Book: Ветер северо-южный, от слабого до уверенного



Чуманов Александр

Ветер северо-южный, от слабого до уверенного

Александр Чуманов

Ветер северо-южный, от слабого до уверенного...

Раньше в этом казарменном здании располагался, наверное, довольно уютно, рядовой состав кавалерийского полка. О-о-о, сколько воды утекло с тех пор! И где теперь те кони и те лихие конники рубаки, пожалуй, не подскажут ни архивы, ни спецхраны!

И вот уже нам, сегодняшним, невозможно даже представить, как все это могло быть в далекие героические годы. Хотя бы потому невозможно, что уж очень привыкли мы с подобающим благоговением входить под эти беленые своды, привыкли с подобающим почтением вплывать в этот насквозь пропитанный эфирами сладковато-приторный и оттого плотный воздух, где люди, еще недавно веселые и улыбчивые, скорбно таились на широких и тоже белых скамейках в ожидании своей очереди.

Нет, ничто не может напоминать здесь теперь казарму. Ничто, скажем отчетливей, просто не смеет напоминать здесь бывшую казарму.

"Кивакинская райбольница", - вот какая табличка висит сейчас над входом в здание. И больница, и поликлиника, добавим для ясности.

А в общем, место для лечебного учреждения выбрано очень удачно. С пролегающего неподалеку тракта местного значения, то есть магистрали, по которой проходит за день до десятка машин, путнику видится аккуратненькая белая двухэтажка, утопающая в зелени прилежащего к ней парка, а вокруг, куда ни глянь, тихий и почти патриархальный пейзаж. Какие-то небольшие поля, какие-то малые строения сельского вида, опять же лесок сосновый, производящий высококачественный воздух. И никаких тебе, куда ни кинь взор, промышленных гигантов или же иных индустриальных объектов, могущих производить своей деятельностью вполне естественные шум и чад, не способствующие выздоровлению больных кивакинцев в сжатые сроки.

Кстати, и сам тракт местного значения не может считаться для больницы неприятным соседом, во-первых, потому, что расположен на достаточном удалении, во-вторых, потому, что движение по нему при любых натяжках нельзя считать интенсивным, а, в-третьих, потому, что благодаря тракту больница осуществляет сношение с внешним здоровым миром, получает новые партии заболевших, отправляет в Кивакино и дальше свою специфическую готовую продукцию. По тракту же курсируют туда-сюда зелененькие фургончики "скорой помощи", поскольку станция "Скорой помощи" находится все в том же здании.

Ну, а что видится путнику не с тракта, а с более близкого расстояния и даже изнутри? А видится ему, что зданию кивакинской райбольницы, а заодно и поликлиники, уже очень и очень немало лет, что сложено оно из красного кирпича без всяких архитектурных излишеств, ни балкончиков тебе, ни портиков, ни кариатид, ни фресок тем более, сложено давно, а побелено совсем недавно простой белой известью, что само по себе свидетельствует о невысокой сортности местных реставраторов, а также и самого сооружения.

Во всяком случае, современные здания аналогичного назначения чаще всего выложены с фасада силикатным кирпичом, а ежели уж красным - то сугубо специальным, отборным и красивым, побелка которого - не что иное, как оскорбление благородного материала.

И еще с близкого расстояния видится, что прибольничный парк слишком разросся и одичал, что он запущен и неухожен, а промеж огромных взлохмаченных деревьев уже немало развелось всякой гнили и плесени, а кроме того, и мусора, разнообразных больничных баночек-скляночек, резиновых трубочек, однажды использованных бинтов и ваты, а также прочего, внушающего нормальному человеку особую брезгливость.

Видится также с близкого расстояния, что здание больнички все-таки очень невелико для пятнадцатитысячного городка Кивакино, тем более для Кивакина с сорокатысячными окрестностями, а посему главное белое здание давно уж обросло маленькими, типично сельскими строеньицами, в которых помещаются всевозможные вспомогательные, то есть совершенно необходимые службы. Это гараж, амбулатория, кухня, то-се. А рубленая избушка под вид баньки - не что иное, как местный морг, с уходящим в глубь земли специальным подвалом, которого с улицы, естественно, не видно, но который угадывается по высокому булыжному фундаменту. И дай вам Бог, подольше не видеть его, этого подвальчика с одинокой лампочкой под потолком, с просторными нарами, начинающимися от самых дверей, которые никогда не бывают совершенно пустыми.

А внешне, повторяю, избушка смотрится обыкновенной уютной деревенской банькой, если не учитывать фундамент, но как-то так издавна вышло, что всякий житель обслуживаемых окрестностей, большой и малый, хоть раз по какой-либо надобности бывавший в больнице, знает, что помещается за бревенчатыми стенами и ниже. И каждый, несмотря на внешнее бодрячество, чувствует себя не очень-то уютно вблизи от этой, так сказать, баньки.

Кивакинцы называют морг старомодным, а оттого, как мне кажется, еще более жутким словом "катаверная". Откуда, из чего оно произошло, имеет ли хождение в иных местностях - неведомо. И как-то не хочется вызнать. Какая-то зябкость ощущается всеми квадратными дециметрами кожи, когда произносишь вслух или думаешь про себя это страшноватое словечко.

А если войти внутрь медицинского белого здания, то не трудно заметить, как бы это поделикатней выразиться, не трудно заметить явную нехватку вольготности (вот самое подобающее словцо!) внутри. Ведь я там, в коридорах, откуда начали мы свой путь по бывшей казарме кавалерийского полка, далеко не все, пришедшие со своими болячками и серьезными болями, сидят на лавочках, многие стоят вдоль стен, с благоговением ожидая приема.

А еще не трудно заметить внутри, что тщательно побеленные потолки и стены, несмотря на всю эту тщательность, покрыты густой и сложной системой неистребимых без капитального ремонта трещин, сложность и густота которых сравнима разве что с мозговыми извилинами очень умственного человека.

Легко также заметить, что мало достижений коммунальной цивилизации хозяйничает в кивакинской райбольнице, что большинство достижений отнюдь не хозяйничает, а даже, напротив, и не ночевало в ней пока.

Кроме того, есть в райбольнице такие вещи, такие особенности, которые никаким самым пристальным взглядом со стороны нипочем не разглядишь, которые просто надо знать или же узнать у более сведущего, памятливого человека.

Особенности связаны с отметками по медицинским и общеобразовательным предметам, которые преобладают в дипломах кивакинских эскулапов, с наличием или же, напротив, отсутствием тех или иных препаратов, олицетворяющих достижения мировой медицинской науки, о которых мы с чувством признательности, гордости и умиления узнаем из газет и телепередач.

Да, кстати, вот небольшая загадка для бывалых: что означают буквы на больничных тапках, в которые обуты местные стационарные больные? А пока бывалые расшифровывают загадочные буквы. Все просто - "ХО" - хирургическое отделение, а "ТО" - терапевтическое.

И вот разглядывая всего лишь шлепанцы стационарных больных, располагая некоторыми сведениями по истории вопроса, можно сделать интересное умозаключение, основанное на том, что никаких других литер, кроме "ТО" и "ХО", на казенных тапках просто-напросто нет. А еще сравнительно недавно были и "РО", и "ИО", и "НО"...

Впрочем, можно и другим каким-нибудь способом узнать, что в кивакинской райбольнице давным-давно осталось лишь два отделения. А родильное, инфекционное и наркологическое - расформированы.

Не потому, естественно, что кивакинцы перестали рожать. Рожают, так усердно рожают, что все чаще не знают - от кого, хотя это, конечно, всеобщая особенность современной жизни, а не только кивакинская.

Не потому, естественно, что кивакинцы вняли совету санпросвета и никогда не садятся кушать с невымытыми руками, еще как садятся, еще как после этого страдают дизентерией.

Не потому, что кивакинцы совсем перестали злоупотреблять спиртными напитками.

А просто теперь данные больные получают нужную помощь в других окрестных городах и селениях. Там, где их соглашаются пользовать. Бывает, возит-возит болезного кивакинца санитарный фургон, да где-нибудь и пристроит. Мир все еще не без добрых людей, хотя все трудней их становится разыскивать, особенно добрых людей при исполнении служебных обязанностей. Потому каждый раз в конце квартала больничные фургончики по нескольку дней томятся без бензина. То есть без всякого количества движения.

И при желании вполне можно убедиться, что кивакинская райбольница стала тесна, перестала удовлетворять современным требованиям. Причем так: вчера еще вполне удовлетворяла, а сегодня чуточку не удовлетворяет. Иная формулировка почему-то категорически не устраивает некоторых деятелей, а мы не можем пока еще совсем не прислушиваться к мнениям деятелей. Вот какая штука. А впрочем, самого факта неудовлетворения никто не отрицает.

Но зато, возвращаясь после излечения домой, кивакинец удовлетворенно подсчитывает прибыток. Подняв глаза к потолку, он производит в уме довольно сложные вычисления, загибает пальцы и кусает губы, рассуждая про себя, а то и вслух примерно так: "Питание да обслуга, лекарство да белье, процедуры всякие, то-се. В общем, не меньше червонца за день, нет, пожалуй, рублей двенадцать..."

Бывший больной умножает эту сбалансированную цифру на количество проведенных на казенных харчах дней и полученную сумму, точнее, произведение несет сдавать в сберкассу.

Кивакинец полагает, что таков полученный им доход от болезни благодаря бесплатному медицинскому обслуживанию.

Ух, и зажиточно стали в последнее время жить кивакинцы, особено те, что послабже здоровьем!

Безусловно, этот взнос на черный день или же, наоборот, на счастливый день бывшему больному удается сделать лишь в том благоприятном случае, если он не попал в известную бревенчатую "баньку", что посреди больничного двора. А если попал, так что ж, значит, сбереженные денежки сникали, значит, придется потратить их на торжество, требующее год от года все больших расходов. То есть этот вариант убыточен, хотя, конечно, рано или поздно расходы неизбежны, и выходит, что раньше - дешевле...

Короче говоря, в смысле перспектив, все для кивакинских граждан в руках всевышнего. Есть он в природе, или же он отсутствует - не влияет. Ведь в кивакинской земской, простите, районной больнице не Боги горшки обжигают. А если бы и Боги, то где бы они достали божьи препараты и аппараты?..

Но если все-таки гражданину еще рано в бревенчатую "баньку", если судьба велит ему идти из больницы прямиком в сберкассу, то мигом забывает он про унылые дни, про кормежку из расчета "рубель в сутки", про хитросплетение трещин над бедной головушкой, про вредный персонал, начисто забывший русское слово "милосердие", про захламленный парк за окнами, про красный транспарант на гараже, намозоливший глаза так, что уже до самой смерти не позабыть о том, какой наш сегодняшний всеобщий курс.

То есть про транспарант бывший больной мигом забывает, а про то, что "ускорение - наш курс", - нет. Более того, ему почему-то вечно помнится, как через правильные эти слова на транспаранте проглядывали другие, не менее правильные с виду: "Экономика должна быть экономной", а также и совсем древние, почти неразличимые: "Болтун - находка для врага!" Тоже как будто справедливые. Вот ведь загадка избирательности человеческой памяти.

Между прочим, все эти крылатые и летучие фразы при желании можно очень игриво толковать, учитывая специфику учреждения, которое они украшают, но мы воздержимся от игривости. Воздержимся и от сопоставления бесспорных истин, предлагаемых нам в качестве основных, выглядывающих друг из-под друга по иронии судьбы. А просто осознаем, как все-таки много материала требуется для оформления злободневных транспарантов, осознаем, как важно экономить дефицитный материал, пока еще нет опасности разлагающего изобилия.

Бывший общественный деятель районного масштаба, а теперь, стало быть, рядовой человеческий фактор и даже менее того, поскольку пенсионер Владлен Сергеевич Самосейкин прихворнул. С вечера чего-то пучило живот, пучило, бурчало в нем солидным и протяжным басом, а потом начались довольно болезненные колики.

- Вот и все, - твердо и почти весело сообщил Владлен Сергеевич жене Кате, домохозяйке по складу души и призванию, что, однако, не мешало ей во все времена оны представительствовать при муже в качестве достойной супруги на различных мероприятиях. Какой-то женский талант позволял ей очень убедительно не выпячивать свое восьмилетнее общее образование, подкрепленное курсами младших продавцов, а более ничем не подкрепленное. Имелся, знать, особый талант у женщины, или что там бывает у женщин взамен таланта.

- Вот и все, - так твердо и почти весело сообщил Владлен Сергеевич жене Кате, - теперь каюк, отпрыгался Владлен Самосейкин по белу светику, вся жизнь отдана людям. Рак у меня.

Он, надо заметить, вообще был максималист, никаких компромиссов и полутонов не признавал, за что и поплатился на самой заре Великой Перестройки своим немалым постом, а в масштабах заштатного Кивакина постом головокружительным.

М-м-да, не признавал, стало быть, старик полутонов, подчиненных, случалось, распекал так, что стекла во вверенном ему учреждении дрожали и люстры позвякивали, словно был он скрипач-виртуоз, вхожий в резонанс с окружающими хрупкими предметами.

Он кричал и топал на проштрафившихся подчиненных, а также и на непроштрафившихся. Подчиненные знали его такую особенность и не очень-то боялись шефа, надо полагать, не очень боялись, если немного пообвыкнув, легко переносили эти шумные вспышки гнева своего благодетеля, и, в общем, от этих вспышек никто ни разу всерьез не пострадал. Ну, разве что у одного новенького служащего, а по возрасту, конечно, довольно старенького, от профилактического ора случился с непривычки инфаркт, да несколько слабонервных дамочек впало, естественно, не враз, а по одной, в легкий, типично женский обморок, против которого лучшее и вернейшее средство -самая обыкновенная вода из графина.

Но все это когда было! Он, Владлен Сергеевич, и вообще не помнил таких мелочей в текучке больших и срочнейших дел. Может быть, другой кто помнил?..

- Я горячий, но отходчивый, - неназойливо внушал Владлен Сергеевич всем. Но это и так было хорошо заметно.

А впрочем, взбучки нижестоящим были в те года делом обычным, были наивернейшим средством, чтобы взбодрить довольно-таки, прямо скажем, ленивый служивый люд.

Сам-то Владлен Сергеевич тоже ведь без накачек от вышестоящих не обходился, и были ему эти накачки заместо утренней физзарядки, нет, скорее, заместо массажа, он даже как-то квело чувствовал себя, если несколько дней вынужден был обходиться без достойной нахлобучки.

И не то чтоб он осознанно нарывался на руководящий гнев ради приведения себя в состояние повышенной трудовой активности, но ведь нарывался-то регулярно, а выходит, что подсознательно стремился именно к этому, иначе что ж...

А вообще-то, давно ли мы все заделались этакими цацами, к которым, как говорится, на бритой козе не подъедешь? Давно ли мы, примерив на себя чувство собственного достоинства, остались довольны новообретением и уж теперь не расстаемся с ним нигде и никогда? Давно ли обзавелись личной гордостью и стремлением к независимости? Конечно, недавно. Да и не все обзавелись, хотя этого добра, по идее, должно на всех хватать. Это же не стерлядь какая-то, не осетрина из спецраспределителя.

Но очень многим и вообще на дух не надо ничего такого, оборони Бог, считают очень многие, от этой гордости. Куда с ней? На сберкнижку ее под проценты не положишь, не съешь, не выпьешь, и даже под задницу, чтоб мягче было жить, не пристроишь. И верно, для мягкости жить эта штука не годится никак.

Словом, другое это было время, совсем недавнее, а нам уже страсть как хочется убедить себя и других, будто, наоборот, очень давнее и к нам, ныне живущим, будто бы почти никакого отношения не имеющее. Мы теперь все вчерашнее с вчерашней же легкостью называем пережитком прошлого. Только раньше мы имели в виду одно прошлое, а теперь - другое. Всего-то и делов.

- Ах, - говорим мы, - да что вы такое вспомнили, ф-фу, да ведь это де когда было, ф-ффу, это же пережиток застойного периода, да как же можно, ф-ффу!..

Однако вернемся-ка лучше к нашему максималисту, к нашему бывшему общественному деятелю, а ныне пенсионеру, Владлену Сергеевичу Самосейкину.

Он, как мы помним, прихворнул. И в данном случае его максимализм выразился в безжалостном диагнозе, поставленном самому себе. Так уж устроен был Владлен Сергеевич, что едва у него начинало покалывать в груди, а пускай даже и с правой стороны, а пускай даже и в животе, в общем, едва у него начинало где-нибудь покалывать, так он сразу определял инфаркт миокарда или злокачественную опухоль. В зависимости от настроения. Реже туберкулез и инсульт.



А потому, когда Самосейкин объявил своей преданной Самосейкиной о постигшей его неизлечимой болезни, жена, как это можно было ожидать от преданной жены, не грянула плашмя оземь, не забилась, не заголосила, не запричитала что-нибудь типа: "Сокол ты мой сизокрылый, голубь ты мой ясный, деятель ты мой опальный! Ох, на кого же ты меня и весь кивакинский народ неразумный покидаешь! Ой, да не хочу я оставаться без тебя одна в этом постылом Кивакине, ой, да возьми меня с собой в сыру земельку, белый лебедь мой бескомпромиссный!!!"

Словом, жена Катя отнеслась к известию о болезни супруга слишком хладнокровно, хотя, конечно, не нам, посторонним, об этом судить, мы ведь не знаем, сколько раз уже Владлен Сергеевич объявлял о близкой неминучей смерти своей с тех пор, как Великая Перестройка отказалась от его забот и хлопот.

А объявлял Самосейкин о надвигающейся кончине уже много раз. Максималист - что поделаешь. Возраст у него был уже такой, что трудно, как ни крути, ожидать от организма полной безупречности в работе, это же не какой-нибудь космический аппарат. То и дело в этом организме что-то происходило, то со скрежетом поворачивались глубинные ржавые шестеренки, то цеплялся где-то в недрах шарик за ролик, да мало ли. И все это сопровождалось покалыванием, звоном, шипеньем и шорохом. Впрочем, часть этих звуков, а то и большинство лишь мнились Владлену Сергеевичу.

А он в приложении к себе не признавал никаких малых хвороб, ну, там, гастрита, тахикардии, бронхита, старческого слабоумия, он неизменно ставил себе самые громкие диагнозы.

Верил ли он сам этим почти ежедневным смертным приговорам самому себе? С одной стороны - конечно, ведь он же каждый раз впадал при этом в тихую панику. А с другой стороны - конечно, не верил. Каждый человек устроен так, что до самого конца цепляется за соломинку.

А тут что ж, от любого ведь из этих диагнозов можно запросто помереть досрочно, не дожидаясь, пока болезнь сама с тобой расправится.

Впрочем, это уже не про Владлена Сергеевича, это про другой сорт людей. Он же и ему подобные просто никак не могли быть такими слабонервными, чтобы помирать от каких бы то ни было слов. Он и ему подобные просто обязаны были быть закаленными всякими жизненными невзгодами. Уж такой это особый сорт людей - настоящие прирожденные общественные деятели. А Владлен Сергеевич Самосейкин только таковым и был.

Скажете, не слишком ли много противоречий в этой, своего рода, характеристике? А не больше, чем в самом человеке. Человек, это мое твердое убеждение, более противоречив, чем ему хочется про себя думать. Человек-деятель - и тем более.

А еще, как мне представляется, он придумывал себе самые страшные болезни, чтобы попугать. Для начала свою преданную Катю, а через нее - и весь мир. Попугать, известное дело, чем - надвигающейся невосполнимой и безвременной утратой.

Он и понимал, что мир не напугается, что мир и не такие утраты принимал с полнейшим равнодушием, хотя кто-то за него всегда торопился утверждать, будто бы человечество еще сильней сплотилось благодаря обрушившемуся горю. Что делать, всегда же есть желающие высказаться от имени целого многообразного мира. Зуд, что ли, бывает такой у некоторых, Бог его знает...

Словом, все это понимал матерый и опытный Самосейкин, но не мог отказать себе, по-видимому, в этом малюсеньком, призрачном удовольствии, в этой эфемерной сладости прикинуться умирающим и глядеть, глядеть вожделенно, как нарастает и набухает народная скорбь. И вот ведь ничего такого не набухало, даже у родной жены, а он все одно усердствовал в этом нагнетании фальшивой трагедии.

А все сорт, все - сорт. Да Бог с ним, кто из нас без греха, без пунктика, без извинительных слабостей и страстишек, Никто. Из нас. Или они, общественные деятели, нё из нас? А из кого? Сперва вроде бы из нас, а потом вроде бы и не из нас?

- Вся жизнь отдана людям, - скорбно повторил Владлен Сергеевич.

- Сходи в больницу, вдруг еще не вся, - не очень-то стараясь придать голосу сострадательный и надрывный оттенок, присоветовала жена, - может, выпишут чего-нибудь...

- Что?! Как ты можешь?! Ты, верный друг и соратник! Как ты можешь мне такое советовать, Катюша! - так патетически возопил Владлен Сергеевич, только и дожидавшийся, по-видимому, этих именно слов.

То есть это был диалог, ставший уже почти ритуальным, отработанным до мелочей. Едва верный друг и соратник напоминала Самосейкину о больнице, сразу прорывалось из него его излюбленное отчаяние. Совсем уж смирился бывший общественный деятель со своей отставкой, но как вспоминал про спецбольницу, услугами которой только и воспользовался в свое время лишь два разика, да и то не всерьез, а ради профилактики, ради невинного отдыха от трудов, как вспоминал Владлен Сергеевич про эти далекие дни, так подкатывало к сердцу что-то горячее и колючее и требовало выхода в виде потока, а точнее, струи эмоциональных слов, отшлифованных жестов, требовало сочувствия, хотя бы молчаливого, поддакивания, хотя бы бессловесного, а лишь обозначаемого качанием головы.

Качать головой обязана была преданная Катюша, что она и делала, пусть не очень энергично, пусть довольно рассеянно, но Самосейкину достаточно было и того.

И он под беззвучный аккомпанемент Катиного качания головой пускался в скорбные сетования по поводу слабости материальной базы кивакинской райбольницы и связанным с этим напрямую низким уровнем медицинского обслуживания в районе.

Владлен Сергеевич вспоминал, как много он обил порогов сам лично, чтобы сдвинуть с места строительство лечебного центра, а он ведь действительно обил немало порогов, когда был настоящим общественным деятелем, а не бывшим. Он действительно искренне хотел помочь землякам с этим делом, знал ведь, как будут потом благодарны ему землячки за заботу, как припишут ему и не его заслуги в деле укрепления этой проклятой материальной базы, не знал только, что ему самому на старости лет придется, сберегая остатки здоровья, довольствоваться тем и только тем, чем довольствуются самые рядовые граждане, никакие не деятели хлопотного общественного фронта.

А вот если бы знал Владлен Сергеевич, так, может быть, удвоил, утроил бы натиск на инстанции? Может быть.

Но скорей всего, если бы знать заранее, то удвоение и утроение усилий пошло бы не по линии пробивания нужного району объекта, а по линии усиления собственных позиций, по линии поднятия уровня собственной неуязвимости.

Хотя, что уж там, этот уровень неуязвимости он, Самосейкин, и так всегда держал на максимально возможной высоте. Что же делать, если и такая высота оказалась недостаточной, когда поднялась волна Великой Перестройки, оказавшаяся еще выше.

Вон какие зубры и вепри не устояли, когда с них спросилось вдруг, что им хочется перестроить в себе лично в духе требований свалившегося на их головы времени. Зубры и вепри подрастерялись, стали перечислять собственные недостатки очень самокритично.

Общественные деятели усматривали в своем моральном облике изъяны, соглашались считать себя, например, излишне горячими, даже порой невыдержанными, нетерпимыми к чужим недостаткам и чужим мнениям или же, наоборот, робкими, непоследовательными в проведении наилучшей генеральной линии.

Но ведь никто не смог и никогда не сможет встать и сказать, если к тому же тебя за язык не тянут: "Я - вор". Или: "Я - подхалим". Или: "Я бюрократ". Потому что такие откровения лежат явно за пределами любых мыслимых правил игры в самокритику.

Словом, для некоторых перечисление собственных недостатков оказалось недостаточным, за них недостающее перечислили другие. Новые зубры и другие вепри.

Ну, и за нашего Владлена Сергеевича перечислили. Хорошо еще, что больших криминален не нашлось.

И стал общественный деятель Самосейкин пенсионером. Даже и не персональным. Хотя этот-то вопрос он, не без оснований, надеялся уладить в не столь отдаленном будущем. Уверен был, что с течением времени многое потускнеет и забудется, всегда так было и впредь почему бы не быть.

Но до этого нужно было, как минимум, дожить. И вроде бы сбереженное и закаленное здоровье обнадеживало, а потому сверхобидной представлялась перспектива потерять его посредством искренних симпатий местных эскулапов.

И вот уж многажды так бывало, что стоило Владлену Сергеевичу вспомнить о кивакинской райбольнице, стоило всесторонне посетовать на несправедливую неизбежность отдать бывшее руководящее тело в руки самых обычных, а не спецспециалистов, как очередная неизлечимая болезнь проходила бесследно.

Таким образом за непродолжительное время Перестройки, то есть за время пребывания не у дел, Самосейкин уже успешно излечился от, как минимум, четырех злокачественных опухолей, одной лейкемии, шести инфарктов миокарда и одного СПИДа.

Вот и на сей раз, стоило Владлену Сергеевичу излюбленно возопить по поводу своей искалеченной судьбы, своих незаслуженных обид, укорить верную подругу жизни и соратницу за необдуманные слова, как колики в животе явственно пошли на убыль. Они, конечно, не оставили сразу, но наметилась отчетливая благоприятная тенденция.

"Может, еще и не рак, почему сразу обязательно рак", - размышлял Самосейкин про себя, про себя - чтобы не сглазить отрадное явление.

Отсюда ясно, что его максимализм по отношению к собственным драгоценным болячкам, в конце концов, имел самое тривиальное происхождение, связанное с мнительностью, которая находится в очень близком родстве с порочной, но трудно одолимой праздностью. Или это и без того давно уже ясно?

Само собой, праздность Владлена Сергеевича была законной и заслуженной, но ведь и в его положении многие что-то придумывают, смиряют гордыню, где-то посильно трудятся, пополняя собственный бюджет и укрепляя сон. А чего им, если здоровье позволяет.

А вслух Самосейкин сказал, когда почуял, что колики проходят:

- Нет уж, Катюша, лучше я помру дома, на твоих нежных руках, чем отдамся нашим коновалам. Это простых работяг они еще могут иногда пользовать с успехом, а мой организм так изношен руководящей работой, что требует иного обхождения. Ну, а раз мне в спецбольнице отказано, значит, судьба моя предрешена. Спасибо тебе, родная, за верность...

- Пожалуйста, - ответила жена, - ужинать будешь сейчас или погодя?

На этом ритуальный диалог закончился. Владлен Сергеевич сел покушать перед сном, все еще сохраняя скорбное положение губ, щек и подбородка.

Скорбное положение удалось исправить с помощью ужина, который, конечно, давно не содержал ни стерляди, ни осетрины, но был тем не менее отменный благодаря исключительному мастерству хозяйки. Ведь в самом деле, не продукты из спецраспределителя определяют некий руководящий рацион, они, в основном, служат показателем престижности и общественной значимости их получателя.

А рацион руководящий, может быть, мало чем отличается от обычного, если помнить о нашем всеобщем происхождении. И я подозреваю, что у самого Самого вполне может быть любимым блюдом жареная картошка, а от, допустим, крабов его выворачивает. Но он человек волевой, и по нему об этом нипочем не догадаешься. Наворачивает каких-нибудь кальмаров, а сам сияет от якобы наслаждения.

Впрочем, это уже чистейший домысел, автор никогда ведь не сидел за одним столом ни с кем из самых-самых. (Хотя никто не может заранее предугадать, что запел бы этот же самый автор, доведись ему попасть за такой стол. Он и сам не может предугадать.)

Итак, скорбное положение удалось исправить с помощью хорошего ужина. Самосейкин знал, что не следует много кушать перед сном, но не мог же он лечь в постель со скорбью на лице. Вдруг она так и прилипнет навеки.

Но и засыпая, Владлен Сергеевич продолжал переживать о спецбольнице, не об осетрине и стерляди, будь они неладны, а о больнице. Все же возраст у бывшего деятеля был не юный, это ж понимать надо. Но он бы до последнего вздоха занимался общественной деятельностью, несмотря на возраст, если бы его от этой деятельности не отлучили, хотя чего уж теперь...

Знать есть в ней, родимой, недоступная нашему пониманию величайшая сладость, е-е-есть!

А едва Владлен Сергеевич заснул, ему сразу же начал сниться сон. И сон этот был такой длинный, что снился всю ночь напролет. Это была целая ночная эпопея, а не сон. И такая реальная с виду, такая неотличимая от действительности, что просто невероятно.

Небось, каждый видел сон и каждый знает, что обычно человек сознает нереальность происходящих с ним ночных приключений, смотрит на все с неким отстраненным интересом. Такие сны, похожие на художественные фильмы, всем нравятся.

Но Самосейкину было видение иное. Такое явственное, что прямо жуть. Владлену Сергеевичу привиделось, что он попал на обследование в кивакинскую райбольницу.

И вот, значит, пролежал он на обследовании сколько полагается дней, а потом главврач по фамилии Мукрулло ему и говорит:

- Мы знаем вас, Владлен Сергеевич, как человека волевого и мужественного и потому не считаем возможным скрывать от вас правду, какой бы горькой она ни была. У вас рак.

Ох, и жутко, и тошно, и горько, и кисло, и больно стало Владлену Сергеевичу от этих слов! Так тяжело, что и сказать нельзя. Вот ведь сколько раз он представлял, как ему сообщают эту страшную весть, со всеми подробностями представлял, уж, казалось бы, ко всему готов. Но, когда и впрямь сообщили, не удержался, всплакнул в отчаянии. Всплакнул, но потом унял слезы.

"Ишь ты, сволочь, о мужестве моем запел, а сам решил отомстить мне за плохую больницу, за прочее. Насквозь тебя вижу", - вот что подумал, уняв слезы, бывший общественный деятель. И сразу, без всякой связи с предыдущим, поинтересовался про возможность операции дрожащим голосом. Это же все во сне происходило.

- Операцию, конечно, нужно бы сделать, - отозвался не очень уверенно врач, - но сами ведь знаете, какие мы все тут специалисты, одно слово "ХО"! Я уж и в спецбольницу звонил насчет вас, думал, может, там прооперируют. Отказали. Наотрез. Мест, дескать, не хватает. Деятелей, дескать, резать не успеваем. Во-о-т...

В общем, поплакал, поплакал этак-то Владлен Сергеевич, да и отдался Мукрулле под скальпель. Уж очень жить хотелось.

А тот операцию-то провел нормально, да что толку. Оказалось -поздно. Там уж, в животе-то, метастаза на метастазе и на метаметастазе.

Об этом тоже было бывшему деятелю сразу доложено.

- Да что ж вы меня добиваете своими откровенностями, - зарыдал совсем безутешно Владлен Сергеевич и стал готовиться к смерти.

Катя от его постели не отходила, сама и уколы делать научилась, наловчилась, и под конец предложила позвать попа. На всякий случай.

Но Самосейкин от мракобеса, которому еще и деньги надо платить, отказался. Твердо отказался.

- Никакого Бога нет, никаких попов не надо, все остается людям, слабеющим голосом выдавил Владлен Сергеевич и скончался.

Как убивалась по нему жена, он уже не видел. Но был уверен, что жена не подведет. В смысле, вдова. Был уверен, что вдова будет убиваться подобающе. Потому что соратница.

И только-только скончался Владлен Сергеевич, только-только сделалось у него в глазах темно, словно в шахте, исчезли звуки, запахи, ощущения и оборвались последние, недодуманные до конца мысли, словом, едва по всем приметам наступила нормальная необратимая смерть, как в самой глубине этой глубочайшей шахты обозначилось какое-то неуверенное сияние.

И неуверенное это свечение стало постепенно усиливаться, расширяться, приближаясь к усопшему, охватывая его со всех сторон легким серебристым облаком. И в этом свечении вновь различил Владлен Сергеевич свое до боли знакомое тело, прикрытое каким-то полупрозрачным одеянием, несколько тучноватое и подержанное тело, но еще вполне крепкое, еще годное, наверное, для некоторых дел.

В какой момент появились первые после смерти мысли, Самосейкин даже и не разобрал, пока непроизвольно и как-то отстранение разглядывал окружающую обстановку, освещаемую слабым, непонятно откуда льющимся светом.

А впрочем, ничего того, что принято называть обстановкой, в обозримом пространстве не было. А было именно пространство, некая полость, без стен, без потолка и пола, без мебели, вообще без каких-либо предметов, если, конечно, не считать предметов самого Владлена Сергеевича.

Он крутил головой во все стороны, но взгляд всякий раз не то чтобы упирался в окружающий колеблющийся сумрак, нет, взгляд, скорее, как бы увязал в какой-то плотной, но нематериальной, невидимой и неосязаемой субстанции. Удавалось видеть метра на два-три, не более.

"Тот свет, что ли? - подумал Самосейкин, - ого, "я мыслю, следовательно, я существую!"

И как только он это осознал, наполнявшая его до краев смертная тоска начала сжиматься, съеживаться, она зашевелилась, отползая, в дальний угол мозга, чтобы затаиться там в ожидании своего часа.

Ведь в жизни всегда есть хотя бы маленький повод о чем-нибудь взгрустнуть, затосковать слегка. Вероятно, тот свет в данном смысле не отличается от этого.



А взамен тоски ощутил в себе Владлен Сергеевич уже целую гамму разнообразных чувств: любопытство, сожаление об оставленной за невидимой гранью супруге, а также многое другое, не вполне оформившееся, которое еще только должно было оформиться.

Но любопытство сразу ощущалось явственно и сильно.

Самосейкин осмотрел себя. На нем был надет какой-то просвечивающийся балахон, причем надет прямо на голое, если можно так выразиться, тело, балахон из легкой белой ткани, типа нейлона, сшитый без каких-либо портновских излишеств, ну, просто прямоугольный мешок с дырками для головы и конечностей.

Нет, в гроб Владлена Сергеевича в таком виде положить, конечно, не могли, в гроб его наверняка положили в новом английском костюме, финских штиблетах и при часах. А это означало, что нейлоновый балахон - сугубо местная спецодежда.

На мгновение шелохнулась типично земная жалость, костюм стало жалко, но лишь на мгновение.

"Снявши голову - по волосам не плачут!" - бесшабашно махнул рукой Владлен Сергеевич, махнул мысленно, конечно. Кроме того, он ведь понимал, что никто, само собой, его новый костюм не присваивал, что надет он теперь на его же собственное, ставшее в момент смерти автономным, тело. А спецодежда, таким образом, выдана ему совершенно бесплатно и даже как бы в долг.

Обнаружив за спиной компактно сложенные крылья, Владлен Сергеевич моментально позабыл о каких-то презренных тряпках. Он сперва похолодел от страха, но тут же задохнулся от буйного восторга. Все-таки всю жизнь он подавлял и убивал в себе романтические порывы, поскольку занимаемые им должности были слишком серьезными для какой бы то ни было романтики. И конечно, никто никогда не знал, даже преданная Катя не догадывалась, что ее Самосейкин в душе большой романтик, и на роду ему была написана совсем другая доля.

Но мало ли что кому написано на роду, если человек - сам кузнец своего счастья!

В общем, обнаружив за спиной пару больших, похожих на гусиные крыльев, Владлен Сергеевич задохнулся от восторга. Сразу же захотелось крылья испытать. Правда, было неясным, как же теперь управлять добавочной парой конечностей, есть ли в мозгах специальные центры управления полетом.

Он попытался, не задумываясь над этим, помахать крыльями. Вот просто взять и помахать, словно всю жизнь только этим и занимался. Вот так взять и как бы между прочим р-раз!..

С первой попытки не получилось, трудно ведь с непривычки захотеть не задумываться, со второй - тоже. Но с третьей крылья заработали. Как-то неуклюже и несинхронно, но начали действовать, задвигались на спине какие-то незаметные при жизни мускулы.

Крылья в распахнутом состоянии оказались еще больше, чем думалось вначале. И поднялась бы от них наверняка туча пыли, но не было пыли в этом ином мире.

Конечно, очень хотелось сразу и полететь, не откладывая, взглянуть на здешнюю землю с высоты птичьего полета, но, во-первых, не было под ногами ничего такого, что можно было бы с уверенностью назвать землей, во-вторых, не просматривалось над головой ничего даже отдаленно напоминающее небо, но, самое главное, нельзя же было взлетать ввысь без хотя бы мало-мальски отработанной техники пилотирования, а с высотой ведь не шутят.

(По-видимому, к этому моменту Владлен Сергеевич как-то нечаянно маленько призабыл, где находится. Иначе чего бы ему опасаться, ну, грохнулся бы с вышины, хряпнулся бы, сверзнулся. Да что бы с ним сделалось страшного на том-то свете!)

Поэтому, скрепя сердцем, решил Владлен Сергеевич пока не рисковать. Рассудил так: раз крыльями его оснастили, то и пользоваться ими обязаны научить. Иначе зачем крылья?

А легкость в теле была необыкновенная, просто не могло быть такой легкости на предыдущем свете, легкость была такая, что, казалось, и крыльев никаких не требуется, чтобы воспарить! С трудом удавалось удерживать себя от рвущейся из-под контроля несолидности.

(Да, и о том, что тело осталось где-то в другом месте, а потому легкость, переполнявшую Самосейкина, никак нельзя называть "легкостью в теле", он тоже как-то нечаянно маленько призабыл.)

Владлен Сергеевич прислушался. И отчетливо различил долетающую откуда-то издалека едва уловимую благостную музыку, неясные приглушенные голоса, какие-то вопли. И решил пойти на звук. Ему уже, признаться, слегка наскучило находиться в одиночестве, кроме того, оставалось еще много неясностей, которые не терпелось прояснить. Ну, например, где он находится, поскольку мысль о "том" свете была еще пока что слишком непривычной, слишком дикой для ориентированного на оголтелый атеизм ума. И если все-таки мысль о "том" свете верна, несмотря ни на что, хотелось прояснить ожидающее Владлена Сергеевича ближайшее, а также, если представится возможность, и более отдаленное будущее.

А как только Самосейкин решил пойти на звук, тотчас у него под ногами образовалось нечто, напоминающее тропинку и состоящее из того же серебристо-туманного материала, что и все окружающее пространство. Ему представлялось, что, пройдя несколько шагов, он непременно упрется в какую-нибудь преграду, но никакой преграды не оказалось, пространство, по мере надобности, раздвигалось перед ним и смыкалось позади, уплотняясь и темнея до черноты абсолютно черного тела, что, по-видимому, могло означать одно-единственное: дороги назад - нет. Впрочем, ему назад и не хотелось.

Голоса и музыка между тем усиливались, усилились также нечленораздельные вопли, явно человеческие, но как-то не возникало мысли, что где-то кого-то пытают, и было ощущение, что где-то кого-то хлещут березовым веником в жаркой баньке, и он орет от избытка чувств.

И вдруг Владлен Сергеевич как бы вынырнул из клубящегося серебристого облака. Оно осталось позади, рыхлое и подвижное, черным зловещим провалом внутрь, из которого доносило какой-то особенно зябкой прохладой. Вероятно, догадался Самосейкин, он только что миновал некий переходный тамбур между тем и этим светом.

Перед ним расстилался нормальный земной пейзаж и даже более чем нормальный, если учесть, что оставил Самосейкин родимую землю отнюдь не в самую лучшую для нее пору, а в пору изрядной экологической изнахраченности.

Здесь же он увидел зеленую лужайку, речку, лес на горизонте, мирно пасущихся на лужайке упитанных барашков, а также разноцветных пичужек, порхающих там и сям. То есть таких райских уголков в окрестностях родного Кивакина в ту пору уже ни одного не оставалось. И Самосейкину сразу захотелось сделаться обитателем этой потусторонней местности. Тем более что на одном из пригорков он разглядел небольшой коттеджик, очень похожий на те, что строили в родном райцентре для разнообразных местных руководителей.

Но гораздо ближе к Владлену Сергеевичу, на самом, можно сказать, переднем плане этой идиллической картинки стояла высокая белая дверь, сверху застекленная, стояла сама по себе и не падала, а возле этой двери толпилась изрядная очередь. Народ сидел на лавочках возле двери, а многие, кому мест на лавочках не хватило, терпеливо стояли рядом. Все были одеты в одинаковые белые балахоны, и очень трудно было различить в этой очереди мужчин и женщин.

Время от времени наверху коротко вспыхивала обычная электролампочка, покрашенная снаружи красной краской, дверь нешироко отворялась, и в нее протискивался очередной белый силуэт. Назад из двери не выходил никто, и с противоположной стороны было пусто, все та же лужайка, те же барашки...

И Владлен Сергеевич решил, что присмотреть и облюбовать коттеджик он всегда успеет (откуда только была уверенность, что квартирный вопрос решается на том свете так вот запросто?), коттеджик, подумалось ему, никуда не убежит, и двинул Самосейкин к людям. Это их приглушенные голоса слышались ему в переходном тамбуре, голоса, которые звучали теперь совершенно отчетливо.

- Вода все-таки лучше, чем смола...

- О теплопроводности я, признаться, не думал...

- Главное, не ври. Это тебе не на собрании, не на бюро, не на пленуме каком-нибудь, не перед женой мозги пудрить...

- Да уж, правда, она надежней. Хотя выбор-то у нас невелик - смола, вода, что там еще?

- Да еще, болтают, нитхинол, "синеглазка", которой стекла моют, знаешь, небось...

- Ой, боюсь я, братцы!

- Боись - не боись, все одно - не отвертеться.

- Скорей бы уж!

- С этим успеешь!..

- Здравствуйте, товарищи! - вежливо поздоровался Самосейкин. Он хотел показать, будто понимает, что на том свете все равны, хотел сказать: "Здорово, мужики!", но, поскольку очень трудно, повторяю, было определить пол этих бывших людей, томящихся в очереди, он решил поискать какое-нибудь другое, но равнозначное приветствие. Вот и искал, пока приближался к очереди, но когда совсем приблизился, то, помимо желания, вылетело это, наиболее привычное в обращении с народом. Уж очень долго был Владлен Сергеевич общественным деятелем.

(Впрочем, употребленное им приветствие - самое бесполое на сегодняшний день, самое "бисексуальное", да простит меня А.И., так что Самосейкин нашел именно то, что искал.)

- Ха! Здорово, коли не шутишь, то-ва-рищ! Хотя, само собой, здоровей видали! - отозвался некто насмешливый, остальные же остались по-прежнему серьезными. Не ответили ничего остальные полупрозрачные.

Знакомых в очереди не оказалось. Все лица были чужие, бледные, напуганные какие-то.

Самосейкин представил, как он выглядит сам, и горько усмехнулся. Ни галстука, ни орденов, ни шляпы, как голый, ей-Богу, даже хуже.

А между прочим, до самого последнего дня жизни он и понятия не имел, как это можно стоять в очереди. Он и не был уже никем, никакие льготы на него не распространялись, кроме обычных пенсионерских, но, вот ведь какая штука, едва он появлялся в магазине, в любой очереди всегда находился человек, который говорил:

- Идите, идите, Владлен Сергеевич, берите все что нужно, без очереди, разве мы не понимаем, не пристало вам тут с нами толкаться!

И Самосейкин, хотя и отнекивался совершенно искренне, отказываясь от привилегий, а все-таки брал нужный ему товар без очереди. И не то чтобы народ как-то особо уважал его лично, скорее наоборот. А просто так загадочно устроен русский человек, о чем Самосейкин предпочитал не ломать понапрасну голову.

А тут, на том свете, он вдруг отчетливо понял, что уж в этой-то очереди стоять все равно придется, что никто его вперед себя не пустит.

- А зачем очередь-то? - как можно добродушней поинтересовался Самосейкин у таких же крылатых, как и он, субъектов.

- Не зачем, а куда! - ответил тот, насмешливый.

Почему-то такое явное недоверие, такая нескрываемая неприязнь обижали и огорчали Самосейкина и почему-то страстно хотелось Владлену Сергеевичу подлизаться к этой неясно к чему стремящейся очереди.

- И куда же? - как можно наивней полюбопытствовал Самосейкин, обращаясь теперь уже непосредственно к насмешливому, лицо которого хоть и было определено новым для Владлена Сергеевича, но, однако же, напоминало что-то далекое и неуловимое. Впрочем, ему уже удалось заметить, что в этой очереди многие лица, одинаковые и невыразительные на первый взгляд, на второй взгляд напоминали кого-то, правда, без всяких надежд на то, что придет озарение.

- На распределение. А уж оттуда разлетимся, кто куда заслужил, - был ответ.

- Что значит "кто куда заслужил"? - попытался уточнить Самосейкин, но опять услышал в ответ нечто, ничего не проясняющее.

- А по совокупности грехов.

Да, хотя это и было нечто, ничего не проясняющее, но что-то оборвалось от этих слов внутри души.

- А ты кто сам-то будешь? - спросил знакомый незнакомец с неожиданным участием в голосе.

- В каком смысле "кто"?

- Ну, чем занимался при жизни, работал где?

Собеседник был еще довольно молод лицом, но лицо носило бросающийся в глаза неустранимый и всякому понятный отпечаток, бесспорно свидетельствующий о пагубной неумеренности собеседника, которая теперь, конечно же, осталась в невозвратном прошлом.

- Общественным деятелем был до самого ухода на пенсию! - с невольной гордостью вырвалось у Владлена Сергеевича.

Видит Бог, он не хотел выдавать эту свою гордость, не хотел высказывать здесь, в иной реальности ощущаемое им превосходство перед простыми смертными. Он очень боялся недоверчивых насмешек, ведь никаких доказательств, никаких документов и наград он бы не мог предъявить, в случае чего, сомневающимся. Но гордость прорвалась невольно.

И сразу равнодушные до этого лица выразили явную заинтересованность, дружно повернулись к Владлену Сергеевичу, но были на них написаны отнюдь не зависть, а, напротив, искреннее сочувствие и даже сострадание.

- Ну, завидовать, батя, тебе не приходится. Нас, простых смертных, - в смолу да в кипяток, а вас, я даже и не знаю, что делают с вами. Ты при мне первый такой деятель в очереди. Хочешь, пропущу вперед, мне страсть интересно узнать, куда определит тебя всевышний. Хочешь?

Но Владлен Сергеевич уже не слушал не в меру разговорившегося грешника. Самосейкин хотел было незаметно улизнуть куда-нибудь подальше от зловещей двери, ведь он же сам к ней подошел, никто его сюда не гнал, и потому чуть теплилась надежда, что если сделать вид, будто никакого отношения к этим людям, к этой двери, к происходящим за ней невидимым событиям не имеешь, то удастся как-то повернуть далеко вспять, избежать предопределенной раз и навсегда участи. Наивная, конечно, надежда, но как же совсем без надежды?

Покинуть очередь, однако, оказалось невозможно. Был уже окружен Владлен Сергеевич со всех сторон некими бледными, невыразительными фигурами обычных с виду грешников, которые молча и невозмутимо теснили его, попытавшегося сделать независимый вид, назад, назад на уготованное для него судьбой место. То есть он уже получил это место, и за ним образовалось продолжение шеренги, а народ все прибывал и прибывал. И вполне возможно, что подпиравшие Самосейкина фигуры и впрямь были рядовыми претендентами на свое законное место в ином мире, вполне возможно, что они лишь случайно образовывали непреодолимую стену перед ним.

Но он сразу и утратил всякое стремление вырваться, сразу смирился с неотвратимым, как-то ссутулился, потускнел и съежился, стал покорным и совсем незаметным, потеряв мигом всю накопленную за долгие годы жизни представительность.

Впрочем, наверное, он правильно сделал, ведь если бы у этих бывших живых людей была хоть ничтожная возможность выбора, что бы их загнало в эту единую для всех шеренгу, что заставило бы с явным нетерпением ждать чуть более или чуть менее ужасную расплату за свою беззаботную, безответственную и безоглядную жизнь.

Просто, наверное, это последняя человеческая общность, куда, по всей видимости, уже приняли Владлена Сергеевича, была так удивительно устроена, как бы коротко замкнута сама на себя, что любой приближавшийся к ней уже не мог ее покинуть, а кроме того, и другим не давал пути к отступлению.

Если пораскинуть мозгами, такие человеческие общности, может, и не столь отчетливо выраженные, то и дело возникают и в жизни. Одни возникают сами по себе или создаются некоей организующей силой, другие в этот момент самопроизвольно, опять же под воздействием внешнего фактора, распадаются без следа. Тоже своего рода диалектика, везде она, родимая, действует, куда ни кинься.

Словом, стал Владлен Сергеевич безропотно ждать своей участи и даже, как и большинство здесь, стал все сильнее желать, чтобы неизбежное свершилось скорее. То и дело вспыхивала наверху красная лампочка, то и дело приотворялась дверь, впуская очередного, так сказать, посетителя, но очередь не убывала. Не убывала и не росла, по-видимому, ее механизм был отлажен очень хорошо и действовал с безупречной ритмичностью.

Самосейкин уже и думать забыл о коттеджике, там, очевидно, размещался обслуживающий персонал местного потустороннего учреждения, невидимого за дверью, в состав которого наверняка закрыт путь простым смертным. От нечего делать, чтобы скрасить как-то томительное ожидание, Владлен Сергеевич принялся, стараясь сохранить на лице равнодушие, разглядывать вновь прибывающих, поскольку тех, кто стоял впереди него, он уже разглядел и потерял к ним интерес.

То есть вы, читатель, уже заметили, что опять в безбрежном массиве тоски смертной, охватившей было видного общественного деятеля, стали появляться маленькие, но быстро расширяющиеся бреши. Так, очевидно, сам Господь устроил людей, чтобы они не слишком часто помирали от разрыва сердца, так устроил, чтобы всегда даже самая черная безысходность не могла быть абсолютно черной.

А дальше - больше. Стал Самосейкин прислушиваться к льющейся в этом мире отовсюду музыке, пытаясь от скуки различить в ней знакомые места. Но как не было среди вновь прибывающих знакомых видных общественных деятелей, с которыми можно было бы поговорить по душам, посочувствовать друг дружке, так и не попадалось в этой бесконечной мелодии знакомых сочетаний звуков. Было сверлящее ощущение похожести на что-то известное, но это ощущение не переходило в уверенность. Да и не ждал какой бы то ни было уверенности Владлен Сергеевич, он уже осознал, что в этой бесконечной неопределенной похожести состоит одна из особенностей здешнего мира. А стоило ли с ней разбираться или же просто привыкать к ней - тоже ведь ясности не было.

Крики грешников между тем доносились из-за дверей все громче, все отчетливей. Но они не леденили кровь, не сжимали сердце тисками ужаса. И не потому, что не было в том, что называлось теперь бывшим общественным деятелем Самосейкиным, ни сердца, ни крови, а потому, что просто-напросто не казалось, будто где-то рядом вопят люди от нестерпимой боли. Уж как-то очень лениво, без энтузиазма, что ли, без подъема они вопили. Как-то невзаправду вопили невидимые грешники. Но, с другой стороны, какие-то уж очень продуманные, можно сказать, изящные конструкции строили эти несчастные из ругательных слов. Человек, орущий от дикой, безумной боли, а именно таковая бывает даже при незначительных, моментальных ожогах, пожалуй, не способен на это. Ему, хоть что тут говори, не до изяществ.

И обнадеживающе думалось Владлену Сергеевичу, что, может быть, "не так страшен черт, как его малюют", может быть, человеку бестелесному всякая кипящая вода и даже смола - просто "тьфу" и все. Может быть, если эта пытка продолжается десять тысяч лет кряду, то она уже становится и не пыткой, а чем-нибудь вроде надоевшего до чертиков культурно-массового мероприятия, от которого никак не отвертишься, пока оно не кончится само собой. Иначе откуда бы такая явственная скука в голосах истязаемых, такая отточенность и отшлифованность текста?

То есть как мы видим, через совсем непродолжительное время разрывы в объявшей Владлена Сергеевича тоске стали весьма значительными, сравнимыми с нею самой.

"Кстати, откуда такие сроки? - вдруг возмущенно подумалось бывшему общественному деятелю, - что это за варварские сроки - десять тысяч лет?! Ведь что-то должно стимулировать желание грешника исправиться! А разве такие бесконечные сроки стимулируют примерное поведение? Что они там, с ума посходили?! А сам Господь наш всемилостивый, наверное, и не в курсе?! Положился на помощников, как это часто бывает, а они и рады стараться, накрутили сверх всякой меры! Знаем мы таких помощничков, которые любое правильное и мудрое решение доводят до полного абсурда, до самого позорного и махрового идиотизма, а в случае чего остаются ни при чем.

Нет, вы только подумайте: десять тысяч лет! Ну, понятно, здесь иные масштабы, иные ресурсы времени, но должен же быть какой-то предел!"

Бессильный и праведный гнев клокотал внутри грешника Само-сейкина (да, вот уже и гнев!), но внешне он оставался совершенно спокойным, унылым и равнодушным, как и большинство стоящих в этой очереди. Ну, он-то ладно, столько лет на ответработе не могут не научить безупречно владеть своим лицом, сдерживать любые эмоции, а как это удавалось остальным? Непостижимо! Или у них и впрямь не было никаких эмоций?

Однако долго ли, коротко ли стоял в последней своей очереди Владлен Сергеевич, но настал и его черед. И хотя был он уже вроде бы ко всему готовым, был философски спокойным внутренне и ангельски кротким внешне, но все-таки на самом последнем рубеже забилась его грешная душонка под нейлоновым балахоном, только балахон и удержал ее в надлежащем месте, забилась и затрепетала, словно схваченная прямо в полете птичка.

Глянул Владлен Сергеевич последний раз на своих бесплотных, насквозь просвечивающих соратников, глянул на уютный до слез мирок, в котором словно приклеенное к небу солнышко так и не сдвинулось с места за столь долгое время. Э-э-х-ма!

- Прощайте, братцы, желаю вам тепла и уюта на всю предстоящую вечность! - хотел бесшабашно и лихо попрощаться Самосейкин со ставшими почти родными грешниками, но как-то уж очень сипло прозвучали эти слова, как-то очень уж небодро и вообще жалобно.

И шагнул Владлен Сергеевич в неизвестность. И дверь за ним легко, но неумолимо затворилась.

Вся обстановка открывшегося перед ним помещения очень напоминала камеру для средневековых пыток. Во всяком случае, камеру для средневековых пыток Владлен Сергеевич представлял себе именно такой.

Низкий каменный потолок, дымящийся факел в углу, не разгоняющий зловещую тьму, а как бы расталкивающий ее по углам, под лавки; стол посередине и некто всезнающий и всевидящий за ним, а также один или два дюжих молодца с волосатыми руками, с потными блестящими торсами, верные помощники тщедушного, но жестокого и коварного всезнающего. Ну, и всякие инструменты для заплечных дел.

Впрочем, инструментов не было. Дюжих молодцов не было. А за столом сидел не один всезнающий, а ровно десять. В центре, по-видимому, - сам всемилостивый, а по бокам - комиссия. Обо всем этом Владлен Сергеевич мигом догадался.

- Здравствуйте... кг-м... коллеги! - с достоинством поздоровался он. Всякая внутренняя паника куда-то исчезла. Просто какое-то безразличие нашло на него, сказались, по-видимому, предшествовавшие этому сильные и продолжительные переживания.

За столом послышался сдавленный смешок, и старенький Господь сразу бросил на несерьезного помощника своего строгий взгляд, отреагировал мгновенно. Вот тебе и старенький.

- Ты это, шутить потом будешь, в другом месте, - сказал Господь Самосейкину. И слова эти были бы вполне зловещи, но произнес их Господь добродушным тоном.

- Ну, что там у него в личном деле? - поинтересовался всевышний, поднеся к глазам очки, лежавшие до того на столе.

Владыка Вселенной был невысокого роста, с нимбом над головой, как и полагается, однако имел еще почти черные волосы, зачесанные назад, большие залысины имел, а плешь - нет. Самыми приметными на его лице были густые, широкие, черные-черные брови.

Господь старательно и медленно выговаривал звуки, и было ясно, что у него вставные челюсти на присосках. Причем нижняя челюсть то и дело норовит выпасть, и за ней надо постоянно следить. Да-а-а, Господь был очень старым.

"Почему же он не передает свой пост другому, сильному и энергичному? Либо некому передать, либо, скорее всего, Господь уже в такой стадии, когда невозможно понимать простую истину: лучше уйти рано, чтобы потом тебя вспоминали только добром, чем досидеть до полного маразма, до посмешища. Типичное, между прочим, дело", - так думал Владлен Сергеевич, пока старик листал его личное дело, то есть Самосейкин знал главную заповедь номенклатурного работника, понимал ее правильно, но, как это случается в абсолютном большинстве случаев, только по отношению к другим, но никак не к себе. "Типичное, между прочим, дело", говоря его же словами.

Однако всевышний что-то уж очень долго листал дело простого смертного Самосейкина, в другое время это бы обеспокоило, но теперь почему-то нет. Владлену Сергеевичу было просто очень скучно, и он стал рассматривать членов комиссии.

Этот задверный мир, по-видимому, сохранял многие свойства предыдущего мира в том смысле, что здешние лица тоже казались неуловимо знакомыми, но нечего было и думать, чтобы окончательно вспомнить их.

А комиссия была как комиссия, члены - как члены. При желании и наличии опытного глаза легко угадывалось, как распределены роли среди этих, тоже своего рода общественных деятелей. Кто из них почетный председатель, кто первый зам, принимающий решения, кто - специалист и собиратель всех фактов, а кто - просто голосователь. Причем такой голосователь, который никогда не подведет и всегда проголосует как полагается, иначе зачем бы его вводили в комиссию. Глаз Владлена Сергеевича имел значительный опыт. Не зря же он назвал сидящих в пещере коллегами.

Он остановил свой взгляд на тщедушном юноше, съежившемся в самом конце длинного стола, в полумраке. Молодой человек, а наверное, уже архангел, был, в аккурат, явно из тех, из голосователей, а потому Владлен Сергеевич глядел на него с сочувствием и даже как бы по-отечески. А молодой архангел, или как его там, ежился под его взглядом и отводил глаза.

"Эх, парень, парень, - думал про него Самосейкин, - небось надеешься со временем стать таким же, как они. А пока не стал - готов на все, готов голосовать за что угодно. Пока. И думаешь, что главное - выбиться в члены комиссии. Выбиться и сидеть член членом, пока тебя не двинут дальше.

Не двинут! Посидишь сколько-нибудь, а потом тебя заменят таким же. Чтобы, значит, соблюдался принцип сменяемости кадров. И будешь ты потом вечно вспоминать эти недолгие радости эфемерной власти. И то дело огромному большинству и того не вспомнить..."

Молодой архангел чуть покраснел и еще больше потупился. Остальные никак не реагировали. А Самосейкин вспомнил, что в этом мире даже и мыслям надо давать укорот, поскольку даже и они не могут быть секретными для здешних деятелей, суверенными. Вспомнил и ужаснулся. Он снова обрел способность ужасаться, то есть вернулся к нему инстинкт самосохранения, или, в данных условиях, инстинктивное стремление к тому, чтобы устроиться как можно лучше. А для этого надо было хотя бы дать укорот компрометирующим мыслям. И, как ни странно, это удалось. Вернее, почти удалось, поскольку компрометирующие мысли все равно нет-нет да и посещали Владлена Сергеевича и в дальнейшем, правда, намного реже, чем если бы он не взял их под свой контроль.

А старенький Господь, похоже, всерьез относился к своим обязанностям. Это было видно из того, как внимательно изучал он досье каждого своего раба. Или не каждого? Или только тех, кто был у него на особой заметке? Или, может быть, тех, кто вправе был рассчитывать на его покровительство, на его, правильней говоря, милости?

Ничего этого Владлен Сергеевич знать, понятно, не мог. А посему все более волновался.

- Так-так, - сказал Господь, ознакомившись с делом и откладывая его в сторону, - сам-то что-нибудь хочешь нам заявить?

Такое сверхнеожиданное обращение всемилостивого сразу к нему на мгновение лишило Владлена Сергеевича дара речи. Но только на мгновение, а после дар вернулся к Самосейкину, и он поспешил им воспользоваться.

- Товарищ, м-м-м... Бог! Ваше, м-м-м... всеобщее величество! -сразу взял быка за рога Самосейкин, то есть начал круто, как и подобает настоящему максималисту, - сознаюсь - всю жизнь заблуждался. Но заблуждался искренне. Вот вам крест. Я был обманут и готов понести соответствующее наказание за излишнюю доверчивость. Мне с детства внушали, что Вас нет, и я верил. И потом сам кое-кому внушал то же самое. А теперь, воочию убедившись в обратном, готов сквозь землю провалиться со стыда...

- Уж провалился, только не со стыда, - вставил кто-то.

Но Самосейкин не обратил на реплику никакого внимания, он спешил выговориться, он понимал, что его время не может не быть ограниченным, это не дома в Кивакине, где он числился видным общественным деятелем и во многих случаях мог плевать на регламент.

- ...Но у меня большой опыт организаторской работы, и я думаю, что если бы мне удалось обратно воскреснуть, то я бы всю свою жизнь посвятил пропаганде ваших идей.

Однако, понимая, что это невозможно, прошу лишь учесть мое искреннее чистосердечное раскаяние и не наказывать меня за этот грех слишком строго. Заверяю, что в моем лице Вы, ваше вселенское величество, обретете истинного поборника Ваших великих идей, преданного раба, правильней выражаясь.

- Так-так, - снова неопределенно произнес Господь после некоторой паузы, - так-так. Обманутый, говоришь, лжецами введенный в грех?

- Истинный крест! - с готовностью подтвердил Владлен Сергеевич. А нужная терминология бралась неведомо откуда, специфические словечки слетали с языка с удивительной легкостью. Предупреждение об опасности лицемерия как-то выскочило у Самосейкина из головы, - обманули сволочи, если б я их сейчас встретил, я б...

- Встретишь, - прервал Самосейкина Господь, - однако и лицемер же ты, братец, широко эта зараза среди вас распространилась. Как чума в средние века. Если б от этого умирали, мор получился бы беспримерный.

Не пойму, как такое получилось. Сам, наверное, виноват, недосмотрел, недоучел. Как теперь исправить - ума не приложу. Кончать, что ли, с вами пора?..

Господь на минуту задумался. Никто не посмел прервать паузу. Самосейкин прервал бы, но опять у него язык будто окаменел.

- Да, изоврались вы, ребята, капитально, - продолжил всевышний после паузы, - и в этом ваш главный грех, а не в безверии. Ну, с тобой-то ясно, "видный общественный деятель", тебя положение врать обязывало, а что вы с народом сделали, окаянные?!

- Ишь ты, обманули его, агнца Божьего! - всемилостивый ругнулся матом. - Ну, ладно, обманули и обманули. Заблуждался искренне, это правда. Но зато и раскрылся во всей красе! Бога не боялся, а больше и бояться некого было. Думал небось: что раз того света нет, то и божьего суда нет, и все можно! Ну, и получай теперь все, что заслужил!

Какое мнение будет у членов комиссии?

Председатель быстро глянул на заместителя, тот едва заметно кивнул.

- У нас будет такое предложение, Господи, - солидно изрек председатель, - вариться ему в кипятке вечно!

- Ну, что же, - не раздумывая прошепелявил Господь, - я утверждаю это предложение. Аминь! Вечная мне слава!

- Вот так, - добавил Господь, повернувшись к Самосейкину, -решение окончательное и обжалованию не подлежит. Сурово, но по совести. Я ее в каждого из вас вкладываю, куда же вы ее деваете в процессе жизни? Вот ты можешь мне ее предъявить? Я б, ей-Богу, сразу все простил.

- Не могу, - едва выдавил из себя Самосейкин, - но как же так, Господи, я ведь только успел тебя возлюбить! Только успел, а ты!.. Э-э-х! Ну, потерял я ее, обронил где-то, а ты мне за нее... Всемогущий, что такое вечность?! Разве ж это возможно?! А амнистии-то бывают у вас?

- Никаких амнистий!

Тут поднялся из-за стола первый заместитель председателя комиссии, он оказался очень маленьким рыжеватым человечком, у него тоже над головой светился нимб, только поменьше, чем у всевышнего, а на губах его играла дьявольская улыбка.

Заместитель воздел свои маленькие ручки ввысь, какая-то неведомая сила подхватила Владлена Сергеевича и понесла в бездонную, пышущую нарастающим жаром тьму.

- Палачи, вешатели, долой Богомать, вся власть грешному народу, простите, я больше не буду!!! - голосил Владлен Сергеевич, но вряд ли его вопль был слышен Господу Богу и Боговым подручным, а если и слышен был где-то по ту сторону белой двери, то, конечно, в отредактированном и причесанном виде...

Тут-то Владлен Сергеевич и проснулся. Утро еще едва брезжило, и он долго, наверное, минут десять лежал в постели, непонимающе лупал глазами, ждал адского огня. И только потом понял, что все предыдущее было только сном.

Но так сильно был взволнован Владлен Сергеевич, что уже не мог больше заснуть. Он даже не мог терпеть, пока проснется Катя, он разбудил ее, чтобы сейчас же рассказать ей свою захватывающую ночную эпопею.

Голос жены спросонья был таким недовольным, что желание рассказывать сразу исчезло. Но требовалось же сказать хоть что-нибудь.

- Слушай, Кать, - сказал Владлен Сергеевич, - когда я умру, пусть на моем памятнике будет такой текст: "Я тоже хотел спасти мир. Господи, ради какой глупости потрачена жизнь!". Это серьезно, Кать, это мое завещание, запомни!

- Спятил, что ли? - буркнула жена. - Да за такую подпись меня же сразу оштрафуют! Скажут -хулиганство...

И она заснула снова.

Начинался новый день, а вместе с этим возобновились и колики в животе Владлена Сергеевича.

Афоня лежал поверх постели в пижаме и пристально разглядывал потолок, а вернее, затейливые узоры на нем, составленные неистребимыми трещинами. Последние часа два он был занят тем, что пытался мысленно пройти по какой-нибудь из трещин от одного угла плоскости до другого. Он сделал уже несколько попыток, но всякий раз терпел неудачу из-за невнимательности глаза. И всякий раз начинал сначала, потому что ему вдруг захотелось именно сейчас начать воспитывать в себе выдержку и внимательность.

А вообще-то, надо же когда-то начинать воспитывать в себе всевозможные полезные качества, если уж не повезло с ними от рождения.

Но добиться желаемого результата в мысленном путешествии вдоль потолочной трещины никак не удавалось. И Афоня все заметнее нервничал, хотя против этого и была нацелена его психологическая тренировка. Ему страстно хотелось каким-либо способом взобраться к потолку и там провести необходимую траекторию пальцем. Хотелось так, что хоть вой от досады.

- Брось, Афанасий! - в который уже раз заботливым голосом посоветовал желтолицый и желтозубый дядя Эраст, занимающий соседнюю койку. Вернее койку наискосок, у двери.

А вообще-то, палаты в кивакинской райбольнице были сплошь восьмиместными, так что соседних коек насчитывалось всегда семь, только какие-то были более соседними, какие-то менее. Но и это хорошо, если учесть, что раньше, когда в здании еще размещалась казарма, кавалеристы вообще любили ночевать поротно и в два яруса.

- Счас, дядя Эраст, попробую еще раз и брошу! - отозвался Афоня, стискивая зубы, - действительно, психом сделаешься от такого лежания.

- Бросишь, значит, слабак, - решил подзадорить Афоню третий сопалатник Тимофеев, мужчина солидный и основательный, - вот я дак запросто это делаю, хоть по диагонали из угла в угол прохожу, хоть - по периметру. Запросто делаю, потому что у меня и воля, и настойчивость, и усидчивость лежачая, и другие морально-психологические качества.

- Тьфу, - сказал в сердцах Афоня и сел на постели, - аж в глазах синенькие-зелененькие! А все врешь ты, Тимофеев. Врешь, потому что ничем нельзя доказать - прошел ты или не прошел. Я вот честно говорю: "Не получается!" А ты врешь. Сам выдумал это дурацкое испытание на выдержку, меня втянул... Тьфу, зараза! Теперь и не отвязаться никак.

Обычно маленькая больничка всегда бывала набитой под завязку и даже более того, то есть обычно даже в коридорах лежали страждущие люди, но теперь как-то так удивительно совпало, что никто в Кивакине и окрестностях долго ничего не ломал, долго никому не приспичивало что-нибудь отрезать от себя. Затишье это было шатким и временным, готовым в любой момент смениться резким наплывом постояльцев. Но этот момент все не наступал.

В палате установилась привычная унылая тишина. И Афоня, сам не заметив как, начал потихонечку насвистывать какой-то мотивчик. Он, по-видимому, не мог жить без песен. Мир для него был, как говорится, без песен тесен. Он пел их редко, можно сказать, никогда не пел, ведь нельзя же называть пением бесконечное повторение на разные лады, а то и на один лад единственной невразумительной строчки. А чаще Афоня просто насвистывал или мычал запавший в ум мотивчик. Бывало даже, читал книжку, а сам в это же время мурлыкал едва слышно нечто расхожее.

- Прекрати эту песню застойного периода! - сразу отреагировал на почти неслышимый свист дядя Эраст.

Он тотчас по прибытии стал знаменитым в палате тем, что очень тонко и по-своему разбирался в песнях и умел в каждой, буквально в каждой отыскивать нехороший политический аспект. Ну, не то чтобы обязательно нехороший, но всегда, по меньшей мере, двусмысленный. Уж это - непременно.

Так, песней застойного периода в данный момент он счел литературно-музыкальное произведение, где рефреном звучали такие зажигательные строчки: "И говорят глаза: "Никто не против, все -за!" Повторяемые дважды.

И что любопытно - он всегда очень точно подмечал любой идейно-политический нонсенс хоть в чем, но в песнях - особенно. Дядю Эраста было решительно невозможно оспаривать.

Афоня даже проводил над стариком особый эксперимент, то есть, получив замечание, тут же переключался на другой мотив. Начинал бессловесно лялякать, ну, например, вот это:

Гори, гори, моя звезда,

звезда любви приветная...

- Прекрати белогвардейскую песню! - аж прямо взвивался в общем-то добродушный дядя Эраст.

- Почему, ну почему белогвардейскую! - вопрошали вконец заинтригованные товарищи по излечению.

- А потому, - наставительно и веско отвечал после эффектной паузы дядя Эраст, его, вероятно, окрыляла возможность поучать хоть кого-нибудь, потому, что эту песню пел сам адмирал Колчак, когда его везли на расстрел.

И больше почему-то никаких подробностей у человека, столь глубоко знакомого с матерым врагом, никто не выспрашивал. Всем одной этой хватало.

А за окном в аккурат стояло бабье лето, и больничный парк был разноцветен, как половик.

Афоня прекратил насвистывать песню застойного периода, отвернулся от окна. Ему недавно сравнялось тридцать два в общей сложности (насчет "общей сложности" проясним чуть позднее), Тимофееву - сорок восемь, а дяде Эрасту - семьдесят шесть. Ну, что бы их соединило в жизни? Да ничто бы, конечно, их в жизни не соединило, если б не больница.

Вас, вероятно, интересует, кто же был в палате четвертым? Вы, по-видимому, подозреваете, что я просто-напросто позабыл о нем?

Ничего подобного. Просто четвертый, имени которого никто, кроме, разумеется, персонала, не знал, лежал у дверей и молчал, как рыба. Он на днях сушил паяльной лампой погреб и изрядно поджарился. Опасности для жизни не было ни малейшей, но кожа сходила с него лохмотьями, в том числе и с лица, губ. По этой причине бедняга временно говорить не мог, и можно только предполагать, как это мучило его.

А у Афони был неправильно сросшийся перелом, который пришлось ломать заново да исправлять аппаратом Илизарова, так что теперь Афоня скакал с этим аппаратом на ноге и должен был надеяться на лучшее будущее, а еще на то, что местные специалисты правильно разобрались в рекомендациях курганского соратника. И скакать ему так предстояло немало дней.

У Тимофеева недавно вырезали аппендикс, это, кстати, была единственная возможность в местных условиях операции на внутренних органах, но что-то плоховато заживала рана, и Тимофеев уже несколько дней обретался на казенном коште сверх нормы, и было неизвестно, сколько еще дней прообретается. Другой бы на его месте уже исхудал от всяких мучительных подозрений и сомнений, но Тимофеев, казалось, только радовался тихой радостью и ни о какой выписке не мечтал. И его легко было понять - Тимофеев работал грузчиком, а эта тяжкая нетворческая работа слабо его привлекала.

Дядя Эраст находился в стационаре без определенного диагноза, а вернее, находился просто так. Он пребывал на госпитализации, потому что любил лечиться и был очень настойчив в достижении своей цели.

Выходя из больницы, старик сразу принимался утомлять докторов слезливыми просьбами о новой госпитализации. И примерно раза два в год его хлопоты увенчивались удачей. Такой удивительной настойчивости больше ни у кого в Кивакине не было.

Но все сказанное вовсе не означает, что какой-то особо зловещей личностью являлся дядя Эраст. Вовсе нет! Хоть и был он старикашкой надоедливым, весьма настырным и нудным, то и дело намекал на какие-то свои старинные заслуги и связи, но все знали о его абсолютной безвредности, о его одиночестве и невеселом в целом житье. Знали и многие жалели в меру своих возможностей, чаще всего, конечно, жалели за государственный счет. Это, между прочим, очень удобно, никаких трат, а кажешься достойным любви и уважения человеком.

- Валя, Валя! - надоедал дядя Эраст медсестре, - я вас умоляю: поставьте мне какой-нибудь укол, что же это за госпитализация без уколов?!

- Да что мне вам поставить, если вы здоровый!

- Нельзя так говорить, девушка, разве в моем возрасте люди бывают здоровыми? Тем более если вся жизнь отдана самому прекрасному на земле.

На улице тем временем начинался дождь. Перед глазами у Афони продолжал висеть разноцветный полосатый половик осени. По-видимому, из-за этого, а из-за чего больше, потянуло Афоню пофилософствовать на экологическую тему. И он сказал, ни к кому не обращаясь:

- Представляю, какой рай был бы на земле, если бы убрать с нее куда-нибудь человечество...

И несколько длительных мгновений эта фраза неприкаянно витала в спертом воздухе больничной палаты, поддерживаемая некими восходящими потоками. И Афоня уже успел подумать, что одно из двух - либо эта тема здесь никого не интересует, либо прихотливость его мысли такова, что не каждому дано поспеть за ней. Уже подумал Афоня, что ответа, точнее поддержки важного разговора ему не дождаться, как подал голос Тимофеев.

- Вот это нет, вот это не могу с тобой согласиться, Афоня, рай-то, может, и был бы, да кому он нужен, если нету человечества?! Кому нужно все, если некому это все взять и скушать?! А, ответь мне!

- Это тебе не по трещинам на потолке мысленно путешествовать, Тимофеев, - засмеялся Афоня, довольный, что нашлась перспективная для разговора тема, - по-твоему, что ли, Вселенная только для того и существует, чтобы нам с тобой доставлять удовольствие?

- Ну, не так примитивно, но по сути - верно. Для чего же еще наша с тобой Вселенная существует?

Разгорающийся диспут прервала медсестра Валя.

- Всем лечь на живот и приготовиться к бою! - скомандовала она по-медицински грубовато и весело.

- И мне тоже к бою, Валюша? - робко подал голос дядя Эраст, не успевший принять участие в экологическо-космической дискуссии. В его голосе звучала такая трогательная надежда, что отмахнуться от нее можно было только совсем не имея сердца.

- Ладно уж, так и быть, - пообещала добрая девушка.

И старик быстренько занял надлежащее положение, спустил до колен подштанники и замолк, боясь, как бы медсестра не передумала. Он лежал маленький и жалкий на своей постельке, стараясь не спугнуть мгновение.

- Две пачки махорки! - усмехнулся Тимофеев, глянув мельком на дряблые старческие ягодицы.

Но старик не откликнулся. Он лежал ничком, чуть подвернув голову набок, и черный маленький глаз, наивно-хитрющий, испуганно-настороженный, глядел на мир, ограниченный белыми плоскостями.

Валентина сделала уколы, не обошла и старика. Что уж она ему там вкатила - осталось ее личной профессиональной тайной.

И больные умиротворенно затихли. Как ни говори, а укольчики были самым главным компонентом всего процесса постановки больных на ноги. Поскольку все остальное, кроме уколов, то есть сон, питание и разговоры друг с дружкой можно было бы осуществлять, или, лучше сказать, производить без отрыва от домашних условий.

Все затихли умиротворенно и вскоре заснули. Между прочим, такая способность дрыхнуть сутками почти без перерывов может развиваться только в больнице и больше нигде. Потому что если в больнице не спать, то куда же девать такую уйму дармового времени?

Конечно, можно читать, писать письма полузабытым друзьям и родственникам, смотреть телевизор, играть в какие-нибудь настольные игры. Но что-то быстро наскучивает все это в условиях стационара, начинает от этих дел клонить человека в сон, едва он берется за них. Такова, видать, особенность больничной жизни. И по-моему, некоторые категории людей просто-таки нуждаются в том, чтобы примерно раз в год укладывали их в стационар, устраивали им принудительные госпитализации, вне зависимости от состояния здоровья. Чтобы могли они выспаться как следует, а главное, собраться с мыслями.

Поскольку, некоторым, бывает, вообще ни разу в жизни не удается собраться с мыслями. А потом заболеют, попадут в больницу - а уже и помирать пора. Так и помирают без мыслей.

По-настоящему Афоню звали вовсе и не Афоней, и не Афанасием, а Афанорелем. У него в паспорте так прямо и написано: "Афанорель Греков". Без всякого отчества, словно он нерусский.

Да он и был нерусским. Греком был от рождения наш Афанорель, самым настоящим чистопородным греком. А может быть, даже и более чистопородным, чем все живущие ныне греки, не в обиду им будет сказано. Поскольку был он не простым, а древним греком.

А случилось с ним в ранней молодости вот что. Жил наш Афанорель в славном Пелопоннесе, дом свой имел, рабов сколько-то, причем среди них и славяне имелись. Жил нормально, как и полагалось честному человеку, рабов своих бил редко и старался при этом не калечить, поклонялся богам олимпийским, и боги за это хранили Афанореля до поры до времени.

Хранили-хранили, пока не прогневал он кого-то из них нечаянно. Даже и сам не понял, когда прогневал и как. Нам-то с нашим Иисусом Христом намного легче. Проштрафился, так хоть точно знаешь - перед кем. Знаешь, стало быть, и перед кем конкретно извиняться. А в Древней-то Греции - попробуй! Не вдруг еще и грех замолишь.

Словом, шел однажды, шел Афанорель по своему Пелопоннесу, улыбался солнцу, радовался жизни, стучал древнегреческими сандалетами по булыжной мостовой. И поскользнулся на сухом ровном месте. И провалился черт-те куда!! Провалился в будущее на глубину примерно так двадцати пяти веков. То есть в наше с вами время.

И вот стоял так бедняга Афанорель посреди бывшего теперь уже Пелопоннеса, вовсе не своего, а давно уж нашего, хлопал глазами на ничуть не постаревшее солнышко, озирался по сторонам и бормотал что-то религиозно-языческое. Вроде как "ё-ка-лэ-мэ-нэ..." или еще что-то в этом духе.

И окружала его толпа наших граждан. Окружала, окружала, пока совсем не окружила, так что при всем желании не мог он уже вырваться из этого окружения, не мог затеряться в толпе отдыхающих.

А вообще, интересно было, конечно, людям наблюдать, как прямо из воздуха, прямо посреди улицы материализовался этот древний грек.

Время стояло тревожное. Только-только определились с одним простовато-нагловато-наивным пареньком, залетевшим к нам из-за кордона на маленьком самолетике, а тут еще один самовольный визитер. Нет, если б не самовольный, так никто бы и слова не сказал.

Но Афанорель визы не имел, а к тому же принадлежал вообще к Бог знает какой мрачной общественно-экономической формации. Против этой формации капитализм - прямо-таки прогрессивнейшая и гуманнейшая форма правления.

И прямо там, посреди бывшего Пелопоннеса, и сказал Афанорель свою, ставшую потом излюбленной, первую фразу. Он сказал ее, когда как следует осмотрелся вокруг, когда осмотрел достаточно пристально наших с вами рядовых сограждан, только загорелых и полуголых по причине нахождения под солнцем знойного юга.

- У нас, в Древней Греции, все не так! - вот что сказал Афанорель.

И сказал-то он эту фразу, по-видимому, на своем родном языке, то есть по-древнегречески, но люди как-то необъяснимо все поняли, климат, наверное, помог, очень схожий с древнегреческим. И в их действиях стала промелькивать какая-то пока еще не очень явственная агрессивность.

Короче, трудно сказать, что сделала бы с бывшим рабовладельцем толпа, возможно, и ничего страшного не сделала бы, но быстро приехали вызванные кем-то люди, большие специалисты по древнегреческим и другим аналогичным делам, погрузили счастливого от новых переживаний путешественника по времени в надежный блестящий автомобиль и умчали вдаль, только их и видели.

- Меня зовут Ваня, - сказал ему один из сопровождающих лиц, - мне приказано с тобой дружить.

Сказал и улыбнулся. И Афанорель тоже улыбнулся ему в ответ. Знакомиться с нашими товарищами ему понравилось, потому что их, как оказалось, звали совершенно одинаково. Да и внешне они были неотличимы: все в черных костюмах, черных штиблетах, в белых рубашках и черных галстуках. И у всех были одинаковые проборы на голове, одинаковые улыбки на лицах, у всех что-то одинаковое топорщилось под мышкой, так что наблюдательный Афанорель сперва это что-то принял за особый орган, которым природа наделила людей будущего в процессе эволюции. Позже-то он все доподлинно узнал, во всем разобрался и посмеялся над своей типично древнегреческой наивностью.

Ну, конечно, сопровождающим ваням было интересно узнать: как и с какой целью попал этот чужой гражданин на исконную нашу территорию. И они были очень усердны в попытках удовлетворить свое любопытство. Они собрали со всей страны целую толпу историков, специалистов по античности, специалисты задали бедному древнему греку около двадцати двух миллионов вопросов по его родной стране, и он ответил на все эти вопросы.

И специалисты признали в нем коллегу, правда, многое путающего, точнее, многое с каким-то умыслом извращающего. Но увидеть в нем пришельца из бездны мрачных веков не смог никто. И незавидной была бы участь бедного нашего Афанореля, если бы у кого-то не мелькнула счастливая во всех смыслах догадка. Так бы и запомнился он тем, кто был с ним в те дни близок, элементарным шпионом иностранной разведки, не признавшимся ни в чем, или, в лучшем случае, сумасшедшим, подлежащим строгой изоляции, что никогда не являлось неразрешимой проблемой.

Но содрали с парня последнюю тунику и отдали ее на радиоизотопный анализ. И анализ со всей неотвратимой очевидностью изобличил в нем самого настоящего древнего грека.

И встал со всей неприглядностью вопрос, что же теперь делать с этим древним греком. И вообще, какая от него может получиться государственная польза.

В общем, со всех, кто был в толпе, встретившей Афанореля в момент прибытия, была взята подписка о неразглашении. А так же и с тех, кому они успели рассказать о редчайшем природном явлении. Это была нелегкая, но совершенно необходимая работа. Нельзя же было, чтобы о событии узнали враги, они бы тогда опять стали насмехаться и ехидничать, как это уже не раз бывало в похожих ситуациях. И хотя мы не боимся насмешек, но незачем лишний раз нарываться на них.

А что касается государственной пользы, то можно было бы, конечно, уточнить историческую науку. Воспользоваться, так сказать, удобным случаем. Но зачем? Чтобы продемонстрировать всем совершенную бесполезность многих деятелей науки и научных учреждений? Гуманно ли это? Не гуманно! А значит, - и не полезно! На том и порешили.

И условились никого не волновать, все оставить, как было, сделать вид, что нет и не было среди нас никакого живого древнего грека. И Афанорель тоже дал соответствующую подписку. А ему за это - свободу, работу и, главное, нормальную биографию. Теперь он только изредка, забывшись, говорит, видя какие-нибудь непорядки: "А у нас, в Древней Греции, не так!"

И дальше все было у Афанореля так, как бывает у всех нормальных современных людей. Он подтянул свое образование, для чего потребовалось не слишком много усилий.

Для повседневной жизни, вопреки распространенному утверждению, и школьная программа сверхизбыточна. Так, например, из физики абсолютно необходимо иметь понятие о процессе растворения, о расширении тел при нагревании, а также о законах механики на уровне ощущений.

Из химии достаточно знать некоторые особенности процесса горения, хотя и это тоже на уровне ощущений, на уровне повседневного житейского опыта.

Из истории надежней всего правильно понимать последние события, а их, изредка читая газеты, только правильно и можно понимать, а неправильно и при всем желании не поймешь.

Из области литературы - требуется любить Пушкина, Толстого и еще нескольких классиков, причем знать их произведения совсем необязательно.

Из биологии надо выучить два слова: ген и хромосома. А что эти слова означают - это уже, пожалуй, излишняя углубленность, слабо граничащая с занудством.

Скажете, что еще нужно знать, как получаются дети? Правильно, нужно. Но биология тут ни при чем. К тому же эта проблема во все времена решалась без всякой подготовки.

Ну, и так далее. О высшем образовании вообще говорить не приходится. От него в повседневной жизни пользы никакой. От него, скорее, вред один в повседневной жизни.

И только в области астрономии Афанорелю пришлось в корне пересмотреть свои воззрения. Чтобы не быть белой вороной. То есть практически ему пришлось запомнить и поверить, что Земля - шар. И все! И среднекультурный уровень ему был обеспечен. Язык-то он изучил быстро, поскольку без этого нельзя было ступить и шагу.

Зато когда Афанорель в какой-нибудь компании начинал щеголять познаниями в античной области, начинал читать на память и на языке оригинала певучие древнегреческие стишки, в том числе и Гомера, называя при этом великого слепого рядовым и даже средним литературным деятелем своего времени, начинал излагать философские воззрения того романтично-загадочного периода, присутствующие буквально балдели от слышанного.

Одни балдели, а другие откровенно злились, завидовали и раздраженно думали: "Нахватался верхушек, начитался популярных брошюрок, а теперь вешает лапшу на уши. Пойди, проверь, сколько процентов врет, а сколько не врет. Я бы тоже мог, но не хочу..."

Ну, захотел бы, а что дальше? Да ничего! Потому что среднекультурный уровень он и есть среднекультурный. Он же предполагает знание многого понемногу, а всякая углубленность для него неорганична.

То есть если кому-то в компании становилось завидно и хотелось как-то одернуть зарвавшегося, то что он мог противопоставить ему? Ну, мог бы попытаться поговорить о фильмах. Но как поговоришь, если актеров по фамилии знаешь лишь некоторых, а режиссеров не знаешь совсем?

Можно было бы сделать попытку обсудить работу телевидения, уж оно-то у всех на виду. Но как при этом блеснуть и выделиться, и затмить человека, читающего на память Гомера? Да - никак!

То есть выпущенный в жизнь Афанорель в окружении далеко ушедших, как могло казаться, потомков не затерялся, не пропал из-за дремучести и невежественности, а даже и совсем наоборот. В некоторых компаниях, в которых он очень скоро сделался своим человеком, некоторые товарищи его прямо-таки боготворили.

А надо сказать, что прежде чем выпустить бывшего древнего грека в жизнь, о нем не только в смысле биографии позаботились, но и, соответственно, в смысле жилья, профессии. И на первоначальное обзаведение не поскупились. Мы ведь всегда отличались гостеприимностью и сердечностью по отношению к путешественникам, особенно - к путешественникам по времени.

Учитывая явную склонность Афанореля к математике, свойственную, надо полагать, тому времени, а также безукоризненное знание им греческого алфавита, совершенно необходимое для формул, нашему хроноэмигранту- можно ведь называть его и так - был выдан диплом экономиста. Конечно, это не означало, что он сразу мог стать высококвалифицированным начальником в экономической области, но ведь известно немало примеров, когда экономистами у нас служат и учителя, и агрономы, и даже искусствоведы по образованию. И справляются. Главное - иметь диплом и стремление освоиться в коллективе.

И все получилось нормально. Афанорель устроился по рекомендации на работу, начальство учло, конечно, кто именно рекомендовал молодого специалиста, прикрепило к нему толкового наставника. И через год Афанорель уже считался крепким и растущим середняком в своем теперь уже кровном экономическом деле. А еще через год он уже подумывал об аспирантуре. Правда, все так и осталось на уровне подумывания. Поскольку чем дальше он жил в прогрессивном, по сравнению с древнегреческим, обществе, тем больше у него образовывалось различных интересов в жизни и, конечно же, неслужебных интересов.

Он даже по беззаботности своей, связанной не столько с воспитанием, сколько со специфическими особенностями молодого возраста, начал постоянно забывать вовремя отмечаться там, откуда, собственно говоря, и пошла его наполненная жизнь в нашем времени.

Ему напомнили, он искренне раскаивался, а вскоре опять забывал. И это, между прочим, тоже означало, что акклиматизация проходит успешно.

Афанорель определился на постоянное жительство в тихий, заштатный городок Кивакино. Возраст подходил критический, и Афанорель после недолгих колебаний и увиливаний женился на скромной тихой девушке, с которой его свела совместная экономическая работа, а также некоторые известные обоим государственные секреты.

С годами наш Афанорель даже и думать научился исключительно по-русски, даже когда думал об утраченной родине. А когда Афанореля в очередной раз не вызвали для возобновления подписки о неразглашении, он этого даже и не заметил.

Теперь Афанорель, в принципе, может хоть кому рассказать, кто он и откуда, да ведь засмеют. Ведь одно дело - читать по памяти Гомера на языке первоисточника, другое - отчебучить такую глупость, граничащую с психической ненормальностью. Надо же понимать разницу.

В общем, это может показаться удивительным и невозможным, но прошло всего-то десять лет с тех пор, как поселился Афанорель в нашей стране на постоянное жительство. Всего каких-то десять лет, подумать только!..

В предыдущую зиму довелось Афанорелю первый раз в жизни встать на лыжи, раньше как-то все не доводилось. Встал он на лыжи, но уж лучше бы он этого не делал. Покатился с горки, упал и сломал ногу.

Нога срослась быстро, но, увы, неправильно. И пришлось ломать. Так Афоня и оказался в кивакинской райбольнице с аппаратом Илизарова на бедной ноге.

Он целыми днями пялился на потолок, разглядывал на нем замысловатые трещины, читать уже совсем не хотелось и вообще ничего не хотелось. Разве что - есть. Уж больно отвратно здесь кормили. "На рубель в день", - как водится.

И Афанорель с утра начинал ждать прихода жены, не столько ее, сколько объемистую хозяйственную сумку. Хотя немножко и скучал по жене, конечно.

Лизавета, так, кстати, звали жену, была уже далеко не та, что раньше, когда они познакомились. Она была теперь совсем не та, и куда все девалось за недолгое, в сущности, время!

Но Афанорель все равно любил свою Лизавету, не так, конечно, как вначале, по-другому, в полном соответствии со стажем совместной жизни, во всяком случае ему было с ней уютно и спокойно, так что даже и в голову не могло прийти желание как-то обновить, освежить свою личную жизнь.

Афанорель угощал домашними пирожками и котлетками своих сопалатников, впрочем, так было заведено до него, и после него, дай Бог, не кончится. Тимофеев при этом вежливо отказывался, ссылаясь на сытость, что соответствовало действительности, поскольку родственники его тоже не забывали. А дядя Эраст не отказывался, потому что ему было нечего добавить к более чем скромным казенным яствам. Его никто не навещал, хотя, если верить словам старика, имелись у него на этом свете и дети, и другие родственники, обязанные быть у каждого нормального человека.

Но дядя Эраст, конечно, не мог объесть Афанореля, у него и зубов не было, и вмещал-то организм старика мало. Да и кроме того, был старик, как ни странно, очень щепетилен и стеснителен в угощении за чужой счет. И невозможно было заставить его съесть больше тех крох, которые он сам себе позволял.

Ну, а четвертый сопалатник, тот, временно неразговорчивый, и при всем желании не мог принять угощения. Он временно не мог широко открывать рот, поскольку лопалась на губах и лице еще не окрепшая молодая кожица. А посему весь его рацион ограничивался жидкой кашицей, которую вливали бедняге в рот навещавшие его по очереди угрюмые родственники, а также санитарки или сами сопалатники, когда было больше некому это сделать.

Родственников и самого беднягу утешала медсестра Валентина.

- У нас таких жареных каждую осень - не по одному, - сообщала Валентина натурально веселым голосом, - нынче как-то ненормально - всего один. Ну, ничего, еще осень впереди.

Почти все обгоревшие погреба сушат. Зажгут паяльную лампу - и уходят. Потом приходят - лампа не горит. Весь кислород съела и потухла. Поджигают снова, а то, что в воздухе бензиновые пары, -не понимают. Вот тебе и пожалуйста.

- Ладно, еще глаза целые, - с готовностью поддакивали родственники.

- С глазами проще, - объясняла квалифицированная Валентина, - их рефлекс защищает. Они, как чуть что, автоматически захлопываются.

Таким образом, всю передачу, принесенную Лизаветой, Афанорель постепенно, до следующего вечера съедал, в основном, сам, и не то что он был рабом живота, но в этой невеселой обстановке дополнительная домашняя еда имела не столько материальное, сколько духовное значение, она изрядно скрашивала традиционную скуку лечебного учреждения.

И если Афанорелю дополнительные калории не могли, во всяком случае пока, нанести ощутимого вреда, поскольку в свои тридцать два он был еще вполне юн и поджар, то Тимофееву те же самые дополнительные калории угрожали серьезными последствиями.

- Кончай жрать, Тимофеев, - говорил иной раз дядя Эраст, сочувствуя тому, четвертому, - не видишь, что ли, человек страдает от этих терзающих душу запахов. Ведь ему пока что чревоугодие недоступно. А если не можешь не жрать, так выйди в коридор.

Против этих слов, конечно же, нечего было возразить Тимофееву.

Вот так они все и жили в ожидании любых новостей, а также выписки домой, которая рано или поздно постигает всех без исключения больных. Правда, случается, некоторых выписывают на слишком постоянное место жительства...

Так между разговорами, уколами, поеданием домашних приношений и постоянно одолевающей дремотой подошло время обеда. Время обеда подошло, но куда-то одновременно подевались все люди в белых халатах, исчезли из коридоров вечно спешащие куда-то специалисты, и столовая продолжала оставаться на замке, хотя около нее уже толпилось почти все переменное население стационара.

Конечно, хотелось поскорее покончить с обедом, который все-таки ощущался определенным этапом в жизни каждого обитателя стационара, виделась безусловная медицинская польза от ежедневной тарелки горячего супчика, пусть неопределенного содержания и проблематичной калорийности.

Поэтому уклоняющихся от обеда почти не случалось, и очень странным казался этот надежно запертый пищеблок в столь урочный час.

Люди толпились у двери столовой вперемежку, мужчины в байковых пижамах, женщины в халатах той же расцветки, из-под которых чуть не на четверть высовывались застиранные бумазейные рубахи. По-видимому, и халаты, и рубахи когда-то были пошиты одного размера, но после первой же стирки сказалась неодинаковость усадок двух разных материй.

Впрочем, это мало кого волновало, женщины были в большинстве своем и причесаны-то кое-как, наспех и небрежно, а о косметике и вовсе речи не шло. Да, а какое происхождение имеет слово "косметика"? Мне думается - то же, что и слово "космос". Иначе откуда получаются такие космические лики при интенсивном пользовании косметикой?.. Люди сердились и волновались перед вызывающе запертой дверью. Тут же находилась и наша троица.

И вдруг в толпе разъяренных людей в больничном обмундировании прошелестело слово "укрепа". Оно прошелестело настолько внезапно, что люди даже и не поняли, кто первым произнес.

- Укрепу привезли, укрепу им дают! - прозвучало уже более отчетливо и ясно, люди многократно повторили родившуюся меж них фразу и стали потихоньку успокаиваться, настраиваясь на более длительное, чем думалось поначалу, ожидание.

- Вот оно что, укрепу им привезли, укрепу по заказу дают, - повторил для своих сопалатников понимающим голосом Тимофеев, - ну, что ж, им тоже, небось, хочется укрепы, они, небось, тоже люди.

Тимофеев служил грузчиком в продмаге и эти всякие дела очень даже отлично понимал. Он был верным рядовым совторговли, хотя не имел на то ни особого образования, ни родовой традиции.

А между тем ему было тяжелей многих. Афоня стоял на костылях, вернее, висел на них и мог так провисеть неопределенно долго, у дяди Эраста вообще ничего по-настоящему не болело.

Тимофееву же приходилось обретаться в странно скрюченном положении, нежно придерживая рукой то место, через которое врачи совершили дерзкое проникновение в жирную тимофеевскую требуху. Он стоял так, держась одной рукой за стенку, а другой - за любимое свое место, стоял на одной ноге, оттопырив зад, вторая нога была полусогнута, потому что нагрузка на нее сразу отдавалась нарастающей и пугающей болью в паху.

Интересно, мог Тимофеев, нестарый и вполне довольный собой мужчина, позволить себе такую позу в обществе дам в любом другом месте, ну, скажем, в том же продмаге? Да нипочем! А здесь запросто позволял, еще и поглядывал при этом по сторонам, готовый на всякий случай к чьему-нибудь искреннему сочувствию, к вопросам, которые тоже не задают в иных местах.

- А что же такое "укрепа"? - недовольно спросит меня читатель, раздраженный пространными отступлениями то по одному, то по другому поводу, не отдавая себе отчета в том, что и все это повествование состоит из бесконечных отступлений, на отступлениях держится и ради отступлений затеяно.

Да, черт его знает, укрепа и укрепа! Дефицит какой-то. Кивакинские руководители, заметив довольно давно, что список дефицитных вещей, сопровождающий всю нашу жизнь, вопреки логике не сокращается в асимптотическом стремлении к нулю, а напротив, год от года увеличивается, решили не искать причины плохого явления, поскольку это не их ума дело, а принять зависящие от них меры. То есть заняться справедливым распределением дефицита, в меру понимания справедливости.

Так родилось в Кивакино интересное понятие "заказ". Заказ, который нельзя заказать, когда кому вздумается, который доставляют кивакинцу прямо на рабочее место, внушая ему таким образом повышенную любовь к родному предприятию, городу и начальству.

При этом каждый кивакинец думал, что это только ему так повезло с рабочим местом, а в другом месте, думал кивакинец, фигу с маслом получишь! И не то чтобы люди не обменивались совсем друг с другом этой несекретной информацией, обменивались, конечно, а все равно думали, что им повезло больше всех.

Очень все-таки мудрая была та затея насчет заказов, можно сказать, стратегическая!

И действительно, так ли уж важно знать, что означает слово "укрепа"? Да совсем не важно, а важно хватать, пока дают, потому что, если ты не схватишь, схватят другие, и будешь потом всю жизнь рвать на себе волосы.

Я так думаю: если кричит человек: "Укрепы мне, укрепы дайте!", - то он знает, чего хочет.

Впрочем, мне лично кажется, что "укрепа" - это одно из двух: или какой-то зарубежный фрукт, выведенный из нашей отечественной репы, или нечто способствующее укреплению, закреплению чего-то. Во всяком случае, это едят, иначе откуда бы знал про укрепу наш Тимофеев, служитель славного продмага. Хотя он-то нам и не объяснит ничего, верный принципу профессиональной засекреченности, принятому среди жрецов нашего отечественного Меркурия.

В общем, кивакинским медработникам в аккурат во время обеда подвезли по заказам укрепу. Чтобы они тоже прониклись повышенной любовью к своему местному предприятию и не разбежались из него куда глаза глядят.

И толпа больных, осознав это, сразу успокоилась. И разбрелись по палатам, оставив своих представителей по-над дверью для сохранения очереди.

От знакомого нам коллектива остался уполномоченный по очереди в столовую Афанасий, непринужденно висящий на костылях. Дядя Эраст и тихонько охающий Тимофеев вернулись в палату.

- Слушай, дед, ты принеси мне супчика, - попросил Тимофеев, с кряхтением укладывая себя на койку, - а котлету можешь съесть. А то что-то у меня как-то тянет, как-то ноет нехорошо. Лады?

- Лады, внучек, о чем вопрос, - с готовностью откликнулся дядя Эраст, - это - всегда пожалуйста. Должен же кто-то спасать тебя по мере сил от окончательного прирастания к лежанке!

- Слушай, а может, тебе в область попроситься, на консультацию, может, они в тебе какую-нибудь свою железяку оставили, это бывает. А, Тимофеевич?! - уже совсем иным тоном, искренне озабоченным, спросил старик.

- Типун тебе на язык, старый! - отмахнулся тот, упорно веруя во всемогущество и безупречную порядочность кивакинских докторов. Словно он сам - Гиппократ, и страшную клятву они давали ему лично. Но еще знал Тимофеев наверняка, что в область надо было проситься раньше, а теперь поздно. Кто же захочет выставлять свой брак на всеобщее осмеяние и осуждение?

В это время из больничного коридора донеслась какая-то негромкая музыка, она приближалась, приближалась, наконец широко распахнулась дверь, и на порог палаты вступил наш старый и почти забытый знакомый Владлен Сергеевич Самосейкин. С маленьким транзисторным приемничком через плечо.

- Владлен Сергеевич Самосейкин, - представился он старожилам, - я только что поступил в отделение, меня направили в вашу палату, не возражаете?

- Давай, располагайся, веселей будет! - радушно отозвался дядя Эраст. - Коек свободных много, выбирай, какая по душе.

И Владлен Сергеевич мягко улыбнулся сопалатникам и начал устраиваться у самой двери, ему, как начинающему больному, было пока что все равно, где спать и где жить, он еще не почувствовал себя законной частью новой общности.

Однако Самосейкин сразу отметил про себя, что его фамилия, имя и отчество не произвели на соседей особого впечатления. Во всяком случае по их реакции другого сказать было нельзя. И ведь не могли же они его не знать, забыть навовсе. Не могли. Неужели у них не сохранилось к нему капли уважения? И он видел, что только капля и сохранилась, но не более того. То есть ровно столько, сколько полагается иметь уважения к любому рядовому незнакомцу.

- Вам радио не помешает? - осведомился Владлен Сергеевич у сопалатников.

- Нет-нет! - ответили они дружно. И даже нечто такое в поддержку радио хрюкнул временно безмолвный член переменного больничного коллектива.

И действительно, маленький приемничек вносил некий особый уют и некоторое разнообразие в больничный быт. К нему, в отличие от больничного "телевизора", изображающего нечто неоднозначно смутное, не требовалось идти на поклон черт-те куда, аж в "красный уголок", через всю бывшую казарму кавполка.

В общем, все были рады приемнику, тем более что по нему в это время в аккурат передавали какую-то постановку. Даже, кажется, радиоспектакль. И кто-то очень строго как раз пел: "Мы наш, мы новый мир построим, кто был ничем, тот станет всем".

И естественно, дядя Эраст не мог не отреагировать на песню, мы ведь помним, каким редким специалистом он был.

- Мы уже стали всем, и от перестановки слагаемых, как и предполагает закон арифметики, сумма выросла страшно, по сравнению с 1913 годом, пробурчал дядя Эраст, угрюмо и весьма неопределенно, против обыкновения.

Пораженный сказанным, Владлен Сергеевич глянул в черные глубокие глаза старика, глянул и сразу отвернулся. И больше в этом направлении старался не смотреть.

Что уж он там такое увидел, никто знать не может. Поскольку каждый в этих глазах усматривал свое, сугубо личное, сугубо специфическое.

Узнали они друг друга, вспомнили какие-то совместные дела? Нет. Это нет. Дядя Эраст провел свою героическую юность, героическую молодость и героическую зрелость совсем в иных местах и на иных высотах, далеких от провинциального Кивакино. Он, конечно, тоже знавал вкус спецпровианта, запах спецбольницы, но не в том дело. А дело в том, что глаз дяди Эраста был, вне всякого сомнения, таким наметанным, таким наметанным, что просто ужас.

Кончилась мобилизующая песня, и вместе с нею кончился радиоспектакль. Все радиовраги были успешно побеждены. А потом дикторша как ни в чем ни бывало зачитала прогноз погоды. По ее словам выходило, что в данный момент в окрестностях Кивакино должен дуть северо-южный ветер от слабого до уверенного и проверенного.

Все автоматически глянули в окно.

За окном было тихо-тихо. Огромный желтый лист, совершая в воздухе колебания большой амплитуды, медленно опускался вниз.

Этот лист был настолько велик, что на нем свободно разместились бы Бельгия, Голландия, Дания и Люксембург, вместе взятые. Впрочем, они и так на нем размещались, недовольные бесконечной качкой из стороны в сторону и все укорачивающимся световым днем. А мы и ведать о том не ведали. Это случается с нами вообще довольно частенько.

Короче, никакого северо-южного ветра в данный момент в окрестностях Кивакино не наблюдалось. Глядя в широкое больничное окно, этого невозможно было не заметить при всем уважении к прогнозам.

Сопалатники приняли радиосообщение к сведению и молча улеглись на койки. Тимофеев попытался было сказать что-нибудь избитое насчет бедных синоптиков, но его никто не поддержал, подобравшийся коллектив, видимо, склонялся к более утонченному юмору и потому молчал.

Тут из коридора донеслись типично обеденные звуки, это были бодрые неразборчивые голоса, шорох и топот ног, хлопанье дверей, шелест вольных байковых одежд о воздух и тела, в них содержащиеся.

Правда, ни звона посуды, ни отчетливых слов о еде, тем более чавканья, не слышалось. Но было абсолютно ясно, что никуда, кроме обеда, люди по коридору так идти не могут.

Это сразу поняли в палате все, кроме вновь прибывшего Самосейкина. Для выработки обостренной больничной интуиции нужно было провести в данном учреждении чуть больше времени. На обед отправились вдвоем, Владлен Сергеевич и дядя Эраст.

- Вас с чем госпитализировали? - мягко поинтересовался старик по дороге.

- Так, колики какие-то в животе второй день донимают. Мне спецбольницу предлагали, да я отказался, - зачем-то соврал Владлен Сергеевич, но соврал, как всегда, очень убедительно, - пока, стало быть, на обследование... М-м-да... А я знаю - рак у меня. Потому и лег в эту казарму. Все равно уж...

Владлен Сергеевич обреченно махнул рукой.

- А вы?

- У меня водянка правого яичка, резать будут, - очень внятно и раздельно произнес дядя Эраст.

Произнес, а сам испытующе-строго заглянул в лицо собеседника. Тот отвел глаза, но и тени усмешки не мелькнуло в них. И это определенно понравилось старику.

Когда они пришли в столовую, у Афанореля как раз подходила очередь. За обедом Владлен Сергеевич и Афанорель познакомились, разговорились, хотя вроде бы и не принято разговаривать во время приема пищи. У интеллигентных людей, по крайней мере.

А на них многие поглядывали с интересом, было ясно, что люди узнают бывшего видного общественного деятеля, что сбивало Владлена Сергеевича с правильного, несуетливого настроя на обед. Поэтому отобедал Владлен Сергеевич торопливо и без удовольствия. Он, конечно, вряд ли испытал бы удовольствие и в том случае, если бы на него совсем не обращали внимания. Еда на такое положительное чувство и не претендовала.

- М-м-да... У нас, в Древней Греции, кормили лучше, - произнес свою дежурную остроту Афанорель, отодвигая тарелки с едва тронутыми яствами.

- А по мне так ничего, вполне пролетарская пища, - промямлил с набитым ртом дядя Эраст, - в иные времена вы бы и этому радехоньки были.

- Да хватит уж кивать на иные времена, - не поддержал его бывший общественный деятель, у которого с выходом на пенсию на многое уже переменились взгляды, причем радикально. С такими новыми взглядами, учитывая, что времена пошли тоже новые, впору было отзывать его с пенсии обратно, но, во-первых, о перемене взглядов никто из принимающих решения знать не мог, а во-вторых, и это главное, не практикуются у нас столь романтические отзывы с пенсии.

Пока дядя Эраст торопливо заканчивал трапезу, его сопалатники продолжали оставаться на местах, что было очень трогательно наблюдать со стороны. А после все трое не спеша двинулись восвояси. Впереди, держа на вытянутых руках тарелку с похлебкой для Тимофеева, прикрытую бумажкой, шагал маленький сухонький старичок, очень бодрый на вид, дальше скакал на своих костылях короткотелый древний грек, правда, бывший. Замыкал колонну по одному все еще важный, седовласо-породистый общественный деятель, тоже бывший. Он словно прикрывал своей широкой надежной спиной отход более слабых телом и духом товарищей. Так, во всяком случае, казалось со стороны.

Никто ведь не знал, какую страшную болезнь нес в себе крепчайший с виду Владлен Сергеевич Самосейкин. Вернее, не столько нес, сколько мучил сам себя этой страшной болезнью, не боясь, что называется, накаркать и даже, наоборот, надеясь таким способом отпугнуть ее от себя.

А в палате все еще играла музыка, только не та, революционная, а совсем другая, аполитичная и без слов, просто такая невинная музычка в палате играла, которую даже сам великий дядя Эраст, явственно напрягшись на пороге, не смог никак прокомментировать. Наверное, подобные музычки и появлялись в природе только в результате длительного естественно-искусственного отбора в борьбе за выживаемость.

Тимофеев заметно обрадовался возвращению своих сопалатников, не супу, конечно, обрадовался, но суп выхлебал моментально и до капельки. Теперь ведь, с прибытием в палату Владлена Сергеевича, вполне можно было, наконец, организовать внутрипалатный чемпионат по любимой тимофеевской настольной игре.

Вы думаете, домино имел в виду Тимофеев, радостно доедая свой супчик? А вот и нет! Он имел в виду "подкидного дурака", игру, категорически запрещенную Минздравом во всех подведомственных учреждениях без исключения, а оттого еще более заманчивую и привлекательную.

Но преждевременной оказалась радость больного Тимофеева, ибо никто из его сожителей не поддержал тимофеевского энтузиазма. Увы, не тот контингент оказался.

И почему это вдруг? Ведь раньше-то Афанорель, к примеру, очень усердно тренировал свое терпение и настойчивость "потолочным" аттракционом, изобретенным именно Тимофеевым, и не считал это развлечение зазорным, недостойным своего древнего и уже тем самым благородного происхождения. Он даже, напротив, щеголял благоприобретенной в нашем времени простотой, заходя в столовую, позволял себе громкую шуточку, перенятую у кого-то, взятую, если можно так выразиться, явно "с чужого плеча".

- Собирайтесь, девки, в кучу, я вам чучу отчебучу! - говорил иногда Афоня вместо приветствия и сам же над этим хохотал.

Так что главная его острота, несмотря на известный политический оттенок, в сравнении с этой казалась почти детской.

Да и дядя Эраст всегда был предельно прост, и простота в нем жила еще более органично, чем в пришельце из прошлого.

С чего это они с таким отчетливым презрением отказались от карточной игры?

А с того, думается, что им, вероятно, даже и не вполне осознанно хотелось в присутствии бывшего видного общественного деятеля пребывать на определенном интеллектуальном уровне. С одной стороны, им было решительно наплевать, а с другой - хотелось пребывать на уровне. Вот так. А простоватый Тимофеев этого-то и не понял. А то бы тоже захотел.

Сам же Владлен Сергеевич был совсем не прочь убить ненавистное время, он не отказался бы перекинуться в картишки, а что, вполне невинное занятие для четверых вынужденных бездельников. Но ему пришлось не без некоторой, незаметной для постороннего глаза грусти соответствовать. Что может быть более обременительным в этой жизни? Ладно, что умение никогда не быть самим собой считалось всю жизнь главным профессиональным качеством, а то тяжело б ему было...

Ну, а больше никакого посильного развлечения после обеда не нашлось. И начали они все, не сговариваясь, дремать. Начали дремать, а тут и загрохотало все на свете.

Первым подоспел к окну Афанорель, хотя и на костылях.

- Братцы, а ведь мы, кажется, летим! - хрипло и тихо сказал он, делая помимо желания круглыми глаза.

Он произнес эти слова очень тихо, в сравнении с доносившимся с улицы грохотом, но сопалатники все расслышали и тоже прильнули к окну.

Главврач Кивакинской райбольницы Фаддей Абдуразякович Мукрулло был местным уроженцем, то есть коренным кивакинцем. И в этом нет ничего удивительного, большинство населения города было коренным, поскольку Кивакино не входило в число тех мировых центров, где стоило приобретать вид на жительство всеми правдами и неправдами.

Различные приезжие специалисты почти не оседали в Кивакине и окрестностях, они приезжали и уезжали, а специалисты местного происхождения, не хватавшие никогда звезд с неба, оставались в родных местах и достигали здесь ответственного положения. Наверное, главным образом потому, что им некуда было уехать, их никто не ждал ни в одном из мировых центров.

И так со временем сложилось, что на всех ключевых постах города Кивакино закрепились люди, которых народ помнил еще несмышлеными детьми, и, вероятно, это было во всех отношениях правильно, разумно и справедливо. Исключение составлял разве что начальник Кивакинского райотдела внутренних дел товарищ майор Мурзагулов Зуар, поскольку у них, в милиции, практикуются перемещения перспективных своих служителей на большие расстояния.

Но и в этом имелось свое преимущество, ведь начальнику милиции, выросшему здесь, было бы, наверное, очень грустно сажать за решетку друзей детства и родственников, в число которых у коренных жителей зачастую попадает население целой деревни.

А других исключений больше не было ни одного.

Очень часто выходцы из Кивакино оседали и в иных местах, чаще всего в областном центре, а считанные единицы и дальше, один, это было широко известно, обретался аж в самой столице. По слухам, он двигал вперед какую-то секретную науку, и этим самородком, почти легендарным, гордилось не только все население Кивакина, но также и окрестностей. А остальными отщепенцами не гордился никто, поскольку жили они в чужих местах обыкновенно. Скромно и тихо жили, а ради скромной и тихой жизни не стоило бросать родные места, этого добра, в смысле скромности и тишины, хватало вполне и на родине.

И если бы все уехавшие разом захворали ностальгией и вернулись по домам, Кивакино сразу сделалось бы настоящим городом. Во всяком случае, по численности населения. И это повлекло бы за собой серьезные позитивные последствия. Для вновь прибывших пришлось бы создавать дополнительные рабочие места, то есть возводить фабрики и заводы, а также и учреждения. Больницу прежде всего. Пришлось бы строить жилье. И со временем Кивакино сделалось бы настоящим городом не только по численности населения. А так что ж...

А так уже лет десять, а то и больше, население Кивакина совсем не росло, держалось на одном уровне, несмотря на то, что постоянно кто-то приезжал, кто-то уезжал из него в поисках лучшей жизни. И почему исторически установился именно такой уровень, а не какой-нибудь другой, могли бы знать демографы, но ни одного демографа в городе не присутствовало даже временно. А все остальные этим не интересовались. У остальных были дела поважнее.

В том числе и у Фаддея Абдуразяковича Мукрулло, главного врача Кивакинского лечебного центра. Он сидел в своем кабинете за массивным канцелярским столом, перед ним лежала раскрытая на чистой странице "Записная книжка руководящего работника", в руке он держал авторучку, заправленную черными руководящими чернилами.

Ох и нелегко ему в свое время достались эти дефицитные чернила! За них пришлось уступить заведующей магазином "Канцтовары" детскую путевку в южный санаторий для ее совершенно здорового пацана. Бог с ним, дело прошлое. А в руководящей жизни нельзя не учитывать мелочей, в том числе и цвета чернил.

Конечно, Фаддей Абдуразякович заполучил тогда не один пузырек, а целую упаковку, и вышло, что пожадничал. Чернила оказались скоропортящимся продуктом, они со временем заметно снизили свою черноту, очень часто во время заправки в авторучку стали закачиваться противные черные сопли, которыми невозможно было писать. И Мукрулло раздавал теперь эти злополучные чернила направо и налево, все записи в больнице велись исключительно черными чернилами. Но все равно, дефицитного товара оставалось еще порядочно, поскольку чернильные авторучки уже не пользовались прежней популярностью, популярность давно перехватили удобные, легкие, тонкие и не пачкающие шариковые ручки.

В общем, сидел Фаддей Абдуразякович в своем кабинете, он собирался что-то записать для памяти в объемистой записной книжке, да задумался, обнажив перо, но не успев донести его до бумаги. Застыл, словно изображал перед объективом творческую позу для бездонной истории цивилизации.

А задумался главный специалист Кивакинской райбольницы о том о сем, а больше - о себе.

Когда-то давным-давно без блеска закончил Фаддей мединститут, после этого долго подвизался на "скорой" и на "скорой"-то как раз немало всякого повидал, многому научился.

Потом работал хирургом, делал немало операций, даже довольно много операций делал, набивал руку. Не очень сложных, но, бывало - и сложноватых, на пределе технических возможностей убогой провинциальной больнички, а пару раз - и за пределами.

Случалось, его больные умирали во время операции, случалось, не вполне заслуженно умирали, в том смысле, что при мастерском лечении их можно было спасти.

Бывали у Фаддея из-за этого неприятности малых и средних размеров, обычные профессиональные неприятности, совершенно необходимые для данной профессии, не позволяющие слишком быстро очерстветь, не позволяющие слишком обыденно и равнодушно воспринимать чужие муки и смерти.

Молодой хирург учился на ошибках, учился у коллег, когда только представлялась такая возможность, выписывал кучу журналов. Он стремился туда, на вершину знания и умения. И честолюбие подстегивало, и желание осчастливливать страждущих, не будем выяснять, что подстегивало сильнее.

Но однажды на некоем неотмеченном рубеже вдруг сделалось скучно нашему Мукрулле. По-видимому, вошел он в соответствующий возраст. Вошел и понял с внезапной отчетливостью, что все его операции - это топтанье на месте, а не путь к беспредельному самосовершенствованию. Потому что уже достигнут потолок для себя и для провинциальной оснащенности, а все предстоящее лишь бесконечное повторение пройденного.

Его сверстники уже делали чудеса в настоящих клиниках, но если бы они очутились в Кивакинской райбольнице, их возможности были бы даже более скромными, чем у Фаддея.

Впрочем, и в этом у него не могло быть горделивой уверенности, и этим он не мог согреть самолюбивую душу, поскольку его сверстники обретались не только в более оборудованных для медицинских чудес учреждениях, но и практические свои умения приобретали, учась у истинных мастеров, в отличие от Мукруллы, перенимавшего прогрессивные методы у кого попало, у кого только удавалось подглядеть.

Фаддея ведь очень долго пленяли лавры того безвестного великого хирурга, может быть, самого первого на Земле, истинного основоположника профессии, который проживал в каменном веке, и, не имея нержавеющего инструмента, рентгена, анестезии и многого другого, имеющегося даже и в Кивакинской райбольнице, делал трепанацию черепа, что является научно доказанным фактом.

Лавры этого гениального хирурга волновали-волновали нашего Мукруллу и однажды перестали волновать, он понял, что в наш технологический век не надо к ним стремиться, а стремиться надо к тому, чтобы обстоятельства никогда больше не ставили врачевателя в отчаянное положение основоположника.

И стал потихоньку Фаддей Абдуразякович отходить с переднего края местной хирургии. Нет, он еще некоторое время продолжал помаленьку оперировать, каждое такое событие стал изображать как эпохальное, много стал рассуждать об этом, но, беря в руку скальпель, уже не чувствовал себя на пороге чего-то великого, а чувствовал нарастающее отвращение к этим не первой свежести человеческим потрохам, а больше - ничего.

Но вида не подавал, маскировал истинное чувство, изображая на лице искреннюю озабоченность, тревогу, сострадание и, само собой, решительность и уверенность, высшее для данного лечебного учреждения мастерство.

И он пользовался значительной популярностью среди местного населения, которому были недоступны кудесники скальпеля более высокого - областного, республиканского, союзного - масштаба. И некоторые кивакинские деятели, бывало, в простых случаях доверяли Мукрулле свое номенклатурное тело. И это прибавляло авторитета, точнее, политического капитала обоим.

С течением времени Фаддей Абдуразякович все чаще доверял больных молодым специалистам, ведь надо же было ребятам профессионально расти, покорять местные сияющие вершины мастерства. И незаметно для стороннего наблюдателя он совсем самоустранился от этого кровавого, между прочим, занятия, сохранив за собой славу лучшего кивакинского хирурга без всякого усилия со своей стороны.

Бывали случаи, что местные хулиганы, попав в трудное положение в чужих краях, вопили, холодея от животного ужаса: "Не дамся, не трогайте меня, везите мне нашего кивакинского Мукруллу! Везите Фаддея Абдуразяковича!"

И везли его зашивать распоротые в драке животы, укладывать на место выпущенные на волю кишки, везли, бывало, за сотню-другую километров от Кивакина. Дальше - просто не имело смысла.

Эти вызовы тешили самолюбие Фаддея Абдуразяковича, иначе он бы на них не ездил. А он ездил даже и тогда, когда совсем уж перестал оперировать. Он брал с собой кого-нибудь из новых специалистов, коих всех без исключения полагал своими учениками, и они убывали в ночь спасать человека. Сам Фаддей выступал во время таких выездов в качестве мощнейшего морально-психологического фактора, что тоже нельзя сбрасывать со счетов, вернее, обязательно нужно учитывать как первичное и эффективнейшее лечащее действие. То есть можно считать, что Мукрулло сам, не заметив как, переквалифицировался, а вовсе не забросил практическую медицину. Можно ведь так считать?

А еще он вдруг увлекся административной деятельностью, общественными делами, а эти два занятия, как известно, на определенном уровне смыкаются друг с другом, становятся неотделимыми.

Он вел прием, читал лекции, руководил отделением, а потом и всей райбольницей, всегда держался на людях, любил поговорить с больными, утешить их, ободрить умел, часто не имея понятия о состоянии здоровья ободряемых.

То есть, перестав своими руками ковыряться в человеческих потрохах, Фаддей не стал менее полезным для кивакинцев человеком, он сделался даже более полезным и необходимым для них. Ведь раньше его знали единицы, которым он помог или не помог, вторых было не меньше, чем первых, а теперь его знали все, и всем он, в меру расширившихся возможностей, а они именно расширились, неустанно помогал.

Так, став со временем главврачом Кивакинской райбольницы, Фаддей Абдуразякович уже в принципе не мог вернуться к практической хирургии, а потому он старался максимально влезать во всякую иную полезную деятельность.

А бывшая казарма, всем своим внутренним видом, всем убранством вселявшая в больных уныние и смертную тоску, в то же время была еще так крепка, что для ее разрушения наверняка потребовалось бы хорошее стенобитное орудие. Так добротно смотрелись стены здания, что любая приезжавшая сюда комиссия, а комиссий случалось немало, у нас ведь никогда не наблюдалось дефицита комиссий, так вот, любая из них видела, что с Кивакинской райбольницей еще маленько можно повременить. И действительно, всегда находились куда более аварийные объекты.

Комиссии уезжали, а вслед им летели жалобы, коллективные, подписанные сотнями горожан, а также и единоличные, стихийные. Жалобы были аргументированными и аналитическими, но случались и просто эмоциональные, а все они в совокупности приводили к неизбежной мысли, что нужно направлять еще одну комиссию.

Немало сил положил в борьбе за новую райбольницу Фаддей Абдуразякович, немало адресованных в верха жалоб он сам же и организовал, поскольку больше, чем кто-либо другой, разбирался в существе вопроса. Он представлялся, сам себе во всяком случае, общественным деятелем нового типа, охотно блокирующимся с общественным мнением, искренне любящим человеческий фактор, не боящимся открыто признавать себя организатором этой общественной кампании за обновление основных фондов местного здравоохранения.

И он действительно был смел, даже в печати выступал со статейками, приятными общественному мнению, хотя, конечно, затрачивал долгие личные часы на эти малюсенькие заметульки, он выверял каждое слово, каждый оборот, чтобы не навлечь на себя гнев тех, кто еще не перестроился, но продолжает занимать ключевой пост.

И наверное, правильно проявлял разумную осторожность Мукрулло, ведь если бы он навлек на себя чей-нибудь решающий гнев, то какая бы вышла из этого польза родному городу? Да решительно никакой!

То есть в известном смысле Фаддей Абдуразякович Мукрулло являлся бывшим соратником Владлена Сергеевича Самосейкина, поскольку они когда-то вместе бились за "включение в титул" Кивакинской райбольницы. В "известном смысле" потому, что все-таки Владлена Сергеевича принудительно выключили из борьбы как руководителя старого типа, а следовательно, не могло же быть с ним абсолютно по пути руководителю нового типа Фаддею Абдуразяковичу.

Совсем недавно Фаддею Абдуразяковичу доложили, что с коликами в области живота в хирургическое отделение поступил Самосейкин, что завотделением заподозрил невроз, а сам больной настаивает на злокачественной опухоли. "Ишь ты, "настаивает" еще! - усмехнулся, услышав это слово, главврач, - как будто больному этот диагноз больше по душе".

По заведенной традиции Мукрулло должен был пойти и лично осмотреть бывшего общественного деятеля, ободрить и успокоить его, пусть даже и нет пока никаких анализов. Просто ободрить, и все, это у него мастерски выходило. И именно так он бы поступил, если бы Владлен Сергеевич был рядовым гражданином или не бывшим, а действительным общественным деятелем. Но поскольку он являлся именно бывшим, то главврач решил пока с ним не встречаться.

Конечно, он сознавал, что такая необычная его реакция на сообщение о мнительном больном обязательно вызовет в коллективе всякие нежелательные кривотолки, но еще более нежелательным представлялся ему душевный разговор с бывшим Самосейкиным. Его ведь тоже можно было по-всякому истолковать.

Фаддей Абдуразякович сидел в своем мягком служебном кресле, голова его была заполнена текущими и перспективными мыслями, а авторучку он держал в непосредственной близости от чистой бумаги. Он хотел, по-видимому, отметить на ней нечто, связанное с новым пациентом, да забыл, что именно. Забыл и начал рисовать в записной книжке что-то абстрактное, напоминающее пришельца из глубин космоса и многократно увеличенную платяную вошь в профиль. Мысли в голове промелькивали какие-то дискретные.

"Молодец, Михаил Жванецкий, не в бровь бьет, а в глаз! - так думалось Мукрулле, смотревшему накануне по телевизору выступление популярной личности, - и некому приструнить-то щелкопера, туды-т его! А еще есть писатель Жуховицкий... И он, наверное, думает: "Навязался на мою голову этот одессит!.." Да-а-а, небось, Жуховицкому здорово обидно, что его путают со Жванецким... А ведь все равно путают!.. Нет, что-то надо делать с зубоскалами- и очернителями, а этими вытряхивателями пыли, с этими выносителями мусора из избы. Нет, надо, конечно, перестраиваться, но ведь не до такой же степени!"

Вот так дискретно размышлялось Фаддею Абдуразяковичу в его уютном кабинете. Ему вспомнился вдруг вопрос, который задал ему его маленький сынишка-пятиклассник накануне.

- Папа, - поинтересовался юный Мукрулленок, и было видно, что этот интерес не праздный, а придуманный, скорее всего, подражающей новаторам учительницей, - а ты работник физического или умственного труда?

- Конечно, умственного, - не колеблясь, ответил отец накануне. И пацан удовлетворенно записал ответ в тетрадку.

Фаддей Абдуразякович ответил и тотчас забыл. И вот на службе вспомнил и глубоко задумался над простейшим на первый взгляд вопросом.

"А действительно, - засомневался он мысленно, - что такое умственный труд в наше время? Им ли я занимаюсь?"

Встали в памяти школьные, а потом и институтские годы. Школьные труды были, вне всякого сомнения, трудами умственными. Одни задачки про бассейн чего стоили. В институте тоже приходилось шурупить иной раз, но реже. Гораздо реже. А потом?

И тут-то Фаддей Абдуразякович сделал ошеломляющее открытие. Он осознал вдруг, что после института ему больше ни разу не пришлось пользоваться тем, что называется человеческим разумом. Памятью, опытом, хитростью - сколько угодно. А разумом - ни разу! Вот какая штука.

"Кто вообще занимается в наше время умственным трудом? -раздумывал Фаддей Абдуразякович, - ученые, инженеры, бухгалтера? Ученые, об этом пишут все газеты, плетут интриги. Инженеры пользуются справочниками, готовыми формулами, даже все интегралы для них уже подсчитаны. Бухгалтеры живут готовыми инструкциями и меряют ими собственный интеллект. Мы, врачи, занимаемся выписыванием заученных рецептов, работаем по разработанным кем-то до мелочей методикам. Какая тут, к черту, умственность!.."

От всех этих мыслей страшно устал Фаддей Абдуразякович, а это означало, что мыслить, в полном понимании этого слова, он еще в силу среднего возраста не совсем разучился, но уже стало это занятие для него почти непосильным.

И он переключил свой мысленный орган на другое, любимое дело, на просчет стандартных вариантов, что очень походило на умственную работу внешне, но было, пожалуй, ее зеркальным антиподом. То есть орган был загружен, пусть и не самой сбалансированной пищей, но достаточной, чтобы не заболеть смертельно. И в этот момент за окном кабинета что-то угрожающе загрохотало.

Потом в газетах напишут, что гигантский смерч, каких никогда не было в этих местах, сформировался за сто километров от Кивакина в результате целой серии невероятнейших и непредусмотренных погодных совпадений, в результате причудливого взаимодействия нескольких циклонов и антициклонов.

Смерч сформировался и двинулся в сторону Кивакина со скоростью порядка пятидесяти километров в час, постепенно набирая силу. В одном месте он перевернул притулившуюся у обочины легковушку, в другом - вырвал прямо из мирно пасущегося стада годовалого бычка и унес его в неизвестном направлении, так что и потом, спустя много времени, нигде не удалось обнаружить ни самого бычка, ни его останков.

То есть можно было бы, наверное, принять какие-то меры, можно было как-то попытаться встретить приближающееся грозное явление природы, провести хотя бы эвакуацию больных из райбольницы. Но, как не трудно догадаться, ничего предпринято не было. С нашей-то беззаботностью да бояться смерча!

А смерч за два часа набрал полную силу и вплотную приблизился к зданию райбольницы. И тотчас после полной тишины и безветрия все кругом угрожающе загрохотало, сделалось сумрачно от поднявшейся до неба пыли, мусора и множества мелких и средних предметов.

Скорость смерча была уже намного больше пятидесяти километров в час, и двигался он не прямолинейно, а описывал некую непредсказуемую траекторию. Так, например, он двинулся к зданию больницы, словно нарочно обходя избушку "катаверной", гараж для фургончиков "неотложки", и можно было подумать, глядя на происходящее со стороны, что разрушительное явление имеет глаза и разум, а не просто слепо крушит все попадающееся на пути. Казалось, сам Господь управляет явлением, несмотря на его явное отсутствие где бы то ни было.

Никогда такого ветра не отмечалось в данной местности и наверняка никогда не будет отмечаться в будущем. Смерч только краем зацепил старые деревья в больничном парке, но и то повалил несколько штук и со всех без исключения сорвал листву, которая хоть и пожелтела, но еще должна была держаться на ветвях не один день.

Но самая главная сила стихии обрушилась на здание бывшей казармы кавалерийского полка. Здание задрожало, послышался страшный треск, небо скрылось вовсе. Смерч, словно в его нижней части был гигантский лазер, аккуратно отделил бывшую казарму от фундамента, какие-то мгновения она так и висела в нескольких сантиметрах от своего основания, а потом стала медленно и строго вертикально подниматься вверх, постепенно приобретая вращательное движение против часовой стрелки.

И сразу, словно его целью была бывшая казарма, двинулся на выход с огороженной территории, повторяя все изгибы дороги, накатанной автомобилями. Нет, все-таки нужно было иметь зрение, чтобы передвигаться с такой дьявольской точностью, не калеча людей и близлежащие строения! Все, поголовно все наблюдатели были убеждены, что смерчем управлял некто безусловно разумный. Ну, если не Бог и не черт, если не инопланетяне, так ушлые враги-империалисты - обязательно.

Впрочем, у страха, как известно, глаза велики. Многое может померещиться в экстремальных условиях. А поэтому доверие ко всякого рода очевидцам никогда не бывает абсолютным. И зачастую вовсе не очевидцы создают наиболее убедительные и аналитические документы различных явлений, документы, удовлетворяющие самые взаимоисключающие требования. Короче, чтобы стать великим очевидцем, тоже требуется определенный дар, а более того -авторитет в кругах.

Смерч покинул территорию Кивакинской райбольницы, ничего не разрушив и не повредив, не считая нескольких старых деревьев. И все очевидцы - шоферы фургончиков, разный вспомогательный персонал, случайные свидетели вздохнули облегченно. Им было радостно ощущать себя живыми и невредимыми, они чувствовали себя счастливыми от того, что сделались очевидцами редчайшего явления природы и ничем за это не поплатились.

- Братцы, а ведь мы, кажется, летим! - изумленно-испуганным шепотом выдохнул Афоня. И все сопалатники кинулись к окну. Только временно немой остался на своем месте. Ему как раз нужно было особенно беречь нарастающую новую кожу на лице и руках, Впрочем, не только беречь, но и потихоньку разрабатывать ее, потому что после ожогов кожа почему-то появляется на два размера меньше прежней. И если ее не растянуть сразу, то так и останешься навеки скрюченным в обожженных местах.

Афоня, дядя Эраст, Тимофеев и Владлен Сергеевич жадно глядели в окно и молчали. И что можно было сказать, когда на их глазах отлетала куда-то вниз родная планета, где-то далеко-далеко маячила белая шиферная крыша "катаверной", игрушечные автомобильные фургончики, едва различимые фигурки людей. У наших друзей, конечно, не было альтиметра, а то бы они увидели, как стремительно мелькают на его циферблате четырехзначные числа. Впрочем, зрелище было достаточно впечатляющим и без всякого альтиметра.

Белый солнечный круг, едва проглядывавший сквозь пыль в момент отрыва от фундамента, становился по мере набора высоты все более ослепительным. Если в начале полета на него можно было запросто смотреть, то после эта возможность исчезла. Панорама открывающихся внизу пространств все расширялась, стали видны ближайшие населенные пункты, не говоря уж о самом Кивакине, круглые стекляшки озер, секретики прудов, другие окрестные красивости. Жаль, что нашим невольным путешественникам было вовсе не до красивостей. Они ведь ожидали, что вот-вот, с минуты на минуту, кончится эта противоестественная гармония, стихия проявит свой истинный нрав и если не развалит больницу на бесформенные куски прямо в вышине, то просто хряпнет ее о землю так, что некого будет после этого хоронить. Останется лишь закопать в братскую могилу неопознанные человеческие части.

Однако стихия была спокойна, если, конечно, можно называть стихию спокойной.

- А ведь мы еще и вращательное движение производим! - заметил примерно через час дядя Эраст.

- Ну, с чего эта баня-то пала... - неуверенно возразил ему Тимофеев, неуверенно, поскольку и сам уже замечал определенный поворот окна, а возразил по инерции...

Эти две реплики были первыми словами, произнесенными в палате за столь длительное, наполненное драматизмом время. И только теперь все поняли, что первоначальный грохот, треск и вой давно прекратились, и наступила обычная больничная тишина. Правда, откуда-то снизу, где просматривалось густо-серое облако пыли, еще слегка доносился низкий ровный гул, но он уже был как назойливый звуковой фон и в общем-то не замечался.

- Естественно, - отозвался после паузы Афанорель, совершенно игнорируя реплику Тимофеева как несостоятельную, - мы ведь внутри смерча, погодите, еще так раскрутит, что по стенкам размажемся.

И люди, начавшие потихоньку выходить из оцепенения, снова испуганно замерли. И еще час прошел в полном молчании. Но мгновенная очистительная смерть все не наступала, а потому начинал явственно ощущаться голод, ведь время уже вплотную подходило к полднику.

Вращение, к счастью, не ускорилось, по-видимому, большая инертная масса не позволила раскрутить себя до больших оборотов за короткое время подъема на максимальную высоту, а здесь вращательные потоки сошли на нет, остался только равномерный подпор снизу, и постепенно больница совсем перестала вращаться, остановленная трением о воздух.

Человек, как известно, ко всему привыкает. И как бы удивительно это ни выглядело со стороны, но примерно к тому времени, когда на Земле обычно бывает полдник, когда обычно кончается "мертвый час", люди окончательно вышли из столбняка и больше в него не возвращались. И пускай не обрели они веселого и счастливого расположения духа, это было попросту невозможно, но достаточно того, что они вновь смогли разумно мыслить и ощущать себя пока еще членами мира живых. А живые, как известно, думают о жизни, даже думая о смерти.

Многие больные, причем не только женщины, придя в себя, плакали, закатывали от отчаяния шумные истерики, легко ли ощущать себя ежеминутно на волосок от гибели, фактическим смертником с отсрочкой исполнения приговора на неопределенное время, но и слезы эти, и истерики были уже, что ни говори, проявлениями человека разумного.

А среди наших сопалатников слабонервных не оказалось. Все понимали отчаяние своего положения, но старались держать себя в руках. Владлен Сергеевич уже успел произнести в уме самодельную молитву, все-таки необычный сон ему крепко запомнился, и был спокоен насчет загробного будущего, если оно состоится. Другие, наверное, нашли какие-то иные утешения, кто знает.

И все вдруг начали смотреть на Самосейкина, вспомнив в трудную минуту о его прошлом ответственном положении. Вот ведь понимали, что здесь, на высоте нескольких тысяч метров, никакой социальный статус не может иметь практического значения, но такова уж сила человеческой инерции, тоже, кстати, одно из проявлений разума.

А Владлен Сергеевич, не зная, что сказать людям, пошел к своей койке, крутнул до конца колесико громкости всеми забытого приемника. Может, чисто автоматически и крутнул, а там как раз передавали чрезвычайное сообщение. Текст сообщения все прослушали стоя. Он был суров и краток:

"Смерч, получивший имя "Маруся Кивакина", сформировавшийся в окрестностях маленького городка Кивакино, стремительно, со скоростью сто пятьдесят километров в час, движется по шестьдесят шестой параллели с востока на запад. Смерчем поднята в воздух Кивакинская райбольница, находившаяся на ремонте и в этой связи пустовавшая. Так что жертв и разрушений, не считая подлежащей сносу больницы, нет.

По данным, полученным с орбитальной станции, больница цела и находится на вершине смерча, движется вместе с ним. Создан специальный Центр управления полетом больницы, а также Штаб по спасению людей, захваченных стихией. Члены Штаба настроены оптимистично и конструктивно". Сообщение завершилось списком лиц, введенных в Штаб, в нем, кроме фамилий различных деятелей, назначенных ради статистики, были фамилии действительно крупнейших специалистов различных областей.

А по окончании чрезвычайного сообщения начался концерт классической музыки. Жаль, что не легкой. Любопытно было бы посмотреть, как прокомментирует еще какие-нибудь песенки дядя Эраст, оказавшийся в такой непривычной обстановке.

Но через пять минут концерт прервался, чтобы повторить чрезвычайное сообщение, так что наши друзья не успели ничего сказать по поводу некоторых искажений и противоречий, содержащихся в тексте. Так и простояли все пять минут с разинутыми от удивления ртами.

А в повторном сообщении уже ни про какой ремонт не было сказано ни слова, а было сказано, что в больнице находится незначительное количество больных и медицинского персонала, а, стало быть, фраза насчет Штаба па спасению звучала уже вполне логично.

Бывают у нас такие вот накладки, особенно в чрезвычайных сообщениях, что вы хотите, публицистика - дело очень творческое.

А еще в повторном сообщении было сказано, что видный общественный деятель города Кивакина товарищ Б. всю вину за непредусмотрительность возложил на своего предшественника Самосейкина, неисправимого волюнтариста, поскольку сам он еще не до конца вошел в курс дела, и выходит, ни в чем серьезном виноват быть не может.

И снова наши друзья, то есть Афанорель, дядя Эраст, Тимофеев и тот, молчаливый, обратили свои взгляды на Владлена Сергеевича.

Владлен Сергеевич ругнулся матом и почувствовал себя намного бодрее, общая моральная подавленность сменилась злостью.

- Во дают, - неожиданно высказался по поводу радиосообщения временно немой. Услышав собственный голос, бедняга так обрадовался, что сел на постели. Скоро выяснилось, что его зовут Веней.

А в больничном коридоре уже слышался людской гул. Наступление всеобщей погибели откладывалось на неопределенное время, и людям хотелось есть, не столько есть, сколько общаться с себе подобными на краю беспросветной вечности.

Наши друзья тоже вышли в коридор, даже и Веня вышел, хотя был он страшен и омерзителен лицом, так что с непривычки можно было не только испугаться, увидев его гноящиеся коросты, но и надолго потерять аппетит.

А в коридоре, оказывается, уже намечалось нечто вроде общего собрания, там уже командовал главный врач больницы Фаддей Абдуразякович Мукрулло. По-видимому, он тоже пережил тяжкий шок и еще не вполне оправился от него. Лицо его было все еще растерянным, и казалось, что он проявляет эту повышенную активность не столько затем, чтобы утешить народ, сколько затем, чтобы утешить себя. Все-таки в неизбежность надвигающейся погибели не верится до самого конца, и это хорошо.

Но ничего бы он, конечно, не смог сделать один, если бы наши люди сами во всяких чрезвычайных обстоятельствах не стремились к единству, не пытались отвлечься и зарядиться моральной энергией на каком-нибудь массовом мероприятии.

А что мог сказать Фаддей Абдуразякович людям кроме того, что они и сами знали, видели в окне? Ничего не мог. В его кабинете стоял лишь неисправный цветной телевизор, все некогда было его отремонтировать, а радио, в сравнении с телевизором прибора устаревшего, не имелось совсем. Если не считать рации для связи с каретами "скорой помощи", возможности которой были строго ограниченными.

Вот Мукрулло и изложил то, что ни для кого не содержало секрета, хотя его выслушали внимательно, а потом предложил собравшимся высказывать свои соображения.

И тут наш Владлен Сергеевич завладел вниманием благодарной аудитории, может быть, последний раз в жизни. Он мог бы, пользуясь монополией на владение информацией из большого мира, вообще захватить инициативу, но он не сделал этого, вовремя остановился, вспомнив, что ему эта запоздалая популярность в любом случае ни к чему. А прямо-таки руки чесались и язык.

Он изложил чрезвычайное сообщение, не упустив ничего, в том числе и того, что относилось к нему лично, решив, что люди сами разберутся, кто повинен в случившемся.

Возможно, Самосейкин ошибался. Возможно, в приступе отчаяния люди поверили бы словам товарища Б. и тогда... Кто знает, на что способен отчаявшийся человек!

Но главными словами в сообщении были все-таки слова про "Штаб по спасению". Весть о том, что создан самый необходимый Штаб, что в него вошли лучшие умы прогрессивного человечества (а непрогрессивного - не вошли), внушила нашим невольным путешественникам сплошной оптимизм, который, как известно, бывает тем сильней, чем сильнее опасность.

Очень многие вообще сразу перестали думать о смерти, стали относиться к случившемуся как к великой удаче, к приключению, которое выпадает раз в тысячу лет одному из тысячи. Хотя никто, понятно, не представлял, как это можно сделать технически, то есть как провести спасательную операцию в столь необычных условиях. Никто не представлял, а потому и думать об этом решительно не хотелось. Ведь какие имена были названы в чрезвычайном сообщении, какие имена!

А Владлен Сергеевич, пересказав услышанный по радио текст, торжественно передал приемник Фаддею Абдуразяковичу, давая понять всем, кого он лично считает тут главным и кого советует слушаться всем. Вот как здорово изменился Самосейкин на краю жизни! Так ведь и события в последнее время случились немалые! Уход на пенсию. Страшный сон. Госпитализация. И наконец, полет на таком небывалом воздушном лайнере. Хоть кто изменится неузнаваемо.

Думается, главврач оценил благородство бывшего общественного деятеля. Недаром, когда стали на этом летучем в буквальном смысле собрании выбирать свой местный штаб по содействию тому, главному спасательному Штабу, Мукрулло высказал настоятельное пожелание, просьбу к избирателям, чтобы они избрали товарища Самосейкина его первым заместителем, "главным мудрецом", как он выразился, "ведущим комиссаром" перелетной райбольницы.

И, конечно, просьба была бы с энтузиазмом выполнена, если бы "главный мудрец" не заявил решительный самоотвод, ссылаясь на преклонный возраст и расшатанное здоровье.

В этой атмосфере абсолютной демократии даже самые недоверчивые поверили, что все у них обойдется наилучшим образом. Только дядя Эраст продолжал молча обижаться на судьбу. Он ведь был вообще ни в чем не виноват, поскольку, в отличие от всех остальных, ничем не болел и попал в больницу исключительно из-за своей дурацкой старческой причуды. Теперь он это сознавал, и было ему очень-очень обидно. Он давал сам себе страшную клятву, что, если удастся уцелеть, никогда, до самой смерти не обращаться больше к докторам. "Бог с ними!" - думал покаянно наш бедный дядя Эраст. Но молча, повторяю, и с достоинством.

Потом собрание решило и другие неотложные вопросы. Никто не мог знать заранее, сколько продлится этот полет, никто не мог быть уверенным в каком бы то ни было снабжении необходимыми вещами извне, поэтому сразу же приняли решение об обобществлении оказавшейся в частных руках провизии, что, конечно, не всех привело в восторг, но у всех до одного нашло понимание, как необходимая мера.

Специальная комиссия сразу же и занялась этим обобществлением, сразу пошла делать досмотр тумбочек и холодильников, конфискацию излишков.

Еще провели строгую ревизию столовской кладовой, установили нормы потребления, оказалось, что при скромных пайках можно будет продержаться недели две. И эти две недели были признаны достаточным для спасения сроком, потому что если бы их признать недостаточными, то пришлось бы еще ужесточить нормы, а делать это не хотелось.

Еще одна комиссия занялась ревизией кладовки сестры-хозяйки на предмет учета теплых вещей. Высота полета, по некоторым наблюдениям, продолжала нарастать, кроме того, все коммуникации, естественно, не действовали. А на дворе стояла осень, так что предстояло пережить если и не стужу, то просто пониженную температуру воздуха. Хорошо, что байковых одеял, а также халатов и пижам оказалось в наличии довольно много, на каждого участника полета приходилось по три-четыре комплекта.

Само собой, не забыли строго учесть весь имеющийся в наличии кислород в баллонах, спирт в сейфе у Фаддея Абдуразяковича, лекарства, особенно наркотики.

И третья комиссия, составившаяся из наиболее крепких, а также нравственно и политически зрелых больных занялась наведением и поддержанием на должном уровне общественного порядка. Даже не просто порядка, но дисциплины.

Комиссия назначила командиров в палатах, их заместителей по политчасти.

А еще за наиболее тяжелыми больными закрепили общественных попечителей, за слабыми духом - тоже. Особо тяжелых-то, понятно, в Кивакинской райбольнице не держали, но слабые духом могли появиться в любое время. Причем слабость духа совсем не обязательно должна была сочетаться со слабостью тела.

И наконец, был избран, точнее, выделен из состава штаба оперативный орган для текущего руководства, такой как бы небольшой постоянный президиум из семи человек во главе с самим Фаддеем Абдуразяковичем. Несмотря на самоотвод, пусть и не первым заместителем, а рядовым членом, но был введен в президиум и Самосейкин, введен из чистого уважения, совсем без определенных обязанностей, в качестве советника какого-то, что ли. И это растрогало бывшего общественного деятеля.

Только пусть не думает читатель, что всеми этими демократическими мероприятиями кто-то персонально и единолично руководил, что чья-то невидимая рука направляла их в нужное русло. Нет! Совсем нет! Разве каждый из нас не знаком с пеленок с этим ритуалом, разве не впитал его с молоком матери, разве не способен каждый из нас вполне квалифицированно провести любое мыслимое мероприятие в духе традиций и демократического этикета?!

Таким образом, никто не остался в стороне от нужной общественно полезной жизни. Даже обгорелый до неузнаваемости Веня. Его определили караулить собранные со всех палат домашние продукты. Почему именно его? А потому, во-первых, что его внешность очень хорошо отбивала аппетит. Во-вторых, он сам все еще мог питаться только чем-нибудь жиденьким.

И Веня отнесся к порученному делу с предельной ответственностью, он к тому моменту как раз начал тихонько отковыривать с лица и рук подсыхающие коросты, а потому постоянно выглядел предельно ужасным.

В общем, за всевозможными выборами никто не заметил, что время полдника давно прошло и наступило время ужина, то есть продукты, предназначенные для полдника, сэкономились как бы сами собой, и это радовало.

Отужинали дружно, и больные, и медперсонал, - все сидели за столиками вперемешку, как братья по судьбе, которым нечего чиниться друг перед дружкой. Впрочем, как станешь чиниться, если все кругом при должностях.

Потом так же дружно прослушали вечернее сообщение о дальнейшем перемещении смерча "Маруся Кивакина". Из сообщения узнали, что подлетают к великой русской реке Волге, но самой реки не увидали, потому что уже начало по-осеннему быстро смеркаться. Высыпали яркие звезды, незамутненные на этой высоте никакой земной грязью и пылью. Весь пылевой столб был ниже, а на уровне необычного воздушного лайнера лишь плавало несколько обрывков газет.

Спать легли рано, выставив часовых у всех входов и выходов. Этого не требовала, может быть, обстановка, но требовала дисциплина, потому никто против стояния на часах не возражал. Даже получился небольшой спор из-за того, что кое-кому здоровье не позволяло нести службу, а он хотел. Сознательный подобрался в райбольнице контингент.

Спать легли организованно, но мало кто заснул сразу, многие долго ворочались в постелях от избытка впечатлений и от нетренированности психики. Это ведь только космонавты могут безмятежно дрыхнуть в ночь перед стартом, так их же специально подбирают да еще учат не один год.

Наших друзей уплотнили, теперь все койки в палате стали занятыми, нужно ведь было освободить спальные помещения для медперсонала, внезапно оказавшегося на казарменном положении. Друзья уж почти позабыли, что находятся на излечении. Прекратились колики у Владлена Сергеевича, у Тимофеева наметилось явное улучшение состояния, дядя Эраст тем более чувствовал себя прекрасно, но ровно в двадцать три часа вошла в палату, естественно без стука, медсестра Валентина.

- Всем лечь на живот и приготовиться к бою! - провозгласила она обычную фразу.

Удивил всех дядя Эраст, он не собирался на сей раз выпрашивать любимую процедуру.

- А мне не прописано, - сказал он гордо, - так что вот!

- Ошибаетесь, дедушка, на сей раз прописали от чрезмерного волнения, так что вот!

Он до того изумился, что больше не нашел слов для возражения.

- А вот вам-то точно не прописано, зря вы приготовились, -обрадовала Владлена Сергеевича медсестра, - вы у нас пока на обследовании, товарищ член президиума, но вот банка, нужно сделать анализ мочи "по Земницкому", то есть собрать всю вашу мочу за сутки.

- Как всю?! - изумился Самосейкин. - А если не войдет?

- Если не войдет, получите еще одну, вам понятно?

Член президиума только судорожно мигнул в знак полного понимания. Он, несмотря на солидный возраст, был всегда очень крепок, в больницах почти не лежал, а значит, привычки чувствовать себя госпитализированным не имел.

Другому - хоть бы что. А Владлена Сергеевича анализ мочи "по Земницкому" потряс до глубины души. Но Валентина, словно не видя этого потрясения, еще добавила строго перед уходом из палаты, не так строго, как громко:

- И смотрите, товарищ член президиума, если мочи будет мало - придется все повторить сначала!

А в общем, стоило Валентине удалиться, как о ней сразу забыли. Ну, кто сразу, кто - нет, но постепенно забыли, вернее, перестали думать. Не могла же она в самом деле затмить происходящее чудо.

Нужно было экономить свечи, их потушили, едва медсестра вышла из палаты, а без света довольно быстро гаснет любой разговор, явственнее ощущается собственное сиротство, какая-то грустная автономность и невольно хочется молчать и размышлять о вечном.

Дольше всех горел свет в кабинете Фаддея Абдуразяковича, он распорядился поставить раскладушку прямо на рабочем месте, но она пустовала почти до самого утра. Главврач, он же председатель президиума, он же командир летучего корабля сидел за своим письменным столом всю ночь, писал какие-то свои тезисы на белой бумаге, время от времени прихлебывая из мензурки для бодрости ума и тела.

А когда он наконец смежил очи, то яркая мысль вспыхнула в разгоряченном мозгу, и почему только она раньше ни у него, ни у кого другого не вспыхнула, вот что удивительно и странно.

"Надо с утра собрать все до одной простыни, сшить из них парашют, какой получится, и растянуть его наверху в стартовом положении. Если смерч внезапно сойдет на нет - спустимся вниз на парашюте! Нельзя же уповать только на помощь с Земли!"

Фаддею Абдуразяковичу захотелось тотчас вскочить, объявить свой гениальный приказ по всем отсекам, но уже не хватило сил разлепить тяжелые веки. Он провалился в глубокий сон, как в беспамятство, но спал не долго, был на ногах с первыми лучами солнца, как и подобает общественному деятелю, стремительно становящемуся видным.

С утра, сразу после завтрака, все способные держать в руках иголку, а также свободные от иной какой службы занялись шитьем гигантского парашюта. Никто, естественно, не роптал, все понимали, что так надо, что для своего же блага нужно стойко переносить все тяготы.

Иголок было маловато, поэтому трудились по сменам, не жалея сил, и каждый старался прихватить лишние полчаса, час. Разгорелось стихийное трудовое соперничество между пошивщиками, в котором не было проигравших, а выигрывали все.

Конечно, никто понятия не имел, как делаются, тем более - как рассчитываются парашюты, но почти все думали, что дело это нехитрое, что "не Боги горшки обжигают".

Парашют получился здорово большой, это был квадрат площадью примерно полгектара, к нему по углам привязали четыре каната толщиной с руку, откуда только взялся такой редкий такелаж в простой райбольнице, одна из гримас планового материального снабжения, так надо понимать. Вторые концы канатов прикрепили на чердаке к трубам какой-то коммуникации, канализации, если верить доносившемуся из открытых концов труб запаху. Сам купол так же на чердаке сложили кучей возле слухового окна так, чтобы в случае нужды можно было его быстренько выкинуть наружу, где он должен раскрыться.

После этого рассеялись у большинства оказавшихся в беде людей последние сомнения относительно безопасности приключения. Возможно, некоторые и догадывались, что парашют - не такая уж примитивная штуковина, догадывались, что он должен быть в изготовлении посложней какого-нибудь фрака третьей сложности, но вслух никто не решился посягнуть на душевный покой подавляющего большинства. С большинством, как известно, нужно обходиться очень деликатно, ведь мы же знаем, из кого оно, безгрешное, состоит.

Однако парашют шили весь день, и была эта работа довольно монотонной, хорошо, что монотонность скрашивало социалистическое соревнование.

А в тот день произошло еще большое количество и других событий, более или менее важных, но дополняющих друг друга и достойных пусть не подобного описания, но уж простого-то упоминания -обязательно.

Так, едва рассвело как следует, один из впередсмотрящих что-то завопил истошным голосом. И все услышавшие этот вопль кинулись к окнам, а за окнами плавал поднятый все той же подъемной силой какой-то предмет в футляре.

Люди уже привыкли, что странный смерч, пленниками или гостями которого они стали, почему-то больше не захватывает в свой воздуховорот никаких предметов, не считая пыли, случайных птиц, мусора. А если захватывает что-то, то оно даже близко не подлетает к больнице, мельтешит в отдалении и скоро исчезает из вида.

А потому люди удивились плавающему за окнами предмету и захотели им завладеть. Кто-то быстренько соорудил нечто, напоминающее лассо, потом это лассо долго и безуспешно бросали все, кому хотелось испробовать свою сноровку, потом кто-то, достаточно натренировавшись, заарканил все-таки добычу.

И добыча оказалась довольно мощной батарейной радиостанцией, которую установили в кабинете Фаддея Абдуразяковича, сделавшемся теперь еще и радиорубкой. При радиостанции обнаружилась толковая инструкция.

- Ура! - сказал Мукрулло на кратком митинге, посвященном установлению двухсторонней связи с родной планетой, - склоним головы перед мужеством тех, кто отважился приблизиться к смерчу вплотную, чтобы послать нам эту дорогую посылку!

Все послушно сказали "Ура!" и склонили головы перед мужеством тех, кто отважился приблизиться к смерчу вплотную, чтобы послать нам эту дорогую посылку!

Все послушно сказали "Ура!" и склонили головы перед мужеством, все привычно радовались жизни, поскольку просто не успели отвыкнуть от этого дела. О чем тужить, если, как всегда, есть кому думать за тебя и принимать исключительно правильные решения! И в то же время сам ты - обязательный член какой-нибудь необременительной комиссии, что само по себе достаточно для твоего непритязательного самолюбия.

На должность радиста Фаддей Абдуразякович определил Афано-реля. Он, еще будучи только главврачом, а больше никем, сразу как-то выделил из прочего контингента всех наших друзей, в том числе и пока еще малоразговорчивого Веню. Как-то между ним и нашими друзьями сразу установились особые отношения. Может, потому, что Владлен Сергеевич проживал в этой палате, а может, потому, что, вообще, в ней было много людей неординарной судьбы, людей бывалых, а значит, полезных в любой нештатной ситуации.

Хотя одновременно, надо признать, получив радиостанцию, Фаддей Абдуразякович снова стал сдержанно и настороженно относиться к бывшему общественному деятелю, время эмоций кануло в прошлое, снова стал главенствующим в отношениях трезвый расчет. Но этого изменения на первых порах никто, кроме самого Самосейкина, не заметил, а уж он-то обязан был понимать Мукруллу. Да он и понимал.

И стал бывший древний грек, бывший экономист Афанорель Греков радистом. И не потому, что здорово разбирался в радиотехнике, не мог он в ней разбираться, а потому, что показался Фаддею Абдуразяковичу самым подходящим человеком для составления текстов радиограмм. Ведь эти тексты должны были звучать на весь мир, а стало быть, иметь такое качество, какое еще никогда не требовалось от текстов, составленных главврачом лично.

Конечно, лучше всех на эту должность подошел бы какой-нибудь писатель или хотя бы учитель словесности, но таких специалистов в среде лечившихся не оказалось. Фаддей Абдуразякович нарочно порылся в историях болезней, но более подходящих кандидатур не нашел. Зато изучил контингент, чего на Земле, возможно, не требовалось, а здесь представлялось совершенно необходимым.

В качестве радиста требовался человек, владеющий совсем особым языком, языком дипломатического этикета со всякими там "примите уверения", "честь имею", "глубочайшее и искреннее соболезнование". Хотя последнее, пожалуй, не должно было пригодиться. И Афанорель действительно владел этим языком. Он языками вообще интересовался, одно это: "Собирайтесь, девки, в кучу, я вам чучу отчебучу!" чего стоило. Но если насчет девок выходило у него пока шероховато и не всегда к месту, то этикет был ему намного родней.

Естественно, он ведь из рабовладельцев происходил, а мы все из кого? Нам ведь до культуры наших дворян-паразитов еще ого-го. Как было ого-го, так и осталось. А что дворяне, что рабовладельцы - все эксплуататоры трудового народа, все культурные сволочи.

Ну, а инструкцию-то они стали изучать на пару. Да в ней и не было ничего хитрого. Только не забывай рычажок переключать с приема на передачу да говорить в нужный момент "перехожу на прием", "конец связи", "как слышите?".

Первая отправленная на родную землю радиограмма была такого содержания:

"Полет проходит нормально. Самочувствие нормальное. Все системы, кроме канализации, не работают, но мы и без них обходимся. Питьевой воды в трубах осталось немало. Готовы к выполнению любых заданий. Главврач Кивакинской райбольницы Фаддей Мукрулло. Прием".

Ответ шел через минуту:

"Не впадайте в детство, Мукрулло. Не берите на себя лишнего. Работайте на передачу только в исключительных случаях. Слушайте нас и помалкивайте. Словом, ведите себя как полагается. Конец связи".

- Хм-м-м, "как полагается!" - буркнул Мукрулло, - а я вам не низший чин, я лейтенант запаса! Нач-чальнички!..

Но в микрофон с обидой в голосе он сказал такие слова, сделав вид, что не понял фразу насчет конца связи:

"Я докладывать не обучен. И вообще, я человек гражданский. У нас все в порядке. Настроение бодрое. Все живы-здоровы. А вы там как поживаете? Все командуете? Что-то мало толку от вашего командования, небось, насчет парашюта не додумались ваши спецы. Сами докумекали. Продукты нужны, теплые вещи. Да и вообще, вы там собираетесь что-то реальное предпринимать?"

Собравшиеся, а в радиорубке в этот момент находились по праву соратников все наши друзья, кроме Самосейкина, с интересом поглядели на главврача. Он явно к чему-то интересному стремился, явно решил на виду у всего мира пойти ва-банк. Что же, вероятно, это имело смысл, хотя риск и неопределенность были очень велики. Так ведь и полет был, все-таки зря они там, в ЦУПе, сделали вид, что забыли об этом, полет был не менее рискованным делом.

"Мы понимаем, в вашем положении можно позволить себе и не такое. Помощи не гарантируем, смерч все выплюнул обратно, что ему предлагалось, при этом повредил двух наших сотрудников. Но попытки помочь вам будем продолжать.

Восхищаемся вашим мужеством. Мысленно с вами. Держитесь.

Центр управления полетом, Штаб по спасению, ваши родственники", - так ответила на сей раз Земля.

Скажете, никакого дипломатического этикета в этих радиограммах не ощущается? Верно. Но Мукрулло смотрел в будущее. Он твердо решил использовать выпавший шанс до конца или погибнуть. А может, и погибнуть.

Приближались между тем священные рубежи нашей Родины.

А на Земле, точнее - в городе Кивакине, в то утро тоже начинались особенные события. Первый кивакинский частник Толя Катаев, которого все считали немножко дурачком и который недавно подтвердил эту блестящую догадку земляков тем, что купил патент на фотоработы, вынес на главную площадь города столик, разложил на нем фотографии и стал ими торговать, что вполне разрешалось ему как возрождаемому изо всех сил производителю.

Все знали, что Толик прогорает со своим дурацким патентом, что никому не нужны его услуги, а потому любопытно было взглянуть, чем это он там собрался ошарашить и завлечь любимого потребителя.

А оказалось, что он торгует портретами наших выдающихся героев, наших путешественников, то есть портретами Фаддея Абдуразяковича, Владлена Сергеевича, Афанореля, дяди Эраста и некоторыми другими.

Вот ведь дурак-дурак, а умный!

Оказалось, что Толик не терял времени даром, а выпросил у родственников героев фотографии, всю ночь их размножал, а утром вынес товар на площадь. Товар был, как обычно у Толика, низкого качества, зато уникален, единственен в своем роде!

И сразу образовалась очередь. И не столько хватали знакомые лики сами кивакинцы, сколько иногородний люд, какого немало проезжает транзитом через стоящее у тракта Кивакино. А глядя на приезжих, запаслись портретами и земляки героев, до земляков ведь такое понимание всегда доходит в последнюю очередь.

Бойкая торговля пошла у Толика, и родственники героев, наверное, здорово каялись, что по неопытности не заключили с производителем соответствующего договора.

Приезжие люди клеили фотографии героев на стекла автомобилей и разъезжались кто куда, кивакинцы тоже изо всех сил поддерживали торговлю, так что Катаев разбогател за один день, оправдал годовой патент и фотоматериалы.

А товарищ Б., видный общественный деятель города Кивакино, смотрел на это дело из окна своего кабинета довольно равнодушно, его голова была занята другим великим в масштабах города. Одним, словом, он поздновато узнал, чем это там торгуют так бойко.

А дальше случилось вот что. Толика, конечно, поскорее убрали с видного места до выяснения законности его успеха. Он кричал: "Не имеете права в эпоху демократии и хозрасчета! У меня патент!" А ему отвечали очень спокойно: "Не гоношись, раз не имеем права, значит, извинимся и выпустим. Потом. А пока сиди. До выяснения".

Но все-таки дело уже было сделано. И пришлось товарищу Б. выступать по кивакинскому радио, объяснять, что путешественниками, особенно Самосейкиным и Мукрулло, рано еще гордиться, что они сами во многом виноваты, а может, и во всем. И насчет их ошибок и злоупотреблений ведется якобы расследование.

Где и кем ведется, деятель не пояснил, но посоветовал каждому свободному гражданину города крепко подумать над купленными сгоряча фотографиями. Еще и еще раз подумать. Именно так и сказал.

А еще товарищ Б. снисходительно объяснил всяким горлопанам, возмущенным якобы недостаточной гласностью в освещении полета века средствами массовой информации, что, напротив, события, происходящие на борту летучей райбольницы, очень даже подробно отображаются ежемесячной многотиражной газетой "Колымский пароходоводитель", выходящей на угро-финском языке.

"Стыдно, - сказал в заключение товарищ Б., - не знать угро-финского языка, стыдно не читать популярного ежемесячника, стыдно не иметь понятия об элементарных вещах".

И очень многие кивакинцы взяли булавки и выкололи Самосейкину и Мукрулле глаза. На фотографиях, понятно. А некоторые на всякий случай выкололи глаза на фотографиях Афанореля и дяди Эраста.

Но ведь многие принципиально не стали никому из героев выкалывать глаза, многие только подальше спрятали опасные карточки. Значит, что-то меняется в этом мире? Я надеюсь, что меняется. Иначе, зачем все?..

Ну, а больше никаких особенных событий не произошло в этот день ни в Кивакине, ни на Земле в целом. Все в основном ждали новостей с неба, ждали, чем кончится эта удивительная эпопея.

Совершенно незаменимым человеком на воздушном судне неожиданно сделался наш Тимофеев, бывший грузчик продмага.

Надо отметить, что от взаимодействия с горным воздухом его рана вдруг мгновенно затянулась, уже на второй день путешествия стал иметь довольно приличный вид обгоревший в погребе Веня. Да все стали чувствовать себя намного лучше, чем чувствовали всю жизнь, вероятно, настоящего воздуха уже совсем не осталось у поверхности Земли. А иначе чем объяснишь столь удивительные вещи, ведь ни пища, ни комфорт не улучшились в райбольнице?

Впрочем, это все материал для научного исследования, а мы лучше вернемся к Тимофееву, который неожиданно сделался одним из самых незаменимых людей в полете.

Он ближе к вечеру второго дня путешествия заглянул в дверь радиорубки, или в дверь командирского кабинета, или можно еще как-нибудь назвать эту дверь, там теперь безвылазно колдовали у рации лишь двое: Фаддей Абдуразякович и Афанорель, остальные заходили все реже.

- Фаддей Абдуразякович, - робко заглянул в дверь Тимофеев, - а мы уже над чужой страной летим...

- Ну-ка, ну-ка, заходи, ты как это узнал? - заинтересовался Мукрулло.

И выяснилось, что Тимофеев с детства этим делом увлечен, все географические карты наизусть помнит, очертания береговых линий и государственных границ, запросто по звездам и радиосигналам вычисляет широту и долготу. Штурман-любитель, одним словом.

- Ну, и какая же под нами сейчас конкретная страна? - спросил Фаддей Абдуразякович, испытующе глядя Тимофееву в глаза. Тот ответил твердо и уверенно.

- Афоня, передавай! - чуть поколебавшись, скомандовал командир. Вот здесь-то и понадобился талант древнего грека.

Он передавал почти непрерывно. "Ваше превосходительство господин президент! Пролетая над вашей страной..." "Ваше превосходительство синьор премьер-министр! Находясь в воздухе вашей республики..." И само собой "Уважаемые товарищи!.."

Так начинались все эти радиограммы. И под каждой значилась подпись "Мукрулло". И действительно. Фаддея Абдуразяковича уже знал весь мир, и никакие титулы не требовались.

Да, чтобы не испытывал читатель недоумения, нужно пояснить, что радиостанция имела специальную приставку, способную переводить человеческую речь на язык точек и тире, а также наоборот. И пользоваться ею можно было двояко, в зависимости от важности радиообменов.

ЦУП едва пробился сквозь эту почти непрерывную передачу. Едва Афанорель переключил рычажок на прием, динамик взорвался гневным монологом. Можно себе представить, каким был бы этот монолог, если бы можно было заставить весь остальной, мир заткнуть уши.

"Мукрулло, вы что себе позволяете!? Ведь есть же границы! Одумайтесь, если собираетесь возвращаться! Мы понимаем ваше состояние, но кто вас уполномочил на эти приветствия?! Это в конце концов не по правилам, этого нет ни при какой демократии, остановитесь, Мукрулло!..

А вы, Афанорель, вы что, офонарели?! Вы же всегда были дисциплинированны образцово! Не идите на поводу у вашего сумасшедшего главврача! Восстаньте, сбросьте его иго!..

Восхищаемся вашим мужеством, мысленно с вами, держитесь. ЦУП. Штаб. Родственники".

И тут они покинули пределы радиовидимости. Мукрулло подозрительно глянул на своего верного радиста, не собирается ли тот сбрасывать иго. Тот, похоже, не собирался. Хотя, чужая душа, конечно, потемки, и ни в ком нельзя быть уверенным, как в себе.

А Афанорель, действительно, не хотел никакой борьбы, он был убежден, что в любом случае останется ни при чем, если, конечно, вся эта фантасмагория, начинающая, честно говоря, надоедать, завершится благополучно.

Но не хватало времени на размышления. Тимофеев все объявлял и объявлял проплывающие внизу страны и надо было передавать очередные приветствия. Что интересно, на них иногда отвечали. Но надо признать честно, отвечали на радиограммы Мукрулле немногие.

На что рассчитывал Мукрулло? А наверное, на то, что его, ставшего теперь таким знаменитым, ставшего фактически видным общественным деятелем самостоятельно и при помощи слепой стихии, никто уже не посмеет лишить завоеванного положения.

Так прошло без сна чуть не двое суток. И все трое повалились спать, не раздеваясь, когда внизу широко раскинулся необозримый даже с такой высоты океан.

Они отоспались как следует, а океан все продолжался и продолжался. Время от времени на почтительном расстоянии показывались какие-то самолеты, они то приближались, то удалялись, но было видно, что это происходит по какому-то строго определенному графику. И было ясно, что это не случайные самолеты, а назначенные сопровождать и смерч, и вполне опознанный летающий объект на его вершине.

Из подслушанных разговоров Афанорелю удалось понять, что летчики с большим подозрением относятся к этому воздушному судну русских, к этой летающей казарме кавалерийского полка, что им очень хочется шарахнуть по ней ракетой и поглядеть, что из этого выйдет. И было очень страшно, поскольку почему-то казалось, что у них не может быть такой железной дисциплины, как у нас.

Афанорель переводил подслушанное Фаддею Абдуразяковичу, а тот лишь мрачнел лицом, но вслух ничего не говорил. Он вдруг все чаще стал делаться таким вот мрачным, даже со своими ближайшими помощниками перестал разговаривать, перешел исключительно на приказной тон, словно был прирожденным солдафоном, а не лейтенантом запаса.

Мукрулло совсем перестал общаться с больничными массами, а если общался с ними, то лишь на языке письменных приказов, которые по нескольку раз на дню приходилось вывешивать на бывшей "доске объявлений" все тому же Афанорелю.

Главврач явно превращался в диктатора, то ли он собирался до конца своих дней болтаться в воздухе, то ли не надеялся на мягкую посадку. Во всяком случае, было похоже, что он хочет успеть реализовать все свои наклонности. И дурные, и умные.

И о чем это они так долго и так секретно совещались с дядей Эрастом, который стал его последним ближайшим приближенцем, но уже ближе всех предыдущих, вместе взятых? И отчего это дядя Эраст после совещания с Мукруллой стал так пристально поглядывать на Владлена Сергеевича?

Скажем сразу, что эти вопросы так и остались без ответов. Видимо, несмотря на стремительность всяких перемен и событий, не достало времени на то, чтобы ответить на все вопросы. Полет ведь не мог продолжаться бесконечно. Он же проходил не в безвоздушном пространстве...

Над Атлантикой летели, ощущая некоторое беспокойство. Вдруг появились признаки того, что смерч идет на убыль, райбольница стала помаленьку терять высоту, это не было заметно невооруженным глазом, но любознательный Тимофеев и тут оказался молодцом, он утверждал, что, пользуясь настенным астероидом, с незапамятных времен висящим в приемном покое, а также сводками погоды, которые постоянно передаются наземными радиостанциями, может запросто определять высоту полета с точностью до десятка метров.

И скоро представилась возможность проверить его утверждение. Афанорель не самовольно, конечно, а по указанию Мукруллы взял да и установил прямую радиосвязь с одним из иностранных самолетов. Подобрал частоту, что ли. И запросил у него сведения о высоте.

- О'кей! - откликнулся чужой летчик. - Лады, сейчас сообщу, только свяжусь с базой, попрошу разрешения!

"Ну-у, это они за сутки не решат!" - разочарованно подумали путешественники.

А им было очень важно знать насчет высоты, это же был для них вопрос жизни и смерти. Тимофеева они, конечно, уважали за его нужные всем познания, верили ему, но он и сам был рад возможности проверить свои расчеты, сам, выходит, допускал возможность ошибки.

А летчик, вопреки ожиданию, быстренько согласовал вопрос с базой и уже через час сообщил нужное сведение. И даже пообещал периодически информировать об изменениях высоты. Видимо, такой приказ ему дали с базы, рассудив, что знание путешественниками, а точнее, невольными нарушителями воздушного пространства, высоты своего полета само по себе не содержит угрозы национальной безопасности.

Это была радостная договоренность. Фаддей Абдуразякович стал даже менее мрачным и строгим благодаря ей. Конечно, перспектива грохнуться в океан, над которым на спасет никакой, даже самый совершенный парашют, не могла ни его, ни кого другого радовать, но договоренность с иностранной державой об обмене информацией была архиважна прежде всего в политическом плане. Что там греха таить, в какой-то момент Фаддею Абдуразяковичу показалось, что положено начало чему-то великому, каким-то даже, может быть, отношениям...

Но никаких отношений не получилось. Да и не могло получиться. Ведь и сам Мукрулло, с одной стороны, неосознанно стремясь к каким-то особым отношениям, с другой стороны, - также неосознанно боялся их, ужасался даже. Вот если бы под его началом была не больница, а хотя бы какой-нибудь клочочек земной поверхности, вот тогда, кто знает, может, он и решился бы объявить этот клочочек независимой республикой. А так что ж - летаешь, летаешь верхом на бывшей казарме кавалерийского полка, да где-то сядешь?..

Ну, а рядовой народ больницы летел над Атлантикой все-таки с замиранием сердца. Страшновато все-таки было. Конечно, дежурные по парашюту отбирались из числа самых надежных граждан, конечно, можно было надеяться, что в нужный момент они не оплошают, выбросят купол в слуховое окно как надо. Конечно, по сигналу СОС все ближайшие судна ринутся на помощь терпящим бедствие.

Но все понимали, что цельнокирпичная больница затонет в считанные мгновения, несмотря на духоту, держали окна и двери плотно запакованными, некоторые ни днем, ни ночью не расставались с подручными плавсредствами. Кое-кто повсюду таскал за собой гладильную доску, кое-кто - добытую неведомыми путями кислородную подушку, а кое-кто - самый обыкновенный стул, за неимением чего-нибудь более подходящего.

Плавсредств для всех не хватало, а потому, начавшись с единичных случаев, стала махровым цветом расцветать спекуляция всякими предметами, имеющими плотность меньшую, чем плотность воды. Нависла серьезная угроза над деревянными частями здания.

Кто доложил о безобразиях председателю президиума - неизвестно. Возможно, он и сам заметил, отвлекшись на мгновение от внешнеполитических своих забот. Но как бы там ни было, в критический момент на бывшей "доске объявлений" появился очередной приказ. И вовремя появился, потому что эта доска как раз тоже собиралась превратиться в плавсредство. И такой приказ был составлен без помощи Афанореля, специалиста по языкам, а также дипломатическому диалекту. Его навыки требовались исключительно для внешних сношений, а для внутренних сношений - не требовались. Более того, для внутренних они Фаддею Абдуразяковичу, похоже, казались даже вредными, расхолаживающими, настраивающими на необоснованно благодушный лад.

Приказ подействовал, но не очень. Люди, видимо, еще просто не успели научиться со всей серьезностью принимать своего руководителя. Времени у них для этого, повторяю, было мало. А у него было мало времени, чтобы научить их. То есть до самого конца полета так и не дошло дело до выбрасывания за борт, в смысле за окно, живых людей. Все-таки полет был не таким уж продолжительным, как может показаться, все-таки - сто пятьдесят километров в час.

А потом океан кончился, полетели над Северной Америкой, враз сошел на нет ажиотаж вокруг плавсредств, не из-за приказа, а по объективной причине.

Появилась новая опасность - опасность приземления в самой гуще империалистов. Для кого-то это, может быть, приятная и желанная перспектива, но никак не для кивакинцев. Ведь известно, что патриотизм нарастает по мере удаления в глубь страны, а Кива-кино располагалось в самой сердцевине нашей необъятной Родины.

И хотя люди за эти дни пересекли немало всяких границ, что неизбежно должно было отразиться на их патриархальности, можно сказать, наши люди стали за эти дни бывалыми землепроходцами, но все равно хороший кивакинский дух сидел в них крепко-крепко.

Радости-то было, когда узнали, что над Новым Светом высота полета перестала уменьшаться. То ли и в этом заключались характерные происки империалистов, то ли повлияли изменения погоды.

А между тем количество вьющихся вокруг самолетов увеличилось, это уже походило на какой-то почетный экскорт и порождало в сердцах кивакинцев законную гордость. Впрочем, большинству из них уже надоело гордиться, большинству вообще все надоело и теперь просто хотелось домой. Нет, не подумайте, что эти люди были какими-то особо серыми и ничем не интересующимися. Это не так, люди были нормально серыми. И если бы они плыли на корабле, мчались на поезде или автобусе, имея что наблюдать, но, главное, имея абсолютную уверенность в возвращении домой живыми и в срок, они бы до самого финиша радовались приключениям. А так-то ведь, несмотря на внушающие оптимизм факторы, абсолютной уверенности все равно не было...

Скажете, ее никогда не бывает? Может, оно так, но как-то все же...

Летчики аккуратно сообщали о высоте, Тимофеев проверял их информацию, данные совпадали в точности. Высота полета снова стабилизировалась. Так без особых событий и происшествий наши путешественники миновали Новый Свет.

Потом опять бушевал внизу океан, опять соленый воздух врывался сквозь плотно запертые окна и двери, опять слонялись по коридорам люди с гладильными и другими досками под мышкой. Ушла последняя приветственная радиограмма, отпала нужда в знании специфического диалекта и языков, и Афанорель с облегчением покинул радиорубку навсегда. Он вернулся в свою палату, и Владлен Сергеевич встретил его, как родного. Он даже не смог удержать слез, растрогался и расчувствовался, как самый последний пьяненький старикашка.

Остальные находились на различной службе.

- Мукрулло отрекся от тебя, - сказал Владлен Сергеевич, утерев слезы, - отречется и от остальных, как только отпадет в них надобность. Вот попомнишь мои слова!

Афанорель был вполне согласен с Самосейкиным, но он не мог по-настоящему ненавидеть главврача, понимая, что доля диктатора сладка и приятна лишь с виду.

Афанорель поведал Самосейкину о гневных посланиях из Центра управления полетом, о том, что на Земле не только Мукруллу, но и его, Владлена Сергеевича, обвиняют в вопиющем, почти преступном самовольстве.

- Что ж, я это предполагал, - вздохнул бывший деятель, - бывшим всегда достаются все шишки. Да шут с ним, моя пенсия всегда при мне.

Снова они мчались над родным отечеством, которое было отрадно велико. Снова глядели и глядели вниз, но уже без расчета высмотреть чужие военные тайны, а с расчетом разглядеть там до слез любимые окрестности. Сердца бились взволнованно, все больше падало почтение к Фаддею Абдуразяковичу и всяким комиссиям, надоевшим не только председателю президиума, но и самим себе. Домой хотелось страшно, страшно нарастала гордость за все отечественное.

Сверху отчетливо просматривалось, что наши национальные богатства еще довольно велики, несмотря на не совсем правильное отношение к ним в предыдущую эпоху застоя, предшествовавшую Великой Перестройке. Сверху было видно, что леса еще вырублены не полностью, что реки и озера блестят в лучах небесных тел, как живые, что там и сям горят факелы попутного газа. Это, конечно, является пережитком прошлого, но таким пережитком, который доказывает, что существует еще в родных недрах драгоценное "черное золото".

Райбольница сделала полный оборот вокруг Земли где-то за неделю. По мере приближения к месту приписки, то есть прописки, людям все сильнее казалось, что приходит конец их удивительному и захватывающему путешествию. И не просто казалось, нет, они были абсолютно уверены в этом. И даже не хотели задумываться над происхождением, в сущности, ни на чем не основанной уверенности.

Путешественники считали, что с честью выдержали испытание, выпавшее на их долю, а значит, стихия не должна иметь к ним никаких претензий.

И потому, когда больница благополучно проплыла над своим законным, но пустующим фундаментом, путешественники впали в черную меланхолию. Их так утомила жестоко нормированная пища, жестоко нормированное поведение и, самое главное, жестоко нормированное общество и пространство, что прямо не знаю.

- На второй виток пошли, на второй виток пошли! - затухающе прошелестело по коридорам, палатам и кабинетам. Прошелестело да и стихло.

Как в тумане, прошла еще ночь. И утро началось как в тумане, хотя видимость была, выражаясь языком связанных с небом специалистов, "миллион на миллион". И похоже, назревал бунт на корабле, похоже, кое-кто не отказался бы от захвата общественного спирта ради утоления личного отчаяния, во всяком случае о чем-то таком намекал дядя Эраст, уже переставший быть верным приспешником режима.

И бунт бы наверняка случился не сегодня-завтра, если бы вдруг с утра не завопил кто-то истошным голосом:

- А-а-а! Мы падаем, мамочка, мы падаем!

В один миг смерч "Маруся Кивакина" как сквозь землю провалился. Только что был и враз исчез. Пылевой столб несколько мгновений неподвижно поторчал посреди мира, а потом стал опадать, осыпаться вертикально вниз. И опережая пыль, полетел с жутким воем вниз грязно-белый больничный параллелепипед.

Он летел строго вертикально, не покачиваясь и не планируя ничуть, летел как и подобает массивному компактному предмету. Но это падение длилось лишь несколько мгновений. А после над крышей показалось нечто бесформенное, будто отломился кусок стены, но то была не стена, а так называемый парашют. Невероятно, но он, не ведая о своих вопиющих несовершенствах, надулся встречным воздухом, разгладился и стал все ощутимее тормозить падение. Мгновения всеобщей невесомости прошли.

- Товарищи! - прогремел по коридорам зычный голос Фаддея Абдуразяковича. - Прекратите панику! Все идет нормально! Приготовиться к мягкой посадке!

И люди моментально вспомнили, кто здесь их главный благодетель. И они снова глядели на него преданными глазами, полными слез радости. Это были последние звездные миги Мукруллы. Хорошо, что они были так светлы, эти миги.

Удар о Землю получился вполне сносным. Больничные стены не дали ни одной трещины. Все же умели строить в давние эпохи, пока еще не началась борьба за качество строительных работ. Все-таки умели, хотя это тогда и не требовалось.

Приземление состоялось, и неопределенного цвета купол бессильно свалился вниз. Он укрыл спустившийся с неба снаряд, а также близлежащие окрестности. При внимательном рассматривании было видно, что гигантский квадрат сшит из бесчисленного множества одинаковых прямоугольных лоскутков, каждый из которых был помечен двумя некрасивыми черными буквами: "ХО" или "ТО". Посторонние, конечно, не могли знать, что означают эти загадочные литеры.

А внутри здания сделалось сумрачно. И тогда ставший уже подлинным красавцем Веня открыл окно, взял ножницы и вырезал в куполе парашюта большую дырку. Надо же было сориентироваться на местности, взять азимут и тому подобное. Ведь даже и Тимофеев не знал, где они находятся, так как уже успел разлюбить нудное штурманское дело.

Наши друзья высунули головы в дырку и увидели прямо перед собой огромное, уходящее в небо здание. На здании висела табличка, а на табличке были буквы. Буквы составляли слова. Такие вот: "Минздрав СССР".

И все-таки их встретили, как героев. Собралась огромная толпа народу, которая истоптала весь купол. Радостные беспорядки едва удавалось держать под контролем. Кивакинская райбольница парализовала дорожное движение, транспорт с большим трудом разогнали по соседним улицам и дорогам.

Но в общем всем было очень радостно. И путешественникам, и тем, кто их встретил. Потом иностранные газеты злословили по этому поводу: "Главное сохранить хорошую мину". И пояснили, что мина - это не мина, а выражение лица.

Ну, что ж, иностранные газеты для того и существуют, чтобы злословить в наш адрес.

Конечно, нельзя было оставлять райбольницу на месте приземления, уж очень она всем мешала. Путешественники думали, что вот сейчас их славный корабль разломают на куски, погрузят в самосвалы и вывезут на свалку. И они уже приготовились взгрустнуть по этому поводу, даже всплакнуть, если получится. Дядя Эраст, собственно говоря, уже тер вовсю глаза.

Но оказалось, что техника ушла гораздо дальше, чем могло представляться провинциалам. Понаехали краны, тягачи, трейлеры. Под здание подвели мощные домкраты, подняли его, поставили на многоколесную платформу. Потом путешественников разогнали по палатам и кабинетам. И диковинный автопоезд тронулся, покатился с глаз долой.

Потом об этом рейсе писали и говорили немало. Сколько было укреплено мостов и дорог, сколько специальных переправ построено на пути следования. Чем в свободное от работы время увлекаются водители.

Теперь путешественники могли не торопясь разглядывать родные просторы и петь при этом песню: "Широка страна моя родная". Кто пел, того очень хорошо и кормили. Куда лучше, чем во время полета. И пели все, даже дядя Эраст.

Так что стоит Кивакинская райбольница на прежнем месте. Все участники событий живы-здоровы. У Владлена Сергеевича больше никаких колик не бывает, по-прежнему здоров дядя Эраст, хотя все чаще подводит его память. У Афанореля нога стала прямей, но все равно не такая, как раньше, до первой поломки. Хорошо себя чувствуют и остальные.

Красавец Веня и медсестра Валентина стали вести совместное хозяйство. Мукрулле все его выходки простили, для этого ему лишь пришлось публично покаяться. И даже должность ему сохранили, учли, что все равно от хирургии он уже слишком далеко откололся.

Товарищ Б. по-прежнему ходит в видных общественных деятелях города Кивакино и окрестностей.

Но самое главное: уже "включена в титул" новая Кивакинская райбольница. И все знают, что это кровная заслуга товарища Б.


home | my bookshelf | | Ветер северо-южный, от слабого до уверенного |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения



Оцените эту книгу