Book: Нью-Йорк - Москва - Любовь



Нью-Йорк - Москва - Любовь

Анна Берсенева

Нью-Йорк – Москва – Любовь

Купить книгу "Нью-Йорк - Москва - Любовь" Берсенева Анна

Часть I

Глава 1

– Моя бабушка сложила все свои вещи в два пледа и связала, и у нее получилось два больших узла. Они были тяжелые, и она не могла поднять оба сразу. Поэтому бабушка взяла только один узел, а второй бросила в окно. И уже потом подобрала его на клумбе, чтобы положить в такси.

Алиса с удовольствием втянула в себя сизый сигаретный дым. Ей нравилось, что в комнате так накурено.

– Почему?

Марат выпустил в тусклое пространство очередную дымную порцию. Наверное, он заметил, что Алисе это нравится; во всяком случае, усмехнулся. И, наверное, решил: это оттого, что ей надоела правильно устроенная американская жизнь. И еще решил: что ж, пусть наслаждается неправильной. Чего-чего, а всяческих неправильностей в России достаточно.

Алису сердило, что он так легко догадывается о ее мыслях и чувствах. Как это сказать – читает в ней, как в открытой книге? Ну да, читает, и даже не особенно вчитывается, потому что и мысли, и чувства ее очень незамысловаты.

«Ну и пусть!» – сердито подумала она.

– Почему? – повторил он. – Почему твоя бабушка бросила узел в окно?

– Потому что она не могла поднять два узла одновременно, – повторила Алиса.

– Нет, я в том смысле – почему еще раз за вторым узлом не поднялась? Боялась, такси уедет?

Алиса удивленно посмотрела на Марата. Ну вот, считает ее примитивной американкой, а сам не понимает таких простых вещей!

– Потому что моя бабушка не хотела еще раз войти в дом человека, которого она не любила, – разъяснила Алиса. – Она решила уйти немедленно. Один раз и навсегда.

– Импульсивная у тебя была бабушка, – усмехнулся Марат. – Видно, сначала делала, потом думала.

– Вряд ли. Мне никогда не казалось, что она делала что-нибудь важное, если сначала не подумала. Но, наверное, у нее был особенный способ думать – когда и думаешь, и чувствуешь одновременно.

– Откуда ты знаешь? – пожал плечами Марат.

– Я знаю по себе, – улыбнулась Алиса.

– Как ее звали?

– Эстер. Это значит – звезда.

– Ну, тогда ты и правда на нее похожа, – хмыкнул Марат. – Ты, Алиска, по всем замашкам звезда.

Комната казалась сумрачной и от густого дыма, и от того, что освещалась единственной лампочкой. Правда, на ней был абажур, но он казался Алисе ужасным: пластмассовый, плотный и пыльный, абажур скрадывал весь свет этой лампочки, и без того неяркий, превращал его в небольшое пятно на полу. Она с детства ненавидела тусклый свет, и когда стала жить отдельно от мамы и Джека, то сразу же купила в свою нью-йоркскую квартиру множество ярких ламп. Она покупала их и покупала, и остановилась, только когда соседка сказала, что по вечерам ее окна сияют так, будто в квартире пожар.

Но к комнате, в которую ее пригласил Марат, Алиса не предъявляла никаких претензий. Своего жилья в Москве у Марата не было, квартиру он снимал вместе с двумя приятелями, и то, что сегодня ему удалось добыть для встречи с Алисой эту вот скудную комнату в коммуналке, можно было считать удачей.

К тому же он купил в честь их встречи продукты – она видела у него в руках пакет, из которого торчала яркая коробка с замороженными блинчиками, – и это было очень трогательно. Алиса уже поняла, что русские мужчины отводят возню с едой женщинам, такое уж у них сознание, и если они все же берут на себя кухонные заботы, это означает, что женщина им очень нравится и они хотят сделать ей приятное.

Наверное, у нее тоже оказалось русское сознание, потому что такое странное отношение к женщинам и к кухне было ей понятно. Хотя и очень отвлеченно понятно – сама она относилась к этому, конечно, иначе.

Марат открыл створку окна и достал шампанское, которое полчаса назад поставил охлаждаться между рамами. Дом был старый, с широкими стенами, и бутылка легко помещалась между рамами его окон, а на подоконнике можно было сидеть и даже спать. Алиса как раз и сидела сейчас на подоконнике – не того окна, в котором стояло шампанское, а другого, трехстворчатого, венецианского. Сидеть на подоконнике нравилось ей так же, как смотреть на сизый сигаретный дым в комнате. И даже больше ей это нравилось, чем дым. Ей вообще нравилась Москва, а точнее, она как-то очень… правильно чувствовала себя в Москве, и это ее немного пугало, потому что в Нью-Йорке она давно уже заметила: все, кто говорит, что мог бы жить в Москве, обязательно немного сумасшедшие или хотя бы люди со странностями – с тараканами в голове, как здесь это называют. В Москве уже лет десять как установилась бурная жизнь – бизнеса, искусства, просто общения, – поэтому туда постоянно ездили какие-нибудь Алисины нью-йоркские знакомые, и все в один голос говорили, что это чрезвычайно интересный город. Но при этом все с облегчением вздыхали оттого, что время этого города в их жизни прошло. Те же, кто утверждал, что в этом городе не только можно, но даже очень хорошо жить, были сумасшедшие, и это было известно о них задолго до того, как они съездили в Москву.

Но себя-то Алиса сумасшедшей не считала, она даже странностей в себе никаких не находила – просто до неприличия, человеку искусства невозможно быть таким нормальным! – поэтому то состояние правильного счастья, которое охватило ее в Москве, казалось ей немножко пугающим.

Сухо хлопнула пробка, зашипело шампанское. Алиса увидела, что Марат наливает его в бокалы, которые купил вместе с продуктами. Это были настоящие бокалы для шампанского, высокие и узкие. Еще она увидела, что на столе стоит пластмассовая коробочка с клубникой. Алиса едва сдержала улыбку. Смешной Марат – думает, если она американка, то ей обязательно нужна в декабре клубника. А ей больше всего нравится жареная картошка, не фри, а такая, какую жарят только здесь, – на сливочном масле, и чтобы снаружи хрустящая корочка, а внутри исходит паром рассыпчатая мякоть. Алиса ела такую картошку только один раз, когда ночевала у Марины, ее поджарила утром Маринина мама; ничего более вкусного ей в Москве есть не приходилось.

Но сообщать Марату о своих предпочтениях она, конечно, не стала. Они в чужой квартире, и неприлично давать человеку понять, что ты не оценила его стараний, да и вряд ли он умеет жарить картошку, и вообще он очень трогательный.

– Ну что, выпьем? – сказал Марат. – За ваше прошедшее Рождество.

– Выпьем, – кивнула Алиса. – За наш общий скорый Новый год.

Шампанское было такое, как надо, – брют, и она пожалела об этом так же, как и о клубнике, которую Марат совершенно напрасно купил. Ей нравилось такое шампанское, как не надо, – его здесь называли полусладким. Не так, конечно, нравилось, как жареная картошка, но все-таки.

– У нас будет общий Новый год? – с легким придыханием переспросил Марат.

– Ну конечно. – Алиса удивилась неожиданным интонациям его голоса. – Ведь календарь совпадает. Значит, американский Новый год будет в один день с русским. Только отличится на несколько часов.

– И где ты встречаешь американский Новый год?

– Я еще не знаю, – улыбнулась Алиса. – Ты знаешь, я первый раз в жизни двадцать седьмого декабря не знаю, где буду встречать Новый год!

– И тебе это, конечно, нравится, – хмыкнул Марат.

Она уже заметила: его слегка раздражает то, что ей нравятся такие вещи, которые не должны нравиться нормальному человеку. Но скрывать свой интерес к таким вещам Алиса не привыкла. Да она и не понимала, зачем, собственно, должна его скрывать от Марата. Он ей нравился, и она видела, что нравится ему тоже.

– Я просто еще не знаю, где буду встречать Новый год, – повторила она.

– А ты не хочешь встретить его со мной?

Алиса хорошо говорила по-русски, все в Москве удивлялись этому, будто невесть какому чуду, а у нее просто было хорошее языковое чутье, хорошая память на все, что происходило в детстве, и год общения с одним русским семейством в Нью-Йорке. Этого оказалось достаточно, чтобы понимать не только смысл того, что говорится по-русски, но и оттенки этого смысла. И все-таки некоторые оттенки ставили ее в тупик – она не понимала их направленности. Зачем, например, спрашивать, что она не хочет сделать? Не проще ли спросить, что она хочет?

– Ты предполагаешь, что я не хочу встречать с тобой Новый год? – на всякий случай уточнила она.

– Я не знаю.

– Я хочу, – кивнула Алиса. – Если ты меня пригласишь, то я обрадуюсь.

– Ты, может, думаешь, я тебя в компанию зову?

В его голосе снова послышалось придыхание. И смотрел он на нее с каким-то ожидающим волнением.

– Но как я могу это думать? Ведь я ничего еще не знаю, – пожала плечами Алиса. – Ты пригласил меня только что. Это будет компания?

– Нет. Это буду я. И ты, если придешь.

Теперь его голос стал возвышенным. Или даже патетическим, Алиса не поняла. Во всяком случае, его голос стал каким-то необыденным, и ей было приятно, что он говорит о встрече с нею Нового года как о выдающемся событии.

– Я приду, – кивнула Алиса. – Ты скажешь, куда?

– Скажу. Сюда. Если хочешь, можешь вообще отсюда не уходить. Это теперь моя комната, и ты можешь… Я буду счастлив, если ты останешься.

Алиса молчала. Она вслушивалась в его молчание, но ничего не могла расслышать. Марат смотрел на нее чуть исподлобья, и она не понимала, какое чувство прячется в раскосом блеске его глаз.

– Я не знаю, буду ли счастлива, – сказала она. – Но я попробую остаться.


Алису разбудила луна – взошла и коснулась ярким серебром ее закрытых глаз, и так сильно коснулась, будто под веки проникла. Конечно, она сразу открыла глаза.

Минуту, не меньше, ее занимал только лунный свет – такой он был всепоглощающий, такой завораживающий. К тому же стекла во всех трех створках венецианского окна были волнистые от старости, и лунный свет делал их похожими на реки.

Алиса так глубоко погрузилась в этот странный переливчатый свет, что не сразу вспомнила, где находится и, главное, с кем она находится в этой комнате с венецианским окном.

Наконец чувство реальности вернулось к ней. Она повернулась на бок, оперлась локтем о подушку и посмотрела на Марата. Он спал, и она могла сколько угодно разглядывать его лицо. Оно всегда казалось ей очень интересным, даже красивым казалось ей это лицо, но разглядывать его в упор, когда Марат не спал, было все же неловко. А спящим она видела его сейчас впервые.

Его лицо было суровым. Это Алиса заметила давно, да практически сразу заметила, как только они познакомились. Но днем суровость все же была не так отчетлива, потому что Марат разговаривал, или смеялся, или сердился и ругался, и от всего этого его лицо было подвижным, переменчивым. А сейчас в нем проступило главное.

«Как у древнего воина», – почти с опаской подумала Алиса.

Этот легкий холодок – даже не страха, а какого-то отзвука, отблеска страха – будоражил, как глоток ледяного шампанского. Она вспомнила, какие сильные, просто стальные у него пальцы; прошло, наверное, часа три с тех пор, как он сжимал ее руки – ну да, раз взошла луна, значит, не меньше трех часов прошло, – а запястья до сих пор ноют.

«Может, даже синяки остались», – подумала Алиса.

Он не был с нею груб, нисколько. Но он был порывист, и ему трудно было отмерять свою страсть порциями. А разве ей нужны были порции страсти? Совсем наоборот! Алиса вспомнила, как в первые мгновения близости ей показалось, что он не просто проникает в нее, а пронзает ее насквозь. Именно это слово пришло ей в голову – пронзает. Оно было из того же ряда, что придыхание в его голосе, и ожидающий блеск его раскосых глаз, и патетика, с которой он предложил ей остаться с ним в этой комнате… Оно было сродни вот этой воинской суровости, которой неоткуда было взяться у худощавого, даже несколько субтильного звукорежиссера, но которая тем не менее проступила вдруг в чертах его лица так отчетливо, как будто составляла самую сущность его натуры.

В комнате было жарко, поэтому Марат лежал поверх одеяла голый, и Алиса могла без помех рассматривать не только его лицо, но и все тело. Даже в серебрящем все вокруг лунном свете оно казалось смуглым – не до черноты, а совсем чуть-чуть. Это очень шло к его раскосым глазам, сейчас закрытым, и к черным волосам, которые от жары прилипли ко лбу резкими прямыми линиями. Алиса только теперь поняла, почему ему так идет смуглота. Только теперь, когда разглядела в нем вот эту необъяснимую сущность древнего воина.

Ей вообще многое стало понятнее в нем теперь. Даже не понятнее, а как-то… Она стала точнее соотносить с ним свои действия – так, наверное. Например, сейчас она знала, что может рассматривать его сколько угодно – он не почувствует ее взгляда, потому что просто не обращает внимания на такие вещи. Ни во сне, ни наяву. И на это не надо обижаться, это не невнимание к ней, а то, что есть у него внутри и что она очень приблизительно называет суровостью.

Вообще-то Алисе хотелось разбудить Марата: при взгляде на его тело, все сплетенное из узких сильных мышц, она почувствовала то же волнение, которое чувствовала три часа назад, когда первая близость с ним только предстояла. Теперь ей хотелось повторить все еще раз, и это желание повторной близости было сильнее, чем желание близости первой.

«Я уже по-русски это называю? – удивленно подумала она. – Почему близость, почему не секс?»

А не знала она, почему! Москва меняла сознание, и оставалось только подчиняться этим переменам. Тем более что это было даже интересно.

Правда, удивляться неожиданно всплывшему в сознании слову все же стоило – Алиса понимала, что оно не подходит к их с Маратом отношениям. В конце концов, эти отношения еще только-только наметились, они пока держатся лишь на взаимном влечении и могут оказаться чистой случайностью… Но влечение было сильным, это Алиса чувствовала сейчас с особенной ясностью.

Она осторожно дотронулась до Маратова плеча. Плечо было горячим, у Алисы оно, наверное, было бы таким, только если бы она металась в жару. А он просто спал – дышал ровно и глубоко и даже не пошевелился от ее прикосновения.

Алисе было два года, когда бабушка объяснила ей, что будить спящего человека нельзя. То есть она даже не объясняла ей это, а просто сказала: нельзя, и все. Это теперь Алиса понимала, что бабушка повела себя с нею совсем не по-американски – по-американски надо было подробно разъяснить ребенку основания любого взрослого требования, – а тогда бабушкин необъясненный запрет показался ей вполне достаточным. Вернее, он показался ей таким же обоснованным, как и все, что делала бабушка. Эта обоснованность бабушкиных поступков и слов покоилась не на логике и не на самоуверенности. А на чем, Алиса не знала.

Во всяком случае, она даже в детстве не будила никого и никогда, это было для нее непреложно. Но ведь и такого сильного желания, которое будоражило ее при взгляде на Марата, она никогда еще не испытывала. Невозможно было считать настоящим желанием ни полудетское любопытство, которым сопровождался ее первый секс с одноклассником, ни удобную в своей рациональности связь с партнером по первому мюзиклу, в котором она играла на Бродвее… Во всех этих прежних притяжениях не было силы, а теперь эта сила была, и по сравнению с ней оказались слишком слабыми даже те убеждения, которые жили в самой глубине Алисиного подсознания.

Алиса провела по горячему Маратову плечу, по ключице, задержала пальцы во впадине под горлом. Он вздрогнул и открыл глаза. В них совсем не было обычной растерянности сонного человека, хотя Алиса только что видела, каким глубоким был его сон. Но вот он открыл глаза и сразу готов к чему-то – к действию, к желанию. Готов ответить на тягу, которая, наверное, так сильна у Алисы внутри, что чувствуется даже в кончиках ее пальцев.

Марат взял ее за подмышки, потянул вверх, положил животом на свой гладкий, вздрагивающий невидимыми мышцами живот и поцеловал, прикусив зубами, в подбородок. Его руки с неторопливым, тягучим бесстыдством легли ей на спину, скользнули ниже… Алиса почувствовала, как ее желание сливается с его желанием. Нет, не сливается, а просто вливается в него, растворяется в нем, когда он прижимает все ее тело к себе, и даже не ладонями прижимает, а только стальными своими пальцами.

– Снова хочешь? – спросил он. Голос прозвучал в тишине комнаты громко и хрипло. – Я тоже. Ну давай.

«У меня просто давно не было мужчины, – почти с испугом подумала Алиса. – Я рассталась с Майклом полгода назад. Это много».

Она понимала, откуда в ней этот испуг, но ничего не могла с ним поделать. Слишком ее тянуло к этому мужчине с горячим суровым телом, слишком большое удовольствие доставляло его сильное, до боли, прикосновение. В такой тяге была зависимость, а зависимости она не терпела с детства.

«Отпусти меня», – хотела сказать она. Но вместо этого сказала:

– Очень хочу. Давай.

И выгнулась над ним, чувствуя, как он врастает в нее снизу. Как будто мощный ствол, способный к необыкновенному, стремительному, мгновенному росту, вдруг поднимает ее на себя, и этот подъем, этот рост, это живое движение приятны ей до стона, до крика, до темноты в глазах.



Глава 2

Алиса понятия не имела, откуда у нее взялась такая удивительная морозоустойчивость. Чтобы от бабушки – едва ли. Все-таки Эстер провела в морозной Москве только первые двадцать лет своей жизни. А города, в которых прошла вся ее остальная долгая жизнь, не являлись полюсами холода.

Так что ссылка на бабушку была, скорее всего, безосновательна. Но мороз, которым была скована Москва, все-таки оказался Алисе не страшен. Ей было весело от мороза. И кто бы ей объяснил, почему?

Единственное, что было неудобно в московских холодах, это необходимость долго разогревать мышцы перед утренней разминкой. Ну, и голос, конечно, – голос следовало беречь как зеницу ока, и даже больше, чем эту неизвестно где находящуюся зеницу, потому что голос составлял половину ее профессии, если не больше.

Сегодня первой была вокальная разминка; это позволяло вздохнуть с облегчением. После ночи с Маратом все тело ныло, почти болело, будто после жесткой спортивной тренировки, и Алиса рада была, что у нее есть время расходиться, набраться сил для предстоящей работы.

Заглянув в зал, она привычно подняла взгляд на стеклянную кабинку, где за пультом сидел Марат. Не один, конечно, сидел – он не был, да и не мог быть главным звукорежиссером дорогостоящего мюзикла. Алису он не заметил: слушал, что говорит ему главный звукореж, Алисин старый приятель Фрэнк Дилан. По большому счету, и Фрэнк не должен был бы ставить звук на таком дорогом проекте, каким являлась московская версия мюзикла «Главная улица»; не того уровня он был специалист. Но ведь и Алиса не входила в число главных бродвейских профи. Она была просто способная молодая актриса, в некотором роде восходящая звезда, которая, возможно, когда-нибудь выбьется на главные роли. А возможно, не выбьется. В жизни-то человеческие истории складываются иначе, чем в сентиментальном мюзикловом сюжете: на всех Золушек не хватает не только принцев, но и работы.

О распределении принцев Алиса, правда, не размышляла, но вот о распределении ролей размышляла немало. А потому сразу приняла предложение приехать на год в Москву. Конечно, ей хотелось стать звездой не вообще где-нибудь, а именно на Бродвее, и честолюбия было ей отмерено сполна. Но оно было ей отмерено вместе со здравым смыслом, точнее, со здравым чувством реальности. Так что она уехала в Москву без колебаний – в основном из-за главной роли, отчасти из-за хороших денег, которые за эту главную роль предлагались, и отчасти из любопытства.

И из-за Марата, как теперь выясняется. Впрочем, относиться к своей встрече с Маратом как к предопределению она все-таки была не склонна. Пока не склонна.

Алиса прошла по длинному коридору – опять тусклый свет! – к себе в гримерку и сразу включила все многочисленные лампы, которыми эта гримерка освещалась. Яркий свет был специально оговорен в ее контракте.

«Раз уж я здесь звезда, – думала Алиса каждый раз, когда включала его, – могут же у меня быть хоть какие-нибудь капризы. Даже должны быть. У Юла Бриннера стены в гримерке укрепляли, чтобы гамак ему повесить!»

Про гамак, который требовал вешать в своей гримерке звезда Бродвея и Голливуда Юл Бриннер, рассказывала бабушка, у которой, оказывается, однажды случился с ним роман. Роман получился кратковременный, но бабушка вспоминала о нем с удовольствием.

– У Юла было могучее воображение, поэтому его любили женщины, – говорила она Алисе.

– А при чем воображение к любви? – спрашивала Алиса; ей было тогда десять лет.

– При том, что он смотрел на женщину так, что она понимала: в его сознании – только она, она заполняет все его воображение, и, даже когда это изменится, она все-таки останется в нем навеки.

– Навеки? – недоверчиво переспрашивала Алиса.

– Да. Называй это как хочешь – могучее воображение, способность к концентрации. Но это то, что делает артиста великим, а мужчину неотразимым.

Алиса до сих пор помнила, как глубоко вздохнула при этих бабушкиных словах.

– Ты почему вздыхаешь, солнышко? – засмеялась та.

– Потому что я не знаю таких мужчин. – Теперь Алиса не только вздохнула, но еще и шмыгнула носом. – И никогда не узнаю. У нас же на улице таких нету.

«Если бы бабушка была молодая, она бы меня с ними познакомила, – подумала Алиса при этом. – Она ведь же их много знала, наверное. Но она уже очень-очень старая, и те мужчины все умерли».

Алиса подумала это по-русски; с бабушкой она всегда не только говорила, но и думала по-русски. Наверное, поэтому, когда Алиса выросла и стала говорить и думать по-английски, ее мышление осталось странным. Во всяком случае, так считала мама.

– Мир шире, чем наша улица, – сказала бабушка.

– Ага, и везде есть такие мужчины, только на нашей улице почему-то нету, – съязвила Алиса.

– Ты умница, правильно мыслишь! – снова засмеялась бабушка; у нее был совсем не старческий смех, он рождался глубоко в груди, и поэтому сначала был низковатый, а потом взлетал вверх и звенел, как черненые серебряные рюмочки, из которых в ее доме пили водку. – Не стоит думать, что все необыкновенное происходит там, где тебя нет. Оно должно происходить там, где ты есть, а если оно там не происходит, значит, надо разбираться с собой, а не со своей улицей.

– А твое необыкновенное всегда происходило там, где ты была? – уточнила Алиса.

– Всегда, – кивнула бабушка. – Я умела находить на свою… В общем, у меня не было недостатка в приключениях.

– Повезло тебе, – вздохнула Алиса.

– Если поймешь, что ведет человека по жизни, то и тебе повезет.

– А что его ведет? – заинтересовалась Алиса.

Она очень хотела, чтобы ей повезло в жизни на приключения не меньше, чем бабушке!

– Я же сказала: если поймешь. Но только если сама поймешь, без подсказок. – И добавила с усмешкой: – Успехов тебе в этом начинании.

Эстер была насмешлива со всеми, даже со своей любимой внучкой. Собственно, Алиса была не только любимой, но и единственной ее внучкой. Бабушка даже сама придумала ей имя – в память актрисы, с которой дружила в юности, когда еще жила в Москве. Актриса эта, судя по фамилии – Коонен, наверное, была шведка или финка, но бабушка называла ее великой русской актрисой. И Алиса никогда не сомневалась, что так оно и есть, и гордилась своим именем. Она даже просила друзей не называть себя Элис, как следовало бы по-английски. Она для всех была Алиса.

Алиса тряхнула головой, освобождаясь от воспоминаний. Вообще-то она любила вспоминать бабушку и помнила ее очень хорошо, хотя та умерла, когда Алисе было всего тринадцать лет. Но при всей своей ясности воспоминания о бабушке почему-то требовали сильной душевной сосредоточенности, а ей сейчас надо было сосредоточиться только на предстоящей вокальной разминке. А потом – на танцевальной разминке, а потом – на степ-разминке, а потом – на общей репетиции… А вечером надо было думать только о спектакле, и думать о нем надо было всем телом; так Алиса это называла. Иначе его просто физически невозможно было сыграть так, чтобы он стал праздником, каким задумывался двадцать лет назад в Нью-Йорке и каким становился из вечера в вечер на множестве мировых сцен; вот теперь и на московской. История про девушку из провинции, которая приехала в Нью-Йорк и стала великой актрисой, трогала сердца с неизменностью, не знающей географических отличий.

Алиса нарушила режим, позволив себе не выспаться ночью, хотя бы и после вчерашнего выходного, потому и лезли теперь в голову отвлекающие от работы мысли, а в душу – будоражащие воспоминания.

Она закрыла глаза, посидела так с минуту, потом открыла глаза и сразу увидела себя в зеркале. Это была ее собственная, специально придуманная уловка: открыв глаза перед зеркалом, в течение нескольких секунд можно было видеть себя в нем не изнутри, как обычно себя только и видишь в зеркале, а словно бы со стороны. И этот краткий взгляд со стороны выявлял все недостатки, которые следовало немедленно устранить.

Но сейчас Алиса никаких существенных недостатков не заметила. В глазах у нее стояло выражение сосредоточенности и нервности, а значит, она готова была работать.

И она выключила свет и пошла работать.


– Я думал, ты скажешь про зубную щетку.

Глаза Марата блестели в полумраке темно и ярко. Как могут сочетаться тьма и яркий блеск в одних глазах, Алиса не понимала. Но в его глазах это было именно так.

– А что я должна была сказать про зубную щетку?

Все-таки она понимала не все оттенки его слов – не все их смыслы. Но это не раздражало ее, а, наоборот, будоражило, заводило загадкой.

– Ну, что у тебя нет с собой зубной щетки, и поэтому ты не пойдешь ко мне ночевать.

– А!.. – засмеялась Алиса. – Да, я об этом подумала. Но только потом, когда уже была у тебя. А еще потом – опять забыла.

Может быть, она забыла про зубную щетку только от усталости. Когда она выходила вечером из театра, то чувствовала во всем теле, и в голове тоже, такую опустошенность, в которой не было никаких мыслей и быть не могло. И когда Марат неслышно подошел к ней сзади и коснулся ее плеча, она восприняла это почти с безразличием. Ей показалось, что так оно и должно быть, и даже – что так оно было всегда. Это уже потом, в подъезде старого дома в Кривоколенном переулке, у лифта, когда Марат вдруг обнял ее, повернул к себе лицом и стал целовать с такой страстью, будто они не ехали только что вместе в машине, совершенно спокойные, будто не шли к подъезду, никуда не торопясь, – только тогда Алиса почувствовала, что сердце у нее забилось быстрее, пустота улетучилась из головы как ветерок, потом улетучилась и из всего тела, и все тело мгновенно налилось той же страстью, которая была в Маратовом поцелуе. Пришел вызванный ими лифт, постоял, ожидая, на первом этаже, не дождался, когда же они перестанут целоваться и откроют сетчатую дверь, и уехал снова, к более разумным людям. А они целовались, и Алиса совсем не думала о том, что едет ночевать в дом, где у нее нет зубной щетки.

И вот теперь оказалось, что Марат ожидал от нее этих мыслей. Ей были немного странны такие трезвые его ожидания – Марат казался ей гораздо более самозабвенным, чем даже она сама. Во всяком случае, когда он целовал ее и губы у него были горячи, а ладони, сжимающие ее плечи, наоборот, холодны как лед.

«Как уместны его страсти, оказывается!» – подумала Алиса.

И, подумав так, поймала себя на совершенно бабушкиной насмешливости.

Она выскользнула у Марата из-под руки, встала с кровати и, пройдя через полупустую комнату, забралась на подоконник. Все тело у нее горело, ей хотелось охладиться, а подоконник, выкрашенный масляной краской, как раз и был прохладным, как река.

– Жалко, что я не художник, – сказал Марат, глядя на Алису.

Он лежал поверх одеяла, положив руки под голову, и блеск в его глазах был так ярок, что Алисе казалось, из его глаз тянутся к подоконнику ослепительные лучи. Хотя, наверное, просто уличный свет падал из окна и отражался в его глазах; отсюда, с подоконника, это было хорошо видно.

– Почему тебе этого жалко? – спросила она.

– А я б тебя нарисовал. Вот так, голую на подоконнике. Или лучше из металла отлил. Как скульптуру.

По краткости, почти рублености его фраз Алиса поняла, что он снова хочет ее. Он был неутомим, это она поняла еще раньше. Но сидение на холодном подоконнике отрезвило ее. Ночные страсти – прекрасная вещь, но работу никто не отменял. А если она еще и завтра не выспится, то таких сил, которые необходимы для ее работы, у нее просто не останется.

– Из металла в самом деле лучше, – сказала она. – Ты знаешь, был такой русский дирижер, которого звали Кусевицкий?

– Не знаю. – Марат повел узким плечом.

Это было фантастически красиво.

– Он эмигрировал в Америку. Давно, еще перед Второй мировой войной. И создал Бостонский симфонический оркестр. А моя бабушка познакомилась с ним в Нью-Йорке. Она тогда только что приехала и спросила его: «Как мне жить в Америке, на что ориентироваться?» А он ответил: «Эстер, чтобы жить в Америке, надо только одно – иметь гвозди в голове». Она тогда на него очень рассердилась.

– Почему?

– Потому что тогда такой ответ показался ей неопределенным. Это уже потом она поняла, что больше ничего ответить и невозможно. В общем, – улыбнулась Алиса, – мою фигуру можно отлить из металла. По логике вещей, у меня ведь должны быть гвозди в голове, раз я американка.

– А у меня сейчас между ног гвоздь встанет, – хрипло произнес Марат. – Без всякой логики. Иди сюда.

– Я иду, – засмеялась Алиса. – Но я иду к тебе только спать. Завтра я должна быть выспавшаяся и отдохнувшая, потому что должна работать. Вот тебе вместо зубной щетки! – съязвила она.

Неизвестно, расслышал ли Марат ее язвительность. Во всяком случае, когда она легла рядом с ним и прижалась к его горячему, особенно после холодного подоконника, боку, он не попытался будоражить ее – ни хриплым желанием в голосе, ни страстью во всем теле.

– Ты, главное, завтра опять сюда приходи, – шепнул он. – И зубную щетку приноси. Чтоб совсем про нее не думать.

Глава 3

«Какие странные отношения! – думала Алиса, глядя в искрящиеся узоры на замерзшем окне. – Но в чем же странность? Ну, я думала, что влюбилась в него. Теперь думаю – нет, наверное, все-таки не влюбилась. Хотя с чем я сравниваю? Я ведь никогда не была влюблена, и с Майклом у меня все было точно так же, как теперь с Маратом. Мы жили вместе, потому что нам этого хотелось, мы трезво оценивали друг друга и свои отношения. А когда нам перестало хотеться жить вместе, мы расстались. И теперь мы тоже…»

Но договорить эту фразу до конца, хотя бы и не вслух, она не смогла. При мысли о том, что и теперь будет все то же: пройдет какое-то время, и их с Маратом отношения изживут себя, и они расстанутся, – при этой мысли Алисе становилось не по себе. Но почему ее, не влюбленную, не потерявшую голову, так не радует, почти пугает обычная логика человеческих отношений, – этого она не понимала.

Она жила с Маратом почти полтора месяца, но так и не могла понять, что же привязывает их друг к другу. Она не могла понять этого ни для себя, ни для него, и от этого двойного непонимания странность их отношений только усиливалась.

Он ни разу не сказал, что любит ее, но в его поцелуях, объятиях, в нервной силе его тела было больше любовного пыла, чем могло быть в любых словах. Словами Алисе можно было солгать, а телом нельзя, потому что она чувствовала в любом теле – неважно, своем или чужом – то главное, что связывало его с душою. Если бы она вдруг вздумала объяснять кому-нибудь, как именно чувствует это, то объяснения наверняка прозвучали бы смешно и, наверное, старомодно. Но она, конечно, ничего такого никому не объясняла, а просто знала: за то, что она стала актрисой, ей следует благодарить только вот это свое природное свойство – отчетливое ощущение связи между телом и душой. Вернее, ей следует благодарить тех, кто ее этим природным свойством наделил. То есть опять-таки, наверное, бабушку Эстер, потому что в маме с ее вопиющей, удручающей погруженностью в обыденное и только в обыденное никакого особого чутья – ни телесного, ни душевного – Алиса не наблюдала. Она знала, что мама просто боится иметь такое чутье – боится жизни. А бабушка жизни не боялась.

Конечно, все это были очень смутные материи, и, может, в них вообще не следовало вдаваться. Но что тяга к ней Марата есть тяга не только физическая, это Алиса знала точно.

А странность была во всем. Даже в том, что их роман, который должен был бы привлечь внимание всей труппы – все-таки это был роман примы, а прима в любом театре находится в фокусе всеобщего внимания, – не только не привлек ничьего внимания, но даже не стал предметом зауряднейших сплетен.

Однажды Алиса осторожно поинтересовалась, не кажется ли это странным Марату. Это было за завтраком в их общий выходной. Собственно, один выходной в неделю был общим не только у них двоих: в этот день мюзикл не шел, и отдыхали все.

– Не кажется, – выслушав ее не вполне внятно высказанный вопрос, спокойно ответил Марат.

Не дождавшись объяснения причин, она спросила:

– Но почему? У тебя репутация донжуана?

– Никакой у меня нету репутации. Меня в Москве вообще никто не знает. Я полгода назад из Уфы приехал.

– Но как же не знает? – возразила Алиса. – Если тебя пригласили для участия в проекте, значит, тебя знают и у тебя есть репутация.

– Цена у меня есть, а не репутация, – усмехнулся он. – Невысокая цена. Сейчас все продюсеры так делают, хоть для мюзиклов, хоть для сериалов. Набирают народ в провинции, хорошая экономия выходит. Осветителей и то выгоднее из какого-нибудь Мухосранска привезти, чем в Москве нанять.

– Почему именно из Мухосранска? – не поняла Алиса. – Где находится этот город?

– Ну, из Калуги, из Ярославля, неважно. Из любой дыры. Главное, чтоб там ни работы, ни перспектив не было, тогда как миленькие поедут. За копейки. За центы то есть, – усмехнулся он.

Глаза его блеснули при этой усмешке совсем иначе, чем обычно, – угрожающе и… потусторонне как-то. Как у волка, или тигра, или еще какого-нибудь опасного зверя, который много лет живет среди людей, но природа его от этого совсем не меняется. И Алиса вдруг подумала, что странность их с Маратом отношений, та странность, которую она так отчетливо чувствует, происходит даже не от самих отношений, а от загадки, которая есть у него внутри.



Наверное, глаза у нее как-то по-особенному затуманились или, наоборот, засверкали от этой мысли, потому что взгляд Марата стал пристальным.

– Ты меня не обдумывай, – сказал он; Алиса не поняла, чего в его голосе больше, проницательности или угрозы. – Ни к чему это.

– Я не обдумываю тебя, – смутилась она. – Я только пытаюсь понять…

Но ему было неинтересно, что именно она пытается понять. Да и почему, собственно, это должно было его интересовать? Он взял ее за руку, поставил на стол чашку, которую она держала, и притянул Алису к себе. Он притянул ее к себе так, что она встала, обошла стол и села к нему на колени. Но и то сказать: а что, сопротивляться надо было? Ей совсем не хотелось сопротивляться его желанию.

– Скучаю по тебе, – негромко сказал Марат.

От уже знакомого придыхания в его голосе у Алисы занялось собственное дыхание.

– Но мы с тобой вместе живем, – все-таки напомнила она.

– Ага, как роботы. Как роботы мы с тобой живем. Работа – отдых – работа. Как автоматы.

– Но как же… – начала было она.

И не успела договорить: Марат поцеловал ее в губы – Алиса почувствовала, как его губы становятся горячими прямо во время поцелуя, – и расстегнул на ней джинсы.

– Сними, – попросил он, распахивая полы своего халата, под которым он был совсем голый. – Что ж ты оделась-то чуть свет?

Алиса всегда одевалась сразу, как только просыпалась. Да и как иначе она пошла бы умываться в общую ванную, в ночной рубашке, что ли? Жильцы коммуналки были немногочислены и их с Маратом жизнью не интересовались, но все-таки они были, и они были посторонними людьми. Такое тесное житье с посторонними людьми казалось Алисе диким, и она собиралась предложить Марату снять вдвоем квартиру, вот как раз сегодня хотела ему это предложить… Но сейчас все мысли и планы вылетели у нее из головы.

Он никогда не предлагал ей во время близости необычных, требующих особого умения и напряжения поз, якобы взятых из каких-нибудь древних книг и обещающих волшебное наслаждение; говорил, что акробатики ей и на сцене хватает, и это было правдой. Но в самых обычных позах – вот как сейчас, когда она сидела у него на коленях, сжимая своими коленями его бедра, – он доставлял ей столько удовольствия, сколько она не испытывала никогда, ни с одним из своих прежних мужчин. Да в такие минуты, как сейчас, ей даже и не верилось, что у нее прежде были какие-то мужчины…

– Ты сладостный, – шепнула Алиса, когда эти минуты кончились его бурными судорогами и одновременно пульсирующим пожаром в ее теле. – Я смешно сказала? – догадалась она.

– Ну да, немного, – улыбнулся Марат. – Как в книжке. Типа как у Пушкина. Но все равно приятно. Приятно, что тебе приятное сделал, – пояснил он. – Ты ж приятно кончила, а?

– Да, – кивнула Алиса.

Как ни хорошо она говорила по-русски, но правильно обозначать свои чувства словами у нее получалось не всегда.

– Ты вроде пойти куда-то хотела? Начала говорить, а я перебил, – напомнил Марат.

Перед тем как она стала расспрашивать его о странности их отношений, Алиса говорила, что хотела бы сегодня поискать тот дом, в котором ее бабушка жила в Москве. Вообще-то странно было, что она собралась это сделать только сейчас: адрес был ей точно известен еще в Америке, и, скорее всего, дом этот стоял на своем месте до сих пор.

– Петровка и Столешников переулок – это далеко? – спросила Алиса.

– Да вроде бы нет. А что, тряпки хочешь посмотреть? – удивился Марат. – Там магазинов много, но ты же вроде не по этой части.

Алиса в самом деле была равнодушна к тому, что он называл тряпками, то есть к одежде. Когда-то бабушка даже ругала ее за это – говорила, что без интереса ко внешнему устройству мира нельзя стать настоящей женщиной. Но ничего не поделаешь, та часть внешнего мира, которую составляли вещи, не интересовала Алису ни в детстве, ни сейчас.

– Почему обязательно тряпки? – сказала она. – Разве там нет ничего другого? Я просто хочу погулять по этим улицам.

– Ну, пошли, – пожал плечами Марат. – А долго ты там гулять собираешься?

– Вряд ли долго, – успокоила его Алиса. – Я хочу посмотреть только один дом, это быстро.

– Тогда потом пообедать можно сходить, – предложил Марат. – С этой нашей работой потовыжимальной я тебя и в ресторан еще ни разу не приглашал.

– У нас обыкновенная работа, – пожала плечами Алиса. – В театре вся работа такая, не понимаю, чему вы так удивляетесь.

– Ну не любим мы работать, – усмехнулся Марат. – Мы зато жить любим. А тебе же это в нас и нравится.

В отличие от Алисы, он обозначал свои чувства и мысли с абсолютной словесной четкостью. Вот как сейчас – Алиса даже засмеялась исчерпывающей ясности его определения работы и жизни.

Она составила чашки на край стола – не хотелось идти на кухню, из которой доносились голоса соседей, – и открыла шкаф.

– Теплее одевайся, – предупредил Марат. – Хотя не холодно вообще-то. Тухлая в этом году зима.

Верхнюю одежду тоже приходилось держать в комнате: Алисе неприятно было думать, что кто-нибудь может потрогать и даже примерить ее куртку или шарф. Сейчас она достала из шкафа и куртку, и шарф, и круглую лисью шапку с висящим сбоку рыжим хвостом. Шапку подарил Марат – сказал, что это башкирский национальный головной убор; у него тоже была такая шапка. Когда Алиса увидела ее впервые, то категорически заявила, что носить этот ужас не будет.

– Убить живую лису ради какой-то одежды! – воскликнула она.

– Брось ты, – поморщился Марат. – Лиса все равно через год-другой сдохла бы, такой ее лисий век. А шапка теплая нужна. Видишь, зима у нас какая.

Рыжий мех Алисе нравился, болтающийся на спине пушистый хвост придавал задора всем ее движениям. А зима в Москве действительно была холодная, хоть Марат и назвал ее тухлой.

«Если бы в Нью-Йорке была такая зима, все бы лисьи шапки носили», – подумала Алиса, надевая эту неприличную шапку в первый раз.

А потом она и вовсе перестала думать об отвлеченных вещах – просто смотрела на градусник, висящий за окном, и одевалась по погоде.

До Петровки они дошли пешком. Алиса предварительно сверилась с планом Москвы, который купила еще в Нью-Йорке. Марат совсем не знал города, но спрашивать дорогу у прохожих не хотел. У него просто лицо окаменело, когда однажды пришлось это сделать, и на его окаменевшем лице ясно читалось, что он предпочел бы наброситься на этого прохожего с ножом, чем выказать перед ним свою провинциальную неосведомленность, расспрашивая, как пройти на Мясницкую. С тех пор Алиса никогда не просила его найти какую бы то ни было улицу. Да ведь и она тоже не приставала к незнакомым людям с вопросами, которые можно выяснить самостоятельно, и ориентировалась в Москве по плану города. Но она поступала так не потому, что боялась показаться провинциалкой, а просто потому, что даже детям известно: нельзя врываться со своими проблемами в жизнь посторонних людей.

А тот прохожий, к которому Марату пришлось тогда обратиться, вообще не знал, что в Москве есть улица Мясницкая, – сказал, что впервые про такую слышит.

Петровка оказалась совсем близко от Кривоколенного; они добрались туда за полчаса. И вот теперь шли по этой улице, поглядывая на таблички выходящих на нее переулков, чтобы не пропустить Столешников.

– Я думала, все будет иначе, – разочарованно сказала Алиса, когда они этот Столешников переулок наконец отыскали и даже прошли его насквозь, до самой Тверской, и вернулись обратно к Петровке.

– Почему? – не понял Марат.

– Мне казалось, это будут совсем особенные улицы, – объяснила она. – Какие-то очень живые, так мне казалось.

– А они мертвые, что ли? – усмехнулся он.

– Они слишком… лощеные, вот какие. И эти магазины… – Алиса кивнула на сияющую витрину бутика, в котором были выставлены вечерние платья. – То же самое есть в Нью-Йорке, в Париже, где угодно. Это просто мировые бренды, они одинаковые везде. А эти улицы всегда были такие, как нигде.

– Ты-то откуда знаешь? – пожал плечами Марат. И сразу догадался: – Тоже, что ли, бабушка рассказывала?

Алиса уже заметила, что упоминание о ее бабушке Марату почему-то неприятно. Причин такой его неприязни она не понимала, но и не особенно стремилась понять. Она просто перестала упоминать при нем бабушку. В конце концов, он вовсе не обязан выслушивать истории из жизни ее родственников, это ее личные истории, а он… Алиса с уверенностью назвала бы его посторонним человеком, но тяга, которую она чувствовала в нем и ответ на которую чувствовала в себе… Это не могло происходить между посторонними людьми.

– Я точно это знаю, – уклонившись от прямого ответа, сказала она, – что когда-то это были совсем необычные улицы. И это был самый необычный дом в Москве.

Они стояли напротив высокого серого дома на углу Петровки и Столешникова переулка.

Глава 4

– Солнышко сияет, музыка играет… – напевала Эстер, от нетерпения не попадая ключом в замок. – Отчего ж так сердце замирает?

Кажется, такой песенки не существовало в природе, даже наверняка не существовало, она придумала ее только что, когда зеркальный лифт поднимал ее на последний этаж, или, может, когда уже шла по коридору к своей двери, последней в череде множества одинаковых дверей. Но ей казалось, что она не придумала эту песенку, а подслушала неизвестно где – выудила прямо из воздуха и попыталась напеть.

Никакой музыки в обозримом пространстве слышно не было. Но солнышко сияло со всем своим апрельским счастьем, и как только Эстер наконец справилась с замком и распахнула дверь в комнату, ей пришлось зажмуриться, так сильно и беззаботно оно ударило ей в глаза. Она захлебнулась солнечным светом, как рекою, и, не выдержав этого света, этого счастья, этого своего юного восторга, во весь голос закричала:

– Ур-ра! Весна! Я одна! Буду делать что захочу-у!!!

Эстер грохнула о пыльный пол черный гранитолевый чемодан, на чемодан бросила тяжелое, на вате, пальто и, не заперев за собою дверь, снова выбежала в коридор. Невозможно было оставаться наедине со своим счастьем, им следовало немедленно поделиться с Ксенькой. Тем более что за месяц, который Эстер провела с родителями в Сибири, у нее накопилось множество новостей, и каждая из них будоражила сознание не меньше, чем вот эта сиюминутная новость – яркое солнце и полная свобода.

Комната, в которой жила Ксенька, находилась на противоположной стороне коридора, почти в самом его начале. Эстер пулей пролетела мимо кухни, едва не сбив с ног мадам Францеву, которая некстати вышла оттуда с кастрюлькой, и уже через мгновение забарабанила в Ксенькину дверь. Правда, она тут же сообразила, что Ксеньки может не оказаться дома – это в том случае, если ей повезло и она устроилась на службу. Ну да бабушка ее точно дома, она-то вряд ли куда-нибудь устроилась.

Но вместо шаркающих шагов Евдокии Кирилловны за дверью послышались совсем другие шаги. Прежде чем Эстер успела сообразить, кому бы они могли принадлежать, дверь открылась.

– Ух ты! – невоспитанно воскликнула она. – А вы откуда здесь взялись?

– Здравствуйте. – Мужчина, открывший дверь, смотрел спокойным, без тени смущения или любопытства взглядом. Глаза у него были поставлены так широко, что в лице из-за этого не было ничего округлого; все оно состояло из твердых линий. – Вам кого?

– Ксению Леонидовну хотелось бы увидать, – заявила Эстер. – Позволите?

Мужчина сделал полшага в сторону, и Эстер наконец разглядела Евдокию Кирилловну, которая, выйдя из-за ширм, уже спешила ей навстречу.

– Эстерочка, милая, приехала! – радостно воскликнула старушка. – Как Ксюшенька рада будет! Проходи, проходи, что же ты на пороге-то?

– Да страж не сразу ведь и пустит.

Эстер насмешливо взглянула на «стража». Тот, впрочем, ни на ее взгляд, ни на прозвище, которым она его наделила, никак не отозвался.

– Бог с тобой, детка, какой еще страж? – махнула рукой старушка. – Это мальчик приехал, Матрешин сын. Помнишь нашу Матрешу? Вот, ее старший.

Никакой Матреши Эстер, конечно, не помнила. Или нет, что-то как будто бы припоминала – какую-то плечистую бабу, которая пару лет назад жила в этой комнате вместе с Евдокией Кирилловной и Ксенькой. Ну да, ее еще представляли соседям как родственницу, но Ксенька однажды шепнула Эстер, что Матреша не родственница, а просто приехала откуда-то с Севера в Москву на заработки и живет у них на птичьих правах, потому что ее жалко. Теперь, надо полагать, жалко было уже Матрешиного сына – вот этого, с лицом то ли крестьянина, то ли римского легионера.

Но вообще-то Эстер не было никакого дела ни до Матреши, ни до ее детей.

– А Ксенька где, Евдокия Кирилловна? – нетерпеливо спросила она.

Этот простой вопрос почему-то смутил Ксенькину бабушку.

– Ты посиди, чайку попей, – каким-то торопливым тоном произнесла она. – Ксюшенька сейчас придет.

– Она на службу устроилась, да? – снова спросила Эстер.

– Да… почти… – еще торопливее пробормотала Евдокия Кирилловна. – Она на Главпочтамте. Сейчас придет.

Эстер не поняла, почему Ксенькино отсутствие окутано такой таинственностью. Она даже почти встревожилась из-за этого. Но по-настоящему встревожиться не успела: дверь открылась, и в комнату вошла Ксения. И Эстер так обрадовалась, что все неясные чувства вроде мелькнувшего было недоумения улетучились мгновенно.

– Ксенька! – завопила она. – Фея Сирени! Как же я о тебе соскучилась!

Это была всем правдам правда. Не было на свете человека, с которым Эстер чувствовала бы такую душевную близость, как с Ксенией Иорданской. За месяц, проведенный без закадычной подружки, она убедилась в этом окончательно и бесповоротно.

– Звездочка! – обрадовалась и Ксения. – Звездочка приехала!

– Похорошела как твоя Эстерочка, верно? – сказала Евдокия Кирилловна. – Хотя уж, казалось, и хорошеть-то было некуда. Ан посвежела на сибирском воздухе, еще ярче засияла.

Эстер и сама знала, что за последний месяц очень похорошела, уж неизвестно, от свежего воздуха или просто так, от самой своей природы. В Иркутске ей почему-то было почти все равно, как она выглядит, но, едва оказавшись в Москве, она сразу же с удовольствием заметила, что глаза у нее сияют в самом деле как звезды и даже, кажется, стали еще больше, чем были, что волосы, которые прежде крутились мелкими детскими барашками, теперь распрямились и лежат волнами, и льются по щекам каштановыми локонами, да, вот именно льются, так это называлось в прочитанном недавно старомодном романтическом стихотворении, которое ей понравилось, но автора которого она по обычному своему легкомыслию позабыла.

Все это она разглядела прямо в зеркале лифта, когда, нетерпеливо притопывая, поднималась в нем на последний этаж. И, наверное, это сразу бросалось в глаза даже посторонним людям, а уж тем более людям таким непосторонним, какими были для Эстер Ксенька и ее бабушка.

– Сейчас, сейчас чай будем пить, – приговаривала Евдокия Кирилловна. – Я как знала, что ты приедешь, коржиков вчера напекла. Да нет, что это я? Ты же с дороги, голодная. Сперва пообедаем, потом чай.

– Ой, нет! – воскликнула Эстер. – Что вы, какой обед, какой чай! Мы гулять пойдем, да, Ксень? Я так по Москве соскучилась, по Петровке нашей так соскучилась в этой берлоге сибирской, просто сил нет терпеть!

– Я думала, ты сперва расскажешь, как съездила, – улыбнулась Ксения.

Улыбка у нее была мимолетная – словно ветер касался поверхности озера, но не мог встревожить его глубину.

– Да ну, что там рассказывать? – махнула рукой Эстер. – Дыра и дыра, вспомнить нечего.

– А родители как же там будут? – встревожилась Евдокия Кирилловна.

– А что им? Они же у меня идейные, – засмеялась Эстер. – Будут по заданию партии почтово-телеграфное сообщение налаживать в Иркутской губернии, чем горды и счастливы. А я здесь буду одна! – И, не выдержав восторга, который снова заполнил ее от пяток до самого носа, как только она вспомнила о своей безбрежной свободе, Эстер закружилась по комнате. Но, тут же остановившись, сказала: – Пойдем, Ксень, гулять.

– Пойдем, пойдем, – кивнула Ксения. – Нынче выходной ведь.

– Только я еще и рук не вымыла с дороги, – вспомнила Эстер. – Я побегу, а через секунду тебя внизу буду ждать. Ты поскорее собирайся.

– Да что мне собираться? – пожала плечами Ксения. – Сейчас же и спущусь.

Ванная на все комнаты была общая, но, по счастью, она оказалась свободна. Эстер торопливо умылась холодной водой, мельком подумала, что, может, надо было воду все-таки согреть, а то от холодной щеки заалели просто неприличным здоровьем, – выбежала на лестницу, три секунды подождала лифт, поняла, что придет он не скоро, потому что разъезжает между этажами, и, не в силах ждать, запрыгала по ступенькам вниз.

К большому ее недовольству, Ксения вышла из парадного не одна, а с тем самым молодым человеком, который открыл Эстер дверь. Вообще-то Эстер покривила душой, сказав, что про Иркутск ей рассказывать нечего. Просто не хотелось при Ксенькиной бабушке живописать роман, который случился у нее с актером местного драматического кружка. При Матрешином сыне рассказывать об этом не хотелось тоже, поэтому его присутствие показалось ей очень некстати.

– Вы успели познакомиться? – спросила Ксения. – Это Эстер Левертова, моя подруга.

– Я понял, – кивнул молодой человек.

– А это Игнат Ломоносов.

Даже при Ксенькиной сугубой вежливости и врожденной неспособности кого бы то ни было обидеть ни словом, ни взглядом, улыбка все-таки мелькнула в уголках ее губ. Эстер же, особой тактичностью не отличавшаяся, просто расхохоталась.

– Ломоносов? – воскликнула она. – Потрясающе! Пришел в Москву пешком с рыбным обозом? Покорять столицу?

– Звездочка, Звездочка! – смутилась Ксения. – Ну почему непременно покорять?

– Я на поезде приехал, – сказал Игнат Ломоносов. – Вчера.

Во взгляде, которым он смотрел на Эстер, спокойствие соединялось не с любопытством, но со вниманием.

– Существенное уточнение, – усмехнулась Эстер. – Ладно, дерзайте, дело ваше. Может, фарфор какой-нибудь новый изобретете, осчастливите Ксеньку, – добавила она. – Подобно однофамильцу. Или он вам родственник?

– Новый фарфор нельзя изобрести, – возразила Ксения. – Фарфор – это традиция. И Ломоносов его, кстати, вовсе не изобретал. А Игнату он, возможно, в самом деле какой-нибудь дальний родственник. Игнат ведь тоже из Архангельской губернии. Он сегодня с нами прогуляется, ты не против? А то ему завтра на работу уже, некогда будет и Москву посмотреть.

– Да пусть гуляет, жалко, что ли? – махнула рукой Эстер; родственник Ломоносова занимал ее в наипоследнюю очередь. – Вперед!

Эстер гордилась тем, что живет на самой модной улице Москвы. Разве что Кузнецкий Мост, пожалуй, мог поспорить в этом с Петровкой. Вообще же не зря ее называли котиковой улицей. Дамы, насмешливо именуемые шиншилловыми мадоннами, прогуливали по ней свои шубы – и котиковые, и шиншилловые – в огромных количествах и с огромным же достоинством. Их преисполненный собственной значительности тон – надо было видеть, как держали они свои большие лакированные сумки, прямо будто членские билеты какой-то очень престижной организации! – обычно смешил Эстер. Но сейчас, после месяца, проведенного в глухой провинции, где в апреле еще лежал снег, даже томные петровские дамы вызывали у нее почти умиление. Тем более что и шубы свои они уже сняли, и даже пальто, и щеголяли теперь прелестными весенними платьями.

Ее вообще восхищало все, чем пестрела любимая Петровка.

– Ксе-енька! – простонала она, глядя на витрину магазина «Парижский шик». – Посмотри, какие кофточки! Вон та, видишь, цвета яичного желтка. Из шелковой пряжи, с ума можно сойти!

– Зачем же с ума сходить? – Ксения улыбнулась своей едва заметной улыбкой; Игнат безмолвно стоял у нее за спиной, и нельзя было понять, как он относится к кофточкам из шелковой пряжи; впрочем, Эстер и не трудилась это понимать. – В самом деле, сплошное очарование. Тебе такая очень пошла бы.

– Куплю, – решительно заявила Эстер. – Сейчас же и куплю.

Но тут она перевела взгляд на витрину, где было выставлено белье, и кофточка была немедленно забыта. Белье было снежно-паутинное, даже на вид совершенно невесомое, а для полного уж соблазна такого пылкого, как у Эстер, воображения в той же витрине среди бельевых кружев были выставлены также и восхитительные подвязки, обшитые розами.

– Подвязки точно куплю! – Эстер вскрикнула так громко, что на нее стали оборачиваться прохожие. – И еще шнурки для корсета!

– Но зачем они тебе? – Ксения попыталась внести нотку трезвости в подружкины восторги. – Разве ты носишь корсет?

– На сцене буду носить. Мне для сцены нужно. Ксенька, миленькая, ну не сердись! – воскликнула Эстер. – Ты себе не представляешь, как я этого ждала! Минуты считала. Чтобы совсем одна, совсем свободна и делаю что хочу. Ведь это же счастье, настоящее счастье, как ты не понимаешь!

– Какое же счастье, если совсем одна? Да ты и не одна вовсе, потому тебе и кажется, что одной быть – это счастье. Мы ведь с тобой.

Наверное, Ксения имела в виду себя и бабушку, кого же еще. Но взглянула при этом на Игната, словно призывая его в свидетели своих слов.

– Ну просто родная душа! – фыркнула Эстер, проследив за ее взглядом.

– Спасибо, – сказал Игнат, глядя при этом не на Эстер, а на Ксению.

Та почему-то смутилась и отвела глаза.

«Что за детские переглядки!» – сердито подумала Эстер.

Хотя отчего бы ей сердиться?

– Я бюварную бумагу должна купить, – сказала Ксения. – Бабушка просила.

– Зачем ей бюварная бумага? – удивилась Эстер.

– Она мемуары пишет, – улыбнулась Ксения. – Историю нашей семьи. А пишмашинистке отдавать дорого. Вот она и пишет через бюварную бумагу, чтобы сразу три копии получалось.

– Купим бюварную бумагу, – кивнула Эстер.

Она готова была сейчас купить не то что необходимую Евдокии Кирилловне бумагу, но множество никому не нужных вещей – вот хоть медовый табак, что ли, – и наделать вдобавок множество глупостей, и даже непременно глупостей! Жизнь, идущая по законам позитивной логики, та жизнь, которой жили ее родители и в которую она вынуждена была погрузиться из-за того, что провожала их на новое место службы и жила там с ними целый месяц, – наводила на нее тоску и уныние. Да зачем же даны человеку его девятнадцать лет, если не для того, чтобы все вокруг него кипело и бурлило и чтобы кровь в его сердце бурлила тоже?!

Бюварную бумагу Ксения купила сама, категорически отказавшись, чтобы это сделала Эстер.

– И совсем у тебя не много денег, – спокойно возразила Ксения, когда Эстер стала ее уговаривать принять бумагу в подарок. – Это тебе сейчас так кажется, потому что ты воодушевлена приездом. А поживешь три дня в Москве, живо на землю опустишься. Безработица ужасная, а цены такие, будто кругом сплошные миллионеры.

– Глупости! – повела плечом Эстер. – Безработица… Придумаю что-нибудь.

Она все-таки купила Ксеньке в подарок красивый дамский портфель с зеркальцем внутри. Ну невозможно же смотреть, как та, собираясь в свои Вербилки, укладывает завтрак в какую-то потертую сумку, будто нищенка! Правда, о том, что портфель предназначается ей в подарок, Эстер до поры решила Ксеньке не говорить. А то выйдет как с бюварной бумагой. Ксенька ведь упрямая вообще-то, даром что выглядит бесплотным эльфом.

По счастью, никакого подвоха в подружкином приобретении Ксения не заподозрила, тем более что Эстер купила еще и пудру, приобрести которую зазывал огромный плакат: «Есть дороже, но нет лучше пудры КИСКА-ЛЕМЕРСЬЕ!», и те самые подвязки с розами.

Торговцы, которыми изобиловала Петровка, моментально почуяли покупательский пыл, которым просто-таки дышала эта стремительная, яркая девушка, и наперебой зазывали ее к своим товарам.

– А вот совершенно новое средство против зачатия! – окликнул ее какой-то унылый тип с рябым лицом. – Барышня, обратите внимание!

Ксения покраснела и, схватив Эстер за руку, бросилась прочь, Эстер расхохоталась, а Игнат, кажется, слов торговца не расслышал. Или, может, просто не понял по деревенскому своему неведению. И прошел мимо него вслед за своими спутницами, делая один шаг там, где им требовалось сделать три.

– Ну что ты как папиросница застыдилась? – укорила Эстер, когда все еще пылающая от неловкости Ксенька отпустила ее руку.

Торгующих папиросами девушек в шапочках «Моссельпром» не зря считали беспросветно сентиментальными. Доходы у них были маленькие, и, подолгу ожидая, кто бы купил пачку «Кино», «Басмы» или дорогой «Эсмеральды», они запоем читали слезливые романы, которые в изобилии продавались у букинистов на Кузнецком.

Но обращать слишком пристальное внимание на Ксенькины пылающие щеки Эстер было некогда. Любимая Петровка играла перед нею целым фейерверком знакомых, но подзабытых впечатлений. Прислушавшись, она услышала звуки струнного оркестра и увидала толпу, собравшуюся на тротуаре напротив двенадцатого дома.

– Да это же моды показывают! – ахнула Эстер. – Ксенечка, а я ведь и позабыла про это, представляешь? Пойдем посмотрим!

Толпа стояла у огромной витрины «Москвошвея», а в ней сменяли друг друга живые картины – красавицы в умопомрачительных нарядах, считавшихся последним криком парижской моды. И хотя проверить, так ли это и действительно ли платья с глубоким декольте являют собою тот самый парижский cri, никто из собравшихся перед витриной не мог, – наряды все же казались так элегантны, так хороши, что ни у кого и сомнений на этот счет не возникало.

Демонстрация мод началась, наверное, уже давно, поэтому пробраться сквозь толпу поближе к витрине не представлялось возможным. Правда, Ксения и не стремилась поближе – стояла себе спокойно за спинами толпящихся людей и довольствовалась одними лишь звуками французской музыки да возгласами конферансье. Эстер же сердилась ужасно – даже поколотила кулачком по спине одетого в толстовку мужчины, который, стоя прямо перед нею и распространяя вокруг себя луковые миазмы, отпускал сальные шутки в адрес манекенщиц и не желал сделать ни шагу в сторону, чтобы дать возможность увидеть их из-за его широченной спины. Эстер не надеялась, что дробь ее кулачка произведет на него какое-либо действие, – она просто рассердилась, вот и все, – но мужчина неожиданно обернулся и, обдав ее совсем уж невыносимым ароматом, зло рявкнул:

– Куда лезешь?! Тоже ляжки не терпится заголить?

Эстер даже отшатнулась – не от страха, конечно, а только из-за отвратительного запаха, который шел у него изо рта. Но хам этот, видно, принял ее жест за испуг и, стремясь продемонстрировать окончательное свое превосходство, поднял руку, собираясь вовсе вытолкнуть ее из толпы перед витриной. По счастью, Игнат Ломоносов, до сих пор безучастно стоявший рядом, сделал какое-то едва уловимое движение, от которого его плечо оказалось прямо перед протянутой к Эстер рукою. Ей показалось даже, что луковый мужчина охнул, будто ненароком наткнулся рукой на каменную кладку.

– Пойдем, Звездочка. – Ксения решительно взяла ее под руку. – Все равно уже заканчивают, да и не видно ничего.

– Ну, пойдем, – нехотя согласилась Эстер.

Настроение у нее от хамской выходки все-таки немного испортилось. Хорошо Ксеньке, ей и моды неинтересны, да и все восхитительные соблазны Петровки. То есть не хорошо, конечно, а просто спокойно… Ведь что же хорошего в том, чтобы жить на свете без интереса к соблазнам? Скука, и только!


– И вот, представляешь, открывают они склеп, а там тринадцать черепов!

– Отчего же именно тринадцать? – Даже в полной темноте, царившей в комнате, Эстер увидела, что Ксения улыбнулась. Не глазами, конечно, увидела, а как-то иначе. – Я думаю, это после уж выдумали. Для пущего страха.

– И ничего не выдумали, – возразила Эстер. – Это весь «Марсель» знает, даже мадам Францева.

– Но я ведь не знаю.

– А просто ты у нас глупостями не интересушься! – засмеялась Эстер. – Оттого и не знаешь. И неужели не страшно, Ксенечка? – с любопытством спросила она. – Ты только представь, тринадцать черепов, жутких, желтых, и кости еще! И все прямо вот здесь, на углу. Вам страшно? – обернулась она к Игнату, силуэт которого угадывался на фоне окна.

– Нет, – сказал Игнат.

Что и говорить, потомок Ломоносова не отличался многословием. Даже непонятно, зачем он пришел вместе с Ксенией в комнату к Эстер, ведь явно не испытывает никакого интереса к девичьей болтовне. Ну да, впрочем, он и не мешает, так что пусть сидит. Тем более, когда Эстер стала рассказывать про страшную находку, сделанную прошлым летом в подвале магазина «Все для радио», то во всем доме погас свет, и ей самой стало не по себе: все-таки черепа, кости…

– Там когда-то церковь была, – сказала Ксения. – Рождества Богородицы. Конечно, и кладбище при ней было. Оттого и черепа в подвале.

– Да-а? – разочарованно протянула Эстер. – А я думала, роковые страсти какие-нибудь. Например, у какого-нибудь князя, когда-нибудь при Иване Грозном, была любимая жена, а к ней тайком любовники ходили, вот он и приказал их всех убить, и ее убить, и ее конфидентку тайную – горничную, что ли – убить, и всех в подвале замуровать.

Ксения засмеялась. Смех ее прозвучал в темноте нежным серебром.

– Фантазерка, – сказала она. – Тебе повсюду роковые страсти мерещатся.

– Ну и что? – дернула плечиком Эстер. – Без роковых страстей скучно. Даже с желтыми черепами.

– У тебя свечи есть? – спросила Ксения. – Или я вместе с головой принесу. А то света, возможно, до утра уже и не будет, а сахару непременно сегодня надо наколоть. Бабушка пообещала, что завтра утром три четверти Анне Григорьевне вернет.

Анна Григорьевна была старушка вроде Евдокии Кирилловны, только приходилась супругой не покойному священнику Троице-Сергиевой лавры, как Иорданская, а одному из многочисленных князей Голицыных, тоже, разумеется, покойному. Откуда у нее взялась целая сахарная голова, неизвестно, роскошь это была для человека ее происхождения непомерная. Но вот откуда-то взялась же – возможно, обнаружилась где-нибудь в тайнике, припрятанная с дореволюционных пор. Впрочем, едва ли: уж с революции восемь лет прошло, как было сохраниться сахарной голове! Тем не менее драгоценность была передана Евдокии Кирилловне с тем, чтобы быть расколотой и наколотой на мелкие кусочки: у самой княжны Голицыной не осталось уже силы в руках для такой работы.

– Не надо свечей, – неожиданно произнес Игнат. – Я и без света наколю.

Ксения сбегала к себе и через минуту вернулась с сахарной головой, завернутой в синюю бумагу, и с тяжелой колотушкой. Щипчики, предназначенные для того, чтобы брать сахар из сахарницы, у Евдокии Кирилловны сохранились, но большие щипцы для колотья сахарных голов давно были проданы как предмет, в повседневной жизни совершенно бесполезный.

– Только потихоньку колите, Игнат, – сказала Ксения, – а то осколки по комнате разлетятся, и мы их в темноте не соберем.

Игнат разостлал бумагу на столе, придвинутом вплотную к окну, и ударил колотушкой по сахарной голове. Он встал при этом так, чтобы помешать осколкам сахара разлетаться по комнате. Плечи у него были так широки, что закрывали не только стол, но и оконный проем. Удар показался Эстер не сильным, но сахарная голова сразу раскололась пополам. Следующим ударом Игнат расколол ее еще на четыре части, на восемь, и еще… В темноте было видно, как от колющегося сахара летят мелкие голубые искры. В этом было что-то завораживающее.

– Душа сахара, правда, Ксенечка? – сказала Эстер.

– Правда.

На «Синюю Птицу» их с Ксенькой приглашала в Художественный театр подружка Эстер, Алиса Коонен. Она еще только училась в театральной школе, но уже играла в этом спектакле.

«Надо будет к Алисе забежать! – вспомнила Эстер. – Завтра же и забегу. И в Вахтанговскую студию, и в «Семперанте»…»

При мысли о том, как много прекрасного ожидает ее уже завтра, и послезавтра, и много-много дней впереди, она зажмурилась от счастья и рассмеялась.

– Ну, расскажи же, как ты в Иркутске жила, – сказала Ксения, снова улыбнувшись в темноте; конечно, подружкиному смеху. – У тебя наверняка был роман.

За полдня Эстер привыкла к присутствию Игната, поэтому принялась рассказывать о своем романе так, как если бы в комнате не было посторонних.

– Конечно, я пошла только из любопытства. Ну, и от скуки тоже. Тощища в этом городишке смертельная, к тому же холод и мрак, а в клубе все-таки лампы керосиновые. И, конечно, мне сразу предложили роль. Ты слушаешь, Ксень? – уточнила Эстер.

Ксения сидела в углу так тихо, что можно было усомниться даже в ее присутствии, а не только в том, что она слушает подружкин рассказ. Голубые искры уже не летели от сахарной головы: Игнат раскалывал ее теперь на совсем маленькие кусочки, и делал это своими огромными руками, казалось, совсем без усилия.

– Ну конечно, слушаю, – ответила Ксения. – И кого же ты играла?

– Ты будешь смеяться – Катерину в «Грозе»!

– Отчего же мне смеяться?

– Я – безропотная жертва семейной тирании! Да вдобавок самоубийца от любви. Уже смешно! Но я, надо сказать, так прониклась своей ролью, что сама едва в Бориса не влюбилась. То есть в актера, который его играл. Впрочем, он тоже был Борис. Ну а он в меня влюбился по уши.

– Попробовал бы он в тебя не влюбиться, – улыбнулась Ксения. – Всякий мужчина потом всю жизнь сожалел бы, если бы упустил свое счастье.

– И вовсе я не собиралась составлять его счастье, – хмыкнула Эстер.

– Я не о том, чтобы ты его счастье составляла. Просто влюбиться в тебя – уже счастье.

– А если без взаимности?

– Хотя бы и без взаимности. Я думаю, любовь к тебе способна осветить всю жизнь и дать пищу для лучших воспоминаний в старости.

Услышав это, Эстер расхохоталась.

– Ох, Ксенька, до чего же ты смешная! Сразу видно, никогда не влюблялась. Да когда она еще будет, старость! И зачем об этом думать?

Эстер вспомнила, как целовалась с Борисом после премьеры, как с его головы упала в снег шапка, и он шептал в коротких паузах между поцелуями: «Как хорошо, до чего же хорошо!» – а потом на коленях умолял ее пойти с ним на какую-то квартиру, где им никто не помешает, а она только смеялась и бросала в него снежками.

А Ксенька – о какой-то старости!

– А на прощание он мне подарил колечко. И, представь, не из какого-нибудь пошлого золота, а сам выковал из чугуна. У его отца кузня, он там подмастерьем. Очень футуристское колечко получилось, я тебе потом покажу. И Крученыху покажу, ему понравится.

Эстер представила, как будет дразнить чугунным колечком поэта Алексея Крученых, с которым у нее незадолго до отъезда в Сибирь намечался, да так и не состоялся роман, и ей стало совсем весело. Хотя казалось, веселее, чем во весь этот день и вечер, уже и быть не может.

– Звездочка, нам ведь пора! – вдруг спохватилась Ксения. – Игнату завтра чуть свет на работу, и дойти ему еще надо до Преображенской площади.

– Так далеко? – удивилась Эстер.

– Там строительство большое, вот и берут рабочих из деревень. Он и жить там будет, в бараке.

– Жалко, что ты уходишь, – вздохнула Эстер. – Совсем и не поздно, мы бы с тобой еще поболтали.

– Оставайтесь, Ксения Леонидовна, – сказал Игнат. – Мне Евдокия Кирилловна постелила. Я пойду.

И, не дожидаясь ответа, вышел из комнаты. Эстер показалось, что Ксенька словно бы качнулась ему вслед – совсем легко, как свечное пламя тянется вслед сквозняку от внезапно открывшегося окна. Но, наверно, это в самом деле только показалось в темноте.

– Конечно, поболтаем, – сказала Ксения. – Так чем же закончился твой сибирский роман?

Глава 5

Квартира нашлась легко и, главное, здесь же, в Кривоколенном переулке. За два месяца, прожитых с Маратом, Алиса поняла две вещи: во-первых, она не может жить в коммуналке, и, во-вторых, она хочет жить только в старом московском доме с его венецианскими окнами и широкими подоконниками. Оба эти соображения она изложила риелтору, и уже через день выяснилось, что реализация их не составляет никакой проблемы. А Алиса-то была уверена, что в Москве любое, самое простое, бытовое действие вот именно составляет проблему! Но квартира нашлась мгновенно, и именно там, где она хотела, – на углу Кривоколенного и Армянского переулков.

– Это прямо под башенкой, – рассказывала она Марату, который в поисках квартиры участия не принимал, предоставив Алисе одновременно и выбор, и хлопоты, с ее выбором связанные. – Ты же знаешь этот дом, где башенка и над ней такой красивый барельеф?

– Не знаю, – пожал плечами Марат. – Но разницы нет. Главное, чтобы тебе нравилось.

– Мне очень нравится, – серьезно сказала Алиса. – Конечно, было бы лучше прямо в самой башенке. Но риелтор сказала, что там нежилой фонд. И что там уже живут, поэтому снять ту квартиру нельзя. Довольно смешно, – улыбнулась она.

– Что смешно? – не понял Марат.

– Что квартира считается нежилая, но в ней живут.

– Ничего смешного, – хмыкнул он. – Обычный российский сюр. Тебе же это нравится.

Он напоминал Алисе о том, что ей нравятся всяческие несообразности, так часто, что иногда это ее раздражало. Но сейчас она испытывала только восторг от того, что ей предстоит жить в доме с башенкой.

И они поселились в доме с башенкой, в двух комнатах с просторной кухней и с большой ванной. В кухне была дверь, выходящая на черную лестницу, а в ванной окно, выходящее во двор. Дверь была закрыта на тяжелый засов, открыть который можно было лишь очень большим усилием, а окно вообще не открывалось. Впрочем, Алисе ведь и не надо было ни выходить на черную лестницу, ни тем более вылезать во двор через окно.

Она купила мебель, посуду, постель – вообще все, что нужно для жизни, – и они отпраздновали новоселье.

– Алиса, ты молодец! Может, мне тоже стоит поселиться в квартире вместе с русской девушкой? – поздравил Джон Флаэрти, ее сценический возлюбленный. – Это гораздо удобнее, чем в отеле. По крайней мере, перестанут звонить каждую ночь сутенеры, предлагая проституток.

Джон был обаятельный красавец, не зря же играл в «Главной улице» героя-любовника, и выбор московских девушек у него в самом деле образовался такой, что и квартиру снимать, пожалуй, не понадобилось бы: не у одной из них наверняка обнаружилась бы собственная квартира или даже загородный дом.

– Но все-таки я не жил бы так замкнуто, – добавил он к своему поздравлению. – Мы забыли, как ты выглядишь без грима.

– То есть? – не поняла Алиса.

– То есть ты нигде не бываешь и каждый вечер слишком спешишь домой. А между прочим, в Москве происходит много увлекательных вещей, и не все они происходят в твоей квартире.

На кого-нибудь другого Алиса, может, и обиделась бы за такую бесцеремонность, но бесцеремонность Джона – это было святое. Даже не бесцеремонность, а бесшабашность. Сколько ее было в Алисиной жизни, столько было связано именно с великолепным мистером Флаэрти, и не просто связано, а привнесено им в ее жизнь за десять лет дружбы.

Он дал ей попробовать марихуану, и сделал это так, что Алиса не приохотилась к травке. Он водил ее в лофты к художникам, где можно было сидеть сутки напролет и разговаривать о всяческих отвлеченностях. И именно он привел ее на кастинг в «Главную улицу» и с самого начала сказал, что она непременно подойдет на главную роль…

В нем была та легкость, которой Алисе так не хватало в жизни, и единственное, чего она не понимала про Джона Флаэрти, – это почему она в него все-таки не влюблена.

– Я в самом деле увлеклась своей домашней жизнью, Джонни, – виноватым голосом сказала она. – Я исправлюсь.

– Боюсь, Марат убьет меня за такие советы! – расхохотался Джон. – Хорошо, что он плохо нас понимает.

Марат говорил по-английски хуже всех русских, которые были заняты в мюзикле. И почему-то еще хуже по-английски понимал. Впрочем, удивляться этому не приходилось: он никогда не был ни в одной англоязычной стране, да и вообще ни в одной стране, кроме России, никогда не был. А ведь в первый месяц, который Алиса провела в Москве, она тоже плохо понимала, что говорят русские, хотя ей казалось, что она знает язык не просто прилично, но даже хорошо.

Она заметила, что Марат прислушивается к ее разговору с Джонни, хотя при этом болтает с Мариной, сидя на кухонном подоконнике. Оконная створка рядом с ним была открыта, с улицы врывался ярко-белый пар, просвечивали сквозь него манящие московские огни.

Огни светились, переливались, и когда Алиса и Марат шли по Маросейке. Они проводили гостей и решили прогуляться сами, потому что у Алисы голова разболелась от водки, как-то незаметно выпитой вперемешку с шампанским.

– Что это тебе Джон вкручивал? – спросил Марат, когда они уже возвращались домой, сделав круг по Покровке и Чистопрудному бульвару.

– Вкручивал? – переспросила Алиса.

– Ну, говорил. Что?

Он спросил об этом с небрежностью, в которой Алиса сразу расслышала что-то нарочитое. А последний вопрос прозвучал коротко и резко, как будто он сорвался и выдал себя. Она удивленно взглянула на Марата – лицо у него было такое белое, словно они шли не по Москве, а по Северному полюсу. Хотя морозы давно уже спали: заканчивался февраль.

– Я обязательно должна тебе ответить? – пожала плечами она.

– Да.

Теперь он уже не скрывал резких интонаций в своем голосе.

– Почему ты в этом уверен?

– Потому что… – Он на секунду замолчал, потом вдруг остановился и, повернувшись к Алисе, крепко взял ее за плечи, притянул поближе к себе, совсем близко, глаза в глаза. – Потому что ты моя!

– Что значит твоя?

Сила его объятий впервые показалась ей неприятной. К тому же она наконец поняла, что он пьян – не настолько, чтобы не владеть собою, но все-таки.

– Ты живешь со мной, спишь со мной, ты меня по утрам целуешь, и ночью… Мы с тобой любим друг друга ночью. Это для тебя неважно?

– Это важно, – улыбнулась Алиса. – Если мы с тобой любим друг друга, это важно. И не только ночью. Но я не понимаю, при чем здесь мой разговор с Джонни.

Конечно, она прекрасно понимала, при чем. Марат ревновал ее к Джонни Флаэрти. Она только сейчас догадалась, как он ревнив – у него лицо стало белым от ревности, словно от мороза.

– При том! При том, что он сказал, что я тебе не пара. Скажешь, нет?

– Какая глупость, – поморщилась Алиса. – Не пара – ведь это говорят, когда собираются пожениться? Но мы с тобой не строили таких планов. А если бы строили, я не стала бы ни с кем советоваться. Даже с Джонни, хотя он мой давний дружок.

Она снова улыбнулась, чтобы смягчить свои слова про женитьбу, которые, может быть, могли его обидеть. Ей было жаль Марата с его ревностью, и сама его пламенная ревность была даже красива. Но она знала, что в любви не имеет значения ни жалость, ни красота любых побочных чувств. Любовь сама по себе такое чувство, которое делает неважным все остальное.

Алиса не знала, откуда взялось у нее такое убеждение, но не сомневалась в его верности.

Она повела плечами; Марат опустил руки.

– Ты меня с ума сведешь, – глухо выговорил он. – Ты такая, что я от ревности сдохну.

– Джонни говорил всего лишь, что мы с тобой мало где-нибудь бываем, а в Москве много интересного, – успокаивающим тоном сказала Алиса. – Я думаю, он прав.

– Черт его знает, – нехотя произнес Марат. – По-моему, это какой-то провинциальный комплекс. Ах, Москва, ах, Третьяковская галерея, побежали быстрей! У вас-то это откуда? Были б вы еще из своего какого-нибудь захолустья американского, тогда понятно. Но Нью-Йорк же…

– Вот именно. Нью-Йорк у меня в крови.

– От бабушки? – усмехнулся он.

Алиса не ответила. Она сама не очень понимала, откуда берется в человеке то, что составляет суть и смысл его жизни. И уж точно не собиралась обсуждать это с Маратом. Он был не тот человек, с которым обсуждают такие вещи. Вот Джонни был тот самый человек. Но с Джонни ей совершенно не хотелось бы прийти сейчас домой, и торопливо раздеться, чтобы поскорее оказаться рядом под одеялом, и почувствовать, как его холодное после прогулки тело теплеет, горячеет, становится совсем горячим… А с Маратом ей всего этого хотелось, и так сильно, что неважной становилась его оскорбительная ревность. Даже головная боль прошла при одной мысли о том, что через пять минут они будут дома.

– Ты одна дойдешь? – сказал Марат.

– Дойду. – Алиса почувствовала себя так, как, наверное, чувствует себя лошадь, которой вдруг резко натянули уздечку. – А ты… не пойдешь домой?

– Если ты не обязана передо мной отчитываться, то я перед тобой тем более. – Она расслышала в его голосе что-то похожее на насмешку; лицо, впрочем, было непроницаемое, только блестели глаза, но блеск их был непонятен. – Спокойной ночи.

Что ж, на отсутствие характера Алиса никогда не жаловалась. Она повернулась – не резко, не в сердцах, а просто повернулась, потому что к дому надо было идти направо, – и, не оглядываясь, пошла по Кривоколенному переулку.

Глава 6

– Потому что это кажется мне глупым. Абсолютно глупым.

Алиса так резко отодвинула бокал на край стола, что он чуть не свалился на пол. Она давно уже не чувствовала себя настолько сердитой, просто до невозможности сердитой! То, что небрежно-ироническим тоном пытался объяснить этот молодой человек с красивым росчерком темной челки на бледном лбу, казалось ей не просто глупым, а плебейским. Это было странное слово, она никогда не произносила его не только вслух, но и про себя, и даже не помнила, откуда оно ей вообще известно. Но именно это слово являлось точной характеристикой того, что ей пытались сейчас выдать за само собой разумеющуюся истину.

– Просто ты американка, – сказал молодой человек. Алиса наконец вспомнила, что его зовут Борис и что он просил называть его Бо. – У тебя демократизм зашкаливает.

– А у тебя зашкаливает снобизм, – пожала плечами Алиса. Она уже успокоилась и теперь жалела, что так эмоционально на этот самый снобизм отозвалась. – Думать о том, как надо держать бокал, это дешевый снобизм и больше ничего.

Она хотела еще сказать, что такой снобизм происходит от душевной пустоты, но решила, что объяснять такие вещи Бо необязательно. Да и вообще пафос казался ей не менее глупым, чем снобизм. Поэтому ее так раздражала VIP-зона элитного клуба, в которой она по какому-то недоразумению оказалась этой ночью.

– Ну и снобизм, что плохого? – хмыкнул Бо. – Вы, американцы, не понимаете, что во многих вопросах нужно быть снобами.

– А вы, русские, не умеете быть снобами, – в тон ему злорадно заявила Алиса. – И не замечаете, что выглядите смешно со своим доморощенным снобизмом.

Давно прошло время, когда она с трудом понимала, что говорят русские, а сама говорила по-русски с правильной безжизненностью. Теперь ей не приходилось подыскивать слова, и даже акцент если не исчез из ее речи вовсе, то стал почти неуловимым.

– А Набоков?

Бо наконец завелся так, что даже как будто протрезвел.

– Ты не Набоков, – усмехнулась Алиса. – Не обольщайся на свой счет.

– А ты!.. – воскликнул он; старательная ироничность слетела с него, как пушинка с побелевшего одуванчика. – Даже не американка, а… вообще непонятно что!

В ответ на эти слова, произнесенные с мальчишеской запальчивостью, Алиса расхохоталась. Ей понравилось такое определение. Ради этого стоило, пожалуй, выслушать от пьяного Бо наставления о том, что бокал не следует держать всей рукой, как будто ты хватаешься за поручень в автобусе. Именно это наставление привело ее почти в ярость пять минут назад.

Алиса снова придвинула к себе бокал, допила остатки мохито и встала из-за стола.

– Пока, – сказала она. И добавила по-английски – вернее, по-американски, даже по-ньюйоркски: – Не старайся выглядеть аристократом, дорогой. У тебя это все равно не получится.

Не глядя больше на Бо, она прошла между столиками VIP-зоны, спустилась по лесенке вниз, в зону обыкновенную, тоже, впрочем, до неприличия дорогую и выглядящую так, словно на ее стены плескали из ведра золотую краску, и направилась к казино. Марат ушел туда около часа назад – это время казалось Алисе достаточным для удовлетворения легкого азарта, который и саму ее охватывал при виде завораживающего блеска крутящейся рулетки и даже звона банального «однорукого бандита».

«Зачем мы сюда пошли? – думала она, разыскивая коридорчик, по которому можно было пройти в казино. – Такой день был хороший…»

День был выходной, и они провели его с какой-то особенной, мимолетной, может быть, просто весенней, апрельской легкостью.

С утра поехали в Коломенское и долго бродили по ясным холмам, под туманно зеленеющими деревьями, над быстрой водой бурлящей паводком реки, среди белых церковных стен. Потом ели шашлык в только что открывшемся летнем кафе, руки еще мерзли на весеннем ветру, поэтому решили выпить вина, но оно не согрело, а только развеселило, и тогда стали на ветру же целоваться, и наконец согрелись. Потом снова гуляли – уже не по Коломенскому парку, а просто по городу, коротали время до вечера. Потом пошли в консерваторию, и музыка – они слушали Шопена и Рахманинова – была похожа на шелест весенних березовых веток над темной землей, едва проколотой первой травою.

И все это время Алиса чувствовала, как сильно Марат ее хочет, и это чувство будоражило больше, чем весенний воздух, шелест мокрых веток, вино и музыка.

А потом они зачем-то пошли в этот дурацкий клуб.

– Ты же сама хотела, – сказал Марат. – Сама же говорила, что мы нигде не бываем.

Он напомнил об этом впервые с того вечера, когда они поссорились прямо на ночной зимней улице. Марат тогда вернулся домой под утро и, кажется, пьяный. Или не пьяный, а просто беспокойный, чем-то возбужденный. Алиса не очень это поняла, потому что не вышла из спальни, а он туда не вошел – лег спать на диване в гостиной. Вообще-то это было условное деление, на спальню и гостиную, просто в Алисиной комнате стояла их общая кровать, а в комнате Марата они смотрели вечерами телевизор, сидя на диване.

На этом диване он и лег спать той ночью один.

Утром они столкнулись на кухне, и Марат спросил:

– Ты кофе будешь или чай заварить?

Он смотрел исподлобья, глаза его блестели тем непонятным темным блеском, который так будоражил Алисино воображение. Меньше всего ей хотелось сейчас выяснять с ним отношения. Она вообще не нуждалась в какой-то особой проясненности своих отношений с людьми, которые что-то в ее жизни значили.

– Кофе, – ответила Алиса. – Ты не помнишь, у нас есть молоко?

Марат вышел из кухни; хлопнула входная дверь. Алиса открыла холодильник – молока не было. Через десять минут дверь открылась снова и Марат возник на пороге кухни. Снег лежал у него на волосах крупными хлопьями; он выходил без шапки. В руке он держал стеклянную бутылку – «Можайское», которое любила Алиса.

– Прости, – сказал он. – Я… Я ночью пьяный был и молоко все под утро выпил.

Алиса засмеялась. Весь он был в этом – извиниться, но так, чтобы не задеть то, что он считал своей мужской гордостью, а Алиса – мальчишечьим гонором.

– Не ревнуй меня, – сказала она. – Я тебе не изменяю.

– Не говори про это. – Его лицо застыло. – Даже в шутку… Не говори!

Она только вздохнула. А что оставалось делать? Или расставаться, или мириться с глупой его ревностью. Расставаться с ним Алиса не хотела.

Он не любил вспоминать о той ночи и никогда о ней не говорил. Но, наверное, думал, если спустя два месяца вспомнил о том, что именно она тогда говорила.

Поэтому Алиса не стала спорить, поэтому они оказались ночью в этом отвратительном клубе, где совсем молодой парень, у которого голова должна быть занята живой жизнью, а не мертвыми муляжами, платит несколько тысяч долларов за то, чтобы сидеть за одним столиком, а не за другим, и следит за тем, как девушка держит бокал, чтобы в зависимости от этого строить с ней отношения…

О том, сколько стоит вход в эту идиотскую VIP-зону, Алиса узнала только от этого самого Бо, иначе, конечно, вообще не вошла бы сюда. Она не понимала лишь одного: неужели Марат отдал заработанные в несколько месяцев деньги за сомнительное удовольствие провести здесь вечер?..

Этот вопрос она собиралась задать ему сразу же, как только найдет его в казино.

Казино оказалось под стать всем остальным помещениям клуба. В дороговизне его отделки чувствовался даже стиль; впрочем, Алису он нисколько не впечатлил. Ну, стиль, так ведь он и должен быть у любого ресторана, бара, кафешки, они ведь для того и выдуманы, чтобы менять собою настроение людей, которые в них приходят.

Казино «Континенталь» было оформлено под заведение с традициями.

«Может, они и правда есть? – подумала Алиса, обводя взглядом лепнину на стенах, тяжелые драпировки из бордового бархата, золотые бра, похожие на канделябры. – Может, здесь и сто лет назад казино было, а просто я не знаю?»

Она в самом деле не знала, были ли в Москве сто лет назад казино, но ей почему-то не верилось, чтобы традиции могли быть в Москве хоть у чего-нибудь, связанного с богатством. Слишком оно здесь было убогое, это богатство, слишком кичилось собою. Как мальчишка с печатью натужного снобизма на лице кичился своим представлением о том, как следует вести себя какой-то мифической элите, к которой он сам же себя и причислил.

Впрочем, мысль обо всем этом занимала ее недолго. Алиса прошла между столами, за которыми играли в «блэк-джек», к центру зала – к столу, где крутилась с тихим звоном рулетка и низко висящая тяжелая люстра освещала лица игроков. Марат сидел напротив крупье. Его лицо казалось то бледным, то пылающим, хотя люстра светила ровно.

Алису он не заметил. Она остановилась неподалеку от стола и стала ждать, когда остановится пущенный крупье шарик. Шарик остановился, кто-то ахнул, кто-то засмеялся и зааплодировал, кто-то в досаде стукнул кулаком по столу… Марат остался неподвижен, и даже не просто неподвижен – лицо его окаменело, и во всех чертах этого застывшего лица проглянуло то самое, что Алиса заметила в нем однажды, когда он спал, и назвала про себя суровостью древнего воина, степного воина. То, что так манило ее к нему, так будоражило загадкой.

И только теперь, в казино, после его проигрыша – а Марат наверняка проиграл, потому что крупье не придвинул к нему ни одной фишки, – Алиса наконец поняла, как на самом деле называется главное в нем.

Это был дремлющий азарт. Или затаившийся азарт, так точнее. Его азарт вынужден был прятаться – из-за работы, из-за мелких забот, из-за общения с людьми, из-за секса, – но он был в нем всегда. И именно в том, что Алиса не догадывалась прежде о его азарте, состояла для нее Маратова загадка и притягательность…

«Но… как же? – растерянно подумала она. – Что, значит его загадка в азарте? Только в этом?!»

Неприятно было думать, что ее притягивала к мужчине только эта, такая для нее, в общем-то, неважная страсть – азарт, который он тщательно скрывал и которого она просто не сумела в нем распознать… Но Алиса не привыкла обманывать себя ни в чем, и как только у нее появилась точная догадка, она тут же назвала ее точным словом.

Марат встал из-за стола и пошел к выходу из казино. В его походке не чувствовалось отчаяния проигрыша – она была стремительна и вкрадчива, как у тигра. Помедлив немного, Алиса пошла за ним.

Она думала, что догонит его, возможно, уже на улице, так быстро он шел. Но когда Алиса оказалась в холле, Марат стоял в углу, рядом с бронзовой пепельницей, и разговаривал с каким-то мужчиной, высоким и длинноногим, как аист. Оба они стояли к Алисе спиной. Она подошла так близко, что ей было слышно каждое их слово. Они ее не видели, потому что ее отделяла от них портьера. Впрочем, даже и без портьеры они едва ли ее заметили бы: им ни до кого не было дела, и Алиса могла сколько угодно прислушиваться к их разговору.

– Я тебе сказал, что последний раз даю? – лениво растягивая слова, процедил Маратов собеседник. – Я тебе что, непонятно сказал? Ты ж вроде парень понятливый.

– Понятливый, – эхом откликнулся Марат.

Голос его звучал глухо и как-то маловменяемо.

– Так чего ж ты тогда?

– Еще один раз, Жора, – с трудом выговорил Марат. – Честное слово, последний! Теперь точно последний…

– Прошлый раз тоже чес-слово было, – усмехнулся Жора. – Нет, ну ты как в песочнице! Дай лопатку, честное слово, верну, ой, сломалась…

– Я верну, – снова эхом отозвался Марат.

– С каких, интересно, доходов?

– Выиграю. – Теперь в его голосе прозвучали уже нотки безумия. – Я знаю, как. Я выиграю. И верну. Все верну.

Жора взял его за плечо и встряхнул так сильно, что Алиса расслышала, как у Марата клацнули зубы.

– Голову на плечи надень, ты, малахольный! – зло сказал Жора. – Знает он! Что ты знаешь, а? Систему изобрел, чтоб шарик по уму крутился? Таких системщиков сюда знаешь сколько ходит? Один вон только вчера золотой укол себе сделал – не сработала его система, он и свалил на тот свет. А если ты от большого горя тоже так соскочишь? Денежки мне боженька с ангелами отдавать будет? Или черти со сковородки?

– Я отдам, – исступленно повторил Марат.

– Короче, – уже совсем другим, спокойным тоном сказал Жора, – обещанки бабе своей можешь оставить. А у меня другое условие. Будешь слушать или как?

– Не буду, – помолчав, проговорил Марат.

– Ну, не будешь, и не надо.

Жора тяжело качнулся в сторону, словно собираясь уйти.

– Я знаю. – Марат схватил его за рукав. – Знаю… условие. Можешь не говорить.

– И что?

– И… Да! – вдруг почти выкрикнул он. – Да, да!

– Ты мне эти вопли психозные брось. – Алисе показалось, что она видит, как Жора недовольно поморщился. – Спасибо бы лучше сказал. Ему человек хрен знает какие бабки готов платить, а за что, если подумать? Да такие, как ты, в любом подземном переходе чуть не даром предлагаются, уж я не говорю, в любой газете объявлений до хрена! Радоваться надо, что денежный мужик на него запал, а он… Думаешь, у тебя жопа какая-то особенная? Да повезло тебе просто!

– Дай денег, – чуть слышно проговорил Марат. – Сейчас дай.

– Расписку пиши.

– Что писать?

– Не волнуйся, продиктую. Получил – сумму прописью, обязуюсь в течение недели предоставлять интимные услуги по требованию. Дата, подпись.

Жора произнес это спокойным тоном, будто и правда всего лишь диктовал текст расписки. Но даже Алиса чувствовала за его спокойствием издевку, и, конечно, не мог этого не чувствовать Марат.

Он молчал.

– Ну? – первым нарушил молчание Жора. – Долго будем Му-Му иметь?

– Но я же… – наконец выдавил Марат. – У меня… – И, помолчав, пустым голосом произнес: – У меня ручки нету.

– На тебе ручку! – хохотнул Жора. – Бумагу тоже дам. Пошли в машину, все дам.

– И деньги? – быстро спросил Марат.

– И деньги. Расписку напишешь, деньги получишь и можешь ставить на свою систему, или на что ты там ставишь. А я человеку отзвоню и в машине тебя подожду. Лады?

Марат ничего не ответил. Но то, как стремительно он направился к крутящейся стеклянной двери, ведущей на улицу, не оставляло в его ответе сомнений. Жора со своими аистиными ногами едва за ним поспевал.

Алиса вышла из-за портьеры. Дверь еще кружилась, провожая Марата, а сам он уже сидел в машине, стоящей на парковке рядом с казино. Салон ее был освещен, и ошибиться в том, что он делает в этом освещенном салоне, было невозможно. Он быстро что-то писал, низко наклонив голову, и даже издалека сквозь крутящуюся дверь казалось, что ручка в его руке вот-вот порвет бумагу. Потом он бросил исписанный лист на колени сидящему рядом Жоре, взял у него пачку денег, засунул за пазуху, выскочил на улицу, не закрыв за собой дверь машины… Тут только Алиса сообразила, что сейчас он войдет обратно в казино и она столкнется с ним нос к носу в этом холле с пошлыми портьерами и плевательницами.

Но беспокоилась она об этом напрасно. Они прокружились навстречу друг другу в стеклянной двери. Марат пролетел мимо Алисы как одержимый.


«В этом нет ничего ошеломляющего. Возможно, он латентный гей. Или просто бисексуал. В любом случае во всем этом нет ничего необыкновенного».

Алиса шла по улице и твердила себе эти слова, как глупую детскую считалку. Да они и были глупыми, вернее, они были никчемными в своей убедительности. Как рекламный слоган. Входные двери в клуб и в казино были разными, поэтому Алиса не могла уйти сразу: надо было забрать пальто, а раздевалась она в другом гардеробе.

Она сама не понимала, почему чувствует такое отвращение к себе. Она не сделала ничего такого, что могло бы его вызвать. А то, что считал для себя приемлемым Марат, было его личным делом и не должно было касаться ее сердца так резко и болезненно. Да и при чем вообще сердце к сексу, неважно, между представителями какого пола он случается?

Алиса замерзла, пока дошла по улице от одной двери до другой. Во всяком случае, когда она забирала из клубного гардероба свое пальто, ее колотила дрожь.

«Апрель, – подумала она. – У них еще холодно в апреле».

Впервые за все время, прожитое в Москве, она подумала про этот город «у них».

– Иногда бывает и тепло, – вдруг услышала Алиса. – Вам просто не повезло. Вы приехали в Москву в холодный год.

Обернувшись, она увидела рядом с собой мужчину в темно-синем костюме. Такой костюм купил себе за три тысячи долларов мамин Джек, когда его сын женился на топ-модели. Тогда Алисе казалось, что глупее этой траты просто не может быть. Но это казалось ей там, дома. А почему бы не носить тысячный костюм в городе, где один только вход в ночной клуб примерно столько же и стоит? Господин, на которого этот костюм был надет, по крайней мере выглядел постарше Бо, который как раз и успел похвастаться Алисе ценой клубного билета.

– Откуда вы знаете, что я приехала в Москву? – спросила она. Зря, конечно, спросила – зачем поддерживать разговор с незнакомым человеком? Но ей почему-то хотелось произнести что-нибудь вслух. Она ведь, получается, и про апрельские холода подумала именно вслух. – Может быть, я в Москве родилась и прожила всю свою жизнь?

– Не может.

– Что – не может?

– Такого быть не может, – объяснил он. – Вы не родились в Москве и уж тем более не прожили здесь жизнь. В вас для этого слишком много свободы.

По чему он мог об этом судить, по ее словам о холодах, что ли? В какой-нибудь другой вечер это заинтриговало бы Алису, но нынешний вечер не располагал к любопытству. Ошеломляющих открытий ей на сегодня явно было достаточно.

– Благодарю вас, – сказала она. – Но позвольте мне пройти.

Он был не толстый, но какой-то широкий, какой-то полнотелый и мешал Алисе добраться до двери.

– Пожалуйста. – Он сделал полшага в сторону. – Я могу отвезти вас домой?

– Нет.

– Почему?

– Без комментариев.

Алиса невольно улыбнулась этим своим словам. Она освоила их уже здесь, в Москве. Пресс-секретарь «Главной улицы» Леша Меркурьев объяснил ей, что их следует произносить каждый раз, когда журналисты будут интересоваться у нее, правда ли, что мюзикл скоро закроют из-за разногласий между его русскими и американскими продюсерами.

– Зря, – сказал незваный провожатый. – Внутренняя свобода – это в России опасная штука. Разве вы еще не поняли?

– Вы ясновидящий? – спросила Алиса. – Почему вы решили, что я иностранка, еще до того, как я произнесла хотя бы слово?

Он окинул ее оценивающим взглядом, словно проверяя, стоит ли выдавать ей какую-то необыкновенную тайну, и сказал:

– Я не ясновидящий. Просто видел вас в «Главной улице». Не думал, что вы по-русски так хорошо говорите. Из эмигрантов?

И тут Алисе стало скучно. Ей стало невыносимо скучно разговаривать с посторонним человеком о посторонних ее сердцу подробностях жизни.

– Извините, я спешу, – сказала она, не глядя больше на своего собеседника.

Да она вообще-то и раньше не слишком к нему приглядывалась. Так, задержалась на полторы минуты – зацепилась языком, как называла это ее московская приятельница Маринка.

А теперь Алисе хотелось только молчания. Ей надо было обдумать то, что произошло с нею этим вечером. Хотя лично с нею-то ведь ничего и не произошло…

Глава 7

Хорошо, что старые оконные рамы закрывались неплотно.

То есть вообще-то это было совсем нехорошо: зимой в щелях свистел ветер, и их пришлось заклеить поролоновыми полосками. Но если бы окна закрывались плотно, то в квартире стояла бы могильная тишина, которая была сейчас для Алисы совсем некстати.

Тяжелые мысли никогда не отступают в тишине.

Хотя это и не мысли были – то, что теснилось у нее в груди. Мысли все-таки можно облечь в слова, а для этой смутной тоски слов не находилось.

«Надо понять, что я сделала не так, – подумала Алиса. – Не искать свою вину, а просто понять, в чем я поступила неправильно».

Но как только она спросила себя об этом, то сразу же поняла, что не найдет ответа. Она в чем-то ошиблась, но в чем? И почему ей кажется, что понять это невозможно, и что ей надо теперь сделать?

«Полгода в России – это все-таки слишком много, – усмехнулась Алиса. – Я начинаю рассуждать, как персонажи Достоевского. И вообще, скорее бы на работу – мне вредны выходные».

Но и эта мысль, в общем-то здравая, была, как говорила Маринка, типичное не то. В ней, в этой мысли, не было… Того, что ведет человека по жизни, вот чего в ней не было!

Но в чем оно было, что это вообще такое? Алиса не знала.

Она вышла в кухню и, не включая свет, подошла к окну, прислонилась щекой к стеклу. Стекло было холодное – весеннее, апрельское, как ветер, и небо, и дымка первой древесной зелени. Из-за окна доносились неясные, весенние же звуки. Они как-то помогали душе, да, именно так, хотя и непонятно, чем помогали. Алиса вслушивалась в них, как в музыку, под которую ей предстояло бы, например, танцевать. Ей было хорошо среди этих непонятных звуков московской весны.

«Может, вообще не надо об этом думать? – с вопросительным малодушием подумала она. – Просто не думать, и все. Все само как-нибудь разрешится».

Но тут же она представила: вот открывается дверь, Марат снимает в прихожей куртку, идет в комнату, а она лежит в кровати и слышит его шаги, потом его дыхание, потом… И что потом?

Шаги послышались совсем рядом. Алисе показалось даже, будто кто-то прошел мимо нее прямо вдоль кухонной стены. Через мгновение она поняла, что это так и есть, только шаги слышатся все-таки не совсем рядом, а за стеной, на лестнице черного хода. Это было странно – Алиса впервые слышала, чтобы по этой лестнице кто-нибудь ходил; ей казалось, черный ход вообще заколочен с улицы.

Она осторожно подошла к двери, на всякий случай потрогала засов. В полном звуков и шорохов старом московском доме вполне могли ожить любые фантомы воображения, вплоть до привидений.

Да и без привидений следовало быть поосторожнее: по черной лестнице могли ведь ходить воры или даже бандиты.

Через минуту Алиса убедилась, что это по крайней мере не привидения: за стеной раздались голоса, громкие и резкие, потом глухие звуки. Что говорят голоса, Алиса не разобрала, но в звуках она сразу распознала удары. Очень сильные удары, если бы такие приходились по человеческому телу, то оно недолго оставалось бы живым… Но по чему же еще они могли приходиться, такие жуткие в своей телесной глухоте?

Первый удар сопровождался коротким вскриком, второй – таким же коротким стоном, а уже третий и четвертый раздавались в полной тишине. От этой тишины пробирала дрожь и охватывало оцепенение.

Ждать, когда послышится седьмой или восьмой удар, Алиса не стала. Она схватилась обеими руками за тяжелый засов и потянула его в сторону. Больше всего она боялась, что засов не сдвинется с места. Она ведь никогда не пробовала открывать эту дверь, зачем бы? Но засов сдвинулся сразу, хотя и с громким скрежетом. Алиса распахнула дверь на черную – в самом деле черную, как пропасть, – лестницу.

И едва удержалась на ногах! Только потому удержалась, что подобное движение – когда танцоры падают спинами друг на друга, как костяшки домино, – ставилось в мюзикле «Главная улица» и было отработано Алисой до автоматизма. Она подхватила под мышки свалившегося на нее из-за распахнутой двери человека и, мгновенно втащив его в кухню, толкнула дверь ногой, а засов – локтем.

Засов лязгнул за секунду до того, как снаружи, с лестницы, раздался яростный удар в дверь. Сразу за ударом последовали крики, но вслушиваться в них Алиса не стала. За недолгое время, прожитое в этой квартире, она поняла, что все двери и стены здесь так надежны, что их не пробить не только кулаком, но даже средневековым тараном.

Человек, которого она держала под мышки, был совершенно неподвижен, но при этом не тяжел, как бывает тяжел всякий неподвижный человек на чужих руках. Алиса подтащила его к кухонному дивану и попыталась посадить, но он сразу же стал клониться набок, а потом упал навзничь. Правая рука свесилась с дивана вниз так, что он стал казаться уже не просто неподвижным, а мертвым.

До сих пор Алиса не включала в кухне свет, потому что ей легче думалось в темноте, а теперь не хотела его включать, чтобы не привлекать внимание тех, кто бился в дверь черного хода. Но даже в тусклых отсветах уличного фонаря она разглядела, что лицо у человека, лежащего навзничь на диване, все-таки живое, хотя и залито кровью. Приглядевшись, Алиса поняла, что кровь течет из рассеченной брови.

«В бровь, наверно, и ударили, – подумала она. – То есть в голову. Потому и сознание потерял».

Она открыла кухонный шкафчик. Там стояли лекарства, которые Алиса привезла из Америки. Лекарства дала мама: Джек уверил ее, что в России лекарств либо нет вообще, либо они сделаны из воды и мела. В солидной аптечке, Алиса точно помнила, был и нашатырь. Видимо, мама считала, что ее безоглядная дочь будет ежедневно сталкиваться на улицах Москвы с медведями и ежедневно падать от этого в обморок, так что нашатырь ей непременно понадобится. А может, это Джек так считал; мама доверяла его мнению.

Алиса поднесла нашатырный карандаш к носу лежащего на диване мужчины.

«А может, не надо его в сознание приводить? – вдруг подумала она. – Лучше кровь сначала остановить? Или врача вызвать?»

Она не была ни напугана, ни растерянна. Но опыт оказания помощи раненым у нее отсутствовал, к тому же она не знала, насколько быстро может приехать по вызову московский врач и что нужно, чтобы он приехал, – наверное, медицинская страховка?

Да вообще-то уже было и неважно, что следовало сделать сначала и что потом. Ночной гость коротко застонал, открыл глаза и сел на диване. Кровь от этого потекла по его лицу еще сильнее.

– Вам лучше лечь, – сказала Алиса.

Он вздрогнул и посмотрел на нее так, словно она была привидением. Впрочем, может быть, в колеблющемся свете уличного фонаря она именно и выглядела как привидение, особенно для человека, который еще не совсем пришел в себя.

– Лучше ложитесь, – повторила Алиса. – У вас кровь сильно течет. Но вы не бойтесь. Это просто потому, что бровь рассечена. Из брови всегда течет много крови. И из пятки тоже.

Он всмотрелся в ее лицо и засмеялся.

«Кажется, не бандит, – подумала Алиса. – Мне повезло».

– А откуда вы знаете про бровь и пятку? – спросил он.

Его смех и голос были похожи.

– А я однажды тоже бровь рассекла, – сказала Алиса. – Мне даже швы накладывали.

– Тоже в подъезде дрались?

– Не в подъезде. Просто на улице.

Бровь ей рассек Бобби Салливан. Ей было тогда семь лет, и она научилась брать на лошади препятствие – неширокий ручей, отделявший их ранчо от соседского, где жил Бобби, ее самый лучший друг. Он был уверен, что у него это получится так же легко, как у Алисы, а когда не получилось, в сердцах толкнул ее на колючий куст, прямо на обломанную лошадью ветку. Она тогда рассердилась так, что ударила Бобби кнутовищем, хотя вообще-то не была драчуньей, к тому же кровь заливала ей глаз. Но она все-таки ударила Бобби и крикнула, что презирает завистника навеки. Но навеки не получилось, потому что через месяц мама вышла замуж за Джека и они уехали с техасского ранчо в Нью-Йорк.

– А как я у вас оказался? – спросил он, озираясь.

– Через дверь.

– Я вошел в дверь? – удивился он.

– А что, обычно вы входите в дом как-то иначе? – улыбнулась Алиса.

Ей нравилось его удивление. Оно делало его взгляд детским. Вот в голосе его и в смехе ничего детского не было. Даже наоборот. И то, что его голос и смех не совпадают со взглядом, нравилось ей в ночном визитере тоже.

– Вы не совсем вошли. Просто упали спиной вперед, – сжалилась она. Все-таки, наверное, человеку неприятно чувствовать провалы в памяти. – Давайте вытрем кровь.

Она наконец нашла в аптечке пакет с кровоостанавливающими салфетками и, разорвав упаковку, подошла к раненому.

– Это не больно, – сказала она. – Не бойтесь.

По его взгляду было понятно, что он не боится. Алиса вытерла кровь одной салфеткой, а вторую приложила к его брови.

– Подержите вот так. Может быть, даже врача вызывать не придется, – сказала она. – Рана не очень глубокая.

– Вы не думайте, – сказал он, – я не потому дрался, что бандит.

– Я об этом не думаю. Хотите выпить? – И как она забыла, что ему больно! Конечно, алкоголь будет очень кстати. – Виски, или коньяк, или водку?

– Спасибо, – кивнул он. – Все равно что.

Он прижимал салфетку к брови и чуть заметно морщился.

Алиса достала из холодильника бутылки, из буфета стаканы, налила ему виски, а себе водку и сказала:

– Ваше здоровье…

– Тимофей, – подсказал он. – И ваше…

– Алиса.

– У меня наконец в голове прояснилось. – Он опять улыбнулся. Глаза сразу опять сделались непохожими на голос. – Вы меня с черной лестницы к себе в квартиру втащили, да? В бессознательном состоянии.

– Ну да, – кивнула Алиса. – Вернее, вы сами упали в мой дом с черной лестницы. Почему вы смеетесь?

– Потому что вы хорошо говорите.

Удары в дверь с черного хода прекратились. Потом раздался еще один, последний, видимо, досадливый удар, короткий мат, и низкий голос произнес:

– Мы тебя еще достанем!

Алиса подошла к двери и прислушалась – кто-то спустился по лестнице вниз, и стало наконец тихо.

– Вы бесстрашная, – сказал Тимофей.

– Просто здесь крепкие двери. И в мое окно нельзя влезть с улицы.

– В мое тоже, – кивнул он. – Хотя с крыши можно.

– Вы в башенке живете, да? – обрадовалась Алиса. – Там, наверное, хорошо. Я, когда этот дом в первый раз увидела, сразу подумала, что лучшее место в нем башенка.

– Так приходите в гости, – пригласил он. – Вы же соседка, далеко ходить не надо. Можно даже прямо сейчас ко мне пойти. Или когда хотите, тогда и приходите. Если не боитесь.

– Не боюсь. Но я, наверное… Больше не буду ваша соседка.

Впервые с той минуты, когда за стеной раздался шум, Алиса вспомнила все, что произошло с нею до того, как она пришла домой. Но теперь она вспомнила об этом так, словно перешагнула через что-то… Через решение она перешагнула, вот через что! Она не принимала никакого решения, но в ту минуту, когда сказала Тимофею, что больше не будет здесь жить, это решение прояснилось в ней само. Оно далось ей легко, без сомнений и мучений, и это произошло потому, что она высказала его неожиданному человеку, у которого глаза были не похожи на голос и смех.

– Жаль, – сказал он.

В тишине, наступившей после ударов по двери и криков, стал слышен шелест и дробный стук в окно. Дождь был в этом году первый. Он шел густо и ровно, как будто делал какую-то важную работу, и от этого становилось так же спокойно, как от пришедшего без сомнений решения. Что-то самостоятельное и важное пронизывало жизнь, как дождь пронизывал апрельскую ночь. Это вдруг стало для Алисы так очевидно, так непреложно, что она рассмеялась.

Она думала, Тимофей спросит, почему она смеется. Она уже привыкла, что русские часто задают вопросы, на которые не хочется отвечать.

Но он ни о чем не спросил. Алиса поняла, что он тоже вслушивается в дождь, потому что это важно и для него.

– Я раньше дождь совсем не любил, – сказал он. – То есть не то что не любил, а просто не понимал.

– Почему?

– По глупости. – Он улыбнулся. – Я ценил только сложные вещи. Думал, они ближе к жизни и смерти. Помню, как-то ночью мороз ударил и фонтан у нас возле дома замерз. Ледяной такой получился букет – застывшая мелодия струй, и все такое. Очень она мне казалась значительной, вот эта образная сложность. А она была просто поверхностной. Извините, – спохватился он.

– За что?

– Ночь уже, вы спать хотите. А я лезу тут… С мелкими частностями.

– Я не хочу спать, – сказала Алиса. – А почему вам теперь кажется, что замерзший фонтан – это мелкая частность?

– Но вот же, – он кивнул на окно. – Дождь. Потому и кажется.

Это было сказано совершенно непонятно, но Алиса поняла. Простота жизни – не та, что сродни примитивности, а особенная, в которую, как в тугую пружину, скручена вся этой жизни сложность, – была ей сейчас так же понятна, как и ему.

– Я пойду, – сказал Тимофей. – Спасибо, Алиса. Жаль, что вы больше не будете моей соседкой.

– Вы не совсем плохо себя чувствуете? – спросила она.

– Даже хорошо я себя чувствую. У вас виски хорошее, – улыбнулся он. – Взбодрило.

– Тогда, может быть, вы мне поможете? То есть не поможете, а… Просто побудете здесь, пока я соберусь? Понимаете, я хочу уехать прямо сейчас, и мне… В общем, я через пятнадцать минут буду готова. Это окажется очень трудно для вас?

От волнения она даже стала говорить по-русски не совсем правильно и сама это расслышала. Но ей очень хотелось уйти именно сейчас, пока простой шум дождя за окном придает ей уверенности в том, что она поступает правильно. И Тимофей с его рассеченной бровью, с его детским взглядом и взрослым голосом придавал Алисе в этом уверенности не меньше, чем дождь, и ей очень хотелось, чтобы он подождал, пока она соберет вещи, и чтобы они вышли из квартиры вместе.

– Я подожду, – сказал он.

– Вы случайно не американец? – засмеялась Алиса.

– Нет, – удивился Тимофей. – А почему вы подумали?

– Потому что русский мужчина стал бы уверять, что ради прекрасной женщины он сейчас горы свернет, и вынесет ее из квартиры на руках, и все такое. А вы просто сказали, что подождете.

– А вы, значит, американка, – догадался он. – То-то я слышу, что акцент, но не пойму, какой. Но я и правда могу помочь вещи вынести. Вы не стесняйтесь, я привык тяжести носить.

– Я не стесняюсь. Но у меня нет тяжелых вещей. Вы просто подождите, ладно?

Она не хотела собираться второпях – в сердцах, так это называлось, – поэтому собиралась взять сейчас только самое необходимое. Хотя вообще-то все, что составляло ее жизнь в Москве, и состояло ведь из самого необходимого. Да и не только в Москве… Ну, неважно. Она хотела уйти прямо сейчас вовсе не для того, чтобы избежать объяснений с Маратом, они все равно должны были состояться – романтическая необъясненность обычных житейских поступков казалась ей глупой и претенциозной. Но пусть они состоятся потом. Когда не будет дождя и жизнь станет ближе к обыденности.

Алиса быстро сложила в сумку одежду, поверх нее бросила непромокаемые ботинки, которые вытряхнула из обувной коробки. Она вспомнила вдруг, что бабушка Эстер почему-то называла ботинки башмаками. В детстве Алисе казалось, что ботинки и башмаки – это звучит по-русски одинаково, что никакой разницы между этими словами нет. Но когда она однажды назвала ботинки башмаками уже здесь, в Москве, то Марат очень удивился. И только после этого Алиса вспомнила, что бабушка говорила в связи с этими ботинками-башмаками про какую-то словесную разницу, которая выдает человека из хорошей семьи.

– Вот Ксенька, – говорила она, – никогда не сказала бы не то что «ложить», но даже, например, «я смогу». Глагол «мочь» не имеет совершенного вида.

В тринадцать лет, когда она жила с бабушкой, Алиса говорила по-русски не хуже, чем сейчас, когда прожила полгода в Москве. Но разбираться в таких тонкостях все-таки не считала необходимым. Ведь бабушка и сама ничего не знала о судьбе этой Ксеньки, лучшей подруги своей юности, так стоило ли Алисе запоминать, как эта эфемерная девушка разговаривала?

– Может, вам опасно сейчас выходить? – только в прихожей спохватилась Алиса. – Вы можете остаться здесь. А когда решите подняться к себе, то просто захлопнете дверь.

– Ничего, – сказал Тимофей. – Никакой опасности. Они ушли, вы же слышали.

Дождь кончился. Алиса пожалела, что он кончился, и, не удержавшись, сказала об этом Тимофею.

– Хочется работать, когда дождь идет, – объяснила она. – Потому что работа избавляет от всего ненужного. Это, наверное, не очень понятно, – вздохнула она. – Мне все-таки трудно выражать отвлеченные понятия, а русский язык состоит из них наполовину.

– Это очень даже понятно, – сказал он. – И что ж тут отвлеченного? Все первое прекрасно. Первая реальность. А дождь – это как раз и есть первая реальность. Понимаете?

– Ну да, – кивнула Алиса.

Собирая вещи, она успела вызвать такси. Машина подошла через минуту после того, как они с Тимофеем вышли из подъезда, и спрашивать, что такое первая реальность, было уже некогда. Впрочем, Алиса и так это поняла, без расспросов.

Тимофей поставил в багажник ее сумку и предложил:

– Может, лучше мне с вами поехать? Я бы вас до квартиры проводил. Мало ли…

– Не надо, – отказалась Алиса. – Я еду в отель, в котором живет много моих друзей. Так что это неопасно. И вы же сами сказали, что я бесстрашная, – улыбнулась она. – До свидания. Была хорошая ночь. Только голова у вас, наверно, болит.

– Уже прошла. Спасибо.

– В гостиницу «Советская», – сказала Алиса шоферу.

Дождь кончился, и ночь вот-вот должна была кончиться тоже. Но чувство правильности всего, что она делала в эту ночь, осталось. Оно было таким сильным, что казалось почти равным счастью.

Глава 8

– Если бы я знала, что правильно и что неправильно!

Эстер сердито стукнула кулаком по подоконнику, на котором сидела во все время разговора с Ксенькой.

– А разве ты этого не знаешь? – улыбнулась та.

– Понятия не имею!

– Ты заблуждаешься. – Ксенькина улыбка показалась Эстер не то что едва заметной, такою-то она была всегда, но какой-то… до глубины души усталой. – Звездочка, ты всегда знаешь, что правильно и что неправильно. Это твое природное свойство, такое знание.

– Да ну, глупости, – махнула рукой Эстер. – Ой, Ксенечка, извини! Во всяком случае, это какие-то отвлеченности – то, что ты говоришь. И думать о них я не вижу смысла. А вот как мне вести себя в положении неотвлеченном, это надо решить. Но как это решить, я не знаю.

Эстер вовсе не предполагала, что Ксенька поможет ей разобраться в неотвлеченном положении, которое весь последний месяц составляло главную заботу ее жизни. Она просто размышляла вслух.

Эстер давно уже заметила, что Ксенькино присутствие, бесплотное, как присутствие эльфа в лесу или сиреневого облака в весенних зарослях, – явление магическое. Мысли при ней всегда приобретали стройность, а решения, которые во всякой другой обстановке казались Эстер трудными, даже мучительными, от одного лишь молчаливого внимания ее подруги становились простыми и ясными, да и приходили как-то сами собою.

И вот сейчас Эстер надо было решить, оставаться ли в студии Художественного театра, куда ей помогла поступить Алиса Коонен, или же принять предложение, сделанное ей месяц назад, и уйти в Мюзик-холл, на освободившееся место одной из тридцати герлс. Об этих герлс, которых обучил, а точнее, взрастил специально для Мюзик-холла балетмейстер Касьян Голейзовский, не писали или хотя бы не судачили разве только ленивые театральные критики. Одни утверждали, что герлс сделаны по американскому лекалу и потому творчески несостоятельны, другие сетовали, что они не вполне этому лекалу соответствуют, а значит, и не имеют права на существование…

– Но самое отвратительное, когда заводят шарманку про идейную направленность социалистического искусства, – сказала Эстер. – Про жалкое копирование Америки еще мыслимо выдержать, но про социалистическую идею искусства – нет, совершенно невозможно.

– А ты еще не привыкла? – усмехнулась Ксения. – По-моему, из этих пустых фраз состоит вся наша жизнь.

При этом Ксения быстро провела ладонью по лбу – так, словно продиралась сквозь пустые фразы, как сквозь паутину, и они пристали к ее коже, доставляя физическое неудобство. Эстер улыбнулась. Чутье ко всякой фальши и природная к ней брезгливость были у Ксеньки органичны, как обоняние и осязание.

– А зачем к ним привыкать? – сказала Эстер. – Мы же не привыкаем к…

Тут, впрочем, она затруднилась со сравнением. Она хотела сказать, что не привыкают же они, например, к отсутствию у них в «Марселе» горячей воды. Но это было бы неправдой – все-таки без горячей воды они как-то обходились: когда надо было помыться или постирать, то грели воду в бельевых баках. А разговоры и статьи про задачи социалистического строительства в советском театре и про прочие подобные гадости выводили Эстер из себя еще в те времена, когда она занималась в мастерской Фореггера. И теперь, по прошествии двух лет, все это по-прежнему казалось ей отвратительным.

Лишь только она вспомнила про Мастфор, мысли ее сразу же отвлеклись от глупых фраз и вернулись к нынешнему предложению Голейзовского.

– Конечно, я пошла бы в Мюзик-холл, – задумчиво произнесла она. – Я ведь этому у Фореггера и училась.

– Так в чем же тогда дело?

Ксенька, казалось, слышала ее мысли так же легко, как слова. Во всяком случае, на эту фразу она ответила так, словно их разговор не прерывался на то короткое время, что Эстер молча размышляла.

– Но Художественный театр, вот что! Это же мечта, это больше даже, чем мечта, – сказка волшебная, чаша Грааля!

– Так уж и чаша Грааля, – улыбнулась Ксенька. – Не преувеличивай, Звездочка.

– И нисколько не преувеличиваю! – горячо воскликнула Эстер. – Еще даже преуменьшаю. Ну что мне до Грааля? А МХТ… – Мечтательная улыбка мелькнула у нее на губах. Но тут же исчезла. – И к тому же перед Алисой неловко, – добавила она. – Мне кажется, ее оскорбит, если я предпочту Художественному театру Мюзик-холл.

– А мне кажется, нисколько ее это не оскорбит, – пожала плечами Ксения. – Сама она предпочла же когда-то всему Камерный театр. И даже Константина Сергеевича оскорбить не побоялась.

Из-за присущей Эстер потребности делиться с подругой всяческими новостями, как своими лично, так и всеми новостями театральной Москвы, Ксенька была осведомлена о перипетиях биографии Алисы Коонен – в частности, о том, что та на заре своей карьеры ушла от великого и признанного Станиславского к молодому режиссеру Таирову в его Камерный театр.

– Ну, Алиса в Таирова просто влюбилась, – пожала плечами Эстер. – Но я-то в Голейзовского нисколько не влюблена.

– Потому ты сейчас и колеблешься, – чуть заметно улыбнулась Ксения. – Твой барометр временно выключен.

Эстер засмеялась. Все-таки Ксенька читала ее мысли, кажется, даже прежде, чем они превращались у нее в голове из смутных клубков в блестящие нити. Конечно, она была когда-то влюблена в своего учителя Фореггера! Да и была ли у Николая Михайловича хоть одна не влюбленная в него ученица? Дело было даже не в эффектной его элегантности, неизменной частью которой была, например, курительная трубка, а в потрясающей, ни на секунду не иссякающей его фантазии. Фореггер импровизировал каждую секунду – читал ли он лекцию о комедии масок и театре шарлатанов, показывал ли костюмерам, как из старого диванного чехла соорудить одеяние Вестника, парящего над сценой, объяснял ли актрисе смысл какого-нибудь танцевального движения… Конечно, Эстер была в него влюблена, это просто не могло быть иначе! И когда сгорело здание Мастфора на Арбате, когда в газетах написали, что пожар стал лишь материальной точкой идейного конца Фореггера, – господи, какая глупая трескотня, ну как можно сказать «точка конца»? – она готова была работать в подвале, на чердаке, да хоть на улице! Но Николай Михайлович не взял ее с собой никуда. Ни в передвижную труппу, с которой сразу после пожара уехал на гастроли, ни потом на Украину, куда его пригласили руководить Киевской эстрадой… Что с того, что Эстер было тогда шестнадцать лет, что она не была штатной танцовщицей Мастфора? Просто Фореггер не был в нее влюблен, только в этом было дело…

Тогда она ему назло и решила, что никогда больше не будет участвовать ни в гротеске, ни в буффонаде, и влюбилась в Художественный театр. И правда – выключила тот любовный барометр, который всегда руководил ее жизнью. Но откуда Ксенька об этом знает?

Эстер удивленно взглянула на нее. И тут только заметила, как бледно Ксенькино лицо, какие темные тени лежат у нее под глазами. И даже не то что под глазами… Тень заботы лежала на Ксенькином лице, тень неизбывной заботы. И никакой интерес к подружкиным делам – конечно, не деланый, а самый искренний интерес – не мог этой тени скрыть.

– Что с тобой, Ксенечка? – испуганно спросила Эстер. – Ну и дура же я! Эгоистка, – расстроенно уточнила она. – Все о себе да о себе. Месяц тебя толком и не видела, а даже не спрашиваю, как ты, что…

– Да что я? – улыбнулась Ксения. – Идет себе моя жизнь потихоньку, и слава богу.

Эстер трудно было согласиться с тем, что жизнь, идущая себе потихоньку, – это нечто, достойное радости. Но и возражать Ксеньке было бы абсолютным свинством. Лишенцам, какими числились Евдокия Кирилловна Иорданская с внучкой, незаметное течение жизни можно было считать несомненным благом.

Эстер знала, что Ксенька болезненно воспринимает клеймо, которым советская власть отметила ее с такой же неотменимостью, с какой судьба отметила ее всеми нынче презираемым поповским происхождением и соответствующей этому происхождению фамилией. Нет, конечно, Ксенька вовсе не презирала ни происхождение свое, ни фамилию, даже наоборот, гордилась ими. И невозможность принимать участие в выборах советской власти нисколько ее не угнетала. То ли дело Ревекка Аркадьевна, мама Эстер, – она прямо-таки извелась по дороге в Иркутск: а ну как не успеют взяться на учет по новому месту жительства и выборы пропустят?!

О выборах Ксенька не переживала, но вот о том, что ее бабушка на старости лет лишена не то что пенсии – о ней и мечтать не приходилось! – но даже продуктовых карточек, что сама она, тоже заветных карточек лишенная, с трудом находит кратковременную работу, которая только-только позволяет не умереть с голоду, и из-за этой поденной работы, за которую, конечно, надо благодарить Бога, редко выбирается в свои Вербилки, на фарфоровый завод, потому что там работу ей давать боятся, несмотря на ее несомненный, всем очевидный художественный талант, – обо всем этом Ксенька переживала очень.

И со всем этим ничего нельзя было поделать.

То есть по мелочам, в повседневности помочь Ксеньке было можно. Да вот хоть продуктами: Эстер ела, по словам Евдокии Кирилловны, как птичка Божья, поэтому тех продуктов, которые она отоваривала на свои карточки, хватало ей с избытком, да и актерский ресторан «Алатр» на Тверской работал исправно, и кавалеров, мечтающих посидеть в этом ресторане с темноокой красавицей-актрисой, было предостаточно… Но Ксенька категорически отказывалась принимать продукты или тем более деньги даже у своей закадычной подружки.

– Нет, – с обычной своей тихой решительностью говорила она. – Звездочка, я тебя очень люблю и верю в твою искренность, ты же знаешь. Но – нет. – И на сердитый вопрос Эстер, отчего такое твердокаменное упрямство, отвечала: – Я не хотела бы привыкать ни к чьей помощи. Ведь сейчас мы с бабушкой проживаем наверняка не самое трудное время нашей жизни. Кто знает, что нам предстоит в будущем? Лучше не расслабляться.

И что на это можно было возразить? Лишенцев высылали из больших городов целыми семьями. Вон, Петроград, кажется, от них совсем очистили; Эстер вздрагивала, когда слышала это определение. Оно казалось ей даже более отвратительным, чем ненавистная риторика про идейную направленность искусства. О семье священника Иорданского – точнее, о тихом остатке этой когда-то огромной семьи, каковым являлись теперь Ксения с бабушкой, – попросту забыли. Возможно, лишь потому, что отец Илья, муж Евдокии Кирилловны, тихо скончался еще до революции, а отец Леонид, ее сын и Ксенькин отец, был арестован не в Москве, а в своем рязанском приходе, и там же расстрелян.

Правда, все эти обстоятельства являлись слишком ненадежными причинами для того, чтобы Иорданские могли рассчитывать на сколько-нибудь долговременное благополучие. Ксенька права была в том, что они проживали сейчас не самую трудную часть своей жизни – и в сравнении с прошлым, и в предчувствии будущего. Одно то, что их до сих пор не выселили из Москвы, из отдельной комнаты, притом в таком приличном доме, каким являлся «Марсель»… Эту комнату занимал еще до революции старший сын Евдокии Кирилловны, служивший по почтово-телеграфному ведомству, которому принадлежал дом с таким странным названием. Он и взял к себе мать и племянницу в восемнадцатом году, когда они остались без крова и без средств к существованию. Здесь, в этой комнате, он в том же году тихо сгорел от тифа. Все Иорданские умирали как-то тихо, даже если их расстреливали, как Ксенькиного отца…

«Что в голову лезет! – сердито подумала Эстер. – Умирают тихо… Тьфу-тьфу-тьфу!»

Она сплюнула через левое плечо, не наяву, конечно, а тоже мысленно, и поспешила задать подружке очередной вопрос:

– А как там в твоих Вербилках?

– Не знаю, – ответила Ксения. – Я давно там не была. Пожалуй, с самого твоего приезда из Сибири.

– Да ты что? – изумилась Эстер. – Почему?

– Так.

Ксения никогда не краснела – в минуты сильного душевного волнения она, наоборот, становилась еще бледнее, чем обычно. Сейчас, при упоминании о Вербилках, ее лицо стало прозрачным, как фарфоровая чашка. У Иорданских каким-то чудом сохранились две семейные фарфоровые чашки, сделанные почти двести лет назад на заводе Гарднера. Ксенька хранила чашки в коробочках из пальмового дерева, которые когда-то употреблялись для хранения пастельных красок.

Эстер видела чашки однажды и мельком, но запомнила их прозрачную белизну.

И точно такой белизной облилось сейчас Ксенькино лицо.

– С тобой случилось что-нибудь, Ксень? – спросила Эстер. – Там, в Вербилках?

– Нет, ничего. – Ксения уже взяла себя в руки, и лицо ее стало обычным, просто бледным, без фарфоровой прозрачной хрупкости. – Ты сегодня очень занята, Звездочка?

– Совсем не занята. Даже не верится! – засмеялась Эстер. – Я только утром вспомнила, что воскресенье. В спектакле я сегодня не занята, на репетицию меня не вызывали. А ты еще завтракать со мной не хотела, – укорила она подругу. – Часто ли у меня такая свобода с утра до вечера?

Собственно, ей и удалось сегодня зазвать Ксеньку к себе в комнату на завтрак под предлогом своей воскресной свободы. Хотя, положа руку на сердце, следовало признать, что свободы в жизни Эстер и в будние дни хватало. Не так уж велика была ее нагрузка в студии Художественного театра – оставалось и время, и силы на жизнь вполне привольную.

«Вот если перейду в Мюзик-холл, ни времени, ни сил ни на что, кроме работы, не будет», – подумала Эстер.

И поймала себя на том, что чрезвычайно этому рада.

– Вы должны быть выше картофельно-пайковых забот, – говорил когда-то Николай Михайлович Фореггер. – Иначе какие же вы артисты?

Положим, картофельно-пайковых забот в жизни Эстер и в восемнадцатом году не было, все-таки родители ее были крупными специалистами по телефонной и телеграфной связи, и большевики дорожили их знаниями с самого первого дня своего прихода к власти. Но богемная жизнь чрезвычайно ей нравилась – и во времена первоначальной юности, и теперь, когда юность ее была в самом разгаре. И то, что она готова была променять все эти радости юной свободы на возможность работы, кое-что да значило…

– Если ты не занята, – сказала Ксенька, – то, может быть, составишь мне компанию?

– Конечно, – кивнула Эстер. – А в чем? Ты чему смеешься? – удивилась она.

– Твоей манере удивительной. Ты всегда сначала принимаешь решение, а уж после расспрашиваешь подробности.

– Ну и что? – пожала плечами Эстер. – О мелочах и после можно разузнать. А куда мы с тобой пойдем?

– Я Игната хочу навестить, – сказала Ксенька. – Матрешиного сына, помнишь?

– А!.. – вспомнила Эстер. – А он разве обратно не уехал? Я думала, он в деревне давно.

– Теперь, может быть, уже и в деревне. Хотя он возвращаться вовсе не собирался. У них же в деревне совсем тяжело: голод, жить не на что. Он потому в Москву и приехал, на стройку нанялся. Он и деньги, что зарабатывает, почти все родне отсылает. Но он уже три недели у нас не появляется и знать о себе не дает. Мы с бабушкой беспокоимся.

– О чем беспокоиться? – пожала плечами Эстер. – Будто он вам родственник! И когда ему к вам ходить? Днем работает, вечером гуляет. Что еще крестьянскому парню в Москве делать?

– Не знаю… – задумчиво проговорила Ксения. – Мне казалось, он относился к нам с бабушкой сердечно. Видимо, Матреша хорошо о нас отзывалась.

Еще бы Матреше было не отзываться хорошо о Евдокии Кирилловне с Ксенькой! Бога она должна была за них всю жизнь молить и детям своим то же наказать. Кто поселил бы у себя в комнате приезжую крестьянку, да еще в такие годы, когда по квартирам то и дело ходили с обысками революционные матросы, да еще в таком птичьем положении, в каком жили в Москве сами Иорданские?..

– Но если тебе скучно его навещать, я одна пойду, – сказала Ксенька.

– Вот еще глупости! Как же мне с тобою скучно? – возмутилась Эстер. – Прогуляемся, конечно. Вон погода какая чудесная!

Майское солнце в самом деле заливало комнату веселыми лучами, ветерок колебал занавеску, и липа, растущая под окном, от этого ветерка то и дело протягивала в открытую форточку ветки, покрытые первой чистой зеленью.

– Я через пять минут буду готова. – Видно было, что Ксенька обрадовалась согласию подруги. – Бабушка кое-какую еду для Игната собрала, я возьму и тут же выйду.

– Но я с тобой пойду только при одном условии.

Эстер мгновенно сообразила, как можно выгодно использовать Ксенькино приглашение.

– При каком? – удивилась та.

– Что вот этот сыр ты для бабушки заберешь. И масло тоже, и кофе. А хлеб мы вашему рабочему парнишке отнесем. У меня почти полфунта черного осталось, пожертвую уж передовому пролетариату.

Эстер ожидала, что Ксенька, как обычно, станет отказываться, и придется выдумывать какие-нибудь неопровержимые доводы, чтобы отдать Евдокии Кирилловне сыр и масло. Но, видно, Ксенька очень уж торопилась навестить потомка Ломоносова, поэтому возражать не стала.

– Бессовестная ты! – улыбнулась она. – Ну как тебе при таком условии отказать?

– А никак не надо отказывать, – тут же заявила Эстер. – Бери еду и собирайся поскорее. Я тебя через пять минут жду у третьей лестницы, и хлеб вынесу.

Глава 9

Эстер вышла в длинный марсельский коридор, конечно, не через пять минут, а по меньшей мере через пятнадцать. Все-таки ей предстояло идти через всю Москву, и не просто идти, то есть не по темным метельным улицам пробираться, а гулять по прекрасному майскому городу, в который она вписывалась как нарядная буквица в волшебную книжку. Это Ксенька однажды сказала, про буквицу и книжку, и Эстер тогда посмеялась образному подружкиному мышлению.

Но чувствовать себя нарядной ей в самом деле было необходимо, а значит, выйти из дому в ситцевом платьице, в котором она завтракала с подружкой, было просто немыслимо.

Эстер надела шелковую кофточку цвета яичного желтка – ту самую, что купила на Петровке в день своего возвращения из Сибири, и туфельки на венском каблучке, и шелковую же темно-фиолетовую юбку с вышитыми по подолу бледно-фиолетовыми ирисами. Она начала было закручивать волосы в модные «улитки», но передумала и оставила прическу как есть. Волосы у нее были густые, цвета вызревшего каштана, и падали на плечи волнами. Когда эти волны волновались от ветра, вместе с ними волновались мужские сердца, и Эстер отлично это знала, потому и не следовала прихотливой моде в ущерб собственной природе. И пудрой «Лемерсье» она поэтому не пользовалась, хоть и держала ее на туалетном столике за красоту коробочки и пуховки. И купленная на Кузнецком герленовская помада оставалась у нее почти без употребления.

Эстер в последний раз взглянула в зеркало, нашла себя очаровательной и выбежала в коридор. Правда, тут же пришлось вернуться: конечно, она забыла хлеб, который обещала взять для Игната.

Наконец Эстер заперла свою дверь и бегом бросилась по коридору.

– Эстерочка! – вдруг услышала она. – Погоди, детка, остановись на минуту.

«Вот некстати!» – подумала Эстер.

Ни одной лишней минуты для беседы с мадам Францевой у нее не было. И Ксенька у лестницы ждет, и вообще – ну о чем разговаривать со старушкой такой робкой, что, кажется, от любого неосторожного слова она то ли в обморок упадет, то ли вообще облетит, как одуванчик? Эстер не любила беседовать с робкими людьми, потому что ее порывистость плохо сочеталась с тактичным политесом.

Но и обидеть мадам Францеву было невозможно. Как скажешь: «Мне не до вас», – старушке с такими невыцветающими детскими глазами?

– Только на минуточку, Жюли Арнольдовна, – вздохнула Эстер. – Меня Ксения ждет.

– Именно поэтому, Эстерочка, – торопливо закивала мадам Францева. – Я увидела, что Ксенечка была у вас, а потом вышла из своей комнаты с узелком, и подумала, что вы, возможно, куда-то идете вдвоем. А это значит, у вас будет время для беседы с нею, не так ли?

– Так, Жюли Арнольдовна, – засмеялась Эстер. – Вы прямо сыщик Шерлок Холмс!

– Извините, – смутилась мадам Францева. – Я вовсе не из любопытства. Я всего лишь хотела с вами поделиться своей тревогой. Это касается Ксенечки с Евдокией Кирилловной.

Ее шелестящий голос стал при этих последних словах совсем уж неслышным. Эстер насторожилась. При всей трепетности мадам Францевой похоже было, что сейчас у нее есть резонная причина для тревоги.

– А что с ними случилось? – спросила Эстер.

– Пока ничего. Но непременно случится, если они не примут мер. Галя Горобец позавчера выспрашивала у Антона Николаевича, не находит ли он, что комнату в подведомственном доме можно было бы использовать более разумно.

Антон Николаевич Васильков, как и родители Эстер, работал в Московском правлении Союза связи и жил в соседней комнате с Левертовыми. А Галя Горобец была ответственной по дому и жила с сыном, невесткой и их многочисленным потомством этажом ниже, в такой же точно комнате, как у Ксеньки с бабушкой.

– И что Антон Николаевич ответил? – поинтересовалась Эстер.

– Я не слышала, – вздохнула мадам Францева. – Галя меня заметила и демонстративно вышла из кухни. Но дело, мне кажется, не в отзывах Антона Николаевича. Над Ксенечкой нависла опасность, я уверена. Горобец просто так не завела бы такой разговор… Опасность, опасность, и это не обычное мое паникерство, Эстерочка, и не спорьте, и не убеждайте меня в обратном! Алексей Венедиктович, мой покойный супруг, всегда говорил, что у меня особое чутье на опасность. Как у гончей на зайца, – невесело улыбнулась она. – Точнее, наоборот, у зайца на гончую.

– Я не спорю… – проговорила Эстер. – Вы думаете, их хотят выселить?

– Не сомневаюсь. – Мадам Францева часто закивала головой в мелких кудряшках перманента. – И следует удивляться лишь тому, что этого до сих пор не сделали. Конечно, наш «Марсель» не совсем обычная коммуналка, но все же и от здешнего руководства не следует ожидать безмерной либеральности.

«Марсель» в самом деле разительно отличался от большинства московских коммуналок, в которые за последние десять лет превратились все бывшие доходные дома. Конечно, в первые годы после революции он имел обычный для того времени вид: потолок коридора был опутан черными трубами буржуек, которые тянулись из каждой комнаты, все четыре парадных были заколочены, а все три черных лестницы заплескивались водой и зимой превращались в ледяные горы.

Но теперь, в разгар нэпа, дом выглядел уже вполне пристойно. Парадные двери не были заколочены, для уборки кухонь и мест общего пользования была нанята жильцами на приличный оклад уборщица, кроме того, было решено, что огромные марсельские коридоры не должны быть заставляемы старой мебелью и прочим хламом. А неделю назад в каждой комнате снова стал действовать водопровод. В сочетании с высокими потолками, просторными вестибюлями, зеркальными лифтами, перилами в форме змей и прочими атрибутами стиля сдержанного модерна, в котором перед самой революцией был выстроен этот дом, тогда еще с дорогими магазинами в первом этаже и дорогими же меблированными комнатами во всех остальных, – «Марсель» в самом деле выделялся в унылом ряду коммунальных клоповников.

И, конечно, мадам Францева была права в том, что даже она в любую минуту могла подвергнуться уплотнению, так как происходила «из бывших», да к тому же из французов. Но ее покойный супруг хотя бы успел послужить на Центральном телеграфе не только при царе, но и при советской власти. Права же Иорданских на проживание в «Марселе» были не то что сомнительными – они отсутствовали вовсе.

– Но что же делать, Жюли Арнольдовна? – растерянно спросила Эстер.

Она сама удивилась такому несвойственному ей вопросу, да еще обращенному к даме, которая менее всего была способна что-то посоветовать в сложной ситуации. Но растерянность в самом деле была единственным чувством, которое Эстер сейчас испытывала.

– Ах, если бы Ксенечка вышла замуж! – вздохнула мадам Францева.

– Замуж? – изумилась Эстер. – За кого?

– Уж, верно, не за выпускника семинарии. Такой брак ничем в ее положении не поможет.

– А какой поможет? – заинтересовалась Эстер.

Растерянность ее сразу прошла.

– Который прежде считался бы для такой барышни, как Ксения Леонидовна, невообразимым мезальянсом, – с грустной улыбкой объяснила мадам Францева. – С рабочим завода Михельсона, к примеру. Или завод Михельсона теперь называется как-нибудь иначе?

Существенное легко сменялось в ее мотыльковом сознании несущественным, и разговаривать с нею больше пяти минут было поэтому трудновато.

– Понятия не имею, как теперь называется завод Михельсона, – пожала плечами Эстер. – Я побегу, Жюли Арнольдовна. Спасибо за предупреждение!

Ксения уже стояла не у третьей лестницы черного хода, а на улице у подъезда. В руке у нее был маленький белый узелок.

– Извини, я, как всегда, пять нарядов переменила. Ну никак не могла выбрать! – воскликнула Эстер. О разговоре с мадам Францевой она говорить, разумеется, не стала. – Вот хлеб.

– Спасибо, – кивнула Ксенька. – А я сахару взяла. Помнишь, от той головы?

– Конечно, помню, – улыбнулась Эстер.

Странно, но тот вечер, когда от сахарной головы летели под огромными ладонями Игната голубые искры, а они с Ксенькой смотрели на этот загадочный огонь и разговаривали про роковые страсти и про Душу Сахара, в самом деле запомнился Эстер так отчетливо, словно имел какое-то особенное для ее жизни значение. Но какое? Она не знала.

– Попробуем на трамвае? – с сомнением в голосе предложила Ксения.

– Да ну! – поморщилась Эстер. – Трамвайными вишенками быть – это, знаешь ли, только в стихах красиво.

Стихи, в которых была строчка: «Я трамвайная вишенка страшной поры», – написал поэт Мандельштам. Эстер познакомилась с ним на вечере в Кафе поэтов, но знакомство почему-то не продлилось. То есть не почему-то – Эстер сразу поняла, что оно вряд ли будет иметь продолжение, как только заметила, каким ревнивым взглядом окинула ее жена Осипа Эмильевича, худая, некрасивая, умноглазая Надя. Можно подумать, Эстер собиралась закрутить с ее мужем роман! И в мыслях не держала. Стихи у Мандельштама были, конечно, хорошие, но как мужчина он был совсем не в ее вкусе: маленький, смешной, похожий на какую-то нервную птичку вроде щегла. И как вообще можно такого ревновать?

Но знакомство с Мандельштамом происходило давно, а решить, как добираться до местожительства Игната Ломоносова, следовало сейчас.

Висеть на подножке вечно переполненного озлобленными пассажирами трамвая, всякую минуту ожидать, что сорвешься с этой подножки, и вправду как вишня с ветки, – эта возможность нисколько не прельщала Эстер. Да и Ксению тоже.

– Что ж, пойдем пешком, – сказала та. – Только это очень далеко. На Яузе, у Преображенской заставы.

– Да-а, забрался твой Ломоносов! – фыркнула Эстер. – Только что не в Холмогоры. Ладно, торопиться нам сегодня некуда, дойдем же когда-нибудь.

Они перешли Страстную площадь, прошли Малую Дмитровку и зашагали по Садовой-Каретной. Торопиться им в самом деле было некуда, да и не хотелось. Разве что Сухаревку они постарались миновать поскорее – из-за рынка, суета, теснота и грязь которого не располагали к прогулкам. Но, кроме рынка, – Москва, весна, цветущие яблони на Садовом кольце, все это именно к прогулкам и располагало. К неторопливому шагу, к беспечному взгляду, к беспричинному смеху, на который то и дело оборачивались встречные молодые люди…

Смеялась, конечно, только Эстер – Ксенька, как обычно, думала о чем-то своем, и эти думы овевали ее лицо то печалью, то едва заметной улыбкой. Впрочем, это не мешало ей слушать про спектакль «Чудеса ХХХ века», который ставил сейчас в Мюзик-холле Голейзовский. Эстер побывала на репетиции неделю назад и всю эту неделю находилась под впечатлением от увиденного.

– И вот, представляешь, – рассказывала она, – выходят все тридцать герлс, на всех одинаковые купальники в блестках, и делают одно и то же движение сцепленными руками. И кажется, что на сцене извивается огромная блестящая змея!

– Должно быть, это красиво, – улыбалась Ксенька.

– Не должно быть, а так и есть! Я думаю, почти как на Бродвее. Там лучшие в мире мюзиклы идут. Говорят, Голейзовский специально в Америку ездил, чтобы посмотреть. Но, скорее всего, врут. Ладно бы на какой-нибудь автомобильный завод, производственный опыт перенимать, но чтобы ради буржуазного искусства балетмейстера в Америку направили – ни за что не поверю.

Дойдя до Стромынки, они устали, поэтому все же проехали несколько остановок на трамвае, благо в выходной он не был так набит людьми, как в будние дни.

И наконец вышли к Яузе и сразу забыли об усталости.

Хоть Яуза в сравнении с Москвой-рекой и не река была, а так только, речушка, все же и она сияла в лучах майского солнца, словно праздничная дорога, ведущая неведомо куда. Отражаясь от ее колеблющегося серебра, солнце слепило глаза, и из-за этого переливчатого блеска Эстер чувствовала, что ее охватывает восторг, которого она не может объяснить и не хочет объяснять.

Через минуту глаза привыкли к струящемуся по воде сиянию, и Эстер разглядела, что весь берег Яузы застроен деревянными бараками. Они тянулись вдоль реки вместо кустов или деревьев, и в такой их протяженности было что-то унылое.

Наверное, и у Ксеньки возникло то же впечатление.

– Как же их много выстроили, – тихо проговорила она. – Господи, и запах еще…

Запах от бараков в самом деле доносился такой, что к ним и подходить не хотелось. Похоже было, что выгребные ямы выкопали прямо под окнами или не копали вовсе. Вдобавок вокруг бараков лежали горы отбросов и источали такое же зловоние, как и выгребные ямы.

– Он в котором живет? – мрачно глядя на бараки, спросила Эстер.

– Не знаю… Да ведь мы его здесь и не найдем!

В Ксенькином голосе послышалась растерянность и даже почему-то отчаяние.

– Найдем, – хмыкнула Эстер. – Который ростом с дерево, и руки как лопаты, и в плечах как шкаф – тот наш.

Ксения лишь слабо улыбнулась ее шутке.

Эстер думала, что их, как посторонних, возможно, не пустят внутрь рабочего общежития. Но опасение оказалось напрасным. Никому не было дела до того, кто входит в бараки и выходит оттуда. Мужчины и женщины во множестве сновали туда-сюда по своим надобностям, и если и обращали внимание на чисто одетых девиц, окидывая их настороженными взглядами, то все-таки не спрашивали, к кому те направляются и зачем.

– Какие-то странные женщины, тебе не кажется? – шепнула Ксения, когда очередная местная обитательница, выйдя на крыльцо барака, окинула их мрачным взглядом из-под падающей на глаза слипшейся челки.

– Что уж такого странного? – пожала плечами Эстер.

Голос она при этом понижать, конечно, не стала. Вот еще!

– Они не очень похожи на работниц. В них чувствуется какая-то… злобная праздность.

Эстер в очередной раз восхитилась Ксенькиной приметливостью. В любом человеке ее подруга всегда замечала главное – то, что составляло его сущность и что Эстер не умела разглядеть под множеством неважных, абсолютно внешних его примет.

– Тебе бы артисткой быть, Ксень, – засмеялась она. – Или режиссером. А что, была бы система Иорданской. Как система Станиславского. Звучит!

Ксения не ответила.

– Скажите, – спросила она мрачноглазую тетку, – как нам узнать, в каком бараке содержится… то есть живет Игнат Ломоносов? Я знаю только, что он с земляками поселился. Из Архангельской губернии.

– Не знаю такого, – буркнула тетка почему-то угрожающим тоном. – А на что тебе его?

Ксения уже открыла было рот, собираясь объяснять, зачем ей нужен Игнат Ломоносов из Архангельской губернии, но Эстер ее перебила:

– А зачем спрашиваешь, раз все равно не знаешь? Иди себе, куда шла. Пойдем, – сказала она Ксеньке. – Сами по баракам пройдемся. Не так уж их здесь и много, отыщем как-нибудь.

Ксенька застеснялась было заглядывать в комнаты, где жили мужчины, но Эстер ее одернула. Да та и сама поняла: когда в комнате расставлено в беспорядке около сотни коек, и на спинке каждой сушатся портянки или белье, и под каждой стоят немытые чугунки и плошки, или лежат топоры, или даже почему-то косы, – то никого не удивит и тем более не смутит появление в этой комнате не только посторонней женщины, но даже черта с рогами. Тем более что и женщин явно не посторонних, а живущих здесь постоянно, в мужских комнатах было немало.

Но вообще-то даже Эстер, не говоря уж о Ксеньке, не ожидала, что хождение из барака в барак в поисках Игната окажется таким нелегким занятием. Москва, конечно, и вся не блистала чистотою, но все же такой грязи, какая была здесь, видеть им не приходилось.

Когда в третьем или четвертом бараке Эстер увидела, как молодой мужик с по-лошадиному вытянутым лицом хлебает какое-то варево прямо из помятого котелка, без ложки, и что-то сплевывает при этом на густо покрытый грязью пол – должно быть, кости, – она почувствовала, что больше не выдержит.

– Да что ж это такое? – пробормотала она. – Что же это такое творится?!

– Девки, прыгай сюды! – заорал другой мужик, постарше, с раскосыми татарскими глазами. – Сюды, сюды, к мине в койку! Мине Клавка надоела. – С этими словами он хлопнул по широкому заду крепкую полуодетую бабу, стоящую рядом с его кроватью. – Ну дык я ее прогоняю, а вас приглашаю!

Баба захохотала и так же звонко, как он ее по заду, стукнула своего сожителя по голой груди, густо заросшей черными волосами.

– А чего? – не унимался он. – В балаган пойдем, семейством заживем!

Балаганом он назвал отделенный занавеской угол. Из-за занавески доносился плач младенца.

Эстер схватила Ксеньку за руку и бросилась вон из комнаты. Даже у нее голова уже кружилась, и не столько от вони, сколько от отвращения, Ксенька же была белее всякого фарфора.

– Ну что ты? – сердито сказала Эстер, когда они оказались на улице. – А чего ты, интересно, ожидала?

Сама она тоже, конечно, не ожидала ничего подобного. Но она-то ладно, у нее душевная организация самая обыкновенная, а вот Ксеньку жалко.

– Нет-нет, ничего… – пробормотала та. – Я сейчас… Сейчас дальше пойдем.

– Никуда больше не пойдем, – так же сердито сказала Эстер. – Дома дождешься своего Ломоносова, не стоит он таких походов.

– Человек не должен так жить! – вдруг проговорила Ксения. – Бог не для того его создал.

– Откуда ты знаешь? – хмыкнула Эстер. – Мне, например, сие неизвестно.

– Они ведь легко могли бы все здесь убрать. – Теперь в голосе Ксеньки прозвучала тоска. – Их же так много, им это было бы совсем не трудно. Но они не испытывают в этом никакой необходимости, вот ведь в чем весь ужас. Как же хрупок облик человеческий, как нестоек в нем образ Божий…

Только Ксеньке могли прийти в голову подобные мысли вот именно сейчас, на крыльце грязного барака! Эстер уже собиралась сказать ей об их неуместности, но зачем-то обернулась – без всякой причины, ее словно кто-то позвал, – и увидела Игната Ломоносова, идущего к бараку от реки. Он тоже увидел Эстер с Ксенией и остановился как вкопанный. Эстер показалось, что он сейчас рухнет на землю, в самом деле как дерево.

– А вот и виновник торжества, – сердито сказала она. – Наши поиски увенчались успехом.

– Ксения Леонидовна… – с трудом проговорил Игнат. – Эстер… Как же вы здесь?

«Он моего отчества не знает, – догадалась Эстер. – Надо же, как его это смутило!»

Это смутило Игната или что-нибудь другое, но он стоял посреди барачного двора, будто громом пораженный. Ксения, обернувшаяся на его голос, тоже замерла рядом с Эстер.

– Игнат… – наконец выговорила она. – А я… Мы с бабушкой так волновались. Куда же вы пропали?

Потомок Ломоносова – или все-таки однофамилец? кто его разберет! – опомнился первым. Он рванулся вперед и в три шага преодолел немаленькое расстояние до Ксении и Эстер.

– Я не пропал, Ксения Леонидовна. – Теперь, когда он оказался рядом, стало еще заметнее, какой он высокий. И даже не то что высокий, а могучий какой-то. И эти широко поставленные глаза, из-за которых в лице нет ничего округлого, обтекаемого… – Работы много, на стройках самый сезон.

– Но в выходные? – чуть слышно сказала Ксения.

Она смотрела на Игната, как, наверное, смотрел бы цветок, выросший под деревом, на далекую этого дерева вершину.

– Отменили выходные, месяц уж не давали. Сегодня вот только…

– Где вы ходите? – спросила Эстер. – Мы уже все бараки обошли!

Ей показалось, что при этих словах черты Игнатова лица, и без того твердые, стали просто каменными.

– Не надо было, – глядя сверху в запрокинутое лицо Ксении, сказал он. – Не надо вам тут.

– А вам?

Ксенькин голос звучал так тихо, что Эстер с трудом разобрала, о чем та спросила. Но Игнат, кажется, слышал ее тихий голос лучше, чем, например, визгливые крики, которые вдруг донеслись из барака.

– Мне-то что ж сделается? – сказал он. – Я привык.

– Вам не надо к этому привыкать.

Эстер взглянула на подружку с удивлением: Ксенькин голос прозвучал с необычной уверенностью.

– Я на Яузе был, – по-прежнему не отводя взгляда от Ксенькиного лица, невпопад сказал Игнат. – Думал, в баню, да народу там сегодня – до ночи не помоешься. Простите, – тут же спохватился он.

– Да ладно! – засмеялась Эстер. – Все свои.

Игнат наконец медленно отвел глаза от Ксении и взглянул на нее. Взгляд его сразу изменился: растерянность исчезла, вместо нее появилось обычное его непроницаемое внимание.

– Вот и проведали пропащего, – сказала Эстер. – Жив-здоров, в речке купается. Можно домой идти.

Она кивнула на мокрую после купания Игнатову голову и вдруг поняла: ей не только не хочется идти сейчас домой, но даже совсем наоборот – почему-то хочется ей стоять здесь долго-долго и смотреть, как ветер касается мокрых Игнатовых волос и как под этим теплым ветром они из темно-русых, тяжелых, делаются светлыми, легкими…

«Что за глупости? – изумленно подумала она. – Что это со мной?»

– Да, мы пойдем, – сказала Ксения. – Хорошо, что у вас все благополучно. Возьмите. – Она протянула Игнату узелок. – Это от бабушки.

– И вот еще, – спохватилась Эстер, вытаскивая из сумочки сверток с хлебом. – Усиленное питание.

– Не надо, – покачал он головой. – От себя же отрываете.

– Вы эти деревенские церемонии бросьте, – пожала плечами Эстер. – Угощают вас, значит, не ждут, чтобы вы поломались подольше. Пойдем, Ксень. До свидания, потомок гения!

Она резко повернулась и, не оглядываясь, все ускоряя шаг, пошла прочь от барака. И от глупостей, которые неизвестно почему лезли в голову, тоже прочь!

– Я сейчас! – крикнула ей вслед Ксения. – Сейчас тебя догоню!

Ксенька догнала ее почти у самой Преображенской площади. Некоторое время они шли молча, как будто не знали, что сказать друг другу. Ксения первая нарушила молчание.

– Знаешь, я предложила Игнату, чтобы он перебирался к нам обратно, – сказала она. – Оказывается, он только живет в этих бараках. Здесь все крестьяне живут, которые на сезон в Москву приезжают. А работает все равно куда пошлют, и добираться до работы ему обычно далеко приходится.

– Когда это ты из него успела такие сведения вытянуть? – хмыкнула Эстер. – Он как будто бы разговорчивостью не отличается.

– Это понятно почти без слов.

– Догадлива ты, Ксенька, не в меру, – хмыкнула Эстер. – Ну, и что товарищ Ломоносов? Осчастливит вас своим проживанием?

Она спросила об этом ироническим тоном, который почему-то сам собою появлялся в ее голосе, едва лишь речь заходила об Игнате. И вдруг смысл собственных слов проступил в ее сознании со всей очевидностью.

«А ведь в самом деле осчастливит, – подумала она. – Пролетарско-крестьянское происхождение… Прописать его, так, может, и Горобец отстанет. А вдруг Ксенька за него вообще замуж выйдет?»

Но эта мысль показалась Эстер такой дикой, что исчезла, едва мелькнув. Хотя, может быть, не так уж она была невероятна?.. Нет, думать об этом совсем не хотелось!

– Он обещал, что придет, – глядя мимо подружки на бегущую серебром реку, сказала Ксения.

– Что ж, может быть, это и к лучшему… – медленно проговорила Эстер.

Глава 10

– Но этого не объяснишь, я же понимаю.

Маринка вздохнула и сразу же улыбнулась. Алиса знала, что почти у всех актеров положительные и отрицательные эмоции находятся очень близко друг от друга, и слезы готовы пролиться в любую минуту. Маринка ей, кстати, сказала, что по-русски это свойство называется «слезки на колесках». И она же сказала, что здесь вообще у всех так, не только у актеров. Впрочем, эту особенность местного менталитета Алиса и сама давно уже заметила.

– Это очень объяснишь, – улыбнулась она. – Ты поняла бы даже по-английски, потому что объяснения совсем простые, но я могу сказать их по-русски. Все русские актеры очень эмоциональны, это хорошо.

– А что тогда плохо? – с интересом спросила Марина.

Они обедали на летней веранде, выкрашенной в беспечный белый цвет и сплошь задрапированной белой же тканью. Сквозь ткань, как сквозь паруса, матово просвечивало солнце, и от этого казалось, будто они плывут на яхте по океану. Летний серебряный блеск реки – кафе стояло прямо на набережной – усиливал это впечатление.

– Что у вас вообще плохо или что плохо для мюзикла? – уточнила Алиса.

– Для мюзикла. Что вообще плохо, я и сама знаю, – усмехнулась Маринка.

– Для мюзикла плохо, что вы не умеете переводить эмоцию в движение. У вас просто нет такой школы. Что странно – это ведь была русская школа, Мейерхольд, например. А у вас, мне кажется, она теперь совсем забыта. Вы изображаете чувство на лице и совсем не думаете про движение.

– Личиком хлопочем, – кивнула Маринка. – Ну да вообще-то так и есть.

– Или вкладываете эмоцию только в голос, – продолжала Алиса. – Но для мюзикла этого все-таки мало. Нужна такая вокальная манера, когда открытый звук существует на хорошей опоре. Но, кажется, я говорю общеизвестные вещи? – спохватилась она.

– Про открытый звук-то известно… – задумчиво протянула Маринка. – Думаешь, дело только в этом?

– Может быть, и не только. Но про остальное все равно не скажешь. Для мюзикла нужна другая жизнь, другой темпоритм. Я не знаю, как это назвать… Ну, возможно, надо каждый день своей жизни иметь больше свободы внутри и знать, как ее крепко выразить внешне. Но это глупо, – улыбнулась Алиса. – Глупо учить взрослых людей, как им жить.

– Тут хоть бы петь по уму научиться, – вздохнула Маринка.

– У тебя хороший голос, – успокоила ее Алиса. – Ты немножко неправильно извлекаешь звук, то есть немножко слишком через голову, поэтому получается неправильный резонанс. Но зато у тебя в голосе много открытого чувства, и зритель сразу начинает чувствовать так же просто и сильно, как ты.

– А степ мне потренируешь? – просительно напомнила Маринка. – Обещала же.

Алиса понимала, что учить Марину степу – по-русски он вообще-то назывался чечеткой, но прижилось и американское слово, – не имеет особого смысла: вряд ли у Марины это получится лучше, чем сейчас. Алиса начала учиться степу с семи лет – сразу же, как только ее воспитанием занялась бабушка. И в джаз-классе она занималась с того же возраста, и вокал – тот самый, с открытой манерой извлечения звука, – ей ставили в школе искусств на Бродвее… И как научить всему этому тридцатилетнюю женщину, которая никогда не собиралась участвовать в мюзикле, а собиралась быть оперной певицей и именно этому училась в провинциальной консерватории? Да и когда ее учить, вместо обеда, что ли? Если бы с подобной просьбой кто-нибудь обратился к ней в Америке, Алиса только плечами пожала бы. Правда, в Америке никто и не попросил бы помощи в том, что взрослый человек должен делать самостоятельно.

Но здесь была не Америка, и здесь Алиса опрометчиво пообещала, что покажет Марине несколько приемов степа, которые та почему-то называла тайнами мастерства.

Маринка была иронична, не лезла в карман за резким словечком, но даже она время от времени начинала мыслить обычными для русских пафосными категориями.

– Если хочешь, в школу ко мне приходи, – немного заискивающим тоном предложила Марина. – И степ покажешь, и на наших звездулечек попсовых посмотришь. Русская экзотика, тебе интересно будет. – И, встретив Алисин недоуменный взгляд, объяснила: – Я же танцульки преподаю, я тебе не говорила разве? Танцульки для звездулек. Ну, и просто для толстых кошельков и их кошелок.

– Говорила, – вспомнила Алиса. – Но мы можем позаниматься и у нас в театре, утром после разминки, например. Мне кажется, твое начальство в танцевальной школе не будет довольно, если ты занимаешься не своими обязанностями.

– Да плевать на него, – беспечно махнула рукой Маринка. – Мало ли чем начальство недовольно? На все внимание обращать – никаких нервов не хватит.

Все-таки Алиса никак не могла привыкнуть к этой русской способности не напрягаться из-за того, что вообще-то должно держать в напряжении, – из-за служебных обязанностей, например. Для дела, любого дела, это было, без сомнения, плохо. Но, следовало признать, для того чтобы жить, то есть просто замечать, что происходит вовне тебя и у тебя в сердце, эта способность была очень даже хороша.

«Ну не любим мы работать, – вспомнила она слова Марата. – Мы зато жить любим».

Марат вспомнился некстати; Алиса поморщилась. Заодно ведь вспомнилось и объяснение, которое у нее с ним произошло.

Началось оно как-то мимоходом, словно бы не всерьез. Они столкнулись в коридоре театра, это было через три дня после того, как Алиса ушла из квартиры в Кривоколенном переулке.

– Что-то случилось? – поинтересовался Марат. – Ты куда пропала?

Он стоял, держа руки в карманах брюк, покачивался с пятки на носок и смотрел на Алису исподлобья. Глаза его посверкивали непонятно и узко.

– Я от тебя ушла, – сказала Алиса. – Мы можем обсудить мое решение, чтобы ты понял, почему я его приняла.

– Все-таки ты сугубая американка, – усмехнулся Марат. – Несмотря на русскую бабушку. Все по полочкам раскладываешь, для спонтанности у тебя места нет.

– Я не уверена, что в наших с тобой отношениях была спонтанность, – пожала плечами Алиса. – Они с самого начала были осознанными. Даже слишком, – добавила она.

Все-таки он не все про нее понимал. Нормальная американка никогда не сказала бы, что ее отношения с бойфрендом слишком осознанны. А какими же они должны быть? Именно осознанными, и подробно обсуждаться на каждом этапе своего развития.

До Москвы, до России, Алиса тоже считала нормой именно такие отношения. И ее смущало и сердило то, что теперь она считает иначе. А почему иначе и как – иначе? Этого она не знала.

– Что значит слишком? – насторожился Марат.

– Мы с тобой с самого начала относились друг к другу функционально, – объяснила Алиса. – У нас был хороший секс, и это притягивало нас друг к другу.

– Только это? – усмехнулся он.

– Да. Может быть, у тебя это было что-то другое. Знаешь, мне не всегда были понятны твои реакции. Я поэтому даже фантазировала себе про тебя какие-то иллюзии. – Алиса тоже усмехнулась. – Но это уже неважно. Сейчас я понимаю, что в основе моего к тебе отношения всегда лежал только хороший секс.

– С чего ты вдруг это поняла? – перебил ее Марат. – И вот именно сейчас?

Что она могла ответить? Что поняла это из-за дождя, в шуме которого была простота и правда, все объясняющая в жизни, или из-за того, что у совершенно незнакомого человека взгляд был не похож на голос? Все это были слишком смутные материи, к тому же она постеснялась бы произнести это вслух, к тому же Марат, пожалуй, и не понял бы, о чем она говорит.

– Почему я это поняла, неважно, – сказала Алиса. – Может быть, раньше я просто была непроницательна. Во всяком случае, я не могу спать с мужчиной, который спит с другими мужчинами за деньги. Извини, я случайно услышала твой разговор в казино.

Его глаза сузились совсем, и их блеск стал похож на блеск клинка. Он молчал минуту, не меньше. Они смотрели друг на друга в упор. Это была слишком длинная пауза, но Алиса умела держать любые паузы, ее этому учили в актерской школе. Для тех отношений, которые полгода связывали ее с Маратом, а теперь вот развязывались, достаточно было того, что называется навыком.

– Я думал, ты смотришь на это более современно, – наконец проговорил он. – Ты же нью-йоркская богема, не тетка из Урюпинска! И вообще, вас ведь, по-моему, сексуальной толерантности прямо в школе учат.

Конечно, это так и было. Она в самом деле принадлежала к нью-йоркской богеме, которая на три четверти состояла из гомосексуалов, неважно, женщин или мужчин, и в школе ее учили так, как учили всех ее ровесников, и сказать что-нибудь нетолерантное про однополый брак было в высшей степени неприлично…

– Учат, – пожала плечами Алиса. – Но я ведь и не перехожу на другую сторону улицы, когда вижу тебя. Я просто не хочу с тобой спать. Это мое право.

Она говорила жестко, внятно, с отчетливыми интонациями, и говорила правду. Но при этом знала, что все это – и внятность, и отчетливость – нисколько не объясняют главного, из-за чего она ушла от Марата.

Конечно, ее привязывал к нему не только секс. Ей мерещилась в нем загадка, какая-то глубокая тайна – она вспомнила суровость воина, которая проступала на его лице, когда он спал, – и эта тайна казалась ей той самой тайной жизни, в которой есть и восторг, и опасность, и которая вечно манит к себе человеческую душу. И когда она поняла, что на самом деле все это объяснялось в нем просто – скрытым азартом, который ведет его по жизни, определяя каждый его поступок, допуская любое унижение, – когда поняла, что сама она и отношения с нею были для него всего лишь одной из составляющих этого азарта, и не более того, – это стало для нее таким сильным разочарованием, которого она от себя не ожидала.

Но об этом можно было говорить с незнакомым человеком, который свалился в квартиру с черной лестницы и которому не нужно ничего объяснять – Алиса улыбнулась, вспомнив это, – и невозможно было говорить об этом с человеком, которому ты должна объяснить, почему ушла от него ночью в его отсутствие и когда придешь за оставшимися вещами.

– Твое право… – медленно протянул Марат. В его голосе Алисе послышалась угроза, но природа этой угрозы была ей непонятна. – До чего же убогая страна!

– Какая страна?

– Америка твоя, какая еще! Что такое страсти, никто понятия не имеет. Бабы с искусственными мозгами, примитивные мужики…

– Про мужиков ты, несомненно, знаешь больше, чем я, – усмехнулась Алиса.

– Заткнись. – Глаза у него стали уже невозможно узкими, как конский волос. – Слишком много на себя берешь. У нас за такое морду бьют, даже бабам.

Пропасть, лежащая между нею и этим человеком, никогда еще не была для Алисы так очевидна.

«Неужели это только из-за Атлантики? – растерянно подумала она. – Только из-за географического расстояния, только из-за океана?..»

– А лучше бы ты ко мне вернулась, – вдруг сказал Марат. – Да так оно и будет рано или поздно.

– Я не вернусь.

– Вернешься, вернешься, – уверенно усмехнулся он. – Не зря же тебе все у нас нравится. Даже бытовой бред.

– Я внесла свою часть квартирной платы на счет агентства, – сказала Алиса. – До конца апреля. Потом ты можешь снимать квартиру один или отказаться от нее. В ближайшее время я заберу оставшиеся вещи.

Он смотрел на нее насмешливо, как смотрят на ребенка, который с уверенным видом говорит детские глупости о взрослой жизни. Он почему-то не верил ни одному ее слову. Но ей совсем не хотелось сейчас разбираться, почему. Да и потом не хотелось ей в этом разбираться.

– У меня через пятнадцать минут репетиция, – сказала Алиса. – По-моему, мы выяснили все. Мне пора идти.

– Ты будешь моя.

Теперь он смотрел с ненавистью. Желание унизить ее стало в его голосе единственным. Не глядя больше в его глаза, светящиеся злым азартом, Алиса пошла прочь по коридору.

Это было неприятное воспоминание. Физически неприятное – такое, как если бы на белый навес летнего кафе вдруг вылилась целая бочка грязи, и эта грязная, мокрая ткань упала бы и облепила Алису всю, с ног до головы.

– Так как, придешь в школу? – спросила Маринка.

– В школу?

Алиса тряхнула головой, отгоняя ненужные воспоминания.

– Ну да, в танцевальную. Для звездулек с кошелками. Степ потренировать.

– Приду, – вздохнула Алиса. – Давай договоримся, когда.

Глава 11

Школа танцев, в которой Маринка работала два раза в неделю по утрам, занимала первый этаж сталинского дома на Москворецкой набережной. Алиса уже разбиралась в респектабельности московских улиц и без труда определила, что школа «Первый VIP» соответствует своему названию как минимум местоположением.

Название, впрочем, заставило ее улыбнуться: пафосная сторона московской жизни проявилась в нем во всей своей комичности.

Маринка встретила Алису у рецепции и сразу потащила в бар.

– Соку выпьешь, жара же на улице, – сказала она и посоветовала: – Персиковый бери, они персики прямо из Узбекистана везут, чуть не в руках, чтоб свежие.

В меню, поданном улыбчивым барменом, цены проставлены не были; это ненавязчиво указывало на элитарность заведения. Алиса взяла персиковый сок и для Маринки тоже.

– Да мне не надо… – пробормотала та.

Происходи это все в Нью-Йорке, Алиса внятно объяснила бы Марине, что вполне может себе позволить угостить подружку персиковым соком, несмотря на то что он наверняка неестественно дорогой, как все беспричинно элитарное. Но Москва не любила внятных объяснений – здесь в них почему-то чувствовалась нарочитость. Алиса не понимала, почему это так, но месяца примерно через три своей московской жизни просто перестала как-либо объяснять свои действия. Этому никто не удивился, и Алиса поняла, что поступила правильно.

– Вон та, видишь. – Маринка едва заметно кивнула в дальний угол бара. – Миллиардерша. В смысле, муж у нее миллиардер. Долларовый, конечно, – уточнила она. – Пол-Москвы бизнес-центрами застроил. Она сюда каждый день ездит.

– Ей так нравятся танцы?

– Танцоры ей нравятся, а не танцы, – усмехнулась Маринка. – Персонально один танцор Лешка, к нему и ездит. Сначала было скандал закатила: я, мол, такие деньги плачу, а он меня трахать отказывается! Ну, ей быстренько объяснили, что это в его служебные обязанности не входит, только если по великой любви и доброму согласию. Вот, теперь любви добивается. Или цену утрясает.

– Не слишком возвышенно, – заметила Алиса. – Как-то не по-русски.


– Да они же тут все, ну, клиентки, на стенку от скуки лезут, – объяснила Маринка. – Если б про возвышенное понимали, по жизни не скучали бы. А так – влюбиться не умеют, да и не в кого, а нервишки хотят пощекотать, вот и бросаются на каждый свежачок. К нам тут одна звездулька ездит. Попса, из телика не вылазит, ее каждая крестьянка знает. Казалось бы, ей все эти танцы-шманцы по работе осточертеть должны, так ведь нет! Не представляю, говорит, что бы делала, если б не это, за окном ничего не радует, и вообще стимула к жизни никакого нету… Ну, пойдем, покажешь чечетку, у меня смена закончилась.

В коридор, по которому Алиса с Маринкой шли к репетиционной, доносилась из-за дверей музыка и обрывки знакомых фраз: «Левый поворот, половинка правого… корте, шаг, закрест…» В приоткрытую дверь одной из комнат Алиса разглядела высокую даму в танцевальных колготках в сеточку и в золотых туфлях для латиноамериканских танцев. Дама старательно повторяла движения сальсы, которые показывала ей преподавательница с выкрашенными до невозможной белизны волосами.

Тонкости степа Алиса показывала Маринке не дольше получаса – этого оказалось достаточно. В той мере, конечно, в какой могло оказаться достаточно любого поверхностного урока.

– У тебя педагогические способности хорошие, – одобрительно заметила Маринка. И хохотнула: – Может, к нам подрабатывать пойдешь? А что, топовому преподавателю, между прочим, сто баксов за занятие платят. Ты как раз по топ-разряду пошла бы.

– Я обдумаю твое предложение, – улыбнулась Алиса. – Если меня выгонят из мюзикла, я сразу наймусь сюда.

– От тюрьмы да от сумы не зарекайся. Слышала такую пословицу?

– Слышала. Очень русская пословица, – пожала плечами Алиса. – Почему надо заранее думать о тюрьме? И что означает сума?

– Нищету она означает, – усмехнулась Маринка. – А пословица для местных условий очень даже жизненная. Ладно, что тебе до этого всего! Хочешь, кальян покурим?

– Я же не курю.

– А кальян и не курево, а медитация. Тем более если на молоке – полезно даже.

– Ну, пойдем, – кивнула Алиса.

В полезности кальяна она сомневалась, но ей любопытно было посмотреть, как ведут себя в своем кругу представители московской элиты. Конечно, это был чисто этнографический интерес, который никак не затрагивал чувства, но почему было его не удовлетворить?

В кальянной собрались в основном дамы. Они сидели на низких диванах, застеленных восточными коврами, и по их лицам, по общему тону сливающихся голосов было понятно, что здешняя медитация имеет в своей основе обыкновенное и естественное желание посплетничать.

– Ты видела, в чем она на кладбище притащилась, когда папашке ее памятник открывали? – донеслось до Алисы. – Маман, конечно, тоже хабалка, но хоть что-то соображает: как положено, синий костюмчик в серую полосочку. А эта – встала рядом с президентом, только что за руку его не хватает, а сама в розовой кофточке и золотыми бляшками обвешана, как елка. Один кулончик, представляешь, сантиметров десять в диаметре, в виде пятака с советским гербом, а внизу написано: «Шанель». По-русски написано. Красота умопомрачительная!

Алиса представила кулон диаметром десять сантиметров с русской надписью «Шанель» и не смогла сдержать улыбку.

– Здравствуйте. Приятно видеть вас веселой, – вдруг услышала она.

Вскинув глаза, Алиса увидела мужчину, стоящего рядом с диваном, на который она присела, ожидая задержавшуюся Маринку. В нем было что-то знакомое, но не в лице его, а в широкой фигуре.

– Здравствуйте, – сказала Алиса. – Мне тоже очень приятно.

Наверное, по-русски это прозвучало как-то неточно, потому что он улыбнулся и вдруг сказал:

– Полиевкт.

Алиса растерялась. Он как будто заклинание произнес, и она не поняла, что это означает.

– Д-да… – пробормотала она.

Он улыбнулся. Улыбка у него была располагающая, хотя, на Алисин взгляд, чересчур импозантная. Она не любила чрезмерной респектабельности, а от него респектабельностью просто веяло, как будто он ею надушился.

– Не смущайтесь, – сказал он. – Полиевкт – это всего лишь имя. Мое имя. Вы можете называть меня Пол.

– Алиса, – спохватилась она.

Представляясь, в России редко называли фамилию, и Алиса успела к этому привыкнуть.

– Я знаю. Я смотрел вас в «Главной улице» несколько раз. Вы не то чтобы красивы – вы неподражаемы.

Алиса не очень поняла это слово, но догадалась, что оно означает какую-то особенную похвалу.

– Спасибо, – сказала она. – Я вспомнила, где вас видела. Несколько минут возле одного клуба, я забыла, как он называется.

Ей неприятно было вспоминать тот вечер, но человек, у которого имя было похоже на заклинание, конечно, не был в этом виноват.

– А что же вы делаете в этом нашем заведении? – спросил Полиевкт. – Неужели танцуете в свободное от работы время?

– Нет, – улыбнулась Алиса. – Здесь работает моя подруга.

– А, Марина Ларцева! – догадался он. – Ну да, ее ведь взяли в мюзикл, она рассказывала. Моя наставница, между прочим.

– Вы тоже танцуете? – удивилась Алиса.

– А что в этом странного? Надо держать себя в тонусе. Танцы прекрасное для этого средство.

В дверях наконец возникла Маринка.

– Извини, языком тут с одной зацепилась! – с порога сказала она. – О, Полиевкт Павлинович, вы, я смотрю, нашу американочку очаровываете?

– Пол меня уже очаровал, – улыбнулась Алиса.

Ей стало скучно. Она не понимала, зачем сюда пришла.

– Быстро вы познакомились! – хохотнула Маринка. – Ну да Полиевкт Павлиныч у нас коммуникабельный, практически как американец.

– У вас, барышни, как я понимаю, сегодня выходной? – поинтересовался он. – И занятия мои окончены. Что мешает нам вместе пообедать?

– Ничего не мешает, – охотно согласилась Маринка. – Правда, Алиска?

Пообедать в обществе Полиевкта Алисе мешала скука. А в свой единственный выходной она предпочла бы обойтись без нее. Можно было сходить в какой-нибудь музей – их в Москве было бесчисленное количество. Или, еще лучше, просто погулять по городу – в его летней расслабленности ей смутно чувствовалось особенное очарование. Алисе показалось, что в летней Москве возникает какая-то совершенно провинциальная доверительность, при которой она тем не менее остается мегаполисом.

Способность этого города не совпадать с самим собою задевала сердце, и Алисе хотелось получше понять, как эта способность проявилась на этот раз, в новом времени года. Обед с импозантным мужчиной ничем в этом смысле полезен не был.

– А перед обедом можем погулять у Новодевичьего монастыря, – сказал Полиевкт. – Вы ведь там еще не были?

– Нет, – удивленно ответила Алиса. Он как будто угадал ее желание увидеть что-нибудь новое. – А что это за монастырь?

– Увидите. И вряд ли разочаруетесь.

– Ну-у, на Новодевичье… – кисло сморщилась Маринка. – Жара на улице, самое время могилками любоваться. Ладно, пошли, – торопливо добавила она, видимо, сообразив, что культурная программа является обязательным блюдом обещанного обеда.

– Это семейная традиция. – Полиевкт положил салфетку на стол, и она сразу легла так, будто он угадал единственное подходящее для нее место и даже единственное правильное расположение складок на ней. – На протяжении как минимум пяти поколений, которые мне удалось проследить по отцовской линии, все мои предки носили необычные имена.

– Но почему? – спросила Алиса.

Следить за тем, как каждое его движение правильно организует действительность, было интересно.

– По вполне оригинальной причине. Мой давний пра-пра, который эту традицию завел, вообще, насколько я сумел понять, отличался парадоксальным мышлением. По поводу имен он, в частности, говорил: «Зачем же я буду беспокоить Николу-угодника или Михаила-архангела, у них и так довольно подопечных, они, пожалуй, дурно станут смотреть за моими детьми. А потому пусть их святыми будут Евстолия, Епифан и прочие не слишком обремененные опекой личности».

– Я все-таки не очень понимаю.

Алиса даже головой помотала. Ощущение, что Полиевкт произносит какое-то заклинание, – ровно то же ощущение появилось у нее, когда он назвал свое имя, – возникло снова.

– Это он про святых говорит, – допив шартрез, поданный в качестве диджестива, сказала Маринка.

К концу обеда настроение у нее было умиротворенное, не то что вначале, когда она выглядела сердитой как черт из-за жары, обилия великих могил на Новодевичьем кладбище и чрезмерного, по ее мнению, Алисиного к этим могилам интереса.

– Каждому имени соответствует определенный святой, – объяснил Полиевкт. – Это и в католической традиции так, вы должны знать.

– Я не очень знаю католическую традицию, – сказала Алиса. – Моя семья принадлежит к протестантской церкви. Но про святых я, конечно, читала.

– Каждого человека опекает тот святой, имя которого он носит. – Полиевкт налил в Маринкину рюмку еще ликера. – Так вот, в нашей семье считается, что Николаев и Михаилов на свете слишком много, поэтому их святые не успевают проявлять о них должную заботу. А святой Павлин или святая Евстолия – кстати, так звали сестру моего отца – смогут уделить своим немногочисленным подопечным гораздо больше внимания.

– Это очень красивая семейная традиция, – улыбнулась Алиса. – И, знаете, такая очень… основательная.

Это слово подходило к Полиевкту так же, как дорогая сигара, дорогой же костюм и ресторан, о дороговизне которого можно было судить уже по тому, что поданные на закуску мидии были так свежи, словно часа два назад еще лежали в рыбачьих садках в Средиземном море.

– Полиевкт Павлинович вообще основательный мужчина, – кивнула Маринка, обводя красноречивым взглядом ресторанные интерьеры: панели из темного дуба со старинной резьбой, камин, увитый мраморным кружевом. – Умеет жить.

Алисе интересно было узнать, какая профессия дает в Москве возможность жить так, что очевидная дороговизна всех составляющих твоей жизни выглядит естественной и привычной. Но спрашивать об этом она, конечно, не стала.

«Бизнесмен, наверное», – подумала она.

Да и зачем спрашивать о профессии человека, с которым едва ли когда-нибудь встретишься снова? И Новодевичье кладбище ее поразило, потому что мощно будило воображение, и хорош был ресторан на Тверском бульваре, оформленный, как сказал Полиевкт, во вкусе умной старины, и вкусны мидии, но ощущение скуки, которое охватывало ее, когда она думала о Полиевкте – непосредственно о нем, а не о всевозможных атрибутах, с ним связанных, – было все-таки главным. Поэтому Алиса была уверена, что проводит в обществе этого человека первый и последний день.

Полиевкт достал из кармана летнего пиджака – тоже, без сомнения, очень дорогого и очень добротного – визитницу из мягкой темно-бордовой кожи.

– Вы можете звонить мне в любое время, – сказал он, протягивая Алисе визитную карточку.

В ответ на это следовало дать свою визитку, что ей и пришлось сделать со словами:

– Я тоже буду рада вашему звонку.

В состав организуемого им мира входили не только предметы, но и люди, с которыми он как-либо соприкасался. От его прикосновений и предметы, и люди принимали именно то положение, которое он им определял.

Уже на бульваре, когда Полиевкт посадил их с Маринкой в такси, Алиса прочитала надпись на карточке.

«Аржанников Полиевкт Павлинович. Институт международной экономики, проректор», – значилось там.

«Проректор… Как странно! – подумала Алиса. – Какой странный город».

Глава 12

Алиса проснулась оттого, что ей показалось, будто у ее кровати кто-то стоит. То ли во сне, то ли уже наяву, в неясности полуоткрытых глаз, он был огромным, широким и неровным и протягивал к Алисе короткие пальцы.

Она вздрогнула всем телом, открыла глаза окончательно и сразу поняла, что это просто букет, стоящий на полу рядом с кроватью.

Впрочем, называть такое сооружение букетом было как-то даже неприлично. Преподнесший его Полиевкт сказал, что оно называется цветочным тортом. Букет был вправду похож на торт – круглый, из нескольких цветочных ярусов. Каждый ярус состоял из множества цветков, и стебелек каждого цветка был вставлен в отдельную пробирку с жидкостью для неувядания. Верхний ярус торта составляли розы-хамелеоны – они меняли цвет от бежево-розового до зеленовато-голубого.

Маринка ахнула, когда после вчерашнего спектакля, во время поклонов, два молодых человека в бордовой униформе внесли на сцену и поставили перед Алисой это великолепие. По краям букет был обложен фруктами – персиками, манго, виноградом. Их хватило на всех американских актеров, которые до поздней ночи приходили в Алисин гостиничный номер, чтобы полюбоваться московской экзотикой.

И вот теперь этот подарок почему-то напугал ее в темноте.

«Зачем он все это делает? – думала Алиса, глядя на пышные головки роз и длинные стебли лилий. – Ведет себя как влюбленный. Но он нисколько в меня не влюблен, я же вижу. Ждет, что я страстно брошусь в его объятия из-за всех этих дорогих штучек?»

Но тут же она как наяву представила себе Полиевкта, и мысль о том, что он может ждать страстей от кого бы то ни было, в том числе и от себя самого, показалась ей неуместной. Страстей в нем не было. Но что было? И что ему нужно было от нее?

Алиса закрыла глаза и решила, что через пять минут уснет. Она умела приказывать своему телу и уму – научилась, когда начала заниматься в «Манхэттен-арт», и научилась этому даже раньше, чем степу.

На том, чтобы она училась именно в высшей школе «Манхэттен-арт», настаивала когда-то бабушка. В молодости бабушка Эстер и сама мечтала там учиться, но жизнь сложилась иначе.

Алиса с детства складывала свою жизнь так, как хотела сама. И засыпать, мгновенно расслабляя тело и отключая воображение, иначе невозможно было выспаться и отдохнуть для предстоящей работы, – научилась сразу. Это было одно из умений, необходимых как раз для того, чтобы складывать свою жизнь по собственному усмотрению.

Мысль о странном отношении к ней Полиевкта не могла помешать Алисе, но все же было в этой мысли что-то притягивающее и одновременно раздражающее. То, что бывает в однообразном звуке, ни причины, ни смысла которого ты не можешь понять.

Она сердито крутнулась в кровати, отгоняя от себя ненужные виденья, и ровно через минуту уснула.


Алиса играла в московской «Главной улице» уже почти год, но все-таки не могла привыкнуть к тому, что ее здесь считают звездой. То есть на людях, конечно, она держалась соответственно статусу, и это давалось ей без труда: правильно держать себя с людьми в Америке учили со школы, а в Нью-Йорке особенно – жесткость отношений, присущая любому мегаполису, и Москве, наверное, тоже, проявлялась там в полной мере.

Когда маленькая Алиса приехала в Нью-Йорк из Техаса, с ранчо, она долго не могла к таким отношениям привыкнуть и плакала каждую ночь из-за того, что все смеются над ее растрепанной головой, и над ее выговором, и над ковбойским нарядом, в котором она в первый же день явилась в школу… А в Техасе все так разговаривали, и почти все, даже девчонки, ходили в школу в ковбойских сапогах и шляпах, и колдовать над прической было не принято, и никто над всем этим не смеялся!

Может, Алиса так и рыдала бы ночами еще очень долго, если бы бабушка Эстер об этом не догадалась. Как ей это удалось, непонятно: Алиса тщательно умывалась по утрам – не хватало еще, чтобы ее видели заплаканной!

– Ну, и в кого же ты безответно влюблена? – спросила бабушка однажды за завтраком.

– Я?! – растерялась Алиса. – Почему влюблена?

Ей пошел восьмой год, и она совсем не думала о любви. Даже в Бобби Салливана, с которым всю жизнь дружила, а потом на всю жизнь рассорилась, Алиса нисколько не была влюблена.

– Потому что какая-то печаль, которая случилась в твоей жизни, кажется тебе непоправимой, – сказала бабушка Эстер. – При этом ты здорова и все твои близкие живы-здоровы тоже. Значит, тебя может печалить только безответная любовь. Других непоправимостей в жизни не бывает.

Она произнесла все это с такой насмешливой уверенностью, что Алиса вдруг вдохнула побольше воздуха и на одном выдохе рассказала бабушке обо всем, что и в самом деле казалось ей непоправимой печалью, – о ковбойских осмеянных сапогах, о техасском выговоре, который передразнивали все девчонки в классе…

– И что страшного ты во всем этом нашла? – пожала плечами бабушка. – Твой выговор в самом деле надо исправлять, иначе ты никогда не станешь актрисой. Ведь ты хочешь стать актрисой? – Алиса кивнула. – Значит, скажи спасибо глупым девчонкам, благодаря им ты будешь работать над собой со всем присущим тебе упорством. А про ковбойские сапоги… – Бабушка вдруг улыбнулась, и Алиса поняла, что ей в голову пришла какая-то неожиданная мысль. – А ты скажи, что привезла с ранчо не только сапоги, но и ружье. И что завтра принесешь его в класс и застрелишь каждого, кто будет тебя дразнить.

– Разве они поверят? – удивилась Алиса.

– Если скажешь с уверенностью, поверят. И потом, ведь в этом нет вранья. Ружье у тебя в самом деле есть – если надо будет, мы за ним пошлем, – и стреляешь ты отлично.

Ружье, принадлежавшее еще покойному деду, бабушка вручила внучке, когда приехала на ранчо из Нью-Йорка, чтобы поздравить ее с днем рождения; Алисе тогда исполнилось шесть лет. Мама, как обычно, испугалась, но возражать все же не стала. На каждом техасском ранчо было оружие, и стрелять умели все, в том числе дети. Правда, ружья им обычно дарили позже, лет все-таки с десяти…

– А она у тебя вообще ранняя, – в ответ на робкие мамины возражения заявила бабушка. – Во всех своих талантах. Я уверена, что стрелять она тоже выучится быстро.

Так оно, конечно, и получилось. За последний год, прожитый на ранчо перед отъездом к бабушке в Нью-Йорк, Алиса научилась попадать в подброшенную десятицентовую монетку, не говоря уже о куропатках, которые шуршали в каждом кусте, – по ним она просто не знала промаха.

Бабушка оказалась права: когда Алиса пообещала принести в класс ружье, ей поверили все и сразу. И дразнить ее тоже перестали сразу. А когда она, захлебываясь от восторга, рассказала об этом бабушке, та заметила:

– Вот видишь. Люди обязательно поверят в то, в чем ты сама уверена.

– Но все-таки жалко… – задумчиво проговорила Алиса.

– Что жалко?

– Получается, надо с самого начала относиться к людям, как будто… Как будто ты с самого начала знаешь, что они злые? Но ведь так же плохо жить!

– Америка слишком благополучна, – улыбнулась бабушка. – Вы просто не знаете, каким может выказать себя человек в неблагоприятных обстоятельствах. Ну хорошо, не надо с самого начала думать, что люди злые, – разрешила она. – Думай, что они добрые и хорошие, так в самом деле спокойнее живется. Но знай, что среди людей немало таких, которые садятся тебе на голову сразу же, как только видят, что ты относишься к ним по-человечески. Ты должна научиться отличать таких людей и давать им отпор. Они понимают только силу, значит, для них у тебя должна быть сила.

– Но как же этому научиться? – вздохнула Алиса. – Как их отличать? Они же выглядят точно так, как хорошие люди!

– Вот и начинай учиться, – пожала плечами бабушка. – Нью-Йорк – самое подходящее для этого место. А завтра к тебе придет преподаватель речи. Техасский выговор трогает сердце своей неподдельностью, – улыбнулась она. – Но для бродвейской сцены не годится.

И Алиса начала учиться тому, что годится для бродвейской сцены, и научилась этому не хуже, чем стрелять и скакать на лошади. Только бабушка так и не узнала, что ее внучку пригласили в Москву в качестве звезды Бродвея…

Или все-таки там, где была теперь Эстер, это было как-нибудь известно?

Как бы там ни было, но привыкнуть к тому, что здесь, в Москве, она прима и звезда, Алиса все же не могла. И эта непривычка происходила вовсе не от неуверенности в себе. Она правильно оценивала свои способности и иногда, втайне, даже позволяла себе называть их талантом. И сравнить их со способностями других актрис она уж как-нибудь была в состоянии… Но именно поэтому понимала: для того чтобы тебя пригласили в столицу огромной страны, и на целый год поселили в дорогом отеле, и возили в театр на специально выделенной машине, и платили такие деньги, какие платят ей в Москве, – для всего этого надо быть по меньшей мере Гертрудой Лоуренс, а она актрисой такого уровня не является.

Конечно, во всей московской жизни чувствовалось нечто такое, что Алиса – может быть, неточно – называла преувеличением. Цены здесь были непомерно высоки, и казалось, что они не складываются согласно каким-нибудь непреложным экономическим законам, а назначаются просто так – как говорила Маринка, от балды. И богатство множества людей происходило здесь неизвестно откуда, тоже без всякой закономерности. Но почему в этом хаотическом назначении главных и неглавных, в этом сплошном преувеличении ей вдруг было отведено чересчур значительное место, Алиса не понимала.

Жить «от балды» было странно. Алисе все время казалось, что она сидит на краешке стула, с которого может упасть в любую минуту.

Но когда это все-таки случилось, она совершенно растерялась.


– Без комментариев, – мрачно произнес Леша Меркурьев. И усмехнулся: – Так и велено вам всем от начальства передать.

Вольность, которую позволил себе обычно щепетильный Леша по отношению к распоряжениям начальства, была извинительна: ведь он больше не был пресс-секретарем проекта под названием «Бродвейский мюзикл «Главная улица» в Москве». И проекта с таким названием тоже больше не было. О чем бывший пресс-секретарь бывшего проекта и сообщил американской части коллектива.

– Зрители в Москве еще недостаточно продвинуты, чтобы платить адекватную цену за билеты на бродвейский мюзикл, – сказал он. – Ну, подробности вам потом изложат. Завтра на собрании. А я так, почву только готовлю. Чтоб вы в обморок не попадали.

Леша хорошо говорил по-английски, поэтому в его речи слышны были грубовато-успокаивающие интонации, которые звучали бы и на родном языке. Труппа мрачно молчала.

– Ну и черт с ним, с этим проектом! – вдруг сердито воскликнул Джон Флаэрти. – И отлично! Москва так утомила, что я и сам уже готов был разорвать контракт. Меня останавливало только то, что придется платить неустойку. А теперь, выходит, ее заплатят мне!

Он нервно расхохотался. И сразу словно плотину прорвало. Все заговорили разом – с возмущением, с облегчением, с таким же, как у Джонни, нервно-неопределенным смехом… Алиса молчала. Она была не то что растерянна из-за самого по себе закрытия проекта. Конечно, нет, зря Леша думал, что кто-то упадет от этого в обморок. В Америке что-то подобное происходило постоянно: неожиданно открывались какие-то очевидно провальные мюзиклы, при этом закрывались те, что казались вполне успешными, потом вдруг они возобновлялись, но не в Нью-Йорке, а почему-то в Филадельфии, потом возвращались на Бродвей, чтобы тут же покинуть его снова… Актерская жизнь и стабильность были несовместимы, Алиса знала это всегда и никогда на это не сетовала. В конце концов, если бы она хотела стабильности, то выбрала бы другую профессию. Или другую страну. Или просто вышла бы замуж за Майкла, с которым безбедно, хотя и бесстрастно прожила целый год перед отъездом в Москву.

Но она выбрала для себя ту жизнь, которую выбрала, и падать в обморок теперь не собиралась.

Правда, и что делать дальше, тоже не представляла.

– Не расстраивайся, чего уж теперь, – сказала Маринка, когда американские актеры потянулись из зала, где Леша сообщил им ошеломляющее известие, в фойе. – Зато в Нью-Йорк вернешься. Ты, наверно, Москвой этой нашей сыта по горло. Опять на Бродвее будешь играть.

Маринка хоть и была артисткой «на выход», но откуда-то уже знала то, что даже ведущие актеры узнали всего полчаса назад.

– А ты? – машинально спросила Алиса.

– А я не на Бродвее, – усмехнулась Маринка. – Но тоже не пропаду. У меня способность к адаптации хорошая. Ну, в школе пока поработаю, поучу кошелок. Потом в другой проект наймусь. «Кушать подано» выпевать куда-нибудь да возьмут. Жалко, платить, как здесь, вряд ли где будут.

– У тебя американская способность не унывать… – заметила Алиса.

– Но – что?

Маринка сразу уловила незавершенность ее интонаций.

– Но… Знаешь, по-моему, эта способность отнимает чувства. Это непонятно? Чтобы не печалиться, когда что-то теряешь, нужно просто не иметь сильных чувств ни к чему.

– Жизни вы не знаете. – Маринка усмехнулась, и ее серые глаза блеснули чем-то непонятным; до сих пор Алиса не видела такого короткого и сильного блеска в ее простых круглых глазах. – Когда каждый день только и думаешь, как более-менее прилично пожить, а то и просто с голоду не сдохнуть, тут, знаешь ли, всякие чувства быстро улетучиваются. И сильные, и слабые. Я когда-то тоже такая была. – Маринка улыбнулась; странный блеск исчез из ее глаз. – Вроде тебя. Только тебе двадцать пять уже, а мне тринадцать было. Я тогда в десятиклассника влюбилась. В первый раз и, как положено, навек, до гроба. И так я от этого страдала, Алиска, не могу тебе передать! – Она засмеялась. – В груди все болит, просто физически ноет, вот до чего мучилась. Сижу, рыдаю, маме говорю: «Мама, в груди больно!» Она вокруг меня с градусником, с компрессом, а я и объяснить не могу, что это со мной.

– И что потом? – улыбнулась Алиса.

Хоть Маринка и считала, что в Америке все влюбляются как-то по-другому – вверх ногами, что ли? – но подобные истории происходили и в Америке, и даже с Алисиными одноклассницами.

– А что потом? Он с другой гулял, я страдала. Страдала-страдала, да и устала страдать – перестала. А как страдать перестала, так сразу в меня его дружок влюбился. Красавец, между прочим, мне вся школа завидовала. Вот тогда я в первый раз и задумалась, что лучше, от сильных чувств страдать или без всяких чувств красиво жить.

О результате этих раздумий Алиса расспрашивать не стала: он и так был понятен. Да и не только Маринка – все Алисины подруги, приятельницы, просто знакомые годам примерно к двадцати делали один и тот же вывод: страсти – удел тинейджеров, а взрослый человек должен устраивать свою жизнь, исходя из более здравых соображений.

Правильно это или нет, Алиса не знала, потому что обошлась без любовных страданий даже в отрочестве, не говоря уже о юности. Вся ее юность была посвящена работе, работе на износ, и это не могло складываться иначе. Если уж ты решила быть актрисой, да еще в бродвейском мюзикле, то техника, которой ты владеешь, должна быть совершенна. А совершенная техника как раз и требует полной самоотдачи.

Так что оставалось лишь со стороны наблюдать за чужими страстями, что Алиса и делала, когда хватало времени и сил хотя бы на это. Ее первой любовью был, пожалуй, Марат, да и он оказался обманчивой иллюзией.

«Хорошо, что он заранее из «Главной улицы» ушел, – подумала она. – Что бы сейчас делал?»

Марата она не видела со дня их объяснения. Как выяснилось, именно в тот день он написал заявление об уходе из проекта. И через неделю после расставания с ним Алисе уже казалось, что она не видела его вообще никогда… Это почему-то тревожило ее, даже пугало. Неужели жизнь так быстро заносит песком повседневности людей, события, чувства? Пусть не любовь, но связывало же ее с Маратом какое-то чувство…

Но все эти мысли лишь мимолетно мелькнули у нее в голове и тут же исчезли. Растерянность охватила ее, необъяснимая растерянность!

«Ладно Марат – я-то что буду делать? – подумала Алиса. – Что?»

Думать об этом было вообще-то странно. Конечно, она уедет домой и, конечно, найдет работу, хотя и с некоторым перерывом, потому что все контракты этого сезона на Бродвее уже заключены. И это, без сомнения, будет лучшая работа, чем та, которую найдет в Москве, например, Маринка.

И отчего в таком случае растерянность?

«Мне не хочется уезжать, – вдруг поняла Алиса. – Мне совсем не хочется отсюда уезжать, все дело только в этом!»

Глава 13

– Я хочу отсюда уехать. И уеду.

Эстер смотрела, как стекают по стеклу осенние тяжелые капли. Ксения молчала, но ее молчание заключало в себе больше оттенков смысла, чем могли заключать любые слова.

– Но как? – проговорила она наконец. – Как же ты уедешь? По-моему, это немыслимо. Это и пять лет назад было трудно, а теперь просто невозможно.

– Я уеду. – Эстер наконец отвела взгляд от капель, которые догоняли-догоняли друг друга в порывистом беге, да все не могли догнать, и обернулась к подруге: – Если не получится, пешком уйду. Я слышала, в Эстонию уходят по льду через Финский залив.

– Но ведь тебя пограничники застрелят, Звездочка, – чуть слышно произнесла Ксения.

– Ну и пусть застрелят. Не могу я здесь больше, как же ты не понимаешь! – почти со слезами в голосе воскликнула Эстер.

– Я понимаю. – Ксенькин голос прозвучал еле слышно. – Я очень хорошо тебя понимаю…

Эстер сразу же устыдилась своих слов и особенно своего нервного тона. Конечно, Ксеньке куда тяжелее, чем ей, хотя бы потому, что Эстер должна заботиться только о себе, да и заботы у нее не жизненного, а, так сказать, душевного толка. У Ксеньки же… Евдокия Кирилловна совсем больна, лечить ее нечем, потому что нет денег на лекарства, да и лекарств, как кинешься, тоже толковых нету. А у Ксеньки совсем нет работы. Стоит ей только назвать свою фамилию, как ей тотчас отказывают в месте. Даже в Мюзик-холле отказали, хотя Голейзовский пообещал Эстер, что ее подругу непременно возьмут делать декорации. Но, видно, и в Мюзик-холле нашлись люди повлиятельнее Касьяна.

Прежде Ксенька хоть немного зарабатывала тем, что ходила на Главпочтамт и за мизерную плату писала письма неграмотным крестьянам, желавшим подать весточку деревенской родне. Таких, как она, на почтамте почему-то называли переводчиками. Но теперь и эта работа кончилась: служащим почтамта предписали следить, чтобы в государственном учреждении не крутились посторонние лица и не извлекали бы в свою пользу не учтенные государством доходы.

Прежде Ксенька с бабушкой могли рассчитывать еще и на те деньги, что платил за угол в их комнате Игнат Ломоносов. Но теперь Игнат поступил на рабфак и от Иорданских съехал. Деньги же не в виде платы за жилье, а просто в помощь Ксенька у него наверняка не берет.

Впрочем, мысль об Игнате Ломоносове Эстер постаралась тут же от себя отогнать. Стоило ей вспомнить о нем, как сердце у нее начинало выбивать чечетку, и даже в груди все болело, будто от тяжелой простуды.

– Я надеялась, все как-нибудь наладится, – сказала Ксения. – Не для нас, конечно, про нас-то с бабушкой с самого начала понятно было, что ждать нам нечего. Но хотя бы для других, для простых людей… Ведь и торговлю разрешили было, и, Игнат говорил, какие-то концессии. Значит, со всем миром налаживались отношения.

– Хорошо же они наладились! – хмыкнула Эстер. – За границу иначе, как по льду пешком, не выбраться.

– Неужели и у вас в Мюзик-холле неладно? – спросила Ксения. – Ведь такой успех, каждый вечер аншлаги!

– Это им и не нравится, – мрачно проговорила Эстер. – Большевики недовольны, что народ увлекается буржуазным искусством. Знаешь, что они про «С неба свалились» написали? Что это дань обывательским мечтаньицам и смакование разложенчески-танцевальных моментов. Выговорить невозможно! – Она стукнула ладонью по подоконнику так сердито, будто крепкая дубовая доска была виновата во всех глупостях, которыми сопровождалась жизнь. – Да что далеко ходить, ведь и мама моя недовольна осталась.

Ревекка Аркадьевна приезжала в Москву полгода назад, уже не из Сибири, а из Средней Азии, куда ее вместе с мужем перевели по службе. Эстер, конечно, повела ее на спектакль – в тот вечер танцевальный ансамбль Мюзик-холла давал свои бенефисные номера «Европа» и «Япония». Но вместо восторга, которого она ожидала, мама сухо заметила:

– Никогда не думала, что моя дочь будет выступать в таком низкопробном жанре. Ведь мы, к счастью, не в Америке живем, к чему же эти герлс? Эти купальники, этот мишурный блеск… По-моему, ужасно, – заключила она.

Эстер, впрочем, на маму даже и не обиделась. Она смотрела на Ревекку Аркадьевну – худую, высокую, с застывшим лицом и мрачновато поблескивающими глазами – и не понимала, связывает ли ее хоть что-то с этой женщиной, жизнь которой идет совсем отдельно, по чужим и чуждым законам. Нет, она есть, конечно, есть эта связь. Но как к ней относиться, если вся она состоит из одного лишь тревожного, будоражащего душу голоса крови?

Через несколько дней мама уехала, и душевная тревога, связанная с нею, забылась.

Гораздо важнее была другая тревога, та, о которой Эстер говорила теперь Ксении. Она накапливалась исподволь, поднималась, как вода в реке во время затяжных ливней, и со всей неизбежностью выплеснулась наконец из берегов привычной жизни.

Весь год, который Эстер служила в Мюзик-холле, казался ей одним нескончаемым фейерверком. Он крутился у нее в сердце и в голове, этот волшебный год, рассыпал разноцветные искры, и, когда она просыпалась по утрам, ей не верилось, что бывает в жизни такое долгое счастье.

И это вовсе не было отвлеченным впечатлением: программа Мюзик-холла и была задумана именно как фейерверк. Однажды Эстер даже слышала, как знаменитый комик-буфф Ярон – его специально пригласили из оперетты в спектакль «Чудеса ХХХ века» – возмущался, стоя в дверях своей гримерной:

– Ей-богу, я не создан для такого фейерверка! Поверьте, душенька, – обратился он к гримерше Клавдии Васильевне, которая выглянула из-за двери на его громкий голос, – я никак не могу освоиться с мыслью, что до меня на сцене будут работать три обезьяны, а после меня какие-то поразительные Рейнш с электрическими кольцами!

А Эстер очень даже нравилось работать в одном ревю с акробатами Рейнш, которые были обозначены в программе как «бронзовые люди», и с чечеточным трио Уайт, и с гавайским гитаристом Джонни Данкером, и… Да со всеми ей нравилось работать! И с милыми обезьянами Тарзаном, Дикки и Викки тоже. Ей нравился весь Мюзик-холл, весь как есть. Правда, иногда она не могла поверить, что все это наяву происходит в Москве, и происходит с нею…

Еще ей не верилось, что год назад она зачем-то старалась забыть то, что составляло самое ее существо, – беспечную музыку, которая звучала у нее внутри постоянно, желание танца, которое бодрствовало в ней даже ночью, когда сама она спала… Наверное, дело было лишь в том, что ее обида на Фореггера, который отнесся к ней когда-то со снисходительностью, с какой относятся к несмышленому ребенку, была слишком велика, и обида эта перенеслась на все, чему она у Николая Михайловича научилась. Вот на этот самый танец, на эти простые мелодии, которые ни в чем не были виноваты…

А на Касьяна Голейзовского никакой обиды у нее не было. И потому все, что происходило в ее жизни, когда она стала одной из тридцати мюзик-холльных герлс, Эстер воспринимала как сплошной праздник.

Конечно, она завидовала настоящим звездам, особенно Вере Друцкой и особенно ее сольному номеру «Уличная танцовщица». Но вообще-то участие в ансамбле тридцати герлс увлекало так сильно, что места для зависти просто не оставалось. Особенно когда Голейзовский начал репетировать с ними «Танец цветов» и «Живую лестницу» – два эффектных номера в новом спектакле.

Эстер сразу поняла, что весь этот спектакль под названием «С неба свалились» задуман как обман начальства. Конечно, действие последней его картины происходило в рабочем клубе, и пролетарское искусство, которое там демонстрировалось, должно было доказать зрителю, что оно намного лучше западного. Но все, что происходило до последней картины, на протяжении всего спектакля, было так феерически прекрасно, что красноармейские пляски не шли с этим ни в какое сравнение.

Все время, которое она не занята была на сцене, Эстер стояла в кулисах и смотрела, как сияет, сверкает, кружится та самая западная жизнь, которая впечатляла главного героя Иван Иваныча Жупела настолько, что, оказавшись в Европе, он приглашал двух французских кафешантанных певичек лететь с ним на дирижабле в СССР.

Уже в вагоне-ресторане экспресса, мчащегося в Европу, его воображение поражали официанты – их играли братья-жонглеры Гурьевы. Когда они перебрасывались посудой, у Эстер даже сердце замирало, словно над сценой летали не тарелки и чашки, а живые хрупкие существа. Потом жонглеров Гурьевых сменяли роликобежцы Бренди – они были официантами уже в парижском баре и ловко скользили между столиками на своих блестящих роликах.

Все это – то, что Ревекка Аркадьевна назвала мишурным блеском, – как раз и создавало ощущение бесконечного фейерверка. И воздушные гимнасты де Коно, и Анна Дурова с морскими львами, и ковбои Дакота, работающие с лассо…

Чувствовать себя маленькой блесткой этого сияющего ряда казалось Эстер таким же счастьем, как чувствовать себя его главной звездой. Ну, или почти таким же… Ведь если пока что она не звезда, а только блестка, то все у нее впереди, все у нее еще будет, не зря ее после каждой репетиции хвалит Голейзовский!

Эстер так привыкла к его похвалам, что даже полный, переполненный, головокружительный аншлаг и оглушительные аплодисменты на премьере показались ей чем-то само собой разумеющимся. И, конечно, ей было ужасно интересно, что напишут про «С неба свалились» в газетах. Разве можно запечатлеть это волшебство и этот праздник в обычных сереньких строчках?

Газеты, в которых выходили заметки про спектакли Мюзик-холла, вывешивались в театре на специальной доске, и, приходя утром на репетицию, Эстер непременно прочитывала, что нового в них пишут.

После премьеры стенд был облеплен вырезками так плотно, что глаза разбегались.

«Вместо отвращения к разложению Запада, которое должен вызывать спектакль, мы видим подражание его ложным красивостям, – прочитала Эстер. – Пошлым Мулен Ружам не противопоставлено пролетарское искусство. Наша страна приступила к героическому строительству пятилеток. Трудовой энтузиазм масс, одетых в комбинезоны и ватники, должен стать главной темой нашего искусства, а человек труда – его главным героем. На этом фоне буржуазные герлс Голейзовского выглядят как потакание обывательским вкусам».

«Пора нам перестать оглядываться на Европы, – было сказано в другой заметке, подписанной рабкором Зубаткиным. – Надо начать обозревать нашу действительность. Мюзик-холл должен стать местом бичевания прогулов, простоев, заводского брака. Какое отношение к этой задаче имеют живые лестницы из полуголых женских тел?»

– Никакого! – воскликнула Эстер. – Да пропади ты пропадом со своим заводским браком!

– Что с вами, Эстер? – спросила пожилая костюмерша Аида Борисовна. – У вас глаза сверкают, как огненные угли.

Она только что вошла в театр и, отряхивая мокрый зонтик, обратила внимание на Эстер, застывшую у доски с газетными вырезками.

– И, кстати, вы похожи на неопалимую купину, – добавила Аида Борисовна. – Горите, но не сгораете.

– Что? – Эстер с трудом оторвалась от газетных строк. Вот они уж точно горели у нее перед глазами и, к сожалению, не сгорали! – На что я похожа?

– На неопалимую купину. И на сцене тоже. В вас вообще много еврейской страсти, пока еще как следует не оформленной. Кстати, это Касьян Ярославович и сказал. У вас большое будущее, – таинственно понизив голос, сказала Аида. – Поверьте моему опыту, я ведь с детства при театре, и актеров, у которых есть будущее, сразу отмечаю. Слушайтесь Голейзовского, – покровительственно улыбнулась она. – Он из вас сделает звезду. Вы знаете, что ваше имя означает по-еврейски именно это?

И, не дождавшись ответа, Аида пошла по коридору к себе в костюмерную.

«Она ведь идейная иудейка, кажется, – вспомнила Эстер. – Даже на собрания какие-то ходит. Кто же это мне про нее рассказывал? А, неважно!»

Все было сейчас неважно, а важно только то, что спектакль «С неба свалились», любимый всей труппой, как живой ребенок, вскоре будет закрыт, как идейно невыдержанный. В этом можно было не сомневаться, закрыли же «Чудеса ХХХ века», и именно по дурацкой идейной причине, и никто ничего не смог сделать, и даже ежевечерняя толпа зрителей у входа не произвела никакого впечатления на партийное начальство.

И как Эстер было не гореть гневом, когда весь ее душевный фейерверк зависел от ничтожных людей, которые про живой, как огонь, спектакль писали мертвыми словами в своих никому не нужных газетах?

Обо всем этом она и думала сейчас, глядя на унылые осенние капли, бегущие по окну «Марселя».

– Нынче Игнат придет. – Ксенька нарушила молчание неожиданно, и Эстер вздрогнула от ее голоса. А вернее, от известия, которое она сообщила. – Он книги покупал у букинистов, ему по строительству нужно было, и для меня обещал посмотреть. По фарфору. Знаешь, на Ильинке букинисты.

– Не знаю, – буркнула Эстер. – Ты же всегда на Никитском смотрела.

– Он для меня и на Никитском посмотрит, – кивнула Ксения. – На Ильинке больше научные книги, там про фарфор может и не найтись, тогда на Никитском. И сегодня же принесет. Это мне ко дню рожденья, – словно оправдываясь, добавила она. – Я думаю, ему не понравилось бы какие-нибудь дамские штучки выбирать, он ведь очень разумен. – Ксения чуть заметно улыбнулась. – Да и не понимает в этом ничего.

– Зато я понимаю. – Эстер не выдержала и улыбнулась тоже, хотя от упоминания об Игнате ей стало вовсе не весело. – А меня ты, выходит, на день рожденья не приглашаешь?

– Ну что ты! – Ксенька даже побледнела от того, что ее подруга могла сделать такое предположение. – Разумеется, приглашаю. Сегодня в семь.

– Как сегодня? – ахнула Эстер. – У тебя же завтра!

– Но завтра понедельник, и все заняты, – объяснила Ксения. По тому, как она при этом отвела глаза, Эстер догадалась, что «все» – это, разумеется, Игнат. Не мадам же Францева занята в понедельник! – Бабушка пирог с черноплодкой испекла, – добавила Ксения. – Потихоньку от меня. Ей мадам Францева для сердца черноплодной рябины подарила, надо было на спирту настоять, но пока я раздумывала, где же спирту взять, бабушка вот как распорядилась.

Рябиновый пирог должен был стать, конечно, центром праздника. И не стоило удивляться тому, что Евдокия Кирилловна решила побаловать внучку, не пожалев на это лечебной ягоды.

Или все-таки центром праздника должен был стать Игнат Ломоносов?

«До семи успею в Торгсин сбегать, – сердито тряхнув головой, чтобы немедленно перестать думать о нем, решила Эстер. – Одного пирога для праздника маловато, ветчины возьму, маслин, сыру… Хорошо, что у Бржичека валюты купила».

Музыкальный эксцентрик Бржичек был приглашен из Праги как раз для участия в спектакле «С неба свалились». В Мюзик-холл вообще приглашали многих западных артистов, даже непонятно, как дирекции удавалось добывать на это разрешение. Иностранцы щедро делились с красотками-герлс не только сведениями о последней европейской моде, но и валютой, которую получали за выступления. А Торгсин на Тверской, к счастью, работал бесперебойно, так что купить каких-нибудь лакомств к праздничному столу не составляло труда.

Правда, Эстер собиралась купить на заветную валюту коробочку настоящего французского грима, который привезла с парижских гастролей одна актриса Камерного театра; ей рассказала про этот грим Алиса Коонен. Но гримом, в конце концов, можно обойтись и самым обыкновенным, а Ксенькин день рожденья должен пройти на высшем уровне. Не так уж много в ее жизни праздников!

Глава 14

Эстер так увлеклась выбором лакомств для Ксеньки, что совсем забыла про настоящий, а не продуктовый подарок для нее. И вспомнила о нем, только когда уже открывала тугую дверь марсельской парадной, придерживая подбородком бумажный пакет с торгсиновской снедью.

Но возвращаться за подарком было некогда – опаздывать на Ксенькин день рожденья не хотелось. Да и, при полной беспечности во всем, что касалось житейских обыкновений, Эстер понимала: неудобно, чтобы гости ожидали ее одну, с нетерпением поглядывая то на дверь, то на рябиновый пирог.

Положив пакет на кровать, она распахнула дверцу шифоньера. И сразу увидела маленький дамский портфель. Замочек был расстегнут, крышка откинута, и на внутренней ее поверхности таинственно поблескивало серебряное зеркальце.

И при взгляде на его серебряный блеск в обрамлении мягкой бордовой кожи день, когда этот портфель был куплен, вспомнился Эстер с такой живостью, будто он был не почти два года назад, а вчера.

Как он сиял и переливался солнцем и счастьем, этот день, какая прекрасная и родная была Петровка и, главное, каким неведомым смыслом были наполнены простенькие события того дня! Или, может, главным было даже не все это, а то, что Эстер тогда совсем не думала про Игната Ломоносова? Просто чувствовала, что он идет рядом по весенней улице, и не понимала, что в этом заключается для нее какой-то необыкновенный смысл…

И когда же пропала по отношению к нему та первоначальная беспечность, и когда же она поняла, что сердце у нее замирает от его присутствия? А не должно оно от этого замирать, не должно, потому что… Да понятно ведь, почему!

«Когда мы в барак к нему ходили, – подумала Эстер. – Конечно, тогда».

Она точно помнила даже не день только, а минуту, когда это произошло. Когда она смотрела, как ветер касается мокрых Игнатовых волос, как под этим теплым ветром они из темно-русых, тяжелых, делаются светлыми, легкими, – смотрела и понимала, что может смотреть на это бесконечно и что лучше этого может быть только одно: коснуться его мокрых после реки волос рукою…

Эстер и теперь вздрогнула, вспомнив это. Какое-то необъяснимое наваждение! Поклонников у нее было столько, что она не успевала их считать, все они были один другого эффектнее, и надо же, чтобы при этом в сердце у нее горячим гвоздем торчал широкоглазый потомок Ломоносова, в котором ничего эффектного не было вовсе!

«И почему это я Ксеньке в прошлом году портфель не подарила? – привычно уже, как всегда при мысли об Игнате, помотав головой, подумала Эстер. – А, ей тогда башмаки оказались нужны».

Конечно, она собиралась подарить подружке портфель сразу после покупки. Но как раз накануне тогдашнего ее дня рожденья случайно услышала, как Евдокия Кирилловна выговаривала Ксеньке за то, что та вместо башмаков для себя купила на Сухаревке плюшевый жакет для бабушки.

– Как же это можно, Ксенечка! – со слезами в голосе восклицала Евдокия Кирилловна. – Мне, старухе, наряжаться, когда ты босая ходишь!

– Во-первых, жакет не для наряда, а для тепла, – возражала Ксенька. – А во-вторых, вовсе я не босая. Я башмаки к Харитоньичу снесла, он починит.

Харитоньич был холодный сапожник, державший крошечную мастерскую на углу Малой Дмитровки и Настасьинского переулка. Шить обувь он не брался по неумению, но простой ремонт делал на совесть.

– Там уж и чинить-то нечего, – поняв, что внучку не переубедишь, вздохнула Евдокия Кирилловна. – Ладно, иди, а то до закрытия в лавку не успеешь, без хлеба останемся.

Тут Эстер сообразила, что Ксенька сейчас выйдет из комнаты и обнаружит ее подслушивающей под дверью. Она на цыпочках отступила в коридор и шмыгнула на черную лестницу, решив, что портфель с зеркальцем подождет, а ко дню рожденья Ксеньке как нельзя кстати придутся башмаки. Башмаки – немецкие, добротные – она и купила в том самом Торгсине на Тверской, в котором была сегодня.

А теперь вот и портфель пригодился. Эстер сунула его под мышку, взяла с кровати пакет с продуктами и, не взглянув даже в зеркало, торопливо пошла к двери.

Да и что толку было глядеться в зеркало? Она и так знала, что хороша. И что Игнату нет дела до ее красоты, знала тоже.


– Эстерочка, передайте мне, пожалуйста, икру. – И по голосу, и по всему виду мадам Францевой было понятно, что ей неловко от такой нескромной просьбы, но и сдержаться она не в силах. Словно оправдывая свой интерес к икре, она добавила: – Покойный Алексей Венедиктович говорил, что настоящая свежая икра бывает именно осенью, когда происходит это явление, как же его…

– Путина, – сказал Игнат.

Он сидел рядом с Ксенькой, и Эстер почему-то казалось, что он держит ее за руку. Хотя Ксенька теребила в руках салфетку, а Игнатовы огромные руки просто лежали на столе.

– Да-да, именно путина! – обрадовалась мадам Францева. – Это когда рыба плывет куда-то по своим делам, а ее ловят в сети, верно?

– Верно, – кивнул Игнат.

Эстер заметила, что он едва заметно улыбнулся. Видно, даже его непроницаемости не хватило на то, чтобы без смеха смотреть, как старушка, под шумок светской беседы намазывая на белый хлеб сначала коровье масло, а потом черную икру, делает вид, будто ее совсем не интересует это занятие.

Гости за столом у Иорданских были немногочисленны: две старушки – мадам Францева и княгиня Голицына, – да Эстер, да Игнат. Впрочем, странно было бы ожидать, что на Ксенькин день рожденья соберется столько же гостей, сколько три месяца назад, в августе, пришло на день рожденья к Эстер. Она праздновала не дома, а прямо в репетиционной Мюзик-холла, и не столько из-за домашней тесноты, сколько оттого, что терпеть не могла возиться с готовкой и уборкой. Впрочем, и тесноты не хотелось тоже – хотелось веселиться, дурачиться, танцевать и разыгрывать шарады, что гости вместе с виновницей торжества и делали с вечера до утра.

А Ксенька никогда не отличалась общительностью. Хотя, по мнению Эстер, каких-нибудь знакомых – да вот хоть по Вербилкам, по фарфоровым своим делам, – могла бы пригласить.

Но это разумное мнение сохранялось у Эстер только до тех пор, пока она не заметила короткий взгляд, брошенный ее подружкой на Игната. Эстер привыкла к пламенным взглядам: актеры осваивали их еще в театральных школах и потом постоянно применяли на сцене. А ее поклонники были главным образом актерами, поэтому огненные страсти она ловила в их взглядах ежедневно.

Ксенькин же взгляд на Игната был робок, как у шестнадцатилетней девчонки. Даже не верилось, что она празднует свой двадцать первый день рожденья! Глаза у нее были непонятного цвета – просто смешение всех цветов, освещенное изнутри так, что казалось, будто светятся не глаза только, а все ее лицо. Волосы, тоже светлые, она убрала в низкий узел, совсем не по-праздничному, но несколько прядей высвободились из узла и лежали на щеках нежными волнистыми дорожками, и щеки под ними побледнели от волнения.

Ни у кого Эстер не видела такой неяркой и вместе с тем так сильно поражающей воображение одухотворенной красоты!

Стоило ли удивляться, что Игнат ответил на Ксенькин девчоночий взгляд таким прямым, таким влюбленным взглядом, от которого даже у Эстер закружилась голова, хотя он предназначался совсем не ей?

– Твое здоровье. – Не отводя от Ксении глаз, Игнат поднял прозрачный, простого стекла бокал, играющий вишневыми винными искрами. – Выпьем за твое здоровье и счастье. И за твою смелость, – зачем-то добавил он.

Называть Ксению без отчества и на «ты» он стал только после полугода жизни у Иорданских, да и то лишь потому, что его попросила об этом Евдокия Кирилловна; на Ксенькины подобные же просьбы он не обращал внимания.

– Ты зови ее попросту, Игнатушка, – сказала тогда старушка. – Меня ведь бабушкой зовешь, вот и Ксюшеньку зови как сестру. А то неловко даже: или ты нам чужой?

«Тоже мне, братская нежность!» – фыркнула про себя Эстер.

А вслух сказала:

– Что уж за смелость такую ты в ней разглядел?

Игнат обернулся к ней. Он смотрел внимательно и спокойно, но в спокойствии его широко поставленных серых глаз Эстер разглядела вдруг какое-то особенное, необычное выражение. Выражение это мелькнуло так кратко, что она не успела понять, что оно означает. Но оно было, и от одного лишь его мимолетного промелька голова у нее закружилась посильнее, чем от самого что ни на есть пламенного взгляда самого что ни на есть прекрасного поклонника. И как же он влияет на нее таким необъяснимым образом?!

– Я не разглядел в ней смелость, – ответил Игнат. – А желаю ей смелости.

– Глупые загадки! – фыркнула Эстер, на этот раз уже вслух.

Игнат промолчал.

– Что же, Евдокия Кирилловна, Ксенечка, спасибо за угощение, – сказала старушка Голицына.

– За угощение Эстерочку надо благодарить, – смущенно заметила Евдокия Кирилловна. – И вино, и ветчина, и икра даже… Балует она нас.

– Редкое нынче счастье – иметь добрых друзей, – вздохнула старушка. – Пойду, не буду молодежи мешать.

– Вы нам нисколько не мешаете, – возразила Ксения. – Что же, и Жюли Арнольдовне с вами уходить, и бабушке?

– Ни в коем случае! – испугалась Голицына. – Я себя одну имела в виду.

– А лучше вы здесь еще посидите, а мы, чтобы вам с нами не скучать, у меня посидим, – предложила Эстер. – Молодежным составом труппы. А, Ксень?

– Идите, детки, идите, – закивала Евдокия Кирилловна. – Посумерничайте, поболтайте о своем. Вы теперь и видитесь ведь редко: у Игната и учеба, и работа, у Эстерочки репетиции…

Уже в коридоре Эстер вспомнила, что у нее, кажется, неубрано, то есть по всей комнате разбросаны какие-то предметы из тех, что Ксенька называет дамскими штучками. Впрочем, Ксенька-то какого-нибудь вывернутого наизнанку платья не испугается, а вот перед Игнатом, пожалуй, неловко.

«Да ничего неловкого! – подумала она. – Он все равно мелочей не замечает».

Она чувствовала такое счастье от предстоящего сумерничанья, что ей и самой было не до мелочей. Даже то счастье, которое она испытывала каждый раз, когда выходила на сцену, не могло с ним сравниться. Вернее, оно, это нынешнее счастье, было какое-то совсем другое, необъяснимое…

Глава 15

В осеннем вечернем полумраке разбросанные по комнате вещи были почти и незаметны. Правда, Игнат споткнулся о лежащую у порога туфлю, но едва ли обратил на это внимание. Только качнулся с обычной своей тяжеловатой грацией и прошел дальше. Впрочем, дамское слово «грация» совсем к нему не подходило. И в походке его, и в каждом движении главной была глубокая, глубинная какая-то надежность. Эстер постоянно ловила себя на том, что ей то и дело хочется схватиться за его руку, будто они только и знают, что гуляют вдвоем по скользким мостовым.

Эстер зажгла не люстру, а крошечную настольную лампочку. Эту английскую лампочку в виде гнома с фонариком подарил ей к прошлому Рождеству акробат Ликок.

– У меня еще вино есть, – сказала она. – Крымское, «Белый мускат Красного камня».

– А я думала, мы чаю выпьем, – сказала Ксения. – Я и чашки взяла.

– Зачем чашки? – удивилась Эстер. И тут же догадалась: – А, гарднеровские?

– Конечно.

– Ну так мы из них вина выпьем, – предложила Эстер.

Чашки оказались кстати: Эстер обнаружила в буфете только один бокал. То есть их, конечно, было больше – она ведь сама их покупала, притом совсем недавно: родители были равнодушны к быту, поэтому после них в доме остались только алюминиевые тарелки и такие же кружки. Но найти бокалы теперь, в темноте, Эстер не смогла. К тому же у нее почему-то дрожали руки, и она даже уронила какую-то склянку, стоявшую на буфетной полке. По комнате сразу разнесся отвратительный запах.

– Вот наказанье! – воскликнула Эстер. – Ихтиолку раскокала.

Склянка с ихтиоловой мазью принадлежала ко временам ее детства. Когда Эстер болела ангиной, ей делали с этой мазью компресс, и она ненавидела ее отвратительный запах до тех пор, пока не узнала, что ихтиол добывают из перегнивших останков древних хвощей и папоротников. Мазь сразу приобрела в ее воображении необходимую загадочность, как и сами эти доисторические растения, которые были нарисованы в книжке «Что рассказывала мама».

В ней, в этой книжке, вообще было много всяческих чудес. Родители весь день, а часто и ночами пропадали на работе, Эстер оставалась дома одна и, разглядывая волшебную книжку от начала до конца, а потом от конца до начала, все время думала: почему же ее мама ничего не рассказывает ей ни про вот эти удивительные папоротники, ни про динозавров, ни про висячие сады Семирамиды? Неужели бесконечные разговоры про какие-то планы партии в области каких-то дел, названия которых маленькая Эстер не могла ни запомнить, ни даже выговорить, кажутся им с папой интереснее того таинственного исчезнувшего мира, который описан в книжке, и того живого мира вокруг, который манит не меньшими тайнами, чем нарисованный? Ну хоть про электрический ток рассказали бы – как это он бежит по тоненьким проводам и почему от этого загорается лампочка?..

Английская лампочка-гном неожиданно погасла.

– Ничего, – услышала Эстер в темноте Ксенькин голос. – У тебя свечи остались?

– Кажется, – ответила она. – Посмотри где всегда.

И сразу не услышала даже, а почувствовала, что не Ксенька, а Игнат прошел через всю комнату и выдвинул ящик комода, в котором лежали стеариновые свечи. Конечно, он не хуже Ксеньки знал, где их искать: не счесть, сколько раз они втроем сумерничали здесь в тот год, что Игнат прожил у Иорданских…

Когда комната осветилась ласковым и тревожным свечным пламенем, Эстер увидела, что Игнат уже откупоривает вино. При взгляде на то, как темная бутылка лежит в его широкой ладони, руки у нее задрожали снова. Просто наваждение какое-то!

Чтобы избавиться от этой неуместной дрожи, она не нашла ничего лучше, чем взять в каждую руку по гарднеровской чашке. Может, это был не самый безопасный для чашек поступок, но, к ее удивлению, как только она ощутила хрупкую легкость фарфора, дрожь в руках сразу прошла.

Чашки были совершенно одинаковые – Эстер впервые пригляделась к ним повнимательнее. На каждой красовалось нарисованное мелкими розочками пылающее сердце, в центре сердца нежно синела незабудка, а под сердцем были выведены старинной вязью какие-то слова.

– «Ни место дальностью, ни время долготою не разлучит, любовь моя, с тобою», – прочитала Эстер. – Смешные стихи! – хмыкнула она, поставив обе чашки на стол.

Руки уже не дрожали, да и вообще она вполне овладела собою и даже не смотрела на Игната.

– Почему же смешные? – не согласилась Ксения. Она придвинула к себе чашки и ласково погладила оба пылающих сердца. – Это настоящий любовный фарфор – есть такое понятие. Он простой и правдивый. И трогательный. Язык фарфора вообще трогателен.

– Что еще за язык? – удивилась Эстер.

– Язык его форм, росписи. Художник должен чувствовать его традицию. Ну, и знать ее, конечно, не только чувствовать. Фарфор ведь невозможно начать сначала – выдумать его невозможно. – Эстер расслышала в голосе подружки взволнованные интонации; они появлялись всегда, когда речь заходила о Ксенькином любимом предмете. – Обязательно надо воспроизвести все, что было до тебя, и только потом очень-очень осторожно добавлять свое. А иначе это и не фарфор будет. Он ведь хорошим или плохим вообще не бывает – либо получился, либо нет. Поэтому в нем есть какая-то особенная основательность, – заключила она. И спросила, взглянув на Игната: – Разве не так?

– Какая же основательность? – Он несогласно повел огромным плечом и, не глядя, поставил на стол открытую бутылку; она встала точно между двумя чашками. – Хрупкий он слишком, твой фарфор. Пальцем ткни, и нет его. А жизнь и так…

Игнат замолчал.

– Что – и так? – не дождавшись продолжения фразы, тихо спросила Ксения.

– Ненадежна слишком, вот что, – нехотя ответил он. – В большом смысле ненадежна, понимаешь?

– Как это? – переспросила Эстер. – Что значит ненадежность в большом смысле?

– Может, читать мне поменьше надо было, – глядя на Ксению, сказал Игнат. – Или по строительству только, чтоб для дела. Да сама ты меня, Ксена, к стихам приохотила… Я тут Державина в библиотеке взял, – объяснил он уже обеим подружкам. – Про реку времен, знаете?

– Знаем, – кивнула Ксения.

Эстер не очень помнила, что еще за река времен такая, но спрашивать не стала. Ей вдруг показалось, что любой посторонний вопрос может оборвать тоненькую нить, которая зримо была натянута между Игнатом и Ксенькой. Она словно из фарфора была сделана, эта нить, во всяком случае, казалась такой же хрупкой, как любовные чашки.

– То-то и оно, – сказал Игнат. – Река времен в своем теченье уносит все дела людей. А если что и остается, то и оно без следа вечностью пожрется. Города целые исчезли, страны, народы… Египетские пирамиды, правда, стоят как стояли, да ведь они не из фарфора построены.

– А все-таки чашкам этим двести лет уже, – сказала Ксения.

Голос ее прозвучал как-то жалобно.

– Да я же ничего. – Игнат успокаивающе коснулся рукою ее плеча, но только на секунду коснулся и сразу же убрал руку, словно обжегся об это хрупкое, как сам фарфор, плечо. – Они хорошие, чашки твои. Любовные.

– Вот и давайте выпьем из любовных чашек за всеобщую любовь. К фарфору, конечно, – заявила Эстер.

Все-таки не железная же она – сколько можно наблюдать за этими невыносимыми переглядками и ласковыми касаниями?

Игнат налил вино в обе чашки и в единственный бокал. Ксения придвинула чашки ему и Эстер, а бокал взяла себе. Выпили в молчании. Но это не было то прекрасное молчание, которое не хочется нарушать пустыми разговорами, потому что в нем души касаются друг друга; прежде они часто молчали так втроем. В нынешнем же их молчании была одна лишь стесненность. Эстер не понимала только, почему эта стесненность вдруг появилась между Ксенькой и Игнатом. Причина собственной стесненности была для нее очевидна.

– Как твоя учеба? – наконец спросила Ксения.

– Помаленьку. Лбом упираюсь и учусь. А как еще? Знаний-то самых простых нету, поздновато приходится наверстывать. Языки особо тяжело идут – английский, немецкий. А без них в инженерном деле нынче никуда.

– У тебя глаза усталые, – не глядя на него, сказала Ксения. – И тени под глазами.

– Тени от свечек. А что усталый, кажется тебе.

– Ты ночами не спишь, наверное. Сколько с тобой человек в комнате?

– Двадцать.

– Вот видишь, – вздохнула Ксения. – Двадцать человек, у каждого свои дела, и ночного покоя никто не соблюдает, я уверена. Какой же сон? – И, помолчав, еле слышно спросила: – Почему ты от нас ушел, Игнат?

Он тоже помолчал. А когда наконец ответил, голос его прозвучал глухо, как из глубокого колодца:

– А как по-другому? Я ж не каменный, Ксена.

Потом он разлил по бокалам остатки вина, и снова выпили молча, на этот раз даже без тоста.

– Пойду.

Игнат тяжело поднялся со стула.

«Будто мешок пудовый поднял, – подумала Эстер. – Хотя тяжести он ведь легко носит – засмотришься».

Она вспомнила, как весною, когда Игнат еще жил у Иорданских, в один из воскресных дней они втроем поехали гулять в Серебряный бор. В самой глухой и дальней части леса Ксенька подвернула ногу, да так неудачно, что даже ступить на нее не могла, и Игнат три километра нес ее на руках до трамвайных путей. А Эстер шла сзади, потому что не поспевала за его широкими шагами, и шмыгала носом – все думали, что от сочувствия к подруге, а на самом деле от сожаления, что сама не подвернула обе ноги сразу. Тогда ведь он, деваться некуда, и ее нес бы на руках через лес, и, конечно, шел бы так же легко, играючи, как идет сейчас. Только, наверное, не прижимал бы Эстер к груди так, как прижимает Ксеньку – нежно, будто ребенка.

– Почему ты так рано уходишь? – встрепенулась Ксения.

– На работу пора, в стройуправлении ночью дежурю. На рабфаке это вроде практики у нас. Ну, и заработок тоже.

Глаза его даже сейчас, в мерцающем пламени свечей, были такие же, как днем при ярком свете, и ночью в темноте, и в чистых лучах вечернего солнца, – серые, глубокие и твердые, скальной породы. Такими Эстер впервые увидела их, когда он открыл ей дверь комнаты Иорданских два года назад.

И ни тогда, ни теперь она не понимала, почему эти неизменные глаза вызывают у нее в сердце такую бурю противоречивых чувств, какой не вызывали больше ничьи глаза, даже самые что ни на есть разнообразные, многослойные и переменчивые.

– Вот видишь, ночью на работу идешь. А еще говоришь, будто высыпаешься, – расстроенно сказала Ксения. И добавила, глядя куда-то в сторону: – Ты хоть приходил бы почаще… Бабушка тебя каждый день вспоминает.

Эстер ожидала, что на эту неумелую Ксенькину ложь Игнат ответит естественным вопросом: «А ты? Ты меня вспоминаешь?» – но непредсказуемость, которая так странно соединялась в нем с надежностью, проявилась и на этот раз.

– Приду, – ничего не спрашивая, сказал он. – А если вдруг срочное что, позвони. Я в стройуправлении через три ночи на четвертую, и телефон под рукой. Номер Б-12-22. Дай-ка запишу тебе.

– Я запомню, – по-прежнему не глядя на него, кивнула Ксения. – До свиданья, Игнат.

– До свиданья.

Он тоже кивнул Ксении с Эстер и вышел из комнаты. Эстер сразу показалось, что даже свечи горят теперь напрасно. Все было напрасно без него, но когда она подолгу его не видела, то как-то об этом забывала, а вот в то мгновение, когда он уходил, ощущение зряшности всего, что происходит в его отсутствие, становилось невыносимо острым.

«Так и в лечебницу недолго угодить, пожалуй, – сердито подумала она. – Вся труппа со смеху умерла бы. Герл Левертова сошла с ума от неразделенной любви! Ну да все равно никто не поверил бы».

После того как за Игнатом закрылась дверь, Ксения еще минуту стояла посреди комнаты, неподвижная и напряженная. Потом она вдруг закрыла лицо ладонями, пошатываясь, будто пьяная, добрела до дивана и, упав на него, заплакала.

– Ксенька! – забыв про собственные страдания, ахнула Эстер. – Что с тобой?!

Увидеть Ксеньку плачущей – это было из разряда абсолютных невозможностей. Во всяком случае, Эстер видела ее слезы впервые. И это при всех трудностях Ксенькиной жизни!

– Н-нич-чего… – всхлипывая, проговорила Ксения. – Я… ничего… Звездочка… я сейчас…

– Как же ничего, если вся сейчас слезами изойдешь? – рассердилась Эстер. – Ну-ка рассказывай, что случилось?

– Что же рассказывать? – Ксения отняла руки от лица и подняла на Эстер глаза. По лицу мелькнуло жалкое подобие улыбки. – Ты ведь и сама видишь.

– Ничего не вижу. Ничего такого, чтоб рыдать!

– Люблю я его, Звездочка, – еле слышно произнесла Ксения. – Так люблю, что жить без него не могу ни дня. Сама не знаю, как такое могло получиться.

«Да запросто!» – хмыкнула про себя Эстер.

А вслух сказала:

– Ну и люби себе на здоровье. Он тебя тоже любит. О чем же плакать?

– В том-то и дело.

– В чем?

– Что он меня тоже… Он так говорит…

– Ну и выходи за него, – повела плечом Эстер. Сердце при этих словах упало куда-то не в пятки даже, а, наверное, в преисподнюю. – Или не зовет?

– Он зовет. Звал… Но я не выйду за него замуж.

Ксения совсем успокоилась, во всяком случае, следы слез исчезли с ее щек мгновенно, будто высохли от неощутимого свечного жара.

– Почему не выйдешь? – изумилась Эстер.

«Если б меня позвал, я бы в ту же секунду вышла, – мелькнуло при этом у нее в голове. – И не только что замуж – в рыбацкую деревню с ним уехала бы, или куда там… Все бы бросила, если б он захотел».

В этом она была уверена насмерть. Это было непонятно, это казалось немыслимым – ну что связывало актрису, москвичку, красотку, которую все знакомые считали образчиком непредсказуемого богемного каприза, с поморским крестьянином, который всего год назад не умел пользоваться лифтом и хлебные корки называл охлебками? – но это была правда. Та сильная, необъяснимая правда, что ведет человека по жизни, определяя все его поступки, которые в глазах тех, кто этой его правды не знает, кажутся непонятными и неожиданными.

– Почему не выйдешь? – почти растерянно повторила Эстер.

– Потому что не имею права ломать его жизнь.

В Ксенькином голосе прозвучала та тихая твердость, которую, Эстер точно знала, не могла победить сторонняя воля, даже самая сильная.

– Это в каком же, интересно, смысле? – насмешливо поинтересовалась Эстер. Она еще надеялась пронять Ксеньку иронией. Хотя прекрасно понимала, о чем та говорит. – Насколько мне известно, жизнь ломает мужчина невинной девице, которую бросает с младенцем на руках. Во всяком случае, такого мнения придерживаются все клушки-мамаши, которые мечтают умело сбыть с рук своих клушек-дочек.

– Меня никто не мечтает сбыть с рук, – улыбнулась Ксения. – Не в этом дело.

– А в чем?

– Ты и сама понимаешь, Звездочка.

– А вот и не понимаю!

Эстер сердито стукнула кулачком по столу и поочередно заглянула в обе пустые чашки, надеясь найти глоток муската. Вино осталось в Игнатовой чашке – она выпила его, и от этого случайного глотка голова у нее закружилась, как не кружилась от всего выпитого прежде.

– Дело в том, что, женись он на поповской дочке, все дороги в жизни будут для него закрыты. И удачей еще будет, если это коснется одной только его карьеры.

– Карьеры! – фыркнула Эстер. – По-твоему, он карьерист?

– Игнат не карьерист, – серьезно проговорила Ксения. – Он совсем не карьерист в принятом советском смысле. Но он честолюбив, как всякий молодой человек, в котором жизнь набрала силу. И потом, ведь он талантлив. Да-да, талантлив, неужели ты не видишь? – сказала она, встретив недоверчивый взгляд подруги. – У него живое воображение, при этом он мыслит глубоко и логично. Если Бог поможет, его ждет большое будущее.

– Вот видишь, если Бог поможет! – поймала Ксеньку на слове Эстер. – Разве ты можешь Богу помешать такой ерундой, как замужество?

Ксенькина вера в Бога была тихой, непоказной, но имела те строгие формы, которых и не могла не иметь вера девушки, выросшей в семье священников. Всенощная, Пасха, причастие, Великий пост – все это присутствовало в ее жизни так же естественно, как бодрствование и сон.

Эстер не могла с точностью сказать, верит ли в Бога. Она даже нарочно не задавала себе этот вопрос, потому что словесный ответ на него казался ей невозможным. Но никаких религиозных – синагогальных, по прадедовой, или советских, по родительской вере – обрядов она не признавала точно. Общие для всех обряды претили ее натуре своей назойливой обязательностью.

– Не вредничай, Звездочка, – улыбнулась Ксенька. – И не будем больше об этом, ладно? – Она подошла к окну, коснулась его щекою. На стекле с обратной стороны ночами уже выступала изморозь; шел к концу октябрь. – Узоры уже… – тихо сказала Ксенька. – Видишь, на стекле узоры. «Как на узорчатой тарелке рисунок, вычерченный мелко».

– Как-как? – переспросила Эстер. – Это что, стихи?

– Ну да. Мандельштама твоего стихи, разве ты не знаешь?

– Моего! – фыркнула Эстер. – Он такой же мой, как и твой.

– В меня он не влюблялся.

– В меня тоже. Две туманные записки и одно свидание с оглядкой на жену – думаешь, это любовь поэта? Но стихи хорошие, не спорю. Что это тебя на них вдруг потянуло? – спросила Эстер.

И тут же замолчала. Конечно, Ксеньку потянуло на стихи потому, что о стихах полчаса назад вспоминал Игнат.

– Из-за фарфора, – сказала Ксения. – Там дальше знаешь что? Ну, про узор на тарелке? «Когда его художник милый выводит на стеклянной тверди. В сознании минутной силы, в забвении печальной смерти»… Об искусстве лучше не скажешь.

– Может, тебе все же как-нибудь в училище удалось бы поступить? – с тоской спросила Эстер. – Давай мои документы подадим, а? Все-таки у меня происхождение более-менее сносное. Поступила бы по ним, а там видно было бы.

Невыносимо было сознавать, что Ксенька со всем ее талантом, с вот этим тонким чувством фарфорового узора, выводимого на живой поверхности жизни, никогда не получит настоящего художественного образования, которое кому же получать, как не ей, а так и будет ездить на электричках в деревню Вербилки на фарфоровый заводик и выполнять тайком какие-то мелкие заказы под именем того, кто, сжалившись, с нею этими заказами поделится, да и то неизвестно, не прикроют ли вскоре заводик в Вербилках, как уже прикрыли множество подобных мелких заводиков…

– Авантюристка ты, Звездочка, – улыбнулась Ксения. – Может, мне по твоим документам в Германию выехать, в Мюнхен? Или во Францию, в Севр. Прежде художники по фарфору непременно туда ездили учиться.

– Неплохо бы, – усмехнулась Эстер. – Ты под моим именем в Севр, я под твоим в православный монастырь на Святую землю.

– В Святую землю ты как раз и по своим можешь выехать, и не обязательно в монастырь. Помнишь Розу Моисеевну? Этажом ниже у нас в «Марселе» жила, только в другом крыле?

– Ну, помню. И что?

– Представь себе, ее выпустили в Палестину как убежденную сионистку! Правда, говорят, ее подругу не выпустили, а, наоборот, арестовали, как только она прошение о выезде в ту же Палестину подала.

– Капризы властей непредсказуемы, – усмехнулась Эстер. – Но про Палестину – это мысль… Хотя – ну что я там буду делать? Там, говорят, болота, арабы и пустыни, и все это следует осушать, убивать и орошать до умоисступления. Нет, Земля обетованная не для меня. К тому же древнееврейский выучить невозможно – язык сломаешь. Я вон и английский-то на курсах Берлитца с трудом выучила, чтобы с нашими гастролерами болтать.

– Я Игнату с языком могла бы помочь… Меня ведь бабушка немецкому учила, и очень даже неплохо выучила, – невпопад задумчиво произнесла Ксения.

Впрочем, почему же невпопад? Ясно ведь, что на протяжении всего разговора про Палестину и Севр на самом деле она думала только про Игната.

– Не зря он тебе смелости желал, – сердито сказала Эстер. – И о чем ты думаешь, не понимаю! О каких-то там жизненных путях, которые перед ним якобы закроются… Он тебя любит, а ты!..

– Знаешь… – помедлив, произнесла Ксения. – Знаешь, а ведь Игнат и к тебе очень сильно неравнодушен…

– Что-о?! – Эстер чуть со стула не упала. – Я-то при чем?

– Он неравнодушен к тебе, – повторила Ксения. – Хотя, правду сказать, я не понимаю природу этого его неравнодушия… Она странная какая-то. Мне кажется, он и сам ее не понимает, и это его беспокоит.

– А мне кажется, тебе это кажется, – пожала плечами Эстер. Всего ее самообладания едва хватило для того, чтобы на лице у нее выражалась при этом лишь полная невозмутимость! – Не вижу разницы в его отношении ко мне и к твоей бабушке.

– Ну уж это, положим, не так, – улыбнулась Ксения.

– А давай проверим! – вдруг предложила Эстер.

– Что проверим?

– Как он к кому относится.

– Разве можно это проверить?

Улыбка на Ксенькином лице стала, впрочем, чуть настороженной и даже испуганной.

– А вот и можно! – заявила Эстер. – Меня Тоукер научил. Он гипнотизер, он знает.

Гипнотизер Тоукер работал в Мюзик-холле три месяца и, несмотря на свою английскую сдержанность, не остался равнодушным к испепеляющей, как он сказал, красоте Эстер. Правда, дальше приятной болтовни о том о сем их отношения не зашли. Эстер упражнялась во время этой болтовни в английском и получала разнообразные интересные сведения. Одно такое сведение она теперь и припомнила.

– Чтобы узнать, правда ли тебя любит тот, кто признается тебе в любви, – объяснила она, – надо, чтобы кто-нибудь посторонний неожиданно спросил его об этом. Только чтобы не предмет его любви, и вот именно очень неожиданно спросил. Лучше всего ночью по телефону. А сейчас как раз ночь, и он у телефона.

– Это какая-то игра, – сказала Ксения. – При чем здесь любовь?

– Ну и что с того, что игра? А когда все слишком серьезно, то скучно, – заявила Эстер. – Ну давай позвоним, а, Ксень?

– Но кто же будет звонить? – растерянно спросила Ксения. – И что говорить?

– Я позвоню! Не своим голосом, конечно, а притворюсь, я кого угодно умею пародировать. А спросить надо очень просто: «Кого вы любите?» Что он сразу ответит, то и правда.

И, не дожидаясь, пока Ксенька придет в себя, Эстер сняла трубку телефона, стоящего на тумбочке у дивана. Когда «Марсель» был только построен, телефоны имелись в каждой его комнате. После революции их, разумеется, отключили, но несколько лет назад связь была восстановлена, не зря же в доме жили работники ведомства связи.

– Барышня, – торопливо проговорила Эстер, – дайте Б-12-22.

– Не надо, ну зачем ты!.. – воскликнула было Ксения.

Но Эстер махнула на нее рукою и, прикрыв трубку, прошептала:

– Уже соединяет! – И сразу же произнесла замогильным голосом: – Ответьте, кого вы любите?

Ксенька ахнула и зажмурилась, а Эстер, вслушавшись в ответ, поскорее повесила трубку на рычаг.

– Ну, что он ответил? – приоткрыв один глаз, спросила белая от смущения Ксения.

– Странно… – задумчиво проговорила Эстер.

– Что странно? Сказал, чтоб не хулиганили? Но это вовсе не странно, этого и следовало ожидать!

– Нет, не то, – поморщилась Эстер. – Он сказал, что не знает. «Если б я знал!» – вот что сказал…

– Вот видишь, – тихо проговорила Ксения.

– Что – видишь? Именно что ничего не видно! И ничего не понятно.

– Он сомневается. Он не уверен, что любит меня. И как же я могла бы застить собою его жизнь? Нет, Звездочка, я все правильно решила, – твердо произнесла Ксения. – И он все правильно решил, когда от нас ушел. С глаз долой – из сердца вон.

Эстер ничего на это не сказала. Но совсем не потому, что была согласна с Ксенькиными словами, а потому, что ее охватила растерянность. Это чувство было совершенно ей не свойственно, она даже не сразу поняла, что это именно оно.

«Но как же он не знает? – думала она. – Как же не знает, если и смотрит на нее так, и говорит, и… Даже я знаю, что он в нее влюблен!»

Но голос Игната, услышанный минуту назад, звучал у нее в ушах – да что в ушах, в сердце! – заставляя сомневаться в том, в чем она себя убеждала. Он произнес эти слова: «Если бы я знал!» – именно так, как должен был произнести, если верить словам гипнотизера Тоукера. Так, будто сторонний вопрос стал продолжением собственной мысли, которая билась у него в голове неотступно.

– Я пойду, Звездочка, – нарушила молчание Ксения. – Полночь уже. Я завтра утром в Вербилки хотела поехать, мне, возможно, чайный сервиз дадут расписать. Если не передумают.

Она взяла со стола фарфоровые чашки, уложила в пальмовые коробочки. Тихо щелкнули крышки.

– Все это, может быть, и не главное, – сказала Ксения. – Он, я, наша любовь… Все это, может быть, совсем не главное…

– Ну как ты можешь такое говорить! – воскликнула Эстер.

Она наконец стряхнула с себя странное растерянное оцепенение.

– Но ведь говорю же. Значит, сомневаюсь, правда? Может, то, что я про жизнь понимаю, не дает мне думать, будто любовь в ней главное? А Игнат это чувствует, потому и…

Она махнула рукой и замолчала. Молчала и Эстер.

– Спокойной ночи, Звездочка.

Дверь почти не хлопнула, закрываясь. Ксенька все делала бесшумно. Ее существование в мире было не отчетливее, чем легкий сквознячок между дверью и окном. Ни одна свечка не погасла от этого сквознячка, только тихо качнулось их пламя.

«Но что же тогда главное? – невидяще глядя на закрытую дверь, подумала Эстер. – Не для меня, не для Ксеньки, не для Игната – но вообще, вообще?..»

Часть II

Глава 1

Сигареты были приклеены к столу вертикальной неровной дорожкой и покрыты лаком, чтобы не раскатились по гладкой дубовой поверхности и не раскрошились от прикосновений любопытных посетителей. На каждой сигарете была написана строчка стихов, и все вместе эти строчки-сигареты складывались в поэму.

– «Экран и насекомое, бегущее по пляжу, стреляют в голову мою», – прочитала Алиса. – Это что-нибудь означает?

– Скорее всего, нечто концептуальное, – пожал плечами Полиевкт.

– То есть ничего, – кивнула Алиса.

– Я думал, в вашем возрасте и при вашей профессии концептуализм вызывает больше почтения, – засмеялся он. – Ну да Америка невербальная страна. И ваша профессия невербальна. Что вам до стихов?

– До этих – ничего, – усмехнулась Алиса.

Разговор о поэзии происходил, можно сказать, в естественных условиях – в маленьком кафе на Петровке, которое занимало две комнатки круглосуточного книжного магазина. Стеллажи магазина и барная стойка кафе были сделаны из выкрашенных белой краской водочных ящиков, а светильники под низким потолком – из собранных в грозди винных бутылок. Все это смотрелось так же стильно, как приклеенные к столу сигареты, и так же, как в концептуальных сигаретах, во всем этом сквозила чуть большая претензия, чем следовало бы для предположения, будто за всем этим стоит искусство.

– До этих ничего, а до других, значит, что-то? – заинтересовался Полиевкт. – Вы любите поэзию, Алиса?

– Не знаю. В детстве действительно любила, потому что ее любила бабушка. Русскую поэзию, – уточнила она. – Но во взрослом возрасте я и русский язык почти забыла, не то что русские стихи. Поэтому не могу сказать, люблю ли их сейчас.

– Во всяком случае, по-русски вы сейчас говорите блестяще, – заметил Полиевкт. – Лексика, интонации – просто безупречно!

– Я ведь целый год в Москве.

Алисе нравилась необязательность их разговора, и даже чрезмерная концептуальность кафе казалась поэтому вполне приемлемой.

За три месяца, прошедшие после закрытия «Главной улицы», Алиса вообще не занималась ничем обязательным, и это нравилось ей так, что уже начинало вызывать опасения. Общение с Полиевктом, которое стало почти ежедневным, было именно из этого ряда – легких необязательностей.

Когда был дан последний спектакль, все неустойки выплачены, все документы выправлены и все американские актеры улетели домой, Алиса вдруг почувствовала себя так, как чувствовала лишь однажды в детстве.

Ей тогда было одиннадцать лет, и она приехала на летние каникулы из Нью-Йорка в Техас. Хотя техасские ранчо отстояли друг от друга на несколько миль, компания Алисиных ровесников подобралась немаленькая, и ребята, из которых она состояла, проводили вместе целые долгие летние дни. Даже изнурительная жара им не мешала, потому что все они привыкли к жаре с рождения.

Собирались чаще всего у Алисы: она жила в гостевом домике, который стоял в некотором отдалении от большого дома, поэтому взрослые не мешали ребячьей компании. Пользование этим гостевым домиком бабушка Эстер оставила за собой, когда ее дочь вышла замуж за мистера Лейденсена и уехала с внучкой в Нью-Йорк. С тех пор бабушка сдавала ранчо в аренду, но стоящий на отшибе домик был закреплен за Алисой, там она и проводила каждое лето.

Алиса любила Техас и любила свое ранчо, даже теперь, когда на нем хозяйничали арендаторы. Ей всегда было грустно, когда каникулы заканчивались и приходила пора уезжать. Но в то лето расставание с ранчо неожиданно затянулось: за два дня до отъезда Алиса заболела скарлатиной, да так серьезно, что ее пришлось положить в больницу. Уже и учебный год давно начался, и летние друзья разъехались по своим школам, а Алису никак из этой дурацкой больницы не выписывали: врачи опасались какого-то осложнения.

Ей показалось, что прошла целая вечность до того дня, когда бабушка – сразу же, как только Алиса заболела, она прилетела из Нью-Йорка, чтобы навещать ее в больнице, – наконец забрала ее домой. То есть сначала не домой, а в тот самый гостевой домик на ранчо.

Вот в тех-то трех днях, которые она провела в этом домике до отъезда в Нью-Йорк, и была та самая прекрасная необязательность, которой не случалось в Алисиной жизни больше никогда! Тишина, одиночество, и никуда не надо спешить, и не надо делать над собою никакого усилия ни в чем… Алиса бродила вокруг дома, каталась на лошади по окрестностям, вечерами сидела с бабушкой на крылечке под персиковым деревом, и ей казалось, что более прекрасной жизни не бывает на свете.

– Мне жалко уезжать, – сказала она в последний вечер. – Мне… все так правильно, что не хочется уезжать.

Может, Алиса выразила свою мысль по-русски неточно, но бабушка поняла.

– А ты почувствуй вперед, – сказала она. – Хотя бы ненадолго.

– Это как? – удивилась Алиса.

– Очень просто. Почувствуй, как тебе будет, если ты сейчас останешься здесь. Как тебе будет без танцевальной школы, без Бродвея и без того будущего, о котором ты мечтаешь. Почувствовала?

– Мне будет… тоже жалко, – задумчиво проговорила Алиса. – Гораздо сильнее жалко!

– Вот видишь. Значит, сейчас надо сделать решительный шаг и переменить свою жизнь.

– И это всегда так? – с интересом спросила Алиса. – Каждый раз, когда сомневаешься, надо делать решительный шаг и переменять свою жизнь?

– Никакого «каждый раз» не бывает, – усмехнулась бабушка. – Это только в глупых журналах дают советы на все случаи жизни. А на самом деле универсальной подсказки не существует. Каждый раз надо решать заново и как в первый раз.

– И ты каждый раз решала заново?

– Да.

Бабушкин голос прозвучал у Алисы в ушах так отчетливо, будто Эстер сидела рядом с нею за столом, украшенным сигаретной поэмой.

– О ком вы задумались, Алиса? – услышала она голос Полиевкта.

– О бабушке.

Его голос прозвучал неожиданно; она вздрогнула. Полиевкт засмеялся. В его смехе всегда чувствовалось что-то вроде снисходительности, это раздражало, но не слишком.

– Не обижайтесь, – сказал он, хотя она не выказала никакой обиды. – Вы не сказали ничего смешного. Просто ваш ответ полностью укладывается в один психологический тест.

– Какой? – рассеянно поинтересовалась Алиса.

Тесты надоели ей уже в том виде, в каком они были обязательны во время всех экзаменов, что ей приходилось за свою жизнь сдавать. Интересоваться ими в свободное время, из любопытства, казалось ей глупым.

– Очень простой. Тест первой реакции. Если вы задаете человеку вопрос в тот момент, когда он этого не ожидает, то он непременно ответит искренне. Многие утверждения, которые делаются в результате долгих раздумий, легко проверяются с помощью этого несложного приема. Вы, вероятно, любите вашу бабушку?

– Любила – она умерла много лет назад. Хотя вы правы: люблю. В настоящем времени. Я не встретила в своей взрослой жизни человека, которого полюбила бы так же, как в детстве любила ее.

– Ну, это поправимо, – заметил Полиевкт. – Вы молоды, все главные встречи у вас еще впереди.

Алисе показалось, что он произнес эти последние слова с какой-то настороженной интонацией, словно ожидая, что она примется горячо их опровергать. Она промолчала.

– Вам скучно? – спросил он.

– Нет, что вы, – улыбнулась Алиса. – Разве я выгляжу скучающей?

– Немножко.

– Просто я не привыкла отдыхать, – объяснила она. – Это плохо, конечно. Бабушка говорила, что человека должна манить вся жизнь, а не один ее кусочек, который называется работой.

– Ваша бабушка была мудра. Это та самая русская бабушка, которая любила стихи?

– Да. Она была не русская, а еврейка. Но, в общем, да, русская. Она провела молодость в России, это много значит. Так она мне говорила.

– Молодость… – Теперь в его голосе прозвучали совсем уж непонятные интонации; Алисе показалось, что он проговорил это слово сквозь зубы. – Глупое время. Ничего оно не значит. Все самое главное человек понимает в зрелые годы. Жаль только, что ему недолго остается жить с этим пониманием. Что-то я расфилософствовался! – оборвал он себя. – Вам это неинтересно.

– Почему вы так думаете? – удивилась Алиса.

– Потому что в вас много жизни. Потому что жизнь в вас так же гибка, пластична, как каждое ваше движение. Может ли такая девушка интересоваться отвлеченностями? Не может.

– А меня интересуют отвлеченности, – пожала плечами Алиса. – Вернее… как это назвать… эмоциональности!

Хотя этот разговор затеяла не она, но он неожиданно коснулся того, о чем Алиса размышляла все время, которое жила в Москве без причины и без работы.

Москва была пронизана чувствами. Понимать это было странно, потому что этого нельзя было объяснить, но Алиса понимала это более отчетливо, чем таблицу умножения. Таблица умножения была ей безразлична, а токи чувств, эмоций, которые пронизывали Москву, не только не вызывали у нее безразличия – она впитывала их в себя, пила как живую воду.

Впрочем, не так уж они были неопределяемы, эти волшебные токи, иногда они имели вполне отчетливое внешнее выражение. Алиса заметила, например, что мимика русских гораздо выразительнее мимики американцев. Конечно, здесь было несравнимо меньше радостных улыбок, и из-за этого люди выглядели гораздо мрачнее, но все другие эмоции, кроме ежесекундного довольства жизнью, выражались на русских лицах гораздо ярче, чем на американских. Алисе казалось, что реагировать на жизнь таким выражением лиц, каким реагируют русские, в Америке считалось бы почти настолько же неприличным, как прилюдно раздеться.

И еще она догадалась, что так же, наверное, выглядит и ее собственное лицо; именно поэтому в России в ней не сразу опознавали иностранку. И именно это имел в виду Майкл, когда, расставаясь с нею два года назад, сказал, что она утомляет его избытком эмоций. Тогда Алиса не поняла, что это значит, ведь она не устраивала ему истерик, не рыдала, не совершала непредсказуемых поступков… Оказывается, он просто пытался как-то назвать вот этот эмоциональный избыток, который всегда проступал на ее лице и которого здесь никто даже не замечал, потому что он был свойствен всем здешним лицам.

– Вы вообще необычная девушка, – сказал Полиевкт. – Один цвет глаз и волос чего стоит!

Цвет в самом деле был необычный, это Алиса и сама знала. Глаза и волосы у нее были слишком, просто до пронзительности светлые. «Нереально светлые», – говорила про них Маринка. Реально или нереально, но внимание ее внешность привлекала всегда, Алиса с детства к этому привыкла и пропускала комплименты мимо ушей.

Но сейчас она все же обратила внимание на то, с каким выражением сказал о ее внешности Полиевкт. Что-то жадное проступило вдруг в его лице, какой-то отсвет вожделения… Поскольку он не испытывал к ней никакого физического влечения, это Алиса чувствовала наверняка, природа его вожделения была ей совершенно непонятна.

Но не спрашивать же полузнакомого человека, который к тому же чуть не втрое тебя старше, какие именно чувства он к тебе испытывает!

– Вам пора идти? – спросила Алиса.

– Почему вы решили?

– Потому что вы украдкой посмотрели на часы, – улыбнулась она. – И я подумала, вы стесняетесь мне сказать, что спешите. Русские вообще никогда не говорят о простых вещах прямо – почему-то боятся обидеть прямотой. По правде говоря, это раздражает.

– Да вы ведь и сами в большой мере русская, – пожал плечами Полиевкт. – В гораздо большей мере, чем вы думаете. Но я действительно спешу, вы правы. У меня сегодня вечером заседание Английского клуба.

– Это тот, который описан в «Войне и мире»? – удивилась Алиса. – Я думала, после революции он закрылся.

– Не совсем тот, но с претензией на преемственность, – усмехнулся Полиевкт. – Для избранных.

Алисе было непонятно, зачем тратить время на то, в чем сам же видишь одну только претензию. Но обсуждать это с Полиевктом она, конечно, не стала.

– Послезавтра День благодарения, – сказал он. – Вы не забыли?

– Нет, конечно, – улыбнулась Алиса. – Я впервые встречаю его одна и без индейки. Но странно, что о нем вспомнили вы.

На День благодарения она всегда приходила к маме и Джеку. Бабушка этот день не праздновала: она вообще не любила праздников – говорила, что они напоминают ей об одиночестве. То есть, может быть, она праздновала День благодарения, когда жив был дед, и даже наверняка праздновала, но Алиса тех времен уже не застала.

– Просто я предположил именно это – что вы встречаете День благодарения одна и без индейки. И оказался прав. В таком случае… Алиса, может быть, мы отметим этот праздник вместе?

Алиса не была уверена в том, что ей хочется отмечать какой бы то ни было праздник вместе с Полиевктом. Но предложение было высказано так вежливо, что отказаться от него показалось ей неудобным.

«Я в самом деле гораздо больше русская, чем могла предполагать!» – насмешливо подумала она.

А вслух сказала:

– Спасибо, Пол. Я с удовольствием приму ваше приглашение.

– Тогда послезавтра в восемь вечера я заеду за вами в отель.

Глава 2

Кусты были разбросаны по всему широкому газону, и казалось, что в траве, по-ноябрьски пожухлой, гуляют какие-то фантасмагорические существа.

– Летом, когда на кустах листья, все сразу понятно, – сказал Полиевкт. – Вот жираф, вот носорог. Вот пудель – видите, лапку задрал. Особенно трудно было с жирафом: еле нашли куст такого сорта, чтобы можно было выстричь длинную шею. Но ландшафтный дизайнер оказался настоящим профессионалом, не зря мне его рекомендовали.

Приглядевшись, Алиса различила в переплетениях голых веток те самые фигуры, о которых говорил Полиевкт.

– Выглядит по-американски, – сказала она.

– Да, я тоже заметил, что газон в Америке – это святое, – кивнул он. – На нем, насколько я понял, даже цветов не сажают, только траву?

– Да, кажется, – пожала плечами Алиса. – Я не очень этим интересовалась.

– Вы, наверное, вообще равнодушны к быту. То есть вряд ли посвящаете себя его тяготам.

– Вообще не посвящаю, – улыбнулась Алиса. – В Нью-Йорке ко мне раз в неделю приходит мэйд и убирает квартиру. У меня очень маленькая квартира, потому что она на Манхэттене, там дорого иметь большую. В промежутках между уборками я не делаю по дому ничего, только мою посуду. В посудомоечной машине. Но у нас все так живут, ничего исключительного. Американский быт очень функционален.

– А еду домой вы покупаете в китайском ресторанчике по дороге с работы, а если обнаруживаете на джинсах пятно, которое не отстирывается в машинке, то сдаете их в химчистку, – улыбнулся в ответ Полиевкт. – Я часто бываю в Штатах по работе, поэтому хорошо себе представляю, как организован ваш быт. Он правильно организован. Если бы со мной жила женщина, я устроил бы ее быт только по-американски, – безразличным тоном добавил он.

Что в его доме никакая женщина не живет, Алиса уже поняла. То есть какая-то женщина, судя по порядку и чистоте, была, но это наверняка была вот именно приходящая уборщица – мэйд, – такая же, как у нее в Нью-Йорке. Да и весь этот загородный дом, а не только газон перед ним, выглядел очень по-американски. Он был до пустоты просторен, в нем совсем не было того, что в России называлось уютом, а Алисе казалось захламленностью: бесчисленных полочек, ковриков, комодов, тяжелых, как гробы, деревянных шкафов и прочего подобного. Когда Маринка пригласила ее в гости к своей маме, которая жила в маленькой квартирке в Медведкове, Алиса едва не задохнулась от пыли, глубоко въевшейся во весь этот сомнительный уют.

В доме Полиевкта ничего такого не было, и дышалось в нем легко. Но в безразличности тона, которым он сказал о том, что обеспечил бы живущей в этом доме женщине американский быт, Алиса слишком явственно расслышала нарочитость.

«Не надо было сюда приезжать, – подумала она. – Прекрасно обошлась бы без индейки».

– Кстати, индейка уже на столе, – словно подслушав ее мысли, сказал Полиевкт. – По-моему, лучше съесть ее горячей.

Индейка оставалась горячей потому, что серебряное блюдо, на котором она возвышалась посередине стола, было воодружено на серебряную же жаровню.

– А это уже голландское изобретение, – показывая на жаровню, сказал Полиевкт. – Я его в Амстердаме и приобрел, когда был в командировке.

– Вы много ездите, – заметила Алиса, садясь за стол.

– Ну, экономику везде изучают, – пожал плечами он. – У нас университетский обмен с пятнадцатью странами.

Алисе все же казалось немного странным, что университетский профессор, пусть и в такой актуальной области, как экономика, живет в загородном доме, который, будь он построен в пятнадцати минутах езды не от Москвы, а от Нью-Йорка, стоил бы несколько миллионов. Но, в конце концов, что ей за дело до доходов русских профессоров и до их недвижимости?

Окинув взглядом стол, Алиса поняла, что не сможет попробовать и половины расставленных на нем блюд.

– Я столько никогда в жизни не съем, Пол! – сказала она почти с ужасом.

Полиевкт засмеялся.

– Я что, произвожу впечатление рачительного хозяина, который требует, чтобы его гости вылизывали корочкой тарелки? Вы попробуете то, что захотите. Вот этот салат, например. Кстати, во всем мире его называют русским, и без всяких на то оснований. Вообще-то он называется «Оливье» и имеет французское происхождение. Ну вот, попробуйте его. И индейку, разумеется, тоже. Или можете есть только овощи и фрукты. Ведь вы наверняка на диете?

В отличие от абсолютного большинства актрис, Алисе сидеть на диете как раз таки не приходилось. Она обладала счастливым свойством, которое вызывало жгучую зависть коллег: не поправлялась ни от какой пищи и любую могла поглощать в любых количествах. Наверное, это было какое-то генетическое свойство, передающееся по женской линии: мама тоже не поправлялась ни от чего, и бабушка до старости сохранила девичью фигуру.

– Я попробую все, – сказала Алиса. – С моей фигурой ничего не случится.

– С таким решительным видом, я думаю, Наполеон принимал решение о Египетском походе, – улыбнулся Полиевкт. – Вы бываете трогательны, Алиса. Трогательная юная женщина…

Собственные двадцать пять лет не казались Алисе юностью. Но возражать она не стала. Что-то насторожило ее в Полиевктовой интонации, но что именно, понять она не успела…

«Я уже три месяца скольжу по самой поверхности жизни, – подумала она. – Скольжу, ни во что не углубляюсь, и мне хорошо. Почему я вдруг должна разбираться в каких-то неочевидных нюансах чужой речи?»

К тому же это была речь человека, который не вызывал у нее никаких эмоций, кроме разве что легкого любопытства.

Этот человек наливал в Алисин бокал красное вино, клал на ее тарелку то русский салат, то индейку, то какое-то особенное мясо, которое коптилось по секретному рецепту в тверской деревне, он развлекал ее непринужденной беседой и время от времени менял в огромном музыкальном центре диски с отличной музыкой… Все это было приятно и не вызывало вопросов.

– Когда-то в России ни один званый обед не обходился без музыкантов, – сказал он. – В маленьких уездных городках приглашали домой полковой оркестр, а если на него не хватало средств, то звали хотя бы евреев, которые обычно играли на похоронах. Ну а уж если жили совсем стесненно, то посылали за соседской девочкой, и она разыгрывала на фортепиано весь репертуар своей музыкальной школы, включая гаммы.

– А все-таки не очень приятно играть на фортепиано, когда все едят, – сказала Алиса.

– Не думаю, – пожал плечами Полиевкт. – Музыка ведь бывает разного уровня. Одна предназначена для того, чтобы ей с благоговением внимали в концертном зале, другая – чтобы способствовать пищеварению. А иначе разве существовали бы ресторанные оркестры?

– Я однажды три месяца работала в поющем кафе, – сказала Алиса. – Когда училась в «Манхэттен-арт».

– Что такое поющее кафе? – заинтересовался Полиевкт.

– В котором все официанты поют. Оперные арии, или джаз, или что-нибудь попроще. Принимают заказы, приносят тарелки, подают счет – и все время поют. Я недолго там работала, потому что начала ненавидеть всех, кто ходит в рестораны. Это было очень глупо, – улыбнулась Алиса.

– Вы необычная девушка, – сказал Полиевкт. – Даже для России, а для Америки, я думаю, особенно. Скажите, Алиса, а вы хотите быть счастливой?

– Конечно, – засмеялась она. – А что, кто-нибудь хочет быть несчастным? Хотя, когда я читала Достоевского, то верила, что такие люди бывают.

– Нет, я неточно сформулировал вопрос, – оговорился он. – Вы считаете, что всегда должны быть счастливой, а если в какой-то момент своей жизни несчастливы, то это ошибка, или даже не ошибка, а что-то вроде неприличной болезни?

– Не знаю, – помолчав, ответила Алиса. – Если бы мы с вами были в Америке, я сказала бы, что это именно так. Это наша главная жизненная установка, и вам она, конечно, известна. А здесь – я не знаю… Здесь эмоции разнообразнее, чем просто счастье, – несколько смущенно пояснила она. – И поэтому я потеряла уверенность в том, что счастье – это наилучшее человеческое состояние. Есть что-то еще, и оно важнее… Но мы напрасно об этом рассуждаем! – Она встряхнула головой, словно отгоняя от себя что-то тревожное. – Все это слишком неясно, смутно. Я думаю, о таких вещах лучше молчать.

– Как вам будет угодно. Почему вы улыбнулись?

– Потому что вы говорите такими словами, которыми говорят герои русских романов. Достоевского, например. Хотя, мне кажется, вы совсем не похожи на героя Достоевского. Ведь вы как раз считаете нужным быть счастливым, Пол, я правильно догадалась?

– Кажется, индейка остыла, несмотря на голландское приспособление, – сказал Полиевкт. – Я отпустил помощницу по дому, но, думаю, с микроволновкой справлюсь и сам. Одну минуту, Алиса.

«Я просто идиотка! – сердито подумала она. – Ведь сама же размышляла, что не надо заглядывать глубже поверхности, и сама же задаю такие… неповерхностные вопросы. Это все Москва, слишком много Москвы! Может, все-таки пора домой, в Нью-Йорк?»

Полиевкт вернулся с разогретой индейкой если не через минуту, то все-таки очень скоро. Алиса успела допить вино, которое оставалось у нее в бокале, а новую порцию он налил ей уже сам.

– Отвратительная погода, – сказал он. – Ноябрь и февраль – самые унылые русские месяцы.

Ветер бил в окна крупным, на лету леденеющим дождем, это было слышно даже сквозь двойные герметичные стекла. Когда подъезжали к дому, Алиса успела заметить, что он стоит на плоском, как тарелка, участке; несколько одиноких деревьев, явно посаженных уже большими, не делали место обжитым. Точно такие же несколько домов виднелись в бездревесном отдалении.

– Уже очень поздно, – сказала Алиса. – Я засиделась в гостях, так это называется, да? Я вызову такси.

– Зачем? – помолчав, спросил Полиевкт.

Он смотрел на Алису с тем же выражением, которое она однажды расслышала в его голосе, – с жадным вожделением.

«Он что, хочет, чтобы я с ним спала? – удивленно подумала она. – Не может быть!»

Чтобы Полиевкт хотел чего-то подобного, в самом деле было не похоже. Но что же в таком случае означало это выражение на его лице?

– Что – зачем? – уточнила Алиса.

– Зачем вам возвращаться ночью, да еще такой промозглой ночью, в отель, где у вас нет никаких срочных дел ни сегодня, ни завтра? Разве вы никогда не оставались ночевать в гостях?

– Оставалась, – улыбнулась Алиса. – На соседских ранчо в Техасе, и очень даже часто. Ранчо очень далеко друг от друга, – объяснила она, – и получается, что дети общаются друг с другом только в школе. А у нас не принято так мало общаться, это считается неправильно и даже опасно для будущего. Поэтому родители устраивали для нас ночевки. Я приглашала в гости своих друзей, и они жили у меня дня два или три. А потом меня точно так же приглашали к ним в гости. Для нас освобождали несколько комнат или даже весь верхний этаж, и мы вытворяли там все, что хотели, взрослые туда даже не входили. Это называлось ночевкой.

– Я приглашаю вас на ночевку. – Полиевкт улыбнулся совсем американской широкой улыбкой. – И готов освободить для вас весь верхний этаж. И вы можете вытворять там все, что хотите, я туда даже не войду.

Все-таки она ничего не понимала в нем! Ну зачем ему это? Из дружеского расположения? Не похоже. С какой-то скрытой целью? Но какая с ней может быть связана скрытая цель, что она, сотрудница секретной службы?

Как всегда, когда она чего-то не понимала – не в чувствах, а в обычных поступках людей, – Алиса ощутила легкое раздражение.

– Оставайтесь, Алиса, – сказал Полиевкт. – Ведь ваша голова не забита глупыми комплексами. Или я похож на старого насильника, который может быть для вас опасен?

– Вы не похожи на насильника. – Алиса невольно улыбнулась. – И выглядите довольно молодо.

– Тогда мы выпьем еще вина, и я провожу вас на ваш верхний этаж.

Глава 3

Алиса открыла глаза и провела взглядом по лепному узору под потолком. Она каждый раз так делала, как только просыпалась. Узор помимо воли притягивал внимание, потому что в нем был наиболее ярко выражен недостаток всего дома, который она, правда, заметила не сразу: дом слишком напоминал волну. Все в нем было волнообразным – узоры на стенах, лестницы, бордюры. Из-за этого через полчаса пребывания здесь начинала кружиться голова, и непонятно было, отчего это происходит.

Впрочем, это была далеко не главная непонятность Алисиного в этом доме существования. Она жила здесь уже месяц и каждый день этого месяца думала, что этот день последний, но каждый вечер ложилась спать все в той же спальне…

Это было какое-то наваждение, объяснения которому она не знала!

Но ощущение, что происходящее с ней – это наваждение, было только внутренним. Внешне же, наоборот, ее нынешняя жизнь выглядела гораздо более осмысленной и логичной, чем месяц назад. И, безусловно, гораздо более насыщенной.

Именно такой была жизнь Полиевкта Павлиновича, Пола, и поэтому, как только Алиса попала в сферу его повседневного существования, такой же стала и ее жизнь.

Конечно, она и прежде одна ходила на концерты в консерваторию, и в театры, и на художественные выставки; все это было важной частью ее жизни в Нью-Йорке и стало такой же важной частью ее жизни в Москве. Но прежде она делала в Москве свой выбор почти наугад, и он часто ее разочаровывал. Тот же выбор, который делал Пол, не разочаровывал никогда, потому что был совершенно безупречным. Об этом можно было судить не только по качеству музыки, спектаклей или картин, но и по тому, что при каждом выходе куда-либо со своим импозантным спутником Алиса видела людей, которых прежде видела по телевидению, причем не только по московскому, но и по американскому. Все эти люди принадлежали к среде, которая называется бомондом, и Пол принадлежал к ней тоже, это Алиса поняла быстро.

Она вдруг вспомнила, как Джонни Флаэрти укорял ее за то, что она нигде не бывает, потому что слишком увлечена своей любовью к Марату. Теперь Джонни, конечно, ничего подобного и в голову бы не пришло. Алиса приходила домой только на ночь, все остальные часы суток проходили у нее так интересно и разнообразно, что времени на пустое сидение в четырех стенах не оставалось.

«Просто я не увлечена любовью, – отводя взгляд от волнового узора под потолком, подумала Алиса. – Поэтому и живу эффективно».

И сразу же вспомнила, как закончилась ее любовь к Марату, и сразу решила не думать о главной странности своего нынешнего существования, о которой вообще-то трудно было не думать.

Она решила думать о том, какое времяпрепровождение предложит ей Пол сегодняшним вечером. Его фантазия на этот счет была неисчерпаема, это давало простор и Алисиному воображению.

Она вставала рано – в этом не было необходимости, но она так привыкла, – и успевала позавтракать вместе с Полом до того, как он уезжал на работу в университет. Он ждал, когда она спустится к столу, и ни разу за весь этот месяц не начал завтрак без нее.

И сегодня, когда Алиса спустилась со своего верхнего этажа, Пол сидел за накрытым столом, просматривая ежедневную экономическую газету. Некоторая рыхлость его внешности была утром более заметна, чем вечером.

– Доброе утро. – Он поднял глаза от газеты и улыбнулся. – Как прошла ночевка?

– О’кей. – Алиса тоже широко улыбнулась – так, как положено по американской традиции, и тут же засмеялась просто так, не как положено. – Ты уже позавтракал?

Она заметила крошки на его тарелке и смятую салфетку.

– Да, мне сегодня надо уехать пораньше, не мог тебя ждать. Вот твой кленовый сироп.

Про кленовый сироп Алиса мельком вспомнила позавчера – сказала Полу, что это единственный американский продукт, которого она так и не нашла в Москве, поэтому ей не удалось угостить им своих здешних знакомых.

– Спасибо, – сказала она. – Но я вовсе не имела в виду, что не могу без него существовать. Мед ничуть не хуже. Тебе не было необходимости тратить время, чтобы найти кленовый сироп к ближайшему же завтраку.

– Я не тратил на это время, – пожал плечами он. – Некоторое время потратил мой шофер, но у него все равно время казенное, он не слишком им дорожит.

– Спасибо, – повторила Алиса.

Их разговор был бессодержателен, но она не думала, что следует требовать абсолютной содержательности от каждого утреннего разговора.

– Составишь мне вечером компанию? – спросил Пол.

– А куда мы пойдем? – с любопытством поинтересовалась Алиса.

Ну и пусть их утренние разговоры не отличаются глубиной! Зато они напоминают детскую игру – по тому обещанию чего-нибудь интересного, которое в них содержится.

– Я приглашен в Спасо-Хаус. Это резиденция посла США, ты знаешь? – Алиса кивнула. – Ну вот, его супруга презентует выставку каких-то своих самоделок. По-моему, что-то вроде ювелирных украшений, только из стекла. Ну и приличная музыка будет, конечно. Как ты на все это смотришь?

– Я смотрю на это позитивно, – ответила Алиса. – Это будет совсем вечером или немножко днем?

Она забыла, как правильно называются по-русски времена приемов.

– Ты про одежду? – догадался Пол. – Да, нужно вечернее платье. У тебя есть?

– Конечно, – кивнула она. – Мне трудно представить актрису, у которой нет вечернего платья.

– Тогда я поехал. Витя привезет тебя вечером прямо в Спасо-Хаус. Если поедешь не из дому, предупреди его, откуда тебя забрать.

Пол вышел из столовой, и Алиса с удовольствием принялась за завтрак.

«Когда он есть, его присутствие необременительно и приятно, – мельком подумала она, намазывая тост кленовым сиропом. – Когда его нет, я не скучаю без него. Это правильно или нет? Я совсем запуталась».

Помощница по дому, которая работала у Пола, напоминала волшебного гнома из сказки: за весь месяц Алиса видела ее раза два, и то мельком. Она сама, не дожидаясь помощницы, убирала со стола и ставила посуду в машину, но вечером, когда собиралась включить эту машину, чтобы посуда вымылась за ночь – она всегда так делала дома, – то обнаруживала, что все уже вымыто и расставлено по местам. Точно так же, словно по мановению волшебной палочки, появлялись в доме продукты, вытиралась пыль и производились прочие полезные работы. Может, если бы Алиса проводила здесь больше времени, то ей удалось бы увидеть тех, кто все это делает, но ее полуночные возвращения исключали такую возможность.

Во всем этом была такая же незамечаемая, но безусловная странность, как в волнообразной форме лестниц.

«Глупости! – подумала Алиса. – Кстати, к вечернему приему полагаются драгоценности, а у меня их нет. Придется поехать и купить».

Она подумала об этом одновременно со звонком телефона, который лежал на столе между ее тарелкой и баночкой с кленовым сиропом.

– Алиса, – услышала она голос Пола, – я забыл тебе сказать, что вечером нужны будут драгоценности.

– Я сейчас за ними еду.

Он и сам напоминал существо из сказки, его проницательность почти пугала!

– Куда?

– В магазин, конечно. Мне кажется, нужный магазин найдется на Петровке.

Она вдруг вспомнила, как шла по этой улице с Маратом, разыскивая дом, в котором прошла бабушкина юность, и ей почему-то стало грустно. Ее жизнь изменилась за этот год так разительно, что казалась уже какой-то другой жизнью. Даже, может, чужой жизнью…

– Алиса, – сказал Пол, – дело в том, что я давно хотел подарить тебе какие-нибудь безделушки. Сейчас они придутся как раз кстати. Я оставил их на столе в моем кабинете. Там гарнитур из коньячных бриллиантов и жемчуг. Выбери, что больше подойдет к твоему платью.

И, прежде чем Алиса успела что-либо на это ответить, он повесил трубку.

Что ж, это было не более странно, чем ежеутреннее пробуждение в спальне его дома, и ежеутренний завтрак с ним вдвоем, и то, что во время ежевечерних выходов он с почти интимной доверительностью брал ее под руку, и она ловила на себе то удивленные, то завистливые женские взгляды…


– Я слышала, бал Сатаны происходил именно в этом доме.

Высокая дама поставила бокал из-под шампанского на поднос официанта и положила в рот крошечное многослойное канапе. Вечернее платье совсем ей не шло: у нее была костлявая спина. Алисе всегда казалось неправильным, что на определенного рода приемы следует приходить с открытыми руками и особенно с открытой спиной. В конце концов, на такие приемы чаще приглашают женщин в годах, чем юных девушек, а женщины в годах редко могут похвастаться безупречной внешностью. И не всем мужчинам идут смокинги.

Алиса взглянула на Пола – ему смокинг вот именно совсем не шел, его фигура выглядела в этом кургузом пиджачке более расплывшейся и рыхлой, чем в обычном костюме.

– Бал Сатаны? – переспросила Алиса. – Что вы имеете в виду?

– Да вы американка! – догадалась дама и без малейшей паузы или затруднения перешла на английский: – А я подумала, русская. Ну, тогда, конечно, вы не читали Булгакова. Это наш классик, у него есть роман о том, как в Москву явился Сатана и, в числе прочих развлечений, дал торжественный бал в честь весеннего полнолуния.

– В Спасо-Хаусе? – улыбнулась Алиса.

– Нет, здесь неподалеку, на Большой Садовой. Но впечатления о роскоши Булгаков почерпнул именно в Спасо-Хаусе. Его сюда пригласили на прием. Вот как нас с вами! – рассмеялась она. – Я Ульяна.

– Алиса.

– Теперь я вас вспомнила. Вы играли в «Главной улице». Отличный был мюзикл, жалко, что закрылся. Ну да нечему удивляться: наши продюсеры ленивые идиоты, это всем известно. Разве они способны грамотно поставить дело? Для меня только является загадкой, как это такое количество американских актеров согласились приехать в нашу безумную страну. А я светская львица, – назвала свою профессию Ульяна. – Это звучит гордо.

Алиса неопределенно улыбнулась. Быть светской львицей не казалось ей предметом гордости, но ее, как всякую американскую девчонку, с первого класса школы учили, как вести себя с посторонним человеком, которого ты видишь первый и последний раз в жизни, даже если ты с ним в чем-то не согласен.

– Я весь вечер любуюсь на ваш жемчуг, – продолжала Ульяна. – Ведь это и есть такая штука, которая называется жемчужный конструктор?

– Возможно, – пожала плечами Алиса. – Мне только сегодня его подарили, я не успела спросить, как он называется.

После завтрака она, поколебавшись, все же зашла в кабинет Пола. Принимать от него в подарок драгоценности она, правда, не собиралась, но почему бы не надеть их сегодня? Это сильно сэкономит время и силы – Алиса терпеть не могла бродить по магазинам. К тому же Полу будет приятно прийти на прием с женщиной в таких драгоценностях, которые считает подходящими он сам.

Гарнитур из коньячных бриллиантов привлекал внимание только необычным цветом камней, оправа же для них была сделана как-то стандартно, словно на заводе; да, может, так оно и было. А вот жемчуг производил сильное впечатление.

Это была длинная, метра два, нить, разделенная несколькими замочками. Каждый замочек был украшен бриллиантом и являл собою то, что называют фермуаром. Алиса узнала это название от преподавательницы по танцу в «Манхэттен-арт» – миссис фон Дидерикс происходила из аристократической немецкой фамилии и знала толк в соответствующих аристократизму атрибутах.

Благодаря нескольким фермуарам жемчужную нить можно было разделить на отдельные украшения – бусы, браслеты, пояс. Алиса именно это и сделала.

По логике вещей, такая нить вполне могла называться жемчужным конструктором.

– Его, кажется, Тиффани делает, – подтвердила свою мысль Ульяна. – Я в каталоге видела, надо будет купить. Хотя нет, здесь же бриллиантики на застежках, значит, нельзя покупать.

– Почему? – удивилась Алиса.

– Бриллианты для себя самой не покупают, примета плохая, – объяснила она. – Можно только в наследство получить или в подарок принять. Так что не волнуйтесь, вам этот конструктор по всем правилам достался. А у послихи вы что-нибудь уже купили?

Супруга посла устроила не только выставку, но и благотворительную распродажу собственноручно сделанной бижутерии. Алиса, конечно, купила бусы – большие, выдутые из стекла, они напоминали мыльные пузыри и выглядели необычно. Впрочем, если бы они выглядели и обычно, на благотворительном вечере их все равно следовало бы купить.

Ульяна оказалась на редкость говорлива. Несмотря на то что каждую минуту Алиса получала от нее какие-нибудь полезные сведения, уже через пять минут общения она почувствовала, что у нее слегка кружится голова. Как от созерцания узора на стенах Полиевктова дома.

– Полик! – вдруг воскликнула Ульяна. – А я думаю, что это тебя не видно, неужели пропустил мероприятие? Вострецова видел? Он, говорят, не сегодня-завтра первым вице-премьером будет. И зачем, ты скажи, я с ним рассталась? Будто не могла еще годик подождать!

– Видел, Уленька, видел, – благодушно улыбаясь, кивнул Пол и одновременно ловко чмокнул Ульяну в подставленную щеку. – Я всех видел. Ты уже познакомилась с Алисой?

– Конечно. – Когда Ульяна кивала, вся ее длинная костлявая спина двигалась в такт движениям длинной же шеи. – Так Алиса, значит, теперь украшает твой быт и тешит твое самолюбие?

– Уля, Уля! – возмутился Пол. – Что за терминология?

Но по тому, как он подтверждающе взял Алису под руку, а главное, по выражению, которое выплеснулось у него из глаз и промелькнуло по лицу, она поняла, что возмущение это притворно. Его лицо было отмечено этим выражением секунды три, не больше, но этого было достаточно.

Это были три секунды полного, ничем не прикрытого довольства – собой, своим бытом и вообще тем, как повернулась к нему жизнь.

Алисе показалось, будто его мягкая рука обожгла ее голый локоть. Хотя этого, конечно, не могло быть.

– Брось, Полик, – терминология! Ты что, экзамен принимаешь? Кстати! – вдруг вспомнила Ульяна. – Почем у вас теперь экзамены? Вступительные, конечно.

Лицо Пола сразу сделалось непроницаемым.

– У нас вся информация вывешена на сайте, – сказал он. – В том числе и расценки на коммерческое обучение.

– Да ладно! – хмыкнула Ульяна. – Я тебя не про те расценки спрашиваю. Понимаешь, у моей Илонки сын вроде бы поступать согласился. А у нее сейчас как раз мужчинка приличный. На пять лет, что ребенку учиться, он вряд ли задержится, а вот одноразовое вливание, чтобы мальчик на бюджетное поступил, это Илонка из него, пожалуй, выудит. Ну, Полик, ну войди в положение одинокой женщины! Неизвестно же, что с ней через год будет. Может, на хлеб не останется, не то что на твой университет.

– Давай как-нибудь отдельно это обсудим, – торопливо проговорил Пол. – Что у тебя за манера решать серьезные вопросы в непринужденной обстановке?

– А в какой еще обстановке их решать? – засмеялась Ульяна. – Как живу, так и решаю.

Весь этот разговор в непринужденной обстановке Алиса слышала уже вполуха. Ее словно водой холодной окатили. Или нет – она словно из-под воды вынырнула, именно такое было у нее ощущение. Как у человека, который, вынырнув из воды, в первое мгновение видит мир вокруг каким-то новым и точным взглядом.

«Оказывается, все так просто! – подумала она. – А я-то голову ломала, зачем ему нужна…»

Но, едва так подумав, она вспомнила, что ломала голову над этим вопросом всего один день своей жизни в доме Пола. А потом, не найдя на этот вопрос ответа, решила, что не нужна ему ни за чем. То есть что ему просто нравится ее общество. Нравятся полуночные разговоры про Россию и Америку, которые напоминают разглядывание детской картинки «Найди шесть отличий», нравятся безупречные завтраки и совместное возвращение домой после очередной приятной вечеринки…

А что еще она должна была решить, если мужчина не делает никаких поползновений к сексу, то есть не выстраивает отношения с нею по стандартной схеме отношений между мужчиной и женщиной, но при этом утверждает, что он не гей?

Пол сказал ей об этом, потому что к слову пришлось: в поисках различий между Россией и Америкой они заговорили об отношении к сексуальным меньшинствам, и он заметил, что не может об этом судить, потому что к таковым не относится.

«Я глупо запуталась! – с отчаянием подумала Алиса. – У меня голова трещит, я ничего не понимаю… Дурацкая страна!»

Но, несмотря на отчаяние, она продолжала улыбаться и делать вид, что принимает участие в разговоре Ульяны и Пола, а потом и в общем разговоре – к ним подошла молодая супружеская пара, это оказались его бывшие студенты…

Ее учили вести себя так, как требуют обстоятельства, всякого нормального человека этому учили, и то, что за год в России она привыкла вести себя так, как диктуют чувства, следовало считать ошибкой, заблуждением и даже наваждением.

– У тебя голова не болит? – заботливо поинтересовался Пол. – Ты побледнела. Если хочешь, мы уже можем уйти.

– Что значит «уже»? – переспросила Алиса. – Ты уже решил все необходимые вопросы в непринужденной обстановке?

Он окинул ее настороженным взглядом и сказал:

– Лучше будет, если мы поговорим об этом дома.

«Мне все равно надо забрать свои вещи, – подумала Алиса. – И вернуть этот жемчужный конструктор. Не здесь же его с себя снимать!»

– Мы можем ехать, – кивнула она.


Алиса вошла в этот дом как в первый раз.

И уже через минуту поняла, с чем связано это ощущение: как и в первый раз, сейчас она не обратила внимания на волнообразность здешнего пространства. Голова от него не кружилась. Мир твердо стоял на своем месте. От этого он не наполнялся счастьем, но счастье и не казалось Алисе таким уж важным по сравнению с тем, что голова ее встала на место вместе с окружающей действительностью.

– Поужинаем? – предложил Полиевкт, когда они вошли в гостиную. – Канапе сыт не будешь.

– Я сыта, – сказала Алиса. – Я пойду переоденусь и через пятнадцать минут спущусь.

Пятнадцати минут на сбор тех вещей, которые у нее здесь имелись, было за глаза достаточно.

Алиса спустилась со второго этажа уже с дорожной сумкой.

– Так я и знал, – сказал Полиевкт. – Не понимаю, зачем придавать такое решающее значение словам какой-то светской дуры!

– Она называет себя светской львицей.

Алиса улыбнулась, вспомнив Ульяну; это в самом деле было смешное воспоминание.

– Неважно, как она себя называет. Обычная шлюха с хорошим пиаром. В тусовке таких половина, если не больше.

– Возможно, – пожала плечами Алиса. – Мне не очень интересно в этом разбираться.

– А что тебе интересно? – прищурился Полиевкт.

– Благодаря тебе интересным был весь мой последний московский месяц.

– Тогда зачем этот чемодан?

– Затем, что я не гожусь на роль, которую ты отвел мне в своей жизни.

– И что же это, по-твоему, за роль?

Она никогда не видела, чтобы его лицо было таким напряженным. Холеная расслабленность черт, рыхлость линий – все это словно подтянулось, сделалось жестким и четким.

– Пол, ну зачем нам это обсуждать? – вздохнула Алиса. – Ведь мы не супруги, которые решили развестись и вынуждены выяснять отношения.

– Зачем обсуждать? – Его лицо запылало теперь холодным и сухим огнем. Алиса никогда не видела такого выражения на его лице. – Затем, что ты мне нужна!

– К сожалению, для меня это недостаточная причина, чтобы оставаться с тобой, – пожала плечами она. – И к тому же ты преувеличиваешь именно мою для тебя необходимость. Чтобы быть эффектным аксессуаром твоей жизни, подойдет любая красивая женщина.

– Любая! – Его лицо исказилось гневом. – Да что ты можешь в этом понимать? Ты, со своей американской рациональностью! Ты мне нужна, именно ты! Чтоб я просыпался утром и не выл от бессмысленности существования! Разве я виноват, что только с тобой ее не чувствую?

– Ты, конечно, в этом не виноват… – растерянно проговорила Алиса. – Но что же я…

– Все ты можешь сделать! Все! И ничего особенного я ведь от тебя не требую. Жить в моем доме, завтракать со мной и ужинать, ходить по дурацким презентациям. Давать мне, черт тебя побери, то, что в тебе есть! Я ведь даже не требую, чтобы ты мне попросту, по-бабски давала, это мне как раз уже без надобности. Может, в этом все и дело… Но то, что в тебе есть, – энергию твою, жизненную силу, не знаю, как это называется… Вот что мне необходимо, вот чего я ни в ком, кроме тебя, не нашел!

– Ты ошибаешься, – сказала Алиса. Ее растерянность прошла так же мгновенно, как появилась. Она смотрела на покрасневшее от волнения лицо Полиевкта и не испытывала к нему ничего, даже сочувствия. – Ты просто хочешь получать от жизни слишком много. Но ведь приходится выбирать: или жадность к жизни, или жизненная сила. Вместе это не бывает.

– Надо же, какая проницательность, – насмешливо заметил он. – Гены русской бабушки? – И тут же лицо его снова изменилось: на нем появилось то выражение алчности, которое Алиса заметила в первый день знакомства с ним, в танцевальной школе, и которого тогда не поняла. Теперь оно было ей совершенно понятно. – Да, я жаден до жизни! – воскликнул Полиевкт. – А какое право ты имеешь меня за это судить?

– Я не… – начала было Алиса.

Но он сразу же перебил ее:

– Ты, родившаяся в абсолютном благополучии, с детства знавшая, что оно тебе обеспечено и сегодня, и завтра, и послезавтра, причем без особенных твоих усилий! Чуть больше усилий – порция благополучия будет побольше, потому что к материальным благам добавится утешенное честолюбие, чуть меньше – сцена побоку, честолюбие побоку, и будешь жить на одно только дедушкино наследство, тоже неплохо!

– Ты неплохо знаком с источниками моих доходов, – усмехнулась Алиса.

– Ты сама мне о них рассказывала.

– Потому что ты спросил. Вы здесь любите задавать неприличные вопросы.

– «Вы здесь»! Ты тоже здешняя, да такая здешняя, что и сама не представляешь. Это меня, может, в тебе и завело. Вот этот твой американский разум, эта твоя способность не гнуться перед жизнью да в сочетании с русской страстностью, да еще со страстностью неразбуженной… Господи, если бы мне мою молодость!

Последние слова он произнес с таким надрывом, что Алисе стало его жаль. Но эта жалость была только внутри – это была не т а жалость, которая определяет поступки.

– Я пойду, – повторила она и снова повесила на плечо свою сумку. – Спасибо, Пол, мне было хорошо в этот месяц в твоем доме.

– Останься. – Его голос прозвучал исступленно. – Ты не пожалеешь, останься! Все, что имею, к твоим ногам брошу, а имею я многое, поверь!

– Я не корыстна, Пол. – Она постаралась, чтобы ее голос прозвучал как можно более мягко. – Возможно, ты прав, и я такая только потому, что выросла в материальном благополучии. Но я в самом деле не корыстна, меня нет смысла заманивать дарами.

Алиса вдруг вспомнила, как бабушка бросала с балкона узел со своими вещами. Вернее, конечно, не то, как она бросала его, а как рассказывала об этом.

«Как странно повторяется жизнь, – подумала она. – Вот, мне тоже обещают золотые горы, и я тоже ухожу, несмотря на это. Но бабушка тогда задыхалась от страстей, а я спокойна, как лед. Выходит, только внешние события могут повторяться в разных жизнях, а то, что внутри, не повторяется никогда? То есть, получается, то, что внутри, происходит лишь однажды – одно-единственное чувство возникает в мире всего один раз и уходит в никуда?!»

Эта мысль так поразила ее, что она забыла даже про Полиевкта, который смотрел на нее с ожиданием. Эта мысль была похожа на стихи – про огонь, который в одной-единственной жизни просиял над целым мирозданьем, и в ночь идет, и плачет, уходя… Это были стихи как раз из тех, которые Алиса любила в детстве. Теперь она не помнила даже их автора.

– Вот ты говоришь, я до жизни жаден, – тихо произнес Полиевкт. – А ты не была бы жадной, если раз попробовала бы, как она от тебя уходит?

– Что значит уходит? – Алиса вздрогнула от его слов, и мысль, так поразившая ее, исчезла, точно испуганная чужой, посторонней мыслью. – Ты был болен?

– Все мы были больны. – Кажется, он немного успокоился, во всяком случае, сел в кресло и взял со столика одну из своих многочисленных трубок – ту, из бриара, которая особенно нравилась Алисе. – Все, кто встретил эти наши реформы в зрелом возрасте. Если бы ты могла это понять, ты меня не осуждала бы! Вот был ты благополучен, все в жизни имел по заслугам – должность, положение в обществе, деньги – и вдруг в один непрекрасный день узнаешь, что ничего этого у тебя теперь нет. Должность твоя – филькина грамота, положение в обществе – владелец киоска на рынке куда респектабельнее, деньги – зарплата в твоем сраном университете такая, что говорить даже неприлично, на такие деньги кошку не прокормишь. Что я должен был делать?

Он вопросительно посмотрел на Алису.

– Я не знаю, – тихо сказала она. – То есть я знаю, что у вас были трудные времена. Но… По-моему, легких времен не бывает, – решительно произнесла она. – Жить так, чтобы тебе не было стыдно и противно, не бывает легко никогда и нигде.

– Такое впечатление, что ты воспитывалась в советской школе на книжке «Как закалялась сталь», – усмехнулся Полиевкт.

– Я не знаю этой книжки. Но мне кажется, я говорю очевидные вещи. Мне даже неловко говорить их взрослому человеку – тебе…

– А мне неловко чувствовать себя отбросом жизни! – Исступление послышалось в его голосе снова. – Да, я жаден до нее, я на многое готов, чтобы жрать ее полными ложками! Я хочу посещать дорогую школу этих дурацких танцев – помнишь наше знакомство? – хочу иметь под рукой дорогих женщин и покупать им дорогие украшения, хочу здороваться с сильными мира сего и знать, что они меня ценят и пускают в свой бизнес, потому что я правильно себя с ними поставил! Я долго к этому шел, я заплатил за это молодостью, силой, мужской силой, и я буду все это иметь, что бы ты об этом ни думала!

– Я ничего об этом не думаю, – сказала Алиса. – Я вызвала такси, думаю, оно уже пришло. До свидания, Пол.

Глава 4

Морозы начались так внезапно, что Алиса оказалась к ним не готова.

То есть одежда для холодов у нее была еще с прошлой зимы – и дубленка, и лисья шапка с хвостом. Но при чем здесь одежда…

Она оказалась не готова к тому ощущению, которым сопровождались морозы: к ясности ума, которая, наверное, как-то связана с ясностью воздуха, и к свежести чувств, которая возникает уже потому только, что тебе кажется, будто этот воздух похрустывает от твоего дыхания… Или это снег похрустывает от твоих шагов?

Так жалко было уезжать из Москвы в этот волшебный мороз, просто до слез жалко!

Но билет был уже взят, да и не только в билете было дело. Отъезд был тем решительным шагом, который не кажется необходимым в данную минуту твоей жизни, но определяет всю твою жизнь дальнейшую. Точно так же ей, десятилетней, надо было уехать в Нью-Йорк с техасского ранчо той осенью, когда дни скользили легко и беспечно и никуда уезжать не хотелось.

В сентябрьском Техасе было невозможно жарко, в декабрьской Москве так же невозможно холодно, и, наверное, из-за этой объединяющей невозможности пронзительная ясность чувств была одна и та же.

И одинаково жаль было эту ясность терять.

Но билет был взят, вещи собраны, и даже гостиничные горничные уже знали, что задержавшаяся в Москве американская актриса уезжает через три дня.

Все эти дни и даже ночи были у Алисы заняты разнообразными прощальными посиделками – в кафе, в квартирах, в мастерских официальных художников и на чердаках художников неофициальных… Число ее московских приятелей оказалось так велико, что прощание с ними потребовало большой самоотдачи, о которой она, впрочем, нисколько не жалела. Она не против была бы проститься и с Маратом, в конце концов, он был самым ярким ее московским воспоминанием, но о нем не было ни слуху ни духу; никто из русских участников «Главной улицы» понятия не имел, где он.

– Можем завтра на лошадках покататься, хочешь? – предложила в ее предпоследний московский день Маринка. – Хоть будет что напоследок вспомнить.

– Мне и так есть что вспомнить, – улыбнулась Алиса. – А на лошадях мы с тобой покатаемся, когда ты приедешь ко мне в гости. Поедем на мое ранчо и покатаемся.

– Ты лучше жениха мне к приезду найди, – возразила Маринка. – Это, знаешь ли, поактуальней будет, чем лошади.

– Хорошо, – засмеялась Алиса. – Но только старого, толстого и нудного.

– Это все мелочи жизни, – отмахнулась Маринка. – Лишь бы без материальных и жилищных проблем.

– Ты удивительная женщина, – покачала головой Алиса. – Ну как можно так относиться к своей душе?

– Ничего удивительного, – хмыкнула Маринка. – Пожила б ты с наше, быстро сообразила бы, что почем. У нас знаешь кому говорят, что пора о душе подумать? Кандидатам в покойники. А пока здоровье в порядке, душа побоку.

– Давай завтра покатаемся на лошадях, – вздохнула Алиса. – Это, по-моему, интереснее, чем искать женихов.

Ее немного пугал завтрашний день – его прощальность, и она решила, что лучше провести этот день в каком-то определенном занятии. Катание на лошадях вполне для этой цели подходило.

– Можно, между прочим, и совмещать приятное с полезным, – обрадовалась Маринка. – Женихи небось тоже на лошадках катаются. Так жалко, что ты уезжаешь, Алиска! Ты странная такая, не от мира сего, хоть и американка. Я тебя ужас как полюбила.

– Вот и приезжай ко мне, – улыбнулась Алиса. – Когда мы завтра встречаемся с лошадьми?

– Да с утра пораньше и встретимся. Это знакомой моей лошадки. Вернее, только одна лошадка. Она «Пежо» собиралась купить – знакомая, в смысле, – деньги копила-копила, а потом эту конягу увидела, и все, запала на нее до полного одурения. Так что теперь у нее вместо «Пежо» Киндерсюрприз. Это его прежние хозяева так по-идиотски назвали, – пояснила Маринка. – А переназывать уже поздно было, привык же он. Сена жрет больше, чем «Пежо» бензина. Зато релаксация с ним суперская. Галка на нем сама катается и друзьям дает.

– Мы будем ездить на нем по очереди? – уточнила Алиса. – А он не устанет?

– Да там этих коней – девать некуда, – махнула рукой Маринка. – Хоть роту солдат приводи кататься. Из «Главной улицы» все наши ходили, да и ваши многие тоже. Маратик твой, кстати, большой любитель был, ты не знала разве? А конягам уставать не с чего. Им протруситься только полезно.


Мороз в этот Алисин последний московский день стоял такой, что снег был совсем сухим и поэтому казался не снегом, а крупной солью. Он не сминался, а только рассыпался под ногами и не скрипел, а шуршал.

Алиса шла вслед за Мариной по тропинке, которая была расчищена от ворот к конюшням, и сердце у нее замирало от этого снежного шуршания.

– Вон он, Киндер наш! – радостно завопила Маринка. – Ждет нас, лапочка, ждет, красавец! Может, мне тоже конягу купить? Вместо шубы, – обернулась она к Алисе.

– Это хорошая идея, – кивнула та.

Маринка засмеялась.

– Говоришь, как в блокбастере. Еще глянь так искоса с прищуром, и будешь чисто конкретный техасский шериф.

Несмотря на нелепое имя, конь выглядел настоящим красавцем. Алиса сразу поняла, что он не племенной – не английский или, например, ахалтекинец, – а обыкновенный жеребец. Но точно так же сразу было понятно, что ездить на нем одно удовольствие, потому что в нем есть необходимая для хорошей езды страсть в сочетании с не менее для этого необходимой выдержкой.

Алисе еще в детстве говорили, что она обладает чутьем на лошадей, а потому, когда вырастет, обязательно станет ковбоем. Ковбоем она не стала, но чутье на лошадей у нее не пропало.

Она подошла к коню, который, дыша сказочным белым паром, стоял посреди заснеженной левады, и похлопала его по шее. Он покосился влажным глазом – взгляд был одобрительный.

– Смотри, не брыкается, – заметила Маринка. – Он вредный вообще-то, хоть и лапочка. А тебя, значит, сразу признал.

– Он не потому брыкается, что вредный, – улыбнулась Алиса. – Просто проверяет, что ему позволено, а что нет. Как ребенок – тот тоже проверяет, на что родители согласны в его поведении. Если они внутренне готовы к любым его выходкам, он и будет такие выходки делать.

– Ты-то откуда знаешь? – удивилась Маринка. – Ну, про лошадей понятно, с ранчо, а про детей-то? У тебя же вроде ни своих, ни братьев-сестер нету.

– И про детей тоже с ранчо. Наш сосед всегда сравнивал лошадей с детьми. У него было семеро.

– Лошадей?

– Детей. И все разного возраста, поэтому он знал, как вести себя с любыми.

– Уникальный мужик, – усмехнулась Маринка. – С детьми сам возился!

– В Техасе все мужчины сами возятся с детьми, – объяснила Алиса. – Там такой менталитет. С детьми, с лошадьми, с коровами, с полями…

– А женщины что делают? – заинтересовалась Маринка.

– Да, в общем, ничего, – засмеялась Алиса. – Во всяком случае, по сравнению с вашими женщинами. В церковь ходят, сплетничают, ну, кое-что по дому – еду готовят, еще что-нибудь. По-моему, женщины на ранчо живут довольно скучно.

– Мне, пожалуйста, жениха ищи непосредственно на ранчо, – решительно заявила Маринка. – Меня ихний менталитет очень даже устраивает.

– Хорошо, – с серьезным видом кивнула Алиса. – Где можно переодеться?

Маринка отвела ее в холодную комнату, которую назвала раздевалкой, и дала одежду для конных прогулок. Одежда, принадлежавшая подруге Галке, пришлась впору, будто специально для Алисы была сшита. Вообще, все, что происходило с нею в этот день – и сухой снег, и засыпанная этим снегом, ослепительная в солнечных лучах левада, и конь, прекрасный в своей чуткой простоте, – все было ей впору и казалось пронзительным из-за того, что давалось ей так ненадолго…

Когда Алиса снова вышла к конюшне, по леваде уже ходили лошади, на которых сидели всадники. Правда, всадники показались ей какими-то необычными. Приглядевшись получше, Алиса поняла, что это дети, а приглядевшись еще получше – что это дети-инвалиды.

– Они тут часто катаются, – проследив за ее взглядом, сказала Маринка. – Говорят, им для здоровья полезно с лошадьми.

– Да, – кивнула Алиса. – Это гиппотерапия, она в самом деле необходима. Особенно если у ребенка такая болезнь, что его сводит судорогой и он не может двигаться. Я не знаю, как она по-русски называется.

– Церебральный паралич. Ну да, они тут в основном с этим делом. Как глянешь, так жуть берет и рожать не хочется. Вдруг такого вот родишь?

– Ты еще меня называешь странной! – пожала плечами Алиса. – Как можно не хотеть ребенка, потому что вдруг он родится инвалидом? Даже если это случится, он все равно будет твой ребенок.

– То-то и оно… – неопределенно протянула Маринка. – Ну, тебе не понять. У вас там вообще все по-другому.

К Алисиному удивлению, несмотря на мороз, кататься на лошадях собралось немало народу. И дети-инвалиды, и какие-то три девушки в ярких куртках, и еще двое мужчин… Один из этих двоих неуклюже, как на забор, взбирался на лошадь, а другой стоял рядом почти на четвереньках и с неумелой услужливостью подставлял садящемуся плечо и спину. Потом он обернулся, и Алиса увидела, что это Марат.

Она стояла совсем близко, но все-таки узнала его только теперь, когда он взглянул на нее почти в упор, – так сильно он изменился за полгода, которые они не виделись. В чертах его лица, и прежде резких, появилась теперь такая жесткость, которая появляется только от постоянного, ставшего привычным унижения – когда человек ненавидит весь мир и всех, кто этот мир населяет, уже за то, что они не унижены и свободны.

Это ощущение мелькнуло у Алисы в голове мгновенно, не успев оформиться в слова. Вслух же она сказала:

– Здравствуй. А я думала о тебе. Хорошо, что мы увиделись.

– Что хорошего? – не здороваясь, произнес он.

Он смотрел с настороженным прищуром, глаза поблескивали, как темные клинки. В этом темном блеске была не радость от встречи с нею и даже не равнодушие, а только ненависть. Та самая ненависть человека, которого застали врасплох в состоянии привычной для него униженности.

– Я сегодня вечером улетаю в Нью-Йорк. Хорошо, что мы с тобой можем проститься.

– Скатертью дорога, – процедил он.

– Я сделала тебе что-то плохое? – спросила Алиса. – Почему ты так со мной разговариваешь?

– Слушай, а не пошла бы ты подальше? – с той же цедящей интонацией выговорил он.

Когда она его увидела, ничего не дрогнуло у нее внутри, сердце осталось спокойным. Но все же это был тот самый человек, который когда-то так сильно будоражил ее чувства, и совсем иначе она представляла себе прощание с ним.

Впрочем, что значит, совсем иначе? Она ведь вообще не предполагала, что они увидятся.

– Как хочешь, – пожала плечами Алиса. – Я не настаиваю на разговоре.

– Маратка! – Громкий голос, так странно назвавший его имя, прозвучал недовольно. Марат вздрогнул. – Ты чего там с девкой лясы точишь? Я же тебе сказал, ходи рядом на всякий случай!

Мужчина, которому Марат помогал взобраться на коня, проехал полный круг и остановился в двух шагах от Алисы. В седле он сидел мешковато и, несмотря на то что инструктор вел коня под уздцы, держался за поводья так, словно панически боялся упасть. Да так оно, наверное, и было.

– Я сейчас, сейчас… – торопливо пробормотал Марат.

– Шевелись, – бросил, глядя на него сверху вниз, мужчина и опасливо дернул поводья; лошадь послушно двинулась по новому кругу.

Сочетание высокомерия и боязни выглядело в этом мешковатом человеке смешно. Алиса улыбнулась, хотя ей было совсем не весело. Она ошибалась в Марате, она принимала за его любовь то, что было для него обыкновенным азартом, но все-таки она не предполагала, что он может быть так заискивающе суетлив и жалок. А это проступало сейчас в его поведении так отчетливо, что считать такое впечатление ошибкой было невозможно.

– Ну что уставилась? – Голос, которым Марат обратился к Алисе, напоминал совсем уж змеиный свист. – Вали отсюда, сука!

Алиса была от природы наделена таким упорством, которое позволяло ей терпеть многое. Но любая попытка ее унизить – это было не то, что она могла терпеть. Она просто не хотела этого терпеть, она с детства знала, что не хочет этого терпеть и не будет!

Она почувствовала, как щеки у нее краснеют, потом белеют, потом опять принимают свой обычный цвет… Все это происходило в течение нескольких секунд, не дольше.

Потом она коротко замахнулась и ударила Марата по щеке. Гнев, поднявшийся в ней, звоном отдавался в ушах и не дал даже расслышать звук пощечины. Наверное, в морозном воздухе этот звук получился очень громким, потому что после него наступила абсолютная тишина. Кажется, замолкли даже дети, смех которых только что звонко разносился над левадой.

– Ты… Ах ты блядь…

Эти слова прозвучали не словами, а клокотаньем. Что-то глубинное, страшное рвалось вместе с ними из Маратова горла, рвалось, рвалось – и вдруг превратилось в короткое неуловимое движение. Не издав больше ни звука, он опустил руку в карман и выхватил ее оттуда уже с ножом.

Лезвие блеснуло в зимних солнечных лучах ослепительнее, чем снег. Алиса как завороженная следила за этим невозможным блеском.

Глава 5

Эстер шла по Садовой, и снег крупными хлопьями летел ей в лицо, слепил глаза. И ей хотелось ослепнуть совсем, да еще и оглохнуть, чтобы не видеть ничего, и ничего, совсем ничего не слышать!

Спектакль, премьера которого прошла три дня назад, назывался «Букет моей бабушки». Ксенька засмеялась, когда Эстер ей об этом сказала.

– Пирог такой есть, – объяснила она. – Бабушка его часто пекла. Давно, когда я маленькая была. А я для него белки взбивала. Надо было ровно двадцать минут взбивать, иначе крепкой пены не получалось.

Спектакль напоминал пирог не только названием, но и тем, что был взбит, как крепкая пена, и выглядел так же празднично.

И Эстер участвовала в нем не только в качестве одной из герлс – у нее был сольный номер! Она появлялась из огромного раскрывающегося шара под бравурную музыку, написанную Дунаевским специально к «Букету», зал взрывался аплодисментами, а она танцевала. И как же это было хорошо, как же замирало от этого сердце!

Впрочем, и общие номера герлс тоже были искрометно хороши. Они перемежались выступлениями приглашенных европейских актеров – итальянского жонглера Труцци, английских эксцентриков Мец-Мец, французов Луизы и Ролана с акробатическими танцами…

Когда во время премьеры Луиза и Ролан появились на залитой таинственным светом сцене, сердце у Эстер сжалось, а потом забилось остро и болезненно. Она не понимала, почему это произошло – движения акробатов были прекрасны в своей пластичности, и не было ровно никаких причин для печали…

Но, как выяснилось вскоре после премьеры, в печали своей и боли она не ошибалась.

– Я собрал вас, товарищи, чтобы сообщить пренеприятнейшее известие. – Голос режиссера Гутмана звучал так, что не скрашивался даже шуткой. Никто не засмеялся. – Я вынужден сложить с себя полномочия главрежа Мюзик-холла. О том, кто меня заменит, вам сообщит новая дирекция после решения худполитсовета.

– Какая новая дирекция? – оторопело спросил оркестрант Дружников. – Вы о ком, Давид Григорьевич?

– Новым директором театра с сегодняшнего дня назначен товарищ Оглоблин, рабочий завода «Авиаприбор».

Тишина в зале стала совсем уж пронзительной.

– Да-а… – прозвучал наконец чей-то голос. – Непредвиденный сюжетец…

– Непредвиденный?! – воскликнула Вера Друцкая. – А чего вы, собственно, ожидали? Вы газеты читаете? – Она брезгливо потрясла «Правдой», которую держала в руке, и прочитала: – «Полуобнаженными красавицами нам никогда не осуществить лозунг «Искусство – в массы»! И называется весь этот бред «Для кого благоухает букет?». Чего же вы хотите после этого?

– Вера, Вера! – одернула ее костюмерша Аида Борисовна. – Выбирай выражения. – И, понизив голос, добавила: – Помни, твои слова могут иметь опасные последствия, притом не только для тебя.

– Теперь уж выбирай не выбирай…

Друцкая отвернулась от рампы, у которой стоял, через силу улыбаясь, Гутман, и заплакала.

Эстер плакать не хотелось. Она обводила взглядом зал и словно со стороны видела, как непрощающе поблескивают ее глаза.

Она понимала, что видеть этот зал и эту сцену ей осталось недолго.

И вот теперь она шла по Садовой и мечтала о том, чтобы ослепнуть и оглохнуть.

«Знала же, понимала, что обязательно этим кончится! – думала она. – И все равно надежды какие-то глупые питала, сольному номеру радовалась, боялась думать, что… Трусливая дура!»

Так, ругая себя на чем свет стоит, Эстер добрела до кондитерской на углу Тверской и Мамоновского переулка. Она споткнулась о ступеньку у входа и тут только поняла, что пальто у нее не застегнуто, шарф не завязан, голова не покрыта, и если она сейчас же не согреется, то не дойдет до дому.

В кондитерской в этот утренний час стоял полумрак из-за летящего за окнами снега. Посетителей почти не было: цены здесь кусались, а та публика, для которой они были приемлемы, не выходила из дому так рано. Эстер села за столик у окна, заказала чашку шоколада с пирожным «буше» и, ожидая, пока принесут заказ, мрачно следила, как мокрый снег лепится к массивным домам Тверской. Это завораживало, как всякое явление природы, даже природы городской.

Эстер так засмотрелась на снег, что не сразу поняла, что слышит свое имя. Наконец она вздрогнула и подняла глаза. Рядом с ее столиком стоял музыкальный эксцентрик Бржичек и смотрел на нее веселыми круглыми глазами. Бржичек вообще весь был круглый, такой аккуратный шарик, состоящий из множества шариков поменьше – головы, глаз, ладошек…

– Ты плачешь по Гутману, Эстерка? – спросил он. – Не плачь! Он хороший режиссер, но будет и другой. И Голейзовский остался работать. Зачем же тебе портить такие глазки?

Бржичек был так говорлив, что мгновенно осваивал язык любой страны, в которую заносила его зыбкая актерская судьба. До приезда в Россию он блестяще знал семь языков, а уже через три месяца после приезда и по-русски говорил так, что общение с ним не доставляло ни малейших затруднений. Он просто не мог подолгу молчать, находясь среди людей, в этом и заключалась причина его феноменальных языковых способностей.

– Я не плачу, Вацлав, – шмыгнула носом Эстер. – Просто на улице холодно.

– Плачешь, плачешь, – покачал головой Бржичек. – Тебе жалко режиссера, я знаю.

– Не только из-за Гутмана, – вздохнула Эстер. – То есть Давид Григорьича, конечно, жалко, но… Мне себя еще больше жалко!

– За что себя? – сев рядом на стул, спросил Бржичек. – Разве тебя тоже выгоняют с театра?

– Я сама уйду, – мрачно сказала Эстер. – Не хочу, чтобы мною товарищ Оглоблин командовал. И в ватнике танцевать не хочу.

Вообще-то, конечно, говорить с посторонними людьми на политические темы было опрометчиво. На эти темы и со знакомыми-то говорить можно было не со всеми, и права была Аида, предостерегая Веру Друцкую. Но кругленький веселый Бржичек менее всего походил на доносчика. К тому же он был чех, к тому же Эстер сейчас было все равно, донесут на нее или нет.

– В ватнике танцевать плохо, – засмеялся Бржичек. – Но куда же ты пойдешь?

– А уеду куда-нибудь!

– В Сибирь?

– Почему в Сибирь? – удивилась Эстер.

– Ну так там бывают стройки, про них пишут все ваши газеты. Многие русские едут в Сибирь, когда хотят начать новую жизнь. У вас большая страна, – улыбнулся он.

– Большая-то большая… – пробормотала Эстер. – А деваться некуда. Нет, в Сибирь я не собираюсь, – тряхнула головой она. – Лучше бы как раз в обратном направлении. Вот только как?

– Ты говоришь про Европу?

Эстер не успела ответить: официант принес шоколад с пирожным для нее и кофе с ликером для Бржичека. Проводив его взглядом, тот повторил:

– Ты хочешь уехать в Европу?

– Знаешь, я уже куда только не думала. – Видимо, нервы у нее были сильно взвинчены, иначе ее не захлестнула бы волна неожиданной откровенности. – Мне даже Палестина на ум приходила. Говорят, туда евреев иногда выпускают. Правда, я же не сионистка, как, например, Аида, меня вряд ли выпустят. Да если бы и выпустили… Что мне там делать, за идею землю пахать?

– Да, не всех евреев тянет в Палестину, – кивнул он. – Меня совсем не тянет.

– А ты разве еврей? – удивилась Эстер. – Я не знала.

– По маме. Значит, настоящий еврей. Но Земля обетованная меня не манит. Может, просто еще возраст не пришел, – радужно улыбнулся он. – Может, на старости лет я как раз поеду пахать ту землю. Но пока мне хочется показывать музыкальные номера!

– А мне уже даже и этого не хочется, – вздохнула Эстер. – То есть хочется, конечно, но как-то… Мне хочется никогда больше не слышать глупых слов от глупых людей. И чтобы эти люди не руководили моей жизнью и не смели отнимать у меня самое дорогое, – отчеканила она.

– Все-таки ты настоящая еврейка! – засмеялся Бржичек. – Знаешь, что должен обязательно сказать вслух еврей на праздник Песах?

– Понятия не имею.

– Я свободен! Вот что он должен сказать. Он себе должен напомнить, что никогда больше не будет рабом, для того и вышел в этот день из Египта. Хотя, может, в рабстве он был лучше сыт и одет, чем на свободе. Я думаю, тебе необязательно ехать в Палестину, Эстер. – Он произнес это с неожиданной серьезностью; смех исчез из его круглых глаз. – Ты подумаешь еще немножко, правда ли хочешь уехать отсюда, а потом скажешь мне, что ты решила. Так?

– Так… – удивленно кивнула она. – Только я не поняла, Вацлав, при чем здесь…

– Потом поговорим, потом, моя красавица! – Его серьезность уже улетучилась снова. – Мне пора на репетицию. Ведь я не собираюсь в Палестину, а собираюсь на сцену сегодня вечером!


На репетиции Эстер больше не ходила. Вернее, это не она на них не ходила, а сами они были приостановлены. После разгромной критики «Букета моей бабушки» и ухода Гутмана весь Мюзик-холл пребывал в растерянности, а Голейзовский вообще не показывался в театре. И хотя товарищ Оглоблин, утвердившийся в директорском кабинете, еще никак себя не проявил, настроение у большинства было похоронное.

Эстер не была в этом смысле исключением. Тоска охватила ее, жесточайшая тоска! Она не бывала не только в Мюзик-холле, но и вообще нигде – обычная ее общительность словно в песок ушла.

Нет, не в песок, а в глубокий снег, который после трех суток непрерывного снегопада накрыл Москву тяжелой шапкой. Как только это случилось, зима стала совсем беспросветной – под стать настроению.

Эстер целыми днями и вечерами сидела дома одна, пустыми глазами смотрела в залепленное снегом окно и пила кофе, который когда-то купила в Торгсине и смолола на кофемолке у театральных бутафоров. Потом молотый кофе кончился, но заставить себя пойти в театр, чтобы смолоть новую порцию, Эстер не могла.

Иногда к ней стучались. Один раз она услышала за дверью мелкие шажки и тонкий голос мадам Францевой, другой раз шаркающие шаги Антона Николаевича Василькова – он сказал, что родители передали для нее письмо с кем-то из командированных, и подсунул письмо под дверь. Эстер не открыла ни разу: при мысли о том, что придется разговаривать с людьми, ей хотелось даже не забраться с ногами на диван, а лечь на него, отвернуться к стене и не поворачиваться никогда.

Когда раздался очередной стук в дверь, она именно это и делала. Если можно было назвать действием то, что она лежала, накрывшись вязаным серым платком, и разглядывала смутные разводы на коленкоровой диванной спинке.

Стук был короткий и спокойный. Но Эстер почувствовала в нем такую неодолимую силу, которая подбросила ее на диване, будто внезапно вырвавшаяся из него пружина.

Она пробежала через всю комнату – из-за теплых азиатских чувяков, в которых приходилось ходить дома зимой, ее шаги были бесшумны, – и распахнула дверь. Она боялась, что за ту секунду, которая потребовалась ей для этого, стоящий за дверью уйдет.

Но он не ушел. Игнат стоял к двери так близко, что, когда она распахнулась, Эстер почти уткнулась носом в его плечо.

И в то же мгновение все, что копилось в ней это бесконечное в своей тягостности время, что разрывало изнутри обидой, болью, безнадежностью, – все наконец прорвалось слезами.

Она всхлипнула, пробормотала что-то бессмысленно жалобное и, обхватив Игната за шею, в голос зарыдала.

Эстер была немаленького роста, но ее нос уткнулся ему всего лишь под подбородок. Слезы текли в твердую глубокую впадинку у него над грудью, и ниже слез, она чувствовала, гулко и стремительно билось его сердце, и ниже сердца… Весь он напрягся, застыл, дыхание стало прерывистым, потом, казалось, вовсе исчезло.

Потом он осторожно взял ее за плечи и с той же неодолимой силой, с какой стучал в ее дверь, отстранил от себя и провел в комнату.

Он усадил ее на диван и сам сел рядом. Только рядом, на совсем маленьком, но тоже неодолимом расстоянии.

– Что случилось? – спросил Игнат. Голос его звучал так же прерывисто, как только что рвалось из его груди дыхание. – Что у вас тут у всех стряслось?

– У кого – у всех?

Эстер в последний раз всхлипнула и вытерла щеки ладонями. Он ничего не сделал, он даже не поцеловал ее, он сидел рядом с нею так, словно она была невинной гимназисткой, которую можно оскорбить одним лишь намеком на поцелуй, – но при этом она чувствовала себя рядом с ним так, будто они лежали голые друг у друга в объятьях. И понимала, что он чувствует себя точно так же, оттого и дышит прерывисто, оттого глухо звучит его голос и стремительно бьется сердце.

– У Ксены дверь закрыта. Ты вот… Что случилось?

– Не знаю. Про Ксеньку не знаю.

Эстер подняла глаза и сразу увидела перед собою его глаза. Серые, широко поставленные, оттеняющие твердость черт его лица, они были – как расколовшаяся скала. От прямого взгляда этих глаз в ее собственных глазах потемнело и затуманилось.

– А у тебя что случилось? – Игнат отвел взгляд.

– А я из Мюзик-холла ухожу.

– И всего-то?

Она поняла, что «всего-то» объяснить ему все равно не сможет. Да и нужно ли объяснять? Они сидели, отодвинувшись друг от друга, но чувствовали себя при этом будто голые, и нужно было только одно: броситься друг к другу, и целоваться, и… И все, и навсегда! Все остальное было ненужно и неважно.

Но жизнь состояла как раз из «остального» – из объясняющих слов, из сопутствующих обстоятельств и обязательств.

– Ксенька, наверное, бабушку к врачу повезла, – сказала Эстер. – Она говорила, ей какого-то врача порекомендовали, который Евдокию Кирилловну в больницу может положить. Только далеко, в Сокольниках где-то.

Она не помнила, когда именно Ксенька говорила ей об этом. Может, неделю назад, а может, и две.

– А мне и не сказала даже… – В голосе Игната послышалась такая горечь, что у Эстер сжалось сердце. Его руки, тяжело лежащие на коленях, сжались в кулаки. – Хоть чем-то бы ей помочь, хоть извозчика, что ли, или такси… Ничего не сказала!

– Почему ты на ней не женишься? – помолчав, спросила она.

– Не идет за меня.

– Не идет!.. А ты бы… ты…

Эстер замолчала – сказать было нечего. Игнат усмехнулся:

– Что – я бы? Ничего не поделаешь. Где любовь, там ни разуму места нет, ни логике. Будто сама не знаешь.

– Знаю… – Эстер еще немного помолчала и сказала: – Я уеду, Игнат. Не знаю еще, куда, но далеко. И совсем скоро. А ты… Если замуж она не пойдет, то хотя бы… Не оставляй ее хотя бы.

– Не оставлю. Убью, если кто обидит. Или сам умру. – Скальные глаза блеснули так, что Эстер поняла: Игнат действительно убьет каждого, кто попытается причинить Ксеньке зло. Эта твердость, эта могучая на все готовность каким-то необъяснимым образом соединялась в нем с нежностью. Это было странно и казалось невозможным, но именно нежностью дрогнул его голос, когда он произнес «убью». – Не уезжай, Эстер, – вдруг сказал он.

Если бы он обнял ее при этих словах, если бы поцеловал, да хоть придвинулся поближе – качнулся всем своим огромным телом, обхватил широким кольцом рук!.. Но он смотрел не на нее, а перед собою, губы его были сомкнуты в твердую линию, и руки по-прежнему лежали на коленях, разве что кулаки сжались еще крепче – так, что костяшки пальцев побелели.

– Уеду. – Она тоже отвела от него взгляд. Это нелегко ей далось. – Ну, что об этом говорить!

– Говорить нечего.

Он вдруг взял ее руку обеими руками – она утонула в его сложенных лодочкой ладонях, – поднес к лицу и прижал к губам. Эстер замерла. Так они сидели в молчании долго, очень долго… Или всего одно мгновение прошло? Губы у Игната были такие же твердые, как взгляд. Когда он целовал Эстер руку – раз за разом, не отрываясь, – ей казалось, что она касается рукою скалы.

Потом Игнат медленно отпустил ее руку и встал.

– Я их у двери подожду, – не глядя на нее, сказал он.

Эстер промолчала. Она не понимала, почему до сих пор не упала без сознания. Да что там без сознания – замертво…

Хлопнула дверь. Тяжело прозвучали по коридору его шаги. И стихли.

Глава 6

– Ты точно знаешь, что хорошо подумала, Эстерка?

Круглые глаза Бржичека были серьезны.

– Как ты сложно стал изъясняться по-русски, Вацлав! – усмехнулась Эстер. – Я хочу уехать, я точно это знаю. Почему ты просил, чтобы я сказала об этом тебе?

– Потому что я могу тебе помочь.

Все-таки серьезность не держалась долго в таких замечательных глазах. Говоря последнюю фразу, Бржичек уже подмигивал и улыбался.

– Каким это образом?

Эстер тоже не сдержала улыбку, хотя вообще-то ей было не до смеха.

– Простым. Я на тебе женюсь.

– Ничего себе! – Теперь Эстер уже не улыбнулась даже, а рассмеялась. – А меня ты спросил, хочу я за тебя замуж или нет, а, Вацлавчик?

– На что спрашивать, Эстерка? – в тон ей ответил он. – Я и так знаю, что не хочешь. А то бы я в самом деле на тебе женился.

– А сейчас ты как собираешься жениться? – удивилась она. – Не в самом деле?

– Конечно. Я хочу тебе помочь, вот и все. Мы с тобой поженимся как будто бы, понимаешь? Но по всем вашим законам. Мы обманем ваши законы и вашу власть. И ты уедешь со мной в Прагу. Мой контракт в Москве прерывается, потому что спектакль, в который меня пригласили, закрывают. Значит, я должен вернуться в Чехию. И моя законная супруга со мной.

– Но… что же я там буду делать? – растерялась Эстер. – Ведь ты же… Ведь у меня…

– Я знаю, что у тебя нет денег, – догадливо кивнул Бржичек. – И ты правильно поняла: я не смогу тебя содержать в Праге.

– Я и не… – начала было Эстер.

Но Бржичек перебил ее.

– Но ты сама получишь на себя деньги. Через Русскую акцию, – сказал он.

– Какую акцию? – не поняла Эстер.

– Наш президент Масарик помогает русским эмигрантам, разве ты не знаешь? – удивился Бржичек.

– Откуда мне об этом знать, Вацлав? – пожала плечами Эстер.

– Оттуда, что в Чехии больше русских, чем во всей остальной Европе. И они не работают таксистами, как в Париже, а учатся.

– Чему учатся? – не поняла Эстер.

– Кто чему хочет. Экономике, инженерному делу, философии.

– Философии? – недоверчиво переспросила она.

– Даже филологии, – кивнул он. – На то дают деньги из государственного бюджета. Русских даже специально искали в лагерях для перемещенных лиц и предлагали приехать в Чехию, чтоб учиться. И теперь они учатся и получают стипендию, на которую можно жить. Очень скромно, это правда. На нее нельзя иметь такие шикарные туалеты, как у тебя здесь.

Для важного разговора Бржичек пригласил Эстер в ресторан отеля «Савой», и она, конечно, пришла в лучшем своем платье, которое купила перед последней премьерой у жены одного нэпмана. Та исхитрилась заказать это платье в Париже, а когда его привезли, то оказалось, что оно безнадежно ей мало. Платье было пурпурное, притом сшитое из настоящего пурпура, то есть ткань для него была сложно окрашена в жидкости морского моллюска. Расставаясь с платьем, нэпманша со слезами на глазах сообщила Эстер все подробности его изготовления. Тени в красных складках пурпура отливали синевой, а в складках синих и фиолетовых имели багровые отсветы.

– Ты в этом платье совсем ослепительная, – словно извиняясь за свою бестактность, добавил Бржичек. – Ты вся – один страстный поцелуй. Но таких туалетов в Праге у тебя может уже и не получиться. За свободу надо платить, Эстерка, ничего не поделаешь.

– Ты думаешь, я этого не знаю? – усмехнулась она. – Или думаешь, мне жалко заплатить платьем за свободу? Я заплачу за нее гораздо дороже, Вацлав…

Игнатовы глаза представились ей во всей их скальной неодолимости, в ушах, будто наяву, прозвучали его удаляющиеся шаги.

– Тогда я уже завтра узнаю, какие бумаги ты должна собрать для замужества. Может, Рождество ты уже встретишь в Праге. А сейчас давай выпьем за нашу помолвку, Эстерка. И не грусти, что оставляешь тут любимого. Будет новая любовь, поверь старому мудрому еврею.

– Это ты-то старый и мудрый? – глядя в его смеющиеся круглые глаза, невольно улыбнулась Эстер.

– Может, просто догадливый, – не стал спорить он. – А только я говорю правду. Если не будешь бояться жизни, все у тебя в ней будет.


– Я знаю, что ты не боишься. – Ксения по своему обыкновению теребила уголок вязаной салфетки, лежащей посередине вытертой бархатной скатерти. – Ты вообще бесстрашная, Звездочка. Мне бы хоть малую долю твоего бесстрашия!

– У тебя и своего достаточно, – улыбнулась Эстер. – Только ты своего бесстрашия боишься.

– Как же я без тебя?.. – жалобно спросила Ксенька. И тут же замахала руками: – Не слушай ты глупостей моих! Будто во мне дело… Когда ты уезжаешь?

– Через неделю.

– А родители? – осторожно спросила Ксенька. – Они успеют приехать из Туркестана?

– Зачем?

– Ну, как же?.. Тебя проводить.

– Все добрые прощальные слова я от них уже выслушала, – усмехнулась Эстер. – По современному средству связи. – Она кивнула на телефон и горько добавила: – Может, я у них подкидыш, а? Так вроде не похоже, лицом-то вылитый отец. Только мне почему-то кажется, если бы у меня дочь была, я бы ей вряд ли сказала, что она безыдейная предательница, которая ради сытой буржуйской жизни опозорила семью и родину, а потому я о ней слышать больше не хочу.

– Господи, как же это грустно! – тихо проговорила Ксения. – Что с нами стало…

– С тобой-то ничего не стало, – улыбнулась Эстер. – Ты у нас неколебимая.

– Я тебя приду проводить, можно? – Ксенькин голос дрожал, как травинка на ветру. – Сейчас-то не буду тебя отвлекать, у тебя и без меня перед отъездом дел хватит, а на вокзал приду, можно?

– Ну что ты такое говоришь? – Эстер почувствовала, что вот-вот расплачется. – Мы еще и до вокзала сто раз увидимся!

– Ведь мы с тобой никогда больше не увидимся, Звездочка, – помолчав, сказала Ксения. – Никогда! Ты понимаешь?


Пражский поезд уходил с Брестского вокзала поздним вечером.

Метель началась еще с утра, а к тому времени, когда сгустились ранние декабрьские сумерки, она разгулялась так, что весь воздух Москвы состоял из сплошного снега, то летящего, то клубящегося, то кратко замирающего, чтобы уже через мгновение взвихриться с новой силой.

Страшно было уезжать в такую метель, и страшно было оставаться.

Эстер приехала на вокзал вместе с Бржичеком. Он сказал, что это обязательно: мало ли, вдруг кому-нибудь покажется подозрительным, что молодожены отправляются в свою совместную жизнь по отдельности. После тех мытарств, которые Эстер пришлось выдержать, прежде чем были оформлены все документы, необходимые для замужества и выезда на родину супруга, она готова была даже ночевать на вокзале, лишь бы уехать поскорее.

Извозчик еле добрался по снежным заносам от Петровки до площади Тверской заставы. Из-за метели город был почти не виден, и последнее прощание с ним, которого Эстер так боялась, прошло как-то скомканно, неполно.

«Марсель» исчез из виду сразу же, как только отъехали от него на расстояние двух домов. Оглянувшись, Эстер увидела лишь его смутный силуэт. Метель будто нарочно скрыла то место, где так счастливо прошла ее юность и так больно задела ее сердце любовь…

«И пусть, – подумала она, глядя, как темнеет, а потом и совсем исчезает в метельном мареве «Марсель». – Долгие проводы – лишние слезы».

После хлесткого снега и такого же мороза вагон показался невозможно теплым. Нет, дело было даже не в тепле и холоде – в международном вагоне сам воздух был не такой, как за его стенами. Он радостно золотился тихим светом дорожных лампочек, благоухал хорошим табаком, гудел негромкими спокойными голосами разноязыких пассажиров… Он приехал сюда из Европы, этот воздух, и теперь возвращался обратно, увозя с собой молодую женщину с пылающими от мороза щеками и сверкающими глазами.

Непонятно было только, чем сверкают ее темные глаза, и не похоже было, чтобы они сверкали счастьем…

– Располагайся, Эстерка, – сказал Бржичек, когда чемоданы были размещены на багажной полке. – Через пять минуток тронемся. Я еще успею покурить на улице.

Он вышел из купе. Эстер сняла шубку, вышла следом и в коридоре прижалась лбом к оконному стеклу.

Из-за скорого отправления провожающих в вагоне уже не было. Пустынно было и на перроне – наверное, из-за метели, которая не располагала к проводам.

«Ксенька не пришла, – подумала Эстер. – И… никто не пришел».

Вообще-то провожать ее порывалась мадам Францева, но Эстер простилась с нею дома. Что гонять старушку по такой погоде? Простилась она и с Васильковым, и с соседскими близняшками-пионерками Ниной и Риной, да со всеми марсельскими обитателями простилась. Ее здесь любили, и даже теперь, когда она уезжала за границу и кто-то завидовал ей, кто-то осуждал, а кто-то возмущался ее поступком, некое общее настроение любви все же сохранилось.

Дверь Ксенькиной комнаты была заперта. Евдокия Кирилловна лежала в той самой больнице в Сокольниках, куда ее с таким трудом удалось поместить. Но куда подевалась как раз ко времени отъезда сама Ксенька, Эстер не знала.

Ей казалось, она стоит у окна минуту, не больше. Щека никак не охлаждалась от того, что была прижата к морозному стеклу – пылала, будто от жара.

Поезд вдруг дернулся и резко тронулся с места, потом приостановился и тронулся опять, уже мягко, с дальним порывом. Потом Эстер увидела, как из метельного марева вынырнула фигурка и побежала вдоль платформы к ее вагону.

Из-за медленного, на огромное расстояние рассчитанного размаха поезд увеличивал скорость тоже медленно, и Ксенька оказалась рядом с окном, у которого стояла Эстер, раньше, чем он набрал стремительный ход. Эстер рванулась было к выходу, но мгновенно, обостренным сознанием поняла, что не успеет добежать по длинному вагонному коридору до двери, прежде чем поезд минует платформу. Она рванула вниз оконную раму. К счастью, окна в коридоре не были запечатаны на зиму, как в купе, – рама подалась, стекло опустилось.

– Звездочка! – крикнула Ксенька. – Звездочка, прощай!

Платок упал с ее головы. Она вскинула руку и что-то протянула снизу вверх, в окно. Эстер машинально взяла у нее этот непонятный предмет, чуть не уронила, сжала в руке…

– Ксеничка! – задыхаясь от слез, крикнула она. – Как же ты здесь?.. Как же я без тебя?

И сразу увидела Игната. Он шагал по перрону вслед за Ксенией, и его плечи при этом каким-то непонятным образом отгораживали ее от движущихся вагонов.

– Бабушка умерла! – крикнула Ксения. – Я потому… Мы оттуда… Звездочка, будь счастлива!

Эстер почувствовала, как чьи-то руки хватают ее сзади за плечи.

– Эстерка! – Голос Бржичека прозвучал над самым ее ухом. – В это окно не вылезешь! И не надо!

Поезд наконец разогнался настолько, что скорость его стала несравнима с человеческой. Маленькая Ксенькина фигурка стала все быстрее удаляться от окна, в которое выглядывала Эстер. Игнат был виден сквозь метель дольше, чем его хрупкая спутница. Эстер казалось, что она видит его глаза.

– Игнат! – крикнула она. – Никогда!..

Она уже не понимала, к чему относится это слово – к тому ли, чтобы он никогда не оставлял Ксению, или к тому великому, безжалостному, несправедливому, что разлучает их сейчас, разлучает, казалось бы, по собственной их воле, в согласии с их собственными решениями, но на самом деле по воле совсем другой, неодолимой.

Мелькнули, будто прощальный вздох и взгляд, огни на краю платформы.

Эстер опустилась на пол под окном и в голос зарыдала. Потом она сквозь слезы взглянула на предмет, который до сих пор держала в руке, не понимая, что это.

Это была коробочка из пальмового дерева.

Щелкнула, открываясь, крышка.

«Ни место дальностью, ни время долготою не разлучит, любовь моя, с тобою», – прочитала Эстер на прозрачном фарфоре одинокой любовной чашки.

Глава 7

Все произошло так быстро, что Алиса не могла сообразить, что ей делать.

Она понимала только, что Марат хочет ее убить. Не напугать, не ранить даже, а именно убить. Это желание било его как лихорадка, зажигало черный огонь в его глазах.

«Он мне за все хочет отомстить, – мгновенно мелькнуло у Алисы в голове. – Не за нас с ним, а за все, что с ним после меня случилось».

Еще через секунду она поняла, что сейчас он сделает то, что хочет.

И тут ей стало по-настоящему страшно. Она знала силу его желаний, ее когда-то и привлекла к нему эта дремлющая сила, и теперь, когда вся она направилась против нее, Алиса слишком хорошо сознавала ее опасность.

«Для таких-то минут и нужно оружие, – говорил когда-то мистер Салливан, отец ее дружка Бобби. – Чтобы никогда не оказаться беспомощным перед подонками».

На его ранчо набрел неприкаянный наркоман и бросился с ножом на миссис Салливан, которая возвращалась вместе с маленьким Бобби из церкви. Тогда-то мистер Салливан выскочил на крыльцо с ружьем и выстрелил. Он даже в воздух стрелять не стал – наркоман не оставил ему на это времени. И когда этот ублюдок лежал мертвый у крыльца, все знали, что мистер Салливан поступил правильно, защищая свою семью и жизнь, и Алиса знала это тоже, и знала, что сама в случае чего поступит точно так же.

Сейчас был как раз такой случай. Вот только ружья у нее не было.

Марат выбросил руку вперед. Алиса отпрыгнула назад. И сразу поняла, что отпрыгнула неудачно: она потеряла равновесие и упала на спину, да еще навзничь, сразу сделавшись совершенно беспомощной.

Марат всегда напоминал ей тигра, и всегда ей нравилась в нем эта порывистая тигриная неукротимость. Но сейчас все это сработало против нее: как тигр добычу, он вдавил ее всем телом в снег и, упираясь локтем ей в грудь, поднес нож к ее горлу.

При этом он не произнес ни слова, как будто только и делал в своей жизни, что убивал. Все-таки не зря Алиса чувствовала в нем какую-то необъяснимую воинскую суровость – сейчас он вел себя точно так, как, наверное, вел себя его далекий предок-кочевник, когда расправлялся с поверженным противником. И наверняка он, как его предок-кочевник, получал удовольствие, на несколько секунд откладывая смерть, когда противник уже лежит под его ножом.

Алиса услышала, как завизжала Маринка. Но этот визг донесся до нее как-то совсем тихо, словно над нею была толща воды. Или вот этого сухого снега… Видно, Марат придавил ее грудь так сильно, что у нее занялось дыхание, потемнело в глазах и зазвенело в ушах.

И вдруг звон прекратился. Алиса часто задышала и сразу почувствовала, что ее будто пружиной подбрасывает вверх. Она и взметнулась вверх вместе со снежной пылью, и уже оттуда, сверху, стоя на ногах и бессмысленно крутя головой, увидела лежащего у ее ног Марата.

Он попытался встать, но человек, стоящий над ним на одном колене, бросил ему на горло кнут и обеими руками придавил кнутовище. Марат захрипел. Человек чуть отпустил руки, но кнута с его горла не убрал.

Вокруг них стояла тишина, звонкая, как сухой морозный снег.

– Что это? – с трудом выговорила Алиса.

Это был бессмысленный вопрос, она и сама не понимала, для чего его задала. Скорее всего, ей просто необходимо было услышать собственный голос и убедиться в том, что она каким-то чудом жива.

Человек обернулся.

– Ничего страшного, – сказал он. – У нас говорят – переклинило его. Знаете, что это значит?

– Знаю, – кивнула Алиса.

Дрожь, которая уже началась в ней от того, что она представила, что сама могла лежать сейчас вот так на снегу, но не придавленная кнутовищем, а мертвая, – сразу же прошла. Прошла только от того, что этот человек произнес два-три ничего особенного не значащих слова.

Так спокойно и доходчиво умела говорить только Барбара Уэйтс, Алисин педагог по вокалу в «Манхэттен-арт». Барбара была твердо уверена, что мир устроен на разумных началах и дело человека состоит лишь в том, чтобы поддерживать эту разумность мира на изначальном уровне.

– Ты каждое утро должна благодарить Бога за то, что он дал тебе твой голос и твою пластичность, – говорила она Алисе. – Каждое утро! Ведь только представь: сколько людей на свете мечтают как-нибудь выразить то, что чувствуют у себя в душе, и не могут, потому что Бог не дал им для этого никаких способностей. А тебе дал. Разве можно обойтись с ними бестолково и тем самым их утратить?

Барбара говорила все это так, что Алисе хотелось немедленно идти в репетиционную и заниматься до потери сознания, потому что не могло быть ни малейших сомнений: ее учительница знает, как устроен мир, – во всяком случае, в той его части, которая отведена пению.

И точно так же знал что-то существенное о мире этот человек, стоящий на одном колене над распростертым на снегу Маратом. Только, наверное, он знал это не о пении, а о чем-то другом.

– Маратка! – Мешковатый тип проехал еще один круг и остановил коня. – Что это с ним? – ни к кому определенно не обращаясь, брюзгливо поинтересовался он.

Видно было, что он привык, чтобы ответ на любой его вопрос следовал незамедлительно. Все молчали.

– Тим! – послышалось вдруг. Голос был звонкий, детский и все же какой-то не совсем детский – с растянутыми, словно бы заплетающимися интонациями. – Тим, не уходи, мы хотим еще покататься!

Человек поднялся на ноги, убрав при этом кнут с Маратова горла, и, обращаясь к мешковатому на коне, сказал:

– Вы присматривали бы за друзьями. Чтобы крышу у них не сносило. Сейчас, Анютка! – крикнул он, отвернувшись от мешковатого.

И, не оглядываясь, пошел на тот край левады, где на невысокой мохнатой лошадке сидела маленькая девочка. Спина у девочки была болезненно выгнута, это было видно даже издалека.

И в ту минуту, когда он шел, не оглядываясь, к этой девочке, Алиса вдруг узнала его!

– Подождите! – воскликнула она. – Тимофей, подождите, вы меня не помните?

Он остановился и обернулся.

– Помню, – сказал он.

Его голос и взгляд так не совпадали, и это почему-то так будоражило сердце, что Алиса засмеялась.

– У вас на брови шрам остался, – сказала она.

– Просто я в ту ночь к врачу не пошел, – объяснил он. – Потому что вы все правильно тогда сделали, и бровь нисколько не болела. И из пятки кровь не текла.

Он улыбнулся. Алиса засмеялась.

Все, что она говорила ему той ночью, даже какие-то глупости про бровь и пятку, вдруг вспомнилось ей так ясно, словно имело решающее значение для всей ее жизни.

– Вы все там же живете, в башенке? – спросила она.

– Да.

– А ваши бандиты?

– Успокоились. Купили себе другого коня и успокоились.

Это было непонятно, про коня. Но почему-то казалось важным. Глаза у Тимофея были поставлены на лице широко и твердо и походили на свежий скол камня. Выражение глаз было сейчас такое же детское, как в ту ночь, когда Алиса впервые это заметила.

«Он сейчас с этими детьми играть пойдет, – почему-то мелькнуло у нее в голове. – Которые больные и на лошадях катаются».

Но это впечатление детскости его взгляда сохранялось лишь до тех пор, пока он не произносил хотя бы слово. Голос, тон – все это было совсем не детское, и во всем этом он проявлялся так же, как во взгляде. Никогда ни один человек не вызывал у Алисы так много разнообразных чувств в одно мгновение!

– Вы долго еще будете кататься? – спросила она.

– Я здесь работаю, – ответил он. – Конюхом. Если вы немного подождете, я вас провожу. Только с ними вот побуду, – он кивнул на девочку на лошади, – а потом свободен. Подождете?

– Да.

– Не бойтесь, – добавил Тимофей. – Знакомый ваш уже неопасен. Просто кровь в голову ударила, вот он и… А теперь кровь успокоилась, и стал опять какой есть. Обычная шестерка. Он сюда часто приезжает, – объяснил он. – Начальнику своему прислуживает, или кто он там ему… Подождите немного, Алиса.

Он шел к девочке, которая нетерпеливо и болезненно подергивалась, сидя на коне, а Алиса смотрела ему вслед. Он был довольно высок ростом, сутуловат и ничем не напоминал культуриста, но и в плечах его, и в походке чувствовалась сила, скрытая и необъяснимая.

Обернувшись, она увидела, что Марат сидит на снегу и держится за горло. Вязаная шапочка упала с его головы, и волосы на морозе уныло серебрились изморозью. На Алису он не смотрел. Голова его была низко склонена, и он коротко вздрагивал в такт словам, которые резко, как ругательства, бросал ему мешковатый человек, стоящий рядом.

Его было даже не жалко. Все это было только скучно. Алиса отвернулась.


Кривоколенный переулок совсем не изменился с тех пор, как Алиса была здесь в последний раз. Он по-прежнему был странно тихим и казался поэтому не современным, а каким-то старомосковским.

Башенка возвышалась над замысловатым лепным барельефом на фасаде углового дома и смотрела сверху, из темноты, светящимся окошком.

– Надо же, уходил утром и свет забыл выключить, – сказал Тимофей. – Рассеянный с улицы Бассейной.

При чем здесь улица Бассейная, Алиса не поняла. Похоже, это была какая-то русская детская считалка, которой она не могла знать. Но свет в башенке был хорош и сам по себе, без дополнительных познаний.

– Ничего, – сказала она. – Я люблю, когда окно светом смотрит. Особенно в башенке.

Он засмеялся и, заметив ее недоуменный взгляд, объяснил:

– Вы хорошо говорите, Алиса. Не в смысле что язык хорошо знаете, а по-другому… Пойдемте в вашу башенку.

Она хотела сказать, что это его башенка, а не ее, но не стала говорить.

Дверь в его квартиру открывалась каким-то замысловатым ключом. Его как будто бы извлекли из старинного пиратского сундука. Алиса с интересом следила, как Тимофей поворачивает этот ключ в замочной скважине. Ей казалось, что сейчас, как в сказке, заиграет таинственная музыка и дверь распахнется прямо в волшебную страну.

Но музыка, конечно, не заиграла, и дверь не распахнулась. Для того чтобы ее открыть, Тимофею пришлось поставить на пол Алисину дорожную сумку и потянуть дверь на себя изо всех сил.

– Замерзла? – спросил он, пропуская Алису перед собою в квартиру. – Сейчас чаем согреемся, у меня хороший. Только еды, кажется, нету.

Есть Алисе не хотелось, но чай, который Тимофей заварил сразу, еще не раздевшись, оказался очень кстати: она в самом деле замерзла, у нее даже губы побелели от мороза, и печка, включенная в такси, не помогла ей отогреться по дороге.

А чай помог.

– Надо было водки! – вспомнил Тим, когда Алиса зябко сжала ладонями чашку с чаем. – Здесь вообще-то внутри не так приятно, в этой башенке, как снаружи кажется. Летом жарко, зимой холодно. Ты подожди, я сейчас за водкой схожу.

– Не надо, – улыбнулась Алиса. – Я и без водки согреюсь. Если только тебе, – спохватилась она.

Они перешли на «ты» сразу, как только переступили порог, и уже через минуту им казалось странным, что они не всегда разговаривали так друг с другом. То есть, конечно, Алиса могла знать это только про себя – что ей кажется странным не быть с ним на «ты», – но она почему-то знала это и про Тима.

Прежде, когда Алиса еще жила в этом доме и смотрела на эту башенку с улицы, ей казалось, что внутри здесь все должно выглядеть как-то невероятно и причудливо. Будто бы по стенам развешано что-нибудь совсем необычное – рыболовные сети, что ли, или по меньшей мере картины с загадочными пейзажами.

Но жилище Тима не содержало в себе ровно ничего невероятного или тем более причудливого – оно выглядело аскетично. Простые стол и стул, железная кровать, застеленная льняным покрывалом, несколько книжных полок, на которых лежат, стоят и громоздятся книжки…

– У тебя лицо удивленное, – заметил Тим.

Он в этот момент резал хлеб прямо на тарелке, поэтому взглянул на Алису лишь мельком. Но выражение ее лица разглядел.

Нож неловко елозил по фаянсу, соскальзывал, хлеб то и дело тоже соскальзывал с тарелки на стол.

Алиса вспомнила, как коротко и точно он прижимал обеими руками кнутовище к Маратову горлу, как угрожающе были при этом перекручены вены над его широкими пальцами, и ей стало немножко смешно от его теперешней неловкости.

– Я не очень удивленная, – улыбнулась она. – Но все-таки немножко.

– Чем?

– Тем, что твоя квартира как-то… ничего о тебе не говорит. Ты один, а она другая.

– Наверное, – пожал плечами он. – Я о ней не думал.

– Давай я нарежу хлеб, – предложила Алиса.

– Не надо. Ты лучше возьми вон тот плед и в него завернись. Там в середине есть дырка, в нее можно голову просунуть. И еще надень вон те носки. Тогда тебе будет тепло даже без водки.

Это был разумный совет. И не то что даже разумный, а какой-то очень живой. И плед, и носки оказались теплыми, как руки Тима. Когда он помогал Алисе снять дубленку в прихожей, то коснулся ладонями ее плеч, поэтому она знала, что руки у него теплые даже в мороз.

– Ты давно здесь живешь? – спросила она.

Тим наконец нарезал хлеб и придвинул к Алисе тарелку, на которой разместил его крупные куски со смешной тщательностью. И баночку с медом к ней придвинул, и белый, без рисунка, заварной чайник.

– Четыре года, – сказал он. – Как универ закончил, с тех пор и живу.

– Ты закончил университет? – удивилась Алиса. – Почему же ты работаешь конюхом?

И тут же спохватилась: ну как можно задавать такие бестактные вопросы! Сейчас он обидится и будет прав.

Но Тим не обиделся.

– Это долго объяснять, – улыбнулся он.

И только когда он произнес это слово – «долго», Алиса вспомнила, что не позже как через два часа должна быть в аэропорту, где уже находится ее багаж, а это означает, что не позже как через пятнадцать минут она должна выйти из этого дома.

Она вспомнила это и не поверила, что это в самом деле так. Ей казалось, она не должна уходить из этого дома совсем. А почему? Она не знала. Здесь не было ничего такого, что привязывает к себе человека с первого взгляда, здесь не было даже уюта…

Дело было только в человеке, который жил в этом доме как в чужом и крепко заваривал чай в простом белом чайнике.

– У тебя тень по лицу прошла, – сказал этот человек. – Как будто ты что-то плохое вспомнила. Ты сильно того психа испугалась, да?

– Нет, ничего, – покачала головой Алиса. – Расскажи про своих бандитов. Что у них случилось с конем?

– Они не то чтобы мои, – улыбнулся Тим. – Просто в какой-то момент у них возник ко мне интерес. Как раз из-за коня. Им понадобился именно тот, которого таким, как они, отдавать никак было нельзя. Ахалтекинец племенной, такой, знаешь… Вот Чехов говорил, что он любит в людях нервность и вежливость. А я в конях то же люблю. Ну а Бахтиер сама эта нервность-вежливость и есть. Это не очень понятно? – вдруг спохватился он.

Детское выражение в его глазах становилось тем отчетливее, чем тверже были интонации его голоса.

– Очень понятно, – возразила Алиса. – Ахалтекинцы ведь все такие. Только очень капризные. Двоюродный брат моего деда был… как это называется…

– Конезаводчиком? – подсказал Тим.

– Да! В Техасе. Я ездила к нему, когда была маленькая. У него откуда-то было два ахалтекинца. С ними было очень трудно, но все равно страшно интересно. Но что же ты сделал со своим Бахтиером?

– Бахтиер, к сожалению, не мой, а то и проблем бы не было. А сделал что… Да спрятал просто. Когда бандиты на него глаз положили. С мужиком одним договорился, из дальней деревни, и в сарай к нему поставил. И хозяину его – коня, в смысле, – позвонил. Он в Италию на год уехал, хозяин, а Бахтиера у нас в конюшне оставил, на мое личное попечение. Ну, приехал срочно, когда я позвонил. Коней он любит, не бандитам же лучшего отдавать.

– А бандитам, конечно, не слишком понравилась твоя инициативность, – улыбнулась Алиса. – И в ту ночь, когда мы познакомились, они как раз высказывали тебе свое недовольство. Это верно?

– Это верно, – засмеялся Тим. – Если бы не ты, они довели бы свое мнение до моего сознания с окончательной доходчивостью.

– А если бы не ты, меня сегодня убили бы, – в тон ему сказала Алиса. – Марат тоже был настроен очень решительно.

Она ожидала, что сейчас Тим, как всякий русский на его месте, обязательно спросит, кто такой Марат, в каких отношениях он находится с Алисой, почему хотел ее убить – ну, и так далее.

Тим ничего не спросил.

– Не уходи ты никуда, – сказал он. – И никто тебя не тронет.

Это было такое смешное, такое детское предложение, что в ответ на него следовало бы лишь расхохотаться. Но Тим высказал его так, что не поверить было невозможно.

Вопреки всему, что она до сих пор знала о жизни, в эту минуту Алиса знала совсем другое: если она никуда не уйдет от этого человека, то в ее жизни не будет ни опасностей, ни несправедливостей, ни даже тех мелких неправильностей, которые, как повилика дерево, душат человека в его обыденном существовании.

И тут она вдруг поняла, что знала это с самой первой встречи с ним, и знала в каждую связанную с ним минуту. Когда он оказался ночью в ее квартире и она увидела его залитое кровью лицо, когда он сказал про первую реальность, которая самое главное в жизни и есть, когда прижал кнутовищем Маратово горло, когда так неловко резал хлеб на тарелке…

«Он великий человек, – вдруг вспомнила Алиса. – Не из-за того, что он делает, а из-за того, кем является».

Она слышала эти слова от бабушки, когда та рассказывала про свой короткий роман с великим Юлом Бриннером, и запомнила навсегда.

Про Тима Алиса не знала, великий он человек или не великий, да это ее и не волновало. Но то, что он является кем-то необыкновенным, она знала наверняка. Хотя и не могла бы внятными словами объяснить, почему.

Она сидела с ногами на диване, куталась в плед, хотя ей давно уже было не холодно, а жарко, и смотрела на него так, словно увидела впервые.

Он сидел на стуле у стола, смотрел на нее яркими, как скол камня, глазами, и Алиса понимала, что он тоже, как она от него, не может оторвать от нее взгляда.

Он поднялся со стула, подошел к дивану и присел на корточки у Алисиных ног. Руки у него были даже не теплые, а просто горячие – Алиса через плед почувствовала их жар.

– У тебя глаза, как лампочки, – сказал он. – Ты смотришь, и мне хорошо.

– А у тебя руки, как костер, – сказала она.

– Больно?

– Нет. Хорошо.

Его ладони лежали на ее коленях. Это в самом деле было невозможно хорошо. Так хорошо ей не было никогда в жизни. Как странно!

– Хорошо, что тебя не убили, – сказал он.

– Хорошо, что тебя тоже, – кивнула она.

Этот разговор трудно было назвать умным или хотя бы просто разумным. Но более важного разговора Алиса в своей жизни не помнила.

– Ты любимая, – сказал Тим. – Бывает же такое?..

– Бывает, – ответила Алиса.

Хотя в ее жизни такого не бывало никогда.

Она подалась вперед, чтобы положить руки Тиму на плечи. Плед упал с ее плеч на пол. Его плечи вздрогнули под ее ладонями, как вздрагивали под его ладонями ее колени. Как будто общая волна прошла по их телам, сообщив им единый трепет.

Свет в башенке выключался почему-то на полу. Лежа на кровати рядом с Алисой, Тим опустил руку, и комната погрузилась во мрак, как будто он был волшебником.

Глава 8

– Почему ты не спишь? – Алиса приподнялась на локте и заглянула в его лицо. – Уже ночь.

– А ты почему?

– Но я ничего сегодня не делала, а ты работал. И устал.

– С чего ты взяла, что я устал?

– С того, что у тебя было усталое лицо, еще когда мы ехали в такси. Когда много работаешь днем, вечером всегда бывает такое лицо, я знаю.

– Ну, может, в такси так оно и было – усталый был. А сейчас нет. И спать не хочется.

– И мне не хочется.

Тим повернулся на бок, прижал Алису к себе и стал целовать. Это было самое правильное занятие, которое можно придумать, когда не хочется спать. Да и когда хочется, тоже. Хотя вряд ли он придумывал его специально: в нем не было ничего нарочитого.

Алисины глаза давно привыкли к темноте, и она видела его лицо так отчетливо, будто за окном стоял белый день. Та нервность, о которой он говорил, что любит ее в конях, очень чувствовалась в нем самом. Твердая линия, очерчивающая его лицо – висок, скулу, подбородок, – словно рукою была проведена, и это была очень талантливая рука, потому что линия была совершенна.

Алиса осторожно провела рукой по этой совершенной линии, и в глазах у нее сразу потемнело, хотя свет в комнате ничуть не изменился – ночь по-прежнему стояла за окном.

Во всем его теле не было ни одного изгиба, прикосновение к которому не вызывало бы в Алисе той высокой волны желания, которая поднялась в ней, когда она впервые положила руки ему на плечи. И по тому, как вздрогнуло сейчас его тело, она поняла, что эта волна по-прежнему остается для них общей.

Он во всем как-то… не совпадал с собою. И в том, как целовал ее и любил, не совпадал с собою тоже. Потому что в его поцелуях, в прикосновениях его рук к ее лицу была одна только нежность, но в том, как горело его тело, прижимающееся к ее телу, нежности не было, а была одна только страсть, такая же голая, как их тела.

Ночь шла уже к излету, и это прикосновение, страстное и нежное, повторялось не в первый раз. Но повторения не было в нем, как не было повторения в движении ночи к рассвету, и морозный узор на окне не повторялся ни одной своей причудливой веточкой, и свет уличного фонаря прочерчивал по подушке новую линию каждый раз, когда фонарь колебался от ветра, и тело Тима каждый раз по-новому оказывалось в Алисином теле… Это не было обычным разнообразием – это было сродни жизни как она есть. С Алисой никогда такого не было, но, когда это происходило теперь, ей казалось, что так оно и было с нею всегда. Даже прелесть новизны не могла быть важнее этого чувства – правильности жизни, верности и вечности ее начал.

Да и просто хорошо ей было с ним! До боли хорошо, до стона, до вскрика и до той самой тьмы в глазах, которая то исчезала, то проявлялась снова, хотя в комнате ничего не менялось.

Кажется, они что-то и говорили еще друг другу в минуты полного, без помех слияния. Это были те слова, значение которых невозможно объяснить постороннему.

Когда этот, неизвестно который по счету, всплеск страсти снова сменился одной только нежностью, Алиса сказала:

– Ты знаешь, что я подумала? Невозможно объяснить, почему так важно то, что мы с тобой сейчас говорили. Мне казалось, всегда можно объяснить, что важно, а что, например, не очень. А оказывается, не всегда. Это очень глупо – то, что я говорю?

– Совсем не глупо. – Он провел рукою по ее волосам, и они ответили его ладони чуть слышным электрическим потрескиванием. – Ты не обижайся, но это не тебе первой в голову пришло.

– На тебя не обижаться? Я не обижаюсь, – улыбнулась Алиса. – А откуда ты знаешь, что это еще кому-нибудь пришло в голову?

– Из-за стихов. «Есть речи – значенье темно иль ничтожно, но им без волненья внимать невозможно». Это очень простая мысль, – словно извиняясь, объяснил он. – Но это такая простота, в которую весь мир, очень сложный, свернут, как в пружину. А такие мысли можно без пошлости передать только в стихах.

– Это первая реальность, да? – спросила Алиса.

– Да. Ты запомнила про первую реальность? – удивился Тим.

– Конечно. Я все запомнила, что было в ту ночь. А ты разве нет?

– Я тоже все запомнил. И только сегодня понял, почему.

– А почему? – с интересом спросила она. – Скажи, Тим!

– Но это же очень просто. – Ее голова лежала на его плече, и она виском почувствовала, как он улыбнулся. – Потому что я тебя люблю.

Он сказал это в самом деле очень просто, внешне спокойно, но вслед за этими его словами Алиса точно так же, виском, почувствовала, как напряглось все его тело. Это было очень важно для него – вот это, что он так непафосно сказал, он не мог этого не сказать, но все-таки боялся, что ее реакция вступит в противоречие с его словами…

Алиса молчала. Она никогда не произносила этих слов сама и никогда ни от кого их не слышала. В них была та несдержанность чувств, которая во всей ее жизни считалась почти неприличной.

Во всей ее прежней жизни.

– У меня мало слов, – тихо и растерянно сказала она. – Я никогда не думала, что знаю так мало слов…

– По-русски?

Тим склонил голову и поцеловал Алису в макушку.

– Нет, вообще. Я говорю слова и понимаю, что они ничего из меня не выражают. Ничего, что у меня внутри. И мне кажется, они неправильно звучат.

Она быстро приподнялась на локте и уткнулась лбом в его щеку. Потом прикоснулась губами к его губам и почти неслышно сказала:

– Я люблю тебя, Тим. Я не умею это говорить, но ты поверь.

Его губы вздрогнули, и Алиса почувствовала, как они проводят по ее лицу тихую дорожку.

– А ничего и не надо уметь, – услышала она. – Это правда, я знаю. Ты хорошая моя…

И тут тишина и ласка кончились, и страсть, ненадолго притихшая в нем, поднялась снова.

Тим прижал Алису к себе, и она почувствовала, как напряглись его руки. Ей так нравилось это простое движение, что сердце замирало! Когда весь он, со всей нервностью своего сложения, вдруг становился самою силой, вот этой простой телесной силой, которая притягивала и пронизывала Алису с горячей неодолимостью. Когда она целовала все его тело в эти мгновения, то чувствовала эту силу губами.

Еще она чувствовала, что ему не просто хорошо в эти мгновения – с ним происходит то, что называется «невыносимо хорошо». Потому что даже краткое, не дольше поцелуя, отдаление полного с нею слияния вот именно невыносимо для него, томительно, мучительно и сладостно. Все это были слова из стихов, они были забыты с детства, и вдруг оказалось, что эти старые, даже старомодные слова – самые точные, что именно они говорят о главном в жизни напрямую и при этом без того, что Тим назвал пошлостью.

Эти слова щекотали и дразнили Алису изнутри, и ей хотелось, чтобы они коснулись и Тима, но как-то иначе, чем могут коснуться произнесенные вслух слова – более сильно, страстно.

Она скользнула вдоль его руки вниз, к ногам. Мышцы мощно сплетались по всему его телу, проступали под кожей своими сильными сплетениями. Наверное, Алиса попадала поцелуями в какие-то их главные, соединяющие точки: каждое прикосновение ее губ отдавалось в каждом сплетении его мышц как удар тока.

– Хорошо как… – стоном выдохнул он. – Не уходи!..

Она и не думала уходить в эти краткие, звенящие от страсти минуты. Но, может, выдохнутые им слова относились не к этим минутам только, а к чему-то большему – ко всей их жизни, которая вдруг стала общей, ко всему, что окружало их жизнь, подступало из тьмы, грозило разлукой… Этого Алиса не знала.

Да и не могла она сейчас ничего знать. То, что происходило с нею, когда Тим всем телом приподнялся навстречу ее скользящим все ниже губам, не укладывалось в понятие «знания». Это было больше, чем знание, больше, чем страсть, больше даже, чем жизнь и смерть.

И что же это было?

Он вскрикнул, забился под ее губами, судорога прошла по всему его телу так, что он больно сжал коленями ее плечи, – и сразу же она почувствовала, что происходящее с ним охватывает ее тоже, что всю ее тоже взрывает изнутри эта мучительная сладость, эта называемая прямыми словами, эта неназываемая, эта единственная, главная, главная!..

– Что же это с нами? – шепнула Алиса, когда губы ее наконец снова смогли двигаться.

Она лежала поперек кровати, головой на животе у Тима, и ей казалось, что в разных уголках ее тела спрятаны колокольчики. Ей потому так казалось, что общий звон, минуту назад пронизывавший ее всю, уже утих, но вот эти отдельные догоняющие звоночки все еще звучали.

Тим молчал. Потом он сел на кровати – Алиса почувствовала, как голова ее качнулась от его гибкого движения, будто лежала на палубе корабля, – и наклонился к ее лицу. Глаза его поблескивали в темноте, как скалы после дождя.

– А ты разве не знаешь? – сказал он.

– Знаю…

Все-таки губы у нее двигались с трудом – в них еще хранились линии его тела. Надо было говорить, чтобы снова научить их двигаться в такт обычным словам.

– Жалко, что нет вина, – сказала Алиса. – Мы выпили бы с тобой за эту ночь. – По его короткому порывистому движению она поняла, что он сейчас встанет и пойдет за вином. Ей не хотелось, чтобы он уходил даже на минуту. – Жалко, но неважно, – сказала она. – Мы выпьем чаю, и даже греть его не будем, и это будет не хуже вина.

Тим тоже понял, что она не хочет, чтобы он уходил. Он дотянулся рукою до стола, придвинул чайник, потом одну чашку, другую… Вторая чашка – та, из которой пила Алиса, – качнулась на краю стола и упала.

Пол в башенке был выложен старинной, покрытой трещинами плиткой; Алиса еще вечером заметила, как хороши ее потускневшие узоры. Теперь среди этих узоров лежали осколки.

– Я выпью из твоей, – сказала она. – А ты из моей. Если выпить из чьей-нибудь чашки, то узнаешь все мысли друг друга.

– Твоя разбилась, – сказал Тим. – Я никогда не узнаю твоих мыслей.

– Узнаешь, – засмеялась она. – У меня есть другая, самая настоящая моя. Я налью в нее чаю, ты выпьешь и все узнаешь. В ней все мои мысли с самого детства.

Все-таки ей пришлось встать с кровати. Она с сожалением оторвала голову от его живота, и ей показалось, что он рванулся ей вслед – ему тоже было жалко, что даже на минуту происходит разъединение. Она успокаивающе погладила его живот и прошла через комнату в узенькую прихожую, где осталась ее сумка.

Это была та сумка, которую Алиса собиралась взять с собой в самолет в качестве ручной клади. Вчера она в последнюю минуту вспомнила, что туда нельзя класть маникюрный набор, и его пришлось оставить в отеле, потому что багаж был уже отправлен в аэропорт. Неужели все это было только вчера?

Алиса вынула из сумки деревянную коробочку. Она всегда возила ее с собой, это было что-то вроде талисмана.

Вернувшись в комнату, она поставила коробочку на стол. Щелкнула крышка.

– Вот, – сказала Алиса. – Из этой чашки я пью всю жизнь, но только в самые важные минуты. Ты сейчас из нее выпьешь и узнаешь все мои мысли в самые важные минуты жизни.

– Интересно… – проговорил Тим.

Его глаза блеснули так, будто Алиса вынула из деревянной коробочки не самую обыкновенную, хоть и старинную, фарфоровую чашку, а что-нибудь мистическое – чашу Грааля, что ли.

– Что интересно? – засмеялась она. – Мои мысли?

– Нет… То есть да, мысли, конечно, тоже… Но интересно, что я эту чашку видел сто раз. И даже пил из нее. Тоже с детства.

– Эту? – удивилась Алиса. – Такого не может быть. Мне подарила ее бабушка, а она никогда не приезжала в Россию. И я приехала в первый раз. Ты не мог пить из этой чашки в детстве.

– Ну, наверное, не из этой. – Его чудесные глаза горели жизнью. – Но из такой же, это точно! Я даже знаю, что на ней написано. «Ни место дальностью, ни время долготою не разлучит, любовь моя, с тобою». Ты что, Алис! – воскликнул он. – Да я по этим словам в пять лет понял, что такое стихи! Да они, может, всю мою жизнь определили… Черт знает что!

– Думаешь, черт? – задумчиво проговорила Алиса.

– Может, и наоборот, – улыбнулся Тим. – Теперь уж никто не подскажет. Она же совсем старая, чашка эта. Что она, откуда, никто уже не знает. Ну, давай ее сюда. Буду твои мысли подслушивать.

Глава 9

Огромные плоты медленно шли вниз по Влтаве. Плотогоны, сплавлявшие корабельный лес, загорелые и полуголые, стояли на своих плотах так же надежно и прекрасно, как стоял над рекою Пражский рыцарь. Гулко шумели близкие пороги, и из-за этого шума не было слышно, что кричат веселые плотогоны. Один из них увидел женскую фигурку на холме и помахал рукою. Фигурка помахала в ответ.

Эстер показалось, что плотогон улыбнулся ей после этого. Хотя вряд ли можно было на таком расстоянии разглядеть улыбку на его далеком лице. Она перевела взгляд на лицо Пражского рыцаря. Оно тоже было почти неразличимо издалека, но трепетность позы этого стройного юноши в доспехах, с поднятым мечом и щитом у ног сообщалась его лицу, и выражение лица поэтому казалось трепетным тоже.

Теперь, весною, та волшебная вуаль, которая всегда, будто патина, была накинута на Злату Прагу, казалась не золотистой, а зеленой. От вида этой молодой весенней зелени, растворенной в воздухе, и трепетного рыцаря над Карловым мостом, и сверкающей Влтавы, и веселых плотогонов легче становилось на душе.

Эстер села на скамейку под древней башней. У нее за спиной в стену башни были вделаны часы. Она вспомнила, как сидела здесь однажды ночью одна, и вдруг перед ее глазами возник в небе сияющий циферблат. Стрелки, светящиеся холодным звездным светом, показывали без трех минут полночь. Но никаких часов, да еще со светящимися звездными стрелками, не могло быть перед нею в небе! Она вздрогнула и оглянулась. Конечно, часы были там, где им и положено, – на башне. Но показывали они именно то время, которое показывали на темном небосводе, – без трех минут полночь…

Тогда у нее дрожь пробежала по всему телу от ужаса, который иначе как мистическим и назвать было невозможно.

Но это было семь лет назад, и удивляться ужасу, восторгу или любым другим сильным чувствам ей тогда не приходилось: она была ими полна, они составляли ее внутреннюю сущность, и то, что они проявились внешне, казалось вполне естественным.

Теперь ничего этого не было. Если бы Эстер увидела такой вот небесный циферблат теперь, то даже и не испугалась бы. Прага полна мистики, на мистике стоит этот город, вот что она подумала бы. Спокойно и холодно подумала бы.

Репетиция начиналась через час, и надо было поспешить, потому что денег на трамвай к концу месяца, как обычно, не осталось, а путь до театра через весь город был неблизкий. Местом в театре Эстер дорожила и опаздывать, навлекая на себя недовольство завтруппой, не хотела. Все-таки это была труппа Московского Художественного, и пусть настоящих мхатовцев здесь, в Праге, было немного, и пусть МХТ еще в Москве, когда она оставила его ради Мюзик-холла, утратил для нее привлекательность, – все-таки это был настоящий театр, а не ресторан, где она пела и танцевала в те вечера, когда не была занята в театральном репертуаре. Таких вечеров было много – Эстер служила в МХТ артисткой на выход, и даже когда ей надо было появляться на сцене, она еще успевала добежать после своей так называемой роли – да что за роль, обычное «кушать подано»! – до ресторана, переодеться и выйти на невысокий подиум рядом со столиками, в волну привычного хмельного гула…

Прага была во всем этом ничуть не виновата. Она оказалась добрым городом и с самого начала отнеслась к Эстер с какой-то неунижающей жалостью. Может, про эту жалость к ней Праги Эстер и выдумала, но стипендия, которую она получила сразу по приезде, оказалась вовсе не выдумкой, как она втайне предполагала, когда слушала в Москве рассказы Бржичека о Русской акции чешского правительства. Стипендия действительно была – на нее Эстер сняла свою первую пражскую комнатку под крышей средневекового дома, выходящего фасадом прямо на Староместскую площадь. Тогда она даже учиться пошла, выбрав курс по истории искусств. Учиться Эстер, честно говоря, не хотелось, но без этого не было бы стипендии. И она исправно бегала каждое утро в университет, считая ступеньки, ведущие на улицу из ее комнаты.

Спустя семь лет о комнате, пусть и под крышей, но в самом центре города не приходилось и мечтать. С тех пор Эстер где только не жила, даже в деревушке Горние Мокропсы. Из Мокропсов она, правда, сбежала довольно быстро, несмотря на относительную дешевизну тамошнего жилья, то есть простой избы. Дело было не в избе и даже не в скудости и трудности деревенской жизни. Просто тогда она еще питала какие-то иллюзии о будущем, и эти иллюзии были связаны с большим городом, с его возможностями. Эстер тогда казалось, что она непременно поступит в музыкальный театр – ну кто же, если не она! – а потом получит большую роль и увидит большой успех…

Все иллюзии развеялись уже через год, когда выяснилось, что места в любом театре, а особенно в музыкальном, распределены так плотно, что между ними не остается даже самого маленького просвета для постороннего человека. Людей, способных играть на сцене, в Праге было гораздо больше, чем людей, способных купить билет в зрительный зал. А на пятачке музыкального театра конкуренция среди русских и чехов была общая, потому что не имел решающего значения язык… Какие уж тут иллюзии!

Прежде, в Москве, выступая в номерах герлс, Эстер любила репетиции не меньше, чем даже сами спектакли. Работа была для нее так же важна, как результат, оттого и любовь к репетициям. Теперь же она входила в здание, где обосновалась пражская труппа МХТ, с таким чувством, будто ей предстоит какой-то бессмысленный труд. Да, в общем, так оно и было. Много ли смысла в том, чтобы подать за весь спектакль две-три реплики, которые может подать любая другая актриса и даже наскоро обученная женщина с улицы?

Весна была совсем неощутима в этом мрачноватом здании. Эстер прошла через сумрачный вестибюль и свернула в коридор, в который выходили двери гримуборных. Гримироваться к репетиции сегодня не надо было – она собиралась лишь оставить в гримуборной пальто. Менять в помещении обувь, по счастью, уже не было необходимости: ранняя пражская весна позволила перейти с сапожек на туфли сразу же, как только сошел снег, и это оказалось очень кстати, потому что сапожки развалились совсем, и в последние снежные дни, прежде чем их обуть, Эстер оборачивала ноги клеенкой.

Заглядевшись на весеннюю Влтаву, она пришла на репетицию последней; гримуборная, которую она делила с еще пятью актрисами, была почти пуста. Почти – потому что единственную оставшуюся в ней личность Эстер личностью как раз таки не считала.

– Что-то вы сегодня припозднились, мадемуазель, – протянула, как только она открыла дверь, Леля Семилейская. – Возлюбленный из постели не выпускал?

Эстер развелась с Бржичеком через год после приезда в Прагу. Вернее, это он попросил ее о разводе, потому что неожиданно собрался жениться.

– На еврейке, Эстерка, представь себе, на настоящей еврейке из хорошей пражской семьи! – весело сообщил он. – Конечно, она не такая красавица, как ты, но изумительно готовит гусиную шейку, форшмак и цимес. Согласись, это немало для бедного артиста, который со своей сумасшедшей жизнью уже нажил себе язву желудка. Что ж, моя страстная, ты дашь мне развод поскорее? А то Беллочка не верит, что мы с тобой поженились в Москве как будто бы, и очень ревнует.

Конечно, Эстер развелась с ним сразу. Не хватало еще досаждать его Беллочке и усугублять его язву! Она испытывала такую благодарность к этому кругленькому бескорыстному человеку, что готова была ради его благополучия на любые активные действия.

Правда, когда они получали в ратуше документы о разводе, Эстер не удержалась и спросила:

– Вацлав… А скажи, зачем ты это сделал?

– Что? – не понял Бржичек. – Развелся с тобой?

– Женился на мне. Зачем тебе это было надо?

Бржичек расхохотался.

– Все-таки жалко, что тебя не воспитывали по-еврейски, моя сладкая. А то ты знала бы пословицу: «Еврей еврею жить не даст, но и умереть не позволит». Тебя убили бы в Москве, Эстерка, – с неожиданной серьезностью сказал он. – Я пригляделся к русской жизни – они еще не всех убили, кого хотели, ваши большевики. Сейчас вам кажется, что уже всех, но это не так. Они не скоро остановятся. А таких, как ты, строптивых и красивых, будут убивать обязательно. Им такие мешают.

– Но чем же я им так уж помешала бы? – удивленно спросила Эстер. – Мелкая актриска, в политику не лезла…

– Я же говорю, ты строптивая и красивая, – объяснил Бржичек. – Твоя голова поднята слишком высоко. А они не будут разбирать, кто лезет в политику, кто нет, просто пройдут с косой и срубят все головы, которые окажутся слишком высоко. Так что живи в Златой Праге, моя дорогая бывшая женушка, и найди себе настоящего мужа! – уже обычным своим веселым тоном сказал он. – Такого, чтоб носил тебя на руках. И будь ему верна, и нарожай ему детишек, а ночью лежи на его груди, слушай его сердце и будь счастлива. Это сейчас тебе кажется, что то скучно. – Конечно, он заметил ее скептическую улыбку. – Но когда-нибудь ты поймешь, что то очень много для жизни. Для самой настоящей жизни, Эстерка.

Игнат, идущий через лес, Ксенька у него на руках, ее голова, склоненная ему на грудь, – все это представилось тогда Эстер так ясно, что она чуть не заплакала. Какой муж, какие дети!..

– Что же вы не переодеваетесь, мадемуазель? – насмешливо спросила Семилейская. – Думаете, вся труппа должна ожидать вашего великого явления на сцену?

Эстер окинула Лельку презрительным взглядом и ничего не ответила. Умом она знала, что такое зависть, и что в театральной среде зависть представлена во всей ее неприглядности, знала тоже. Но природа этого чувства – именно как природа, изнутри – была ей непонятна.

Она повесила в шкаф пальто, бросила сумочку на подзеркальник и вышла из гримуборной. Впереди был долгий день – репетиция, спектакль, подиум в ресторане – и эта предстоящая долгота дня не вызывала у нее никаких чувств, кроме уныния, и не содержала в себе никакого смысла.

Смысл и чувства ушли в тот вечер, когда скрылась в метельной мгле платформа Брестского вокзала. Будто разверзлась в самой сердцевине души пропасть и поглотила все это без следа.


Заведение «У старого Кароля» было настоящим пражским пивным рестораном – респектабельным, но не настолько, чтобы посетители чувствовали себя скованно, простым, но не до того, чтобы в нем можно было вести себя, будто в каком-нибудь трактире у большой дороги.

Пивных ресторанов на любой вкус на улочках старой Праги было много: чехи любили пиво, умели варить его и пить. Эстер пела в трех подобных заведениях – на большее просто не хватало сил.

Ей не пришлось даже заказывать туалеты для своего пивного репертуара. Платьев, привезенных из Москвы, у нее было достаточно, а надевать их, кроме как на ресторанный подиум, все равно было некуда. Правда, эти эффектные туалеты являли собою очевидный контраст с атмосферой пивнушки, даже и не самой дешевой, но оказалось, что посетителям это как раз и нравится.

Все танцы на сегодня были станцованы, все песни спеты. Ночь шла к рассвету, и, хотя в глубине старинного подвала, где располагался ресторан, никакого рассвета видно не было, Эстер чувствовала его приближение по усталости, которая охватывала ее все сильнее.

Последняя песенка, которую она собиралась сегодня спеть, называлась «The Man I Love». Эту песню Гершвина она слышала еще в Москве, на граммофонной пластинке, которую кто-то подарил Касьяну Голейзовскому, и тогда же выучила наизусть. Голейзовский говорил, что это музыка Америки, которая будет жить так же долго, как песни Шуберта и вальсы Брамса.

Теперь эта песня пригодилась так же, как пурпурное платье: и «The Man I Love» с ее неуловимой мелодией, и платье с его сложной игрой тонов пользовались бешеным успехом.

Посетители уже сидели за столиками с пьяной мешковатостью, лица у них были усталые, взгляды осоловелые, и все это – люди, лица, взгляды – сливалось в глазах Эстер в одно слепое пятно. Она допевала последний куплет и думала только о том, что ноги у нее сегодня гудят больше обычного, и как же она дойдет пешком до дому, но все же это лучше, чем если бы какой-нибудь перебравший пива посетитель начал увиваться вокруг нее и подвез бы ее до дому на такси, зато потом пришлось бы уворачиваться у подъезда от его пьяных поцелуев и захлопывать дверь у него перед носом, а то еще и грозить полицией… Эстер думала все это, машинально выпевала простые слова песни, обводила невидящим взглядом лица редких последних посетителей…

И увидела Игната. Он сидел за столиком у входа, чуть не касаясь головою низкого подвального свода, и не отрываясь смотрел на нее скальными, широко поставленными на лице легионера глазами.

Она замолчала, не допев трех последних слов куплета.

«Все-таки я не настоящая актриса, – мелькнуло у нее в голове. – Настоящая допела бы…»

Но эта мысль исчезла, не успев даже стать завершенной мыслью. И мысль, и песня – все было неважно по сравнению с его взглядом! Эстер почувствовала, что сейчас потеряет сознание прямо посреди зала.

Раздались слабые, на последнем предутреннем излете, одобрительные возгласы и нескладные аплодисменты. Она застыла на подиуме, не находя в себе сил даже поклониться. Игнат встал, прошел через весь зал и, остановившись в шаге от нее, негромко сказал:

– Я тебя жду у служебного выхода.

Он изменился с тех пор, как Эстер видела его последний раз. Даже не последний раз – тогда она видела его на платформе, сквозь метель, и больше представляла, какой он, чем видела, – а предпоследний, когда он сидел с нею рядом в ее марсельской комнате и целовал ее руку.

За семь лет, прошедших с того дня, походка его стала тяжелее и как-то увереннее, и шире стали плечи, хотя шире уже, казалось, было некуда, и суровее взгляд… К тому же он был одет не в простую рубаху и мешковатые штаны, как когда-то в Москве, а в костюм из отличного шевиота, и этот костюм сидел на нем так, словно он никогда не был рыбаком в поморской деревне, а родился где-нибудь в Вене и там же, у венского портного, привык одеваться.

Но все это: костюм, походка, плечи – все это было не главное! Главное же, то, что было его обликом и его сутью, от чего у Эстер темнело в глазах, когда она его видела, – это осталось неизменным.

Это и не могло измениться.

Глава 10

Служебная дверь ресторана напоминала тайный выход из подземного лабиринта. Да так оно, наверное, и было. Говорили, что все старые пражские дома связаны друг с другом лабиринтом подземных ходов, а, например, из дома лейб-медика Гаека на Староместской площади такой подземный ход ведет прямо в королевский замок в Градчанах, и по нему ходили туда к императору Рудольфу Габсбургу средневековые алхимики…

Удивительно, как Игнат догадался, что мрачная, окованная старинным металлом подвальная дверь и есть служебный выход из обыкновенной пивнушки!

Он стоял прямо перед этой дверью, и в то мгновение, когда Эстер распахнула ее, она едва не уткнулась лбом в его плечо. А еще через мгновение так она и сделала – уткнулась лбом в его плечо, обхватила обеими руками за шею, как семь лет назад в «Марселе», и так же, как тогда в «Марселе», в голос заплакала.

Это были ее первые слезы за семь лет. Даже когда она неделю не ела ничего, кроме сухарей с водой, и сидела зимой в стылой комнате, потому что у нее не было не то что угля, но даже щепки, чтобы растопить печь, и каждую ночь придвигала к двери шкаф, потому что каждую ночь к ней ломился сосед из комнаты напротив, здоровенный, вечно пьяный грузчик из мясной лавки, – даже тогда ей не пришло в голову заплакать. А теперь она даже не плакала, а безудержно рыдала на Игнатовом плече, и ее плечи вздрагивали в такт глухим ударам его сердца.

– Как же ты меня нашел? – Она наконец оторвала залитое слезами лицо от его плеча. – Как же ты догадался?

– Просто вычислил. – Он осторожно и успокаивающе провел рукою по ее растрепавшимся волосам. – Логически вычислил.

– Что я в пивнушке пою?

Эстер невольно улыбнулась сквозь слезы.

– Ну да, – чуть смущенно признался он. Смущение так мало шло к его лицу, ко всем его твердым линиям! – Я в Берлине был, там много наших по ресторанам поет. Ну, я подумал, и здесь тоже… А рестораны-то здесь сплошь пивные. Любят пиво твои чехи! Неделю ходил каждую ночь, пока нашел вот… А у нас Мюзик-холл твой закрыли. – Он снова успокаивающе погладил ее, на этот раз не по голове, а по плечу и сказал: – Пойдем.

– Куда? – спросила она. – К тебе? Ты где остановился?

Он на секунду замялся, потом все-таки ответил:

– В гостинице. Близко тут, возле «Дома Фауста». Но ко мне нельзя.

– Почему? – удивилась Эстер. Но тут же вспомнила, откуда он приехал, и торопливо добавила: – То есть понятно…

– Вот именно, – кивнул Игнат. – Не один же я здесь, а за коллег не поручусь.

Эстер и сама уже поняла, что сообщать своим спутникам о контактах с иностранцами, да еще с эмигрантами, ему нельзя. Она и сразу это поняла бы – советская жизнь с ее доносительскими правилами помнилась ей слишком хорошо, – если бы не потеряла всякое соображение, увидев его.

– Может, к тебе пойдем? – спросил Игнат.

– Ко мне тоже нельзя, – вздохнула Эстер. – У меня…

– Ну, неважно.

Он еле ощутимо сжал пальцы лежащей на ее плече руки. Конечно, он подумал, что у нее дома муж или еще какой-нибудь мужчина, и не хотел, чтобы она оправдывалась за его наличие. На самом же деле Эстер не могла пригласить его к себе лишь потому, что снимала теперь даже не комнату, а угол в тесной квартирке в Еврейском квартале.

Русская акция давно закончилась, стипендия закончилась вместе с нею, а на заработок пивной певички снимать отдельную комнату было затруднительно. То есть на совсем маленькую комнатушку деньги, пожалуй, нашлись бы, но в самом начале зимы Эстер подвернула ногу, долго из-за этого не работала, к тому же пришлось лечить разорванное сухожилие, она залезла в долги… Оттого и угол. Вдова, сдавшая его, была женщиной доброй и тихой, но наличие шести детей, от которых Эстер отделяла только льняная занавеска, можно было выдержать с трудом. Впрочем, если бы у вдовы не было шести детей, она и не сдала бы угол постороннему человеку…

Как бы там ни было, но прийти в этот отделенный занавеской угол с Игнатом было невозможно.

– Пойдем тогда в ресторан куда-нибудь, – сказал он. И добавил извиняющимся тоном: – Просто я сразу подумал, тебе рестораны надоели…

– Вообще-то да, – кивнула Эстер. – Давай лучше просто так по улицам погуляем. Весна в Праге теплая, не замерзнем.

– Не замерзнем, – кивнул он и обнял ее за плечи. – Пойдем.

Они медленно пошли по темной, сжатой старинными домами Златой уличке. Первую минуту Эстер думала, что Игнату неловко идти с нею в обнимку – шаги-то у него были раза в три шире, чем у нее, – но он шел так свободно, что она об этом забыла.

Да и вообще обо всем она забыла – обо всем, что угнетало ее до сих пор, что делало дни и ночи бессмысленно длинными, а жизнь безнадежно унылой! Только он каким-то загадочным образом, без слов, умел придавать ее жизни неназываемый, но отчетливо ощутимый смысл… Он да Ксенька.

Эстер хотела спросить про Ксеньку, но не смогла. У нее словно язык онемел, когда она представила, какой может услышать ответ: что та выслана, арестована, расстреляна…

– Ты по работе приехал? – спросила она.

– Да.

Его могучая фигура темнела рядом так, что казалось, один из домов Златой улички сошел со своего места и идет рядом с Эстер. Представив себе это, она засмеялась. Ей хорошо было идти рядом с ним и представлять его большим домом.

– Что ты?

Он тоже улыбнулся в темноте. Она не увидела это, но почувствовала.

– Да глупости. Ты на дом похож, знаешь? Я потому и засмеялась. Смешно же, когда дом по улице идет и обнимается. – Он улыбнулся снова и обнял ее крепче. – А вообще-то, – добавила она, – на этой улице еще и не такое может быть. На ней же алхимики когда-то жили. Одержимые и сумасшедшие. Философский камень искали. Здесь есть такой камень, я тебе сейчас покажу, который на самом деле не камень, а дом, только его никто не видит, а все думают – просто камень. А под камнем, то есть под домом, будто бы клад зарыт, и откроется он будто бы только перед концом света… – Она вдруг замолчала, словно споткнулась, остановилась и, подняв на него глаза, тихо сказала: – Господи, о чем я говорю! Расскажи, как ты живешь, Игнат. Я думала, мы с тобой никогда больше не увидимся, а сама теперь про какой-то камень дурацкий…

– Живу. – Он пожал плечами. – Рабфак закончил, потом строительный вуз. Мосты строю. Вот, приехал европейский опыт перенимать.

– А… Ксенька? – Сердце у Эстер замерло, когда она выговорила наконец это имя. – Она… с тобой?

– Со мной, – помолчав, почему-то глухо ответил он.

– Так что же ты молчишь! – с облегчением воскликнула Эстер. – Я уж подумала… Ну, что она – работает, вообще как? Дети есть у вас?

– Детей нет, – сказал он.

– Почему? – удивилась она.

Игнат молчал. Они стояли друг напротив друга на пугающей призраками улице алхимиков, и Эстер не думала ни о каких призраках, потому что не было в мире большей простоты и ясности, чем та, которую она наконец, после долгих семи лет, снова чувствовала теперь, когда они снова смотрели друг другу в глаза.

– Мы глубоко несчастливы. – Игнат наконец нарушил молчание. – Глубинно несчастливы.

Его речь еще семь лет назад почти утратила простонародные выражения и интонации, а теперь и вовсе звучала речью хорошо образованного, не затрудняющегося сложными фразами человека.

«Он очень талантлив, – вспомнила она Ксенькины слова. – У него живое воображение, при этом он мыслит глубоко и логично. Если Бог поможет, его ждет большое будущее».

– Но… почему? – растерянно спросила Эстер. – Вы вместе – и несчастливы?

– Она себя винит, корит. Считает, что карьеру мою испортила, что если бы не она, я чего-то небывалого достиг бы, – невесело усмехнулся Игнат. – В ней все время эта мысль стоит, как кол, и жить ей не дает.

– Ей? – медленно проговорила Эстер. – А тебе, Игнат?

– Да с чего мне глупость такую думать? – В его голосе прозвучала такая открытая страсть, какой она никогда в нем не слышала. – Что я, столицу покорять приехал в свое время, как предок пятиюродный? С голоду вся семья подыхала в деревне, вот и приехал. А честолюбия мне до той черты отмерено, чтобы по головам не ходить. Какая же при этом карьера, у нас-то?

– Но – что? – так же тихо спросила Эстер. – Ты же сказал «мы несчастливы». Ты-то почему?

– Я-то? – Он словно захлебнулся ее простым вопросом. – Я… Тебя не могу забыть, вот почему.

Эстер еле на ногах устояла, как будто он ее ударил.

– Как?! – с трудом проговорила она. – Ты – меня?..

– Я – тебя.

И тут она поняла, что это правда. Та самая правда, которая была написана на смешной любовной чашке. И что эта правда, эта любовь, которая неизвестно откуда взялась в них обоих, оказалась так сильна, что уцелела вопреки всему, как вопреки всему не разбилась хрупкая фарфоровая чашка.

Она медленно вскинула руки, положила ему на плечи и снизу заглянула в его глаза.

– Я тоже. – Голос ее совсем не дрожал. Он и не мог дрожать, когда она говорила правду. – Я тебя люблю по-прежнему.

Он склонил голову и коснулся губами ее губ. Не поцеловал даже, а вот именно коснулся, словно от этой попытки неполного прикосновения страсть не проснулась бы в них.

Как наивна была эта попытка! Конечно, он и сам понял это сразу же, как только почувствовал ее губы под своими губами. А то, что происходило с Эстер, и вовсе лежало вне всяких оглядчивых попыток.

Губы у него были тверды и холодны, а поцелуй при этом горяч настолько, что Эстер показалось, будто ей на губы упала огненная искра. Она вскрикнула, словно от боли, и прильнула к нему всем телом.

Игнат расстегнул плащ; руки у него вздрагивали. И когда он расстегивал на Эстер пальто, и потом, чуть не отрывая, мелкие пуговки ее блузки, – они вздрагивали все сильнее.

Эстер шагнула назад, вниз на две ступеньки, под нависающий козырек дома, и прислонилась спиной к стене. Игнат пригнулся, чтобы тоже войти под козырек. Теперь они были скрыты в тени этого старого, старинного, древнего дома; он принял их под свою защиту в последний час перед рассветом. Эстер казалось, что его стена вздрагивает за ее спиной.

Но это не стена, а сама она вздрагивала в Игнатовых руках, прижимаясь голой грудью к его голой груди. Если бы он не держал ее, не прижимал к себе, она упала бы к его ногам – колени у нее подкашивались. Он склонил голову совсем низко; ее грудь загорелась от его поцелуев.

Эстер почувствовала, что, одной рукою по-прежнему держа ее почти на весу, другой он проводит по ее ноге вниз. Желание его было таким простым и сильным, что она не хотела отсрочить его исполнение ни на секунду. Извернувшись каким-то невероятным образом, Эстер наклонилась, потянула вверх юбку и в том же быстром движении расстегнула его брюки. Он коротко застонал и прижал ее к себе еще теснее. Его тело искало ее в темноте, и искало так, словно когда-то, в какой-то другой жизни, они были не отдельными, отделенными друг от друга людьми, а единым существом. Очень счастливым существом.

Ведь не могло же быть так, что они не были там, в той неведомой жизни, счастливы вместе! Иначе разве чувствовали бы они себя теперь, в минуту полного слияния, так, словно счастье не пришло к ним впервые, а просто вернулось наконец после такой долгой, такой неправильной разделенности?

– Плечи все тебе исколотил, – шепнул Игнат, когда утихли судороги, сотрясавшие все его огромное тело. – Бедная ты моя, вдавил тебя в эту стенку!..

Он поцеловал ее плечи – сначала одно, потом другое; губы у него теперь были не огненные, а теплые, как вода в летней реке. Он поцеловал ее еще и в лоб, и в щеки, и снова в губы, потом осторожно опустил на брусчатку и, отвернувшись, стал застегивать брюки, плащ. Эстер тоже застегнула блузку и пальто, поправила юбку.

– Пойдем? – Она обернулась первой. – Можно на берег. Рассвет красивый над Влтавой.

– Пойдем на берег.

Злата уличка оставалась пустынной последние минуты. Скоро ее ночные призраки должны были уступить место дневным ее обитателям. Держась за руки, Игнат и Эстер медленно шли по старым камням.

Когда они вышли на берег Влтавы, солнце уже опиралось о речную поверхность нижним своим краем. От него бежали по воде разноцветные блестки, и Влтава была от этого похожа на праздничную дорогу, ведущую неведомо куда.

– Помнишь, мы в барак к тебе приходили? – глядя на сверкающую реку, улыбнулась Эстер. – На Яузу. Тоже весной, помнишь?

– Помню. Ты тогда сердитая на меня была, глаза у тебя сверкали. А Ксене жаль меня было, у нее слезы стояли в глазах.

– Я в тебя тогда влюбилась, – засмеялась Эстер. – То есть, наверное, даже раньше я в тебя влюбилась, но только тогда поняла… Ну конечно, раньше! Когда ты сахар колол, и искры у тебя из-под ладоней летели… Или еще раньше? – засомневалась она. – В самый первый день, когда по Петровке гуляли?

– Может, и еще раньше. – Он едва заметно улыбнулся. Она так любила эту его улыбку! – Раньше, чем мы вообще встретились.

– Конечно, – кивнула Эстер.

Они сели на лавочку. Карлов мост виден был отсюда весь. Рыцарь, трепетный юноша, стоял с мечом над мостом, охраняя Влтаву и Прагу.

– Что ты собираешься делать, Эстер? – спросил Игнат.

– Что значит «что делать»? – не поняла она. – Что сейчас делаю, то и дальше буду.

– Что сейчас, дальше не получится.

Голос его прозвучал как-то странно. Сурово, что ли?

– Почему? – удивилась Эстер.

– Потому что скоро здесь война будет.

– Где – здесь?.. – растерянно переспросила она. – В Праге?

– В Европе. А в Праге, скорее всего, в первую очередь. Чехия для Германии первый лакомый кусок. Я в Берлине год учился. Когда там живешь, это очень понятно. И все остальное, что скоро в мире будет, тоже понятно… Что с тобой немцы сделают, когда здесь окажутся, об этом ты не думала?

– Н-нет… – пробормотала Эстер.

Это была политика, а о политике она думала меньше всего. Особенно сейчас, когда Игнат, весь как есть, всем своим могучим обликом, был еще так ясно запечатлен в ее теле. А в душе ее он и вовсе был всегда… Какая уж тут политика, при чем тут Европа, Германия, война!..

– Тебе нельзя здесь оставаться, – помолчав, сказал он.

– Я не вернусь в Москву, – твердо произнесла Эстер. – Не вернусь. – И, подняв на него глаза, объяснила: – У меня здесь совсем не такая жизнь, на какую я надеялась. В ней ничего нет, Игнат, понимаешь? Ни-че-го! Ни работы, ни смысла, ни счастья.

– Но тогда зачем же ты… – начал было он.

– Не спрашивай! – Эстер расслышала в своем голосе слезы и поскорее постаралась заглушить их в себе. – Не спрашивай, я не могу этого объяснить. Но я это чувствую – почему из Москвы уехала. И я об этом ни одной секунды не пожалела, даже когда мне совсем плохо здесь было. Свобода – страшная вещь, – усмехнулась она. – Счастья в ней мало, а может, и совсем его в ней нету, платить за нее приходится дорого… Но все равно – не могу я без нее, а почему, сама не знаю. – Она помолчала и тихо сказала: – Я только одно знаю, что ее дороже… Если бы мы с тобой могли быть, я о ней и не вспомнила бы. Была бы с тобой хоть в тюрьме, хоть под расстрелом. Это правда, Игнат.

– Я знаю, – не глядя на нее, сказал он.

– Но с тобой мы быть не можем, так что не о чем и говорить! – тряхнула головой Эстер. Сильное, глубокое волнение, только что звучавшее в ее голосе, исчезло. – Потому что Ксеньку ты тоже любишь, хотя и по-другому, чем меня. И потому что, если ты ее оставишь, все равно нам с тобой от этого счастья не будет. Ведь так?

– Так.

В его голосе прозвучала такая боль, какой не мог выдержать человек. Но эта боль прозвучала так, что Эстер поняла: он выдержит и это. Она коснулась его руки, взяла ее обеими руками… Он осторожно покачал своей огромной рукою, еле поместившейся под крышей ее маленьких ладоней, как будто это ласковое жилище для его руки было вечным и он устраивался в нем навсегда. Потом еще чуть-чуть подержал свою руку под ее ладонями – и высвободил.

– Не думай ни о чем, Игнат, – сказала Эстер. – Разреши себе ни о чем тяжелом не думать, хотя бы немножко еще… Ты когда уезжаешь?

– Сегодня.

Эстер вздрогнула от этих слов. Конечно, она понимала: вряд ли он приехал в Прагу надолго, да и на сколько бы ни приехал, они не проведут это время вместе. Но когда она услышала «сегодня», сердце у нее ухнуло в пропасть. В ту самую ледяную пропасть, в которой оно и было все это время без него…

– Сегодня… – чуть слышно повторила она.

– Да. И я не могу не думать о тяжелом, потому что надо с тобой решить. А легко с тобой не решится.

– Что со мной надо решить? – не поняла Эстер.

– Как тебя отсюда увезти, вот что. Не в Москву, не в Москву, – поспешил добавить он, заметив ее протестующий жест. – Но из Европы – увезти.

– Да куда же меня можно увезти из Европы? – улыбнулась Эстер. – В Америку, что ли?

– Больше в самом деле некуда, – кивнул Игнат. – Не в Антарктиду же.

– Не вижу разницы между Америкой и Антарктидой, – засмеялась она. – Обе одинаково нереальны.

– У меня в Норвегии друг живет… – не обратив внимания на это высказывание, задумчиво сказал Игнат.

– Когда это ты успел норвежского друга приобрести? – удивилась Эстер. – А как же граница на замке?

– Она и есть на замке, – усмехнулся он. – Но торговые представительства все же существуют. А друг не норвежский – он в Осло по работе. Отправляет советский лес в Америку.

– Ты хочешь спрятать меня среди бревен на советском пароходе?

Все-таки ей было ужасно смешно от его размышлений!

– Почему на советском? Он с разными пароходными компаниями имеет дело, и с американскими тоже.

– А виза? – уже не насмешливо, а растерянно спросила Эстер. – С чего мне вдруг дадут визу США?

– Об этом я и думаю. Поезд вечером, я успею с ним созвониться. Может, он что подскажет.

– Нет, Игнат, – решительно заявила Эстер. – Пусть даже дадут мне эту визу, пусть даже пустят на этот пароход, приплыву я в Америку – и что? Я уже это проходила. Никто меня там не ждет. Ну что я там буду делать?

– Ничего ты не понимаешь! – Его голос зазвучал вдруг грозовой нотой. – Год еще, много два, и все это ерундой покажется – кто ждет, кем работать… Штурмом будут пароходы брать, в трюмы проситься! Ты хоть понимаешь, какая здесь мясорубка начнется?! – Голос его гремел уже так, что заглушал шум воды у порогов. – У нас вон тоже только и разговоров: малой кровью, на чужой земле… Дурацкие иллюзии! А я тебе скажу, что будет: всю землю большой кровью зальют, и свою, и чужую. Сначала Гитлер здешние страны по одной сожрет, потом на нас пойдет. А ты здесь одна… Ты должна уехать в Америку сейчас, – твердо сказал он. – Это последняя возможность.

– А ты? – тихо спросила Эстер.

– Что – я?

– Ты что будешь делать? Раз, говоришь, повсюду война начнется?..

– Ну что в войну делают? – Он улыбнулся; грозовые ноты в голосе исчезли. – Воюют.

– Игнат, поедем вместе!

Она почувствовала, что сейчас снова разрыдается в голос. Глупо было просить его ехать с нею – можно подумать, ее собственный отъезд был уже решен! Но она почему-то понимала: так оно и есть – решен. В ту минуту, когда Игнат сказал, что хочет отправить ее в Америку, она поняла, что так он и сделает, чего бы это ему ни стоило. Скальная твердость его взгляда, могучая надежность рук, грозовые ноты в голосе – все в нем не позволяло сомневаться ни в одном его слове.

– Ну что ты глупости говоришь? – Он притянул ее к себе и погладил по голове. Она не удержалась и всхлипнула, но торопливо вытерла глаза. – Ну куда я поеду? Сама ведь понимаешь…

Конечно, она понимала, что это невозможно. Невозможно потому, что поехать с нею означает бежать из СССР, а он не может бежать, оставив Ксеньку на произвол судьбы, да еще на страшный произвол, и не может оставить все, из чего состоит его жизнь, и… И когда начнется война, он будет защищать все, что положено защищать мужчине, и это не может быть иначе, несмотря на все, что связывает его с нею, а эта связь есть, и она так же сильна в нем, так же важна для него, как для нее…

– Я понимаю, – сказала Эстер. – Как скажешь, так и сделаю.

– Даже не похоже на тебя, – улыбнулся он. И добавил уже без улыбки: – Вряд ли мне сегодня до отъезда удастся тебя увидеть. И из Москвы тебе написать не смогу, иначе все точно сорвется. Ты просто знай: если тебя известят, что надо сделать то-то и то-то – документы подать, еще что-нибудь в этом роде – значит, так и надо сделать. Поняла?

– Да.

Над рекою поднялся еле ощутимый ветер, коснулся щек Эстер, горячих от с трудом удержанных слез, коснулся Игнатовых светлых волос, ласково перебрал их невидимыми пальцами. Эстер подняла руку и коснулась их вслед за ветром. Она вдруг вспомнила, как когда-то, на берегу Яузы, вот точно так же смотрела, как ветер перебирает светлые пряди у него на лбу, и вдруг ей захотелось коснуться их рукою… Тогда это было невозможно, а сейчас никто не мог ей помешать. Но и тогда, и сейчас доля невозможности осталась в их отношениях неизменной, хотя причины ее тогда и сейчас были разные.

– Помнишь, тогда на Яузе тоже ветер был? – невпопад сказала она.

– Помню. – Ее слова совсем не показались ему непонятными. – Все я помню. Пока живой, ничего не забуду.

Эту последнюю фразу он произнес совсем тихо. Эстер опустила глаза. Она хотела сказать, что тоже не забудет ничего, пока жива, но это было понятно и так, и она знала, что он это понимает.

– А ты тогда про реку времен говорил, – улыбнулась она. – Стихи чьи-то… Что она все дела людей уносит и все в пропасти забвенья топит.

– А!.. – улыбнулся он. – Есть такие стихи. Но ведь и другие есть.

– Какие – другие?

– «Не все, что здесь цвело, увянет, не все, что было здесь, пройдет».

Он произнес эти слова таким твердым тоном, как будто это не стихи были, а неотменимые и непреложные математические формулы. Или законы строительства мостов.

И вдруг резко обернулся к Эстер и обнял ее так крепко, что у нее потемнело в глазах.

– Прощай, – сказал он. – Прощай, счастье ты мое невозможное!..

Он даже не поцеловал ее – только сказал это и, одним сильным движением поднявшись со скамейки, не оглядываясь, быстро пошел вдоль берега. Через минуту его высокая фигура исчезла за поворотом вьющейся над рекой аллеи.

Эстер вскрикнула, вскочила, хотела броситься за ним… И осталась на месте. За все это бесконечно долгое, это краткое, как прочерк метеора, время, которое они провели сегодня вместе, он не сделал ничего, что показалось бы ей хоть на йоту неправильным. Он жил по особым правилам – самым глубоким правилам жизни, и Эстер чувствовала их так же ясно, как чувствовала свои руки и ноги.

Но выдержать правильность всего, что делала с нею жизнь, было невозможно. Она почувствовала, как в глазах у нее темнеет, и край скамейки почему-то ударяет ее под колени, и земля уходит из-под ног, и сознание уходит тоже.

Глава 11

Тим ушел на работу рано.

Правда, Алиса проснулась еще раньше и успела сварить ему кофе из найденных в навесном шкафчике зерен, которые она смолола на ручной кофейной мельнице, стоявшей в том же шкафчике. Его почему-то все это очень смутило – то, что, выйдя из спальни в закоулок, называемый кухней, он обнаружил на плите джезву со свежесваренным кофе, а у стола Алису, режущую хлеб.

– Ну зачем ты! – пробормотал он. – Я и сам бы… Рано ведь еще, зачем ты встала?

– А почему это тебя так смущает? – улыбнулась Алиса.

– Потому что… Я думаю, у вас это не принято, – выпалил он.

– Что не принято? – удивилась она.

– Вставать рано, чтобы сварить мужу кофе.

Она засмеялась. Вообще-то она засмеялась оттого, что он машинально, нисколько не размышляя и даже не заметив этого, сказал «мужу». Ей это ужасно почему-то понравилось! Но ему она причину своего смеха объяснять, конечно, не стала, а объяснила совсем другое:

– Это принято у всех. У всех, кто любит. Садись, а то кофе остынет.

Но он сел за стол все-таки не сразу – они еще долго целовались, стоя у плиты. Его утренние поцелуи были так же прекрасны, как ночные, и Алисе хотелось попросить, чтобы он никуда не уходил. Но она не стала просить об этом. Ведь если бы он мог не уходить сегодня, то и не ушел бы; это она почему-то знала.

– Я сегодня пораньше постараюсь вернуться, – извиняющимся тоном сказал он, уже стоя у входной двери. – Я и совсем бы не пошел, но у детей тренер заболел – вот у тех, которых ты вчера видела. Я пообещал с ними позаниматься. Если не выйду, получится, они напрасно приедут.

– Не надо, чтобы они приехали напрасно. – Алиса поцеловала его в краешек брови, туда, где остался след той ночи, когда они встретились впервые. – И ты не должен оправдываться в этом передо мной. У нас это не принято, – улыбнулась она.

– Ты не уходи. – Тим произнес это почти неслышно, но вместе с этими словами прижал Алисину голову к своей груди, и она расслышала эти слова у него внутри. – Извини, – тут же спохватился он. – Делай, как тебе надо, конечно.

– Мне надо не уходить от тебя, – с серьезным видом подтвердила она. – Я это почему-то знаю, и я не уйду.

– Не скучай. – Он быстро поцеловал ее поочередно в оба глаза. – Почитай что-нибудь. Ты по-русски читаешь? Хотя у меня и английские книги есть.

– Я читаю по-русски, – улыбнулась Алиса. – И по-английски тоже. Я не буду скучать, не волнуйся.

«Как странно все-таки! – подумала она, когда за Тимом закрылась дверь. – Откуда я знаю, что мне надо делать все так, а не иначе? Что вчера не надо было уезжать в аэропорт и улетать в Нью-Йорк, а сегодня надо ждать, когда он вернется?»

Она подошла к покрытому изморозью узкому окошку башенки. Тим вышел из подъезда и поднял голову. Алиса прижалась лбом к стеклу. Он остановился и смотрел на нее, задрав голову, до тех пор, пока она не засмеялась и не отошла от окна.

И в эту минуту – когда он шел по Кривоколенному переулку, а она снова смотрела на него в окно, подойдя потихоньку, чтобы он не заметил ее снизу, – в эту минуту она вдруг поняла, откуда знает, что ей надо делать в каждую следующую минуту!

Это происходило с нею впервые, но она сразу поняла это так ясно, как будто знала с рождения.

Все, что было связано с ним, было то самое, что ведет человека по жизни. То самое главное – необъяснимое, пока не коснется твоей жизни, но совершенно непреложное и понятное без объяснений с той минуты, когда это прикосновение произойдет.

Алиса вдруг вспомнила, как, когда была маленькая, расспрашивала маму, каким образом женщина узнает, что у нее уже начались роды. Элен Хадсон с соседнего ранчо родила своего первого ребенка, это случилось почему-то не днем, а ночью, и ведь она спала, и как же она узнала, что ребеночек родится вот-вот и пора ехать к врачу?

– У нее начались схватки, – объяснила в ответ на Алисин вопрос мама. – И она сразу поняла, что скоро родит.

– А как она поняла, что у нее начались схватки? – не отставала Алиса. – Ведь она никогда раньше не рожала. А вдруг бы она перепутала, и это оказались бы не схватки, а что-нибудь другое?

– О, это ни с чем не перепутаешь! – засмеялась мама. – Когда начинаются схватки, даже в первый раз, это понятно сразу.

То, что происходило с Алисой теперь, было сродни родовым схваткам, потому что тоже было понятно сразу. Оно не допускало неточностей и не требовало объяснений.

Она так взволновалась, поняв это, что ей стало необходимо что-нибудь делать, чтобы немного успокоиться. Она подошла к книжным полкам, скользнула по ним взглядом, как будто в самом деле собиралась читать, хотя ее способность к чтению была сейчас не больше, чем у трехлетнего ребенка, да и потребность, пожалуй, тоже.

Она взяла с полки первую попавшуюся книгу, открыла, полистала. Это была русская книга, но английского поэта. Переведенные на русский стихи были очень простыми – про небеса в две краски, как масть скота, и форели крап алый во влаге ледяной, и опавших каштанов жар, и еще про многое, чем разнообразен мир и за что человек благодарит Бога, создавшего мир пестрым…

Она не ожидала, что стихи могут увлечь ее сейчас, но это произошло. Она отложила книгу, только когда дочитала до последней страницы; голова у нее кружилась. Ее охватила даже некоторая растерянность: хотелось то ли читать эту книгу снова, с начала, то ли взять другую, которая оказалась бы не хуже. Она взяла с полки другую книгу, открыла… И тут же поняла, что это не книга, а тетрадь в твердом переплете. В ней тоже были стихи, но написаны они были от руки.

Алиса читала их, стоя у книжной полки, потом села на пол у ножки стола и продолжала читать. Она читала о том, как неосторожно и случайно упал на землю первый снег. Как он совпал с юностью. Как приходит время проститься с юностью, но снег еще лежит, еще не тает, и поэтому сердцу кажется, что и с юностью прощаться время еще не настало…

Все это было связано с Тимом, и не только тем, что было написано его рукою, но и множеством других, необъяснимых связей; она сразу поняла, что эти стихи написал именно он.

Стукнула в прихожей дверь. С трудом оторвав взгляд от рукописных строчек, с плывущей головой, Алиса захлопнула тетрадь и быстро положила ее на полку.

Она не понимала, много ли времени прошло с его ухода, и решила, что, может быть, он уже вернулся – пораньше, как обещал. Но, прислушавшись, поняла, что в маленькой, как спичечный коробок, прихожей появился не Тим.

В углу спальни стояла палка с привинченной к ней головой игрушечной лошадки. Алиса еще утром удивилась, откуда в доме, где нет детей, взялась эта игрушка. Теперь, обведя глазами обстановку и не найдя ничего поувесистее, она взяла палку-лошадку и неслышно вышла в переднюю комнату.

И чуть не столкнулась с женщиной, которая вошла туда из прихожей.

Увидев ее, Алиса оторопело остановилась. Но не потому, что испугалась, а только потому, что женщина эта была невыразимо прекрасна. Именно так – невыразимо; это тоже было слово из стихов, но ведь Алиса и провела все сегодняшнее утро за их чтением.

Она была высокая, статная, и ее темные глаза сверкали так, что казалось, с нею вместе в маленькую комнатку вошла сама жизнь. Каштановые волосы волнами падали на плечи короткой шиншилловой шубки, и изморозь таяла на этих блестящих волнах, превращаясь в переливчатые капли. Женщина смотрела на Алису удивленно, но ничего похожего на страх в ее глазах не было. Алисин страх перед появлением незнакомого человека в незнакомой квартире тоже сразу развеялся. Она взглянула на палку-лошадку, которую держала наперевес, и засмеялась.

– Вы подумали, это бандиты? – Женщина с алмазными каплями на волосах тоже улыбнулась. – Не бойтесь, откуда же им здесь взяться?

– Я не боюсь, – покачала головой Алиса. Она хотела сказать, что бандиты вообще-то вполне могли бы здесь взяться, как уже взялись однажды, но решила, что, раз женщина об этом не знает, то и не стоит ее информировать. – А вы не знаете, откуда здесь эта игрушка?

– От прежних хозяев. Тим пожалел выбрасывать. Он к таким вот глупостям чересчур трепетно относится. – В ее ярких глазах сверкнул интерес к Алисе. – Здесь еще елочные игрушки старые есть, он вам не показывал?

– Он не успел, – улыбнулась Алиса. – Я впервые появилась здесь только сегодня ночью.

– Тогда вам, конечно, было не до игрушек, – весело кивнула она. – Что ж, будем знакомы. Вера Игнатьевна Ломоносова. Как вы догадались по фамилии, мама вашего ночного приятеля. Можно просто Вера, не такая я еще старая.

– Я не догадалась по фамилии. – Алиса почувствовала, что сейчас расхохочется, хотя никаких причин для смеха вообще-то не было. – Я не знаю его фамилию. И он совсем не похож на вас, я не могла бы догадаться и по внешности. Меня зовут Алиса.

Она так привыкла к русской манере представляться, что даже не назвала свою фамилию.

– Лихая вы девушка, Алиса! – засмеялась Вера. – Приходите ночью к парню и даже фамилии не спрашиваете. Вы не из Прибалтики случайно? Говорите так…

– Из Америки.

– Вот что значит вырасти при советской власти. Когда слышишь акцент, мыслишь не дальше Эстонии. Хотя прекрасно понимаешь, что американку в Москве теперь встретить легче, чем прибалтышку. И что, Тимошка бросил вас одну и потащился в свою дурацкую конюшню? Господи, ну когда он научится правильно определять приоритеты!

– Он правильно их определяет, – обиделась за Тима Алиса. – У него есть обязательства перед людьми, и он их выполняет.

– Да, это фамильное, к сожалению, – вздохнула Вера. – Я вообще-то и сама такая. Такая же сверх меры ответственная дура. Еды у него, конечно, нет. – Она заглянула в кухню. – Ну, это я как раз и привезла. Тимошка ведь, если перед ним еду не положить, может в голодный обморок упасть и не понять, от чего, – сказала она уже из прихожей. – Заноси сумки в кухню, Алиса. Ничего, что я на «ты»? Меня тоже на «вы» не называй, пожалуйста.

– Ничего, – улыбнулась Алиса. – У нас с этим проще.

– Ну и хорошо. Значит, так: мясо в ящик за окно, хлеб в хлебницу, молоко можно в буфет, оно долгоиграющее, не испортится… Здесь вот полуфабрикаты всякие – разогреть и съесть. Кстати, я ему наконец микроволновку купила. – Вера втащила в кухню большую коробку. – Тимка, по-моему, и не догадывается об этом достижении цивилизации, а оно специально для таких, как он, предназначено. И обогреватель, а то тут в сосульку можно превратиться, на чердаке этом.

По ее интонациям было понятно, что она привыкла командовать. А по дорогой шубке можно было догадаться, что привычка эта, скорее всего, происходит не только из-за природных склонностей, но и из-за работы в бизнесе. Шубку она, впрочем, уже сняла и осталась в невозможной элегантности костюме, который самым выгодным образом подчеркивал безупречность ее фигуры.

– Может быть, ты выпьешь кофе, Вера? – спросила Алиса. – Ведь ты пришла с мороза, и здесь тоже довольно холодно.

– Я не с мороза пришла, а из машины вылезла. А холода не боюсь в принципе. Да и какой холод в Москве? У нас род поморский, крестьянский, на генетическом уровне еще и не к такому привыкли. Тимка тоже круглый год без шапки ходит и в куртке на рыбьем меху. Ну, это уже, правда, из идейных соображений.

– Он принадлежит к зеленым? – удивилась Алиса.

– Что он, идиот? – засмеялась Вера. – Просто не хочет у меня деньги брать. А собственных заработков на приличную куртку не хватает. Ладно, Алиса, это тебе неинтересно. Свари лучше и правда кофе. Или я сама сварю.

Привычка к самостоятельности явно была в ней так же сильна, как генетическая привычка к морозам. Но и Алиса редко бывала ведомой. Поэтому она начала варить кофе прежде, чем за это взялась Вера. Но та, видно, не привыкла сидеть без дела ни минуты. Пока Алиса заливала смолотый еще утром кофе водой, Вера принялась расставлять на столе чашки и блюдца.

– О! – услышала Алиса. – Тимка, что ли, чашечку нашу к себе перевез? А мне и не сказал даже.

Обернувшись от плиты, Алиса увидела, что Вера держит в руке ее фарфоровую чашку.

– Он не перевез, – объяснила она. – Это моя.

– Твоя? – изумилась Вера. – Не может быть!

– Честное слово, – улыбнулась Алиса. Несмотря на явную привычку командовать, несмотря на чрезмерную активность, Вера была на редкость легким человеком; общение с нею не доставляло затруднений. – Раньше она принадлежала моей бабушке. Кстати, а откуда у вас такая же? Тим мне про нее рассказал.

– У нас-то отцовская, – пожала плечами Вера. – Моего отца, Тимкиного деда. Довольно странная для мужчины реликвия. Между прочим, и довольно обидная. – И, встретив Алисин недоуменный взгляд, объяснила: – Ему эту чашечку первая жена подарила. Она от него еще до войны ушла. По-моему, безобразие просто!

– Что безобразие? Что она от него ушла?

– Да вот подарочки эти сентиментальные. Уходишь – дело твое, уходи, а душу зачем мужику вынимать? Надписи всякие любовные… Отец, может, из-за этих ее штучек до старости один потом прожил, странно, что вообще еще раз женился. А может, и не из-за этого, – махнула рукой она. – Тут у нас жизнь сама знаешь какая была, не до сантиментов фарфоровых. Ну да ты не знаешь, конечно.

– Немножко знаю. Мне бабушка рассказывала. У меня была русская бабушка.

– Да? То-то говоришь хорошо. Ну вот, по отцу эта наша жизнь всем катком прошла. Перед войной посадили: он по работе за границей бывал, пришили контакты с эмигрантами, будто бы шпионскую сеть вербовал, еще какой-то в этом духе бред. В войну, правда, выпустили: специалисты-то понадобились, мосты на войне то взрывать, то строить требуется, не до глупостей шпионских стало. Но тоже – хороша свобода, на фронт понтонером. Реки форсировать, – пояснила Вера. – Как он выжил, непонятно. Через Днепр, говорил, по трупам шли, по воде яко посуху. Слушай, а что это я тебе рассказываю? – вдруг спохватилась она. – Тебе-то что до этого!

– Почему же мне ничего? – задумчиво произнесла Алиса. – Ведь это дед Тима. Значит, мне это важно.

– Даже так? – усмехнулась Вера. – Интересные выводы после первой ночи знакомства!

– Мы знакомы уже вторую ночь, – возразила Алиса.

– Это резко меняет дело, – хмыкнула Вера. – И что же, у тебя на него далекоидущие планы?

– Я не могу строить планы на него, – пожала плечами Алиса. – Он может строить на себя планы только сам.

– Тимка и планы – две вещи несовместные, учти. Он же стихи пишет, успел он тебе сообщить? Хотя, может, и не собирался он тебе это сообщать… Это ведь, знаешь ли, по нынешним временам занятие несусветное, и планировать при такой деятельности что-либо бессмысленно. Даже на куртку не напланируешь. Так что относись к нему в соответствии с реальностью.

– Я так и отношусь, – кивнула Алиса. Глаза Тима, широкие, похожие на скалы после дождя, представились ей во всей их манящей силе. – Вера… Ведь Тим похож на своего деда, я правильно поняла?

– А как ты догадалась? – улыбнулась та. – Ну да, так оно и есть. Отец мой, правда, здоровенный мужчина был, Тимке до него, конечно, далеко. Но если не по фигуре, а по сути – очень похож. Да и внешне вообще-то тоже. Я тебе, если хочешь, потом фотографию могу показать. Отцовскую, в смысле. У Тимки, кстати, и отчество по деду. Ну, это уж из-за моих девичьих фокусов… В общем, похож, похож. Вот я на кого похожа, черт не разберет, – вдруг засмеялась она. – Мы с братом у отца поздние дети, последыши, но все-таки я из детства помню: он на меня смотрел и головой качал.

– Почему? – не поняла Алиса.

– Да говорил, я, мол, в точности его невозможное счастье, и как такое могло получиться, непонятно, – объяснила Вера. – А отец-то у меня не сентиментальный был. И нутро крестьянское, суровое, и жизнь не баловала. Если уж он такие слова произносил, значит, и правда что-то во мне было удивительное.

– В тебе и сейчас есть, – сказала Алиса. – Удивительная красота. И витальная сила. Я такое раньше видела только у моей бабушки. Как ни странно, ты на нее похожа, – улыбнулась она. – Она была необыкновенная красавица.

– Ну, мерси, раз так, – хмыкнула Вера. – А ты, надо полагать, в бабушку пошла?

– Я похожа на своего деда. Ее мужа. И внешне больше ни на кого. А внутренне… Я не знаю.

Вообще-то Алиса подозревала, что внутренне все-таки похожа на бабушку. Во всяком случае, ей очень хотелось так думать. Однажды она даже сказала бабушке, что, когда станет актрисой, обязательно возьмет ее девичью фамилию.

– Это будет мой сценический псевдоним, – заявила она. – Алиса Левертова. По-моему, очень красиво. И ни у кого такого точно не окажется.

– Забудь об этом немедленно! – отчеканила бабушка. – Чтобы я этой глупости больше не слышала!

– Но почему? – растерялась Алиса.

– Потому что твой дед был достойнейшим человеком. Ты носишь его фамилию, и гордись этим. Никакие сценические красивости не стоят того, чтобы обидеть его память. Он был не из тех людей, которых можно обижать.

– Он не прощал обид? – с интересом спросила Алиса.

– Дело не в его реакции на обиду, – ответила бабушка. – А в том, что есть люди, обидеть которых – тяжкий грех. Не потому что они юродивые, а по другой, но такой же очевидной причине.

Алиса не знала, кто такие юродивые, но спрашивать не стала. Да и зачем спрашивать, если ее дед к ним не относился? Но о сценическом псевдониме она с бабушкой больше не заговаривала, а когда в самом деле стала актрисой, ничего для себя выдумывать не стала.

– Ладно, Алиса, – вздохнула Вера, – все это, конечно, очень интересно, но к жизни не имеет ни малейшего отношения. К нашей жизни.

– Почему? – не поняла Алиса.

– Потому что в Москву ты, надо полагать, не на всю жизнь приехала. И хотя, судя по всему, вы с Тимофеем провели неплохую ночь, это, как говорят наши циники-реалисты, еще не повод для знакомства.

– А по-моему, это повод, – упрямо сказала Алиса.

Услышь она Верины слова года два назад, она со смехом признала бы их справедливость. Неплохо проведенных ночей в ее жизни было если не в избытке, то все же немало, и делать после них далекоидущие выводы представлялось ей неправильным. Она была разумная девушка.

Но то, что произошло между нею и Тимом, не называлось неплохо проведенной ночью. Это было для Алисы так же очевидно, как морозная сухость снега за окном.

– Ладно, пусть повод. – Вере упрямства тоже было не занимать; оно молнией сверкнуло в ее глазах. – Для электронной переписки и увлекательной болтовни в чатах, не более того. Пойми меня правильно. – Она чуть смягчила тон. – Тимка, конечно, парень вполне крепкий. Но это только в житейском смысле, понимаешь? От того, что кран на кухне сорвало или зарплату не выплатили и с едой перебои, не растеряется – вот в таком смысле. Но в другом… Сердце не защищено совершенно, в этом все дело. Поманить его, чтобы в компьютерные игры с ним играть, – этого я, извини, не допущу. А вы безрассудством не грешите, так что, я думаю, именно сетевые планы ты на него и строишь.

– Вы – это кто? – уточнила Алиса.

– Твои соотечественники. Я это только в положительном смысле говорю. Для работы прекрасно, когда партнер по уму действует. У меня со Штатами кое-какие контакты есть, я знаю. Да и вообще прекрасно! – почему-то сердито добавила она. – Когда головой думают, а не про любовь-морковь заливают. Но с Тимошкой… Ну другой он, не такой, как все, понимаешь?

В Верином голосе мелькнула нотка отчаяния.

– Понимаю, – кивнула Алиса. – Я не собираюсь играть с ним в компьютерные игры.

– А что же ты, интересно, собираешься с ним делать?

Нотка отчаяния мелькнула и исчезла, сменившись настороженной насмешкой.

«Я собираюсь прожить с ним всю жизнь и сделать все, чтобы он был счастливым».

Эти слова вдруг встали в Алисином сознании так ясно, словно кто-то написал их перед нею огненными буквами. В них не было ни капли безрассудства, безоглядности и прочих проявлений эффектной спонтанности. Как будто вся ее жизнь, и не только ее – вся жизнь, которую она вдруг почувствовала у себя за спиною в простом этой жизни величии, – сказала ей об этом со всей своей силой и правдой.

Алиса молчала. Она не могла сказать эти слова вслух, никому не могла сказать, даже Вере, хотя та расположила ее к себе с первого взгляда.

Был единственный человек, которому она могла это сказать, и надо было только дождаться, когда он к ней вернется.

Глава 12

Вагон электрички выстыл за ночь так, что краткого кусочка утра не хватило, чтобы он хоть немного прогрелся.

Тим чувствовал себя в нем, как рыба в ледяной воде: не то чтобы приятно, но, в общем, привычно. Наверное, и другие редкие утренние пассажиры – люди ведь едут по утрам в основном из Подмосковья в Москву, а не наоборот, – чувствовали себя так же. А может, ничего они не чувствовали, просто сидели, уткнувшись носами в теплые шарфы, дремали и ждали, когда закончится это неприятное путешествие.

Да ведь и как чувствуют себя рыбы в ледяной воде, тоже неизвестно.

Он сел у наглухо, без узоров замерзшего окна, но вскоре встал: в Павшине вошло много народу, и проще было подняться сразу, чем высматривать, кому уступить место.

Все эти обычные утренние действия – войти в электричку, сесть, встать – он совершал сегодня машинально, вообще их не замечая. И не в силу привычки, а из-за смятения, которым был охвачен. Эта ночь, эта девушка… Что такое все это было?

Он именно так и думал об Алисе – как о ночи: что она была. Вернее, он старался именно так о ней думать, старался привыкнуть к этой мысли, потому что при мысли о том, что, вернувшись домой, не найдет ее там, сердце начинало биться болезненно и как-то… горестно. Хотя какое горе в расставании со случайно встреченной женщиной? Никакого. Жизнь вся состоит из таких расставаний. Во всяком случае, его жизнь до сих пор составлялась именно так.

Но сердце не верило, что Алиса пройдет, как ночь.

Он вспомнил ее глаза – никогда он таких не видел. Они светились в самом деле как лампочки, но совсем не лампочным светом, не тусклым желтым и не холодным люминесцентным, а каким-то другим. Тим назвал бы его потусторонним, если бы мрачность этого слова не вступала в полное противоречие со всем Алисиным обликом.

И волосы у нее были очень светлые. Он вспомнил, как они накрывали его сияющей сетью, когда ее голова лежала у него на животе, и ему стало жарко в холодной электричке. Сияние ее красоты было снежным, зимним по всему своему цветовому тону, но вызывало при этом такое жгучее телесное желание, какого не вызвала бы, наверное, испанская красавица с кастаньетами.

Он рассердился на себя за это дурацкое опереточное сравнение. Какие кастаньеты, при чем они к его жизни, к Алисе? Он не удивился, что подумал о своей жизни и об Алисе как о чем-то едином. Хотя, наверное, этому следовало бы удивиться, потому что он не знал об Алисе ничего. Кто она, чем занимается, почему оказалась в Москве, надолго ли… Когда он подумал «надолго ли», то вздрогнул, теперь уже не от жара желания, а от холода действительности.

Надолго, ненадолго, какая разница? Ясно, что не навсегда. Это слово – «навсегда» – почему-то засело у него в сердце. Это было то, что определяло его тягу к Алисе. Но как же странно это было, как необъяснимо!

Тим не считал себя записным ловеласом – это состояние казалось ему довольно скучным, – но и на отсутствие в своей жизни женщин пожаловаться не мог. Их к нему интерес не вызывал у него самоупоения, потому что он понимал: в силу избранной в ранней юности специальности он просто попал в ту среду, где женщин гораздо больше, чем мужчин. Филфак ведь абсолютно девичий факультет, и школа, в которой он работал год после университета, состояла из женщин на три четверти, если не больше, и дело было даже не в их количественном преобладании среди учителей, а в том, что они определяли своими взглядами всю школьную жизнь.

Большое число женщин вокруг было удобно, потому что позволяло не превращать собственную жизнь в постоянный поиск необходимого телесного удовлетворения. Но это было и как-то уныло, потому что быстро создало ощущение исчерпанности. Тим не понимал, почему считается, что для творчества необходим тот заряд, который дает новая женщина. Это утверждение казалось ему расхожей пошлостью, примитивным штампом; он морщился, когда слышал его от кого-нибудь из коллег, то есть от людей, пишущих стихи.

Правда, весь последний год Тим этих людей не видел, следовательно, и расхожих пошлостей не слышал. Ему стало легче на душе, когда он перестал их видеть. При мысли о том, что он является одним из них, становилось не по себе.

В Опалихе он вышел на платформу один и только тут сообразил: да ведь мороз трескучий стоит, кому ехать в дачные места, пусть и старые, давно освоенные и обустроенные? Он никогда не обращал особого внимания на холод, но от нынешнего даже его пробрало.

Он свернул на тропинку, ведущую от платформы к конюшням. Тропинка была протоптана узко: конюшни считались элитными, никто, кроме конюхов, не приезжал сюда на электричке.

Последней перешедшей из ночи в утро звездой стояла прямо над тропинкой Венера, очень низко, и сияла ярким светом.

«Да вот ведь какие у нее глаза!» – Тим даже приостановился, будто, взглянув на эту яркую утреннюю звезду, наткнулся на какое-то препятствие.

Это неожиданное открытие – что Алисины глаза светят как звезды – показалось ему таким ошеломляющим, что он тихо засмеялся, стоя с закинутой головой посреди пустынного заснеженного поля.

«О, если бы я только мог, хотя отчасти, я написал бы восемь строк…»

Об этом можно было написать только восемь строк или даже меньше. Алиса вся была одна взрывающая сердце строка. Она манила к себе созвучья, рифмы, стягивала к себе мирозданье.

– Что же это такое? – вслух сказал Тим. Он расслышал растерянность в собственном голосе. – Что же с этим делать?

Пока он был с нею – вечером, ночью, утром, – пока целовал ее, спал, держа ее в объятиях, пил холодный крепкий чай из ее чашки, никаких подобных мыслей у него не возникало. Но теперь, когда ее не было рядом, все связанное с нею стало недоступным, как утренняя звезда.

От этого свихнуться было недолго! Тим помотал головой и, ускоряя шаг, пошел к темнеющим в утреннем сумраке конюшням.

Перед проходной выяснилось, что он забыл пропуск. К счастью, охранник Николай, который дежурил сегодня, работал давно и не стал демонстрировать сугубую принципиальность.

– Ладно, начальства все равно нету. Небось жеребцов не своруешь, – вяло махнул рукой он. – Колотун-то какой, а? Может, и не приедут сегодня кататься-то.

Тим знал, что дети из интерната для инвалидов приедут обязательно. Круг их возможностей был так ограничен, что вот эта возможность – ездить на лошадях – не могла для них зависеть от такой ерунды, как погода. Тренер, приезжавший вместе с детьми, давно уже привлек Тима к занятиям с ними, и это было лучшее, что он знал в жизни.

Что знал до сегодняшней ночи.

Тим снова помотал головой, будто отгоняя от себя навязчивое видение. Но отгонять от себя видение Алисы совсем не хотелось. Да она и не исчезала, Алиса, – в теплой полутьме конюшни ее глаза светили еще ярче.

Он вспомнил, как вчера она похлопала коня по шее, и тот сразу ответил ей живой готовностью к общему существованию. Тим ведь и узнал ее вчера по тому, как она подошла к коню. Хотя никакого коня в ночь, когда они встретились впервые, не было и помину, да и голова у него в ту ночь болела от ударов так, что он видел перед собою не женщину, а сноп искр.

Он любил одинокую утреннюю работу и всегда приезжал раньше, чем другие конюхи. Кони пофыркивали, приветствуя его и ободряя, собственное тело, промерзшее в электричке, наливалось теплом и силой, и работа казалась нетрудной.

Да она вообще-то и была для него нетрудной: физическое усилие так же мало затрудняло его, как острый после ночи запах конского навоза и тяжесть мешков, из которых он насыпал корм.

Во всем этом не было ни капли насилия над собой. И какая же в таком случае могла быть в этой работе тяжесть?

– Что так рано сегодня, Тимофей Игнатьевич?

Насмешливый певучий голос прозвучал так неожиданно, что Тим чуть не выронил из рук вилы.

«Что ж Николай сказал, начальства нету?» – сердито подумал он.

Начальство стояло перед ним во всей своей красе, причем красе в прямом смысле слова. Более совершенная красота, чем у Ольги, была, пожалуй, только у мамы. Они и характером были похожи; впрочем, женщины, которым приходится руководить людьми, наверное, все похожи характером. Но если мамино руководство на Тима не распространялось, то Ольга в самом деле являлась его главной начальницей: три месяца назад она купила эту конюшню. И ровно три месяца Тиму приходилось терпеть каждый ее приезд в Опалиху как тягостную неловкость. То, что сегодня она приехала совсем рано, когда еще не собрались даже работники, многократно эту неловкость усиливало.

– Работы много, Ольга Леопольдовна, – сказал Тим.

– А доброго утра пожелать? – усмехнулась она. – За работой некогда?

«Сама небось не пожелала», – подумал он, но, сдержавшись, произнес:

– Доброе утро.

Сдержанность была необходима: не хватало еще потерять работу из-за начальственных капризов! В том, что Ольга способна на подобный каприз, Тим не сомневался. Она была то, что называлось селф-мейд-вумен, но по отношению к ней он считал более точным простое определение «из грязи в князи». Не столь давние времена, когда она держала киоск на оптовом рынке, определяли все ее поведение.

Ольга засмеялась тем русалочьим смехом, который все находили необыкновенно красивым, а Тим считал идиотским. Непонятно, почему его все так раздражало в ней! Даже огромные глаза – они у нее были редкостного сапфирового цвета; он подозревал, что эту неземную красоту им придают линзы, хотя, наверное, ошибался.

Вообще-то он прекрасно понимал причину своей к ней неприязни… Но что толку в его понимании? К двадцати семи годам Тим уже миновал тот возраст, когда любая неправильность мироустройства заставляет хлопать дверью и искать правильного устройства в другом помещении. Не то чтобы он успел изучить все помещения досконально, но мальчишеские порывистые жесты оставил в прошлом.

В том своем наивном прошлом он вполне мог бы сказать Ольге примерно то же, что сказал директрисе, когда она в пятый раз принялась ему объяснять, что он неправильно излагает детям идейную направленность «Капитанской дочки», а также «Преступления и наказания», а еще «Войны и мира». Четыре раза Тим кое-как вытерпел ее дубовые наставления, а на пятый высказал все, что он думает лично о ней, о ее руководстве школой и о детях, которым в руководимой таким образом школе приходится учиться.

Результатом того разговора стало увольнение. Правда, уволился он по собственному желанию: директриса не сумела найти статью, по которой это можно было бы сделать. Но, во-первых, теперь Тим не мог позволить себе потерять работу – его выбор был ограничен в силу тех условий, которые он поставил себе сам и существенность которых ни с кем не собирался обсуждать. А во-вторых, Ольга явно не стала бы затруднять себя такой ерундой, как статья Трудового кодекса.

Она молчала, глядя на него ярко-голубыми глазами. На губах у нее чуть заметно мелькала улыбка.

– Что-нибудь нужно, Ольга Леопольдовна? – нетерпеливо спросил Тим.

– А ты как думаешь? – Голос ее из русалочьего стал ведьмацким. То и другое было игрой, и цель этой игры была слишком понятна. – Зачем, по-твоему, женщина невесть куда приезжает, да еще чуть свет, да еще в холод такой?

– Мало ли, – пожал плечами Тим. – Бизнес есть бизнес.

Он еще надеялся, что ей будет неловко говорить обо всем вслух и напрямую. Но, как выяснилось тут же, надеялся он на это напрасно.

– Ты мальчика-то из себя не строй, – жестко, уже без всяких посторонних интонаций проговорила Ольга. – Сколько я с тобой в переглядки играть буду? И так перед ним, и этак – зарплату вон повысила… Не встает на меня, так и скажи, простимся без грусти и печали. Можешь – покажи, на что способен, я в долгу не останусь.

– Прямо сейчас показать? – усмехнулся Тим. – Здесь?

Он ткнул вилами в смешанный с соломой конский навоз. Когда она вошла, он только что вычистил денник Бахтиера да так и стоял с вилами в руках.

– А почему бы и нет? – хохотнула Ольга. – В дерьме трахаться – в этом что-то есть. Кайф и драйв.

Самое смешное, что она, в общем-то, не ошибалась. В ней было так много до грубости здоровой женской притягательности, что Тим не раз ловил себя вот именно на желании повалить ее прямо в навоз, чтобы сделать наконец то, чего она от него добивается. В конце концов, что должно было его останавливать? Его стремление к этой женщине было органично, как… Как навоз под ногами.

«Глупое все-таки занятие, метафоры искать», – мелькнуло у него в голове.

Навоз, который вообще-то не вызывал у Тима ни капли брезгливости, чуть не вызвал у него рвоту, как только стал метафорой его отношения к женщине.

– Кайф и драйв? – медленно произнес он. – А ты купи себе мужчину, сюда привези и трахайся с ним в навозе. Почему нет?

Ольга молчала так долго, что пауза показалась Тиму то ли зловещей, то ли театральной.

– Купить, значит? – негромко произнесла она наконец. – А я, на минуточку, тебя уже купила. Ты не понял, может? – Голос ее окреп, в нем зазвучали стальные ноты. – Или специалист великий? Топ-менеджер? Что ты умеешь, чего ты стоишь, чтоб так с хозяйкой разговаривать? До старости лет будет в дерьме копаться, а корчит из себя – куда там!..

Если бы она подняла у себя из-под ног комки этого самого дерьма и стала швырять ему в лицо, то и тогда чувство, поднимающееся в нем все выше к горлу с каждым ее словом, было бы менее сильным. Ярость заливала его, бешеная, неукротимая ярость! Рука сжала черенок вил так, что чуть не лопнули вены. Медленно, видя перед собою лишь яркие вспышки, сверкающие в полутьме конюшни, Тим пошел на Ольгу.

Что остановило его в последний момент, он не понял. Да и невозможно было это понять – слишком безотчетно было все, что он сейчас чувствовал и делал.

Вилы он отшвырнул в сторону с такой силой, что, когда они воткнулись в навоз, то загудели, как натянутая тетива тугого лука.

Какое лицо стало при этом у Ольги, он не видел. Видел только, что она стоит совершенно неподвижно. Так замирают, когда в комнату влетает шаровая молния, чтобы случайным движением не привлечь к себе смертоносную стихию.

Какие-то слова – обрывистые, бессмысленные в своей грубости – рвались у него из горла. Но он подавил их в себе. Она не заслуживала слов. Все это не заслуживало слов – слова были слишком дороги ему.

Когда Тим уже стоял в освещенных тусклым утренним солнцем дверях конюшни, он услышал у себя за спиной:

– Вы у меня больше не работаете, Тимофей Игнатьевич. Такой вы себе выбрали кайф и драйв.

Глава 13

Домой он вернулся все-таки не рано.

Уже подходя к проходной, Тим вспомнил, что дети-то не в курсе его конфликта с начальством и приедут сегодня кататься, как было договорено заранее. Хорошо, что он вспомнил об этом до проходной, а не после: Ольга наверняка уже велела охраннику больше не пускать его на рабочее место.

На его бывшее рабочее место.

Когда он поочередно подсаживал детей в седла, водил коней по леваде, придерживая маленьких всадников, чтобы они не упали, если их вдруг схватят судороги, когда потом помогал воспитательнице переодевать их после занятий, Ольгиной «Ауди» у конюшни уже не было.

«Может, передумала? – уныло подумал Тим. – Прийти завтра как ни в чем не бывало…»

Но эта мысль была так унизительна, что он даже зубами скрипнул, словно в порошок хотел ее стереть.

Он не помнил, как добрался до дому.

После полудня мороз спал, но сразу же началась метель. Улицы опустели: машины не могли двигаться из-за заносов, а люди двигаться не могли тем более – ветер поднялся такой, что сбивал с ног.

После того как Тим прошел от метро на Чистых Прудах до дома в Кривоколенном, у него даже плечи онемели, непонятно, от чего больше, от холода или от ударов ветра. Ветер свистел даже в подъезде – наверху, под самой крышей, где было его жилище.

Тим открыл дверь и почувствовал, что словно бы вступил в теплое озеро. Тепло окутало его, поглотило, растворило; у него даже голова закружилась от такого мгновенного и полного растворения.

И сразу он увидел Алису.

Она вышла из комнаты в прихожую и стояла в кружении его головы, как виденье.

Точнее, в прихожую-то она не вышла – там просто не могли поместиться два человека одновременно, – но остановилась в дверном проеме, в котором дверь, впрочем, отсутствовала, потому что в квартире не хватало пространства для того, чтобы эту дверь открывать. Это вообще была очень бестолковая и неудобная квартира, несмотря на ее романтичное расположение в башенке. Ну да выбирать не приходилось: другой у Тима не было, да и эта ему не принадлежала.

Все это как-то никчемно и глупо мелькнуло у него в голове, когда он увидел Алису. Еще утром он представить не мог, что при виде ее у него могут появиться такие убогие мысли. Но с утра многое изменилось.

– Ты в самом деле пришел пораньше. – Она улыбнулась. – Но замерз. У тебя щеки совсем белые, и уши тоже. – Она подошла к нему и потерла его щеки и уши маленькими теплыми ладонями. – Все-таки ужасно, что ты так легко одет в такой мороз.

– Ничего ужасного, – буркнул он. – Одет как одет.

Тепло, исходящее от нее, смешивалось с общим непривычным теплом дома. От такого двойного тепла ему хотелось, не раздеваясь, лечь на пол прямо вот здесь, на пороге, и уснуть, и ни о чем больше не думать, и забыть все, что случилось сегодня в конюшне.

Он снял куртку, повесил на вбитый в стену гвоздь, снял ботинки, прошел в комнату и сразу понял причину такого неожиданного тепла. Рядом с кроватью, на которой они с Алисой спали этой ночью вместе, стоял новенький обогреватель. Коробка от него была сложена плоско и аккуратно, и кровать была застелена так же аккуратно каким-то незнакомым ему покрывалом. Он точно знал, что никакого покрывала у него нет, он всегда застилал постель тем же пледом с дыркой посередине, которым укрывался.

Обогревателя у него не было тем более.

«И почему сам до сих пор не купил? – мрачно подумал он. – Даже в голову не пришло… Что ж, дождался – твою жизнь умело обустроили. Осталось только поблагодарить за сочувствие к твоей нищете!»

Денег на обогреватель и покрывало у него, наверное, хватило бы. Но бытовое течение жизни не казалось ему таким значительным, чтобы уделять этому специальное внимание. Его удивляло, когда сколько-нибудь известные поэты, которых изредка интервьюировали газеты, рассказывали, какая у них машина и чем они поливают огурцы на даче. Эти подробности казались ему настолько несущественными, что сообщать их посторонним было даже неприлично. И странным, и тоже неприличным казалось обустраивать быт лично для себя. Поэтому быт его лошадей был обустроен гораздо более добротно и удобно, чем его собственный.

То есть это были не его лошади, конечно. А с сегодняшнего дня он не имел отношения и к обустройству их лошадиной жизни.

– Мы можем пообедать, – сказала Алиса. – Ты голоден.

Она сказала об этом уверенно, даже без вопросительных интонаций.

– Почему ты так решила? – пожал плечами Тим.

Он совсем не хотел есть. Но как только она об этом сказала, он почувствовал, как живот у него сводят голодные спазмы.

– Мне всегда хочется есть после мороза, – улыбнулась она.

– Люди разные.

Ему тоже всегда хотелось есть после мороза.

С кухни доносились соблазнительные запахи. Он встал с кровати, на которую машинально присел, и прошел на кухню.

Обед был уже на столе: какие-то полуфабрикаты в пластмассовых коробочках. Коробочки были самые обыкновенные, магазинные, но такие яркие, что создавали детское ощущение новогоднего счастья.

Он посмотрел на накрытый к обеду стол, на облезлый буфет, сквозь стекла которого виднелись какие-то разноцветные пакетики.

– Еды месяца на три, – мрачно сказал он. – На три месяца безбедного существования.

– Я не нашла достаточно посуды, – сказала Алиса. – Поэтому поставила все на стол прямо в упаковке. У нас вообще-то всегда так делают, но здесь, я знаю, привыкли иначе.

– У меня достаточно посуды, – проговорил Тим. – Для меня – вполне достаточно.

Тут его взгляд наконец выхватил из скудной кухонной обстановки то новое, что до сих пор лишь смутно задевало его внимание.

– Ты и микроволновку, что ли, купила? – медленно произнес он. – А тебе не кажется, что это уже слишком?

– Микроволновка – это совсем не слишком, – пожала плечами Алиса. – Это же очень простой кухонный прибор. И я ее не…

– Я не просил тебя это делать! – Тим слышал, как тяжело вырывается у него из горла каждое слово. – Если бы мне понадобилась микроволновка, я купил бы ее сам. И обогреватель тоже. И еду.

Ему хотелось положить руки себе на горло, чтобы остановить этот злобный поток слов. Там, в конюшне, остановил же он его как-то!

Он резко повернулся и ушел в комнату. Алисины глаза светили ему прямо в спину. Как светила утром звезда, когда он шел через пустынное поле.

В комнате, кроме обогревателя и покрывала, не было, к счастью, никаких нововведений. Впрочем, как же не было!..

Как обычно, когда он входил сюда, Тим взглянул на тетрадь со своими стихами, стоящую на полке прямо над столом. Он всегда ставил ее там, среди книг, и обложка у нее была совсем как у книги. Он понимал, что и обложка, и положение тетради на полке – это дань его тщеславию, и стеснялся этого. И, конечно, не собирался демонстрировать все это посторонним.

Теперь тетрадь располагалась иначе, чем обычно: не стояла, а лежала на полке, и не корешком, а обрезом страниц наружу.

– Зачем ты ее брала?

Он знал, что Алиса стоит у него за спиной: как-то почувствовал, что она пришла вслед за ним из кухни.

Сказав это, он спохватился было, что она, пожалуй, не поймет, о чем он говорит. Но она поняла.

– Ты предложил мне почитать в твое отсутствие. Я подумала, что это книга.

Ее голос звучал спокойно и ровно. А почему, собственно, он должен был звучать иначе? Ну да, они провели вместе ночь, но что ей в этих ночах на убогой койке! Русская экзотика. Кайф и драйв.

– А это, оказалось, не книга, – усмехнулся Тим. – И ты решила выяснить, чем же должен заниматься человек, чтобы спать под дырявым одеялом и жрать черствый хлеб. А когда выяснила, то прониклась сочувствием настолько, что решила купить ему еду и электроприборы.

– Ты не вызываешь сочувствия.

Теперь ее голос звучал не просто ровно, а холодно. И глаза ее, когда Тим наконец в них заглянул, тоже сияли холодным светом. Он так больно ударил ему в сердце, этот свет, что слова хлынули из горла сами, сами, неудержимо, неостановимо…

– Я сам выбрал для себя все это! Сам, понимаешь? Конюшню, навоз, этот чердак – все это я выбрал сам. И не потому, что больше ни на что не способен, а потому, что иначе нельзя. Нельзя ходить каждое утро в офис и перекладывать бумажки – тогда вот этого не будет. – Он дернул подбородком в сторону тетради. – И мне плевать, что это денег не приносит. На себя как-нибудь заработаю, руки не отсохли пока! – Он сжал кулаки. – И что это нереспектабельно, маргинально – тоже плевать.

Тут он вспомнил круг пишущих стихи маргиналов, к которому по всем показателям принадлежал, и ему стало так противно, что хоть волком вой. Он не хотел принадлежать к этому кругу, он не хотел этого так же сильно, как не хотел становиться белым воротничком, благополучным яппи, или кандидатом филологии, манипулирующим абстракциями, или спившимся бомжем… Он не хотел идти ни по одному пути, к которому с неизбежной и страшной силой толкала его жизнь!

Его жизнь зашла в тупик. Сегодня он понял это со всей очевидностью, как понял и то, что его руки, на которые он так хвастливо и глупо ссылался, не помогут ему из этого тупика выйти.

Он взглянул на свои руки. Оказывается, все это время он сжимал их в кулаки так сильно, что стало больно не только пальцам, но даже мозолям. Кулаки были большие, тяжелые и никчемные. Тим разжал их и спрятал руки за спину.

– Уходи, – глухо выговорил он. – Уходи, уезжай, улетай…

– Уплывай на корабле, – усмехнулась она. – Я поняла. Я так и сделаю.

Входная дверь хлопнула уже через минуту. То есть не хлопнула – Алиса не сделала ни одного резкого движения, – а тихо закрылась.

Тим сел на пол под книжными полками и, положив руки себе на горло, сжал их так, что в глазах у него потемнело.

Слишком поздно он попытался остановить слова, которые так необратимо, так убийственно вырвались из его горла!

Глава 14

Эстер впервые видела такую огромную воду.

То есть такую воду, которая не течет сквозь мир, а покрывает его собою полностью. Атлантический океан вот именно заполнял собою весь мир, даже небо казалось всего лишь его частью. Пароход плыл и плыл уже целую неделю, а океан не становился меньше.

«Ну что за глупости в голову лезут! – подумала она. – Как бы, интересно, океан мог стать меньше?»

Но, как о нем ни думай, умно или глупо, океан обладал одним важным свойством: он не мог надоесть. Именно на это его важное свойство Эстер выходила смотреть каждое утро, на самом рассвете.

Для этого ей даже не пришлось отказываться от своей привычки к поздним пробуждениям: теперь, в декабре, солнце вставало тоже поздно.

О том, что ей следует прислать свои документы в Осло, Эстер сообщили в октябре. Она ждала всю весну и все лето – не известий из Осло, конечно, а известий от Игната. Вдруг он еще раз приедет в Прагу по каким-нибудь своим, связанным с мостами делам, вдруг хотя бы позвонит из Москвы?..

В Прагу он не приехал, а звонок раздался только осенью.

– Третий телефон вам уже, Эстер Давыдовна, – сообщила гардеробщица МХТ, церемонная старушка, пришедшая за нею в гримуборную. – Вчера дважды звонили, застать не могли. Поторопитесь.

Об этом-то можно было не напоминать! Эстер летела по лестницам и коридорам старого пражского театра так, как Золушка, наверное, не летела по дворцу прекрасного принца.

– Да! – воскликнула она, задыхаясь. – Я слушаю!

– Пожалуйста, вышлите срочно ваши документы по адресу, который я вам сейчас назову, – без приветствия прозвучал негромкий голос в трубке.

– Да! – снова воскликнула она. – Вы звоните от…

– Послушайте, пожалуйста, какие документы понадобятся, – перебил этот вежливый голос. – Лучше будет, если вы не запишете, а запомните.

– Я запомню, – наконец опомнилась Эстер. – Диктуйте.

После того как ей были перечислены документы – по тому, что все они должны были быть переведены на английский, Эстер поняла, что они предназначаются для получения американской визы, – она спросила:

– А… он сам не приедет… туда, где я?

Она не знала, имеет в виду Прагу или Америку. Да это было и неважно.

– Он не приедет, – после короткого молчания ответила трубка. – Но я выполняю то, что ему пообещал.

Она тоже выполняла то, что пообещала Игнату. Иначе не плыла бы сейчас по Атлантике, и не стояла бы на палубе парохода «Леди Астор», и не смотрела на первую солнечную рябь, бегущую по воде. И океан, и трансатлантический пароход, и рассвет над водою сами по себе не вызывали в ее сердце никаких чувств.

Но она пообещала Игнату сделать все, что он скажет, и она это делала.

– Вы каждое утро прогуливаетесь здесь в одиночестве. Это романтичность или моцион?

Эстер вздрогнула: этот закоулок нижней палубы обычно бывал по утрам безлюден, и она не ожидала, что кто-то заметит ее здесь.

– Это бессонница, – сказала она.

Неожиданный наблюдатель расхохотался.

– Вы, наверное, актриса? – спросил он, отсмеявшись.

– Почему вы так решили? – удивилась Эстер.

– Потому что назвать пробуждение в половине девятого утра бессонницей может только человек богемы. А поскольку у вас красивое лицо и эффектная фигура, я предположил, что вы не художница, к примеру, а актриса. И уверен, что не ошибся.

– Завидная наблюдательность, – усмехнулась она. – А сами вы, конечно, предприниматель.

Она хотела сказать попросту «богач», но подыскала более расплывчатое определение. А кем, кроме как богачом, мог быть мужчина в пальто от Ворта? Прожив семь лет в Европе, Эстер научилась определять изделия этого кутюрье с первого взгляда. И их стоимость была ей прекрасно известна. Непонятно было только, что человек с таким гардеробом делает на нижней палубе.

– Именно так, – ответил он. – Предприниматель. Владелец этого парохода. Итак, вы плывете в Америку за счастьем.

Услышав это, Эстер расхохоталась.

– Может, вы мошенник? Международный аферист? Для серьезного предпринимателя и владельца парохода вы мыслите слишком наивно, – заявила она.

– Почему же? – Он пожал плечами. Солнечный луч скользнул по ворсу его безупречного пальто, и показалось, даже луч стал выглядеть респектабельнее от этого прикосновения. – Для молодой и красивой женщины стремление к счастью – естественное побуждение к дальнему путешествию.

Он произнес это так, словно ее красота и молодость не могли вызывать сомнения. Это было приятно. Может, просто потому приятно, что Эстер в последнее время стала остро ощущать свой возраст. Безмерность морей и безбрежность тоски… Она вспомнила, как, размышляя, куда бы ей уехать из Москвы, взялась учить французский и упражнения ради стала читать Бодлера. В одном его стихотворении ей как раз и встретилось соединение этих понятий. А теперь, на пароходе, это встретилось ей наяву.

Она была одна среди безмерной воды, и тоска ее была безбрежна.

И в этой своей тоске она все чаще думала о том, что ей уже двадцать девять лет, что жизнь ее течет скудно и нет никаких причин думать, чтобы это течение могло как-нибудь измениться… И неужели надо смириться с тем, что в ней, в этой жизни, больше не будет ничего яркого, сильного, ничего такого, чтобы сердце начало выбивать чечетку?

– Спасибо, – сказала Эстер. – Ваш комплимент приятен. Но я плыву в Америку не за счастьем.

– Ну, дело ваше, – пожал плечами он. – Вениамин Рафалович, будем знакомы. То есть теперь уже Бенджамен, попросту Бен. Так можете меня и называть.

– Эстер Левертова.

Она только теперь догадалась, почему он вызывает у нее расположение. Потому что высокий и широкоплечий! И хотя это придавало его фигуре излишнюю массивность, все же Эстер почувствовала себя рядом с ним как-то… понадежнее. По крайней мере, одиночество, которое она ощущала постоянно, стало не таким острым. Впрочем, может, это было связано только с тем, что Бенджамен Рафалович вызвал у нее хотя и небольшой, но интерес.

Поэтому когда он спросил:

– Я могу пригласить вас сегодня вечером в салон? – Эстер улыбнулась вполне располагающе.

– Можете, – ответила она. – Но я плыву в третьем классе. То есть почти палубная пассажирка.

– Я заметил. Такие вопросы решаются легко.

– Думаете, легко? – насмешливо прищурилась она.

– Уверен. Итак, сегодня в девять я вас жду в салоне к ужину.

«Платье пурпурное надену, – подумала Эстер. – Как наиболее приличное».

Она вдруг почувствовала себя так, словно выпила шампанского и его веселые пузырьки закипели у нее внутри все разом. Неужели не будет сегодня ни бесконечного одинокого вечера на палубе, ни ночи в огромной и мрачной, как трюм, общей каюте?.. Что будет, неизвестно, но хотя бы этого не будет!


Пурпурное платье не утратило своего шарма ни в малой мере.

Эстер почувствовала это сразу, как только вошла в салон первого класса. Она всегда чувствовала, какое производит впечатление, и чувствовала это даже не по внешним признакам – любопытству во взглядах, оживленным расспросам, – а по тому любопытству и оживлению, которые появлялись у нее внутри, когда она и взгляды эти, и расспросы в себя впитывала.

И по всем этим приметам она поняла сегодня вечером, что платье осталось безупречным, несмотря на нелегкий путь, который оно проделало за последние семь лет.

Конечно, его фасон давным-давно вышел из моды, но перед самым отъездом в Америку Эстер собственноручно перешила его, присмотревшись к витринам модных пражских магазинов, так что опасаться за фасон ей сейчас не приходилось.

Да вообще-то она и не думала сейчас о таких малозначительных вещах.

Она впервые оказалась в салоне трансатлантического парохода и, выбросив из головы все мысли напрочь, просто наслаждалась его атмосферой: бордовым бархатом кресел и диванов, и тихим звоном столовых приборов, и сиянием вымытых почти до невидимости бокалов, и негромкими мелодиями, которые наигрывал на рояле юноша с модно набриолиненной головой… И больше всего тем простым и милым разговором, который, не прекращаясь, шел за ужином и продолжался теперь за коньяком, поданным в диванный уголок салона.

– А я не верила Жану, когда он говорил, что нужно есть печеную картошку! – Ингрид улыбнулась с таким располагающим очарованием, что Эстер захотелось не то что улыбнуться, а даже рассмеяться. – Оказывается, это самое действенное средство от морской болезни. Ты мой спаситель, Жан, милый, я у тебя в неоплатном долгу.

– Когда ты станешь звездой Голливуда, то отплатишь мне согласием сыграть вместе в какой-нибудь самой звездной твоей мелодраме, – улыбнулся Жан.

Все засмеялись: известность начинающей актрисы Ингрид Бергман и кинозвезды Жана Мюра была несравнима.

Эстер видела его улыбку десятки раз, хотя самого Жана увидела сегодня впервые. В жизни он оказался так же красив, как на экране, и так же снисходительно дарил женщинам взгляды неотразимого обольстителя.

А Ингрид Бергман не была красива в общепринятом смысле этого слова. Но в ней, совсем юной, сразу чувствовалось что-то такое, что не давало оторваться от ее глаз, улыбки, каждого жеста…

«Еще просить будешь, чтобы она и правда с тобой сыграть согласилась», – подумала Эстер.

Недоступный, неприступный, неназываемый Голливуд казался здесь, в этом салоне, совсем близким. И если туда направляется с радужными планами юная Ингрид, то почему бы…

– Ведь вы поете, Эстер? – спросил Бен.

– Да, – подтвердила она.

– В таком случае не сделаете ли нам всем любезность?

– Правда, Эсти! – воскликнула Ингрид. – У тебя чудесный голос, я сразу расслышала. Будет так мило, если ты споешь.

Ломаться и отнекиваться в такой приятной компании показалось Эстер неприличным. Она кивнула и, подойдя к роялю, спросила музыканта, может ли он ей аккомпанировать.

– «The Man I Love»? – переспросил он. – Это трудная мелодия, но я постараюсь.

Эстер знала, что эта песня особенно эффектна в ее исполнении. Там был один секрет: из-за резких хроматических переходов непросто было «схватить» мелодию припева. Припев словно бы стягивал к себе энергию всей песни, и когда приходило время его первых нот, Эстер казалось, что она отрывается от земли и улетает вверх, в свободную бесконечность…

И на этот раз ощущение было таким же. Она начала припев и взглянула на своих слушателей.

Распахнув глаза, слушала внимательная Ингрид. Одобрительно кивал эффектный Жан. Бен смотрел невозмутимо, но видно было, что невозмутимость его напускная.

И вдруг тихий воздух салона заколебался у нее перед глазами, пошел волною. Может, дело было лишь в том, что ночь так же шла к рассвету, как тогда, в пивной «У старого Кароля». Или совсем не в ночи было дело и не в рассвете, а только в неуловимой мелодии и в пронзительных словах – «мужчина, которого я люблю»…

Игнат встал перед ее глазами как наяву, как в ту угасающую пражскую ночь. Встал, вышел из-за стола, пригнувшись, чтобы не задеть головою низкие подвальные своды… И эти плечи, закрывшие ее от пьяных посетителей, и этот взгляд широко поставленных глаз, этих любимых, ненаглядных, невозможных глаз единственного мужчины, которого она любила…

Эстер почувствовала, что сейчас разрыдается. Но припев уже зазвучал последними своими нотами, слушатели зааплодировали, а Ингрид радостно воскликнула:

– Браво, Эсти! Ты спела так близко к сердцу!

Эстер улыбнулась, поклонилась… Все это она сделала машинально, сквозь стремительное биение сердца.

Видение исчезло. Надо было успокоиться.

– У вас особенный голос, – негромко сказал Бен, когда она вернулась на свое место и села рядом с ним на широкий диван. – Если убрать акцент, у вас есть перспективы. Я говорю это со всей ответственностью, Эстер. Я сообщил вам, что продюсирую фильмы в Голливуде?

– Не сообщили, – сказала она.

– Значит, теперь сообщаю. И это может иметь к вам самое непосредственное отношение.

Посиделки закончились часов в шесть. Когда Бен и Эстер вышли на палубу, небо еще не начинало светлеть, но утро уже чувствовалось какой-то непонятной своей первой завязью.

– Вы устали, – сказал Бен. – Вам нужно отдохнуть. Пойдемте, я провожу вас в вашу новую каюту.

– В новую каюту? – помолчав, переспросила она. – Вы уверены, что я пойду туда с вами?

– Я просто советую вам пойти в свою каюту и выспаться, – пожал плечами он. – Это разумно. Вы собираетесь жить в стране, где царит разум. Значит, к такой организации своей жизни и надо привыкать.

– Я не верю в бескорыстную благотворительность мужчины по отношению к женщине, которую он называет молодой и красивой, – усмехнулась Эстер.

Впрочем, как только она произнесла эти слова, ей сразу вспомнился Бржичек с его веселыми круглыми глазами и словами «моя сладкая», которые совершенно бескорыстно слетали с его пухленьких губ.

– А я и не собираюсь быть вашим благотворителем, – сказал Бен. – Вы действительно красивы и эффектны, причем не только для мужчины, но и для экрана. Можете мне поверить, я имею некоторый опыт. Я собираюсь сделать из вас стар наподобие Мэй Уэст. Вы видели ее фильмы?

Фильмы с участием Мэй Уэст она, конечно, видела. Поэтому сразу поняла, что Бен говорит не абстрактные вещи. Эстер знала, что тип ее внешности как раз такой – под будоражащую воображение роковую красавицу. Была ли она ею на самом деле, это уже другой вопрос, но создать именно такой образ на экране, наверное, сумела бы.

– И потом, – добавил он, – что плохого вы видите в том, чтобы сделаться подругой вполне приличного мужчины? Насколько я успел заметить, вы плывете на этом пароходе одна. Может быть, вас встречает в Америке муж или жених?

– Не встречает, – машинально ответила Эстер.

Она совсем не собиралась перед ним отчитываться, но привыкла прямо отвечать на прямо поставленный вопрос.

– И что же вы собираетесь делать в США? – поинтересовался Бен. – Вот в ту самую минуту, когда сойдете на берег и пройдете иммиграционный контроль? Если еще пройдете.

Очевидно было, что он тоже привык высказывать свои мысли прямо. И так же очевидно было то, что он хорошо разбирается в американской жизни.

Эстер в самом деле не знала, что будет делать, когда сойдет на берег. Виза, которую она получила в Осло, разрешала ей въезд как переводчице какой-то международной организации, название которой она с трудом заучила, да и то только потому, что в неподписанном письме, полученном на почтамте в Осло накануне визита в американское консульство, ей настойчиво рекомендовалось это сделать. Но вот что делать потом, когда она въедет в США в таком сомнительном качестве, об этом в письме ничего сказано не было.

– Вас вскоре выдворят из Америки, – не дождавшись от нее ответа, сказал Бен. – Иммиграционные службы весьма бдительно следят за всеми, кто въезжает в страну, и контролируют их занятия. Если бы вы приехали с мужем и вздумали с ним развестись или хотя бы завести любовника, вас выдворили бы немедленно. А вы к тому же русская, к ним вообще настороженное отношение. – Он сказал «к ним» так, будто к нему это никакого отношения не имело. Впрочем, у него, наверное, было американское гражданство. – Я предлагаю вам поддержку сейчас и некоторые перспективы в будущем. Это немало.

Она слушала все это, не произнося ни слова. Да и что было говорить? Он был прав, и еще как прав! Но дело было даже не в его правоте…

Дело было в том, что пространство воды, остававшееся за кормой с востока, становилось все огромнее, и все призрачнее становилась страна, которую она когда-то оставила. И не то что даже страна…

Глядя на темную массу воды за бортом, Эстер ясно понимала, что Игната не будет в ее жизни никогда. На этот раз действительно никогда – он не появится даже на тот единственный краткий предрассветный час, на который все-таки появился в ее жизни уже после Москвы. Слишком далеко была Америка, и слишком уверенно звучал в телефонной трубке голос, сказавший: «Он не приедет».

И ради чего в таком случае делать вид, будто твои женские прелести неприступны? В монашки ты себя, что ли, готовишь?

– Что ж, Бен, – тряхнув головой, сказала Эстер. – Вы в самом деле говорите разумные вещи. И приятные для меня вещи. Кавалеров у меня было немало, мне есть с кем сравнивать, – вы из лучших. Я сойду на американский берег с вами!

Последнюю фразу она произнесла с насмешливой торжественностью. Бен кивнул головой точно с таким же выражением.

– Вот и отлично, – сказал он. – А теперь ложитесь спать. Вот ваша каюта.

Оказывается, каюта, которую он ей предназначил, располагалась в непосредственной близости от салона первого класса, в наиболее привилегированной части верхней палубы. Заметив, что, войдя в нее, Эстер обернулась, ожидая, что будет делать он, Бен сказал:

– Мы встретимся с вами после завтрака, дарлинг. Я посмотрю ваши бумаги и посоветую, как вам надо будет вести себя, когда мы подойдем к Гудзону. Но для дел надо иметь ясную голову. Спите. Я тоже пойду спать.

Эстер проводила взглядом его импозантную фигуру. Что ж, ей фантастически повезло. Раз уж в сердце больше никогда не будет тех сильных чувств, которыми прежде определялась ее жизнь, то пусть она определяется разумом.

Глава 15

– Как ни говори, Эстер, а ты ведешь себя правильно. – Анна положила пуховку на подзеркальник, вгляделась в зеркало и придвинула к себе коробочку с гримом. – Еще чуть-чуть глаза…

– Что ты имеешь в виду? – спросила Эстер.

Она уже была загримирована к спектаклю и смотрела теперь, как Анна вносит последние штрихи в свой безупречный облик. Эстер вполне искренне считала, что уж на сцену-то Анна Стен могла бы выходить почти без грима. Она принадлежала к тому же типу внешности, что Грета Гарбо и Марлен Дитрих, да и талантом едва ли им уступала. Почему Стен до сих пор не стала мировой звездой, Эстер не понимала. Она восхищалась ею еще в Москве, когда бегала смотреть фильм «Девушка с коробкой», где Анна сыграла главную роль.

Может, дело было лишь в том, что такая вот красота – ослепительно-снежная, славянская – была сейчас избыточно представлена в Голливуде? Эстер даже не подозревала, что в Америку приехало так много русских актеров и актрис, и режиссеров, и музыкантов… Все они почти ежевечерне собирались в Клубе русских американцев и придумывали для себя совместные занятия вроде сегодняшнего спектакля, в котором Эстер и Анна играли дочерей короля Лира.

– Правильно, что ты держишься в стороне от русского круга, – сказала Анна. – Мы должны выйти из него, если хотим добиться полноценного успеха в Америке и в мире. А то я еще по Парижу помню эту особую касту – русских синеастов. Землячество какое-то, больше ничего.

– Просто Бен не любит русский круг, – пожала плечами Эстер. – И не можем же мы, живя под одной крышей, вести принципиально разную жизнь.

– И правильно, что не любит, – кивнула Анна. – Он американский миллиардер и хочет, чтобы его воспринимали только в этом качестве. Голливуд не терпит провинциальности, – усмехнулась она. – И провинция для него – весь мир. Так что нам остается только убирать акцент.

В ее речи Эстер никакого акцента не слышала вовсе. Да и собственный английский, как ей казалось, с каждым месяцем, прожитым в Голливуде, становился все лучше. Так казалось не только ей: и Бен отмечал ее успехи, и преподавательница, которую он для нее пригласил.

Эстер немного покривила душою, когда сказала, что не может вести самостоятельную жизнь оттого, что является подругой миллиардера Рафаловича. Бен был занят настолько, что они даже виделись не ежедневно, а уж о том, чтобы следить, чем она занята в его отсутствие, и речи быть не могло. Вот сюда ведь, в Клуб русских американцев, он и носу не казал, а она ходила чуть не каждый день и была неизменной участницей всех здешних начинаний, вроде спектакля «Король Лир», премьера которого должна была состояться сегодня.

Никогда еще Эстер не жила так вольготно, как сейчас! То, что она являлась фактической хозяйкой большого дома с садом в Беверли-Хиллз, не требовало от нее никаких особенных усилий. То есть, конечно, когда давались приемы, она должна была принимать в их подготовке самое деятельное участие. Но это означало лишь, что она заказывала повару блюда к столу, садовнику цветы, приглашала музыкантов и следила за тем, чтобы все было устроено на высшем уровне. Такого уровня Бен требовал неукоснительно, и когда перед одним из первых приемов выяснилось, что Эстер не разбирается в винах, он пригласил сомелье, чтобы тот помог ей правильно подобрать их к каждому блюду.

Вообще же она не совсем понимала, почему Бен предложил стать его подругой именно ей. С его деньгами и возможностями он без малейших затруднений мог бы найти хозяйку для своего фешенебельного дома прямо в Голливуде. Едва ли не любая взошедшая, а тем более еще только восходящая звезда вряд ли ему отказала бы. Фильм «Китайская загадка», его продюсерский дебют, имел грандиозный успех, и это внушило голливудским обитателям еще больший интерес к нему, чем внушал уже и сам по себе его капитал.

«Может, потому что он жениться не хочет? – размышляла иногда о причинах своего неожиданного воцарения в Беверли-Хиллз Эстер. – Да нет, глупости: не хочет и не хочет. Меня же это устраивает, ну и других многих устроило бы».

Впрочем, размышляла она об этом нечасто и только в самом начале своей американской жизни.

В Нью-Йорке, где у Бена тоже был дом, по приезде они не задержались.

– Сейчас я занят главным образом кинематографом, дарлинг, – объяснил он. – Это новая для меня область, я должен крепко в нее войти. Может быть, позже, когда я стану в ней таким же корифеем, как в нефтяной промышленности и пароходном деле, и сделаю из тебя стар, мы с тобой обоснуемся в Нью-Йорке. Ведь ты любишь большие города, правда? Но пока тебе придется потерпеть.

Слышать о том, что ей придется потерпеть Голливуд, Эстер было, конечно, смешно. Хотя, может быть, Бен говорил это совершенно искренне. Как он однажды сказал, ему, выходцу из еврейского местечка на границе России с Польшей, приходилось вот именно терпеть нью-йоркскую жизнь. Следовательно, по аналогии он вполне мог предполагать, что московской уроженке претит жизнь маленького города, даже если этот город – Голливуд.

В первый их голливудский месяц он часто напоминал Эстер, что машина с шофером в ее распоряжении, и если она хочет съездить в Лос-Анджелес развлечься, то может сделать это в любой момент.

В Лос-Анджелес Эстер ездила с удовольствием: она в самом деле скучала без неназываемого, но ощутимого духа большого города и в самом деле любила его ритмы. И хотя Лос-Анджелесу не хватало нью-йоркского масштаба – Эстер не могла забыть потрясение, которое пережила, когда пароход вошел в Гудзон и она увидела небоскребы Манхэттена, – все-таки и он позволял ей присмотреться и приноровиться к мощному духу Америки.

– Здесь все очень крупно, дарлинг, – еще на пароходе сказал ей про Америку Бен. Это было в их первую совместную ночь. – Может, не слишком утонченно по сравнению с Европой, и даже наверняка так. Но очень масштабно. Если ты думаешь, что бизнес здесь – это только деньги, то очень ошибаешься.

– Я не думаю о здешнем бизнесе. – Эстер поставила на пол рядом с кроватью бокал, из которого пила мартини. Кровать чуть заметно покачивалась вместе с пароходом, и ей хотелось спать. – Зачем думать о том, что не имеет ко мне отношения?

Бен расхохотался, подрагивая крупными плечами. Теперь, в постели, когда его плечи оголились, стало видно, что они слегка заплыли жирком и покрыты коричневыми веснушками. В дорогом ворсистом пальто эти плечи, конечно, смотрелись куда приятнее, но и без пальто выглядели все же не отвратительно.

– С таким прагматизмом ты быстро сделаешься настоящей американкой, – одобрительно заметил он. – Я сразу это понял, как только тебя увидел. Хоть ты и смотрела тогда на океан томным взором, но даже в нем сквозила наблюдательность и правильная оценка того, что ты видишь. Ты лишена пустых сантиментов, быстро понимаешь, что должна делать и чего не должна, ты не согнешься перед трудностями, если они наступят…

Он перечислял ее достоинства, загибая пальцы. Эстер смотрела на него и думала, захочет ли он ее до утра еще раз, уснет ли прямо сейчас и прямо здесь, уйдет ли к себе… А о чем еще она должна была думать? О неземном наслаждении, которое получила от секса? Никакого наслаждения не было, но она не испытывала в связи с этим ни малейшего разочарования, потому что никакого наслаждения и не ожидала. Она сделала выбор, и выбор этот был правильным.

– Но пора спать, дорогая, – сказал Бен. – Так что я отправляюсь к себе в каюту. С твоего позволения, у нас и в дальнейшем будут отдельные спальни: я так привык.

Вряд ли он ожидал от Эстер позволения следовать сложившимся у него привычкам. Впрочем, именно эта его привычка очень ее обрадовала.

«Я все решила верно, – подумала она. – Я не ошиблась».

Она впервые произнесла эти слова в свою первую ночь с Беном и теперь, год спустя, повторяла их ежедневно. Теперь у нее было гораздо больше оснований их повторять. Не потому, конечно, что их совместные ночи стали какими-нибудь особо восхитительными, но потому, что ее жизнь приняла ровные и хорошо организованные формы.

Одна из таких вот форм ее нынешней жизни должна была проявиться завтра: на садовую пати, которую устраивал Бен, была приглашена леди Маунтгэттен.

Когда Бен сообщил ей об этом, Эстер удивилась.

– А кто она? – спросила она. – У тебя голос задрожал, когда ты назвал ее фамилию.

– Кто она? – усмехнулся он. – Она – то единственное, что я не могу купить ни за какие деньги. Но могу получить из ее рук, если она того пожелает. Маунтгэттены принадлежат к элите Англии и Америки. Это очень замкнутый круг, клан, куда не пускают парвеню, даже если те приходят с мешком золота.

– Не понимаю, зачем тебе так уж необходимо в этот круг войти, – пожала плечами Эстер.

Бен расхохотался. Смех у него был характерный: казалось, что он абсолютно беспечен, но стоило лишь прислушаться, как становилась слышна старательно соблюдаемая значительность.

– Ты не понимаешь этого потому, что и сама являешься парвеню, – объяснил он. – Конечно, ты красива, умна, начитанна, твои занятия искусствами в Праге не прошли для тебя даром. Но для того чтобы понять, зачем нужны Маунтгэттены, надо родиться не в семье мелких советских служащих. Я говорю это без желания тебя обидеть, дарлинг, – добавил он. – Как тебе известно, я вообще родился в такой дыре, что где-нибудь в Париже об этом неприлично было бы даже упоминать. Но мы в Америке, здесь другое отношение к тем, кто пробился из низов. Поэтому ко мне на пати приходит леди Маунтгэттен. И я надеюсь, что ты ей понравишься.


«Я, конечно, не леди Маунтгэттен, но выглядеть сегодня буду получше, чем она!» – злорадно думала Эстер, глядя в огромное зеркало, которое занимало половину стены в ее будуаре.

Может, злорадствовать и не следовало бы: все-таки леди было семьдесят, а сорокалетняя разница в возрасте дает выигрыш при любой внешности. Но Эстер злорадствовала и не испытывала в связи с этим ни малейших угрызений совести.

В конце концов, кто сказал, что зазорно пользоваться преимуществами молодости и красоты? И кто сказал, что молодость и красота в оправе из бриллиантов не должны выглядеть эффектнее, чем старость в такой же оправе?

О том, чтобы у Эстер были бриллианты высшего качества, Бен позаботился сразу.

– Нет времени собирать их по зернышку, – объяснил он, когда в один из немногих проведенных в Нью-Йорке дней повел ее в ювелирный магазин. – Ты должна сразу выглядеть, как следует выглядеть моей спутнице. Так что все эти чувствительности – колечко к первому снежку, сережки с первым весенним букетиком – придется оставить.

Эстер и не придавала значения подобным чувствительностям в связи с Беном. Какой снежок, какой букетик? Можно подумать, ей шестнадцать лет! Впрочем, и в шестнадцать лет для нее не имели существенного значения внешние вещи – хоть цветы, хоть бриллианты. Не исключено, что это было следствием рождения в семье мелких советских служащих; она не доискивалась причин.

Бриллианты, которые купил ей Бен, скромностью не отличались.

– Чем, среди прочего, хороша Америка, – заметил он по этому поводу, – так это любовью ко всему сногсшибательному. Приди-ка в Лондоне на прием в таких камнях – презрительно пожмут плечами. А здесь только что в ладоши не захлопают от восхищения. Чистые дети, – усмехнулся он. – Но это-то и хорошо, такая вот молодость целой нации.

Сам он пользовался этой молодостью американского сознания в полной мере. Когда Эстер впервые увидела его машину, то сразу это поняла. Его «Роллс-Ройс» был отделан внутри, как ложа в опере, и самый громкий звук в этом авто издавали золотые часы в салоне.

Поэтому не приходилось удивляться, что он купил ей колье, серьги и кольцо с огромными симметричными бриллиантами белого и канареечного цвета. Золотые оправы для бриллиантов были сделаны в форме крыльев, и крылья эти были перевиты длинными нитями из крупных рубинов.

Эти украшения она и надела сегодня к пати.

Вечерние платья Эстер заказывала сама, без Бена, но руководствовалась в своем выборе тем, что он сказал ей на этот счет:

– Никакой пестряди – не надо экспериментов. С твоей внешностью ты можешь выбирать чистые цвета. Не мешай себе быть ослепительной. Платье, в котором ты пела в салоне, – это твой лучший цвет.

Встречая гостей на лужайке у дома, Эстер знала, что выглядит в своем новом темно-бордовом платье ослепительно.

Леди Маунтгэттен оказалась точно такой, как она и предполагала: старой, высохшей, с обвисшей кожей. Складки этой кожи были надушены герленовскими духами, но это так же мало добавляло ей красоты, как бриллианты. Взгляд, которым она окинула Эстер, был в той же мере любезен, в какой равнодушен.

«Ну и черт с ней, – подумала Эстер. – Не знаю, как Бен, а я без ее круга и клана точно обойдусь».

В общем-то, пати мало отличалась от обычных респектабельных мероприятий в этом роде. Как всегда, Бен пригласил актеров – конечно, только звезд первой величины; сегодня пришел даже Чарли Чаплин. Конечно, была русская икра и гаванские сигары – свою многотысячную коллекцию Бен держал в специальном хранилище «Данхилла». Раз в полгода сигары следовало перекладывать, чтобы они не утратили своих выдающихся качеств. Эстер знала об этом потому, что подробности хранения дорогих сигар доставляли Бену неизъяснимое удовольствие, которым он спешил с нею поделиться. Она, разумеется, не сообщала ему, что ей эти подробности абсолютно безразличны.

Конечно, ее попросили спеть, и она спела несколько русских романсов, а потом несколько цыганских. После вежливых аплодисментов – все-таки подобным пати недоставало той сердечности, какая была в маленьком салоне «Леди Астор»! – к Эстер подошел Юл Бриннер.

– У вас хороший голос, – сказал он. – Но лучше вам не петь цыганские романсы.

– Почему?

Эстер удивилась и немножко обиделась. Правда, обижаться на такого мужчину, как Бриннер, было трудновато – от него исходил магнетизм невероятной силы – но до сих пор никто не говорил ей, что в исполнении ею романсов есть изъяны.

– Чтобы петь цыганские песни, надо чувствовать вкус этой крови во рту. Можете мне поверить, в Париже я начинал в цыганском хоре у Алеши Дмитриевича. А ваш голос хорош для мюзикла. Манкость, задор и зерно трагедии. Был бы хорош, – уточнил Юл. – Если бы его правильно поставить. Но это уже поздновато, – безжалостно добавил он. – Впрочем, если приедете в Нью-Йорк, дайте мне знать. Можно попробовать.

Он протянул ей свою визитку.

«Нет, невозможно на него обижаться! – подумала Эстер, глядя, как Бриннер подходит к леди Маунтгэттен. Походка у него была как у тигра, такая же скрытая сила и необъяснимая притягательность. – Он в самом деле великий человек, это сразу чувствуется, хоть и не объяснишь, почему».

Стемнело, в саду зажглись бесчисленные огоньки хорошо устроенного освещения. Они сияли, казалось, из-под каждого листка и цветка, будто под каждым листком и цветком прятались живые светлячки. Эстер знала, что в качестве финального сюрприза приготовлен фейерверк, и ожидала его с нетерпением. Но не потому, что ей нравились огненные дуги и колеса в небе, а потому, что надоело развлекать гостей, уделяя каждому одинаково недолгое и поверхностное внимание. Уж с Юлом Бриннером ей точно хотелось поговорить подольше, чем с леди Маунтгэттен! А он, пока она развлекала эту неприятную старуху, уехал… И Грета Гарбо уехала, не дожидаясь фейерверка, и Ава Гарднер.

Воспользовавшись тем, что гости распределились в несколько компаний и на время исчезла необходимость бдительно следить, чтобы они не заскучали, Эстер прошла в дом. Она хотела набросить что-нибудь на плечи – несмотря на жаркий калифорнийский климат, вечера в конце августа бывали уже прохладными, – а заодно хотя бы пять минут отдохнуть от своих хозяйских обязанностей.

Она шла мимо маленькой нижней гостиной, чтобы подняться к себе на второй этаж, когда услышала за приоткрытой дверью голоса. Один из них принадлежал Бену.

«Он-то что здесь делает? – удивилась Эстер. – А как же наша обожаемая леди?»

На протяжении вечера она ловила на себе недовольные взгляды Бена каждый раз, когда отвлекалась от леди Маунтгэттен. Это действовало на нее так раздражающе, что она даже нарочно оставляла старуху без внимания. И вдруг – Бен отдыхает в доме, покинув леди?

Но, едва подумав это, Эстер поняла, что ошиблась. Бен действительно оставил гостей, но как раз для того, чтобы не оставить свою главную сегодняшнюю гостью.

– Посидим немного здесь, Бенджамен, – услышала Эстер ее скрипучий голос. – Поболтаем в одиночестве. Я вижу, вы устали.

– Я не устал, но с вами посижу с удовольствием, – ответил Бен.

Эстер уже направилась было к лестнице, но следующая фраза, произнесенная леди, заставила ее приостановиться.

– Устали, устали, Бенджамен, дорогой. Извините мне мою бесцеремонность, но ваша подруга могла бы помогать вам сегодня получше.

– Что вы, Каролина, какая с вашей стороны может быть бесцеремонность!

Бен рассмеялся с такой одобрительной беспечностью, что Эстер вздрогнула, будто от удара.

– Почему вы перестали к нам ездить? – спросила леди. – Марджори спрашивала о вас.

– Да? А мне казалось, мое общество оставляет ее равнодушной.

– Она просто слишком стеснительна. Извиним ей этот маленький недостаток юности.

– Конечно, извиним. – По интонации, с которой это было сказано, Эстер поняла, что Бен улыбнулся одной из своих самых обаятельных улыбок. – У нее не может быть серьезных недостатков. Не зря же она внучка своей бабушки.

– Вы очень любезны. Приезжайте, Мардж будет рада. И, Бенджамен… Вы позволите мне быть с вами откровенной?

– Конечно, Каролина! – темпераментно воскликнул Бен.

– Эта ваша красавица… Она в самом деле красавица, это очевидно, и вас можно понять. Но для того чтобы быть в Америке… скажем осторожно, постоянной спутницей такого человека, как вы, она не годится.

Эстер уже достаточно хорошо разбиралась в тонкостях языка, чтобы правильно понять это слово – «не годится». Согласно любым стилистическим правилам и речевым особенностям, оно могло относиться к костюму, к столовому прибору, к авто… И оно было отнесено к ней с истинной словесной виртуозностью!

Бен, конечно, знал язык ничуть не хуже, чем Эстер. Однако, когда он ответил леди Маунтгэттен, никакого уточнения смысла в его словах не содержалось.

– Я понимаю, о чем вы говорите, Каролина. – Голос его зазвучал с грустноватой доверительностью. – Иногда мне кажется, что я ошибся, взяв ее в дом. Но возможность почувствовать себя Пигмалионом так соблазнительна!

– Это правда, – засмеялась леди. – Для Пигмалиона здесь работы непочатый край.

– Вот именно. Такой роскошный материал…

– Она очень хороша собой, вы правы. Немножко вульгарна, но для актрисы вполне в меру. Для небольшой актрисы, разумеется. Достаточно увидеть ее рядом с Гретой, чтобы понять разницу.

Эстер почувствовала, как вся кровь приливает к ее щекам. Конечно, она понимала, что такое Грета Гарбо, конечно, великая актриса чувствовалась в каждом жесте этой необыкновенной женщины… Но за что же говорить такое о ней?!

– Она и не будет большой актрисой. – В голосе Бена не послышалось ничего похожего не то что на возмущение, но хотя бы на легкое недовольство словами собеседницы. – Для этого ей не хватит честолюбия. И потом, ей уже тридцать, время для карьеры упущено. Но поймите меня, Каролина. – Он интимно понизил голос. – Сейчас эта женщина мне необходима. Я понял это сразу же, как только ее увидел. У мужчин бывают такие вот необъяснимые желания: хочу – и все! Их лучше удовлетворять немедленно, иначе они способны отравить жизнь на много лет, как вовремя не выведенный из организма токсин. А так – ты получаешь желаемое, вот оно уже твое, вот ты держишь его в руках, вертишь так и сяк… И вот оно уже тебе не нужно, ты уже свободен от него, и все у тебя снова впереди!

– Да вы тонкий психолог, Бен! – засмеялась леди Маунтгэттен. – Что ж, успехов вам в ваших упражнениях. А мы с Мардж ждем вас у себя и всегда вам рады. Пойдемте к гостям, дорогой. Боюсь, ваша Галатея не справляется одна.

Эстер отпрянула от двери и бегом бросилась по лестнице вверх. Про накидку она давно забыла, лицо ее горело, всю ее испепелял изнутри огонь! Но столкнуться в дверях, ведущих в сад, с леди Маунтгэттен ей совсем не хотелось. И еще меньше хотелось столкнуться с Беном.

Она влетела в свою спальню, упала на кровать. Ее била крупная дрожь, и она не представляла, как спустится сейчас к гостям.

«А зачем мне к ним спускаться? – вдруг подумала она. – Разве я собираюсь оставаться в этом доме?»

Мысль эта пришла так просто… Как будто ночная бабочка влетела в окно, приоткрытое в сад. И сразу, как только она пришла, Эстер почувствовала, что огонь, от которого вся она сгорала секунду назад, гаснет, словно на него плеснули прохладной долгожданной водою.

«Господи, какое счастье… – подумала она. – Я свободна!»

Все слова о правильном выборе, которые ей приходилось говорить себе ежедневно в течение целого года, не стоили одного этого короткого слова: свободна! И как она могла не вспоминать его так долго, и зачем она его не вспоминала? Ради этих платьев, этих бриллиантов, этого дома, ради нескольких эпизодов, в которых она снялась за этот год в Голливуде? Да хоть бы и ради самой великой роли в самом великом фильме!

Все это было не то, что ведет человека по жизни. Почему, она не знала. Но что для нее это именно так, знала точно.

Смятение, только что царившее у нее в голове, исчезло. Голова стала ясная, мысли сложились в ней трезво и ровно.

«Уезжать сегодня глупо, – подумала Эстер. – Во-первых, надо решить, куда ехать. Вероятнее всего, в Нью-Йорк, там я хоть кого-то знаю. Во-вторых, не пешком же туда идти, надо добраться до Лос-Анджелеса, сесть в поезд. Это проще сделать утром, чем ночью».

Подумав все это, она встала, сняла с кровати покрывало, сняла платье, сняла драгоценности, бросила их на подзеркальник. Она устала, ей хотелось спать, и завтра ей предстоял хлопотливый день. Потом она подошла к двери и повернула ключ.

Никто не должен был мешать ее свободе этой ночью.

Глава 16

«Если я сегодня не найду, где переночевать, ничего страшного не случится. В Нью-Йорке полно бездомных, и никто не обращает на них внимания. Можно переночевать на скамейке в каком-нибудь сквере, а с жильем придумать что-нибудь завтра».

Нью-Йорк уже наплывал на нее, заглядывал в окна поезда. Он ошеломил Эстер так же, как в первый раз, потому в эти последние минуты перед прибытием ей и пришлось придумывать для себя какие-то успокоительные слова.

Когда она уезжала из особняка в Беверли, ей ничего придумывать не пришлось – ни для себя, ни даже для Бена.

Ночь она проспала как сурок, хотя он, кажется, стучал в дверь ее спальни и о чем-то спрашивал, и тон у него был недовольный. Но до этого ей не было дела. А утром, уже приняв ванну и одевшись в дорогу, она и вовсе была спокойна и даже весела. Но гнев, который поднялся в ее душе вчера вечером, оставался в ней, хотя и под спудом.

– Ты повела себя вчера странно, дарлинг. – Бен тоже был уже одет на выход. В его голосе звучало с трудом сдерживаемое раздражение. – Чтобы не сказать больше! Мне пришлось выдумывать для гостей какие-то глупости про твою внезапную мигрень. Непредсказуемость добавляет женщине перчику, не спорю, но есть обстоятельства, в которых она неуместна. Надеюсь, это случилось с тобой в первый и последний раз.

– Можешь быть в этом уверен, – кивнула Эстер. – И, кстати, можешь порадовать леди Маунтгэттен: твоя вульгарная подруга больше не помешает тебе навещать ее внучку.

– Та-ак… – протянул он. – Твои советские родители не научили тебя, что подслушивать некрасиво?

– Брось, Бен, – поморщилась Эстер. – Красота здесь ни при чем. Ты сам сказал, я делаю правильные выводы из того, что вижу. И из того, что слышу, тоже.

– А тебе не приходило в голову, – прищурившись, произнес он, – что я просто вынужден быть дипломатом? Что я не жажду жениться на Марджори Маунтгэттен, но при этом не хочу потерять расположение ее бабки?

– Я в это не верю, – отчеканила Эстер. – То есть моя вера здесь тоже ни при чем, просто я знаю, что ты врешь. Ты совсем не прочь жениться на внучке леди Маунтгэттен, это как раз то, чего тебе не хватает, чтобы твои миллиарды приобрели настоящую респектабельность. И ты ведешь себя совершенно правильно: вываживаешь ее, как рыбку на крючке. Еще немного, и бабушка с внучкой будут считать за счастье, чтобы ты к ним посватался. А если ты проявил бы поспешность, они еще чего доброго догадались бы, как сильно ты стремишься в их круг и клан. Я, может, и вульгарна, Бен, но уж точно не дура.

– Я и не считал тебя дурой, – задумчиво проговорил он. – Я вообще думаю, что до сих пор недооценивал тебя, дарлинг…

– А ты пообещай мне главную роль в твоем будущем фильме! – расхохоталась Эстер. – Скажи, что тебя посетило внезапное озарение и ты наконец разглядел во мне соперницу Греты Гарбо. Тогда я, конечно, закрою глаза на все глупости, о которых только что говорила, и буду и дальше выводить из твоего организма токсины, а потом…

– И куда ты, можно поинтересоваться, собралась уйти? – перебил ее Бен.

– Вот это тебя уж точно не касается, – отрезала Эстер. – Я могла бы сказать, что признательна тебе за помощь, но думаю, что расплатилась за нее сполна. Поэтому благодарить тебя не буду.

– Что ж. – Он встал, поправил галстук. – Ты всегда была решительна в своем выборе. Правда, я уверен, что сейчас ты в нем ошибаешься, но я ведь не могу вставить свои мозги в твою голову.

– Я и не испытываю такой потребности, – усмехнулась Эстер. – Прощай, Бен.

Она поднялась к себе, чтобы собрать вещи. Окно ее спальни выходило в сад, и она видела, как Бен идет по дорожке к машине, ожидающей у ворот. Он не оглянулся ни разу.

«А разве я хочу, чтобы он оглянулся? – подумала она. – Я хочу только, чтобы все это закончилось поскорее».

Ей хотелось этого до такой степени, что при мысли о том, чтобы подняться к себе в спальню дважды – она увязала вещи в два больших узла и не могла вынести к такси оба сразу, – при одной этой мысли ей становилось противно. Она открыла окно, примерилась и бросила один узел на клумбу. Потом взяла второй и спустилась с ним вниз. Таксист взглянул на нее с опаской.

– Это ваш багаж, мэм? – кивнул он на лежащий посреди клумбы узел.

– Конечно, – подтвердила Эстер, протягивая ему второй. – Положите в машину оба. Мы едем в Лос-Анджелес на вокзал.

Та Америка, которая началась для нее с первого дня – благополучная, располагающая, удобная, блестящая, – закончилась вместе с вереницей утопающих в зелени домов Беверли-Хиллз, и, наверное, закончилась навсегда.

И вот теперь на нее наплывала новая Америка – огромная, подавляющая, как небоскребы Манхэттена. И как она будет жить в этой совсем незнакомой стране?

– Вам плохо, мисс? – услышала она. – Извините, но мне показалось, вы побледнели.

Эстер вздрогнула и, отведя глаза от окна, взглянула на мужчину, сидящего напротив нее на вагонной скамейке. Наверное, он вошел в поезд недавно: за время бесконечной дороги от Лос-Анджелеса она перестала следить за сменой попутчиков. Он был военный – кажется, летчик. Впрочем, она не разбиралась в знаках различия вооруженных сил США, отметила только, что форма ему идет. Ну да она ведь идет всем мужчинам, в которых мужское начало отчетливо проявлено внешне.

Этот, безусловно, относился именно к такой категории мужчин. Он смотрел на Эстер с внимательной доброжелательностью. Еще в его взгляде читалось искреннее сочувствие – видно, она в самом деле выглядела бледновато.

И тут, заметив сочувствие в его взгляде, она наконец разглядела и сами его глаза. Это было что-то невероятное, только в ее дурацком состоянии можно было не заметить такого сразу!

Глаза не просто смотрели на нее – они светились, как две утренних звезды. Правда, Эстер всегда считала, что утренняя звезда бывает только одна – Венера, но, может быть, она не все знала про мироздание. Во всяком случае, до сих пор она не представляла, что глаза у человека могут вот так светиться.

У Игната они тоже были светлые, но все-таки совершенно другие. В них была твердость и прямота, но такого чистого направленного света в них не было. Эстер удивилась, что подумала об Игнате без того сильного и болезненного удара в сердце, которым всегда сопровождались ее мысли о нем. Теперь в сердце у нее дрогнуло совсем другое чувство, не болезненное, а тихое, как живой ручеек.

– Вас встречают, мисс? – спросил светлоглазый летчик. – Если нет, я помогу вам взять такси.

– Нет, благодарю вас, – улыбнулась она. И неожиданно добавила: – Я просто не знаю еще, куда поеду.

У нее было совсем не то настроение, чтобы улыбаться, и уж точно она не собиралась отчитываться в своих планах случайному попутчику. Но глаза его смотрели так чисто и просто, что ей показалось, будто она адресовала свои слова не человеку, а… В самом деле звезде небесной! И стесняться перед ним было так же странно, как перед небесной звездою.

– Да? – почему-то обрадовался он. – Я ведь тоже еду в Нью-Йорк без серьезной цели. Мы можем немного прогуляться вместе. Кевин Давенпорт. – Представляясь, он склонил голову. Его фуражка лежала на полке, коротко стриженные волосы светло блеснули в тусклом предвечернем луче, падающем в вагон из окошка. – Лейтенант военно-морских сил.

– Эстер Левертова.

Поезд замедлил ход, подходя к вокзалу. Кевин Давенпорт поднялся со скамьи, надел фуражку и спросил:

– Могу я взять ваш багаж? А ваша бледность прошла. – Он улыбнулся. От улыбки глаза его стали просто ослепительными. – Я ведь подумал: может, вас так сильно расстроила и напугала война, что вам нужна врачебная помощь.

– Какая война? – не поняла Эстер.

– Разве вы не слышали радио? Сегодня в Европе началась война. Гитлер перешел границу Польши.

– Как?.. – У нее перехватило дыхание. – А… Россия?

– Россия пока сохраняет нейтралитет. Как и все прочие страны. Я думаю, это не продлится долго.

– Что не продлится долго? – машинально спросила Эстер. – Война?

– Нейтралитет. И наш тоже. Трудно судить через океан, но по тому, что я читал о международной ситуации, мне кажется, это будет слишком большая война, чтобы кто-нибудь мог остаться в стороне. Ну да поживем – увидим. Мы приехали, мисс Эстер, пойдемте.

Известие, которое он сообщил, так ошеломило Эстер, что она не успела даже возразить и двинулась вслед за ним сначала по вагону, потом по платформе. Он передал ее узлы носильщику – его собственный багаж состоял из одного маленького чемодана, – и пошел рядом с нею. Он шел как-то так, что многочисленные пассажиры, снующие по платформе в обе стороны, не задевали Эстер. Это удавалось ему без малейшего усилия – он просто шел рядом, и все.

Впрочем, сейчас Эстер осталась бы безучастна, даже если бы кто-нибудь сбил ее с ног.

«Война… – думала она, шагая рядом с лейтенантом Давенпортом. – Господи, Игнат был прав! И что же теперь будет? Где он теперь, что он теперь будет делать?»

«Ну что делают на войне? Воюют», – вспомнила она.

Горло сразу точно обручем перехватило.

– Мы пришли. – Кевин Давенпорт дотронулся до ее плеча так легко, что Эстер показалось, на плечо ей села бабочка. – Здесь стоянка такси и станция подземки. Вы уже решили, куда едете, мисс Эстер?

Его голос вернул ее к действительности. Хотя действительность, прямо сказать, выглядела более чем туманной, несмотря на то что воздух был пронизан светлыми предвечерними лучами и мир, как всегда при таком освещении, казался преисполненным покоя.

– Д-да, почти… – пробормотала она.

– Я только потому… – В его голосе прозвучала робость. Она так не совпадала со всем его обликом, что Эстер невольно улыбнулась. – Я спрашиваю только потому, что в самом деле не имею ясной цели на ближайшее время. Никакой цели, вы представляете? – Лицо Даверпорта снова осветилось его чудесной улыбкой. – То есть имею, но она выглядит смешно даже в моих собственных глазах.

– Какая же цель может выглядеть смешно в глазах лейтенанта военно-морских сил США? – спросила Эстер.

Несмотря на все перипетии последних дней, несмотря даже на известие о войне, она не могла оставаться подавленной, глядя в такие глаза. Это было просто невозможно.

– Я хочу покататься на роликах в Центральном парке! – выпалил он.

Эстер расхохоталась.

– Извините, мистер Давенпорт, – сказала она, спохватившись. – Эта цель вовсе не кажется мне смешной. Во всяком случае, это не более смешно, чем явиться в Нью-Йорк с вещами, увязанными в узлы. Мы с вами вполне можем посмеяться друг над другом.

– Или покататься вместе на роликах. А перед этим вместе отнести ваши узлы в камеру хранения.

Теперь он смотрел без улыбки, но серьезность освещала его глаза не менее ясно, чем смех. Он смотрел на Эстер так, словно от ее согласия зависела вся его жизнь.

«Что ж, – подумала она, – в моем положении это не самый безумный поступок. Не безумнее, чем поиски скамейки, на которой я буду ночевать».

– Но ведь у вас, наверное, только одна пара роликов, – сказала она. – Мы будем кататься по очереди?

– Вы не поверите, но у меня две пары роликов. Я был у родителей в Техасе, и они подарили мне одну пару, а потом приехал в гости мой двоюродный брат и подарил вторую. Я имел неосторожность написать им из Академии, что хочу купить эти ролики, вот они и решили поздравить меня с выпуском.

– В таком случае это судьба, мистер Давенпорт! – заявила Эстер. – Нам с вами судьба покататься вместе на роликах в Центральном парке.

– Я тоже так думаю, – все с той же своей прекрасной серьезностью кивнул он.

Глава 17

Прожив в Америке год, Эстер попала в нью-йоркский Центральный парк впервые. Во время их недолгой остановки в Нью-Йорке Бен был занят только делами. Даже визит в ювелирный магазин был из того же разряда: это было полезное мероприятие по экипировке любовницы.

А Центральный парк был абсолютно бесполезен.

Эстер поняла это сразу же, как только вошла под сень его деревьев. Поняла по тому чувству, которое ее охватило – чувству глубокой беспечности. Непонятно, как беспечность могла быть глубокой, ведь даже слово это звучало легко и неуловимо, но с нею сейчас было именно так: беспечность охватила ее всю, пронизала, будто невидимые нити.

– Только я ни разу не стояла на роликах, – предупредила Эстер. – Даже не умею их надевать.

– Это очень просто, – сказал Давенпорт. – Я вам помогу.

Он встал на одно колено и зашнуровал на ее ногах высокие ботинки, к которым были прикреплены колесики. Потом быстро переобулся сам, а ее туфельки и свои ботинки положил в чемодан.

Эстер смотрела, как он зашнуровывает ботинки, и удивлялась тому, как он это делает: быстро, умело и вместе с тем как-то… без крепкой хватки. Он относился к жизни не с напором, а с доверием, так ей показалось.

Они переобувались на скамейке в укромной аллее. Вообще же Центральный парк был так огромен и разнообразен, что в нем хватало места и простору, и укромности.

«Как Америка, – подумала Эстер. – Тот же размах».

Но философствовать ей сейчас не хотелось, да и некогда было: следовало срочно научиться ездить на роликах.

– Это в самом деле просто, – сказал Давенпорт. – Вы немного посмотрите и сразу поймете, в чем тут дело. Надо поймать равновесие и без страха стремиться вперед, вот и все.

И с этими словами он поехал вниз по аллее. Он сделал это так легко, как будто к его ногам были прикреплены не ролики, а крылья.

«Вряд ли у меня так получится, – весело подумала Эстер. – Одного только навыка здесь явно мало!»

Вообще-то она терпеть не могла, когда у нее что-нибудь не получалось. Но при мысли о том, что у нее не получится ездить на роликах так, как лейтенант Давенпорт, ей почему-то становилось радостно. Такой он был человек.

Он объехал вокруг маленького пруда с фонтаном посередине и вернулся к Эстер. Она уже встала со скамейки и даже отпустила руку, которой держалась за спинку. Конечно, ни о какой легкости и речи не было: для того чтобы не то что ездить, но хотя бы стоять на роликах, требовалось немалое усилие.

Как только Эстер попробовала оторваться от скамейки, ноги у нее сразу разъехались, и она еле успела ухватиться за плечо Давенпорта.

– По-моему, вы зря предложили мне кататься вместе, – сказала она. – Мы с вами находимся в разных категориях.

– Это только кажется, – возразил он. – Я ведь тоже не учился профессионально, да и настоящих роликов у меня до сих пор не было, так, домашние самоделки. К тому же я тренировался на ранчо, а там у нас, конечно, нет таких аллей. Я потому и мечтал о Центральном парке, – улыбнулся он. – Смотрите, какие здесь ровные дорожки. У вас непременно получится.

– Что ж, попробую, – вздохнула Эстер.

Невозможно ведь было испортить ему это долгожданное катание, раз уж она согласилась составить компанию!

– Давайте руку, – сказал Давенпорт. – Мы проедем один круг вместе, и вы сразу поймете, как это легко.

Вот в этом он точно оказался прав! Ехать, держа его за руку, – это было несравнимо с тем, чтобы делать какие-то жалкие самостоятельные попытки. Эстер мгновенно сообщилась его легкость.

Это оказалось главным. Все остальное – приемы, позволяющие держать равновесие, движения, позволяющие двигаться вперед, – она уловила в первые же пять минут. Это в самом деле было нетрудно, особенно при тех навыках, которые выработались у нее еще со времен Мастерской Фореггера, а потом и Мюзик-холла.

– Отлично, мисс Эстер! – сказал Давенпорт. – Вы, наверное, занимаетесь танцами?

– Занималась, – кивнула она. – А как вы догадались?

– Это сразу понятно. Вы двигаетесь как дышите.

Они проехали еще два круга, держась за руки. Потом Эстер сказала:

– Я попробую сама. Мне кажется, я действительно поняла, в чем тут дело. Вы поезжайте один во-он по той длинной аллее. А я не спеша поеду вслед за вами, хорошо?

– Хорошо, – кивнул он. – Я вас жду в конце аллеи.

Эстер дождалась, когда Давенпорт скроется за поворотом, и поехала за ним. И сразу поняла, что легкость, которую она уже успела почувствовать, конечно, происходила только от того, что он держал ее за руку. Аллея шла под уклон, ноги у Эстер разъезжались, она бестолково махала руками, пытаясь удержать равновесие, скорость из-за уклона все возрастала… Она испугалась, что сейчас упадет, а пугаться, видимо, не следовало: как только она попыталась пригасить скорость, нога у нее сразу подвернулась, и она растянулась посреди аллеи.

Боль в лодыжке была такой сильной, что Эстер не сдержала вскрик. Ну конечно, ведь именно этот голеностоп она лечила год назад в Праге! Врач тогда предупредил еще, что ей надо быть осторожной, чтобы не заполучить то, что называется привычным вывихом… И вот пожалуйста, так оно, похоже, и вышло!

Эстер сердито стукнула кулаком по асфальту. Как в совсем детском детстве, когда казалось, что именно все эти дорожки, порожки и прочие препятствия мешают жить.

Давенпорт появился перед нею мгновенно, хотя за это время должен был бы отъехать на большое расстояние.

– Где больно?

Он присел рядом и заглянул ей в лицо.

– Н-нигде… – с трудом удерживая слезы, пробормотала Эстер. – Ничего страшного, Кевин.

Не обратив на эти слова внимания, он сразу расшнуровал ее левый ботинок. И как только догадался, что она повредила именно левую ногу?

– Ой, не надо! – воскликнула Эстер, заметив, что он хочет прикоснуться к ее лодыжке.

– Я не сделаю вам больно. – Голос его звучал так, что она сразу успокоилась. – Только посмотрю, что случилось. Не бойтесь, нас ведь учили медицине, хоть и немного, но самому необходимому.

Непонятно, как он осмотрел ее ногу так, чтобы это получилось в самом деле совсем не больно! Эстер казалось, у нее сейчас искры брызнут из глаз. Но когда он прикоснулся к ее лодыжке, она этого даже не почувствовала. То есть наоборот, почувствовала: боль утихла, как по мановению волшебной палочки…

Это настолько изумило ее, что она так прямо и спросила:

– Вы что, волшебник, Кевин?

– Совсем нет, – серьезно ответил он. – Я же говорю, нас учили оказанию первой помощи. Да и на ранчо часто бывает, что лошадь или корова подворачивают ногу. Извините! – тут же смутился он.

– Ничего, – засмеялась Эстер. – Ноги в самом деле у всех одинаковые.

– Ну, не совсем… – смущенно пробормотал он. – С вами ничего страшного, не волнуйтесь. Надо просто подержать ногу в покое. Вывиха нет, но вы ее все-таки чуть-чуть потянули. Сделали неудачную попытку затормозить, правда?

– Правда, – кивнула Эстер. – Просто струсила без вас.

– Мне не надо было вас слушаться, – расстроенно сказал он. – В начале дела часто кажется, что оно сразу пошло как по маслу, но ведь это обычно вовсе не так. Я не должен был оставлять вас одну.

– Да ведь и правда ничего страшного, – сказала Эстер. – Кататься я, конечно, не смогу, но нога уже почти не болит. Покатайтесь один, Кевин. Я подожду вас здесь, на скамейке.

– Нет. Это было бы несправедливо, и я этого не допущу.

Он произнес это не резко, не упрямо, но как-то так, что Эстер сразу поняла: он в самом деле не допустит, чтобы она лишилась возможности покататься. Хотя ей было совершенно непонятно, каким образом он собирается этого не допустить, если она не может ступить на ногу.

– Знаете… Я могу называть вас просто по имени? – спросил он.

– Конечно, – кивнула Эстер.

«А сама даже и не спросила, сразу запанибрата с ним, – подумала она. – Правду леди Маунтгэттен говорила: вульгарная, больше ничего! Деревенский парень лучше воспитан. Впрочем, он же военную Академию закончил».

– Знаете, Эстер, – повторил он, – давайте мы сделаем очень просто. Я возьму вас на руки и буду кататься вместе с вами.

– Ничего себе просто! – воскликнула она. – Думаете, я ангел бесплотный? Хорошее у вас получится катание с таким грузом!

– Очень хорошее. – Кажется, он не обратил внимания на все, что она сказала, кроме этих вот слов. – Когда на руках тяжесть, гораздо легче держать равновесие. Да вы совсем и не тяжелая.

С этими словами он наклонился к скамейке и взял Эстер на руки. Он сделал это в самом деле легко, так, будто она была если не ангелом бесплотным, то кем-нибудь не тяжелее птицы. И что ей было делать, не вырываться же у него из рук?..

Да ей вовсе и не хотелось вырываться… Ей стало вдруг так хорошо, так спокойно, что она даже глаза зажмурила.

Кевин ехал по аллее медленно, но так легко, словно никакого груза у него и не было. Он не произносил при этом ни слова, и Эстер молчала тоже. Только ролики чуть слышно шуршали по асфальту.

Дыхание у него нисколько не сбивалось, но все же было бы нехорошо вертеться у него на руках, затрудняя этим его движение. Поэтому она положила голову ему на грудь и замерла.

Его сердце билось у ее виска. Биение его сердца было таким же чистым и ясным, как его взгляд.

– Кевин?..

– Да?..

– Вам что, совсем не тяжело?

– Совсем. Мне с вами гораздо легче, чем одному.

– Это из-за равновесия?

Она все-таки улыбнулась, хотя простота этого разговора была так пронзительна, что ей почему-то хотелось плакать. Она улыбнулась сквозь слезы.

– Может быть. Я затрудняюсь это объяснить.

– Да ведь и не надо объяснять.

– Я тоже так думаю.

– Мне показалось, вы должны быть летчиком. Вы двигаетесь так легко, как будто летите. Но я просто не разбираюсь в знаках… как это… родов войск.

Она старалась говорить так, чтобы собственные слова не мешали ей слышать его сердце. Это было нетрудно: сердце его билось так, чтобы он мог слышать каждое ее слово.

– Я в самом деле летчик. Вы не ошиблись.

– Но вы сказали, военно-морские силы…

– Я служу в авиации военно-морских сил. То есть еще не служу. Только получил назначение после Академии.

– Вы уезжаете сегодня?

Она почему-то знала, что это именно так. Весь он был – один краткий и великий миг.

– Да.

– Далеко?

– В Перл-Харбор. Это в Тихом океане. На Гавайях.

– Вы, наверное, с детства мечтали там побывать.

– Да. Не то чтобы именно там, но вообще… Мне хотелось увидеть разные необыкновенные страны. У меня в детстве были рыбки, барбусы с Суматры. И я думал, что, когда вырасту, обязательно увижу остров, на котором они родились.

– Вы его обязательно увидите.

– Знаете… Только не смейтесь, пожалуйста.

– Я не буду смеяться.

– Мне хотелось бы увидеть его вместе с вами.

– Как покататься на роликах в Центральном парке?

Она все-таки улыбнулась. Но совсем тихо, чтобы он не почувствовал ее улыбки близко бьющимся сердцем.

– Ну конечно. Я очень хотел покататься здесь на роликах, но даже не представлял, что это будет так прекрасно. А это потому так получилось, что вы… тоже катаетесь.

– Там очень опасно, в этом вашем Перл-Харборе?

– Совсем не опасно. Там тихо и спокойно. Кругом только небо и океан. Знаете, я… Я попросил бы вас, чтобы вы дали согласие еще раз покататься со мной на роликах. Когда у меня будет отпуск.

– Что же вам мешает меня об этом попросить?

– Но ведь я не знаю, скоро ли он теперь будет. Из-за войны. Непорядочно просить девушку ждать слишком долго.

– Когда вам надо прибыть… ну, не знаю, куда там… Чтобы отправиться по назначению?

– Уже сейчас. В моем распоряжении был всего час.

– Спасибо, Кевин. Это был прекрасный час моей жизни.

Эстер отняла голову от его груди и поцеловала его в висок. Его светящиеся глаза были совсем рядом. Они смотрели внимательно и ясно.

– Моей тоже, – сказал он.


Нога в самом деле нисколько не болела. Хоть Кевин и сказал, что это просто оттого, что она побыла в покое, но Эстер думала все же, это оттого, что он прикоснулся к ее лодыжке. Руки у него были так же преисполнены чудом, как глаза светом.

Они вместе вернулись на вокзал и забрали узлы из камеры хранения.

– Знаете… – сказал Кевин. – Мне кажется, у вас есть затруднения с устройством на ночь. Это правда?

– Есть немного, – улыбнулась Эстер. – Но вообще-то не особенно.

Она уже и сама не понимала, почему всего пару часов назад пребывала в такой панике. На скамейке собиралась ночевать… Будто в Нью-Йорке нет дешевых отелей! В какой-нибудь из них она сейчас же и отправится. А завтра пойдет в русский ресторан «Чайная», о котором слышала в голливудском Клубе русских американцев так часто, что даже адрес его был ей известен: на 57-й улице, возле Карнеги-холла. О «Чайной» рассказывали восторженно – там бывали балетные и оперные артисты, заходил после концертов сам знаменитый дирижер Кусевицкий, давались музыкальные вечера… И может, ее возьмут туда работать если не в качестве артистки, то хотя бы в качестве официантки? Во всяком случае, что-нибудь ей там да посоветуют касательно ее нового жизнеустройства…

– Дело в том, – сказал Кевин, – что я сейчас встречаюсь со своим другом Генри Мак-Дугласом. Мы вместе учились в Академии и вместе летим на Гавайи. Он живет в Нью-Йорке, и его родители тоже. Я бывал у них в гостях, это очень доброжелательные пожилые люди. Я думаю, они будут рады, если вы переночуете у них.

– Это совсем не надо, Кевин, – покачала головой Эстер. – Меня не надо опекать. Я не слишком слабая женщина.

– Я не хотел вас обидеть.

– Вы и не обидели. Где вы встречаетесь с вашим другом?

– На Централ Сквер. – Он улыбнулся, словно извиняясь за свой интерес к достопримечательностям. – Я был в Нью-Йорке всего один раз в жизни, поэтому мне хотелось побольше в нем увидеть, хотя бы мельком.

– Если вы не против, я провожу вас до Централ Сквер, а уж оттуда отправлюсь в отель.

– Спасибо.

Он сказал это совсем тихо. Глаза его были светлее светлого дня, хотя над городом сгущались сумерки.

Когда Эстер увидела его друга, то еле сдержала смех. Генри Мак-Дуглас оказался таким рыжим, что, глядя на его голову, даже и по-военному коротко остриженную, хотелось зажмуриться.

– Вас обоих раз увидишь, не забудешь! – сказала Эстер после того, как Кевин представил ее Мак-Дугласу.

– Меня, конечно, из-за головы. А его из-за чего? – тут же поинтересовался Генри.

В его взгляде сквозил интерес к девушке, которая так неожиданно появилась рядом с другом.

– А его… – Эстер вдруг поняла, что не может объяснить, как называется то необыкновенное, что было в лейтенанте Давенпорте. – А у Кевина глаза очень светлые! – нашлась она.

– Это да, – весело кивнул Мак-Дуглас. – Мы всегда смеялись над ним. Говорили, он может взглядом освещать ночное небо перед своим истребителем.

Они поболтали еще минуту-другую втроем. Потом Мак-Дуглас взглянул на часы и сказал, что у него кончились сигареты и что он отлучится ровно на три минуты, чтобы срочно пополнить свой запас.

– Я могу вам написать, Эстер? – спросил Кевин, проводив его взглядом.

– Можете, – кивнула она. – Только у меня пока нет адреса.

– Давайте я напишу на адрес родителей Генри, а вы зайдете к ним и заберете письмо, – предложил он. – Это не слишком затруднит вас?

– Совсем не затруднит, – улыбнулась она. – А почему вы решили стать военным летчиком, Кевин?

Ей в самом деле было непонятно, почему юноша с такими глазами решил летать на истребителе.

– Во-первых, я просто хотел стать летчиком, – глядя на нее прямым и спокойным взглядом, ответил он. – Потому что люблю небо. А во-вторых, если ты кого-то защищаешь, у тебя никогда не возникнет чувство, что ты живешь напрасно. Ведь с таким чувством нельзя жить, правда?

– Правда, – кивнула Эстер.

Все, что тревожило и мучило ее в собственной жизни, что казалось чередой неудач, которым она искала и не находила причин, – все это он высказал с той великой ясностью, которая освещала изнутри его глаза.

Это было то, что вело его по жизни. Это было так просто, что Эстер почувствовала, что сейчас то ли рассмеется, то ли расплачется.

Но она не рассмеялась и не расплакалась. Она посмотрела ему в глаза и сказала:

– Я буду ждать вашего отпуска, Кевин. К тому времени я обязательно выучусь кататься на роликах. Но все-таки вы и в следующий раз покатаетесь по Центральному парку, держа меня на руках, хорошо?

– Хорошо. Это будет очень хорошо, Эстер. Я тоже буду этого ждать.

Глава 18

Алиса понимала, что она дома, в ту самую минуту, когда видела небоскребы Манхэттена, пусть даже и сверху, в иллюминатор самолета.

Это стало так уже в ее взрослой жизни. В детстве это чувство приходило, когда она видела окна своего техасского дома, проглядывающие сквозь столетние деревья, и просторную веранду с балясинами, и кукурузные поля, окаймляющие ранчо на юге…

Все-таки, наверное, она похожа была на бабушку: та не родилась в Нью-Йорке, но полюбила его всей душой, и Алиса, не родившись в этом городе, полюбила его тоже.

И квартиру, которую оставила ей бабушка, она любила так же, как ее первая хозяйка. Квартира была маленькая, как стакан, зато находилась на 57-й улице, недалеко от Карнеги-холла. Бабушка купила ее в старости, недвижимость здесь и тогда уже стоила недешево, а теперь это были бы какие-то немыслимые деньги.

Но дело было, конечно, не в деньгах. Алиса чувствовала себя в этой квартире так же, как когда-то бабушка, – она чувствовала, что стоит в самом сердце Нью-Йорка и это мощно бьющееся сердце питает ее токами своей крови.

Сегодня Алиса впервые входила в свою квартиру с тяжелым сердцем. Оно было физически, осязаемо тяжелым, потому что билось в кромешной пустоте.

Вчера, в Москве, когда она переоформляла билеты, разыскивала свой багаж, регистрировалась на рейс, Алиса еще надеялась, что это мучительное ощущение исчезнет сразу же, как только она окажется дома. Она надеялась, что перемена миров, которая всегда происходит после перелета через Атлантику, переменит и ее саму, поставит на место ее голову и сердце.

Но надежда оказалась напрасной: в Нью-Йорке ее сердце билось точно так же, как начало оно биться в Москве, когда она увидела Тима.

Эта минута – когда она только-только увидела его, стоящего на одном колене над лежащим в снегу Маратом, – почему-то отдавалась даже в нынешнем пустом бое ее сердца. И его руки, сжимающие кнутовище – широкие, с перекрученными венами, – стояли у нее перед глазами так ясно, что хотелось потрясти головой и прогнать это видение. Или, наоборот, не хотелось?..

Квартира сверкала чистотой. Еще три дня назад, собирая вещи в московском отеле, Алиса позвонила мэйд и попросила убраться к ее приезду. Та включила автоответчик, он мигал зеленым огоньком, призывая выслушать его.

Слушать автоответчик не хотелось: Тим не знал ее номера и позвонить ей не мог. Да если бы и знал номер… Все равно не мог.

Но очажок ответственности занимал в ее организме раз и навсегда определенное место. И требовал выяснить, не образовалось ли у нее каких-нибудь не терпящих отлагательства дел. Алиса нажала на кнопку и принялась прослушивать сообщения.

– Алиса, ты что, решила остаться в Москве навсегда? По крайней мере не отключай мобильный: друзья тебя помнят и срочно хотят поболтать. Есть интересные предложения по работе, позвони твоему любящему Джонни Флаэрти.

«Потом, – подумала она. – Я не могу сейчас думать об интересных предложениях».

Веселые звоночки двух подружек, звавших ее в воскресенье на пикник, она стерла, не дослушав.

– Мисс Давенпорт, это Гарри Гилгуд. Я послал вам письмо по электронной почте, но вы, вероятно, не проверяете ее. Нам срочно нужно переговорить. Мои обстоятельства изменились, я больше не могу арендовать у вас ранчо и вынужден прервать контракт. Надо обсудить все вопросы по неустойке и передаче хозяйства. Жду вашего звонка!

Это сообщение стереть было нельзя. И откладывать звонок Гилгуду тоже было невозможно. Он арендовал Алисино техасское ранчо уже пять лет и всегда был аккуратен в отношениях с нею. Видно, у него в самом деле стряслось нечто экстраординарное.

Она уже собралась набрать его номер, когда телефон зазвонил.

– Алиса, девочка, ты дома, какой ужас! – услышала она мамин голос.

– В чем ужас, ма? – Несмотря на всю свою подавленность, она улыбнулась. – Ты этим недовольна?

– Недовольна! Да я с ума схожу! Джек меня успокаивает, но это бесполезно. Почему ты изменила день приезда, почему хотя бы не предупредила нас об этом?

– Потом, ма, – вздохнула Алиса. – Ну, в Москве была нелетная погода. Метель.

– Но рейс прибыл, я узнавала! Я еду к тебе?..

В мамином вопросе соединились нерешительные и хлопотливые интонации. Их соединение составляло суть ее характера и жизни.

– Да, конечно. – Если бы она сказала «нет», мама не приехала бы. Но Алиса не могла сказать такое после года разлуки. – Я буду дома, приезжай.

Живя в одном городе, они виделись с мамой так редко, словно были планетами, вращающимися по разным орбитам. Да, собственно, так оно и было. Робость перед жизнью, которая являлась главным качеством Ксенни Лейденсен, действовала на ее дочь угнетающе.

К маминому появлению Алиса успела принять душ и сварить кофе.

– Как ты переменилась, девочка моя! – с порога воскликнула Ксенни. – Ты всегда была красавица, но теперь просто засияла. У тебя был успех в Москве?

– Да, – кивнула Алиса. – Спектакль шел успешно.

– Почему же его закрыли?

– Потому что он не окупался. В Москве билеты не могут стоить двести долларов, даже на бродвейский мюзикл. Иначе будут заполнены только первые ряды.

– Все-таки это слишком непонятная страна. – Ксенни передернула плечами так, будто ее единственная дочь провела год в преисподней. – Хорошо, что ты наконец дома.

– Да. Я наконец дома.

Алиса сама расслышала пустые интонации в своем голосе. И, конечно, их расслышала мама.

– С тобой что-нибудь случилось в Москве?

Теперь робость вышла в ее голосе на первый план, потому что ситуация была ей неясна, а значит, время хлопотливости еще не настало.

– Да. Мама, прости, я пока не могу об этом говорить. Потом, ладно?

Она не то что не могла говорить об этом – просто она вообще могла сейчас говорить только с Тимом. О чем угодно. Как и вчера, как и все то время, что они были вместе. Он обидел ее, обидел ни за что, но это почему-то не изменилось.

– Я думаю, ты влюбилась, – вздохнула Ксенни. – Впрочем, я не могу быть уверена. Ты слишком своеобразна, и твои реакции непредсказуемы.

– Я похожа в этом на бабушку Эстер? – неожиданно спросила Алиса.

Она не собиралась ни о чем таком спрашивать – ей было не до семейных преданий. Вопрос вырвался сам собою, но, когда он прозвучал, Алиса поняла, что ей важно услышать ответ. Почему-то важно…

– Да, – помолчав, ответила мама. – И я не знаю, на горе это тебе или на счастье.

– Почему? – удивилась Алиса.

Такое она слышала от мамы впервые!

– Потому что она была… Ведь она была непредсказуема в своих поступках не из-за взбалмошности, а потому, что видела людей насквозь и реагировала на них без оглядки на чужое расхожее мнение. Не думаю, что она была от этого счастлива.

– А вообще, ма… Вообще – она была счастлива, как ты думаешь?

– С отцом? – уточнила Ксенни. – Да, с моим отцом, с твоим дедом, она была счастлива. Глубоко, глубинно счастлива, так она говорила. Было бы странно не быть счастливой с мужчиной, который так тебя любит. Но, знаешь… – Ксенни помедлила. Вид у нее был немного растерянный: ей редко приходилось разговаривать с дочерью на такие темы. Да, можно считать, и вовсе не приходилось. Наверное, нынешний разговор возник только потому, что она была взволнована Алисиным приездом. – Знаешь, дорогая, я думаю, по большому счету, она счастлива не была.

– Почему?

Алиса смотрела на маму пристально, как будто та могла сообщить ей нечто важное. Решающе важное для ее жизни.

– Мне трудно сказать наверняка. Ты же понимаешь, я и она… Невозможно сравнивать. Прежде я думала, она была несчастлива оттого, что не реализовалась в жизни. Ведь сама посуди, из нее, в сущности, ничего не вышло: она с детства мечтала стать актрисой и не стала, любила большой город и почти всю жизнь прожила в глуши… С ее норовом ей нелегко было среди женщин с ранчо, ты ведь и сама понимаешь. Но когда я думаю об этом иначе… Немножко более глубоко, чем я обычно думаю. – Мама растерянно улыбнулась. – Так вот, когда я думаю глубже, то мне кажется, дело не в этом. По-моему, она не переживала из-за своей неудавшейся карьеры. А на соседок с их мнением ей точно было наплевать. Даже когда плевать на это было в ее положении опасно. Она и сама была бесстрашна, и муж дунуть никому не позволял в ее сторону, она ведь тебе, наверное, рассказывала.

– Рассказывала. – Алиса улыбнулась. – Особенно про то, как она рожала тебя.

– Да, это знаменитая история. – Ксенни улыбнулась тоже. – Жаль, что после таких волнений я получилась такая вялая.

– Ну что ты, ма! – воскликнула Алиса.

– Я говорю то, что есть. Я разочаровала ее еще в раннем детстве. Так же, как ты еще в раннем детстве ее очаровала. Она ведь не сказала со мной ни слова по-русски, а тебя учила своему языку, даже, кажется, стихи тебе читала. Это показательно. – Ксенни помолчала и вдруг произнесла с глубокой, несдерживаемой страстью: – Все-таки она виновата передо мной! Мама много для меня сделала, это правда, да что там говорить, она просто не дала мне погибнуть… Но все-таки, если бы она была терпимее к моему ничтожеству, моя жизнь могла сложиться иначе. Или если бы папа прожил чуть подольше, – улыбнулась она. – Он любил меня такую, как есть. Он не понимал, как можно относиться иначе к чему-либо в мире.

– Ты говоришь о… О том, что было между тобою и моим отцом? – осторожно спросила Алиса. – Но при чем же здесь бабушка?

– Я говорю о том, что было перед этим. Перед тем, как я сбежала из дому. – Алиса видела, как сильно взволнована мама. Она никогда не видела ее в таком состоянии. Светлые, непонятного цвета глаза Ксенни сверкали каким-то очень сильным чувством. – Конечно, я была тусклая, вялая, во мне не было ни ее огня, ни отцовского света. Непонятно, как у них могла получиться такая дочь! Но все-таки и мне нужно было хоть немного понимания… Я помню, как пришла к ней в кухню – она пекла что-то к ужину, хотя вообще-то не любила готовить, – и сказала: «Знаешь, мама, я все-таки решила, что мне правильнее будет сосредоточиться после школы на карьере, а не на семье. С моей внешностью я вряд ли найду такого мужа, чтобы ему стоило посвятить жизнь. А карьеру я, может, и сделаю, если правильно выберу профессию».

– И что она ответила?

Алиса почти не дышала.

– Что ответила? – усмехнулась мама. – Она пожала плечами – так, знаешь, как она до старости умела, с такой невыразимой снисходительностью, и сказала: «Разве такие вещи решают отвлеченным размышлением? Надо жить всей жизнью, она сама даст тебе знак. Может, жестко, но честно. В этом она и состоит, а вовсе не в каком-то призрачном ее результате. Впрочем, – она окинула меня вот этим своим снисходительным взглядом, – у тебя совсем нет чувства жизни. Тебя ничто по ней не ведет». Самое ужасное, что это была правда. Ведь это и до сих пор так, разве я не понимаю? Но теперь мне сорок, и я понимаю это спокойно. А тогда мне было пятнадцать, и мне захотелось утопиться после маминых слов. Но я не утопилась, а просто ушла на вечеринку к Кэтти Уэст и накурилась марихуаны. И решила, что не вернусь домой, и уехала на мотоцикле с каким-то парнем, которого разглядела только в тот момент, когда он уже снимал с меня трусы, да и то не разглядела. Я сидела у него за спиной на мотоцикле и хохотала, и рыдала, и моя ничтожная жизнь была мне совершенно не нужна, и…

– Мамочка, ну не надо! – Алиса совсем забыла про собственные печали, глядя, как дрожат мамины губы и плечи. Она вскочила со стула и обняла ее. – Все это давно прошло, и я выросла ведь вполне нормальной…

– Более чем. – Ксенни попыталась улыбнуться, но это ей все же не удалось. – Если бы ты знала, как я боялась тебя рожать! Я была уверена, что с тобой… окажется что-нибудь страшное. И этот позор – то, что я даже не могла вспомнить, кто твой отец, потому что эта колония хиппи… Там никто не помнил таких вещей. Конечно, Джек простой человек, конечно, у него узкий кругозор, и мы с ним не бываем ни в театрах, ни на выставках, а только в ресторанах, да и то потому, что у него к ним профессиональный интерес… Но после того, что я пережила в юности, я схватилась за Джека как за спасательный круг!

– Мамочка, Джек прекрасный человек. – Алиса продолжала гладить ее вздрагивающие плечи. – Он тебя любит и ко мне всегда относился тепло. Разве этого мало?

– Это очень много. – Ксенни наконец улыбнулась. – По-моему, он не мешал тебе расти так, как ты хотела.

– Ну конечно!

– А бабушка… Что ж, когда я явилась домой беременная – точнее, меня привезли незнакомые люди, которые подобрали меня на улице, она…

– Что же она сделала тогда?

Алиса придвинула к маме чашку: ей хотелось, чтобы та успокоилась, глотнув горячего кофе. Но порыв, так неожиданно ее охвативший, и без того уже пошел на убыль. Ксенни достала из сумки пудреницу и быстро припудрила лицо.

– Она повела себя так, как вела себя всю жизнь. Ее ничем было не сломать. И она сказала мне: «Ксения, брось трусить. У тебя родится нормальный ребенок. Мы с твоим отцом, – а папа уже два года как умер тогда, – сильнее, чем какой-то убогий придурок. Забудь о нем. У тебя родится не просто нормальный, а прекрасный ребенок, он будет похож на нас и будет талантлив и счастлив». И улыбнулась – у нее была такая улыбка, что хотелось взлететь под небеса. И ведь она оказалась права: ты прекрасный ребенок, ты лицом копия дед и характером копия бабушка, ты талантлива… И ты будешь счастлива, моя родная, я уверена.

– Д-да, обязательно… – пробормотала Алиса.

Как только мама успокоилась, все, что терзало ее саму и мучило, всколыхнулось в сердце с прежней болезненной силой.

– Но ты устала. – Мама огляделась с таким испуганным выражением, будто опасалась, что кто-то посторонний мог видеть ее в порыве необычного откровения. – Не буду тебя беспокоить, отдыхай. Я рада, что ты вернулась. Джек передавал тебе привет. Он открывает новый ресторан в Бронксе. А в воскресенье мы тебя ждем к обеду.

Мама уже стояла в дверях, когда Алиса спросила:

– Ма! А все-таки почему ты думаешь, что бабушка не была счастлива?

Ксенни задержалась в дверях. Видно было, что говорить об этом ей больше не хочется. Лимит отпущенной ей способности к сильным чувствам был с лихвой исчерпан.

– Мне кажется, – пожала плечами она, – мама кого-то любила в юности. Но потом она сделала что-то непоправимое, что помешало ее любви. И это стало самой большой трагедией ее жизни. Может, это было в России, ведь ее молодость прошла там, и она уехала оттуда навсегда? Не знаю. Во всяком случае, это не прошло для нее бесследно. Но пока был жив папа, ничего такого и предположить было невозможно. Мне кажется, она даже не думала о той своей любви. Дело в том, что мой папа был такой человек – у мамы не было необходимости что-то говорить ему, разъяснять… Ей достаточно было почувствовать что-то самой, и он сразу об этом догадывался. Поэтому она, наверное, и не позволяла себе чувствовать… постороннее. Ну, а когда папа умер… Тогда мне и стало казаться, что у нее была какая-то несчастная любовь. Но, возможно, я ошибаюсь, – торопливо добавила Ксенни. – Я пойду, моя дорогая. Джек скоро вернется с работы, мне хотелось бы встретить его дома.

Мама ушла. Надо было распаковать чемоданы, разложить вещи. У Алисы не было на это сил. То есть дело было не в физических силах – у нее опускались руки, потому что каждое движение казалось ей никчемным.

«Надо сварить еще кофе, – подумала она. – Мне просто надо взбодриться. Я дома. Я все сделала правильно. Надо выпить кофе, и станет легче».

Взгляд ее упал на чашку, из которой мама так и не выпила ни глотка. И тут она вспомнила, что ее чашка, бабушкина фарфоровая чашка осталась на столе в башенке! Ну конечно, ведь она не собирала вещи, когда уходила оттуда. Да их и не нужно было собирать, она же не вытаскивала их из сумки. Она провела в этом доме всего несколько часов, там не осталось следов того, что она вообще была.

Только фарфоровая чашка на столе. «Ни место дальностью, ни время долготою…»

«Разве такие вещи решаются отвлеченным размышлением?» – вспомнила Алиса.

Она была права, ее бабушка. Жизнь подавала свои знаки жестко, но честно. Даже если ее знаком оказывалась хрупкая фарфоровая чашка.

Глава 19

Цыганских романсов Эстер больше не пела.

Достаточно было Юлу Бриннеру сказать про вкус этой крови во рту, и она сразу поняла, почему ей не следует этого делать. Он был необыкновенный человек, что и говорить! Правда, с обучением вокалу он ей помочь не сумел, но Эстер была на него за это не в обиде. Она и сама понимала, что время для учебы упущено. Голос у нее был поставлен неправильно, а танцевальные движения, которые она усвоила в московском Мюзик-холле, имели мало общего с пластикой настоящего бродвейского мюзикла. Она поняла это в первый же поход с Бриннером в театр.

Впрочем, если разочарование и было, то роман с Юлом вознаградил за него с лихвой. Роман был краткий, стремительный, страстный, и всю неделю, пока он длился, Эстер пела так, что посетители «Чайной» забывали про ужин.

Вообще, та жизнь, которая наступила у нее, когда она пришла в русский ресторан на 57-й улице, оказалась нелегкой, но насыщенной невероятно. Ну да ведь Эстер и не искала легкости. И работать каждую ночь напролет ей было не привыкать. Зато атмосфера, царившая в «Русской чайной» – состояние доброжелательной и бесшабашной, может, просто потому бесшабашной, что ночной, духовности, – сполна вознаграждала за усталость. Она пела русские песни, танцевала в программе кабаре и чувствовала себя совершенно довольной.

То есть она чувствовала бы себя такою, если бы не война.

Конечно, в Америке война воспринималась иначе, чем в Европе; Эстер с ужасом слушала сообщения по радио о боях под Москвой. Но даже и здесь после того, как японские бомбардировщики уничтожили военную базу в Перл-Харборе и США вступили в мировую войну, многие ждали новых бомбежек.

Когда Эстер услышала про это страшное, сокрушительное уничтожение американского военного флота, она бросилась к родителям Генри Мак-Дугласа. Она была у них всего один раз – забирала письмо от Кевина Давенпорта. Потом она послала Кевину адрес «Чайной», и он стал писать ей туда, и писал до сорок первого года, когда случился Перл-Харбор. Эстер надеялась узнать о нем хоть что-нибудь. Кевин был для нее таким ясным и чистым воспоминанием, что судьба его была ей, конечно, небезразлична. Но в маленькой квартирке Мак-Дугласов жили уже другие люди, которые понятия не имели, куда переехали прежние хозяева…


Эстер привыкла к американским праздникам даже скорее, чем ко всем другим приметам здешней жизни. То есть она быстро стала воспринимать эти праздники именно как праздники; в Америке все делалось для того, чтобы это так и было. И накануне Дня благодарения у русских артистов прибавлялось работы точно так же, как у американских, в основном из-за концертов в госпиталях.

– Я думаю, тебе обязательно надо петь в кокошнике. – Костюмерша Галя Золотарева оглядела Эстер, уже одетую к выступлению, последним решающим взглядом. – Ребятам нравится, ты заметила?

Конечно, Эстер заметила, что на раненых солдат кокошник, расшитый речным жемчугом, почему-то производит ошеломляющее впечатление. Видимо, им остро хотелось чего-то необычного, и русский головной убор удовлетворял это желание в полной мере.

– Сейчас надену, – кивнула она. – Хотя к «Темной ночи»-то он не подходит.

– Ерунда, – махнула рукой Галя. – Главное, чтобы зрителям подходил.

Госпиталь, в котором артистам «Русской чайной» предстояло петь сегодня, был расположен в таком зеленом и тихом пригороде, где не чувствовалось ни дыхания мегаполиса, ни тем более дыхания войны. Но ощущение идиллии сохранялось у Эстер ровно до той минуты, пока она не увидела зрительный зал.

Собственно, это не был специальный зал, просто большой госпитальный холл, в котором было наскоро сколочено что-то вроде невысокой сцены и повешен занавес.

Сквозь щелку в занавесе Эстер и разглядывала зрителей. Она переводила взгляд с одного лица на другое, всматривалась в ожидающие глаза, и сердце у нее сжималось. Бинты, бинты, гипс, лангеты, коляски, в которых сидели неходячие, кровати с лежачими пациентами – их тоже прикатили в холл…

«Что же там, у нас, если здесь вот так?» – думала Эстер.

Занавес раздвинулся, и она вышла на сцену. В зале раздались аплодисменты – конечно, пока что главным образом кокошнику, ну, и красивой женщине тоже. Эстер поклонилась, еще раз обвела взглядом зрителей и запела для начала казацкую песню, веселую и лихую. Нельзя было начинать не только с тоски, но даже с задушевности; «Темная ночь» в качестве первого номера не годилась. Все-таки это была не Россия, где печаль естественна, как дыхание, а Америка. Здесь совсем иначе относились к жизни, это Эстер уже успела понять.

Она пела, смотрела в глаза солдат, и вдруг что-то остановило ее взгляд.

Она повторила взглядом ту линию, на которой это произошло, и чуть не вскрикнула прямо посреди задорной песни. В самом углу холла, рядом с растущей в кадке пальмой, сидел Генри Мак-Дуглас!


Эстер удивилась тому, что узнала его. Рыжая его голова, о которой она два года назад сказала, что ее раз увидишь, не забудешь, рыжею больше не была. Она была совершенно седая – короткий ежик серебрился на ней изморозью. Эстер пела, смотрела на это печальное серебро, смотрела в глаза Мак-Дугласа и ждала того момента, когда кончится эта бесконечная песня, и следующая кончится тоже, и еще одна – она пела их три, – и можно будет наконец поговорить с ним. Ей надо было срочно поговорить с ним, сердце ее колотилось так, словно вся ее жизнь зависела от этого разговора!

Генри отвел взгляд. Сердце у Эстер замерло и провалилось в пустоту.


Она стояла в коридоре, примыкающем к зрительному залу, и ждала. Она знала, что он выйдет к ней, хотя концерт был еще в самом разгаре и из-за двери то и дело раздавались аплодисменты.

Дверь приоткрылась. Генри сделал два шага по коридору и остановился у противоположной от Эстер стены.

– Здравствуйте, мистер Мак-Дуглас. – Произнеся эту официальную фразу, Эстер почувствовала себя так, словно сказала что-то неестественное. Да так оно, конечно, и было. – Генри! – воскликнула она. – Господи, Генри, как хорошо, что вы живы!

Он улыбнулся. Улыбка получилась невеселая.

– Да, это неплохо, – сказал он.

– Я пыталась найти ваших родителей, чтобы узнать… спросить… – Она лепетала все это, словно оправдываясь, она чувствовала нелепость каждого слова… Она не могла больше соблюдать какие-то ненужные, неизвестно кем выдуманные правила! – Генри, пожалуйста, скажите, что с Кевином, – сказала Эстер. – Он… здесь?

– Он не здесь, – помолчав, сказал Генри.

– Вы были вместе… там?

Язык у нее словно в бревно превратился.

– Да.

– И… что?

– Он уже дома, мисс, – с какой-то странной, словно бы торопливой интонацией сказал Мак-Дуглас.

– Где дома?

– В Техасе. У себя на ранчо.

– Значит, я могу ему написать? – Она так обрадовалась, что Кевин не погиб в Перл-Харборе! У нее словно камень с души свалился. – Ведь вы, конечно, знаете его адрес?

Мак-Дуглас молчал.

– Вы дадите мне его адрес, Генри? – нетерпеливо повторила Эстер.

– Я не знаю, мисс… – наконец медленно проговорил он.

– Не знаете адреса? – удивилась она. – Мне показалось, вы были друзьями.

– Вам не показалось. Мы и сейчас друзья. Но я не уверен, что вы должны писать ему.

– Почему? – прищурилась Эстер. – По-вашему, я недостойна общения с героем?

Мак-Дуглас усмехнулся.

– А как вы узнали меня? – ни с того ни с сего спросил он. – Вы ведь тогда сказали, что меня можно узнать только по рыжей голове. Тогда, на Централ Сквер, помните? Я помню.

– Я тоже это помню. Но, по-моему, цвет волос не главная примета человека. Даже если они так замечательны, как у вас.

– Были так замечательны. Были.

– К чему вы все это говорите, Генри? – тихо сказала Эстер. – Что случилось с Кевином?

– С ним… Я потому и вспомнил про рыжую голову, что вы тогда сказали… Что меня не забудешь из-за волос, а его из-за глаз. Глаз больше нет, мисс. Их выжгло. Там все горело, даже океан. Мы не успели поднять самолеты в воздух. Впрочем, и воздух тоже горел. – Его горло дернулось, дрогнуло правое веко. – Меня контузило, ну, еще были проблемы с ногой, я здесь год провалялся из-за этого, но теперь это уже в порядке. А он… Конечно, хорошо, что он остался жив, но…

– Хорошо, что он остался жив, – перебила Эстер. – Этого достаточно, Генри.

– Для кого? – усмехнулся он. – Для его родителей, конечно, достаточно, он их единственный сын. Но они уже старики, как и мои. Думаю, они встретили его с нелегким сердцем. Все-таки, когда проходит первое счастье от того, что он не погиб, приходится думать о будущем. Я не назвал бы его радостным для Кевина.

– Дайте мне его адрес.

– Вы, конечно, можете написать ему, – закивал Мак-Дуглас. – Раз уж так хотите. Кто-нибудь ему прочитает.

– В этом нет необходимости. Я поеду к нему сама.

Глава 20

Техас не понравился ей так же сразу и так же сильно, как сразу и сильно понравился Нью-Йорк.

Он был слишком просторен со своими пустыми степями, которые казались выжженными даже теперь, в ноябре, когда летняя жара давно спала. Он нагонял уныние, когда Эстер смотрела на него в окно поезда, и просто пугал, когда тянулся за странным сооружением вроде дилижанса, на котором ей пришлось добираться от железной дороги до ранчо Давенпортов. Он был слишком суров в своем однообразии, слишком скуден, чтобы его можно было полюбить.

Дилижанс уехал. Эстер стояла у изгороди, которой был окружен двор. В глубине двора белел двухэтажный дом; она разглядела просторную веранду с балясинами. Ворота, ведущие во двор, были открыты. Она еще из тусклого окошка дилижанса заметила, как со двора выехала телега; наверное, ворота не успели закрыть. Она сделала два шага вперед, остановилась, не зная, можно ли войти просто так или следует позвать кого-нибудь…

И увидела Кевина. Он шел к воротам от стоящего неподалеку сарая – наверное, собираясь их закрыть. Он шел по плотной сухой земле так же, как по перрону нью-йоркского вокзала. Как по аллее Центрального парка. Как утренняя звезда Венера идет по небу вдоль бесконечной линии рассвета.

Он шел, а Эстер смотрела на него и чувствовала, как всю ее заливает изнутри огромное, ничем не удерживаемое счастье. Оно было таким глубоким, таким глубинным, что казалось не каким-то отдельным чувством, а просто частью ее самой. Как сердце.

Глаза Кевина были завязаны широкой черной косынкой. Она только теперь это заметила.

Он дошел до ворот, взялся за створку и вдруг замер. Он молчал, и Эстер не могла произнести ни слова.

– Это… вы? – сказал он.

Она нисколько не удивилась этому вопросу. Да и в его голосе вопросительная интонация была почти неощутима.

– Конечно.

Он молчал, держась за створку ворот. Потом медленно повернулся и пошел через двор обратно к сараю. Плечи его словно опали, и походка стала совсем другая – шаркающая, тяжелая. Но это не имело для Эстер никакого значения. Она понимала, почему это стало с ним так.

Она бросила дорожную сумку на землю и догнала Кевина.

Он стоял в темном дверном провале сарая, из которого душно, по-деревенски пахло сеном. Его рубашка белела в этой мрачной дыре. Ветер перебирал светлые волосы – они не были больше острижены коротко, ведь он уже не был военным.

– Вы зря приехали, мисс Эстер, – сказал он. – Я не хотел, чтобы вы приезжали.

– Неправда, – сказала она. – Вы не умеете врать, мистер Давенпорт.

– И все-таки я прошу вас уехать.

– А я все-таки не уеду.

Он опустил голову и глухо произнес:

– Зачем вы мучаете меня?

– Чем же, интересно, я вас так сильно мучаю? – поинтересовалась Эстер. – Вы считаете, я влюбилась в вас за ваши красивые глазки?

Она уже достаточно хорошо говорила по-английски, чтобы эти слова прозвучали точно с такой же насмешкой, с какой они прозвучали бы по-русски. Кевин вздрогнул.

– Это просто жестоко, – сказал он.

– Что жестоко? Влюбиться в вас?

– Но…

Он держался рукою за дверной косяк. Теперь его пальцы сжались так, что костяшки побелели. Эстер подошла к нему вплотную и положила руки ему на плечи.

– Кевин… – сказала она. – Если бы вы знали, как я счастлива, что вы не погибли. То, из-за чего вы переживаете, по сравнению с этим ужасная ерунда. Я люблю вас больше жизни.

Это была правда. Собственная жизнь не казалась ей важнее того, что она чувствовала к нему.

Она коснулась его волос самым краем ладони, как будто боялась повредить ему этим прикосновением. Ей показалось, что она коснулась рукою травы. Не той, жесткой, что остается в ноябре на этой пыльной земле, а той, что ласково пробивается на волю в апрельском Серебряном бору.

Он стоял совершенно неподвижно. Весь он был как натянутая струна.

Эстер положила голову ему на грудь. Он не шевельнулся. Сердце его билось под ее виском точно так, как тогда в Центральном парке. Только тогда оно билось ровно, а теперь прерывисто. Но это было то же самое сердце.

Кевин медленно поднял руки. Эстер замерла у него на груди.

Он положил руки ей на плечи – осторожно, будто не веря, что это действительно она. Хотя он ведь узнал ее в ту самую минуту, когда она оказалась рядом. И вдруг, постояв так мгновение, он обнял ее таким широким, таким стремительным и сильным объятием, что она ахнула, чуть не задохнувшись в сжатом кольце его рук.

– Если бы ты знала… – Слова срывались с его губ вперемежку с поцелуями. – Я все время думал о тебе, всегда!.. Я знал, что тебя никогда не будет, но не мог запретить себе это. Я думал: все-таки это счастье было – тогда, в парке, – все-таки оно во мне и только вместе со мною умрет…

Эстер не успевала отвечать на его поцелуи и на его слова. Да и не пыталась она отвечать… И только когда он вздрогнул, словно наткнулся на какое-то препятствие, она пристальнее вгляделась в его лицо, перерезанное черной повязкой.

– Что, Кевин? – спросила она. – Что плохое ты подумал?

– Я… Знаешь, ведь я сначала думал, что просто обожжена сетчатка. То есть мне так говорили в госпитале. Когда я еще не двигался и не мог потрогать рукой. Говорили, что глаза такие же, как прежде, только не видят. А потом я понял, что их… вообще нет. Я представляю, как отвратительно это выглядит!

Он вздрогнул. У него в самом деле было живое воображение.

Эстер засмеялась. Ей нелегко дался этот смех, но засмеяться было лучше, чем заплакать.

– Милый мой, милый! – сказала она. – Да разве это важно? Неважно, как выглядят твои глаза, и даже то, что они не видят, тоже неважно. А зато ты не увидишь, как я буду стареть рядом с тобою. Я буду самой счастливой женщиной на свете: мужчина, которого я люблю, не увидит ни одной моей морщины!

Кевин улыбнулся и погладил ее по голове.

– Думаешь, я тебя не вижу? – сказал он. – Я тебя вижу всю. Ты необыкновенная красавица и всегда ею будешь. Но, Эстер…

– Что?

– Я думаю, тебе не надо… относиться к этому так серьезно.

– К чему мне не надо серьезно относиться? – не поняла она.

– К тому, что… у нас с тобой может получиться. То есть ты приезжай, конечно, – торопливо проговорил он. – Каждый раз, когда тебе захочется, ты приезжай ко мне. Но ведь все здесь… Это все совсем не для тебя. Ты актриса, тебе надо жить в большом городе. А я чувствую себя хоть сколько-нибудь… В общем, я могу жить только здесь. Ну что я стал бы делать в Нью-Йорке? – В его голосе прозвучало отчаяние. – Клеить картонные коробки в артели для инвалидов?

– Брось, Кевин. – Эстер поцеловала его в побледневшую щеку. – Не каждая смазливая дамочка, которая поет в ресторане, может считаться актрисой. Во всяком случае, делать трагедию из моего отъезда из Нью-Йорка точно не стоит. А как у вас тут положено, скоро ли мы с тобой сможем пожениться?


Пожениться оказалось даже проще, чем предполагала Эстер. Кевин объяснил, что, если бы его семья принадлежала к католической церкви, все было бы сложнее: прежде чем креститься перед венчанием, Эстер следовало бы пройти катехизацию, то есть сдать что-то вроде экзамена на знание Священного Писания. С крещением в протестантскую веру хлопот было гораздо меньше.

– Но, может быть, ты вообще не хочешь креститься? – спохватился он, объяснив ей все это. – Ведь вера твоих родителей совсем другая. В таком случае, я…

– Ерунда, – махнула рукой она. – То, во что верили мои родители, вообще не имеет отношения к Богу. Протестантство так протестантство. Не обижайся, но мне все равно, в какую церковь ходить по праздникам.

«Скорее всего, я не буду ходить ни в какую», – подумала она.

Во всяком случае, ни в день своего крещения, ни в утро венчания Эстер не испытывала в связи с посещением церкви ни малейшего трепета. Да и Кевин, она видела, хотя и был взволнован очень сильно, но волнение это происходило лишь от ее присутствия, а не от того, что им предстоял некий обряд. Всю неделю, которую она провела в его доме от своего приезда до венчания, он был взволнован точно так же. Даже изумление родителей, которые потеряли дар речи, узнав, что свалившаяся как снег на голову красавица – это его невеста и свадьба состоится немедленно, не отвлекло его от Эстер ни на минуту. Он держал ее за руку даже ночью, во сне, в те редкие мгновения, когда она не лежала у него на груди.

Протестантская церковь выглядела так просто, что вообще не напоминала храм. Подойдя к ее двери, Эстер увидела, что она к тому же почти пуста: людей на венчание собралось немного – несколько соседей с ближайших ранчо да немногочисленные родственники Давенпортов.

Пастор уже ожидал у алтаря. Эстер и Кевин вошли в церковь.

Эстер смотрела на вырезанное из темного дерева распятие над алтарем, на тусклые трубы органа… Она думала, что сегодняшний день взволнует ее так же мало, как взволновало крещение – тоже очень простой, без особенной торжественности обряд. Но то, что начало происходить с нею, когда пастор произнес первые слова, обратился к ней с вопросом, на который она машинально ответила «да», потому что, конечно, выходила замуж по доброй воле… Все изменилось в этом небольшом помещении – все изменилось в ней самой, хотя она не понимала, почему это вдруг случилось.

Солнце взглянуло в узкие окна церкви. Пылинки заплясали в его слабых лучах. Эстер почувствовала, что задыхается. Что-то огромное переполняло ее вне происходящего, независимо от происходящего… Или все-таки зависимо?..

Бог стоял перед нею во всем величии своей суровой славы. Она чувствовала его присутствие так же, как, она знала, чувствовал его Моисей, стоя на вершине неведомой горы.

«Господи, – без слов сказала она. – Спаси Игната от смерти! Помоги ему на войне, перенеси его через наши реки, по воде яко посуху. Пусть он будет жив!»

Ей не пришло в голову просить Бога о счастье. Он не для того явился пред нею в этот миг, чтобы она стала просить его о чем-то для себя.

– … в горе и в радости, в нужде и в богатстве, пока смерть не разлучит вас.

Эстер почувствовала, как тревожно вздрогнул рядом с нею Кевин.

«Прощай, Игнат! – точно так же, без слов, сказала она. – Это было в последний раз».

Она взяла Кевина за руку. Может, так было не положено по обряду, но это не имело для нее значения. Она сжала его пальцы и почувствовала, как волна счастья заливает ее изнутри до самого горла.

– Отныне вы муж и жена, – сказал пастор.

Эстер повернулась к Кевину.

– Я люблю тебя, – сказала она. – И буду любить тебя всегда.


Эстер проснулась на рассвете от того, что ее живот наполнился болью.

Она уже привыкла к обитаемости своего живота, к тому, что ребенок то и дело шевелится в ней, толкается и даже, ей казалось, фыркает. Она привыкла к этому не сразу, потому что была уже далеко не в том возрасте, когда ко всему, что с тобой происходит, привыкаешь без затруднений.

Но к тому, что происходило с ней теперь, привыкать было и не нужно, это она сразу поняла.

– Кевин?..

Он проснулся мгновенно.

– Тебе плохо? – спросил он тревожно. – Что с тобой, Эстер?

– Кажется… Мне кажется, я рожаю, – растерянно сказала она.

Он резко сел на кровати.

– Ты чувствуешь, что схватки начались?

– Не схватки! Роды начались, Кевин! – воскликнула она сквозь слезы. – Но как же это?.. Еще ведь не время и… И почему же я не почувствовала заранее?!

Простыня под ней была мокрой. Ребенок рвался из нее, выкручивался из нее, как какой-то слишком большой угловатый предмет. Она вскрикнула. Кевин успел уже одеться – когда он успел?

– Ты не бойся, – сказал он. – Чего тебе бояться, моя родная? Ведь у тебя здоровье крепче, чем у двадцатилетней девчонки. Помнишь, врач говорил?

Она задыхалась от разрывающей ее боли, но когда он это сказал, ей показалось, что боль все-таки стала меньше. Хотя этого, конечно, не могло быть, она ведь в самом деле рожала.

– Но врач ведь не успеет, Кевин, – всхлипнула Эстер. – Что же делать?

– Ничего страшного. Мы обойдемся без врача.

– Ну да. – Эстер улыбнулась сквозь слезы. – Когда Звездочка рожала, ты же справился сам!

– Вот именно. – Он положил руки ей на живот, и боль утихла совсем. – А Звездочка ведь у нас старая кобылка, не то что ты.

– Я тоже старая кобылка… – пробормотала Эстер.

Но тут же ей стало не до размышлений о собственном возрасте. Она почувствовала, как ребенок снова рванулся из ее тела.

– Кевин! – воскликнула она. – Держи меня за руку, пожалуйста! Или не за руку… Просто держи меня, помоги мне!

– Вообще об этом не думай. – Его голос прозвучал так, что успокоился бы смерч. – Я тебе помогу. Все будет хорошо.

Сказать, что все происходящее с нею хорошо, Эстер все-таки не решилась бы. Она металась на сбившейся постели, ноги скользили по простыне, она не могла толком упереться в эту неподходящую поверхность… Кевин гладил то ее живот, то колени, она тужилась, выталкивая из себя ребенка… Ей казалось, это будет длиться вечно!

И вдруг она услышала внутри себя какой-то странный хлюпающий звук. Что-то выкатилось из нее, выкатилось легко, плавно, как яйцо из курицы. Ей стало смешно оттого, что она подумала про себя как про курицу, и она засмеялась.

– Ну вот, – сказал Кевин, – зря ты боялась. Ты родила, любимая моя! Ты родила мне дочку!

– О-ох… – выдохнула она. – Как же я перепугалась! – И встревоженно спросила: – А почему она молчит? С ней что-то не так?

Она попыталась приподняться, чтобы разглядеть ребенка, которого Кевин держал у нее между ног.

– С ней все в порядке, – сказал он. – Просто у нее, наверное, будет робкий характер.

Эстер засмеялась снова и сразу почувствовала, что из глаз у нее хлынули слезы.

– В кого же у нее может быть робкий характер? – сквозь этот смех и эти слезы спросила она.

– Сейчас я перережу пуповину и займусь ею, – сказал Кевин. – А ты полежи спокойно. Еще ведь не все кончилось.

Он завернул ребенка в простыню, положил на широкий стол, стоящий в углу спальни, и вернулся к Эстер. Она не удивлялась тому, как точно и правильно он все это делает. За столько лет жизни с ним она привыкла, что в кромешной темноте, в которой он живет, Кевин делает все вернее и лучше, чем она в своей зрячести.

Да он и не жил во тьме. От его рук исходили свет и чудо, и к этому она тоже почти привыкла.

– Обними-ка меня за шею, – сказал он. – Я на минутку положу тебя на пол и перестелю постель. Вода греется. Потом я обмою малышку.

– Ох, Кевин! – улыбнулась Эстер. – А я ведь даже не думала, что это произойдет так… просто.

– Но это же хорошо, что ты родила. Что хорошо, то всегда происходит просто.

– Хорошо, что ты этого не видел, – пробормотала Эстер, оглядывая свои залитые кровью ноги. Восход летом был ранний, поэтому, хотя Кевин не зажигал свет, она уже могла их разглядеть. – Неприглядное, скажу тебе, зрелище! Ты, наверное, не захотел бы меня больше никогда, если бы увидел, на что я похожа.

– Вряд ли, – улыбнулся он. – Мне трудно представить, чтобы я тебя не захотел.

Девочка наконец закричала, вернее, запищала, тоненько и в самом деле робко.

– Дай же ее мне! – попросила Эстер. – Я ведь ее еще даже не видела.

Кевин взял ребенка и положил рядом с нею на кровать. Глаза у девочки были закрыты, красное сморщенное личико складывалось в короткие гримаски. Эстер смотрела на нее с недоумением.

– Как ты ее назовешь?

Кевин пришел из кухни. В руках у него был чан с теплой водой.

– А как ты хочешь?

– Но это же ты ее родила. – Он развернул малышку и стал осторожно обмывать ее, держа на руке над чаном. Она висела у него на руке покорно и как-то вяло. – Назови, как тебе нравится.

– Давай назовем ее Ксенией, – вздохнув, сказала Эстер. – Пусть будет счастлива.

– Ксенни? Красиво. Это русское имя?

– Да.

– Ты сделала меня счастливым. – Он наклонился над кроватью и прижался щекой к ее щеке. Его голос дрогнул, впервые за все это время. – Каждый день моей жизни, и сегодня снова… Поспи немного. Молоко у тебя еще не прибыло. Я побуду с ребенком.

«Может, это просто от того, что она родилась так неожиданно? – растерянно подумала Эстер. – Может, я просто не успела это осознать, а потом стану относиться к ней… иначе?»

Она проводила взглядом Кевина, который, нежно прижимая к себе девочку, уносил ее из спальни, и, вздохнув, закрыла глаза.


Эстер проснулась от доносящихся с улицы голосов.

«Уже утро? – мелькнуло у нее в голове. – Или вечер? Я, наверное, сутки проспала! А ребенок?»

Она приподнялась на постели. Голова сразу закружилась, она снова упала на подушку. Но тут голоса стали громче, и она расслышала, о чем говорят за окном.

– Ты пьян, Преснелл. – Это был голос Кевина. – Иди проспись, и я забуду, что ты тут плел.

– А я не для того сюда пришел, чтоб ты забыл это, Давенпорт!

Язык у Рэя Преснелла, здоровенного детины с соседнего ранчо, в самом деле заплетался, но при этом все же было понятно, что он не просто несет что-то спьяну, а говорит вполне осмысленно. Эстер села на кровати, поморщилась от боли, которая сразу заворочалась у нее в животе, и потихоньку спустила ноги на пол.

– Мне плевать, для чего ты пришел! – Голос у Кевина сделался стальным. – Убирайся к черту, пока я еще позволяю тебе это сделать.

– Если б ты был зрячий, я бы сказал, чтоб ты протер глаза! – заревел Преснелл. – У тебя под боком живет шпионка, а ты не замечаешь!

– Ты слишком долго пьянствуешь, Рэй, – усмехнулся Кевин. – Времена, когда в каждом русском видели коммуниста, давно прошли.

Эстер прошла через просторную гостиную, вышла в прихожую и остановилась, прежде чем шагнуть на веранду, где стоял Кевин. У нее снова закружилась голова, иначе она, конечно, не помедлила бы.

О чем говорит придурок-сосед, было ей понятно. Соседи вообще не любили ее и, она знала, охотно сплетничали у нее за спиной. Но одно дело, когда эти сплетни вертелись вокруг ее излишней, на их взгляд, заносчивости, и совсем другое, когда они приобретали мрачноватый характер.

Несмотря на союзничество России и Америки во время Второй мировой, после войны любому русскому легко было оказаться здесь, в Америке, под подозрением. Эстер знала из писем, которые время от времени присылала ей из Голливуда Анна Стен, что, например, режиссер Борис Мороз сидит в тюрьме за шпионаж в пользу СССР…

Но услышать подобные бредни в свой адрес, да еще в техасской глуши, Эстер пришлось впервые! Или просто муж не рассказывал ей о них?

– Позови ее, Давенпорт, позови, и пусть она ответит, прямо глядя мне в глаза: неужели она не отсылает на свою бывшую родину каких-нибудь секретных писем? Зачем она ездила в Нью-Йорк три раза подряд за последние полгода? Скажешь, пошляться по театрам?

Эстер хотела уж было выйти на веранду и в самом деле посмотреть в мутные глаза Преснелла, но звук, донесшийся оттуда, заставил ее застыть на месте. Потом она осторожно выглянула наружу.

Наверное, ружье с самого начала стояло на веранде, просто пьяный Преснелл его не замечал. Теперь не заметить ружья было невозможно: Кевин держал его в руках. Ствол был направлен Преснеллу прямо в лоб.

Эстер стояла под дверью, боясь пошевелиться. Кровь текла по ее ногам, но она этого не замечала.

Холодно и коротко лязгнул затвор.

– Эй, эй, ты что, свихнулся? – заорал Преснелл.

– Ты сейчас очень медленно повернешься и пойдешь к воротам. Не оглядываясь. Если ты оглянешься хоть раз, я выстрелю. Если после того, как ты уйдешь, к моей жене явится с подобными обвинениями еще хоть кто-нибудь, неважно, трезвый или пьяный, я найду тебя, где бы ты ни был, и пристрелю. Ты все понял, Преснелл?

Эстер увидела, что Преснелл попытался присесть на корточки. Ствол ружья тоже опустился ниже, оставаясь на уровне его лба.

– Тебе черт ворожит, Давенпорт! – сквозь зубы процедил Преснелл. – Или ты только притворяешься слепым?

Он медленно повернулся спиной и пошел к воротам, почти не покачиваясь, – видно, протрезвел от страха.

Когда он скрылся за воротами, Кевин опустил ружье.

– Зачем ты встала? – сказал он. – У тебя сегодня такой счастливый день, тебе совсем ни к чему слушать пьяные глупости.

– Конечно, у нас сегодня счастливый день, – сказала Эстер. – Пойдем, милый мой муж. Выпьем за здоровье нашей дочки.

Глава 21

Снег в Москве все еще шел.

Может, он вообще не прекращался на то время, когда Алиса уезжала. А может, она и не уезжала вовсе – так ей казалось, когда она шла по бульвару у Чистых Прудов. Снег бесконечно падал с неба и лежал над прудами высокой шапкой, его медленные свитки разворачивались поверх невидимой подо льдом воды.

Алиса вышла из такси, не доехав до Кривоколенного переулка. Ей нужно было немного пройтись пешком. Не то чтобы подумать, но как-то… собраться с собою.

Она не знала, что будет делать, если Тим снова скажет, чтобы она не вмешивалась в его жизнь.

Но ничего делать не пришлось. Его не было дома.

Алиса спустилась с последнего этажа вниз, постояла у подъезда, задрав голову, посмотрела на окна башенки. Зимним утром светлело поздно, и, если бы Тим был дома, в окнах горел бы свет. Но они были темны.

Будь Алиса в обычном здравом состоянии своего ума, она, конечно, нашла бы внятные объяснения тому, почему в его окнах нет света. Утром в будний день он на работе, или вышел в магазин, или просто спит, ведь еще совсем рано, даже улицы пустынны… Но ум ее был в смятении, и все эти объяснения ей в голову не приходили.

«Его нет, его не будет».

Необъясненная обида, из-за которой они расстались, была так нелепа, что и должна была привести к необратимым последствиям. Алиса не знала в этом занесенном снегом городе, во всей этой бескрайней стране ни одного человека, которого могла бы спросить о Тиме. Была, правда, Вера, но она мелькнула как фейерверк и исчезла.

Вообще-то Алисе не привыкать было к пространствам бескрайним и пустынным. Она родилась в таком пространстве – в Техасе его было в избытке. Но сейчас, не в степи, а в большом городе, в мегаполисе, стоя у стены дома, который люди осмысленно и гармонично построили еще лет двести, наверное, назад, она чувствовала себя беспомощным листком, который случайно и не в срок оторвался от своей ветки и несется вот теперь по долгому простору без смысла и цели.

Жизнь без Тима не имела смысла и цели, и что толку было теперь думать, почему так получилось? Это было для Алисы очевидно, вот и все.

Она качнулась от стены, намереваясь идти, непонятно, правда, куда.

И увидела Тима. Он шел по краю дороги – тротуары были засыпаны снегом, сейчас, утром, его еще не успели расчистить. Его высокая, немного сутулая фигура одна темнела в недальней перспективе улицы. Снег падал и падал, и он шел по дороге вслед за снегом.

Алиса стояла у стены под башенкой и смотрела на него.

Ей было страшно. Сейчас он подойдет, заметит ее, окинет равнодушным взглядом… Может, спросит: «А ты что здесь делаешь?» И что она ответит тогда, и что будет делать, если это окажется так?

Невозможность формировать мир другого человека по собственному образу и подобию была мучительна. Но иначе мира – вот такого, какой он есть, с пестротой в две краски, с алым крапом форели во влаге ледяной, – такого мира просто не существовало бы.

Тим поднял голову и увидел Алису. То есть, конечно, он просто заметил какую-то темную фигуру у своего подъезда: лампочка над входом перегорела, и рассмотреть, кто именно там стоит, было невозможно. Или все-таки рассмотрел?

Он остановился посреди улицы, замер, но не оттого замер, что вглядывался в утренний полумрак, а от какого-то сильного и прямого чувства. Он стоял так мгновение, не больше, а потом пошел вперед, все ускоряя шаг. А потом побежал вперед, и, когда Алиса сделала всего один маленький шажок ему навстречу, то он налетел на нее со всего разгону.

Они ударились друг о друга, да так и застыли, будто примагнитились. Они стояли так очень долго и что-то слушали друг в друге. Потом Тим поднял руки и коснулся Алисиных плеч. Она склонила голову и уткнулась носом в его плечо.

И тут он наконец обнял ее так, как хотело все его тело, как весь он хотел, как она почувствовала это в нем в ту минуту, когда увидела его в недальней перспективе улицы, а почему почувствовала, непонятно!

Он обнял ее широко, тесно, сильно, так, что весь мир в его волшебной пестроте и разнообразии уместился в кольце его рук, не утратив при этом ни одной своей краски, ни одного чувства, которые составляли силу мира и его чудо.

В полумраке московской улицы мир сиял и переливался всеми своими странами, континентами, планетами, солнечными лучами, звездной пылью, глубокой водою океанов и свежим блеском скал после дождя. Весь он уместился в один долгий поцелуй.

– У тебя губы замерзли, – сказал Тим. – Ты давно здесь стоишь?

– А у тебя горячие, – сказала Алиса. – Ты давно по улицам ходишь?

– Да что про меня думать, я же вообще не мерзну. Пойдем домой скорее.

Он в самом деле был как заколдованный. Снег таял у него на голове мгновенно. Не выпуская Алису из объятий, он открыл у нее за спиной дверь подъезда.


– Я чуть не свихнулся, Алис. Если бы ты не приехала…

– Что тогда было бы?

– Не знаю. – Он улыбнулся. – Ну что было бы? Видимо, в самолет. Тебя в Нью-Йорке разыскивать.

– А куда ты утром уходил?

– Да никуда. Голову хотел охладить. Надо же было подумать, как тебя теперь найти.

– Я не покупала тебе микроволновку. И обогреватель тоже.

– Я понял, понял. Мама вчера позвонила. Да хоть бы и покупала! Хоть бы ты золотые кресла сюда купила или, наоборот, все тут напрочь из окна выбросила… Можешь ты меня простить, Алис?

– Я постараюсь.

Ей наконец стало смешно. До сих пор ей было так, что сердце вот-вот должно было разорваться, а теперь стало смешно. Она повертелась у Тима на плече, чтобы разглядеть его широкие глаза. Глаза были виноватые.

– Сейчас день или ночь? – спросила она.

– Сейчас вечер. Ты есть хочешь?

– Вообще-то да. По-моему, мы с тобой потратили за день очень много энергии.

– По-моему, тоже. Я голодный, как животное.

– Ты не похож на животное! – засмеялась она. – Для этого у тебя слишком… сильные ласки.

Наверное, по-русски это было сказано не очень правильно и даже непонятно. Но Тим понял. Плечо его вздрогнуло под Алисиной щекой, всколыхнулось, как вулкан, внутри которого началось движение лавы.

И вся эта лава сразу оказалась у него на губах, в руках… Ласки его в самом деле были так сильны, что непонятно было даже, как они не перестают быть ласками при такой своей мощи. Алиса вскрикивала, когда он накрывал ее сверху собою, когда его грудь ложилась на ее плечи, и его колени раздвигали ее ноги, и его живот касался ее живота плоско, как скала… Невозможно было угадать такую силу в его теле, а когда эта сила проявлялась, невозможно было отделить ее от нежности, которая жила в нем наравне с силой. Это сочеталось в каждом его движении, в каждом прикосновении к ней так глубоко, так живо, это не давало ей оторваться от него сегодня весь день, это было осязаемо, телесно, и вместе с тем не было телесностью только…

– Что же это такое, а, Тим? – спросила Алиса, отдышавшись.

Грудь у нее болела: все-таки минуту назад он придавливал ее сверху слишком сильно. Теперь он лежал рядом, и его грудь ходила ходуном. После судорог, только что сводивших все его тело, и стонов, только что рвавшихся у него изнутри, он никак не мог установить дыхание.

– Сам не понимаю, – с трудом проговорил он. – Опыта нет, чтоб такое понимать.

Алиса засмеялась.

– Приятно слышать, – сказала она. – Может, я у тебя вообще первая женщина?

– Может.

– Тим, ну как тебе не стыдно врать!

– А может, я не вру. Если вот это вот, – он быстро провел рукой по постели,