Book: Карнавальная ночь



Карнавальная ночь

Поль Феваль

Карнавальная ночь

МАРГАРИТА БУРГУНДСКАЯ

БУРИДАН ПЕРВЫЙ

– Сударыня, помилосердствуйте, – говорил доктор Самюэль, – если уж люди со средствами отказываются платить, то нам ничего не остается, как закрыть лавочку! Ваш покорный слуга никогда не тянул деньги с бедняков. Господь ведает, я сделал немало добра людям. Но всему есть границы, и если уж люди со средствами отказываются платить…

– Вы уже говорили об этом, господин доктор, – прервал его тусклый страдальческий голос, однако, без сомнения, принадлежавший женщине благородного происхождения, знававшей лучшие дни. – Вам будет заплачено, – добавила больная, – не беспокойтесь, господин доктор.

Доктор Самюэль был человеком средних лет, светловолосым, полным, румяным. Одет он был в костюм из черного сукна, грудь его украшало жабо. В 1832 году, а именно в это время происходили описываемые события, жабо свидетельствовало о том, что его обладатель вращается в свете. Гофрированное белье и добротный черный костюм смотрелись на докторе словно с чужого плеча. С больными сей лекарь был мягок и обходителен, но, уж не знаю почему, доверия не вызывал. Тех, кто не мог ему заплатить, он всегда отправлял к одному и тому же аптекарю, якобы лучше всех умевшему составлять лекарства. Ходили слухи, что доктор и аптекарь в сговоре. Да поможет нам Господь! Даже подавая милостыню, нас, грешных, норовят обмануть и обобрать!

Больная и врач находились в маленькой, скудно обставленной комнате. В очаге догорал огонь. Тяжелый воздух был пропитан запахами лекарств, непременных спутников страдания и боли. Больная лежала на узкой кровати, отгороженной белыми хлопчатобумажными занавесками. Бледное исхудавшее лицо хранило следы необыкновенной красоты. Из-под простого, без отделки, чепчика выбивались великолепные черные волосы, несколько посеребренных прядей сверкали в лучах заходящего зимнего солнца.

Одной рукой доктор Самюэль нащупывал пульс у бедной женщины, а в другой держал изящные дорогие часы, рассеянно наблюдая за быстрым, ритмичным бегом секундной стрелки.

– Сегодня мы чувствуем себя получше, – проговорил доктор привычно ободряющим тоном. Печальная улыбка тронула обескровленные губы больной. – Бронхит протекает без осложнений, бронхитами нас не удивишь. Но перикардит… Вот что, сударыня, выпишу-ка я вам рецепт.

– Это бесполезно, доктор, – кротко возразила больная.

– Но… Лекарства дороги, а мы несколько стеснены в средствах в последнее время.

Заключительные слова «в последнее время» прозвучали едва слышно, бедная женщина не умела лгать.

– Ох-ох-ох! – трижды воскликнул доктор Самюэль, пряча роскошные часы в карман жилета. – Что ж, милая сударыня, тогда позвольте откланяться?

На лестнице послышались резкие, торопливые шаги. В соседнюю дверь постучали, и довольно бесцеремонный звучный голос произнес:

– Я ищу некую Терезу.

Слова прозвучали так ясно и отчетливо, словно говорящий находился внутри комнаты.

– Следующая дверь, – ответил сосед.

– Я, по крайней мере, говорю «мадам Тереза»! – пробормотал доктор Самюэль.

Больная приподнялась в кровати.

– Кто бы это мог быть? Меня неделями никто не навещает! – проговорила она словно про себя.

Дверь распахнулась, в комнату вошел мужчина. Доктор Самюэль немедленно согнулся в поклоне и развел пухлыми руками, глядя на которые трудно было поверить, что доктор их часто моет.

– Рад вас видеть, мой дорогой ученый коллега! – воскликнул он.

Посетитель взглянул на доктора, коротко, без улыбки кивнул ему и прямиком направился к кровати.

– Вас зовут Тереза? – вновь прозвучал его глубокий сильный голос. Затем, окинув больную взглядом и не дождавшись ответа, он добавил извиняющимся тоном: – Мадам, у нас много работы, мы должны спешить, поэтому нам приходится забывать о хороших манерах…

Доктор Самюэль неодобрительно пожал плечами, но заметил:

– Доктор Ленуар из достославного общества милосердия святого Венсана де Поля!

Тем временем Ленуар внимательно разглядывал лицо больной. Проницательный взгляд, сделавший доктора знаменитым, схватывал картину болезни точно и целиком.

Ленуар был еще молод. Небрежность его костюма, как ни странно, не производила сомнительного впечатления, в отличие от изысканного туалета его коллеги. При взгляде на его умное мужественное лицо вдумчивый наблюдатель догадывался, как дорого ценит молодой врач каждый час, каждую минуту. Если бы доктору Ленуару было дано две жизни, он все равно сожалел бы о том, что мало успел.

Братья и сестры милосердия, эти благородные души, превратившие призвание творить добро в ежедневную кропотливую работу, часто приобретают черты характера, которые позволяют людям несведущим обвинять их в эгоизме и даже шарлатанстве. Хирург, ампутирующий ногу больному, всегда спокоен, чувствительность ему неведома. Брат милосердия, бесстрастный, как хирург, или, лучше сказать, закаленный видом крови и страданий, быстро теряет способность внешне выражать свои чувства. Исполняя свою высокую миссию, он становится бесстрастным; его время принадлежит всем, поэтому он действует решительно и резко; он становится жестким, ибо не в праве отдавать одному то, в чем нуждаются многие. Эти строки могут возмутить тех «ангелов на час», что гордятся своей добротой и терпением, но послушайте моего совета: если вам придется ампутировать ногу, ни в коем случае не обращайтесь к чересчур впечатлительному хирургу!

– Мадам, – произнес доктор Ленуар (вид больной побудил его обратиться к ней именно так), – я интересуюсь вашим сыном Роланом, который служит подмастерьем у Эжена Делакруа, моего друга.

– Мой бедный Ролан! – пробормотала больная, ее широко раскрытые глаза увлажнились.

– Мадам Тереза пользуется моими услугами… бесплатно, – набравшись храбрости, заговорил доктор Самюэль. – Я навещал ее все эти дни.

Ленуар обернулся к нему и поклонился. Самюэль добавил:

– Астма в четвертой степени, осложненная острым перикардитом.

Доктор Ленуар слушал пульс Терезы. Тем временем доктор Самюэль уселся за стол, чтобы быстренько выписать рецепт.

– Ролан – хороший добрый мальчик, – говорил Ленуар, – мы ему поможем, я вам обещаю… Вы должны надеяться, мадам, надежда вам необходима.

– О да! – порывисто откликнулась Тереза. – Надежда мне необходима.

Доктор Самюэль, покончив с рецептом, протянул его доктору Ленуару, в его жесте одновременно сквозили тщеславие и подобострастие.

Ленуар взглянул на рецепт и вернул его со словами: «Хорошо».

Затем он подошел к камину и поставил ноги, обутые в крепкие сапоги, на почти догоревшие головешки. Особой нужды в тепле доктор не испытывал, он лишь искал способ незаметно положить на каминную доску двойной луидор.

Не ожидайте от таких, как Ленуар, безоглядной щедрости. Для них щедрость равносильна воровству. Великое множество больных нуждается в их помощи!

Сделав вид, что подошвы его сапог достаточно подсохли, Ленуар собрался отойти от камина, но в этот момент он заметил миниатюру, висевшую справа от маленького, изрядно облупившегося зеркала. На миниатюре был изображен мужчина в военной форме с генеральскими эполетами.

Доктор Ленуар положил еще один двойной луидор рядом с первым и сказал:

– До свидания, мадам. С этих пор я ваш друг. Я навещу вас.

Он вышел, было слышно, как он торопливо спускался по лестнице.

На щеках больной выступил легкий розовый румянец.

– Делакруа – художник-романтик, Ленуар – врач-романтик! Эжен Делакруа! Абель Ленуар! Их величают по имени и фамилии, как же, ведь они модные знаменитости! В моем присутствии Ленуар постеснялся, но обычно он берет десять франков за визит. Мне же платят по четыре франка, сегодня я уже обошел двадцать больных. А расходы? Огромные расходы, из-за них я не могу позволить себе… вы меня понимаете, мадам?

– Если где-нибудь в этом доме и завалялись деньги, то они могут быть только вон там, на камине, – с невыразимой усталостью перебила его Тереза. – Возьмите их и более не утруждайте себя визитами сюда. – И она откинулась на подушки.

Доктор Самюэль направился к камину. При виде двух больших золотых монет его глаза радостно заблестели.

– Конечно, сударыня, – воскликнул он, – конечно же, я вернусь. Я не из тех, кто бросает бедных клиентов на произвол судьбы! Платите вы немного, но я не в обиде. Не требовать же с вас десять франков – это чистое вымогательство! До свидания, милейшая сударыня. Рецепт пошлите к моему аптекарю, к другому не обращайтесь… Десять франков за визит – вот уж поистине возмутительно!

С этими словами доктор Самюэль закрыл за собой дверь. Больная осталась одна. В наступившей тишине стал слышен шум, доносившийся с улицы. День угасал, улицы были полны народа, наступал последний вечер карнавала. Веселые крики и смех тонули в общем гаме и грохоте, время от времени все перекрывал отрывистый хриплый звук карнавального рога.

Примерно через четверть часа больная повернула голову и села в постели.

– Как запаздывает Ролан! – пробормотала она. – Должно быть, уже пятый час. Нотариус закроет контору!

Не без усилия, стоившего ей приглушенного стона, она вытащила из-под подушки бумажник из юфти. Несколько безвкусное обилие потускневшей позолоты свидетельствовало о том, что он был сделан в Германии. Прежде чем открыть, Тереза поцеловала бумажник.

На лихорадочно блестевшие глаза больной набежала слеза и тут же высохла.

В бумажнике лежало двадцать купюр по тысяче франков. Тереза медленно пересчитала их. Исхудавшие прозрачные пальцы дрожали, касаясь шелковистой бумаги. Вытащив последнюю купюру, она сложила их одна к одной и снова пересчитала.

– Да смилостивится над нами Господь! – прошептала она.

Внезапно ее взгляд прояснился. Она сунула бумажник под одеяло, и ее губы беззвучно произнесли: «Ролан».

Кто-то поднимался по лестнице, перемахивая через четыре ступеньки. Отворилась соседняя дверь, но не та, в которую прежде стучал доктор Ленуар.

– Что ты опять задумал, негодник? – спросил ворчливо-ласковый голос.

– Это Буридан, – ответил другой голос. – Спрячьте его, пожалуйста. Я им очень дорожу, если с ним что случится, я сойду с ума.

Этот приятный голос принадлежал юноше, счастливому и гордому, радостно идущему навстречу жизни и умеющему за себя постоять.

Мгновение спустя дверь в комнату больной резко, но бесшумно отворилась. Последние лучи заходящего солнца осветили великолепного молодого человека, высокого, хорошо сложенного, с красивым и мужественным лицом под густыми каштановыми волосами, фанфарона и скромника, умницу и простака, добряка и насмешника, если судить по его живой подвижной физиономии. Короче говоря, перед нами был образец молодого человека, – тип, редкий в Париже, – с королевским великодушием вобравший в себя все то, что свойственно молодости: страстные увлечения, дерзкие выходки и беззаботное веселье. Мать души в нем не чаяла, и не только она.

Ролан в два приема пересек комнату. Двигался он размашисто, но мягко, как лев. Подпрыгивая, он производил не больше шума, чем резвящийся младенец.

– Добрый вечер, матушка, милая моя, – сказал Ролан, опускаясь на колени перед кроватью и прижимаясь алыми юными губами к холодным бескровным рукам. – Я немного опоздал, правда? Но ты ведь не сердишься на меня, добрее тебя нет никого на свете. Поцелуй меня.

Он подставил свой лоб матери, та улыбнулась, и взгляд ее озарился небесной радостью.

– Так вот, матушка, тебе не за что меня ругать, – продолжал молодой человек. Благодаря необыкновенному обаянию его детская манера говорить приобретала мужественность и очарование. Видимо, он принадлежал к той породе людей, которые всегда на коне, несмотря на нелепость или причудливость их поведения, подобно Митридату, не верившему в отравителей. – Я мчался из мастерской сломя голову, но повстречал доктора Ленуара.

И мы, конечно, разговорились о тебе, моя дорогая матушка! Поэтому я и опоздал.

– А Буридан? – вполголоса спросила больная.

– Ах так! – воскликнул Ролан, смеясь и краснея. – Ты все слышала. Да, это правда, у меня есть Буридан… Настоящий Буридан, мне дал его хозяин. Он – колдун, он прочел по моим глазам, что я заболею смертельной болезнью, если хотя бы раз не надену на карнавал костюм бравого солдата Буридана, восхитившего весь мир!

И, надсаживая голос, как было принято у актеров того времени (несчастные, они до сих пор не оставили эту манеру!), Ролан взвыл, забавно подражая интонациям Бокажа, непревзойденного исполнителя романтической драмы:

– Великолепно, Маргарита! Ты одержала победу. Но отмщение за мной! Слышите вопли матерей? Это король Людовик Десятый въезжает в Париж, принадлежащий ему по праву… И да здравствует Закон!

Вдалеке послышался оркестр из карнавальных рожков.

– Малыш! Мой малыш! – прошептала больная, порывисто обнимая сына. – Когда ты дома, я забываю о болезни.

– Так вот, хозяин дал мне костюм Буридана и позволение им воспользоваться. Ты не против, матушка, дорогая? Мадам Марселина посидит с тобой вечером, а я обещаю вернуться не поздно. Ты видишь, как я весел, как счастлив: доктор Ленуар сказал мне, что ты поправишься. А уж ему-то можно верить! Милая матушка, ты не представляешь, как все нас любят. Доктор мне еще сказал: «Ролан, твоя мать – добрая достойная женщина. Она нуждается в покое, надежде, счастье…» Почему ты вздыхаешь? Покой зависит от тебя, надежду тебе дам я, а счастье… А счастье придет, как только сможет!

Тереза снова прижала сына к груди.

– Мне нужно поговорить с тобой, – сказала она.

– Постой, я еще не закончил. Если бы доктор Ленуар пришел месяц назад, ты бы уже выздоровела. И не надо, пожалуйста, качать головой… Разве я не говорил, что дам тебе надежду? Хозяин видел мои рисунки. Он целый час… да-да, целый час! вертел в руках мои листы. Больше я не буду подметать мастерскую, не буду бегать за завтраком для этих господ. Я был лишь мальчиком на побегушках и ничего больше! Ученик Микеланджело! Подручный Рафаэля! Но завтра… завтра все изменится: у меня будет свой мольберт, свои краски, кисти… и жалованье двести франков в месяц!

– У твоего хозяина благородное сердце, – проговорила Тереза со слезами на глазах. – Мы еще поговорим об этом, Ролан. Вечер в твоем полном распоряжении, я обойдусь без тебя, мой милый сыночек…

– Но, матушка, скажите только слово – и к черту этот костюм Буридана!.. Ты знаешь, он так хорош!

– Я обойдусь без тебя, – ласково повторила больная. – Но прежде чем ты отправишься к своим друзьям, выполни мою просьбу. Это надо сделать немедленно.

– Тебе надоело разговаривать со мной?

– Мне никогда не надоест разговаривать с тобой, никогда не надоест любоваться моим Роланом, моим единственным сокровищем. Но сейчас речь идет о твоем будущем.

– Только о моем?

– О нашем с тобой, – со вздохом поправилась Тереза. – Это очень серьезно. Выслушай меня внимательно, не отвлекаясь.

Ролан поставил стул у изголовья кровати и сел.

– Ты полагаешь меня очень бедной, – начала больная с торжественностью, не лишенной смущения. – Я и в самом деле бедна. Однако я собираюсь вручить тебе двадцать тысяч франков, чтобы ты отнес их…

– Двадцать тысяч франков! – ошеломленно повторил Ролан. – Вы! Моя мать!

Щеки Терезы покрылись розовыми пятнами.

– Чтобы ты отнес их, – продолжала она, – на улицу Кассет, дом три, к мэтру Дебану, нотариусу.

Ролан молчал.

Тереза вынула позолоченный бумажник из-под одеяла.

Ролан взглянул на мать. Ее щеки снова стали мертвенно-бледными. Смущение исчезло с исхудавшего лица, теперь оно выражало внезапную и глубокую задумчивость.

– Я хотела сама это сделать, – проговорила Тереза словно про себя, – но я еще долго не смогу встать… может быть, никогда!

Она спохватилась и быстро взглянула на сына, стараясь определить, какое впечатление произвели на него ее слова.

Ролан сидел, опустив голову.

– Болтаю, сама не знаю что, – пробормотала больная.

– И что я должен сказать нотариусу? – спросил Ролан.

– Ты скажешь: «Мадам Тереза с улицы Святой Маргариты посылает вам эти двадцать тысяч франков».

– И все?

– И все.

– Нотариус даст мне расписку?

– Нет, нотариус не даст тебе расписки, он не может написать расписку.

Тереза, преодолевая усталость, подыскивала нужные слова.

– Нотариус даст тебе кое-что другое. И когда это другое будет у нас… я объясню тебе… но не сегодня, что-то я плоховато себя чувствую…

Ролан взял руку матери и поднес ее к губам.

– Вы ничего не обязаны мне объяснять, дорогая матушка.

Больная поблагодарила его взглядом, лучше слов говорившим как о глубине ее материнской любви, так и о чистоте ее помыслов.

– Ты неверно понял меня, сын мой, – сказала она. – В происхождении этих денег нет ничего загадочного. Но ты должен кое-что узнать… одну тайну, она принадлежит тебе… она – твое наследство. Это печальная тайна! Возьми бумажник и сосчитай купюры. Их ровно двадцать. Если хоть одна пропадет, рухнет моя последняя надежда!



Ролан пересчитал купюры и сложил их обратно в бумажник.

– Хорошенько закрой бумажник и не выпускай его из рук, пока не придешь к нотариусу, – продолжала Тереза. – Я повторю имя и адрес: месье Дебан, улица Кассет, дом три. Запомнил?

– Да, матушка.

– Слушай дальше! Ты должен говорить с самим нотариусом и обязательно с глазу на глаз. Ты скажешь ему: «Я сын мадам Терезы». Не удивляйся, если он странно посмотрит на тебя. Этот человек… впрочем, это не важно… На чем я остановилась? Я сказала, что ты должен получить от нотариуса?

– Вы очень утомлены, матушка. Нет, вы мне этого еще не сказали.

Тереза коснулась дрожащими пальцами лба.

– В самом деле, – пробормотала она, – я очень утомлена, но мне станет легче, когда я скажу тебе все. В обмен на двадцать тысяч франков нотариус даст тебе три бумаги: свидетельство о рождении, свидетельство о браке и свидетельство о смерти… Повтори.

– Свидетельство о рождении, – покорно повторил Ролан, – свидетельство о браке, свидетельство о смерти.

– Хорошо. Бумаг должно быть три, ни больше, ни меньше. Если не будет хотя бы одной, денег не отдавай… Ты все понял?

– Да, матушка.

– Тогда иди… и поскорее возвращайся!

Ролан бросился к двери, но остановился на пороге.

– Но когда нотариус даст мне эти три бумаги, как я узнаю, что они именно те, что вам нужны, матушка?

Тереза выпрямилась, сидя на кровати.

– Ты прав! – воскликнула она. – Остерегайся, мальчик мой, остерегайся! У тебя есть враги, а этот человек за деньги готов на все! Все три свидетельства – о рождении, браке и смерти – выписаны на одно и то же имя.

– Какое имя?

– Оно длинное. Запиши, чтобы не забыть.

Ролан взял грифель и листок бумаги. Тереза продиктовала взволнованным голосом:

– Раймон Клар Фиц-Руа Жерси, герцог де Клар.

– Я убегаю, матушка, – сказал Ролан, на которого незнакомое имя не произвело ни малейшего впечатления. – Раймон Клар Фиц-Руа Жерси, герцог де Клар. Так? Отлично, я скоро вернусь.

Он вышел. Тереза, измученная, в холодном поту, упала на подушки. Закрыв глаза, она прошептала:

– Герцог де Клар! Граф, виконт и барон Клар! Граф и барон Фиц-Руа! Барон Жерси! Какое имя, какое благородное имя! Какие титулы… И все это достанется ему! Господи, дай мне увидеть его счастливым и признанным всеми… А потом пусть я умру… Уже пора… Я схожу с ума!

БУРИДАН ВТОРОЙ

Вы слишком молоды, господа, чтобы помнить такую седую древность. 1832 год? Боже, когда это было? Еще до потопа? Из преданий старины, воспоминаний современников и свидетельств надежных источников явствует, что в начале 1832 года Париж был потрясен невероятным событием, ярким, как блеск молнии, и ошеломительным, как солнечный удар.

Событие, сводившее с ума город вкупе с предместьями, произошло на бульварах. Им стал неслыханный успех славного театра Порт-Сен-Мартен, успех, достигнутый Бокажем и мадемуазель Жорж, подхваченный Фредериком Леметром и мадам Дорваль и развитый много позднее Мелингом и прочими дамами и девицами. Событие имело название: «Нельская башня». («Милостивые государи, Сена кишит трупами!») Как видите, в создании этой драмы, великой драмы, принимало участие немало одаренных людей («…и убийца не раз являлся ей в снах!»). На афишах автор был обозначен как господин Ф. Гайарде с тремя звездочками. Под звездочками скрывалось имя известного писателя, популярнейшего романиста, любимейшего драматурга – нашего друга и учителя Александра Дюма. («Он предал смерти неверную!»)

Драма была написана стилем ярким и торжественным, несколько устаревшим со временем, но не переставшим волновать сердца. И поныне на каждое представление этой пьесы обрадованная публика валом валит. «Нельской башне» нет равных. Никогда больше не появится в театре что-либо подобное, можете мне поверить.

От дома № 10 по улице Святой Маргариты до дома № 3 по улице Кассет путь недолог. Они расположены в одном квартале, и, однако, чтобы добраться от одной улицы до другой, надо пересечь три совершенно различных района. Улица Святой Маргариты проходит по границе Латинского квартала, и там обитают студенты. Между Сен-Жермен-де-Пре и площадью Сен-Сюльпис поселились буржуа и коммерсанты. С улицы Старой Голубятни начинается оплот бенедиктинцев, осененный духом подвижничества во имя веры, правда, несколько скомпрометированный алчностью торговцев, проникающих в храмы. Здесь создаются не только прекрасные книги, красноречивые и ученые трактаты, но и пишутся кисло-сладкие брошюрки, совершаются сделки, процветает ростовщичество, опутывающее сетью долгов сельских пастырей. В Священном Писании сказано, как поступал Иисус с темными людишками, осквернявшими святилища. Да и что может быть отвратительнее, что может быть презреннее еврея, выдающего себя за праведного католика! Прикидываясь радетелем благочестия, он лишь стремится нагреть руки, заламывая безумную цену за свои подделки.

Центром города бенедиктинцев, переполненного конторами добропорядочных дельцов и подозрительными лавчонками, является улица Кассет. Прямая, как стрела, она застроена солидными домами, с тыльной стороны которых открывается вид на великолепные сады. Здесь царят печаль и безмолвие. В таких домах хорошо предаваться размышлениям и молиться. Но, видимо, также неплохо перепродавать церковную утварь в будуары и наживать немалые состояния, выкачивая без лишнего шума сбережения из сельских обителей.

Но вернемся к «Нельской башне», товару хоть и несомненно светскому, но уж во всяком случае доброкачественному. Сколь коротко ни было расстояние от дома № 10 по улице Святой Маргариты, где жила Тереза, до дома № 3, обиталища мэтра Дебана, по пути Ролану не менее полусотни раз напомнили о «Нельской башне» огромные афиши на стенах, надписи на занавесях кафе, на витринах книжных магазинов, на фонарях, раскачивающихся перед лавочками, где давали напрокат карнавальные костюмы. Эти два слова были у всех на устах, от них некуда было деться. Девочка несла под мышкой книгу с пьесой Дюма, ее название слышалось в визге беспризорных детей, игравших в сточной канаве, доносилось из проезжающих мимо богатых экипажей.

Пары, гулявшие под руку вдоль тротуара, не могли говорить ни о чем другом; знакомые, встретившись на улице, перебрасывались названием нашумевшей пьесы, словно модным словечком; два полицейских, встретившись на границе своих участков, с лукавым видом рассуждали опять же о «Нельской башне».

Когда парижане начинают превозносить кофе или Расина, или нечто даже менее значительное, никакой мадам де Севиньи их не образумить. Это как лихорадка, инфекция, и остается лишь терпеливо ждать, пока увлечение пройдет само собой. И заметьте, выступая против, мадам де Севиньи волей-неволей присоединяется к общему безумному хору. Оппозиция – необходимая часть парламента. Говорить «за», говорить «против» – какая разница! Лишь бы говорить, вот в чем истинное наслаждение!

Не успев свернуть за угол улицы Святой Маргариты, Ролан, оставивший своего «Буридана» у соседки, столкнулся с двумя Ландри, одним Готье д'Онэем, тремя Орсини и одним Ангерраном де Мариньи. (Впрочем, последний, возможно, был в своем истинном обличье.) Улицы Бонапарта тогда не существовало, а то сколько бы дев Франции, в масках спешащих на буйный праздник у реки, задело бы Ролана локтем!

На улочке Таранн юноша повстречался с Филиппом д'Онэем, преступным кровосмесителем, погибшим во цвете лет. В конце проезда Драгон Маргарита Бургундская («Королева!!!») объяснилась ему в любви, у больницы Красного Креста он налетел на цыганку, пристававшую к кавалерам с непристойными предложениями. Бедная история прошлых веков! С ней делали что хотели, а она, как лев в известной басне, была не в силах себя защитить.

На углу улицы Старой Голубятни Ролан окликнул приятеля-подмастерья, переодетого савояром:

– Куда ты идешь, Генгу?

– На Нельскую башню! – «страшным» голосом ответил Генгу.

Казалось, что по какой из улиц, образующих узор «гусиной лапки», ни пойди – по Севрской ли, по улице Шерш-Миди, по улице Гренель, по улице Фур-Сен-Жермен или по улице Старой Голубятни – всюду словно эхо прокатывались покорившие всех два слова. Их выкрикивали радостные голоса, выпевали охотничьи рожки, они угадывались в пьяной ругани и победно звучали в буйном веселье карнавала. По крайней мере, Ролану они чудились повсюду.

Когда он ступил на улицу Кассет, какой-то выпивоха важного вида, одетый ночным сторожем, по-отечески раскрыл ему свои объятия со словами: «Три часа, льет дождь. Спите, парижане!» Видимо, в вине пребывала не только истина, но и Нельская башня.

Однако, несмотря на всю свою важность, «ночной сторож» бессовестно лгал. В многочисленных монастырях на Севрской улице только что прозвонили четыре часа пополудни. Сумеречный свет еще соперничал с зажженными фонарями. Кроме того, погода стояла прекрасная, и ни один человек в Париже не помышлял о том, чтобы лечь спать.

Ролан вошел в ворота дома № 3 по улице Кассет, большого солидного дома. Консьерж принимал гостей. Его дочка красовалась в средневековом головном уборе, в башмаках с загнутыми вверх носками, с пояса свисал огромный кошелек. Перед ней распинался сосед – овернец, переодетый ученым книжником. Ролан осведомился о мэтре Дебане, консьерж расхохотался.

– Хо-хо! Мэтр Дебан! Сегодня карнавал, уж извините! Его более трезвая жена подсказала Ролану:

– Первая дверь направо со двора.

– Какой этаж? – спросил юноша.

– Любой, – был ответ.

А солдат караульной службы, с козлиной бородкой, повесивший свой ключ на гвоздь, добавил:

– Черт побери! Ставлю пять су против анжелота, что этот ловкач отправился со своими охранными грамотами к Орсини.

Первая дверь направо со двора вела в пятиэтажную пристройку в пять окон по фасаду. Массивный позолоченный герб над входом внушал надежду на радушный прием у нотариуса. Ролан постучался, ему никто не ответил. Сделав шаг назад, Ролан оглядел здание. Окна на первом и втором этажах были черны, свет горел на третьем, четвертом и пятом.

Ролан повернул ручку и вошел. В вестибюле горела лампа, и Ролан смог разглядеть над одной из дверей надпись крупными буквами «Нотариальная контора», но дверь эта была заперта. Сверху доносился лай собак, стон гитары, звон кастрюль, а также густой запах приготавливаемой еды. Юноша преодолел первый пролет, выбрал дверь, выглядевшую приличнее прочих, и постучал.

– Вам кого? – послышался женский голос, перекрываемый тявканьем нескольких собак.

– Мэтра Дебана, нотариуса.

– Я и без вас знаю, что он нотариус. Тихо вы, косматые отродья!.. Который час?

– Четверть пятого.

– Спасибо. Поднимайтесь наверх, там должны быть его служащие.

Ролан поднялся. На третьем этаже под немилосердно дребезжащую гитару низкий мужской голос распевал:

Прекрасная андалузка

Из Севильи,

Я – бравый идальго

Из Кастильи,

Внемли моей нежной

Сегедилье…

– Оле! – не удержался Ролан, постучав в дверь. – Я ищу мэтра Дебана.

– Который час? – осведомился мужской голос под аккомпанемент гитары.

– Четверть пятого.

– Дьявол! Мне пора одеваться… А по какому делу вам нужен мэтр Дебан?

– По срочному делу.

– Поднимитесь выше, наверху должны быть его служащие.

Испытывая раздражение, Ролан поднялся выше. И в самом деле, странная это была нотариальная контора. Но не будем забывать, что в то время Париж был болен и безумен. Болезнь называлась «Нельская башня» и осложнялась к тому же не поддающейся излечению любовью к гитаре, воркующей, как и в пятнадцатом веке, о мантилье, Кастилье, Инезилье…

На четвертом, этаже слышно было, как на сковородке с шипеньем шкварчит свиное сало. Дверь, как и все остальные двери в этом странном доме, была заперта, но через перегородку доносился смех и звук поцелуев.

– Где я могу найти мэтра Дебана?!

Наступила тишина, нарушаемая приглушенными смешками.

– Вам нужен господин Дебан, нотариус? – осведомились из-за двери.

– Именно. И я начинаю терять терпение…

– Который час, любезнейший?

– Тысяча чертей! – воскликнул Ролан, выйдя из себя. – Кому-то или чему-то сейчас не поздоровится!

Он и в самом деле готов был применить силу. Взрыв смеха был ответом на его угрозу. За дверью на четвертом этаже собралась большая и веселая компания.

– Милостивые государи и вы, благородные дамы, прошу тишины! – воззвал голос, прежде отвечавший Ролану. – Незнакомец! Нотариальная контора – это храм. С лестничной площадки, где вы ныне остановились передохнуть, ведут две лестницы: одна – вниз, друга – наверх. Пренебрегите первой, по крайней мере до завтра, когда вам, возможно, заблагорассудится по ней спуститься. Ступайте по второй, взбирайтесь медленно, тщательно пересчитывая ступеньки. Когда доберетесь до семнадцатой, остановитесь, ибо больше, сударь, ступеней нет. Вы окажетесь перед дверью, похожей на эту. Окиньте ее непредвзятым взглядом и вдарьте по ней ногой изо всех сил, воскликнув: «Эй вы там! Буридан! Эй!»

– Буридан? – повторил Ролан, немедленно смягчившись при упоминании волшебного имени. Ибо под сенью Нельской башни царил дух согласия и покоя.

Вместо ответа голос за дверью скомандовал:

– Подать оладьи! Незнакомец мне надоел. Вернемся к нашему пантагрюэльскому пиршеству!

Вновь запела сковородка, зазвенели смех и поцелуи.

Ролан подумал, что, если уж он сюда пришел, необходимо дойти до конца.

Он преодолел последний пролет лестницы. Если нижние этажи подавали признаки жизни, то здесь, на самом верхнем, было темно и тихо. Буридан не отзывался. Потеряв терпение, рассерженный Ролан решил буквально последовать рекомендациям соседа снизу и что было сил ударил ногой по безмолвной двери.

Сил оказалось чересчур много. Замочная задвижка выскочила из гнезда, и дверь распахнулась.

– Кто там? – раздался голос внезапно разбуженного человека.

И поскольку Ролан не отвечал, чувствуя себя не совсем ловко после удара ногой в дверь, обитатель комнаты переспросил:

– Это ты, Маргарита?

Что ж тут такого удивительного? Буридан ждет свою Маргариту. И на пятом этаже не обошлось без Нельской башни. Ролан, поднимаясь по этой фантастической лестнице, растерял все свое добродушие. Поэтому, войдя в комнату, он проговорил угрюмым тоном:

– Нет, это не Маргарита.

– Тогда кто же? – воскликнул разбуженный, вскакивая на ноги.

Следует заметить, что упоминание о Маргарите лишь усугубило дурное настроение Ролана. Он тоже ждал Маргариту, вернее, она должна была его ждать на бульваре Монпарнас, неподалеку от Гран-Шомьера, который в те времена блистал во всем своем великолепии.

О, Гран-Шомьер! Ныне мы вспоминаем о нем, как о потерянном рае! Это чудное название немедленно вызывает в памяти Эрменонвиль, гроты Бернардена де Сен-Пьера, тополя Жан-Жака Руссо, человека возвышенной души. Там, в Гран-Шомьере, находили приют и покой чувствительные сердца.

Бог мой! Его следовало переименовать в «Таверну», когда в моду вошли толедские кинжалы и вывернутые коленки, а позднее в «Кабак». Я знаю одну вполне респектабельную компанию, которая последовательно называлась «королевской», «республиканской», а затем «имперской». Вот что значит уметь жить!

Когда каблуки обитателя комнаты коснулись пола, раздался звон бутафорских шпор. Спичка чиркнула по фосфорическому коробку и вспыхнула ярким светом.

Тем временем Ролан, добрая душа, говорил себе: «В Париже сотня, тысяча Маргарит… Какого черта я так расстраиваюсь?»

Свеча осветила довольно просторную мансарду, где все было перевернуто вверх дном. Посреди комнаты стоял Буридан, великолепный Буридан, высокий, стройный, с приятным и умным лицом. Средневековый наряд необыкновенно шел ему; бледность щек гармонировала с густой шевелюрой, растрепавшейся во время сна; на тонких губах играла ироническая улыбка; от всего его облика веяло суровой мужественностью.

И лишь по возрасту – на вид ему было лет двадцать пять – обитатель комнаты не годился на роль любовника Маргариты. Этот Буридан не мог быть ни сорокалетним узником, с горечью вспоминающим о минувшем, ни юным пажом герцога Бургундского, переживающим первую любовь. Он словно находился между прологом и основным действием пьесы. Однако восхищенный Ролан даже снял шляпу. Буридан взглянул на него и улыбнулся:

– Я бы предпочел видеть перед собой Маргариту, но вы – вылитый Готье д'Онэй! Меня зовут Леон Мальвуа. Который час?

Ролан выпрямился во весь рост и расправил плечи, приняв внушительный вид. Однако не подумайте, что в состояние гнева Ролана привел набивший оскомину вопрос «который час?». Хотя Ролан вспыхивал легко, но причиной гнева послужило на сей раз иное обстоятельство. Восхитительный облик Буридана разбудил в Ролане художника. Он мог бы многое простить этому благородному молодому человеку, который со столь неподражаемым изяществом носил модные отрепья, но его взгляд упал на изножье кровати, где только что отдыхал Леон Мальвуа. Там лежал платок из Мадраса в ярко-желтую и пунцовую клетку, сложенный по кокетливому обычаю бордоских гризеток, украшающих свои прически такими платочками.



Роман побледнел, губы его дрожали.

– Я хотел бы знать, господин Леон де Мальвуа, – произнес он, сжав зубы, – как зовут ту Маргариту, которую вы ждете?

– Маргарита Бургундская, черт побери!

– Это ее платок? – И Ролан подрагивающим пальцем указал на изножье кровати.

Буридан взглянул на платок, а затем на своего собеседника. Его тонкие изящные брови приподнялись, и он, подбоченившись, спросил воинственным тоном:

– А какое вам до этого дело?

Ролан был спокоен, такое спокойствие находит на людей, пребывающих в великом гневе.

– В Париже, – медленно произнес он, – платочков даже больше, чем Маргарит. Но я знаком с одной Маргаритой, и у нее есть точь-в-точь такой же платок. Поэтому я и желаю знать, как зовут вашу даму.

Буридан задумался на секунду, затем, поставив свечу на ночной столик, дабы высвободить руки на всякий случай, ответил:

– Ее зовут Маргарита Садула.

Бледность Ролана перешла в белизну.

– Благодарю вас, господин Леон Мальвуа, – начал он, – я не хотел бы вас оскорблять, я вижу, что вы воспитанный молодой человек… Но, – с внезапной яростью продолжал Ролан, – вы украли платок у Маргариты, я убежден в этом!

Буридан печально улыбнулся, он определенно жалел Ролана.

– Не стоит драться из-за этой красотки, юноша, уж поверьте мне, – тихо сказал он. – Вы хорошо владеете шпагой?

– Достаточно хорошо. Однако как странно! У меня тоже есть костюм Буридана… отличный костюм! Вы будете танцевать сегодня вечером?

– И танцевать, и ужинать.

– Да, времени хватит на все. Вы не станете возражать, если мы встретимся с вами завтра утром за кладбищем Монпарнас? Отличное место для ранних прогулок.

– Сколько вам лет? – спросил Буридан, колеблясь.

– Двадцать два, – ответил Ролан, прибавив себе четыре года.

– Правда? Вы выглядите моложе. Как вас зовут?

– Ролан.

– Ролан… а дальше?

– Просто Ролан.

– Приходите на кладбище Монпарнас, – сказал Буридан, взяв в руки свечу. – Я провожу вас, господин просто Ролан.

– Вы точно придете?

– Не сомневайтесь. Но черт меня побери, если Маргарита…

Ролан уже спускался по лестнице.

Буридан, не закончив фразы, которая явно не стала бы панегириком в честь мадам или мадемуазель Садула, внезапно спросил себя:

– Но все-таки, почему она не пришла?

– Эй! – послышался с лестницы голос Ролана. – Господин Леон Мальвуа!

– Что еще, господин просто Ролан?

– Сейчас без четверти пять.

– Премного благодарен… До свидания!

– Господин Леон Мальвуа!

– Опять?!

– Вы не знаете, почему все в этом доме спрашивали меня, который час?

– Потому что все часы из этого дома перекочевали в ломбард. Спокойной ночи!

– Погодите, последний вопрос. Вы служите у господина Дебана, не так ли, господин Леон Мальвуа?

– Ну да, господин просто Ролан. Я его четвертый клерк.

– Я приходил, чтобы встретиться с вашим хозяином… по срочному делу. Он сейчас дома?

– Нет.

– Вы не знаете, где он может быть?

– Знаю. Пале-Рояль, галерея Валуа, номер сто тринадцать.

– В игорном доме?

– Он – солидный нотариус.

– Я отправляюсь за ним в Пале-Рояль.

– Не стоит, если вы хотите взять у него денег.

– Наоборот, я хочу их ему дать.

– Это опасно! Подождите до завтра, господин просто Ролан… Возможно, мы вместе вернемся с кладбища Монпарнас.

МАРГАРИТА БУРГУНДСКАЯ И ТРЕТИЙ БУРИДАН

Лишившись таким образом возможности выполнить поручение матери, Ролан вернулся домой.

– Тс-с! – прошептала мадам Марселина, соседка, когда Ролан осторожно открыл дверь в комнату Терезы. – Она спит.

Мадам Марселина была статной полной женщиной, на Ролана она смотрела с нежностью наставницы. Она гордилась своим учеником и вовсе не сетовала на то, что с появлением Маргариты Садула ее роль свелась к роли наперсницы. Впрочем, бывало ли такое, чтобы ученики обижали полюбившихся им учительниц? У соседки было золотое сердце, кроме того, она присматривала за больной. Мадам Тереза любила соседку, та была готова часами беседовать о взбалмошном, обожаемом, несравненном Ролане.

Вот и сегодня Тереза и мадам Марселина долго обсуждали Ролана, а потом Тереза задремала с именем сына на устах.

Ролан был немного встревожен. По дороге домой он неотступно размышлял о том, что с ним случилось в доме N 3 по улице Кассет. Звуки рожков и карнавальный гомон не смогли вывести его из задумчивости. А вывод, который он сделал из своих размышлений, был таков: «Здесь какая-то тайна. Но Маргарита чиста, как ангел!»

Что ж, ведь Ролану было всего восемнадцать лет. Когда мальчику приходит пора становиться мужчиной, уроки соседки ему не помогут. Добровольная наставница дает знания, возможно преждевременные, но настоящая зрелость приходит лишь с годами. Посему не стоит чересчур упрекать мадам де Варен, несмотря на лицемерные жалобы человека, из чьего каменного сердца она высекла первые искры.

О великая душа, с такой необыкновенной силой воспевшая молодость! Чудный гений Руссо заставлял трепетать сердца многих поколений. И подумать только, что этот человек любил лишь одиночество и свои задушевные мечты, клеветал на добродетель, не доверял дружбе и оскорблял подозрением самого Господа!

Ролан, хвала небесам, не был гением и никого не оскорблял подозрением. Он был добрым малым, и будущее представлялось ему ясным и безоблачным. Он верил всем: своему учителю, полубогу в искусстве, матери, святой праведнице, соседке и даже Маргарите Садула. Тут он, возможно, зашел чересчур далеко, но что вы хотите от восемнадцатилетнего юноши?

– Тебе пора одеваться, негодник, – понизив голос, сказала соседка. – Тереза проспит спокойно всю ночь, к тому же с ней буду я.

Ролан подошел к изножью кровати и взглянул на больную, которая спала, сложив руки на груди. Она была так бледна, что глаза Ролана увлажнились.

– Неужели когда-нибудь она заснет, чтобы больше не проснуться! – прошептал он.

Соседка была женщиной весьма многоопытной.

– Ого, да мы грустим, – сказала она, – и даже костюм Буридана нас не радует… Что-нибудь случилось? – немедленно приступила она к допросу.

– Нет, ничего, – ответил Ролан, упав в кресло.

– С кем ты ее застал? – настаивала мадам Марселина. – Со студентом? С солдатом? Или, может быть, с благородным отцом семейства?

Ролан пожал плечами и встал, не желая продолжать разговор.

– Я помогу тебе одеться, – предложила соседка.

– Нет-нет, – поспешно отказался Ролан. – Останьтесь с матушкой, она может проснуться.

– Хитрец, – пробормотала соседка. – Мне нравится, что ты всегда называешь ее «матушкой». Сын чулочника говорит «моя мать».

Ролан вышел, пересек лестничную площадку и оказался в комнате соседки. Это было таинственное место, святилище, лаборатория, достойная пера Бальзака. Кому, как не ему, описывать поблекшую молодость, застывшие улыбки, увядшие цветы! Но мы заняты другим сюжетом, к тому же мадам Марселина – такая славная женщина!

Ролан сел в ногах кровати, на которой лежал костюм Буридана, и обхватил голову руками.

Соседка трижды ошиблась: это не был ни благородный отец семейства, ни военный, ни студент, это был клерк нотариальной конторы. Однако она верно угадала с первого взгляда причину грусти Ролана.

Отправившись взглянуть, не нужна ли юноше помощь, мадам Марселина застала его плачущим, как дитя.

– Твоя мать спокойно спит, – сказала она, в то время как Ролан украдкой утирал слезы. – Давненько я не видала, чтобы она так хорошо спала. Ей снится сон, она говорит что-то о двадцати тысячах франков. Она играет в лотерею?

– Бедная матушка! – прошептал Ролан. – Она просила меня остерегаться. Я убью этого наглеца Буридана!

Мадам Марселина предпочла бы продолжить разговор о двадцати тысячах франков, весьма ее заинтриговавших.

– Конечно, иногда может неслыханно повезти… Какого Буридана ты собираешься убить?

Ролан вскочил на ноги.

– Я должен с ней поговорить! – воскликнул он. – И я поступлю с ней так, как она заслуживает!

– Отлично сказано, – заметила соседка, разворачивая костюм. – Тебе должен пойти этот наряд. Тебе все идет. Если удача будет на твоей стороне и ты разбогатеешь, то никакая герцогиня перед тобой не устоит… А теперь ты сидишь и ревешь, как мальчишка, только потому что какая-то развеселая маркитантка…

– Мадам Марселина! – с благородным возмущением воскликнул Ролан. – Я запрещаю вас оскорблять ту, которую я люблю!

Соседка взглянула на него. Она была растрогана, и в то же время ей неудержимо хотелось рассмеяться. Однако чувствительность победила. Мадам Марселина обняла Ролана и поцеловала в голову.

– Ты такой красивый, такой хороший мальчик, мой бедный маленький дурачок. И подумать только, что ты тратишь сокровища своей души на этих несчастных!

– Опять! – Ролан топнул ногой.

– А, помолчи, малыш, – сказала соседка, вставая. – А то я все расскажу твоей матери.

Ролан побледнел.

– Отправиться развлекаться сегодня вечером, когда она так больна! – пробормотал он.

Соседка пожала плечами, но в ее глазах стояли слезы.

– Ах ты бедолага! – умилилась она и продолжала с той простодушной и жестокой рассудительностью, столь свойственной женщинам. – Тебе не о чем беспокоиться, за твоей матерью присмотрят. А если она спросит о тебе, я скажу, что ты спишь.

С этими словами мадам Марселина протянула Ролану фиолетовые штаны в обтяжку.

– Желаю тебе повеселиться от души, – сказала она. – Ты поссоришься со своей подружкой, потом простишь ее – что может быть лучше!

– Простить! – возмутился Ролан. – Никогда! Если бы она была гризеткой, я бы слова не сказал. Но она благородного происхождения!

Мадам Марселина отвернулась, чтобы Ролан мог, не смущаясь, натянуть штаны, а также чтобы скрыть улыбку, от которой она на сей раз не сумела удержаться.

– О, конечно, – сказала соседка вкрадчивым тоном, – она ни в коем случае не гризетка. И если бы не революция…

– Ее отец был полковником, – с достоинством возразил Ролан. – Революция здесь ни при чем.

– Ну тогда Реставрация. Что же поделаешь, коли неприятности сыплются на нас одна за другой!.. Можно мне повернуться?

– А ее мать, – не унимался Ролан, – была кузиной жирондиста.

– Сколько же ей лет? Ведь жирондисты, кажется, существовали во времена Террора? – добродушно осведомилась соседка.

– Мне надоели ваши глупые шутки!.. И будьте любезны, застегните мне пуговицы сзади.

Соседка повиновалась, а Ролан продолжал:

– Сколько ей лет, вас не касается. На свете нет никого прекраснее и благороднее ее. Ах, если бы вы ее увидели…

Ролан осекся и смущенно замолк.

– Покажи мне ее, если хочешь, – ничуть не обидясь, сказала соседка.

– В консерватории она получила приз за игру на фортепиано. Она рисует, декламирует…

– Ах-ах! Да она артистка! – пренебрежительно бросила мадам Марселина.

Отношение к артистам – дело вкуса, и середины тут не бывает. Для одних слово «артист» – высочайшая похвала, для других – уничижительная кличка. Мадам Марселина была практичной женщиной. Хотя она и посмеивалась над сыном чулочника, но денежки вкладывала в дело его отца.

Ролан бросил на соседку сердитый взгляд.

– Да, артистка! – с вызовом подтвердил он. – В Опере она была бы ослепительна, в театре Франсэз свела бы с ума всех…

– Да только ее туда не берут, – заметила мадам Марселина.

– Она везде будет великолепна…

– А главное, много не запросит!

– Даже на троне!

– Дурачок! – сказала мадам Марселина, разглаживая складки на камзоле Ролана. – Если бы ты знал, сколько я повидала молодых петушков, как ты, ощипанных, опаленных и поджаренных подобными дамочками!

– Маргарита не такая!..

– Маргарита ли, Клементина или Мадлен, какая разница, как ее зовут… Ну что за красавчик, вылитый Амур! Подай-ка расческу, я причешу тебя… Если она хорошенькая, тем лучше. Было бы слишком обидно видеть, как тебя водит за нос дурнушка… Ну вот, туалет окончен! Посмотри на себя в зеркало и скажи по совести: так же ли она хороша собой, как ты?.. А тот, другой, красивый малый?

Ролан сжал кулаки.

– Поэтому я и убью его! – прорычал он, свирепо глядя на себя в зеркало.

– Что ж, дело нехитрое… Но все-таки, Ролан, прежде чем убивать, спроси, нет ли у него матери.

Ролан бросился к двери, но вернулся и запечатлел долгий поцелуй на лбу соседки, чье лицо все еще было красивым наперекор неумолимым годам, а в сердце под броней практичности и житейской мудрости по-прежнему тлел огонек пылкой молодой нежности.

Ролан вышел на улицу, его грудь сжимала смутная тоска.

Радостный гомон карнавала подействовал на него угнетающе. Пьяное безумное веселье не находило отклика в его сердце. Он медленно брел, не разбирая дороги. Компания мальчишек принялась дразнить его, следуя за ним по пятам. Он не слышал их. Ролан свернул на улицу Сены, инстинктивно выбрав нужное ему направление. Дети, не дождавшись ответной ругани, отстали от него.

Когда он проходил мимо Дворца пэров, башенные часы пробили восемь. Ролан ускорил шаг. На площади Сен-Мишель он вдруг принялся ощупывать себя, бормоча: «Бумажник!» Бумажник был на месте: Ролан, переодеваясь в карнавальный костюм, не снял жилета.

Он миновал улицу Анфер и Восточную улицу. На углу, у круглого здания обсерватории, он, невзирая на холод, опустился на скамью.

Северный ветер донес звон башенных часов от Люксембургского сада к высокому узкому дому, расположенному посреди бульвара Монпарнас по соседству с Гран-Шомьером. Этот дом был одним из тех новых строений, слепленных на скорую руку, но с претензией на элегантность, что в правление Луи-Филиппа вырастали в Париже, как грибы после дождя. Их фасады производят приличное впечатление, но алчные поставщики столь жестко экономили материалы и средства, что новые дома уже шатаются, когда же придет время сноса, они падут под первым же ударом молота, оставив по себе лишь облако пыли да груду ни на что не годной штукатурки.

На шестом этаже нового дома была сделана великолепная терраса, с которой можно было любоваться Парижем поверх густых рощиц сада Марии Медичи. Там же, на шестом этаже, находилась квартира из четырех небольших комнат, неудобных и тесных, но обставленных не без шика. В квартире также была кухня.

В гостиной стояло хорошее пианино от «Эрара», вазы, напоминавшие севрские, чересчур большие для узкого камина, крытого алым бархатом; столик с гнутыми ножками работы прославленного Буля и два кресла, покрытых белым лаком и обтянутых гобеленовой тканью. Занавески и прочая драпировка были из шелковой узорчатой ткани цвета зеленой капусты по сорок су за метр.

В этой квартире проживала мадемуазель Маргарита Эме Садула, на время карнавала переименовавшая себя в Маргариту Бургундскую.

Если бы мадам Марселина увидела сейчас Маргариту Садула, лежащую на диване с рассеянным видом, в ожерелье из крупного жемчуга, струившегося по полуобнаженной груди, то, будучи женщиной опытной и знающей в жизни толк, она немедленно и раз и навсегда оставила бы пренебрежительный тон по отношению к этой «артистке».

Одного взгляда на пышные каштановые волосы, беспорядочными волнами обрамлявшие бледный лоб и чудными локонами спускавшиеся на великолепные янтарные плечи, было бы достаточно, чтобы признать, что Маргарита бесспорно красива. О нет, она не была милой простушкой, гризеткой, веселой и безотказной спутницей молодости. Она походила одновременно на великосветскую даму и куртизанку, да простится мне такое сопоставление. Но разве женщина, играющая роль куртизанки, не пытается подражать истинной красоте и привлекательности, что даны знатным дамам от рождения?

Пожалуй, от благородной дамы в Маргарите было больше, чем от куртизанки. И не просто дамы. Безумец Ролан, ослепленный любовью, тем не менее говорил сущую правду. Самым подходящим пьедесталом для этой прекрасной статуи был бы трон, а не убогий продавленный диван, на котором она сейчас возлежала.

«Она выглядит королевой!» Почему мы так говорим? Да потому что мы хотим, чтобы королева выглядела особенно. Мы хотим видеть ее изящной, благородной, надменной, наделенной той таинственной силой, которая не изменяет ей даже во время безмятежного отдыха, когда королева напоминает спящую тигрицу.

Маргарита была красива вызывающе, бесспорно, в любой позе, при любом освещении. Очарование иных женщин находит отклик лишь в немногих сердцах, остальным их скромная прелесть незаметна. Не такова была Маргарита, она была прекрасна для всех и всегда, как солнце!

Красота Маргариты была ослепительна, неотразима.

Однако сколько же лет было обладательнице этого правильного овала лица, блестящих каштановых волос, высокой пышной груди?

«Сколько ей лет, вас не касается», – ответил Ролан на вопрос соседки. В ямочках щек Маргариты еще сохранился девичий пушок, на голубоватых висках кожа еще играла нежными красками юного цветения, но глаза говорили: «Ах, как давно это было!»

Маргарита была одна в комнате. Маскарадный костюм королевы, чье имя она присвоила себе на несколько карнавальных недель, изумительно шел ей. Она ждала того, что называют «удовольствием» – легкого веселого ужина перед тем, как отправиться на шумный бал. Ждала спокойно, не выражая нетерпения, как ждет собака, свернувшись клубочком на ковре.

Где-то в глубине квартиры хриплый монотонный голос подвыпившего мужчины напевал бессвязную песенку.

Маргарита слышала, как пробило восемь.

– Да, – сказала она, – ста тысяч ливров ренты для начала мне хватит.

Ее прекрасные губы сложились в горькую улыбку, она подумала вслух: «Возможно, я очень красива, но отваги мне не занимать, это уж точно!»

– Эй, Маргарита! – крикнул хриплый голос. – Иди сюда, давай поболтаем.

– Нет, – ответила Маргарита.

– Тогда я не буду делать жаркое.

– Не делай, – устало бросила Маргарита.

Она лениво поднялась, села боком к пианино и открыла крышку. Ее гибкие пальцы ласкающими движениями прошлись по клавишам, пианино запело. Ролан был прав; она была отличной музыкантшей.

Но сегодня музыка не радовала Маргариту. Она резко захлопнула крышку и склонила голову на руку, согнутую в локте. Если бы ее сейчас увидел художник, то он не преминул бы написать Венеру нашей южной Франции, не похожую на итальянскую или испанскую Венеру, но от того не менее и даже более прекрасную.

«Сколько их, тех, что моего мизинца не стоят, – подумала Маргарита, – но у них есть эта сотня тысяч ливров ренты! Все дело в удаче, а о чувствах надо забыть».

Она запустила точеные пальцы в густые блестящие волосы.

– Жулу! – позвала Маргарита.

– Что еще? – отозвался хрипловатым голосом мужчина, только что напевавший в кухне.

– Где найти английских лордов и русских князей?

Жулу негромко рассмеялся.

– Сумасшедшая! – проворчал он. – На рынке, где же еще!

– Жулу, – продолжала Маргарита, – тебе не хочется кого-нибудь убить? Больше мне ничего в голову не приходит!

Маргарита, разумеется, шутила, однако опасайтесь тех, кто может посмеяться над столь серьезными вещами. Жулу не смеялся. В проеме двери показалась его большая светловолосая голова, выражение лица было одновременно важным и наивным. Большие бесцветные глаза казались лишенными ресниц, до того были светлыми; мясистые синеватые щеки переходили в круглый мощный подбородок. Жулу был молод, невысок, но крепок и хорошо сложен. Его соломенные, словно обесцвеченные волосы курчавились, напоминая шерсть пуделя. Жулу был простоватым малым, и однако в нем чувствовалась какая-то грубоватая властность.

Он также не хотел отставать от веяний времени и посему облачился в костюм Буридана – темно-зеленые штаны, камзол цвета дубовой коры, не хватало только шляпы. Одеяние бравого солдата четырнадцатого века сидело на нем как влитое. Он чувствовал себя в нем совершенно естественно, и если бы его призванием было драматическое искусство, ни один лицедей не мог бы с большим правом претендовать на пятнадцать су – ежевечернюю плату за спектакль.

Он был абсолютно правдоподобен, как бродяги Тони Жоаннота, как ландскнехты Альфонса Руайе или библиофила Жакоба. Глядя на него, вы забывали о том, что уже существуют уличные фонари, а его кинжал, небрежно свисавший с пояса, словно брелок, едва ли не наводил страх.

Жулу пристально посмотрел на Маргариту, та ответила ему невидящим взглядом.

– Ты голодна? – спросил Жулу.

– Как волк, – ответила Маргарита, и ее расширенные зрачки сверкнули. – Я изголодалась по вещам, которые стоят мешок луидоров, я жажду вин, не имеющих цены, тех, что пьют из золотых кубков, усеянных бриллиантами!

– С ума сошла! – сказал Жулу. – Я спрашиваю, ты голодна? Ты хочешь есть? – И добавил: – Я приготовил цыпленка в вине.

Маргарита жестом выразила свое глубочайшее презрение.

– Если бы я знал, где сыскать английских лордов и русских князей, – продолжал Жулу, – я бы немедленно притащил тебе парочку.

– Это для уродин и старух! – отозвалась Маргарита. – Как жаль, что перевелись добрые ведьмы, за десять луидоров помогавшие выйти замуж за герцога!

Жулу снова глухо рассмеялся, обнажив ряд отличных зубов под редкими рыжеватыми усами.

– Сумасшедшая, – повторил он.

Он вошел в комнату. Прекрасная Маргарита со снисходительной нежностью смотрела, как он приближается к ней. Крупные черты его лица были не лишены своеобразной привлекательности, а тело было гибким и мускулистым. Впрочем, следующая фраза объяснила ее нежность к Жулу.

– Кретьен, – сказала она, – у меня предчувствие, что ты сделаешь меня богатой, тем или иным способом. У простаков щедрое сердце.

– Только мне не по душе убивать кого-нибудь, – деловитым тоном произнес Жулу. – Ну совсем не по душе!

– Дурак! – вздрогнув, перебила его Маргарита. – Кто говорит об убийстве?!

– Если, конечно, меня не рассердят, – продолжал Жулу, – или не обидят, или если я не выпью крепкого вина…

Он вплотную подошел к Маргарите, та оттолкнула его решительным жестом. Жулу пошатнулся и сказал, смеясь:

– А, ты сильная, я знаю! Но я сильней тебя. Маргарита странно взглянула на него.

– Господин Леон Мальвуа – весьма красивый молодой человек, – пробормотала она.

– Возможно, – отозвался Жулу, откусывая кончик сигары, стоимостью в одно су. – Я в этом ничего не смыслю, а на твоего знакомого мне наплевать. Ты его не любишь.

– Но, – продолжала Маргарита, – он и в половину не так хорош, как Ролан.

– Возможно, – повторил Жулу, прикуривая сигару от свечи. – Ты хочешь есть? Пойдем ужинать на кухню, там лучше.

– Я не пошла на свидание с Леоном Мальвуа.

– Смотри-ка, и вправду!

– Ты разве не заметил?

– Нет… я думал только о соусе к цыпленку.

– Какой же ты дурачок! – добродушно рассмеялась прекрасная Маргарита. – Поцелуй меня.

Жулу заупрямился.

– Я не приму Ролана, – сказала красавица, обвивая руками шею Жулу. – Видишь, как тебя любят.

– Наверное, надо было вместо пива взять две бутылки вина в долг?

– Однако ты не ревнив, Кретьен! – воскликнула Маргарита, внезапно рассердившись.

– Нет, – не моргнув глазом признался этот увалень-Буридан.

Маргарита закусила носовой платок, в ее глазах мелькнула презрительная насмешка.

– Ревновать к кому? – преспокойно продолжал Жулу. – К английским лордам? К русским князьям? К господину Леону Мальвуа? К этому простофиле Ролану? Да какое мне до них дело!

Сжатый кулак Маргариты впечатался в физиономию Жулу, так что у него из носа брызнула кровь.

– Дурак! Дурак! Дурак! – трижды прокричала она в безумном гневе.

Жулу осторожно положил сигару на каминную доску, грубо схватил Маргариту и одним махом бросил ее на пол.

Несколько секунд она оставалась неподвижной. Взволнованная, с растрепанными волосами, она прерывисто дышала.

– Сумасшедшая, – мягко произнес Жулу, словно просил прощения. И сурово добавил, желая предотвратить уже знакомую ему сцену: – Только не надо нервических припадков! Ты станешь вся красная, милая моя.

Слеза покатилась по щеке Маргариты.

– Не плачь, – взмолился Жулу. – Ударь меня, если хочешь, только не плачь!.. Ну хорошо! Да, я ревнив! Если ты ударишь кого-нибудь, если кто-нибудь тебя побьет… если ты скажешь кому-нибудь, как мне сейчас, «дурак»… и таким же тоном, я убью его!

– Это правда, Кретьен?

– Правда!

Маргарита поднялась и отбросила назад свои пышные волосы, покрывшие полуобнаженную спину, словно мех.

– Ты довольна? – прорычал этот распалившийся наконец Буридан.

Маргарита с сомнением взглянула на него, а затем нахмурилась.

– Убирайся, – коротко и жестко приказала она. – Ты мне противен! Я стыжусь тебя! Если я стану тем, кем должна стать, я не возьму тебя даже в лакеи!

Жулу уставился на нее с открытым ртом, словно этот внезапный приступ ненависти несказанно удивил его.

– Сумасшедшая! – жалобно пробормотал он, склоняя курчавую голову.

Маргарита задумчиво накручивала на пальцы пряди роскошных волос.

– Может быть, мне сходить за вином? – робко предложил Жулу.

Раздался звонок в дверь, и молодой звучный голос позвал:

– Маргарита! Маргарита!

– Давай, старайся! – торжествующе рассмеялся Жулу. – Нас нет дома.

Но Маргарита перебила его:

– Открой, болван, я хочу взглянуть на него.

«ДУРАК» ЖУЛУ

Далеко от Парижа между Жосселеном и Плоермелем, что в департаменте Морбиан, родители Кретьена Жулу звались граф и графиня Жулу Плесган дю Бреу. В приходской церкви у них была собственная скамья слева от аналоя. По знатности они равнялись с королями, а по доходам с пастухами. Эти дворяне имели тысячу экю ренты. Однако в тех благословенных краях можно встретить и более бедную знать, лихо разъезжающую на каретах без рессор по проселочным дорогам своих бывших вотчин.

Может быть, вы будете смеяться, но графское семейство держало шестерых слуг и трех лошадей, две из них были одноглазые, третья – слепая. В замке Бреу давали балы, праздновали годовщины свадьбы. Двух дочерей не спешили выдавать замуж, ибо надежды и упования семьи были связаны с Кретьеном, призванным вернуть блеск и славу древнему роду. Дела шли все хуже и хуже. Пятьдесят лет назад между Жосселеном и Плоермелем с тысячей экю ренты можно было жить припеваючи. Не там ли стоит великолепный замок Роанов, принцев Леонских, располагавших пятьюдесятью тысячами пистолей? Тысяча экю! Да вы представить себе не можете, чего стоил экю в тех краях!

Однако графу и графине пришлось выделить тысячу двести франков на содержание Жулу, наследника, надежду, продолжателя рода. Выдаваемые ежегодно двенадцать сотен франков должны были поспособствовать тому, чтобы Кретьен Жулу стал адвокатом и научился зарабатывать деньги.

Зарабатывать деньги! Отираться в суде! Сделаться адвокатишкой! Какой позор для Жулу Плесгана дю Бреу, родственника Роанов – и не какая-нибудь там седьмая вода на киселе! – кузена Рие, племянника де Гулеа, родни Фиц-Роев де Клар! И что же потомку древнего рода, родне знатнейших семейств Франции вести тяжбы в суде, скрипеть пером, марать бумагу, тянуть деньгу с клиентов?! Увы, увы! До чего мы докатились! Граф и графиня – милейшие люди, по общему мнению – долго раздумывали, прежде чем отдать единственного сына в адвокаты. Но к 1832 году звонкий и тяжелый экю прежних времен изрядно похудел и утратил былую силу.

Из тысячи экю вычтем тысячу двести франков, на содержание родителей, двух дочерей, шести слуг и трех лошадей, остается шесть сотен экю. Пришлось немного затянуть пояса.

Но надежда грела: Жулу будет адвокатом! Не такое уж это дурацкое занятие. Надо же беречь и охранять Закон. А выборы! Кретьен Жулу уже немножко депутат по праву рождения! Напыщенные заводчики больше не посмеют сказать о нем «недоросль-недоучка». Недоучка? Черта с два! Жулу обучается в самой столице! Целых три года! Каждый год обходится в двенадцать сотен франков, всего выходит три тысячи шестьсот франков. Посторонитесь, богатые заводчики! У Жулу большое будущее. На смену пике пришло перо. Открывайте шире двери: Жулу идет!

Да что там три тысячи шестьсот франков! А восемь лет в колледже в Ванне по семьсот франков в год – сочтите-ка! А тысяча франков, что отвалили молодцу, который, загримировавшись под Жулу, сдал за него экзамен на степень бакалавра! А поборы в святая святых – на факультете права! А разорительные экзамены! А суммы, отправленные тайком матерью-графиней! Что и говорить, Жулу оказался бесценным животным, ослом стоимостью по меньшей мере пятнадцать тысяч франков. За эти деньги можно было выдать замуж обеих дочерей, купить ферму или пожизненную ренту. Но, взвесив все «за» и «против», решили сделать ставку на великое будущее Жулу, пусть даже для этого пришлось бы снять последнюю рубашку, и, как ни странно, оказались правы, в чем нам еще предстоит убедиться.

Однако занимая столь исключительное положение в семье, Жулу вовсе не возгордился. Наезжая в родительский замок, он легко сходился с субретками, обутыми в деревянные сабо, и занимал деньги у Иомика, главного конюха, получавшего жалованье аж 36 франков в год!

Все тайное становится явным: к концу третьего года обучения праву выяснилось, что адвокат из Кретьена не получился. В замке Бреу с ужасом осознали, что пятнадцать тысяч франков были потрачены впустую. Жулу вел в Париже жизнь Полишинеля. Он отлично играл в пульку, но более никаких талантов не проявил. Он наделал долгов. Бедная мать выплакала все слезы, дочки вставляли через слово душераздирающее «мы же говорили». А добрый знакомый, ссужавший семью деньгами, послал свое письменное проклятие, даже не заплатив за почтовую марку.

Такова история Кретьена Жулу, «дурака» при ослепительной Маргарите. Разумеется, в этой истории нет ничего оригинального. На почве Латинского квартала, студенческой вольницы, такие типы произрастают дюжинами. Из них получаются вечные студенты, любимая пожива авторов водевилей. Когда смотришь водевиль про такого бедолагу, животики можно надорвать от смеха.

Да только Жулу был не совсем обычным недоучившимся студентом. Он по-прежнему оставался деревенским жителем, поместным дворянчиком, стражем бретонской чести, любителем сидра и отважным волокитой. Он был из тех, что, напившись, валяются в придорожной канаве, хмельные и блаженные. Но в парижской грязи эти дикие волки не могут спать, здесь они пьянеют иначе. Порою их начинает лихорадить, и они впадают в ярость.

Как ни удивительно, но в глубине души толстокожего Жулу хранились смутные воспоминания о доме, о родине. Случалось, он вставал на защиту слабого, он снимал шляпу, проходя мимо церкви, и его глаза наполнялись слезами, когда он вспоминал о матери.

Если бы нашлась твердая рука, которая взяла бы его за холку и крепко держала, возможно, этот волк превратился бы в добропорядочного пса, и даже в стоящего пса, ибо был породист.

Но он уже попробовал кровь на вкус и за жалкую смехотворную плату. Тогда он еще не помышлял зарабатывать на жизнь разбоем.

Однажды вечером на веселой парижской пирушке за сотню устриц и столько трюфелей, сколько могло вместить брюхо пулярки Кретьен Жулу Плесган, виконт дю Бреу, бился не на жизнь, а на смерть с лейтенантом морского флота. Лейтенант был бретонец, как и Жулу, и столь же упрямый и отчаянный. Оружием был выбран морской офицерский кинжал, шпага оказалась чересчур длинна.

Бойцы «атаковали друг друга» – выражение, столь полюбившееся господам студентам, – на мраморном столе шумного кабачка, с 1830 по 1840 год осквернявшего благопристойность площади Медицинского факультета и прозывавшегося «Таверной».

Стол был достаточно широк, чтобы служить пьедесталом этой группе гладиаторов. Дуэль получилась замечательной, в ней не были забыты правила и справедливость, но больше, пожалуй, пеклись об искусстве литографии, когда изображение наносится на камень. Кончилось тем, что моряк пал с продырявленной грудью. «Таверну» закрыли. Жулу укрылся в доме Маргариты. Так оно и должно было быть: именно Маргарита пообещала Жулу сотню устриц и трюфели. Моряк чем-то ее обидел.

Живя у Маргариты, Жулу совсем опустился. Он сделался прислугой нашей красавицы… и ее хозяином. Поговорим о Маргарите.

Откуда же явилась Маргарита? Бордо дал миру немало знаменитостей. Маргарита любила причесываться на очаровательный манер бордоских девиц. Она умела с особым шиком повязать на голове кисейный платочек. Но говорила она и особенно писала иначе, нежели бордоские гризетки, а ее блестящие успехи в игре на фортепьяно свидетельствовали о серьезных занятиях. Так откуда же она явилась в Париж?

Из Бордо и других мест. Путешествовать не запретишь.

Маргарита лгала, когда утверждала, что ее отец был полковником. Пехотный лейтенант Садула, добывавший новые эполеты на поле боя, а потому медленно продвигавшийся по службе, привез в 1811 году из Испании молоденькую арагонку. В полку ее встретили с распростертыми объятиями. Арагонка, как и почти все ее соотечественницы, была доброй девушкой. Все восхваляли ее до небес, начиная с младших офицеров, только что вышедших из военного училища, и кончая толстым майором, человеком солидным и влиятельным. Однако лейтенант Садула на ней женился. В конце 1812 года молодая жена произвела на свет девочку, которой толстый майор, ее крестный, дал имя Маргарита Эме.

Лейтенант Садула благополучно скончался, где и когда – у его жены не было времени выяснять. Она была занята ведением хозяйства в доме толстого майора, вышедшего в отставку в 1816 году. Майор оказался хорошим крестным, он поместил девочку в один из отличных пансионатов, коими изобиловали окрестности Экуана и Вилье-ле-Беля. После чего арагонка и майор рассорились. Майор женился, арагонка же пошла по рукам, в полной мере испытав превратности судьбы.

Майским утром 1827 года толстый майор с супругой явились в пансионат. Они были женаты уже шесть лет, но детей у них не было. Майор, умело дергая за разные ниточки – то указывая на свой преклонный возраст, прибавляя при этом, что и супруга его с годами не молодеет, то жалуясь на одиночество и скуку в доме – подвел жену к решению удочерить Маргариту Эме, подававшую, по мнению любящего крестного, большие надежды. И он не ошибся, Маргарита Эме даже превзошла его ожидания. Переступив порог приемной пансионата, толстый майор узнал, что накануне вечером его крестница сбежала с учителем музыки, также весьма многообещающим молодым человеком.

Маргарите было тогда пятнадцать лет. По словам директрисы пансионата, она была сущим ангелом, ни более, ни менее, впрочем, как и остальные воспитанницы, а учителя музыки следовало бы повесить. Однако юные товарки Маргариты, обнаруживая изрядную прозорливость в столь незрелом возрасте, более трезво смотрели на случившееся. Шушукаясь меж собой, они говорили, что это Маргарита соблазнила учителя музыки, а не наоборот.

Если поразмыслить хорошенько, такова подоплека всех соблазнений, и я предлагаю поэтам не выдумывать для Дон Жуана страшной кары, но обрядить его в дурацкий колпак и задать ему хорошую порку.

В пятнадцать лет люди наивны. На первой почтовой станции Маргарита спросила учителя музыки, знаком ли он с русскими князьями. Вопрос не столь уж неожиданный, ибо лично мне известны учителя музыки, зарабатывавшие немалые деньги на знакомстве с русскими князьями.

На второй станции беглецы рассорились насмерть. На третьей Маргарита заинтересовалась кучером, торговавшим дичью, что предполагало наличие высоких связей. Волокита-кучер, чьи ухаживания увенчались успехом, передал Маргариту солидному ресторатору с площади Сен-Мартен в городе Туре, в провинции Турень.

Некоторые простодушные читатели могут решить, что овчинка выделки не стоила и Маргарита зря покинула превосходный пансионат под Экуаном или Вилье-ле-Белем. На что я возражу: все сильные натуры, пускаясь в бега за счастьем и удачей, обычно имеют заранее составленный план. И план этот весьма не прост. У Маргариты было две любимых идеи: русский князь, который мог бы с успехом быть заменен американским плантатором, и человек, которому она в своих, возможно, наивных, но хитроумных расчетах отводила роль «первого мужа».

Маргарита была готова к авантюрам, но и обычная жизнь ей не претила. Bсe дело в том, что и русский князь, и «первый муж» представлялись ее юному воображению лишь как ступенька или трамплин, чтобы подняться, чтобы взлететь.

И незадачливый соблазнитель, учитель музыки, брошенный на обочине в самом начале пути, возможно, еще легко отделался!

Жизнь, настоящая жизнь нашей пансионерки должна была начаться не раньше, чем на следующий день банкротства русского князя или в первый день вдовства. А пока Маргарита была лишь куколкой, скрывавшей большие крылья бабочки, которые должны были поднять бывшую гусеницу высоко в небо.

Трактирщик был вдов, но на площади Сен-Мартен в городе Туре не склонны к безумствам. Прекрасной Маргарите трактирщик предпочел перезрелую обладательницу ренты, получив в приданое не только 2 тысячи 700 франков, но и отличного дармового счетовода в придачу. Маргарита стойко выдержала удар. Молодая супруга выставила ее за дверь. В нее влюбился коммивояжер, которого она обобрала до нитки, впрочем, обирать было особенно нечего.

Париж был бы первым городом во Франции, если бы не существовал Бордо – таково мнение бордоских жителей. Маргарита поселилась в Бордо и многому там научилась: ведь этот славный город кишмя кишит биржевыми маклерами. Несколько раз она чуть было не обрела своего русского князя или «первого мужа», но Маргарита была чересчур молода и, возможно, чересчур красива; красота часто вредит.

Она стала продавщицей в магазине и вскружила голову не одному гасконцу без всякой выгоды и славы для себя. Она поступила в театр, где бездарный лицедей, подвизавшийся на ролях русских князей, устроил ей шумный провал, уплатив клаке сотню экю. Она давала уроки музыки, вызывая инстинктивный страх у матерей своих учениц.

Она стала школьной учительницей. Похоже, дело движется к благополучной развязке? Ведь учительствовала Маргарита в богатейшем виноградарском Медоке, где бочка вина идет по тысяче четыреста франков!

Они были маркизами, эти виноградари, они были уроженцами Бордо, а значит эпикурейцами, краснобаями, забияками, волокитами, простаками. Наконец-то Маргарита нашла то, что ей было нужно!

Но нет. Она была слишком молода. Сид прославил себя первым же подвигом, дитя Конде вписала имя Рокруа в историю, но Цезарь ждал тридцать три года. Среди этих троих он был самым великим.

Надо было ждать, терпеть неудачи, страдать.

Чего только не предпринимала Маргарита Садула! Но к тому времени, когда лионский дилижанс привез ее, плохо одетую, немного простуженную, очень растерянную, но неотразимо прекрасную, на почтовый двор, что на улице Сент-Оноре в Париже, можно было с уверенностью утверждать, что все усилия были потрачены впустую. Ей было девятнадцать лет, ее красота пугала. Там, на просторах Бенгальского залива, куда приходят корабли с русскими князьями, лихие пираты слишком хитро маскировали оружейные люки и внушительные ряды пушек. Зарабатывая на жизнь, они путали Маргарите все планы.

Париж – либо гостеприимная гавань, либо скалистый риф, кому как повезет. Первые попытки Маргариты завоевать столицу более напоминали кораблекрушение. Она не умела быть счастливой, не умела радоваться жизни, беззаботно развлекаться. Она была равнодушна как к добру, так и к злу. На шумном пиру она сидела словно грозный бронзовый истукан, напоминающий о неумолимости рока.

Однако перед Парижем еще никому не удалось устоять, он так жизнерадостен, так зажигателен! В его наэлектризованных объятиях даже истуканы оживают. Целый год Маргарита была королевой Латинского квартала. Она веселилась, хотя и не любила, но даже она однажды едва не поддалась чарам любви.

Положение виконта Кретьена Жулу Плесгана дю Бреу в доме Маргариты Садула не было тайной для завсегдатаев «Таверны», где в пьяном разгуле голос чести и благородства никогда не умолкал совершенно. Не следует забывать, что такие «таверны» – нечто вроде горнила, сильно разогретого, откуда время от времени выходит то выдающийся муниципальный чиновник, то знаменитый врач. Конечно, вовсе необязательно именитому адвокату или прославленному доктору проходить испытания этим чистилищем, но многие прошли через него и многие еще пройдут.

Жизнь, видимо, любит ставить химические опыты. Если верна поговорка, что «молодость должна перебеситься», то в раскаленной атмосфере «Таверны» буйство доходило до высоких температур, изрядно укорачивая молодость. Слабые теряли там часть своей жизненной энергии, сильные выходили нетронутыми, окрепшими, готовыми всерьез приняться за дело.

В «Таверне» смеялись надо всем, что, возможно, не красило ее завсегдатаев. Над положением Жулу смеялись все, даже те, кто в глубине души им возмущался. Насмешка убивает доброе, но спасает дурное. В данном случае насмешка скрывала стыд; Жулу не только был кухаркой у Маргариты, но и хвастался этим. Легкомысленным такая зависимость казалась нелепой и смехотворной, люди серьезные чувствовали снисходительную жалость к «дураку» Жулу.

Однако не все приятели Маргариты знали о ее домашней тайне. Когда прозвенел звонок в дверь и молодой звучный голос позвал Маргариту, Жулу побледнел.

– Это красавчик Ролан, – сказала хозяйка дома.

– Ты обещала, что не примешь его, – пробормотал Жулу.

– Обещала? – повторила Маргарита. – Кому? Я живу одна, ты не в счет… Иногда мне кажется, что этот мальчик переодетый принц. Я не голодна, иди, обедай один.

Жулу сжал кулаки. На лестничной площадке нетерпеливо закричали: «Маргарита, откройте! А то я подожгу дом!»

Слова не звучали, как шутка, однако Маргарита улыбнулась. Она оттолкнула Жулу, который, ворча, удалился по узкому коридору.

– Кто дал вам право вести себя здесь подобным образом? – сказала Маргарита, открывая входную дверь.

Величавость позы отдавала театральностью, но голос звучал действительно по-королевски. Ролан потупился, как робкое дитя.

Он больше не угрожал. Щеки его покрыл румянец, словно у застенчивой девочки, оказавшейся в большом обществе.

– Если б вы знали, что со мной случилось сегодня, Маргарита! – пролепетал он. – И как я несчастен!

– Чем я могу вам помочь? – спросила Маргарита, немедленно оставив королевский тон.

Из кухни было отлично слышно все, что происходило на лестничной площадке. Жулу разделывал цыпленка, которого он снял с огня перед тем, как войти в гостиную к Маргарите. Для виконта он был довольно ловок. Цыпленок отлично прожарился и наполнял тесную кухню восхитительными запахами. Ноздри и глаза Жулу свидетельствовали о крайнем удовольствии, в то время как нахмуренные брови наводили на мысль о ревнивой обиде.

«Ба! – сказал он себе. – Зачем сердиться? Я отсюда никуда не пойду, пусть хоть сам король позовет! Эта жизнь мне нравится. Она такая забавная, такая необыкновенная! Разве я виноват, что мои вкусы слишком хороши для моих доходов? А с этим будет то же, что и с другими. Она никого не любит, только меня!»

Выложив цыпленка на изрядно потрескавшееся блюдо, он с удовлетворением потер руки.

Тем временем Ролан вошел, и входную дверь заперли на засов. Из гостиной до Жулу долетало лишь невнятное бормотанье.

– Дурак! – проворчал он. – Не такой уж я дурак. Я как-никак студент, живу в Латинском квартале, а здесь не любят тех, кто мешает веселью. Она не голодна, а я вот сейчас отведаю кусочек-другой, за ваше здоровье!

Маргарита села на диван, Ролан опустился на колени рядом.

– Не слишком благоразумно иметь такие глаза, – сказала она. – Я не шучу. Вы слишком красивы для мужчины. Это скверно.

– Это не ответ, – дрожащим голосом проговорил Ролан.

– Ответ на что? Опять старые песни? Вы отлично знаете, что я не люблю вас. Между нами давно все ясно. Мое сердце не таково, как у других женщин. Я думаю, что у меня вообще нет сердца.

Ролан с обожанием смотрел на нее. Маргарита сняла с его головы шляпу Буридана и нежно провела рукой по густым кудрям.

– О! – воскликнуло это большое дитя, разражаясь банальностями, к которым возвращается свежесть, когда их произносят невинные уста (к тому же подобные речи весьма шли к маскарадному костюму Ролана). – Не богохульствуй, Маргарита! Бог накажет тебя! Ты полюбишь безответно!

– Разве мы перешли на «ты»? – спросила Маргарита, убирая руку.

Ролан опять покраснел.

– Впрочем, идет карнавал. Я вас прощаю, – добавила Маргарита.

Последние слова были произнесены с тем легким бесстрастным изяществом, которое сделало бы честь хозяйке самого модного салона.

Жулу сидел за столом в кухне и, предвкушая наслаждение, не спеша разрезал цыпленка, выкладывая на щербатом блюде ровную пирамиду.

Маргарита играла ниткой жемчужных бус, струившихся по ее ослепительной груди. В некоторые мгновения Ролан испытывал мучительную тоску, глядя на нее.

– Вам все идет, – сказала Маргарита, помолчав. – Я знаю, что вы бедны, но если бы вы были не так горды, портные одевали бы вас задарма.

Слеза покатилась по щеке Ролана.

– Но я горд, – тихо произнес он, опуская голову.

– А разве вы не бедны?

– О да… Я очень беден.

Полуприкрыв веки, Маргарита смотрела на Ролана влажным обволакивающим взглядом.

– Если бы я могла любить, – сказала она словно про себя, – я полюбила бы человека бедного и гордого.

Она встала и горделиво выпрямила плечи, демонстрируя свою великолепную фигуру в самом выгодном свете.

– Но я знаю, что не могу любить, – добавила она.

Представьте, что две бутылки вина, которыми Жулу намеревался заменить пиво в цыплячьем жарком, стояли на столе в кухне. Он купил их заранее, записав на счет прекрасной грешницы, в одной сказочной лавочке, где привечают бедных клиентов. Такие лавочки водятся лишь в Латинском квартале да в стране Бреды. Помните славного бакалейщика, торговавшего трюфелями по сорок су за фунт?!

О молодость! Чудесное незабываемое время, когда все поэты, все счастливы и думают лишь о шампанском, трюфелях и любви!

Виконт Жулу обладал посредственным воображением, но его желудок был так же великолепен, как взгляд Маргариты. Он не задумываясь предпочитал мадеру «Ля Вийет» всем остальным винам. Мы надеемся, что столь красочный и жизнелюбивый персонаж не может со временем не привлечь на свою сторону читателя.

В тот момент, когда Жулу, с почтительным трепетом откупорив первую бутылку, поставил ее на стол рядом с тарелкой, на которой возвышалась аппетитная пирамида из цыпленка, до него донеслись громовые раскаты «хора пьяниц», ныне настолько вошедшего в моду, что его вставляют в каждую оперу:

– Нальем! Глотнем! Споем! Допьем!

Жулу нравился этот стихотворный размер, избавленный от александрийской растянутости. Ему также нравилось исполнение, он любил, когда пели громко и невпопад.

– В «Нельской башне» веселятся, – с завистливым вздохом пробормотал он. – Какая досада обедать одному!

Поддавшись безотчетному порыву, Жулу открыл окно на кухне, выходившее в сад при кабачке, находившемся по соседству с Гран-Шомьером и носившем название популярной пьесы.

– Нальем! Глотнем! Споем! Допьем!

Вслед за этой оригинальной песенкой раздалась другая с не менее впечатляющими рифмами: кружка, подружка, чекушка, хохотушка, пирушка, заварушка. Кухня наполнилась нестройными звуками. Жулу не мог усидеть на месте. Облокотившись на подоконник, он устремил пристальный взгляд внутрь заведения, обставленного с суровой простотой и даже грязноватого, где пировала веселая компания. Там были только мужчины и все в маскарадных костюмах.

– Смотри-ка! – сказал Жулу. – Это служащие Дебана гуляют… Эй, контора Дебана! Эй!

– Эй! – ответили ему. – Да это дурак Жулу! Мы проматываем наши парижские су, милостивый государь. Здесь Филипп, Готье, Ландри, Орсини, король, министр, но нам не хватает Буридана и дам. Бросай нам свою Маргариту, а сам прыгай следом, забулдыга ты этакий.

На другой половине дома пальцы Маргариты, белее клавиш из слоновой кости, порхали по клавиатуре. Пианино пело ангельским голосом. Ролан взволнованно слушал, как льются жемчужные слезы Дездемоны. Маргарита играла «Песню ивы».

ВЗГЛЯД МАРГАРИТЫ

Прошло полчаса. Жулу не только не соблазнился приглашением служащих нотариуса Дебана, но, напротив, закрыл окно и спокойно уселся за стол. Первая бутылка вина была почти выпита, цыплячьи ножки и грудка исчезли. Жулу раскраснелся и оживился. Мы не сказали «развеселился», ибо бормотание, доносившееся из гостиной после того, как смолкла «Песня ивы», заставляло его недовольно хмуриться. Он с грустным сожалением прислушивался к припеву, который упорно повторяли неугомонные соседи:

– Нальем! Глотнем! Споем! Допьем!

«Да разве в „Нельской башне“ подадут такого цыпленка? – утешал себя Жулу. – Дудки! Это дешевое заведение… Оставлять Маргарите крылышки или нет?»

В монологе, замедлившем непрерывную работу по пережевыванию пищи, Ролан не был упомянут ни словом, что не мешало Жулу о нем думать. Он уже три или четыре раза выходил на разведку в коридор, неуклюже ступая на цыпочках. Каждый раз он возвращался на кухню все в более мрачном настроении, которое, однако, никоим образом не влияло на его аппетит. Жулу взялся за цыплячьи крылышки, говоря себе: «Не больно-то я держусь за Маргариту, но этот малый мне не нравится!»

Закинув руки за голову, Маргарита полулежала на диване. Она задумчиво смотрела в потолок, словно разглядывая на нем какие-то смутные видения.

– Нет, не из чистого золота, – говорила она жадно внимавшему Ролану. – Любой пустяк может нанести золоту ущерб. Золото должно иметь, но нельзя быть сделанным из него. Я – из стали. Иногда меня саму пугает моя сила и неуязвимость. Что стало бы с моим отцом, если бы он не пал на поле боя? Возможно, он стал бы прославленным генералом, как многие, дожившие до нашего времени? Не знаю, да мне и все равно. Я видела свет, то, что называют «высшим светом», более того, я к нему принадлежала. Я могла бы там остаться, опутанная цепями из цветов и бриллиантов. Свет, как и вы, Ролан, находил меня красивой. Но я взглянула на него глазами моей души и почувствовала отвращение и жалость. Я говорила вам, что у меня нет сердца, и это правда в том убогом смысле, который вы придаете моим словам. Но в действительности это означает, что все мое существо восстает против мысли стать собственностью мужчины…

– Но если этот мужчина – ваш раб! – перебил Ролан. Его голос дрожал от едва сдерживаемой страсти.

– Вы замечательный, – ласково проговорила Маргарита, словно очнувшись от тяжелых раздумий. – Я никогда не встречала такого красивого молодого человека, а для меня красота – все то, что привлекательно. В ваших бархатистых глазах угадывается мужество кавалеров прежних веков, милое безумство поэта. Глядя на вашу стройную фигуру, нельзя не думать о радостях любви, которые я не знаю, которые отвергаю, но о которых догадываюсь. Порою, при воспоминании о вас, мысль о любви смущает мой покой.

– Это правда, Маргарита, это правда? – пролепетал Ролан, в волнении сжимая руки.

– Я тверда, как сталь, – продолжала Маргарита совсем другим тоном, теперь ее голос звучал, как торжественный гимн. – И я всегда оставалась твердой, чистой, беспорочной среди окружавшего меня разврата. Я свободна, поэтому разврат не может запятнать меня. Свобода дает мне силу. Я не устаю благодарить Бога за то, что Он сотворил меня такой, какова я есть. Слышите ли вы меня, Ролан, понимаете ли?

– О, если бы я понимал! – вздохнул наш бедный Буридан, грудь его сжимала сладостная мука.

Маргарита в упор глянула на Ролана. Холодность ее взора граничила с презрением.

– Нет, вы не понимаете меня, – объявила она.

– Но что же мне делать?!.. – в отчаянии воскликнул юноша.

Маргарита протянула ему руку и, когда он схватился за нее своей горячей рукой, мягко сжала ее, привлекая молодого человека к себе.

Ролан трепетал каждой жилкой. Маргарита поцеловала его в лоб. Он пошатнулся.

– Я намного старше вас, – прошептала она. А затем, опустив глаза, в которых горел огонь, добавила: – Вы почувствовали? Мои губы холодны.

– Да, – отозвался Ролан, – ваши губы холодны.

– Это оттого, что вся кровь у меня собралась здесь! – медленно проговорила Маргарита и прижала его руку к своей груди.

– Что я слышу, Маргарита, любимая!.. – воскликнул Ролан и заключил ее в объятия.

– Оставьте меня, – тихо приказала Маргарита.

И Ролан отпрянул, словно невидимая рука дернула его сзади за волосы.

– Я говорила, что никого не люблю и не хочу любить, – продолжала Маргарита ледяным тоном. – Я говорила о моем сердце из стали и о бесстрастной душе, которой я горжусь. Настанет время, когда женщина-философ перестанет быть предметом непристойных шуток. О чем я еще говорила? О том, что благодарю Бога за то, что Он создал меня сильной и бесстрашной… О чем еще? Я говорила, что на свете нет никого прекраснее вас, Ролан. И это правда. По крайней мере, я никого красивее вас не знаю, если не считать меня саму.

Медленным горделивым движением она откинула назад голову, выставив напоказ точеную шею. Ролану казалось, что он видит сияние над ее головой.

– Вы не понимаете, – отведя глаза в сторону, продолжала Маргарита усталым, разочарованным тоном. – Никто не понимает тех, что осмеливаются идти непроторенной дорогой. Их оскорбляют, называя либо сумасшедшими, либо порочными. И никто не желает вдуматься в то, что они говорят. Если они вдруг, отбросив стыдливость, шепнут своим поклонникам, которые восхищаются ими не более чем тенором в Опере-Буфф или жонглером в цирке, если они скажут: «У меня есть своя великая цель, свое божественное предназначение», – люди степенные станут потешаться, а безумцы, вроде вас, Ролан, примутся перебирать в памяти книжных романтических героинь, глупых и напыщенных, решая, с кем из них сравнить Маргариту… Но учтите, Ролан, Маргариту нельзя сравнивать ни с кем, она ни на кого не похожа. Вы прекрасны, как она, но она еще и сильная. А вы сильный?

– Черт побери! – ворчал на кухне виконт Жулу. – Она говорит, что не голодна. Ну и пусть! Цыпленок мне дороже, чем она. Бьюсь об заклад, что ни в Париже, ни в Плоермеле, ни даже в Риме не сыщется другой такой шельмы. Коли я уж выпил обе бутылки, то имею право доесть последнее крылышко.

Действительно, вторая бутылка вина была пуста, как и рюмка Жулу. Он положил себе на тарелку последнее крылышко и встал, чтобы принести кувшин с пивом.

«Вот уж правду говорят, – подумал он, – то разом густо, то разом пусто… Однако как же мне надоели эти клерки Дебана!

– Нальем! Глотнем! Споем! Допьем!

Вот уже битый час они распевают этот куплет. Скучно… Если бы я не боялся потерять это теплое местечко, я бы показал им, как надо веселиться».

Он поставил кувшин на стол и двинулся на цыпочках по коридору. Когда Жулу вернулся в кухню, щеки его горели огнем.

– Это мне не нравится! – пробормотал он. – Она закрыла обе двери. Мне совсем не слышно, о чем они говорят. Если кто-то хочет занять мое место, тем хуже для него!.. Да что я, ведь он – не русский князь!.. А что, если он был ее первым мужем!..

Жулу подмигнул куриному крылышку, лежавшему на тарелке. Что и говорить, оно выглядело чрезвычайно соблазнительно. Однако выражение беспокойства не сходило с туповатого лица виконта, и даже добрый глоток пива не смог развеять его мрачности.

Теперь Ролан сидел на диване рядом с Маргаритой. Они и в самом деле были великолепной парой. Невозможно было бы найти более подходящих актеров для «Нельской башни», никто бы лучше них не сыграл начальную сцену в тюрьме, когда Маргарите двадцать лет, а Лионнету де Бурновилю – восемнадцать – принцесса и паж.

Не так уж глуп был этот Жулу! Ролан вполне мог бы оказаться ее «первым мужем».

Маргарита взирала на молодого человека со снисходительной доброжелательностью. Так, должно быть, другая тигрица, Елизавета Тюдор, смотрела на юного Дадли, графа Лейсестера. Что до Ролана, то его физиономия выражала простодушную благоговейную почтительность.

Все, что наговорила Маргарита, было ложью. Такова уж была ее натура: она не могла слова сказать, чтобы не солгать. Она любила сочинять о себе небылицы, выдавая их за истинную историю своей жизни.

– Что вы думаете обо мне? – спросила она.

– Я думаю, – ответил бедный паж, – что вы ангел.

Горькая улыбка мелькнула на губах Маргариты. «Падший ангел, обретающийся на задворках мира!

Опозоренный ангел, которого бы твоя мать на порог не пустила!»

– Ах! – вдруг воскликнул Ролан, словно почувствовав укол в сердце. – Моя мать!

Маргарита заметила, как он страшно побледнел.

– Где вы танцуете сегодня? – спросила она, желая переменить тему разговора.

– Я надеялся сопровождать вас, – ответил осмелевший паж.

– А ваша матушка отпустила вас? – допытывалась королева.

«Матушка!» Как нежно, как тепло звучало это слово, когда оно срывалось с любящих губ Ролана. Но сейчас, услышав его, он вдруг неожиданно для себя смутился, словно при нем сказали грубость.

– Прошу вас, Маргарита, – пробормотал он, – не будем говорить о моей матери.

Настал черед Маргариты бледнеть.

– Она больна, – пояснил Ролан, – очень больна.

– Замолчи! – резко перебила Маргарита, а затем, притворившись, будто поддалась сердечному порыву в ущерб доводам рассудка, прибавила: – Ты прав, не будем говорить о том, что может нас разлучить!

Ролан взглянул на нее затуманенным взором. На мгновение их взгляды встретились, глаза Маргариты сверкали.

– Если бы я мог надеяться… – с юношеским пылом начал Ролан.

– Оставь надежду! – сурово оборвала его Маргарита. – Мне нужен иной человек. Если я полюблю тебя, ты станешь препятствием на моем пути. Я чувствую, что могла бы любить тебя до безумия!

– Боже мой! Боже мой! – молитвенно проговорил паж. – Быть любимым ею!.. Но знаешь ли ты, Маргарита, – лихорадочно продолжал он, – что значит для меня надежда? Знаешь ли ты, что я способен на все, если услышу от тебя: «Сделай это и ты будешь любим»?

– И ты был бы всецело предан мне? – спросила Маргарита, и в ее взгляде появилось нечто, похожее на любовь.

– Тебе одной!

– И ты повиновался бы мне?

– Как раб.

– Ты стал бы сильным?

– Как лев.

– Храбрым?

– Безрассудно!

– Ты пошел бы ради меня на все?

– Не сомневайся!

– Даже на смерть?

– Ты требуешь от меня слишком мало! – воскликнул Ролан, сияя от счастья.

Маргарита положила ему на лоб свою холодную руку и медленно произнесла:

– Даже на преступление!

Под тяжестью руки и ужасных слов Ролан на мгновение сник. Но вера юных сердец безгранична, и он быстро оправился.

– Маргарита, – тихо сказал он, – прекрати это допрос. Я догадался: ты участвуешь в заговоре.

Страсть часто выкидывает нелепые коленца. Наивность, присущая глубоким порывам, чуть ли не каждое мгновение граничит со смешным. Современный театр, измучив до полусмерти великую комедию и более не желающий ее воскрешать, обрел в пародии на чувства неиссякаемый источник комического. В прежние времена не догадывались о том, что грустное может быть смешным. Возможно, тот, кто впервые прицепил к шляпам восторженных молодых людей ослиные уши, был изрядным прохиндеем, однако под истощенной алмазной трубкой он открыл залежи черного угля, весьма ходкого товара. Посему он заслуживает если не памятника, то диплома изобретателя.

Конечно, слова, произнесенные нашим славным юношей, пытавшимся разгадать либо бессмысленную, либо порочную загадку Маргариты, этого новоявленного сфинкса – с перепутья неведомых дорог – конечно, повторим мы, эти слова были забавны сами по себе.

«Ты участвуешь в заговоре!» Совсем в духе господина Прудона, умевшего как никто своими неожиданными остроумными замечаниями разряжать самую натянутую обстановку. Маргарита – заговорщица! Маргарита – недоучившаяся пансионерка, сбежавшая с учителем музыки! Да против кого, скажите на милость, она может готовить заговор и в чью пользу?

Позвольте! Я кое-что слыхал о серьезных исторических заговорах (впрочем, серьезными или смехотворными они становятся по воле случая) и знаю, что подобные Маргариты и даже менее красивые, отважные и хитроумные, нежели наша героиня, могли участвовать в заговоре, нередко добиваясь успеха и извлекая выгоду для себя за счет современников и потомков. Так что о заговорах, как и о вкусах, лучше не спорить.

Однако наша великолепная Маргарита вовсе не была заговорщицей, по крайней мере в общепринятом смысле этого слова. Она не старалась ни для свергнутого государя, ни для томящегося в ссылке республиканца. Она была практичной женщиной, и высшим идеалом для нее была она сама.

Маргарита Садула, миллионерша или герцогиня, а лучше то и другое вместе; Маргарита, королева во дворце; Маргарита, хозяйка замка где-нибудь в Шанонсо или Шамборе; Маргарита на подмостках вселенной, окруженная воздыхателями, оглушенная криками «браво!». Та самая Маргарита, что однажды вечером с покрасневшими глазами и тяжелым сердцем вышла из захудалого гасконского театрика, где ее освистали какие-то болваны.

Для достижения великой цели у нее было два основных средства – русский князь и «первый муж». Раскачивать основы государства было не ее призванием. Тем не менее она бы без колебаний повторила девяносто третий год, если бы переворот принес ей вожделенные замок и состояние.

Мысль о заговоре пришлась Маргарите по вкусу. Она чувствовала, что чересчур далеко зашла в разговоре с этим честным и отважным юношей. С безоглядной пылкостью молодости он готов был горы свернуть ради нее, но кое-какие слова и выражения могли бы его насторожить и отрезвить в одно мгновение. Догадка Ролана о заговоре открывала Маргарите путь к отступлению, на который она не преминула свернуть.

– Для таких вещей вы слишком молоды и неопытны, Ролан, – сказала она, опуская глаза и понижая голос. – Бог свидетель, я не хотела, чтобы вы присоединялись ко мне на этом трудном пути, в конце которого неизвестность… власть или эшафот!

– Я не честолюбив, – с рыцарской простотой отвечал Ролан, – и я не боюсь умереть. Я буду следовать за вами всегда и всюду, вознесет ли вас судьба на вершину славы или низвергнет в пропасть бесчестья.

Маргарита размышляла. Тема заговора была необъятна, что весьма облегчало ей дело.

– Заговорщикам, – начала она, – иногда приходится совершать такие вещи, что…

– Вы не можете совершить ничего дурного, – перебил Ролан и добавил важным тоном: – Не надо мне говорить, что мораль заговоров отличается от общепринятой.

– Воля к победе… – продолжала красавица.

– Деньги! – перебил Ролан с многозначительным видом.

Кто хотя бы раз в жизни не хотел показаться Талейраном?

Маргарита чуть было не погасила свой фонарь, она решила, что уже нашла того, кто был ей нужен.

– Послушайте! – вдруг начал Ролан. – Я даже не спрашиваю, против кого вы боретесь. Я ничего не смыслю в политике. Песни свободы заставляют сильнее биться мое сердце, и я могу слушать часами, как моя бедная дорогая мать рассказывает о славных временах Империи. Но мне кажется, что вы должны принадлежать к знатной фамилии, иногда мне чудится, что и мои предки были выдающимися людьми. Обмолвки в разговоре моей матери свидетельствуют о том же… Существует связь между мной и теми, что сражались за Бога и короля на полях Вандеи, я уверен в этом. Дело не в знамени – вы станете моим знаменем. Я уже сказал и хочу повторить: куда вы, туда и я… Но сжальтесь надо мной, Маргарита, я пришел сюда измученный сомнениями. Я хотел задать вам вопрос, но, увидев вас, покорился вашему очарованию, как всегда. Слова замерли у меня на губах. И однако завтра я буду драться из-за вас на дуэли.

Последние слова вырвали Маргариту из задумчивости. Она уже некоторое время не слушала Ролана, возводя в мечтах очередной замок.

– Вы деретесь… из-за меня! – повторила она, и взор ее оживился.

– Мой противник вас оклеветал, – сказал Ролан.

В глубине души Маргарита, должно быть, смеялась, но лицо ее приняло надменное выражение.

– О, я знаю! – воскликнул Ролан, думая о злополучной кисейной косынке. – Вы никогда не были у господина Леона Мальвуа, не так ли?

Первым побуждением Маргариты было ответить: никогда. Все женщины таковы. С необыкновенной легкостью они умеют отрицать очевидное, и слепцы, не желающие видеть солнце в ясный полдень, им охотно верят. Однако Маргарита передумала. Она была актрисой по натуре и не упускала возможности разыграть сцену.

– Идет ли речь о господине Леоне Мальвуа? – осведомилась она и, не дожидаясь ответа, добавила тоном непререкаемого авторитета: – Ролан, я запрещаю вам драться с господином Леоном де Мальвуа.

– Но я его вызвал!

– Он вас простит.

– Маргарита! – Ролан гордо выпрямился и вскинул голову. – За исключением Господа, моей матери и вас, я ни от кого не приму прощения.

Маргарита улыбнулась: Ролан был так хорош в порыве молодой удали.

– Дитя! – пробормотала она. – Ты предложил мне свою помощь, а теперь хочешь стать препятствием между мной и успехом?

Этих слов оказалось достаточно. Обескураженный Ролан застыл с открытым ртом. Как же он забыл о заговоре! Отныне с ним связан каждый его шаг! И косынка – тоже наверняка – часть заговора!

Если и был кто-то, кто еще не присоединился к заговорщикам, так это виконт Жулу по прозвищу «Дурак». Он прикончил цыпленка, не оставив ни кусочка. Между Жосселеном и Плоермелем такой аппетит не редкость. После цыпленка он доел остатки говядины, дабы было чем закусить последнюю кружку пива. Теперь он лакомился марвальским сыром, заливая его очень темным грогом, часть которого Жулу предусмотрительно сберег для кофе.

Без сомнения, Жулу был в отвратительном расположении духа. Он уже раз десять совершил вылазку в коридор. Он пил, ворча сквозь зубы, ел, сжав кулаки. Песня, с несгибаемым упорством распеваемая служащими Дебана в «Нельской башне», выводила его из себя. Щеки его горели, глаза налились кровью. Он был сыт, он был пьян.

Досадное одиночество и опьянение сделали свое дело: теперь Жулу был твердо уверен в том, что этот другой Буридан пришел занять его место.

«Черт бы его побрал!» В простой душе Жулу нарастало беспокойство, и будущее представлялось ему все более мрачным и кровавым.

То, что сейчас происходило в гостиной, походило на канун великой битвы. Маргарита, умело обходя вопрос о цели фантастического заговора, опоясала Ролана мифическим мечом и назвала своим верным рыцарем. Бедный паж, ослепленный и опьяненный страстью, не менее чем Жулу вином, принял за чистую монету этот любовный фарс. Но кто знает, возможно, Маргарита не совсем притворялась, ведь она была женщиной, и она была молода. Согласившись принять участие в романтическом заговоре, в этой опасной и благородной затее, еще более возвысившей возлюбленную в его глазах, Ролан очертя голову бросился в океан грез. Костюм Буридана чрезвычайно шел характеру Ролана, бесстрашному искателю приключений, не упускавшему случая метнуть кости на зеленой скатерти, где ставкой была жизнь. Сейчас на кон было поставлено самое бесценное сокровище – женщина небывалой красоты, обворожительная, несравненная. Она сидела рядом с ним, почти в его объятиях, и говорила о будущей победе словами любви.

Ролан совсем потерял голову. Дыхание этого чудесного создания обжигало ему виски, пленительные взоры возносили высоко над землей. Слова звучали все реже и становились короче, ибо Маргарита понемногу опьянялась тем чувством, которое сама вызвала.

– Давно, ах как давно я боюсь полюбить тебя! – томно проговорила она, словно сетуя на судьбу.

Ролан опустился на колени, иначе он не мог внимать подобным речам.

Трепещущие руки Маргариты пробегали по растрепавшимся кудрям юноши. И вдруг, словно по мановению волшебной палочки, неистовая дрожь оборвалась.

В первую секунду Ролан не заметил того, что случилось, он был целиком поглощен своим неслыханным счастьем.

Однако кое-что действительно произошло, так, сущий пустяк.

Когда Ролан порывисто опустился на колени, единственная пуговица на его камзоле оторвалась. Из распахнувшегося камзола выпал бумажник Терезы. Он лежал на полу, купюры рассыпались по паркету.

Ролан мог бы поклясться, что Маргарита ни на мгновение не отводила глаз от его глаз, настолько быстрым и неприметным был взгляд, брошенный ею на купюры. Возможно, Ролан даже не стал бы немедленно подбирать бумажник, но Маргарита резко поднялась, сказав:

– Здесь жарко, я задыхаюсь.

Она подошла к балкону и открыла его. Ролан собрал деньги в бумажник и сжал его в руке.

Маргарита, опершись о перила, пристально глядела во тьму бульвара. Ее лицо было мертвенно-бледным, но глаза по-прежнему пылали огнем, правда, иного рода.

– Двадцать тысяч франков! – прошептала она.

Ее быстрый взгляд не только увидел купюры, но и успел сосчитать их.

«Мне уже двадцать лет, – подумала Маргарита. – Сейчас или никогда!»

СХВАТКА

Бульвар Монпарнас не слишком изменился с тех времен. И поныне в десять часов вечера он нередко бывает пустынен и темен. Маргарита выглянула в окно, чтобы убедиться, насколько бульвар Монпарнас пустынен и темен. Осмотр удовлетворил ее. В 1832 году газовое освещение еще не добралось до столь отдаленных кварталов. Два ряда голых деревьев тянулись вдоль безлюдной улицы, пропадая в темноте. Из близлежащих кабачков раздавались пьяные вопли гуляк, празднующих карнавал. Маргарита закрыла окно. Ее охватила дрожь.

– А теперь мне холодно. Очень холодно! – сказала она.

Выражение ее лица так сильно и странно изменилось, что Ролан невольно сделал шаг назад.

– Вы мне солгали, – продолжала Маргарита, – вы не любите меня.

Эти слова плохо вязались с тем, что было говорено несколькими минутами раньше, но Маргарите не терпелось добиться своего, и безлюдность бульвара за окном как нельзя лучше подходила для осуществления ее целей.

– О! Маргарита! – пролепетал изумленный Ролан. Ему и без того было не по себе: выпавший бумажник горьким укором напомнил ему о матери.

Маргарита передернула плечами – жест, без которого невозможно представить себе женщину. Скорее каторжник избавится от клейма, чем дамы перестанут поводить плечами! Очевидно, не умея подыскать нужные слова, Маргарита повторила:

– Вы мне солгали, вы подлец!

Бедный Ролан не знал, что и сказать в ответ на эти угрюмые обвинения.

Маргарита в нетерпении топнула ногой. В сущности, она была человеком хитрым, пронырливым, осторожным. Мы еще увидим, как ловко она обделывает свои дела. Но сейчас она шла напролом, словно вепрь, не разбирающий дороги в чаще. Притворяться и наводить глянец более не было нужды. Маргарита хотела одного: выставить Ролана за дверь, на темную улицу, где не было ни души, и какими средствами она этого добьется, уже не имело значения.

Маргарита была так возбуждена, что подходящие к случаю слова ускользали от нее, и она заговорила невпопад, как ребенок, которому все равно, какую чепуху молоть, когда он непременно хочет обидеть:

– Леона Мальвуа нет в Париже, вы не можете с ним драться!

Ролан улыбнулся. Маргарита с грохотом опустила крышку пианино, отозвавшегося жалобным стоном.

– И к тому же, – продолжала она, – что вы делаете в обществе столь сомнительной девицы, когда ваша нищенка-мать при последнем издыхании!

Ролан сильно побледнел, и Маргарита догадалась, сколь острую боль она ему причинила.

Однако молодой человек не двинулся с места. Тогда Маргарита собралась с мыслями и обрела наконец то, что мы называем «даром речи», будь то речь краткая в десять слов или пространная на двадцать страниц, льется ли она из уст краснобая, не умолкающего ни на секунду, или срывается с губ бедного заики, побуждаемого страстью:

– Я посмеялась над тобой, мой капитан! Мне захотелось разыграть тебя, ты такой милый маленький скромник! А уж простофиля, каких свет не видывал! Как вы сказали, мой друг, Буридан? «Ты участвуешь в заговоре!» А чего стоит этот миленький мотивчик: «Ах, Маргарита, не будем говорить о моей матери!»

И она рассмеялась пронзительным натянутым смехом. Ролан опустил голову и проговорил с болью в голосе:

– Маргарита, повторяю, не надо говорить о моей матери.

– Почему же, мой капитан?

– Потому что я не хочу.

– Ах, его величество не желают! – воскликнула она. – А ты заплатил за то, чтобы хозяйничать здесь?

Маргарита сознательно прибегла к этим грубым словам, однако дались они ей нелегко, щеки ее зарделись.

– Маргарита, – пролепетал бедный юноша, рискуя вновь заслужить обидное прозвище «простофиля», – скажите, что вы разыгрываете ужасную комедию или сошли с ума!

Ролану было лишь восемнадцать лет, и не удивительно, что он мог говорить такие вещи. Более удивительно то, что искушенные люди театра до сих пор несут со сцены подобный вздор, а не менее умудренная публика проглатывает его, не поморщившись.

Но Маргарита не желала более играть по законам театра, уподобившегося чревовещателю из пьесы «Человек-кукла», у которого в запасе всего два-три голоса. Она сказала то, что хотела и чего никогда не услышишь со сцены:

– Сумасшедшие не знают, что они безумны; комедиантки никогда не раскрывают цели своей игры. Я же хочу быть с вами откровенной до конца, господин капитан. Я позабавилась с вами часок, как другие заглядывают сюда на часок, чтобы позабавиться со мной. Вот и все.

– Неужели правда то, что вы сказали? – произнес Ролан, словно размышляя вслух, и его печальные глаза увлажнились. – Неужели вы – одна из тех несчастных?

Губы Маргариты скривились в ехидной усмешке.

– Не стоит говорить плохо о своей матери, господин Ролан Непомнящий Родства!

Ролан вздрогнул, словно ужаленный змеей. Маргарита твердо выдержала его гневный взгляд.

– Замолчите вы! – пророкотал Ролан.

Никогда прежде Маргарита не видела его таким. Казалось, гнев придал ему величия.

– Да полно! – сказала Маргарита, все более распаляясь в своем бесстыдстве. – Прикажете сложить ручки и пасть на колени перед этой мадонной, которая так и не сумела подобрать вам фамилию?!

Маргарита обладала дьявольской отвагой, однако, когда Ролан сделал шаг вперед, она отпрянула.

Но Ролан сделал только шаг. Он сунул руку в жилетный карман, и четыре тяжелых монеты по сто су со звоном упали на столик с гнутыми ножками. Юноша не оглядываясь бросился к двери.

Скрип рывком распахнутой двери заглушил сдавленный вопль. Его издал не Ролан, не сорвался он также с прелестных губ Маргариты.

Маргарита, облокотившись на угол камина, смотрела вслед уходящему Ролану.

– Молодой лев! – пробормотала она.

Когда Ролан скрылся из вида, на пороге возник бледный встрепанный Жулу. Он подслушивал под дверью. Под правым глазом у него была ссадина. Виною тому был ключ, вставленный снаружи и ранивший Жулу в тот момент, когда дверь неожиданно распахнулась. Именно Жулу издал тот сдавленный вопль. «Дурак» был пьян, угрюм и сердит.

– А, да ты тут как тут! – сказала Маргарита. – Будешь знать, как шпионить. Поделом тебе!

Говоря, Маргарита напряженно прислушивалась. На лестнице раздавались медленные, словно спотыкающиеся шаги Ролана. Жулу переступил порог гостиной.

– Что он с тобой сделал? – спросил он, с трудом выговаривая слова заплетающимся языком.

Маргарита пристально взглянула на него и словно заколебалась.

– Да он совсем пьян! – пробормотала она.

Жулу неосторожно прикоснулся к свежей ране, веко и щека начали затекать.

– Что он с тобой сделал? – раздраженно проревел он.

– Он ударил меня, – ответила Маргарита.

– А-а! – скрипучим голосом отозвался Жулу. – Он тебя обидел?

– Да… очень обидел.

Жулу сжал кулаки и попытался проглотить слюну, заполнившую рот.

Ролан, должно быть, был уже в самом низу, но, поскольку он оставил входную дверь открытой, его шаги по каменной лестнице все еще были слышны в гостиной.

В затуманенном мозгу Жулу мысль то вспыхивала, то угасала.

– А скажи-ка, имел ли он право ударить тебя? – осведомился он, к великому изумлению Маргариты.

– Да ты, оказывается, не так дик, как можно подумать! – вырвалось у нее.

– Отвечай! – настаивал Жулу. – Нельзя, чтобы он скрылся… Имел он право?

– Ну хорошо, имел! – ответила Маргарита, томно сощурившись. – Я любила его, я никого не любила, кроме него!

Жулу зарычал и схватился за кинжал, висевший у пояса.

– Что дальше? – в голосе Маргариты звучал вызов.

Она подошла к окну и, открыв его, высунулась наружу. Жулу последовал за ней. Дрожь пробежала по телу Маргариты, когда она услышала над самым ухом скрипучий голос Жулу:

– А дальше будет вот что: я убью его!

Маргарита пожала плечами. Жулу занес над головой руку, но не осмелился ударить. От плеч Маргариты исходил свет, по ним волнами струились густые прекрасные волосы.

«А на бульваре по-прежнему никого…» – подумала она.

Дверь парадного отворилась. Ролан вышел на улицу, он брел шатаясь.

Маргарита отпрянула, словно у нее вдруг сжалось сердце. Она услышала, как Жулу направляется к входной двери.

– Куда ты идешь? – спросила она.

– Я тебе уже сказал, – ответил бретонец. – Я убью его.

– Нет… Я запрещаю тебе, – слабо возразила Маргарита.

– Похоже, ты его не любила, – проворчал Жулу, останавливаясь на пороге.

– Я полюблю его! – в искреннем порыве воскликнула Маргарита. – Я буду любить его до безумия!

Жулу бросился вон. Она окликнула его. Ее холодный и деловитый тон заставил Жулу вновь остановиться.

– При нем бумажник, – сказала Маргарита.

– А! – отозвался Жулу и затем добавил, потупившись: – Я не вор, ты же знаешь.

– Бумажник принадлежит мне.

– Он украл его у тебя? – недоверчиво спросил Жулу. – На него не похоже.

Пьяное безразличие начинало брать верх над гневом.

– Он, должно быть, уже далеко, – сказал Жулу. Маргарита метнулась к балкону и устремила взгляд на улицу.

– Он здесь, на скамейке.

– Вор не стал бы вот так рассиживаться перед домом, где он украл кошелек, – вслух подумал Жулу, испытав вдруг прилив благоразумия.

Маргарита вернулась к камину и бросилась на диван. Тщательно продуманная поза являла ее необыкновенную красоту во всем блеске.

– Ты боишься его, – сказала она. – Да ты трус, Кретьен!

Глаза Жулу налились кровью.

– У тебя есть все основания бояться, – продолжала Маргарита. – Он сильный, он храбрый. Да что там, от судьбы не уйдешь! Я хочу быть с ним, только с ним… Прощай, Кретьен!

Она порывисто встала и набросила плащ на плечи. Жулу схватил ее в охапку, повалил на пол, затем выбежал на лестничную площадку и запер дверь на ключ.

– Бумажник! – крикнула ему вслед Маргарита. Жулу спускался по лестнице, перепрыгивая через несколько ступенек.

– Ага, так ты хочешь занять мое место! – гремел он, проскакивая этаж за этажом. Кровь, бросившаяся в голову, вовсе лишила разума пьяного Жулу. – Ну подожди же!

Маргарита медленно поднялась. Прижав руки к груди, она прошептала с тоской:

«Это правда, я могла бы полюбить его. В моем сердце рождается любовь, а я пытаюсь задушить ее!»

Она рухнула на пол. Вцепившись обеими руками в волосы, Маргарита прикрыла ими лицо.

– За двадцать тысяч франков! – проговорила она в глубоком отчаянии. – За жалкие двадцать тысяч франков!

Внизу вновь хлопнула дверь парадного. Маргарита застонала.

Проклятые души пребывают в аду и только там. Здесь же, на грешной земле, у нас всегда есть возможность растоптать зло и вернуться к добру.

Маргарита погрязла в грехе. Несмотря на молодость, она давно перестала прислушиваться к голосу своей совести, умножая провинности и позабыв о вечной жизни. Но даже для таких, как она, наступает час искупления. Для этого требуется самая малость – порыв истинной любви, взволнованное биение сердца, ибо милосердие господне беспредельно и не подвластно нашему разумению.

Пробил ли такой час для Маргариты? Ее сердце учащенно билось, она сказала себе: «Он прекрасен, он благороден, я люблю его!»

Но следующая мысль тяжелым камнем легла на ее душу.

«Я оскорбила его мать, он никогда мне этого не простит!» – напомнила себе Маргарита.

В чем нуждаются бедные заблудшие души, балансирующие на грани пропасти? В руке помощи, протянутой во спасение, либо в отговорке, оправдывающей падение.

Руку помощи Маргарита только что отвергла злобным неестественным жестом. А отговорка – увы! – нашлась легко, и Маргарите, знающей жизнь лишь с определенной стороны, нечего было ей противопоставить.

«Когда он узнает, кто я есть на самом деле… – подумала Маргарита. – Да и бедность!..»

И вот доводы в пользу Ролана обратились против него.

«Он чересчур хорош, чересчур благороден и слишком горд! Я могла бы потерять голову из-за него!»

Маргарита не привыкла сражаться с открытым забралом. Доброта, благородство, гордость лишали ее способности действовать по своему разумению. Ей мерещился страшный призрак нищеты, убивающий любовь.

Когда она поднялась с пола, откинув назад пелену волос, она была по-прежнему печальна, но более не колебалась.

«Мусульмане правы, – подумала она, подходя к распахнутому окну. – Все предопределено. Все».

Ролан все еще сидел на скамье, уперев локти в колени и обхватив голову руками.

Жулу добрался до мостовой и приближался к Ролану сзади.

Маргарита, прямая и неподвижная, как статуя, внимательно наблюдала за ними. Благой порыв, порыв милосердия, миновал.

В тот момент, когда Жулу сделал шаг в сторону, чтобы обогнуть скамью, на другом конце бульвара появился мерцающий огонек и послышался скрипучий голос, выкрикивающий застольную песню. Маргарита наверху, а Жулу внизу одновременно обратили взгляд на это новое препятствие их замыслу. Огонек мерцал в замызганной стеклянной лампе и освещал лишь землю под ногами путника, но, когда обладатель скрипучего голоса оказался под уличным фонарем, Маргарита и Жулу различили довольно странную фигуру, выписывавшую ногами замысловатые кренделя. Верхняя часть туловища была облачена в женскую одежду. Голова утопала в дряхлой бальной шляпке, украшенной увядшими цветами и бумажными воланами, наподобие тех, что крепят на хвосте бумажного змея; плечи были укутаны в ветхую цветастую шаль, поверх которой для пущей красоты был накинут муслиновый шарф, от долгой носки превратившийся в кружево. Однако этот наряд вовсе не завершался юбкой. На нижней части туловища болтались изрядно потрепанные штаны, а ноги были обуты в башмаки на деревянной подошве с соломенным верхом.

Напрасно твердят о том, что Париж непостоянен, забывчив и неблагодарен. Факты говорят о другом. Напротив, в Париже, как нигде, свято блюдут традиции.

Как добрые христиане воздерживаются от скоромной пищи в постные дни, как почки каштанов в Тюильри распускаются к 20 марта, так и у парижан есть определенные дни, когда они обязаны следовать строгому предписанию – непременно развлекаться. Иначе они рискуют утратить душевный покой.

В такие дни в Париже вы на каждом шагу встретите не только веселящиеся компании, разряженные в пух и прах, или облаченные в лохмотья, блестящих остряков или туповатых нахалов, но и немало довольно странных весельчаков, причудливых порождений нашего смутного времени, которые, внезапно возникнув на праздничном гулянье, живо напомнят об апокалипсических животных, словно выброшенных к нашим берегам из таинственных глубин океана.

В эти праздники, обязательные для всех, нередко становишься свидетелем столь шутовских и печальных забав, что невольно приходишь в смущение. В деревне ничего подобного не увидишь, и только в Париже можно встретить одинокого гуляку, который шатается сам по себе среди карнавального буйства, что-то бормоча себе под нос. Этот несчастный бедолага, в иных отношениях такой же, как и мы с вами человек и гражданин, наряжается для собственной потехи, сам себя приглашает в кабак, болтает и чокается сам с собой, держа по рюмке в обеих руках.

Человек, появившийся на бульваре был старьевщиком. Воздав должное Бахусу, он возвращался домой. После двух литров фиолетовой жидкости, от которой отказались бы дикари Огайо, его немного мутило, однако он был весьма доволен собой.

Шляпа с цветами и рваная шаль принадлежали его покойной жене. Ее-то он и оплакивал, заливаясь пьяным смехом. Он был сердобольным малым.

– О-хо-хо, мадам Теодора! – вставлял он между куплетами песни. – Виржиния, о-хо-хо! В «Родничке» у месье Ревершона по-прежнему пьют до упаду! Для желудка это плохо, ну а для души хорошо. Если бы ты была там, вот бы мы повеселились. Да мы и так повеселились, о-хо-хо, мадам Теодора, о-хо-хо!

Жулу остановился и спрятался за деревом. Маргарита вцепилась руками в подоконник. Ролан ничего не видел и не слышал вокруг себя.

– Эй, приятель! – возопил старьевщик, заметив Ролана. – Ты знаком с Typo? Typo – это я… Ты можешь простудиться… В прошлом году я был с мадам Теодорой. Она кашляла, и вот в один прекрасный день – бац! и в дамки! На мне ее шаль и колпак. Надо же, бедная женщина! Бойся простуд.

Он подобрал по привычке валявшуюся на земле тряпку и пошел прочь со словами:

– Да здравствует карнавал! Она любила праздники. Прощай, приятель, и прости, ежели что не так. Я выпил два литра у месье Ревершона. На ее похоронах, кроме меня, никого больше не было. Вот потеха, а? О-хо-хо!

Повернув за угол на улицу Шеврез, старьевщик исчез из вида.

Жулу выскочил из своего укрытия. Маргарита резко вздрогнула.

– Кретьен! Не трогай его! – сдавленно вскрикнула она.

То был последний всплеск угрызений совести, но Жулу его не услышал. Он положил свою тяжелую руку на плечо Ролана и произнес:

– Отдай бумажник, скотина!

Маргарита более не могла слышать слов, произносимых Жулу. Она глубоко вздохнула, в голове у нее мелькнула мысль: «Жулу нападает лицом к лицу! Да он храбрец!»

И правда, монолог старьевщика, вдовца Виржинии, заставил Жулу изменить первоначальный план атаки. На его родине не бьют исподтишка.

Вероятно, Жулу вполне заслуживал кличку «Дурак» и, к счастью для себя, не понимал, как низко он пал. Но в этом цепном псе нет-нет да и проглядывал благородный дворянин. Отваги ему было не занимать.

Маргарита тоже была не робкого десятка.

Ролан поднял голову. Он все еще пребывал во власти душевного потрясения, мысли его путались. Он не был завсегдатаем «Таверны» и никогда прежде не сталкивался с Жулу. Вид этого человека, простоволосого, злобно гримасничающего, изрыгающего ругательства и размахивающего ножом, вызвал в Ролане чувство омерзения, усиленного маскарадным костюмом, в который был обряжен Жулу.

– Любезный, – произнес Ролан, – ступай своей дорогой.

Жулу схватил его за шиворот и резко встряхнул. Ролан обладал недюжинной силой. Побуждаемый инстинктом самосохранения, он вскочил и легко перепрыгнул через скамейку, ставшую барьером между ним и противником.

– Да ты, парень, трус! – прорычал Жулу. – Мы с тобой оба Буриданы, и у тебя на поясе такой же кинжал, как и у меня… Отдай бумажник, и я тебя не трону.

При упоминании о бумажнике Ролан вздрогнул.

– Вы из того дома? – спросил он, указывая на дом Маргариты.

Жулу скрипнул зубами:

– Да, я оттуда… Вор!

С этими словами Жулу бросился в атаку, применив излюбленный прием бретонских забияк, в исполнении которого им не было равных: Жулу в мгновение ока перепрыгнул через скамейку и нанес Ролану удар головою в живот.

Юноша отступил на шаг и, подставив обе руки, смягчил удар, иначе противник, действовавший головою как тараном, переломал бы ему ребра. Жулу покатился по мостовой.

– Он дерется, как лев! – пробормотала Маргарита, наблюдавшая сверху. – Прекрасный молодой лев!

Из глотки Жулу вырвался яростный хрип.

– Где твой нож?! – закричал он. – Шутки в сторону, парень, ты меня разозлил. Где твой нож?!

Ролан, не теряя хладнокровия, вновь поставил скамью заслоном между собой и противником, который уже встал на ноги. Жулу возобновил атаку с неистовством дикого зверя. Ролан обнажил наконец бутафорский кинжал, висевший у него на поясе.

Однако он желал лишь одного – избавиться от этого сумасшедшего. С улицы Кампань-Премьер донеслось пение. На этой маленькой немощеной улочке, начинавшейся неподалеку и служившей проездом для повозок, располагался парадный вход в кабачок «Нельская башня».

Ролан попятился от Жулу. Дважды бретонец настигал его и был повержен, несмотря на свою звериную стойкость и большой опыт уличного бойца. В третий раз на углу улицы Кампань-Премьер, откуда уже были видны огни питейного заведения, казавшегося Ролану спасительным убежищем, юноша попал ногой в скользкую «ловушку», подстроенную окрестными ребятишками и не замеченную им в потемках. Ролан потерял равновесие и упал.

По-волчьи взвыв, Жулу набросился на него. Он вонзил кинжал в грудь Ролана с такой силой, что лезвие целиком исчезло в ране и теплая кровь, словно вино из распоротого бурдюка, брызнула в лицо нападавшему, на мгновение ослепив его.

Ролан лишь коротко и жалобно вскрикнул.

Маргарита, стоявшая у окна, пошатнулась и медленно побрела в глубь комнаты.

В этот момент дверь «Нельской башни» отворилась и веселая компания с пением вывалилась на улицу.

На другом конце бульвара, из-за Обсерватории, появился полицейский наряд. Стражи порядка прогуливались не спеша, заложив руки за спину.

ВЕСЕЛАЯ КОМПАНИЯ

Жулу, спотыкаясь, как слепой, и не отнимая рук от глаз, обожженных горячей кровью, наугад нашел подъезд Маргариты. Ни полицейский наряд, ни веселая компания, покинувшая «Нельскую башню», не заметили его. На улице было свежо. Малочисленные окна, выходившие на ту часть бульвара, где произошло убийство, были плотно закрыты. У преступления, походя совершенного человеком с рассудком и совестью дикаря, у поединка, предшествовавшего роковому удару, не было иных свидетелей, кроме женщины, наблюдавшей сверху с балкона. Но и она состояла в сговоре с преступником.

Страшная тайна осталась ведома лишь ей, Жулу и Господу.

Молодые люди в маскарадных костюмах шли по улице Кампань-Премьер, весело болтая и распевая песни.

– Конец карнавалу! – говорили они. – Копилка пуста, мы проели последние часы, а папаша Ланселот больше не отпустит в долг.

Другие пьяными усталыми голосами мрачно выкрикивали тот самый куплет, что мешал Жулу спокойно обедать:

– Нальем! Глотнем! Споем! Допьем!

При этом вся компания зевала. Развлекаться надобно на всю катушку. Именно так часто развлекаются веселые компании.

Что до стражей порядка из полицейского наряда, то они с неподражаемым спокойствием обсуждали литературные и политические новости, время от времени задремывая на ходу.

Как мы уже говорили, веселая компания была разодета в костюмы персонажей из пьесы «Нельская башня». Король Людовик Сварливый остановился посреди улицы и сказал:

– Если бы сейчас были те варварские времена, когда я имел честь править Францией, мы бы ограбили прохожего и встретили бы рассвет в номере сто тринадцать.

– Увы! – вздохнул Ангерран де Мариньи. – Те добрые времена миновали, все пришло в упадок, даже виселица, на которой меня повесили в Монфаконе… Однако будем справедливы, в четырнадцатом веке номера сто тринадцать еще в помине не было!

– В книге «О нравственности», – вставил Готье д'Онэй, – я прочел о двух молодых офицерах, которые однажды заложили в ломбард свою честь. Я предлагаю…

– Оставь свою честь при себе, – заметил Ландри. – За вещь стоимостью менее трех франков ростовщики ничего не дадут.

Тем временем Жулу, задыхаясь, ворвался в гостиную Маргариты.

– Я убил его, – сказал он, словно отвечая на вопрос. – Убил наповал!

Но никто его не услышал, Маргарита была в обмороке.

Жулу плеснул ей водой в лицо. Маргарита открыла глаза, но, увидев отвратительную кровавую маску на лице бретонца, в ужасе зажмурилась.

– Умойся! – прошептала она. – Вдруг сюда придут!

Жулу глянул на себя в зеркало и в испуге отшатнулся.

– Меня словно кипятком обожгло, – сказал он. – Не надо было мне этого делать. Ведь этот малый не был моим врагом до сегодняшнего вечера. Глупо получилось.

Маргарита сама принесла ему таз с водой.

– Ты тоже ранен? – спросила она.

– Нет, на мне только его кровь, – ответил Жулу, опуская голову в таз, отчего вода стала красной. – Не надо было мне этого делать, ох, не надо. Он не хотел драться всерьез. Боялся меня поранить. Черт побери, а я его убил! Как глупо!

Маргарита сменила воду в тазу. Вопрос готов был сорваться с ее губ, но она сдерживала себя. Жулу окунул лицо в чистую воду и сказал:

– Холодная, как хорошо! Если бы не ловушка, мне бы не удалось… Меня никто не видел, тот человек с лампой, он ушел… А он, вот уж молодец, так молодец! Ни разу не позвал на помощь!.. Ну а ты что же молчишь? Ведь ты все затеяла. Когда я прятался под деревом, я видел, как ты смотрела сверху!

– Я кричала тебе, чтобы ты не убивал его, – пробормотала Маргарита. – Ты не слышал?

– Разве он не украл у тебя бумажник? – спросил Жулу, уставясь на нее невидящим взглядом.

– Где же он, этот бумажник? – совсем тихо проговорила Маргарита.

Вместо ответа Жулу рухнул на диван.

– Я не боюсь смерти, – сказал Жулу. Его склоненная голова болталась из стороны в сторону. – Но эшафот… Я однажды ходил к заставе Сен-Жак посмотреть на эшафот. Я не знал, что придет день, когда… Ах, как глупо! Как глупо!

Он умолк, по телу пробежала судорога.

Маргарита села рядом, сложив руки на груди, прямая, как стрела.

– А мои бедные старики! – продолжал Жулу изменившимся голосом, по-детски нежным и жалобным. – Мои бедные старики, мои отец и мать! Веришь ли, они всегда были добры к нам. Нет, я убью себя… Сегодня вечером они выпьют за мое здоровье, как бы они ни были на меня сердиты. Я стоил им огромных денег! А завтра, в первый день поста, они пойдут в приходскую церковь, и матушка будет молиться за меня со слезами на глазах.

Маргарита нахмурилась. Лиловые круги легли вокруг ее глаз, оттеняя смертельную бледность лица. Безупречной формы губы нервно подрагивали. Она запустила свои ледяные руки в волосы Жулу и приподняла его, подставив свету его распухшее от слез лицо. Ибо Жулу плакал, как дитя.

– Не хватит ли? – прошипела Маргарита. Жулу сжал кулаки.

– Хватит, дурак! – продолжала Маргарита, в ее глазах вновь вспыхнул огонь. – Я страдаю сильнее, чем ты, потому что я его любила. Слышишь? Любила… Отдай бумажник.

– У меня его нет, – огрызнулся Жулу.

– Ах так! – воскликнула Маргарита, и губы ее побледнели. – Эти десять минут стали для меня адом. Значит, я понапрасну рыдала кровавыми слезами?

Жулу коснулся разжатой ладонью лба.

– Я – дурак! – пробормотал он. – Тем лучше. Возможно, я смогу все забыть.

– Мне нужен бумажник! – неистовствовала Маргарита. – Он принадлежит мне.

– Я ощупал его грудь, – с усилием произнес Жулу, – не для того, чтобы найти твой бумажник, а чтобы узнать, жив ли он. Такой удар быка свалил бы… Дурак! Дурак!.. Его сердце больше не билось. При нем не было бумажника, я в этом уверен. А, послушай! Я припоминаю: когда он поскользнулся… когда он упал, я увидел, как он сунул руку за подкладку камзола. Я вспомнил об этом, потому что подумал тогда: «Он собирается размозжить мне череп из пистолета…» Но нет, то был не пистолет! Я рассказываю тебе, и память моя проясняется. Наверное, то был бумажник. Он отбросил его далеко вперед, и бумажник… теперь я совершенно уверен, что то был бумажник… упал в двадцати шагах от нас на улице Кампань.

– Я его найду! – воскликнула Маргарита. – Слишком дорого он мне обошелся, я должна его иметь!

Она резко отняла руки от головы Жулу, и тот, не удержавшись на ногах, рухнул ничком. Он не сделал попытки встать. В его воспаленном мозгу проносились бессвязные мысли: «Эта женщина – ведьма! Она любила его… Покончить с собой или вернуться домой, в Бретань? Матушка всегда говорила мне: „Когда ты совершаешь что-нибудь дурное, мне снятся плохие сны“. Что ей приснится сегодня ночью? Ах, как глупо! Зря я приехал в Париж! Завтра исповедаюсь, а после утоплюсь».

Маргарита решительным шагом спускалась по лестнице.

Однако у двери парадного она остановилась: бульвар, столь пустынный несколько минут назад, когда произошло убийство, теперь был полон народа. События развивались своим чередом. Веселая компания, вышедшая из «Нельской башни», и полицейский наряд, приближавшийся от Обсерватории, встретились на углу улицы Кампань-Премьер и одновременно заметили Буридана, лежавшего в кровавой луже поверх растаявшей ледяной ловушки. В Париже любопытных зевак как грибов после дождя. Вот и сейчас без них не обошлось.

Маргарита тихонько затворила дверь парадного, которую она было открыла, и прильнула к просвету между прутьями решетки.

Консьержа в доме не было. Ничего удивительного, в этом квартале обязанности консьержа нередко берет на себя главный съемщик комнат и самолично сторожит дом. Главным съемщиком в доме Маргариты был студент-недоучка, нещадно обиравший своих молодых собратьев и лечившийся от ревматизма в объятиях знакомых кумушек.

Наряд, состоявший из офицера полиции и двух рядовых, вышел на поиски тайного сборища республиканцев. Бог знает, существовало ли оно на самом деле. По ночам в Париже никогда не знаешь, где найдешь, где потеряешь. Убийство какого-то «Буридана» не являлось случаем из ряда вон выходящим. Завтра это дело будет представлено детективам-виртуозам и, возможно, в течение дня раскрыто. Впрочем, с той же вероятностью оно может навсегда остаться неразгаданным, и отчет о нем будет пылиться в папках префектуры до скончания дней этого учреждения.

Полицейские – люди осмотрительные, рассудительные, обладающие собачьим чутьем. Мы, литераторы, легко ополчаемся против них, и, как ни странно, семь восьмых мирного населения, которое они охраняют, охотно присоединяется к нашему возмущению. Город Афины, как известно, провозгласил себя величайшим городом на земле. Не стану спорить с афинянами, дабы не показаться им неотесанным беотийским мужланом. И все же, при всем моем почтении к свободолюбивому городу, я позволю себе думать иначе. Я предпочитаю спокойно ходить по улицам, а по ночам вкушать никем и ничем не нарушаемый покой. А ежели стражи порядка не сразу появляются на месте дорожного происшествия, когда коляска переедет прохожего, так что ж…

Наметанным глазом полицейские живо определили, что веселая компания не имеет никакого отношения к убийству, равно как и редкие зеваки, стекавшиеся к месту происшествия. Невиновность гуляк из «Нельской башни» безусловно подтверждал их вид: они выглядели полупьяными и изрядно пресытившимися, как и подобает выглядеть честным гражданам в карнавальную ночь. Среди зевак нашелся студент-медик. В близлежащих кварталах студентов обитает в избытке, но этот несомненно станет в будущем медицинским светилом. Взглянув на нож и кровь, он объявил, что Буридан умер вследствие ранения.

Ролана подняли. Женщины, стоявшие вокруг, отметили идеальную красоту его черт, когда его голова безжизненно повисла на руках полицейских. Студент-медик великодушно предложил свою помощь. Нашлись и другие помощники, и скорбная процессия потянулась по бульвару к улице Шеврез, а оттуда на улицу Нотр-Дам-де-Шан, где находилась обитель Ордена Милосердия. Офицер полиции, не будучи уверен в смерти Буридана, отправил нарочного на улицу Регар в дом № 1, где проживал доктор Рекамье.

Особняк этого замечательного врача, известного своими дарованиями, любезностью и ленью, находился в двух шагах от монашеского приюта на улице Нотр-Дам-де-Шан.

Таким образом, все было устроено как нельзя лучше. Что касается Афин, то я вовсе не уверен, что мародеры, заменяющие на месте происшествия полицейских, приняли бы более действенные меры.

Правда, полицейские не поленились арестовать на улице Шеврез старьевщика Туро, бывшего незаконного супруга покойной мадам Теодоры, по той причине, что бедолага заснул, прислонив голову к каменной тумбе. Рядом с ним горела его лампа. Однако в данном случае рвение стражей порядка вполне простительно, если принять во внимание, что ночи стояли холодные, а два литра отравы вызвали прилив крови к голове любовника Виржинии, и, не наткнись на него полицейские, несчастный малый мог бы проснуться в первый день поста уже на том свете.

Веселая компания не последовала за скорбной процессией. Гуляки молча стояли на углу улицы Кампань. Маргарите не терпелось, чтобы они ушли. Она по-прежнему сторожила за дверью парадного, выжидая.

– Я подумал, что это Леон Мальвуа! – нарушил тишину Людовик Сварливый.

– Костюм тот же, – отозвался Ландри, – и Леон Мальвуа весь вечер не показывался.

– Ба! – воскликнул Ангерран де Мариньи. – Да Леон здесь неподалеку, у своей красавицы Маргариты… Судари, я отправляюсь спать!

Остальные переглянулись. Первому министру, вознамерившемуся отправиться восвояси, позволили отойти на несколько шагов, однако у веселой компании возникли кое-какие подозрения. Гуляки вполголоса переговаривались меж собой, подкрепляя слова жестами.

В тот момент, когда Ангерран де Мариньи, сунув руки в карманы, проходил мимо двери, за которой пряталась Маргарита, раздался зычный голос короля Франции:

– Стой, Жафрэ, прохвост ты этакий! Да ты хочешь нас ограбить, мой министр!

Ангерран де Мариньи, как мы видим, в обыденной жизни прозывался Жафрэ. При звуке голоса своего суверена и одновременно старшего клерка он резко вздрогнул. Судя по выражению его лица, он испытывал сильное искушение пуститься со всех ног наутек.

Этот незадачливый малый был долговяз, но неуклюж, взятый напрокат маскарадный костюм болтался на нем, как на пугале. Он был третьим клерком в нотариальной конторе мэтра Дебана, что на улице Кассет. Жафрэ остановился прямо напротив Маргариты, невидимой за решеткой двери.

– Месье Комейроль, – сказал он, стараясь придать твердости голосу, – я сам не прочь пошутить, но, будьте любезны, без оскорблений!

– Сударь, у нас и в мыслях не было вас обидеть, – отвечал старший клерк, приближаясь к Жафрэ в окружении приятелей. – Но разве не за лихоимство вы были повешены в средние века?

Маргарита не слушала, о чем говорят гуляки. Их шутливые выходки не имели никакого отношения к ее делу. С нарастающим нетерпением она ждала, когда веселая компания очистит место происшествия. Однако некоторые слова в разговоре приятелей заставили ее насторожиться.

– Клянусь Девой Марией, – сказал Ландри, – ты что-то подобрал там, на углу, Лоррен Жафрэ, негодяй, клятвопреступник перед Богом и людьми! И сдается мне, что то была не спелая слива. Время года не подходящее, да и нас окружают вязы.

Ландри, статный малый в костюме ландскнехта, был вторым клерком в нотариальной конторе Дебана. Этого образованного молодого человека, печатавшего сатирические заметки в газете «На берегах Мезы», откуда он был родом, звали Урбан-Огюст Летаннер.

– Я ничего не подбирал! – отпирался Жафрэ. Затем, увидев, что приятели окружают его плотным кольцом, пробормотал: – Ну, может быть, мой носовой платок…

– Стража! – приказал грозный король Комейроль. – Схватить предателя и обыскать!

Летаннер и еще один человек в скромном одеянии селянина схватили Жафрэ за шкирку.

– Месье Бофис, – обратился Жафрэ к деревенскому жителю, – вы не из нашей конторы, руки прочь!

Однако Комейроль решил иначе.

– Продолжай, Бофис! Ты имеешь право. Приступай!

И господин Бофис, не принадлежавший к нотариальной конторе Дебана, приступил. Правой ногой, видимо, привыкшей к такого рода элегантным упражнениям, он ловко ударил Жафрэ под коленки. От неожиданности Жафрэ сел.

Сопротивляться далее было бесполезно, и Жафрэ завел иную песню:

– Ну заварили кашу! А ведь наряд недалеко ушел. Или вы хотите всех соседей разбудить? Тише, вы! И давайте объяснимся по-дружески. – Затем он добавил, понизив голос: – Откуда вы знаете, что это убийство не привлекло внимания местных жителей и за нами не наблюдают из окон?

Все гуляки невольно подняли головы и устремили взгляды на соседние дома, дорогу и тротуар по обеим сторонам улицы. В черной тьме аллеи ничего подозрительного замечено не было, а Маргариту они видеть не могли. Тем не менее они сбились в тесную кучку и понизили голоса.

Теперь из окон домов их невозможно было бы подслушать. Но за ними наблюдал невидимый соглядатай, который не упустил ни слова из их беседы. Веселая компания находилась сейчас так близко к двери, за которой стояла Маргарита, что она могла бы дотронуться до них рукой.

– Честное слово, – сказал Жафрэ, которого подняли на ноги, – я всего-навсего хотел пойти к себе или в какое другое надежное место и хорошенько рассмотреть, что там… А поделить поровну мы всегда успеем, ведь так?

– Да-да, успеем, – вставил Ландри, – куда нам торопиться… прохвост ты этакий.

– Тихо! – приказал король. – Мы вершим суд, и к обвиняемому следует проявить великодушие… Итак, Жафрэ, ты еще не разглядел то, что ты подобрал?

– Остерегайтесь называть друг друга по именам! – вскинулся Жафрэ. – Это может принести несчастье. Я знаю, черт побери, что я подобрал бумажник, но не знаю, что там внутри.

Маргарита, слушавшая за дверью опустив голову, выпрямилась. В дальнейшем она почти не прислушивалась к гулякам, потому что ей надо было о многом поразмыслить.

Слово «бумажник» произвело должное впечатление на веселую компанию.

Среди предметов, не дающих покоя воображению мечтателя, рассчитывающего сорвать крупный куш на той лотерее, которая разыгрывается самой судьбой, бумажник занимает первое место. В некотором роде бумажник – вещь столь же капризная, как и сама судьба. В нем может ничего не оказаться, в нем может оказаться менее чем ничего: письма старой возлюбленной, обрывки бумажек с театральными репликами, нелепая корреспонденция заговорщиков или счета из прачечной. Но в нем может оказаться и состояние.

Причем, имею в виду очень тощий бумажник. Как же так, спросите вы? Уж не нагнетаю ли я таинственность на манер авторов мелодрам? Что ж, во-первых, мелодрамы нередко основываются на событиях весьма вероятных, если не взятых из жизни. А во-вторых, тайны бывают разные, кошелек иной танцовщицы может иметь впалые бока, но содержать целое состояние. Именно к такому роду тайн принадлежал секрет, который мадам Тереза, больная дама из дома № 10 по улице Святой Маргариты, мать бедняги Ролана, хотела купить за двадцать купюр по тысяче франков каждая, лежавших в бумажнике. Точнее говоря, выкупить, ибо двадцать тысяч франков в данном случае были выкупом, законной же владелицей секрета всегда была мать Ролана.

Говорят, в Англии существуют три банкноты достоинством в двести тысяч ливров, следовательно, каждая оценивается в пять миллионов франков. Первая банкнота принадлежит наследникам принца – консорта, вторая является собственностью госпожи А. Р., которая в былые времена состояла в любовной связи с известным банкиром иудейского происхождения. Третья банкнота, оправленная в рамку, выставлена в приемной директора Королевской Биржи, где ее великолепный вид вызывает столь глубокий и искренний восторг, какой никогда не вызвать самым прекрасным полотнам Мурильо, Рафаэля или Леонардо да Винчи. Без учета этой третьей банкноты в мире существует по крайней мере два бумажника, плоских, как бретонский блин, и содержащих двести пятьдесят тысяч франков ренты.

Впрочем, мечты веселой компании не шли так далеко. По правде говоря, речь шла лишь о продолжении празднования карнавала, прерванного недостатком финансов. Общинная касса клерков нотариальной конторы Дебана пребывала в плачевном состоянии, и несколько сотен франков пришлись бы как нельзя кстати.

Но мы-то знаем, что находка стоила намного больше.

Жафрэ не слишком охотно расстегнул далматинку и вытащил бумажник.

Король Комейроль ловко перехватил добычу. Как только его опытные пальцы коснулись кожаного конверта, Комейроль удивленно вскрикнул. На свете есть немало чувствительных рук, способных ощутить шелковистость банковских билетов сквозь сафьяновую оболочку.

– Ах, какой красавчик! – воскликнул король, забыв об осторожности. – Да тут есть чем поживиться!

Маргарита невольно вскинула голову и вперила взгляд в черную дверную решетку, от которой словно исходила какая-то неясная угроза.

– Не лучшее место для вскрытия портмоне! – пробормотал Бофис. И, приблизившись к Комейролю, он прошептал ему на ухо: – Эй, дружище, там кто-то есть!

Комейроль был весьма сметливым малым, в чем нам еще предстоит убедиться впоследствии. Он наступил Бофису, не принадлежавшему к нотариальной конторе Дебана, на ногу и, делая вид, что тот шепнул ему нечто иное, ответил:

– Труан, друг мой, мне понятно ваше законное нетерпение. Приступим к инвентаризации. Я срываю печати.

– Смотрите, – громко сказал Бофис, – чтоб все было без обмана!

– Печати сорваны! Итак, номер первый – контрамарка в театр «Пантеон»… на представление «Цыгане с гиблой горы»… Недаром я сказал «красавчик»!

Комейроль притворился, что продолжает рыться в бумажнике. Веселая компания, догадавшаяся о розыгрыше, разразилась смехом.

– Номер второй, – продолжал Комейроль, – квитанция из магазина… жилет за пять франков. Должно быть весьма элегантный жилетик! Номер третий, и последний, – листок папиросной бумаги, сложенный ввосьмеро, дабы побольше сигарет вышло, на ощупь шелковистый, какими бывают банковские билеты, что и явилось причиной моего заблуждения и возгласа «Красавчик!».

Веселая компания хором подыграла убедительной репликой: «Пролетели!», а господин Бофис добавил: «Не повезло!»

Вся сцена была разыграна великолепно, без длиннот и поспешности, без ненужных подробностей, аффектации или нажима. Она могла бы убедить даже Маргариту, если бы та накануне собственными глазами не увидела, что именно было в бумажнике. Но она видела и потому отлично знала, что перед ней ломали комедию.

– Любезный Ангерран, – вновь заговорил Комейроль, обращаясь к Жафрэ, – мы снимаем с вас обвинение, однако конфискуем бумажник в пользу нашего консьержа, коего мы имеем привычку одарять памятными подарками, когда наша щедрость нам ничего не стоит. Можете идти, сударь. Да хранит вас всемилостивый Господь!

Он положил руки на плечи Жафрэ, делая вид, что обнимает его, а сам прошептал ему на ухо:

– Притворись, что уходишь, а потом возвращайся. Там такое… Найдешь нас в «Нельской башне».

– Было из-за чего шум поднимать! – недовольно ответил Жафрэ. – Прощайте, друзья!

– Пора баиньки! – заявил Летаннер. – Завтра начинается пост. Хвала небесам, наши средства позволяют нам поститься вплоть до Пасхи.

И компания побрела прочь. Жафрэ направился к кварталу Анфер, остальные повернули туда, откуда пришли, напевая застольную песенку, однако теперь уже на мотив колыбельной, как и подобает промотавшимся в пух и прах, нетвердо стоящим на ногах гулякам покидать поле карнавальной битвы.

– Нальем! Глотнем! Споем! Допьем!

Они оставили позади улицу Кампань, а потом молча по одному вернулись обратно.

– Бедный малый убит, в этом нет никаких сомнений, – сказал Комейроль, когда все вновь собрались на углу улочки. – Ему будет ни холодно, ни жарко от того, кто унаследует его деньги. С развлечениями на сегодня покончено. Теперь мы можем принять предложения господина Бофиса. Мы поужинаем, дети мои, но без излишеств, как добропорядочные рантье, ибо с тем, что лежит вот здесь, – и он похлопал по бумажнику, – не менее чем через год каждый из вас будет жить на собственную ренту!

РЕЧЬ КОРОЛЯ КОМЕЙРОЛЯ

Веселая компания вновь оказалась в маленьком зальчике кабачка под названием «Нельская башня», чьи окна выходили на задворки дома Маргариты, и откуда час назад доносилось однообразное пение, скрасившее одинокий обед Жулу. Окно, через которое Жулу и клерки нотариальной конторы Дебана обменялись несколькими словами, теперь было закрыто, а занавеска из алжирской ткани со смешанными шерстяными и хлопчатобумажными нитями, сменившая набивший оскомину кусок матрасного полотна, была плотно задернута.

Предосторожность была нелишней. Опасаться следовало не только любопытства соседей, но и клиентов папаши Ланселота, хозяина заведения, ибо окно находилось вровень с террасой, сообщавшейся с садом.

С развлечениями было покончено, как сказал король Комейроль. Благодаря содержимому бумажника появилась возможность принять предложение Бофиса. Видимо, предложение было весьма недурственным, поскольку король Комейроль говорил о нем с особой теплотой.

Прежде чем объяснить суть предложения Бофиса, мы хотим представить вам без всяких околичностей персонажей, одетых в костюмы героев модной пьесы, что собрались сейчас за бедно сервированным столом в кабачке, своим названием обязанным той же пьесе.

Собрание состояло из клерков нотариальной конторы Дебана и присоединившегося к ним чужака, небезызвестного господина Бофиса. Этот здоровенный детина, несмотря на обманчивую скромность его костюма селянина, играл отнюдь не второстепенную роль в описываемых событиях.

Что до собственно клерков нотариальной конторы, начнем с низших должностей, словно мы на военном совете.

Двух младших клерков, одетых, само собой разумеется, в костюмы первых любовников Готье и Филиппа д'Онэй, звали Жан Ребеф и Николя Нивер. Оба лелеяли надежду, что их когда-нибудь повысят в должности.

Далее следовал экспедитор Муанье, господин лет сорока, который когда-то управлял нотариальной конторой в провинции. Твердое жалованье в тысячу восемьсот франков плюс три тысячи франков за составление деловых бумаг. Муанье носил костюм трактирщика Орсини.

Следующую ступеньку после Муанье на иерархической лестнице, но не в табели о выдаче жалованья, занимал четвертый клерк Леон Мальвуа. Молодой человек с приятной внешностью и хорошими манерами, искусный фехтовальщик и счастливчик в любви, он частенько поговаривал о том, что пора бы остепениться, дабы заняться воспитанием младшей сестры, которая сейчас находилась в монастыре. На собрании он отсутствовал.

Далее наступает черед Жафрэ, миляги Жафрэ, как его называли, возможно, не без иронии. Ему было около тридцати лет, он был вдов, и весьма вероятно, что его жена отошла в мир иной не от хорошей жизни. Себя он называл уменьшительным именем Бенин, как Боссюэ. Дети его жили в приюте, а он кормил хлебными крошками воробьев. Лишившись жены и детей, принятых из милости в благотворительное заведение, Жафрэ завел себе семью из кошки, собаки и множества птиц. Вот где царил дух снисходительности и нежности! Благодушный Жафрэ обращался со своими кошкой и собакой вполне по-братски. Он был третьим клерком и получал жалованье в тысячу пятьсот франков в год, возможно, не заслуживая таких денег.

Второй клерк – Урбан-Огюст Летаннер имел двадцать пять лет от роду, две с половиной тысячи франков в год и артистические вкусы. Своим присутствием он заметно оживлял атмосферу в конторе. Денежных затруднений он не испытывал, единственным бременем были несколько пулярок, начиненных трюфелями, которые он, присовокупив деликатное посвящение, регулярно отправлял редактору газеты «На берегах Мезы», печатавшему его заметки. Он был словно Роже – Везунчик, воспетый Беранже, ум и образование – все было при нем. В нотариальной конторе с более строгим управляющим он играл бы роль «рабочей лошадки», но мы скоро увидим, что заведение Дебана было довольно странной лавочкой, изрядно отличавшейся от таинственных святилищ, где парижский нотариат обычно собирает своих служителей.

В нотариальной конторе Дебана царил дух непостоянства, и виной тому был ее достопочтенный мэтр. Если контора до сих пор существовала, то исключительно по привычке, которую, как известно, нелегко искоренить.

Летаннера превосходил король Комейроль, обладавший величественной осанкой, красноречием и южным акцентом. Он зарабатывал пять тысяч франков, не говоря о его частных делишках. С ним консультировались о продаже недвижимости, благодаря чему он уберег от распада немало браков.

Комейролю было лет двадцать восемь, он был невысок ростом, немного тучен, но всегда свеж и подтянут. Глаза его бархатисто блестели, выдавая в нем уроженца юга. Он охотно смеялся чужим шуткам, когда же требовалась серьезность, умело слагал выспренние фразы. Скромность нынче не в моде, как известно. С клиентами, готовыми заплатить три тысячи экю, обращаются с той же грубоватой откровенностью, как и с разносчиками воды, приобретая тем самым репутацию человека значительного.

Я знавал торговца химерами – асфальтом, американскими косилками, пневматическими устройствами и прочими калифорнийскими штучками, – который заставлял трепетать герцогов и пэров, говоря им колкости в тиши кабинетов. Подобное искусство не всякому дается. Мазарини нападал на Анну Австрийскую, а юный король Людовик XIV, бывший тому свидетелем, не смог избавиться от кардинала прежде, чем тот умер своей смертью. Прохвост, о котором я упомянул, до сих пор жив и здоров. Из Сен-Жерменского предместья ему на каторгу шлют варенье.

И последнее замечание: король Комейроль был из тех людей, которые способны произнести с невозмутимой важностью любую бессмыслицу и глазом не моргнуть при этом. Не всякому такое удается.

Когда веселая компания вернулась в «Нельскую башню», кабачок пребывал в волнении по причине убийства, совершенного в десяти шагах от двери заведения. Предусмотрительный Комейроль обратился к господину Ланселоту с трогательной речью:

– Папаша, мы собирались пойти потанцевать, но как увидели этого несчастного, ноги у нас стали ватными. Накройте нам ужин в большом кабинете.

Господин Ланселот, добряк, гордившийся тем, что весит сто пятьдесят килограммов, ни на секунду не усомнился в том, что волнение дурно воздействует на ноги клиентов, зато способствует обострению аппетита. Он поплыл к плите, на ходу бросая гневные реплики по поводу нерасторопности полиции, и раздул угли.

Ужин был подан, но никто не чувствовал голода. Ужин был лишь предлогом.

Отослав официантов и заперев дверь на засов, король Комейроль открыл бумажник и выложил на скатерть на всеобщее обозрение его содержимое – двадцать банковских билетов. Наступило молчание, за которым угадывалось возбуждение, и мы должны признать, что никто из присутствующих не выразил вслух сомнения в законности присвоения неизвестно кому принадлежавшего имущества.

– Нас восемь человек, – сказал Бофис, пересчитав сидевших за столом.

– Девять, – поправил король Комейроль, – не забудем Леона Мальвуа, если, конечно, большинство не против взять его в долю, несмотря на его отсутствие. Я должен заметить, что в предприятии, предложенном Бофисом, Леон Мальвуа нам будет весьма полезен.

– Леон Мальвуа завтра дерется на дуэли, – сказал Летаннер, – я буду его секундантом. Если говорить откровенно, я не думаю, что он захочет участвовать в подобной махинации.

– Он пуританин, – не без горечи заметил Жафрэ. – Он во всем требует порядочности. Бофис покачал головой и сказал:

– Если с нами не будет Леона Мальвуа, нас ждет верный провал. Леон Мальвуа – именно тот человек, который придется по вкусу господину Лекоку и полковнику.

– Почему так? – спросили сразу несколько голосов.

– А вот потому! – ответил Бофис, раскуривая сигару. – Господин Лекок ни перед кем не отчитывается, голубчики мои!

– Да он Великий Могол, этот господин Лекок! – рассмеялся Летаннер.

Понизив голос, Бофис произнес со значением:

– Нет… Над ним есть кое-кто повыше. После этих слов все умолкли.

– Господа, – важным тоном начал Комейроль, – нам следует прояснить ситуацию. Во имя наших общих интересов я прошу вас выслушать меня внимательно. Боюсь, моя речь займет немало времени, но я постараюсь быть предельно точным, а когда я закончу, каждый из вас сможет высказаться по существу дела Лекока, которое для нас все равно что спасательная шлюпка во время кораблекрушения. Поговорим сначала о нас, как о коллегах и товарищах по несчастью. Месье Бофис здесь ни при чем, он, строго говоря, никак не связан с нотариальной конторой Дебана. Мы же, дети мои, находимся в отчаянном положении, мы в опасности, на краю гибели. В один прекрасный день воды сомкнутся над нашими головами, и горе тем, кто не умеет плавать! От господина Дебана, нашего хозяина, я никогда не видел ничего, кроме добра, я не могу сказать о нем ни единого дурного слова. Я знаю, что вы тоже его любите, за исключением миляги Жафрэ, который никого не любит. Если нам удастся выбраться целыми и невредимыми из-под обломков его лавочки, в будущем мы можем оказаться ему полезными. Мне приятно так думать. Лично я никогда не откажу ему в сотне су.

Господин Дебан вошел в дело с парадного входа, как входит в театр знаменитый актер, которому достаточно появиться на сцене, чтобы сорвать аплодисменты. Господин Дебан был богат, обладал приятной наружностью, был вхож в блестящее общество, а главное, он был наследником своего отца, которого звали Дебаном Непогрешимым, подобно тому, как Карла величают Великим, а Людовика – Святым. Среди тех, кто когда-либо выводил на бумаге «Сим удостоверяется», папаше Дебану и его удивительному помощнику не было равных. Аминь.

Говорят, что, собравшись жениться, он спросил у своей избранницы, согласна ли она взять в мужья мэтра Дебана и его помощника. Так говорят.

Но вот в чем беда. Поколения сменяют друг друга, и дети ничем не напоминают отцов. Сыном Карла Великого был Людовик Благочестивый. Сын папаши Дебана, единственный наследник Дебана Непогрешимого, писаря именитого духовенства и богатой знати, скопившего на возмещениях убытков две трети миллиарда, – сын великого Дебана и его помощника, Илар Франсуа Дебан, родившийся, можно сказать, на ступеньках, ведущих к алтарю нотариата, оказался человеком неглупым, отличным танцором, недурственным музыкантом. Он знал толк в собаках, лошадях, и даже искусстве, особенно когда речь шла о кордебалете. Он со вкусом одевался и нравился богатым вдовушкам. Но сколько бы вы в него ни вглядывались, под какой бы лупой его ни рассматривали, вы не обнаружили бы в нем той жилки, которая зовется нотариальной или, точнее, делопроизводительной и которая ныне встречается так редко. Ни намека на нее!

Обойдем молчанием частную жизнь мадам Дебан, матушки нашего хозяина, и не будем винить ее в этом несчастье. Но факт остается фактом, молодой Дебан не родился нотариусом. Вместо того чтобы вести размеренную жизнь, подобно тому, как составляют деловую бумагу, аккуратно выводя строчки, – при этом неважно, от кого ты унаследовал твердость руки, – не залезая на поля, памятуя о месте для гербовой печати, Дебан – сын пустился во все тяжкие. Прослышав о его бесчинствах, светила нотариальных дел предрекли упадок конторы Дебана. И они не ошиблись, господа и дорогие коллеги. Как только Дебан Непогрешимый навеки смежил очи, его сын стал во главе дела. Я был тогда молод и глуп и должен сознаться, что вместе с другими клерками потирал руки в предвкушении: «Ну и посмеемся же мы!»

С тех пор минуло десять лет. Что правда, то правда, смеху было много. Думаю, никогда на свете не существовало столь удобного патрона, как мэтр Дебан. Ему все и всегда нравилось, лишь бы только с ним не говорили о делах; на что он уповал, Бог его знает! У него был небольшой особняк на улице Курсель и страстишка, которой грешат разорившиеся финансисты, – он был игроком, по преимуществу, игроком безоглядным.

Люди крепкого сложения, заболев смертельной болезнью, долго сопротивляются недугу. Здания, выстроенные на совесть, разрушаются веками, прежде чем окончательно рухнуть. Так же и нотариальная контора Дебана, это – монумент, сооруженный четырьмя поколениями трудолюбивых, умных и кристально честных людей. Я знавал лавочки, взлетавшие на воздух через полгода после того, как в них заводился вот такой хозяин-подрывник. Нотариальная контора Дебана держится вот уже десять лет. Она все еще жива. Я пока не слыхал, чтобы кто-нибудь из наших богатых клиентов из Сен-Жерменского предместья требовал вернуть деньги, к нам по-прежнему сохраняют доверие.

Если бы наш патрон был отчаянным и решительным злодеем, он мог бы сейчас прихватить самое ценное и пуститься в бега. Среди наших папок есть некое досье, которое, если его правильно использовать, обеспечило бы…

Тут господин Бофис тихонько присвистнул. Король Комейроль умолк на полуслове, а затем продолжил:

– Конечно же, что за чепуху я несу! Наш бедный хозяин ни на что толком не способен – ни на добро, ни на зло. Он так и будет гнуться под тяжестью своих грехов, уповая на счастливый случай, который залатает дыры, проделанные его долгами. Ему не убежать дальше номера сто тринадцать или дома Фраскати, он ничего не украдет и позволит себя арестовать. Он недостаточно порочен, чтобы избежать каторги.

Господа, я высказал вслух то, о чем вы все уже давно догадывались, и потому мои слова не произвели на вас слишком сильного впечатления. Добавлю лишь, что катастрофа, отныне неминуемая, будет вызвана не нашими клиентами. Они глухи к доводам рассудка и не желают снимать повязку с глаз. Взбунтуется коллегия нотариусов, а следом за дело возьмется юстиция. Скандал будет оглушительным. Ни один стряпчий еще не разорялся с таким треском. Напомню, что мэтр Дебан не мошенник, он сумасшедший. Мошенник наделал бы меньше вреда.

Я не знаю всего, я, который знает больше самого хозяина, ибо в последнее время он живет в состоянии морального опьянения. Случилась ужасная растрата, неслыханная и бессмысленная, и в настоящее время мы с вами, господа, имеем честь быть конюхами в авгиевых конюшнях. Отныне грош нам цена! Я уже вижу, как завтра клерки нотариальной конторы Дебана, с первого до последнего, будут пригвождены к позорному столбу общественного мнения…

Король Комейроль закашлялся и отпил вина из бокала.

– Начало не слишком веселенькое, – сказал Летаннер. – Посмотрим, что будет дальше.

– Лучше уж сразу головой в воду! – пробормотал Жафрэ. – Надо же быть такими простаками, чтобы во всей этой неразберихе не отложить немного на черный день… как, к примеру, сделал дружище Комейроль.

– Ты, – парировал первый клерк, ласково кивая головой Жафрэ, – ты ядовитая гадина, но сейчас и ты можешь оказаться полезен. Нужно только знать, когда хватать тебя за шею, дабы избежать укуса… Господа и дорогие собратья, вы видите, что республика в опасности, – продолжал он тоном оратора. – Мы словно крысы на тонущем корабле, но у нас нет средств, чтобы перебраться в безопасное место. Хотя мы невиннее грудных младенцев, нас все равно заклеймят позором. Всюду, куда бы мы ни пришли, нам скажут: «Вы из нотариальной конторы Дебана!»

И вот, в столь трудных для нас обстоятельствах Провидение сегодня дважды пришло нам на помощь: первый раз – приведя к нам господина Бофиса, второй – послав двадцать тысяч франков, которые, если вы того захотите, станут нашим первым вкладом в одно замечательное предприятие. Мне известно, в чем оно заключается, и если я сразу не поспешил вам о нем рассказать, то только потому, что отсутствие капитала являлось непреодолимым препятствием для его осуществления. К чему добавлять к вашим печалям еще и сожаление о невозможности принять спасительную помощь, которую нам великодушно предлагают?

Теперь же мы богаты. Но стоит ли нам поделить наше достояние? Увы, после дележа каждому хватит лишь на то, чтобы покинуть Францию и скрыться от позора на чужбине. И наоборот, если мы объединим наши скудные средства, если возьмемся за дело сообща, то сможем помериться силами с судьбой невзирая на прошлые невзгоды.

Речь Комейроля вновь была прервана. Раздались голоса, укоряющие старшего клерка в том, что он нарочно представил их положение в чересчур мрачном свете. Откуда бедным служащим знать о лихоимстве их хозяина?

На помощь Комейролю неожиданно пришел Летаннер. Литературные наклонности, как известно, побуждают к оригинальности суждений.

– Дорогие мои, – сказал он, – клянусь вам, я вовсе неповинен в грехе нашей праматери Евы. Более того, я ни за что не стал бы слушать змея, но прибил бы его изо всех сил палкой, ибо терпеть не могу этих тварей. И что же? Я тем не менее лишен радостей земного рая, где я мог бы беспечно пасти коз в предвкушении бесконечных удовольствий!

– Так уж устроен мир! – подхватил король Комейроль. – И мы с этим ничего не можем поделать. Из пьесы в пьесу кочует некий субъект, так называемый честный преступник, более или менее исправившийся, обновившийся и раскаявшийся. Но буржуа, что не устают рукоплескать подобной белиберде, не желают видеть таких типов среди своих служащих. Я хотел бы объяснить суть предложения Бофиса или Лекока.

В большом кабинете «Нельской башни» сразу стало тихо. Все знали, что месье Бофис служит в агентстве господина Лекока. В определенных деловых кругах о нем были наслышаны, но ничего вразумительного сказать не могли. Вокруг агентства Лекока было много загадочного и даже романтического, что в высшей степени воспламеняет воображение нищих бродяг и прочей голи перекатной, стекающейся в Париж со всех концов с великой целью найти богатого покровителя и выбиться в люди.

О самом господине Лекоке почти ничего не было известно. Считалось, что он занимается торговлей продовольствием. По поводу коммерции этого господина мнения разделились: одни верили, что так оно и есть на самом деле, другие не верили. Однако странная вещь: те, кто не верит, люди весьма здравомыслящие, отрицающие существование призраков, склонны обнаруживать вокруг себя более дьявольщины, нежели те, кто верит.

Сомнений не было лишь в одном – в том, что у господина Лекока весьма таинственное прошлое, впрочем, нимало его не стеснявшее, и что он обладает значительным влиянием, природу которого никто не мог определить.

– Предложение Бофиса, – продолжал Комейроль, внезапно сменив напыщенную иронию на деловой тон, – заключается в покупке некоего досье предприятием, которым управляет господин Лекок.

– Чем же торгует этот господин? – осведомился Жафрэ.

– Ничем не торгует, – отрезал Комейроль, – но банкиром у него барон Шварц, а сам он держит в руках ниточки, за которые может дергать принцев.

На вопрошающие взгляды, обратившиеся к господину Бофису, тот ответил важным кивком.

– И какую же цену просят за это досье? – снова спросил Жафрэ.

– Имя и столько денег, сколько потребуется для придания лоску этому имени в течение некоторого времени, – ответил старший клерк, четко произнося каждое слово.

Его подчиненные пребывали в явном недоумении.

– Что за галиматья! – возмутился Жафрэ. – Если кто-нибудь надеется выманить у меня мою долю, рассказывая подобные сказки…

– Разумеется, дружище, ты имеешь право голоса, но только право голоса, – перебил Комейроль, – когда я закончу, мы проголосуем. Цена этому досье – имя, потому что имя необходимо для образования центра.

– Центра?! – повторил Жафрэ. – Ничего не понимаю!

Низшие чины нотариальной конторы, делопроизводитель Муанье и младшие клерки, казалось, разделяли мнение Жафрэ.

– Не будем торопиться с выводами, дети мои, – сказал Комейроль, доверительно улыбаясь. – И не будем отчаиваться. Понимание приходит не сразу, иной раз семь потов сойдет, пока уразумеешь… Предприятие, управляемое господином Лекоком, является центром; мощным центром многоступенчатой организации… Тебе бы неплохо стать масоном, Жафрэ.

– Я вполне доволен тем, что я есть, – сухо ответил третий клерк, – но я не понимаю по-китайски!

– Во франкмасонстве, – продолжал старший клерк, – есть Великий Восток и есть другие ложи. Вот и вся премудрость. Таким же образом устроена и организация, о которой я говорил, – главный центр и подчиненные центры, то бишь предприятие Лекока, предприятие Шварца и другие… Барон Шварц в настоящее время является банкиром первой ступени.

Теперь и низшие, и высшие чины внимательно слушали.

– Я пока не смекну, в чем суть, – сказал Летаннер, – но звучит заманчиво. Давай выкладывай все, что знаешь.

– Простые масоны не посвящены в тайну, точно так же, как священникам при царе Соломоне было далеко до хитроумного правителя, – продолжал Комейроль. – В многоступенчатой организации невозможно всем быть на равных. Но не беспокойтесь, вы узнаете достаточно, чтобы понять, как поступить. Я полагаю, что у Создателя – так они называют великого мэтра, и тут я ничего не могу поделать, – я полагаю, что у Создателя есть десяток таких банкиров, как барон Шварц, кроме того, у него есть свой «барон Шварц» в промышленности, «барон Шварц» в юриспруденции, «барон Шварц» в науке… И это истинная правда, я могу назвать вам этих людей. Но я также полагаю, что у Создателя не все вакансии заняты. Настоящий барон Шварц явился в Париж лет семь-восемь назад с ветром в кармане. Если из него сделали значительного человека, то почему нельзя сделать из других? Все зависит от прихоти великого мэтра. Так вот мы здесь собрались для того, чтобы сотворить нового «барона Шварца»!

– Именно! – подтвердил месье Бофис, улыбаясь присутствующим. – Все очень просто, дети мои.

– Ну, если потребуется лишь незапятнанное имя… – начал Жафрэ, заметно смягчившись.

– Ты предлагаешь свое? – перебил старший клерк. – Спасибо, но оно не звучит, и к тому же ты слишком любишь животных в ущерб людям. Я бы предпочел Летаннера.

– Он к вашим услугам! – отозвался польщенный журналист. – Благодаря своему перу когда-нибудь этот молодой человек может стать знаменитостью.

– Перо тут ни при чем, – пояснил Комейроль. – Меня больше привлекает то обстоятельство, что в Арденнах существует торговый дом Летаннера, доход которого от продажи сукна равняется двадцати пяти миллионам ежегодно.

Присутствующие оживились. Последняя краткая фраза Комейроля приблизила почтенное собрание к пониманию дела намного быстрее, чем предыдущая пространная речь. Идея стала принимать четкие очертания. Доброжелательные улыбки заиграли на лицах клерков, и даже Жафрэ покинул дух противоречия.

– Я и не думал зарывать свой капитал в землю – произнес он. – Как только мне разъяснят практическую пользу, я всегда готов вступить в дело. Я предлагаю выпить за здоровье нашего уважаемого друга и мэтра Петрюса Комейроля! Замечу, что имя Комейроля хорошо известно на площади Монпелье, но оно и вполовину не так известно, как его скромность… я хочу сказать, что скромность нашего уважаемого друга и мэтра позволяет ему… нет, мешает… Постойте, сейчас я скажу: мешает ему претендовать на положение, которого он вполне заслуживает!

Жафрэ поднял бокал в приветственном жесте и уже собрался было поднести его к губам, но вдруг вскочил, а затем рухнул на стул, сильно побледнев. Дрожащей рукой он указал на окно.

– Там! – сказал он. – Нас подслушивают! Я видел лицо за окном.

Алжирские занавески сходились неплотно, в щели между ними поблескивало стекло, покрытое пятнами влаги. Все обернулись к окну. За ним маячила неясная тень. Летаннер и младшие клерки одновременно бросились к окну, но, прежде чем они схватились за шпингалет, тень исчезла.

ВТОРОЕ ОКНО

На маленькую террасу «Нельской башни», как уже было сказано, сообщавшуюся с садом, выходило два окна двух соседствующих кабинетов. В одном кабинете заседали наши будущие компаньоны, другой сейчас пустовал, и окно в нем было крепко заперто. Летаннер и два младших чина спустились по боковым ступенькам, а точнее говоря, по двум укрепленным приставным лестницам, с террасы в сад, где никого не нашли.

– Нам, должно быть, примерещилось, – сказали они, воротясь.

Жафрэ покачал головой и пробормотал:

– Я сам видел, меня глаза не обманывают!

Про себя он решил проявлять крайнюю осторожность и отныне молчать, как рыба.

– Идет карнавал, – сказал Комейроль, когда окно было вновь заперто. – Возможно, какому-то глупому шутнику пришло в голову нас разыграть. В любом случае, я могу смело утверждать, что все, содеянное и сказанное здесь нами, ни в коей мере не противоречит закону. Граждане Франции благодаря завоеваниям восемьдесят девятого года имеют неотъемлемое право обедать в ресторане, беседуя о своих делах. Декларацию прав человека еще никто не отменял. Будем говорить потише, но не дадим себя запугать ни случайному прохожему, ни тайному недоброжелателю.

– И ближе к делу! – вмешался месье Бофис, в голосе которого зазвучали властные нотки. – Ты топчешься на месте, дружище. Так не пойдет!

– Прежде всего я хотел бы поблагодарить дорогого друга Жафрэ за добрые слова обо мне и о репутации, которой пользуется моя семья. Я с удовольствием занял бы место председателя в нашем товариществе, и, возможно, у меня есть на это кое-какие права, но не будем забывать, что нотариальная контора Дебана охвачена огнем. Именно это обстоятельство стало отправным пунктом нашей беседы. Когда нотариальная контора Дебана сгорит дотла, то имя ее старшего клерка будет немедленно покрыто позором. И тогда все, что ему останется, – это уйти со сцены, стать невидимкой, однако втайне сохраняя влияние на своих товарищей, если, конечно, те не откажут ему в доверии… Нам нужен Мальвуа.

– Почему Мальвуа? – спросил Жафрэ, в котором любопытство одержало верх над страхом.

– Потому что Мальвуа – знатный человек, по недоразумению оказавшийся в нотариальной конторе. Каждую неделю он получает записочки с приглашениями на балы в Сен-Жерменское предместье. Я видел эти записочки: «Мой дорогой кузен…», «Мой дорогой племянник…», «Мой дорогой шевалье…» Четвертый клерк Мальвуа состоит с ними в родстве, его девятилетняя сестра мадемуазель Роза де Мальвуа воспитывается в монастыре вместе с маленькими герцогинями. Мальвуа нам не чета, он не какой-нибудь первый встречный, он шевалье Леон Гарнье де Мальвуа… И согласитесь, друзья, весь его вид и повадки выдают в нем дворянина.

– Что правда, то правда, – подтвердили присутствующие, – повадки у него дворянина.

– Так в чем же состоит наше предприятие? Вы уже начинаете понимать, но вам пока неизвестны подробности…

– Объясните все без утайки! – потребовал Жафрэ.

– Расставь все точки над «i», – подхватил Летаннер. – А потом я скажу, станет ли Мальвуа в этом участвовать, или нет.

– Уважаемые господа и коллеги, – продолжал Комейроль, утирая пот со лба. – По слухам, порох знали еще во времена Карла Великого, но только не умели им пользоваться. Вот и Создатель не выдумал ничего нового, он просто-напросто учредил семью, чьей надежной основой стало право старшинства. Не надо проявлять нетерпения, я вовсе не собираюсь вдаваться в пошлую философию, речь идет о вещах весьма серьезных. Что означает право старшинства? Или, иными словами, что означает передача власти по наследству в некоем сообществе? Это естественный закон, создающий могучее единение всех сил, это причинная связь, математический рычаг, позволяющий действовать без усилий и потери энергии. Это вещь простая и великая, завещанная нам славными народами древности: нация под властью наследственного правителя, семья под властью законного хозяина, – и добавлю для пущей ясности – торговый дом, подчиняющийся своему бессменному главе!

До сих пор я говорил о правах старшего, но в чем же состоит его долг? Его жизнь проходит в неустанных и порою изнурительных трудах на благо тех, за кого он принял на себя ответственность. Не все за одного, но один за всех! Старые байки никого не интересуют, мне безразлично, что будут болтать злые языки над моей могилой. Я жажду лишь позволения упрочить мое благосостояние, дабы умножить свои доходы и усилить влияние. И заметьте, мои претензии не идут дальше положения младшего в нашей семье. Я король лишь на время карнавала, но я не чувствую в себе склонности быть правителем остальные дни в году. Править людьми – это призвание!

Младшие составляют большинство, они убивают старших, и это считается естественным. Но в один прекрасный день большинство выродков узаконит осквернение таинства брака. Я не преувеличиваю, все к тому идет. Всякий священник-расстрига дерзает оскорблять Христа, а невеста, сбежавшая из-под венца, плюет на свадебные платья других. Я не сетую на подобные нравы, они – оборотная сторона вечных законов, благодаря которой пишутся серьезные трактаты и романы нам на забаву.

Однако я, как человек думающий, страшащийся нужды и любящий земные блага, я хочу восстановить право старшинства, хочу возвести на трон правителя державного и благодетельного, действующего в моих интересах. Мне жаль свободных рабочих, создающих богатство фабриканта и умирающих от голода, потому что хозяин ничего не должен своим свободным сотрудникам, кроме скудного жалованья. Я не желаю быть свободным такой ценой. Я предпочту господина, хлопочущего для меня, по видимости повелителя, а на самом деле устроителя жизни нашей семьи, которому подчиняются все ее живые силы.

Я отдам ему не только мои деньги, но и мой скромный труд. Он приказывает, я подчиняюсь. Наш господин располагает нашими средствами и нашими личными достоинствами и способностями. И вот загадка! Уж не знаю почему, но правила арифметики в этом случае не срабатывают. В подобном единении силы десятерых не просто складываются, они умножаются. Сознательно перестав существовать каждый сам по себе, эти десятеро обретают мощь сотни. Поверьте, я знаю, о чем говорю.

Но поскольку я человек современный и приверженец той религии, чья догма запечатлена в проникновенных и, возможно, возвышенных словах «После меня хоть потоп!», я не собираюсь трудиться ради будущих наследников, которые посмеются надо мной, как посмеялись над королем Пруссии. Я хочу наслаждаться жизнью. Чечевичная похлебка хороша в том возрасте, когда аппетит силен. Поэтому я хочу быть уверен, что придет день, когда я смогу свернуть шею курочке, несущей золотые яйца, когда смогу разбить свою копилку.

Вот в чем ошибка древнего права старшинства! Оно было великим, оно заботилось о людях, и они же его предали смерти. Что ж, что сделано, то сделано. Но мы, братья мои, пребудем малыми в мире сем и заживем в свое удовольствие. Да здравствуем мы, живущие при невидимом троне, а другие пусть идут ко дну!

Речь воодушевившегося оратора была прервана горячими аплодисментами и одобрительными возгласами, в которых потонул странный шум, раздавшийся в соседнем кабинете, словно там окно открылось. Впрочем, на улице дул сильный ветер.

– Так, кажется, кое-что проясняется, – сказал Летаннер. – Но вернемся к Леону Мальвуа. Чем же займется правитель нашей семьи?

– Всем, – помолчав, тихо ответил Комейроль.

– Что это означает? – настаивал Летаннер. Старший клерк вновь заставил ждать ответа, а потом медленно произнес:

– Надо завладеть состоянием, огромным состоянием. В потрепанных папках нотариальной конторы Дебана хранится секрет, который стоит миллионы.

Все молча слушали. Комейроль добавил значительным тоном:

– Человек, создавший агентство Лекока, банк Шварца и другие замечательные предприятия, ручается, что у его подопечных не будет неприятностей с законом.

– Браво! – воскликнул обрадованный Жафрэ. – Я о таком всегда мечтал. Теперь все возможно! Вы же знаете, котелок у меня варит отлично. У меня столько блестящих и… опасных идей.

Летаннер покачал головой.

– Не рассчитывайте на Леона Мальвуа, – сказал он. – Вы правильно сказали: Леон – дворянин. Я также думаю, что его родственники ищут средства, чтобы выкупить нотариальную контору Дебана.

Собрание разразилось смехом.

– Выкупить нотариальную контору Дебана! – воскликнул король Комейроль. – Выкупить дырку от бублика, жилетку без рукавов, телегу без колес! Пойди к этому молодому безумцу, Летаннер, ты умеешь красиво говорить, и скажи ему, что могущественная организация обеспечит ему тысячу процентов прибыли с его капитала, сделает его депутатом через три года, пэром Франции через шесть лет…

– Мой дорогой, – перебил Летаннер, – я тоже сердит на него, ибо его неуступчивость может испортить все дело, но Леон Мальвуа честен, как полсотни невинных младенцев. Более того, он малый упрямый и отважный. Он может одним пинком отправить вашу организацию ко всем чертям.

Лицо господина Бофиса омрачилось. Обменявшись взглядом со старшим клерком, он сказал, понизив голос:

– Создатель хочет, чтобы был дворянин… Ну что ж! Дворянин будет любой ценой!

– Да мы его сами сделаем, черт побери! – вмешался Летаннер, бывший не слишком щепетильным человеком.

– Нужен настоящий дворянин! – внушительно напомнил Бофис.

– Будет у нас дворянин! – воскликнул Комейроль, которому непереносимо было видеть, как великое предприятие застопорилось из-за сущего пустяка. – Какого дьявола, дворяне не заморская редкость! Нас здесь восемь отчаянных парней. На всех сыщется не менее полусотни знакомых виконтов. Положим, семьдесят пять процентов из этой полусотни поддельная знать, но останется еще дюжина. Я обязуюсь найти вам виконта, настоящего виконта, высшей пробы и отменного вида при условии, что мы разделим наш капитал на девятерых.

– Решено, – дружно поддержало его собрание. – Делим на девятерых!

– На десятерых! – раздался за спинами присутствовавших властный и звучный голос.

Собрание словно громом поразило. Несмотря на тревогу, поднятую получасом ранее тенью, промелькнувшей за окном, заговорщики настолько увлеклись беседой, что напрочь забыли об осторожности. Все вздрогнули, взгляды, исполненные ужаса, обратились к распахнутой двери кабинета.

Обстановка кабачка весьма располагала к эффектным явлениям. Папаша Ланселот, человек со вкусом, не преминул придать своему заведению особый колорит в соответствии с названием. За исключением алжирских занавесок и настенных часов, украшенных изображением чувствительной сцены из «Матильды» в исполнении мадам Котен, все здесь напоминало о средних веках. Замызганный стол покоился на четырех толстых гнутых ножках; со щербатых балок потолка картинно свисала паутина, на которую и тратиться не пришлось; еловые двери были выкрашены под дуб; стены, сложенные из грязи и плевков, непритязательный художник раскрасил под строительный камень, выглядевший столь черным, столь потрескавшимся и неотесанным, что, попав сюда, можно было и впрямь подумать, что вы оказались на улице Фуар, неподалеку от Пикардийского коллежа в благословенные времена коротких плащей Монтегю!

Костюмы присутствовавших удачно сочетались с обстановкой, но, похоже, для полноты картины не хватало именно того костюма, в который была облачена фигура, стоявшая в дверях.

Собранию явилась королева, та самая достославная королева, что заставляла трепетать переполненный зал Порт-Сен-Мартена от партера до галерки; королева, бледная под черной маской, в прорезях для глаз которой тлел огонь; таинственная и влюбленная королева, пресекавшая, согласно бульварным преданиям, ударом ножа шепоток о ее тайных низменных развлечениях.

И все же, бедные королевы! Чем же вы так досадили литераторам, что они всякий раз готовы вывалять вас в крови и грязи?!

Вы были прекрасны, вы были могущественны. Одного взмаха ваших нежных рук было достаточно, чтобы облагодетельствовать толпящихся у трона. Чем же вы так насолили этим драмоделам? Голова одной из вас, прекраснейшей из прекрасных, покатилась в корзинку палача с застывшей улыбкой на губах. За что? В этом мире нимб – тяжкая ноша, а от вашего чела исходят чересчур яркие лучи, о бедные прекрасные королевы!

Наша королева, жестокосердная королева утопленников и убийц, Маргарита Бургундская, предстала в черном прямоугольнике дверного проема во всем своем ослепительном величии – изысканный наряд былых времен, жемчуга, корсаж, шитый золотом, царская диадема, усыпанная камешками. Она стояла неподвижно, строгая маска скрывала лицо, так что видны были лишь мраморная линия лба и подбородок.

Однако маска не помешала присутствующим узнать неожиданную гостью с первого взгляда.

– Маргарита Бургундская! – послышались голоса, звучавшие отнюдь не приветственно.

Другие добавили:

– Маргарита Садула!

Королева сняла маску, открыв лицо удивительной красоты. Она была бледна, но на ее губах играла улыбка.

– Да, судари, – сказала она сурово, – Маргарита Бургундская, Маргарита Садула. – Затем, переменив тон, добавила с наигранной веселостью: – Добрый вечер, служащие Дебана! Вы решили перекусить перед сном. Я полагала, что найду здесь моего Буридана, Леона Мальвуа…

– Милая, – перебил Комейроль, вставая, – мы Мальвуа не сторожа. Возможно, в другой раз мы будем рады твоему неожиданному приходу, но сегодня…

– Но сегодня я вам мешаю, – в свою очередь, перебила Маргарита.

Она сделала шаг вперед, грациозно ступая и заставляя невольно любоваться собой. Она шла, улыбаясь, с высоко поднятой головой. Молодые люди не могли оторвать от нее восхищенных взглядов. Месье Бофис искоса поглядывал на нее с видом знатока.

– Господин Комейроль, – продолжала Маргарита, – у вас нет никакого права мне «тыкать». Разве мы друзья? Сомневаюсь. Будьте любезны, освободите мне место за столом, мне нужно с вами поговорить.

Оказавшись рядом с Летаннером, она протянула ему руку.

– Черт возьми, Маргарита, что ты болтаешь? – спросил тот.

Миляга Жафрэ уже был у двери, собираясь улизнуть.

– Я пришла по делу, – ответила красавица. – Никто не должен уходить!

Она села. От гнева у Комейроля задрожали губы.

– Скажите-ка, мы, оказывается, невежи! – проговорил он сквозь зубы. – Но с дамочками твоего пошиба выражений не выбирают…

– Присядьте, – сказала Маргарита.

Комейроль не послушался, но обвел присутствовавших взглядом, словно говорившим: «Хорошо бы выкинуть ее в окошко!»

– Я вошла через окно, но выйду через дверь, – сказала Маргарита, с удивительной точностью угадав желание Комейроля. Затем добавила добродушным тоном, свидетельствовавшим о ее абсолютной уверенности в себе: – Подумайте только, мне пришлось разбить стекло и проделать еще кучу всяких глупостей, чтобы узнать наверняка, о чем вы тут беседуете.

– Вы слышали?.. – начал старший клерк, и его неприязненный взгляд стал не на шутку угрожающим.

– Все, – перебила Маргарита. – Вы хорошо говорили, господин Комейроль. Представьте меня господину Бофису, посланцу дома Лекока.

– Пошла ко всем чертям! – прорычал старший клерк, прибегавший к ругательствам только в минуты безумного веселья или безумного гнева. – Мы не сказали ничего, что могло бы скомпрометировать нас, а тебе, голубушка, пора на танцульки!

Но тут вмешался господин Бофис. Сделав примирительный жест рукой, он сказал:

– Не стоит горячиться. Мадемуазель так хороша собой… само совершенство, клянусь честью!

– Вы ее не знаете… – начал Комейроль.

– Именно поэтому, ваше величество, я хотел бы с ней познакомиться. В спокойной обстановке. Много ли толку разбивать стекла… изнутри? – добавил он, приветливо улыбаясь Маргарите. – Но если разбить снаружи, то можно попасть куда хочется. Давайте объяснимся.

Старший клерк, сердито пожав плечами, уже собрался занять свое место, но в этот момент Жафрэ коротко вскрикнул и указал согнутым пальцем на дверь, через которую явилась Маргарита.

Взорам присутствующих предстало второе явление, совершенно отличное от первого. Распухшее лицо землистого цвета в обрамлении густой взъерошенной шевелюры, столь помятое и несчастное, словно принадлежало бедолаге, сбежавшему из лечебницы.

– Дурак! – первым нашелся Летаннер и расхохотался. – Кто следующий? Похоже, наше собрание становится публичным.

– Больше никто не придет, – прохрипел Жулу, словно с трудом выговаривая слова. – Я запер ставни.

– А ты-то зачем притащился? – воскликнул король Комейроль, схватив Жулу за шиворот.

Старшему клерку не следовало бы так поступать. Неподвижный взгляд Жулу не озарился гневом. Двигаясь будто во сне, он коснулся огромной ручищей груди Комейроля, и тот отлетел к стене.

– Я пришел, потому что она здесь, – бормотал себе под нос Жулу, не обращая внимания на присутствующих. – Куда она, туда и я. Я имею право следовать за ней. Она принадлежит мне, я купил ее задорого!

– Освободите место виконту! – сказала Маргарита. Последнее слово она нарочно выделила, и месье Бофис погладил рукой подбородок, с одобрительным интересом разглядывая вновь прибывшего.

Жулу опустился на стул Комейроля, уперся локтями в стол, положил голову на руки и умолк.

– Делить будем на десятерых, – медленно произнесла Маргарита в наступившем враждебном молчании. – Десятый перед вами. Теперь мы все в сборе, и не пора ли поговорить по существу? Не огорчайтесь появлению двух непрошеных гостей. Они вам пригодятся, и вы их ждали. Они всего лишь предупредили ваш зов, стоит ли придираться? Вы не согласны, господин Комейроль? Вы рассчитывали, что каштаны из огня будут для вас таскать другие? Не отчаивайтесь, в организации каждому найдется место в зависимости от его способностей. Ваша речь чрезвычайно заинтересовала меня. Поразмыслив, я решила, что вы правы… Однако прилично ли будет старшему управлять семьей, не будучи женатым? Вам недоставало женщины. Я вам ее предоставила.

Голова Жулу тяжело ударилась о стол, произведя немалый шум.

На речь Маргариты никто не отозвался, собрание хранило упорное молчание.

– Я предоставила вам женщину, – холодно и уверенно продолжила Маргарита. – Сейчас каждый за себя, но потом – не правда ли? – все будет наоборот, один за всех. Вы нашли на улице бумажник с весьма ценным содержимым. Вместо того чтобы передать его в руки комиссара полиции, вы его присвоили. Грешок вульгарный, не заслуживающий сурового наказания, и уж во всяком случае я не собираюсь злоупотребить знанием о вашей проделке, дабы обрести законные права в организации. Мои права также не основываются на тех смутных сведениях, известных мне, о махинациях таинственной организации, широко раскинувшей свои сети и заманившей в них представителей всех слоев нашего общества. Права мне предоставил совсем другой случай. Я живу в доме номер тридцать девять по бульвару Монпарнас, из окна моей кухни видно это заведение. Вот что мне удалось наблюдать сегодня вечером и ночью. Я прошу вас, господин Комейроль, слушать внимательно. Клерки Дебана ужинали здесь. Они покинули кабачок в тот самый момент, когда некий молодой человек, чье имя мне неведомо, получил удар кинжалом на углу улицы Кампань и бульвара…

– И ты еще имеешь наглость?.. – Комейроль покраснел от гнева.

– Я запретила вам «тыкать» мне, – парировала Маргарита, глядя в упор на старшего клерка. – Вы до сих пор всего-навсего заурядная канцелярская крыса. Я же, когда захочу, стану виконтессой.

– Очаровательная женщина, – произнес месье Бофис, наливая себе рюмку водки. – С какой удивительной легкостью она изъясняется!

Жафрэ потер руки и пробормотал:

– Топить Комейроля!

Летаннер слушал. Младшие чины нотариальной конторы развлекались, словно на спектакле.

– Что касается наглости, – продолжала Маргарита, – у меня ее столько, сколько нужно, ни больше и ни меньше… Так вот, окно моей гостиной выходит на бульвар. Насколько я могла видеть, нападение на неизвестного молодого человека, одетого в костюм Буридана… вашей компании недостает Буридана. Господа, произошла одна из тех пьяных ссор, что плохо кончаются. Я припоминаю, что, когда вы покинули «Нельскую башню», ваш Буридан был с вами.

– Ланселот может подтвердить…– возмутился Комейроль.

– Дружище, – перебил месье Бофис, – помолчите, сегодня вы не на высоте. Мадемуазель вас извинит, она ведь добрая девочка, я уверен.

– О! – откликнулась Маргарита. – Да и господин Комейроль добрый малый… А когда я стану вашей предводительницей, я подыщу господину Комейролю теплое местечко, потому что я не злопамятна.

Месье Бофис придвинул стул поближе к столу, словно давая понять, что теперь власть перешла к нему, огромная власть.

Король Комейроль не осмелился продолжить спор. Господин Бофис унял его улыбчивым, но повелительным взглядом. И в то время как господин Бофис придвинул стул к столу, Комейроль, опустив голову, отодвинулся назад. Дело приняло иной оборот, роли переменились.

ГОСПОДИН БОФИС

Господин Бофис, придвинувшись ближе к столу и взяв ведение собрания в свои руки, любезно обратился к Маргарите: – Мадемуазель, с вашего милостивого разрешения, не приняться ли нам за виконта. Он – главное блюдо на нынешнем торжестве.

Виконт, пришедший с Маргаритой, после того как ударился головой об стол, более не шевелился, и никто не обращал на него внимания.

Мой виконт, – сказал Маргарита, – возможно, уступает Леону Мальвуа в привлекательности и уме, но все же он настоящий виконт! Таких можно встретить только в Бретани, где принцы разгуливают в деревянных башмаках, а у трактирной служанки вдвое больше пожитков, чем нужно для того, чтобы гордиться древнейшей родословной. Предки моего виконта пять или шесть раз участвовали в крестовых походах. Его зовут Жулу, он приходится кузеном Поро и обладает некоторыми правами на герцогство Бретонское благодаря родственной связи с Гоелло, правителями Дре и графами де Вертю. Его также зовут Плесган, он – родня Рие, старейшей линии Роанов. Он также Бреу, потомок де Гулеа, снизошедших до заключения брачного союза с английскими Плантагенетами, этими выскочками!.. Постойте, вы понимаете в геральдике? Вот наши обручальные кольца!

Маргарита сняла с пальца изящное кольцо с яшмой и протянула его месье Бофису. Тот, однако, взял лишь ее руку, чтобы легко коснуться губами. Несомненно, господин Бофис был малый не промах, но в геральдике он не разбирался.

– Тогда я сама попробую растолковать вам герб ныне здравствующего графа, отца виконта, – продолжала Маргарита. – Поле разделено на четыре части. На первой части на лазоревом фоне изображены три золотых колоса, а внизу горностаи, символы бретонских Жулу. Во второй четверти изображен щит бретонской династии де Рие. В третьей – горностай в центре, а в углу соболь – символы Плесганов. В четвертой – вертикальные линии в солнечных лучах с девизом семьи де Клар «clarus ante claros»note 1

– Де Клар! – воскликнули одновременно Бофис и Комейроль.

– Наша бабка по матери, – пояснила Маргарита, – была старшей дочерью Робера Клара Фиц-Руа Жерси, герцога де Клар, потомка Иакова Второго. Полный его титул в Шотландии звучит так: маркиз Клар и Фиц-Руа, граф Фиц-Рой, в Объединенном королевстве – барон Клар, Фиц-Руа и Жерси, он также испанский гранд и член Болонской Академии Зеленой Саламандры, доктор права и медицины.

Бофис и Комейроль переглянулись. Комейроль подошел к Бофису и прошептал ему на ухо:

– В досье, что лежит в нотариальной конторе, написано то же самое. Можно подумать, что она выучила его наизусть!

– Могли ли бумаги попасть в ее руки? – так же тихо спросил Бофис.

– Исключено! Досье господина герцога лежит в личном секретере патрона, и из его кабинета его никогда не выносили.

Господин Бофис ласково улыбнулся Маргарите. Этот господин все более забирал власть в свои руки, отнимая ее у стушевавшегося и павшего духом Комейроля.

– Мадемуазель, – произнес он с едва заметной иронией, – вы обнаружили незаурядный талант архивиста, с чем я вас от всего сердца поздравляю.

– Поздравлять меня не с чем, – серьезно ответила Маргарита. – Я воспитывалась в пансионе, где обучали самым разным вещам. Вы здесь хозяин, мой дорогой месье?

– Мы все здесь на равных, – поспешно и не без пафоса заявил Комейроль.

Низшие и высшие чины не возражали против столь либерального заявления, но месье Бофис вместо ответа подмигнул Маргарите.

– Идите сюда, – с улыбкой обратилась Маргарита к Бофису. – Прежде чем подписать контракт, я хотела бы с вами кое о чем посоветоваться.

Господин Бофис немедленно поднялся, повинуясь, кокетливому жесту красавицы, который, впрочем, нисколько не противоречил облику знатной дамы. Маргарита взяла его под руку, и они вдвоем направились в соседний кабинет, дверь которого оставалась открытой.

– Чтоб ее! – вполголоса сказал Летаннер. – Дело, кажется, осложняется.

– С этой девицей следует считаться, – задумчиво произнес Комейроль. – Меня удивляет Бофис. Все так хорошо шло! – добавил он со вздохом.

– Ничего не понимаю, хоть ты тресни! – пожаловался миляга Жафрэ. – Сплошные загадки, словно в тайном обществе где-нибудь в Германии!

– Узнаем ли мы наконец, в чем суть дела? – осведомился делопроизводитель Муанье.

– Суть дела в том, что нам не хватало двух марионеток, чтобы разыграть спектакль, – с недовольным видом ответил Комейроль. – Марионетки свалились нам с неба или вылезли из преисподней, уж не знаю, как правильнее сказать. И теперь вся труппа в сборе, можно начинать комедию. Занавес!

Из соседнего кабинета послышался смех Маргариты и господина Бофиса. Жулу вдруг издал глубокий вздох, похожий на мычание, и стиснул пальцы, словно сжимая в кулаке невидимый предмет. При этом он что-то бормотал себе под нос.

– Он пьяный или сумасшедший, этот детина? – негромко сказал Летаннер. – Можно подумать, что у него в руке нож.

– Интересно, существует ли способ изъять свои деньги? – вслух подумал миляга Жафрэ. – Не люблю я участвовать в проделках, которые не сам выдумываю.

Но младшие клерки Дебана придерживались иного мнения. Пятеро отчаянных молодых людей готовы были пуститься в любую авантюру, сколь бы опасной она ни была. Никого из них пока еще нельзя было назвать подлецом, но и звания честного человека они не заслуживали. Мы и не пытались скрывать, что нотариальная контора Дебана была плохой школой. Однако если бы кто-нибудь взял на себя труд посчитать, сколько людей в Париже живут по воле случая, позабыв о принципах и моральных устоях, прибиваясь в зависимости от обстоятельств то к доброму, то к дурному делу, то даже мизантроп был бы неприятно поражен.

Добавим, что многочисленные представители делового мира обретают солидность только месте с успехом. Жизнь новоиспеченных щелкоперов, составителей контрактов и кляуз, скучна и однообразна. Молодые фантазеры, вооруженные перьями, словно когтями, предаются безумным мечтам. То, что в просторечии зовется «семи пядей во лбу», для этих молодых людей означает «тугая мошна». И в погоне за этой мошной предприимчивый человек не ведает страха. Чем бурливее река, тем более его тянет броситься в нее.

Каждое слово, сказанное по поводу «предложения Бофиса», каждый неожиданный поворот событий лишь усиливал бурю на воде. Но сквозь туман и брызги молодым клеркам Дебана виделись волшебные горизонты – беспредельный простор, где властвует право сильного, скрепленное пиратским братством, о котором грезят все люди без роду и племени и которое, возможно, существует на самом деле.

Покидая гостиную, Маргарита опиралась на руку неизменно галантного господина Бофиса, который сказал ей:

– Всегда к вашим услугам, любезная мадемуазель.

Маргарита остановилась и, понизив голос, спросила:

– Любезный месье, кто здесь кого обманывает?

Бофис непринужденно рассмеялся.

– Все, – ответил он, – и никто.

– О, прошу вас, давайте говорить начистоту! – сурово перебила Маргарита. Затем вдруг улыбнулась, сверкнув жемчужными зубами, и прибавила: – Войдите в мое положение, мне уже двадцать лет, и время мне дорого.

– Вы восхитительны! – пробормотал господин Бофис.

– Как вас зовут? – спросила Маргарита.

– Но, мадемуазель, вам меня представили…

– Да, да, я слышала, месье Бофис… Так как же вас зовут?

Маргарита с холодной твердостью смотрела на служащего агентства Лекока. Тот опустил глаза.

– Я много путешествовала, – продолжала красавица. – В Бордо я знавала некоего коммивояжера, торговавшего несгораемыми шкафами от фабрики «Бертье и К0 ». Он очень походил на вас, столь же обманчивый вид…

– Обманчивый вид… – повторил Бофис, натянуто улыбаясь.

– Я однажды слышала, как некий отчаянный малый, у которого были неприятности и он даже сидел в тюрьме…

– Фу, дорогая мадемуазель, – вставил служащий агентства Лекока, – вы были не слишком разборчивы в знакомствах, когда обитали в Бордо!

– Да, месье. Я обошла немало дорог в поисках своего пути, и я его найду. Вовсе не в великосветском салоне я познакомилась с виконтом, у которого в гербе символы рода де Кларов.

– Вам известны какие-нибудь подробности о герцоге де Кларе? – живо осведомился Бофис.

– Возможно. Мне известно, к примеру, что этот весьма знатный господин обладает невиданным состоянием. Теория этого болтуна Комейроля очень даже не плоха. Старшему нашей семьи такое бы состояние. Но не будем отвлекаться. Тот малый там, в Бордо, что вышел из тюрьмы, однажды назвал вас странной кличкой, он обратился к вам Приятель – Тулонец…

Маргарита ожидала, что рука ее кавалера дрогнет, но господин Бофис остался непоколебим. У него было время собраться с мыслями.

– Вы не находите это прозвище странным? – продолжала Маргарита. – Вот и Приятель – Тулонец, когда к нему так обратились, продолжал улыбаться, как и вы сейчас. Должно быть, он крепкий малый. Но с тем нахалом он обошелся милостиво, сказав ему: «Здесь твоя песенка спета, дружище Пиклюс. Прыгай на империал дилижанса и катись в Париж. Давай, дружище!»

– Еще одно странное прозвище – Пиклюс, – заметил Бофис.

– Очень странное. Но у них так принято. Так как же вас называть?

– Приятель – Тулонец, если хотите, – ответил господин Бофис, перестав улыбаться.

– Нет, мне не нравится это имя, – возразила Маргарита. – Я знаю вас, любезный месье. Вы – господин Лекок, сам великий Лекок!

Господин Бофис приложил палец к губам.

– Как вы узнали? – ласково спросил он.

– Осенью вы отделались от меня, выдав мне три луидора. Этих денег оказалось достаточно, чтобы навести справки о вас у моей закадычной приятельницы. Таким образом я отомстила вам.

Господин Бофис вновь разразился смехом.

– Вы тоже смейтесь, – приказал он. – Так нам положено по роли.

Маргарита охотно повиновалась.

– Вы позабавили меня, – сказал господин Бофис. – Должен заметить, вы вели опасную игру и выиграли… если, конечно, вам не придет в голову затевать со мной войну, тогда уж не взыщите!.. Теперь мы друзья, Бебель?

– Да, – ответила Маргарита, – друзья… если, конечно, вам не придет в голову путать мне карты, тогда уж не взыщите!

Господин Бофис, отбросив церемонии, поцеловал веки Маргариты.

– Бебель! – тихо сказал он. – Папаше не угрожают!.. Вернемся к остальным, с тобой мы все выяснили.

На пороге гостиной Маргарита удержала его за руку.

– Еще один вопрос. Что кроется за болтовней Комейроля?

– Титул герцога, пэрство и триста миллионов ливров ренты… Завтра у нас будет время побеседовать без помех.

– Дружище, – обратился Бофис к Комейролю, переступив порог кабинета, – поставь-ка эту банду по стойке «смирно». Шутки в сторону. Телята уже слишком много знают, надо бы спутать им ноги.

Служащие Дебана в изумлении установились на Бофиса. Все произошло, как в старинной сказке про незадачливых умников, которые, осмелев от полштофа водки, решили вызвать дьявола, не слишком надеясь, что тот откликнется на их призыв. А когда дьявол явился, у них от страха сердце ушло в пятки.

Клеркам Дебана казалось, что они видят господина Бофиса впервые.

– Вам предоставлен шанс, птенчики мои, – продолжал Бофис. – Без каких-либо усилий и затрат со своей стороны, вы оказались приняты в ложу Второй ступени. Вы стали членами общества, которое могло бы ссужать деньгами короля, если бы захотело. Но мы не настолько глупы! Ваши су по воле Провидения превратились во франки, завтра франки обратятся в пистоли. Чудесно, не правда ли? Вас не подвергли испытанию, достаточно того, что вы – служащие нотариальной конторы Дебана. От вас не требуют клятв, мадемуазель Маргарита объяснила вам, как легко будет набросить вам веревку на шею… Веревку из шелковых и золотых нитей, но свисать она будет с того балкона наверху, откуда видели, как упал окровавленный Буридан… Помолчи, Комейроль, мне надоел твой лепет!.. Разумеется, вы невинны, как младенцы, кто в этом сомневается? Я тоже был с вами… Но ведь должен быть виновный, не так ли? Подобные вещи сами собой не происходят… Ну да ладно! Будем надеяться, что виновный не побежит сам на себя доносить мировому судье… и будем благоразумны!

Присутствовавшие, хотя и были напуганы, остались довольны речью Бофиса. Они действительно были авантюристами. Им удалось вызвать дьявола, и теперь они не имели ничего против сделки с ним. Пожалуй, только Жафрэ сбежал бы, если бы ему открыли двери. А потом все равно вернулся бы.

Дьявол был груб и резок, однако отчаянным молодым людям он пришелся по вкусу. Никто не возражал против веревки, якобы наброшенной каждому на шею. Лафонтен доказал нам, что есть веревка и – веревка, а уж он-то знал, о чем говорил: цепной пес гордится своим ошейником.

Окинув собрание удовлетворенным взглядом, месье Бофис сказал:

– Комейроль, старина, поскольку прежние чины сохраняются, за тобой остается место первого клерка. Кроме того, я назначаю тебя ближайшим помощником госпожи виконтессы. Если ты полагаешь себя умнее, чем она, попробуй поводить ее за нос. Но берегись, она тонкая штучка! Принеси бумажник.

Когда прозвучали слова «госпожа виконтесса», Жулу, доселе не подававший признаков жизни, слабо зашевелился. Маргарита с беспокойством наблюдала за ним.

Комейроль принес бумажник. Господин Бофис протянул его Маргарите.

– Создатель, вообще говоря, не нуждается ни в ком, – торжественно произнес он. – К его услугам самые выдающиеся люди Франции. Однако случается, что в рядах братьев образовываются бреши, все мы смертны. Посему Создатель пожелал нанять дворянина для блестящей операции. Поле для нее уже вспахано, засеяно, удобрено, и в богатом урожае нет сомнений. Суть операции вам разъяснят позднее. Виконтесса Жулу, не соблаговолите ли вы стать пастушкой этого симпатичного стада, которое, как я полагаю, будет играть роль друзей и подданных нашего дворянина? Согласны ли вы принять участие в большой игре?

Маргарита открыла было рот, чтобы ответить, но тут Жулу поднял голову. Его угрюмое лицо было бледно, волосы слиплись от пота. Он в упор уставился на господина Бофиса и произнес:

– Замолчите, вы! Я запрещаю вам произносить имя моего отца!

Все знали «дурака» Маргариты Садула, и никто не ожидал от него подобного поступка.

Маргарита, побелев и стиснув зубы, бросила на своего раба взгляд, дышавший презрением и злобой.

– Что ты такое говоришь! – воскликнула она, словно отчитывала ребенка. – А ну-ка повтори!

– Я сказал то, что думаю, – ответил Жулу, пряча блуждающий взгляд за густыми светлыми ресницами. – Тебе меня не испугать. Никому меня не испугать. Никому меня не испугать!

Господин Бофис сел верхом на стул и уперся подбородком в спинку, поглядывая по очереди то на Маргариту, то на ее «дурака». Комейроль, чувствовавший смутную обиду, злорадно улыбнулся. Остальные ждали, что будет дальше, испытывая любопытство или беспокойство.

Маргарита положила руки на плечи Жулу. От гнева она лишилась дара речи.

– Твой отец нищий – пробормотала она наконец, обезумев от ярости. – Твоя мать…

Она не закончила. Жулу выпрямился во весь рост и с убийственным хладнокровием произнес:

– Ты хочешь, чтобы я тебя убил?!

– Ах ты черт! – пробормотал месье Бофис. – А как хорошо все было минуту назад! Видать, между благородными молодоженами не все ладно… Если малышка не будет виконтессой, ничего не получится.

Вены на висках Жулу вздулись. Он занес руку над головой Маргариты, которая отвечала ему свирепым взглядом.

– Поглядите-ка на них! – коротко рассмеялся Летаннер.

– У дурака в жилах кровь, а не водица, – заметил Комейроль.

– В жилах… и кое-где еще! – раздался голос Маргариты. – Я могла бы сказать, где у него кровь!

– А, ты об этом! – устало сказал Жулу, и рука его безвольно упала вдоль тела. – Можешь говорить, что хочешь, моя милая. С тех пор как я не могу больше спать спокойно, жизнь мне не дорога.

Собрание жадно вслушивалось в слова Жулу. Но Маргарита пресекла его откровения, закрыв ему рот рукой.

Жулу поцеловал ладонь своей госпожи, и на его глаза навернулись слезы. Он пошатнулся. Маргарита обняла его и прошептала на ухо:

– Ты не понимаешь, от чего ты отказываешься, мой бедный Кретьен!

– Это правда! – медленно и печально заговорил Жулу. – Я никогда не понимал. Если бы понимал, разве я был бы здесь? Ты меня разбудила, моя милая, когда вытащила кольцо и стала рассказывать, что на нем выгравировано. Ты-то понимаешь! Ты все понимаешь! Пока ты говорила, я увидел герб, висящий над буфетом там, в столовой нашего дома. Я увидел отца и мать, и двух сестер. Они ужинали, потому что был праздник, и говорили обо мне. Скоро наступит день, не правда ли? Ночь была долгой, но и ей, как всегда, придет конец. В шесть часов позвонят к мессе. И все они – мужчина и три женщины – пойдут в церковь, ибо в наших краях еще живы старинные обычаи. Начнется Великий пост. Мать дважды прочтет молитву, один раз за себя, другой – за того, кто уехал в Париж и забыл их. В Париже его кличут дураком, а там о нем говорят: «Что поделать, мой сын предпочитает Париж. Почему, он и сам не знает, он ничего не знает. Он прислуживает этой девице. Дурачок, он исполняет все, что ему велят, все!..» Но зачем она заговорила о гербе? Я отдам ей все, что она захочет. Все, что у меня есть и чего у меня нет, я не слуга ей, я – ее пес… Но отдать ей имя моей матери было бы грешно. Слышите, я не хочу, чтобы она его носила. Никогда! Никогда!

Жулу уронил голову на руки. Маргарита сделала жест, отлично понятый всеми. Господин Бофис немедленно поднялся, говоря:

– Не прогуляться ли нам по террасе. Здесь стало душновато.

Он взял под руку Комейроля, который сказал ему:

– Бретонцы упрямы. Боюсь, ей его не одолеть.

– Ей-то! – усмехнулся месье Бофис. – Да она слопает его живьем без перца, соли и горчицы. И тебя в придачу!

Проходя мимо Маргариты, он тихо прибавил:

– Этот парень – то, что нам нужно. Он великолепен! Добудьте нам его, дорогуша!

Маргарита не обернулась.

– Какого дьявола они хотят от этого дурака? – спросил миляга Жафрэ у Летаннера. – Он ведь в Бога верит!

– Я думаю, – ответил Летаннер, – они хотят выдать его за пэра Франции.

Подошли остальные клерки. Делопроизводитель и двое самых молодых служащих выглядели задумчивыми и важными, как и подобает заговорщикам.

– Дружище, – сказал Муанье, обращаясь к Жафрэ, – вот как надо задавать жару цивилизованному обществу!

Маргарита и Жулу остались одни. Маргарита резко положила руку на голову Жулу, тот вздрогнул и отстранился.

– Оставь меня, – пробормотал он. – Все кончено. Я хочу вернуться домой.

– Кретьен, кое-кому известно о том, что ты сделал, – тихо сказала Маргарита.

– Лжешь! – воскликнул Жулу. – Ты не могла проговориться. Ты слишком боишься смерти! – И добавил, распрямляя плечи: – А вот я не боюсь!

Маргарита накручивала на пальцы волосы Жулу. Подобие улыбки появилось на его лице.

– Я люблю, когда ты делаешь мне больно, – мечтательно произнес он.

– Замолчи, – откликнулась Маргарита, стараясь, чтобы ее голос звучал как можно жалобнее. – Ты оскорбил меня перед всеми, ты меня презираешь!

– Это правда, – подтвердил Жулу, – я тебя презираю.

Он смотрел вниз, поэтому он не видел, как вспыхнул взгляд Маргариты.

Начинался день. Сквозь стекла, тронутые инеем, проникал сероватый свет. Через полуоткрытое окно доносились звуки раннего утра. В первый день поста Париж и не думал просыпаться в такую рань, он только собирался отправиться ко сну. На улице все еще слышались хриплые голоса, уставшие от переполнявшего их веселья.

Маргарита взяла стул и уселась рядом с Жулу. Они почти не разговаривали. Внезапно Жулу застонал и разразился слезами. Стоявшие на террасе, посмеиваясь, наблюдали за ним через окно. Маргарита, напротив, улыбалась и выглядела весьма решительно.

Господин Бофис, задержавшись у окна, проговорил с восхищением:

– Она прекрасна, как демон, эта негодяйка!

Спустя десять минут Маргарита с торжествующим видом обернулась к террасе.

– Дело сделано! – объявил месье Бофис. – Идемте! Он вошел первым, остальные последовали за ним.

Жафрэ закрыл окно.

– Ну что? – осведомился месье Бофис. Маргарита поцеловала Жулу в лоб и ответила:

– Он все понимает, мой бедный Кретьен!

– Господа, кричите «ура»! – сказал Бофис. – Ваше благополучие обеспечено!

Присутствовавшие послушно захлопали в ладоши и закричали: «Ура! А то мы уже начали замерзать».

– Завтра вечером, – продолжил Бофис, – я буду иметь удовольствие принять вас в агентстве Лекока. Те, кто захочет остаться в конторе, пусть остаются. Тем, кто не захочет, я предоставляю по первой просьбе все, что они пожелают.

– И даже деньги? – осведомился Летаннер.

– Тем более деньги, – ответил Бофис.

На этот раз аплодисменты были более искренними, и месье Бофис очутился в окружении радостных лиц.

– Однако, – с легким сомнением в голосе произнес он, – господин виконт пока не проронил ни слова.

Жулу колебался. Он был смертельно бледен, глаза лихорадочно блестели.

– Я, кажется, понял, чего вы от меня хотите, – произнес он наконец изменившимся голосом. – Я тоже слышал песню Комейроля. Я стану старшим в семье, которая будет есть мою плоть и пить мою кровь. Отлично. Я совершеннолетний, я имею право подписывать что угодно, хоть договор с Сатаной, и я его подписываю.

Высоко держа голову, он протянул широким жестом руку Маргарите. Та прижала его руку к своей груди.

– Он и в самом деле великолепен! – сказал король Комейроль.

Бофис, стоявший за спиной Маргариты, наклонился к ее уху:

– Ох и отомстим же мы этому невеже, а, дорогуша? – Затем он громко добавил покровительственным тоном: – Благословляю вас, дети мои. А сейчас пора спать. Мы отлично поработали сегодня.

В этот момент на лестнице раздался веселый молодой голос: «Эй! Контора Дебана!» Дверь сотряслась от раскатистого стука.

– Леон Мальвуа! – воскликнул Комейроль. – Дорога ложка к обеду, а сейчас мы уже сыты.

Господин Бофис велел открыть дверь и сделал знак присутствующим молчать.

Леон был в обычном платье, в руке он держал две шпаги, завернутые в плащ.

– Кто соизволит быть моими секундантами? – сказал он. – Здравствуйте, друзья! Здравствуй, Маргарита. Вы уже поужинали? Тогда давайте завтракать. Некий благородный простофиля ждет меня в двух шагах отсюда, за кладбищем Монпарнас, для того чтобы убить, потому что он нашел в ногах моей постели косынку вот этой девицы.

И, смеясь, он указал пальцем на Маргариту.

Воцарилась глубокая тишина. Маргарита стояла неподвижно, словно статуя. Жулу поднялся. Глаза его пылали благородным гневом и одновременно какой-то мрачной радостью.

– Господин Леон де Мальвуа, – отчетливо произнес он, – человек, который должен был вас ждать за кладбищем Монпарнас, мертв. Он оскорбил мою жену, и я его убил. Вас я тоже собираюсь убить, господин Леон де Мальвуа, потому что вы только что оскорбили мою жену!

Волнение охватило присутствующих. Господин Бофис подмигнул, глядя на Маргариту. Смертельная бледность покрыла ее лицо.

– Не беспокойся, – продолжал Жулу, становясь все более величественным. – Если я принадлежу всем, кто здесь есть, то и они принадлежат мне, кроме господина Леона де Мальвуа, отважного и знатного молодого человека. Возвращайся домой. Мы выйдем отсюда вшестером – два дуэлянта и четыре секунданта. Все будет так, как положено между честными людьми. О том, что господин Леон де Мальвуа видел, слышал или догадался сегодня утром, он никогда никому не расскажет!

В МОНАСТЫРЕ

Как известно, орден сестер милосердия был создан не для устроения больниц, но для ухода за больными на дому. Близость улицы Нотр-Дам-де-Шан и добрая репутация славных сестер внушили офицеру полиции спасительную мысль постучаться в их дверь. Оказавшись на пороге обители, офицер вдруг обратил внимание на костюм мертвеца и заколебался. У него возникли опасения, что выйдет ненужный скандал и что не слишком благопристойно вносить в монастырь, где нет даже больницы, труп несчастного молодого человека, саваном которому служит карнавальный костюм. Офицер был в затруднении. Студент-медик вновь подтвердил, что Буридан несомненно мертв. Среди сопровождающих одни посмеивались, представляя себе набожных сестер, вдруг оказавшихся в присутствии героя «Нельской башни», другие, по преимуществу женщины, сердились и говорили:

– Ничего страшного не случится, если мы потревожим немного этих бездельниц!

Дамы, разгуливающие по Парижу в карнавальную ночь, наделены добрым сердцем, как и все дамы на свете. Но, как они сами о себе отзываются, «они не ханжи», чем и объясняется недостаток в них уважения к тем вещам, которые принято уважать. Милосердие мстит им: в их последний час именно святые сестры преклоняют колена у изголовья их тощих постелей, сложив руки в молитвенном жесте.

Ибо между скорбным покоем приютов и буйным весельем карнавала существует неразрывная связь.

Офицер полиции привычным жестом расстегнул камзол Буридана и нащупал рукою сердце. Оно все еще билось. И тогда дверной молоток застучал в ворота.

– Сестра, – почтительно обратился к привратнице офицер полиции, решив не употреблять власть, – тут молодой человек, почти дитя, он умирает. Если уже нельзя спасти его тело, помогите нам спасти его душу.

Позднее, обедая с коллегами в кафе, офицер оправдывался:

– С каждым нужно говорить на его языке. Так заповедовал Алкивиад, а уж ему-то пришлось побороться за место под солнцем.

Сестра-привратница открыла двери приемной, где бедный Ролан был уложен на матрас. Разбудили двух сестер. Однажды мне довелось услышать, как весьма неглупый человек так отозвался о знаменитом враче: «Я доверяю ему почти так же, как моей сиделке!» Подобный отзыв о многом говорит, и знаменитый врач поблагодарил того человека, признавшись, что ему редко приходится слышать столь высокую себе похвалу.

Отныне Ролан находился в хороших руках. За ним ухаживали добросовестно и со знанием дела.

Офицер полиции отправился в префектуру писать рапорт. Любопытные разошлись по кабачкам, уводя за собой лишенных ханжества дам, воспользовавшихся случаем завести солидные знакомства, срок которым был положен до завтрашнего утра.

Старьевщика Туро, бывшего любовника мадам Теодор, посадили в кутузку. Студент-медик побрел домой, горько сетуя на власть, отнявшую у него его первого покойника.

На следующий день явился доктор Рекамье, обходительный и приветливый врач маркизов, добродушный скептик, бывший одновременно и вольтерьянцем, и глубоко верующим. Этот истинный ученый никогда не бунтовал против природы, частенько насмехающейся над эскулапами, чем, по общему мнению, и объяснялось то притворное простодушие, с каким доктор в определенных случаях объявлял о своем бессилии. Нравятся ли вам священники, не верящие в Бога? Будучи человеком остроумным, доктор Рекамье любил повторять: «Держите ноги в тепле, голову в холоде, а желудок пустым, тогда никакая медицина вам будет не страшна». В переводе на язык медицинских рекомендаций сие означает: «Чувствуйте себя хорошо, и не будете болеть». Французы обожают оригинальность. Но в Лондоне, услышав подобный совет, рассердились бы.

Доктор Рекамье припоздал. Впрочем, он никогда не приходил вовремя, ведь его ждут столько маркизов. Осмотрев молодого человека, которого студент-медик признал покойником, доктор объявил, что несчастному Буридану был нанесен удар в грудь, в правую ее половину, острым колющим предметом, и ранение было довольно серьезным. Именитый врач был настолько добр, что порекомендовал хирурга. Тот явился в мгновение ока, он маркизов не пользовал. Завтракая у принцессы, доктор упомянул о несчастном случае с Буриданом, и дамы решили, что пора наконец заказать ложу в театре Порт-Сен-Мартен, где давали «Нельскую башню».

Хирург нашел, что сестры милосердия удивительно искусно перевязали рану, однако все переделал по-своему от начала до конца. Кто же станет порицать действия сиделок у постели больного, да и метода у каждого своя.

Ролан был жив. Он лежал неподвижно на кровати, поставленной для него в приемной. Дыхание его было столь слабым и неровным, что каждый вздох, вырывавшийся между побелевших губ, казалось, станет последним. Не дав никакой надежды, хирург заявил, что больного нельзя трогать. Малейшее беспокойство может стоить ему жизни.

Мы же станем уповать на лучшее, несмотря на то, что вокруг умирающего Ролана не было ни одного преданного ему человека. Однако благое дело всегда найдет себе исполнителя, в этом состоит одна из привлекательных черт человеческой натуры. Сестры ордена милосердия нарушили правило их обители. Тем, кто не знаком со строжайшими предписаниями монастырской жизни, трудно представить, какой переполох был вызван присутствием умирающего в приемной обители. В высшем монастырском совете с тревогой обсуждали нарушение распорядка и возникшие в связи с ним неудобства. Но две добрые монахини, перевязавшие Ролана и ухаживавшие за ним, уже успели его полюбить. Они-то и встали на его защиту.

Неудобства же и затруднения оказались немалыми. На следующий день в одиннадцать часов утра обитель ордена милосердия подверглась вторжению судебного следователя и полицейских. Никто не приветствует визиты представителей закона. Стоит ли говорить, что допрос оказался невозможным. Ролан, балансирующий на грани жизни и смерти, лишился способности слышать, а уж тем более говорить. Хирург не сомневался, что больной пребывает в бессознательном состоянии.

Впрочем, следствие шло своим ходом. Был допрошен главный и единственный свидетель, старьевщик Туро, однако его показания ясности в дело не внесли. Приняв к сведению мнение хирурга, представители закона взялись за обследование одежды пострадавшего.

От одежды молодого человека было столько же толку, сколько от него самого. В карманах ничего не нашли, если не считать обрывка бумаги, на котором карандашом было написано длинное имя Раймон Клар Фиц-Руа Жерси, герцог де Клар. Ролан накануне визита в нотариальную контору Дебана под диктовку матери записал это имя себе на память.

Следователи удалились, унося свой единственный трофей – листок бумаги – и пообещав вернуться. Имя, написанное на листке, ничего им не говорило. Оно никак не увязывалось с меткой на белье раненого, помеченном одной буквой Р. Но иногда успешные расследования начинались и с более незначительных сведений.

И напротив, имя многое сказало обитательницам монастыря, пришедшим в сильное волнение. Листок бумаги, найденный у больного, буквально потряс обитель.

В монастыре проживала старая, очень старая монахиня, пользовавшаяся глубочайшим уважением сестер. В монашестве она взяла себе имя Франсуазы Ассизской. Но в свете в давние времена она была известна как представительница знатной и влиятельной семьи, обосновавшейся во Франции после изгнания из Англии короля Иакова. Семейство Клар-Фиц-Руа последовало за свергнутым монархом. Полагают, что причины, побудившие их к такому шагу, носили не политический характер. Лондонские дворцовые хроники свидетельствуют о королевском происхождении этой семьи, что вполне подтверждается именем Фиц-Руа.

Второй претендент на английский трон, достойнейший и неудачливый шевалье Сен-Жорж, сочетался тайным браком с дочерью семьи Кларов. Брак дал славное потомство: в правление Людовика XV двух доблестных офицеров французской армии, сподвижника Лафайета в войне за независимость Северной Америки, а позднее, во времена революции, двух стойких и бесстрашных воинов, сражавшихся, к несчастью, под роялистскими знаменами.

В жилах матери Франсуазы Ассизской текла королевская кровь. Во времена своей короткой и блестящей молодости она носила имена Стюарт и де Клар.

Дважды в год, летом и зимой, у скромного крыльца обители ордена милосердия останавливался экипаж, запряженный четверкой лошадей и украшенный гербом, который Маргарита Садула нам уже растолковала: по лазоревому полю золотистые лучи солнца с девизом «clarus ante claros». Из экипажа выходил мужчина величественного вида и редкой элегантности, держа за руку маленькую девочку. Малышка была бледненькой, на лице лишь ярко горели глаза. Монахини находили ее некрасивой. С этими маленькими девочками никогда не угадаешь. Те, кому на роду написано стать великолепными красавицами, не торопятся становиться таковыми, подобно тому, как на создание истинного произведения искусства требуется немало времени.

– У малышки только и есть что глаза, – говорила сестра-привратница.

Но разве глаз недостаточно? Наблюдали ль вы когда-либо, как в летнее время полная луна, по выражению моряков, «поедает облака». Такая луна всходит в тумане. Стоит ей появиться над горизонтом, как полчища темных туч набрасываются на нее и берут в плен. «Отвратительная погода! Небо взбесилось. Ночь будет ужасной!» – говорим мы. Ничего подобного. По мере того как луна, ясный лик мироздания, все выше поднимается по небосклону, изумленные тучи рвутся, пронзенные ее колючими лучами. Небо улыбается, земля и море веселятся. Кажется, будто небесное дыхание увлажнило вначале кристальную поверхность лунного диска, как дышат на зеркало, отчищая его, дабы ярче воссияли лучи восходящего солнца. И вот феерический труд окончен – настало утро, над головой огромный лазурный купол, и последние облака с посеребренными завитками исчезают прочь.

Так и глаза поглотят некрасивость, эту младенческую пору благородной и подлинной красоты. Луч пронзит облако, утверждая перед лицом неба и земли пришествие ее царствования.

Карета, запряженная четверкой лошадей, имела столь же элегантный, изысканный и благородный вид, как и ее хозяин. Во всем Париже нельзя было сыскать таких чистопородных лошадей, как в упряжке господина герцога де Клара.

Господину герцогу было шестьдесят лет. Он принадлежал к той категории людей, что избегают всяческих излишеств, относясь к себе с особой бережностью. Среди них встречается немало странных личностей. Бедняки часто выглядят потешно, люди среднего достатка – забавно, но богатые являют собой верх совершенства. Господин герцог был на несколько голов выше этих богатых. Он парил над ними. Пошлые подробности исчезали, виден был только блестящий результат: величественное и еще молодое лицо, твердая линия губ, широкий лоб, лишенный морщин, а над ним белая шапка густых вьющихся волос.

Хоть мы, рассказчики, и позволяем себе иногда некоторые вольности, но никто из нас не осмелится выдумать, что уважаемый человек красит волосы.

Господин герцог звал свою маленькую дочку Нитой. Не знаю, понравится ли вам такое имя. Оно звучит словно латинское, и в нем слышатся задорные нотки.

Когда господин герцог входил в приемную, сестра-привратница открывала Ните калитку в сад со словами:

– Принцесса, душечка, желаю вам приятно провести время.

Однако добавляла, бормоча себе под нос:

– Суета сует!

Дурнушка ли, красавица, эта малышка была принцессой. Семья де Клар проделала немалый путь с тех пор, как ее символы, посредством брачного союза появились на деревенском гербе Жулу. По линии матери, принцессы из рода Эптэнов, Нита имела право на обращение «ваше высочество».

Как только калитка отворялась, Нита с резвостью лани бросалась в сад, и, видит Бог, титул мало стеснял ее в движениях и поступках. Берегитесь, грядки и куртины!

Входя в приемную, господин герцог осенял себя крестным знамением, ибо на столе у стены под огромной картой, изображавшей Богоматерь милосердия, стояло распятие. Сестра-привратница говорила: «Прошу прощения, господин герцог», и пододвигала одно из трех кресел, всегда одно и то же, стоявшее справа у входа. Кресло ничем не отличалось от других, оно было так же набито соломой. Господин герцог садился и говорил:

– Сестра, не откажите в любезности уведомить мою тетушку, что я прибыл засвидетельствовать ей свое почтение.

Так было заведено. Сестра-привратница с поклоном удалялась. Господин герцог ждал.

Самое время присмотреться к нему поближе. Господин герцог был, по всей видимости, более, нежели дворянином; он был, в полном смысле этого слова, важным сеньором и, даже более того, баловнем судьбы, ибо немного вы встретите во Франции важных сеньоров, пользующихся столь разнообразными благами. Можно сказать, что звания генерала дивизии и пэра Франции почти ничего не прибавили к достоинству господина герцога. Он был невероятно богат и обладал всеми титулами и званиями, какие только можно вообразить. Его честолюбие, последняя утеха многих на склоне лет, пребывало в бездействии: господину герцогу более нечего было желать.

И, однако, в те мгновения, когда его никто не видел, лицо господина герцога выражало горькую тоску и уныние.

Если вы захотите ощутить весь ужас и бессмысленность мирской суеты, приглядитесь поближе к человеку, достигшему вершин богатства и славы.

Но как весело резвится среди грядок Нита, принцесса, дикарка! С каким аппетитом она лакомится!

По истечении четверти часа, ни минутой раньше, ни минутой позже, дверь, ведущая в покои, отворялась и на пороге появлялась настоятельница собственной персоной.

– Господин герцог, – говорила она, – наша дорогая матушка Франсуаза Ассизская сейчас будет.

Герцог вставал и делал шаг вперед. Настоятельница отходила в сторону, освобождая дорогу величественной даме, чье бледное лицо под монашеским головным убором смутно напоминало черты герцога и Ниты. Дама останавливалась у стола с распятием и говорила:

– Мой дорогой племянник, я всегда рада вас видеть.

После этих слов настоятельница удалялась. Так было заведено.

Герцог, стоя по другую сторону стола, осведомлялся у пожилой монахини о ее здоровье. Разговор шел, расписанный как по нотам или словно дипломатическая беседа, когда все слова известны заранее.

По истечении десяти минут, строго по часам, пожилая монахиня со вздохом произносила:

– Прежде чем вы покинете меня, мой дорогой племянник, я желала бы знать, нет ли у вас новостей о вашем старшем брате, моем племяннике Раймоне, генерале дивизии на службе у Бонапарта, или же – если он умер, как я опасаюсь, – о его вдове и потомстве?

– Никаких новостей, – печально отвечал господин герцог.

Получасовой визит герцога подходил к концу. Входная дверь отворялась, и сестра-привратница приводила Ниту, раскрасневшуюся от беготни в саду. Ните позволялось больше, чем ее отцу. Она огибала стол с распятием, и пожилая монахиня, осенив девочку крестным знамением, целовала ее. Так было заведено.

В этом поцелуе чувствовалось глубокое почтение со стороны девочки и глубокая нежность со стороны затворницы. Попрощавшись жестом с герцогом, монахиня говорила, переступая порог:

– Да благословит вас Бог, мой дорогой племянник. Надеюсь, в следующий раз вы принесете мне известия о членах нашей семьи.

Привычный ход визита никогда и ничем не был нарушен. Затем четверка лошадей, отбивая дробь по мостовой, пускалась в обратный путь с улицы Нотр-Дам-де-Шан на улицу Сен-Доминик, где у герцога был особняк.

Теперь вы понимаете, почему листок бумаги, найденный в кармане умирающего, с написанными на нем карандашом различными наследственными именами герцога де Клара произвел столь сильное волнение в монашеской обители.

Волнение расходилось кругами и, наконец, достигло уединенной кельи, где мать Франсуаза Ассизская молилась о даровании ей покоя. Вот уже год как пожилая монахиня не покидала своей комнаты. Последние два визита господина герцога были отклонены. Племянник каждый раз отсылал тетушке записку, содержавшую, помимо уверений в почтении, лаконичную помету: «Никаких известий».

Келья монахини была пуста и удовлетворила бы отшельника, если бы не причуды человеческого сердца. Над кроватью без занавесок висел богатый эмалевый картуш в виде кропильницы. В него был вделан ромбовидный щит, чья форма свидетельствовала о том, что он принадлежит женщине. На золотом щите был изображен лев в обрамлении двойной гирлянды цветов. Знамя Стюартов! Оборвав связь с миром, дочь королей не могла расстаться с прошлым, когда ее предки восседали на троне.

Над кропильницей помещалась выцветшая миниатюра – портрет молодого и очень красивого мужчины в генеральской форме времен Империи. Оригинал или копия этого портрета украшала бедный, очаг мадам Терезы, матери Ролана.

За исключением этих двух предметов, стены кельи были совершенно голыми. Каждый вечер, прежде чем лечь спать, мать Франсуаза Ассизская созерцала щит и. портрет, полагая такое занятие достойным завершением дня, наполненного молитвами.

Когда сестра-послушница, приносившая еду монахине, рассказала ей о том, что творится в приемной, та в ответ не произнесла ни слова. Сестра-послушница решила, что матушка не в себе и что преклонный возраст затуманил ее ум.

Следующие два дня пожилая монахиня продолжала хранить молчание по поводу чрезвычайного события, потрясшего обитель. Но на утро третьего дня она сказала сестре-послушнице:

– Если молодой человек не умер, то ему пора заговорить.

– Молодой человек жив, но он не говорит, – ответила сестра, изумившись здравомыслию старухи. – Следователь уже три раза приходил, добиваясь от него показаний.

– А! – отозвалась матушка Франсуаза Ассизская. – Следователь!

– Он лежит в постели, не шевелясь, не подавая голоса. Наверное, он без сознания, – продолжала сестра. – Я никогда не видела такого красивого молодого человека.

Пожилая монахиня отослала послушницу. Днем она пожелала встретиться со своим исповедником и спустилась в часовню. Беседа с духовным отцом, молодым священником-иезуитом, длилась долго. Выйдя из часовни, мать Франсуаза Ассизская не вернулась к себе в келью, но вызвала настоятельницу, бывшую, по всей видимости, в ее полном распоряжении, и сказала:

– Матушка, я хотела бы пройти в приемную.

– Досточтимая матушка, – ответила настоятельница, – в приемную больше не пускают посетителей. По причине неуместного рвения двух наших сестер туда поместили раненого, который не перенесет переезда в больницу.

– Я иду туда именно для того, чтобы взглянуть на раненого, – заявила пожилая монахиня.

Настоятельница, ничем не выказав удивления, немедленно предложила ей свою руку.

Ролан уже пятый день находился в монастыре. В приемной он лежал один, ухаживала за ним посторонняя женщина, потому что сестры милосердия каждый день отправлялись в город исполнять свою благодетельную миссию. Сиделка, бедная вдова, обремененная семьей, была достойна всяческих похвал, однако у нее был один недостаток – она любила поспать. Спала она сидя на стуле, выпрямив спину и не выпуская четки из рук. Появление настоятельницы и пожилой монахини не разбудило ее.

Ролан лежал на кровати с закрытыми глазами. Между белизной его лица и белизной простыни была та разница, которая отличает мрамор от полотна. Казалось, будто в постель положили статую. Единственным признаком жизни было слабое прерывистое дыхание, вырывавшееся из полуоткрытых губ и заставлявшее время от времени болезненно вздыматься грудь.

Мать Франсуаза Ассизская жестом остановила настоятельницу у порога и одна подошла к ложу больного. Она была спокойна и невозмутима, как всегда.

Разглядывая молодого человека, она не наклонилась, но лишь слегка опустила голову. С годами ее хрупкое с виду, но обладавшее недюжинной крепостью, тело не согнулось, но лишь слегка отвердело. Зрение также не изменило ей, столетняя старуха читала молитвенник без очков.

Она долго смотрела на больного, так долго, что настоятельница, устав ждать, присела на стул. Настоятельница видела лишь спину пожилой монахини, но по движению ее локтей она догадалась, что та прижимает к груди какой-то предмет, переводя взгляд с него на раненого и обратно. Когда монахиня спрятала то, что держала в руках, в складки своего грубого одеяния, настоятельница услышала глубокий вздох.

Не проронив ни слова, мать Франсуаза Ассизская, опираясь на руку настоятельницы, вернулась в келью. Но прежде чем переступить порог, она тихо сказала:

– Благодарю вас, матушка. Если к молодому человеку вернется способность говорить, в какой час дня или ночи это ни случилось бы, я прошу вас меня уведомить.

– Ваше желание будет исполнено, досточтимая матушка, – обещала настоятельница.

Монахиня направилась в келью, но остановилась и добавила:

– Матушка, я прошу у Господа милости, в которой очень нуждаюсь. Я хотела бы, чтобы сегодня на вечерней службе сестры помолились бы за меня, прочтя «Отче наш» и «Славься, Дева».

– Непременно, досточтимая матушка.

– Да благословит вас Бог, сестра настоятельница, – произнесла пожилая монахиня, переменив тон, а затем, сопроводив слова повелительным жестом, добавила: – Я более в вас не нуждаюсь.

Настоятельница, сложив руки у груди, почтительно поклонилась и удалилась.

Мать Франсуаза Ассизская, с трудом согнув колени, опустилась на голый пол. Она молилась. Закончив молитву, она вынула из-за пазухи предмет, который не смогла разглядеть настоятельница. То была миниатюра, висевшая прежде над кропильницей, где теперь зияла пустота. Монахиня несколько раз коснулась портрета старческими холодными губами и только потом вернула его на место.

Затем она открыла шкафчик, где хранились молитвенные книги, и достала бумагу, перо и чернильницу. Тяжелой, непослушной, но все еще твердой рукой она написала:

«Мой дорогой племянник,

я желала бы видеть вас завтра по весьма срочному делу.

Да пребудет с вами Господь,

Роланда Стюарт де Клар,

в монашестве сестра Франсуаза Ассизская».

И адрес: «Господину генералу герцогу де Клар, пэру Франции, в собственном доме, в Париже».

В ПРИЕМНОЙ

Весь следующий день мать Франсуаза Ассизская прождала напрасно, ее племянник, герцог де Клар, не появился. Монахиня не находила себе места. Скорбный покой затворницы был нарушен. Ее лихорадило, словно тяжелобольную, возвращавшуюся к жизни. Много лет назад она умерла для света, отгородившись от него толстой стеной неприятия. Но сейчас к ней вновь вернулись неожиданные желания, нетерпеливость ребенка, обиды и капризы.

Дважды она спускалась в часовню. После разговора с ней ее духовник отправился к герцогу де Клару. Монахиня вызвала к себе хирурга, пользовавшего молодого раненого, а также изъявила желание переговорить с сиделкой. У хирурга она осведомилась, возможно ли, что больной умрет, так и не заговорив. В подобных случаях господам докторам следовало бы отвечать прямо: «Не знаю» – и не тратить попусту времени. Но хирург говорил долго. Суть его речи свелась к тому, что если к мускулам глотки не вернется эластичность, больной умрет, не сказав ни слова. Врач также добавил, что если паралич отпустит эти мускулы, больной должен заговорить.

Пожилая монахиня также захотела узнать, не препятствует ли расследование, доселе не приведшее ни каким результатам, выздоровлению молодого незнакомца, оказывая на него нежелательное воздействие. Услышав слово «выздоровление», хирург улыбнулся и заявил, что спасти больного может только чудо. Однако он подтвердил опасения монахини, заметив, что трудно точно сказать, слышит больной или нет. Для пущей убедительности он привел примеры необычайных случаев каталепсии. Отослав хирурга, мать Франсуаза Ассизская написала министру юстиции с просьбой приостановить следствие, что и было сделано.

Вслед за хирургом настал черед бедной женщины, ухаживавшей за Роланом. Ее сурово отчитали, и бедняжка поклялась больше никогда не смыкать глаз. Оправдываясь, она ссылалась на нищету и бедственное положение своего семейства, принуждающее ее работать и днем, и ночью. Мать Франсуаза Ассизская дала ей денег и рекомендательное письмо ее мужу для получения хорошего места. Затворясь в келье, она по-прежнему обладала огромным влиянием, возможно, еще и потому, что редко им пользовалась.

Сиделку звали Мари Даво. Мать Франсуаза Ассизская приказала ей неусыпно наблюдать за больным, поминутно прислушиваться к нему, спит ли он, или бодрствует, ловить каждое изменение его лица и, наконец, не пропустить момент, когда он заговорит. В какой бы час дня или ночи это ни случилось, в келье, куда нет доступа никому, примут ее, если ей будет о чем доложить.

Напоследок пожилая монахиня сказала:

– Если вы хорошо справитесь, вам более не придется беспокоиться о будущем.

В эту ночь Мари Даво и не думала спать. Она грезила наяву, представляя себе, как заживет в довольстве и покое.

Тем временем из особняка де Кларов вернулся духовник с известиями о герцоге. Господин герцог со своей дочерью Нитой вот уже месяц как уехал в Рим. Там он собирался провести зиму.

Рим в те времена был далеко, особенно зимой. Мать Франсуаза Ассизская выразила желание отправить в Италию нарочного. Через полчаса гонец пришпорил лошадь.

Столь разнообразные события взбудоражили обитель.

Со времен основания ордена любопытство сестер не подвергалось подобному искушению. Мать Франсуаза Ассизская ни перед кем не отчитывалась в своих странных поступках. Между ней и остальными обитательницами монастыря всегда существовала непроницаемая завеса. Но кое-какие слухи просочились, а воображению сестер, и без того взволнованному присутствием раненого в приемной, достаточно было самой малости, чтобы строить самые невероятные догадки.

Жизнь постаревшей принцессы, отрекшейся от мира, похоронившей себя заживо в монастырских стенах, всегда возбуждала интерес сестер. Они чувствовали, что пожилая монахиня скрывает какую-то тайну, хотя доказательств тому отыскать не могли. Мать Франсуаза Ассизская, отрекшись от мира, жила покаянием и молитвой, но с ней обращались, как с королевой, а регулярное появление кареты герцога, запряженной четверкой лошадей, неизменно становилось событием.

И вот к прежней тайне добавилась новая. Кем был этот молодой человек? Что связывало его со знатным семейством, переживавшим ныне упадок, ибо существование единственной наследницы, маленькой принцессы Ниты, грозило исчезновением славному имени?

Проводив нарочного, мать Франсуаза Ассизская, казалось, впала в прежнюю невозмутимость. Всю последующую неделю она не появлялась в приемной, правда, сиделка каждое утро приходила к ней с докладом. Однако странная вещь, внутрь кельи Мари Даво не допускали. Пожилая монахиня выслушивала ее, стоя на пороге, а сиделка оставалась в коридоре.

В воскресенье вечером, на двенадцатый день пребывания Ролана в монастыре, в часовне Пресвятой Девы, начался девятидневный молитвенный обет, в котором всем сестрам было предложено принять участие. Накануне сиделка доложила матери Франсуазе Ассизской: «Сегодня утром он пошевелился во сне, а когда проснулся, то открыл глаза, и мне показалось, что он сейчас заговорит. Но когда он увидел, что я слежу за ним, взгляд его снова потух».

Пожилая монахиня на минуту задумалась. Мари Даво получила луидор и наставление: «Удвойте бдительность».

В тот же день больного посетил отец-иезуит, дабы облегчить ему душевные муки. Священник, по его собственному выражению, нашел больного «потолстевшим» и посвежевшим. Рана заживала хорошо, что обещало скорое выздоровление. Но было бы больше толку, если бы священник обратил свою речь к камню. Молодой больной не подавал никаких признаков жизни, он был глух, слеп и нем.

Мать Франсуаза Ассизская предупредила сиделку, чтобы та держала язык за зубами и никому не рассказывала о раненом. Тщетное предостережение! Луидор, конечно, хорошая штука, но он становится вдвое дороже, если показать его соседям да еще похвастаться неожиданно привалившим счастьем, чтобы те позеленели от зависти.

Мари Даво болтала и хвалилась, пистоль превращался в ее рассказах в сотню франков. Сиделка обитала в тихом квартале, но жизнь там текла на деревенский лад. Улица Вожирар пришла в волнение и разговорилась с улицей Шерш-Миди, та дала знать Севрской улице. Длинные старинные улицы наполнились слухами, к вящей радости их обитателей, любимым времяпрепровождением которых были пересуды. Судачили у ворот бесчисленных монастырей и часовен, церковные сторожа разносили «сведения». История о Буридане, прекрасном, как ангел, и более загадочном, чем «незнакомцы» из мелодрам, обрастая все новыми подробностями, распространилась по всему кварталу от театра Одеон до больницы Красного Креста, достигнув даже мостов, откуда шла прямая дорога на улицу Бак.

Но вот что удивительно: мадам Тереза, мать Ролана, жила в доме № 10 по улице Святой Маргариты в самом центре квартала, обсуждавшего приключения Буридана. Нам известно, как страстно любила она своего сына, последнее, что у нее осталось. Нам известно, сколь важное значение, возможно, преувеличенное, придавала она бумажнику с двадцатью тысячами франков, врученному Ролану. Почему же она до сих пор никак не проявила себя?

Конечно, болезнь и бедность делают людей бессильными, но мадам Тереза не была настолько беспомощна, чтобы не попытаться действовать в столь серьезных обстоятельствах. Она всегда могла обратиться к своей соседке, мадам Марселине, или к великодушному доктору Абелю Ленуару, готовому помочь не только словом, но и делом.

Потеря любимого сына относится к тем из ряда вон выходящим событиям, которые и парализованного поднимут на ноги, а мать Ролана не была навечно прикована к постели и голова у нее оставалась ясной. Воздух вокруг нее кишел слухами, история о несчастном раненом успела превратиться в ходячую байку, самый смак которой заключался, по общему мнению, в костюме молодого человека. Почему же мадам Тереза хранила молчание и ничего не предпринимала? Первый встречный мог бы поведать ей о заколотом Буридане, да и в полицию никому не заказано обращаться. Впрочем, любой прохожий знал об этой истории больше, чем комиссар полиции.

Ответ на этот вопрос существует, и он поможет нам понять поведение Ролана, а также разгадать медицинскую тайну, повергшую в недоумение хирурга, лечившего молодого человека, ибо Ролан вот уже несколько дней ломал комедию.

Рана его была чрезвычайно серьезной. Кинжал Жулу вонзился слишком глубоко в опасной близости от сердца, и в первый момент никто не мог бы поручиться, что Ролан выживет. В течение первой недели жизнь едва теплилась в нем. В то время малейшее усилие пошло бы во вред организму, медленно сращивавшему разорванные ткани, и привело бы к смерти. Хирург был прав, когда запретил перевозить Ролана. Впрочем, врач всегда прав, рекомендуя покой и тишину, благоприятствующие основному принципу человеческой природы – бороться с разрушениями. Так что, когда велось следствие, раненый действительно не мог ни слышать, ни говорить.

Но вот уже несколько дней, как Мари Даво заподозрила, что раненый видит, слышит и живет в полном смысле этого слова. Если бы он захотел, он смог бы выдержать допрос.

Но он не хотел.

Однажды ночью, когда Даво добросовестно бдела, читая роман Поля де Кока, прикрытый молитвенником, Ролан очнулся от тяжелого сна. Он словно заново родился. Он смутно понимал, где он и что с ним, но не мог ни пошевелиться, ни заговорить.

Роман был, видимо, очень забавным, время от времени сиделка разражалась заливистым смехом. Ролана мучили жажда и страх.

Постепенно из глубин сознания выплыло имя матери. Сердце Ролана сжалось, пересохшие губы затрепетали, словно он звал мать.

Ее имени оказалось достаточно, чтобы вспомнить все, что с ним случилось. Словно во сне, перед ним прошли события последней карнавальной ночи. Он увидел ослепительно прекрасную Маргариту, почувствовал пьянящий аромат пылкого и странного свидания, а затем ужас неожиданной развязки, и наконец ощутил, как нож вонзается ему в грудь. Ролан заснул, совершенно измученный.

Тогда ему не пришло в голову притворяться. Эта мысль возникла у него на следующий день, когда первым, кого он увидел и услышал, был посыльный из прокуратуры, пришедший узнать, возможно ли возобновить допрос пострадавшего. Следствие застопорилось самым печальным образом, и отправители правосудия с нетерпением ожидали показаний жертвы. Услышав такое, Ролан вновь испытал приступ страха. Но теперь он знал, чего он страшится: его пугала мысль о матери.

Ролан догадался, что находится в приюте. В каком именно, его не интересовало, подробности казались неважными, когда он понял главное: вершители правосудия не отпустят его с миром, пока не заведут дело на человека, ранившего его. Ролану представлялась его бедная мать, больная, беспомощная, и он тут же принял решение: сбежать – сбежать или умереть.

Решение было столь ясным и твердым, словно явилось результатом долгих раздумий. Мать и правосудие! Два этих понятия казались несовместимыми, и желание убежать становилось все сильнее, все настоятельнее. Его мать даже в несчастье умела сохранять благородство и гордость. А правосудие, эта совесть народа, вещает так громко и задевает так больно даже тех, кого оно призвано защищать!

Для правосудия найден хороший символ: рука, огромная каменная рука, холодная, суровая, неподкупная, она не хочет и не может действовать осторожно. Эта рука срывает все покровы, используя не только свое право, но и выполняя свой долг, ибо слабости ей не простят. Она должна всех и вся обнажить. Но каждое преступление предполагает наличие двоих: преступника и жертвы. Тем хуже для жертвы!

Тогда все предстает в ином свете, или, если хотите, в своем истинном свете. Малодушные иллюзии исчезают вместе со спасительными умиротворяющими словами. Действительность становится суровой и бесстыдной, словно вы оказались в покойницкой.

Ролану привиделся судья, подводящий итог следствию. Указывая на него пальцем, судья говорил: «Этот человек был убит, когда выходил от женщины легкого поведения. При нем было двадцать тысяч франков. А его мать погибает в нищете!»

И что, если подобное обвинение достигнет ушей его матери?!

Существовало лишь два способа избежать беспощадного публичного обвинения: сбежать или умереть, так и не назвав себя и не проронив ни слова.

Человеку рассудительному оба способа показались бы нелепыми и невозможными. Но Ролан отвергал лишь один: смерть. Он с глубоким раскаянием сознавал, что в долгу перед матерью, и хотел жить ради нее.

Оставался побег. Он с трудом мог пошевелиться, лежа в постели, однако мысль о побеге, однажды зародившись, более не отпускала его. Таков был Ролан: отважный, терпеливый и сильный.

Он сделал попытку встать. Ослабевшее тело не слушалось его. Тогда он воззвал к разуму.

Но тут новая забота омрачила его думы. Ролан не знал, сколько дней прошло после трагедии. Он преувеличивал срок, полагая, что находится в приюте непростительно долго. И перед ним встал вопрос, который мы уже задавали себе: почему мать не ищет его? А если ищет, то почему до сих пор не нашла? Ответ был прост. Ролан вспомнил доктора Абеля Ленуара, говорившего: «Ее спасет надежда». Что остается одинокой больной женщине? Только молиться!

Ролан молился и плакал. Рука невольно потянулась утереть слезу – и радость волной захлестнула юношу! Его рука, уперевшись в матрас, поднялась. Он почувствовал, как напряглись мускулы. Ролан решил, что свершилось чудо.

За чудом последовал обморок, и сиделка отправилась к матери Франсуазе Ассизской, дабы уведомить, что раненый совсем плох. Это случилось в среду, на пятнадцатый день пребывания Ролана в обители.

Ныне никто не сомневается, что у медицины есть бесценная помощница – гимнастика. Сама по себе гимнастика не лечит, но она помогает излечению столь впечатляющим образом, что порою ей начинают приписывать решающее значение, несправедливо отнимая заслуги у лекарств. Если бы гимнасты, шарлатаны или невежды не подрывали уважения к их искусству, раздавая невыполнимые обещания и внушая несбыточные надежды, гимнастика давно бы вошла в каждый дом, что принесло бы огромное благо общественному здоровью.

Лучше всего заниматься гимнастикой в гимнастическом зале, и, конечно, господин Триа не зря выдумал тысячу и одно приспособление, упражняющие каждый мускул нашего двигательного механизма. Но, в крайнем случае, гимнастикой можно заниматься вне зала и без специальных инструментов.

Если бы у Ролана был Триа и его приспособления, его дела пошли бы намного быстрее. Но у него ничего не было, потому он делал то, что мог.

Заметим, что все в этом мире является гимнастикой, и каждый из нас постоянно занимается ею, сам того не замечая, упражняя тело и ум.

Не претендуя на научность определения с точки зрения медицины, а также вступая в некоторое противоречие с модной ныне философией, мы полагаем, что гимнастика – это прибавочная стоимость, образующаяся от пользования всякой вещью. Лопата, побывавшая в деле, копает лучше, чем новая; вскопанная земля повышается в цене; рука, поработавшая лопатой, обретает силу. Разве это не замечательно, не утешительно, не общественно полезно и не подразумевает божественный промысел? Разве не в этом заключается великий смысл всякого труда?

Не следует путать пользование и износ, эти две вещи противоположны друг другу, как жизнь и смерть. Разумеется, все мы смертны и победа изнашивает нас не меньше поражения, тут уж ничего не поделаешь. Но мы всегда предпочитаем победу поражению.

Гимнастика представляет собой прибавочную стоимость, полученную в результате усилий или активного пользования. Она, собственно, ряд, усилий, направленных на получение вожделенной прибавочной стоимости.

Любая мать может припомнить, как первые попытки ребенка заняться гимнастикой вызвали у нее слезы радости. Белокурое дитя уперлось пухлыми ножками в пол. Ребенок покачнулся и чуть было не упал. Отец улыбнулся: ребенок сделал первый шаг. Второй шаг был уже более твердым, а третий наполнил счастливую мать гордостью. Через месяц дитя бегает вовсю! Затем губы и небо начинают упражняться в звуках. Родители в восторге! А как славно ваш ребенок изъясняется спустя несколько лет, не правда ли?

То же самое верно и для игры на фортепьяно. Маленькие пальчики неловки, слабы, непослушны, когда они впервые тычут в неподатливые клавиши, с трудом добираясь до конца гаммы до мажор, лишенной бемолей и диезов и прямой, как шоссе Сен-Дени. Разве не удивительно, что приходит время, когда маленький пианист, закрыв глаза, исполняет сложные пьесы? Но музыкальные упражнения – сущие пустяки по сравнению с теми усилиями, которые необходимо предпринять, дабы из эльзасского новобранца сделать полковника!

Ролан занимался гимнастикой, сам того не подозревая, как господни Журден не знал, что говорит прозой. Юноша делал упражнения, лежа в постели, без ведома сиделки и хирурга. Рисковал ли он? Возможно. Однако затея увенчалась успехом.

Разумеется, ему приходилось нелегко. Смысл гимнастики заключается в разнообразии и постоянном умножении движений, а Ролан находился под неусыпным наблюдением.

К счастью для него, Мари Даво, движимая благодарностью или жаждой наживы, или же тем и другим чувствами одновременно, приняла знаменательное решение. До сих пор она каждый день отдыхала по шесть часов, и тогда ее сменяла послушница. Даво, якобы опасаясь упустить нечто важное, отказалась от отдыха, дабы не терять из виду раненого ни на минуту. В результате восемь часов из двадцати четырех она крепко спала, несмотря на бесчисленные чашки черного кофе, призванного побороть Морфея.

Мы охотно даем себе поблажки. Вот и Даво полагала, что, когда больной заснет, она вполне может вздремнуть пару минут.

Но именно этого Ролан и ждал. Когда Даво бодрствовала, он наслаждался сном, но стоило ей закрыть глаза, гимнастика шла своим ходом.

Сначала он делал легкие, неуловимые для постороннего глаза движения, стараясь не разбередить все еще не затянувшуюся рану. Однажды ночью, когда сиделка, напившись кофе, храпела, Ролан сел в постели. Он был смертельно бледен, упражнение утомило его.

И, конечно, когда сиделка проснулась, Ролан спал без задних ног. Он спал, как охотник, пробежавший за зверем двенадцать лье в промокших сапогах, как солдат, проделавший длительный переход. Он спал от усталости!

Приемная была просторной. Там поставили печку и большую ширму, оберегавшую больного от сквозняка, идущего от входной двери. Даво помещалась в большом старинном кресле, специально купленном для нее матерью Франсуазой Ассизской. Кресло стояло справа от кровати рядом со столиком, уставленным лекарствами. Ширму расположили с другой стороны кровати.

На девятнадцатый день пребывания в обители, в четыре часа утра, когда храпевшей сиделке снилось, что она на дежурстве, Ролан сумел соскользнуть с кровати и оказался за ширмой.

Лучшего места для занятий гимнастикой нельзя было найти! Но бедный малый дрожал от холода и задыхался на холодной плитке. Несомненно, Ролан рисковал жизнью. Он это понимал, но, по его мнению, он рисковал большим, чем жизнью: если бы сиделка сейчас проснулась, для Ролана все было бы кончено.

Но сиделка не проснулась. Ролану потребовалось полчаса мучительных усилий, чтобы добраться до кровати, в которую он с трудом залез. У него начался жар, и он более не был уверен в том, что сумеет убежать, как только представится возможность.

Но каким же образом Ролан собирался выбраться из монастыря? Окна приемной были зарешечены, дверь выходила в вестибюль, временно служивший приемной. Для того чтобы выбраться наружу, надо было преодолеть решетчатую перегородку, пройти мимо привратницкой и открыть ворота.

Правда, Ролан не знал обо всех этих обстоятельствах. Когда его внесли в обитель, он был без сознания. Но было, по крайней мере, еще одно препятствие, которое Ролан должен был отлично сознавать, и которое также представлялось непреодолимым: он попал в обитель в карнавальном костюме: костюм, испачканный кровью и продырявленный кинжалом, находился в руках правосудия. Во всем монастыре невозможно было сыскать мужской одежды. У Ролана не было денег. Прикидываясь немым, он не мог никого уговорить или подкупить. Стоило ли тогда заниматься гимнастикой?

ПОСЛЕДНИЙ УРОК ГИМНАСТИКИ

Вереду, на двадцать второй день пребывания в монастыре ордена сестер милосердия, Ролану удалось пройти за ширму на своих двоих. Он сделал пятьдесят шагов, держась за стену, и вернулся в постель, не разбудив Даво. Последняя пребывала в убеждении, что нашла способ обходиться без сна.

– Я закрываю глаза, – говорила она, – но не сплю. Я слышу, как он дышит. Это все кофе и желание исполнить мой долг. Ко всему привыкаешь. Матушка Франсуаза так добра ко мне! Она стала моей покровительницей и обещала подарить выходное мериносовое платье на завтрашний праздник.

Мериносовое платье! Согласитесь, Мари Даво было ради чего лезть из кожи вон!

В среду утром, последовавшим за трудной для Ролана ночью, когда он прошел пятьдесят шагов, к воротам обители ордена милосердия подъехал гонец в богатой ливрее на взмыленном коне. Он привез ответ из Рима от господина герцога де Клара.

Мать Франсуаза Ассизская ожидала его с огромным нетерпением. Она считала дни. До сих пор ей ничего не удалось выяснить, ведь она не догадывалась об упражнениях Ролана за ширмой. Раненый пребывал в прежнем состоянии. Выглядел он намного лучше, но оставался нем и неподвижен, словно камень. Хирург собирался доложить об этом редком случае в Академии.

Дрожащей рукой монахиня вскрыла внушительного вида конверт, украшенный гербом Кларов, и быстро пробежала глазами несколько строчек, начертанных на плотной бумаге.

– Слава Богу! – пробормотала монахиня. – Молитва помогла!

Господин герцог де Клар откликнулся на призыв своей глубокочтимой старшей родственницы и объявлял о своем немедленном возвращении. Он выедет из «Рима через двадцать четыре часа после отъезда курьера.

– Завтра! – воскликнула монахиня. – Он будет здесь завтра!

Она опустилась на колени и принялась молиться. Но ее взгляд невольно искал на стене миниатюрный портрет, и пожилая монахиня, сама того не сознавая, перебивала молитву совсем иными словами:

– Он сам увидит! Я не сумасшедшая. Десятки раз я подходила к его постели и каждый раз поражалась сходству. Герцог де Клар – благородный человек, честный человек, как все, в ком течет королевская кровь… Он увидит! Он поймет!

Она встала, не закончив молитвы, и сняла миниатюру со стены. Лицо ее осветилось радостью, она улыбнулась. Быстро оглядевшись, дабы удостовериться, что она одна в келье, монахиня прижала портрет к губам и поцеловала его.

– Раймон! – сказала она. – Мой названый сын! Бог милостив! Я найду твою вдову, а возможно, уже нашла. Я нашла дитя, которому ты при крещении дал мое имя. Герцог! Настоящий герцог! Глава нашей семьи! Ролан де Клар, в ком Господь увековечил славу и мощь наших предков!

В коридоре послышались торопливые шаги и за дверью раздался взволнованный голос Мари Даво:

– Ах, матушка! Ах, матушка! Мне нужно с вами поговорить!

Пожилая монахиня поспешила открыть дверь.

– Не беспокойтесь, – сказала сиделка, – за ним хорошо смотрят. Я оставила там сестру… Ах маленький негодник! Я должна была догадаться.

– О ком вы говорите? – надменно осведомилась мать Франсуаза Ассизская.

– Да об этом маленьком комедианте. Он водит нас за нос, это точно. И какой хитрец! Ведь я уже шесть дней и ночей подряд не и мыкаю глаз, ни на минуту. А что вы думаете! Кофе помогает… Но вот вдруг сегодня утром, когда я сидела себе спокойно и читала псалмы, он подскочил в постели. Я обомлела. Подпрыгнул, словно рыба из воды. Я видала больных и знаю, что они ни с того ни с сего не станут вот так скакать. Я стала наблюдать. Он пошевелил ногами и руками. Можно было подумать, что он защищается от нападения. Он раскраснелся и весь горел. «Маргарита! – сказал он. – Маргарита!»

– Он заговорил! – воскликнула пожилая монахиня, испытывая угрызения совести оттого, что так разволновалась.

– Ну да, и еще как! Он много чего наговорил. Сначала звал Маргариту, потом свою мать и еще кого-то. Говорил про бумажник, про двадцать тысяч франков в банковских купюрах и про то, что боится полиции!

Сиделка умолкла. Мать Франсуаза Ассизская опустила голову и задумалась.

– Он назвал какое-нибудь имя? – спросила она.

– Маргарита… – начала было Даво.

– Я имею в виду их фамилию.

– Постойте!.. У меня отличная память, если бы спать побольше… Ох и достается мне, но я знаю, что такое благодарность!.. Он назвал имя.

– Может быть, де Клар?

– Пожалуй, нет… Что-то вроде Шарльвуа…

– Фиц-Руа?

– Нет, не Фиц-Руа… Пальвуа, Мальвуа… Он говорил о нотариальной конторе… Ох и жуткая, должно быть, история!

Пожилая монахиня жестом, приказала сиделке выйти из кельи и сама последовала за ней. Они вместе спустились в приемную, где и вправду дежурила сестра.

Когда они бесшумно приблизились к постели, сестра сказала:

– Сейчас он спокоен. Ему приснился дурной сон. Какой красивый молодой человек! Невозможно поверить, что он тяжело болен.

Вот уже три дня, как мать Франсуаза Ассизская не навещала больного и сейчас была поражена происшедшей в нем перемене. Несомненно, румянец на щеках был вызван лихорадкой, но все списать на лихорадку было невозможно. Сестра не преувеличивала: молодой человек выглядел вполне здоровым.

Как обычно, монахиня долго и внимательно разглядывала раненого. Вдруг он сделал резкое движение, легкое и сильное, и перевернулся на бок.

– Видите! – торжествующе воскликнула сиделка. – Он играет с нами в прятки!

– И никогда прежде вы не замечали, что он двигается? – спросила пожилая монахиня. Щеки ее порозовели, словно в них отразился румянец, пылавший на лице Ролана.

– Никогда, честное слово, никогда! – заверила Даво. – Надо же было нас так провести… Даже доктор ничего не заметил!

Ролан издал глубокий вздох, как обычно вздыхают перед тем, как проснуться. Взгляд его был живым и ясным. Нельзя сказать, что он «бросил быстрый взгляд на присутствующих». Казалось, он все понял раньше, чем увидел: глаза его немедленно потускнели и приняли бессмысленное выражение.

– Посмотрите-ка на него! – не унималась Даво. – Ну и хитрец! Прикидывается мертвым.

Пожилая монахиня жестом заставила сиделку умолкнуть. Она приблизилась к кровати и взяла Ролана за безвольно свисавшую, но горячую руку.

– Мой юный друг, – мягко сказала она, – вы меня слышите?

– Вот те на! – пробормотала сиделка. – Ну и чудеса!

Раненый не шевельнулся и не ответил.

– Я предупреждаю вас, – продолжала монахиня более строгим тоном, – о том, что во сне вы двигались и разговаривали. Хватит притворяться.

Раненый едва заметно побледнел – и только.

Монахиня переждала несколько секунд и произнесла повелительным тоном:

– Господин Ролан, я требую, чтобы вы заговорили.

Сиделка и сестра изумленно переглянулись. Почему она его так назвала? Откуда она знает его имя?

Раненый слабо вздрогнул и побледнел еще сильнее.

Мать Франсуаза Ассизская подождала еще минуту. Затем, обретя привычную невозмутимость, она направилась к двери со словами:

– Я распоряжусь, чтобы немедленно предупредили прокурора. Этот молодой человек вполне способен ответить на вопросы судьи. Пусть пошлют за доктором. Настала пора отправить мнимого больного в тюрьму, там его место.

– О, матушка! – взмолилась сестра. – Сжальтесь над ним!

Даво проводила пожилую монахиню до двери и сказала, указывая на свой наряд:

– Я жду не дождусь нового платья. В этом я дрожу от холода.

Мать Франсуаза Ассизская попросила, чтобы ее проводили в часовню, где она побеседовала со своим духовником. Молодой священник самолично отправился в министерство юстиции.

Срочно вызванный хирург заявил, что ничего удивительного не произошло и что сиделка – безмозглая курица: не следовало поднимать такой шум из-за сущей ерунды. Он дал случившемуся научное объяснение. Смерть и жизнь – разные вещи, и никто, глядя на парализованного, не может предсказать, что через минуту тот шевельнется, заговорит или даже чихнет, чтобы потом вновь впасть в неподвижность. В доказательство доктор привел различные случаи каталепсии. На вопрос, разыгрывает ли раненый комедию непосредственно в данный момент, хирург рассказал о кролике, отравленном господином Орфила, разумеется, исключительно в гуманных целях, и сохранявшего в принципе все жизненные функции в течение часа после кончины. В целом, можно сказать, что рана зажила, больной набрался сил, благодаря особому бульону, рецепт которого известен только доктору. Правда, сиделка жаловалась иногда, что мыши поедают ее ужин, и теперь некоторые скептики подозревают, что это раненый… Чушь! Ему было достаточно бульона. И откуда здесь взяться мышам, когда есть кошка!

Лечение было правильным. Разумеется, если кому-то угодно, больного можно отправить в суд присяжных или даже в Вест-Индию, но за последствия доктор не отвечает.

Обитель ордена милосердия пришла в несказанное волнение. Настоятельница сокрушенно качала головой. «Вот что получается, когда нарушают правила». Две сестры, виновные в нарушении, были сурово наказаны, но ничего не помогло: сестры и прежде принимали сердечное участие в таинственном молодом человеке; когда же возникло подозрение, что он замешан в запутанной и темной интриге, они не могли остаться в стороне. Вопреки запрету, обитательницы монастыря тайком пробирались в приемную, – никто не миновал ее – и сиделка Даво вновь и вновь пересказывала то, что знала.

Более всего удивили сестер странные слова матери Франсуазы Ассизской: она обратилась к молодому человеку «господин Ролан». Действительно, белье раненого помечено буквой Р, возможно, его и в самом деле зовут Ролан. Но как об этом узнала мать Франсуаза?.. И каково полное имя юноши?.. И неужели впрямь вызовут следователя, не дождавшись приезда господина герцога, который должен прибыть завтра?.. Ибо неведомо, каким образом, но слухи о скором прибытии герцога распространились по всей обители.

Вернувшийся из министерства духовник матери Франсуазы Ассизской вид имел весьма таинственный. Ожидали, что к вечеру явятся судебные представители, но они не пришли. Добросердечные сестры предложили сиделке сменить ее на ночь, предполагая, что та совершенно измучена долгим бдением, но получили решительный отказ.

И должно признать, что в эту ночь Даво была на высоте. В течение двенадцати часов, восьми вечером и восьми утром, она несла службу, не смыкая глаз, прислушиваясь и выжидая. В голове у нее роились самые несусветные мысли. Отныне она была убеждена, что подслушиванием добудет себе приличную ренту.

Увы, рвение сиделки пропало втуне. Если бы она догадалась притвориться спящей, то всякое могло бы случиться. Но она честно бдела. Раненый лежал, словно рыба, вытащенная из воды, лихорадка его отпустила.

Когда пробило восемь часов, в приемной появилась мать Франсуаза Ассизская. Бедная сиделка раскраснелась от ужасной мигрени, раненый же был бледен после вспышки лихорадки, но спокоен и прекрасен во сне, столь прекрасен, что престарелая затворница испытала прилив горделивой нежности. Спустя полчаса прибыли судейские чиновники со своими орудиями труда и в сопровождении трех врачей, которые должны были вынести окончательный вердикт состоянию больного.

Допрос начался весьма сурово. Судья перво-наперво объявил раненому, что более не существует никаких сомнений в его способности отвечать на вопросы, и добавил, что упорное молчание будет истолковано не в его пользу.

Раненый оставался безучастным, веки его были прикрыты, и ни один мускул не дрогнул на юном прекрасном лице. Помощнику судьи, представителю молодого поколения и любителю искусства, невольно пришло на ум сравнение с античной статуей. Секретарь суда пребывал в задумчивости. Юристы – люди здравомыслящие, и в судебных кулуарах не питают иллюзий по поводу человеческой натуры. Секретарь суда размышлял о том любопытстве, которое вызывает всякое преступление и обеспечивает «Судейской газете» непреходящую популярность.

После того как первая атака была отбита, в бой вступил медицинский корпус, находившийся в резерве. Три ученых мужа, прославившихся благодаря своим выступлениям в суде присяжных, высказали, как водится, три противоположных мнения, при этом каждый ссылался на состояние больного. Однако вывод они сделали одинаковый, а именно: во-первых, больной вполне владеет своим телом и разумом; во-вторых, его перевозка, при соблюдении соответствующих предосторожностей, не представляет в настоящее время ни малейшей опасности.

И, как следствие, помощник судьи уведомил настоятельницу, что завтра, в пятницу, в это же время, за раненым приедет карета, чтобы перевезти его в место, где он будет в пределах досягаемости закона.

Мать Франсуаза Ассизская уединилась в своей келье. Когда судейские чины отбыли, она вызвала к себе настоятельницу. Был отдан приказ запереть приемную, оставив раненого наедине с сиделкой. Последнюю лишь один день отделял от «неслыханного счастья». Хотя бедная женщина ничего не добилась в жизни, она тем не менее сохраняла высокое о себе мнение.

– Как бы так изловчиться, – подумала она вслух, – чтобы обмануть молодого человека.

Сиделка и не догадывалась, что была, как никогда, близка к успеху, ибо молодому человеку пришла в голову мысль уговорить ее содействовать его побегу. Если бы она промолчала, он, возможно, открылся бы ей.

Но она заговорила, обнаружив грубую расчетливость своей натуры. Ролан, вовсе не будучи дипломатом, однако ничем не выдал возмущения словами сиделки и вновь замкнулся в гордом молчании. Эта женщина была врагом. Он сожалел, что рядом нет добрых сестер, и ждал ночи.

Ролан не мог быть уверен, что ночью ему представится случай убежать, но такова природа надежды. Она часто делает ставку на чудо, особенно в крайних обстоятельствах.

К полудню Даво, устав болтать, умолкла. Она невыносимо хотела спать, ее мучила головная боль. Когда ей принесли обед, она не притронулась к нему, хотя обычно на аппетит не жаловалась. От запаха еды ей сделалось дурно. Она отнесла обед за ширму и почувствовала, что у нее кружится голова. Сопротивляться более не было сил, стоило ей присесть, как она впала в глубокий тяжелый сон.

Ролан жадно следил за ней из-под полуприкрытых век. Поначалу он не поверил в то, что она заснула, опасаясь ловушки. Он тихонько покашлял, затем громче, он поерзал в постели – Даво храпела. Тогда Ролан, притворившись, что бредит, произнес несколько бессвязных слов и крикнул приглушенным голосом: «На помощь! Убивают!»

Даво не шевельнулась.

Убедившись таким образом, что ему не грозит опасность, Ролан рывком сел в постели. Он улыбался, радуясь своему выздоровлению. Легко, без усилий встав с кровати, он направился за ширму, где обычно упражнялся. Он шел без поддержки. Конечно, в бой идти ему было пока рановато; несколько самостоятельных шагов, так порадовавших его, не прошли ему даром: пот выступил у него на лбу, но все равно, какой прогресс по сравнению с тем, что было накануне! Впрочем, путь ему предстоял недолгий. Прислушиваясь к разговорам сестер, он понял, где находится: до дома матери было пятнадцать минут ходу.

Лучи яркого мартовского солнца проникали сквозь оконные решетки приемной. Впервые Ролан смог добраться до окна. Он увидел деревья и траву, и сердце его сильно забилось, словно он уже дышал воздухом свободы. Теперь ему казалось, что единственным препятствием на пути к свободе является отсутствие одежды. Он принялся искать, рыская по огромной пустынной приемной, как ищут повсюду пропавшую вещь, заглядывая даже в те ящики, что слишком малы для нее.

Разумеется, у него не было никакого шанса найти хоть какую-нибудь одежду в приемной, и Ролан знал об этом, но продолжал поиски. Желание убежать разгоралось в нем все сильнее. У него оставалась лишь одна ночь. Завтра между ним и матерью встанут тяжелые тюремные врата. И тогда тайна, которую он сохранял с таким трудом, станет всеобщим достоянием. Мать узнает обо всем не от него, Ролана, коленопреклоненного и умоляющего о прощении, но от уличных прохожих или из сухих судебных отчетов.

Он не удивлялся вспыхнувшей с такой силой любви к матери, но сожалел, что недостаточно любил ее прежде. Сейчас он готов был не задумываясь тысячу раз рискнуть своей жизнью, дабы избавить ее от позора и горя.

Ему представилась убогая комната, одинокая больная мать. Сколько дней провела она в напрасном ожидании! А ночей! Она часто шептала ему на ухо: «Все, что у меня осталось, – это ты!..»

В поисках одежды Ролан обыскал всю комнату и вернулся к ширме. Его сердце и голова были переполнены мыслями и чувствами, но желудок жаждал пищи. Даво мирно посапывала в кресле. Ролану пришла в голову блестящая мысль: а не связать ли сиделку, предварительно заткнув ей рот кляпом, потом раздеть и обрядиться в ее платье?..

Даво была крепкой женщиной. В нынешних обстоятельствах она уложила бы Ролана одним щелчком, но он не задумывался об этом. Мысль воспользоваться одеждой Даво отвлекла его на время от печальных раздумий. Стоя у края ширмы, он разглядывал сиделку, лелея в сердце воинственные намерения. Намечая план атаки, Ролан по великодушию своему прикидывал, каким образом уменьшить ущерб, который будет нанесен бедной женщине. Даво и не подозревала о грозящей ей опасности.

Однако Ролан вновь отвлекся: соблазнительный запах достиг его ноздрей. Одна и та же вещь может произвести совершенно различное впечатление на разных людей. При виде обеда, с отвращением оставленного сиделкой, у него разыгрался тот завидный аппетит, что знаком лишь выздоравливающим юношам. Он по-прежнему размышлял о матери, о своих планах, о Даво, связанной и с кляпом во рту, но теперь он размышлял с набитым ртом.

Господи, как вкусно! Никогда прежде он не ел с таким наслаждением. Хлеб казался воздушным, от куриного крылышка исходил небесный аромат, а вино! Отличное винцо! За здоровье славных сестер! Ролан засмеялся, ему хотелось петь. Вперед, к свободе! После такого пиршества он справится с полудюжиной сиделок!

Будущее казалось прекрасным, как мечта. Вперед, к свободе! Нужно лишь распахнуть двери, а за ними он найдет свою мать, возможно, счастливую и здоровую!

День прибывал, уличный шум становился все сильнее. Монастырь стоял в тихом квартале, но Ролану время от времени чудилось, что он слышит веселый праздничный гул и тот монотонный хриплый звук, который сопровождал его, когда он в последний раз выходил из дома, – звук карнавальных рожков.

Его мысли, откликнувшись на воображаемый зов рожка, приняли иной оборот. Ролан погрузился в печальные воспоминания о своих приключениях, как вдруг на улице раздался частый стук копыт по мостовой и скрип колес.

– Прошу открыть ворота! – прокричал чей-то голос, позволивший Ролану определить расстояние между приемной и воротами. Теперь он твердо знал, в какую сторону бежать, после того, как он разделается с сиделкой и завладеет ее одеждой.

Неожиданно обитель пришла в движение. В коридорах послышались торопливые шаги, приглушенные голоса, повторявшие два слова:

– Господин герцог! Господин герцог!

Ролан живо спрятал остатки обеда в самый темный угол приемной и улегся в постель. Как раз вовремя! Створки ворот с треском распахнулись, Даво подскочила в кресле и проснулась.

ГОСПОДИН ГЕРЦОГ

Исполняемый годами ритуал приема в обители господина герцога на сей раз был нарушен, что для сестер явилось наилучшим доказательством серьезности и важности происходящего.

Мать Франсуаза Ассизская покинула свою келью задолго до прибытия герцога. Она ожидала путешественника с нарастающим нетерпением, считая минуты. Выйдя из экипажа, запряженного четверкой лошадей, господин герцог встретил свою тетушку в вестибюле. Она опиралась на руку настоятельницы.

Как обычно, с отцом прибыла Нита, маленькая принцесса, стройная, грациозная, надменная. На ней был дорожный костюм, что указывало на окончание траура. Нита подставила лоб монахине, и та рассеянно поцеловала девочку.

– Красива, как и ее сестра, – произнесла мать Франсуаза.

Лицо герцога слегка омрачилось, Нита побледнела и опустила глаза.

– Мой дорогой племянник, – продолжила монахиня, – я благодарна вам за поспешность, с которой вы откликнулись на мой призыв. В сложившихся обстоятельствах я не полагалась полностью на собственное суждение, но следовала мудрым советам. Речь идет о семье Кларов – единственный мирской интерес, который я сохранила в моем уединении с разрешения моих наставников и уповая на милосердие Божье.

Герцог молча поклонился.

– Принцесса, дитя мое, – обратилась монахиня к девочке, – пойдите поиграйте в сад.

Но вместо того чтобы подчиниться, девочка подошла к монахине, взяла ее морщинистую руку и почтительно поднесла к своим губам.

– Дорогая тетушка, – сказала она удивительно мелодичным, но твердым голосом, в котором слышались интонации взрослой женщины, – я более не ребенок. У моего отца не осталось никого, кроме меня, и я хотела бы всегда быть рядом с ним.

Пожилая монахиня пристально взглянула на девочку, в ее глазах промелькнуло странное волнение.

– Вы хорошо помните вашу сестру Раймонду, принцесса? – тихо спросила она.

Глаза Ниты наполнились слезами, господин герцог нахмурил брови.

– Хорошо, – продолжала монахиня, – вы и в самом деле более не ребенок. Да благословят вас Господь и Пресвятая Дева, дитя мое! В вашей груди бьется благородное и чистое сердце. Останьтесь с нами и смело выскажите свое суждение о том, что увидите.

Недоумение сквозило во взгляде герцога.

– Пусть откроют дверь в приемную! – приказала монахиня.

С этими словами она оставила настоятельницу и взяла под руку племянника. Тот, хотя и жаждал получить разъяснения, не изменил привычной сдержанности и не задал ни единого вопроса. Переступив порог приемной, мать Франсуаза Ассизская взяла за руку Ниту и кивком поблагодарила настоятельницу, оставшуюся за дверью.

Ложе раненого скрывала ширма. Нита, шедшая справа, первой обогнула ширму и, увидев лицо Ролана, освещенное лучами заходящего солнца, негромко вскрикнула.

– Отлично, принцесса, – сказала монахиня, – я довольна, что привела вас сюда. – И обратившись к Даво, успевшей привести себя в порядок, добавила: – Оставьте нас, голубушка. У сестры-привратницы вы найдете то, что я вам обещала.

– Он спокойно спит, – сказала Даво, – если, конечно, не притворяется спящим. Впрочем, с сегодняшнего дня это неважно.

Усердно приседая и кланяясь, она вышла. Дверь приемной вновь закрылась.

Мать Франсуаза Ассизская, герцог и Нита стояли рядом с кроватью. Прежде чем заговорить, монахиня бросила взгляд украдкой на своих спутников. Сквозь угрюмую бесстрастность герцога пробивалось удивление. Маленькая принцесса была откровенно растрогана.

– Разглядите его получше, мой дорогой племянник и вы, дитя мое, – сказала монахиня. – Когда закончите, мы уйдем отсюда, и обсудим наши впечатления в другом месте.

Ролан лежал на спине. Ему едва хватило времени, чтобы забраться в постель. Глаза его были закрыты. Вызванная физическими усилиями бледность покрывала его щеки, от частого резкого дыхания вздымалось одеяло на груди. Разметавшиеся длинные густые волосы почти полностью скрывали подушку.

Трое посетителей оставались неподвижны и молчаливы в течение нескольких минут. Поскольку день клонился к вечеру, господин герцог подошел к окну за спиной раненого и приподнял саржевую занавеску.

Слеза скатилась по щеке Ниты.

– Как он похож на мою сестру Раймонду! – прошептала она.

– Отлично, принцесса, – в третий раз произнесла монахиня.

Она приложила палец к губам. Луч солнца, упавший сзади, рассыпался бликами на густых локонах Ролана.

Вернувшись к кровати, господин герцог склонился над раненым.

Затем он обернулся к матери Франсуазе Ассизской и молча поклонился, что означало: «Я видел достаточно». Монахиня жестом подозвала его и оперлась на его руку. Они вместе направились к двери. Нита, которой явно не хотелось уходить, на мгновение осталась одна у ширмы. К ее поясу был приколот букетик резеды. Она взяла его и, поцеловав, бросила на постель спящего молодого человека, напомнившего ей любимую сестру.

– Идемте, принцесса, – поторопила ее монахиня.

Нита повиновалась, но когда она бросила прощальный взгляд на раненого, ей почудилось, что в глазах молодого человека под полуприкрытыми веками промелькнули веселые искорки.

Покинув приемную, монахиня велела сиделке вернуться к больному. Та вошла, держа в руках огромный пакет. Как только Даво устроилась на своем посту, она раскрыла пакет, содержавший платье из черной шерсти, несколько пар чулок, новые туфли, шляпку и шаль. Даво долго и придирчиво разглядывала подарки. Она покраснела от удовольствия, но ворчала. Такие, как Даво, всегда ворчат: то им ткань кажется недостаточно тонкой, то шаль недостаточно широкой, то шляпка чересчур простецкой.

– Было бы из-за чего! – говорила она. – Да эти туфли стоят не больше четырех франков, а чулки не лучше моих! Какие же все-таки скупердяйки, эти знатные дамы! Однако дело тут точно нечисто. Не стоило бы им пренебрегать мною… Эх да теперь все равно! Не везет мне. Найти такое хорошее место, и вдруг всему конец. Завтра этого типа увезут… Интересно, что старуха подарит мне за то, что я восемь суток не смыкала глаз? Неужели она думает отделаться от меня старыми тряпками?

Она тщательно рассмотрела платье, развернула шаль, засунула свои огромные кулачища в чулки, и, конечно, до раненого ей было столько же дела, сколько до короля Прусского.

Однако раненый не отвечал ей тем же, наоборот, он неотступно наблюдал за ней, но не для того, чтобы внимать ее сетованиям, – его занимали совсем другие вещи. Из-под опущенных век раненый жадно ловил каждое движение сиделки. Казалось, что обновки почтенной труженицы интересуют его даже больше, чем ее саму. Пот выступил у него на лбу, ибо ему стоило больших усилий скрыть свое волнение.

Герцог, маленькая принцесса и мать Франсуаза Ассизская уединились в келье последней. Герцог и его дочь никогда прежде не переступали порога этого убежища. Они опустились на два единственных стула, монахиня осталась стоять. Нита с испуганным удивлением оглядывала убогое и унылое жилище отшельницы.

– Теперь вы понимаете, мой дорогой племянник, – сказала, помолчав, мать Франсуаза, – что у меня были серьезные основания желать вашего присутствия.

– Понимаю, тетушка, – отозвался герцог де Клар.

Монахиня подошла к кровати и сняла со стены миниатюру. Герцог взял ее в руки и поднес к глазам. На его невозмутимом лице отразилось волнение.

– Я не нуждаюсь в подобных напоминаниях, – сказал герцог. – Я отлично помню моего старшего брата Раймона. Полагаю, что я всегда вел себя по отношению к нему как друг, как брат и как дворянин.

– Вы носите имя де Клар, – со значением произнесла пожилая монахиня. – Сын вашего отца не мог бы вести себя иначе.

Когда герцог возвращал миниатюру монахине, Нита бросила на нее любопытный взгляд и воскликнула:

– Можно подумать, что это портрет того молодого человека!

Монахиня наклонилась и поцеловала девочку в лоб. Герцог сделал нетерпеливый жест.

– Не подумайте, досточтимая тетушка, – произнес он вежливым, но суровым тоном, – что вам потребуются свидетели, дабы противостоять мне. Мой старший брат Раймон был всеобщим любимцем. Я любил его не меньше других и доказал это. Его наследник, если он существует…

– Он существует! – с живостью перебила монахиня.

– Я надеюсь, тетушка, так же, как и вы, – холодно сказал герцог, – и, возможно, у меня есть на то больше оснований, чем у вас…

Пожилая монахиня, словно нехотя, протянула ему руку и тихо проговорила:

– В конце концов, вы носите имя де Клар!

В ее устах эти слова были высшей похвалой. Герцог надменно улыбнулся.

– Я дворянин и, кроме того, честный человек, – продолжал он, – хотя вовсе не кичусь этим. Я люблю и уважаю славное имя, которому грозит исчезновение вместе со мной, поскольку у меня нет сыновей. Мысленно, уважаемая тетушка, вы упрекаете меня за то, что я не разделяю вашего воодушевления. Обещаю, что буду вести себя так, словно я его разделяю. Сын моего брата – если, повторяю, он существует, ибо вам необходима совершенная уверенность, – получит состояние и титул своего отца, клянусь честью!

– Большего от вас невозможно требовать, – ровным тоном отозвалась монахиня, – ибо, если такое случится, вы потеряете все, чем так долго владели.

– Я ничего не потеряю, мадам. Я лишь возвращу законному владельцу доверенное мне имущество, – холодно и с достоинством парировал герцог.

Наступила пауза. Монахиня положила миниатюру на кровать. Нита приблизилась и стала разглядывать портрет.

– Досточтимая тетушка, – продолжал герцог, смягчившись, словно желая загладить впечатление чрезмерной суровости, произведенное его последними словами, – я согласен с вами в том, что касается сходства. Как и вас, оно поразило меня, оно поразило мою дочь, оно поразило бы любого, кто знаком с нашей семьей. Можно сказать, это фамильное сходство. Молодой человек похож не только на Раймона де Клара, но и на мой портрет, что висит у меня дома, и на ваш собственный портрет, который я храню в моей спальне.

– Верно, – тихо сказала Нита и добавила: – А он похож на меня?

– Вы, принцесса, ангел мой, – ответил герцог с бесконечной нежностью в голосе, – вы – живой портрет вашей благородной матушки, а она не принадлежала к роду Кларов.

– Значит, – переспросила девочка, – он не похож на меня? – И она глубоко задумалась.

– Но кроме сходства, – продолжал герцог, – которое, строго говоря, может быть игрой случая…

– Вы так полагаете? – перебила монахиня, тоном, в котором звучал вызов.

– Мадам, – ответил герцог, – я ничего не полагаю, но я хотел бы, рассуждая здраво, отыскать истину. До сих пор я являюсь главой семьи и ношу имя Клар Фиц-Руа Жерси, герцог де Клар. Это почетное, но тяжелое бремя. Я исполнял, исполняю и буду исполнять свой долг… Но вот что я хотел сказать: кроме необычайного сходства, ставшего отправной точкой наших поисков, есть ли у вас иные доказательства?

– Только одно, – ответила монахиня.

– Я слушаю, – сказал герцог, и лицо его приняло выражение серьезного внимания.

– Принцесса, – обратилась монахиня к девочке, – в моем часослове есть замечательные картинки.

Нита открыла часослов, но, как и ее отец, продолжала внимательно слушать.

– Боюсь, – сказала монахиня, – что обстоятельство, о котором я вам собираюсь рассказать, не покажется вам знаменательным. Есть вещи, которым придают значение лишь женщины и дети. Молодой человек появился здесь в ночь на великий пост…

– Мне известна эта история, – перебил герцог.

– О!.. – вырвалось у монахини. – Могу ли я спросить, кто вам ее рассказал?

– Мне она известна, – коротко ответил герцог.

– Вы не спрашивали себя, – монахиня понизила голос, так чтобы Нита не могла услышать, – кому в этом бесчестном мире выгодно исчезновение сына герцога Раймона де Клара?

– Досточтимая тетушка, – ответил герцог, глядя ей прямо в лицо без гнева и насмешки, – я спрашивал себя, но моя совесть ничего мне не подсказала.

На мгновение их взгляды скрестились.

– Да благословит вас Господь, Гийом! – порывисто прошептала монахиня, впервые за много лет назвав племянника по имени. – Я настолько же уважаю вас, насколько люблю!

Герцог улыбнулся и указал на Ниту жестом, исполненным отеческой привязанности.

– Тетушка, вот мое главное достояние, единственное, которым я дорожу. Моя дочь, принцесса, не нуждается в том, что принадлежит сыну моего брата Раймона. Я достаточно богат, чтобы обеспечить троих дочерей и зятьев. У нотариуса мэтра Дебана, в доме номер три по улице Кассет, лежит папка, содержащая все необходимые документы для передачи, при необходимости, старшему из рода Кларов его имущества, титулов и родового поместья.

Монахиня подозвала Ниту и пылко поцеловала ее.

– Принцесса, – сказала она, – ваш отец – благороднейший человек. Мой дорогой племянник, – продолжала она, – я прошу прощения у Господа за то, что придаю столь важное значение мирским заботам. Пусть это будет в последний раз. Однако не удивительно ли, что искушение настигло меня в уединении кельи, где я похоронила себя? Вот о чем я хотела вам рассказать: с тех пор как он попал в обитель, молодой человек не произнес ни слова; есть подозрения, что он лишь играл роль немого. При нем ничего не нашли, кроме обрывка бумаги. Такую бумажку с адресом обычно вручают рассыльным. На этом обрывке карандашом было написано имя вашего брата: Раймон Клар Фиц-Руа Жерси, герцог де Клар. Монахиня умолкла, герцог ждал.

– Сначала я сочла это обстоятельство весьма значительным и в некотором смысле решающим, – пробормотала монахиня. – Но теперь я вижу, что мнение такого человека, как вы, не может основываться на столь неопределенных доказательствах.

– Доказательства действительно неопределенные, – задумчиво проговорил герцог. – Вы закончили, уважаемая тетушка?

– Да, – тихо ответила монахиня и поднесла руки ко лбу. – Мне уже много лет, – продолжала она задумчиво. – Я верю вам, как никому, мой дорогой племянник, однако я не могу снять с себя ответственность… Этот юноша, возможно…

– Молодой человек, возможно, ваш крестник, – холодно перебил герцог.

Он поднялся и сделал знак Ните подойти.

– Отец, – сказала девочка, подставляя ему свой лоб и прибегая к тому ласковому тону, против которого герцог не мог устоять, – я все поняла. Там, внизу, мы видели моего кузена Ролана де Клара. Я уже люблю его всем сердцем.

Задорные искорки замелькали в старческих глазах матери Франсуазы Ассизской. Она обняла девочку и нежно поцеловала.

– Дети часто видят яснее, чем взрослые, – пробормотала она.

– Они ближе к Богу, – улыбаясь подтвердил герцог. Озабоченное выражение исчезло с лица монахини словно по мановению волшебной палочки.

– Тетушка, – серьезно продолжал герцог, – я во многом утратил великую веру наших предков, но и к модным нынче религиозным выдумкам тоже не примкнул. Я не жалею о прошлом, не верю в настоящее и ничего не жду от будущего. Но, как ни странно, сердце мое начинает сильнее биться, когда речь заходит о королевском наследии. Порою вы почитали меня эгоистом, но во мне говорило лишь отчаяние. Я полагал себя последним из рода Кларов Фиц-Руа. Да будет благословен Господь, если я ошибаюсь! Пока корабль не пошел ко дну, всегда есть возможность избежать кораблекрушения. И заметьте, мадам, мне несомненно приходилось хуже, чем вам, ибо я лелеял надежду, что однажды моя дочь станет женой сына моего брата.

– Я согласна! – порывисто перебила Нита. Затем она опустила глаза, и стыдливый румянец окрасил ее щеки.

Монахиня взирала на племянника с искренним недоумением.

– Как! – растерянно проговорила она. – Имея столь шаткое доказательство, вы уже вознамерились?.. Вы!

– Уважаемая тетушка, – ответил герцог, – намерение это возникло у меня прежде, чем я увидел в приемной молодого человека. Сегодня, забирая из дома почту, я нашел среди прочего письмо от вдовы моего покойного брата Раймона.

– От вдовы моего нежно любимого Раймона! – воскликнула монахиня и в изнеможении опустилась на постель. – От вдовствующей герцогини де Клар! – И добавила упавшим голосом: – И вы мне ничего не сказали!

– Я не хотел вам ничего говорить, мадам, прежде чем я не увижу и не переговорю с той, кто претендует называться герцогиней де Клар, вашей племянницей и моей невесткой. Наследство моего брата Раймона – богатая добыча. Я многое утратил, но взамен приобрел опыт и осторожность. Я готов принять наследника рода Кларов, но я также готов защитить себя от самозванцев.

Он вынул из бумажника письмо и передал его монахине. Та впилась в него жадным взором. Ее рука дрожала, но взгляд оставался твердым и ясным.

Письмо гласило:

«Господин герцог,

Я долго избегала просить вас о помощи. Но под давлением крайних обстоятельств я решилась, несмотря на то, что мне известно, до какой степени вы презираете несчастную супругу вашего брата, отдавшего ей свое сердце и имя. Я больна, мне грозит нищета. Я воспитывала сына, предоставив вам пользоваться его законным наследством. Я не учила его ненавидеть вас. Он ничего не знает о своих правах и не ведает о причиненном ему ущербе.

В последний день карнавала мой сын исчез. При нем была значительная сумма, которая мне дорого досталась.

Я предназначала ее на ведение войны против вас, господин герцог, поскольку полагала, что таким образом исполняю мой долг.

Сегодня я признаю себя побежденной, я сломлена и чувствую, что умираю. Придите же выслушать признания, касающиеся лично вас и вашей дочери. Придите же на помощь отчаявшейся. Вы могущественны. Однажды вы спасли жизнь вашего брата, правда, потребовав взамен огромную жертву. Я готова на новую жертву: помогите мне найти сына, и я буду благословлять вас до конца моих дней!

Тереза де Клар».

Письмо было написано двенадцать дней назад. По прочтении монахиня некоторое время безмолвствовала, внимательно разглядывая подпись.

– Почему вы презираете мою племянницу? – спросила она наконец вызывающим тоном.

– Тогда я не одобрял этого брака, – ответил герцог. – Он был мезальянсом. Осуждать не значит презирать.

– Какую цену вы запросили за спасение Раймона? – допрашивала монахиня.

– Я ничего не запрашивал, – герцог невольно распрямил плечи.

– Но почему же вы немедленно не отправились к герцогине де Клар? – воскликнула монахиня выходя из себя. – Почему? Отвечайте!

– Потому что меня ожидали вы, мадам, и потому что я проделал четыреста лье, чтобы удовлетворить ваше очередное желание.

Возразить было нечего. Мать Франсуаза Ассизская склонила голову и задумалась.

– Месье, – сказала она после продолжительного молчания, – адрес вдовствующей герцогини де Клар указан в письме.

– Я еду туда сейчас же. Позвольте откланяться, досточтимая тетушка. – Герцог поднялся.

– Постойте, – остановила его монахиня, – я не закончила. Я не желаю, чтобы раненого из приемной препроводили завтра в министерство юстиции. Употребите свое влияние на прокурора сегодня же. Мы поймем, истинный он наследник или самозванец, когда поместим его в вашем особняке.

Принцесса Нита запрыгала от радости и захлопала в ладоши. Если бы не принцесса Нита, монахиня, возможно, не сделала бы подобного предложения.

Герцог поклонился в знак согласия.

– В первый и последний раз я собираюсь переступить порог обители, – продолжала монахиня. – Я поклялась покинуть ее только в гробу. Мой дорогой племянник, я прошу вас взять меня с собой. Я хочу вместе с вами нанести визит вдове Раймона де Клара.

ПРАЗДНИК

Вечером Даво устроила себе пир. На душе у нее было легко, карман же, напротив, отяжелел от денег. Она то и дело бросала умиленный взгляд на обновки, разложенные по стульям. Кроме того, мы знаем, что сиделка не обедала, а уж Ролану об этом было известно лучше всех.

Ужиная, Даво разговаривала сама с собой, и не в мыслях, а вслух, что обычно свойственно болтливым людям, которым по долгу службы приходится немало времени проводить в одиночестве.

– Чего уж там, такое не могло долго продолжаться, – говорила она с набитым ртом. – Всему приходит конец. Да я чуть сама не заболела! Сиди днем, сиди ночью, нет уж, хватит с меня… А ты давай, притворяйся себе спящим, – вдруг обратилась она к раненому, направив в его сторону столовый нож. – Держу пари на один франк, что ты не больно важная птица и скоро твои темные делишки выйдут наружу. Уж не беспокойся, в суде тебя заставят разговориться. Ох неспроста тебя ткнули ножом, красавчик. Я вас, прохвостов, насквозь вижу… Я знаю, ты меня слышишь, но мне уже наплевать! – И она опрокинула добрый стакан вина, запивая жаркое.

Ролан и вправду слышал ее и с удовольствием проучил бы сиделку, тем более что аппетит у него снова разыгрался. Но сейчас думы его были не о еде; его сверх меры занимали обновки, развешанные по стульям. Он поглядывал на корсаж, юбку, шаль, чулки, шляпку, туфли, особенно туфли, почти с такой же нежностью, как и сама сиделка.

Желание убежать захватило его целиком. Всего несколько часов отделяло его от ужасной катастрофы. Завтра его тайна обернется громким скандалом, его имя, имя его бедной матери пойдет гулять по свету, обретя ту низменную шумную славу, что в мгновение ока раздувается глумливой молвой. Такая слава похожа на ядовитый гриб, яркий, смертоносный, что в изобилии произрастает на судейских грядках.

В том, что касается суда и следствия, мы привыкли к ужасающему бесстыдству. Полагаю, что это – наш последний грех, и мы станем вполне симпатичной нацией, когда наконец излечимся от ненасытного влечения к героям ножа и яда. Мы лишены возможности любоваться кровавым паштетом, в который превращает человеческую плоть бокс к вящей радости жизнерадостных англичан. Нас также оберегают от сочного жаркого из быков и тореадоров, от которого текут слюнки у гордых и пылких испанцев. Но у нас есть суд присяжных, и тут уж мы отличились, создав первый в истории уголовный театр.

Ролан жаждал убежать. Роль героя нашумевшего процесса вызывала в нем отвращение и страх. Ради побега он бы намеренно рискнул своей жизнью.

Последние слова сиделки нашли отклик в мыслях Ролана. Он чувствовал, что неподатливость, которую он противопоставил усилиям следствия, изменит ему. Он понимал, что стоит ему покинуть обитель, где судейские чины были чужаками, как он утратит мужество. Он догадывался, возможно, преувеличивая, о тех оскорблениях, которым подвергнется, и непрестанное воспоминание об улыбке матери усугубляло его страхи.

Заметим, что не следует искать неукоснительной логики в рассуждениях одержимого. Логике не пересилить лелеемую в душе надежду на то, что побег избавит от всех несчастий и, освободившись, можно вернуться к матери, словно ничего не произошло. Навязчивая идея затуманивает разум. Трудности обнаруживаются позднее, но вначале пленник не видит ничего, кроме стены, которую нужно преодолеть и за которой сияет безоблачное будущее.

Вот почему взгляд Ролана из-под полуприкрытых век ласково скользил по юбке, корсажу, шали, шляпке и туфлям сиделки. Они означали для него побег, свободу, избавление от жуткого кошмара и отдохновение в материнском доме.

Даво ела, пила и болтала.

– Все, что хотела, я получила, – ухмылялась она. – Мой муженек-пьяница получил место. Сколько бы он там ни продержался, все хорошо. И зачем только люди женятся! Дети, заботы! Но, в конце концов, что сделано, то сделано, разве не так? Голову даю на отсечение, меня еще вызовут свидетелем и я поприсутствую на судебном заседании.

Как бы ни занимала Ролана мысль о побеге, он невольно задумывался о том, что видел накануне: пожилую монахиню, нетвердо ступающую, но не согнувшуюся под тяжестью грубого одеяния отшельницы; старика, которого называли господин герцог и который был одет, как молодой человек; грациозную девочку, промелькнувшую у его изголовья и оставившую по себе сладкий запах резеды. Увядшие стебельки до сих пор были разбросаны по одеялу…

Ролан был слишком слаб, чтобы разгадывать загадки. В изнеможении он отогнал прочь воспоминание об удивительных посетителях, которых он увидел словно во сне без начала и конца.

Ролан прислушался: монастырь наполнился каким-то странным шумом. Снаружи доносился отдаленный гул захмелевшего города. Можно было подумать, что безумие праздника не обошло стороной суровую обитель, и у отшельниц ордена милосердия слегка закружилась голова.

Даво тоже услышала шум, сменивший привычную тишину. Она благодушно усмехнулась и сказала:

– Они на седьмом небе от счастья, оттого что старая карга решила взять отпуск на пару часиков. Давненько такого не случалось. Странные, однако, дела, и что за ними кроется? Я бы многое отдала, чтобы узнать ответ этой загадки… Здоровье моего муженька! Вот уж кто сейчас пирует! За детьми и присмотреть-то некому, кроме меня. А Даво может выпить море, отчаянный малый!

И она с чувством опрокинула рюмку вина. У Ролана сердце похолодело, когда сиделка сказала:

– А мне еще целую ночь глаз не сомкнуть! – Но она тут же рассмеялась и налила себе полную чашку кофе. – Уж не собираешься ли ты донести на меня, а? – спросила сиделка, резко оборачиваясь к раненому. – Некоторым кофе не дает уснуть, но я не из таких… Эй, малыш, не желаешь ли пропустить глоточек, цыпленочек мой?

Бутылка была пуста, и сиделка пребывала в игривом настроении.

– Порою кажется, что его и впрямь разбил паралич, – продолжала она. – Как старуха его назвала? Эй, господин Ролан! Я угощаю, как-никак праздник, середина поста!

Последними словами она невольно подсказала раненому дату и объяснение тому гулу, что доносился с улицы. Ролан принялся лихорадочно подсчитывать дни.

Холодный пот выступил у него на висках. Бедная мать ждала его уже более трех недель!

– Однако, – не унималась Даво, смакуя кофе, изрядно разбавленный водкой, – похоже, старухе нравится шататься по парижским притонам… А мне сколько досталось? Всего-то сотня жалких франков. Не больно щедрый подарок!.. Если бы я только знала, в чем тут дело, держу пари, я добыла бы себе пожизненную ренту… Ого, уже девять часов! Пора баиньки, мадам Даво!.. Солдат спит, служба идет, а завтра и службе конец. Бай-бай!

Она поудобнее устроилась в кресле, к неизъяснимой радости Ролана, не спускавшего с нее глаз. Ее красное лицо и осоловевшие глаза свидетельствовали о том, что сиделка не пожалела сил, добиваясь поставленной цели: славно провести вечерок.

Спустя полчаса приемная наполнилась храпом, похожим на визг пилы. Ролан подождал еще полчаса. Терпение его было на пределе, у него буквально кровь кипела в жилах.

Часы пробили десять. Уличный гвалт усиливался, и, напротив, обитель постепенно затихала.

Сердце Ролана билось так сильно, что он лишь с третьей попытки выбрался из-под одеяла. Когда он сел в постели, у него закружилась голова. Ему потребовалось несколько минут, чтобы собраться с силами и встать на ноги. Но воля и желание по-прежнему двигали им. Обняв горящую голову ледяными руками, он выпрямился во весь рост.

– Я упаду, лишь переступив порог обители! – сказал он себе.

Напомним, он думал только о стене, отделявшей его от свободы. Все, что могло произойти потом, было ему безразлично.

Ступая босыми ногами, он добрался до стульев, на которых Даво развесила свои обновки. Собрав их все, от шляпки до туфель, Ролан прошел за ширму, свое привычное убежище. Сначала он надел чулки и туфли, оказавшиеся слишком большими для него. Эти предметы туалета были ему наиболее знакомы; кроме того, с обутыми ногами он чувствовал себя смелее. С остальными пришлось повозиться. Его руки дрожали, он плохо видел в темноте, и ему недоставало зеркала. Для того чтобы облачиться в панталоны, жилет и сюртук, Ролан не нуждался ни в свете, ни в трюмо. Но когда впервые наряжаешься в женское платье, помощь была бы весьма кстати, и Ролан с сожалением подумал о соседке, услужливой мадам Марселине, заменявшей ему камердинера в трудных случаях.

Надевая рубашку задом наперед, он подумал: «Прежде я постучусь к ней. Осторожность не помешает. Она подготовит матушку, которая, возможно, очень слаба… Бедная матушка! Как я хотел бы увидеть ее здоровой!»

Он обернул нижнюю юбку вокруг талии, затем верхнюю, получилось совсем неплохо. С корсажем он справился без труда: тот застегивался, как рубашка. Затем он упрятал свои длинные волосы под шляпку. Оставалась шаль. Но прежде чем накинуть ее, Ролан замер на месте, измученный страхом и надеждой.

Он составил для себя четкий и исключительно простой план, заключавшийся в том, чтобы пройти мимо привратницкой и попросить открыть ворота. Нечего и говорить, задумка была славной, и никакое неожиданное препятствие не могло бы помешать ее осуществлению. Но когда настал момент привести хитроумный план в действие, Ролан ощутил, как волосы у него встают дыбом.

Он вдруг вспомнил о сущих безделицах. Даво никогда не выходила по вечерам. И как она просит открыть ворота, когда выходит? Какими словами приветствует сестру-привратницу? А что, если он с кем-нибудь столкнется? Стоит ему хоть на шаг сбиться с пути, и все пропало.

Что до походки, голоса, манеры говорить, то об этих вещах Ролан не беспокоился. Даво была родом из тех мест, что граничат с Бельгией, а подмастерья художников, к каковым относился и Ролан, наделены врожденными способностями ко всякому передразниванию.

Воспоминание о бельгийской границе навело Ролана на мысль: он накинул шаль на голову, словно огромную косынку, и, честное слово, не раздумывая более ни секунды, двинулся к двери приемной, которая довольно скоро поддалась ему.

Он был удивлен, с какой легкостью он справился с первой частью своего плана. Храбрецы колеблются лишь на берегу Рубикона. Но стоит им ступить в воду, как к ним возвращается хладнокровие. Ролан тихонько запер дверь и положил ключ в карман.

Он оказался в нетопленом вестибюле, освещенном лампой – кинкет, висевшей на стене. Оттуда, где, по мнению Ролана, был выход, доносилось взволнованное шушуканье нескольких приглушенных голосов. Между свободой и Роланом встало новое препятствие: тайное собрание сгорающих от любопытства кумушек.

Несомненно, даже самого отважного человека подобное затруднение заставило бы отступить. Но Ролан смело пошел навстречу гибели. Выйдя из вестибюля, он попал в небольшой двор, где находилась привратницкая, и где собрались сестры, которым последние события в обители не давали уснуть.

Молодые и старые, крепкие и немощные, они болтали без умолку, перебивая друг друга, и предметом беседы было удивительное отсутствие матери Франсуазы Ассизской. Собрание длилось уже около двух часов, и какие только догадки и суждения не были высказаны! Сейчас сестры возбужденно обсуждали, уж не господин ли герцог, чего доброго, зарезал несчастного молодого человека.

Привратница заметила странную фигуру, остановившуюся у входа в сторожку, и по новой шали узнала сиделку Даво.

– Вот кому у нас подарки жалуют! – пробормотала привратница.

– Уж ей-то наверняка кое-что известно! – заметила одна из сестер.

– Что-нибудь случилось, мадам Даво? – громко спросила привратница.

– Да вот хочу прогуляться до дому, – ответил Ролан, прикрываясь шалью и с изумительной точностью подражая гнусавому голосу сиделки и ее манере растягивать слова. – Я только на минутку. Сами понимаете, надо же похвастаться перед муженьком обновками.

– А что, раненый остался один?

– Ну что вы, как вы могли такое подумать! С ним сестра Люсия.

Сестра Люсия была одной из двух славных монахинь, что на свой страх и риск поместили умирающего Ролана в приемной.

Солгавший Ролан дрожал от страха, опасаясь, что сестра Люсия находится здесь и сейчас выведет его на чистую воду.

Но удача сопутствовала ему. Сестра Люсия не любила судачить и давно отдыхала в своей келье.

– Как вы необычно шаль повязали, мадам Даво! – заметила привратница.

– Такая у нас мода, там, на севере, – отвечал Ролан, – да и простуды меня все время одолевают.

Привратница с ворчанием открывала ворота.

– Мать Франсуаза еще не вернулась, мадам Даво. Может быть, у вас к ней поручение? Конечно, я вас ни о чем не спрашиваю! Но если бы вы не были ее любимицей, я бы с вами по-другому поговорила. – Она обернулась к сестрам и добавила: – Когда этой дамочке в чем-нибудь отказывают, такой шум поднимается!

Ролан был уже на улице.

– Что-то она как будто ростом стала выше, – заметила одна из сестер.

– И похудела, – отозвалась другая.

– Но все-таки зачем матушка Франсуаза Ассизская отправилась в город? – раздалось сразу несколько голосов.

И дискуссия возобновилась с новым пылом.

Обхватив себя руками, Ролан прислонился к стене монастыря. Преодоление первого препятствия обессилило его. Он чувствовал, что вот-вот упадет в обморок.

К счастью, улица Нотр-Дам-де-Шан была одной из самых пустынных в этом тихом квартале. По вечерам на ней не было ни души. Ролан смог на четвереньках добраться до поворота на улицу Вожирар. Там он опустился в углубление при двери, чтобы перевести дух. Он задыхался более от волнения, чем от усталости.

Пока он отдыхал, мимо проехал экипаж герцога де Клара, запряженный четверкой лошадей, и на полном скаку повернул на улицу Нотр-Дам-де-Шан. Ролан воспринял появление экипажа как сигнал тревоги: обман будет очень скоро раскрыт, он должен уйти отсюда во что бы то ни стало.

Он поднялся и зашагал. Оказалось, что идти легче, чем он опасался. По улице Вожирар он спустился на улицу Кассет и, свернув на нее, опять отдохнул. Здесь он полагал себя уже в безопасности.

Пробило одиннадцать, когда он снова двинулся в путь. На улице Вожирар он заметил приготовления к празднику, но на унылой, вытянувшейся кишкой, улице Кассет царила тишина. Ролан брел по тротуару, еле волоча ноги, как вдруг парадное одного из домов с грохотом распахнулось. Это оказался дом № 3, Ролан узнал его, и тоска сжала ему сердце: сюда он приходил в тот день по поручению матери.

Веселая компания в масках с шумом вывалилась на улицу: все персонажи «Нельской башни», мужчины и женщины, окружили торжественным эскортом рослого полупьяного Буридана. Ролан взглянул на него и в ужасе замер.

Он вспомнил это лицо с резкими, грубоватыми чертами, словно у деревянных святых в сельской церкви, и ему почудилось, будто холодное лезвие пронзает его грудь. Рана отозвалась пульсирующей болью.

Ролан узнал человека, который напал на него.

Веселая компания проследовала мимо с песнями и криками:

– Жулу – граф! Оплачем отца Жулу! Жулу – наследник! Жулу приглашает всех в свой замок в Бретани! Да здравствует Жулу! Король дураков!

Ролан еще долго слышал смех и вопли, в которых он вдруг явственно различил имя – Маргарита Садула.

На сей раз ему потребовалось больше времени, чтобы прийти в себя. Голова у него шла кругом, его снова лихорадило. Лишь к полуночи он добрался до дома, где жила его мать.

В квартале обитали студенты, и потому праздник отмечался с размахом. Входная дверь была распахнута настежь, никто не спросил Ролана, куда он идет. Он отсчитал четыре этажа, и какой же мукой оказался для него этот подъем! Грудь его горела, преодоление каждого пролета стоило ему изнурительных усилий. Когда же он наконец добрался до площадки четвертого этажа, то, забыв обо всем, бросился к порогу, за которым его ждала мать.

Он подумал, что сошел с ума. Из-за неказистой двери, за которой должна была обретаться кроткая нежная страдалица, доносились звуки буйного веселья: звон бокалов и вилок, громкие голоса, смех, пение.

Ролан подумал, что сошел с ума. Точнее говоря, он решил, что его подвела лихорадка, и он попросту бредит. Или же ошибся этажом, и его мать живет ниже.

Но эти яркие блики на двери, отбрасываемые лампой, были так хорошо ему знакомы! К тому же на соседней двери по обычаю Латинского квартала была прибита табличка с именем мадам Марселины.

Ролана охватил безотчетный мучительный страх.

– Матушка переехала! – произнес он вслух.

Иную, страшную мысль он пытался гнать прочь. Струйки холодного пота потекли по лбу.

Он постучал в дверь соседки, та не отозвалась. Ролан хотел было позвать ее по имени, но голос не шел из сдавленного горла. Звуки праздничного веселья, доносившиеся из квартиры матери, болезненным гулким эхом отдавались в его голове.

Он снова постучал.

– Кто там? – спросил настороженный голос.

– Это я, Ролан.

Соседка вскрикнула.

– Ах ты, негодный мальчишка! Где ты шатался?

– Моя мать! – горестно произнес Ролан. – Моя матушка! Где она?

Он услышал, как соседка что-то пробормотала. Прошла минута, долгая, как вечность. Наконец дверь отворилась, на пороге стояла мадам Марселина со свечой в руке.

– У меня племянница гостит, – смущенно сказала она. – Понимаешь, ты не очень вовремя… Батюшки! Да он в женском платье! И пьяный небось!

Ибо Ролан пошатнулся и чуть не упал навзничь. Соседка возмущенно подытожила:

– Ступай, откуда пришел, слышишь, бессердечный мальчишка! Ты убил свою мать, неделю назад ее свезли на кладбище!

Из груди Ролана вырвался громкий стон, и он без чувств рухнул на пол.

СОСЕДКА

Соседка, мадам Марселина, вовсе не была злой, напротив, все беды с ней происходили от чрезмерной жалостливости. Мадам Марселина была сильной женщиной. Она втащила бездыханного Ролана к себе и уложила на старый диван – украшение самой большой комнаты, служившей одновременно прихожей, столовой и гостиной. В жарко натопленной комнате витал стойкий запах кофе с водкой. Видно, праздничный обед удался соседке на славу.

Мадам Марселина обратилась к «племяннице», находившейся в другой комнате:

– Месье Огюст, досадно, конечно, я понимаю, но не оставлять же бедного мальчика на лестничной площадке. Я знавала его еще ребенком. Это сын той недавно почившей страдалицы, что жила рядом и чью квартиру сдали позавчера фабриканту бисера. Ну и балаган он устроил сегодня! Когда мальчик придет в себя, вы уж пожалуйста, месье Огюст, ни гугу и без глупостей. Подумайте о моей репутации в квартале.

В ответ «племянница» пробормотала нечто невразумительное. Мадам Марселина закрыла дверь, подожгла гусиное перо и поднесла его к носу Ролана, дабы привести его в чувство. Затем она подала ему стакан подслащенной воды, больше на столе ничего не было. Ролан выпил, глотая с трудом, и прошептал:

– Мне не пригрезилось, матушка умерла?

В его глазах было столько боли, что отзывчивое сердце соседки не могло не откликнуться сочувствием.

– Ах ты, маленький дурачок! – сказала мадам Марселина, растирая заледеневшие руки Ролана. – Я всегда говорила: «Он вернется! Он вернется!» Загулять на три недели, с последней ночи карнавала до середины поста, надо же было такое учудить! А уж как она тебя любила и как страдала!.. Только не подумайте, месье Ролан, что вашу матушку бросили одну. Пять последних ночей я спала в ее комнате на полу и надела траур, когда провожала ее на кладбище Монпарнас. Конечно, за гробом шло немного народу: я да доктор.

Ролан низко склонил голову, и мадам Марселина почувствовала, как губы юноши коснулись ее руки. На глаза соседки навернулись слезы.

– Знаю, знаю, у тебя доброе сердце. Черт возьми, уж от тебя я такого не ожидала. Ты был всегда ласков с ней, да и к тому же вы были одни на целом свете… Ведь говорила же я ей: «Он слишком красивый парень, с ним надо быть построже». Но даже я не ожидала, что ты начнешь гулять так рано. Пропасть на три недели, три недели и два дня! И, видно, с тобой не больно-то церемонились. Ты переменился, выглядишь больным, измученным.

– Это не то, что вы думаете, – перебил Ролан.

– Ну хорошо, хорошо, – сказала мадам Марселина, – я ничего не думаю. Вот беда, племянница у меня гостит. Если бы не она, то я непременно оставила бы тебя переночевать, но, сам понимаешь, при ней неудобно…

– Расскажите мне о матушке, прошу вас, – снова перебил Ролан.

– Бедный малыш, – вздохнула соседка, – крепко тебе досталось от этих дамочек! Что ты хочешь от меня услышать? У твоей матушки были секреты, это точно, но мне она их не поверяла… Но ты ведь не вор, правда? Голову даю на отсечение, что нет! И однако она говорила о каком-то бумажнике с двадцатью тысячами франков. Подумать только, двадцать тысяч франков! Откуда она могла их взять?! Под конец ей стал изменять рассудок…

Соседка внимательно наблюдала за лицом Ролана. Природная подозрительность не покидает женщин даже в самые трогательные моменты. Ролан не поднимал глаз и не отвечал.

– Вот оно как! – удивленно воскликнула мадам Марселина. – Значит, история о двадцати тысячах франков – не выдумка! Послушай, неужели у тебя ничего не осталось? Отвечай… Ах извини, у тебя ничего не осталось. За двадцать три дня тебя обобрали до нитки, не так ли? Господи, а ведь можно было бы иметь триста пятьдесят тысяч франков в год и жить припеваючи.

Ролан хотел было возразить, но соседка прикрыла ему рот рукой.

– Дурачок ты мой, да они и не таких простаков пускали по миру. В этом деле они мастерицы. Впрочем, твои приключения меня не интересуют. Если бы не племянница, я бы предложила тебе… но я уже об этом говорила.

Из спальни послышался мощный храп, издаваемый явно мужчиной. Мадам Марселина смущенно закашлялась и поспешно продолжала:

– Вот как все было: в первый день поста мадам Тереза чувствовала себя неплохо. Поскольку ты не вернулся и она беспокоилась, я рассказала ей о костюме Буридана. Она не расстроилась, напротив, ей захотелось увидеть тебя в офицерском платье. Бедная женщина! К вечеру у нее начался жар. Доктор Ленуар спрашивал меня, бывало ли раньше, что ты не приходил домой. Знаешь, он очень достойный человек. Не то что доктор Самюэль, тот явился лишь на распродажу ваших вещей… Ох, они таки не задержались с распродажей, все пустили с молотка!

– Они хотя бы оставили что-нибудь из моей одежды? – спросил Ролан.

– Ничего не оставили, и хозяин еще заявляет, что вы ему задолжали за квартиру. Так что, дружочек, тебе придется уйти в чем пришел. Видно, сюртук и панталоны ты тоже прогулял… Но надо поторапливаться, сам понимаешь, племянница… Только через два дня она впервые упомянула о двадцати тысячах франков. В конце недели прошел слух, будто убили какого-то молодого человека, только об этом и говорили. Конечно, мадам Терезе я ничего не сказала, чтобы не волновать ее. Пора мне закругляться, сейчас неподходящее время для визитов, да и не люблю я сплетничать. Но приходи, когда захочешь, всегда буду рада… Ох, молодость!

– Что она говорила обо мне? – спросил Ролан. Глаза его были сухи, но голос звучал отрывисто, словно он с трудом выдавливал из себя слова.

– Однако ты неплохо держишься, – сухо заметила мадам Марселина. – Я-то думала, ты поведешь себя по-другому… А тебя, кажется, ничем не проймешь! Впрочем, раньше или позже все вы такими становитесь. Что она говорила о тебе? Слава Богу, мы, женщины, в десятки раз лучше вас, мужчин, а может и в сотни. Она говорила: «С ним случилось несчастье!» В предпоследний день она почувствовала себя лучше, попросила принести перо, чернила, бумагу и написала письмо. Я думала, что она скажет мне, куда его отнести, но она, как всегда, таилась. Я не обижаюсь, но разве я не доказала ей свою дружбу? Ну да теперь все равно. Она вызвала рассыльного и осталась с ним наедине. Я знаю этого малого. Когда он выходил с письмом, я спросила: «Куда ты это несешь, Жером?» – «Не суй нос в чужие дела», – ответил он. Вот так всегда: заботишься о человеке, а награду получаешь… Ну хватит болтать. Уже час ночи, и племянница моя здесь.

Ролан поднялся весь дрожа.

– Ты не подумай, я тебя не выгоняю, – спохватилась мадам Марселина, раскаявшись. – Садись. Тебе есть где переночевать?

– Да, – не задумываясь, ответил Ролан.

– Ох, боюсь, ты врешь!.. Отправив письмо, она совсем обессилела, ей становилось все хуже и хуже. Неделю тому назад она вручила мне небольшой пакет с бумагами для передачи доктору Ленуару и угасла у меня на руках. Я плачу, а ты, негодник, даже слезинки не проронил!

Ролан смотрел на нее неподвижным взглядом, глаза его действительно были сухи. Он издал глубокий вздох.

– Выпей воды, – предложила соседка. – Уж лучше бы ты плакал. Она умерла с твоим именем на устах… А раньше она говорила что-то о герцоге… о пэре Франции… Понятно, она уже бредила!.. Надеюсь, ты вернешься в мастерскую?

Ролан утвердительно кивнул и спросил:

– Когда она умерла, ее лицо сильно изменилось?

Голос его звучал глухо и невыразительно. Мадам Марселине стало не по себе.

– Когда-нибудь ты сойдешь с ума… Ты видел себя в зеркале? Ни одна женщина не может сравниться с тобой красотой!

Она подала Ролану зеркало, тот отвел глаза.

– Тебе стыдно, – продолжала мадам Марселина, – это хорошо. Я уж и не знала, что подумать, когда ты ввалился сюда в женском платье. Сам посуди: она столько слез пролила перед смертью, а ты развлекался на карнавале!.. Правда ли, что она задолжала более чем за шестьдесят визитов доктору Самюэлю? Он немало поживился на распродаже… Но откуда она взяла эти двадцать тысяч франков? Ну да это ваше дело, чужие секреты мне ни к чему.

– Прощайте, мадам Марселина, – сказал Ролан, – я благодарю вас за все, что вы сделали для моей бедной матушки.

Он хотел было встать, но соседка вновь удержала его. Она была смущена и взволнована.

– Я собиралась тебе что-то рассказать, да из головы вылетело… Послушай, я говорила тебе о бумагах, переданных доктору Ленуару? Конечно, миллионов за них не выручить, но все же доктор Ленуар добрый человек. Каждый раз после его ухода я находила на камине монету в сорок франков… А, да ты покраснел, а ведь каким бледным был! Сколько раз по сорок франков в двадцати тысячах? Тебе их дали или ты сам взял? Ох, да что говорить, молодость, молодость! Все вы, ребята, легко теряете голову, а эти мерзавки и рады!.. Ты торопишься? – спросила она, увидев, что Ролан в третий раз пытается встать. – Тебя ждут?

Мадам Марселина с тревогой поглядела на Ролана: лицо молодого человека покрывала смертельная бледность.

– Нет, – проговорил он со столь глубокой печалью в голосе, что у соседки защемило сердце. – Никто меня не ждет.

Мадам Марселина погладила его по щеке, как гладят ребенка, и сказала:

– Бедный маленький дурачок! Хлебнул ты горя!.. А мне нечем даже тебя угостить, племянница все съела. В ее возрасте на аппетит не жалуются.

Вдруг она радостно всплеснула руками.

– Вспомнила! – воскликнула она. – Я вспомнила, что должна была тебе рассказать. Ну и голова у меня! Чуть не забыла самого главного. Ты помнишь, я говорила тебе о письме? О том, что отнес рассыльный за два дня до похорон? Так вот, сегодня пришел ответ. По крайней мере, я думаю, что то был ответ, я ведь не лыком шита и кое-что соображаю. У мадам Терезы на камине стоял портрет генерала. Его тоже продали, купил его клерк из нотариальной конторы, из конторы Дебана, знаешь ты такую? Конечно, никому и в голову не приходило, что она могла быть женой генерала, хотя ты очень на него похож… Да, видно, мадам Тереза унесла с собой в могилу немало тайн! С ума сойти можно!

Если тебе эти тайны известны, тем лучше для тебя, потому что тут замешаны богачи, и доказательством тому сегодняшний визит. Вечером, как спустились сумерки, у нашего дома остановилась карета, и не простая, а запряженная четверкой лошадей. Я сама не видела, но мне рассказали. Из кареты вышел господин весьма приличного вида, старая-престарая монахиня и маленькая девочка, которую называли принцессой. Каково, а? Принцесса! Они поднялись прямо ко мне, потому что консьержка рассказала им, что я была другом вашей семьи. Я как раз жарила мясо для моей племянницы, и они видели, что стесняют меня. Я сказала им: «Мать умерла, а сын шляется Бог знает где». Старуха монахиня перекрестилась и забормотала: «Слишком поздно! Слишком поздно!» Она раз пятнадцать повторила эти слова. Принцесса довольно миленькая, но с гонором.

И чем сегодня принцессы лучше других? Ты скажешь, у них есть деньги? Возможно, есть, но не всегда. Если ты не совсем дурак, то знаешь, что делать. Разведай, разнюхай, а там, глядишь, и тебе перепадет. Голову даю на отсечение, все это неспроста! У них был такой вид, словно они собирались осчастливить мадам Терезу. Но, как сказала старуха, слишком поздно, слишком поздно!

– Спасибо, мадам Марселина, – повторил Ролан и шатающейся походкой направился к двери. На пороге он остановился. – Я хотел бы знать, где моя матушка?.. – тихо произнес он.

– Где твоя матушка? – переспросила соседка. – О бедная женщина, да где ж ей быть!.. А, поняла, ты хочешь знать, где она лежит? Если бы не моя племянница, я завтра проводила бы тебя туда. Впрочем, и самому найти нетрудно: кладбище Монпарнас, от главной аллеи третий поворот направо. Пройдешь с десяток шагов и увидишь красивый фамильный склеп с гербами повсюду, позолотой и всякими надписями. Я припоминаю имя де Клар, остальные имена были английскими. Я нарочно обратила внимание, потому что хотела принести венок на могилу мадам Терезы. Она лежит позади склепа. И вот ведь странно: она сама выбрала это место. Купила землю и никому ни словечка не сказала… Де Клар, хочешь записать?

– Нет, – ответил Ролан, – я запомню.

Он вышел. Соседка закрыла за ним дверь.

В бывшей квартире его матери продолжали шумно веселиться. Ролан поспешил спуститься вниз. Проходя мимо комнаты консьержки, он прикрыл лицо шалью. Выйдя на улицу, он побрел куда глаза глядят, повторяя про себя имя де Клар, которое казалось ему смутно знакомым.

Дойдя до перекрестка Аббэ, он увидел, что там светло как днем: в доме позади караульни давали праздничный бал. Красное полотнище, развевавшееся на зимнем ветру, гласило: «Бал у Нельской башни».

Однако в Париже время бежит быстро и мода меняется каждый день. Вот и вокруг «Нельской башни» шум стал постепенно стихать, и ей грозило скорое забвение, как и прочим парижским причудам. Штаны буриданов были заляпаны грязью, пышные корсажи Маргарит бургундских утратили прежний шик, словно трех недель поста оказалось достаточно, чтобы костюмы изрядно поистрепались.

На Пасху они превратятся в лохмотья, а на Троицу очутятся в сточной канаве. Такова наша изменчивая жизнь: кружева истлевают, и я слыхал немало историй о людях, с мешком за плечами бредущих по мостовой, где когда-то весело крутились колеса их экипажей.

Ролан шел, согнувшись в три погибели, закутав голову шалью. Одинокая женщина в праздничный вечер рискует стать жертвой грубых приставаний, но у тех, кто сталкивался с этим тощим убогим существом, пропадала охота смеяться. Из-под шали, надвинутой на лоб и напоминавшей монашеский капюшон, раздавались глухие стоны. Согбенная фигура и шаткая походка наводили на неприятные мысли о безумии, либо тяжелом опьянении, либо крайнем истощении. Парижане нередко путают эти три вещи, что, несомненно, является блестящим оправданием претензий Парижа на звание самого утонченного города в мире.

Ролан шел, ничего не замечая вокруг. Пятна света и неясный праздничный гул утомляли глаза и раздражали слух. Время от времени в опустошенном мозгу всплывали отрывочные бессвязные мысли.

«Она говорила о бумажнике и двадцати тысячах… В комнате покойницы веселятся… Она умерла… Матушка умерла!..»

Страх и смятение охватили Ролана.

– Матушка! – произнес он. – Бедная матушка! Как же я виноват перед нею! У нее никого не было, кроме меня. Когда я исчез, она умерла… Умерла!

Рыдания сотрясли его грудь.

– Умерла, умерла, умерла! – повторил он трижды. – Она лежит за склепом этих богачей, де Кларов… Она знала их… На том листке, что она мне дала, было написано: Раймон Клар Фиц-Руа, герцог де Клар!..

Свою тайну бедная женщина унесла с собой в могилу, и Ролан не испытывал ни малейшего желания разгадать ее.

Воля, надежда, страх оставили Ролана, им на смену пришло глубокое душевное оцепенение. Лишь мысль о матери не давала ему покоя, он плакал о ней, словно заблудившийся ребенок. Единственным его желанием было найти ее могилу и опуститься на землю рядом с ней. О том, что с ним будет дальше, он не задумывался.

Итак, он направлялся к кладбищу Монпарнас, но он даже не побеспокоился узнать, правильно ли идет, и лишь по чистой случайности выбрал верный путь. Он шел к своей цели, как возвращаются домой после долгого томительного путешествия.

«Я недостаточно ее поблагодарил, – подумал Ролан, вспомнив о соседке. – Она пять ночей ухаживала за матушкой, на ее руках матушка умерла».

На углу улицы Ансьен-Комеди он вдруг остановился и резко выпрямился, прижав руки к ноющей ране. Он стоял, оглядываясь, словно человек, желающий узнать, где он находится.

Но не дорогу искал Ролан. В бреду, в лихорадке он тщился отыскать виновника своих бед.

– Мою мать убила Маргарита! – вслух сказал он. Ролан бросился вперед, словно намереваясь схватить убийцу. Ноги не слушались его.

– Нет, нет, – бормотал он, – мне нельзя медлить. Я слишком долго оставался там. Я должен найти Маргариту!

Он брел, держась за стены, силы были на исходе. Так он прошел всю улицу Ансьен-Комеди. Ролан едва держался на ногах, голова его горела, перед глазами плыло, но он упорно искал Маргариту, чтобы ее убить.

Повернув за угол, он увидел фасад Одеона, освещенный сверху донизу. Одеон в те времена был модным театром, там давали великолепные балы.

Ролан хотел повернуть в другую сторону, но огни притягивали его. Он направился к театру, сам не понимая зачем. Он шел, завороженный ярким светом, словно безумец или ребенок.

На площади царило оживление. Прилегающие улицы были заполнены ожидающими экипажами. Из битком набитых кафе на площадь выплескивалось громкое пение и смех. На крыльце театра толпились люди в масках и домино, и поверх всего этого шума и говора захмелевшей толпы плыли звуки оркестра, приглушенные толстыми стенами театра.

Сердце Ролана мучительно сжалось. Он не понимал, как очутился в веселящейся толпе, так головокружение подталкивает нас к краю пропасти. Лихорадка сделала свое дело: руки и ноги заледенели, зато голова пылала. Ролан забыл обо всем, даже о безумном намерении отомстить Маргарите, убившей его мать.

НОЧНЫЕ СКИТАНИЯ

У домов, как и у людей, своя судьба, и даже, можно сказать, свои причуды и слабости. Подобное заявление может показаться странным, но тем не менее так оно и есть на самом деле. Театр Одеон родился скупым бедняком. Несмотря на вполне заслуженный успех, время от времени выпадавший на его долю и позволявший хотя бы ненадолго позабыть о нужде, театр упорно сохранял убогий вид, напоминая жилища артистов, где едят прямо из кастрюль. Порою он поражал великолепием, блистательным великолепием, но ему всегда чего-нибудь недоставало – то рубашки, то носков. Под богатым камзолом не оказывалось нижнего белья, его просто-напросто не успевали купить.

В ту ночь, когда в Одеоне давали бал, ослепительными огнями был расцвечен лишь фасад, но уже у входа на галереи сгущалась непроницаемая тьма, освещаемая двумя-тремя закопченными лампами, в которых едва теплились фитили. Изобретение газового света свело почти на нет разницу между фасадом и задворками, но в те годы, когда происходила наша история, оборотной стороной полыхающего огня праздника часто оказывалась чернильная темнота.

С трудом передвигая ноги, Ролан обогнул театр и добрался до галереи, выходившей на улицу Корнеля. Галерея была почти пустынна. Сумрак и тишина принесли Ролану облегчение. Он опустился на ступеньки и обхватил голову руками, стараясь собраться с мыслями. На улице прямо напротив него стояла элегантная карета с кучером, дремлющим на козлах. За спиной Ролана бродили редкие парочки. На сельских гуляньях для уединения служат рощицы; в городе рощицы заменяют галереи.

Неподалеку от Ролана, пребывавшего в полузабытьи, остановилась пара. Свет одинокой лампы позволил разглядеть крепкого широкоплечего мужчину, еще не старого, одетого в обычное платье. На женщине, молодой и статной, было домино без капюшона, маску она держала в руке.

– Он честный, – сказала она. – Честнее, чем я думала. Ничего не выйдет.

– Ба! – отозвался широкоплечий мужчина. – Не хочу вам льстить, госпожа графиня, но в Париже нет женщины, прекраснее вас. Вы знаете этого парня, как пять своих пальцев, он любит вас до безумия и сделает все, что вы захотите. Не подведите нас.

В тоне, которым он произнес «госпожа графиня», сквозила едва заметная ирония.

На улице Корнеля из-за поворота появилась компания молодых людей в маскарадных костюмах, впереди шествовали двое с факелами. Госпожа графиня и ее спутник отодвинулись в тень колонны, однако недостаточно поспешно: отблеск горящего факела скользнул по их лицам.

Мужчина был прав: в Париже не было женщины, прекраснее Маргариты Садула, в чьих роскошных волосах теперь искрились драгоценные камни, а на обнаженной шее сверкало бриллиантовое ожерелье. Ее спутником был господин Лекок, ни больше, ни меньше, сам могущественный господин Лекок.

Гогочущая хмельная компания состояла из клерков нотариальной конторы Дебана, возвращавшихся после обильного ужина. Они торжественно волокли пьяного в стельку Жулу в растерзанном и грязном костюме Буридана.

– Не хватало только, чтобы они его уморили! – пробормотала Маргарита, глядя на бледное застывшее лицо Жулу, на его безвольно обмякшее тело в руках носильщиков.

– Они для вас стараются! – холодно заметил Лекок. – Его нужно довести до кондиции. Задача непростая, придется попотеть, но оно стоит того.

Ролан ничего не слышал, точнее говоря, слова, произносимые мужчиной и женщиной, отдавались в его ушах невнятным шумом. Даже голос Маргариты не заставил его насторожиться.

Человек, одетый, как студент, в просторную плюшевую блузу и в баскском берете на голове, единым махом взлетел по ступенькам, пройдя так близко от Ролана, что коснулся блузой его щеки. Студент остановился на последней ступеньке, вглядываясь в темноту галереи.

– Но это ведь его экипаж! – проворчал он.

– А вот и Комейроль! – тихо произнес господин Лекок.

Студент в плюшевой блузе немедленно подошел к нему.

Спутники Жулу шумной гурьбой ввалились в кабачок гостиницы «Корнель», вопя во все горло:

– Пуншу! Ведро пуншу, да не одно! Мы празднуем свадьбу новоиспеченного сиятельного графа! Дорогу деревенщине! История – дура, а театр Порт-Сен-Мартен врет, как сивый мерин. На прошлой неделе Буридан женился на Маргарите Бургундской и теперь правит среди виноградных лоз! Пуншу! Море пуншу! Ура Гименею и да здравствует Декларация прав гражданина! Папаша зарыт в землю Бретани. Титул и состояние перешли к сыну! Орсини, чертов трактирщик, у нас кошельки лопаются от денег. Ставь нам выпивку, да поживее, и давайте веселиться!

– Хозяин, – сказал Комейроль, показывая пальцем на расшумевшихся клерков, – эта шайка болтунов отныне вам больше ни к чему. Их можно отправить на свалку.

– Почему? – спросила Маргарита.

– Добрый вечер, графиня, – поклонился лжестудент.

Маргарита протянула ему руку. Тот, не ответив на ее вопрос, вновь обратился к Лекоку.

– Хозяин, почему бы нам не подыскать более удобное место для разговора?

– Здесь вполне удобно, – ответил Лекок. – У меня мало времени.

Комейроль подошел к Ролану, прислонившемуся к колонне и не подававшему признаков жизни, и склонился над ним.

– Почиваете, бабушка? – осведомился Комейроль. Ролан не шевельнулся. Тогда Комейроль пнул его ногой. Юноша завалился на бок и остался недвижным.

– Спит, как бревно! – сказал Лекок. – Оставь ее в покое и выкладывай, что у тебя. Почему их нужно отправить на свалку?

– Потому что сегодня Леон Мальвуа выкупил нотариальную контору Дебана, – объяснил Комейроль.

– Вот как! – отозвался Лекок. – Славная сделка! И вы полагаете, что он наберет новых служащих?

– Вероятно. Он слишком хорошо нас знает, – скромно отвечал Комейроль.

Господин Лекок задумался.

– Пока не время присваивать титул, – пробормотал он, словно разговаривая с самим собой. – Герцог может предъявить свои права, и тогда все пойдет насмарку. Посмотрим, как пойдут дела у Леона Мальвуа, ему еще долго придется разбираться с делами в своей конторе… А если кого и отправлять на свалку, так старину Дебана. Я бы не доверил ему и десяти луидоров… Вот к чему приводит распутство!

Комейроль от всей души согласился с патроном. Госпожа графиня зябко повела плечами, обтянутыми черным домино.

– Мне холодно, – сказала она, – вернемся на бал.

– Ни в коем случае, голубушка, – возразил Лекок. – Если вы замерзли, пройдемся, чтобы согреться. Я приехал сюда по делу, и мы с ним пока не покончили. Что слышно с улицы Святой Маргариты из дома номер десять?

С этими словами он предложил руку своей спутнице, и все трое направились в глубь пустынной галереи.

«Улица Святой Маргариты, дом номер десять», – таковы были первые слова, прорвавшие пелену, окутывавшую сознание Ролана. Они не пробудили его, оцепенение было чересчур глубоким, но Ролан сделал попытку прислушаться, как прислушиваются к звукам дремлющие люди, и если бы Маргарита заговорила сейчас, он бы узнал ее. Но Маргарита со своими спутниками в этот момент находилась на другом конце галереи, выходившем на Люксембургский сад.

Ролана окутала тишина, вернее, теперь до него долетал лишь невнятный гул, в котором смешались крики толпы на площади, танцевальная музыка и пьяный шум, доносившийся из кабачка «Корнель», где с легким сердцем развлекались клерки Дебана, величая бесчувственного Жулу и не ведая о том, что годятся лишь на свалку.

Внезапно иные голоса раздались над самым ухом Ролана, и он ощутил, как две пары рук обшаривают карманы нового одеяния сиделки Даво. Инстинктивным желанием Ролана было оказать сопротивление, но его члены словно сковал паралич. Сейчас он был столь же немощен, как на следующий день после ранения: омертвевшее тело и живая мысль!

– И поживиться-то нечем! – произнес незнакомый голос. – Старая ведьма все спустила. Надеюсь, она не пожалуется Тулонцу на то, что мы проверили ее карманы.

– Надо же, – отозвался другой голос, – и в Париже есть люди, которые умирают от голода.

Двое собеседников отвернулись от Ролана и вошли под своды галереи.

– Однако нечего сказать, госпожа графиня – красотка хоть куда, – заговорил первый голос.

– Было время, и не так давно, когда она только и жила что своей красотой, – сказал второй. – Ее подцепили на карнавале. Она должна сыграть какую-то роль в хитроумном плане Тулонца. Речь идет о герцоге, генерале, пэре Франции и прочая, у которого денег больше, чем у короля, и достались они ему не задаром. Когда-то он убил своего старшего брата или что-то в этом роде.

– Из чего следует, – заключил первый голос, – что довольный черт, придя на смену Провидению, заставит его поплясать под свою дудку и выложить все денежки до последнего гроша… Но нам-то что с того, а, дружище Пиклюс?

Пиклюс, молодой человек лет двадцати пяти, унылого вида, тощий, бледный, одетый, словно бедный студент, открыл створку фонаря, прикрепленного к элегантному экипажу, стоявшему на тротуаре, и раскурил трубку. Пожав плечами, он выпустил первую струйку дыма и ответил:

– Кокотт, детка, если бы вместо блузы ты мог позволить себе сюртук высшего качества, панталоны из черного кашемира, лаковые ботинки, а также безмятежную совесть, то я показал бы тебе, как добывают пожизненную ренту.

Он вздохнул и закрыл створку фонаря.

Кокотт, паренек лет восемнадцати, живой, подвижный, статный и не лишенный внешнего лоска, хотя главным предметом его наряда была действительно простая шерстяная блуза, словно нехотя, свернул сигарету.

– Вот если бы герцога кто предупредил… – начал он, но костлявая рука Пиклюса закрыла ему рот, оборвав речь на полуслове.

– Осторожней! – прошептал Пиклюс. – Они идут сюда!

Господин Лекок, Маргарита и Комейроль возвращались. Кокотта и Пиклюса словно ветром сдуло.

Ролан изо всех сил пытался вникнуть в смысл услышанного. Его разум и тело потихоньку сбрасывали оцепенение. В голове звучали обрывки слов и громче всех фраза: «Он убил своего старшего брата…»

– Я видел акт о смерти, – тем временем говорил Комейроль. – Он выдан на имя Терезы, и все, больше никаких имен.

Ролан, словно его ударили, попытался вскочить, но одеревеневшее тело не слушалось.

– А что слышно о сыне? – осведомился Лекок.

– Исчез три недели назад, – ответил Комейроль. – Последний раз его видели в ночь окончания карнавала.

– Странно! – задумчиво произнесла Маргарита. – Он исчез в последнюю карнавальную ночь!

Больше Ролан ничего не услышал. Собеседники, направившись к площади перед театром, отошли слишком далеко от арки, под которой он сидел.

– Что ж тут странного? – осведомился господин Лекок у своей прекрасной спутницы.

– Ничего, – сухо ответила она.

У входа на галерею толпились гуляки, освещенные слабыми отблесками огней на театральном фасаде. Господин Лекок пристально вглядывался в лица в масках и без оных. Видимо, он не нашел, кого искал, потому что резко повернулся и в сопровождении своих спутников двинулся в обратную сторону.

Ролан ждал их, прислушиваясь.

– Я нашел подход к соседке, которая ухаживала за умирающей матерью, – говорил Комейроль. – Сделал вид, будто хочу приударить за ней. Она растаяла и давай болтать. Вот что я узнал: мать была очень бедна, но, похоже, этот прохвост Дебан тайно вел с ней переговоры. Вы же знаете, он всегда готов зарезать курицу, несущую золотые яйца, ради куска хлеба…

Собеседники миновали арку, и голос Комейроля потонул в окружающем шуме. Ролан сделал отчаянную попытку обогнуть колонну, но тщетно.

Тем временем Комейроль продолжал свой рассказ:

– Двадцать тысяч франков! Вот какую сумму потребовал Дебан у матери за акт о рождении, акт о бракосочетании и акт о смерти. Отдал бы он их ей? Не знаю. Но женщина добыла деньги…

– Двадцать тысяч франков! – повторила Маргарита. Вот уже несколько минут она пребывала в глубокой задумчивости.

– Я, как и госпожа графиня, вспомнил об убитом Буридане и о его бумажнике, в котором лежало двадцать тысяч франков, – сказал Лекок. – Забавное совпадение!

– Откуда вам знать, о чем я вспомнила? – возразила Маргарита. Голос ее слегка дрожал.

– Нам надо побеседовать наедине, дорогуша, – шепнул ей Лекок и продолжил нарочито бодрым тоном: – Итак, дружище Комейроль, сегодня ночью нам ничто бы не помешало пройти сквозь игольное ушко? Мы присмирели, жаждем угодить и окончательно убедились в том, что наше будущее в руках любезного господина Бофиса или Лекока, не важно, какое имя он выберет для своей драгоценной особы? Что ж, старина, все верно, но не стоит терять головы. Мои повелители довольны вами, вы поработали на славу, и в отчете полковнику я отозвался о вас с большой похвалой. А что этот пресловутый Леон де Мальвуа – он и в самом деле неподкупен?

– Я так полагаю, – ответил старший клерк.

– Тогда он не оставит вас в конторе, поскольку имеет честь вас знать.

– Прежде чем уйти, – пробормотал Комейроль, – неплохо бы запустить руку в досье герцога…

– Где же ваша порядочность?! – перебил Лекок. – У меня другое соображение. Летаннер и Леон Мальвуа друзья, и, скорее всего, Мальвуа не выгонит приятеля.

Комейроль не удержался и досадливо поморщился.

– Те, что останутся, и те, что уйдут, – объявил Лекок с покровительственной важностью, – навсегда останутся для меня служащими конторы Дебана. Мы связаны неразрывной нитью. Какими бы вы ни были, но в последнюю ночь карнавала вам выпал счастливый билет. Дело продвигается, вам необязательно знать, каким именно образом оно продвигается. Или, может быть, вы хотите, чтобы я вам кое о чем напомнил, дабы подбодрить вас? Там, на улице Кампань-Премьер, вы стали свидетелями убийства. У полковника такие вещи даром не проходят. Полдюжины молодцов с безупречной репутацией всегда могут заявить: «В такой-то день, в такой-то час был убит человек…» – и опознают убийцу…

– Но никто из нас не видел нападавшего, – нетерпеливо перебил Комейроль.

– И опознают убийцу! – настойчиво повторил господин Лекок. – Черт возьми, не роняйте себя в моих глазах! В подобной ситуации от полудюжины честных молодцов невозможно запросто отмахнуться!

Внезапно с антресолей кабачка «Корнель», где окна стояли настежь, раздались громкие и нестройные аплодисменты. Клерки Дебана отплясывали вокруг Жулу, возвышавшегося на столе со стаканом в руке. Растрепанные волосы были увенчаны короной – тройной связкой пробок. Глаза Жулу были налиты кровью, лицо отливало смертельной бледностью.

Маргарита сжала руку Лекока. Тот сказал:

– Дружище, госпоже графине наскучили наши разговоры. Я отпускаю вас до завтра… Вы позволите, дорогая? – обратился он к Маргарите и, оставив ее, отвел Комейроля в сторону.

Маргарита в одиночестве вернулась к арке, где сидел Ролан, переодетый в платье Даво, и остановилась. Отсюда было хорошо видно внутреннее помещение кабачка, где служащие Дебана праздновали свадьбу Жулу и получение им наследства. Взгляд Маргариты был прикован к Жулу, она озабоченно размышляла.

Что же Лекок? Он в это время наставлял старшего клерка:

– Слушайте меня внимательно! Необходимо наведаться на улицу Нотр-Дам-де-Шан, в монастырь ордена сестер милосердия. Молодой человек из дома номер десять исчез в день убийства, и в тот же день сестры милосердия приютили какого-то незнакомца. Я пока не знаю, кто он был, мне не хватает сведений, но я нюхом чую, что мы напали на след… Кстати, нет ли в конторе досье сестры Франсуазы Ассизской?

Комейроль утвердительно кивнул:

– Она приходится теткой герцогу.

– Отличный предлог! Завтра отправитесь в обитель, чтобы сообщить сестре о смене хозяина конторы. Я надеюсь на вас, вы малый ловкий, когда не ленитесь. Разузнайте, в чем там дело, и будете щедро вознаграждены.

Господин Лекок протянул руку Комейролю, который открыл было рот, чтобы задать вопрос.

– Я же сказал, не поскуплюсь! – высокомерно добавил Лекок.

– Будет ли у меня завтра работа? – с некоторой робостью спросил старший клерк.

– Для тех, кто приносит хорошие новости, в агентстве Лекока всегда есть работа.

Могущественный господин повернулся спиной к Комейролю, и тот побрел в кабачок «Корнель». Однако месье Лекок не спешил присоединиться к Маргарите. Он фланировал по улице Вожирар, негромко насвистывая арию «Удачливый охотник» из «Робин Гуда». Словно из-под земли перед ним выросли бедный студент Пиклюс и юный парижский щеголь Кокотт.

– Завтра в десять часов утра будьте на улице Кассет в доме № 3, где находится контора Дебана, – отдал приказ господин Лекок. – Спросите Жафрэ. Необходимо составить точный план всего заведения. Самое главное – выведать, как проникнуть в комнату, где лежат папки с личными досье… А теперь скройтесь!

Кокотт и Пиклюс, получив каждый небольшое пособие в качестве аванса за работу, растворились в воздухе. Господин Лекок вернулся к Маргарите и услышал, как та, положив Ролану руку на плечо, спрашивает:

– Мадам, вам плохо?

Лекок расхохотался. Ролан не подавал признаков жизни. Маргарита открыла изящный кошелек и положила на колени мнимой женщины луидор, прибавив в свое, оправдание:

– Я помню, что значит голодать.

– Что ж, – пробормотал Лекок, подавая даме руку, – недурная мысль – устроить благотворительное представление, если затраты составят всего двадцать франков. Я устал, едем домой.

Но Маргарита удержала его, указав рукой на окна кабачка, где буйствовала веселая компания служащих Дебана. Среди раскрасневшихся лиц лицо Жулу поражало смертельной бледностью.

– Если он когда-нибудь проснется, вам не поздоровится… – начала она.

– Его снова усыпят, – перебил Лекок.

Сняв маску, Маргарита обернулась к нему, грозная и прекрасная.

– Вы не знаете его так, как знаю я!

Они стояли на ступеньках между каретой с дремлющим кучером внизу и Роланом наверху, повернувшись к последнему спиной. Внезапно Ролан пошевелился впервые за долгие полчаса. Неловким движением руки он отодвинул шаль со лба и вперил горящий взор в Маргариту. Та тем временем продолжала:

– Я боюсь его… но я не желаю ему зла. Он мой раб, волк, который становится прекрасным, как лев, когда вступает в бой. Он не убивал, нет! У того, другого, был нож в руке. Он был отважнее, чем Жулу, и прекраснее всех на свете!

– Вы переутомились, милая, и бредите, – резко оборвал ее Лекок.

Маргарита умолкла. Концом тросточки, которую он держал в руке, Лекок ударил по пальцам спящего кучера. Тот мгновенно выпрямился и схватился по привычке за вожжи.

– Если афера с герцогом удастся, я стану герцогиней? – спросила Маргарита.

– Вы догадливы! – ответил Лекок, смеясь, и, посадив даму в карету, холодно добавил: – Это самое меньшее, на что может рассчитывать любовница Приятеля – Тулонца… Домой, Жакоби!

Кучер хлестнул лошадей.

Ролан поднялся без всякого усилия, словно благотворный электрический разряд вернул жизнь его телу. Но в голове его царило смятение. Когда быстро удалявшийся экипаж завернул за угол улицы Корнеля, Ролан, прижав руки ко лбу, прошептал:

– Маргарита!.. Маргарита!.. Нет, я должен найти могилу матушки.

И он в самом деле пустился в путь, но вместо того, чтобы пойти по дороге, ведущей к кладбищу, Ролан двинулся следом за каретой Маргариты. Он все меньше и меньше понимал, где он и что с ним, но шел легко и прямо. Проталкиваясь сквозь толпу на театральной площади, он получил не один тычок и удар локтем, которые ему нисколько не повредили. Силы вернулись к нему. На улице Расина он бросился бежать.

В ста шагах от площади улица была темна и пустынна. За спиной Ролана грохотал праздник, впереди царило безмолвие. Ролан искал глазами экипаж, давно исчезнувший из виду.

Ролан сделал еще сто шагов, и мостовая покачнулась под его ногами, словно он ступил на палубу корабля. Он вновь увидел карету в ослепительном сиянии. Экипаж с открытым верхом плыл под огромными деревьями, купавшимися в солнечных лучах. Маргарита в белом платье с распущенными вьющимися волосами, падавшими на обнаженные плечи, склонялась над юношей…

«Это я! – подумал Ролан в припадке безумия. – Я узнаю себя. Постойте! Мне нужно на кладбище!»

Сияние померкло, вновь сгустилась тьма.

Ролан снова бросился бежать, но теперь он бежал зигзагами, словно пьяный. В ушах гулко шумело, и Ролану казалось, что от его лба сыплются во все стороны обжигающие искры.

Он упал, но даже не попытался подняться. Прильнув губами к мостовой, он подумал: «Я пришел, вот могила моей матушки!»

Колокола отсчитывали ночные часы. Город уснул, утомленный весельем. Забрезжил рассвет, холодный и унылый.

Ролан лежал на земле, растянувшись во весь рост. Бесшумно накрапывал дождь, и вода с тротуара стекала тонкими струйками в сточную канаву, образуя микроскопические водовороты. Улица, где лежал Ролан, была одной из тех старинных улиц из наследия Парижа-папаши, которую Париж-сын впоследствии уничтожил по кусочкам. Одним концом она поднималась к Сен-Женевьевскому аббатству, а другим, проделав извилистый путь средь лачуг, напоминавших в этот сумеречный час о далеком средневековье, упиралась в Клюнийский дворец. Вокруг не было ни души. Прямо над тем местом, где растянулся Ролан, наводя на мысль о бедолаге, умершем от голода, раскачивался, жалобно постанывая, уличный фонарь с коптящим фитилем.

Фонарь освещал большой и обветшалый дом, перед которым красовалась удивительная вывеска. На ней был изображен бородатый художник в костюме дикаря, вооруженный кистями и палитрой. Художник стоял рядом с полотном, натянутым на мольберт. На полотне боролись двое полуголых мужчин, окруженных толпой, состоявшей из крокодилов, тигров, змей, детей, нянек и военных. Ниже шла поблекшая от времени надпись:

Рисовальщик вывесок

по прозвищу Каменное Сердце

изготовит отличные афиши

для господ акробатов

и ярмарочных артистов

ГОСПОДИН СЕРДЦЕ

КОЕ-ЧТО О КАМЕННОМ СЕРДЦЕ

Миновало десять лет, на дворе декабрь 1842 года, и вот наша повесть находит свое продолжение – на сей раз в том доме, поблизости от Сорбонны, у дверей которого в одну из ночей среди постной недели рухнул обессиленный и умирающий Ролан. Снаружи здание нимало не изменилось. Это был все тот же весьма обширный жилой дом, с двумя башенками самого жалкого и обветшалого вида по обеим сторонам кровли. Ничто окрест не предвещало пока грядущего сказочного появления нового города на месте этих причудливых лачуг, доносивших туманные были средних веков в век нынешний.

В середине жилого корпуса под замызганными окошками второго этажа, как встарь, моталась на ветру, заплутавшем в этих переулках, вывеска, все та же вывеска, изображавшая бородатого выряженного дикарем художника, занесшего кисть над полотном, на котором в окружении апокалиптических зверей сражались два фехтовальщика; надпись на вывеске, как и прежде, гласила:

Рисовальщик вывесок

по прозвищу Каменное Сердце

изготовит отличные афиши

для господ акробатов

и ярмарочных артистов

Прежде чем толкнуть в глубине сводчатой ниши дверцу, которой суждено ввести нас в действие драмы, поглядим-ка, что хорошего происходит на другой стороне улицы. Там высится новый дом, поставленный несколько в глубине как бы из того расчета, что со временем к нему подравняются и остальные фасады. Дом опрятный, мещанский, весь в маленьких, совсем квадратных оконцах. Из пяти проемов второго этажа четыре сверху донизу забраны решеткой, сквозь которую можно разглядеть птиц, да в таком множестве, будто жильцы ушли, превратив квартиру в громадную вольеру.

Не станем пока сообщать ничего больше о доме напротив, недавно построенном скромным и степенным рантье по имени господин Жафрэ и по прозванию «Добряк Жафрэ», как окрестили его соседи по кварталу. Сей господин занимает второй этаж, и птицы принадлежат ему, как и он – птицам: трижды в день показывается он в пятом окне, и воробьи, слетающиеся со всего Левобережья, получают свой корм из его рук, лишний раз подтверждая правоту соседей… что за славная душа!

Было девять часов утра. Лучи зимнего солнца играли в конце улицы на прелестных крышах дворца Клюни, оставляя в тени фасад дома Каменного Сердца. Птицы Добряка Жафрэ заливались, а уличные воробьи носились туда-сюда, не в силах дождаться, когда же откроется пятое окно.

Каменная лестница, что вела к Каменному Сердцу, рисовальщику вывесок, почти развалилась. Красивые кованые перила изъедены были ржавчиною. От покрытых сырой пылью ступеней и замызганных стен несло погребом. Едва ступив на крыльцо и толкнув источенную жучком дверь, вы сразу оказывались в мастерской – одной из замечательнейших среди парижских мастерских и (как высокопарно говаривал господин Барюк, малеватель в летах и первый ученик великого Тамерлана) единственной в столице, где вы можете полюбоваться развешанной по стенам гирляндой из набитых опилками крыс, имеющей 72 аршина длины и состоящей из 884 особей обоего пола, убитых прямо в заведении и без посредства кошек!

Напрасно вы решили, что логово, порог которого мы сейчас переступили, если и не являет собой плод фантазии, то уж по меньшей мере никому не ведомо. Поэты нынче подняли вопль, что Париж вот-вот утратит все приметы старины; доля истины в этом есть, да только богом хранимая и достославная мастерская Каменного Сердца цела по сей день и умирать не намерена, напротив: достигнув полнейшей гармонии между своим предназначением и средствами его исполнения, она, казалось, сделалась бессмертна.

Мастерская не сгинет – пусть даже под угрозой быть сметенной городским обновлением, она переселится на новое место, пусть даже придется отправить всю связку крыс в изгнание за городские заставы и притулиться со всей своею славой где-нибудь на просторах Сен-Дени. Она будет жить, покуда служит всему пестрому и многочисленному племени «господ балаганщиков» истинным храмом живописи, малейшее из полотен которого стоит половины нашей Национальной выставки.

Кто и когда основал ее? Чей мятежный дух одарил нас этой манерой, вместе детской и возвышенной, простодушной, как у Чимабуэ, и величественной, как у Микеланджело? Ни одна академия до сей поры не назначила премии тому, кто разгадает эту тайну. Одно можно утверждать: родилась она во Франции (причем уже после открытия Америки, ибо требует много хлопка для своих полотен) – равно как и ее постоянный заказчик Паяц и постоянный соперник – уголек йонских копей, что рисует солдатиков на свежевыбеленных стенах вопреки энергичным запретам властей.

Будь даже канувшее в Лету имя ее гениального основателя Барбаколоццо или Пфаффершпигельбеер, – неважно, ведь похвалиться такой мастерской может одна Франция. Обойдите все страны и весь свет и найдите мне хоть один портрет женщины-великанши в полный рост, который мог бы сравниться с работами Мушамьеля, который был Каменным Сердцем, правившим в последние годы Империи! Их обрывки и по сию пору еще идут на вес меди! Господин Мальпень, директор первых европейских театров, – тот самый, который умеет так исполнить через рупор романс «Гроза», что у всякого вышибает слезу, и глотает не поморщившись сотню гвоздей – имеет в своей галерее на улице Гут-д'Ор ляжку и щеку девицы Киразо, юной великанши четырнадцати лет, к несчастью, похищенной из Франции союзниками в 1819 году. Портрет был писан Тамерланом, которого сгубила известная неумеренность. Господин Мальпень отказался расстаться с этими обрывками за девять франков. «Да тут в одной щеке мяса на все десять», – сказал он, добродушно осклабившись.

Так вот: господин Барюк – ученик того самого Тамерлана! А Гонрекен – по прозвищу Вояка – считается более одаренным, чем господин Барюк!

Но вернемся к красноречивому отзыву господина Мальпеня, каковой был не только директором первых европейских театров, но и главным мозольным врачом при многих европейских дворах. «Спасти или погибнуть!» было его девизом.

«Да тут в одной щеке мяса на десять франков!» Вот этим-то и объясняется всецело извечный успех мастерской Каменного Сердца – дома, где ничего не пожалеют ради прихоти заказчика. Здесь вам намалюют соловья толстым, как индюк, и даже не попросят за это лишнего гроша! Кто не залюбуется вывеской братьев Пуатрай, первых артиллерийских коннозаводчиков?! На ней, красуется сам Пуатрай, держа в каждой вытянутой руке девятерых нанизанных на вертел артиллеристов. И каким росинантом глядит на фоне Пуатрая легендарный конь, носивший четверых сыновей Эмон! Эту славную страницу вписал Четырехглазый, что был занимал трон Каменного Сердца при Людовике XVIII, короле-умнике. Четырехглазому принадлежит также вывеска госпожи Ледюк, где сия выдающаяся актриса изображена в тот миг, когда Арлезианец, ее сожитель, разбивает с помощью кузнечного молота положенные ей на живот каменные плиты. Это кого хочешь поразит. Арлезианец рвал зубами асфальт и славился искусством заливать себе в уши расплавленный свинец. На картине Четырехглазого все это располагалось по углам, в глубине же зрителю открывалась ватага селян в деревянных башмаках, отплясывающих на животе госпожи Ледюк, она же, эта поистине превзошедшая весь свой пол женщина, смеялась и, казалось, говорила: «А ну-ка, музыка, веселей!»

В небесах, увешанных регалиями всех степеней, а именно солнцем, луной и звездами, два ангела несли барашка госпожи Ледюк о шести ногах и толковали меж собой при помощи выходящих изо рта лент: «Пока сам не увидишь – не поверишь!»

Пусть компания здесь не самая великосветская, и все ж это личности по-своему блестящие. Ледюк была первой среди женщин-силачей, а ее барашек – первым среди овец.

Когда госпожу Ледюк проглотил ее первый лев, Четырехглазый нарисовал это на маленькой картинке, которую привешивали к большой снизу. Тело госпожи Ледюк было целиком в утробе льва, не считая торчавших из пасти ног. Народ так и валил, полагая, что главное зрелище дня именно здесь.

По милости господина Мальпеня, заставившего его выпить тигриное лекарство, Четырехглазый окончил свои дни очень благопристойно, дело же было продолжено его дочерью – вопреки закону, отрешавшему женский пол от престолонаследия. Выполненная ею афиша с изображением младенца, родившегося без мозгов, объехала весь мир. К несчастью, она была натурой столь страстной, что удавилась из-за одного неблагодарного Геракла, явно не стоившего таких стараний.

Но неистребимая мастерская сразу же нашла себе Тамерлана, а после него еще кого-то.

Каменное Сердце умер, да здравствует Каменное Сердце! Заполнить пробел в этой династии можно было бы хоть манекеном…

Зайдя с каменного крыльца внутрь, вы попадали первым делом в довольно просторную комнату, окнами смотревшую на запад, то бишь в окна Добряка Жафрэ на той стороне улицы. Восточная стена этой комнаты была почти начисто разобрана, и образовавшийся громадный проем вел в сарай, каковой мог бы служить собором, – столь высок и широк он был. Светом, проникавшим сверху, можно было управлять с помощью рогож, развешанных под оконницами. В сочетании с природными драпировками, созданными трудом терпеливого и безжалостного паука, эти тряпки создавали приятное освещение. Печь, натопленная торфом, распространяла терпкий запах. За воротами сарая – справа, слева и в глубине – виднелись деревья, ибо сооружение стояло средь сада, который занимало едва на четверть. Сам сад, очень мило разбитый, подступал вплотную к улице Матюрэн-Сен-Жак и включал несколько строений, в том числе маленький павильон эпохи Возрождения, который жители квартала называли «Башней Берто»: в этом доме, если верить тем, кого подобный вздор занимает, жил поэт Берто; господину Гонрекену это было безразлично, а господин Барюк откровенно на это плевал.

В том, 1842 году в этом павильоне обитал правящий представитель династии Каменных Сердец, прозывавшийся «Господин Сердце».

Ибо здесь Каменному Сердцу принадлежало все, то бишь: дом, сарай, сады, службы. Он выплачивал за эти владения ежегодно 1200 франков, внося четырежды в год по 300 франков. Нынче ведь все приобрело такой размах, который совсем не по нраву ни господину Барюку, ни Гонрекену Вояке.

А тогда – вот было времечко: ни в чем недостатка не было. В мастерской всего хватало, и поскольку необходимое водилось в изобилии, допускалась даже некая роскошь.

Помимо уже упоминавшейся гирлянды из крысиных чучел, что красовалась вдоль стен, храмину загромождало множество самых любопытных предметов, принесенных частью в виде платы, частью же в виде дружеского подношения. О том, чтобы продать их, никто не помышлял, хотя скопилось уже больше чем на 50 экю всевозможного хлама, которого хватило бы на десяток ломовых подвод: отрепья, расшитые блестками и мишурой, скелеты животных, вышедшие из употребления несусветные механизмы, жареные гуси из папье-маше, несколько отслуживших свой век автоматов…

Все это, покрытое почтенным слоем пыли, громоздилось вперемешку с рабочим инвентарем, – столь причудливо, что и самая бойкая кисть едва ли сумела бы передать.

Так или иначе, а производство шло полным ходом. Целая армия молодых и старых пачкунов, одетых невесть во что, эдаким чертом причесанных и несказанно гордых своим нелепым видом, впопыхах расписывала кое-как закрепленные полотна или махала кистями по подрамникам, разложенным прямо на полу. Краска текла ручьями, превращаясь в несусветные изображения, нарисованные вопреки всякому здравому смыслу. Бойцы этого разношерстного батальона по большей части не имели представления хотя бы о самых зачатках живописи, но ими командовали опытные старшины с наметанным глазом и железной рукой – разбойники, поднаторевшие в искусстве малевания, и твердо знавшие, как надо наляпать лужок, как подпустить речку погуще, как извратить пропорции тела, как создать видимость движения… Эти были, можно сказать, художниками – если только таковы вообще водились в этом мире.

Над художником начальствовали двое мастеров, почти полубоги: господин Барюк, по прозвищу Дикобраз и господин Гонрекен, по прозвищу Вояка.

Господин Барюк был коротышка лет пятидесяти, тощий, поджарый и серьезный, умевший невозмутимо пустить пыль в глаза, под суровой личиной которого скрывался друг всех работников мастерской; Гонрекен был добродушный рослый весельчак, простоватый и твердо убежденный, что благодаря своему дарованию и милости Провидения он вознесен и занял в обществе столь высокое положение. Его прозвали Воякой вовсе не потому, что он имел честь служить в армии, но из-за безумного его влечения к бранной славе. По воскресеньям господин Гонрекен наряжался отставным служакой, «которого напоминал лишь усами», как говаривал подмастерье Каскаден. Сверх того, как уверял Каскаден, Гонрекен повязывал под редингот красный шейный платок и выпускал его кончик через петлицу, что могло бы сойти за награду – разве что не совсем государственную.

Господин Барюк и господин Гонрекен были двумя наместниками Каменного Сердца. Господин Барюк осуществлял общий надзор, господин Гонрекен «подпускал эффекты».

Всякая вывеска, предназначенная для господ балаганных артистов, несет одно или несколько изображений, назначение которых – «завлекать». «Большой аттракцион!» – возглашает афиша акробата из Англии; французы же, как народ во всем более утонченный, требуют, чтоб Гонрекен непременно изобразил им самого тюленя или дитя о двух головах в самых сверхъестественных подробностях. Гонрекену особенно удавались изображения альбиносов, а его люди-скелеты пользовались успехом, хотя анатомию он от души презирал.

Выше этих полубогов стоял лишь Зевс, заправлявший всем Олимпом: Каменное Сердце, мастер над мастерами, юный, прекрасный, блистательный; вдобавок ко всем этим дарам он обладал очарованием загадки. На глаза балаганщикам он не показывался никогда. Поговаривали, что в вечерние часы, когда громадная мастерская пустела, он порой спускался из своих заоблачных высей, дабы исправить где-нибудь невероятный поворот фигуры, укротить взбунтовавшуюся перспективу, вдохнуть движение в застывшие волны океана. Молва эта ходила как легенда, но никто не знал в лицо невидимого преемника Мушамьеля, Тамерлана и Четырехглазого. Господин Сердце, преодолевший, казалось, бренное земное естество, повелевал всем из горних сфер. Он был герой поэзии целого народа. На бедняцком празднике в Сен-Клу, на пряничной ярмарке, в те таинственные часы, когда смолкают барабаны, его лучезарный образ тревожил сны всех потомственных лотошниц…

В то утро, помимо нескольких вывесок, изукрашенных всякими потешными эмблемами, помимо разного рода пустяков – простеньких афиш, предназначавшихся для балагана парижского лунатика, для хижины юной великанши, для вертепа женщины-дикарки, пожирающей змеиные чучела, мастерская Каменного Сердца трудилась над двумя крупными полотнами: исторический сюжет с Нельской башней и упражнения семейства Вашри. Семейство Вашри в числе двух десятков членов с атрибутами своего ремесла и акулою, принесенной в бадье, располагалось слева. Картина с Нельскою башней стояла справа – три сцены, разделенные столпами: трактир, кудесник и темница. На первый взгляд не ахти как мудрено, но директор странствующего театра, обладатель смелого и живого воображения, заказал нарисовать три открытых окна – одно в трактире, одно во дворце Людовика Сварливого и одно в темнице, – что должно было создать представление об исполняемых в театре интермедиях. За первым окном должен был видеться патагонец, жонглирующий двумя своими детьми; за вторым окном разворачивался эпизод войны между городами Арпино и Марселем; третье охватывало панораму приступа Антверпенской крепости.

Пойдите найдите что-нибудь подобное у тех лоботрясов, которые выставляются во Дворце промышленности!

На помосте стояли трое натурщиков: жалкий мальчонка, с которого рисовали детей патагонца, и двое мужчин, один из коих был без штанов, меж тем как второй горделиво выставлял напоказ свой обнаженный торс.

Оголенные половинки этих двоих (сперва как бы разрезанных и снова составленных – туловище одного с ногами другого) должны были пойти на изготовление цельного Геракла: разумеется, Геракла из Гераклов. Ноги звались Симилором, имя туловища было Эшалот. Злосчастный ребенок, которого звали Саладен, был их общей и единственной собственностью.

– Сделайте одолжение, мадемуазель Вашри, покажите, на что вы способны, – приказал Гонрекен Вояка, отбирая кисть у одного из старшин. – Ведь тут вот, в правом углу, подпускаем эффекту! Вот как надо! А ну-ка!

Мадемуазель Вашри, цветом напоминавшая крота, которого посыпали опилками красного дерева, приладила кинжал на кончике своего курносого носа и встала в позу. Она была отчаянно некрасива, но Симилор, тот, что позировал ради икр, разглядывал ее с преступным удовольствием.

Эшалот (верхняя половинка Геракла) улыбался младенцу Саладену, червяком ползавшему по помосту.

В мастерской всякий делал свою работу, – если не хорошо, то, по крайней мере, молча, и тишина царила, словно в монастыре.

Время от времени господин Барюк громогласно командовал:

– Заткните свои глотки и пошевеливайтесь, вы все! Эй там!

Вояка же гордо добавлял:

– Время летит как на крыльях! Ну-ка приналяг!

И подневольная братия налегала. Средь этого пыльного бедлама одна добрая команда сразу вносила порядок в работу. Свет не видывал, чтобы произведения столь ужасающие изготавливались с таким усердием и в строгом соответствии с каноном.

Кроме господ Барюка Дикобраза и Гонрекена Вояки, никто не смел ни закурить трубки, ни подать голос. Остальные, самое большее, отваживались шепнуть на ухо соседу какой-нибудь ветхий каламбур из тех, что были в ходу в Театре Пантеон. Даже натурщики переговаривались втихомолку, и медведь семейства Вашри, дряхлое страшилище, коего зверская натура уже впадала в детство, сидел тихо, давая себя нарисовать и осмеливаясь зевать лишь в полпасти.

Господин Барюк провозгласил:

– Работаем резво и как следует! Сеанс закончится раньше двух, потому что сегодня днем в кругу нашей семьи отмечается домашний праздник Господина Сердце.

– Валтасаров пир, гульба и разноцветные стекляшки! – прибавил Вояка Гонрекен. – Кто не приглашен на свадьбу, может прийти на улицу Матюрэн поглядеть фейерверк через ограду. Денег за это не берут. Поживей-ка! Время летит как на крыльях! Это не считая того, что сегодня могут нагрянуть с инспекцией те самые хищники, что купили дом и землю и собираются нас сносить! А ну, живей!

– Уж этих-то хищников мы, слава Богу, знаем, – с гордостью произнес Симилор (с которого рисовали ноги), в то время как Эшалот (с которого рисовали туловище) испустил протяжный вздох.

В эту минуту на той стороне улицы Добряк Жафрэ распахнул свое пятое окно, то, что без решетки, и тотчас воробьи заметались вокруг, словно рой мух – но с громким щебетом унеслись прочь, ибо Добряк Жафрэ был на сей раз не один.

Пятое окно этого любящего живность господина несколько выдавалось за северный фасад дома Каменного Сердца, а потому из него был виден сад и павильон Берто, стоявший на краю аллеи, что спускалась к улице Матюрэн-Сен-Жак.

Бледный луч зимнего солнца, проникая в павильон, падал на изысканного и красивого молодого человека, спящего прямо в одежде на кушетке.

Добряк Жафрэ, держа в руке лорнет, обращался к своему собеседнику:

– Этот Лекок нам продыху не давал; наконец-то он помер, и теперь хозяева здесь мы. Я знаю, что у вас тоже, дорогой Комейроль, своих дел хватает, и не стал бы, поверьте, тревожить вас по пустякам. Возьмите-ка мой биноклик и дождитесь, пока этот добрый молодец повернется лицом: увидите, дело того стоит!

ПОДРУГИ ПО ПАНСИОНУ

– Розетта!

– Нита!

Два голосочка разом радостно полетели навстречу друг другу на углу улиц Кассет и Старой Голубятни. Коляска юной принцессы Эпстейн остановилась как вкопанная – таким непререкаемым тоном отдано было приказание, – и вспыхнувшая от удовольствия Нита, наклонившись к дверце, сказала:

– Залезай скорее, а то я сама выйду!

Мадемуазель Роза де Мальвуа шла в это время по улице с горничной, державшей в руках молитвенник. Пока лакей слезал с козел, Нита сама распахнула дверцу. Сопровождавшая ее приживалка в ужасе вскричала:

– Принцесса! Боже! Принцесса!

Но так как Роза не решалась подняться, принцесса без долгих колебаний спрыгнула на мостовую и бросилась в объятия подруги.

– Негодница! – сказала она сквозь набежавшие слезы. – Ах ты негодница! Сколько же я тебя не видела!

Роза де Мальвуа, тоже расчувствовавшись, поцеловала ее в ответ и бросила быстрый взгляд внутрь коляски.

– Так вы без графини! – сказала она, и лицо ее просветлело.

– Без, – отвечала Нита, – мы вдвоем с няней Фавье, и мне столько всего тебе надо рассказать! Если б ты знала!..

Наконец с помощью лакея слезла и приживалка, особа внушительных размеров, основательно подбитая ватой и укутанная. Неразумно было бы с моей стороны объяснять читателям, как мало в Париже нужно, чтоб собрать на улице с полсотни ротозеев. Ротозеи не замедлили скопиться и уставились, будто в жизни не видали ничего более захватывающего.

– Принцесса… – начала было приживалка, вечно забывавшая договорить до конца, – не знаю, право, подобает ли…

– Дорогая Фавье, – прервала ее Нита. – Ну чего ради вы сошли? Вы напрасно беспокоитесь, мадемуазель де Мальвуа – моя лучшая подруга, и мой опекун будет очень рад ее видеть. Прошу вас, вернитесь в коляску.

Роза де Мальвуа все еще колебалась.

– Does she speak English?note 2 – вдруг тихо спросила она, бегло стрельнув глазами в сторону приживалки.

– Not at all! Even a single word!note 3 – смеясь отвечала Нита. – Поедем! Граф присоединится к нам на улице Матюрэн-Сен-Жак, а на обратном пути мы завезем тебя домой.

Роза повернулась к своей горничной.

– Возвращайтесь домой, Жюли, и предупредите моего братца, что я осталась с принцессой Эпстейн, а госпожи графини с нею нет.

– А от меня передайте моему милому нотариусу миллион приветов, – весело прибавила Нита.

Нита усадила Розу рядом с собой, тучная же приживалка с непреклонным и суровым видом молча устроилась на переднем сиденье. Упряжка превосходных лошадей, от нетерпения бивших копытами на месте, снова тронулась к Святому Сульпицию. Зеваки отправились по своим делам.

Да будет сказано со всем почтением, питаемым нами к Ните де Клар – или скорее к принцессе Эпстейн, поскольку за пышным как мантия титулом «высочества» ее едва было видно, – они с Розой составляли самую прелестную пару девиц, какую только можно встретить. Девице де Мальвуа было двадцать лет; ее, темноволосую, с большими синими глазами, иной бы, пожалуй, счел несколько бледноватой и долговязой, когда б чарующее согласие всех черт не искупало их бледность, а волшебной грацией ее сложения можно было просто залюбоваться.

Роза была воплощенным выражением той непередаваемой черты, что зовется «благородством». А поскольку в каждом слое общества бытует свое представление о благородстве, скажем, что Роза принадлежала к обществу хорошему.

Но общество Ниты было, признаться, еще того лучше. Хотя с определенной точки зрения благородство есть качество до некоторой степени производное, да и само слово настойчиво на это указывает, обозначая сей дар как некую печать, отмечающую лицо в толпе. Вам приходилось слыхать, чтобы королеву кто-нибудь назвал благородной? Не правда ли, нелепость?

Нита не была, не могла быть частью толпы. Разумеется, мы здесь не берем в расчет ее происхождения, состояния, освобождаем от пышной гирлянды титулов, окутывающих ее имя, и берем ее такой, какой создал ее Бог и сделало воспитание. Нита была восхитительно хороша красотой открытой, искрящейся и смелой. Видимо, некая тень прошла над радостным великолепием этой юности; некая скорбь, о которой еще напоминало ее темное платье, должно быть, на мгновение притушила благородный огонь ее взора, но надолго омрачить это поистине царственное чело было ей не по силам. Ему было суждено вновь засиять всем великолепием счастья, ей же – царить повсюду, где только женщина одерживает свои победы в схватках любви и жизни.

Мы уже встречали ее ребенком, в промерзшей монастырской обители, где мать Франсуаза Ассизская замаливала славу прошедших дней. В ту пору, глядя на огромные глаза, заслонявшие всю щуплую ее фигурку, вы б назвали ее скорее странной, нежели красивой. Годы все переменили. Пробил час, и – неожиданно, казалось бы, для всех – этот великолепный цветок раскрылся. Каждый день прибавлял ему прелести и благоухания, он все больше распускался. Нита равно ослепляла и тех, кто любил ее, и тех, кто ненавидел.

У нее были чудные, темно-русые волосы, все в таинственных отсветах, как бы сиявшие золотистым нимбом; брови вразлет, оттенком потемнее и решительно вычерченные придавали еще больше власти крупным глазам, смешливым и нежным, взгляд которых казался черным, когда минутный порыв как по мановению волшебства сметал с ее лица беззаботное выражение. Греческий нос ее открывали ноздри, прозрачные и тонкие, как лепестки розы; рот, когда она улыбалась, показывая жемчужный ряд зубов, был детским; но стоило улыбке исчезнуть, как тот же рот, свежее цветка, смыкал надменные губы и безо всяких слов заявлял: «Я так хочу!»

Нита была годом младше Розы; при почти одинаковом росте в осанке Ниты проглядывало, однако, больше упрямства. Хотя красота Ниты была величавее и совершеннее, Роза казалась рядом с ней обаятельней и краше. Когда они были вдвоем, от этой пары веяло такой точной и полной гармонией, что глаз не мог оторваться, и сердце охватывал трепет.

Когда уселись, принцесса Нита взяла Розу за руки.

– Я тебя по-прежнему люблю, – сказала она. – Я всегда о тебе думаю. Ты была моим ангелом-хранителем весь тот год, когда меня отправили в Обитель Святого Сердца Христова после… после…

Она не договорила, и глаза ее налились слезами. Ее отдали в Обитель Святого Сердца после смерти генерала графа де Клар.

– Бедный папенька! – прошептала она. – В пятницу было два года… Еще по нему траур носили, как и моя старая тетушка скончалась, монахиня из Бон-Секур. Больше у меня никого не осталось: теперь я одна.

– Позволю себе заметить, принцесса, – вкрадчиво произнесла приживалка, – что вы вовсе не одни: госпожа графиня вам все равно что вторая мать.

– Полно, Фавье, – отвечала Нита с нетерпеливым жестом, – вот когда я нападу на графиню, няня, будет самое время ее вам защищать.

И, наклонившись поближе к подруге, добавила:

– Отчего ты меня бросила, Розочка? Ты мне до того была нужна! Правда!

– Оттого, – немного помешкав, отвечала Роза де Мальвуа по-английски, – что мой брат не хочет, чтобы я появлялась в доме де Клар.

Приживалка покраснела; в глазах ее пробежала искра. Нита обратила к ней так и лучащийся добротой взор и сказала:

– Нечасто случается мне поупражняться в английском, вы позволите, няня?

– Но ведь графиня и виконт Аннибал говорят по-английски, – возразила приживалка. – Вот уж чего-чего, а возможностей освежить уроки английского у принцессы сколько угодно!

С этими словами она поправила боа и сделала отрешенную мину. Роза легонько тронула подругу за локоть, они бегло переглянулись, и в этом красноречивом взгляде были и вопрос, и ответ.

Глаза мадемуазель де Мальвуа говорили: я только что спросила, знает ли она по-английски, и ты ответила «ничегошеньки». Ты в этом твердо уверена?

Нита взглядом полностью успокоила подругу и вновь быстро, не без нотки гнева, заговорила по-английски:

– А позволительно ли узнать, с чего это мой любезный нотариус не желают, чтобы ты бывала в особняке де Клар?

Роза ответила:

– Он был знаком с графиней, давно еще, в годы ее молодости.

– И он тебе рассказал?.. – начала было Нита. – Что он говорил?

– Ничего, – холодно перебила Роза. – Не хочет, и все тут, а он имеет право распоряжаться.

Наступило молчание. Приживалка закрыла глаза. Роза приблизила губы к самому уху Ниты и прошептала:

– Слушай… Моему брату нужно повидаться с тобой с глазу на глаз. Отвечать не надо, поболтаем о чем-нибудь другом. Поступай как знаешь; а я что должна была, то и сделала.

Глаза няни Фавье открылись. Роза небрежно добавила по-французски:

– Я думала, ты в Риме, Нита.

– Мы думаем провести там всю зиму, – отвечала принцесса, с трудом пряча замешательство. – Депеша из Рима пришла, и мы со дня на день начнем собирать поклажу.

Фавье кашлянула и сухо сказала:

– Депеша касалась интересов принцессы.

Она перекрестилась, ибо коляска миновала боковые врата Святого Сульпиция. Девушки последовали ее примеру.

– Ты когда-нибудь слышала о мастерской Каменного Сердца? – воскликнула вдруг Нита деланно беззаботным голосом.

– Нет, – задумчиво откликнулась Роза, – что еще за мастерская Каменного Сердца?

– Одна из загадок Парижа, представь себе, вдобавок ужасно модная, как и вообще все парижские тайны… ты, надеюсь, Эжена Сю «Парижские тайны» прочла?

– Нет, – ответила Роза де Мальвуа, – я вообще романов не читаю.

– Да ты что! Неужели не интересно? Няня Фавье не хотела, чтоб я читала, но графиня сказала: «Пусть читает: от этого ни пользы, ни вреда».

– Принцесса у нас дитя избалованное, – медленно проговорила Фавье, глядя на Розу, – чего ни пожелают, графиня все делает.

Роза недоверчиво улыбнулась и тихо-тихо спросила по-английски:

– Ты довольна жизнью?

Нита расхохоталась в ответ:

– Милочка моя, ты романов, может, и не читаешь, зато сама выдумываешь! Пойми, мне девятнадцать лет и я ношу имя принцессы Эпстейн. Стоит мне позвать на помощь, то при моем контральто да под аккомпанемент моего полумиллиона годовых, меня на том краю света услышат! Ты все еще веришь в жестоких опекунов, бедняжка моя?

– Ты довольна жизнью? – повторила Роза де Мальвуа.

– Ну, ясное дело, довольна, вот тебе честное слово!

– И отлично, а то я боялась, что ты несчастна, – простодушно отозвалась Роза.

Ниту охватило какое-то безотчетное чувство. На этот раз она понизила голос и снова заговорила по-английски:

– А ты не знаешь, зачем это господин Леон де Мальвуа хотел меня видеть?

– Мы о тебе очень часто говорим, – снова начала Роза, – но есть вещи, о которых мой брат не рассказывает никому.

– Ты за это время такая стала серьезная! – громко высказалась Нита.

– Да, пожалуй… пожалуй! – повторила Роза де Мальвуа. – Братец – тот сохнет и мается. А я, по-моему, уже разучилась смеяться.

Светлое лицо Ниты помрачнело.

– Скажи мне прямо, что происходит? – пробормотала она.

Увидев на опущенных ресницах Розы слезу, Нита прижала подругу к груди.

– Принцесса, – начала было приживалка, которую аж корежило, – приличия требуют…

– Не ворчите, няня, – оборвала ее Нита, – у меня в жизни одна-единственная подруга!

– А разве не графиня лучшая вам подруга, принцесса? – запротестовала было Фавье.

– Конечно, само собой, но только это разные вещи.

И, не пускаясь в дальнейшие объяснения, снова обратилась к Розе по-английски:

– Это ты из-за брата плачешь?

Роза де Мальвуа молча кивнула.

– А его ты с тех пор видала хоть раз? – спросила княжна внезапно изменившимся голосом.

Речь ясно шла не о брате, ибо Роза вздрогнула не подымая глаз.

– Ты его любишь?.. – промолвила Нита, понизив голос. – Только не обманывай!

– Всего-то раз я его и видела, – с расстановкой сказала Роза де Мальвуа, стараясь не выдать волнения. – Никого я не люблю. Все, что у меня здесь есть, – это мой братец.

Взгляни Роза в этот миг на принцессу, она увидела бы, как заблестели у той глаза и чуть-чуть зарделись щеки.

– Я-то его после видела, – сказала Нита, – несколько раз… в парке, на хорошей лошади, никогда никого с ним не было, и не здоровался он ни с кем… Можно подумать, ни одна живая душа не знает, как его зовут, никто не мог мне сказать, а я стольких спрашивала!

– А он тебя узнал? – спросила Роза.

– Не знаю, – отозвалась принцесса, – по правде сказать, даже не знаю.

При этих словах голос ее дрогнул, Роза невольно приподняла веки, и их взгляды встретились. Нита вся залилась краской, Роза, наоборот, побледнела и спросила по-французски, не в силах скрыть с каким трудом ей это давалось:

– Почему ты спросила про эту мастерскую Каменного Сердца?

– Ага! – воскликнула Нита, поймав этот мяч на лету и радуясь возможности прикрыть болтовней как ширмой обуревавшие ее чувства. – Я так и знала, что ты спросишь! Это страсть как забавно, судя по всему: прямо стоянка дикарей посреди Парижа! Посланцы другого мира! Если бы путешественник привез такое из Китая, никто бы не поверил! Базарный Лувр, да и только! А нравы-то! Эти господа говорят, что ирокезы ничто в сравнении с нашими бродячими актерами, а Каменное Сердце – так тот просто вылитый Бильбоке. О нем чего только не болтают! Что его совсем недавно отыскали в какой-то берлоге в ста футах под землей, и водевильщики хотят представить это на театре. Но это еще что; есть вещи куда занятнее. В душе эти папуасы сущие ангелы, хотя, глядя на них, нипочем не скажешь. Когда-то давно, в жуткий мороз, ночью они подобрали валявшегося прямо на улице юношу, как из романа, прекрасного, как купидон, умирающего от голода и холода… нет, погоди! Скорее от ран! Они его выходили, он поправился; они его усыновили, сделали хозяином, королем; устроили ему маленькие хоромы близ своих трущоб. Теперь это изысканный и благородный молодой человек, который выезжает верхом и принят в свете…

Роза улыбнулась.

– Так, выходит, принцесса Нита Эпстейн пустилась в путь в такую рань ради подобных диковин?

– Значит, ты меня слушала? – насмешливо отозвалась Нита. – Честно говоря, мне показалось, что ты витаешь в облаках и я все это говорю для няни… Ладно! Нет, барышня, вы совсем не угадали. Мы выехали по делам; я разве не говорила, что еду к графу, моему опекуну? Это целая история. Правительство собралось у нас купить особняк де Клар несколько против нашей воли; чтобы опять пустить в оборот мой свободный капитал, опекун присмотрел обширный участок, окружающий мастерскую Каменного Сердца.

– В том квартале, что в ста футах под землей? – прервала ее Роза с некоторой горечью.

– Браво! Да ты и впрямь меня слушаешь! – вскричала принцесса, приживалка же недовольно поджала губы. – Участок приобретет ценность благодаря новой планировке. Планы готовы; мы их получили в мэрии. У нас будут фасады на две улицы и бульвар. Новый особняк де Клар окупит расходы на строительство благодаря доходным домам, которыми будет окружен впоследствии… Я как раз хотела посоветоваться с твоим братом… Хотя у графа, моего опекуна, полно знакомых, которые во всем этом прекрасно разбираются…

– Пойми, Розочка, бедная моя, – запнулась она и тотчас, похоже машинально, перешла на английский, – мне бы очень хотелось порасспросить об этих делах. У меня никого нет! Совсем никого!

Пока Роза де Мальвуа открывала рот для ответа, коляска, въехав в узкую улочку, остановилась. Левая дверца едва не касалась старой стены дворца Клюни; правая же распахнулась, и человек респектабельной наружности просунул свою голову без шляпы, в начинающих седеть светлых волосах.

Человек этот нам уже знаком, и все же мы потратим несколько строк, дабы представить его читателю, ибо протекшие десять лет произвели в нем перемену, можно сказать, почти сказочную. Словом, это был Жулу, не кто иной как наш Жулу, «Дурак» Маргариты Садула; добавим, что ничего, ровным счетом ничего не осталось в нем ни от дикого удальца-повара прекрасной грешницы, ни от студента-второкурсника, ни от безжалостного борца, который выдержал, стоя на мраморном столе, ту бешеную историческую схватку с морским офицером, так прогремевшую среди школьных преданий.

Итак, от прежнего не осталось и следа: это был господин граф дю Бреу де Клар, человек умеренный, покладистый, состоятельный, возвысившийся в глазах общества благодаря высокому титулу своей подопечной и без пяти минут пэр Франции.

Сверх всего он был еще и мужем графини дю Бреу де Клар, а лучше просто де Клар: она, отпрыск знатнейшего рода, существо, наделенное редчайшей красотой и силою характера, извлекши из бездонных архивных недр свое право носить имя де Клар, благодаря этому отвоевала перед судом для своего супруга опекунство над принцессой Эпстейн, невзирая на отчаянное противодействие покойной матери Франсуазы Ассизской, до самой своей кончины не отступившей от намертво засевших в ее голове предрассудков – из коих важнейшим была неистребимая неприязнь к графине.

Граф выглядел старше своих лет, и на вид ему можно было дать никак не меньше сорока пяти. Его некогда атлетическая фигура заметно поблекла; прежде его широкие крутые плечи не вынесли бы черной одежды, которую он носил теперь как прочие. Он несколько ссутулился; облик его выражал страдание и печаль. Но особо заметна была перемена в чертах и в выражении его лица.

Лицо его было широкое, землистое; лишь худоба, вновь вылепив грани этой головы, казавшейся некогда неотесанным наброском, выявила ясные и едва ли даже не благородные черты: увеличившиеся глаза стали умны, обнажившийся лоб принадлежал мыслителю.

Заметив в коляске постороннее лицо, граф было опасливо отпрянул; он был весьма слаб глазами и потому спросил:

– Кто это тут с вами, принцесса?

Вместо ответа Нита фамильярно протянула ему руку, а госпожа Фавье пробурчала полным досады голосом:

Принцесса уже, слава Богу, не ребенок, и вольна в своих поступках!

– Кто бы вам что ни говорил, и что бы вам ни доводилось слышать, сударыня, – холодно оборвал ее граф, – знайте: вы находитесь в полном распоряжении моей подопечной. Прошу никогда об этом не забывать!

Он сжал своими руками ладонь Ниты. Во взгляде его читалось нежное и доброе почтение. Выходя из коляски, Нита подставила лоб под его поцелуй и чуть слышно назвала имя подруги.

Когда граф поприветствовал Розу с благожелательной галантностью, в ее полуопущенных глазах отразилось удивление. Приживалка поджала толстые губы и изготовилась покинуть коляску.

– Останьтесь, – сказал ей граф дю Бреу. – Вы подождете здесь.

И добавил, подавая руку Розе:

– Добро пожаловать, мадемуазель де Мальвуа; я не из тех, кто осуждает вашего брата.

– Так кто же его осуждает, сударь? – спросила Роза, полным достоинства жестом отнимая у него свою руку.

– Видимо, те, кого обвиняет твой брат, – отозвалась Нита, мечтательно поводя своими большими глазами.

А граф дю Бреу заметил:

– У вашего брата и этих людей, барышня, силы, боюсь, окажутся очень не равны…

Они были у самой двери мастерской Каменного Сердца, под знаменитой вывеской, раскачиваемой порывами ветра. Коляска ждала в конце улицы. Граф снял шляпу и пропустил девушку вперед. Прежде чем войти, он бросил взгляд на пятое окно славного жилища Добряка Жафрэ. Две любопытных головы виднелись в этом окне. Граф, сухо поклонившись, помахал шляпой.

САЛАДЕНА ОТУЧАЮТ ОТ СОСКИ

Едва пробило десять, Вояка Гонрекен испустил отчаянный вопль, на что господин Барюк прокукарекал петухом. Тотчас все капралы отозвались куриным кудахтаньем. Несколько мазил издали тот нежный ровный звук, каким по весне жабы зазывают своих возлюбленных. Известная своими разносторонними дарованиями мадемуазель Вашри воспроизвела пенье вороны в уединенных горах; Патагон, ее дядька, заревел что твой ишак; хозяин ученых обезьян спел «Марсельезу», Симилор затявкал, Эшалот мяукнул, несчастный Саладен издал душераздирающий вопль, а в это время Альбинос, сорвав с головы белоснежный парик, громко с южным акцентом декламировал монолог Терамена о смерти Ипполита. Надо всей мастерской Каменного Сердца царил ее великий глас, вобравший все шумы, созданные природой и цивилизацией, – начиная с визга пилы и кончая кряканьем достославных уток, воспетых Вергилием долины Темпе.

Все это было исполнено в самом стройном порядке, которому позавидовал бы знаменитый полуденный перезвон страсбургских городских часов. Никто не смеялся. От причуд художников, будь то ученики самого Рафаэля или обыкновенные пачкуны школы Каменного Сердца, иной раз пробирает дрожь.

Когда этот ежедневный и обыденный гвалт продлился положенное время, Вояка Гонрекен торжественно провозгласил:

– Господин Барюк Дикобраз!

– Может, мне почудилось? – спросил второй заместитель. – По-моему, кто-то произнес мое имя!

– Время летит как на крыльях! – отвечал Гонрекен Вояка. – Пора звонить.

Барюк, отложив палитру и кисть на длинной как у метлы палке, сказал:

– Динь-дилинь, динь-дилинь! Вот гонг, возвещающий, что всякий может спокойно принять свою трапезу, причем всякому, буде он пожелает, дозволяется закурить и побеседовать с другими, не задираясь! Вольно! К трапезе приступить! Сегодня к перерыву, по сравнению с обычными днями, милостиво прибавляется четверть часа по случаю праздника Господина Сердце! Эй, вы! Кружки достать!

Как только кончилась сия речь, выслушанная в благоговейном молчании, тишина сменилась невообразимой суматохой. Вся мастерская – офицеры, капралы, рядовые и те, кто им позировал, с гомоном сорвались с мест как отпущенные с уроков школяры. Из всех стран на карте рода человеческого ни одна не может сравниться сокровищами своих недр, глубиной пещер и неизведанной дикостью ущелий с лучезарной страной художества. Искусство – колосс, коего благородное чело освещено ярким солнцем, но невидимые ноги уходят Бог весть куда, в океаны нищеты. Можно ли причислить к искусствам и это? – спросите вы. И сии ступни – от той ли они главы? По-моему, да. Поглядите, какая пропасть отделяет комедианта-звезду от убогой подстилки из бессловесных статистов, на которой его подают как роскошного глухаря на рубленом мясе. Ничто так не походит на мастерскую Каменного Сердца, как эта чудная толпа фигурантов, непрестанно копошащихся на самом дне и вместе с тем – дивная тайна! – гордых собою. Искусство остается искусством, и в самых низах своих, как и на вершине, а честолюбие – кровь этого огромного организма – проникает и в самые дальние уголки пальцев его несчастных ног.

Пескарь, это наказание парижских рыболовов, эта ничтожная, несъедобная тварь, копошащаяся в илистом дне канала де л'Урк – не в меньшей степени рыба, чем отливающий серебром окунь, чем удивляющая совершенством формы форель, чем крапчатая минога или гигантский осетр. Дворовая шавка – такая же собака, как и увешанный выставочными наградами пес голубых кровей.

Так и эти рабы по 25 су за штуку тоже были художниками. Они сделались художниками оттого, что это ремесло есть свобода по преимуществу. Ими помыкали как последними школярами, но что с того? Они были свободны, ибо не делали ничего ради корысти!

Все разбрелись по своим углам. Углов здесь было великое множество, и в каждом, за грудою ли сваленного тряпья, под поленницей ли дров, меж подрамниками и стенами, словом, повсюду был припрятан какой-нибудь сильно пахнувший, проперченный кусок съестного. Бедный художник не станет питаться как жалкий мастеровой: искусству всегда потребна роскошь, а пряности служат роскошью голытьбе.

Вскоре всякий устроился со своей газеткой и бутылкой. Газетка – вот тарелка, предоставляемая художнику цивилизацией; она же служит одновременно буфетом. Изо всех этих лопающихся от обилия мыслей газеток неслись сотни тошнотворных ароматов, над которыми царил въедливый мужицкий луковый смрад. Гораций, великий поэт, обрушивал на лук яростные проклятия; я не дерзну вступать в спор о луке с таким авторитетом, и все же без лука искусству не обойтись.

В мгновение ока развернутые газетки распространили по всей мастерской густой аромат лука; луком разило равно от всех изданий: от юного еще в ту пору «Века», от «Прессы» – старшей его сестры с обещанным ею читателю годовым доходом в сумме 365 идей; от «Родины» (тот же «Век», только выходящий по вечерам), от «Французского курьера» (та же «Родина», только выходящая по утрам), от «Дебатов» в их назидательных пеленках, от «Французской газеты», что так и норовит ужалить короля-мещанина в нос, от «Ежедневной» с ее вздохами по ушедшим временам, от «Эстафеты», «Времени», «Глобуса» и двух десятков других газет, сильных и хилых, умных и тупых, луком несло ото всех. Перед луком все были равны. Единожды попав в эту яму, шедевры человеческого разума пахли одинаково: луком.

А в это время поближе к плите местная знать кушала с тарелок: господин Барюк – почку под соусом, Вояка Гонрекен – худосочное цыплячье крылышко. Вокруг них среднее сословие и простонародье, расположившись в живописном беспорядке, с неизменным аппетитом жевали кто кусочек солонины, кто мозговой колбасы. Судачили, смеялись, пели. Средь этой веселой толпы мы выберем три компании, теснее других связанные с нашей историей.

Первая компания, состоявшая всего из двоих персонажей, держалась особняком; ее образовали Эшалот (который представлял туловище) и убогий мальчонка, с которого рисовали летающего ребенка для афиши акробатов. Так что в жизни половинки атлета существовали по отдельности, и покуда Эшалот, натура поистине материнская, занимался единственным наследником Симилора, тот, будучи поборником наслаждения, присоединился к госпоже Вашри и завтракал со скоморохами.

Это и была вторая группа, куда входили: Паяц, исполнитель первых ролей, Медведь, Альбинос и Физик.

Третий кружок образовали только художники мастерской, собравшиеся вокруг Вояки Гонрекена, который говорил витиевато, путано и помногу.

Барюк был чем-то занят: его маленькие серые глазки шмыгали туда-сюда.

Саладену, скорее всего, не хватало до двух лет лишь нескольких месяцев; он еще не научился говорить, но ползал как ящерица, был уродлив, тщедушен и нелепо скроен. Эшалот говорил ему с неповторимой нежностью терпеливого человека:

– Ну подумай сам, Саладен! Нельзя же сосать соску до самой армии, правда? Ну-ка, скушай это, как делают послушные мальчики, это тебе полезно, сам дядя ветеринар сказал, и пора уже тебе, пацан, сиську бросать и браться за ум.

Саладен глотать явно не желал, корчил невозможные рожи и пытался орать; но Эшалот, знакомый с силою его глотки и опасаясь скандала, стискивал ему ладонью рот, говоря:

– Напрасно ты это. Твой папка для тебя ничего не делает, я один о тебе забочусь. Будь добр! Колбаса тебе придаст мужской силы – не то что молоко, которое в Париже чем только не разбавляют: и крахмалом, и лошажьими мозгами. Молочники – самое жулье. Ты откроешь, наконец, рот, гаденыш?.. Вот видишь, Саладен, ты таки дождался, что я обошелся с тобой грубо!

Саладен, который кочевряжился как мог, вырвался наконец из объятий Эшалота и запустил все десять своих черных изогнутых ногтей в бедную тощую щеку кормильца. Эшалот поцеловал его.

– Безобразник, – проворчал он сквозь смех, – когда ж ты дурить-то бросишь? – И добавил с нежной решимостью: – Не мешало бы тебе возблагодарить небо, что оно отучает тебя от сиськи колбасой! Человек должен быть приучен кушать сам с младых ногтей, ты мне когда-нибудь за это спасибо скажешь. Давай-ка, Саладен, будь умницей! Здоровее будешь. А ну-ка, попробуй! Ты разве видел, чтобы я когда-нибудь сосал соску? Ты один тут сосешь, срамник!

По лбу Эшалота катился пот; он вытер его рукавом и подумал: «Надо ж, до чего упорный! Такой кроха, а уже против колбасы выступает!»

В нескольких шагах от них щеголеватый Симилор и не вспоминал о своем сыночке; это было для него обычное дело. Вся затея с отучением от соски, дело тонкое и нелегкое, ничуть не занимала его. Раб своих страстей, он транжирил весь свой заработок с госпожой Вашри. Он не был красавцем, но под его обуженным плюшевым сюртуком скрывалась натура артистическая, с обхождением; без штанов и в старой серой шляпе, из-под которой выбивались упрямые русые волосы, он был поглощен ухаживанием.

– А вы как думали! – говорил он с подлым и в то же время глуповатым выражением лица.

Мы, что называется, повесы эпохи Регентства, со всеми этими всевозможными фокусами, как полагается, и оченно даже можем, чтобы бабенка себя чувствовала как рыбка в воде, в смысле там покушать, наряды и все прочее. Это все вздор, любовь эта мне здорово подгадила в жизни; но что вы хотите? Ох, и натерпелся от красоток за свою жизнь этот модный молодой человек, не отступавший, заметьте, от стези чести!

– Ах, как вы много небось повидали всякого занятного, господин Симилор! – вздохнула госпожа Вашри, поглощая рубец из глиняной миски.

Она сидела на полу, положив пятки на стул и уткнувшись носом в миску. И какой же красивой казалась Симилору!

Турецкий барабан из «Театра юных подмастерий», труппу которого составляли тридцать две дрессированные собаки, пронзительно спросил:

– Но как же вы ухитряетесь зарабатывать такую кучу денег?

Кучу денег! Вот простота! Нашелся наконец человек, который считает его богатеем и завидует! Симилор весь аж засветился от гордости и задрал нос.

– Утверждать, что все граждане рождаются равными, – отозвался он профессорским тоном, – вздор! Поглядите-ка на Эшалота, из моих холопов, которого я прихватил, чтобы он возился с моим сыном, брошенным его матерью-дворянкой, принадлежащей к высшему обществу «шоссе д'Антен», которую я мог сжить со свету, стоило лишь сказать ее муженьку-миллионеру: «Эй, слышь! Баронесса твоя напакостила тут с одним приличным, по общему мнению, молодым человеком», со мной то бишь, чему у меня есть улики в виде ее писем на атласной бумаге, в которых она меня называла «Симилор, кумир моей души», и чему Саладен являет собой вещественное доказательство ее преступного ко мне пристрастия, чем он мог бы приструнить спесивую семейку и вертеть ими как угодно, когда б он был глух к утонченным чувствам!

Собравшиеся слушали разинув рот, а мадемуазель Вашри так даже забыла глотать, до того ей нравилось.

Единственное, что несколько смущает автора, так это опасение прослыть подражателем Вергилия – уж больно бросается в глаза сходство этой сцены со свиданием Энея, Анхизова сына, с Дидоной в окружении ее придворных – но ничто не ново под солнцем.

Симилор заломил шляпу набекрень. Двойной триумф в качестве оратора и соблазнителя опьянял его.

– Я это к тому, чтобы обратить ваше внимание, – продолжал он, – ведь Эшалот имел равные со мной возможности в этом мире. Отчего же он остался на дне, а я поднимался по общественной лестнице? Все дело в душевных дарованиях. Что до меня, начавшего с салонных танцев и имея на сей счет все возможные свидетельства и дипломы, то я преуспел благодаря женщинам. Коль вы не идете на сделки с совестью, можете жить с поднятой головой, известное дело. Да, цыпочка моя, – прервался он, протягивая табакерку мадемуазель Вашри, – каких только я не повидал, и бывал замешан в аферах, где денег ворочались целые горы. Я лично завтракал что ни день с Приятелем – Тулонцем.

– С самим господином Лекоком! – пронесся шепот среди слушавших.

– Это которому отрубило голову несгораемым шкафом у банкира Шварца, – вставила мадемуазель Вашри. – Вот, я помню, смеху тогда было!

Публика сдвинулась потеснее. Эта свежая еще драма, и главное, на редкость прихотливая коллизия глубоко впечатлили трудящийся люд, который знал на этот счет побольше широкой публики и даже побольше полиции. Ибо чем глубже вы погружаетесь, тем лучше слышны бродящие в народе слухи. Жестокая смерть господина Лекока породила тысячи предположений. Легенда о Черных Мантиях гуляла по проулкам и заполняла умы престарелой бедноты. Всем было невтерпеж послушать.

Симилор прошипел громкое «тссс».

– Коль найдется такой сообразительный и ловкий малый, кто хочет тихой сапой нажить капиталец, – снова завел он с таинственным видом, – пока еще можно подыскать оказию, что уж там. Никаких Черных Мантий никогда не было! Это только бездельники сочиняют подобные байки. Что верно, так это что можно найти ребят, которые обделывают кой-какие делишки под покровом тумана, и что нужны люди присматривать или следить за товаром; все шито-крыто; не знаешь чем обернется. Разве можно доставить малейшее неудовольствие хозяевам кабачка «Срезанный колос», где, как поговаривали, Черные Мантии сходились на свои совещания? Шито-крыто, это были кабатчики, вот; к ним ходили в картишки перекинуться. В общем, двое из тех пропали: господин Лекок и господин Трехлапый, калека из почтовой конторы.

– А вы, господин Симилор, знали господина Трехлапого? – спросила прекрасная Вашри, сдобрив свой сиплый голос толикой нежности.

Симилор напряг свои знаменитые икры. Он рос на глазах. Его старая серая шляпа просвечивала.

– Это столь же неоспоримо, как и ваша несравненная красота, – ответил он. – И не просто знал, но и навещал его в его апартаментах, что были аккурат напротив наших, в собственном доме агентства Лекока, и даже могу сказать вам, что он принимал дам первой категории, сколько раз, бывало, столкнешься с такой на лестнице, полюбезничаешь; из чистого озорства, без всяких там сердечных переживаний. Их кареты ожидали у подъезда, и, несмотря на все их рюшечки, стоило шепнуть им на ушко «Будет ли завтра день?», как они делались нежны, как котятки.

Симилор вдруг оборвал речь: он увидел, как блестит серый глазок господина Барюка.

– Давай, вынюхивай, Дикобраз! – прорычал он вместо продолжения. – Ты имеешь дело с человеком поумней твоего, браток!

И с напором продолжал:

– В руках ничего, в карманах пусто! Мне не страшно, пускай ревностный глаз властей копается в моем прошлом, а что до хранимых мною секретов, то я сумею их не разболтать и под самой страшной пыткой!

Господин Барюк уже отвернулся и затерялся среди других групп.

В наступившем молчании были слышны выкрики подмастерий вокруг поэта:

– Ну, давай, Вояка, расскажите-ка про рождение Господина Сердце!

А чуть дальше ласковый басок бедняги Эшалота твердил с невозмутимым терпением:

– Саладен, будь умничкой. Большой парень – и соску все сосет, засмеют ведь! Ты мне потом спасибо скажешь!

– Смирно! – приказал Вояка Гонрекен. – Вот вам байка, которую каждый год рассказывают на празднике Господина Сердце для новичков. Называется «рождество Господина Сердце», но это неудачное название, ведь Господин Сердце имеет на вид от роду лет двадцать восемь – тридцать, а дело было в тысячу восемьсот тридцать втором году, в средопостную ночь. Просто он родился в эту ночь для нас, и того довольно. Готовы? Ага, славно. Каскадену приказываю помолчать. Это было в годы правления супругов Лампион, сменивших Тамерлана, царство ему небесное. Господин Лампион был не без таланту, но его мадам чересчур любила покушать. Дела мастерской шли неважно. Господин Барюк искал, где б ему заняться торговлей, я что-то такое ни шатко ни валко малевал. А что вы думали! Чтобы развернуться во всю мочь, нужен успех! Ну так мы бесчинствовали в «Возрождении Венеры» у Итальянской заставы, у Обрубка: проедали его вывеску. Цыц! А то не буду рассказывать! Ну, возвращаемся с гулянки под утро в мастерскую, пешком, хозяин с хозяйкой в фиакре, круглые как мячики: фиакр подъезжал вон там, с улицы, и вдруг лошади стали как вкопанные. Дикобраз орет: «Живо вперед!» Я говорю: «Время летит как на крыльях!» Кучер нахлестывает, проку ни малейшего. Потом иду я к передку повозки посмотреть, что там так не понравилось лошадям.

– Это был я! – прервал его господин Барюк.

– Чудно! – насмешливо ответил Вояка. – Это были вы. Но кто из нас двоих крикнул: «Господи! Женщина! Не может быть!»

– Так то была женщина? – спросил удивленный Каскаден.

– Именно, щенок, вся в черном и в полнейшем беспамятстве. Лошади отказались ее давить. Это у них такой научный инстинкт.

– И мы ее подняли и принесли сюда, и, придя в чувство, бедный молодой человек прошептал: «О матушка моя!»

– Как?! Молодой человек?! – раздалось со всех сторон. – Что еще за молодой человек?!

– Господин Гонрекен! – провозгласил Барюк. – Вы обмишулились с вашей «эффектой»! Придется исправлять!

– Это был он! – буркнул Вояка. – Уже и так все угадали! Ведь вы угадали, братцы? И все же добавлю для ясности, что женщина в черном – это был маскарад, под которым неизвестный прятал свой пол и свои невзгоды, теперь ясно? Его тайна так и осталась для всех тайной. Если господин Барюк ее знает, пусть расскажет: буду весьма рад услышать. Несколько месяцев он пролежал больной; хозяева, умилившись его добродетелями, предложили ему руку мадемуазель, которой давно домогался присутствующий здесь господин Барюк. Получай!

– Да и сами вы домогались, – поправил Дикобраз. – Кстати!

Вояка испустил протяжный вздох.

– Она плохо кончила, – пробормотал он, – но была в ней некая изюмина! Я ее каждый год вспоминаю, как наступает праздник Господина Сердца. Чужак не захотел жениться на барышне, и был прав: уж больно воспитание разное. Но хозяева все равно поселили его в дальнем павильоне писать портреты, и виды, и всякие безделицы – красивые, кому нравится, но на которых ни гроша не заработаешь.

– Господин Сердце настоящий живописец, вот и все! – торжественно проронил господин Барюк.

– Ничего на потребу не делает! – подтвердил Гонрекен Вояка. – И доказательством тому то, что когда его единодушно избрали главой и патриархом мастерской после смерти господина и госпожи Лампион, постигшей их согласно законам естества, вследствие обычных излишеств и нескончаемых кутежей, Господин Сердце любезно согласился делать там и сям правку рукой мастера на наших полотнах. И зря! Клиенты, как увидели ноги нормальной длины и глаза на месте, стали прямо-таки выходить из себя и говорили: «Вы что, за обывателей нас принимаете?» Вот почему Господин Сердце для нашей мастерской и гордость, и роскошь; но главное, чтобы он ни к чему не прикасался! Пока он не притрагивается к этой кухне, все идет как надо. Так велит рынок; образование здесь не нужно, нужен лишь гений. Но да здравствует Господин Сердце! За его праздник!

Голоса господина Барюка не было слышно в общем хоре восклицаний, заглушивших в конце речь Вояки. Да ведь он боготворил Господина Сердце. Вот уже несколько секунд как он, позабыв о своем друге-сопернике Гонрекене, вновь обратил внимание на кружок, собравшийся послушать разглагольствования Симилора. Пока Вояка Гонрекен, сменив предмет обсуждения, с грустью толковал своим подмалевщикам о Черных Мантиях, о выставленном на продажу доме и нависшей угрозе выселения мастерской, господин Барюк, наполовину скрытый печной трубою, ловил слова Симилора, который, тесно сбившись в кучку с госпожой Вашри, Медведем, Физиком, Альбиносом, Поэтом и исполнителем первых ролей, с таинственным видом говорил:

– Надо быть начеку! На какие-то полчаса. Дела с этим «Будет ли завтра день?» подзахирели, но время от времени еще можно сладить дельце. Я сто франков получил за то, что немножко прогулялся на угол улицы Кассет в тот день, когда они влезли в окно к нотариусу из третьего дома. Если вам подходит работа, вас представят, но ни слова вон тому придурку: это не мужчина! Он опустился до того, что стал как кормилица!

Он тыкал пальцем в Эшалота, который уже на грани отчаяния только что насильно затолкал пальцем кусок колбасы в глотку Саладена. Ребенок давился и орал как резаный. Эшалот, довольный достигнутым, тихонько похлопывал его меж лопаток, приговаривая:

– Видишь, не Бог весть как сложно! Ты и сам не заметил, как перешел на взрослую пищу, и теперь, Саладен, ты мой должник до конца дней!

Несчастное дитя дернулось в последней судороге и затихло.

– Ну вот, – одобрил Эшалот, – теперь баиньки. А я позавтракаю.

В это мгновение Каскаден, последний из последних, распахнул настежь обе створки дверей, и по всей мастерской разнесся его крик:

– Черные Мантии!

И объявил, приподняв свой картуз:

– Имею честь доложить о прибытии Черных Мантий, собирающихся поиграть с нами в «убирайся, здесь буду жить я»! Поприветствуем!

ЧЕРНЫЕ МАНТИИ

Каскаден скрылся, с шутовским почтением размахивая своей бумажной шапкой, и Черные Мантии вошли. Мастерская Каменного Сердца перестала жевать; Вояка Гонрекен только что заклеймил этих, как ему казалось, разорителей домов. Против этих гнусных Черных Мантий настроены все, кого они притесняют, и многие другие; по самой природе своей они из тех, кого ненавидят все. Из гущи дымного облака, подпитываемого множеством горящих трубок, мазилы, натурщики и клиенты неприветливо взирали на прибывших.

Наши Черные Мантии состояли из двух очаровательных девиц в меховых накидках и чистеньких утренних туалетах, и печального, доброго с виду господина, что не вязалось, разумеется, с образом кровопийцы, ненавистным всем людям из мира искусства. Мастерская Каменного Сердца никакого этажа в мире искусства не занимала, а ютилась в глубоком-преглубоком подвале, но в каждом ремесленнике сидит хоть капля рыцаря – даже когда, обмокнув в ведро с краской мочало, малюет базарную вывеску самого страхолюдного вида. Завидев Ниту и Розу, сей непонятливый народец разом переменил свой настрой, расступился и снял шапки.

Одна госпожа Вашри, скорчив рожу, выкрикнула:

– Ишь ты! Две девицы на одного господина! Извиняйте!

Мы знаем, что Нита покинула особняк де Клар с намереньем «как следует позабавиться», а именно посмотреть одну из причудливейших диковин парижского дна.

Однако разговор с Розой переменил ее настроение и обратил к мыслям совсем иного рода. Нита была девушка нрава смелого, открытого и веселого; детство она провела рядом с отцом, блуждая в одиночестве среди почти королевской роскоши. Потом настал год траура, проведенный в Обители Сердца Христова, где все – от наставниц до пансионерок – обращались с ней как с принцессою. Первые слабые признаки того, что называют «утехами», она узнала лишь после возвращения в особняк де Клар, где теперь жили граф и графиня дю Бреу. Там вращалось многочисленное и блестящее общество, и Нита, даже не особенно приглядываясь, отмечала его странную разношерстность.

Она, верно, была еще не готова как следует над этим подумать.

Многие семейства, громкие имена которых ежечасно звучали вокруг со времен ее отца, постоянно навещали этот дом и являлись на званые понедельники госпожи графини; но в этом тесном кругу случались и люди, явно не заслужившие себе гербов в крестовых походах. Сама графиня, дама высокого тона и большого ума, порой впадала в странности, и тогда казалась блестящей комедианткой, утомленной исполнением своей роли.

Эти утром в разговоре с подругой Ниту поразила одна вещь: нотариус Леон де Мальвуа не желал, чтобы его сестра бывала в доме де Клар по той причине, что – именно так выразилась Роза – «Леон де Мальвуа был знаком с графиней в годы ее молодости». Что за странное и тяжкое обвинение?!

В раздумьях над сим предметом Нита поняла, что и в ее душе уже давно живет закравшееся туда недоверие, хотя и не могла объяснить его причин. Жена ее опекуна никогда не внушала ей особых симпатий.

Но что за пропасть между этой детской неприязнью и открытым презрением Леона де Мальвуа!

Нита припомнила: при жизни герцог де Клар выказывал особое уважение к молодому нотариусу, а мать Франсуаза Ассизская сделала его своим душеприказчиком.

С другой стороны, у графини почти не упоминали о Леоне де Мальвуа. Нита не вслушивалась в разговоры о делах, но дружеские чувства к Розе иногда обостряли ее слух, и кое-какие неприятные вести она уловила. Нита знала, что графиня намеревалась передать ее дела в другие руки; знала также, что причиной тому были некие опасения графини: по ее словам, положение молодого нотариуса было весьма шатким.

Следовало бы тотчас добавить, что в этом мнение графини не совпадало с мнением остального общества. В кругу коллег, доверителей и повсюду Леон де Мальвуа, несмотря на молодость, слыл не просто уважаемым, а едва ли не почитаемым человеком.

Чутье Ниты быстро подсказало ей, к которому из этих суждений примкнуть – графининому или общему.

И не случайно мы произнесли здесь слово «чутье»; нам остается объявить, что большинство жителей предместья Сен-Жермен успело заменить его словом «предрассудок». В глазах света графиня де Клар была идеальной дамой, прекрасно сочетавшей непреклонную добродетель с самой модной изысканностью. Она создала себе славу женщины благочестивой; богоугодные дела, устраиваемые под ее покровительством, служили ей надежной защитой; она водила знакомство со многими высокопоставленными особами; поговаривали, что графиня причастна к некоторым политическим комбинациям.

Она была еще молода, хороша собой и отличалась редкой живостью ума. Для страдающего мужа у нее были наготове материнские и дочерние чувства. Конечно, стоило ей захотеть, она могла бы скинуть соперников с капризной колесницы моды, чтобы править ею твердою рукой. Но она этого не желала, – вернее, она желала большего.

В ее отношениях с Нитой, своей подопечной, даже самый придирчивый судья не нашел бы в чем ее упрекнуть. Отношения эти состояли в одном лишь исполнении важного долга. Нита обрела в графине не мать, но благожелательную и спокойную подругу; в ее семье Нита жила в довольстве и пользовалась свободой. Графиня, казалось, равно остерегалась как излишней властности, так и преувеличенного радушия, которое в отношении столь богатой наследницы легко принимает черты заискивания.

Все было просто, честно и достойно. Когда мы упоминали здесь о комедии и о роли, в которой проглядывала усталость, это касалось дел домашних. Пред лицом же света роль исполнялась безупречно, и свет, пораженный этим невиданным родственным чувством, невесть откуда взявшимся так внезапно и в нужный момент, сошелся на том, что все обстоит как нельзя лучше.

Что же до графа, то он мало занимал умы общества. Граф пребывал в тени собственной жены, и никто не догадывался, сколько положено сил, чтобы превратить бывшего драчуна в прихварывающего и смирного барашка.

Но вернемся в мастерскую Каменного Сердца.

Черные Мантии пересекли залу. Пригожие девицы шли парой, погружены в раздумье. Едва ли они удостоили чудеса знаменитой мастерской даже рассеянного взгляда.

Такого рода вылазки люди предпринимают в определенном расположении духа, в стремлении найти все в открывавшейся им незнакомой стране потешным и осмеять во что бы то ни стало.

А посмеяться было над чем. Вояка Гонрекен был явно горд, выставив напоказ свой народец.

– Тут у нас, так сказать, слегка отдает табачком, – сказал он в виде оправдания графу, который вежливо приветствовал его, – но у художников, как и у французских солдат, бывают свои привычки, мы ж к визиту дам не готовились. Да тут еще время летит как на крыльях!

– Вы здесь у себя, милостивый государь, – отвечал проходя граф. – Не обращайте на нас внимания.

Нита и Роза проследовали за ним, прижимая к губам платки, ибо в «слегка» пахнущем табачком воздухе было не продохнуть.

Роза обратилась к подруге, глянув на сутулую фигуру графа:

– Этот человек никогда не смог бы дурно поступить с тобой!

Нита посмотрела на нее с удивлением.

– Вот как? – пробормотала она. – Разве кто-то собирался поступить со мной дурно?

– Тебе непременно нужно увидеться с моим братом, – понизила голос Роза, так как граф шел в их сторону. – Найди способ. Это важно.

Граф кротко, как бы поясняя, сказал:

– Все это будет снесено. Приобретается только участок.

Примечательное обстоятельство: господин Барюк, обыкновенно столь радушный, на сей раз не стал вместе с Воякой Гонрекеном отстаивать честь мастерской. Как только чужаки вошли, он оставил свое место у плиты и окольным путем удалился за спины кружка, состоявшего из госпожи Вашри, Паяца, Медведя и прочих актеров, обступивших нашего Симилора. Будучи в добром расположении духа, господин Барюк сам говаривал о себе, что его истинное призвание – сыскная полиция; он кичился своим длинным ухом и цепким глазом.

С утра еще господин Барюк обнаружил, что между Симилором и натурщиками – людьми, повязанными круговой порукой, – затевалась, выражаясь его стилем, некая «каверза». И хотя от государства ему никакого вознаграждения за то не причиталось, он желал все выведать. Призвание влекло его.

Симилор был существом не без слабостей, а господин Барюк обладал замашками и хваткой прирожденного сыщика. Силы противников были неравны.

Господин Барюк взял банку с синей краской и принялся усердно размешивать. Встал он так, чтобы слышать каждое слово Симилора.

А тот, строя из себя преуспевающего пройдоху, нашептывал госпоже Вашри:

– Перед вами откроются все блага вселенной, драгоценные шали, свадебные торжества, места в первом ряду, и все прочее, да что там, при вашей-то красоте еще и не то будет, не бойтесь!

И добавлял во всеуслышание:

– Вы им не верьте! Когда имеешь дело с этими кровопийцами, известно чем тут пахнет! Поглядите-ка как следует на эту троицу: старик и две молодки. Черная, которая слева – сестричка того самого нотариуса, которого я караулил, пока господа Пиклюс и Кокотт шуровали в дому. Белобрысая – у той наследства тыща миллионов, да вдобавок принцесса. Старик ей опекун, уж он там руки греет! Вы им не верьте!

– Как! – воскликнула госпожа Вашри. – Так он, выходит, из Черных Мантий!

Неудивительно, что господин Барюк навострил уши. Слушатели теснее сгрудились вокруг Симилора.

– Графиня, вот уж волчица! – продолжал он, невольно приглушая голос. – Я и сам в этих делах никогда не был невинным младенцем, который только вылез на свет. Но ведь слышишь разговоры то там, то сям, разве нет? В конце концов начинаешь кумекать. Сам руки греет, графиня ихняя тоже. Эта графиня изображала монашку в особняке на улице Терезы, когда полковник помер, и она была близкой подружкой господина Лекока, что стал Хозяином после смерти полковника. Господин Лекок пообещал сделать ее герцогиней.

– Взялись за кисти! – приказал тут Вояка Гонрекен. Мастерская покорно принялась за работу.

Граф с девицами только что вышли через дверь, ведущую в сад. Господин Барюк молча вернулся на боевой пост, решив больше не спускать глаз с этого заговорщика Симилора, который, сунув ладони в вырезы старой безрукавки, в серой шапке на одно ухо и важно выбрасывая свои голые ноги, подошел к Эшалоту, второй половинке Геракла. Эшалот с умилением указал ему на мирно задремавшего Саладена. Любой другой ребенок давно бы задохнулся от того доброго шматка колбасы, какой Эшалот затолкал ему в глотку, но Саладену все было нипочем.

– Амедей, – с чувством сказал Эшалот, – этот малец еще будет вспоминать сей великий день, когда его отучили от соски. Я себе один хлеб оставил, всю пищу ему отдал. А тебя-то, папашу, гляжу, это нисколько не трогает!

Симилор пожал плечами:

– Тебе не дано меня понять. Я работаю ради него. Не исключено, что его возьмет разобрать по косточкам семейство Вашри, я там завел для нас знакомства.

– Да ни за что! – вскричал Эшалот. – Не желаю, чтобы его разбирали по косточкам!

– А кто ты такой? – холодно заметил Симилор. – Взялся за роль преданной собачки, ну и играй ее. А у меня дар преуспеяния с помощью женщин и козней. При тебе ребенок останется среди простолюдинов; со мной он станет хлыщом и проходимцем, а в наш просвещенный девятнадцатый век это открывает все дороги!

– Амедей, ты нас погубишь! – вздохнул Эшалот со смешанным чувством упрека и восхищения. – Ты способен соблазнить кого угодно, но в сердце у тебя нет родительских чувств.

– Смирно! – загремел Вояка Гонрекен. – Чтобы у меня все до одного были заняты своим делом! Подпустите-ка тут, как крокодилы пожирают негра: публика это любит. Господин Барюк, подправьте чуток женщину-скелет: что-то ребра у нее кривоваты. Уж коли эти налетчики намерены спалить нашу мастерскую, то хоть погибнем с честью. Эй, госпожа Вашри, покажите-ка вашу грацию и таланты; я сейчас тут эффекту подпущу!

Вскорости вся сказочная фабрика заработала полным ходом. Нельская башня предстала во всей своей средневековой ветхости; Симилор вытянул свои несравненные голени, Эшалот надул свою знаменитую грудную клетку; Каскаден поднял лапку дитя несчастной любви, а мадемуазель Вашри, на которую страшно было смотреть, продемонстрировала свою грацию. В это время Паяц, Медведь и Альбинос встали в позу среди чудовищно облезлых чучел тигров, картонных крокодилов и набитых соломой рыб. Вояка Гонрекен, осененный вдохновением, мазал, господин Барюк махал кистью, капралы малевали, мазилы красили; тошнотворного цвета краски ручьями текли со всех сторон. Вот было зрелище!

Снаружи под лучами зимнего солнца расстилался сад, почти превратившийся в дремучий лес, но просторный и заросший старыми большими деревьями. Повсюду, куда проникали лучи, блестела мокрая трава; в тени еще лежал снег, весь ноздреватый от больших талых капель.

Выйдя из мастерской, девушки подставили лица свежему воздуху и упоенно вдыхали его. Граф же, попав из тепла в холод, с дрожью запахнул шубу на больной груди.

Он долго и надрывно кашлял. Когда приступ прошел, на висках блестели капли пота и два красных пятна проступили посреди бледных скул, изборожденных грубыми складками.

– Развалюху на снос, – повторил он, указывая на мастерскую. – Смысл всей затеи в этом превосходном участке.

– По-моему, сделка славная, – добавил он, переводя дух. – Я все разузнал досконально и немножко поднаторел в делах. А все ради вас, принцесса, деточка моя дорогая.

Он поймал на себе пронизывающий и тяжелый взгляд Розы, невесело улыбнулся и проговорил, обращаясь к ней:

– Ваш брат меня не знает, мадемуазель, и никто не знает.

Он испустил глубокий вздох и понял руки ко лбу.

– Вам лучше, друг мой? – сочувственно спросила Нита.

Он сам попросил Ниту называть его так.

Расшитым своим платком она обтерла пот с его висков. Этот жест никак нельзя было назвать жестом дочери. В нем были жалость и сострадание. Граф благодарно поднес к губам прекрасную ручку, державшую платок.

Он хотел было что-то сказать, но осекся. Роза поняла:

– Господин граф, если вы желаете поговорить с принцессой с глазу на глаз, я отойду. Мне самой надо кое над чем поразмыслить.

Нита удивленно смотрела на них.

– Да что ж это такое? – пробормотала она. – Никогда не чувствовала себя так странно, как нынче утром. Вы меня пугаете!

– Тем лучше, – отвечала мадемуазель де Мальвуа с какой-то особенной улыбкой, – ночью и не нужно особой храбрости.

– Ночью! – отозвалась Нита, граф же отвел глаза.

– Мне уйти? – спросила Роза. Это была мольба.

От волнения граф дрожал всем телом.

– Да, да, – наконец еле слышно выдавил он переменившимся голосом. – Думаю, что смогу говорить. Удалитесь, дитя мое, благослови вас Бог! Вы добры и благородны как ангел. Было время, я был полон сил, но тогда я вел дурную жизнь. Ваш брат знавал меня в те годы. Поведайте ему, что вы угадали во мне, ибо вы угадали верно, и для него, как и для нас, будет лучше, если брат ваш не ошибется в выборе дороги.

Роза быстро чмокнула Ниту, а девушки почти всегда успевают при этом что-то прошептать.

– Слушай как следует, – шепнула она, – запоминай и смекай!

Тут она пошла по тропинке, огибавшей двор, и почти тотчас пропала из виду.

Сердце принцессы билось так, словно перед ней нежданно разверзлась зияющая и полная тайн пропасть.

До сего мгновения с чем бы ни сталкивалась Нита в жизни, она все встречала без страха, не ожидая ниоткуда подвоха. Живя в доме де Клар, она, конечно, порой тосковала по тем неоценимым радостям, что дает человеку родная семья, но таков уж удел всех сирот. Мать она едва помнила, а отца ничто не могло заменить; ничто, кроме одного даруемого Провидением чувства – любви, которая устремлена в будущее так же, как трепет перед родителями – в прошлое.

Но что касается любви, то Нита не поверяла своих секретов никому, – если только они у нее вообще были.

В большом и знатном особняке, доставшемся ей в наследство, у нее были защитники, которых предоставил закон; ее окружили те сочувственные и надежные, но сдержанные отношения, к которым приходится прибегнуть, когда смерть уносит подлинные и невосполнимые привязанности. Жизнь в трауре представлялась ей естественной и простой; эта жизнь шла себе понемногу, постепенно просветляясь.

Никогда, в самом деле никогда, ей и в голову не приходило, что она может встретиться с опасностью.

Да никто здесь пока еще и не говорил с ней об опасности, однако предощущение чего-то пугающего, а может быть, просто непонятного уже витало в воздухе.

Граф прислушался к удаляющимся легким шагам Розы и подал локоть Ните, перед тем еще раз поцеловав ей руку.

– Вы слишком молоды, чтобы понять меня, принцесса, – вымолвил он куда тверже, нежели можно было ждать при его болезненном виде, – слишком молоды, ибо я могу лишь загадать загадку, ключ к которой я сам еще не нашел. Здесь нужен бы человек – ловкий, честный и смелый. Я такого человека не знаю и спешу высказаться сегодня, потому как не ведаю, позволят ли мне силы и обстоятельства сделать это завтра. Отец мой был честным человеком, истинным дворянином, мать была святой. Зло началось с меня; не отправь они меня в Париж, я, быть может, пошел бы в отца с матерью. Кровь у нас в роду хорошая: до меня никто из носящих это имя не бесчестил его.

– Вы, друг мой, – не веря своим ушам, пробормотала Нита, – вы творили зло? Вы обесчестили свое имя?

Вместо ответа граф продолжил:

– Есть женщина, желающая выйти за другого, но пока не овдовевшая. В разговорах со своими сообщниками она называет человека, фамилию которого носит, «мой первый муж». Вы ведь понимаете, принцесса? То есть как будто его уже похоронили!

Они шли по сумрачной аллее, где из-за переплетения голых ветвей тень была густой, как от листвы. Нита чувствовала, как дрожит под ее рукой рука графа.

– О какой женщине вы говорите, друг мой? – спросила она переменившимся голосом.

– Я говорю вам совсем не то, что собирался, – пробормотал граф, прижав ладони ко лбу. – Голова моя слабеет день ото дня. Знали бы вы, как я был когда-то силен! Нет ли у вас кого на примете – молодого, бесстрашного, кто мог бы защитить вас, когда меня не будет?

– Меня защищать?.. – пролепетала Нита.

– Защищать, при этом любя вас, девочка моя. Вы в том возрасте, когда сердце делает свой выбор. И не надо жеманства и ложного стыда. У вас есть кто-нибудь, кто любит вас, и кого могли бы полюбить вы?

Нита покраснела, потом побледнела. Опустив голову, она молчала. Граф ждал.

– То ли вы не доверяете мне, – медленно проговорил он, – то ли чересчур полагаетесь на закон; уверяю вас: они, коли захотят, и законы обойдут! – И прибавил, склонившись к уху девушки: – Они их уже обошли! Надо же, – прервал он себя, – мне жарко теперь; все тело горит. После приступа всегда так. Когда умер мой отец, я пил без продыху шесть недель; все хотел забыть одну вещь. И говорил себе тогда: держись, Жулу! Вот ты и стал графом. Предки с небес смотрят на тебя! Но на земле, на земле они были тут как тут и кричали: «Давай, наливай! Господин граф, за ваше здоровье!» Кровь бросилась той ночью мне в голову; все казалось красным, и я ревновал! Эта женщина убивала мою душу прежде тела!

– Та самая? – спросила Нита.

– Когда скончалась моя мать, – продолжал граф, не расслышав, казалось, этих слов, – я понял, что теперь двое знают, что творится в глубинах моей совести: я на земле, она на небе. Мне казалось, что она рядом со мной и надо мной. Но они были тут как тут и говорили: «Господин граф, мы – большая семья, в которой права старшинства принадлежат вам. Договор подписан утром в среду на первой неделе поста, господин граф, и подписан кровью! Теперь вам не отвертеться! Вы – наш хозяин, и потому должны нас слушаться!» Нет, – снова запнулся он в ответ на обеспокоенный взгляд Ниты, – я еще не рехнулся, принцесса. В третий раз я пробудился, когда они назначили меня опекуном и стражем юной девицы чуть ли не королевских кровей. С того дня я потерял сон. Что бы ни говорили вам обо мне, принцесса, верьте мне, ибо я люблю вас куда больше своей ничтожной жизни!

– Я вам верю, – прошептала Нита, – и знаю, вы любите меня, но…

– Но вам не терпится знать, или скорее бессвязный лепет больного поверг вас в смятение. Бывают часы, когда я и сам сомневаюсь – это когда им вздумается потерзать меня сомнениями. Бывают часы, когда она заставляет меня смеяться над моими страхами. А сейчас взгляните мне в глаза, княжна: разве не видно, что я вот-вот умру?

– Друг мой, как вы страдаете, – начала было Нита, взяв его за руки.

– Меня отравили! – произнес граф тихо и отчетливо.

Девушка в ужасе отпрянула. Граф выпрямился, и его обрюзгшие черты приобрели на миг мужественное выражение. Он продолжал:

– Я готов, девочка моя. Пришло время мне примириться с Богом; я готов умереть.

– Отравили! – повторила принцесса. Сердце ее прямо разрывалось. – Но кто? И для чего?

– Пока я жив, она не может стать герцогиней де Клар.

– Но герцога де Клар больше нет! – вскричала Нита, довольная, что сумела найти веское возражение на эти откровения, кошмаром навалившиеся на ее голову. – Друг мой, опомнитесь. Чтобы сделаться герцогиней де Клар, нужен герцог де Клар!..

Граф мгновенно замолк.

– Я отдал бы половину той жалкой крови, что покуда течет в моих жилах, – промолвил он с расстановкою и отчетливо, – чтобы вы полюбили человека, такого, как я вам говорил, – молодого, смелого и сильного. Слушайте меня внимательно, моя девочка: вы меньше чем кто-либо вправе утверждать, что герцога де Клар больше нет!

Нита покраснела и опустила голову, как если бы внезапная вспышка слишком явно озарила ее самую заветную думу.

– Если же герцога де Клар и впрямь больше нет, – закончил граф, – то все равно ничто не устоит перед этой женщиной. Сейчас, когда мы здесь разговариваем, у нее, может быть, уже есть. Она, не сомневаюсь, располагает всем необходимым, чтобы сотворить себе герцога де Клар! Кроме Бога и короля, только она способна на это!

ГОСПОДИН СЕРДЦЕ

Славный поэт аббат Жан Берто, епископ Сэский и первый духовник королевы Марии Медичи, велел построить этот павильон, прозванный «башней» за восьмигранный фонарь, венчающий высокую кровлю. Дело было, несомненно, еще до того, как дарование этого человека снискало ему славу и богатство. Впоследствии он, уже окруженный общим поклонением хозяин дворца, что мы именуем нынче Люксембургским, забросил свое прежнее скромное убежище.

Не прошло и десяти лет, как я в последний раз видел этот павильон, еще целехонький и милый; он стоял себе за старинной стеною из мягкого, в глубоких щербинах, камня, и смотрел сквозь липы на слуховые окна дворца Клюни. При всем желании я не в силах представить никакой справки, удостоверяющей, что ученик Ронсара именно в этих стенах сложил тот или иной из своих прелестных стихов, но так гласило предание, так утверждало название, да и сам очаровательный облик постройки заставлял поверить в это. Красные кирпичи, перемежавшие кладку песчаника, едва проглядывали из-под плюща; однако украшенные цветами навершия низких сводчатых оконниц вырисовывались за тонкой листвой жасминовых кустов, а наивная резьба фриза, сильно затененная выступом крыши, бугристой, как старая фетровая шляпа, лучше всяких дат говорила о возрасте ансамбля.

Париж похож на иных стариков, в памяти которых события давно прошедшие сохраняются гораздо отчетливей, нежели вчерашний день. В квартале Сорбонны вам непременно встретятся добрые люди, знающие о башне Берто; может, остался средь них хоть один, кто еще помнит ее последнего обитателя – Господина Сердце?

Однако в 1842 году Господин Сердце был здесь, можно сказать, знаменитостью. Картины, подписанные его именем, славились даже за пределами страны. Правда, старьевщики и торговцы не были знакомы с творениями самого художника; под маркой «Господина Сердце» продавались произведения опытного пачкуна по имени господин Барюк, или Дикобраз.

Когда его просили рассказать о хозяине, чудак Барюк отвечал: «Ищите!», а то заводил о мастерской Каменного Сердца поэму со всей ее путаной родословной, где сверкали имена Мушамьеля, Четырехглазого, Тамерлана, супругов Лампион и прочие.

Именно благодаря его похвальбе насчет мастерской Каменного Сердца, это славное заведение стало возбуждать любопытство за пределами обособленного мирка, составлявшего круг его заказчиков.

Момент был подходящий для изучения нравов. Старания некоего весьма красноречивого романиста привили бездельникам вкус к тайнам. Так появились люди, смотревшие на Париж как на огромный чемодан с двойным дном и полагавшие, что стоит поддеть любой камень на мостовой, как под ним обнаружится что-нибудь необыкновенное.

Наша прекрасная принцесса Нита так и сказала: «Мастерская Каменного Сердца созрела для славы, водевильщикам пора ею заняться!»

Но одно дело мастерская Каменного Сердца, и совсем другое – Господин Сердце. Этот вовсе не искал себе славы. Он был закоренелый одиночка, живший в своем мире, ни с кем не делившийся и малой частью своих забот и радостей. Но все же нельзя сказать, что он воздвиг стену меж собой и своими лихими мазилами, которые отзывались о нем с такой теплотой; напротив, всякий день они видели его дружеское и доброе лицо; он делал им много добра и был настоящим ангелом-хранителем своей беззаботной паствы. И не то чтобы Господин Сердце как-нибудь отгораживался от окружающих или скрывал свои занятия; средь бела дня он появлялся на виду всего света, его превосходная английская лошадь весело цокала по хмурым улочкам, спускающимся с горы Сен-Женевьев. Больше того, отнюдь не следуя прихотям моды с рабской и мелочной покорностью иных щеголей, одет он был всегда самым изысканным образом.

Вряд ли можно было найти второго столь восхитительно красивого наездника. Бедные городские девицы ждали часа, когда он, погруженный в свои думы, проедет мимо, натягивая поводья норовистого английского жеребца. Всю дорогу его провожали взгляды смущенных любопытных мордашек за муслиновыми занавесками.

Добирался он двумя путями: либо ехал по улице Арфы и сворачивал на внешний бульвар у Обсерватории, либо брал по набережной и скакал вдоль Сены до Елисейских Полей; эта большая улица выводила его к Булонскому лесу.

Первый путь вел к кладбищу Монпарнас, куда он наведывался не реже двух раз в неделю. Те, кто им интересовался (по большей части женщины), твердо и давно это знали. Он оставлял коня под присмотром одного мальчишки, ни разу не опоздавшего к условленному часу, и входил под кладбищенские врата.

Господин Сердце направлялся по дорожке вправо от главной аллеи и останавливался перед большим красивым склепом, на котором красовался герб герцогов де Клар. Позади этой пышной гробницы, утопая в цветах, пряталась скромная могила. Здесь он и просиживал в безмолвной задумчивости часами напролет.

Не раз после его ухода та или иная особа прокрадывалась к могиле, и пара любопытных глаз вперялась с немым вопросом в скромный мрамор. Но могила лишь молчала в ответ. Только данное при крещении имя «Тереза» было высечено после обычного «покойся с миром».

Словом, с этой стороны секрет Господина Сердце охранялся надежно.

Когда Господин Сердце выбирал вторую из своих дорог, это делалось, по-видимому, ради той излюбленной парижанами аллеи, что нынче огибает озера, а в 1842 году шла от ворот Майо до аббатства Лоншан. В Париже, при всем его шальном характере, развлечения почему-то всегда одни и те же. Наблюдатель позорче, проникший в суть дела, заметил бы, однако, что цель Господина Сердце состояла вовсе не в том, чтобы битых два часа носиться по кругу подобно белке в колесе, как это изо дня в день проделывает наша модная публика. Дело было в некоем экипаже, или скорее в его пассажирках, ибо экипаж мог и смениться; дамы эти принадлежали самому состоятельному и знатному кругу в обществе. Итак, были дамы, две женщины, обе замечательно красивые, одна принцесса, вторая графиня; графиня лет тридцати или немногим более, княжна – девушка восемнадцати лет.

Стоило Господину Сердце издали заприметить этих дам, он пускал лошадь шагом и следовал за ними на почтительном расстоянии, словно не желая быть замеченным.

Как мы знаем, он все же был замечен.

Само собой, он никогда не приветствовал дам. И вообще во всей блестящей толпе, которая в те времена, точно так же, как и сегодня, клубилась в лесу, Господину Сердце некого было приветствовать. Все знали его в лицо благодаря осанке и прекрасной лошади, но никто не мог назвать по имени.

Вам пришлось бы отправиться далеко отсюда, в кварталы, прилегающие к Сорбонне, и тогда мы услышали бы, как первая же девчушка, спрятавшись за своей занавеской, говорит при его появлении:

– А вот и Господин Сердце едет!

И прибавит, обращаясь к другим или к самой себе:

– Какой же он красавчик! Подумать только! И хоть бы раз взглянул в мое окошко!

Вернувшись к себе, Господин Сердце брался за кисти или впадал в раздумья, что было для него подчас одно и то же.

Словом, читатель уже давным-давно догадался, какое имя скрывалось под прозвищем «Господин Сердце». Отдам себе должное, я никоим образом не пытался ввести вас в заблуждение на этот счет. Всякий узнал бы в «великом магистре» мастерской Каменного Сердца, в августейшем преемнике стольких пачкунов, прославившихся средь «господ лицедеев и балаганщиков», нашего Ролана-Буридана, возлюбленного Маргариты Бургундской и сына несчастной госпожи Терезы, скончавшейся в десятом доме по улице Святой Маргариты.

Больше того: благодаря прихотям нашего повествования читатель теперь куда осведомленнее самого героя. Судите сами: пока умирающий Ролан лежал в бесчувственном забытье, мы присутствовали при тех важных событиях, что разворачивались вокруг одра его болезни в гостевых покоях монастыря Бон Секур, называемого также Обителью Ордена Милосердия. Мы видели, как потрясена была у его изголовья старая монахиня, в миру звавшаяся Роландою де Клар; видели смятение старого герцога; мы поняли, что Ролан, вложив той великопостной ночью столько изобретательности и душевных сил в побег в платье Даво, сбежал, сам того не ведая, не от беды, а от блестящей и приятной участи.

Так и мы – многие из нас, – в беспросветном коловращении нашего бытия, совершаем лихорадочные, подчас героические порывы, дабы избежать Бог весть какого миража, который, как виделось издали, грозил нам ужасным злом, но стоит лишь нам позволить ему приблизиться и сбросить свои покровы – окажется исполнением самых сокровенных наших надежд.

Вояка Гонрекен на свой манер рассказал нам, как Ролан, лишившись чувств на грани смерти, был подобран людьми из мастерской Каменного Сердца, возвращавшимися с заставы. В этом смысле мастерская Каменного Сердца оказалась как бы благодетелем Ролана, а это тем более заслуживает похвалы, что касса сего лихого заведения, невзирая на обилие заказов, неизменно пустовала.

У Каменного Сердца Ролан получал, может, и не столь образцовый уход, как в обители Бон Секур, но всяк старался как мог, в том числе ветеринар, друг всего дома, – и крепкое естество раненого победило.

Люди здесь были, безусловно, добрые: ведь они держали у себя Ролана, несмотря на то, что он никак не желал отвечать на их постоянные расспросы.

Ролана по-прежнему влекла та же неотвязная мечта, что занимала его на протяжении всей болезни и дожила до его полного исцеления: принародно узреть себя героем перед открытым судом присяжных. События на бульваре Монпарнас долго представлялись ему неким дурным сном; вот почему они так смутно сохранились в его памяти.

Зато все происшедшее в гостевой монастыря Бон Секур часто приходило ему на память как отсвет некоего отдаленного, но отчетливого видения. Он ясно видел Даво; он видел также монашку, которая, казалось, пережила свой век, и высокого, с горделивой осанкой старика, и девочку – маленькую, но уже такую красивую. Эти три последние особы казались ему как-то тесно связанными меж собой и вдобавок невесть какой невидимой нитью с еще более давними воспоминаниями, проплывавшими словно облака над его ранним детством.

Вояка Гонрекен сказал сущую правду. Принести материальную выгоду мастерской Каменного Сердца было не во власти Ролана, впитавшего уроки величайшего из живописцев столетия, усвоенные им в самую дерзкую, самую лучезарную пору своей жизни. Он усердствовал как мог, ибо хотел зарабатывать свой хлеб, но нисколько не преуспел и лишь портил полотна, предназначавшиеся балаганным актерам. Потерпев неудачу, он избрал себе угол в огромном сарае, взял холст в пару квадратных футов, настоящих кистей и красок и начал писать картину, изображавшую одну из тех тысяч уморительных сцен, что разворачивались в мастерской всякий день прямо у него на глазах.

Ролан оказался живописцем, а господин Барюк – по прозвищу Дикобраз – обладал редким даром пристраивать картины. Не надо забывать, что благодаря этому на одного господина Барюка приходилось целых два таланта, поскольку мы уже упоминали о его способности все подмечать, которая делает людей выдающимися дипломатами и сыщиками. Господин Барюк сбыл первую картину Ролана за сорок пять франков и объявил, что отечество спасено.

Господин Барюк угадал точно. Спустя год Ролан занялся восстановлением павильона Берто, пришедшего в ветхость, и устроил там свою скромную мастерскую. Роли поменялись. Мастерская Каменного Сердца, руководимая четой Лампион, королей-лоботрясов, приходила в упадок и ей угрожал крах. Теперь Ролан мог с лихвой вернуть мастерской все, чем он был ей обязан.

Словом, после кончины супругов Лампион (они умерли с разницей в несколько недель) депутация, куда по воле народа вошли Вояка Гонрекен, господин Барюк, четверо старшин и Каскаден, явилась вручить скипетр и венец Ролану.

Ролан, конечно, понимал, что и скипетр тот отнюдь не из золота, и венец не без шипов; тем не менее он не заставил себя упрашивать и согласился, приняв имя «Господин Сердце» ради этой общины беспомощных детей, неспособных поставить дело. Он получил право оплачивать аренду и счета за те моря паршивых красок, что мастерская изводила изо дня в день.

Его уважали, худо-бедно слушались, а вдобавок и любили – не столько за то, что он стал спасителем республики, сколько оттого, что республика сама считала себя его матерью. Ничто так не привязывает, как роль благодетеля; в конце концов, за то, что Ролан смог возместить свои долги, он был, рассуждая здраво, в не меньшем долгу перед мастерской Каменного Сердца.

И уж, разумеется, вовсе не из склонности видеть за всяким благим делом корыстные побуждения, а лишь стремясь проникнуть в глубь вещей и обрисовать ситуацию с полной правдивостью, скажем, что Ролан имел свои причины дорожить этим положением в обществе, странным для лица высокого происхождения, нелепым и неловким для его настоящего и закрывающим перед ним будущее.

С годами Ролан свыкся с одиночеством. Он жил здесь как бы в оазисе, окруженном пустыней, а его ближайшими соседями были дикари. Такая жизнь ему нравилась. С годами в нем нисколько не ослаб ужас перед мыслью, что нечто из его прошлого может выплыть на свет. Это сгубило его мать, по крайней мере он так считал, и он упрятал себя под землю, чтобы не разбудить эха той ночной драмы, избравшей местом своего действия бульвар Монпарнас.

Сколько добропорядочных людей сочли бы это пустым детским страхом! Но Ролану дело виделось иначе, чем добропорядочному обывателю. Он не мог без болезненного содрогания вспоминать ту карнавальную ночь, что разрубила его жизнь на два куска, отныне никак не способных снова срастись.

Словом, его прошлое умерло вместе с матерью. Ему не пришлось рвать никаких связей, и не было ни родителя, ни друга, у которого исчезновение Ролана могло вызвать хоть тень сожаления.

Когда-то он любил одну женщину, и воспоминание о ней заставляло его краснеть от стыда.

Что нужно человеку, долгие годы прозябающему в состоянии такого нравственного отупения, когда все надежды и стремления утрачены? Ему нужно место, где можно скрыться от мира. Случай подарил Ролану такое убежище, и он оберегал его. Мастерская Каменного Сердца позволяла ему легко дать ответ на те вопросы, которые общество вправе задать любому человеку, сколь бы мирно и уединенно тот ни жил. По правде сказать, общество, когда речь идет о некоторых сферах, не должно слишком далеко заходить в своих расследованиях, ну разве что имея на то самые животрепещущие и веские причины; иначе пришлось бы снести половину Парижа. Ролан же существовал как раз на грани этой сумрачной области, и пусть он отродясь не имел с богемой ничего общего, близость к богеме приносила ему пользу. Он был «Господин Сердце», под его правлением беспокойная команда вела себя мирно, и те, кого долг обязывает заглядывать во все углы парижских трущоб, ни к чему не могли придраться.

Прошло немногим более семи лет с того дня, как он попал в дом Каменного Сердца, и тут произошло событие, разом преобразившее весь строй мыслей Ролана. О сем происшествии мы поведаем позднее. По-прежнему не вмешиваясь в ход внешней жизни, Ролан переменил, однако, уклад своего одинокого существования. У него появились замашки изящной жизни, которые мы описали; днем он охотно покидал свое обиталище, ночи проводил в мечтаниях.

Впервые, может быть, он задумался о себе самом и перечел давно закрытую книгу своей памяти. Жизнь его матери сразу же предстала ему в новом свете. Тут была какая-то загадка. Почему он так и не потрудился разгадать ее? И почему именно теперь желание сделать это зародилось в его душе?

Это любопытство, невероятно запоздалое, разбудил в мозгу Ролана некий драгоценный и лучезарный образ, отгонявший ночной сон: юная красавица, которой он издалека любовался в лесу.

Он был влюблен второй раз в жизни, и влюблен совсем не так, как в первый раз, но со всей горячностью, какую долгое молчание его души направляло на эту единственную страсть.

Нам довелось видеть его потерянным и умирающим у ног роскошной красавицы Маргариты. Нынешняя любовь его пылала на иных глубинах: это было поклонение.

Ролан желал найти ответы, – ведь он любил, а любое желание, как бы ни было оно нелепо и несбыточно, стоит ему зародиться, питается надеждой. Он с удивлением младенца открывал для себя вещи, которые всякому ясны как день, но которых он отродясь не замечал, ибо беззаботность пеленой застилала его взор.

Во-первых, он догадался, что тайна нынешней его жизни уходила корнями в другую тайну. То имя Ролан, которое он носил прежде, можно было считать именем – в серьезном и общественном смысле слова – не более чем сменившую его нынче кличку. Какова настоящая фамилия его матери? Чего она столь отчаянно добивалась? От чего умирала она в ту ночь, когда он покинул ее? Как по-настоящему, вместо этого короткого «Ролан», превратившегося потом в «Господин Сердце», стала бы называть его она, если б не боялась?

Мать унесла все ответы в могилу совсем незадолго до того, как началась наша история. Она прибыла из одной зарейнской страны и отдала сына на воспитание в маленький колледж в Редоне, в бретонской глуши. Лишь раз, всего один раз, мать сказала ему: «Никогда не спрашивай меня ни о чем; придет время, и ты все узнаешь».

В мыслях он видел себя сыном генерала, умершего в начале Реставрации, причем обстоятельства его кончины были таковы, что вдове было крайне опасно даже носить его имя. Теперь он корил себя за то, что так преступно бездействовал, не предприняв ничего – когда время еще не было упущено, – чтобы рассеять этот кромешный мрак.

И дивился, как мог до зрелых лет прожить таким несмышленым дитятей.

Дальше память перепрыгивала безо всякого перехода к той сцене, когда госпожа Тереза дала ему бумажник с двадцатью тысячефранковыми билетами.

Самые слова ее, произнесенные при этом, красноречиво говорили, в каком глубочайшем неведении держала Ролана мать, не посвящая в семейные секреты.

Даже в эту торжественную минуту, когда ей нужен был надежный посланец, она не открыла ему ничего, сказав лишь, что в обмен на двадцать тысячефранковых билетов нотариус мэтр Дебан должен вручить ему три свидетельства – о рождении, о браке и о смерти – причем все три на одно знатное имя, каждая буква которого врезалась в память Ролана: «Раймон Клар Фиц-Рой Жерси, герцог де Клар».

Долгих два года, после бесконечных колебаний, тысячу раз обвинив себя в безрассудстве, Ролан сперва разубеждал, а затем убеждал себя в том, что коли за эти три листа бумаги мать готова была отдать последние двадцать тысяч франков, вырученные ценой невесть каких жертв – значит, загадочные документы самым тесным образом касались его и матери.

Итак, накануне того дня, на котором остановился наш рассказ, Ролан получил письмо. На конверте значилось: «Господину Сердце», но внутри оно содержало следующее:

«Господин герцог!

Две особы, знающие о вас более, нежели вы сами, будут иметь честь явиться к вам завтра в два часа пополудни. Благоволите уделить время и принять их без свидетелей».

Подписи не было.

ПАВИЛЬОН

Это послание, начинавшееся со слов «господин герцог», несказанно поразило Ролана. Никому на всем белом свете он не говорил ни о своих подозрениях, ни о своих мечтах, а между тем таинственное письмо, перекликавшееся с самыми заветными его помыслами, казалось ему горькой насмешкой или следствием ошибки.

На самом же деле письмо сие было лишь первым подступом драмы, сразу всколыхнувшей его тихое существование своим бешеным натиском.

Он как раз одевался, проводя бессонную ночь, и тут слуга принес ему второе письмо, отправленное, как и предыдущее, судя по штемпелю, из Парижа, и также написанное незнакомою рукой.

При той жизни, что добровольно избрал себе Ролан, он ни с кем не поддерживал отношений и никогда не получал писем. Слуга его Жан, в прошлом пачкун из мастерской, казался удивленным не меньше хозяина, и сказал ему:

– Хорошее дело, письма так и идут! Может, это к вашему дню рождения? И я уж по такому случаю пожелаю вам всех благ и радостей, Господин Сердце.

Ролан дал ему монету, и Жан продолжил:

– Да я разве из корысти? Но коль так, благодарствуйте. Вот еще что, знаете, вас тут господин один разыскивал. Разодетый такой, говорит, его послал ваш торговец картинами с улицы Лафит. Вчера опять приходил, говорил, собирается закупить у вас холстов на многие тыщи.

– Направь его к господину Барюку, – сказал Ролан.

– Он требует вас, мастерскую обходит стороной, сам идет с улицы Матюрэн. Что вам стоит его принять? Держите-ка, вот и карточка.

Карточка «разодетого господина» под красивым, явно придуманным гербом, парившем на сиреневом облачке и увенчанном короной виконта, несла благозвучное имя: Аннибал Джожа.

А под ним – в скобках – «из маркизов Палланте».

Ролан швырнул карточку на столик.

– В другой раз прикажете принять? – спросил Жан.

– Нет, – ответил Ролан, – избавь меня.

Жан вышел из спальной. Ролан остался один. Он раскрыл письмо, несколько раз повертев его в руках с чувством какого-то ужаса. Это была деловая бумага, литографированная шапка которой гласила:

«Контора мэтра Леона де Мальвуа, улица Кассет, дом 3».

В письме значилось:

«Просим Господина Сердце посетить нашу контору по делу, затрагивающему его интересы.

Подпись: Урбан-Огюст Летаннер, главный письмоводитель».

Признаемся откровенно: среди посланий всех сортов нет ничего более романтичного, поэтичного и будоражащего воображение, нежели записки именно такого рода. Почти во всяком их скупые и сухие слова будят бури надежд или опасений.

Если читатель еще не забыл странного совещания служащих конторы Дебана в кабаре «Нельская башня», то, вероятно, имя Урбан-Огюст Летаннер ему знакомо. Летаннер, в те времена второй письмоводитель, был малый грамотный и пописывал в газетку своего департамента. Мы можем утверждать, не рискуя ущемить его малоизвестный публике талант, что ни одна душераздирающая сцена ни в одном его рассказе ни разу не произвела такого ошеломляющего впечатления ни на одного подписчика-провинциала, как две приведенные выше строки на прочитавшего их адресата.

Сперва Ролан сидел, ошалело вперившись в напечатанные вверху листа адрес и имя.

«Контора мэтра Леона де Мальвуа, улица Кассет, дом 3».

Когда ваша жизнь разорвана на две половинки, вам до конца дней будет больно касаться всего, что лежит близко к этой ране. Малейшие события того средопостного вечера нестерпимо запечатлелись в мозгу Ролана будто вырезанные в камне. Память могла отказать или подернуться туманом после удара кинжалом, но все, что предшествовало удару, отпечаталось глубоко, отчетливо, пылая как клеймо каленым железом. Он мог бы повторить слова матери в минуту ее кончины, мог бы даже нарисовать ее последнюю жалобную улыбку. Одержимый карнавалом город стоял перед его глазами, а рев труб так и отдавался в ушах.

«Улица Кассет, дом 3», – значилось вверху листа. Ролан вспоминал, как он пересек перекресток Круа-Руж и подошел к подъезду этого третьего дома, где помещалась тогда контора Дебана. Сюда он и направлялся; именно здесь двадцать тысяч франков должны быть оставлены в уплату за свидетельства о рождении, о браке и о смерти.

Ролан вспомнил, как подошел к каморке привратника и как хохотал тот, повторив имя господина Дебана.

Он вспомнил, как разглядывал странный фасад и поднимался по лестнице, где каждый пролет вопрошал: «Который нынче час?»

Он вспомнил, как на последнем этаже в дверях стоял лицом к лицу с красивым молодым человеком, одетым в платье Буридана. Он вспомнил, как заметил в изножье кровати платок Маргариты – и у него защемило сердце, словно вдруг открылась старая рана.

«Контора мэтра Леона де Мальвуа», – напоминал заголовок письма.

Первыми словами наряженного Буриданом юноши были: «Как ваше имя? Если вам нужен Леон де Мальвуа, то это я».

Им предстояло драться на другой день у кладбища Монпарнас – драться за Маргариту.

Так что бурю воспоминаний бумага нотариуса пробудила бы в душе Ролана и без скупой прозы, вписанной господином Урбаном-Огюстом Летаннером.

Дошел черед и до этой прозы, однако она не произвела ни малейшего эффекта. К чему бы это приглашение прийти именно в ту контору, куда мать отправляла его за десять лет перед тем – приглашение от того самого человека!

Знал ли тот человек, кого зовет? Или то была чистая случайность? Как они смогли открыть, где он живет и установить, кто он таков?

Десять лет! На какое расстояние он удалился! Как надежно оделся в новую шкуру! Разве разорванная нить может срастись сама собою?

И связано ли это подписанное письмо с безымянным, где к нему обращались «господин герцог»?

Мы уже в двух словах описали ситуацию такой, как она представлялась Ролану. Могло случиться, что за всем этим кроется крупная удача; но то, что за всем этим стоит великая опасность, было несравнимо вероятней.

Нечто многообещающее, но почти наверняка – угрожающее.

Ролана одолевали одновременно надежды и страхи. Страхи были старые, надежды – новые, ибо желание чего-то добиться зародилось в нем не так давно, и это что-то носило имя прекрасной девушки.

С полчаса он неподвижно сидел, глядя на письмо, потом снова взял записку, полученную накануне вечером. Он сравнил обе бумаги, почерки и почтовые штемпеля.

Ничего общего. Проницательный ум испытывает замешательство и пасует перед некоторыми загадками. Ролан понимал, что задача ему не под силу, однако мозг его не переставал работать.

Он покинул спальню и зашел в свою мастерскую, помещение довольно просторное и с очень высоким потолком, отделанное в строгом вкусе – как было принято во времена постройки. Мастерская выходила в сад тремя окнами и застекленной дверью, закрытой тяжелой шторой.

Здесь стояло множество начатых холстов; в них заметна была рука настоящего мастера, но то была лишь добротная работа, не более. Мы не собираемся представлять нашего Ролана гениальным живописцем.

Одна картина, стоявшая на подрамнике лицом к стеклянной двери и полностью скрытая занавесом, была побольше прочих.

Желая остудить пылавший лоб, Ролан распахнул окно. На дворе было холодно и красиво. Ролан улыбнулся, увидев в нескольких шагах от павильона приготовления к фейерверку, который ежегодно устраивала мастерская Каменного Сердца в честь дня рождения Ролана.

Но его рассеянный взгляд довольно быстро отвлекся от воткнутых в газон жердин и цветных стекляшек, привешенных на деревья среди ветвей.

На висках его блестел пот, грудь сдавливала неясная тоска.

Дом Каменного Сердца и сооруженный перед ним сараище почти заслоняли отсюда маленький новый дом на другой стороне улицы, где Добряк Жафрэ, подобно Отцу нашему Небесному, «питал малых птиц». Через широкий прогал, случайно оставшийся меж деревьями, виднелось единственное окно из тех пяти, что освещали жилище Жафрэ; через него из дома Жафрэ можно было разглядеть, что творится внутри мастерской Ролана.

Сейчас оно было закрыто. Ролан и не заметил, как при его появлении муслиновая занавеска отодвинулась. Будь вы хоть семи пядей во лбу, вам ни за что не догадаться, какому необычному делу предавался за занавесками Добряк Жафрэ.

Добряк Жафрэ одной рукой держал лорнет, старательнейшим образом им настроенный, в другой – крошечный портретик в бархатной рамочке с золотым ободком.

Он то разглядывал в свой биноклик Ролана, то опускал глаз на миниатюру.

И до чего же довольный вид был при этом у Добряка Жафрэ!

Ролан по-прежнему впивался глазами в письма, которые все еще держал в руках.

Вдруг он вздрогнул и обернулся. Дверь в сад, которой обычно никто не пользовался, с шумом распахнулась и пропустила посетителя.

– Целую ручки, дражайший и знаменитейший, – произнес вошедший с приветственным поклоном, в котором подобострастие мешалось с нахальством. – Мне не пришлось перелезать через стену с помощью лестницы, а я уже было собрался. Нашего брата неаполитанца ничто не остановит. Виконт Аннибал Джожа из маркизов Палланте в вашем полнейшем распоряжении, милости прошу, за или против чего угодно и не требуя иной платы помимо счастья быть вам приятным!

Еще один поклон, на сей раз совсем развязный. Голос этого улыбчивого человека ласкал слух, как каватина. Ролан удивленно смотрел на пришельца, не двигаясь с места.

Виконт Джожа уставился на письмо, в котором Ролана называли «господин герцог», и расплылся в настоящей итальянской улыбке.

Это был весьма красивый молодой человек, белокожий, с черными волосами, угольными зрачками, плавающими в синеве. Одет он был с безупречной изысканностью и носил ленту всех цветов радуги, намекавшую на целое собрание иностранных наград. Невозможно передать, как все это сверкало: белизна лица, смоль волос, уголь зрачков и россыпь заморских орденов. Зеркальный блеск фигуре этого ослепительного кавалера придавал, казалось, лак, покрывавший не только его обувь, как это бывает обычно, но всего виконта с ног до головы.

Господин виконт Аннибал Джожа из маркизов Палланте, поклонившись в третий раз, уселся, бросив:

– Вы позволите?

Он приставил набалдашник трости – из чистого оникса – к губам, а монокль заправил в глаз.

Оснастившись подобным образом, он восхищенно оглядел мастерскую.

– Сударь, – проговорил Ролан, до того ошарашенный, что даже не успел рассердиться, – я не имею обыкновения принимать у себя кого бы то ни было.

– Это мне дьявольски хорошо известно! – парировал виконт Аннибал голосом одновременно слащавым и твердым, как сахарный леденец. – Мне стоило немалых трудов сюда прорваться; но нас, неаполитанцев, ничем не остановишь; у нас в душе и в глазах пылает священный огонь, мой дражайший и знаменитейший друг.

– Друг! – повторил Ролан, не в силах удержаться от улыбки.

Священный огонь, игравший в глазах виконта Аннибала, запылал. Он принял одну из тех благородных поз, что так популярны на его благословенной родине, и вдохновенно продолжал:

– Знаете ли вы Италию? Ее небо, женщин, веющий апельсиновым цветом ветерок? Закаты розовей гуаши? Кружевную лазурь ее заливов? Мы – неаполитанцы, ничего не поделаешь, наша милая безумная натура так и рвется ко всему прекрасному и гениальному. Того требует климат Италии, любовь к миру и мир любви! Россини! Петрарка! Макароны! Теноры! Солнце! Повторяю, дражайший и знаменитейший друг! Коль не хотите, чтобы вас любили, перестаньте писать шедевры!

Произнеся все это зычным голосом, виконт Аннибал снял перчатки, обнажив беломраморные руки, чтобы свернуть пахитоску.

– Господин виконт, – холодно сказал Ролан, – я желал бы знать, чем обязан вашему визиту?

Виконт Аннибал закурил пахитоску, повторив свое «вы позволите?» и в широкой улыбке выставил напоказ целый клад драгоценностей из слоновой кости и розовой эмали, что скрывался у него во рту.

– Растопим лед, дражайший и знаменитейший, – отвечал он, – открою вам один секрет: я самый горячий поклонник вашей манеры письма. У нас, неаполитанцев, наслаждение искусством доходит, знаете ли, до исступления! Дышать воздухом этого храма живописи, видеть ваши наброски – уже счастье. Ради этого я готов был бы вытерпеть пытку огнем, но…

Он поднялся и, замысловато сложив пальцы, подал руку Ролану, который не шелохнулся.

– Ладно! – сказал виконт Аннибал, – вас пока не посвятили, но еще успеют непременно. Вы влюблены?

Улыбка сопровождала его трогательную беспардонность. Ролан слегка нахмурился. Аннибал повернулся на каблуках и принял картинную позу перед небольшим полотном, почти оконченным и ожидавшим лишь лакировки. Вещь была красива, как и все, что делал Ролан. Виконт Аннибал осмотрел работу с видом знатока и выдавил два-три десятка тех технических банальностей, которыми теперь может щегольнуть всякий – как словарем воровского жаргона. Это жалкое занудство отравляет воздух мастерских похуже скипидарного духа. Там и набираются подобных словечек газетные искусствоведы.

– Мы, неаполитанцы, – произнес виконт Аннибал одними кончиками губ, переходя к следующей картине, – искренне любим сослужить добрую службу. Мы – горячие поборники союза в любви, в политике, во всем. Вы посмотрите, что за дивный закат нарисован! Где ж это, любопытно знать, Клод Лоррен припрятал свою палитру, что вам удалось ее отыскать снова?.. Скажите-ка, которой из этих двух дам вы отдали предпочтение, дражайший и знаменитейший? Спрашиваю, поскольку имею на то свои причины.

Виконт даже не обернулся. Ролана передернуло. Казалось, он только теперь увидел своего гостя и изучал его профиль тем ошарашенным взглядом, какой бывает у человека, пытающегося рассеять неправдоподобную догадку.

Уж не госпоже ли графине? – мирно продолжал лучащийся виконт. – Или обольстительной принцессе?.. А вот – какая прелестная жанровая сценка! Лет через десять будет стоить тыщу луидоров! Так вы мне не ответили?

Продолжая тараторить и восторгаться набросками, виконт Аннибал Джожа кругами ходил по мастерской, а сам незаметно подбирался к станку, где стояла прикрытая тканью картина.

– Дражайший и знаменитейший, – вновь завел он, продолжая свой осмотр, – будь я богат, я оставил бы у вас все до последнего гроша. Неужели вас так от рождения и называли – Господин Сердце?

– От рождения, – отрезал Ролан, уже готовый, казалось, к чему-то невозможному.

– Мы, неаполитанцы, – промолвил Аннибал, обнажая свои великолепные зубы в сияющей улыбке, – мы подбираем, страничка за страничкой, как увлекательный роман с продолжением, жизнеописания наших обожаемых мастеров. Готов биться об заклад, под этой завесой прячется сногсшибательный секрет!

– Я так до сих пор и не уяснил, зачем вы ко мне явились, господин виконт, – сухо произнес Ролан и сделал шаг в сторону пришельца. – Я впервые вас вижу.

Виконт Аннибал прервал его полным любезности движением головы.

– Мне нередко выпадает честь сопровождать этих дам, – сказал он самым примирительным тоном. – Они обратили на вас внимание… обе… и одной из них пришла мысль ввести вас в общество.

На последних словах священный огонь его очей вспыхнул так, что, казалось, полетели искры. Рука его скользнула за спину и отдернула драпировку, которая съехала по прутку с легким металлическим звуком.

Виконт Аннибал повернулся на четверть оборота и бросил торжествующий взгляд на картину.

Но тут довольное выражение, от которого его лицо делалось таким веселым, как рукой сняло. Ролан сделал еще шаг. Рука виконта не смогла докончить начатое дело, ибо ее стиснула и остановила железная хватка.

Ролан сомкнул пальцы на запястье виконта, и тот вмиг потух, словно на свечу накинули колпачок. На физиономии несчастного теперь ясно читались два чувства: недоумение и страх.

Недоумение происходило от того обстоятельства, что сдвинутая занавеска приоткрыла незнакомое лицо вместо того, которое виконт рассчитывал видеть.

Причиной же страха была сила, сдавившая ему запястье, и дикая ярость, исказившая лицо молодого живописца.

Прежде чем виконт Аннибал Джожа из маркизов Палланте смог проникнуть в павильон Господина Сердце, он довольно долго околачивался вокруг; но теперь он уже жалел о своей удаче и охотно прибавил бы к луидору, выданному им доброму Жану, еще один – лишь бы очутиться вновь на улице Матюрэн-Сен-Жак, где ожидал его экипаж.

– Нашего брата неаполитанца ничем не испугаешь, – бормотал он, бледный и стуча своими красивыми зубами, – ведь помимо всего я здесь в ваших же интересах, дорогой Господин Сердце. Отпустите меня, умоляю. У вас такая крепкая рука!

Ролан отпустил его лишь после того, как глянул на картину, которая была приоткрыта сдвинутой занавеской ровно наполовину.

Когда он оценил положение вещей, сквозь гнев его проглянула улыбка.

– Проваливайте к черту! – буркнул он. – И не вздумайте здесь показываться!

Пальцы его разжались. Виконт тотчас отступил на несколько шагов, бормоча:

– Дражайший и знаменитейший… ей-Богу! Здоровый как кабан!

Из-за порога – только из-за порога – сказал:

– Дама, которая меня послала, вольна сделать знатного господина из последнего балаганщика! Клянусь, вы только что отвергли свое счастье, и вы еще обо мне услышите!

Но Ролан уже повернулся спиной, а через три минуты и думать забыл о виконте.

Дверь так и осталась открытой, картина – наполовину занавешенной.

С тяжелой и утомленной после бессонной ночи головой он бросился на диван. Одолевая подступающий сон, мозг его работал, а отяжелевшие глаза время от времени пробегали то по безымянному письму, то по письму от нотариуса.

И вот тут-то Добряк Жафре бесшумно открыл пятое окно и со словами, что дело не шуточное, подал свой биноклик Комейролю, бывшему главному письмоводителю нотариальной конторы Дебана и бывшему «королю».

Время возымело на этих двух способных людей действие весьма различное. Добряк Жафрэ, несмотря на праведный образ жизни и спокойную совесть, заметно иссох. Лицо пожелтело, глаза стали часто моргать, осанка пропала, прекрасная прежде улыбка превратилась в гримасу. Неосторожный физиономист легко принял бы Жафрэ за подлеца, не будучи осведомлен, как трепетно тот обращается с птицами. Комейроль, напротив, приобрел цветущий вид: он раздобрел, был всегда опрятен и здоров, белье его хрустело, на щеках играл румянец, и он с несравненной грацией носил гордый знак отличия всех знатных отцов и первых комиков – величавые, игривые, сногсшибательные золотые очки!

Вещица эта, заметьте, не то чтобы очень дорога, но как-то возвышает. В наш век истинный король не стал бы поминать пресловутую до оскомины курочку на обед для каждого бедняка; нет, он стал бы мечтать – как о желанном признаке народного благоденствия – чтобы у каждого его подданного были золотые очки!

У Комейроля были не только золотые очки, но и неистребимая привычка тыкать пальцем в дужку на переносье, что выдает в нем закоренелого капиталиста, как Венеру выдает, если верить Вергилию, манера поводить бедрами.

Комейроль и впрямь был персонаж платежеспособный, Добряк Жафрэ тоже; семья, начало которой положил в кабаре «Нельская башня» сам знаменитый господин Лекок в карнавальную ночь десятью годами раньше, росла и крепла. Двадцать тысячефранковых билетов из бумажника госпожи Терезы приумножились не хуже евангельских хлебов.

Приспособив свои золотые очки на конец биноклика, Комейроль наставил его на павильон и не мог сдержать возглас удивления.

– Прямо будто специально для нас придумали! – пробормотал он.

И отложил лорнет, чтобы еще раз посмотреть на портретик, который протянул ему Добряк Жафрэ.

– Если как следует вглядеться, разницу найти можно, – сказал он, – но семейное сходство так и выпирает. Подумать только! А ну коль эта птичка и впрямь наш гранд испанский, а?

Добряк Жафрэ пожал плечами.

– Только выросший в пещере! – отозвался он. – Как юный Гаспар Хаузер!

– Может, побочный сын? – продолжал Комейроль. – Бывало ж такое. Или брат…

– Может статься! – сказал Жафрэ. – Но, если на то пошло, не все ли нам равно? Довольно одного сходства, а возраст на вид подходит как нельзя лучше.

Комейроль снова взялся за лорнетку.

– Надо бы с этим красавцем встретиться да побеседовать, – сказал он.

– И встретимся, и побеседуем, – отвечал Жафрэ.

– Хоть завтра… – продолжил Комейроль.

– Хоть сегодня.

– Но ведь нужно время навести справки?

– Уже навел.

– А время, чтобы назначить с ним свидание?

– Он получил письмо, где время встречи назначено.

– Как у вас достало дерзости зайти в этом деле столь далеко, мэтр Жафрэ? – спросил Комейроль, повернув к собеседнику рассерженное лицо.

Покровитель мелких птах ответил, смиренно потирая ладони:

– Госпожа графиня оказалась еще расторопней нас с вами, и ее Аннибал только что здесь был и беседовал с молодым человеком прямо у меня на глазах!

КАРТИНА

Меж тем все мелкие пичуги ожидали приема у Добряка Жафрэ, да как терпеливо!

Посовещавшись, двое бывших служащих конторы Дебана разошлись и договорились вновь встретиться в два часа пополудни. Все воробьи Парижа и пригородов сломя голову ринулись сюда, образовав суматошный и кружащийся рой. Наконец-то их благодетель был один! Окрестные мальчишки столпились на улице поглазеть, как Добряк Жафрэ раздает милостыню. То было их ежедневное развлечение; во время представления обнаглевшие воробьи вырывали хлебные крошки чуть ли не изо рта у Добряка Жафрэ. Среди зевак случались и философы, и они говорили:

– Известное дело, воробьи! Кто живность любит, тот и людям никогда плохого не сделает!

Прислушайтесь, надо верить философам – как тем, что делятся с публикой своими умозаключениями на страницах книг, так и тем, что проповедуют свои простодушные теории на мостовой.

Окно опять закрылось. Птички разлетелись по родным дворам чирикать славословия Добряку Жафрэ, который меж тем вернулся к своим делам.

В павильоне Ролан заснул наконец крепким сном. Он лежал на диване против окна, выходившего в сад, и белый луч декабрьского солнца, проникавший сквозь облетевшие деревья, играл на его улыбающемся лице.

Ибо Ролан улыбался – наверное, своим снам.

Выпавшие из его руки письма валялись на полу.

Бывают, говорят, чересчур красивые люди, и сама эта красота лежит на них печатью рока. Ролан был не таков; хотя в отрочестве и юности он видел лишь несколько по-настоящему счастливых дней, хотя были в его жизни воспоминания невыразимо печальные, но облик его нимало не наводил на мысль об обреченности или несчастии. Он был из тех, кто выглядит богатым даже в тисках нужды, и на чьем лице, вопреки, любым обстоятельствам, лежит отсвет предстоящего счастья.

Он казался намного моложе своих лет, ибо был наделен редкой, отменной силой и еще не пожил как следует. Пленник преувеличенных детских страхов (в чем наука усмотрела бы, возможно, болезненные результаты того потрясения, что некогда перевернуло его, полумертвого и израненного – скорей душою, нежели телом), он скрывался как преступник, избегая встреч с призраком и забившись в такой закоулок, где самые рьяные поиски не должны были его обнаружить.

Полиция, ненавидимая им до безумия, совсем его не искала; искали те, у кого руки тянулись к богатству и славе, составлявшим его наследство.

Но они умерли. А дремлющий закон иногда пробуждается спустя много лет, пускаясь вдруг по полузатертым следам.

Опасность, которая десять лет назад лишь мерещилась ему, теперь могла стать настоящей. И на место покойных друзей из темноты выступали враги, наощупь охотясь даже не за самим Роланом, а за тем необъятным состоянием, которое случай бросил на растерзание злоумышленникам. А Ролан, сам того не подозревая, стоял поперек дороги, ведущей к этому богатству.

Ролан совсем не изменился: каким мы видели его десятью годами раньше, таким он и был сейчас под этим лучом, озарявшим его мужественный и нежный лоб, потонувший в буйстве черных кудрей; вы бы вмиг признали его, невольно вспомнив о чарах, столетиями хранивших юность Спящей Красавицы. Зато вокруг него все сменилось; время и смерть никогда не стоят на месте. Лучезарная дева, поселившаяся в мире его грез, десять лет назад была совсем дитя.

Он улыбался. Рот его приоткрылся. Ему чудилось, что он говорит о любви.

Любви столь же юной, столь же новой, столь же горячей, как и та страсть, что некогда канула, повергнутая к ногам недостойной женщины!

В любви драгоценен не предмет, на который она направлена, но сердце, ее источающее. Что нам до Маргариты, столь низко павшей? Мы говорим о Ролане – благородном, преданном, отважном как двадцатилетний рыцарь. Эта любовь была прекрасна, ибо прекрасна была душа Ролана.

И теперь эта любовь не стала приземленней, но устремлялась все выше, в незамутненную синеву небес, где сияла его звезда.

Все та же любовь! О, конечно, любовь, а вернее, все открытое, щедрое и смелое существо Ролана, которому волею судьбы однажды досталось прозвище «Господин Сердце», то ли шутовское, то ли прекрасное – с какой стороны посмотреть.

Прекрасное имя, отнюдь не шутовское – ведь наградили им это мужественное сердце, эту полную сил и сострадания молодость, это благородное тело, осененное благородным духом.

Он проспал едва четверть часа – и одному Богу известно, какими путями блуждали его грезы по очарованной стране, где безумье наших желаний претворяется в пьянящую действительность, – когда по песку соседней аллеи, звенящей от холода, послышались медленные, но легкие шаги. На повороте дорожки показалась девушка, погруженная в раздумье.

Роза де Мальвуа гуляла одна, оставив, как мы помним, свою подругу принцессу Эпстейн наедине с графом дю Бреу де Клар.

Роза шла, склонив голову и размышляя, может быть, о непредвиденной встрече, что свела ее этим утром с дорогим ей существом, столько значившим к тому же для ее брата – человека, с детства заменявшего ей отца и составлявшего всю ее родню, к которому девица де Мальвуа была безгранично привязана. Они были сироты.

Накануне Леон де Мальвуа сказал ей:

– Напиши нашей принцессе или навести ее. Мне срочно надо с ней поговорить. От этого зависит все ее будущее.

Но печаль и тревога молодого нотариуса стали заметны задолго до вчерашнего вечера.

Ему полностью доверяли покойный герцог де Клар и мать Франсуаза Ассизская, призвавшая его к смертному одру; но после того, как опекуном Ниты был назначен граф дю Бреу и она вошла в новую семью, от него понемногу отдалились.

В этом не было ничего противоестественного. Леон и впрямь решительно противился тому, чтобы граф и его жена сделались надсмотрщиками наследницы де Клар. Он так обосновал свое противодействие, что разрыв сделался неизбежным.

Между тем, хотя признаки разрыва были налицо, он не получил пока закрепления в законном порядке. Текущие дела юной принцессы велись помимо Леона де Мальвуа, даже крупные перемещения средств предпринимались без его ведома и согласия; однако бумаги, дающие права на наследство герцогов де Клар по-прежнему оставались в конторе на улице Кассет.

Несмотря на одержанную победу, графиня, казалось, не решалась вступать в открытую схватку. Леон тоже выжидал. Мы знаем, что он запретил сестре пересекать порог дома де Клар.

Это положение было чревато опасными последствиями, особенно в свете одного загадочного события. С тех пор как Роза де Мальвуа покинула стены пансиона, брат отдал ей все свободные часы, показав тем самым, что помимо сестры ему никто в мире не нужен, ибо он, казалось, отрекся от безответной страсти, в которую одна лишь Роза и была посвящена, причем отрекся настолько, что Роза подчас упрекала себя, почему сердце ее не столь свободно и она не в силах целиком посвятить себя брату.

Примерно за две недели до того дня, откуда вновь продолжилась наша повесть, все резко переменилось. Видно было, что Леон переживает какое-то душевное потрясение, причем очень сильное. Оставив его раз вечером в веселом расположении духа, полным жизни и веры в будущее, Роза назавтра нашла брата бледным, надломленным и страдающим.

И, что совсем удивительно при столь тесной и нежной привязанности брата к сестре, за сим превращением не последовало никаких признаний.

Тут было над чем поразмыслить. Роза де Мальвуа слишком любила брата, слишком истово была ему предана и, само собой, не могла не задуматься над происшедшим, особенно когда принцесса Нита де Клар и граф дю Бреу беседовали в нескольких шагах от нее, да вдобавок, видимо, как раз о том, что было причиной непонятной грусти ее брата.

Между тем, нам следует честно признаться, что сквозь эту заботившую ее думу пробивались и иные мысли. Подслушай кто-нибудь отрывистые слова, слетавшие с ее губ, пока она огибала поворот пустынной дорожки, он убедился бы, что отнюдь не одни неприятности конторы волновали Розу де Мальвуа.

Ее большие глаза наполняла глубокая печаль, сама того не замечая, она шептала:

– Она встречала его в лесу, несколько раз… на хорошей лошади, и одного, всегда одного!

Именно таковы были слова, произнесенные принцессой Эпстейн в экипаже этим утром, да вдобавок по-английски, дабы не возбуждать весьма понятного любопытства приживалки.

– Так он ее узнал? – добавила Роза, замедляя шаг. Смятение и грусть слышались в этом вопросе.

Роза потупила глаза; она побледнела еще больше, подумав совсем уже вслух:

– Она сказала «не знаю», но голос ее дрогнул… и как покраснела. До чего ж она похорошела с тех пор!

Вдруг, миновав заросли, Роза де Мальвуа резко остановилась. За деревьями ей открылся павильон, служивший Ролану прибежищем. Она стояла прямо перед распахнутой дверью мастерской; солнце, повернувшее к полудню, уже ласкало косыми лучами картину, наполовину раскрытую нескромной рукой виконта Аннибала Джожа.

Взгляд Розы сам собой упал на эту картину, и глубокое удивление сразу изобразилось на ее лице.

– Я? – промолвила она, отпрянув на несколько шагов. – Ведь это ж я! Может, мне померещилось?

В голове Розы мелькнула было мысль: уж не зеркало ли стоит в этой казавшейся пустой комнате? Но рассудок тут же подсказал, что там она в новом летнем наряде, а сейчас была одета по-зимнему.

– И вправду мой портрет! – повторила она.

Она нахмурила свои красивые брови и помрачнела, но уже миг спустя озарилась или лучше сказать – засияла прекрасной улыбкой облегчения.

Мгновение ее юное лицо лучилось радостью; в это мгновение сама Нита не смогла бы соперничать с нею перед пастухом, выбиравшим прекраснейшую из богинь.

Но скоро огонь ее глаз погас и веки опустились.

– Я не в своем уме, – сказала она, краснея от стыда и гордости.

Она провела рукой по лбу. Краска снова отхлынула с ее щек.

«Как бы там ни было, – думала она, бросая на павильон беспокойные взоры, – он же художник, я уверена; это не он ли сидел тогда на кладбище с карандашом и раскрытым альбомом на коленях?»

Роза улыбнулась. Зрачок показался за бахромой длинных черных ресниц.

– Какая я у него получилась красивая! – пробормотала она срывающимся голосом.

И прибавила совсем тихо – так тихо, что ветер не мог унести этих слов с ее губ:

– Он меня одну нарисовал! А ведь мы были вдвоем!

Была ли картина признанием в любви? На полотне и впрямь не было никого, кроме Розы – пленительной и прекрасной юной девы в платье из муслина в цветах. И то была, без сомнения, она – только еще более обворожительная.

– Так вот, значит, какой он меня видит! – сказала Роза, и слеза страстной благодарности алмазом повисла на ресницах.

Тихо, очень тихо, на пальчиках своей волшебной ножки, Роза подошла поближе к павильону. У самых дверей она прислушалась. Внутри царила мертвая тишина; со двора, не считая редких шумов улицы и смутного рокота, издаваемого мастерской Каменного Сердца, доносились лишь далекие шаги Ниты и ее опекуна, все еще бродивших по аллеям сада.

Прижав руку к груди в стремлении унять расходившееся сердце, Роза преодолела две ступени у входа в павильон. Ей было страшно, но желание пересиливало страх.

Она и сама толком не знала, зачем пришла. Роза была счастлива, и предвкушала еще большее счастье; в этом-то и была истинная причина. Ощущение счастья делало ее и без того сладостные и благородные черты совершенными.

Ее испуганное улыбающееся лицо показалось в дверях, она окинула мастерскую быстрым взглядом и, пошатнувшись, отпрянула по ступеням. Роза увидела спящего Ролана.

– О! – сказала она, едва не теряя сознание. – Я же его никогда с тех пор не видела… только раз! Всего один раз!

Желание бежать охватило ее, столь неудержимое и острое, что она бросилась в аллею; но у поворота дорожки решила последний раз оглянуться. Отсюда она не могла видеть Ролана, зато картина казалась все ярче по мере того, как солнце продвигалось по своему пути.

Роза остановилась еще раз – послать воздушный поцелуй, полный нежной стыдливости, уже невидимому Ролану.

Свидетелей не было. Чего бояться? Он спал.

Да и проснись он, что страшного? Роза не сделала ничего предосудительного. Те, кто ее привел, были неподалеку, они бы услышали.

Если сердце полно желанием, его убедит и самый немудреный довод. Роза вернулась как пришла, на сей раз смелее, хотя более взволнованная. Опьянение порождает жажду; она хотела сделать еще глоток из того сосуда, что одарил ее пьянящей радостью.

Какой бурной жизнью жило в ней это милое воспоминание! Но отчего оно оставило столь глубокий след? Так крепко запоминаются большие события, драмы, потрясения, здесь же ничего похожего не было.

Ничего! Одна случайная встреча, одно брошенное слово…

Должно быть, Роза никогда не забудет тот грустный и милый сердцу час, то дышащее печальным покоем место, о котором молча напоминала картина, – ибо памятная встреча произошла на кладбище – и среди плакучих ив, убегающих в глубь перспективы, смутно угадывались надгробья.

Случилось это давно. Роза могла бы сказать, сколько месяцев, дней утекло с той поры. Было утро в конце весны, прекрасное и жаркое; лазурная твердь поблекла под легкой дымкой, украсившей небеса нежно-мраморными разводами и будто стыдливо набросившей вуаль перед оком солнца. Кто не знает эту пору горячей и вялой истомы, когда от далекого пенья внезапно сжимается сердце, когда голова не в силах вынести запаха облетевшей розы?

Роза и Нита жили тогда в монастыре.

Нита, осиротевшая три месяца назад, пожелала съездить на могилу отца и упросила подругу поехать с ней; они отправились вдвоем в сопровождении монашки.

Величественная усыпальница герцогов де Клар хранила дух запустения, тем сильнее поразивший Ниту в первую же минуту, что позади склепа утопала в свежих цветах бедная простая могилка, обозначенная одной лишь табличкой белого мрамора.

У могилки сидел на скамье очень красивый молодой человек; он был так крепко объят своей скорбной думой, что сперва даже не заметил подошедших подруг. В руке он держал карандаш, на коленях альбом. На раскрытом листе был неоконченный набросок, изображавший деревья и могилы.

Роза удостоила красивого юношу лишь рассеянным взглядом, Нита же при виде его не без удивления спросила себя, словно ее кольнуло мимолетное воспоминание: «Где же я могла видеть его раньше?..»

Но память ничего не подсказала в ответ. Она стала на колени и начала молиться.

На Ните было траурное платье, а Роза в тот день была одета не как пансионерка: брат попросил отпустить ее на семейный праздник. В своем простом новеньком городском туалете она была неотразима. Сперва она, как и Нита, молилась. Монахиня перебирала четки. Все трое оставались на коленях в прохладной тени гробницы. Но ветер, веявший над печальным садом, где сидел задумчивый молодой человек, приносил томительный запах роз.

Нита сказала:

– А у моего бедного папеньки нет таких цветов!

По щекам подруги катились слезы, и Роза поцеловала ее.

Говорят, бусинки четок навевают порой спасительную дрему.

Монахиня спала.

Легкое движение произошло в ближних кустах, девушки разом повернули головы: красивый молодой человек стоял у памятника и смотрел на них.

Во взгляде его почему-то не было ни дерзости, ни греховных помыслов.

Меж тем юноша ретировался, почтительно поклонившись. Румянец заиграл на щеках Ниты; мадемуазель де Мальвуа побледнела.

Роза села. Нита вновь преклонила колена, решив напоследок помолиться, но не могла собраться с мыслями и корила себя; Роза впала в мечтательность. Красивого юноши не было видно, но обе знали, что он где-то рядом.

Подруги поднялись и опять расцеловались, проникшись, сами не ведая почему, еще большей любовью друг к другу.

Прежде чем разбудить монахиню и уехать, Нита шепнула:

– Вот бы сейчас хоть несколько цветков, оставить отцу букет.

Они разом вздрогнули: молодой человек стоял рядом, держа в руке цветы.

– Возьмите, – сказал он мягким, берущим за сердце голосом, – это цветы моей матери.

Приняла их почему-то Роза, даже о том не задумавшись, но «спасибо» сказала Нита.

Ролан тотчас удалился; девушки остались одни и не обменялись более ни словом.

Букет положили на могилу бережно, только упал один голубой цветок колокольчика, и Роза припрятала его.

Девушки разбудили монахиню и пошли.

Вот и все. А что, собственно, еще нужно?

На семейном празднике Роза много смеялась и сама дивилась своей веселости, но, вернувшись в пансион, расплакалась, сердясь на эти беспричинные слезы.

Нита же, напротив, весь день была грустна и страдала от одиночества.

Они часто говорили меж собой о красивом молодом человеке: Роза сухо, Нита менее сдержано. Ниту все тревожила смутная мысль, что она где-то раньше его встречала.

У Розы была ладанка с кое-какими дорогими реликвиями. В ней и засох колокольчик.

Живя в монастыре, принцесса четырежды получала позволение навестить могилу отца, и Роза всякий раз ходила с нею. Цветник вокруг маленького надгробья был всегда свеж, за ним явно ухаживали каждый день, но красивого молодого человека они так больше и не встретили.

Однако его дар был возмещен сторицей. Каждая девушка трижды клала букет на беломраморную плиту.

Как-то вечером на пасхальной седмице (за полгода до этого она вышла из монастыря) набожная Роза де Мальвуа, искавшая в молитвах утоления ей одной известных горестей, вдруг столкнулась нос к носу с Роланом у выхода из Салю де Сен-Сюльпис.

Он стоял у чаши со святой водой. Роза остолбенела и забыла перекреститься. По правде сказать, она ждала от него каких-то слов, начисто позабыв, что он человек посторонний и ему едва ли позволительно заговорить с нею.

И слово готово было сорваться с уст Ролана. Но он промолчал; лишь безмолвная мольба проскользнула в его очах.

Мольба – о чем? Сколько раз, в часы уединенного раздумья, всплывал этот вопрос, ни разу не найдя разрешения.

И вот получен ответ, красноречивый и ясный. Сомнениям пришел конец. Об этом говорила картина, ласкаемая бледным лучом солнца.

Картина внушала Розе: «Ты любима, он тебя любит; твой образ – кумир, ему поклоняются. Тебя избрали добрым божеством этого жилища!»

Она вновь поднялась по ступеням павильона – уже явно не для того, чтобы развеять сомнения. Счастье захлестнуло ее. Усомниться мог бы лишь слепой.

Но любопытство девушек ненасытно; прикрытая занавесью часть картины притягивала ее как волшебный магнит. Роза хотела посмотреть, увидеть все, а потом задернуть занавес, ибо вот-вот подойдут остальные, ведь ей казалось, что она вправе скрыть этот секрет, ставший теперь ее достоянием.

Она легкими шагами пересекла мастерскую, прекрасная в своей несказанной радости, грациозная, как все любимые женщины. Проходя мимо Ролана, по-прежнему спавшего, она прижала к сердцу драгоценную ладанку и смотрела уже невестой.

Рука ее коснулась занавески, бесшумно скользнувшей вбок и разом открывшей невидимую досель часть картины.

Роза бросила туда взгляд сияющих глаз, но улыбка тут же застыла на губах, она покачнулась и рухнула как подкошенная, шепча:

– Смилуйся надо мной, Боже правый, он любит ее!

ТАЙНЫ

Картина, вторую половинку которой только что открыла Роза де Мальвуа, изображала двух девушек. Мы сказали, что Господин Сердце не был великим художником, но он создал настоящий шедевр.

Такие вещи случаются и с теми, кто работает кистью или резцом, и с теми, кто пользуется пером. На долю каждого может выпасть звездный час, когда сердце вдруг вырывается из груди.

Он запечатлел свою встречу с девушками на кладбище Монпарнас.

Ролан излил на полотно свое сердце, мечту своего сердца, всю поэзию своего бытия.

Это было то самое нежное и теплое утро, тот подернутый дымкой небосвод, та пора, когда первые жаркие дни года тянутся в ленивом сладострастии. Отчего вдруг сад мертвых еле слышно запел любовную песнь? Там и впрямь царила меланхолия, но с оттенком какой-то неги. Казалось, на невидимом празднике помолвки души ушедших незримо присутствовали за прозрачной, как благочестивое воспоминание, поволокой облачков.

Невидимом – ибо жених не показывался, но его присутствие угадывалось, и прелестное гордое дитя с румянцем божественного смущения на щеках было озарено взглядом невидимых глаз, как будто все вокруг таинственно освещалось невидимым солнцем.

Она была в трауре, и сочетание черной материи платья с белым нарядом ее товарки и бледными очертаниями мавзолея было явной удачей живописца.

Считается, что для картины нужно действие; я так не думаю. Здесь не было никакого действия. В выставочном каталоге написали бы просто: «Девушка, кладущая букет на могилу».

Составитель даже не сказал бы «девушки», во множественном числе, ибо дивный портрет Розы казался целой картиной, пока полотно было наполовину прикрыто, но сразу померк, стоило восхитительной улыбке Ниты показаться из-за отодвинутой занавески. Картина изображала Ниту; нареченной на этой мистической помолвке была Нита.

Нита устремила на букет взгляд – глубокий, словно признание, и нежный, как поцелуй.

Нита… но разве мы уже не сказали все заранее в одном слове? При виде Ниты мадемуазель де Мальвуа, низвергнутая с высот своего торжества, решила, что умирает, и сказала:

– Так он любит ее!

И она не ошиблась. Прочесть это на картине мог даже взгляд, не омраченный ревностью и соперничеством. Нита была здесь светом, благоуханием, душой всего.

Она довлела, прекрасная и живая, над своей приукрашенной подругой. Сходство было невероятным. Так написать по памяти мог только живущий одними помыслами о предмете своего обожания.

В тот миг, когда завеса отодвинулась, обнажив сию тайную любовь, эти мысли, словно клещи палача, стали раздирать душу мадемуазель де Мальвуа. Ее охватило такое отчаяние, что она взмолилась Богу о пощаде, ибо всем упованиям ее пришел конец.

Она порывалась бежать и не нашла сил: горе сковало ее, и Роза рухнула на месте без чувств.

Она пришла в себя на диване, где давеча спал Ролан.

Ролан же и граф дю Бреу стояли рядом; Нита, встав на колени, приводила ее в чувство.

Мысль вернулась к Розе вместе с чувством; она бросила тревожный взгляд на картину, которая могла открыть ее секрет всем окружающим, как уже открыла ей секрет молодого живописца. Но драпировка была задернута, полотно было утаено от глаз.

После этой первой вспышки сознания Роза прикрыла глаза и лицо холодными ладонями.

– Тебе уже лучше! – сказала Нита. – Господи, до чего ты меня перепугала! Что с тобой случилось?

Роза де Мальвуа не отвечала, но едва Нита наклонилась сказать ей что-то на ухо, судорожно прижала ее к груди.

Потом оттолкнула и испустила тяжкий вздох.

Оба свидетеля этой сцены оставались недвижимы и немы. Молодой человек тщетно силился скрыть волнение.

Граф дю Бреу казался поражен до глубины души, и по бледному челу его блуждали смятенные мысли.

– Я вас умоляю, сударь, – сказал он Ролану с каким-то клекотом в горле, – на одно слово! Мне совершенно необходимо с вами поговорить.

Едва ступив через порог мастерской, он уже не спускал с Ролана глаз.

– К вашим услугам, сударь, – ответил Ролан.

Они направились в самый дальний угол мастерской, но Ролан встал так, чтоб не терять из виду принцессу Эпстейн.

– Так что случилось? – быстро спросила та у Розы, все не открывавшей век.

– Ничего, – отвечала Роза де Мальвуа, – точнее, не знаю, голова не соображает, я нечаянно сюда вошла.

– Тут никого не было? – спросила Нита. Роза помешкала.

– Нет, – неуверенно сказала она в ответ, – никого.

– Он вошел лишь вслед за нами, – шепнула Нита. – Мы тебя здесь нашли в обмороке…

Роза облегченно вздохнула.

– Так значит, он не оставался со мной наедине? – спросила она.

Она лгала впервые в жизни, ибо догадалась, что Ролан не мог, пробудившись, не увидеть ее.

– Должно быть, оставался, – отвечала Нита, – но какая разница?

– О, да, – машинально повторила Роза, – и впрямь – какая разница…

– Он вошел не со двора, – продолжала юная принцесса, – принес воду, соли, все, чтобы тебя отходить: значит, видел тебя.

– Да, разумеется, – произнесла мадемуазель де Мальвуа тем же отрешенным тоном. – Значит, видел.

Взгляд ее скользнул по занавешенной картине, ей было важно знать еще одно.

– Мне лучше, – сказала она, не затрагивая прямо вопроса, который ее занимал, – и я что-то припоминаю: этот запах красок, жара… почувствовала, как голова закружилась.

– А у тебя так никогда не бывает? – спросила Нита,

– Что ты, никогда. Уже только в двух местах немного беспокоит… здесь… и здесь.

Она указала на лоб и сердце.

– Забавно! – вновь принялась она за свое с простодушными околичностями ребенка. – Здесь все было как сейчас?

– Да, все, – ответила принцесса.

– Забавно! Мне почудилось, что я видела… Вон на той большой картине занавеска была?

– Конечно.

– Да, точно, была; бедная моя Нита, я как будто возвращаюсь из забытья.

Она еще раз поцеловала ее в лоб и добавила тихо-тихо, стараясь улыбнуться:

– Он с тобой говорил?

– Нет, – ответила Нита и покраснела. Наступило молчание. В другом конце комнаты Ролан и граф дю Бреу тихо переговаривались.

– Сударь, – начал граф, не без видимого усилия сохраняя ровный тон, – мне нужно задать вам несколько вопросов. Прошу вас быть ко мне снисходительным: я изъясняюсь с трудом и очень болею… вы меня совсем не припоминаете?

Ролан посмотрел ему в лицо и ответил так, как говорят сущую правду:

– Совсем, сударь.

Граф нахмурился.

– Подумайте хорошенько, сударь, очень вас прошу, – не унимался граф.

Ролан вгляделся снова. Смутная догадка мелькнула во взгляде. Однако он ответил твердо:

– Я уверен, сударь, что вижу вас впервые.

Глаза графа потупились. Он произнес:

– Я готов отдать все, что имею, и половину своей крови, только бы увидеть его в живых!

– Вы ищете кого-то, кто похож на меня? – сухо спросил молодой человек.

– Был похож, – мрачно поправил его собеседник. Выражение его бледного лица изменилось, и он, казалось, силился расшевелить свою мысль.

– Вы не были в Париже десять лет назад? – снова спросил он.

– Нет, – не колеблясь отвечал Ролан.

Ему почудилось, что эти расспросы имеют какое-то касательство к самому ужасному событию его жизни, к бульвару Монпарнас. И он обманывал нарочно. Обманывал так же, как в свое время удирал, рискуя упасть и умереть на улице, из гостевых покоев Бон Секур.

– Сдается мне, вы и есть Господин Сердце, – сказал вдруг граф, как если бы он хотел поймать на лету потерянную только что мысль.

– Совершенно верно, Господин Сердце, – отозвался живописец.

– Мое имя, сударь, Кретьен Жулу граф дю Бреу де Клар, опекун принцессы Эпстейн, в таковом качестве я явился сюда приобрести недвижимость, большую часть которой вы занимаете в качестве съемщика. В моей власти разорвать сделку, и, если вам угодно, я это сделаю. Вы привязаны к этому жилищу?

– Я собирался переезжать, – отвечал Ролан. – Вы удовлетворены?

Последнее было сказано не без резкости.

– Нет, – отвечал граф, не вдаваясь в церемонии. – Будьте добры выслушать меня терпеливо. Мне это нужно: я много претерпел и перед смертью хочу сделать что-нибудь доброе.

Ролан с удивлением уставился на графа. Сквозь грубые и как бы полинявшие черты этого человека угадывалось величие души.

– Когда-то я совершил зло, – снова заговорил граф, повторив, сам того не заметив, слова, сказанные Ните, – но отец мой был благородный человек, а мать просто святая. Благоволите выслушать меня со вниманием: я предупредил вас, что мне о многом придется сообщить вам. Вы молоды, полны сил, умны – это сразу видно. Вы, верно, вдобавок ко всему, человек смелый. Надеюсь, у вас щедрое сердце. Только что вы побледнели, взглянув на принцессу Эпстейн, мою подопечную, а принцесса Эпстейн покраснела при виде вас. Вы с нею знакомы?

Ролан молчал.

– Ей грозит большая опасность, – медленно продолжал граф, – и вставший на ее защиту подвергнет себя опасности еще большей. Так вы знакомы?

– Да, – отвечал Ролан, подняв глаза, – мы знакомы, сударь.

– Право, славно сказано! – сказал граф, как-то невольно распрямляясь. – Это благородное дитя. Я полюбил ее оттого, что обрел в ней мою совесть, зло изгоняется добром… Не случалось ли вам получать удар кинжалом?

Последние слова он произнес так смиренно, что у Ролана вырвался жест нетерпения; но граф смотрел куда-то в сторону и продолжал говорить как бы сам с собой:

– Чтобы точно его опознать, мне б надо увидеть его ночью, спящим, склониться к самому его лицу…

Затем, оборотясь к Ролану, который теперь уже едва мог хранить равнодушный вид, продолжал, повысив голос и с неожиданной теплотой:

– Молодой человек, которого выхаживали в монастыре Бон Секур, это был он. Он не умер, он исчез. Как раз в ту ночь, в средопостную, на улице Нотр-Дам-де-Шан, нашли мертвеца. Это был не он, клянусь честью, я уверен, я ходил смотреть на труп; там была полиция, следствие; я очень рисковал, я убийца…

Он задрожал всем телом и замолк.

– Я сказал «убийца»? – пробормотал он, и волосы зашевелились у него на голове. – Не верьте мне, мы были вооружены оба; это была дуэль… а я-то считал, что он… Я верил, верил, что он украл двадцать тысяч у Маргариты!

Ролан сказал – и это был итог целой бездны размышлений:

– Как же вы стали опекуном принцессы Эпстейн?

– Такой человек, как я, да? – вскричал граф, и живой ум сверкнул в его глазах. – Такой девушки, как она? Невероятно! Но так хотела Маргарита, а еще не было случая, чтобы вышло не по ее.

– А кто такая эта Маргарита? – спросил Ролан, и волосы его взмокли от пота.

Граф не ответил. Неясный ужас отразился в его глазах.

– Отвечайте ж! – приказал молодой человек. – Я спросил вас, кто такая эта Маргарита?

И добавил, понизив голос:

– Я имею право знать!

Граф снова зашептал:

– Готов отдать все, что имею, и всю до капли свою кровь в придачу, только бы увидеть его живым! На чем я остановился? Человек, найденный на улице Нотр-Дам-де-Шан был убит выстрелом из пистолета в упор. Когда мне его показали, он был еще в карнавальном наряде, в костюме Буридана, плохо подогнанном, похоже, его обрядили уже мертвым. Так сказал следователь, который туда пришел. Меня-то этот костюм Буридана поначалу навел на размышления… Вам не случалось наряжаться в костюм Буридана, ну хоть раз-другой, Господин Сердце?

Его взгляд с каким-то особым лукавством вопрошал Ролана.

– Никогда! – решительно отрезал тот.

– Никогда! – эхом повторил граф. – Вы не желаете исцелить совесть злосчастного человека! Если б я увидел его в живых, мне кажется, с моего сердца спал бы этот камень, который вот-вот раздавит меня. Но ведь это все же был поединок! У него тоже был в руках кинжал, как у меня; мы оба были в костюмах Буридана… Вы не припомните, Господин Сердце, сколько ж было в тот год Буриданов?

Странное дело: при этих словах он сложил руки в отчаянной мольбе.

Ролан перевел взгляд на девушек.

– Мы им не нужны, – поспешил сказать граф. – Вы только дослушайте! Полиция и власти решили, что убитый – тот самый сбежавший из монастыря Бон Секур, хотя улизнул он в одежде женщины, его собственной сиделки. Его могли переодеть в костюм Буридана уже после того, как убили. Даже скорей всего так и было… С другой стороны, пистолетный выстрел искалечил его лицо до неузнаваемости… Он был неузнаваем для кого угодно, кроме меня. Я-то хорошо видел, что это не тот! Буридан с бульвара Монпарнас не погиб, понимаете ли, ведь никто так никогда и не нашел его трупа! Нет-нет! Он не умер, и, значит, я не убийца!

Ролан холодно промолвил:

– Вы мне так и не сказали, кто эта Маргарита?

– А вы-то сами сказали: «Я имею право знать!» Так вот, я вам отвечу. Да, вы имели бы право знать, будь вы и вправду тем, кого я ищу; если же вы не тот, кого я ищу, – то не имеете… И я вам не скажу!

Последние слова, при всей кажущейся твердости, были сказаны кротким тоном.

– Принцесса Эпстейн, – отвечал Ролан совсем тихо, взяв его за руку и сильно ее сжав, – находится в большой опасности: вы сами сказали. Я люблю принцессу Ниту Эпстейн, сударь.

– А кто вы такой, чтобы любить принцессу Ниту Эпстейн? – вскричал граф с громким хохотом, в котором угадывался помраченный рассудок.

Девушки разом обернулись на этот шум.

Не успел Ролан открыть рот для ответа, хохот графа перешел в глухой клекот. Он пошатнулся и жестом попросил сесть.

– Господин Сердце, – сказал он голосом столь изменившимся, что Ролану стало жаль его, – перед вами несчастнейший человек. У меня благие намерения. Бог свидетель: если я еще держусь за жизнь, то это ради того, чтобы сделать доброе дело. Когда б Маргарита увидела вас, она узнала б вас, как узнал я, ибо знавала вас куда лучше моего. Маргарита – графиня дю Бреу де Клар, она моя жена! Ваши двадцать тысяч франков в ее руках принесли большой доход. Мы очень богаты.

На сей раз, как ни странно, Ролан ничего не возразил на эти «ваши» двадцать тысяч франков. Он думал.

Может, он уже давно узнал Маргариту в знатной и гордой женщине, занявшей место матери при той, которую любил?

Маргарита Садула!

Граф ждал. Лицо его просветлело. Более не требуя определенных признаний, он продолжал:

– Господин Сердце, поймите меня правильно. Сейчас я болен, очень болен. Может, завтра я умру. Бывают часы, когда я немощней ребенка, я навсегда лишился той буйной силы, что в прежние, годы бросала меня очертя голову крушить любое препятствие. Я ненавижу Маргариту и люблю ее. Она убьет меня. Моя подопечная, принцесса Эпстейн, родилась в золотой люльке. Она никогда не знала иного воздуха, кроме воздуха дворцовых покоев; сам воздух в ее груди – и тот целое состояние. И вот представьте, принцесса Эпстейн разорена.

– Разорена! – повторил Ролан.

– Это вас останавливает? – неприязненно спросил граф.

– Нет, – просто отвечал Ролан, – но в этом ответ на вопрос, который вы мне давеча задали: «Кто вы такой, чтобы любить принцессу Эпстейн?»

Граф покачал головой и прошептал:

– Нет, вопрос остается полностью в силе, Господин Сердце! Любить принцессу Эпстейн, чтобы низвести ее до уровня простой девицы на выданье? Я ее страж. Я желаю видеть ее богатой и великой. Тот, кто спасет ее, сделается герцогом де Клар, если я буду жив и сочту его достойным. Поймите: спасти принцессу вовсе не значит отдать ее первому встречному, в дом средней руки, пусть бы даже она этого первого встречного полюбила. Спасти – значит сберечь для нее наследство ее рода. В те времена, когда еще водились настоящие дворяне, можно было сыскать немало горячих голов, готовых с радостью положить жизнь за такое дело.

Несколько мгновений Ролан напряженно размышлял.

– Я считаю себя настоящим дворянином, – сказал он, – хоть имя моего отца мне неведомо. Желал бы знать, не я ли тот первый встречный, которого она любит?

Граф отвечал:

– Взгляд юной девушки горит откровеннее языка. Я знаю лишь то, что прочел в глазах принцессы… вы готовы?

– Я люблю ее! – еле слышно промолвил Ролан.

– Не соблаговолите ли вы подать мне руку и сказать, что прощаете меня? – еще раз спросил граф в порыве обуревавших его чувств.

Ролан подал ему руку и сказал:

– Прощаю вас от всей души.

Никаких иных объяснений не последовало. Граф поднялся.

– Господин Сердце, – сказал он, – я благодарю вас и верю вам. Нам предстоит еще встретиться с глазу на глаз. А пока должен вас предупредить. Завтра, от силы послезавтра, вы получите письмо – анонимное или подписанное неким вымышленным именем…

– И начинающееся с «господин герцог»! – прервал Ролан. – Так это не вы мне писали?

– Что? – удивился граф. – Так вы уже получили?

Он встал в большом волнении и попросил:

– Не покажете ли его мне?

Ролан сразу протянул ему письмо.

В эту минуту Нита помогала Розе встать на ноги и привести в порядок платье. Девица де Мальвуа еще была очень бледна, но заметно успокоилась.

– Они самые! – пробормотал граф, голова которого склонилась на грудь.

– Кто – они? – спросил Ролан. Вместо ответа граф вслух подумал:

– Они у меня дождутся!

– А кстати, – внезапно спросил молодой человек, – вам не знаком некий виконт Аннибал Джожа?

Графа дю Бреу передернуло.

– Она к вам подослала этого? – пробормотал он.

– Только что ушел, – отвечал Ролан.

Граф положил на бледный лоб дрожащую ладонь.

– Выходит, – сказал он как бы сам себе, – она ведет двойную игру! Я знал, что она попытается их обмануть!

Он скомкал анонимное письмо и добавил:

– Так на сколько они назначили свой визит?

– Прямо сегодня, в два часа.

Господин граф дю Бреу поспешно глянул на часы, но это было излишне: в гостиной пробило два.

– Нам придется расстаться, – сказал граф. – Сегодня же вечером, сразу после предстоящей вам встречи, вам следует покинуть этот дом и известить меня о вашем новом месте пребывания. Ни на что не соглашайтесь, но главное – ничего не отвергайте. У них припасены заманчивые посулы, чтобы вас склонить, и угрозы, чтобы припугнуть.

Он замолк: Ролан улыбнулся. Принцесса и мадемуазель де Мальвуа шли через мастерскую к выходившей в сад стеклянной двери.

Пока Ролан раскланивался с ними, дверь отворилась и вошел его лакей со словами:

– Два господина желают видеть Господина Сердце. Своих имен они назвать не пожелали; они уверяют, что месье знает и ожидает их.

ДВА ГОСПОДИНА

Когда два «господина» вслед за лакеем вошли в мастерскую Господина Сердце, они застали там одного Ролана. Граф и девушки поспешно ретировались. Когда уходили, только Роза сказала несколько слов благодарности и извинения. Нита казалась задумчивой; они с Роланом так и не встретились глазами.

Садясь в коляску, все еще ожидавшую на улице Матю-рэн-Сен-Жак, Нита сказала своему опекуну:

– Друг мой, это владение мне не подходит. Буду рада, если вы расторгнете сделку.

Пришедшие господа имели вид чрезвычайно внушительный. Оба были в черном с ног до головы. На обоих были белые галстуки: на толстом – широкий муслиновый платок, повязанный а-ля Дантон, на тощем – тонкий ошейник из накрахмаленного перкаля.

Плащ толстого был расстегнут и открывал новехонький жилет черного сатина, по которому струились унизанные брелоками цепочки; тощий был наглухо застегнут в свой редингот, и наружу показывался лишь уголок сорочки. Из-под штанин, немного коротковатых, виднелись белые чулки. Его редкие с проседью волосы были расчесаны на пробор и жидкими прядями спадали на плечи. Шляпа была с широкими полями.

Он вошел первым, согнувшись пополам и заранее ухмыляясь. Такие прически людям определенного возраста с острыми костями придают вид совершенно постнический, в особенности когда у них вихляются ноги и достаточно нескладное тело.

За ним выступал толстый, выпятив грудь, надув щеки, с довольной и едва ли не вызывающей улыбкой. Он так и сиял; при виде его золотых очков хотелось зажмуриться.

Учтивым холодным жестом Ролан показал куда сесть. Бывший «король» Комейроль откашлялся и сел; Добряк Жафрэ, оставаясь на ногах, произнес:

– Уважаемый господин сосед, имеем честь засвидетельствовать вам свое горячее почтение и нанести небольшой визит вежливости.

– Так это вы мне написали эту записку? – прервал его Ролан, разворачивая письмо без подписи.

Рука Комейроля, вся в перстнях, изобразила подтверждающий жест, полный откровенности и достоинства. Жафрэ уселся на краешек стула, который со скрипом заерзал по паркету.

– Мы позволили себе эту вольность, – отвечал он, сплетя свои тощие пальцы на коленях, – чтобы быть наверняка уверенными, что застанем вас дома. Речь о столь важном деле…

– Мало сказать важном: о жизненно важном! – вмешался Комейроль.

– О жизненно важном, – повторил Жафрэ. – Мой достопочтенный друг и коллега подобрал верное слово. Сейчас он возьмет на себя труд изложить суть комбинации. Я взял слово с тем, чтобы дать вам возможность составить представление о двух особах, имеющих честь сегодня предстать перед вами с намерениями самыми порядочными и честными. Несмотря на ваши весьма молодые годы, вы достаточно осведомлены о мире и знаете, милостивый государь и добрый сосед, что значит говорить…

Он сделал некоторое ударение на последние слова, и Комейроль улыбнулся в своей необъятный галстук. Ролан молча поклонился.

– У нас, благодаря Господа, нет ни малейшей причины, – продолжал Жафрэ, – скрывать от вас наши имена, занятия и достоинства, но есть обстоятельства… бумаги остаются… Мы предпочли в упомянутой записке сохранить анонимность. В беседе устной это дело иное. Verba volantnote 4. Это господин Комейроль де ла Палю, один из членов нашего правления… я имею в виду правление центрального банка недвижимости.

Комейроль и Ролан раскланялись.

– Это вы приобретаете здесь участки? – сказал Ролан.

– Случается, – отвечал Жафрэ, – в том числе от имени наследников покойного герцога де Клар, который имел весьма значительную долю в прибылях нашего замечательного заведения при жизни…

– Этот господин, – вмешался Комейроль несколько нетерпеливо, – господин Жафрэ, владелец дома напротив вашей мастерской и также член того же правления. Теперь, полагаю, мы представлены определенно и всесторонне: позволите ль перейти к делу?

– Предваряя беседу, – учтиво сказал Жафрэ, – имею сообщить, что данное соседство и является причиной, по которой я позволил себе по ходу моей импровизированной речи обратиться к Господину Сердце «уважаемый господин сосед».

– Уважаемый господин сосед, – сказал Ролан, понизив голос и посмотрев ему в глаза, – в вашем анонимном письме вы употребили также иное обращение ко мне.

– Да, и в этом все дело! – отозвался Комейроль, очень внушительно ткнув пальцем в самую серединку своих золотых очков.

Ролан заговорил снова:

– Итак, господа, перейдем к существу дела. Признаюсь, мне было бы любопытно услышать, каким образом вам стало известно о моем праве на этот герцогский титул.

Сказав это, Ролан уселся со спокойным и невозмутимым видом. Комейроль и Жафрэ переглянулись. У обоих возникла одна и та же мысль: не иначе старый Жулу разболтал!

И Комейроль добавил про себя:

«Этот несчастный бугай мне за это заплатит!»

– Должен незамедлительно предупредить вас, – начал Ролан, – что не далее как нынче утром мне нанес визит некий обходительный господин: виконт Аннибал Джожа из маркизов Палланте.

– Из маркизов самого дьявола! – рыкнул Комейроль, с размаху треснув себя при этом кулаком по ляжке. – Мы знаем его как облупленного, и если дела делаются в такой манере, то меня увольте. Ваш виконт Аннибал проходимец, Господин Сердце!

– У меня сложилось именно такое впечатление, – спокойно отвечал молодой человек, – и я выставил его за дверь.

Челюсть Добряка Жафрэ сама собою отвисла, да и Комейроль удивленно замер.

– Черт! – буркнул он. – Особа, которая дергает за веревочки этого паяца, из тех, с кем лучше не шутить, молодой человек!

– Молодой человек! – улыбаясь, проговорил Ролан. – Герцогу это нипочем, дорогой мой господин де ла Палю. Я шучу, когда этого хочется мне.

– Мы ведем серьезный разговор, не так ли? – резко спросил Комейроль. – Идя к вам, мы запаслись планом кампании, но его можно и изменить, если для этого плацдарма он не годится. Разговор приобретает странный оборот. Сколько можно ходить вокруг да около? Я сам, наконец, скажу. Вы не против, Жафрэ?

– Поаккуратней, – сказал покровитель птичек. – Будьте осмотрительны, дорогой господин коллега!

Комейроль пожал плечами.

– Все чисто, как золото! – продолжал он. – Так мы раскошеливаемся, господин герцог?

– Там видно будет, – отвечал Ролан. – Ваше слово.

– Короче говоря, вы берете? Да или нет?

Ролан сидел безучастно. У Жафрэ начались нервические подергивания. Комейроль откинулся на стуле, секунду выжидал, после чего заговорил снова:

– Вы молодчина, Господин Сердце. Встав на ложную позицию, чтобы, как говорится, выяснить истину, вы почти выбили из седла моего почтенного друга и коллегу, который много чего повидал на своем веку. Я лично люблю молодых людей, которые умеют за себя постоять, и, думаю, мы поймем друг друга… Итак, вы имеете представление, чем пахнет дело?

– Ни малейшего, – отрезал Ролан. – Я вас слушаю.

– Отлично! Просто отлично! Ей-богу, вы вполне сойдете за настоящего герцога, даже мы почти поверили!

– Не собираюсь ни за кого сходить, господин сосед. Я знаю себе цену и готов вас выслушать.

– Вы крепкий малый, черт побери! Да не желтейте вы так, мэтр Жафрэ! Говорю вам, он молодчина! Я б за десять тысяч экю наличными не согласился поменять его на более сговорчивого. Да чтоб меня! Нам нужен настоящий удалец, а не манекен! Дела сами собой не делаются. Нужен первостатейный тенор, чтобы петь партию Джорджа Брауна в «Белой даме»… куплеты о любви и войне… всадники-всадники-всадники из Авенеля! Эх и рулада!

Он расхохотался и протянул Ролану руку, которую тот взял кончиками пальцев.

Тощая физиономия Добряка Жафрэ чуточку просветлела. Комейроль продолжал:

– Это верно, когда человек знает себе цену – значит, у него есть все, что нужно; но закон есть закон, он вечно требует по три справки о любом пустяке, и я нахожу, что у него есть на то причины. А иначе в Париж наехали б одни самозванцы. Потому-то и придется господину герцогу разучить вышеупомянутую песенку, всю целиком, со всеми вариациями. Он припоминает, например, что в нежном возрасте… в совсем-совсем нежном, когда ему еще не стыдно было расхаживать с физиономией, перемазанной вареньем, он жил в большом замке.

– Правда, – серьезно сказал Ролан, – я прекрасно помню: очень большой замок.

– Черт подери! – вскричал Комейроль, гогоча, меж тем как у Добряка Жафрэ рот уже совсем округлился, – вот память у людей! Помнить то, чего не было! Да чтоб меня! Господин Сердце, ах вы сердечко мое! И сколько ж это у вашего очень большого замка было башен?

Можно было и впрямь подумать, что молодой художник старается припомнить нечто из очень отдаленного детства. Комейроль так и зашелся.

– Три, четыре или шесть, валяйте, – сказал он. – Это неважно. Пусть будет восемь для ровного счета. По две на каждом углу. Самая большая была северная башня. И вся заросла плющом – всадники-всадники-всадники из Авенеля! «Белую даму» давали пятьсот раз. И комната, затянутая голубым штофом, где стояла колыбелька…

– Красно-коричневым, – шепнул Ролан. – Как сейчас вижу!

– Оох! – выкрикнул Комейроль, пузатое брюхо которого так и ходило ходуном в такт приступам смеха. – Красно-коричневой с черными цветами, да?

– Красные цветы по коричневому фону, – поправил молодой человек.

– Поделитесь-ка со мною воспоминаниями детства, дорогой сосед! Даю голову на отсечение, в столовой по стенам были развешены военные трофеи, оружие!

– Оленьи рога, – отвечал Ролан, – а вокруг шесть голов ланей.

– Шесть, сынок, точно! Ох! Жафрэ, ну что за прелесть! Шесть! Ни больше ни меньше… и герб де Клар над ними!

– Ведь верно! – порывисто сказал Ролан. – Герб де Клар! Как же я забыл!

Потом потише добавил:

– Герб, вырезанный на одной гробнице, там, на кладбище Монпарнас!

Комейроль перестал смеяться: кровь бросилась ему в лицо. Жафрэ ерзал так, словно сел на кактус.

– Вот черт! Черт! – прорычал Комейроль. – Вы сильный тенор, господин герцог! Смотри ты, чтоб меня! Вы правду сейчас говорите или же мы снова репетируем нашу комедию?

– Не знаю, какие комедии предпочитаете разыгрывать вы, господа, – оборвал Ролан ледяным тоном, – я же безо всяких обиняков говорю, что думаю.

– Вот ведь черт! – повторил Комейроль. – Это высокий класс, господин герцог! Я полнею, и одышка мучит. Здесь можно курить?

Он вытаскивал свой портсигар.

– Иногда я позволяю, – мягко отвечал Ролан.

– А сейчас позволяете?

– Нет; сейчас не стоит: мы почти все обсудили.

Это было сказано таким тоном, что осторожный Жафрэ дернулся было встать; но Комейроль удержал его повелительным жестом и сказал, засовывая портсигар назад к себе в карман:

– Отлично! Просто отлично! Да чтоб меня! Вот те на! А мне-то казалось, мы только-только приступили! Приятель Жафрэ, сидите спокойно; даю вам торжественное слово, что Господин Сердце вас не укусит; бумаги при вас?

– Да, – кротко ответил Жафрэ, – у меня всегда все нужное при мне.

– Не желаете ль разъяснить скоренько нашему юному другу причины того интереса, который мы к нему проявляем? Нет? Предпочитаете, чтобы эту обязанность взял на себя я? Превосходно, дайте-ка маленькую бумажку… Дорогой мой Господин Сердце, – прервался он, беря из рук Жафрэ сложенный листок, – перед вами воспитанный человек, который всегда робеет перед особами, которых видит впервые. Но это отнюдь не тряпка, уж будьте в этом уверены! Он вас притянет к суду, не моргнув глазом и не сказав дурного слова.

– О! Господин Комейроль! – с укоризной произнес друг пернатых.

– Такой уж у него характер! – закончил бывший старший письмоводитель. – Со временем он все-таки освоится, и я рекомендую вам его как весьма одаренного христианина. Но будем говорить меньше да лучше, раз уж вы торопитесь. Мы с моим коллегой принадлежим к одной категории: оба занимаемся делами с самых младых ногтей, скопили капиталец и птицы довольно солидные, но ноги крепко держим в стременах, соображаете? Нет, не о полиции речь, разумеется, фу! Как ни крути, а лучше… И не стесняйтесь, коли понадобится что-то разузнать, мы всегда к услугам!

– Мне ничего не нужно, – прервал его Ролан.

– Как знать! Нам-то грешным все бывает нужно. Вот так, в один прекрасный день, когда дождь помешал пойти погулять, наш друг и коллега Жафрэ с любопытством узнал кусочек вашей истории.

– Я! – вскрикнул Жафрэ. – Оказывается, я!

– Он не любит выпячиваться, – продолжал Комейроль. – Может, это был я или другой кто; это ничего не меняет; у нас таких друзей-коллег много. Я сказал себе: «Что же за такой жуткий фортель он выкинул, этот добрый молодец, в минуту помрачения или опьянения, чтобы пойти пасти это стадо оборванцев чумазых, пачкунов из мастерской Каменного Сердца?»

Ролан пристально смотрел на него: Комейроль покраснел и заговорил снова, прикидываясь, что балагурит:

– Ах беда какая! Похоже, у вас пистолеты всегда заряжены, господин герцог! Хорошо, я этого не говорил, молчу. Все ваши пачкуны – сущие херувимы. На вкус и цвет товарища нет… Так вот, задавшись тем вопросом, я как-то утречком отправился на базар прикупить сведений, нет, не в полицию, честное слово! Принес полную корзину знаний – и совсем задешево! Всю вашу историю, начиная с человека, переодетого в женскую одежду, которого нашли валяющимся под фонарем, здесь рядом, на улице Сорбонны, и до безымянной могилки на кладбище Монпарнас, включая красавчика, что скачет за экипажем дам де Клар в лесу.

Жафрэ чуть-чуть потер руки. Ролан опустил глаза. Но стоило бывшему «королю» Комейролю замолкнуть, Ролан поднял глаза и зевнул по весь рот.

– Это все? – спросил он скучающим голосом.

– Вы не поверите, милостивый государь, – отвечал Комейроль, – но, прежде чем продолжить, позвольте в двух словах осветить наше собственное положение, мое и моего приятеля Жафрэ, ибо, по совести, мы как с луны свалились. Есть в Париже одна юная княжна, у которой огромное состояние, каковое состояние ей не принадлежит. А, вот вы и насторожились; отрадно видеть для вас и для нас. И есть в Париже один молодой человек, нищий, как Иов, которому его родители забыли дать имя…

– Короче, – сказал Ролан.

– Охотно: я хотел только добавить, что сей молодой человек обожает юную княжну; больше ни слова. И есть в Париже один дом… торговый, если угодно, которому достались… в наследство, смею предположить, грамоты, передающие другой голове право собственности на неисчислимые блага, которыми обладает юная княжна. Надеюсь, вы понимаете?

– Вполне. У вас нет под рукой другой головы, господа?

Добряк Жафрэ выразительно посмотрел на Ролана.

– Э! Э! – сказал «король» Комейроль. – Голова-то… сыщется. Но, в конце концов, неважно, вы нам подходите!..

– Прошу подытожить.

– Извольте! Тут все одно за одно цепляется, как в часах, и теперь нам нужно не более двух минут. Хорошо бы, просто необходимо, чтобы вы дали нам ответ с полным сознанием дела, ибо мы продвигаемся чуть-чуть, как считаешь, Жафрэ?

– Весьма, – отвечал тот. – Мы очень даже сильно продвигаемся!

– А те, кто будут не на нашей стороне, – продолжал бывший главный письмоводитель угрожающе-серьезным тоном, – будут против нас. Это ясно, как считаешь, Жафрэ?

– Боже меня сохрани, – пробормотал друг пернатых, – если я хоть раз хоть муху обидел!

– Я о мухах и не говорю, – заговорил снова Комейроль. – И есть еще один старый граф, вообразите себе: из тыщи прохожих выберите первого попавшегося и скажите на ушко: мне все известно! И он вам отдаст кошелек, часы, носовой платок, только чтобы не отвели его в участок. А у нас и получше есть. Это было в средопостную ночь, в тысяча восемьсот тридцать втором году, часов эдак в четыре-пять утра, когда вас нашли-то под фонарем, Господин Сердце, тут рядом, под окнами Добряка Жафрэ…

– В шесть, – поправил Ролан.

– Той же ночью было совершено убийство на улице Нотр-Дам-де-Шан.

Лицо молодого человека невольно оживилось.

– Убили бедного парня, – продолжал Комейроль, отчеканивая каждое слово, – которому, по правде говоря, просто не повезло. Его уже пытались прирезать за три недели до того, на бульваре Монпарнас, в ночь карнавального вторника на среду.

– А, – сказал Ролан, отчасти успокоившись, отчасти захваченный врасплох. – И на второй раз он, полагаю, скончался?

– Так точно! В тот вечер, я имею в виду в карнавальный вторник, один молодой человек заявился в контору нотариуса Дебана на улице Кассет, и там был один писарь, который знал, что господин Дебан пообещал, бедолага, выдать, за двадцать тысяч франков, доверенные ему грамоты. С той поры он низко пал, бедный Дебан. Ничего-то он не умел толком делать. Титулы стоили почти четыреста тысяч ливров ренты. Славный кусок, скажи, Жафрэ?

– Сколько добра можно сделать… – пробормотал тот с серьезной миной.

– Птичкам! – закончил за него Комейроль. – Ну вот! Пока все, Господин Сердце. Убитый с улицы Нотр-Дам-де-Шан был из монастыря Бон Секур, откуда он смылся в платье собственной сиделки. Убийца бросил его переодетым кое-как в костюм Буридана. Все эти подробности отмечены в протоколах следствия, которое было прервано, но которое прокуратура с радостью возобновит, лишь бы ей дали ниточку – хоть с волосок толщиной. У нас ниточка есть, да еще какая: Даво – так звали сиделку – еще жива. Вы бережно хранили, как память, одежду женщины, в которой вас обнаружили без чувств у дверей мастерской Каменного Сердца. Это было отчаянно с вашей стороны и отводило подозрения; но и опасно. Скажите-ка, давно вы не смотрели на ваши реликвии?

Ролан не ответил. Он заметно покраснел, и взгляд его выражал глубокое удивление.

– Если вы соизволите потрудиться и открыть шкаф, вот этот, слева, – продолжал Комейроль с торжествующим видом, – вы убедитесь, что вышеозначенные женские одежды отныне не находятся в вашем распоряжении… И, может быть, вам будет небезынтересно узнать, что Даво их сразу же опознала. Учитывая столь исключительные обстоятельства, милостивый государь, мы полагаем, что вам лучше было бы вести себя с нами более покладисто.

Добряк Жафрэ вздохнул и добавил:

– Когда можно договориться полюбовно, к чему доставлять друг другу хлопоты и неприятности, дорогой Господин Сердце. Разве я не прав?

КАНДИДАТ В ГЕРЦОГИ

Было отчего торжествовать, и наши бывшие письмоводители из конторы Дебана, должно быть, уже решили, что достигли своей цели. В последнюю минуту им удалось поймать Ролана врасплох. До того момента он хранил холодно-безразличный вид – настолько, что сам Комейроль на какой-то миг уже было отчаялся.

Но имя Даво вернуло румянец на бледные Ролановы щеки.

И, когда ему так безапелляционно заявили, что одежда Даво больше не находится в его шкафу, он вздрогнул и снова побледнел.

Ролан был уязвлен столь глубоко и жестоко, что даже не пытался этого скрыть.

После недолгого молчания он поднялся и сунул ключ в скважину платяного шкафа, который стоял слева от входа.

Как только он повернулся спиной, Комейроль и Жафрэ победно переглянулись.

– Готов! – сказал Комейроль.

– Точно в глаз! – добавил Жафрэ, тихонько потирая руки. – Мысль тиснуть тряпки была что надо.

– Сильно! А хочешь, я ему скажу: «Это все по милости моего дружка Жафрэ»!

– Мировую? – предложил покровитель пичужек. – Неохота мне шутить с этим малым! Он явно не промах.

– Он просто великолепен! И он еще себя покажет! Клиент, должно быть, держит за пазухой камень кошмарного размера!

– Целый валун! Тихо: он уже посмотрел.

Глянув в шкаф, Ролан обескуражено прикрыл его. Но обернуться не спешил; казалось, он раздумывал.

– Вовремя пришли! – заговорил снова Комейроль. – Графиня уже подсылала своего Аннибала!

– Там, где эта пройдется, – пробормотал Добряк Жафрэ, вздохнув, – уже так просто корки хлеба не сыщешь!

– Господа, – сказал Ролан, возвращаясь к ним с озадаченным, но нимало не сбитым с толку видом, – я полагаю, что вы люди в высшей степени ловкие, хотя и не надо большой сноровки вытащить несколько забытых тряпок из уединенного дома у человека, который никого не опасается и кому эти жалкие вещи ни на что не нужны, когда б не связанные с ними воспоминания. Но даже будь вы стократ ловчее, будь у вас одновременно все те качества, что делают из людей великих дипломатов и опасных преступников, а также искусных сыщиков, проницательных судей, удачливых военачальников – вам все равно ни бельмеса во мне не понять. Здесь вы столкнулись с небывалой задачей – слышите: небывалой! Человек, которого обвиняли в том, что он целился в своего врага с семидесяти пяти шагов, а он был слеп; другой, на которого наговаривали, что он кричал «да здравствует император в тюрьме» или «да здравствует король на плахе», а тот был нем; и тот еще, которому говорили «ты зарезал человека», а он показывал свои отрезанные по плечо руки, все эти занимательные казусы, хорошо знакомые людям вашего сорта, эти цветы из сада преступлений, где выращивают несуразные алиби и прочие, более хитрые, небылицы, которые я назвал бы «метафизическими алиби», все уловки суда присяжных, все прелести истории исправительных учреждений покажутся вам бирюльками по сравнению с моим случаем. Счастливым случаем! Вы ничего не смыслите в нем, это я вам говорю, и никогда не сможете ничего понять. Я б дал вам лет двадцать пять на поиски ключа этой шарады, чтобы потом вы могли спокойно выбросить свои языки на свалку!

– Вы подумайте! – сказал Комейроль. – Только что вы куда-то спешили, господин герцог, а теперь вот разглагольствуете тут словно адвокат!

– Каждый отбивается как может, – вставил Жафрэ. – Дадим Господину Сердце поболтать.

– Я не отбиваюсь, – отрезал Ролан и уселся, сдержанный и спокойный как никогда. – Сообщаю факт. У меня нет ни малейшего намерения притворяться, что необычность обстоятельств хоть на минуту по-настоящему вывела меня из равновесия. Полагаю, от сложения мира ни с кем не случалось то, что стряслось со мной. Редко что бывает ново под солнцем; я поневоле благословлял необычность моего положения. Добавлю, что, будучи защищен – благодаря некоей чудовищной нелепости – самым неприступным алиби и самыми непреложными доказательствами, какие только можно вообразить, я до сей поры не прибег к открытому судебному разбирательству вовсе не из опасения случайно проиграть его, что мне нисколько не угрожает, но лишь из нежелания публичной огласки. Вследствие этого, господа, я жду ваших предложений, готов их принять или отклонить в зависимости от того, насколько они будут отвечать моим интересам и согласоваться с моею совестью.

– Ничего не понял! – смеясь вскричал Комейроль. – Но да здравствует совесть!

Жафрэ обошелся без околичностей.

– Уважаемый господин сосед, – сказал он, – вы превосходно умеете говорить. Вы закончили? Здесь публика воспитанная, здесь вас никто перебивать не будет.

Теперь Ролан внимательно слушал, наклонив голову.

– Каждый из нас, – заговорил снова Комейроль, меняя тон, – прекрасно понимает, что речь идет о колоссальной сделке. Ради того, чтобы получить не сегодня-завтра титул герцога и огромный доход, вы, разумеется, не станете отказываться от небольшой жертвы, которая вам ничего не будет стоить, поскольку у вас и так ничего нет. С нами, милостивый государь – и я понимаю под этим «мы» собрание нескольких опытных людей, к которому господин Жафрэ и я имеем честь принадлежать, – разглагольствованиями ничего особенно не добьешься, тем более что мы и сами умеем ораторствовать не хуже других. В настоящем же случае, пусть даже мы, скажем, вполне убеждены, что раненый с бульвара Монпарнас и покойник с улицы Нотр-Дам-де-Шан вовсе не одно и то же лицо; возможно, мы очень даже хорошо знаем убийцу; возможно, нам бы хотелось его покрыть, пустить расследование по ложному следу. Я сказал «пустить», а не «направить», ибо уголовное следствие застряло именно в означенном мною пункте. Может быть, прокуратуру уже в то время сбили с толку; может быть, она сбилась с толку сама – неважно: довольно показать ей человека, который носил одежду госпожи Даво, сиделки, чтобы придать новый ход этому подзабытому делу. И не воображайте, что они там, во Дворце правосудия, с радостью забросили это дело: были люди, которые их торопили, в том числе ваш уважаемый покойный дядюшка, генерал герцог де Клар и сестра Франсуаза Ассизская, у которой были длинные руки даже в келье; подлинней любой удочки!

Ролан, приставив кончики пальцев ко лбу и прикрыв глаза, слушал с огромным напряжением, и в то же время мечтал.

– Помните, как там Джордж Браун в последнем действии «Белой дамы»? – вскричал Комейроль, благодушно смотревший на Ролана. – Прекрасный момент!

Он замурлыкал:

– Вот уж знамена видны, Вот уж знамена видны…

– Дорогой коллега, – сказал Жафрэ, – умоляю вас, будьте посерьезнее!

– Отстань, приятель! – отвечал Комейроль. – Нечего выходить на сцену, не выучив роли. Наш первый тенор должен знать имя своего дядюшки и двоюродной бабки, черт возьми! И еще много всякой всячины! Дорогой Господин Сердце, вам когда-нибудь приходилось слышать о Черных Мантиях?

Как и всем, – отвечал Ролан рассеянно. – Шайка воров.

Жафрэ недоверчиво пожал плечами.

– Приятель, – сурово сказал ему Комейроль, – нечего тут разводить ваш обывательский скептицизм. Я было подумал, что Господин Сердце сам был из этих Черных Мантий – столько вокруг него загадок. Вы не верите, ну и напрасно! Черные Мантии существовали; они и сейчас еще существуют. Их предводители умерли и глава войска исчез, что правда, то правда, но рано или поздно вы увидите представление очередной пьесы. Я говорю о Черных Мантиях, потому что люди, которые вечно судят вкривь и вкось, приписали им изобретение колеса в разгар девятнадцатого века, и вечно повторяли, что их знаменитый «полковник» открыл великую формулу воровской алгебры, которая звучит примерно так: «За каждое совершенное преступление отдай правосудию одного виновника». Это правило еще царь Ирод знал. А Господин Сердце наделен слишком здравым рассудком, чтобы не сообразить, что он как раз, благодаря его особому положению, прекрасно подходит на роль виновника, соответственно великой формуле, и его запросто могут схватить, связать, посадить и бесплатно доставить прямехонько в суд…

– Для возмещения недоимки, – пробормотал Жафрэ, – так будет точнее.

– Теперь переходим к соображениям иного порядка, – продолжал докладчик Комейроль, – ибо всякий вопрос следует рассматривать с двух сторон. Итак, Господин Сердце, или, точнее, господин герцог, без ума влюблен в свою очаровательную кузину принцессу Эпстейн.

– Благоволите оставить эту сторону вопроса, – не сдвинувшись, прервал его Ролан, – я не позволю этого касаться.

– Пусть так! – учтиво поклонившись, сказал Комейроль, – при условии, что все уяснят себе, что этот элемент входит отдельной статьей в нашу бухгалтерию. Я опускаю еще два-три других соображения, не менее щекотливых, и одним махом свожу дебет с кредитом, что же имеет у нас в итоге Господин Сердце? В правой колонке я вижу молодого художника – не Рафаэля, но все-таки – который в уповании будущих благ сидит под вязом, на всякий случай скрывает свое имя, если у него оно вообще есть, и прячется, как страус, засунувший голову под камень, за такую причудливую штуковину, как мастерская Каменного Сердца. Да будет замечено в скобках: стоит только любому из этих пачкунов тихонько шепнуть: «вот она, пожива!», и мастерская Каменного Сердца, когда деваться ей будет некуда, со всех ног ринется сдавать своего человека правосудию. Стоит ли до этого доводить?

– Не будем, – сказал Ролан. – Я с вами согласен. Об этом хватит!

– Хватит так хватит, если вам угодно, не будем об этом, ни о чем не будем, даже о тряпках Даво: дамоклов шкаф. Посмотрим, что у нас в левой колонке. Слева я вижу имя! Целый мешок имен! Титул! Полную корзину титулов! Блестящее положение, целая страница в истории, особняки, замки, леса, деньги, горы денег, пэрство, ибо нужно же положение в обществе!..

– Сколько вы хотите? – перебил Ролан.

– Погодите! Предстоит еще оговорить ряд предварительных условий. Люди без имени бывают нищими, бывают принцами – иногда по случайности, иногда из-за личных качеств. В начале нашего разговора вы заставили нас задуматься, давая ответы, в которых намекали на какие-то таинственные обстоятельства…

– О! – произнес Жафрэ. – У него способности, я ручаюсь!

– У нас даже сложилось впечатление, – продолжал Комейроль, – что вы гонитесь за зайцем и что ваш заяц похож на нашего.

– Какое вам дело, что за блага мне достанутся, – сказал Ролан очень серьезно, – коль я сам готов оплатить мои собственные блага?

Бывшие письмоводители конторы Дебана обменялись вопросительными взглядами, и Жафрэ прошептал тоном на редкость чистосердечного человека:

– Что мы в прятки-то играем? Вскроем карты прямо сейчас!

– Господин герцог, – тут же сказал Комейроль, – в глубине души я придерживаюсь того же мнения, что и мой друг и коллега. Вот мы здесь, собравшись вместе, выясняем, у кого больше власти. Мы сильны, вы, может статься, тоже не из слабых, хотя по виду этого не скажешь. Поднаторевшие в делах люди, такие, как дружище Жафрэ и я, имеют обыкновение никогда не судить о вещах по первому впечатлению, и нам показалось уместным вас, грубо выражаясь, прощупать. Сказать по чести, мы знаем теперь не намного больше, чем до того; со своей стороны, я лишь вынес убеждение, что, имея товар, который мы можем вам предоставить, вы станете герцогом де Клар, и все будет столь безупречно, просто и надежно, что сам дьявол не сможет ни к чему придраться!

– И что же за товар вы можете мне предоставить? – поинтересовался Ролан.

– То, что зовется гражданскими документами, милостивый государь: свидетельство о рождении, свидетельство о браке и свидетельство о смерти Раймона Фиц-Руа Жерси, предпоследнего герцога де Клар, права которого последний герцог, его младший брат, унаследовал, заявив об отсутствии жены и сыновей у означенного старшего брата.

Ролан покраснел второй раз. Ему показалось, что он слышит голос матери в последний день, этот надломленный голос, словно повторяющий урок, который надо затвердить ребенку:

– Свидетельство о рождении, свидетельство о браке и свидетельство о смерти!

И с усилием, ибо была уже совсем слаба, добавляла, откидываясь обескровленным лицом на подушку:

– Все три – на имя Раймона Фиц-Руа Жерси, герцога де Клар!

Комейроль продолжал:

– Герцогиня, жена Раймона, старшего брата, умерла; у нас есть свидетельство о ее смерти; вы ее сын: у нас есть ваше свидетельство о рождении.

Ролан выразительно кивнул.

– И не вздумайте, – продолжал Комейроль несколько нервно, меж тем как Добряк Жафрэ ерзал на стуле, – вообразить, что мы так уж удивлены происходящим или застигнуты врасплох…

– Да что, в конце концов, происходит? – возопил Жафрэ вне себя. – Наткнулись на лицедея похлеще вашего, дражайший, только и всего!

По лицу Ролана пробежала усмешка, которую можно было бы счесть циничной. На какое-то мгновение Комейроль замер, глядя на него.

– Да чтоб меня! – выругался он наконец. – Он так сказал; я бросаю свой язык псам, да и наплевать сто раз! В конце концов, мы искали сходства, и мы его нашли; нам нужен был малый, которого его прошлое привело бы к нам в руки – так у нас он есть! А кто он там – герцог де Клар, антихрист, сам сатана – нас не касается! Он нам отдаст наши три миллиона, а со своими титулами пусть делает, что заблагорассудится! Так-то!

– Если отдаст три миллиона… – коротко начал было Жафрэ.

– А почему бы не отдать? – примирительно прервал его Ролан.

Движением руки он остановил Комейроля, который порывался что-то сказать, и добавил:

– Если титулы того стоят.

– Стоят, стоят! – вскричал Комейроль. – Мы ж это не на ходу выдумали, эту операцию! Ее вынашивали одиннадцать лет, и тот, кому эта идея впервые пришла в голову, об этом знал! Вот уже одиннадцать лет, как состояние владений де Клар было выверено конторой Дебана, чтобы передать бедняге Лекоку; тогда числилось триста пятьдесят тысяч ливров земельной ренты, чистыми! А с тех пор, думаете, вся эта недвижимость упала в цене? Вот в чем суть!

– Ах! – вздохнул Добряк Жафрэ. – Вот уж воистину подарок!

– И как же мы это оформим? – спросил Ролан, поднеся ладонь ко рту, чтобы скрыть легкий зевок.

Комейроль и Жафрэ придвинулись на стульях.

– Нам бы хотелось немного наличными, – сказал Жафрэ.

– Ну вот! – сказал Комейроль. – Будь я один, я б удовольствовался одним словом господина герцога.

– Но вас много! – бросил молодой художник.

– Увы, – сознался Жафрэ с тяжким вздохом.

Ролан встал и сказал небрежно, будто речь шла о самом пустячном деле:

– Думаю, самое разумное будет выдать вам несколько векселей.

– Прекрасно! – подтвердил Комейроль. – Тридцать заемных писем по сто тысяч франков каждое.

– Как подписывать?

– Ролан, герцог де Клар.

– Ах-ах! – улыбаясь сказал молодой художник. – Итак, мое имя Ролан?

– Разумеется, – отвечал Комейроль, – если сведения или воспоминания, которыми вы располагаете, окажутся недостаточны, ибо вы не были с нами вполне откровенны, Господин Сердце, мы предоставим вам все необходимое. За десять лет, как вы понимаете, мы собрали все подробности. Справки мы навели что надо!

– На чье имя выписывать заемные письма? – спросил Ролан вместо ответа.

Теперь поднялся Комейроль, а за ним тотчас Жафрэ. Комейроль произнес, напирая на каждое слово:

– Может, вам покажется странным, но все поручительства должны быть выписаны на имя господина графа дю Бреу де Клар.

– Боже мой, да нет же, – отвечал Ролан, отодвигая свой стул как бы в знак официального прощания, – это ничуть не более странно, чем все остальное.

Наши дипломаты поклонились, а Комейроль повернулся и направился к двери. Жафрэ пятился за ним. Он был сама учтивость.

У порога Комейроль обернулся.

– Полагаю, мы можем считать дело сделанным.

– Само собой разумеется, – добавил Жафрэ.

– Позвольте, – отвечал Ролан, следивший за ними на расстоянии, – я не связывал себя словом. Положением своих дел я в целом доволен, и оно кажется мне прочным. Но у меня были иные виды. Это идет вразрез с некоторыми моими замыслами. Господа, обещаю ответить вам завтра утром: да или нет. Честь имею быть вашим покорным слугою.

Он просто помахал рукой и повернулся спиной.

Пока Комейроль и Жафрэ шли до ворот сада, они не обменялись ни словом. Очутившись на улице Матюрэн-Сен-Жак, Жафрэ решился заговорить; Комейроль ускорил шаг. Он поднялся одним махом по лестнице нового дома и остановился лишь в столовой у Жафрэ.

– Стакан коньяку! – заорал он. – Задыхаюсь!

– Как по-твоему, – спросил Жафрэ, – что он за птица?

Бывший главный письмоводитель выхлебал один за другим два стакана водки.

– Законченный идиот, – отозвался он наконец, – либо редкий прохвост, либо полицейский агент.

«Ангельская» прическа Жафрэ встала дыбом на его заостренном черепе.

– Который из трех? – пробормотал он. Комейроль буркнул:

– Титулы надо запереть в надежный шкаф с секретом и изменить комбинацию шифра. Я б зарыл его на сто футов под землю. Ах! Да чтоб меня! Да чтоб меня! Не будем рисковать! Какого черта этот идиот Лекок дал себя укокошить!

– У нас есть еще графиня… – предположил Жафрэ. Комейроль хлопнул себя по лбу.

– Фиакр! – приказал он. – И галопом к Маргарите!

Оставшись один, Ролан спокойно обошел мастерскую. Солнце уже закатывалось за высокие старинные дома квартала; в декабре сумерки наступают быстро. Ролан долго расхаживал, временами то хмурясь от горьких мыслей, то улыбаясь сладостной мечте. Одиночки, как он, умеют беседовать сами с собой и в безмолвии советоваться со своей совестью.

На часах Сорбонны звонило четыре, когда он остановился перед картиной, скрытой занавесью. Он отодвинул драпировку, и очаровательные лица юных дев, уже описанные нами, показались из-за ткани в последних отсветах сумерек.

В большом городе всегда немало затворников; я бы не колеблясь утверждал, что ни в одной Фиваиде вы не найдете столько пещерных скитов. Можно быть одиночкой, не произнося при всяком удобном случае пошлых и многословных монологов. Сердце Ролана распирало в груди, губы его приоткрылись, глаза блестели, и свет страстных упований озарил его мужественное лицо.

Сад был полон звуков; Ролан нимало не беспокоился, слыша их. Он заранее знал, что мастерская Каменного Сердца чествовала своего главу в Сен-Никез, и уже был готов благосклонно встретить какие угодно сюрпризы. Гул простуженной бронзы Сорбонны еще отдавался в воздухе, когда взрыв шутихи под его окнами возвестил Ролану о начале ежегодных увеселений.

Тотчас на пару молодых улыбчивых лиц, уже вполовину окутанных ночной мглой, вновь пала занавеска, и Господин Сердце, во всем величии своих властных полномочий, сделал шаг к дверям, навстречу почестям, которыми должны были его осыпать.

И вовремя. Мощная вспышка опалила сад, и в тот же миг чудовищный вопль вознесся к удивленным небесам.

– Да здравствует хозяин и гулянка!

Две длинные цепочки подмастерьев с факелами в руках уходили и терялись из виду перед входом в павильон; со всех деревьев, разом освещенных, словно плоды сказочного сада, свисали цветные стекляшки.

– Ага! – произнес Ролан убежденно. – Да, ребятки, такого, я признаюсь, не ожидал! Это похлеще, чем в прошлом году!

В прошлом году Ролан говорил в точности то же самое; но этого было достаточно, чтобы вознаградить труды этих горемык, которые словно большие дети размахивали факелами и снова разражались своими фантастическими выкриками.

Вояка Гонрекен, разумеется, был во главе первой цепочки; второй командовал господин Барюк.

Каждый нес факел в правой руке, держа левую за спиной. Господин Барюк подал знак, и все вытащили спрятанные руки, вооруженные большими букетами. Целый холм цветов вырос перед крыльцом павильона, на котором стоял Господин Сердце.

– Да здравствует хозяин и гулянка!

– А теперь, – сказал господин Барюк, сняв свою мягкую фетровую шляпу, – Вояка, как всегда, произнесет свою извечную речь. Проглотите языки! В этот миг, в этот торжественный момент, не сметь ни чихать, ни кашлять, ни сопеть… А ну!

Тотчас воцарилась полнейшая тишина. И вот уже Гонрекен, сняв шляпу и не без волнения, сделал шаг к помосту. Однако заговорил он не вдруг, ибо тут, ко всеобщему удивлению, господин Барюк, повинуясь знаку Господина Сердце, поднялся по ступенькам маленького помоста.

Сначала господин Барюк улыбаясь слушал, что тихо говорит ему хозяин; но внезапно побледнел и, шатаясь, отступил на шаг назад.

СИМИЛОР

Господин Барюк был маленький и хладнокровный человек, и прозвище Дикобраз довольно точно передавало его характер. Он ничему, вообще говоря, не удивлялся и вводил всех – кроме хозяина – в заблуждение непроницаемо бесстрастной миной. Любопытный, пронырливый, но при этом не болтливый, он знал великое множество мелких секретов, каковыми делился лишь в случае надобности, и это особенно повышало его вес в этом пестром мирке, где каждому приходилось что-то скрывать.

Хозяину господин Барюк был предан безгранично, хотя тот был единственным из окружавших его людей, с кем Барюк познакомился не по своей воле.

Заставить пергаментные щеки господина Барюка заметно побледнеть, а его короткие и крепкие, как пни, ноги подкоситься могли две причины: либо дело было из рук вон скверно, либо он угадал все номера в лотерее – ибо радость тоже пугает, как то доказал своим несравненным успехом один из самых чарующих сочинителей нашего времени.

Мы сейчас объясним, из-за чего пошатнулся и побледнел бравый господин Барюк, когда Господин Сердце говорил ему на ухо.

Господин Сердце сказал ему:

– Дружище, не стоит особенно затягивать нынешний праздник; нам придется вечерком поработать.

А поскольку господин Барюк напомнил старые пословицы о том, что работа может потерпеть и до утра, Господин Сердце отвечал:

– Завтра будет поздно: меня уже с вами не будет.

Это-то и была одна из тех вещей, с которыми живое воображение Дикобраза никогда не пожелало б смириться. Он пережил многих хозяев; выборное королевство мастерской Каменного Сердца время от времени меняло монарха со времен его юности, не задевая сколько-нибудь его чувств, но этот! Дитя дома! Облагодетельствованный благодетель! Тот неизвестный, которого нашли и выходили словно сына, ни разу не спросив его о его тайне; тот, кого любили, и кто царствовал тем успешней, что правил он из заоблачных высей! Сын мастерской и ее хозяин!

Господин Барюк уже достиг зрелых лет и среди тех благостных мыслей, что приходят с годами, лучшей была мечта – почти уверенность – что он умрет раньше Господина Сердце.

Он слишком был умен, чтобы не заметить нравственной дистанции, отделявшей патрона от его мастерской, и слишком любопытен, чтобы не подобраться своим пытливым умом совсем близко к загадке, заданной Господином Сердце, но нечто, а точнее, искренняя нежность, своего рода преклонение, всегда останавливало его расследования.

Но что значила, в конце концов, эта дистанция? Господин Сердце был свободен как ветер. Ему, хоть он о том никогда не просил, воздвигли настоящий алтарь. От него ничего не требовалось, кроме одного: чтобы он существовал и оставался на своем месте – и все вокруг были счастливы!

– Завтра меня с вами уже не будет!

Так сказал Господин Сердце, а устами его, как известно, глаголет сам Бог.

– Значит, – пробормотал господин Барюк, – завтра не будет и мастерской Каменного Сердца. Тело не может жить без души. У нас самих ничего не удержится; без вас все пойдет насмарку. Если вы нас вот так возьмете и бросите, то чем веселиться и жечь шутихи, лучше просто подпалить дом!

– Надо праздник праздновать, старина, – заговорил снова Ролан. – Ты меня не понял, я вас не только не бросаю, но вы мне очень понадобитесь.

При этих словах лицо господина Барюка просияло светом надежды, и толпа пачкунов и мазил, замершая было при виде такого его замешательства, вновь воспряла духом.

Сам Вояка Гонрекен ничего не заметил, настолько он был поглощен предстоящей ему ответственной речью. Он говорил не то вслух, не то про себя:

– Непростое это дело, торчать в ожидании с приготовленной в одночасье речью, которая так и испаряется с каждой минутой из головы!

– Особенно мне понадобишься ты, дружище Барюк, – продолжал Ролан, – я тебя сейчас пущу по следу. Есть важное дело: не забудь сесть рядом со мной за стол и пить не больше, чем надо, чтобы глаз оставался острым.

Проговорив это совсем тихо, Господин Сердце во всеуслышание провозгласил:

– Ну, вперед, ребята! Я с вами!

Господин Барюк одним махом спустился со ступеней, его тощая физиономия светилась. По рядам прошел веселый рокот.

– Ну, Вояка, давай!

– Легко сказать давай! – горько сказал тот. – Слово хозяина надо исполнять, но хотел бы я видеть вас на моем месте! У меня все было так складно в голове, и начало, и середка, и конец, так чинно и красиво, и с эффектами, где положено, чтобы буря была рукоплесканий. Большая честь держать речь в то время, когда течение времени приближает Сен-Никез, ежегодное чествование нашей мастерской, которая всегда умеет достойно поздравить Господина Сердце. По этим букетам можно судить! Если я собьюсь, то все из-за того, что меня так резко прервали в самый момент, когда взялся за импровизацию, которую набросал…

Он замолчал, бросая вокруг себя беспокойные взгляды.

Раздалось несколько снисходительных хлопков.

Вояка, вытирая со лба проступивший пот, пробормотал:

– Очень мило с вашей стороны хлопать, хоть я не заслужил… Правда, если я мямлю, то тому виной моя судьба. Я это уже сказал: в этих благоприятных обстоятельствах… в эту торжественную минуту… все не то! Это из середины! Пять франков бы дал, чтобы вспомнить, с чего там началось… погодите!

Он выпрямился во весь рост и испустил облегченный вздох.

– Вспомнил! – вскричал он. – Нашлось начало! Тихо!

И, переменив тон на важный и торжественный, воспел во весь голос:

– Почтенный хозяин, милостивые друзья! В прошлом году я начал свою речь со слов «время летит как на крыльях»…

При этих словах разразилась целая буря ликующих криков, и даже сам Господин Сердце, которого одолевал смех, отечески похлопал в ладоши.

Вояка Гонрекен воспользовался бурей, еще раз утер лоб, и продолжил, когда бушевание стихло настолько, чтобы его могли слышать:

– В добрый час! На сей раз все в порядке! Сказанное выше составляло неотъемлемую часть моей речи; следственно, я не могу не принять вашего одобрения. И это продолжалось там в том же духе, недолго, после чего был переход к благоприятным обстоятельствам в середине и к смене времен года, о чем я уже успел упомянуть, чтобы подвести тем самым к годовой периодичности. После этого, тоже в середине, там было про славу мастерской и про ее неуклонное процветание благодаря тому, что Господин Сердце платит за помещение и пособляет в меру своего великодушия, ведь мы денег считать не умеем и куда больше любим кутить, чем откладывать сбережения… это я тут к случаю подпустил эффекту, нарочно придумал, для общего впечатления.

Заказанные таким образом рукоплескания не заставили себя ждать.

– Славно, – продолжал Вояка, – это заслужённый аплодисмент. Ну, и потом там были всякие незначительные вещи, чтобы закруглиться, и просто для красного словца и чтобы подобраться потихонечку к финальному эффекту в виде букета. Тихо там! Я вспоминаю текст. Кончалось, в общем, как прошлый год: «Господин Сердце – это самое доброе сердце из всех Каменных Сердец, вот так! Черви-козыри! И все наши сердца у него! От нитки перейдем к иголке, не в наших привычках забывать о желудке и телесной пище, которую уже принесли из харчевни Фликото, и она стоит, нас дожидается. Пойдемте же туда, ибо самое время сдвинуть стаканы в честь верности. Да здравствует хозяин и гулянка!

– И да здравствует господин Вояка Гонрекен! – рявкнул Каскаден среди веселого гвалта, что поднялся после этого выступления. – Он заслужил большой почетный приз за французское красноречие, как и прошлый год. Ужинать!

Разорвалась вторая шутиха. В это время оркестр семейства Вашри, состоящий из двух кларнетов, корнет-а-пистона, тромбона, пары больших барабанов и четырех малых, заиграл нежную и ласковую мелодию, так подходившую обстоятельствам. Под звуки этого национального гимна король, его министры и весь народ процессией направились к мастерской, наспех – но с отменным вкусом – разубранной с помощью всевозможного тряпья, использовавшегося в работе цеха. Удачным нововведением были маленькие фонарики, привешенные господином Барюком под каждой крысиной тушкой знаменитой гирлянды; от этого, помимо сильного эстетического впечатления, происходил весьма примечательный запашок.

Составленные в мастерской столы были без скатертей и все разного роста, зато обильно уставлены похлебкой, ожидавшей сотрапезников. Присутствовали и дамы.

Жаль, что мы не приводим здесь подробного описания этого пиршества, замечательного простотой блюд и неиссякаемым аппетитом участников. Не считая нескольких стычек, случившихся из-за дам, все прошло в высшей степени гладко. Оркестр Вашри упросили замолчать, и бывалые люди по очереди рассказывали о самых выдающихся случаях из жизни выдающихся личностей. Этими героями, о которых не ведал Плутарх, были, как всякий уже, верно, догадался, Мушамьель, Тамерлан, Четырехглазый и прочие. Несколько причудливых анекдотов воскресили в памяти и менее знаменитых персонажей; на ковер выплыли: Муфтар, первый «подпускатель эффектов» при дворе господина Потанса; Шалюмо, вечно укутанный в шедевры, ибо он скупал старые расписанные холсты и шил себе из них рединготы, и Помпье, страшный обжора, изгнанный из мастерской за то, что велел зажарить шестиногого барашка.

В качестве оправдания Помпье, однако, приводил тот факт, что ни пятой, ни шестой ног не тронул: они были деревянные.

Так, смешивая смешное с суровым, любые сообщества людей находят в недрах собственной истории драму, комедию, порой эпос, неиссякаемую движущую силу, которая, разрастаясь до масштабов державы, превращается в национальное чувство. Многие принимают это чувство за эгоизм; что до меня, то обед в кругу посвященных способен взволновать меня до слез. Особенно приятно присутствовать при взаимных излияниях в конце обеда.

В сообществе этих великовозрастных детей, неспособных управлять собой и для которых наш Ролан долгое время был сущим спасением, он играл вовсе не столь комичную роль, как могут подумать иные чванливцы. Меж ним и его бедными вассалами рубежи были обозначены раз навсегда, так что с его стороны не было и тени гордыни. Он их любил, они его обожали, но природа положила меж ними расстояние, которое никто не осмеливался перейти, за исключением самого Ролана, который был добрым правителем.

Свойство среди монархов редкое и препохвальнейшее.

Как правило, в кругу своего народца Ролан был заразительно и простодушно весел. Он всегда был готов посмеяться доброй выходке, и даже Каскаден в его присутствии мог позволить себе что угодно. В этот день, среди всеобщего веселья, Ролан хранил ясный, но несколько задумчивый вид; многие наблюдатели это подметили и говорили между похлебкой и десертом: «Господин Сердце влюбился».

Когда подали монументальный пирог, где поверх золотистой корочки леденцовыми буквами было выведено сакраментальное «Мастерская Каменного Сердца – своему хозяину», Господин Сердце встал и сказал речь, как всегда, короткую и веселую, но отчего-то слова его повергли всех в уныние.

Заметили, что Дикобраз украдкой вытер глаз, Вояка залился слезами; правда, вино всегда делало его слезливым.

Зато господин Барюк пил уверенно и сурово. После третьей бутылки он становился резок. Слеза в его глазу – это был, выражаясь языком господ балаганных актеров, «феномен». Каскаден, увидев его плачущим, сказал: «Скоро помрет!»

Презрев совет хозяина, господин Барюк заливал печаль полными стаканами. Его дубленое лицо заиграло красными красками, глазенки блестели под пышными бровями.

Когда встали из-за стола, он тихонько сказал Вояке:

– Наш зверь крепко скроен, да и Эшалот, возможно, придет к нему на помощь. Дайте руку, старина, каждый из нас будет тащить его за одно ухо.

Вояка только разинул рот и уставился на Барюка. Он понял не больше, чем если б говорили по-китайски.

– Что известно, то известно, – снова заговорил господин Барюк. – Весьма небесполезно иметь глаза сзади и в нужное время в нужном месте доставать уши из кармана. Молчок, и возьмите вашу рубаху, коль имеете сердце. Это хозяину надо.

– Хозяину! – воскликнул Вояка Гонрекен. – Да за него хоть в адское пламя! Дикобраз объясни хоть словом, как другу!

– По ходу дела объясню, – отвечал господин Барюк. – Это дикарь. Надо схватить живым или мертвым. Вперед.

Они выскользнули за дверь, выходившую к дому Добряка Жафрэ. Их отсутствие среди общего веселья, расходившегося все сильнее, прошло незамеченным. Каскаден, большой пиротехник, поджигал шутихи – крутящиеся, мечущие искры по сторонам, взлетающие ракетами, горящие под окнами мастерской… Каждая вспышка сопровождалась дикими кликами.

После фейерверка начался бал. Оркестр Вашри, сильно напившийся, вдруг разразился адским грохотом, и пляски, которых не описать словами, подняли густые облака амбарной пыли.

Ролан вернулся в свой павильон, и в одиночестве укладывал дорожные сундуки. Позвонили в дверь с улицы Матюрэн-Сен-Жак. Ролан велел открыть. Через мгновение вошли господин Барюк и Вояка, держа, как и было предписано планом, составленным Дикобразом, бедолагу за уши.

Они оба сильно запыхались и тащили, видимо, сильнее, чем было нужно, ибо бедолага с воплями вырывался.

– Попался, зверюга, – сказал господин Барюк. – Живехонький!

– Не так-то это было легко! – добавил Вояка Гонрекен. – Брыкается он дай Бог!

Как только они отпустили пленника по распоряжению Господина Сердце, Симилор – а это был именно он, без своей серой шляпы и желтой куртки, вскочил на ноги и стал стирать с ладоней пыль и землю, а затем принял оборонительную стойку по всем правилам французского бокса.

Перед ним, повторяя его движение, как в зеркале, стоял другой персонаж, только что бесшумно переступивший порог, тоже отряхивавший пыль с ладоней и молча готовившийся к драке. Только у второго на спине торчал какой-то вырост, и когда человек распрямился, чтобы засучить рукава, вырост принялся тонко и громко орать.

Человек сказал ему ласково:

– Ты прав, Саладен, детям, по малолетству, не положено. Я тебя сейчас к стенке прислоню.

Так он и сделал – со всей осторожностью самой нежной матери.

После чего добавил, обращаясь к Ролану:

– Видите ли, Господин Сердце, его сегодня отучили от соски, и от этого он ведет себя немного беспокойно. Теперь можешь начинать, Амедей, я готов защищать дружбу от кого угодно, хоть от жандармов!

Но Симилор снова спрятал руки в карманы, стелило лишь Ролану сказать:

– Вам заплатят, друг мой.

– Молодцы мои, – заговорил снова молодой художник, обращаясь к господину Барюку и Вояке, – вы переусердствовали, в мои намерения это не входило…

– Когда имеешь дело с такими типами, Господин Сердце, – прервал его Дикобраз, – их надо держать за шкирку, как собак.

– Поди сюда, халтурщик, – закричал Симилор, умевший в случае надобности встать в позу дворянина. – В любой день по вашему выбору и любым оружием по вашему выбору, какое только существует в природе, начиная с башмаков и кончая кавалерийской саблей, на ношение которой у меня есть законное право, так же как и на трость и танцы в салонах, я вам задам как положено. Но коль уж Господин Сердце проявляет такую учтивость и предлагает возмещение, это все меняет… И если публика желает, чтобы я вот этого послал куда-нибудь посмотреть, нет ли там меня, я не возражаю!

Эшалот набычился от такой неблагодарности.

– Ты все тот же, Амедей! – пробурчал он. – За всю преданность от тебя ничего кроме гадостей не дождешься!

– А этот тип может нам помочь в том деле – вы знаете в каком? – спросил Ролан у господина Барюка.

– Нет, – отвечал Дикобраз, – он честный и дурной.

Эшалот готов был снести все, но это было уже слишком.

– Сами вы честный, скажут тоже! – презрительно огрызнулся он. – У него, между прочим, не хвастаясь сказать, карьера была похлеще вашей, он держал заведение, которое соперничало с господином Лекоком… вас слеза не прошибает от этого имени? И дай вам Бог! Вы знаете, будет ли завтра день? В полдень или в полночь? Вы хоть что-нибудь смыслите в этом? Не злите меня, старый поносный мазила!

Он направился в угол, где оставил ребенка, и взял его на руки движением опытной кормилицы.

– Иди сюда, Саладен, птенчик мой, – продолжал он. – Заносчивость и гордыня изглодали сердце виновника твоего рождения. Поклон всему обществу. Амедей, его сегодня отучили от соски, только что, не обнимешь ли ты его мимоходом?

– Сгинь! – злобно сказал Симилор.

Эшалот в возмущении протянул руку, чтобы схватить Симилора, но не зря говорили великие писатели: «Изо всех чувств, которые делают честь роду людскому, самое прекрасное – дружба». Рука Эшалота опустилась; он посадил ребенка на спину и вышел, еле слышно сказав:

– Это все игра страстей! В душе он не такой уж скверный. Пошли, Саладен, подождем на улице, он как-никак твой отец!

– Ну, наконец! – воскликнул Симилор, пожимая плечами. – Избавились-таки от этого! Старые слуги считают, что им все позволено, а я с ним обхожусь мягко, потому что он был верен нашему семейству. Но в моей частной жизни и в моих развлечениях в парижском светском обществе с ним просто сраму не оберешься.

Ролан жестом остановил его болтовню. Тот приложил руку к чубу и встал со словами:

– К вашим услугам! Готов объяснить все, что знаю. Чего изволите? Будучи членом высшего совета этого дела вместе с полковником, господином Лекоком, графом Корона и прочими, никогда не отказывал в любезности. Что вам угодно знать?

Господин Барюк перекинулся парой слов с хозяином, который согласно кивнул.

– Господин Симилор, – сказал господин Барюк, – мы с господином Гонрекеном славно поужинали и были навеселе сейчас, когда тягали вас за уши.

Симилор с достоинством отвечал:

– Бывает, господин Барюк. Принимаю ваши извинения и извинения господина Вояки, как это принято среди порядочных людей.

– Вы пытаетесь набрать в нашей мастерской сообщников, господин Симилор, – вновь начал Дикобраз, – я слышал ваш разговор с натурщиками.

– Подумать, какой тонкий слух! – вскричал соблазнитель мадемуазель Вашри. – Он подслушал мои шуточки наедине с юной актрисой! Я и не скрывал ничего: люблю женщин, игру, вино и срывать весенние цветы всех удовольствий жизни…

– Значит, – прервал его господин Барюк, – эта машинка все еще крутится?

– «Будет ли завтра день?» Разумеется! Куда она денется! В Париже это дело бессмертное, как Вандомская колонна!

– И работа движется?

– Не особенно, в связи с выходкой господина Лекока, который простыл, и учитывая, что граф Корона в бегах; ограничиваемся тем, что потихоньку обделываем кое-какие дела с промышленностью и наследствами.

– Как дело де Клар? – спросил Ролан.

– Первый раз слышу, – откровенно сказал Симилор. Ролан прикрыл рот господина Барюка, который собрался было что-то сказать.

– Имею в виду дело нотариуса с улицы Кассет, – сказал он.

– А! Это другое дело! – вскричал Симилор. – Документы из дома номер три! Был я там! Вы знаете, мне это все равно, а вдруг вы из полиции, Господин Сердце, и эти два господина. У меня на шее Эшалот, мой лакей, мне его надо кормить, и я никогда его не брошу, несмотря на все его бесконечные дерзости, и Саладен, мой единственный сын от одной великосветской дамы. Надо работать; нет низких ремесел; шпион – лишь пустое слово в девятнадцатом веке… по мере прогресса народного просвещения. В моем положении за золото я готов безоглядно предать все мои самые торжественные клятвы.

Вояка Гонрекен, с его рыцарской душой, совсем оторопел, но господин Барюк улыбнулся.

– Вы знаете, где находятся свидетельства, переданные нотариусу? – спросил Господин Сердце.

– Трудно сказать, хозяин, – уклончиво отвечал Симилор.

– Вы знаете имена тех, кто занимался этим делом, на улице Кассет?

– Господа Кокотт и Пиклюс. Надежные!

– Больше никто?

Симилор понизил голос и картинно сделал шаг.

– Поговорим в открытую, хозяин, – сказал он. – Вы хотите знать о Черных Мантиях вообще, а также об их темных секретах?

Господин Барюк был на седьмом небе. Гонрекен раскрыл глаза от изумления.

– Да, – сказал Ролан, – именно о Черных Мантиях.

– Там доктор Самюэль, Луи Семнадцатый, аббат, граф Корона; эти давно, со времен полковника… новые… Мне надо вам сказать одну вещь, – прервался он. – Вы не найдете в Париже второго, кто мог бы столько порассказать вам о головоломке «Шаривари» сколько я! Я жил в собственном дома господина Лекока и Трехлапого; играл в пульку-другую в кабачке «Срезанный колос»…

– Новые кто? – повторил нетерпеливый Ролан.

– Трехлапый исчез, – отвечал Симилор, – и торговец одеждой тоже, господин Брюно. Новенькие – господа Жафрэ и Комейроль, оба в прошлом письмоводители конторы на улице Кассет, и вы понимаете, что, толкаясь в этом злачном месте, они знали достаточно всякой всячины на предмет изрядно поживиться за счет этого.

– И это все? – спросил молодой человек, хмурый от напряженной работы рассудка.

– Нет, хозяин, есть еще граф дю Бреу, которого они называют Дурак…

Ролан вздрогнул.

– Вы не знали! – заговорил снова обрадованный Симилор. – Я-то в эту компанию попал, поскольку там вообще полно людей великосветских. Есть еще бывшая Маргарита Бургундская, жена предыдущего, настоящая графиня, представьте! Которая была любовницей Приятеля – Тулонца. Государство и частные лица вполне могут мне платить: я чистый кладезь сведений… но когда мне говорят: «Молчок! Тут задеты интересы!» – я молчу как могила!

Ролан думал: «И граф тоже! И Маргарита… графиня! Опекун и опекунша принцессы Эпстейн!»

Дверь, ведущая в спальню, отворилась.

– Письмо для Господина Сердце, – сказал лакей Жан.

Ролан взял сложенный листок и развернул. Он читал, и рука его дрожала. В письме было написано:

«Граф и графиня Жулу дю Бреу де Клар просят Господина Сердце оказать им честь, пожаловать на бал, который они дают в ближайший вторник 3 января в особняке де Клар.

В вечерних туалетах».

Под этим от руки стояло: «Маргарита» с тонким росчерком, при виде которого на висках у Ролана проступил пот.

РОЗА ДЕ МАЛЬВУА

Мэтр Леон де Мальвуа, видный нотариус, душеприказчик и доверенное лицо всего пригорода Сен-Жермен, сидел за своим широким рабочим столом черного дерева в просторной и высокой комнате, служившей, должно быть, гостиной в этом старинном особняке. Комната имела строгий вид, облик же молодого человека не вязался с комнатой.

На столе, на самом виду, перед непомерной горой бумаг лежало раскрытое письмо.

На шелковистом и глянцевом листке дорогой бумаги значилось:

«Граф и графиня Жулу дю Бреу де Клар просят господина и мадемуазель де