Book: Флиртаника всерьез



Флиртаника всерьез

Анна БЕРСЕНЕВА

ФЛИРТАНИКА ВСЕРЬЕЗ

Купить книгу "Флиртаника всерьез" Берсенева Анна

Часть I

Глава 1

«Я не приду. В моей жизни не так уж много иллюзий – точнее, их нет совсем, – чтобы разрушать последнюю: иллюзию необременительного общения. Извини, но я не приду».

Ирина отправила пост и закурила. Вторая сигарета за вечер, а вечер только начался, а ведь обещала себе, что выкурит не больше пяти. Конечно, опять не сдержит обещания. Впрочем, не стоит переживать. Возможность что-то пообещать себе и выполнить – это ведь и есть одна из тех иллюзий, которых, как она прилюдно утверждает в Живом Журнале, в ее жизни не осталось.

«Irina, мне очень жаль. Поверь, я тоже дорожу иллюзорностью своего существования и не собираюсь ее разрушать. Но почему бы не попробовать войти два раза в одну и ту же реку? Удастся ли нам после вечеринки в реале, разочаровавшись друг в друге, вернуться в нашу общую, в нашу настоящую реальность, снова общаться на тонком уровне, теми особенными прикосновениями – ума, подсознания? – которые только и имеют смысл в той странной практике, которую мы называем общением? Решай сама. Адрес, время, дату ты знаешь».

Человек под ником Nostr был одним из самых активных в ЖЖ, несмотря на то что считал себя буддистом и, следовательно, не деятелем, а созерцателем. Может, дело было в том, что буддистов в Живом Журнале, по Ирининым наблюдениям, было большинство, то есть у него имелся простор для активности, а может, Nostr немножко врал о себе. Или врал себе, что одно и то же. В Живом Журнале рефлексия, вранье, самолюбование, откровенность и много чего еще были причудливо переплетены и перепутаны. Ирина потому и не любила это столпотворение виртуальных дневников. Даже непонятно, почему Nostr пригласил ее на вечеринку живжурналовских френдов, которую собирался устроить у себя дома. Если бы не надлом, который произошел в ее жизни, она вообще бросила бы это пустое занятие – ежевечернее полоскание то ли грязного, то ли просто придуманного белья в Сети. Но даже такое занятие было все-таки лучше, чем ежевечернее же одиночество, и вслушивание в гудение лифта за стеной, и усилие воли, которое каждое утро необходимо для того, чтобы делать вид, будто их с Игорем жизнь совсем не изменилась.

Ирина стряхнула пепел в ракушку от морского гребешка. Она привезла ее семь лет назад с Майорки, из свадебного путешествия. Тогда ракушка казалась невероятно экзотичной и долго стояла на почетном месте за стеклом книжной полки. Потом, объездив множество красивых и необычных мест, Ирина поняла, что ракушка морского гребешка внешней ценностью не обладает. Наверное, то же самое поняла где-то в середине перестройки мама, когда перестала выставлять среди праздничных чашек пестрые пластмассовые стаканчики от импортного йогурта. У каждого поколения свои иллюзии и свой срок от них избавляться.

Правда, Ирина не превратила бы эту ракушку в замызганную пепельницу даже после того, как у нее появились более эффектные сувениры – розовый индийский жемчуг, тайские сапфиры… Они с Игорем много ездили, и он обязательно покупал ей в каждой поездке что-нибудь такое, что являлось бы точным слепком ее впечатлений. Но та поездка на Майорку все равно оставалась главной. Она была началом счастья.

Ирина сделала из ракушки пепельницу полгода назад. Когда поняла, что все это теперь не имеет ни малейшего отношения к действительности. Как Живой Журнал. Ракушка стояла у компьютера, и Ирина стряхивала в нее пепел, когда привычно открывала свой виртуальный дневник и писала в нем что-нибудь, что привлекло бы к ней хоть чье-то внимание. А чему является заменой привычка, это еще по школьной программе известно.

Повернулся в замке ключ, открылась и захлопнулась входная дверь; Ирина вздрогнула. Игорь давно уже не приходил так рано. Она вдруг поняла, что не готова к его появлению.

«И не рада? – мелькнуло в голове. – Не знаю… Привыкла к необременительному общению», – усмехнулась она про себя.

– Привет. Что-нибудь на работе?

Ирина вышла в прихожую, где муж уже снимал плащ.

– Привет. Ничего особенного. – Он пожал плечами. – А что должно быть у меня на работе?

– Не знаю. Просто ты сегодня раньше.

– Я ненадолго. Еще уйду по делам, потом приду как обычно.

Ирина не думала, что возможно такое сочетание обиды, разочарования и облегчения, которое она испытала при этих его словах.

Она вернулась в комнату, села к компьютеру, делая вид, что листает словарь, и при этом прислушиваясь к звукам – сначала в прихожей, потом в спальне. Если бы Игорь прошел на кухню, можно было бы тоже выйти туда, предложить ему поесть. Но Ирине не хотелось идти за ним в спальню. Смотреть, как он открывает шкаф, перебирает вешалки, раздумывая, что надеть? А куда надеть?..

«Разве я сторож мужу моему?» – подумала она.

Самоирония при каждой мысли о нем стала уже такой же привычной, как его поздние возвращения. Самым правильным было бы, конечно, просто подойти и спросить… Хотя что в этом правильного? Спросить: «Дорогой супруг, не завел ли ты любовницу?» Она уже спрашивала его о более подходящих для расспросов вещах – о неприятностях на работе, конкурентах, долгах, кредиторах, тайных недоброжелателях… Он ответил, что у него все в порядке. Долгов нет, конкуренция в пределах нормы, все тайное является явным.

Вопрос о любовнице казался Ирине глупым еще и потому, что она чувствовала: дело в чем-то другом. Она помнила, каким был Игорь в первое, самое счастливое время их брака, и потом, когда их жизнь вошла в ровное русло. В глазах у него горели фонарики, и от этого все время было похоже, что он вот-вот засмеется. Потом, правда, эти фонарики первого чувства погасли, но на третьем и на пятом году их совместной жизни было два случая, когда ей казалось, что у него вот именно начались какие-то романчики на стороне, и казалось потому, что фонарики, пусть совсем маленькие, даже не фонарики, а просто отсветы, и пусть ненадолго, но вспыхивали тогда снова.

Теперь его глаза не были освещены ничем. Просто холодноватые глаза уверенного в себе мужчины. И то, что он не хотел говорить ей, отчего так разительно изменилась в последние полгода их общая жизнь, было поэтому особенно оскорбительным.

Игорь заглянул в комнату через десять минут. На кухню он перед этим так и не зашел, значит, поел на работе. Или где-нибудь еще.

– Не скучай, – сказал он. – Я скоро.

В его голосе не прозвучало при этих словах того ласкового ободрения, которое звучало когда-то, тоже в первые их годы. Они были одновременно и первыми годами его бизнеса, поэтому ему часто приходилось проводить на работе вечера и даже ночи захватывать, и он всегда звонил и говорил, чтобы она не скучала. В его голосе, даже по телефону, как раз и слышалось тогда ласковое ободрение.

Теперь его голос звучал нейтрально. Он просто информировал жену о приблизительном времени своего возвращения. Но Ирина все же посмотрела на него удивленно: в последнее время он и об этом ее не информировал. И тем более все равно ему было, скучает она в его отсутствие или нет.

– Я не скучаю, – улыбнулась она. – Я роман перевожу.

– Успехов.

Вот это было по-настоящему обидно. Успехов! Мог бы и спросить, что за роман, кто хотя бы автор… Раньше спрашивал.

«Да сколько можно! – Ирина окончательно рассердилась на себя. – Раньше, раньше… Еще про детский сад вспомни».

Когда они с Игорем познакомились, то выяснилось, что они ходили в один и тот же детский сад и даже, возможно, в одну и ту же группу. Вернее, не ходили, а ездили однажды летом. Ирина вообще-то была несадовским ребенком, потому что постоянно болела, и в сад ее отправили только однажды, в шесть лет, на оздоровление после бесконечных зимних бронхитов. Это был хороший детский сад Министерства иностранных дел, и лес, в который вывезли детей, был настоящий, сосновый, с пахучим солнечным воздухом, и, что казалось самым важным маме и бабушке, детей там кормили, как рождественских гусей в сказках братьев Гримм. Но Ирине так непривычно и страшно было вдруг оказаться среди множества равнодушных к ней посторонних людей – дети были для нее не детьми, а вот именно людьми, такими же, как она, это она хорошо запомнила, – что уже через неделю родителям пришлось ее забрать, потому что днем она ничего не ела, а ночи напролет тихо плакала, укрывшись с головой одеялом. И, конечно, она не запомнила никого из тогдашних детсадовских мальчиков. Когда они с Игорем выяснили, что одним из этих мальчиков был он, то долго смеялись. Его, в отличие от Ирины, сдавали в этот детский сад каждое лето, чтобы ребенок не забыл родной язык, проводя весь год в странах Бенилюкса, где его отец был послом.

Воспоминания обо всем этом имели примерно такой же практический смысл, как воспоминания о тех временах, когда Игоря интересовало, какой роман она переводит. Если его это вообще когда-нибудь интересовало; теперь Ирина в этом сомневалась.

Она успела заметить, что, уходя, он надел не костюм, а джинсы и короткую кожаную куртку. Значит, вряд ли идет в ресторан или на какую-нибудь тусовку. Да он и не был любителем тусовок, впрочем, как и Ирина. Правда, причины для такой нелюбви у них с Игорем были разные: она не любила тусовки потому, что являлась природным интровертом, а он, природный экстраверт, считал их чем-то вроде беготни по магазинам, то есть исключительно женским занятием. Но не все ли равно, по каким причинам стали схожими их житейские привычки? Они жили себе и жили, а потом встретились в той точке, в которую каждый пришел сам, по своей доброй воле, и оказалось, что эта точка у них общая. Так это было семь лет и так перестало быть полгода назад.

Зря Ирина об этом подумала. Общая точка, семь лет… В тоненькую щелочку, которую она открыла этими мыслями, сразу же проскользнули воспоминания. Допустим, то, о медовой неделе на Майорке – на целый медовый месяц им тогда просто не хватило денег, – она уже научилась отгонять. Но ведь их было много, разных счастливых недель, и научиться отгонять воспоминания обо всех было невозможно. К тому же каждое из воспоминаний не стояло особняком, как островок, а текло в едином потоке. Он не был бурным, этот поток, но он проходил сквозь душу, и потому никуда от него было не деться.

Ирина захлопнула словарь; взгляд упал на череду картинок на обложке. Картинки тоже вели к ненужным воспоминаниям, потому что словарь был страноведческий и картинки были посвящены Англии, Лондону. В Лондоне Ирина однажды прожила полгода и почти всему, что умела делать в своей профессии, научилась именно за то время. Да и кроме профессии ей было что вспомнить о Лондоне. Но сейчас, как назло, вспомнилось не викторианское очарование его улиц и не стильная их пестрота, а холодная декабрьская ночь в ее полупустой – только кровать, стол и шкаф – комнате. Ночь такая холодная, что и комната, и весь этот прекрасный город были похожи на глыбы льда, маленькую и большую.


Когда Ирина сказала, что не поедет в Лондон, ее научная руководительница лишилась дара речи.

– Ира, вы сошли с ума, – отмерев, выговорила она. – Нет, вы, конечно, шутите.

Ирина только улыбнулась. На полгода в Лондон, одной! А Игорь, а ребенок? Ребенка, конечно, еще нет, но скоро он появится, то есть не появится, а соберется появиться, то есть зачнется, то есть… Как же смешно подыскивать название тому, что чувствуешь в себе как самое ясное, не нуждающееся в словах желание! Просто он будет, их ребенок, вот и все. Потому что они женаты уже год, и весь этот год купаются в тихом озере, полном любви. И пусть кому угодно такое определение – озеро любви – покажется пошлым, а они с Игорем счастливы, и ребенку, который у них обязательно родится, тоже будет хорошо в этом их общем спокойном озере.

Но рассказывать про что-нибудь подобное Генриэтте Аркадьевне было, разумеется, ни к чему. Если бы потребовалось нарисовать портрет женщины-профессора, да не просто портрет, а шарж, то можно было бы взять в качестве натурщицы именно ее и изобразить в самой что ни на есть реалистической манере. Маленькая, сухонькая, с какими-то растрепанными перьями вместо прически, со страстно горящими глазами, лет пять назад с постоянной сигаретой в зубах, а теперь с такими же постояннымии обличениями курильщиков на устах, – она выглядела символом высокой науки. Даже списка научных работ в доказательство не требовалось, хотя этот список был у нее более чем внушительным. И, конечно, такая причина отказа от научной стажировки, как нежелание на полгода расстаться с мужем, должна была показаться ей клинической.

– Я ведь еще и здесь не все изучила, – поспешила объяснить Ирина. – В Иностранке много интересных современных авторов, я могла бы сначала…

– С большинством из этих интересных авторов вы сможете встретиться лично, – отрубила Генриэтта. – В Лондоне. Без всяких «сначала». А с их книгами ознакомиться в Библиотеке Британского музея.

– Ну что я могла на это ответить?

Ирина смеялась, рассказывая вечером мужу, какое лицо было у ее профессорши во время их разговора.

– И что ты ответила?

Игорь смотрел с тем ободряющим вниманием, которое она так любила в его взгляде.

– Что не поеду. Что я еще должна была ответить?

– Ирка, и правда с ума ты сошла! – Внимание сменилось в его глазах изумлением. – Я думал, ты ее дразнила, профессоршу свою. Ты серьезно, что ли?

– Я не хочу от тебя уезжать, – глядя прямо в прекрасные, освещенные светлым огнем мужнины глаза, сказала Ирина. – Полгода – это слишком много.

– Да ты что! – Он отбросил газету и встал с дивана. – Полгода в Лондоне – это слишком мало. Вот поедешь и сама убедишься.

Последнюю фразу Ирина услышала уже только одним ухом, потому что Игорь прижал ее голову к своему плечу. Все это – отбросить газету, встать с дивана, пройти через половину комнаты к креслу, в котором сидела она, поднять ее из этого кресла – заняло у него меньше мгновения.

«Ресничного недолговечней взмаха», – мелькнуло у Ирины в голове тоже очень быстро.

Хотя при чем тут эти стихи? В его движениях была стремительность, а это же совсем другое, чем недолговечность.

– А ребенок? – Она осторожно потерлась носом о его плечо. – Мы же хотели…

– Мы и сейчас хотим. И через полгода не передумаем. Поедешь, поедешь. Кто в доме хозяин?

– Ты.

Ирина подняла на мужа глаза и улыбнулась. Ее улыбка коснулась Игоревых губ, и губы его ласково дрогнули от этого прикосновения.

Через два месяца она улетела в Лондон. И вот теперь сидела в своей комнате в пальто, прятала нос в вязаный шарф и с трудом сдерживала слезы.

Вообще-то Лондон оказался даже лучше, чем она ожидала. И обычные его, всем известные красоты – Вестминстер, Биг-Бен, статуя Питера Пэна в Кенсингтонском парке, – и то, что было известно не всем, как, например, особенности продажи билетов в Ковент-Гарден. Билеты в этот самый знаменитый лондонский театр были обычно проданы на месяц вперед, но в день спектакля в кассе оказывалось еще ровно шестьдесят семь десятифунтовых билетов. Почему именно шестьдесят семь, никто не знал; было что-то очень интимное в этой непонятной подробности лондонской жизни. Очарование, глубокое, глубинное очарование этой жизни Ирина почувствовала именно в то утро, когда взяла шестьдесят второй билет.

И, конечно, холод комнаты, которую она снимала у хозяйки, не имел по сравнению с такими вот подробностями – а их в лондонской жизни постепенно обнаружилось множество – ровно никакого значения. И плакать ей хотелось, конечно, не от холода.

Ей хотелось плакать от одиночества. Прямо как в том летнем детском саду, где она впервые такое одиночество узнала. Только в том детском саду Игорь был за стеной, в мальчишечьей спальне, а здесь его не было.

«Я же его все равно тогда не знала, – подумала Ирина. – Так что его, можно считать, и тогда не было. А потом он появился. И теперь его только пока нету. А через две недели опять будет».

Она наконец почувствовала, что воздух в комнате становится теплее – как будто от ее мыслей о муже. Хотя на самом деле, конечно, просто оттого, что, войдя в комнату, Ирина бросила в щель на радиаторе десятифунтовую монетку. Она всегда бросала монетку сразу же, как только возвращалась вечером домой, и долго сидела потом в пальто, ожидая, когда в комнате станет хоть чуточку теплее. Десяти фунтов было ужасно жаль – джинсовая юбка, которую она купила себе всего за пять фунтов, просто вопияла о глупости расходов на согревание воздуха, – и Ирина несколько раз пыталась обойтись без этого. Но первая такая попытка обошлась ей насморком, а вторая начинающимся бронхитом. Бронхит она с трудом приглушила антибиотиками и больше тщетных попыток не предпринимала.

По сравнению с московскими, лондонские декабрьские морозы казались игрушечными. Но это на сверкающей огнями и веселыми лицами рождественской улице так казалось, а дома, в унылой комнате, в одиночестве, Ирина чувствовала, что не просто мерзнет, а вся выстывает изнутри. Поэтому дни напролет она проводила на улице, то есть, конечно, не на улице, а в университете, на семинарах по английской лингвистике, или в Библиотеке Британского музея, где так хорошо было переводить старые английские повести, или в каком-нибудь недорогом пабе, где за несколько фунтов можно было сидеть хоть целый день над единственной кружкой пива. Но на ночь, деваться некуда, надо было возвращаться домой. Вечерних десяти фунтов хватало на полночи тепла, потом приходилось бросать в ненасытную щель следующую монетку.



Из-за этой чертовой монетки Ирина просыпалась каждую ночь в одно и то же время. Не специально, а просто потому, что спать становилось невозможно. А этой ночью она проснулась даже раньше, чем обычно. Может, ночь эта была какая-нибудь особенно морозная?

Она выбралась из-под одеяла, пледа и пальто, которыми накрывалась поверх одеяла, и подошла к окошку. Улочка была пустынна, горели фонари над крылечками спящих домов, в их неярком свете поблескивали на небе редкие тускловатые звезды. Все вдруг показалось ей таким странным, таким невозможным – и эта пустая улица, и звезды, и одиночество. Зачем, почему? Зачем она здесь одна, когда есть у нее дом, и есть муж, любящий и любимый, и… Зачем ей быть здесь одной, без него?!

Недоумение от этой простой мысли было таким пронзительным, что Ирина почувствовала, как по ее щекам медленными каплями потекли слезы. Может, это была та пронзительность, которая свойственна всем ночным ощущениям и утром проходит без следа, но она не могла сейчас в этом разбираться. Неделя, которую еще предстояло провести в Лондоне, казалась ей бесконечной в своей ненужности. Она готова была уехать домой немедленно, и даже не уехать, а уйти пешком, вплавь через Ла-Манш!

Ей казалось, что ничего острее этого чувства быть не может. Но когда ночную тишину вдруг прорезал звонок, Ирина вздрогнула. Звонили внизу, на улице, и звонили именно к ней: хозяйка дома была так же педантична, как и скупа, и Иринина фамилия значилась в списке жильцов уже в первый ее лондонский день. Но за полгода, проведенные здесь, звонок она слышала впервые. К ней и днем-то некому было звонить, а уж тем более ночью!

От изумления Ирина открыла нижнюю дверь сразу, даже не спросив в переговорное устройство, кому это она понадобилась, и верхнюю дверь распахнула тоже сразу, и вышла на площадку, прислушиваясь к стремительным, через две ступеньки, шагам на лестнице.

И, ахнув, упала в объятия мужа. Именно упала, и именно в объятия, потому что у нее подкосились ноги, а Игорь распахнул руки так широко, что в этот счастливый размах можно было только упасть.

– Ну, – сказал он, целуя ее в лепечущие что-то бессмысленно-счастливое губы, – скажи что-нибудь внятное.

– Что? – глядя на него счастливыми изумленными глазами, спросила Ирина.

– А не знаю! – засмеялся он. – Что говорят мужу, который явился ночью без предупреждения?

– Это смотря кто говорит, – всхлипнув, улыбнулась она.

– Ну да. – Сам он уже не смеялся, но глаза смеялись по-прежнему. – Есть кто и ничего не говорит, а любовника под кровать прячет. А ты, наверное…

– Я любовника уже спрятала.

Ирина наконец поцеловала мужа и посторонилась, пропуская его в квартиру.

– А ты, наверное, стихи мне расскажешь. Интересно, какие?

Она вовсе не собиралась рассказывать ему стихи, она была так ошеломлена и так счастлива, что ей было не до стихов. Но он так весело смотрел своими невозможно светлыми глазами, что она засмеялась и сказала первое, что пришло в голову:

– «Ты так же сбрасываешь платье, как роща сбрасывает листья, когда ты падаешь в объятия в халате с шелковою кистью!»

Просто она все время думала про объятия. Про его объятия, из которых он ее не выпускал…

– Хорошие стихи, – одобрил он. – А снимай-ка ты свои шелковые кисти…

На ней был вовсе не халат, а свитер и брюки, в которых она спала из-за холода. Но она сняла их быстрее, чем сбросила бы любой халат со скользящими шелковыми кистями. Игорь сел на свой щегольский чемодан и смотрел, как она раздевается. Вид у него был завороженный. Он спохватился, только когда она перешагнула через брошенный на пол свитер и положила руки ему на плечи.

– Ирка… – прошептал он, вставая. – А мне-то в Москве казалось, что я по тебе соскучился…

– А на самом деле что? – улыбнулась она.

– А на самом деле еще сильнее соскучился, чем казалось. И правда, полгода – много это, ой много…

Он целовал ее и одновременно раздевался. Это получалось у него очень смешно, потому что неловко. Его движения всегда были точными, и видеть мальчишескую неловкость его движений было непривычно.

Комната казалась просторной только из-за скудной мебели, на самом деле пройти от двери до кровати можно было в два шага. Но когда, раздевшись, Игорь взял Ирину на руки, за то короткое, как ресничный взмах, время, пока он нес ее до кровати, она успела почувствовать такой счастливый покой, о котором совсем забыла за полгода одиночества.

Весь он был какой-то… твердый, да, твердый, и резкий от нетерпения, и движения его были резкими, и темно-русая челка на мгновенно вспотевшем лбу, но как же мог вспотеть его лоб в таком-то холоде! Впрочем, холода Ирина уже не чувствовала, только вспоминала о том, что он был, каким-то дальним краем сознания. А чувствовала вот эти твердые прикосновения Игоревых плеч, и губ, и ног, переплетающихся с ее ногами, раздвигающих ее ноги… Он был тороплив, нетерпелив, дрожь шла по его телу волнами, и она понимала, что это дрожь нетерпения. Ее собственное нетерпение было совсем другое, чем у него: с той минуты, когда она почувствовала твердую надежность его объятий, ей хотелось исцеловать весь их любимый размах, медленно, по дорожке от одной его ладони до другой. Но она понимала, что мужу не нужны сейчас медленные ласки, и позволяла ему спешить, вздрагивать, быть нетерпеливым, и внутри ее тела нетерпеливым тоже.

Она знала, что потом все будет по-другому, что он будет думать и о ней – так, как думал всегда, с самой первой их ночи вдвоем. Игорь снял в ту ночь номер на последнем этаже гостиницы «Россия», и вся Москва, раскинувшаяся внизу, была видна прямо из кровати, когда они, отдыхая, смотрели в окно, курили и целовались. В ту ночь Ирина впервые поняла, зачем это вообще надо, спать с мужчиной, хотя Игорь был не первым ее мужчиной, до него у нее было два коротких романа с однокурсниками, которые так настаивали на близости, как будто в ней была бог весть какая необходимость, и оба раза Ирине было неловко за то, что она никакой этой необходимости так и не ощутила.

А с ним ощутила тогда и ощущала сейчас, несмотря на всю его торопливость.

Он не только спешил всем телом, но и ни слова не произнес за эти краткие минуты своей спешки. И только в последнюю такую минуту, в последнее мгновение не сказал, а простонал сквозь сжатые зубы:

– Ирка, люблю… – как будто извиняясь перед ней.

И, лежа у него на плече, Ирина слышала отзвуки, отсветы этих коротких счастливых слов.

– Как же ты не сообщил, что приезжаешь? – спросила она, когда его дыхание стало спокойным и плечо успокоилось под ее щекой. – Даже покормить тебя нечем!

Ей жаль было тратить деньги еще и на еду для себя, хватало глупых трат на тепло, поэтому, кроме тостов, джема и овсянки для завтраков – Англия же, туманов никаких нету, пусть будет хоть овсянка! – никакой еды в квартире не было. Обедала она в дешевой университетской столовой, и ей хватало этого до следующего утра.

– Ничего, – сказал Игорь. – Завтра в ресторане поедим.

– Ты где столько денег взял? – с интересом спросила Ирина. – В Лондон прилетел, в ресторан зовешь…

Когда она уезжала, денег у них не было совсем. Университет оплатил квартиру в Лондоне и самые дешевые, с фиксированной датой билеты, а сразу по приезде Ирина должна была получить стипендию. Деньги на бензин, чтобы доехать до аэропорта, Игорю пришлось взять у своих родителей, и из-за этого, провожая жену, он был мрачный и сердитый.

– Клад нашел, – ответил он. – Ирка, не задавай глупых вопросов. Где, по-твоему, я мог взять деньги? Продал партию паровых котлов. Надо тебе это знать?

Вообще-то про котлы ей было знать не обязательно. Но про него хотелось знать все, и раз эти котлы составляли важную часть его жизни, то хотелось знать и про них тоже.

– Не обижайся, – покосившись на ее расстроенное лицо, сказал Игорь. – Правда, котлы продал. Хотел тебе денег прислать, чтоб ты себе что-нибудь купила перед отъездом, а потом думаю: да хрен с ними, с покупками, лучше сам приеду. Неделю по Лондону погуляем. Ничего?

Ирина погладила его ладонь, лежащую у нее на животе. Он почему-то всегда клал руку ей на живот вот так, ладонью кверху, как будто ждал, что на нее упадет что-нибудь необыкновенное. Или это она просто выдумывала, а на самом деле он даже не замечал, как кладет руку? Да неважно! Она погладила его ладонь и сказала:

– Не ничего, а хорошо. Мне с тобой очень хорошо.

Он улыбнулся молча. А ей и не надо было слов. За этот первый год их совместной жизни она поняла, что ее муж – человек не слов, а поступков. В этом смысле он был совсем не похож на нее, потому что она-то как раз была человеком слов, в них заключалась для нее особенная, очень важная жизнь. Почувствовав, что соскучилась по мужу до невозможности терпеть разлуку, она написала бы ему письмо, и письмо было бы попыткой, пусть призрачной, эту разлуку избыть. А он не любил и не понимал призрачных попыток, его мир был ясным и таким же твердым, как плечи и губы.

Поэтому он ничего не стал ей писать и говорить, а приехал в Лондон. И поэтому они были так счастливы, лежа на узкой кровати в холодной комнате, в спящем доме под тусклыми городскими звездами.


Звезды и теперь были тусклые, какими бывают они над любым большим городом, хоть над Лондоном, хоть над Москвой. Ну, может, чуть поярче они были сейчас, потому что в Москве стоял сентябрь и осенний воздух был по-особенному прозрачен, несмотря даже на городской смог.

«Он точно любил меня тогда. – Ирина смотрела, как сигаретный дым улетает в приоткрытое окно быстрым облачком. – Не могла я ошибаться! И я его любила. Что же у нас случилось, почему это ушло, куда?»

Это был наивный, да что там наивный, просто глупый вопрос. Куда ушла любовь! Куда улетает дым сигареты, и мысли женщины, стоящей в одиночестве у окна, и мысли ее мужа, который садится в машину под окнами своего дома, не подняв на эти окна глаз?..

Глава 2

Утром Ирина обнаружила, что не может выйти в Интернет. Как всегда, неизвестный компьютерный сбой произошел некстати – как раз в тот момент, когда ей срочно надо было отправить очередную главу романа Уэльбека про остров Лансароте. В издательстве ее считали безупречным переводчиком, поэтому принимали работу «с колес» и сразу оплачивали. Вообще-то Ирина не чувствовала в этом необходимости: деньги, которые она получала за переводы, имели для нее значение только в самом начале этой деятельности. Тогда она бралась за любую работу и именно тогда выговорила себе возможность получать гонорар по мере сдачи текста. Потом у Игоря наладился бизнес, и стало неважно, сколько ей платят и когда, а важно только, хороши ли произведения, которые предлагаются для перевода. Но издательский финансовый педантизм она, конечно, не отвергала. И собственный педантизм – чтобы перевод был выслан точно в срок, – считала обязательным.

Да, может, и хорошо, что придется ехать в издательство самой. Ирина дорожила возможностью работать дома, то есть не участвовать в неизбежных и почти всегда неприятных отношениях «начальник – подчиненный». Она прекрасно помнила родительские разговоры на эту тему, и ей трудно было представить, чтобы подобная тема стала главной в ее жизни. Но в том состоянии растерянности и подавленности, в котором она оказалась сейчас, работа один на один с собою была ей в тягость.

К тому же издательство находилось в тихом переулке у Покровских Ворот, и бывать там Ирина любила. Она вообще любила старый Центр, в котором выросла, и ей жаль было, что новую квартиру Игорь купил на Юго-Западе. Конечно, дом хороший, даже не дом, а целый замкнутый квартал, из которого, если иметь в виду бытовые надобности, можно вообще не выходить: магазины, кафе, парикмахерская, фитнес и даже теннисный корт здесь свои, и соседи тоже свои, то есть не лезут с задушевностями, вежливо здороваются во время редких встреч в просторном подъезде и не бьют зеркала в лифтах.

Но того, что было в старых переулках возле Сретенки, Солянки, Рождественки и той же Покровки, – в этом новом удобном квартале, конечно, не было и в помине.

Ирина никогда не знала, как правильно называются прозрачные, насквозь пронизанные угасающим солнцем дни середины сентября, – бабьим летом или просто теплой осенью. Кажется, бабье лето наступает позже, чуть ли не в октябре, ненадолго сменяя уже начавшиеся дожди и холод. Или все-таки прямо в сентябре?

«О чем думаю? – рассердилась она на себя. – Сразу, позже… Не все ли равно?»

Сейчас ей особенно неприятно было, что она думает о неважных мелочах. Она понимала, что такие мысли лезут в голову от душевной пустоты.

А осень, как ее ни назови, сквозь какое свое настроение на нее ни смотри, была прекрасна без оговорок. Деревья сияли первым, самым чистым золотом, на город словно световая паутина была наброшена, и Ирине казалось, что она разрывает эту паутину на ходу с такой легкостью, какая бывает только во сне.

Она вышла из метро на «Китай-городе» и медленно пошла по Маросейке к Покровским Воротам. Вот, например, Петровка, на которой прошло ее детство, изменилась теперь разительно: превратилась в обычную лощеную улицу с безликой дороговизной магазинов. А здесь, на Маросейке, еще чувствовалось очарование живой неточности, случайной свободы – в расположении домов, в несхожести того, для чего эти дома предназначены. В глубоких арках виднелись старые дворы, и это были обычные московские дворы, в которых шла обычная жизнь, не посвященная извлечению ежесекундной пользы из всего и вся.

«Неплохо живу. – Ирина усмехнулась. – Могу себе позволить не думать о пользе».

Она заглянула в очередную арку, мимо которой шла. Очень уж хорошо было дерево, видневшееся в ее невысоком проеме. Как оно называется, вяз, что ли? Да, кажется, именно у вяза такие узкие перистые листья, они рано желтеют, и от этого дерево выглядит прозрачным золотым росчерком на густо-синем осеннем небе.

Переведя взгляд с неба на землю, Ирина увидела, что под вязом стоит Игорева машина. Уже полгода она была у него, новый, темно-серый со стальным отливом «Фольксваген». Но тряпичная кукла у заднего стекла сидела та же, что и семь лет назад. Кукла была из Ирининого детства, она приносила удачу, Ирина ее даже на контрольные по физике брала. И когда-то сама посадила ее под стекло в первой Игоревой машине, в «Жигулях». С тех пор машина была уже третья, но он пересаживал куклу в каждую новую из присущего всем водителям суеверия: пусть сидит, может, и правда к удаче.

Так что даже к номеру машины можно было не приглядываться: кукла смотрела на Ирину знакомыми синими глазами. И Ирина смотрела на нее с улицы так, будто кукла могла объяснить, что она делает в этом дворе и что делает здесь ее хозяин.

Но никаких объяснений не понадобилось. Дверь подъезда открылась, и во двор вышел Игорь. Дверь была слишком тугая, наверное, потому он и вышел первым. И придержал ее перед девушкой, которая появилась вслед за ним. Она явно вышла не для того, чтобы куда-то идти, а просто чтобы проводить его, потому что была одета в халат и тапочки. Тапочки были необычные – войлочные, но на каблучках-рюмочках.

Да и во всем облике этой девушки было что-то необычное. Может, оттого, что она была невозможно маленькая, макушкой только-только доставала Игорю до груди. Но при этом выглядела не ребенком, а вот именно маленькой женщиной, с не детским, а женским очарованием. Непонятно, как Ирина разглядела все это за несколько мгновений, но разглядела же как-то. И мягкое женское очарование, и каблучки на домашних тапках.

Волосы этой маленькой женщины были распущены, и видно было, какие они красивые, светлые до неправдоподобия, но не крашеные, а свои. Крашеные иначе выглядят в лучах осеннего солнца – не сияют так ясно.

«На ясный огонь, моя радость, на ясный огонь…» – зачем-то мелькнуло у Ирины в голове.

Вечно они появлялись некстати, все эти обрывки хороших или просто сентиментальных стихов!

Девушка повернулась в профиль, и сразу стало понятно, что она беременна. Месяце, наверное, на шестом. Она была не только маленькая, но и очень тоненькая, и живот был поэтому особенно заметен.

В следующее мгновение Ирина узнала эту девушку. Она, может, и в первое мгновение ее узнала бы, если бы не распущенные по плечам волосы. Когда эта девушка приходила в ее дом, волосы у нее были заплетены в две косички. Ирина еще подумала тогда, что она сделала такую прическу не специально, не для придания себе трогательности, а по какой-нибудь простой и понятной причине – торопилась, выбегая из дому, что ли.


Отбояриться от демонстрации дорогущего пылесоса Ирине не удалось. И кто просил маму давать ее телефон этой назойливой фирме! Мама была идеальным потребителем, именно на ее готовность верить любой ерунде, если она сообщается убедительным тоном, рассчитывали создатели рекламы. Она верила в то, что надувной резиновый диван ничем не отличается от настоящего, что от повешенной в квартире чудо-люстры не только не покроются серым налетом обои, но и очистится воздух, что буро-зеленый порошок помогает одновременно от несварения желудка и от головной боли… Правда, до сих пор она ограничивала свою доверчивость своим же собственным бытом, но вот не устояла и волей-неволей натравила на дочку цепких, как пиявки, продавцов американского пылесоса, который, как ей объяснили по телефону, делает квартиру экологичнее альпийских лугов.



– Мама, мне не нужна их демонстрация, у меня нет на это времени, и я не собираюсь покупать пылесос! – Ирина была так сердита, что, вопреки обыкновению, у нее даже голос дрожал. – Он же как машина подержанная стоит!

– Тебя никто и не заставляет его покупать. Во всяком случае, сразу. – Маме казалось, что она приводит обезоруживающие аргументы. – Но в принципе ты можешь иметь это в виду. Ирочка, да ты сама увидишь! У нас в квартире чисто, ты знаешь, и пылесос хороший. Но если бы ты видела, какую пыль они выкачали из нашего дивана… Даже не пыль, а черную грязь, мне просто дурно стало! И этим мы дышим каждый день. По-твоему, здоровье не дороже подержанной машины?

– Дороже, – вздохнула Ирина. – Ладно, пусть приходят. Проще вытерпеть их демонстрацию, чем объяснить, почему мне это не нужно.

Она забыла, в какой день ей должны были показывать этот чертов пылесос, и только случайно оказалась дома в уговоренное время: институтская подружка заболела и отменила празднование дня рождения. Поэтому когда Ирина увидела на пороге своей квартиры маленькую, как школьница, девушку, то не сразу поняла, кто это такая. При взгляде на нее приходила в голову мысль о провинциальной родственнице, приехавшей поступать в институт. Но никаких провинциальных родственников ни у Ирины, ни у Игоря не было.

Рядом с девушкой стояла огромная, обтянутая коленкором коробка.

– Пылесосы «Крабис». – Девушка улыбнулась. Видимо, она считала свою улыбку рекламной, но на самом деле это была просто милая, неизвестно отчего смущенная улыбка. – Ирина Алексеевна Северская, да?

– А! – вспомнила Ирина. – Ну, проходите. Господи, что ж он такой огромный, пылесос этот ваш?

Девушка втащила коробку в прихожую и сказала:

– Подождите, пожалуйста, секундочку, у меня еще одна возле лифта.

Вторая коробка оказалась поменьше, но все равно непонятно было, как эта крошка дотащила такой груз от машины до квартиры.

– Давайте вашу куртку. – Ирина вздохнула, представив, как в ближайшие сорок минут ей будут рассказывать и показывать что-то совершенно ненужное. – Сапоги можете не снимать.

– Нет-нет, что вы. – Девушка даже головой помотала для убедительности, только что не зажмурилась. – У вас так чисто, а на улице снег уже наполовину растаял, и такая стала грязь!

Она вытерла ноги о коврик у двери и на этом же коврике сняла растоптанные, заляпанные грязью сапоги.

– Чай, кофе? – спросила Ирина.

– Спасибо, – улыбнулась девушка. – Давайте сразу пылесос посмотрим, чтобы я потом не опоздала. У меня еще одна демонстрация сегодня. А ваш муж разве не будет присутствовать во время демонстрации?

– Не будет. – Ирина тоже улыбнулась: очень уж милая улыбка была у этой незваной гостьи и очень солидно она старалась произносить серьезное слово «демонстрация». – Он еще на работе. Да и вряд ли его это заинтересует.

– Жалко. – Девушка огорчалась так же искренне, как и улыбалась. – От нас требуют, чтобы обязательно муж. Ведь обычно он оплачивает крупные покупки.

– Вы извините, – сказала Ирина, – я вас сразу должна предупредить, что пылесос ваш мы покупать не будем. Мы вполне довольны тем, который у нас есть.

– Я же не заставляю, – заверила девушка. – Я вам просто расскажу и покажу, а вы послушаете и посмотрите.

Насчет сорока минут бесполезной информации Ирина не ошиблась. Девушка рассказывала про старейшую американскую фирму «Крабис», которая еще сто лет назад изобрела пылесос, лучше которого до сих пор не придумано во всем мире, и сейчас этот пылесос, конечно, еще больше усовершенствовался и является таким уникальным, что каждому его владельцу выдают именной сертификат, и… Когда дело дошло до огромной фотографии клеща, питающегося домашней пылью, – девушка торжественно вынула эту фотографию из пластмассовой папки, – Ирина взмолилась:

– Ну зачем зря тратить время? Давайте мы с вами кофе выпьем, и вы поедете себе спокойно домой без всякой демонстрации. Вас как зовут?

– Катя. Только без демонстрации нельзя, это же моя работа. И нас проверяют.

– Каким же, интересно, образом? – улыбнулась Ирина. – Во время демонстрации проверяющий входит в квартиру без звонка?

– Нет, но…

Тут они услышали, как поворачивается в замке ключ и открывается входная дверь. Девушка вздрогнула.

– Не волнуйтесь, – сказала Ирина, – это не проверяющий. Это долгожданный муж пришел.

– А что это вы тут развели? – удивился Игорь, заглянув в гостиную. – Сломали что-нибудь?

– Это пылесос «Крабис», – радостно объявила девушка. – Очень хорошо, что вы тоже посмотрите, как он работает.

– Вы уверены? – серьезным тоном спросил он. – Уверены, что это хорошо?

– Конечно. Мужчины всегда сначала не интересуются, а потом им этот пылесос даже больше, чем женщинам, нравится.

– Девушка, я стойко отношусь к сетевому маркетингу, – все так же серьезно глядя в ее наивные глаза, сказал Игорь. – Вы лучше к теще моей сходите, она это дело уважает.

– Она к нам это счастье и прислала, – вздохнула Ирина. – Катя, может, вы с нами поужинаете? А то Игорь, когда голодный, нас с вами может съесть и пылесос впридачу.

– Нет, спасибо… – растерянно пробормотала Катя. – Значит, не будете смотреть? А как же тогда…

– Будем, Катя, не беспокойтесь. – Видимо, несмотря на голод, Игорь все же заметил, что она вот-вот расплачется. – Показывайте ваше техническое чудо.

Он уселся в кресло и придал своему лицу самое что ни на есть внимательное выражение. Только по светлым смешинкам, пляшущим в его глазах, можно было понять, что он притворяется. Да и то – это Ирина могла понять, а девушка Катя, конечно, ничего не поняла. Радостно встрепенувшись, она прикрутила к пылесосу какую-то щетку и принялась показывать, как прекрасно он чистит шторы, потом открутила эту щетку и прикрутила другую, предназначенную для дивана – видимо, ту самую, которая произвела такое неизгладимое впечатление на Иринину маму. Все эти замысловатые щетки Катя присоединяла к пылесосу через белые тряпочки и демонстрировала густой слой пыли, который на этих тряпочках появлялся. Она делала это с такой гордостью, как будто пыль в чужой квартире была ее личным достижением. Ее милое личико раскраснелось, Ирине показалось даже, что Катин вздернутый тонкий носик стал прозрачным от волнения.

– Технологии, которые используются фирмой «Крабис», не имеют аналогов в мире! – взволнованно завершила демонстрацию Катя.

– Отлично! – прокомментировал Игорь. – Ей-богу, был бы я не я, обязательно купил бы ваш агрегат.

– Можно это написать? – спросила Катя. – Ну, что вам понравилось?

– Безусловно. Пишите что хотите. Что я собираюсь продать машину и купить вместо нее пылесос. Что моя жена готова обменять на него фамильные бриллианты.

Про фамильные бриллианты Катя писать не стала, но, глядя на супругов Северских все тем же милым взглядом, уговорила их дать телефоны пяти знакомых, которым предстояло стать очередными жертвами «Крабиса».

– Ну, я пойду, – сказала она, ловко упаковав пылесос.

– Вас, наверное, водитель ждет? – сказал Игорь. – Давайте ваши коробки, донесу до машины.

– Не-а, – покрутила головой Катя. – Машина нам не положена. Если только у кого своя, а от фирмы – нет.

– Как? – опешила Ирина. – А как же вы это все повезете?

Она кивнула на коробки.

– На метро, – улыбнулась Катя. – Они же не очень тяжелые, крупногабаритные только. Но все-таки у них такой размер, что в метро пускают.

– Вы в Москву откуда приехали? – спросил Игорь.

– Из Ростова. Великого.

– Давно?

– Уже полгода.

– А живете где?

– У бабушки. Это отца моего мама, только отец с нами никогда не жил, поэтому я ее раньше не знала. Но она хорошая оказалась, не стала возражать, чтобы я у нее жила, хотя у нее одна комната только, и та в коммуналке.

– Лет старушке сколько? – усмехнулся Игорь. – Наверное, уход понадобился?

– Ну-у, в общем, да… – кивнула Катя. – Бабушка после инсульта лежит.

– А сейчас далеко вам ехать?

– Сейчас мне и ехать не надо, – улыбнулась она. – Тут автобусом пять остановок, пешком дойду. А то час пик, в транспорте ругаются, что коробки, да и не влезть.

– Поехали уж, – вздохнул Игорь. – Довезу.

– Что вы! – воскликнула Катя. – Мне правда рядом! Я совсем не…

– Поехали, поехали. – Трудно было не улыбнуться, глядя на нее, и Игорь улыбнулся. – Мне все равно на шиномонтаж надо, колесо спускает. Думал, завтра с утра, но можно и сегодня. Я быстро, – сказал он Ирине, уже стоя в дверях. – Купить что-нибудь?

– Вина купи, если хочешь, – кивнула Ирина.

В такую погоду, как сейчас – сырую, промозглую, – ей нравилось пить вечерами с мужем вино, разговаривать о прошедшем дне и чувствовать, как им хорошо и спокойно вдвоем.

Он вернулся через час с бутылкой бордо и упаковкой пармской ветчины, Ирина разогрела ужин, они сидели в гостиной, и она рассказывала мужу сначала про повесть Роальда Даля, которую ей недавно прислали для перевода, потом про рыжего котенка, которого она увидела сегодня возле магазина и чуть не взяла домой, но его буквально из рук у нее выхватила маленькая девочка, которая чуть не плакала, так хотела его взять, потому что всю жизнь, оказывается, мечтала именно о таком, рыженьком…

– Не могла же я его у ребенка отнимать, – улыбнулась Ирина. – Хотя и жалко было отдавать, очень уж смешной. Мне с ним веселее было бы…

В последних словах промелькнула горечь. Она всегда возникала, совсем помимо ее воли, когда Ирина вспоминала, что у нее нет ребенка. Это было так странно, так необъяснимо! Они оба хотели детей, с самого начала хотели, когда молодые супруги обычно рассчитывают пожить только для себя. И надо же, чтобы именно у них дети почему-то не получались! Никто не понимал, почему это так. Игорь проверился сразу же, как только жена его об этом попросила – не говорил, как большинство мужчин, что это бабские дела, которые его не касаются, – и оказалось, что все у него в порядке. И у Ирины все было в порядке, во всяком случае, ни один из врачей, к которым она обращалась, не находил причин для того, чтобы у нее не могло быть детей. Но их не было, не было необъяснимо, и каждый раз, когда Ирина вспоминала об этом, ей становилось тоскливо.

– Не переживай, Ир. – Муж, конечно, сразу догадался, что за тень пробежала по ее лицу. – Было б нам лет по сорок, тогда да. А у нас-то пока ничего критического. Молодые мы еще!

Ирина попыталась ответить улыбкой на его ободряющую улыбку, но, кажется, это не очень ей удалось. Старой она себя в тридцать лет, конечно, не чувствовала, но…


Но теперь он стоял рядом с совсем молоденькой девушкой, и ее округлый живот, казалось, светился в лучах осеннего солнца так же, как летящие по воздуху паутинки.

Самым естественным было бы подумать, что этого не может быть. Да-да, именно так, несмотря на глупость подобной мысли. Этого не может быть, потому что… этого не может быть никогда! Но у Ирины не оказалось ни одной секунды на эту спасительную в своей наивности мысль. Потому что ее муж наклонился к маленькой девушке Кате, поцеловал ее в макушку, погладил по плечу и сел в машину. Опустилось стекло, Катя заглянула в салон и поцеловала водителя. Ирининого мужа.

Заработал мотор. Ирина отшатнулась от арки, в обрамлении которой, как на серебряном блюдечке с золотым яблочком, явилась перед нею эта картина.

Открылась дверь подъезда рядом с аркой, вышла на улицу старушка. Чуть не сбив ее с ног, Ирина шагнула в подъезд. Это был разумный шаг, ведь Игорь вот-вот должен был выехать на улицу. И зачем ему было видеть свою жену, застывшую перед ним соляным столпом?


Ирина не помнила, как отнесла в издательство дискету, как вернулась домой. Камень лег ей на сердце, и он был такой большой, этот камень, что перекрывал легкие и горло, не давал дышать.

Она легла на диван в гостиной, укрылась пледом; ее знобило. То, как Игорь наклонился к маленькой Кате, как поцеловал ее в макушку, с нежностью поцеловал, это чувствовалось даже на расстоянии, – стояло перед глазами как ослепительная, но в ослепительности своей страшно долгая, вспышка.

Когда она услышала, как поворачивается в замке ключ, то накрылась пледом с головой. Это был безотчетный, детский по бессмысленности жест: Ирина знала, что не избежит разговора с мужем. Просто не сумеет сделать вид, будто ничего не произошло.

– Ты заболела? – Игорь заглянул в гостиную. – Так ложись в кровать, что же ты здесь?..

Она не могла сказать ему, что от одной мысли о том, как она ложится в кровать, в их общую кровать, ее начинает трясти так, что стучат зубы. Но все остальное сказать ему было надо. Какой смысл оттягивать этот разговор, ведь все ясно. И до чего оттягивать, до девочкиных родов?

Ирина села, по-прежнему кутаясь в плед. Она физически чувствовала, какая тяжелая и растрепанная у нее голова, и так же физически – как неприятна она должна быть сейчас мужу, мрачная, унылая… После того света юности, в котором он купался сегодня.

– Я не заболела, – с трудом произнесла она. – Просто я… хотела с тобой… – Она наконец уняла дрожь, хотя бы губ, и твердо произнесла: – Игорь, я видела тебя сегодня с Катей. Почему ты не сказал мне сразу? Я уже полгода…

Губы задрожали снова, как только она попыталась проговорить, что уже полгода мучается, не понимая, что с ним происходит.

Он молчал, стоя в дверях. Ирина только теперь заметила, что он еще не снял плащ. Наконец он проговорил:

– Что для тебя значит «сразу»? Это когда?

– Когда это… случилось. – Она хотела сказать: «Когда ты полюбил ее», – но не смогла и сказала о другом, еще более мучительном: – Когда она… Ведь это твой ребенок?

– Это мой ребенок.

Любовь к словам сыграла с ней дурную шутку. Если бы он просто сказал «да» или еще что-нибудь коротко-подтверждающее, все было бы иначе. Но от этой фразы, произнесенной с таким выражением, которому она не знала названия, потому что никогда не слышала подобного в его голосе, Ирина почувствовала, как всю ее захлестывает не горечь, не обида, не отчаяние даже, а невыносимая злость.

– И ты не понимаешь, когда именно должен был сообщить об этом жене? – еле справляясь с этой злостью, выговорила она.

– Я не уверен, что тебе надо об этом знать.

Его лицо было совершенно непроницаемым, глаза как лед. Ирина почувствовала, что ее глаза леденеют тоже. Слишком сильным чувством оказалась злость, она и не предполагала, что способна на чувство такой силы…

– Позволь мне самой решать, что мне надо знать, а что не надо, – сквозь зубы процедила она.

– Да? – Он усмехнулся; дрогнул четкий росчерк брови. – Но ведь и я имею к этому какое-то отношение.

– Я не хочу обсуждать твое к этому… отношение.

Ей стало даже как-то легче от его усмешки. И в иронии его было что-то освобождающее.

– Хорошо, не будем обсуждать, – согласился он. – Что я должен делать?

– Что ты должен делать по отношению к своему ребенку и его матери, я не знаю, – усмехнулась Ирина; ей нелегко далась эта усмешка. – Мне ты ничего не должен, это точно. Поступай на свое усмотрение. Как обычно.

– Хорошо.

Игорь вышел из комнаты. Через минуту хлопнула входная дверь. Ирина осталась одна в тишине пустой квартиры. В неизбежности своей новой жизни.

Глава 3

Nostr жил в Бирюлеве. Ирина еле нашла его дом среди множества неразличимых строений с одинаковыми, как соты прилепленными друг к другу, окнами. Удивительно, но, всю жизнь прожив в Москве, она никогда здесь не бывала. Хотя что удивительного? Зачем бы она могла оказаться в этом краю рабочих общежитий и малосемеек?

Дом, в котором жил Nostr, как раз и был малосемейкой, то есть отличался от общежития лишь тем, что за дверями, выходившими в общий длинный коридор, были все-таки не комнаты, а тесные однокомнатные квартирки. По дурацкой привычке все делать вовремя Ирина пришла одной из первых. Даже хорошо, что она долго плутала между одинаковыми домами, иначе вообще оказалась бы первой в этих странных гостях. Да и вообще хорошо, что Nostr обитал именно здесь, в абсолютно ей чужом, безликом районе. Если бы он жил где-нибудь в Центре, Ирина к нему просто не пошла бы.

Она не могла видеть всех этих идиллических старых дворов. И арок, которые в эти дворы вели.

«Да и сюда не надо было идти, – уныло подумала она, обведя взглядом маленькую комнатушку. – Тоже мне, любительница общения нашлась!»

Комнатушка была не просто маленькая, но какая-то… кромешная. Ее центром являлся компьютер, но и он выглядел так, словно был хозяину безразличен: тусклый экран монитора, грязный налет на никогда не протираемой клавиатуре… Вся остальная обстановка еще ярче свидетельствовала о том, что хозяин живет в Сети и реальная жизнь занимает его очень мало. Вещи, которыми он пользовался – диски в коробочках и без, электрический чайник, кофемолка, – были разложены, расставлены, разбросаны или навалены на компьютерном столе и в радиусе метра вокруг на полу. Книжные полки были заставлены серыми от пыли книгами, нестройные ряды которых зияли пустотами. Видимо, Nostr предпочитал держать нужные книги под рукой, то есть на полу у компьютера, а не заполнять ими свободные места среди книг ненужных.

Все это Ирина увидела после того как, не обнаружив звонка, долго стучала в дверь квартиры, потом осторожно толкнула ее, и дверь открылась.

«Как в детективе, – подумала она. – Осталось только труп обнаружить».

Трупа в комнате не обнаружилось. На стульях и на продавленном диване сидели три первых гостя. Почему они не откликнулись на стук, не сказали хотя бы «войдите», было непонятно. Они едва кивнули в ответ на Иринино «здравствуйте», и по их напряженным лицам она поняла, что все трое, как большинство сетевых жителей, испытывают большие трудности с общением.

– Ты Irina?

Обернувшись к двери, Ирина увидела, что на пороге появился худощавый мужчина неопределенного возраста – кажется, что-то около тридцати пяти. Даже сквозь стекла его очков было видно, что глаза у него горят нездешним огнем. И понятно было: природа этой нездешности та же, что природа грязных разводов на клавиатуре; ему явно было совершенно безразлично все, что происходит в реальности.

Ирина не предполагала, что огонь безразличия может быть таким ярким. Это было даже интересно.

– Ирина, – кивнула она. – Здравствуйте. А вы…

– Nostr. Ну, Гена, – нехотя уточнил он. – Что будешь пить?

– Все равно, – пожала плечами Ирина. – Я вино принесла.

Она вынула из пакета бутылку вина и поставила на стол рядом с компьютером. Гена сдвинул на угол стола груду дисков, одну за другой достал из большой хозяйственной сумки еще пять бутылок – наверное, ходил за ними в магазин, потому и не встречал гостей – и поставил рядом с Ирининой.

– Стаканы я помыл, – сообщил он. Тон у него при этом был несколько удивленный. Судя по всему, мытье стаканов во множественном числе не являлось для него привычным занятием. – И колбасу купил, сыр. Еще вчера.

Невозможно было не улыбнуться, выслушав это сообщение. Ирина улыбнулась.

– А ночь они в холодильнике провели или просто так? – поинтересовалась она. – Колбаса, сыр?

– В холодильнике, – кивнул Гена.

В комнате, где все говорило о житейской беспомощности хозяина, смешно было называть его придуманным по аналогии с Нострадамусом именем. Что мог провидеть и предвидеть в жизни этот человек? Впрочем, предсказания настоящего Нострадамуса тоже не вызывали у Ирины доверия.

Но обижать Гену усмешкой было жаль. Видно же, что он приложил искреннее усилие для того, чтобы задуманная им в виртуальном мире вечеринка удалась и в мире реальном.

Случись вечеринка неделю назад, Ирина предложила бы этому беспомощному человеку помочь накрыть на стол. Но сейчас ей было все равно, будет ли стол вообще накрыт. Она не была сетевым жителем, но всю эту неделю реальный мир казался ей таким нереальным, каким он не казался, наверное, даже Гене. Ее собственный мир, стройный и спокойный, разрушился, развалился, рассыпался, и мир внешний она теперь тоже воспринимала как груду ничем друг с другом не связанных обломков. Москва, ее бульвары, улицы – зачем все это? Что за люди ходят по этому городу, что их связывает друг с другом, зачем они садятся в машины, спускаются в метро, собираются на вечеринки в каких-то чужих квартирах? Впрочем, вечеринка в чужой квартире гораздо лучше, чем вечер в собственной. Вечер за вечером.

Проведя в своей пустой квартире неделю в полном одиночестве, Ирина готова была пойти куда угодно. С того вечера, когда она сказала мужу, чтобы он поступал по своему усмотрению, дома он не появлялся. Это была ужасная неделя – Ирина не предполагала, что в промежутке от невозможности жить без него до ненависти к нему нет никаких других чувств. Но это оказалось именно так: только невозможность жить без мужа и ненависть к нему, ничего посередине. Она никогда не любила контрастный душ для тела. А контрастный душ для сердца оказался для нее вообще невыносимым.

Можно было, конечно, не сидеть всю эту неделю в одиночестве, а пойти, например, к родителям. Но Ирина боялась даже подумать о том, как это будет. Как она скажет маме и папе, что муж променял ее на свеженькую девочку, которая смотрит на него влюбленными наивными глазками?

Подружки тоже исключались. Близких подруг у нее вообще-то и не было – она много лет не испытывала потребности в душевном соприкосновении ни с кем, кроме мужа. Игорь, конечно, и сам не знал, что заменяет своей жене всех подруг и что она нисколько об этом не жалеет, но она-то знала. Правда, приятельниц у нее было много, и школьных, и институтских, и с ними можно было не откровенничать, а просто поболтать о том о сем, что называется, развеяться. Но все-таки любая приятельница непременно спросила бы об Игоре – и что она ответила бы? Она даже имя его не могла слышать без содрогания.

К концу недели Ирина почувствовала, что если не пойдет хоть куда-нибудь, не поговорит хоть с кем-нибудь, то сойдет с ума. Только этот «кто-нибудь» должен был быть человеком посторонним, не знающим о ней ничего. Чтобы не ахал, не жалел и не сочувствовал. С точки же зрения постороннего человека сочувствовать ей было не в чем. Ну, изменил муж, ну, даже ушел. Не она первая, не она последняя. И что в этом такого уж страшного? Здорова, не голодает – в начале каждого месяца Игорь клал в ящик ее письменного стола деньги на еду, одежду и какие-нибудь непредвиденные расходы и в начале сентября положил тоже, они и сейчас там лежат. В общем, жить можно.

Почему, несмотря на все это, она не может жить, Ирина никому объяснить не смогла бы. Получился бы обычный набор банальностей: обманул, изменил, оскорбил, страдаю, рыдаю… Она с детства ненавидела банальности.

– Мне тут одноразовую скатерть подарили, – сказал Гена. – Ты постели пока. А сосед стол обещал дать. Сходим? – обратился он к одному из сидящих на диване гостей, рыжему, с помятым лицом.

– Ну, если надо, – пожал плечами тот. – Далеко?

– Да рядом тут, по коридору.

Они ушли за обещанным столом, на который Ирина за время их отсутствия должна была каким-то загадочным образом постелить скатерть. Все это отлично вписывалось в запыленный интерьер и напоминало какую-то скучную фантасмагорию. Или просто нервы у нее были взвинчены?

«Конечно, просто нервы, – подумала Ирина. – Что уж такого фантасмагорического? Собрались люди, готовятся выпить. Пошли к соседу за столом. Сейчас вернутся».

Она пыталась освободиться от своего настроения, как Царевна-Лягушка от собственной кожи. Но это удавалось ей гораздо хуже, чем Царевне-Лягушке. Видимо, потому, что никакого Ивана-Царевича она не ожидала.

Как только Ирина об этом подумала, в комнату вошел еще один гость.

– Здрасьте. Я Иван, – с порога представился он.

Ирина не удержалась и глупо хихикнула.

– А что такого? – обиделся Иван. – Нормальное имя. Русское.

– Извините, – торопливо проговорила она. – Я не над именем, что вы! Просто… Это я о своем.

– О своем, о девичьем, – с широкой улыбкой подхватил Иван. – Надо выпить. А то сидите как неродные.

Он извлек из своей наплечной сумки бутылку водки и мгновенно разлил ее по стаканам, поровну и с такой точностью, как будто отмерил мензуркой.

– Ну, за знакомство, – поднял он свой стакан. – А представиться вам что, западло?

Бесцеремонность и обидчивость сочетались в нем, как в подростке.

«Зачем я пришла?» – снова подумала Ирина.

Что ж, за малодушную попытку вырваться из одиночества надо было платить. Хотя бы общением с Иваном и прочими совершенно ей чужими людьми. И водка подходила к такой ситуации гораздо лучше, чем вино. Вздохнув, Ирина взяла со стола стакан.


– Да не было ее, блин, твоей Куликовской битвы! В принципе не было!

– Да-а, как все запущено… А Леонардо да Винчи хоть был?

– Леонардо вообще фантом! Для дебилов, которые по детективам ударяют. Может, скажешь еще, и Джоконда была?

Ирине казалось, что она вязнет в этом разговоре, как в сладкой волокнистой вате. Хотя вообще-то она не принимала в нем участия – сидела в углу дивана за спинами спорящих и прихлебывала вино из пластикового стаканчика. Пить вино после водки, конечно, не следовало; в голове у нее стоял неприятный туман. К счастью, вино в ее стаканчике скоро кончилось, а собравшиеся мужчины явно не были склонны к джентльменству, так что этого не заметили. Ирина поставила стаканчик на пол, и он с шелестом закатился под диван.

Спор про новую историческую хронологию, придуманную несколько лет назад никому не известным профессором, который сразу после своей придумки стал невероятно популярен, шел с самого начала вечеринки – кажется, с того момента, когда Генка принес и поставил посередине комнаты стол-»книжку». Даже непонятно, почему разговор свернул именно в эту сторону. Раньше, читая записи в Живом Журнале, Ирина не замечала, чтобы Генкины френды уделяли какое-то особенное внимание датам Куликовской битвы или подробностям жизни Леонардо да Винчи.

Еще спорили про каббалу – подходит она только для евреев или является универсальным ключом к мирозданию. Иван уверял, что ничего лучше каббалы человечество для познания мира и самопознания не придумало, другой же Генкин гость, мужчина в кипе, называвший себя в Живом Журнале Mashiah, сразу представившийся Борухом, а после второго стакана начавший откликаться на Борьку, заявлял, что каббала предназначена отнюдь не для всего человечества, а только для его избранной части, чем страшно злил Ивана, который по снисходительному Борькиному тону не мог не понимать, что его-то к избранной части человечества точно не причисляют.

Все это напоминало бред и обещало мигрень, больше ничего.

Ирина встала с дивана и, пробираясь между стульями, направилась к двери. К счастью, народу собралось много, поэтому ее исчезновение не должно было выглядеть демонстративным. Хотя, если разобраться, ей было все равно, как выглядит ее исчезновение. Гораздо больше тяготило то, что придется бесконечно долго добираться из Бирюлева к себе на Юго-Запад.

А вообще-то и это не тяготило.

Дверь в крошечную ванную комнату была прикрыта неплотно, и из тесной прихожей была видна Борькина спина. Спина мерно подергивалась, кипа упала в ванну, из-под локтей у Борьки торчали каблучки женских туфель и спущенные до самых каблучков чулки.

Сегодняшняя вечеринка была в точности похожа на все вечеринки, на которых Ирина бывала в годы своей студенческой юности. Только тогда они были молоды, пьяны своей молодостью больше, чем вином, и считали совокупление в ванной признаком всепоглощающей страсти. И споры их были страстны, а не нагоняли уныние, как нагнал его сегодняшний спор о том, была или не была Куликовская битва.

Ирина с трудом нашла свой плащ – пришлось оборвать вешалку, иначе его не снять было с одного из вбитых в стену гвоздей, потому что после нее в Генкино обиталище пришло человек двадцать, не меньше, – и вышла из квартиры.

Она была уверена, что обрадуется, оказавшись на улице. Хоть свежему воздуху, что ли. Но радости никакой не ощутила, хотя воздух в самом деле был свеж, прозрачен, холоден и ломался как лед, когда Ирина шла через двор к соседнему дому, за которым, как она смутно запомнила по дороге сюда, было что-то вроде чахлого бульвара, ведущего к метро.

Она хотела поймать машину, но улица словно вымерла.

«Ну и хорошо, – подумала Ирина. – Пока до метро доберусь, хоть голова просветлеет».

– Подождите! – вдруг услышала она у себя за спиной и обернулась.

В лабиринтах одинаковых дворов и узких просветов между ними не было не только машин, но и людей, поэтому оклик наверняка относился именно к ней. И мужчина, торопливо шедший по улице, шел именно к ней.

– Вы шарф забыли, – сказал он, останавливаясь перед Ириной. – Это же ваш, да?

– Мой. Спасибо. Не стоило беспокоиться.

– Никакого беспокойства.

Он пожал плечами и улыбнулся. В его улыбке было что-то беспомощное, но Ирина знала, что улыбки людей, носящих очки, почти всегда выглядят беспомощными и что на самом деле это не что иное как обман зрения. Очки у него были узкие, в тоненькой светлой оправе, и лицо поэтому смотрелось интеллигентно. Скорее всего, тоже из-за обмана зрения.

«Что это ты как мегера злая? – усмехнулась про себя Ирина. – Вещь принесли, радуйся».

Шарфик был очень дорогой, с ручной дизайнерской росписью. Потерять его было бы жаль. Раньше было бы.

– Вы не подскажете, правильно я к метро иду? – спросила она. – Что-то, кажется, перебрала алкоголя – ориентацию в пространстве потеряла.

– Я могу вас проводить, – предложил мужчина; старательно собрав свой расфокусированный взгляд, Ирина наконец поняла, что он совсем молодой. – Здесь трудно ориентироваться, все ведь одинаковое.

– Это неудобно, по-моему. Чтобы вы меня провожали.

– Почему? – удивился он.

– Ну, из гостей вы ушли…

– Ничего. – Улыбка у него была такая же, как взгляд. – Они еще долго будут сидеть, успею вернуться. А вы неправильно идете. Вам в обратную сторону. Метро вон там.

Бульвар оказался совсем рядом, и не такой уж чахлый – весь он был устлан опавшими листьями. Листья чуть подмерзли и хрустели в вечерней тишине, как рассыпанное стекло. От их острого винного запаха в голове у Ирины просветлело. Во всяком случае, кружение стало чуть помедленнее.


Ее провожатый первым нарушил молчание.

– Меня зовут Глеб, – сказал он.

– Ирина. И в Живом Журнале тоже Irina. А у вас какой ник?

– Никакого. Я не пишу в Живой Журнал.

– Как же вы на этом сборище оказались? – удивилась она.

– Как сосед. Я в конце коридора живу.

– Это вы стол пожертвовали? – догадалась Ирина. – Напрасно. На него спирт пролили. Пятно останется.

– Ничего. Вы не сердитесь, – попросил он.

– Не буду, – искоса посмотрев на него, кивнула она.

Вообще-то она не любила, когда посторонние люди угадывали ее настроение, но то, как легко он понял, что она сердится неизвестно на что, почему-то не показалось ей неприятным.

– Жалеете, что впустую потратили время?

– Нет. Не такая уж я рациональная, и… И у меня даже слишком много пустого времени.

Последние слова вырвались помимо ее воли. Она ни с кем не собиралась откровенничать. Она вообще не была склонна к откровенности, тем более с незнакомым человеком.

– Но это же хорошо, – сказал он.

– Знаете, вы идите лучше, – сказала Ирина. – Я немного на бульваре посижу. Приду в себя, а то неприятно, когда голова кружится.

– Я подожду, – сказал он. – Если мешаю, то на другой скамейке. Здесь лучше одной не сидеть. – В его голосе прозвучали извиняющиеся интонации. – Наркоманов много. А им же удобнее сначала по голове стукнуть, а потом карманы осмотреть.

Он был довольно высокий, но худощавый. И очки на тонкой переносице, и особенно взгляд за этими очками не выдавали в нем чемпиона по боксу, который мог бы защитить от наркоманов. Во всяком случае, спокойной надежности, которая всегда исходила от мужа, Ирина в нем не почувствовала.

Мысль о муже пришла совершенно некстати. Ирина рассердилась за нее на себя, а заодно и на своего непрошеного защитника. Не глядя на него, она села на ближайшую скамейку. Он отошел в сторону и закурил. Запах дыма от его сигарет смешивался с винным запахом листьев. Ирине казалось неловким, чтобы посторонний человек стоя ожидал, пока она справится со своим настроением. Удивительно, но она понимала это только умом. Вообще же его присутствие не вызывало неловкости.

– Извините, Глеб, – сказала она. – Садитесь, если не спешите. Можно попросить у вас сигарету? Я свои все выкурила.

Он сел рядом, протянул пачку «Голуаз», щелкнул зажигалкой и сказал:

– Вы правда не расстраивайтесь. Ну, не очень удачный вечер. Но он же пройдет. А новый лучше будет.

– Сколько вам лет? – спросила она.

– Двадцать четыре.

– Я думала, еще меньше. Это вы от молодости говорите. Мне раньше тоже казалось, что время бесконечное. Этот вечер пройдет, другой придет… А теперь жадность какая-то появилась ко времени. Самой противно. – Ирина виновато улыбнулась. – Я, знаете, даже часы перестала носить. Слышу, как секундная стрелка потрескивает. Как будто дрова в печке сгорают.

Глеб смотрел на нее, и она чувствовала, что он вслушивается в ее слова, в звуки ее голоса, в переливы интонаций, которые она и сама не различает из-за пьяновато гудящей головы, – во все одновременно.

– Вам неприятно было слушать про новую хронологию? – спросил он.

А теперь она почувствовала, что этим вопросом, который мог показаться не более чем продолжением сегодняшнего общего разговора, он хочет отвлечь ее от мыслей о сгорающем времени. Что он понял эти мысли и понял, как тяжелы они для нее. Ирина смотрела на него со все возрастающим удивлением.

– Нет, про хронологию мне было все равно, – ответила она. – Я привыкла, что для большинства людей жизнь, как она есть, слишком сложна. Ну, они и пытаются ее упростить – схемы разные придумывают, еще какие-нибудь защитные игры. Их можно понять. Но участвовать во всем этом необязательно, вы правы.

Он не говорил, что ей необязательно участвовать в надуманных защитных играх. Но он говорил как-то… не только словами, оттого разговор между ними происходил странный.

– Надо же, а я не знал, как эту новую хронологию опровергнуть, – улыбнулся Глеб. – Оказывается, очень просто. Они говорят не о главном, в этом все дело, да?

– Мне кажется, в этом, – кивнула Ирина. – Потому их и опровергнуть трудно. Вы будете приводить им какие-то доводы против, а они вам точно такие же доводы за, и это наверняка будут более убедительные доводы, чем ваши. Но какой в этом смысл? Если надо объяснять, то не надо объяснять.

– Как-как? – переспросил он. – Здорово вы придумали!

– Это не я придумала. Это Зинаида Гиппиус. Не могу сказать, что она вызывает у меня приязнь, но слова, по-моему, правильные.

– Вы о ней как о своей знакомой говорите… – с каким-то медленным удивлением произнес он.

– Просто довольно много ее читала, еще когда в институте училась. Так что, пожалуй, она и есть моя знакомая. А вы где учитесь, Глеб? Хотя, наверное, уже закончили…

– Я не закончил. Я вообще не учился. Ну, в школе, конечно, а потом нет. Мне силы воли не хватило, – смущенно объяснил он. – И обстоятельства так сложились… Да нет, при чем здесь обстоятельства, просто не хватило воли. Я программы компьютерные пишу. Так, самоучкой выучился.

– Да? – удивилась Ирина. – А на компьютерщика не похожи.

– Разве компьютерщики какие-то особенные? – улыбнулся он. – С копытами и хвостом?

– Просто они говорят как марсиане, – объяснила Ирина. – Я однажды минут десять послушала, так только предлоги поняла, и то не все. – Она встала со скамейки. – Спасибо, что со мной посидели.

Глеб поднялся тоже. Они медленно пошли по бульвару.

– За что же спасибо? – сказал он. – Я сколько угодно с вами сидел бы. Мне хорошо и легко. Извините. Я тоже выпил, вот и говорю слишком… нахально.

То, как он говорил, меньше всего заставляло думать о нахальстве. Он смотрел на Ирину прямым взглядом, но и в этой его прямоте чувствовалось не нахальство, а, пожалуй, даже робость. Может, просто из-за очков. А может, из-за чего-нибудь другого. Это «другое» было такой же важной его частью, как улыбка.

– Хорошо, что мы выпили, – стараясь не засмеяться, сказала Ирина. – Нам хорошо и легко. – Ее каблук скользнул на опавшем листе, и она взяла Глеба под руку. – Просто я не ожидала, что мне может быть сейчас хорошо и легко, потому не сразу поняла, что это так.

– Почему не ожидали?

– Потому что у меня жизнь… разрушилась.

Она произнесла это слово и вдруг поняла, что оно – неправда. Оно было правдой вчера, сегодня утром, днем, вечером, всего полчаса назад. А теперь оно стало неправдой, и это произошло потому, что незнакомый человек шел рядом с нею по бульвару и листья однозвучно хрустели у них обоих под ногами. Это было странно, невозможно, но так же непреложно, как осень и вечер. Сознавать, что на свете есть что-то непреложное, не зависящее от событий твоей жизни, – это и было хорошо и легко. Ирина засмеялась. Глеб вынул свою руку из-под ее руки и положил ей на плечи, обнимая. Это было неожиданно, но как-то… Как и должно быть. Они шли рядом, почти не дыша, не глядя друг на друга, в сознании собственной растерянности и непреложности просходящего с ними.

Ирина остановилась первой и, не уклоняясь от руки, лежащей у нее на плече, обернулась к Глебу; его лицо было теперь совсем близко. Она всматривалась в его лицо, как будто хотела увидеть в нем что-то противоположное тому, что видела до сих пор. Но ничего противоположного не было – было то же ощущение прямоты и робости, только теперь оно было совсем рядом, потому что совсем рядом были его глаза за стеклами очков.

Прежде чем Ирина успела понять все это, Глеб поцеловал ее. Это был очень короткий поцелуй, и в нем была не страсть, не нежность даже, а все та же непреложность, которая так неожиданно и странно связала их этим вечером.

– Не уходите, – сказал он. – Не сердитесь на меня, не уходите.

Она улыбнулась его словам. Ей казалось странным, что он может думать, будто она хочет уйти. Будто она может уйти.

Стеклянный шелест листьев под их ногами стал таким же стремительным, как их шаги, когда они почти бежали обратно по безлюдному бульвару.

Глава 4

Через три дня после маминой смерти отец привел в дом новую жену.

Вернее, он не ее привел, а пришел с нею сам – перебрался жить в квартиру, из которой ушел пять лет назад, потому что теперь эта квартира освободилась. То, что освободилась она все-таки не совсем, ни отцу, ни его жене не мешало. Глеб был из тех детей, на которых можно не обращать внимания, потому что они не доставляют бытового беспокойства. Да и какой он был ребенок – в день маминой смерти ему исполнилось четырнадцать лет.

Отец был не злым человеком. Как только он стал жить в одной квартире с сыном, Глеб понял, что мама была права, когда говорила ему так об отце.

– Папа не плохой человек, Глебушка, – говорила она. – Он обыкновенный.

Она произносила это без осуждения. Она вообще никого никогда не осуждала, просто не видела в этом смысла. Мир такой, как есть, и люди такие, как есть – обыкновенные. Глеб понял это так же рано, как и то, что мама у него совсем другая. И что именно поэтому соседи завидуют ей и не любят ее, и только одна соседка, тетя Паша, сказала однажды: «Чему завидовать-то? Маша ведь не от мира сего».

Пять лет их с мамой жизни после отцовского ухода нельзя было назвать трудными. Мама уволилась из библиотеки, достала с антресолей бабушкину швейную машинку «Зингер» – раньше ее некуда было поставить в тесной комнатке, но отец ведь забрал свои вещи, и место осободилось, – купила толстую книжку про всякие портняжные дела, несколько пестрых журналов с выкройками и через неделю научилась шить. Еще через неделю у нее появились заказчицы, а вскоре они образовали даже небольшую очередь.

– Это же просто, маленький, – сказала она, когда Глеб восхитился ее способностями. – Такой выход всегда можно найти.

К тому же мама сдавала квартиру в малосемейке, оставшуюся после бабушки с дедушкой, к тому же в круг ее материальных потребностей входили только книги… Поэтому жили они если не богато, то безбедно, и мама могла не напоминать отцу о том, что у него есть сын, которого надо кормить и одевать. Она и не напоминала – не из гордости, а просто оттого, что в этом не было необходимости. Она обладала какой-то особенной чуткостью к необходимости и совершала только те поступки, которые этой, мгновенно ею понимаемой, необходимостью диктовались.

Едва ли не первым в классе Глеб стал обладателем собственного компьютера. Мама не побоялась разбаловать его этой дорогой и непонятной ей вещью как раз потому, что поняла, что она ему необходима. И он тоже понимал все, что она делает или не делает, хотя мама не объясняла свои действия с точки зрения житейской логики.

Одного он не мог понять: кому, зачем понадобилась ее смерть, какая страшная необходимость к этому привела?

Глеб заметил, что мама больна, только когда у нее начались обмороки. У него в глазах потемнело, когда он узнал, что диагноз давно ей известен.

– Почему ты мне не говорила?! – забыв, что он уже не ребенок, чуть не плача, кричал он. – Надо было лечиться, надо было… – Он захлебывался слезами и отчаянием.

– Я лечилась, Глебушка, – оправдывалась мама. – Я и сейчас лечусь. Но это не лечится.

Глеб излазил весь Интернет в поисках чудодейственного рецепта от лейкоза, хотя на первом же серьезном американском сайте понял, что мама его не обманывает: вылечить ее в самом деле невозможно. То же подтвердил и врач в клинике, куда ее положили. Даже на пересадку костного мозга надеяться было нечего.

– А я не подойду? – спросил Глеб, когда врач объяснил ему, что для такой пересадки нужен донор.

– Ты не подойдешь, – невесело усмехнулся врач. – Если бы родная сестра у нее была…

Но у мамы не было родной сестры. У нее не было на свете никого, кроме сына, и только о нем тревожилось ее угасающее сознание.

– Все-таки ты без меня не пропадешь, Глебушка, – говорила она; чтобы расслышать мамины слова, ему приходилось наклоняться к самым ее губам. – Тебе трудно будет, тоскливо, одиноко. Но все-таки ты не пропадешь.

Ему все равно было, пропадет он или не пропадет, меньше всего он думал сейчас о себе.

– Ты как чувствуешь, так и живи, – уже совсем почти неслышно говорила она. – Тебе скажут, это неправильно, даже глупо, особенно для мужчины. Но ты не обращай внимания. Как чувствуешь, так и живи.

Мама ошиблась. После ее смерти никто не говорил Глебу, правильно он живет или неправильно – никому просто не было до этого дела. Водворившись в квартире, отец сказал о другом:

– Надо нам с тобой по справедливости поступить, Глебка. Тебе меня попрекнуть нечем – сам знаешь, жилплощадь я вам оставил, когда уходил, хоть и на меня ее давали. Мебель тоже почти всю. Но не век же мне цыганствовать. Ты парень взрослый, должен понимать.

Он многозначительно кивнул на свою жену Валю, которая делала вид, будто смотрит телевизор и не прислушивается к разговору отца и сына. Многозначительность, впрочем, была излишней: Валя была беременна, этого трудно было не заметить даже Глебу, хотя вообще-то он ничего в таких делах не понимал. Но что сказать отцу, он все-таки не знал.

– Ребенок родится, то-се, – объяснил, заметив его растерянность, отец. – Тесновато нам тут будет. А чего ради тесниться, когда в Бирюлеве квартира стоит? Мать-то блаженная-блаженная, а насчет жилплощади бабкиной-дедкиной подсуетилась, на тебя оформила. Так что, сынок, не обессудь, все по совести. Не на улицу тебя гоню.

О том, что мама оформила на него бирюлевскую малосемейку, Глеб не знал. Он, можно считать, ни разу и не видел этой квартиры. Когда бабушка и дедушка были живы и он ездил с мамой к ним в гости, ему было пять лет, и он мало что помнил.

Он не думал только, что так тяжело будет оставить дом, в котором прошла вся его жизнь. Ведь мамы здесь уже нет, о чем же жалеть? Но когда за окном такси мелькнула бело-голубая табличка с надписью Нижняя Масловка на последнем доме его родной улицы, сердце у него сжалось.

Такси пришлось вызывать грузовое, хотя вещей у Глеба было мало. Но компьютер оказался громоздким, да и мамины книги заняли двадцать семь коробок, а ведь когда они стояли на полках, то казалось, что их совсем немного… Отец заплатил за такси, а его жена даже съездила накануне в Бирюлево и прибралась в квартире после съехавших жильцов. Их обоих не в чем было упрекнуть. Да Глеб и не думал о такой ерунде, как упреки. Думать об этом было бы так же нелепо, как, например, о том, на что он будет жить – отец сразу предупредил, что никаких денег, кроме скудных официальных алиментов, давать не сможет. Придумала же когда-то мама, на что будет растить ребенка, придумает теперь и ее подросший сын.

Да ему и придумывать особо не пришлось. К четырнадцати годам Глеб уже вовсю писал компьютерные программы и у него были даже заказчики, лихие студенты матфака МГУ, основавшие собственную фирму. Они ввозили из Америки подержанные компьютеры, знали все о жизни Силиконовой долины и о планах Билла Гейтса, в общем, всячески старались стать гражданами цивилизованного мира. А в цивилизованном мире, как известно, за оригинальные программы полагается платить разработчику, даже если он еще школьник.

Так что Глебу можно было не переживать о том, что он будет есть сегодня. И завтрашний день в самом деле, а не только по библейской пословице, обещал о нем подумать – об этом красноречиво свидетельствовал его компьютерный талант. Откуда этот талант у него взялся, являлось загадкой: мама была чистым гуманитарием, а отец и вовсе не имел склонности к наукам и работал то дворником, то сторожем, то разнорабочим. Впрочем, связало же что-то однажды таких разных людей, сделало его родителями; по сравнению с этим загадка собственных компьютерных способностей не казалась Глебу ошеломляющей.

После маминой смерти, когда прошла первая, все затмившая боль, его ошеломило совсем другое… Присмотревшись к жизни взрослых – а ему поневоле пришлось это сделать, потому что некому стало считать его ребенком, – Глеб как раз и понял, что так, как жила его мама, не живет больше никто. Он не мог точно сформулировать, в чем состоит отличие, все-таки для этого у него было слишком мало жизненного опыта, но видел, что жизнь вокруг него какая-то… обыкновенная. В этой жизни ничего не значили книги, которые так много значили для мамы, и даже не сами книги, а та сложная, трепетная жизнь, которая в этих книгах содержалась. Глебу казалось: если бы люди, с которыми он поближе познакомился, когда стал жить в одной из квартир длинного коридора малосемейки, даже и прочитали те книги, которые читала мама, то все равно не перенесли бы из них в свою жизнь то, что переносила она.

Это ощущение было смутным, не очень понятным, но Глеб знал, что оно правильное.

Узнав это, он растерялся. Прежняя жизнь кончилась, а новая была ему чужой, хотя он и был в ней, в общем-то, неплохо устроен. Он постарался как-то избыть свою растерянность – например, твердо решил не переходить в новую школу, хотя дорога в старую, из Бирюлева на Нижнюю Масловку и обратно, занимала три часа в день. Еще – не заводил новых друзей. Нет, он не презирал своих нынешних соседей по дому, среди них было не меньше хороших людей, чем плохих, – просто его к ним не тянуло.

Правда, и старых друзей у него осталось не много; он был не слишком общителен. Да вообще-то всего один настоящий друг у него был – Колька Иванцов, сосед по дому на Нижней Масловке. Дружба их была сильна своей необъяснимостью; слишком уж они были разные. Колька был на пять лет старше Глеба, но не читал сложных книжек – только про приключения. Он вообще не любил всяких сложностей, в отличие от своего молчаливого и задумчивого товарища, был веселым, неунывающим парнем и смотрел на жизнь простым и ясным взглядом.

А может, и незачем искать объяснений для того, что объяснений не требует. Детская дружба, как и первая любовь, не требует их никогда – она просто есть, вот и все.

Первой, а также и второй, и третьей любви у Глеба не было, зато Колька еще в школе не знал на этот счет никаких затруднений. Объекты его любви менялись так часто, что Глеб давно перестал их считать, замечал только, что все девчонки, которые нравятся его другу, непременно красивые, веселые и не дают себя в обиду. Правда, Колька их и не обижал – расставался с ними так же весело, как знакомился.

Впрочем, Глеб не вмешивался в амурные дела своего друга. После смерти мамы Колька остался единственным человеком, к которому не подходило слово «обыкновенный», и это было в нем самое главное. Что в нем, собственно, такого необыкновенного, Глеб объяснить не мог, но достаточно ему было увидеть Кольку, как мир тут же приобретал внятные очертания, во всем появлялся какой-то неведомый, но ощутимый смысл.

С пятого класса Колька постоянно занимался каким-нибудь спортом – то боксом, то легкой атлетикой, то плаванием. К семнадцати годам все эти разнообразные спортивные увлечения превратились в занятия многоборьем, и успехи оказались такими внушительными, что Кольку приняли в физкультурный институт, хотя и непонятно было, как он сдал вступительные экзамены, если, как сам со смехом говорил, делал четыре ошибки в слове «еще».

– Так у нас половина таких, – объяснил он Глебу. – Если вообще не все. Ну, пишет девчонка «карова» через «а», ну и что? Главное, чтоб в спортзале коровой не была.

Если трудно было понять, что привлекает Глеба в Кольке, то уж что привлекает этого бесшабашного парня в тихом очкарике Глебе, не понимал никто. Добро бы Колька тянулся к учености или испытывал перед ней и, соответственно, перед ее носителями какое-то особое благоговение, так ведь нет. Да у них в школе были ребята и поспособнее, чем Глеб Станкевич. Даже один математический гений был – поступил в МГУ в четырнадцать лет; был даже чемпион России по шахматам среди юниоров.

В их дружбе не было ни благоговения, ни покровительства. Это была просто дружба, и все. Какое-то… понимание, не требующее объяснений.

Единственное, что Колька не раз пытался объяснить Глебу: в чем суть отношений с девушками. Впрочем, попытки эти оказывались безуспешными.

– Зря ты комплексуешь, Глебыч, – сказал однажды Колька; Глебу было тогда четырнадцать лет, а ему девятнадцать.

– Ты насчет чего? Я не комплексую, – без особой уверенности проговорил Глеб.

– Насчет девчонок, насчет чего ж еще. Думаешь, они только мускулатуру уважают, а если у тебя очки, то ты им на фиг не нужен?

– Не думаю, – улыбнулся Глеб. – Я про них вообще не думаю.

– Так на что тогда обижаешься? Они ж чуткие, как кошки. Ты про них не думаешь, ну, и они тоже…

– Я и не обижаюсь, – пожал плечами Глеб. – Не думаю и не обижаюсь.

– Другому кому расскажи! – хмыкнул Колька. – Про девок только больные не думают. А ты здоровый.

Но Глеб не обманывал друга. Он действительно не думал про девчонок – по двум причинам. Первая причина была совсем незамысловата: в длинном коридоре бирюлевского дома почти сразу после его переезда нашлась брошенка Ленуся, которая охотно захаживала к симпатичному мальчишке-соседу. Никаких планов на его счет Ленуся при этом не строила – какие планы могут быть со школьником! Правда, она никогда не забывала, что от секса с молодым пареньком надо получать удовольствие, но этим, вполне, в общем-то, обычным, требованием ее небескорыстие по отношению к Глебу и исчерпывалось. Ленусина корысть лежала в другой сфере: она была твердо намерена выйти замуж, только чтобы обязательно расписаться в загсе, потому что законную жену все-таки потруднее бросить, чем любовницу. А поскольку Глеб в качестве кандидата в мужья не рассматривался, он мог считать Ленусю совершенно бескорыстной.

Эта-то причина и была так незамысловата, что непонятно даже, как Колька о ней не догадался. Вторая же причина, по которой Глеб не думал о девчонках… Называть ее он почему-то стеснялся. Точнее, не хотел говорить о ней даже с другом Колькой.

Если обыкновенность мужчин, которые его окружали, от отца до соседа по коридору, была проста в своей очевидности, то обыкновенность всех женщин, за которыми он вольно или невольно наблюдал, была обыкновенностью в какой-то огромной степени. Она была заложена в самой женской природе. Конечно, мама… Но, может, права была тетя Паша, когда говорила, что его мама не от мира сего? Не зря ведь даже в маминой внешности была какая-то особенная прозрачность – мир светился сквозь нее, она не заслоняла его собою. И умерла она от болезни, которую Глеб представлял себе как прозрачность крови…

Вообще же сквозь женщин мир не светился нисколько. Глеб понял это довольно рано, причем понял осознанно, отчетливо. Он помнил даже, когда и как это произошло.

Он тогда ездил в школу из Бирюлева первый год и старался найти в этих ежедневных утомительных поездках хоть что-то приятное. Приятной была разве что возможность читать в метро, да и то приятность эта была относительной, ведь читать можно было и дома. К тому же бывало, что он неправильно рассчитывал время, и книжка кончалась раньше, чем дорога.

А в этот день она закончилась совсем уж не вовремя, еще по пути в школу. Так что весь обратный путь Глебу пришлось провести в разглядывании вагонной рекламы. К тому же он невольно должен был вслушиваться в разговоры вокруг, которых за чтением обычно не слышал.

– Накладные – вчерашний день. Сейчас все наращивают.

– Дорого, Зин. И четыре часа в салоне сидеть.

– А куда торопиться? Если салон правильный, то самое то.

Глеб долго не мог понять, о чем разговаривают две женщины – немолодые, лет тридцати, – стоящие вместе с ним в закутке со стороны неоткрывающихся вагонных дверей. Ему стало даже интересно: что же это такое загадочное, из-за чего надо сидеть четыре часа в салоне, и в каком салоне? Он недавно прочитал книжку про Великую французскую революцию и сразу представил себе салон мадам Рекамье.

Только минут через пять он сообразил, что женщины говорят про ногти и про парикмахерскую. Еще минут пять после этого он вслушивался в подробности их разговора: какими слоями эти ногти наращивают, как долго сохнет каждый слой, что на них, нарощенных, можно нарисовать… Глебу казалось, что он уже знает про ногти все, что можно про них знать, и даже сверх того, но, наверное, он ошибался. Женщины разговаривали пятнадцатую минуту, двадцатую, двадцать пятую, а тема была все та же.

Когда они наконец вышли из вагона – говорили они в этот момент о том, можно ли в домашних условиях сделать правильный французский маникюр, – Глеб чувствовал, что голова у него идет кругом, притом в буквальном смысле слова. Он просто не представлял, что люди могут так долго разговаривать о совершенно неважных вещах, находя в таком разговоре бесконечный интерес!

С тех пор он иногда даже специально отрывался от книжки и прислушивался к женским разговорам в метро. Эти разговоры поражали его даже не тем, о чем они велись, а количеством подробностей. Зачем они нужны, эти подробности, кому они нужны? Женщины рассказывали друг другу, как в воскресенье собирались у кого-то на даче, кто во что был одет, кто принес к столу коньяк, а кто копченую курицу, кто пришел первым, а кто третьим, кто как на кого посмотрел, кто с кем танцевал, во сколько вызвали такси, чтобы ехать домой, почему оно не пришло вовремя…

Мир дробился, превращался во множество мелких точек, исчезал… Или нет, не исчезал – наоборот, делался плотным, непрозрачным, весь состоял из того, что можно потрогать рукой. И делали его таким женщины, сомнений в этом у Глеба не осталось.

И зачем ему было думать о женщинах, если он не хотел жить в созданном ими бессмысленном мире?

К счастью, в этом и не было необходимости. Компьютерный – даже не виртуальный, к нему Глеб был равнодушен, а кибернетический – мир надежно отгораживал его от мира внешнего. В этом мире компьютерных программ, в котором он научился ориентироваться лучше, чем какой-нибудь индеец Виннету в своей прерии, все было сложно и вместе с тем стройно. Он был очень разумно устроен, этот мир, но разумность его не была схематичной или примитивной – она была трепетной, как листья осины. Осина росла под окном бирюлевского дома, листья у нее трепетали всегда, даже когда совсем не было ветра, и Глеб любил ее за этот трепет.

Точно так же любил он непростой кибернетический мир, в который сумел войти благодаря своим, довольно, по его мнению, обычным для постиндустриального века способностям.

И он никуда не собирался выходить из этого мира. До тех пор, пока не пошел на вечеринку к соседу Гене.

Глава 5

Из-за Гениной двери не доносилось шума. Вернее, шум или хотя бы легкий шумок доносился из-за всех дверей, коридор гудел этим обычным вечерним гулом полукоммунальной жизни, и Генкин шум не привлекал внимания.

Впрочем, и ничто внешнее не привлекало сейчас Глебова внимания. Его дверь была последняя, в закутке у окна. Он шел по коридору, держа Ирину за руку. Ему казалось, как только он отпустит ее руку, она сразу исчезнет. Просто сольется с вечерним воздухом, как сливаются с ним в темноте очертания осины за окном.

Уходя на вечеринку к соседу, Глеб забыл выключить компьютер и настольную лампу. Экран мерцал звездными точками, а лампа была неяркая – не освещала, а лишь высвечивала небольшое пространство вокруг себя, и от этого комната казалась красивее и таинственее, чем вообще-то была.

Ирина села в кресло. Она не озиралась, не разглядывала комнату, и Глеб понимал: ей не то что неинтересна его жизнь, которая проходит здесь, а как-то… неважны внешние подробности этой жизни. Как и ему. Шарф, который он отдал ей на улице, она до сих пор держала в руке, а теперь положила себе на колени.

Глеб так обрадовался, когда она забыла этот шарф в Генкиной прихожей! Весь вечер он смотрел на нее потрясенным взглядом, не зная, как к ней подойти, и яркий шарфик показался ему единственной дорожкой, по которой он может хоть как-то приблизиться к этой необыкновенной женщине, которая так незаметно сидела в углу дивана.

Ему не верилось, что это было всего полчаса назад – он поднял с полу ее шарф, выбежал вслед за нею на улицу, окликнул ее, она обернулась… Ему казалось, она всегда сидела вот здесь, в его комнате, и смотрела на него потрясенным взглядом. У нее были необыкновенные глаза – не цветом, а… всем. Просторные и темные, как вечерний воздух, и как вечерний воздух прозрачные.

Он сел напротив на стул. Наверное, надо было предложить ей вина или чаю, но он не мог. Не мог разговаривать с нею о том, что не было сейчас главным. Не для него главным – для нее. Хотя что значит – не для него? Теперь получалось, что и для него тоже.

– Но почему вы думаете, что ваша жизнь разрушилась? – спросил он.

– Знаете, теперь я уже так не думаю.

Она смотрела растерянно.

«Как это может быть, чтобы и темные, и прозрачные?..» – глядя в ее глаза, подумал Глеб.

– И правильно. Не надо, – сказал он.

Она улыбнулась.

– Вы так думаете?

– Я так знаю, – неловко ответил он. И поправился: – Я так… чувствую.

– Это странно.

Теперь растерянность была не только в ее взгляде, но и в голосе.

– Что?

– Что вы чувствуете… Вы всегда так?

– Всегда.

Он легко понимал ее вопросы, хотя для постороннего уха они, наверное, звучали непонятно. Но он не чувствовал себя посторонним ей ни в чем. Как такое получилось, почему?.. Он не знал.

– Может быть, так и есть с моей жизнью, как вы говорите. Как вы чувствуете. Может быть, я этого просто не понимала. Вот до этой минуты не понимала. Я, знаете, всю последнюю неделю вообще из дому не выходила, а в замкнутом пространстве все ведь кажется преувеличенным. Если со стороны смотреть, то, конечно, ничего особенного со мной не случилось.

– Я не потому, что со стороны.

– Да и отовсюду ничего особенного. У мужа другая женщина, беременна от него. Я сказала, чтобы он поступал как знает. Он ушел.

– Может быть, он вернется?

Глеб почувствовал, что эти слова прошли по его горлу так, как будто внутри оно было обернуто наждачной бумагой.

– Может быть. Не уверена, что вернется. И не уверена, что хочу этого.

– Вы просто обижены на него.

– Я не знаю. Я перестала понимать, что чувствую. К нему. Иногда такую ненависть, что желаю ему… смерти. Мне тогда страшно становится. – В ее голосе на мгновение мелькнули нервные, лихорадочные нотки и тут же исчезли. И растерянность в глазах стала пронзительной. – Я вообще не понимаю, что со мной происходит, – тихо сказала она. – И… сейчас.

– А сейчас не надо. – Глеб придвинул стул ближе к креслу, в котором она сидела; его колени почти коснулись ее колен. Он протянул руки и накрыл ее руки, лежащие на подлокотниках. – Зачем же сейчас понимать?

– Но ведь и правда странно… То, что сейчас.

– Ну и что?

– Ничего. – Она улыбнулась. Пронзительная растерянность в глазах исчезла. Ее руки дрогнули под Глебовыми ладонями, но она не убрала рук. – Вы правы. А я ведь вас даже не заметила, – удивленно добавила она. – Там, в гостях. А сейчас мне кажется, вы… всегда были.

– Мне тоже. Хотя я вас и в гостях заметил.

– Улыбнитесь еще, – попросила она. – Вы так улыбаетесь… необыкновенно.

Глеб наклонился и поцеловал ее. Ее губы дрогнули под его губами так же, как руки под его ладонями. Как листья дерева под окном вздрагивали от вечернего ветра. Вся она была как лист, как вечер, все это было в ней или, может, было видимо сквозь нее, потому что она ничего в мире не заслоняла собою, а только проясняла.

– Не уходите, – сказал Глеб.

Поцелуй был короткий – он лишь чуть-чуть коснулся ее губ, – но его губы горели теперь так, как будто они целовались долго и горячо.

Она молчала.

– Пожалуйста, – повторил он. – Это… не надо, чтобы вы уходили.

– Я не знаю, – наконец ответила она. – Я не могу так… безоглядно. Хотя, наверное, так и надо. Но я не могу. Может, потому что я просто старше вас.

Глеб улыбнулся. Она сразу улыбнулась тоже.

– Старше? – переспросил он. – Да разве это важно?

– Неважно. Я просто пытаюсь объяснить. Себе пытаюсь. Только все равно не получается. – Она улыбнулась снова, теперь уже виновато. – Вы меня проводите все-таки. Пожалуйста.

Глеб поднялся со стула первым – почувствовал, что она не может вынуть руки из-под его ладоней. Она сразу поднялась тоже.

– До дому – можно? – спросил он.

– Да.


На улице стало совсем ветрено. Ветер гудел, и звук, с которым носились по бульвару листья, тоже казался уже не легким стеклянным шелестом, а неутихающим гулом.

Глеб и Ирина шли по бульвару к метро.

– А чему вы улыбаетесь? – спросил он. И торопливо поправился: – То есть улыбайтесь, пожалуйста!

– Мне хорошо, – сказала она, на ходу заглядывая ему в глаза. Ее глаза сливались с прозрачным вечерним воздухом, но Глеб все равно видел в них каждый отблеск и каждую черточку. – Мне очень с вами хорошо. Этому и улыбаюсь. И еще я вспомнила… Только вы не смейтесь надо мной!

– Не буду. А что вы вспомнили?

– Да стихи. Мне они вечно некстати вспоминаются.

При всей своей любви к чтению Глеб почти не знал стихов. Ну, только те, которые учил в школе на отметку. Память у него была хорошая, но почему-то плохо удерживала их – наверное, была настроена иначе, чем это требовалось для запоминания едва уловимых сочетаний то ли мыслей, то ли слов, то ли просто звуков, которые и были стихами.

– Вряд ли некстати. – Он остановился. – А вы их скажите мне, а?

– «Ветер всхлипывал, словно дитя, – сказала она. – За углом потемневшего дома. На широком дворе, шелестя, по земле разлеталась солома… Мы с тобой не играли в любовь, мы не знали такого искусства, просто мы у поленницы дров целовались от странного чувства. Разве можно расстаться шутя, если так одиноко у дома, где лишь плачущий ветер-дитя да поленница дров и солома. Если так потемнели холмы, и скрипят, не смолкая, ворота, и дыхание близкой зимы все слышней с ледяного болота…»

Глеб обнял ее, и она прижалась холодной щекой к его щеке, горящей, как весь он горел сейчас.

– Это не странное чувство, – шепнул Глеб в уголок ее губ. – Я вас люблю. – Он почувствовал, как она вздрогнула, и повторил: – Люблю. Я не знал, как же это вообще понимают, а оказывается, очень просто. Сразу.

– Вам кажется, – шепнула она. – Это просто вечер такой. Нам с вами кажется.

Но и это «нам с вами», и холодная ее рука, сжимающая его руку, – все спорило с ее словами.

Она осторожно высвободилась из его объятий, и они молча пошли дальше по бульвару. У метро Глеб остановил машину, они с Ириной сели на заднее сиденье, она назвала свою улицу. Глебу казалось, невозможно быть ближе, чем это уже произошло, но в тесноте и полутьме машины близость между ними переменилась – стала какой-то осязаемой. И эта новая близость была так же сильна, как та, что ей предшествовала, и Глеб вздрагивал всем телом, целуя Ирину, теперь уже не легкими, едва ощутимыми касаниями губ, а долго, неотрывно, и она отвечала на его поцелуи, или даже не отвечала, а просто целовала его; они не разбирали, кто кому отвечает.

Они вышли из машины возле трех высотных домов, просторно огороженных чугунной решеткой. Невозможно было поверить, что сейчас надо будет расстаться. Зачем надо, кому?!

– Пожалуйста, идите, – сказала Ирина.

– Мне не кажется! – проговорил Глеб; он расслышал в своем голосе отчаяние. – При чем здесь, такой вечер или другой? Мне ничего не кажется!

– Пожалуйста, – повторила она. – Я не хочу на этом играть.

И прежде чем он успел возразить, вообще сказать хоть что-нибудь, она вскинула руки ему на плечи, быстро поцеловала в еще горящие прежними, долгими поцелуями губы и торопливо пошла к калитке, рядом с которой стояла будка охранника. Глеб видел, как она входит в калитку, идет по неширокой дорожке к дому, приостанавливается… Он знал, почему она приостановилась. Ему так же хотелось, чтобы она обернулась, как хотелось этого ей. Но Ирина не обернулась – все ускоряя шаг, пошла дальше. В подъезд ближайшего к ограде дома она уже не вошла, а вбежала.

С этим ничего нельзя было сделать. Глеб не знал, как называется сила, которая разлучает их так необъяснимо и безжалостно, но сделать ничего не мог. Он стиснул зубы и закрыл глаза. Надо было привыкнуть к своей беспомощности. Но он не хотел привыкать.

Открыв глаза, он посмотрел на стену дома, в подъезде которого скрылась Ирина. Вечер был поздний, и стена светилась лишь редкими окнами. Он поднялся по ним взглядом, словно по лесенке, и увидел, как зажглось на каком-то высоком этаже, там, где стена уже сливалась с темным небом, еще одно окно. Конечно, кто угодно мог включить свет. Но Глеб знал, что свет в небе включила она.

«Расстаться шутя? – подумал он с горечью. – Получается, можно».

Он попытался обидеться на нее, но это у него не получилось. Обида была слишком мелким, слишком детским чувством, чтобы возникнуть в связи с нею.

«Ничего не странное это чувство, – повторил он, как будто бы споря с нею. – Обыкновенная любовь. Ты разве не знаешь?»

Наверное, любовь она знала к своему мужу, который ушел теперь к другой женщине, может быть, к кому-нибудь еще – только не к нему. Конечно, это было так. Но он в это не верил.

Глава 6

– Так и знал, что этим кончится.

Колька глотнул пива и, поморщившись, отставил кружку. Вряд ли он морщился из-за слабенького пивного хмеля – конечно, из-за того, что сразу назвал Глебычевой мальчишеской дуростью.

Они сидели в пивном подвальчике на Нижней Масловке уже второй час, и все это время Колька объяснял Глебу, чем мужик отличается от красной девицы. Для того чтобы объяснить другу, что с ним произошло, самому Глебу понадобилось три минуты. Да и тех не понадобилось: объяснить это все равно было невозможно.

– Почему – кончится? – пожал плечами Глеб. – И что – это?

– Отношение твое к бабам дурацкое, вот что. Вроде ты их трахаешь направо-налево десять лет уже, а все равно они для тебя… Ну, как это называется, когда только в общих чертах что-нибудь представляешь?

– Абстракция, – улыбнулся Глеб.

– Типа того, – кивнул Колька. – Ничего ты про них не понимаешь! Вот и выдумал черт знает что. – И, не дождавшись от друга возражений, хмыкнул: – Сериалы вроде не смотришь, где ж ты такого понабрался? С первого взгляда только коты в кошек влюбляются. И крыша от любви у котов только едет. Ну ничего, переспишь с ней, все пройдет. Хорошо, она хоть замужем, а то с тебя и жениться сталось бы. С первого взгляда.

– Муж от нее ушел.

– А это, я так понял, еще неизвестно. Как ушел, так и обратно придет. Милые бранятся, только тешатся.

– Не знаю, что для нее лучше будет.

– Сдурел ты, Глебыч! – Колька так возмутился его бестолковостью, что поперхнулся пивом и закашлялся. – Твое какое дело, что для нее лучше? Родная она тебе, что ли? Без тебя разберется! – вытирая слезы, проговорил он.

– Да. Без меня.

Ирина сказала ему то же самое, что теперь говорил Колька. Конечно, не про кошек и котов, но по сути…


В тот вечер, когда Глеб смотрел на Иринино окно, светящееся в темном небе, он не сразу сообразил, что даже не спросил у нее номер телефона или «аськи». Вообще-то он был точен во всем, что касалось информации, иначе и невозможно было существовать в пронизанном информацией, основанном на ней мире, в котором он благополучно существовал. Но все, что произошло с ним в тот вечер, слишком из его мира выпадало. Поэтому ему так же не пришло в голову узнавать у Ирины какую-то информацию, как не пришло бы в голову спросить об этом ударившую его молнию.

Но считать первую встречу с нею последней – это было выше его сил. Он не ждал от этой первой встречи того естественного и понятного продолжения, которое вполне могла бы иметь встреча с понравившейся женщиной. Он сам не знал, чего ждет. Чтобы то пронзительное ощущение полного, ненарушимого соединения с женщиной, сквозь которую светился мир, не кончалось никогда – так, наверное.

«Она говорила, что целую неделю из дому не выходила, – вспомнил Глеб. – Может, еще неделю не выйдет».

Но другой возможности увидеть Ирину, как только ждать ее рядом с домом, он не видел. Это было глупо, это было таким мальчишеством, над которым, узнай Ирина об этом, она должна была бы посмеяться. Но лучше было увидеть ее смеющейся над ним, чем не увидеть вовсе.

К счастью, напротив ее дома, в небольшом сквере, обнаружилось кафе, иначе Глеб просто замерз бы, сидя на скамейке. Иринино окно было высоко, но он был дальнозоркий и, как только снял очки, окно словно приблизилось к нему. Даже в утреннем сумраке он различил, как раздвинулась занавеска, открылась форточка. Наверное, Ирина проснулась и проветривала комнату.

Вчерашний вечерний мороз сменился прозрачным утренним туманом. Глеб посидел в кафе еще полчаса и вышел на улицу. Выходить было незачем, но ему не сиделось на месте – так же, как всю эту ночь не спалось.

Ирина вышла из дому через пятнадцать минут после того, как открылась форточка. Глеб смотрел, как она идет от подъезда к чугунной калитке, набрасывает на голову широкий капюшон красного пальто. Туман незаметно перешел в изморось, она висела в воздухе, и Ирина шла в светящемся серебряном облаке.

Глеб подошел к ней, когда она перебежала небольшую дорогу, у обочины которой стоял киоск. Она не удивилась, увидев его; то, что мгновенно сверкнуло в ее глазах, не было удивлением.

– Я даже телефон ваш не спросила, – сказала Ирина. – Чтобы вам сказать… Не надо всего этого, Глеб. Вы что-то такое про меня выдумали, а это неправда. Я самая обыкновенная.

– А вы? – спросил он.

Он опять спросил невпопад и непонятно, но она поняла.

Ирина улыбнулась.

– И я, конечно, тоже выдумала. Но утро вечера мудренее, вы же сами знаете.

– Не знаю. Ваш муж вернулся?

Это было единственное, что его беспокоило. Все остальное было не из области внешнего, а потому зависело только от них – от него и от нее.

– Нет. Но не надо об этом спрашивать.

– Извините. Я просто хотел вас видеть. Честное слово, больше ничего. И я ведь тоже ваш телефон не спросил, потому и пришел. Проводить вас?

– Да я просто за сигаретами вышла. Вот сюда, в киоск. Мне больше никуда не надо.

Верхние пуговицы ее пальто были не застегнуты. Напрасно она пыталась его уверить, что она обыкновенная – у нее даже пуговицы были необыкновенные, не круглые, а длинные, деревянные палочки в широких накидных петлях. Впервые Глеб обращал внимание на такую мелочь, как странно! Хотя что странного? Ничто, связанное с нею, не казалось ему мелочью.

– Вы не сердитесь, что я про мужа спросил, – сказал он. – Просто я хотел вам сказать… Может, вы его не ждите больше, а? Выходите за меня замуж.

– Господи! – воскликнула Ирина. – Да что же вы такое говорите! Я уже вышла из того возраста, когда нравятся такие красивости. – И неожиданно добавила, глядя ему в глаза своими неспокойными, поблескивающими из-под капюшона, из серебряного тумана глазами: – А вы, мне кажется, никогда в него и не входили.

– Не входил, – кивнул он. – Возраст тут вообще ни при чем. Выходите за меня замуж.

– Я уже замужем… была, – спокойно, как маленькому, объяснила она. – И больше не собираюсь. Знаете, Глеб… Может быть, вам это будет неприятно, но и в те времена, когда я влюбилась в своего мужа, это произошло не с первого взгляда. Видимо, я просто неспособна на такие страсти.

Что на это можно было сказать? Глеб и не стал ничего говорить – он притянул Ирину к себе и поцеловал. Она закрыла глаза и не ответила на его поцелуй. Но и не отстранилась. Она словно прислушивалась к нему. Губы у нее были холодные, как и вчера, и все его тело, тоже как и вчера, пронизывал счастливый холод, когда он целовал ее.

– Я должна разобраться, – тихо сказала Ирина. – Не в вас, не в вас! – торопливо добавила она, подумав, наверное, что он может обидеться на эти слова. Глаза ее снова блеснули из-под низко надвинутого капюшона. – Что со мной происходит, вот в чем. Я живу в каком-то подвешенном состоянии. Раньше даже не понимала, что это такое, а теперь… Иду и земли под собою не чувствую. Мне не хотелось бы вас в это втягивать. Я с собой должна разобраться, и… – Она замолчала.

Глеб понимал, что разобраться с собой означает для нее поговорить с мужем.

– Я буду ждать, – сказал он. – Что мне остается делать?

– Мало ли, – улыбнулась Ирина. – Вчера в это время вы меня вообще не знали и делали же что-то.

Вчера в это время он делал даже не что-то, а как раз придумал одну хитрую штучку для новой программы, тоже им придуманной. «Штучка» позволяла ставить эту сложную и совершенную программу на самые примитивные компьютеры. Защиту для нее Глеб сделал еще раньше, и в совокупности все это означало, что программа будет продаваться влет, потому что конторы с компьютерами имелись уже во всех провинциальных городках, но, сколько ни называй эти конторы офисами, а простенькие агрегаты – оргтехникой, к современному программному обеспечению они были приспособлены слабо. Он придумал, как сочетать несочетаемое, и мог гордиться собой.

Глеб вспомнил, какой восторг ощутил вчера утром, когда, потирая уставшие за ночь глаза, увидел на мониторе то, чего так долго добивался от своего ума, интуиции, вдохновения… Неужели это было с ним, неужели он мог, не зная ее, думать, будто знает о жизни что-то самое главное?

– Я буду ждать, – повторил он.

– Я пойму, что происходит, и мы с вами поговорим, – сказала Ирина. – Не о замужестве, конечно, – улыбнулась она, – но просто… Оставьте мне номер «аськи», я с вами свяжусь. Вы ведь, наверное, постоянно в Сети?

– Нет.

– Странно, – удивилась она. – Я думала, все программисты – сетевые жители.

– Я не хочу говорить с вами по «аське», – уточнил он свой ответ.

Он не то что не хотел – не мог говорить с нею, не видя ее сливающихся с воздухом глаз, не зная, что в любое мгновение может почувствовать в своей руке ее холодную руку и этот холодок счастья.

– А я не хочу втягивать вас в свою жизнь, – твердо сказала Ирина. – Она не то, в чем вам стоит вариться.

– Вы мне лучше позвоните. – Глеб достал из кармана куртки и опустил в широкий клетчатый карман ее пальто свою визитку. – Когда сможете.

Он знал, что если она не позвонит, то он снова будет ждать ее под окнами ее дома.

Ирина не ответила. Вместо ответа она вдруг положила руки ему на плечи и, вглядевшись в его глаза, прижалась щекой к его щеке. Потом торопливо отстранилась, отшатнулась, отвернулась, перебежала дорогу и, все ускоряя шаг, пошла по асфальтовой дорожке к своему подъезду. Как вчера вечером. Пошла разбираться в своей жизни – без него.


– Без тебя она со своим мужиком разберется, – повторил Колька. – Мой тебе совет, Глебыч, не лезь ты в это. Даже если сама попросит. Они же, бабы, сами не знают, чего хотят. Просят об одном, надеются на другое, ожидают третьего… Надька вон моя, еще и не баба даже, а уже точно такая и есть.

– Как она? – улыбнулся Глеб. – Все такая же самостоятельная?

– А куда она денется, самостоятельность ее? – пожал плечами Колька. – В мамочку удалась.

Надей звали его десятилетнюю дочку. К удивлению Глеба, друг женился рано, на первом курсе института. Правда, сам Колька не видел в этом ничего удивительного, потому что женился «по залету», на той из своих многочисленных девчонок, которая, как он, смущенно посмеиваясь, объяснил, проявила кремень-характер и категорически отказалась делать аборт, сколько он ни стращал ее горькой участью матери-одиночки.

Глеб впервые увидел Колькину невесту на свадьбе и сразу подумал, что другу, пожалуй, не стоит переживать из-за такой скоропалительной женитьбы. Галя – вернее, Галинка, так ее все называли – не производила впечатления безответной жертвы мужского коварства. Хотя живот у нее, как сетовала Колькина мамаша, лез на нос, невеста не обращала на это ни малейшего внимания, и в ее черных глазах не сверкало ни искры смущения. В них сверкали совсем другие искры – быстрого, приглядчивого интереса ко всему, что оказывалось в поле ее зрения и даже выходило за границы этого поля. Удивляться этому, впрочем, не приходилось: Галинка училась на журфаке, так что любопытство и должно было быть ее профессиональным качеством. С Колькой она познакомилась, когда после первого курса проходила практику в газете «Комсомольская жизнь» и пришла писать про городские соревнования, в которых он занял первое место. Через полгода после этого они поженились, а еще через три месяца Галинка родила дочку. Ни университет, ни работу в газете, где ее после практики оставили корреспондентом, она при этом не бросила, только перевелась на вечернее отделение.

– Она у меня вообще не девка, а электровеник какой-то, – с оттенком гордости заметил молодой муж, когда они с Глебом отмечали у него в коммуналке на Нижней Масловке рождение дочери. – До самого роддома по командировкам моталась. И вот же я чего не понимаю: целый день ее дома нету, а вечером прихожу – рубашки выглажены, обед на плите. Борщ, жаркое, все как положено… Все-таки у них в военных городках девчонок правильно воспитывают, наши-то, кроме как сосиску сварить, ничего не умеют.

Как протекала десятилетняя семейная жизнь его друга, Глеб, конечно, не следил, но, кажется, Колька был ею доволен. Или, во всяком случае, быстро к ней привык. Кроме упрямой самостоятельности, которая не нравилась свекрови и которую переняла дочка, у Галинки обнаружилось множество других качеств, причем не только в области домашнего хозяйства. Для Кольки, похоже, самым ценным являлось то, что жена не стоит над ним со свечкой и не исследует содержимое его карманов, а если стоит и исследует, то не закатывает ему в связи с этим скандалов. Было ли это Галинкиной сознательной женской политикой, неизвестно, но в результате такого отношения Колька уже через пару лет семейной жизни перестал заглядываться на хорошеньких девчонок.

– А что я в них нового выгляжу? – сказал он однажды Глебу. – Глазки, губки, ножки… Между ножек тоже у всех одно и то же. Мне этого дела и с Галкой хватает. Она к тому же хоть не грузит. Бабы же вообще-то только и знают прибедняться: ах, я беспомощная женщина, ах, порешай мои проблемы, подставь крепкое мужское плечо… А у самих плечики такие, что лоб об них расшибешь.

Дочка Надя удалась все-таки не только в маму, но и в папу. Галинкин интерес к жизни и точно направленное упорство сочетались в ней с Колькиной лихостью. С первого класса она была отличницей, но очень уж необычной отличницей – не зубрила уроки, а учила только то, что понимала, не заискивала перед учителями, не боялась плохих отметок по поведению и без труда ставила на место любого, кто пытался ею командовать, неважно, был это сосед по парте или классная руководительница.

По мнению Глеба, все эти качества – и жены Колькиной, и дочери – можно было оценивать только положительно. Поэтому его удивила тоска, прозвучавшая в голосе друга, когда он заговорил сейчас о своих женщинах. Правда, может быть, тоска эта относилась вовсе не к ним. И даже наверняка не к ним: в Колькиной жизни были другие, с женщинами не связанные обстоятельства, которые вполне могли нагонять тоску.

– Тренироваться не пробуешь? – осторожно спросил Глеб.

– А зачем? – пожал плечами Колька. – В большой спорт мне дорога закрыта, а так, для самоутверждения… Старый я уже, Глебыч, – невесело улыбнулся он. – Поздно самоутверждаться.

Глеб не думал, что в тридцать лет Кольку можно считать старым. Но возражать ему не стал – не хотел бередить рану. А она была, и глубокая, Глеб прекрасно это знал. И что спокойствие у Кольки напускное, знал тоже.

– Звонил бы хоть почаще, – сказал Глеб. – Не говоря, чтоб заходить.

– Ты звони. И поосторожней там смотри. Дамочки эти… Знаю я их. Муж у нее, может, крутой. Напустит бандитов, будешь потом… – Колька отставил пустую кружку и поднялся из-за стола. – Не стоит она того, любовь, – добавил он. – Да и не нужна она. Нагуляйся, чтоб из ушей лезло, потом найди себе надежную девчонку и живи, вот и все.

Глава 7

«Надо устроиться на работу, – подумала Ирина. – В офис. Теперь надо деньги зарабатывать».

Но, говоря себе это, она понимала, что кривит душой. Никакие особенные деньги ей были не нужны – зачем, одной-то? Во всяком случае, ей не нужны были деньги большие, чем те, которые она и так могла заработать привычным домашним трудом над переводами.

Поэтому желание устроиться на работу в офис определялось, конечно, одним лишь малодушием и боязнью ежедневного одиночества. Да, по правде говоря, и не было у нее такого желания…

Вместо всех желаний у нее в душе было лишь смятение. Оно было таким сильным, что гудело в груди, как снежная буря. Ничего подобного не было, ни когда она увидела мужа, целующего светловолосую девочку Катю, ни когда, ничего Ирине не объясняя, он закрыл за собой дверь квартиры.

Смятение началось в тот вечер, когда она услышала стеклянный лиственный шелест под ногами идущего рядом с нею человека, почувствовала, как вздрагивает его рука у нее на плече, и поняла, что в ее жизнь вошло что-то совершенно непреложное, от нее самой не зависящее.

Ирине ни одной минуты не казалось, что это любовь. Она знала, что такое любовь, потому что любила Игоря, и хотя это чувство к нему сменилось теперь едва ли не ненавистью, забыть, какое оно, было все-таки невозможно.

А теперь… Теперь в душе у нее гудело только смятение, это она понимала. Но вместе с гулом смятения стоял в ее душе гул счастья, и понять, что это, почему так, – она не могла.

Она не обманула Глеба, когда сказала, что живет в подвешенном состоянии. Прежде ей казалось, что счастье – это нечто определенное, теперь же счастье было, а определенности между тем не было совсем; в этом она и хотела разобраться.

Но разобраться в этом без разговора с Игорем было невозможно. Легко было сказать: «Поступай на свое усмотрение», – и гордо не выйти за ним в прихожую, чтобы он не подумал, будто она хочет его удержать. Но что делать теперь, когда дни идут за днями, смятение не проходит, и счастье не проходит, а его нет как нет, и определенности нет тоже?..

Можно было, конечно, просто позвонить мужу в офис или на мобильный. Но что-то мешало ей это сделать. Да не «что-то» – Ирина со смущенным изумлением поняла, что ей мешают слова, которые произнес этот дальнозоркий мальчик: «Я не могу говорить с вами по «аське». Она сразу поняла, что он хочет сказать этими словами, она вообще понимала все, что он хотел сказать. Даже когда он говорил сбивчиво и непонятно, все равно – это как будто бы сама она говорила себе, его голос звучал у нее внутри отчетливее, чем собственный.

И она тоже не могла говорить с мужем, не видя перед собою его глаза. Не потому что ей хотелось пристыдить его, а потому что без этого невозможно было бы понять, что происходит с ним сейчас и что будет дальше, а значит, и разговор был бы не нужен.


Игорев офис находился рядом с Белым домом, на Дружинниковской улице. Это было респектабельно и престижно, но каждый раз, когда Ирина бывала у мужа на работе, она удивлялась, как такое может быть, чтобы в самом центре Москвы, в пяти минутах ходьбы от резиденции правительства, район выглядел так, словно его облюбовали для житья люмпены. К тому же она ведь обычно заходила к мужу на работу вечерами, если они собирались в театр или в ресторан, поэтому впечатление мрачноватой угрозы, которой дышали запутанные дворы, и темные закоулки между домами, и лица людей в этих дворах и закоулках, – только усиливалось.

Таким оно было и сейчас, это впечатление. Ирина шла по Дружинниковской, сумерки сгущались с каждым ее шагом, улица была пустынна, хотя в двух шагах отсюда, у метро и у Киноцентра с его рестораном и казино, кипела жизнь.

«Как в Барселоне, – вдруг подумала она. – Ну да, точно! Как в Баррио Чино».

Барселона вспомнилась некстати – туда они ездили с Игорем прошлым летом, и теперь получалось, что это было их последнее путешествие вдвоем. Город, наполненный домами Гауди и, главное, его духом, понравился Ирине необыкновенно, а Игорю не очень: он сказал, что необыкновенность барселонской архитектуры – это и не необыкновенность вовсе, а просто нарочитость, и что он от этой нарочитости устал. Ирина не обиделась – глупо было бы обижаться на то, что у них с мужем не совпали взгляды на барселонскую архитектуру. И то, что он не захотел идти с нею на «Волшебную флейту» в театр «Лисео», не обидело тоже. Пока она слушала оперу, Игорь собирался заказать столик в маленьком ресторанчике «Каза Леопольдо», в пяти минутах ходьбы от театра. Он предложил встретить ее после спектакля, но Ирина сказала, что дойдет до ресторанчика сама – с удовольствием прогуляется по вечернему городу.

Вообще-то она даже обрадовалась потихоньку, что муж не пошел с нею. Музыка, которую она слушала в зале, никогда не утихала у нее внутри сразу – звучала лучшими нотами, переговаривалась голосами скрипок и виолончелей, звенела короткими ударами литавр… И ей в самом деле нужны были хотя бы пять минут одиночества после музыки. Не для того чтобы прогуляться, а чтобы утихли только ей принадлежащие звуки, и она смогла бы спокойно разговаривать с мужем.

Прислушиваясь к разнозвучным музыкальным голосам, Ирина шла от «Лисео» к улице Сант-Рафаэль. Это в самом деле оказалось совсем близко, а строение барселонских улиц было линейным, очень простым, заблудиться в этом городе было почти невозможно. Ирина шла себе и шла, а когда звуки у нее внутри наконец утихли и она огляделась, то с удивлением увидела, что находится в каких-то зловещих трущобах. Справа виднелась то ли гигантская стройка, то ли просто пустырь, заваленный строительными обломками, слева лепились какие-то хибарки… Да и вся улица – табличка с надписью Сант-Рафаэль, которую Ирина разглядела на одном из домов, подтверждала, что идет она правильно, – выглядела пугающе. У исписанных граффити серых стен кучками стояли подозрительные типы азиатской наружности, на углу о чем-то громко спорили две ярко раскрашенные женщины, явно проститутки, и видно было, что спор вот-вот перейдет в драку…

Один из азиатов, молодой, с лихорадочным наркотическим блеском в глазах, что-то спросил у Ирины – не по-испански, а на непонятном языке; она испуганно отшатнулась.

«Что же делать? – мелькнуло у нее в голове. – Да они же меня сейчас зарежут или в лучшем случае изнасилуют! И зачем отказалась, чтобы Игорь возле театра встретил?!»

И тут, стоило ей только подумать об Игоре, он появился из-за угла – из-за того самого, возле которого ругались проститутки, – и пошел ей навстречу по улице.

Глядя на мужа прямо, без помех, Ирина видела, как стремительно он идет. Старшая из проституток крикнула ему что-то резкое и, наверное, бранное, младшая взяла его за рукав пиджака. Он коротко повел плечом, окинул обеих одним быстрым взглядом, что-то сказал им по-испански, и они как по команде отпрянули от него. Таким же мгновенным взглядом он окинул азиата, который, лениво отделившись от размалеванной стены, вразвалочку направился к нему. И азиат остановился в полушаге, как будто наткнулся на невидимую, но крепкую преграду.

– Игорь, я здесь! – закричала Ирина, опрометью бросаясь ему навстречу. – Я, кажется, заблудилась!

– Не заблудилась, все в порядке. – Он взял ее под руку и успокаивающе прижал ее локоть своим. – Просто тут, видно, райончик тот еще. Я и не знал. В ресторан-то на такси приехал, ну, а потом покурить вышел – мама дорогая! Вон какие кадры вокруг.

Он кивнул на азиатов, которые провожали их мрачными, исподлобья, взглядами.

– Как-то они на испанцев не очень похожи, – опасливо заметила Ирина.

Игорь улыбнулся.

– С чего им на испанцев быть похожими? Это пакистанцы. Говорю же, тот еще райончик. Но ресторан хороший, тебе понравится. Он там, за углом.

Ресторан в самом деле оказался из тех, которые Ирина больше всего любила. В Москве таких не было, так что за границей она никогда не упускала случая в них побывать. Чувствовалось, что здешние посетители – это богема, но не маргинальная и не пафосная, а самая настоящая интеллигентная европейская богема. Это было понятно по нарядам дам, продуманным и необычным, но без показной роскоши, и по непринужденной, но без унылого однообразия простоте, с которой были одеты мужчины, и по разговорам, которых Ирина не понимала, но тон которых, живой, добросердечный, чувствовала безошибочно. И по рисункам на керамических плитках, которыми был отделан зал – особенно хороши были изображенные на них сценки корриды и фламенко, – и по тому, как, балансируя пирамидами тарелок, сновали по этому уютному залу официанты, и по широкой улыбке шеф-повара – он подошел к столику, за которым сидели, наверное, постоянные посетители, и Игорь, прислушавшись к его с ними разговору, сказал, что повар работает в этом ресторане пятьдесят лет…

Это чувствовалось по всей здешней атмосфере – доброжелательной, веселой, утонченной.

– Здесь, наверное, еще Пикассо бывал, когда в Барселоне жил, – сказала Ирина, с интересом разглядывая зал. – Ну да, ресторан же старый. И район тоже. Баррио Чино, китайское что-то…

– Скорее всего, при Пикассо здесь то же самое было, – заметил Игорь. – Злачное место, а в нем богемный ресторан. Только вместо пакистанцев китайцы стенки подпирали.

Потом официант принес рыбу, запеченную в соли, и, разбивая сверкающую белую корку, сказал, что рыбу час назад привезли из Камбрилса, вы были в Камбрилсе, синьора, какой чудный городок, не правда ли, мы всегда покупаем рыбу там, в четыре часа дня приходят сейнеры с уловом, и пожалуйста, вот она, эта рыба…

Камбрилс вспомнился сейчас совсем уж некстати. В отличие от Барселоны, этот рыбацкий городок на побережье понравился не только Ирине, но и Игорю, они целый день гуляли по набережной, пили крепкий испанский кофе-соло под белым навесом кафе, ходили на рыбную биржу смотреть, как привозят свежий улов, и Игорь сфотографировал жену рядом с трогательным, меньше человеческого роста, бронзовым памятником рыбаку…

И что теперь было делать с этими воспоминаниями?

Сердито тряхнув головой, Ирина быстрее пошла по улице, мрачной, как Баррио Чино. Но совсем другой.

Она не была уверена, что застанет Игоря в офисе, все-таки рабочий день был уже окончен. Но он часто задерживался допоздна, и Ирина решила попытаться застать его в это время. Ей не хотелось разговаривать с ним под любопытными взглядами его подчиненных.

Она чуть не опоздала: когда подошла к дому, в котором Игорь снимал помещение под офис, он как раз выходил из подъезда. Ирина увидела его издалека – уличный фонарь стоял прямо под окнами серой сталинской высотки, – и почувствовала, что сердце у нее дрогнуло как-то совсем иначе, чем могло бы дрогнуть при виде мужа, учитывая отношения, которые связывали их в последнее время. Да, сердце, и не сердце даже, а что-то у нее внутри, необъяснимое, – дрогнуло иначе: со странным нежеланием видеть мужа, разговаривать с ним.

Вопреки этому мгновенному нежеланию, ноги несли ее вперед. Игорь обернулся и увидел жену.

– Здравствуй, – сказала Ирина, останавливаясь в шаге от него. – Хорошо, что застала тебя. Нам надо поговорить.

– Здравствуй, – помедлив, ответил он. – О чем?

– О… – Ирина растерялась. Она не знала, как назвать то, о чем собиралась поговорить с ним, и неловко пробормотала: – О наших отношениях…

Он пожал плечами.

– Какая необходимость о них говорить?

– Но… они неясные… – еще более неловко выговорила она.

– В чем неясность? – Он смотрел холодным взглядом.

– В том, что… Игорь, я не знаю, что с собой делать! – наконец с отчаянием воскликнула Ирина. – Да, практической необходимости в нашем разговоре нет, но меня воспоминания давят, душат, понимаешь? Я не знаю, как с ними быть!

Даже в неярком свете фонаря она увидела, как Игорь поморщился.

– Ира, прекрати, – сказал он. – Необходимости что-то выяснять действительно нет, ты и сама понимаешь. А все эти страшилки про душащие воспоминания… Разбирайся в этом сама. Я этого не понимаю. И, честно тебе скажу, мне это надоело. Выдумывай себе что угодно, дело твое. А меня уволь.

Он едва заметно повел плечом, как будто стряхивая нечто мешающее, вызывающее брезгливость. И в этом безотчетном жесте было что-то настолько чужое, настолько враждебное, что у Ирины потемнело в глазах.

– Да, – медленно проговорила она, – в самом деле, нечего выяснять. Что ж, с моей стороны никаких сложностей в твоей жизни больше не будет, это я могу тебе обещать. Ну, а Катя ничего сложного собой, я думаю, не представляет, – не удержавшись, добавила она. – Так что все у тебя теперь будет просто и приятно.

Игорь ничего не ответил. Его глаза были непроницаемы как алмазы. Да и что можно было ответить на этот жалкий женский попрек?

Резко повернувшись, оскользнувшись на мокром листе, Ирина пошла прочь.

Глава 8

Глеб и Колька встречались редко. Нет, дружба их ничуть не изменилась с тех пор, когда они виделись каждый день во дворе и в школе; была в их дружбе незыблемость, не зависящая от частоты встреч. Но все-таки встречи были теперь редкими: и от Нижней Масловки до Бирюлева не близкий свет, чтобы часто ездить повидаться, и забот во взрослой жизни побольше, чем было в детской.

Поэтому Колька даже испугался, когда спустя всего три дня после предыдущей встречи открыл дверь и увидел на пороге своей квартиры Глеба.

– Что? – резко проговорил он. – Что случилось?

– Ничего не случилось, – пожал плечами Глеб. – Так, поговорить просто.

– А!.. – облегченно вздохнул Колька. – А я уж подумал, влип ты все-таки во что-нибудь из-за дамочки своей. Проходи, Глебыч.

Видно было, что он обрадовался другу: глаза, еще в прошлый раз показавшиеся Глебу какими-то потухшими, будто серым пеплом присыпанными, радостно сверкнули.

Вскоре после свадьбы Галинка затеяла размен с Колькиными родителями. Это оказалось делом тягомотным, потому что сначала надо было добиться получения комнаты, которая освободилась в их коммуналке после смерти одинокого соседа, потом найти подходящий вариант размена. Коммуналка была хоть и большая, но старая, а значит, выменять на нее две отдельные квартиры было делом почти невозможным. Но Галинке, похоже, слово «невозможно» было неведомо. Да и толкаться на одной кухне с вечно чем-нибудь недовольной свекровью наверняка не казалось ей заманчивым. Так что уже через год после женитьбы молодые Иванцовы жили отдельно от старых. Мало того, обмен был произведен так блестяще, что Кольке с женой и дочкой даже переезжать далеко не пришлось: подходящий вариант отыскался в их же доме на Нижней Масловке.

Новая квартира была однокомнатной. Глеб вошел в эту единственную комнату и увидел Надю. Она сидела за круглым столом у окна и что-то писала на разложенных по всему столу разноцветных карточках.

– Привет, Надежда Николаевна, – сказал Глеб. Он старался, чтобы голос звучал бодро – не нагонять же на ребенка уныние! – хотя на самом деле в его душе не было ничего, кроме лихорадочного смятения. – А что это ты в воскресенье за уроками сидишь?

– Здравствуйте, – подняв на него блестящие и черные, как у мамы, глаза, сказала Надя. – Это я немецкие слова учу. И устойчивые словосочетания.

– Она с репетитором занимается, – объяснил Колька. – Второй год уже. В школе английский у них, ну, а она немецкий еще захотела. Любознательная. Говорю же, в мамочку пошла.

– А Галинка где? – спросил Глеб.

– В командировке. В Голландии, кажется, не то в Бенилюксе… Голландия, она как, в Бенилюкс входит, не знаешь?

– Входит, – кивнул Глеб. – Она же Нидерланды вообще-то, Голландия.

– Нидерланды – одна из стран Бенилюкса, – сказала Надя. – А еще Бельгия и Люксембург.

– Умная, умная, знаю. – Колька рассеянно погладил дочь по голове. – А чай ты можешь заварить, а, умница?

– Легко, – хмыкнула Надя. – Черный или зеленый? Зеленый полезнее, – уточнила она.

– Мне все равно, – улыбнулся Глеб. – Давай какой хочешь. Взрослая совсем, – заметил он, когда Надя ушла на кухню. – Самостоятельная.

– Наверное, – вяло пожал плечами Колька. – Галкино воспитание.

– Да уж не прибедняйся. Ты ее чаще, чем мама, видишь.

Пять лет назад Галинка ушла из «Комжизни» и была теперь независимым журналистом. В Москве не было, кажется, ни одного глянцевого журнала про досуг и красивую жизнь, для которого она не писала бы. Тематика, ради которой Галинка оставила теплое штатное местечко в престижной газете, была приятная – путешествия, но писать на эту приятную тематику приходилось в далеко не щадящем режиме, и в таком же режиме приходилось ездить по белу свету. Галинку знали во всех посольствах, у нее были открыты визы в самые что ни на есть экзотические страны, и застать ее в Москве было труднее, чем в каком-нибудь Бенилюксе, если еще не подальше. Так что Глеб говорил не зря – Колькина дочка в самом деле чаще видела папу, чем маму.

Вернувшись в комнату, Надя быстро собрала со стола свои карточки, поставила фарфоровый чайник и сахарницу.

– Зачем здесь, мы бы и на кухне, – возразил было Глеб.

– А я сейчас ухожу, – ответила Надя. – У меня урок же.

Они все-таки перебрались на кухню, чтобы Глеб мог курить.

– Ну? – сказал Колька, усаживаясь на широкий подоконник и глядя на Глеба внимательными глазами. Насмешливые искорки, когда-то плясавшие в этих глазах, давно уже сделались только воспоминанием, но внимание ко всему, что было важно для друга, осталось прежним. – Случилось же что-то, а?

– Не знаю я, Коль. Ей так плохо, что…

– Опять ей! – с досадой воскликнул Колька. – Глебыч, расслабься! Голодающим детям Африки гораздо хуже, чем ей. За них тоже переживать будешь?

– За них не буду. Я же не их люблю. И они – не меня.

– А с чего ты взял, что она – тебя? – усмехнулся Колька.

– Она – меня, – твердо сказал Глеб. – Но он ее… не отпускает.

– В смысле, развода не дает? Так на кой тебе ихний развод?

– Не развода, а… Она внутри себя не может от него избавиться, понимаешь? Ну, есть же воспоминания, досада на него, наверное.

– Любишь ты, Глебыч, усложнять, – пожал плечами Колька. – Я думал, и правда что серьезное, а ты – воспоминания внутри себя… Чтоб я так жил, как она страдает!

– Я должен с ним поговорить, – сказал Глеб.

– Кому ты, интересно, такое задолжал? – хмыкнул Колька.

– Коляныч, не злись, – попросил Глеб. – Понимаю, что как дурак себя веду. Но не получается по-другому. Если я с ним не поговорю, так все и будет бесконечно тянуться.

– Ну и пусть себе тянется.

– Не могу я. Как она мучается, смотреть не могу, да и сам… Мне без нее каждый день хуже ножа.

– Ты на себя в зеркало давно смотрел? – вздохнул Колька. – Представляю, какой разговорчик у тебя с ее мужиком получится! Да он тебя в психушку сдаст, и правильно сделает.

Глеб и сам понимал, что намерение его, мягко говоря, не самое здравое. Но вчерашняя его встреча с Ириной к здравомыслию и не располагала…


Она так и не позвонила.

Умом Глеб понимал, что Ирина и не должна позвонить, слишком уж ясно она объяснила ему, что их знакомство не будет иметь продолжения. Но все в нем противилось этому, как будто кто-то нашептывал ему, что в это не надо верить.


В кафе рядом с Ирининым домом Глеб пришел через три дня после утреннего разговора с нею. Он понимал, что более глупого поведения и нарочно не выдумаешь, но ничего не мог с собой поделать. Он просидел в этом дурацком кафе весь день, но Ирину так и не увидел.

– Дядь, а вы частный сыщик? – с интересом спросил мальчишка лет десяти, когда поздним вечером, перед самым закрытием кафе, Глеб все-таки направился к выходу.

– С чего ты взял? – удивился он.

– Ну, целый день тут сидите, за улицей наблюдаете. Точно как частный детектив!

– Ты-то откуда знаешь, какие частные детективы бывают? – Глеб не сдержал улыбку, видя блеск любопытства в мальчишечьих глазах. – И сам ты, между прочим, что тут целый день делаешь?


– Тут моя мама работает. Вон она, за стойкой, – охотно разъяснил мальчишка. – Дядь, а кого вы выслеживаете?

Как всякий человек, находящийся в сильном душевном потрясении, со стороны он выглядел глупо. Вообще-то Глеб старался избегать ситуаций, в которых был бы смешон в глазах посторонних людей, но сейчас ему было все равно. Он вышел из кафе и медленно пошел к метро.

И увидел Ирину, идущую ему навстречу.

То есть она шла вовсе не ему навстречу – она его вообще не видела. Она шла быстро, почти бежала. Капюшон упал ей на спину, волосы растрепались.

– Ирина! – позвал Глеб.

Она остановилась, посмотрела так, словно увидела его впервые в жизни, и направилась дальше – точно так же, почти бегом. Если бы Глеб не сделал шаг в сторону, она толкнула бы его на бегу. Он сделал еще один шаг, ей вдогонку, и взял Ирину за рукав пальто. Она стремительно обернулась, глаза сверкнули злым отчаянием.

– Что вам надо? – задыхаясь, выговорила она. – Что вам от меня надо?!

– Кому – нам?.. – растерянно переспросил Глеб.

– Вам, лично вам, мы с вами на брудершафт, кажется, не пили! Что вы меня преследуете?

– Мне от вас ничего…

– Ничего?! – Злое отчаяние проступило теперь не только во взгляде ее, но и в голосе. – Так не бывает, чтобы ничего! Хотите попробовать, какая я в постели? Самая обыкновенная, ничего особенного!

– Я не…

– Или просто в душе у меня хотите поковыряться? Конечно, вы же умный! Ну так тоже ничего особенного не обнаружите, зря интересуетесь!

К вечеру сильно похолодало, начавшийся еще днем дождик сыпался теперь с неба мелкими льдинками. Но Ирина выглядела, будто в жаркую жару: щеки у нее пылали, глаза болезненно блестели.

Глеб взял ее за плечи. Она рванулась, пытаясь освободиться, но не смогла.

– Мне ничего от вас не нужно, – сказал Глеб. – Кроме того, чтобы вы успокоились. И то – это только сейчас мне нужно, а вообще-то совсем ничего. Успокойтесь, пожалуйста.

Ирина дернулась еще раз и вдруг как-то обмякла; глаза ее потухли.

– Извините, – сказала она. – Вас это в самом деле не касается.

– Меня это касается. Что случилось?

– Ничего.

– Вы поговорили со своим мужем? – догадался Глеб.

– Ну какая разница? – поморщилась Ирина. – Ну, поговорила. Вам-то что?

– Он… вернется?

Сердце стукнуло Глеба прямо под подбородок, когда он спросил об этом.

– Это не имеет значения. Пустите, Глеб. – Она повела плечами. Он медленно опустил руки. – Не беспокойтесь, я не упаду в обморок. Ну что вы так на меня смотрите?

– Мне кажется, вам очень плохо.

– Когда кажется, надо креститься. А еще лучше не выдумывать то, чего нет. Самому не выдумывать, не дожидаясь, пока кто-нибудь вам объяснит, что вы осложняете чужую жизнь. Всего доброго.

Ирина отвернулась и пошла к своему дому. Все было очевидно, обсуждать было нечего. После такого разговора только сумасшедший мог бы подумать, что разговор этот был не окончательный.

Но Глеб думал именно так. Несмотря на резкость каждого ее слова, несмотря на решимость в ее глазах… Он знал, что все это неправда, хотя в чем состоит правда, связавшая их так неожиданно и странно, не знал.


– Ну, и как ты собираешься с ним разговаривать? – мрачно поинтересовался Колька, выслушав короткий рассказ своего друга. – И где, между прочим? Ты хоть фамилию его знаешь?

– Знаю. Северский. Охраннику возле дома пятьсот рублей дал, он сказал. И рабочий телефон тоже. У них положено охране оставлять на всякий случай.

– Ты прям частным сыщиком заделался! – хмыкнул Колька. – Положим, по номеру узнать, где у него офис, говно вопрос. И что дальше? Ну, придешь ты в этот офис, ну, пропустят тебя даже к боссу, хотя не факт. Что ты ему скажешь?

– Зачем в офис? – возразил Глеб. – Я после работы его дождусь. На улице. А скажу… Там видно будет!

– Там поздно будет, – усмехнулся Колька. – Охранники тебе рыло начистят, и весь разговор. Глебыч, ей-богу, ну подумай ты головой, а не другим местом! Чайку вон хлебни для просветления ума.

В таком духе они беседовали еще минут пять. Потом Колька стукнул кулаком по подоконнику и сердито сказал:

– Ладно! Только один ты туда не пойдешь. Вместе сходим.

– Брось, Коль, – улыбнулся Глеб. – Я ж его не на дуэль вызываю.

Колька тоже улыбнулся, и Глеб сразу понял, почему. Конечно, они одновременно вспомнили один эпизод из их общего детства. Хотя у Кольки это уже и не детство было…


В школе они встречались не каждый день. Глеб учился в пятом классе, Колька в десятом, а пять лет разницы – это все-таки очень много. Так что Глеб не обижался на то, что у его друга находятся в школе дела поважнее, чем общение с пятиклашкой. Ему хватало встреч после школы, которые как раз таки происходили каждый день, потому что Колька и Глеб жили на одной лестничной площадке. Или не только поэтому.

В тот день, о котором они сегодня вспомнили с общей улыбкой, никакой встречи в школе у них не намечалось. Это был самый обычный день, от других таких же дней его отличало лишь то, что он был первым днем третьей четверти, самой длинной и самой унылой, да вдобавок понедельником. В Глебовом классе первым уроком была русская литература, русичка Вера Матвеевна должна была рассказывать про «Дубровского» Пушкина. Ничего интересного Глеб от этого урока не ожидал, потому что Верка-русичка была скучная, как первый понедельник третьей четверти, и, конечно, не могла рассказать про Дубровского так, как вчера рассказывала мама.

Мама всегда интересовалась, что они проходят по литературе, и всегда говорила о том, что они проходили, совсем не так, как было написано в учебнике. Глеб не очень понимал, как ей это удается, только догадывался, что дело, наверное, в том, что мама говорит про всех этих придуманных книжных героев так, как будто ничего они не придуманные, а живые. И про писателей, которые их придумали, она говорит точно так же – как будто писатели не превратились уже давно в черно-белые портреты на страницах хрестоматии, а не далее как вчера сами рассказывали ей о том, как писали свои книжки.

– По-моему, Пушкин очень любил разбойников, – сказала мама. – Тебе не кажется?

– Не зна-аю, – удивленно протянул Глеб. – А где он про это написал?

– Он про это не написал, – улыбнулась мама. – Но мне кажется, ему были интересны люди, способные жить не как все и ставить свою жизнь на кон.

– На куда ставить? – не понял Глеб.

– Ставить на кон – значит рисковать. А Пушкин знал, что все, грозящее гибелью, манит человеческое сердце, потому что напоминает ему о бессмертии. Ну вот, я и думаю: может быть, разбойники тоже напоминали Пушкину о бессмертии?

Пока Глеб обдумывал такое неожиданное мамино умозаключение, она взяла с полки маленький синий том – Глеб очень любил эти десять пушкинских томов за то, что они совсем небольшие, но при этом твердые и какие-то надежные – и стала читать ему вслух про лесной разбойничий лагерь Дубровского. И чем дольше она читала, тем яснее Глеб понимал, что мама догадалась правильно: конечно, Пушкин любил разбойников за то, что они не боятся жить не как все.

Это он и вспомнил, выкладывая на парту учебник и дневник перед нудным уроком литературы.

– Опять про козла этого учить! – услышал Глеб у себя за спиной.

Позади него сидел Витек, первый двоечник их класса. У него было круглое, какое-то вялое лицо, вдобавок к полной неспособности запомнить какую бы то ни было информацию, если она не касалась возможности сытно поесть, он обладал еще одним противным качеством: постоянной злобой на всех и вся. Может, эта злоба была связана с тем, что Витек был мал ростом, а может, будь он даже выше главной дылды их класса Ленки Никоновой, его злоба никуда бы не делась. Словно для окончательной насмешки над Витьком, судьба наградила его фамилией Задков.

– Кто козел? – спросил Глеб.

На всякий случай он насторожился: не к нему ли относится это оскорбление?

– Конь в пальто! Пушкин, кто ж еще.

– Почему? – оторопел Глеб.

– По кочану! Напридумывал херни, а я теперь учи.

– Он не для тебя придумывал, – сердито сказал Глеб.

– Ясно, не для меня. Для тебя и мамашки твоей малахольной!

От этих слов Глеб опешил еще больше, чем от оскорбления в адрес Пушкина. При чем здесь его мама, почему Задков говорит о ней с такой ненавистью?

– Возьми свои слова обратно, – медленно выговорил он.

– Чего-о?.. – шипя от злобы, сквозь зубы процедил Задков. – Думаешь, типа умный, да? Козел ты, как Пушкин твой! А мамаша твоя, чем книжки читать, лучше б мужика себе поискала! Хотя где ж такого козла найдешь, чтоб на нее залез!

Скорее всего, Витек повторял слова, которые слышал от кого-нибудь из взрослых. Может, от соседок или от своей мамаши, она часто сидела с соседками у подъезда. Глеб знал, что взрослые не очень любят его маму: считают ее то ли себе на уме, то ли просто без ума из-за того, что она не ведет разговоры, которые ведут все женщины их дома – про то, что все мужики уроды, что с прошлой недели опять подорожало мясо, что французская краска для волос гораздо лучше болгарской…

Однако рассуждать об этом Глеб уже не мог. В глазах у него потемнело, что-то страшное, нерассуждающее поднялось к самому горлу. Недавно мама купила кассету с фильмом «Регтайм», Глеб успел его посмотреть четыре раза, и его поразило, что такой вот нерассуждающий гнев может выйти из-под власти разгневанного человека, сломать его жизнь…

Только теперь он понял, как это бывает. Он мог бы сейчас убить Задкова, он готов был влепить в его перекошенную рожу что-нибудь смертельно тяжелое, вот именно убийственное, он… Но тут дверь класса открылась и вошла Верка-русичка.

– После уроков за гаражами, – коротко и громко сказал Глеб.

Он знал, что Задков не посмеет увернуться от вызова, брошенного перед всем классом. Это было бы таким позором, после которого его презирали и осмеивали бы даже самые последние плаксы-девчонки.

На весь этот день Глеб пересел в противоположный угол класса: не мог видеть рядом круглую физиономию Витька, слышать его гнусавый голос. Поэтому он не заметил, как сразу после уроков Задков куда-то улизнул. Не найдя его в раздевалке, Глеб бросился на улицу, за гаражи, которые лепились к школьному забору. Какая ни гнида был Задков, Глеб все-таки был уверен, что застанет его там.

Он действительно был там. Только не один, а с тремя парнями из восьмого класса. Глеб знал их по футбольному чемпионату школы – это была лучшая тройка нападающих.

– Он! – с подвизгом воскликнул Задков, увидев выходящего из-за гаражей Глеба. – Больно много про себя понимает, типа он умный, а я типа мудак!

Глеб чуть было не крикнул, что ничего подобного не говорил, но тут же одернул себя. Глупо было оправдываться в такой ситуации, глупо было объяснять, что он говорил, чего не говорил, и совсем уж невозможно было повторить, что говорил сам Витек – про маму…

– Нехорошо так поступать, мальчик, – с хамоватой и зловещей усмешкой сказал один из восьмиклассников. – Прям ай-яй-яй, как нехорошо!

– Ну ничего, – сказал второй, – он сейчас перед Витей извинится, и все будет окейно.

– А нам он сейчас заплатит, – добавил третий. – За то, что мы его выслушали и по справедливости рассудили. Заплатишь нам, правда, мальчик? Тебе, наверно, мама денюжку на буфет дает, а? А ты, наверно, денюжку не тратишь, вон худой какой, а на что-нибудь копишь, да? Вот и считай, что уже скопил. Себе на спокойную жизнь.

С этими словами третий, самый здоровый парень крепко взял Глеба за грудки и тряхнул так, что у него клацнули зубы и упали на землю очки. Глеб рванулся, попытался подобрать очки, но парень легонько оттолкнул их ногой, а второй – тот, который говорил, что все будет окейно, – неторопливо наступил на них и с хрустом размял по земле. На лице его при этом читалось глубокое удовлетворение.

– Ничего-о, – довольно протянул он, – очки тебе мамочка новые купит. Зато запомнишь, что нехорошо не по делу залупаться.

Глеб рванулся снова, на этот раз не за очками. Он резко вздернул колено и ударил держащего его типа в живот. Вообще-то он хотел ударить его между ног, но рост, уже немаленький, не позволил ему правильно прицелиться.

Впрочем, и такой, более щадящий удар привел парня в ярость. Он громко матюкнулся и изо всех сил оттолкнул Глеба от себя. Но прежде чем Глеб успел обрадоваться свободе маневра, он оказался в руках второго парня.

– Я ж говорил, что он падла! – крикнул Задков. – Дай-ка я ему врежу!

Но теперь уже и все трое парней, которые сначала вели себя с холодноватой наемной ленцой, не прочь были сделать то же самое.

Тот, у которого Глеб бился в руках, как котенка отшвырнул его к третьему, самому плечистому, и, потирая кулак, пошел на него. Ситуация была идиотская в своей безнадежности. Глеб не мог даже пошевелиться, потому что его руки были заведены назад и вывернуты так, что стоять он мог, только согнувшись в три погибели.

«Хорошо, что очки упали, – мелькнуло у него в голове. – А то бы сейчас лицо порезалось».

Как он ни храбрился, а все-таки зажмурился. Его никто никогда не бил по лицу, да и вообще его никогда не били, и ему было страшно ожидать этого.

Секунды, которые прошли в спасительной темноте зажмуренных глаз, показались ему бесконечными. Потом до него дошло, что они действительно длятся слишком долго. Глеб открыл глаза и увидел, что шедший на него парень лежит на земле лицом вниз. Непонятно только было, как это он упал, не издав ни звука, больно ведь падать лицом вниз… Или, закрыв глаза, Глеб погрузился не только в темноту, но и в тишину, потому ничего и не слышал?

Еще через мгновение Глеб почувствовал, что руки у него свободны. Он выпрямился, зачем-то рванулся вперед, без очков почти не видя, куда рвется, – и наткнулся на Колькину спину.

Колька стоял над лежащим на земле парнем и смотрел на двух других – убегающих. Их-то Глеб со своей дальнозоркостью отлично разглядел вдалеке… Колька держал за шкирку Витька, тот не вырывался и не сопротивлялся его железному захвату.

– Ты что, Глебыч? – обернувшись к другу, спокойно сказал Колька. Лежащий парень зашевелился; Колька наступил ногой ему на плечи. – Нашел кого на дуэль вызывать! – Он как щенка тряхнул Задкова, тот по-щенячьи же заскулил. – Это ж угребыш, такие только мордой об стол понимают. И бить сразу надо, пока напаскудить не успел.

– Я не на дуэль, – пряча глаза, неловко пробормотал Глеб. – Я думал…

– Не надо было думать, – усмехнулся Колька. – Ладно, ты иди.

– А…

– А я тебя сейчас догоню. Объясню тут ребяткам… На доступном им языке.

Глебу было так стыдно – своей нелепости, беспомощности, никчемности, – что он не стал даже возражать. Он побрел вдоль гаражей к асфальтовой дорожке, которая вела к их с Колькой дому.


– Я же ее мужа не на дуэль вызываю, – повторил Глеб. – И не Задков же он. Наверняка нормальный человек. Поговорим, и все.

– Повторяю для особо непонятливых, – хмыкнул Колька. – Нормальный человек с тобой разговаривать не станет. Глаза у тебя сейчас невменяемые, поверь на слово. Так что не спорь, Глебыч. Пошарь в своем Интернете или где там еще, узнай, где у этого Северского офис, и пойдем.

– Пап, я ушла. – Надя заглянула на кухню. – Мама приедет завтра, она мне на мобильный позвонила.

– Завтра, значит, не получится пойти, – сказал Глеб, когда Надя исчезла за дверью. – Ты же Галинку поедешь встречать.

– Зачем ее встречать? – пожал плечами Колька. – Она и без меня справится. Она вообще прекрасно без меня со всем справляется, – помолчав, добавил он.

Глеб расслышал горечь в его голосе. Но тут же о ней забыл.

Глава 9

Двор, в котором находился офис Игоря Северского, был усыпан кленовыми листьями – красными, желтыми, бурыми. Очень много было зеленых, они опали просто от тяжести: мороз ударил слишком быстро, и листья заледенели прямо на ветках, не успев отзеленеть.

Стоя под кленом неподалеку от входа в офис, Глеб вспомнил, как Ирина сказала ему в первый вечер, когда они шли по бульвару и листья льдисто шелестели у них под ногами:

– Говорят, это плохая примета – к войне, вообще, к вражде какой-нибудь. Когда листья замерзают и зелеными падают.

В плохие и хорошие приметы Глеб не верил. Ему вообще были безразличны мелкие приметы внешней жизни, которыми люди почему-то пытались объяснить другую, от них не зависящую жизнь. И сейчас он вспомнил эти слова не потому, что опасался войны и вражды, а просто потому, что вспомнил Ирину, глядя на стеклянные кленовые листья.

– Сейчас выйдет, – сообщил Колька.

Он выяснил это с помощью незамысловатого шпионского приема: подошел под единственное светящееся окно офиса, подпрыгнул и успел разглядеть, что в кабинете надевает плащ мужчина начальнического вида.

– Коль, – почти жалобно попросил Глеб, – отойди ты все-таки в сторонку, а? Что ж ты, совсем уж за человека меня не считаешь? Дай хоть парой слов с ним переброситься.

Он вдруг почувствовал себя таким же никчемным мальчишкой, каким был пятнадцать лет назад, когда собирался драться с Задковым. Хотя драться с Ирининым мужем Глеб, конечно, не собирался.

– Отойду, отойду, – успокоил Колька. – Это ты меня, я смотрю, за недоумка какого-то считаешь. Хоть парой слов бросайся, хоть тройкой.

Северский вышел на улицу через минуту после того, как Колька скрылся в глубине двора, за стоящим на детской площадке бревенчатым теремком. Мелькнула в освещенном дверном проеме плечистая фигура охранника, потом дверь за Северским закрылась и над ней загорелся красный огонек сигнализации.

Глеб знал, что Иринин муж обязательно подойдет к тому клену, под которым он ожидал его: Северский припарковал под деревом машину. Это было утром, Глеб тогда специально караулил здесь же, во дворе, чтобы убедиться, что тот приехал на работу.

Только теперь, глядя, как он идет к машине, Глеб понял всю глупость и нелепость ситуации. Как смешон, как неказист этот ссутулившийся тип, словно шпана наблюдающий из-за дерева за высоким, уверенным в себе мужчиной, который выходит из своего офиса и идет к своей машине! И этот нелепый тип – он сам…

Вдохнув побольше воздуха, словно собираясь нырять, Глеб шагнул из-за дерева и остановился прямо перед Северским.

– В чем дело? – спросил тот.

В его голосе не прозвучало ни страха, ни опасения, ни хотя бы удивления. Он сразу понял, что появившийся неизвестно откуда человек появился здесь ради него, и всего лишь интересовался, что этому человеку от него нужно.

– Здравствуйте, – сказал Глеб. – Игорь Владимирович, вы можете уделить мне пять минут?

– Зачем?

И снова – ни тени удивления, обычный вопрос, направленный только на получение исчерпывающей информации. Если минуту назад Глеб понял, что сам себя загнал в нелепую ситуацию, то после этого простого вопроса ему стала ясна уже не нелепость ее даже, а полный, глубочайший идиотизм. Но отступать было некуда.

– Чтобы поговорить о вашей жене. Ирине.

– Вы знакомы с моей женой? – усмехнулся Северский. – Я думал, что знаю всех ее знакомых. Видимо, я ошибался.

Наконец в его голосе прозвучало что-то похожее на чувство. Вернее, не на чувство, а на то, что обозначается холодным словом «эмоция».

– Вы не ошибались. Я не был с ней знаком в то время, когда… Когда она еще была вашей женой, – выпалил Глеб.

– Значит, так. – Теперь из голоса Северского исчезло даже то, что можно было бы условно назвать эмоцией. – Я не разговариваю с людьми, которые вмешиваются в чужие дела. А тем более если они имеют наглость вмешиваться в мои дела.

Возразить на это было нечего. Иринин муж был прав настолько, насколько прав любой нормальный человек, который видит перед собой человека ненормального. Глеб понимал, что выглядит сейчас в глазах Северского именно ненормальным. Если бы месяц назад кто-нибудь сказал ему, что он будет вести себя так, как ведет сейчас, он и сам заподозрил бы такого человека в душевном нездоровье.

– Игорь Владимирович, я не собираюсь вмешиваться в ваши дела, – сознавая глупость каждого своего слова, торопливо проговорил Глеб. – Я хотел только попросить вас… Ведь вы ее не любите! – Неожиданно для себя самого он проговорил эту последнюю фразу уже без стеснительной торопливости, без сознания собственного ничтожества в глазах собеседника… Вообще без всяких мыслей о себе. – Вы ее не любите, но почему-то не даете ей этого понять определенно! И она мучается, неужели вы не видите? Вы должны…

Глеб хотел сказать «вы должны ее отпустить», но не успел. Северский сделал один короткий шаг вперед и, оказавшись к нему почти вплотную, обеими руками взял его за обшлага куртки.

– Я тебе ничего не должен, – процедил он. – Я и ей-то ничего не должен, а тебе подавно, понял? Ей я это уже объяснил, теперь тебе объясняю. Ни-че-го! Советую запомнить с первого раза. Если еще раз тебя увижу, мало тебе не покажется.

Он брезгливо поморщился и резко оттолкнул от себя Глеба. Тот не ожидал, что разговор пойдет именно так, и еще меньше ожидал, что разговор этот окажется таким коротким. Северский отшвырнул его как щенка, с оскорбительной брезгливостью. При этом сразу обнаружилось, насколько он сильнее Глеба: тот отлетел метра на два назад и ударился спиной о другое дерево, о тополь, кажется, как он зачем-то успел подумать. Спину пронзила резкая боль; Глеб вскрикнул.

Не глядя на него, Северский пошел к своей машине. Сквозь слепящие пятна боли, которые плясали у него перед глазами, Глеб смотрел ему в спину, обостренным болью зрением видел и широкую надежность плеч, и пружинистую свободу походки, и презрение к нему, Глебу, которым равно дышали и плечи эти, и походка.

Он попытался подняться, но, наверное, ушиб был сильным: охнув, Глеб снова привалился к тополиному стволу. И сразу увидел рядом с Северским Кольку. Тот положил руку на плечо Северского и крикнул Глебу:

– Глебыч, ты как?

И, наверное, еще до Глебова ответа поняв, что тот хоть и сидит на земле, но скорее жив, чем мертв, резко дернул рукой, разворачивая Северского лицом к себе. Впрочем, тот и сам уже повернулся к новой неожиданной помехе. По холодному выражению его лица, по плотно сжатым губам, по сошедшимся у переносицы в глубокую морщину бровям было понятно, что он воспринимает Кольку не как человека, а вот именно как неодушевленную помеху на своем пути.

– А тебе чего? – почти не разжимая губ, проговорил он. – Тоже про жену хочешь поговорить?

– Плевать мне на твою жену!

Глеб расслышал в Колькином голосе клокочущую ярость и, зажмурившись от боли, попытался подняться. Это удалось ему только отчасти – встать-то он встал, но оторваться от тополиного ствола не смог. Колька, набычившись, смотрел на Северского. Даже в неярком свете уличного фонаря Глеб видел, что в глазах его друга плещется ненависть. Он слишком хорошо знал Кольку Иванцова, чтобы этого не разглядеть. Хотя и непонятно было, с чего вдруг тот возненавидел какого-то постороннего человека, которого и видит-то пару минут, не больше.

– Плевать на твою бабу! – повторил Колька. – А что ты, я смотрю, с людьми по-человечески разговаривать не умеешь, на это не плевать…

– Заткнись, урод, – не меняя интонации, сказал Северский. Взгляд у него при этом тоже не изменился, он по-прежнему смотрел на Кольку как на мелкое насекомое. – Еще сколько вас, ублюдков, сбежится меня учить?

Глеб сразу догадался, что такого высказывания в свой адрес Колька не стерпит. Он сильно изменился со времен своей юности, все в нем стало другое, исчезла широкая улыбка, погас огонек бесшабашности в глазах, но невозможность проглотить оскорбление осталась прежней. Эта было то неистребимое, дворовое, вечное мальчишеское качество, которое и не могло измениться с возрастом, потому что было получено Колькой вместе со всеми иванцовскими генами – от отца, от деда, и, наверное, от прадеда-прапрадеда тоже. Все Иванцовы, которых помнили старожилы двора на Нижней Масловке, славились безоглядностью и в безоглядности своей – бесстрашием.

– Тебе и меня одного хватит, – клокочущим голосом проговорил Колька.

Еще через мгновение Глебу показалось, что воздух вокруг Кольки и Северского вскипел – с такой непонятной, с такой необъяснимой яростью набросились они друг на друга. Если бы сам Глеб умел так точно наносить удары и если бы он, как неандерталец, решил воспользоваться этим умением для того, чтобы отбить у кого-нибудь женщину, то и тогда, наверное, ненависть не была бы в нем так сильна, как сильна она была в этих посторонних друг другу людях.

Они молотили друг друга так, словно ненависть родилась вместе с ними, словно она, эта неизвестно откуда взявшаяся взаимная ненависть, была их самым главным, самым глубинным свойством.

– Колька, брось! – орал Глеб, пытаясь подойти поближе к дерущимся, чтобы хоть как-то их разнять. Это ему не удавалось: и потому что двигался он, полусогнувшись от боли в спине, и, главным образом, потому что подойти к этому вихрю ярости было просто невозможно. – Что с тобой?! Он же тебе ничего…

Глеб не успел сказать, что Игорь Северский ничего ведь не сделал Кольке Иванцову. Пока он проговаривал это, Колька отступил на полшага назад и, коротко ухнув, ударил Северского под подбородок длинным прямым ударом. Тот тоже успел что-то крикнуть – злое, невнятное – и упал.

Он упал, не согнув даже коленей, просто упал на спину плашмя. Раздался негромкий треск – Глебу показалось, что Северский упал головой на лежащую на асфальте ветку, – и тут же стало тихо.

Северский лежал на краю дворового тротуара. Голова его была откинута назад и свешивалась с тротуарного бордюра, в который он упирался затылком.

– Ко… Коль… – разом охрипнув, выдохнул Глеб. – Ты что?!

Он бросился к лежащему человеку и, не чувствуя уже боли в спине, не видя блестящих пятен перед глазами, присел рядом с ним на корточки. Лицо у Северского было не просто бледным – с каждой секундой оно мертвело, этого невозможно было не понять.

Глеб попытался поднять Северского, подхватив под плечи; тот был страшно, неподъемно тяжел. Но прежде, чем Глеб успел обернуться, чтобы понять, почему Колька не помогает ему, он почувствовал, как кто-то поднимает его самого, и не просто поднимает, а рвет вверх и тащит в сторону с такой силой, которой он не может противостоять.

– Он же… Надо же «Скорую»!

Это Глеб прокричал уже на бегу, да и не прокричал, а прохрипел – он мчался рядом с Колькой, задыхаясь, спотыкаясь, чуть не падая.

– Охранник… вызовет… – на бегу проговорил Колька. – Сейчас… выйдет… Да шевелись же… твою мать!


– Мы его убили.

Глеб слышал свой голос как будто со стороны. И так же со стороны видел себя, вернее, бессмысленную оболочку, которая от него осталась. Он видел ее отчетливо, хотя смотрел не в зеркало, а на оплавленное пятнышко, прожженное сигаретным пеплом на столе в его комнате.

– Мы? – невесело усмехнулся Колька. – Ты-то при чем?

– Я же тебя в это втянул.

– Точнее формулируй, Глебыч. – Колька взъерошил жесткий вихор. Этот непослушный вихор торчал над его лбом всегда, даже когда Колька еще всерьез занимался спортом и стригся совсем коротко. – Ты его не убивал, с этим ясно. Ясно, ясно! – повторил он, заметив Глебов протестующий жест. – Кто кого куда втянул, это ты дамочке своей можешь рассказать, они такое любят. Ударил его я, это все видели.

– Кто все? – холодея, спросил Глеб.

– А мы в пустыне махались, что ли? Или, может, в тайге? Бабки из окон видели, охранник на мониторе видел, да мало ли кто еще. Найдутся свидетели. Так что сосредоточься и ерунду не пори. Мы с господином Северским повздорили из-за того, что он оскорбил меня неприличным словом. Возникла потасовка, перешедшая в драку. В процессе драки Игорь Владимирович подскользнулся и упал, ударившись затылком. Находясь в состоянии психологического шока, мы с тобой убежали, – сказал Колька. И уныло добавил: – Может, и поверят…

– Может, нас и не найдут? – так же уныло произнес Глеб. – Ну как нас будут искать, фоторобот, что ли, составят?

На самом деле ему хотелось, чтобы его нашли. Он не представлял, как будет жить после того, что случилось, и знал, что самым лучшим выходом было бы именно это – чтобы его как можно скорее нашли. Но Колька-то здесь при чем?

– Найдут, – помолчав, сказал Колька. – Я там бумажник выронил. Права, пропуск на работу… С адресами и фото, как понятно.

Глеб молчал, как громом пораженный.

– Может, не там? – выговорил он наконец.

– Там, там. Я даже помню, как он об асфальт шлепнулся. Потом уже вспомнил, вот здесь, у тебя. Медленно так, знаешь, как в кино показывают. Короче, чтоб я от тебя всех этих соплей не видел и не слышал. Преступление и наказание, то-се… Ментам это без надобности. Ударил его я, на этом давай и сосредоточимся, когда показания будем давать.

– А втянул тебя в эту глупость я, – сердито отрезал Глеб. – И ты мне давай не указывай, кому что давать.

– Глебыч! – Колька вдруг улыбнулся той самой, бесшабашной своей, из юности улыбкой, которой Глеб не видел на его лице уже много лет. – Ну рассуди ты как нормальный компьютерный человек! Кому легче, если нас обоих… обвинят? – Он все-таки помедлил перед этим последним словом, наверное, хотел сказать что-нибудь более точное и жесткое, и сам же испугался. – И в чем тебя обвинять-то? Ты меня, что ли, попросил в морду ему со всей дури вмазать? Не ты. А втянул, не втянул – это материя… Ну, как называется, когда что-нибудь только кажется?

– Эфемерная материя, – машинально ответил Глеб.

Тоска у него на сердце была в этот момент вовсе не эфемерная – лежала страшным грузом.

– Я и говорю, глупости это.

– Почему я хотя бы «Скорую» не вызвал! – с отчаянием воскликнул Глеб.

– Я ж тебе сказал: охранник вызовет. Дверь в офисе открылась, как раз когда мы с тобой сваливали. Ты не видел, что ли?

– Ничего я не видел…

– Вот и хорошо, что ничего не видел. Так всем и говори.

Глебу было так тошно, что он не нашел в себе сил возражать. Да и как возражать? Хоть он и говорил, что Колька якобы не считает его за человека, но сам ведь прекрасно знал, что это неправда. Он был Кольке очень близким человеком. Иногда ему казалось, что у его друга и нет никого ближе, хотя странно было так думать о взрослом мужчине – муже, сыне и отце семейства.

Возражать он не стал, но все-таки твердо знал, что выгораживать себя, конечно, не станет. Не потому, что был как-нибудь особенно бесстрашен или справедлив. Бесстрашие было последним качеством, которое ему было присуще, а о справедливости он и вовсе никогда не задумывался. Не было такого понятия в том стройном и свободном киберпространстве, в котором еще совсем недавно проходила его жизнь.

– Ложись спать, Коль, – вздохнув, сказал Глеб. – Я тебе на диване постелю.

– Не надо, – махнул рукой Колька. – Домой поеду.

Глеб не стал его удерживать. В Колькином голосе неожиданно прозвучали беспомощные нотки. Как будто он понимал, что каждая ночь, проведенная под родным кровом, может оказаться последней. Да и не как будто – это было так, и он в самом деле понимал это. И Глеб понимал тоже.

Глава 10

– Значит, Николай Павлович, вы утверждаете, что Северский ударил вас первым?

Голос у следователя был усталый, и эта усталость казалась Кольке какой-то нарочитой. Так же, как и седые виски, и прямой взгляд, и картинное благородство всех черт этого немолодого человека. Ему казалось, что это не следователь, а актер из старого советского фильма про строгую, но справедливую милицию.

Вопросы этот благородный герой с усталым взглядом тем не менее задавал такие, чтобы гражданин Иванцов запутался в ответах.

– Я не утверждаю, что он первым ударил, – сказал Колька. – Он меня обозвал.

– Кем обозвал?

– Кем – не помню. По-матерному.

– Вы никогда не слышали мата? – усмехнулся следователь.

– Слышал.

– И утверждаете, что матерное слово привело вас в состояние аффекта?

– Утверждаю. Я не люблю, чтобы меня оскорбляли. Один раз стерпишь, другой раз на голову наср… В смысле, испражнятся.

Этот разговор, длящийся уже второй час, казался ему совершенно бессмысленным. Следователь задавал каждый вопрос раз по десять, только в разных вариантах, а Колька снова и снова отвечал на эти повторяющиеся вопросы и ни на секунду не позволял себе расслабиться, чтобы не ляпнуть ненароком что-нибудь такое, что еще больше осложнило бы его положение. Хотя осложнить его еще больше было уже трудно.

– А Глеба Романовича Станкевича Северский тоже оскорбил?

– Глеб Романович не принимал участия в драке, – тупо, тоже уже в который раз, повторил Колька.

– Почему? Ведь Северский оскорбил и его.

– Он не умеет драться. И он не собирался драться.

– А вы собирались?

– И я не собирался. Но Северский меня оскорбил.

Сказка про белого бычка пошла по новому кругу. Кажется, и следователю это наконец надоело. Или просто он понял, что ничего путного из допрашиваемого больше не выжмешь.

– Подпишите протокол, Иванцов, – сказал он. – И вот здесь распишитесь.

– А вот здесь – это что? – насторожился Колька.

– Подписка о невыезде.

Колька оторопело смотрел на белеющий перед ним листок. Когда его привели в этот кабинет, он был уверен, что выйдет отсюда только в тюремную камеру.

– О невыезде? – дрогнув горлом, переспросил он.

– Да. Хотите оспорить?

– Н-не хочу.

Колька и предположить не мог, что за убийство человека, пусть и совершенное в состоянии сомнительного аффекта, можно отделаться подпиской о невыезде! Ну, разве что дать бешеную взятку. Но он-то никакой взятки не давал. Он просто сел в милицейскую машину, как потребовали явившиеся за ним дюжие милиционеры, и поехал сюда, в райотдел. А что ему оставалось?

Наверное, растерянность так явственно читалась на его лице и чувствовалась даже в дрожании шариковой ручки, которую он сжимал двумя пальцами, как насекомое, и все не мог подписать бумагу, – что следователь сказал:

– Моли Бога, чтоб выжил он.

– А… он разве?.. – не веря своим ушам, просипел Колька.

– Пока живой. Что завтра будет, не знаю. И что через час, тоже не знаю. Без сознания он. В реанимации. Говорю же, моли Бога.


То, что Колька почувствовал, оказавшись на улице, было такой гремучей смесью радости, неверия и почему-то отчаяния, что ему показалось, он сейчас взорвется от происходящей у него внутри реакции. Однажды, еще в школе, он вместе с другими пацанами забрался в химкабинет и смешал в колбе все порошки и растворы, которые попались ему второпях под руку. Взрыва, как он мечтал, почему-то не произошло, но жидкость посветлела, потом потемнела, потом забурлила и рванулась в узкое горло колбы.


То же самое происходило сейчас и с ним. Все в нем бурлило, светлело, темнело и рвалось к самому горлу так, что лучше бы и правда взорвалось!

Колька похлопал себя по карманам в поисках телефона, вспомнил, что телефон ему взять с собой не дали… Где сейчас Глеб, он не знал. А узнать это надо было срочно! Что, если и ему задают сейчас дурацкие вопросы про то, слышал он или не слышал когда-нибудь матерные слова? Вряд ли Глебыч сумеет ответить на эти вопросы так, чтобы следователь от него отвязался, никогда он ничего такого не умел. И ведь он не знает главного – что этот чертов Северский жив, жив, хоть жизнь его и висит на волоске! На том же, на котором подвешена и его, Колькина, жизнь…

Засунув руки в карманы куртки, пригнув голову – ему всегда казалось, что от этого он приобретает форму подводной лодки и может развить немыслимую скорость, – Колька помчался домой.


– Иванцов, злиться будешь?

Галинка вышла навстречу мужу в прихожую. Она смотрела виновато. Конечно, в той мере, в какой могла на кого бы то ни было виновато смотреть.

– Мой любимый граненый стакан разбила? – хмыкнул Колька.

Он ответил жене в своем обычном духе просто по инерции: сейчас ему было совсем не до шуток.

– В Перу лечу.

– Вроде только что была.

– Во-первых, не только что, а три месяца назад. Во-вторых, не в Перу, а в Колумбии. В-третьих, знаешь, сколько билет до Южной Америки стоит? А мне очередной работодатель оплачивает.

Года два назад Колька еще интересовался, кто является очередным работодателем его жены, с какой стати он швыряет деньги на оплату ее дорогущих поездок, если про Перу и прочую Колумбию она может написать, не выходя из дому… Раньше он интересовался хотя бы, в какую страну она едет. Теперь это было ему все равно.

А сегодня это было ему все равно вдвойне и даже больше, в какой-нибудь двадцать пятой степени; Колька был не силен в математике и не знал, бывает ли такая. Он надеялся, что жены не будет дома и он спокойно поговорит по телефону с Глебычем. Если тот сможет ответить, конечно…

– Ну так как? – не дождавшись никакой определенной реакции, спросила Галинка. – Будешь злиться?

Она смотрела на мужа чуть исподлобья, но глаза ее, яркие, как осколки антрацита, блестели как всегда. У них был какой-то особенный блеск – не поверхностный, а идущий изнутри.

– Не буду, – пожал плечами Колька. – Езжай, раз надо.

– Надька во сколько из школы придет, не знаешь? – поинтересовалась Галинка.

– Позвони ей, спроси.

Кольке не терпелось, чтобы она поскорее занялась обычными своими делами – обедом, статьей, телефонными переговорами с очередным работодателем, еще чем-нибудь, что она всегда делала мимоходом, не обременяя его своими заботами. Сейчас это было бы особенно кстати.

Галинка ушла на кухню; зашумела вода. Не раздеваясь, не сняв даже ботинки, Колька бросился к телефону.

– Ты где? – спросил он, услышав голос Глеба.

Где сейчас его друг, было, в общем-то, и неважно. Главное, что отвечает на звонки, значит, не на допросе.

– Дома, – глухо ответил Глеб. – Уже дома.

– Живой он! – выпалил Колька. – Сказали они тебе?

– Сказали.

– Так чего ж ты тогда такой смурной? – удивился Колька. – Не переживай, Глебыч, прорвемся! – Глеб молчал. Колька даже на расстоянии почувствовал тягость этого молчания и приказал: – Никуда не уходи. Сейчас буду.


Дверь Глебычевой квартиры оказалась не только не заперта, но даже приоткрыта.

«Как на похоронах», – сердито подумал Колька, входя в тесную прихожую.

Впрочем, друг его и всегда-то был рассеян в быту, так что возросшей от последних событий рассеянности удивляться не приходилось.

Глеб сидел в комнате за компьютером.

– В стрелялки играешь? – спросил Колька.

На экране мелькали, конечно, не стрелялки, а какие-то цифры, схемы, многомерные фигуры – в общем, нечто выходящее за грань обычного человеческого понимания.

– Да нет. Так… – Глеб крутнулся на стуле и улыбнулся. Улыбка получилась невеселая и виноватая. – Прячусь.

– От кого ж ты тут спрячешься?

Колька тоже улыбнулся: трудно было не ответить на такую улыбку, какая была у его друга.

– От жизни, – снова улыбнулся Глеб.

Он щелкнул кнопкой мыши – фигуры и цифры на экране встрепенулись, закружились и исчезли. Глеб снял очки и потер глаза.

Без очков он вряд ли видел Колькино лицо, поэтому тот мог посмотреть на него внимательнее, чем обычно. Не то чтобы ему хотелось прочитать на Глебычевом лице какую-нибудь тайну – ему просто хотелось смотреть в его глаза; ни у кого он таких глаз не видел.

Другая жизнь стояла в этих глазах, совсем другая.

Колька был практическим человеком, не любил неясностей и считал, что многозначительные разговоры о высоком есть не что иное как переливание из пустого в порожнее и ведут их люди, которым нечего делать. Но та жизнь, которую он не только чувствовал, но ясно видел в глазах своего друга, почему-то была для него насущна, как кусок хлеба в минуту голода и глоток воды в жару.

Это всегда было так. Колька впервые почувствовал это еще в детстве, когда Глебычев отец устроился дворником в их жилконтору, получил служебную жилплощадь на одной лестничной площадке с Иванцовыми, и Колька зашел к новому соседу – познакомиться и заодно спросить, нет ли у него случайно книжки про Христофора Колумба: географичка некстати задала доклад об открытии Америки, пригрозив Кольке двойкой за четверть.

Книжка про Колумба у Глеба нашлась, и не случайно, она была зачитана чуть не до дыр.

– Там и про Америго Веспуччи есть. Он же тоже Америку открыл. Можешь и про него написать, – сипло посоветовал Глеб.

Сиплость объяснялась просто: горло у него было обвязано теплым шарфом, из-под которого выглядывала вата. Новый сосед вообще оказался тощеньким, очкастым, узкоплечим, к тому же младше на целых пять лет. Колька и не зашел бы к сопливому третьеклашке, если б не дурацкий доклад.

Но когда этот неказистый пацаненок вдруг снял очки и посмотрел на него дальнозоркими карими глазами, Колька почувствовал, что все это неважно. Плечи, очки, возраст – все! Ему показалось, что он посмотрел не в человеческие глаза, а в лесное оконце. Ну да, именно в лесное оконце – когда он был совсем маленький и только-только научился читать, то первой его книжкой была как раз сказка про лесное оконце. Тот, кому удавалось в такое оконце заглянуть, видел все земли и страны, и людей, и зверей, и даже себя самого, но не как в зеркале, а по-другому… Колька тогда не понял: что значит – не как в зеркале, как же еще можно увидеть себя самого?

Сказка была непонятная, он вскоре ее забыл, да он и вообще не приохотился к книжкам, смотреть телевизор было гораздо интереснее. И только теперь он понял, что такое лесное оконце и что в нем можно увидеть.

Другую жизнь, совсем другую.

Колька наскоро пересказал свою беседу со следователем, потом в три минуты, как Глебыч ни пытался это скрыть, убедился, что друг не выполнил его указание и заявил тому же следователю, что именно он, Глеб Станкевич, был инициатором разговора с Игорем Северским, что Николай Иванцов только сопровождал его, что Северский повел себя грубо с Глебом, именно с Глебом, и только после этого Николай вмешался в их разговор, а вообще-то он ожидал на детской площадке и совсем не собирался… Ну, и все в таком духе.

– Дурак ты, Глебыч, – вздохнул Колька. – Ну кто тебя за язык тянул? Сказал бы, как договорились: очки упали, ничего не видел.

– Мы так не договаривались, – уточнил Глеб.

– Да уж с тобой как раз договоришься! Ладно, это сейчас не важно. Выжил бы он, Северский твой, вот что важно. Кто б мне сказал, что за какого-то… переживать буду! Ну, придется ждать. Что еще остается?

– Больше ничего не остается, – вяло согласился Глеб.

Тон его Кольке не понравился.

– С подругой поссорился? – догадался он. – В смысле, с женой его?

Глеб не ответил. Он надел очки, но, прежде чем его глаза скрылись за бликующими стеклами, Колька успел разглядеть в них глубокую тоску.

– Помиришься, – убежденно сказал он. – У них же семь пятниц на неделе. Вот седьмая пятница настанет, и помиришься.

Конечно, он хотел успокоить непутевого Глебыча, который даже в такой аховой ситуации думал не о том, о чем должен был бы думать всякий нормальный человек. Но дело было не только в попытке успокоить…

Колька был искренне убежден в том, что сказал Глебу. У женщин тоже была другая жизнь, но не из лесного оконца, а такая, которой он не понимал, не хотел понимать, и в которой ему не было места.

Да и нужно оно ему разве было, место в их жизни?

Глава 11

Он вернулся домой поздно, в темноте.

Из-за всей этой кутерьмы, в которую Глеб так неловко влип, Колька уже в который раз возвращался домой ближе к ночи. Впрочем, отчета от него никто не требовал. Если Галинка была не в отъезде, то они с дочкой ложились рано, потому что обе были жаворонками, а если она уезжала в командировку, то Надя чаще всего ночевала в соседнем доме, у Колькиных родителей. Правда, в последние полгода она уже не перебиралась на время маминого отсутствия к бабушке с дедушкой – говорила, что это не обязательно. Колька не спорил. Дочка чуть не с пеленок сама решала, что для нее обязательно, а что нет, и никогда не ошибалась.

Закрывая входную дверь, он постарался потише щелкнуть замком, на кухню прошел бесшумно и включил не верхний свет, а маленький светильник над кухонным столом. Он был голодный как волк – за весь этот суматошный и нервный день не нашлось времени даже перекусить, да и негде было. Не со следователем же обедать, ну а Глебыч никакого желания поесть не выказал.

– Пап, не кусочничай, есть суп, – вдруг услышал Колька. В этот момент, нырнув в холодильник, он на весу отрезал большой шмат вареной колбасы от целого батона. – Мы для тебя уже в тарелку налили, я сейчас в микроволновке разогрею.

Надя стояла на пороге кухни в длинной, до пят, ночной рубашке с нарисованными сонными зверюшками. У нее самой вид был совсем не сонный.

– Ложись, ложись, – сказал Колька. – Ну что ты вскочила? Как будто я сам не разогрею!

– Но не разогреваешь же, – резонно заметила она. – Садись за стол.

Колька давно уже понял, что дочка отлично разбирается в сцеплении житейских мелочей, из которых состоит быт. В отличие от него, она всегда знала, где лежат наволочки, а где кухонные полотенца, есть в доме запас сахара или он остался только в сахарнице, сколько дней не киснет молоко в мягких пакетах и сколько в твердых… У него голова начинала ныть, как больной зуб, когда он – нечасто, правда, – пытался вникнуть во что-нибудь подобное, а его маленькая дочь управлялась со всеми этими подробностями легко, как умелый капитан со своим кораблем.

Он сел за стол. Надя поставила в микроволновку глубокую керамическую миску с супом – Колька не любил тарелок, в которые с трудом помещается воробьиная порция, – вынула хлеб из прозрачного контейнера – Галинка привезла его из какой-то командировки, хлеб в нем долго не черствел, – положила его на деревянную дощечку, достала из холодильника блюдечко с заранее нарезанной зеленью… Кольке казалось, что все это она делает одновременно, хотя ни одно ее движение не выглядело поспешным.

– На второе котлеты, – сказала Надя, придвигая к нему другую тарелку, неглубокую, на которой были красиво разложены три котлеты, внушительная горка пюре и кружевная оборочка салата. А это-то все когда она успела разогреть? Просто уму непостижимо! – Папа, ты ешь, а я пока с тобой поговорю. Мне же завтра рано в школу, времени не будет.

– Излагай, – улыбнулся Колька. – А то ты у нас такая занятая, что с тобой кроме как ночью, и правда не поговоришь.

– Я хочу поехать в Германию.

– На осенних каникулах? – спросил Колька. – Они у тебя когда?

В Надиной школе учились по какой-то сложной новомодной системе, каникулы почему-то полагались не после каждой четверти, а чаще, но длились каждый раз не больше недели.

– Нет, ты не понял. Не на каникулах. Насовсем.

– Как насовсем? – Теперь Колька действительно не понял. – В каком смысле?

– В прямом. Я хочу там жить и учиться.

– Но это же потом, после школы? – оторопело спросил он.

Ну конечно, с его дочки станется завести разговор о грядущей учебе лет за десять до того, как в этом возникнет необходимость!

Надя покачала головой:

– Не после. В Кельне есть школа, в которую принимают иностранных детей. С пансионом. То есть с общежитием.

– Что-то ты путаешь. – Он тоже покачал головой, пытаясь привести в порядок взбудораженные мысли. – Ну, иностранных детей ладно, но не с десяти же лет!

– С девяти.

Она сидела, подперев руками подбородок, и смотрела на него внимательными черными глазами. Колька вдруг вспомнил, как однажды, Наде было тогда три года, какая-то старушка сказала ей в метро: «Что же ты, деточка, глазки по утрам не моешь?» – и она заплакала от обиды. Она всегда была аккуратная и умывалась по утрам без напоминаний.

И вот сейчас, глядя в дочкины глаза, он понял, что ее отъезд – дело решенное.

– А… почему ты меня про это спрашиваешь? – хрипловато проговорил он.

Вообще-то он хотел спросить, не почему, а зачем она его про это спрашивает, но не повернулся язык. Он ведь и сам прекрасно понимал, почему дочка спрашивает его о том, что они с мамой уже решили без него… Да просто потому, что делает вид, будто он есть не то, что есть – спортсмен-неудачник, без денег, без каких бы то ни было жизненных перспектив, – а настоящий мужчина, глава семьи, который, будучи главой семьи, вправе принимать важные решения… Он не был таким мужчиной ни для жены, ни для дочери, это была объективная реальность, и Надя не могла этого не понимать. И именно поэтому делала вид, что советуется с ним.

Она промолчала.

– Что мама говорит? – все-таки спросил он.

Трудно было выдерживать ее молчание.

– Мама согласна. Она уже в эту школу съездила, все посмотрела и с директором поговорила. Пап, мне там будет лучше.

И это тоже было объективной реальностью, Колька был достаточно сообразителен для того, чтобы это понимать. Конечно, ей будет лучше в предсказуемой, правильно организованной жизни, для которой она отлично приспособлена, чем в жизни непредсказуемой и неорганизованной, в которой только и умеет жить ее отец.

– И где ты школу эту откопала?

Горечь дрогнула у него в горле совсем помимо его воли.

– В Интернете. А потом по «аське» с одной девчонкой из Хорватии познакомилась, она в этой школе учится, и она мне все подробно рассказала. Пап, там правда хорошо. Там…

Что хорошего в этой немецкой школе, Колька уже не слушал. То есть уши его, конечно, слушали, но голова в этом процессе не участвовала. Горечь поднялась выше горла и заполнила всю его голову.

– Но она же платная, школа твоя, – посередине Надиной фразы вдруг спросил он. – Как же…

– Мама сказала, на это она сумеет заработать, – быстро ответила Надя.

И тут же покраснела. Она была тактичная девочка и, конечно, понимала, как неприятен для отца и собственный жалкий вопрос, и ее ответ, который вообще-то был ему известен заранее.

Ему на это не заработать никогда, можно и суммой не интересоваться.

– Ложись спать, Надюшка, – сказал он. – Я второе съем и тоже лягу.

– Ладно. – Она встала, потянулась совсем по-детски, шмыгнула носом. – Не обижайся, па. Это же не из-за вас, я же вас люблю! Просто мне этого почему-то хочется. Но в этом же нет ничего плохого, да? Никому же плохо не будет, если я туда поеду.

– Не будет. – Он постарался, чтобы его улыбка не выглядела жалкой. – Ложись, ложись.

Есть расхотелось. Колька поставил тарелку с котлетами обратно в холодильник, а пустую, из-под супа, в раковину. Он уже включил воду, чтобы ее вымыть, и только потом вспомнил про посудомоечную машину. Галинка купила ее совсем недавно, и он еще не привык к тому, что посуду теперь можно не мыть.

Жизнь, внутри которой он существовал, была устроена разумно и правильно, а теперь вот его дочь собиралась устроить ее еще разумнее, еще правильнее. В этом действительно нет ничего плохого – для него ничего плохого; для нее это не просто неплохо, а очень даже хорошо.

И почему от понимания такой простой вещи ему становится так тоскливо?

Впрочем, особо гадать о причинах тоски не приходилось. Конечно, если не врать самому себе.

Причина была только в том, что Колька не знал, для чего он нужен в этой разумно устроенной жизни. И устраивалась, и шла она без его участия, и он не мог объяснить этот странный… как его… парадокс!

У него хорошая жена, хорошая дочь, он их любит, и они любят его, в этом можно быть уверенным. Но если кто-нибудь спросит его, нужен ли он своей хорошей жене и хорошей дочери, с такой уверенностью он уже не ответит… А если его спросят, нужны ли они ему?

«Да пошли вы подальше с такими вопросами!» – зло подумал он об этих неведомых любопытствующих.

Он не понимал, когда это стало так. В первый год их с Галинкой жизни? Вроде бы нет… Когда родилась Надя? Или когда он понял, что спорта в его жизни больше не будет?

Да какая разница, когда его жизнь стала тем, чем стала! И какая разница, предполагал он это или нет, когда познакомился со своей будущей женой?..

Это было летом, и даже сейчас его залил изнутри яркий солнечный свет, как только он об этом вспомнил.


Она пришла в раздевалку сразу после награждения. Непонятно, как ей удалось проникнуть в святая святых. То есть это тогда Кольке было непонятно, а потом-то, и очень скоро, он понял, что для нее не существует преград. Она была не беспринципная, а стремительная; люди чувствовали в ней это и не вставали у нее на пути. Может, опасались, а скорее просто ленились.

Как бы там ни было, а через пять минут после награждения, сидя на лавочке в углу раздевалки, блаженно щурясь на заветный кубок, диким напряжением всех сил выигранный в городском чемпионате по многоборью, Колька неожиданно услышал:

– Привет. Поговоришь со мной?

Он чуть с лавочки не упал – откуда здесь взялась девчонка? Но, приглядевшись, решил, что падать с лавочки, пожалуй, не стоит, а если стоит, то вместе с ней. Девчонка была до того хорошенькая, что у него даже зубы свело. То есть нет, это он неправильно подумал, она была не просто хорошенькая, как десятки других девчонок, на которых он западал, а какая-то… Задорная, что ли? Она была светловолосая и черноглазая, и черные ее глаза блестели как-то по-особенному, он никогда не видел такого блеска. Она смотрела на него чуть исподлобья, а глаза все равно блестели.

– Привет, – улыбнулся Колька. – Чего ж не поговорить – без проблем! А про что?

– Про твою победу. Давно ли тренируешься, доволен ли тренером, кто твой кумир в спорте, какие соревнования тебе предстоят в ближайшее время.

– Тихо, тихо, не все сразу! – Он слегка опешил от ее деловитости. – Тебе-то все это зачем?

– Напишу про тебя. Я из газеты. Из «Комсомольской жизни».

Никакого комсомола давно уже не было и помину, но газета с комсомольским названием по-прежнему оставалась очень даже известной.

– Ого! – удивился Колька. – Там таких молодых держат?

– Там толковых держат.

– А ты толковая?

– Кто бы сомневался. Ну так как, расскажешь? Только я музыку выключу.

Музыка неслась из магнитофона. Колька всегда включал эту музыку после соревнований, она помогала плавно выходить из сильнейшего напряжения, в котором он их заканчивал.

– Чем тебе музыка не нравится? – хмыкнул он.

– Да глупая. И громкая слишком.

– У меня дома получше есть, – тут же сообщил он. – Может, пойдем послушаем? Там и… поговорим.

Каждые летние выходные родители уезжали на дачу, вернее, на огород с дощатым сарайчиком за сто километров от Москвы, и Колька использовал их отсутствие с максимальной пользой для себя.

– Да? – Глаза ее теперь не просто блестели, а смеялись, даже хохотали. – А если мне твоя музыка не понравится?

– Ну, тогда… – Колька смотрел в ее глаза, и ему казалось, что он пьет какое-то необыкновенное, с пузырьками веселящего воздуха, вино. – А тогда ты оденешься и уйдешь!

Он почему-то знал, что она не обидится на его нахальство. Она и не обиделась, а расхохоталась, и уже не глазами, а вслух.

– Ладно, Иванцов, – сказала она, отсмеявшись, – излагай про свои спортивные достижения. Музыку в филармонии послушаешь.

– А зовут тебя как? – спохватился Колька.

Она так увлекла его, так задурила ему голову этим своим необыкновенным блеском глаз, что он только сейчас догадался спросить такую простую вещь.

– Галина Иванова. Сокращенно Галинка.

Тут уж засмеялся Колька. Правда, сразу сдержал смех, потому что причина для него была глупая: он вдруг подумал, что если она будет его женой, придется добавить всего одну букву в ее фамилию. Можно даже паспорт не менять, просто аккуратно вписать эту недостающую буковку… Конечно, мысль была дурацкая. С какого перепугу он вдруг стал бы жениться в неполные двадцать лет?

Галинка в самом деле не обиделась на его музыкальное предложение, но и домой к нему все-таки не пошла. Она в две минуты выудила из него нужные сведения здесь же, в раздевалке – ей надо было написать коротенькую, в несколько строк, заметку, поэтому сведений требовалось не много, – и направилась к выходу. По дороге она нажала на кнопку магнитофона и сказала:

– Наслаждайся музыкой, Иванцов!

Мелькнула в дверях клетчатая юбочка; Галинка исчезла.

Через неделю Колька с удивлением понял, что никак не может ее забыть. Всю ее – и этот смех, и будоражащий блеск глаз, и даже юбочку. Каждая клеточка на этой юбочке словно дразнила его: «А я тебя обману! Заманю и обману, я хочу тебя обмануть!» – и больше всего ему хотелось, чтобы эта дразнилка сбылась.

Еще через неделю он позвонил в «Комсомольскую жизнь» и попросил к телефону Галину Иванову; оказалось, что она работает не в спортивном, а в информационном отделе. Конечно, она вполне могла быть где-нибудь на журналистском задании, даже в командировке, но ему очень не хотелось, чтобы это было так. Это было бы слишком грустно, а он не любил грустить.

Она оказалась на месте.

– Галинка, – сказал Колька. И вдруг понял: только от того, что он произнес ее заводное имя, ему стало так весело, как прежде бывало лишь после большой удачи на трудных соревнованиях. – Галинка, – с удовольствием повторил он, – может, музыку послушаем?

– Иванцов, – ни секунды не задумавшись, кто ей звонит, ответила она, – я сегодня про голландского фермера должна написать. Который за каким-то лядом в Подмосковье хозяйствовать перебрался. Так что мне не до твоей музыки, добраться бы в его глухомань.

– Так я тебя отвезу! – предложил он.

У отца была старая, но вполне еще ходкая «копейка», и Колька время от времени брал ее для своих нужд. Нужды эти обычно бывали связаны с девчонками, вот как сейчас.

– Я и сама доеду, – засмеялась Галинка. – Ну что, Иванцов, нечем больше меня заманивать?

– Нечем, – засмеялся в ответ Колька. – Ну так давай просто так встретимся.

– Ну так давай, – неожиданно согласилась она. – Ты не знаешь, шиповниковое мороженое бывает в природе?

– Шиповниковое? – опешил Колька. Он не любил сладкое и понятия не имел, какое бывает мороженое. – Найдем, – уверенно пообещал он. – Хоть шиповниковое, хоть… одуванчиковое.

Одуванчики золотились в траве вокруг стадиона, на котором он каждый день тренировался, и смотреть на них было так же весело, как в Галинкины глаза. А шиповниковое мороженое… Если бы для того, чтобы его добыть, понадобилось штурмом взять какой-нибудь мороженный завод, Колька сделал бы это не задумываясь.

Шиповникового мороженого он для Галинки так и не нашел; наверное, его все-таки не было в природе. Ее вообще интересовало то, чего не бывает в обыкновенной жизни, это Колька понял очень скоро. Шиповниковое мороженое, рисунки в пустыне Наска, зверек бинтуронг из семейства виверр, музыкальный инструмент терменвокс и еще многое, о чем Колька впервые услышал только от нее.

Но все это было не важно. Все это ее, конечно, интересовало, но как-то… не становилось предметом вожделения.

– Это все есть же где-то на свете, – сказала она однажды. – Значит, это можно увидеть. Я и увижу, когда очень захочу.

Это было через неделю после того, как они целый вечер разыскивали шиповниковое мороженое, а точнее, просто гуляли по городу и болтали – обо всем, ни о чем, главное, с такой легкостью, что Кольке казалось, он вот-вот оторвется от земли и взлетит. Колька по спорту знал, каких усилий стоит отрыв от земли, но когда он болтал с Галинкой и смотрел в ее глаза, то был уверен, что никаких усилий это не требует вовсе. Ни с одной девчонкой, которых у него к девятнадцати годам перебывало множество, он такого не чувствовал.

А в то утро, когда Галинка сказала, что когда-нибудь увидит все, что очень захочет увидеть на белом свете, они проснулись в его комнате от того, что солнце выискало щелочку в занавесках и защекотало им глаза яркими летними лучами. Сказала она это, правда, не сразу – проснувшись, они сразу принялись целоваться, прижимаясь друг к другу голыми, горячими после сна телами, потом повторилось то, что было вчера вечером – руки и ноги их сплелись замысловатым и очень крепким сплетением, из-за которого они стали так близки друг к другу, что даже не заметили, как слились совсем… И какое это было слияние, какое сплетение! Колька чувствовал, что все у нее внутри обнимает его и одновременно отталкивает, он отдавался ее внутреннему объятию и преодолевал отталкивание, он вскрикивал от того, что это происходит вот так, одновременно, и смеялся от того, что эта одновременность так необыкновенна… И даже то, что он оказался первым ее мужчиной, было хоть и приятно, но не так уж важно по сравнению с восторгом, который она давала ему каждым своим движением. И как она только знала, какие ее движения так хороши для него?

– А я ничего такого и не знаю! – засмеялась Галинка, когда он спросил ее об этом. – Делаю, как мне хорошо, и все. Значит, нам с тобой хорошо одно и то же.

Это Кольке понравилось. Он недавно расстался с женщиной, которая была на пять лет его старше, только потому, что во время секса она объясняла, что именно ей нравится, и предупреждала, когда будет готова испытать оргазм. Она была хорошей любовницей, но думать про ее оргазм и выполнять указания по его организации Кольке было неприятно.

А с Галинкой все было иначе. Она не обременяла его ничем, и при этом им обоим было хорошо.

Вот только встречи у них получались слишком редкие. Колькины родители еще не вышли на пенсию, поэтому ездили на дачу не так часто, как ему хотелось бы, а Галинка и вовсе жила в общежитии – она училась на журфаке МГУ, а в «Комжизни» была просто на летней практике.

И то, что при таких редких встречах она вскоре сообщила ему о беременности, привело Кольку в совершенную оторопь.

– Почему беременная? – глупо спросил он.

– Потому что ты, Иванцов, меня оплодотворил, – объяснила она. – У тебя в школе что было по биологии? Про яйцеклетку и сперматозоид проходил?

– Проходил, – мрачно сказал он. – Ну, и что теперь?

– Теперь будет происходить процесс вынашивания.

– Сдурела ты, что ли? – разозлился Колька. – Какого еще вынашивания?!

– Девятимесячного. То есть уже восьми.

Говоря эту чушь, она была совершенно спокойна. И глаза блестели как обычно, разве что с чуть большим любопытством. Ей явно было интересно то, что будет происходить в эти девять месяцев, и Колька видел по ее глазам: ей интересно то, что будет происходить с ней, вернее, в ней, а то, что будет при этом происходить с ним, ее совершенно не интересует.

– Дура! – заорал он. – Ты на что рассчитываешь?!

– На свое крепкое здоровье.

– А кормить его кто будет? Надеешься, я?

– Слушай, Иванцов, – наконец поморщилась Галинка, – если ты сейчас же не заткнешься, я уйду и больше не приду. А если заткнешься, – добавила она, – то мы с тобой немедленно полюбим друг друга еще раз, и даже, может быть, два раза подряд, если маловато покажется. И получим море удовольствия.

И такие блестящие чертики запрыгали при этом в ее глазах, что у Кольки губы пересохли, и одного раза ему, конечно, показалось маловато.

Вся следующая неделя была посвящена тому, чтобы обрисовать Галинке жуткую судьбу матери-одиночки. Колька уверял, что ни в коем случае на ней не женится, что он собирается посвятить свою жизнь спорту, а не прокорму младенца, что ей еще целых четыре года учиться, а она же так мечтала стать журналисткой, сама же ему говорила, а какая же журналистка с лялькой на руках, а… Галинка выслушивала все это с полной невозмутимостью, и Колька понимал, что причина ее невозмутимости проста: ничего этого она не боится. Не боится быть матерью-одиночкой, уверена, что сама прокормит ребенка, не собирается бросать учебу, обязательно станет журналисткой, как мечтала…

В конце этой недели он плюнул и сказал, чтобы завтра она взяла с собой на свидание паспорт, потому что они идут в загс подавать заявление.

– До чего ж ты, Иванцов, самоуверенный, – пожала плечами Галинка. – Кто тебе сказал, что я собираюсь за тебя замуж?

– Как? – растерялся Колька. – А… за кого же ты собираешься замуж?

– Пока ни за кого. Я еще молодая. Вот стану старая, тогда и выберу себе подходящего мужа.

При мысли о том, что она будет выбирать себе какого-то постороннего мужа – а Колька представил себе процесс этого выбора так ясно, как будто был не нормальным спортсменом, а каким-нибудь художником с излишками воображения, – он готов был жениться на ней даже не завтра, или когда там полагалось по загсовским правилам, а сегодня, то есть немедленно. Она нравилась ему, нравилась вся, она ему даже больше, чем просто нравилась, он хотел ее каждую минуту, если с утра он не видел ее блестящего взгляда, то к вечеру прожитый день казался ему совершенно пустым!

Поэтому страсть, с которой Колька принялся уговаривать Галинку принять его предложение, оказалась равна страсти, с которой он только что уговаривал ее сделать аборт. А ребенок… Ну, пусть рожает, если хочет. Черт ее отговорит сделать то, чего она хочет!

Она оказалась отличной женой. За все десять лет их совместной жизни Колька ни в одну минуту не пожалел о том, что женился именно на ней – ни в легкую минуту, ни в тяжелую и горькую.

Разные минуты бывали в его жизни за эти десять лет.

И вот теперь он сидел один на кухне в своей уютной, чистой квартире, и не знал, кому, для чего он нужен в этой жизни и кто нужен ему. И почему это стало так, и когда – не знал тоже.

Часть II

Глава 1

Зимние морозы ударили неожиданно, поэтому не сковали мокрый от осенних дождей город холодом и льдом, а подернули его бахромой густого инея. Пока Ирина шла от метро до больницы, таким же инеем покрывалась ее шуба, ресницы, брови. Если она случайно замечала свое отражение в витрине, то думала, что похожа на дерево.

Впрочем, слово «думала» было неправильным. Так, мелькало что-то по краю сознания и исчезало прежде, чем успевало стать мыслью.

Она ходила в больницу каждый день и ни разу за два месяца не видела мужа. Палатный врач, с которым Ирина поговорила в первый же день, когда Игоря перевели из реанимации, сказал:

– Я не рекомендовал бы вам его посещать. Конечно, при желании вы сумеете обойти мой запрет, я же не могу караулить дверь в его палату. Но не советую. Он выжил чудом, мы сами не понимаем, как это произошло, мы готовились в лучшем случае к длительной коме. И если он категорически отказывается вас видеть… Поверьте, сейчас не время выяснять супружеские отношения. Не тревожьте его, дайте ему прийти в себя.

Что можно было на это возразить? Ирина и не возражала. Каждый день она приносила в больницу еду, которую рекомендовал тот же палатный врач, – сначала это был только бульон, потом разрешили протертые супы, потом паровые фрикадельки… Полчаса после того, как санитарка относила еду в палату, Ирина ждала в больничном вестибюле: вдруг ее попросят подняться наверх, в травматологию? Но каждый раз санитарка только возвращала пустые миски, оставшиеся после вчерашней еды, и говорила:

– Иди, иди, чего ждешь? Не зовет он тебя. Мамашу спросил, кто, мол, ему готовит, ну, она и сказала, что кухарку наняла. Как ты велела. А тебя не зовет. Иди, иди.

Ирине казалось, что о ее отношениях с мужем осведомлена вся больница. О том, что он отказался ее видеть, что ей пришлось просить свекровь, чтобы та сказала, будто сама посылает ему еду, иначе он и от еды отказался бы… Когда Ирина вспоминала о своем разговоре с Игоревой мамой, ей становилось так стыдно, что начинало щипать в носу.

Она встретилась с Агнессой Павловной не в тот первый вечер, когда, задыхаясь, вбежала в больничный коридор и с колотящимся у самого горла сердцем остановилась перед дверью реанимации. Игоревы родители отдыхали в Таиланде, и Ирина не стала сообщать им о том, что случилось с сыном. Она знала, что Игорь и сам не сообщил бы им об этом.

Однажды он сказал ей:

– Не надо ставить людей в такую ситуацию, в которой они вынуждены будут проявить не лучшие свои качества. Мои родители никогда не любили никого больше, чем себя, и уже не полюбят. При этом они дали мне хорошее образование, да и воспитали не худшим образом. Чего еще?

Ирине не хотелось услышать от свекрови по телефону, что тур заканчивается только через две недели, что билеты куплены с фиксированной датой, и ведь они с мужем не врачи, ничем помочь не могут… Может, Агнесса Павловна ничего этого и не сказала бы, но ставить ее в такую ситуацию, в которой она могла бы это сказать, Ирина не стала.

У нее были со свекровью ровные, спокойные, без достоевских страстей отношения. Они были людьми одного круга – Иринин отец работал в Министерстве иностранных дел, как и отец Игоря, Агнесса Павловна одобряла выбор своего сына, и даже отсутствие внуков не вызывало у нее сожаления… В самом деле, чего еще?

Поэтому Ирине и было невыносимо стыдно оттого, что пришлось нарушить границу доброжелательной отчужденности, которая много лет существовала между ней и свекровью, и пригласить Агнессу Павловну в сообщницы. Но ничего другого не оставалось.

Впрочем, Агнесса оказалась верна себе. Услышав просьбу невестки, она лишь чуть приподняла бровь. Этот жест должен был обозначить крайнюю степень ее удивления.

– Но зачем этот розыгрыш? – спросила она. – Почему ты думаешь, он не станет есть то, что приготовишь ты?

– Потому что он… У него… Врач говорит, у него произошел сдвиг сознания, – с трудом выговорила Ирина. – Из-за травмы. Такая у него прихоть, и… Ему лучше сейчас ни в чем не отказывать.

Ей было еще стыднее оттого, что врать можно было совершенно безбоязненно. Проверять эту ложь, расспрашивая сына, правда ли, что у него произошел сдвиг сознания, свекровь наверняка не стала бы.

– Странная прихоть, – пожала плечами Агнесса Павловна. – Что ж, пожалуйста, если врач предписывает. Только напомни, чтобы я предупредила Владимира Георгиевича, что у нас теперь якобы есть кухарка.

Она не знала, с кем дрался ее сын, и не интересовалась знать – ей хватило сообщения о том, что это были уличные хулиганы.

– Я всегда говорила Игорю, что он неосторожен в своем демократизме, – сказала Агнесса Павловна Ирине. – Охранник мог бы сопровождать его до машины. Иначе зачем держать охранника?

Ирина не стала объяснять, что охранник охраняет не Игоря, а только офис. Ей больно было даже думать, что произошло в тот вечер, а тем более говорить об этом в спокойном тоне, в котором говорила об этом свекровь.

Сегодня с утра температура у Игоря была нормальная.

– Но к вечеру, наверное, все-таки повысится, – сказала медсестра, которая ежедневно информировала Ирину о состоянии здоровья ее мужа. При этом сестра всегда смотрела на нее с сочувственным презрением. – Все-таки голова – это самое ужасное! Я вот этим летом у подруги в гостях была, она в Израиле живет, работает в крупном госпитале. Так, рассказывает, у них там просто чудеса творят. Почку, печень, легкие, все могут из лоскутков сшить, знаете, после терактов в каком состоянии людей привозят… Но если мозг поврежден – это все, уже не восстановится.

– Разве у Игоря Владимировича поврежден мозг? – сердито спросила Ирина.

– Во всяком случае, черепно-мозговая травма в наличии, – пожала плечами медсестра. – И температура третий месяц держится.

Тут Ирина заметила, что собеседница смотрит ей за спину и в глазах ее разгорается жгучий интерес. Она обернулась и увидела входящую в вестибюль Катю.

Ирина не видела ее с того дня, когда та целовалась с ее мужем во дворе у Покровских Ворот. Она не знала, бывает ли Катя здесь, в больнице, но скорее откусила бы себе язык, чем стала бы расспрашивать об этом всезнающий медперсонал.

Значит, бывает.

Правда, Ирина сразу поняла, что Кате недолго осталось здесь бывать: живот у нее стал уже такой, что можно было подумать, она пришла не навестить больного, а рожать. То ли оттого, что ей тяжело было нести свой огромный живот, то ли еще от каких-нибудь забот, которые мучают женщину на сносях, но выглядела она плохо. Лицо сделалось таким бледным, что маленький носик казался прозрачным, выбившиеся из-под платка волосы стали тусклыми и больше не светились, под глазами лежали темные круги. Но дело было все же не во внешних приметах неблагополучия, а в выражении ее глаз.

Глаза у Кати были – как у побитой собаки.

Ирина и сама не знала, как сумела понять это за какие-нибудь полминуты, которые смотрела на нее, но она вот именно поняла, и очень ясно: глубокая тоска стоит в Катиных глазах не оттого, что отец ее ребенка попал в больницу, а от какой-то… растерянности, да, от глубокой растерянности. Это была тоска одинокой женщины, Ирина не могла ошибиться, в последние полгода она не раз, глядя в зеркало, ловила в собственных глазах точно такую же тоску оставленности и одиночества.

Но откуда взяться такой тоске у Кати? Ирина достаточно знала своего мужа, чтобы понимать: он не бросит женщину, которая от него беременна. Да он и сам подтвердил это, когда ушел из дому. И его слова: «Это мой ребенок»… Ирина не могла забыть интонацию, с которой он их произнес. Не бросают своих детей мужчины, которые так о них говорят!

Катя скользнула по ней рассеянным и растерянным взглядом и, развязывая платок, прошла к гардеробу.

«Не узнала, – поняла Ирина. – Конечно, она же меня один раз только видела… Ну и хорошо, что не узнала».

Медсестра переводила взгляд с одной женщины на другую; взгляд горел любопытством. Видно было: она много дала бы за то, чтобы жена богатого, занимающего лучшую отдельную палату пациента Северского как-нибудь прокомментировала появление его беременной любовницы.

– До завтра, Наташа, – сказала Ирина. – Я приду в половине двенадцатого.


Иней покрывал уже не только деревья – он стоял в воздухе белой сияющей пылью, и было похоже, что в город пришел какой-то необъявленный праздник.

Ирина спустилась с больничного крыльца и пошла по Красной Пресне к метро. Больница, в которой лежал ее муж, была хорошая, хотя Игоря привезли сюда не по этой причине, а только потому, что она оказалась ближайшей к его офису. К тому двору, в котором его нашли без сознания и почти без жизни.

Ирина думала об этом каждый раз, когда шла по Красной Пресне. Эти мысли были тягостны для нее. И особенно тягостны потому, что она сознавала какую-то неправильность своих нынешних мыслей о муже. Она понимала, что должна была бы чувствовать сейчас жалость к нему, свою перед ним вину, да мало ли что еще! Но ничего этого в душе у нее не было. Была лишь отчужденная радость от того, что он выжил – но она была бы рада этому, если бы речь шла даже о совсем незнакомом человеке, – и такое же отчужденное сознание изматывающей неопределенности их отношений.

То есть сейчас-то, пока он в больнице, все очень даже определенно. Надо готовить ему еду, потому что Агнесса Павловна этого не умеет, а Катя… до Кати ей нет дела; надо ежедневно давать деньги врачам и медсестрам, потому что оплаченное через кассу лечение не есть еще полностью оплаченное лечение…

Но вот что будет потом, когда Игорь выйдет из больницы, Ирина не знала. И думать об этом ей было тягостно.

Только сияющий зимний воздух необъяснимо облегчал эту тягость, когда она шла сквозь него, чувствуя на своих щеках тоненькие стрелы инея.

Фигуры прохожих размывались в этом искрящемся воздухе, пропадали в радужных ореолах. И Ирина не сразу поняла, почему один из этих прохожих, мужчина, идущий навстречу по улице, вдруг остановился так резко, словно налетел на препятствие. Никакого препятствия перед ним не было, но он стоял, глядя на приближающуюся к нему женщину, и иней оседал на его плечах, как на ветках дерева.

– Здравствуйте, – сказал он, когда Ирина оказалась в двух шагах от него. – Я знал, что все-таки вас увижу.

Она вздрогнула, услышав этот голос, и остановилась – тоже так, словно наткнулась на невидимое препятствие.

– Вы… Опять вы? – разом охрипнув, проговорила она. – Разве я вам… не все объяснила?

Она не только объяснила ему все, что должна была объяснить, у нее и сейчас заныла ладонь, когда она вспомнила, с какой силой ударила его по щеке в тот вечер, через неделю после драки, когда он попытался остановить ее возле дома для каких-то бестолковых объяснений.

– Вы объяснили все, – сказал он.

– Тогда зачем вы сюда пришли?

Его очки совсем не запотели и не покрылись инеем. Наверное, он обрабатывал их каким-нибудь специальным составом. Но Ирине показалось, что они прозрачные от его взгляда. Его глаза были… противоположны морозу и инею.

– Чтобы узнать, как себя чувствует Игорь Владимирович. И поговорить с ним, если врачи разрешат.

– Зачем? – повторила она.

– Я должен с ним поговорить. – В голосе Глеба неожиданно мелькнуло что-то исступленное. – Должен! Не беспокойтесь, я его утомлять не буду. Только попрошу, чтобы он переписал заявление. Поймите, Николай Иванцов не имеет к случившемуся никакого отношения, это просто стечение обстоятельств! Ну, у него такой характер, он… Он настоящий разбойник, понимаете? Не бандит, а вот именно разбойник. Он не притворяется, просто не умеет жить как все! И это же из-за меня все произошло, почему же заявление на Иванцова?.. Может, вы заявление напишете? – с надеждой в голосе попросил он. – Что я вас преследовал, требовал, чтобы вы бросили мужа и вышли за меня замуж. Понятно же, что у меня были мотивы его ударить. А у Кольки-то никаких!

Он говорил быстро, лихорадочно, но почему-то совсем не жалко. Наверное, его убежденность в том, что он говорит, была так сильна, что не позволяла испытывать к нему жалость. А может, не из-за убежденности его, а по какой-то другой причине Ирина чувствовала, что сердце ее бьется все стремительнее с каждым его словом. И даже не с каждым словом, а с каждым звуком его голоса…

– Я не буду ничего писать, – глядя в его пронизывающие иней глаза, сказала она. – Я уже сказала следователю все, что могла сказать, и поверьте, мои слова совершенно ничего не значат. Вашего друга видели несколько человек, их показания сходятся. И ваше участие, вернее, неучастие в драке они тоже видели.

– Извините, – опустив голову, глухо произнес Глеб. – Ладно, я пойду.

– Вас к нему не пустят, – сказала Ирина. – Его не разрешают волновать, к нему даже родителей не каждый раз пускают, только…

Она хотела сказать, что к нему, наверное, пускают только Катю, но прежде чем произнесла это, вдруг поняла, что ей это совершенно безразлично. Пускают ли к нему Катю, что будет, когда он выздоровеет, как будет жить она сама… Все это было неважно, а важно было только то, что иней рассеивался под взглядом человека, которого она держала за рукав куртки. Она взяла его за рукав, просто чтобы остановить – он уже двинулся в сторону больницы, – но теперь не могла отвести руку, как будто ее рука примерзла к его рукаву.

Она не произнесла больше ни слова, но, наверное, сила этого странного соединения была ощутима не только для нее. Глеб медленно поднял голову, вгляделся в ее глаза. Потом осторожно положил руку поверх ее руки. Выйдя на улицу, Ирина еще не успела надеть перчатки и почувствовала его прикосновение не рукой только, а всем телом. Правда, это, наверное, было бы так, даже если бы на ней были дворницкие рукавицы.

– Сегодня вас точно к нему не пустят, – не слыша своего голоса, повторила она. И добавила: – Не уходите.

Они целовались так долго, что прохожие стали оборачиваться на них с осуждением, как будто они были в чем-то виноваты. Впрочем, им это было все равно. Конечно, они были виноваты, и оба знали свою вину. Но к тому, что происходило сейчас между ними, к тому, что так властно и мощно накрыло их своим крылом, их вина не имела отношения.

Глава 2

– Хочешь чего-нибудь? – Глеб оперся локтем о подушку и заглянул Ирине в глаза. Вряд ли, правда, он разглядел их вблизи, лишь дальнозорко прищурился. – Вина, может?

– Ничего не хочу. – Она потерлась лбом об его ухо и уточнила: – Ничего дополнительного. Только тебя.

Ей смешно и странно было собственное бесстыдство – в словах, во всем теле. Наверное, это и не бесстыдство вовсе было, а… Ах, да какая разница!

Глеб наклонился и поцеловал ее. Его губы в самом деле пахли вином, но не так, как пахнут губы человека, который выпил вина, да ничего ведь они и не пили. Губы его сами были как вино – голова у Ирины кружилась от его поцелуев. Ей казалось, что она целуется впервые в жизни, и это тоже было странно и смешно.

Ей даже было совсем по-особенному больно – так, как будто он был ее первым мужчиной. Вот уж это было так непонятно и неловко, что она и думать об этом стеснялась… Да нет, ничего она не стеснялась! Она любила мужчину, рядом с которым лежала голая поверх одеяла, и если бы быть с ним вот так, голой, полностью ему принадлежащей, можно было не в его комнате, а только на людной улице, она не постеснялась бы и этого.

Никакие внешние подробности не имели значения по сравнению с возможностью быть с ним.

– Устала… – сказал Глеб, когда поцелуй окончился. – Ночь уже. И замерзла.

Она хотела сказать, что не устала и не замерзла, но он обнял ее, согревая, и она не стала ничего говорить. Пусть думает, что замерзла!

А устала… Господи, да как можно устать от того, что любовь пронизывает все твое тело, и вся ты тогда превращаешься в тело, а потом, когда эти горячечные минуты проходят, любовь пронизывает уже не тело твое, а сердце, и тогда ты превращаешься в сердце, и все это любовь, и вся ты – любовь!..

Сначала Глеб вел себя с нею так, как будто мог вот-вот потерять; Ирина чувствовала это в каждом его движении.

– Глупенький, – шепнула она, когда он, словно спрашивая, хорошо ли это для нее, коснулся ее живота, а потом рука его скользнула вниз и замерла. – Делай что хочешь. Я не исчезну.

Это было во время первых ласк – когда он раздевал ее, сидя на краю кровати, а она неподвижно стояла перед ним, смотрела на его руки и не могла пошевелиться, завороженная их прикосновениями. Наверное, он не понимал, что означает ее неподвижность, потому и спрашивал у нее разрешения на эти прикосновения, без слов спрашивал.

А потом уже и без слов не спрашивал.

И вот теперь обнимал, согревая, хотя она вовсе не замерзла.

Игорь никогда не бывал с нею груб, и у Ирины как будто бы не было причин удивляться мужской ласке, направленной на нее. Но она почему-то удивлялась и, когда Глеб ласкал ее, не верила, что это происходит с нею.

Она думала о Глебе и об Игоре – не сравнивала их, а просто думала о них обоих. Вообще-то и все бесконечное, полное мучительных событий время, которое она знала Глеба, Ирина думала о них обоих. И даже в последние, страшные два месяца… Но до сегодняшнего дня она гнала от себя эти мысли, они казались ей постыдными, в последние два месяца даже преступными. А теперь она просто знала, что эти мысли в ней есть и незачем их гнать.

Так сложилась ее жизнь, и надо быть честной перед своей жизнью.

– Это ты, наверное, замерз, – сказала Ирина. – У тебя топят плохо.

Теперь она поцеловала Глеба сама, прижавшись не только губами к его губам, но и животом к его животу. И сразу почувствовала, какая жаркая волна прошла по его телу – вниз от губ к животу, еще ниже…

– Разве плохо? – глядя на нее туманящимися карими глазами, шепнул он. – А мне казалось, ничего… Я не обращал внимания. У меня обогреватель есть. Включить?

Ирина хотела сказать, что ничего включать не надо – не надо вставать с кровати, отрываться от нее, – но Глеб уже встал, выдвинул из-под стола обогреватель на колесиках. Стол стоял близко к кровати, потому что комната была совсем маленькая, но Ирине все равно жалко было, что она не чувствует Глеба в эти коротенькие мгновения.

Она встала тоже и обняла его сзади. Он замер, вслушиваясь в нее.

– Отомри. – Ирина улыбнулась и дунула ему в затылок. – Это просто я. А не виртуальный фантом.

Он тихо засмеялся – наверное, в затылок она дунула щекотно – и включил обогреватель.

Одновременно засветился стоящий на столе монитор; видимо, он не был выключен, а просто погас оттого, что хозяин надолго о нем забыл. Ирина всмотрелась в заставку: звездное небо, темное море, плывущий по морю парусник.

– А я это видела, – удивленно сказала она. – Ну точно, видела!

– Это я на сайте одного музея нашел, – сказал Глеб.

– Я в нем была, в этом музее. Это на Канарах, да? Звезды, которые светили Колумбу? – улыбнулась Ирина.

– Ну да, – кивнул Глеб. – Тебе смешно?

– Мне хорошо…

Конечно, она вспомнила этот музей сразу же, как только увидела картинку на мониторе, хотя была там давно, шесть лет назад.


Они с Игорем решили отдохнуть не на Тенерифе, а на Гран-Канария, потому что на первом острове было много русских, а на втором их не было вовсе: на Гран-Канария не летали чартеры из Москвы. Игорь не любил отдыхать, как он это называл, в плотном кольце соотечественников, да и Ирина не любила тоже: ее утомляла куротная бесцеремонность посторонних людей. Впрочем, если бы и любила, то не стала бы спорить. Два месяца перед отпуском были у мужа такими изматывающими, что домой он приходил только ночевать и засыпал как каменный. Игорь заключал какой-то долговременный контракт, который, как он сказал, мог вывести его бизнес на принципиально новый уровень, а в такие моменты он бросал на достижение успеха все, не считаясь ни с силами своими, ни со временем.

Потому они и выбрали для отдыха Канары, а не, например, Италию. В Италии было много священных камней и священных же соблазнов эти камни осматривать, а на Гран-Канария можно было просто лежать на океанском берегу, в дюнах, на бело-золотом песочке, за много столетий нанесенном сюда из Сахары ветром сирокко, и предаваться блаженному безделью.

– Вот когда тебе пляж надоест, – говорила Ирина, – можно будет съездить в Лас-Пальмас. Просто погулять, город посмотреть.

– Мг-му… – с закрытыми глазами сонно отвечал Игорь. – Пальмы – это да-а…

В Лас-Пальмас они поехали только в последний день: раньше Игорю никак не надоедали ни пляж, ни безделье. Столица острова оказалась самым обыкновенным маленьким южным городком – с платанами и пальмами на улицах, с просто и добротно выстроенными домами.

– И что здесь смотреть? – сказал Игорь. – Обычный испанский город. Ну, с канарскими балконами.

На деревянные резные канарские балконы, которые считались местной достопримечательностью, они насмотрелись за полчаса. Потом Ирина обнаружила в путеводителе музей Колумба, и они зашли туда – без особого интереса, потому что в том же путеводителе было сказано, что ни одной принадлежащей Колумбу вещи в этом музее не сохранилось. Это был просто губернаторский дом, в котором Колумб останавливался, когда по пути в Америку пристал к здешнему берегу, чтобы починить свои корабли.

Они побродили по дому, Игорь остановился возле большой модели парусника, а Ирина подошла к витрине, в которой была устроена какая-то композиция. Композиция, впрочем, оказалась незамысловатая: ребристая картонная поверхность изображала океан, к ней были приделаны маленькие кораблики, а сверху было нарисовано небо. Можно было включить лампочку, и тогда в небе загорались дырочки-звезды. Ирина улыбнулась, включила лампочку и прочитала на табличке название композиции.

«Звезды, которые светили Колумбу», – гласило это название.

Эта была наивная попытка привлечь в музей посетителей – картонное море, созвездия из лампочек… Но Ирина почувствовала, что все это почему-то будоражит ее воображение. Она видела разные страны, она бывала в лучших музеях мира, но звезды, которые светили Колумбу… Было в этом что-то очень живое и необыкновенное. Вглядываясь в хоровод звезд над картонным морем, она вдруг почувствовала себя не взрослой женщиной, которая многое в мире увидела своими глазами и потрогала своими руками, а маленькой девочкой, которая видела мир совсем не таким, каким видели его все вокруг, и страшно этого стеснялась, и была поэтому замкнутой, печальной. Детство давно кончилось, Ирина давно научилась выглядеть в глазах окружающих правильно, как все. И вот вдруг…

Насмотревшись на модели парусников и муляжи подзорных труб, Игорь подошел к жене и сказал, что проголодался и готов пообедать в ресторанчике на пляже Кантерас, как они и собирались.

Их канарский отпуск оказался удачным – они отлично отдохнули. Но и через неделю, и через месяц, и через год Ирина вспоминала из этой поездки только звезды, которые светили Колумбу.


И через шесть лет она вспомнила их снова.

– Я по Сети бродил, – сказал Глеб, – и случайно звезды эти увидел. У меня в детстве книжка про Колумба была, я ее любил. Думал, тоже путешествовать буду. Но не с кем оказалось. А одному мне как-то… ничего и не надо. Ну, был бы я, например, поэт, тогда да. А так – зачем одному?

Это было так удивительно – вот это, что их поразили одни и те же звезды, увиденные в разных местах, отдельно друга от друга! Хотя разве не более удивительным было то, что свело их самих – не в воображении свело, а наяву?

Глава 3

Когда Катя была маленькая, то не понимала, почему их город Ростов называют Великим.

– Великий – это же большой, да? – спрашивала она маму. – А наш Ростов разве большой? Он же хороший!

Она не могла представить, что слова «большой» и «хороший» – это не противоположности. Все большое казалось ей пугающим, а значит, плохим. Как, например, лев в заезжем зверинце – он был очень большой, смотрел на Катю злыми желтыми глазами, и она так его испугалась, что он снился ей потом целую неделю, заставляя просыпаться с плачем.

А город ее был добрый, как мамина шкатулка для шитья. Шить мама не умела, но шкатулка для шитья у нее все-таки была. Эту шкатулку когда-то привез с войны ее папа, то есть Катин дедушка. Другие привозили одежду, часы и сервизы, а дедушка только шкатулку. Зато она была очень красивая, деревянная, с перламутровыми картинками на крышке. Дедушка закончил войну в Китае, мама говорила, что так необычно сложилась его солдатская судьба. Внутри шкатулки было еще множество маленьких лаковых шкатулочек, в которых лежали разноцветные пуговицы, Катя не видела таких ни на какой своей или маминой одежде, и шелковые нитки, и маленькие блестящие ножницы, и серебряный наперсток, и кусочки причудливых кружев. Ни с одной игрушкой Катя не любила играть так, как с этой шкатулкой!

И точно такой же – любимый, добрый – был ее город Ростов. А никакой не Великий!

Жалко только, что в любимом городе Ростове не было совсем никакой работы для мамы. То есть работа, конечно, была, но очень тяжелая. Уборщицей в магазине, например, или продавщицей в киоске. А здоровье у мамы было такое, что она не могла долго работать на тяжелой работе – у нее начинали болеть руки и ноги, и ее забирали в больницу. Болезнь называлась ревматизм. Бабушка всегда плакала, когда произносила это слово.

Но когда мама не болела, они жили очень хорошо. Кате казалось, что они с мамой и бабушкой живут в своем маленьком домике на окраине, как пуговицы в китайской шкатулке: им красиво и уютно. Она мало ела и медленно росла, поэтому ей надо было совсем немного еды и одежды, и то, что у них мало денег, ее нисколько не угнетало.

И все-таки она выросла и в один непрекрасный день поняла это сама.

День был непрекрасный потому, что Катя пошла устраиваться на работу; это было летом после десятого класса. Ей оставалось учиться в школе еще год, и мама с бабушкой очень не хотели, чтобы она начала работать и даже просто подрабатывать. Они хотели, чтобы после школы она попробовала поступить в какой-нибудь институт, но Катя понимала, что это желание неосуществимо. Она училась неплохо, но все-таки не настолько хорошо, чтобы быть уверенной в том, что сдаст вступительные экзамены. К тому же многие ребята, которые закончили ее школу год или два назад, в институты все-таки не поступили, хотя были самыми что ни на есть отличниками. Их родители рассказывали Катиной бабушке, что одних отличных отметок для поступления мало, а нужны деньги – как везде.

Поэтому, как ни расстраивались мама с бабушкой, Катя решила заработать денег еще до окончания школы. Конечно, не на поступление – для этого нужны были такие деньги, которых она не заработала бы никогда, – а хотя бы на платье к выпускному вечеру. Это было глупое, детское желание, но что же делать, если все свое детство она любила читать сказки, и даже сейчас любила, только читала их теперь тайком. А в сказках – ну просто во всех, хоть братьев Гримм, хоть Андресена, хоть в русских народных! – обязательно наступал момент, когда прекрасная девушка становилась счастливой. И главным признаком ее счастья было то, что она надевала чудесное платье.

Сказочные книжки, в которых Катя об этом читала, были старые, еще бабушкины, поэтому картинки в них были очень красивые. И платья на этих картинках были нарисованы такие, что у нее захватывало дух.

Что такое счастье, Катя не знала, и как его добиться, не знала тем более. Да и можно ли его добиться?.. Она очень стеснялась такой своей мысли и никому никогда ее не высказывала, но все-таки думала: а вдруг для того, чтобы добиться счастья, достаточно просто надеть прекрасное сказочное платье? Ну, пусть не для очень большого счастья, но хоть для самого маленького? Ей хватило бы!

В общем, она пошла устраиваться на работу, не сказав об этом ни маме, ни бабушке.

Про эту работу ей рассказала одноклассница Наташа. И не только рассказала, но даже предложила помочь с устройством. Какой-то Вадим, друг ее старшего брата Сергея, купил гостиницу, хоть и маленькую, но в старой части города. И для этой гостиницы ему нужен был персонал.

– Там у него такой лом, что мало не покажется, – объяснила Наташа. – Ну, дерутся за места, это ж понятно. Но Серега обещал, что Вадик меня возьмет. Конечно, только на лето, но хоть так. Если не боишься, я попрошу, чтоб и тебя взял.

Катя совсем не боялась. А чего бояться, это же друг Наташиного Сергея, а Сергея она же с детства знает!

Вадим набирал работников, вернее, работниц лично. Из окна его кабинета открывался вид на просторное озеро Неро, по воде скользили солнечные лодочки, и это было очень красиво, но Вадим в окно не смотрел. Он смотрел на девчонок, которые по три заходили в его кабинет, и взгляд у него был такой ленивый и недовольный, как будто все эти девчонки были какими-то кикиморами болотными, хотя, на Катин взгляд, они были очень даже симпатичные. И вообще, не все ли равно, симпатичные они или нет, если, как сказала Наташа, для них остались только вакансии посудомоек в гостиничном кафе?

Когда Катя вместе с Наташей и еще одной девчонкой – Ирой с соседней улицы, она ее тоже знала с детства, – вошла в кабинет, Вадим встретил их как раз таким недовольным взглядом. Но тут же глаза его сделались цепкими, как крючки, в них блеснул огонек. Катя не поняла, почему это произошло, он ведь просто скользнул по ней взглядом. Он быстро расспросил всех трех девчонок, что они умеют делать, и, не дослушав последний, Ирин, ответ, сказал:

– Вы две в коридоре ждите. А ты останься, поговорим. – Катя думала, что он велел остаться Наташе, и пошла было к двери, но Вадим повторил: – Ты, ты, блондинистая.

Тут уж сомнений не оставалось: Ира и Наташа были брюнетками, а у Кати волосы были не просто блондинистые, а, как говорила мама, солнечные. Как у принцессы из сказки.

– Целка? – спросил Вадим, когда за девчонками закрылась дверь.

– Что? – растерянно проговорила Катя.

– Не что, а кто. Ты, спрашиваю, целка?

Катя покраснела так, что у нее защипало в носу. Конечно, она знала, что такое целка, не с луны же свалилась, десять лет проучилась в самой обыкновенной школе. Но она всегда старалась избегать людей, которые могут вот так сказать о девчонке, и всегда ей это удавалось. До сих пор удавалось.

– Извините, – чуть слышно пробормотала она, – я пойду…

– Куда? – Проворства, с которым Вадим вышел из-за стола, трудно было и ожидать при его грузной фигуре. Он схватил Катю за плечо прежде, чем она успела взяться за дверную ручку. – Ты ж вроде работать хочешь?

– Работать, – зачем-то ответила Катя.

Теперь она хотела только поскорее выбраться отсюда.

– Ну так чё за понты, я не понял? Я и спрашиваю: целка, нет?

– Я думала… посудомойкой…

Вадим расхохотался так, что изо рта у него прямо Кате в лицо брызнула слюна.

– Взрослая девка, а дура-дурой! – сказал он, отхохотавшись. – Кто ж с такой жопой в посудомойки идет? И грудка ничего. – Он по-хозяйски потискал Катю за грудь. Она попыталась вырваться, но он держал ее за плечо крепко. – Ладно, не сцы, я сегодня сытый и добрый. Короче, мое предложение: беру тебя на постоянную работу. Мне тут левых блядей не надо, – объяснил он. – Выручку мне сдаешь, имеешь с каждого клиента свой процент, не имеешь никаких проблем. С ментами там, ну, мало ли. – И предупредил: – Если чего получше рассчитываешь найти, обломаешься. С работой у нас трудновато.

Это Катя знала. И что живут они с мамой только благодаря бабушкиной пенсии, потому что у мамы пенсия по инвалидности такая, что прожить на нее невозможно, – это знала тоже. И что бабушка старая и часто говорит, не боясь уже даже расстроить внучку, что в любой день может умереть, да что ж они тогда будут делать, две ее девочки никому не нужные…

«Платье как в сказке! – ненавидя себя, подумала Катя. – Взрослая девка…»

Наверное, Вадим был действительно сыт, в определенном смысле, конечно, и не расположен добиваться ее благосклонности. Или просто у него в распоряжении было достаточно хорошеньких грудок. Он сам открыл перед Катей дверь кабинета и напутствовал ее:

– Короче, долго думать у тебя времени нет. И чё тут думать ваще? Спроси вон подружек. – Он кивнул на Наташу и Иру. – Условия тебе предлагаю типа зашибись. Им таких не предложат!

Его смех долго стоял потом у Кати в ушах. Так же, как слова Наташи:

– Ну ты и дурная! Ей с первого раза такое место предлагают, это ж практически в элитном салоне, у нас же Золотое кольцо, иностранцев сколько ездит! А она корчит из себя…

Катя ничего из себя не корчила. Она просто поняла, что работы ей не найти. Ни сейчас, чтобы накопить денег на выпускное платье, ни потом, после школы, чтобы не умереть с голоду.

Может, конечно, она была не права, и если бы поискать, какая-нибудь работа для нее нашлась бы. Но она была робкого десятка. Есть же люди, про которых говорят, что они не робкого десятка, а Катя была – робкого.

В этом смысле она пошла в маму, хотя внешне совсем была на нее не похожа. Внешне Катя была, наверное, похожа на своего отца. Во всяком случае, мама так говорила.

– Какой он у тебя красивый, Катюшка! – рассказывала она, когда Катя была еще совсем маленькая. – Волосы как солнце, а лицом как месяц светлый!

В детстве Катя не очень удивлялась, что такой прекрасный человек, прямо сказочный принц, живет где-то без них с мамой. В сказках ведь принцы тоже долго где-то странствуют, такая уж у них, у принцев, судьба, а их возлюбленные ждут, пока они настранствуются, а потом принцы вдруг приезжают, и тогда их возлюбленные сразу становятся счастливые. Наверное, и ее отец когда-нибудь приедет к ним с мамой, и они станут счастливые.

Сделавшись постарше, Катя поняла, что отец к ним не приедет. Она поняла это без отчаяния, просто приняла как данность. Мама очень больная и выглядит поэтому не на свои тридцать пять лет, а гораздо старше. И какому же мужчине, тем более если он красивый и живет в Москве, захочется жить в провинции с больной, рано постаревшей женщиной? Конечно, это не очень хорошо со стороны Катиного отца, что он такой вот мужчина, но жизнь есть жизнь, в ней много неблагополучия.

С работой ей все-таки повезло: она устроилась мыть подъезды в двух домах рядом со школой. Только приходилось делать это потихоньку от мамы, потому что та исплакалась бы, если бы узнала об этом. Бабушка раньше тоже исплакалась бы, но теперь только вздохнула и сказала:

– Ничего не поделаешь, Катюшка. Учись хорошо, работай честно, живи по совести. Может, все еще и наладится у тебя. Встретишь хорошего человека, замуж выйдешь.

К тому времени, когда Катя закончила школу, в брак с хорошим человеком она уже не верила. Она была неглупая, умела делать правильные выводы из того, что преподносила ей жизнь, да и история с первым трудоустройством очень ее отрезвила. Никаких надежд на прекрасное будущее она не питала. У мальчишек, если они не поступают в институты, впереди хотя бы армия, которая может как-то изменить их жизнь, а девчонкам ждать нечего. Что есть, то и будет – к семнадцати годам Катя знала это наверняка.

Но оказалось, что она ошибается. Жизнь ее вдруг переменилась, и переменилась так, что Катя иногда за руку себя щипала: не во сне ли все это?

Как ни странно, но перевернула ее жизнь мама. Ее робкая, больная мама, которая ничего не умела переворачивать, устраивать и переустраивать. Однажды, когда Катя вернулась с работы – закончив школу, она устроилась делопроизводителем в собес, но подъезды все-таки мыла тоже, потому что работа в собесе была хоть и хорошая, но с очень маленькой зарплатой, – мама встретила ее словами:

– Катюшка, а что я тебе покажу!

Такой счастливый вид был у мамы, кажется, только в Катином детстве, когда она поздравляла дочку с днем рождения и протягивала ей большую куклу или мягкого мишку. Теперь она протягивала ей не игрушку, а письмо.

– От кого это? – удивилась Катя.

Она очень устала сегодня на работе. Недавно отменили льготы для пенсионеров и инвалидов, в собес толпами шли взволнованные и разъяренные люди, пытающиеся узнать, положено им теперь хоть что-то от государства или их опять бросили на произвол судьбы.

– От папы твоего! – торжественно объявила мама. – Почитай, почитай!

Пока Катя раздевалась и вынимала из конверта письмо, мама призналась, что месяц назад сама написала Катиному отцу.

– Адрес я всегда знала, – объяснила она. – Только тревожить его не хотела. Ведь он женатый уже был, когда со мной… Он к нам в Ростов в командировки наезжал, а я тогда только-только школу закончила и в стройуправлении работала – так, подай-принеси. Командировочные удостоверения ему отмечала, вот и знала адрес. Мне перед его женой тогда так стыдно было, что я с мужем ее… Да и дети у него уже были. А теперь вот написала. Все-таки ты его дочка, а человек он и тогда был не из простых…

К маминой радости, отец на ее письмо ответил. И не только ответил, но даже отругал ее за то, что восемнадцать лет назад она не сообщила ему о рождении дочери.

«Несмотря на все мои обстоятельства, Ольга, ты должна была это сделать, – писал он. – Жениться на тебе я не мог, это ты правильно поняла, но материально поддерживать дочь не отказался бы. Хорошо, что ты хотя бы теперь опомнилась. Тем более что теперь мои обстоятельства как раз складываются так, что я буду даже рад, если Катя приедет в Москву. Извини, что говорю вот так, напрямую, но ты же понимаешь, спустя восемнадцать лет рассчитывать на какие-то чувства с моей стороны было бы странно и тебе, и ей. Тем более у меня двое взрослых детей и есть уже внуки. Так вот, о Кате. Насколько я понял, профессии у нее нет. Но все-таки я готов по мере моих возможностей помочь ей с трудоустройством, если она согласится взять на себя определенные обязательства. Моя мать, то есть Катина бабушка, перенесла инсульт, и ей необходим уход. Она имеет комнату в коммунальной квартире, и Катя могла бы поселиться в этой комнате вместе с ней. Если, конечно, ее устраивает такой расклад. Если Катя согласна, сообщите о ее приезде телеграммой».

Прочитав письмо, Катя растерялась гораздо больше, чем когда толстый Вадим предложил ей работать в его гостинице проституткой. Тогда-то все было ясно – она знала, что проституткой работать не будет, потому что… Да не потому что, а просто так, не будет, и все. А теперь… Что ей делать теперь, Катя не знала. О том, что предлагал отец, можно было только мечтать. Но мечтать о чем бы то ни было она боялась.

– Поезжай, Катюшка, – сказала бабушка. – Даст Бог, повернется к тебе судьба.

И Катя поехала.

Отец оказался совсем не похож ни на солнышко, ни на светлый месяц. Это был самый обыкновенный мужчина пятидесяти пяти лет – полнеющий, стареющий, лысеющий. Правда, Катя с удивлением отметила, что черты ее лица в самом деле каким-то загадочным образом повторяют черты лица этого чужого мужчины.

Конечно, он был ей чужим, хоть и являлся ее отцом. Катя поняла это, как только увидела его на вокзале, и это впечатление не переменилось потом – ему просто не от чего было меняться.

Григорий Петрович работал на руководящей должности в строительном управлении и был в точности похож на большого чиновника, каким его представляла себе Катя. Хотя вообще-то она и не представляла, какими бывают большие чиновники, потому что никогда их не видела, а только читала о них в затрепанных книжках про начальников и бандитов; эти книжки часто покупали сотрудницы собеса и передавали друг другу.

Григорий Петрович встретил Катю на вокзале спокойно, без объятий и поцелуев. Это было хорошо: ей казались неловкими проявления чувств между посторонними людьми.

– Да, зря Ольга мне про тебя не сообщила, – окинув Катю внимательным взглядом, сказал он. – Дочь есть дочь. Тем более ты на меня похожа однозначно. Ну, поехали сразу к Марии Гавриловне.

То, что он не сказал «поехали к бабушке», Кате тоже понравилось. Он был не то что тактичный, а какой-то… деловой. Катя всегда побаивалась таких людей, но в Москве с удивлением поняла, что теперь она именно с ними чувствует себя уверенно. Вот как с… Григорием Петровичем.

Даже из двух соседок по коммунальной квартире ей больше понравилась та, которая почти не обратила на нее внимания, только поздоровалась, не спросив, ни кто она Марии Гавриловне, ни надолго ли приехала, ни хотя бы как ее зовут. Вторая соседка, наоборот, выспросила все это в первый же вечер, когда Катя вышла на кухню, чтобы сварить Марии Гавриловне овсяную кашу. Ее расспросы, обычные в общем-то, показались Кате утомительными в своей навязчивости, а последовавшее за расспросами предложение распить вместе бутылочку повергло в растерянность, потому что пить она не умела, но отказывать в просьбах умела еще хуже. Она пробормотала что-то неловкое и поскорее ушла в комнату. Хорошо, что каша успела довариться.

Так что манера поведения, присущая Григорию Петровичу, была очень даже удобна, и Катя решила, что не ошиблась, приехав по его вызову в Москву. Конечно, с Марией Гавриловной обходиться было тяжело. Характер у нее, похоже, и раньше был нелегкий, а теперь, когда она была больна и малоподвижна, с ней и вовсе было очень трудно. Инсульт у нее, как сказал Григорий Петрович, случился не особенно сильный, и она быстро восстанавливалась, но все-таки двигалась плохо. Это очень ее сердило, и, сердясь, она поминутно о чем-нибудь просила – то помочь ей встать, чтобы пойти в туалет, то подать судно, потому что в туалет идти не хочется, то убрать судно обратно под кровать, потому что оно не понадобилось, то варить кашу непременно по утрам, то по вечерам, то вовсе не варить, потому что она от роду кашу терпеть не может… Но все это вполне можно было выдержать, к тому же Кате было жалко Марию Гавриловну, хотя та не проявляла к неожиданно появившейся внучке никаких чувств и даже, кажется, не очень поняла, что это именно внучка, а не нанятая сиделка.

Так что все было, в общем-то, терпимо. Вот только Кате хотелось поскорее устроиться на работу, и однажды, примерно после двух месяцев жизни в Москве, она, смущаясь, спросила Григория Петровича, каким образом ей к поискам работы приступить.

– Считай, что ты работаешь, – ответил он. – Я мог бы платить тебе столько, сколько платят сиделке, но, по-моему, для тебя лучше, что я даю тебе деньги только на карманные расходы, но при этом ты обеспечена жильем и домашним питанием.

Катя только вздохнула. Конечно, ей не приходится снимать жилье, и ест она с одного стола с Марией Гавриловной то, что готовит сама, то есть именно домашнюю пищу, и тех денег, которые дает Григорий Петрович, ей вполне хватает на карманные расходы – да какие у нее расходы? – и даже на одежду. Но хочется ведь послать что-нибудь маме и бабушке…

И еще – ей хотелось собственного выбора. Катя не сразу осознала, чего ей хочется, но, прислушавшись к себе, поняла, что это именно так: собственного выбора. Пока она жила в Ростове, ей и в голову не приходили такие мысли, она неосознанно чувствовала, что ее жизнь определена и предопределена без нее, хотя и не понимала, почему это так. Но здесь, в Москве… Здесь все что-нибудь выбирали, каждый день, каждую минуту. Конечно, Катя видела только простые, бытовые проявления такого вот повседневного выбора: когда много магазинов, и в каждом из этих магазинов множество продуктов, и у посетителей этих магазинов – может, не у всех, но явно у большинства, – достаточно денег для того, чтобы самим решать, что им нравится из этого впечатляющего множества, а не брать попросту то, что позволяет поддерживать физическое существование… Но, видя все это, Катя догадывалась, что московская жизнь предоставляет тем, кто может ею воспользоваться, и более значимый выбор – рода занятий, круга общения, свободного времени и, главное, чего-то еще, очень важного, чему она не знала названия. И ей вдруг стала противна собственная ущербность – теперь она воспринимала невозможность что бы то ни было выбирать для самой себя именно как ущербность.

Она стала отрывать от столбов объявления, в которых предлагалась работа со свободным графиком. Их было очень много, и все обещали отличные заработки, но сколько Катя ни звонила по этим объявлениям, всегда выяснялось: для того чтобы этих отличных заработков достичь, следует сначала купить что-нибудь, что потом можно будет выгодно продать, или внести деньги за обучение тому, как это можно выгодно продать, или хотя бы привести нескольких знакомых, которые могут это купить и хотят научиться это продавать… Катя и рада была бы все это проделать, очень уж убедительно ей рассказывали по телефону о том, какие радужные перспективы перед ней откроются, но у нее не было ни денег, ни знакомых.

Радовало лишь то, что Григорий Петрович пообещал устроить ее куда-нибудь учиться. Не в институт, конечно, но на какие-нибудь курсы или, например, в колледж.

– Это, по-простому говоря, обычное профтехучилище, и то на хорошую специальность конкурс. Но у тебя запросы, к счастью, адекватные, так что придумаем что-нибудь, – сказал он. И добавил: – Ольга когда-то такая же была. Ни стремлений, ни амбиций – тихая, безответная девочка. Ну, такие тоже нужны. А некоторым такие даже нравятся.

Катя не спорила – он был прав. Сколько ни размышляй о собственном выборе, а все равно ты есть то, что есть: человек робкого десятка. Какие уж тут могут быть амбиции!

Начинать учебу в этом году было уже поздно. Катя приехала в Москву в сентябре, поэтому оставалось только мечтать о будущем да изредка, когда Мария Гавриловна спала или смотрела телевизор, гулять по городу. Мария Гавриловна жила в самом центре, у Покровских Ворот, и все московские достопримечательности, о которых рассказывали в школе, были близко. То есть это Григорий Петрович считал, что Третьяковка или Кремль – это близко, а Кате московские расстояния казались непомерными.

Москва вообще казалась ей непомерной. Ее угнетал этот город, как можно в нем жить, она еще понимала, но вот как можно его любить, этого ей, видно, было не понять никогда. Конечно, старинные улицы красивые, но в Ростове тоже есть старинные улицы, и тоже красивые, а когда гуляешь по ним, то тебе все-таки не кажется, что ты всем мешаешь. Катя вспоминала, как в детстве не понимала, почему Ростов называют Великим, если он совсем не враждебный и не страшный город.

Москва была вот именно великой. Чтобы понять это, не требовалось и дополнения к ее имени, достаточно было просто по ней пройтись.

Однажды Григорий Петрович обнаружил в ящике кухонного стола целую стопку объявлений про трудоустройство. Катя собиралась их выбросить, но засунула в ящик и забыла. Она думала, Григорий Петрович рассердится, что вопреки его желанию она ищет работу, но он не рассердился, а только пожал плечами.

– Надеюсь, ты не воспользовалась этими филькиными грамотами? Полное впечатление, что ты выросла даже не в Ростове, а на Луне. Неужели ты думаешь, сотрудника с окладом в тысячу долларов ищут через объявление на столбе? Ладно, – вздохнул он, – я поспрашиваю, может, найдется для тебя что-нибудь с неполной занятостью. Тем более маме теперь получше.

Через неделю он нашел для Кати работу в фирме, которая продавала американские пылесосы «Крабис». Правда, Григорий Петрович сомневался, подойдет ли ей такая работа: надо было ходить по квартирам с демонстрацией тяжелого агрегата, и ходить на своих двоих, потому что транспортом для сотрудников фирма не озаботилась. Но Катя так обрадовалась самой возможности не сидеть целыми днями в четырех стенах, что готова была таскать пылесосы любого веса, и не только по Москве, но и по Подмосковью. А как управляться с пылесосом, это она освоит! И освоит даже, как уговаривать клиентов, чтобы они согласились не на покупку – честно говоря, Катя не могла представить, чтобы человек взял да и потратил на какой-то несчастный пылесос деньги, за которые можно купить их с мамой и бабушкой ростовский домик, – но хотя бы на демонстрацию «Крабиса».

Так что в первый день Катя шла на работу как на праздник. Да и во второй день тоже, и в третий, хотя работа в самом деле оказалась не сахар: и пылесос тяжелый, и клиентов искать трудно, и деньги очень небольшие… И все-таки она считала, что ей повезло, и не гневила судьбу, желая большего счастья.

Она и подумать не могла, что всего через три месяца все ее представления о счастье и несчастье перевернутся с ног на голову и перевернут всю ее жизнь.

Глава 4

Катя приходила в больницу два раза в неделю. Она приходила бы и чаще, но Игорь запретил.

– Не хватало, чтобы ты на улице родила, – сказал он.

– Я по улице почти не хожу, – возразила было Катя. – Ты же сам не разрешаешь. Я прямо возле дома такси беру, иногда даже по телефону вызываю.

Трата денег на такси казалась ей тем более бессмысленной, что от Покровских Ворот до Красной Пресни из-за бесконечных пробок быстрее было доехать на метро, чем поверху. Но Игорь сказал, что если она будет ездить на метро, то он вообще запретит ей навещать его. Конечно, он не узнал бы, каким транспортом она приехала, но Катя не могла его обманывать. И не хотела, и… Когда она смотрела в его глаза, очень светлые, ей казалось, что он видит ее насквозь. А может, и не казалось ей это, а так оно и было. Она никогда не знала таких мужчин, как Игорь, и совсем не понимала, что у него на уме.

Когда Катя вошла в палату, Игорь спал. Она на цыпочках попятилась обратно к двери, чтобы подождать его пробуждения в коридоре, но он открыл глаза и сказал:

– Заходи, я не сплю.

– А что ты делаешь? – улыбнулась Катя. – У тебя же глаза закрыты.

– Сам не знаю.

– Ты думаешь, да?

– Нет. Как ты себя чувствуешь?

– Хорошо. А ты?

– Нормально.

– Болит голова?

– Не очень.

– Я котлеты пожарила, – вздохнув, сказала Катя. – Доктор говорит, тебе уже практически все можно, но все-таки лучше диетическое питание. А они как раз диетические, из индюшатины.

Все два месяца, которые Игорь лежал в больнице, он был так мрачен, что она его не узнавала. И терялась, не понимая, чем его развлечь, развеселить.

– Они теплые еще. Подать?

Он поморщился.

– Катя, сколько я тебя просил, не говори «подать». Ты не прислуга. Да сейчас и прислуга так не говорит, по-моему.

Слово «подать» казалось ей самым обыкновенным. Так говорила бабушка, когда маленькая Катя болела, лежала в кровати, и та предлагала ей то медку, то малинового вареньица.

– Не обижайся, – сказал Игорь. – Иди сюда, посиди.

Катя села на стул рядом с его кроватью, он взял ее руку, перевернул ладонью кверху, погладил. Катя наклонилась, поцеловала его, прижалась щекой к его виску и тут же отпрянула, подумав, что может сделать ему больно: врач ведь сказал, что сотрясение у него очень сильное и голова болит постоянно. Наверное, Игорь понял, почему она отшатнулась, – он в самом деле видел ее насквозь, и не только ее, но все, что она делала. Он сел на кровати, обнял ее и негромко сказал:

– Все будет хорошо, Катенька. Скоро я отсюда выйду, и все наладится.

Она не знала, что значит для него «наладится», но верила всему, что он говорил. Да и какая разница, что это значит? С той минуты, когда Катя впервые услышала его голос в телефонной трубке, она перестала думать о себе. Ее желания и стремления – да и были ли они у нее когда-нибудь? – не имели никакого значения по сравнению с желаниями и стремлениями этого необыкновенного, совсем ей непонятного человека.


Как все-таки хорошо, что ее подвезут до дома, в котором назначена следующая демонстрация! Она не позволяла себе думать, что устает, и не думала. Но когда он взял стоящие в прихожей коробки, Катя вдруг почувствовала, что сама просто не смогла бы их поднять. Это было очень странно. Она ведь всего час назад внесла коробки в эту квартиру, и ей вовсе не казалось тогда, что они набиты свинцовыми болванками.

Он вынес коробки на улицу к машине, положил их в багажник, открыл перед Катей дверцу. Все это время Катя почти не смотрела на него. Ей было так хорошо и спокойно, как будто она не вышла на слякотную мартовскую улицу, а, наоборот, оказалась в каком-то теплом и защищенном пространстве. И только когда он завел машину, она наконец взглянула на него – совсем коротким взглядом, чтобы он не подумал, будто она его изучает.

Ей показалось, что она видит не человека, а сплошное сияние; она даже зажмурилась.

Только через несколько мгновений она поняла, что это странное впечатление происходит, наверное, от его взгляда. У него были очень светлые глаза, к тому же он смотрел очень внимательно, и смотрел на Катю. Она растерялась – в ней не было ничего, на что стоило бы так внимательно смотреть.

– Может, я все-таки сама? – наконец спросила она; молчать было тоже как-то неловко. – Здесь же правда очень близко, а вы же после работы.

– На машине будет быстрее. Меня зовут Игорь.

– А… по отчеству? – зачем-то спросила Катя.

С одной стороны, правильно спросила, не по имени же его называть, но, с другой стороны, через десять минут она выйдет из его машины, и никогда его больше не увидит, и не все ли равно, как его зовут?

Он улыбнулся – почти незаметно, самым уголком губ, но она заметила.

– Владимирович. Вы где живете, Катя?

– У Покровских Ворот. Только туда меня отвозить не надо! Я же еще одну демонстрацию здесь рядом буду проводить, а это долго.

– Куда ехать? – спросил он.

Катя показала, куда ехать, потом он спросил, давно ли она работает в «Крабисе», потом включил музыку. Музыка из магнитолы полилась необычная, не попса и даже не джаз, а какая-то красивая мелодия. Только очень тревожная, как будто тот, кто ее придумал, был одинокий, кого-то безответно любил и сильно страдал.

– Это какой композитор? – спросила Катя.

– Астор Пьяццола. Аргентинское танго. Вы любите музыку?

– Да, очень. Я даже училась в детстве на пианино, но выучиться не сумела. У нас дома инструмента не было, а если только на школьном заниматься, то ничего не получится.

– Это заметно, – помолчав, сказал Игорь Владимирович.

– Что заметно? – не поняла Катя.

– Что вы любите музыку. И что не сумели выучиться.

– Как же это можно заметить, да еще прямо сразу? – удивилась она.

– Можно. – Он снова улыбнулся. Когда в уголке его губ появлялась вот эта еле заметная улыбка, Катино сердце почему-то начинало биться тревожно. Или просто в такт музыке Астора Пьяццолы? – У вас все на лице написано.

Кате стало стыдно. Она была уверена, что на лице все может быть написано только у глупых людей. Глядя не на нее, а на дорогу, Игорь Владимирович сказал:

– Стыдиться не надо. Это у вас не от глупости, а от простодушия. А простая душа, извините за красивое слово, Божий дар.

Все-таки его слова ужасно смущали ее, просто вгоняли в краску! Хорошо, что ехать было совсем близко. Игорь Владимирович очень скоро остановил машину рядом с домом, где у Кати была назначена очередная демонстрация.

Он достал из багажника ее коробки и отнес их к лифту. В подъезде стоял полумрак, в котором его глаза почему-то казались еще светлее. Их словно освещал изнутри холодный огонь; в этом было что-то пугающее. В детстве Катя видела по телевизору северное сияние, и теперь вспомнила те небесные сполохи.

– А визитная карточка у вас есть? – спросил Игорь Владимирович, когда двери лифта уже открылись. – Как же я смогу купить пылесос?

– Конечно! – спохватилась Катя. – Мне на фирме сделали. Только телефон указан домашний, потому что мы же на таких условиях работаем, что…

– Я знаю условия сетевого маркетинга. До свидания, Катя. Успешной демонстрации.

Как только его высокая фигура исчезла за закрывшимися дверями лифта, Катя вздохнула с облегчением. Какие все-таки странные у него глаза!

Когда всего через три дня она услышала его голос по телефону, то ей показалось, будто этот холодный огонь каким-то загадочным образом касается ее даже на расстоянии, хотя она его и не видит.

– Здравствуйте, Катя, – сказал Игорь Владимирович. – Я хотел бы с вами встретиться.

– Насчет пылесоса? – пролепетала она.

Она так растерялась, что едва сумела произнести хоть что-нибудь.

– Нет. Просто встретиться. Вместе поужинать. Посмотреть на вас.

– Но… зачем же на меня смотреть?..

Господи, ну как разговаривать с мужчиной, который говорит, что хочет на тебя посмотреть?! Кате никогда никто такого не говорил.

– Без определенной цели. На вас приятно смотреть, неужели вы не знаете?

– Н-не знаю…

– Теперь будете знать. Вы свободны завтра вечером?

Завтра вечером Катя собиралась купать Марию Гавриловну. Но у нее язык не повернулся сказать про это Игорю Владимировичу.

– Конечно, – сказала она. – Куда мне прийти?

– Я за вами заеду. – Ей показалось, она видит улыбку в уголке его губ. – Скажите ваш адрес.


Игорь отпустил Катину руку. Она не могла поймать его взгляд – взгляд был невидящий, направленный в какую-то неведомую ей точку.

– Я вчера ультразвук делала, – незаметно вздохнув, сказала она. – Теперь уже точно говорят, что мальчик. И большой, говорят.

– Катя, прошу тебя, не волнуйся. – Как легко он угадывал ее состояние, даже не глядя, угадывал! – Как только это будет возможно, мы с тобой распишемся.

– Я совсем не об этом… – У Кати даже слезы выступили на глазах, так она расстроилась. – Я совсем не потому волнуюсь, ты что?.. Просто… Ты такой печальный все время, я же чувствую, и мне от этого тоже печально. Очень мне от этого плохо. Ты… о жене своей думаешь, да? – наконец решилась спросить она.

Катя несколько раз видела его жену в больничном вестибюле и каждый раз старалась поскорее обойти ее – и просто обойти, и взглядом тоже. Ей было невыносимо стыдно перед этой женщиной. Конечно, у Игоря с ней по крайней мере нету детей, хотя бы отца она из семьи не уводит, но мужа… Ведь для женщины это такое страдание, и необязательно, чтобы дети… В те несколько мгновений, пока она еще не отводила взгляд от Игоревой жены, Катя видела, что та несчастлива. Очень несчастлива, этого невозможно было не заметить. Она была красивая, высокая, с необычно, пышной шапочкой, подстриженными каштановыми волосами, с тонкими чертами лица – одна учительница в Катиной школе называла такие черты породистыми – и очень несчастливая… Знать, что она является причиной чужого несчастья, это и было для Кати невыносимо.

– Я не думаю о жене, – сказал Игорь. – Она сама по себе, я сам по себе.

Катя видела, что он говорит правду. Нет, она никогда не смогла бы так жить – вот так вот, совсем сама по себе. Но что сравнивать! Игорь такой сильный, что… очень одинокий. Наверное, это закон в жизни такой: сильные люди всегда одинокие. Ну точно, Катя даже вспомнила, как бабушка однажды говорила маме о каких-то знакомых, которые никак не могут пожениться:

– Да и зачем бы судьбе их сводить? Оба сильные, трудно будет – поодиночке справятся. Бог-то ведь человеку пару в помощь дает, чтоб жизнь вместе одолевать полегче было.

Ей почему-то стало не по себе от этого воспоминания. Ясно же, что от нее, от Кати, такому человеку, как Игорь, никакой помощи быть не может.

Он посмотрел на нее, погладил по руке. Его рука была так же холодна, как огонь в его глазах.

– Котлеты, говоришь, теплые еще? – сказал Игорь. – Ну так давай съедим, пока не остыли.

Глава 5

После того как Катя ушла, Игорю долго еще казалось, что теплое облачко, оставленное ею, кружится над его кроватью.

Она была единственная женщина, которую всегда сопровождало такое облачко. Он потому и обратил на нее внимание, хотя вообще-то не был склонен к подобным наблюдениям, а в то время, когда он впервые ее увидел, соображения такого вот зыбкого рода его просто раздражали.

Но тогда, почти год назад, его так привлекло ее девическое простодушие, что он долго не мог его забыть. И решил позвонить ей, хотя и понимал, что делать этого, наверное, не надо.

Тогда он думал «наверное, не надо», а теперь – «конечно, не надо было». Не надо было ей звонить, не надо было вступать на эту зыбкую почву. Но он позвонил и вступил, а сейчас что ж – коготок увяз, всей птичке пропасть; так, кажется, называлась нудная в своем постановочном авангардизме пьеса Островского, на которую он однажды ходил с женой.

Мысль о жене пришла некстати – Игорю было неприятно вспоминать о ней. И даже не потому, что из-за ее неведомо откуда взявшегося любовника он уже третий месяц вынужден валяться на больничной койке, морщиться от головной боли и благодарить судьбу за то, что по крайней мере выжил. К любовнику и его дружку он испытывал только холодную злость и знал, что они получат по заслугам, если не оба, то по крайней мере тот, который отправил его в такой унизительный нокаут.

Но о жене он не хотел вспоминать не поэтому. Просто его раздражали воспоминания о ней. Такая реакция даже вызывала у него недоумение, потому что за семь лет брака у них накопилось немало счастливых воспоминаний. Они много ездили вместе, и много разговаривали о том, что видели в этих поездках… Они подходили друг другу во всем, и Игорь не понимал: куда вдруг пропала гармония, которой с самого начала была отмечена их с Ирой совместная жизнь? Почему жена стала тяготить его – всем своим существом тяготить, во всех своих проявлениях?

Когда он впервые почувствовал с нею эту тягостность, то даже растерялся. Было в этом что-то неправильное, несправедливое, Ира совершенно этого не заслуживала! Он подумал, что, может быть, просто чересчур присмотрелся, притерся к ней, может, она ему поднадоела. Он знал, что такое бывает от долгой и ровной совместной жизни, его и прежде иногда тянуло на что-нибудь новенькое, и несколько коротких связей у него, конечно, за семь лет брака было. Каждая из этих связей – он отлично помнил! – только освежала его чувства к жене. Здоровый левак укрепляет брак; Игорь на собственном опыте проверил это нехитрое мужское наблюдение и убедился в его справедливости.

Он немедленно попробовал это средство снова – в его фирме как раз появилась новенькая сотрудница Алиса, очень красивая, очень, как он сразу понял, дорогостоящая штучка. То, что она не устояла перед его напором, польстило его самолюбию. Это был чистый выигрыш, потому что Алиса не могла испытывать перед ним трепет как перед начальником. Он взял ее на работу по просьбе отца, который когда-то работал в МИДе с ее отцом, и, надо полагать, девочка знала, что, уйди она с этой работы из-за неприятных ей домогательств босса, папа найдет для нее другую работу, равноценную. Значит, согласно простой логике, она переспала с боссом потому, что его домогательства оказались для нее приятны. Что ж, она тоже оказалась приятна для него – умелая, без комплексов, с молодым и ухоженным телом.

Но не помогла и Алиса: тягостность не прошла. При мысли о том, что придется провести вечер с женой – слушать ее рассказ об английском романе, который она сейчас переводит, или очередные стихи, которые она сегодня где-то прочитала и сразу запомнила наизусть, или даже просто есть приготовленный ею ужин, какой-нибудь морской коктейль в винном соусе, – ему не хотелось идти домой.

Игорь знал, что неконтролируемые эмоции – плохой советчик в делах, причем в любых делах, как в рабочих, так и в личных. Он не был примитивным человеком, но не считал себя и настолько сложным, чтобы не суметь в себе же самом разобраться. Он должен был понять, что с ним происходит, почему так переменилось его отношение к жене!

И он понял. Даже серьезного мозгового штурма не понадобилось – он понял это сразу же, как только захотел понять.

Вся она состояла из нюансов, из каких-то глубоких, внешне едва обозначенных внутренних движений; чтобы их понимать, надо было вслушиваться и всматриваться в них постоянно, напрягать все пять реальных человеческих чувств и неизвестно сколько еще нереальных.

«Но Ира же всегда такая была, – с некоторой даже растерянностью думал он. – Утонченная, вся внутри себя… Сложная вся! Но я же ее любил?»

Ответить на этот вопрос, даже заданный в прошедшем времени, он теперь не мог.

Растерянность была таким непривычным для него состоянием, ему так хотелось сбросить ее с себя, что он даже полистал однажды глянцевые журналы, которые во множестве покупала его секретарша. Но то, что он прочитал в них об отношениях мужчины и женщины, вообще о женской жизни, нисколько не прояснило картину. Да что там не прояснило – через десять минут этого чтения Игорю почувствовал себя так, будто его мозг облепила какая-то вязкая каша. Именно каша, состоящая из множества идиотских сведений о правильных сумочках и модных кафе, о пользе стервозности, о двадцати семи способах сделать грудь упругой, а мужа верным навек… От недолгого пребывания в неизвестно кем придуманном мире, в котором, оказывается, живет большинство женщин, Игоря чуть не стошнило.

В конце концов он плюнул на все эти жалкие попытки разобраться в том, что с ним происходит, и попытался жить, как жил всегда, не обращая внимания на непонятную тягостность, которой теперь сопровождалась его семейная жизнь.

И это, в общем-то, ему удалось. Вернее, удавалось – до тех пор, пока он не увидел Катю.

Она так отличалась от всех женщин, которых он знал, что Игорь даже оторопел, когда взглянул на нее впервые. Конечно, никто не заметил его оторопи – он умел владеть собою. И уж точно не заметила этого Катя. Она-то владеть собою не умела нисколько, и он без труда прочитал в ее глазах, на всем ее милом лице изумленное восхищение.

Но дело было все-таки не в восхищении – Игорь и прежде видел его в женских глазах, обращенных на него. Он не страдал заниженной самооценкой и понимал, что не относится к числу заурядных мужчин и вправе на женское восхищение рассчитывать. Дело было в другом…

Вот в этом облачке, которое окутывало его своим простым теплом, когда он смотрел на Катю.

Конечно, она отдалась ему в первый же вечер, проведенный вместе. Само по себе это его не удивило, странно было бы ожидать от нее сопротивления. Игоря удивило другое: почему его-то так тронула робкая доверчивость, с которой она ему отдалась? Может, это неожиданное чувство к ней было связано с тем, что он оказался ее первым мужчиной? Да нет, не с этим – ее девственность как раз таки легко было предвидеть, да он и вообще не понимал, что уж такого прекрасного в самой обыкновенной физиологической особенности организма.

Но вот эту нежность, эту простоту, с которой она прильнула к нему, когда он раздел ее и уложил рядом с собою, – этого предвидеть было невозможно. Она была с ним так, словно нет ничего естественнее того, чтобы всю ее, до донышка, мгновенно узнал мужчина, которого сама она не знает совсем и который, может быть, навсегда уйдет сразу же после того, как она позволит ему сделать с собою все, что он захочет. И это происходило не от испорченности – какая там испорченность! – а только от душевной простоты, которую Игорь сразу в ней понял.

Эту первую ночь вдвоем они провели в маленьком отеле у Чистых Прудов. Игорь вернулся из командировки на два дня раньше, чем собирался, и сразу снял здесь номер. Так странно было входить в отель в родном городе – что-то смещалось от этого в сознании…

«Ну и хорошо! И пусть смещается», – подумал Игорь.

Он готов был сдвинуть свое сознание куда угодно, лишь бы избавиться от того необъяснимого, но отчетливо ощущаемого недовольства своей жизнью, которое никак его не оставляло.

Кате он позвонил еще из Германии, где подписывал контракт на поставки оборудования для своего нового завода во Владимирской области. Он хотел забрать ее прямо по дороге из аэропорта, но потом все-таки решил сначала заехать в отель. Причина для этого была так смешна, что ему казалось неловким называть ее даже про себя: он хотел купить для Кати цветы и поставить их в номере. Конечно, можно было просто заказать эту услугу по телефону, и даже прямо из Германии, как он заказал номер. Но Игорь хотел сам выбрать для нее цветы. Он был уверен, что ей не дарил их никто и никогда, и не хотел, чтобы первые цветы, предназначенные специально для нее, были выбраны с равнодушием.

Войдя в номер, Катя ахнула. Вернее, даже не ахнула, а тоненько пискнула и сразу замолчала. Корзины и вазы с белыми лилиями, лимонными розами и большими сиреневыми колокольчиками стояли на полу, на столе, на подоконнике…

– Зачем же вы?.. – пролепетала она. – Это же очень дорогие цветы…

– Не очень. – Его немножко смешила, но больше все-таки трогала ее растерянность. – И совсем не обязательно испытывать неловкость за то, что вы существуете на свете. Давайте поужинаем? Здесь неплохой ресторан.

– Да! – воскликнула Катя. – Конечно, поужинаем!

Игорю стало еще смешнее: она так боялась, чтобы он немедленно не потащил ее в кровать, что даже забыла обеспокоиться дороговизной ресторана. Ему же так мало был нужен от нее секс, что он готов был вообще обойтись без этого. По крайней мере, сегодня. Ему было приятно смотреть на нее, просто смотреть – на ее открытость, смущение, доверчивость, скованность, – и такая нехитрая вещь, как секс, меркла по сравнению с этим удовольствием. Все, что в ней было, что составляло ее сущность, – все было ново для него.

Правда, разговаривать с ней было, в общем-то, не о чем. Глупости он в ней не чувствовал, но слишком уж она была юная. Или, может, дело было все-таки не в возрасте? Алиса, например, была одних с нею лет, да и расстояние между Катиными девятнадцатью и собственными тридцатью четырьмя не казалось Игорю пропастью.

Он смотрел на нее, не разглядывал, но вот именно смотрел не отрываясь, не беспокоясь о том, что ее смущает его прямой взгляд.

– Не стесняйтесь себя, – сказал он наконец. – Вы красивая, молодая, я получаю удовольствие, глядя на вас. Чего же вам стесняться?

Она смутилась еще больше – так, что уронила на тарелку нож и чуть не разбила бокал.

– Вы… так все про меня замечаете, Игорь Владимирович… – прошептала она. – Это даже страшно немножко.

– Нисколько не страшно. Вы мне нравитесь, Катя, какой же в этом страх?

– Я – вам?!

– Да. А вы разве не заметили?

В этот момент бесшумно подошедший к столику официант одним движением убрал Катину пустую тарелку и другим или даже тем же самым движением поставил перед ней полную, накрытую блестящей полусферической крышкой. Игорь увидел, что она обрадовалась: появление официанта избавило ее от необходимости отвечать на его вопрос.

Конечно, она заметила, что нравится ему, еще как заметила! Она смотрела на него ясными серыми глазами, и читать по ее глазам можно было даже не как по открытой книге, а как по плакату. Хотя ничего плакатного, показного не было в ее глазах, только простая душа светилась в них серыми лучиками.

Официант снял крышку с ее тарелки.

– Как красиво! – воскликнула Катя.

– И вкусно должно быть.

– Даже жалко кушать. – Она подняла на него глаза. – На золотую рыбку похоже.

На ее тарелке в самом деле лежала рыба. Конечно, не золотая, но украшенная действительно как в сказке – какими-то необычными глазированными листочками, и разноцветными кружочками, и к тому же политая перламутровым соусом.

Игорь заметил, что Катя не решается приступить к рыбе не только потому, что жалеет разрушить ее красоту, но и потому, что просто не умеет пользоваться рыбным ножом. Он взял свой прибор, начал есть, и она, украдкой поглядывая на его руки, начала есть тоже. Они оба не торопились, хотя и по разным причинам: ему нравилось смотреть, как она ест, а она, наверное, боялась того, что с неизбежностью должно было произойти, когда закончится ужин.

Еще она не знала, что мороженое может быть полито горячим банановым сиропом, еще – что сыр едят после мороженого, вместе с фруктами. Все эти новые сведения подавляли ее; впрочем, может быть, и не сведения, а то, как последовательно они вели к логическому завершению вечера…

– Я уже поела, – вдруг сказала Катя. – Мы… можем идти.

Игорь выпил после ужина коньяку, голова у него слегка кружилась, но не от коньяка, а от ее голоса и взгляда.

– Куда?

Если бы она сказала «домой», он отвез бы ее домой. К ней домой. Она была так беззащитна, что любое неисполнение ее просьбы казалось ему насилием. Но она направила на него ясные лучики своего взгляда и сказала:

– Но ведь вы не просто так принесли в номер цветы, да?

– Просто так, – сердито сказал Игорь. – Кто девушку ужинает, тот ее и танцует? Вы-то где такого понабрались, не понимаю!

– Не сердитесь, Игорь Владимирович, – тихо сказала она. – Вы же лучше знаете, как надо.

– Да никак не надо, – вздохнул он. – Ну какое в этих делах может быть «надо», сами подумайте. – Но тут ему стало ее жаль; смятение совсем не шло к ее взгляду. – Пойдемте, Катя, – сказал он, вставая из-за стола. – Спасибо.

Пока шли из ресторана в номер, пока Катя была в ванной, Игорь думал, что ошибся, пригласив ее сюда.

«Связался черт с младенцем», – это было самое правильное определение того, что он чувствовал сейчас.

И все эти мысли, все сомнения разом вылетели у него из головы, когда она вышла к нему.

Он ждал ее, стоя посередине комнаты, но не рядом с кроватью – ему почему-то показалось, так ей будет спокойнее. Она вышла из ванной не в халате, как он ожидал, а в том же голубом платье с круглым воротничком, в котором была в ресторане; наверное, постеснялась переодеваться. Вышла и остановилась в нескольких шагах от него. Он сам сделал эти несколько шагов. Его вдруг охватило такое желание, да не просто желание, а самое настоящее вожделение, от которого потемнело в глазах и свело скулы.

– Катя, – хрипло сказал он, – не бойся меня. Я тебя не обижу.

Это были глупые слова, даже жалкие какие-то. Но она поверила им так, словно он поклялся ей самой жаркой клятвой. А какой клятвой и в чем?.. Она вскинула руки ему на плечи, обняла его за шею – осторожно обняла, как стеклянного, – и взглянула ему в глаза.

– Я вас не боюсь, – серьезно сказала она. – Вы очень хороший.

Он стал раздевать ее, чувствуя, что руки у него вздрагивают, как у мальчишки. И все время, пока длилась их любовь – да любовь ли? этого он не понимал, но и не стремился понять, – трогающая сердце радость от ее доверчивости, открытости соединялась в нем с жадным желанием обладать этой нежной девочкой еще сильнее, еще больше, хотя больше уж было невозможно…


Дверь в палату скрипнула; Игорь вздрогнул. Ему не хотелось видеть никого, даже медсестру. А оказалось к тому же, что это пришла не медсестра.

– Здравствуй. Извини, мы не в свой день, – сказала мама. – Но папе предложили путевки в санаторий, мы послезавтра уезжаем. Не вставай, не вставай.

Она наклонилась над Игорем, поцеловала его в щеку. Он на секунду закрыл глаза, вдыхая запах ее духов – очень тонкий герленовский запах. Мама никогда не меняла духи. Когда Игорь был маленький, их запах казался ему признаком какой-то волшебной взрослой жизни, и он мечтал поскорее вырасти, чтобы войти в эту жизнь. Потом, в пору его юности, запах маминых духов обозначал жизнь не просто взрослую, а особенную, закрытую для посторонних, и в эту жизнь он уже не мечтал войти, а понимал, что она принадлежит ему по праву рождения. Игорь не думал о том, справедливо это или нет – он просто знал, что такое право существует, и принимал его без мелкого расчета, как данность.

Теперь запах маминых духов не вызывал у него никаких мыслей. Его детские воспоминания были если не счастливыми – с недавних пор он понял, что не знает, что такое счастье, и никогда не знал, но это понимание оставило его равнодушным, – то по крайней мере яркими и разнообразными. Он был за это благодарен родителям. Но видеть их в том состоянии, в котором он находился сейчас, ему не хотелось. Да ему и никого не хотелось видеть. Точнее, он не хотел, чтобы его видели в таком состоянии посторонние люди. И с вялым удивлением понимал, что никакие другие люди, кроме посторонних, увидеть его и не могут: других людей вокруг него нет. Возможно, их вообще не бывает на свете, не только для него – ни для кого.

– Ну, как твоя голова? – спросила мама. – В глазах не двоится?

– Нет, – улыбнулся Игорь. – Водку пока не пью, от чего же должно двоиться?

– Томограмма твоя готова. Хорошая, – сказал отец. – По крайней мере, уже понятно, что гематомы нет, врачи ведь именно этого боялись. Но все-таки есть еще неясности, так что на работу не торопись.

Игорь снова улыбнулся, теперь уже незаметно. Отец почему-то считал его трудоголиком. Откуда взялось у него такое впечатление, Игорь не понимал. Конечно, он не был ленив и работал в самом деле много, иначе ничего не добился бы в бизнесе, но пустым трудолюбием все же не страдал: он уделял работе столько времени, сколько было необходимо. Когда кто-нибудь из его нынешних коллег или из однокурсников по МГИМО говорил, что любит свою работу, Игорь морщился. Любить свою работу мог в его представлении врач, учитель, музыкант, художник, ну, кто там еще… Чемпион мира по биатлону! То есть те люди, чья деятельность была или безусловно, жизненно необходима окружающим, или уникальна. Все остальные, он видел, лукавили, называя любовью разного рода удовлетворение, которое их работа им приносила.

Когда семь лет назад Игорь ушел из Министерства иностранных дел, где трудился три года после института, и занялся продажей, а вскоре и производством отопительных систем, он меньше всего думал о любви к работе. Просто понял, что его мидовская карьера не будет успешной, потому что по складу характера он не чиновник: слишком ценит независимость. А значит, ему прямая дорога в самостоятельный бизнес, благо экономическое образование и хорошие родительские связи позволяют начинать не с нуля. И он видел, что по тем же причинам занялись бизнесом все, кого он в этой сфере знал. Поэтому их разговоры о любви вызывали у него брезгливость, естественную для человека, чуткого к ложной патетике и вообще ко всякой фальши.

Его работа приносила ему удовлетворение, он был способен к ней и вдобавок удачлив. Так что душевный раздрызг, из которого он никак не мог выйти, к работе отношения не имел.

Но, конечно, обсуждать все это с родителями Игорь не собирался. У них была своя жизнь, и они имели право на то, чтобы никто не навязывал им посторонних проблем, в том числе и взрослый сын. Да и какие у него проблемы? Если бы он хотя бы сам мог их сформулировать! Ну, лежит в больнице, так выйдет же когда-нибудь. А все остальное зыбко и эфемерно.

– Когда вы едете? – спросил он.

– Послезавтра. Володя, ты не забыл морковный цимес? – Мама достала из сумки баночку с оранжевой массой и поставила на тумбочку у кровати. – Это тебе Ревекка Давыдовна передала. Вчера, оказывается, был какой-то еврейский праздник, она готовила разные вкусности.

Игорь не считал сладкую тушеную морковку вкусностью – он вздрагивал при одной мысли о том, чтобы проглотить хотя бы ложку, – но обидеть старушку, которая знала его с пеленок, потому что была соседкой его родителей в высотке на Котельнической набережной, конечно, не мог. Она его любила. За это можно было съесть даже морковный цимес.

– Спасибо, – сказал он. – Как у нее дела?

– Как могут обстоять дела у человека, который еще с Раневской дружил? – пожал плечами отец. – Как у всех в ее возрасте. Если у тебя с утра ничего не болит, значит, ты умер.

– Вообще же о еде… – с некоторым сомнением в голосе сказала мама.

Интонации сомнения в мамином голосе были достойны удивления. Агнесса Павловна не сомневалась ни в чем и никогда. Это даже не вызывало ни у кого раздражения, потому что происходило не от самоуверенности, а от постоянного пребывания в кругу собственных дел и интересов. А поскольку этот круг она знала досконально, то и поводов для сомнений у нее не было.

– А что такого особенного с едой? – спросил Игорь.

– Ты знаешь, я считаю, что должна тебе сказать… Я долго шла на поводу у твоей жены, просто не знала подробностей того, что с тобой произошло. А теперь узнала – случайно, от следователя. Он спросил нас с папой, были ли у тебя прежде конфликты с этим человеком… Как же его, невозможно запомнить… Одним словом, с тем, который тебя ударил. Нас просто оторопь взяла! Тут уж я расспросила наконец Иру, и теперь знаю все.

– Все знать невозможно, – усмехнулся Игорь.

– Не ерничай, Игорь, – сердито заметил отец. – Не ожидал от тебя такого мальчишеского неандертальства. Драться черт знает с кем, и из-за чего – из-за женщины! Хотя бы даже из-за жены.

– Нормальная жена не вынудит мужа к подобному, – подхватила мама. – Впрочем, в Ириной нормальности я теперь уже сомневаюсь. Она заявила, что не имеет права говорить на эту тему, потому что, видите ли, любит этого… Или его приятеля, я не совсем поняла, да и не очень заботилась понимать, как ты догадываешься.

– Мама, не надо в это вмешиваться.

Теперь Игорь уже не усмехнулся, а поморщился, как от зубной боли.

– Вмешиваться я не…

– И расспрашивать никого не надо.

– Я расспросила ее только для того, чтобы понять, продолжит она готовить для тебя или нет. Собственно, я об этом и хочу с тобой поговорить. Твоя жена выдумала какую-то глупость, чтобы мы сказали тебе, будто наняли кухарку и будто она для тебя готовит. На самом же деле все время, что ты здесь, готовила Ирина. Не понимаю, как я могла втянуться в такую авантюру! Но неважно. Так вот, теперь я не знаю, что она собирается делать. Между тем тебе надо нормально питаться, и я не представляю, как это обеспечить. Тем более что мы уезжаем в санаторий.

– Ничего не надо обеспечивать. Я скоро отсюда выйду. Мама, все это не стоит беспокойства.

– Правда, Неся, не надо его волновать, – бодрым тоном сказал отец. – Он сам лучше знает, что ему делать, еще нас с тобой поучит! А ты его все маленьким считаешь, – улыбнулся он.

Игорь не помнил, чтобы мама когда-нибудь считала его маленьким. Он и сам себя таким никогда не считал и никогда не испытывал потребности ни в чьей опеке.

– Да, в самом деле, – сказала мама. – И все-таки я считаю, ты не должен спускать это дело на тормозах. Я имею в виду последствия драки, – пояснила она. – Я не кровожадна, но зло должно быть наказано.

Мама всегда легко оставляла темы, которые были ей неприятны или просто неинтересны. И всегда это казалось Игорю… ну, если не правильным, то по крайней мере удобным.

И откуда вдруг взялось сейчас странное чувство – будто острое колесико провернулось в сердце?

– Хорошо. Зло будет наказано, – кивнул он. – Где ваш санаторий?

– На Плещеевом озере, – ответил отец. – Говорят, места изумительные, сплошной сосновый бор. Маме от аллергии хорошо.

– Ну, звоните.

Игорь расслышал, что произнес это с такой интонацией, с какой обычно провожал из офиса деловых партнеров. Он даже сделал непроизвольное движение встать, как если бы сидел за столом у себя в кабинете.

– Твой следователь сказал, что еще будет с тобой беседовать, – сказала на прощание мама. – Кажется, идет речь о каком-то смягчении наказания для этого подонка, и будто бы это зависит от тебя. Но ты, я уверена, проявишь твердость. Не скучай, мы скоро приедем.

Игорь все-таки встал и проводил родителей до конца коридора. Наверное, не надо было этого делать: голова сразу заболела так, что он даже прищурился. И мысли с этой тягучей болью пришли тоже тягучие, какие-то ненужные.

«Ира любит этого… – мамиными словами подумал он. – Ну и пусть любит. А я его не люблю. То есть о чем это я – не его, другого не люблю. Что за бред! – Он разозлился на себя за то, что не может правильно сложить в болезненной голове разбегающиеся слова. – Люблю, не люблю… Что мне до них до всех? До всех… – Ощущение того, что ему никто не нужен, было таким неуместным, таким поэтому пугающим, что Игорь постарался отогнать его от себя. – А тот свое получит, – подумал он напоследок. – Робин Гуд хренов!»

Глава 6

Вот уже два месяца Колька думал о себе как о растерянном баране.

А как еще он мог о себе думать? Упрямая злость и растерянность смешались у него внутри. Но если такую вот упрямую злость он знал в себе и раньше, да еще как знал, то растерянность была ему совсем не свойственна и злила его больше, чем сама злость.

Только один раз в своей жизни он был растерян, да что там растерян – он был подавлен тогда, совершенно уничтожен. И не любил вспоминать об этом, даже боялся об этом вспоминать.

А нынешняя его растерянность была особенно некстати. Потому что ночной разговор с Надей и особенно ее решение уехать в Германию, которое тогда, два месяца назад, наутро показалось ему детской фантазией, оказалось абсолютной реальностью.

Тогда же, утром, выяснилось, что Галинка не только съездила уже в Кельн для разговора с директором, но и подала все документы, необходимые для поступления в школу. Когда она успела их собрать, Колька не понимал – ему казалось, документов для такого дела должно потребоваться немыслимое количество. Впрочем, чему удивляться? Его жена ничуть не изменилась за десять лет, которые они прожили вместе. Это он изменился, а она нет.

Несмотря на Галинкину расторопность, Колька все-таки думал, что Надя уедет в Германию не раньше следующего года. Не в середине же четверти, или что у них там бывает, начинать учебу в новой школе, в новой стране! Но тут выяснилось, что в школе как раз освободилась одна-единственная квота для иностранца, и если Надя не воспользуется этой квотой немедленно, то найдется немало других желающих.

Колька, хоть и зная характер своей жены, с некоторым удивлением наблюдал за тем, с какой скоростью все происходило. Даже виза была получена в три дня – оказывается, и для этого имелась какая-то специальная программа школьных обменов, и Галинка немедленно воспользовалась этой программой для дочки.

Если бы все это пришлось проделать Кольке, он, наверное, умер бы от нервного истощения. Но на него никто и не рассчитывал.

Он только отвез Надю в аэропорт. Не один, конечно, а в компании родственников. Его родители рыдали, как будто отправляли внучку к людоедам, Галинкины, специально приехавшие из Краснодара, как обычно, гордились тем, что Надюшенька пошла в их дочечку, такая же умница самостоятельная, сама Галинка улетала вместе с Надей, чтобы устроить ее в Кельне, и была поэтому совершенно спокойна…

Колька удивлялся лишь тому, что его совсем не трогает предотъездная суета.

Все это было для него каким-то… уже совершившимся. Дочкин отъезд произошел для него в ту ночь, когда она сказала ему о своем решении, и даже то, что он все-таки не сразу поверил в это, было не суть важно.

А что было сейчас для него суть важно? Этого он не знал. Оставалось только злиться на свою растерянность.

Как ни странно, то, что он находится под следствием, вдруг оказалось главной опорой в его жизни. Следствие было понятным и простым делом. Его вызывали в райотдел, он в очередной раз давал показания, потому что следователи менялись за два месяца трижды, ему называли то одну, то другую статью… Про состояние аффекта речь уже не шла – судя по всему, Кольке светило даже не хулиганство, а умышленное нанесение тяжких телесных повреждений. Хорошего в этом, что и говорить, было мало. Единственным положительным моментом всего этого следствия стало то, что менты отвязались от Глебыча, причем отвязались настолько, что перестали реагировать на его дурацкие заявления, будто бы драка произошла по его инициативе. Да и как им было на это реагировать? При первом же взгляде на Колькиного друга было понятно, что он так же способен инициировать драку, как извержение вулкана или таяние айсбергов в Ледовитом океане. Особенно теперь трудно было поверить в его внешнюю активность: с тех пор как он сошелся с этой своей дамочкой, женой Северского, его интересовало только то, что имело отношение к ней.

Колька не понимал, как можно считать женщину, влюбись в нее хоть по уши, хоть по какие другие места, центром Вселенной. Но объяснить это Глебычу не представлялось возможным. Да и зачем объяснять? Нравится ему детская сказочка про любовь с первого взгляда, ну и на здоровье.


Колька вернулся с работы поздно – задержался в зале с Игорем Левченко. С самого первого дня, когда мамаша привела этого мальчишку в школу легкой атлетики, он почувствовал, что у того есть перспективы. Но для того чтобы это предчувствие перешло в уверенность, предстояло хорошо потрудиться. К счастью, у Игорька был такой характер, который казался Кольке наилучшим для спортсмена: амбиции, упорство, воля, и все это на фоне живого ума, который позволяет правильно соединять данные полезные качества.

Только имя у мальчика было неприятное. С недавних пор Колька просто слышать не мог это имя. Впрочем, на его тренерской работе с Левченко это, конечно, никак не сказывалось.

Когда он вернулся домой, Галинка почему-то не спала.

– Так, Иванцов, – сказала она, едва лишь Колька шагнул через порог и закрыл за собой входную дверь, – ну-ка давай колись: на сколько лет тебя посадят и когда?

– Кого посадят? – Он сделал честные глаза. – Куда посадят?

– В Матросскую Тишину. Или в Бутырку, это уж как гражданин начальник решит. Ну что, будем честно все рассказывать или честные глазки будем строить?

Строить перед ней честные глазки не имело смысла: все, что Галинка хотела знать, она наверняка узнала бы не позже, чем через полчаса после того, как у нее возникло такое желание.

– Так что ты натворил? – повторила она. – Кому башку расшиб?

– Да гаду одному, – нехотя ответил Колька.

– И в чем, скажи, пожалуйста, состояло его сугубое гадство? Ты хоть имя его знал, когда в драку лез?

– Знал… Да что ты, Галка, ей-богу! Маленький я, что ли?

– Хуже. Был бы маленький, хоть надежда оставалась бы, что вырастешь. Ладно, Иванцов, рассказывай.

Рассказ его много времени не занял. И потому, что рассказывать было, в общем-то, нечего – он вел себя как полный идиот, тут двух мнений быть не могло, – и потому, что Галинка мгновенно схватывала суть дела.

– И с кем ты на эту тему разговаривал? – спросила она, глядя на него исподлобья блестящими глазами.

Этот взгляд не обязательно означал, что она сердита. Точно таким он бывал, когда что-нибудь задевало ее воображение. И вообще, глаза у нее всегда блестели яркими антрацитовыми звездочками.

– С Глебычем, – сказал Колька. – Ну, и со следователем, конечно. А с кем еще на эту тему разговаривать?

– Так я и знала! – Галинка накрутила на палец недлинную прядь золотистых волос. Вот это уже означало крайнюю степень ее возмущения. – С Глебычем, надо думать, эффективная была беседа. Да и со следователем примерно такая же. По степени полезности. А с терпилой ты хоть раз соизволил поговорить?

– Нет, – сердито ответил Колька.

– Почему, можно поинтересоваться?

– Я же сказал, гад он потому что.


Если бы Галинка снова спросила, в чем состоит гадство господина Северского, Колька не смог бы ответить. Он не знал, как называется холодная уверенность в своем превосходстве над всеми и вся, которую он сразу почувствовал в нем. И еще меньше знал, почему ему это так ненавистно, тем более в совершенно постороннем человеке.

Но Галинка ничего спрашивать не стала.

– Ну что ты за человек такой, Иванцов? – вздохнула она. – В грязь лицом не промахнешься!

– А ты-то откуда про все это узнала? – осторожно поинтересовался он.

– Ответила на звонок по домашнему телефону. И со следователем твоим побеседовала. У тебя он новый, ты в курсе?

– Да они что ни день новые, – махнул рукой Колька. – Я их уже различать перестал.

– Этого придется различить, – задумчиво произнесла Галинка. – Маленький он, наверное.

– В каком смысле? – не понял Колька.

– В смысле роста.

– Как это ты по телефону догадалась? – удивился он.

– А наполеоновский комплекс у него. Это и по телефону слышно, и по домофону, и даже по шмыганью носом.

Все-таки она не переставала его удивлять, даже после десяти лет совместной жизни! Сам Колька ни за что не догадался бы, какого роста его телефонный собеседник. Ну, про наполеоновский комплекс он, правда, понял – конечно, маленькие ростом мужики всегда стараются доказать, что они круче, чем яйца вареные. Для спорта это даже хорошо. Вот у него рост вполне удовлетворительный, и что из него вышло?

«Да при чем тут мой рост? – рассердился на себя Колька. – Будто я из-за этого…»

Ему неприятно было думать, из-за какой досады не задалась его спортивная карьера. Да и не время сейчас было для таких дум.

– И ведь, как назло, мне в Перу лететь, – сказала Галинка.

– Ну и лети, – пожал плечами Колька. – Ты-то тут при чем?

– Если б ты хоть немножко головой думал, прежде чем кулаками махать, была бы ни при чем. А так приходится реагировать.

– Ну что тут можно сделать, Галь? – уныло пробормотал Колька. – Все же ясно. И свидетелей до хрена. Хорошо еще, он коньки не отбросил, а то б вообще… Буду ждать. Что еще остается?

– Жди, – улыбнулась Галинка. – Жди меня, Иванцов, и я вернусь. А там посмотрим.

Он имел в виду, что будет ждать окончательных последствий своего дурацкого поступка. Но она поняла его по-своему.

– Ты когда улетаешь? – спросил Колька.

– Говорю же, прямо сейчас.

Кажется, она не говорила, что улетает прямо сейчас. Наверное, ей казалось, что это само собой понятно, потому что, если бы у нее была в запасе хотя бы пара часов, она немедленно приступила бы к каким-нибудь действиям.

Колька даже порадовался, что возможности действовать у Галинки пока нету. Ему было стыдно перед ней – и за дурость этой драки стыдно, и за полную свою нынешнюю беспомощность.

– Ты из какого аэропорта летишь? Может, проводить тебя? – спросил он.

– С чего это вдруг? – удивилась Галинка.

– Да так просто…

Она пожала плечами.

– Не выдумывай. Меня и не напровожаешься, и не навстречаешься.

Конечно, это было так. Она летала в свои головокружительно далекие командировки так же часто, как другие ездят по работе в какой-нибудь подмосковный филиал московской фирмы. Колька не был домоседом, он дня не мог прожить без нагрузки, причем без максимальной для него физической нагрузки, но даже он не понимал: откуда, из чего она берет энергию для такой жизни? Что не из общения с ним, это точно – для того чтобы зажечь такой фейерверк, потребовалось бы пять таких, как он, да и то не хватило бы.

Он давно привык к энергичности своей жены. Но все-таки мысль об источниках ее энергии была ему почему-то неприятна.

Галинкин телефон радостно закукарекал; Колька всегда вздрагивал от выбранного ею сигнала.

– Да, – ответила она. – Да, хорошо, спускаюсь. Такси пришло. – Она чмокнула Кольку в щеку и взяла чемодан, который, он и не заметил, оказывается, уже стоял в прихожей. – Постарайся хоть неделю без экстрима обойтись, а, Иванцов? Будут сажать – не давайся. В леса скройся, что ли. Я приеду, разрулим все это как-нибудь.

Дверь за ней закрылась. Колька улыбнулся. Он редко видел жену и почти забыл о ее главном качестве – том самом, которое так привлекло его в ней когда-то…

От одного разговора с нею, да что там от разговора, даже от ее молчания рядом, он чувствовал себя так, будто никаких проблем у него нет и никогда не было. Она наполняла его каким-то особенным веществом, оно было осязаемо, как пузырьки воздуха в шампанском. Его организм не производил счастья при попадании этого вещества, это Колька почему-то знал, хотя и не понимал, почему это стало так и с каких пор. Но все-таки ему становилось как-то полегче жить, когда эти знакомые пузырьки в него врывались. Они подкачивали его, как воздушный шарик.

Когда-то, семь лет назад, они просто не дали ему уйти на дно. А может, даже и дна не имело то, что чуть его в себя не втянуло.


На третьем курсе Николай Иванцов настолько забыл о своих студенческих обязанностях, что чуть не вылетел после первого семестра из института. А как ему было не забыть про какие-то зачеты и экзамены? Хорошо, что имя свое не забыл! Да и то главным образом потому, что это имя было выгравировано на кубках за соревнования, в которых он принимал участие.

Ну да ладно, из института его все-таки не выгнали: преподы сами были спортсменами и прекрасно знали, каких усилий стоят результаты, которых добивается Иванцов, и прекрасно видели, что ни одна победа не далась ему даром.

Вечерами он падал на кровать как подкошенный и спал ночами как мертвый. Даже плач Надюшки его не будил. Правда, может быть, Надюшка уже и не плакала ночами: она была на редкость спокойным ребенком, к тому же ей уже исполнился год. Колька и не заметил за своими спортивными усилиями и успехами, как это произошло.

– Золотая ты у меня, Галинка, – говорил он жене в те редкие ночные минуты, когда у него выдавались силы с нею поговорить. Силы эти выдавались редко, его даже на исполнение супружеских обязанностей не всегда хватало. – И когда все успеваешь? Подожди, вот возьму «золото» на Олимпиаде…

Впрочем, пронять его жену обещаниями златых гор было невозможно.

– Люблю-люблю, трамвай куплю, – без всякого умиления хмыкала она. – Ладно, Иванцов, шкуру олимпийского медведя можешь среди меня пока не делить. Ты хоть стероиды не принимай. А то импотентом станешь, куда тебя тогда?

– Какие стероиды? – оскорбленно отвечал Колька. – Я что, культурист?

– Ну, не стероиды, так еще допинг какой-нибудь. Знаю я ваш большой спорт!

– Ты-то откуда большой спорт знаешь?

– Я все знаю, Иванцов, – загадочно улыбалась она.


То, что ее глаза блестели в темноте, тоже было загадкой – должны бы ведь сливаться со мраком своею угольковой чернотой. Но не сливались.

Она не только все знала, но и все умела. Даже Колькину мамашу, которую сам он с детства почти всегда видел с недовольно поджатыми губами, проняла невесткина расторопность.

В один прекрасный день Колька вернулся домой днем и обнаружил мать на кухне их с Галинкой недавно выменянной квартиры. Одной рукой она помешивала в кастрюльке какое-то варево, а другой кормила манной кашей Надюшку, сидевшую на высоком детском стульчике.

– Ты что, мам? – удивленно спросил Колька. – А Галинка где?

– Так на работу вышла, забыл, что ли?

Колька не то что забыл об этом, а просто не знал. То есть он, кажется, слышал, что Галинка собирается вернуться в свою «Комжизнь», но думал, это будет не скоро, когда Надюшка в садик пойдет, что ли. А в садик вроде бы годовалых не берут, так что он не относился к планам жены всерьез.

– Надо девчонке помочь, – хоть и с несколько нарочитым, но все же с сочувствием вздохнула мать. – Повезло тебе, Колюня, с женой, все в руках у ней горит. Ну, пусть работает, посижу уж с Наденькой. Копейка в доме тоже не лишняя.

Кольке стало почти стыдно оттого, что он совсем не помогает жене. Он ведь правда любил ее и правда хотел, чтобы ей во всем было хорошо! Но этот почти стыд выветрился, как только Галинка вернулась вечером с работы. Ну что он мог поделать, если спорт требовал всех его сил и всего времени? В конце концов, она прекрасно это знала, когда соглашалась выйти за него замуж и собиралась родить ему ребенка. То есть наоборот, сначала собиралась родить, и не то чтобы ему, а вообще-то себе, а уж потом соглашалась замуж…

Он убедился, что переживать не о чем, уже потому, что весь Галинкин вид не свидетельствовал о какой-то там мужниной вине. Она приходила с работы веселая, полная новых впечатлений. К тому же ей прибавили зарплату, потому что перевели из стажеров в корреспонденты.

«Ну и хорошо! – совсем повеселел Колька. – Тем более чемпионат России на носу».

Кто бы знал, чего ему стоило попасть на этот чемпионат! Всех сил ему это стоило, всего пота и всего времени. Жену и дочку он почти не видел, а скоро перестал видеть совсем, потому что перед самым чемпионатом уехал на сборы в Черногорию, где была отличная база для легкоатлетов.

Он и раньше бывал за границей, даже в очень хороших странах вроде Франции, но никогда не мог эту заграницу толком рассмотреть. Хоть во Франции, хоть на спортивной базе под Москвой, хоть вот на Балканах, в Черногории, Кольку интересовали не красоты природы и архитектуры, а его скорость на стометровке, высота, которую он сумеет взять при прыжке в высоту, длина, на которую прыгнет при прыжке в длину, дальность метания диска и копья…

Многоборье, которое он выбрал после недолгих, еще в школе, сомнений, какими были, например, занятия боксом, требовало такой страсти к спорту и такой беспощадности к себе, что ни на что другое отвлечься было невозможно. Да Кольке и не хотелось ни на что отвлекаться. Могучий воздух, который вливался в него только со спортом, заполнял его от пяток до макушки. Вряд ли это был обыкновенный адреналин, очень уж ярким и разноцветным оказывался восторг, который Колька при этом испытывал.

И когда во время очередной тренировки, взлетев с шестом так высоко, что ему показалось, горячее балканское небо хлестнуло его по лицу, он почувствовал ослепительную вспышку в глазах, Колька подумал, что это и есть тот самый восторг, ради которого он занимался спортом. Но небо вдруг свернулось в трубочку, вспышка мгновенно превратилась в темноту, а по упруго, как сам шест, выгнутой спине ударила в голову такая адская боль, что он не смог даже закричать.

Последнее, что он увидел, был падающий на него шест. И все – пустота, чернота.

Когда он пришел в себя, то почувствовал, что почему-то лежит на доске, которая покачивается под ним так, будто он плывет на корабле по морю. Колька попытался привстать и сразу услышал голос своего тренера:

– Лежи, Коля, лежи! Совсем не двигайся.

– Почему? – ничего не понимая медленно возвращающимся сознанием, спросил Колька.

– По кочану. По позвоночнику, точнее. Сейчас врачи скажут, что к чему.

Тут сознание вернулось к Кольке полностью – и сразу пропало опять, потому что вместе с сознанием вернулась невыносимая боль. Он успел услышать только собственный короткий вскрик и снова провалился в забытье.

Правда, потом, на протяжении следующих двух суток, забытье уже не наступало, но Колька понимал: это происходит лишь из-за уколов, которые ему делают каждые три часа. Он спрашивал, что ему колют, что с ним вообще случилось, но ни на один из этих вопросов врачи не отвечали. Наконец командный врач нехотя признался, что у Иванцова поврежден позвоночник.

– Что там повреждено? – хмуро спросил Колька. – Вылечить это можно?

– Я тебе что, Господь Бог? – рассердился врач. – Медицина, если хочешь знать, вообще не совсем наука. В науке ведь как? Одна причина всегда приводит к одному и тому же следствию. А у нас одна и та же причина может к двум прямо противоположным следствиям привести. Так что не будем загадывать, – бодро добавил он.

Колька понял, что доктор просто заговаривает ему зубы. А по бодрости его тона понял еще, что дело обстоит совсем плохо.

Его перевезли самолетом из Подгорицы в Москву все так же, на доске.

«На щите возвращаюсь», – вспомнил он фразочку из школьного учебника истории.

И ведь ничего почти не помнил из школьных уроков, а тут пожалуйста, память прорезалась! Фразочка означала, что воин возвращается домой мертвым; Кольке стало от нее совсем уж не по себе. Конечно, травма позвоночника еще не означала смерть, но то, что она означает для его спортивного будущего, Колька не просто понимал, а чуял каким-то запредельным, не человеческим, а звериным чутьем.

И чутье его не обмануло. Весь следующий год, всеми своими днями, влился в его жизнь как один долгий, бесконечный в своем однообразии день. Правда, в Центральном институте травматологии Колька навидался спортсменов с еще более тяжелыми травмами. Он-то хоть вставать начал после второй операции и хоть в корсете, но мог даже ходить по коридору, а были такие, что годами оставались неподвижны и никакие операции им не помогали…

Ходить-то он начал, но на этом его выздоровление и застопорилось, заморозилось, застыло так же, как утративший гибкость позвоночник. Врачи в один голос говорили, что ему повезло, сыпали устрашающими терминами: деформация дисков, ущемление нервов, – но в их профессиональном единодушии Колька слышал лишь одно: приговор.

Когда Галинка приехала за ним, чтобы забрать домой после третьей операции, взгляд у него был такой, что даже она растерялась. Правда, растерянность продержалась в ее глазах не дольше минуты.

– Что я тебе покажу, Иванцов! – сказала она, собирая его вещи. – А чашка твоя где?

– В соседней палате, – вяло ответил Колька. – К ребятам заходил, забыл. Да ладно, зачем она тебе?

– Мне ни за чем. А в больнице не надо ничего оставлять.

Как большинство спортсменов, Колька был суеверен: всегда одним и тем же узлом завязывал кроссовки, соблюдал еще множество мелких обрядов. Но теперь ему было все равно, останется или не останется в больнице его чашка, вернется он сюда или не вернется… Будущее представлялось ему то ли пропастью, то ли пустыней – во всяком случае, чем-то безрадостным.

Он не оживился, даже когда жена распахнула перед ним дверцу ярко-красных «Жигулей».

– Это что? – вяло спросил он, увидев, как она садится за руль.

– Это у нас «Ассоль». «Алые паруса» читал?

«Алые паруса» Колька не читал, но про что эта книжка, откуда-то знал. Про глупую мечту.

– Ты же вроде водить не умела, – все так же вяло заметил он.

– Не умела – научилась. Захочешь, и ты научишься.

Алую «Ассоль» Галинка купила на гонорар. Пока Колька лежал в больнице, она написала книжку мемуаров за какого-то капитана угольной промышленности.

– У них без книжки теперь неприлично, – объяснила она мужу. – Тем более он в Госдуму избирается, надо же что-то на встречах с избирателями раздаривать. Ну, он и впаривает народу, как из сиротки в начальника вырос. Я ему про это так разукрасила, что пень слезами обольется. В общем, Иванцов, записывайся на курсы вождения.

Ни на какие курсы Колька записываться не стал. Сидеть за рулем он не мог – сразу начинала ныть спина; он и на пассажирском-то месте не сидел, а почти лежал. Да что там водить машину! Он даже с дочкой не мог гулять: Надюшка хоть и не была сорви-головой, но все-таки в свои два года не умела тихо стоять рядом с папой под деревцем. Ей хотелось куда-нибудь бежать, заглядывать в ямы, карабкаться на горки, и разве можно было доверить ее человеку, который сам себе напоминал неповоротливого робота из советского фильма?

На физиопроцедуры и занятия лечебной физкультурой Колька, правда, некоторое время походил. Но время это оказалось недолгим. Он быстро понял, что и процедуры, и несложные упражнения – он уж и забыл, когда проделывал такие, пожалуй, только в детском саду! – помогут ему разве что вставать с кровати не в три, а в два приема.

Назавтра после того, как он это понял, Колька начал свой день с того, что сходил в магазин на углу Нижней Масловки и купил бутылку водки. Правда, он не стал пить прямо с утра, но весь день его согревало сознание, что, когда мысли о будущем станут совсем уж невыносимыми, он откроет бутылку, нальет водку в чайную чашку, чтобы не заметила мать, и зальет эти горькие мысли, разбавит их сладким водочным покоем…

Мать, весь день возившаяся с Надей, в самом деле ничего не заметила, но жена заметила его новую радость мгновенно, хотя вернулась с работы поздно.

– Ты что, Колька? – сказала Галинка. Голос ее при этом непривычно дрогнул, может, оттого, что она чуть ли не впервые назвала его по имени. – Ты что это себе придумал? Да ты же за неделю сопьешься, не понимаешь, что ли?

– Поч-чму эт-т я… за неделю?.. – отводя от жены пьяные глаза, мрачно пробормотал он.

– Потому что… – Тут она отчего-то замолчала, как будто поперхнулась, и, не объясняя причины, по которой он сопьется даже не за месяц, а вот именно за неделю, сказала: – Вот что, солнце мое, дома ты сегодня сидел последний день. Я тебе работенку подыскала, завтра потопаешь.

Колька хотел было оскорбиться тем, что жена что-то решила за него, даже с ним не посоветовавшись, но, прежде чем он успел выразить недовольство, в пьяной его голове заворочалась совсем другая мысль.

«Ну и хорошо, – со ставшей уже привычной вялостью подумал он. – Какую, интересно, она мне работу нашла? Вахтером, наверно. Точно, в подъезде объявление висело, сутки через двое. И хрен с ним, подежурю, жрать-то надо».

О том, что его жизненные планы навсегда теперь ограничатся необходимостью хоть как-то себя прокормить, Колька старался не думать.

Назавтра Галинка повезла его не в домоуправление, как он предполагал – вахтер ведь требовался в подъезд, – а в противоположную сторону. Спрашивать, куда они едут, он все-таки не стал – угрюмо молчал, глядя в окно. А что спрашивать? Где готовы платить деньги инвалиду, там он и будет работать.

Он встрепенулся, только когда жена остановила свою «Ассоль» у ворот стадиона.

– Ты чего? – спросил Колька. – Ты… куда?

– Не узнаешь, что ли? – Галинка была совершенно невозмутима. – Забыл, где со мной познакомился?

Ну да, именно здесь они и познакомились – сюда она пришла писать про победителя городских соревнований по легкой атлетике. И отсюда он впервые звонил ей в газету, глядя на золотой ковер одуванчиков под окном тренерской. Сейчас тоже был июнь, и одуванчики цвели точно так же. Но сейчас-то… зачем?

– Зачем ты меня сюда привезла? – еле сдерживая злость, спросил Колька. – Поиздеваться?

– Поиздеваться над тобой – цель моей жизни, – усмехнулась она. – Больше заняться мне нечем! А здесь, между прочим, детско-юношеская спортивная школа. Это если кто забыл.

– Ну и что? – тупо переспросил Колька.

– А то, что академка у тебя через месяц заканчивается. Учиться пора, Иванцов. Вот выучишься и будешь детишек тренировать. Есть другие идеи? Излагай.

Других идей у Кольки не было. Она попала в самую точку – в такую точку, о которой он за своими страданиями и рыданиями совсем забыл. Он настолько плотно задраил у себя в душе все двери, за которыми находился спорт, что самая простая мысль, о тренерской работе, даже не пришла ему в голову. Хотя – ну чем еще он мог бы заняться? Не бизнесом же. При одной мысли о том, чтобы начать «крутиться» – именно это означали для него занятия бизнесом, – Кольке становилось тошно. Если бы ему предложили выбрать дело, к которому он менее всего приспособлен, то это оказался бы именно бизнес. А если не идти в бизнес, то, значит, надо идти в вахтеры, или как они теперь называются, консьержи? А если навсегда смириться с таким жалким существованием, то не лучше ли просто прекратить его? Сразу, вниз головой из окна, или постепенно, гася сознание ежедневной выпивкой?..

Галинка пресекла все эти «если» и «то» одним движением руки. Точнее, ноги на акселераторе своей «Ассоли».

– Страдание с лица убери-ка, – сказала она. – И иди в отдел кадров. Помнишь, где кадровичка сидит? Вот конфеты, не забудь ей отдать. Иди-иди, Иванцов, не о чем тут думать. Надька и то, ей-богу, взрослее, чем ты!

Слова про его невзрослость были, пожалуй, обидные. Но Колька не обиделся на жену. Она с абсолютной, во всем ей присущей точностью поняла, что именно надо сейчас сказать и сделать, чтобы за шкирку, как паршивого котенка, вытащить его из уныния, в которое он уже готов был уйти намертво, как в болото. Если бы она стала жалеть его, спрашивать, не хочет ли он того или этого, он, скорее всего, наорал бы на нее и сказал, что не хочет ничего. Но когда он увидел эти старые железные ворота с простенькими спортивными эмблемами – бегун, прыгун, дискобол – и посыпанную гравием дорожку к спортзалу, и одуванчики вокруг стадиона, особенно почему-то одуванчики…

– Но без диплома же нельзя тренером, – все-таки пробормотал он.

– Ну так будешь учиться, а не водку трескать. Днем будешь работать – найдут для тебя здесь что-нибудь на первое время, не переживай, – а вечером учиться.

Сама она именно так и жила: днем работала, а вечером училась и воспитывала Надюшку. Еще книжки какие-то читала – кажется, не по учебе, а просто так; Колька не очень разбирался в книжках.

Рядом с нею, под взглядом ее антрацитово блестящих глаз, все это казалось совсем нетрудным. Даже единственно правильным это казалось!

– Галь… – чувствуя, что у него перехватывает горло, сказал Колька. – Если б не ты…

– Топай-топай, – сказала она. – Будешь тетке конфеты отдавать, комплимент скажи, ничего, что страшная. Доброе слово и кошке приятно.


Такая вот у него была жена. И такое вот вещество она в него вкачивала. И почему он знал, что это не вещество счастья? Откуда вообще пришли ему в голову такие дурацкие слова – вещество счастья?

«С Глебычем много общаюсь, – с улыбкой подумал Колька. – А он с дамочкой своей».

Ему почему-то казалось, что подобные слова должны принадлежать женщине, в которую так бестолково влюбился его друг. Получалось, что и он, Колька Иванцов, каким-то странным образом связан с этой женщиной через сложную дорожку чувств, мыслей и слов, идущих от нее к Глебычу, а от Глебыча к нему.

«Совсем сдурел! – Колька вернулся в нормальное состояние так резко, словно ударился лбом о дверь. – Не сегодня-завтра на нары загремишь, а туда же – мысли сложные, слова… Что связан ты с ней, это точно, ее же мужика чуть на тот свет не отправил. Только ничего сложного тут нету».

Вслед за этой мыслью самым естественным образом пришла следующая, та, которую высказала Галка. Конечно, давно надо было поговорить с этим… гадом-потерпевшим. Засунуть свою гордость во всем известное место и поговорить. Сколько можно прятать голову в песок, не страус же.

«Завтра, – уныло подумал Колька. – Завтра пойду и поговорю. Или лучше послезавтра. Денег, может, ему предложить?»

Ясно было, что денег Северский не возьмет. Но все остальное, да не остальное, а главное – его, Колькино, будущее, – было совсем не ясно. И прятаться от своего будущего, надеяться, что оно как-нибудь устроится само собой, больше было невозможно.

Глава 7

– Вы куда это, молодой человек?

Медсестра перехватила Кольку у самого входа в палату. Он предполагал, что посторонних в эту палату не пускают, потому крался по коридору аки тать в ночи и думал уже, что достиг цели. И вот пожалуйста, попалась-таки бдительная девчонка!

– Сослуживца навестить, – не моргнув глазом, ответил Колька. – Северского Игоря Владимировича.

– Да-а? – насмешливо протянула медсестра. – И где ж вы с ним совместно служите, а?

Она смотрела на него без желания устрашить, даже с понятным женским интересом смотрела. А почему бы и нет, что он, в поле обсевок? Но на пути к палате, при всем читающемся в бойких глазах интересе, она стояла твердо.

– А я его заместитель.

– Неужели? И по каким же, интересно, вопросам вы его замещаете?

– Это вы, девушка, странные вопросы задаете! – делано возмутился Колька. – Я вам что, отчитываться обязан?

– Обязаны, – отрезала она. – Северский здесь не начальник, а па-ци-ент. А вы к тому же врете.

– Почему это я вру?

– Ой, ну какой из вас заместитель? – снисходительно усмехнулась она. – Тем более у Северского. – И, прежде чем Колька успел изобразить возмущение, добавила: – А вообще-то я вас все равно к нему не пустила бы. Его сейчас на томограмму повезут. Хуже ему стало, а почему, отчего, никто понять не может. Так что идите, господин заместитель, откуда пришли.

Что оставалось делать? Колька возмущенно хмыкнул для порядка и пошел обратно по коридору. Перед самым выходом на лестницу он все же обернулся – вдруг эта хорошенькая церберша ушла? Но она по-прежнему стояла у палаты и смотрела ему вслед.

Колька собрался уж было уйти совсем, но тут дверь палаты открылась и в коридор вышла еще одна женщина. Толком рассмотреть ее он не успел, но, шагнув за дверь коридора на лестницу, на всякий случай приостановился. Медсестра о чем-то спросила ее, она ответила, и, может, стоило прислушаться к их разговору.

Больничный коридор был пуст, наверное, наступил тихий час, и каждое слово было слышно даже здесь, на площадке перед лифтами.

Впрочем, никаких особенных слов не говорилось. Женщина, вышедшая из палаты Северского, просто плакала. Колька понял, что плачет она, а не медсестра, потому что с чего бы медсестра вдруг разрыдалась?

– Катюша, ну что ты, что? – услышал он голос медсестры. – Тебе разве можно реветь?

– Я… все… уже все, – донесся до Кольки второй женский голос. Он был какой-то… Кольке показалось, что он не слышит, а видит этот голос, как увидел бы ручеек слез на ее лице, если бы мог выглянуть в коридор. – Прости, Наташа. Что же ему плохо-то вдруг стало, господи! И как назло, мне рожать…

– Назло! – воскликнула медсестра Наташа. – Кто ж про роды такое говорит? Дуры вы обе, что супружница его, что ты! – сердито добавила она. – Та ходила – чего ходила? Он ее и на порог не пустил. Ты ходишь… Сидела бы дома, ползунки готовила. Ни тебе сейчас от него толку, ни ему от тебя. Чего попусту переживать? Мамашка его и то не переживает, вон, в санаторий укатила. Врачи сами разберутся, хорошо ему, плохо ли.

– Он то же говорит.

На этот раз Катин голос прозвучал так тихо, что Колька еле разобрал ее слова.

– И правильно говорит. Он вообще мужик толковый. Хороший приз тебе достанется! Если еще достанется…

– Пойду.

Голос стал спокойным. Печаль в нем можно было теперь расслышать, только если очень хорошо прислушаться. Хорошо прислушаться Колька не мог, слишком далеко он стоял. Но печаль все-таки расслышал.

– Гололед сегодня, – сказала Наташа. – Говорю же, о себе надо думать, о себе! Ну как ты с пузом по такой скользоте поползешь?

– Машину остановлю.

– Ага, только сначала дорогу перейдешь. Кто тебе на этой стороне остановится, чтоб в обратную ехать? А дорога тут без светофора, а водила каждый третий чурка, прет без правил, как на ишаке… Чтоб я когда-нибудь влюбилась – да ни за какие коврижки!

– Ничего, дойду. Зимой же всегда скользко.

– Не ходи ты сюда больше. Звони, все тебе и по телефону скажут, не каменный век.

Не ответив, Катя пошла по коридору к лифтам. В ее шагах была одновременно и тяжесть, которой, конечно, не может не быть в шагах беременной, и какая-то особенная легкость, объяснить которую физическими законами было невозможно. Колька поспешно вышел на лестницу и сбежал вниз пешком.

Он оделся раньше, чем Катя подошла к гардеробу, и, стоя за крашеной колонной в углу вестибюля, с удивлением поймал себя на том, что хочет подать ей шубу. Это было в самом деле странно: груб он, правда, не был, но галантностью тоже не отличался. Он вообще не помнил, подавал ли когда-нибудь кому-нибудь пальто. Галинке точно не подавал, она как-то не вызывала такой потребности. Может, матери? Да нет, и мать обходилась без этого… Разве что дочке, и то когда она была такая маленькая, что не умела одеваться сама.

Катя надела цигейковую шубу, завязала пуховый платок и стала похожа на бесформенную гору; наверное, срок беременности был у нее уже очень большой. Только лицо в обрамлении белого козьего пуха совсем с этой горой не совпадало – оно было прозрачным, как вкрапление хрусталя.

Она медленно, переваливаясь, пошла к выходу, с трудом открыла тугую дверь.

«И правда, как же она по улице пойдет? – с самому себе непонятным страхом подумал Колька. – Каток же сплошной!»

Он давно уже поменял летнюю резину на зимнюю, шипованную, поэтому, выезжая утром из дому, даже не подумал о гололеде. А сейчас вот подумал.

Выйдя на улицу, он увидел, что никакую машину Катя не останавливает, а просто идет к метро. Она шла очень медленно, неуверенно выбирая место, на которое можно было бы, не оскользнувшись, поставить ногу, и из-за этой неуверенности каждый ее шаг казался последним. Колька даже оторопел, глядя на нее сзади. Хотя и перед нею, и справа, и слева от нее шло множество людей, и все двигались по льду так же неуверенно.

В ней была какая-то особенная беспомощность – не перед гололедом, а перед жизнью; в этом было все дело. Колька почувствовал это так ясно, как будто кто-то шепнул ему об этом, и не в ухо, а прямо в сердце.

Прежде чем он успел подумать, что в сердце ничего шепнуть нельзя, Катя неловко взмахнула руками, ноги ее поехали вперед, и, тоненько охнув, она упала на спину. Огромный живот устрашающе вздыбился над нею. Какая-то женщина вскрикнула: «Ой, с животом, господи!», кто-то бросился поднимать беременную, кто-то сам упал, поднимая ее… Колька подбежал к Кате и, подхватив сзади подмышки, поставил ее на ноги. Она замерла, боясь пошевелиться. Глаза у нее были закрыты, из-под ресниц текли слезы.

– Пойдемте, – сказал Колька. – Я вас отвезу.

Она вздрогнула и открыла глаза. Кольке показалось, что слезы при этом разлетелись в стороны, как хрустальные капли. Он даже попытался проследить за этим волшебным полетом, но не сумел.

– Как? – спросила Катя. – Куда отвезете?

– Да куда надо, – сердито ответил он. – Таксист я.

– А к Покровским Воротам поедете?

– Куда скажете, туда и поеду.

– Спасибо, – улыбнулась она. – А то к Покровским Воротам отсюда почему-то не любят ездить. Из-за пробок, наверно.

– А не надо спрашивать, кто чего любит. Садитесь в машину, двери закрываете – повезут, куда денутся.

– Я так не могу.

– Оно и видно… Ну, пойдемте. Вон моя машина.

Подойдя к Колькиной «девятке», Катя удивленно сказала:

– Но это же не такси.

– Такси, такси, – успокоил он. – Извозчик я, не сомневайтесь. Вообще-то у меня конь, это я временно на «Жигулях» езжу.

Катя засмеялась. Смех у нее был такой, что у Кольки защекотало в носу.

– Конь? – спросила она сквозь этот удивительный смех. – И как же его зовут?

– Конек-Горбунок. Я на нем периодически в кипяток ныряю, потому такой красавец. Но он у меня сейчас Жар-Птицу сторожит, так что садитесь пока в машину.

Колька так хорошо знал подробности жизни Конька-Горбунка, потому что читал эту сказку Надюшке. В тот год, когда только и мог, что читать ей сказки.

Он открыл перед Катей переднюю дверцу и неловко остановился рядом, не зная, как помочь ей сесть в машину. Она была такая неповоротливая с этим своим животом, в тяжелой шубе, что непонятно было, как к ней подступиться. Легкость, которую он каким-то странным образом почувствовал в ее неуклюжей походке, еще когда она шла по больничному коридору, теперь была словно упрятана под сотней оболочек. Она проглядывала только сквозь прозрачное лицо, эта легкость.

Катя тяжело опустилась на сиденье, втянула ноги в машину. Колька захлопнул за ней дверцу и сел за руль. Для него уже давно стало привычным каждое водительское движение: он начал водить машину в тот же год, когда пошел работать в школу легкой атлетики. Во-первых, школа была далеко от дома, и ездить общественным транспортом было неудобно, а во-вторых и даже в-главных, он ненавидел себя за все, у него не получалось. Водить машину у него не получалось из-за боли в позвоночнике. Но невозможно же было жить в постоянной ненависти к себе! И он заставлял себя водить машину, не обращая внимания на боль, и боль как-то незаметно прошла. Галинка сразу отдала машину ему, а себе купила «Шкоду», объяснив, что желает отечественному автопрому скорейшей погибели, а потому финансировать его из своего кармана больше не намерена. Теперь у нее был «Ниссан», а Колька, продав алую девическую «Ассоль», купил неброскую подержанную «девятку». Насчет отечественного автопрома он тоже не обольщался, но ни на что лучшее вырученных за «Ассоль» денег не хватило.

– Прямо к Покровским? – спросил он.

– Да, на улицу Покровку. Дом девятнадцать. Я покажу.

– Я и сам найду.

Она смотрела перед собой неподвижным взглядом. Странно было видеть такой взгляд таких глаз. Даже не верилось, что она только что смеялась его мгновенной выдумке про Конька-Горбунка. Лучше бы уж она была печальная – что-то очень светлое было в ее печали, – чем такая вот… неживая!

Всю дорогу до Покровских ворот Катя молчала. Колька тоже не мог сказать ни слова. Правда, и дорога была недлинная.

– Подъезд во дворе или с улицы? – спросил он, подъезжая к дому на Покровке.

– Во дворе.

Колька въехал в арку, остановился под деревом, котрое росло у подъезда. Он хотел было выйти, чтобы помочь Кате выбраться из машины, но, взглянув на ее лицо, увидел, что по нему струятся тоненькие дорожки слез.

– Вам плохо? – спросил он.

– Нет, ничего.

В ее голосе слез совсем не слышалось. Наверное, Катя даже не чувствовала, что они текут по ее щекам.

– Не врите, плохо вам, – сердито сказал Колька. – А почему?

Он не ожидал ответа на свой вопрос – с какой стати она должна откровенничать с незнакомым человеком? Но она неожиданно ответила:

– Потому что Игорю хуже стало.

– Да ё!.. – Колька еле сдержал ругательство. – То есть, – спохватился он, – я в том смысле, что незачем из-за этого расстраиваться.

– Тоже скажете, что мне о ребенке надо думать? – усмехнулась она.

Горечь усмешки так же не соотносилась с нею, как неподвижность взгляда.

– Насчет ребенка вам лучше знать. Но Игорь же, я так понял, не ребенок?

– Не ребенок. – Взгляд, которым она посмотрела на Кольку, наконец стал живым; она улыбнулась. – Даже очень наоборот. Только знаете… Я думаю, все дело в том, что он очень одинокий человек. Сильный очень, потому и одинокий. Как будто на высокой горе живет. Мне очень хотелось бы, чтобы он меня любил. Мне не для себя этого хотелось бы, честное слово, хотя, конечно, ребенок… Но мне для него, для Игоря. Я теперь часто думаю: если бы он меня любил, то давно бы выздоровел.

Удивительно было, что она разговаривает с совершенно незнакомым человеком о таких, для постороннего не предназначенных, вещах. Но Колька не удивился. Ему только стало обидно, что она просто проговаривает вслух то, что есть у нее внутри, и при этом совсем не думает о нем. А почему это было ему так обидно – вот это, что она не думает о нем? Час назад он ведь тоже о ней не думал, да что там, знать он ее не знал час назад!

Он молчал, глядя на тонкую, словно светящимся карандашом прорисованную линию ее профиля.

– Ой, извините! – спохватилась Катя. – Мы же уже приехали, а я вас держу. Сколько я должна?

– А сколько ты обычно за такси платишь?

Ее невозможно было называть на «вы». Да он и не привык к церемониям: в спорте все было до грубости просто.

– Сколько скажут. А вам же и развернуться пришлось. Вот так хватит?

Она протянула ему деньги.

– Хватит, – нехотя произнес Колька.

Ему было неприятно брать у нее деньги, хотя он частенько подвозил пассажиров. А почему не подвезти, если по дороге? Деньги ему всегда были нелишние: тренерская зарплата в детской спортшколе оставляла желать много лучшего.

– Спасибо, – сказала Катя.

Он опять неловко потоптался рядом, не понимая, как помочь ей выбраться из машины. Она выбралась сама и сразу подскользнулась снова: прямо перед дверью подъезда дети расскользили ледяную дорожку.

– Вот что, – решительно сказал Колька, – давай-ка я тебя до квартиры доведу. Сидела б ты дома, чем к своему Игорю ездить! – в сердцах добавил он.

Она улыбнулась.

– Скоро придется сидеть. Мальчик ведь родится. Может, даже прямо на Новый год. Козерог будет, упрямый. То есть упорный. В папу.

Она думала об этом чертовом Северском постоянно, вместо того чтобы думать о более подходящих к своему положению вещах – о гололеде, о правильном питании, ну, о чем там еще полагается думать беременным. О беззащитности своей лучше бы думала! У Кольки что-то вздрагивало внутри, когда он смотрел на эту Катю. Или все беременные кажутся беззащитными? Странно, никогда он ничего такого не замечал. Ну, Галинка вообще не в счет, она и беззащитность просто несовместимы. Но вот недавно, например, родила уборщица из спортшколы, тоже, между прочим, безмужняя. И ничего, никакой беззащитности в ней помину не было видно, хотя она работала до самых родов. Вечером еще спортзал мыла, а назавтра утром Колька пришел на тренировку и узнал, что Маринка уже родила. Обычное дело.

Катя не стала уверять, что дойдет до квартиры сама, просто взяла его под руку. Странно, но он этого даже не почувствовал, несмотря на тяжелую объемность ее фигуры.

Он проводил ее не только до квартиры, но даже до комнаты. Квартира была коммунальная, Катина комната была заперта на ключ. Когда она открыла дверь, из комнаты пахнуло затхлым воздухом. Колька поморщился.

– Чего не проветриваешь? Солнце, воздух и вода – наши лучшие друзья. Физкультурой, что ли, в школе не занималась?

Катя не обиделась, похоже, она этого вообще не умела. Такая ее необидчивость могла бы даже раздражать, если бы… Если бы сама она была другая. Хотя спроси кто-нибудь Кольку, какая она, эта Катя, он затруднился бы с ответом.

– В школе-то занималась, – улыбнулась она. – Но теперь не очень получается. Так только, зарядку делаю, врач же велел. А запах после бабушки остался. Она три месяца как умерла. Я, конечно, тут все помыла, но запах этот ведь не вымоешь. Старостью пахнет – и мебель, и стены даже.

«Что ж тебя Северский в нормальное жилье не поселил?» – хотел спросить Колька.

Но воздержался. И ни к чему такое спрашивать, и не хочется, чтобы она лишний раз думала про своего… Кто он ей, интересно? Хотя понятно, кто. Вернее, понятно, в чем тут дело. Погулял мужик от жены, а девчонка ему – получи младенца. Что ж, будет теперь алименты платить. Или, может, женится? Эта последняя мысль почему-то была Кольке неприятна. Ну да ему вообще был неприятен Северский, и это еще мягко сказано, неприятен…

– Сама не московская? – спросил он.

Вообще-то можно было и не спрашивать. Вся она была не московская, в каждом своем движении и взгляде. Резкости московской, точности, к которым Колька привык с детства и которыми сам обладал в полной мере, в ней не было совсем.

– Из Ростова, – ответила она. – Великого.

И почему-то улыбнулась, словно оправдываясь за то, что ее город называется так торжественно.

– Ну, я поеду, – сказал он.

И сам расслышал в своих словах какую-то едва ощутимую вопросительную интонацию. Как будто ожидал, что Катя предложит ему посидеть, выпить чаю, поболтать за жизнь… Этого совершенно не могло быть – с чего бы она стала задерживать у себя дома таксиста? – но Колька чувствовал себя с ней так просто, что это казалось ему совсем даже естественным.

– Спасибо вам, – сказала Катя. – Вы очень веселый человек.

Так удивительно прозвучали эти слова! Если бы она сказала, например, что он добрый человек, понятно: проявил сочувствие, подвез. Но почему именно веселый? То есть, конечно, он в самом деле не грустный, потому что задумываться не любит, но как-то… Как-то очень просто, прямо она это сказала; люди так вообще не говорят. В Катиных словах и интонациях просвечивало то же, что в светлом взгляде и во всем ее хрустальном лице: природная способность не видеть лишнего, а видеть только главное. Наверное, у нее просто не было лишнего ума на неглавное. Но кому он нужен, лишний ум, пустой ум? Колька, во всяком случае, ни в чем таком не нуждался, ни в себе, ни в других.

Ему было жалко уходить, но уже ведь попрощался. Не глядя больше на Катю – она стояла у окна и из-за снежного заоконного света казалась совсем прозрачной, – он вышел из комнаты.

Глава 8

– Скажи мне, Миша, только честно: если я тебя доведу непосредственно до таможенной стойки, до самолета ты сама добраться сможешь?

– Галь, ну почему ты меня дурой считаешь? – обиделась Мишка. – Я и до таможенной стойки сама могу дойти.

«А кем тебя считать, если ты дура и есть?» – подумала Галинка, а вслух сказала:

– Обойдемся без лишнего риска. Значит, договорились: завтра я тебя отвожу в аэропорт, но до Москвы не сопровождаю.

– Можно подумать, тебе поручили меня сопровождать! – фыркнула Мишка. – Мы с тобой, между прочим, обе в командировке.

Спорить с ней у Галинки не было ни малейшего желания. Чтобы что-либо объяснить этой девушке, объяснения надо было начинать слишком издалека. Например, с того, что взрослые люди не задают окружающим двести пятьдесят вопросов в минуту, а если уж задают, то это хотя бы не должны быть вопросы на уровне «почему днем светло, а ночью темно?».

Все Мишкины вопросы были именно такого свойства. Галинке понадобилось все ее терпение, очень, между прочим, немаленькое, чтобы выдержать это прелестное существо целых две недели. Особенно тяжело дались перелеты из Москвы в Перу и обратно. Даже пятилетний ребенок, сидевший в самолете через проход от них, казался Галинке более сносным попутчиком, чем эта девица, которую ей навязали впридачу к Южной Америке.

Когда Мишка спрашивала просто глупости, это еще кое-как можно было выдержать. Хуже было, когда она впадала в философствование. Именно это происходило с нею весь обратный путь: Мишке вдруг захотелось осмыслить свой заграничный опыт.

– Галя, а как ты думаешь, – устремив на Галинку безмятежный взгляд голубых глаз, спрашивала она, – вот почему получается, что у них чем больше богатых, тем меньше бедных, а у нас чем больше богатых, тем и бедных больше?

– Папу спроси, – вздыхала Галинка. – Он тебе все популярно разъяснит. На личном примере.

Мишкин папа, владелец сети супермаркетов, без всякой на то причины недавно приобрел чахленький глянцевый журнал и решил сделать его образцовым изданием на тему путешествий. То есть он считал, что причина для для такого приобретения очень даже есть: его личный интерес к дальним странам. Почему нельзя было удовлетворять этот интерес, читая уже имеющиеся, притом вполне приличные журналы, объяснить он Галинке так и не сумел. Впрочем, она особо и не расспрашивала. Во-первых, если кто-то готов платить за то, чтобы она ездила в эти дальние страны и писала про них, то пожалуйста, с нашим удовольствием. А во-вторых, не стоит ожидать внятной мотивации от человека, который, называясь Михаилом Рукавичкиным, назвал свою дочь Мишелью, потому что в детстве на него произвел неизгладимое впечатление фильм про Анжелику с Мишель Мерсье в главной роли.

Эта-то Мишель Михайловна Рукавичкина и стала Галинкиной попутчицей в первой командировке от свежеиспеченного журнала.

Судя по всему, это было ее первое самостоятельное путешествие, поэтому она просто захлебывалась неожиданной свободой.

– Галя, а давай наркотики попробуем? – предложила Мишка еще в Москве, как только они сели в самолет. – У нас же целые сутки будут в Амстердаме, жалко же ничего не увидеть!

– Почему ничего? – хмыкнула Галинка. – Картину «Ночной дозор» можно посмотреть. Рембрандт написал, знаешь такого художника?

– Да ну, картину… Картины и в Москве есть.

– Наркоты тоже в Москве полно.

– Все-таки в Москве как-то неприятно. А там – ну ты представь, квартал красных фонарей, марихуана, проститутки!

В Амстердаме, где происходила стыковка с рейсом на Перу, Галинка бывала много раз, ей нравился этот город, и она легко могла себе представить, какое счастливое предчувствие должно вызывать первое свидание с ним у всякого нормального человека.

– Ладно, – вздохнула она, – пойдем в кофе-шоп, покурим твою травку.

– А ты когда-нибудь там была? – с любопытством спросила Мишка.

– Была, – пожала плечами Галинка. – Сидят зачуханные мужики, с виду профессора из местного университета, никакой романтики.

– И что?

– И ничего. Курят, наслаждаются жизнью. Сам три затяжки сделаешь, тогда все вроде бы и неплохо становится, даже профессора. Жизнь налаживается.

Разочарование выглядело на Мишкином кукольном личике довольно комично.

– Да нет, это тебе показалось, наверное, – усомнилась она. – Все-таки в запретном плоде есть романтика.

– Это марихуана, что ли, запретный плод? Так она в Амстердаме разрешена.

Догадка о том, что в ближайшие две недели ей только и придется делать, что объяснять очевидное, изрекать банальности и отвечать на глупости, не добавляла Галинке оптимизма.

Догадливость всегда была ее отличительной чертой. Вот именно это – глупости, банальности и очевидности – как полилось из Мишки в первые минуты поездки, так не прекращалось до сих пор, то есть до последней стыковки рейсов, на этот раз в Париже. В Париже, по счастью, Мишка была не раз – ездила с мамой обновлять гардероб, – поэтому хотя бы не донимала Галинку просьбами сходить вместе в город «за приключениями», как две недели назад в Амстердаме.

Зато всю ночь донимала ее своими творческими идеями.

– Галя, как ты думаешь, про что мне лучше всего написать в журнал? – спросила она, как только Галинка погасила свет. – Ну, надо же творческий отчет о командировке. Например, про озеро Титикаку.

– Пиши про Титикаку.

– Это же самое большое соленое озеро в мире, да?

– Оно пресное.

– Ну да! А Гарсиа говорил, что соленое.

– Ты не расслышала, что Гарсиа говорил.

– Что я, глухая? Почему ты расслышала, а я не расслышала?

Галинка поняла, что еще две-три реплики в этом духе, и уснуть ей не поможет никакое снотворное.

– У берегов соленое, а в середине пресное, – сказала она. – Ты про берега напишешь, а я про середину.

– Ладно, – совершенно серьезно согласилась Мишка.

«Господи, – подумала Галинка, засыпая, – какие ж грехи надо было совершить Мише Рукавичкину, чтоб ты ему дал такое чмо в единственные дочери?»

Одно было хорошо: Мишель согласилась лететь в Москву самостоятельно, поэтому Галинка могла спокойно съездить к Надьке. От Парижа до Кельна было всего несколько часов автобусом, и жаль было бы не воспользоваться возможностью лишний раз увидеться с дочкой.


Кельн был особенный город – совершенно домашний, совсем свой. Галинка сама не понимала, почему это так, но не было в мире ни одного города, в котором она чувствовала бы себя так легко и спокойно. Были города ошеломляюще великие, как Рим, были отмеченные необъяснимым волшебным духом, как Париж, были энергетически могучие, как Нью-Йорк… Москва была необходима как воздух и за это любима. Но даже в Москве не было того ощущения надежности, правильности жизни, которое возникало у Галинки сразу же, как только она видела дымную громаду Кельнского собора; верно его Блок назвал!

Когда Надька объявила, что хочет учиться в Германии, Галинка сразу представила Кельн и даже не удивилась, что выбранная дочкой школа находится именно там. Когда Надька была еще совсем маленькая, Галинка уже чувствовала, что связана с нею малозаметными внешне, но внутренне очень чуткими нитями. У них были разные характеры, но общее прикосновение к жизни – эту старомодную фразу Галинка прочитала в мемуарах князя Волконского и нашла очень точной, потому что убедилась в ее точности на собственном опыте.

Автобус останавливался на центральном вокзале, поэтому появлением Кельнского собора – он открывался глазу посреди старых городских кварталов так просто, как будто не строился веками, а был нарисован на городской площади одним росчерком карандаша, – можно было налюбоваться вволю.

Вокруг собора уже была открыта рождественская ярмарка. По дороге через площадь Галинка не удержалась и съела глазурный пряник, запив его глинтвейном. И пряник, и глинтвейн пахли корицей, гвоздикой, медом и еще множеством счастливых праздничных запахов.

«Сейчас же с Надькой сюда придем, – слегка виновато подумала Галинка. – Не скажу, что без нее пряник ела».

Она немножко стеснялась перед дочерью своего детского нетерпения – Надька была серьезная барышня.

Галинка вдруг вспомнила, как когда-то ее саму назвали барышней. Ей было тогда пять лет, и она впервые услышала это слово; в гарнизоне, где служил отец, оно было, мягко говоря, малоупотребительно. В тот день она с самого утра караулила, когда разойдутся по домам мальчишки, которые, как назло, целый день торчали во дворе. Галинке было совершенно необходимо, чтобы они ушли, потому что она хотела спрыгнуть с крыши погреба, притулившегося в углу двора. Но хотеть-то хотела, а вот уверенности в том, что в последнюю минуту не испугается, у нее не было. Испугаться у всех на глазах казалось Галинке совершенно невозможным, поэтому она и ждала, когда уйдут мальчишки.

И влезла на поросшую травой крышу сразу же, как только двор опустел.

– Галинка, а что ты делаешь на крыше? – вдруг услышала она.

Отец всегда служил в южных гарнизонах, то на Украине, то в Краснодарском крае. Поэтому все называли его дочку Галинкой, по-южному. В детстве она даже не знала, что ее можно звать Галей, а когда узнала, это имя показалось ей каким-то неинтересным; она не связывала его с собою.

Оглянувшись, Галинка увидела старую учительницу Ольгу Матвеевну. Весь военный городок относился к старушке с почтением, и не только потому, что она была матерью начальника гарнизона, полковника Тимофеева, но главным образом потому, что она была не такая, как все. Говорила не как все – слишком спокойным голосом, слушала не как все – со слишком выраженным вниманием, и, это уж совсем не как все, каждую неделю, даже зимой, ездила в областную библиотеку за книгами. Из-за всего этого, а может, из-за чего-нибудь еще ее за глаза называли дворянкой.

Впрочем, в ту минуту, когда Ольга Матвеевна поинтересовалась, что она собирается делать, всего этого Галинка еще не знала.

– Я собираюсь прыгнуть с крыши, – честно ответила она.

Теперь, она считала, в этом уже можно было признаться, потому что, глянув вниз, убедилась, что все-таки не испугается.

– Это слишком высоко, – заметила Ольга Матвеевна.

– Но все же прыгают.

– Прыгают мальчишки. А тебе нельзя.

– Почему?

– Потому что ты барышня. А барышни не прыгают с высоты.

– Да? – удивилась Галинка; незнакомое слово ей понравилось. – Ну, значит, я особенная барышня, – решительно заявила она.

Ольга Матвеевна рассмеялась.

– Особенная барышня? Пожалуй, что так. С виду золотоволосый ангел, а в глазах чертики так и скачут. Что ж, прыгай, раз уж тебе это необходимо. Только не будешь ли ты против, если я тебя немного поддержу?

– Ладно, – разрешила Галинка.

Она прыгнула с крыши погреба на руки Ольге Матвеевне, а уже на следующий день делала это без всякой поддержки, наравне с мальчишками. С тех пор Галинка знала, что она особенная барышня.

Когда она пришла в школу, уроки были уже окончены и дети занимались в своих комнатах своими делами. Надька, в частности, что-то рисовала, разложив на столе не меньше сотни разноцветных карандашей.

– Мама! – обрадовалась она. – А почему ты не позвонила?

– Не знала, получится ли приехать. Я из Перу лечу, в Париже пересадка. А что это ты рисуешь?

– Буран в Якутии, – объяснила Надька. – Вчера про него в новостях было, ты слышала? Есть разрушения и человеческие жертвы. Мы всем классом решили сделать подарки и послать в Якутию детям. Потому что им же печально из-за такой беды.

Галинка незаметно улыбнулась.

«Другая жизнь, – подумала она. – Интересно, в Ярославле хоть кому-нибудь пришло в голову сделать подарки детям, которым печально из-за бурана?»

Она вспомнила, как ее, только начавшую ездить в Европу, поразило то, что кажется сейчас совершенно естественным ее дочке. Вот это отсутствие границ – не на местности, а в головах, это сознание, что любая человеческая радость, а особенно любое человеческое горе, где бы оно ни случилось, имеет к тебе отношение. Это чувствовалось во всем: какие новости главные в информационных программах, о чем разговаривают холеные старушки в кондитерских и по-индейски раскрашенные студенты в пивных, или вот в том, что рисуют школьники в свободное от уроков время.

– Тогда, наверное, надо не буран рисовать, а что-нибудь веселое, – сказала Галинка. – Рождество, например.

– Ой, правда! – расстроилась Надька. – Как я не догадалась?

– Давай на ярмарку сходим, – предложила Галинка. – Наберешься впечатлений, как раз и нарисуешь.

Всю дорогу до ярмарочной площади Надька рассказывала свои школьные новости. Их было много, и видно было, что они кажутся ей невероятно важными, и когда Галинка слушала дочку, эти новости казались такими же важными ей тоже. Потом они выбирали пряники – Надька хотела подарить один своей новой подружке Ангеле, потом пили глинтвейн и ели длинные колбаски, поджаренные на решетке над углями… Потом Надька покупала в ярком рождественском киоске маленькие металлические пластиночки, которые нужны ей были для специального браслета. Оказывается, появилось такое повальное увлечение у кельнских девчонок – браслеты, состоящие из множества пластиночек, каждую из которых можно вынуть и заменить новой, с каким-нибудь узором: серебряным знаком Зодиака, блестящими нотками на нотном стане, инициалами владелицы… Узорчатые пластиночки можно было дарить, выменивать, заказывать в специальных мастерских, в общем, заниматься ими с полным девчачьим самозабвением.

Галинка вспомнила, как в Надькином возрасте делала маленьких кукол из разноцветных мотков мулине. Этих нитяных кукол у нее было штук двадцать, и столько же их было у ее подружки, и обе они засыпали и просыпались с одной мыслью: как бы выдумать еще какую-нибудь необычную куколку и сделать для нее какой-нибудь необычный дворец из фольги…

Все это – куклы из мулине, браслеты с пластиночками – составляло ту бесхитростную окраску жизни, без которой невозможно детство. И Галинка радовалась, что детство ее дочки окрашено этими прекрасными в своей безмятежности цветами. Безмятежность дорого стоила в современном мире, это Галинка знала тоже. А еще было трудно добиться того, чтобы безмятежность не переходила в идиотизм, как у Мишели Рукавичкиной, а еще было трудно сочетать безмятежность с силой характера, но Надька уже умела это сочетать…

– Ма, – спросила она, – как папа?

– Как обычно. Скучает о тебе, ждет. Когда у тебя рождественские каникулы начинаются?

– Прямо перед Рождеством.

– Ну вот, может быть, папа тебя и заберет.

– Я и сама могу туда-сюда слетать, – пожала плечами Надька. – Надо только, чтобы вы разрешение для границы оформили.

– Зачем? Папе интересно будет за тобой приехать, он в Германии не был.

Галинка вовсе не была уверена в том, что мужу будет интересно приехать в Германию. Кольке был интересен только спорт, и, когда спорта не стало, краски мира для него поблекли. Первое время она пыталась увлечь его хоть чем-нибудь, но быстро поняла, что это невозможно. В Кольке не было той любви к жизни, которая была главной в ней самой, но у него была прямая честность перед жизнью, и трудно было представить, что он заменил бы свою сильную страсть к спорту страстью слабой – коллекционированием марок каким-нибудь.

Но в любом случае Галинка не хотела, чтобы дочка летела в Москву одна. Конечно, ее не сравнить с Мишелью – можно быть уверенной, что Надька не увлечется блужданием по магазинам в дьюти-фри и не пропустит свой рейс, – но все-таки ей даже не восемнадцать лет, как мадемуазель Рукавичкиной, а всего лишь десять. А мир вовсе не так полон добрых сил, как ей в ее десять лет кажется.

– В нашу школу нужен тренер по гимнастике, – сказала Надька. – Так жалко, что у папы разрешения на работу нет! Вот Сандра, Маритина мама, устроилась к нам хаусмайстером… как это… в общем, завхозом. Но она из Литвы, ей разрешение вообще не нужно, потому что Литва – это Евросоюз.

– Папа вряд ли захотел бы в Германии жить.

– Вообще-то да, – согласилась Надька, – у нас тут совсем другая жизнь, он бы к ней вряд ли привык.

Она привыкла к этой жизни мгновенно; машинально произнесенное «у нас» лишь подтвердило то, что Галинка поняла в первый же день, когда привезла ее в Кельн. И теперь Галинке было грустно, хорошо и тревожно – все вместе. Она радовалась, что дочка выросла самостоятельной, разумной, чуткой, она и надеялась, что та вырастет именно такой. Но не ожидала, что она вырастет так рано…

– Что ты по выходным делаешь? – спросила Галинка.

– А нас все время куда-нибудь возят. В Медиапарк, знаешь, где кино. Еще на роликах кататься. В Бонн возили, там есть такой старый замок, и во дворе концерты. Еще по Рейну катают, прямо до скалы Лореляй, но зимой не катают, потому что холодно. Мне здесь очень хорошо, ма, не волнуйся.

Глаза у нее были точно как у Галинки – по цвету точно такие же, черные и блестящие. Но взгляд был совсем другой: вместо любопытства, жаркого интереса к жизни, ко всей жизни, в нем светилось спокойное и серьезное внимание к каждой ее составляющей. Она была обстоятельная девочка. Галинка обстоятельной никогда не была, но дочкина обстоятельность ее не тяготила. Ей нравилось разнообразие жизни, в чем бы оно ни выражалось – в разнообразии городов, стран, морей или человеческих черт.

– Я за тебя не волнуюсь, – улыбнулась Галинка. – Я за тебя рада. Хотя мне все-таки грустно.

Надькины глаза сразу погрустнели.

– Я понимаю… – сказала она.

– Что понимаешь?

– Что тебе веселее было бы, если б я с тобой жила.

– Глупости. Что значит, мне веселее было бы? Я о тебе скучаю, конечно. Но я тебя что, для того родила, чтобы ты меня развлекала?

– А для чего ты меня родила? – сразу заинтересовалась Надька.

– Ну, как… – Галинка не знала, что ответить, и рассмеялась. – Да ни для чего! Без всякой полезной цели. Мы с папой любили друг друга, от этого рождаются дети. Так жизнь устроена, глупо ей мешать.

– А сейчас? – спросила Надька.

– Что – сейчас?

– Сейчас вы с папой друг друга любите?

Это был непростой вопрос. Галинка давно уже не задавала его себе.

– Любим, – сказала она. – А почему ты спрашиваешь?

– Просто… Знаешь, мне показалось, папе в последнее время стало как-то печально жить.

– Как детям Якутии?

– Смешная ты, ма! – засмеялась Надька. – Ну какой же папа дети Якутии? – Она опять стала серьезной. – Мне кажется, он как будто растерялся. Ты понимаешь?

– Понимаю, – кивнула Галинка и чуть не добавила: но сделать ничего не могу. – С ним такое уже случалось, просто ты не помнишь, потому что маленькая была. Он тогда травму получил, пришлось спорт бросить. И он от этого растерялся.

– Но сейчас же у него травмы никакой нету. Почему же он растерянный?

– Потому что он мужчина.

– Ну и что?

– Мужчины теряются, как только перестают видеть перед собой ясную цель. Они не чувствуют всей жизни, понимаешь? В ней всего очень много, а им нужно что-то одно.

Может, это рано было объяснять десятилетнему ребенку, но Галинка никогда не считала свою дочь несмышленым существом.

– Но это же скучно, когда одно, – сказала Надька.

– Если у женщины, то скучно. А у мужчины нет. Я, знаешь, у кого-то читала, чем лисица отличается от ежа. Лисица знает много, но много всего маленького, а еж знает одно, но это одно – большое. Мужчины ежи, наверное. Им это одно очень сильно нужно. И все, что для этого одного требуется, они очень ярко делают, свободно, непредсказуемо. От этого дух захватывает.

Это было в ее муже, когда он был совсем мальчишкой. Вот это все – широта, бесстрашие, размах; тогда она и успела понять это в мужчине. А потом это в Кольке кончилось.

– А если они это одно в жизни не находят? Может же такое быть?

Видно было, что Надьку заинтересовала эта тема.

– Может. Даже очень часто такое бывает.

– И что они тогда делают?

– В зависимости от характера. Если у мужчины сильный характер, то это его не сломает. Он будет это свое одно искать, ну а если все-таки не найдет… Значит, будет жить с сознанием того, что не нашел. Но для того чтобы так жить, нужна большая сила.

– А папа… – начала было Надька.

Но тут же замолчала.

– Что – папа? – спросила Галинка.

Она понимала, о чем хочет спросить Надька, и понимала, что ответить на этот вопрос – не постороннему человеку ответить и даже не себе самой, а Колькиной дочери, – будет трудно. Но она никогда не уклонялась от трудных вопросов.

Надька уклонилась от своего вопроса сама.

– А когда папа сможет за мной приехать? – спросила она.

– Наверное, все-таки не сможет. Я про визу забыла, у него ведь нету. Я сама за тобой приеду.

У Галинки давно была открыта шенгенская мультивиза, поэтому она и упустила из виду эту формальность по отношению к мужу.

Она отвела Надьку обратно в пансион, простилась с ней на неделю и поехала в аэропорт. День был прозрачный, ясный, и, оглядываясь, она долго видела шпили собора, надежно вздымающиеся в небо над Кельном.

Впервые после разговора с дочерью Галинка чувствовала какой-то тяжелый осадок. И, конечно, он был связан не с Надькой, это она понимала. Она ловила себя на малодушной радости от того, что ей не пришлось прямо сказать дочери, что ее отец слабый человек.

Когда Галинка впервые поняла это сама, она была ошеломлена, потрясена, она не знала, что теперь делать. Сначала она даже не поверила в это, ей казалось, что Колькина слабость – временная, что она пройдет так же, как боли в позвоночнике. Но боли прошли, вернее, они перестали преследовать его постоянно, появляясь теперь только как следствие физической нагрузки, – а слабость не прошла. Ею был болен его дух, и это было гораздо страшнее, чем болезнь тела.

Тогда Галинка словно увидела своего мужа особенным, пронизывающим, как рентген, зрением. Его доброту, вспыльчивость, бесшабашность, неприспособленность к обыденной жизни, надежность… Все это было в нем, и все как будто повисало в воздухе, потому что не было внутри у Николая Иванцова стержня, к которому все это могло бы прикрепиться.

Как жить с ним, понимая это, Галинка не знала.

Но надо было как-то жить, надо было растить Надьку, и учиться, и работать самой, и за уши тащить в работу и учебу мужа. Это последнее оказалось самым трудным – труднее, чем не спать ночами, потому что у ребенка болят уши, или потому, что к сессии надо прочитать полторы тысячи страниц античных текстов, или потому, что утром надо сдать статью, а она не готова… С этими трудностями она справлялась, а вот убедить Иванцова, что он должен вернуться хоть к какой-нибудь, пусть не такой яркой, как прежде, но все-таки осмысленной жизни, было задачей почти непосильной. Даже для Галинки, которая в свои тогдашние двадцать лет вообще не знала, что такое непосильные задачи.

Муж ненавидел свое навсегда теперь серое существование, свою беспомощность, боли, институтские учебники, зарплату – он ненавидел себя такого, каким обречен был стать без спорта. Может, если бы травма случилась у него позже, когда он приобрел бы уже имя и опыт, то его тренерская жизнь складывалась бы иначе. Но он был совсем молод, опыт его был невелик, к тому же вскоре после того, как он стал работать в детской спортивной школе – кто бы знал, каких усилий это стоило его жене! – оказалось, что у него совсем нет тренерской косточки: умения развить в ребенке спортивный талант, огранить его, как бриллиант. Он просто занимался с детьми, это был хороший труд, но, когда выяснялось, что какой-нибудь из его подопечных обладает большими способностями, чем требуют занятия «для здоровья», им сразу начинали заниматься другие тренеры. Как-либо на это повлиять Галинка не могла. Это же не к кадровичке вовремя сходить с французскими духами.

Оставалось только незаметно приучать мужа к мысли, что во всем этом нет ничего страшного. Ну, не будет у него феерической биографии, зато есть пристойная работа, уютный дом, любящая семья… Про любящую семью Галинка вслух не говорила, но делала все, чтобы Колька в этом не усомнился.

И иногда ей очень нелегко было это делать…


Мир был так огромен, что от одной мысли об этом захватывало дух.

Он состоял из множества прекрасных подробностей, а главное, эти подробности сочетались друг с другом каким-то совершенно загадочным образом.

Любимой Галинкиной картиной с детства была карта полушарий. Она висела над ее кроватью, и, когда семья лейтенанта, а потом капитана, а потом майора, а потом подполковника Иванова привычно переезжала в очередной гарнизон, карта так же привычно занимала свое законное место в новом жилище.

В том, что Галинка с детства ничего не боялась, была, наверное, заслуга не только здоровой генетики, но и этой карты. Если мир такой большой, и везде, даже на самом крошечном острове где-нибудь в Атлантическом океане, живут люди, то чего же бояться? Любопыство, которое поселилось у Галинки внутри, кажется, с рождения, было сильнее любых страхов.

И фантазия тоже, конечно, родилась вместе с нею.

Она рассматривала карту и представляла, как выглядят все эти горы, проливы, моря, города, острова… Вот, например, остров Лансароте – крошечная точка на сплошной синеве Атлантики, и совсем близко желтая громада Сахары, а оттуда, про это она уже читала, дует ветер с необыкновенным названием сирокко. Интересно, до Лансароте доносится его дуновение? Уже одно только имя этого ветра и этого острова звучало так, что у Галинки замирало сердце. Даже непредставимо огромное расстояние, отделяющее гарнизон под Краснодаром от Атлантического океана, казалось ей незначительным. Если его легко преодолевает воображение, то, значит, его можно преодолеть и наяву. И она, конечно, рано или поздно его преодолеет – прилетит на волшебный остров Лансароте и поймет что-то такое, что невозможно понять ни в каком другом месте. И станет жить совсем по-другому, чем до того, как увидела этот остров.

Родители слегка опасались дочкиных фантазий, хотя все-таки не придавали им серьезного значения. Ну, мечтает дитё про какие-то там острова, ну, не оторвать ее от книжек про всякие путешествия. Так ведь хорошо, что вообще читает, у других вон девчонки совсем беспутные, одни парни на уме, хоть молоко еще на губах не обсохло.

Когда дочке исполнилось шестнадцать, мама забеспокоилась.

– Что ж ты, Галиночка, с Ромой на дискотеку не пошла? – осторожно выспрашивала она.

– А зачем с ним идти? – пожимала плечами Галинка. – Чтоб по дороге от скуки умереть?

Что на это отвечать, мама не знала. Она была простой женщиной, и Рома, сын майора Поваркова, казался ей хорошим кавалером для подросшей дочки. Приличная семья – отец не пьет, мать домовитая, да и сам мальчишка по подъездам стенки не подпирает, в кружке юных танкистов занимается… Что такого уж скучного находит в нем Галинка?

– Смотри, доча, замуж не выйдешь, горьким горем потом пожалеешь, – предупреждала она. – Что женщина без мужа? И на сердце пусто, и в дому невесело.

– Выйду, выйду! – смеялась Галинка. – Вот встречу такого, чтоб сердце веселил, сразу выйду.

Мама только вздыхала. Конечно, дочка не синий чулок, и друзей у нее много, и собой красавица. Но кто может развеселить ее сердце, и что это вообще значит, и надо ли оно – этого мама с ее простым умом не понимала.

Оставалось только гордиться дочерью, благо было чем гордиться. Школу Галинка окончила с золотой медалью и сразу же поступила не куда-нибудь, а в сам Московский университет! В возможность ее поступления не верили не только родители, но и никто в гарнизоне не верил. Одно дело медаль – молодец, конечно, но понятно же, что у них тут за школа… А другое – МГУ, неодолимая скала. Разве туда без блата поступишь? Или деньги нужны немереные, а где бы Ивановым такие деньги взять, люди они простые, честные, не воруют. Знакомые сочувствовали Галинкиным родителям. Хоть и хорошая вроде бы дочка, а надо б ей попроще быть и фантазии свои бросить. Жизнь-то теперь какая, дай бог с голоду не пропасть!

Но она поступила на журфак МГУ так же легко, как выигрывала областную олимпиаду по географии или прыгала в бассейн с пятиметровой вышки. И фантазий у нее никаких не было, только непроницательные люди могли считать ее фантазеркой. Просто она знала, что бывает жизнь серая и скучная, а бывает яркая и необыкновенная. И знала, что ее жизнь серой и скучной не будет точно.

Когда в неполные девятнадцать лет Галинка объявила родителям, что выходит замуж и к тому же собирается рожать, изумление от этого известия было недолгим.

– Что ж, и неплохо, – сказала мама. – В жизни ты с твоим характером всяко не пропадешь, а старой девой остаться – хорошего мало. А с ребеночком мы поможем, про это не беспокойся.

Впрочем, Галинка и не выглядела обеспокоенной. В ее глазах читался только привычный интерес к происходящему: каким будет в ее жизни это новое – муж, ребенок?

Зять маме понравился. Лицо открытое, характер добрый, спортом занимается, в общем, простой, хороший парень. Плохо, конечно, что молодой такой и жилья своего нету, а мамаша у него, сразу видно, змея. Но по сравнению с тем, что Галинка могла себе найти какого-нибудь непонятного мужа или, со своими повышенными запросами, совсем никакого не найти, все остальное казалось ее маме мелочью. Уживется как-нибудь со свекровью, голова на плечах есть. Ну а ребенок в девятнадцать лет – это и вовсе было нормой в той жизни, которой жили Ивановы.

Галинка же вообще не забивала себе голову сложными соображениями о том, надо или не надо ей выходить замуж. Делать этого она не собиралась, но Колька ее уговорил, потому что он был веселый парень, и не просто веселый, а какой-то… Он совсем ее не тяготил, ничего ей не навязывал, и она чувствовала себя с ним так же легко, как наедине с собою. В нем не было ни занудства, ни мелочности, он был… широкодушный, вот какой. И еще – стоило ему сказать два-три слова, и Галинка начинала смеяться. А она ведь вовсе не была пустосмешкой, так что способность ее рассмешить можно было считать особым Колькиным достоинством.

Когда он повредил спину, она пришла в отчаяние.

Правда, она не подавала в этом виду, и даже настолько не подавала, что свекровь в сердцах называла ее бесчувственной, но ей так жалко его было, что ночами она даже плакала, чего прежде не бывало с нею никогда в жизни. Но мало ли чего никогда с нею прежде не бывало! Увидев мужа на больничной койке, неподвижного, с темным от боли лицом, Галинка вдруг поняла, что не знала о жизни чего-то самого главного, а теперь узнала, и надо иметь мужество с этим знанием жить, и большего мужества не требуется в жизни ни для чего.

И все-таки отчаяние ее происходило не от жалости к Кольке и не от страха, что он не сможет двигаться. Что двигаться он сможет, если, конечно, приложит к этому усилие, врачи сказали ей почти сразу. Но тогда же они сказали и о том, что про спорт ему придется забыть… А за два года Галинка достаточно узнала своего мужа – да его и нетрудно было узнать, весь он был как на ладони! – чтобы понять: он не тот человек, который сумеет справиться с таким ударом. Спорт был для него всем, ни ее, ни дочку он не любил так самозабвенно, как то, чем, она чувствовала, был для него спорт: возможность вырваться за пределы всего обычного, обыкновенного – за все пределы, которые положила ему его же природа…

Только спустя пять лет Галинка поняла, что сделала в тот год невозможное. По своему характеру, по всему своему существу Колька после того, что с ним случилось, просто не мог не спиться. И то, что этого не произошло, было целиком ее заслугой, это она прекрасно понимала. Но, понимая это, чувствовала не радость и даже не удовлетворение, а только глубокую горечь.

Когда все вроде бы наладилось – Колька начал работать, и ежедневная бутылочка перестала казаться ему спасительной, – Галинка поняла, что не может с ним жить. Вот не может, и все! Как он был не виноват, что его природа не давала ему жить обычной жизнью, так и она не была виновата в том, что ее природа не давала ей жить со слабым мужчиной.

Галинке никогда не приходилось идти против собственной природы, и раньше она вполне искренне не понимала, зачем вообще люди это делают. Но теперь… Теперь не идти против собственной природы значило взять дочку и уйти от мужа. А сделать это Галинка не могла.

Нет, она нисколько не боялась одинокой женской судьбы, или какие там еще пошлости принято говорить в таких случаях. Просто она знала, что бросить человека, про которого понимаешь, что он без тебя пропадет, – нельзя. Ей никто никогда этого не объяснял, мама в основном была озабочена кулинарной частью ее воспитания, но это почему-то было для Галинки большей очевидностью, чем дважды два четыре.

В такое отчаянное, такое мучительное противоречие ее душа с самой собою не вступала никогда. И никакого выхода из этого не существовало. Это был даже не тупик – это была та же страшная пропасть жизни, которая приоткрылась ей, когда она впервые увидела Кольку после травмы.


«Все, хватит черт знает что вспоминать!» – подумала Галинка.

Она решительно надвинула на глаза свою специальную самолетную повязку, позволяющую спать при свете, подсунула под затылок самолетную же надувную подушку в виде полукруглого валика и приготовилась провести четыре часа полета в глубоком сне. Если бы не привычка засыпать мгновенно, по первому собственному требованию – а привычку эту Галинка выработала в себе настоятельным усилием воли, – она просто не смогла бы вести ту жизнь, которую только и могла вести с того давнего, незабываемого в своем отчаянии первого года после Колькиной травмы.

Ее нынешняя жизнь ей не просто нравилась – она стала для нее единственным способом сохранить в себе глубоко спрятанную, совершенно никому не интересную субстанцию, которая красиво называется живой душой. Галинка не любила красивостей. Она просто наладила свою жизнь так, как считала нужным. И теперь летала по белу свету, вглядывалась в свободные очертания гор, и причудливые прибрежные линии морей, и разноцветные лица людей, подкладывала под затылок резиновый валик, закрывала глаза самолетной повязкой…

Ей нелегко далась возможность вести именно такую жизнь, и она радовалась ее колеблющейся неизменности так, как большинство людей радуется самым прекрасным переменам в своей судьбе.

«Да, а перемены-то! – уже почти сквозь сон спохватилась Галинка. – Надо сразу к этому пойти… как его… Колька по морде…»

Эта мысль о предстоящих сразу по возвращении делах не нарушила ее сон. Дела есть дела, зачем о них думать, доводя себя до бессонницы? Их надо делать, вот и все. И это самое простое, что приходится делать в жизни.

Глава 9

– Ира, милая, ты сошла с ума! Ты просто сошла с ума, никак иначе я не могу все это объяснить!

Мамино лицо выражало такое горе, как будто она увидела свою единственную дочь в смирительной рубашке. Ирина всегда сочувствовала не только маминому горю, но даже обычному ее волнению, которое, вследствие маминой впечатлительности, могло произойти из-за сущей ерунды. Но теперь она не находила в себе ни следа сочувствия. Конечно, ей хотелось, чтобы мама поняла то, что с нею произошло. Но если она не сумеет этого понять, что ж, значит, так и будет.

И зачем мама говорит ей все это – про безумие ее разрыва с Игорем, про неопределенность будущего, про свою уверенность в том, что «этот мальчик» вскоре увлечется более молодой женщиной?.. Неужели она думает, это заставит дочь отказаться от того, что она лишь совсем недавно поняла как самое главное в жизни, и подчинить жизнь такой смешной вещи, как благоразумие?

Мама словно услышала ее мысли.

– Ты заблуждаешься на свой счет, Ирочка, поверь мне! – со слезами в голосе произнесла она. – Твоя главная черта отнюдь не безрассудство, а совсем наоборот, благоразумие. Ты с детства всегда была такая спокойная, такая уравновешенная! И это ведь не случайно. У тебя всегда был богатый внутренний мир, потому ты и не нуждалась в красивых жестах. И вдруг какая-то неземная страсть, вся эта банальность… Зачем ты пытаешься обмануть свою природу?

Когда-то мама мечтала быть актрисой и даже окончила Щукинское театральное училище. Потом она поняла, что Бог не дал ей большого таланта, и сочла за благо отказаться от актерской карьеры, благо папина солидная работа и такая же солидная зарплата позволяла ей не работать. Но отзвуки актерства то и дело возникали в ее интонациях, притом в самые неожиданные моменты.

Ирина поморщилась.

– Мама, я никого не пытаюсь обмануть. Именно себя не пытаюсь обмануть. Может, впервые в жизни. И я не хочу ничего объяснять. Это просто не объясняется словами, – уже мягче, чтобы не обидеть маму совсем, добавила она.

«Как странно, – подумала она при этом. – Неужели я что-то не могу объяснить словами?»

Слова никогда не были для нее пустыми украшениями, они всегда значили в ее жизни очень много. Ирина и представить не могла, чтобы их оказалось у нее недостаточно для чего бы то ни было.

– Ну хорошо, сейчас тебе кажется, что ты влюблена. Но разве ты не любила Игоря? – воскликнула мама.

– Мне казалось, что любила. Но теперь знаю, что это было совсем не то.

– Господи, ну разве не сумасшествие?!

Мама закрыла руками лицо и наконец разрыдалась.

Ирина молчала. Да и что тут скажешь? Надо дождаться, пока мама успокоится.

– Ты уже обсудила это с ним? – проговорила та наконец.

– С кем?

– Да уж не с мальчиком своим! С Игорем, разумеется.

– Я собираюсь это сделать. Сегодня.

Вообще-то обсуждать с Игорем было нечего, все и так ясно. Но расстаться с человеком, с которым прожиты годы, не сказав ему при этом ни слова, все же казалось Ирине чем-то… непристойным. Этого так же нельзя было делать, как бросать мусор в лесу. Хотя и в лесу никто тебя за этим не увидит, а потому ничего тебе не скажет, и никто не потребует, чтобы ты объяснялась с бывшим мужем.

– Сегодня, – повторила Ирина.


Дом, в котором прошло ее детство, и ранняя юность, и юность не ранняя, в котором всю жизнь жили ее родители, и всю жизнь жили мамины родители, стоял на углу Петровки и Страстного бульвара. Он был соседний с театральной библиотекой. Когда-то Ирина бегала в эту библиотеку за книжками чуть ли не в домашних тапочках. А в саду «Эрмитаж» она любила эти книжки читать. Там была летняя читальня, как в чудесном провинциальном городке, и хрестоматийные старички играли в шахматы за столами, которые стояли под раскидистыми деревьями этого самого прекрасного городского сада, прямо у стены Летнего театра, и из открытых окон репетиционных комнат доносились восторженные, или страдающие, или умоляющие – совсем не земные доносились голоса… Ирина слышала их и теперь, хотя на поверхностно респектабельной улице, какой стала Петровка, можно было расслышать разве что громкий идиотский шепот, доносящийся из ресторана со шведским столом: «Съешьте, сколько сможете! У нас много еды! Отдохните минуту, а потом подойдите к столу снова! И снова ешьте, ешьте, ешьте!»

Она дошла до Пушкинской площади, спустилась в метро и уже через полчаса поднялась вверх на Красной Пресне.

Ирина не выбирала день для разговора с Игорем, само собой получилось, что он выпал на воскресенье. Ей повезло: в больничных коридорах не было ни врачей, ни медсестер, ни санитарок. То есть где-то они, может, и были – дежурные, но им не было никакого дела до того, кто и зачем ходит к больным.

Вряд ли Игорь хотел видеть ее теперь, если не хотел видеть раньше. Но теперь Ирина должна была его увидеть, хочет он этого или не хочет – для последнего разговора.

Она знала, где его палата, потому что Агнесса Павловна обмолвилась однажды: мол, хорошо, что Игорь находится в конце коридора, по крайней мере, с одной стороны нет соседей.

Дверь в последнюю по коридору палату была чуть приоткрыта.

Прежде чем Ирина толкнула эту дверь, чтобы войти, оттуда донесся голос. Говорила женщина, и это заставило Ирину приостановиться. Она не видела говорившую, но сразу, даже не вслушиваясь, поняла, что это Катя. Было в ее голосе что-то необычное – какая-то особенная, летящая нежность.

– Ты только не тревожь себя, – говорила Катя. – Видно, встревожился, вот и стало тебе хуже. Теперь-то как, ничего?

– Теперь ничего.

Если бы Ирина не понимала, что мужской голос может принадлежать только Игорю, она не узнала бы его. Он был как пропасть – ни одного живого оттенка, бездонная пустота, то самое «ничего», которым он это и назвал. Вся неуловимая нежность Катиного голоса не имела к этой пустоте никакого отношения.

– Я завтра еще приду.

– Не надо. Делай, что врачи говорят.

– Доктор велел во вторник с вещами прийти. Он меня на сохранение хочет положить, опасается почему-то.

– И правильно. Ложись на сохранение.

– А я, знаешь, вовсе не опасаюсь. Это же не болезнь. Все женщины рожают. Бабушка рассказывала, она маму вообще дома родила, даже врача не вызывали, только повитуха прибежала. Ничего, все благополучно обошлось. И у меня обойдется. Только бы ты не тревожился!

При этих последних словах в Катином голосе прозвучало отчаяние.

– Я не тревожусь. – Ирина расслышала, что Игорь поморщился. – Катя, иди домой.

– Ты устал, да?

– Да. Иди.

И снова Ирина расслышала, что он не устал, а просто хочет, чтобы Катя поскорее ушла. В его голосе звучали совсем не те интонации, которые могли бы звучать в разговоре с любимой женщиной, молодой женщиной, которая вот-вот родит тебе ребенка.

Это было странно, но Ирина не стала в эту странность вдумываться. Она только сделала шаг в сторону и встала за дверью – так, чтобы, открыв дверь, Катя ее не заметила. Ей надо было поговорить с мужем, ей надо было расстаться с ним по-человечески, и то, как складываются его отношения с новой женой, было уже неважно.

Скрипнул стул, прозвучали шаги. Катя открыла дверь, вышла из палаты. Ирина смотрела, как тяжело она идет по коридору, держа под мышкой тяжелую же цигейковую шубу. Воздушность этой светящейся девушки была словно придавлена, Ирина видела это и понимала, что придавлена она мужчиной, который много лет был ее мужем. Но ведь он никогда не был тяжелым человеком, как же такое могло получиться?

«Этого я не знаю, – подумала Ирина. – И уже никогда не узнаю».

Такие вещи можно было узнать только через любовь, сквозь магический ее кристалл. Но любви не было, и значит, понять, что случилось с мужчиной, к которому ее нет, нельзя будет уже никогда.

Дождавшись, пока Катя скроется за дверью лифтовой площадки, Ирина вошла в палату.

Она и по голосу уже догадывалась, что Игорь переменился, но на взгляд эта перемена выглядела еще разительнее, чем на слух. Глаза у него всегда были очень светлыми, но теперь эта необычная, до неопределимости цвета, светлота его глаз стала просто пронзительной. Его взгляд пронизывал, как холодный луч, и так же, как этот луч, не содержал в себе ни интереса, ни тепла, одну только беспощадную проницательность.

Бледность, появившаяся на его лице от долгого пребывания в больнице, усиливала впечатление отдельности от всего, из чего состоит внешняя, совершенно ему посторонняя жизнь.

– Смена собеседника? – сказал Игорь прежде, чем Ирина успела хотя бы поздороваться. – Вернее, собеседницы.

– Здравствуй, – сказала она. – Я ненадолго.

– Надеюсь, – усмехнулся он. И нехотя добавил: – Здравствуй.

Все-таки воспитание было заложено в нем слишком глубоко, чтобы зависеть от настроения.

Стул, на котором только что сидела Катя, стоял совсем рядом с его кроватью. Ирина отодвинула стул подальше и села. Она вдруг растерялась: таким внешним, лишним, таким совершенно ненужным показалось ей то, что она собиралась ему сказать… Но подняться и уйти было бы совсем уж глупо, поэтому Ирина все-таки сказала:

– Игорь, мы не будем больше жить вместе, и…

– И ты пришла, чтобы вот это мне сообщить? – не дослушав, усмехнулся он. – Не стоило беспокоиться. Способность соображать я сохранил.

– Я должна извиниться перед тобой.

– Ты мне ничего не должна. Единственная просьба: подай, пожалуйста, на развод. Если нет имущественных споров, мое присутствие не сочтут необходимым. Имущество мы как-нибудь поделим без вмешательства государства. А развестись хотелось бы поскорее. Мне надо жениться.

Он говорил коротко – доносил определенную информацию, не более. Что ж, пусть так. Да и как еще?

– Завтра я все сделаю, – кивнула Ирина. – Как ты себя чувствуешь?

– Нормально. Насколько я знаю, твой бойфренд свободен от обвинений?

– Он – да, но…

– У тебя роман и со вторым тоже?

– Нет.

– Значит, тебе незачем о нем беспокоиться. Ира, что еще? Говори поскорее, я собирался спать. Что ж вы все взялись меня обихаживать?!

В его голосе прозвучала досада.

– Еще… Я была с тобой счастлива, Игорь, я тебе за это благодарна. И я хочу, чтобы ты это знал.

– И хочешь, чтобы мы расстались как интеллигентные люди, – усмехнулся он. – Странно, что ты не читаешь подходящие к случаю стихи.

«Что с тобой? – едва удержалась от вопроса Ирина. – Почему ты сделался такой?»

Но спрашивать об этом она не стала. Она не могла увидеть Игоря в том магическом кристалле, сквозь который ответ был бы очевиден сам собою, и он тоже смотрел на нее без всякого кристалла – холодным, проницательным взглядом.

Ирина встала, отодвинув стул еще дальше, пошла к выходу. У двери она на мгновение приостановилась и сказала:

– Будь счастлив.

Игорь промолчал.

Выйдя из палаты, Ирина чуть не столкнулась со светловолосой черноглазой девицей. Наверное, это была медсестра.

«Хорошо, что успела, – подумала Ирина. – Хоть с персоналом объясняться не пришлось».

Нужно ли было ее объяснение с оставшимся в палате совершенно ей чужим человеком – объяснение, которое еще час назад почему-то казалось ей таким необходимым, – она теперь уже не понимала.

Глава 10

Как только жена вышла из палаты, Игорь почувствовал такое облегчение, будто свалил с плеч трехпудовый мешок с камнями. Ему были тяжелы все эти объяснения, и дело было даже не в том, что от каждого собственного и чужого слова головная боль становилась все сильнее, как будто под костями черепа у него разгорался костер.

Ему тягостна была сама необходимость сталкиваться с порывами посторонних людей: слушать то возвышенное и надуманное, что говорила Ира, и то искреннее и наивное, что говорила Катя, и то холодновато-заботливое, что говорила мама – она приходила за полчаса до обеих его женщин. А уж отвечать им всем что-то вежливое, абсолютно ненужное было просто невыносимо.

Сознавать в себе это качество было странно и неприятно. Главное, совершенно непонятно, откуда оно вдруг в нем взялось. Игорь никогда не страдал замкнутостью, он не был интровертом, а правильное воспитание с самого детства сделало для него общение с людьми абсолютно необременительным занятием.

Особенно жаль было Катю. Он видел, как она растеряна и расстроена его равнодушием, которое он не имел сил скрыть. Конечно, можно было отговориться очередным ухудшением здоровья, но дело ведь было не в том, насколько убедительными будут выглядеть в ее глазах его оправдания. Дело было в том, что с их первой ночи – той самой, во время которой он почувствовал нежность к этой девочке и спокойную радость от ее доверчивости, – с той ночи не прошло еще и года, а он не чувствовал теперь к Кате ни-че-го.

Игорь с самого начала знал, что в его к ней отношении нет чего-то главного. Но ведь было же что-то, пусть неглавное – было! И почему так быстро ушло?

Перед ним расстилалась бескрайняя жизнь, похожая на такое же бескрайнее темное поле, и он не чувствовал ни радости, ни желания это поле перейти. И не знал, каким огоньком оно могло бы осветиться. Огонек, зажигаемый женщиной – неважно, умна эта женщина и начитанна, как Ира, или наивна и не искушена пустой ученостью, как Катя, – для этого явно не годился.

Игорь прикрыл глаза. Голова болела сильно – последнее ухудшение, которое, он видел, врачи не могли объяснить, снова сделало головные боли привычными. Спать он не собирался, просто надо было сказать Ире хоть что-нибудь, что заставило бы ее уйти. Или не Ире, а Кате?.. Они перепутались в его пульсирующем болью сознании, и неважно оказалось, что они совсем разные, ничем друг на друга не похожие.

Вдруг в этом болезненном смешении, творившемся в его голове, что-то заскрипело. Игорь открыл глаза. Перед глазами плясали очень светлые пятна. Одно из них приблизилось и приняло очертания женской фигуры. Да что ж это такое, они просто преследовать его взялись сегодня! Игорь прищурился, пытаясь разглядеть, кто из его женщин вернулся – Ира, Катя?

Но, сфокусировавшись, размытый женский образ не сделался узнаваемым. Прежде чем Игорь успел спросить, зачем пришла эта женщина, кто она хотя бы, – она спросила его сама:

– А почему лед на лоб не положите? У вас же голова болит.

Пульсирующие вспышки перед глазами стали послабее. Как будто разлетелись от ее голоса. Игорь разглядел ее получше. Разглядывать было, правда, нечего, разве что плечи с рассыпанными по ним светло-золотыми волосами. Повернувшись к Игорю спиной, она открывала холодильник и что-то оттуда доставала. Волосы были красивые, как у феи из сказки.

Когда женщина обернулась, стало ясно, что на фею она совсем не похожа. Выражение ее глаз было таким, какого не бывает у фей. Впрочем, что это он? Откуда ему знать, какое у них бывает выражение, если их самих на свете не бывает!

Она подошла к кровати. В руке у нее был резиновый пузырь со льдом. Игорь и не знал, что такие предметы имеются у него в холодильнике. Она сняла со спинки кровати полотенце, завернула в него пузырь и сказала:

– Положите на лоб. Легче будет.

Прежде чем Игорь успел что-нибудь сказать, она сама положила сверток ему на лоб. Он машинально придержал сверток рукой, наткнувшись в этом случайном движении на ее руку. Рука показалась ему маленькой и крепкой. Впрочем, он не успел этого разобрать.

– Вы медсестра? – спросил Игорь.

И с изумлением расслышал интонацию, с которой задал этот вопрос. В последний раз он задавал вопрос с такой интонацией, когда ему было пять лет. Тогда он заболел корью, лежал в многодневном жару и страшно переживал о том, что не попадет на главную елку Брюсселя вовремя, именно в тот момент, когда к этой елке приедет Санта-Клаус. Вообще-то папа с мамой уже возили его из Люксембурга, где папа работал послом, в Брюссель и показывали скульптуру писающего мальчика. Но что мог значить какой-то мальчик по сравнению с настоящим Санта-Клаусом, который приедет на елочную площадь на настоящих лапландских оленях! Он-то приедет, а вот Игорь – нет, и никогда, никогда в жизни его не увидит!

И так он лежал в своем одиноком бреду, и думал о том, что нет на свете человека несчастнее его, и лучше бы ему совсем не рождаться на свет, чем родиться, но не увидеть Санта-Клауса.

Когда дверь в его спальню неслышно приоткрылась, Игорь не сразу понял, кто это пришел. А когда понял, то все-таки не поверил своим глазам. Но ведь и длинная красная шуба с белой опушкой, и высокий красный колпачок…

– Вы Санта-Клаус? – спросил он.

Вошедший не ответил. Игорю стало стыдно: как он может задавать такие глупые детские вопросы, разве настоящий волшебник должен на них отвечать?! Голова у него кружилась, фигура в красной шубе колебалась в полумраке комнаты, Игорь завороженно следил за этими колебаниями… И все-таки пропустил момент, когда Санта-Клаус подошел к его кровати и что-то положил у него в ногах. Но он подходил к кровати, точно подходил! Иначе откуда взялся переливающийся золотыми звездами сверток на одеяле? Игорь почувствовал у себя на ногах тяжесть этого свертка, сел на кровати, протянул руку… Пока он разворачивал хрустящую бумагу, щурясь от сияния звезд, пока вытаскивал из этого сияния пожарную машину – алую, огромную, с выдвигающейся лестницей и резервуаром для воды! – дверь легонько хлопнула. Игорь вздрогнул, поднял взгляд – Санта-Клауса в комнате не было. Только живая тяжесть пожарной машины доказывала его недавнее присутствие.

Ни на следующий день, ни через год, ни через много лет Игорь не спросил родителей, кто принес ему этот подарок. Конечно, он понимал, что на территорию посольства не мог пройти посторонний, но… Но видение Санта-Клауса в предновогодней тишине было так реально, что вся остальная реальность, которую он узнал впоследствии, не могла с ним сравниться.

– Вы медсестра? – хрипловатым голосом повторил Игорь.

– Нет. Я Галина Александровна Иванцова.

С таким же успехом она могла назваться Санта-Клаусом – ее имя ничего ему не сказало. Но ему понравилось, что она назвалась так длинно: с каждым звуком ее голоса боль улетучивалась из его головы. Впрочем, наверное, дело было не в голосе, а в ледяном пузыре, который он послушно придерживал у себя на лбу.

– Очень приятно.

Ему в самом деле было приятно. Лед холодил кожу.

– Вы можете со мной поговорить?

– Конечно. Я что, похож на покойника?

– Не очень, – засмеялась она.

– Значит, могу с вами поговорить. О чем?

– О моем муже.

И тут он понял, зачем она назвала свое имя! Лучше бы ему этого не понимать… Волшебное сияние, неясное колебание воздуха мгновенно исчезли. Но боль исчезла тоже. В голове было теперь так ясно, как не было уже месяца три или даже больше. Так ясно было у него в голове до той дурацкой драки. Нет, еще раньше – когда не было в его жизни смутной тоски и ничем не оправданного недовольства собою.

Игорь снял ледяной сверток со лба и положил на тумбочку.

– Об Иванцове Николае Ивановиче? – усмехнулся он. – А вы уверены, что я хочу о нем говорить?

– Уверена, что не хотите.

– И правильно уверены. Не хочу.

Если он не хотел говорить с женщиной, с которой прожил семь лет, и с женщиной, которая ждала от него ребенка, не хотел говорить с ними о том, что было жизненно важно, то с какого перепугу он захотел бы говорить о человеке, с которым его не связывало ничего, кроме холодной ненависти? Да еще говорить о нем с женщиной, которую видел первый и последний раз в жизни!

– А что бы вы хотели, – спросила эта женщина, – за то, чтобы никогда больше о нем не говорить?

Игорь посмотрел ей в глаза тем взглядом, от которого, как ему однажды сказала секретарша, холодели не только подчиненные, но даже конкуренты. Впрочем, возможно, секретарша ошибалась. Во всяком случае, эта Галина Александровна Иванцова даже в лице не изменилась. Глаза у нее были ярко-черные, о них можно было обжечься, как об угли. И этими своими блестящими угольками она смотрела на него без всякого страха, даже насмешливо.

Это почему-то показалось Игорю таким обидным, что он чуть не шмыгнул носом, как в детстве. Но вовремя опомнился: да что это с ним сегодня?!

«За три месяца на койке и она бы носом зашмыгала», – сердито подумал он.

Неизвестно, что было бы с нею за три месяца на больничной койке, но сейчас она не шмыгала носом, а ждала ответа на прямо поставленный вопрос.

– Чтобы никогда больше не говорить о господине Иванцове, – четко и раздельно произнес Игорь, – я хочу, чтобы он оказался за решеткой, где ему самое место. И он там окажется, можете не сомневаться.

Четкость и раздельность его слов подействовала на нее не больше, чем его холодный взгляд. Понятно было, что непреодолимых препятствий для нее не существует. Игорь знал таких женщин – в бизнесе они все были такие.

«Ну так пусть узнает, что до сих пор ошибалась», – подумал он.

И сразу понял, что она прочитала эти слова у него на лице так же ясно, как если бы он произнес их вслух. Ее брови на мгновение сдвинулись, между ними появилась тоненькая морщинка. Но, во-первых, это длилось действительно мгновение, не больше, а во-вторых, это была лишь морщинка заботы. Похоже, Галина Александровна была так же бесстрашна, как проницательна.

– Это ваше окончательное решение? – спросила она.

– Как ни жаль отказывать красивой женщине, но – да.

– Красивой женщине? – быстро переспросила она.

– Конечно. Вы, безусловно, красивая женщина. – Черт знает что он плел! Никогда бы не подумал, что посттравматический синдром может проявляться так причудливо! – За благосклонность красивой женщины можно, конечно, многое сделать, но…

– Но – что?

Морщинка между бровей появилась теперь не на одно мгновение, а на два или даже, три.

– Но… Вы ведь мне ничего не предлагаете.

Теперь Игорь уже просто оторопел от того, что вывернул вдруг его язык. Ему и в кошмарном сне не приснилось бы предложить женщине такую сделку, да и не нужна ему была эта женщина, и не эта не нужна была тоже, он от уже имеющихся не знал куда деваться!

Но прежде чем он успел сказать, что неправильно выразился, эта ненужная женщина всмотрелась в его глаза еще внимательнее – ему показалось, что угольки ее глаз не заблестели, а просто-таки заполыхали, – и четко произнесла:

– Если я вам дам прямо здесь и сейчас, вы заберете из милиции заявление?

Он хотел сказать, что не нуждается в ее сексуальных услугах ни здесь и сейчас, ни где бы то ни было потом. Но почему-то промолчал.

– Да или нет? – настойчиво повторила она.

– Да.

И как только он произнес это глупое «да», все в нем вспыхнуло – конечно, от стыда за себя, от чего же еще?! – и забилось, и запульсировало, как прежде пульсировала в голове боль, но боли теперь никакой не было, только это непонятное, неожиданное биение, и не в голове, а во всем теле… У Игоря потемнело в глазах, он едва удержался от того, чтобы не схватить себя рукой между ног – таким сильным, таким очевидным был в его теле этот бешеный всплеск желания!

Если бы за свое «дам здесь и сейчас» она потребовала броситься вниз головой из окна, он выполнил бы и это.

Она сделала шаг к кровати, протянула руку и сняла с него одеяло. Игорь не пошевелился и не произнес ни слова. А что тут было говорить? Теперь, когда он лежал перед нею почти голый, не надо было никаких слов, чтобы понять, чего он хочет.

Для того чтобы он стал совсем голым, ей не понадобилось и минуты. Сама она раздеваться полностью не стала. Наверное, он мог потребовать, чтобы она разделась совсем, раз уж они заключили между собою эту сделку. Но он ничего требовать не стал.

Все, что она делала без всяких требований, доставляло ему такое жгучее удовольствие, что он не мог произнести ни одного внятного слова. Только стоны вырывались из его сжатых губ, только стоны!

Пряди ее светло-золотых волос покачивались над ним, и дразнили, и манили, ему хотелось, чтобы они коснулись его лица, эти пряди. Но они были слишком высоко – она не наклонялась к нему, а вся была над ним, вся оставалась недоступной, далекой, хотя уже принадлежала ему полностью; соединение с ее телом он почувствовал сразу же, как только она сжала коленями его бедра.

Как это могло быть, что вся она мгновенно стала его, но осталась при этом неприступной, он не понимал. Да ничего он уже не понимал и не хотел понимать. Она раскачивала его в себе, в своем прекрасном теле, и он тонул в этих сумасшедших волнах, и хотел только утонуть в них совсем, навсегда!

Наверное, все это длилось недолго – слишком острым было наслаждение, чтобы предположить, что оно может быть длительным. Но было в этом наслаждении такое многообразие, такая в нем была… разветвленность, что назвать его кратким тоже было невозможно.

Оно было такое, что Игорь не мог даже стонать, оно накрыло его полностью, уже не просто как волна, а как цунами!

Что происходит при этом с нею, он не видел. Он вообще видел только ее золотистые пряди, очень высоко. И вдруг они резко опали, коснулись его лица, накрыли его лицо, плечи… Это было такое счастье, что он вскрикнул. И ему показалось, что она вскрикнула тоже, нет, наверное, просто показалось, потому что в следующее мгновение он перестал понимать, что с ним происходит. Просто не понимал, и все, хотя находился в полном сознании.

Он думал, что сгорит в этой последней телесной вспышке, но получилось совсем другое: после того как она кончилась, ему стало так легко, что он перестал чувствовать свое тело, которое недавно чувствовал слишком явственно, до грубости явственно. Теперь же он чувствовал только ее золотые пряди у себя на плечах, и тяжесть ее тела, и легкость ее тела – как это можно чувствовать одновременно? – и то, как ладно ее плечи легли под его ладони. Оказывается, он давно уже сжимал ее плечи, но не замечал этого, потому что этого невозможно было заметить. Они как будто бы всегда лежали под его ладонями, это было совсем привычно для его рук.

Потом он почувствовал, как пряди ее волос последний раз погладили его лицо, пролетели по нему и исчезли. Нет, конечно, не исчезли, просто снова оказались высоко над ним. А вместо них его лба коснулась ее ладонь. Совсем коротко коснулась, как будто проверяя, что он не призрак.

Она смотрела на него сверху изумленными, растерянными, блестящими глазами. Как сам он смотрит сейчас на нее, Игорь не знал.

Если бы был на свете кто-нибудь – человек, существо, явление, – кто мог бы сделать так, чтобы это не кончалось никогда, он отдал бы этому «кому-нибудь» все, что у него было, и самого себя отдал бы тоже.

Она привстала – Игорь чуть не вскрикнул от отчаяния? – сразу оказалась еще выше, еще недоступнее, потом встала совсем: перекинула через него ногу и встала на пол. Он хотел остановить ее, но не мог пошевелиться. И не мог произнести ни слова.

Она сделала шаг назад, не отшатнулась, а просто отошла, продолжая смотреть на него потрясенным взглядом. Наверное, ей удобнее было смотреть на него издалека, потому что она отошла еще на шаг, еще… Потом вдруг вернулась, нет, не вернулась, а просто надела туфли. Она надела их не глядя, потому что по-прежнему смотрела на него. Потом вдруг резко отвернулась и пошла к двери.

Ну сколько можно было идти от кровати до двери в крошечной больничной палате? Секунды две, не больше. Но когда она обернулась снова, уже стоя в дверях, глаза у нее изменились совершенно. Изумление, потрясение, растерянность из них исчезли. Что выражает их угольный блеск, Игорь больше не понимал.

– Вы не забыли, что обещали? – сказала она.

Эти слова прозвучали так, словно она выплеснула ему прямо в лицо ведро холодной воды. Ему показалось, что он сейчас захлебнется.

– Я сегодня же позвоню следователю и заберу заявление.

– Хорошо.

Она кивнула. Дверь палаты неслышно закрылась. Игорю показалось, что это не дверь закрылась за нею, а крышка гроба – над ним.

Часть III

Глава 1

«А вдруг он сейчас придет? Да нет, как же придет? А почему не прийти, вот выпишут его из больницы, он и придет. Но я ведь ему говорю, что сама в больнице уже, зачем же он сюда пойдет?.. Мало ли что ты ему говоришь! Ты хоть что хочешь говори, а он все равно догадается. Он же по твоему лицу как по книжке читает».

Все эти вопросы-ответы Катя произносила под каждый свой шаг по лестнице. Лифт стоял на самом верхнем этаже и не вызывался вниз: наверное, кто-то не закрыл сетчатую дверь. Катя не понимала, как можно не закрыть за собой дверь лифта, зная, что из-за этого людям придется подниматься пешком, да еще по лестнице с бесконечными, как во всех старых московских домах, пролетами.

Но люди здесь были не простые, а московские, и каждый из этих московских людей считал главным себя, а не других, и никого не заботило, как эти другие будут подниматься по лестнице.

Кате немножко даже нравилось думать, что Игорь может неожиданно прийти сюда, в дом у Покровских Ворот, и отругать ее за то, что она до сих пор не в больнице. Бояться, что он рассердится, ей нравилось тоже. Но как только она переставала тешить себя этими приятными мыслями, то сразу понимала, что бояться ей нечего. Не придет он сюда. Просто в очередной раз позвонит по телефону, спросит, как она себя чувствует, что говорят врачи, и успокоит, что на днях он выйдет из больницы, они пойдут в загс и распишутся, может, еще до ее родов успеют.

Игорь уже получил развод – его жена все оформила сама, и очень быстро. Он сообщил об этом Кате сразу и сразу же сказал, что теперь их браку ничто не препятствует. Он был порядочный человек, ей просто сказочно повезло, что она забеременела именно от такого мужчины. Будь Игорь другой, все и было бы в ее жизни по-другому. Какой там загс! И ребенка бы не признал, и денег не давал бы. Сказал бы: твои, мол, проблемы, я тебя не просил беременеть, сама заварила кашу, сама теперь и расхлебывай. Сколько таких случаев, из ее ростовских подружек у половины так.

Катя остановилась на площадке между третим и четвертым этажом, прислонилась к стене и отдышалась. Подниматься было тяжело, но на сердце у нее было еще тяжелее – как от самого тяжелого обмана. Хотя ни Игорь ее не обманывал, ни она его. Она ему понравилась, он ее захотел, и она дала ему все, чего он хотел от нее, потому что такому мужчине вообще трудно отказать, и уж тем более не ей это делать. И если он ее не бросит, то она и дальше ни в чем не будет ему отказывать, потому что хочет, чтобы ему во всем было хорошо, а чего же ей еще для него хотеть, ведь он отец ее ребенка.

Это очень много, жить с порядочным мужчиной, который отец твоего ребенка.

Но о том, как она будет с ним жить, Катя старалась пока не думать. Вот выйдет Игорь из больницы, тогда все и решится. Вернее, все и станет так, как он решит. А пока ей надо купить, что потребуется для ребенка. Потому что Новый год на носу, через неделю, и роды на носу, притом буквально – живот уже такой огромный, что самой страшновато становится.

Игорь давно дал ей деньги на детское приданое. Это, кроме тех денег, которые казались Кате огромными и которые он давал ей просто на жизнь, а она откладывала, потому что – какую же это жизнь надо вести, чтобы столько потратить? Откладывала-откладывала, а детские вещи так до сих пор и не купила. Глупое суеверие! Вот бабушка старый человек, а ни в какие эти забабоны не верит.

– Как же нам было заранее детское не готовить? – объясняла она, когда маленькая Катя просила ее рассказать о старых временах. – Это теперь все в магазинах есть, а тогда ничего не было, ситчик на пеленки и то не купишь. И мало ткань купить, еще пошить из нее надо было: распашонки, чепчики, косыночки. Я и не знаю, откуда теперь примета эта взялась, чтоб прежде родов ничего не покупать.

Так что Кате тем более следовало забыть о бессмысленных приметах и приготовиться к рождению сына как следует. Хоть она и не легла в больницу, как ее ни уговаривали, но опасения врачей из-за того, что плод у нее слишком крупный, все-таки восприняла серьезно. Значит, может статься, что придется ехать в роддом со дня на день. И кто тогда купит все для мальчика? Ведь ни мама, ни бабушка еще не знают, что он у нее будет. Да они и про Игоря даже не знают…

Катя и сама не понимала, почему до сих пор не сообщила родным об огромных переменах, которые произошли в ее жизни год назад. Ну, наверное, просто не могла сказать об этом по телефону, а в гости ведь тоже не ездила: кто же будет смотреть за Марией Гавриловной, если она уедет, не Григорий Петрович же.

Катя так и не смогла назвать Григория Петровича отцом, хотя Марию Гавриловну после ее смерти стала называть бабушкой. Не вслух, конечно, а про себя, чтобы никто не подумал, будто она на что-то претендует по-родственному. Бабушка умерла неожиданно, а ей ведь уже было гораздо-гораздо лучше, чем когда Катя приехала в Москву за ней ухаживать. За три дня до смерти она даже на улицу сама вышла, пока Катя ходила в женскую консультацию, чтобы сдать анализы. Правда, Григорий Петрович потом отругал Катю за то, что она допустила такую бабушкину самостоятельность, но как же запретить взрослому человеку делать, что он хочет?

«Идет себе жизнь и идет, сама в себя переходит, – подумала Катя, наконец добравшись до своего шестого этажа. Лифт стоял на площадке, конечно, с открытой дверью. – Бабушка умерла, я рожу скоро… Всего год назад ни про что про это и не думалось!»

Она захлопнула дверь лифта и с облегчением повернула ключ в замке своей двери. В Москве с ее жесткой суетой Катя стала особенно ценить простые радости: тепло душистого травяного чая после промозглого холода на улице, и ласковый свет ночника после ослепляющих рекламных огней, и нетрудную домашнюю работу, от которой в комнате становится уютно…

Только одиночество мучило ее душу. Но с ним ведь ничего нельзя было поделать.


Григорий Петрович пришел вечером. Входную дверь он открыл своим ключом и в дверь комнаты не постучался. Он никогда не стучался сюда, входил как хозяин, и это было правильно. Катя не обижалась, что он так входит.

Она гладила шторы, которые постирала утром, перед тем как ехать в больницу на осмотр. Шторы были из такой неудачной ткани, что если не прогладить их, пока влажные, потом не разгладишь совсем, как ни брызгай водой.

– Обустраиваешься? – спросил Григорий Петрович, входя.

– Шторы постирала, – объяснила Катя. – Давно надо было, но Мария Гавриловна не любила, когда свет яркий, не позволяла снять.

– Что ж, теперь, конечно, никто не мешает, – усмехнулся он.

Вот это уже было обидно. Разве Катя когда-нибудь говорила, что Мария Гавриловна ей мешает? Наоборот, в последние ее дни между ними словно искра какая-то пробежала: Катя стала относиться к старушке как к родной. Наверное, все-таки почувствовала, что та вот-вот умрет, несмотря на улучшение ее здоровья, и пожалела ее совсем сильно – прощально. А жалость ведь соединяет людей самой прочной нитью; во всяком случае, для Кати это всегда было так. Прочнее, наверное, только любовь, но тут уж сердцу не прикажешь.

– Она мне и раньше не мешала, – сказала Катя.

Она всегда говорила то, что чувствовала, вслух. Потому что это ведь ты знаешь, что чувствуешь, а другие люди этого не знают и могут ошибиться, подумать, будто ты чувствуешь что-нибудь совсем противоположное. Лучше сказать, и совесть будет спокойна.

– Не знаю, не знаю… – пробормотал Григорий Петрович. – Похоже, ты не так наивна, как хотела казаться.

– Я не…

– Перестань, Екатерина, – поморщился он. – Провинциальная наивность и провинциальная хваткость одно и то же, это всем известно. Поэтому не буду повторять общеизвестное, а лучше поинтересуюсь: каковы твои планы?

– На что?

Катя почувствовала, что к горлу ее подступают слезы. Но плакать было нельзя: ей не хотелось, чтобы Григорий Петрович подумал, будто она хочет что-то для себя выплакать. Она и перед Игорем никогда не плакала, и все, что он говорил ей и делал для нее, он говорил и делал не из жалости к ее слезам. В нем вообще не было жалости к ней, если б была, Катя сразу почувствовала бы. А что в нем к ней было?.. Этого она не знала.

Впрочем, размышлять об этом сейчас было не к месту и не ко времени.

– Планы на дальнейшую жизнь, – сказал Григорий Петрович. – Я понимаю, о своей жизни ты отчитываться передо мной не обязана. Но я сильно подозреваю, что твои планы связаны с этой комнатой.

– Я… – Все-таки Катя никак не могла привыкнуть к этой московской манере говорить в лоб такие вещи, которые и за спиной у человека выговорить неловко! – Я… никаких… с комнатой…

– Но куда-то же ты собираешься принести ребенка из роддома. Вот я и спрашиваю: куда? Если ты уезжаешь в Ростов, то вопросов нет. – Он помолчал, ожидая, что Катя ответит, или хотя бы кивнет, или, наоборот, отрицательно помотает головой. Но она молчала, потому что растерялась. – А если не уезжаешь, то возникает естественный вопрос: кто будет тебе помогать? Приедет сюда твоя мама, бабушка? Или вообще явится счастливый отец младенца и объявит, что вы будете жить здесь большой дружной семьей?

– Он… не явится… – с трудом проговорила Катя.

– Понятно… Когда тебе рожать?

– Где-то под Новый год.

– Где-то! Не где-то, а… Вот что, Катя. Девушка ты неплохая, ничего не могу сказать. Ты мне помогла с Марией Гавриловной, за это тебе спасибо. Но ты же не можешь не понимать: я тебе тоже помог. А теперь выходит, что я тебе помог гораздо больше, чем ты мне. Если бы я просто нанял сиделку, это, возможно, встало бы мне дороже, зато не было бы всех этих проблем. – Он снова кивнул на Катин живот. – В общем, я надеюсь, что ты поймешь меня правильно. Я готов был помогать тебе в устройстве на работу. В том, чтобы ты поступила в учебное заведение, где есть хорошее общежитие. Я дал тебе шанс грамотно устроить свою жизнь в Москве. Ты этим шансом не воспользовалась. Не сумела, не захотела, что ж, дело хозяйское. Я и сейчас от тебя не отказываюсь, готов и дальше тебе помогать. В разумных пределах. Но, извини, жилье в центре Москвы, пусть даже и в коммуналке, это за разумные пределы уже выходит. И этот вопрос я хочу решить сейчас. Пока ты не обосновалась здесь с новорожденным.

Такой длинный монолог был ему совсем не свойствен. Григорий Петрович вообще был немногословен, а с Катей тем более. О чем ему было с ней разговаривать? И по этому неожиданно длинному монологу Катя поняла, что он в самом деле обеспокоен, и очень сильно.

Но она-то вовсе не претендовала на его эту комнату! Конечно, она жила в ней после смерти бабушки, но ведь не потому, что собиралась остаться здесь навсегда! Просто так получилось, что Игорь попал в больницу, и надолго, и она должна же была дождаться, пока он выздоровеет, не могла же потребовать, чтобы он дал ей ключи от своей квартиры!

Катя уже хотела сказать все это Григорию Петровичу, но прежде, чем она успела сказать хоть что-нибудь, она вдруг представила, как это будет. Как она начнет объяснять, что уйдет жить к мужу, но только он пока что ей не муж, и уйти к нему она пока не может, потому что, наверное, его жена еще не забрала из квартиры свои вещи, то есть бывшая жена…

«А может, она и не собирается вещи забирать? – вдруг подумала Катя. – Может, Игорь квартиру ей оставляет. Ну конечно, он же ни разу не говорил, что квартира ему, значит, наверное, ей. Или делить будут, на это время нужно…»

Ей было совсем неважно, оставит Игорь своей бывшей жене квартиру или не оставит, эта мысль в самом деле пришла ей в голову только что, вот в эту самую минуту, когда она смотрела на озабоченное лицо Григория Петровича. Она не думала ни о чем, связанном с ее будущей жизнью, все это должен был решить Игорь, только он, она даже о ребенке еще не думала, хотя тот крутился у нее в животе так, что порой становилось невозможно дышать!

– Что ты молчишь? – наконец не выдержал Григорий Петрович. – Хочешь сказать, что отец ребенка о вас позаботится? А ты можешь подтвердить это хоть чем-нибудь, кроме его прекрасных обещаний? Эх, Катя, Катя! Ты бы хоть маму свою вспомнила, прежде чем всяким глупостям верить! Я-то ей, правда, ничего не обещал, но она-то, думаю, все равно надежды лелеяла. Несбыточные, вот как ты сейчас. Короче говоря, мой тебе совет. Или, если угодно, ультиматум: поезжай домой. Роди, разберись, как дальше будешь жить. А потом мне позвони. Чем смогу, помогу.

«В разумных пределах», – с горечью подумала Катя.

О том, что еще он сказал – о шансе устроить свою жизнь, – она старалась не думать. И не потому, что не воспользовалась этим шансом. Совсем наоборот…

– Я уеду, – проговорила она наконец. – Но сегодня поздно уже. Завтра уеду.

– Я тебя провожу, – с заметной торопливостью сказал Григорий Петрович. – Собери вещи, скажи, когда поезд, я…

– Не надо. Вещей мало, я такси вызову.

Кажется, он хотел возразить, но промолчал. Со странной проницательностью, которая вдруг проявилась в ней в эти минуты, Катя поняла, почему он молчит. Не только потому, что не хочет лишних забот, но потому, что голос ее звучит сейчас такой пустотой, которая не допускает возражений.

А как он должен звучать, ее голос, после того, что она вдруг поняла о себе?

– Ты позвони все-таки. – Григорий Петрович встал с дивана. Катя только теперь заметила, что все это время он не снимал пальто. – И постарайся устроить свою жизнь как-нибудь иначе, чем теперь.

«Я не буду больше устраивать свою жизнь!» – хотела сказать Катя.

Но не сказала. Ей все и без слов было теперь понятно.

Глава 2

Праздники давно уже ничего не значили в Колькиной жизни.

Ну, что ему безразлична очередная годовщина революции или международная солидарность трудящихся на Первое мая, это понятно. Да, кажется, уже и праздников таких нету. Но вот Новый год мог бы вызывать у него хоть какой-нибудь душевный подъем, все-таки это самый настоящий праздник. Мог бы, но не вызывал.

Он даже не понимал, почему приехавшая на каникулы Надюшка с таким восторгом рассказывает про Рождество, про немецкий Новый год то есть. Хотя понятно ведь, ребенок, ей все интересно. Все эти елки-палки, пряники-конфеты и прочие подарки.

Несколько больше, чем Надин восторг от предстоящего праздника, удивляло его непривычное уныние жены. Вернее, Колька даже не знал, называется ее состояние унынием или как-нибудь иначе. Он настолько привык, что Галинка никогда не унывает, что даже спросил ее, почему она такая невеселая. И еще больше удивился, когда она ответила:

– Я тебе что, Петрушка на ярмарке? Всех вокруг должна веселить?

– Да нет, – пожал плечами Колька. – Не хочешь, не весели.

Все-таки это было непривычно. Но долго размышлять о настроении жены Колька не стал. У нее была своя отдельная жизнь, и могли же в этой жизни происходить какие-нибудь неприятности, откуда ему знать? Да и зачем ему об этом знать? Все равно он ничего не может сделать, чтобы ей помочь, а она не нуждается в его помощи.

Тем более что с ним самим происходило в эти предпраздничные дни что-то странное.

Несмотря на всю свою импульсивность, Колька всегда знал про себя, что очень даже способен анализировать собственное состояние. В спорте без этого было нельзя, а он отдал спорту всю свою юность, и это не могло пройти бесследно. И вот теперь, заметив, что смутное душевное беспокойство, начавшееся пару недель назад, не прошло ни через день, ни через два, а, наоборот, перешло в почти физическую ноющую боль где-то в сердце, он стал припоминать все, что делал за это время, чтобы разобраться, с чем же это нытье-колотье связано.

Чтобы со следствием, это вряд ли, к следствию Колька уже привык. Со страхом наказания? Тоже вряд ли: он привык к мысли о том, что никуда от наказания не денется, и страх прошел. А может, он прошел даже не от этой вот привычки к неизбежному, а от другого…

Когда случилась вся эта кутерьма с Северским, Колька вдруг отчетливо понял, что его существование ни на чье другое существование не влияет. На свободе ли он, в тюрьме ли, живет ли вообще на белом свете – разве есть на этом белом свете хоть кто-нибудь, у кого от этого зависит жизнь и счастье? Конечно, родители стареют, им скоро придется помогать. Но есть сестра Нина, работает бухгалтером на крепком заводе пищевой промышленности, муж у Нины прораб, работает в крепкой строительной фирме, хорошо зарабатывает, не пьет… Их сын, которого они родили рано, старший родительский внук, отслужил армию и тоже уже работает. В общем, случись что с ним, Колькой, родители не останутся без помощи.

Галинка… Галинку не в чем упрекнуть, она всегда была женой на зависть, но что ее жизнь не зависела от Колькиной никогда, это объективный факт. Теперь вот таким же объективным фактом стала и дочкина отдельная жизнь. То есть они обе, конечно, Кольку любят, и родители тоже любят, но…

Но его существование ни для кого не насущно.

Впрочем, сказать, что эта мысль стала причиной его тоски, Колька не мог, потому что мысль эта пришла к нему не вчера, а уже очень давно и только укрепилась с Надиным отъездом. А отъезд случился тоже не вчера и не две недели назад.

А что случилось две недели назад?

Для того чтобы отыскать в своем двухнедельном прошлом событие, которое привело его в нынешнее состояние, Кольке даже не потребовалось особо напрягать память. Оно очень легко вынулось из души, это событие, и заиграло перед ним, переливаясь, как неяркое зимнее солнце.

Это и не событие было, а просто женщина. Бесформенная беременная женщина с прозрачным лицом и нежным взглядом. Нежность ее взгляда наверняка не относилась к Кольке, но он все равно не мог ее забыть. Вот ее-то существование было насущно. Вся она была так же проста и насущна, как хлеб и вода.

Он сидел один в комнате – жена с дочерью уехали за какими-то особенными елочными игрушками, которые Надя непременно хотела купить, потому что они были деревянные и расписаны вручную, – и думал о таких вот, для него странных, потому что очень уж отвлеченных, вещах. Он так задумался об этих вещах, что телефонный звонок заставил его вздрогнуть.

– Гражданин Иванцов? – без приветствия, женским голосом произнесла трубка. – Зайдите в райотдел, получите постановление о прекращении против вас уголовного дела.

Колька так оторопел от этого известия, что не знал даже, что сказать. Поэтому сказал, вернее, спросил глупость:

– А… за что прекращение?

– Потерпевший забрал заявление.

– Почему?

– Это вам лучше знать. Вторник, пятница, с двух до пяти, паспорт не забудьте.

Если бы ему сообщили, что дело прекращено по причине полета Северского на Луну, он удивился бы меньше. Чтобы этот самовлюбленный хлыщ отказался получить свое?! Заткнуть Иванцова за решетку – это было именно «его», каждый новый следователь сообщал Кольке, что потерпевший решительно настроен на самое суровое наказание и намерен использовать все свои немалые возможности для того, чтобы оно свершилось. И вдруг…

Понятно, что в милиции ему скажут не больше, чем сказали по телефону. Вряд ли что-то знает об этом и Глебыч. Не у Северского же спрашивать, почему он забрал заявление!

«А я у нее спрошу, – вдруг подумал Колька. – Ну точно! Она же его… В общем, ребенок у нее от него, наверное, знает, что это ему вдруг вздурилось. Или, может, родила уже, вообще ей не до этого?»

При мысли о том, что он сегодня, даже прямо сейчас может увидеть Катю, Кольке стало так легко и хорошо, как не стало даже от известия о прекращении уголовного дела. Конечно, он расспросит ее, это же вполне естественно, ничего в этом нет странного! Что Катя вообще не знает, кто он такой, и считает его случайным таксистом, а значит, придется объяснять ей, что к чему, – об этом Колька не думал. Все-таки не настолько далеко простиралась его способность рассчитывать каждый свой следующий шаг.


Сетчатый старинный лифт висел между этажами и не реагировал на вызов. Колька пошел на шестой этаж пешком. Это не составляло для него никакого труда, даже наоборот, полезно встряхнуться, а то вечно за рулем, так и брюшко отрастить недолго. В другой раз он вообще не обратил бы внимания на такую мелочь, но сейчас обратил сразу, потому что подумал: «Как же она на такую верхотуру поднимается?»

Он не знал, сколько раз звонить к Кате, и позвонил трижды наугад. Открыла соседка, оказавшаяся дотошнее милицейского следователя и болтливее попугая. Благодаря этим качествам она еще прежде, чем пустила Кольку в прихожую, выяснила, кто он такой есть – он представился родственником из Ростова Великого, – и сообщила, что вещи у Кати уже собраны, так что он прибыл вовремя.

– Хорошо, сообразили вы там наконец в своем Ростове! – трещала она. – А то слыханное ли дело, девка на сносях, одна в поезде ехать собирается! А родит дорогой?

Колька не стал расспрашивать соседку, почему это Катя вдруг собирается одна в Ростов. Он так обрадовался, что она еще здесь, что хотел только поскорей ее увидеть.

Дверь в Катину комнату была приоткрыта. Колька все-таки постучал, одновременно со стуком вошел и плотно закрыл дверь перед носом сопровождавшей его соседки.

Катя стояла рядом с диваном, на котором лежал большой, обитый потертым дерматином чемодан, и пыталась придавить его крышку, чтобы защелкнуть замочки. Она так была этим занята, что не заметила Кольку. Из-под крышки то справа, то слева высовывались какие-то тряпки, поэтому замочки защелкиваться не хотели. Катя придавливала крышку снова и снова. По ее тяжелому дыханию было понятно, что слезы стоят у нее в горле.

Колька подошел к дивану, одной рукой надавил на крышку, а другой защелкнул замочки. Катя нисколько не удивилась его появлению. Она села рядом с чемоданом на диван и заплакала. Колька присел перед нею на корточки и снизу заглянул ей в глаза.

– Не плачь, – сказал он. – Ну что сделать, чтоб ты не плакала?

Катя вдруг улыбнулась сквозь слезы.

– Ничего, – сказала она. – Думаете, я для того плачу, чтобы что-нибудь выплакать?

Она сказала это с такой девчоночьей неправильностью, что Колька улыбнулся тоже.

– А для чего ты, интересно, плачешь? – спросил он. – Что случилось?

– Ничего не случилось. – Она даже головой помотала для убедительности. – Просто я от беременности слезливая стала.

– А на вокзал тоже от беременности одна едешь? – хмыкнул он. – Дружок твой где?

«Мало я ему по морде врезал, дружку этому», – зло подумал он.

– Он думает, что я в больнице, – ответила Катя.

Всякая другая женщина послала бы Кольку подальше за такие вопросы. Но она была не всякая другая.

– А ты, значит, смыться от него решила.

Ему стало весело от того, что она тайком уезжает от Северского.

– А вы откуда про все это знаете? – наконец спохватилась Катя. – Вы же меня просто до дому подвозили!

– Выходит, не просто… – загадочным тоном проговорил Колька. Он еле сдерживался, чтобы не засмеяться. – Я тебе разве не сказал, кто я?

– Сказали, – улыбнулась Катя. – Что Иван-Царевич.

– Ну так что ж ты удивляешься? Раз я Иван-Царевич, значит, мне информацию добыть – плевое дело. Мне ее, может, Конек-Горбунок приносит.

– Так вы не таксист? – спросила Катя. – Я думала, вы по вызову приехали… Я же такси вызвала.

– Зачем?

– Чтобы на вокзал ехать. В Ростов.

– Зачем ехать в Ростов?

– Потому что… Не надо спрашивать, – едва слышно проговорила она.

– Не буду.

Колькин голос прозвучал так же тихо. Он по-прежнему сидел на корточках перед диваном. Катя посмотрела ему в глаза. От недавних слез взгляд ее был еще яснее, чем обычно.

«Когда же – обычно? – мелькнуло у Кольки в голове. – Я же ее второй раз в жизни вижу!»

Ему не верилось, что это в самом деле так.

– Уехать мне надо, потому что я Игоря обманула, – глядя на Кольку этим ясным взглядом, сказала Катя.

– В смысле? Не его, что ли, ребенок?

– Ну что вы! Разве так можно обманывать? Нет, совсем другое. Я не специально его обманула, а как-то… Сама не понимала, что его обманываю, потому что сначала себя обманула. Вы понимаете?

– Да.

Колька ничего не понимал, но признаться в этом, когда на тебя так смотрят такие глаза, было невозможно.

– Я решила, что можно устроить свою жизнь. То есть это я неправильно говорю, что решила, я ведь не умом… Но все равно… Я Игорю понравилась, конечно, так нельзя сказать, что он меня полюбил, я же понимаю, кто он и кто я, но все-таки правда понравилась, он меня не обманывал, я бы почувствовала. – Она говорила сбивчиво, горячо, непонятно. Но Колька понимал теперь каждое ее слово, и не понимал даже, а чувствовал прежде, чем она это слово произносила. – Но все-таки я ему даже не собиралась говорить, что беременная. Собиралась домой уехать, и все. Он сам догадался. Он говорит, у меня все на лице написано. Ну куда ему такую женщину, у которой все на лице написано? – печально улыбнулась она. – Я потому и собиралась уехать. То есть это я тогда думала, что потому, а на самом-то деле, получается, по другой причине. Я теперь думаю: вот мне тогда очень хотелось уехать, но ведь если бы я Игоря любила, разве мне этого хотелось бы? Конечно, нет. Мне бы тогда и спохватиться, сразу понять: не надо тебе с ним быть, не надо! А я… Он меня в две минуты выспросил, что случилось, и даже не выспросил, а просто сказал: ты беременная? Хотя еще даже живота не было видно. А потом сказал, что разведется с женой и мы сразу распишемся. Только не говорите, что все так говорят! – воскликнула она. – Он ни в чем меня не обманывал, ни разу. Ну, и тогда я вообще думать перестала… Обрадовалась, понимаете? Решила, что можно устроить с ним свою жизнь. Значит, обманула его.

– Да в чем обманула-то? – удивился Колька.

– Как же – в чем? Что жизнь свою устроить собиралась, замуж за него собиралась. А ведь так нельзя. Я же не любила его совсем! – с отчаянием воскликнула она. – Восхищалась им, побаивалась его немножко, все для него была готова сделать… Но это же не то, от этого ведь с мужчиной не живут. Мужчина же никогда счастливый не будет, если женщина с ним живет, а его не любит! Хорошо, что я хоть теперь это поняла. Потому и уезжаю. Сейчас такси придет.

Она попыталась подняться с дивана, это оказалось ей нелегко, и она машинально оперлась рукой о Колькино плечо. Он сказал бы, что его ток прошиб от ее прикосновения, но это был совсем не ток. От Катиной руки шла такая нежная, такая легкая волна, что Колька чуть не заплакал.

Это была волна счастья – его счастья. И эта женщина должна была уехать в другой город, чтобы родить ребенка от другого мужчины.

«Какое – уехать?! – Колька не то что подумал, а чуть не выкрикнул это. – За каким… уехать?!»

Но… Он с детства привык соображать не просто быстро, а мгновенно, притом в любой ситуации. И с этой своей привычной мгновенностью он сообразил, что если она не уедет в Ростов сегодня же, то завтра в дело вмешается Северский, и все будет так, как он решит. Чтобы Северский решал Катину жизнь, – от одной этой мысли у Кольки потемнело в глазах.

– Позвони, чтоб такси не приезжало, – глухо сказал он. – Я тебя сам отвезу.

– На вокзал? – обрадовалась она. – Но вам же трудно будет доехать, пробки же.

– Какой тебе теперь вокзал? В Ростов твой отвезу. Великий.

Глава 3

Две недели Галинка жила в таком состоянии, что впору намылить веревку да удавиться.

Гадать о причинах своего состояния ей не приходилось. И удивляться ему не приходилось тоже. А каким оно должно быть после того, что произошло в палате Северского?

Нельзя сказать, что ее супружеская верность была неколебимой. Очень даже она колебалась, и не раз. Когда мотаешься в бесконечные командировки, притом не в деревни Большая и Малая Грязь, а во всякие необыкновенные места, то праздничная приподнятость твоего настроения скажется обязательно. К тому же она редко ездила в эти поездки одна, обычно это бывали групповые пресс-туры, и празднично-приподнятое настроение было у всех участников, среди которых были не только женщины, но, разумеется, и мужчины. И встречали эти журналистские группы на местах весьма интересные люди, среди которых тоже были мужчины. И все мужчины без исключения обращали внимание на черноглазую блондинку, от одного взгляда которой поднималось настроение.

Эти слова – про настроение с первого ее взгляда – сказал Галинке парень из пермской газеты, с которым она познакомилась во время поездки на Кипр.

В первый же день журналистская группа успела объездить, а отчасти и обойти пешком половину острова, и устали все так, что еле доплелись до лифта в отеле. Но к вечеру народ очухался, а потом взбодрился, а потом и развеселился – и после ужина, несмотря на все его гастрономическое изобилие, жалко было отправляться спать. Потому Галинка охотно согласилась составить компанию пермскому журналисту Арсению, который решил прогуляться по ночному Лимассолу.

Они слегка заплутали в переулочках старого города, но Галинку это ничуть не напугало. Она отлично ориентировалась в любом, даже незнакомом городе и не сомневалась, что легко найдет дорогу в отель, как только даст себе такое задание. Она даже из Гарлема однажды выбралась, когда случайно забрела в этот милый нью-йоркский райончик, в котором опасностью дышали каждая дверь и каждое окно, не говоря уж о населении.

А ночной Лимассол совсем не выглядел опасным, это был веселый, насквозь радостный город. В каждом доме приютилась таверна, и в каждой таверне было полно народу, и отовсюду доносилась музыка, а прекрасные кипрские песни, которые под эту музыку пелись, сплошь были про любовь, только почему-то про несчастную, несмотря на всеобщее веселье.

Галинка с Арсением зашли в одну такую таверну, не поесть, конечно, а вот именно послушать песни. Галинка пила вино «Отелло» – им уже сообщили, что история ревнивого мавра происходила здесь, на Кипре, где Отелло трудился госслужащим, – и ей было весело до щекотки в носу.

– Ты чего смеешься? – спросил Арсений, подливая вина в ее бокал.

– Разве я смеюсь? – удивилась Галинка.

– Вслух-то не хохочешь, но глаза смеются. Почему?

– А сама не знаю, – призналась она. – А ты знаешь, почему песни про несчастную любовь, а от них весело?

– Потому что ты изнутри веселая, – объяснил Арсений. – Сама по себе, от природы.

– С чего ты такое решил? – удивилась она.

– Подумаешь, бином Ньютона! – хмыкнул Арсений. – Да на тебя только глянешь, сразу настроение поднимается. Ты позитивная, – с умным видом добавил он.

Тут Галинка расхохоталась уже вслух – от веселящего вина, названного в честь невеселого ревнивца, и веселящих песен про несчастную любовь, и даже от того, что в этой прекрасной таверне дым сигареты, которую курил Арсений, не висел над столом, не давая дышать, а мгновенно улетучивался невидимым облачком. Глядя на нее, Арсений расхохотался тоже.

Легкость, которая охватила их обоих, не исчезла, и когда они возвращались пешком в отель, и когда вспоминали номера своих комнат, чтобы взять у портье ключи, и когда оказалось, что комнаты их находятся рядом… Сначала они болтали, стоя каждый на своем балконе, потом Арсений перелез на Галинкин балкон, потом они целовались под виноградными лозами, которыми этот балкон был увит… И во всем, что произошло потом, была та же праздничная легкость, которая сопровождала весь этот долгий вечер.

Назвать это супружеской верностью у Галинки, конечно, язык не повернулся бы. Но эта измена, и не только эта, бывали и другие истории в таком же духе, ее почему-то не беспокоила. Да и не почему-то – она прекрасно понимала, почему.

Все это происходило с нею только от переполненности жизнью. В этих мимолетных, как весенний ветерок, и таких же, как весенний ветерок, приятных отношениях не было никакой корысти, поэтому они оставляли ее совесть спокойной.

А в первый же раз, когда ей было предложено обменять эти отношения на житейское благо, она, ни секунды не раздумывая, отказалась и от от блага, и от отношений.


К тому времени Галинка уже полгода вела туристическую рубрику в «Комсомольской жизни», и это были самые интересные полгода в ее биографии. Счастье, что они наступили именно сейчас: Колька наконец начал работать и даже решил продолжить учебу, уныние его вроде бы слегка развеялось, во всяком случае, внешне, и она наконец могла отвлечься от проблем его работы, учебы и настроения. А заодно и от мыслей о том, что отвлечься от всего этого надолго, а лучше бы насовсем – невозможно, потому что… Да вот потому, что это так, без объяснений.

Надьку пришлось отвезти к маме в Краснодар. Посидеть с ребенком до вечера, пока невестка на работе, свекровь еще соглашалась, но брать на себя заботы о внучке на время Галинкиных командировок отказывалась категорически.

– Хороши командировки! – возмущалась она. – Ты на какие-то там острова попусту глазеть будешь, а я тут с дитем твоим сидеть?!

Расстаться на полгода с Надькой было жалко, но объяснять Колькиной мамаше, почему она живет так, как считает нужным сама, Галинка не собиралась. К счастью, Колька никаких объяснений от жены не требовал и недовольства ее работой не высказывал.

И она окунулась в эту работу, как в живительный поток. Все бурлило вокруг нее и кипело, дальние и ближние страны кружились ярким хороводом, и то, что мужу безразлична эта сторона ее жизни, очень скоро стало казаться не обидным, а удобным.

Она пребывала в такой эйфории от поездок, в которые ее наперебой зазывали турфирмы, жаждавшие рекламы в газете с массовым тиражом, что поездки эти стали казаться ей само собой разумеющимися. Можно было даже посомневаться, стоит ли ехать на Балеары, ведь уже два раза была, правда, в этот раз обещают показать не только Майорку, но и Менорку – ладно, поеду!

Писать она еще в школе умела так лихо, что ее сочинения читали в классе, как увлекательнейшие новеллы. А теперь и вовсе набила руку – ее рубрика считалась самой интересной из всех газетных рубрик по туризму. Обычно впечатлений от каждой поездки оказывалось так много, что хватало не на одну статью в родной газете, но и еще на пару-тройку материалов в дамском журнале, и в журнале мужском, и в журнале путешествий… Люди ездили, ездили, ездили, объездили уже, кажется, весь мир, а все равно им было мало, и они готовы были сорваться в новое путешествие только потому, что прочитали о нем в случайно купленном по дороге на работу журнальчике. А Галинка как раз и умела написать о путешествиях так, чтобы остановить даже случайный взгляд.

Когда ее вызвал главный редактор, она решила, что он хочет отправить ее в какую-нибудь особо важную поездку. Ну, например, приглашали его, а он не может, вот и ищет себе замену. Главред был новый, за последний год третий, и, как большинство журналистов, Галинка еще не успела толком с ним познакомиться.

– Читал ваши материалы, Галина Александровна, – сказал он, как только Галинка появилась на пороге его кабинета. – Хорошо пишете, увлекательно. Но почему о всяческой экзотике?

– А почему бы и нет? – пожала плечами Галинка.

«Правду говорят, с этим мы наплачемся», – подумала она.

Ей в самом деле уже приходилось слышать, что нового главреда поставили на эту должность не за профессионализм, которого у него не было и быть не могло, потому что лучшие годы своей жизни он посвятил комсомольской карьере, а за компромиссность и управляемость. Но слушала она об этом вполуха. Ей некогда было вникать в редакционные сплетни – и потому, что она не вылезала из командировок, и потому, что отдел у них был хороший, дружный, и сплетни не имели отношения к их внутренней жизни.

– Наш читатель живет трудно, – сделав скорбное лицо, сказал главред. Галинке все стало ясно. Хоть возраст ее считался юным, но демагогию она различала за версту. – Какое дело человеку в костромской деревне, сколько стоит билет в Диснейленд? Или вот в последнем материале вы пишете… – Он перебрал у себя на столе газеты. – Ага, вот – про загадку Стоунхенджа. Да ведь большинство наших читателей никогда в жизни в этой вашей Англии не были и не будут! Что им до тамошних камней?

Галинка вспомнила, как в десять лет впервые прочитала про загадку мегалитов Стоунхенджа в журнале «Наука и жизнь» и всю ночь не могла заснуть – размышляла, кто построил эти огромные сооружения из камней, не инопланетяне ли… Размышлять об этом ей было гораздо интереснее, чем о школьных отметках или о ценах на творог.

Правда, она жила тогда не в костромской деревне, а в краснодарской, в военном гарнизоне. От этой последней мысли ей стало смешно, и она улыбнулась.

– Разве я сказал что-то смешное? – обиделся главред.

«Да-а, запущенный случай!» – поняла Галинка.

От человека, который за каждой улыбкой видит желание его оскорбить, ничего хорошего ожидать не приходится.

– Я вспомнила смешной случай из своей практики, – голосом девочки-отличницы объяснила она. – Про краснодарскую деревню.

– Эх, Галя, – с хорошо поставленной доверительной интонацией сказал главред, – молодая ты девчонка, способная. Тебе бы про людей писать, про их ежедневный героизм.

– Это про кого же? – не удержавшись, хмыкнула Галинка.

– Да вот хоть про женщину-мать напиши. Которая рожает учителей, врачей, великих полководцев. И просто хороших людей, в конце концов!

Если прежнее его словоблудие еще можно было как-то терпеть, то это вывело Галинку из себя.

– Женщина-мать, – исподлобья глядя на главреда, сказала она, – рожает также убийц, насильников, воров в законе и просто наркоманов. Я про одну такую писала. Каждый год по ребенку, от кого, вспомнить не может, всех в роддоме оставляет. А рожает потому, что, говорит, для здоровья полезно.

– Что ж, бойкая, за словом в карман не лезешь. – Дешевая патетика напрочь улетучилась из его голоса. – Короче, так, Галина. Молодая ты еще, чтоб такую рубрику вести. Я понимаю, по пятизвездным отелям ездить дело интересное. Но табель о рангах никто пока не отменял. Ты еще репортерских башмаков не сносила, вот и давай, трудись согласно возрасту.

Сказать, что это заявление оказалось для Галинки неожиданным, значило ничего не сказать. Оно потрясло ее, ошеломило, ударило по голове обухом! Оно означало, что все яркое, утоляющее неуемный интерес к жизни, все, что насыщает чувства, для нее закончилось. А осталось… Осталось лишь всепоглощающее, какое-то кругосветное «надо», и в качестве единственного насыщенного чувства – чувство долга в десятой степени.

Пусть все ее поездки были бегством от самой себя, пусть! Зато какое это было бегство – полет, вихрь, вираж! И разве она виновата, что не может жить так беспросветно, как уготовили ей семейные обстоятельства? Но и изменить свои семейные обстоятельства не может тоже…

У Галинки в глазах потемнело, когда она представила, что вся ее жизнь станет теперь только данью обстоятельствам.


– Конечно, молодость дело хорошее, – вдруг услышала она. Теперь тон ее собеседника был вкрадчивым, каким-то осторожным. Галинка насторожилась тоже. – И если правильно к ней отнестись, то она может принести определенные преференции. Тем более в сочетании с красотой.

– Например, какие? – стараясь, чтобы голос звучал равнодушно, спросила она.

– Например, производственные. Если молодая девушка проявляет не свойственные ее ровесницам способности, если она к тому же обладает не свойственной другим девушкам приятной внешностью, то почему бы не пойти ей навстречу? Разумеется, в ее профессиональных интересах…

Осторожным был только тон. Смысл высказывания был предельно ясен. Даже для Галинки, хотя никто никогда не делал ей таких недвусмысленных предложений про «преференции в профессиональных интересах».

Наверное, надо было сделать вид, что она ничего не поняла, похлопать ресничками, изобразить наивность, радостно сказать, что сию минуту отправляется писать про женщину-мать, которая родила учителя пения. Надо было, в конце концов, сообразить, что такое убожество, как этот тип, не задержится надолго в этом кабинете хотя бы потому, что не сумеет сделать газету прибыльной…

Галинка редко поступала необдуманно, но это оказался как раз тот случай.

– Если каждому давать, поломается кровать, – заявила она, глядя на главреда таким взглядом, каким в шесть лет – как раз в те детсадовские времена, когда узнала эту поговорочку, – смотрела на мальчишку, который пытался отобрать у нее лопатку в песочнице. – Слышали народную мудрость?

Нет, все-таки она стала с детсадовских пор значительно солиднее! Мальчишке тому, помнится, она тогда вдобавок к поговорочке заехала лопаткой по лбу для убедительности. Теперь же сочла, что может ограничиться словесным убеждением.

– Дитя ты еще, Галина Александровна, – ничуть не обидевшись, снисходительно усмехнулся главред. – Ну, дело хозяйское, была бы честь предложена. Всего наилучшего!

«Да уж я не я буду, если наихудшим обойдусь. – Всю дорогу до дому Галинка еле сдерживала злые слезы. – Пусть тебе Сатарская дает, или кого ты там на рубрику поставишь? – Редакционные сплетни вспоминались сами собой! – А я через неделю на Маврикий поеду. Ты отправлять не хочешь, так найду, кто отправит. И фиг ты меня остановишь!»

Последний раз шмыгнув носом, Галинка вытерла пробившиеся все-таки слезы и резко притормозила у дома на Нижней Масловке.

Что ж, беззаботность кончилась. Но много ли было в ее жизни беззаботности?

Все, что происходило в следующий месяц, как будто специально было направлено на то, чтобы довести ее до отчаяния. Уверенность, что она легко обеспечит себе привычный образ жизни, развеялась в первые же три дня. Редакторы всех журналов, для которых она писала и которых немедленно стала теперь обзванивать, начинали говорить кислым тоном сразу же, как только узнавали, что Иванцова не просто хочет напечатать у них интересный материал об острове Маврикия, а хочет поехать на этот самый Маврикий в командировку от их изданий.

«Про Маврикий мы уже писали… пока не собираемся писать… народ не проявляет интереса…» – дружно отговаривались все.

Наконец Макс Срывков из журнала «Он» с присущим ему грубоватым прямодушием объяснил:

– Галка, ты что, с дуба рухнула? Думаешь, кроме тебя, на Маврикий некому съездить? Да главный лучше жену отправит.

– Она у него разве пишет? – удивилась Галинка.

– А зачем ей писать? Она по бутикам ходит. Вот она на Маврикии отоварится, а материальчик, чтоб поездку отбить, потом кому-нибудь закажут. Хоть бы и тебе. Первый раз, что ли?

Эта нехитрая схема была так понятна, что Галинке даже стыдно стало: могла бы и сама сообразить!

Тупик, в котором она оказалась, оставшись без собственной рубрики, стал для нее очевиден. Что с того, что она пишет о путешествиях лучше многих? Вот и будет писать по материалам Интернета, да еще спасибо будет говорить, что ее печатают. Золотая жила, которой является рубрика по туризму, бдительно охраняется теми, кто ее непосредственно разрабатывает, и в посторонних талантах никто не нуждается.

Галинке казалось, что перед нею поочередно закрываются скрипучие двери – одна, другая, третья… Тогда она еще не знала о наблюдении Булгакова: когда перед человеком одна за другой захлопываются тринадцать дверей, то вдруг в темноте, со скрипом, приоткрывается четырнадцатая.

Может быть, впрочем, Булгаков писал не о тринадцати дверях, а о двадцати пяти. К концу этого бесконечного месяца Галинка была уверена, что все они закрылись перед нею наглухо и навсегда. Оставалось только писать про женщину-мать для газеты «Комсомольская жизнь». Ну, или о трудовом пути какого-нибудь заслуженного товарища, и это еще надо будет считать огромным везением, потому что деньги, полученные за очередную книгу воспоминаний бывшего партийно-советского работника, близятся к концу, а Колькина зарплата рассчитана не на прокорм семьи, а лишь на поддержание иллюзий собственной состоятельности у ее главы.

Когда ровно через месяц Галинке позвонила незнакомая дама, представилась Ангелиной Венедиктовной и попросила зайти к ней офис, чтобы поговорить о перспективах сотрудничества, она решила, что речь пойдет именно об очередных мемуарах. И ушам своим не поверила, когда при встрече выяснилось, что Ангелина Венедиктовна предлагает ей контракт на серию путеводителей по странам Европы, Азии и обеих Америк.

Она так и сказала: Европы, Азии и обеих Америк, и Галинка глупо – конечно, от неожиданности – ляпнула:

– Понятно, что не по Антарктиде.

– Есть еще Австралия, – с невозмутимым видом напомнила дама. – Но путеводитель по ней у меня пока в перспективных планах. А все остальное в текущих.

Затем Ангелина сообщила, что внимательнейшим образом изучила статьи всех, кто пишет о путешествиях, и выбрала именно Галинку, потому что путеводители намеревается издавать нестандартные.

– Помните, Остап Бендер говорил: «Зачем вам деньги, Киса, у вас же нет фантазии»? – сказала она. – Так вот, у моего сына она есть, поэтому он дал мне возможность реализовать мечту профессионального культуролога: открыть издательство, в котором можно будет публиковать не то, что рассчитано на массовый идиотизм, а совсем другие вещи. И в числе прочих книг я буду издавать путеводители для него, для себя и для всех, у кого есть фантазия. По-моему, вы в состоянии понять, о чем я.

Еще бы! Уж чего-чего, а фантазии у Галинки было более чем достаточно. Кстати, и на память она не жаловалась – сразу вспомнила, откуда ей знакома фамилия Ангелины Венедиктовны. Сын этой дамы входил в список российских миллиардеров, составленный журналом «Форбс». Что ж, можно было надеяться, что он не перестанет финансировать бесприбыльные матушкины фантазии.

– Но по Интернету такие путеводители ведь не составишь, – на всякий случай предупредила Галинка, хотя догадывалась, какую встретит реакцию.

Ангелина поморщилась.

– Галина Александровна, если бы я искала автора, который черпает информацию в Интернете, то не обратилась бы к вам.

Написав первый путеводитель – Ангелина Венедиктовна решила, что он должен быть по Каталонии, – Галинка ушла из «Комжизни» и полностью отдалась занятию, которое утоляло ее душу и приносило деньги. Информация распространялась в журналистской среде быстро – узнав, что Иванцова опять в шоколаде, все главреды охотно возобновили с ней контакты и стали заказывать статьи. Правда, насчет их дружеского отношения Галинка больше не обольщалась, но на дружбу с ними ей было теперь наплевать. Востребованность ими и, соответственно, независимость от них же казались ей дороже.

К счастью, стран в Европе, Азии и обеих Америках было так же много, как денег у сына Ангелины Венедиктовны. К тому же неожиданно выяснилось, что людей с фантазией тоже немало: написанные Галинкой путеводители сразу стали хорошо продаваться. И она ездила, выискивала по белу свету всевозможные необычности, читала о них, писала о них и дорожила всем этим так, как будто… Да не как будто – это в самом деле было единственное, что позволяло ей если не быть счастливой, то по крайней мере жить в ладу с собою.

И так это было до той минуты, когда она вошла в палату Игоря Северского.


– Галь, а где я вчера была – ты не поверишь!

– Поверю, – пожала плечами Галинка. – В Антарктиде ты вроде бы вчера не была, а в пределах Садового кольца что уж такого невероятного?

Мишель недовольно сдвинула светлые бровки. Собственные восторги казались ей не глупыми, каковыми на самом деле являлись, а достойными всеобщего интереса. Поэтому ей не нравилось, когда Галинка ее восторги охлаждала.

Но желание рассказать о том, как необычно она провела вчерашний вечер, оказалось сильнее обиды. Она и приехала в издательство «Ангелина», конечно, не для того, чтобы Галинка помогла ей писать статью про Титикаку, а главным образом для того, чтобы поболтать о вчерашних событиях.

В том состоянии мрачной растерянности, которое не покидало ее вторую неделю, Галинка меньше всего была расположена выслушивать Мишкины истории. Но куда деваться? Миша-папа не говорил об этом напрямую, но и менее проницательный человек, чем Галинка, догадался бы, что постоянное сотрудничество с его журналом, а значит, экзотические страны и солидные гонорары, предлагается только в одной упаковке с дочкой. Судя по всему, Рукавичкины-старшие были счастливы, что Мишель проявила наконец интерес хоть к чему-нибудь, и готовы были платить Галинке не столько за статьи, сколько за то, чтобы она выгуливала их девочку по белу свету, выслушивала поток глупостей, который при этом изливался, и делала вид, что все это называется совместными командировками. Недавно Рукавичкин к тому же намекнул, что недоволен главредом, который достался ему вместе с журналом, и будет искать нового.

Что ж, для того чтобы платить за обучение в Кельне собственной девочки, Мишку можно было потерпеть.

– Я вчера была на флиртанике! – объявила Мишель. – Знаешь, что это такое?

– Знаю.

Про этот новый способ легального отъема денег у населения написали уже все глянцевые журналы, так что не знать о нем было бы для Галинки странно. Она надеялась, что Мишка не станет излагать ей подробности. Но, конечно, надеялась напрасно.

– Я пришла, – начала та, – и мне сразу дали бейджик с розой и посадили за столик возле фонтана. Знаешь, в «Испанской розе» посередине зала фонтан? Ну вот, прямо возле него.

Потом Мишель долго рассказывала, как по заданию клубного массовика-затейника флиртовала со своим визави, хотя тот сразу показался ей очень скучным, и к тому же лысые не в ее вкусе.

– А он от меня просто голову потерял, – с гордостью сообщила она. – И дал свою визитку, чтобы я позвонила. Но тут меня уже пересадили за другой столик, а там был такой чудненький мальчиш, такой хорошенький! Ну, ты же знаешь, как на флиртанике: сначала все с одними флиртуют, а потом раз – и все-все друг с другом меняются, и уже новые пары. Тот мой лысый толстой тетке достался, они друг другу отлично подошли. Но он все равно на меня все время поглядывал. А я, конечно, молоденьким увлеклась.

Но настоящую любовь Мишка встретила только к концу вечера, после пятого перемещения.

– Он такой мачо! – задыхаясь от восторга, рассказывала она. – Просто секс-символ. Такой слегка небритый, взгляд огненный, немножко с акцентом говорит… Наверное, испанец.

– Скорее, азербайджанец, – заметила Галинка. – И зачем ты, Мишка, на эти глупости таскаешься?

– Почему обязательно глупости? – обиделась Мишель. – А если у меня на этой флиртанике все получится всерьез? И вообще, Галь… Знаешь, мне в личной жизни почему-то не везет. А почему, я даже не понимаю. На меня почти никто из мужчин внимания не обращает, только если папины деловые партнеры. А если просто так, не партнер вдруг мной увлечется, то через полчаса к другим переметывается. Почему так, как ты думаешь?

Думать тут было особенно нечего. Ясно, что провести больше получаса в беседе с Мишкой можно только под страхом если не смерти, то по крайней мере разрыва деловых отношений с ее папой. Но сказать ей об этом было все-таки жалко. Мишка была хоть и глупая, но безобидная девчонка, к тому же очень молодая. Галинке не хотелось становиться первым разрушителем ее иллюзий.

– А зачем тебе с одним и тем же больше чем полчаса проводить? – сказала она. – Сама же говоришь, флиртаника понравилась. Вот и флиртуй со всеми сразу.

– Все-таки хочется любви, – вздохнула Мишка. – А где ее взять? Я, знаешь, даже объявления в газетах смотрела.

– Насчет любви?

– Ага. Вот, смотри. – Она вынула из сумочки газету. – Вот ту-ут… Нет, это няню к мальчику трех лет… Ага, вот! Ищу тебя – чуткую, способную понять…

– Брось, Мишка! – засмеялась Галинка. – Это тоже няню к мальчику, только тридцати лет.

– Тебе хорошо, – вздохнула Мишель. – На тебя почему-то все мужчины внимание обращают. А мне что делать?


Галинка предпочла считать этот вопрос риторическим. Научить, что делать, человека, который всерьез относится к флиртанике и к газетным объявлениям про любовь, не представлялось ей возможным. А тут еще некстати вспомнился последний случай, когда на нее обратил внимание мужчина, и воспоминание это отдалось в сердце такой резкой болью, что она чуть не вскрикнула.

Наверное, при этом у нее даже лицо изменилось – Мишель посмотрела удивленно.

– Ты что, Галь? – спросила она.

– Н-ничего… Зуб болит. Ладно, Мишка, мне еще верстку вычитывать. Показывай, что ты там про Титикаку наваляла.

«Мне просто противно, – думала Галинка, дочитывая верстку путеводителя по Бразилии, и по дороге домой, и потом, уже дома. – Я никогда собой не торговала, я все сделала для того, чтобы собой не торговать – и вдруг… Конечно, мне просто противно!»

Вообще-то она давно научилась не думать о том, что ей неприятно, и сейчас старательно гнала от себя воспоминания обо всем, что случилось в тот день, да и не в день даже, а всего лишь в какие-нибудь несчастные полчаса того дня. Но воспоминания эти стояли перед ее глазами так ярко, как будто были не постыдными и требующими скорейшего забвения, а лучшими в ее жизни.

Это беспокоило ее, сердило, мучило! Приехав домой, Галинка даже в душ залезла, словно хотела смыть с себя все это, а потом, сидя на кухне, еще и головой потрясла, как если бы эти воспоминания попали ей в уши вместе с водой… Ничего не помогало! Светлые глаза Северского стояли у нее перед глазами так, словно он сидел напротив за столом, и даже не за столом, а… Она чувствовала, как он кладет руки ей на плечи, и его ладони повторяют линию ее плеч так, будто это не руки незнакомого, постороннего, по всем разумным понятиям враждебного человека, а часть ее самой. И взгляд его тоже виделся ей в вечернем полумраке пустой квартиры так ясно, как будто все происходило с нею снова: этот пронзающий тело восторг, который она пытается скрыть, потому что – какой же восторг, все ведь гадко, стыдно, отвратительно?! – но скрыть не может, и вскрикивает, и чувствует, что этот восторг, это телесное счастье, есть счастье не только телесное, и как счастье нетелесное оно связано с его взглядом – с изумлением и детской растерянностью, которые вдруг проступают в нем сквозь совершенно мужскую жесткость…

Телефонный звонок врезался в эти непонятные воспоминания так резко, что Галинка вздрогнула.

– Галя, – услышала она, – ты не знаешь, где Колька? У него мобильник почему-то не отвечает.

У Галинки была отличная память на голоса, она могла с первого слова узнать человека, с которым разговаривала один раз год назад. Но теперь она едва узнала голос звонящего. Дело было, конечно, не в его голосе, а в ее собственном смятении.

– Привет, Глебыч, – тряхнув головой, наконец ответила она. – Колька где?.. Он вроде бы… Да, на какие-то соревнования детей повез, что ли. Или на сборы? В общем, уехал.

Она не была вполне уверена в том, что муж уехал. Но дома его точно не было, а где же ему быть? Наверное, на соревнованиях.

– А-а… – протянул Глеб. И осторожно поинтересовался: – А ты не знаешь, он уже знает?

– Что?

– Что уголовное дело закрыли. Северский заявление забрал!

– Да? – усмехнулась Галинка. – Надо же, какой благородный человек.

– Зря ты так про него. Он в самом деле порядочный человек, – заметил Глеб.

Галинка расслышала в его голосе что-то похожее на обиду и улыбнулась. Конечно, это Глебова неземная любовь, как ее – Ирина? – внушила ему наилучшее мнение о своем бывшем супруге. Что ж она ушла от него, такого распрекрасного, с первым же подвернувшимся мальчишкой? И что ж он, такой порядочный, сделал ребенка первой же подвернувшейся провинциальной дурочке?

Прежде чем идти на беседу с Северским, Галинка собрала на него настоящее досье. А спрашивается, зачем? Чтобы договориться с ним, никакое досье не понадобилось!

– Передай спасибо вашему порядочному, – сердито сказала она. – От супругов Иванцовых.

– Ты чего злишься? – удивился Глеб. – Я правда подумал, что надо… Ну, хоть поблагодарить его. Все-таки мы его чуть в могилу не уложили.

– Ты-то при чем? Ты ему, что ли, по морде съездил?


– Галь, ну ты же не следователь, – вздохнул Глеб. – Что ты меня футболишь – ни при чем, ни при чем… Я к нему и правда съезжу, – решительно заявил он. – Мне с ним вообще надо поговорить, даже не про драку. Ну, стыдно же так: как будто исподтишка жену увел.

– Брось ты эти антимонии, Глебыч, – поморщилась Галинка. – Ты ее что, на веревке утащил? Сама ушла. Плохо, значит, держали. А куда ты к нему собираешься идти, в больницу? – помолчав, спросила она.

– Домой. Он сегодня выписывается. Ире все равно надо одежду свою забрать, книги. Она, пока его не было, забирать не хотела, а теперь одна с ним встречаться… не может. В общем, пойду схожу.

– Сегодня?

Ей-то что за дело до того, когда Глеб пойдет к Северскому?

– Дня через три, может. Только Кольке не говори, – торопливо предупредил Глеб.

Галинка улыбнулась.

– Не скажу, не волнуйся.

Она положила трубку. Пойду схожу… Счастливый человек Глебыч!

Глава 4

Ему показалось, что ключ с трудом поворачивается в замке. Хотя, конечно, этого быть не могло. Не амбарный же замок, не заржавел ведь от того, что давно не открывался.

«Сколько я здесь не был? – подумал Игорь. – Три месяца? Да нет, больше. Три месяца в больнице и перед этим еще…»

Ему не верилось, что все это было с ним. Что он жил в этой квартире, и не просто жил, вселившись куда пришлось, а сам покупал ее, хотел устраивать в ней свою жизнь. Зачем?

И что он ушел из этой квартиры и поселился в маленьком отеле на Чистых Прудах, где за полгода до этого провел первую ночь с Катей, поселился один, чтобы обдумать, как ему жить, когда родится ребенок, – в это тоже теперь не верилось.

Что-то перевернулось в нем, переменилось совершенно. Словно яркая вспышка осветила его жизнь, яркая и мгновенная, а потом ее свет погас, но забыть ее было уже невозможно.

Игорь не любил думать о таких вещах. Именно это раздражало его в последнее время в Ирине, эта игра нюансами, вечная приглядка к каким-то неуловимостям и неощутимостям, ко всем призракам собственного воображения.

Но вспышка, озарившая его жизнь – он именно так и думал про нее теперь, вот этим старомодным словом, – была не нюансом, не призраком. Она была так реальна, что каждую ночь, прошедшую после нее, Игорь чувствовал себя как шестнадцатилетний мальчишка, у которого одна мысль в голове, вернее, не в голове…

Эта женщина тоже была у него не в голове. А где?

«Хорошо дала, – сердито думал он. – Так дала, что никакая блядь не сравнится».

Он специально подбирал для своих мыслей слова погрубее, чтобы заглушить в себе, прогнать от себя то, чем было для него это воспоминание.

Оно не уходило – она не уходила, так и являлась ему каждую ночь, как какая-нибудь… Женщина в белом!

Игорь улыбнулся. И вовсе она была не в белом, он очень хорошо запомнил ее одежду, хотя редко обращал внимание на подробности того, что проделывают с собою женщины, чтобы привлечь мужское внимание. Но ее он запомнил всю: и светло-золотые пряди волос – как они на мгновение коснулись его лица, какое это было касание! – и тонкий коричневый свитер, который совсем не мешал ему чувствовать ладонями ее плечи, и короткую рыжую юбочку, которая завернулась, когда эта женщина перекинула ногу через его кровать, и сброшенные на пол туфли – одна из них перевернулась каблучком вверх, и ему хотелось поднять ее и прижать к щеке, но эта женщина перевернула ее сама, не глядя, и надела, не глядя, и, не глядя на него, пошла к двери…

Чтобы воспоминания о том, что происходило в течение получаса, отравили жизнь на две недели, – этого Игорь прежде и представить не мог! Или не отравили, а наполнили?

Как бы там ни было, теперь эти воспоминания должны были исчезнуть навсегда.

Войдя в квартиру, Игорь сразу заметил, что Ирина ничего отсюда не взяла. Значит, она еще придет за своими вещами, а это неизбежный тягостный разговор. О том, что делить квартиру она не будет, потому что не имеет к этой квартире никакого отношения, не на переводческие же заработки она куплена, – об этом бывшая жена ему уже сообщила. Это нисколько его не обрадовало. Хорошо, конечно, что не будет лишней возни с разменом, но – не повод для счастья. К тому же теперь придется изобретать, как всучить Ире деньги и как убедить ее, что это просто компенсация за ее часть совместно нажитого имущества.

Он поморщился – «совместно нажитое имущество»! Не бывает таких слов между близкими людьми. Но что же, с Ирой они теперь чужие люди. Настолько чужие, что ему даже не верится, что это когда-нибудь было иначе. Близкий человек ему теперь Катя, а скоро она родит его сына и станет ему еще ближе. И надо попросить Иру забрать вещи побыстрее, потому что роды произойдут скоро и придется привезти Катю с ребенком сюда, потому что больше некуда. Конечно, потом он поменяет эту квартиру на другую. Ведь у него теперь будет другая жизнь с другой женой.

Вчера Игорь позвонил Кате, предупредил, что завтра выписывается, и сказал, чтобы она продолжала сохраняться в больнице и не вздумала оттуда выходить ради его торжественной встречи. Нечего ей делать в комнате ее покойной бабушки. Во-первых, Игорь представлял, что являет собою комната, в которой провела свой последний год больная старуха, а во-вторых, он догадывался, что может наговорить Кате ее недавно обретенный папаша, сообразив, что она вот-вот родит на его жилплощади.

Катя не заслуживала обиды. Он уже обидел Иру, прошлую свою женщину, и не мог себе позволить обидеть еще и Катю, женщину свою будущую.

И будто бы назло – стоило ему вспомнить о них обеих, как сразу же вспомнилось и другое: вот дверь палаты поочередно закрывается за прошлой и за будущей его женщинами и сразу открывается снова, и входит еще одна женщина… И как ее назвать – настоящая?

Игорь прошел на кухню. Он хотел выпить чаю, чтобы хоть немного взбодриться. Пора было заняться делами, брошенными на заместителя, вообще пора было входить в ту жизнь, из которой он так неожиданно вышел, вылетел три месяца назад.

Когда раздался звонок в дверь, Игорь чуть не уронил банку с чаем в заварочный чайник. Кто может звонить, притом даже не через домофон, снизу, а прямо у двери? Общение под предлогом закончившейся соли или спичек в их доме не было принято; Игорь не знал в лицо даже своих соседей по этажу.

Он открыл дверь и увидел на пороге Галину Александровну Иванцову собственной персоной.

Самое удивительное, что он совершенно не удивился ее появлению. И сердце бухнуло в грудную клетку, как в бочку, совсем не от удивления. Но разбираться, отчего оно бухнуло да почему, было некогда.

В первые полминуты Игорь смотрел на золотые пряди, рассыпанные по мокрому вороту ее пальто, и не мог отвести от них взгляд, а может, просто боялся встретиться с ее взглядом.

В следующие полминуты она спросила:

– Мы будем разговаривать на лестнице?

«Мы вообще не будем разговаривать», – хотел сказать он.

Но ничего не сказал – отступил от двери, давая ей войти. Он сделал это торопливо, потому что испугался, что она воспримет его слова как нежелание, чтобы она вошла. А он, когда подумал, что не будет с ней разговаривать, имел в виду совсем другое… У него горло пересохло, когда он ее увидел.

Она сняла пальто и положила его на галошницу прежде, чем Игорь успел взять его у нее из рук и повесить в шкаф. У него просто руки онемели, но получилось невежливо.

«Ну и плевать! – сердито подумал он. – Тоже мне, визит английской королевы! Интересно, а на этот раз что ей от меня понадобилось?»

Не глядя на него, она прошла на кухню. Пришлось тащиться следом, не в спину же ей что-то говорить.

«Да что ты ей говорить собрался?! – подумал Игорь со все нарастающей злостью. – Ты с ней вообще трех слов не сказал!»

На кухне она, не дожидаясь приглашения, села за стол. Она молчала, и Игорь тоже молчал.

«Сама пришла, сама пусть и выкручивается, – с мальчишеским злорадством подумал он. – Ну, говори, говори!»

– Я хочу вас поблагодарить.

Все-таки первая не выдержала! Но это ее «вы»… Игорь никогда не был склонен к панибратству, но то, что она называет его на «вы», показалось ему обидным.

«Ну конечно, постель не повод для знакомства! У таких особенно», – старательно подогревая свою обиду, подумал он.

– За что? – Он удивился тому, как хрипло звучит его голос. – Поблагодарить за что?

– Вы сдержали слово.

– Меня в первом классе научили: не давши слова, крепись, а давши, держись. Знаете такую пословицу?

– Знаю. Только, по-моему, наоборот. Крепись и держись – наоборот. Да и все равно, глупая пословица.

– Это уж кого как воспитывали.

Он очень старался ее разозлить. А она не обращала на его старания никакого внимания.

– Вы, я вижу, как раз чай заварили? – безмятежно спросила она. – А мне нальете?

– Сами наливайте. – Игорь наконец сел напротив нее к столу, закинул ногу за ногу. Чего до сих пор стоял как дурак! – И меня заодно обслужите.

Она не ответила и на это, абсолютно хамское, заявление – встала, сняла с медного крючочка его чашку, именно его, он всегда пил чай из этой, черно-белой, а для себя взяла другую, с разноцветными шариками, которая была не Иринина, а ничья. Она разливала чай, а он смотрел ей в спину и уверял себя, что смотрит так пристально только из-за ее фигуры. Юбка на ней сегодня была не рыжая, а темно-зеленая, но так же соблазнительно обтягивала бедра, как в прошлый раз.

Она поставила на стол чашки – перед Игорем черно-белую, а он думал, все же перепутает – и снова уселась напротив. Чаю ему уже не хотелось, но он назло себе и ей взял чашку и сделал большой глоток.

И чуть не подавился, чуть не прыснул попавшей в рот гадостью! С виду это был чай, но…

– Ты что? – воскликнул Игорь, кое-как проглотив этот неузнаваемый напиток. – Ты зачем чай посолила?!

– А чтобы ты пришел в себя, – невозмутимо заявила она. – И перестал срывать на мне свое плохое настроение.

Она смотрела исподлобья, но не сердито, а весело – наконец он это заметил! Чернохвостые чертики плясали у нее в глазах. Игорю показалось, чертики эти мало того что пляшут, еще и смеются, и показывают ему языки.

И от этой веселой пляски в ее глазах ему стало так легко, так хорошо, как никогда еще не было в жизни! Он как будто сбросил с плеч груз, который нес годами. И рассмеялся, расхохотался, точно как эти чертики. Разве что язык не высунул, и то еле удержался.

– Ну как? – спросила она.

– Уже в себе.

Это было чистой правдой. Он полгода мучился от того, что не совпадал с собою, и думал, что это навсегда. А теперь ему не верилось даже, что это было с ним. Так просто все оказалось!

– Я вел себя как скотина, – сказал он. – Я не хотел.

– А вот врешь – хотел.

Она произнесла это с задиристой дворовой интонацией. Игорь так не умел: у него не было никакого двора, он вырос на территории посольства; летний лагерь для дипломатических деток тоже в счет не шел. Он умел постоять за себя по другим причинам, но в самом этом умении они совпадали в точности.

Ему захотелось, чтобы она про все это узнала, и так сильно захотелось, что он еле удержался, чтобы не рассказать ей об этом немедленно.

«Потом расскажу», – подумал он.

При одной лишь мысли об этом безграничном «потом» он чуть не задохнулся от счастья.

– Вру, – кивнул он. – И тогда хотел, и сейчас хочу. Это что такое, а?

– Здоровая мужская физиология, – объяснила она. – Выздоровел ты, значит.

«А ты думал, она тебе про любовь с первого взгляда расскажет? – весело подумал он. – От нее дождешься!»

Ему было приятно думать, что от нее не дождешься пошлости, произнесенной с многозначительным видом.

– Ты Галя?

Сам он зато говорил если не пошлости, то абсолютные глупости. Чего стоил хотя бы этот вопросик!

– Галинка.

Игорь снова засмеялся. Имя подходило к ней так, как будто его дали ей еще до рождения. В нем слышалась та самая дворовая задиристость, которая только что слышалась в ее интонациях. И еще оно звенело так же, как, ему казалось, зазвенели бы пряди ее волос, если бы он подергал за них, как за языки колокольчиков.

– Ты правда пришла, чтобы спасибо мне сказать?

– Неправда.

– А зачем?

– Ты и сам знаешь.

Конечно, он это знал. Потому что сам чувствовал то же самое. Но ему так хотелось услышать это от нее, как будто от ее слов зависела его жизнь. Да так оно, наверное, и было.

Он хотел, чтобы она сказала: «Я пришла потому, что хочу тебя, аж зубы сводит. Мне было с тобой так хорошо, что я только об этом теперь и думаю день и ночь».

И не надо ему никаких признаний в любви. Пусть только это скажет, только это. Это очень много! Или вообще как хочет это назовет, любыми словами. Все до бесстыдства откровенные слова, которыми можно было назвать то, что произошло между ними один раз и потянуло их друг к другу снова, мгновенно пронеслись в его голове, и ничего бесстыдного он в них не почувствовал. Он впервые думал о простом и нехитром деле, происходящем между мужчиной и женщиной, как о каком-то… сияющем событии.

– Тогда пойдем? – сказал он. – Ну что мы тут сидим?

– А чай?

Ее глаза блеснули так, что ему захотелось зажмуриться.

– Если надо, могу выпить.

– Ладно, – улыбнулась она, вставая, – обойдемся без жертв. Где у тебя тут спальное место?

– Где хочешь.

– Да-а, интересное у тебя обо мне сложилось впечатление! – Теперь она уже не улыбнулась, а засмеялась. – Может, на газовой плите попробуем?

Игорь обошел вокруг стола и, обняв Галинку, прижал ее к плите.

– Где хочешь, – повторил он дрогнувшим голосом.

Он хотел ее уже до потемнения в глазах, ему было не до шуток. И она сразу это почувствовала.

– Ну что ты? – Она положила руки ему на плечи, и он не понял, что она хочет, обнять его или оттолкнуть. – Можно, конечно, и на плите. Но я и по дороге до кровати не убегу, честное слово. Я же тебя и сама… хочу. – И, словно объясняя секундную заминку перед последним словом, добавила: – Я думала, что все время про тебя думаю, потому что мне вспоминать про все то противно. А оказалось, совсем не потому. Просто хочу тебя день и ночь.

Она сказала именно то, что он так хотел от нее услышать, и даже теми же словами, которые звучали у него в голове. И он совсем этому не удивился. Вся она была его, в этом было дело.

– Пойдем… – с трудом выговорил он.

– А на руки зачем хватаешь? – Галинка угадала его намерение раньше, чем он успел наклониться, чтобы взять ее под колени, и ловко вывернулась из его объятий. – Избыток здоровья? Ну так на месте и продемонстрируешь.

Они даже целоваться не стали – так хотелось поскорее добраться до этого самого места, где все наконец произойдет.

Телефон, лежащий рядом с сахарницей, зазвонил в ту самую минуту, когда они обходили кухонный стол. Игорь попытался не глядя отключить его. Ясно же, это не последний звонок, а ему сейчас совсем не до разговоров. Руки у него дрожали, он едва нащупал кнопку. Только, оказалось, совсем не ту кнопку…

– Северский Игорь Владимирович? – прозвучало из трубки.

Игорь понял, что включил громкую связь.

– Я слушаю, – нехотя ответил он.

– Из третьего роддома звонят. У вас сын родился. Вес четыре пятьсот, рост пятьдесят девять сантиметров. Мамочка здорова, ребенок тоже. Можете навестить.

«Какой третий роддом? – растерянно подумал он. – Кого навестить?»

И тут его словно по голове ударило. Все сразу встряхнулось у него в голове, все встало на свои места.

Катя родила ребенка. Его ребенка. Сына. Это могло произойти вчера, позавчера, завтра. Но произошло сейчас, в ту самую минуту, когда он понял, что не может жить без женщины, которую держит в объятиях.

– Ну? – сказала эта женщина. – Что ты белый стал, как покойник? – Ее голос звучал спокойно. Но за те пятнадцать минут, которые они были вместе, именно вместе, он узнал ее так, что чувствовал теперь, как нелегко дается ей этот спокойный тон. – Сию секунду навещать ведь не побежишь, полчаса потерпишь. Вот как раз и успеем.

– Пойдем.

Он слышал свой голос словно со стороны. Голос звучал пусто. Это невозможно было скрыть.

Они прошли по коридору в гостиную, остановились у дивана. Игорь потянул за витой шнур, и диван раздвинулся, стал огромный, как в гостинице. Да этот дом и был теперь для него гостиницей. И тем более не мог он быть домом для женщины, которая раздевалась, стоя рядом с диваном. Наверное, она хотела доставить ему этим удовольствие, и, произойди это пять минут назад, у него сердце выскочило бы из груди при виде ее голых загорелых плеч. Но сейчас в том, как она раздевалась перед ним, была все та же пустота, что и в его голосе.

Игорь положил руки Галинке на плечи, повернул ее к себе и поцеловал. Все эти две недели он проклинал себя за то, что не поцеловал ее там, в больничной палате, где все произошло между ними так мгновенно. Ему потом ночами снилось, как он целует ее – медленно, долго, бесконечно.

Теперь это стало возможно. Но он чувствовал, что губы его пусты тоже – как глаза, как голос… Как жизнь.

Все-таки про здоровую мужскую физиологию она поняла совершенно точно. Она все понимала точно и не украшала свое понимание сотнями ненужных красивостей. Когда Игорь опустил руки пониже, коснулся ее груди, сжал, его тело отозвалось на это именно так, как должно отзываться тело здорового мужчины, неважно, что там у этого мужчины происходит в сердце.

– Вот видишь, – усмехнулась Галинка. – Все у нас получится.

Она и в этом оказалась права. Все получилось у них сразу, у них ведь и в прошлый раз все получилось сразу – их тела совпали, как половинки разбитой чашки.

Но как же теперь это было… не так, до чего же не так! Он даже знал, что именно не так, голова его была холодна, и холодной силой своего ума он понимал все происходящее так же отчетливо, как видел взглядом.

Они касались друг друга телами, соединялись телами, их телам было хорошо, сначала нарастающе хорошо, а потом и ослепительно, пронзительно хорошо. Но того другого, чему он не знал и не искал названия, что мгновенно возникло между ними в прошлый раз, проскочило бестелесно, как невидимый, но главный разряд, – этого не было и помину. Игорь знал, что такой разряд не может возникнуть из пустоты его тела.

Он вздрогнул в последний раз, замер. Золотые пряди были прямо у него перед глазами – разметались по диванной подушке. Он наконец заметил, что прижимает одну прядь локтем и из-за этого Галинка не может повернуть голову. Он сдвинул локоть в сторону, и она сразу отвернулась, отвела взгляд от его взгляда. А зачем ей его взгляд? Все и так понятно.

– Не надо было, – сказал Игорь.

Он хотел сказать: «Не надо было, Галинка», – но не смог произнести ее звенящее имя.

Она промолчала. Он приподнялся на локтях, перевернулся, лег с краю. Потом спустил ноги с дивана и сел. Наверное, она хочет одеться. Не надо смотреть, как она одевается, чтобы уйти; от этого пустота в груди только увеличится. Или пустота не может увеличиваться?

Галинка взяла со спинки дивана свои вещи и ушла одеваться в прихожую. Пока ее не было, Игорь оделся тоже. Надо было ее проводить, не голому же это делать.

Она снова появилась в дверях комнаты ровно через минуту. Глаза ее были темны, как провалы, блеск исчез из них совсем, вылился, выстыл.

– Не провожай, – сказала она.

Она сказала это не резко, а вполне спокойно. Но слова эти прозвучали так, как будто дверь его дома уже захлопнулась за нею. Игорь молча кивнул.

Дверь за ней закрылась через мгновение. Тихо закрылась, нисколько не хлопнула.

Глава 5

К вечеру началась метель. Она сопровождала Кольку всю дорогу от Ростова до Москвы – разворачивала на шоссе снежные свитки, то ли преграждая ими путь, то ли, наоборот, указывая.

Вглядываясь в эти загадочные знаки, Колька чувствовал у себя внутри непрекращающееся, словно от холода, биенье. Это было странно, потому что в машине было тепло, но он не удивлялся. То, что происходило с ним в последние трое суток, было так неожиданно, так странно и вместе с тем так правильно, что все остальное странным ему уже не казалось.


– А по дороге будет деревня Первый Воин, – сказала Катя. – Вы увидите. Я ее почему-то все время в Москве вспоминала, хотя никогда в ней даже не была. Такое у нее название, что как-то легче жить.

– Сиденье откинь, – улыбнулся Колька. – Там справа рычажок есть. Или, хочешь, назад перейди. Может, прилечь получится.

Ему совсем не хотелось, чтобы Катя пересела на заднее сиденье. Пока она сидела впереди, он то и дело вглядывался в ее лицо – искоса, коротко, чтобы ее не смущать. Но, может, ей удобнее будет сзади?

– Спасибо, – смутилась она. – Но вряд ли мне там места прилечь хватит. Я же толстая теперь, как колода.

Видно было, что ей неловко за свою бесформенность, которой Колька, правду сказать, вообще не замечал. Он видел только ее лицо – как будто хрусталь вкраплен в гору, и сквозь него идет из глубины этой горы чистый неяркий свет, и особенно чист и ясен он в глазах.

– Ничего, родишь, будешь опять тоненькая, – сказал он. Он был уверен, что раньше она была именно тоненькая, вся такая же ясная, каким и теперь оставалось лицо. – У тебя здоровье как, в порядке?

– Да, – кивнула она. – Врачи говорят, все в порядке, только ребеночек большой. Но это же не болезнь. Наоборот, богатырь будет, говорят.

– Он мальчик у тебя?

– Ну да.

– Мужчины обычно мальчика хотят.

Колька не помнил, кого он хотел, когда жена ходила беременная. Хотя вообще-то нет, помнил: ему тогда было все равно. Он готовился к очередным соревнованиям, и ему казалось, что ничего важнее на свете быть не может. А когда родилась Надя, он как раз был на этих самых соревнованиях и даже не смог приехать, чтобы забрать жену с ребенком из роддома, но совсем по этому поводу не расстроился, и Галинка, кажется, не расстроилась тоже.

Катя промолчала. Искоса взглянув на нее, Колька заметил, что ее лица словно коснулось какое-то быстрое печальное крыло. На ее лице все в самом деле читалось мгновенно, и он мгновенно же понял, в чем была Катина печаль. Конечно, она подумала о своем Северском и о том, что ему, наверное, безразлично, кто у нее родится. То, что Северскому это безразлично, Кольку совсем не печалило, а, наоборот, радовало.

– Нет, Первый Воин, наверно, только из поезда видно, – сказала Катя. – А на машине через эту деревню не проезжаешь. Она от Ростова довольно далеко, а вот уже и пригороды наши пошли. Правда, красивые?

Колька не видел в ростовских пригородах, тем более ночью, ничего особенного. Приземистые домики, разномастные заборы, тусклые фонари – захолустье, в общем.

– Да, ничего, – пожал он плечами. И, в очередной раз взглянув на Катю, насторожился. – Что с тобой?

Только что она была печальная, потом оживилась, увидев первые домишки родного города, а теперь вдруг… Лицо у нее побелело, на лбу выступил пот. Колька увидел, что губы у нее плотно сжаты и даже прикушены.

– Что с тобой? – испуганно повторил он. – Ты рожаешь, что ли?!

– Я не знаю, – чуть слышно выговорила она. – Мне… что-то больно стало… Но вы не волнуйтесь! Сразу никто же не рожает, сначала схватки, я же знаю. Это долго, вы не волнуйтесь, мы успеем доехать.

– До чего доехать?! – чуть не выпустив руль, заорал Колька. – Ты что меня успокаиваешь, маленький я тебе, что ли? Куда ехать, знаешь ты хотя бы?

– Не знаю… – растерянно проговорила Катя. – В роддом надо, только я не знаю, куда… Ой, мамочки! – вдруг вскрикнула она. – Да что же это?!

Ее лицо побелело так, что Кольке показалось, она доживает последние свои минуты. Пот выступил не только на лбу – глаза и рот тоже обвело овалами блестящих капель. Она резко выгнулась, вжалась затылком в подголовник сиденья, потом так же резко согнулась, уткнулась лбом в свой огромный живот.

Колька затормозил, машина, взвизгнув колесами, свернула к обочине. У него дрожали руки.

– Плохо тебе? – Он попытался заглянуть ей в лицо. – Катя, совсем плохо?

«Большой же он у нее, ребенок этот», – мелькнуло у него в голове.

Колька был не из трусливых, но при мысли, что с Катей что-нибудь случится, вот прямо сейчас, может, она вообще умрет прямо сейчас, – ему стало так жутко, что волосы зашевелились на голове. Наверное, и голос стал у него таким, что Катя подняла голову.

– Не волнуйтесь, – с трудом шевеля губами, сказала она. – Это просто схватки, сейчас пройдет. И воды… Воды, наверное, отошли, я вам сиденье… намочила…

Она изо всех сил сдерживалась, чтобы не закричать, Колька видел это. При виде этого ее старания не напугать его, он почувствовал такую злость на себя, что хоть бейся головой о стекло. И тут же успокоился – злость на себя успокоила его.

– Ну-ка давай кричи, – распорядился он.

– Зачем?

Она улыбнулась. Улыбка у нее была такая, что Колька не выдержал – притянул Катю к себе и поцеловал прямо в эту улыбку. Она не удивилась и не отшатнулась. Ну да, ей, наверное, так больно, что не до его дурацких поцелуев.

– Все женщины кричат, когда рожают. А ты чем хуже? – сказал Колька. – Ты кричи, а я поеду. Найдем твой роддом, не бойся.

– Не буду, – пообещала она.

– Что не будешь? Рожать?

– Бояться не буду. Вы же со мной. Мне и не страшно.

Он видел, что она не уговаривает себя, а говорит то, что чувствует: ей действительно не страшно, потому что он с нею. Злость на себя, которая заставила его успокоиться, вдруг исчезла. И вместо нее все у него внутри заполнилось счастьем. Чистым веществом счастья.

– Ты хорошая моя, – сказал он. – И правильно, нечего тебе бояться.

Пригород кончился, но и улицы самого Ростова Великого были пусты особой, зимней пустотой ночного провициального городка. Колька ехал медленно, оглядываясь, чтобы не пропустить хоть какого-нибудь прохожего.

– Вымерли все у вас, что ли? – сердито воскликнул он. – Посиди, Катя. Я сейчас.

Он выскочил из машины и подбежал к двухэтажному дому, старому, дореволюционной еще, видно, постройки. Невысокие окна первого этажа были освещены. За занавеской проглядывал неясный силуэт. Колька постучал в стекло. Занавеска отодвинулась, в окне показалось испуганное женское лицо. По губам женщины Колька понял, что она спрашивает: «Кто тут?»

«Дура! – сердито подумал он. – Хоть форточку открой, не слышно же ничего!»

Как будто услышав его, женщина влезла на подоконник и приоткрыла форточку.

– Кто тут? – повторила она. – Вам зачем?

– Жена у меня рожает, – сказал Колька. – Из Москвы едем, в машине началось. Где у вас тут роддом?

– Ох, надо же, как пришлось! – сочувственно воскликнула женщина. – Так за углом, мужчина, прямо за углом роддом и есть. Езжайте скорей!

– Спасибо! – крикнул он на бегу, успев мимолетно устыдиться, что в мыслях назвал эту женщину дурой.

– Мне получше стало, – сказала Катя, как только он распахнул дверцу машины. – Можно и не спешить.

Но еще прежде, чем она закончила эту фразу, волна боли снова прошла по ее лицу. Она не вскрикнула и не застонала, но Колька разглядел, что в глазах у нее встали слезы.

– Сейчас еще лучше будет, – сказал он. – Рядом тут роддом, Катенька. Повезло нам с тобой.

– Вам-то в чем повезло?

Она улыбнулась. Слезы вздрогнули под ресницами.

– Так я же в тебя влюбился, – сказал Колька. – А ты ребенка рожаешь. Значит, мне повезло.

Он выпалил все это так просто, как будто говорил такие слова раз сто. Хотя никогда в жизни не то что не говорил, но даже не думал ничего подобного.

– Ну что вы такое говорите… – еле слышно произнесла Катя.

Но при этих смущенных словах ее рука, которую Колька держал в своей руке, сжала его пальцы не смущенно, а доверчиво и нежно.

Кольке почему-то казалось, что в роддоме должен стоять шум и крик то ли рожающих женщин, то ли родившихся младенцев. Но в приемном покое было так же тихо, как на ночных улицах. Девушка в белой медицинской шапочке спала за столом, положив голову на открытую книгу.

– Девушка, а мы рожать приехали, – с порога сказал Колька, пропуская Катю перед собою. – Примете нас рожать?

– Да уж куда вас девать, – улыбнулась девушка. Она проснулась мгновенно, хотя, казалось, спала на своей книге очень крепко. – А полис, а обменная карта у вас есть?

Колька не знал, что такое обменная карта, и тем более понятия не имел, есть ли она у Кати. И вообще ему было не до карты: он осторожно снимал с Кати шубу и одновременно с этим целовал ее в висок. Его так захватило это занятие, что он чуть не забыл, зачем они сюда приехали.

– Папаша, карта есть? – напомнила о себе девушка. – Дайте жене родить, потом целоваться будете!

– Карта есть, – сказала Катя. – И полис. И паспорт вот. Я ростовская сама.

Девушка быстро проглядела поданный ею листок и удивленно спросила:

– А почему на сохранение не легли? Плод-то какой большой, разве можно! – И укоризненно добавила, обращаясь к Кольке: – Как же вы жене такое позволяете?

– Да самостоятельная она у меня не в меру, – сказал он. – Никакого уважения к мнению супруга, что ты с ней будешь делать!

Катя обернулась к нему и тихо засмеялась. И тут же охнула.

– Все, все, папаша, – поторопила девушка. – Забирайте шубу, сейчас все остальное вам вынесу. Пошли, мамочка.

Она увела Катю в какую-то дверь, из-за которой через десять минут вынесла пакет с ее одеждой. Кольке было ужасно жалко, что он только раз успел поцеловать Катю.

– А когда она родит? – спросил он.

– Скоро. Врач сейчас посмотрит, но по моему опыту – скоро.

Девушка была совсем молоденькая, и слова про опыт прозвучали очень смешно.

– Можно мне здесь подождать? – спросил Колька.

– В вестибюле можно. Сейчас на улицу выйдете, слева обойдете, и будет центральный вход. Там и обождите.

– А можно, чтобы ее в отдельную палату положили? – не отставал он. – За деньги, конечно.

– За деньги все можно, – пожала плечами девушка. – Оформляйте в регистратуре.

Колька никогда не понимал, почему самыми неприятными занятиями считаются ждать и догонять. Для него это было совсем не одно и то же. Догонять – пожалуйста, сколько угодно, а вот ждать… Он кругами ходил по вестибюлю роддома примерно с полчаса, а потом не выдержал и подошел к регистратуре.

– Может, родила уже? – спросил он.

– Не родила, – спокойно ответила старушка, сидящая в полукруглом окошке.

– Откуда вы знаете? Вы же не посмотрели.

– А что мне смотреть? Одну роженицу ночью привезли, Неробееву. Вы и привезли. Она не родила еще.

Колька не знал, что Катина фамилия Неробеева. Он узнал об этом, только когда платил за отдельную палату для нее, и ему стало смешно: очень уж не подходила эта фамилия робкой Кате.

Подумав о ее робости, он сразу подумал и о том, что ей, наверное, очень страшно одной. Он слышал, что сейчас модно, чтобы мужья присутствовали при родах. Такая мода казалась ему дурацкой, но теперь он готов был присутствовать не то что при обычных родах, но даже при кесаревом сечении. Только бы ей было полегче.

«Спросить, нельзя ли зайти? – подумал он, глядя на регистраторшу. – Да нет, не стоит».

В конце концов, не все ли равно, можно или нельзя? Колька для вида сделал еще один кружок по вестибюлю, толкнул дверь, за которой была лестница, и поднялся на второй этаж. Заблудиться в маленьком роддоме было невозможно.

В коридоре второго этажа было так же тихо, как во всем этом зачарованном царстве. На сестринском посту тоже никого не было, только ласково подмигивала лампочками и переливалась серебряной мишурой новогодняя елка.

«Может, тут эти лежат, как их… На сохранении? – подумал Колька, идя вдоль ведущих в палаты дверей. – А рожают еще где-нибудь?»

Из дальнего конца коридора наконец донесся первый роддомовский звук – тоненькое скрипучее кваканье. Наверное, там была палата для новорожденных.

Колька прислушался: не послышится ли откуда-нибудь Катин голос? Он узнал бы его, даже если бы она не произносила ничего членораздельного, а, вот как этот младенец, просто плакала бы. Но и плача не было слышно. Не заглядывать же за все двери подряд!

– Умница, – вдруг услышал он. Женский голос раздался из-за предпоследней, широко открытой двери. – Вот умница, вот красавица! И мальчишку какого родила – вылитый мамочка, тоже красавец.

Колька почувствовал, что сердце у него на секунду остановилось, а потом заколотилось в груди быстро, как после стометровки.

– Но почему же он молчит? – Вот он, ее голос! – Почему не плачет?

– А чего ему плакать? Здоровый парнишка, основательный. Гляди, как присосался!

Теперь сердце у Кольки не заколотилось, а перекувырнулось через себя – он услышал тихий Катин смех. Он подошел к открытой двери и заглянул в палату.

Это оказалась не палата, а довольно просторный, ярко освещенный зал. Краем глаза Колька увидел какой-то стол, застеленный простыней, и металлический блеск каких-то инструментов, и еще что-то неприятное, больничное. Но вот именно только краем глаза: ему было ни до чего, потому что он увидел Катю.

Она лежала посередине зала на высоком столе. Ноги и живот у нее были прикрыты простыней, а грудь, наоборот, открыта: ситцевая больничная сорочка была завернута ей под самую шею, а на груди у нее лежал мокрый голый младенец. Он лежал животом вниз, распластавшись, как большая лягушка, уткнувшись лицом в Катину грудь, и негромко чмокал. А Катя смотрела на него и смеялась.

«Какой же он красавец? – удивленно подумал Колька. – Мокрый, противный…»

Вот она – она точно была красавица! Колька чуть не зажмурился: ему показалось, не Катя освещена ярким светом ламп, а наоборот – от нее исходит свет и освещает весь этот большой зал. Как будто отпала от всего ее тела толстая корка, которая делала ее похожей на бесформенную гору, и то, что всего час назад проглядывало только сквозь лицо, теперь потоком лилось сквозь все ее тело.

– Катя, – негромко позвал он. – Катенька…

– А ты откуда взялся? – ахнула стоящая рядом с Катей врачиха. И, обращаясь непосредственно к младенцу, добавила: – Надо же, какой у тебя папка нетерпеливый!

– Пусть он подойдет, – попросила Катя. – Ну пожалуйста!

– Да пусть, пусть, – добродушно сказала врачиха. – Мы теперь разрешаем.

Она взяла у Кати с груди младенца и унесла его куда-то в угол зала.

Колька подошел к столу. Катя лежала почти вровень с его плечами. Ему даже не пришлось наклоняться, чтобы ее поцеловать. Ее губы дрогнули и приоткрылись под его губами. Он на секунду прижался щекой к ее чуть влажной щеке, закрыл глаза и замер. Потом открыл глаза и сказал, снова глядя на нее:

– На тебя смотреть невозможно.

– Почему? – улыбнулась она. – Такая страшная?

– Такая красивая. И светишься.

– Это лампы светят.

– Ничего не лампы. Видишь, родила. А ты боялась.

– Я не боялась. – Она вскинула руки и обняла его за шею. – Я о тебе думала и не боялась. Как странно!

– Что странно?

– Да вот это… Я ведь даже не знала, как тебя зовут. Ты же не сказал. А я всю дорогу стеснялась спросить.

– А теперь разве знаешь? – засмеялся он.

– И теперь не знаю. Но теперь это неважно.

– Почему?

– Потому что… Мне кажется, никого у меня ближе нету, чем ты.

– Тебе не кажется. Николай меня зовут.

Он только от сильнейшего душевного смятения перевел разговор на свое имя. Ему хотелось сказать совсем другое – что он ее любит, что у него тоже нет никого ближе, чем она, что вся его жизнь была пуста и бессмысленна, пока он ее не встретил. Но выговорить все это, стоя в ослепительном свете ламп, Колька не мог.

«Потом скажу, – подумал он. – Все скажу!»

Ему казалось очень важным, чтобы Катя не просто догадалась обо всем этом сама, а услышала от него.

– Николай… – медленно повторила Катя. Она как будто прилаживала где-то у себя внутри его имя. – Николушка?

У Кольки стало щекотно в груди и в глазах.

– Ну… Можно и так, – пробормотал он.

– Что ж, папка, любуйся сыночком! – Врачиха вернулась к столу. – На мамочку похож, счастливый будет, значит.

Колька с некоторым испугом перевел взгляд с Кати на ребенка. Наверное, его успели вымыть, во всяком случае, он уже не казался таким грязным и склизким, как тогда, когда лежал у Кати на груди. К тому же его запеленали, и это тоже сделало его менее противным.

«Вроде и правда на нее похож, – подумал Колька, обводя младенца опасливым взглядом. – Ага, глаза такие же. И губы».

И глаза, и губы у ребенка в самом деле были Катины, это даже Кольке было понятно, хотя он искренне считал, что все младенцы на одно лицо, и вообще не понимал, как можно разобрать, на кого они похожи.

– Да, ничего себе, – нехотя проговорил он. И, взглянув на Катю, торопливо добавил: – В смысле, красавец. Будет.

– Не переживай, Катюша, – усмехнулась врачиха. – Все они сначала боятся. Такая уж их мужская природа. Ничего, полюбит сыночка, куда денется? Ну, поехали в палату.

Оказалось, что стол, на котором лежала Катя, это не стол вовсе, а каталка. Колька сам отвез ее в палату, действительно отдельную, как обещали. В углу палаты стояла детская кроватка, в нее положили младенца. Колька думал, что тот сразу начнет орать, но он, наоборот, мгновенно уснул.

– Катерина тоже пускай поспит, – перед тем как выйти из палаты, распорядилась врачиха. – А ты, – скомандовала она Кольке, – пять минут сюси-пуси, потом вон.

Колька сел на стул рядом с кроватью, взял Катю за руку.

– Можно, я подольше посижу? – спросил он.

– Ты же устал, Николушка. За рулем всю ночь. Ты лучше к моим поезжай, отоспись.

Тут тень пробежала по ее лицу.

– Что? – быстро спросил Колька.

– Они же… Мама и бабушка не знают же. Ну, про меня. Даже что беременная была, они не знали. Я им не сообщила, потому что…

– Ну так я сообщу, делов-то! – хмыкнул Колька. – Адрес только скажи.

– Но как же… ты сообщишь?

– Катя. – Он взял ее за вторую руку, отняв при этом уголок одеяла, который она теребила. – Очень просто сообщу. Что ты моя жена. Родила мне сына. И попрошу их родительского благословения или что там еще положено. Надеюсь, дадут.

«А не дадут, так и не надо», – добавил он про себя.

– Но это же неправда, – тихо сказала Катя.

– Это правда. Люблю я тебя, ты не поняла еще, что ли?

В палате стоял полумрак, и в полумраке ему легче было выговорить слова, совсем непривычные для губ, для горла, для всего его существа. Нет, не так – они были для него непривычны, эти слова, когда он произносил их внутри себя. Но стали привычными в ту минуту, когда он сказал их Кате.

Она молчала. Может, просто устала. А может…

– Ты… совсем со мной не хочешь? – дрогнувшим голосом спросил Колька. – Вдруг привыкнешь все-таки, а? Потом привыкнешь.

Ему не хотелось, чтобы она привыкла к нему! Совсем другого ему хотелось с нею.

Катя вдруг села на постели. Ее тонкие светлые волосы спутались, упали на лоб. Она вынула свои руки из Колькиных рук и прежде, чем он успел что-нибудь сказать, обняла его так крепко, что у него перехватило дыхание. Он не ожидал, что она может так обнимать, да еще теперь, когда, ему казалось, ей и пошевелиться-то должно быть тяжело после родов.

– Ты что? – встревоженно пробормотал он, пытаясь высвободиться из ее объятий и одновременно стараясь не высвободиться. – Ты зачем встала?

– Я боюсь, – шепнула она куда-то ему под подбородок.

– Чего? – улыбнулся он.

Все его опасения улетучились, как только он услышал ее голос, и не голос даже, а вот этот шепот. В ее голосе не было обмана, она всей собою говорила то, что чувствовала, и ее чувство стало понятно ему сразу же, как только она заговорила.

– Что мне это мерещится, вот чего боюсь. – Она всхлипнула у него под подбородком. – Думаю и думаю: может, это у меня горячка просто? Бывает же родовая горячка, мне бабушка рассказывала.

– Это я-то мерещусь? – возмутился Колька. – Я т-тебе сейчас!

Забывшись, он прижал ее к себе так сильно, что она тоненько пискнула. Он сразу же отпустил ее и отшатнулся.

– Больно, Кать, да? – испуганно спросил Колька. – Елки-палки, вот баран!

– Ты что! Нисколечко не больно. – Она быстро покрутила головой и даже зажмурилась для убедительности. – Я и родила легко. Я же совсем простая, Николушка…

Колька расслышал в ее голосе извиняющиеся интонации и засмеялся. Она даже не представляла, как ему все нравилось в ней! И ясный ее взгляд, и светящееся лицо, и вот эта простота, о которой она говорила извиняясь.

– Так ведь и я проще пареной репы, Катя, – сказал он. – Да и вообще, не в этом дело. Я ж тебя не головой выбирал – простая, сложная, подходишь, не подходишь… Так уж вышло, вот и все. Ладно, ты спи. Я потом приду.

– А где же ты поспишь? – встревожилась она.

– Так гостиницы есть же, надо думать, в вашем сонном царстве. И адрес давай. Родственников твоих адрес, – напомнил Колька. – Утром к ним схожу, порадую прибавлением семейства.

Вообще-то под прибавлением семейства он имел в виду себя, потому что про ребенка совсем забыл. Но Катя, конечно, не забыла.

– Николушка, – как-то виновато сказала она, – все-таки надо… Надо Игорю сообщить. – И, увидев, как помрачнело Колькино лицо, торопливо объяснила: – Без совести это будет, если не сообщить даже. От него ведь ребенок. А вдруг он…

Катя замолчала. Конечно, она хотела сказать, что отец должен сам решить, как ему относиться к своему ребенку, и может статься, Северский решит совсем иначе, чем они с Колькой все решили сейчас, да и не решили, а… Само все решилось.

«Да не нужна ты этому хлыщу! – хотелось крикнуть Кольке. – Ни ты не нужна, ни твой ребенок!»

Но он лучше язык себе откусил бы, чем сказал бы такое Кате. Хотя она, наверное, и сама думала то же…

– Мало ли от кого ребенок? – со злостью сказал он. – Все равно он не его. А мой. Ну, и твой, конечно. Не отдам я тебя ему, Катя. Никому не отдам.

Может, ее должны были обидеть такие слова. Что значит «не отдам», не вещь же она! Но Колька говорил то, что само шло у него изнутри, и там же, у себя внутри, догадывался, что Катя не обидится на него за это.

Она взяла его руку, приложила к своей щеке и вдобавок погладила сверху, чтобы ему стало совсем уж хорошо.

– Ну, если надо… – Злость сразу вытекла из Кольки, как воздух из проколотого шарика. – Сообщай, если надо.

– Я не могу, – помолчав, сказала Катя. – Мне перед ним стыдно. Он мне ничего плохого не сделал, только хорошее, сына вот… Но пусть он меня забудет поскорее. Может, ты кого-нибудь попросишь позвонить? В регистратуре, может. Если денег дать, они позвонят, как ты думаешь?

– Думаю, позвонят, – кивнул Колька.

Ему снова стало смешно – так уж она говорила.

– А я деньги на хранение сдала, – сказала Катя. – В приемном покое. Машинально как-то, и не сообразила, что понадобятся же. Отдадут они тебе? И позвонить ведь надо, и палата отдельная…

– Мне не отдадут. Потом сама заберешь. Когда выписываться будешь.

– Ты за палату заплатил, я знаю, мне врач сказала. Я бы тебе сейчас же и вернула, но придется потом. Если…

Она опять замолчала. Колька понял, что она хотела сказать: если он придет к ней еще, если все это не окажется с его стороны обманом.

– Утром приду, – сказал он. – Хотя уже, считай, утро и есть. Ну, значит, как ты проснешься, так я и приду.

– Да я недолго посплю. – Катя улыбнулась и кивнула на кроватку. – Вот у меня теперь звоночек.

– А деньги вернешь, когда забирать тебя буду. Не бойся, в долгу не останешься.

Он был уверен, что к тому времени, когда ее выпишут из больницы, деньги у них уже будут общие.

– Я не боюсь. Только и ты не бойся, ладно?

– Чего? – удивился Колька.

Она не ответила, но он и сам догадался. Она хотела сказать, что не уйдет к Северскому, и хотела, чтобы он не волновался об этом. Сама она волновалась очень – Колька видел, как она устала от такого долгого волнения.

– Я пойду, – сказал он, вставая. – Спите.

Выходя, он прикрыл дверь неплотно и минут через пять снова заглянул в оставленную щель. Он думал, придется отругать Катю за то, что она не спит.

Но она спала. Она спала так же безмятежно, как ее ребенок. И лицо у нее во сне было такое же счастливое.


Кольке не верилось, что это было всего два дня назад. Так много вместили в себя эти дни, бывали в его жизни месяцы и даже годы, которые вмещали в себя гораздо меньше. Даже в основном такими и были до сих пор месяцы и годы его жизни…

Два дня он почти не выходил из роддома, только ночевать шел к Катиным родным, потому что ее мама и бабушка не могли понять, как такое возможно, чтобы он поселился в гостинице, а он не хотел их обижать. Когда он увидел этих женщин, то сразу понял, откуда взялась такая его Катя. Во всех них троих была одинаковая беспомощность перед силой жизни, и так же одинакова была в них сила оставаться в этой неласковой жизни такими, какие они есть.

Как и обещал Кате, Колька не стал сообщать ее бабушке и маме подробности появления у нее ребенка. Сказал лишь, что роды начались неожиданно, по дороге, поэтому они с Катей не успели заехать к родным. Бабушке с мамой в голову не пришло, что незнакомый мужчина, явившийся чуть свет прямо из роддома с таким известием об их девочке, это не отец ее ребенка.

К тому же Катины мама и бабушка сразу нашли себе столько дел – хлопотали, варили, жарили, кормили Кольку, передавали еду для Кати, готовили приданое для маленького, в общем, пребывали в состоянии такого счастья, – что им было не до выяснения подробностей. К тому же они были так застенчивы, что, пожалуй, не решились бы выяснять у него эти подробности, даже если бы и захотели.

Через два дня он уехал в Москву, пообещав вернуться к Катиной выписке. И вот теперь гнал машину по шоссе между полями, вглядываясь в таинственные свитки метели.

Москва явилась перед ним с такой обыденностью, что он даже опешил. Все здесь осталось таким, как будто ничего не произошло в мире, как будто не было этих бесконечных двух суток, и не было Кати, и любви, о которой она сказала ему, прощаясь, не было тоже. И от всей этой неизменности – пробок при въезде на Кольцевую, неба, которое над огромным городом всегда будто розоватым заревом освещено, бурой снежной каши под колесами, – Кольке стало так тоскливо, что хоть развернись и сразу езжай обратно.

Но ехать обратно сразу было нельзя. Надо было поговорить с женой. Он ведь не мог сказать Галинке о том, что произошло, по телефону, да еще через чужих людей, как Катя Северскому. Десять лет не вычеркнешь из жизни так просто, как несколько ночей. И убеждать себя, что он давно уже стал для жены чем-то вроде предмета домашнего обихода, привычного, но все же не настолько, чтобы без него невозможно было обойтись, – убеждать себя в этом Колька считал нечестным. Достаточно было вспомнить, как Галинка совсем недавно сказала, уезжая в командировку: «Жди меня, и я вернусь», – и глаза ее блеснули знакомым блеском направленного на него ободрения.

И разве она виновата в том, что все это кажется ему теперь чем-то далеким, что в памяти и в сердце у него только любовь, которой, оказывается, прежде в его жизни не было, просто он об этом не подозревал?

Колька думал, что жены, как обычно, не окажется дома, а значит, у него будет еще сколько-нибудь времени, чтобы подготовиться к разговору с нею. Это было очень даже вероятно, потому что Надя сдалась на уговоры Галинкиных родителей и поехала встречать Новый год к ним в Краснодар, а раз дочки нет дома, то и Галинке делать там, в общем-то, нечего. Так это было уже давно, пожалуй, с тех пор, как Колька начал работать и восстановился в институте после травмы.

Но Галинка была дома. Сидела на кухне, почему-то в пальто, наверное, только что откуда-нибудь вернулась, тоже как обычно. В двадцать девять лет ей так же все было интересно, как и в девятнадцать, и так же она ухитрялась бывать в пяти местах за день, притом одновременно.

Колька понял, что отсрочки не будет. Да и не нужна ему была отсрочка.

– Галя, – сказал он, – я не предупредил…

– О чем? – не глядя на него, спросила она.

Голос ее прозвучал как-то странно, непривычно, и это удивило Кольку. Неужели она так сильно переживала из-за его отсутствия?

– Ну, что задержусь. Я, понимаешь…

– Да ладно, Коль.

Она подняла на Кольку глаза, и он наконец понял, что в ней показалось ему таким странным. Глаза у нее не блестели. Такого не бывало все десять лет их совместной жизни. Это было главное в ней, вот этот яркий блеск глаз, они блестели, когда Колька впервые увидел ее, когда она провела с ним первую ночь, когда приходила к нему в больницу, они блестели в радости и в горе, от бессонных ночей и от новых впечатлений… Жизнь пробивалась у нее изнутри этим блеском, в его неизменности и была нескончаемость жизни!

Теперь ее глаза были – сама пустота.

– Случилось что-нибудь? – дрогнувшим голосом спросил Колька.

«Ну как ей сейчас сказать? – мелькнуло у него в голове. – И что это с ней вдруг?»

– Ничего не случилось. – Она пожала плечами. Голос был спокойный. – Все как обычно. Хорошо, что Надька у бабушки, а то меня в командировку посылают. Может, ты Новый год у родителей встретишь? Или у Нины.

– Я… – начал было Колька.

И замолчал.

– Что – ты?

– Я… А куда ты едешь?

– На остров Лансароте. Только не еду, а лечу. Это рядом с Африкой, напротив Сахары.

Она и теперь не удивилась необычности его поведения, хотя могла бы: Колька ведь никогда не интересовался маршрутами ее поездок.

Он больше не мог делать вид, будто с ним ничего не произошло.

– Галя, я должен тебе сказать, – с трудом, но решительно выговорил он. – Я не буду больше… здесь жить.

– Здесь? – переспросила она.

– В смысле, с тобой… то есть…

Все-таки язык у него был словно свинцом налит и еле ворочался во рту, выговаривая эти слова, ничтожность которых он ясно чувствовал. Они были ничтожны по отношению к Кате, по отношению к Галинке, по отношению к нему самому, их противно было произносить. Но и не произносить было невозможно.

– Ты уходишь? – таким же спокойным голосом спросила она. – К кому?

Как было ответить на этот вопрос? Сказать, что он уходит к любовнице Северского, которая только что родила от того ребенка?

– Я ее люблю, Галь, – сказал Колька. – Она родила. Прости.

– Да? – Теперь он наконец расслышал, что ее голос звучит не спокойно, а тускло. – Давно?

– Два дня назад.

– Поздравляю.

– Надя от бабушки вернется, я ей тоже скажу.

– Зачем ты будешь ей говорить? Она все равно сразу в Кельн уедет. А потом я ей сама скажу.

Галинка была, как всегда, права и, тоже как всегда, соображала быстрее, чем Колька. Даже в том странном состоянии, в котором она неизвестно отчего сейчас находилась. Даже при таком известии, которого она едва ли ожидала от него.

А может, дело было совсем не в ее сообразительности. И даже наверняка не в этом было дело. Просто та жизнь, которой Колька жил десять лет, была создана без него, шла без него и не нуждалась в нем даже в тот момент, когда он ее покидал.

Это было даже не обидно. Так уж оно сложилось, а почему, никто не знает. И вряд ли кто-нибудь в этом виноват.

«Удобно тебе так думать! – сердито произнес про себя Колька. – А она вон какая почему-то».

– Галь, очень ты…

Он хотел спросить, очень ли она на него обиделась, но ему вдруг стало стыдно называть происходящее таким глупым, из детской песочницы, словом.

– Не очень. – Она всегда легко угадывала все, что он хотел, а вернее, мог сказать. – Вообще не обиделась.

Колька молчал, не зная, что еще сказать. Все было глупо, мелко, не нужно. Любые слова, обращенные им к Галинке, были бы сейчас похожи на те, которыми в советских фильмах провожали на пенсию заслуженных заводчан: благодарим за трудовой подвиг, здоровья, счастья в личной жизни…

– Ты прямо сейчас в командировку уезжаешь? – наконец сказал Колька.

Все-таки он не мог совсем ничего не говорить!

– Завтра.

– А почему же ты в пальто?

Странно, но ее совсем не удивили эти, один другого глупее, вопросы. Даже наоборот, она посмотрела на свое пальто с удивлением, как будто увидела его впервые.

– Не знаю… – В ее голосе прозвучало что-то совсем уж незнакомое – растерянность, горечь? – Пришла и снять забыла. Ты к ним прямо сейчас уезжаешь?

Будь это не Галинка, можно было бы спросить, откуда она знает, что он не уходит, а вот именно уезжает, ведь он не говорил ей, что женщина и ребенок живут в другом городе. Но спрашивать у Галинки, каким образом она догадывается обо всем на свете, было невозможно. Мир человеческий был так же открыт перед нею, как просто мир. Как какой-нибудь остров с немыслимым названием, лежащий где-то в океане. Рядом с Африкой, напротив Сахары.

Уехать в Ростов Колька собирался завтра, просто потому, что ему надо было оформить отпуск на работе, но уйти хотел, конечно, сейчас. То есть если бы Галинки не оказалось дома, то он и ушел бы завтра, и уехал. Но как провести с нею ночь под одной крышей, будто ничего не произошло?

Конечно, он не высказал все эти соображения вслух. Но она сказала:

– Брось, Колька. Очень тебе нужно родителям прямо сейчас объяснять, что да почему? Ночуй здесь. Потом разберемся.

Было ли на свете хоть что-нибудь, чего она не понимала бы?

– Я диван на кухне разложу, – вздохнув, сказал Колька.

Галинка промолчала.

Она молчала, не двигалась, не смотрела на него, не снимала пальто. Она словно обмерла от чего-то, совсем ему непонятного. Он понимал только, что и ее неподвижность, и пустота в ее глазах, и горечь растерянности в голосе, – все это связано не с ним.

А с кем, с чем? Никому она об этом не скажет.

Глава 6

Очень кстати подвернулась эта поездка.

Вообще все оказалось кстати: и то, что Мишка в последний момент заболела краснухой, а потому не смогла ехать с нею в командировку от папиного журнала, и то, о чем Галинка прежде жалела, – что дочка решила встречать Новый год у бабушки с дедушкой, и даже немыслимые перемены в Колькиной жизни.

Все словно специально сложилось так, чтобы ей необходимо было срочно уехать. Вот хоть на остров Лансароте. Если бы командировка оказалась не на этот остров из детской мечты, на котором она почему-то еще не побывала, а в город Мичуринск, который она неоднократно посещала в первый год своей работы в «Комжизни», расследуя злоупотребления местных властей, – Галинка поехала бы и в Мичуринск; ей было все равно.

– Ну почему мне так не везет? – проныла по телефону Мишка. – Почему именно сейчас у меня краснуха?

– Скажи спасибо, что именно сейчас, – успокоила ее Галинка.

Успокоительные слова произносились сами собою, ей было не до Мишкиных страданий.

– Почему спасибо? – изумилась та.

– Когда беременная будешь, уже не заболеешь. Девчонкам краснухой лучше в детстве переболеть, потому что для плода эта болезнь опасная.

– А ты краснухой переболела? – сразу заинтересовалась Мишель.

– Переболела.

– А корью?

– И корью.

– А свинкой?

– И свинкой. Я всем переболела.

Течение Мишкиных глупых вопросов надо было останавливать в самом начале, иначе они приобретали характер селевого потока.

– Везет тебе, – вздохнула Мишка. – Больше уже ничем болеть не будешь.

О болезни, которая мучила ее сейчас, Галинка с Мишкой говорить не собиралась. Да и ни с кем она не собиралась о ней говорить. Да и не болезнь это была.

Про остров Лансароте Галинка не читала ничего, кроме какого-то невнятного путеводителя и одного романа на английском. Роман показался ей вычурным, а потому она забыла даже фамилию автора, хотя он, кажется, был сейчас в моде.

После недавнего перелета в Перу и обратно нынешние семь часов над Европой и Атлантикой не показались ей долгими. А может, это было так не из-за привычки к перелетам. В той жизни, которую ей предстояло теперь проживать, не было ни скуки, ни нетерпения – никаких в ней не было чувств. И быстротечность времени не имела значения, потому что время все равно было пустым.

«Скорей бы стать старой, – думала Галинка, глядя в иллюминатор. – Старой старухой. Чтобы что внутри, то и снаружи».

Темнело, и она видела в стекле иллюминатора свое отражение. Наверное, оно и навело ее на мысли о старости. Ей неприятно было видеть в себе то, что все называли красотою. Зачем ей эта бессмысленная красота?

Она закрыла глаза и вскоре задремала. Рейс был до острова Тенерифе, оттуда ей предстоял еще один перелет, уже на Лансароте, а значит, следовало отдохнуть. Хорошо хоть, командировка самостоятельная, никто не будет ее встречать и развлекать, то есть не надо собираться с силами для вежливого общения. Сил на это у нее сейчас не было.

Она должна прилететь на Лансароте, остановиться в отеле, объехать остров, благо он маленький, а потом написать про него так, чтобы все поняли, как на нем прекрасно. Правда, эта привычная задача представлялась Галинке нелегкой, потому что сама она вовсе не ожидала, что ей будет на этом острове прекрасно, и никакого вдохновения не испытывала.

«Жалко, – отвлеченно, как о посторонней, думала она. – Когда-то казалось, вот попаду сюда, и все у меня будет по-другому. Да ладно, есть о чем жалеть! Читала девочка, как Венди с Питером Пэном на остров Гдетотам летала, вот и выдумывала глупости».

Самолетик, на котором она летела с Тенерифе на Лансароте, был маленький, как стрекоза. Остров был виден в его иллюминатор так, как будто и не с самолета даже, а с приставленной к небу лестницы. Галинка знала, что Лансароте покрыт вулканическим пеплом, но все-таки удивилась, когда увидела, какой он темный, какая надрывная, изломанная, почти без светлых пляжных полосок, его береговая линия.

«А вот не надо было глупости выдумывать, – усмехнулась она. – Обыкновенный кусок лавы».

Выйдя из самолета, Галинка поняла, что и погода здесь не такая, какой она ожидала: не мягкая полуафриканская зима, а что-то вроде промозглой московской осени. И ветер дует очень уж порывистый для романтического сирокко, и даже пальмы под этим ветром кажутся какими-то тревожными, совсем непохожими на безмятежные южные растения.

Правда, отель, в котором она остановилась случайно – просто ткнула пальцем в первое подвернувшееся название из рекламного проспекта, который ей дали в аэропорту, – показался Галинке необычным. В его простоте была какая-то, дорогим отелям совсем не присущая, суровость, но в то же время он выглядел не аскетичным, а просторным, как вздох. Наверное, это ощущение создавалось из-за того, что он напоминал чашу, увитую цветущими растениями, притом не снаружи увитую, а изнутри. С краев чаши на дно между зелеными стеблями днем и ночью текла вода, а там, на дне, был устроен водоем, и, если стоять рядом с этим водоемом и смотреть вверх, то выходящие внутрь чаши двери комнат были почти не видны в сплошных зарослях.

Балкон Галинкиного номера выходил на океан. Она сидела на этом балконе, смотрела на набегающие волны и не знала, что ей делать со всем этим – что ей делать теперь с собою.

Конечно, надо было просто взять себя в руки и жить дальше. Такое усилие было ей знакомо, она не раз его совершала – после Колькиной травмы, после того как прекратились ее поездки… Она совершала такое усилие, не задумываясь о его смысле, сознание его правильности лежало в самой основе ее существа как залог ее жизнеспособности. Но теперь ей не нужна была не только жизнеспособность – глядя на бьющийся о темный берег океан, Галинка думала, что ей не нужна и сама ее жизнь.

Если бы она узнала, что такие мысли возникают в голове у юной, не отягощенной жизненным опытом девочки – хоть у Мишели, хоть даже и у несравнимой с Мишелью Надьки, – она сказала бы: да, в полудетские годы жизнь может показаться немилой из-за того, что в ней отсутствует вот этот и только этот мужчина. Просто неопытность не дает осознать, что жизнь-то переменчива, что, если не будет в ней этого мужчины, то будет другой, и этот другой покажется ничуть не хуже… Все это Галинка знала точно, потому что приобрела свое знание как раз вместе с жизненным опытом.

Но весь ее жизненный опыт не имел для нее теперь никакого значения.

Она не могла больше смотреть на океан, в котором ей так глупо хотелось утопиться, и, резко поднявшись, ушла с балкона.

«В ресторан пойду, – решила она. – В конце концов, у меня тоже… здоровая физиология. Есть хочу!»

Галинка спустилась вниз, на самое дно журчащей водою чаши, и направилась туда, откуда доносился вечерний людской гул. Чтобы попасть в ресторан, ей пришлось пройти вдоль длинной черной стены. Стена поблескивала, как уголь, но была все же не угольной: ее словно взорвал изнутри поток лавы. Странный, ни на что не похожий, но, несомненно, рукотворный барельеф придавал этому черному взрыву мрачное и сильное очарование. В стену хотелось войти, как в океан, раствориться в ней, навсегда исчезнуть…

«Да что ж за наказание такое! – Галинка чуть не заплакала. – Маленькая ты, что ли, или Мишка безмозглая? Что, свет на нем клином сошелся?»

У входа в ресторан сидела девушка в белом платье и перебирала струны стройной арфы. Музыка лилась так же естественно, как журчала вода по стенам этого необычного отеля.

«Надо проспект взять у портье, – равнодушно подумала Галинка. – Хороший отель, надо будет про него написать».

С таким же равнодушием она отметила, что в отеле хороша не только вода и музыка, но и кухня, что публика здесь европейская, что нет ни одного соотечественника, как, впрочем, и на всем этом острове… Она писала путеводители и статьи давно, но никогда у нее не было ощущения, что она пишет их не для себя, а для совершенно посторонних людей. Они ведь и получались у нее не такие, как у всех, ее путеводители и статьи, именно потому, что она писала их для себя. Это ей были прежде интересны береговые линии, экзотические растения, наряды дам, улыбки кавалеров, искусство поваров… А теперь она даже не жалела о том, что все это не будет ей интересно уже никогда.

Она зачем-то положила себе еду со шведского стола, погрызла горькую травинку, украшавшую салат, и, оставив нетронутую тарелку, ушла из ресторана.


Несмотря на всю индвидуальность ее путешествия, у входа в вулканическую пещеру со звучным названием Куэва де лос Вердес Галинке пришлось ждать, пока наберется группа. Туристов зимой было мало, и она довольно долго стояла у отверстия в скале, смотрела на овальные кратеры, виднеющиеся на вершинах дальних потухших вулканов, и вяло размышляла о том, что по длинной дырке, которую лава когда-то пробила в скальной породе, пожалуй, удастся прогуляться минут за сорок, а потом можно будет спокойно вернуться в отель и больше уж сегодня никуда не ездить, потому что некоторые достопримечательности острова – Кактусовый сад, музей художника Манрике, залив с ярко-зеленой, как бутылочное стекло, водой – ею уже осмотрены, а что не осмотрено, то она успеет быстренько осмотреть завтра.

«И домой, – думала Галинка, глядя на собирающуюся у входа группу. – А зачем – домой?»

Этот дурацкий вопрос «зачем?» возникал теперь у нее в голове постоянно. Ей даже жалко стало, что Колька ушел к другой, хотя, когда он сказал ей об этом, она испытала что-то похожее на облегчение и подумала лишь: ну и хорошо, пусть хоть он счастливый будет. А теперь она думала другое: вот если бы он остался, можно было бы считать, что со мной все это происходит из-за него – из-за того, что я его не люблю.

Но и за эту спасительную мысль было теперь не спрятаться.

У пещеры наконец собралось нужное количество народу. Все потянулись вслед за гидом ко входу, и Галинка вместе со всеми.

Пещера была красива той же суровой красотою, что и весь этот странный остров. Путь, по которому прошла когда-то лава, представлял собой длинную, причудливо изогнутую трубу, своды которой то нависали прямо над головой, то взлетали в темную высоту. Стены пещеры были подсвечены так, что свет казался естественным, хотя, вполуха прислушиваясь к гиду, Галинка поняла, что с поверхности свет сюда не попадает.

«А может, откуда-нибудь и попадает, – усмехнулась она. – Из мрачной пропасти земли».

Как раз такая мрачная пропасть разверзлась перед экскурсантами, когда они вышли из узкого тоннеля в просторный зал. Пропасть находилась прямо посередине этого зала и была так очевидно бездонна, что даже Галинке, которая не находила в себе сейчас ни одного сильного отзвука на окружающую действительность, показалось страшно подойти к ней поближе.

Впрочем, уже через минуту она направилась прямо к пропасти. Как все природное, эта подземная впадина была не только страшна, но и необъяснимо притягательна.

Галинка стояла в метре от края и смотрела на бесконечные, уходящие в бездну глыбы камней и огромные осколки лавы.

Она терпеть не могла пошлых символов, но что делать, если этот бездонный провал в точности напоминал ее жизнь, какой она теперь стала – ни счастья, ни будущего, только бессмысленные груды, обломки чего-то непонятного, несуществующего…

Эта мысль пришла с какой-то медленной случайностью, но уже через мгновение забилась в голове, как в колоколе, и голова закружилась, в глазах потемнело. Она была так физически осязаема, так мучительна, эта мысль, что Галинка вздрогнула, попыталась схватиться за что-нибудь рукой, рука провалилась в пустоту, Галинка пошатнулась…

«И хорошо, – мелькнуло в меркнущем сознании. – И прямо туда!»

Еще через мгновение она почувствовала, как кто-то подхватывает ее сзади, не давая упасть. Это мог быть, например, гид, ну да, их ведь, наверное, предупреждают, что с непривычки у кого-нибудь из экскурсантов над пропастью может закружиться голова, да, конечно… Но тут Галинка почувствовала, что этот подхвативший человек не просто поддерживает ее с вежливой бесстрастностью, а обнимает, прижимает к себе, целует в затылок…

– Ты что? – услышала она. – Это же просто вода.

Объятия на секунду разомкнулись, над Галинкиным плечом мелькнул брошенный камень, и в то же мгновение бездна перед нею исчезла. Исчезла совсем, как будто ее не было!

Да ее и в самом деле не было – только теперь Галинка поняла, что это просто своды пещеры отражались в гладкой как стекло, совершенно неподвижной поверхности подземного озера. Оно не было даже глубоким, это озеро: только что упавший в него камень можно было достать рукой.

Ахнул кто-то из экскурсантов, кто-то засмеялся, все зашумели, заговорили…

– Ты что? – повторил Игорь, разворачивая Галинку лицом к себе. – Да ты трусишка, оказывается!

Его глаза были теперь прямо перед ее глазами. Очень светлые, такие светлые, как будто их свет пробился сюда сквозь толщу скалы, груды лавы, бесконечные нагромождения невозможностей…

– Я не… – пробормотала Галинка. – Я просто…

Но договорить она не смогла, потому что всхлипнула, шмыгнула носом и, обхватив Игоря за шею так, что он, пожалуй, должен был задохнуться, в голос разревелась.

Глава 7

– Я никогда в жизни не была такой дурой!

Эта мысль показалась Галинке настолько прекрасной, что она засмеялась.

– Да? – с живым интересом спросил Игорь. – А почему, можно узнать?

– Потому что я всегда всё про всё знала. Ну, понимаешь – кто что сделает, как сделает, почему, когда… А ты прилетел, а я и не знала.

Она объясняла все это такими словами, которые могла подобрать для объяснений разве что Мишка.

– Да просто я никогда к тебе не прилетал. Откуда тебе было знать?

«А к кому прилетал?» – хотела спросить она.

Но не спросила, конечно. Ей стыдно было, что она его ревнует, да еще так глупо, к прошлому, в котором ее вообще ведь не было. Она никогда никого ни к кому не ревновала, а его вот…

Искоса взглянув на Галинку, Игорь притянул ее к себе еще ближе. Хотя ближе уж было некуда, ее голова и так лежала у него на плече.

– Не думай про это, – сказал он. – Ничего не повторяется. Все иначе.

Его слова тоже казались непонятными. Но она поняла их сразу. Да ей и неважно было, как он назвал словами то, что чувствовал и что она чувствовала вместе с ним.

Может быть, повторяется сейчас внешний рисунок его прежней жизни, может быть, повторяется череда каких-то событий, но то, что происходит у него в сердце, – происходит сейчас впервые. Как и у нее в сердце; прежде она даже не сознавала, что оно у нее есть.

Правда, она и теперь не сильно-то прислушивалась к собственному сердцу, ей было не до таких пустяков, как размышления о том, что там бьется у нее внутри. Она чувствовала виском другое биенье, и его же чувствовала пальцами, потому что ее рука лежала у Игоря на груди, накрытая его рукою. Весь он был в каждом своем проявлении, и она чувствовала его в каждом его проявлении – и в твердости его плеча под своим виском, и в прохладе его ладони, и в этом светлом, очень светлом взгляде, который был сильнее тьмы.

Она ведь и тогда, в первую их встречу, почувствовала его именно так – всего его почувствовала в том, что все считают, да и она тогда считала просто сексом. Ну да, в ту минуту, когда она сбросила туфли и стала раздеваться перед его кроватью, она была уверена, что собирается просто дать этому непреклонному мужику, что он хочет, потому что иначе от него никак не добиться того, что ей необходимо. И она совсем не ожидала того, что случилось уже в следующую минуту, – ошеломляющего, мгновенного, ослепительного, всезаполняющего счастья, которое вдруг связало ее с ним в момент обыкновенной физической близости. Она даже не поняла, что с нею происходит, такое счастье не могло быть связано с мужчиной, да еще с незнакомым, посторонним, совершенно чужим мужчиной!

Но оно было, и было таким, которое и захочешь, до смерти не забудешь. А она и не хотела его забывать, совсем наоборот…

Галинка повернула голову и поцеловала Игоря. Поцелуй пришелся ему куда-то под мышку.

– Спасибо, – сказала она.

– За что?

Он вздрогнул – наверное, от щекотки.

– Если бы ты не прилетел, я бы утопилась в океане.

Хорошо, что это были смешные слова, иначе она их просто не выговорила бы.

– Не стоит благодарности. – Она не видела его лица, но расслышала, что он улыбнулся. – С моей стороны это глубоко эгоистический поступок. Если бы я не прилетел, то просто сдох бы.

– Почему?

Галинка подняла голову и встревоженно взглянула на него. Он только что из больницы, а она про какие-то сентиментальные глупости думает!

Игорь не ответил – положил руку ей на голову, чтобы она снова легла ему на грудь.

– Не холодно тебе? – наконец спросил он.

Балконная дверь была открыта, шум океана врывался в комнату вместе с ветром.

– А тебе холодно?

Галинка подтянула одеяло, чтобы оно достало Игорю до шеи. Он засмеялся и сбросил одеяло.

– Ты что? – сказал он. – Это же я намекаю, что согреться пора!

И сразу перевернулся, быстро и сильно, и накрыл ее сверху собою – так, что она чуть не задохнулась от тяжести его тела, а вернее, от счастья. Тяжесть тела уменьшилась, потому что Игорь приподнялся на локтях, а счастье осталось, потому что он стал целовать ее так медленно и долго, что обоим приходилось переводить дух после каждого поцелуя.

– Ну еще разочек, – шепнул он, в очередной раз отрываясь от Галинкиных губ и тут же отыскивая их в полумраке снова.

Она засмеялась сквозь поцелуй, а когда он кончился, сказала:

– Можно и два разочка. Даже три или четыре. Ты их считаешь?

– Тебе хаханьки, а я – сколько мы с тобой не виделись, две ночи? – ну вот, две ночи только и думал, что и поцеловать тебя толком не успел.

– Ну так что нам мешает? Эту ночь посвящаем исключительно поцелуям.

– Нет уж, – усмехнулся Игорь. – Исключительно – не получится.

И, одновременно со следующим поцелуем, раздвинул коленями ее ноги – вернее, она сама раздвинула их, подчиняясь едва ощутимому его движению, – и прижался животом к ее животу, всем телом к ее телу, всем собою – к ней.

– Галинка, родная моя, – едва слышно проговорил он. – Не бросай меня, любимая ты моя…

Растерянная нежность этих слов совсем не сочеталась со страстной силой его нетерпеливых движений, со всей силой, которая была у него внутри, а в этих движениях становилась силой внешней. Но и в растерянных словах, и в горячих и сильных движениях был он весь – единственный, любимый до звона в сердце, так неожиданно и счастливо данный судьбою…

И все это она сказала ему, сказала многими, долгими словами. Ни одного слова она в себе не утаила, обнимая его всем телом, чувствуя его внутри своего тела так же, как внутри своего сердца.

Когда они пришли в себя, то обнаружили, что лежат поперек кровати, запутавшись в одеяле и простынях. Все время, пока переворачивались и выпутывались, они смеялись – хохотали в голос, как ненормальные. Наконец Игорь рывком сел на постели, сбросив одеяло на пол, и положил Галинкину голову к себе на колени.

– Может, поспишь? – предложил он.

Положение для сна, что и говорить, было самое подходящее.

– Ага, – хмыкнула Галинка, – так я тебе и усну! Сам так смотрит, что ослепнуть можно, а хочет, чтоб я дрыхла, как сурок.

– Не выспишься, будешь завтра сонная. Что я тебя, по вулканам на руках таскать буду?

Утром Галинка должна была поехать в Тиманфайю, в вулканический заповедник, и Игорь предложил ехать вместе. Если бы он сказал, что никуда они завтра не поедут, а проведут весь день в кровати, или у океана, или на балконе – да все равно где, хоть на люстре под потолком! – она бы так этот завтрашний день и провела. Но он сказал то, что сказал, и Галинка с удовольствием подтвердила:

– Да, будешь таскать. На руках по вулканам. А надоест, бросишь в первый попавшийся кратер. В набежавшую волну.

Она сказала это тоном шутки, но вообще-то нисколько не шутила. Если бы она ему надоела, то предпочла бы застыть в лаве, как доисторическое, никому не нужное насекомое.

– Ладно, – легко согласился он. – Буду таскать. Только вряд ли мне это надоест. Так что на экстремальное купание в кратере не надейся.

– Думаешь, я экстрим люблю? – притворно обиделась она. – Думаешь, мне адреналинчику не хватает?

– Не думаю.

Улыбка у него была едва заметная, в уголках губ. У Галинки сердце замирало, когда она ловила взглядом его улыбку.

– А откуда ты знаешь, чего мне не хватает? – тут же спросила она.

– Вообще-то не знаю. Ничего я про тебя не знаю. Хотя… Кажется, что знаю. То есть не знаю, а… Слушай, я с тобой совсем поплыл! Черт не разберет, что говорю.

«Черт, может, и не разберет, а я разбираю», – подумала Галинка.

– Говори, говори. – На его лице никто не заметил бы волнения. Но она заметила. – Что хочешь, то и говори.

– Надоем тебе, – усмехнулся он. – Буду болтать, быстрее надоем, чем мог бы.

– Смотри, какой пророк выискался! – сердито воскликнула она.

– Ну не сердись. – Игорь подсунул руку Галинке под плечи, приподнял, поцеловал ее в нос и снова положил ее голову к себе на колени. – А хочешь, сердись – красиво у тебя выходит. Пророк… Я сейчас не то что на будущее, на текущую минуту ничего не понимаю. Но все-таки временно могу соображение включать.

– И что ты, интересно, соображаешь своим соображением?

– Что тебя мужики должны бы уже до тошноты заговорить.

– Почему? – удивилась Галинка.

– А как не пожалиться на свою горькую судьбу, когда такой веселящий газ под боком? Ты – веселящий газ, – уточнил он.

– Практически наркота, – хмыкнула Галинка. – Брось глупости говорить, свет ты мой ясный. – Она назвала его так с насмешливой интонацией, но тут же почувствовала, как он вздрогнул, и повторила: – Ну да, свет ты мой ясный. А как еще? Я, знаешь ли, привыкла правду-матку в глаза резать.

– А я, знаешь ли, подумал: не ширнуться ли еще разок на ночь, если уж я такой ценный наркотик раздобыл? Что ты на это скажешь?

– Ничего не скажу.

Она в самом деле не произнесла больше ни слова. Во всяком случае, во все долгие минуты после того, как поцеловала Игоря в тот самый уголок губ, где, никому не видимая, жила улыбка, и до того, как упала на его ходуном ходящее плечо.

Да и после этого они не разговаривали тоже, потому что наконец уснули.


Как только Галинка попала на Лансароте, ей показалось, что вулканов на этом небольшом острове, как в подмосковном лесу грибов. А теперь она думала, что все лансаротские вулканы, наверное, зародились на совсем уж крошечном участке – вот здесь, в Тиманфайе. А потом разбежались отсюда куда глаза глядят.

Лансароте в самом деле был маленький, но при взгляде на Тиманфайю начинало казаться, что остров не имеет границ. Поля, покрытые черной вздыбленной лавой, расстилались сколько хватало взгляда. Как будто прошел по земле гигантский плуг и навеки ее вспахал. Или, вернее, не по земле – так, как Тиманфайя, наверное, выглядела планета Марс.

– Мрачно? – спросила Галинка, отрывая взгляд от этого космического пейзажа.

Они стояли на горе, и вся Тиманфайя разворачивалась перед ними, как холст с непонятным рисунком.

– Да нет, хорошо, – ответил Игорь. – Ничего лишнего. – Галинка засмеялась. – Что? – спросил он.

В его голосе не было ни тени той самолюбивой обиды, которой слабые люди встречают любые проявления чужих чувств, подозревая, что эти чувства призваны их оскорбить.

Он смотрел с интересом: ему хотелось знать, почему Галинка смеется.

– Да просто… Ты же все про этот остров сказал, – объяснила она. – Я вот не понимала, почему он мне таким необычным кажется. А оказывается, все про него просто: ничего лишнего.

– Ну, положим, все непросто. – Он улыбнулся своей невидимой улыбкой. – После тридцати лет думать, что в жизни все просто, могут только идиоты.

– Я и не думаю, что в жизни все просто, – обиделась Галинка. – И вообще, мне еще нет тридцати. Но это же правда! – запальчиво добавила она. – Здесь же правда ничего лишнего.

– Это-то и непросто. Чтобы в десяти линиях было все, что можно сказать о мире… Хватит, Галинка! – вдруг засмеялся он. – Если я еще одно слово в таком духе изреку, то идиотом должен буду считать не кого-то абстрактного, а себя.

– А я вот возьму и твои слова без спросу в путеводитель вставлю, – пригрозила она.

– Дарю, – великодушно разрешил Игорь. – Все свои бесценные слова дарю тебе к Новому году. Который, между прочим, наступает сегодня ночью, не забыла?

– Забыла! – ахнула Галинка. – Сегодня, что ли, тридцать первое декабря?

– Несомненно.

«Интересно, где мы будем Новый год встречать? – подумала она. – А вообще-то все равно! Где скажет».

При мысли о том, что новогоднюю ночь она проведет с этим вот мужчиной, который обнимает ее, глядя на росчерк вулканных вершин на низком, затянутом тучами небе, а волосы, темно-русые, лежат у него на лбу таким же росчерком, – при одной этой мысли Галинка почувствовала себя так, как чувствовала она себя только в детстве, когда ей снилось, будто идет она по обыкновенной улице, идет, а потом вдруг прямо с места, без разбега взлетает в воздух, и все переворачивается у нее внутри от этого неожиданного, пугающего счастьем взлета.

Игорь так засмотрелся на эти свои десять линий, которые говорят о мире все, что Галинке жаль было отвлекать его от этого зрелища. Тем более что самой ей при этом так же хорошо было смотреть на него, как ему на вздыбленную лаву и вулканы. Нет, не так же, гораздо лучше ей было на него смотреть – на все его линии!

Она загляделась на эти линии – его плеч, рук – и не заметила, что он уже отвлекся от вулканов и смотрит на нее. И вздрогнула, когда он сказал:

– Пошли обедать, Галинка. В здешнем ресторане еду прямо на лаве жарят. На огне преисподней, можно сказать.

– Откуда ты знаешь? – удивилась она. – Путеводитель какой-нибудь читал?

– Вон те две испанские старушки, – кивнул он, – обсуждают, считать им это пламя адским или воздержаться от резких оценок. И говорят, что, как бы там ни было, на лаве отлично запекается баранина.

– А я думала, ты, кроме вулканов, ни про что не думаешь, – засмеялась Галинка. – Ты же на них смотрел, а ни на каких не на старушек.

Ресторан с приятным названием «Дьявол» располагался на возвышенности. Стены его зала были стеклянными, и вокруг, сколько взгляда хватало, расстилались все те же поля лавы. Ничего лишнего.

– Ничего себе баранина, – заметил Игорь, положив прибор на опустевшую тарелку. – Торжество веселых богохульников.

– Это тоже для путеводителя подаришь? – засмеялась Галинка.

– Я же сказал: все свои слова дарю тебе, – улыбнулся он. – И вообще все свое тебе дарю. Если пожелаешь принять.

Последнюю фразу он явно добавил потому, что почувствовал смущение из-за красивости предыдущей. Очень смешно было видеть смущение в его глазах.

– Желаю! – кивнула Галинка. – Желаю твое все. Перечислить почленно?

– Через час. Дороги здесь хорошие – ровно через час я тебя до отеля довезу и начнешь перечислять. А то если мы займемся этим прямо сейчас, то милые старушки, боюсь, все-таки сочтут здешнее пламя адским. А у меня на этот счет другое мнение.

Так они болтали глупости или молча смотрели друг на друга, ели десерт – тоже необычный, ледяное мороженое с горячим кремом, – и оба читали друг у друга в глазах, что каждый ждет минуты, когда они в самом деле окажутся наедине – в комнате, распахнутой на океан, или хотя бы в машине с затемненными от солнца стеклами, отлично приспособленной для того, чтобы целоваться.


Перерыв свой чемодан, Галинка обнаружила, что совсем не готова к встрече Нового года. Удивляться было нечему: она ведь не собиралась праздновать это событие. То есть собиралась, конечно, спуститься в ресторан или даже поехать в ближайший к отелю городок, но только для того, чтобы собрать необходимый для путеводителя материал: вот так на Лансароте отмечают праздники… Сама она, отправляясь в командировку, никакого праздника не ощущала. До того не ощущала, что не взяла с собой ни вечернего платья, ни украшений, хоть бижутерии какой-нибудь, что ли. Хорошо еще, туфли на каблуках взяла. В сочетании с маленьким черным платьем, которое она всегда клала в чемодан машинально, не глядя, получалось нечто отдаленно нарядное и относительно праздничное.

Понаблюдав минут пять, как она сердито роется в чемодане, Игорь оделся и куда-то ушел. Галинка захлопнула чемодан, бросила на кровать платье с туфлями и позвонила Надьке.

– Ты где? – обрадовалась та. – Я домой звоню-звоню, никто трубку не берет. И у тебя телефон не отвечает. А у папы вообще выключен.

– Папе ты позванивай, он скоро включится. А я в командировке, – отчиталась Галинка.

Веселый дочкин голос был окружен множеством других девчачьих голосов. Наверное, у нее собралась вся компания ее летних подружек.

– В командировке где? – уточнила Надька.

– На острове Лансароте. Это Канарский архипелаг. Напротив Сахары.

– И праздновать там будешь?

– Буду. – Она почувствовала, что улыбка касается ее губ, как будто на них садится бабочка. – Буду праздновать.

– Ма, у тебя случилось что-нибудь? – Надькин голос стал удивленным.

– Почему случилось?

– А потому что у тебя голос такой… Ну, счастливый, – объяснила она. И добавила с недоумением: – Я у тебя никогда такого и не слышала…

– Случилось, Надь, – зажмурившись, кивнула Галинка. – Только давай потом про это поговорим, ладно?

– Ладно, – легко согласилась Надька. И тут же завопила, обращаясь к кому-то рядом: – Живую елку – ты что?! Какая же она живая, она же, наоборот, срубленная!

«Потом, – подумала Галинка, выключая телефон. – Все потом. Хорошо ей, ну и хорошо. Потом разберемся».

Она вовсе не была уверена, что дочка воспримет все это с невозмутимостью постороннего человека. Слишком уж ошеломляющим было то, что случилось с обоими ее родителями… Но сейчас Галинка не могла заставить себя думать об этом.

«Потом!» – беззвучно повторила она и сразу произнесла вслух:

– Я здесь.

Ей было жаль, что Игорь не входит в ее номер без стука. Она понимала, что он стучится, прежде чем войти, не думая, как моет руки перед едой. Но все-таки ей хотелось, чтобы так же, не думая, он распахивал ее дверь без спросу.

– Ты точно знаешь, что никуда сегодня ночью поехать не хочешь? – спросил он, входя.

– Точно, точно, – улыбнулась Галинка. – Наш родной отельский ресторан ничем не хуже других.

«И кровать недалеко», – с блаженным бесстыдством подумала она.

Она постаралась, чтобы эта мысль никак не отразилась на ее лице, и была уверена, что ей это удалось. Но Игорь все равно засмеялся.

– Здесь еще один ресторан есть, – сказал он. – В саду на берегу. А ночью фейерверк обещают над океаном. – И догадливо добавил: – И все это в двух шагах от нашей кровати.

Галинка засмеялась тоже. Ей было невозможно хорошо оттого, что он легко угадывает ее мысли – всю ее угадывает.

– Ты через десять минут за мной зайди, ладно? – сказала она. – Я оденусь. Во что уж Бог послал.

К счастью, она вспомнила, что в сумочке у нее валяется черная бархотка. Это была полезная вещь, Галинка использовала ее как раз когда надо было мгновенно придать своему будничному облику немножко дразнящей праздничности, но не было возможности заняться этим с чувством, с толком, с расстановкой. В таком случае приходилось жертвовать сережками: одну из них она просто прятала в косметичку, а другую цепляла к бархотке. После этого бархотка оборачивалась вокруг лодыжки, и дразнящий облик был готов.

С туфлями на высоком каблуке смотрелось неплохо. Впрочем, Галинка все-таки не понимала, почему на мужчин это незамысловатое украшение действует так сногсшибательно. Даже те из них, которые старательно демонстрировали ей свое равнодушие, надеясь таким образом привлечь ее внимание, впивались в эту бархотку взглядами так, будто хотели прожечь Галинке ногу. У более же простых товарищей просто приоткрывались рты, и они немедленно предлагали хозяйке бархотки проехать с ними в любое приспособленное для секса место.

Один из таких товарищей однажды даже стал гладить ее лодыжку прямо в ресторане, на корпоративной вечеринке его собственной турфирмы, на которую он же Галинку и пригласил. Сделав вид, будто уронил запонку, владелец фирмы нырнул под стол и повел себя так резво, что Галинке пришлось, не прерывая разговора, который она в этот момент вела, наступить на его шустрые пальцы каблучком.

Но если не принимать во внимание чересчур озабоченных мужчин, сережка на бархотке ей нравилась.

Игорю она понравилась тоже – он заметил эту штучку сразу же, как только, ровно через десять минут, вошел в Галинкин номер опять.

– Никогда в жизни такого не видел, – сказал он, лишь на секунду, впрочем, взглянув на бархотку, а потом глядя Галинке уже не на ногу, а в глаза. Его глаза при этом сияли. – Ты знаешь, что ты сегодня на острове Лансароте самая красивая женщина?

– А не сегодня? А не на Лансароте? – немедленно поинтересовалась она.

– Вот так вот ляпнешь одну-единственную глупость и долго после этого будешь отвечать на грамотно поставленные вопросы, – старательно изображая раскаяние, вздохнул Игорь. И, притянув Галинку к себе, добавил уже тихо, ей в висок: – Я потом тебе скажу, ладно? Не обижайся – непривычно мне все это…

– А мне, думаешь, привычно? – так же тихо сказала она. – Думаешь, привычно, что ты за мной приходишь вот такой, глаз не отвести, и мы с тобой в ресторан сейчас пойдем, шампанское будем пить, фейерверк смотреть, как будто всегда так было?

От него в самом деле было глаз не отвести. И не только Галинкиных глаз, это-то понятно – от него не отвела бы глаз даже совсем посторонняя женщина.

– Чему ты удивляешься? – Галинка была чуть ниже ростом, и он уткнулся лицом ей в макушку, губами поворошил волосы. – Еще тогда, в палате, я понимаю, можно было удивиться. Я и сам тогда удивился. А теперь-то?.. Ну, зашел за тобой, чтобы идти в ресторан. Ну, шампанское будем пить, Новый год же. Да, так всегда и было. Скажешь, нет?

– Не скажу, – засмеялась Галинка. – Костюм у тебя красивый. И как ты его сюда захватить догадался?

– Не догадался. Я в джинсах приехал. А костюм здесь уже купил. Полчаса назад.

«Его у меня прямо в ресторане уведут, – подумала Галинка. – Такого-то!»

Эта мысль еще не закончилась у нее в голове, а она уже знала, что никто его у нее не уведет. Потому что не пойдет он от нее ни с кем, вот и все.

Ничто не позволяло верить, что он дан ей навсегда. Даже наоборот, слишком многое в их прошлом, особенно в его прошлом, требовало в это не верить…

Но Галинка знала, что они даны друг другу навсегда, и видела, что Игорь это знает тоже.

Она знала это всю ночь – вся эта бесконечная новогодняя ночь была именно такая, как она ожидала, и вместе с тем не было в этой ночи ни одной минуты, которую можно было предсказать и предвидеть.

Как они сидели за ресторанным столиком, не замечая, что едят и пьют, потому что смотрели друг на друга не отрываясь…

Как ушли из ресторана и бродили по саду, Галинкины волосы зацепились за розовый куст, и, когда Игорь выпутывал их из переплетения колючих веток, она чувствовала, как хорошо ему это делать, как он готов перебирать пряди ее волос бесконечно…

Нельзя было предвидеть этот свет в его глазах – светлее взметнувшегося над океаном фейерверка.

И даже его подарок, чистая бриллиантовая капля на тонкой цепочке, оказался для Галинки полной неожиданностью. Хотя вообще-то можно было догадаться, что в полчаса своего отсутствия Игорь покупал не только костюм.

Капля сверкала и переливалась в сполохах фейерверка, как слеза. Галинка почувствовала, что сама сейчас заплачет.

– Ты что? – Игорь вгляделся в ее лицо, но, наверное, не понял его выражения из-за того, что полыхающее, изменчивое небо отражалось в Галинкином лице не хуже, чем в бриллианте. – Совсем не нравится? А я-то надеялся, будешь на ноге ее носить, на черненькой веревочке…

– Совсем нравится. – Галинка быстро поцеловала его, чтобы он не заметил ее глупой слезливости. – А я ничего тебе подарить не успела…

– И это тебя расстроило до слез? – улыбнулся он. – Ничего, в Москве наверстаешь. Каждый день будешь мне что-нибудь дарить, я прослежу.

– Забудешь!

– Не забуду.


Над Швейцарией долго летели вдоль грозы – так долго, что почти устали на нее смотреть, но все же смотрели не отрываясь, потому что она была прекрасна в своем мрачном величии. Европа сияла внизу, как бриллиант, сначала сияла вся, а потом, ближе к России, только посверкивала, и ее большие города были сверху похожи на ключики. Что-то они отпирали и запирали, эти ключики, какую-то тайну.

– Да! – вспомнила Галинка. – А как ты узнал, где меня искать?

Оттого, что они вдвоем смотрели в один иллюминатор и ее подбородок лежал у Игоря на плече, вопрос пришелся прямо ему в ухо.

– Наконец-то!

Он засмеялся и почесал ухо.

– Что, наконец-то? – не поняла она.

– Наконец-то твое любопытство взяло верх над не свойственной тебе элегичностью.

– Ладно-ладно, образованность потом будешь показывать, – хмыкнула она. – Говори лучше, как меня нашел.

– По компасу и карте. Ночью по звездам. Красиво сердишься. – Он поцеловал ее в морщинку, которая на секунду легла между бровями, потому что Галинка действительно рассердилась. – Ну вот, хотел окутаться облаком тайны, а ты – никакой романтики! Смешно я тебя нашел.

– Почему смешно?

– Потому что о твоем местонахождении мне сообщил нынешний муж моей жены.

«Который муж и которой жены?» – чуть не спросила Галинка.

Вопрос был вообще-то не праздный: недостатка в женах у ее возлюбленного, насколько ей было известно, не наблюдалось. Только она знала двух, а сколько их еще могло обнаружиться?

Но Игорь был прав: любопытство все-таки было у нее более сильным чувством, чем даже ревность.

– Каким же образом сообщил? – дипломатично поинтересовалась она.

– Самым обыкновенным. Ира пришла за своими вещами, он ее сопровождал. Пока она собиралась, он сидел со мной на кухне и очень трогательно пытался извиниться за то, что ее у меня увел. Ну, и за… За твоего мужа тоже извинялся.

«Хорошо, у Глебыча ума хватило еще и Кольку туда не притащить, – подумала Галинка. – Хотя Кольке теперь не до этого. Да и Глебычу, видать, тоже».

Она так живо представила себе всю эту картину в целом, что не сдержалась и прыснула в ладонь.

– А с чего вдруг Глеб стал тебе рассказывать, где я? – спросила она.

– С того, что я его спросил. Честно говоря, это было единственное, что меня на тот момент интересовало. Он сказал, что ты вроде бы собиралась в командировку на остров Лансароте. Я сверился с географическим атласом и поехал в Домодедово на подсадку.

– А виза? – не отставала Галинка.

– У меня годовая. Между прочим, ваш Глеб мне понравился. Я теперь думаю: хорошо, что не успел тогда его ударить. Спасибо твоему супругу, что он это вовремя предотвратил.

– Что ж хорошего? – фыркнула Галинка.

– Что именно тебя интересует? Что хорошего в Глебе или другие положительные стороны случившегося?

– В Глебе, в Глебе, – улыбнулась она. – Другие положительные я знаю.

– Большой счет.

– В каком смысле? – не поняла Галинка.

– В прямом. Живет по большому счету, это сразу видно.

– А мне казалось, он не от мира сего немножко, – удивленно протянула Галинка.

– А мир сей по большому счету как раз и не живет. Ты почему смеешься? – спросил он, заметив, что Галинка улыбнулась.

– Потому что ты – еж.

Она быстро провела рукой по его голове.

– Что, такой взъерошенный?

Он удивленно провел ладонью вслед за ее рукой.

– И вовсе нет, – снова улыбнулась она.

– А какой?

Игорь смотрел с интересом. Ему всегда было интересно, что она скажет и сделает в следующую минуту.

– Не скажу, – с загадочным видом заявила Галинка.

– Ну, не говори, – согласился он. – Грозу проехали, давай спать.

Он обнял Галинку так, что ее голова очень точно легла на его плечо. Она закрыла глаза, чтобы Игорь подумал, что она в самом деле засыпает.

«Жалко спать, – думала Галинка, сквозь ресницы глядя на его руку, в которой лежала ее рука. – Усну и без него буду… Зачем?»

Ей было жаль потерять и минуту, которую они могли провести вдвоем. Она никогда не боялась летать, не боялась самолета, но теперь она не просто не боялась его, а счастлива была, что эта летящая капсула отделяет их от мира, позволяя жить по большому счету – друг другом.

Ничего не было решено. Все заботы ожидали их обоих сразу же, как только закончится эта счастливая отдельность от земли. Но их отдельность не была отдельностью обманчивой, это Галинка чувствовала и знала.

Эта отдельность была – то самое, большое, что знает еж. Ничего лишнего.

Глава 8

Карта занимала весь экран, сверкала и переливалась, как волшебное окошко в несуществующий мир.

Хотя почему в несуществующий? Это была самая настоящая карта Земли, в ней не было ни одного выдуманного штриха.

– А снега Килиманджаро можно увидеть? – спросила Ирина.

– Можно. – Глеб щелкнул кнопкой, и экран засиял снежным пространством. – Вот они, снега Килиманджаро. На самой вершине.

– А собор Парижской Богоматери?

Картинка снежно подмигнула и исчезла, сменившись странными ребрами парижского собора. Ирина уже с час, наверное, вспоминала все города, горы, моря, улицы, дома, которые волновали ее воображение, когда она читала о них в книжках, и каждый раз Глеб с легкостью разворачивал их перед нею на экране. И радовался ее изумлению – радовался, что ее изумление наполнено счастьем.

– А остров Лансароте? – вспомнила Ирина.

Роман Уэльбека, перевод которого она вчера отправила в издательство, вспомнился в последнюю очередь. Она начинала его переводить в подавленности и отчаянии, а заканчивала в сплошном, ни на секунду не исчезающем счастье. И то и другое отодвинуло эту работу в сторону от ее души, а потому сделало незапоминающейся.

– Сейчас… Ага, вот он.

Остров Лансароте, появившийся на мониторе во всех мелких деталях пейзажа, показался Ирине мрачным и темным. Таким он, собственно, и был описан в только что переведенном ею романе.

– Ну его, – сказала она. – Не хотела бы туда попасть!

– Почему?

Глеб крутнулся вместе со стулом, заглянул ей в глаза. Она уже заметила, что ему все время необходимо смотреть ей в глаза. И что он там видит такое особенное?

– Да мрачный очень. Вон, даже на экране видно – сплошная лава. Не представляю, зачем туда ездить. Я, кажется, если бы на день всего там оказалась, с ума бы сошла.

– А зачем нам там оказываться? – Глеб отъехал на стуле от монитора и обнял стоящую рядом Ирину. Она замерла, прислушиваясь, нет, не прислушиваясь, а причувствываясь к его дыханию. – Нам с тобой туда и не надо.

– А куда нам с тобой надо?

Она наклонилась, сняла с него очки и поцеловала в оба его дальнозорких глаза, поочередно в правый и в левый.

– По-моему, это неважно. Можно за десять тысяч километров куда-нибудь, можно на месте остаться.

– Гражданин мира ты мой! – засмеялась Ирина. – Это твое компьютерное мышление говорит.

– Может быть, – не стал спорить Глеб. – Скучное оно для тебя?

– Какое же оно скучное? Вон, карта у тебя какая! Дух захватывает.

Карта Земли, всю последнюю неделю не сходившая с монитора, имела прямое отношение к работе, которая была заказана Глебу крупной поисковой системой. Руководство этой системы располагалось в Нью-Йорке, а кусочки подробной карты делались программистами, разбросанными по всему миру. Глеб писал программу, с помощью которой в эту карту можно было внедрить Россию, то есть, конечно, не саму Россию, а новые, точные ее снимки, сделанные со спутников. До сих пор этому мешали какие-то секретные соображения, а теперь они были наконец-то преодолены – и вот он вписывал в карту Земли российские территории; сегодня была очередь города Ростова Великого.

Самое удивительное, что именно из этого города позвонил сегодня Глебу Колька Иванцов, чтобы поздравить со старым Новым годом. С новым Новым годом он своего друга не поздравил – исчез, как в воду канул. Оказывается, не в воду: в качестве новогоднего сюрприза Колька сообщил, что приедет в Москву через неделю, и то ненадолго, только чтобы поговорить с Галей.

– Я, понимаешь… – смущенно объяснил он. – В общем, у меня тут женщина появилась. И ребенок.

– Какой ребенок? – опешил Глеб. – Ты женщину завел, а у нее ребенок?

– Во-первых, что значит завел? – приобиделся Колька. – Что она, собака? А во-вторых, не у нее ребенок, а у меня. То есть у нее, конечно, тоже. У нас, в общем. У нас родился ребенок.

– А Галя знает? – осторожно поинтересовался Глеб.

– Я ей еще перед Новым годом сказал. И уехал. И она тоже вроде бы уехала. Сначала в командировку куда-то, а потом, видно, Надюшку в Германию повезла. Ну а теперь, наверно, вернулась уже, и надо… Надо все обсудить. Я так понимаю, мне в Ростов придется перебираться. В Ростов Великий.

– Почему? – не понял Глеб.

– А жить где с новым-то семейством? С Галкой однушку разменивать?

Глеб расслышал, с какой старательной грубоватостью Колька говорит об этой женщине и ребенке, и улыбнулся. Его друг никогда ничего не боялся, а теперь вот… Теперь он явно боится показать, что у него на душе. Но и скрывать этого не умеет.

– Ты подожди перебираться, – сказал Глеб. – Может…

– Что – может? – не понял Колька.

– Нет, ничего. Ты к нам хоть зайди, когда приедешь.

– Ладно. – Колька невидимо улыбнулся. – Хорошо мне, Глебыч. Знаешь, как хорошо…

– Знаю.

Конечно, Глеб не знал всех новых и, прямо сказать, неожиданных обстоятельств Колькиной жизни. Но то, как хорошо его другу, он понял сразу. Ему и самому было так же хорошо, от того же ему было хорошо, потому он сразу чувствовал это даже в посторонних людях, а уж тем более в Кольке.

И, конечно, Глеб не стал говорить о всяких других обстоятельствах, которые стали ему известны совсем недавно и были не менее ошеломительны, чем Колькины.

Галинка позвонила Глебу вскоре после Нового года и сообщила, что везет Надьку в Германию, поэтому два дня ее дома не будет.

– И потом меня там тоже не будет, – помолчав, добавила она.

Глебу показалось странным, что Колькина жена зачем-то сообщает ему о своих поездках. О них и Колька имел самое приблизительное представление, а Глеб-то и вовсе был ни при чем.

– Опять в командировку поедешь? – из вежливости поинтересовался он.

– Никуда не поеду. Глебыч, – каким-то совсем уж странным, почти испуганным голосом сказала Галинка, – а твоя… Твоя жена, она как, насовсем твоя?

Чтобы Галя Иванцова задавала такие детские по бестактности и неловкости вопросы, да еще испуганным тоном – этого просто быть не могло!

– Совсем, – сказал Глеб.

– Ты извини, что-то я… – смущенно пробормотала Галинка. – Просто понимаешь… Я пока буду жить в квартире, где она раньше… В общем, я буду жить с Игорем Северским, – выговорила она наконец. – Так уж вышло, Глебыч.

– Как с Северским?! А как же его Катя?.. – Глеб так растерялся от неожиданности этого известия, что даже не успел подумать, кого и о чем спрашивает. – Галя! – тут же закричал он, расслышав в трубке всхлипывающие звуки. – Галя, я просто идиот!

Она поплакала еще пару секунд и, всхлипнув последний раз, сказала:

– Не знаю я. Ничего я не знаю. Катя… Она ведь родила уже, наверное. И он, кажется, к ней поехал. Не знаю даже, куда. И спросить его не могла. Может, вообще ко мне больше не вернется… Я без него жить не могу, Глебыч, – растерянным, совсем уж не своим голосом добавила она.

– Галь, да все хорошо будет. Я же с ним поговорил все-таки, знаешь? Он очень порядочный человек и хороший даже, по-моему!

– Вот именно что порядочный, – вздохнула Галинка. – Женится на этой своей Кате, что тогда делать?

Что делать в этом случае Галинке, Глеб не знал. Он представил, что стал бы делать сам, если бы Ирине вдруг почему-то пришлось выйти замуж за другого мужчину, пусть даже и по каким-нибудь очень веским причинам, и его мороз прошиб от одного лишь подобного предположения.

Он молчал, не зная, что сказать. Галинка первой прервала молчание.

– В общем, – уже не растерянным, а обычным своим голосом сказала она, – если Иванцов тебе позвонит, скажи, что квартира в его распоряжении.

Наверное, следовало выполнить ее просьбу, но Глеб не смог этого сделать во время Колькиного звонка.

И теперь, глядя на карту Ростова Великого, он в очередной раз упрекнул себя за малодушие.

– Ты расстроился? – сразу спросила Ирина. – Почему?

Его поражало, как мгновенно она замечает малейшие изменения в его состоянии, настроении. Сам он никогда не придавал значения собственному состоянию и настроению. Думать об этом прежде, в пустоте своего одиночества, казалось ему странным, а теперь ему и подавно было не до таких пустяков. Он только удивлялся, что Ирине все это не кажется пустяками, и не мог поэтому скрывать от нее ничего из происходящего с ним.

И сейчас он тоже не смог этого скрыть.

– Я не хотел тебе говорить, – пробормотал Глеб, – но… В общем, Колькина жена, Галя, то есть теперь уже, получается, бывшая жена, она… Она мне звонила недавно и сказала, что будет жить с Игорем. С твоим Игорем… Бывшим, – совсем уж глупо добавил он и спросил, глядя Ирине в глаза: – Это очень тебе обидно? Это, может, еще неточно…

Глаза у нее были сейчас такие, как в ту первую их встречу, когда Глеб понял, что сквозь ее глаза, сквозь нее всю светится мир, весь как есть. И что вся она тоже мир – особенный, никому не понятный, а ему необходимый, как дыхание и даже больше, чем дыхание.

– Обидно? – Ирина улыбнулась. – Нет, совсем не обидно. Я ведь нечестна была по отношению к нему, на что же обижаться?

– Потому что… ты со мной?

– Нет, не потому. Это другая была нечестность. Мне трудно объяснить… Понимаешь, я решила, что счастье можно разделить на маленькие порции. Очень маленькие, на каждый день. Я счастлива была, когда мы с Игорем поженились, то есть мне казалось, что счастлива, но это я теперь понимаю, что только казалось, а тогда… Я глупо говорю, непонятно!

Глеб по-прежнему сидел на вращающемся стуле перед монитором, а она стояла рядом. Он взял Иринину руку и подержал в обеих своих руках, как в лодочке, чтобы она успокоилась.

– Ты понятно говоришь, – сказал он.

Она в самом деле успокоилась, но руку не отняла.

– Мне стало достаточно спокойной жизни, – сказала она. – Просто спокойной, ровной. И я решила, что ему этого тоже достаточно. Я в своем спокойствии жила, как в коконе, и единственное, что меня не устраивало: почему Игорю неинтересно, что там в моем коконе происходит? А ему, наверное, другое было нужно… Какая она, эта Колькина жена? – спросила Ирина. И сразу спохватилась: – То есть мне это теперь совершенно неважно!

– Галинка какая? Не знаю, – пожал плечами Глеб. – Ну, бойкая, решительная, веселая всегда. – И тут же, вспомнив, как звучал недавно по телефону ее голос, сказал: – Хотя, может, мне это только казалось. Я ее мало знал, если вдуматься.

– Если вдуматься, мы все друг друга мало знали, – улыбнулась Ирина. – Совсем не то друг о друге знали. Выпьем за старый Новый год? Я шампанское купила.

– Выпьем, – кивнул Глеб. И виновато добавил: – Я и не заметил, что ночь уже. Заработался.

Он открыл шампанское, налил себе и Ирине. Пена потрескивала по самым краешкам бокалов, льдистый после недавней оттепели снег потрескивал, ударяясь в окно.

– Как странно… – сказала Ирина, поставив на пол пустой бокал.

– Что странно?

Когда Глеб смотрел на нее, ему казалось, что в жизни нет ничего странного. Он знал о жизни все, когда смотрел на нее.

– Я жила с Игорем много лет, твой Колька тоже жил со своей женой много лет, мы все думали, что иначе и быть не может. Ну, пусть мы обманывались, но ведь мы все-таки думали, что любим, а…

Она замолчала.

– А – что? – тихо переспросил Глеб.

– А как же те живут, кто вообще не любит? Вообще, понимаешь? Как они живут на свете? Просыпаются утром, и впереди целый день, а зачем он? И следующий день, и неделя, и месяц, и вся жизнь – зачем?

– Я не знаю. Правда, не знаю. Я же тебя люблю.

Он не обманывал ее – ни в словах о своей любви, ни в своем незнании, как живут те, кто не любит.

Это было для него теперь непредставимо.


Конец.


Купить книгу "Флиртаника всерьез" Берсенева Анна

home | my bookshelf | | Флиртаника всерьез |     цвет текста