Книга: Яблоки из чужого рая



Анна Берсенева

Яблоки из чужого рая

Часть I

Глава 1

Глупость, приснившаяся в ночь накануне дня рождения, почему-то кажется обидной. Особенно если она снится под утро, уже на самой грани пробуждения, и запоминается поэтому во всех своих бессмысленных подробностях.

Анне приснилось, будто она заходит в магазин, который называется «Мандарин», и покупает полотняную, невнятного цвета и к тому же бестолково маленькую сумочку, в которую даже пудреница поместится с трудом. Платит в кассу синие советские двадцать пять рублей и получает сдачу какими-то странными купюрами. На одной из них стоит номинал – сто тринадцать, и эта подробность, вовсе уж идиотская, тоже неизвестно зачем запоминается. Из «Мандарина» она переходит в кондитерскую и долго, как никогда этого не делала наяву, выбирает пирожное. Пирожные все очень мелкие и очень дорогие, и это страшно ее угнетает, хотя ни разу в жизни ей не приходило в голову расстраиваться по такому ничтожному поводу. Потом она замечает в очереди знакомого и долго советуется с ним – все о том же, о выборе пирожного. А потом наконец покупает самое крупное, покрытое толстыми червяками разноцветного крема. Наяву она вздрогнула бы, только увидев такой крем, а уж съесть его ей и в голову не пришло бы. Но во сне она покупает это кошмарное пирожное, успевает заметить, что оно называется «Доппель-дойч»… И наконец просыпается.

Анна проснулась и сразу вспомнила, что ей исполнилось сорок лет. Она родилась рано утром, в шесть часов, а сейчас стеклянный потолок ее спальни светится тусклым ноябрьским светом, и это значит, что уже гораздо больше, чем шесть утра, и день ее рождения уже наступил.

Вот тут-то ей и стало обидно, что приснилась такая огромная глупость, к тому же состоящая из множества мелких, ничтожных глупостей. Как будто жизнь напомнила: все самое яркое, сильное, освещенное глубоким и неназываемым смыслом уже кончилось, и теперь будут только мелочи, ничего не значащие подробности.

Анна никогда не переживала из-за того, что годы идут и уходят. Да она и вообще не считала, будто они уходят. Просто ее жизнь время от времени вступала в какие-то новые состояния, и каждое из них было не лучше и не хуже предыдущего – оно просто было не такое, оно было новое. Потому она и воспринимала свой возраст без отчаяния, из-за чего одни знакомые ей завидовали, а другие думали, что она притворяется.

Но при этом она не умела прогонять от себя неприятные мысли, и знаменитая формула: «Я подумаю об этом завтра», – не казалась ей спасительной. Поэтому из-за дурацкого сна настроение у нее сразу испортилось так, что даже вставать расхотелось.

Она повернула круглую ручку над кроватью, шторы на окнах всколыхнулись, словно вздохнули, и раздвинулись, впуская в комнату еще больше света. Собственно, шторы были даже не на окнах, а на стенах, потому что от стен спальни после произведенной десять лет назад реконструкции остались только угловые опоры, а все остальное, снизу доверху, стало стеклянным, прозрачным и, освобождаясь от штор, создавало ни с чем не сравнимое ощущение: как будто ты просыпаешься так высоко, что над тобою ничего, кроме неба, и вокруг тебя ничего, кроме просторных, как поля, зеленых крыш старого Центра.

Крыши были видны далеко и во все стороны, потому что прозрачную спальню переделали из странной, неизвестного назначения «коробочки», которая торчала на крыше прямо над потолком квартиры. А дом был высокий, выше большинства окрестных домов, вот из спальни и видно было далеко вокруг.

Анна и теперь не могла привыкнуть ко всему этому, а прежде у нее и вовсе дух захватывало от такой запредельной картины. Они с Сергеем даже специально раздвигали все шторы ночью и, не включая свет, сидели на своей широкой, в темноте казавшейся жемчужной, постели и смотрели на звезды, которые светились как будто бы не только над головой, но и вокруг, и под ногами – везде. В те дни Анна как раз перечитывала антологию английской поэзии – редчайшую редкость, каким-то чудом изданную в Ленинграде в тридцать седьмом году, – а в этой книге были стихи Браунинга: «И мы сидели, я и ты, всю ночь, не двигаясь, и Бог ни слова нам сказать не мог…» И она вспоминала эти стихи такими вот ночами, потому что они существовали в мире совершенно отдельно и ни от чего не зависели.

Правда, это было очень давно, в прошлом состоянии жизни. Даже в позапрошлом.

Но и теперь Анне нравилась ее спальня – прозрачная, светлая в любую погоду, вся, от ковра до лампы у кровати, переливающаяся неуловимым множеством пастельных тонов. Поэтому она всегда начинала день с того, что раздвигала шторы и хотя бы несколько минут лежала, пропитываясь светом и воздушным городским простором. Потом задергивала шторы и вставала, зная, что теперь день будет совсем другим, чем был бы, если бы она вскочила в утреннем мраке, непонятно куда торопясь.

Она только в последние десять лет, когда совершенно отпала необходимость рано вставать, поняла, что является абсолютной, бесповоротной совой, которой противопоказан режим жаворонка, даже при катастрофической нехватке времени. Впрочем, ничто и не нарушало теперь ее режим, и времени ей хватало на все.

Телефон зазвонил, когда, уже спустившись из спальни вниз и приняв душ, она пила на кухне кофе, курила и одновременно сушила волосы широким махровым полотенцем.

– Маманька! – Матвей заорал так громко, что Анна засмеялась, покрутила головой и почесала ухо. – Да ты у меня уже совсем старушка! Поздравляю, – радостно добавил он.

– Пока ребенок у меня такой глупый, как будто ему пять лет, – сказала Анна, – я могу считать себя молодой. Матюшка, ну кто тебя научил так поздравлять женщин?

Она всегда улыбалась, когда разговаривала с сыном по телефону. Лицом к лицу-то его приходилось время от времени воспитывать, и вид для этого требовался соответствующий, но по телефону ведь незаметно.

– Каких еще женщин? – хмыкнул он. – Я только тебя в индивидуальном порядке поздравляю. А остальных оптом с Восьмым марта.

Тут Анна не выдержала и засмеялась, потому что представила, какое количество женщин приходится поздравлять ее сыну каждую весну. И правда, оптовая акция! Хорошего, конечно, мало, но Матвей сообщает об этом так, что только столб не засмеялся бы.

– Расти большая, мамуля, – сказал он. – И такая же юная и прекрасная, как всегда.

– Подлиза! – ответила Анна.

Все-таки Матюшины слова ее растрогали, хотя вообще-то ее не очень беспокоило, юная она или не очень, а уж тем более – прекрасная или обыкновенная. Но в его голосе слышались такие живые и ласковые ноты, что любая женщина растрогалась бы. Неудивительно, что они ходят за ним как завороженные, эти его «любые женщины»!

– Почему это я подлиза? – удивился Матвей. – Подлизам чего-нибудь от подлизываемого нужно, а мне от тебя ничего не нужно, кроме факта твоего существования.

– Ладно-ладно, – улыбнулась Анна. – Отвезешь меня сегодня?

– Куда? – не понял он и тут же вспомнил: – Ой, елки, а я же…

– Если не можешь, то необязательно, – поспешила сказать она. – Я водителя вызову.

– Да ладно! – Анне показалось, что она видит, как ее сын великодушно машет рукой. – Что я, депутата сраного ради мамульки на пару часов не брошу?

– Матвей! – рассердилась Анна. – Сколько раз я тебя просила?

– Ну не буду, не буду, – весело сказал он. – Не сраного, а говенного, если тебе так больше нравится.

– Мне вообще все это не нравится, ты же знаешь, – вздохнула Анна.

– Во сколько за тобой заехать? – спросил Матвей. – Отец звонил?

– В два часа. Не звонил.

– Ну, значит, сейчас позвонит, – сказал Матвей. – В четырнадцать ноль-ноль я как штык у подъезда, перезванивать не буду, можешь прямо сразу спускаться. Или нет, чего это я говорю? Не спускайся – я поднимусь. Пока, мам.

Телефон зазвонил сразу же, как только Анна положила трубку.

– Доброе утро, Аня, – сказал Сергей. – С днем рождения. Не разбудил?

– Здравствуй, Сережа. Спасибо. Не разбудил, – ответила она.

Он помолчал немного, потом сказал:

– Извини, что не наяву поздравляю. Я в Лондоне, в аэропорту. У нас туман. Но обещают к вечеру выпустить. Так что, может быть, еще и наяву успею.

– Вряд ли успеешь, Сережа, – ответила она. – Я ведь тоже сегодня улетаю. В Италию. В два часа Матюшка за мной заедет. Обещал, во всяком случае.

Анна повесила полотенце на вытянутую шею раскрашенной утки. Утка стояла на подоконнике и искоса поглядывала с таким любопытством, как будто глаза у нее были живые, а не деревянные. Анна смотрела утке в глаза и слушала, как Сергей молчит в телефонной трубке. Зря он сказал, что сидит в лондонском аэропорту. Она уже приучила себя не думать о том, где он и когда приедет, и ей стало гораздо легче жить, как только она себя к этому приучила.

– Тогда счастливо тебе. – Голос у него был спокойный, как всегда. – Надолго ты в Италию?

– Не знаю, как получится. Я должна виллы Палладио посмотреть, а их много, так что неизвестно, как с хозяевами договорюсь. И от фотографа будет зависеть – их ведь еще и отснять надо.

Сергей простился. Анна положила трубку и смела со стола длинный столбик пепла, который незаметно упал мимо пепельницы, пока она разговаривала с мужем.

Надо было одеться, причесаться и зайти в редакцию, потому что там ее, конечно, хотят поздравить и было бы свинством не просоответствовать. Благо теперь это нетрудно: у плиты ночь напролет стоять не надо.

Она достала из холодильника черную и красную икру, салаты, разложенные во множество крошечных корзиночек из песочного теста, тарелки с рыбой и мясом, нарезанные замысловатыми фигурками овощи и поставила все это на сервировочный столик, который из-за высоких колес напоминал телегу. Когда-то Анна сама делала корзиночки для салатов по рецепту, которому ее научила майорша Тамара Григорьевна, соседка по белорусскому гарнизону: жарила тоненькие блины, оборачивала ими перевернутые вверх дном майонезные баночки, ставила в духовку, чтобы блины подсушились до состояния твердых формочек… Теперь она просто не представляла, что стала бы делать, если бы пришлось выстряпывать что-нибудь подобное ради собственного дня рождения. Она вообще хотя и не разучилась, но совершенно разлюбила готовить и не видела причин снова влюбляться в это занятие. А корзиночки, как и салаты, продавались готовыми в любом супермаркете, и все можно было заказать на дом, что Анна вчера и сделала.

Вино, фрукты и птифуры на столик не поместились, но это ничего – идти ведь недалеко.

Оделась она тоже быстро. Да и вообще, оделась – это было громко сказано. Анна всей душой приветствовала минималистскую моду последних двух-трех лет: когда стало хорошим тоном выглядеть просто и даже дорогие вещи «на выход» стали напоминать те, в которых она студенткой бегала на лекции, – простые прямые юбки с едва проступающим на ткани узором, крупной вязки неброские свитерочки… Конечно, вся эта нынешняя неброскость, в отличие от тогдашней, стоила денег, и немалых, но с деньгами-то у нее проблем теперь не было, а вот необходимость долго и тщательно выбирать одежду была бы проблемой, потому что такой выбор должен быть потребностью и даже страстью, а ей об этом и подумать было теперь смешно.

Поэтому она оделась за пять минут – в черное до колен платье, о котором сразу, когда увидела его в маленьком венском магазинчике на Кернтнерштрассе, поняла только то, что его простые линии повторяют линии ее фигуры, но при этом, повторяя, каким-то неведомым и незаметным образом делают их совершеннее.

Примерно столько же времени она потратила на прическу и макияж – чуть-чуть ресницы, чтобы выглядели потемнее; чуть-чуть веки, чтобы казалось, будто серые глаза по-прежнему светятся и этот свет выплескивается из них; едва заметный блеск на губы, чтобы они сияли хотя бы так же, как лет десять назад; совсем незаметный лак на волосы, чтобы не разлетались, а сохраняли форму прически, тоже, впрочем, почти незаметную… И все, элегантная женщина готова к появлению среди своих сотрудников в день своего сорокалетия.

Медная кукушка в шварцвальдских часах прокуковала двенадцать раз. В такое время Анна всегда появлялась в редакции, поэтому предупреждать о своем приходе не было необходимости. Она постучала в дверь между кухонным буфетом и холодильником, повернула торчащий в замочной скважине ключ и, катя перед собою уставленный закусками столик, вошла во вторую половину кухни – уже в редакционную.



Глава 2

– Многая лета, многая лета, мно-огая ле-ета! – встретил Анну нестройный хор.

– С днем рождения, Анна Александровна, – добавил Павлик.

Слух у него отсутствовал напрочь, поэтому он не участвовал в женском хоре. Точнее, в трио.

– С днем рождения, Анечка! – Валентина Андреевна на правах старшей и старейшей звонко чмокнула Анну и тут же погладила ее щеку пальцем, оттирая пятно ярко-алой помады. – Ничего, что поздравляем?

– Почему – ничего? – удивилась Анна. – Спасибо, что поздравляете.

– Ну и умница, – кивнула Валентина. – А то сейчас неизвестно откуда мода взялась, что, мол, с сорокалетием нельзя поздравлять.

– Это мужчин нельзя, – уточнила Рита. – У них, считается, кризис среднего возраста. А нам все можно.

Арт-директор Рита работала в «Предметном мире» всего месяц и была моложе всех: ей неделю назад исполнилось двадцать два. Весь этот месяц она поглядывала на своих коллег – и на хлопотливую, вечно одетую в вытянутые трикотажные кофты Валентину, и на нескладного Павлика, об одежде которого уж и вовсе говорить не приходилось, и на прокуренную, хриплоголосую Наташу – с легким недоумением. Видимо, не могла понять, как можно держать в современном, с высокими окладами журнале таких маргинальных, притом старомодно маргинальных личностей.

Анна понимала, что со временем ей, наверное, придется объяснить Рите, что здесь к чему и почему. А может быть, и не придется: Рита выглядела девушкой сообразительной, и не исключено было, что она сама во всем разберется.

Наташа Иванцова чмокать Анну не стала, но приобняла ее за плечи и весело шепнула на ухо:

– Не переживай, Нюра, какие наши годы!

– Я не переживаю, – улыбнулась Анна. – Павлик, зайди ко мне на кухню и принеси все остальное из холодильника.

– Что именно принести? – уточнил педантичный Павлик.

– Все, что там находится. – Его наивная педантичность большинство женщин, может быть, и раздражала, недаром же в тридцать три года Павлик не был женат, но Анну только смешила иногда. А чаще она просто не обращала на это его качество внимания, потому что давно к нему привыкла. – Рита, пойди, пожалуйста, с ним и выбери вино. Бутылки на кухне, в подставке. Только не взбалтывай.

– Знаю, – снисходительно кивнула Рита.

– Ой, лучше я с Ритой схожу! – вскинулась Валентина Андреевна. – Он разобьет что-нибудь. Павлик, а букет?! – ахнула она. – Ну ничего тебе нельзя поручить, еще называется мужчина!

– Он не называется, – сказала Анна, – а является. А букет уже у меня на столе, и я его прекрасно вижу. Спасибо.

– Да, это вам цветы, Анна Александровна, – не обратив внимания на обидное Валентинино замечание и даже, кажется, его не услышав, кивнул Павлик. – Цветы и колоски.

Букет, скорее всего, заказывала Рита. И уж точно, что не Павлик, хотя преподносить «цветы и колоски» поручили ему, как единственному мужчине. Это был настоящий летний полевой букет, тех самых пастельных тонов, которые Анна любила. Даже крошечные голубые цветочки, которые она знала под названием «мужская верность», тоже были в этом букете. Правда, в природных условиях эти цветочки облетали от одного дуновения, потому, наверное, так и назывались, а эти, внешне в точности на них похожие, держались крепко.

Во всем букете только купальница была яркой, но и ее цветы, некрупные желтые колокольчики, выглядели такими нежными, почти прозрачными, что не нарушали, а подчеркивали общую тихую гармонию. Где можно было достать в Москве ко второму ноября полевые цветы и зеленые овсяные колоски, Анна не представляла. Впрочем, теперь в Москве можно было достать все, чего душа пожелает. Лишь бы она вообще чего-нибудь желала…

Да, пожалуй, и прежде многое можно было достать. Марина Эдуардовна, соседка еще по Ломоносовскому проспекту, рассказывала, как встречали какой-то предвоенный Новый год на никологорской даче и артист Яхонтов привез ночью, в метель, обернутый рогожей куст цветущей белой сирени – прямо туда, на Николину Гору. Да, тридцать седьмой год встречали, точно. Через месяц родителей Марины Эдуардовны арестовали, ее отдали в детдом, и тот белый цветущий куст остался последним счастливым воспоминанием ее детства.

Все это мелькнуло у Анны в голове мгновенно, как всегда сами собою, без надобности, мелькали такие вот живые воспоминания.

– Спасибо, – повторила она. – Жаль, до моего приезда не достоят – нежные такие…

– Достоят, – убежденно сказала Наташа. – Ты же не навечно в свою Италию едешь. А они в какую-то подставку воткнуты, которая черт знает чем пропитана. До второго пришествия достоят, не то что до твоего приезда. Да что вы – одни цветуечки! – вспомнила она. – Валюха, ты подарок-то доставай.

Подарок Валентина и так уже достала и тут же набросила его Анне на плечи.

– Ты же носишь шали, Анечка, – сказала она. – А эта авторская, эксклюзивная, ее Рогинский в единственном экземпляре расписал.

Эмиль Рогинский был художником по ткани, они несколько раз писали о нем и давали съемку, поэтому в эксклюзивности всего, что он делает, сомневаться не приходилось.

– Символы бесконечности мироздания, – усмехнулась Рита, заметив, что Анна рассматривает узоры на шали – загадочные бронзовые сплетения на фиолетовом фоне. – Магические к тому же. Бред, по-моему, но смотрится стильно, особенно на вас. Правильный платочек! Пойдемте, Павел Афанасьевич, за продуктами, – бросила она.

Рита всегда называла Павлика по имени-отчеству, видимо, не относя его к числу тех, кого до старости лет можно называть молодо, одним только именем, как это принято у правильных людей.

– Через кухню иди, Рита, не надо кругом, – сказала Анна, заметив, что та направилась к выходу.

В обычные дни кухонной дверью, соединяющей две соседние квартиры, пользоваться было не принято, и сама Анна тоже всегда входила в редакцию с лестничной площадки. Но сегодняшний день хоть и казался ей совершенно обычным, все-таки считался ее праздником, поэтому можно было изменить правилам. К тому же Павлик и правда мог разбить бутылки с вином, если бы понес их длинной дорогой.

– Как тебе идет-то, Аннушка, – заметила Валентина. – Вот я накинь шаль – и тетка теткой, только носки вязать. А ты стройная, изящная такая, и все тебя молодит. Ты под нее парюру свою надевай, – добавила она. – Ту, с яхонтами. Редко носишь, а зря, вещь старинная, второй такой небось и нету.

– С яхонтами! – хмыкнула Наташа. – Изъясняешься ты, Валюха, как в пятнадцатом веке. Еще скажи, с лалами. Нормальные гиацинты. А не носишь и правда зря, – сказала она уже Анне. – Если б мне моя жаба хоть какую свою драгоценность отжучила, я б ее, кажется, в нос воткнула и на ночь не вынимала. У тебя вон и свекровь человек, а моя: «Раньше считалось, Натали, что бриллианты до сорока лет носить неприлично, а лучше всего они вообще смотрятся на старухах», – передразнила она тягучие интонации свекрови. – Раньше! Когда это, интересно, раньше, при большевиках, что ли? Можно подумать, она не за членом Политбюро всю жизнь прожила, а за потомственным дворянином! Одно слово, жаба.

Свекровь была единственным человеком, которого Наташа презирала еще больше, чем мужа. Однако и муж, и его мамаша были в то же время людьми, которых она терпела с редким для себя постоянством. Наташа прекрасно понимала, что только в качестве их родственницы имеет доступ к сильным мира сего, а значит, имеет возможность верно применять свое грубоватое обаяние, а значит, является незаменимым менеджером по рекламе. Конечно, Анна не выгнала бы Наташу, даже если бы та вдруг развелась со своим ныне влиятельным супругом или рассорилась с его в прошлом влиятельными родственниками. Но Наташа все-таки предпочитала перестраховаться – знала, что умение добывать рекламу является единственным умением, которым она, женщина за сорок, имеющая специальность невестки члена Политбюро, может похвастаться в новой жизни. Впрочем, Наташе можно было поручить любое дело, связанное с общением: она умела уговорить кого угодно и на что угодно.

– А ты прямо сейчас парюру и надень, – предложила Валентина. – Ну надень, Аннушка, что тебе стоит! Праздник же у тебя.

– Хорошо, – кивнула Анна. – Действительно, у меня праздник.

Она вернулась к себе в квартиру, столкнувшись на пороге с Ритой и Павликом, которые уже возвращались, нагруженные бутылками и закусками, и быстро прошла к Сергею в кабинет. Яхонтовая парюра – кольцо, серьги и брошь, – двадцать два года назад подаренная ей к свадьбе Антониной Константиновной, лежала в музыкальной шкатулке. Она и всегда там лежала, и шкатулка всегда стояла на огромном столе из карельской березы, рядом с выточенной из черного дерева головой мавра в чалме. Сергей когда-то утверждал, что мавр – это Отелло, а деревянная танцующая одалиска, которая стоит рядом с ним на столе, это переодетая Дездемона. Но Анна однажды нашла фотографию точно такой же мавровой головы в справочнике по материальной культуре начала двадцатого века. Оказалось, что мавр всего-навсего украшал витрину табачного магазина, потому у него между ярко-алых лакированных губ и просверлена дырочка для сигары. Сергей тогда посмеялся и сказал, что плохо иметь ученую жену: в доме не остается места ни для одного ревнивца, даже для деревянного.

Анна открыла шкатулку и под первые такты незамысловатой мелодии достала из нее украшения. Они и в самом деле прекрасно подходили к шали – и по цвету, и по ощущению подлинности, бесценной единственности, которое сразу создавали. Крупные желтые гиацинты были вправлены в филигранную оправу из темного старинного золота, и тонкие кружева этой оправы можно было рассматривать так же долго, как узоры на шали, которые действительно напоминали о бесконечности мироздания.

Анна подняла волосы вверх, чтобы видны были серьги, а брошкой сколола на плече шаль. Конечно, желтые камни больше подошли бы не к ее серым, а к каким-нибудь карим, медовым, золотым глазам, поэтому она почти и не надевала парюру. Но, с другой стороны, такие украшения мало кому не идут, на то они и дорогие, и старинные.

Она закрыла шкатулку, оборвав мелодию, и вернулась в редакцию.

Вещи были собраны еще с вечера, поэтому Анна снова появилась дома без четверти два – только чтобы успеть переодеться в дорогу. Женское трио вместе с Павликом осталось праздновать юбилей начальницы: номер только что сдан, следующий начнут собирать уже после ее возвращения, в общем, гуляй не хочу.

Правда, заметив, что Анна уходит, Павлик остановил ее умоляющим возгласом:

– Анна Александровна, а фабрики мои как же? Может, пока вас не будет, мы с Лешей все и отсняли бы?

Анна только вздохнула: не удалось улизнуть незаметно! Когда речь шла о его обожаемой советской архитектуре, Павлик проявлял поразительную расторопность и даже хитрость, вовсе уж ему несвойственную. Правда, он действительно написал прекрасную статью о фабричных зданиях пятидесятых годов, но Анна все-таки сомневалась, надо ли ее ставить в следующий номер и тем более заказывать под нее дорогую съемку. Все-таки очень уж специфическая тема…

– Павлик, может, повременим пока? – спросила она, без особенной, впрочем, уверенности.

Расслышав ее нетвердые интонации, Павлик тут же принялся бессовестно дожимать начальницу.

– Как же – повременим? – с жаром возразил он. – Самое время сейчас – осень, все в золоте стоит… Вы бы видели эту фабрику в Карабанове, красный кирпич, неописуемая ведь красота!

– Да уж представляю… – пробормотала Анна.

Что хорошего нашел интеллигентный Павел Афанасьевич в советском фабричном стиле, она не понимала. Но зато понимала, что если такой глубоко и тонко чувствующий человек, как он, так горячо чем-то увлечен, то это дорогого стоит.

– Ладно, Павел Афанасьевич, – вздохнула она. – Поезжай в свое ненаглядное Карабаново с Лешей, если он свободен. Скажи, что оплатим по обычным его расценкам.

Фотограф Леша Разин не мог быть свободен по определению, потому что всегда был завален заказами на рекламную съемку от всех западных фирм, работающих в Москве. Однако в Анниных словах не было ни капли лукавства: она знала, что на самые бредовые просьбы Павлика, вроде этой, о поездке в какую-то дыру для съемки фабричных бараков, Леша никогда не ответит отказом. Такой уж человек был Павел Афанасьевич.

Как только она вернулась домой, зазвонил телефон.

– Анечка! – услышала Анна радостный мамин голос. – Как хорошо, что застали! Это папа высчитал, – объяснила мама, – что вечером у тебя наверняка банкет, утром ты в редакции будешь поздравляться, а сейчас, значит, дома – перышки чистишь. Правильно угадал?

– Правильно, – улыбнулась Анна. – Как хорошо, что дома застали!

Она действительно этому обрадовалась – иначе пришлось бы объяснять маме, почему не празднует юбилей, да неужели нельзя отложить командировку на пару дней, да ведь Сережа может обидеться, что она уезжает в день своего рождения… Родители жили в Канаде уже пятнадцать лет – уехали сразу, как только чуть-чуть приоткрылись границы, – поэтому, к счастью, у Анны не было необходимости посвящать их во все обстоятельства своей жизни. В Москву они не приезжали, ссылаясь на реку, в которую лучше в преклонном возрасте второй раз не входить, Анна бывала у них в Торонто раз в год, Матвей тоже время от времени навещал бабушку с дедушкой… Два раза, во время случайных канадских командировок, заезжал Сергей. В общем, родители были вполне довольны тем, как живут их дочь, зять и внук. Как, впрочем, и те, кто общался с Ермоловыми не раз в год, а чаще.

«Вот и отлично, – подумала Анна, кладя трубку после радостных маминых и папиных поздравлений. – Родители отзвонились – можно лететь».

Правда, еще не позвонила свекровь, но это уже неважно: Антонине Константиновне ничего объяснять не надо. И скрывать от нее нечего.

Поэтому Анна со спокойным сердцем слушала, как щелкает замок входной двери. Ее точный как король сын прибыл ровно в два часа, чтобы отвезти маму в аэропорт.

– Матюша! – засмеялась она, увидев, как он протискивается в кухонную дверь. – И что я с этим буду делать?

Букет, который Матвей держал в охапке, напоминал то ли клумбу, то ли цветущие альпийские отроги: он состоял из немыслимого количества благоухающих чайных роз.

– Отец сказал не забыть цветы – я не забыл, – гордо заявил ребенок. – Ну у тебя, мамань, и вопросы! Что будешь делать… А что ты обычно с цветами делаешь, у метро продаешь?

– Да ведь жалко, я же уезжаю, зря будут стоять.

– Ничего, перед отъездом полюбуешься, – махнул рукой Матвей. – А подарок, отец сказал, у него в столе взять. Принести? – каким-то мимолетным тоном спросил он.

– Конечно, – кивнула Анна. – Принеси, раз отец сказал.

Подарок от Сергея, как нетрудно было предположить, оказался очень дорогим, изысканным и совершенно нейтральным. Это было ровно то, что преуспевающий мужчина и должен дарить супруге на сорокалетие: элегантные швейцарские часики – белое золото, бриллианты, изумруды.

– Ничего такие брюлики, – хмыкнул Матвей. – К глазам тебе идут. А эти, зеленые, что за камешки?

– Бриллианты всем идут. – Анна вспомнила слова Наташиной свекрови. – Всем женщинам после сорока, и особенно старухам. А зеленые – это изумруды. Они к твоим глазам больше подошли бы.

– Буду у тебя их брать поносить по праздникам, – заверил Матвей.

Глаза у него были зеленющие, ну просто как весенняя трава. «Подзаборная», – всегда уточнял он. Даже непонятно было, как у сероглазых родителей мог появиться такой ребенок. У Анны, например, вообще не было ни одного зеленоглазого родственника. Правда, свекровь говорила, что именно такие, зеленые, глаза были у ее отца, но Анна не очень в это верила. Когда отец погиб на фронте, Антонине Константиновне едва исполнилось шесть лет, вполне могла забыть, какие у него были глаза, и досочинить потом, в качестве легенды. Тем более что от него и фотография сохранилась всего одна, присланная с фронта, и по ней нельзя было разобрать такие подробности, как цвет глаз.

Правильнее было бы думать, что зеленые глаза были у Сергеева отца, но о нем свекровь не говорила ничего и никогда. Замужем она не была, родила, как предполагала Анна, в результате правильно организованного курортного романа, единственной целью которого являлся ребенок. Отчество у Сергея было по деду – Константинович. Но и то сказать, когда мужчине сорок пять лет, не все ли равно, от кого и почему он родился? Говорят ведь, что даже лицо у человека только до тридцати лет такое, какое «сделали» родители, а после тридцати он за свое лицо отвечает сам.

Куда больше Анну интересовала сейчас внешность сына.

– А что это у тебя на щеке? – заметила она.

Об этом можно было и не спрашивать. У Матвея на скуле, прямо поверх тоненького светлого шрама, который остался после того, как он, годовалый, упал в смородиновый куст, красовался желто-фиолетовый синяк.

– Да ничего особенного. – Он пожал плечами. – Обычный фингал, на тренировке звезданули.



– Все-таки лучше бы ты и дальше плаванием занимался, – вздохнула Анна. – Что это вообще за спорт такой, рукопашный бой? Есть в нем хоть какие-нибудь правила?

– Есть, есть, – засмеялся Матвей. – Максимально приближенные к реальности. И зачем мне еще лучше плавать? На Канарах отдыхать – навыков уже хватает, а если так, по жизни непонятки какие, то плавай, не плавай, далеко не уплывешь. – И, не дав маме высказать свое отношение к таким его жизненным перспективам, мальчик благоразумно сменил тему. – Ну как, мам, разгадала наконец ребус? – поинтересовался он, стряхивая пепел в плоскую фаянсовую пепельницу.

Пепельница была того же происхождения, что и все в этой квартире – и деревянная утка, и табачный мавр, и музыкальная шкатулка… Наверное, когда-то пепельница принадлежала отцу Антонины Константиновны. А ребус, который был на ней изображен, Анна разгадать не могла, как ни старалась. Она не понимала, каким образом связаны между собою нота ре, слон, дама в шляпке-загогулине, мужчина с разинутым ртом… Матвей, с его врожденной сообразительностью, разгадал ребус, когда ему было лет восемь, и с тех пор издевался над маминой бестолковостью. Сергей, конечно, тоже знал, что написано на пепельнице. Когда-то Анна, смеясь, просила мужа, чтобы объяснил и ей, но это было так давно, что уже забылось. Почти забылось.

– Не разгадала, – с притворным сожалением вздохнула она. – Когда-нибудь ты все-таки не выдержишь материнских страданий и сам мне расскажешь. Матюша, я готова.

– Всегда ты, ма, вовремя готова, – заметил Матвей. – Хоть бы раз куда опоздала!

– Ты так говоришь, как будто это мой огромный недостаток, – обиделась Анна. – А сам, интересно, что делал бы, если бы приехал, а я не готова?

– Да ничего, – пожал плечами Матвей. – Подождал бы. Я однажды за девчонкой заехал – мы с ней в ночной клуб собирались, а она только в ванну влезла, – так, пока ее ждал, целый «Космополитен» успел прочитать.

– Почему именно «Космополитен»? – засмеялась Анна.

– А больше у нее не было ничего, – объяснил Матвей. – Ну, скажу тебе, журнальчик! У меня к сто пятидесятой странице вообще крыша уехала. Как все равно инструкцию к стиральной машине читаешь. «Одна моя подруга купила к весне новую сумочку и завела нового бойфренда, так вот она мне посоветовала… а я тебе советую…» – смешно пропищал Матвей. – Еще удивляются, почему я на них не женюсь! Я там, правда, ценный совет обнаружил, – вспомнил он. – Что от поноса, оказывается, «Спрайт» помогает. И точно, помогает! Только газы выбалтывать надо. Я недавно попробовал, когда шашлыков недожаренных наелся. Хочу вот благодарное письмо в редакцию написать.

– Поехали, маленький, – поторопила Анна. – Помнишь, тетя Фая говорила: «Пусть лучше я подожду поезда, чем он меня не дождется»?

Тетя Фая когда-то жила этажом ниже Ермоловых. Десять лет назад она уехала к младшему сыну в Израиль, но ее бессмертные высказывания до сих пор бытовали среди соседей как фольклор.

– А меня ты почему про подарок не спрашиваешь? – помолчав, спросил Матвей.

– Я думала, ты мне цветы подарил, – удивилась Анна.

– Хорошенького ты мнения о сыне! – хмыкнул он. – Я что, для того при депутате своем балду пинаю, чтоб родной матери на юбилей растительность дарить?

– Не знаю я, что ты при своем депутате делаешь и тем более для чего, – вздохнула Анна.

– Это долго объяснять! – отмахнулся Матвей. – Держи лучше подарок.

Он вышел в прихожую и вернулся, держа в руке коробку, обтянутую малиновой кожей. Открыв ее, Анна обнаружила лежащее на бархате зеркало. Оно было овальное, настольное, явно ручной работы и такое, что смотреть на него хотелось больше, чем в него.

Зеркало было обрамлено серебряным цветочным венком. Цветы в этом венке были простые, луговые – ромашки, лютики, васильки; как раз такие, которые Анна любила и которые ей сегодня подарили в живом букете. В некоторые из этих серебряных цветов были вставлены неограненные камни – синие аквамарины, зеленые хризопразы, сиреневые аметисты…

Но еще более необычное впечатление производила подставка, на которой зеркало должно было стоять на столе. Она представляла собою две женские скульптурные фигурки, тоже серебряные. Они держали зеркало и при этом сами в него заглядывали, одна с восхищенным, а другая с сердитым и даже, как показалось Анне, завистливым выражением лица – как будто оценивали того, кто будет в это зеркальце смотреться. Конечно, это была не просто ручная, а потрясающая старинная работа. Анне не приходилось видеть работы современной, в которой лица были бы так выразительны. И где только Матвей откопал такое невероятное явление?

В этом подарке как будто бы отразился весь ее мальчик – неунывающий, бесшабашный, уже от нее отдельный, и все-таки ее любящий, и как-то совсем по-взрослому нежный с нею… Анна чуть не заплакала, глядя на это зеркальце.

– Ну что ты, мам? – расстроился Матвей; наверное, она все-таки шмыгнула носом. – Совсем не нравится?

– Очень нравится, – скрывая слезы, улыбнулась она. – Просто мне грустно сознавать, что ты уже такой взрослый…

– Ну и что, что взрослый? Глянься в зеркальце – ты же все равно еще молодая, – заметил он и добавил со смешной важностью: – Все-таки от ранних детей только поначалу одни заморочки, а потом и радости тоже бывают. Ладно, мамуль, поехали, – сказал Матвей, вставая. – А то во Внуково еще пилить и пилить, к тому же пробки.

Глава 3

– У тебя что, опять новая машина? – ахнула Анна, выходя из подъезда.

– Какая же она новая? – Ребенок сделал честные глаза. – Да этому «бумеру» в обед сто лет!

– Не ври, пожалуйста, – суровым тоном возразила она. – Я, по-твоему, совсем дремучая? И не сто лет, а максимум три года, и вообще, я не о возрасте ее говорю. У тебя же неделю назад «Мерседес» был!

– Был да сплыл, – элегически промолвил Матвей. – Ничто не вечно под луной.

– И номера какие-то странные, – заметила Анна, обходя вокруг сияющего черного «БМВ».

– Не странные, а просто ростовские, – объяснил он. – Ну, мам, земеля моего депутата продавал по дешевке, а в Ростов тащиться, чтоб с учета снять, ему было влом. Я и купил по доверенности. И какая мне разница, ростовские номера или московские? Смотри, хороший какой «бумер», а летает как! С места двести идет, красавец, сейчас сама увидишь. – Он забросил в багажник чемодан и распахнул переднюю дверцу. – Прошу, мадам!

– Двести с места, пожалуйста, не надо, – сказала Анна. – И не с места тоже.

Впрочем, ехать по Малой Дмитровке со сколько-нибудь ощутимой скоростью все равно было невозможно. Времена, когда это была сравнительно тихая старинная улица, давно прошли. Теперь она в любое время дня была запружена машинами, и даже на последнем этаже дома, в котором жили Ермоловы, из-за шума невозможно было бы спать, если бы не стеклопакеты в окнах.

Меньше всего хотелось занудствовать, глядя в Матвеевы смеющиеся глаза, но следовало воспользоваться тем, что в ближайший час мальчик уж точно никуда не денется и не избежит воспитательной беседы.

– Матвей, когда ты последний раз был в университете? – тем же тоном, каким она расспрашивала про новую машину, поинтересовалась Анна.

– Ну, когда… – недовольно протянул он. – Сравнительно недавно.

– Сравнительно с чем? – не отставала она. – А недавно – это когда?

– Мамуль, ну какая тебе разница? – Матвей явно не собирался воспитываться.

– Разница мне такая, что тебя выгонят и ты останешься без диплома.

– Мам, я уже усвоил всю теорию, которой меня могли научить на этом факультете вашей альма-матер. – Он наконец перестал улыбаться, и взгляд у него стал сердитый. – Теперь я сравниваю теорию с практикой. А если мне когда-нибудь понадобится диплом, я его куплю.

– Но почему нельзя просто написать дипломную работу и закончить пятый курс? – возмутилась Анна. – Почему обязательно надо доводить до крайности? А если в самом деле выгонят? Ведь в армию заберут! – привела она самый убедительный довод.

– Не заберут. – Матвей махнул одной рукой, а другой лихо крутнул руль, поворачивая на Тверской бульвар. – Меня депутат отмажет.

– Я понимаю, о чем ты думаешь. – Анна решила донять его не мытьем, так катаньем. – Мамаша – нудная тетка, жизни настоящей не знает, в молодых делах ничего не понимает, лезет с нравоучениями, дай Бог вытерпеть! Но ведь я…

– Ничего я такого не думаю, – улыбнулся Матвей. – Я тебя, маманька, нечасто вижу, так что ты меня воспитывай, пожалуйста, хоть всю дорогу, не стесняйся. Я с удовольствием слушаю.

Анна только вздохнула. Если сын был в чем-то прав, то только в том, что, наверное, и вправду уже усвоил все, чему могли его научить на факультете госуправления МГУ. Способностей у него оказалось вполне достаточно, чтобы учиться играючи и даже вполне прилично сдавать сессии. Во всяком случае, до второго курса, после которого он объявил родителям, что будет жить отдельно, чтобы не травмировать их психику своим образом жизни.

Если бы их с Сергеем отношения складывались иначе, Анна ни за что не позволила бы мальчику начинать самостоятельную жизнь так рано. Но неизвестно еще было, кто кому травмирует психику, и она не смогла возразить… Матвей перебрался в маленькую квартирку, которую дедушка и бабушка купили «на вырост» внуку, когда продали свою, профессорскую, уезжая в Канаду. Квартирка эта находилась на Ломоносовском проспекте; Матвей уверял, что оттуда ему проще будет ходить в университет. И вот пожалуйста, этого и следовало ожидать: диплом на носу, а Анне звонит его куратор – еще спасибо этой даме, она же все-таки не классный руководитель, могла бы и не беспокоиться! – и сообщает, что сын на грани отчисления.

– Если бы я думала, что тебе это стоит хоть каких-то усилий, – вздохнула Анна, – может, я не настаивала бы. Но я же знаю, что ты можешь написать диплом за неделю! Можешь, но не хочешь сделать эту малость – ну, хотя бы только потому, что я тебя об этом прошу. Или у тебя сессия не сдана? – догадалась она.

– Не сдана, – нехотя согласился Матвей. – И не одна. Мам, только не говори, что без высшего образования жить невозможно. Сейчас невозможно жить без совсем других вещей.

Он произнес это таким уверенным тоном, что Анна растерялась. Она всегда терялась, когда вдруг посреди разговора понимала, что собеседника бесполезно убеждать в том, в чем сама она убеждена совершенно, потому что он-то как раз всей своей жизнью убежден в совершенно обратном. Но она не предполагала, что таким собеседником может оказаться не какой-нибудь посторонний человек, которого неизвестно кто и неизвестно как воспитывал, а ее единственный сын. Понятно, что ему всего двадцать два года, и понятно, что в этом возрасте половину убеждений составляют глупости, основанные на поверхностном опыте, но все же…

Она молчала, глядя, как мелькает за окном длинная громада Дома на набережной. Машина уже миновала Большой Каменный мост и неслась теперь к Ленинскому. Удивительно, но Матвей все-таки умудрялся ездить быстро даже в будничных пробках центра Москвы. Впрочем, удивляться этому не приходилось: все-таки ему было лет тринадцать, когда Сергей научил его водить «Жигули», а за то лето после первого курса, когда Матвей гонял машины из Калининграда, он стал просто асом. Анна тогда ночей не спала, представляя всякие ужасы, самым малым из которых были придорожные бандиты, но ребенок уперся как осел и ни за что не хотел бросать свое восхитительное денежное занятие. Он вообще был упрямый, с самого детства, и теперь тоже – с этим своим странным нежеланием просто взять и написать диплом…

– Не переживай, ма, – успокаивающе произнес Матвей, ловя ее взгляд в водительском зеркальце. – Ну что ты, в самом деле, ничего же у меня страшного!

«Страшного, может быть, и ничего, но все и у тебя могло быть по-другому», – подумала Анна и спросила:

– А папа знает про твои сессии?

– Знает, – пожал плечами Матвей.

– И что говорит?

– Да ничего особенного. Что я взрослый человек и в состоянии сам отвечать за свои поступки. Так ведь и я о том же! – горячо подтвердил он.

– Лучше бы… – начала было Анна, но тут же замолчала.

Какой смысл рассуждать о том, что было бы лучше, когда все есть так, как есть, и уже не сложится иначе?

– Оба-на! – вдруг воскликнул Матвей. – Так я и знал! И чего ты из Шереметьева не летишь, как все люди? Далось тебе это Внуково. Мало того что аэропорт колхозный, так еще – пожалуйста…

– Но я же не специально, – растерянно проговорила Анна. – Просто из Внукова рейс был удобный.

– Вот тебе и все удобство. – Матвей кивнул подбородком на длинную шеренгу машин, неподвижно стоящих впереди. – Не слышала, президент никуда лететь не собирался?

– Понятия не имею, – вздохнула Анна. – Меня он, во всяком случае, о своих планах не информировал.

– А он никого не информирует, – усмехнулся Матвей. – Я однажды в точно такой же пробочке два с половиной часа парился, пока он с Рублевки не выехал. И, главное, на Кольцевой дело было – ни туды, ни сюды. Говорят, дамочку какую-то муж в роддом вез, так самому пришлось роды прямо в машине принимать. Ладно! – вдруг решительно произнес он. – Тут, слава Богу, не Кольцевая!

Матвей резко вырулил на пустую встречную полосу и понесся вдоль вереницы стоящих машин. Анна даже зажмурилась на мгновенье – представила, что сейчас им навстречу выскочит милиция или, того хуже, какая-нибудь, в самом деле, президентская охрана… И что тогда будет?

Но навстречу им никто пока не выскакивал. Они все мчались и мчались вдоль пробки, растянувшейся по всему Ленинскому проспекту, а встречная полоса по-прежнему была пуста – Анне казалось, что как-то зловеще пуста.

Матвею, правда, так не казалось.

– Нет, не президент, – уверенно заявил он, подмигивая своей растерянной маме. – А то б в нас уже стреляли. – И тут же завопил, предупреждая ее испуганный возглас: – Я шучу, шучу! Не бойся, мам, это так, мелкая шушера какая-нибудь в свое Внуково едет. Летит небось в Эмираты пузо греть, и как же без понтов? Ага, вот и граждане начальники. Погоди, я сейчас.

Он остановился, выскочил из машины и быстро пошел вперед – туда, где виднелся ряд милицейских мигалок.

Анна тоже вышла из машины, не зная – может быть, надо пойти за ним? Вдруг он начнет скандалить, влезет в какие-нибудь неприятности?

Но уже через пять минут она увидела, что сын бежит обратно и на ходу машет ей, чтобы садилась в машину.

– Я же говорил, мелкая шушера, – удовлетворенно заявил он, хлопая дверцей и срываясь с места – и вправду, показалось, что сразу со скоростью в двести километров. – А не обманул меня депутат, ксиву сделал крутую.

– Все-таки это так неправильно… – медленно проговорила Анна.

– Что неправильно? – удивился Матвей.

– Да вот то, что ты – обычный мальчик, которому хочется похвастаться, пусть и перед мамой, – запросто проезжаешь там, где взрослые люди проехать не могут. А они, может быть, опоздают на самолет, у них, может быть, все планы из-за этого нарушатся…

– Что поделаешь, так мир устроен! – засмеялся Матвей.

– Я очень рада, что ты цитируешь Толстого, – улыбнулась Анна, – но должна тебя разочаровать, ребенок: весь остальной мир устроен совершенно иначе. Во всяком случае, в разумной его части.

– Ты мне позвони, как до разумной части долетишь, – попросил Матвей. – Только звони на трубу, вряд ли я дома буду. Папа правда в Лондоне, ма, – сказал он, помолчав. – И он правда хотел сам тебя поздравить, но туман…

– Да. Туман, – машинально сказала Анна и тут же спохватилась: ей не хотелось, чтобы в ее голосе сын расслышал какие-нибудь ненужные интонации. – Матюша, если уж ты взрослый человек, то папа и подавно. И отчитываться передо мной не обязан. В Лондоне так в Лондоне.

– Позвони, – повторил Матвей. – И не грусти. Ты на свете всех милее. Для меня так уж точно.

Глава 4

За последние десять с лишним лет Анна объездила всю Европу, но единственной страной, в которую она приезжала как домой, была Италия. Она даже себе самой не могла объяснить, почему именно Италия, а не, например, Австрия – она ведь любила Вену с ее глубокой, живой элегантностью, или не Франция – Париж был единственным городом, в котором она чувствовала какую-то отточенную, доведенную до совершенства и тоже необыкновенно живую грандиозность. Но Италия – это было совсем другое. Это была печаль, и счастье, и любовь, и трепет в сердце, и слезы в горле, и все то, что у Анны всегда связывалось с понятием сильных чувств – то есть жизни. А почему, не объяснишь.

Она даже итальянский язык выучила, хотя в этом не было никакой практической необходимости. Для ее деловых контактов, да и просто для общения, вполне хватало английского: ей еще не встретился в Европе ни один интеллигентный человек, который его не знал бы. Но язык был едва ли не самой главной частью той загадки, которую составляла для нее Италия. Он был так же неуловимо прекрасен, как дымчатая линия холмов на горизонте, и так же что-то говорил сердцу, кроме прямого значения произносимых слов, как эта линия говорила что-то, кроме того, что улавливал глаз.

На этот раз командировка намечалась длительная. Архитектор Андреа Палладио построил для аристократов шестнадцатого века несколько десятков загородных вилл, и одна была красивее другой, поэтому Анне предстояло объехать все окрестности Венеции, Падуи, Вероны и Виченцы, чтобы посмотреть эти виллы и решить, какие из них снимать для журнала. Да ей и просто надо было не по книжке понять, что это за виллы. Статью о них она собиралась написать сама, потому что, при всем множестве подробностей, это не должна была получиться специальная статья об архитектуре. Написать надо было о том, что составляло суть и смысл строений Палладио, что заставляло архитекторов всего мира учитывать их существование через сотни лет после его смерти, а обычных людей – почему-то хотеть жить именно в таких домах.

Писать о больших, существенных явлениях так, чтобы они выглядели именно большими и существенными, и вместе с тем чтобы читать о них было интересно даже таким людям, которые ничего не смыслят ни в архитектуре, ни в декоративном, ни в ювелирном, ни вообще в каком бы то ни было искусстве, – писать так было трудно, и мало кто умел так писать. Но именно на этом держался журнал «Предметный мир», именно из-за этого его покупали и выписывали, выделяя в разливанном море дорогих журналов, и надо было сохранять марку.


В Падуе шел мелкий дождь – не дождь даже, а легкая мокрая пыль окутывала город. Паоло Маливерни жил рядом с университетом, в котором преподавал историю итальянской архитектуры, и Анна поехала к нему прямо из аэропорта, даже не завернув в отель. Было, конечно, неловко являться с чемоданом домой к человеку, которого знаешь только по переписке: еще подумает, что она собирается у него остановиться. Но завтра утром у профессора были лекции, и Анне поскорее надо было договориться о том, когда можно будет осмотреть виллу; откладывать дело в долгий ящик ей не хотелось.

– Вас не утомил перелет, синьора Ермолова? – поинтересовался Маливерни, когда она вошла в темноватую гостиную его небольшой, но с высокими потолками квартиры. – Может быть, мне надо было предложить вам встретиться завтра?

Он сидел в инвалидном кресле посреди комнаты, ноги его были укутаны пледом – даже после уличной сырости чувствовалось, что в комнате прохладно, почти промозгло. На вид ему было за шестьдесят, но вот именно на общий вид, потому что глаза казались моложе. Во всяком случае, они блестели интересом к женщине, которая входила в его гостиную, смахивая сияющую водяную пыль с мокрых русых волос.

– Благодарю вас, синьор Маливерни, – возразила Анна, – я ведь сама просила о встрече именно сегодня и специально подобрала такой рейс, чтобы успеть. Вилл Палладио немало, – улыбнулась она, – и мне хотелось бы посмотреть как можно больше.

– Но моя, конечно, самая красивая, – улыбнулся в ответ Маливерни. – Собственно, в нашей встрече не было необходимости, – добавил он и тут же поправился: – Хотя я очень рад знакомству с вами. И у вас такой прекрасный итальянский язык! Но я все равно не смогу вас сопровождать на виллу, это сделает мой сын, и было бы, наверное, удобнее, если бы он просто встретил вас в аэропорту и вы сразу поехали бы на место.

Анна тоже считала, что так было бы удобнее, но ей хотелось сказать что-нибудь приятное этому человеку с молодыми глазами, и она принялась уверять его, что знакомство с ним… и, конечно, можно будет поехать на виллу чуть позже… ну, и так далее.

– А вот и Марко, – вдруг перебил этот вежливый словесный поток Маливерни. – Так что вам не придется беседовать со мной о погоде, синьора Ермолова. – Он понимающе улыбнулся. – Женщине правильнее смотреть на творения совершенного искусства, чем на несовершенного старика, тогда она иначе будет видеть себя в зеркале и не позволит себе, например, одеться небрежно или безвкусно. Правда, к вам это не относится – вы и так выглядите прекрасно, – не забыл он про комплимент. – Сынок, познакомься с синьорой Ермоловой.

– Вы можете называть меня просто по имени, – сказала Анна. – Зачем такие церемонии? Я же не супруга президента, прибывшая с официальным визитом.

Она и сама с нетерпением ждала окончания дежурной части разговора. Ехать до виллы, наверное, около часа, а теперь все-таки начало ноября, вот-вот стемнеет, и что она увидит тогда?

– Папа предупредил вас, что вы можете переночевать на вилле? – пожимая ей руку, спросил Марко Маливерни. – Мы обычно уезжаем оттуда в начале октября, потому что осенью там холодно – температура поддерживается такая, чтобы только не повредились фрески. Но несколько комнат вполне пригодны для жизни даже и зимой.

Маливерни-младший обладал тем счастливым типом внешности, который производит хорошее впечатление сразу и на любого человека. Ему было лет тридцать пять, он был высок, тонок сложением и потому изящен, и доброжелательность его взгляда почему-то усиливалась оттого, что смотрел он сквозь очки с тонким темным ободком.

– Правда? – обрадовалась Анна. – Спасибо! Если, конечно, я никого не стесню…

– Никого, – улыбнулся Марко. – Там работают три человека – ухаживают за домом и парком, – но на ночь они уезжают в Падую. Дом я покажу вам сейчас, а парк вы увидите завтра утром. Тогда у вас будет верное впечатление о нашей вилле. Утром она особенно красивая. – Последние слова он произнес с легким смущением, как будто стеснялся своей любви и своего восхищения. – Мы поедем, папа, – сказал он Маливерни-старшему и обернулся к Анне: – Вы очень проголодались в дороге, или мы можем поужинать уже на вилле, не перекусывая сейчас? Я попросил Лауру – она работает там, в доме, – перед уходом приготовить ужин.

– Конечно, можно ехать сразу. – Теперь слегка смутилась уже Анна. – Спасибо, Марко.


– Ведь это, наверное, дорого, содержать такую виллу? – поинтересовалась Анна.

– В общем, да, – кивнул Марко. – Маливерни – самая маленькая из всех палладианских вилл, но все-таки нам иногда приходится пускать сюда экскурсии, чтобы окупить хотя бы часть расходов.

– И вы никогда не думали ее продать? – зачем-то спросила Анна.

И тут же поняла, что глупее вопроса задать было невозможно.

– Никогда, – улыбнулся Марко. – Она принадлежит нашей семье с самого начала, с шестнадцатого века. И она у меня в сердце, – уже знакомым Анне чуть смущенным тоном добавил он.

При этих словах Марко на мгновение коснулся ладонью груди.

– Извините, – попросила Анна. – Я всегда сама замечаю, когда говорю глупости, но замечаю как-то уже запоздало.

Вилла Маливерни в самом деле считалась небольшой, это было написано о ней во всех справочниках. Но поздней осенью – наверное, из-за холода – она казалась огромной. Они подъехали к стоящему на холме дому уже в сумерках. Издалека и снизу дом выглядел хрупким, как видение, и светился белым мрамором стройных стен.

Марко сразу разжег камин в центральном зале. Пока он показывал Анне дом, здесь стало все-таки потеплее, и теперь, когда они сидели за ужином у самой каминной решетки, Анна чувствовала, что щеки у нее пылают от внешнего жара.

Зал освещался только настенными канделябрами, в которых свечи были заменены электрическими лампочками – впрочем, какими-то необычными, с дрожащими, словно и вправду свечными, огоньками. В этом трепетном полумраке гигантские фигуры богов на фресках казались живыми. Они как будто со всех сторон обступали сидящих за столом мужчину и женщину и наблюдали за ними с потолка.

– Очень хорошее вино, – сказала Анна, чтобы сгладить неловкость своего предыдущего вопроса. – Я люблю такое – немножко сладкое и немножко игристое. Ведь его делают где-то рядом, да?

– Да, – кивнул Марко. – Неподалеку, в Эугании. Где последний дом Петрарки и его могила; вы, конечно, знаете. На холмах Эугании. Мне почему-то всегда казалось, что это слово звучит как-то грустно и сладко – холмы… По-русски не так?

– Так, – улыбнулась Анна. – По-русски оно очень печальное и бередит сердце. Мне, во всяком случае, тоже так кажется.

– Когда я был маленький, мы здесь рвали весной цветы гранатов и ели их, – сказал Марко. – На вкус они терпкие, и я до сих пор люблю их больше, чем сами гранаты.

Когда они вошли с холода в дом, очки у него запотели, он снял их, и не надел до сих пор, и смотрел на Анну широко открытыми – наверное, дальнозоркими, а не близорукими – глазами. Глаза у него были необыкновенного цвета: темно-карие, с глубокими золотыми огоньками.

«Как яхонты мои», – вдруг вспомнила Анна.

Она так ясно, так неожиданно ясно понимала все, о чем он говорил – вот как это, про печальные холмы и про терпкие гранатовые цветы, – что даже растерялась немного. Но ощущения неловкости, стесненности при этом не было совершенно. Ей хорошо было сидеть напротив этого красивого человека за столом, пить играющее в бокалах вино с печальных холмов и слушать его простые слова.

– Вам понравился наш дом? – спросил Марко.

– Очень, – по-детски прижмурившись, ответила Анна. – Вы так хорошо мне его показали, как-то очень точно.

– Он позволяет показать себя именно так, – объяснил Марко. – Потому что он так построен, вы заметили? Собственно, Палладио ведь строил просто деревенские поместья для тех аристократов, которые вынуждены были заняться сельским хозяйством. Венецианская республика обнищала, пришлось искать новые источники доходов, ну, и так далее – это все есть в учебниках истории. Видите каменный выступ под подоконником? – Он кивнул в сторону темного окна. – Эта скамеечка предназначалась для того, чтобы хозяин мог, не выходя из дому, наблюдать за тем, как идут работы во дворе. А на втором этаже, где теперь спальни, ссыпалось на хранение зерно. Все было очень просто, внятно и приземленно. Знаете, я иногда думаю: только то, что стоит на простых основах, и остается в жизни. Да и в искусстве тоже, – улыбнулся он. – Я видел ваш журнал – те номера, которые вы присылали папе, – и читал в Интернете английскую версию. По-моему, вы пишете как раз об этом.

– Мы стараемся, – согласилась Анна. – Это ведь понятно даже из нашего названия. А вы никогда не пробовали об этом написать? О вашем доме, например.

– Нет-нет, – покачал головой Марко; свечные огоньки вздрогнули и утонули в его глазах, и глаза еще ярче вспыхнули глубоким золотом. – Я не переоцениваю своих способностей. Может быть, я что-то чувствую в жизни – больше, чем это требуется для повседневных забот, – но в общем я есть то, что есть: квалифицированный финансовый консультант. Мне жаль, что я никогда не был в России, – неожиданно добавил он. – И это очень странно, что я там не был.

– Почему же это странно? – удивилась Анна.

– Потому что у меня четверть русской крови. Моя бабушка, мать моего отца, была русская. И, что еще более странно, она была ваша однофамилица. Может быть, она даже ваша кровная родственница, – сообщил он.

– Ну, кровная – наверняка нет, – покачала головой Анна. – У меня фамилия по мужу.

– Тогда, может быть, родственница вашего мужа. Какая-нибудь двоюродная бабушка. Она была из эмигрантов, ее звали Анастасия Ермолова.

– Да нет, – улыбнулась Анна. – Конечно, это было бы красиво и романтично, но я знаю родственников своего мужа, их очень немного. Его бабушка умерла тридцать лет назад, и о ней абсолютно все известно. Она родилась в деревне, жила в Москве, а потом в Мурманске, ее звали Наталья Гавриловна. А мужа ее звали Константин Павлович Ермолов, он погиб во Вторую мировую войну под Сталинградом. И сестры по имени Анастасия у него не было, у него вообще не было ни братьев, ни сестер. Просто Ермоловы – это довольно распространенная русская фамилия, – словно извиняясь, объяснила она; ей почему-то жаль было разочаровывать Марко. – Была актриса с такой фамилией, очень известная, и был генерал, который сто пятьдесят лет назад воевал на Кавказе. Но они ведь мне не родственники, так что, видимо, и ваша бабушка…

– Да, наверное, – согласился Марко. – Может быть, когда-нибудь я все-таки поеду в Россию и попытаюсь обратиться в архивы. Она умерла молодой, даже мой отец ее не помнит, но после нее остались кое-какие записи и фотографии, это могло бы помочь. Я давно уже собираюсь этим заняться, но никак не соберусь, – добавил он. – Все-таки жизнь требует слишком больших ежедневных усилий, и на то, что вы назвали романтичным, времени уже не остается.

– Я могла бы посмотреть ее записи, – предложила Анна. – Возможно, я сразу посоветую, куда надо обращаться в России. Я неплохо знаю архивы, мы ведь с ними сотрудничаем.

– Это было бы прекрасно! – обрадовался Марко. – К тому же ее дневники хранятся прямо в этом доме. Она ведь жила с мужем здесь, моя бабушка, и мой отец здесь родился. И вы могли бы посмотреть все прямо сегодня, перед сном. Вдруг ее записки окажутся нескучными и такое чтение на ночь даже доставит вам удовольствие? Только не уходите сразу, – вдруг попросил он. – Вы успеете прочитать. Мне было бы жаль сейчас расстаться с вами, Анна… Давайте выпьем еще чуть-чуть. – Он смотрел на нее не отрываясь, и глаза его светились изнутри таким нежным и таким притягивающим светом, что Анна тоже не могла отвести взгляд от его лица. – Наверное, я уже много выпил, иначе я не понимаю, почему говорю с вами так… легко. Но я хочу выпить еще – мне хорошо говорить с вами так, и если для этого надо пить, то пусть.

Он выпил совсем немного, не больше, чем Анна, и не больше, чем вообще принято выпить за ужином, и вино было легкое. Но Анна и сама чувствовала себя так, словно это вино кружилось у нее в голове и, как сильная волна, ломало все преграды между нею и этим красивым человеком с золотыми светящимися глазами.

– Я тоже выпью еще, Марко, – сказала она.

И сразу почувствовала, что этим «тоже» сказала очень много – очень много такого, что не имело отношения к вину, к мраморному дому на холме, к каким-то чужим и давним дневникам, а имело отношение только к одному: к тому, что мужчина и женщина сидят вдвоем у пылающего огня и их как магнитом тянет друг к другу, и все преграды, одна за другой, сгорают между ними быстрее, чем дрова в камине.

Оказалось, что бутылка уже пуста, и Марко встал, чтобы взять новую. Бутылки с вином стояли в подставке под окном, окно было у Анны за спиной, и, принеся вино, он на мгновенье остановился за ее стулом. Анна чувствовала его совсем рядом, на расстоянии даже не вытянутой руки, а протянутой ладони, и чувствовала, что сейчас он прикоснется к ней и что она хочет этого так сильно, как давно уже ничего не хотела в жизни.

Он поставил бутылку на стол и положил руки Анне на плечи прежде, чем она успела осознать свое желание. Вернее, она просто не хотела ничего осознавать, а хотела только, чтобы это желание осуществилось. Она через платье и через тонкую шаль почувствовала, что ладони у него теплые – согрелись от близкого огня, а пальцы прохладные – бутылка ведь стояла далеко от камина, и пальцы, значит, чуть-чуть остыли, пока он нес вино. Она даже не удивилась тому, что чувствует эту неуловимую разницу в тепле его ладоней и его пальцев, ей только хотелось почувствовать все это еще полнее, еще сильнее, и, не оборачиваясь, она встала. Марко отодвинул стул и обнял ее. Она почувствовала, что он пылает и вздрагивает – и пылает не от огня камина, и вздрагивает не от холода просторного зала. И еще она почувствовала, что хочет его так же сильно, как он хочет ее, и что им совсем ничего не мешает, а значит, все будет так, как они оба хотят.

Марко повернул ее к себе и поцеловал – сразу в губы и сразу так, что у нее занялось дыхание. Он молчал, но она и не ждала от него никаких слов, потому что – какие тут могут быть слова? Она и сама не могла бы сейчас вымолвить ни слова. Они целовались так долго, как будто это была последняя черта, за которой уже ничего нет и которую поэтому невозможно перейти.

Но, конечно, за ней было еще очень много всего, за этой чертой поцелуев. Марко первым оторвался от Анниных губ и шепнул:

– Пойдем наверх.

Они поднялись по неширокой мраморной лесенке на второй этаж – туда, где триста лет назад в этом доме хранили зерно, а потом спали, любили, целовались ночи напролет, и зачинали, и рожали детей.

В маленькой спальне было тепло, хотя камина здесь не было; наверное, было включено обычное отопление. Шторы на узком окне не были задернуты, и свет от паркового фонаря попадал в комнату. В этом ярком, каком-то мертвящем свете белела постель на неширокой кровати. Марко взял Анну за руку, подвел к постели и быстрым движением снял шаль с ее плеч.

Анна смотрела, как шаль ложится на стул, как мягкими складками спадает на пол. Ей стало… не то чтобы страшно и не то чтобы грустно. Просто она вдруг поняла, что все переменилось. Что – все, и почему вообще переменилось, она не знала, но чувствовала эту мгновенную перемену так отчетливо, как несколько минут назад чувствовала, что Марко сейчас положит руки ей на плечи.

Она не понимала, что с ней произошло. Она не останавливала себя, не взывала к своему разуму или долгу. Да и какой, Господи, может быть у нее долг и перед кем?! Перед мужем, который уже восемь лет просто живет с нею в одной квартире, у которого есть где-то другая семья и который уж точно не чувствует никакого долга перед женщиной, по инерции называемой его женой?.. И зачем он вообще всплыл сейчас в ее сознании, или в сердце, или черт знает в чем, этот муж с его спокойным голосом и твердыми ладонями, Боже мой, да почему же твердыми, она давно забыла, какие у него ладони, и кто бы не забыл!..

Анна почувствовала, как слезы – злые, отчаянные, никчемные и неостановимые – текут по ее щекам. Марко не мог видеть этого в полутьме, но, наверное, он тоже почувствовал какую-то мгновенную и неожиданную перемену. Он повернул Анну к себе и, щурясь – очки ведь остались на столе – всмотрелся в ее лицо.

– Что-то не так? – спросил он. – Я понимаю, это слишком… быстро, прости, но мне показалось…

– Мне тоже показалось, – ответила Анна. – Это ты должен простить меня.

Он молчал несколько секунд, которые показались Анне невыносимо долгими, потом сказал:

– Я не должен простить… Мне не за что прощать тебя. Я не думал, что так может быть, и так действительно не может быть.

У него был такой голос, что Анне захотелось тут же сгореть и исчезнуть. Она ненавидела себя так, как можно ненавидеть только постороннего, во всем себе враждебного человека.

Марко быстро провел по ее волосам рукой – она почувствовала, какие нежные, какие совсем теплые теперь у него не только ладони, но и пальцы, – и вышел из комнаты, тихо прикрыв за собою дверь. И все – она снова осталась в своем одиночестве, в том глубоком душевном одиночестве, из которого не было выхода, да она и не искала… А почему она это сделала, зачем – одному Богу было известно.

Анна присела на край постели и, положив руки на колени, уставилась невидящим взглядом на узоры упавшей на пол шали. Это случилось с нею впервые за последние, такие долгие, годы: чтобы она вдруг поняла, что одиночество ее не абсолютно, что какой-то человек, совсем чужой человек, вдруг становится ей необходим, что ее тянет к нему, и не только телом тянет, а вот именно душой. Что она совсем не ожидает, чтобы он ушел и можно было бы совместить то одиночество, которое всегда у нее внутри, с одиночеством внешним… И вот это случилось – и тут же кончилось, и она сама виновата в том, что это кончилось.

Горечь в сердце сделалась такой сильной, что она ощутила ее как настоящую горечь – как будто прожевала какую-то несъедобную траву.

В дверь осторожно постучали; Анна вздрогнула. Что она скажет, если он все-таки попросит хоть что-нибудь объяснить?

Но Марко, кажется, никаких объяснений требовать не собирался.

– Вот эти тетради, – сказал он, стоя на пороге. – Я оставлю здесь, на столике. Спокойной ночи, Анна.

В его голосе почти не слышалось печали. То есть, наверное, это он не хотел, чтобы в его голосе слышалась печаль, а на самом деле она была, только очень глубоко скрытая.

Анна встала так стремительно, словно хотела его удержать. Но дверь уже закрылась – и она только по инерции дошла до столика у двери, взяла три тонкие, в картонных обложках тетради, которые тихо хрустнули у нее в руках. Ей было все равно, чьи это тетради, что написала в них какая-то неведомая женщина, почему написала… Она чувствовала только сильную, до горла дошедшую горечь.

Но обязательность, над которой посмеивался Матвей, все-таки взяла свое. Снова присев на край кровати, Анна включила стоящую на подоконнике лампу и машинально открыла верхнюю тетрадь.

«Верно, я любила тебя больше, чем это нужно было для счастья. Для твоего счастья, да и для моего, значит, тоже», – прочитала она.

И вздрогнула, не понимая: что это, зачем? Если бы тетрадь не была такой старой, то она торопливо пролистала бы ее всю, надеясь найти какое-нибудь объяснение этим странным словам, с которых начинался дневник. Но желтые листочки предупреждающе хрустнули, и по въевшейся привычке к работе с архивными документами следующие страницы Анна перелистнула осторожно.

Странная запись дальше никак не объяснялась. Может быть, ею должен был начаться не дневник, а письмо, которое потом почему-то было оставлено?

Анна перелистала еще несколько страниц, и из тетради выпала фотография. Она подняла ее с ковра, поднесла поближе к лампе. Кажется, фотография была семейная: молодая женщина, мужчина в ладно пригнанном полушубке с выпушкой, ребенок у него на руках… Это был не снимок в полный рост, а портрет – черно-белый, довольно крупный фотографический портрет, сделанный в профессиональном ателье на старинной, с высоким содержанием серебра, бумаге.

Анна повыше подняла лампу и внимательнее вгляделась в эти лица. И, вглядевшись, ахнула. Она видела его, она точно его видела, этого мужчину! Только та фотография, на которой она его видела, была гораздо хуже – любительская, нечеткая. Но это все-таки был он, его трудно было не узнать, хотя на виденной Анной прежде фотографии он был гораздо старше, и в плечах шире, и глаза другие – не лихие и молодые, с ресницами как стрелы, а усталые глаза взрослого нерадостного человека. Но мужчину с такой внешностью трудно не узнать на двух фотографиях, даже если их разделяют годы.

Константин Павлович Ермолов, дед ее мужа, смотрел на Анну с этого неведомого семейного портрета так же, как смотрел он с заломленной фронтовой фотокарточки, которую она видела у свекрови. Это было странно, это было так неожиданно и необъяснимо – откуда здесь этот снимок, что на нем за женщина, кто этот ребенок? – что Анна даже про собственные невеселые мысли забыла.

Он был удивительно похож на ее сына, этот неведомый человек; она просто оторопела от очевидности их сходства. Анна всегда считала, что Матвей похож на нее, да и все так говорили, но теперь она воочию убедилась, что и сама ошибалась, и все ошибались. Сходство с нею, оказывается, было у ее мальчика какое-то поверхностное, а с прадедом оно было настоящее.

В Константине Павловиче сильнейшим образом чувствовалось то же бесшабашное, мгновенно пленяющее обаяние, которого так много было в Матвее и происхождение которого в сыне всегда было для Анны загадкой: в Сергее все было совсем другое… А во взгляде Константина Ермолова оно было то самое – лихое, за душу берущее обаяние.

Она с трудом оторвалась от созерцания его глаз и перевела взгляд на женщину, прислонившуюся к его плечу. Надо полагать, это и была бабушка Марко – как он ее назвал, Анастасия? Но как эта женщина могла оказаться в Италии и как могло получиться, чтобы в семье Ермоловых о ней даже воспоминания не осталось? Да еще ребенок, он-то куда девался, и при чем здесь Марко, то есть отец Марко, то есть, вернее, дед – ведь это дед Марко, получается, был мужем этой женщины, а не Константин Ермолов?

Все это было загадочно, почему-то печально, и взгляд на женщину не унимал ни загадки, ни печали. Да ее и разглядеть было трудно, эту женщину, потому что ее лицо скрывалось в тени широких полей шляпы с перышком. На уголке фотографии стояла дата – 1923 год, – и это было странно: Анна точно знала, что в двадцатые годы таких дореволюционных шляп уже не носили.

«Губы у нее такие… нерадостные, – вдруг поняла Анна. – Потому она печальной и кажется».

Губы у женщины и правда были сомкнуты так, что выражение ее лица казалось трагическим. Даже странно было, что она не чувствует себя счастливой, прислоняясь к плечу такого мужчины, каким выглядел Константин Ермолов.

Анна положила фотографию на постель и снова открыла тетрадь на первой странице – на той, как удар поразившей ее, фразе, написанной быстрым, неразборчивым почерком: «Верно, я любила тебя больше, чем это нужно было для счастья…»

Глава 5

В Москве мороз легче было вынести, чем в Белоруссии. Здесь он был острее, жег щеки, но от него хотя бы не перехватывало дыхание, потому что он был сухой, а не тяжелый от влаги, как в Орше.

Но все же Константин чувствовал, что идти ему тяжело: не из-за мороза, а потому что его знобило и ноги от этого двигались медленно, вяло. Тверская улица была темна и пустынна, и некого было спросить, как попасть на Малую Дмитровку. Таблички на домах были сбиты, и он лишь догадывался, что идет именно по Тверской, потому только догадывался, что никуда ведь не сворачивал, выйдя с площади Брестского вокзала на самую широкую улицу, начинающуюся у Тверской заставы.

«Львы на воротах и стаи галок на крестах, – вспомнил он, оглядываясь. – Где они, львы-то эти?»

И тут же увидел и львов, и кресты. Львы на воротах Английского клуба – что здесь теперь, интересно? – едва угадывались под высокими шапками снега, но кресты Страстного монастыря темнели в темном же небе отчетливо, словно маяки.

«В Москву, на ярманку невест», – улыбнулся Константин, вспомнив еще одну пушкинскую строчку, и, насколько мог, ускорил шаг, направляясь прямо в сторону крестов.

Ему было, конечно, совсем не до невест, но монастырь-то стоял на углу Страстной площади и Малой Дмитровки, это он из «Евгения Онегина» как раз и помнил.

По Малой Дмитровке пришлось идти в обратную сторону. Здесь таблички отчасти сохранились, и оказалось, что искомый дом находится в противоположном от монастыря конце улицы. Он стоял прямо на углу, огромный, темный, как, впрочем, и все другие дома, и мрачный, словно и не дом это был, а ледяная могила.

Сходство довершалось тем, что лестница черного хода сплошь обледенела. Видно, по ней таскали, расплескивая, воду на верхние этажи, а отопление, конечно, не работало. Оно-то и в Орше не работало, но там хотя бы не было высоких домов, а здесь Константин задохнулся, поднимаясь на последний, шестой этаж и оскальзываясь на каждой ступеньке.

Звонить он не стал и пытаться – электричества ведь нет, для чего же звонить? – а сразу принялся стучать в единственную дверь на верхней площадке, сначала кулаком, а потом и ногой. Но за дверью было тихо, тоже будто в могиле, и он остановился, размышляя: не стоит ли просто посильнее толкнуть эту дверь и вышибить, неизвестно ведь, живет ли здесь кто-нибудь вообще.

«Так и сделаю», – решил Константин, но для верности еще раз стукнул кулаком по двери, почувствовав при этом, как пот выступает на лбу и одновременно ознобная дрожь проходит по всему телу, туманя голову.

И тут он услышал, как звякают за дверью цепочки. Потом щелкнул замок, и дверь осторожно приоткрылась. Пахнуло из узкой щели теплом, но почти неощутимым. Видно, в квартире немногим было лучше, чем на лестнице, и тепло, казалось, исходило только от мелькнувшей за дверью свечки.

– Кто тут? – донесся из-за свечного огонька настороженный голос. – Кому на ночь глядя неймется?

Голос был хриплый, и непонятно даже было, кому он принадлежит, мужчине или женщине.

– По ордеру, – ответил Константин, доставая из-за пазухи свой фронтовой вороненый портсигар, в котором держал документы. – Малая Дмитровка, угол Садовой-Триумфальной? На вселение ордер у меня.

– Покажи, – потребовал голос. – Сказать-то мало ль чего кто скажет!

Константин развернул бумагу перед самой дверью, на уровне глаз. Глаза тут же блеснули из квартирной темноты – сердито блеснули, недоверчиво. Обладатель глаз и хриплого голоса некоторое время разглядывал ордер, что-то при этом бормоча – кажется, вчитываясь в блеклые строчки документа. Потом дверь захлопнулась, снова звякнула цепочка, и дверь открылась опять – со скрипом, будто нехотя.

– Заходи, раз уполномоченный, – сказала женщина; теперь Константин понял, что это именно женщина. На ней было надето и наверчено множество одежек и тряпок, но что-то бабье в ее фигуре все-таки чувствовалось. – Только нам для тебя уплотняться некуда уже, пускай Аська уплотняется.

– Аська – это кто? – произнес Константин в спину уходящей в глубь квартиры женщине.

– Направо иди, – не оборачиваясь, буркнула та. – Небось не заплутаешь.

Женщина закрыла за собою еще какую-то дверь, свечной огонек исчез, и в передней наступила кромешная тьма. Константин достал из-за пазухи зажигалку, сделанную из ружейной гильзы, выщелкнул из нее огонь и, держась для верности за стену, двинулся направо, полагая, что должен же быть еще какой-нибудь ход в квартиру, не только ведь тот, по которому ушла рослая, замотанная в платки баба.

Справа от передней обнаружилась комната, в которой не было ни души и которая показалась Константину огромной и какой-то ломаной. Никакой Аськи он в этой стылой комнате не нашел, зато нашел у стены кровать – вернее, полукруглую, как колбаса, козетку.

«Завтра разберусь, – решил он, с облегчением опускаясь на это неудобное, утлое ложе. – Поспать бы хоть немного…»

Валенки он снимать не стал – стянул только с головы папаху, положил ее на заплечный мешок, секунду поколебался, не снять ли полушубок, но потом решил, что в таком холоде замерзнет без него напрочь, и лег головой на папаху, неудобно подогнув ноги. И тут же провалился в забытье, не почувствовав даже облегчения оттого, что наконец-то никуда не едет, не идет, и никому от него ничего не надо.


Проснулся он от холода. То есть он и всю ночь чувствовал холод, и всю ночь пытался как-нибудь от него избавиться: подтягивал ноги к животу, судорожно дышал в ворот полушубка, вынул из-под головы и надел, надвинув поглубже, папаху… Все это и ночью не помогало, а к утру, видно, холод стал так невыносим, что все-таки разбудил его.

Константин со стоном сел на козетке, дрожа и одновременно обливаясь потом. Все тело ломило, а свет, падающий из окон, показался таким ярким, что заболели глаза. Он покрутил головой, прищурился, пытаясь избавиться от этой боли, – и тут же увидел женщину, стоящую рядом с его кроватью и глядящую на него со странным выражением на лице.

– Здравствуйте, – проговорил Константин.

Стоило ему чуть приглядеться, как он сразу же понял, что перед ним стоит барышня, на вид чуть больше двадцати. Рука его сама собою потянулась к голове, а ноги, хоть и дрогнули в коленях, но распрямились, поднимая его с козетки.

– Здравствуйте, – повторил он. – Константин Павлович Ермолов, честь имею представиться.

– Честь имеете? – насмешливо протянула она. – Вы в чужом доме, на чужой кровати расположились как хозяин – и какая же при этом честь, Константин Павлович?

– Извините, – через силу улыбнулся он, сглатывая колючий сухой комок и морщась от боли в горле. – Я вошел ночью, и мне показалось неудобным вас будить.

– Разумеется, без спросу воспользоваться чужим жильем показалось вам более удобным.

Она пожала плечами и тут же шмыгнула носом. Пожатие было презрительным, но вот это шмыганье, явно от холода, – смешным и каким-то девчоночьим.

– Впрочем, о чем теперь говорить? – усмехнулась барышня. – Могли бы и «наганом» воспользоваться, поэтому и на том, что есть, спасибо. Анастасия Васильевна Раевская, – представилась она.

Константин вспомнил, что на медной дверной табличке – он разглядел вчера, пока баба читала при свече его документ, – была написана эта фамилия, только в мужском роде; видно, ее отца или мужа.

– У меня ордер есть, – сказал он почти жалобно. – На комнату.

Это была не первая квартира, в которую ему приходилось без спросу вселяться за то время, что шла Гражданская война, но сейчас ему почему-то стало неловко.

– Нисколько не сомневаюсь, – кивнула Анастасия Васильевна Раевская. – И оспаривать не берусь. Только комната проходная, поэтому я вынуждена буду вас беспокоить своими передвижениями. Или, может быть, вы мою комнату предпочтете занять? – поинтересовалась она. – Больше в этой квартире свободных комнат не осталось.

– Я эту предпочту, – ответил Константин. – У вас ведь, наверное, ширмы какие-нибудь есть? Можно вашу дверь отгородить, и ходить вы мимо меня будете спокойно. Только стыло-то здесь как! – Он снова вздрогнул и тут же вытер пот со лба. – Неужели совсем не топите?

– Я у себя топлю. – Барышня тоже поежилась, глядя на него, снова шмыгнула и уткнулась носом в воротник потертой леопардовой шубки. – Но только «буржуйку», а она быстро остывает. Да и топить уже почти нечем. Вокруг все заборы давно разобраны, а дров мне не положено.

– Вы, наверное, мебель всю сожгли? – догадался Константин, обводя взглядом пустую и действительно огромную, в три окна, комнату.

– Да, – кивнула Анастасия Васильевна. – Я ведь не предполагала, что вам мебель понадобится, – насмешливо добавила она. – Хотя нетрудно было предположить что-то подобное.

– Я получу дрова, – сказал Константин. – Может быть, даже и сегодня получу – вот пойду на службу…

– На службу? – переспросила Анастасия; она то и дело вот так вот, с вопросительной насмешкой, повторяла его слова. Рот у нее был большой, нервный, и поэтому насмешка с особенной отчетливостью ощущалась в каждом движении губ. – Интересно, что вы теперь называете службой, Константин Павлович? – Она окинула выразительным взглядом его черный, с выпушкой полушубок – офицерский, романовский.

– Я служу в Наркомате путей сообщения, – ответил Константин, глядя в ее темные неспокойные глаза. – Учился на инженера, почти окончил, но в конце войны призвали вольноопределяющимся. А потом…

Он замолчал, потому что вдруг понял: невозможно в двух словах объяснить этой барышне все, что было потом, – весь ход жизни, взбаламученной, взвихрившейся жизни, которая неотменимо и властно сделала его, недавнего студента, начальником Оршанского железнодорожного узла, уполномоченным наркома по важнейшему северо-западному направлению…

По счастью, Анастасия Васильевна и не интересовалась подробностями его биографии.

– Что «потом», мне понятно. – Она повела плечом. – Вы, верно, большевик? Что ж, обустраивайте свою жизнь, Константин Павлович, не смею вам мешать.

– Нет, не большевик, – сказал Константин.

Но этого Анастасия Васильевна, наверное, не слышала, потому что уже скрылась за дверью, которую Константин только теперь заметил за одним из вычурных угловых изгибов этой довольно нелепой комнаты.

И он снова остался один и уныло огляделся, не понимая, что здесь можно обустроить, как и, главное, зачем.


Константин вновь попал в эту квартиру только к вечеру следующих суток: работы на новой должности оказалось не меньше, чем на прежней. Удивительно было, что он вообще вернулся в это свое, с позволения сказать, жилье. Удобнее и правильнее было бы совсем переселиться на работу, как сделал это Гришка Кталхерман, потому что военные эшелоны шли через Москву сутки напролет, без выходных и перерывов, и движение войск надо было обеспечивать. В том хаосе, который царил на железных дорогах, делать это было почти невозможно, но Константин уже научился каким-то загадочным образом это делать – частью наитием, а больше жестким напором, и был поэтому незаменимым человеком. И именно поэтому его перевели приказом наркома из Орши в Москву, хотя и в Орше он тоже был нужен.

Он приехал на Малую Дмитровку на дровнях, сидя рядом с возницей. Оказавшись наконец у подъезда большого, бывшего доходного, дома, Константин мельком подумал, что лучше было бы и не подниматься в квартиру, а просто распорядиться, чтобы занесли наверх дрова, и вернуться на службу, в тесную, сизую от махорочного дыма, но теплую комнату в здании Брестского вокзала.

Но это была последняя мысль, которая вяло мелькнула у него в голове. Вслед за нею пришло полное безмыслие, и Константин почувствовал, что болезнь окончательно становится сильнее его воли.

«Может, испанка. Или тиф», – равнодушно, словно о постороннем, сказал он.

То есть это ему показалось, что сказал, а на самом деле и не сказал, и даже не подумал, а только шевельнул во рту какие-то жесткие, острые, физически ощутимые предметы – слова, что ли, или камешки?..

Невнятно махнув рукой вознице, чтобы тот как-нибудь доставил дрова по назначению, Константин, пошатываясь, добрел до двери черного хода.

Как он поднялся по ледяным ступеням на шестой этаж, как отомкнул замок выданным ему накануне Анастасией Васильевной ключом, – этого он уже не помнил.

Самое удивительное, что сознания он не терял и слышал все, что происходило вокруг него, себя при этом не чувствуя и не слыша совершенно.

– Константин Павлович, что с вами? – спрашивала Анастасия Васильевна, и он не мог понять, почему так испуганно звучит ее голос. – Отчего вы не пройдете к себе, ведь здесь прихожая… Константин Павлович, вы слышите меня?

Он хотел кивнуть и ответить: «Конечно, слышу», – но, кажется, не кивнул и не ответил.

– Аська, дура, не трожь его! – раздался другой, тоже знакомый, хриплый бабий голос. – Пускай сидит, тебе-то что? Не видишь, хворый он, тифозный, может.

– Но как же его оставить на полу сидеть? Он же может умереть!

– Туда ему и дорога. Нового пришлют, тоже на голову тебе поселят. Тебе не все одно, этот иль другой?

– Ты, Тоня, глупости какие-то говоришь. Человек болен – надо вызвать доктора.

– Щас! Пойдет тебе дохтор на ночь глядя комиссара лечить, ежели под ружьем не погонят.

– Лев Маркович пойдет, я уверена. Он помнит, что такое врачебный долг.

– Ну и беги к своему Лев Маркычу, дура подорванная.

– Тоня, пошли Колю, я тебя очень прошу! – Голос у Анастасии Васильевны стал такой жалобный, что его трудно было даже узнать: не верилось, что в ее выразительных насмешливых губах могут рождаться такие интонации. – Или Степа пусть сбегает, это совсем близко, на Садовой-Кудринской, я объясню…

– Может, еще и Наташку послать, чтоб снасильничали девку? И хлопцы мои не нанимались по твоим дурным делам ночью бегать, – злорадно хмыкнула Тоня. – Задарма-то!

– Я… что-то им дала бы… – растерянно пробормотала Анастасия Васильевна.

– Чего ты им можешь дать-то, чего? Малые они еще, чтоб ты им по-бабьи давала, а больше у тебя и нету ничего. Или опять шкатулку с музыкой будешь мне совать? Жри ее сама с маслом, за нее на Сухаревке куска хлеба не дадут!

Ненависть слышалась в Тонином голосе так явственно, словно она разговаривала со злейшим своим врагом. Константин никак не мог понять: как же это получается, что он все слышит и понимает, а вместе с тем не может произнести ни слова и, главное, не может прекратить всю эту гнусность, которая происходит в его присутствии и из-за него?..

– Я тебе дам брошь, – решительно произнесла Анастасия Васильевна. – Она золотая, ее точно можно продать, и к тому же она ручной работы.

– Что ж сама не продала? – поинтересовалась Тоня и тут же догадалась: – На черный день берегла? Говорю же, без мозгов ты, Аська. Ладно, покажи, что за брошка такая, может, Колька и сбегает. Барские у тебя замашки! Другая б золото приберегла, а ты по дури раздаешь, вместо того чтоб дров…

– Сейчас принесу брошь, пусть Коля одевается, – прервала ее Анастасия Васильевна. – А мы с тобой пока как-нибудь перенесем Константина Павловича в комнату.

– В ледник-то? – хмыкнула Тоня. – И то дело – скорее подохнет, может, и дохтор не понадобится.

– В мою комнату, – ответила та. – У меня еще тепло.

– Вшей тебе напустит или еще заразы какой, – хмыкнула Тоня. – Ну, дело хозяйское. Брошку давай, – напомнила она.

Кажется, женщинам все-таки не пришлось его нести: хотя он и повис тяжело у них на плечах, но все же как-то передвигал ногами на бесконечном пути из передней в глубь квартиры. Он только ничего не видел перед собою – может, ослеп? – и ему было так жарко, что он не ощутил даже, в какую комнату его привели, в его холодную или в теплую Асину… А потом он наконец потерял сознание совсем, в последнюю секунду успев испытать огромное облегчение: наконец-то можно не чувствовать стыда за все, что с ним творится!


– Вы, Константин Павлович, болеете не слишком долго – сегодня пошел десятый день. По счастью, у вас определили не тиф и не испанку, а только лишь простуду. Правда, очень тяжелую – вы были в горячке, и, если бы Лев Маркович вовремя не подал вам помощь, то простуда, наверное, перешла бы в воспаление легких, потому что вы были донельзя переутомлены. Вы должны радоваться, что впали в беспамятство. Иначе, пожалуй, так и продолжали бы работать, пока ваша болезнь не сделалась бы необратимой.

Ася наконец улыбнулась после этого длинного разъяснения, но глаза у нее не изменились от улыбки – остались такими же тревожными и печальными. Константин с самого начала заметил эту непонятную неизменность ее глаз, но за время болезни он забыл о том своем мгновенном наблюдении и теперь увидел Асю как-то совсем по-новому, словно впервые.

В комнате было тепло, и на Асе уже не было леопардовой шубки, а было платье из белого кавказского сукна. И платка у нее на голове не было, и волосы лежали на щеках блестящими каштановыми завитками; наверное, она недавно вымыла и высушила голову.

Ася сидела у его кровати на венском стуле; Константин не мог понять, давно ли она так сидит. Он увидел ее сразу же, как только пришел в себя, но еще довольно долго наблюдал за нею незаметно, сквозь опущенные ресницы: смотрел, как она читает тоненькую книжку в бумажной обложке – стихи, наверное, – и не хотел ей мешать. А потом она подняла глаза от книжки и сразу догадалась, что он очнулся, и сказала, что он десять дней лежал в горячке.

– Какое сегодня число, Ася? – спросил Константин.

– Вас, верно, новый стиль интересует? Двадцать девятое февраля одна тысяча девятьсот двадцатого года, – ответила она. – Касьянов день. А как февраль во Французскую революцию назывался – брюмер, термидор? Я позабыла, Константин Павлович, я гимназии не окончила по безалаберности!

Она улыбнулась, почти засмеялась; вздрогнули ее плечи под накинутой на них узорчатой шалью, и Константину почему-то стало тревожно.

– Вантоз, – сказал он.

– Все-то вы помните, Константин Павлович! Неужели не забылось в бурях революции? – насмешливо поинтересовалась она.

– Вы меня зовите, пожалуйста, просто по имени, – попросил Константин. – Все-таки бури революции сильно упростили этикет.

– Это для кого как, – пожала плечами Ася. – Но, пожалуйста, буду звать. А что, я показалась вам слишком церемонной? Напрасно! – засмеялась она. – Я ведь богемьенка, у нас и прежде не было излишних экивоков. Вы собою очень хороши, Костя, – вдруг заявила она вызывающим тоном. – В вас много обаяния, хотя сейчас вы изнурены болезнью. Я наблюдала за вами, пока вы были в беспамятстве.

– Какое же обаяние в беспамятстве? – пробормотал Константин.

«Интересно, а горшки из-под меня кто выносил?» – подумал он.

– Что, я вас шокировала? – засмеялась Ася. – Ну и прекрасно, я люблю шокировать мужчин. Вот вы оправитесь от болезни и станете покорять женские сердца! – с эффектным надломом в голосе добавила она.

Константин еле сдержался, чтобы не поморщиться. Ему неприятны были эти дамские игры в достоевские страсти. Слишком много страстей он видел за две войны – настоящих страстей, грубых и злобных, – и слишком много приходилось самому в этих страстях участвовать, чтобы ему хотелось теперь разыгрывать нечто инфернальное на потеху барышне.

– Вы меня не шокировали, – сказал он. – Я ведь все слышал, Ася, то есть про золотую брошку… И я вам очень благодарен. Что это за баба здесь у вас живет? – поинтересовался он.

– Как же вы могли слышать? – удивилась Ася. – Вы ведь без сознания на полу сидели. И выглядели, должна вам сказать, так ужасно, что совершенно меня перепугали. Нос у вас заострился, как у покойника, щеки пылали, и весь вы были ледяной, но при этом обливались потом… А баба эта – Тоня Акулова. Она к дворничихе нашей в прошлом году приехала. Из Тверской губернии. Ну, и вселилась ко мне.

– Что значит вселилась к вам? – спросил Константин. – Она вам что, родня?

– Вы, Костя, так спрашиваете, словно не у большевиков служите, а при высочайшем дворе, – иронически заметила Ася. – Не знаете, как теперь вселяются в чужие квартиры?

– Да знаю, – усмехнулся он. – Сам вселялся неоднократно. Но все-таки и большевикам нужны для этого какие-то основания.

– Такие, как Тоня, сами по себе основание, – пожала плечами Ася. – Сметают на своем пути все преграды, и мало кто способен устоять перед таким напором. К тому же она многодетная мать, вдова красноармейца, я же – просто недоумение какое-то, а занимала одна четыре комнаты. Да, в общем, лучше Тоня с детьми, чем, вы уж извините, ваши комиссары.

– Детей у нее сколько? – спросил Константин.

Только теперь он расслышал за стеной – точнее, наверное, за стенами – какие-то крики и грохот. Похоже было, что там ругаются или даже дерутся несколько человек.

– Пятеро, – вздохнула Ася. – Четыре мальчика и девочка, старшей семнадцать, младшему шесть. Знаете, прожив с ними год в одной квартире, я, верно, никогда не захочу иметь детей. Впрочем, я и прежде этого не хотела, – засмеялась она.

Ася смеялась уже второй или третий раз за те десять минут, которые разговаривала с ним, и Константин с удивлением заметил, что глаза ее начали меняться. Ему казалось, что они черные, и вдруг они словно осветились изнутри, и сразу стало понятно, что они карие, и даже не карие, а какие-то темно-золотые, с оранжевыми огоньками в зрачках. И как только проступил из глубины глаз этот необычный цвет, этот свет, – все лицо ее сделалось не просто тревожным, но еще и… жарким каким-то, что ли. Да, именно жарким, горячим, несмотря на бледность щек и даже благодаря этой зимней голодной бледности.

– Ася, мне надо на службу сообщить, что я болен, – сказал Константин. – Может быть, этот ее Колька опять сбегает?

– С вашей службы уже приходили, – успокоила Ася. – Проверяли, не заколола ли я вас кинжалом в ванне. Да-да, что вы смеетесь? – кивнула она. – Один из ваших коллег совершенно серьезно напомнил мне про Марата и Шарлотту Корде и предупредил, что я отвечаю за вас перед пролетариатом и трудовым крестьянством. Вот интересно, Костя, вы имеете хоть какое-то отношение к пролетариату или крестьянству?

– То-то вы Французскую революцию вспомнили! – У Константина от смеха даже слезы выступили на глазах. – Да пожалуй, что имею. Дед мой по матери был крестьянин, жил в деревне Сретенское на реке Красивая Меча. Знаете, тургеневские места? Ну, а мать по большой любви в другое сословие перешла – устроилась горничной в Лебедяни, а потом вышла замуж за начальника железнодорожной станции. Я в Лебедяни и родился, и гимназию окончил. А институт, видите, не успел. Так мне это досадно было, Ася!

– Вы в Москве на инженера учились? – спросила она.

Голос ее звучал осторожно, словно она боялась доставить ему боль своим вопросом. Константин невольно улыбнулся – таким далеким все это теперь казалось: Лебедянь, гимназия, даже вымечтанный и неоконченный институт… Вдруг вспомнилось, как лет тринадцати поспорил с одноклассником Славиком Стрелецким о том, кем лучше быть, инженером или кавалерийским офицером. Славик уверял, что, конечно, офицером, и в доказательство притащил из дому отцовские тоненькие савеловские шпоры, которые звенели нежным малиновым звоном, и долго тряс ими у Кости перед самым лицом, пока не получил по носу, чтобы не хвастался чужими заслугами.

Константину уже и тогда казалось, что главное в жизни – это не ее эффектный блеск, а та мощная созидательная сила, которая рождается где-то внутри человека. Конечно, тогда он не мог бы объяснить это такими внятными словами, да и теперь больше чувствовал эту силу, чем понимал. Но он знал, что сила эта будоражит его так, как отца его будоражили только женщины и картежный азарт.

Тут он понял, что за своими воспоминаниями слишком долго не отвечает на Асин вопрос, и сказал:

– Я в Петербурге учился. В Институте Корпуса инженеров путей сообщения. А вы, Ася, чем занимались? Про гимназию вы мне уже рассказали, – улыбнулся он.

– Ну да, я не окончила, – кивнула она. – Пансион фон Дервиз, что на Старой Басманной. У меня все время получались какие-нибудь стычки с начальницей, потому что я никогда не любила подчиняться разным пошлым правилам. И родители в конце концов забрали меня, после того как я пригрозила, что сбегу из дому. И я окончила балетную школу Шпагиной, даже очень хорошо окончила, среди первых, но балериной все равно не стала. Мне, знаете, всегда не хватало терпения, – серьезно объяснила Ася.

– Да, что вы богемьенка, это вы тоже уже сообщили, – кивнул Константин, стараясь не улыбнуться.

Несмотря на слабость и головокружение, ему все время хотелось смеяться, когда он слушал ее рассказ.

– Балериной я не стала, но зато я стала кабаретьеркой! – словно величайшую новость, объявила Ася.

– Богемьенкой и кабаретьеркой? – чувствуя, что смех уже не помещается у него внутри и от этого дрожат губы, переспросил Константин.

– Ну да, – снова кивнула она. – У меня, знаете, были такие прекрасные номера! – Она вскочила со стула, словно собираясь прямо сейчас продемонстрировать какой-нибудь особенно прекрасный из своих номеров. – Один из них мне Коленька Веселовский поставил, он учился в студии Художественного театра, и вышло так хорошо, под восемнадцатый век. На мне было платье с кринолинами, на щеке мушка, кругом голубые ковры с амурами, помост выложен зеркалами и гирляндами живых цветов, и я на этом помосте танцевала под музыку Куперена… Смотрите! – Ася вскинула руки, чуть-чуть повернула голову – и вдруг воскликнула, приложив ладони к щекам: – Ох, Костя! Вы только пришли в себя, вам поесть надо, а я все про свои глупости!

– Нет-нет, почему же? – Ему было смешно, ему было весело впервые за последние лет пять и совсем не хотелось, чтобы Ася прерывала то, что она назвала глупостями. – Я бы лучше посмотрел, как вы танцуете, чем поесть…

– Я вам потом покажу, – пообещала она. – А сейчас все же надо подкрепиться и выпить вина. Ваш Робеспьер принес для вас кагору, а это хорошо для кроветворения, я знаю.

– Это Гришка Кталхерман, наверное, приходил, – сказал Константин. – Невысокий, с черными усами и с тощей такой бородкой? – Ася кивнула. – Он мой однокашник – сначала по гимназии, потом по институту. И на фронте мы с ним вместе были. И если бы не он, я бы сейчас из-под земли наблюдал, как картошка растет. В Белоруссии… Ладно! Ася, – наконец решился он спросить, – а кто за мной ухаживал, пока я был в горячке?

Ася обиженно повела плечом.

– Вы думаете, я ни на что не гожусь? А я, когда война с немцами началась, окончила курсы медсестер и даже работала в госпитале. Или вы стесняетесь, Костя? – вдруг догадалась она и засмеялась. – Какие глупости, вы же современный человек, как же возможно стесняться своего тела? Тем более ваша революция, – насмешливо добавила она, – всех нас очень раскрепостила. Прошлым летом мы ходили по улицам босиком и почти голые, и я нахожу, что это было единственное положительное следствие переворота. Прошлый год было много яблок, – мечтательно добавила она, – их на каждом углу отдавали чуть не даром, и по Тверскому бульвару все ходили голые и ели яблоки, как в раю… А ухаживать за вами мне еще Наталья помогала, – добавила она, – Тонина старшая дочь.

– За брошку? – поинтересовался Константин.

– За серьги с гиацинтами, – улыбнулась Ася. – Не переживайте, Костя, серьги эти были из парюры, а без броши она все равно уже разрознена. Сейчас я принесу бульон и вино.

Она скрылась за дверью, а Константин, пользуясь ее отсутствием, обвел глазами комнату.

Кровать, на которой он лежал, была узкая, девичья, да и все в этой спальне было такое, что ее хотелось назвать светелкой, несмотря даже на дух богемьенства, который явно старалась соблюсти хозяйка. Богемьенством просто-таки дышали суровые ткани с деревенскими вышивками, которыми были задрапированы стул, шкаф и комод, но эти же ткани дышали такой чистой простотой и таким вкусом, что в них не чувствовалось ни капли вычурности. Хотя оттого, что драпировка была устроена даже вокруг стоящей у окна «буржуйки», делалось смешно.

На большом – мужском, рабочем – письменном столе из карельской березы стояли многочисленные девические безделушки: кукла Степка-Растрепка, посеребренная глиняная птица Сирин – точно такая, как на картине Васнецова… Константину сразу почему-то бросился в глаза держатель для бумаг – две тонких бронзовых руки, между которыми были зажаты письма в голубых и сиреневых конвертах. Он тотчас догадался, почему обратил внимание именно на эту вещичку: руки были похожи на Асины – даже в бронзе они казались нервными, неспокойными. С нею вообще было неспокойно; пожалуй, в этом и состояла ее притягательность.

Книжные полки Константин рассмотреть не успел: Ася снова вошла в комнату. В руке у нее было две бутылки – одна с вином, а другая, открытая, к его удивлению, с шампанским.

– Что, Гришка и шампанское принес? – спросил он.

– Что вы, – покачала головой Ася, – какое теперь шампанское? Хотя у большевиков, возможно… Нет, это просто бульон. Ваш коллега принес говядину, и я сварила.

– Бульон в бутылке? – удивленно спросил Константин.

– Ну да, – кивнула Ася. – Моя бабушка так варила, и мама тоже. Это старый рецепт крепкого бульона, так всегда готовили для больных. Я думаю, ваша мама тоже этот рецепт знала.

Его мама замерзла пьяная на улице через два года после смерти отца; Константину было тогда тринадцать лет. Но об этом Асе было знать необязательно.

– Может быть, – пожал он плечами. – Но она рано умерла, а в детстве я, кажется, не болел.

– Надо мелко изрубить мясо, сложить его в бутылку от шампанского и плотно закупорить, – с серьезным видом объяснила Ася, – а потом поставить бутылку в кастрюлю с кипятком и варить несколько часов. Тогда и получится чашка крепчайшего бульона – совсем без воды, чистый мясной сок. Конечно, надо было бы взять самое свежее мясо, но уж что нашлось. Теперь ведь мяса вообще нет, лошадиное только. А это все же говядина.

– Сколько же дров вы потратили, чтобы такое сварить? – спросил Константин. – Что ни говорите, Ася, а мне стыдно, что я…

– Но дрова же принесли сразу вслед за вами. – Она пожала плечами. – Ведь в комнате тепло, разве вы не чувствуете? А экономить я все равно ничего не умею. Я ведь всегда жила, как французы говорят, от руки ко рту и из всей Библии любила одну только фразу: что завтрашний день сам о себе подумает. Да и знаете, что мне кажется? Как прежде неприлично было не иметь многих вещей, так теперь неприлично их иметь… Пейте бульон, Костя, и пейте вино. Думаю, вам полезно будет опьянеть.

– Это почему же? – улыбнулся он.

– А потому что в глазах у вас только-только появились такие огоньки, как вот, знаете, роса на молодой траве, и глаза у вас стали лихие, и мне это нравится. Вот и опьянейте, пока не пошли вы снова на эту вашу службу пролетариату, или кому там еще, и не стали у вас глаза опять суровые.

Глава 6

У рыночной площади Анна вошла под аркады старинных торговых рядов и закрыла зонтик. А потом забыла его открыть и только в кафе «Педрокки» заметила, что волосы у нее совсем мокрые. Сергей любил когда-то, чтобы волосы у нее были мокрые, и вот именно от дождя, а не от мытья головы, хотя как можно было определить разницу?.. Ну да это было так давно, что теперь не имело значения.

Она сняла плащ и уселась за свободный столик в углу, прямо под мраморной доской с цитатой из Стендаля. Когда-то Стендаль посещал это знаменитое падуанское кафе, а потом похвалил в своей книжке какой-то здешний божественный десерт; эта цитата и была теперь увековечена в мраморе. Что и говорить, владельцы «Педрокки» знали толк в изысканном пиаре.

Анна пришла немного раньше, чем договорилась с Марко, и сделала это специально. Ей хотелось посидеть в одиночестве и понять, чего она ждет от этой встречи: только возможности вернуть ему тетради и проститься или чего-то еще? В последние две недели у нее просто не было времени на то, чтобы это понять. Или, может быть, она специально выстраивала свою двухнедельную жизнь в Италии так, чтобы не иметь на это времени.

Впрочем, одиночество в «Педрокки» можно было считать весьма относительным, хотя все европейские кафе тем и были хороши, что многолюдство в них не исключало одиночество. Но именно в этом кафе правило нарушалось, видимо, потому что по старой традиции здесь можно было сидеть, вообще ничего не заказывая. Это было когда-то сделано специально ради студентов – университет находился даже не в двух, а в одном шаге отсюда, – и студенты этой своей привилегией охотно пользовались, назначая в «Педрокки» свидания, болтая часами и вообще чувствуя себя здесь как дома, если не лучше.

Вообще-то Анне нравился молодой шумок вокруг, но сегодня он ее отвлекал, не давал сосредоточиться.

– Извините, Анна, я все-таки, кажется, опоздал, – услышала она и вздрогнула от неожиданности.

Марко уже сидел на стуле напротив и стряхивал с волос редкие дождевые капли. Он был точно такой, как в то утро на вилле Маливерни, когда она садилась в такси, чтобы ехать в Падую, а он стоял у открытых ворот и молча смотрел ей вслед. Но, глядя на него, точно такого же – на его внимательные карие глаза, лежащие мягкими волнами каштановые волосы, тонкие, с длинными пальцами руки, – Анна поняла, что видит его теперь другими глазами. Спокойными глазами.

Так оно и должно было стать, так оно и стало, но что-то легонько кольнуло ее в сердце, как только она это поняла. Все стало так, как диктовал ей жизненный опыт. Неизвестно, правда, откуда он у нее взялся, этот опыт остывающего сердца – разве ей приходилось когда-нибудь расставаться с мужчиной, с которым должна была случиться, но не случилась любовь?

«Из книжек, наверное, – мельком подумала Анна. – А жаль, что только из книжек».

Может быть, она знала о том, как это бывает, все-таки не только из книжек, а потому, что какие-то совсем другие, на это непохожие события проходили через ее душу и преломлялись в ней, создавая опыт гораздо более широкий, чем события эти непосредственно в себе заключали. Но вообще-то – кто знает, откуда берется душевный опыт, и с какими событиями он связан, и каким образом связан?

Думать об этом было уже некогда.

– Вы не опоздали, Марко, это я пришла раньше, – ответила Анна. – Здравствуйте, я рада вас видеть.

Она произнесла эту вежливую фразу легко, взглянула на него приветливо, и это не стоило ей ни малейшего усилия.

– Я тоже очень рад, – улыбнулся он и неожиданно добавил: – Знаете, Анна, вы совершенно европейская женщина, вам об этом не говорили?

– Кажется, нет. – Она пожала плечами и тоже улыбнулась в ответ. – А в чем это выражается?

– В том, что вы не занимаете всего объема, который вам предложен, а оставляете место собеседнику, – объяснил Марко. – И собеседнику с вами поэтому комфортно. Неужели вам действительно никто об этом не говорил?

Вообще-то ей говорили когда-то, что она с мужем – совершенно европейская пара. Сергей тогда только начинал работать в «Форсайт энд Уилкис», он впервые приехал в Лондон с женой, и Джереми Форсайт сказал за ужином в ресторане:

– Вы очень европейская пара, очень. У мистера Ермолова чувствуется в лице привычка к усилию воли, а это, по-моему, совсем не русская черта.

Кажется, Сергей тогда что-то возразил ему насчет русских и нерусских черт – наверное, патриотизм некстати взыграл, – и Форсайт не успел поэтому объяснить, в чем заключается европейскость миссис Ермоловой. Тогда ей это было интересно, а теперь, пожалуй, все равно.

– Спасибо, Марко, – еще раз улыбнулась Анна. – Мне приятно, если вы чувствуете себя со мной комфортно.

– Я чувствую себя именно так. – Он тоже улыбнулся, но глаза остались грустными, даже тревожными.

– Я хочу вернуть тетради, – сказала Анна, отводя взгляд от его глаз. – Если бы вы знали, как я вам благодарна! Я сделала копии и пересняла фотографию, спасибо, что вы мне это позволили. Это такая непонятная история… И странно: у меня такое чувство, будто она имеет ко мне какое-то отношение, хотя какое бы? Я не понимаю… К тому же ваша бабушка писала очень обрывисто, это даже не дневник, а так, импрессии. У меня здесь просто не было времени во всем разобраться. Надо будет расспросить свекровь, мне кажется, она должна знать об этом хоть что-нибудь.

– Вероятно, кое-что знает и мой отец, – сказал Марко. – Кое-что такое, о чем не хочет говорить. Может быть, вам стоит расспросить его?

– Но как же я стану его расспрашивать, если он не хочет об этом говорить? – возразила Анна. – Нет, пусть все остается как есть. Прошлого вообще лучше не тревожить; прошло и прошло. Тогда душа будет в безопасности, – неожиданно для себя добавила она.

Марко посмотрел на нее внимательно и без недоумения – или по себе знал то, о чем она говорила, или что-то читал в ее сердце. И скорее второе: та тревога, которая никогда не уходила из его глаз, наверняка была связана с глубокой душевной проницательностью, это Анна понимала.

– Может быть, я отвезу вас в аэропорт? – предложил он.

– Нет, Марко, спасибо, я уже вызвала такси в отель. Я буду рада видеть вас в Москве.

Он ничего не ответил. А что он должен был ответить на эти пустые, ничего не значащие ее слова?


Анна остановилась у выхода из-за таможенной стойки, поискала взглядом Матвея – и сразу увидела мужа. Сергей бросил сигарету и пошел навстречу жене, протягивая руку к ее чемодану.

– Что случилось, Сергей? – встревоженно спросила она.

– Здравствуй, Аня, здравствуй. – Он улыбнулся краешком губ. – Почему сразу «случилось»?

– А Матюшка где? Я же ему из самолета позвонила прямо перед вылетом, и он сказал, что встретит…

Матвей сам встречал и провожал ее с тех пор, как получил права, хотя вполне можно было поручить это водителю. Поэтому нарушение традиции и вызвало у Анны тревогу.

– Ну, это он погорячился. – Теперь Сергей улыбнулся отчетливо и успокаивающе. – Ты ему во Владикавказ позвонила, так что встретить тебя он явно не успел бы.

– Почему во Владикавказ? – вздрогнула Анна. – То есть как во Владикавказ?!

Накануне вечером она смотрела в отеле новости Си-эн-эн и знала, что во Владикавказе случился взрыв – на рынке, кажется. Взрывы, особенно на Кавказе, стали уже таким привычным фоном жизни, что Анна даже не помнила теперь, что подумала, узнав об этом… И вот, словно в ответ на ее равнодушие, оказывается, что все это имеет к ней непосредственное отношение!

– Аня, ну ничего ведь страшного. – Сергей умел говорить так, что успокоился бы даже смерч, но Анна знала, что он это умеет, и потому успокоиться не могла. – Взорвалось-то вчера, а улетел он сегодня утром. Там уже все нормально.

– Сережа, как же мы это позволили? – чуть не плача, сказала Анна. – Как же мы позволяем ему заниматься черт знает чем, ездить черт знает с кем, и куда ездить, и зачем, ради какой такой великой цели?!

– Никакой великой цели, – кивнул Сергей. – Депутат изображает интерес к жизни избирателей – пиарится над взрывной воронкой.

– И что ты ему сказал?

– Депутату? Ничего не сказал, я с ним незнаком.

– Сергей, мне не до шуток! – рассердилась Анна. – Матюшке что ты сказал? Или он тебе уже только из Владикавказа позвонил? – догадалась она.

– Конечно. Позвонил, сообщил, что не может тебя встретить. И что я, по-твоему, должен был ему говорить? Ну, сказал, что дурная голова ногам покоя не дает, а он мне, естественно, ответил, что с годами у него это, возможно, пройдет.

– Когда он вернется? – вздохнула Анна.

Сетовать на то, что мужчина совершает безрассудные поступки, было совершенно бесполезно, ей ли было этого не знать! А сын ее был мужчиной до мозга костей, и это она тоже знала.

– Аня, поехали домой, – напомнил Сергей. – Он и правда уже взрослый, с этим теперь ничего не поделаешь. Только еще молодой взрослый, оттого и охота к перемене мест и видов деятельности. Пойдем, пойдем, в машине поговорим.

– Ну конечно, не пьет, не колется, спасибо и на том, – пробормотала Анна уже в спину мужу.

Все-таки его взгляд и голос до сих пор действовали на нее совершенно необъяснимым образом. Она успокоилась как-то незаметно для себя, хотя в его словах не было ничего такого, что успокаивало бы логикой и смыслом.

Сергей открыл перед Анной дверцу «Вольво», и этот вежливый жест сразу отрезвил ее. Сын, тревога за него – это было единственное, что связывало их не умом, а чувствами. А когда тревога прошла, прошел и эмоциональный всплеск, и осталось то, что давно уже только и объединяло их в повседневной жизни: взаимная вежливость, обычная предупредительность внимательных друг к другу, почти посторонних людей.

– Как твои виллы? – спросил Сергей, выруливая на Киевское шоссе.

– Прекрасно, – ответила Анна. – Они прекрасны, я все их осмотрела и лично в этом убедилась. В них даже картины можно не вешать – достаточно просто открыть окно. Фотограф отснимет, я напишу, и дадим в апрельский номер. А как твоя выставка? – в ответ поинтересовалась она.

Выставка хайтековского оборудования происходила каждую осень, и Сергеева фирма много лет подряд в ней участвовала, поэтому Анна и знала об этом мероприятии. А муж знал о подробностях ее командировки, наверное, от сына.

– Не так прекрасна, как виллы Палладио, но тоже ничего, – кивнул Сергей. – Три приличных контракта, как я и предполагал. Спасибо свободе слова, хоть и относительной. Она меня обогащает, – усмехнулся он.

Фирма «Форсайт энд Уилкис», совладельцем которой был теперь Сергей, продавала профессиональное телевизионное оборудование, поэтому появление новых телеканалов и в самом деле тут же сказывалось на его бизнесе. Телевизионщикам, естественно, нужна была техника, а конкурентов на восточноевропейском рынке у «Форсайт энд Уилкис» благодаря деятельности мистера Ермолова практически не было.

Так, перебрасываясь какими-то неважными фразами и думая каждый о своем, они доехали до дому.

Сергей внес чемодан в гостиную и спросил:

– От меня что-нибудь нужно, Аня? Если нет, то я уеду.

– Ничего не нужно, спасибо, – кивнула она. – Ты обедал?

– Я обедал, продукты в холодильнике. Я поехал, – ответил он.

Они уже давно, по какой-то негласной договоренности, не обсуждали, где он будет обедать. И по той же негласной договоренности он всегда мог пообедать дома, и если он приезжал домой, то привозил продукты. А если не приезжал, то привозил потом, а без него Анна покупала их сама. Все это было такой мелочью, которую не стоило и обсуждать. Они и не обсуждали.

Странным было лишь то, что она до сих пор чувствовала разницу между его присутствием и его отсутствием дома, даже если он вообще не выходил из кабинета. И до сих пор его отсутствие вызывало в ее душе какое-то странное, совершенно необъяснимое чувство.

Анна забыть не могла тот день, когда осознала в себе это чувство впервые и в соответствии с ним построила новую свою жизнь.


Это случалось со многими, это случалось почти со всеми, но, когда это случилось с нею, Анна этого даже не поняла. Не потому что считала себя исключительной и необыкновенной, а потому что их с Сергеем жизнь… как-то исключала саму возможность этого. Исключала, но, выходит, не исключила.

Сначала она заметила, что он неспокоен. Она сразу заметила именно это, а не его участившиеся командировки – заметила потому, что ей всегда казалось главным внутреннее состояние мужа, а не внешние признаки его жизни. К тому же Сергей и душевное неспокойствие – это было так странно, так непривычно, что просто не могло не броситься в глаза. Да сами по себе командировки и не должны были ее удивлять. С тех пор как он ушел из университета и занялся бизнесом, командировки бывали постоянно – по России, по полузарубежным республикам. Телевизионное оборудование требовалось везде, и Сергей все понял правильно: кто первым предложит этот товар, тот и сделается главным его поставщиком на многие годы вперед.

Конечно, Анна начала волноваться, когда он стал уезжать каждую неделю, не возвращаясь иногда даже к выходным. Но волновалась она не за себя – за себя-то с чего бы? – а за него: что он устает, что осунулся, что лицо стало совсем уж непроницаемое от какого-то постоянного внутреннего напряжения… Правда, ее удивляла его холодность к ней, его неожиданная ночная отчужденность, но она не решалась спросить мужа о причинах этой отчужденности. Да и какие могут быть причины, кроме усталости?.. Конечно, это все же казалось ей странным: Анна-то знала, что ее внешне предельно, даже беспредельно спокойный муж так страстно, так молодо требователен ночами, как это и в голову не может прийти постороннему человеку при взгляде на него. В тридцать семь лет близость с женой была ему, кажется, даже более необходима, чем в двадцать, а уж наслаждение от этой почти еженощной близости теперь точно было сильнее для них обоих…

Но мало ли что казалось ей странным! Еще более странным, а точнее, стыдным было бы требовать у него… И чего же требовать – чтобы он прикоснулся в темноте губами к ее виску и по этому первому, возможному даже на людях прикосновению губ она сразу почувствовала бы его желание, и почувствовала бы, как губы его мгновенно пересыхают – вот только что были обычные и тут же стали горячие и сухие, как у летчика в пустыне в книжках Экзюпери?.. Или это она выдумала, будто у летчика в пустыне были сухие губы? Да неважно, что она там выдумала про летчика – у Сергея-то они были именно такие!

Однажды Анна читала интервью какого-то американского кинорежиссера, и тот говорил, что, как ни странно, в России почти невозможно найти актера на роль, например, Вронского в «Анне Карениной». Потому что русские актеры не умеют просто положить женщине руку на плечо, но положить так, чтобы сразу было понятно: этот мужчина всем собою хочет эту женщину; вместо этого они начинают изображать дрожанье рук и хлопотать лицом.

Анна даже не поняла тогда, о чем он говорит, этот режиссер. Муж был единственным мужчиной, которого она знала, и этому ее единственному мужчине достаточно было не то что руку положить ей на плечо – только взглянуть в ее сторону, чтобы она сразу же увидела, какая страсть поднимается в его для всех спокойных глазах, и как они темнеют от этой глубоко скрытой страсти. Только маленькое, похожее на тонкую стрелу белое пятнышко появлялось у его виска как внешний ее знак.

И вот теперь этот мужчина лежал рядом с нею на их широкой жемчужной кровати в прозрачной спальне, недавно устроенной на крыше, и делал вид, что спит. Или говорил, что ему не спится, и выходил курить в кабинет, да так и засыпал там на диване.

Любая женщина, прожившая с мужем пятнадцать лет, наверняка объяснила бы Анне, какую причину подобного поведения надо счесть первой и главной. Но что за дело ей было до любых женщин и их мужей, когда эти пятнадцать лет замужества дали ей не унылый житейский опыт, а совсем другое – то, что и не снилось любым другим женщинам?..

– Сережа, – все-таки спросила она однажды ночью, пытаясь заглянуть в его лицо, – у тебя что-то случилось на работе?

Он помедлил, потом повернулся к ней, прямо взглянул в глаза. Шторы на стеклянных стенах были задернуты не до конца, в спальне стоял полумрак или, наоборот, полусвет от уличных огней, и Анна увидела, что в глазах ее мужа нет ни капли обычного спокойствия.

А что стоит сейчас в его глазах, она не поняла, потому что испугалась.

– Нет, – помедлив, ответил он. – На работе ничего не случилось.

– А… где случилось? – растерянно переспросила Анна.

Сергей промолчал, а она поняла, что и не хочет услышать ответ.

Но услышать его все же пришлось, и уже через день после того невнятного ночного разговора.

Был вечер субботы, Сергей сидел в гостиной у телевизора, Анна готовила ужин, и сердце ей сжимала такая тоска, что она боялась войти в комнату, где сидел в одиночестве ее муж. К счастью, Матюшка уехал на зимние каникулы с бабушкой Антошей в Египет. Это был ему подарок к Новому году, Сергей впервые мог сделать ему такой новогодний подарок и, конечно, сделал. Поэтому Анне теперь, по крайней мере, не надо было совершать над собою усилие, чтобы казаться веселой в присутствии сына.

В прихожей едва слышно запиликал телефон – не квартирный, а Сергеев сотовый; наверное, он зазвонил в кармане его плаща. Кухня была рядом с прихожей, поэтому голос мужа доносился отчетливо и слышна была каждая фраза.

– Да! – услышала Анна и тут же почувствовала, как он напрягся. Хотя как она могла почувствовать это по единственному слову? – Дарья Егоровна, почему звоните вы, а не Амалия, где она опять? – И, услышав это нелепое, вычурное имя, которое Сергей произнес с какой-то совершенно ей неизвестной, задыхающейся интонацией, Анна почувствовала, как что-то обрывается у нее внутри. Он некоторое время молчал, наверное, слушал, что ему говорила эта Дарья Егоровна, а потом вдруг заорал – так яростно, что Анна вздрогнула; она никогда не слышала, чтобы ее муж разговаривал с кем-нибудь даже вполовину таким тоном: – Какой еще конский щавель?! Не смейте ничего ей давать, угробите ребенка! Вызывайте «Скорую», и никакое не «жалко Марусеньку отдавать», а если скажут: в больницу – значит, в больницу. А если не скажут, то делайте, что скажут, и ждите меня. Я постараюсь поскорее, – произнес он уже спокойнее.

Но сразу вслед за этими его словами Анна услышала такой мат, какого не только никогда не слышала от мужа сама – она-то вообще от него мата не слышала, – но о котором и не предполагала, что Сергей может вслух такое произнести.

Она думала, что Сергей зайдет на кухню и хоть что-то ей скажет. Она все еще не могла поверить в то, что его жизнь переменилась и в этой новой своей жизни он больше не придет к ней в минуту растерянности или, наоборот, душевного подъема. Она стояла рядом с плитой, сжимая в руке деревянную лопатку и не замечая, как на сковородке пригорают отбивные, и ждала, что он сейчас появится в дверях.

Но Сергей не появился, и, расслышав, что он одевается в прихожей, Анна вышла из кухни сама, по-прежнему с дурацкой лопаткой в руке.

– Сережа, что случилось? – спросила она, зачем-то стараясь, чтобы ее голос звучал спокойно. Как будто это теперь хоть что-то значило! – Кто такая… Марусенька?..

Она спросила про Марусеньку, потому что просто не могла произнести то, другое имя, которое ее муж произнес с таким чужим, таким невозможным придыханием.

Он хлопал себя по карманам, проверяя ключи от машины. А когда посмотрел на нее, Анна поняла, что перед нею стоит совершенно незнакомый человек. Знакомым было только белое пятнышко-стрела, протянувшееся от глаза до виска.

– Марусенька – это ребенок, – сказал Сергей. – Маленький ребенок. А Амалия – это ее мама. Ведь ты это хотела спросить, Аня? Это так, и с этим я ничего не могу поделать.

Он вышел; хлопнула дверь.

Анна положила деревянную лопатку на подзеркальник и тоже вышла, но не на улицу, а в комнату. Она не могла оставаться в прихожей: ей казалось, что Сергей еще отражается в зеркале.

В гостиной она медленно опустилась на узкую, изогнутую колбасой козетку. Сергей всегда смеялся над этим неудобным то ли сиденьем, то ли ложем и всегда говорил, что подобной мебелью могли пользоваться только люди, привыкшие жить напоказ. Но козетка была старинная, она стояла в этой комнате задолго до его рождения, и, конечно, никому не пришло бы в голову от нее избавиться. Это вообще была такая квартира, в которой сложившийся порядок вещей нарушить было невозможно, потому что этот порядок был овеян какой-то давно ушедшей, но очень сильной жизнью.

Анна обвела комнату одним долгим взглядом и вдруг поняла, что Сергея здесь нет, и не просто нет, потому что он на работе или в командировке, а вообще нет. Все его есть: открытая на середине книга – «Улисс», которого он читал по-английски, коробка с заготовками для сигарет – в Англии он приохотился вручную набивать сигареты, каждый раз выбирая новый табак, тяжелая зажигалка, сделанная из ружейной гильзы еще, кажется, в Первую мировую войну, военный же портсигар из вороненой стали, – все его есть, а самого его нет и уже не будет. Он ушел из этого дома, и пустота, заменившая его, оказалась так ужасна, что у Анны потемнело в глазах. Эта жуткая могильная пустота была страшнее, чем нелепое имя, произнесенное с придыханием, и страшнее, чем ложь, в которой они жили, получается, давно, раз была уже даже Марусенька, и страшнее, чем его холодность в их жемчужной постели… Пустота без него была страшнее всего, и с этим ничего нельзя было поделать.

Анна не помнила, как прошла эта ночь, и весь следующий день, и вечер. Она, наверное, что-то делала, то есть ничего она толком, конечно, не делала, но все-таки производила ведь какие-то движения: выключила огонь под задымившейся сковородкой, выключила телевизор, пересела с козетки в кресло, полистала «Улисса»… Что еще она делала, Анна вспомнить не могла. Да, кажется, еще заводила музыкальную шкатулку, которая стояла у Сергея на столе в кабинете: один за другим вставляла в нее картонные трафареты, накручивала тугую ручку и смотрела, как вращается медный игольчатый валик, и слушала, как звенят серебряные колокольчики и менуэт сменяется гроссфатером, а потом какой-то нежной, совсем простой мелодией… Это было самое осмысленное ее занятие за воскресенье, но и оно не имело смысла.

Когда открылась и закрылась входная дверь, она поняла, что в прихожую выходить не надо. Но, поняв это, Анна поняла – вернее, почувствовала – и другое: что сердце у нее встало на место, когда хлопнула входная дверь. Это было совсем не то место, где находилось прежде ее сердце, но оно все-таки встало куда-то. Конечно, она еще не понимала, куда, но ведь все последние сутки ее сердце просто дрожало в пустоте.

Сергей сам вошел в гостиную – не раздеваясь, как почтальон или слесарь. Он помолчал, глядя на жену, потом сказал:

– Если ты скажешь, что я должен уйти, – я уйду. Но это единственное, что я могу тебе обещать.

Надо было ему ответить. И ответить надо было то, что определит их жизнь не на сегодня и не на ближайшую неделю или месяц, а навсегда. «В горе и в радости, в нужде и в богатстве, пока смерть не разлучит вас» – так, кажется, это говорилось совсем по другому поводу… Надо было ответить правду, сказать то, что она чувствовала. Но мучительность происходящего заключалась в том, что единственная правда, которую Анна чувствовала, обрекала их обоих на бесконечную ложь.

– Сережа, я не скажу, что ты должен уйти, – наконец выговорила она. – Я этого не знаю. И не надо мне ничего обещать. Оставайся.

Он стоял на пороге гостиной, смотрел на нее потемневшими, навсегда теперь непонятными глазами; белое пятнышко стрелой впивалось ему в висок. Потом он медленно расстегнул мокрый плащ. Анна вышла из комнаты.

Глава 7

Матюшка вырос и стал не совсем ее, а «Предметный мир» остался совсем ее, и Анна могла относиться к нему если не как к своему ребенку – она ни к кому и ни к чему не могла относиться так, как к своему ребенку, – то по крайней мере как к своему детищу.

Она любила этот журнал, потому что он был совершенно такой, каким она хотела его видеть. Никто не диктовал ей, каким он должен быть, никто и ничего ей в связи с ним не навязывал, и если она решала, что караимские или мордовские вышивки, которыми всю жизнь занималась Валентина, – это интересно, то никто не мог ей помешать отвести под съемку вышивок хоть половину номера.

Да они и правда были интересные, эти вышивки, в них было так много изящества, до изысканности простого, что даже человек с менее развитым, чем у Анны, вкусом не мог этого не заметить. Мордовские вышивки были белые, а караимские – черные с золотом, и были еще смоленские – те делались нитками, крашенными соком каких-то цветов и трав, и выглядели поэтому такими же живыми, как сами эти цветы и травы.

Анна сидела в редакции за своим столом и рассматривала фотографии вышивок, которые, пока она была в Италии, принес Леша Разин.

– Ну как, Нюрочка? – с тщательно скрываемым волнением спросила Валентина. – Лешка сказал, что у него как раз от Сен-Лорана девица была, когда он фотографии эти сделал, так прямо сказал, чуть не описалась, на них глядя.

– Да хорошо, Валюшка, хорошо, – улыбнулась Анна. – Я, конечно, не девица от Сен-Лорана, чтобы так оригинально реагировать, но тоже впечатлилась. Статья готова?

– Обижаешь! – хмыкнула Валентина. – Если уж у Павлика про его бараки статья готова, то разве я не подсуечусь? А про бараки и в летний номер не поздно будет дать, небось не развалятся до лета!

Валентина задрапировала всевозможными вышитыми тканями половину редакционного помещения. Чайный столик был покрыт белым украинским полотенцем с черно-красными петухами, на диване лежали смешные провинциальные думочки, расшитые гладью, – пейзаж «Лунная ночь», картина «Северный олень» и прочее в том же духе. А над Валиным столом висели на стене слуцкие шелковые пояса, в персидском узоре которых мелькали ярко-синие васильки. Анна до сих пор не могла привыкнуть к этим поясам, хотя они были все-таки не старинные, а современные под старину; Валентина привезла их из Белоруссии года два назад. Просто слишком много воспоминаний было связано со слуцкими васильковыми узорами.

– Что ж, Палладио и мордовские вышивки – это будет хорошо-о… – задумчиво протянула Анна. – Это у нас хорошее будет сочетание, а, Рита?

– Ничего себе, – пожала плечами Рита – она докрашивала последний ноготь и плечами пожала осторожно, чтобы не смазать синий лак. – Съемка качественная, сверстаем красиво – поди плохо.

Журнал выходил раз в квартал, поэтому ритм работы его сотрудников не был чрезмерно напряженным, хотя во время сдачи номера всегда получалась запарка. Но к этому Анна привыкла, этот ритм был для нее такой же родной, как вышивки на диванных думочках, как огромное пенсне с синими стеклами, на которых были нарисованы зрачки, – вывеска дореволюционного магазина оптики, каким-то неведомым образом попавшая в редакцию еще до того, как Анна здесь появилась. То есть, значит, в незапамятные времена, потому что она впервые переступила этот порог, когда ей было шестнадцать лет.

Конечно, тогда журнал назывался скучно, и ни о каких статьях про виллы Палладио в нем так же не могло быть речи, как о рекламе, о которой тогда никто понятия не имел. Но все-таки это был прекрасный журнал, самый необыкновенный из всех, какие Анне приходилось видеть, и он потряс ее с первого взгляда. Все ее потрясло, даже большая редакционная квартира с разноуровневыми скрипучими полами.

Она оказалась здесь совершенно случайно, и именно поэтому еще в ранней юности усвоила истину о том, что случайностей в жизни не бывает. Истина эта, конечно, считалась банальной, но для Анны она значила еще и то, что никаких банальностей как таковых в жизни не бывает тоже.


Сначала она хотела стать балериной. Мамина подруга Женя работала в Большом театре и подарила ей на Новый год настоящую балетную пачку из «Танца маленьких лебедей». И, только увидев эту пачку, только проведя ладонью по жестким, слоистым тюлевым оборкам, Аня сразу поняла, что ее жизнь теперь переменится совершенно.

Вслед за пачкой тете Жене пришлось подарить пуанты – тоже старые, для сцены уже не годящиеся, но настоящие, – и Аня часами училась стоять на них, ни за что не держась руками. Это оказалось ужасно трудно – она то и дело падала, теряя равновесие, пальцы на ногах болели, – но такие мелочи Аню не останавливали. Впервые в жизни ее полностью захватило дело, настоящее взрослое дело, к тому же не просто взрослое, а необыкновенное, такое, каким не занимаются обычные люди, которых каждый день видишь на улице, – и она готова была заниматься этим делом хоть сутки напролет. Она даже школу разлюбила, хотя ее английская школа была так не напоказ хороша, что Аня и к своему шестому классу не потеряла к ней интерес.

– Анечка, – осторожно сказала однажды мама, – я вижу, ты увлечена… А ведь тебе уже поздно увлекаться этим всерьез, разве ты не понимаешь? Деточка, ведь это балет, в тринадцать лет им заниматься не начинают… Если ты мне не веришь, то тетя Женя тебя к специалистам может сводить, они тебе то же самое объяснят.

Конечно, Аня не поверила маме. Она не поверила бы и старой балерине, к которой ее уже назавтра действительно отвела тетя Женя: слишком неожиданным, слишком сильным был этот удар… Но вместе с тем Аня с самого раннего детства привыкла ни в чем не притворяться перед собою. То есть она даже не знала, что это называется «не притворяться перед собою», но как-то всегда понимала: если ты точно знаешь, что хочешь качаться весь день на качелях, то не надо уверять себя, будто ты хочешь читать. Читать, может быть, и правильнее, но через пять минут этого правильного занятия книга все равно вывалится у тебя из рук, ты плюнешь да и пойдешь себе качаться на качелях.

Пачку и пуанты Аня спрятала в шкаф с такой решительностью, которой даже мама от нее не ожидала, хотя вообще-то неплохо знала ее характер.

Но кем-то ведь надо было хотеть стать, все в их классе хотели стать кем-нибудь особенным – архитектором или даже космонавтом. Самая красивая девчонка, Зина Рыбакова, собиралась стать актрисой, и это было почти похоже на балерину, но Аню все-таки не привлекало. Ей казалось, что актриса – это притворство и какие-то чересчур напыщенные слова, которые зачем-то надо произносить вслух, в то время как балерина – это чистая, совершенно непритворная красота, которая даже слов не требует. И к тому же Аня от кого-то слышала, что у хорошей актрисы должны быть «слезки близко – слезки на колесках», а у нее слезки всегда были очень глубоко.

Все это значило, что ясная балетная красота для нее невозможна, то есть про балет надо забыть и думать о чем-нибудь таком, что для нее возможно. Например, о журналистике. Аня лучше всех в классе писала сочинения, учительница литературы говорила, что у нее здравые мысли и внятный слог, – и почему бы ей, в таком случае, было не поступить на журфак?

В четырнадцать лет она написала свою первую заметку про выставку детского рисунка и отнесла ее в клуб юных репортеров, работавший при газете «Комсомольская правда», а в шестнадцать уже писала для «Комсомолки» не только простенькие заметочки, но даже репортажи, и это ей нравилось, и было понятно, что на журфак она поступит и хорошей журналисткой станет непременно.

Она не только писала для «Комсомолки», но и была уже своим человеком в отделе культуры, приходя туда не реже раза в неделю. Поэтому, когда заведующий отделом Андрей Александрович попросил ее по дороге домой «без обиды поработать курьером» и забросить его статью в редакцию одного журнала, Аня только посмеялась: ну какие могут быть на Асаныча обиды, что за ерунда!

Правда, редакция оказалась для нее не то чтобы по дороге – Аня жила на Ломоносовском проспекте, в университетском доме, а журнал находился на углу Чехова и Садовой-Триумфальной, – но это тоже было ерундой, не стоящей размышлений.

Лифт доезжал только до пятого этажа, а на шестой, где располагалась редакция, надо было подниматься пешком, и это уже было как-то необычно. Аня привыкла, что редакция – это серьезно, что туда не войдешь просто так, с улицы, что у металлической «вертушки» стоит милиционер и надо заказывать пропуск… А тут – простая дверь, и рядом на лестничной площадке точно такая же, только и разницы, что на одной номер квартиры, а на другой медная табличка с надписью «Декоративно-прикладное искусство».

Она нажала на кнопку звонка, тоже самого обыкновенного, к тому же дребезжащего, и дверь распахнулась так быстро, словно открывший ее человек специально караулил на пороге.

– Инна Герасимовна! – услышала Аня и даже отшатнулась от неожиданности. – Ну почему все я?! Из Главлита звонят, из типографии звонят, а я откуда знаю, что им всем говорить?

– Андрей Александрович Петров просил передать его статью Инне Герасимовне Горбенко…

Аня так растерялась, что даже забыла поздороваться. Впрочем, девушка, так темпераментно ее встретившая, в ее приветствиях, судя по всему, не нуждалась. Она была молодая, худенькая и подвижная, с резкими чертами некрасивого лица и хрипловатым голосом.

– Ну, жди, раз Инне Герасимовне. – Она пожала плечами и отступила от двери, пропуская Аню в прихожую. – Может, и дождешься, если соизволят явиться. Начальство не опаздывает – начальство задерживается! – сердито хмыкнула она.

Аня присела на гнутый венский стул и обвела глазами комнату, в которой ей предстояло ждать неведомую Инну Герасимовну. И чуть не ахнула – такая она была необычная, эта комната. Если даже дверь редакции не была похожа на простую редакционную дверь, то сама редакция и вовсе не напоминала контору.

По всей просторной комнате были разложены фрукты и овощи. Аня даже головой потрясла – решила, что это ей просто мерещится. Ну что здесь, овощной магазин, что ли? Но потом она догадалась, что фрукты и овощи не настоящие, потому что откуда в Москве в начале июня вдруг возьмутся арбузы и дыни или, того похлеще, мандарины, ведь теперь не Новый год! К тому же все это фруктовое великолепие было живописно разбросано по полу или разложено в лыковые корзинки и расставлено по комодам и полкам. В углу, рядом со столом, за которым сидела девушка с хриплым голосом, стояла самая большая корзина, доверху наполненная репой, морковкой, помидорами и огурцами.

«Интересно, когда репа созревает? – подумала Аня. – Может быть, как раз летом?»

Репу она увидела наяву впервые и узнала ее только по картинкам к сказке про репку.

– Продуктами нашими любуешься? – спросила девушка. – Это что, – похвасталась она, – у нас еще швейцарский сыр есть, целых полголовки с дырками. И окорок здоровенный. Я такой вообще только тут и видела.

– А откуда у вас швейцарский сыр? – спросила Аня. – И зачем он вам?

– Бутерброды к чаю делаем! – засмеялась та и снисходительно объяснила: – Да они же муляжи – и сыр, и арбузы всякие. Из воска или деревянные. А хорошо бы, – мечтательным тоном заметила она, – утречком так себе приходишь на работу, а тут тебе окорок здоровущий и сырок импортный – ешь не хочу…

– А где у вас этот сыр? – спросила Аня. – То есть муляж.

– Не веришь, что ли? – обиделась девушка. – Да он у Инны твоей в кабинете, придет – убедишься. Любуйся пока вон ботинком, если охота.

Она кивнула Ане за спину, и, обернувшись, та увидела в противоположном углу комнаты огромный, в половину человеческого роста ботинок, украшенный почему-то золотыми гербами и медалями. Ботинок производил еще более ошеломляющее впечатление, чем дыня в лыковой корзинке; от неожиданности Аня даже рассмеялась.

Видно, хозяйке комнаты был приятен интерес гостьи ко всем этим необычностям. Она улыбнулась с таким торжеством, как будто ей вручили награду.

– А это что? – спросила Аня, показывая на шарообразные и грушевидные стеклянные сосуды, стоящие на ступеньках.

В ней еще и ступеньки были, в этой редакции, притом прямо посреди комнаты!

В сосуды была налита разноцветная – голубая, зеленая, лимонная – жидкость. Лучи вечернего солнца, проникая в окно, освещали эти шары и груши, и они смотрелись так фантастически, что Ане показалось, будто она попала в декорации какого-нибудь фильма.

– А пес его знает! – хихикнула девушка. – Какое-то излишество барской жизни, надо полагать. Это мы недавно на чердаке нашли. Начальству, наверное, известно, а мне еще не сообщили. Меня Наташей зовут, а ты у нас кто?

– Аня Веснина.

– Слушай, Аня Веснина, а сигарет у тебя нету? – поинтересовалась девушка. – Курить хочется, просто смерть, а зарплата, понимаешь, только в понедельник, денег нет, хоть удавись, даже на пачку «Дуката».

– Я не курю, – смущенно сказала Аня.

Ей даже как-то неловко стало оттого, что она не курит и ничем не может порадовать эту девчонку – теперь она видела, что девчонку, почти свою ровесницу.

– Ну и напрасно, – вздохнула Наташа. – Ладно, ты пока тут кофейку вскипяти, а я пойду к соседям побираться. Авось Сережка дома – подаст Христа ради сигаретку. Если телефон будет звонить, – предупредила она, – говори умным голосом: «Редакция журнала «Декоративно-прикладное искусство». А то подумают, что у нас сотрудники в рабочее время черт знает где шляются.

– А кроме этого, что говорить? – слегка растерянно спросила Аня.

Но ответом на ее вопрос был только хлопок входной двери.

Впрочем, отвечать на телефонные звонки ей не пришлось: Наташа отсутствовала не больше пяти минут.

– Сережа через часок-другой будет, – сообщила она, передразнивая кого-то. – А что я тут за часок-другой от никотинового голода коньки отброшу, это его мамашке неинтересно. И, главное, Инка, дура старая, кабинет же свой запирает, когда уходит, как будто здесь воры сидят! Так бы у нее можно было поживиться, точно ведь стратегические запасы есть. И не «Дукат» сраный, а «Мальборо» из «Березки», я своими глазами, вот как тебя, видела. Ладно, – вздохнула она, – давай хоть кофейку хряпнем, взбодрим организмы.

За кофе, который, наверное, тоже происходил из валютного магазина, Наташа рассказала Ане, что работается ей здесь вообще-то хорошо, хоть она, конечно, пока никто, а просто подай-принеси – отец жениха по блату устроил, а он у него шишка партийная, отец-то, куда б тут кто делся, взяли ее только так и оформили даже не курьером, а младшим редактором, хоть она и без высшего образования, только вот Инка, Инна Герасимовна то есть, главная редакторша, такая ведьма и змея, что почти как мамаша жениха, одного поля ягоды.

– Я тут на Инке-то натренируюсь, потом и к свекрови привыкать не надо будет! – засмеялась Наташа. – Ну, у Инки, по счастью, любовник имеется, так что на стенку она от злости не лезет и в рабочее время не всегда над душой стоит. А Валентина – это старший редактор у нас – она и вовсе невредная тетка. Клушка только, вечно нудит, что, мол, курить – здоровью вредить. Но сама и выпить не дура после рабочего дня, так что жить можно.

Ане тоже казалось, что жить здесь можно, и даже очень хорошо здесь жить – в этой странной, неправильной формы комнате со ступеньками посередине, и похожим на фонарь эркером, и настоящим фонарем, то есть дореволюционным проектором под названием «волшебный фонарь», который, как объяснила Наташа, тоже нашелся на чердаке.

– Тут вообще не дом, а прям остров сокровищ, – сказала она. – Хорошо поискать, по-моему, сундук с бриллиантами можно найти, не то что дыню восковую. А что ты думаешь, дому-то лет сто, не меньше. Сережка говорил, они недавно ремонт делали, так за книжными полками мешочек нашли, а в нем самые настоящие драгоценности. Хоть и не бриллианты, но все-таки камни, еще называются интересно, вроде как цветы.

– А Сережка – это кто? – спросила Аня.

– А Сережка – это я, – неожиданно раздалось в ответ.

Заболтавшись, они не заметили, как кто-то вошел в редакцию; наверное, Наташа не закрыла дверь. И теперь этот «кто-то» стоял на пороге комнаты, прислонившись плечом к косяку, и смотрел на девчонок внимательными светлыми глазами.

– Ой! – радостно воскликнула Наташа. – Сережечка, солнышко, у тебя сигаретки не будет?

– Не будет, – ответил тот и добавил, прежде чем Наташа успела завопить от отчаяния: – А уже есть.

– Фу-у… – облегченно вздохнула та. – Ну и шутки у тебя, Сергей Константинович, от таких и концы отдать недолго!

Конечно, она назвала его по имени-отчеству тоже шутки ради: Сергею Константиновичу на вид было лет двадцать, не больше. Ну, если больше, то года на два. Правда, он все-таки показался Ане взрослым. То ли потому, что всякий, кто окончил школу, казался ей взрослым, то ли из-за этого вот внимательного взгляда, которым он смотрел на нее. Ей даже чуть-чуть неловко стало под таким взглядом – показалось, что он видит в ней что-то такое необыкновенное, чего в ней на самом деле и помину нет.

– «Ява» явская! – простонала Наташа, с наслаждением затягиваясь первым дымом. – Можно, штучки три возьму? И что б я делала, если б не ты, а, Сережечка?

– Запасы, – ответил он.

– Прям запасы! – даже обиделась Наташа. – Что я, белка, запасы делать? Ого! – вдруг воскликнула она. – А времени-то седьмой час! Да-а, загуляла наша старушка, – подмигнула она Ане. – Нет, кто как себе хочет, а я и так на рабочем месте пятнадцать минут пересидела, пора и на заслуженный отдых. Тем более пятница сегодня. Оставляй вон на том столе свое послание, – сказала она Ане, – да и двинемся потихоньку. Тебе куда ехать, может, по дороге?

– На Ломоносовский. Метро «Университет», – ответила Аня.

– Нет, не по дороге, – с сожалением заметила Наташа. – Я девушка простая, в Марьиной Роще проживаю, у нас там даже метро нету, как в деревне. Вот замуж выйду – на Кутузовский переберусь, – хихикнула она.

– Мне по дороге, – вдруг сказал Сергей. – Я в университет еду.

– Ух ты! – Наташа улыбнулась просто-таки от уха до уха. – Ну, повезло тебе, Аня Веснина. У Сережки-то свои колеса! – сообщила она и, подмигнув, добавила: – Домчит с ветерком, еще и мороженым угостит. Или даже шампанским, а, Сережечка?

– Спасибо, зачем же? – пролепетала Аня. – Это совсем не обязательно…

– Не обязательно, но возможно, – сказал Сергей.

– Это он теорему какую-нибудь произнес, точно тебе говорю, – пояснила Наташа. – Или даже аксиому. Он на математика учится, все теоремы-аксиомы наизусть знает. Ну, пошли, пошли, – поторопила она. – А то, не ровен час, начальство все-таки явится, подкинет работенку.

«Колеса», о которых говорила Наташа и наличие которых так смутило Аню, оказались светло-серым ушастым «Запорожцем».

– Видишь, а ты боялась, – проницательно заметил Сергей, открывая перед Аней дверцу. – Знаешь, что Раневская говорила, когда ее сосед подвозил на таком вот транспорте? «Какое это… гадство со стороны правительства!» – вот что.

Кажется, он только в последнюю секунду решил заменить то, что на самом деле говорила Раневская, словом «гадство». Аня расслышала в его голосе легкую заминку и засмеялась.

– Развеселилась? – спросил Сергей. – Ну и хорошо, тогда поехали.

Это было так неожиданно и так приятно – то, что он, оказывается, хотел ее развеселить, – что Аня чуть не покраснела, хотя вообще-то не краснела даже от очень сильного волнения. Мама говорила, что способность краснеть или не краснеть зависит от глубины расположения под кожей капилляров, но Аня маме не очень верила, хоть та и была биологом. Она считала, что краснеет человек или не краснеет, это зависит от его характера.

Но внимание к ее смущению и веселью этого совсем взрослого студента, которого она впервые увидела всего десять минут назад, так ее поразило, что впору было и покраснеть.

Внимание мужчин, да и не мужчин, конечно, а просто мальчишек, – это был один из самых сложных вопросов Аниной жизни. Его просто никогда не было, этого внимания. Одноклассники, и ребята из параллельного, и из старших классов относились к ней в общем-то неплохо – не издевались, не сторонились, как ябеды Светки Малышевой, – но при этом не испытывали к ней ни капли того интереса, который давно уже испытывали ко многим другим девчонкам. Аня не могла даже представить, чтобы кто-нибудь из них позвонил ей и пригласил пойти в кино, хотя бы и в большой компании, не говоря уже о чем-то более индивидуальном. Никто не имел ничего против нее, но никто и не замечал ее отсутствия и не приходил в восторг от ее присутствия.

Это было для Ани загадкой – вот этот секрет внешнего внимания вообще, и мужского внимания в частности. Почему одни девчонки, даже не самые красивые, привлекают его сразу, а другие не привлекают никогда? И главное, почему она относится к этим «другим»?

«Конечно, внешность у меня самая обыкновенная, – рассуждала Аня, глядя в зеркало. – Не кривая, не косая, нос тоненький, не картошкой, но взгляду зацепиться не за что. И фигура обыкновенная, и даже походка. Но ведь и у Иры Смирновой, например, тоже все самое обыкновенное, и глаза тоже просто серые, как у меня, а за ней полкласса бегает. А почему?»

Ответа на этот вопрос раньше она найти не успела. А теперь, глядя во внимательные – к ней внимательные! – глаза этого Сергея Константиновича, который посматривал на нее, пока мотор его «Запорожца» раскочегаривался с оглушительным треском, теперь Аня вдруг поняла, что уже не ищет ответа.

Все, что было до встречи с ним, – все это было раньше, а теперь все стало другое, и она сразу почувствовала это так же отчетливо, как если бы вдруг надела очки с малиновыми стеклами и увидела бы, что дом на углу Чехова и Садовой-Триумфальной из бело-желтого сделался розово-багряным.

А почему так – это было еще более непонятно, чем все «почему», которые были в ее жизни до сих пор.

Глава 8

Матвей вернулся из Владикавказа мрачнее тучи. Анна поняла это сразу, как только он позвонил ей и сообщил, что уже дома и пусть она не волнуется.

– Матюша, я приеду? – спросила Анна.

Она была уверена, что сын начнет отнекиваться, говорить, что устал и срочно заваливается спать на ближайшие пятнадцать часов, и тогда придется решительно настаивать на своем, убеждая его в необходимости маминого немедленного появления.

Но, к ее удивлению, Матвей довольно вяло ответил:

– Сейчас? Приезжай, я дома буду.

Как ни странно, Анна до сих пор не научилась водить машину, да уже и не предполагала научиться. Это можно было считать странным потому, что вообще-то она легко училась самым разнообразным вещам и в глубине души знала, что, если понадобится, может научиться чему угодно. Но вот этому простому делу, которое более или менее сносно осваивали даже самые бестолковые женщины, она научиться не могла.

Когда-то Сергей пытался ее учить, но после двух-трех уроков без объяснения причин сказал, что лучше это мероприятие бросить. И Анна с удовольствием его послушалась, потому что боялась машину, совершенно не чувствовала ее и, главное, не чувствовала никакой радости от того, что сидит за рулем и нажимает на педали.

А может быть, дело было в том, что она мгновенно училась только необходимому, а водить машину – это не было необходимо, потому что ее водил Сергей. Анна любила ездить с ним и смотреть, как он это делает.

А потом, когда она перестала ездить с мужем и, словно девчонка, поглядывать на то, как лежат на руле его руки, – у нее уже было достаточно денег, чтобы при необходимости вызывать такси. Так что учиться водить все равно оказалось не нужно, и очень кстати: в ней к тому времени почти угас интерес к новым навыкам и впечатлениям.

А потом она купила для редакции синий «Рено» и взяла на ставку шофера, потому что это было удобно для всех, а не только для нее. Такая возможность появилась к тому времени, когда всякое обустройство собственной жизни уже казалось Анне скучными хлопотами.

На этом синем «Рено» с шофером она и поехала к Матвею.

Вообще-то Анна старалась не слишком докучать сыну своими посещениями. Да и застать его дома было не так уже легко. Характер у ребенка с детства был непоседливый, и, если Матвей не был увлечен книжкой – а это, к счастью, все-таки бывало часто, – то на его присутствие в квартире можно было не рассчитывать, как в детстве, так и теперь. К тому же теперь, если он был дома, то при нем почти наверняка находилась какая-нибудь девица. Анне не то чтобы было это неприятно – с чего бы? – но она не хотела вмешиваться в эту часть жизни сына: помнила, как ей самой претило когда-то такое вмешательство.

Как только он открыл дверь, Анна поняла, что не ошиблась в своем телефонном впечатлении. Матвей действительно был мрачен, и не только мрачен, но как-то… подавлен, что ли. Это было так необычно, так непривычно в нем, что Анна встревожилась еще больше.

– Как ты съездил? – спросила она, целуя его на пороге квартиры. – Я пройду?

– Ты, ма, как будто к королеве Елизавете пришла, – улыбнулся он. – У меня же не Виндзорский замок – проходи без спросу.

Улыбка совсем не оживила его лица. Она даже жалкая какая-то получилась, и глаза не заблестели, как это всегда бывало, когда он улыбался. К тому же он был небрит, и темная щетина придавала ему еще большую мрачность.

В комнате, впрочем, царил обычный для Матвея порядок. Когда-то Анна по пятам ходила за ним и требовала, чтобы он убирал за собой постель – «зачем, все равно же вечером расстилать?!» – чтобы не оставлял свою тарелку в пустой раковине, а мыл ее, чтобы вешал одежду не на спинку стула, а в шкаф и делал еще множество излишних, с его точки зрения, вещей.

Да что Матюша – даже Сергей считал ее настойчивость чрезмерной!

– Смотри, Анюта, – говорил он, – никто еще не доказал, что занудливый мужчина лучше, чем неряшливый.

Но Анна умела добиться от своих мужчин того, чего считала нужным добиваться. Просто она так мало навязывала им в их мужской жизни, что, если уж навязывала, они подчинялись. До поры до времени.

Так оно и вышло, что к тому моменту, когда Матвей стал жить самостоятельно, привычка к порядку въелась в него так же крепко, как привычка к чтению, тоже воспитанная с детства – с тех лет, когда он отбрыкивался от «Трех мушкетеров», уверяя отца, что книга совсем неинтересная, а, наоборот, скучная, потому что в ней все написано какими-то старыми словами.

А занудой он не стал: не в кого было.

– Ты, по-моему, сильно устал, Матюша, – сказала Анна, садясь на диван. – Лицо осунулось… Вас там хотя бы кормили?

– Кормили, – нехотя ответил он. – Кормили, поили и всячески ублажали.

– Всячески – это как? – улыбнулась Анна.

– А то ты не догадываешься, как московское начальство на местах ублажают, – хмыкнул Матвей. – Попросту, без затей – охота, баня, девочки. Извини, мам, – спохватился он. – Совсем я одичал со своим депутатом.

– Но зачем же ты тогда, а, Матвей?.. – тихо спросила Анна. – Все ведь ты понимаешь…

– И что ты мне предлагаешь? – Он прищурился; зеленые сердитые молнии наконец метнулись из глаз. – Да, все я про него понимаю. Обыкновенное хамло, удачливое, потому что наглое. Будьте проще, и люди к вам потянутся, – усмехнулся Матвей. – Ну, а он, депутат мой, – проще некуда. Но что же теперь, ма?

Анна насторожилась от этих его слов, а главное, от унылых интонаций.

– Ты так говоришь, как будто связан с ним какими-то неразрывными узами, – сказала она, всматриваясь в глаза сына. – У тебя с ним… ничего?

Конечно, вопрос прозвучал глупо – Матвей захохотал.

– Это ты про что? – спросил он наконец. – Да ему, мам, не до мальчиков – баб бы всех успеть уестествить. Жадный он до жизни, так и рвет отовсюду куски.

– Я имею в виду не мальчиков, а его деятельность, – не обращая внимания на Матвеев смех, сказала Анна. – Думаешь, я в облаках витаю? Матюшка, да ведь у меня хоть и эстетский, как ты говоришь, и не Бог весть какой прибыльный, но бизнес, а у папы тем более… Неужели мы не понимаем, во что тебя может втянуть этот твой хвататель жизненных кусков? И неужели ты думаешь, мы из-за этого не волнуемся?

– А вы не волнуйтесь, – невозмутимо заметил Матвей; на его лице установилось обычное его лихое выражение. – Я не телок, чтоб меня куда-то можно было на веревочке втянуть.

– Ты молодой еще, Матвей, – стараясь, чтобы ее слова звучали как можно мягче и убедительнее, сказала Анна. – Молодой, страстный, поэтому, уж извини, втянуть тебя можно во что угодно, если кровь твою умело разогреть.

– Но папа же не втягивается, – с тем самым молодым запалом, о котором она и говорила, возразил Матвей. – При чем же тут кровь?

– Матюшка, ты совсем другой, чем папа, – тихо сказала Анна. – Ты на него похож совсем иначе, чем тебе кажется.

– Иначе – это как? – быстро и недоуменно спросил он.

Анна промолчала.

– В общем, ма, не волнуйся, – не дождавшись от нее ответа, заключил Матвей. – Ну, не хочу я, чтоб про меня к тридцати годам говорили, что у меня за спиной большое будущее! И вообще, не хочу на обочине жизнь провести, – добавил он.

– Конечно, помощник депутата – это столбовая дорога жизни! – рассердилась Анна.

И сразу заметила, как тень пробежала по лицу сына и как мгновенно оно снова стало мрачным и растерянным. И тут же ей стало его жаль и расхотелось объяснять ему, что Волга впадает в Каспийское море…

– Будь с ним осторожен, Матюша, – вздохнула она. – Насколько сможешь… – И, уже совсем другим тоном, сказала: – Нет, но я просто не понимаю, как ты вообще мог с ним познакомиться! При каких обстоятельствах?

– При романтических. – Матвей улыбнулся, но теперь улыбка получилась невеселая, и зеленые глаза совсем погасли. – Да я с ним, мам, и не собирался знакомиться. Приехал ночью домой, иду от машины к подъезду – вижу, трое мужиков кого-то ногами метелят. Ну, я им сначала вежливо сказал, что это не есть хорошо, потом объяснил доходчивее. Да ты не бойся! – торопливо добавил он, заметив, что по маминому лицу пробежала тень. – Они не сильно-то на своем и настаивали, сразу согласились с моими аргументами и смылись. А лежачего товарища куда мне было девать? Тем более пьяного в слюни. Пришлось домой тащить. Так и познакомились. Он, оказывается, у бабы был, потому и охранников отпустил от греха подальше, чтоб жене не настучали. А ребята – те, что его в подъезде подловили, – денег хотели на дозу, так что им его депутатская ксива по фигу оказалась. Ну, я его к супруге отвез, думал, он проспится, назавтра про меня и не вспомнит, а он, видишь…

– И что уж такого особенного он тебе предложил, ради чего надо бросать учебу? – невесело спросила Анна.

– А что бы я без него делал, ма? – так же невесело переспросил Матвей. – Машины из Калининграда гонял и дожидался, пока папа на теплое место пристроит? У нас все мажоры на факультете такие, и я до кучи? А депутат меня хоть в самостоятельные дела направил – бизнес, заводы… Да и научился же я у него кое-чему, – наконец улыбнулся он. – Когда, например, надо сказать: «Пошел на хрен», – а когда: «Извините, мне надо выйти». А этому, между прочим, ни в каком университете не научат. И вообще, – добавил он со смешной молодой серьезностью, – у таких, как он, энергии много. Это заряжает.

– Можно подумать, у тебя энергии мало. – Даже желание предостеречь ребенка от опасных глупостей не могло заставить Анну сдержать улыбку при этих его словах. – А это что у тебя за стакан такой странный? – заметила она.

Анна обрадовалась возможности переключиться на другую тему. Разговоры о депутате не улучшали ее настроения и не объясняли ей, почему Матвей выглядит таким подавленным и встревоженным.

Граненый стакан, стоявший на стеклянном, бутылочного цвета журнальном столике, действительно выглядел необычно. Казалось, что на дне его лежит деталь от какого-то прибора.

– А! – Матвей улыбнулся. – Это дружок мой один изобрел, компьютерный гений. Только дизайн еще не продумал. Видишь, в дно чип вставлен. Когда в стакане меньше половины жидкости остается, он сигнал подает на пульт, и официант бежит добавить.

– Нужная вещь, – улыбнулась Анна.

– Может, и ненужная, а Генка запатентовал, теперь японцам загонит, – пожал плечами Матвей. – Он и сам как японец, всякое такое любит. Видишь, коврик какой мне подарил, из сломанных процессоров – включаешь в розетку, он нагревается. Зимой хорошо.

– А током это не ударит? – опасливо поинтересовалась Анна, разглядывая конструкцию, лежащую на полу у кресла.

– Не волнуйся, – махнул рукой Матвей. – Ток же в нем слабый, двенадцать ватт всего. Да и вообще, по жизни, зря ты за меня волнуешься. Есть же у меня голова на плечах!

– Есть, – кивнула Анна. – Только, по-моему, ты ею не пользуешься.

– Да, ма, – вспомнил Матвей, – можно, я тебе стирку подброшу? Барахла грязного уйма собралась, а стиральная машина, смотрю, пока я ездил, сдохла. Ленка сломала, наверное, – объяснил он. – Она тоже в своем роде гений: даже пультом от телевизора пользоваться не умела. Ну, может, у нового друга теперь научится.

– Это та, с которой я тебя в электричке встретила? – поинтересовалась Анна.

– Да ты что, мам! – засмеялся Матвей. – Как же – та? Это когда было-то, что я по электричкам ходил? Нет, тогда, кажется, Ксюша была, а Ленка уже потом, после Галки и даже после Камиллы.

– Матюшка, перестань! – Анна засмеялась и замахала руками. – Ты что, специально надо мной издеваешься? Как павлин, а еще мужчина, – поддела она.

Действительно, она встретила сына в электричке еще в прошлом году, так что отсутствию тогдашней подруги удивляться не приходилось. Правда, девушка, с которой он разносил по вагонам какие-то предвыборные листовки, производила такое ошеломляющее впечатление, что не приходилось бы удивляться и если бы она задержалась в жизни Матвея на более длительный срок.

Анна тогда ехала от Наташи Иванцовой – та праздновала день рождения на даче. Она переночевала в гостях, поэтому возвращалась в Москву ранним утром и машину вызывать не стала – решила, что прекрасно доберется на электричке.

Всевозможные коробейники шли по вагону строем, через десять минут пути Анна перестала обращать на них внимание, погрузившись в книгу, поэтому не сразу сообразила, что именно беспокоит ее при звуках очередного громкого голоса. А когда сообразила, то вздрогнула и чуть с места не вскочила: по проходу между сиденьями пробирался ее сын собственной персоной.

– Граждане, сделайте свой выбор правильно! – орал он, и его хитрющие глаза при этом не просто смеялись, а хохотали. – Пусть это будет ваш осознанный выбор! Докажите, что вы не стадо баранов!

С этими словами он щедро зачерпывал листовки из сумки, висевшей у него на плече, и раздавал пассажирам, которые, заглядевшись на видного парня, брали их машинально. То есть это женщины заглядывались на Матвея, а мужчины, конечно, на его спутницу. И удивляться этому не приходилось. Было на что посмотреть!

Девушка, шедшая вслед за Матвеем с такой же, как у него, сумкой, кого угодно могла довести до столбняка. Она была именно то, что обозначают термином «девушка с обложки»: платиновая блондинка, длинноволосая и длинноногая, с дразняще очерченными скулами и непроницаемыми миндалевидными глазами. Одета эта гламурная фея была так, что всякому хотелось оглядеться вокруг с единственной мыслью: где я, неужели в заплеванной подмосковной электричке? На блондинке было обтягивающее, дико дорогое пестрое платьице-мини, а поверх него – длинный распахнутый плащ изумрудного цвета, сделанный из такой тонкой кожи, что казался шелковым.

Как можно было уговорить такую девушку раздавать по электричкам листовки, это было для Анны абсолютной загадкой. Но та вот именно раздавала листовки – улыбаясь загадочно, словно на фотосессии, протягивала их всем мужчинам подряд и ни на шаг не отставала от своего спутника, который время от времени поглядывал, все ли в порядке с его красавицей.

Анна успела заметить, что Матвей раздает листовки одной партии, а его подруга – другой; впрочем, не похоже было, чтобы это имело для нее хоть какое-то значение.

Когда парочка поравнялась с ней, Матвей обеспечивал листовками противоположный ряд сидений, поэтому не заметил маму. А когда через неделю Анна спросила, что это за странное он нашел себе занятие, сын только плечами пожал:

– Почему странное? Выборы скоро, надо же деньги гатить.

– А почему вы с девушкой разные листовки раздавали? – поинтересовалась Анна.

– Что оплачено, то и раздавали, – засмеялся Матвей. – Какая разница, что раздавать? Или ты за исход выборов беспокоишься? Не волнуйся, мамуль, голоса правильно подсчитают, хоть ту партию по электричкам рекламируй, хоть эту, хоть лучший в мире автомобиль «Иж».

И что можно было ему возразить? Да главное, Анна понимала, что возражать ему нет никакого смысла: сын все равно будет строить свою жизнь так, как сам считает нужным. Это мучило ее и угнетало, потому что она видела, как сильно он ошибается в своих стремлениях. Но с этим ничего нельзя было поделать – ни тогда, когда он только познакомился со своим чертовым депутатом, ни тем более теперь.

– Ладно, ребенок, где твои вещи? – спросила она. – Завтра приедешь и заберешь. Я продукты привезла – давай хоть обед приготовлю, пока у тебя вместо Ленки какая-нибудь Фроська не появилась.

– А откуда ты знаешь, что она у меня еще не появилась? – усмехнулся Матвей.

– По интерьеру, – объяснила Анна. – Все твои девушки отличаются одним заметным качеством: мгновенно устраивают кавардак в твоей квартире. А когда ты один, у тебя просто-таки идеальный порядок.

– Если бы хоть одна из них отличалась половиной твоих качеств, я бы на ней немедленно женился, – засмеялся Матвей. – Это по-научному как называется, эдипов комплекс? Ну, наплевать, как оно по-научному, а я тебя люблю. И не волнуйся, мам, – уже в который раз за этот день повторил он. – У меня же тектоническое воспитание. Ничего со мной не случится.

«Тектоническое воспитание! – думала Анна, уже входя в подъезд своего дома. – А сам маленький еще, маленький, юный, во все ловушки так и лезет! На обочине жизни он не хочет остаться… Нашел дорогу! И куда по ней зайдет?»

Прощаясь с нею, Матвей выглядел веселым, но эта внешняя его веселость не могла ее обмануть. Анна видела, что в глазах у него стоит то же, что она сразу расслышала в его голосе: мрачное, подавленное недоумение.

И что оно значило, и что с ним можно было поделать?

Глава 9

Все менялось стремительно – даже нарком уже был за последние три года шестой, – и только работа оставалась неизменной. Бешеная, на износ работа в почти парализованном зимой и революцией городе, через который шли военные эшелоны, потому что неизменной была ведь еще и война…

Константин почти не бывал дома, и на это никто не обращал внимания. Так жили все служащие Московско-Брестской железной дороги, и стоило ли удивляться, что так же жил ее начальник? Этим он, кстати, объяснил Гришке Кталхерману свое нежелание перебираться в отдельную квартиру, которую ему выделили на Тверской улице.

– А зачем мне другая, Гриша? – сказал Константин. – Я и в этой хорошо, если раз в неделю появляюсь. Даже и лучше, что не отдельная, хоть тепло человеческое.

– Ну, смотри, – усмехнулся Гришка. – Разве что тепло… Вот именно человеческое. Даже более чем!

При этом он так многозначительно взглянул на Константина своими темными глазами, в которых, как он сам, смеясь, говорил, «стояла вся скорбь еврейского народа», что, будь это не лучший друг Гришка, Константин мог бы и рассердиться на амурный намек. Но сердиться на Гришку было невозможно, да и не до амуров им было обоим.

Как пришла весна, Константин почти не заметил. Проснулся однажды, как обычно, на кожаном диване в своем кабинете на Брестском вокзале и услышал, что по оконному карнизу барабанит капель, но сразу не обратил на это внимания и только через неделю сообразил, что ему жарко в полушубке, и переоделся в английское прорезиненное траншейное пальто, тоже, как и этот его офицерский романовский полушубок, оставшееся с германской войны.

А потом как-то незаметно оказалось, что уже и пальто не нужно, потому что наступил и прошел апрель, завтра Первое мая, и в честь праздника можно взять выходной.

Константин возвращался домой поздно вечером тридцатого апреля и думал именно об этом: что завтра у него выходной и он пригласит Асю погулять по Москве, которой толком и не видел за те три месяца, что жил и работал в этом городе.

«Есть же, наверное, какие-нибудь кафе, – думал он, сворачивая с Тверской в Воротниковский переулок, чтобы сократить дорогу к дому. – Или, может быть, кондитерские…»

Он вдруг догадался, что Ася наверняка любит сладкое, и ему стало весело от этой мысли и от того, что завтра он пригласит ее в кондитерскую.

Но как только Константин подошел к двери квартиры, все эти приятные мысли мгновенно улетучились. За дверью слышался такой яростный крик, что он весь напрягся, как будто стоял не перед своим жильем, а перед каким-нибудь фронтовым блиндажом, в котором мог оказаться противник.

Он быстро отомкнул и рывком распахнул дверь и сразу понял, что крик доносится из кухни – общей и для него, и для Аси, и для Тони с семейством.

Именно из Тониных уст этот крик и исходил.

– Ты-ы, сука драная! – орала она. – Думаешь, если под большевика легла, подстилка, так теперь можно у честной женщины масло воровать?!

– Тоня, да успокойся ты, пожалуйста! – услышал он Асин срывающийся голос. – При чем здесь твое масло? Посмотри, это же какао-масло, а у тебя ведь коровье было, и оно просто уже кончилось, а не я взяла… Вас же много, Тоня, как же не кончиться маслу?

– Откудова у тебя масло может быть, проблядь, когда большевик твой уже неделю дома не ночевал? Ты ж на касторке лепешки жарила! И кто тебе даст какаву? За какаву десять таких, как ты, можно купить, дура безголовая!

Наверное, Асе все-таки надоело Тонино хамство, которое она обыкновенно, по беспечности своей, пропускала мимо ушей.

– В конце концов, Антонина, – воскликнула она срывающимся голосом, – это становится просто невыносимо! Кто тебе дал право подозревать меня в воровстве и оскорблять?

– Ах ты!.. – хрипло взвизгнула Тоня – видимо, слов ей от возмущения уже не хватило.

Сразу вслед за ее взвизгом Константин услышал Асин вскрик и, не медля больше ни секунды, влетел в кухню.

Картина, которая ему предстала, была предсказуема, но оттого не менее отвратительна. Ася стояла, прижавшись спиной к облицованной узорчатым кафелем стенке, Тоня держала ее одной рукой за волосы, другой за плечо и одновременным движением обеих своих мускулистых рук колотила Асю о стену и дергала ее за волосы. Та пыталась вырваться, но, конечно, безуспешно. При этом Тоня вопила что-то нечленораздельное, Ася же молчала, коротко и часто дыша.

За этой сценой с любопытством наблюдали, сбившись в кучку, все четверо Тониных сыновей. Старшая ее дочь, желтоволосая широколицая Наталья, стояла чуть поодаль и повторяла, немного испуганно, а больше лениво:

– Колька, Степка, шли б вы отсюдова… Чего вам тут, мамка без вас разберется. Забирайте малых, идите.

Все это Константин заметил только боковым зрением: ему было не до разглядывания акуловских отпрысков. В два шага оказавшись рядом, он взял Тоню за плечо и отшвырнул от ее жертвы. Видимо, это удалось ему так легко потому, что та не ожидала вмешательства.

«Привыкла, наверное, лапищи распускать, – мельком подумал он. – И как я раньше не догадался?»

Отлетев в сторону, Тоня с кошачьей легкостью, неожиданной для ее могучего сложения, обернулась к нему. Лицо у нее при этом было такое, что можно было ожидать только одного: мгновенного прыжка прямо на горло. Но, поняв, кто вмешался в производимую ею расправу, Тоня на мгновенье опешила. Видимо, страх перед начальством въелся в самое ее существо и был сильнее даже природной злобы.

Воспользовавшись этой секундной паузой, Константин подошел вплотную к Тоне, одной рукой взял ее сзади за шею, и вправду, словно кошку, и медленно, раздельно проговорил:

– Еще раз руки распустишь или хотя бы язык – даже арестовывать не стану, пристрелю на месте. Поняла? И ничего мне за это не будет. Скажу, на спекуляции поймал.

Этот последний довод Константин привел для пущей убедительности. Как он успел заметить, при всей своей очевидной примитивности Тоня была на редкость сообразительна в том, что могло угрожать ее благосостоянию.

Ему нетрудно было держать ее за шею – он был выше, несмотря на Тонин гренадерский рост, – а было только стыдно за то, что Ася видит все это и слышит его злобные, тоже хамские слова.

Тут Ася вдруг всхлипнула и, закрыв руками лицо, выбежала из кухни.

Константин отпустил Тоню, оттолкнул ее от себя, брезгливо вытер липкую ладонь о брюки. И, не оглядываясь, вышел из кухни.

За дверью Асиной комнаты стояла тишина.

– Ася! – позвал Константин, прислушиваясь к этой тишине. – Ася, откройте, пожалуйста. Анастасия Васильевна, мне надо с вами поговорить, откройте же!

Никакого ответа не последовало, и, вздохнув, он отошел от двери.

В его комнате теперь был выгорожен японскими ширмами узкий коридорчик, по которому Ася, как он когда-то и предлагал, могла ходить, не тревожа его. Но в этот вечер она так и не вышла из своей комнаты, и даже тусклый свет не пробился из-под двери; значит, она и свечку не зажигала. Как ни старался Константин не шевелиться на своей широкой деревянной кровати – в огромной комнате теперь было достаточно мебели, которую привезли в его отсутствие, – Ася не подавала никаких признаков жизни.

И, тяжело вздохнув, он наконец уснул. Все-таки устал он так сильно, что даже душевное смятение не могло пересилить эту каменную усталость.


Константин проснулся поздно, часов в десять утра, и сразу вспомнил, с каким чувством засыпал вчера: с чувством подавленной неловкости. Он вскочил с кровати и, стоя босиком на вытертом туркменском ковре, прислушался: не доносятся ли какие-нибудь звуки из Асиной комнаты? Ничего не услышав, он оделся и вышел в коридор.

И сразу увидел Асю. Она стояла у входной двери и отпирала многочисленные цепочки – наверное, собиралась уходить.

– Анастасия Васильевна, извините меня за вчерашнее, – торопливо проговорил Константин. – Я, к сожалению, не видел другого выхода. Не сердитесь на меня, Ася! – жалобно добавил он.

Наверное, это прозвучало не просто жалобно, а даже очень жалобно, и потому в его устах странно. Ася, при его появлении замершая у двери, медленно обернулась, посмотрела на него и так же медленно, словно с опаской, улыбнулась.

– Вам не надо извиняться, Костя, – сказала она, глядя на него тревожными глазами. – Вы же, наоборот…

– Ничего не наоборот, – возразил он. – А вот именно точно так же. Так же, как она. И вы ведь обиделись на меня.

– Я не обиделась. – Ася опустила глаза. – Просто я… Просто мне стало стыдно.

– За меня?

– За себя. Быть униженной крайне стыдно, разве не так? А я ведь понимаю, что теперь навсегда оказалась в положении униженной, вот потому мне и стыдно, тем более перед вами.

Константину было жаль ее, такую беспомощную и поникшую, но все-таки ему не хотелось сейчас разбираться во всех этих психологических тонкостях, которые казались ему неуместными. Он видел перед собой молодую и, пожалуй, красивую – хотя и несколько своеобразной, чересчур нервной красотою – девушку, и мысли его соответствовали тому, что он видел. Утренние, немного жадные и очень жаркие мысли…

– Ася, не уходите, – сказал он, поймав себя на том, что произнес эти слова почти таким же тоном, каким привык отдавать приказы. – Подождите меня, пожалуйста, у себя в комнате. Я через пятнадцать минут буду готов, и мы выйдем вместе, – добавил он, постаравшись, чтобы уж эти-то слова прозвучали по-человечески.

Все-таки он хотел пригласить ее погулять, а получалось, будто он требует чего-то и она должна беспрекословно выполнить его требование.

– Я подожду, – кивнула Ася. – Собственно, мне никуда не надо, просто я не хотела оставаться дома.

– Ну и правильно, – улыбнулся Константин. – Выходной сегодня, погода прекрасная. Что нам дома сидеть? Я сейчас, – повторил он.

Дверь в ее комнату была открыта, и через пятнадцать минут он вошел без стука – свежий от холодной воды, благоухающий одеколоном, в весело поскрипывающих сапогах.

– Вы чудесно выглядите, Костя, – сказала Ася, поднимаясь ему навстречу из накрытого плетеным ковриком креслица. – Темные волосы и зеленые глаза – это оригинальное сочетание, особенно в мужчине, – добавила она знакомым ему инфернальным тоном.

Константин едва заметно улыбнулся.

К счастью, она больше не говорила о таких смутных и неловких вещах, как ее униженье, а говорила обычные свои богемьенские глупости. Это было ему смешно и почему-то радостно.

– Скажите, Анастасия Васильевна, – спросил он, – а есть ли теперь в Москве кафе? Или, к примеру, рестораны, или кондитерские?

Ася засмеялась так, словно он спросил ее о том, есть ли в Москве гномы и эльфы. Впрочем, оказалось, что ее смех относился не столько к самому вопросу, сколько к его интересу к подобным вещам.

– А почему вас вдруг заинтересовала эта сторона жизни, Константин Павлович? – спросила она. – Ну, кое-что, разумеется, есть, хотя и очень скудное. А иначе где же я работаю, как вы думаете?

– Не знаю, – недоуменно пожал плечами Константин. – А вы разве где-то работаете?

Он давно уже попросил Асю пользоваться теми продуктами, которые были ему положены в качестве пайка, и она согласилась, потому что он ведь в самом деле почти не бывал дома и обедал на службе – в столовой, которая была устроена при Брестском вокзале для прибывающих с фронта раненых и служащих железной дороги. Поэтому и не беспокоился о том, чем Ася питается, и не предполагал, что она где-нибудь работает.

– Вы, Костя, выгородили для себя какой-то призрачный мир и в нем живете, – вздохнула Ася, не заметив, что в ответ на эти ее слова он усмехнулся. – Впрочем, теперь каждый так живет, и я первая… Цельного мира ведь уже нет – невольно приходится жить в каком-нибудь из его осколков. Я работаю в кабаре «Шутки богов», это на Чистых Прудах. Но сегодня там выходной. А что, вы хотите нас посетить? – поинтересовалась она ироническим тоном.

– А пирожные у вас подают? – не обращая внимания на ее иронию, спросил Константин.

– Какие еще пирожные, Костя? – улыбнулась Ася. – Я даже не знаю, бывают ли теперь пирожные. Впрочем, есть зеркальная кондитерская на углу Тверской и Большого Чернышевского, и она, кажется, открыта. Только я не уверена, что в ней теперь подают пирожные. Вы знаете, у Тони полны комнаты муляжей – ее дети зачем-то принесли, когда все магазины и лавки открытыми стояли, – так вот там, по-моему, и из этой кондитерской что-то есть. Картонные торты, пирожные из папье-маше… Боюсь, это единственные пирожные, которые теперь остались.

Константин вспомнил, как с месяц назад, зайдя зачем-то в Тонину комнату, удивился, что вся она завалена муляжами из магазинных витрин. Даже разноцветные аптекарские шары стояли на трельяже по обе стороны зеркала – видимо, Тоня считала, что они украшают комнату. Тогда он и не догадался, что это такое и зачем здесь оказалось, потому что ему некогда было размышлять об этом. И только теперь он понял происхождение шаров, и каких-то овощей в корзинках, и огромных картонных часов с надписью «Верное время»…

«Может, и правда, это я живу в призрачном мире, а не она?» – глядя на Асю, подумал Константин.

Но тут же отогнал от себя эти мысли. Очень уж не похожи на призраки были бесчисленные паровозы, и вагоны, и, главное, люди, которыми он командовал в настоящей своей, не праздничной жизни. Уж как-нибудь пореальнее все это было, чем кабаре «Шутки богов»!

– Давайте поищем кондитерскую, Ася? – предложил он. – Я, понимаете ли, давно мечтал пригласить вас в кондитерскую. Мне почему-то кажется, что вы любите сладкое.

– Это потому что у меня рот слишком большой, да? – засмеялась она. – Считается, что это признак сладкоежки. Мне когда-то няня говорила, что для барышни это даже неприлично. Но зато оригинально! – вызывающим тоном добавила она. – А пирожные я и правда люблю… Только я их давно не ела, – уточнила Ася.

– Поищем, поищем, – кивнул Константин. – Заодно прогуляемся.

На углу Малой Дмитровки сидела на низкой скамеечке деревенская баба и продавала молоко. Константин с удовольствием выпил кружку – он только теперь сообразил, что не успел позавтракать, – а Ася отказалась. Ему неудобно было настаивать: может быть, ей неловко, что она питается его продуктами?

Тверской бульвар, на который они вышли, перейдя Страстную площадь, был полон народа.

– А ведь и правда праздник, Ася, – слегка удивленно заметил Константин. – А я думал, просто выходной день.

– Удивительно, что вы не знаете о празднике, – ответила Ася. – Ваши большевики напоминают о солидарности трудящихся на каждом углу. Видите, лозунг?

Впрочем, сама она смотрела не на первомайский лозунг, написанный на длинном куске ткани, который был растянут над бульваром. Играл полковой оркестр, по бульвару гарцевали белые кони, украшенные алыми розами, на конях сидели всадники в синих мундирах, а за ними шел пеший воинский строй с барабанщиком во главе. Золотой барабан сиял в лучах майского солнца, сияли трубы музыкантов, алели розы в ушах коней, и все это было так неожиданно, так, в самом деле, празднично!

– Просто вы привыкли, что жизнь теперь суровая, – со смешной серьезностью объяснила Ася, – вот вам и не верится в праздник. Смотрите, Костя! – вдруг воскликнула она. – Аэроплан, видите, настоящий!

Аэроплан летел так низко над бульваром, что можно было разглядеть лицо летчика в кабине. Константину показалось, что лицо у него гордое, и он позавидовал этому летчику, на которого Ася так восторженно смотрела.

– А ночью, люди говорят, ракеты будут запускать, – радостно сообщил щуплый паренек в деревянных башмаках, тоже махавший аэроплану. – Говорят, у Храма Христа Спасителя. Пойду, как не пойти! Надоело горевать-то, – словно оправдываясь, объяснил он.

– А мы пойдем? – спросила Ася.

И оттого, что она сказала «мы» и посмотрела на него с ожиданием, Константин почувствовал такой прилив счастья, словно Ася была первым человеком, который ждал от него ответа с такой вот доверчивой надеждой. Хотя людей, которым он то и дело должен был что-нибудь отвечать, которые питали в связи с его решениями надежды посерьезнее, чем эта барышня с вечно тревожными глазами, – этих людей было, пожалуй, гораздо больше, чем собралось сейчас на праздничном Тверском бульваре. Но только никакого счастья он от их надежд не испытывал.

– Мы – пойдем, – ответил Костя, глядя в Асино бледное лицо и думая о том, что хочет поцеловать ее прямо сейчас, прямо на улице и у всех на глазах.

Это было так странно! Он совсем не чувствовал себя влюбленным, но его все время тянуло к ней, ко всему в ней тянуло. И к глазам ее, и вот теперь к ее по-детски большому рту с чуть приоткрытыми губами…

– Ведь вы сегодня и вечером свободны, да, Костя? – спросила Ася. – Ведь ваши планы не нарушатся, если мы пойдем вечером смотреть ракеты?

– У меня нет никаких планов, – засмеялся Константин. – Я, Ася, уже и забыл, когда такое было, чтобы на весь день никаких планов… Нет, все-таки есть, – вспомнил он. – Как же, а пирожные-то!

Миновав праздничную толпу, они вышли на Тверскую и медленно пошли вниз, к Кремлю.

– А как называется ваша должность, Костя? – вдруг спросила Ася. – Мне, знаете, как-то неловко, что я этим даже не поинтересовалась. В то время как пользуюсь благами вашей должности, – добавила она, покраснев.

– Какими еще благами? – удивился он. – Дровами, что ли, или воблой?

– Почему же только воблой? – покачала головой Ася. – Однажды в вашем пайке были даже фисташковые орехи, вы знаете?

– Не знаю, – пожал плечами Константин. – Бросьте, Ася, и чтобы я этого больше не слышал. А должность моя называется начальник Московско-Брестской железной дороги. Той, что раньше была Александровская.

– Всей-всей? – изумленно переспросила Ася.

– Всей-всей. – Он еле сдержал улыбку.

– Так вы, оказывается, в высоком звании! – засмеялась она. – Прежде вы, верно, были бы действительный статский или даже действительный тайный советник и полный генерал. Ведь ваше ведомство военное? Я в этом не очень разбираюсь, но вот папа дружил с начальником Николаевской железной дороги, так тот был камергер императорского двора. Папа тоже имел какой-то чин, потому что он ведь был профессор университета, но что за чин, я позабыла.

– Ваш папа умер? – спросил Константин.

– Почему вы решили? – удивилась Ася и тут же догадалась: – А, оттого, что я сказала «был»? Но это я про его чины сказала. Моя мама умерла еще в тринадцатом году. А папа жив, к счастью.

– Он здесь, в Москве?

– Нет. – Константин расслышал в Асином голосе напряженные интонации. – Не здесь.

– А где?

Он сам не понимал, зачем так упорствует в своих расспросах. Ему совершенно не было дела до Асиного отца, но ее очевидное нежелание рассказать о себе даже такую малость почему-то сердило.

– Он… в Литве, – как-то торопливо и неохотно проговорила Ася.

– Он что, литовец? – удивленно спросил Константин. – Разве у вас литовская фамилия? Или это по мужу?

– Нет, не по мужу, – улыбнулась Ася. – Мне и в голову не пришло бы выйти замуж. Зачем? И папа, конечно, не литовец. Он прямой потомок того генерала Раевского, который герой войны с Наполеоном. Да ведь и вы, Костя, может быть, прямой потомок генерала Ермолова – того, кавказского?

– Не думаю, – ответил Константин. – Отец, правда, был дворянин, но ему потомственное дворянство пожаловали вместе с орденом Владимира, так что с Алексеем Петровичем он, скорее всего, даже не дальний родственник, а просто однофамилец. Так почему же ваш папа в Литве? – вернулся он к своему вопросу.

Она молчала – шла рядом и больше не заглядывала ему в глаза с этим своим чудесным ожиданием.

– Неужели вы боитесь меня, Ася? – тихо спросил Константин. – Я ведь… Все-таки я даже не чекист, – сердито добавил он.

– Ах, разве можно сейчас понять, кто чекист, кто нет? – воскликнула Ася и тотчас смутилась: – Извините, я не хотела вас обидеть… Впрочем, возможно, это у вас считается комплимент, если назовут чекистом. Мой папа в Литве, потому что туда оказалось возможно достать визу. – Она наконец взглянула на Константина – чуть снизу, потому что едва доставала ему до плеча, но прямым, немного дерзким взглядом; дерзость ее выглядела беспомощной. – Потому что литовский посол Балтрушайтис, очень хороший поэт, многим помог уехать. И папа тоже уехал со своей женой – сразу, как только… все это произошло. А вас я нисколько не боюсь! – с легким вызовом в голосе сказала она.

– Я вас тоже.

Константин произнес это с таким серьезным видом, что Ася засмеялась.

– У вас опять глаза стали лихие, Костя, – заметила она. – Вот только сейчас, впервые за весь день. Как тогда, когда вы только-только оправились после горячки, помните? Вам не идет быть начальником, а идет быть молодым и бесшабашным! – заявила Ася. – Это более в вашей природе, по-моему. И мне, знаете, очень жаль, что вы решили делать такую карьеру.

– Я вовсе не решил делать карьеру, – пожал плечами Константин. – Так сложилась моя жизнь, потому что я такой, а не другой. Да ведь теперь и у всех так, Ася. Разве, например, вы сами решили, как сложится ваша жизнь в последние годы?

– Ну, я… – покачала головой Ася. – Я и прежде не многое решала, больше плыла по течению. Хотя не совсем! – вдруг вспомнила она. – Папа, конечно, был против того, чтобы я выступала в кабаре. Но я его все-таки не послушала и настояла на своем. Он мне даже студию снял отдельно от себя. Вот эту, в которой я… в которой мы все теперь живем. Потому что он не выносил богемного образа жизни – называл это жизнью напоказ, – объяснила она.

– Ваш папа разумный человек, – улыбнулся Константин.

– Ну и что? – пожала плечами Ася. – Да, разумный, и я его, конечно, люблю. Но жить так, как он, я ни за что не смогла бы. Это ведь очень скучно, Костя! Все так размеренно, каждый шаг расписан… Я потому с ним и не поехала, – объяснила она. – Представила, какая там, в Литве, у меня при нем будет жизнь, и не поехала. Не то чтобы мне нравилось, как я теперь живу, но все же… «Шутки богов» – все-таки хорошее кафе, у нас все поэты бывают, и художники тоже. Недавно выступал Маяковский, и, знаете, мне он очень понравился. Хотя это теперь дурной тон, чтобы нравился Маяковский, – это из-за его пролетарских игр. Но что же делать, ведь у него талант!

Она произнесла это с таким пылом, что Константин улыбнулся и на мгновенье коснулся рукой ее руки. И сразу почувствовал, как по его руке словно электрическая искра пробежала.

– Я верю, Ася, верю, – сказал он, поспешно отводя глаза и убирая руку. – Конечно, должно быть прекрасное кабаре, если вы в нем выступаете. А какой у вас теперь номер, опять кринолины под восемнадцатый век? – спросил он.

– Нет, я пою песенки на стихи Кузмина, – улыбнулась Ася. – Или даже совсем простые песенки. То есть совершенно простые, из моей музыкальной шкатулки! Без кринолинов, прямо вот в этом платье, которое теперь на мне. Выглядит очень безыскусно, но мне все же кажется, что такая простота дорогого стоит. Я даже думаю, что мое мастерство, возможно, возросло, – чуть смущенно добавила она.

– Не сомневаюсь, – с тем же выражением, которое Ася называла лихим, кивнул Константин. – Даже уверен в этом. А спойте мне что-нибудь, – вдруг предложил он.

– Прямо сейчас? – засмеялась Ася. – Вот здесь, посреди улицы?

– Но вы же богемьенка! – подбодрил ее Константин. – Богемьенка, кабаретьерка – неужели не споете простую песенку только оттого, что на улице? Кабаре ваше сегодня ведь закрыто, – привел он последний довод, – а завтра я опять уйду на службу и неизвестно, когда вернусь.

– Ах, да конечно, спою! – воскликнула Ася. – Думаете, для меня имеют значение условности?

Она остановилась прямо напротив губернаторского дома, посреди площади, с которой совсем недавно убрали памятник Скобелеву, и, глядя в смеющиеся Константиновы глаза, пропела:

В лунном сиянье ранней весною

Вспомнились встречи наши с тобою…

Динь-динь-динь, динь-динь-динь – юный голос звенит.

Этот звук, нежный звук о любви говорит…

Голос у нее был… Не только юный, но и тот самый, про который говорят, что он берет за душу. Невозможно было объяснить, как это получалось: он был не особенно сильный, Асин голос, и пела она действительно безыскусно, и слова песенки даже казались банальными. Но, соединяясь вместе, ее голос, и мелодия, и слова звучали так, что у Константина перехватило дыхание.

Ася замолчала, опустив руки, словно от усталости, и глядя на него с тем ожиданием, которое будоражило ему душу не меньше, чем ее пение. И, словно отвечая этому молчаливому ожиданию и тому, что звучало в ее голосе, Константин взял Асю за плечи, притянул к себе и поцеловал в губы, на которых еще не остыла мелодия.

И это оказалось так хорошо, так… долгожданно, что даже не верилось: неужели он впервые подумал об этом всего лишь какой-нибудь час назад, неужели это не было главным желанием всей его жизни?

Такие мысли были тем более странными, что Константин совершенно точно знал: ни одна девушка, даже если бы она была прекрасна, как Нефертити, и имела божественный голос, не могла составлять главного желания его жизни. Да и не главного, пожалуй, не могла бы. Он рано остался один и рано понял, что привлекателен для женщин – то ли просто вследствие своей наружности, то ли оттого, что испытывал к ним постоянный веселый интерес. А может быть, им передавалось то, что Ася назвала в нем лихостью и что, наверное, многие женщины читали в его глазах. Раньше читали – когда он был гимназистом, потом студентом да еще, может быть, в самом начале войны, когда его только-только призвали в железнодорожные войска. На нем ладно сидел студенческий мундир, так же ладно сидела военная форма, хотя бы и солдатская, положенная вольноопределяющемуся. А три Георгиевских креста и вовсе, как томно заметила одна барышня, с которой он познакомился в шестнадцатом году в местечке Смолевичи, «давали неотразимый шарм»…

Но все это было давно – так давно, что ему уж и не верилось: неужели это говорилось о нем, и неужели это ему интересны были милые уездные барышни, и он старался произвести на них какое-то впечатление?.. К тому времени, когда судьба занесла его в Оршу и сделала в этом городке едва ли не главным начальником, потому что железнодорожный узел здесь был стратегический, а значит, от начальника этого узла зависело очень многое, – к тому времени Константин уже относился к жизни не так, чтобы подыгрывать томным вздохам прелестных барышень. Да и барышень, кажется, в разгар Гражданской войны уже не осталось, а если остались, то они не кокетничали с красными военными начальниками, а обходили их за версту. Отношения с женщинами строились у начальников просто, без затей, и Константин не был в этом смысле исключением.

Поэтому то ощущение долгожданного счастья, которое он испытал, едва только коснулся губами Асиных губ, и которое не утихало, а, наоборот, становилось все сильнее, пока он целовал ее, – поразило его душу, перевернуло ее, и он почувствовал, что у него перехватывает горло.

– Настя!.. – выговорил он, задыхаясь. – Настенька!..

Он и сам не знал, почему вдруг назвал ее так. Это имя ничем не было ему дорого, оно пришло в голову – или, может быть, в сердце? – прямо сейчас, посреди людной праздничной улицы, о существовании которой он забыл, целуя Асю.

Она сначала тихо ахнула, но совсем коротко, лишь в то мгновенье, когда он уже обнял ее, но еще не успел поцеловать. А потом ответила на его поцелуй и сама обняла его – обвила руками шею, легко, тревожно коснулась пальцами затылка… Тревога никогда не исчезала в ней, и эта смесь счастья и тревоги, которую Константин чувствовал во всем Асином существе, просто сводила его с ума.

Они не знали, что делать, когда поцелуй все-таки закончился, и отпрянули друг от друга, потрясенно друг на друга глядя.

– Настя! – повторил Константин, дыша так тяжело, словно не целовал девушку, а разгружал вагоны. – Я… Извините, Ася…

Она вдруг засмеялась, но засмеялась как-то так, что в ее смехе совсем не слышалось насмешки, а слышалось только счастье. И этот ее смех оказался для Константина спасительным – по крайней мере, он тоже смог улыбнуться и понял, что в силах даже разговаривать с нею. А минуту назад он не представлял, что же теперь делать, и неужели делать вид, будто ничего не случилось, и просто болтать с Асей о том о сем, когда на самом деле хочется одного: немедленно вернуться с нею домой…

– Какой вы все-таки смешной, Костя! – сказала она. – Неужели вы и правда красный тайный советник и полный генерал? В вас порою вдруг появляется что-то такое мальчишеское, что я чувствую себя не моложе, а старше вас! Поцелуйте меня еще раз, – скомандовала она богемьенским тоном. – А то я вас сама поцелую, а это, может быть, все же покажется вам неприличным.

Он засмеялся и поцеловал ее – теперь уже не задыхаясь от счастья, а чувствуя, как оно щекочет ему нос. Они зачем-то прошли еще немного вперед по Тверской, потом остановились, опять обернулись друг к другу, и Ася сказала, глядя на него снизу вверх тревожно блестящими глазами:

– Пойдемте домой, Костя. К чему нам делать вид, будто мы этого не хотим?

Глава 10

– А фейерверк! – вдруг воскликнула Ася, садясь на кровати. – Вечером ведь ожидали фейерверк, ты помнишь?

– Я помню только про ракеты. – Константину жаль было, что она села и поэтому перестала целовать его плечо, прихватывая маленькими острыми зубами. – Фейерверк – это как-то слишком уж роскошно.

– Но почему? – Она покачала головой; нежные каштановые завитки затрепетали у висков. – Ведь прошло уже почти четыре года после этого переворота, и должно же все как-то наладиться? Может быть, теперь все уже будет… как-нибудь по-другому?

Он знал, что по-другому будет еще не скоро, а того, что она понимает под этим словом, не будет вообще никогда. Но объяснять ей этого не стал – не хотел, да и не объяснишь.

– Для фейерверка еще рано, – сказал Константин. Пусть думает, что он имеет в виду время суток. – Мы пойдем смотреть, пойдем, – добавил он успокаивающе. – Только чуть погодя, Ася, хорошо?

Сказав это, он взял ее за руку, за тонкое гибкое запястье, и потянул к себе. Ася засмеялась – снова тем невозможным смехом, от которого у него голова туманилась, – и, не сопротивляясь, подалась к нему. Всю свою одежду и даже белье она сняла сразу же, как только, стоя рядом с его обширной кроватью, они на мгновенье перестали целоваться. Константин тогда принялся было неловко расстегивать цепкие крючочки на ее простом черном платье, но она тут же сделала все сама, и сделала даже больше, чем он ожидал: сбросила с себя и платье, и какие-то кружевные легкие лоскутки… И осталась совсем обнаженная, просто ослепительно голая, и такая соблазнительная, что он хрипло застонал, притягивая ее к себе, и длинно вздрогнул всем телом.

И вот теперь она снова приникла к нему, уже в который раз за то время, что они провели в его кровати. Но в этот раз, как и в каждый предыдущий, приникла как-то по-новому, совсем по-другому, чем он ожидал. Тело у нее было бледное, долго не знавшее тепла и солнца, а на узких, таких же гибких, как и все тело, плечах уже алели следы от его поцелуев. Может быть, Константин постеснялся бы целовать ее так яростно, с такими до бесстыдства явными следами нетерпения и желания, но Ася отдавалась ему так страстно, что через пять минут близости с нею он забыл о таких пустых и вялых вещах, как бесстыдство.

Умом, головою он понимал, что эта Асина раскованность, может быть, есть следствие ее представлений о том, что современный человек не должен стыдиться своего тела, или еще каких-нибудь богемьенских ее представлений. Но голова очень мало участвовала в том, что с ним происходило. Голова была просто той частью тела, которая позволяла ему целовать Асину грудь, и живот, и, словно боясь дальше, опять ее полуприкрытые, обведенные кругами из капелек пота глаза, и все-таки дальше, дальше, ниже, до полного пожара во всем ее теле и во всем своем теле, которое горело огнем, сотрясалось и выворачивалось наизнанку!

Константин знал много женщин, но такой, как Ася, не было у него никогда. Смутное ощущение того, что нервность, которую он все время чувствовал в ней, почему-то невыразимо притягательна, – не обмануло его. Может быть, это и не нервность была, а чуткость, даже наверное чуткость. Ася прикасалась к его груди самыми кончиками пальцев – и сразу делала то, чего он, не определяя и не называя даже мысленно, ждал всем телом: нежила его и ласкала, и будоражила, и зажигала… И в эти минуты он совсем не думал о том, что это отвечает каким-то ее представлениям, а просто чувствовал всем собою, что она всей собою чувствует его – каждое его желание, как явное, так и смутное.

Невозможно было даже представить, чтобы она сказала ему: «Нет, так нельзя, так нехорошо, стыдно». Все было можно, все было хорошо, что он только мог придумать. А еще лучше было то, чего он и придумать не мог и что придумывала она сама – гибкая, бесстыдная, большеротая…

– Одалиска! – шепнул он, тихо смеясь, когда она вдруг соскользнула на пол, на туркменский ковер, и, стоя на коленях у кровати, заставила его повернуться на бок и принялась целовать его бедра, живот, ноги.

– А как ты догадался? – удивленно спросила она. – Ну да, я танцевала одалиску. Но потом об этом, все потом!..

И, нетерпеливо махнув рукою, она снова оказалась рядом с ним на кровати и тесно прижалась к его животу своим плоским узким животом, одновременно раздвигая ноги, подчиняясь то ли его нетерпеливому порыву, то ли собственному стремительному желанию.

Когда и порыв, и желание не только вспыхнули в них обоих, но уже и разрешились, Константин спросил, поглаживая Асины растрепавшиеся волосы и прижимая ее голову к своему плечу:

– О чем же я догадался? Про одалиску, – напомнил он, встретив ее недоуменный взгляд.

– А! – засмеялась Ася. – У меня был такой номер, только уже давно, сразу после студии Шпагиной. Шальвары у меня были шелковые, полупрозрачные, живот обнажен, и я, верно, была очень соблазнительна, когда танцевала одалиску.

– Уж это точно, – кивнул Константин.

Она и сейчас была так соблазнительна – когда не танцевала в прозрачных шальварах, а только говорила об этом, – что у него губы пересохли, хотя желание его было сейчас совершенно удовлетворено.

– Я потом даже позировала скульптору Древлинскому, – сказала Ася. – А он мне в подарок вырезал и расписал деревянную статуэтку. Она у меня на столе стоит, ты мог видеть. Это я в костюме одалиски.

Константин смутно припомнил, что действительно видел на Асином столе какую-то расписную фигурку, но была ли это одалиска, он тогда внимания не обратил. А сейчас он вообще ни на что не обращал внимания – смотрел только на Асю, на все ее чудесное гибкое тело, совершенно открытое ему, и понимал, что ни до какого фейерверка они, пожалуй, не доберутся, потому что ему хочется ее уже сейчас, а через пять минут захочется так, что никакая сила не заставит его встать с кровати.

Но тут он вспомнил, что уже ведь обманул ее сегодня: пообещал угостить пирожными и даже не дошел до кондитерской. И ему стало стыдно, что вот она ждет вечернего праздника и верит в какой-то невозможный фейерверк, а он заранее знает, что никуда они не пойдут, а снова… Что – снова, лучше было все-таки не думать, иначе он точно обманул бы ее опять!

– Уже темнеет, Настенька, – сказал он несколько покаянным тоном. – Вот-вот начнут ракеты запускать, наверное. Пойдем?

– А ты хочешь? – спросила она, глядя на него с легким лукавством.

– А я только тебя хочу, – признался Константин. – Но мы пойдем, пойдем! – принялся он уверять. – Я тебя и так обманул с пирожными…

Ася расхохоталась так, что волосы еще больше растрепались от этого ее смеха.

– Какой ты чудесный, Костя! – воскликнула она и, быстро наклонившись, поцеловала его в плечо.

– Что уж такого чудесного? – пробормотал Константин.

Все-таки он смущался от ее манеры говорить слишком прямо и так же прямо, в глаза, высказывать свои впечатления о нем.

– В тебе страсти очень много, но нежности еще больше, а это редкостное чудо, – серьезно сказала Ася. – Когда ты меня целуешь, то я чувствую, что ты меня хочешь, но словно боишься дать мне это понять во всю силу – твоя нежность ко мне тебе мешает. Мне кажется, ты боишься, что я восприму твое желание как грубость. Ах, Костя, да ведь и я пламенею к тебе, иначе у нас с тобой уж верно ничего не получилось бы!

Она снова высказала все это слишком прямо, да еще такими вычурными словами – «пламенею к тебе»… Но в интонациях ее, в самых звуках голоса и в золотых огоньках, горящих в глубине ее глаз, была не вычурность, а то, что было и в каждом ее, на него направленном движении: простота и естественность.

Ему только странным казалось: какую нежность она могла в нем разглядеть, если сам он чувствовал себя совершенно огрубевшим и действительно боялся, что и она сразу это почувствует?

– Все-таки пойдем, посмотрим фейерверк, – сказал Константин, призывая на помощь всю свою волю, чтобы не наброситься на Асю снова с той жадностью, которая целый день не давала ему встать с кровати. – Мне и самому интересно, – соврал он.

– Давай я тебя одену? – предложила Ася, снова соскальзывая с кровати и протягивая руку к его одежде, разбросанной по ковру.

– Ох, Настенька, не надо! – простонал он. – Иначе снова обману…

Она засмеялась, он вскочил и быстро, по-военному, оделся, а потом смотрел, как одевается Ася, дразня его соблазнительной замедленностью своих движений, и чуть зубами не скрипел, стыдясь себя за то, что желания его сейчас незамысловаты, как у подростка.

Она только на минуту забежала в свою комнату и появилась оттуда в светлом чесучовом труакаре и в такой же светлой широкополой летней шляпке с шелковой золотистой лентой вокруг тульи.

– Ничего, если я пойду… в этом? – спросила Ася, глядя на него чуть исподлобья и с каким-то непонятным ожиданием.

– Конечно, – пожал он плечами. – А почему ты меня об этом спрашиваешь?

– Потому что тебе, может быть, нельзя… – неловко пробормотала она. – То есть, может быть, вам не разрешают появляться с такими, как я…

– А может быть, это тебе нельзя? – усмехнулся он, окидывая взглядом свою гимнастерку. – Я, правда, сейчас не в кожанке – тепло. Но все равно, увидит кто-нибудь из коллег по богеме, презирать ведь станет за такие знакомства.

– Пойдем, Костя, – тихо сказала Ася. – Извини меня.


Никакого фейерверка, конечно, не было. Но Ася радовалась и тому, что было: красным ракетам, взлетающим в темное небо, шумной толпе на набережной Москвы-реки и у Храма Христа Спасителя, полковой музыке, которая опять играла для гуляющих… Они долго стояли в праздничной толпе, провожая взглядом одну ракету за другой, и Ася снова, как утром при виде аэроплана, подпрыгивала, стараясь разглядеть самое интересное. Шляпка соскользнула с ее головы, Константин еле выхватил эту хрупкую шляпку из-под чьей-то ноги в обмотке и теперь держал ее крепко, будто сокровище.

Чтобы видеть повыше, Ася брала Константина за локоть, он напрягал руку, и Ася опиралась о нее, подпрыгивая. И это было ему так приятно, словно благодаря ему происходило что-то очень важное, очень нужное и хорошее.

– Уже последняя? – воскликнула Ася, когда ракеты перестали расчерчивать небо. – Как жаль, Костя, правда?

Константин в это время незаметно гладил ее запястье – Асины запястья почему-то особенно возбуждали его, почти так же, как ее тонкие лодыжки. Он вдруг вспомнил, что сегодня эти лодыжки лежали у него на плечах и он охватывал их ладонями, а потом вел ладони дальше, по всем тонким и одновременно очень сильным Асиным ногам… От этих воспоминаний он почувствовал себя так, что даже стоять сделалось неловко.

Поразительно, но Ася каким-то неведомым образом сразу об этом догадалась. Она на секунду замерла, потом только чуть-чуть повернула голову, словно проверяя свое ощущение кратким взглядом, и сразу прижалась щекой к его плечу.

– Ты хочешь уйти, Костя? – спросила она.

– Нет-нет, – торопливо ответил Константин. – Подождем, может быть, еще ракету пустят.

«Да что же это я, прямо как одержимый какой-то! – подумал он. – Даже перед нею неловко».

Но, говоря себе это, на самом деле он никакой неловкости перед Асей не чувствовал. И потому, что в ней горело то же желание, что и в нем, и потому, что любое человеческое чувство и желание вообще было рядом с нею таким же естественным, как она сама.

– Мы все-таки пойдем, – улыбнулась Ася. – Нам идти долго, а мы ведь очень друг друга хотим и по дороге еще больше друг о друге соскучимся.

И эти жаркие, будоражащие слова она тоже произнесла совсем просто, будто выдохнула.

– Ох, Настя! – Константин покрутил головой и коротко, как цирковой борец, выдохнул воздух, распиравший его изнутри. – Я уже и теперь соскучился…

– У тебя опять огоньки в глазах. Вот те самые, что как роса на молодой траве, – сообщила Ася и взяла его под руку. – Пойдем поскорее.

Идти поскорее не получилось: и потому что толпа была велика, и потому что дорога была все же неблизкая. Константин как-то не осознал еще московских расстояний – по службе ему положен был автомобиль с шофером, он и ездил на автомобиле, – и только теперь сообразил, что им предстоит довольно длительная пешая прогулка.

– Ты не устала? – спросил он Асю, когда, пройдя весь Гоголевский и Никитский, они наконец вышли на Тверской бульвар.

– Ну что ты! – улыбнулась она. – Я ведь танцорка. Я думала, ты устал.

– Никак нет. – Он улыбнулся в ответ, глядя в Асины золотящиеся глаза. – Я хотя и не танцор, но ходить приходилось много.

Он вдруг вспомнил, как в девятнадцатом году провел без сна трое суток подряд и, кажется, даже не присел за эти трое суток, потому что вдруг оказался единственным, кто каким-то образом умел распорядиться движением эшелонов через станцию Береза. Воспоминание пришло некстати, потому что это были страшные трое суток – не усталостью страшные, а необходимостью мгновенно и без размышлений распоряжаться не только эшелонами, но и человеческими жизнями. Константин вспомнил, как вздрогнул от выстрела «маузер» в его руке, и торопливо отогнал от себя это воспоминание.

Но, наверное, какая-то тень все же пробежала по его лицу. Или Ася действительно прежде слов чувствовала все, что с ним происходило?

– Ты о чем-то тяжелом подумал, Костя, – сказала она. – О своей службе, да?

– Н-не совсем… – пробормотал он.

Меньше всего ему хотелось обсуждать с Асей то, о чем он подумал.

– Мне в самом деле жаль, – тихо проговорила она. – Мне кажется, если бы… все это не случилось, для тебя было бы лучше. Конечно, ты не сделал бы такую стремительную карьеру, но ты и не выглядишь человеком, который стал бы переживать из-за того, что его карьера не слишком стремительна.

– Уж точно, что из-за этого не стал бы, – кивнул он.

– Вот видишь, – сказала Ася. – Значит, и для тебя было бы лучше…

– А для кого еще было бы лучше, если бы… ничего не произошло? – поинтересовался Константин.

Он вдруг поймал себя на том, что, как и Ася, почему-то называет революцию и Гражданскую войну вот так неопределенно, словно не находя слов для их обозначения.

– Для меня, – коротко ответила Ася.

– Но ты ведь сама говорила, что тебе скучна обыденность, – усмехнулся Константин. – Я видел много людей, которые восхищались революцией именно потому, что она разрушила обыденность.

– Нет-нет, – покачала головой Ася. – То есть, возможно, кому-то бывало скучно наедине с собою и хотелось внешней силы… Такой веселящей силы. Но не мне! – горячо проговорила она. – Да, я не люблю скучную обыденность, размеренную, во всем наперед известную. Но я еще больше не люблю, когда кто-то вмешивается в мою жизнь, диктует моим чувствам. А ведь вышло так, что именно эта… революция так и поступила со всеми нами. Не сердись, Костя, но революция для меня вся воплощена не в тебе, например, а в Тоне. И какие же с нею могут быть чувства, какая жизнь? Никаких чувств она вовсе не знает. Если бы ты слышал, как она кричит на своих детей! Я сначала думала, что они постоянно делают что-то ужасное, а потом поняла, что это она просто так с ними разговаривает. И я не понимаю только одного: зачем же она рожала детей, если они ее так раздражают?

– Не зачем, а почему, – усмехнулся Константин. – Потому что так вышло. Ты не знаешь, почему рождаются дети? Ну, и польза ведь от них теперь: промышляют чем-нибудь, что-то в дом несут.

– Ты не думай, я не то чтобы ее презираю, – сказала Ася. – Я знаю, многие презирали таких, как она, и, может быть, за это нам всем и вышло наказание… Я понимаю, у нее была тяжелая жизнь, когда у меня была легкая, и она ни в чем не виновата. Но жить с нею в одной квартире мне все равно не хочется. А революция – это значит жить в одной квартире с Тоней, и по сравнению с этим любая скука обыденности…

– Жить с ней в одной квартире необязательно, – перебил ее Константин. – Мы можем переехать в другую квартиру.

– Мне этого не хотелось бы, – мягко сказала Ася.

И эта мягкость ее тона вдруг разозлила его больше, чем если бы она принялась топать ногами и кричать.

– Коне-ечно!.. – протянул он. – Большевистские подачки – как можно!

– Костя, не сердись, прошу тебя, – грустно сказала Ася. – Поверь, я ни в коем случае не хочу тебя обидеть. Я как-то сразу почувствовала тебя очень близким человеком, я даже сама не вдруг поняла, почему это так. И мне было бы очень тяжело, если бы ты неверно меня понял.

Но он уже завелся, уже почувствовал не то чтобы даже раздражение – это было бы слишком легко, – а какую-то горячую, свербящую боль в груди.

– Я понимаю, говорить ты об этом мне не станешь, – резко сказал Константин. – Не желая меня обидеть, – насмешливо уточнил он. – Но думаешь ведь! По-твоему, я не понимаю, что ты обо мне думаешь? Самое малое – что я нарушил присягу, пойдя служить большевикам. Или вообще – что продался за пару ржавых селедок, или за что там еще.

Он сам не понимал, почему вдруг стал говорить все это, да еще с таким жаром. До сих пор ему было все равно, что думают о его поступках посторонние люди, а Ася ведь совсем недавно была совершенно ему посторонним человеком. Богемьенка, кабаретьерка! Он и представить не мог, чтобы стал злиться, почти срываясь на крик, из-за того, что такая вот женщина как-то неправильно о нем думает.

– Я понимаю, что ты не продался, – перебила его Ася. – Костя, да ведь на тебя только взглянуть, и понятно, что ты не из тех, кто продается. Но я думаю, что ты мог ошибиться, понимаешь?

– В чем же, по-твоему, я ошибся? – зло прищурился он.

– В своих устремлениях, – серьезно ответила Ася. – В том, насколько они совпадают со всем, что сейчас творится.

– А что ты вообще знаешь о моих устремлениях?! – почти прокричал он. – Что ты – ты! – можешь в этом понимать?

Они остановились у скамейки и, не садясь на нее, все-таки не делали ни шагу – стояли друг против друга, будто чужие.

– Я ничего о тебе не знаю, – тихо сказала Ася. – Но очень много о тебе чувствую.

И тут он наконец увидел ее глаза, теперь уже не тревожные, а просто горестные, с совершенно погасшими золотыми огоньками, и ему показалось, что кто-то ударил его по голове крепкой дубиной.

– Ася… – сказал он и потер ладонью лоб, будто и в самом деле от удара. – Настя, прости. Я ведь и правда… Ведь и правда – просто так получилось, понимаешь? Кто-то должен был, а некому оказалось, кроме меня… Один раз так вышло, что некому, кроме меня, это на станции Береза было, на польской границе, а потом уж один раз за собою другой потянул, и еще другой… Дороги ведь все-таки есть, составы по ним идут, люди едут. И должен же кто-то делать так, чтобы они шли и ехали! – воскликнул он с себе самому непонятным отчаянием. – Я же всю жизнь об этом мечтал, понимаешь? Ну кто я был? Сирота, да к тому же какой-то… постыдный сирота. Отец казенные деньги растратил и застрелился, мать спилась. А мне невыносимо было, что меня жалеют, что о родителях стараются не поминать, и мне хотелось, чтобы это все прекратилось. То есть мне только сначала этого хотелось, – уже чуть спокойнее сказал он.

Ася стояла неподвижно и смотрела на него так, что он мог бы говорить до бесконечности, как ни с кем и никогда не говорил, даже с Гришкой Кталхерманом, хотя, когда тот зашел к нему в вечер смерти матери и без слов повел к себе домой, Костя, весь дрожа, все говорил что-то и говорил – жалкое, бессмысленное – до тех пор, пока Гришкина мама не налила ему горячего супа и не погладила по голове полной, ласковой рукою, – и тогда он наконец разрыдался.

Разрыдаться сейчас, глядя в Асины глаза, ему совсем не хотелось. Да сейчас это было бы уже и невозможно. Все-таки пропасть лежала между ним тогдашним, тринадцатилетним растерянным мальчишкой, и нынешним – уверенным в своей правоте мужчиной, которому три дня назад, он об этом даже позабыл, исполнилось двадцать семь лет.

– Мне только сначала хотелось кому-то что-то доказать, – уже спокойнее повторил Константин. – А потом я почувствовал, что жизнь одна и что чего-то она от меня требует, понимаешь? – Ася по-прежнему молчала, но он и без слов видел, что она все понимает. – А я ведь при железной дороге вырос – отец начальником станции был в Лебедяни. Может быть, потому у меня это чувство с железной дорогой и связалось. Она для меня была как живой организм. Жизнь по рельсам течет, как кровь по жилам, и все так гармонично, так точно… – Тут ему стало неловко от такой своей неуклюжей поэтичности, и он сам себя оборвал: – Вот и все, Настенька. В Институт Корпуса инженеров путей сообщения меня, как сына железнодорожника, на казенный кошт приняли. Хотя в Лебедянской гимназии даже не все предметы преподавались – в первый год кое-что самому пришлось изучать. Для меня это название как музыка звучало – Институт Корпуса… А потом… Что же мне было, смотреть, как все разваливается, если я хотя бы отчасти мог сделать так, чтобы не разваливалось?

Он не понимал, сумел ли рассказать Асе о той мощной созидательной силе, которую и вправду почувствовал в себе, одиноком и никакой особенной силой не отличающемся мальчишке. Но ему так хотелось, чтобы вышло, что все-таки сумел!

– Ты мне не веришь? – спросил он. – Думаешь, я потом все это домыслил, себе в оправдание?

– Костя… – Ася сделала едва заметный шаг к нему и, вскинув руки, легко провела пальцами по его лицу, по упавшим на лоб волосам. – Я верю каждому твоему слову.

Она произнесла это так серьезно, что Константин с трудом сдержал улыбку. Все-таки зря она говорила, что чувствует себя старше его. Это он чувствовал в себе тяжелый, на много лет тянущий опыт, а в ней было столько вот этой чистой душевной серьезности, так чудесно соединенной с телесной естественностью, что для тяжести лет, для тяжести опыта просто не оставалось места.

– Ты прости, что я тебе так назидательно выговаривала, – сказала Ася. – Я понимаю, ты лучше в этом разбираешься. И я тебе правда верю во всем! – повторила она. – Но мне все же кажется… Ты не обидишься? – Она посмотрела вопросительно и, не дождавшись ответа, продолжила: – Мне кажется, что жизнь свою можно так решительно повернуть, только если это… Если это совершенно необходимо, ты понимаешь? Ах, я не умею объяснить! – с отчаянием воскликнула она. – Ну, если ты знаешь: вот не совершу я такой-то поступок, и от этого что-то страшное произойдет. Любимый человек погибнет, вот что! А отвлеченное что-то, какая-то идея, хотя бы и прекрасная… Но я понимаю, понимаю. – Она улыбнулась смущенно и как-то жалко. – Я понимаю, это просто оттого я так думаю, что у меня совсем нет отвлеченного мышления. Я в гимназии к алгебре была совершенно не способна, и даже не к алгебре, а еще к арифметике – ни одной изустной задачи не могла решить. Вот и тебе теперь не могу объяснить то, что понимаю сама.

Может быть, она действительно не имела способностей к алгебре и к отвлеченному мышлению, но Константин прекрасно понимал, что она пытается ему объяснить. И чувствовал, как тоска и стыд охватывают его от этого понимания… Конечно, дело было не только в отвлеченной идее – вот в этой, о мощной жизни, которая течет по жилам железных дорог. Нет, он не солгал Асе, рассказывая об этом своем ощущении. Не солгал, но и не сказал всей правды. Потому что вся правда была еще и в том, что ему страшно было представить себя – себя! – со всей своей молодою силой, где-нибудь на унылом житейском проселке. Он не мог представить, чтобы жизнь проходила мимо него, а он бы только брюзжал, что она, дескать, устроена неправильно. Да он сам должен был устроить жизнь так, как считал нужным, он чувствовал в себе бездну сил для того, чтобы это сделать!

– И потом, знаешь… – сказала Ася. Константин вздрогнул: задумавшись, он не ожидал от нее еще каких-нибудь слов. – Знаешь, Костя, я ведь кое-что видела и сама… Мы с Ирочкой Тизенгольд, это моя подружка, тоже артистка, в восемнадцатом году поехали за продуктами в деревню под Смоленск.

– Как же вы поехали в восемнадцатом году под Смоленск? – удивленно спросил Константин. – Кто же вас пустил ехать?

Он отлично знал, что такое было ехать куда-нибудь в восемнадцатом году, да и в девятнадцатом, да и сейчас, – и не мог представить Асю в той жуткой, кровавой неразберихе, которую являли собою эти поездки.

– Ну да, вольный проезд не был разрешен, – кивнула Ася. – Но Ирочка как-то достала для нас удостоверение, будто бы это командировка для изучения кустарных промыслов. Там было написано: «Вольный провоз в полтора пуда», – и мы собирались привезти муки или пшена, чтобы на ползимы хотя бы хватило. У меня ведь много было красивых вещей – платья, шали, – я хотела поменять…

– Как ты жива осталась, Ася! – Он вздрогнул, представив себе все это. – И как…

– Но что же мне было делать? – тихо сказала она. – Ведь я понимала, что просто умру с голоду. Ведь мне даже те четверть фунта хлеба, что пайком на два дня выдавали, и то не были положены! А про то, о чем ты подумал… Ну конечно, этого только чудом не случилось. Мы все-таки выменяли полтора пуда муки и потом неделю жили на станции, в чайной, потому что невозможно было сесть хоть в какой-нибудь поезд. И я все это видела – заградотряды эти или, может быть, реквизиционные отряды, я не поняла, чем они друг от друга отличаются, или это одно и то же. Они просто грабили в поездах, отнимали, у кого что было. И чайную тоже ограбили совсем, хозяйка потом всю ночь плакала. А у нас с Ирочкой командир одного такого отряда отнял наше удостоверение на вольный провоз и сказал, что отдаст, только если я… А если нет, то и муку заберет, и нас обеих расстреляет как мешочниц.

Ася замолчала, словно задохнулась. Все это время она теребила шелковую ленту на шляпке, которую держала в руках, наконец совсем эту ленту оторвала и теперь смотрела на нее с недоумением.

– И… что? – выговорил Константин.

– И тут нам повезло, – улыбнулась Ася. Константин вздрогнул от этой улыбки, хотя она была совсем не страшная, а обычная ее тревожная улыбка. – Этот командир вечером напился и уснул как мертвый, а я зашла в комнату, где он спал. Меня пустили, потому что все слышали, как он требовал, чтобы я пришла… Ну, и я просто выкрала у него наше удостоверение – вытащила из кармана. И вылезла в окно. А Ирочка меня ждала внизу с нашими мешками, и мы потом до утра прятались в кустах, а утром все-таки сели в поезд. Нас хозяйка предупредила, что рано утром будет поезд, поэтому мы и решились рискнуть, – объяснила Ася. – Она нам еще подарила несколько вышивок. Чтобы, если нас станут обыскивать, было похоже, будто мы действительно кустарные промыслы изучали. Они теперь у меня в комнате, очень красивые, ты видел?

– Видел, – сглотнув ком, стоящий в горле, ответил Константин. – Красивые.

– Потому, – каким-то виноватым тоном сказала Ася, – я не могу думать об этом как об отвлеченной идее. И я вообще стараюсь обо всем этом не думать, Костя, – добавила она и вдруг попросила: – А теперь пойдем, пожалуйста, домой, хорошо? Ты ведь завтра опять уйдешь, а я теперь не представляю, как это – тебя неделю не видеть…

И тут, когда она об этом сказала, Константин вдруг тоже понял, что не увидит ее очень долго, просто непредставимо долго, – и это понимание показалось ему таким ужасным, что кожа стянулась на голове, словно от холода. Он часа не мог ее не видеть, да что там часа – пяти минут не мог!

Наверное, этот ужас, похожий на детские ночные страхи, как-нибудь мелькнул в его глазах, потому что Ася сказала:

– А все равно – сегодня день был наш, и никто его у нас не отнимет! Я, знаешь, – улыбнулась она, – все время боялась, что за тобою вдруг нарочного пришлют. Когда ты прежде бывал дома, часто ведь присылали, даже ночью, я слышала.

– Что ж, значит, сегодня мне повезло, – невесело улыбнулся Константин. – Получился праздник. Только с кондитерской я тебя все-таки обманул, – вспомнил он.

– Но мне почему-то кажется, что это будет самый большой обман в нашей с тобой жизни! – засмеялась Ася. – Да ведь ты в нем и не виноват – просто теперь нет кондитерских.

Глава 11

Сказать кому-то, что ты не любишь ездить в Лондон, – или обсмеют, или изойдут завистливой злостью. Анна и сама насмешливо относилась к дамочкам, которые тягуче выпевали на тусовках: «Ой, твоя Барса у меня уже в печенках сидит! Что там делать-то, скука же смертная!» Она знала цену подобной болтовне и знала, что любая из этих дам горло перегрызет каждому, кто лишит ее возможности ездить в «скуку смертную» с регулярностью чартерного рейса.

Поэтому о том, что она терпеть не может поездок в Лондон, Анна предпочитала помалкивать.

Конечно, в журнале они писали об английском предметном мире, и британское представительство по туризму приглашало их поэтому в пресс-туры довольно часто. Но всегда можно было найти автора, который охотно поехал бы в такую командировку, и незачем было тревожиться самой.

В Лондон Анна ездила только с Сергеем, и нельзя сказать, чтобы эти поездки доставляли ей удовольствие.

Поэтому, когда вскоре после Нового года он спросил, будет ли у нее время в середине февраля, ей стоило некоторого усилия ответить так, чтобы он не догадался: время-то у нее будет, а вот желания – наверняка нет.

– В этот раз ненадолго, Аня, – сказал он. Может быть, все-таки что-то заметил? – Пятнадцатилетие фирмы, торжественное собрание акционеров – отпразднуем и уедем. Да и особо пышных мероприятий не намечается, обычный банкет.

В Лондоне они всегда останавливались в доме миссис Сэвидж. Вообще-то это был отель, и он даже входил в специальную, довольно дорогую отельную систему, но выглядел как обычный жилой дом на одну семью. Он стоял в переулке Королевы Анны и был ровно таким, каким Анна когда-то представляла себе настоящий английский домик: пастельного цвета, с милым палисадником, в котором росли рододендроны, с камином и английским завтраком, который хозяйка всегда подавала сама, и с дверным замком, открывающимся в противоположную всем обычным замкам сторону. Дом был похож на викторианскую шкатулку – на одной из его стен даже были нарисованы старушки с корзинами цветов и рыжий кот в черном цилиндре.

Когда-то Сергей усмехался и говорил, что раз уж ей так нравится вся эта сентиментальная незыблемость, то на старости лет он купит по соседству такой же домик, похожий на шкатулку, и они будут жить в нем, как старосветские помещики.

Потом это, конечно, забылось. Впрочем, может быть, он и купил такой дом, и в нем и живет. В Лондон ведь он ездит часто, и надо же ему где-нибудь жить. Тем более если он приезжает не один.

Но об этом Анна давно уже не думала. А когда они приезжали в Лондон вдвоем, то останавливались у миссис Сэвидж, потому что это был удобный отель в самом центре города.

К английским банкетам Анна привыкла и никакой скованности на них не ощущала. Это в тот год, когда Сергей только начал работать в «Форсайт энд Уилкис» и впервые приехал в Англию с женой, она чувствовала себя просто деревенской простушкой. Еще ладно бы в раскованную, не обремененную излишними условностями Испанию, или, того лучше, в Италию! А тут – сразу в страну, где, как она считала, каждое движение регламентировано так же строго, как шляпы королевы Елизаветы…

Поэтому на первом даже не банкете – какие тогда могли быть банкеты, если фирма только-только начинала свою деятельность! – а на обычном ужине в маленьком ресторанчике близ Оксфорд-стрит Анна просто не знала, куда девать руки. Она сама себе была тогда противна. Ну что это, в самом деле, как будто она не интеллигентная женщина, искусствовед, профессорская дочка, в конце концов, а прислуга, по ошибке приглашенная покушать с господами!

Тогда ей было неловко перед Сергеем, и она даже завидовала тому, что он почему-то не испытывает ни малейшего смущения и беседует со своими работодателями с такой смесью непринужденности и дистантности, словно всю жизнь не преподавал в МГУ, а только и делал, что усваивал английский деловой этикет! Она еле выдержала этот бесконечный ужин, и даже комплименты Джереми Форсайта не доставили ей ни малейшего удовольствия, хотя это были очень тонкие, просто-таки изысканные и, кажется, вполне искренние комплименты.

Но и это прошло, в точности как в Библии было обещано. Прошла какая-то очень сильная, очень бурная волна, все унесла, ушла в песок – и осталась после нее спокойная сорокалетняя женщина, которую ничем нельзя ни смутить, ни удивить, ни разочаровать.

Эта-то женщина и возвращалась теперь вместе с мужем с банкета. Они шли пешком, потому что февраль в этом году выдался теплый и идти вечером сквозь прекрасный в своей банальности лондонский туман, сквозь чуть размытый, но все-таки яркий уличный свет было приятно. Сергей предложил пройтись, и Анна согласилась. Тем более что она как-то незаметно для себя выпила на банкете чуть больше, чем собиралась, теперь у нее кружилась голова и ей хотелось выветрить это головокружение прогулкой, чтобы утром оно не отозвалось головной болью.

– У тебя все в порядке, Аня? – вдруг спросил Сергей.

Анна даже вздрогнула от неожиданности – таким странным показался его вопрос.

– А что, я так плохо выгляжу? – Она пожала плечами. – Есть основания полагать, что у меня что-то не в порядке?

– Ты выглядишь хорошо. – Ей показалось, что он едва заметно улыбнулся, и она насторожилась: что вдруг за неясный такой разговор? – Просто я выпил, повеселел, и мне жалко стало, что я такой веселый, а ты такая грустная.

Теперь уже ясно было, что он улыбается – уголками губ и глазами. Хотя ту улыбку, что была в глазах, почти невозможно было разглядеть из-за тумана и рассеянных вечерних огней.

– Я просто пьяный, Аня, – повторил Сергей. – Сам не заметил, как развезло меня. Все-таки юбилей, и какие были годы! Ведь год за три шел, не меньше.

– А я и не заметила, что ты пьяный, – удивилась Анна. – Ты как, буянить не будешь, полисмен не остановит?

Ей тоже сделалось почти весело. Тем более что легкое головокружение, наступившее сразу после аперитива, продолжавшееся целый вечер и усугубившееся диджестивом – каким-то очень хорошим, чуть пряным ликером, – теперь помогало ей позволить себе это веселье. Да почему бы и нет, в конце концов? Пусть этот мужчина, идущий рядом по улице, не совсем ее муж и даже, если разобраться, совсем не муж, то есть не ее муж, но она живет с ним дольше, то есть просто по годам дольше, чем прожила без него, потому что от семнадцати до сорока – это ведь дольше, чем от рождения до семнадцати… Анна почувствовала, что все эти вычисления путаются у нее в голове, а значит, она уж точно пьяная, – и засмеялась.

– Интересное совпадение, – сказала она. – Я, можешь себе представить, тоже опьянела. Что это за ликер давали, ты не знаешь? Ужасно пьяный какой-то ликер! Все-таки диджестив – опасная вещь. Как будто подначивают тебя: у нас-то угощенье кончилось, а ты только раздухарился, ну так пойди и добавь!

– Ну так пойдем и добавим, – легко согласился Сергей. – Мне правда весело, Аня, – с каким-то даже удивлением сказал он. – Хоть я не ликером раздухаривался, а коньяком, но и он по мозгам шибанул. Что, не так сказал? – спросил он, когда Анна громко расхохоталась.

– Нет, ничего. – Она коснулась пальцем ресниц, смахнув слезинку. – Идет по Лондону такой себе представительный мужчина. – Она окинула мужа быстрым взглядом. – Одет если не как денди лондонский, то все-таки как настоящий британец, а изъясняется-то! Изысканно изъясняется, как в пивной.

– Я же по-русски, – сказал Сергей. – Никто же не понимает. Может, все думают, я процентные ставки с тобой обсуждаю. Хотя вряд ли, – заметил он. – Ты и правда выглядишь необыкновенно, надо быть конченым кретином, чтобы думать рядом с тобой о такой глупости, как процентные ставки. А вот и пивная, – быстро, прежде чем Анна успела удивиться этому неожиданному заявлению, сказал он. – Вот где мой высокий слог кстати придется.

В пабе, в который они вошли, после тумана показалось необыкновенно тепло и уютно. Посетителей было мало, играла волынка, на вытертом кресле у входа сидел огромный кот в шелковом ошейнике – разумеется, рыжий. Только цилиндра на коте недоставало для викторианской картинки.

– Ты какое пиво будешь? – спросил Сергей.

Он, наверное, упустил из виду, что она может вовсе не хотеть пива, а хотеть, например, шампанского. Но то, что он упустил из виду вежливое правило, придуманное для общения посторонних людей, было Анне приятно. Ну да ведь спьяну всегда хочется нарушить какое-нибудь правило, и это всегда приятно.

– Да бери уж, какое сам хочешь, – махнула рукой она.

Пиво, которое он для нее взял, оказалось имбирным. Анна сразу определила это по запаху: имбирем пахнул глинтвейн, который она когда-то варила зимой в Белоруссии, отбивая пряностями сивушный дух «плодово-выгодного» вина, купленного в соседней с гарнизоном деревне.

Анна медленно пила густое пахучее пиво и рассматривала фотографии лондонских улиц, которыми были увешаны стены паба. Потом она взглянула в окно.

– Ты что там такое интересное увидела? – заметил Сергей, проследив за ее взглядом. – Лондонского денди?

– Нет, это у меня профессиональное, – смутилась Анна. – Видишь, какая витрина напротив? Запомни, где мы находимся, а, Сережа? Я завтра одна сюда приду, посмотрю, что за магазинчик.

– Почему же завтра? – улыбнулся Сергей. – Можно прямо сейчас посмотреть, он еще открыт, по-моему. Вдруг я спьяну все-таки забуду, где мы находимся? – добавил он таким убедительным тоном, что Анна снова засмеялась.

Надо было знать Сергея, чтобы оценить это его заявление. В отличие от нее, он одинаково легко ориентировался где угодно – хоть в незнакомом городе, хоть в глухом лесу. Это было проверено не раз еще в молодые годы, притом проверено буквально: и на охоте, когда он забредал один куда-нибудь в полную глушь, в леса за Сожем, и в Гомеле, куда ездил по каким-то военным делам и брал с собой молодую свою жену, чтобы она хоть куда-нибудь выбралась из гарнизона.

Матвей удался не в маму и уже в шесть лет вместе с папой издевался над ее топографическим идиотизмом, из-за которого она могла не узнать дорогу, пройденную пять минут назад и пройденную в пятый раз. Из-за этого своего смешного качества Анна больше всего любила гулять в Москве по бульварам. Идешь себе долго-долго по Страстному, по Тверскому, потом по Никитскому, потом по Гоголевскому, смотришь на старые, прекрасные, все разные дома, а потом просто поворачиваешь обратно и безошибочно возвращаешься домой…

– Ну, тогда подожди меня здесь минут десять, – сказала Анна. Она вдруг вспомнила, что завтра они улетают, и не сдавать же билет ради того, чтобы посмотреть какой-то магазинчик. – Я быстро гляну и вернусь.

– Я тоже гляну. – Сергей встал и отодвинул ее стул ровно на секунду раньше, чем она успела прижать ножкой этого стула полу своего пальто. – Вдруг ты потом обратной дороги не найдешь.

– А пиво ты не допил, – заметила Анна. – Жалко, хорошее ведь пиво.

– Искусство требует жертв, – с серьезным видом объяснил он. – Ты ведь там искусство увидела, в витрине-то? Ну так я готов пожертвовать пивом ради искусства.

Магазин, витрина которого привлекла Аннино профессиональное внимание, был из тех милых лондонских магазинчиков, которые напоминают блошиные рынки, но все же отличаются от них изысканностью. Вещи здесь продавались новые, но сделаны они были во вкусе умной старины, хотя вместе с тем в каждой из них чувствовалась какая-то очень точная современная нота. Анна заметила это при первом же взгляде на витрину и, войдя в магазинчик, сразу поняла, что не ошиблась.

Когда Анна с Сергеем открыли дверь, над их головами серебряно зазвенели непальские колокольчики и затрепетало от ворвавшегося уличного воздуха какое-то снежно-белое сооружение.

– Смотри, люстра какая, – показала Анна. – По-моему, из лебяжьего пуха. Нравится тебе?

– Не знаю, Анюта, – сказал Сергей. – Я в этом ничего не понимаю, ты же знаешь. Наверное, красивая, раз тебе нравится.

Он действительно не понимал, что красиво и что некрасиво в том предметном мире, который она чувствовала и любила, о котором научилась писать глубоко и ярко. Когда-то он просто любил жену и потому любил в этом мире то, что любила она. Оказывается, эта привычка была у него такой сильной, что не исчезла даже вместе с любовью к жене.

– Не то чтобы красивая, но все-таки необычная, – сказала Анна. – А вот эта – точно красивая! – обрадовалась она, показывая на другую люстру, серебристо-палевую, сделанную из каких-то полупрозрачных чешуек. – Я даже не пойму, из чего она. Как будто из лунника, помнишь?

Вряд ли он помнил округлые, похожие на крупные монеты, листья лунника. Сухие букеты из этого растения стояли в каждой квартире гарнизона – как и вазочки, связанные из белых катушечных ниток и вымоченные для твердости в соляном растворе. Или как пестрые елочные бусы, свернутые из разрезанных журнальных страниц. Эти нехитрые украшения делали все офицерские жены, и букеты из высохшего лунника тоже. Вазочки из просоленных ниток Анна терпеть не могла, а лунник любила, даже несмотря на то, что он нравился майорше Тамаре Григорьевне, у которой вкус отсутствовал напрочь.

Но, конечно, Сергей не мог помнить какой-то лунник, который последний раз видел двадцать с лишним лет назад. Да и тогда вряд ли видел – то есть видел, но вряд ли замечал.

– Помню, – тем не менее подтвердил он.

Он не прошел за Анной в глубь магазинчика – стоял у входа, рассеянным взглядом скользя по батистовым подушкам и кружевным рамкам, которыми были уложены и уставлены столы и полки.

– Еще только пять минут, – просительно сказала Анна. – Рита в Лондон едет через неделю, я бы ее сюда направила, если здесь что-нибудь интересное найдется.

– Смотри, смотри, – кивнул он. – Я же никуда не тороплюсь.

Хотя изучение магазинчика было не столько прихотью, сколько производственной необходимостью, Анне все же не хотелось, чтобы Сергей ждал слишком долго. Когда-то он терпеть не мог магазинов, и затащить его туда за покупкой, для совершения которой требовалось его присутствие, было просто мучением. Правда, теперь это, кажется, изменилось. Не сам ведь собою появился у него темно-серый плащ, и серый же, но едва заметно и дорого отливающий синим костюм, в котором нет нарочитого дендизма, но есть ненарочитая элегантность, и тонкий шерстяной шарф, на котором чуть заметно серебрится туманная пыль… Хотя, скорее всего, его просто водит по магазинам нынешняя жена, и, наверное, ей тоже нелегко бывает уговорить его на это.

Анна прошла в дальний угол магазина и принялась разглядывать небольшой обруч из засушенных роз и медных шариков; как она догадалась, это было авторское колье.

И тут ее внимание неожиданно привлекло летнее платье. Оно было так легко брошено на кресло, как будто какая-то неведомая хозяйка приготовила его для вечернего выхода и лишь на минутку где-нибудь задержалась. В том, что Анна его заметила, неожиданность была, собственно, только одна: она совершенно не собиралась покупать платье, тем более летнее, тем более такое легкое и праздничное. Она давно уже покупала одежду, только когда это было необходимо, а сейчас, в феврале, никакой необходимости в покупке летнего платья не было.

– Аня, я правда никуда не спешу, – услышала она голос мужа и вздрогнула. Неужели ей так сильно захотелось примерить это нежное, беспечное платье, что даже со стороны стало заметно? – Можем здесь хоть заночевать, не то что платье померить.

Ей стало неловко под его внимательным взглядом, и, чтобы избавиться от этой неловкости, она взяла платье и поскорее прошла за расписную ширму.

Оно было шифоновое, действительно легкое, как воздух, и такого же неясного и прекрасного цвета, как подкрашенный всеми вечерними огнями февральский лондонский туман. На нем вручную были вышиты цветы, и даже не цветы, а только контуры, только абрисы странных цветов. Когда Анна надела платье, эти абрисы на ее плечах изменили форму – и свою форму, и форму ее плеч и рук, которые показались в контурах цветов какими-то девически тонкими.

Это было неожиданное и, что скрывать, приятное ощущение – собственная молодая утонченность, оттененная цветами. Анна вышла из-за ширмы и спросила:

– Ну как? – забыв на минуту, что Сергей совсем не обязан иметь какое-то мнение об ее внешности и тем более не обязан это мнение высказывать.

– Берем, – кивнул он.

– Прагматик ты, Сережа! – засмеялась Анна. – Я же просто впечатление спрашиваю.

Ей показалось, что выражение его лица – даже не лица, а только глаз – на мгновенье переменилось. Она не находила названия для этой перемены, тем более что длилась это действительно мгновенье, не больше. Кажется, в его глазах появилось что-то… беспомощное, что ли? Но это было так невозможно – что-то беспомощное в его глазах, что Анна не поверила своему мимолетному впечатлению. Да оно и исчезло так же быстро, как возникло.

– Ты забыла, что ли, что я пьяный? – обычным своим тоном сказал Сергей. – Язык у меня заплетается, так что никакого внятного впечатления я высказать не могу. Давай попросту это платье купим. Ты столько времени на мои дела потратила, что грех было бы хоть этим тебя не порадовать.

Может быть, он хотел сказать даже не «порадовать», а «поблагодарить», и только в последнюю секунду смягчил смысл своих слов. Но его слова все равно вернули ее к действительности. В самом деле, ну что она лезет к нему с расспросами о его впечатлениях? Как будто навязывает какую-то никчемную задушевность. Для нее, кстати, такую же никчемную, как для него.

С того дня, когда Анна сказала: «Я не думаю, что ты должен уйти», – они с Сергеем ни разу не говорили о том, как будут теперь строиться их отношения. Правила новых отношений получились неписаными и даже непроговоренными, но правила существовали, они оба их чувствовали. Да они и не сумели бы прожить рядом друг с другом восемь последних лет, если бы не чувствовали этих спокойных, не внешних, а вот именно внутренних, то есть для внутреннего спокойствия предназначенных правил.

И, если подумать, ничего особенного в таковых правилах не было. Когда все это случилось, Анна стала замечать, что если не все, то очень многие семьи живут согласно подобным же правилам, которые кому-то, может быть, кажутся странными, но для семейного пользования очень удобны.

Ее однокурсница Катя Козлова сразу после университета уехала с мужем на Камчатку «за романтикой», родила двоих детей, развелась, после развода родила от бывшего мужа еще одного ребенка, но в Москву к родителям почему-то не вернулась, хотя у бывшего была уже другая семья, и со времени развода не первая.

– А что мне здесь делать? – без тени страдания или хотя бы недовольства сказала она. Это было лет пять назад. Катя приехала навестить родителей и сестер и заодно попала на встречу однокурсников, где под водочку и поболтала доверительно с давней подружкой Аннушкой. – При стариках пристраиваться, гавриков своих им на голову сажать? У меня же там все – работа, друзья-приятели. Там я человек, а здесь кто буду? А Витька – что Витька… Ну, не может он с одной женой всю жизнь прожить, так и флаг ему в руки. Он, кстати, тоже человек: меня уважает, детей любит, к младшему даже на родительские собрания ходит. Квартиру, между прочим, нам оставил, по выходным навещает, насчет денег никакого отказа, правда, и я совесть имею. В общем, живу дай Бог каждой, а что спит он не со мной, так ведь мне не восемнадцать лет, понимаю уже, что есть вещи и поважнее. У каждого, Ань, в семье какие-нибудь заморочки, мои еще не худшие.

Анна понимала, что и ее собственные «заморочки» далеко не худшие в жизни и самое правильное – относиться к ним с Катиным спокойствием. Первое время ей это не удавалось, а потом наконец удалось. И не было никакого смысла в том, чтобы нарушать так нелегко давшееся спокойствие из-за какой-то хмельной беспечности.

«Да я сама бы первая свихнулась, если бы он ко мне с задушевностями полез!» – сердясь на себя, подумала Анна.

– Спасибо, Сережа, – сказала она. – В самом деле, красивое платье, я буду рада, если ты мне его подаришь.

В конце концов, она же не считала великой своей заслугой то, что время от времени выполняла протокольные обязанности его жены. Ну, а он делает ей подарок, который кстати попался под руку. Для всего этого не надо никакой особенной задушевности, это происходит само собой, потому что они интеллигентные люди, уважающие друг друга.

Сергей заплатил за платье – Анна даже не успела узнать, сколько оно стоит, – и они вышли на улицу.

Что-то произошло за те пятнадцать минут, которые они провели в магазине. Что-то изменилось в их настроении, и изменилось так сильно, что Анне показалось даже, будто перемены произошли и во внешнем мире.

– Туман развеялся, – сказал Сергей, и она вздрогнула: он как будто подслушал ее мысли. – Я уж думал, завтра не улетим, но ничего – развеялся.

Ей почему-то показались неловкими его слова. Было в них что-то… чрезмерное, ненужное, большее, чем требовала привычная жизнь. Хотя сказал ведь он всего лишь о погоде.

– Когда у нас самолет? – спросила Анна. – И где мы сейчас, кстати, – далеко нам до дому идти? Хорошо бы выспаться, – объяснила она.

– Далеко. Сейчас возьмем такси, – ответил Сергей.

Глава 12

Короткая и ничем особенным не примечательная лондонская поездка вывела Анну из душевного равновесия, в котором она так благополучно пребывала. И она сердилась на себя за то, что поддалась невнятному смятению, для которого просто невозможно было найти разумного объяснения. Восемь лет назад ей пришлось приложить такие серьезные усилия, чтобы это смятение в себе усмирить, что теперь она просто не могла себе позволить повторить все заново.

Правда, едва ли это было бы теперь возможно, повторить все заново. То, что происходило с нею, когда она узнала – вернее, не узнала, а осознала, – что Сергей любит другую женщину и что это не пройдет ни через месяц, ни через год, было сродни даже не землетрясению, а просто концу света. И как она не сошла от этого с ума, ей самой было непонятно.

Хотя, как Анна теперь вспоминала, с ума она все-таки сошла, этого даже со стороны нельзя было не заметить.

Сначала было только отчаяние, только все затмевающее горе, но потом, когда горе вдруг сменилось бешеной, туманящей сознание обидой, – вот тогда-то и началось настоящее сумасшествие.

Невыносимо было сознавать себя никчемной, с этим срочно надо было что-то делать! Но Анна вышла замуж так рано и ее внутренняя связь с мужем была так сильна, что она совсем не успела понять, как же относятся к жизни все другие мужчины. Ее просто не интересовали другие мужчины, Сергей давал ей все, что вообще связывалось у нее с понятием «мужчина». Поэтому к тридцати двум годам, когда это «все» вдруг в одно мгновенье прекратилось, Анна неожиданно обнаружила, что совершенно не ориентируется в мужском мире.

Первый же свободный взгляд на этот мир показал, что он довольно груб, даже жесток, и что женщине в нем отведено очень небольшое и совсем незначительное место. В нем были свои предпочтения, которых Анна не понимала, и она чувствовала себя в этом мире как пятилетний ребенок, неожиданно оказавшийся один на людной улице и понявший, что от всего здесь веет если не прямой опасностью, то страшным безразличием, которого в пять лет от людей никак не ожидаешь.

Но самое странное заключалось в том, что этот мужской мир был ей совершенно необходим. Она ничего о нем не знала, она его почти ненавидела, но он зачем-то был ей необходим, и с этим ничего нельзя было поделать!

То, что Анна не растеряла тогда всех своих знакомых, было просто чудом. Она никогда не была кокетлива, наоборот, была совершенно самодостаточна, не искала ничьего внимания, и поэтому общаться с нею было необременительно и приятно. И на фоне этой всем привычной ее легкости особенно дико смотрелось то, что она вдруг стала требовать не просто мужского внимания, а непременного восхищения. Ей захотелось вдруг, чтобы все мужчины были в нее влюблены! Все без исключения: молодые, пожилые, умные, глупые, красивые, некрасивые, женатые, неженатые – безразлично; главное, чтобы все они замечали ее потрясающую женскую привлекательность и реагировали бы безоговорочным восхищением, и немедленно влюблялись бы.

Теперь, когда она понимала, как это выглядело со стороны, Анна не знала, то ли смеяться над собою тогдашней, то ли плакать от пережитого унижения. Нетрудно было представить недоумение мужчин, когда не восемнадцатилетняя девочка, а совсем не юная замужняя женщина ни с того ни с сего бросала на них чарующие взгляды, приставала с задушевными разговорами, всячески старалась продемонстрировать свою исключительность, – одним словом, вела себя так, что от нее хотелось держаться подальше. Тем более что с первого взгляда она производила впечатление вполне разумного человека, и поэтому такое ее поведение было особенно неожиданным. Самое глупое заключалось в том, что при этом она шарахалась, к тому же в последнюю минуту, от тех мужчин, которые готовы были бы ответить на ее навязчивость – попросту ответить, без лишних церемоний, как она того и заслуживала.

Но это теперь можно было над всем этим смеяться, а тогда Анна чувствовала, что близка к самоубийству. Она никому не была нужна, ни-ко-му! Она была обыкновенная баба тридцати с лишним лет, с какими-то очевидными проблемами, потому равно опасная и для свободных мужиков, и для несвободных, совершенно не умеющая себя вести ни с теми, ни с другими… Наверное, кому-то из них она вообще казалась нимфоманкой, хотя в том, что с ней тогда происходило, меньше всего для нее значила постель.

Она одна знала, каких усилий ей стоило справиться с тем безумием. К тому же ей и не хотелось с ним справляться, она боялась с ним справиться, потому что знала: заменой ему будет только отчаяние, только тоска о навсегда чужом человеке, которого не может заменить никто. И то, что она все-таки решилась тогда и на отчаяние, и на тоску, было таким мучением, которое она не согласилась бы повторить ни за какие благополучия.

Может быть, если бы не сын, смотревший на нее с каким-то страдающим недоумением, Анна так и отдавалась бы этой унизительной погоне за ненужными мужчинами, лишь бы не окунаться в невыносимые ночи, каждая из которых была отмечена единственной мыслью: что делает сейчас Сергей с этой Амалией, наверное, совсем молодой и очень красивой, и какая она, его Марусенька, похожа ли на него?.. Эти мысли о единственном мужчине были так тяжелы, что Анне легче было бы думать о том, как стать неотразимой в глазах бесчисленных мужчин. Но стыд перед сыном был слишком силен, и она поняла, что, как легче, не получится…

Она справилась со своим безумием сама, без исповедей подружкам и психотерапевтам. Даже время не стало ей помощником: оказалось, что ничего оно не лечит и ни от чего не спасает. Во всяком случае, ее спасло не время, а только собственная воля.

И поэтому теперь Анна предпочла бы лучше впасть в летаргический сон, нежели в состояние смутного беспокойства, чем бы это беспокойство ни было вызвано.

Сразу после Лондона Сергей уехал в Прагу. Он уже три года занимался не только российскими и ближнезарубежными, но и всеми восточноевропейскими продажами оборудования «Джереми энд Уилкис», поэтому география его командировок сильно расширилась. Так что, если Аннина тревога и была как-то связана с ним, то его отсутствие помогало тому, чтобы всякая тревога прошла.

Но и его отъезд, которого она ждала с нетерпением, нисколько ей не помог. Душа ее взбудоражилась, воспоминания проклюнулись в ней, как древесные почки, и стали волнующе потрескивать, расти, занимать все больший душевный объем… И все это были, как нарочно, именно воспоминания о первой юности – в самом деле, весенние почки, полные будущего счастья.


Между первой и второй встречей Ани с Сергеем Ермоловым прошло два месяца. И они показались ей такими длинными, что она уже думала, второй встречи не будет вовсе.

Впервые в жизни Аня не радовалась, что проведет два месяца в Крыму. Родители много лет подряд ездили в один и тот же ялтинский санаторий научных работников и брали с собой дочку. Анечка у них всегда была спокойная, даже в раннем детстве, поэтому ее возили в Ялту без няни, хотя в Москве няня была у нее до самой школы. Родители были не первой молодости, когда решились завести ребенка, и заботиться о девочке одним, да еще сочетать эти заботы с наукой, им было не по силам.

Аня любила ездить с ними к морю. Это было самое прекрасное время, потому что родители все время были при ней, а не на лекциях и не в лаборатории, и с ними можно было разговаривать сколько угодно и о чем угодно: они обо всем могли говорить интересно. Вместе с тем они не навязывали дочке свое общество, потому что были тактичны и понимали, что компания ровесников и все забавы этой компании – танцы, волейбол, пересмешки и переглядки, ночные купания – это для Анечки, конечно, тоже очень привлекательно.

Родителей окружал очень светлый, очень ясный мир, и впервые Аня не радовалась тому, что погружается в этот мир полностью.

К тому же Сергей не спросил даже ее телефон, и это ее тоже печалило.

«Телефон не спросил, на все лето расстались… – думала Аня, сидя поздним вечером на берегу, у самой полосы прибоя, и глядя на крупные южные звезды. – Да он и кто я такая не вспомнит! Если вообще увидимся… А как мы увидимся?»

Она боялась признаться себе в том, что потихоньку изобретает повод для того, чтобы сразу по приезде заглянуть в журнал «Декоративно-прикладное искусство». Никакого повода для этого, конечно, не было.

Поэтому, когда прямо в день приезда – они только что поднялись в квартиру, мама еще открывала форточки, чтобы выпустить настоявшийся за два месяца нежилой дух, – раздался телефонный звонок, Ане и в голову не пришло, что звонить могут ей. До школы оставалась почти неделя, а класс у них был не слишком дружный – летом они не встречались и не перезванивались.

– Аня, здравствуй, – услышала она. – Это Сергей Ермолов.

Он не спросил, помнит ли она его, не стал объяснять, кто он и как они познакомились. И он узнал ее по единственному слову «алло», произнесенному ею в трубку.

– Здравствуй…те… – пролепетала Аня.

И вдруг вспомнила его по-настоящему – не так, как вспоминала все лето, глядя на романтические звезды над морем и представляя себе какой-то неопределенно прекрасный образ, а вот именно по-настоящему. С его внимательными глазами, и едва заметной улыбкой, и светлым пятнышком у виска, которого она не разглядела, потому что стеснялась разглядывать, но которое почему-то все время не давало ей покоя… Все это неведомым образом прозвучало в его голосе, в его имени и в том, как он сразу спросил, может ли ее увидеть.

Конечно, он мог ее увидеть! После минуты разговора с ним Аня уже не представляла, как это она могла не видеть его так долго.

И они начали встречаться часто. Каждый день.

– Анюта, завтра я должен уехать.

Эти слова прозвучали как гром среди ясного неба, хотя никакого неба над головой не было, а был потолок кафе «Лира» на Пушкинской, куда они пришли сегодня второй раз, потому что Ане понравилось здешнее легкое розовое вино «Арбатское». К тому же в кафе было так шумно, что едва ли слова, произнесенные обычным голосом, могли прозвучать как гром. Но для Ани они прозвучали именно так.

– Как… завтра? – растерянно спросила она. – Мы же собирались… То есть ты же не собирался…

Вчера начались школьные каникулы, а завтра ей исполнялось семнадцать лет. Это оказалось очень кстати: она пригласила Сергея на день рождения, и получалось, что родители наконец его увидят и это выйдет очень просто, само собою. И тогда они, может быть, перестанут так беспокоиться за нее.

Неожиданный дочкин роман, да еще первый в ее жизни, да еще не с мальчиком-ровесником, а со студентом четвертого курса, вызвал у родителей такую тревогу, какой у них не вызывало до сих пор ничто, связанное с Анечкой. Куда только подевалась вся их прежняя тактичность, и готовность предоставлять девочке полную свободу развиваться так, как ей необходимо, и добродушные усмешки над записками, якобы любовными, которые писал ей сосед по ялтинскому дому отдыха Колька Малышев и которые на самом деле были просто указаниями, что Анька должна врать его родителям, когда он на целый день усвистит кататься на катере…

Все родительское спокойствие исчезло во мгновенье ока, как только они поняли, что в жизни дочки происходит что-то серьезное.

– Анечка, ну нельзя же так! – раз за разом повторяла мама. – Ты же не в горном ауле живешь, ты современная девочка, у тебя должна быть самостоятельная насыщенная жизнь. Да у тебя она всегда и была, и я не понимаю, что с тобой происходит, я тебя просто не узнаю, Аня! Ты помнишь, когда последний раз была в «Комсомолке»? А я тебе скажу, когда – в июне, еще до Крыма. А теперь в твоей жизни единственный интерес: этот твой Сергей. Это ненормально, Анечка, я не могу спокойно смотреть на такое твое преображение!

Аня слушала маму и впервые в жизни не понимала, о чем она говорит. Какая насыщенная жизнь, какие самостоятельные интересы? Все, что могло насыщать ее жизнь, заключалось только в Сергее, и этого «всего» было так много, что хватило бы на десять жизней! Она не понимала, как могла жить в тусклом, не расцвеченном чувствами мире, в котором не было его, и никакие дела и интересы не казались ей важнее ежедневных с ним встреч.

Но объяснить все это родителям было невозможно, тем более что Аня однажды услышала, как папа добродушным, хотя и несколько растерянным тоном увещевал маму:

– Олечка, ну не надо так убиваться. Первая любовь, ребенок увлечен, это естественно. Но ей ведь шестнадцать лет, у нее таких Сергеев еще десяток сменится.

И как было им объяснить, что никаких «таких» не будет, потому что таких, как он, больше нет?

Но познакомить с ним родителей было все-таки необходимо, и Аня радовалась, что это наконец произойдет в день ее рождения.

– Ты же не собирался никуда уезжать, – растерянно повторила она.

– Я только сегодня утром об этом узнал. – Лицо у него было сердитое. – И отложить нельзя. Вчера старушка одна умерла, в какой-то деревне под Лебедянью. Мама там в эвакуации была в войну, у старушки этой жила. И вроде бы, по каким-то непроверенным слухам, в том самом доме, в котором мой прапрадед до революции жил. Бред какой-то… Мама к ней с тех пор один раз только и ездила, лет пятнадцать назад, а я про нее и вообще ничего не знал. А тут вдруг сегодня утром телеграмма приходит: умерла ваша старушка, дом вам завещала, ну так вы ее и хороните. Черт знает что! Не сердись на меня, Анюта, – сказал он и накрыл ее руку своей.

Аня комкала бумажную салфетку, пальцы у нее вздрагивали, и, конечно, Сергей это заметил. Он замечал все, что с нею происходило, и всегда отвечал на происходящее, и всегда как-то неожиданно. Сейчас он ответил на ее расстроенный жест совсем просто – и Аня успокоилась сразу же, как только почувствовала, какая твердая у него ладонь.

– Я не сержусь, – вздохнула она. – Просто мне грустно.

Это слово совсем не объясняло того, что она на самом деле чувствовала. Но не могла же она сказать: «Сколько тебя не будет – три дня, четыре? Я в первый же день от тоски умру».

Сергей всегда целовал ее сразу, как только они встречались – у выхода из метро, на ступеньках кафе «Лира», в университетском парке на Ленгорах, – сразу и везде. Просыпаясь по утрам, Аня первым делом вспоминала, что сегодня они опять увидятся, что он сразу ее поцелует и все в мире тут же встанет на свои места.

А теперь оказывалось, что ей неизвестно сколько придется жить в смещенном, неправильном мире! Это показалось ей так тяжело, что она чуть не заплакала.

– Анюта, поехали со мной, – вдруг сказал Сергей. – Я тебя очень прошу! – Потом он всмотрелся в ее лицо и расстроенно добавил: – Хотя, конечно… В день рожденья ехать на похороны незнакомой старушки – это я что-то совсем…

– А разве можно… поехать с тобой? – спросила Аня.

И тут же увидела, как изменилось его лицо. Она не сразу поняла, что это с ним, и ей даже показалось, что в его глазах мелькнуло какое-то беспомощное выражение. Хотя она ведь никогда не видела Сергея беспомощным, и с чего бы вдруг?.. Но уже в следующую секунду она поняла, что это не беспомощность, а счастье.

Он почувствовал счастье оттого, что она, может быть, поедет с ним! Он так сильно это почувствовал, что светлое стреловидное пятнышко проступило у его виска; Аня уже знала, что оно проступает всегда, когда Сергей чувствует что-нибудь очень сильно. Это пятнышко было единственным тому доказательством – все остальное он не показывал даже ей, хотя с нею он держался так свободно, как будто они были знакомы не два месяца, а всю жизнь.

– Но ты же, наверное, с мамой поедешь? – спросила Аня. – Что же ты ей скажешь… про меня?

– Анюта… – Он ответил не сразу, а словно бы отдышался, как после глубокой воды. – Ну о чем ты думаешь, а? Что есть, то и скажу. Так проще всего – никогда не запутаешься. И вообще, – улыбнулся он, – моя мама, в числе прочего, тем хороша, что ей не нужно ничего лишнего объяснять, и тем более притворяться не нужно. А ты правда… можешь со мной поехать?

Кажется, это волновало его гораздо больше, чем все остальное – как, что, кому сказать. И только после этого его вопроса Аня наконец подумала не о том, что можно будет не расставаться с ним ни на день, а о том, как же это произойдет: что она скажет своей маме, что та ответит… Нетрудно было представить, что ответит мама!

Наверное, какая-то тень пробежала по ее лицу. Сергей посмотрел на нее еще внимательнее, чем до сих пор, и сказал:

– Если ты правда хочешь ехать, то я завтра утром заеду за тобой и сам об этом попрошу твоих родителей. И мы им немножко соврем – не скажем, что на похороны, а скажем просто, что будем отмечать твой день рожденья в деревне. Ну, может, у меня там родовая усадьба! Ладно?

– Ладно, – засмеялась Аня. – А я думала, ты никогда не врешь!

– Тебе – никогда, – ответил он.

Глава 13

Погода в день рожденья случилась такая, в которую, согласно поговорке, хороший хозяин собаку на улицу не выгонит. Вообще-то ничего другого от ноября и ожидать не приходилось, но Аня все-таки надеялась, что погода окажется хоть чуть-чуть посветлее, чем обычно. Может быть, если бы с самого утра не пошел мокрый снег, не задул пронизывающий ветер и не стало бы темно из-за низких туч, мама воспринимала бы ее поездку хоть чуть-чуть менее мрачно.

Но снег валил крупными влажными хлопьями, ветер свистел, сотрясая оконные стекла, тучи задевали верхушки тополей во дворе, и родители провожали Аню так, словно она отправлялась куда-нибудь в глухую тайгу, где ее непременно съедят медведи. Правда, после разговора с Сергеем они притихли и смотрели на дочку уже не с отчаянием, а с каким-то удивлением, но мама все равно то и дело глотала маленькие валериановые таблетки, а папа напевал какую-то фальшивую мелодию, безуспешно притворяясь спокойным.

– Ольга Николаевна, Александр Матвеевич, не беспокойтесь, – повторил Сергей, уже стоя на пороге. – Анюта через три дня вернется, я вам это обещаю.

– Но мы ведь даже не знаем, умело ли вы водите машину! – воскликнула мама.

– Умело, – ответил он. – Я не повез бы Анюту, если бы не умел водить машину.

Он сказал это так, что даже мама не нашлась с возражениями.

Ане показалось, что глаза у него смеются. Но самой ей было не до смеха. В ушах до сих пор звучали мамины вчерашние рыдания, и папины восклицания, что он запрещает… и в каком качестве ты туда поедешь… и что ему может прийти в голову, он же, в сущности, взрослый мужчина, неужели ты не понимаешь… и как тебе в голову могло такое прийти, ты же еще ребенок!.. То, что пришлось обзванивать подружек, отменяя празднование, по сравнению с этим показалось ерундой.

Из-за всех этих волнений и переживаний Аня как-то позабыла, что ей предстоит знакомиться с Сережиной мамой. А может, и хорошо, что позабыла. По крайней мере, она не испугалась, когда из «Запорожца» вышла невысокая, как ей показалось, совсем невзрачная женщина и, поздоровавшись, спросила:

– Ты где сядешь, Анечка, впереди или сзади?

– Где вам удобнее… – невпопад ответила Аня.

Испугаться-то она не испугалась, но все-таки смутилась.

– Мне удобнее сзади. – Та улыбнулась совсем как Сергей – едва заметно. – Я по дороге подремлю. Меня Антонина Константиновна зовут.

– А меня Аня, – еще более невпопад представилась Аня.

Чтобы поскорее избавиться от этой неловкости – общения с незнакомым взрослым человеком, с которым непонятно, как себя вести, – она юркнула на переднее сиденье «Запорожца». Но тут же вспомнила, что задней дверцы у этой машины нет, а значит, надо сначала пропустить назад Сережину маму, которая стоит рядом… Аня стала толкать дверцу, забыв нажать на рычаг и сердясь на себя за суетливость и неловкость. Но прежде чем она успела снова выбраться на улицу, Сергей открыл свою дверцу, откинул водительское сиденье, и, быстро обойдя машину, Антонина Константиновна забралась назад с его стороны.

Задремала она в самом деле сразу – даже раньше, чем выехали с Ломоносовского проспекта на Кольцевую дорогу. Осторожно обернувшись и увидев, что глаза у Сережиной мамы закрыты и голова склонилась на грудь, Аня вздохнула свободнее. Она думала, что сейчас придется если не отвечать на любопытные расспросы, то по крайней мере о чем-нибудь беседовать. Ну, хоть о погоде, что ли, невозможно же будет всю дорогу молчать, сидя втроем в тесноте машины. Как-то не верилось, что Сергей вдруг начнет непринужденно болтать о том о сем, а значит, разговаривать с его мамой придется ей…

Но оказалось, что делать этого не надо. С Сергеем никогда не надо было делать ничего нарочитого, требующего каких-нибудь неловких усилий. И, как стала догадываться Аня, это у него было наследственное.

– Спасибо, Анюта, – сказал он, не отводя взгляда от дороги.

И вдруг обнял ее и, одной рукой притянув к себе, поцеловал так, что у Ани зашлось дыхание. Она ни с кем, кроме него, никогда не целовалась, но почему-то знала, что никто не мог бы так поцеловать. Так, чтобы зашлось дыхание и сердце взлетело к самым губам. Это было очень странно, совсем необъяснимо! Откуда она может знать, как все было бы с кем-то другим, если ни с кем другим ничего не было? Но это было именно так: оттого, что она была с Сергеем, мир открывался ей неизвестными своими сторонами, говорил о себе что-то такое, чего она иначе никогда бы в этом мире не поняла.

– Хорошо, что ты сегодня родилась, – сказал он, оторвавшись от ее губ. – То есть не именно сегодня, а вообще. Не бойся, я слежу за дорогой. Да и шоссе пустое, выходной же.

– Я не боюсь, – улыбнулась Аня.

«Я с тобой ничего не боюсь», – подумала она, но вслух сказать постеснялась.

Каширское шоссе действительно было пустынно. Мокрый снег уже прошел и на асфальте даже успел растаять – лежал тяжелыми клочьями только на придорожных голых кустах. Аня смотрела в серую мглу впереди, и ей казалось, что это не обычная ноябрьская мгла, а необыкновенный мир, сияющий всеми красками счастья.

Когда Сергей переключал скорости, она касалась пальцами его правой руки, а когда обе его руки лежали на руле, то просто на них смотрела. Вид его рук, лежащих на руле, почему-то завораживал.

Антонина Константиновна спала, и никто не мешал им молчать, и разговаривать о чем-нибудь, что мгновенно приходило в голову и ложилось на сердце, и снова молчать.

Аня рассказала, как недавно готовилась к докладу по биографии Шолохова и случайно открыла энциклопедию на статье «Шмель».

– И оказывается, бывает шмель изменчивый и шмель печальный! – сказала она. – Ты представляешь, как выглядит шмель печальный?

– Не представляю. – Сергей улыбнулся, искоса глядя на нее. – Но если ты мне расскажешь, я представлю.

И она стала придумывать, как выглядит шмель печальный. Как он гудит низким грустным голосом, как обнимает сиреневый цветок клевера, и что он думает, обнимая этот цветок…

– Но вообще-то я боюсь шмелей, – сказала Аня. – А ты боишься?

– Не очень, – притворяясь серьезным, ответил Сергей.

Он смотрел на дорогу и улыбался едва заметной своей улыбкой все время, пока она рассказывала. Ане казалось, что он улыбается каким-то собственным мыслям, но вместе с тем она чувствовала, что эти неведомые мысли появляются у него потому, что она рассказывает свои выдумки про шмеля печального.

Она совсем его не понимала, он был для нее совершенной загадкой, и она не знала, что он скажет или сделает через минуту. Но она любила его так, что темнело в глазах от каждого звука его голоса, от каждого его взгляда… Да что там от взгляда – от одной только мысли о нем!

Может быть, Антонина Константиновна спала и не три часа подряд, но только через три часа, которые пролетели для Ани как одна минута, она спросила:

– Может, отдохнешь, Сережа? И Анечке выйти бы, ноги размять.

– Сейчас в Ефремове остановимся, – кивнул Сергей. – Пообедаем.

– Я с собой взяла поесть, – тут же откликнулась его мама. – Картошка, наверное, теплая еще, я кастрюльку в шаль завернула.

– Мы в ресторане пообедаем, мама, – сказал Сергей. – Отметим день рожденья. А картошку в шали как-нибудь после.

Антонина Константиновна ничего на это не ответила, но Аня почувствовала, что в ее молчании нет ни капли обиды. Это было то молчание, которое знак согласия, и Аня догадалась, что она, наверное, редко возражает своему сыну.

Еда в ефремовском ресторане оказалась простая, но вкусная: мясо, тушенное в горшочках. После бокала шампанского Аня почувствовала себя немного свободнее с Сережиной мамой, хотя вообще-то и без шампанского уже было понятно, что та не из докучливых. Но все-таки до шампанского Аня, например, стеснялась серебряного колечка, которое Сергей подарил ей сегодня утром.

Ее ужасно смущало то, что колечко было без камешка, в точности обручальное. Она каждую минуту чувствовала, как оно сияет у нее на руке, и думала о том, что Сережина мама, наверное, все время на это колечко смотрит и видит даже гравировку на внутренней стороне: «Любимая моя Анюта». Сергей ни разу так не назвал ее вслух, но это были его слова, и Аня все время чувствовала незаметное прикосновение к своей руке этого тайного признания.

И, только выпив шампанского, она заметила, что Антонина Константиновна смотрит совсем не на колечко, а… Было как-то даже неважно, куда она смотрит: взгляд ее был направлен словно бы не вовне, а в глубь себя самой.

– Мама, опять сердце болит? – спросил Сергей.

Спросил он негромко и как раз тогда, когда Аня пила шампанское; наверное, не хотел, чтобы она слышала.

– Нет, Сереженька, ничего не болит, – покачала головой Антонина Константиновна.

Она-то как раз произнесла это обычным своим голосом, видимо, не волнуясь о том, что Аня ее услышит. Да она и вообще вела себя с Аней так, словно они были знакомы всю жизнь и давно привыкли друг к другу. И в таком ее поведении тоже совсем не чувствовалось никакого нарочитого стремления – к задушевности или к доверительности.

– Я просто все время про Клавдию Карповну думаю, – сказала она, словно объясняя свой отрешенный вид. – Которая умерла. Я ее много лет не видела, а вот – думаю… Грустно ведь: прошла жизнь, а что было? Ни любви, ни детей, ни счастья – одна работа, и та без радости, на износ только. И зачем тогда она вообще была, жизнь, да еще такая долгая? Ну, поешьте спокойно, – спохватилась она. – Что вам об этом думать? И так не на радость едем, а ведь у Анечки праздник. Ты извини, что так получилось, – сказала она Ане. – Я Сереже говорила, что одна съезжу, зря он меня не отпустил.

– Ты, мам, давно на деревенских гулянках не была, – усмехнулся Сергей. – Одной тебе там делать нечего.

– Да я, можно считать, и никогда не была, – улыбнулась она. – Я ведь в деревне в войну только жила, мне шесть лет было, да и какие тогда могли быть гулянки? А вот ты когда же на них был?

– Ну, я, конечно, тоже не завсегдатай, но пару раз присутствовал, когда в стройотряд ездил. На свадьбах, правда, но, думаю, поминки не сильно отличаются.


В том, что его маме нечего здесь делать одной, Сергей не ошибся. Аня поняла это еще даже до начала поминок – сразу же, как только они вышли из машины у дома покойной Клавдии Карповны.

Она почувствовала, что ее мгновенно окружила какая-то совсем незнакомая жизнь, которая показалась ей враждебной и даже опасной. Аня не сумела бы объяснить, с чем связано это неожиданное ощущение, но оно было таким отчетливым, что она поежилась. Как-то невозможно было представить, что в одном и том же мире существуют ее родители с их размеренной и разумной работой, с их вечерними посиделками за чаем, с их крымским домом отдыха – и мрачные люди, собравшиеся в просторной комнате, где на столе, на вязанном из цветастых тряпочек половике, стоял гроб, на который Аня боялась даже взглянуть. Это были первые похороны, которые она видела, – когда умер дедушка, она была слишком маленькая, и ее не взяли, – и ей вообще было страшно. А тут еще и похороны какие-то… Грубые и словно бы без горя.

В комнате пахло свечами, мокрой одеждой, каким-то до того вонючим табаком, что Аня не совсем была уверена, табак ли это вообще, и крепким спиртным духом – тоже таким, что она могла только догадываться, бывает ли спиртное с таким запахом.

– А, вот и наследнички пожаловали, – сказал усатый краснолицый мужчина. Он сидел на лавке у стены, не снимая ватника, и говорил громко, будто не при покойнице. – Скажите спасибо, что Карповна себе на домовину денег отложила, а то сейчас сами б бегали, расплачивались. Вы ж теперь бога-атые!

– Ну чего ты, Виктор, с порога на людей накинулся? – укоризненно произнесла костлявая старуха в черном, до горла застегнутом платье. – Дай им хоть оклематься с дороги, от Москвы-то неблизко ехали.

– А чего – накинулся? – огрызнулся краснолицый. – Что, неправду говорю? Как что – огород там вспахать, дрова поколоть, так был и Виктор родня, а как дошло дом отписать – ишь, кого вспомнила!

Он зло махнул рукой и вышел из комнаты.

– А то ты ей за так дрова-то колол! – В голосе старухи прорезались визгливые нотки. – Сколь она тебе бутылок перетягала, прорва ты ненасытная! – крикнула она ему вслед. – И какая он ей родня, седьмой воды на киселе и то не наберется, вон, и Тонька подтвердит, не было у Карповны родни. Правда, Тонь? – обратилась она к Антонине Константиновне. – Я тебя сразу узнала, ты и девчонкой невзрачная была, одни косюльки торчали, и тогда, как приезжала Карповну проведать, – точно птичка какая прилетала. А я баба Шура Вязынцева, не помнишь? Вишь, навалила старуха на тебя радости, что говна, – добродушно добавила она. – Дом-то ничего, дом хороший, сад большой… Так ведь это все еще упорядить надо, а куды тебе без привычки, городской-то? Или по-другому распорядишься? – Теперь голос у нее стал вкрадчивый. – Продавать будешь, или как? Так ведь тоже – кто тут настоящую цену даст, у кого деньги-то водятся? Ты, Тонька, как надумаешь…

– Этим я буду заниматься, – прервал ее Сергей. – Мама пусть с Клавдией Карповной попрощается, а мы с вами выйдем на улицу и поговорим. Расскажете мне, баба Шура, что к чему и сколько я вам должен за хлопоты.

– Ишь, сын какой у тебя вырос, – с заискивающе-уважительными интонациями произнесла баба Шура. – Наскрозь сразу увидал! И верно, я хлопотала – обмыть там покойницу, насчет гроба тоже. И помянуть ведь надо, чай, не собака померла. А Клавдия все, помню, Тоньку-то ругала, что без мужа тебя родила… Ну, пойдем, парень, пойдем, – торопливо добавила она. – Все расскажу, а как же! Нам чужого не надо, да лишнего у нас тоже ведь не водится.

Антонина Константиновна подошла к гробу, наклонилась над покойницей. Лицо ее осветилось огоньком тоненькой свечки, вставленной в руки Клавдии Карповны, и на лице проступила такая тихая, никакого к себе внимания не требующая печаль, что Аня чуть не заплакала. Впервые с той минуты, когда они вошли в этот дом, она почувствовала не страх, не неловкость от того, что здесь выясняют отношения какие-то ко всему привычные люди, – она почувствовала то, что и было на самом деле: чужую жизнь, прошедшую без радости и отлетевшую без сожаления…

– Анюта. – Сергей не вышел сразу вслед за бабой Шурой, а подошел к Ане, обнял ее, и она сразу же прижалась щекой к его груди. – Ты прости меня, что так все… Сейчас я тебя на другую половину отведу, побудь там, хорошо? Не надо тебе здесь. Я потом тоже туда приду.

Во вторую половину дома Сергей провел ее через сени. Но когда Аня оказалась в небольшой, чисто прибранной комнатке, то увидела, что отсюда есть другой выход: на веранду, на высокое крылечко – и прямо в сад. Яблочный дух был настоян здесь так крепко, что от этого, несмотря ни на что, становилось спокойнее на сердце.

Аня вышла на веранду. Яблоки были рассыпаны по полу – это была крупная желтая антоновка. Она спустилась с крыльца, села на нижнюю ступеньку. Ветер то ли утих совсем, то ли запутался между деревьями огромного сада. Аня смотрела на деревья – на некоторых еще висели одинокие мокрые яблоки, вдыхала запах опавших листьев и сырой земли и ждала Сергея.

Он появился минут через пятнадцать, когда она совсем по нему истосковалась.

– Прости, Анюта, – повторил он, садясь рядом на ступеньку. – Не ожидал я от себя такого эгоизма.

– Эгоизма? – удивилась Аня.

– Конечно. Мне так хотелось с тобой не расставаться, что о тебе самой я совсем не подумал. Только о себе.

– Тебе и так о многом приходится думать, – сказала Аня. – Все у тебя спрашивают, что им делать, и получается, что ты всем должен отвечать.

– Разве? – Теперь удивился он. – Что-то я не замечал к себе очереди из желающих получить полезный совет.

– Они без очереди, – улыбнулась Аня и неожиданно для себя добавила: – Ты очень взрослый, Сережа.

Он помолчал, потом спросил, глядя не на нее, а куда-то вперед, в даль сада:

– Ты этого боишься?

– Нет.

Она ожидала, что он ее поцелует, но Сергей поднялся со ступеньки и сказал:

– Побудь здесь до вечера, ладно? Поспи, ты же рано встала. По саду погуляй. Пока похороны, поминки… Не думаю, что тебе надо при этом присутствовать, и так ты уже… Я постараюсь поскорее.

Аня и сама не хотела присутствовать на похоронах и поминках, но она так скучала без него, что готова была и на это. Но он ведь не позвал ее с собой, а сама она постеснялась ему об этом сказать.

– Я пока яблок поем, – вздохнула она.

– И яблок тоже, – кивнул Сергей. – И я там еще принес… Картошку в шали. Все на столе, поешь обязательно.

Спать она не стала, а в саду действительно погуляла – долго, пока не замерзла. Она видела, как с другой стороны дома вынесли гроб, как по улице пошла за деревню нестройная и не очень большая толпа… Аня чувствовала не горе – она совсем ведь не знала эту старушку Клавдию Карповну, – а тоскливое одиночество без Сергея.

Деревьев в саду было так много, что опавшие с них листья устилали землю сплошным покровом. Иногда, от коротких порывов ветра, этот покров нарушался: отдельные листочки отрывались от него, но не взлетали, а только приподнимались, и тогда казалось, что из-под них выглядывают маленькие живые существа и с любопытством смотрят вслед Ане.

Аня поела картошку, которая каким-то удивительным образом еще не остыла в кастрюльке, и яблок тоже поела. Вообще-то она не любила антоновку, которая казалась ей кислой, но сейчас ела одно яблоко за другим. И ничего в них кислого не было – это были прекрасные, самые вкусные на свете яблоки, и сок от них сладко тек по Аниным губам.

А потом она все-таки устала. Это было очень странно, потому что она ничего ведь не делала. Но устала от ожидания, она это понимала, и, чтобы время пошло поскорее, прилегла на кровать, стоящую в углу комнаты. Это оказалась даже не кровать, а широкий дощатый топчан, покрытый для мягкости двумя ватными одеялами и для красоты – пестрым грязноватым ковриком. Цветастая подушка, которую Аня подсунула себе под голову, была сбита в твердый комок, да и вся эта постель казалась неудобной, и непонятно было, кто и зачем спал много лет на неудобной постели.

Аня лежала, прикрыв глаза и прислушиваясь к голосам, доносившимся со второй половины дома. Она пыталась различить голос Сергея, но он не слышался совсем, а слышались только крикливые, какие-то неестественные причитания, потом начались просто крики, похожие на ругань, потом послышалась песня. Песню тянули вразброд, но один женский голос был чистый и высокий, он-то и вел долгую, печальную мелодию. И под этот одинокий голос Аня уснула.

Она проснулась оттого, что Сергей обнял ее и поцеловал в краешек губ.

– У тебя губы антоновкой пахнут, – шепнул он в темноте. Оказывается, пока Аня спала, уже наступил вечер, а может быть, даже ночь. – Яблочным соком. Анюта, любимая моя…

Сергей впервые вслух сказал те слова, которые были написаны на колечке, и сказал так, что Аня почувствовала, как мгновенно улетают остатки ее сна. Правда, она и во сне тоже видела Сергея, но наяву он все равно был лучше – когда целовал ее лицо, и гладил щеки твердыми ладонями, и обнимал ее, прижимая к себе.

Он лежал рядом с нею на топчане, и Ане уже не казалось, что топчан жесткий. Она всегда забывала обо всех приметах внешнего мира, когда Сергей оказывался рядом, – о дожде, о снеге, о солнце… Он был и дождь, и снег, и солнце; все это не могло быть заметно и не могло иметь никакого значения, когда он был рядом.

– Анюта, я тебя люблю, – проговорил он прямо ей в губы. – Ты поверь мне и не бойся.

Она не поняла, чего могла бы бояться, потому что ничего с ним не боялась и верила ему во всем. Но когда он осторожно коснулся рукой подола ее юбки и приподнял этот подол, Аня не то чтобы испугалась, а как-то немножко растерялась. Она не знала, что должна делать, чтобы все получилось так, как он хочет. Но если не делать совсем ничего, то это ведь, наверное, тоже не будет так, как надо?

Аня сама потянулась к подолу своей юбки, движение получилось торопливым и неловким, она поняла это и успела даже расстроиться – но тут же наткнулась на Сергееву ладонь, и все это стало неважно… Он погладил и легко сжал ее руку, неловко цепляющуюся за юбку, и в этом его движении была такая живая успокаивающая сила, которая не нуждалась в том, чтобы Аня ей помогала.

На ней были плотные шерстяные колготки – Аня как-то не сообразила, что стоило бы надеть тоненькие, капроновые, в которых соблазнительно выглядели бы ножки. Она подумала об этом только теперь, когда Сергей медленно, снизу вверх, провел рукой по ее ноге и все ее тело вздрогнуло вслед движению его руки…

А потом она вообще перестала думать.

Когда и юбка была снята, и дурацкие детсадовские колготки лежали на полу, Аня уже знала только одно: что надо делать все так, как хочет Сергей. Не потому надо, что он ее заставляет, а потому что он знает главный секрет, которому подчиняется в жизни все: и ее душа, и ее вздрагивающее под его руками тело – тоже.

– Анюточка, – вдруг проговорил он, задыхаясь, – прости меня, не могу я, не сдержусь больше, прости!

Аня не поняла, о чем он говорит. Чего он больше не может, за что просит у нее прощения? И только когда она почувствовала, что Сергей коленями раздвигает ее ноги, что ей становится неудобно, потом почти больно, потом совсем, очень больно, – только тогда она вспомнила, что его поцелуи, и прикосновения его ладоней – это ведь еще не все, что должно между ними сейчас произойти. «Все» же действительно оказалось больно, как она и знала из книг. Но, главное, это «все» оказалось какое-то… лишнее, совсем ей ненужное. И этого она из книг не знала, а узнала только сейчас.

Аня стеснялась таких своих ощущений, но ничего не могла с собою поделать. Ей хотелось, чтобы Сергей просто целовал ее и гладил, и пусть бы гладил ее всю, клал руки на грудь, на живот, опускал их все ниже и ниже – она совсем его не стеснялась, ей было так хорошо от его прикосновений! – но только не было бы этой боли, которую она едва терпела, незаметно прикусывая губы.

– Я сейчас, Анюточка, потерпи еще немного!.. – уже даже не проговорил, а простонал Сергей, и ей стало до невозможности стыдно оттого, что он догадался, что она просто терпит боль, которую доставляет его такой безжалостный, в самую глубь ее тела, порыв.

И вдруг он задрожал и сжал ее плечи так, что она еле сдержала вскрик. И все время, пока он бился и вздрагивал, уткнувшись лбом ей в плечо, Аня боялась закричать от боли и хотела только одного: чтобы это закончилось поскорее.

Но когда это наконец произошло – когда Сергей замер, отпустил ее плечи, отстранился и лег рядом, – она поняла, что готова терпеть все, что угодно и сколько угодно. Потому что он не просто лег рядом, а сразу стал целовать ее, и целовать так, как никогда не целовал прежде.

Он никогда не целовал ее с такой сильной, такой открытой благодарностью, никогда не говорил таких слов, которые шептал сейчас, и никогда ее голова не лежала на его плече.

Потом они замерли, прижавшись друг к другу и продолжая целоваться. Потом Сергей оторвался от ее губ и сказал:

– Совсем я голову потерял – даже постель забыл постелить!

Голос его звучал виновато.

– А разве здесь есть постель? – спросила Аня и засмеялась: не потому что спросила что-нибудь смешное, а потому что непривычно было слышать его виноватый голос.

– Здесь – не знаю, но мама с собой привезла, – сказал он. – Привстань на минутку, я постелю, а то на такой подушке лежать противно.

– Тебе было противно? – снова засмеялась Аня.

– Я об этом забыл, – улыбнулся Сергей. – Но теперь надо вспомнить.

Постель, которую он расстелил мгновенно – Аня только успела набросить на плечи свою куртку, лежащую на стуле у кровати, – оказалась такая ослепительно белая, что ею, казалось, осветилась вся комната.

– Ну вот, теперь можно ложиться, – сказал Сергей, откидывая край одеяла. – А то совсем я… как пещерный человек.

Он быстро поцеловал Аню в губы, снял с ее плеч куртку и уложил в постель, накрыв одеялом до подбородка. Только теперь она почувствовала, что в комнате вовсе не тепло, и заметила, что здесь даже нет печки.

– А ты? – спросила она. – Ты опять куда-нибудь должен идти?

– Больше никуда. Кончились поминки, даже без драки обошлось, хотя и чудом, по-моему. – Он отвел волосы, упавшие ей на глаза, и задержал руку у нее на лбу. – Я только покурю на крылечке и приду к тебе. Можно?

– Ну зачем ты спрашиваешь? – укоризненно сказала Аня.

– Затем, что… не очень-то тебе все это было, да? – вздохнул Сергей. И вдруг сказал, глядя прямо ей в глаза: – Анюта, выходи за меня замуж.

Аня так растерялась от этих его слов, что чуть не нырнула с головой под одеяло. Она совсем не думала о том, чтобы выйти замуж, это было слово из какой-то взрослой, ей еще только предстоящей жизни! Но вместе с тем она ведь и не представляла, что может наступить такое время, когда она будет без Сергея, а это же, наверное, и значит – выйти за него замуж?

– Я очень этого хотел бы, – сказал он, не дождавшись от нее ответа.

Он стоял у сверкающего белой постелью топчана, держал в руке так и не закуренную сигарету и смотрел на Аню тем взглядом, которого она совсем не понимала. Пятнышко стрелой белело у его виска.

– Ты сейчас как будто скажешь «но», – тихо проговорила она. – Почему, Сережа?

– Потому что я не могу предложить тебе ничего такого, в чем я был бы уверен: лучше для тебя и быть не может, – ответил он. – Я сказал, чтобы ты выходила за меня замуж, потому что очень сильно этого хочу. Но вот я, например, очень сильно хотел, чтобы ты сегодня со мной поехала. И что? Очень тебе здесь нравится? И замуж за меня – тоже… Я же понимаю, что жизнь у меня будет самая обыкновенная. – Он сел на край постели и взял Аню за руку. И сразу же она стала слышать его слова совсем по-другому: она слышала то, что он говорил, и одновременно чувствовала то, чего он сказать не мог. – Я же самый обыкновенный математик. Ну, может быть, немножко лучше, чем другие, – в аспирантуру собираюсь. Но у меня обыкновенный логический ум, и я не представляю, чтобы моя жизнь была шире, или даже не шире, а как-то… ярче, чем это возможно по законам обыкновенной житейской логики. Это непонятно? – спросил он.

– Это понятно, Сережа, – еще тише сказала Аня. – Но я ведь…

– А ты ведь совсем другая. – Он наклонился и поцеловал ее в губы. И поцелуй говорил совсем другое, чем слова. – Мне кажется, у тебя должна быть какая-то необыкновенная, совсем не обыденная жизнь. Как шмель изменчивый и шмель печальный. – Он улыбнулся, но как-то не очень весело. – У тебя всего такого очень много. Помнишь, еще сон мне свой рассказывала, про грифельных птиц? И я боюсь тебя обмануть.

Грифельных птиц она увидела во сне несколько дней назад и, конечно, сразу рассказала про них Сергею. Ей снилось, что она пишет грифелем на старинной доске, а буквы сразу же превращаются в больших птиц и улетают. И ничего особенного вообще-то не было в этом сне, и даже ничего самостоятельного – просто она как раз накануне читала «Грифельную оду» Мандельштама, в которой, как ей показалось, говорилось о чем-то подобном.

– Я тебя люблю, Сережа. – Аня даже зажмурилась: она не представляла, что сможет сказать это, глядя прямо в его внимательные взрослые глаза. – Никаких мне не надо шмелей. И грифельных птиц тоже не надо. Я тебя люблю и поэтому хочу выйти за тебя замуж. Это же логично, правда?

Она хотела немножко развеселить Сергея, передразнив его слова про логику, потому что чувствовала, каким сильным напряжением он охвачен. Ей даже не верилось: неужели это напряжение, от которого стрелой белеет его висок, происходит оттого, что он ждет ее ответа? Неужели он не понимает, что она не может ответить «нет», потому что тогда это будет уже не она, а какой-то другой человек? А она, Аня Веснина, которую он один на свете зовет Анютой и которую целует так, что у нее к губам взлетает сердце, может ответить ему только «да», всегда и на все «да» – и отвечает.

– Правда. – Сергей снова наклонился к ней, но не поцеловал, а прижался лбом к ее плечу.

Потом он поднял голову и, не сказав больше ни слова, вышел из комнаты.

Аня смотрела, как темнеет его силуэт на крыльце. Сергей выкурил сигарету, отбросил окурок, постоял еще минуту, вглядываясь в низко опущенные ветки яблонь, и вернулся в комнату.

– Уже ночь, да? – спросила она. Ей хотелось что-нибудь сказать: может быть, сердце перестало бы биться так быстро. – А где же твоя мама?

– Спит, – ответил Сергей. – На зимней половине, где печка. Мы там убрали немного, и она сразу легла. Уже ведь и правда ночь, три часа.

– А ты весь день за рулем, и поминки еще!.. – расстроилась Аня. – И до сих пор из-за меня не прилег.

– Из-за тебя я как раз прилягу, – возразил Сергей. – А если бы тебя не было, я бы сейчас сидел на крыльце и дымил до утра как паровоз. Подвинься, Анютка. Ох ты, а подушка-то одна, – заметил он. – Эй, ты куда с нее сползаешь? Я без подушки лягу.

– Лучше ты ложись на подушку, а я тебе на плечо, – сказала Аня. – Знаешь, как хорошо у тебя на плече лежать, – добавила она немного смущенным тоном.

– Ну, учитывая, что подушка как камень, может, и хорошо, – улыбнулся он. – Иди ко мне…

Он произнес это так, что Аня подумала, что сейчас все повторится снова – вся эта боль, которую она до сих пор чувствовала у себя между ног и которой до сих пор боялась. Но Сергей просто притянул ее к себе – как раз туда, где ей так хорошо было лежать, к своему плечу, – и, обнимая, стал целовать в висок, в щеку, в краешек губ…

– Мы с тобой завтра весь день гулять будем, – говорил он в промежутках между поцелуями. Ане казалось, что он рассказывает волшебную сказку, и хотелось зажмуриться: такое счастье обещали простые его слова. – Ни секунды больше ни на кого не потрачу, на порог никого не пущу – весь день с тобой буду гулять… Мама говорит, рядом парк красивый. Здесь ведь поместье было, тоже Сретенское называлось, как и деревня. Когда она в войну здесь жила, рядом летный полк стоял, и все взрослые девчонки свидания летчикам в этом парке назначали. Там была аллея Печальных Вздохов и аллея Счастливых Встреч. То ли и правда такие были старые названия, то ли девчонки сами для красоты придумали. Спишь? – спросил он. – Мешаю тебе?

– Ну да – мешаешь! Ты так хорошо говоришь… А что здесь еще было? Расскажи, Сереж, – попросила Аня.

– Еще здесь был большой монастырь. Видела, когда мы подъезжали? Он прямо над рекой стоит. Только это теперь, конечно, не монастырь, а склад какой-то. Но хорошо хоть разрушить не сумели – говорят, кладка крепче стали оказалась. Река называется Красивая Меча.

– У Тургенева такой рассказ есть, – вспомнила Аня. – Про Касьяна с Красивой Мечи.

– Есть. – Сергей провел рукой по ее волосам, убирая их со лба, чтобы не мешали целовать. – Жалко, лесов здесь нету. Зато сады огромные, яблоками до сих пор повсюду пахнет, а летом, говорят, вообще… Что нам с этим домом делать, Анют, – продать, оставить?

– Но я же не знаю, – удивленно проговорила она. – Я же не могу такое решать…

– Но ты же моя жена. – В его плече и даже в губах, которыми он касался ее виска, она снова почувствовала непонятное, но сильное напряжение. – Почему же тебе не решить, что нам делать с домом?

И тут Аня вдруг поняла, что это правда. Что она теперь его жена, что для него это так, а значит, это теперь так перед Богом и людьми. Она однажды прочитала эти слова в какой-то книжке, и они запомнились ей своей весомой, неотменимой простотой.

Взрослая жизнь со всеми ее взрослыми решениями тревожила и пугала, но только до тех пор, пока Аня думала о ней как-то отвлеченно, вообще. А когда она чувствовала, как Сергей придерживает ее голову на своем плече, и понимала, что взрослая жизнь – это не что-то отвлеченное, а это и есть он – плечо под ее головой, и губы на ее виске, и легкое движение, которым он убирает волосы с ее лба, – она уже не чувствовала ни страха, ни тревоги.

– Не надо продавать, – сказала Аня. – Здесь в самом деле яблоками пахнет, а это же все-таки важно, правда?

– Правда. – Он приподнялся, опершись локтем о подушку, заглянул ей в глаза и поцеловал – так крепко, что она забыла дышать. – Завтра пойдем с тобой гулять по аллее Печальных Вздохов.

– Лучше по аллее Счастливых Встреч! – засмеялась она. – Только ты поспи все-таки. А то будешь завтра на всех аллеях зевать и ни о чем хорошем не думать.

– Вряд ли. – Он опять лег и опять положил ее голову себе на плечо. – Мне трудно представить, чтобы я с тобой гулял и о тебе не думал.

– А мне казалось, ты всегда о чем-то своем думаешь, – удивилась Аня. – Ты, Сереж, очень загадочный! – Сергей засмеялся этим ее словам, она смутилась и торопливо проговорила: – Ну, спи, спи.

Но самой ей совсем не хотелось спать. Нервы ее были взведены, сердце билось стремительно, все тело болело непривычной взрослой болью, и она думала о том, как много с нею произошло за этот бесконечный день и как сильно она переменилась.

Ане жалко было снова тревожить Сергея разговорами, он ведь действительно устал за сегодняшний день гораздо больше, чем она. Но ей так хотелось спросить его о том, что волновало ее с первой их встречи!

– Сереж… – Она приподняла голову и снизу заглянула ему в лицо. – Ты уже уснул?

– Нет. – Глаза у него были закрыты, но голос был совсем не сонный. – Ты спроси, что хочешь, Анютка.

– А как ты догадался, что я хочу что-то спросить? – удивилась она.

– Мне так показалось. Ошибся?

– Не ошибся… Сереж, а почему ты обратил на меня внимание? – спросила она, садясь. – Я совсем не для того, чтобы пококетничать, но знаешь, на меня никто никогда не обращал внимания, то есть ни один мужчина, то есть, конечно, мальчишка… В общем, никто. И это очень даже понятно. Вот я, например, читаю в книге описание какой-нибудь женщины. – Она стала говорить быстро, сбивчиво, словно боялась, что не сумеет правильно объяснить. – Даже не обязательно красавицы, а просто такой женщины, на которую невозможно не обратить внимание. Например, Анны Карениной или леди Джозианы у Гюго. И я вижу каждую черту их лиц! Я про них читаю – и вижу. Потому что они выразительные. А вот если бы, например, описать мое лицо, то что бы получилось? Волосы у меня русые и длины обыкновенной, до плеч, я даже не знаю, как их причесать или подстричь, чтобы получилось поинтереснее. Глаза тоже обыкновенные – серые. Ресницы вообще никак не опишешь, потому что они еще обыкновеннее.

– Они мокрые очень красивые, твои ресницы, – вдруг сказал Сергей.

До сих пор он слушал молча, и Ане казалось, что он с нею соглашается: действительно, самая обыкновенная у нее внешность, на это трудно возразить.

– Как это – мокрые? – не поняла Аня.

– Ну, когда они мокрые – от дождя или от снега, вот как сегодня. Они у тебя сразу тяжелыми становятся и вниз опускаются, как ветки на яблонях. И у тебя тогда глаза делаются не серые, а темные, вот как вечером воздух в саду, между ветками, и все лицо из-за этого меняется. Очень становится загадочное!

Он улыбнулся своей едва заметной улыбкой – наверное, вспомнил ее недавние слова, сказанные о нем.

– Ты надо мной смеешься, Сережа. – Аня тоже не удержалась от улыбки, хотя ее очень смутили его слова; она даже не предполагала, что он может произнести такое. – А ведь это все правда. За мной никогда даже мальчишки не бегали, не то что…

«Не то что взрослый, как ты, замуж не звал», – подумала она, но сказать это вслух все-таки постеснялась.

– За тобой, наверное, нельзя просто так бегать. Тебя можно только любить, – помолчав, сказал Сергей. – А это ведь не бывает часто. Но я понимаю, понимаю, – как-то торопливо добавил он. – Конечно, тебе хочется, чтобы за тобой многие ухаживали. Так и было бы, только чуть-чуть позже.

– Ничего мне такого не хочется, – обиделась Аня. – Я совсем не то хотела сказать, а только то, что…

Она запуталась, расстроилась и, вместо того чтобы объяснять дальше, еще больше путаясь в словах, наклонилась и поцеловала Сергея в пятнышко у виска. Сейчас оно белело так пронзительно, что еще больше напоминало стрелу.

– Сережа, ты только надо мной не смейся, – чуть слышно сказала она. – Знаешь, мне кажется… Я думаю, что буду любить тебя всю жизнь.

Часть II

Глава 1

Срок сдачи очередного номера приближался, поэтому Анна, как это всегда и бывало, проводила в редакции весь день с утра до вечера. Давно был сверстан ее материал о виллах Палладио, и фотографии к нему получились такие, какие она и хотела. Старичок-фотограф, живший в Виченце и делавший для «Предметного мира» все итальянские съемки, чувствовал дух и стиль журнала так, словно сам участвовал в его создании.

Каждый раз, глядя на фотографию виллы Маливерни, в белом мраморе которой отражались синие падуанские холмы, Анна чувствовала тот тихий укол сердечной печали, о которой ей говорил Марко и которая каким-то неведомым образом была связана с этим словом – холмы…

Фотографии к статье о мордовских вышивках Рита, как и обещала, поставила так выигрышно, что журнальный разворот смотрелся как произведение искусства. Вкус у нее был безупречный и какой-то очень современный, притом в самом лучшем смысле этого слова: без ощущения временности того, что она делает, но с отчетливым ощущением причастности к сегодняшнему дню. Это было важно, и за этот особенный вкус Анна и взяла Риту в журнал, хотя вообще-то не очень любила таких девиц, как она, – у которых все представления о жизни умещаются в незамысловатое пространство стильной московской тусовки.

Впрочем, ведь и «Предметный мир» тоже к этой тусовке отчасти принадлежал, хотя Валентина предпочитала именовать его не глянцевым, а, со старинной основательностью, иллюстрированным журналом.

К тому же Рита умела работать так четко и с такой самоотдачей, что Павлик Востоков смотрел на нее с уважительным недоумением и говорил:

– Вы, Маргарита Олеговна, такая воздушная девушка, что по контрасту со внешностью ваша работоспособность просто потрясает.

В ответ на подобные комплименты Рита только усмехалась, не отводя глаз от экрана компьютера, на котором выделывала какие-то немыслимые дизайнерские штуки. Скорее всего, правда, Павлик вовсе и не старался сделать ей комплимент, а просто говорил, что думал. Трудно было представить себе большую противоположность самому понятию «дамский угодник», чем Павел Афанасьевич Востоков.

Сегодня Анна должна была уйти с работы пораньше, потому что ей предстояло поучаствовать в светской жизни. Ее знакомая издательница только что выпустила книжку «Абсент», про которую уже говорили и писали везде и всюду, и Анна была приглашена на презентацию.

– Интересно, в современном абсенте тоже содержится полынный наркотик? – спросил Павлик, разглядывая роскошный опалово-изумрудный конверт, в котором Анне прислали приглашение на презентацию. – Думаю, все-таки нет. А в том, прежнем, содержался, и очень опасный. Не зря же этот ваш абсент во Франции тогда запретили. Сколько талантливых людей он угробил! – Кажется, Павлик вдохновился, глаза у него заблестели. – Верлен, Рембо, да что там – не сосчитать!

– Во-первых, абсент вовсе не мой, я его сегодня впервые в жизни попробую. А во-вторых, Верлен сам себя угробил, – пожала плечами Анна. – Да и остальные тоже. При чем тут абсент, если они принципиально занимались саморазрушением?

– Но они были художники! – горячо возразил Павлик.

– Я и не против, – улыбнулась Анна. – Они занимались саморазрушением именно как художники.

– Павел Афанасьевич, отвлекитесь от абсента, – сказала Рита. – Какая вам разница, есть в нем наркотик или нет, если вы даже пива не пьете? Подойдите, пожалуйста, к моему столу и посмотрите, как лучше поставить фотографии к вашей статье: виадук сверху, а барак справа, или наоборот.

– Сверху и справа – это, собственно, не противоположности, – объяснил Павлик. – К тому же это не барак, а фабричное здание середины прошлого века.

– Барак и фабричное здание – это, собственно, один черт, – не задержалась с ответом Рита. – Итак, я вас внимательно слушаю.

Она всегда разговаривала с Павликом его же интеллигентными, завершенными фразами, внося в них насмешливые нотки, и поэтому всегда казалось, что она то ли воспитывает его, то ли над ним издевается. Впрочем, Павлу Афанасьевичу, судя по всему, ничего такого не казалось – он отвечал Рите серьезно и обстоятельно.

Именно такой его ответ, напоминающий лекцию по архитектуре, Анна услышала краем уха, уже выходя из редакции.

К вечеру надо было переодеться во что-нибудь простое и дорогое, потому что презентацию организовывало французское посольство, а перед французами так же неловко было бы появиться вечером в рабочей одежде, как и выглядеть, по французскому же определению, слишком тщательно одетой.

Лондонское платье с цветочными абрисами мелькнуло в шкафу, когда Анна снимала с вешалки зелено-опаловую, под цвет абсента, юбку. В Москве вторую неделю шел снег, и не верилось, что когда-нибудь можно будет это платье надеть.

В прихожей Анна побрызгалась легкими, с горьковатым запахом духами, которыми пользовалась во всех случаях, когда надо было производить именно такое впечатление, как сегодня, – дорогой элегантности. Тут она вспомнила, что забыла в редакции сапоги – днем пришла с улицы, переоделась в туфли, а потом ушла прямо домой, вот и забыла, – а значит, придется заглянуть туда еще раз. Эти сапоги тоже являлись образцом дорогой элегантности – кожа тоньше, чем для перчаток, – поэтому заменить их другими было невозможно.

Она уже вышла на лестницу, когда зазвонил телефон. Возвращаться не хотелось – надо будет, на мобильный перезвонят. Но по обычной своей обязательности Анна все-таки решила вернуться.

– Скажи своему красавцу, чтоб не лез, куда не просят, – услышала она. Голос был странный: как будто говоривший специально растягивал слова. – Уж больно он у тебя упорный, так ведь и бошку потерять недолго.

– С кем я разговариваю? – спросила она ледяным тоном, чувствуя при этом, как сердце проваливается в пустоту. – Представьтесь, пожалуйста.

Номер звонившего, конечно, не определился.

– Щас! – хмыкнул тот. – Может, тебе еще данные паспорта продиктовать? Скажи, скажи, не забудь, – старательно растягивая гласные, повторил он. – Я ведь только по доброте душевной предупреждаю – тебя жалею. А его я не жалею, так что…

В трубке зазвучали гудки. Анна почувствовала, что у нее темнеет в глазах и трясутся руки.

«Этим и должно было кончиться! – лихорадочно мелькнуло в голове. – А чем же еще? Депутат этот его, какой-то дурацкий бизнес, конечно, криминальный, какой еще может быть у его депутата бизнес, или политика, еще хуже… Боже мой, что же теперь делать?!»

Можно было сколько угодно изображать спокойствие по телефону, но на самом-то деле какое могло быть спокойствие, когда Матвей, с его молодым упрямством и бесстрашием, все-таки впутался в какую-то жуткую историю, и гнусный голос с бандитской вальяжностью предупреждает ее об этом?

Анна немедленно набрала Матвеев номер. Конечно, дома его не было.

«Если и мобильный недоступен, я с ума сойду», – подумала она.

Но мобильный, к счастью, был доступен, и сын ответил сразу.

– Ты где? – спросила Анна, от ужаса забыв поздороваться, хотя сегодня она еще не разговаривала с ним.

– Привет, мамуль. А что? – удивленно спросил Матвей.

– Я хочу тебя видеть, – еле сдерживая дрожь, сказала она.

– Я тебя тоже, как всегда, – засмеялся Матвей. – Но, может, давай завтра, а? Я, понимаешь, не совсем в Москве, неохота по темноте возвращаться.

– Ты в Ростове? – спросила Анна.

– Почему в Ростове? – снова удивился Матвей. – На Клязьме. Да что с тобой, ма?

– Что можно делать в такую погоду на Клязьме?

Анне представились темные заснеженные леса и заледеневшая речка.

– Вообще-то ничего особенного. – Голос у него был спокойный, но мало ли какой у него голос! – Встреча тут у меня. А погода ни при чем, я же не на улице встречаюсь.

Анна сразу представила, как при этих словах сверкают зеленой хитростью его глаза.

– Матвей, мне надо срочно с тобой поговорить, – сказала она. – Объясни точнее, где ты, я сама приеду.

– Мамуль, если срочно, то суть дела я и по телефону прекрасно уловлю, – сказал он. – А подробности при встрече. Завтра буду, честное слово! Ну, излагай – я весь одно большое ухо.

Поняв, что увидеть сына немедленно ей не удастся, Анна сочла за благо и в самом деле изложить суть дела хотя бы по телефону.

– Мне минуту назад позвонил какой-то человек, застал меня на пороге, я только случайно еще не ушла. По голосу явный бандит – такой, знаешь, с претензией на нечто…

– С понтами? – уточнил Матвей. – Ну-ну, и чего?

– И того, что он сказал предупредить тебя, чтобы ты не лез, куда не просят, а иначе, сказал, недолго и голову потерять.

– Интересное наблюдение, – хмыкнул Матвей. – Но, согласись, неопределенное.

– Очень даже определенное! – воскликнула Анна. – Матвей, у меня руки дрожат, я вообще вся дрожу, не знаю, куда идти и что делать.

– А куда ты собиралась идти? – спокойно поинтересовался он. – Ну, ты же сказала, что он тебя на пороге остановил?

– Господи, да какая теперь разница, куда я собиралась идти?! Объясни мне, во что ты ввязался, почему этот человек звонит!

– Ма, да если б я знал, почему какой-то козел тебе звонит, разве ж бы я сразу не объяснил? – честным голосом уверил ее Матвей. – Не обращай внимания, вот нашла о чем думать!

Ясно было, что ничего, кроме сказки про белого бычка, она от ребенка не услышит. Да вообще-то и удивительно было бы, если бы Матвей взял да и рассказал маме какие-нибудь опасные подробности своих нынешних занятий… Он и раньше ничего подобного не рассказывал, и уж точно не стал бы этого делать теперь, когда она и так с ума сходит из-за этого непонятного звонка.

– Ты хотя бы покажись сразу же, как только вернешься, – вздохнула Анна. – Слышишь, Матвей? И будь поосторожнее.

– В ту же минуту, – с готовностью пообещал он. – А осторожный я и так – дальше некуда.

– С трудом верится… Ладно, приезжай.

Наверное, при этих словах она вздохнула так тяжело, что даже Матвея, который явно не ужаснулся маминому сообщению, проняло ее волнение.

– Мам, ну не переживай ты так, – попросил он. – Серьезный человек не будет такую фигню нести, а раз несет, значит, дешевка какая-нибудь, нечего и бояться.

– Но сам факт звонка тебя нисколько не удивляет, – поймала его на слове Анна. – Значит, ты прекрасно знаешь, в чем дело.

– Зуб даю – понятия не имею! – «Подзаборная» зелень его глаз снова представилась Анне как наяву. – А что не удивляюсь, так чему удивляться? Я у тебя коммуникабельный вырос, с разным народом приходится общаться. Мало ли чего кому в голову войдет? Еще раз позвонит, скажи, что я его урою.

– Ну и лексика у тебя! – Анна не выдержала и улыбнулась. – И как ты себе это представляешь? Вот прямо так я ему и говорю – «урою»?

– Да, ты такое вряд ли произнесешь! – засмеялся Матвей. – А они другой лексики не понимают. Все, ма, я выключаюсь – партнеры ждут. Не волнуйся, – предупреждая ее вопрос, сказал он, – это насчет депутатских заводов, и никакого криминала. Ну, надо же кому-то за его заводами приглядывать, пока он депутатствует. А я, можно сказать, профессионал управления, только диплом купить осталось.

Как ни странно, разговор с сыном немного ее успокоил, хотя ничего успокаивающего Матвей в общем-то не сказал, а сказал лишь то, что исчерпывающе называется «запудрить мозги». Он успокаивал ее совсем иначе, чем когда-то Сергей, но сама эта способность была у них общая.

«Может быть, и правда ничего страшного? – малодушно подумала Анна. – Он ведь, хоть и маленький еще, в этих делах все-таки лучше меня разбирается? Сказал, что дешевка…»

Она вспомнила, как однажды вынула из почтового ящика квитанцию, по которой Матвей должен был заплатить какой-то огромный штраф, перепугалась, стала ему звонить, а он посоветовал спустить «эту отрыжку бюрократии» в унитаз, потому что ее прислали для отчетности и никто не ожидает, что он станет по ней что-то платить. Анна тогда на всякий случай все же припрятала квитанцию, но оказалось, что мальчик был прав: наряд милиции на дом не явился, да и квитанций больше не присылали.

Но одно дело квитанция, отрыжка бюрократии, и совсем другое – этот зловещий голос… Положиться на Матвеево спокойствие в этом случае она не могла, но и что делать, тоже не представляла. Наверное, Сергей мог бы посоветовать что-нибудь внятное, но он снова уехал сразу же, как только вернулся из Праги, и, судя по тому, что Анна не знала, куда, уехал со своей настоящей женой. Поэтому звонить ему, чтобы спросить совета, она не могла. Да и не хотела.

Тогда, восемь лет назад, Анна с трудом удержала себя от того, чтобы не воспользоваться этой отчаянной и унизительной уловкой оставленных жен: звонить ушедшему мужу среди ночи, рыдать в трубку, говорить, что у нее обнаружили смертельную болезнь, что она доживает последние месяцы или, того хлеще, выдумывать проблемы с ребенком, которые якобы может разрешить только отец… Умом она тогда понимала, как все это глупо, но сердце требовало именно этой глупости: звонить ему среди ночи и просить, чтобы все было как прежде.

Чтобы ни разу не сделать этого тогда, ей понадобилась вся ее воля. А теперь… Теперь она просто отвыкла обращаться со своими проблемами к мужу и давно уже не чувствовала в этом необходимости. А зловещий звонок был именно ее проблемой – позвонили-то ей, а не Сергею. Может быть, правда, позвонили и ему тоже, но в этом случае тем более незачем лезть к нему с просьбами: он сам разберется, что делать в такой ситуации. То есть в любом случае ей не надо бросаться к нему за помощью, врываясь в тот мир, в котором идет его настоящая жизнь.

Все было за то, что делать ничего не надо, потому что сделать ничего нельзя. И что толку теперь рассуждать о том, что было бы, если бы восемь лет назад она все-таки сказала ему уйти, или если бы Матвей, вернувшись тогда из Египта, увидел дома прежних любящих друг друга родителей, а не чужих людей, которые зачем-то живут под одной крышей?..

Как было бы в первом случае, она не знала. А во втором – жизнь ее сына, конечно, сложилась бы иначе. По крайней мере, он не был бы так самостоятелен в двадцать два года, и совсем не во благо эта ранняя самостоятельность, которой так восхищаются ее приятельницы, жалуясь на своих вялых, безвольных детей…

Но ведь жизнь человеческая так же не знает сослагательного наклонения, как не знает его история.

Поэтому оставалось только последовать совету сына и идти туда, куда собиралась. Анна захлопнула за собой дверь квартиры и, не ожидая лифта, пошла по лестнице вниз. На полпути она вспомнила, что идет на улицу в туфлях и надо все-таки вернуться за сапогами, хотя и придется снимать редакционную квартиру с сигнализации.

Сейчас, когда из-за тревоги за Матвея на сердце лежала тяжесть, все эти мелочи быта казались ей огромными ведрами, которые она зачем-то несет на плечах. Анна носила ведра с водой на плечах, то есть не на плечах, конечно, а на коромысле, всего один раз в жизни, да и то сто лет назад – в Белоруссии, когда в гарнизоне отключили воду и пришлось идти к колодцу в соседнюю деревню Сябровичи. Сергей тогда рассердился так, как будто она ходила на минное поле, и сказал, что ей не надо поднимать тяжести, а что все женщины их поднимают, так мало ли какие глупости и гадости творятся на свете… И больше она ведер не таскала – он сам приносил воду утром и вечером. Но тяжесть ведер на плечах Анна все-таки запомнила.

Она помнила все, что было в те годы, так ясно, как будто все это не кануло в Лету.

Оказалось, что редакционная квартира не только не поставлена на сигнализацию, но даже еще и не заперта. В большой общей комнате был выключен верхний свет и зажжены пять разноцветных шаров, которые когда-то украшали витрину дореволюционной аптеки, а теперь использовались в редакции как светильники. Шары были сдвинуты со своих обычных мест и расставлены вокруг Ритиного стола, на котором стояла сама Рита. Поверх своего сегодняшнего наряда – узеньких пурпурных джинсов и такого же узенького гранатового джемперочка – она была, словно памятник накануне открытия, обернута длинным куском ткани с белой мордовской вышивкой.

Павлик сидел перед ее столом на полу и что-то вдохновенно рассказывал, а Рита смотрела на него сверху вниз, и на ее всегда невозмутимом лице было какое-то непривычное выражение – радостного изумления.

– Ой! – воскликнула она. – Вы что-то забыли, Анна? А мы тут… Мне тут Павел Афанасьевич разъясняет про символику белого цвета. – Она спрыгнула на пол и стала разматывать с себя белую ткань. – Я ему имела неосторожность сказать, что сейчас для дачи самая стильная клумба – это лунный сад, вот он и увлекся.

– Правильный стиль, – без тени смущения сказал Павлик. – Лунный сад – это, как мне Маргарита Олеговна объяснила, клумба, которая состоит из одних только белых цветов и поэтому светится в сумерках, а…

– Какие слова узнал, а? – подмигнула Анне Рита. – Правильный, говорит, стиль!

– … а символика белого цвета глубока и так же многообразна, как его оттенки, – продолжил Павлик. – Так что мне было о чем рассказывать Рите.

Он вдруг улыбнулся той своей улыбкой, при виде которой любой человек готов был сделать все, о чем его попросит Павел Афанасьевич. Правда, сам Павлик понятия не имел о неотразимости этой своей улыбки. Она появлялась на его лице, когда он был чем-нибудь очень сильно воодушевлен, а в таких случаях он о себе забывал совершенно.

Здесь, в ее доме, в тихом свете аптечных шаров, Анна почувствовала себя немного спокойнее. Это действительно была правильная жизнь, и эту правильную жизнь надо было поддерживать – в частности, тем, что надо было пойти на презентацию и использовать это мероприятие для разговоров с людьми, которые могут оказаться чем-нибудь полезны для журнала.

– Я только на минутку, – сказала она. – Ты, Рита, белую символику не снимай, Павел Афанасьевич тебе наверняка еще не все про нее рассказал. А меня водитель уже полчаса ждет, так что я убегаю.

Она надела сапоги и вышла, оставив главных антиподов своего коллектива обсуждать символику белого цвета, лунные сады и прочие чистые и прекрасные вещи. Не так уж много осталось в ее жизни того, что хоть сколько-нибудь воодушевляло бы и стоило заботы. Вот, журнал остался.

Анна на всю жизнь запомнила слова из прочитанной в детстве милой любовной книжки «Джен Эйр» – когда маленькая английская девочка спросила у героини: «Мы будем счастливы?» – а та ответила: «Мы будем много работать и чувствовать удовлетворение».

«А у нас все требуют счастья, как птица полета, – думала она сейчас. – И страшно обижаются, если его не получают».

У нее была работа, которая приносила удовлетворение, и это значило очень много.

Это ведь только в молодости кажется, что все, от чего загорается душа, будет длиться бесконечно. А к сорока годам понимаешь: колодезная вода, которая волновалась в тяжелых ведрах, потому и запомнилась навсегда, что тех чувств, с которыми ты смотрела на нее в восемнадцать лет, больше никогда не будет.

Глава 2

Аня думала, что слова Сергея о замужестве – это слова на будущее. Да и как она может выйти замуж, если ей еще целый год предстоит учиться в школе? А уж как сказать об этом родителям, она и вовсе не могла себе представить…

Но оказалось, что будущее для него – это тот самый день, в который они вернулись из Сретенского. Ну, в крайнем случае, следующий день.

– Сережа, я боюсь! – твердила Аня, когда на следующий день они встретились в университетском парке на Ленгорах, в двух шагах от ее дома и от его факультета. – Как же я родителям скажу? Ну давай подождем хоть… Немного подождем, а?

Листья уже облетели, воздух в парке был расчерчен черными мокрыми ветками, и вороньи гнезда на деревьях были полны вчерашнего снега. Все было тревожно в этот день – и узоры темных веток, и тяжелые от снега гнезда, и Анины чувства.

– Не надо бояться. – Она снова не понимала, что стоит в его глазах! – Я сам им скажу. Да ведь твои родители нормальные люди, все прекрасно поймут.

Аня как раз не была уверена, что нормальные люди «прекрасно поймут» то, что в семнадцать лет она собирается замуж, но не знала, как объяснить это Сергею.

– Анюта, я не могу без тебя жить, – глядя ей в глаза своим прямым взглядом, сказал он. – Я не понимаю, зачем без тебя жить. Или ты… передумала?

Сергей словно захлебнулся сырым воздухом, и она поняла, что все так и есть, как он говорит. Он действительно не может без нее жить, и это слишком серьезно, чтобы с этим шутить.

– Я не передумала, Сережа, – сказала Аня. – Как же я могла бы передумать? Только ты правда скажи им сам, – жалобно попросила она. – Все-таки ты себе даже не представляешь, что будет!..

– Представляю. – Улыбка мелькнула в уголках его губ, и у Ани стало легче на сердце. – Анютка, я все понимаю, что ты сейчас думаешь, и сколько тебе лет, я помню. Но что же мне делать? Если бы тебе было тридцать лет, все было бы то же. Так получилось.

Он обнял ее, прижал ее щеку к своей холодной от первого мороза щеке и шепнул ей в висок:

– Я тебя буду любить. Правда, Анют… Может, ничего необыкновенного и не будет, но это будет.

«Это и есть необыкновенное», – подумала Аня и засмеялась.

Ей хотелось плакать и смеяться одновременно, она не понимала, что с нею происходит, она ничего не понимала в том, что происходит вокруг – в морозном воздухе, в сером ноябрьском парке, в низком суровом небе. И только его голос, губы, его холодная щека, от прикосновения к которой становилось тепло, – только это было понятно во всем огромном мире.

Может, Сергей и представлял себе именно то, что произошло с родителями, когда он тем же вечером объявил им об их с Аней решении, – но Аня и поздней ночью не могла от всего этого опомниться.

Она давно уже лежала в своей кровати и делала вид, что спит, а мама все еще плакала на кухне с тем же отчаянием, с каким заплакала в ту минуту, когда услышала Сергеевы слова…

– Олечка, ну успокойся, не плачь! – просил папа. – В конце концов, он через год заканчивает университет, и…

– Он! Господи, да разве я о нем плачу?! Девочка, школьница, единственный ребенок – и вдруг замуж! Почему, зачем, какая необходимость? И чем это для нее обернется, как будто ты не понимаешь! Мы же с тобой эти студенческие браки видим каждый день, они же распадаются скорее, чем медовый месяц проходит! Конечно, ему не терпится, молодая физиология требует, а ей-то каково будет, когда он себе через год найдет другую девочку?

– Ну, почему обязательно так… – говорил папа, но в его голосе не было уверенности.

– И в школе, когда аттестат выписывают, надо паспорт предъявлять. Могу себе представить, какая там будет реакция!

– Олюша, но это уж просто ханжество! – без особенного пыла, но все же возмутился папа. – И потом, аттестат ведь еще не завтра выписывать, а…

– А пожениться они, насколько я его поняла, собираются именно завтра!

И мама снова расплакалась так, как будто именно завтра ее Анечке предстояла не свадьба, а похороны.

– Оля, что толку убиваться? – расстроенно, но твердо произнес папа. – Все равно мы ничего не можем сделать, неужели ты не видишь? У парня упорства и воли на десятерых, это же сразу понятно. Может, она и будет с ним счастлива…

– Может! – обиженно всхлипнула мама. – Только я предпочла бы, чтобы в ближайшие лет десять – ну, хотя бы пять, пока университет не окончит, – она была счастлива не с ним, а с нами.

– Мало ли что мы с тобой предпочли бы, – вздохнул папа. – Теперь, по крайней мере, надо внушить ей мысль, что это ее замужество не должно быть помехой в учебе. Ей школу заканчивать, поступать… Надеюсь, жених хотя бы это понимает.

«А он все понимает», – подумала Аня и вдруг, просто в одно мгновенье, уснула – как будто провалилась в совсем другой мир, в котором не было ни всех этих взрослых сложностей, ни слез, ни опасений, а был только Сергей и звучали только его слова: «Я тебя буду любить».


О том, что надо заканчивать школу и поступать в университет – наверное, на журфак, она ведь туда собиралась, – Аня помнила еще ровно месяц. А потом поняла, что все будет совсем иначе, чем рассчитывали родители да и она сама…

Сергей заехал за нею в школу. Он часто приезжал к концу ее уроков – у него как раз заканчивались лекции и был перерыв перед лабораторными занятиями. Из-за того, что весь ноябрь Аня чуть ли не каждый день прямо за школьным забором садилась в какую-то машину, на нее уже с завистливым любопытством поглядывали подружки и с подозрением – учителя. А классная, Ада Львовна, однажды спросила:

– Веснина, твой папа купил «Запорожец»?

– Нет, – ответила Аня.

– Тогда кто тебя постоянно встречает после уроков? Учти, ты еще несовершеннолетняя и, пока ты находишься в здании школы, мы несем за тебя ответственность!

Тон у классной при этом был такой, словно прямо из здания школы Аня отправлялась в ресторан или в какое-нибудь еще более неприличное место. Но вообще-то ведь так оно и было… Обычно они ехали к Сергею домой, и то, что между ними там происходило – давно была забыта и боль, и неловкость их первой близости! – должно было бы казаться учителям верхом неприличия. Если бы, конечно, они могли себе представить, куда и зачем едет после школы десятиклассница Веснина.

И сегодня классная проводила ее таким взглядом, который, наверное, мог бы прожечь дубленку. Но сегодня Аня этого взгляда не чувствовала. Она ничего не чувствовала и не помнила весь день, и весь день до приезда Сергея прошел как в бреду.

– Что случилось, Анютка? – спросил он сразу же, как только она села в машину.

– А откуда ты знаешь? – удивилась Аня.

– У тебя лицо расстроенное, – спокойно объяснил он. – Ну, кто тебя обидел?

– Никто меня не обидел. Просто… Сереж, ты знаешь, я думаю… То есть мне кажется… Наверное, это точно…

– Наверное или точно? – Он улыбнулся, глядя в ее смятенные глаза. – Это не одно и то же, как математик тебе говорю.

– Ой, Сережа, ничего я такого не знаю – одно и то же, не одно и то же! – Аня почувствовала, что сейчас заплачет. – Ты понимаешь, две недели нету… того, что должно быть… – Она не умела даже сказать ему об этом, она не могла вслух произносить те слова, которыми надо было об этом говорить! – И вообще… Меня все время тошнит, голова кружится, а раз ничего нет уже две недели лишних, то что же это может значить?

Она наконец выпалила все это и замолчала, словно задохнулась.

Сергей тоже молчал. Он не завел мотор, и машина стояла так неподвижно, как будто и она была в растерянности. Аня чувствовала, как в ожидании его ответа бешено колотится ее сердце.

– Что это может значить, понятно, – наконец сказал Сергей. – Надо ли тебе это, вот что непонятно.

– А… тебе? – еле слышно выдохнула Аня.

– Мне ты нужна. – Голос у него был такой ровный, словно они просто обсуждали, куда им сейчас поехать, в «Лиру» или в «Шоколадницу». – Ты. А значит, и… все остальное.

– Ты опять как будто «но» хочешь сказать, – с трудом выговорила Аня.

Ей показались обидными его слова про «остальное», хотя сама она от растерянности даже слов не находила, чтобы назвать то, что с ней произошло.

– Да. Опять «но», и опять по тому же поводу. Анюта, я сам не понимаю, как это происходит! – Глаза его вдруг сверкнули так, что стали похожи на тучи, из которых бьют молнии. – Я тебя так… Нет такого, чего бы я для тебя не сделал. И мне кажется, я стараюсь делать так, чтобы тебе было хорошо, но все время получается, что тебе из-за меня только хуже.

– Но почему же хуже? – спросила Аня.

Жалость – это было, кажется, последнее чувство, которое Сергей мог бы вызывать, но сейчас она почувствовала к нему именно жалость – такое отчаяние слышалось в его словах и читалось во взгляде.

– Да по всему хуже! Что, тебе лучше ребенка рожать, чем на выпускном вечере танцевать? – нерадостно усмехнулся он. – Ты еще спрашиваешь, что мне надо, чего не надо! Да все мои «надо» и «не надо» гроша ломаного не стоят по сравнению с тем, что ты из-за меня… – Он махнул рукой и замолчал.

– Давай поедем, Сережа, – сказала Аня. – Смотри, снег опять пошел, нас сейчас по крышу занесет.

Удивительно, что она вдруг совершенно успокоилась, хотя для спокойствия не появилось никакой причины, даже наоборот – Сергей ведь пришел в смятение… Но все, что мучило ее неопределенностью и пугало неизвестностью, – все развеялось как дым.

«Вот я, вот он, – подумала Аня. – Это очень просто, это так и должно быть. И чего же мне бояться?»

– Ты не думай, что я из-за ребенка испугался, – вдруг сказал Сергей. – Я правда только из-за тебя, Анюточка!

И в этих его словах было столько юной горячности, что Аня как будто впервые поняла: ему ведь всего двадцать два года, он ведь тоже совсем молодой, как и она сама… И, поняв это, она не испугалась, а обрадовалась. Тому, что оба они совсем молодые и впереди у них долгая, прекрасная жизнь.


Кажется, за всю свою жизнь Аня не видела столько маминых слез, сколько увидела их за свой восемнадцатый год!

Слезами сопровождался каждый Анин шаг: и когда Сергей перевозил к себе домой ее вещи, и когда, через два месяца после этого, она расписывалась с ним в Грибоедовском загсе – шумную свадьбу делать не стали, позвали только родственников и самых близких друзей, а близких друзей не бывает ведь много…

Удивительно, но самую ошеломляющую дочкину новость мама восприняла уже без слез – наверное, все выплакала. А может быть, дело было в том, что она сама же и высказала Ане в тот вечер, когда та забежала к родителям, чтобы наконец им сообщить…

– Все равно будет так, как решит Сергей, – вздохнула Ольга Николаевна. – Не понимаю, почему это так, но это так, и с этим, видимо, уже ничего не поделаешь. Поэтому у меня одна надежда: что он даст тебе выучиться… Хоть чему-нибудь, кроме стирки пеленок. Может быть, Антонина Константиновна поможет с ребенком. А мы, Аня… Извини, но если уж ты решила в детском возрасте начинать взрослую жизнь, то должна понимать и взрослые аргументы. У нас с папой в жизни другие приоритеты, ты не могла этого не замечать. Я не готова к тому, чтобы бросить работу и посвятить себя воспитанию внука. Мы, конечно, будем его любить, и помогать вам материально тоже, конечно, будем, но все остальное… Не обижайся на меня, Анечка, мне и так тяжело смириться с тем, что с тобой случилось. Кто мог думать – с твоим умом, с твоей серьезностью, и такой результат!.. – Она махнула рукой и наконец заплакала.

Сразу после третьей четверти Аня перевелась в экстернат и, по правде говоря, вздохнула с облегчением. Ей надоело жадное любопытство, которое она физически чувствовала в школе, надоел похабный шепот мальчишек за спиной и хихикающая болтовня девчонок, которая обрывалась при ее появлении. Совсем бросить школу было нельзя: надо было получить аттестат и все-таки поступить в университет. Конечно, не в этом году, потому что в августе ей предстояло рожать, но, может быть, в следующем…

Антонина Константиновна восприняла Анино появление в своем доме так же, как месяц назад восприняла ее появление в маленьком салоне «Запорожца»: как будто так оно и было всегда. О ее беременности свекрови было к тому времени уже известно, хотя свадьба, из-за дурацких загсовских правил, состоялась только через два месяца. К свадьбе Антонина Константиновна подарила невестке золотую старинную парюру с гиацинтами – кольцо, серьги и брошь. А про беременность сказала – тоже так, словно это было самым обычным делом:

– Анечка, кого ты больше хочешь, мальчика или девочку?

– Мне все равно, – смутилась Аня: еще никто, даже Сергей, не говорил с нею об этом так прямо.

– Ну и правильно, – кивнула Антонина Константиновна, и на этом разговор о предстоящем событии был окончен.

В этой хрупкой, с совершенно неуловимой внешностью женщине было что-то непонятное. В этом смысле Сергей был похож на нее, хотя его непонятность была для Ани все-таки другая, чем непонятность его мамы. Он был мужчина, и то, что составляло для нее мужскую загадку вообще, было проявлено в нем очень сильно. А его мама была непонятна, как непонятна бывает река: течет куда-то по своим законам, делает причудливые повороты, кружит воду, образуя тихие омуты… А почему все это, для чего – кто же может знать из стоящих на берегу?

Иногда Аня ловила себя на мысли, что сама она выглядит в квартире Ермоловых даже органичнее, чем хозяйка этой квартиры, прожившая здесь всю жизнь. Во всем, что делала Антонина Константиновна – готовила обед, протирала многочисленные старинные безделушки, стоящие на огромном письменном столе, или, сидя в глубоком кресле под торшером, читала по вечерам старые, с ятями, книжечки стихов в хрупких бумажных обложках, – чувствовалась какая-то… временность жизни, что ли. Казалось, что она легко, без сожаления, может оставить любое свое занятие, потому что главным для нее – и даже не главным, а единственно существующим, – является не то, что она делает, а то, что происходит у нее в душе.

Эта глубокая погруженность в себя не имела ничего общего с эгоизмом или самовлюбленностью. Это было что-то такое, чего Аня никогда не видела и не знала. Иногда ей как-то совсем уж глупо представлялось, что Антонина Константиновна может исчезнуть в любое мгновенье – как птица или бабочка, случайно залетевшая в комнату и летающая по ней ровно до той минуты, пока так же случайно не окажется напротив открытого окна.

Однажды Аня спросила мужа:

– Сереж, а твоя мама что, разошлась с твоим папой?

– Она с ним, по-моему, никогда и не сходилась, – пожал плечами Сергей. – Мне она, во всяком случае, ничего о нем не говорила. Я пытался спрашивать, но только когда маленький был, а потом-то уже заметил, что ей эти расспросы…

– Ей неприятно было о нем вспоминать? – догадалась Аня.

– Скорее нелегко. У нее такое лицо делалось, когда я о нем спрашивал… Как будто это какая-то очень сильная боль. Ну, я и перестал. Я потом, когда постарше стал, думал, она замуж выйдет. Но сама она об этом совсем не думала.

– А разве ей кто-нибудь предлагал выйти замуж? – удивилась Аня. – Ой, то есть, конечно…

Она смутилась, поняв, что отозвалась об Антонине Константиновне как-то бестактно. Но просто – если Ане собственная внешность казалась не слишком выразительной, то уж внешность этой похожей на текущую воду женщины и вовсе не вызывала мыслей о том, чтобы у нее могли быть какие-нибудь кавалеры, ухажеры, женихи…

– Представь себе, очень часто, – кивнул Сергей. – Я сначала тоже удивлялся, а когда подростковый возраст перерос, то перестал. На таких женщин, – объяснил он, – мужчины сразу обращают внимание.

– Почему?

Теперь Аня не только удивилась, но просто поразилась. И ее страшно заинтриговали слова мужа! Почему это мужчины обращают внимание на женщин с такой неброской внешностью? Ей казалось, совсем наоборот.

– Потому что она… Ну, я не совсем могу объяснить, но сам это очень хорошо понимаю. Потому что все женщины постоянно как будто бы оглядываются, присматриваются к мужчинам, а она как-то очень сама по себе. А это заводит, – улыбнулся Сергей. – Сразу думаешь: значит, она находит в себе что-то такое, что для нее важнее любого мужчины. И что же это такое необыкновенное? В общем, у кого просто азарт появляется, а кто и в самом деле влюбляется. Только напрасно.

Аня все-таки мало что поняла из этого объяснения. Почему, например, мужчин заводит то, что женщина вообще не обращает на них внимания? И почему они влюбляются в такую женщину напрасно?

Впрочем, она думала об Антонине Константиновне редко и мельком. Та словно бы не испытывала потребости в том, чтобы о ней думали, чтобы уделяли ей внимание… А уж о том, чтобы вмешиваться в жизнь сына или его юной жены, и вовсе речи не было.

Просторная квартира состояла из имевших странную, неправильную форму комнат, две из которых выходили в третью, общую. Так что никакой тесноты не ощущалось, даже если все были дома. К тому же Сережина мама работала – в какой-то организации с невнятным названием и, как показалось Ане, такими же невнятными задачами; кажется, это было что-то, связанное с торфом. Антонина Константиновна и торф – это было совершенно необъяснимое сочетание, и трудно было представить, что она делает в этой своей организации. Но на работу она уходила каждый день, так что всю неделю ее присутствие в квартире было уж и вовсе неощутимо.

Когда однажды Аня робко поинтересовалась, не надо ли приготовить обед, свекровь улыбнулась и сказала:

– Как хочешь, Анечка. Если тебе нравится, приготовь, если нет – я сама. Это неважно.

А что для нее важно, почему – не сказала.

Аня тогда вздохнула с облегчением. Она почти не умела готовить, тем более что-нибудь такое фундаментальное, что можно было бы считать обедом. Она вообще вдруг со страхом осознала, что мама была права: она вступила во взрослую жизнь в детском возрасте, и правила взрослой жизни ей совсем непонятны.

Но если где-нибудь освоение этих правил могло быть предельно необременительным, то, конечно, именно здесь, в квартире на последнем этаже дореволюционного доходного дома, где хозяйкой была похожая на реку женщина, а хозяином – мужчина, в котором для Ани воплощался весь белый свет.

Сергей уезжал в университет рано утром, а возвращался домой поздно вечером, потому что после занятий он подрабатывал, делая математические расчеты в лаборатории какого-то закрытого научного института. Но днем он всегда приходил домой хотя бы на час, и Аня знала, что он приходит не для того, чтобы пообедать, а для того, чтобы ее увидеть. Сам он никогда об этом не говорил, но об этом говорили его глаза, когда он открывал входную дверь и видел Аню, выбегавшую ему навстречу. В эти минуты в его глазах не было для нее никакой загадки, весь он был ей открыт – с его любовью к ней, с его желанием видеть ее, обнимать, целовать…

Сергей расспрашивал ее о том, что она делала сегодня, и Аня рассказывала, как днем заходила к Наташе Иванцовой и наконец познакомилась с Инной Герасимовной, главной редакторшей «Декоративно-прикладного искусства», и совершенно непонятно, почему Наташка называет ее змеей: очень милая женщина, и разговаривала с Аней так доброжелательно, и даже предложила почитать статью, которую принес в журнал начинающий автор, а потом высказать свое мнение, потому что статья о молодом резчике по дереву, а Аня ведь тоже совсем молодая…

В редакцию журнала Аня вообще заходила каждый день. Это было просто какое-то завораживающее место! А то, что попасть туда, по какой-то непонятной архитектурной причуде, можно было прямо из кухни ермоловской квартиры, делало редакцию местом не только завораживающим, но и почти домашним.

Конечно, весь день дверь была заперта, но по вечерам, особенно по вечерам в пятницу, когда все сотрудники расходились пораньше, Наташа отпирала ее со своей стороны, а Аня со своей. Потом Аня подолгу сидела в редакционной квартире – пила чай, болтала с Наташей и, главное, разглядывала вышивки, резные и расписные шкатулки, восковые муляжи овощей и фруктов и еще множество необыкновенно красивых предметов, которые хранились в шкафах и в комодах.

И в этом смысле редакция словно бы продолжала квартиру Ермоловых, в которой тоже было много не имевших точного назначения, но очень красивых старинных вещей, вроде держателя для бумаг в виде двух сложенных бронзовых ладоней или посеребренной глиняной птицы. Аня специально нашла изображение такой птицы в энциклопедии по искусству – это оказался Сирин; читать про него, а заодно и про Гамаюна с Алконостом, было очень увлекательно.

Все это она рассказывала Сергею, а он слушал так внимательно, как будто она сообщала ему сведения невесть какой важности. Ане все же не верилось, что ее рассказы ему действительно интересны – иногда ей казалось, что он слушает их только потому, что все это интересно ей. Она рассказывала ему про глиняного Сирина и про стакан с мухой, нарисованной так живо, что ее хотелось поймать – как объяснила ей Инна Герасимовна, это была такая в девятнадцатом веке стеклянная шутка, – а потом вдруг замирала посреди своего рассказа и говорила:

– Сережа, если хочешь, послушай: он снова брыкается…

И тогда Сергей клал руку ей на живот, а Аня смеялась, потому что это были единственные минуты, когда глаза у него делались растерянными и даже немножко испуганными. А растерянность в его глазах выглядела непривычно и смешно.

Аня называла ребенка «он», хотя вполне возможно, что это была девочка. Но так уж с самого начала установилось, да и Антонина Константиновна сказала ей однажды:

– У тебя, Анечка, будет мальчик.

– Почему? – удивилась Аня.

У нее еще даже живот был почти незаметен, чтобы можно было ссылаться на какие-нибудь народные приметы – вроде того, например, круглый он «на дочку» или продолговатый «на сына».

– Потому что ты похожа на маму мальчика, – ответила свекровь.

А в чем разница между мамой мальчика и мамой девочки, этого она, по своему обыкновению, не объяснила.

И шестого августа у Ани родился мальчик.

Глава 3

«Жалко все-таки, что Сережа машину продал! – думала Аня, вглядываясь сверху в темный пустынный двор. – Сейчас бы, наверное, уже дома был, а в метро когда еще доберется…»

Машину Сергей продал сразу же после того, как привез на ней Аню с Матюшей из роддома. Аня тогда ужасно расстроилась. Не то чтобы ей так уж необходима была машина – куда ей было добираться дальше сада «Эрмитаж», в котором она гуляла с коляской? – но она знала, что Сергей привык к машине так, что не представляет себе жизни без нее.

Ушастого «Запорожца» подарила ему мама – сразу же, как только он поступил на мехмат МГУ. Антонина Константиновна выиграла деньги по каким-то старым облигациям своей покойной матери и решила, что лучшее для этих денег применение – это осуществленная мечта сына.

– А что еще, Сережа? – сказала она ему тогда. – Я же знаю, что ты этого хочешь. А откладывать полжизни, пока уже и желание пропадет… Зачем?

С тех пор Сергей повсюду ездил на машине, даже в университет, хотя это, наверное, у многих вызывало раздражение. Принадлежащий студенту автомобиль, даже такой незамысловатый, как «Запорожец», уж точно воспринимался не как средство передвижения, а вот именно как роскошь.

А может быть, ничьего раздражения это и не вызывало, потому что Сергей все делал так, что каждому, кто рядом с ним находился, сразу начинало казаться: как он делает, так, значит, и надо, и по-другому быть не может.

Поэтому, узнав, что он продал машину, Аня расстроилась.

– Но зачем же, Сережа? – спросила она.

– Затем, что для ребенка много всего надо, – пожал он плечами.

– Но мои родители могли бы все купить, – возразила Аня.

– Анюта, я это понимаю, – поморщился он. – Но пусть они просто купят, что захотят, в подарок, ладно? А «все» – не надо.

Как он относится к новорожденному Матвею, Аня не понимала. Да она, по правде говоря, не понимала и того, как сама к нему относится… Нет, она, конечно, сразу полюбила этого крошечного мальчика, тем более что он с самого рождения был славненький, совсем не такой, как младенцы соседок по палате – сморщенные, лысые, красные или даже почему-то желтые. Матвей был хоть и маленький, но самый настоящий красивый человечек – с правильными чертами лица, с пушистыми темными волосами и, главное, с удивительными глазами: ярко-зелеными и такими умненькими, словно он знал что-то такое, чего взрослые и знать не могли.

Он просто не мог не нравиться, и он нравился всем. Анины родители пребывали от внука, которого они навещали каждые выходные, в полном умилении, тем более что и назвали его, по их просьбе, в память покойного дедушки.

Но при всем этом Аня часто ловила себя на том, что никак не привыкнет к тому, что ребенок – это часть ее самой, и к тому же настолько всепоглощающая часть, что на все остальное просто не остается сил. Невозможно было привыкнуть, что теперь ее жизнь идет не в собственном ритме, а в том, который определяется этим любимым, но невероятно требовательным существом.

Ночью невозможно было спать, потому что мальчик хотел есть или просто плакал – так, что непонятно было, чего он хочет. Когда он засыпал днем, невозможно было почитать, потому что ужасно хотелось спать или надо было готовить ему еду: молока у Ани почти не было, она кормила ребенка грудью всего неделю.

Но дело было даже не в усталости… Она не могла привыкнуть к тому, что больше сама себе не принадлежит и что вся ее жизнь теперь – это сплошная оглядка: здоров ли Матюша, спокоен ли он, сыт ли, не пора ли ему гулять… Наверное, это и была та взрослая жизнь, о которой ее предупреждала мама и от которой у Ани теперь слезы постоянно были близко к глазам – «слезки на колесках».

Из-за всего этого у нее и не было времени – а главное, душевных сил, – чтобы разобраться, как относится к ребенку Сергей. То есть внешне-то все было нормально. Каждый вечер он стирал пеленки, которых за день в ванной накапливалась целая гора, ночами вставал и пытался укачивать сына, хотя до трех месяцев, из-за младенческих газов, никакое укачивание не помогало, – в общем, вел себя как идеальный отец. Но иногда, если Ане удавалось ненадолго вынырнуть из бесконечных забот и тревог о ребенке, она замечала, что Сергей смотрит на него с тем же чуть испуганным недоумением, с которым прислушивался к его движениям у нее в животе.

Да и то, что раньше заставляло их ожидать каждой ночи с особенным нетерпением, а вечерами то и дело поглядывать друг на друга с сильным и прямым чувством в глазах, – и это теперь происходило как-то торопливо, словно бы тоже с оглядкой, и даже не каждую ночь.

В общем, с появлением любимого и красивого сына жизнь молодых Ермоловых изменилась так сильно, как никто из них не ожидал. И нельзя было сказать, что их обрадовали эти перемены…

Единственным человеком, который не испытывал никаких затруднений из-за Матвея, была Антонина Константиновна. Внук не только ничем не потревожил тот мир, в котором она жила, но, как казалось Ане, сразу стал самой органичной частью этого загадочного мира. Свекровь проводила с ним все время, которое бывала дома, и это получалось у нее так же естественно и незатрудненно, как читать стихи в книжечках с хрупкими обложками. Она всегда точно знала, почему ребенок плачет, холодно ему или жарко, наелся он или просто задремал с соской во рту и через пятнадцать минут потребует продолжения еды… Она если не говорила с ним на одном языке, то только потому, что Матюша еще не говорил вовсе, но понимала его лучше, чем Аня, не говоря уже о Сергее.

Антонина Константиновна хотела брать ребенка к себе в комнату на ночь, но этому воспротивился Сергей. Все-таки у нее было больное сердце, а вставать на работу ей приходилось рано, так что бессонные ночи едва ли прошли бы незаметно.

Вообще же Аня только вечерами, когда свекровь возвращалась домой, вздыхала с облегчением. Можно было хотя бы некоторое время не быть настороже, словно какой-нибудь чуткий прибор, настроенный на частоту ребенка.

И вот теперь был как раз такой вечер. Матюша спал, Антонина Константиновна сидела в любимом своем глубоком кресле и вязала ему летнюю шапочку с кружевами, а Аня стояла у окна и ждала Сергея.

У нее всегда вздрагивало сердце, как только она его видела. Когда он шел через двор, когда открывал дверь подъезда – и когда появлялся наконец на пороге, каждый раз такой неожиданный, такой непривычный, как будто это не с ним она рассталась всего лишь утром!

Этим вечером все было так же, как обычно, но ровно до той минуты, пока Сергей не вошел в квартиру и Аня не увидела его глаза. Глаза были такие, что она чуть не вскрикнула от испуга…

«Что у него могло случиться такое страшное?» – мгновенно мелькнуло у нее в голове.

Вот уже восемь месяцев любые опасности связывались в ее сознании только с Матюшей – с тем, что он простудится, или проглотит какую-нибудь пуговицу, которую найдет на полу, или упадет, не дай Бог, с дивана, – и поэтому все трудности внешнего мира казались ей какими-то нереальными. Сергей заканчивал университет, диплом был уже защищен, оставались только госэкзамены, а после них подготовка в аспирантуру… Что могло произойти такое, из-за чего лицо у него белое и застывшее, как будто он получил известие о смерти близкого человека?

– Что случилось, Сережа? – спросила Аня, глядя в его неузнаваемое лицо.

– Анюта, мне, наверное, придется уехать, – сказал он, не проходя в комнату и даже не раздеваясь.

– Как уехать? – не поняла она. – Сейчас?

– Нет, все-таки не сейчас. – Он наконец улыбнулся, но улыбка получилась такая, что лучше бы ее вовсе не было. – Летом.

– Ты разденься, Сережа, – сказала Антонина Константиновна, незаметно вышедшая из комнаты в прихожую. – Если ехать не сейчас, то ты разденься и поужинай.

– Да, – сказал он. – Да, я разденусь и поужинаю.

Аня не только никогда не видела Сергея в таком состоянии, но даже не могла представить, что это вообще возможно.

И только когда он, так и не притронувшись к еде, наконец рассказал, почему ему придется уехать, она поняла, что сама на его месте просто плакала бы навзрыд. Да и на своем тоже.

Но на своем месте плакать было нельзя, это Аня понимала. Нетрудно было сообразить, что Сергею хватит уже и того, что вместо науки, вместо аспирантуры, вместо всех его надежд – ему предстоит армия. И если вдобавок к этому он увидит явное отчаяние своей жены… Впрочем, о неявном ее отчаянии он тоже, конечно, догадывался. Как и о том, что она еле сдерживает слезы.

Уже ночью, без сна лежа рядом с Аней на широкой старинной кровати, Сергей вдруг сказал:

– Анюта, милая, ведь я еще больше перед тобой виноват, чем ты думаешь…

– Почему?

Она быстро проглотила слезный комок, стоящий в горле, и приподнялась, пытаясь заглянуть ему в лицо. В мертвенном смешанном свете луны и уличных фонарей лицо было еще белее, чем во весь сегодняшний вечер. Даже пятнышко у виска было поэтому незаметно.

– Потому что я себе эту армию, считай, сам устроил.

– Но как же, Сережа? – ахнула она. – Ты сам попросился в армию?!

– Ну, конечно, не до такой степени. – Он невесело усмехнулся. – Проситься не просился, но просчитать последствия своего поведения тоже не удосужился. Я еще во время сборов догадался, что это может случиться. – Он взглянул ей в глаза и уточнил: – То есть даже не догадался, а понял, что кончится почти наверняка этим. Но ничего не предпринял, чтобы этого избежать… Хотя я вообще-то и сейчас не представляю, что мог бы против этого предпринять. Нет, представляю! – Он сел так резко, что кровать громко скрипнула и Матвей завертелся у себя в кроватке. – Пойдем на кухню, Анюта, а? – шепотом попросил Сергей. – Совсем мне не спится.

На кухне он сразу же закурил и, кажется, немного успокоился. Во всяком случае, того отчаяния, которое Аня услышала в его словах: «Нет, представляю!» – уже не было.

– Это на сборах случилось, – сказал Сергей. – Прошлым летом, как раз когда Матюшка родился. Помнишь, нас на все лето отправляли?

Конечно, Аня это помнила. Она тогда расстроилась из-за того, что во время ее родов Сергей будет на военных сборах; эта была обязательная программа военной кафедры, без сборов не давали звания лейтенанта запаса. Правда, за день до рождения ребенка он все-таки приехал в Москву по заверенной врачом телеграмме, поэтому о неприятностях, связанных с этими его сборами, Аня вскоре забыла. Как теперь оказалось, напрасно.

– Я даже представить не мог, что из этого получится. – Аня никогда не видела, чтобы он так курил – так много и с таким остервенением. – Стоял на тумбочке…

– Почему на тумбочке? – удивленно спросила она.

– Это так называется просто. Дневальный, значит. Входит полковник – я докладываю, что там положено докладывать. Смотрю, полковник знакомый – университетский завкафедрой. Видно, с инспекцией приехал. Ну, и заводит со мной задушевный разговор. – На этот раз он усмехнулся уже не просто невесело, а зло. – Как, мол, служба идет, да нравится ли армейская жизнь… Обычная такая бодяга. Я отвечаю: «Служба идет нормально, армейская жизнь нравиться не может». Он сразу: «Почему же вам, товарищ Ермолов, не нравится армейская жизнь? И фамилия у вас генеральская, и отвечаете вы четко, и выправка отличная – не сравнить с вашими коллегами, на которых форма мешком висит, – а армейская жизнь вам почему-то не нравится! Может, это на вас кто-нибудь из друзей неправильно влияет? Так вы на него укажите замполиту, проведем беседу…» В общем, задушевная такая провокация, тоже обычная. Ну что я должен был ответить, Анюта?

Аня не представляла, что ее муж должен был ответить какому-то неизвестному полковнику на предложение «указать замполиту». Что должен был – не представляла, но что ответил – тут же представила, и, как выяснилось, представила правильно.

– Мне тогда показалось, что я ничего особенного и не ответил, – виновато произнес он. – Сказал, что никто на меня не влияет, а у меня своя голова на плечах, и своей головой я думаю об армии то-то и то-то. И что за нашу армию, может, только в Отечественную войну было не стыдно. Да и то вообще-то стыдно, что солдат не жалели и, чтобы немцев остановить, просто трупами дорогу перед ними завалили. В общем, довольно внятно все это ему изложил, – снова усмехнулся он. – А ты в это время, между прочим, собиралась рожать, но вот это соображение, тоже вполне внятное, в моей самостоятельной голове почему-то не появилось.

– Но что же ты мог другое сказать, если ты так думаешь?

Аня невольно улыбнулась, хотя им обоим было совсем не до смеха. Но очень уж смешно он смотрел на нее исподлобья – совсем как Матюшка, когда она отбирала у него какую-нибудь гадость, которую он потихоньку вынимал из мусорного ведра.

– Помолчать я мог, вот что! – сердито ответил Сергей. – Независимость свою заткнуть в… куда подальше – и помолчать. А я не помолчал – вот и получил. Он мне тогда уже разъяснил, завкафедрой, – сказал Сергей, – что у меня, мол, превратное мнение о советской армии, а чтобы это превратное мнение исправить, он мне предоставит возможность в нашей армии послужить. Я еще подумал, что он меня из университета на последнем курсе хочет выпереть, но вышло все гораздо проще, без эффектных жестов. Надо кого-то лейтенантом призывать по разнарядке – меня и призвали. Вот и все, Анюточка. – Он вдруг вздохнул, и опять точно так же, как вздыхал Матюшка, когда, вертясь, случайно переворачивал тарелку с супом. – Так что я, можно сказать, своими руками все сделал, чтобы два года тебя не видеть.

– Почему? – растерянно спросила Аня.

– Сам не знаю, почему я все это ему ляпнул. – Теперь улыбка у него получилась жалкая. – Моча в голову ударила – вот как про такую дурость говорят.

– Да я не про то! Почему ты собираешься два года меня не видеть? – воскликнула Аня. – Ты что, в казарме будешь жить?

Она плохо представляла себе, как устроена армейская жизнь. Может быть, лейтенанты должны жить вместе с солдатами? Или им все-таки дают какое-то жилье, или дают только настоящим лейтенантам, а тем, кого забирают после университета, никакого жилья не положено и они живут в казарме?

– Нет, в казарме я жить не буду, – объяснил Сергей. – Но где буду, непонятно. И уж точно, что не в Москве: не для того полковник старался. Ты что? – Он вдруг всмотрелся в Анины глаза. – Ты думаешь, что…

– Я не думаю, а знаю, – сердито сказала Аня. Она впервые рассердилась на него, да еще как! – Я знаю, что буду жить с тобой – там, где ты будешь жить. И при чем здесь Москва?

– Москва здесь при том, – медленно проговорил Сергей, – что в ней находится университет, в который ты этим летом должна поступить.

– Я про университет ничего никому не обещала, – сузив глаза, отчеканила Аня. – А тебя я… тебе я… Перед Богом и людьми!

Она почти выкрикнула эти слова – и наконец заплакала. Произнесенные вслух, они звучали слишком торжественно и, может быть, даже смешно. Но Аня-то знала, что они – правда, и ей было совершенно неважно, как эта правда звучит.

Наверное, Сергей это понял. Ни слова не говоря, он бросил сигарету в форточку и обнял Аню, прижал к себе. Он молчал все время, пока она плакала, и только сердце его стремительно билось у ее виска, и макушкой она чувствовала, как вздрагивает его горло.

Глава 4

Никогда она не видела таких лесов и такой реки!

Да она ведь и никаких лесов вообще-то не видела, а единственная река, которую ей приходилось видеть, кроме Москвы-реки, была Красивая Меча в Сретенском – совсем узкая, обмелевшая, хотя и с живописной запрудой на том месте, где когда-то стояла мельница.

Но сравнить Красивую Мечу с Сожем было просто невозможно. Сож оказался настоящей рекой, широкой и мощной – такой, про которую сразу хочется сказать: несет свои воды.

Ане казалось, что Сож и ее несет на себе, как лодочку, сделанную из древесной коры. Но это не пугало, а, наоборот, наполняло радостью и необъяснимой силой. Она привыкла втайне сравнивать Сергея с теми явлениями жизни, которые сильно затрагивали ее чувства, и теперь ей казалось, что Сож и Сергей – это одно, что Сергей и есть Сож, и они оба несут ее куда-то в новую жизнь, которой она еще не знает, но совсем не боится. Эта новая жизнь была – Сергей, и мощно несущий свои воды Сож подтверждал это так же, как рука мужа, лежащая на Аниных плечах.

Сергей встретил ее и Матюшу в Гомеле и прямо с вокзала повел гулять в городской парк.

– Катер только через три часа будет, – сказал он. – А парк здесь… Вот увидишь! Это Паскевича парк был, польского графа, там дворец – глаз не отвести.

Он сказал это так же, как когда-то в Сретенском говорил засыпающей Ане, что завтра они пойдут гулять по аллее Печальных Вздохов. То же обещание счастья слышалось в его голосе, и у нее так же замирало сердце в ответ на это обещание.

Старинный парк, расположенный на высоком холме над Сожем, и в самом деле потрясал воображение. В нем не чувствовалось ни скучной размеренности, ни унылой запущенности – он был огромный, многоуровневый и как раз такой, каким представляет старинный графский парк мечтательная душа: с уходящими в заросли дорожками, с увитыми диким виноградом беседками, неожиданно возникающими за поворотами этих дорожек, с чудесным озером, по которому плавают лебеди, и с гротом, сложенным из огромных замшелых камней…

В гроте было маленькое кафе, в котором в будний день почти не оказалось посетителей. Матюшка, несмотря на дорожную усталость, совсем не капризничал – да он вообще-то и никогда не капризничал, – но вертелся как веретено и подпрыгивал так, словно сидел не у папы на колене, а на батуте. Ему недавно исполнилось десять месяцев, ходить он еще не умел, но все время пытался, поэтому у него постоянно был разбит то нос, то лоб, а в данный момент то и другое вместе.

– Ты поспал бы, а, Матвей? – попросил Сергей. – А я бы маму пока поцеловал…

Спать ребенок, однако же, не собирался, поэтому желание поцеловать Аню так и стояло у Сергея в глазах. Хотя они ведь целовались все время, пока гуляли в парке; у Ани даже губы болели от его поцелуев.

В кафе играла музыка, и можно было самим выбирать мелодии. Надо было бросить пятачок в большой прозрачный ящик, и тогда металлическая «рука» брала заказанную пластинку и опускала на нее иглу. Аня выбрала «Санта Лючию», которую пел Робертино Лоретти. И все время, пока Сергей кормил Матюшку растаявшим в вазочке мороженым, и смотрел на нее, и губы у него пересыхали, – звучала эта томительная, будоражащая душу песня.

– Там вообще-то красиво, – сказал Сергей. – Глушь, конечно, но, по-моему, все-таки не унылая глушь. Только леса и реки. Это ведь красиво, а?

Голос у него был счастливый и виноватый.

«Глупый какой!» – подумала Аня.

Конечно, он считал, что ей совсем не хочется ехать в глушь, и пытался ее подбодрить. Он и представить себе не мог, как она соскучилась по нему за тот месяц, что они не виделись, и как неважно было для нее, где они будут вместе! Даже еще и лучше, что глушь, – значит, они будут вместе все время и ничего не будет отвлекать их друг от друга.

– Леса и реки – это очень красиво. – Аня даже прижмурилась, представляя себе все это. – А почему реки, разве их много?

– Две, – ответил Сергей. – Река Липа впадает в Сож. И мы, получается, на полуострове стоим.

– Река Липа, город Ветка! – засмеялась Аня.

– Ну да, райцентр Ветка, – улыбнулся Сергей. – Только до него от нас довольно далеко, да и добираться нечем. Там, правда, глушь, Анюточка, – словно извиняясь, сказал он.

И вот они плыли в эту замечательную глушь на катере, и Сож блестел перед ними под летним солнцем так, что больно было глазам и счастливо сердцу.

Речной путь до гарнизона был самый короткий. Правда, рейсов туда не было, но катер военным иногда давали, и Сергей попросил командира части приурочить какие-то дела, которые у того были в Гомеле, к приезду его жены.

Матвей наконец уснул в маленькой белой каюте, а Аня с Сергеем стояли на носу катера. Она все время чувствовала, как вздрагивает его рука на ее плечах, и понимала, как сильно ему хочется, чтобы между ними не было совсем никаких преград, даже вот этой тоненькой преграды из его гимнастерки и ее белого батистового платья.

Военная форма действительно сидела на нем как влитая, этого невозможно было не заметить, хотя никакой радости от того, что ему пришлось эту форму надеть, никто из них не испытывал. Но вообще-то сейчас они об этом и не думали, потому что оба думали только о том, как войдут наконец в квартиру, которую Сергей описывал Ане в письмах – в одной комнате всегда полумрак из-за рябин, стучащихся в окно, а в другой, наоборот, всегда светло, потому что окно выходит прямо на поляну между высокими дубами, – и закроют за собою дверь, и никаких преград больше не будет…


Казалось, что Сябровичский гарнизон зенитно-ракетной части ПВО в самом деле соединяет с «большой землей» только Сож. И странно было, когда мимо безлюдных, заросших густым лиственным лесом берегов проносилась по реке «Ракета» на подводных крыльях. Куда она плывет, откуда, где находятся места, в которых люди придумывают такие сложные машины?

Обо всем этом Аня думала, сидя на прибрежной опушке грабовой рощи. Травы под грабами почему-то совсем не было, только отдельные травинки, одинокие и острые, пробивались сквозь плотный покров, лежащий на земле. Этот покров состоял даже не из листьев, а из лиственной пыли – так долго перегнивали и выветривались эти листья под огромными кронами.

Матвей ползал под деревьями, то и дело пытался пройти от одного дерева до другого, но ему пока еще не удавалось сделать даже двух шагов, и он падал. Падать на мягкую землю под грабами было неопасно – она пружинила под ребенком, и ему так это нравилось, что он в голос хохотал.

Когда муж впервые показал Ане эти деревья, она долго гладила их необычные, какие-то мускулистые стволы, а потом следила, как из надреза, который сделал Сергей, течет прозрачный сок. Она всегда думала, что сок течет из деревьев только весной. Вообще-то Аня не видела, как он течет и весной, но про березовый сок читала, и была еще песня, которую она очень любила: «Я в весеннем лесу пил березовый сок, с ненаглядной певуньей в стогу ночевал…»

А грабовый сок, оказалось, течет летом. Он был такой без приторности сладкий, что его можно было пить бесконечно, слизывая прямо с горьковатой древесной коры. Это было одно из множества открытий, которые Аня сделала здесь, в отдаленном белорусском гарнизоне, всего за какой-нибудь месяц.

Правда, далеко не все открытия были такие прекрасные, как это, про грабовый сок.

Вся Анина жизнь прошла не просто в большом городе, а в столице огромной страны, в мегаполисе. Прежде она этого как-то не сознавала. То есть понимала, конечно, что Москва очень большая, но не отдавала себе отчета в том, что это не столько внешние размеры, сколько особенный жизненный строй.

И только теперь она поняла, как сильно ее представления о жизни отличаются от тех, которые приняты в маленьких человеческих поселениях, в одном из которых она неожиданно оказалась.

Люди никогда не мешали ей – наоборот, она была общительна и получала от разговоров с людьми удовольствие. Но она не предполагала, что общение может быть таким тесным. Люди – точнее, офицерские жены, с которыми ей пришлось общаться в Сябровичском гарнизоне, – не просто касались ее жизни разговорами, неважно, мимолетными или задушевными, но претендовали на то, чтобы властно в ее жизнь вмешиваться.

Иногда Ане даже казалось, что они хотят присвоить ее жизнь себе – так уверенно они говорили о том, что она должна делать и чего не должна, и как ей надо поступать в тех ситуациях, которые, казалось бы, имели отношение только к ней и ее семье…

Но это только ей так казалось, а майорше Тамаре Григорьевне, квартира которой находилась на одной лестничной площадке с Ермоловыми, казалось совсем по-другому.

– Ты, Аннушка, – говорила она, запросто приходя к своей молодой соседке каждое утро, словно на работу, – зря Матвеюшке ту рубашечку одеваешь.

– Какую – ту? – спрашивала Аня.

Украдкой она вздыхала при мысли о том, что Тамара Григорьевна не уйдет раньше, чем через два часа, да хорошо еще, если через час не зайдет потом снова. А значит, опять не удастся пить кофе в одиночестве и вспоминать, как Сергей поцеловал ее рано утром, думая, что она спит и ничего не чувствует. Еще можно было бы думать о том, как он вернется вечером, и она спросит его, почему под грабами почти не растет трава; вчера она забыла спросить его об этом…

– Ту, серую, – объяснила Тамара Григорьевна. – Может, у вас в Москве это и считается красиво, а по-нашему – затрапезка, стыдно в такой сыночка на люди выводить, подумают, муж тебя не обеспечивает, может, зарплату пропивает.

Рубашечка, которую Аня купила в Гомеле в день своего приезда и о которой сейчас говорила майорша, казалась ей вовсе не затрапезкой, а очень красивой одеждой, вполне подходящей для выхода «на люди», то есть в гарнизонный магазин. Рубашечка была льняная и не серая, а вот именно цвета чистого льняного полотна. По ее вороту были вышиты ярко-зеленые, как Матюшины глаза, травинки.

Но что толку было объяснять все это Тамаре Григорьевне? Аня уже успела понять, что представления этой женщины о том, что красиво или некрасиво, правильно или неправильно, незыблемы как скала. Если Аня все-таки вставляла в ее рассуждения какие-нибудь собственные слова, то Тамара Григорьевна никак на них не реагировала, а продолжала говорить о своем, и это казалось Ане самым верным признаком глупости. Но сказать об этом соседке она, конечно, не решалась. Все-таки та была старше ее вдвое, да и вообще, ну как сказать человеку, что ты считаешь его глупым? Поэтому приходилось часами выслушивать, как майорша учит ее жить.

Сегодня Тамара Григорьевна была в ударе.

– А про одежду я тебе, Аннушка, вот что еще должна объяснить, – каким-то особенным тоном сказала она, придвигая к себе корзинку с печеньем. – Сама пекла? Пересушила. Да, так вот что: ты где ту блузочку взяла, которую вчера в Дом офицеров одевала?

– Мне ее мама подарила, – удивленно ответила Аня. – Когда я сюда уезжала.

Блузочка, о которой говорила майорша, очень Ане нравилась, и она давно ждала случая, чтобы ее надеть. Но лето стояло такое жаркое, что этот нежно-зеленый югославский батник из тонкого шерстяного трикотажа носить было невозможно. А вчера немного похолодало, и Аня наконец надела батник в кино. В гарнизонный клуб привезли «Сталкера» Тарковского, и все офицеры с женами, конечно, пошли смотреть. Правда, фильм понравился не многим – выходя из зала, Аня слышала вокруг разочарованные фразы, – но любой новый фильм все-таки был здесь событием.

– Видно, родители у тебя обеспеченные, – поджала губы Тамара Григорьевна, – раз имеют доступ к дефицитным товарам. Что ж они тебя в такие-то годы замуж выдали? Могли бы еще и дома подержать. Ну, я сейчас не о том! Так вот, блузочка твоя… У нас тут, Аннушка, такая блузочка только у жены полковника Процевича есть. А полковник Процевич у нас кто? Командир части, главный наш начальник. Понимаешь?

– Понимаю, – машинально кивнула Аня.

– Что ты понимаешь? – ласково улыбнулась Тамара Григорьевна.

– Понимаю, что начальник.

– А должна ты вот что понимать, – наставительно произнесла майорша. – Ты уже не девочка, а жена и мать. И как жена и мать должна соображать, что тебе, значит, в такой блузочке ходить нельзя.

Но, видимо, Аня все-таки еще не доросла до представлений Тамары Григорьевны о том, какой должна быть жена и мать, – она совершенно ничего не понимала.

– Почему нельзя? – спросила она.

Тамара Григорьевна вздохнула. Наверное, ей надоело в сотый раз растолковывать глупой девчонке, что такое хорошо и что такое плохо.

– Потому что муж у тебя лейтенант. И с полковничихой тебе равняться рановато. Тем более, Любовь Тимофеевна у нас женщина приглядчивая и обидчивая, как бы супругу твоему неприятностей по службе не нажить. – И, видя, что Аня все-таки не совсем понимает, какая связь между приглядчивостью полковничьей жены и службой ее мужа, она добавила: – Муж и жена – одна сатана, слышала такую пословицу? И еще одна есть: ночная кукушка дневную перекукует. Что Тимофеевна мужу напоет, то он и сделает. А военная жизнь вся на виду, и к чему придраться, начальство всегда найдет. Так что ты уж соблюдай приличия, Аннушка, – заключила она снисходительным тоном.

Эти великосветские интонации рассердили Аню больше всего. Она вдруг впервые подумала о том, что в свои восемнадцать лет больше читает, больше чувствует и больше знает, чем эта сорокалетняя тетка, которая таскается к ней каждый день без приглашения и при этом считает, что может учить ее хорошим манерам. Да и хороши манеры – убогие, завистливые, рабские!

Аня уже открыла рот, чтобы наконец высказать все это Тамаре Григорьевне, но в последнюю секунду вдруг представила, что нынешняя жизнь Сергея – подневольная, поперек души, она ведь это чувствовала, как ни старался он от нее это скрыть, – может еще больше осложниться из-за того, что ей хочется поставить на место глупую майоршу… И, представив себе это, она промолчала.

Но совсем молчать было неудобно, поэтому, проглотив колючий комок раздражения, Аня спросила:

– Вы малиновое варенье уже варили, Тамара Григорьевна? У меня земляничное как каша получилось, боюсь, и с малиновым то же будет.

Малины в лесу было так много, что варенье можно было варить бочками; август не зря называли малиновым летом. Аня впервые услышала здесь это название, и оно понравилось ей необыкновенно. Радостно было думать, что ее сын родился малиновым летом, и, скармливая Матюше сочные ягодки, она рассказывала ему об этом, как будто он мог это понимать. Впрочем, он был так же сообразителен, как и непоседлив, и в свой только что исполнившийся годик понимал очень много, поэтому, может быть, все понимал и про малиновое лето.

– Не получилось земляничное? – оживилась Тамара Григорьевна. – Переварила, наверно. А ты б пришла, спросила, сколько на огне держать, сколько сахару ложить. Попросила бы как следует, я б тебе все свои секреты рассказала. Вот я, например, лесную ягоду никогда не мою, только перебираю, а…

Тут майорша наконец отвлеклась от правил гарнизонной субординации. Аня правильно догадалась: только разговор о варке варенья, выпечке печенья и приготовлении прочих праздничных и повседневных блюд увлекал эту даму больше, чем сплетни и поучения. Правда, рецепты она тоже излагала поучительным тоном, но рецепты у нее были точные, поэтому на тон Аня внимания не обращала. Ей неожиданно понравилось готовить, и она радовалась, когда Сергей замечал ее кулинарные достижения.

Вечером она рассказала ему об этом разговоре – вернее, о половине разговора, только про Матюшкину рубашечку, – и он с любопытством спросил:

– Ну, и что ты ей ответила?

– Ничего не ответила, – вздохнула Аня.

– Почему? – удивился он. – Стесняешься ты ее, что ли? Брось, Анютка! Обыкновенная глупая тетка, чего тебе ее стесняться?

– Да я понимаю… – пробормотала она. – И я не то чтобы стесняюсь…

– Не то – а что? – Сергей внимательнее вгляделся в Анины расстроенные глаза.

– Я испугалась, Сережа, – наконец объяснила она.

– Ее – испугалась? – Он расхохотался так, что пролил на стол чай.

– Нет, не ее. Я за тебя испугалась.

И она дорассказала ему про весь разговор – про полковничихину блузку и про ночную кукушку, которая дневную перекукует…

Лицо у него сначала стало удивленное, а потом такое расстроенное и одновременно сердитое, что Аня и сама расстроилась еще больше.

– Ты почему на меня сердишься, Сережа? – спросила она.

– Я на себя сержусь! – Он потер ладонью висок, на котором сразу проступило белое пятнышко. – То ли ты меня полным ничтожеством считаешь, то ли я тебе не сумел объяснить… Да неужели ты думаешь, что я буду строить свое благополучие на твоем унижении?

Ум у Сергея был математический, точный, и разговаривал он всегда соответственно. Но когда он бывал расстроен, то почему-то говорил особенно четкими фразами, от внятности которых Ане становилось не по себе.

– Я вообще ни о чем таком не думала… – проговорила она.

– Так подумай! Извини, Анют, – спохватился он, заметив, что она сейчас заплачет. – Ты меня извини за патетику, но я тебе это только один раз сейчас скажу, а больше не буду, ладно? Ты – это ты, и ты – это главное. Я не говорю, что горы сворочу ради тебя. Может, у меня не получится горы своротить, и не очень пока что получается… Но я все равно буду их сворачивать, если для тебя это будет нужно. И ничего важнее для меня нет. Ни работы, ни карьеры – ничего. Так получилось.

Он всегда говорил: «Так получилось», – когда хотел сказать: «Я тебя люблю», – это Аня давно уже поняла.

– И все, и больше ты не плачь! – Сергей потянул ее за руку и посадил к себе на колени. – Посылай теток подальше, можешь даже матом, они твоих переживаний не стоят. Это пройдет, Анюта, любимая моя, – шепнул он ей в висок, и Ане стало щекотно и радостно от его дыхания и от его слов. – Все тяжелое проходит, ты же знаешь. Помнишь, с Матюшкой сначала как тяжело было? Мы ведь тогда тоже думали, что так теперь всегда и будет. А это прошло, и все стало по-другому… Два года пройдут, мы отсюда уедем, и все ты это забудешь.

Он слегка покачивал ее у себя коленях, и Аня готова была тоненько повизгивать от счастья. Оно было здесь, оно было сейчас, и было вчера, и позавчера – счастье не проходило.

Но повизгивать было все-таки неловко, и вместо этого она сказала:

– Зато я здесь очень повзрослею! И ты не будешь переживать, что женился на девочке!

Они оба засмеялись, вспомнив недавний разговор.

Вечерами Сергей усиленно изучал английский по кембриджскому учебнику, который привез с собой из Москвы. И Аня ему помогала, потому что в ее спецшколе английский вообще преподавался блестяще, а учительница к тому же много лет жила в Англии с мужем-дипломатом.

В учебнике был раздел пословиц и поговорок, и однажды Сергей сказал:

– Смотри, какая пословица есть: «Тот, кто женится на юной девочке, не дает ей стать женщиной»! Да-а, не в бровь, а в глаз…

– Ты считаешь, что я неполноценная женщина? – обиделась Аня.

– Я считаю, что многого не дал тебе испытать, – объяснил Сергей. – Помнишь, ты удивлялась, что за тобой мальчишки не бегали?

– Я не удивлялась, – заметила Аня.

– Они просто не успели, – не обращая внимания на ее замечание, сказал он. – Они до тебя просто еще не доросли – через год-другой ты бы от них отбою не знала. А я тебя у всех перехватил, и ты даже не успела понять, как это приятно, когда за тобой кавалеры табуном ходят.

– Я зато много всего другого успела понять, – сказала тогда Аня.

При этом она, конечно, думала не о майорше Тамаре Григорьевне, а о том, что ни у одной женщины нет такого мужа, как у нее.

Но теперь, когда ей пришлось понять о человеческих отношениях что-то такое, о чем она прежде и представления не имела, Аня думала еще и о том, что с Сергеем весь ее жизненный опыт приобретается совсем по-другому, чем приобретался бы без него.

– Да, опыт у тебя в эти два года получится семимильный, – сказал он, словно отвечая ее мыслям.

И как он, с его математическим умом, находил такие точные в своей необычности слова, непонятно!

Чем больше Аня узнавала своего мужа, тем отчетливее понимала, что главной его загадки не разгадает никогда.

Глава 5

– Если бы ты видел, Сережа! – Аня даже прижала ладони к щекам, как будто от этого он увидел бы то же, что видела она. – Самые обыкновенные миски, но такие… настоящие! – Она обрадовалась, что наконец нашла главное слово.

Миски, кувшины и горшочки из черной керамики действительно показались ей чем-то таким настоящим, что было всегда, как Сож или грабовая роща. И назывались они не просто черными, а чернозадымленными! Да они были и не совсем черные, а вот именно с дымно-синим отливом. По их матовой поверхности глянцево поблескивал узор, похожий на косую сетку дождя или на еловые ветки.

Аня впервые увидела такую керамику в деревне Сябровичи, где брала молоко. Собственно, там брала молоко не она одна, а весь гарнизон, потому что, кроме Сябровичей, других деревень поблизости не было.

Сначала Ганка – веселая разбитная женщина, года на три старше Ани – приносила молоко к воротам гарнизона, а потом Аня стала ходить в Сябровичи сама. Ей нравилось идти с Матюшкой через лес, и даже дожди, которые зарядили в начале сентября, не мешали ее прогулкам. Она просто надевала резиновые сапоги и дождевик, брала зонтик и не обращала внимания на мелочи жизни.

Ганка охотно продавала ей свойские продукты, от одного вида которых у любого городского человека, привыкшего к голубоватому пакетному молоку, текли слюнки: и яйца с густо-оранжевыми желтками, и сладкие сливки, и сметану, в которой стояла ложка, и мягкий, с розовым отливом творог, и желтое деревенское масло, и разноцветный – от коричневого гречишного до прозрачного липового – мед.

Мед Ганка однажды вынесла в иссиня-черном горшочке, который и оказался чернозадымленной керамикой. Такие горшочки когда-то, еще до войны, делал ее дед. Их сохранилось много, и один был другого краше.

– Да глядзи, кали хочаш! Ты ж цезка мая, ци ж я цябе гладыш не пакажу? – весело засмеялась Ганка, когда Аня попросила показать еще что-нибудь из изделий ее деда.

– Почему я твоя тезка? – удивилась Аня. – Ты ведь Галина?

– Якая я цябе Галина? Анна я, па-нашаму Ганна будзе. Ну, а як я маладая яшчэ, дак Ганкай завуць. А дзед мой был Василий, па-нашаму Базыль.

Ганка говорила по-белорусски, но для Ани не было в этом языке ни одного непонятного слова. В нем была какая-то особенная, живая простота – простота естественности, основательности. Он был такой же настоящий, как чернозадымленная керамика или золотистое деревенское масло.

Это было главное, что Аня чувствовала и в грубовато-мелодичном белорусском языке, и в черном кувшине-гладыше, и в простой деревенской еде. Все это было одно, и все это принадлежало самым основам жизни, из которых искусство рождалось так же естественно, как рождались дети – хоть ее Матюша, хоть Ганкины девочки-близняшки с льняными косичками.

И об этом Аня рассказывала Сергею, сидя с ним вечером на балконе их квартиры.

Дожди сменились последним осенним теплом – наступило бабье лето, – и они каждый вечер пили чай на своем тесном балкончике. К счастью, он выходил в узкий торец двухэтажного офицерского дома, построенного из белого силикатного кирпича, поэтому можно было не опасаться, что в самый разгар беседы рядом появится соседка Тамара Григорьевна, вышедшая за чем-нибудь на свой балкон.

Аня пришила к кайме льняной салфетки, которой накрывала печенье, бусины от своих рассыпавшихся бус. Корзинка для печенья и так была красивая – она была сплетена из сосновой лучины, – а теперь, под сверкающей серебряными бусинами салфеткой, выглядела и вовсе необычно, даже Сергей это заметил.

– Я хотела у Ганки спросить, не продаст ли она хоть одну мисочку, но постеснялась, – сказала Аня.

– А ты не стесняйся, – посоветовал Сергей. – Хочешь спросить – спроси, это же просто. А она, если может, продаст, если не может – не продаст. Сама же про основы все понимаешь, – напомнил он. – А это, между прочим, тоже основы: если говоришь, что хочешь, и делаешь, что можешь. Такие же, как твои дымные кувшины.

– Говорят, их в Ветке очень много, – вспомнила Аня. – Ганка говорит, там есть музей, в который у ее деда что-то брали.

– Ну так съезди и посмотри, – сказал Сергей. – Теперь же нам это просто. Могу тебя утром на мотоцикле отвезти, а вечером забрать.

Мотоцикл «Восход» он купил неделю назад, и всю эту неделю, как только Сергей возвращался с работы, они уезжали кататься по лесам и катались дотемна. Матюшка вопил от восторга, сидя перед папой на бензобаке, а Аня, хоть и не вопила, но чувствовала, как сердце у нее трепещет – то ли от встречного ветра, то ли от счастья.

– Ага, просто! – возразила она. – А Матюшку куда?

– Ты в субботу поезжай, – сказал Сергей, – когда я дома. По-моему, музей в субботу не должен быть закрыт.

И в ту же субботу Аня поехала в Ветку, чтобы увидеть то, на что отзывалась ее душа.


Ветка была сравнительно близко – во всяком случае, туда можно было съездить на пару часов. А Слуцк был далеко, и за пару часов туда нельзя было бы даже добраться. Но Ане хотелось именно в Слуцк, потому что с тех пор как она увидела в журнале «Декоративно-прикладное искусство», целую подшивку которого привезла с собой сюда, фотографию слуцких поясов, они стали сниться ей по ночам.

Все в них было необычно! Мануфактура, на которой их делали триста лет назад, называлась «персиярня», потому что узоры для поясов специально привозили с Ближнего Востока. Это трудно было даже представить: где Персия, а где глухой белорусский городок! И сами эти пояса назывались тоже необычно – литыми, потому что ткались из шелковых, золотых и серебряных нитей… И особенно необыкновенно смотрелись среди их великолепных восточных узоров синие васильки, которых, конечно, в Персии и быть-то не могло.

В общем, было бы странно, если бы Ане не хотелось увидеть эти пояса собственными глазами.

Она понимала, что, как только скажет об этом Сергею, он тут же потребует, чтобы она немедленно ехала в Слуцк и ни о чем не думала, он прекрасно побудет с Матюшкой – возьмет отгулы, отпуск, да все что угодно возьмет!

Но ей было жалко, чтобы его отдых уходил на ее мечтания. Аня видела, что он устает, и устает не столько от напряжения своей нынешней работы, сколько от ее бессмысленности.

То, чем ему приходилось заниматься целыми днями, не имело никакого отношения к математике. Да и ни к чему, что требовало бы усилия ума, это не имело отношения. У него была ровно такая должность, которая исчерпывающе называлась «ванька-взводный», и больше всего Сергея угнетало то, что главной его обязанностью было изобретение бессмысленных занятий для солдат, и чем бессмысленнее, тем лучше.

Тому, кто хотел делать военную карьеру, может быть, и надо было начинать ее именно отсюда, с упрятанной в леса зенитно-ракетной батареи. Но Сергей-то ничего такого не хотел, и Аня не могла не замечать, какие тоскливые у него глаза, когда он уходит на службу.

Однажды декабрьским вечером, когда он с полчаса посидел над своими математическими книжками, а потом вдруг захлопнул их одну за другой и вышел, и долго курил на улице, хотя там свистел ветер и снег лепился к окнам так, словно кто-то яростно выбрасывал его из кромешной тьмы, – Аня спросила:

– Тебе совсем все это тяжело, Сережа?

– Совсем. – Он прямо посмотрел в ее глаза; он всегда так смотрел, когда она спрашивала о чем-то серьезном. – Я же тебе говорил, что ум у меня обыкновенный, логический. И мне с моим логическим умом трудно находить смысл в очевидной бессмыслице. Все труднее находить, – невесело уточнил он. – По-моему, я тупею день ото дня. Просто физически чувствую, как мозги ржавеют. Если бы не ты, не знаю, как я это выдержал бы.

Аня знала, что это правда. Время, которое Сергей проводил с нею, было для него не просто отдыхом, физическим отдыхом от работы, а тем, что в стихах высокопарно и смешно, но точно называлось отдохновением души. Хотя и это не было исчерпывающим определением…

И ей было жалко лишать его отдохновения даже ради самых прекрасных шелковых поясов.

Но и не рассказывать ему о том, что занимало ее ум, она тоже не привыкла. Да это было бы вообще-то и невозможно.

Уже через неделю после того, как Аня загорелась интересом к слуцким поясам, Сергей спросил ее:

– Анютка, у тебя почему такой туман в очах? Ты что, влюбилась?

– Да уж не без этого! – засмеялась она. – Может, ты даже знаешь, в кого, раз такой догадливый?

– Наверняка не знаю, но надеюсь. – Он поцеловал ее так, словно хотел выпить этот самый туман из ее очей.

– Как это, наверняка не знаешь? – удивилась Аня. – Нет, правда, что ли?

– Конечно. Ты ведь у меня… Ладно, не уводи в сторону! – засмеялся он. – Ты про что все время думаешь, а?

И, в общем, все вышло точно так, как Аня и предполагала.

Конечно, мужчины не голодали во время ее трехдневного отсутствия. Суп они даже и не доели, потому что с удовольствием питались яичницей в черном хлебе, которую Сергей называл для Матюшки «солнышко в коробочке». Да и вообще, без мамы у них произошло много всего нового. Например, Матвей научился говорить слово «Бибигон», потому что папа читал ему книжку Чуковского.

– И что он, по-твоему, в ней понял? – засмеялась, узнав об этом, Аня.

– Все, – убежденно заявил Сергей. – Думаешь, полтора года – это мало? Я ему читал про утенка Матюшу, а он знаешь, что говорил? Матвей, ну-ка скажи маме, что ты говорил про Матюшу?

– Матюша – не Матюша. Матюша – Бибигон, – охотно ответил ребенок и для убедительности показал сначала на себя, а потом на крошечного озорного мальчика в книжке.

– По непоседливости так уж точно, – согласилась Аня. – Я вижу, что вы разбили две чашки из ломоносовского сервиза, но мой чернозадымленный кувшин, к счастью, цел.

– Как ты можешь с порога это видеть? – поразился Сергей.

– Просто я догадываюсь, как мир устроен, и поэтому сразу вижу, чего в нем недостает, – старательно притворяясь серьезной, объяснила она.

– По правде говоря, мне так недоставало тебя, что отсутствия в мире двух чашек я не заметил, – сказал Сергей. – А Матюшка их, видимо, разбил в познавательных целях. Чтобы тоже знать, как мир устроен.

В их жизни с самого начала так много было счастья, что Аня представить не могла, чтобы его не хватило до самой смерти. Конечно, очень-очень нескорой и, конечно, в один день.

Глава 6

Переехать в отдельную квартиру Ася так и не согласилась. Но все же ей пришлось смириться с тем, что Константин воспользовался своим служебным положением. Уже через два дня после первомайского праздника пришли рабочие, разделили квартиру надвое стеной и прорезали из Тониной половины отдельную дверь на лестницу.

– Ты же сама не хотела жить с ней в одной квартире, – поморщился Константин, когда Ася осторожно спросила, очень ли это было необходимо. – По-моему, ей в Москве и делать вообще-то нечего. Но тут уж я не вмешиваюсь, – поспешил добавить он, заметив, что по Асиному лицу пробежала тень. – Но и она вмешиваться в нашу жизнь тоже больше не будет.

Теперь он приезжал домой каждый вечер, даже если через несколько часов за ним действительно присылали нарочного или вызывали по телефону, который вскоре установили – вернее, восстановили – в квартире. Но те несколько часов, которые он все-таки проводил с Асей, принадлежали только им, и не было той силы, которая заставила бы его от них отказаться.

Константин до сих пор не понимал, любит ли ее. Она тревожила его и будоражила, она страшно его манила, и он не мог понять, чем – только ли неодолимой привлекательностью всего ее гибкого тела или чем-нибудь еще. Он никогда не был влюблен и не понимал, влюблен ли теперь.

Но то, что Ася постоянно ему желанна, это он знал точно. Вокруг глаз у него глубоко легли тени – ночами он не мог рядом с нею уснуть: его ненасытность, на которую она так страстно отвечала, была сильнее, чем усталость. Но, несмотря на эти бессонные, горячие ночи, иногда и днем его охватывало такое желание, что неудобно было перед подчиненными. Ему казалось, все догадываются, о чем он думает. И даже не догадываются, а просто замечают, потому что невозможно ведь не заметить его очевидное возбуждение – как тогда, в праздничной толпе на фейерверке…

Как Ася живет, когда его нет, Константин не знал. То есть знал, конечно, что она по-прежнему выступает в кабаре «Шутки богов», но пойти туда, чтобы посмотреть на нее, он отказался. Ася не обиделась, но взглянула на него так печально и тревожно, что он отвел глаза. Ему показалось, она понимает, почему он не идет в это кабаре. Он не хотел встречаться с ее богемьенами, которые, как нетрудно было догадаться, станут либо презирать его, либо перед ним заискивать, либо, скорее всего, то и другое вместе. Но ему не хотелось и другого: еще отчетливее осознать, что между его и Асиной жизнью лежит пропасть, и никакая постель, никакая тяга друг к другу не сделают ее меньше…

Это не была пропасть происхождения или воспитания – это была пропасть жизни, а значит, пропасть непреодолимая.


«Ведь не ходил же никогда, – думал Константин, идя рядом с Асей по Гоголевскому бульвару к Пречистенке. – Зачем же сегодня иду?»

На самом-то деле он знал, зачем идет сегодня с Асей на вечеринку, которую устраивал ее знакомый художник. Точнее, знал, не зачем идет, а почему… Но сказать об этом Асе пока не решался.

Они вымокли под осенним дождем, который зарядил еще днем и не прекращался до сих пор; было уже часов одиннадцать. Вернее, вымокла главным образом Ася, потому что на Константине была кожаная куртка и фуражка, а на ней легкий летний плащ.

– Как это мы зонтик забыли? – посетовал Константин, поняв безуспешность попыток прикрыть Асю своей курткой.

– Костя, да ведь у меня давно уже нет никакого зонтика, – улыбнулась она. – И ни у кого ничего такого давно уже нет. Люди шьют пальто из одеял и платья из гардин, разве ты не знаешь?

– Ася, я могу вообще туда не входить, – сердито сказал он, останавливаясь посреди пустынной Пречистенки. – Провожу тебя до парадного и уйду. Совсем не обязательно стесняться меня перед друзьями.

– Парадные везде закрыты, – словно специально дразня его, улыбнулась Ася. – Все ходят по черным лестницам. Костя, милый, не злись! – вдруг сказала она и легко вскинула руки ему на плечи – так, что он мигом забыл все, что она говорила до этого. – Я ведь тебе говорила, что ты живешь в призрачном мире. Я и сейчас так думаю, но нисколько тебя в этом не упрекаю. Так жизнь сложилась, это правда. Просто сегодня… Знаешь, я так расстроилась сегодня, – заглядывая ему в глаза, объяснила она. – Приходила соседка снизу, Лидия Гермогеновна, у которой муж две недели назад умер, помнишь, я тебе рассказывала? Он в банке служил, а после переворота, конечно, остался за флагом. Так вот, она сегодня встретила на улице господина точно в таком же костюме, какой у Аркадия Алексеевича был. Она в нем его и похоронила.

– Ну и что, если и точно такой же? – пожал плечами Константин. – То есть она, конечно, вспомнила, расстроилась, но…

– Нет, не потому, что вспомнила, – покачала головой Ася. – Это оказался тот самый костюм, Костя, ты понимаешь?

– Как – тот самый? – Он ничего не понимал. – Какой – тот самый?

– В котором она похоронила мужа две недели назад, – тихо сказала Ася. – Она долго шла за этим господином, а потом все-таки решилась спросить. Там в левом кармане была очень приметная заплатка из другой ткани. Оказался тот самый костюм. Этот господин купил его на Сухаревке. Он чуть сознание не потерял, когда узнал… Лидия Гермогеновна рассказывала, они минут пять стояли друг против друга, оба в таком отчаянии, что ей показалось, он сейчас сорвет с себя этот костюм прямо посреди улицы. Все это очень нелегко, Костя, – сказала она. – Верно, я никогда не привыкну к тому, что люди на такое способны.

Константин давно уже привык к тому, что люди способны еще и не на такое, но острая жалость к Асе все равно шевельнулась у него в сердце.

– Пойдем, Настенька, – сказал он. – Совсем ты промокла, снова раскашляешься.

Квартира художника Чекулаева оказалась почти такая же, как Асина, – большая студия, которая из-за почти полного отсутствия мебели выглядела еще просторнее, чем была на самом деле. Посреди комнаты стоял длинный некрашеный стол, похожий на верстак, на него было выложено и выставлено угощение – наверное, принесенное всеми гостями понемногу. Россыпью лежали карамельные конфеты, яблоки и нарезанный хлеб, притом не только черный, но даже и белый. Была еще длинная азиатская дыня, неизвестно как попавшая в Москву, и было даже вино, которое выглядело на этом столе еще большей диковинкой, чем дыня, потому что продавать его было запрещено. Ася положила на стол шоколад, масло и колбасу из Константинова пайка.

Гостей было много, и это Константина обрадовало: было шумно, по-праздничному суетливо, и никто не обратил на него особенного внимания. О празднике говорило и то, что печка – не «буржуйка», а настоящая, кирпичная, – была жарко натоплена. Константин улыбнулся, увидев, что печка задрапирована ковром – точно так же, как в Асиной комнате; неизвестно, кто у кого перенял эту моду.

Большинство гостей о чем-то жарко спорили, стоя перед огромным холстом. Видимо, это и была та самая картина, которой посвящалась вечеринка. Чекулаев только на днях ее закончил, она считалась воплощением революционных путей в живописи, и потому каждый полагал своим долгом как-либо о ней высказаться.

Взглянув на картину, Константин подумал, что она, наверное, и в самом деле хороша. В ее жарких красках чувствовалась та же тревога, которая была в Асе.

Глядя на гостей, Константин вдруг с удивлением понял, что одежда на них действительно сшита из гардин или из чего-то подобного. Может быть, он не заметил бы этого, если бы Ася ему не сказала. А может быть, и заметил бы. Военная привычка к аккуратности заставляла его обращать внимание на любое отсутствие этой самой аккуратности.

По той же привычке он сразу обратил внимание на двух молодых людей, которые были одеты не только опрятно, но даже щегольски – в чистые, отглаженные костюмы.

– Это Есенин с Мариенгофом, – сказала Ася, незаметно подойдя к нему; до сих пор она тоже стояла в кучке спорящих перед картиной. – Оба поэты, но только Есенин настоящий талант. Ты помнишь, Толстой где-то писал про обаяние, которое пленяет с первого взгляда? В нем это обаяние есть, по-моему, и очень много.

Этих слов Толстого Константин совсем не помнил, да и стихов Есенина не читал, но не согласиться с Асей было невозможно. В молодом светловолосом человеке, который держался с обычной для всех собравшихся нервной нарочитостью, было так много этого пленяющего, изнутри идущего обаяния, что даже нарочитость не могла его скрыть.

Вечеринка началась уже давно, но гости все еще собирались. Все они были друг с другом знакомы, поэтому появление новых людей проходило почти незамеченным. Просто возобновлялись споры возле картины, или еще какие-нибудь споры, или на столе появлялось новое угощение.

Однако те гости, которые появились в студии Чекулаева через час после Константина с Асей, внесли в вечеринку если не смятение, то очень сильное оживление.

Константин уже потихоньку поглядывал на часы, высчитывая, долго ли еще придется здесь сидеть – правда, сидеть было почти не на чем, потому что в нескольких креслах разместились дамы, а сидеть на полу, как большинство собравшихся, ему было неловко, – когда дверь опять отворилась и в студию вошла новая компания.

Компания была большая, но все внимание притягивала к себе только одна из вошедших – немолодая, полнеющая, но все-таки необыкновенно грациозная женщина. Она остановилась на пороге комнаты и взглянула на собравшихся с немного капризным, но живым любопытством. И сразу же все заговорили, засуетились, бросились к этой новой гостье…

– А вот и Айседора! – произнесла Ася с таким восторгом, как будто в комнату вошла луна с небес. – Айседора Дункан, та самая! Я тебе не хотела заранее говорить, вдруг бы она не пришла, но вся вечеринка из-за нее и затевалась.

Константину почему-то сразу стала неприятна женщина, из-за которой затевалась вечеринка. Хотя ему-то какое могло быть до этого дело? Но в том, как она сняла изящные, необычной формы калоши и повесила их на вбитый в стену гвоздик, как уронила кому-то на руки соболий жакет, как прошла в глубь студии легкой походкой танцовщицы и, сбросив шелковые туфельки, полулежа устроилась на софе, – он почувствовал что-то настолько показное, от чего едва не поморщился.

– Она тебе не нравится? – сразу же заметила Ася.

– А почему она должна мне нравиться? – пожал плечами Константин. – В ней-то как раз пленительного обаяния совсем нет, – заметил он. – Хотя дама, конечно, эффектная.

Все в ней было эффектным – и короткие, выкрашенные в медный цвет волосы, и шафранная греческая туника, тоже очень короткая, и прозрачный длинный шелковый шарф на шее… И особенно чувственность, которою с заметной силой дышала каждая черта ее лица: тяжеловатая нижняя челюсть, высокий белый лоб, и длинная белая шея, и чуть вздрагивающие ноздри прямого римского носа. В этой поздней, слишком зрелой и слишком нескрываемой чувственности для Константина было что-то безотчетно неприятное.

Он не понимал причины такой своей неприязни. Ведь Ася тоже дышала чувственностью, и гораздо более сильной, но это отнюдь не казалось ему неприятным – совсем наоборот…

Все сразу заговорили по-французски, по-английски, по-немецки, окружили Айседору, стали о чем-то ее расспрашивать. Она отвечала тоже на трех языках, и при этом главным в ее лице оставалось то, что Константин заметил сразу: откровенная телесная сила.

– Есенин в нее влюблен, – шепнула Ася. – Они, кажется, еще незнакомы, но все уже об этом говорят. И, конечно, он только ради нее сегодня здесь.

Наверное, это так и было. Сидя в противоположном углу студии, Есенин смотрел на Айседору таким взглядом, не понять которого не смогла бы и менее восприимчивая женщина. А уж она, конечно, почувствовала и поняла этот взгляд сразу – и сразу ответила на него, сначала долгой и очень откровенной улыбкой, а потом манящим жестом плавной руки.

Есенин подошел и молча сел у ног Айседоры, улыбаясь и глядя прямо на нее этим влюбленным взглядом переливчатых светлых глаз. Она протянула руку, провела по его голове ладонью, а потом вдруг обняла его голову и, притянув к себе, сильно поцеловала в губы.

– Пойдем, Ася, – негромко сказал Константин.

Впрочем, едва ли его кто-нибудь услышал бы, даже если бы он закричал во весь голос. Все взгляды были устремлены на целующихся Есенина и Айседору.

– Ты опасаешься за мою нравственность? – усмехнулась Ася. – Не волнуйся, Костя, у меня, возможно, потому и нет мировой славы, что нет той раскованности, какая есть у Дункан.

– Пойдем, Ася, – повторил он. – Я завтра уезжаю, возможно, надолго. Мы не успеем поговорить и… вообще ничего не успеем.

Она вздрогнула от его слов и, кажется, сразу забыла и про Есенина, и про Дункан, и про мировую славу.

– Ты уезжаешь? – растерянно спросила она. – Куда?

– Дома расскажу, – ответил Константин. – Здесь, кажется, есть телефон? Я вызову машину – незачем тебе под дождем мокнуть.

Глава 7

Минск так очевидно отличался от Москвы, что Константин не мог этого не заметить, хотя был настолько взбудоражен расставанием с Асей, что не заметил даже и дороги сюда, и всю дорогу думал только о ней… Он не ожидал от себя такой чувствительности – или не чувствительности, а чего-то другого? – но это было так. Асины глаза смотрели на него из тревожной тьмы за вагонным окном, он слышал ее голос в перестуке колес и в шелесте деревьев на станциях.

И только когда машина, на которой его привезли с вокзала, остановилась перед небольшим двухэтажным домиком и шофер поставил на тротуар его вещи, он наконец огляделся если не с любопытством, то хотя бы с некоторым вниманием к тому месту, где ему предстояло жить, и, возможно, жить долго.

Все дома в Троицком предместье были похожи на этот его – теперь его! – дом: аккуратные, провинциально маленькие, и даже не то что просто маленькие, а какие-то… непритязательные. В скромности этих домов, в уюте спускающихся к реке улиц совсем не было того лихого размаха, который сразу чувствовался в Москве, притом чувствовался совершенно неведомым образом – ведь и в Москве хватало тихих переулков и маленьких домов.

Но что-то здесь было совсем другое, и это «другое» совершенно Константина не обрадовало. Может быть, не обрадовало не само по себе, а просто потому, что на сердце у него вообще лежала тяжесть. Но какая разница, почему он не почувствовал радости?

Шофер понес вещи в дом, а Константин закурил и огляделся, стоя прямо под окнами своей квартиры. Справа тихо шумела река, названия которой он не знал. Слева на горе возвышалась церковь. Крест на куполе был православный, но архитектурой церковь напоминала костел, каких он много видел в Польше и в Западной Белоруссии. И – чистые скромные домики, глядящие на мир смущенными, словно девичьи глаза, окошками.

То, что придется жить в этом тихом предместье, было особенно неприятно. Не потому, конечно, чтобы он пекся о респектабельности своего жилья, а лишь потому, что такой выбор места жительства был частью работы, для которой его сюда прислали. А одна лишь мысль о настоящем содержании этой работы приводила его в уныние едва ли не сильнее, чем разлука с Асей.

Так это и перемежалось в его сознании и памяти – слезы в Асиных глазах и жесткие, неумолимые интонации в Гришкином голосе…


– Другой кандидатуры у нас нет. – Гришка смотрел так, что понятно было: возражать бесполезно. – Ты подходишь по всему, и товарищ Дзержинский принял решение.

Дзержинский только что стал наркомом путей сообщения, сохранив за собою и прежний свой пост председателя ВЧК. Понятно, что Кталхерман становился теперь его советником по обоим направлениям деятельности. Гришка ведь учился вместе с Константином в Институте Корпуса инженеров путей сообщения, а в ВЧК работал весь последний год и даже перебрался уже в отдельный кабинет на Лубянке.

В этом кабинете он и говорил теперь с Константином, и это было особенно неприятно. Мог бы ведь и не вызывать сюда для такого разговора, мог и сам по старой дружбе приехать… Но, видимо, все, что Гришка делал для него по старой дружбе – и какой дружбе! – следовало теперь забыть.

– Пойми, Костя, – чуть мягче произнес он – наверное, все-таки чувствовал некоторую свою вину в именно таком выборе Дзержинского. – Послать на эту должность чекиста мы не можем. Там действительно много работы, для которой нужен специалист, и очень хороший специалист. Граница ведь в Негорелом теперь, это же, считай, прямо под Минском! Стоит вопрос о том, чтобы столицу переносить в Могилев, но это еще неизвестно, как решится и когда, а все движение надо перестраивать уже сейчас. И нельзя было по-другому, ты же понимаешь.

То, что поступить по-другому, то есть не отдавать полякам всю Западную Белоруссию, действительно было нельзя, это Константин и в самом деле понимал лучше многих. Да он просто знал наверняка, что Россия не выдержала бы внешней войны, когда шла внутренняя, Гражданская. Но он не мог и представить, что это политическое событие коснется его так непосредственно…

– Все я, Гриша, понимаю, – невесело усмехнулся он. – Почему начальником железной дороги – понимаю, можешь не объяснять. Но почему… все остальное, вот я что понять не могу!

– Потому что для всего остального ты тоже подходишь идеально, – ответил Кталхерман. – Он будет искать человека, который мог бы дать разрешение на провоз большого багажа без досмотра. А ты как раз тот человек, которого он может об этом попросить. Должность твоя тебе позволит такое разрешение дать, – опережая расспросы, объяснил он. – И не только должность. Ты, в его представлении, достойный доверия человек. И не усмехайся так, как будто я тебя посылаю грабить на большой дороге! Жизнь, Костя, такая, что в кустах не отсидишься.

– Я как будто бы и не отсиживаюсь, – все-таки усмехнулся Константин.

– Вот и не отсиживайся. Ты беспартийный спец, из дворян, порядочность у тебя на лбу написана. К кому ему обратиться, как не к тебе? Он же хоть и не поляк, а белорус, но по мелкому своему шляхетскому гонору пролетариат за быдло считает. Он к тебе придет за разрешением на вольный провоз, – уверенно сказал Гришка. – И ты ему такую возможность предоставишь. А дальше уже не твое дело. Ну, а мы за это время тебе подыщем замену – хорошего специалиста на твою должность. Ты же там, как бы оно ни сложилось, а работу поставить сумеешь, – улыбнулся он. – Я же тебя знаю, Костя!

– Знаешь, – мрачно кивнул Константин.

– И не переживай ты так, – пожал плечами Гришка. – Думаю, дело будет недолгое. Поторопится Коноплич, ему тоже тянуть не приходится. Вернешься ты к своей Шарлотте Корде, не волнуйся!

– А вот это уж точно тебя не касается! – рассердился Константин.

– Как сказать… – неопределенно проговорил Гришка. – В общем, собирайся – завтра выезжаешь. Жить будешь в одном доме с Конопличами, – сказал он. – Они на втором этаже, ты на первом. У этого Франца там сестра-покойница жила. А ты при случае скажешь, что у тебя там жила тетушка и что ты в ее доме провел золотые дни своего детства до пяти лет. Поэтому подробностей не помнишь, но сердечные чувства к Троицкому предместью испытываешь. И сердечные чувства тебя, значит, заставили поселиться именно здесь, а не в доме для ответственных работников, как оно тебе по должности положено.

– Кто – они? – спросил Константин.

Он уже понял, что спрашивать о чем-то еще бессмысленно.

– Что – кто они? – не понял Кталхерман. – А! Да у Коноплича дочка есть, восемнадцать лет. Может, красивая окажется, – подмигнул он. – Еще спасибо будешь мне говорить за приятно проведенное время. Эх, Костя! – Он потянулся, и глаза его загорелись живой мечтательностью, знакомой Константину с детства. – Да ведь мы с тобой мальчишками об этом читали – клады, тайники… Двенадцать золотых апостолов из Несвижа еще при Наполеоне увезли, по два фута каждый высотой, представляешь, какая им цена? Да и не только апостолы… Радзивиллы ведь тогда, при Наполеоне-то, наверняка самое драгоценное вывезли. Сорок подвод, между прочим, не жук начхал! А судя по тому, что в этом Несвижском замке еще осталось… Там одних картин и книг, агенты докладывают, на миллионы золотом, а еще фарфор-серебро, коллекции всякие. Говорят, есть какие-то слуцкие пояса с вышивкой, так их хоть сейчас Лувр купит за любые деньги. А Несвиж теперь у поляков, – таким тоном, словно Константин был несмышленым ребенком, объяснил Гришка. – Значит, все, что оттуда когда-то вывезли, теперь господин Коноплич должен будет обратно доставить. На вечное, как они с князем Радзивиллом считают, хранение.

– Гриша, сколько нам с тобой лет было, когда мы во все эти байки про клады верили? – спросил Константин. – Десять, двенадцать?

Ему не верилось, что все это происходит с ним. Золотые апостолы, сорок подвод сокровищ… Детский бред какой-то!

– Эти, как ты говоришь, байки про клады – исторический факт, – прищурился Кталхерман. – Существуют сокровища Радзивиллов, богатейших польских магнатов, и спрятаны эти сокровища где-то за пределами их родового Несвижского замка, то есть на нашей территории. Где именно, мы не знаем, зато знаем, что господин управляющий Франц Коноплич – доверенное лицо князя Радзивилла, которому тот поручил перевезти эти сокровища обратно в Несвиж, пока до них большевики не добрались. И это не байки, а агентурные данные, согласно которым ты и будешь действовать. Все, Костя, сдавай дела заму и можешь ехать домой прощаться. – Гришка встал, показывая, что разговор окончен. – Приказ о твоем назначении подписан. А вернешься уже на новую должность. Надеюсь, на более высокую, – многозначительно добавил он.

Меньше всего Константин сейчас думал о том, какую должность займет по возвращении из Минска. Ему было так тошно, словно он съел живую жабу, и даже более того – словно ему предстоит питаться живыми жабами все бесконечные будущие дни.


Он отбросил недокуренную папиросу, но тут же ему стало неловко: тротуар был такой чистенький, что окурок смотрелся на нем как оскорбление. Быстро оглядевшись, он поднял окурок, затушил о каблук сапога и спрятал в карман, словно гимназист, заметивший учителя. Потом поправил фуражку и вошел наконец в дом.

Дом этот был рассчитан на две семьи, поэтому дверь квартиры, в которой Константину предстояло жить, была на первом этаже единственной. А на второй этаж вела чисто вымытая деревянная лестница со скрипучими ступенями. То есть это он почему-то решил, что со скрипучими, а на самом деле в доме стояла тишина.

Но стоило ему об этом подумать, как тишина нарушилась. Сверху донесся женский голос, и этот голос пропел:

Зорка Венера узыйшла над зямлею,

Светлыя згадки з сабой прывяла…

Помниш, кали я спаткауся з табою

Зорка Венера узыйшла

Але расстацца нам час наступае;

Пэуна, ужо доля такая у нас.

Моцна кахау я цябе, дарагая,

Але расстацца нам час…

Прислушавшись к словам этого бесхитростного романса, Константин опять вспомнил Асю, и сердце его сразу сжалось тоскою. Хотя поющий женский голос совсем был на Асин не похож. Это был альт – глубокий, сильный, с богатыми модуляциями.

«Зорка» – это, надо полагать, звезда, – подумал он. – Хотя Венера, конечно, планета, но спишем на чувствительность. А «спаткауся» – это, интересно, что такое? Ага, сейчас же и выясним».

О том, что первый урок белорусского языка, возможно, удастся получить уже сейчас, он догадался, когда песня оборвалась, хлопнула дверь на втором этаже и заскрипели под тяжеловатыми, но быстрыми шагами ступеньки. Конечно, это вышла из своей квартиры дочка пана Коноплича.

Константин стоял у самой лестницы, поэтому девушка, стремительно по ней сбегающая, по инерции толкнула его, не сумев остановиться после лестничного поворота.

– Ой! – воскликнула она. – Выбачайце, пан, кали ласка!

– Что «кали ласка» – это «пожалуйста», я знаю. – Он придержал девушку за плечи, но сразу же отпустил. – А «выбачайце» что значит? «Смотрите»?

– Не-е… – растерянно протянула она и послушно, как на уроке, ответила: – «Выбачайце» – гэта будзе «извините».

– А «спаткауся»? – тут же поинтересовался он. – Наверное, «встретился»?

– «Встретился» будзе «сустрэуся», – серьезно ответила она, глядя ему прямо в глаза. – А «спаткауся» – гэта… гэта… Ну, кали дзяучына да хлопца прыходзиць, дак гэта завецца спатканне. Свидание! А какой от «свидания» будет глагол, я не знаю, – неожиданно добавила она по-русски.

– Спасибо, пани, – улыбнулся Константин. – А я ваш новый сосед, позвольте представиться – Константин Павлович Ермолов.

Все, что тяжестью лежало на душе, то и дело напоминая о каких-то неприятных и неясных отношениях, в которые придется вступать с отцом, мгновенно забылось при первом же взгляде на дочь. Весь вид Христины Коноплич говорил об одном: что с такой девушкой, даже если ты всего лишь беседуешь с нею на лестнице, надо быть честным. А больше, пожалуй, не надо ничего, потому что о большем и помыслить невозможно.

Константин даже представить себе не мог, что в большом городе, пусть и сравнительно провинциальном, может жить такая… природная девушка!

Она была высокая и статная, но при этом словно бы не знала, что делать со своей статью, и стеснялась своего роста.

Ее волосы, заплетенные в две толстых косы и замысловато уложенные сзади, имели необычный пепельный оттенок.

«Не пепельный, а льняной», – догадался Константин, и ему стало весело, потому что косы у Христины были точно такого же цвета, как ее блузочка, видневшаяся под незастегнутым пальто.

Еще больше его развеселило то, что глаза у нее оказались точно такого же цвета, как вышитые на этой блузочке васильки.

Этими своими васильковыми глазами Христина смотрела на него так же серьезно, как только что с ним разговаривала. Но при этом ее земляничные – то есть ну просто как сердцевина ягоды! – губы были чуть-чуть приоткрыты, будто у удивленного ребенка.

«Ну и девушка! – подумал он. – И как она только сюда попала? Нелегко ей здесь, наверное, приходится».

– Вельми прыемна, – ответила она. – Вы, разумееце, кали я па-беларуску размауляю? – И, слегка смутившись, тоже представилась: – Я Хрысцина Каноплич.

– Не все, но смысл разумею, – кивнул Константин. – Необычный какой язык! Вроде простоватый, даже грубоватый, а звучит приятно.

Он почти всю войну – сначала германскую, а потом Гражданскую – провел в Белоруссии, но сейчас ему казалось, что он слышит этот язык впервые. Да, если вдуматься, так оно и было. Во время войны он воспринимал только смысл слов, а не их звучание, и даже только тот смысл, который был ему необходим для дела.

А в тех словах, которые произносила Христина, смысл состоял и в звучании, и в интонациях ее голоса, и даже в том, как она дышала, когда не говорила, а слушала.

– Если вы не все понимаете, я могу говорить и по-русски, мне это нетрудно! – с жаром уверила Христина. – Я училась русскому, потому что люблю Толстого. И еще Пушкина. И Лермонтова, – перечислила она со смешной серьезностью детского, ученического припоминания.

По-русски она говорила грамотно, но все-таки с белорусским акцентом – с раскатистым «г», и твердым «ч», и еще какими-то звуковыми приметами, которых Константин не мог назвать, но ясно слышал. И в этой легкой неправильности ее речи было так же много чистой простоты, как в ее льняных косах и земляничных губах.

– Раз так, мы с вами, наверное, поймем друг друга, – засмеялся он. – Всего доброго, Христина, не смею вас задерживать. Да и я ведь только что прибыл, еще и в квартиру свою не входил. До встречи.

– Да пабачэння, – чуть растерянно ответила она. – До свидания, Константин Павлович.

Он хотел спросить, почему «до свидания» будет «да пабачэння», а не «да спаткання», но побоялся, что она воспримет его вопрос как намек. А что, с такой девушки станется!

«Ну уж нет, – подумал он, закрывая за собою дверь квартиры. – С отцом ее мне по делу придется общаться, а к ней у меня никаких дел нет, вот и нечего ее смущать».

От воспоминания о «деле», по которому ему придется общаться с паном Конопличем, настроение у него сразу испортилось.

Глава 8

– У Нясвижы як у Парыжы, так про нас говорят. – Коноплич поставил на скатерть стакан в тонком серебряном подстаканнике и промокнул салфеткой вислые усы. – Если б вы могли видеть, Константин Павлович, вы убедились бы, что я не перабольшваю… не преувеличиваю.

И скатерть, и салфетка были точно такие, как Христинина блузочка с васильками; наверное, она все это и вышивала. Она улыбнулась словам отца и подтверждающе кивнула.

– Гэта так, Константин Павлович. Нясвиж я сню кожнай ноччу.

– Там бы вам и жить, Христина, – улыбнулся в ответ Константин. – В Париже, вы уж извините, мне трудно вас представить, а вот в таком маленьком городке, как ваш Несвиж, – с дорогой душой. Достаточно вспомнить, как вы мне рассказывали про этот, как его… ну, колодец… Про студню!

Про студню в парадном дворе замка Радзивиллов Христина рассказывала Константину с таким мечтательным воодушевлением, как будто этот старинный колодец, пусть и очень красивый, и украшенный ковкой в стиле барокко, был наполнен не обычной, а живой водою. Да она и про весь Несвижский замок рассказывала со всей присущей ей наивной романтичностью.

Но, произнеся эти слова в ее адрес, Константин тут же о них пожалел. Потому что в глазах Франца Коноплича мгновенно мелькнуло цепкое, внимательное выражение.

– Я с вами согласен, Константин Павлович. Моей Христине место в Нясвиже. Если б мы в девятнадцатом году не приехали в Минск к моей умирающей сестре… Но как мы могли адмовицца… отказаться? Ядвига была Христине за мать, мы павинны были приехать до ее смертного ложа, хотя было так неспокойно, и лучше б нам было оставаться дома… Выбачайце, что так отзываюсь про тутэйшую власть, но лучше б нам с дочкой ее не знать. Я все ж надеюсь, у хутким часе мы вернемся да дому. Я ужо клапачуся аб дазваленни…

Внешность пана Коноплича каким-то неуловимым образом соответствовала речи. Говорил он правильно, но постоянные вкрапления белорусских слов придавали его русскому языку оттенок простоватости. Так и вид его не дотягивал до лощеного польского пана. И усы у него были надушены, и светлые редкие волосы аккуратно подстрижены, но во взгляде совсем не было этого самого лоска, и шляхетского гонора тоже не было. А было что-то такое же, словно бы смущенное, что и во взгляде его дочери.

Константин уже знал, что про таких людей здесь говорят «чалавек рахманы». Кроткий то есть или даже робкий…

И именно поэтому ему стало жаль, когда взгляд Коноплича так мгновенно изменился, утратив эту самую «рахманасць». И очарование тихого семейного вечера тоже мгновенно нарушилось этим его цепким, проверяющим взглядом.

Константин не то чтобы подружился с Конопличами за те два месяца, что они были соседями по домику в Троицком предместье, но заходил к ним часто. Особенно на вечерний чай, а в выходные и днем иногда, если не бывал в отъезде. Несмотря на проклятое свое задание, в реальность которого он все-таки не верил, на дружбу Константин не напрашивался; Конопличи сами его приглашали. И ему почему-то неприятно было предполагать, что они делают это не просто так, а с тайной целью…

Нельзя сказать, чтобы Франц Коноплич был особенно образован или начитан. Но он в высшей степени обладал здравым умом, и поэтому его общество было Константину даже приятно, несмотря ни на что.

А с Христиной он просто чувствовал себя непринужденно. Никакого особенного ума она не выказывала, но и глупой, пожалуй, не была. Непонятно было, какая она, но вся – как на ладони. Да и попросту хорошо ему было смотреть на красивую девушку, как хорошо бывает смотреть на цветок или на озеро в лесу.

Не дождавшись от Константина никакой реакции на свои слова, Коноплич продолжил:

– Я спадзяюся… надеюсь, что нас выпустят на радзиму. Мы с дочкой прыватныя люди, нас няма за што тут затрымливаць.

– Извините, Франц Янович. – Константин взглянул на часы. – Нам с Христиной пора выходить, иначе опоздаем на спектакль. Вы готовы, Христина? – спросил он, хотя по ее наряду было понятно, что она уже одета для театра.

Ничего особенного – драгоценностей или какой-нибудь парчи – на ней, конечно, не было. Но кружевной воротничок на синем шерстяном платье был так ослепительно бел, что сразу ощущалось ее приподнятое настроение. Впрочем, оно ощущалось бы, наверное, и без воротничка. Христина совсем не умела скрывать свои чувства и, кажется, даже не подозревала, что это можно делать.

– Канешне, я гатова, Константин Павлович! – Она живо вскочила с места. – Не волнуйтесь, мы не спазнимся! Я пойду вельми хутка, – уверила она.

– Очень быстро, пожалуй, не надо. – Он еле сдержал улыбку. – Здесь недалеко, и погода наладилась. Мы успеем прогуляться.

Константин уже не впервые ловил себя на том, что каждый раз, когда Коноплич явно наводит его на тот разговор, который и был настоящей целью его приезда в Минск, – он словно бы отшатывается от этого разговора, переводит его на другое, вот хоть на театр, как сейчас. К счастью, всегда оказывалась рядом Христина, и поэтому всегда можно было уйти от неприятной темы, попросту прервав беседу с ее отцом и заговорив с нею.

Константин понимал: если то, что сказал ему Кталхерман, правда, а не мальчишеская игра в сокровища, то от разговора с Конопличем ему не уйти. Но пока он, словно страус, предпочитал прятать голову в песок.


На улице стояла та чудесная тишина, которая бывает только вечерами в начале зимы. Когда снег уже лег надолго и покров его с каждым днем становится еще выше, мягче, потому что каждый день падают с неба крупные белые хлопья, превращая город в сказочное царство.

Это впечатление усиливалось оттого, что улицы освещались только луною. Фонари не горели – наверное, еще руки не дошли до такой роскоши: Минск то и дело переходил от большевиков к белополякам и обратно, и недавнее дыхание войны было здесь гораздо более ощутимо, чем в Москве.

– Мы с вами совсем как по сказочному царству идем, – сказала Христина. – Так тихо… У нас в Нясвиже я любила зимой по парку гулять одна. Я тогда представляла, будто я королевна…

«И будто навстречу сейчас выйдет королевич», – про себя усмехнулся Константин.

Нетрудно было догадаться, что представляла она именно это. Но вслух он свою догадку не высказал. Невозможно было вообразить себе даже легкой насмешки по отношению к этой девушке.

– Ваша мама совсем рано умерла, Христина? – спросил он.

– Так, – кивнула она. – Мне было два годика, я ее и не памятаю. Сначала меня растила тетка Ядвига, а потом тата сказал, что он хвалюецца… волнуется за мое воспитание, и отдал меня учиться к бенедиктинкам. У нас в Нясвиже есть ихний монастырь, – пояснила она. – Я только-только закончила у них свою науку, и тата хотел меня послать дальше учиться в Краков, в Ягеллонский университет. Но тут и война, и все… А скоро Рождество! – вдруг с детской радостью вспомнила она. – Приходите к нам на Рождество, Константин Павлович! Мы з татам сначала пойдем в костел – знаете, тот Красный Костел, что на плошчы? – а потом придем домой до стола. Я что-нибудь вкусное приготовлю, я умею, меня монашки научили. Приходите! А может, тата уже получит для нас дазваленне и мы уедем в Нясвиж… – добавила она, помолчав; в последних ее словах прозвучала печаль.

Костел назывался Красным потому, что был построен из красного кирпича. Теперь, после революции, это название звучало несколько двусмысленно, но туда все равно ходили молиться все минские католики.

– Красный Костел я знаю, – поспешил сказать Константин; ему не хотелось, чтобы Христина стала объяснять свою печаль по поводу возможного отъезда. – Говорят, там на органе красиво играют, но у меня пока не было времени зайти и послушать. Да и в церковь тоже, хоть она у нас прямо под окнами и там, говорят, хор поет, как в консерватории.

– Вы вельми много работаете, Константин Павлович, – сочувственно заметила Христина. – Я слышу, вы часто совсем ночью приходите, а потом раненько снова уходите.

– Ночью спать надо, Христина Францевна, а не шаги в парадном слушать, – назидательно сказал он и засмеялся. – Макушку в подушку – и счастливые сны смотреть.

Невозможно было не засмеяться, глядя на нее, столько в ней было наивной девической серьезности.

Она шла рядом, ступая так же широко, как он, и ростом она была ему вровень. Но при этом Константину все время казалось, что Христина смотрит на него снизу вверх. От ходьбы щеки ее раскраснелись, она чуть расслабила узел на белом пуховом платке и расстегнула верхнюю пуговицу синего бархатного пальто. Наверное, пальто было слишком теплое, на вате, и ей стало жарко, несмотря на легкий декабрьский морозец.

– Не спешите, Христина, мы в самом деле не опоздаем, – сказал он, умеряя шаг. – Какой сегодня спектакль, я забыл?

– «Павлинка», – ответила она. – Это наш водевиль, белорусский, и говорят, там главная актерка играет очень смешно. Я почти совсем не бывала в тэатре, – смущенно улыбнулась она. – Только с теткой, уже давно. Тата меня, канешне, одну не пускает, а сам он тэатр не любит. Дзякуй вам, что вы меня пригласили!

Театр был совсем близко от Троицкого предместья. Да в Минске и все казалось близко после московских расстояний.

Зал оказался небольшой и потому теплый от дыхания множества людей; был аншлаг. Сцена освещалась керосиновыми лампами, они немного чадили, и Константину показалось, что и этот чад, и запах мокрой от тающего снега одежды, которую не все зрители сняли, совсем не соответствуют тому, что должно быть в театре. Впрочем, и в Театре Мейерхольда, куда он однажды ходил с Асей, кажется, тоже было как-то непривычно – слишком просто, что ли. Наверное, теперь и театры должны были измениться – и изменились.

– Ой! – сказала Христина. – То ж, наверное, губернаторская ложа, куда ж мы идем?

– У нас сюда билеты, – успокоил ее Константин.

– Разве ж бывают билеты в губернаторскую ложу? – удивилась Христина.

– Бывают, бывают, – улыбнулся он.

Никаких билетов у него, конечно, не было. Начальнику Белорусской железной дороги они так же не были нужны, как Первому секретарю ЦК Мясникову, который тоже пришел сегодня в театр, и тоже, конечно, в губернаторскую ложу. Извинившись перед Христиной, Константин проговорил с Мясниковым все десять минут, остававшиеся до начала спектакля. Надо было использовать эту случайно представившуюся возможность, потому что завтра он должен был ехать в Гомель, чтобы на месте разбираться в сбоях железнодорожного сообщения с Украиной, а перед поездкой следовало уточнить кое-какие подробности, которые завтра утром он, возможно, уточнить у Мясникова не успел бы.

Разговор этот так захватил Константина, что он с трудом его прервал, только когда в зале стало темно и на сцену вышли актеры.

«Павлинка – это кто? – рассеянно подумал Константин; он все еще не мог отойти от мыслей о заторах на украинской границе, поэтому на сцену смотрел с неохотой. – Странное какое-то название… При чем здесь павлины?»

Только минут через десять он сообразил, что Павлинка – это просто уменьшительно-ласкательное имя от Павлины. Она-то и была главной героиней водевиля, и, наверное, это про нее Христина слышала, что актерка играет смешно.

Константину показалось, что актриса не столько играет, сколько танцует и поет. Он смотрел на сцену, но почти не сознавал, что там происходит и в чем смысл водевиля. Молодая девушка в ярком наряде и с длинными, как у Христины, косами задорно плясала и пела, а он совершенно о ней забыл…

Все эти два месяца Константин каждый день заставлял себя не думать про Асю. Он даже представить себе не мог, что разлука с нею окажется для него таким мученьем! Он только усилием воли заставлял себя не вспоминать о ней каждую минуту, иначе просто не смог бы работать. И любая мелочь выводила его из волевого равновесия.

Он даже радовался, что Ася совсем не умеет писать писем. За все время она прислала только одну открытку, да и та состояла из двух фраз: «Костя, милый, как тебе там приходится? Я писать совсем не умею, а только жду тебя и люблю». Но, радуясь, что она не бередит ему душу письмами, Константин со стыдом ловил себя на том, что как мальчишка перечитывает вечерами эти слова, написанные ее неразборчивым, не поддавшимся гимназическому чистописанию почерком.

И вот теперь эта танцующая актерка… При одном только взгляде на нее он мгновенно вспомнил Асю, и сердце ударило в груди так сильно, что, показалось, загудели ребра. И тут же этот гул пошел вниз, почти болезненно и вместе с тем сладко отдаваясь во всем теле…

Ничего общего не было у этой Павлинки с Асей! Но он смотрел на сцену и видел не спектакль, а темные тревожные глаза, и золотые огоньки в глубине этих глаз, и большой, «неприличный для барышни» рот, и чувствовал прикосновение этого рта, этих губ к своим губам, ко всему своему телу – только Ася умела так целовать, только она…


Из театра шли как-то очень быстро. Константин больше не уверял Христину, что можно не торопиться, потому что они никуда не спешат. И она больше не рассказывала про то, как гуляла по Несвижскому парку, и ни про что больше не рассказывала…

Опомнился он, только когда дошли почти до самого Троицкого предместья – когда уже стал виден лед на недавно замерзшей реке Свислочи.

«Совсем одурел! – злясь на себя, подумал он. – Даже не спросил, понравился ли ей спектакль».

– Канешне, понравился, Константин Павлович, – кивнула Христина; она шла рядом и смотрела не на него, а только себе под ноги. – Очень красивый спектакль. И правда, актерка смешная. Веселая.

– Да, действительно… – пробормотал Константин.

Он не знал, что сказать, и у него не было сил говорить. Слабость неожиданно разлилась по всему телу, словно после тяжелой работы. Он чувствовал себя совершенно опустошенным.

Христина тоже замолчала, и в молчании они дошли до дома.

– Константин Павлович, а можно… Можно я спрошу? – вдруг тихо проговорила она, останавливаясь посреди заснеженной мостовой.

– Конечно. – Он вздрогнул: такая явственная грусть прозвучала в ее голосе. – Что вы хотите спросить?

– А у вас есть жена, Константин Павлович? – еще тише произнесла она.

– Да. У меня есть жена. Она актриса.

Он ответил сразу же, не размышляя ни секунды, хотя никогда не думал об Асе как о своей жене. Разве могла у него быть жена, и разве могла, разве хотела Ася быть чьей-нибудь женою? В этом слове было что-то такое далекое, такое забытое… Совсем как сильный яблочный запах в Сретенском, в избе его деда, или как липовый мед, который бабушка каждую осень привозила в Лебедянь для дочкиной семьи оттуда же, из деревни.

Все это исчезло навсегда, и дед с бабушкой давным-давно умерли, и отец с матерью, и время все смело – нет теперь ни жен, ни яблочного запаха, ни запаха медового.

Но, сказав: «У меня есть жена», – Константин почувствовал вдруг такое счастье, какого не чувствовал все эти два месяца, прошедшие в бессмысленной, томительной разлуке с Асей. Хотя на самом деле он ведь сказал это только для Христины.

Это надо было сказать, этого нельзя было не сказать, даже если бы Аси и не было! Христина нисколько не умела скрывать своих чувств, она совсем не знала тех несложных женских уловок, которые помогают их скрыть, когда природа со всей силой берет свою власть над душою… Да и у кого она могла бы научиться этим уловкам, не у монашек же!

Она наконец подняла на него глаза, и только слепой не прочитал бы в ее взгляде все, что она чувствовала сейчас.

– Вы про нее думали весь спектакль, да? – Вопрос прозвучал как-то не вопросительно, а утвердительно. – Я заметила, Константин Павлович. Но вы не хвалюйцеся… не волнуйтесь! – горячо проговорила Христина. – Я ж разумею… Вы такой… файны пан, что у вас к вашим годам, канешне, есть жена. Самая прыгожая! – Она по-детски зажмурилась – наверное, представила эту невиданную красавицу, жену «файного пана» – и добавила, вздохнув: – И самая счастливая…

И что он должен был ответить, глядя в эти васильковые глаза, в которых из-за непроливающихся слез вздрагивал лунный свет?

– Спокойной ночи, – сказал Константин. – Спасибо за прекрасный вечер, водевиль был и в самом деле хорош. Пусть вам Несвиж приснится, – улыбнулся он. – Парк, студня… Скоро наяву все это увидите.

– Да, – кивнула она. – Но я цяпер ужо и не хачу, бо я…

– Спокойной ночи, Христина. – Он не дал ей договорить. – Счастливых сновидений.

Глава 9

«Вот и все, – подумал Константин. – Вот и все. Значит, не байки… Что ж, Гришка прав, как всегда».

Коноплич смотрел на него с настороженным ожиданием, которое едва умел скрыть под маской доброжелательности. И эта его показная доброжелательность была Константину так отвратительна, что хотелось выплеснуть ему в лицо горячий чай из тяжелого стакана в красивом домашнем подстаканнике.

– Зачем вам вольный провоз, Франц Янович? – помолчав, спросил он. – Что такого вы собираетесь везти, что боитесь досмотра?

Конечно, он не должен был задавать этот вопрос! Наоборот, должен был сочувственно кивать и всячески выказывать этому шляхтичу, что понимает… готов… войдет в положение… Именно для этого ведь он и жил здесь уже почти три месяца, и нечего было с самого начала уговаривать себя, что все окажется иначе и что он просто с пользой поработает в Минске, а потом с чистым сердцем вернется в Москву.

Но он не мог не задать этот вопрос: ему хотелось услышать, что ответит Коноплич. Он должен был своими ушами это услышать.

– Поймите, Константин Павлович, – доверительным тоном сказал тот, – мы с дочкой небогатые люди. Я всего только мелкий служащий в управе Нясвижского замка, у меня и не было вяликих сбережений, а война знишчыла и тое, што было… А покойная сестра жила в достатке и, вы ж бачыце, все сберегла для Христины. Дзяучыне ж надо будет выйти замуж, а кому патрэбна бесприданница?

– Она говорила, вы собирались послать ее в Польшу учиться? – спросил Константин. – Почему же вдруг замуж?

– А в Польше, вы думаете, учат бесплатно? – вздохнул Коноплич. – На учебу таксама патрэбны грошы. А она вам говорила, что хочет учиться в университэце? – недоверчиво спросил он.

– Она мне этого не говорила, но почему же ей не учиться? – пожал плечами Константин. Как глупо он себя чувствовал, зачем-то пытаясь увести в сторону и этот, уже совершенно неуводимый разговор! – Она молодая, с большим интересом к жизни, зачем же торопиться отдавать ее замуж? Или она влюблена в кого-то?

– В кого ж ей было влюбиться, Константин Павлович? – Лицо Коноплича посветлело, как всегда это бывало, когда он смотрел на дочь или хотя бы говорил о ней. – Она ж еще дитя, воспитывалась в монастыре… Да вы першы мужчына, якога яна бачыць зблизку! – Тут он смутился и торопливо произнес: – Так вот, то, что нам оставила Ядвига, это все наше богатство. И это ж не маленькие вещи – мебель, посуда, одежда… У Христины теперь три шубы, одна даже соболья. Она так радовалась, когда увидела! И вдруг отберут на мяжы… на границе…

– Может быть, и не отберут, – вяло возразил Константин.

Все было ясно, и дальнейший разговор не имел смысла.

– Вы порядочный человек, Константин Павлович, – грустно улыбнулся Коноплич. – Если б вы стояли на границе, я б не боялся за Христинину шубу, а…

– Вы уже получили разрешение на выезд? – перебил его Константин.

Теперь он хотел только одного: уйти, пока не вернулась с рынка Христина. Услышать, как еще и она станет уверять его, будто боится за свои шубы, ему не хотелось.

– Завтра получаю, – быстро ответил Коноплич. – Нас же сколько времени уже проверяют! Завтра мне твердо пообещали…

– Хорошо, Франц Янович. – Константин тяжело поднялся из-за стола. – Вольный провоз багажа я вам оформлю. На вас и на Христину. Чтобы побольше шуб вывезти, – не удержался он.

– Я вам буду очень благодарен, Константин Павлович! – Коноплич тоже вскочил, бросился вслед за ним в прихожую.

– Да? – усмехнулся он, отодвигая Коноплича от входной двери, которую тот собирался перед ним распахнуть. – И чем же отблагодарите, посудой?

Он открыл двери сам и вышел, не оглядываясь.


Разрешение на вольный провоз багажа Константин на следующий день послал Конопличу с курьером, а сам уехал на три дня в Витебск. Ясно было, что работать в Белоруссии ему осталось недолго, и надо было завершить начатые дела, прежде чем ему на смену пришлют обещанного Кталхерманом специалиста.

Вернувшись, он к соседям больше не заходил, и они его не тревожили. Наверное, собирали вещи: наверху, в их квартире, слышны были шаги и стук молотка.

Да он особенно о них и не думал. Ясно было, что Коноплича снимут с поезда на границе или даже раньше, но его судьба волновала Константина еще меньше, чем судьба его багажа – золотых апостолов или чего там еще. А Христина… Что ж, может быть, для нее даже лучше оказаться в Несвиже одной, чем с отцом. Неизвестно еще, отправил бы он ее в Краков или нет. Скорее все-таки поспешил бы выдать замуж, как поспешил отдать на воспитание в монастырь. А сбережения у него, конечно, есть, смешно было бы верить его жалобам на бедность. Вот и пусть она воспользуется этими сбережениями и поедет учиться, вместо того чтобы прямо из монастыря перепорхнуть в постель к какому-нибудь хитрому деревенскому шляхтичу вроде своего папаши и до старости лет стирать ему портки, не зная другой радости, кроме как надеть в праздник очередную шубу.

Но и об этом он думал лишь мельком, рассеянно прислушиваясь вечером к сборам на втором этаже. И перестал думать вовсе, как только шум в квартире Конопличей затих.

Он думал об Асе, только о ней. Все в нем по ней томилось, и, лежа без сна в ночной тьме, он со стыдом и вместе с тем с каким-то бесстыдным счастьем чувствовал, как от этого томленья у него над животом приподнимается одеяло… Кажется, полжизни он отдал бы за то, чтобы не было этих дней, которые их все еще зачем-то разделяли, чтобы она оказалась рядом прямо сейчас!

Стук в дверь был совсем тихий, но Константин вздрогнул от него, как от трубного гласа с небес. Ему вдруг почудилось, что стучится Ася, и он вскочил, словно пружиной подброшенный, хотя ясно ведь было, что этого быть не может.

Он бросился в прихожую так стремительно, что забыл надеть брюки, и лишь случайно заметил, что собирается распахнуть дверь, стоя в одном нижнем белье. Пришлось вернуться в комнату, одеться, и за это время он чуть поостыл – во всяком случае, отпирая замок, уже не воображал себе какие-то невероятности, а понимал, что среди ночи его может беспокоить разве что нарочный со службы.

Но за дверью стоял не нарочный, а Христина.

– Константин Павлович… – тихо сказала она, встретив его удивленный взгляд. – Выбачайце… извините… Можно, я войду?

– Конечно, входите. – Он пожал плечами и отступил от двери, пропуская ее в квартиру. – Здравствуйте. Что-нибудь случилось?

– Не… – Она зябко поежилась и сжала на груди пуховый платок, покрывавший ее плечи. – Я только хотела с вами попрощаться… Я уже завтра раницай…

– Проходите, садитесь, – сказал Константин уже в комнате, придвигая ей стул. Он достал было из кармана галифе зажигалку, чтобы зажечь стоящую на столе керосиновую лампу, но потом просто раздвинул шторы на окне, впустив в комнату яркий лунный свет. – Что ж, до свидания. Да спаткання? – вспомнил он и улыбнулся.

– Да пабачэння, – машинально ответила она и заплакала.

– Ну что вы, Христина? – Он протянул руку, чтобы вытереть ей слезы, словно ребенку. – Вы ведь едете домой, зачем же плакать?

И вдруг она схватила его руку, как утопающий хватает брошенный ему с корабля спасательный круг, прижала ее к своим губам, а потом порывисто шагнула и, прежде чем он успел что-нибудь сказать, прильнула к нему.

Константин почувствовал, как быстро и неровно бьется ее сердце, как грудь прижимается к его груди и вздрагивают плечи, которые он невольно обнял… Он не знал, что сказать и что сделать, только чувствовал, как она дрожит в его объятиях. Платок упал с ее плеч, она осталась в одной длинной ночной сорочке, такой тонкой, что сквозь ткань чувствовалось, как все ее сильное молодое тело горит, но горит даже не страстью, а страстным горем.

– Христина, не плачьте, не надо, – с трудом выговорил Константин, не узнавая своего разом охрипшего голоса. – Как же вы – раздетая, ночью…

– Я не могла одеваться, тата б проснулся, – всхлипнула Христина. – Я только хотела, только… Я вас кахаю, Константин Павлович! – не сказала, а словно выдохнула она, и ему показалось, что всю себя она вложила в этот любовный выдох. – Больш за тату, больш за свае жыцце… Кастусь, каханы мой!

Он почти не слышал того, что она говорила. Он просто не вслушивался в ее слова, уже не мог в них вслушиваться, потому что невозможно было разбирать, что говорит юная, пылающая любовью девушка, когда она прижимается к тебе всем телом и все ее тело трепещет в твоих руках.

Голова у него закружилась, дыхание занялось… То ли прошептав, то ли простонав:

– Христина, не надо, прошу тебя… – он взял ее ладонью за подбородок и, как только ее залитое слезами лицо оторвалось от его груди, припал губами к ее губам.

Как она могла пахнуть весенним лесом и чистой колодезной водою – здесь, в маленьком домике минского предместья, во тьме зимнего города, – непонятно! Но ее губы пахли именно всей этой невозможной свежестью, и Константину казалось, что он пьет что-то из ее неумелых и нежных губ.

Ничего больше не соображая, не в силах справиться с тем единственным влечением, которым мгновенно схватилось, как пожаром, все его тело, он повлек ее за собою в угол, где стояла его кровать. Комнатка была маленькая, до постели два шага, не больше, а он преодолел это расстояние и вовсе одним шагом, и Христина вместе с ним.

Теперь он целовал ее не стоя, а лежа рядом, и целовал уже не губы, а грудь и плечи, открывшиеся в глубоком вырезе ночной сорочки, как только он дрожащими пальцами расстегнул мелкие перламутровые пуговки у ворота. Она не сопротивлялась и не помогала ему – лежала неподвижно, едва ощутимо дрожа, и лицо ее было в мертвенном свете луны таким же белым, как плечи.

Он никак не мог снять эту длинную сорочку, которая путалась у нее в ногах, и неловко дергал ее то вверх, то вниз, пока вдруг не рванул так сильно, что тонкая ткань с треском разорвалась от ворота до живота. В темноте и тишине этот треск прозвучал резко, как выстрел. Христина тихо вскрикнула, но тут же, словно испугавшись, что обидела его этим своим вскриком, обняла Константина за шею и торопливо прижалась к нему снизу всем своим обнажившимся телом, горячо прошептав:

– Ничога, Кастусь, каханы мой, гэта ничога!..

Он и в самом деле невольно отпрянул от нее из-за этого вскрика. И тут наконец увидел не одни лишь ее плечи и грудь, которые только что были для него какими-то… всепоглощающими, а всю ее увидел, сверху и словно бы чуть-чуть издалека.

Она лежала под ним, беспомощная и как будто растерзанная – в разорванной сорочке, с растрепавшимися волосами, с голой грудью, которая теперь казалась слишком большой. Константин заметил, что, опираясь о подушку, прижал ладонью прядь Христининых волос, и понял, что ей, конечно, больно, но она ни за что ему об этом не скажет, а все будет повторять свое «ничога, Кастусь, каханы», что бы он с нею ни делал…

И это зрелище белого, бесстыдно им обнаженного девичьего тела, которое было ведь для него только телом, да еще и случайным, потому что пять минут назад он совсем не хотел его, совсем не его хотел, – подействовало на него как ушат холодной воды.

Он отодвинулся и сел на кровати, отвернувшись от Христины и обхватив голову руками. Христина молчала, и казалось даже, что она не дышит. Он тоже молчал и не чувствовал ничего, кроме страшного стыда.

Может быть, если бы не то, что пронизывало его сердце и тело – если бы не тоска по Асе, то он повел бы себя иначе. Война приучила его к постоянному ощущению сиюминутности жизни, и он давно уже не думал, что девичья невинность – это сокровище, которое мужчина должен оберегать. А зачем его оберегать – чтобы можно было с гордостью показывать после свадьбы испачканные кровью простыни? Да какие простыни, какие свадьбы, какая невинность, когда жизнь вокруг тебя вихрится смертельным вихрем и ты полностью во власти этого вихря и не знаешь, кому достанется твой завтрашний день – еще тебе или уже Богу!

Но он не хотел эту девушку, он просто ее не хотел – со всей ее нетронутой свежестью, и льняными косами, и белым молодым телом. Другая женщина стояла у него перед глазами, и эта другая – сейчас ведь даже не женщина, а только воспоминание, почти призрак! – манила его сильнее, чем та, которую он мог потрогать рукою.

– Извините, Христина, – не оборачиваясь, глухо произнес он. – Вам не надо было ко мне приходить. Но это неважно, я сам виноват… Идите домой и ложитесь спать. Ведь вы завтра рано уезжаете?

– Так. – Ее ответ прозвучал тише снежного шелеста за окном. – Я не хотела вас абразиць… обидеть, Константин Павлович.

– Да при чем здесь обида? – поморщился Константин. – У вас вся жизнь впереди, не надо вам в первом встречном видеть… королевича. И уж точно, что не во мне.

Он поднял с полу платок, по-прежнему не оборачиваясь, подал его Христине, встал, отошел к окну и прижался лбом к холодному стеклу, по которому с другой стороны скользил снег.

Скрипнула кровать – он понял, что Христина тоже встала, и обернулся. Она куталась в платок и была неподвижна, как заиндевевшее дерево за окном.

– Извините мою резкость, – сказал Константин, – но… Постарайтесь правильно распорядиться своей жизнью. В монашки вам не идти, ну так надо выучиться чему-нибудь, прежде чем черт знает кому себя предлагать. Ладно! – Ему стало жаль ее, такую растерянную и несчастную, и он наконец улыбнулся. – Поезжай в свой Несвиж, хорошая, и обиды на меня не держи. Ну, иди, иди.

Он взял ее под руку и вывел в прихожую, потом легонько подтолкнул в спину, как ребенка, который боится идти один на улицу.

– Ой, Матка Боска! – именно как ребенок, всхлипнула она. – Да на што ж мне цяпер той Нясвиж, на што ж мне што!.. Нехай бы лучше татке тое дазваленне дали, а не мне!..

Он уже не слушал, что она говорит. Понятно же, сейчас ей кажется, будто жизнь ее кончена, но мало ли что покажется неопытной девушке от безответной любви.

– Иди, иди, – повторил Константин. И вдруг до него дошел смысл ее слов. – Погоди… – медленно произнес он. – Как это – лучше б татке? Разве вы не вместе едете?

– Не. – Она смотрела на него так пронзительно, словно хотела, чтобы весь его облик вдавился в синеву ее глаз. – Это вы нам, татка говорил, дали дазваленне на двоих, чтоб мы везли багаж, а те, другие, ему не дали, только мне. Мы уже и вещи все собрали, а вчера он узнал… Татуся аж плакал, говорил, что одну меня не пустит, но потом…

– Что – потом? – с трудом выговорил Константин. – Ну, Христина, что – потом?! Что он решил?

Он почти выкрикнул последние слова, и она испуганно ответила:

– Так ничога ж… Он потом сказал, что придется мне одной… Ехать одной с вещами. А он снова будет просить дазвалення, и ему позже, канешне, дадут. А разве не так, Константин Павлович?

Теперь она смотрела уже не пронзительно, а удивленно.

– Что у тебя в багаже? – резко спросил он. – Что он сказал тебе везти?

– Так мае ж усе рэчы… вещи. Тата сказал, вы нам зрабили такое дазваленне, па якому можна усе правезци, бо мяне не будуць даглядаць на мяжы. Мы все сложили в ящики, одежду и посуду, чтоб не побилась…

– Ты сама складывала?

– Трошки сама, а так тата. Он сказал, что я не сложу как надо, а я не хотела его сердить, он и так уже расстроился, и легла спать…

Он спрашивал коротко и зло, а она отвечала испуганно и удивленно – наверное, не понимая, что означают эти неожиданные интонации в его голосе.

Константин прислонился затылком к своей шинели, висящей на вешалке, закрыл глаза. Что сказать ей, он не знал. И сказал то, что выговорилось само собою.

– Не надо никуда ехать, Христина. – И повторил: – Не надо.

Христина счастливо ахнула и тут же оказалась рядом с ним. Как будто бы подбежала, хотя не было места для бега в крошечной прихожей.

– Вы… хотите, чтоб я осталась, так? Так, Константин Павлович? – дрожащим голосом спросила она.

– Я не хочу, чтоб ты… но я… но ты…

Теперь уже он чувствовал себя растерянным и беспомощным, потому и бормотал какую-то невнятицу.

– Вы только скажите, – тихо произнесла она. – Только скажите, чтоб я оставалась, и я останусь… с вами.

«Я ведь уже сказал, – тоскливо подумал он. – Чего тебе еще? Не могу я ничего больше тебе сказать!»

Все, что произойдет, если он заставит ее остаться – да и не заставит, а только попросит, – представилось ему так ясно, как будто уже произошло. Вот он что-то объясняет сначала ей, а потом ее отцу, и она верит каждому его слову, а тот ни одному его слову не верит, а потом приезжает Гришка – конечно, он приедет сам, и немедленно, как только поймет, что операция сорвалась, – а потом все начинается сначала, но уже без него, а он… Что будет с ним, Константин думать не хотел. Он знал только: то, что с ним после всего этого будет, для Христины все равно окажется бесполезным, потому что ему найдут замену. Не в ее сердце, а во всем этом, с обеих сторон грязном, деле.

Он давно уже стал частью большого, еще не совсем отлаженного, но неодолимого механизма, мощь которого почувствовал еще в семнадцатом году. Тогда он думал, что это созидательная мощь, теперь он не знал, что думать… Но незачем было делать вид, будто он может что-либо остановить в беспощадно направленной работе этого механизма.

«А может, ничего и нет в ее багаже? – вдруг мелькнуло у него в голове. – Какие там золотые апостолы, разве их спрячешь в бабские тряпки? Ну, вывезет пару колечек, которые ей тетка оставила, так при чем здесь какие-то сокровища? Даже если они и существуют, не станет Коноплич так рисковать – ни ею, ни ими…»

Эта неожиданно пришедшая мысль показалась Константину такой здравой – вернее, такой спасительной, – что он взглянул на Христину уже почти спокойным взглядом.

Она смотрела прямо ему в глаза и ждала ответа.

– Извини, – сказал он. – Какая-то глупость вдруг в голову взбрела. Иди домой, а то отец хватится.

Глаза ее погасли, плечи опустились. Медленно, словно на нее упала невыносимая тяжесть, Христина вышла на лестницу.

Закрыв за нею дверь, Константин надел сапоги, шинель, фуражку и вышел тоже, стараясь, чтобы полы в парадном не заскрипели под его шагами. При мысли о том, что утром придется присутствовать при ее отъезде, да еще, чего доброго, Коноплич примется благодарить за помощь, – при этой мысли он готов был идти ночевать не то что на службу, а просто в подворотню.

Глава 10

Что к Москве если кто привыкнет, то уж из нее не уедет, – это была чистая правда.

Константин не помнил, какой классик написал эти слова, но по собственной душе чувствовал их справедливость. Конечно, в отличие от того писателя, он не сам решал, уезжать ему или не уезжать, но, глядя в окно автомобиля на заснеженные, залитые ярким рождественским солнцем московские улицы, он чувствовал, что вернулся домой. И это возвращение наполняло его сердце радостью. Несмотря ни на что.

Почему именно Москва стала его домом, а не родная Лебедянь или прекрасный в своей строгости и овеянный воспоминаниями студенческой юности Петербург, – непонятно. Он жил здесь в чужой квартире, спал на чужой кровати, у него не было ни одной неслучайной вещи – и все-таки он чувствовал себя дома. И жалел лишь о том, что прямо с вокзала пришлось ехать не на Малую Дмитровку, а на Лубянку. Так распорядился Кталхерман, приславший за ним свой автомобиль.

Если бы Гришка не был так тщедушен, его объятия вполне можно было бы считать медвежьими.

– Ну, Котька, с возвращением тебя! – радостно сказал он, встречая его на пороге своего огромного, обшитого дорогим деревом кабинета. – Хильда Томасовна, покушать готово? – крикнул он секретарше и, получив утвердительный ответ, пригласил: – Пойдем, пойдем, за твои успехи грех не выпить.

За неприметной дверью, находившейся в глубине кабинета, оказалась еще одна комната, уже не огромная, а маленькая и уютная. В ней-то и был накрыт небольшой круглый стол, весь вид которого говорил о том, что он знаменует собою некое событие. Коньяк в хрустальном графинчике, черная икра на льду, сытно золотящееся коровье масло, какая-то серебряная посудина, заманчиво накрытая поверх крышки крахмальной салфеткой…

Мельком взглянув на все это, Константин сел к столу и выжидающе посмотрел на Гришку.

– Подробности потом доложишь, – махнул рукой тот. – И до чего ж ты обязательный, Котька, нет того, чтоб выпить с другом по-человечески – сразу о деле!

– Я думал, это ты мне что-то срочное хочешь сказать, – пожал плечами Константин. – С вокзала сюда… Доложиться-то я, конечно, и завтра не опоздал бы.

– А что у меня к тебе может быть срочное? – широко улыбнулся Гришка. – Поработал ты как по нотам, я, правду сказать, такого успеха и не ожидал.

– Если ты о путейских делах… – начал было Константин.

– Не прикидывайся валенком, Костя, – усмехнулся Кталхерман. – О путейских твоих делах я и так не беспокоился, в этом ты всегда преуспевал. А вот о наших делах… Боялся, что не сумеешь ты, чего уж теперь скрывать. Все-таки с людьми работать – это тебе, знаешь ли, не с паровозами.

– По-твоему, я только с паровозами все эти годы работал? – зачем-то спросил Константин.

Можно подумать, его обидели эти Гришкины слова! Да он и внимания на них не обратил из-за того напряжения, которое мгновенно его охватило… Он ждал, что скажет Кталхерман. И дождался.

– Все так и вышло, как я думал! – торжествующе заявил Гришка. – Полные ящики он набил радзивилловским добром, вот какое дело! Золотых апостолов, правда, не нашли, – с детским разочарованием вздохнул он, – но и того, что нашли… – Гришка даже причмокнул губами от удовольствия. – Бюджет страны знаешь какой на следующий год? Одиннадцать миллионов рублей. А в ящиках этих, по самым приблизительным подсчетам, ценностей на миллион. Вот и посчитай, какую долю ты бюджету принес! Дзержинский тебе лично грамоту подписал, – сообщил он и засмеялся. – Только я тебе, учти, ничего не говорил – сам хочет вручить.

– Почему же… мне? – помолчав, спросил Константин.

– А кому? – удивился Гришка. – Не мне же! Мы люди неприметные, не за грамоты работаем. А ты к Георгиевским крестам ее приложишь – будет что внукам показать. Нарожаешь ведь внуков, а? – подмигнул он. – Небось Шарлотта заждалась?

– Его… арестовали… их?.. – с трудом выговорил Константин.

– Конечно, – даже удивился Гришка. – А ты разве не знаешь?

– Я уехал тогда. По службе. В Могилев… надо было. Вернулся – сразу сюда отозвали. Ничего еще не знаю.

Он говорил короткими фразами, потому что на длинные не хватало воздуха.

– Мало в тебе все-таки честолюбия, – прищурился Кталхерман. – А чистоплюйства, наоборот, много. Нельзя так, можешь ведь и на задворках у жизни остаться. А при твоих способностях было бы жалко. Обоих арестовали – и Коноплича, и девку его.

– Но… – Он совсем задохнулся. – За что же… ее?!

– Слушай, Костя, – недовольно поморщился Гришка, – ты эти детские вопросы мне не задавай. Что значит, за что? Полвагона багажного набила народным достоянием – и что, надо было ее по головке погладить да отпустить восвояси?

– Она не знала! – Константин еле сдержался, чтобы не вскочить со стула; все у него внутри дрожало от собственного бессилия и еще от какого-то жуткого чувства, с которым невозможно было ни сидеть, ни стоять, ни жить. – Она ничего не знала, Гриша, он же ее просто использовал!

– Да ты, я смотрю, в девку-то влюбился… – насмешливо протянул Кталхерман. – А как же Шарлотта? Хватит, Константин Палыч! – отрубил он. – Знала, не знала – какая разница? Разберемся, это дело уже не твое. С Конопличем нам еще работать и работать, знает он немало. Вот и пусть расскажет, что знает, если ему дочкина жизнь дорога. Да и ее как следует спросим, без интеллигентских слюней. Не знала! Это она тебе такое сказала? Они наговорят – подумаешь, ангелы небесные! И не смотри на меня, как институтская барышня на насильника. Кругом враги, Костя, – жестко сказал он. – Пока мы их дочек будем жалеть, они нас с потрохами сожрут. Так что давай выпьем за твою успешную работу, да ступай ты к здешней своей красотке, а про тамошнюю забудь. Ты парень видный, на твой век девок всюду хватит.


Ни о чем он больше не мог думать, ни о чем! Так плод в материнской утробе ни о чем ведь не думает, а чувствует лишь, что находится в безопасности, что ему хорошо и покойно, потому что он накрепко связан с чем-то живым, и это живое дает ему силы жить.

И, невидяще глядя из окна автомобиля на те же самые московские улицы, которыми он так радостно и молодо любовался всего час назад, Константин тоже не думал больше ни о чем. Он хотел только одного: оказаться рядом с Асей, и даже не рядом оказаться, а просто слиться с нею, чтобы раствориться, не быть, смыть себя с лица земли, как грязное пятно.

Это было странно, это было с ним впервые; он и представить не мог, что захочет схватиться за женщину, как за единственную опору своей жизни. Он сам всегда был опорой многим людям, и Асе тоже, он это знал и потому был сейчас растерян. Нет, он был не растерян – он был смятен, уничтожен, и дело было совсем не в Асе.

Но, шагая через две ступеньки на последний этаж, задыхаясь, словно не ехал от Лубянки до Малой Дмитровки, а бежал, он хотел именно этого: схватиться за нее, как за единственное, что ему осталось в жизни.

Пока он хлопал себя по карманам в поисках ключей, соседняя дверь отворилась и из нее вышла женщина с большой ивовой корзиной. Константин скользнул по ней тем же невидящим взгядом, каким только что смотрел на московские улицы. Он ее не узнал – заметил только, что молодая, широколицая, с соломенными волосами, торчащими из-под клетчатого платка. Ему не было до нее никакого дела, и он не стал вспоминать, кто это.

– Здрасьте… – удивленно пробормотала она. – А мамка говорила Аське-то, что не вернетесь вы – бросили, мол, ее.

Не глядя в сторону этой женщины, которая встретила его здесь первой, и встретила какой-то грязной сплетней, Константин захлопнул за собою дверь.

В квартире было так тихо, что он сразу решил, что Аси дома нет, и сердце у него заныло. Но уже спустя мгновенье он расслышал в этой тишине мелодичные звуки, похожие на звон колокольчиков, и догадался, что это играет музыкальная шкатулка. И не могла же она играть сама собою!

«Этот звук, нежный звук…» – мелькнуло в голове, и горло тут же сжалось, словно перехваченное петлей.

Не сняв даже шинели, только бросив на подзеркальник фуражку, Константин стремительно вошел в комнату.

Солнце било во все окна, освещало все неправильные, изломанные углы большой бестолковой студии, и в этом сплошном круговом сиянии он увидел Асю. Она сидела на козетке, поджав ноги и накрыв их узорчатой шалью, музыкальная шкатулка с откинутой крышкой стояла перед нею, и из шкатулки лились эти нежные звуки, равные яркому свету, рождественской Москве и самому Асиному существованию.

– Ася… Настенька! – выдохнул Константин.

И – упал к ее ногам.

Он стоял на коленях, целовал ее колени, как маленький прятал лицо в подоле ее платья – того самого, из белого кавказского сукна, в котором увидел ее у своей кровати, когда очнулся от горячки, – и не чувствовал, что плечи у него судорожно вздрагивают, не слышал, что из горла вырываются какие-то сиплые звуки.

– Костя, милый, что же с тобой?.. Боже мой! – Она гладила его волосы, его вздрагивающие плечи, пыталась приподнять его голову, чтобы заглянуть в лицо, но он только мотал головою, не в силах оторваться от ее колен, которые целовал с таким исступленным самозабвением.

Он обнимал ее, изо всех сил сжимая кольцо своих рук, словно она могла вырваться и исчезнуть. Поцелуи его поднимались все выше по ее ногам – к животу, к бедрам…

И вдруг, целуя ее живот, весь дрожа от какого-то неназываемого чувства, которое не было желанием и которого он никогда не знал в себе прежде, Константин ощутил, как что-то дрогнуло под его губами и словно бы ударило его – изнутри, прямо из ее живота.

Он удивленно отпрянул и снизу вверх взглянул на Асю, забыв о том, что не хотел, чтобы она видела его постыдные слезы.

– Настенька… что с тобой… там?.. – пробормотал он.

– Как я боялась! – сказала она, глядя на него счастливыми золотыми глазами, в которых он впервые не чувствовал тревоги.

– Чего ты боялась? – спросил он, пытаясь как-нибудь незаметно вытереть лицо.

– Что ты вернешься и… будешь со мною совсем другой, понимаешь? А у тебя глаза опять как роса на молодой траве, Костя, любимый мой, как же я тебя ждала!

Он вспомнил, как она впервые сказала ему это – про росу на молодой траве, – и почувствовал, что напрасно пытался вытереть слезы: они снова подступили к горлу.

– Ты догадался, да? – спросила Ася, гладя его по щекам и незаметно вытирая их.

– О чем? – спросил он.

– Какой ты смешной, Костя, – улыбнулась она. – И теперь не догадался? Ведь я беременна, и уже почти полгода, неужели не заметно? Смотри, я платья все расшила, потому что я теперь толстая, как медовый бочонок, и ни в одно свое прежнее платье не помещаюсь!

И она снова засмеялась, разводя руки и показывая, какая стала толстая.

– Полгода?! – потрясенно выговорил он. – И ты, получается, уже знала, когда я уезжал? Почему же ты мне ничего не сказала, Настя!

Он произнес последние слова с таким отчаянием, как будто это могло что-то изменить в его жизни – если бы он знал до своего отъезда, что она беременна…

И в ту же минуту он понял, что его жизни не изменит уже ничего. Что-то в ней было сделано, и сделано неотменимо – навсегда.

Он поднялся с колен, сел рядом с Асей на козетку и осторожно, почти с опаской, обнял ее за плечи.

– Не бойся, Костенька, – снова засмеялась она. – Обними крепче, ты не повредишь… нам!

– Ты могла ведь об этом написать, – укорил он. – Раз уж сказать боялась.

– А я и этого тоже боялась, – тихо сказала Ася. – Боялась написать. Я ведь тебя не спросила, решила все сама – решилась его оставить… А если бы ты сказал, что не хочешь? Ведь было уже поздно что-то изменить, когда ты уезжал. И я подумала: пусть все идет как идет. Если ты ко мне вернешься, то сам все увидишь, а если нет, лучше тебе не знать, чтобы ты… не надо… из одной твоей порядочности…

Она проговорила все это быстро и сбивчиво и прижалась лбом к его плечу.

– Из моей порядочности… – горько проговорил он. – Я рад, Ася. Как ты себя чувствуешь?

– Все хорошо, не волнуйся, – улыбнулась она. – Меня Лев Маркович пользует, а он опытный доктор, и он говорит, что все хорошо. Сначала он беспокоился, что легкие у меня слабые, оттого всегда и кашель, но потом все прошло. Я, знаешь, очень поздоровела от беременности.

– Тебе, наверное, в санаторию куда-нибудь надо, – сказал он. – Если легкие… К морю – в Ялту или в Италию.

– Костя, ну какая теперь Италия? – улыбнулась она. – Да и все хорошо с моими легкими, не волнуйся! Ты о себе лучше расскажи. Как тебе там приходилось? У тебя вид совсем измученный, – тихо добавила она. – С тобой что-нибудь случилось, Костя?

– Со мной – ничего, – усмехнулся Константин.

– А с кем?..

– Я тебя люблю, Настенька, – вдруг самому себе незнакомым голосом сказал он. – Не оставляй меня. Я тебя люблю.

Глава 11

Анна вошла в квартиру и сразу поняла, что Матвей приехал проведать маму. Она всегда легко догадывалась, кто дома – Сергей, Матюшка или оба они вместе. И раньше догадывалась, когда все они составляли единое целое, и, как ни странно, даже теперь.

У нее вообще было много подобных талантов, которые она и сама не умела объяснить. Она могла мгновенно определить, что изменилось в доме за время ее отсутствия – неважно, уезжала она надолго или просто уходила на пару часов. Еще могла купить любую обувь без примерки – хоть себе, хоть мужу, хоть сыну – и ни разу не ошиблась; обувь сидела, как на заказ сшитая.

Анна над этими своими талантами только смеялась и вполне искренне говорила, что они отнюдь не приближают ее к Леонардо да Винчи.

– Ты поел, маленький? – громко спросила она, снимая в прихожей туфли.

– А то! – Маленький вышел из комнаты, взял у нее плащ и повесил в шкаф. – У тебя там такой борщец в кастрюльке, что мертвый встал бы поесть. И не лень же тебе такое выстряпывать!

– Привычка свыше нам дана, – засмеялась Анна.

Продолжение – про то, что «замена счастию она», – она опустила.

Матвей не только поел, но и искупался – темные волосы были мокрыми, – переоделся в свои старые, чуть ли не школьные еще, драные джинсы и блаженствовал с книжкой на диване в гостиной. Впрочем, достаточно было Анне тоже переодеться, умыться и усесться рядом с ним в кресло, чтобы она поняла, что блаженство это только внешнее и даже отчасти показное – для нее. На самом деле он был неспокоен, и этого трудно было не заметить, во всяком случае, ей.

Тревога снова шевельнулась у нее в душе. Хотя прошло уже две недели и тот человек больше не звонил, но ведь это ей не звонил, а Матвею, может быть, и звонил. А может быть, не звонил и ему, но ведь неизвестно еще, что лучше…

«Если в ближайшие пять минут сам ничего об этом не скажет – спрошу, – решила Анна. – Начнет врать, сразу ведь пойму».

– Ма, спросить можно? – вдруг поинтересовался Матвей.

– Обращайтесь, товарищ Ермолов, – улыбнулась она. – Что это ты как в армии?

– Да так… Слушай, а что это значит? – Он полистал книгу, которая лежала у него на животе, и прочитал:

Есть женщины, сырой земле родные.

И каждый шаг их – гулкое рыданье,

Сопровождать воскресших и впервые

Приветствовать умерших – их призванье.

И ласки требовать от них преступно,

И расставаться с ними непосильно…

– Ну, и что же тебе непонятно? – Анна снова не сдержала улыбку.

– Так ничего не понятно. Разве бывают такие женщины? – спросил Матвей.

– Конечно, – подтвердила она. – Думаешь, Мандельштам их выдумал?

– Например?

– Например, твоя бабушка.

– Антоша? – удивился Матвей. – Что-то я ничего такого не замечал.

– Ты и не мог замечать. – Анна наклонилась и чмокнула его в нос. – Ты мальчик ясный, у тебя пока вся жизнь как на ладони. А что не на ладони, того ты и не замечаешь. Но, поверь мне, это именно про нее написано. Просто точь-в-точь. Я тоже этого не понимала, когда маленькая была, – добавила она, чтобы ребенок не обиделся.

Но Матвей, кажется, и не думал обижаться. Он вообще не обижался на нее, разве что когда был совсем маленьким и она запрещала ему что-нибудь настолько категорически, что даже он, со всем его упрямством, не мог противоречить. Но подобных запретов было до того мало, что, можно считать, и вовсе не было.

– Не так живу, а, мам? – вдруг спросил он.

– Почему не так, Матюша? – даже растерялась Анна.

Конечно, она постоянно твердила ему, что надо закончить университет, бросить сомнительную работу на депутата и заняться каким-нибудь внятным делом. Но сказать мальчику, что он живет не так, да еще когда он сам об этом спрашивает, да еще таким незнакомым, совсем взрослым голосом, – этого Анна просто не могла.

– Да черт его знает, почему. – Матвей отложил книгу и смотрел теперь невидящими глазами куда-то в темноту за открытой дверью пустого отцовского кабинета. – Я этого раньше даже и не чувствовал, только сейчас… Видно, вырос, пора под ладонь заглянуть. – Он улыбнулся, но зеленые глаза остались невеселыми. – Это у меня после Владикавказа началось. Думал, просто депресняк накатил, пройдет, а не проходит. Я, понимаешь, понял, что стал просто частью чего-то… Какой-то системы, что ли. Как она работает, так и я должен буду сработать, а хочу я этого или нет – неважно. И вот это мне поперек горла, хотя спроси меня, почему – не объясню.

– А ты все-таки попробуй, – попросила Анна. – Попробуй, Матюшка, мне ведь можно и неясно объяснить.

– Меня просто с души там воротило, – сказал он, помолчав. – Столько людей этим взрывом искалечило, да еще детей… А он, ну, депутат мой, по больницам таскается и на камеры позирует. Вроде как сочувствует, но я-то знаю, что хрена он кому посочувствует, себе разве что, да и то спьяну. Так, имидж нарабатывает. И черт бы с ним, чего с него взять, но я-то зачем за ним хожу?.. Так мне, мам, стало тошно, что хоть возьми да удавись. Я знаю, что ты скажешь. – Улыбка все-таки мелькнула в его глазах. – Что надо получить диплом. И что? Депутатами управлять? Нужное дело!

– Но ты же сам этот факультет выбрал, мы ведь тебя не заставляли, – напомнила Анна. – Папа хотел, чтобы ты на математику шел, у тебя прекрасные способности.

– А ты хотела, чтобы я на искусствоведение шел, потому что у меня и к этому прекрасные способности. – Теперь он улыбнулся уже не глазами только, а по-настоящему, знакомо и любимо. – А я хотел быть самым главным и пошел учиться на начальника, потому что и к этому у меня тоже способности имеются, как жизнь показала. Это я в вас, между прочим, – сообщил он. – Вы же у меня оба начальники, особенно папа. Ну, и ты, маманька, тоже, и ты, не переживай, – добавил он уже совсем обычным своим лихим тоном.

– Мое честолюбие полностью удовлетворено, так что можешь мне не льстить, – засмеялась Анна.

– А почему это, кстати, папа вдруг из математики в бизнес подался? – вспомнил Матвей. – Все собираюсь тебя спросить и все как-то забываю. Я же подробностей по малолетству не знал.

– Во всяком случае, не потому что хотел быть начальником, – пожала плечами Анна. – Честолюбие у него есть, конечно, но мне всегда казалось, что его честолюбие лежит не столько в социальной, сколько в какой-то другой сфере. Отвлеченной, логической – не знаю, как это назвать. Ему нравилось жить в ясном математическом мире и понимать, что он этим миром полностью владеет, – вот что мне казалось. Да ты у него самого спроси, – посоветовала она.

– А ты лучше объясняешь, чем он, – хмыкнул Матвей. – Я у него уже спрашивал.

– И что он тебе сказал?

– Сказал, что должен был это сделать, иначе перестал бы себя уважать. Доходчиво объяснил, что и говорить! Получается, я, чтоб себя уважать, бизнесом должен заниматься? Так я и занимался, только эффект, в смысле самоуважения, почему-то вышел обратный.

– Матюша, я думаю, он сделал это из-за меня, – тихо сказала Анна. – То есть и из-за тебя, конечно, тоже, и из-за бабушки. Время тогда было такое, что мы все растерялись и не знали, что делать. Просто не знали, что нам делать, чтобы завтра было что поесть. Теперь трудно в это поверить, но было именно так.

– Что, и Антоша растерялась? – удивился Матвей. – Вот уж представить не могу!

– Антоша, пожалуй, нет, – согласилась Анна. – Но тоже – думаешь, папе приятно было видеть, как она начинает распродавать то, что у нее на память об отце осталось? Музыкальную шкатулку чуть не продала, – вспомнила она. – Папа тогда так рассердился, что я думала, у него сердечный приступ случится. А буквально через два дня все и произошло.

– Что произошло? – не понял Матвей.

– Левочка Шнеерсон – это тети Фаи старший сын, с пятого этажа, ты его не помнишь? – предложил папе стать представителем «Форсайт энд Уилкис» в Москве.

– Как же я Левочку не помню? – улыбнулся Матвей. – Он смешной такой был! Они когда с папой водку пили, то Левочка мне потом жирафиков из крышек делал. Ну, знаешь, если бутылка не с винтом, а простая, то с нее когда пробку сдерешь, то у этой пробки такой хвостик торчит, как шея, – объяснил он непонятливой маме. – И если эту пробку на хлебный мякиш надеть, а потом в него четыре спички вставить, то как раз получается жирафик. В общем, выпили, закусили, покурили, а из отходов сделали ребенку игрушку. У меня целое стадо на подоконнике стояло, неужели не помнишь?

– Я и не думала, что это Левочка тебе наделал! – засмеялась Анна.

– А как это он, между прочим, мог папе предложить в английской компании работать? – спросил Матвей. – Тем более, он же вообще не бизнесмен, а художник.

– Да он ведь к девяносто второму году уже пять лет в Лондоне жил, – объяснила Анна. – Джереми Форсайт – это его тесть. Компания у Форсайта и Уилкиса была молодая, активная, а российский рынок привлекательный, но опасный. Ну, и нужен был надежный представитель в России. Притом русский, потому что фирма не могла себе позволить из Англии менеджера сюда на жительство прислать. А папа подходил по всем статьям.

– Они что, кандидата математических наук искали, чтобы телевизионное оборудование продавать? – хмыкнул Матвей. – Крутой же у них был менеджмент!

«Все-таки он еще маленький, – с какой-то даже радостью подумала Анна. – А может, просто живет совсем иначе и все прежнее ему уже непонятно».

– Они понимали, что человек с университетским образованием, с ученой степенью, со свободным английским, к тому же бывавший на Западе, пусть и на научных конференциях, – это человек с некоторыми гарантиями вменяемости, – терпеливо объяснила она. – А Левочка поручился, что папа не украдет их деньги. Вот и все. Очень просто.

Теперь это действительно выглядело так просто, что могло быть объяснено в двух словах.

– А ты, ма? – спросил Матвей. – Вот уж как ты до бизнеса додумалась, я вообще не могу представить.

– А что я? – пожала плечами Анна. – Я же говорю, папа занялся бизнесом из-за меня, и если бы не он, я бы потеряла все, что мне было дорого. В смысле, в работе, – уточнила она. И тут же насторожилась: – А что это тебя вдруг на элегические расспросы потянуло? Что случилось, Матвей?

– Ничего не случилось. Лежу, стихи читаю непонятные. Думаю вот, как это может быть, чтобы у женщины ласки было требовать преступно. А главное, как это, чтоб с ней расставаться было непосильно?

– Ты влюбился, что ли? – спросила Анна.

– Так я всегда влюбленный, – уверил ее Матвей. – Я же не проституток на ночь снимаю. Ясное дело, периодически влюбляюсь.

– Периодически! – улыбнулась Анна. – Ох, ребенок, ну как с тобой разговаривать?

– Да все у меня нормально, ма, – сказал он. – А ты, по-моему, спать хочешь.

– Хочу, – призналась она. – Устала сегодня ужасно.

– Ну и ложись. Я еще почитаю. Переночую сегодня у тебя, а?

– Ага, – в тон ему ответила она. – Спокойной ночи, маленький.

Анна в самом деле устала, потому что сегодня целый день встречалась с совершенно незнакомыми людьми по финансовым делам «Предметного мира». А это утомляло даже больше, чем, например, недавняя беседа с сумасшедшим автором, который требовал немедленно опубликовать его статью о иероглифической символике на крыльях бабочек, уверяя, что это тоже предметный мир, а не жизнь насекомых, да вдобавок норовил поучить Анну, как правильно делать журнал.

Но то ли тревога за сына, то ли просто разговор с ним, в самом деле, проникнутый какой-то ненужной элегичностью, – отогнали сон. И она лежала в своей стеклянной спальне, смотрела в тревожное весеннее небо, освещенное вечным городским полузаревом, и невольно предавалась тому, что было для нее самым мучительным, а потому ненужным – воспоминаниям.


Если бы не сильнейшая встряска, которая прошла по всей жизни и все в ней перевернула с ног на голову – или, может быть, с головы на ноги; в любом случае, это было нелегко, – Анна никогда не стала бы главным редактором так рано. А может, и вообще им не стала бы, потому что ее совсем не интересовали интриги, без которых была невозможна даже самая скромная карьера, не говоря уже о карьере такой серьезной, как должность главного редактора солидного журнала.

Хотя вообще-то к тому времени, когда перестройка стала не столько радовать, сколько тревожить и даже пугать, Анна Ермолова по всему подходила для этой должности. Двадцать семь лет – возраст, конечно, не слишком солидный, но зато и не предпенсионный, окончила историю искусств в МГУ, старший редактор, пишет прекрасно… Да, кстати, и живет чуть ли не в одной квартире с редакцией, так что журнальная жизнь для нее почти жизнь домашняя. Поэтому, когда бессменная Инна Герасимовна, выйдя из больницы после второго инфаркта, сообщила, что видит ее своей преемницей, Анна не слишком удивилась.

Да и чему удивляться – не завод же ей предлагают возглавить! Академический журнал, для кого-то, может быть, скучноватый, но вообще-то даже популярный, потому что в каждой статье что-нибудь этакое, не по-советски свободное, сказано между строк. Начальство где-то в Академии наук, в непосредственную работу теперь почти не вмешивается – просто потому, что занято какой-то своей, академической перестроечной дележкой…

– Лучше тебя, Аннушка, не найти, – сказала Инна Герасимовна. – Назначение твое я беру на себя. Сейчас ведь, сама видишь, какой бардак. Про что уверенным тоном скажешь: «Это можно», – то и будет можно. Мы тебя проведем как выбор трудового коллектива. А уж трудовой коллектив против тебя возражать не будет.

Знала бы тогда Анна, что через четыре года весь этот маленький трудовой коллектив будет смотреть на нее так, как дети смотрят на циркового фокусника: вот-вот выщелкнет пальцами бенгальский огонь – и все кругом засверкает, как в сказке!

А она, вместо сказочного преображения мира, должна будет сообщить, что журнал закрывается, потому что финансировать его академия больше не может. И мало того что надо сказать об этом Наташе, Валентине, Павлику, которые верят ей больше, чем себе, – надо самой осознать, что той жизни, в которой работа была частью дома и которую она самозабвенно любила, – этой жизни не будет больше никогда… Конечно, с голоду она не умрет, и даже придумывать ничего не надо будет для этого – Сережа не даст ей умереть. Но разве дело только в голоде?

Вернувшись после беседы с академическим начальством, Анна целый день лежала на диване, отвернувшись к стене, и старалась внушить себе, что жизнь не кончена и что миллионы женщин просто ведут домашнее хозяйство и вполне счастливы, и она ведь тоже только этим и занималась два года в Белоруссии, и тоже была счастлива, и как счастлива… Но все эти самоуговоры были напрасны. Огромный кусок вырывался из ее жизни, и глупо было делать вид, будто ничего особенного не происходит.

Прежде она сразу рассказала бы обо всем мужу, но теперь ей стыдно было это сделать. Что она ему скажет – Сережа, мне придется бросить дело, которое я люблю? Ах, какая патетика! Можно подумать, он не бросил дело, которое любил. А учить студентов тому стройному и ясному миру, который являла для него собою математика, он любил… Он вообще любил студентов, и они его любили, его и солдаты в Сябровичском гарнизоне любили, и всегда, когда удавалось, домой к нему заходили, чтобы с ним поговорить, Анна прекрасно это помнила!

Все это он любил – и все это бросил, потому что… Потому что он такой, а не другой, и потому что «так получилось».

К тому времени, почти к ночи, когда Сергей вернулся с работы, настроение у нее было такое, что хоть в петлю. Она совсем не хотела, чтобы муж это заметил, и, пока он был в ванной, поспешно умылась на кухне, поставила разогреваться суп, сунула в духовку глиняные горшочки с гуляшом… Все это она делала по инерции, все это было нетрудно. Но притвориться перед Сергеем, будто у нее все в порядке, было не то что трудно – просто невозможно.

Все ее неприятности, которые он мгновенно замечал по ее настроению, почему-то всегда воспринимались им как пустяки. Во всяком случае, он расспрашивал о них именно таким тоном, каким расспрашивают о каких-нибудь не стоящих внимания глупостях.

И этот вечер не был исключением. Конечно, Сергей заметил ее состояние сразу же. Но только через полчаса, когда уже и суп был съеден, и гуляш, и заварился чай, он наконец поинтересовался:

– Ну, Анютка, почему у тебя нос картошкой и глаза тоскующей собаки? Семейная жизнь опостылела, быт заел?

– Вечно ты со мной как с дамочкой в парикмахерской! – Анна невольно улыбнулась и быстро посмотрелась в стеклянную дверцу кухонного буфета: неужели и правда нос так распух? – Думаешь, мне может опостылеть жизнь с тобой?

– А ты думаешь, я часто беседую с дамочками в парикмахерских? – поинтересовался он. – Давай, девушка, колись: что у тебя за непонятки?

– Господи, Сережа, это что, все деловые люди теперь так разговаривают?

Теперь Анна уже не улыбнулась, а засмеялась. Второго такого человека, который умел бы двумя фразами вывести ее из состояния безнадежного отчаяния, просто на свете не было!

– Это я сегодня с милицией общался, – объяснил Сергей. – С таможней у меня возникли проблемы, пришлось в ножки падать ментам. И как тут было лексику не усвоить? Ты в сторону-то разговор не уводи, – напомнил он. – Может, у тебя любовник появился и ты по этому поводу страдаешь – должен же я знать.

– Если бы любовник, – вздохнула Анна.

– Как мечтательно ты об этом говоришь! – засмеялся он. – Ну, так что же?

«Колоться» ей пришлось буквально две минуты. Все было ясно, однозначно и неотменимо.

– И что ты собираешься делать? – спросил Сергей, когда она замолчала.

– А что теперь можно сделать? – пожала плечами Анна; за разговором с мужем она все-таки немного успокоилась, во всяком случае, уже могла думать и даже говорить о случившемся без слез. – Если бы я могла вынуть волшебную палочку из рукава, я бы это сделала.

– Надо вынуть.

– Сережа, но у меня ее нет, – невесело улыбнулась она. – Хоть обыщи – нету.

– А что, обыскать тебя было бы приятно… – задумчиво произнес Сергей, и Анна заметила, как знакомая волна прошла по его глазам и ярче стало пятнышко у виска. – Пойдем, прямо сейчас обыщу, а? – предложил он.

– Пойдем, – кивнула она, вставая.

– Ладно, посиди пока – отложим на десять минут, – засмеялся он. – Но только на десять, не больше! Учти, я приношу большую жертву, потому что хочу тебя не через десять минут, а прямо сейчас. – И добавил уже другим тоном: – Анюта, этого нельзя так оставлять, и я этого так не оставлю.

– Ты? – удивилась она. – Но почему ты?

– А почему бы и нет? – Он пожал плечами. – В конце концов, если ты будешь занята делом, которое тебе нравится, и если это дело к тому же будет приносить доход, то для меня от этого выйдет только польза.

– Господи, Сережа, какой еще доход! – воскликнула Анна. – О чем ты говоришь?

– Я же теперь деловой человек, забыла? – напомнил Сергей. – Поэтому думаю исключительно о деньгах, что естественно. Журнал может приносить доход, – твердо сказал он. – Я этим, конечно, специально еще не интересовался, но я в этом уверен. Если старые козлы не хотят им заниматься, то и хрен с ними, так даже лучше. Значит, вам надо самим его продавать. И если надо будет, ты лично сядешь в метро вместе с Матвеем и будешь продавать свой журнал. А я вам, страдальцам, буду два раза в день подвозить горячую пищу из ближайшей столовки, – глядя на жену веселыми глазами, добавил он.

– Издеваешься над бедной женщиной, да? – Анна ткнула его пальцем в солнечное сплетение; ей тоже почему-то было уже весело. – Чтобы продавать журнал в метро, его, между прочим, надо для начала выпустить. А бесплатно типографии не работают. Да ну, Сережа, у нас же ничего нет, просто ни-че-го! Даже помещение не наше.

– Помещение должно быть твое, – немедленно отреагировал Сергей. – И это надо сделать в ближайшие дни, пока никто не опомнился. Ты что, не видишь, что здесь была одна квартира? Ее просто стеночкой разделили. Наверняка в архивах сохранились какие-нибудь документы…

– Филькины грамоты, – подсказала Анна.

– За отдельное спасибо скромные труженицы жилконтор перепишут тебе эти филькины грамоты на гербовую бумагу и скажут, что так всегда и было. Все должно быть лично твое – и помещение, и журнал. Иначе ничего не получится. Анюта, ты просто плохо себе представляешь, что сейчас происходит, – уже совершенно серьезно сказал он. – Все рвут куски руками и зубами, и реально действует только один закон: кто не успел, тот опоздал.

– Но ты же, по-моему, не рвешь куски зубами… – растерянно сказала Анна.

– Потому что мне этот кусок, спасибо Левке, практически вложили в рот, надо только не уронить. И потому что мой бизнес выгоден по определению: телевидение уже никуда не денется, и хайтековские технологии будут только развиваться.

– Все равно – ты себе не представляешь, сколько денег надо, чтобы выпустить хотя бы один номер, – вздохнула Анна. – Да и я не представляю…

– Надо не представлять, а посчитать. – Когда он говорил таким своим ясным математическим тоном, Анне казалось, что все это действительно возможно. – Надо посчитать, сколько будет стоить один номер и за сколько его можно будет продать, надо соотнести это с теми деньгами, которые у меня есть сейчас, и с теми, которые я могу занять, например, у Левки… В общем, много всего надо, и этим стоило бы заняться уже завтра. А сегодня, я тебя прошу, давай займемся чем-нибудь не таким осмысленным.

Он протянул руку, коснулся Анниной груди, сжал пальцы, и она увидела, как губы у него мгновенно стали сухими, как будто он не выпил только что полный стакан чаю.

– Сережка, ты просто маньяк какой-то! – засмеялась она. – А если Матюшка проснется, а если твоя мама?

– Так я ж не на столе тебе предлагаю – в спальню пойдем. – Он встал и прижал ее к себе так сильно, что у нее занялось дыхание. – Или хочешь на столе?..

Сергей сильно устал за те два года, что занимался бизнесом – без отпуска и почти без выходных. Анна догадывалась об этом не столько по тому, что выражение его лица сделалось жестче и морщинки у губ отчетливее, сколько по тому, что он стал засыпать как каменный сразу после близости. Прежде они еще долго разговаривали в постели, когда их тяга друг к другу была удовлетворена, а теперь он обнимал ее, притягивал к себе и уже через минуту, приподняв голову от его плеча, Анна видела, что он спит мертвым сном.

Но сегодняшний вечер был исключением. Наверное, Сергей тоже взволновался разговором, который Анну взбудоражил совершенно.

– О чем спросить хочешь, Анютка? – сказал он, лежа на одной подушке с нею. И как он с закрытыми глазами видел, что она хочет о чем-то спросить? – Спрашивай сейчас, а то потом я тебя опять захочу, не до расспросов будет.

– Ты поспал бы лучше, герой-любовник, – улыбнулась она. – Сколько тебе лет, помнишь?

– Спрашивай, спрашивай, – потребовал он. – Мои года – мое богатство.

– Сереж, я ведь даже не знаю, сколько у тебя… то есть сколько денег ты можешь на все это потратить, – смущенно сказала она.

– Достаточно, – не открывая глаз, усмехнулся Сергей. – Я же наши акции купил, забыла? Год назад они дешевые были, а сейчас активно растут. Так что я не только зарабатываю хлеб свой в поте лица своего, но и лениво стригу купоны, – объяснил он. – Которые, впрочем, нарастают и благодаря моему труду в поте лица. Ну, это, в общем, неважно. Деньги пока есть.

– Но ты же хотел «Вольво» купить, я же знаю… – вздохнула Анна. – Неужели на все хватит?

– На все не хватит. – Он наконец открыл глаза и покосился на ее расстроенное лицо. – Значит, поезжу еще на «Жигулях». Заодно Матюшка поучится на отечественном материале. Это что, великая жертва, с машиной погодить?

– Почему-то именно твои машины всегда становятся жертвами моих дел, – опять вздохнула она. – Помнишь, «Запорожец» продал?

– Зато потом мотоцикл купил. Все, Анютка, хватит о делах – я тебя предупреждал! – Сергей повернул ее к себе лицом и прижался к ней животом так, что у нее сразу стало горячо между ног, как у девчонки. – Да сними ты эту пижаму, вот, в самом деле, идиотская мода…

Может быть, отложить покупку новой машины – это была и невеликая жертва. Но в тот день, когда Сергей ушел из университета, была принесена именно жертва, этого невозможно было не понимать. И воодушевление, с которым он впервые говорил сегодня о своем бизнесе, происходило оттого, что он только этим вечером почувствовал небесполезность сделанного выбора…

Глава 12

О том, что у Васьки сегодня день рождения, Константин вспомнил только у самого дома – когда уже отпустил машину и ехать за подарком было не на чем. Да и что можно было бы купить в двенадцать часов ночи для трехлетнего ребенка? Впрочем, может быть, что-нибудь продавалось даже и ночью.

Константин не слишком интересовался подробностями быта, но и ему казалось, что Москва как-то похорошела. Открылось множество лавок, на улицах продавали мороженое и другую снедь, и люди не выглядели одетыми в пальто из одеял.

Да и вообще этот город вбирал в себя такое множество разных людей со всеми их немыслимыми прихотями, что вполне могло быть, чтобы на седьмом году революции детские игрушки продавались в нем среди ночи.

Но отправляться на поиски подарка Константину не хотелось, хотя апрельский вечер было теплым и небо почему-то еще не совсем потемнело – оставалось по-вешнему ясным, несмотря на поздний час. В прежние времена он не отказался бы прогуляться в такую погоду.

«Поздно – спит уже Васька, – подумал он. – А завтра я рано уйду – тоже будет спать. Наверное, Ася что-нибудь от нас обоих ему подарила».

Кажется, спал в этот поздний час не только ребенок, но и Ася. Константин осторожно прикрыл за собою входную дверь, снял шинель и, не включая свет, прошел в квартиру. В гостиной было темно, в детской тоже, но в Асиной спальне горела настольная лампа; приглушенный свет пробивался в щель под дверью.

Он заглянул в детскую, посмотрел в темноте на сына, но тот спал, повернувшись на бочок, и Константин разглядел только пухлую щечку да волнистые, в Асю, темные волосики на виске.

Когда родился Васька, пришлось выгородить из большой многоугольной комнаты еще одну – детскую. В остальном же ничего не изменилось. Константину и в голову не пришло бы что-либо здесь менять, он вообще не слишком замечал обстановку, которая его окружала. Ася тоже почему-то ничего не покупала для дома, разве что какие-то вещички в Васькину комнату. Кажется, когда-то она говорила, что ей все здесь дорого такое, как есть. Константин лишь случайно вспомнил однажды эти ее слова и даже не был уверен, что вспомнил правильно, но переспрашивать не стал. Не хотелось лишний раз ворошить прошлое – ни ее, ни то, которое у них уже было общим.

Ася не спала, но была уже в постели и читала.

– Извини, закрутился и забыл про день рождения, – сказал он, садясь на край кровати. – Ты его от меня поздравила?

– Поздравила, – кивнула она. – Подарила лошадку-качалку, я ее третьего дня у «Мюра и Мерилиза» купила и у Тони до поры спрятала.

– Разве работает «Мюр и Мерилиз»? – удивился Константин.

– Да, только он теперь как-то иначе называется. Ты голоден, Костя? Я могу согреть обед. Или, если хочешь, есть холодная телятина и греческое молоко.

– Какое еще греческое молоко? – Он удивился не меньше, чем Мюру и Мерилизу.

– Это просто варенец. – Ася наконец улыбнулась, хотя глаза остались тревожными; но ведь они у нее всегда были такими. – Моя няня его когда-то так называла. И заквашивала серебряной монетой.

– Ты тоже заквашиваешь серебряной монетой?

Константин улыбнулся ей в ответ, но и тогда в ее глазах не зажглись золотые огоньки.

– Я заквашиваю серебряным наперстком. Что же, разогреть тебе обед?

– Я обедал на службе, – сказал Константин. – И не голоден. Заместителей наркома кормят неплохо, – попытался он пошутить.

– Я знаю, – кивнула Ася. – Их домашних тоже.

То ли горечь, то ли насмешка привычно послышались в ее голосе. Раздражение, охватившее при этом Константина, тоже стало уже для него привычным.

– Меня поздно воспитывать, – резко произнес он, вставая с кровати. – Я такой, а не другой, и не тебе меня учить.

– Я ничему тебя не учу, Костя, – тихо сказала она, глядя этим своим беспокойным взглядом, который теперь тоже его раздражал. – Мне слишком тебя жаль, чтобы я стала тебя мучить нравоученьями.

– Интересно! – Он остановился на пороге спальни. – Как это – тебе меня жаль? Я что, калика перехожий?

– Не перехожий.

– Но калика? – насмешливо переспросил он. – Ладно, не будем снова все это затевать… Хотя бы на ночь. Спи, не буду тебе мешать.

– Ты мне не мешаешь, Костя, – сказала она. – Я сама хотела… Я должна с тобой поговорить. Я тоже думала, что лучше завтра, но раз уж так получилось… Извини, я оденусь.

Три, ну, может быть, еще два года назад он не дал бы ей одеваться, когда она уже лежала в постели, а он стоял в дверях. Но три года назад и не могло такого быть, чтобы они не виделись два дня, вот как сейчас, и он вернулся бы наконец домой, и вдруг, на пустом месте, получился бы такой раздраженный разговор. Но мало ли что не могло быть прежде и стало сейчас!

Когда Ася вышла в гостиную, Константин сидел на полукруглой, похожей на колбасу козетке. Почему было не поменять эту бестолковую мебель на что-нибудь удобное! Этого он не знал, и еще меньше знал, почему это его так раздражает – ведь можно было сесть и в кресло.

– Костя, мне очень тяжело, – сказала Ася, останавливаясь в двух шагах от него.

Константин тоже встал – не сидеть же, если она стоит.

– Что именно тебе тяжело? – спросил он. – По-моему, твоя жизнь устроена удобно. Или Наталья плохо тебе помогает с Васькой? Ты как-то жаловалась, что она его не любит, я помню… Так возьми другую няню.

– Наталья помогает мне хорошо, – кивнула Ася. – Ваську она, конечно, не любит – она, по-моему, вообще никого не способна любить, в точности как ее мать, – но нам ее любви и не нужно. Дело не в ней, вообще не во всем этом… Ах, Костя, не сбивай меня, прошу, иначе я так и не решусь, не сумею тебе сказать!.. Я больше не могу так жить. Мне стыдно так жить. Стыдно и невыносимо.

– Опять? – усмехнулся он. – То-то я все жду, когда ты заговоришь про грязные деньги большевиков или про что-нибудь подобное. Что поделать, я не умею плясать в кабаре. Работаю, как могу.

– Я давно уже не пляшу в кабаре, – сказала Ася.

– И тебя это, конечно, безумно угнетает. Ну так займись чем-нибудь еще, если тебе скучно, – поморщился Константин. – Могу тебя устроить в театр восемнадцатого железнодорожного полка – оказывается, есть и такой. Сейчас везде театры.

– Не надо меня никуда устраивать. Ты прав, моя жизнь устроена удобно. Благодаря тебе. Но я живу не на Луне, Костя, я не могу быть удобно устроенной, когда такое творится кругом!

Ася вытащила сигарету из маленького серебряного портсигара. Кажется, она стала курить совсем недавно. Или просто раньше он не замечал?

– Что уж такого особенного творится кругом? – пожал плечами Константин. – В Москве только греческого молока нету, да и оно, оказывается, есть.

– Есть не одна Москва. Да и в Москве у людей много горя.

– А почему тебя это вдруг обеспокоило? – усмехнулся он. – Сомневаюсь, чтобы ты сильно переживала о чем-нибудь подобном лет десять назад, когда, например, Тоня со своей оравой пухла с голоду у себя в деревне. А теперь вдруг проснулось народолюбие?

– Ты кругом прав, я знаю. – Ася закашлялась – наверное, слишком глубоко затянулась дымом. – Я легкомысленная, безалаберная, ни на что толковое не годная…

– Я тебе этого никогда не говорил. – Ему вдруг стало ее жалко. То ли из-за этого кашля, то ли еще из-за чего-то, о чем он запрещал себе теперь думать. – Не надо приписывать мне то, чего у меня и в мыслях не было.

– Да, – кивнула Ася. – Я тебя ни в чем и не обвиняю… Я не могу с тобой больше жить, Костя, – помолчав, сказала она. – Что-то случилось такое, отчего не могу… Не спрашивай, что – я не знаю! – горестно воскликнула она, хотя он и не думал ни о чем ее спрашивать.

Он стоял как соляной столб, так потрясли его эти слова.

Ася бросила сигарету в плоскую фаянсовую пепельницу. Она была смешная, эта пепельница – на ней был нарисован какой-то ребус, который Константину все недосуг было разгадать.

– Я не знаю, что случилось, – повторила она, обхватывая себя руками за плечи, словно от холода, хотя в квартире давно уже было паровое отопление и никакого холода не было помину. – Я только догадываюсь, и мне страшно высказывать тебе свои догадки.

– А ты все-таки выскажи, – глухо проговорил он. – Должен же я знать, отчего моя жена вдруг хочет от меня уйти.

– Ты, верно, сделал что-то страшное, Костя, – тихо сказала она. – Я понимаю, теперь все… многие делают что-нибудь такое, особенно в том мире, в котором ты живешь. Но не всем можно это делать, ты понимаешь? Есть такие, которым можно, а иным нельзя… Как Милому Другу!

– При чем здесь Милый Друг? – не понял Константин. – По-моему, у меня с ним нет ничего общего.

Он в самом деле не понял, отчего вдруг ей пришел в голову этот бульварный журналист, описанный Мопассаном. Что за бред!

– Вот именно, что у тебя с ним нет ничего общего! – горячо подтвердила Ася. – Ты не рожден делать… подлости. Я, помню, когда в юности про Милого Друга читала, все понять не могла, как же это может быть, чтобы он наделал столько мерзостей, а в конце все у него хорошо: стоит в церкви с молодой женой, жмет ручку любовнице, богат, счастлив… А теперь понимаю. Есть такие, которым можно, а иным нельзя, – повторила она. – Тебе – нельзя… было. Что-то между нами сломалось, неужели ты не видишь? Наверное, оттого, что в тебе что-то сломалось тоже. Когда ты вернулся ко мне, когда Васька родился, я была так счастлива, мне казалось, большего счастья и быть не может! И мне мое счастье застило глаза, я ничего не видела. А потом уж нельзя было не видеть. С тобой что-то страшное случилось. Может быть, там, в Белоруссии, а может быть, уже после, здесь, да это и неважно, где…

– Ты хочешь от меня уйти? – перебил ее Константин.

Он вздрогнул, когда она сказала про Белоруссию, и не хотел больше об этом слышать.

– Я хочу уехать, – сказала Ася.

– Куда? – не понял он. – Думаешь, ты сумеешь устроиться в провинции или в Петрограде?

– Ты не понял, Костя, – покачала головой она. – Я хочу совсем отсюда уехать. В Европу. Да хотя бы и в Африку, это все равно. Здесь нельзя жить. Здесь стыдно жить.

Известие о том, что Ася собирается уехать «хотя бы и в Африку», ошеломило Константина не меньше, чем то, что она хочет от него уйти. Он тяжело опустился на проклятую козетку, забыв о том, что Ася так и не села во все время этого невыносимого разговора.

Конечно, между ними что-то сломалось, да и не что-то, а все между ними сломалось, треснуло, лопнуло, как мыльный пузырь! И его давно уже раздражала ее плохо скрытая неприязнь к тому, что составляло смысл его жизни, – к его работе, и ее, наверное, раздражали его резкости, но… Но как же это?!

– Ася, прошу тебя, подумай, что ты говоришь, – не глядя на нее, сказал Константин.

– Я подумала. У меня было много времени на раздумья. Мы с тобой редко видимся, Костя, и одиночества у меня было довольно.

– Если ты меня разлюбила оттого, что мы редко видимся, – пусть, это бывает. – Он не хотел, чтобы в его голосе звучало хоть что-то, похожее на отчаяние, но, кажется, это все-таки прозвучало. – Я могу понять. И если бы ты ушла к другому, я бы тоже понял. Не скажу, что мне это было бы легко, но это возможно понять. Но… вот так!.. Куда уехать, зачем, за каким таким счастьем?!

– За счастьем?.. – Невозможно было назвать то, что прозвучало в этих ее словах и что встало в ее глазах темной смертной тоскою! – Я не за счастьем еду, Костя. Никакого счастья у меня уже не будет. Я тебе все объяснила, почему еду.

Теперь она говорила не «хочу уехать», а «еду». И в том, как она это говорила, была такая решимость, какой Константин не слышал в ее голосе никогда.

Он понял, что все бесполезно.

– Как ты себе это представляешь? – пустым голосом спросил он. – Кто ты такая, чтобы тебя отпустили за границу? Ты что, великий философ, которого погрузят на пароход и отправят подальше от советской власти?

Про пароход, на котором разом выслали из Советской России несколько десятков философов, Константин слышал от нее же; кажется, среди этих людей были коллеги ее отца.

– Я, конечно, никто, но папа у меня все-таки в Берлине. А теперь отпускают к родным, я знаю. Цветаева недавно уехала, это поэтесса, ты ее, верно, не знаешь… Мы с нею вместе учились в пансионе фон Дервиз. У нее муж нашелся в Чехии, и она уехала. Я буду хлопотать…

– Что ж, хлопочи.

Константин встал и пошел к двери. Он собирался посидеть на кухне, пока она ляжет. Не в спальню же идти после всего этого, не к ней же в постель!

– Тебе даже легче без нас будет, Костя, – тихо сказала Ася ему в спину. – Мы для тебя сделались теперь укором. Тебе легче будет без нас.

– Без кого это – без вас? – Он обернулся резко, уже у самой двери.

– И без меня, и без Васьки. Прости, но я же вижу: он тебе не то чтобы безразличен, а все же не очень дорог…

– Это не твое дело, дорог он мне или не дорог, – отрубил Константин. – Что ты вообще можешь в этом понимать? Ты вольна ехать куда угодно, но Васька останется здесь.

– Как… я куда угодно… здесь?.. – Она побледнела так, что непонятно было, как живой человек может мгновенно стать таким мертвенно-белым. – Что ты говоришь, Костя?!

– Говорю то, что есть. Васька никуда не поедет. Да ты в своем уме была, когда это надумала?! – Он чуть не захлебнулся воздухом, который хватал, словно рыба, выброшенная из воды. – Кем он там вырастет – кабаретных дел мастером, половым в трактире? Что его там ждет, кто его там ждет?! – И, отдышавшись, сказал ледяным голосом: – Насколько я знаю, без моего разрешения увезти его невозможно. А я такого разрешения тебе не дам. Но тебя я не удерживаю. Что кончено, то кончено – не вернешь.

– Ты этого не сделаешь! – Она закричала так, что из детской раздалось хныканье. – Костя, я не верю, что ты способен такое сделать!

– Не веришь?! – Он стремительно подошел к Асе и сжал ее плечи так сильно, что она, наверное, вскрикнула бы от боли, если бы могла сейчас чувствовать телесную боль. – Так поверь! Ты права, я… на многое оказался способен. И после того, что я сделал, все остальное – уже проще. Запомни: Васька с тобой не поедет. – Он оттолкнул ее от себя и повторил: – Я способен это сделать.

Глава 13

В воскресенье Анна решила съездить к свекрови. Она давно не видела Антонину Константиновну, к тому же ей хотелось подробнее поговорить о непонятных дневниках, привезенных из Италии. Да и апрель сиял чистым весенним теплом, словно уговаривал провести день за городом.

Антонина Константиновна жила в Абрамцеве вот уже восемь лет и в Москву приезжала нечасто. У Ермоловых не было дачи по никому не известной причине – скорее всего, потому, что Сергей не испытывал к возне в земле никакого интереса. У Анниных родителей тоже не было охоты до дачных хлопот, они предпочитали отдыхать летом в Крыму, а зимой в академическом санатории в Узком. Пока Матюша был маленький, дачу снимали – каждый год новую и каждый год какую-то неудачную. Поэтому, когда ребенок вырос и можно стало не вывозить его на все лето на природу, Анна вздохнула с облегчением, избавившись от этой заботы. Кстати, в те времена и Антонина Константиновна не выказывала никакой особенной любви к дачной жизни. Конечно, она жила на даче с внуком, но явно только потому, что вообще предпочитала возню с ним любому другому занятию.

В общем, когда она вдруг попросила сына, чтобы тот купил ей какой-нибудь домик поблизости от Москвы, это стало для всех неожиданностью.

– Только зимний домик, Сережа, – уточнила она. – Я бы в Сретенское поехала, но мне уже поздно к деревенской жизни привыкать, да и от вас далеко уезжать не хочется. Вот если бы в какой-нибудь старой дачной местности… Ведь это, наверное, сейчас будет не очень дорого? Многие уезжают, и, я слышала, дачи продаются за бесценок… Или нет?

– Скорее всего, да, – пожал плечами Сергей. – Я, правда, этот вопрос не изучал, но похоже на то. А что это тебя вдруг на землю потянуло, мама? – поинтересовался он. – И где ты хочешь дачу – на Николиной Горе, в Барвихе?

– Нет, это не нужно, – улыбнулась она. – Если возможно… Мне Абрамцево нравится – тихое, красивое место. Тютчев там поблизости жил, Аксаковы, Мамонтовы… И от Москвы недалеко.

Дачи, в том числе и в Абрамцеве, действительно продавались в больших количествах, и действительно недорого, поэтому Сергей купил для матери домик буквально через неделю. А в общем, он не слишком и удивился. Все знали, что желания Антонины Константиновны необъяснимы, потому что подчиняются каким-то внутренним законам ее жизни, которых все равно никто понять не сумеет. Но, поскольку желания эти всегда бывали также и необременительны, осуществлять их было легко. Сергей и осуществил.

Анна отпустила машину на шоссе и дошла до дома свекрови пешком. Дом был бревенчатый, из потемневшего некрашеного дерева; только окошки ярко смотрели васильковыми наличниками.

Не было еще ни травы, ни листьев на деревьях, но в палисаднике под васильковыми окошками уже цвели тюльпаны. Анне всегда почему-то казалось тревожным это раннее цветение – без зелени, на голой мокрой земле. Хотя тюльпаны были прекрасные, крупные и разноцветные.

Она шла к дому и думала о тетрадях, исписанных неразборчивым почерком Анастасии Ермоловой. Они тоже явно содержали в себе какую-то тревожную загадку, и тоже, как цветы на голой земле, никак этой загадки не раскрывали.

Вернувшись из Италии, Анна первым делом показала Антонине Константиновне фотографию ее отца с женщиной и ребенком.

– Конечно, это папа! – ахнула свекровь. – Господи, какой молодой, какой красивый!… Здесь ему лет тридцать, наверное, я его таким и не видела, – грустно сказала она. – Ну да, двадцать третий год – тридцать лет ему. А я в тридцать седьмом родилась, ему сорок четыре года было. Он, конечно, и тогда был красивый, но все же не такой.

– Здесь у него глаза молодые, – заметила Анна. – А на той, фронтовой фотографии – совсем другие.

– Да, – кивнула Антонина Константиновна. – Я у него таких глаз, как здесь, и не знала. Видишь, Матюша на него похож, я же тебе говорила, – улыбнулась она. – И характером, я думаю, тоже. Хотя я папу совсем не с Матюшиным характером помню. Он был суровый, усталый и какой-то… глубоко несчастный, по-моему. Но женщину эту я не знаю, и мальчика не знаю, – удивленно сказала она. – Ведь это их сын, наверное? Или только ее? Я постараюсь вспомнить, что смогу, Анечка, – пообещала она. – Я папу очень любила – может, что-нибудь новое про него вспомню.

Антонина Константиновна была дома и Анне, как всегда, обрадовалась.

– Есть пироги, – сообщила она. – Вчера Матюшка приезжал, я пекла.

– После Матюшки пироги остались? – засмеялась Анна. – У него что, живот болел?

– Нет, он здоров, но, Аня, он мне показался каким-то… неспокойным. Что это с ним, ты не знаешь?

– Не знаю. – Анна сразу погрустнела. – Молчит как партизан. Может, в самом деле влюбился?

Она не хотела говорить свекрови, что невыносимо боится за сына, и страх этот только нарастает с каждым днем, и она совершенно не знает, что делать с этим страхом и как его унять.

– Ничего я нового не вспомнила, Анечка, – сказала Антонина Константиновна, когда они вышли на веранду, сели в плетеные кресла и Анна спросила о тетрадях. – И не прочитала толком ничего. Почерк у нее – как курица лапой, к тому же с ятями. И как только в те времена мог такой почерк получиться, ведь всех, кажется, чистописанию учили! Не могу вспомнить, – словно извиняясь, повторила она. – У меня ведь очень… смутное было детство, безрадостное, вот память, наверное, от него и освободилась. Что до войны было, вообще полный провал. Мать меня не любила, да она и никого не любила, даже себя, по-моему. Я только рада была, когда она в Мурманск замуж выскочила и меня оставила в покое. Конечно, в двенадцать лет нелегко было одной жить, но все-таки лучше, чем с ней. А папа… Я его почти не видела. Он дома бывал очень редко – все на службе, к тому же вечно в командировках. Мать, когда его уже и на свете не было, помню, кричала, что за такую работу можно было главным начальником стать и на золоте есть, а он нитки собственной не нажил, только пахали на нем, как на лошади. Но я, конечно, не понимала, что это значит. Он служил в Наркомате путей сообщения, на войну ушел полковником. Не знаю, удачная у него была карьера или нет. Да и как я могла это знать, когда мне в сорок первом году четыре годика исполнилось? Знаю, что ордена у него были, даже Георгиевские кресты с Первой мировой. Мать их потом коллекционеру продала – говорила, что папа ее голую и босую оставил, пусть хоть какие деньги… Ну, что о ней! Только грамота от Дзержинского сохранилась. Если хочешь, я ее тебе покажу. А за что папа ее получил, этого я не знаю. Я только его самого очень ясно помню – глаза его зеленые… А женщину, мальчика – нет, совсем ничего, – расстроенно сказала она.

– Что ж, нет так нет, – вздохнула Анна. – Да это ни для чего и не нужно, я просто так спрашивала. Может быть, Матвей когда-нибудь заинтересовался бы, сейчас вон все кому не лень генеалогические древа рисуют. Ну, вечный им покой. Мальчика ведь тоже, скорее всего, в живых уже нет, раз вы о нем даже не слышали. Хорошо у вас, – улыбнулась она. – Тишина, землей сырой пахнет, и уезжать не хочется.

– Не уезжай, – кивнула Антонина Константиновна. – Переночуй хотя бы. Куда тебе…

Она осеклась, и Анна сделала вид, что не заметила этой запинки. Конечно, свекровь хотела сказать, что ей некуда торопиться, и, конечно, обе они понимали, почему.

Анна до сих пор не знала, что известно Антонине Константиновне о новой семье ее сына. Знакома ли она с Амалией и Марусенькой, бывает ли у них, приезжают ли они сюда сами? И любит ли она эту девочку так же, как Матвея?..

Все, что случилось с Сергеем, случилось уже после того, как Антонина Константиновна перебралась жить в Абрамцево, то есть не у нее на глазах. К Анне свекровь относилась так, словно ничего не произошло, а душа этой женщины всегда и для всех была не то чтобы потемками – скорее глубокой водою.

С Сергеем же на эту тему Анна, конечно, не говорила. Она вообще только однажды вслух сказала о том, что касалось его новой жизни. И то сказала уже тогда, когда все между ними внешне успокоилось, и сказала только потому, что это относилась не к ней.

– Я тебя прошу: не надо, чтобы Матвей бывал… там, – попросила она.

– Да, – ответил он. – Матвей там бывать не будет. Это я могу тебе обещать.

Ну, а Антонина Константиновна – взрослый человек, и какое Анне дело, бывает она у своей внучки или не бывает?

– Я переночую, – кивнула Анна. – Атмосфера у вас здесь элегическая, – добавила она с улыбкой. – Просижу весь вечер на веранде, дневники дочитаю.


Неудивительно, что по дневникам Анастасии Ермоловой-Маливерни мало что можно было понять о ее биографии. Она ничего не писала об обстоятельствах своей жизни, вообще о каких-то внешних событиях. Только о своих мыслях, снах, о книгах, которые читала, об Италии – эти ее впечатления казались Анне особенно точными и глубокими.

Но из всех этих записей складывалось ощущение неизбывного горя, а почему, Анна не понимала.

И только сейчас, сидя на веранде в тишине дачного поселка, она наконец наткнулась на длинную, на несколько страниц, запись. Эта запись напоминала письмо да, наверное, письмом и была. Но письмом из тех, которые изначально не предназначены для отсылки.

«Помнишь, ты спросил, за каким таким счастьем я еду? – прочитала Анна. – А я ответила, что счастья в моей жизни больше не будет. Я не обманывала тебя тогда – я действительно это знала. Моя жизнь и здесь устроилась удобно, и снова благодаря мужчине. Верно, мне на роду написано быть содержанкой. Но здесь это естественно, в этом нет стыда. Джакомо ни у кого не отнял виллу, на которой мы живем и на которой родился наш сын, – его предки владели ею четыре века кряду. Конечно, кругом хватает бедности, но это какая-то естественная бедность, какая-то природная несправедливость, которую люди пытаются избыть. Она не происходит оттого, что человек позволил себе быть животным по отношению к другому человеку.

Но несчастье живет во мне, и его мне, верно, не избыть уже никогда. Да, я думаю, просто и времени осталось мало – кашель мой перешел в кровохарканье. Джакомо в отчаянии, он не понимает, как это может быть, чтобы в холодной Москве я была здорова, а здесь, в Италии, под солнцем и у моря, развилась чахотка. Он клянет себя за то, что не забрал меня из ресторана, в котором я работала в Берлине, сразу, как только увидел. Хотя мне теперь кажется, что он сразу же меня и забрал. Мое отчаяние и одиночество были так велики, что я отдалась в полную его власть. Я не думала, что это окажется с его стороны так серьезно – мне было все равно, где жить, с кем жить, а лучше бы поскорее умереть. Я и умерла бы очень скоро, если бы не забеременела. Здесь оказалось невозможно от этого избавиться, в католической стране законы очень суровы, и только оттого родился Паоло. Ему нет еще и года, он ничего не понимает, но мне стыдно перед ним за то, что он родился от одного только моего отчаяния и слабости. Я надеялась, что будет хотя бы девочка, тогда, может быть, мне не было бы так мучительно видеть моего нового ребенка. Но судьба и в этом меня не пощадила.

Нельзя рожать детей без любви, а я родила Паоло именно так. Господи, только бы ему не пришлось платить за это! Я верю, что хотя бы Васька будет счастлив, ведь той любви, в которой я родила его, не могло быть сильнее. Но в это можно только верить, даже только надеяться можно на это, а по правде, по главной правде, этого быть не может. И мне страшно оттого, что я понимаю: мой ребенок не может быть счастлив, потому что я бросила его посреди сплошного стыда и горя.

Я не знаю, простила ли тебя за это. Глядя в глаза смерти, надо простить, но я не понимаю, могу ли простить не за себя, а за него. Я знаю только, что люблю тебя до сих пор, никогда не переставала любить и, верно, уже не перестану. И я знаю, что ты любишь меня тоже, и тебе это тоже дано до смерти. Вот единственное объяснение тому, что мы встретились в этой жизни. Но кому, но зачем понадобилось явить на свет нашу любовь? Я не знаю.

Прости меня, Костя, любимый мой! Бог нам с тобою судья».

Анна положила тетрадь на плетеный ивовый столик. Она не могла держать ее в руках – руки дрожали, слезы сжимали горло, и слова: «Но кому, но зачем понадобилось явить на свет нашу любовь?» – стояли перед глазами так, словно были написаны огнем.

Она встала, распахнула двери веранды и спустилась по ступенькам в темный палисадник.

Ни к чему было обманывать себя, восемь лет прятаться за мнимым спокойствием, выдумывать какие-то правила жизни, нужные только для того, чтобы вот именно обмануть себя!.. Все было так, как много лет назад написала эта женщина: зачем-то явилась на свет любовь, которая сделала бессмысленными и покой, и работу, и налаженную жизнь… Все это было только заменой счастью, как привычка варить суп, и во всем этом было не больше смысла, чем в супе.

Одно только было на свете: любовь к единственному мужчине, и любовь эта не исчезла ни от чего – ни от счастья, ни от несчастья, ни от измены, ни от времени.

Что это такое, зачем дано? Анна не знала этого так же, как та всеми забытая женщина, от которой остались одни только хрупкие тетрадки.

Она присела на корточки – ноги ее не держали. Тюльпаны были теперь почти вровень с ее лицом, но она уже не чувствовала в них тревоги. То, что билось у нее в душе, комом стояло в горле, огнем горело в сердце и не давало дышать, – это было сильнее всех внешних тревог.

Глава 14

Анна вернулась в Москву в таком смятении, что все валилось у нее из рук. Да она ни за что и не пыталась браться.

Сергей не появлялся дома уже несколько дней. Анна не знала, что стала бы делать, если бы вернулась после той ночи, когда прочитала последнее письмо Анастасии Ермоловой, от которого вся душа ее перевернулась, – и он оказался бы дома.

Этого она не знала, но больше не обманывала себя, а понимала сильно и ясно, что живет на свете с мучительной любовью к нему и никуда ей от этого не деться.

Но дома его не было.

Она хотела позвонить Матвею, но потом решила не беспокоить сына своим смятением. Конечно, Матвей догадался бы, что с нею что-то произошло. И что она ему объяснила бы? Ведь, собственно, не произошло ничего такого, что можно было бы обозначить как событие. Все случилось только у нее в сердце, а об этом как расскажешь?

Но вечером Матвей позвонил сам, и она постаралась скрыть свое состояние, благо по телефону это было сделать проще, чем лицом к лицу.

В голосе сына звучала знакомая лихость, которой Анна давно уже не слышала. Она сразу встрепенулась: может быть, разрешилась непонятная ситуация, которая так пугала ее все последнее время?

– У тебя что-то хорошее произошло? – осторожно поинтересовалась она. – Бабушка говорит, ты какой-то неспокойный был, когда к ней заезжал, и я тоже давно замечаю…

– Приметливые вы не в меру, милые дамы! – засмеялся Матвей. – И где вас, таких, только берут? У меня вон девчонок уж, кажется, сколько перебывало, не сосчитать, а хоть бы одна что-нибудь такое заметила. Разве что с фингалом под глазом приду – тогда спросят, где это я так нажрался, хоть я им раз сто про тренировки талдычил. Ну, можно считать, хорошее произошло, – сказал он. – Хотя тебе, наверное, покажется, не очень…

– Матюшка, объясни понятнее, для тупых, – попросила Анна. – Так хорошее или не очень?

– Ну, я расплевался с депутатом.

– По-моему, лучше и быть не может! – воскликнула она. – Все-таки ты взрослеешь. – И тут же спросила: – А диплом?

– Диплом еще не купил, – снова засмеялся Матвей.

– Я не о покупке. То есть я даже не диплом имею в виду, а университет.

– Университет… Тут, понимаешь, мам, такая вышла параша… То есть неловкость, – поправился он, зная, что мама не любит выражений, которые, как она говорит, «через пять лет ни одному человеку уже не будут понятны». – Из университета меня, пока суд да дело, отчислили.

– Так надо же срочно восстановиться! – ахнула Анна. – А если в армию заберут?

– Уже.

– Что – уже? – не поняла она. – Как – уже?! Откуда ты звонишь, Матвей?!

– Ма, да не волнуйся ты так, я не со сборного пункта еще – со своей личной трубы звоню, из своего личного «бумера»! – перебивая ее крик, завопил он. – Я домой еду, мама, ну и решил тебе позвонить!

– Объясни мне, пожалуйста, четко и внятно, что произошло. – Анна села на козетку; у нее дрожали колени. – А еще лучше направь свой восхитительный «бумер» прямо в мою сторону.

– Не-а, – отказался Матвей. – Я тебя боюсь, ты ругаться будешь.

– Буду, – подтвердила Анна. – А ты бессовестный и трусливый ребенок, боишься в глаза мне посмотреть!

Его зеленые «подзаборные» глаза представились ей при этом во всей их бесстрашной красе.

– Конечно, боюсь, – легко согласился Матвей. – Поэтому излагаю по телефону. Приносят мне тут как-то повестку…

– Как тебе могли принести повестку, если ты прописан у нас? – перебила его Анна.

– Так давно ведь ловят, – объяснил Матвей. – Меня ж не вчера из универа выперли, я тебе просто говорить не хотел. Ну, и вычислили как-то. Может, в деканате реальный адрес узнали, хрен теперь поймешь. Приносят, говорю, повестку. Я-то сам тоже баран – спросонья дверь открыл, не спросивши. И куда уж было деваться? Расписался в получении. А тут как раз все совпало… Депутата посылаю подальше, а он, скотина, давай меня грузить – кто, мол, я такой, да такими, как он, не бросаются, да без него я пропаду, как щенок подзаборный… Мало-мало в морду ему не заехал – сдержался нечеловеческим усилием воли. Дай, думаю, схожу в военкомат, погляжу, что там и как.

– Поглядел? – спросила Анна.

Ребенок говорил о совершенно ужасных вещах, ведь вся его жизнь могла дать жуткий крен! Но он каким-то удивительным образом рассказывал об этом так, что она слушала почти спокойно. И что за невозможное это их ермоловское дарование?!

– А то! Я и не думал, что где-нибудь такая советская власть живет и побеждает, – все так же весело сказал Матвей. – Кругом чисто унтеры Пришибеевы сидят. Одно приятно: среди красивых девочек голый погулял.

– Унтер Пришибеев у Чехова, советская власть здесь ни при чем, – машинально сказала Анна. – И откуда голые девочки в военкомате?

Матвей захохотал.

– Маманька, я из-за тебя еле в поворот вписался! Не девочки голые, а я перед ними голый! Медкомиссию же я проходил, не будешь же после каждого врача одеваться.

– И что? – еле выговорила Анна.

– Да ничего, здоров как бык. Хотя, скажу тебе, не больно-то эти Айболиты меня изучали. Руки-ноги есть, голова на плечах виднеется – значит, здоровый.

– Матвей, прекрати надо мной издеваться! – воскликнула она. – Ты что, в самом деле в армию собрался?

– Так я тебе о чем же толкую? – подтвердил он. – Какая ты, мамуля, у меня непонятливая! И что ты так волнуешься? Я же в познавательных целях. Учиться я уже поучился, бизнесом тоже позанимался, даже в коридоры власти краем глаза заглянул. Теперь посмотрю, чего там в армии творится.

– Господи… – Анне показалось, что она теряет сознание. – И ты вот так спокойно, мимоходом, с мобильника, мне об этом сообщаешь?! Да ведь Чечня, да и без Чечни… Ведь там одни наркоманы, сплошные убийства каждый день, деда… до… дедовщина!..

Тут она наконец заплакала, и Матвея это, конечно, сразу проняло.

– Мам, ну перестань, – расстроенно попросил он. – Ну извини, не буду больше стебаться. Вот правильно я сделал, что по телефону сказал, а то б ты меня в слезах утопила! Во-первых, в Чечню меня не посылают. Во-вторых, ты глянь на меня, какая может быть дедовщина?

– А куда? – всхлипнула Анна. – Откуда ты знаешь, что тебя в Чечню не посылают?

– Вот если б ты не плакала, а внимательно слушала, то и дослушала бы до счастливого конца, – назидательно заметил Матвей. – Посылают в Таджикистан.

– Куда?! При чем Таджикистан к Российской армии?

– Так в погранцы берут, я ж тебе говорю, а ты не слышишь. В Пянджский погранотряд. Кто окно в Европу сторожит, а я буду дырку в Азию. Еще, может, и собаку дадут, Мухтара какого-нибудь. А что, я собак люблю. Все-все, мам, сказал же, что стебаться не буду! – закричал он, расслышав, как она всхлипнула, почти вскрикнула. – Ну, мне предложили в погранцы, я и согласился. Там они все контрактники, в этом Таджикистане, а я им, видно, подхожу. Все-таки постарше, чем обычно в армию идут, универ почти что закончил. Пройду учебку и поеду. А куда мне податься, мама? – вдруг совершенно серьезно сказал он. – Пусть меня научат? Уже учили. Ничего я сейчас про себя не знаю. А раз не знаю, то и нечего пристраиваться куда зря.

Анна поняла, что все это уже решено и обсуждению не подлежит. Вообще-то в самом факте его необсуждаемых решений не было ничего нового, но такого она от него все-таки не ожидала. Матвей, с его упрямством, с его нежеланием и даже, она подозревала, неумением подчиняться чужой воле – в армию!

– Ты папе уже сказал? – вздохнула она.

А что ей оставалось, кроме вздохов?

– У него пока мобильник выключен. Может, он в самолете. Включится – скажу. А ты на меня не сердись, а? – жалобно попросил он. – Что поделаешь, такой уж я у вас уродился. Ничего, вернусь с рубежей нашей родины и сразу начну лелеять твою старость! Или это вроде бы уже не нашей родины рубежи? Ладно, там разберусь.

– Старость! Бессовестный ты нахал, – сквозь слезы улыбнулась Анна. – И когда… все это будет?

– Да в общем… довольно скоро. Но не завтра. Не попрощавшись, не уеду, – заверил ее Матвей. – Завтра предстану пред твои гневные очи. А ты пока за ночь переваришь информацию и поостынешь, так что тактика моя правильная.

– С ума я сойду за ночь, а не информацию твою переварю. Ты лучше сейчас же… – начала было она.

– Все, мамуль, у меня телефон разряжается, – предупредил Матвей. – Завтра буду.

– Ты куда сейчас едешь? – спросила она, но ответом ей были только гудки.

Пока Анна слышала его голос, хотя бы и по телефону, она только умом понимала кошмар того, что он говорил. Но как только не стало слышно и голоса, все, что ожидало ее сына, предстало ей совсем в другом свете.

Сколько угодно он может смеяться, и шутить, и уверять ее, что все восхитительно, потому что ему вот-вот дадут собаку! Она-то прекрасно понимает то, чего он, с его мальчишеским любопытством и бесстрашием, совсем понимать не хочет! Что в армии может случиться все что угодно. Что произойдет какая-нибудь неразбериха с документами, и его все-таки отправят в Чечню. Что все его навыки рукопашного боя не помогут, если какой-нибудь остервенелый наркоман начнет поливать сослуживцев из автомата. Что даже и двадцать лет назад, в тихом белорусском гарнизоне, от военной техники вечно что-то отваливалось кому-нибудь на голову, что-то замыкало не там, где надо, и било током, или взрывались какие-нибудь боеприпасы, которые взрываться не должны. А уж теперь, нетрудно догадаться, подобное происходит в сто раз чаще!

При мысли о том, что все эти опасности ожидают ее сына – да не ожидают, а уже просто стеной его обступают, – у Анны потемнело в глазах.

«Господи, и как я могла так спокойно все это слушать? – покрываясь холодной испариной, подумала она. – Надо сейчас же его отговорить! Может быть, еще не поздно все исправить – Сергей, может быть, знает каких-нибудь людей… Нельзя же идти на поводу у ребенка!»

Она хотела позвонить Матвею и потребовать, чтобы он немедленно дозвонился до отца и попросил его вмешаться. Но тут же представила, что услышит в ответ – конечно, очередную сказку про белого бычка. То есть про пограничную собаку.

«Поеду сама, – решила она. – Сама приеду и все ему скажу. Не может быть, чтобы я его не убедила… не уговорила!»

От этого решения ей стало немного легче. По крайней мере, можно было что-то делать, а не метаться по квартире в сознании полного своего бессилия.

Она набросила плащ и, выбежав из подъезда, направилась к Садовому кольцу, все убыстряя шаг.


Анна не могла спокойно стоять у обочины – махала рукой и одновременно шла по тротуару, словно те сто метров, которые она успела бы пройти, могли приблизить ее к Матвею.

Как назло, машины не останавливались, или останавливались, но водители не хотели разворачиваться и везти ее на Ломоносовский проспект. Она уж готова была бы ехать в кузове грузовика, если бы притормозил именно он, но тут очередная машина остановилась рядом с нею так резко, словно уткнулась во что-то бампером. Анна не стала спрашивать, повезут ее или нет, а просто юркнула на заднее сиденье и сказала:

– На Ломоносовский срочно, за любые деньги! – хотя прекрасно знала, что подобных слов, договариваясь о цене, произносить нельзя.

Но она ведь не о цене сейчас договаривалась.

– А почему ты думаешь, что он именно там? – поинтересовался водитель. – По-моему, он не домой поехал.

И только тогда она наконец поняла, что за рулем сидит Сергей.

Поняла – и сразу разрыдалась так, словно именно в эту минуту почувствовала не облегчение, а, наоборот, невыносимый ужас. И, разрыдавшись, обхватила руками спинку его сиденья, пытаясь дотянуться хотя бы до его шеи и тычась сзади лбом ему в плечо, как новорожденная собачонка.

Спинка сиденья ужасно ей мешала, но через секунду эта преграда исчезла, и, откинувшись назад, Сергей мгновенно – как вздохнул – взял Анну за плечи и притянул к себе.

– Ну что ты? – Он уже сидел рядом с нею. – Ведь ничего не случилось, Анюта, ничего ведь страшного, ты что?..

Но она уже не могла ему ответить. Рыдания сотрясали ее, как небывало долгий электрический разряд, слезы текли по лицу сплошными дождевыми дорожками. Анна чувствовала, что и его руки вздрагивают у нее на плечах, и не знала, вздрагивают они сами собою или оттого, что это она вся дрожит.

Она не могла сообразить, долго ли они так сидели. Сергей молчал, и ей казалось, что его руки молчат у нее на плечах тоже. Но в этом молчании его рук было что-то такое, что казалось ей важнее жизни.

– Ты… уже знаешь про… да?.. – наконец выговорила Анна.

– Уже знаю. Он мне только что позвонил. Я раньше телефон не включал, поэтому он только сейчас дозвонился. Но ведь правда ничего страшного еще не случилось, Анюточка! Ну что ты себе навоображала?

Она вдруг вспомнила, как они точно так же сидели вдвоем в машине и она неумело пыталась сообщить ему, что беременна, а он точно так же молчал, и она понимала, что весь он для нее – сплошная загадка. Конечно, не точно так же все это было теперь, ничего ведь в жизни не повторяется в точности, это-то она прекрасно знала. Но, зная это, она все-таки расслышала, что он назвал ее Анюточкой с той самой, далекой, только один раз ею слышанной и никогда больше в его голосе не повторившейся мальчишеской горячностью…

– Как же ничего страшного? – всхлипнула Анна. – Его же могут убить!

– От того, что ты вся в слезах ворвешься к нему на ночь глядя, эта опасность не исчезнет, – объяснил Сергей. – Это элементарная логика, а я бывший математик, так что можешь мне поверить. Тем более что он, кажется, куда-то еще собирался ехать. Не под дверью же ты собираешься его караулить? Давай лучше домой поедем, а? Или, еще лучше, не поедем, а пойдем. – Он улыбнулся коротко, одними уголками губ. – Ты пройдешься, успокоишься и поймешь, что лучше сначала подумать, а потом сделать, чем наоборот.

– Еще не на ночь глядя, – последний раз всхлипнула Анна. – Еще светло.

– Тем более. Пойдем, пойдем.

Сергей быстро пересел обратно за руль, проехал несколько метров и припарковался у магазина.

– Может, посидим где-нибудь? – предложил он, открывая перед Анной дверцу машины.

– Да нет, не надо, – вздохнула она. – Мне в ресторан совсем не хочется.

– Все-таки слишком взрослые и слишком респектабельные люди – это крайне скучно, – усмехнулся Сергей. – Сидеть можно не только в ресторане, забыла? В подворотне есть, знаешь, райская яблоня, а под ней скамейка. Сгоним бомжей и посидим.

Райскую яблоню в подворотне углового дома Анна, конечно, знала прекрасно. Когда-то она даже варила варенье из ее маленьких красных яблочек; в двадцать лет ведь не думалось о том, что в яблочках, созревших у Садового кольца, содержатся соли тяжелых металлов. А может, и не было в них тогда никаких солей – они очень сладкие были, эти яблочки. Как будто и в самом деле выросли в раю.

Бомжей сгонять не пришлось – скамейка под яблоней была пуста. Все изменилось на Садовой-Триумфальной и на Малой Дмитровке с тех пор, как Анна собирала яблочки на пересечении этих улиц, все здесь было теперь так же респектабельно, как гламурная жизнь, и так же незамысловато. Но, к счастью, во дворах, в этих самых подворотнях, чудом сохранились такие древности, как облезлая скамейка под райской яблоней.

Странное, зеленое с розовым, московское небо светлело в росчерке веток, в кружеве первых робких листьев.

– Я все-таки до сих пор не верю, что это правда, – сказала Анна, садясь на скамейку. Теперь ей было неловко за ее слезный порыв. Она ведь совсем не хотела ему навязываться – и вдруг… – Может, Матюшка все выдумал? – с надеждой спросила она, заглядывая снизу в лицо Сергею, стоящему перед ней.

– Вряд ли. – Он пожал плечами. – Чтобы девчонку охмурить, Матвей, конечно, что угодно выдумает, а нам… Для чего бы? Похоже, все так и есть.

– Но зачем, Сережа, зачем?! – воскликнула Анна. – Как будто это единственный для него выбор: или за депутатом горшки выносить, или в армию очертя голову бросаться! С его умом, с его способностями – ведь сколько способностей!.. Неужели нельзя заняться чем-то человеческим, неужели надо так меня мучить?!

– Он совсем не хочет тебя мучить. – Наверное, с такими интонациями Сергей когда-то объяснял всякие математические непонятности своим студентам. Когда та его жизнь еще не кончилась. – Он просто не знает, что ему делать. Ну, и надеется, что жизнь сама его к чему-нибудь выведет.

– Я это понимаю, но при чем Таджикистан? Куда его жизнь выведет в Пянджском погранотряде? Сережа, сделай что-нибудь, я тебя прошу! – Анна обхватила себя руками за плечи – испугалась, что снова нападет на нее эта дрожь и снова она тогда заплачет. – Я же тебя все это время ни о чем не просила… – тихо добавила она.

– Да. – Лицо у него мгновенно застыло. – Завтра я поговорю с Матвеем и пойму, что мне надо делать.

– А если он тебе скажет, что ничего не надо?

– Я знаю, что такое армия, особенно для человека его склада, и скажу ему все, что об этом думаю, – пожал плечами Сергей. – Ты же понимаешь, что у меня никаких иллюзий на этот счет нет и глупостей про дело для настоящих мужиков я ему говорить не буду. А если он все-таки скажет, что ничего не надо… Значит, ему надо через это пройти самому, а не моими ногами. Я посижу немного, ладно? – вдруг, без всякого перехода, сказал он. – Что-то я устал. Пять минут – и пойдем.

Анна растерялась от этих его слов и от того, как тяжело он опустился на скамейку, как закрыл глаза и прислонился затылком к яблоневому стволу.

Сергей сидел на противоположном от нее конце облезлой лавочки, она видела его словно бы чуть-чуть издалека, и ей вдруг показалось, что из него как будто вынули стержень, который был в нем всегда, сколько она его знала…

– Сережа, ты прости меня, – почти испуганно сказала она. – У тебя правда вид совсем усталый, а я: скажи, скажи… Ты был в командировке?

Этот вопрос вырвался как-то сам собою, она и в мыслях не держала спрашивать, где он был, она уже много лет его об этом не спрашивала! Конечно, вряд ли он скажет: «Не твое дело», – но все-таки не надо было… Едва ли ему хочется ей отвечать.

– Нет, – не открывая глаз, ответил Сергей. – Не в командировке. Погоди, Анюта, ты подожди, я все потом скажу… Устал, – повторил он.

Анна замерла, словно малейшее ее движение могло его потревожить – еще больше взбаламутить в нем тяжелую усталость, которой весь он был охвачен так, что казался неподвижнее дерева, к которому прислонился головой.

Во дворе, окруженном со всех сторон стенами домов – таких же старых доходных домов, как тот, в котором Анна жила уже двадцать три года, – было на удивление тихо и пустынно. Изредка мелькали у подъездов люди, но в центре двора, под райской яблоней, Анна с Сергеем сидели только вдвоем.

Поэтому когда человек, вошедший с улицы в арку, торопливо огляделся, а потом быстро пошел к ним, ей стало не по себе. Никакой причины для этого не было – ну, идет себе человек, и пусть идет, ведь это даже не знакомый, который мог бы некстати привязаться с разговором. Но в этом его, явно именно к ним направленном, движении Анне почудилось что-то зловещее.

Он был очень высокий и, как она мгновенно успела заметить, очень красивый – той редкостной пламенной красотой, которую любая московская женщина может скорее вообразить, читая про какого-нибудь Хосе из «Кармен», чем увидеть наяву.

«Тореадор, смелее в бой!» – глупо мелькнул в голове мотивчик.

И в следующее мгновение Анна увидела, как этот высокий красавец быстро опускает руку в карман короткой кожаной куртки и так же быстро ее оттуда достает.

И как пистолет у него в руке блестит тусклым вороненым блеском, словно не наяву, а в жестоком городском романсе.

Глядя, как этот ненастоящий, романсовый пистолет поднимается все выше, Анна закричала так, что уши у нее заложило от собственного крика. Она не кричала ничего осмысленного, просто дикое «а-а-а», которое когда-то кричали вокруг нее женщины, рожавшие одновременно с нею детей.

Из-за этого своего крика она почти не расслышала выстрелов. Они были не громче, чем взрывы петард, даже еще тише, наверное, потому что не сопровождались свистом и огнем. Они просто треснули в светлом вечернем воздухе – и в ту же секунду Анна почувствовала, как что-то впивается ей в шею.

В это мгновенье она уже была рядом с Сергеем и зачем-то хватала его за плечи. Наверное, со стороны это выглядело так, будто не в меру страстная любовница бросается мужчине на грудь, а он изо всех сил отталкивает ее, и наконец швыряет на землю, и падает сверху сам.

Еще через секунду – или через минуту? Анна не улавливала никаких внятных временных промежутков, все слилось для нее воедино – она увидела, тоже как будто со стороны, что сидит на земле у скамейки, у Сергея за спиной, и из-за его спины смотрит, как тот высокий мужчина бежит в сторону арки, а Сергей медленно, словно никуда не торопясь, поднимает руку и стреляет ему вслед – раз, потом другой, – и этот человек падает и катится по асфальту…

Она прижала руку к шее, наткнулась ладонью на что-то острое, взяла это острое пальцами, увидела у себя на ладони большую, вымазанную кровью щепку… Оглянувшись, она увидела, что яблоневый ствол, к которому Сергей только что прислонялся головой, белеет содранным куском коры.

Ей казалось, что она делает все это очень медленно.

– Помоги мне! – крикнул Сергей.

Оказывается, он уже не сидел на земле у скамейки, а что-то делал над лежащим на асфальте человеком. Анна тоже вскочила и подбежала к нему.

– Почему кровь? – быстро на нее взглянув и тяжело дыша, спросил Сергей. – У тебя – почему?

Очень длинный черноволосый мужчина лежал лицом вниз на асфальте; Сергей прижимал его спину коленом.

– Просто щепка от дерева отлетела, – ответила Анна. Это было необъяснимо, но она не чувствовала сейчас ничего, похожего на страх. Может, потому, что просто не верила, что это происходит наяву? А может, и по другой какой-нибудь причине. – Это щепка, Сережа, не беспокойся.

Она сказала «не беспокойся» таким тоном, словно он спросил, например, есть ли у нее деньги, чтобы купить помаду, или еще о чем-нибудь подобном, спокойном и не слишком существенном.

– Помоги, Анюта, – повторил он. – Ногу ему перетяни чем-нибудь, а то он кровью изойдет. Я его держу, не бойся.

Ей некогда было объяснять, что она совсем не боится. Анна присела на корточки рядом с лежащим – и почему он не кричит, даже не стонет, только корчится, пытаясь выкрутиться из-под Сергеева колена? – и вытащила из кармана плаща длинный шелковый шарф. Рита привезла ей этот шарф из Мадрида, очень правильный, стильный шарфик с орнаментом в духе Пикассо.

– Выше раны, – сказал Сергей. – Как жгутом. И рану чем-нибудь заткни.

Шарфа хватило и на то, чтобы туго перетянуть ногу, и на то, чтобы перевязать рану, из которой текла кровь.

– У тебя телефон с собой? – спросил Сергей. – Звони в «Скорую» и в милицию. И последи, пожалуйста, чтобы никто пистолет не схватил – видишь, вон валяется? Только сама его не трогай.

– Это твой пистолет? – спросила Анна.

– Мой у меня в кармане. Это его. Чертов мачо! Очень ты испугалась, Анюточка? – спросил он.

Взгляд у него был совершенно не испуганный, но очень виноватый.

– Совсем нет, Сережа, – ответила она. – Сейчас позвоню.

Глава 15

– А если бы ты его убил? – с ужасом спросила Анна.

– Ну зачем бы я стал его убивать? – Она не разглядела в полумраке улыбку, но почувствовала, что Сергей улыбнулся. – Похож я на такого же придурка, как он?

– Но ведь ты мог случайно…

– И случайно не мог. Если мне от армии вышла какая-нибудь польза, то главным образом в том, что я научился стрелять. Забыла?

Конечно, она знала, что он хорошо стреляет. И, конечно, помнила, как когда-то он жаловался, что от идиотизма гарнизонной жизни только тем и занимается с удовольствием, что всаживает пули в мишень, как какой-нибудь пушкинский Сильвио, но у того хоть мечта о мести была, а мне-то зачем, совсем я поглупел, Анютка, скоро сам в пистолет превращусь…

– Не думай об этом, – приказал Сергей; наверное, почувствовал, как она вздрогнула. – Посмотри, мы дома, и этого всего уже нет, правда? Вот и не думай.

Этого всего действительно уже не было. Но это кончилось всего какой-нибудь час назад и до сих пор стояло у Анны в глазах и звучало в ушах.

Тревожно крутящиеся «маячки» на милицейской машине и на машине «Скорой», толпа, собравшаяся вокруг них, голоса в этой толпе: «Да я, товарищ капитан, все из окошка как есть разглядела, этот, чурка-то, первый начал стрелять, а наш, Сергей-то Константиныч, только потом, в защиту свою, значит, да я его с пеленок же знаю, Сережу, он в угловом доме живет, а это жена его…» – «Пусть бы они все друг дружку поскорей перестреляли, бизнеса проклятые, ограбили страну…» – «Что вы говорите, Виктор Павлович, ведь вы же интеллигентный человек!» – «Вот и сижу на хлебе и воде со своей интеллигентностью!»

Но и звуки стихали, и свет тревожный меркнул, – все это было уже неважно.

Анна с трудом помнила, как они вошли наконец в квартиру после всех разговоров, протоколов, объяснений… Она стояла в прихожей как сомнамбула и с удивлением смотрела, как Сергей снимает с нее плащ и бросает его на пол – ну да, ведь плащ весь в грязи и в пятнах чужой крови, – как он обнимает ее за плечи и ведет на кухню, моет ее руки вместе со своими, открывает верхний ящик буфета, достает из ящика большую старинную коробку из-под печенья «Эйнем», из коробки – пузырек, весь этот пузырек выливает ей на шею, жидкость течет за шиворот и шипит, конечно, это же перекись…

– Анют, может, все-таки поедем в больницу? – спрашивает он. – Ты точно знаешь, что с тобой ничего?

И только тогда она наконец стряхивает с себя это глупое оцепенение и медленно, словно выныривая из глубокой воды, осознает, что они уже дома, вдвоем дома, что она слышит только его голос, и ничьего больше голоса сейчас не услышит, и не надо ей ничьего больше голоса!..

– Точно, Сережа, – сказала она. – Со мной точно ничего, это же просто царапина, какая больница? Я только отдышусь немного. Ты есть хочешь? Кажется, ничего нет поесть.

Ей надо было говорить о чем-нибудь неважном, произносить какую-нибудь клушкину глупость про еду, не столько для того, чтобы отдышаться, сколько для того, чтобы не броситься ему на грудь, как тогда, под райским деревом. Тогда она просто хотела его оттолкнуть, и это было понятно, а теперь – зачем?..

– Прости меня, – сказал он. – Анюта, прости меня.

– Но за что же простить? Ничего же не случилось, совершенно ничего страшного. Это какой-нибудь сумасшедший, что-нибудь у тебя по работе, да? К нам сумасшедшие просто косяками стали ходить, все-таки сейчас нервные времена, наверное, придется охранника в редакции посадить, а то…

– Не за это прости, – перебил он. – И за это тоже, но… Я все время хотел сказать, все время, в Лондоне тогда – помнишь? – уже уверен был: сейчас скажу… Но все равно не смог. Как бы я тебе сказал: прости меня, дорогая жена, и давай пивка выпьем за все хорошее? Я не мог, ты понимаешь? – Голос у него срывался. – Стоял, как дурак, смотрел, как ты платье примеряешь – такая вся, что убить меня мало…

– Как дурак с мороза. – Она улыбнулась помимо воли, такой непривычный и по-детски несчастный был у него вид. – Так Матюшка всегда говорит: «Стою, как дурак с мороза».

– Не простишь ты меня, – глядя на ее губы, на эту ее улыбку, глухо выговорил он. – И правильно.

Но, сказав: «И правильно», – он вдруг шагнул к ней и наконец сделал то, что только и надо было сделать, чего она только и ждала все время, пока длился этот невыносимый разговор, да и не только это время – ждала всегда.

Сергей обнял ее так же, как совсем недавно в машине – как вздохнул. Но теперь в его объятиях было не желание ее успокоить, а совсем другое желание: сильное, неостановимое влечение к ней, к ней ко всей, ко всему, что в ней было, что всегда было только для него!

– Неудобно тебе… – Сергей чуть отстранился, и только тут она заметила, что, обнимая, он прижал ее спиной к острому краю буфета. – Тебе же больно, Анюточка, а я же совсем ничего сейчас не соображаю… Почему ты мне не говоришь, что тебе больно?

– Я скажу, а ты от меня возьмешь и как-нибудь отодвинешься, – жалобно сказала она. – А я даже на секунду не хочу… И ничего мне не больно.

– Я тоже ни на секунду не хочу, – шепнул он ей в висок. – Пойдем.

Им все-таки пришлось оторваться друг от друга: невозможно ведь было пройти через всю квартиру, обнимаясь. Но по дороге они, кажется, останавливались на каждом шагу и целовались на каждой ступеньке лестницы, ведущей в спальню.

Был уже поздний вечер и даже, наверное, ночь, но в спальне, если не задернуты шторы, совсем темно не бывало никогда: вся она была залита смешанным светом уличных фонарей и многоцветного московского неба. И постель, с которой Сергей одним движением сбросил покрывало, тоже светилась этим необыкновенным светом, и пятнышко – страстная стрела – светилось у его виска.

– Старый я уже, да, Анютка? – прошептал он. – Пуговицы расстегиваю долго… – Он в самом деле одной рукой расстегивал пуговицы у нее на блузке, а другой – касался ее груди, которую освобождал от преград. – Как же я тебя хочу, родная ты моя! – вдруг выдохнул он и мгновенно снял с нее и эту блузку, и недлинную шелковую юбку, и все, что до сих пор не давало ему обнимать ее совсем голую, ничем от него не отделенную.

Сам он раздевался уже торопливо, лихорадочно бросая одежду на ковер. Но Анна еле выдержала и те несколько мгновений, что он срывал с себя одежду.

Как могло все его тело остаться таким родным – с этими горячими выступами ключиц и прохладной между ними впадинкой, с этими почти судорожными, нетерпеливыми волнами, проходящими по его плечам, по груди, по животу, с твердыми его ладонями, – как могло все это остаться таким родным, как будто не исчезало из ее жизни никогда, непонятно! Но это было так, и, когда Анна целовала его, ей казалось, что губы не вспоминают все это родное тело, а просто его находят – находят таким же, каким оставили.

И что он говорил: «Анюта, любимая моя», – всегда, что не было никакого перерыва между той ночью, когда он сказал ей это в последний раз, и нынешней ночью. Это тоже казалось ей очевидным, и она не поверила бы никому, кто сказал бы ей, что это не так, что слова эти она вот уже восемь лет не слышала от него, а только читала на колечке, которое он подарил ей, семнадцатилетней; она даже себе в этом не поверила бы.

И когда он медленно, снизу вверх, провел руками по ее ногам, она вздрогнула вслед его ладоням так же, как вздрогнула девочкой, когда он провел так по ее ногам впервые…

Тот секрет, который он знал о жизни, секрет, которому подчинилась и душа ее, и тело, – он знал до сих пор. Это не изменилось и не могло измениться.

Кажется, она даже вскрикнула точно так же, как когда-то, как только он коленями раздвинул ее колени и, коротко застонав, сильно рванулся, весь рванулся в нее, в ее рвущееся ему навстречу тело.

Когда он вздрагивал и бился над нею, уткнувшись лбом в ее плечо.

Когда у нее перехватывало дыхание от того, что она чувствовала, как бешено колотится его сердце – кажется, даже не у него, а прямо у нее в груди.

Когда потом он лег на спину и положил ее голову себе на плечо, и ладонью прижал к своему плечу так сильно, что голова у нее закружилась.

Когда он вдруг повернулся к ней так порывисто, как будто не лежал уже, отдыхая, дыша глубоко и устало, – и с горестным изумлением произнес:

– Как же я жил без тебя?

Она не знала, что ему ответить. Она тоже не понимала, как без него жила.

И вот они лежали, прижавшись друг к другу, и старались об этом не думать, но все равно думали; Анна чувствовала, что Сергей думает тоже.

Поэтому, когда она вдруг вспомнила то, что случилось каких-нибудь два часа назад, это воспоминание показалось ей и ужасным, и вместе с тем спасительным. По сравнению с другими воспоминаниями.

Сергей тоже как-то встрепенулся, услышав ее слова о том, что мог убить того человека. Во всяком случае, его ответ прозвучал гораздо спокойнее, чем биенье его сердца под Анниным виском, и он даже улыбнулся в полумраке, когда сказал, что не мог убить этого придурка, потому что не собирался его убивать, и случайно убить тоже не мог, потому что стрелять еще не разучился…

– А откуда у тебя пистолет? – Анна только сейчас сообразила, что вообще это ведь странно: у него почему-то был с собой пистолет, и прямо за пазухой, и даже не газовый. – Ты знал, что это может случиться? – вдруг догадалась она.

– Да, – помолчав, ответил Сергей. – Ты не думай, у меня пистолет совершенно официально, я даже в тире пару раз из него пострелял – восстановил навыки. Я, правда, надеялся, что дальше идиотских звонков дело не пойдет, но на всякий случай…

– Каких звонков? – насторожилась Анна и тут же ахнула: – Господи, так это о тебе он говорил?! А я про Матюшку подумала… Он сказал что-то вроде: «Уйми своего красавца», – и я подумала…

– Ну, Матюшка-то у нас красавец бесспорный, как про него было не подумать! – засмеялся Сергей. – А почему же ты мне не говорила, что тебе звонили? Извини, Анюта, – сказал он после паузы. – Не мне бы про это спрашивать… Извини.

– Ты, как выясняется, и сам красавец не из последних, – улыбнулась Анна. И добавила, тоже помолчав: – Это не по работе, Сережа?

– Не по работе. Это прямое следствие того, что я натворил со своей жизнью. Я сам в этом виноват. Но если бы он стрелял чуть менее метко, то попасть мог бы в тебя. Я уже не говорю о том, что, поскольку стреляет он метко, то, если бы ты меня не толкнула, он попал бы в меня.

– По-моему, это ты меня толкнул, – возразила на эту чеканную формулировку Анна. – Да еще и грохнулся сверху так, что у меня до сих пор спина болит. Я ведь у тебя уже старушка, ты помнишь?

– Не помню. – Он коротко улыбнулся, но тут же лицо его снова стало нерадостным. – Ты меня развеселить пытаешься, Анюта, чтобы мне легче было. Но все равно, такой на душе камень…

– А ты его сбрось, – посоветовала Анна. – Знаешь, Сережа… – Она помедлила. – Вряд ли мне покажется тяжелее все это услышать, чем было жить без тебя. Ну, что ты мне хотел сказать? Или передумал?

– Что главное хотел, то уже сказал. – Он потерся подбородком об ее голову, которую она снова положила ему на плечо. – А остальное… Я так запутал свою жизнь, сам так ее запутал, что мне ничего уже не оставалось делать – только поступать так, как диктовали обстоятельства. Мне такое всегда поперек горла было, я даже в армии так не жил. Но это были уже не только мои обстоятельства, и поэтому я ничего не мог изменить.

– Это… из-за Марусеньки? – сглотнув мгновенно вставший в горле комок, спросила Анна.

– Да. Если ты имеешь в виду, почему в последнее время я должен был подчиняться обстоятельствам, то да. Только из-за Маруси. Но раньше – в самом начале, и потом, все время потом, кроме последнего этого года… Только из-за себя. Из-за слабости своей, из-за простой мужицкой дурости. Когда вместо головы, да что там вместо головы – вместо сердца, вместо всего! – другой орган.

– Но почему же только из-за этого? – словно сама себя успокаивая, проговорила Анна. – Хотя бы даже и в самом начале. Если уж она родилась… Что же, ты должен был делать вид, будто она родилась не от тебя?

– А она не от меня и родилась, – сказал Сергей. – Правда, дело совсем не в том, кто куда что сунул, чтобы она родилась, мне это теперь неважно. Да она такая девочка, что мне это и с самого начала было неважно. Но когда у меня с ее мамой… все это случилось, Мурке уже восемь лет было.

Если бы человек, которого час назад увезли в наручниках на «Скорой», вдруг вылез из-под кровати и начал бы стрелять, это потрясло бы Анну гораздо меньше, чем то, что она услышала.

– Как… не от тебя?.. – разом осипнув, выговорила она и порывисто села на постели. – Но почему же… но ты же… Почему же ты мне этого не сказал?..

– Но ведь ты ни о чем меня не спрашивала, – помолчав, ответил Сергей. – Да и что бы я стал говорить: знаешь ли, я начал спать с Амалией несколько позже, чем она родила Марусю? Как будто дело в сроках. Можно, конечно, красиво воскликнуть: «Ах, я к ней ездил только потому, что полюбил ее девочку, как свою дочь!» Но зачем это? Это неправда. Мурку я, конечно, так и полюбил, но к Амалии ездил не только из-за этого. Я себя тогда ненавидел, теперь еще больше ненавижу, и я бы лучше язык себе отрезал, чем тебе об этом рассказывать, вот сейчас рассказывать… Но это правда, и не могу я больше тебе врать.

– Ты мне не врал, – с трудом произнесла Анна. – Ты разве не помнишь? Ты сразу сказал мне про… них обеих. Про Амалию и Марусеньку.

– Сказал, – кивнул он. – Когда уже невозможно было не сказать – ты все сама услышала. Когда Мурка наперстянкой отравилась.

– Какой наперстянкой? – не поняла Анна.

– Семенами наперстянки, – вздохнув, объяснил Сергей. – Они на мак похожи, эти семена, вот она их и наелась.

Что бы Анна ни говорила, как бы ни пыталась его «развеселить», но сердце у нее все-таки сжалось, когда она поняла, что он и спустя восемь лет помнит, как Мурка отравилась наперстянкой.

– У наперстянки красивые цветы. – Сергей взглянул коротко, исподлобья, и Анна поняла, что он все понял. – Темно-розовые такие колокольчики. Она их на пальцы надевала, а под ними рисовала фломастерами рожицы. И говорила, что у нее не пальцы, а человечки в колпачках. Прости, Анюта. Конечно, я все это помню.

Глава 16

Сергей был сердит на себя за то, что неправильно рассчитал время в дороге. Не то чтобы он был так уж расчетлив во всем, но в простых, повседневных делах терпеть не мог того, что охотно именовалось повышенной эмоциональностью, широкой русской душой или чем угодно еще, а на самом деле было обыкновенным раздолбайством. Вернуться из Ярославля засветло, чтобы не заставлять Анюту нервничать из-за того, что он едет в темноте по ноябрьскому гололеду, – это было не так уж трудно сделать. А он не сделал и потому злился на себя.

Он, конечно, позвонил жене, как только понял, что дотемна в Москву не доберется, и она, конечно, сразу догадалась, что он на себя злится. Анютка всегда догадывалась обо всем, что с ним происходило, и обычно даже раньше, чем он сам отдавал себе в этом отчет.

– Только не торопись, Сережа, – сказала она, и Сергей теснее прижал телефон к уху: его всегда ласкал ее голос, и не только ласкал, но и возбуждал так сильно, что становилось горячо и щекотно в животе. – Ты сердишься и торопишься, а я буду сидеть и бояться, что ты торопишься. И почему ты у мамы не переночевал? Или хоть в мотеле каком-нибудь. Приехал бы завтра, ничего страшного, выходной же.

– Да дурак потому что, – покаянно сказал он. – Думал, успею. Ладно, не волнуйся, не буду торопиться. И никакой не гололед, с чего ты взяла?

Абрамцево было как раз по дороге из Ярославля в Москву, и, конечно, надо было остаться у матери, а не выезжать от нее на ночь глядя. Но он понадеялся на крейсерскую скорость своей машины – ему очень нравилась эта наконец-то приобретенная новенькая «вольвушка» – и решил все-таки ехать. А теперь уже почти доехал до Москвы, оставалось всего километров тридцать, и ни к чему было заезжать в какой-то мотель. До чертиков надоели гостиницы – чуть не каждую неделю новые, в новых городах, и одна другой хуже, и в каждой тоска острее. Да в мотеле еще привяжется какой-нибудь любитель задушевно выпить, а у него и так уже с души воротило от ресторанных задушевностей с техническими директорами провинциальных телестудий. Обычно ими почему-то оказывались старые алкоголики, которым он должен был во что бы то ни стало продать оборудование.

Все-таки он никак не мог привыкнуть к своей новой работе – точнее, не мог привыкнуть к тому, что старой больше не будет, – хотя и под расстрелом не признался бы в этом вслух.

Справа показался поворот на Тураково. Здесь всегда стояли дощатые столы и на них была разложена и расставлена всякая домашняя еда – рыба, пирожки, творог… Сергей почувствовал, как заурчало в животе: у матери он даже не поужинал – торопился.

«Темнеет уже, – подумал он, – да и холодно, вряд ли кто-нибудь там стоит. А хорошо бы пирожок с картошечкой, авось не отравился бы».

Но когда он подъехал поближе к столам, то, к своему удивлению, увидел рядом с ними какую-то темную фигуру. Даже две фигуры, большую и маленькую. Ехал он медленно, поэтому разглядел и то, что на столе возвышается нечто массивное – вполне возможно, кастрюля с пирожками.

Сергей притормозил и съехал на обочину неподалеку от стола.

– Девушки, добрый вечер! Что продаем? – спросил он, высовываясь из машины и глядя поверх ее крыши. – А пирожки есть?

– Пирожков нет, – услышал он в ответ. И сразу насторожился. Было что-то необычное в этом голосе, какие-то интонации, за которые цепляешься, как за речную траву под водой – незаметно, но прочно. – Мы продаем картины.

– Что ж, вовремя, – усмехнулся он и, выйдя из машины, направился к столу. Предмет продажи заинтересовал его. Хотя, пожалуй, меньше, чем голос продавщицы. – И место выбрали хорошее.

– Это вас совершенно не касается, какое мы выбрали место, – сказала продавщица картин. – Если вы хотите что-нибудь купить, то покупайте. А если нет, то уезжайте.

– А посмотреть сначала можно? – поинтересовался Сергей. – Или у вас все покупают не глядя?

Он сам не понимал, почему не уехал сразу же, как только это услышал. Картины он покупать не собирался, тем более с придорожного стола для пирожков, а слова продавщицы прозвучали так неприветливо, что всякий нормальный человек уехал бы, даже если бы и собирался.

Кажется, все дело было в голосе этой женщины. Он втягивал в себя как воронка, но Сергей не сразу это понял.

Он всегда считал, что ничего не понимает в картинах, но никогда по этому поводу не переживал. У Анюты был безупречный вкус, точный и глубокий, и он просто доверял ее вкусу. Если она говорила, что какая-нибудь картина хороша, то, значит, так оно и было.

Но о тех холстах, которые были выставлены на столе и которые он в сумерках принял за кастрюлю с пирожками, Сергей сразу разглядел что-то… своеобразное; он не знал, как это правильно назвать. В них была какая-то замысловатость, поверхностная, но броская; так, наверное. Что именно на них изображено, понять было трудно, но это было нечто в темных, глубоких тонах. Кажется, какие-то впечатления или сновидения, притом довольно мрачные.

Все это Сергей понял в первые тридцать секунд и, делая вид, что продолжает разглядывать картины, незаметно оглядел их продавщицу.

Она была молодая, высокая, но стройная ли, понять было невозможно из-за бесформенной искусственной шубы, в которую она была одета. Капюшон шубы был надвинут низко, но в его тени все-таки можно было разглядеть классически правильные губы, и нос этой женщины, и темный блеск ее глаз.

Рядом с женщиной стояла девочка, такая маленькая, что ее почти не было видно за столом. Она была до неразличимости укутана огромным козьим платком. В щель, оставленную между лбом и носом, смотрели карие глазки, до того яркие и до того какие-то… нежные, что Сергею стало не по себе. Скорее всего, эта неожиданная его неловкость была связана не только с нежной беззащитностью ее взгляда, но и с тем, что такая маленькая девочка была одета в большой мужской ватник. Ватник доставал ей почти до щиколоток, и рукава свисали до колен, но подвернуты не были – наверное, чтобы не мерзли руки.

«Художник Перов, картина «Тройка»! – сердито подумал Сергей. – Катерина Ивановна Мармеладова с семейством!»

– Вы будете покупать? – нетерпеливо спросила женщина, и он вздрогнул от ее манящего голоса. – Тут вам не Третьяковка, поскорее определяйтесь.

Непонятно, как мог манить голос, в котором слышалось столько презрения, но он именно манил.

– Где вы живете? – спросил Сергей.

– Это не ваше дело.

– Конечно, не мое, – пожал он плечами. – А ваше. Девочка замерзла, вы не видите? Ей обязательно продавать ваши картины ночью на дороге?

– Она сама захотела со мной, – сердито сказала женщина. – Я никому себя не навязываю. Вы остановились, чтобы меня воспитывать? Должна вас разочаровать, мы уже уходим.

– Садитесь, я вас отвезу, – сказал Сергей. – Что-то я не вижу в обозримом пространстве никакого жилья. А необозримое пространство ваша девочка пройти уже не в состоянии. Довезу вас до дому и там заплачу за картины. За одну или за две, на месте определюсь, – усмехнулся он.

Он видел, что презрение к нему борется в этой женщине с желанием поверить в неожиданную удачу. Безнадежная бредовость ее занятия – продажи картин в сумерках у обочины, на столе для пирожков – была слишком очевидна. А ему в самом деле было жаль замерзшую девочку, и… И что-то еще он чувствовал, когда предлагал подвезти их до дому, но что именно, не понимал.

– Вряд ли вы что-нибудь купите, – сказала женщина. – Но с паршивой овцы… Пойдем, – обернулась она к девочке. – Пусть отвезет – он хочет чувствовать себя благодетелем.

Жили они, оказывается, в Туракове. Сергей ездил по Ярославке часто, но в деревню эту, конечно, никогда не заезжал – видел только указатель поворота на нее.

«Чертова баба! – сердито думал он, пока машина прыгала по ухабам раздолбанной, спускающейся под холм дороги к темнеющим вдалеке приземистым домам. – Километров пять, не меньше. Ладно самой, но девчонке-то ради чего мучиться?»

Обе они сели сзади, и он время от времени поглядывал на них в водительское зеркальце. Женщина откинула капюшон, и классическая правильность всех черт ее лица стала совершенно очевидной. С нее самой можно было писать картину или лепить скульптуру. Нет, скульптуру, пожалуй, нельзя было: слишком беспокойным было ее лицо. Ощущение беспокойства каким-то странным образом вызывал даже высокий мраморно-белый лоб, не говоря уже о вздрагивающих губах и разметавшихся по плечам прядях спутанных волос, темных и густых.

А девочка высунула из-под платка маленький покрасневший нос, шмыгала им и смотрела на Сергея с любопытством, таким же нежным, какой прежде была в ее глазах опаска. Один раз он встретился с нею взглядом в зеркале и улыбнулся. Она тут же улыбнулась в ответ и тут же смутилась.

– К крайнему дому, – скомандовала женщина. – И вообще, можете ехать обратно, отсюда мы сами дойдем.

– А картины? – напомнил Сергей. – Выгрузим их возле дома, и я отберу те, которые хочу купить.

– Это не дрова, чтобы их выгружать, – сердито сказала она. – Ладно, езжайте дальше, если колеса не боитесь пробить.

Крайний на улице дом оказался вблизи таким убогим, таким каким-то перекошенным, что непонятно было, как он вообще стоит еще на земле. Крыша сидела на нем, как кепка на пьяном – набекрень.

Сергей остановил машину у ворот – забор был не дощатый, а из кривых кольев – и, вынув из багажника картины, понес их к калитке. Женщина и девочка молча шли за ним.

Дверь домика распахнулась, и на крыльцо выскочила еще одна женщина, вернее, старуха – маленькая, сутулая, в таком же, как у девочки, ватнике, наброшенном на плечи.

– Да что ж это такое, Господи, наказанье на мою голову, Амалия, ушла, не сказала куда, ночь на дворе, холод какой, все себе по-женскому отморозишь, ребенка застудишь!.. – без единой паузы затараторила она. – Хоть бы записку оставила, совсем за человека мать не считаешь, а это кто с тобой? – Она наконец вгляделась в Сергея, щурясь в темноте после домашнего света. – Опять бомжа ведешь?

– Это не бомж, а весьма респектабельный господин, – насмешливо произнесла Амалия. – Он собирается купить мои картины.

– Тогда, значит, с психушки сбежал, – вздохнула ее мамаша. – Кто еще их купит?

– Несите картины в дом, – распорядилась Амалия. – Не здесь же их… выгружать!

Комната с низким потолком, в которую Сергей вошел из сеней, показалась ему неуютной и захламленной. Впечатление тоски и неуюта усиливалось и от затхлого деревенского запаха, и оттого, что освещалась эта комната одной тусклой голой лампочкой. Никогда он не видел такой убогой, ничем не прикрытой и, кажется, даже неприкрываемой нищеты.

Картин было пять. Не развязывая бечевку, которой они были связаны вместе, Сергей прислонил их к ножке стола, застеленного линялой клеенкой.

– Сколько вы за них хотите? – спросил он.

– За все? – поинтересовалась Амалия. – Вы же, по-моему, намерены были выбирать, для того и ехали.

– Я пришел в восторг от всех, – усмехнулся он. – Назовите, пожалуйста, их общую цену.

– А сколько они, по-вашему, стоят? – прищурившись, спросила Амалия.

Теперь в ее голосе слышалось уже не презрение, а отвращение.

– Я картин не пишу, – ответил Сергей, прямо глядя в ее прищуренные, но все равно большие глаза. – И не продаю. Пишете и продаете их вы, так что и цена ваша. Сколько?

Под его взглядом глаза ее открылись широко и удивленно. Они даже не открылись, а словно распустились, как неизвестные черные цветы.

– Ну допустим две с половиной тысячи. Долларов, – медленно проговорила она. – По пятьсот за штуку. Устраивает вас такая цена?

– Устраивает.

– Вот только наличных с собой нет, одна кредитка? – насмешливо спросила Амалия.

– Здесь, по-моему, нет банка, чтобы я мог расплатиться кредиткой, – в тон ей ответил он. – Но именно сегодня у меня при себе достаточно наличных. Такое стечение обстоятельств.

Достаточно наличных было у него при себе потому, что ярославские телевизионщики расплатились черным налом. И это была сумма гораздо большая, чем та, которую, явно наобум, из одного лишь желания его разозлить, назвала Амалия. Только во внутреннем кармане пиджака лежали пять тысяч. Но, конечно, отдать половину из них за то, чего он почти не разглядел и что уж точно не собирался покупать, это было как-то… Зачем он это делает, Сергей не понимал. Никогда в жизни он не совершал поступков, равных этому по бессмысленности.

Старуха у него за спиной ахнула, а девочка радостно засмеялась.

– Вот деньги, – сказал он и снова поднял с пола связку картин. – До свидания.

Он хотел сказать, чтобы она больше не стояла на дороге с девочкой, но ему и без того было неловко и даже стыдно. В этом его поступке была не только бессмысленность, но и та пошлая эффектность, которую он всей душой ненавидел. Ему хотелось поскорее уйти и поскорее забыть эту женщину.

Но, прежде чем уйти, он еще раз прямо взглянул в ее огромные глаза. Они были не черные, как ему сразу показалось, а темно-серые – цвета мрачных грозовых туч.

Амалия молчала. Сергей повернулся и пошел к двери. Картины неудобно болтались у него в руке и били по ногам.

Он швырнул их в багажник и, сев за руль, долго не трогался с места. Надо было немного отойти от всего этого, нельзя было ехать в таком состоянии, тем более в кромешной темноте, которая сгустилась за то время, пока он черт знает чем занимался.

Наконец он повернул ключ зажигания и начал разворачиваться посреди деревенской улицы. И тут же понял, что с машиной что-то не так. А еще через минуту, выйдя из нее, понял, что именно не так: задние колеса были спущены, притом не одно, чтобы можно было поставить запаску, а оба.

Сергей выругался, пнул колесо ногой и, в сердцах хлопнув дверцей машины, пошел обратно к калитке.

Дверь открылась сразу же, как только он постучал. Кажется, все три обитательницы дома стояли под нею, ожидая его возвращения.

– Я же тебе говорила, – насмешливо сказала матери Амалия. – Они любят красивые жесты, но не до такой степени. Не волнуйтесь, я еще не потратила ваши деньги, – сообщила она Сергею. – Можете получить их обратно. Только картины тоже придется вернуть. Или вы их уже выбросили?

– У вас дурной глаз, – сердито сказал он. – Я пробил колеса, как вы и предупреждали.

– Это не мой дурной глаз, а особенности местных дорог, – мгновенно ответила она. – Главные проблемы России – дураки и дороги, разве вы не знаете?

«Все в наличии, – чуть не сказал он. – И дурак, и дороги».

Но вместо этого спросил:

– Здесь есть поблизости шиномонтаж?

– Я понятия не имею, что это такое, – пожала плечами Амалия. – И никогда не интересовалась, есть он здесь или нет. По-моему, здесь вообще ничего нет.

– А машина у кого-нибудь из ваших соседей есть? Чтобы купить еще одну запаску?

– У моих соседей можно купить только самогон, – объяснила она. – Чтобы забыться и заснуть.

– У вас на крыльце?

– Ладно, проходите. – Амалия наконец отступила от порога. – Вижу, вы напрашиваетесь как минимум на ночлег. А я, вследствие вашей благотворительной деятельности, не имею права вам отказать.

– И как максимум тоже, – сказал Сергей, проходя вслед за нею в сени. Старуха и девочка расступились, пропуская его. – Кормить меня не надо.

– Кроме козьего молока, все равно ничего нет. Его можете пить совершенно бесплатно и в любых количествах. Если вас его запах не смущает.

– Вы машину-то во двор загоните, – подсказала старуха. – Люди у нас такие, за ночь не только что колеса, все подчистую снимут, завистливые они тут, думают, у Амалички любовники богатые, а какие у ней любовники, кому мы нужны с нашей бедностью, сами видите…

– Мама, помолчи хоть пять минут, – резко сказала Амалия. – Он без тебя разберется, что делать со своей машиной.

Будь Сергей в нормальном состоянии ума, он, конечно, и прежде старухи сообразил бы, что машину надо поставить во двор. Но нынешнее состояние его ума невозможно было считать нормальным. Он сам не понимал, что с ним творится.

Въехав во двор – хлипкий забор, правда, не показался ему надежной защитой от автомобильных воров, – он позвонил жене и предупредил, что сегодня все-таки не вернется, потому что пробил колеса.

– Я в мотеле переночую, – сказал он. – Шиномонтаж уже не работает, придется до завтра ждать.

Сергей никогда не врал Анюте, даже в таких вот мелочах, но и это получилось сейчас как-то само собою. Это мелкое вранье тоже было частью смятения, которым он неизвестно почему оказался охвачен.

Он закурил, стоя на крыльце, словно зачем-то пытался оттянуть ту минуту, когда придется войти в дом. Он выкурил две сигареты подряд и поднес зажигалку к третьей, когда на крыльцо вышла Амалия.

– Вам постелено, – сказала она. – У меня в комнате, пойдемте, провожу. Я с дочкой лягу, – добавила она, предупреждая его уверения в том, что он отлично переночует на какой-нибудь свободной кровати.

– Извините, я не представился. Сергей, – сказал он.

– А отчество?

– Константинович. Ермолов. Паспорт показать?

– У нас красть все равно нечего. Разве что ваши деньги, – ответила она. – Можете ложиться, Сергей Константинович. Да, туалет на улице, а умывальник на кухне.

– А вас, в таком случае, как по отчеству? – спросил он.

– Амалия Савельевна Климова.

Что мамаша у нее умом не блещет, было понятно и до того, как Амалия сообщила свое полное имя. Или это папаша Савелий так ее окрестил? Впрочем, никаких папаш здесь, похоже, не было и помину, по меньшей мере в двух поколениях.

– Будем знакомы, – кивнул Сергей.

Комната, в которой оставила его Амалия, была еще меньше, чем общая, но все-таки не казалась такой убогой. Наверное, из-за того, что ее стены были сплошь увешаны картинами. Некоторые из них были написаны на холстах, но большинство – на чем-то вроде картона. В отличие от тех, что лежали в багажнике «Вольво», ни на одной из этих картин не было рамы. Видимо, Амалия продавала у дороги те, что выглядели наиболее презентабельно.

Правда, других различий между этими картинами и теми, которые он приобрел, Сергей не обнаружил. На этих было все то же самое: размытые линии и пятна, между которыми вкраплены фотографически точно выписанные предметы, явно с претензией на символичность – песочные часы, опрокинутые кувшины, из которых, в точности по фильмам Тарковского, вытекает молоко, и прочее в том же духе.

Вся Амалия была в этих картинах, и не надо было особенно разбираться ни в живописи, ни в душах человеческих, чтобы это понять. Сергей не понимал только, почему картины вызывают у него усмешку, а Амалия… А Амалия не вызывает.

Сна не было ни в одном глазу. Он выключил свет и, не раздеваясь, лег на разложенный диван, пружины которого тут же вдавились ему в спину. Ясно было, что уснуть ему не удастся. И пружины эти, и бредоватые линии на обступающих со всех сторон картинах, и, главное, необъяснимое смятение, которым он охвачен…

Полежав так минут десять, Сергей поднялся, проверил в кармане сигареты и, осторожно пройдя через темную переднюю комнату и сени, снова вышел на крыльцо.

Поеживаясь от ночной ноябрьской стылости – все-таки не надо было выходить, только взбодрился некстати! – он закурил, спустился с крыльца и зачем-то пошел по дорожке, тянущейся вокруг дома. Ему не лежалось, не сиделось и даже не стоялось на месте.

Сразу за углом он столкнулся с Амалией.

– Вы почему здесь бродите? – спросила та, впрочем, без особенного удивления.

– Туалет ищу, – ответил он.

– Вон там, за кустами, – показала она. – Я оттуда иду. Проводить?

– Спасибо, это я на будущее, – отказался он. – Чтобы ночью потом не искать. Мало ли, козьего молока напьюсь… А вы давно здесь живете?

– У вас сигареты есть? – вместо ответа спросила Амалия. – Дайте хоть одну, а то у меня еще вчера кончились. Я здесь родилась, – сказала она, затягиваясь сигаретой, которую – в самом деле только одну – вынула из его пачки. – С тех пор и живу. Двадцать семь лет, с перерывами разной длительности. Еще какие будут вопросы?

– Никаких, – сказал Сергей и, взяв ее за плечи, повернул к себе лицом и поцеловал.

Поцелуй был долгий – он не мог оторваться от ее пахнущих дымом губ. Широко открытые глаза Амалии были вровень с его глазами, и ему казалось, что из них, как из темных туч, сейчас ударят молнии.

Но молнии не ударили. Ни пока Сергей целовал ее, ни когда поцелуй все-таки закончился; не мог же он длиться вечно.

– Вы считаете, что слишком много заплатили за картины? – после некоторой паузы спросила она. – Хотите, чтобы я дала сдачу собой?

– Хочу, – сказал он.

Ему и в кошмарном сне не могло присниться, что он будет так разговаривать с женщиной. Но ведь и все, что с ним сейчас происходило, не могло ему присниться в кошмарном сне.

– Что ж, это справедливое желание, – усмехнулась Амалия. – Они действительно не стоят двух с половиной тысяч. Интересно, во сколько вы их все-таки оцениваете и во сколько, следовательно, оцениваете меня? Ладно, пойдемте. Надеюсь, одного раза вам будет достаточно.

– Я тоже на это надеюсь, – сказал Сергей.

Что надежда эта напрасна, он понял сразу же, как только вошел вслед за Амалией в ее комнату и увидел, как она раздевается, повернувшись к нему спиной. Бедра у нее были, пожалуй, тяжеловаты, но и это манило к ней так же, как безупречные черты ее лица и низкий насмешливый голос.

– Ну? – сказала она, оборачиваясь уже голая. – Чего вы ждете, раздевайтесь.

Сергей задернул шторы и включил торшер у кровати.

– Хотите получше разглядеть, за что заплатили? А вот на картины вы при свете даже не взглянули, – усмехнулась Амалия. – Впрочем, это неудивительно. Изучайте товар поскорее – я устала и хочу спать. Что это у вас лицо такое убитое? – поинтересовалась она. – Вы что, никогда не покупали себе женщину на ночь?

Он никогда не покупал себе женщину на ночь, но не с нею же было это обсуждать! Ее он вот именно покупал на ночь. Вернее, это она так думала, а он уже понимал, что одной ночью дело не обойдется и что на самом деле он не покупает ее, а продает ей свою душу. Именно так, с такой вот инфернальной патетикой.

Непонятно, как он это понял, да еще так мгновенно.

Пятнадцать лет Анюта была единственной его женщиной. В это трудно было поверить, но это было так. За все эти годы у Сергея ни разу не случилось ситуации, в которой он захотел бы ей изменить. И даже не то чтобы случая не было – случаев-то как раз было сколько угодно, и когда он был совсем молодым преподавателем, в которого косяками влюблялись студентки, и когда был не совсем молодым доцентом, в которого они влюблялись еще чаще, и когда стал бизнесменом и к интересу женщин лично к нему добавился интерес к его деньгам… Но, глядя на всех этих женщин, с их направленными на него разнообразными интересами, он даже одним только умом, своим внятным логическим умом, понимал: в них нет ничего такого, чего он не находил бы в жене, и не находил бы в ней гораздо ярче, горячее. А то, что он знал о ней уже не умом, а всем собою, было для него еще убедительнее.

Сергей не умел назвать то, что почувствовал в Анюте сразу же, как только ее увидел. Просто он сразу понял, что она предназначена ему. Неизвестно, кем или чем, но именно она и именно ему. Он сразу ее полюбил – так получилось.

И поэтому ему смешны были рассуждения, которые он время от времени слышал в продвинутых телепередачах или, в более простой форме, в кругу приятелей. Что секс с женой – это, конечно, хорошо, но ведь приедается, хочется чего-нибудь остренького, новенького. И вслед за этим – соображения о том, что в этом смысле лучше: завести постоянную любовницу, иметь двух-трех и время от времени их менять или просто снимать проституток.

Анюту он не только любил – он еще и всегда хотел ее. Впрочем, для него это было одно и то же, он вообще не очень понимал, что такое какой-то отдельный от сердца секс и для чего он нужен. Она была не только ласкова с ним – она зажигала его, возбуждала, горячила, в ней и внешне, при свете дня, было так много будоражащей грации, что от одного взгляда на то, как она режет хлеб или красит губы, Сергею хотелось немедленно ее раздеть.

Это было так, когда она была семнадцатилетней девочкой в толстых шерстяных колготках, и это осталось так на шестнадцатом году брака.

– У вас есть презервативы? – спросила Амалия.

– Нет, – ответил Сергей. – Я их с собой не ношу.

– Любите риск? – усмехнулась она. – Выходит, придется и мне рискнуть – у меня их тоже нет, к сожалению. Но вас могу успокоить: у меня нет также и СПИДа с сифилисом. Я недавно сдавала за деньги кровь, там проверяют. Вы что, возомнили себя Наполеоном – хотите брать женщину, не раздеваясь? – поинтересовалась она.

Сергей разделся и лег рядом с нею на этот ее убийственный диван. Ему было противно, стыдно, и он не понимал, зачем все это делает. Но это он теперь не понимал, а когда десять минут назад целовал Амалию и дышал дымом из ее губ, все ему было понятно.

И, чтобы восстановить это ощущение – чтобы, если уж делать то, что он делает, то хотя бы понимать, почему, – он стал целовать ее снова. В глазах у него тут же потемнело, он с силой сжал ее плечи и, всем телом придавив ее сверху, прижался к ее рту не губами только, но и зубами.

Она никак не отвечала ни на грубости его, ни на ласки – когда он то изо всех сил сжимал, то осторожно гладил ее грудь, когда целовал живот и, сползая по ее телу вниз, плечами раздвигал ей ноги… Она просто позволяла делать с собою все что угодно, позволяла брать себя; ему казалось, что, если бы он стал избивать ее, она позволила бы и это. После презрительной язвительности, которой она только что его обливала, эта ее безучастность почему-то не удивляла и не оскорбляла, а только возбуждала его – до дрожи, до еле сдерживаемых вскриков.

Может быть, его бешеное возбуждение объяснялось и проще: все у нее внутри было узко, тесно, словно она никогда не рожала, и эта сжимающая теснота у нее между ног просто с ума его сводила.

Сергей не понял, чем все это завершилось для нее, и завершилось ли вообще к тому моменту, когда он, тяжело дыша, упал рядом с нею на подушку.

– Дай еще одну сигарету, – сказала Амалия. Он достал сигареты из кармана лежащих на стуле брюк и, когда она взяла одну, щелкнул зажигалкой. – Ты хороший любовник, – затягиваясь дымом, сообщила она. – Общение с тобой, я думаю, скука смертная, как со всяким нетворческим человеком. Но любовник ты отличный, потому что не пропил потенцию, как обычно ее пропивает всякий творческий человек.

– А мне показалось, что ты… – пробормотал Сергей.

– Что я не кончила? – уточнила Амалия. – Ну, знаешь ли, это только в дамских журналах пишут, что кончать надо по три раза за раз. Мне было довольно приятно, – небрежно добавила она. – Особенно когда ты целовал меня в живот и между ногами. С проститутками этого все-таки, мне кажется, не проделывают, так что ты, можно сказать, проявил благородство. Сколько тебе лет?

– Тридцать семь, – хрипло выговорил Сергей.

Хороши у нее были комплименты! Впрочем, разве он был с нею ради комплиментов?

– Опасный возраст, – хохотнула Амалия. – Не для тебя, правда.

– Почему не для меня?

– А что, ты пишешь стихи? Или, может быть, музыку? – насмешливо поинтересовалась она. – Для таких благополучных господ, как ты, кризис среднего возраста совершенно безопасен. Ну, переменишь вид деятельности, будешь продавать не унитазы, а видеотехнику. Или ты ее уже продаешь?

– В общем, да, – кивнул Сергей. – Что-то вроде.

– Вот видишь. Значит, кризис у тебя уже позади. – Кажется, ей нравилось над ним надсмехаться. – Кстати, я пока не пойду спать – полежу здесь, – тем же небрежным тоном добавила она. – Если у тебя встанет еще раз, можешь повторить. Возможно, во второй раз я получу от тебя не одно только метафизическое удовольствие.

Черт знает что! Стоило ей только сказать эту глупость, как он почувствовал, что повторить хочет немедленно. И вовсе не для того, чтобы доставить ей удовольствие – метафизическое или просто физическое, неважно, – а потому что это единственное, чего он хочет теперь и, что самое ужасное, будет хотеть в необозримом будущем.

Глава 17

Когда Сергей проснулся, Амалии рядом не было.

Он вспомнил, что она ушла еще до того, как он заснул. Неизвестно, получила ли она в следующий и еще в следующий раз какое-то удовольствие, кроме метафизического; ему она об этом не сообщила.

Он думал, что не уснет вообще, до того был взбудоражен и смятен, но уснул сразу же, как только за ней закрылась дверь. Просто провалился во мрак, и все. Наверное, физическая усталость от этой невыносимой женщины все-таки оказалась сильнее, чем душевное от нее же смятение.

И вот он проснулся в тишине и одиночестве, в чужой кровати, среди чужих картин, и сердце его сжала такая тоска, такой стыд, что хоть в петлю головой.

Он взглянул на часы – было уже одиннадцать.

Одевшись, Сергей вышел на улицу, отыскал туалет, потом выкурил на крыльце сигарету, хотя никогда не курил натощак, потом умылся на кухне и, не найдя чем вытереться, вернулся в ту комнату, где Амалия вчера продавала ему картины.

И увидел девочку, сидящую за покрытым клеенкой столом. Наверное, она появилась здесь, пока он умывался.

– Доброе утро, – сказала она. – А никого нету.

Сегодня, без ватника и платка, она уже не вызывала жалости, хотя, правда, Сергею показалось, что одета она мрачновато – в черные брючки и черный же свитерок. Но все-таки она выглядела обычной девочкой лет шести, с двумя хвостиками, стянутыми резиночками, а не несчастным созданием, вышедшим прямо из романов Достоевского.

Нет, пожалуй, все же не обычной она выглядела. Та нежность, которая вчера в ее карих, с золотыми огоньками глазах смешивалась то с опаской, то с любопытством, сегодня стала еще отчетливее и яснее. Теперь это было что-то вроде нежного удивления, направленного на весь мир, и в том числе на незнакомого человека, который вышел из кухни с мокрым лицом.

Девочка была совершенно не похожа на Амалию. Вряд ли с возрастом ее внешность приобрела бы неотразимые классические черты, но обаяния в ней уже сейчас было гораздо больше, чем в ее матери. Да в Амалии и не было никакого обаяния. В ней было совсем другое, и при воспоминании об этом «другом» у Сергея по всему телу прошла дрожь.

– Доброе утро, – поздоровался он, отогнав от себя это неуместное в детском обществе воспоминание. – А где же все?

– Мама и бабушка поехали в Москву за продуктами, – ответила девочка. – У нас уже давно не было денег, и поэтому кончились все продукты, даже крупа. Козу мы кормим сеном, а поросенка уже нечем стало кормить. Вот бабушка и поехала все купить. А одна она не донесет, поэтому уговорила маму ей помочь.

– Так ты, получается, не завтракала? – спросил Сергей.

– Нет, я покушала кашу на козьем молоке. Вчера еще была манка, и бабушка наварила на два дня, – обстоятельно объяснила она. – Я вам тоже оставила, но только холодную. Вы будете кушать?

– Нет, спасибо, – отказался Сергей. – Я манную кашу не очень люблю.

– Я вообще-то тоже, – кивнула девочка. – Но что же делать, если больше ничего нету? А как вас зовут?

– Сергей Константинович, – ответил он, судорожно сглатывая комок, подкативший к горлу.

Что делать, если нет ничего, кроме холодной манной каши, он не знал. В его жизни таких ситуаций не было. Как только подобная ситуация пару лет назад наметилась, он тут же ее переломил. Довести ее до того, чтобы его ребенку нечего было поесть, он не мог.

– Ой, у вас такое длинное имя! Его же трудно каждый раз выговаривать, – вздохнула девочка.

– Ну, раз трудно, то можешь называть просто Сергей, и все, – сказал он. – А тебя как зовут?

– Маруся.

– Маруся Климова? – засмеялся он. – Прости любимого!

– Взрослые почти все так говорят, – засмеялась в ответ Маруся. – А почему?

– Да так, – смутился Сергей. – Есть такая песня, и она сразу приходит в голову. Если голова пустая, – уточнил он.

– А у вас голова пустая? – тут же заинтересовалась Маруся.

– Сейчас – абсолютно. – Удивительно, но, говоря об этом не себе, а золотоглазой девочке, Сергей не испытывал никакой горечи. – Я, наверное, слишком долго спал.

– А я рано встала, – сказала Маруся. – И уже нарисовала две картинки. Хотите, покажу?

– Конечно, – кивнул он, хотя известие о том, что Маруся рисует картинки, ничуть его не обрадовало.

Лучше бы она и в этом не была похожа на свою маму.

В комнате, куда Маруся привела его смотреть картинки, царил такой же дремучий беспорядок, как и во всем доме. О том, что здесь живет ребенок, можно было догадаться лишь по очень незначительным приметам – больше всего по тому, что одежда, разбросанная по стульям, кровати и полу, была маленьких размеров. Одежды, впрочем, было немного, а игрушек или детских книжек не было вовсе.

Вместе с одеждой повсюду были разбросаны и рисунки. Маруся подняла с пола и положила на стол несколько листков.

– Вот это мои сегодняшние работы, – со взрослыми, явно мамиными интонациями сказала она. – Но я ими пока не очень довольна.

– Ты хорошо рисуешь, – похвалил Сергей, хотя рисунки были самые обыкновенные, какие рисует большинство детей в первое время после того, как к ним в руки попадают карандаши и краски. Матвей тоже в раннем детстве рисовал так живо и необычно, что Анюта думала, что он будет художником, но уже к школе это прошло у него навсегда. – А сколько тебе лет, Маруся? – спросил Сергей.

– Восемь.

– Ничего себе! – удивился он. – Я думал, пять или шесть.

– Просто я субтильная, – сообщила она. – Это мама так говорит. А бабушка говорит, что я недокормыш. И козье молоко заставляет пить. Но меня от него тошнит еще больше, чем от манной каши. Оно вонючее.

– А почему ты не в школе? – спросил Сергей. – Раз ты уже такая большая.

– Сегодня же суббота, – напомнила Маруся. – И к тому же осенние каникулы. Но в понедельник уже в школу, – вздохнула она; видимо, эта мысль не доставляла ей ни малейшего удовольствия. – Хотите, я вас нарисую? – предложила Маруся.

Сергей хотел только одного: уехать, пока не вернулась Амалия. Он еще надеялся, что это ему поможет.

Но в том, как Маруся говорила, улыбалась, смотрела на него, было столько нежного доверия, что он сказал, вздохнув:

– Рисуй, – и уселся перед нею на стул.

Маруся вскарабкалась с ногами на другой стул и, как все дети высунув от усердия язык, принялась что-то изображать карандашом на обратной стороне своего утреннего рисунка. Видимо, бумаги у нее было не в избытке.

– Дали Мурочке тетрадь, стала Мура рисовать, – улыбнулся Сергей.

– Как-как? – заинтересовалась она. – Это что, стихи? А про кого?

– Да можно считать, что про тебя. Ты ведь как раз Мурочка. А почему же ты этих стихов не знаешь, а, Маруся Климова?

– Я их никогда не читала, – пожала плечами она. И вежливо попросила: – Сергей, вы не могли бы мне их рассказать?

– Мог бы, – еле сдерживая смех, кивнул он. – Дальше там написано следующее: «Это козочка рогатая, это елочка мохнатая, это дядя с бородой, это дом с трубой…»

Он рассказал все стихотворение про Бяку-Закаляку кусачую, которую девочка Мурочка сама из головы выдумала, а потом сама же испугалась. Он знал эти стихи наизусть еще с тех пор, когда читал их Матвею в белорусском гарнизоне. Да он, можно сказать, на этих стихах, которые ребенок слушал с осмысленным восторгом, впервые и осознал по-настоящему, что любит своего сына; до этого тот вызывал у него в основном опасливое недоумение.

– Здорово! – восхитилась Маруся, дослушав до конца. – А кто автор?

– Автор Чуковский. Неужели никогда про него не слышала?

– Нет, – покачала головой Маруся.

– А про кого же ты слышала? – удивился Сергей. – Про Барто, например, или про Андерсена?

– Нет, – вздохнула она. – Понимаете… Это же, наверное, детские авторы, да? А мама говорит, что из ребенка незачем с рождения делать кретина, он вполне в состоянии сразу воспринимать настоящие книги.

– И какие же, интересно, книги она тебе читает? – спросил Сергей, изо всех сил стараясь, чтобы в его голосе действительно звучал только интерес, а не раздражение.

– Ну, она мне не очень-то читает, – смутилась Маруся. – Я ведь уже сама умею читать. Она мне просто дает всякие книжки, и я… читаю, – с некоторой запинкой сказала она.

– Так какие, какие? – настаивал Сергей.

– Ну, такие… разные. – Ясно было, что названий Маруся не запомнила. – Там была одна, которая называлась… что-то про листья. Хотя про листья в ней ничего нету. «Опавшие листья», вот! – обрадованно вспомнила она.

Сергей прочитал Розанова лет в тридцать. Тогда все взахлеб читали все, что раньше было запрещено, а в перестройку стало разрешено; он не был исключением. Этот философ увлек его, но не тронул: слишком отчетлив в нем был глубокий, до нездоровья, душевный выверт. Поняла ли Маруся хоть одно слово в «Опавших листьях», он спрашивать не стал. Ей, наверное, и без того неприятно было сознавать себя «с рождения кретинкой» оттого, что в восемь лет она не в силах понять «настоящую книгу». Появись сейчас Амалия, ей он высказал бы все, что об этом думает.

– Мурка, дорогая, – стараясь, чтобы голос звучал весело, спросил Сергей, – а почему у тебя в комнате такой пещерный беспорядок?

– Потому что у меня нет времени убираться, – ничуть не смутившись, заявила она.

– И чем же ты, позволь спросить, так сильно занята? – поинтересовался Сергей. – Особенно когда каникулы и на улице холодно?

– Ну, утром я рисую… Потом думаю… Потом опять рисую. Может быть, если я буду много рисовать, у меня будет получаться получше. Хотя вряд ли, – вздохнула она. – Мама говорит, что она талантливее, чем я, потому что я рисую просто так, что придется, а она запечатлевает то, что происходит у нее в подсознании. И вот вам же ее картины понравились, правда? – спросила она. – Раз вы их купили за такие огромные деньги.

– Правда, – ответил Сергей, с отвращением вспоминая картины, лежащие в багажнике «Вольво», и с еще большим отвращением думая о том, как можно было сказать подобное своему ребенку. – А между прочим, ученые установили, что человек думает гораздо лучше, если в это время не сидит на месте, а что-нибудь делает. Например, убирает в комнате. У него тогда кровь циркулирует быстрее, и поэтому мозги работают интенсивнее, – для убедительности добавил он: судя по всему, Маруся уважала умные слова.

– Правда? – недоверчиво спросила она. – А мама говорит, что одни женщины рождены для того, чтобы копошиться по дому, а другие – для того, чтобы работать на вечность. И что это никогда не получается вместе.

– Вот мы с тобой сейчас попробуем здесь убрать, и ты сама увидишь, как у тебя мозги быстро заработают, – не реагируя на очередной взрослый бред, вложенный в детскую голову, сказал Сергей. – Сначала соберем все твои рисунки и сложим их на стол. Потом соберем все твои вещи и сложим их в шкаф. И тогда поймем, что нам делать дальше. Мы это сделаем с тобой вместе, хотя я, как ты видишь, не женщина. Но мне моя мама рассказывала, – вдруг вспомнил он, – что когда она была такая, как ты, то жила в деревне. И там одна бабушка заставляла своего внука подметать в комнате, хоть он был и не девчонка. И приговаривала: «Кто не убирает, кто мусор плохо выметает, у того жена будет с бородой».

– Ой, какой ужас! – воскликнула Маруся. – Я бы на его месте никогда после этого не женилась. А вдруг он откуда-нибудь плохо вымел мусор? Ты работаешь командиром, да, Сережа? – забыв о том, что посторонних надо называть на «вы», спросила она.

– В общем, да, – кивнул он. – А как ты догадалась?

– Потому что когда ты говоришь, то я хочу так и сделать. А когда, например, бабушка, то мне просто скучно, – объяснила Маруся. – Я сейчас все быстро-быстро уберу!

Не похоже было, чтобы бабушка когда-нибудь говорила ей, что надо убирать в комнате. Маруся совсем ничего не умела делать, хотя и очень старалась. Сергею пришлось незаметно доделывать и переделывать все, за что она с энтузиазмом бралась: выгребать из-под кровати ее рисунки и рваные колготки, довытирать после нее пыль и перемывать пол… Правда, комната была такая маленькая, что все это не заняло много времени.

– Здорово! – сказала Маруся, оглядывая сияющее поле своей деятельности.

– Как мозги, Мурочка? – поинтересовался Сергей. – Быстрее работают?

– Ага, – кивнула Маруся, вытирая испачканный пылью нос. – И к тому же мне стало весело! Ты очень веселый, Сережа…

Сергей вовсе не считал себя веселым, особенно сейчас, но, видимо, Марусина жизнь проходила настолько уныло, что уборка, которую они сделали вместе, оказалась ярким событием в однообразном течении ее детства.

– Когда я в следующий раз приеду, – сказал он, – ты уже, наверное, уберешь и в той комнате, где общий стол. У тебя отлично получается. И нарисуешь кучу новых рисунков, потому что мозги у тебя станут быстрые, как метеоры.

– Разве ты приедешь еще? – тихо спросила Маруся.

– Если ты меня пригласишь, конечно, – уверенно ответил Сергей.

– Я тебя приглашаю! – радостно улыбнулась она.

– Я принимаю твое приглашение, Маруся Климова, – торжественно объявил он. – Приеду и скажу: «Здравствуй, моя Мурка, здравствуй, дорогая!»

Последние слова он пропел, и Маруся засмеялась. Сергей слушал ее смех, видел в ее глазах нежное, подсвеченное золотыми огоньками восхищение и понимал, что не приехать сюда он уже не сможет. И непонятно, из-за чего больше, из-за ночи с Амалией или из-за утра с Марусей.


– Я запрещаю тебе это делать! – Амалия швырнула недокуренную сигарету в тарелку с остатками супа и тут же прикурила новую.

– Почему? – спросил Сергей.

– Я не обязана тебе объяснять! Она моя дочь, а не твоя, и я буду воспитывать ее так, как считаю нужным, сама. Без твоего вмешательства!

– Я, по-моему, не мешаю тебе ее воспитывать, – заметил он.

– Конечно! Ты всего лишь возишь ее по ресторанам и покупаешь ей дорогую никчемную чушь. – Она кивнула на английскую куклу, которую Маруся поставила на самое видное место – на облезлый буфет в общей комнате. – И таким образом внушаешь ей, что деньги любой ценой – это лучше, чем честная бедность.

Почему Амалия уверена, что он зарабатывает деньги любой ценой и что она называет честной бедностью, если вот уже полгода он содержит ее, ее дочь, мать, материну козу, поросенка, кур и даже кошку, – было совершенно непонятно. Но не мог же он напомнить ей об этом! В конце концов, она действительно ни разу не попросила у него денег, он давал их сам и никакого права не имел ее упрекать.

Однажды он попросил ее переехать с Марусей в Москву, потому что из-за бесконечных пробок ему тяжело было ездить в Тураково по вечерам после работы и обратно по утрам на работу. Да и для Маруси было бы лучше учиться в московской школе, чем в деревенской. Но Амалия заявила, что его никто не заставляет сюда ездить, а преимущества московской школы – это миф, созданный такими благополучными буржуа, как он.

– Я возил ее в театр, а не в ресторан, – мрачно сказал Сергей. – А после театра она проголодалась, и мы пошли обедать. По-твоему, нормально, что ребенок, живя в двух шагах от Москвы, к восьми годам ни разу не был в театре?

– У меня не всегда были деньги даже на то, чтобы проехать эти два шага, – отчеканила Амалия. – И на то, чтобы водить ее по театрам, тоже не было. Ни денег, ни времени.

– Надо было не нарисовать пару картинок, – не выдержал Сергей. – Как раз освободилось бы и время, и деньги.

– Вот что, господин Ермолов… – Молнии метнулись из ее грозовых глаз. – Для подобных попреков у тебя есть супруга. Ей ты можешь указывать, что надо делать и что не надо. А я разберусь в этом сама! И если ты думаешь, что за твои паршивые деньги мы с Марусей обязаны плясать под твою дудку, то убирайся ко всем чертям, и чтобы я тебя здесь больше не видела!

И что он мог на это ответить?

Тем более что в эту минуту в сенях хлопнула дверь, в комнату вбежала Маруся и обрадованно воскликнула:

– Сережа! Ты маме рассказываешь спектакль про Золушку, да? А я ей уже все рассказала, – похвасталась она.

Тут Маруся пригляделась к лицам взрослых и испуганно притихла.

– Мама мне хотела свои новые картины показать, – сказал Сергей, вставая. – Они у нее в мастерской.

Это он произнес уже в спину Амалии. Надо же было что-то сказать, глядя, как она хлопает дверью своей комнаты.

– Ты пользуешься тем, что у меня дверь без замка? – яростно выкрикнула она, увидев его на пороге. – Теперь обязательно поставлю! По крайней мере, буду уверена, что ты не войдешь ко мне в любую минуту, как к бляди!

– Говори что хочешь, только тише, – сказал он, плотнее закрывая дверь. – Марусе совсем не обязательно это слушать.

– Это ты мне говоришь? – не сбавляя тона, воскликнула Амалия. – Ты?! Ах, какая трогательная забота о ее нравственности! Да я понятия не имею, что ты с ней вытворяешь, когда увозишь ее неизвестно куда! В твоем возрасте, знаешь ли, во многих пресыщенных самцах просыпается Гумберт Гумберт. А тут такая Лолита под боком!

Сергей почувствовал, что вся кровь приливает у него к голове и что он перестает владеть собою совершенно. Он схватил Амалию за плечи, встряхнул так, что у нее клацнули зубы, и процедил:

– Еще одно слово, и я тебя убью. Я, может, и благополучный буржуа, но за такое убить могу вполне. Даже не сомневайся.

– Все-таки ты дико меня заводишь, – совершенно спокойным голосом сказала она. – Черт тебя знает, что в тебе есть такое!.. Знаешь, когда ты сидишь передо мной и нудишь про театр или про что-нибудь подобное, я хочу только одного: чтобы ты немедленно швырнул меня животом на стол, расстегнул штаны и задрал бы мне юбку. И меня бесит, когда ты это откладываешь. Да ведь и ты за этим ко мне ездишь, а?

Самое ужасное было в том, что эти слова, которые Амалия постаралась произнести как можно более отчетливо, вызывающе глядя ему в глаза, подействовали на него именно так, как она и хотела. Кровь у него в голове закружилась бешеным водоворотом, он развернул Амалию к себе спиной, резким тычком заставил наклониться – так, что ее волосы темной лавиной свесились вниз, – и рванул вверх подол ее юбки.

– Да-да, вот так… – хрипло проговорила она, выгибаясь. – И чего было тянуть?

После секса она всегда молча курила, стряхивая пепел на постель. Сергей лежал рядом с нею, чувствуя себя совершенно опустошенным. И так это тоже бывало всегда.

Разговоров после близости она не любила – говорила, что ей скучно с ним разговаривать. Да и какая близость? Совсем не подходило это слово к тому, что происходило между ними и в постели, и вне ее.

– От кого ты ее родила? – спросил Сергей, глядя пустыми глазами в низкий потолок.

Он не был уверен в том, что Амалия ответит. Она вообще не отвечала на половину, если не больше, его вопросов.

– Какая тебе разница? – усмехнулась она. – Хочешь найти биологического отца и заставить его заботиться о дочери? А что, это было бы вполне в твоем благородном духе. Не получится – он далеко, и он вообще не знает, что она существует. И сообщать ему об этом я не собираюсь.

– Почему?

– Потому что хватит с меня богатеньких благодетелей, – зло сказала Амалия. – На меня ведь только вы и западаете почему-то! С умненькими женами и облизанными детками. Скучно вам, вот и тянет попробовать, каково оно будет с нищенкой. Как она вам члены станет мыть и воду пить. И тот тоже… Старый богатый итальянский пердун.

– Итальянский? – переспросил Сергей.

– Ну да. Я же в Италии год прожила. После художественного училища. Послали как одаренную выпускницу, – усмехнулась она. – Тогда это было модно: молодые художники едут в Италию, прикоснуться к священным камням Европы, великие традиции, то-се! А на что я там жить буду, это никого не волновало. Хоть эти самые камни жри.

– Тебя что, без стипендии послали? – удивился он.

– Она у меня в первые три дня уходила, эта их стипендия, – презрительно сказала она.

Это его как раз не удивило. Амалия мгновенно тратила любые деньги, которые оказывались у нее в руках, причем невозможно было понять, на что, и спрашивать ее об этом было бесполезно: она и сама не понимала. Происходило это от привычки к нищете, или, наоборот, нищета происходила от этой привычки, Сергей не знал.

– Странно, что ты там не осталась, – сказал он.

– А зачем? – пожала плечами Амалия. – Конечно, с голоду я бы там не умерла, но все чужое, и непонятно, зачем все. Я там в баре сидела за деньги, – хохотнула она. И снисходительно объяснила, встретив его непонимающий взгляд: – Ну, там это принято. Проститутки – само собой, а еще нанимают красивую девчонку, она сидит в баре, вино или водичку потихоньку пьет и делает вид, будто книжку читает или картинку рисует. Чтобы мужики заходили поближе ее рассмотреть, заодно тоже по стаканчику пропускали. Вот меня синьор Паоло Маливерни и рассмотрел поближе.

– А кто он вообще такой? Чем занимается? – спросил Сергей.

Он только сейчас понял, что задает эти вопросы с единственной целью: узнать, не может ли синьор Паоло Маливерни приехать за Марусей… Ему хотелось увериться в том, что не может, и он боялся увериться в обратном.

– Да черт его знает. Очень мне надо было спрашивать, чем он занимается! Кажется, диссертацию писал. Они все там до пенсии диссертации пишут, потому что все равно безработица, надо же чем-то себя занять.

– По славистике диссертацию? – осторожно поинтересовался Сергей.

– А ты боишься, что он сюда припрется? – сразу догадалась Амалия. – Нет, не по славистике – он по-русски вообще был ни бум-бум. У него, правда, вроде бы мамаша была русская, да умерла, когда он был младенец. Но девять лет назад он был уже не младенец, а тухлый хрен под шестьдесят. У него даже ноги время от времени отнимались – болел чем-то. Однако же младенца мне сделал за милую душу, между ног у него ничего не отнималось.

– Но, может быть, все-таки надо было ему сказать… Как же ты там рожала одна?

– Я здесь рожала. Оттуда быстренько смылась, когда сообразила, что месячных не от южного климата нету. Но все равно на аборт опоздала. Побоялась, по молодой дурости, на большом сроке делать… Хотя чего было бояться? Что детей потом не нарожаю? Невелика беда. И какого черта я бы стала ему говорить? Вот ты бы, интересно, что сделал, если б я тебе заявила, что беременная? – И, не дав ему ответить, захохотала: – Ладно, молчи уж, отличный семьянин! В такую пучину страданий я твое сердце не погружу! Ну, и он тоже был отличный семьянин. Все как у тебя – жена, сын взрослый. К тому же в Италии с разводом потруднее, чем у нас. Это не намек, – предупредила Амалия. – Я тебя разводиться не прошу, ты мне в мужья даром не нужен. И вообще, отстань ты от меня, – рассердилась она. – Тут тебе не вечер воспоминаний! Да и что вспоминать: как аборт опоздала сделать? И через Маруську ко мне в душу не лезь, толку от этого не будет. Я на ее счет не обольщаюсь. Вырастет – тоже под первого встречного ляжет, если не от дурости, то от безысходности. Не до матери будет. Так что лучше и не привязываться. У нее своя жизнь, у меня своя.

Это Сергея как раз устраивало. Он тоже не хотел привязывать к Марусиной жизни то, что у него происходило с Амалией.

Он хотел возить ее в театр или еще в какие-нибудь интересные места – он много куда мог ее повезти. Хотел слушать, как она пересказывает ему книжки, которые он ей подарил, даже для совсем маленьких детей книжки, про Бибигона и дядю Степу… Хотел, чтобы она, вот как вчера, когда они обедали вдвоем в «Метрополе», говорила ему, что видела во сне Снежную королеву.

И никакой «Метрополь» ей повредить не мог, потому что она сама была совершенно андерсеновская девочка, то ли Русалочка, то ли Герда.

Марусю вообще не могло испортить то, что она получала от него, потому что она его любила. И он любил ее так, как можно любить только собственного ребенка.

Иногда Сергей со стыдом думал, что любит ее даже… не то чтобы больше, но уж точно не меньше и, главное, иначе, чем Матвея. Сын родился, когда он был совсем молод, он взрослел вместе с ребенком, и поэтому воспринимал его хотя и не как ровесника, но так, как воспринимаешь любимого взрослого человека, который вырос вместе с тобою.

А Маруся вошла в его жизнь, когда взросление давно было окончено. Он был даже более чем взрослый, когда узнал эту золотоглазую девочку, одна мысль о которой сжимала его сердце любовью и жалостью. Любовью – просто так, а жалостью потому, что она появилась в его жизни от того мучительного несчастья, каким была для него связь с Амалией.

То, что Анюта не родила ему второго ребенка, было досадным стечением обстоятельств. Конечно, ей пришлось учиться в университете, когда Матвей был совсем маленький, а потом пришлось начинать работать, когда он только-только пошел в школу, и, конечно, все это было нелегко. Но когда сын повзрослел, она была еще молодая и очень хотела девочку. И родила бы, если бы не обнаружилась миома. Сначала вообще подозревали онкологию – Сергей чуть с ума не сошел, ему было не до девочки и вообще ни до чего, – а потом оказалось, что опухоль все-таки доброкачественная, но беременность – это большой риск, и не стоило бы… Рисковать Анютиным здоровьем только потому, что он не прочь был бы иметь маленького ребенка, Сергей и подумать не мог.

Еще меньше он мог подумать, что станет для Анюты источником горя… Потому что, если отношения с Амалией были несчастьем, то нынешние его отношения с женой были именно страшным горем. И никто, кроме него самого, не был в этом виноват.

Сергею всегда казалось, что Анюта заслуживает какой-то более необыкновенной, даже феерической жизни, чем та, которую она вела с ним. Он мог ее только любить. Все остальное, что составляло ее внутреннюю жизнь: искусство, которое она чувствовала как часть себя, стихи, которые неведомым образом были связаны для нее с повседневностью, какие-то тайные, неуловимые отношения в окружающем мире, которые она понимала и которые составляли настоящую этого мира основу, – все это было вне того, что открывал для нее простой логический разум ее мужа.

Для Сергея даже красота лежала в области чистого разума, поэтому он и любил математику. Блоковские слова про «жар холодных числ» были ему абсолютно понятны. Но ясно же, что Анюта не могла чувствовать этот жар, не могла испытывать тот тайный восторг, который Сергей испытывал в стройном и сложном мире чисел и формул. А значит, муж мало что мог добавить к ее собственному, очень многообразному миру.

Да вдобавок вечно почему-то получалось, что он втягивает ее в какие-то жизненные сложности: рожать в те годы, когда у девчонок в голове должны быть одни только веселые легкомысленные глупости вроде кавалеров и красивых платьев, ехать в дремучую глушь, вместо того чтобы поступать в университет, терпеть общество дурноватых теток, потому что муж не сумел обеспечить лучшего общества, не знать настоящих беззаботных радостей студенческой жизни, потому что забот с маленьким ребенком не избежать…

Сергей знал, что все эти трудности происходят в ее жизни из-за него. Но, когда он думал об Анюте, то, сердясь на себя за эгоизм, он думал все-таки не обо всех этих трудностях, которые она воспринимала как данность, а совсем о другом. Например, о том, что она красива той необъяснимой красотой, про которую с исчерпывающей неясностью говорится: ни в сказке сказать, ни пером описать. Что, когда голова у нее мокрая после дождя или после купания в Соже и вдруг подует ветер, то волосы закрывают ее лицо легкой серебряной решеткой, и она смотрит из-за этой решетки таким взглядом, за который жизнь отдашь, не задумываясь, и этот взгляд направлен на него…

Когда у него появились первые серьезные деньги, он был рад этому по единственной причине: потому что оказалось, что эти деньги могут сохранить и даже перевоссоздать для его жены то, что было ей дорого. И даже эту, им данную, возможность Сергей считал слишком обыденным ответом на счастье, которое она ему дала.

Но, как выяснилось уже очень скоро, настоящим ответом на данное ею счастье оказалось принесенное им горе.

Сам он, кроме горя, чувствовал еще и стыд оттого, что не нашел в себе силы хотя бы не мучить ее своим присутствием. Он воспользовался ее разрешением остаться рядом с нею – конечно, она просто пожалела его, совершенно раздавленного собственной мерзостью, а что же еще? – и остался. Хотя должен был немедленно уйти и не заставлять ее постоянно видеть перед собою мужчину, который разрушил ее счастье только потому, что у него что-то как-то по-новому зашевелилось между ног.

Он знал, что не просто изменил жене, как с легкостью изменяет большинство мужчин, не видя в этом повода для каких-либо перемен в своей семейной жизни, а вот именно разрушил ее счастье, не говоря уже о своем. Потому что разорвал ту сильнейшую сердечную связь, которая была между ними.

Если бы Анюта выгнала его, он не выдержал бы мученья с Амалией. Это было дико, стыдно, позорно, но он знал, что это так. Он не выдержал бы этого так же, как не выдержал бы два года в армии, если бы его юной жены не было рядом. Но тогда Сергей ночами просыпался и не понимал, за что ему такое счастье, а теперь – заснуть не мог ночами и прекрасно понимал, что заслужил любое горе.

Но она-то никакого горя не заслужила…

За семь лет странного, межеумочного существования под одной крышей с женой, которую он почему-то даже в мыслях не мог назвать бывшей, его внешняя жизнь как-то незаметно и хрупко, однако все же упорядочилась. Но при этом Сергей чувствовал, что его внутренняя жизнь запуталась так, как будто все эти годы он не ходил на работу, не строил и не исполнял каких-то серьезных по этой работе планов, не принимал на эту работу других людей, за которых должен был потом отвечать, – вообще не жил, а только погружался в трясину. Каждый день – еще немного вниз, в безысходность и безвозвратность.

То, что он вдруг вырвался из этой трясины – не к счастью, конечно, никакого счастья быть уже не могло, но хотя бы к тому состоянию, в котором не был бы себе отвратителен, – оказалось связано с Марусей.

Глава 18

В пятнадцать лет Маруся впервые влюбилась.

Сергей был к этому совсем не готов – и растерялся. У нее очень нелегко проходило то, что называется подростковым возрастом; она была слишком эмоциональной и чуткой, чтобы это далось ей легко. Маруся то плакала, то смеялась – все без причины, – считала себя то уродиной, то дурой, но, к счастью, при всем этом не стала его чуждаться.

Даже, пожалуй, наоборот. Именно в это, для нее нелегкое, время она стала тянуться к нему еще больше, чем раньше, хотя больше было уже, кажется, невозможно.

К тому же именно в это время умерла ее бабушка. Дарья Егоровна была настолько недалеким, настолько погруженным в самую беспросветную обыденность человеком, что никакой внутренней связи у нее с Марусей не было, да старуха ее и не искала. Но все-таки она любила внучку, все-таки хоть как-то заботилась о ней. Ее глупость иногда доводила Сергея до белого каления – как тогда, когда Маруся наелась семян наперстянки, которые почему-то оказались в кухонном шкафу вместе с маковыми семенами, а бабка, вместо того чтобы срочно вызвать «Скорую», стала лечить ее отваром конского щавеля. Но все-таки эта недалекая бабка помнила, что на ее попечении находится не только коза и поросенок, но и живой человек, которому необходимо хоть какое-то внимание.

Амалия не помнила этого совершенно; точнее, просто не сознавала. Ее внимание к дочке проявлялось только в том, что она не скрывала от нее никаких проявлений своей смутной, дисгармоничной натуры, называя это доверительными отношениями. Доверительность заключалась также и в том, что она брала Марусю с собой на тусовки творческих личностей.

Насколько Сергей мог понять из Марусиных рассказов, главной приметой творческого духа была в этих людях глубокая самовлюбленность.

Но не мог же он запретить Амалии водить с собой дочь туда, куда она считала возможным ее водить! Его права на Марусю были абсолютно птичьими, и он постоянно ожидал, что Амалия снова скажет: «Я запрещаю тебе это делать…»

Амалия ездила в Москву на свои тусовки до того, как Сергей стал ее любовником, и продолжала ездить после этого события, явно для нее не эпохального. Даже, пожалуй, чаще она стала на них ездить. Ей было важно дать ему понять, что его деньги ничего изменить не могут, и если, например, она подрабатывала натурщицей от прежней своей нищеты, то точно так же будет делать это и теперь, когда нищета ей не угрожает. Кстати, она не притворялась: ей в самом деле было все равно, в нищете она живет или в достатке. Точно так же все равно ей было, в нищете или в достатке живет Маруся.

О том, что происходит на этих тусовках, Амалия ему не рассказывала вовсе – не снисходила, а Маруся рассказывала очень сдержанно.

– Ну ты же и сам это представляешь, Сережа, – говорила она, словно стараясь его успокоить. – В основном пьют и разговаривают про то, кто какую картину собирается написать. Или просто сплетничают.

– Тебе это интересно? – осторожно спрашивал он.

– Иногда интересно, а чаще не очень. Но мне там не мучительно, ты не думай, – торопливо добавляла она.

Это было важное добавление. Когда Марусе исполнилось четырнадцать, как раз в год смерти ее бабушки, Сергей уговорил Амалию отправить дочку на месяц в летний лагерь. Это был очень дорогой и, как считалось, очень хороший лагерь в лесу под Переславлем, на берегу Плещеева озера. В лагере учили английскому и компьютерным программам, и – Сергей выяснил это у своего инженера, дети которого ездили туда уже третий год, – там совсем не было идиотских пионерских занятий: линеек, речевок и прочего подобного.

А главное, этот лагерь являлся единственной альтернативой поездке с мамой в Оптину Пустынь, где, оказывается, в качестве то ли временных послушников, то ли каких-то пришей-пристебаев, каждое лето собирались жаждущие духовной жизни натуры вроде Амалии. Когда Сергей представил себе, в каком обществе Маруся проведет лето, он решил, что даже обыкновенный пионерский лагерь был бы лучше, не говоря уже про этот, компьютерный.

Но в первое же воскресенье, приехав ее навестить, он понял, что ей в этом лагере плохо. Ему стоило большого труда выудить из Маруси, что именно плохо, но в конце концов она призналась:

– Ты знаешь, Сережа, я здесь какая-то… не такая. Меня все сторонятся.

– Это потому, что ты компьютера не знаешь? – спросил он. – Да, я не сообразил, надо было его тебе давно уже купить… Но ты же не хотела, и я подумал, ты здесь научишься и захочешь.

– Ну, и компьютера тоже. Но я как-то… ничего не знаю. Что круто, что не круто, какая одежда правильная, а какая нет. Или группы… Я не понимаю, какие супер, а какие отстой. Группы – это которые поют, – объяснила она.

Сергей тоже понятия не имел, какие группы супер, а какие отстой, но ему было не четырнадцать лет, а сорок три, и его это не беспокоило. А Марусю это беспокоило, и даже не просто беспокоило, а заставляло чувствовать себя изгоем.

– В общем, мне здесь довольно мучительно, – сказала она. – Но я потерплю, не волнуйся. Не бьют же меня!

Чтобы Маруся терпела то, что для нее мучительно, потому что ее хотя бы не бьют, – этого Сергей позволить не мог.

– Глупостей говорить не надо, – поморщился он. – Собери свои вещи, мы уезжаем. Лучше на море с тобой поедем, – добавил он бодрым голосом. – В Дагомыс, например.

«Ну как я сейчас уеду? – подумал он при этом. – Работа валом, на два дня не вырваться…»

Но вырваться надо было, и он вырвался, и даже не на два дня, а на целую неделю. Правда, всю эту неделю пришлось не столько отдыхать, сколько по телефону руководить трудовым процессом: пользуясь тем, что отпуск у начальника внеплановый, нахальные подчиненные звонили ему прямо на пляж.

Конечно, Сергей хотел бы повезти Марусю за границу, в Испанию или в Италию, да мало ли куда! Но для этого требовалось разрешение от Амалии, а добиться, чтобы она дала разрешение на «твою барскую прихоть», да еще и заверила его у нотариуса, можно было и не пытаться. А про Дагомыс они ей просто не сказали.

Он совершенно не понимал, чем вызывается такая дикая реакция на то, чтобы ребенок посмотрел мир. Иногда ему казалось, что Амалия просто видит в дочери соперницу. Сергею непонятно было, с чем это связано, ведь его любви Амалия вовсе не искала, поэтому не имела причин ревниво относиться к Марусе из-за его любви. Но вообще-то искать логику в поведении этой женщины можно было с тем же успехом, что и в стихийном бедствии.

Впрочем, Марусе и Дагомыс показался раем. Она загорела и, как Сергей втайне отмечал, стала похожа на итальяночку. Она почти научилась плавать, хотя глубины боялась и, даже бултыхаясь на мелководье, тоже все время смотрела, рядом ли он; она вообще не отходила от него ни на шаг. Сергей понимал, что он является для нее центром всего этого рая, и это было для него так важно, что и сказать нельзя.

– Ну, не мучительно тебе было? – спросил он уже в аэропорту, когда они возвращались в Москву.

– Ты что! – воскликнула Маруся. – Мне было счастливо. – И поцеловала его в ухо.

На маминых тусовках ей тоже, наверное, не было мучительно. Но счастливо было едва ли.

На этой дурацкой тусовке она и влюбилась.

Сергей даже не понял, что с ней произошло. Влюбленность не приходила ему в голову, потому что – в кого же она могла бы влюбиться?

Маруся была одинокая девочка, и внутренне гораздо более одинокая, чем даже внешне. Она была не то чтобы скрытная, но какая-то… слишком трепетная, чтобы не быть одинокой. К одноклассникам ее тянуло еще меньше, чем к знакомым по компьютерному лагерю, близких подруг у нее не было… Она даже дневник свой давала ему читать, и ни про какую влюбленность он не видал там ни слова!

Сергей просто представить не мог, что она влюбится в кого-нибудь из круга общения своей мамаши. Если бы он только мог представить себе подобное, то, наверное, пошел бы на любой конфликт с Амалией, благо их и так хватало, но не разрешил бы ей таскать Марусю за собой.

Он узнал обо всем уже постфактум – когда после недельной поездки в Лондон приехал поздно вечером в Тураково и нашел Марусю одну и в слезах. Да мало сказать, в слезах! Сергей нашел ее в таком состоянии, что, задержись он еще на час, ей могло прийти в голову все что угодно…

– Мурка… – просил он, сидя рядом с нею на кровати; она лежала лицом вниз, и плечи ее судорожно вздрагивали. – Мурочка, ну скажи, что случилось, а? Ты за кого меня держишь? – наконец рассердился он. – За кусок дерьма? Даже того сказать не хочешь, кто тебя обидел! И на кой ляд я тебе тогда нужен?

Все-таки, наверное, он был ей нужен, даже в таком ее состоянии. Маруся села на кровати и, повернув к нему залитое слезами лицо, проговорила:

– Ты совсем ни при чем, Сережа…

– Даже так? – расстроился он.

– То есть ты не ни при чем, а ты не виноват, – поправилась она. – И никто не виноват. Просто я все воспринимаю не так, как есть на самом деле.

– Ну, Маруська, если бы я знал, как все есть на самом деле, то я бы с тобой, может, и согласился, – улыбнулся Сергей. – Но мне уже скоро сорок пять стукнет, а я об этом знаю по-прежнему немного. Помнишь, говорила, что тебе хочется делать так, как я скажу? Ну вот и сделай – расскажи мне, что произошло, – решительно потребовал он.

История, которую он услышал, была совершенно незамысловата. Но Марусе она таковой, конечно, не казалась. Да и Сергею тоже, потому что это была не вообще чья-нибудь история, а история, произошедшая с нею.

Первой любовью стал актер, третьекурсник ВГИКа. Маруся познакомилась с ним в общежитии, куда Амалия приехала на очередное сборище, захватив с собой дочку.

«Тридцать пять лет дуре – в общаге тусуется! – сердито подумал Сергей. – И хрен бы с нею, так ведь – пожалуйста…»

Юноша был красив, ласков, страстен и, пока вся компания шумела за столом, целовал Марусю так, что у нее кружилась голова и сердце выскакивало из груди. Для этого он водил ее на открытую, вроде балкона, площадку в конце коридора, и Марусе казалось, что они целуются над темной, полной звезд бездной. В общем, наблюдался полный набор девичьих грез, столкновение которых с реальностью – дело хотя и неприятное, но все же неизбежное.

Однако реальность, с которой столкнулись Марусины первые любовные грезы, оказалась слишком уж неприглядной.

Счастье длилось неделю – как раз ту, в которую Сергей отсутствовал. Она встречалась с возлюбленным каждый день, пропуская школу, ходила с ним в буфет Дома кино, бесстрашно возвращалась последним автобусом в Тураково, и мир вокруг был расцвечен любовью. Разумеется, чувств совсем не омрачало то, что любимый мужчина к финалу каждой встречи обычно оказывался пьян. Опьянение у него было веселое, как и он сам, и язык заплетался смешно и трогательно.

Этим смешно заплетающимся языком он пригласил Марусю приехать в воскресенье к нему в общежитие – прямо с утра, чтобы они подольше могли побыть вместе. Маруся, конечно, пообещала приехать пораньше. Она предполагала, что может застать возлюбленного в постели, потому что приехала не просто пораньше, а самым первым автобусом, и оказалась в общежитии часов в восемь утра. Но то, что она застанет его в постели с девушками, притом с двумя одновременно, притом с совершенно голыми, несмотря на незапертую дверь комнаты… Это Марусю ошеломило.

– Ну, Машка, я же не думал, что ты явишься так рано, – ничуть не смутившись и похмельно морщась, заявил любимый. – А вообще-то ты им еще спасибо должна сказать. Если б не они, я бы тебя давно уже трахнул. А так – питал в тебе романтические иллюзии. Тоже приятно.

– Если в меру, – подсказала одна из девушек и, хихикнув, откинула свой край одеяла, обнажив таким образом собственные прелести и прелести их общего мужчины.

– Все надо делать вовремя, особенно расставаться с иллюзиями и девственностью, – назидательно добавила вторая. – Я бы на твоем месте, – посоветовала она Марусе, – присоединилась, и все дела. Правда, ротик? – обратилась она к кавалеру.

Ротик приглашающе распростер объятия.

Однако Маруся присоединяться не стала. Она не помнила, как добралась до дому, и, прорыдав четыре часа без остановки, поняла, что жить такой дуре, как она, на свете незачем.

Последнее больше всего испугало Сергея во всей этой истории. Если бы у него было время, он, конечно, успокоил бы Марусю – не сразу, но в течение максимум недели. Но времени у него не было: завтра утром он должен был лететь в Будапешт, Братиславу, Прагу и Варшаву, и все это должно было продлиться две недели. Он недавно стал представителем «Форсайт энд Уилкис» в Восточной Европе, дел было невпроворот, и бросить их он не мог.

Но и бросить Марусю совсем одну на две недели, когда она в таком состоянии, он не мог тоже.

– А мама где? – вздохнув, поинтересовался он.

– Тоже там, – всхлипнула Маруся.

– Что значит – тоже? – не понял Сергей.

«В той же кровати, что ли?» – чуть не спросил он.

– Во вгиковском общежитии. Но она все равно сейчас не приедет. Она… – тут Маруся почему-то осеклась.

Но Сергей не обратил на это внимания.

«Еще как приедет! – с раздражением подумал он. – Куда денется – за шкирку из компании вытащу и привезу».

– Вот что, Мурка, – скомандовал он, – побудь одна часа три. Только без глупых мыслей. Три часа ведь можно глупостей не думать, а? Пока я маму найду.

– Три часа можно, – сквозь слезы улыбнулась Маруся.

И тут же лицо ее снова болезненно скривилось – наверное, она вспомнила трио под одеялом.

Сергей ехал в Москву и думал о том, что когда-нибудь – да и не когда-нибудь, а очень скоро – она влюбится по-настоящему. Думать об этом ему было грустно и трудно. Не то чтобы он, как большинство отцов, ревновал Марусю к какому-то неизвестному мужчине, которому ее неизбежно придется отдать. Просто он не надеялся, что любовь окажется для нее легкой. Он представлял столько подводных камней, которые могут подстерегать в непредсказуемой любовной стихии такую девочку, как Маруся! И совершенно не представлял мужчину, с которым она наверняка могла бы этих камней избежать.

И что он мог сделать, чтобы ее миновали горести неизвестной будущей любви? Посоветовать, чтобы не связывала свою жизнь с человеком, с которым будет несчастна? Мудрый совет, что и говорить. Особенно из его уст.

Было так поздно, что пробок на въезде в Москву уже не было. И вгиковское общежитие находилось рядом с Ярославкой, так что Сергей добрался всего за час. Заплатив охранникам, чтобы пропустили, он отправился искать Амалию. Сделать это оказалось нетрудно: ее здесь, как выяснилось, хорошо знали. Если не первая, то третья встречная девчонка объяснила ему, в какой комнате ее можно найти.

– Они вечером вроде бы никуда не собирались, – добавила она. – Так что застанете.

Не обратив внимания на это «они», Сергей направился к указанной комнате. На его стук никто не ответил, и, поколебавшись, он толкнул незапертую дверь.

И остановился на пороге – наверное, так же, как Маруся сегодня утром. В кровати лежали, правда, не трое, а двое. Да и на пороге стоял человек, давно уже не питающий никаких иллюзий.

Мужчина лежал голый поверх одеяла, которым Амалия была укрыта только до колен. Сергей смотрел на ее тело, уже не такое мраморно-классическое, как семь лет назад, но все-таки привлекательное, смотрел на смуглое, длинное, рельефное тело ее партнера, разглядывал выразительные черты его лица и не чувствовал ничего. Ни боли, ни горечи, ни сожаления, ни хотя бы брезгливости.

Будь это пять лет, даже три года назад, неизвестно, что он сделал бы. Убил бы его, ее, обоих? Или вышвырнул бы его из постели, дрожа от ярости и желания, упал на его место и, еле успев расстегнуть штаны, набросился на Амалию? Все это было вполне вероятно.

Теперь он просто подумал: «Неужели кончено?» – и, подойдя к кровати, тряхнул Амалию за плечо.

– Вставай, – сказал он. – Только поживее, мне некогда.

Все, что происходило потом – ее возмущенные возгласы, страстные возгласы ее мужчины, латиноамериканца, как он успел этими возгласами сообщить, – беспокоило Сергея очень мало.

– Если б не Маруся, – сказал он, – никуда бы я тебя увозить от такого счастья не стал. Но к ней – увезу. А не пойдешь сама, поволоку по коридору за волосы. Живее одевайся.

В чем Амалии невозможно было отказать – это во мгновенном понимании того, что с ним можно себе позволить, а чего позволить нельзя. Семь лет ей можно было позволять себе с ним очень многое, и она позволяла. Теперь он не позволил бы ей ничего, и это она тоже сразу поняла.

Она перестала кричать, оделась и, не глядя на Сергея, пошла к двери.

Молчание она нарушила только в машине.

– Все равно я люблю не тебя, а его, – сказала Амалия. – А тебя никогда не любила. И с ним я пойду на край света, хотя он такой же нищий, как я. А с тобой – никуда.

Он не обернулся. Он почти не слышал, как она пытается оскорбить его и уязвить. Это было ему безразлично.

«Неужели все? – с горьким недоумением думал он. – Как оказалось просто… Что же я наделал с собой?»

Что он наделал с Анютой, думать в эти минуты было невозможно. Если бы он стал об этом думать, то разогнался бы да и врезался в первый же придорожный столб.


Анна смотрела, как тлеет в плоской пепельнице-ребусе сигарета ее мужа. Раньше он никогда не курил в спальне, а теперь стал курить. Она смотрела на него и понимала, что невозможно делать вид, будто между «раньше» и «теперь» ничего не было – не было этих мучительных бесконечных лет. Но она понимала это только своим повзрослевшим умом. А сердцем, которое было одинаковым и в семнадцать лет, и в сорок, она понимала совсем другое: что… Да ничего она не понимала сердцем! Она чувствовала только счастье оттого, что Сергей сжимает ее руку, что он курит в спальне и не рассказывает ей, наверное, даже десятой доли того, что происходило с ним в эти годы.

Но и того, что он коротко рассказал, было достаточно.

– Что же ты теперь будешь делать? – спросила Анна. – Ведь она все-таки мать и имеет право, а…

– Мне плевать на ее право, – резко перебил Сергей. – Извини, Анют… – тут же добавил он. – Но мне действительно плевать. Я не Страсбургский суд, чтобы защищать ее права.

– А если она подаст в суд? – уже совсем осторожно спросила Анна.

– Пусть подает. Марусе сейчас шестнадцать, пока суд да дело, исполнится восемнадцать, и никто ее ни к чему принудить не сможет. Да она и сама прекрасно все понимает: эта все-таки мать. Оттого и эффектная стрельба в подворотне.

– Странно, что она даже не попыталась с тобой как-нибудь договориться, – вздрогнув от воспоминания о стрельбе в подворотне, сказала Анна.

– Ничего странного. Она хорошо меня изучила, – усмехнулся Сергей, – и понимает, что договориться со мной, чтобы я отдал Марусю, – это не получится. Проще меня застрелить.

– Господи, Сережа, как ты можешь так спокойно об этом говорить!

– Но это же правда. Она ведь потому и сама из Уругвая не приехала, что в этом не было бы никакого смысла. Мне этот ее мачо просто предъявил разрешение на вывоз девочки Маруси в количестве одна штука. Как на чемодан. Между прочим, вполне действительное, нотариально заверенное разрешение. – Анна не поняла, почему Сергей произнес это с такой горечью. – Мне, правда, неясно, зачем лично ему так уж необходимо, чтобы Маруся оказалась в Уругвае. Но, учитывая, что у него с ее мамашей страстная любовь… Хотя вообще-то мне все равно, какие у них обоих резоны. Никаких, наверное, – так, в голову взбрело. Сердца нет, мозгов тоже, ну и делают первое, что взбредет в голову. Плюс ослиное упрямство. В целом – довольно распространенное отношение к жизни.

– По-моему, мне все-таки не латиноамериканец звонил, – вспомнила Анна. – Вполне наш родной уголовник.

– А у этого Эрнесто, я думаю, в наших родных уголовниках недостатка нет, – объяснил Сергей. – Он тут наркотиками приторговывал, так что друзьями, слава Богу, обзавелся.

– Сережа, если с тобой что-нибудь случится, я умру, – помолчав, сказала она.

– Анют, ну ты что? – Сергей произнес это в точности с Матюшкиными виноватыми интонациями. – Да ничего со мной не случится! Это же просто убогая история, ничего в ней страшного нету. Никаких вендетт до седьмого колена. Подлечится Эрнесто в тюремной больничке, да и сбагрят его, я думаю, под родные пальмы, или что там в Уругвае произрастает. И сюда он больше не приедет, на это у Амалии ума хватит. Даже лучше, что так все разрешилось, – добавил он. – А то я, по правде говоря, уже устал его на хрен посылать и Марусю сторожить, аки пес цепной. Я же все время боялся, что он ее и правда как чемодан вывезет.

– Ну это уж, мне кажется, невозможно, – покачала головой Анна.

– Это как раз вполне возможно. Правильно дозу подобрать – и пошла бы девочка своими ногами, с виду вполне вменяемая. Особенно если бы… – Тут он осекся.

– Что – если бы? – спросила Анна. – Что – если бы, Сережа?

– Особенно если бы знала, что стрельба в подворотне прошла успешно, – нехотя объяснил Сергей. – Но стрельба прошла безуспешно, я вполне живой, как ты, наверное, заметила, и думать обо всем этом больше не хочу! Завтра разберусь с Матюшкиной армией, потом поеду и заберу Марусю из Сретенского.

При этих последних словах он взглянул на Анну коротко и вопросительно. Она знала, какой вопрос стоит у него в глазах. Но еще не знала, как на этот вопрос ответить, а притворяться не хотела. В этом нельзя было притворяться.

– И как ты только догадался туда ее отвезти! – сказала она. – Я уже как-то и забыла, что у нас есть этот дом.

– Я там тоже лет десять, по-моему, не был, – кивнул Сергей. – Ехал – не уверен был, что не развалины застану. Ничего, стоит, как стоял. На века строили. День всего там повозился, и стало вполне пригодно для жилья.

Анна вспомнила дом, в котором пахло яблоками, ноябрьский сад, в котором из-под опавших листьев выглядывали любопытные живые существа, себя семнадцатилетнюю, в детских шерстяных колготках… Все это стояло в ее памяти так ясно, что увидеть это прямо перед глазами было проще, чем представить девочку Марусю, которая, может быть, сидит сейчас на тех же самых ступеньках веранды и смотрит в тот же темный сад.

– Яблоками там и сейчас пахнет? – спросила Анна.

– И сейчас, – ответил Сергей. – Запах, видно, тоже на века настоялся.

Глава 19

Константин вышел в прихожую, надел фуражку. Но потом вернулся и остановился посередине комнаты, словно что-то забыл.

Он знал, что ничего не забыл. Нечего ему было забывать, потому что ничего ему было не нужно. Но он хотел проститься с Асей здесь, в этой квартире, где ее присутствие было ощутимо даже спустя семнадцать лет после ее исчезновения.

И он должен был проститься с нею именно сейчас, потому что всей душой надеялся, что никогда больше сюда не вернется. Что жизнь наконец сжалится над ним и кончится сама собою. А где она могла бы кончиться естественнее и достойнее, чем на войне?

Он был словно заговоренный – все опасности обходили его стороной. Уже и Гришка Кталхерман сгинул навсегда, словно провалился под пол своего огромного кабинета прямо в недра Лубянки, и сослуживцы исчезали один за другим, и даже самые высокие вожди, казавшиеся неуязвимыми, исчезали тоже, – а Константин Ермолов все работал и работал, и ничего в его жизни не менялось. Правда, он не поднимался по служебной лестнице, а, наоборот, опускался по ней. Но тоже: когда его сняли с должности заместителя наркома, других не с должностей снимали, а просто расстреливали. Его же всего лишь больше не повышали, а только бросали на те участки, которые назывались прорывами и на которых нужен был его талант, в созидательности своей не изменившийся.

Поэтому он много ездил. Его направляли в Маньчжурию во время конфликта на Китайско-Восточной железной дороге. Его направляли в Сибирь, где начали строить новую магистраль, которая должна была пройти от Байкала до Амура. Он видел, кто строит эту магистраль, понимал масштаб бедствия, охватившего страну, и не понимал только, почему его не коснулось это бедствие. Почему он здесь в качестве начальника, а не зэка, в то время как большинство здешних зэков совсем недавно были точно такими же, как он?

Одного того, что его бывшая жена – эмигрантка, было достаточно, чтобы объявить его шпионом пяти мировых держав. Других уничтожали и за меньшее – его не трогали и за это.

Наверное, он не был нужен даже опасностям; даже они оставляли его в одиночестве.

То, что у него наличествовала семья, не только не уменьшало одиночества, но усугубляло его. Константин даже обрадовался, когда Васька сказал, что хочет учиться в Ленинграде – сначала в училище, а потом в Горном институте. Горному делу можно было выучиться и в Москве, и уж тем более не было нужды в четырнадцать лет ехать куда-то в училище. Но Константин не стал препятствовать Васькиному желанию. Он понимал, что тот хочет поскорее вырваться из дома, из которого исчезла мать и в котором несчастье отца ощутимо настолько, что его, кажется, можно потрогать рукой.

Не то чтобы Константин не любил сына – просто он редко его видел, потому что не бывал дома месяцами. А когда видел, то каждый раз замечал, что мальчик все больше становится похож на Асю, как будто нарочно о ней напоминает.

К девочке же, которая родилась незадолго до Васькиного отъезда в Ленинград – Константин был тогда в Сибири, – он не испытывал никаких чувств. Он понимал, что Наталья родила ее только для того, чтобы закрепить свои позиции. Конечно, не в его сердце, а в его доме. Что такое сердце, она вообще не знала, поэтому ее не беспокоило отсутствие чувств с его стороны – ни к ней самой, ни к предусмотрительно рожденному ею ребенку.

Он не замечал Наталью, когда она была его соседкой, не замечал, когда она была наемной нянькой его сына. И не больше он стал ее замечать, когда, по стечению обстоятельств, она стала его женой.


В день Асиного отъезда Константина не было в Москве – он уехал с Васькой в Лебедянь. Надо было навестить могилы родителей и бабушки с дедушкой, родителей матери. Он давно собирался это сделать, потому что не был в Лебедяни больше десяти лет. Но он сделал бы это и позже, если бы Ася сама не попросила его уехать в тот день и забрать Ваську. И Константин выполнил ее просьбу, потому что не мог представить, как будет прощаться с нею. Лучше было вовсе не прощаться.

Когда он вернулся, квартира была прибрана, словно после выноса покойника. На кухне что-то жарилось и парилось. Заглянув туда, Константин обнаружил не только Наталью, но и ее мамашу. Раскрасневшаяся – похоже, от выпивки – Тоня пробовала ложкой суп, кипящий в большой кастрюле. Величина этой кастрюли наводила на неприятные мысли.

– Ты что за праздник устроила? – спросил Константин. – И что ты здесь вообще делаешь?

– А Наташке помогаю, – не замешкалась с ответом Тоня. – Трудно ей теперь одной-то будет с Васенькой, без мамаши он теперь. Вот же стерва Аська, бросила-таки дитенка! И чего ей надо в той загранице, уж, кажется, за вами и здесь как сыр в масле каталась. Ну, мы-то вас, Константин Палыч, никогда не бросим. Хлопцы мои всегда помогут, если что, а я…

– Чтобы я вас здесь не видел, – жестко оборвал ее Константин. – Ни тебя, ни твоих хлопцев. Наталья пусть работает, как работала, и живет, где жила. Ходить недалеко – справится. А твоего здесь чтобы и духу не было.

Ему противно было видеть на Тонином широком лице торжество и противно было, что она снова хозяйничает на этой кухне.

Наталья в самом деле неплохо справлялась с хозяйством. С воспитанием Васьки она, конечно, справиться не смогла бы, но Константин не очень на нее рассчитывал. В соседнем доме жила интеллигентная дама-фребеличка – в ее детскую группу Ваську и стали отдавать на целый день. Грета Гансовна, вероятно, хорошо усвоила то, что изучала на педагогических курсах Фребеля во времена своей молодости. Под ее неусыпным наблюдением Васька еще до школы научился читать, декламировать стихи, болтать по-немецки и по-французски и пользоваться столовыми приборами. Возможно, он научился и еще чему-нибудь полезному, но у Константина не было времени на то, чтобы в это вникать. Ребенок был накормлен, одет, присмотрен – и это было единственное, что он мог для него сделать.

Когда Константин бывал в отъезде, Наталья жила в его квартире при Ваське, но, как только он возвращался в Москву, она тут же перебиралась обратно к матери и братьям. Для удобства межквартирного сообщения на кухне была сделана дверь, но ключ от нее Наталья своим родственникам не давала. Она вообще свято соблюдала требование Константина о том, чтобы ни мамаши, ни братьев в его доме не было. Во всяком случае, он ни разу не заметил, чтобы в его отсутствие здесь произошли какие-нибудь изменения, которые непременно произошли бы от Тониных грубых и вороватых рук.

Поэтому, когда однажды поздним вечером, почти ночью, сидя в своем кабинете – прежде это была Асина комната, – он услышал на кухне шорох, а через минуту увидел Наталью, то воспринял это с некоторым удивлением.

– Забыла что-нибудь? – спросил он.

И тут только заметил, что она стоит босая, в одной ночной рубашке, растрепанная, и что ее бесцветные глаза округлены так, словно вот-вот выскочат из глазниц.

– Константин Палыч, – задыхаясь, выговорила она, – обыск у нас…

Это известие не слишком его удивило. Тоня с детьми промышляла мелкой спекуляцией еще в те времена, когда за это расстреливали. Правда, теперь была объявлена новая экономическая политика, и, кажется, Акуловы промышляли уже вполне легальной мелкой торговлей. Но кто их знает?

– Что ищут? – спросил Константин. – И кто ищет?

– Милиция… – с ужасом произнесла Наталья. И вдруг упала на колени, вцепилась руками себе в волосы, поползла к нему и шепотом завыла: – Константин Палыч, заставьте Богу за вас молиться, спасите меня, ноги вам буду мыть и воду ту пить, спасите!..

– Совсем одурела? – поморщился он. – Какую воду? Встань и объясни по-людски, что случилось.

Но Наталья не встала, а, наоборот, распростерлась перед ним на ковре и стала биться головой об пол. От этого зрелища его чуть наизнанку не вывернуло.

– Если сейчас же не встанешь, сам тебя обратно отведу, – жестко сказал он. – Давай приходи в сознание, да поживее! И говори, что вы там натворили.

– Да разве это я натворила?! – оторвав голову от пола, горячо произнесла Наталья. – Да я ж целыми днями при вас с Васей, на мне ж хозяйство, разве у меня есть время с ними-то?.. Они человека убили, Константин Палыч, – наконец сообщила она. – Да не одного…

Из ее рассказа, то и дело прерываемого клятвами в том, что сама она ни сном ни духом, вот как на духу, – Константин узнал, что Колька со Степкой давно уже промышляют уличными грабежами. Один раз братья подозревали, что человек, которого они пырнули ножом, умер, второй раз они знали это уже наверняка, а там пошло и поехало… Тоня с младшими сыновьями продавала награбленное на Сухаревке. Именно там мальчишки и попались сегодня милиции. То есть это только сейчас, когда в квартиру пришли с обыском, стало понятно, что они именно попались, а не просто заигрались где-нибудь в очко.

– Бог меня спас, Константин Палыч, что я в кухню вышла воды попить, когда милицейские-то ворвались, – всхлипывала, по-прежнему стоя на коленях, Наталья. – Я как услышала, про что они мамку спрашивают, так сюда и вышмыгнула и засов с этой стороны задвинула.

– Что же ты раньше молчала? – мрачно спросил Константин. – Ведь все же знала про их дела!

В том, что Наталья не участвовала ни в грабежах, ни в продаже награбленного, он был уверен. Ну, или почти уверен. И даже не потому, что она посвящала все свое время ведению хозяйства, а потому, что она была страшно труслива и панически боялась потерять такое теплое место, каким была работа у него. Однако сознание того, что в квартиру, где жил его сын, в любую минуту могли проникнуть бандиты – для этого надо было всего-навсего подобрать ключ к кухонной двери, – нисколько его не порадовало.

– Так ведь родная кровь, – заныла Наталья. – Родную-то кровь как не пожалеть?

– Кому-нибудь другому это расскажешь, – оборвал ее Константин. – Родную кровь она пожалела! Трусливая ты просто, Наталья. Трусливая дура.

– Дура, ой, какая дура! – охотно согласилась она и снова заголосила: – Спасите, Константин Палыч, за что ж мне пропадать-то?! Ведь расстреляют их всех, а меня, ежели и не расстреляют, так до смерти забьют, да еще и… Там же что с бабами делают, хоть на Лубянке, хоть в милиции, будто вы не знаете!

Он смотрел на простоволосую девушку в ночной рубашке и чувствовал, как почти забытой болью схватывается сердце. Как странно, как отвратительно повторилось это вдруг в его жизни – девушка в ночной рубашке, и ее слезы, и ее отчаянные просьбы!..

– Замолчи, – бледнея, приказал Константин. – Да встань ты наконец – не в церкви! И делай, что я скажу. Ляжешь в мою кровать, одеялом накроешься, и чтобы звука от тебя не было слышно. Если прямо сейчас сюда придут, сделаешь вид, что ты спросонья. Рот закрой, – сердито велел он. – Я скажу, что ты моя фактическая жена. Растишь моего сына. С родственниками находишься в классовом конфликте. А ты все это подтвердишь. Поняла?

Наталья согласно закивала и стала хватать его за руку, пытаясь эту руку поцеловать.

– Я вам отслужу, за все отслужу! – приговаривала она.

Константин выдернул руку и сам отвел ее в свою кровать, потому что она совершенно ничего не соображала.

Правда, когда час спустя в самом деле пришли два милиционера, производившие обыск в Тониной квартире, Наталья разговаривала и вела себя так, что даже самый опытный опер не уличил бы ее во лжи. Константин даже удивился: он не подозревал в ней таких актерских способностей. Да и какие способности он мог в ней подозревать – он вообще никогда о ней не думал…

Остаток ночи после ухода милиционеров она провела в Васькиной комнате. И только три ночи спустя легла в его постель снова. Просто пришла и легла, не спрашивая, хочет ли он этого, ожидает ли такой платы за спасение ее жизни…

Никакой платы он от нее не ожидал, но и из постели своей тоже не выгнал. Ее тело было такой же малостью, как выстиранное ею белье. Чистое белье, конечно, вещь нужная, но ведь его может выстирать любая… Что ж, если хочет, то пусть это будет она. Стирала она хорошо и так же хорошо управлялась в кровати, ловко подставляя ему свое крепкое молодое тело.

А главное, после этого он засыпал без снотворного и без сновидений.


Константин стоял посреди комнаты и думал, встретится ли когда-нибудь с Асей. То есть он знал, что в этой жизни никогда с нею не встретится, но, может быть, все-таки есть и другая жизнь?

Он не считал себя верующим и не ходил в церковь, да и странно было бы, если бы он вдруг стал туда ходить. Но то, что жизнь управляется какими-то иными законами, чем предполагает человек, – это Константин чувствовал, несмотря на всю свою безупречную службу при советской власти.

То, что произошло с ним после Минска, было лучшим тому доказательством.

И, может быть, как раз по этим законам он не должен будет встретить Асю нигде и никогда?..

Он вошел в свой кабинет, обвел его одним долгим взглядом – так же, как в тот день, когда открыл глаза после горячки и все здесь увидел впервые. На широком столе из карельской березы стояли те же девические безделушки – пепельница с нарисованным ребусом, кукла Степка-Растрепка, посеребренная глиняная птица Сирин, танцующая одалиска, держатель для бумаг в виде двух тонких, как у Аси, бронзовых рук… Она ничего не увезла отсюда, и он тоже не убрал отсюда ничего.

Константин подошел к столу, открыл музыкальную шкатулку. Зазвенели колокольчики, полилась мелодия. Он не знал, как она называется, но слова Асиной песенки слышались в ней так ясно, как будто она пела их сама: «Этот звук, нежный звук о любви говорит…»

«Не увидимся мы с тобой, – словно и вправду обращаясь к Асе, тоскливо подумал он. – Или все-таки увидимся? Скажи мне, а?»

Но ответа ему не было, и он не понимал, простился с нею или нет.

Константин вышел из квартиры и сел в стоящую у подъезда машину. Наконец он ехал на фронт – до сих пор все его рапорты с просьбами отправить его туда не находили ответа. Он был, как ему объясняли, «человеком большого масштаба» и поэтому нужен был в Москве. Как же он понимал Ваську, который тоже не мог вырваться из своей Средней Азии! Его направили туда после Горного института, а теперь вот тоже не отпускали на фронт, потому что он был занят геологической разведкой стратегического сырья. Ваське-то в его двадцать лет, конечно, еще труднее было сидеть в глубоком тылу, когда вся страна воюет.

Но теперь Константин ехал наконец под Сталинград. После страшного летнего поражения народная ярость действительно вскипала там мощной волной, как пелось в главной военной песне, и масштабы начинавшейся войсковой операции были такие, что его просьбу наконец удовлетворили. К Сталинграду должны были подойти огромные войсковые соединения, для этого надо было наладить движение по имевшимся железнодорожным веткам и построить новые, и все это в условиях боевых действий, – в общем, работы хватало. Тем более что у полковника Ермолова был опыт маньчжурской и финской операций.

Перед отъездом он собирался заехать в Сретенское, где второй год жила в эвакуации Наталья с дочерью. Он мог бы, конечно, отправить их за Урал вместе со всеми семьями сотрудников наркомата, но почему-то решил, что им лучше будет укрыться там. Это отвечало его давним, детским, совсем забытым представлениям о надежности и защищенности. Поэтому, когда в октябре сорок первого года Наталья стала просить, чтобы он отослал ее из Москвы, которую не сегодня завтра займут немцы, он отправил ее не в Оренбург или Ташкент, а в Сретенское.

И теперь ехал туда сам, чтобы отвезти жене свой полковничий аттестат и… И, наверное, тоже проститься. Все-таки Наталья не сделала ему ничего плохого, хотя он не чувствовал в ней ни капли душевного тепла. К тому же она родила от него дочь, и хотя это тоже было сделано не от любви, но… Но что теперь, раз уж так получилось?

Когда беременная Наталья собирала его вещи в сибирскую командировку, она спросила:

– Как дите-то назвать?

– Как хочешь, – пожал он плечами. – У меня на этот счет нет соображений.

– Видно, девку рожу, – задумчиво произнесла она. – Чую как-то.

– Ну, назови Христиной, – помолчав, сказал Константин.

– Как? – удивилась Наталья. – Да что вы, Константин Палыч, Господь с вами! Разве есть такое имя?

Она всегда называла его по имени-отчеству и на «вы»; похоже, просто его боялась. Ночами, в постели, это звучало бы странно, но ночами она никак его не называла. Она вообще молчала.

– Тогда как хочешь, так и назови, – повторил он.

– Может, Антониной? – опасливо поинтересовалась Наталья. – Все же мать-покойница… Память будет.

– Как хочешь.

В том, что его дочь названа в честь расстрелянной убийцы, которая и при жизни была ему отвратительна, состояла очередная нелепость его существования, все длящегося и длящегося неизвестно зачем.

О дочери он знал главным образом то, что девочка она тихая и незаметная. Она была в доме как дуновение, она не требовала к себе никакого внимания, и Константин почти ее не замечал. О том, чтобы заняться ее воспитанием или хотя бы поинтересоваться, воспитывается ли она как-нибудь вообще, он не думал.

Только однажды он в это самое воспитание вмешался – когда вернулся со службы и увидел, что Наталья лупит трехлетнюю девчонку широким ремнем от его шинели. Он вот именно только увидел это, войдя в комнату: никаких детских криков во время порки слышно не было. Константин отнял у супруги ремень, пригрозил, что саму ее этим же ремнем поучит, и запретил пальцем трогать ребенка, даже если тот опять совершит такое же преступление, как сегодня, – разобьет вазу.

В тот вечер он почитал Антоше сказку про репку и сам отвел ее спать, потому что ему было ее жалко. Но на следующий вечер он пришел домой так поздно, что девочка уже спала, а через три дня и вовсе уехал в командировку.

Но проститься с семьей все же надо было, он специально оставил себе на это два дня.


Константин не предполагал, что этих двух дней ему не хватит. Кажется, даже в годы своей юности он добирался из Петербурга до Лебедяни быстрее, чем теперь, на легковушке, когда его шоферу то и дело приходилось давать огромные крюки, чтобы хоть как-то передвигаться по дорогам, по которым день и ночь шли войска.

«Не надо было ехать, – подумал Константин, когда миновали наконец Ефремов и до Сретенского оставалось уже совсем немного. – Даже переночевать не смогу. А хотя – зачем мне там ночевать? Отдам аттестат и поеду».

– Загрузнем, товарищ полковник, – мрачно заметил шофер, увидев раскисший проселок, который поворачивал на Сретенское от шоссе. – Я-то ничего, как приказ от вас будет, но – загрузнем. Вон, лужи какие налило!

Дожди шли и в августе, и в сентябре, и теперь, в начале октября. Было тепло, сыро и как-то тревожно. Воздух был пронизан тихим непокоем так же, как и мелким осенним дождем.

– Жди меня здесь, Коля, – сказал Константин, выходя из «эмки». – Я за полчаса туда дойду и за полчаса обратно. Еще час там. Может, даже и меньше. В общем, через два часа вернусь – жди.

Он легко нашел дом, в котором не был не то что много лет, а просто целую жизнь. Сретенское славилось садами, но у деда сад был необыкновенный даже по здешним меркам – такой, что яблочный запах разносился на всю округу.

Константин не знал, кто живет в этом доме после смерти деда, но приказал Наталье проситься на постой именно сюда.

Хозяйку дедова дома он встретил в саду. Высокая жилистая женщина подбирала под яблонями паданку и складывала ее в большой рогожный мешок. Она посмотрела на Константина суровым, словно изучающим взглядом и сказала:

– В Лебедяни твоя Наталья. Воскресенье сегодня, да и Покров-праздник. Яблок поехала продать. Проходи в дом, подожди. Вечером будет.

– Не могу я ее ждать, – ответил Константин. – На фронт еду, времени уже нету. А Антонина где?

– Да вроде с мамкой поехала, – пожала плечами женщина. – Вот ведь беда-то… – В ее глазах мелькнуло суровое же, но все-таки сочувствие. – А то, может, подождал бы?

– Нет, – отказался он. – Я аттестат для них вам оставлю, можно? – И, помедлив, зачем-то сказал: – Дед мой до революции в вашем доме жил, я здесь каждое лето проводил мальчишкой.

– Ишь как… Родовое, значит, гнездо, – проговорила хозяйка дедова дома. – Что ж, храни тебя Бог. – И добавила: – Я твоих не обижу.

– Спасибо, – сказал он.

Ему было жаль, что так и не увидел дочь, но как-то… только краем чувств он об этом жалел. Он словно отделился уже от всего, что хотя и слабо, но привязывало его к жизни. Константин долго ждал, чтобы это произошло, а когда произошло наконец, то почему-то почувствовал не радость, а лишь смутную тоску.

Он медленно прошел через сад, остановился на высоком берегу Красивой Мечи. Река набухла дождевой водой и темно, тревожно волновалась под обрывом. Константин постоял над этой глубокой водой и, не оглядываясь, пошел по проселку обратно к шоссе.

Стояла такая тишина, что он издалека расслышал у себя за спиной шлепанье ног по скользкой грязи. Обернувшись, он увидел маленькую фигурку, которая быстро приближалась к нему. По тому, как легко она двигалась, Константин понял, что бежит она босиком, иначе выдергивала бы ноги из грязи так же тяжело, как он.

– Па-апа-а!.. – услышал он.

И тут только понял, что это бежит его дочь. Он быстро пошел ей навстречу, и они почти столкнулись посередине дороги. Девочка остановилась перед ним как вкопанная и проговорила, задыхаясь:

– Господи, неужто успела?

Это прозвучало так взросло, так одновременно счастливо и печально, что сердце у него вздрогнуло – знакомо и забыто вздрогнуло.

– Вы с мамой из Лебедяни вернулись? – спросил Константин.

Дочь смотрела на него так, как не смотрят дети. Но и взрослые так не смотрят тоже. Во взгляде ее прозрачных и вместе с тем темных, как речная вода, глаз было то, чего не было ни в тревожном осеннем воздухе, ни в его сердце: какое-то неназываемое, но ясное обещание покоя. Настоящего, счастливого покоя, той самой нездешней жизни, которая, конечно, существует. Невозможно было в этом сомневаться, глядя в эти речные глаза.

– А я с мамкой не ездила, – сказала девочка. – Меня Шурка Рогожина с собой на свиданку брала. Она к летчику бегает на свиданки, да боится, что он руки начнет распускать. Вот меня и берет. Ты на войну уходишь, пап? – тихо спросила она.

– Ухожу, – кивнул Константин. – Дай я тебя поцелую, Антоша.

Он произнес эти слова просительно – ему почему-то показалось вдруг странной сама возможность поцеловать эту девочку, свою дочь. Как будто он хотел поцеловать текущую воду.

Она сделала к нему один маленький шаг и вскинула руки. Константин наклонился, дочь обняла его за шею и дважды поцеловала сама – не в щеки, а в глаза.

– Ты не бойся, – шепнула она. – Воюй, не бойся. Когда ты придешь, я тебя снова встречу.

– Спасибо, родная, – сказал Константин, чувствуя, как слезы подступают к горлу. – Я не боюсь. Конечно, ты меня встретишь.

Он хотел сказать, чтобы она росла большая, но не сказал: ему показалось, что она уже выросла. То есть даже не выросла, а как-то… уже есть. И что такая, как есть, она проводила его до последнего порога, отпустила туда, куда он уходил, и пообещала встретить… Там, где он окажется потом.

Она была совсем не похожа на него, да и непонятно было, на кого она похожа. В самом деле, только на реку, вот хоть на эту Красивую Мечу. Но сейчас ему казалось, что она – это он сам, и даже больше, чем он сам. Что она – это прямое, ясное дуновение той памяти, которую он пытался в себе вызвать, уходя из московской квартиры.

Все это было смутно, необъяснимо, бессловесно. Он вздохнул, обнял дочку, поднял на руки и поцеловал, глядя в ее широко открытые глаза. Потом поставил обратно на сырую, переполненную дождями землю и сказал:

– Беги, Антоша, а то простудишься.

– Пап, ты мне карточку свою пришли, а? – попросила она. – У меня ни одной твоей карточки нету.

– Пришлю, – кивнул Константин. – Как только до места доберусь, сразу же сфотографируюсь и пришлю. Ну, беги.

Конечно, надо было прислать ей фотографию, дома действительно ни одной его фотографии не было. Была одна, но ее он отдал Ваське, когда тот уезжал в Ленинград. На той фотографии они были сняты втроем – он, Ася и сын. Ася сказала, что хочет, чтобы Константин надел тот самый фронтовой романовский полушубок, в котором она впервые его увидела, и сама надела какую-то широкополую старомодную шляпу с перышком. Ему даже весело от этого было в тот день, когда они ходили в студию на Тверской.

Но обычной фотографии у него не было. И, конечно, надо было ее сделать для дочери. Хотя ему казалось, что он уже и так, без фотографии, остался в ее памяти навсегда. Остался так, как, исчезая, остается в реке облик человека, который хотя бы раз в нее заглянул.

Девочка осталась стоять на дороге, глядя ему вслед.

«Вот и все, Настя, – ясно, как живому собеседнику, молча сказал он. – Прости меня. Дай мне тебя увидеть когда-нибудь».

Но это он просто так сказал, на всякий случай. Он знал, что это ему уже обещано.

Глава 20

Деревенская весна, конечно, не шла ни в какое сравнение с городской. Вся она состояла из запахов – земли, прелых листьев, новых листьев, талой воды в Красивой Мече, которая поднялась так, что стояла почти вровень с высокими берегами… Только запах яблок был совсем не весенний, но, видно, он чувствовался в Сретенском в любое время года.

– Сережа, может быть, я лучше в машине посижу… пока? – спросила Анна, когда Сергей вырулил с гравейки на деревенскую улицу. – Ты здесь остановись и пойди сначала один, а потом позвони мне, и я тогда тоже приду.

«Или не приду», – подумала она при этом.

Неизвестно ведь было, как воспримет его Маруся появление какой-то неизвестной женщины, которая вдруг ни с того ни с сего врывается в ее жизнь. Тем более после того, как из ее жизни так нервно и болезненно исчезла мать.

– Это не надо, Анют, – сказал Сергей. – Понимаешь… – Голос его прозвучал слегка смущенно. – Понимаешь, если со мной даже тигр к ней придет, она и тигра не испугается. Так получилось, – знакомо объяснил он; Анна улыбнулась. – А ты, между прочим, не тигр, а необыкновенная женщина, – добавил он. – Мне не веришь, хоть Форсайта спроси, хоть кого. Пойдем.

Они приехали в Сретенское только через пять дней после перестрелки под райской яблоней. Дело было даже не в том, что пришлось давать показания дознавателю. Это-то как раз не заняло много времени. Все было в общем-то понятно, и милиции явно неохота было возиться с делом, которое выеденного яйца не стоило по сравнению с перестрелками, постоянно происходящими по всему городу.

Их задержало не это.

Сергей собирался забрать Марусю сразу же, как только разберется с Матвеевой армией, но оказалось, что разбираться с этим не нужно. То есть просто поздно с этим разбираться.

Когда Матвей сказал маме, что в армию ему идти не завтра, он имел в виду всего лишь то, что это должно произойти через три дня.

– Мамуль, ну не убивайся ты так! – просил он. – Да ты сама подумай: как бы меня в Среднюю Азию-то занесло? Это же не Канары, с чего б я туда сам по себе поперся? А так хоть белый свет посмотрю. – И, видя, что такое утешение действует слабо, предложил: – А хочешь, скажу, что на пепельнице написано? Ей-Богу скажу, только не плачь!

– Не надо, – сквозь слезы улыбнулась Анна. – Вернешься и скажешь. А я пока буду убиваться. О том, что на пепельнице написано.

Что с ним было делать, с этим выросшим ребенком, которому хотелось посмотреть белый свет и понять, зачем он сам этому свету нужен?

Анна утешала себя тем, что Матвею предстоит еще учебка где-нибудь в более цивилизованной части страны, а там, может быть, и не пошлют его в эту Азию, где ничего не понятно, на эту жуткую границу, через которую толпами ходят бандиты с мешками наркотиков. А что, разве не это происходит на границе Таджикистана и Афганистана? Именно это!

Сергей собрался в Сретенское на следующий день после проводов сына. Анна до последней минуты, просто до той самой, когда он уже проснулся рано утром и тихо, чтобы ее не разбудить, вышел из спальни, не знала, поедет ли с ним. Он сказал ей, что едет, и больше не сказал ничего. Да и что было говорить? Она и без его слов знала, чего он хочет, и как сильно он этого хочет.

Хотя прежде он все-таки сказал бы ей это, а теперь держал в себе молча. И его молчание тоже было частью тех лет, которые хотя и кончились, но то и дело чем-нибудь о себе напоминали.

Об этих годах напоминало даже то, что Сергей не сварил себе кофе, а просто разболтал в большой чашке растворимый порошок. Раньше он любил варить настоящий кофе, покупал его только в знаменитом магазине на Мясницкой и говорил, что растворимую дрянь пьют одни американцы, да к тому же разбавляют этот сомнительный напиток так, словно собираются не пить его, а в нем купаться.

Выйдя к мужу на кухню, Анна первым делом убрала у него из-под носа чашку с коричневой бурдой и выплеснула ее в раковину.

– Ты от него не взбодришься, – сказала она. – И по дороге заснешь. А я машину водить так и не научилась, вместо тебя за руль не сяду, и мы с тобой за сутки до Сретенского не доберемся. Свари нормальный кофе, Сережа.

– Сейчас сварю, – помолчав, сказал он, и Анна заметила, как судорожно дрогнуло его горло и пятнышко у виска стало ослепительно белым.

Они доехали до Сретенского часа за три. Гораздо быстрее, чем когда-то на ушастом «Запорожце».

После бессонной ночи – уснуть из-за мыслей о Матвее так и не удалось, – после кофе, который у Сергея получился таким крепким, что его даже сахар не сделал слаще, Анна была в том состоянии, которое называют смещенным сознанием. Ей не верилось, что она идет по Сретенскому, по тому самому Сретенскому, где начиналась ее любовь и зачинался ее сын, а потом вдруг ей казалось, что это тот самый день и есть день ее рождения, что не прошло с тех пор двадцать с лишним лет, а восемь последних ужасных лет, наоборот, прошли бесследно…

Она взяла Сергея за руку, чтобы успокоиться, но тут же руку отдернула, потому что они уже поднимались на крыльцо дома. Над крышей вился светлый печной дымок, а в доме была девочка Маруся, и неизбежная теперь встреча с нею была частью того смешения и смещения жизни, которое Анна чувствовала в себе этим весенним днем.

Руку она отдернула, но Сергей взял ее за руку сам и не выпустил, ни когда они поднялись на крыльцо, ни когда вошли в сени.

В правой, зимней половине дома было тепло и пусто. Они перешли в левую, летнюю половину. Маруси не было и там.

– Мурка! – громко позвал Сергей. – Ты где?

В его голосе послышалась тревога.

– Она в саду, – сказала Анна. – Видишь, дверь на веранду приоткрыта. А с веранды прямо в сад можно спуститься.

– А я и не заметил, что дверь приоткрыта, – улыбнулся Сергей. – И забыл, что ты все такое сразу замечаешь, – добавил он, словно извиняясь, что забыл об этом загадочном таланте своей жены. – Тогда пойдем в сад?

Конечно, Маруся была в саду. Яблони еще не цвели, но уже вовсю сияли зеленью, и было бы странно, если бы в такое утро девочка сидела дома.

– Маленькая какая, – негромко сказала Анна, глядя, как Маруся бежит им навстречу из дальнего конца сада. – Шестнадцать и не дашь – не больше четырнадцати.

– Да уж, – вздохнул Сергей. И добавил с какой-то почти жалобной интонацией: – И как такую замуж отдавать, и за кого?

Анне мгновенно стало смешно. Господи, и о чем он переживает – как отдавать это дитя замуж! Да ей еще до замужества… Эти смешные жалобные нотки в голосе мужа незаметно избавили ее от напряжения, которым она была охвачена все утро.

Вряд ли Маруся с самого начала не заметила, что Сергей не один. Но, видимо, она не сразу сообразила, что бежать навстречу незнакомой женщине – это как-то странно. Потом, словно спохватившись, она перешла с бега на шаг, потом остановилась и удивленно посмотрела на Анну.

– Мурка, это моя жена, – сказал Сергей. – Познакомьтесь, а? И друг друга не бойтесь, – добавил он с теми же жалобными интонациями – отчасти шутливыми, отчасти серьезными.

– Здравствуйте, – сказала Маруся. – А как вас зовут?

– Анюта ее зовут, – ответил Сергей, прежде чем Анна успела назваться.

– Ой, я так не могу, – улыбнулась Маруся. – Вы же взрослая – и вдруг Анюта…

– Называй как можешь, – сказала Анна. – Можно Анна Александровна, но это, по-моему, для тебя будет слишком длинно.

Она еле сдерживала смех. Очень уж открыто девочка говорила то, что думала, да еще смотрела при этом так, что карие ее глаза были видны до донышка – до золотых огоньков в глубине. Московские девочки – вот хоть Рита, например, – так не говорили и не смотрели.

Но и провинциальной скованности в Марусе тоже не было. Она была как-то очень сама по себе – не то что закрытая, а просто ни на кого не похожая.

Красавицей ее назвать было трудно. Рот, пожалуй, был великоват, а лицо слишком худенькое, не говоря уже о фигуре. Но обаяния в ней было столько, что хватило бы на десяток красавиц. У Маруси были как раз такие глаза, которые смотрят тебе в душу. Притом не потому смотрят, что их обладательница желает покопаться в твоей душе, а просто потому, что твоя душа сама в них отражается, и ты поэтому видишь свою душу отчетливее и яснее, чем чувствуешь ее в себе.

«Да, измучился Сережа», – подумала Анна.

Она слишком хорошо знала своего мужа, чтобы не понять, каково ему далась эта девочка. Вернее, все то, чем восемь лет сопровождалось его общение с такой девочкой.

– Вы знаете, – сказала Маруся, – мне здесь очень понравилось. Сад большой, и река в самом деле красивая, а не только название. Я думаю, в ней летом можно будет купаться, и я бы научилась хорошо плавать…

– Наверное, – пожал плечами Сергей. – В реках обычно можно купаться. А что это ты нам Сретенское рекламируешь?

– Мне кажется, я могла бы здесь остаться, – переводя ожидающий, чуть исподлобья взгляд с него на Анну, объяснила Маруся. – Дом теплый, я могла бы в нем жить.

– Ты, Мурка, это брось, – поморщился Сергей. – В Москве дом тоже теплый.

– Ты сюда летом сможешь приехать, – сказала Анна. – Или осенью, или когда захочешь. Я сюда примерно в твоем возрасте первый раз попала, и мое воображение тоже было потрясено, – улыбнулась она.

– Да? – заинтересовалась Маруся. – А как вы сюда попали?

– Сережа привез, – ответила Анна. – Как и тебя.

Во взгляде, которым Маруся посмотрела на Сергея, ясно читалось удивление. Видимо, ей трудно было представить, что он мог к кому-нибудь относиться так же, как к ней.

Жизнь с этой девочкой легкой быть не обещала. Но Анну это почему-то перестало пугать. Ей вообще мало легкого обещала жизнь, и она рано поняла, что легкость – это последнее, о чем в жизни стоит беспокоиться.

«Интересно, что Сережа будет делать, если она скажет: «Не поеду?» – почти с озорством подумала она.

Впрочем, спрашивать Марусю, поедет она в Москву или не поедет, Сергей не стал. Все-таки не настолько он изменился за эти годы. Во всяком случае, исступленной готовности выполнить любой каприз ребенка в нем заметно не было.

– Через час уезжаем, – сказал он. – Ну, или через два – погуляем здесь немного… Мне же завтра на работу, – все же немного извиняющимся тоном объяснил он.

Анне тоже надо было завтра на работу, а девочке, конечно, надо было в школу, хотя, похоже, это не очень ее беспокоило.

Но все это должно было начаться только завтра – все эти обыкновенные заботы, и неизбежные неловкости привыкания, и радости привыкания, и, может быть, ревнивые слезы – все, из чего составляет себя жизнь, в чем она дышит, возрастает и зреет, как яблоки на деревьях.

А сегодня об этом можно было еще не думать. И даже не нужно было думать об этом сегодня утром, когда солнце осторожно трогало ветки яблонь, а они в ответ сияли нежным утренним светом и наливались зеленым весенним цветом.

– Мы по саду пойдем, – сказала Анна. – К реке через сад. Ты с нами, Маруся?


на главную | моя полка | | Яблоки из чужого рая |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения
Всего проголосовало: 100
Средний рейтинг 3.9 из 5



Оцените эту книгу