сверх того бремени вот вам еще другое бремя. Отправляйтесь к Плетневу и предложите ему услуги свои в печатаньи «Ревизора» (в том виде, в каком он будет игран в бенефис Щепкина и Сосницкого, с присоединением новой, никому не известной пиески, служащей ему окончанием, о чем, вероятно, вы уже <знаете> из предисловия, посланного к Анне Мих<айловне> Вьель<горской>). Плетневу, я уверен, некогда заняться: он должен быть теперь весь забросан делами, в том числе и моими. Возьмитесь держать корректуру и возиться с типографией вы. Это[381] не так трудно. Плетнев вам расскажет, и вы вдруг всё смекнете. Нужно только, чтоб отпечатанье было окончено ко дню бенефиса, и книга тотчас же по представлении могла <бы> продаваться. От Александры Осиповны вот уже три месяца не имею ни строчки; не могу понять, что это значит, а я отправил уже три письма*. Полагая, что она должна быть[382] в Петербурге, я прошу вас это сказать и передать ей это маленькое письмо*. Если ж она еще не в Петербурге, а в Калуге, то я прошу переслать его к ней немедлен<но>, и скажите ей также от себя, что ей не следует эту зиму оставаться в Калуге, но провесть хотя часть зимы в Петербурге, остановясь просто у Вьельгорских, ограничась одной комнаткой. На письмо это дайте мне немедленный ответ в Неаполь, адресуя в poste restante.

Весь ваш Г.

На обороте: St. Pétersbourg. Russie. Его высокоблагородию Аркадию Осиповичу Россети. В С.-П. Бурге, против церкви Пантелеймона, в доме Быкова.

Смирновой А. О., 9 ноября н. ст. 1846*

75. А. О. СМИРНОВОЙ.

Ноября 9 <н. ст.>. Флоренция <1846>.

Письмо мое без означения месяца, числа и места*, откуда писано, вы, вероятно, получили. Не прогневайтесь за это забвение выставить[383] в надлежащем порядке, как следует, всё это на верхушке письма. Утешу вас тем, что я сей же час же вспомнил о том по запечатаньи письма. Впрочем, имея в это время столько дел и хлопот среди разъездов и в то же время среди других степеннейших занятий, мне извинительно было сделать эту оплошность. Всё же это, по крайней мере, более извинительно, чем не писать вовсе, как поступаете со мной вы. Но об этом довольно. Повторяю вам опять то же, что писал в последнем письме: если уже вы исполнили всё как следует и находитесь теперь в Петербурге, то мне не остается ничего более, как поцеловать мысленно прекрасные ваши ручки. Если вы до сих пор[384] еще в Калуге, то оставляйте всё и поезжайте в Петербу<рг>. Вы теперь будете там так же нужны мне, как и самой себе. Поезжайте одни, без детей, если это хлопотливо; остановитесь прямо у Вьельгорских, они вам дадут комнатку. Нужно именно, чтобы вы были у них. Так я хочу, — скажите им; впрочем, они и сами почувствуют, что так нужно и так следует. Бог вас да напутствует во всем! Больше ничего не хочу прибавлять. Вы поступите умно и без моих указаний, поговоривши с Плетневым, которому тоже нужно придать более жару и рвения. Он несколько как будто вял или разучился действовать живо и расторопно.

Ответ на эту записочку дайте немедленно в Неаполь.

Весь ваш Г.

На обороте: Александре Осиповне Смирновой.

Гоголь М. И. 14 ноября н. ст. 1846*

76. М. И. ГОГОЛЬ.

Рим. Ноября 14 <н. ст. 1846>.

Не могу постигнуть причины вашего молчания. Я думал было, что застану, по крайней мере, по приезде моем в Рим от вас письмо, но и здесь обманулся. Вот уже более трех месяцев с лишком, как я не имею о вас ровно никакого известия. Я начинаю беспокоиться, не пропадают ли вновь как-нибудь письма, потому что, если бы случилось что-нибудь у вас в доме, — какое-нибудь несчастие, от которого да сохранит вас бог, — кто-нибудь меня бы уведомил. Жду, что скажет мне Неаполь, куда отправляюсь на днях; авось-либо там[385] лежит ваше письмо. О себе скажу, что здоровье, слава богу, становится несколько крепче, и если все обстоятельства хорошо устроятся, то надеюсь в начале будущего года отправиться в желанную дорогу на поклоненье гробу господню.

Скоро после этого письма или, может быть, вместе с этим письмом получите вы небольшую книгу мою*, которая содержит отчасти мою собственную исповедь. Ее мне следовало принесть перед моим отъездом. Посылаю вам выпущенный в печати отрывок из завещания, относящийся собственно к вам и к сестрам*. Хотя, благодаря неизреченную милость божью, я еще раз спасен и живу, и вижу свет божий, но вы все-таки прочитайте это завещание и постарайтесь исполнить (как вы, так и сестры) хотя часть моей воли при жизни моей.[386] Вы получите шесть экземпляров, из которых один для вас, другой для сестер. Третий экземпляр отправьте теперь же немедленно, вместе с приложенным при сем письмом*, к Данилевскому, прося его, чтобы он уведомил как вас, так и меня о его получении немедленно. Четвертый экземпляр передайте Андрею Андреевичу*, если он где-нибудь близко около вас; если ж он в Петербурге, тогда, разумеется, нечего отправлять. Вы можете только сказать ему, что один экземпляр был для него, но вы не послали его потому, что, находясь в Петербурге, он, вероятно, уже имеет его и успел прочесть.[387] Но, вместо того, вы отдайте этот четвертый экземпляр, вместе с двумя последними, тем святым людям, которые молились обо мне по монастырям; просите, чтобы они прочли мою книгу и помолились бы обо мне еще крепче, чем когда-либо прежде. Мне теперь еще более нужны молитвы. Это сделайте непременно. У вас будут выпрашивать, под разными предлогами, сестры лишний[388] экземпляр или для себя, или для приятельниц своих. Вы им не давайте: эта книга отнюдь не для забавы и не для ветреных светских девушек; здесь дело души, а потому нужно, чтобы ее прочли прежде всего духовники и люди, имеющие дело с душой и совестью человека. Прочие могут купить и повременить ее чтением. Вас прошу также, моя добрая и почтенная маминька, молиться обо мне и о путешествии моем и о благополучном устроении всех обстоятельств моих. Во всё время, когда я буду в дороге, вы не выезжайте никуда и оставайтесь в Васильевке. Мне нужно именно, чтобы вы молились обо мне[389] в Васильевке, а не в другом месте. Кто захочет вас видеть, может к вам и приехать. Отвечайте всем, что находите неприличным в то время, когда сын ваш отправился на такое святое поклонение, разъезжать по гостям и предаваться каким-нибудь развлеченьям. Сестры мои, если им не посидится, могут одни ехать в Полтаву.

Сестрам моим советую особенно прочитать покрепче приложенный при этом листок из завещания. И присоединяю[390] им, сверх того, еще несколько слов, которые прошу их так свято исполнить, как бы последнюю волю уже умершего их брата:

«Чтобы с этих пор увеличили[391] они ко всем ласковость и приветливость, гораздо в большей степени, чем прежде. У Лизы было что-то похожее на кокетничество, когда ей случалось говорить с молодыми мужчинами или просто быть при них. Чтобы это было выброшено из головы. Чтобы на всех молодых людей глядели они так, как сестра глядит на брата; чтобы были с ними искренни, простодушны, говорливы и говорили[392] так просто, как бы со мною, как бы век были знакомы со всеми ими. Чтобы на всякого пожилого и старого человека глядели бы, как на родного и как на весьма любимого дядю, если не как на отца; чтобы прислуживали ему и показывали такое внимание[393] и так упреждали бы малейшее желан<ие> его, чтобы ему показалось действительно, как бы перед ним его племянницы или внуки. Словом, чтобы повсюду вокруг распространилась даже молва о радушном угощении всякого гостя хозяйками деревни Васильевки и чтобы все знали, что есть действительно такое место, где всякий гость есть брат и наиближайший сердцу человек, несмотря на то, какого бы он состояния и звания ни был».

Вот мои прибавочные слова. В них мое душевное,[394] искреннее желание, и кто исполнит его, тот, значит, любит меня, и не бесчувственно его сердце, и еще есть частица истинного благородства в его душе. Когда всё у меня устроится, как следует, и я буду готов к путешествию, уведомлю вас о том письмом из Неаполя. До того же времени, т. е. до половины генваря, адресуйте все ваши письма в Неаполь, poste restante.[395] Теперь, покуда, вы можете посетить все монастыри, прося молитв обо мне, и бывать везде по делам вашим. Но с половины генваря я попрошу вас помолиться обо мне уже в самой Васильевке. Прощайте до следующего письма.

На обороте: Poltava. Russie. Ее высокоблагородию Марии Ивановне Гоголь. В Полтаву. Оттуда в д<еревню> Василевку. In Russia.

Аксакову С. Т., ноябрь н. ст. 1846*

77. С. Т. АКСАКОВУ.

<Средина ноября н. ст. 1846. Рим.>

Что вы, добрый мой, замолчали, и никто из вас не напишет о себе ни словечка? Я, однако ж, знаю почти всё, что с вами ни делается; чего не дослышал слухом, дослышала душа. Принимайте покорно всё, что ни посылается нам, помышляя только о том, что это посылается тем, который нас создал и знает лучше, что нам нужно. Именем бога говорю вам: всё обратится в добро. Не вследствие какой-либо системы говорю вам, но по опыту. Лучшее добро, какое ни добыл я, добыл из скорбных и трудных моих минут. И ни за какие сокровища не захотел бы я, чтобы не было в моей жизни скорбных и трудных состояний, от которых ныла вся душа, недоумевал ум помочь. Ради самого Христа, не пропустите без вниманья этих слов моих. Адресуйте мне в Неаполь. Раньше генваря последних[396] чисел не думаю подняться в Иерусалим.

Ваш Г.

На обороте: Сергею Тимофеевичу Аксакову.

Гоголь М. И., 19 ноября н. ст. 1846*

78. М. И. ГОГОЛЬ.

Неаполь. Ноября 19 <н. ст.> 1846.

Наконец в Неаполе нашел я письмо от вас (от октябр<я> 4)*, писанное вами по возвращении вашем из Киева. Оно меня очень утешило, так же как и письма всех троих сестер. Велика милость божья, внушающая нам благие помышления. Так и ваша поездка в Киев, она была внушена вам богом, а потому и плоды ее благодатны. Благодарю вас всех за ваши письма. Одного только мне хотелось во время чтенья их: чтобы они были подлиннее. Всякое слово мне было приятно и всякая строчка приносила мне душевное удовольствие. Нет, мои добрые сестры, пишите мне всё, совершенно всё; вы теперь не можете написать пустяков. Благодаренье вечное богу: вы теперь на прекрасной дороге. Всякое малейшее происшествие, малейший, ничтожный случившийся с вами анекдот теперь будет не ничтожен, потому что он выразит или чувство, в то время вас наполнявшее, или состояние душевное ваше, или что-нибудь такое, что покажет мне ближе и лучше вас и поможет мне лучше понять вас и ваше назначение и братски помочь вам в стремленьи к тому совершенству, к которому мы все должны стремиться. Не скрывайте от меня никаких недостатков своих, пишите всё и не стыдитесь перед мною. Теперь не упрекну я вас ни в чем, да и мне ли, обремененному своими собственными несовершенствами, негодовать на вас? Нет, мы посоветываемся обоюдно о том, как быть нам лучшими и как исполнить на земле то, для чего мы призваны на землю. А потому постарайте<сь> так, чтобы письма ваши походили как бы на журнал всех действий ваших и всех даже помышлений и чувств ваших. Нужно, чтобы каждая из вас писала ко мне так, как бы к наилучшему другу своему, не только брату по земному родству здешнему, но брату по небесному, высшему родству. Адресуйте письма в Неаполь, прибавляя на место poste restante: Palazzo Ferandini. Я еще не скоро отправляюсь в Палестину. Есть еще много дел, которые мне нужно кончить, без чего[397] будет неспокойна моя совесть и мне будет невозможно поклониться гробу господню так, как бы я хотел. Итак, да будет во всем божья воля! Молитесь о том, чтобы дал мне силы всевышний промыслитель[398] наш исполнить тот труд, который должен я совершить прежде отправления моего, чтобы свежесть и, здоровье не оставляли меня на всё то время, какое нужно для написания его. Вы уже, вероятно, имеете в руках своих мою книгу*, содержащую в себе исповедь некоторых дел моих. Скажите мне о ней[399] всё, что ни почувствуют сердца и души ваши, равно как и всё, что ни услышите о ней от других людей, все отзывы, — какие ни услышите даже и от таких людей, которые почти неграмотны и почти вовсе ничего до того не читали. Особенно передавайте те, которые не в похвалу моей книги: такие именно мне нужны.[400] Не оставляйте уведомлять меня о хозяйстве попрежнему. Расходы и приходы, записанные Лизою, получены мною в исправности. Я бы желал, однако ж, что<бы> в приходе было прибавляемо,[401] кому именно продана всякая вещь и на какое употребление. В двух местах сказано «с проезжающих» и не сказано, за что. Если это за проезд через греблю или мосты, то этот сбор нужно прекратить, он же и невелик. Или, пожалуй, можно сбирать, но в пользу бедных и неимущих. А потому и мужик, приставленный при таком сборе, должен об этом говорить всякий раз тем, с которых берет деньги, и попросить их[402] сказать свое имя, чтобы знали бедные, о ком следует им помолиться и за кого просить бога. Прочее всё хорошо и, верно, будет еще лучше, когда станете перечитывать почаще расходы и взвешивать сравнительно всякую вещь одну с другою, чтобы видеть, которая из них необходимей другой и без которой можно обойтись. Затем обнимаю вас всех. Ответ на это письмо дайте мне немедленно. Да и вообще будет лучше, если заведете так, чтобы не откладывать ответами на мои письма: не сможете отвечать на всё, отвечайте на некоторое; всё будет лучше, нежели совсем не отвечать. Итак, до следующей почты.

Весь ваш Николай.

Из Петербурга вы получите еще четыре экземпляра, чтобы таким образом всякой сестре досталось по экземпляру. Ибо теперь я вижу, что книга моя будет вам доступна и понятна, и вы сделаете из нее прекрасное употребление, если будете почаще перечитывать ее. Об этом я молюсь богу и твердо уверен, что будет так.

На обороте: Poltava. Russie. Ее высокоблагородию Марии Ивановне Гоголь. В Полтаве. Оттуда в д<еревню> Василевку.

Жуковскому В. А., 24 ноября н. ст. 1846*

79. В. А. ЖУКОВСКОМУ.

Неаполь. Ноября 24 <н. ст. 1846>.

Спешу уведомить, друг мой бесценный, несколькими строчками[403] о себе. Я прибыл благополучно в Неаполь, который во всю дорогу был у меня в предмете, как прекрасное перепутье. На душе у меня так тихо и светло, что я не знаю, кого благодарить за это; кто вымолил своими чистыми молитвами мне это состоянье у бога? О, да будет за то вся жизнь его так же светла, как светлы мне эти минуты! Неаполь прекрасен, но чувствую, что он никогда не показался бы мне так прекрасен, если бы не приготовил бог душу мою к принятью впечатлении красоты его. Я был назад тому десять лет в нем и любовался им холодно. Во всё время прежнего пребыванья моего в Риме никогда же тянуло меня в Неаполь; в Рим же я приезжал всякий раз как бы на родину свою. Но теперь во время проезда моего через Рим уже ничто в нем меня не заняло, ни даже замечательное явление всеобщего народного восторга от нынешнего истинно достойного папы. Я проехал его так, как проезжал дорожную[404] станцию; обонянье мое не почувствовало даже того сладкого воздуха, которым я так приятно был встречаем всякий раз по моем въезде в него;[405] напротив, нервы мои услышали прикосновенье холода и сырости. Но как только приехал я в Неаполь, всё тело мое почувствовало желанную теплоту, утихнули нервы, которые, как известно, у других еще раздражаются от Неаполя. Я приютился у Софьи Петровны Апраксиной, которой тоже, может быть, внушил бог звать меня в Неаполь и приуготовить у себя квартиру. Без того, зная, что мне придется жить в трактире и не иметь слишком близко подле себя желанных душе моей людей, я бы, может быть, не приехал. Душе моей, еще немощной, еще не так, как следует, укрепившейся для жизненного дела, нужна близость прекрасных людей затем, чтобы самой от них похорошеть. В Риме встретил я в нашей церкви у обедни Блудова*, к которому, разумеется, я тот же час подошел. Он немного постарел, но нынешнее выраженье лица его мне очень понравилось: в нем что-то приятное и благостное. Он меня принял очень приветливо. К сожаленью, я не застал его дома, бывши на другой день у него, и не могу больше рассказать о нем ничего. Покамест, как мне показалось, он доволен своими делами и папой*, о котором отзывается с большим уваженьем. На почте нашел я здесь себе письмо, пересланное мне из Франкфурта, на конверте которого знакомая мне ручка, вычеркнувши все прежние строки, начертала весьма четко мое имя, вместе с словами poste restante, так что в мыслях моих вдруг предстал и сам прекрасный хозяин ее. Из Петербурга я не получил еще ни одного письма и не имею никаких известий. Но это меня не беспокоит. Душа моя глядит светло вперед. Всё будет так, как богу угодно; стало быть, всё будет прекрасно. Одно может случиться, повидимому, поперечное моим делам: то есть, что это замедленное появление моей книги может на несколько далее отодвинуть отъезд мой к святым местам. Но если[406] так действительно случится, то значит, что в этом воля божья и что так действительно долженствует быть. Я и прежде никак не думал упрямо и по своей собственной воле предпринимать[407] это путешествие, но ожидать указаний божьих, которые признаю в попутном ходе всех к тому споспешествующих обстоятельств и в отстранении всех препятствий. Я и прежде думал не иначе отправляться в такую дорогу, как в сообществе хотя нескольких близких сердцу моему людей. Не потому, чтобы я боялся каких-либо опасностей в незнакомых землях, но потому, что еще немощен духом, еще не могу обходиться без помощи людей, еще не имею сил один сам собой возноситься к богу и жить, по примеру праведников, в непосредственной беседе с ним. Наконец указаньем божьим считаю я и возрастанье самого желанья ехать. Верю, что когда приспеет законное время и час садиться на корабль, желанье эта возрастет в такой силе, что я не буду чувствовать сам, как взойду на палубу,[408] не почувствую сам, как понесусь, подобно неодушевленному кораблю, послушному попутному веянью одушевленного небесного дыхания. А покаместь я должен сидеть у моря и ждать погоды терпеливо, приглядываясь и прислушиваясь ко всему, что ни делается, и вопрошая ежеминутно как собственный свой разум, так и все силы и способности, данные мне богом. Но… брат мой прекрасный, до следующего письма. Всех вас обнимаю, как близких и родных моему сердцу.

Г.

Адрес мой: Palazzo Ferandini; впрочем, можно и просто: poste restante.

На обороте: Francfort sur Mein. Son excellence monsieur Basile de Joukoffsky. Francfort s/M. Saxenhausen. Salzwedelsgarten vor dem Schaumeinthor.

Смирновой А. О., 24 ноября н. ст. 1846*

80. А. О. СМИРНОВОЙ.

Неаполь. Ноября 24 <н. ст. 1846>.

Наконец от вас письмо*, друг мой Александра Осиповна! Велик бог! Что было вам в страданье, то обратится вам в радость. Глядите светло вперед: всё будет прекрасно. Всё устроит бог, как лучше и как должно. Если бы вы были вполне здоровы, вы были бы мне теперь нужны в Петербурге, но еще не вполне укрепившееся ваше здоровье заставило вас остаться в Калуге, — стало быть, это верный знак, что внутри России будете мне еще нужнее, чем в Петербурге. О себе скажу, что здоровье мое вашими ли молитвами или, может быть, общим дружным соединением молитв многих угодных богу людей, которые всё время молились обо мне безустанно, поправилось неожиданно, совершенно противу чаяния[409] даже опытных докторов. Я был слишком дурен, и этого от меня не скрыли. Мне было сказано, что можно на время продлить мою жизнь, но значительного улучшения в здоровье нельзя надеяться. И, вместо того, я ожил, дух мой и всё во мне освежилось. Передо мной прекрасный Неаполь и воздух успокоивающий и тихий. Я здесь остановился как бы на каком-то прекрасном перепутьи, ожидая попутного ветра воли божией к отъезду моему в святую землю. В отъезде этом руководствую<сь> я божьим указаньем и ничего не хочу делать по своей собственной воле. А потому гляжу на устроение всех споспешествующих к тому обстоятельств. Путешествие это и прежде предполагалось предприняться таким образом, когда мне удастся всё сделать, что следует для того, чтобы с спокойной совестью отправиться в дорогу. Оно предполагалось не иначе произвестись, как в сообществе близких душе и сердцу моему людей; я еще не так окреп духом, чтобы в силах одному пуститься в такую дорогу. Еще немощна душа моя и не может без помощи других помолиться так, как бы хотела помолиться. Теперь замедления разных родов по поводу печатанья книги и вообще моих дел в Петербурге остановливают устроение всех споспешествующих обстоятельств к путешествию. Стало быть, воля божия, чтобы на несколько времени я отодвинул назад отъезд мой. Со всеми теми людьми, которые хотели также ехать в этом году, случились тоже разные непредвиденные задержки*. Стало быть, нет еще воли божией, чтобы я подымался в дорогу. Как погляжу внутрь самого себя, вижу, что далеко еще не готов к этому путешествию. Еще многого, многого того не сделал, без чего не в силах буду, как следует мне, помолиться. Путешествие мое не простое поклоненье. Путешествие мое для испрошенья благословен<ия> божьего на подвиги мои в жизни, на те дела и подвиги, для которых даны мне им же способности, которых мне не следовало до времени выказывать, но воспитать прежде в самом себе. Школьник, который даже и лучше других учился, всё однако же робеет, помышляя об экзамене и о предстоящем ему выпуске; как же не робеть тому школьнику, который чувствует, что еще нерадиво учился? Но да будет во всем воля божья! Еще ничего не знаю, еду я или не еду этой зимой. Но не колеблюсь духом, готовясь встретить светло всё, что ни определит мне божья воля. В Неаполе я у моря и жду погоды; остановился под крышей у Софьи Петровны Апраксиной. На письмах выставляйте Palazzo Ferandini или же попрежнему poste restante.

Весь ваш Г.

Ради бога, не оставляйте меня уведомлен<ием> обо всем том, что делается с вами, хотя небольшие отрывки из дневника вашей жизни!

На обороте: Kalouga. Russie. Ее превосходительству Александре Осиповне Смирновой. В Калуге.

Толстому А. П., 24 ноября н. ст. 1846*

81. А. П. ТОЛСТОМУ.

Неаполь. Ноября 24 <н. ст. 1846>.

Спешу к вам написать несколько строчек из Неаполя, куда я прибыл благополучно, хотя после долгого странствования. В Неаполе так прекрасно и тепло. В душе моей стало так приютно и светло здесь, что я не сомневаюсь, что и с вами будет то же, если вы сюда заглянете. Как вы обрадуете вашу сестрицу своим приездом! Русских здесь почти ни души; покойно и тепло, как нигде в другом месте. Солнце просто греет душу, не только что тело. Какая разница даже с Римом, не только с Парижем! Из Петербурга я еще не имею никаких известий и писем*, но это меня ничуть не смущает; душа моя глядит светло вперед; всё будет прекрасно, потому что всё будет так, как угодно богу, а богу угодно только, что прекрасно и что в добро душе нашей. Вашей племяннице, Нат<алье> Влад<имировне>*, гораздо лучше против того состояния, в котором я видел ее в Риме. Воздух ее целит видимо. Напишите мне слова два об Иване Петровиче*. Я полагал, что уже найду его здесь; о нем беспокоятся. Усердный поклон графине. Ради бога, не позабудьте написать ответ на это письмо немедля и объявите о себе всё, что ни случается с вами теперь. Из Франкфурта я писал к вам письмо*; не знаю, получили ли. Ваше письмо с приложеньем письма Иконникова* пришло ко мне весьма странно, в ту минуту, когда я садился в дорогу. Вы говорите, может быть, оно будет мне кстати. Я не понял, в каком смысле. Иконников вам отсоветовывает в нем пускаться в дальнюю дорогу. Не есть ли это также и ваша мысль? Не хотели ли также и вы сказать мне этим, что мне теперь еще не следует пускаться в Иерусалим? Как бы то ни было, но обстоятельства так устраиваются, что, может быть,[410] поезд мой, точно, на несколько времени отдалится. Еще страннее, что почти со всеми теми людьми, которые, подобно мне, хотели ехать в этом году, случились непредвиденные задержки, иные даже возвратились с дороги*. Во всяком случае, я никак не руководствуюсь в этом деле собственной воле и не иду упрямо наперекор всему, но жду указаний божиих, которые мне проявятся в попутном ходе всех споспешествующих к моему путешествию обстоятельств. Знаю только то, что будет в несколько <раз> лучше то, что придумает воля божия, а поглядевши на себя пристально, видишь в то же время, что еще далеко не готов к этому путешествию и что несравненно нужно сделать больше того, что сделал я, для того, чтобы ехать с совестью покойной в этот путь. Божья милость дала мне силу уже сделать одно, чего я и не думал сделать при моем бессилии и телесном и душевном; верю, что даст она же мне силу сделать и другое, которое более подвинет вперед, то есть к готовности в дорогу. Но до следующего письма! Прощайте, не позабудьте отвечать.

Весь ваш Г.

На обороте: Paris. Son excellence monsieur le c-te Alexandre Tolstoy. Rue de la Paix, 9. Hôtel Westminster.

Погодину М. П., осень 1846 г.*

82. М. П. ПОГОДИНУ.

<Осень 1846 г.>

Ты не поехал в Иерусалим и был прав, принявши за указание встретившиеся препятствия. Когда готово сердце и зовет душу бог на такое дело, тогда не останавливают нас никакие препятствия: несешься весь, как корабль, покорный попутному дыханию небесного ветра. Письмо мое могло иметь значение только в таком случае, если бы <ты>, точно, отправился. Ты говоришь, оно вообще[411] неудовлетворительное, в нем не сказано, в чем проступки Погодина и в чем ему следует исправиться*. Друг мой, я не имею права тебе указывать. Ты мне можешь, потому что об этом я тебя просил. Я просил письмом, назад три года, от вас трех, не только от тебя одного, которого я просил прежде, указать мне всё, что[412] есть во мне низкого, недостойного, — по крайней мере, в том, как оно кажется каждому,[413] если не есть;[414] душа моя желала упреков и указаний; на это письмо не было ответа. Ты — мастер видеть только недостатки в том, кто тебя лично разгневал; в том же, кто на твоей стороне или твоих образов мыслей, ты не видишь никаких недостатков, не в силах и не можешь их видеть, так же, как не можешь видеть и в себе самом.

Шевыреву С. П., 1 декабря н. ст. 1846*

83. С. П. ШЕВЫРЕВУ.

Неаполь. Декабря 1 <н. ст. 1846>.

Сейчас взял на почте твое письмо от 20 октября/1 ноября*. Оно шло несколько долго. Благодарю тебя за все труды и старания. Жду известия по делу «Ревизора», равно как и мнения твоего о посланной тебе «Развязке» его, в письме к Щепкину*. Теперь же прошу тебя еще вот о чем: устрой, чтобы в «Московских Ведомостях» было напечатано объявление о втором издании «М<ертвых> д<уш>» и выписано целиком предисловие*. Я опасаюсь, что те, которые имеют уже первое издание и, стало быть, не имеют надобности во втором, не будут иметь случая прочесть предисловия, а мне слишком важны все замечания. Все же те замечания, которые будут присланы к тебе, не замедли никак доставлять мне. Я надеюсь, что ты будешь иметь деньги на все эти издержки от распродажи «М<ертвых> д<уш>», которые, вследствие книги: «Выбранные места», должны разойтись скоро.

Жду с нетерпением получения второго выпуска твоих лекций*. Ты поступил умно и не без высшего вразумления, приостановив их печатанье. Через год или полгода времени они будут встречены с большей жаждой, чем теперь. Самое предуготовительное чтение истории всеобщей, по моему мнению, решительно необходимое теперь и даже более необходимое, чем когда-либо прежде, приуготовит и введет читателей и слушателей в существо твоего русского курса, которое для многих иначе даже и не может сделаться доступным. Бог да сопутствует тебе во всем! Дай мне сей же час твое искреннее и чистосердечное мнение о книге моей, не скрывая ничего. Из нее ты более почувствуешь, что мне следует всё говорить, что ни есть на душе: всё, с помощию бога, обратится в добро моей душе. Передай мне также замечания и других, от кого их ни услышишь, не выключая даже простых и крепостных людей и не скрывая имен их…

Плетневу П. А., 4 декабря н. ст. 1846*

84. П. А. ПЛЕТНЕВУ.

Неаполь. Декабря 4 <н. ст. 1846>.

Долго, долго нет от тебя ответа. Дело, как видно, затянулось. Всё бы, однако ж, тебе следовало меня уведомить хотя двумя строчками об исправном получении моих писем с приложеньями как пятой тетради, так и поправок, посланных вослед за нею, писем к Щепкину, Вьельгорским и проч. Но не смею, впрочем, винить тебя, зная, как много зависит не от нас. Даже не смущаюсь и не беспокоюсь долгим молчанием твоим. Сердце мое верит, что всё будет хорошо и будет так, как быть должно; стало быть, еще лучше, чем нам хочется. Посылаю тебе при сем прилагаемую статью*, которую ты прочти внимательно и дай на нее чистосердечный и немедленный ответ: я буду беспокоиться, если не получу его. Сверх означенного мною числа экземпляров книги для посылок кому следует, пришли мне еще три или четыре экземпляра. К тебе явится Любимов* за ними. Ему можешь также поручить и другие присылки ко мне посредством курьеров, если тебе будет хлопотливо и скучно трактовать[415] об этом с графиней Нессельрод. Впрочем, она — добрая женщина, и я уверен, что она постарается о том, чтобы всё дошло поскорее в мои руки. Не поскучай также немедленной отправкой ко мне (также посредством курьеров) всех тех писем, которые получишь от разных лиц[416] с замечаньями на «М<ертвые> души». Эти письма мне очень, очень нужны, одним словом — так нужны, как никто не может знать, кроме разве одного меня. Отправь также моей матери, кроме прежних шести экземпляров, еще шесть других и Шевыреву также сверх посланных еще шесть. Затем в ожиданьи нетерпеливом известий от тебя остаюсь

Твой Г.

Вьельгорской А. М., 8 декабря н. ст. 1846*

85. А. М. ВЬЕЛЬГОРСКОЙ.

Неаполь. Декабрь 8 <н. ст. 1846>.

Пишу к вам несколько строчек, моя добрейшая Анна Миха<й>ловна. «Ревизора» надобно приостановить как представление на сцене, так и печатанье. Ему еще не время являться в таком виде перед публику. Сообразя все толки, мнения и мысли, ныне обращающиеся в свете, равно как и состояние нынешнего общества, я признаю благоразумным отложить это дело до следующего года. А между тем в это время я оглянусь получше и на себя, и на свое дело. Стало быть, с вас также снимается обуза быть распорядительницей денежных раздач бедным, которой[417] я обременил как вас, так и другие[418] христолюбивые души, что объявите им, а также и Плетневу, которому при сем передайте письмецо*. Проволочка по делам моим, равно как и разные препятствия, которые пришлись не без пользы душе моей, суть, между прочим, причиной, что приезд мой к вам в Россию еще должен быть отложен на год. Самого путешествия в Иерусалим, так желанного сердцу моему, я не в силах предпринять теперь так скоро, как бы хотел, именно через все эти проволочки и задержки. Во всем этом узнаю волю небесную; слышу, что всё это совершает и творит божья милость не без прекрасного смысла. Мне нужно сделаться более достойным такого путешествия, нужно более созреть духом к этому времени. На прошлой неделе отправил я к вашему папиньке письмо сприложеньем письма к государю*, в котором я прошу о выдаче мне пашпорта еще на год в таком виде, в каком может приказать выдать один государь. Постарайтесь, чтобы это было сделано поскорее.[419] За Миха<и>лом Юрьевичем* водится, как сами знаете, забывчивость, а потому вы ему об этом напомните. Письмо, если пожелаете, можете также прочесть и вы… Но до следующей почты. Жду с нетерпением от вас ваших писем и ваших откровенных мнений и мыслей о моей книге «Выбранные места», которая, вероятно, уже вышла. Присовокупите к вашим собственным сужденьям отзывы всех, кого ни услышите, хорошие в дурные, не скрывая ничего, ни даже имен тех, которые их произнесут. Всё это мне нужно; всё меня учит и вразумляет. Прощайте.

Весь ваш Г.

Адресуйте в Неаполь.

На обороте: St. Pétersbourg. Russie. Ее сиятельству графине Анне Михайловне Вьельгорской. В С. П. Бурге. На Миха<й>ловской площади, близ Михайлов<ского> дворца. В доме графа Вьельгорского.

Плетневу П. А., 8 декабря н. ст. 1846*

86. П. А. ПЛЕТНЕВУ.

Неаполь. Декабрь 8 <н. ст. 1846>.

«Ревизора» надобно приостановить как печатанье, так и представленье*. Судя по тем вестям, которые имею, и по некоторым препятствиям и, наконец, принимая к сведению некоторые замечания Шевырева*, изложенные им в письме, которое я сейчас получил, я вижу, что[420] «Ревизор с Развязкой» будет иметь гораздо больше успеха, если будет дан через год от нынешнего времени. К тому времени я и сам буду иметь время получше оглянуть это дело, выправить пиесу и приспособить более к понятиям зрителей. Теперь же «Развязка Ревизора» в таком виде, как есть,[421] может[422] произвести[423] действие противоположное и, при плохой игре наших актеров, может выйти просто смешной сценой. А потому, если, к счастию, еще не отдана в цензуру рукопись, то удержи ее под спудом у себя. Если ж отдана, то, взявши ее немедленно как бы для некоторой поспешной перемены, положи под спуд, употребив елико возможные меры к тому, чтобы она не пошла во всеобщую огласку. От Шевырева* я, между прочим, узнал новость, о которой ты меня совсем не известил, а именно, что «Современник» уже не в твоих руках, а перешел в руки к Никитенку, Белинскому и Тургеневу. А я послал (ничего об этом не ведая) на прошлой неделе тебе статью о «Современнике»*, которую ты, вероятно, имеешь уже в руках и прочел. Не смею теперь никаких сделать тебе замечаний: они могут быть и ошибочны, и некстати. Скажу тебе только то, что мне кажется,[424] что теперь, именно в нынешнее время, именно с наступающего 1847 года, твое участие в литературе гораздо нужнее, чем до этого времени. Во всё же минувшее время оно мне казалось совершенно бесплодным. Так что мне кажется, если бы ты даже вместо «Современника» стал бы издавать «Северные Цветы»*, то и это было бы полезно. А впрочем да вразумит тебя во всем бог и наведет сделать то, что тебе следует, что, вероятно, тебе известней лучше, чем кому другому, а в том числе[425] и мне. Что же касается до статьи моей, то поступи с ней так, как найдешь приличней*. Давно уже я не имею от тебя ни строчки. Из Петербурга вестей ни от кого. Но авось пошлет их бог скоро. Прощай, до следующего письма. Обнимаю тебя.

Твой Г.

Адресуй в Неаполь.

На обороте: Петру Александровичу Плетневу.

Шевыреву С. П., 8 декабря н. ст. 1846*

87. С. П. ШЕВЫРЕВУ.

Декабря 8 <н. ст. 1846>. Неаполь.

Оба письма твои, писанные одно за другим, получил*. Благодарю за советы и мысли относительно «Развязки Ревизора». Я соглашаюсь, однако же, больше с теми, которые в твоем первом письме. В предстоящем обстоятельстве я особенно руководствуюсь первыми впечатлениями: они для меня уже и тем важны, что мненье публики, даже и добродетельной и просвещенной, будет ближе к ним, нежели к тем, которые изложены в твоем втором письме и которые принадлежат, может быть, одному тебе или двум-трем, глядящим на вещи с точки повыше. «Ревизора» нужно отложить как игру, так и печатание. То и другое возымеет место ко времени бенефиса Щепкина в следующем году. Публика к тому времени будет больше приготовлена, а теперь, в самом деле, впечатление может случиться совершенно противное тому, какое ожидается. Притом актеры наши так могут сгадить всю эту сцену, что она, просто, выйдет смешна. Да и сам Щепкин как нарочно заболел. Это я считаю новым указаньем отложить «Ревизора». И я даже несколько удивился, как ты решился послать пиесу в Петербург, тогда как я именно писал Щепкину привезти ее в Петербург не иначе, как лично.

Я рад, что в Москве издается «Листок»*. Это гораздо нужней в теперешнее время всех толстых журналов. Присылай мне всякий номер его, начиная с первого; заворачивай в пакет просто как письмо. Денег на пересылку не жалей (я надеюсь, что за «Мертвые души» выручится для того достаточно), равно как и на пересылку всех тех писем, которые ты будешь получать на мое имя с замечаниями на «М<ертвые> д<уши>». Эти письма мне очень, очень нужны. Ты спрашиваешь уже, как распоряжаться с деньгами. Их еще покамест нет, но если будут, то всё, остающееся от издержек за пересылку писем мне, совокупляй в капитал, который будет мне очень нужен для моего путешествия на Востоке. Впрочем, всё это впереди и о нем будем иметь время поговорить. Все письма адресуй в Неаполь. Неаполь я избрал своим пребыванием потому, что мне здесь покойней, чем в Риме, и потому, что воздух, по определенью доктора, для меня лучше римского, что, впрочем, я испытал: здесь я меньше зябну. Не оставляй меня, пожалуйста, известием обо всех речах, мнениях и толках как обо мне, так и об моих сочинениях. Проси и других также сообщать мне их и почаще браться за перо писать. Пришли мне назад «Развязку Ревизора», именно те самые листки, которые я послал к тебе. Они убористы, их можно вложить в небольшое письмо. Мне надобно в них многое пересмотреть, исправить и обделать лучше. Плетневу я писал — отправить к тебе еще несколько экземпляров книги: «Выбранные места из переписки» для раздачи, кому найдется нужным.

Отыщи, пожалуйста, того самого священника, у которого я говел и исповедывался в Москве. Имени его не помню. Погодин или, еще лучше — мать его должна знать его. Священник этот несколько толст, с лица ряб, на манер С ****, но мне очень понравился. Простое слово у него проникнуто душевным чувством. Всё, что я услышал о нем потом, было в его пользу. Отдай ему один экземпляр книги, скажи, что я его помню и книгу мою нахожу приличным вручить ему, как продолжение моей исповеди. Узнай также при этом случае его имя и уведоми, где он теперь: там ли или перешел в другое место. Если найдешь приличным и выгодным иметь у себя для продажи экземпляры, то напиши об этом Плетневу, дабы он выслал. Как только получишь цензурный экземпляр, начинай печатать второе издание. В нем, как я полагаю, должна быть необходимо скорая потребность, особенно принимая к сведению то, что многие, кроме одного экземпляра для себя, купят еще и для раздачи людям простым и неимущим…

Россету А. О., 10 декабря н. ст. 1846*

88. А. О. РОССЕТУ.

Неаполь. Декабрь 10 <н. ст. 1846>.

В прежнем моем письме к вам*, Арк<адий> Осипович, я возлагал на вас хлопоты по изданью «Ревизора», в нынешнем слагаю их с плеч ваших. «Ревизора с Развязкой» следует отложить еще на год по многим причинам, часть которых вы проникаете, вероятно, и сами. Сверх всего прочего нужно, чтобы публика имела время вчитаться получше в мои письма и привыкнула к тем словам, которые покуда еще дико раздаются в ушах ее. Прошу вас сказать открыто ваше мнение по прочтении моей книги и уведомить также, что говорят про нее другие. А еще лучше попросите всех, кого ни встретите, написать мне от себя самого письмецо и в нем непритворно поведать как ощущение[426] свое, так и мысли других о книге[427] и о степени ее надобности для общества, не скрывая ни мало ее недостатков. Попросите у В<асилия> А<лексеевича> Перовского* (которому передайте самый душевный мой поклон) написать пять-шесть его собственных строчек. Скажите ему, что его замечания мне будут очень полезны, и я ими весьма дорожу. Сделайте мне еще вот какую услугу. Устройте[428] так, чтобы я получил с нового года все толстые и тонкие русские литературные журналы, какие ни издаются в Петербурге: «Биб<лиотеку> д<ля> Чт<ения>», «От<ечественные> Записки», «Русск<ий> Инвал<ид>», «Литер<атурную> Газету», «Соврем<енник>» и даже «Финск<ий> Вестник». Деньги для этого следует взять у Плетнева за первые вырученные экземпляры моей книги. Насядьте вместе с кн<язем> Вяземским на графиню Нессельрод, чтобы она обременила всем этим добром курьеров, едущих в Неаполь. Мне всё это очень нужно, гораздо больше, чем вы думаете. Если встретится какой едущий прямо в Италию господин, то вы можете часть этого передать едущему господину. Я слышал, что из Петербурга отправляется Чижов прямо в Рим;[429] вы с ним повидайтесь, и если это правда, то часть может свезти он. Не пренебрегайте такими моими просьбами: право, они не так бездельны и капризны, как вам покажутся с первого раза. Скажите также Плетневу, чтобы он не пропускал ни одной сколько-нибудь замечательной выходящей в свет новой книги, чтобы не купить экземпляр ее для меня и не послать мне. Теперь курьеров из Петербурга будет много, как по поводу великой княгини*, так равно и по поводу разных духовно-дипломатических дел с папою*. Затем обнимаю вас от всей души и ожидая с нетерпением от вас вестей, остаюсь весь ваш

Г.

Всё, что ни есть, адресуйте в Неаполь.

На обороте: St. Pétersbourg. Russie. Его высокоблагородию Аркадию Осиповичу Россети. В С. П. Бурге. Против Пантелеймона, в доме Быкова.

Иванову А. А., 12 декабря н. ст. 1846*

89. А. А. ИВАНОВУ.

Неаполь. Дек<абря> 12 <н. ст. 1846>.

Я получил пересланное вами письмо и при нем несколько ваших строк*, которые меня удивили. Чего вы ждете от приезда Викт<ора> Владим<ировича>* и о каком решении ожидаете известий — этого я никак не мог понять. В жизнь мою я еще не встречал такой беспокойной головы, какова ваша. Кажется, перед отъездом моим из Рима вы совершенно убедились в том, что Апраксиной ничего не следует предпринимать по вашему делу, ни о чем не следует писать к Бутеневу*, иначе[430] изо всего этого выйдет новая глупая путаница. А теперь вдруг пишете, что сгораете нетерпением узнать, что о вас порешено, точно как будто бы между нами вовсе не происходило никаких разговоров.[431] Вам чудится и представляется, что о вас должны все хлопотать и метаться, как угорелые кошки, точно таким же самым[432] образом, как вы мечетесь во все стороны и углы по поводу даже всякого ничтожного, не только важного дела. Приехавши сюда, я даже ни разу не заводил о вас разговора. Один раз только сказала мне Софья Петровна*, что получила от вас письмо, по которому она совершенно не знает, что ей делать, потому что не видит, чем в этом деле она может успешно помочь, и потом вслед затем спросила у меня, чтобы я сказал ей откровенно и чистосердечно, точно ли Иванов умен. На это я сказал, что Иванов точно умен, но что он теперь болен, находится в нервическом расстройстве и потому[433] делает дела, близкие к неразумию. С тех пор у нас и речи не было о вас. Вы сами знаете, что подталкивать людей[434] на бесплодные дела я не охотник. Если вы, не слушаясь никого и ничего, стараетесь изо всех сил делать глупости и подбивать также всех других делать глупости, то это не есть причина, чтобы и я делал то же. Вы всем надоели, и я не удивляюсь, почему даже Чижов перестал к вам вовсе писать. Я вам сказал ясно: «Сидите смирно, не думайте ни о чем, не смущайтесь ничем, работайте — и больше ничего, всё будет обделано хорошо. В этом отвечаю вам я». Но вы меня считаете за ничто, доверия у вас к словам моим никакого. Вы больше поверите каким-нибудь россказням какой-нибудь Жеребцовой* или каким-нибудь краснобайным обещаньям первого говоруна, нежели словам человека, который еще не был уличен во лжи, льстивыми посулами не заманивал человека и слово свое держал. Позвольте мне, наконец, вам сказать, что я имею некоторое право требовать Уваженья к словам моим и что это уж слишком с вашей стороны не умно и грубо[435] показывать мне так явно, что вы плюете на мои слова. Решаюсь, собравши всё свое терпение, из которого вы способны вывести всякого человека, повторить вам в последний раз: «Сидите смирно, не каверзничайте по вашему делу (потому что вы не умеете поступать в своем деле благородно и здраво, а всё действуете какими-то переулками, которые решительно похожи на интриги), не беспокойте никого, молчите и не говорите ни с кем о вашем деле». За него взялся я и говорю вам, что оно будет сделано, как следует. Ответа ожидайте не из Неаполя и не от меня; ответ вам[436] придет из Петербурга*. Он может прийти через месяц, но признаюсь — я бы очень желал, чтобы он не скоро пришел к вам, чтобы вы месяца четыре-пять помучились неизвестностью о себе: вы стоите того.

Г.

На обороте: Александру Андреевичу Иванову.

Плетневу П. А., 12 декабря н. ст. 1846*

90. П. А. ПЛЕТНЕВУ.

Неаполь. 1846. Декабр<я> 12 <н. ст.>.

Мне пришло в мысль: не пропадают ли твои письма. Иначе ничем другим я не могу себе объяснить твоего молчания. Во всяком случае, вексель с деньгами, следуемыми мне из казначейства, должен бы быть уже здесь, по моему расчету, месяц назад тому. Или Жуковский позабыл тебе послать свидетельство о моей жизни? Я взял здесь вновь свидетельство и посылаю его на всякий случай. Хорошо, что я здесь встретил знакомых и мог занять у них. Не то была бы беда. В чужой земле, знаешь сам, не весьма весело сидеть без денег. Я беспокоюсь не шутя насчет пропажи. Зная тебя за человека аккуратного, не могу никак допустить, чтобы ты мог позабыть. Странно, что эти[437] денежные замедления случились именно в это время, когда деньги,[438] так сказать, лежат в моем собственном сундуке и нужно только протянуть руку, чтобы оттуда достать их. Нужно теперь особенно так распорядиться нам, чтобы этого не случилось в наступающем году,[439] который доведется мне изъездить по незнакомым землям, где нелегко будет изворачиваться, не имея в руках наличных денег. А потому ты присылай вперед, не дожидаясь моих извещений, в неаполитанское посольство с курьерами всякую тысячу рублей по мере того, как она накопится от продажи книги. Лучше мне в руках иметь лишнее, чем рисковать встретить подобный случай, который, как ты сам видишь, может случиться всегда. Уведоми, что стало печатанье книги. Я полагал приблизительно около 3000 р<ублей>. Не позабудь также прилагать записку, кому именно из книгопродавцев и сколько отпущено экземпляров*, чтобы я мог держать весь счет всегда в голове и не мог наделать от неведения его глупостей и неосмотрительност<ей>. Думаю,[440] что тебе не следует[441] говорить о том, чтобы не давать без денег никому из книгопродавцев.[442] Это ты сам знаешь, потому что и меня тому выучил. По твоей милости, я в Петербурге так расторопно[443] распоряжался с печатаньем книг своих, как не знаю, распоряжается ли теперь кто из литераторов. Книгу мою я, бывало, отпечатаю в месяц тихомолком, так что появленье ее бывало сюрпризом даже и для самых близких знакомых. Никогда у меня не бывало никаких неприятных возней ни с типографиями, ни с книгопродавцами, как случилось у Прокоповича. Денежки мне, бывало, принесут сполна все наперед; всё это бывало у меня тот же час записано и занесено в книгу. И сверх того весь мой книжный счет я носил всегда в голове так обстоятельно, что мог наизусть его рассказать весь. Несмотря на то, что я считаюсь в глазах многих человеком, беспутным и то, что называется поэтом, живущим в каком-то тридевятом государстве, я родился быть хозяином и даже всегда чувствовал любовь к хозяйству, и даже, невидимо от всех, приобретал весьма многие качества хозяйственные, и даже много кой-чего украл у тебя самого, хотя этого и не показал в себе. Мне следовало до времени, бросивши всю житейскую заботу, поработать внутренне над тем хозяйством, которое прежде всего должен устроить[444] человек и без которого не пойдут никакие житейские заботы. Но теперь, слава богу, самое трудное устрояется; теперь могу[445] приняться и за житейские заботы и, может быть, с таким успехом займусь ими, что даже изумишься,[446] откуда взялся во мне такой положительный и обстоятельный человек. Когда приведет нас бог увидеться и усядемся мы в уютной твоей комнатке, друг против друга, и поведем простые речи, понятные ребенку, от которых будет тепло душам нашим, ты подивишься и возблагоговеешь перед путями, которыми ведет бог человека затем, чтобы привести его к нему же самому и сделать его тем, чем должен он быть,[447] вследствие способностей и даров, выпавших на его долю. Но это еще не близко; обратимся к делу. Шевыреву ты можешь послать экземпляров, сколько он ни востребует*, для продажи в Москве. На это<го> человека можно положиться.[448] У него точность, как у банкира. Он так выгодно выпродал все мои находившиеся у него книги, так изворотливо выплатил все мои долги, не оставив меня в неведении даже в последней копейке моих денег, что наиаккуратнейший банкир ему бы подивился. Тысячу рублей отложи на плату за письма ко мне, на журналы и на книги, какие выйдут позамечательней в этом году. Я просил Аркадия Россети заняться пересылкой их,[449] если это окажется тебе обременительным и хлопотливым. В этом году мне будет особенно нужно читать почти всё, что ни будет выходить у нас, особенно[450] журналы и всякие журнальные толки и мнения. То, что почти не имеет никакой цены для литератора, как свидетельство бездарности, безвкусия или пристрастия и неблагородства человеческого, для меня имеет цену, как свидетельство о состоянии[451] умственном и душевном человека. Мне нужно знать, с кем я имею дело; мне всякая строка, как притворная, так <и> непритворная, открывает часть души человека; мне нужно чувствовать и слышать тех, кому говорю; мне нужно видеть личность публики, а без того у меня всё выходит глупо и непонятно. А потому всё, на чем ни отпечаталось выраженье современного духа русского в прямых и косых его направленьях, для меня равно нужно; то самое, что я прежде бросил бы с отвращением, я теперь должен читать. А потому не изумляйся, если[452] я потребую присылать ко мне все газеты и журналы литературные, в которые тебя не влечет даже и заглянуть. Но нет места писать далее. Жду с нетерпеньем от тебя вестей. Обнимаю и целую. Прощай.

Ты, я думаю, уже получил письмецо мое* чрез руки Анны Миха<й>ловны Вьельгорской, в котором уведомляю о решении моем отложить «Ревизора с Развязкой» как представление, так и печатание до будущего, 1848 года. Аркадий Россети, я думаю, уже тоже объявил тебе о присылке мне[453] литературных журн<алов> с наступающего года, которыми, верно, займется он охотно, если тебе недосуг. Графиню Нессельрод я просил также[454] устроить, чтобы курьеры могли брать эти посылки.

На обороте: St. Pétersbourg. Russie. Г. ректору С. П. Б. императорск<ого> университета Петру Александровичу Плетневу. В С. П. Бурге, на Василь<евском> остр<ове>, в университете.

Щепкину М. С., 16 декабря н. ст. 1846*

91. М. С. ЩЕПКИНУ.

Декабря 16 <н. ст. 1846>. Неаполь.

Вы уже, без сомнения, знаете, Миха<и>л Семенович, что «Ревизора с Развязкой» следует отложить до вашего бенефиса в будущем 1848 году*. На это есть множество причин, часть которых, вероятно, вы и сами проникаете. Во всяком случае я этому рад. Кроме того, что дело будет не понято публикою нашей в надлежащем смысле, оно выйдет просто дрянь от дурной постановки пиесы и плохой игры наших актеров. «Ревизора» нужно будет дать так, как следует (сколько-нибудь сообразно тому, чего требует, по крайней мере, автор его), а для этого нужно[455] время. Нужно, чтобы вы переиграли хотя мысленно все роли, услышали целое всей пиесы и несколько раз прочитали бы самую пиесу актерам, чтобы они таким образом[456] невольно заучили настоящий смысл всякой фразы, который, как вы сами знаете, вдруг может измениться от одного ударения, перемещенного на другое место или на другое слово. Для этого нужно, чтобы прежде всего я прочел вам самому «Ревизора», а вы бы прочли потом актерам. Бывши в Москве, я не мог читать вам «Ревизора». Я не был в надлежащем расположении духа, а потому не мог даже суметь дать почувствовать другим, как он должен быть сыгран. Теперь, слава богу, могу. Погодите, может быть, мне удастся так устроить, что вам можно будет приехать летом ко мне.[457] Мне ни в каком случае нельзя заглянуть в Россию раньше окончания работы, которую нужно кончить. Может быть, вам также будет тогда сподручно взять с собою[458] и какого-нибудь товарища, больше других толкового в деле. А до того времени вы все-таки не пропускайте свободного времени и вводите, хотя понемногу, второстепенных актеров в надлежащее существо ролей, в благородный, верный такт разговора — понимаете ли? — чтобы не слышался фальшивый звук. Пусть на них никто не оттеняет своей роли и не кладет на нее красок и колорита, но пусть услышит общечеловеческое ее выражение и удержит общечеловеческое благородство речи. Словом, изгнать вовсе карикатуру и ввести их в понятие, что нужно не представлять, а передавать. Передавать прежде мысли, позабывши странность[459] и особенность человека. Краски положить нетрудно; дать цвет роли можно и потом; для этого довольно встретиться с первым чудаком и уметь передразнить его; но почувствовать существо дела, для которого призвано действующее лицо, трудно, и без вас никто сам по себе из них[460] этого не почувствует. Итак, сделайте им близким ваше собственное ощущение, и вы сделаете этим истинно доблестный подвиг в честь искусства. А между тем напишите мне (если книга моя «Выбран<ные> места из переписки» уже вышла и в ваших руках) ваше мнение о статье моей: «О театре и одностороннем взгляде на театр», не скрывая ничего и не церемонясь ни в чем, равным образом как и[461] обо всей книге вообще. Что ни есть в душе, всё несите и выгружайте внаружу. Адресуйте в Неаполь, в poste restante.

На обороте: Михаилу Семеновичу Щепкину.

Языкову Н. М., 16 декабрь н. ст. 1846*

92. Н. М. ЯЗЫКОВУ.

Декабрь 16 <н. ст. 1846>. Неаполь.

Твое письмо от 27 октября*, адресованное в Рим на имя Иванова, получил я здесь только теперь, что довольно поздно. Вот уже скоро два месяца, как все меня оставили письмами. Что делается в Петербурге с моей книгой, я решительно ничего не знаю, а между тем от этих задержек и промедлений изменились мои собственные обстоятель<ства> и отдаляется мой собственный отъезд, который предполагался в таком случае, если всё[462] потребное к путешествию, как самые деньги от продажи книги, так равно и другие, сопряженные с этим необходимости,[463] устроится в конце[464] исходящего или в начале наступающего года. Но теперь, как вижу, богу не угодно,[465] чтобы я отправился этой зимой в дорогу. Вижу и сам, что далеко еще не так готова душа моя, как следует ей быть, чтобы это путешествие принесло мне именно то, чего хочу. Стало быть, и самый приезд мой в Россию отлагается еще почти на год, то есть от сего числа считай ровно полтора года до того времени,[466] когда придется нам (если бог будет так милостив) заменить словами нашу переписку. Назад тому уже более месяца я писал к тебе письмо из Неаполя, а еще назад тому один месяц писал письмо с дороги, в котором просил тебя отвечать в Неаполь. А потому я несколько даже удивился, увидя на пакете надпись в Рим. При сем прилагаю письмо, которое прошу немедля доставить Щепкину*. Жду с нетерпеньем твоих замечаний и толков о моей книге и еще раз прибавляю: пожалуста, без церемоний! Ты — человек несколько деликатный и всё как-то боишься говорить правду, как есть; ты всегда стараешься ее немножко присахарить. В глазах моих такое дело есть почти то же, что замашка[467] скверных докторов, которые, желая больному доставить удовольствие своею микстурою, подбавят к ней или лакреции, или сладкого корня и тем сделают ее в несколько раз противней. Всё пиши, не скрывай ни заметок ума, ни ощущений внутренних души. Мне кажется, то и другое у тебя должно родиться неминуемо по прочтении книги. А книгу прочти несколько раз от доски до доски, и после всякого прочтения — ко мне письмо, чтобы я знал твои и первые, и вторые, и третьи впечатленья; это будет нужно и для тебя, и для меня. А на письмо это дай немедленный ответ, а ответ адресуй в Неаполь, poste restante.

Твой Г.

На обороте: Moscou. Russie. Николаю Михайловичу Языкову. В Москве. У Кузнецкого моста. В доме Хомякова.

Иванову А. А., 19 декабря н. ст. 1846*

93. А. А. ИВАНОВУ.

<19 декабря н. ст. 1846. Неаполь.>

Верно, вы не молитесь или дурно молитесь. Если бы вы молились так, как следует, письмо мое принесло бы вам радость, а не огорчение*. Кто богу молится, тот всё к нему приходящее приемлет, как бы приходящее от самого бога, и во всех словах, к нему обращенных, ищет указанья божия[468] и находит его. Кто богу молится, тот не только не опечалится от жестких слов и упреков, которыми бы стали осыпать его, но еще ищет[469] их (хотя бы они были не только от любящих его, но даже от ненавидящих). Я тоже дурно молюсь и далеко еще не умею молиться так, как следует, но много я дал бы за то, если бы кто-нибудь написал мне такое же именно письмо, того же самого содержания и в таких же самых жестких выражениях. Истинно говорю вам, что я несколько раз на день его бы перечитывал и теми именно жесткими словами колол бы себя всякую минуту, не говоря уже о том, что поблагодарил бы человека, который твердо говорит мне оставить заботу о своем деле и положиться на него: кто говорит так твердо, тот, верно, говорит это, основывая на твердых основаниях. А вы не проникнули даже в смысл письма, в простое содержание, доступное всякому простому человеку, потому что видите все вещи так, как представляют их вам распаленные глаза ваши, а не так, как они есть действительно. Письмо,[470] к вам писанное, было писано вовсе не с тем, чтобы бить лежащего, но чтобы поднять того, который изо всех <сил> старается лежать и валяться.

Г.

На обороте: Roma. Italia. Al signore signore Alessandro Ivanoff (Russo). Roma. Nel Caffe Greco. Sulla via Condotti, vicina alla piazza di Spagna.

Плетневу П. А., 5 января н. ст. 1847*

94. П. А. ПЛЕТНЕВУ.

Неаполь. 1847 г., генв<аря> 5, нов. ст.

Письмо твое (от 21 ноя<бря>/3 декаб<ря>)* получил; вексель получен за четыре дни прежде. Долгое молчание твое я приписывал именно не чему другому, как затяжке дела и препятствиям по части пропуска статей. Нужно,[471] чтобы попался слишком умный цензор, который бы слишком хорошо знал всё в России и всех в России, и, сверх того, чтобы он весь преисполнен был желанием добра и здраво увидел бы законный источник его, чтобы[472] отважиться всё пропустить до последнего слова в моих письмах. Ты свое дело сделал, хлопотал и старался изо всех сил, но я своего дела не сделал. Мое дело — настоять, чтобы всё было пропущено. Если я, благословясь и молясь богу, составлял книгу,[473] взвешивая потребности современные жаждущего общества и многого того, что покамест не видно поверхностным и ничего не хотящим знать людям, если я до сих пор нахожусь в твердом убеждении, что книга моя полезна, то будет малодушно с моей стороны остановиться при начале и не употребить всех сил для того,[474] чтобы довести к концу дело. Если у нас не будет столько любви к доброму делу, чтобы уметь бороться из-за него с препятствиями, если мы не станем употреблять хотя столько постоянства и настойчивости в благих и добрых подвигах, сколько человек низкий употребляет в низких, в стремлении к своей своекорыстной и низкой цели, то где же тогда заслуга наша перед добром? И чем же мы доказали тогда нашу любовь к добру, когда из-за него не выдержали даже столько битв, сколько выдерживает гадкий человек из своей привязанности к гадкому? Итак, повторяю тебе, ты всё почти сделал, что тебе казалось очевидно-возможно, но я должен сделать также от себя,[475] что мне кажется очевидно-возможным. Государь должен видеть все письма, не пропущенные цензурою. Кроме того, что так следует, чтобы он знал образ мыслей моих и помышлений, — это законный ход дела. Когда все затруднились высшие инстанции в разрешении и. недоумевают, верховная власть решает все сомнения.[476] Если книга уже вышла в свет без этих писем, это ничего не значит, это даже еще лучше. Теперь будет предлог всякому заговорить с государем о письмах, не пропущенных цензурою. Сердце же мое говорит мне, что он книгу мою прочтет и будет даже интересоваться о том, что к ней относится. А потому нужно, чтобы эти письма, весьма чисто и четко переписанные, были наготове. Представить их может тогда и граф Мих<аил> Юр<ьевич> Вьельгорский, Впрочем, ты сам тогда увидишь, как это сделать приличней. Как только же они будут разрешены к печатанью, ты их тотчас же отправь в Москву к Шевыреву, чтобы он их вместил во второе издание, долженствующее печататься в Москве, прибавив к слову «издание»: «пополненное и умноженное». Если же сам государь скажет, что лучше их не печатать, тогда другое дело: я тогда не скажу ни слова и не имею права ни на какое прекословие, потому что решил дело тот, кто лучше моего и всех нас знает выгоды своего государства. По крайней мере, совесть моя тогда будет спокойна, и на душе моей не останется тогда упрека,[477] что я был ленив и недеятелен в деле, требовавшем деятельности и благородной устойчивости характера. А без того я не могу успокоиться. Относительно «Ревизора» ты уже, верно, знаешь мое решение — отложить до следующего, 1848 года. Дейст<вительный> тайн<ый> сов<етник> Гедеонов* распорядился весьма кстати запрещением представлять на театре «Развязку».[478] Я и прежде предполагал дать ее на театре только в таком разе, если бы протекло значительное расстояние времени от появления в свет моей «Переписки», чтобы многие мысли успели обойтись в свете и в публике; иначе всё покажется дико и странно. Что же касается до напечатанья «Ревизора» отдельно, то это имело бы смысл и расход только в таком случае, если бы пиеса возымела в представлении большой успех и произвела сильное впечатление. А без этого нечего об этом и думать. «Развязку Ревизора» положи до времени под спуд. Мне нужно будет потом и самому ее хорошенько пересмотреть. Многое нужно будет сказать гораздо умнее и понятней, чем там сказано. Да и всего «Ревизора» нужно будет,[479] хорошенько пообчистивши, дать совершенно в другом виде, чем он дается ныне на театре. Теперь же на него гадко и противно глядеть: из него актеры сделали такую тривиальность, что, я думаю, нет человека, которому бы приятно было на него поглядеть. Насчет аккуратности денежной не беспокойся. Счет векселям я веду и, кроме того, что у меня добрая память, не позабываю всё записывать. Всё приходится так, как следует, нигде не проронено ни копейки: рубль в рубль и копейка в копейку. Не гневайся на меня за то, что я послал тебя к графине Нессельрод. Если найдешь другую скорую оказию переслать мне книги, — конечно, хорошо. А если не найдешь, почему не обратиться к ней, хоть, положим, для того, чтобы попробовать, ведь она же не съест тебя за это! А мне простительно это покушение, потому что она исполнила уже одну комиссию мою в то время, когда еще не знала меня вовсе лично, и сама даже вызвалась. Почему ж мне не подумать, что она и теперь может для меня сделать одолжение,[480] уже узнавши меня лично?[481] Вообще я должен тебе заметить, что ты напрасно считаешь меня человеком, доверчиво предающимся людям и полагающимся на всякие сладкие обещания. В твоих глазах я — какой-то прыткий юноша, довольно самолюбивый, которого можно усластить похвалами и всякими вежливыми обхождениями со стороны всякого рода значительных людей, а мне, говорю тебе не в шутку, это приторно, и я чаще знакомлюсь даже с такими людьми, от которых надеюсь получить именно черствый прием: мне это нужно для многих, многих, слишком многих причин, которые я бы не умел даже и поведать и которых ты, может быть, не понял бы даже и тогда, если бы я умел поведать их. Скажу тебе только, что настает[482] наконец такое время, когда упреки, жесткие слова и даже несправедливые поступки от других становятся жизнью и потребностью душевной, и от них удивительно уясняется глаз, растёт ум, силы, и, словом, растет всё в человеке… Но чувствую, что это не может быть тебе понятно. Ты меня не знаешь. Я думал, что многое объяснит тебе моя книга, но, кажется, ты считаешь ее за маску, которую я только надел для публики. Иначе ты не сделал бы мне напоминания во второй раз, в конце письма твоего о том, что нужно быть осторожну в обращении с знатными русскими людьми, что они способны улещать словами и дружелюбны<ми> обхожденьями за границей, а приехавши к себе, не хотят и видеть тех же людей и проч.[483] Я бы этих слов не сказал бы и тому, который еще недавно начал узнавать людей.[484] Из всего того, что мною написано, несмотря на всё несовершенство написанного, можно, однако же, видеть, что автор знает, что такое люди, и умеет слышать, что такое душа человека, а потому не может так грубо ошибиться, как может ошибиться иной, а потому может даже лучше другого взвешивать и светские отношения людей к себе, и отношения людей вообще между собою.[485] Чтобы раз навсегда было тебе хотя отчасти понятно, какого рода у меня нынешние отношения к людям, скажу тебе, что не без воли промысла высшего[486] определено было мне в последнее время сталкиваться с человеком в его трудные минуты и в самые тяжелые состоянья душевные, в какие только и обнажается пред мною душа человека. Вот почему мне случилось узнать насквозь многих таких людей, которых никогда не узнать светскому человеку со всех сторон. Если бы случилось мне познакомиться с тобою теперь, именно в последнее время, а не прежде, между нами бы вдруг завязалась дружба навсегда, между нами никогда не произошло бы[487] никаких недоразумений. Но я не введен был никогда вполне в твою душу. Твоя душа не занемогла тогда никакою скорбью, а потому и не могла обнаружить себя передо мною, да и я не в силах был бы тогда ее услышать. Вот почему мы, умея ценить друг друга, однако же не знали друг друга, и не было между нами истинно родного голоса, по которому человек человеку в несколько раз ближе, чем брат брату. Еще тебе скажу: не думай, что я бы когда-либо обольщался словами человека, даже и тогда, когда меньше знал свет и был далеко невоспитаннее теперешнего. Драгоценный дар слышать душу человека мне уже был издавна дарован богом, и в неразвитом своем состоянии он уже руководил меня в разговорах с людьми, и перед мной сами собой отделялись звуки истинные слов от звуков фальшивых в одном и том же человеке, поэтому я весьма рано стал примечать, что есть дурного в хорошем человеке и что есть хорошего в дурном человеке. Ко мне становился человек вовсе не тою стороною, какою он сам хотел стать перед мною; он становился противувольно той стороной своей, которую мне любопытно было узнать в нем, так что он иногда, сам не зная как, обнаруживал себя перед мною больше, чем он сам себя знал. Итак, слова твои и предостережения, изъявленные тобою в конце письма, которые ты даже советуешь мне записать себе в книжку, напрасны. Ты их сказал вследствие того,[488] что поторопился вывести заключение из дел, повидимому, похожих на те, из которых выводятся подобные заключенья, но в самом деле не тех. Вместо того, чтобы воспользоваться сделанным мне твоим замечанием, я сделаю[489] тебе[490] несколько своих замечаний и попрошу их записать себе раз навсегда в свою памятную книжку. 1-е. Что люди знатные и вообще находящиеся в высших кругах имеют горькие и скорбные душевные минуты и не находят даже и средств показать себя с настоящей и с лучшей стороны своей, и положенья их, если рассмотришь внимательно все обстанавливающие их обстоятельства, так бывают трудны, что не бывает решительно средств выйти из необходимости быть в черствых и в холодных сношеньях с людьми. 2-е. Что все живущие в Петербурге, хорошие и дурные без исключенья, более или менее покрываются, сами не слыша, наружною (очевидною для других и незаметною для себя) обмазкою эгоизма, и, поверь, она у всех нас. Рассмотри себя[491] построже: ты и в себе отыщешь признаки того. Вопроси построже свою душу, не ближе ли к ней свои собственные дела и страданья, чем дела и страдания других, не боишься ли во всяком, даже великодушном деле компрометировать прежде себя, и не отказался ли ты из-за этой причины уже от многих добрых дел, полезных другим. 3-е. Что если мы будем смотреть на холодный прием, нам оказанный, и остановимся какой-нибудь невнимательностью к нам, которая покажется нам или пренебреженьем к нашему званью, или неуваженьем к нашим достоинствам, то никогда не сойдемся мы с человеком и никогда не придем к душе его, и будем вечно играть в жмурки между собою. Но если, не смутясь никаким наружным холодом, сделаешь[492] прямо приступ, к душе его и скажешь ему открыто: «Я, мимо всех приличий, пришел к вам в уверенности, что благородна душа ваша и свято вам чувство добра, и вследствие этого я твердо говорю вам: вы должны сделать такое-то дело!» Поверь, что тот же холодный человек окажется другим после таких слов. Я, по крайней мере, уже испытал это. Скажу тебе, что есть у меня знакомства, которые начались с первого раза даже упреками с моей стороны, и от меня приняты были благодарно такие замечания, которые от другого не были бы приняты и за которые бы даже на других рассердились. И эти люди сделались вдруг мне близкими людьми. Нет, напрасно ты думаешь, что ты знаешь людей, а я их не знаю. Ты знаешь их под светской их маской. Я очень понимаю, что на твоем месте и при твоих отношеньях с ними нельзя и узнать их иначе. Даже тот человек, который изворотливей тебя и более навыкся с людьми и более твоего одарен способностями слышать разнообразные силы и способности человека, как открытые, так и сокровенные,[493] даже и тот по тех пор не узнает вполне человека, покуда не загорится весь любовью к человеку[494] и покуда человек не сделается его наукою и единственным занятием, а душа человеческая единственным его помышлением. Если хотя часть такой любви поселится в душе, тогда всё простишь человеку, не оскорбишься никаким его приемом, напротив, с любопытством ожидаешь от него всего, чтобы видеть, в каком состоянии душа его и как ему помочь лотом освободиться от того, что мешает[495] оказаться его достоинствам в истинном их свете. Даже я, получивший теперь, может быть, одну только песчинку этой любви, уже не могу теперь поссориться ни с одним человеком, как бы он несправедливо ни поступил со мною. Несправедливый поступок мне только дает новую власть над ним: я терпелив, я дождусь своего времени и потом выставлю перед ним так несправедливость его поступка, что он увидит сам эту несправедливость (половина несправедливостей делается от неведения). Ему сделается совестно и, желая загладить[496] вину свою передо мною, он уже сделает тогда всё, что ни прикажу ему, как послушный раб для господина. Друг мой, не пропусти этих слов. Прочитай письмо мое два или три раза, в разные расположенья духа[497] твоего. Почему знать? Может быть, в них заключена правда, именно в это время нужная душе твоей. Не мы управляем своими действиями; незримо правит ими бог; мы только орудия его воли, и нами же он говорит нам, а потому не нужно пропускать ничьих слов без того, чтобы не рассмотреть, что из них нужно взять в примененье к самому себе. Но я заговорился; обращаюсь к письму твоему. Ты говоришь, чтоб я издательские сношения ограничил тобой и Шевыревым и не вмешивал сюда никого, но я никого и не вмешивал: по поводу «Развязки Ревизора» Шевырев написал без моего ведома письма к Вьельгорскому и Веневитинову: он позволил себе распорядиться так по случаю болезни Щепкина, которому поручено было лично хлопотать об этом. Слово[498] лично я особенно подтвердил Шевыреву потому, что я боюсь переписки и хлопот письменных, как огня: от них только бестолковщина и недоразумения. Анне Миха<й>лов<не> Вьельгорской назначена была часть вовсе не издательская; ей поручалась просто раздача сумм бедным в случае, если бы был издан «Ревизор» и выпродан.[499] Этого дела никто бы умнее ее не мог произвесть. Я тебе особенно советую с ней познакомиться. У ней есть то, чего я не знаю ни у одной из женщин: не ум, а разум; но ее не скоро узнаешь; она вся внутри. Россети я тебе советовал иметь в виду только в таком случае, когда не позволят твои собственные дела заняться изданием «Ревизора», которых я предполагал у тебя довольно; теперь же, как вижу из письма твоего, их даже более, чем я предполагал. Россети я поручал еще заняться пересылкою и покупкою мне нововыходящих журналов и книг тоже в таком случае, если бы тебе невозможно и затруднительно было этим заняться. Я, признаюсь, думал, что ты не поверишь, чтобы мне так нужны были новые книги и особенно всякая журнальная дрянь, которая действительно для многих, и особенно для людей умных, есть дрянь, но которая для меня теперь слишком нужна, равно как и всякое вообще литературное движение и голос, в каком углу ни раздающийся, истинный или притворный. Я думал, что ты всё это примешь за один каприз и не уважишь такой моей просьбы, и вот почему я просил Россети, хорошенько узнавши от тебя, возможно ли или невозможно тебе затруднять<ся> самому такими мелочами, взять часть этого дела на себя. Много уже моих просьб, слишком для меня значительных, и вопросов, слишком для меня важных, оставлено без ответа и удовлетворения именно потому, что они показались маловажными в глазах тех людей, к которым были обращены. Итак, мне извинительно питать в этом отношении некоторое недоверие вообще ко всем; мне извинительно думать уже вперед, что всякое мое слово будет принято за каприз избалованного дитяти: так не похожи теперь надобности и потребности мои на потребности и надобности других людей! Я очень знаю, что если бы я изъяснил свою надобность не отрывистым требованием, но изложением подробным всех причин, было бы ясно, как день,[500] почему я прошу чего-нибудь. Но для всего этого требуется исписывать кругом листы, а для этого у меня нет времени. А потому я прошу тебя относительно всякого рода просьб и требований моих поступать[501] таким образом: все те, которые покажутся в твоих глазах важными, исполнять самому, прочие же передавать другим, по усмотрению, кого найдешь из них старательней, добрей и готовей на услугу, сопровождая такими словами: «Не смотрите на то, что предмет просьбы[502] сам по себе маловажен; исполненьем такой просьбы вы сделаете большую услугу этому человеку, которой он не позабудет вовек, и, если только вы терпеливы и можете ожидать конца всякому делу, увидите, что я не лгу и что он сумеет потом отслужить вам». Насчет отправки мне литературных новостей,[503] поручи и другим узнавать обо всех едущих за границу, чтобы не пропускать никаких случаев переслать мне. Я бы советовал тебе особенно посоветоваться с кн<язем> Вяземским и Россети, каким бы образом устроить так, чтобы курьеры могли брать мне все новые журналы. Князь Вяземский очень хорош с графиней Нессельрод, а Россети может подвигнуть В. Перовского похлопотать, который, по своему доброму расположению ко мне и вообще по своей доброй душе, сделает от себя, что сможет. Князю Вяземскому ты можешь дать, если он того пожелает, просмотреть мои письма, не пропущенные цензурою. Он — человек умный, и его замечания мне будут особенно важны. Кроме того, что его ум способен соображать многое л видеть степень полезности у нас многих вещей, он, я думаю, еще более[504] пополнел и стал многосторонней и осмотрительней со времени разных внутренних событий и тяжелых душевных потрясений, проясняющих взгляд человека, которые случились[505] с кн<язем> Вяземским в последнее время. Вообще я бы советовал тебе сойтись с ним теперь поближе; мне кажется, вы теперь более друг друга оцените и поймете, а мое дело, или, лучше, дело моей книги, будет хорошим для того предлогом. Может быть, и он как-нибудь придумает с своей стороны способствовать к тому, чтобы были прочитаны и пропущены цензурой высшею остальные письма. Но да благословит тебя бог как в сем деле, так <и> во всех других, и да вразумит, как разумней и лучше действовать во всем. На это письмо не позабудь отвечать и не позабудь также выставлять всякий раз, на какое именно письмо отвечаешь, то есть от которого месяца и числа писанное. Затем обнимаю тебя. Прощай.

Твой Г.

Поздравляю тебя с наступающим новым годом и от всей души желаю, чтобы он весь исполнен был небесной благодати для твоей души.

На обороте: St. Pétersbourg. Russie. Г. ректору С. П. Бургского императорского университета его превосходительству Петру Александровичу Плетневу. В С.-Петербурге, на Васильевск<ом> острове, в университете.

Иванову А. А., 31 декабря ст. ст. 1846*

95. А. А. ИВАНОВУ.

Неаполь. Канун Нового рус<ского> года <31 декабря 1846>.

Поздравляю вас, Александр Андреевич, с новым годом и желаю от всей души, чтобы он исполнен был для вас весь благодати небесной. За мои два письма, несколько жесткие, не сердитесь*. Что ж делать, если я должен именно такие, а не другие письма писать к вам? Посылаю вам молитву*, молитву, которою ныне молюсь я всякий день. Она придется и к вашему положению, и если вы с верою и от всех чувств будете произносить ее, она вам поможет. Читайте ее поутру всякий день. А если заметите за собой, что находитесь в тревожном и особенно неспокойном состоянии духа, тогда читайте ее всякий час и никак не позабывайте этого делать. Затем бог да хранит вас! Прощайте.

Г.

Плетневу П. А., 15 января н. с. 1847*

96. П. А. ПЛЕТНЕВУ.

1847. Неаполь. 15 генв<аря> н. с.

Письмо это вручит тебе Апраксин (Викт<ор> Владим<ирович>)*, весьма дельный[506] молодой человек, вовсе не похожий на юношей-щелкоперов. Он глядит на вещи с дельной стороны и, будучи владелец огромного имения, намерен заняться благосостоянием его сурьезно. Его мать — прекраснейшая душой и добрейшая женщина, а брат ее, граф Ал<ександр> Петр<ович> Толстой, мой большой друг и человек очень нужный для России во многих самых существенных отношениях. Назад тому неделю я написал к тебе письмо* в ответ на твое (от 21 ноя<бря>/3 дек<абря>, содержащее извещение о проволочке печатанья), которое, вероятно, ты уже получил. С почтой было как-то неловко обо всем этом трактовать, и потому я написал не всё, о чем следовало.[507] Теперь, пользуясь счастливой оказией, я еще раз прочел твое письмо, еще раз взвесил всё, еще раз представил себе мысленно всё содержание книги и никак не вижу причины, почему лучше не печатать тех писем, которые, мне кажется, заставят оглянуться на себя построже некоторых должностных людей, особенно тех, которые имеют прекрасную душу и добрые намеренья и грешат по неведению. Если во всей России два-три только человека взглянут ясней на многие вещи после моей книги, то и это уже весьма хорошо. Еще я не вижу причины также, почему нельзя и думать о представлении книги[508] на просмотрение государя (как ты выразился), присовокупляя, что я позабыл, сколько у него дел поважнее наших. Дела его всё же ни о чем другом, как о его подданных; я также его подданный; я также имею право подать просьбу ему самому, как и всякий другой, в тех случаях,[509] где не берут на себя ответственности и полномочья постановленные над нами судьи. Ты позабыл также, что книгу эту я печатаю вовсе не для собственного удовольствия и также не для удовольствия других; печатаю я ее в уверенности, что этим исполняю свой долг и служу свою службу. Стало быть, какова бы книга[510] ни была, но она стоит внимания государя, тем более, что в ней есть вещи, прямо относящиеся к правительству и порядку дел. Всё это сообразивши, я решился написать письмо к государю* и отправил его к гр<афу> Вьельгорскому для вручения. А для тебя прилагаю при сем довольно чистую копию с тем, чтобы на случай, если бы одно бы затерялось, осталось другое. Обо всем этом переговори немедленно и хорошенько с гр<афом> Михаил<ом> Юрьевичем. Припоминая себе хорошен<ько> письма, я вижу, что отчасти виной робости цензуры[511] не смысл и дух писем, но некоторые жесткие, неприличные[512] и отчасти грубые неловкости в выражениях. Это нужно изгладить. Прочитайте вместе с кн<язем> Вяземским и вместе с ним смягчите, елико возможно, всё, что найдете неловким и неприличным услышать из моих уст. Вдвоем вы будете и отважней, и осмотрительней относительно поправок. Скажи ему, что он сделает мне этим большое благодеяние, которого я никогда не позабуду, и покажи ему в удостоверение эти самые мои строки. Два письма только я почитаю надобным выбросить: «Близорукому приятелю» и «Страхи и ужасы России», именно потому, что они более других пусты по содержанию и вряд ли придутся кому-либо кстати. Прочее мне всё кажется нужным. Итак, да благословит тебя бог и да вразумит, как умней и лучше изворотиться.

Весь твой Г.

Вьельгорской А. М., 16 января н. ст. 1847*

97. А. М. ВЬЕЛЬГОРСКОЙ.

<16 января н. ст. 1843. Неаполь>.

Спешу, пользуясь счастливой оказией и посредством моего доброго приятеля Викт<ора> Влад<имировича> Апраксина, которого вы уже, вероятно, знаете, написать также и вам несколько строчек, моя добрейшая Анна Михайловна. В письме к вашей маминьке изложено подробно дело, в котором нужно будет мне предстательство кого-нибудь из вашей семьи у государя. Итак, вы видите, вместо раздачи тех благотворении, которыми я было хотел, в случае представления «Ревизора», обложить вас, вы должны теперь оказать благотворение мне самому. Я уверен, что всё будет благоразумно, счастливо и хорошо, если вы только перед тем, чтобы действовать, помолитесь усердно богу об успехе. Не оставьте, еще прошу вас, Плетнева, познакомьтесь[513] с ним и поговорите хорошенько. Мне кажется, как будто он чем-то страждет и есть у него какое-нибудь душевное горе. В существе своем это добрейшая душа. Один порок за ним был только — тот, что он, не сделавши такого дела, которое бы упрекало в чем-либо, имел некоторую гордость чистотой своей. Он был передо мной невинно виноват, потому что судил о мне по давнему времени, в которое я был ему известен, и ничего не понимал во мне в моем нынешнем времени, которое было от него скрыто и неизвестно. Вы, вероятно, теперь с ним в сношении по поводу книги моей, которую он печатает. Кстати о книге. Если она выйдет и Софья Михайловна поднесет вам всем экземпляры,[514] которыми я прежде хотел было вас попотчевать в виде сюрприза с моими собственными надписаньями, то вы в экземпляре, следуемом графине Луиз<е> Карл<овне>, на место прежней надписи, наклеите следующую с некоторыми изменень<ями>, особенно если сделается великодушное дело*:

«Моей прекрасной и великодушной графине Луизе Карловне, хотя, увы! всё еще не совсем моей».

Попросите Плетнева, чтоб он познакомил вас с своей дочерью*, и напишите мне, какова она. Я ее оставил ребенком и знаю, что он весь живет ею.

На обороте: Графине Анне Михайловне Вьельгорской.

Письмо Вьельгорской Л. К., 16 января н. ст. 1847*

98. Л. К. ВЬЕЛЬГОРСКОЙ.

Неаполь. 1847. Генварь 16 <н. ст.>.

Несмотря на то, что вы совсем позабыли меня и оставляете без ответа мои письма, я пишу к вам. И не только пишу, но и обременяю вас довольно затруднительной просьбой. Вы должны ее исполнить, это будет ваш истинно-христианский подвиг относительно меня. Я сам не знаю, почему я обратился прямо к вам, графиня, на место того, чтоб обратиться, как оно было бы приличней, по этому делу к Михаилу Юрьевичу. Просто сердце мое мне говорит, что вы, несмотря на то, что имеете преимущественно перед другими из вашей семьи некоторые несовершенства, как-то: уменье гневаться, огорчаться, унывать, не обдумывать и не воздерживаться, имеете, однако ж, несравненно более всех силы и энергии душевной, и если предстанет такое дело, которое потребует великодушной отваги, то ни у кого, кроме вас, недостанет характера совершить его. Вот в чем дело. Вы уже, без сомнения, знаете, что я печатаю книгу. Печатаю ее я вовсе не для удовольствия публики и читателей, а также и не для получения славы или денег. Печатаю я ее в твердом убеждении, что книга моя нужна и полезна России именно в нынешнее время; в твердой уверенности, что если я не скажу этих слов, которые заключены в моей книге, то никто их не скажет, потому что никому, как я вижу, не стало близким и кровным дело общего добра. Писались эти письма не без молитвы, писались они в духе любви к государю и ко всему, что ни есть доброго в земле русской. Цензура не пропускает именно тех самых писем, которые я более других почитаю нужными. В этих письмах есть кое-что такое, что должны прочесть и сам государь и все в государстве. Дело мое я представляю на суд самому государю и вам прилагаю здесь письмо к нему*, которым умоляю его бросить взгляд на письма, составляющие книгу, писанные в движеньи чистой и нелицемерной любви к нему, и, решить самому, следует ли их печатать или нет. Сердце мое говорит мне, что он скорей меня одобрит, чем укорит. Да и не может быть иначе: высокой душе его знакомо всё прекрасное, и я твердо уверен, что никто во всем государстве не знает его так, как следует. Письмо это подайте ему вы, если другие не решатся*. Потолкуйте об этом втроем с Михаил<ом> Юрьевичем и Анной Михайловной. Кому бы ни было присуждено из вашей фамилии подать мое письмо государю, он не должен смущаться неприличием такого поступка. Всяк из вас имеет право сказать: «Государь, я очень знаю, что делаю неприличный поступок; но этот человек, который просит суда вашего и правосудия, нам близок; если мы о нем не позаботимся, о нем никто не позаботится; вам же дорог всяк подданный ваш, а тем более любящий вас таким образом, как любит он». С Плетневым, который печатает мою книгу, вы переговорите предварительно, чтобы он мог приготовить непропускаемые статьи таким образом, чтоб государь мог их тот же час после письма прочесть, если бы того пожелал. К Михаилу Юрьевичу я послал назад тому месяц мою просьбу государю* об отсрочке моего пребывания за, границей еще на год вследствие непременного докторского присуждения остаться еще зиму на самом теплейшем юге, что совершенно справедливо, потому что я насилу начинаю согреваться в Неаполе и уже хотел было ехать в Палермо, не зная, куда деться от холода, тогда как всем другим было тепло. Если это письмо еще не подано, то употребите все силы подать его также государю*. Мне нужна необходимо выдача пачпорта такого, в котором бы сверх прочего, находящегося в обыкновенных пачпортах, склонялись бы именем государя власти Востока оказывать мне особенное покровительство во всех тех землях, где я буду. Мне нужно много видеть то, на что не обращают внимания другие путешественники. Путешествие это делается вовсе не ради простого любопытства и даже не для одной собственной потребности моей душевной. Путешествие это затем, дабы быть в силах потом сослужить государю истинно-честную службу, какую я должен сослужить ему вследствие данных мне от бога способностей и сил. Прилагаю и это письмо, если, на случай, посланное или не дошло, или затерялось. Бог да благословит вас во всем.

Весь ваш Г.

Письмо Вяземскому П. А., середина января н. ст. 1847*

99. П. А. ВЯЗЕМСКОМУ.

<Средина января н. ст. 1847. Неаполь.>

Может быть, вы уже прочли мою книгу (если она вышла в свет). Дайте мне о ней ваше чистосердечное мненье, не скройте от меня ничего. Во имя Христа прошу вас о том. Если ж не вышла моя книга в свет или же вышла, но с исключением многих писем (относящихся к должностным порядкам и не пропущенных цензурою), то я вас прошу пробежать и эти письма: ваши замечанья будут мне очень важны и дороги. Может быть, вы найдете, что можно смягчить некоторые фразы и выражения перед тем, как подать их государю, потому что я, несмотря на неловкость и странность[515] многого,[516] хочу, чтоб письма эти были напечатаны. Может быть, они, несмотря на все недостатки, заставят хотя некоторых, лучших из нашего общества, оглянуться сурьёзней и строже на себя и вокруг себя — с меня будет этого довольно. Но вы, не останавливаясь этим, скажите мне все-таки ваше мненье даже и о том, хорошо и я делаю, печатая их, или нет. Скажу вам, что мне так теперь нужен суд над собою, что я нарочно оставил многие места в неопрятном виде затем, чтобы дать случай прицепиться к этому и напасть на меня. Мне так мало делают замечаний доброжелатели мои, что я должен за ними обращаться к недоброжелателям[517] и отыскивать крупицы этих замечаний среди кучи всякого рода бранных слов. Говорю вам это для того, чтобы вы никак не боялись[518] огорчить меня каким-нибудь резким или даже оскорбительным словом: для меня их нет, а тем более из уст тех людей, которых я уважаю. От них я бы желал теперь, особенно жестких слов. Мне кажется, что вы находитесь теперь в таком периоде вашего душевного состояния, что поймете это (для многих странное) мое желание. Я знаю, что душа ваша в это время выстрадалась и понимает уже язык, для других недоступный. Итак, не откажите мне в этой просьбе. Есть еще другая просьба, которую я в надежде на доброту вашу смело вам повергаю. Мне слишком будет нужно весь этот год моего пребывания за границей (после которого надеюсь наконец увидеть вас лично вместе со всеми близкими моему сердцу людьми в России) читать всё, что ни будет печататься и делаться в нашей литературе. Как ни скучны наши журналы, но я должен буду прочесть «в них всё. что ни относится до нашего современно[519] -литературного движения, кем бы это ни произносилось, в каком бы духе и виде ни обнаружилось; мне это очень, очень нужно, — вот всё, что я могу сказать. Я прошу о содействии вашем относительно присылки этого[520] ко мне. Мне кажется, что вам возможно[521] будет устроить посредством графини Нессельрод или Поленова*, или кого другого, чтобы курьеры, едущие в Неаполь, могли захватывать с собой для меня посылки. А посылки с книгами вы получите или от Плетнева, или от Арк<адия> Россети. Как ни хлопотливо может быть исполненье такой просьбы,[522] но я вам ею надоедаю, потому что знаю вашу добрую душу и потому что мне всё кажется, что придет, наконец, такое время, когда и я, несмотря на всю малость мою, сумею быть вам полезным, чего бы мне очень хотелось. Еще раз прошу вас, не позабудьте сообщить ваше мнение о всей книге вообще. Сначала ваше первое впечатление, потом второе[523] и наконец третие.[524] Не поскучайте для этого прочесть не один раз (и в разные времена) мою книгу, и всё, что ни есть в душе, наголо! Вы этим много облагодетельствуете всей душой вас любящего и почитающего

Н. Гоголя.

На обороте: Его сиятельству князю Петру Андреевичу Вяземскому.

Гоголь О. В., 20 января н. ст. 1847*

100. О. В. ГОГОЛЬ.

Неаполь. Генваря 20 <н. ст. 1847>.

Как мне приятно писать к тебе, добрая сестра моя Ольга, приятно потому, что ты уже возлюбила бога больше всего на свете, оттого и письмо твое, как оно ни просто само по себе, но оно было проникнуто тем спокойствием и той твердостию воли, которых я не нашел в других, оттого и не смутилась ты так малодушно и неразумно, а увидела одна дело в настоящем виде. Оттого и любовь к тебе у меня поселилась теперь родственная, и мне кажется, как будто ты точно моя родная сестра. Прочитавши письмо мое, так смутившее прочих*, ты только крепче и лучше помолилась обо мне богу и возвеселилась духом в твердой надежде, что бог спасет меня и проведет повсюду невредимо, и, верно, твоя молитва достигнула бога, и всё будет по ней исполнено, потому что бог исполняет молитвы тех, которые умеют любить его лучше всего на свете и земные привязанности считают мечтой пред привязанностию небесною. Люби же так и впредь его или, что справедливей, люби его с каждым днем больше, и чтобы образ его стоял в мыслях твоих неотлучно впереди всех, впереди матери, впереди брата, впереди сестер и впереди всего на свете. Христос сказал: «Оставь и отца, и мать, и всё на свете и следуй за мною». Что же значит следовать за Христом? Следовать за Христом значит во всем подражать ему, его самого взять в образец себе и поступать, как поступал он, бывши на земле. Как же поступал Христос? Какой род жизни избрал он во образец людям: оставил ли он всех и удалился в пустыню? Нет. Он проходил города и села, всюду искал людей, везде приносил утешительное слово свое, везде целил болящие души и помогал им спасаться, указывая всем путь и дорогу к спасению. Так и нам следует поступать, не сидеть в удалении от людей, <но> повсюду отыскивать страждущих и помогать им, полюбить всех людей так, как полюбил он сам, положивший за них жизнь свою. И сим одним только мы можем угодить ему и получить на небесах блаженство. Апостол Петр уверял господа чаще всех других учеников, что он любит его. Божественный учитель на это молчал и потом, когда Петр уже совсем убедил себя, что он любит господа, сделал, в свою очередь, такой запрос: «Симоне Ионин, любишь ли мене?» — «Люблю, господи», — отвечал на это Петр. «Паси овцы моя!» — сказал Спаситель. Петр ничего не сказал на это, потому что не мог тогда еще даже изъяснить себе, что значит: «Паси овцы моя». А Спаситель вновь тот же вопрос: «Симоне Ионин, любишь ли мене?» И когда тот клятвенно сказал, что любит, вновь присовокупил: «Паси овцы моя!» Петр опять замолчал, не зная, как понять эти слова. Спаситель тогда в третий раз повторил тот же вопрос и. когда Петр даже оскорбился, опять присовокупил те же слова: «Паси овцы моя!» После уже, по смерти господней и по воскресении его, объяснилось всем ученикам полное значение слов его; после уже почувствовали все ученики, что угодить господу можно только, заботясь об овцах его и о спасении душ их. Все они разошлись тогда во все стороны, всюду разносили по примеру самого господа братски утешительное слово, везде отыскивали людей и везде помогали спасаться им. И по примеру их всех новообращенный христианин спешил поделиться всем, что ни получил от учителей, его просветивших, с бедными, в греховной тьме еще находившимися людями братьями, и помогал им спасаться, и все учили друг друга, как идти по пути, оставленному самим Христом, и путь этот был путь любви. Все люди стали одна семья, и загорелась небесная любовь на земле. Так должны и мы поступать, как поступали они: полюбя людей любовью во Христе, помогать им повсюду. Истинно христианская помощь не в одном денежном подаянии, — это еще небольшая помощь. Избавить от нужды, холода, болезни и смерти человека, конечно, есть доброе дело, но избавить от болезни и смерти его душу есть в несколько раз бо̀льшее. Обратить преступного и, грешника ко господу — вот настоящая милостыня, за которую несомненно можно надеяться получения небесного блаженства. Ибо ты сама уже, вероятно, узнала из Евангелия, что на небесах больше радуются обратившемуся грешнику, чем самому праведнику. А для этого подвиги тебе предстоят на всяком шагу, обратись только вокруг себя. Много в вашем соседстве пребывает людей во пьянстве, буйстве, разврате всякого рода и пороках. Губят невозвратно свою душу — и нет человека, который подвигнулся бы жалостью к ним, и нет человека, который бы так пожалел о душах их, как бы о собственной душе своей, и возгорелся бы хотя частицею той любви, которою горит к нам божественный Спаситель наш. Не думай, чтобы душа человека могла уже так грубо зачерстветь, что никакие слова не в силах поколебать его. Надобно сказать лучше, что нет прямой любви к человеку, оттого и слова бессильны: слово без любви только ожесточает, а не мирит или исцеляет. Узнай только душу человека, войди только хорошенько в его обстоятельства жизни, рассмотри только его, не торопясь, — и ты увидишь, что можно помочь душе его, и облобызает он потом руку, его спасшую. Ты уже начала делать некоторые приуготовления к тому, ты не пренебрегла моими словами и просьбами расспрашивать всякого-человека и узнавать его. Ты будешь отныне еще больше это делать и через то еще больше познакомишься с душой человека вообще, стало быть, придешь в силы помогать самой душе его. Нет из нас никого такого, кто бы мог сказать: я не могу или я не в силах помочь. Сами по себе мы ничего не можем, но помогает бог, подающий силу бессильным. Нужно только не быть, самонадеянным и, вооружась смирением, рассматривать пристально всякое дело, не доверяя себе даже и тогда, когда уже покажется, что знаешь. Нужно расспросить обо всех обстоятельствах того, кому хочешь помочь, даже из его прежней жизни, нужно расспросить о нем также всех других его знающих и потом, когда уже всё узнаешь, крепко помолиться богу, чтобы вразумил, как поступить умно и разумно, и поступишь разумно, потому что бог подаст разум просящему. Если будешь лечить кого-нибудь, лечи в то же время и душу его, и лечение твое будет сугубо-целительно. Говори больному своему, что если он хочет. Чтобы лекарство твое ему, точно, помогло, то прежде всего должен освободить свою душу от всего тяжкого, что на ней лежит, строго пересмотреть самого себя, не наделал ли он каких грехов, за которые послал ему бог болезнь, и покаяться в них и дать искреннее обещание не делать ничего впредь подобного. Сама также молись о нем, чтобы бог помог ему исцелиться не только телесно, но и душевно. Читай всякий день Новый Завет, и пусть это будет единственное твое чтение. Там всё найдешь, как быть с людьми и как уметь помогать им. Особенно для этого хороши послания апостола Павла. Он всех наставляет и выводит на прямую дорогу, начиная от самых священников и пастырей церкви до простых людей, всякого научает, как ему быть на своем месте я выполнить все свои обязанности в мире как в отношении к высшим, так и низшим. Читай не помногу: по одной главе в день весьма достаточно, если даже не меньше. Но, прочитавши, предайся размышлению и хорошенько обдумай прочитанное, чтобы не принять тебе в буквальном смысле то<го>, что должно быть принято в духовном смысле. Обдумай, как применить к делу прочитанное в теперешнее время при нынешних обстоятельствах, которые во многом изменились противу тогдашних, какие были во время апостола Павла, хотя сила дела осталась та же. Иначе и с добрым намерением можно наделать много неразумных дел. Всякое слово из святого писания требует здравого и долгого размышления и предварительной молитвы к богу о том, чтобы вразумил вникнуть в истинный смысл его, и потом требует также молитвы к богу о том, чтобы помог уже понятое разумно применить к делу и привести к исполнению. Кто же не поступает так, тот никакой пользы не извлечет из святого писания, только глотает одни слова. Даже и в простые слова простого человека следует хорошенько вслушиваться, а тем более в слова возвышенные и направленные ко спасению души нашей, какие находятся на всяком месте святого писания. Ты уже видела на деле, как многие, прочитавши без всякого рассуждения слова письма моего, все их перетолковали по-своему и наделали тем вред самим себе, хотя мои слова совсем не были так мудрены, чтобы не понять их. Чтение Ефрема Сирянина* будет для тебя полезно только во время поста и особенно во время говенья, когда ты будешь иметь дело с самой собой; во все же прочие дни, когда ты будешь иметь дело с людьми, держись Евангелия и посланий апостольских. Говеть я тебе советую четыре раза в год, в четыре главные поста, и в это время, оставивши всех, думать об одной себе, переселиться как бы в мысленный монастырь, перебирая всю себя во всех делах соделанных, начиная от последнего, пред тем бывшего своего говенья, спрашивая у себя отчет во всем, поверяя себя пристально, от каких недостатков своих успела уже освободиться и какие еще остаются, чтобы тебе ко всякой новой исповеди приходить сколько-нибудь не такой же, какой ты приступала в прошлом году, но хотя сколько-нибудь лучшей против прежней, чтобы таким образом вечно тебе возрастать и совершенствоваться. Когда же говенье твое кончилось, и монастырь твой должен кончиться. Ты вновь должна возвратиться в мир к людям, и на столе твоем на место Ефрема Сирянина пусть вновь лежит Евангелие. Молись не много в день и не стой долго на молитве. Лучше произноси от всей души: Господи помилуй или Господи помоги при всяком деле и начинании, какое ни случилось бы делать <в> продолжение дня, — и дела твои помолятся за тебя сами собою и на место всяких слов. Не поступай так, как те, которые заставляют себя насильно простоять по часу и более на молитве всякое утро и вечер, а остальное время дня обходятся вовсе без бога, позабывая призывать его во всяком поступке и житейском деле. Оттого и не получают они никакой пользы от своей набожности, шатаются, как слабый тростник от ветра, и всякое не только несчастие, но даже малейшая неприятность в силах смутить их и заставить потеряться, оттого не бывает и разума во всех делах их и во всех их начинаниях. Ты же, напротив того, не только при всяком деле трудном, но даже и маловажном, призывай бога. Если бы даже и не случилось дела, представляй себя мысленно, как бы ты уже находилась в таких и таких обстоятельствах и было бы у тебя такое-то дело, и воображай самоё себя, как должна бы ты поступить сообразно с разумом начертаний божиих. Словом, попробуй вперед себя и поставляй себя заблаговременно во все обстоятельства, какие могут представиться человеку, и проси у бога вразумления, как поступать среди их разумно. Представляй себе также вперед всякие огорчения, неприятности, несчастия, могущие случиться на всяком шагу нам в жизни, и попробуй себя, как бы ты их перенесла, чтобы видеть, в какой степени ты христианка и чего еще недостает тебе. И если почувствуешь, что душа твоя еще слаба и нет твердости в духе, тогда читай страдания Иова*. И душа твоя окрепнет, ты воспитаешься понемногу так, что никакое несчастие не в силах будет сокрушить тебя. Впрочем, несчастие не посмеет даже и приступить к тебе, несчастие нападает только на того, кто боится его, а кто идет твердо навстречу его, от того оно бежит. Всё это письмо мое ты перечти внимательно, перечти его не один раз, но несколько, в различные часы и в различные состояния душевные. Можешь даже дать прочесть его и сестрам, если они захотят того, хотя я сомневаюсь, чтобы оно было ими как следует понято. Мудрость свою они покуда черпают из разного рода повестей, а не из Евангелия, а потому все вещи стоят пред ними не в настоящем свете. Но прощай. Письмо мое было длинно. Пиши откровенно всё, что ни есть, и. помни, что ты пишешь брату во Христе.

Н<иколай>.

Скоро ты получишь из Москвы несколько денег для раздачи бедным, которые я просил переслать к тебе. Хоть их немного, но если с разумом распределить их, они придутся, в помощь. Ты это дело можешь сделать лучше другого, потому что умеешь уже расспрашивать и осведомляться о человеке. Стало быть, имеешь возможность лучше узнавать человека.

Аксакову С. Т., 20 января н. ст. 1847*

101. С. Т. АКСАКОВУ.

Неаполь. 1847. Генвар<я> 20 нов<ого> стиля.

Я получил ваше письмо*, добрый друг мой Сергей Тимофеевич. Благодарю вас за него. Всё, что нужно взять из него к соображению, взято. Сим бы следовало и ограничиться, но, так как в письме вашем заметно большое беспокойство обо мне, то я считаю нужным сказать вам несколько слов. Вновь повторяю вам еще раз, что вы в заблуждении, подозревая во мне какое-то новое направление*. От ранней юности моей у меня была одна дорога, по которой иду. Я был только скрытен, потому что был неглуп — вот и всё. Причиной нынешних ваших выводов и заключений обо мне (сделанных как вами; так и другими) было то, что я, понадеявшись на свои силы и на (будто бы) совершившуюся зрелость свою, отважился заговорить о том, о чем бы следовало до времени еще немножко помолчать, покуда слова мои[525] не придут в такую ясность, что и ребенку стали бы понятны.[526] Вот вам вся история моего мистицизма. Мне следовало несколько времени еще поработать в тишине, еще жечь то, что следует жечь, никому не говорить ни слова о внутреннем себе и не откликаться ни на что, особенно не давать никакого ответа моим друзьям насчет сочинений моих. Отчасти неблагоразумные подталкиванья со стороны их, отчасти невозможность видеть самому,[527] на какой степени собственного своего воспитанья нахожусь,[528] были причиной появления статей, так возмутивших дух ваш. С другой стороны, совершилось всё это не без воли божией. Появление книги моей, содержащей переписку со многими весьма замечательными людьми в России (с которыми я бы, может быть, никогда не встретился, если бы жил сам в России и оставался в Москве), нужно будет многим[529] (несмотря на все непонятные места) во многих истинно существенных[530] отношениях А еще более будет нужно для меня самого. На книгу мою нападут со всех углов, со всех сторон и во всех возможных отношениях.[531] Эти нападения мне теперь слишком нужны: они покажут мне ближе[532] меня самого и покажут мне в то же время вас, то есть моих читателей. Не увидевши яснее, что такое в настоящую минуту я сам и что такое мои читатели, я был бы в решительной невозможности сделать дельно свое дело. Но это вам покуда не будет понятно;[533] возьмите лучше это просто на веру; вы чрез то останетесь в барышах.[534] А чувств ваших от меня не скрывайте никаких! По[535] прочтении книги тот же час, покуда еще ничто не простыло, изливайте всё наголо, как есть, на бумагу. Никак не смущайтесь тем, если у вас будут вырываться жесткие слова: это совершенно ничего, я даже их очень люблю. Чем вы будете со мной откровеннее и искренней, тем в бо́льших останетесь барышах. Руку для того употребляйте первую, какая вам подвернется; кто почетче и побойчее пишет, тому и диктуйте. Секретов у меня в этом отношении нет никаких. Один только секрет и был*, о котором я просил вас никогда даже и мне не напоминать и о котором вы неблагоразумно упомянули в вашем письме. Сами сказали, что о нем и семейство ваше не знает, и дали написать эти слова не вашей руке*. Это нехорошо. Если вы почувствовали надобность упомянуть об этом деле для того, чтобы сделать сравнение с распоряжением по части продажи «Ревизора» (которого издание и представлен<ие> мною отложено), то лучше было обойтись просто, без этого сравнения, тем более, что оно совсем неверно и невпопад. Есть дела, которые действительно нужно производить так, чтобы и другая рука наша не видела того, и есть дела, которые нужно производить открыто, в виду всех, которые суть просто наш непременный долг, а не подвиг благотворения. Если почти все наши писатели издавали книги для бедных, если даже Булгарин, Греч и многие другие, укоряемые в корыстолюбии, производили в пользу бедных пожертвованья, публичные чтения и тому подобные, — почему же я не могу также и что же я за исключение? и отчего копейка от другого есть долг, а от меня подвиг благотворения? Друг мой, вы не взвесили как следует вещи, и слова ваши вздумали подкреплять словами самого Христа. Это может безошибочно сделать один только тот, кто уже весь живет в Христе, внес его во все дела свои, помышленья и начинанья, им осмыслил всю жизнь свою и весь исполнился духа Христова. А иначе — во всяком слове Христа вы будете иметь свой смысл, а не тот, в котором оно сказано. Но довольно с вас. Не позабудьте же: откровенность[536] во всем, что ни относится в мыслях ваших до меня! Обнимаю вас! Передайте поклон всем вашим.

Вас очень любящий Г.

На обороте: Сергею Тимофеевичу Аксакову.

Шевыреву С. П., 20 января н. ст. 1847*

102. С. П. ШЕВЫРЕВУ.

Неаполь. 1847. Генв<аря> 20 <н. ст.>.

От Плетнева я получил известие, что печатанье книги моей задержалось по причине многих возней с цензурами всякого рода и что многих писем к должностным лицам не решаются пропустить. Я послал ему кое-какие распоряжения по этому делу: письма и просьбы, кому следует, о их пропуске. Зная высокую душу государя, я уверен, что дело будет сделано так, как следует. Если же книга, на случай, уже вышла с исключением тех писем, которые[537] я почитаю нужными, и разрешение им последовало уже по отпечатан<ии> самой книги, то я поручил Плетневу переслать немедленно все таковые письма к тебе для включения их во второе издание, которым должен позаняться ты, даже и в таком случае, если бы первое не разошлось: на это нечего глядеть; пока второе выйдет, первое разойдется. Если книга выйдет очень толста, можно поставить потонее бумагу или употребить шрифт[538] более вместительный, а строки почаще. Впрочем, ты будешь знать и сам, как распорядиться заблаговременно, чтобы форма книги была опрятна, прилична и даже щеголевата. Если ты поудержал выпуском в продажу вт<орое> изд<ание> «Мер<твых> душ», то сделал хорошо, потому что предисловие может быть понятно читателям только по прочтении моей «Переписки». А без этого всё это будет дико, и никто не увидит сильной нужды моей в исполнении моей просьбы. Прилагаю тебе оглавление или перечень статей книги, дабы ты видел порядок и место всякой и куды именно следует вставить те, которые не попали в перв<ое> издание.

Предисловие.

I. Завещание.

II. Женщина в свете.

III. Значение болезней.

IV. О том, что такое слово.

V. Чтение русских поэтов перед публикою.

VI. О помощи бедным.

VII. Об «Одиссее», переводимой Жуковским.

VIII. О нашей церкви и духовенстве.

IX. О том же.

X. О лиризме наших поэтов.

XI. Споры.

XII. Христианин идет вперед.

XIII. Карамзин.

XIV. О театре, об одностороннем взгляде на театр и вообще об односторонности.

XV. Предметы для лирического поэта (два письма).

XVI. Советы.

XVII. Просвещение.

XVIII. Четыре письма к разным лицам по поводу «М<ертвых> д<уш>».

XIX. Нужно любить Россию.

XX. Нужно проездиться по России.

XXI. Что такое губернаторша.

XXII. Русский помещик.

XXIII. Исторический живописец Иванов.

XXIV. Чем может быть жена для мужа в прост<ом> домашнем быту, при нынешнем порядке вещей в России.

XXV. Сельский суд и расправа.[539]

XXVIII. Занимающему важное место.

XXIX. Чей удел лучше.

XXX. Напутствие.

XXXI. В чем же, наконец, существо нашей поэзии и в чем ее особенность.

XXXII. Светлое воскресение.

Два письма, 1-е «К близорук<ому> приятелю» и 2-е «Страхи и ужасы России», я вычеркнул сам*, потому что мне они показались лишними: их содержание незначительно и вряд ли они придут кому кстати. Если же они помещены уже в первом издании, то пусть остаются и во втором.[540] В предисловии должны быть поименованы одни заглавия статей. В самом же тексте книги под заглавием другая строка: к кому какое письмо писано, удерживая одни только заглавные буквы имен и фамилий, не выключая и писанного к Языкову об «Одиссее». Еще раз прошу тебя крепко не позабыть мне передать твои собств<енные> впечатления по прочтении книги, никак не скрывая ничего. Я думаю, ты еще более почувствуешь по прочтении книги, что мне следует выставлять напоказ все заблужденья и грехи мои, никак не осматриваясь и не взвешивая слов своих и даже ни в каком случае не оговариваясь, как бы ни показались жесткими замечания.[541] Но прощай. Обнимаю тебя. Бог да хранит и напутствует тебя во всем! Твой весь.

Два письмеца при сем прилагаются, Языкову и Аксакову*.

Пожалуста, не позабудь исправить всякие ошибки, как мои собствен<ные>,[542] так и типографские. У Плетнева, вероятно, их набралось много. Он проглядывает это: я заметил на моей статье об «Одиссее» в «Соврем<еннике>».

На обороте: Moscou. Russie. Профессору императорск<ого> Москов<ского> университета Степану Петровичу Шевыреву. В Москве. В Дегтярном переулке, что возле Тверской, в собствен<ном> доме.

Языкову Н. М., 20 января н. ст. 1847*

103. Н. М. ЯЗЫКОВУ.

Неаполь. Генваря 20 <н. ст. 1847>.

Я давно уже не имею от тебя писем. Ты меня совсем позабыл. Вновь приступаю к тебе с просьбою: всё сказать мне по прочтении книги моей, что ни будет у тебя на душе, не смягчая ничего и не услащивая ничего, а я тебе за это буду в большой потом пригоде. А если у тебя окажется побуждение к благотворению, которое ты, по доброте своей, оказывал мне доселе (я разумею здесь пересылку всякого рода книг), то вот тебе и другая просьба: пришли мне в Неаполь следующие книги: во-первых, летописи Нестора, изданные Археографическою комиссиею*, которых я просил и прежде, но не получил, и, в pendant к ним*, «Царские выходы»*; во-вторых, «Народные праздники» Снегирева и, в pendant к ним, «Русские в своих пословицах» его же*. Эти книги мне теперь весьма нужны*, дабы окунуться покрепче в коренной русский дух. Но прощай; обнимаю тебя. Пожалуйста, не забывай меня письмами…

Вьельгорской Л. К., 25 января н. ст. 1847*

104. Л. К. ВЬЕЛЬГОРСКОЙ.

1847. Неаполь. Генварь 25 <н. ст.>.

Из рук Вик<тора> Влад<имировича> Апраксина вы уже, вероятно, получили мое письмо* со всякими порученьями, на вас возлагаемыми. Если всё это пришло к вам поздно, и дело по поводу печатанья книги устроилось само собою благополучно, и книга вышла в свет без всяких пропусков, и вы остались чрез то без великодушного подвига в мою пользу, то вот вам другое дело, тоже истинно доброе и тоже достойное вашей доброй души, графиня. Если государь взглянул благосклонно на мою книгу и пришлась она ему по сердцу, то употребите все старания ваши чрез людей, к государю приближенных, посоветовавшись с Миха<и>лом Юрьевичем,[543] или чрез него самого или чрез кого другого, — словом, как найдете возможнее и лучше, употребите все старания, чтобы цензор, пропустивший мою книгу, был награжден, чтобы досталась на его долю если не награда, то, по крайней мере, благоволение за доверие к благородству высокой души государя, которое показал он пропуском моей книги. Что ни говорите, но победить все смущения, как собственные, так равно и от других людей, которые смущали со всех сторон бедного цензора, восторжествовать над всякого рода страхами и спасеньями и робостью собственного своего цензурного начальства, значит иметь слишком высокое мнение о благородстве души государя и о возвышенности помышлений его. Если будет так устроено, что цензор Никитенко будет отличен за благородный поступок свой, то этим будет сделано истинно доброе дело, а мне драгоценнейший подарок, какой бы я мог получить из рук ваших.

Весь ваш Г.

На обороте: Pétersbourg. Russie. Ее сиятельству графине Луизе Карловне Вьельгорской. В С. П. Бурге. На Михайловской площади, у Мих<айловского> дворца, в доме гр<афа> Вьельгорского.

Гоголь М. И., 25 января н. ст. 1847*

105. М. И. ГОГОЛЬ.

1847 г., генваря 25 <н. ст.>. Неаполь.

Сейчас я получил ваше письмо и спешу на него отвечать несколько строк. Никак я не мог думать, чтобы вас могло так огорчить мое письмо и присланный вместе с ним отрывок из моего завещания*, которое было сделано тогда, как я, точно, был недалеко от смерти, от которой божия милость меня избавила. Вы, как видно, не хорошенько вчитавшись в письмо мое, прошедшее приняли за настоящее. Я послал вам отрывок из завещания, рассчитывая на то, что вы уже получили мою книгу, в которой завещание мое напечатано целиком, в объяснение причины, зачем напечатана самая книга и статьи, в ней находящиеся. Если бы я знал, что книга моя замедлит выходом в свет, я бы не послал вам этого отрывка или послал бы с надлежащим изъяснением и вразумленьем. Как мне это прискорбно, что вы все не в меру опечалились! Вот как дурно не думать о смерти и не помышлять о будущей жизни: и малейший намек о них уже может смутить таких людей, тогда как мы ежеминутно и ежечасно должны приготовляться к смерти и так распоряжать дела свои, как бы завтра нам приходилось расставаться с жизнью и отдавать отчет в делах своих богу. Только одна моя сестра Ольга показала высокое спокойствие духа в строках письма своего и твердую веру в бога. Она одна не смутилась и приняла дело в настоящем виде, а не в том, в каком представляет человеку напуганное воображение.

В следующем письме я буду писать к вам подробнее обо всем, а теперь спешу отправить эти строки, чтобы вас успокоить. С вами нужно быть слишком осторожну. Нужно смотреть и взвешивать всякое слово. Не понимаю, отчего вам представляется, что я намерен остаться навсегда в Иерусалиме, тогда как я именно затем еду в Иерусалим, чтобы иметь право возвратиться в Россию и начать наконец мою службу истинную отечеству, к которой так долго приготовляюсь или, лучше, — к которой готовит меня сам бог. Я удивляюсь, как вы даже не прочитали в письме моем последнем, что путешествие это мною отложено до следующего года, по причине многих не совсем устроившихся дел моих, и говорите, как бы я уже теперь туда ехал. Ради бога, смотрите за собой получше: у вас у всех расстроены нервы, и оттого всё на вас наводит беспокойство. Я бы очень хотел, чтобы вы меня хотя сколько-нибудь умели любить любовью во Христе. Доныне мне кажется, что одна только сестра Ольга начинает меня любить такою любовью. Зато и радость наша при встрече с нею будет велика взаимно…

Гоголь М. И., 25 января н. ст. 1847*

106. М. И. ГОГОЛЬ.

Неаполь. Января 25 <н. ст. 1847>.

Пишу к вам вновь по поводу ваших писем, перечитавши их снова. Сначала мне было очень неприятно, что письмо мое*, пришедши не вместе с книгой, ввело вас в заблуждение и тревожное состояние духа. Теперь я вижу, что случилось это не без воли божией. Письмо мое нечаянным образом послужило пробою вашего состояния душевного и обнаружило предо мною, на какой степени любви и веры и вообще на какой степени христианских познаний и добродетелей находитесь вы все, — тем более, что по письмам, писанным по приезде из Киева, мне уже было показалось, что сестры мои поняли, что такое христианство и чем оно необходимо в делах жизни. Я обманулся. Духовное распоряжение, которое я сделал во время тяжкой болезни, от которой меня бог своею милостью избавил, распоряженье, которое делает в такие минуты всяк, распоряжение, которое, по-настоящему, всяк христианин должен сделать заблаговременно и без болезни, хотя бы надеялся на свои силы и совершенное здоровье, потому что не мы правим днями своими — человек сегодня жив, а завтра его нет, — это самое распоряжение сделало такое впечатление на вас всех, кроме одной Ольги, как бы я уже умер и меня нет на свете. Я изумился только тому, как могут упасть духом те, которые только молятся богу, а не живут в нем, как бог наказывает их помраченьем рассудка, потому что так перетолковать строки письма моего может один тот, у которого в затмении рассудок.Завещание мое, сделанное во время болезни, мне нужно было напечатать по многим причинам в моей книге. Сверх того, что это было необходимо в объясненье самого появленья такой книги, оно нужно затем, чтобы напомнить многим о смерти, — о которой редко кто помышляет из живущих. Бог не даром дал мне почувствовать во время болезни моей, как страшно становится перед смертью, чтобы я мог передать это ощущение и другим. Если бы вы истинно и так, как следует, были наставлены в христианстве, то вы бы все до единой знали, что память смертная — это первая вещь, которую человек должен ежеминутно носить в мыслях своих. В священном писании сказано, что тот, кто помнит ежеминутно конец свой, никогда не согрешит. Кто помнит о смерти и представляет ее себе перед глазами живо, тот не пожелает смерти, потому что видит сам, как много нужно наделать добрых дел, чтоб заслужить добрую кончину и без страха предстать на суд пред господа. По тех пор, покуда человек не сроднится с мыслью о смерти и не сделает ее как бы завтра его ожидающею, он никогда не станет жить так, как следует, и всё будет откладывать от дня до дня на будущее время. Постоянная мысль о смерти воспитывает удивительным образом душу, придает силу для жизни и подвигов среди жизни. Она нечувствительно крепит нашу твердость, бодрит дух и становит нас нечувствительными ко всему тому, что возмущает людей малодушных и слабых. Моим помышленьям о смерти я обязан тем, что живу еще на свете. Без этой мысли, при моем слабом состояньи здоровья, которое всегда было во мне болезненно, и при тех тяжелых огорченьях, которые на моем поприще предстоят человеку более, чем на всех других поприщах, я бы не перенес многого, и меня бы давно не было на свете. Но, содержа в мыслях перед собою смерть и видя перед собою неизмеримую вечность, нас ожидающую, глядишь на всё земное, как на мелочь и на малость, и не только не падаешь от всяких огорчений и бед, но еще вызываешь их на битву, зная, что только за мужественную битву с ними можно удостоиться полученья вечности и вечного блаженства. Без этой мысли о смерти и вечности я бы не перенес и нынешней моей печальной утраты, о которой, вероятно, вы уже слышали. Я лишился наилучшего моего друга, с которым я жил душа в душу, Н. М. Языкова, к которому я питал истинно родственную любовь, потому что питать истинно родственную любовь я могу только к тем, которые понимают мою душу и живут сколько-нибудь во Христе делами жизни своей. Еще за несколько лет перед сим эта смерть сокрушила бы меня, может быть, совершенно. Теперь я принял эту весть покойно и, зная, что этот человек, за небесную душу свою, удостоен небесного блаженства, стараюсь от всех сил, чтобы и меня удостоил бог быть с ним вместе, а потому молю его ежеминутно, чтобы продлил сколько возможно подолее жизнь мою, дабы я в силах был наделать много добрых дел и удостоиться, подобно ему, небесного блаженства; и чрез это у меня и бодрости больше в жизненном деле, и я гляжу светло вперед. Итак, вот что значит смерть и мысль о смерти…

Кстати о моем приезде в Россию. Чтобы вы не перетолковывали по-своему слов моих и не выводили из них своих заключений, я вам объявлю мое намерение. Если бог мне поможет устроить мои дела, кончить мое сочинение, без которого мне нельзя ехать в Иерусалим*, то я отправлюсь в начале будущего 1848 года в святую землю с тем, чтобы оттуда летом того же года возвратиться в Россию. Итак, помните, что это может случиться только в таком случае, если бог мне поможет всё устроить так, как я думаю, и не пошлет мне препятствий, какие остановили в нынешнем году поезд мой, что, впрочем, случилось к лучшему и в несколько раз умнее того, как мы предполагаем. Итак, если хотите видеть меня скорее, то молитесь богу и просите у него. У меня есть, точно, желание ехать в Россию, и желание сильное; это я вам объявляю, но это не обещание, — понимаете ли вы это? Обещания я и прежде никому не давал в этом деле и не даю, да и глупо мне было бы обещать и обманывать вас. Также я вас просил оставаться в Васильевке и не выезжать только в таком случае, если бы отправился действительно в этом году в Иерусалим, но я не просил вас вообще не выезжать в Полтаву или в другие места. Напротив, если бы вас стали упрашивать навестить, вы не можете совершенно отказать. В городе можно узнать больше людей, чем в деревне, и если бы взглянули только другими и высшими глазами на общество, то вы бы увидели, что предстоит множество на всяком шагу прекрасных подвигов и дел. Но для этого прежде нужно предварительно и долго узнавать людей, иначе всякая помощь, какую мы ни станем оказывать людям, обратится мне во вред, а не в пользу. Потому-то я и просил их, сестер моих, которые имеют более на то времени, нежели мать, занятая и без того добрым делом хозяйства и попеченья о семействе дома, и которые притом молоды и всему еще могут выучиться; потому-то я и просил их расспрашивать всех людей как о них самих, так и о всех других, их окружающих. Человек страждет на всяком шагу, и на всяком месте часто происходят безмолвные страдания там, где мы не подозреваем и не предполагаем… Если бы они дали себе труд расспросить только одних городских священников о том, каковы у них люди в их приходах и чем они страждут и какие у них болезни душевные и нужды, то они узнали бы уже много того, чего не знают и не видят многие люди. Кроме того, всякий чиновник, если только его расспросишь, в чем состоит его должность, то увидишь, что он состоит в каком-нибудь соприкосновеньи с людьми и знает людей и вещи с такой стороны, с какой не знает другой. Словом, от всех можно учиться на всяком шагу. И если только один год так проведешь, терпеливо узнавая и выпытывая и не спеша сгоряча помогать на донкишотский образец, когда еще не умеешь помогать, тогда наконец дойдешь, точно, до того, что узнаешь душу человека и увидишь, что на всяком шагу предстоит дело и занятие высокое для души — и вся жизнь обратится в наслажденье. Писал я также о гостеприимстве и хлебосольстве, но о хлебосольстве всем тем, что бог послал, что производит собственная земля и хозяйство, а не тем, что берется в городе из бакалейных лавок или что привозят разносчики. Этой дрянью никого не удивишь и не насытишь, — только что трата насчет неимущих, потому что, если рассмотришь к концу года расходы да подведешь итог и смету всему, так увидишь, что на это ушла одна и другая тысяча. Но если бы хозяйки распорядились, чтобы на столе у них не было ничего покупного, и говорили бы гостю своему: «Мы вас угощаем не тем, что вы едите всякий день: это, мы знаем, вам прискучило, да и вышло оно бы, во всяком случае, хуже того, что вы едите всякий день, потому что город от нас далек, вина к нам могут придти дурные, а не хорошие, но угощаем мы вас нашими национальными малороссийскими блюдами, которых вы, верно, в городах не найдете»; то, поверьте мне, гостю будут в несколько раз приятнее эти простые вкусные блюда, чем те, которые хотят быть на манер немецкий и выходят ни се, ни то. А домашние хорошо сделанные наливки ему понравятся гораздо больше французских порченных <вин>, и таким образом одна-другая тысяча осталась бы в кармане, и, может быть, от нее досталось бы на долю и тем, которые умирают от нужды. Истинное хлебосольство не в том, чтобы завести у себя стол ничем не хуже других людей, обезьянничая на манер других и боясь на всяком шагу того, чтобы гость не осудил чего и не посмеялся над чем. Истинное хлебосольство состоит в радушном внимании к гостю, в уменьи расспрашивать и интересоваться его положением и обстоятельствами, в умении показать ему сочувствие в его горе и в его веселии, в уменьи сказать ему утешительное слово, так чтобы ему, по уезде от вас, стало бы легко на душе и показалось бы ему, что он был у близких и родных себе людей. Но довольно; я устал, у меня и без того мало времени…

Жуковскому В. А., 25 января н. ст. 1847*

107. В. А. ЖУКОВСКОМУ.

Неаполь. 25 генваря <н. ст. 1847>.

И Языкова уже нет! Небесная родина наша наполняется ежеминутно более и более близкими нашими сердцу и тем как бы становится нам еще желанней и драгоценней. Брат мой прекрасный, отныне мы должны быть еще ближе друг другу и, живя на земле, глядеть так друг на друга, как бы встретившиеся в дому небесного родителя нашего братья. Посылаю выписку из письма Шевырева*.

Твой Г.

Мой адрес: Неаполь. Palazzo Ferandini.

На обороте: Francfort sur Mein. Son excellence monsieur Basile de Joukoffsky. Francfort s/M. Saxenhausen. Salzwedelsgarten vor dem Schaumeinthor.

Смирновой А. О., 30 января н. ст. 1847*

108. А. О. СМИРНОВОЙ.

Неаполь. Января 30 <н. ст. 1847>.

По делам моим произошла совершенная бестолковщина. Из книги моей напечатана только одна треть в обрезанном и спутанном виде, какой-то странный оглодок, а не книга. Плетнев объявляет весьма хладнокровно, что просто не пропущено цензурой. Самые важные письма, которые должны были составить существенную часть книги, не вошли в нее, — письма, которые направлены были именно к тому, чтобы получше ознакомить с бедами, происходящими от нас самих внутри России, и о способах исправить многое, письма, которыми я думал сослужить честную службу государю и всем моим соотечественникам. Я писал на днях Вьельгорскому*, прося и умоляя представить эти письма на суд государю. Сердце говорит мне, что он почтит их вниманьем своим и повелит напечатать. Друг мой, прошу вас, молитесь обо всем этом и особенно молитесь о том, чтобы послал бог необходимое спокойствие в мою душу, которое теперь слишком трудно будет сохранить[544] мне, потому что недуги приступили ко мне вновь. Бессонницы, продолжающиеся уже более месяца, известие о смерти Языкова, с которым мы жили душа в душу, наконец известие о беде, постигшей мою книгу, и о нелепом ее появлении в свет, — всё это изнурило меня. Друг мой, молитесь обо мне, да господь подаст мне силы и укрепит меня…

Весь ваш Гоголь.

Иванову А. А., 4 февраля н. ст. 1847*

109. А. А. ИВАНОВУ.

Неаполь. Февраля 4 <н. ст. 1847>.

Что с вами делается, Александр Андреич? Я с изумлением прочел ваше письмо, недоумевая, ко мне ли оно писано? Предложение ваше, сделанное в прошлом году Чижову, которого вы хотели сделать секретарем,[545] положим, еще могло иметь[546] какой-нибудь смысл, потому что Чижов занимался этой частью и притом не избрал себе никакого отдельного поприща, но и ему не прилично было такое место: как бы то ни было, он профессор[547] и приготовил себя вовсе не для того, чтобы сыграть роль чиновника для письма. Но сделать мне такое предложение — уж этакого сюрприза я никак не мог ожидать. Я не могу только постигнуть, как могло вдруг выйти из головы вашей, что я, во-первых, занят делом, требующим, может, побольше вашего полного посвященья ему своего времени, что у меня и сверх моего главного дела, которое вовсе не безделица, наберется много других, более сообразных с моими способностями, чем то, которое вы предлагаете,[548] что и самый образ мыслей моих, даже и насчет этого дела, вовсе не сообразен с образом мыслей тех людей, которых вы хотите постановить моими начальниками, и даже с вашими, что я, наконец, на дороге и остановился в Италии только на время, как в гостинице и трактире, что даже и прежде, не только теперь, я уже по причине моих недугов не мог связать себя никакою должностью, потому что я сегодня здесь, а завтра в другом месте. Но всё это вдруг вышло у вас из головы, как бывает со всеми теми людьми, которые не умеют ничего хорошенько сообразить и обо всем порядочно подумать. И какой странный, решительный тон письма: такой-то должен быть тем-то. Киль должен заняться таким-то делом, князь Волконский* таким. Наконец, мне самому предписаны границы и пределы моих занятий, так что я невольно спросил: «Да чья же здесь воля изъявляется?» По слогу письма можно бы подумать, что это пишет полномочный человек: герцог Лейхтенбергский или князь Петр Михайлович Волконский* по крайней мере. Всякому величаво и с генеральским спокойствием указывается его место и назначение. Словом, как бы распоряжался здесь какой-то крепыш, а вовсе не тот человек, которого в силах смутить и заставить потеряться на целый месяц первая бумага Зубкова*. Мне определяется и постановляется в закон писать пять отчетов в год — даже и число выставлено! И какие странные выражения: писать я их должен гениальным пером. Стоят отчеты о ничем гениального пера! А хотел бы я посмотреть, что сказали бы вы, если бы вам кто-нибудь сверх занятия вашей картиной предложил рисовать в альбомы по пяти акварелей в год. Воображаю, если бы вы были начальник, хорошо бы разместили по местам людей! Конечно, и лакейское место ничем не дурно, если взглянуть на него в христианском смысле, но всё же нужно знать, кому предлагать его. Нужно уважать путь и дорогу всякого человека, если только они уже избраны им, а не отвлекать его от избранного им уже поприща. Ведь вас же я не отрываю от вашей картины и не посылаю, куды мне вздумается, а вы — мало того, что в состоянии оторвать от дела человека, готовы еще толкать его в самое необдуманное дело, какое может только представить человеку разгоряченное воображение, не взвешивающее ни обстоятельств, ни людей. Какое странное ребячество в мыслях и какое неразумие даже в словах и в выраженьях? Ради бога, оглянитесь пристально на самого себя! Разве вы не чувствуете, что нечистый дух хочет вас вновь втянуть в эти прожекты, которые наполнили беспокойством жизнь вашу и отняли у вас так много драгоценного времени. Сколько раз вы давали мне обещание не вмешиваться больше в эти официальные дела, сознаваясь сами, что не имеете для этого настоящего познания людей и света. Сколько раз сознавались сами, что все эти прожекты только запутывали еще более дела и на место помощи, которую вы хотели принести ими страждущим товарищам, только производили то, что положение их становилось еще тягостней и хуже. И не успел я выехать из Рима, как у вас в голове образовался уже новый проект, всех других сложнейший, всех других несообразнейший и более всех других невозможнейший относительно исполнения. Стыдно вам! Пора бы вам уже, наконец, перестать быть ребенком! Но вы всяким новым подвигом вашим, как бы нарочно, стараетесь подтвердить разнесшую<ся> нелепую мысль о вашем помешательстве. И зачем вы меня обманываете: зачем пишете, будто бы работаете над картиной и даже будто бы молитесь? Кто работает, точно, над делом, тому некогда сочинять такие проекты. Кто молится, у того виден разум во всех словах и поступках, и бог не допускает его к таким ветреным и необдуманным сочинениям. Я вам писал уже раз,[549] если даже не два, чтобы хотя в продолжение двух-трех месяцев[550] потерпели бы, не мешались бы ни во что. Дело ваше устроится лучше, чем вы думаете.[551] Скажите, зачем вы не верите моим словам, а верите чорт знает кому? Мне просто не следовало бы вам отныне ни говорить, ни писать ни о чем, а прекратить всякие сношения: от слов моих я не вижу никакой пользы. Они точно вода, которую льют в решето. Сегодня вы со мною согласитесь во всем, а завтра же приметесь вновь за свое. Вас опыт не учит. Ради Христа, гоните этого духа искушения, рисующего[552] вам всякие возможности там, где их нет, обольщающего вас, разгорячающего воображение ваше, поселяющего в вас дымное надмение самим собой и уверенность в уме своем, заставляющего вас влюбляться в собственные мысли, из которых иные, если и не глупы в основании своем, то выразятся у вас в таком виде, что скорей походят на бред человека в горячке. Запритесь в свою студию и предоставьте всякие ходатайства по делам художества Чижову: он, и не вступая в официальные сношенья с вашим начальством, сумеет как человек, более вас покойный и хладнокровный, уладить многое миролюбно, без бумаг и канцелярий. Вот всё, что я вам скажу. Больше мне нечего прибавить. Относительно вас совесть моя покойна: я сделал для вас то, что повелел мне собственный мой рассудок, а не ваш*. Если <бы> вы потерпели хотя немного времени, то увидите этого плоды. Вам остается только молиться.[553]

На обороте: Александру Андреевичу Иванову.

Вьельгорской А. М., 6 февраля н. ст. 1847*

110. А. М. ВЬЕЛЬГОРСКОЙ.

Февраль 6 <н. ст. 1847>. Неаполь

Пишу к вам, моя добрейшая Анна Михайловна. Вы уже, без сомнения, получили мое письмецо чрез В<иктора> В<ладимироовича> Апраксина вместе с большими письмами, порученными вашей маминьке*. Письма эти следует пустить как следует в ход. Плетнев, как я узнал, сделал неосмотрительную вещь, выпустив в свет один кусок моей книги.[554] Статьи, которые составляли одну только треть книги, которые могли быть вполне ясны только в соединении с другими статьями.[555] В этой книге всё было мною рассчитано и письма размещены в строгой последовательности, чтобы дать возможность читателю быть постепенно введену в то, что теперь для него дико и непонятно. Связь разорвана. Книга вышла какой-то оглодыш. Все должностные и чиновные лица, для которых были писаны лучшие статьи, исчезнули вместе с статьями из вида читателей; остался один я, точно как будто бы я издал мою книгу именно затем, чтоб выставить самого себя на всеобщее позорище. А между тем все непропущенные статьи именно нужны в нынешний миг обстоятельств в русском быту нашем, особенно внутри России. Об этом всем приложите и вы старание. Нужно, чтобы Плетнев представил Миха<и>л<у> Юрьевичу все сполна непропущенные статьи и все те места, которые вычеркнуты цензором в статьях уже пропущенных, потому что вычеркнуты они совершенно несправедливо и неосновательно. Во всем этом деле был какой-то необъяснимый ков. Цензор был в руках каких-то дурных людей, употреблявших всё, чтобы произвести бессмыслицу в книге вымаркою многих мест, связывающих и объясняющих обстоятельства предшествующие и последующие, и чрез <то> иметь право при ее появлении в свет напасть, как на бессмыслицу и бред расстроенного воображения, на то, что автор[556] выдает за истину. Сам цензор сыграл необыкновенно странну<ю роль>. От него требовалась тайна, потому что я хотел отпечатать книгу в тишине и сделать ее неожиданным сюрпризом как для всей публики, так даже и для вас самих (это ребячество у меня до сих <пор> осталось, но бог с ним! отныне лучше буду обходиться без сюрпризов). А между тем сам цензор был разглашатаем всего, так что даже в Москве знали обо всем и повторяли изуродованные с умыслом мысли и фразы*. А я еще не так давно писал к графине, вашей маминьке, чтобы не позабыть цензора печатавшего*, и хотел за него хлопотать изо всех сил, чтобы досталась и ему какая-нибудь честь за пропуск моей книги. Итак, вы сами теперь видите, каково мое дело. Нужно, чтобы книга моя явилась немедлен<но> вторым изданием в полном виде своем, большой и толстой книгой со всеми статьями. Я бы не хлопотал об этом так, если бы это было мое дело. Но прочитайте сами вместе с папинькой вашим (которому поцелуйте ручки за доброту его) эти непропущенные статьи и скажите сами, мое ли[557] в них заключено дело или то, о котором хлопочет сам государь и все возвышенные души. Но вам понятно чувство любви высшей к[558] родине, а потому об этом нечего говорить. Я прилагаю здесь письмецо к Миха<и>лу Юрьевичу* и оглавление статей в том виде и порядке, в каком они должны следовать одна за другою. Бог да хранит вас и во всем сопутствует. Извините, что пишу неразборчиво и дурно. Я сижу больной, руками едва движу и от бессонниц, продолжающихся уже более месяца (не знаю отчего), очень ослабел.

Весь ваш Г.

Не позабудьте собирать замечания и свои, и чужие о моей книге.

На обороте: S. Pétersbourg. Russie. Ее сиятельству графине Анне Михайловне Вьельгорской. В Петербурге, на Михайлов<ской> площади, у Мих<айловского> дворца. В доме графа Вьельгорского.

Плетневу П. А., 6 февраля н. ст. 1847*

111. П. А. ПЛЕТНЕВУ.

Неаполь. Февра<ля> 6 <н. ст. 1847>.

Я получил твое письмо с известием о выходе моей[559] книги*. Зачем ты называешь великим делом появление моей книги? Это и неумеренно, и несправедливо. Появление моей книги было бы делом не великим, но точно полезным, если бы все уладилось и устроилось, как следует. Теперь же, сколько могу судить по числу страниц, тобою объявленных в письме, не пропущено больше половины и притом той существенной[560] половины, для которой была предпринята вся книга, да к тому (как ты замечаешь глухо) вымарано даже и в пропущенных множество мест*. В таком случае уж лучше было бы придержать книгу. На книгу мою ты глядишь как литератор, с литературной стороны; тебе важно дело собственно литературное. Мне важно то дело, которое больше всего щемит и болит в эту минуту. Ты не знаешь, что делается на Руси, внутри, какой болезнью там изнывает человек, где и какие вопли раздаются и в каких местах. Тепло, живя в Петербурге, наслаждаться с друзьями разговорами об искусстве и о всяких высших наслаждениях. Но когда узнаешь, что есть такие страданья человека, от которых и бесчувственная душа разорвется, когда узнаешь, что одна капля, одна росинка помощи в силах пролить освежение[561] и воздвигнуть дух падшего, тогда попробуй перенести равнодушно это уничтоженье писем. Ты не знаешь того, какой именно стороной были полезны мои письма тем, к которым они писались; ты души человека не наследовал, не разоблачал как следует ни других, ни себя самого пред самим собою, а потому тебе и невозможно всего того почувствовать, что чувствую я.[562] Странны тебе покажутся и самые слова эти. С меня сдирают не только рубашку, но самую кожу, но это покуда слышу[563] только один я, а тебе кажется, что с меня просто снимают одну шинель, без которой, конечно, холодно, но всё же не так, чтобы нельзя было без нее обойтись. В бестолковщине этого дела по части цензуры, конечно, я виноват, а не кто другой. Мне бы следовало ввести с самого начала в подробное сведение всего этого графа Миха<и>ла Юрьевича Вьельгорск<ого>. Он бы давно довел до сведенья государя о непропущенных статьях. Это добрая и великодушная душа, не говоря уже о том, что он мне родственно-близок по душевным отношеньям ко мне всего семейства своего. Он, назад тому еще месяц, изъясни государю такую мою просьбу, которой, верно, никто бы другой не отважился представить*.[564] Просьба эта была гораздо самонадеяннее нынешней, и ее бы вправе был сделать уже один слишком заслуженный госу дарственный человек, а не я. И добрый государь принял ее милостиво, расспрашивал с трогательным участием обо мне и дал повеленье канцлеру написать во все места, начальства и посольства за границей, чтобы оказывали мне чрезвычайное и особенное покровительство повсюду, где буду ездить или проходить в моем путешествии. И чтобы этот самый государь отказался бросить милостиво-благосклонный взгляд на статьи мои, не хочу я и верить этому. Перепиши всё набело, что не пропущено цензурою, вставь все те места, которые замарал красными чернилами Никитенк<о>, и подай всё, не пропуская ничего, Михаилу Юрьевичу. Я не успокоюсь по тех пор, пока это дело не будет сделано так, как следует. Иначе оно у меня не сделано. Какие вдруг два сильные испытания! С одной стороны нынешнее письмо от тебя; с другой стороны письмо от Шевырева с известием о смерти Языкова. И всё это случилось именно в то время, когда и без того изнурились мои силы вновь приступившими недугами и бессонницами в продолжение двух месяцев, которых причины не могу постигнуть. Но велика милость божия, поддерживающая меня[565] даже и в эти горькие минуты несомненной надеждой в том, что всё устроится, как ему следует быть. Как только статьи будут пропущены, тотчас же отправь их к Шевыреву для напечатанья во втором издании в Москве, которое, мне кажется, удобнее произвести там как по причине дешевизны бумаги и типографии, так равно и потому, что он менее твоего загроможден всякого рода делами и изданьями. На это письмо дай немедленный ответ. Обнимаю тебя от всей души.

Твой Г.

Если же ты не будешь занят никаким другим делом и время у тебя будет совершенно свободное, и будет предстоять возможность отпечатать весьма скоро книгу хорошо и без больших издержек, тогда приступи сам. Пожалуста, ничего не пропусти и статьи, пострадавшие много от цензора, вели лучше переписать все целиком, а не вставками. Они у меня писаны последовательно и в связи, и я помню место почти всякой мысли и фразе. Особенно, чтобы статья «О лиризме наших поэтов» не была перепутана; разумею, чтобы большая вставка, присланная мною при пятой тетради, вставлена была как следует, на место страниц уничтожен<ных>. Порядок статей нужно, чтобы был именно такой, как у меня. Я послал Мих<аилу> Юрьев<ичу> оглавление по порядку всех статей. Если потребуется для проформы какой-нибудь цензор, то не лучше ли выбрать кого-нибудь другого, а не Никитенка?

Толстому А. П., 6 февраля н. ст. 1847*

112. А. П. ТОЛСТОМУ.

1847. Неаполь. Февраль 6 <н. ст.>.

Давно уже я не писал к вам, добрейший мой Александр Петрович. Случилось это, во-первых, оттого, что было много всяких забот, а во-вторых, оттого, что просто не писалось и не находилось о чем писать. По делам моим относительно книги произошла в Петербурге страшная бестолковщина. Образовалось что<-то> вроде демонского восстания к тому, чтобы воспрепятствовать ее выходу.[566] Какие-то таинственные партии европейцев и азиатцев вместе совокупились, чтобы смутить и сбить с толку цензуру*. Вместо толстой книги, вышла небольшая брошюра, которую, вероятно, уже вы получили, потому что я писал послать к вам два экземпляра. Все статьи и письма к разным чиновникам и должностным лицам, по мнению моему нужнейшие, не пропущены. Всё это, однако ж, меня не смутило, несмотря на хворость мою (ибо я опять начал болеть и расклеился). Все непропущенные статьи идут на рассмотренье государя и чрез месяц или два на место вами полученного куска книги, объеденного и обгрызенного цензурой, получите второе издание уже в виде полной и порядочной книги. Сердце мое говорит мне, что всё обделается хорошо. Государь был так милостив ко мне и еще месяц тому назад, узнавши о моем путешествии, мной предпринимаемом, расспрашивал с участием обо мне у Мих<аила> Юрьев<ича> Вьельг<орского> и дал приказание канцлеру написать во все посольства, миссии и начальства тех земель на Востоке где ни буду проходить, оказывать мне особенное покровительство. А вы, какова ни есть моя книга в нынешнем виде ее,[567] все-таки, дайте мне чистосердечное и откровенное ваше мнение и скажите ощущение ваше. Хотя сюда и не попали статьи, направленные собственно к вам*, но вы все-таки прочитайте ее несколько раз, и что вам ни придет новое по поводу ее на мысли, мне передайте. Путешествие мое, как вы видите, во всяком случае должно быть отложено к будущему году. Теперь же лето мне нужно будет полечиться, потому что источник всех недугов, кажется, те же нервы. Может быть, опять поеду в Остенде. Без сомнения, мы с вами встретимся, если не там, то во Франкфурте, куды я в конце весны или в начале лета, а потому напишите ваш маршрут. Недуг мой состоит в бессонницах, которые продолжаются уже скоро два месяца, в расслаблении тела, в сыпях на ногах, но, несмотря на всё это, даже на волненья нервные, душа по милости божией пребывает в спокойном равновесии. Самая смерть Язы<кова> не произвела во мне тревожных чувств печали, но что-то неопределенное и как бы светлое. Как будто бы он для меня не умер. Прощайте! На это письмо дайте мне немедленный ответ, адресуя в Palazzo Ferandini, обиталище доброй вашей сестрицы. Графине мой душевный поклон!

На обороте: Paris. Son excellence monsieur le c-te Alexandre Tolstoy. Paris. Rue de la Paix, № 9. (Hôtel Wagrame).

Жуковскому В. А., 10 февраля н. ст. 1847*

113. В. А. ЖУКОВСКОМУ.

Неаполь. Февр<аля> 10 <н. ст. 1847>.

По делам моим относительно печатанья книги произошла совершенная бестолковщина. Больше половины писем остановлены цензурой, именно тех самых, которые относятся к должностным лицам и всяким чиновным дельцам, стало быть, самых существенных и, по-моему, нужных писем. Плетнев имел неосмотрительность выпустить[568] оставшийся клочок. Вышла не то книга, не то брошюра. Лица и предметы, на которые я обращал внимание читателя, исчезнули, и выступил один я, своей собственной личной фигурой, точно как бы издавал книгу затем, чтобы показать себя. Бестолковщина эта меня прежде бы очень рассердила, но теперь,[569] слава богу, спокойствие мое не возмутилось. Я обратился с письмом к государю, прося его разрешить это дело и бросить взгляд на статьи, которые были писаны в сердечном желаньи сослужить ему сим службу. Сердце мое говорит мне, что он не отвергнет. Тем более, что два месяца тому назад он приказал выдать мне не только новый пашпорт на пребыванье мое за границей, но приказал канцлеру написать во все наши миссии и начальства на Востоке, чтобы мне повсюду было оказываемо особенное покровительство, где ни буду проходить я, и потом, спустя несколько времени, расспрашивал обо мне с трогательным участием у Миха<и>л<а> Юрьев<ича> Вьельгорского. Всё это показывает мне, что рука божья чьими-то чистейшими молитвами хранит меня! Здоровье мое несколько вновь расстроилось. Ночи я не сплю и сам не могу понять отчего, потому что волненья нервического нет, ниже волненья в крови. Слабость усилилась, и некоторые прежние недуги стали возвращат<ься>. Но божьей милостью дух унынья далеко от меня. И самая неожиданная смерть Языкова не повергнула меня в печаль, но в какое-то тихое упованье. Всею душою обнимаю всех вас, от мала до велика, составляющих прекрасную и близкую душе моей семью.

Весь т<вой> Г.

Мой адрес попрежнему: Неаполь, palazzo Ferandini. Ради бога, словечко о самом себе и о распоряжениях по поводу отъезда в Россию!

На обороте: Son excellence monsieur monsieur Basile de Joukoffsky. Francfort sur Mein. Saxenhausen. Salzwedelsgarten vor dem Schaumeinthor.

Россету А. О., 11 февраля н. ст. 1847*

114. А. О. РОССЕТУ.

Неаполь Февраль 11 <н. ст. 1847>.

Я получил ваше письмо от 29 декабря русского штиля* и вслед за ним письмо Плетнева с извещением о выпуске книги. Плетнев сделал большую неосмотрительность этим выпуском одного клочка наместо всей книги. Нужно было ждать терпеливо разрешенья высшего на пропуск всех тех писем, которые должны были служить подкреплением мыслей, сказанных в этом клочке. Не пропущено почти всё то, где объясняется, как сказанное приложить к делу: все письма к должностным лицам и чиновникам внутри России, в которых объясняется возможность делать и подвиги истинно христианские на всяком месте светских должностей наших. Безделица! Я книгу составлял вовсе не затем, чтобы сердить Белинских, Краевских и Сенковских, я глядел во внутрь России, а не на литературное общество. Книга теперь состоит из общих мест, и наместо тех лиц[570] и предметов, которые должны были выступить на вид читателей, выступил на сцену один я, точно как бы я затем издавал свою книгу, чтобы себя показать. Вы уже, без сомнения, знаете, что я писал всем, кому следует, чтобы представить это дело на рассмотренье того[571] кому следует. А потому, как только это[572] будет разрешено, книга должна явиться вторым изданием в полном виде с размещением всех мест в таком точно порядке, как было у меня до времени беспорядков,[573] произведенных взбалмошно-неразумной цензурой. У меня не без причины была наблюдена связь и некоторая последовательность в письмах. Они[574] затем, чтобы читателя вести постепенно к уразумленью дела, а не озадачивать его отрывками. Плетнев глядит на это дело с своей точки, ему любо моей книгой дразнить[575] своих литературных недоброжелателей. Второе издание я предполагал печатать в Москве, поручив его Шевыреву, по причине, что, во-первых, там бумага и печатанье стоят дешевле, а во-вторых, и потому, чтобы не сказал Плетнев, что я уже вовсе без совести и навьючиваю его, как лошадь, моими делами. Но теперь вижу, что в Москве может случиться легко проволочка и какая-нибудь путаница, а книге следует непременно выйти к светлому воскресению. Ибо не мешает вам узнать (если вы этого еще не знаете), что после светлого воскресения сбыт и расход книжный прекращается и вся Россия погружается в непробудный сон во всех отношениях. Итак, печатанье вновь должно обрушиться на плечи Плетнева, но вы ему помогите, стряхните лень и постарайтесь изворотиться молодцом и гоголем в типографском деле. Эта работа не так скучна, как вы думаете, вы почувствуете потом даже маленькие наслаждения преследовании всяких промахов со стороны наборщиков, а иногда в поправке и самого автора, который, доселе знает очень плохо грамматику и русское словосочинение. Не мешает вам также принять к сведению,[576] что всякую скоро отпечатанную книгу можно отпечатать еще вдвое скорее: вся тайна заключается в прибавке лишнего числа наборщиков, зависящей от приказанья фактора. Теперь поговорю с вами о самом Плетневе. Я бы очень хотел знать его собственное состояние душевное. Это чистейшая душа в полном смысле слова, исполненная чистейших желаний. Но он, как мне кажется, попал в фальшивые отношения и в фальшивые столкновения с людьми, через это он приобрел сухость и черствость, которых у него прежде не было, и некоторое озлобление противу некоторых (кто бы они ни были),[577] совершенно несвойственное его душе. Мне кажется, если бы я узнал хорошенько его внутреннее состояние, я бы ему, может быть, помог.[578] В письме его я приметил какие-то неясные жалобы на многих людей нынешнего петербургского света. Он говорит о добродетели, находящейся в угнетении и презираемой за бедность ее даже от наших благороднейших людей, из чего я думаю, что он получил некоторый щелчок по части каких-нибудь аристократических покушений. Сколько возможно, рассмотрите его вновь, как бы сызнова, и напишите мне о нем. Вы хоть человек себе и молчаливый, но, мне кажется, взгляд у вас верен, и вы редко даете промаха. Благодарю вас за готовность вашу споспешествовать снабжению[579] меня книгами. Вяземского поблагодарите также много, много. Спросите его, получил ли он* письмо мое, посланное с Апраксиным, которым я просил его войти в мое скорбное положение по части всего не пропущенного цензурой и выправить в совокупности с Плетн<евым> и графом Мих<аилом> Юрьев<ичем> Вьельгорским всё, что окажется[580] у меня неловко и неприлично, перед подачей статей на высшее рассмотрение. В прибавку к журналам,[581] мне посылаемым, я попрошу[582] «Иллюстрацию» Кукольника* за прошлый год, переплетенную в одну книгу. На нынешний я не прошу. В книге этой есть повести Даля, которые мне очень нужны*. Этого писателя я уважаю потому, что от него всегда заберешь какие-нибудь сведения положительные о разных проделках в России.[583] Там же есть и другие повести из русского быта. Пожалуста, не забывайте того, что мне следует присылать только те книги, где слышна сколько-нибудь Русь, хотя бы даже[584] в зловонном виде. Я очень[585] боюсь, чтобы Плетнев не стал меня потчевать Финляндией* и книгами, издаваемыми Ишимовой*, которую я весьма уважаю за полезные труды, и уверен, что книги ее истинно нужны, но только не мне. Мне нужны не те книги, которые пишутся для добрых людей, но производимые нынешнею школою литераторов, стремящеюся[586] живописать и цивилизировать Россию. Всякие петербургские и провинциальные картины, мистерии* и прочие. В прошлом году вышла книжка «Петербургские вершины»*, ее мне пришлите обе части. Но довольно. Я устал.[587] Я устаю теперь весьма скоро, потому что здоровье мое вновь несколько расклеилось. Вот уж скоро два месяца, как одержим я бессонницами (которым не могу постигнуть причины). Не позабудьте же, мой добрый и мною любимый Аркадий Осипович, передавать мне все впечатления, какие где ни будет производить моя книга во всех кругах, даже в самых низших слоях, не выключая и дворовых людей. А потому вы просите всех сколько-нибудь благотворительных людей покупать мою книгу не для одних себя, но затем, чтобы раздавать их умеющим читать и[588] не имеющим на что купить. Но будьте здоровы. Бог с вами, не ленитесь и пишите. При сем письмецо к Плетневу*.[589]

На обороте: St. Pétersbourg. Russie. Его высокоблагородию Аркадию Осиповичу Россети. В С.-Петербурге. Против Пантелеймона, в доме Быкова

Плетневу П. А., 11 февраля н. ст. 1847*

115. П. А. ПЛЕТНЕВУ.

Неаполь. Февраль 11 <н. ст. 1847>.

Я пишу к тебе эту маленькую записочку только затем, чтобы уведомить тебя, что письмо твое со вложеньем векселя мною получено*. Книга до меня не дошла, чему я отчасти даже рад, потому что, признаюсь, мне бы тяжело было на нее глядеть в ее обезображенном виде. Ты, вероятно, теперь уже получил три пись<ма> мои*, с распоряженьями по части второго издания ее, в полном виде, со включеньем всех мест и приведеньем всего в полный порядок. Первое письмо, весьма длинное, писанное тотчас по извещении твоем о происшедшей бестолковщине со стороны цензуры, второе, досланное с Апраксиным, с приложением копии с письма к государю, третье, отправленное назад тому несколько дней в ответ на уведомленье выпуска в свет обгрызенного Никитенкой оглодка. Я предполагал прежде второе издание печатать в Москве, рассчитывая на меньшие издержки и на доставление отдыха тебе. Но вижу, что весьма легко может случиться от этого какая-нибудь новая бестолковщина и, во всяком случае, замедленье. А книге следует быть выпущенной к светлому воскресенью, ибо после этого времени, как сам знаешь, всё книжное останавливается. Возьми в помощь Россети.[590] Он человек весьма аккуратный, и если его немножко введешь в это дело, он сумеет хорошо держать корректуру. Впрочем, сам смекнешь, как уладить.[591] Если же, прежде пропуска статей, окажется сильная потребность второго издания книги даже и в нынешнем ее виде, то отпечатай насколько, елико возможно, еще завод, если не два, и печатай полное издание третие, не заботясь о том, что не разошлось[592] второе. Не позабудь того, что я прошу читателей покупать не только для себя, но и для тех, которые не в силах сами купить. А для раздачи людям простым, я думаю, даже лучше[593] придется книга в ее нынешнем виде. Цену можешь положить меньшую;[594] впрочем, это зависит от твоего соображения. Что касается до книги в ее полном виде, то ей цена три рубли серебром, не меньше. Как бы то ни было, но в ней должно быть около 600 страниц. Денег мне больше не присылай, потому что поездка моя вследствие этих смут и хлопот, равно как и самого моего здоровья, ныне вновь ослабевшего, равно как и неполучения тоже до сих пор пашпорта, отодвинута далее. А отправь покуда две тысячи моей матери, если удосужишься и если деньги накопились. Не благодарю тебя покаместь еще ни за что, — ни за дружбу, ни за аккуратность, ни за хлопоты по делам моим. Что ж делать! Есть дела, которые должны быть впереди наших личных дел, а таким я почитаю пропуск именно тех самых статей, которые не показались тебе важными и насчет которых ты согласился, что их лучше не печатать*. Но обнимаю тебя! Прощай. Бог тебе в помощь!

На обороте: Петру Александровичу Плетневу.

Шевыреву С. П., 11 февраля н. ст. 1847*

116. С. П. ШЕВЫРЕВУ.

Неаполь. Февраль 11 <н. ст. 1847>.

Я получил твое письмо с известием, что Языкова уже не стало*. Итак, эта небесная, безоблачная душа уже на небесах! Из всех моих друзей у него больше других было тех некоторых особенностей, какие были и в моей природе, которых он не обнаружил, однако ж, ни в сочинениях своих, ни даже в беседах[595] с другими и которые были причиной, что между нами было тесное дружество. Наши мысли и вкусы были почти сходны. Но разум и чистота младенчества, каких у меня не было, светились в одно и то же время в его словах. Как он был добр ко мне и как любил меня! О! да удостоит нас бог всех совершить честно свой долг на земле, чтобы удостоиться небесного блаженства и ликованья вместе с ним, с которым уже и здесь на земле было так приятно беседовать, как бы беседовал с ангелом на небесах. Благодарю тебя за то, что ты, наконец, заговорил со мной откровенно и отважился сделать мне упреки. Их я жду[596] отовсюду, ищу ото всех, хотя еще никто не верит словам моим и думает, что я морочу людей. В упреках твоих есть и справедливая и несправедливая сторона, но то и другое для меня драгоценно, потому что показывает мне, во-первых, в каком виде я стою в глазах твоих, во-вторых, заставляет меня все-таки лишний раз оглянуться и построже рассмотреть себя. Вот что я нахожу теперь нужным сказать тебе в ответ на них, — сказать[597] не с тем, чтобы оправдываться, но чтобы изгнать из мыслей твоих беспокойство обо мне, которое, как я замечаю, поселили в тебе мои неловко и неразумно выраженные слова. Начну с того, что твое уподобление меня княгине Волконской* относительно религиозных экзальтации, самоуслаждений и устремлений воли божией лично к себе, равно как и открытье твое во мне признаков католичества, мне показались неверными.[598] Что касается до княгини Волконской, то я ее давно не видал, в душу к ней не заглядывал; притом это дело такого рода, которое может знать в настоящей истине один бог; что же касается до католичества, то скажу тебе, что я пришел ко Христу скорее протестантским, чем католическим путем. Анализ над душой человека таким образом, каким его не производят другие люди, был причиной того, что я встретился со Христом, изумясь в нем прежде мудрости человеческой и неслыханному дотоле знанью души, а потом уже поклонясь божеству его. Экзальтации у меня нет, скорей арифметический расчет; складываю просто, не горячась и не торопясь, цифры, и выходят сами собою суммы. На теориях у меня также ничего не основывается, потому что я ничего не читаю, кроме статистических всякого роду документов[599] о России да собственной внутренней книги. Относительно надписи Погодину ты также попал в заблуждение. Я давно уже, слава богу, ни на кого не сержусь. Но для надписи я прибирал нарочно самые жесткие слова, желая усилить в глазах его те недостатки, которые кажутся[600] ему небольшими и неважными, и несколько даже уязвить душу. Что ж делать? Иных людей не заставишь по тех пор развязать, как следует, язык, покуда не рассердишь. К тому ж я угощал его тем же, чем угощаю себя ежедневно и чем желал бы,[601] чтобы потчевали меня почаще другие. Впрочем, напрасно ты такого дурного мнения о Погодине. Он гораздо лучше, чем ты его себе представляешь, и особенно теперь.[602] Он великодушен, и это составляло всегда главную черту его характера, несмотря на все недостатки его: он сам станет колоть себя и поражать именно моими словами, теми самыми, которые я прибрал ему в надпись. В доказательство же, что я ничего не имею противу его на душе своей, прилагаю при сем письмецо к нему самому*. Наконец в заключение и в благодарность за упреки я присовокупляю здесь упрек тебе, — упрек в пристрастии, которое заметили в тебе[603] не только я, но все те, которые тебя знают или же прочли твои сочине<ния>. Дух пристрастия у тебя слышался всегда во всем.[604] Пристрастие к земле, к людям,[605] даже к собственной своей одной какой-нибудь мысли, которую ты будешь долго прилаживать и пригонять ко всему. Давно ли говорили почти все, что Шевырев никак не может обойтись без Италии и где бы то ни было, кстати или некстати, приклеит ее. Этот дух пристрастия стал исчезать в тебе в последних твоих сочинениях, по мере того, как стал ты приближаться к разумной средине всего. Его нет почти вовсе в твоем курсе*. Я думал, что оно уже[606] в тебе исчезло. Но теперь вижу, что оно сохранилось еще во всей силе к тем людям, которых ты любишь. Ты в них не видишь недостатков; если ж и видишь, не высказываешь; высказываешь недостатки ты одним врагам своим или же тем, которые огорчили. И к чему между нами эта осторожность, чтобы как-нибудь не обжечь словом? Лучше бы ты эту осторожность наблюдал в своих прежн<их> перепалках с Белинским* и другими литератор<ами>; подслащиванье можно употреблять в деле с людьми, стоящими на низшей перед нами ступеньке воспитанья, а мы, слава богу, не дети. Да и пора уж быть нам наконец мужами. Зачем же мы себя называем избранными и лучшими других, когда мы не умеем переносить того, что не только переносит легко христианин, но даже приемлет благодарно, как лучшее даяние? Ну,[607] на что, например, похож твой нынешний поступок со мною? В продолжение долгого времени ты молчал, таил перед мною все чувства я помышленья обо мне и только на могиле Языкова осмелился заговорить,[608] выражаясь, что одна могила Языкова внушила тебе смелость. Да что же я? Лютый зверь какой, к которому даже и подступить страшно? Съел бы я тебя, что ли? Стыдно тебе! Такой друг, никогда не может быть вполне полезен. По-настоящему ты бы не должен скрывать передо мною и таких своих помышлений обо мне, которые тебе самому показались бы неосновательными, не смущаясь даже боязнью сказать глупость или ошибиться. Мы все люди и потому на каждом шагу говорим глупости и ошибаемся. Что я скрытен — это совсем другое дело. Скрытен я из боязни напустить[609] целые облака недоразумений моими словами, каких случилось мне немало наплодить[610] доселе; скрытен я оттого, что еще не созрел и чувствую, что еще не могу так выразиться доступно и понятно, чтобы меня как следует поняли. Но тебе даже грех быть со мной скрытну; я бы тебя понял. Сейчас принесли мне твое письмо со вложеньем векселя*. Ты напрасно мне его прислал; в деньгах я покаместь не нуждаюсь. Бестолковщина по части книги моей в Петербурге и другие непредвиденные препятствия отодвинули отъезд мой на Восток, а потому деньги храни у себя до моего востребования. Я получил уже деньги[611] от Плетнева вместе с известием о выходе моей книги в обезображенном цензурою виде. Плетнев сделал неосмотрительность непростительную, поторопившись ее выпуском и не дождавшись моих распоряжений относительно самых значительных статей, в нее не вошедших. Вышло наместо толстой и солидной книги что-то странное, не то книга, не то брошюра. Последовательность и связь — всё пропало. В унынье от этого я, разумеется, не пришел, потому что знаю высокую душу государя и не сомневаюсь в пропуске, но всё несколько неприятно. В прежнем моем письме я поручал второе издание книги в ее полном виде тебе. Но теперь вижу, что это замедлит ее появление; пересылка, медленность москов<ских> типографий, наконец, недоумения, которые могут произойти по поводу вставок всех выпущенных мест и надлежащего их размещения, — всё это заставляет меня вновь возложить это дело на Плетнева. Не позабудь, однако ж, передать мне все мненья об этом явившемся в печати оглодке, как твои, так и других; поручай и другим узнавать, что говорят о ней во всех слоях общества, не выключая даже и дворовых людей, а потому проси всех благотворительных людей покупать книгу и дарить людям простым и неимущим. Еще попрошу тебя об одном одолжении. Доброго моего Языкова уже нет на земле, а потому и некому баловать меня присылкою книг, что с такой охотой и радушьем исполнял он, а потому не позабудь, хотя изредка, если узнаешь, что кто-нибудь отправляется за границу, присылать мне. Я бы теперь хотел иметь русские летописи, изданные Археограф<ическою> комиссией, — их, кажется, уже три, если не четыре тома, — и Снегирева «Описанье русских праздников и увеселений», присовокупив к нему его книгу: «Русские в своих пословицах». Тот, кто возьмет их, если не довезет до Неаполя, то может оставить во Франкфурте у Жуковского. Об этих книгах я просил еще неда<вно> Языкова* в маленьком письмеце, вложенном в твое письмо, не зная, что он уже покойник в ту минуту, как я писал к нему.

Погодину М. П., около 11 февраля н. ст. 1847*

117. М. П. ПОГОДИНУ.

<Около 11 февраля н. ст. 1847. Неаполь.>

…Если ты подумаешь, что я имею какое-нибудь неудовольствие на тебя, то будешь не прав. Ничего не питаю к тебе другого, кроме расположения самого дружеского. Но не скрою, что я желал бы любить тебя более, чем люблю теперь. А потому предуведомляю тебя вперед, что отныне я буду тебе говорить много самых жестких и оскорбительных слов и стану просить тебя, соединясь вместе со мною, вооружиться противу всего того, что мрачит твою душу и мешает ей выказаться во всем ее благородстве, чего ты сам собою не можешь даже и увидать. По всему вижу, что, кажется, дело хочет устроиться так, дабы мы встретились в Иерусалиме у гроба господня. И тебе случилось помешательство отправиться туда в нынешнем году, которое ты принял за указание божие, и я также с своей стороны принужден теперь отложить эту поездку до следующего года. Будем же помышлять взаимно, каждый с своей стороны, о том, как бы нам встретиться между собою таким образом, как на небесах в дому самого бога встречаются между собой братья…

Гоголь М. И., 16 февраля н. ст. 1847*

118. М. И. ГОГОЛЬ.

Неаполь. Февраль 16 <н. ст.> 1847.

Назад тому недели две я писал вам довольно длинное письмо со вложеньем другого, еще более длинного, к сестре Ольге*.[612] Вы его, вероятно, уже получили. Вероятно, вы уже получили и самую книгу мою, в которой находится[613] выбор из моих писем к тем близким моему сердцу людям, которые меня понимали и любили, просьбы и желанья мои исполняли и стали душой и жизнью своей мне родными людьми. Вы, может быть, получили и деньги, две тысячи рублей, которые я поручил переслать к вам из Петербурга, как только будет выпродана моя книга. Тысячу из этих денег употребите в уплату процентов в ломбард, 500 в уплату за ученье племянника моего, остальные 500 разделите между собой, для собственных нужд своих. То есть, по сту рублей всякой сестре и двести рублей для маминьки. Повторяю вам всем вновь, что относительно денежных расходов нужно более, чем когда-либо, наблюдать бережливость и благоразумие, чтобы уметь не только содержать самих себя, но еще прийти в возможность помогать другим, потому что теперь более, чем когда-либо прежде, нуждающихся.[614] Если вам вообразилось, что вы уже распоряжаетесь очень умно и хозяйничаете совершенно так, как следует истинно хорошим хозяйкам, и достигнули уже такой мудрости, что умеете чувствовать границу между излишним и необходимым, и не издерживаете ни на что, как только на самое нужное, то знайте, что дух гордости овладел вами, и сам сатана подсказывает вам такие речи, потому что и наиопытнейший хозяин и наиумнейший человек делает ошибки. Счастлив тот, кто видит свои ошибки и перебирает в мыслях все сделанные дела свои именно затем, чтобы отыскать в них ошибки: он достигнет совершенства и во всем успеет. Горе тому, кто самоуверен и не рассматривает прежних поступков в убеждении, что они все умны: ему никогда не добыть разума, и бог его оставит. Из отчетов о приходах и расходах ваших, доставляемых мне Лизою, несмотря на то, что они ведены довольно беспорядочно, с пропусками и без обстоятельных значений, куды и зачем что пошло, я, однако ж, вижу (сделавши приблизительную смету и подведя итог всему году), что было в приходе в продолжение всего года денег свыше 16 000, а включая сюда один пропущенный месяц, можно предполагать, что доход по именью вашему может в иной год простираться до двадцати тысяч. Положим, около[615] шести тысяч должно выходить на уплаты процентов, — всё остается на всё прочее с лишком 10 тысяч. С этими средствами, живя в собственной деревне, на всем готовом, грех гневить бога, жаловаться на обстоятельства и наполнять жалобами письма,[616] как это делали некоторые из сестер, и особенно Лиза, в продолжение пяти лет сряду. Я и в чужой земле, будучи некоторое время[617] совершенно без всяких средств, вовсе не живя на всем готовом, добывая слишком трудно копейку для самого скудного содержания, протянулся, однако же, с помощью божией до сих дней и увидел, что причина скудости человека заключается почти всегда в нем самом. Именно от уверенности, что он уже совершенно ограничил себя во всем и не издерживает ни на что лишнее. Храни вас бог всех от этой смешной уверенности. Перечтите хорошенько все ваши расходы и приходы с тех пор, как их стала делать Лиза, и взвесьте всякую вещь по степени ее надобности и необходимости, одну перед другою, — вы увидите сами, что многие издержки были такие, о которых вы и не думали в начале года, которые-сюрприз для вас самих, именно потому, что вы о них не думали в начале года. Вы увидите, что многие издержки сделаны собственно затем, чтобы не отстать от других, чтобы избегнуть нареканья, что у вас что-нибудь не так хорошо или не так, как у других людей, из боязни выставить недостаток и бедность на многих вещах, начиная от мебелей, экипажей, стола, кушаньев, прислуги, дворовых людей и всего, что ни есть в доме. Не говорю я это затем, чтобы вас попрекнуть в чем-либо по этой части, но говорю это затем, чтобы сказать, что для тех людей, которые смущают себя мыслию в продолженье года, что именье их опишут в казну за невнесенье процентов и что им нечем уплачивать казенных податей, следовало бы подумать прежде, в начале года, о том, чтобы первые деньги отложить для этого дела, а на всё прочее только в таком случае позволять себе расходы, когда уже совершенно обеспечено главное. Иначе никогда не будет толку, и сколько ни будет увеличивать<ся> доход, он будет весь разлетаться невидимо, так что и сам не будешь знать, куды ушли деньги, и всё попрежнему будешь всегда в безденежьи и в несостоянии ни помочь бедному,[618] ни самому за себя внести при каком-нибудь внезапном требовании. Прежде я помню, что по именью доходу было только шесть тысяч, теперь увеличилось целым десятком тысяч более, а хозяева всё так же находятся в вечном безденежьи, как было и прежде. Нет, да отгонит от вас бог дух самоуверенности в себе и внушит вам лучше дух недоверия к себе. Пусть лучше каждая из вас говорит себе: «А рассмотрю-ка я получше, точно ли всё это так,[619] как мне кажется, точно ли я поступаю так безошибочно умно, как мне думается?» Я писал, чтобы все сестры сурьезно в конце каждого месяца сверяли счеты и поверяли[620] степень необходимости всякой издержки и в конце года вновь рассмотрели бы все расходы до мельчайших подробностей, подведя верный итог всему затем, чтобы извлечь оттуда себе инструкцию в надоумленье, как быть в следующем году. Повторяю и теперь всё это. Прибавляю в придачу: представлять[621] себе в начале года все издержки, могущие быть во всё продолжение года, чтобы не иметь потом всякого рода сюрпризов, которые всегда случаются с теми, которые не любят соображать[622] вперед и ленятся обнимать умом вещи во всех подробностях. Повторяю Лизе еще раз: постараться о том, чтобы приходы и расходы велись исправней, обстоятельней и точней, чем как они ведутся ныне, и было бы ясно сказано, кому что продано, на какое употребление и куды, в какой город или деревню. Равно как и в расходах тоже не нужно пропускать ничего. Я бы желал даже, чтобы тем людям, которым поручена продажа, поручено было вместе с тем разговаривать со всяким продавцом и разведывать <у> всякого продавца (разумеется, как будто бы от собственного любопытства своего, а не потому, что это ему наказано делать), на что и зачем он покупает, куды и в какие руки потом перепродает, не пропуская при этом случая расспросить, откуда и сам он и как у них живут, в чем достаток и недостаток, и чем добывают копейку и выигрывают, в чем терпят. Так, чтобы, расспросивши хорошенько продавца, мог бы он потом рассказать Лизе и о быте, и образе жизни тех людей, которые живут не в вашей деревне. Все эти подробности мне очень нужны, и вы потом только узнаете, какая потом будет польза от этого для вас. Прежде я бы и не просил вас о том, зная, что мои просьбы не имеют никакого действия[623] и слова мои пропадают даром, как вода, которую льют в решето. Но теперь я излагаю мою просьбу потому, что в душе моей живет уверенность, что если и не выполнят другие, то есть у меня одна такая сестра, которая одна всё выполнит[624] и для которой, я вижу,[625] дорого всякое желание мое. При этом прилагаю письмо племяннику*, которого заставляйте писать ко мне почаще, но писем его сами не читайте: эта его свяжет, он будет стыдиться, а ему следует быть со мной откровенным во всем. Пишу к вам так часто теперь потому, что мне[626] улучилось иметь свободное время и потому что вижу надобность хоть сколько-нибудь вас укрепить в деле жизни. Я никогда не думал до сих пор, чтобы вы были так мало христианки. Я думал, что вы все-таки хоть сколько-нибудь понимаете существо христианства. А вы, как видно, мастерицы только исполнять наружные обряды, не пропускать вечерни, поставить свечку да ударить лишний поклон в землю. А на практике и в деле, где нужно именно показать человеку, что он живет, точно, во Христе, вы, как говорится, на попятный двор. Вот почему я написал к вам сряду два длинных письма, нынешнее и предыдущее, еще не получивши ответа на прежние,[627] чтобы мне не быть за вас в ответе перед богом. Но теперь в продолжение целого года вы не будете от меня получать писем, кроме разве изредка самых маленьких с извещеньем, что, слава богу, жив. Потому что у меня есть дело, которым следует позаняться и которое важней нашей переписки. А потому советую вам почаще перечитывать мои прежние письма во всё продолжение года так, как бы новые.

Смирновой А. О., 22 февраля н. ст. 1847*

119. А. О. СМИРНОВОЙ.

Февраля 22 <н. ст. 1847>. Неаполь.

Как мне приятно было получить ваши строчки*, моя добрая Александра Осиповна! Ко мне мало теперь пишут. С появленья моей книги еще никто не писал ко мне. Кроме коротких уведомлений, что книга вышла и производит разнообразные толки, я ничего еще не знаю. Какие именно толки — не знаю,[628] не могу даже и определить их вперед, потому что не знаю, какие именно из моих статей пропущены, а какие не пропущены. От Плетнева я получил только[629] вместе с уведомлень<ем> о выходе книги и об отправленьи ее ко мне уведомленье, что больше половины не пропущено, статьи же пропущенные обрезаны немилосердно цензурою. Вся цензурная проделка для меня покаместь темна и не разгадана. Знаю только то, что цензор был, кажется, в руках людей так называемого европейского взгляда, одолеваемых духом всякого рода преобразований, которым было неприятно появленье моей книги. Я до сих пор не получал ее[630] и даже боюсь получить.[631] Как ни креплюсь, но, признаюсь вам, мне будет тяжело на нее взглянуть. Всё в ней было в связи и в последовательности и вводило постепенно читателя в дело — и вся связь теперь разрушена! Будьте свидетелем моей слабости душевной и моего неуменья переносить: всё, что для иных людей трудно переносить, я переношу уже легко с божьею помощью и не умею только переносить боли от цензурного ножа, который бесчувственно отрезывает целиком страницы, написанные[632] от чувствовавшей души и от доброго желания. Весь слабый состав мой потрясается в такие минуты. Точно как бы пред глазами матери зарезали ее любимейшее дитя, так мне тяжело бывает это цензурное убийство. И сделал тот самый цензор, который до того благоволил к моим произведениям,[633] боясь, по его собственному выражению, произвести и царапинку на них. Плетнев приписывает это его глупости. Но я этому не совсем верю: человек этот не глуп. Тут есть что-то, покуда для меня непонятное. Я просил Вьельгорского и Вязем<ского> пересмотреть внимательно все непропущенные статьи и, уничтоживши в них то, что покажется им неприличным и неловким, представить их на суд дальше. Если и государь скажет, что лучше не печатать их, тогда я почту это волей божьей, чтобы не выходили в публику эти письма; по крайней мере, мне будет хоть какое-нибудь утешение в том, когда я узнаю, что письма были читаны теми, которым, точно, дорого благосостояние и добро России, что хотя крупица мыслей, в них находящихся, произвела благодетельное влияние, что семя, может быть, будущего плода заронилось вместе с ними в сердца.[634] Письма эти были к помещикам, к должностным людям, письмо к вам[635] о том, что можно[636] делать губернаторше, попало также туда, а потому вы не удивляйтесь, что оно пришлось вам не совсем кстати: я, писавши его к вам, имел уже в виду многих других и желал посредством его добиться верных и настоящих сведений о внутреннем[637] состояньи душевном люда живущего у нас повсюду. Мне это нужно; вы не знаете, как это вразумляет меня. Я бы давно был гораздо умнее нынешнего, если бы мне доставлялась верная статистика.[638] Если бы вы доставляли мне в продолжение года хотя такие известия, какие содержатся в нынешнем вашем милом письме, на которое я вам отвечаю (хотя в нем говорится только о невозможности делать добро), то я чрез это самое к концу года пришел бы в возможность сказать вам вещи, гораздо более удобные к приведению к исполнению. У меня голова находчива, и затруднительность[639] обстоятельств усиливает умственную изобретательность;[640] душа же человека с каждым днем становится ясней. Но когда я не введен в те подробности, которые другой считает незначительными, душа моя тоскует, и мне, точно, как будто бы душно и не развязаны мои руки. Вся книга моя долженствовала быть пробою: мне хотелось ею попробовать, в каком состоянии находятся головы и души. Мне хотелось только поселить[641] посредством ее в голове идеал возможности делать добро, потому что есть много истинно доброжелательных людей, которые устали от борьбы и омрачились мыслью, что ничего нельзя сделать. Идею возможности, хотя и отдаленную,[642] нужно носить в голове, потому что с ней, как с светильником, все-таки отыщешь что-нибудь делать, а без нее вовсе останешься впотьмах. Письма эти вызвали бы ответы. Ответы эти дали бы мне сведения. Мне нужно много набрать знаний; мне нужно хорошо знать Россию Друг мой, не позабывайте, что у меня есть постоянный труд: эти самые «Мертвые души», которых начало явилось в таком неприглядном виде. Друг мой, искусство есть дело великое. Знайте, что все те идеалы, которых напичкали головы французские романы, могут быть выгнаны[643] другими идеалами. И образы их можно произвести так живо, что они станут неотразимо в мыслях и будут преследовать человека в такой степени, что львицы[644] возжелают попасть в другие львицы. Способность созданья есть способность великая, если только она оживотворена[645] благословеньем высшим бога. Есть часть этой способности и у меня, и я знаю, что не спасусь, если не употреблю ее, как следует, в дело. А употребить ее, как следует, в дело я в силах только тогда, когда разум мой озаряется полным знанием дела. Вот почему я с такою жадностью прошу, ищу сведений, которых мне почти никто не хочет или ленится доставлять. Не будут живы мои образы, если я не сострою их из нашего материала, из нашей земли, так что всяк почувствует, что это из его же тела взято. Тогда только он проснется и тогда только может сделаться другим человеком. Друг мой, вот вам исповедь[646] литературного труда моего. Ее объявляю вам,[647] потому что вас удостоил бог понимать многое (благословите же всякие недуги и сокрушения, возведшие до этой степени вашу душу).[648] С московскими моими приятелями об этом не рассуждайте. Они люди умные, но многословы и от нечего делать толкут воду в ступе.[649] Оттого их может смутить всякая бабья сплетня и сделаться для них предметом неистощимых споров. Пусть их путаются обо мне; я их вразумлять не буду. А между тем их мненья обо мне имеют ту выгодную сторону, что всё-таки заставят меня лишний раз оглянуться на себя. А это очень не мешает, и потому я любопытен знать всё, что говорят обо мне. Не скрывайте же и вы от меня ничего, откуда ни услышите. Не ленитесь и не забывайте меня вашими письмами. Ваши письма всегда мне приносили радость душевную, а теперь более, чем когда-либо прежде. Ваши мысли о трудности[650] иметь какое-нибудь доброе влияние на жителей города Калуги очень основательны и разумны. Но не смущайтесь этим и вообще тем,[651] что душа ваша остается без больших подвигов. Уже и это подвиг, если добрый человек, подобный вам, захотел жить в городе Калуге. А подвиги придут. Не позабывайте, что разум[652] наш в распоряженьи у бога: сегодня он видит невозможности, завтра богу угодно раздвинуть пред ним горизонт шире, и он уже видит там возможность, где встречал прежде невозможности. Пишите ко мне чаще, и говорю вам нелицемерно, что это будет с вашей стороны истинно христианский подвиг, и если хотите доброе даянье ваше сделать еще существеннее, присоединяйте к концу вашего письма всякий раз какой-нибудь очерк и портрет какого-нибудь из тех лиц, среди которых обращается ваша деятельность, чтобы я по нем мог получить хоть какую-нибудь идею[653] о том сословии, к которому он принадлежит в нынешнем к современном виде. Например, выставьте сегодня заглавие: Городская львица. И, взявши одну из них такую, которая может быть представительницей всех провинциальных львиц, опишите мне ее со всеми ухватками — и как садится, и как говорит, и в каких платьях ходит, и какого рода львам кружит голову, словом — личный портрет во всех подробностях. Потом завтра выставьте заглавие: Непонятая женщина и опишите мне таким же образом непонятую женщину. Потом: Городская добродетельная женщина. Потом: Честный взяточник; потом: Губер<н>ский лев. Словом, всякого такого, который вам покажется типом, могущим подать собою верную идею о том сословии, к которому он принадлежит. Вспомните прежнюю вашу веселость и уменье замечать смешные стороны человека, и, вооружась ими, вы сделаете для меня живой портрет, а мысль, что это вы делаете не для праздного пересмеханья, а для добра, одушевит вас охотою рисовать с такими подробностями портреты, с какими бы вы пренебрегли прежде. После вы увидите, если только милость божия будет сопровождать меня в труде моем, какое христиански доброе дело можно будет сделать мне, наглядевшись на портреты ваши, и виновницей этого будете вы. Я не думаю, чтобы эта работа была для вас трудна и утомительна. Тут нет ни системы, ни плана и ничего казенного или должностного. Я думаю даже, что это будет приятно вам, потому что, составляя портреты, вы будете представлять перед собою меня и будете чувствовать, что вы для меня это делаете. Для того всё приятно делать, кого любишь, а вы меня любите, за что да наградит вас бог много, много! Много есть людей, которые говорят мне тоже, что они меня любят, но любви их я не доверяю: она шатка и подвержена всяким измененьям и влияньям. Вы же любите меня во Христе, а потому и любовь ваша вечна, как самая,[654] жизнь во Христе. Но прощайте, моя добрая, до следующего письма! Мне чувствуется,[655] что мы теперь чаще, нежели прежде, будем писать друг к другу. Целую ручки ваши, и бог да хранит вас!

На обороте: Kalouga. Russie. Ее превосходительству Александре Осиповне Смирновой. В Калуге.

Вяземскому П. А., 28 февраля н. ст. 1847*

120. П. А. ВЯЗЕМСКОМУ.

Февраля 28 <н. ст. 1847. Неаполь>.

Вы уже, вероятно, получили, мой добрый князь, мое письмо* и в нем просьбу мою, усердную и убедительную просьбу о восстановлении моей книги в ее настоящем виде. По клочку,[656] обгрызенному цензурой, о ней нельзя судить. Во глубине ее лежит правда, и правда ее может обнаружиться только тогда, когда вся книга будет прочитана, вся сплошь, в той именно связи и в том размещеньи статей, какое составлено у меня. А потому я просил Плетнева включить сызнова всё выброшенное цензурой и приказать переписать все статьи непропущенные; еще лучше, если всю книгу переписать сплошь. Нет нужды, если дело от этого затянется. О представлении поспешном моей книги государю я вовсе не думаю. У меня одно желание,[657] чтобы она была прочитана прежде вами, взвешена, разобрана строго и выправлена. Мне бы желалось, чтобы ее прочел также[658] внимательно гр<аф> М. Ю. Вьельг<орский>, потом В. А. Перовский*, и сказали бы оба свои замечания, а потом чтобы она поступила вновь к вам и вы бы, вновь ее прочитавши, выправили ее совершенно (если она окажется для этого годною). Князь! Не позабуду по гроб этой услуги вашей! Появленье книги моей уже может быть важно потому, если заставит хотя задуматься общество[659] о предметах более существенных. Это правда, что на ней лежит какой-то фальшивый тон и неуместная восторженность, что произошло[660] от <того>, что книга эта действительно долженствовала явиться по смерти. Здесь действовал также страх за жизнь свою и за возможность[661] окончить начатый труд («М<ертвые> д<уши>»), страх извинительный в моих болезненных недугах, которые были слишком тяжелы. Этот страх заставил заговорить вперед о многих таких вещах, которые следовало развить во всем сочинении так, чтобы не походили они на проповедь. Вот отчего в некоторых письмах есть некоторые неуместные вставки, выходящие из обыкновенного тона писем. Вот отчего в некоторых местах есть напыщенности и выраженья, показывающие самонадеянного или высоко задумавшего о себе человека. Я их не могу хорошо всех видеть, но вы их заметите, потому что в чужом глазу бревно виднее и потому что ваш ум способен обнимать многие стороны дела. Я уверен, что если только выбросить все неприличные и заносчивые выражения, книга моя примет вид,[662] в котором может предстать на цензуру и в публику. Нет вещи, которой бы нельзя было сказать, если только сумеешь сказать поосмотрительней[663] и полегче. Пословица недаром говорит: «Тех же щей, да пожиже влей». Итак, окажите мне дружбу, которой я, разумеется, теперь еще не заслужил, но которую заслужу, потому что от всего сердца люблю вас, а кого любишь, тому хочется и служить. Вооружитесь, после внимательного прочтенья моей рукописи, пером и сначала изгладьте я во всех местах, где оно неприлично высунулось. Во всех же мнениях и мыслях вообще о предметах повыше представьте себе мысленно мою личность и везде, где только приметите, что чиновник 8 класса слишком зарапортовался, сделайте так, чтобы он не позабыл, что он чиновник 8 класса. Иногда помещение, подле[664] одной фразы другой, несколько смягчающей ее или более объясняющей, уже делает то, что та же мысль принимается, которая за минуту пред тем была отвергнута. Не поскупитесь также и вашей собственной мыслью, если бы она была следствием моей мысли. Мне чувствуется, что вам теперь должно быть многое знакомо, что не знакомо[665] неиспытанным и неискушенным страданьями людям. Душа ваша, я знаю, много страдала втайне и приобрела чрез то высшее познание вещей. Не будем считаться мыслями: они не наши и не принадлежат нам; они посылаются богом и могут всех равно посетить. Взгляните на мою рукопись, как на вашу собственную и родную. Не выдал бы я ее, если бы не почел дела, в ней содержимого, общим делом. Скажу вам также, что в ней сверх всего есть также и мое собственное душевное дело, что вы, я думаю, уже и приметили, а потому для меня слишком важны все мненья, ею возбужденные в публике. Мне нужны все эти нападенья, которых так боится человек, потому что, опровергая меня, всяк мне что-нибудь да выскажет, чего бы никак не высказал (иные[666] даже и не заговорят по тех пор, покуда не рассердятся).[667] Это и меня покажет ясней самому себе и то общество, с которым[668] мне нужно иметь дело. Мне нужно много поумнеть для того, чтобы «Мертвые души» вышли тем, чем следует быть им. И вот почему я вдвое более хлопочу о моей книге. Итак, не оставьте меня, добрый князь, и бог вас да наградит за то, потому что подвиг ваш будет истинно христианский и высокий. Не оставьте меня также хотя несколькими строчками вашего ответа на это письмо мое, адресуя в Неаполь. Palazzo Ferandino.

Весь ваш Г.

На обороте: Его сиятельству князю Петру Андреевичу Вяземскому.

Россету А. О., 28 февраля н. ст. 1847*

121. А. О. РОССЕТУ.

Февраля 28 <н. ст. 1847>. Неаполь.

Что ж вы, мой добрый Аркадий Осипович, обещали сообщить мне мнения и свои, и чужие о книге и вдруг замолкнули. А я на вас положился и думал, что вы не измените мне! Вы уже, верно, получили мое письмо со включеньем письма к Плетневу* и с убедительной просьбой к вам самим заняться моей книгой, если бы Плетневу невозможно было управиться одному. Дело издания моей книги в ее настоящем виде должно быть обделано умно, а потому с ним торопиться не следует. Нужно только, чтобы вся сплошь была переписана моя рукопись, в том именно порядке, в каком она была у меня, с исключеньем только двух статей, которые нужно выбросить: «Близорукому приятелю» и «Страхи и ужасы Р<оссии>». Нужно, чтобы необходимо моя рукопись была прочитана вся сплошь и в связи внимательно граф<ом> М<ихаилом> Ю<рьевичем> В<ьелгорским> и кн<язем> Вяземск<им>*. Мне бы хотелось также, чтобы и Васил<ий> Алекс<еевич> Перовский на нее обратил вниманье и прочел бы всю с начала до конца. Князя Вяземского я прошу потом выправить в ней всё вследствие как их, так и своих замечаний и привести ее в такой вид, чтобы она могла поступить на рассмотрение. А до того времени, как я писал вам в прежнем письме, следует книгу тиснуть в другой раз в прежнем виде*. Она разойдется. А если бы и не успела разойтись вся до настоящего и третьего издания, пустить ее можно будет подешевле,[669] и ее раскупят на подарки тем, у которых нет денег на книгу. Прощайте, мой добрый Аркадий Осипович. Ради бога, не оставляйте меня вашими письмами; передайте при сем прилагаемое письмецо князю Вяземскому* и напишите мне точный адрес его. Выписываю вам здесь порядок писем, какой должен быть в издании настоящем моей книги:

Предисловие.

I. Завещание.

II. Женщина в свете.

III. Значение болезней.

IV. О том, что такое слово.

V. Чтение русских поэтов перед публикою.

VI. О помощи бедным.

VII. Об «Одиссее», переводимой Жуковским.

VIII. О нашей церкви и духовенстве,

IX. О том же.

X. О лиризме наших поэтов.

XI. Споры.

XII. Христианин идет вперед.

XIII. Карамзин.

XIV. О театре, об одностор<оннем> взгляде на театр и вообще об односторонности.

XV. Советы.

XVI. Предметы для лирических поэтов.

XVII. Просвещение.

XVIII. Письма к разн<ым> лицам по поводу «М<ертвых> д<уш>».

XIX. Нужно любить Россию.

XX. Нужно проездиться по России.

XXI. Что такое губернаторша.

XXII. Русский помещик.

XXIII. Историческ<ий> живописец Иванов.

XXIV. Чем может быть жена для мужа в простом домашнем быту.

XXV. Сельский суд и расправа.[670]

XXVIII. Занимающему важное место.

XXIX. Чей удел на земле выше.

XXX. Напутствие.

XXXI. В чем же существо русской поэзии и в чем ее особенность.

XXXII. Светлое воскресение.

На обороте: St. Pétersbourg. Russie. Его высокоблагородию Аркадию Осиповичу Россети. В С. Петербурге. У Пантелеймона. В доме Быкова.

Константиновскому М. А., январь-февраль н. ст. 1847*

122. М. А. КОНСТАНТИНОВСКОМУ.

<Январь-февраль н. ст. 1847 г. Неаполь.>

Я прошу вас убедительно прочитать мою книгу и сказать мне хотя два словечка о ней, первые, какие придутся вам, какие скажет вам душа ваша. Не скройте от меня ничего и не думайте, чтобы ваше замечание или упрек был для меня огорчителен. Упреки мне сладки, а от вас еще будет слаще. Не затрудняйтесь тем, что меня не знаете; говорите мне так, как бы меня век знали. Напишите мне письмецо в Неаполь, адресуя так: «Monsieur Nicolas Gogol à Naples en Italie, poste restante*». Приложите в моем письме маленькое письмецо, хотя также из двух строчек, к гр<афу> Александру Петровичу Толстому, который также к этому времени приедет в Неаполь, с тем, чтобы выпроводить меня к святым местам, а может быть, даже и самому туда пуститься, если богу будет угодно поселить ему такую мысль. Вашими двумя строками вы его много, много обрадуете.

В заключение прошу вас молиться обо мне крепко, крепко во всё время путешествия, которое, видит бог, хотелось бы совершить в потребу истинную души моей, дабы быть в силах потом совершить дело во славу святого имени его. Помолитесь же обо мне, и бог вам воздаст за это десятерицею.

Посылается вам книга в двух экземплярах: один для вас, a другой для того, кому вы захотите дать.

Жуковскому В. А., 4 марта н. ст. 1847*

123. В. А. ЖУКОВСКОМУ.

<Неаполь. 4 марта н. ст. 1847.>

Оба письма (одно от 4-го февраля и другое от 10-го) мною получены* одно за другим, хотя они шли довольно долго. Еще не получая их, я отправил также два письма*, одно за другим. В одном была вложена выписка из письма Шевырева о кончине Языкова; в другом извещение о выпуске в свет моей книги (в изуродованном виде). То и другое было равно скорбно в двух различных отношениях. Но велик бог, приуготовляющий заблаговременно нашу душу к перенесению утрат. О! да будет он с нами, да совершается всё по его святой воле, но да не оставляет он нас и да пребудет с нами в часы утрат наших! Мне было также скорбно слышать о недугах и страданьях нервических Елизаветы Алексеевны*. Но я верю милосердию божиему, верю, что это совершается для чего-то во благо души. И душа ее после этих недугов, которые пройдут, воссияет, убранная новыми драгоценными убранствами.

Я получил на днях письмо от Смирновой*. Она теперь оправилась от своих нервических страданий, которые были ужасны и, как сама она говорит, отняли у ней все силы и самый ум. Теперь она не знает, как благодарить бога за это время и за сокровища, которые оно принесло к ней в душу. Она говорит правду: в словах самого письма ее отражается какая-то полнота разума и твердое, несокрушимое упование. Скажу и о себе: мое здоровье также в это время расстроилось (ночи мои еще до сих пор без сна). Сверх всего этого, сверх самого удаленья от нас в лучшую страну Языкова, который так любил меня (два раза всякий месяц писал он ко мне и, несмотря на все свои недуги, был исправней всех моих корреспондентов), сверх всего этого мне случилося получить всякого рода поражений по самым чувствительным струнам души моей от людей, разумеется, не знающих души моей. Но как всё это было нужно! Как всё это было нужно! Я и подумать не мог,[671] как много во мне еще осталось гордости, самонадеянности, самолюбия, самонадменности и высокомерия. Да будет благословен бог, раскрывающий перед нами нашу душу. Мне кажется, как будто после всего этого я стал теперь проще и как будто ровнее: сужу по тому, что мне теперь тяжело взглянуть на мою книгу, мне кажется в ней всё так напыщенно, неумеренно, невоздержно, что от стыда закрываю вперед обеими руками лицо. О, как мне трудно управляться в моем душевном хозяйстве! Именье дано в управленье большое, а управитель[672] еще слишком плох и слишком не научен, как привести именье в стройность. Как мне трудно достигнуть той простоты, которая уже при самом рожденьи влагается другому в душу, и до которой я должен достигать трудными путями всякого рода поражений!

От Плетнева я получил извещение*, что назад тому два года был послан ко мне, точно, вексель от Прокоповича во Франкфурт. Вексель этот, вероятно, получил вместо меня какой-нибудь другой Гоголь, потому что один из таковых завелся во Франкфурте во время нашего пребывания вместе и получал весьма часто вместо меня мои письма. Надобно знать, что вексель этот был послан ко мне против желанья моего, тогда как я уже сделал совсем другое распоряжение из моих денег. Но хозяина, которому принадлежали деньги, не послушали, оттого, может быть, и постигнула такая участь этот вексель. Во всяком случае преследование по этому делу и особенно всякого рода взыскания следует оставить: тот, кто отважился взять эти деньги, был человек, вероятно, беспорядочный и неимущий, а потому и до сих пор остался таким же, то есть беспорядочным и неимущим, а потом придется, может быть, содрать последнюю рубашку (если не самую кожу) или с его жены, или детей, или родственников, от чего боже сохрани, а потому дело это[673] оставить. Разузнать можно, но, Христа ради, никаких взысканий ни в каком случае! Что же касается до меня самого, то мне теперь деньги[674] не нужны. Деньги теперь ползут ко мне со всех сторон, именно потому, что я перестал о них заботиться. Безденежье приходит только тогда, когда человек хлопочет о деньгах. Но обнимаю всех вас, мою до<рог>ую прекрасную семью, [становящуюся] с каждым днем ближайшею моему сердцу. Бог да хранит вас всех. Всего…

Гоголь.

Теперь я должен буду для укрепления нерв моих проездиться в Швальбах и потом на морское купанье, а после этого в Неаполь и оттуда на Восток. Стало быть, в июне, если будет бог так милостив, мы встретимся во Франкфурте. Видно, недаром было написано в записной книжке, данной мне во Франкфурте на дорогу*: «до свиданья» и вслед за этим прибавлено: «Франкфурт».

На обороте: Francfort sur Mein. Son excellence monsieur Basile de Joukoffsky. Francfort s/M. Saxenhausen. Salzwedelsgarten vor dem Schaumeinthor.

Погодину М. П., 4 марта н. ст. 1847*

124. М. П. ПОГОДИНУ.

Марта 4 <н. ст. 1847>. Неаполь.

От Сергея Тим<офеевича> Аксакова я получил письмо* и в нем извещение, что ты был глубоко оскорблен моими словами о тебе, напечатанными в моей книге* (явившейся в обезображенном и неполном виде). Он сказал, что ты даже плакал и потом, успокоившись, хотел писать мне следующее: «Друг мой! Иисус Христос учит нас, получив <в> ланиту, подставлять со смирением другую; но где же он учит давать оплеухи?» Друг мой, зачем же ты остановился и не написал мне этого сам? Или почувствовал, что укорить за это есть уже неуменье подставить другую ланиту? Между нами всеми есть недоразумение. И С. Т. Аксаков, и Шевырев, и ты сам уверены, что я на тебя сержусь, и под этим углом смотрят на все слова мои, привыкши по чувству нежного участья щадить человека в миролюбное время и высказывать ему правду только в гневе. Вы и в моих словах увидели гнев и, что еще хуже, долговременную мстительность. Но ни гнева, ни мстительности у меня тут не было. Первый давно прошел, второй же никогда не питал ни <к> кому, даже как бы он ни оскорбил меня. Напротив, меня всегда веселила впереди мысль примиренья[675] и с самым непримиримым[676] и наиболее противу меня ожесточенным неприятелем. Минута прощенья и примиренья мне всегда казалась праздником и лучшею минутою в жизни. Вот тебе истинная правда моего сердца. Но меня всегда изумляло твое беспамятство. Я долго думал и придумывал, как бы дать тебе почувствовать, что ты оскорбляешь человека, никак не думая оскорбить его. Не думал бы я об этом так постоянно и долго, если бы не случилось такое дело, где ты чуть-чуть не был причиной страшного события, которое отравило бы на всё время твою жизнь и сделало бы твою совесть мучительницей твоей*. Итак, я долго думал о том, как бы дать тебе это почувствовать, и постоянная мысль об этом, может быть, была причиною,[677] что я, говоря о тебе, выразился более резко, чем следовало, желая не скрыть твоих недостатков. Какие бы ни были причины слов моих о тебе в книге моей, но слова мои — правда, ты рассмотри их сам, в них нет лжи. Неужели правда стала так уже неуважительна в глазах наших, что ею мы должны потчевать только врагов своих, а не друзей? Правда о тебе выразилась словами неприличными, неосмотрительными, потому что говорю[678] тебе честное слово: я не имел в виду[679] так оскорбить тебя, но смотри, как странно случилось: ты, который не наблюдал доселе так часто приличий в словах и выражениях твоих, являвшихся в печати, и тем невольно оскорблял других, получил именно толчок сам в этом же самом, потому что, вновь тебе повторяю, здесь больше всего прочего была виной просто неосмотрительность. Но для меня произошло от этого радостное[680] явление, которого я, признаюсь, совсем не ожидал. Ты огорчился и, может быть, доселе огорчен (но нет, этого не может быть: ты великодушен и умеешь прощать), а я обрадовался и доселе рад, обрадовался тому, что с этой минуты поселилась у меня к тебе такая любовь, какой никогда доселе не было. Увидеть тебя, говорить с тобой, глядеть на тебя мне стало так теперь желательно, как никогда доселе. И мне кажется, что дружба наша с этих только пор начнется, а доселе был один ее обманчивый призрак, условленный шаткими светскими понятьями о дружбе; я чувствую, что отныне только между нами установятся те любовные родные речи, которые должны быть по-настоящему между всеми людьми, те речи, на языке которых и самый упрек кажется приятным. Мне теперь так хочется знать всё о тебе: и что ты делаешь у себя в доме, и где сидишь, и что читаешь, и в каком расположеньи духа, и с кем говоришь, и что говоришь. И я бы много дал теперь за то, чтобы прочитать хотя короткий журнал дня твоего. Друг мой или, лучше, брат (в названии брата есть что-то лучшее, нежели в названии друга, да и Христос велит нам быть братьями), пиши ко мне просто, всё, что ни есть на душе твоей, всё оно будет мне равно приятно, как бы ты ни выразился. Письма твои будут теперь услада мне, я так думаю, потому что мысль о тебе стала теперь мне усладой. Признаюсь тебе, что я было уже несколько изнемог и от недугов, и от многих тяжелых испытаний (и у меня есть,[681] как у тебя, тяжелые испытания, и я не знаю, что тяжелее — получить ли неприличное нападенье от близкого человека в печатной книге или получать письменные упреки от самых близких друзей в лицемерии, ханжестве, надувании других и скорбные упреки в играньи комедии там и в том, что было священнейшею мыслью[682] и любовью души). Много нужно сил, чтоб это вытерпеть, но я теперь вытерпливаю с большим мужеством. Любовь к тебе стала сладким чувством, утешающим и освежающим силы мои, и мне чувствуется, что и в твоей душе что-нибудь да произошло в это время, и строки мои найдут в ней отклик. Напиши же мне и не медли.

Весь твой Г.

На обороте: Moscou. Russie. Его высокородию Михаилу Петровичу Погодину. В Москве. Близ Девичьего монастыря, на Девичьем поле, в собствен<ном> доме.

Шевыреву С. П., 4 марта н. ст. 1847;*

125. С. П. ШЕВЫРЕВУ.

Марта 4 <н. ст. 1847>. Неаполь.

Долго я не постигал причины твоего молчанья в такое время, когда мне больше всего были нужны твои письма. Наконец, из письма*[683] Серг<ея> Тим<офеевича> Аксакова (исполненного упреков самых жестких и даже не совершенно справедливых, но притом нужных душе моей) я догадался, что ты должен быть сердит на меня за Погодина. Я и позабыл было, что в книге моей есть слова о Погодине*, которые и он и вы приняли в другом смысле. Вы твердо убедили себя, что я питаю гнев и неудовольствие против Погодина, под углом этого убежденья смотрите на все мои слова о Погодине, а потому и увидали дело в большем виде, чем оно есть. Вот вся правда дела: когда я, точно, сердился на Погодина, от меня никто не слышал тогда дурного слова о Погодине; я представлю вам свидетелей, которые, слава богу, еще живы. Когда прошел гнев, явилось в душе моей[684] сильное желание оправдаться перед Погодиным, показать ему, как он невинно стал виноват и как заблудился обо мне. Желаньем этим я страдал и томился и в то же время видел, что для этого нужно обнаружить донага всю свою душу и принести непритворную исповедь во всем том, что творилось в душе моей незримо от всех; без этого было бы объясненье мое непонятно. А принести своей исповеди полной я был тогда не в силах, да и теперь вряд ли в силах. Гнев на бессилие свое объясниться отозвался болезненным стоном в тех моих письмах, в которых я вам упоминал о Погодине. Этот болезненный стон вы приняли за гнев мой против Погодина. Я не хотел вас разуверять, зная, что вы не поверите словам моим. Потом и самое это желание объясниться и оправдаться во мне угаснуло. Я стал думать только о том, каким бы образом дать ощутительнее[685] почувствовать Погодину его вину вообще,[686] а не против меня, и показать, как можно без желанья нанести пораженье человеку, поразить его, потому что едва было не случилось такое дело, за которое замучила бы его совесть*. Содержа беспрестанно в голове мысль о том, как указать Погодину недостатки его, поставляющие его в неприятные отношения с людьми, я, может быть, выражался о нем сильней, чем выражается обыкновенно приятель о приятеле. И это вас поразило в статье, напечатанной в моей книге, которую я, может быть, исправил бы и облегчил, если бы рассмотрел ее перед печатаньем, но, занятый другими, более меня тогда занимавшими, я о ней просто позабыл. Во всяком случае, в статье о Погодине нет лжи, я говорил то, в чем был убежден, и как бы ни были слова и выраженья неприличны, но в основании их лежит правда, — этого и ты не можешь отвергнуть. Что же касается до слов Сергея Тимофеевича, что будто я обесчестил Погодина публично, то это совершенно несправедливо.[687] Моей ненависти против Погодина никто не отыскал в этих словах[688] о Погодине из людей, которым незнакомы наши отношения. Их увидели вы потому, что взглянули уже глазами предубежденными и потому, что вам известны многие такие обстоятельства, которые не могут быть известны читателю. Если ж кто я отыщет в них следы ненависти и озлобленья моего противу Погодина, тогда бесчестье мне, а не Погодину. Кто ж тут выиграл, я или Погодин? Кому слава, мне или ему? Разве и теперь не называют меня даже близкие мне люди лицемером, Тартюфом, двуличным человеком, играющим комедию даже в том, что есть святейшего человеку. Или, ты думаешь, легко это вынести? Это еще бог весть, какая из оплеух посильнее для того, чтобы вынести, эта ли или та, которую я дал, по вашему мненью, Погодину. Оплеуха Погодину случилась как-то сама собою, так что, уверяю честным моим словом, я даже сам не знаю, в какой степени я в ней виноват, и ожидаю еще формального обвиненья;[689] целой половины наших грехов мы не видим, а потому и нужно, чтобы другие нам помогали, указывая их вполне. Знаю я только то, что я обрадовался тому, что эта оплеуха случилась, хотя вначале было испугался. С этих пор любовь к Погодину, которую, говорю тебе нелицемерно, я хотел насильно приобресть, вошла вдруг сама собою в мою душу, — любовь, которой я никогда прежде к нему не имел в такой степени. Прежде я только уважал его, любил его великодушные мысли и благородство его высших стремлений, но не его самого. Я не подавал ему руки на тесную дружбу. Он первый начал меня называть ты. У нас не было никаких сходств в наших характерах и тех симпатических маленьких наклонностей, которые делают то, что люди вдруг делаются друзьями и никогда не могут между собой поссориться. Но теперь чувствую, что между нами завяжется дружба, которой никто уже на земле не разорвет, потому что Христос станет между нами и поможет нам объясниться. В одно время[690] с этим письмом моим к тебе я написал и к нему письмо*. А потому ты спроси его, получил ли он. Что же касается до тебя, то тебе во всяком случае <грех>; если сердит, выскажи, но не молчи. Если ж хочешь наказать меня молчанием, то тебе вдвойне грех, потому что я просил в предисловии к моей книге простить меня и за то, что отыщется в моей книге. Если я поступил не как христианин, то разве это дает право поступить и тебе не по-христиански? Уведоми меня обо всем о моей книге, ничего не скрывая, иначе дашь отчет за это богу, потому что ради господа Христа я прошу об этом. При сем письмо к сестре моей Ольге*, которое я прошу тебя отправить в Полтаву, в д<еревню> Василевку, вместе с проповедями Иннокентия, которые потрудись купить на мои деньги. И если деньги накопились, то отправь немедленно две тысячи сто рубл<ей> ассигнациями, 2100 р., к моей матери, адресуя так: «Марье Ивановне Гоголь в Полтаву, а оттуда в д<еревню> Василевку. Ее высокобл<агородию>». Обнимаю тебя.

Твой Г.

На обороте: Moscou. Russie. Профессору импер<аторского> Московского университета Степану Петровичу Шевыреву. В Москве. В Дегтярном переулке близ Тверской. В собствен <ном> доме.

Гоголь О. В., около 4 марта н. ст. 1847*

126. О. В. ГОГОЛЬ.

<Около 4 марта н. ст. 1847. Неаполь.>

Любезная сестра моя Ольга, из посылаемых при сем денег (двух тысяч ассигнац<иями>) сто рублей принадлежат тебе, прочие же, как я писал в письме к маминьке назад тому неделю, должны быть распределены таким образом: 100 р<ублей> Анне, 100 Елисавете, 200 маминьке, 500 в пансион за вашего племянника*, а 1000 в уплату процентов, которых ни на что другое не трогать, даже и в таком случае, когда бы хотелось оттуда занять на время. Сверх того, я посылаю тебе 50 р<ублей> моих на раздачу бедным тем, которых ты найдешь в наибольшей нужде и которые возымеют намерение истинное вести порядочную жизнь.[691] От времени до времени будут тебе присылаться из Москвы деньги на бедных. Посылаются тебе также проповеди Иннокентия, которые ты прочти и скажи мне, как они тебе показались и чем именно для тебя полезны. На остальные пятьдесят рублей нужно будет сделать от меня какой-нибудь подарок племяннику. Или купить хорошее ружье, если он охотник, или что-нибудь такое, что он наибольше любит. В прежнем моем письме я сделал ошибку, которую хотел тотчас исправить, но не успел. А именно: поверяя счеты, веденные Лизой, я счел не так.[692] Вместил в один год ту сумму, которая приходится за два года. А потому и выставил 20 000 доходу, тогда как следовало выставить 10 000. Но и это я не знал тогда, в какой степени верно, потому что отчетов за два месяца тогда не получал. Письмо, в котором были заключены эти счеты, где-то долго странствовало[693] и пришло ко мне гораздо позже. А потому, пожалуста, поверь вместе с сестрами хорошенько приход и расход за весь год и напиши мне итог за весь год, чтобы я знал наверно, сколько получено всего. Еще прошу вас поверять всякий месяц счеты именно таким образом, как я просил, взвешивая всякую вещь и сравнивая, во сколько мер одна другой нужнее. Затем будьте здоровы. Напишите каждая о том, что ни услышите о моей книге, и свои собственные впечатления, толки[694] других, и добрые и дурные, и что говорят в Полтаве. Никакими толками и замечаньями не следует пренебрегать, особенно дурными: они заставляют нас все-таки лишний раз на себя оглянуться. Сначала кажется неправда, а как всмотришься получше, увидишь, что дыма без огня не бывает, на дне лежит и правда.

Но прощайте! Бог да хранит вас всех.

На обороте: Ольге Васильевне Гоголь в д<еревне> Васильевке.

Аксакову С. Т., 6 марта н. ст. 1847*

127. С. Т. АКСАКОВУ.

6 марта <н. ст. 1847>. Неаполь.

Благодарю вас, мой добрый и благородный друг, за ваши упреки; от них хоть и чихнулось, но чихнулось во здравие. Поблагодарите также доброго Дмитрия Николаевича Свербеева* и скажите ему, что я всегда дорожу замечаньями умного человека, высказанными откровенно. Он прав, что обратился к вам, а не ко мне*. В письме его есть, точно, некоторая жесткость, которая была бы неприлична в объяснениях с; человеком, не очень коротко знакомым. Но этим самым письмом к вам он открыл себе теперь дорогу высказывать с подобной откровенностью мне самому всё то, <что> высказал вам. Поблагодарите также и милую супругу его за ее письмецо*. Скажите им, что многое из их слов взято в соображение и заставило меня лишний раз построже взглянуть на самого себя. Мы уже так странно устроены, что по тех пор не увидим ничего в себе, покуда другие не наведут нас на это. Замечу только, что одно обстоятельство не принято[695] ими в соображение, которое, может быть, иное[696] показало бы им в другом виде, а именно: что человек, который с такой жадностью ищет слышать всё о себе, так ловит все сужденья и так умеет дорожить замечаньями умных людей даже и тогда, когда они жестки и суровы, такой человек не может находиться в полном и совершенном самоослеплении. А вам, друг мой, сделаю я маленький упрек. Не сердитесь: уговор был принимать, не сердясь, взаимно друг от друга упреки. Не слишком ли вы уже положились на ваш ум и непогрешительность его выводов? Делать замечания — это другое дело, это имеет право делать всякий умный человек и даже, просто, всякий человек. Но выводить из своих замечаний заключение обо всем человеке — это есть уже некоторого рода самоуверенность. Это значит признать свой ум вознесшимся на ту высоту, с которой он может обозревать со всех сторон предмет. Ну, что если я вам расскажу следующую повесть? Повар вызвался угостить хорошим и даже необыкновенным обедом тех людей, которые сами не бывали на кухне, хотя и ели довольно вкусные обеды. Повар сам вызвался; ему никто не заказывал обеда. Он[697] сказал только вперед, что обед его иначе будет сготовлен, и потому потребуется больше времени. Что следовало делать тем, которым обещано угощение? Следовало молчать и ожидать терпеливо. Нет, давай кричать: «Подавай обед!» Повар говорит: «Это физически невозможно, потому что обед мой совсем не так готовится, как другие обеды, для этого нужно поднимать такую возню на кухне, о которой вы и подумать не можете». Ему в ответ: «Врешь, брат!» Повар видит, что нечего делать, решился, наконец, привести гостей самих на кухню, постаравшись, сколько можно было, расставить кастрюли и весь кухонный снаряд в таком виде, чтобы из него хотя какое-нибудь могли вывести заключенье об обеде. Гости увидели множество таких странных и необыкновенных кастрюль и, наконец, таких орудий, о которых и подумать бы нельзя было, чтобы они требовались для приуготовленья обеда, что у них закружилась голова.[698] Ну, что, если в этой повести есть маленькая частица правды? Друг мой! вы видите, что дело покуда еще темно. Хорошо делает тот, кто снабжает меня всеми замечаниями, всё доводит до ушей моих, упрекает и склоняет других упрекать, но сам в то же время не смущается обо мне, а, вместо того, тихо молится[699] в душе своей, да спасет меня бог от всех обольщений и самоослеплений, погубляющих душу человека. Это лучше всего, что он может для меня сделать, и, верно, бог за такие чистые и жаркие молитвы, которые суть лучшие благодеяния, какие может сделать на земле брат брату, спасет мою душу даже и тогда, если бы, невидимому невозвратно, одолели ее всякие обольщения. Но покуда прощайте. Передавайте мне все толки и сужденья, какие откуда ни услышите, и свои, и чужие, — первые, вторые, третьи и четвертые впечатления. Душевный поклон доброй Ольге Семеновне* и всем вашим.

Весь ваш Г.

Насчет Погодина есть также недоразумения, но, вероятно, он уже с вами об этом объяснился, потому что я ему писал подробно третьего дня, т. е. 4 марта. К Шевыреву было также послано письмо от 4 марта. При сем письмецо Надежде Николаев<не> Шереметьевой*.

На обороте: Moscou. Russie. Его высокоблагородию Сергею Тимофеевичу Аксакову. В Москве. В Мокриевском переулке. В доме Рюмина.

Шереметевой Н. Н., 6 марта н. ст. 1847*

128. Н. Н. ШЕРЕМЕТЕВОЙ.

<6 марта н. ст. 1847. Неаполь.>

Друг мой Надежда Николаевна, вы ко мне ничего не пишете. Но я понимаю ваше молчанье. Вы, верно, молитесь обо мне. О! да благословит вас бог за это! Чего не может сделать у бога молитва, возносимая от чистого сердца за ближнего нашего и брата? Верю, что ради молитв тех праведников, которые обо мне молятся, бог спасет меня, — даже и тогда, когда бы душа моя была опутана со всех сторон теми обольщеньями лукавыми, которые подозревают во мне ныне. Пишите ко мне. Со смерти прекрасного Языкова нашего, которого душа теперь ликует в селениях небесных, вы не прислали ко мне ни одной строчки. Но прощайте. Бог да воздаст вам сторицею за ваши молитвы обо мне.

Ваш Г.

На обороте: Надежде Николаевне Шереметьевой.

Жуковскому В. А., 6 марта н. ст. 1847*

129. В. А. ЖУКОВСКОМУ.

Неаполь. 6 марта <н. ст. 1847>.

Письмо от 6/18 февраля, пущенное из Франкфурта тобою* с известием о книге моей, получено мною только третьего дни, то есть четвертого марта. Появленье книги моей разразилось точно в виде какой-то оплеухи: оплеуха публике, оплеуха друзьям моим я, наконец, еще сильнейшая оплеуха мне самому. После нее я очнулся точно как будто после какого-то сна, чувствуя, как провинившийся школьник, что напроказил больше того, чем имел намерение.[700] Я размахнулся в моей книге таким Хлестаковым, что не имею духу заглянуть в нее. Но тем не менее книга эта отныне будет лежать всегда на столе моем, как верное зеркало, в которое мне следует глядеться для того, чтобы видеть всё свое неряшество и меньше грешить вперед. При всем том книга моя полезна.[701] В одну неделю исчезнули все экземпляры ее* (хотя печатано было два завода). Все дотоле бывшие вопросы в литературе вдруг заменились другими, и все предметы разговоров умных людей наших обществ заменились другими предметами. Я ожидаю, что после моей книги явится несколько умных и дельных сочинений, потому что в моей книге есть именно что-то, зарывающее на умственную деятельность человека. Несмотря на то, что сама по себе она не составляет капитального произведения нашей литературы, она может породить многие капитальные произведения. Но, признаюсь, радостней* всего мне было услышать весть о благодатном замысле твоем писать письма по поводу моих писем. Я думаю, что появление их в свет может быть теперь самым приличным и нужным у нас явлением, потому что после моей книги всё как-то напряжено, все более или менее, как противники, так и защитники, находятся в положении неспокойном, а многие недоумевают просто, куды пристать, не умея согласить многих, по-видимому, противоположных вещей, от той резкости, с какою они выражены. Появление твоих писем может теперь произвести благотворное и примиряющее действие. Но как мне стыдно за себя, как мне стыдно перед тобою, добрая душа! Стыдно, что воз<о>мнил о себе, будто[702] мое школьное воспитанье уже кончилось и могу я стать наравне с тобою. Право,[703] есть во мне что-то хлестаковское. А ты кротко, без негодованья подаешь мне братскую руку свою, которой посылаю заочный поцелуй. Прощайте, мои добрые! Бог да хранит вас всех целых и невредимых!

Твой Г.

Назад тому дня два, я отправил уже одно письмо к тебе*, занумерованное 4-м мартом, в котором содержится мой маршрут. Ночи мои всё по-прежнему без сна; я слаб телом, но духом, слава богу, довольно свеж.

На обороте: Francfort sur Mein. Son excellence monsieur Basile de Joukoffsky. Francfort s/M. Saxenhausen. Salzwedelsgarten vor dem Schaumeinthor.

Плетневу П. А., 6 марта н. ст. 1847*

130. П. А. ПЛЕТНЕВУ.

<6 марта н. ст. 1847. Неаполь.>

Прости меня, добрый друг, за те большие неприятности, которые я, может быть, нанес тебе моими неугомонными просьбами о восстановлении моей книги в ее прежнем виде. Прости меня, если у меня вырвалось какое-нибудь слово, тебя оскорбившее, в том письме моем*, в котором вложено было письмо к доброй А. О. Ишимовой*. Думаю так потому, что писал его в тревожном состоянии, среди одолевших меня недугов и печальных известий. Одолевал меня также и страх за мою книгу, которая могла быть не понята[704] от выпуска многих статей, потому что в ней было всё в связи и последовательности, в которой, только опираясь на предыдущее, <я> позволял себе сказать последующее, и в которой, при выпуске одних статей, следовало непременно выбросить и многие другие или же, по крайней <мере>, переделать вовсе. Ты, разумеется, этого не мог приметить,[705] потому что в голове содержал эту связь и потому что истины, заключенные в книге, были тебе уже знакомы и без книги моей, но каково же вообще читателю, которому всякую истину нужно подносить уже в доказанном и хорошо объясненном виде? А у меня в других статьях заключились практические объяснения, более доступные,[706] того же, что впереди сказано вообще. Вот почему сверх пользы, которую я думал принести этими непропущенными статьями, я так хлопотал о них. Не ради достоинства самих статей, но ради важности самого предмета,[707] мне хотелось, чтобы по поводу их было сказано другими умней и лучше моего, и от этого распространилось бы у нас большее знание земли своей и народа своего.[708] Я был уверен, и теперь в этом уверен, что статьи мои не могли напечататься от неприличия тона речи, что, облегчивши и уничтоживши многое, они придут в такой вид, в каком могут быть пропущены. Я писал к князю Вяземскому[709] и графу М. Ю. Вьельгор<скому>* рассмотреть строго мою книгу. К князю Вяземскому писал потом еще письмо*,[710] умоляя уничтожить сначала заносчивые выходки, неприличные выраженья, все места, показывающие самонадеянность, самоуверенность и гордость того, кто писал их, и попробовать прочитать всю книгу сплошь в исправленном виде, чтобы увидеть еще раз, можно ли ее представить. Я не упрям. Я верю,[711] что они лучше знают меня многие вещи и приличия, и если скажут, что и тогда нельзя, то ни слова не скажу я и покорюсь. Но, друг мой, мне бы хотелось, чтоб хоть два-три человека прочли мою книгу в связи, всю сплошь. Это мне очень нужно потому, что этими статьями я хотел не столько учить других, но самому многому научиться, потому что — говорю тебе не ложь — мне нужно слишком многого набраться[712] от умных людей, чтобы написать как следует мои «Мертвые души», которые, право,[713] могут быть очень нужная у нас вещь и притом дельная вещь. Мне нужно много[714] практических и положительных сведений, которые я думал вызвать этими статьями, — именно затем, чтобы быть так же ясну и просту в «М<ертвых> д<ушах>», как неясен и загадочен в этой книге моей. Нужно взять из нашей же земли людей, из нашего же собственного тела[715] так, чтобы читатель почувствовал, что это именно взято из того самого материала, из которого и он сам составлен[716] Иначе не будут живы образы и не произведут благотворного действия. А потому, бог весть, может, по прочтении моей книги сплошь, придет князю Вяземскому благая мысль[717] подарить и русскую литературу, и меня такими письмами, которые, разумеется, в несколько раз будут лучше моих, прямей и ближе к делу, и могут быть[718] напечатаны отдельной книгой Может быть, и добрейший[719] граф М. Ю. Вьельгорский снабдит меня такими замечаньями, за которые всю жизнь свою буду ему благодарен. Я не знаю, как перед ним извиняться, не смею даже и писать к нему. Я думаю, что я его слишком огорчил моими всеми докуками. Покажи им лучше это письмо мое, то есть и ему, и князю Вяземскому. Может быть, они, прочитавши его, сколько-нибудь извинят меня и простят меня. Мне кажется, что всё семейство его, мною нежно любимое, мною недовольно, потому что с появленья моей книги никто из них не писал ко мне. Скажи им, что все мои проступки, в которых видят и самонадеянность, и самолюбие, и самоослепление, происходят просто от глупости, от нетерпенья переждать немного, пока придешь в такое состояние, что сможешь заговорить[720] просто и без напыщенности о том, что теперь выражается грубо, неотесанно и напыщенно. Так бывает со всяким юношей, который не созрел: он всегда хватит нотой ниже или выше того, чем нужно. Итак, желанье мое, чтобы граф М. Ю. Вьель<горский>, князь Вяземск<ий> и да<же> В. А. Перовский, если захотят,[721] были моими судьями, и для этого мне бы хотелось, чтобы вся книга была переписана сплошь, с включением[722] всего (кроме двух статей — «К близорук<ому> приятелю» и «Страхи и ужасы», которые совсем не для печати и на место которых у меня готовились другие, под тем же заглавием). Скажи, что никакое решенье их не огорчит меня, что увидать свет эти статьи должны были только затем, чтобы доставить мне замечанья (хотя я вместе с тем и питал[723] сокровенное желание доставить ими пользу), что, если мне сделают они замечанья и наградят меня, я тогда помирюсь совершенно с судьбой моих писем. Друг мой, не сердись на меня и ты ни за что и употреби с своей стороны всё, чтобы подвигнуть их к сему последнему делу. Дело это будет истинно христианское, потому что обратится в добро.[724] Уведомляю тебя, что отъезд мой на Восток, по случаю расклеившегося моего здоровья, позднего полученья пашпорта (его получил только вчера, стало, я бы не поспел в Иерусалим к светлому празднику, если бы и мог ехать) и, наконец, по случаю всякого рода препятствий, случившихся с теми моими приятелями, которые должны были также ехать в Иерусалим (я же один, по немощи и душевной и телесной, не мог пуститься в такую дорогу), — итак, по случаю всего этого и вместе с тем по случаю надобности ехать на железные воды и на морское купанье, отъезд мой отодвинут. А потому мне всякие письма следует до мая первых чисел отправлять еще в Неаполь, а от мая до сентября во Франкфурт, на имя Жуковского, а с сентября вновь в Неаполь, откуда, если бог благословит, на Восток, а с Востока — на нашу русскую сторону. Уведомляю также тебя, что книг до сих пор не получил ни одной. Я полагаю, это оттого, что, вероятно, они были адресованы на мое имя, а так как сам по себе я человечек не велик, несмотря на великую возню, которая идет обо мне теперь в литературе, но курьер их и оставил в какой-нибудь канцеля<рии> по дороге. Всего бы лучше адресовать или на имя посланника, или, по крайней мере, секретаря посольства. Что касается до векселя Прокоповича, то он, вероятно, получен кем-нибудь другим. Надобно тебе знать, что во Франкфурте, во время нашего пребывания вместе с Жуковским, завелся другой Жуковский и другой Гоголь. Эти господа весьма часто получали наши письма. Какого бы рода ни был этот другой Гоголь или не-Гоголь, воспользовавшийся деньгами, но он, без сомненья, был человек беспутный и безденежный, стало быть, и теперь остался беспутным и безденежным, а потому взыскивать пришлось бы или с несчастной семьи, или <с> родственников, чего боже сохрани. Жуковского я просил разузнать, если можно, но не взыскивать. Ты видишь сам: деньги эти были посланы против моего желанья, когда уже было сделано им другое распоряжение, а потому и не судьба была прийти <им> в мои руки. Прокоповичу скажи, чтобы он об этом не сокрушался: что случилось, то случилось. Скажи ему также, что у меня на душе не только нет против него какого-нибудь неудовольствия, но, напротив того, самое дружески-товарищественное расположенье,[725] а потому грех будет ему, если он[726] питает против меня какое-нибудь неудовольствие. Про тебя также сделать мне истинно дружескую услугу: посылать прямо по почте в письме, вырвавши из журналов, листки, где[727] говорится о моей книге, в каком бы ни было смысле и кем бы ни были они сказаны. Я хочу лучше заплатить подороже за пересылку, чем совсем не получить их или получить тогда, когда они не будут мне нужны. Деньги, я полагаю, у тебя для этого будут от второго издания, которое я просил (в письме, вероятно, доставленном уже тебе от Ар<кадия> Россети*) напечатать сходно с первым, как можно поскорее, если настоят требования от книгопродавцев. Жуковский, который получил мою книгу, пишет, что в ней множество опечаток. Пожалуста, похлопочи об исправлении.

Весь твой.

От Жуковского я получил письмо с известием, что prima[728] вексель, как оказалось по банкирским справкам, не уплачена, а потому, как только получу эти деньги, то немедленно препровожу их Прокоповичу для известн<ого> дела*.

На обороте: St. Pétersbourg. Russie. Его превосходительству ректору импер<аторского> С. П. Бургского университета Петру Александровичу Плетневу. В С.-Петербурге, на Васильев<ском> остров<е>, в университете.

Урби П. Я., 8 марта н. ст. 1847*

131. П. Я. УБРИ.

<8 марта н. ст. 1847. Неаполь.> Милостивый государь Петр Яковлевич!

Не знаю, как благодарить вас за вашу доброту и те хлопоты, которыми вы обременили себя по поводу моего векселя. Все получено мною в исправности. Отъезд мой в Палестину (по случаю расклеившегося вновь моего здоровья и надобности ехать на железные воды и морское купанье) несколько отодвинут. А потому очень может быть, что я буду иметь удовольствие проездом через Франкфурт принести вам лично мою признательность. Прошу вас также при этом случае передать мой искреннейший поклон всему вашему милому и мной весьма уважаемому семейству.

С совершенным почтеньем и такою же преданностью остаюсь

вашим покорнейшим слугою

Николай Гоголь.

Марта 8. Неаполь.

На обороте: Francfort sur Mein. Son excellence monsieur monsieur d’Oubril, envoyé extraordinaire et ministre plénipotentiaire de Russie. Francfort s/M.

Шевыреву С. П., 10 марта н. ст. 1847*

132. С. П. ШЕВЫРЕВУ.

Март<а> 10 <н. ст. 1847>. Неаполь.

Письмо твое от 30 января* со вложением векселя (ценою 182 р<убля> серебр<ом>) получил. Деньги, выручаемые за «М<ертвые> д<уши>», держи у себя и не посылай до моего извещения. В прежнем письме моем (от 4 марта) я просил тебя выслать матери моей две тысячи сто рублей ассигнациями и проповеди Иннокентия сестре Ольге. Будь по-прежнему добр ко мне и не замедли этой отсылкой, если деньги есть налицо. Насчет поступка моего с Погодиным ты уже, вероятно, получил объяснение, если получил мое письмо от 4 марта; Погодин также введен в загадку этого дела, поэтому что и к нему было отправлено письмо того же числа. В письме твоем мало слов о моей книге, но благодарю и за немного. Ты прав, отыскавши в моей книге следы состоянья переходного. Скажу тебе в утешенье только то, что состоянье, во время которого писалась она, миновалось.[729] Мне было страшно самому за многое в моей книге, когда она печаталась, и поверь мне, что книгой моей я дал себе самому гораздо сильнейшую оплеуху, нежели друзьям моим. Но много было причин к ее изданию, а между прочим[730] и та, чтобы увидали наконец читатели и почитатели мои (увы! и самые друзья), что не следует торопить меня к печатанью, когда я сам чувствую, что не пришел еще в силы выражаться ясно и просто (до простоты надобно вырасти). По моим прежним письмам, которые я писал к вам, по тому болезненному стону, который был в них слышен всякий раз, когда приходилось мне отвечать на понуканья выступить на поприще литературное, можно бы, казалось, смекнуть, что незачем торопить меня. О, если бы Погодин с самого начала поверил мне на честное слово, не произошло бы между нами этих загадочных явлений. Но что сделано, то сделано. Всё делается не без воли божией. Не явись моя книга,[731] не сделаны были бы мне упреки, заставившие меня гораздо строже оглянуться на самого себя. Ускользнуло бы от меня ведение моего собственного состояния душевного; я бы остался в предположеньи, даже, может быть, в уверенности, что я совершеннее, чем я есть, и что Я почти готов на умное дело. В других твоих замечаниях о моей книге есть сторона и справедливая и несправедливая. Последнее произошло не от ошибочного твоего взгляда, но оттого, что книга моя ужасно обезображена цензурой, так, что во многих местах осталась одна половина мысли. Частица если, хоть и небольшая частица, но если всё выбросишь, если вымараешь фразу, условливающую сказанную мысль, дело может предстать совсем в другом. Скажу тебе, что мне слишком[732] было тяжело слышать об этих помарках, что я[733] очень сердился на бедного Плетнева за то, что он, не дождавшись, что я скажу в ответ на непропущение целой половины книги, поторопился выпустить[734] остаток ее. Но теперь я помирился и с этим. Слышу ощутительней, что свыше всё распоряжается лучше, чем мы думаем. На меня бы, может быть, не напали так много, если бы многие вещи сказаны были умней и осторожней, а через это и толков было бы меньше. Но эта резкость, дикость заносчивость многого в моей книге расшевелит[735] и заденет за живое многих умных людей. Что ж делать, если такова натура русского человека, что его не заставишь до тех пор говорить, покуда не выведешь его из терпения, зацепя за самую живую струну.[736] Поверь, что без этой книги мне бы не узнать всего того, что мне необходимо знать для того, чтобы мои «Мертвые души» вышли то, чем им следует быть. По поводу моего неведения многих вещей,[737] которые у меня выдаются с такою дерзостью за знание, многие невольно будут заставлены выказать свое ведение, которого я добиваюсь. Друг мой, не сердись на меня за темноту слов и выражений моих, если и теперь покажется тебе что неясным или неискренним.[738] Вспомни только, что я слишком долго страдал от неуменья высказать[739] себя. Прими просто, на веру эти слова мои: «Покуда не заговорит[740] общество о тех предметах, о которых говорится в моей книге, мне физически невозможно двинуть свою работу». Прости меня, добрая душа моя, за все[741] неудовольствия, которые я нанес тебе, за тяжесть тех хлопот, которыми я обременил тебя по поводу дел моих, за мое грубое подчас обращение с тобою, за оскорбленье[742] того, что близко твоему нежному сердцу, словом — за всё прости меня и, в заключенье благодеяний твоих, сделай еще одно благодеянье, которое будет теперь значительней для меня всех прежних. Собирай все толки, все замечанья, всё, что ни будет сказано обо мне и о книге моей и преимущественно о предметах, заключенных в моей книге, даже хотя бы, по-видимому, иные из них были и незначительны. Это уж мое дело будет разобрать и взвесить. Передавай самые жесткие, самые язвительные слова. Говорю тебе истинно, что от всего этого такая польза уму, сердцу и душе моей, как ты и представить себе не сумеешь. Что ж делать, если мне таким, а не другим образом определено добраться до зрелости и разума! Проси и других записывать в простоте и бесхитростно все слова, какие ни услышат, именно, как их услышат. Мне кажется, что даже некоторые из студентов, которые поумнее и побойчее и к тому же имеют случаи побольше обращаться с людьми, могли бы записать многие слова и мненья, слышанные от людей всякого сословия, к которым принадлежат и сами, — хоть, положим, в виде тебе подаваемых упражнений в словесности по части приобретения простого слога и искусства передавать природу просто, как она есть. Право, труд мой больше полезный и существенный, чем думают «многие, и он сто́ит того, чтобы друзья мои, всё мне простивши, все мои несправедливости, поработали бы грудью за меня. Ты, Погодин и Аксаков, как люди, более других долженствующие быть близкими мне и отныне соединенные со мною неразрывней,[743] чем когда-либо прежде (потому что именно с этих пор только должно начаться прямое познание друг друга), можете много для меня сделать. Говорю для меня, тогда как по-настоящему следовало бы сказать для добра, потому что, видит бог, работаю для добра и себя хочу сделать лучшим затем, чтобы быть в силах сделать добро. Погодин, мне кажется, бы многое мог записать, что услышит от простых людей и купцов, с которыми ему весьма часто случается говорить. Прочти им эти строки. Почему знать? Может быть, бог вразумит их сделать что-нибудь такое для меня, что будет мне[744] наиболее полезно. Им подскажет это любящее[745] и всепрощающее сердце, которое находчиво. Мне бы очень нужно было иметь всегда у себя в ящике один-другой портрет, набросанный ловкою рукою, хоть и бегло, с человека, которого бы можно было назвать типом и представителем своего сословия[746] в его современном, нынешнем виде. Прощай, моя добрая душа! Обнимаю тебя крепко…

Твой Г.

Ради бога, пиши почаще.

На обороте: В Москве. Moscou. Russie. Г. профессору импер<аторского> Московского университета Степану Петровичу Шевыреву. В Москве. В Дегтярном переулке, близ Тверской, в собствен<ном> доме.

Малиновскому Д. К., около 10 марта н. ст. 1847*

133. Д. К. МАЛИНОВСКОМУ.

<Около 10 марта н. ст. 1847. Неаполь.>

Я читал листки вашей исповеди со вниманьем и любопытством. Многое[747] в них разбросано и не пришло в тот порядок, в каком должно быть, но добрые начала бродят и в самом хаосе. И если только тот, кто устрояет всё, поможет и вам устроиться сообразно силам вашим — из вас выйдет человек полезный и нужный земле своей. Мысль ваша описывать современный окружающий вас люд, по поводу моих «Мертвых душ», очень умна, и я уверен, что это принесет пользу обоюдную как мне, так и вам, а может быть, даже и самой публике, если окажется в ваших записках кое-что приличное знать и другим и по этому случаю стоющее быть публикованным. Посещайте сколько возможно меньше те публичные места, о которых вы упоминаете в листках ваших, как-то б. и трактиры (разве в смысле наблюдателя, тогда ступайте хоть в тюрьмы и воровские шайки). Берегите здоровье ваше, его же так немного дано людям позднейшего поколения; поэтому я бы вам не советовал также много заниматься по ночам и вообще делать что-нибудь привалом и запоем, хотя бы самое наиполезнейшее дело. Наблюдайте разумную ровность во всем и блюдите за чистотой сердца своего, потому что без нее невозможно полное и совершенное развитие сил наших.

Искренно желающий вам успехов во всяком добре.

Н. Гоголь.

Жуковскому В. А., 12 марта н. ст. 1847*

134. В. А. ЖУКОВСКОМУ.

12 марта <н. ст. 1847>. Неаполь.

Едва только успел я отправить ответ на добрейшее письмо твое (от 6/18 февраля), как принесли мне вновь твои строчки* с извещеньем о высылке мне денег и векселя. Вслед затем я получил письмо от Убриля* (которого не знаю, как благодарить за его доброту и хлопоты обо мне) со вложением секунды векселя. Я известил его тот же час о получении моем как письма, так и векселя, назад тому два дни (письмом от 10-го марта)*. В бестолковщине по части этого векселя и его чудных странствий я совершенно не виноват, потому что не получал из Петербурга никакого предварительного предуведомленья о том, что мне будет выслан вексель, ниже извещения последующего о том, что мне послан вексель. Узнал я об этом случаем, весьма недавно: встретившись с одним знакомым Прокоповича* и разговорившись с ним о самом Прокоповиче, я узнал неожиданно и нечаянно, что им были посланы ко мне деньги, и в ту же минуту дал об этом знать Плетневу, и Плетнев, уже вследствие моего отзыва, сделал разыскание.[748] Надобно знать, что этот вексель был послан ко мне уже тогда, когда я не просил денег и назначил совершенно другое употребление тем деньгам, из которых он мне был послан. Оттого-то и не судьба ему была прийти в мои руки. И как странно! И теперь, в ту самую минуту,[749] когда здешний неаполитанский Ротшильд* уже дал было повеление своей кассе выдать мне по нем деньги, им овладело вдруг сомнение. Ни удостоверение гамбургского Гейне*, ни ручательство франкфуртского кровного брата не могло его успокоить. Еврейская душа почувствовала в эту минуту только то, что дело идет о деньгах, стало быть, о предмете, священнейшем всего на свете, а потому просила меня дать ему время сделать еще от себя разыскания и снестись с Гамбургом. А потому я распорядился[750] так, чтобы он всё взял на свои руки, как разъясненье по делу векселя, гак и доставку его обратно к барону Штиглицу* для выдачи[751] денег Плетневу на употребление, уже назначенное, что всё взялся он исполнить в непродолжительное время. Денег мне теперь не нужно. Я богат. Но в сторону об этом и поговорим о том, что поближе. Меня очень занимает теперь здоровье Елисаветы Алексеевны*. Мне кажется, ей лучше бы всего помогли морские купанья. Из всех женщин, страдающих нервами, я не знаю ни одной, которой бы не помогли удивительно морские купания. Это леченье так безвредно, так просто и вместе с тем так приятно! Мы бы тогда все вместе отправились в Остенде, потому что мне море необходимо. Это я вижу сам: из всех других оно. более всего прочего[752] помогало, и я сделал только в том оплошность, что не два или три года сряду купался, как мне советовали непременно, а понадеялся на достаточность одного раза. В июне месяце, если даст бог, я буду во Франкфурте, и мы потолкуем о многом, о чем бы следовало мне давно потолковать, но бог отнимал у меня язык, и я не мог самого простого дело рассказать просто. Как я рад, что отъезд мой на Восток немного отодвинулся: для этого путешествия нужно хоть сколько-нибудь лучше приготовиться, не говоря уже о том, чтобы и самому несколько поопрятней принарядиться. А покуда обнимаю тебя заочно, добрая душа моя, и да хранит вас бог всех здравых и невредимых!

Весь ваш Г.

При сем следует расписочка в получении денег*.

На обороте: Francfort sur Mein. Son excellence monsieur Basile de Joukoffsky. Francfort s/M. Saxenhausen. Salzwedelsgarten vor dem Schaumeinthor.

Вьельгорской А. М., 16 марта н. ст. 1847*

135. А. М. ВЬЕЛЬГОРСКОЙ.

16 март <н. ст. 1847>. Неаполь.

Я получил приятное[753] письмецо ваше, моя добрейшая Анна Миха<й>ловна, письмецо от 7/19 февр<аля>* с изъявленьем[754] вашего мненья о моей книге. Строчки ваши были мне нужны. Я уже начинал было думать, что весь дом ваш сердит на меня за что-нибудь и наказывает меня молчаньем, наказанием тягостнейшим для меня всех других наказаний. Но, слава богу, этого нет. Вы сказали мне очень вообще и очень в обширном смысле о мнениях, раздающихся в обществе о моей книге, но я бы желал слышать это с бо́льшими подробностями, характеризующими личность[755] тех, которые произносят мнения[756] Я знаю, что раздаются в обществе мнения, невыгодные насчет меня самого, которые оскорбительно слышать людям, меня любящим и меня более других знающим, как-то: о двусмысленности моего характера, о поддельности моих правил, о моем действовании из каких-то личных выгод и угождений некоторым лицам. Всё это мне нужно знать, нужно знать даже и то, кто именно как обо мне выразился. Не бойтесь, я не вынесу из избы сору. Всё это послужит, к добру и мне, и тем, которые обо мне каким бы то образом ни выразились. Книга моих писем выпущена в свет затем, чтобы пощупать ею и других и себя самого, чтобы узнать, на какой именно степени душевного состояния стоит теперь каждый из нашего нынешнего современного общества и на какой степени душевного состояния стою теперь я сам, потому что себя трудно видеть, а когда нападут со всех сторон и станут на тебя указывать пальцем, тогда и сам отыщешь в себе многое. Книга моя вышла не столько затем, чтобы распространить какие-либо сведения, сколько затем, чтобы добиться самому многих тех сведений, которые мне необходимы для труда моего, чтобы заставить многих людей умных заговорить о предметах[757] более важных и развернуть их[758] знания, скупо скрываемые от других. Не скройте от меня также отзывов того человека, который нам близок обоим*. Я не знаю, почему ваш папинька скрывал от меня его мнение о «Мертвых душах», которое я узнал уже случайно большим крюком, пять лет спустя после появления моей книги. Если это скрыто было от меня затем, чтобы не огорчить меня, то вновь вам повторяю, что никакие жесткие слова человека мной любимого не в силах смутить меня или уменьшить моей любви к нему, что слов неблагоприятных, жестких я теперь жажду, потому что — истинно вам говорю — они какой-то чудный бальзам для души моей, сверх того, что заставляют меня строже взглянуть на себя самого и умней взглянуть на другого. А всё это вместе учит меня той мудрости, которой мне необходимо надобно приобрести побольше затем, чтобы уметь, наконец, заговорить потом просто и доступно для всех о тех вещах, которые покуда недоступны. Поверьте мне, что мои последующие сочинения произведут столько же согласия во мнениях, сколько нынешняя моя книга произвела разноголосицы, но для этого нужно поумнеть. Понимаете ли вы это? А для этого мне нужно было непременно выпустить эту книгу и выслушать толки о ней всех, особенно толки неблагоприятные, жесткие, как справедливые, так и несправедливые, оскорбительные для самых нежных сердечных струн, словом, все те толки, от которых отворачивает уши человек неопытный, несведущий в науке жизни и в науке души человеческой. Итак, не скрывайте от меня ничьих мнений[759] о моей книге и ради меня дайте себе труд узнавать их, поручайте также другим узнавать их повсюду. Мне[760] всякий человек интересен, а потому и мненье его для меня имеет цену. От вашей приятельницы до слуги и горничной девушки вашей всяк может сказать мне что-нибудь нужное. Поработайте же теперь для меня, если у вас нет другой работы, и это будет с вашей стороны истинно-христианский подвиг. Не пропускайте также хотя в нескольких беглых чертах изображать мне портрет[761] того лица, которому принадлежат слова, если лицо его мне неизвестно. Меня огорчило ваше известие о том, что вы болеете и телом, и душою. Но уверенность в пользе всего нам посылаемого, уверенность, дознанная собственным опытом, заставила меня возблагоговеть перед божьею волею, которая насылает вам это испытание затем, чтобы новыми сокровищами украсить вашу душу и заставить[762] потом благодарить вечно за время испытания. Я думаю, что здесь также примешалась и болезнь просто физическая. Эти необъяснимые недуги нервические, которые как бы именно посылаются ныне затем, чтобы умягчить природу человека и сделать душе его доступные вещи, с трудом понимаемые и самыми высшими умами. Мои нервы теперь тоже всколебались и расстроились. Ночи мои без сна. Здоровье мое так расшаталось, что я должен прежде поездки моей в Иерусалим укрепить мое тело железными водами и морскими купаньями. Придется опять навестить Остенде, который для меня так дорог по воспоминаньям. О, если бы привел мне бог вновь ощутить такую радость, как назад тому три года, когда после долгих моих ожиданий привезла вас вдруг железная дорога и я увидел всех, всех милых сердцу моему. Поездка из Петербурга в Остенде так легка: всё морем, не нужно даже экипажа. Но бог да устрояет всё, как угодно его воле. Да хранит он вас! Прощайте. Перецелуйте всех ваших и пишите ко мне.

Весь ваш Г.

Напишите мне, как вам показался Апраксин*. Он на мои глаза показался совсем не похожим на других молодых людей, исполнен намерений благих и намерен заняться не шутя благосостоянием истинным своего огромного имения и людей, ему подвластных.

Передайте при сем следуемое письмо к<нязю> Одоевскому*, а княгиню О<доевскую>* поблагодарите много за ее доброту.

На обороте: St. Pétersbourg. Russie. Ее сиятельству графине Анне Михайловне Вьельгорской. В Санк<т>-Петербурге. У Михайловск<ого> дворца, на Михайловской площади. В доме графа Вьельгорского.

Одоевскому В. Ф., 16 марта н. ст. 1847*

136. В. Ф. ОДОЕВСКОМУ.

16 март <н. ст. 1847>. Неаполь.

Прежде я бы на тебя рассердился, несмотря на то, что любил всегда добрую твою душу и знал, что никому в жизнь свою ты не нанес еще никакой неприятности. Но я бы на тебя рассердился за твое молчание в такую минуту, когда тягостней всего было получить мне «от друзей моих молчание. Я думал, что по поводу выхода книги моей друзья мои поставят себе в непременную обязанность передать мне свои ощущения, указать мне мои заблуждения, ошибки или промахи, довести до моего сведенья замечанья умных людей, — словом, дать мне случай оглянуться на самого себя и построже рассмотреть себя. И хоть бы какое-нибудь слово от кого-нибудь из Петербурга![763] Я могу только догадываться, что есть обо мне слишком много невыгодных толков, к которым подал я сам повод темнотой, неясностью слов и выражений (которыми страдал долго и следы которых остались слишком ощутительны в моей книге), неполным[764] развитием тех истин,[765] которые следовало подать в виде, доступном для читателя; но какие именно эти толки — я не знаю. Тогда как мне следует знать, потому что, может бы<ть>, я впал в такие ошибки, в каких и не думаю подозревать себя. Ради самого Христа, передай мне хотя важнейшие из них. Ты видишь много умных людей. У тебя ж они притом и собираются всякую неделю. Что тебе стоит передать мне мнения их всех и прибавить в заключенье свое? Не бойся, я не вынесу из избы сору[766] и ни на кого не рассержусь, хотя бы он выразился обо мне, как об наипрезреннейшем человеке. Грех будет тебе, если ты не исполнишь этого, потому что это дело души моей, и душа моя требует во спасенье свое осуждений. Передай мой душевный поклон княгине. Скажи ей, что мне слишком совестно, что я дерзнул было наложить на нее одно хлопотливое дело*. Я после увидел сам, что это было неумно, а она, добрая душа, несмотря на всё, изъявила готовность великодушную исполнить мою просьбу. Бог ее да наградит за то, и тебя, если ты также великодушно исполнишь мою нынешнюю просьбу.

Весь твой Г.

Спроси у Вяземского, получил ли он письмо через Россети* Арк<адия> Осиповича. Я до сих пор еще не получил никакой книги из Петербурга, ни моей, ни чужих.

На обороте: Князю Владимиру Федоровичу Одоевскому.

Соллогуб С. М., 16 марта н. ст. 1847*

137. С. М. СОЛЛОГУБ.

16 марта <н. ст. 1847. Неаполь>.

Наконец от вас письмо. Как я ему обрадовался! Давно вы меня не дарили вашими строчками. В строчках ваших светится по-прежнему жемчужина — душа ваша, то же самое младенческое радушие и та же братская любовь ко мне. Бог да наградит вас за всё это. Скажу вам, что мне скучно было без писем от людей, любящих меня, особенно теперь, когда мне так дорого всякое слово из России и когда мне желалось бы всё знать, что ни говорят обо мне. Душе моей было тоже нужно несколько освежительное слово, потому что я было изнемог. Передайте при сем следуемое письмецо Владимиру Александровичу* и попросите его также и от себя исполнить мою просьбу. Обнимите всех ваших и перецелуйте их, а у графини, вашей маминьки, и у г<рафа> Михайла Юрьевича попросите мне прощенья за все мои докуки, которыми я наскучал им, за мою неотесанность и всякие грубые поступки, которых за мною водится в достаточном количестве, хотя по доброте своей вы смотрите на многое сквозь пальцы. И не забывайте пуще всего вашими добрыми и подчас мне очень нужными письмами.

Весь ваш Г.

В одно время с письмом к вам я отправляю также письмо к Анне Михайловне*. Скажите Плетневу или лучше Ар<кадию> О<сиповичу> Россети, что я до сих пор не получил из Петербурга никаких книг и не знаю, отправлены ли они и куда.

Соллогубу В. А., 16 марта н. ст. 1847*

138. В. А. СОЛЛОГУБУ.

<16 марта н. ст. 1847. Неаполь.>

Хотя вы человек (как все мы, грешные русские люди мужеска пола) несколько ленивый на подъем, но авось доброе расположение ваше ко мне пересилит лень и заставит вас не только отвечать на письмо мое, но даже выполнить мою просьбу. Просьба эта очень убедительна. Вы живете в свете, видаете людей[767] всех кругов и сортов, какие ни водятся в Петербурге, будьте так милостивы и аккуратны, передайте мне их толки о моей книге. Выберите из каждого круга такого человека, который побойчее и может назваться его представителем, расспросите его и передайте мне его суд и определение. Теперь таких представителей и кругов много, потому что мнения, как я слышал, страшно разделились, и пребывает разноголосица, какой доселе не бывало. Особенно не скрывайте от меня мнений неблагоприятных, как бы они жестки ни были. Они мне теперь так же нужны, как носу табак, после которого хоть и чихнется, но во здравие и голове свежей. Итак, жду от вас доказательств вашего доброго расположения ко мне, за которое останусь вам вечно благодарен.

Ваш Г.

На обороте: Графу Владимиру Александровичу Соллогубу.

Данилевским А. С. и У. Г., 18 марта н. ст. 1847*

139. А. С. и У. Г. ДАНИЛЕВСКИМ.

Неаполь. Марта 18 <н. ст.>, 1847

Я получил ваши строчки, милые друзья мои. Пишу к вам обоим, потому что вы составляете одно. Хотя письма ваши коротеньки, но я глотал с жадностью подробности житья вашего и перечитал их не один раз. Хотел бы вам заплатить тем же, то есть повестью о себе, но повесть эта так чудна, так необыкновенна, что нужно слишком собраться с духом и привести себя в очень покойное расположение, в то расположение, в каком находится старый инвалид, уже поместившийся дома, на родине, среди детей и внучат, когда ему легко рассказывать о прошедших битвах. После, когда приведет меня бог побывать в Киеве (который еще заманчивей от вашего в нем пребывания), я, может быть, сумею вам рассказать просто и ясно многое, но теперь во внутреннем доме моем происходит еще столько мытья, уборки и всякой возни, что хозяину просто невозможно быть толкову в речах даже и с наиближайшим другом. Покуда скажу тебе вот что, мой добрый Александр. Ты никак не смущайся обо мне по поводу моей книги и не думай, что я избрал другую дорогу писаний. Дело у меня то же, какое и было всегда и о котором замышлял еще в юности, хотя не говорил о том, чувствуя бессилие свое выражаться ясно и понятно (всегдашняя причина моей скрытности). Нынешняя книга моя есть только свидетельстве того, какую возню нужно было мне поднимать для того, чтобы «Мертвые души» мои вышли тем, чем им следует быть. Трудное было время, испытанья были такие страшные и тяжелые, битвы такие сокрушительные, что чуть не изнемогла до конца душа моя. Но, слава богу, всё пронеслось, всё обратилось в добро. Душа человека стала понятней, люди доступней, жизнь определительней, и чувствую, что это отразится в моих сочинениях. В них отразится та верность и простота, которой у меня не было, несмотря на живость характеров и лиц. Нынешняя моя книга выдана в свет затем, чтобы пощупать ею, во-первых, самого себя, а во-вторых, других — узнать посредством ее, на какой степени душевного состоянья своего стоит теперь каждый из нашего современного общества. Вот почему я с такою жадностью собираю все толки о ней. Мне важно, кто и что именно сказал, важна и самая личность того человека, который сказал, его черты характера. Итак, знай, что всякий раз, когда ты передашь мне мысли какого-нибудь человека о моей книге, прибавя к тому и портрет самого человека, то этим ты сделаешь мне большой подарок, мой добрый Александр. А вас прошу, моя добрая Юлия, или по-русски Улинька, что звучит еще приятней* (вашего отечества вы не захотели мне объявить, желая остаться и в моих мыслях под тем же именем, каким называет вас супруг ваш), вас прошу, если у вас будет свободное время в вашем доме, набрасывать для меня слегка маленькие портретики людей, которых вы знали или видаете теперь, хотя в самых легких и беглых чертах. Не думайте, чтоб это было трудно. Для этого нужно только помнить человека и уметь его себе представить мысленно. Не рассердитесь на меня за то, что я, еще не успевши ничем заслужить вашего расположения, докучаю вам такою просьбою. Но мне теперь очень нужен русский человек, везде, где бы он ни находился, в каком бы звании и сословии он ни был. Эти беглые наброски с натуры мне теперь так нужны, как живописцу, который пишет большую картину, нужны этюды. Он, хоть, невидимому, и не вносит этих этюдов в свою картину, но беспрестанно соображается с ними, чтобы не напутать, не наврать и не отдалиться от природы. Если же вас бог наградил замечательностью особенною и вы, бывая в обществе, умеете подмечать его смешные и скучные стороны, то вы можете составить для меня типы, то есть, взявши кого-нибудь из тех, которых можно назвать представителем его сословия или сорта людей, изобразить в лице его то сословие, которого он представитель, — хоть, например, под такими заглавиями: Киевский лев; Губернская femme incomprise*; Чиновник-европеец; Чиновник-старовер, и тому подобное. А если душа у вас сердобольная и состраждет к положенью других, опишите мне раны и болезни вашего общества. Вы сделаете этим подвиг христианский, потому что из всего этого, если бог поможет, надеюсь сделать доброе дело. Моя поэма, может быть, очень нужная и очень полезная вещь, потому что никакая проповедь не в силах так подействовать, как ряд живых примеров, взятых из той же земли, из того же тела, из которого и мы. Вот вам, мои добрые, моя собственная повесть и подробности того, что составляет нынешнюю жизнь мою, в отплату вам за ваши тоже весьма коротенькие известия о себе. Но вы, однако же, не забывайте себя показывать мне почаще и не пренебрегайте этими, по-видимому незначительными, подробностями, но которые, однако ж, для меня драгоценны. Сами посудите: если мне теперь дорог и близок всякий человек на Руси, то во сколько крат должен быть мне дороже и ближе человек, связанный узами дружбы со мной? Ведь я вас не вижу, а эти маленькие, по-видимому пустые, подробности делают то, что вы рисуетесь перед моими глазами, и я как бы ощущаю в малом виде радость свиданья.

Вот вам мой маршрут: до мая я в Неаполе, а там отправляюсь на воды и морское купанье, по случаю вновь пришедших недугов и расстроившихся нерв моих. Укрепивши мои нервы, проберусь разными дорогами по Европе вновь в Неаполь к осени, с тем, чтобы оттуда двинуться на Восток. Всю зиму и начало весны проведу на Востоке, а оттуда, если бог благословит, пущусь в Русь, на Константинополь, Одессу и, стало быть, на Киев, а в Киеве, около июня месяца, обниму вас, что имеет быть, по моему расположению, в будущем году.

Львову В. В., 20 марта н. ст. 1847*

140. В. В. ЛЬВОВУ.

Неаполь 1847. Марта 20 <н. ст.>.

Благодарю вас за письмо ваше, исполненное такого искреннего участия. Я рассматривал долго вашу подпись. Одного князя Львова я знал*, но тот, кажется, в Петербурге. Вы спрашиваете, зачем вышла книга моих писем. На это никак не в силах отвечать: было столько причин разного рода, что описать их понадобились бы бесконечные листы и страницы, которые произвели бы, может, новые недоразумения. Что сделано, то сделано. Ничего не происходит в мире без воли божией. Есть святая сила в мире, которая всё обращает в добро, даже и то, что от дурного умысла сделал человек. Но книга моя была не от дурного умысла, на ней только лежит печать неразумия человеческого или, лучше, — моего, а потому я верю в божью милость, что не допустит он, дабы из книги моей почерпнули вред. Покуда я могу сказать только, что появленье этой книги полезно мне самому больше, чем кому-либо другому. Одно помышленье о том, с каким неприличием и самоуверенностью сказано в ней многое, заставляет меня гореть от стыда. (Я не видал моей книги в печати; знаю только, что она выпущена в обезображенном виде, с пропуском и выключением больше половины статей и мест. В статьях и в размещении их была некоторая связь, а в связи все-таки некоторое объяснение дела). Стыд этот мне нужен. Не появись моя книга, мне бы не было и вполовину известно мое состояние душевное. Все эти недостатки мои, которые вас так поразили, не выступили бы передо мною в такой наготе;[768] мне бы никто их не указал. Люди, с которыми я нахожусь ныне в сношениях, уверены не шутя в моем совершенстве. Где же мне было добыть голос осужденья? Без появленья этой книги моей я бы, точно, остался в самоослеплении насчет многого в себе. Без появленья этой книги не устремилось бы за мою душу столько чистых молитв, с такою святою мыслью — молить бога о спасеньи моем. Молитвы эти мне нужны; я верю в их силу. Нет, не допустит бог впасть меня в ту прелесть, в которую подозревают меня впадшим; ради молитв тех праведников, которые о мне молятся, он спасет меня. Сколько могу судить о толках, до меня дошедших, читатели мои находятся еще под влияньем первых впечатлений. Я бы очень желал услышать мнения тех, которые прочли мою книгу не один раз, но несколько, в различные часы и в различные расположения душевные: там есть некоторые душевные тайны, которые не вдруг постигаются и которые покуда приняты (может быть, от неуменья моего просто и ясно выражаться) совсем в другом смысле. Так как вы питаете такое искренно-доброе участие ко мне и к сочиненьям моим, то считаю долгом известить вас, что я отнюдь не переменял направленья моего. Труд у меня всё один и тот же, всё те же «Мертвые души». И одна из причин появленья нынешней моей книги была возбудить ею те разговоры и толки в обществе, вследствие которых непременно должны были выказаться многие мне незнакомые стороны современного русского человека, которые мне очень нужно взять к соображенью, чтобы не попасть в разные промахи при сочинении той книги, которая должна быть вся природа и правда. Если бог даст сил, то «Мертвые души» выйдут так же просты, понятны и всем доступны, как нынешняя моя книга загадочна и непонятна. Что ж делать, если мне суждено сделать большой крюк для того, чтобы достигнуть той простоты, которою бог наделяет иных людей уже при самом рожденьи их. Итак, вот вам покуда посильное изъясненье того, зачем вышла моя книга. Не знаю, будете ли вы довольны им, но во всяком случае приношу вам еще раз душевную благодарность за доброе письмо ваше, за которое да наградит вас бог всем тем, что есть наижелательнейшего и наинужнейшего вашей душе.

Истинно признательный вам Н. Гоголь.

На обороте: Moscou. Russie. Его сиятельству князю Владимиру Владимировичу Львову. В Москве. В Новой Басманной, в дом ген<ерал>-ад<ъютанта> Перовского.

Иванову А. А., 25 марта н. ст. 1847*

141. А. А. ИВАНОВУ.

<25 марта н. ст. 1847. Неаполь.>

Пишу к вам несколько строчек с граф<ом> Иван<ом> Петр<овичем> Толстым, который есть родной брат моего закадычного приятеля, Ал<ександра> Петр<овича>, стало быть, с тем вместе родной брат и Софье Петровне, вам довольно знакомой, а потому вы, если вам не будет это в тягость, позвольте взглянуть им на вашу картину. Граф и графиня (урожд. графиня Строганова) очень добрые люди, а потому вы можете им даже объяснить ваше положение. Они же едут, не останавливаясь, в Россию, стало быть, будут иметь случай заговорить и с другими о вашем положении. Мне кажется, что непременно нужно, дабы всем сделалось известно и очевидно ваше положение. Теперь же, я думаю, <вы> больше спокойны, чем прежде, а потому можете рассказать всё, что претерпели, покойно, не жалуясь ни на кого, не обвиняя никого, изобразя только верную, картину испытаний, через которые провел вас бог. Не нужно скрывать ничего в своей истории, ни даже черных несправедливостей, вам оказанных (в словах должно быть всегда справедливу), но нужно рассказать так, чтобы слушающий вас оставил в сторону суд над врагами вашими (подобно вам самим) и проникнулся бы в такой степени участием к тому положению,[769] в каком может очутиться всякий истинный художник,[770] взглянувший на труд, как на святое дело,[771] что стал бы горой за вас и употреблял бы с тех пор всё, чтобы образумить тех, кому следует взглянуть разумно на все эти вещи. От Чижова я получил письмо* с известием о том, что он оставляет внезапно Рим. Это мне прискорбно: я бы желал очень о многом переговорить с ним лично. Передайте ему при сем следуемое письмо*. Затем будьте здоровы, и бог да помогает вам работать вашу картину! Нечто, как о вашей картине, так и о положении вашем, как художника, сказано мною в одном из моих писем, напечатанных отдельною книгою*. Книги этой я не получил. Знаю только, что она обезображена и обрезана жестоко цензурой, а потому и не могу знать, что из этого письма оставлено, а что выброшено. А было бы хорошо, если бы это письмо было доведено[772] целиком до сведения всей публики. Советую вам также не гневаться на те мои жесткие письма*, которые я писал к вам из Неаполя. Поверьте, что их полезно перечитывать, несмотря даже и на то, если бы они были совершенно несправедливы. Говорю вам это по опыту. Если имеете что сказать мне, обратитесь[773] к графу или, лучше, графине Соф<ье> Сергеевне, и она мне это передаст.

Желающий успехов вам Г.

На обороте: Александру Андреевичу Иванову.

Чижову Ф. В., 25 марта н. ст. 1847*

142. Ф. В. ЧИЖОВУ.

Неаполь. 25 марта <н. ст. 1847>.

Мне было очень прискорбно узнать из письма вашего (от 20 марта)* о вашем решении так рано оставить Италию. А я думал было с вами увидаться в Риме, в первых числах мая. Мне хотелось о многом с вами переговорить лично, и это была единственная причина тому, что я не отвечал на ваше прежнее, очень доброе и милое письмецо*. Объясненья письменные вообще меня сильно затрудняют: я просто боюсь теперь выражать мысли свои на бумаге, хотя вообще люблю читать всё выраженное другими. Столько недоразумений случалось мне производить!.. но оставим об этом речь. Повторяю вам вновь, что мне очень жаль, и я бы возрадовался не шутя внезапному повороту ваших обстоятельств, который заставил бы вас остаться май месяц в Риме. Во всяком случае, вы не позабудьте меня, по крайней мере вашими письмами, и если вы хотите получать и от меня также письма, и притом толковые, а может быть, даже и нужные, то не поскучайте прежде познакомить меня обстоятельно и подробно с вашими мыслями, намерениями и даже движеньями доброй души вашей. Тогда мне будет легко говорить с вами и на письме. Никак не смущайтесь тем, если не получите сначала ответа (кроме разве самого короткого). Это будет значить только то, что я еще не умею вам отвечать, что я еще недостаточно введен во всё то, что касается до ваших намерений, занятий и помышлений, и желал бы писем, еще обстоятельнейших и чистосердечнейших относительно такого предмета. Но как только разоблачится передо мною человек со всеми изгибами его особенностей и наклоненьями его взгляда на вещи, мне тогда так же с ним свободно, как с товарищем, с которым росли и воспитывались вместе. Но прощайте. Бог в помощь вам!

Искренно вас любящий Н. Г.

Вьельгорскому М. Ю., 27 марта н. ст. 1847*

143. М. Ю. ВЬЕЛЬГОРСКОМУ.

Марта 27 <н. ст. 1847>. Неаполь.

Я страдаю душой при одном помышлении о том, сколько нанес вам хлопот и тревог, мой наидобрейший граф Михаил Юрьевич; но, вероятно, вы уже знаете из письма моего к Плетневу*, о котором он, вероятно, уже вам сообщил, что мои искания гораздо умереннее. Желанье мое, чтоб и вы и князь Вяземский прочли раза два непропущенные статьи и выбросили бы из них все жесткие, дикие и оскорбляющие выражения. Я полагал и даже полагаю доныне, что почти все главные мысли могут удержаться и могут быть представлены на рассмотрение высшее, если смягчить некоторые резкости выражений кое-какими умягчающими и приличными оговорками. Я думал и думаю доныне, что нужно, во-первых, выбросить заносчивое я, которое выглянуло во многих местах почти против моей воли и подало случай многим приписать многое во мне самолюбию моему, тогда как это просто моя юношеская незрелость, которая во мне пребывает рядом с моей зрелостью и с моими уже немолодыми летами. Чтобы лучше заметить во мне всё то, что следует умягчить и оговорить, я просил князя Вяземского не позабывать при чтеньи писем моих, что их пишет чиновник маленького чина. Тогда само собой будет очевидно, как сказать ту же мысль незаносчиво. От этого книга моя значительно выиграет и в публике. Не поскучайте, мой добрый и великодушный Михаил Юрьевич, этим чтением. У вас есть много того прекрасного и тонкого чутья, которое может приметить всякую малейшую неприличность. Не поскучайте и выправить; я верю вперед в разумность и необходимость всего того, что вы придумаете выправить вместе с князем Вяземским. И если после этого дела (за которое не придумаю, как возблагодарить вас) вы найдете, что лучше обождать или даже отменить представление этих статей, тогда это решение будет для меня совершенно удовлетворительно. Еще раз считаю долгом повторить вам всё это и еще раз прошу вас простить меня. А добрую графиню прошу не беспокоиться и не тревожить себя мыслью, что она в чем-нибудь не исполнила моей просьбы*. Скажу вам искренно, что мною одолевала некоторая боязнь за неразумие моего поступка, но в то же время какая-то как бы неестественная сила заставила[774] его сделать и обременить графиню смутившим ее письмом*. Скажите ей, что в этом деле никак не следует торопиться, что я слишком уверился в том, что для полного успеха нужно очень повременить и очень всё обдумать. Затем, целуя вас и целуя ее добрые ручки и ручки бесценных дочерей ваших остаюсь весь ваш Г.

Плетневу П. А., 27 марта н. ст. 1847*

144. П. А. ПЛЕТНЕВУ.

Марта 27 <н. ст. 1847>. Неаполь.

Давно не имею от тебя известий, добрый друг мой. (Я писал к тебе еще не так давно, именно 6 марта). Если тебя затруднили дела по моей книге, то, повторяю тебе вновь, торопиться с представленьем рукописных статей не нужно, — тем более, что, во всяком случае, полное издание книги не поспело бы[775] прежде лета. Лучше получше[776] выправить эти статьи, выбросить из них всё резкое и оскорбляющее. Я просил князя Вяземского в письме к нему,[777] которое, вероятно, вручил ему Росетти (оно было от 28 февр<аля>), чтобы он, читая эти статьи, имел неотлучно в своих мыслях то, что писавший их[778] есть не более, как чиновник 8 класса, чтобы чрез то видеть лучше, где нужно облегчить жесткое выражение помещением необходимой оговорки, а где уничтожить вовсе иное заносчивое, ни в каком случае не приличное. Всё можно сказать, что есть правда, и тем более та правда, которую я хочу сказать, но нужно созреть для того, чтобы уметь ее сказать. И настоящей виной того, что вооружает против меня людей, есть не другое что, как незрелость моя. Я получил от Жуковского секунду векселя и в то же время от нашего посланника из Франкфурта, Убриля, известие, что мне будут выданы по нем от здешнего банкира Ротшильда все деньги, вследствие его переговоров с его братом, франкфуртским Ротшильдом. Но как странно и как видно, что мне не судьба получить эти деньги! Ротшильдом здешним овладело вдруг сомнение (хотя он уже приказал было мне выдать деньги). Все справки, сделанные во Франкфурте и в Гамбурге относительно незаплаты по первому векселю, показались ему недостаточны, и он попросил у меня времени вновь списаться с Гамбургом, вследствие чего я и просил его распорядиться так, чтобы этот вексель был из Гамбурга препровожден обратно к Штиглицу, а Штиглиц выдал бы деньги эти тебе. Ты их держи у себя. У Прокоповича денег моих достаточно. Но об этом деле мы поговорим с тобой потом: дело*, которое должно остаться между нами, совсем, не так глупо, как кажется с виду, но я не надлежащим образом объяснил свою мысль. Не могу постигнуть, почему я до сих нор не получил ни одной книги, ни моей, ни чужих, тогда как в прошлом году мне случилось получить несколько книг весьма скоро. Я помню, что получил через Любимова*, на имя Апраксиной, несколько книжек в полтора месяца изворота. Теперь пишет Любимов Апраксиной, что он был у тебя именно с тем, чтобы взять книги для меня, но не получил их.[779] Видно, не судьба мне видеть мою книгу и вообще читать вышедшие теперь у нас книги. Пожалуста, посылай хотя в письмах листки тех мест,[780] где говорится о чем-нибудь по поводу моей книги. Не жалей на это денег: они скоро должны у тебя вновь накопиться от второго издания книги, которое я просил тебя произвести в скорости по первому изданию, если проволочка по поводу включенья невключенных статей окажется долгой, и которое просил тебя возложить на Россети, если тебе окажется невозможность заняться им самому. Но удивляет меня то, что ни от Россети, ни от всех тех людей и друзей, которые обещали мне сообщать всё, что ни услышат из толков о моей книге, не получил почти ни строки. Маршрут мой тебе уже известен из письма моего от 6 марта. Всё, что ни будет высылаться ко мне с первых чисел майя, следует адресовать во Франкфурт, на имя посольства[781] или Жуковского. Кстати: советуй тем, которые страдают нервами, ехать на морское купанье в Остенде, которое решительно лучшее из всех прочих и помогает чудесно, а самая поездка туда необыкновенно легка: из Петербурга можно прямо морем, не бравши с собою экипажа, в одну неделю достигнуть Остенде или вплоть морем, или с пересестом на железную дорогу, что не требует тоже экипажа и хлопот. Из Остенде день езды в Париж, по железной дороге, и день езды в Лондон, с пароходом. А мне бы хотелось очень переговорить, будучи в Остенде, со многими из русских, и особенно с теми, которые поумней и могли бы мне сообщить многое интересное. Прежняя моя дикость исчезла, и мне теперь не трудно разговориться. Обнимаю тебя, добрая душа моя.

Твой весь Г. На обороте: St. Pétersbourg. Russie. Его превосходительству г. ректору С.-Петербургск<ого> император<ского> университета Петру Александровичу Плетневу. В С. П. Бурге. На Васильев<ском> о<строве>, в университет.

Молчановой С. Н., февраль-март н. ст. 1847 г*

145. С. Н. МОЛЧАНОВОЙ.

<Февраль-март н. ст. 1847 г. Неаполь.>

Вы просите молиться о Прасковье Ивановне, но она так жила на земле, что мы должны теперь просить ее о нас молиться. Во всяком случае я упомяну ее имя при святом гробе. А вас прошу помолиться о том, чтобы бог не возгнушался принять от грешных уст моих мои молитвы. Если встретите кого-нибудь из тех, чья жизнь и молитва угодны богу, попросите их также помолиться обо мне. Я очень помню доброе выражение лица вашего и ласки ваши сестре моей.

Рад буду, если приведет бог нам встретиться в Москве.

Весьма признательный вам

Николай Гоголь.

Шереметевой Н. Н., 20 марта / 1 апреля 1847*

146. Н. Н. ШЕРЕМЕТЕВОЙ.

<20 марта/1 апреля 1847. Неаполь.>

Я получил доброе письмо ваше, бесценный друг мой Надежда Николаевна, сегодня, в страстн<ой> четверг, и сегодня же вам отвечаю. Я было уже начинал думать, скучая долгим молчанием вашим, что и вы негодуете[782] на меня за мою книгу, как вдруг получаю два листа вашего письма и какого письма! Бог да наградит вас за него! Оно мне было — как благодатная роса. Я было уже утомился от упреков слишком тяжких и жестких, отовсюду и уже почти со страхом распечатывал письмо ваше. Но в письме вашем та же любовь, те же молитвы обо мне и о бедной душе моей! Весьма мало вы себе позволили замечаний на мою книгу и даже и за них просите у меня извинения. Друг мой, если б вы даже сделали и самые тягостные, самые суровые, самые жесткие мне упреки и сопроводили бы их не голосом ангела, состраждущего о человеке, но голосом строгого судьи, да прибавили бы только, в заключение письма вашего, что вы с той же любовью обо мне молитесь и помните, как о своем возлюбленном сыне, данном вам богом, — облобызал бы я тогда ваши[783] строки, в которых начертались эти упреки. Упреки мне нужны, упреками воспитывается моя душа, и упреки составляют теперь мою пищу, которою питаюсь. Как ни несправедливы многие из них, но в основании их лежит всегда какая-нибудь правда, и это меня заставляет[784] всякий раз построже оглянуться на себя, и внутренний глаз мой становится после того светлее, точно как будто бы слетает с него какая-нибудь шелуха. Главной виной того множества упреков, которым подвергнулась моя книга, есть незрелость моя. Те же самые вещи можно было сказать гораздо обдуманнее, точнее, определительней, проще, скромнее и смиреннее — и книга моя имела бы больше защитников. Но зато я бы не достал бы себе этого множества упреков, которые мне нужны, и мне бы не было средств поумнеть, как следует, для того, чтобы уметь заговорить, как следует. Бо́льшая часть упреков родилась от всяких недоразумений, к которым я подал сам повод неясностью слов моих, в том числе и самое дело о портрете*. Поступки Погодина относительно меня были совершенно неумышленны. Он действовал, вовсе не думая оскорбить меня. Надобно вам знать получше Погодина. Это добрейшая душа и добрейшее сердце. Великодушие составляет главную черту его характера. Но с тем вместе некоторая грубость, незнание приличий, беспамятство и рассеянность (по причине множества[785] разных дел, которыми он всегда был опутан) поставляли его беспрестанно в неприятные отношения с людьми, в возможность огорчать их, без желания огорчить. Я долго думал о том, как объяснить ему всё это и заставить его оглянуться на себя, как вдруг моя книга без моего ведома нанесла ему поражение (я совершенно позабыл слова и фразы статей,[786] и если бы сам печатал, то, вероятно бы, ослабил их, имея намерение более объяснить неприкосновенность прав собственности писателя). Скажу вам, что я этому даже обрадовался, имея случай чрез это с ним прямо объясниться. Я писал к нему письмо (от 4 марта), которым, вероятно, он удовлетворен. Скажу вам еще, для полного успокоения вашего, что я никогда еще не любил так Погодина, как люблю его теперь. Человек этот, кроме того, что всегда был достоин всякого уважения, в последнее время значитель<но> изменился. Несчастия и разные душевные потрясен<ия> умягчили его душу до того, что она теперь способна понимать[787] многое из того, к чему прежде была менее чувствительна. И я чувствую, что отныне у нас с ним будет[788] дружба бо̀льшая и здесь, и там. Вот вам, мой друг, непритворный отчет по этому делу!

Поездка моя в Иерусалим несколько отодвинулась, по причине[789] всяких хлопот, переписок по поводу печатания книги, по причине[790] несколько вновь порасстроившегося моего здоровья, а наконец[791] и по той причине, что я не отважился отправиться один. Почти со всеми, имевшими то же[792] намерени<е> отправиться в этом году в Иерусалим, случились непредвиденные препятствия. А мне — надобно вам знать — необходимо для этой дороги товарищество близких сердцу душ. Я не так крепок и душой и телом, я не так живу в боге, чтобы обойтись без помощи людей, и мне братская помощь человека еще более нужна в этом путешествии, которое для меня есть важнейшее из событий моей жизни. Кроме того, мне необходимо также получше приготовиться, побольше утвердиться в здоровьи, и душевном и телесном. Летом, по причине расстроившихся нерв моих, я должен буду ехать на воды в Германию и на морское купанье, а потому ответ на это письмо вы адресуйте уже во Франкфурт — или, по-прежнему на имя Жуковского, или же на имя нашего посольства. Не позабывайте писать ко мне. Письма друзей моих теперь мне очень нужны. Со времени смерти незабвенного моего Языкова никто ко мне теперь не пишет часто. Он да вы только умели меня так любить, что, не смущаясь ничем — ни долгим молчанием моим, ни неуменьем моим быть признательну за такую нежную дружбу — писали ко мне всегда и не забывали меня никогда в мыслях и молитвах ваших.

Итак, прощайте до следующего письма вашего. Поз