Book: Горбун, Или Маленький Парижанин



Горбун, Или Маленький Парижанин

Поль Феваль

Горбун, или Маленький парижанин

Кто под звездой счастливою рожден —

Гордится славой, титулом и властью,

А я судьбой скромнее

И доя меня любовь-источник счастья,

Под солнцем пышно листья распростер

Наперсник принца, ставленник вельможи,

Но гаснет солнца благосклонный взор,

И золотой подсолнух гаснет тоже,

Военачальник, баловень побед,

В бою последнем терпит пораженье,

И всех его заслуг потерян след,

Его удел опала и забвенье,

Но нет угрозы титулам моим

Пожизненным: любил, люблю, любим,

В. Шекспир, сонет 25.

1. МАСТЕРА КЛИНКА

1. ДОЛИНА ЛУРОН

В древности здесь был город Лорр — город с языческими храмами, амфитеатрами и Капитолием. Теперь это пустынная долина, и ленивый плуг гасконского пахаря словно боится затупить свой железный лемех о мрамор укрытых в земле колонн. Совсем рядом горы. Прямо перед вами высокая цепь Пиренеев возносит заснеженные вершины, а сквозь глубокий разлом, который служит дорогой для венаскских контрабандистов, видно лазурное испанское небо. В нескольких лье отсюда Париж кашляет, танцует, смеется и мечтает вылечить свой неизлечимый бронхит водами источников Баньер-де-Люшони, а немножко дальше, по другую сторону, Париж, только уже ревматический, истово верит, что оставит свои ишиасы на дне серных ванн Бареж-ле-Бена. Париж всегда спасала и будет спасать вера, а вовсе не железо, сера или магнезия.

Итак, мы в долине Лурон, расположенной между долинами Ор и Барусс и, пожалуй, наименее известной завзятым туристам, которые ежегодно приезжают открывать эти девственные места; в долине Лурон с ее цветущими оазисами, изумительными потоками, причудливыми скалами и бурой Кларабидой, рекой, струящей свой темный хрусталь меж обрывистых берегов, со странными лесами и старинным замком — кичливым, тщеславным и неправдоподобным, как рыцарский роман.

Спускаясь с горы левее разлома по склону невысокого пика Вежан, вы сразу всю ее охватываете взором. Долина Лурон — это передовой отряд Гаскони. Она врезается клином между лесом Эн и красивейшими Фрешескими лесами, что через долину Барусс соединяют райские уголки Молеона, Неста и Кампана. Почва здесь бедная, но пейзажи богатейшие. Почти всюду местность изрезана горными ручьями, что, прорыв по лужайкам русла, обнажили корни гигантских буков и подножия отвесных обрывистых скал, в которые сверху донизу впились цепкие корни сосен. Какой-то троглодит выкопал себе обиталище у основания утеса, а не то проводник, не то пастух прилепил свое жилье на столь скалистом гребне, что в голову так и лезет мысль об орлином гнезде.

Лес Эн покрывает отрог холма, который внезапно обрывается посреди долины, чтобы дать проход Кларабиде. Восточная оконечность этого холма представляет собой обрывистый склон, по которому никому не под силу проложить тропинку. Горное это образование идет встречь окрестным хребтам. Оно перегородило бы долину от горы до горы, словно гигантская баррикада, если бы этому не воспротивилась река.

В здешних краях это чудесное место называют lе Hachaz — ле Ашаз, то есть «удар секирой». Естественно, существует и соответствующая легенда, но мы не станем вам ею докучать. Именно здесь некогда возносился Капитолий города Лорра, давшего, вне всяких сомнений, имя Луронской долине. И здесь до сих пор еще сохранились развалины замка Келюс-Таррид.

Издалека развалины эти производят сильное впечатление. Они занимают довольно большое пространство, и уже шагов за сто от Ашаза между деревьями видны израненные верхушки старинных башен. А вблизи это похоже на укрепленное селение. Повсюду руины заросли деревьями, а одной ели пришлось, чтобы вырасти, пробить свод из тесаного камня. Но большая часть развалин являет собой остатки достаточно скромных строений, в которых дерево и убитая глина частенько заменяют гранит.

Предание гласит, что один из Келюс-Тарридов (такова фамилия этой ветви, весьма влиятельной благодаря, главным образом, своим огромным богатствам) велел возвести валы вокруг небольшого селеньица Таррид, чтобы защитить своих гугенотских вассалов после перехода Генриха IV в католичество1. Звали его Гастон де Таррид, и был он обладателем баронского титула. Если вы приедете к развалинам Келюса, вам покажут дерево барона.

Это дуб. Он врос корнями в землю на краю старинного рва, защищавшего замок с запада. Однажды ночью в него ударила молния. К тому, времени это было уже большое дерево, и оно рухнуло поперек рва. Так оно и осталось лежать, питаясь соками благодаря коре, единственно уцелевшей в месте разлома. Но интереснее всего то, что один из побегов футах в тридцати-сорока от края рва пошел вверх от ствола. Он разросся и превратился в великолепный дуб, в висячий чудо-дуб, на котором тысячи две с половиной туристов уже вырезали свои имена.

К началу XVII века род Келюс-Тарридов пресекся в лице Франсуа де Таррида, маркиза де Келюса, одного из действующих лиц нашего повествования. В 1699 г. маркизу было около шестидесяти. В начале царствования Людовика XIV он прибыл ко двору, но не преуспел там и с неудовольствием удалился. С той поры он жил в своих владениях с единственной дочерью красавицей Авророй де Келюс. В тех местах его прозвали Келюс-на-засове. И вот почему.

На сороковом году маркиз, живший вдовцом после смерти первой жены, которая не одарила его детьми, влюбился в дочку графа де Сото-Майора, губернатора Памплоны. Инеc де Сото-Майор исполнилось семнадцать. Это была истая дочь Мадрида со взором, исполненным огня, и сердцем, еще более пламенным, чем глаза. О маркизе ходили слухи, что его первая жена, все время жившая взаперти в старинном замке и умершая двадцати пяти лет от роду, была с ним не слишком счастлива. Инеc объявила отцу, что никогда не выйдет за этого человека. Но в тогдашней Испании, которую мы знаем по драмам и комедиям, сломить волю юной девушки было куда как несложно. Ежели верить авторам водевилей, алькальды, дуэньи, пройдохи-слуги и даже сама святейшая инквизиция существовали только ради этого.

И вот однажды вечером печальная Инеc, укрывшись за жалюзи, в последний раз слушала серенаду младшего сына коррехидора, чудесно игравшего на гитаре. На следующий день она уезжала с маркизом де Келюсом во Францию. Маркиз взял Инеc без приданого и, мало того, вручил господину де Сото-Майору уж не знаю сколько тысяч пистолей.

Испанский граф, более родовитый, чем король, и еще более безденежный, чем родовитый, не сумел устоять перед таким подходом. Когда маркиз привез в замок Келюс свою прекрасную испанку, сокрытую под длинной мантильей, молодых дворян из Луронской долины охватило лихорадочное возбуждение. Тогда еще не было туристов, этих странствующих ловеласов, похищающих сердца провинциалок всюду, куда в поисках удовольствий им удается проехаться по сниженному тарифу, но непрекращающаяся война с Испанией привлекала на границу многочисленные отряды добровольцев, так что маркизу пришлось держать оборону.

И он держал ее, он отважно принял все условия соперничества. Поклоннику, решившему попытаться завоевать прекрасную Инеc, первым делом следовало обзавестись осадными орудиями. И речь тут идет не только о сердце, потому что сердце находилось под прикрытием крепостных стен. Нежные записки оказывались бессильны, страстные взгляды теряли свою пламенность и томность, и даже гитара ничего не могла сделать. Прекрасная Инеc была не доступна. Ни один из воздыхателей, будь то охотник на медведей, мелкопоместный дворянчик или капитан, не мог даже похвастаться тем, что видел, какого цвета у нее глаза.

Вот какую оборону держал маркиз. Года через три-четыре несчастная Инеc наконец пересекла порог этого ужасного замка — пересекла, чтобы отправиться на кладбище. Она умерла от одиночества и тоски. После нее осталась дочка.

Воздыхатели, разъяренные своим поражением, дали маркизу прозвище Келюс-на-засове. От Тарба до Памплоны, от Аржелеса до Сен-Годенса не нашлось бы ни мужчины, ни женщины, ни даже ребенка, который звал бы маркиза иначе как Келюс-на-засове.

После смерти второй жены он сделал попытку жениться еще раз, поскольку обладал счастливой натурой Синей Бороды и не падал духом, но у губернатора Памплоны дочерей больше не было, а репутация господина де Келюса была уже настолько устоявшейся, что даже самые неустрашимые среди девиц на выданье отвергали его поползновения.

Он остался вдовцом и с нетерпением ждал, чтобы дочь его достигла возраста, когда ее нужно будет посадить под засов. Окрестные дворяне недолюбливали его, и ему нередко, невзирая на его богатство, недоставало общества. Скука гнала маркиза из его цитадели. Он приобрел привычку каждый год ездить в Париж, где молодые придворные занимали у него деньги и насмехались над ним.

Во время его отсутствия Аврора оставалась под надзором не то двух, не то трех дуэний и старика-кастеляна.

Аврора была такая же красавица, как ее мать. В жилах ее текла испанская кровь. Когда ей исполнилось шестнадцать, мирные жители деревушки Таррид частенько в темные ночи слышали, как заливаются сторожевые псы замка Келюс.

В ту пору Филипп Лотарингский, герцог де Невер, один из блистательнейших вельмож французского двора, приехал в свой замок Бюш, что находится в Жюрансоне. Ему было всего двадцать лет, но, слишком рано изведав все радости жизни, он приехал сюда, умирая от болезни, именуемой хандрой. Вид гор благотворно подействовал на него, и через несколько недель пребывания на лоне природы его охотничьи экипажи добрались до Луронской долины.

В первый раз, когда в замке Келюс лаяли ночью собаки, юный герцог де Невер, изнуренный усталостью, попросил в лесу Эн приюта у дровосека.

Де Невер прожил в замке Бюш целый год. Пастухи из Таррида рассказывали, что он был весьма щедрый дворянин. Они рассказывали и о двух событиях, произошедших во время его пребывания в этих местах. Однажды в полночь в окнах старинной церкви замка Келюс был виден свет.

Собаки не лаяли, но какая-то тень, которую жители деревушки частенько видели и потому вскоре стали узнавать, скользнула в ров, как только спустились сумерки. В старинных замках полным-полно призраков.

А еще как-то госпожа Марта, не самая старая из дуэний мадемуазель де Келюс, в одиннадцать вечера выскочила через главные ворота замка и побежала в хижину дровосека, гостеприимством которого недавно пользовался герцог де Невер. Чуть позже через лес пронесли портшез. А еще чуть позже из хижины дровосека послышались женские крики. На следующий день этот славный человек исчез. Хижину свою он бросил на произвол судьбы. В тот же день госпожа Марта покинула замок Келюс.

С тех пор прошло четыре года. Никто больше не слышал ни о человеке, ни о Марте. Филипп де Невер тоже не появлялся в своем замке Бюш. Зато долину Лурон почтил своим присутствием другой Филипп, вельможа не менее блистательный. То был Филипп Поликсен Мантуанский, принц Гонзаго, которому маркиз де Келюс собирался отдать в жены свою дочь Аврору.

Тридцатилетний Гонзаго внешность имел несколько женственную, но в то же время был на редкость красив. Вряд ли можно было встретить осанку благороднее, чем у него. Черные, шелковистые, блестящие волосы мягко ниспадали вдоль белого — белей, чем у женщин, — лица, что придавало прическе ту пышность и тяжесть, каких придворные Людовика XIV добивались, прибавляя к тому, что им было даровано от природы, парик, сделанный из волос двух, а то и трех человек, взгляд его черных глаз был, как у всех уроженцев Италии, ясен и горделив. Он был высок, а его жестам и походке была присуща некоторая театральная величественность.

Мы не станем ничего говорить про дом, к которому он принадлежал. Имя Гонзаго звучит в истории так же громко, как имена Буйон, Эсте и Монморанси2. Его дружеские связи не уступали благородству его рождения. У него было два друга, два брата — один из Лотарингского дома, другой — Бурбон. Герцог Шартрский, племянник Людовика XIV, будущий герцог Орлеанский и регент Франции, а также герцог де Невер и принц Гонзаго были неразлучны. При дворе их звали «три Филиппа». Взаимная их привязанность была столь безмерна, что на память приходили великие образцы дружбы, дарованные нам античностью.

Филипп Гонзаго был самым старшим. Будущему регенту было двадцать четыре, а Неверу на год меньше.

Можно себе представить, как льстила тщеславию старого Келюса надежда заполучить такого зятя. Ежели верить слухам, у Гонзаго были огромные владения в Италии; более того, он был двоюродным братом и единственным наследником Невера, о котором все говорили, что ему суждено умереть молодым. А Филипп де Невер, единственный представитель своего рода, располагал богатейшими владениями во Франции.

Разумеется, никто и помыслить не мог, что принц Гонзаго жаждет смерти своего друга, однако не в его силах было воспрепятствовать ей, а в этом случае он становился обладателем состояния в десять, а то и двенадцать миллионов.

Тесть и зять уже почти сговорились. Что же касается Авроры, ее мнения даже не спросили. Метода Келюса-на-засове!

Стоял дивный осенний день, и было это в 1699 г. Людовик XIV постарел и устал от войн. Только что был подписан Рисвикский мир3, но стычки на границе между волонтерами продолжались, и в Луронской долине также немало было этих не слишком приятных гостей.

В столовой замка Келюс за богато накрытым столом сидело с полдюжины сотрапезников. У маркиза было немало пороков, но угостить он умел.

Кроме маркиза, Гонзаго и мадемуазель де Келюс, занимавших верхний конец стола, все прочие были люди незначительные, состоящие на службе. Во-первых, там сидел дон Бернар, священник замковой церкви, которому было поручено пастырское попечение над душами жителей деревушки Таррид и у которого в ризнице хранилась книга, куда записывались все смерти, рождения и браки; затем госпожа Изидора с мызы Габур, которая заменила госпожу Марту и исполняла те же обязанности, и, наконец, сьер Пероль, дворянин, приближенный принца Гонзаго.

Нам придется ближе познакомиться с ним, потому что он занимает значительное место в нашем повествовании.

Господин де Пероль был человек средних лет с худым, бледным лицом, редкими волосами, высокий, но несколько сутуловатый. В наши дни человека подобного типа трудно было бы представить себе не в очках, однако в ту эпоху такой моды еще не существовало. У него были невыразительные, как бы стертые черты, глаза близорукие, но взгляд наглый. Гонзаго утверждал, что Пероль весьма умело действует шпагой, каковая и висела у него на левом боку.

Вообще, Гонзаго всячески превозносил его; чувствовалось, что он нуждается в Пероле.

Остальных сотрапезников, служивших у де Келюса, можно рассматривать как чистых статистов.

Мадемуазель де Келюс исполняла свои обязанности хозяйки с молчаливым и холодным достоинством. Можно утверждать, что обычно женщины, даже самые красивые, таковы, какими их делает чувство. Иная может быть обворожительна с тем, кого любит, но почти невыносима для других. Аврора же принадлежала к тем женщинам, которые нравятся вопреки их желанию и которыми восхищаются наперекор им самим.

Она была в испанском наряде. Три ряда кружев ниспадали по волнам ее черных, как смоль, волос.

И хотя ей еще не было двадцати, чистые и благородные линии ее губ уже выдавали затаенную печаль, но сколько света, должно быть, рождала вокруг ее юных уст улыбка и как, должно быть, лучились при этом ее глаза, затененные шелком длинных изогнутых ресниц!

Однако много дней уже никто не видел на устах Авроры улыбки.

Отец бывало говаривал:

— Все изменится, когда она станет принцессой Гонзаго.

К концу второй перемены Аврора встала и попросила разрешения удалиться. Госпожа Изидора с сожалением глянула на принесенные пирожки, печенья и варенья. Долг вынуждал ее последовать за своей юной госпожой. Как только Аврора вышла, маркиз принял более игривый вид.

— Принц, — сказал он, — вы собирались отыграться в шахматы… Вы готовы?

— Всегда к вашим услугам, дорогой маркиз, — ответил Гонзаго.

По приказу де Келюса принесли столик и шахматную доску. За те две недели, что принц провел в замке, начинающаяся партия была уже, наверное, сто пятидесятой.

Подобная любовь к шахматам у Гонзаго, дожившего до тридцати лет, да еще при его имени и внешности, давала пищу для размышлений. Одно из двух: либо он был без памяти влюблен в Аврору, либо очень хотел пополнить ее приданым свои сундуки.

Каждый день после обеда и после ужина приносилась шахматная доска. Милейший маркиз На-засове игроком был весьма слабым. Каждый день Гонзаго позволял ему выигрывать с десяток партий, после чего торжествующий Келюс, не покидая поля боя, задремывал в своем кресле и храпел, как праведник.

А Гонзаго в это время ухаживал за мадемуазель Авророй де Келюс.

— Сегодня, принц, — объявил маркиз, расставляя фигуры, — я покажу вам комбинацию, каковую нашел в ученом трактате Чессоли. Я ведь играю не так, как прочие: я стараюсь черпать иа надежных источников. Не всякий вам скажет, что шахматы были придуманы Атталом4 царем Пергамским, дабы развлечь греков во время долгой осады Трои. И только невежды либо люди злонамеренные приписывают честь этого изобретения Паламеду…5 Итак, начинаем. Прошу вас, будьте внимательней.



— Я даже выразить не могу, маркиз, — промолвил Гонзаго, — какое удовольствие доставляет мне играть с вами.

Они сделали первые ходы. Сотрапезники пока еще оставались с ними.

После первой проигранной партии Гонзаго сделал знак Перолю, тот отложил салфетку и вышел. Постепенно священник и остальные последовали его примеру, Келюс и Гонзаго остались одни.

— Латиняне, — продолжал старик, — называли эту игру latrunkuli, то есть воришки. Греки же называли ее latrikion. Capразен6 в своем великолепном творении замечает…

— Маркиз, — прервал его Филипп Гонзаго, — прошу прощения за невнимательность. Вы не позволите мне вернуть ход?

Нечаянно он только что сделал пешкой ход, который приносил ему победу. Первым побуждением Келюса-на-засове было отказать, но великодушие победило.

— Пожалуйста, принц, — позволил он, — но только умоляю вас, будьте внимательней. Шахматы — серьезная игра.

Гонзаго испустил глубокий вздох.

— Понимаю, понимаю, — игривым тоном заметил маркиз. — Мы влюблены.

— До потери рассудка!

— Знаю, принц. И все же будьте внимательней. Я беру вашего слона.

— Вы вчера так и не досказали историю про того дворянина, который хотел проникнуть к вам в дом, — промолвил Гонзаго с таким видом, словно пытался отогнать тягостные мысли.

— А, хитрец! — воскликнул де Келюс. — Вы хотите отвлечь меня! Но ведь я подобен Цезарю, который мог диктовать одновременно пять писем. Кстати, вам известно, что он играл в шахматы?.. Ну, а тот дворянин получил с полдюжины ударов шпагой там, во рву. Подобное приключение имело место не единожды, и клеветники так никогда и не получили возможность почесать язык насчет поведения обеих маркиз де Келюс.

— Вы так поступали, будучи супругом, маркиз, но стали бы вы так же действовать в качестве отца? — небрежно осведомился Гонзаго.

— Ну, разумеется! — ответствовал маркиз. — Я просто не знаю иного способа оберегать дщерей Евы… Schah moto, принц, как говорят персы! Вы опять проиграли.

Он откинулся в кресле.

— Эти два слова schah moto, означающие «король убит», мы, согласно Менажу7, превратили в «шах» и «мат». Что же касается женщин, добрые рапиры вокруг добрых стен — вот наилучшая порука добродетели.

Он закрыл глаза и задремал. Гонзаго торопливо вышел из столовой.

Было около двух пополудни. Де Пероль в ожидании хозяина прохаживался по коридору.

— Что наши молодцы? — тут же задал ему вопрос Гонзаго.

— Шестеро уже прибыли, — отвечал Пероль.

— Где они?

— В кабачке «Адамово яблоко» по ту сторону рвов.

— А кого еще нет?

— Мэтра Плюмажа-младшего из Тарба и брата Галунье, его помощника.

— Превосходные шпаги! — бросил принц. — А в остальном?

— Марта сейчас находится у мадемуазель де Келюс.

— С ребенком?

Да.

— Как она прошла?

— Через нижнее окно в баню, которое выходит под мостом в ров.

Задумавшись на секунду, Гонзаго спросил:

— Ты спрашивал у дона Бернара?

— Он молчит, как рыба, — ответил Пероль.

— Сколько ты ему посулил?

— Пятьсот пистолей.

— Эта Марта должна знать, где находится запись… Ее нельзя выпускать из замка.

— Хорошо, — кивнул Пероль. Гонзаго расхаживал по коридору.

— Я хочу сам поговорить с ней, — пробормотал он. — А ты уверен, что мой кузен де Невер получил послание Авроры?

— Письмо ему доставил наш немец.

— И Невер приедет?

— Сегодня вечером.

Сейчас они стояли у дверей покоя Гонзаго.

В замке Келюс под прямым углом сходились три коридора — главного корпуса и двух боковых крыльев.

Комната принца располагалась в западном крыле, из которого по лестнице можно было спуститься в ров. Из центральной галереи донесся шум. Это Марта вышла из покоев мадемуазель Келюс. Пероль и Гонзаго поспешно укрылись в комнате принца, но дверь оставили приоткрытой.

Марта торопливо шла по коридору. Было светло, но испанский обычай пересек Пиренеи, и уже наступил час сьесты. В замке Келюс все спали. Поэтому Марта имела все основания надеяться, что никакие нежелательные встречи ей не грозят.

Когда Марта проходила мимо комнаты принца, Пероль внезапно бросился на нее и, не дав закричать, зажал рот своим носовым платком. Затем схватил в охапку и втащил, полумертвую от страха, в комнату своего господина.

2. ПЛЮМАЖ И ГАЛУНЬЕ

Первый ехал верхом на старой рабочей кляче с длинной спутанной гривой и мосластыми мохнатыми ногами; второй — на осле, посадкой напоминая священника, путешествующего на своем длинноухом скакуне.

Первый держался гордо, невзирая на весьма жалкий вид своего россинанта, уныло склонившего голову чуть ли не до земли. Наряд его составляла кожаная куртка на шнуровке с нагрудником в форме сердца, сапоги с отворотами, однако своей воронкообразной формой они весьма смахивали на те, что были в моде при Людовике XIII. Кроме того, на голове у него красовалась фетровая шляпа, лихо сдвинутая на ухо, а на боку висела предлинная рапира. То был мэтр Плюмаж-младший, уроженец Тулузы, некогда учитель фехтования в Париже, ныне обосновавшийся в Тарбе, где он и влачил скудное существование.

Второй выглядел робким и скромным. По одежде он мог бы сойти за бедного писца: на нем был черный прямой, как подрясник, балахон, почти скрывающий тоже черные, но лоснящиеся от старости штаны. Голову его защищал шерстяной колпак, заботливо натянутый на уши, а обут он был, несмотря на изнурительную жару, в башмаки на меху.

В отличие от мэтра Плюмажа-младшего, обладателя богатейшей черной и курчавой, как у негра. шевелюры, к тому же в этот миг изрядно взлохмаченной, из-под колпака его спутника свисали лишь несколько неопределенно-белесого цвета прядей. Закрученные кверху усища учителя фехтования столь же отличались от десятка жалких волосков, торчащих под длинным носом его помощника.

Да, этот смирный странник был помощником мэтра Плюмажа, и мы удостоверяем, что при случае он весьма лихо действовал чудовищной шпагой, которая сейчас била по боку его осла. Звали его Амабль Галунье. Родиной его был Вильдье в Нижней Нормандии, городок, оспаривающий у знаменитого селения Конде-сюр-Нуаро славу поставщика наилучших бойцов. Друзья частенько называли его брат Галунье то ли по той причине, что выглядел он как церковный служка, то ли оттого, что прежде чем опоясаться шпагой, он был слугой у цирюльника и подручным в химической лаборатории. Все в нем было уродливо, кроме чувствительного блеска, вспыхивающего в крохотных синих глазках, помаргивавших всякий раз, когда тропинку пересекала красная бумазейная юбка. В отличие от него Плюмаж в любой стране мог сойти за красавчика.

Они медленно трусили под южным солнцем. Кляча Плюмажа старательно обходила любой камешек, валяющийся на дороге, а серый брата Галунье через каждые двадцать пять шагов начинал артачиться.

— Ты посмотри, дорогуша, — произнес Плюмаж с явным гасконским акцентом, — этот чертов замок на той проклятой горе маячит перед нами уже два часа. У меня впечатление, что он удаляется с такой же скоростью, с какой мы приближаемся к нему.

— Успокойся, — по-нормандски певуче и в нос отвечал Галунье. — Все равно мы будем там гораздо раньше, чем нам придется приступить к делу.

— Ризы Господни! — вздохнул Плюмаж. — Да веди мы себя поумней, брат Галунье, мы с нашими талантами сами могли бы выбирать, что нам делать, а чего нет.

— Ты прав, друг Плюмаж, — согласился нормандец, — да только страсти нас губят.

— Игра — caramba8 — вино…

— И женщины, — добавил Галунье, возводя глаза к небу.

Они ехали по долине Лурон вдоль берега Кларабиды. Впереди возвышался Ашаз, несущий, подобно огромному пьедесталу, массивные сооружения замка Келюс. Крепостных стен с этой стороны не было. Старинный замок открывался от фундамента до конька крыши, и любители величественных видов обязательно сделали бы тут остановку.

Да, замок Келюс поистине достойно увенчивал эту чудовищную преграду, родившуюся, очевидно, во время какого-нибудь сильнейшего землетрясения, память о котором исчезла. Под мхом и кустарником, покрывавшими его фундамент, можно было распознать следы языческих сооружений, к которым явно приложили свою могучую руку римские легионеры. Но это были всего лишь остатки, а то, что возвышалось над землей носило явные признаки романского стиля десятого и одиннадцатого веков. По бокам главного корпуса с юго— и северо-запада стояли две башни, скорей приземистые, чем высокие. Крохотные окна, расположенные над бойницами, не имели никаких украшений, и оконные арки опирались на простые пилястры безо всякой резьбы. Архитектор позволил себе единственное излишество — нечто наподобие мозаики. Обтесанные, симметрично расположенные камни перемежались с выступающими кирпичами.

Таков был первый план, и суровость его пребывала в полнейшей гармонии с наготой Ашаза. Но за прямолинейными очертаниями главного здания, которое, казалось, было построено Карлом Великим, виднелось скопление остроконечных крыш и башенок, и все это амфитеатром располагалось на склоне холма. Донжон, высокая восьмиугольная башня, завершающаяся византийской галереей с аркадами в форме трехлистных пальметок, возвышался над этим скопищем кровель, подобный великану среди карликов.

В округе поговаривали, что замок этот куда древней самих Келюсов.

Справа и слева от обеих романских башен видны были углубления. Тут кончались рвы; когда-то их здесь перегородили стенами для удержания в них воды.

За северным рвом виднелись среди буков последние дома деревни Таррид. В центре высился шпиль церкви, построенной в начале тринадцатого века в готическом стиле, со спаренными окнами и сверкающими витражами в гранитных пятилистниках. Да, замок Келюс был дивом пиренейских долин. Но Плюмаж-младший и брат Галунье не отличались вкусом к изящным искусствам. Они продолжали свой путь и, ежели бросали взгляд на угрюмую цитадель, то лишь для того, чтобы прикинуть сколько им еще ехать. По прямой их отделяло от замка Келюс не больше полулье, но необходимость огибать Ашаз угрожала им еще добрым часом пребывания в седле.

Плюмаж, наверное, был приятным спутником, когда карман оттягивал туго набитый кошелек; простодушно-лукавая физиономия Галунье свидетельствовала, что ему обыкновенно присуще хорошее настроение, но сегодня оба пребывали в унылом расположении духа, и на то у них имелись причины.

Таковыми были пустой желудок, пустой кошелек и перспектива, вероятней всего, опасной работы. От такой работы можно отказаться, когда в кармане у тебя звенят деньги. К несчастью для Плюмажа и Галунье, страсти пожирали все их состояние. И вот Плюмаж задумчиво произнес:

— Ризы Господни! Больше никогда не прикоснусь ни к картам, ни к стакану.

— А я навсегда отказываюсь от любви, — пообещал чувствительный Галунье.

И оба принялись строить добродетельнейшие планы, как они распорядятся своими будущими сбережениями.

— Я куплю полную экипировку, — объявил с энтузиазмом Плюмаж, — и поступлю солдатом в роту нашего Маленького Парижанина.

— Я тоже стану солдатом, — подхватил Галунье, — или слугой полкового лекаря.

— Из меня получится неплохой королевский стрелок.

— Полк, в котором я буду служить, может быть уверен, что уж кровь-то я буду пускать, как надо.

И оба продолжали:

— Мы снова увидим Маленького Парижанина! И иногда сможем уберечь его от нападения!

— Он снова будет называть меня стариной Плюмажем!

— Опять, как когда-то, будет подшучивать над братом Галунье!

— Гром и молния! — воскликнул гасконец и в возбуждении весьма чувствительно огрел кулаком свою клячу, которая никак не отреагировала на это. — Для людей военных мы страшно низко пали, дружище. Ну, да Бог милостив. Чувствую, что с помощью Маленького Парижанина я вновь поднимусь.

Галунье печально покачал головой.

— Неизвестно, пожелает ли он узнать нас? — усомнился он, с унылым видом оглядев свой нелепый наряд.

— Дружище! — укоризненно промолвил Плюмаж. — У мальчика благородное сердце.

— А какая боевая стойка! — вздохнул Галунье. — Какая быстрота!

— Какая выправка! Какая осанка!

— А помнишь его удар слева с отскоком?

— А помнишь три прямых удара, которые он показал на состязании у Делепина?

— А сердце?

— Золотое сердце! А какой везучий в игре! Ризы Господни! Как пить умел!

— А как женщинам кружил головы!

С каждой репликой они все более воодушевлялись. По какому-то внутреннему побуждению оба они остановились и пожали друг другу руки. Их чувство было неподдельно и глубоко.

— Дьявол меня побери! — воскликнул Плюмаж. — Да пожелай только Маленький Парижанин, мы станем у него слугами. Не правда ли, друг мой?

— И сделаем из него большого вельможу! — завершил Галунье. — Тогда уж деньги Пероля не принесут нам несчастья.

Оказывается, это господин де Пероль, доверенное лицо Филиппа Гонзаго, вызвал мэтра Плюмажа и брата Галунье.

Они неплохо знали Пероля, а еще лучше его хозяина господина Гонзаго. Ведь до того как приняться за обучение мелкопоместных тарбских дворянчиков благородному и достойному искусству фехтования, они держали в Париже на улице Круа-де-Пти-Шан, в двух шагах от Лувра, фехтовальный зал. И если бы не страсти, внесшие разброд в их дела, они, возможно, сделали бы состояние, поскольку к ним хаживал весь двор.

Оба они были славные малые, но, видимо, ненароком совершили какую-нибудь глупость. Они ведь так ловко орудовали шпагой! Но будем великодушны и не станем доискиваться, почему в один прекрасный день они заперли свой дом и покинули Париж с такой поспешностью, словно земля горела у них под ногами.

Известно, что в Париже той поры фехтмейстеры были вхожи в круг самых сановных вельмож. Подоплеку многих дел они знали иной раз лучше, чем сами придворные. Они являли собой живые газеты. Можете представить себе, сколько тайн знал Галунье, побывавший к тому же еще и цирюльником!

В нынешних обстоятельствах они рассчитывали извлечь из этих своих знаний наибольшую выгоду. Выезжая из Тарба, Галунье заявил:

— Это дело, сулящее миллионы. Невер — первый клинок в мире после Маленького Парижанина. Так что если речь идет о Невере, им придется раскошелиться.

Плюмажу осталось лишь горячо поддержать столь разумную речь.

В два пополудни они, наконец, доехали до деревушки Таррид, и первый встреченный крестьянин показал им, где находится кабачок «Адамово яблоко».

Когда они вошли в маленький низкий зал кабачка, тот был уже почти полон. Служанка, молоденькая девушка в яркой юбке и шнурованном корсаже, какие носят крестьянки в Фуа9, торопливо разносила кувшины, оловянные кубки, угли в сабо для разжигания трубок и вообще все, что могут потребовать шесть воинственного вида мужчин, только что проделавших долгий путь под солнцем пиренейских долин.

На стене висели шесть длинных рапир в ножнах.

И у всех на лбу было написано яркими письменами слово «наемный убийца». Бронзовые лица, дерзкие взгляды, устрашающие усы. Если бы сюда случайно забрел почтенный горожанин, то, едва увидев профили этих забияк, тут же хлопнулся бы без чувств.

За первым столом, у дверей, сидели трое, и все трое, судя по их лицам, были испанцами. За следующим столом расположился итальянец со шрамом от лба до подбородка, а напротив него хмурый прохвост, акцент которого выдавал его немецкое происхождение. Третий стол занимал мужлан с длинными нечесаными волосами, изъяснявшийся с картавым бретонским выговором.

Трое испанцев звались Сальданья, Пинто и Пепе по прозвищу Матадор; все трое были esgrimidores10, один из Мурсии, второй из Севильи, а третий из Памплоны. Итальянец был наемный убийца из Сполето и звался Джузеппе Фаэнца. Немца звали штаупиц, а бретонца Жоэль де Жюган. Собрал этих шестерых мастеров шпаги господин де Пероль. Они все были знакомы с ним.

Когда мэтр Плюмаж и брат Галунье, поставив своих жалких скакунов в конюшню, вошли в «Адамово яблоко», первым их побуждением, как только они узрели это достойнейшее общество, было тотчас же выскочить. Низкий зальчик освещало одно-единственное окошко, и клубы табачного дыма еще усугубляли полумрак. Первое, что бросилось в глаза нашим друзьям — худые профили, усы торчком и рапиры на стене. Но в тот же миг шесть хриплых голосов возгласили:

— Мэтр Плюмаж!

— Брат Галунье!

И все это сопровождалось отборными ругательствами-проклятьями, имеющими хождение в Папском государстве, на берегах Рейна, в Кемпер-Корантене11, Мурсии, Наварре и Андалусии.

Плюмаж приложил руку козырьком к глазам.

— Битый туз! — воскликнул он. — Todos camarados!

— Все старые друзья! — перевел еще чуть-чуть дрожащим голосом Галунье.

Галунье от рождения был трусоват, но необходимость заставила его стать смельчаком. Из-за любого пустяка он мог пойти гусиной кожей, но дрался при этом, как черт.

Начался обмен рукопожатиями, настоящими мужскими рукопожатиями, от которых белеет кожа на руках и ноют пальцы; начались крепкие объятия; приходили в теснейшее соприкосновение шелк камзолов, вытертое сукно, облезлый бархат. В костюмах этих храбрецов можно обнаружить все, кроме белого белья.



В наши дни учителя фехтования или, выражаясь их языком, господа преподаватели науки фехтования, являются благонравными предпринимателями, добродетельными мужьями, прекрасными отцами и честно исполняют свои обязанности.

В семнадцатом же веке виртуоз колющих и режущих ударов был либо любимцем придворных и горожан, либо бедняком, которому приходилось крутиться и пускаться во все тяжкие, чтобы выпить свою порцию дрянного вина в скверной харчевне.

Середины здесь не было.

Наши друзья, собравшиеся в «Адамовом яблоке», наверно, знавали лучшие времена. Но солнце удачи для них закатилось. Явно, одна и та же гроза поразила их всех.

До появления Плюмажа и Галунье между тремя группами никаких дружеских сношений не было. Бретонец никого не знал. Немец поддерживал разговор только с итальянцем, а трое испанцев попивали вино в гордом обособлении. Но Париж уже и тогда был центром всех искусств. Такие люди, как Плюмаж-младший и Амабль Галунье, державшие открытый дом на улице Круа-де-Пти-Шан напротив Пале-Рояля, были известны всем виртуозам шпаги в целой Европе. Они послужили связующим звеном между тремя группами, которым сам Бог велел познакомиться и поладить. Лед был сломан, столы сдвинуты, кувшины тоже, и начались представления по всей форме.

Каждый сообщил свои титулы. Услышь их посторонний человек, у него волосы встали бы дыбом! Эти шесть рапир, висящих на стене, прикончили больше христианских душ, чем мечи всех палачей Франции и Наварры.

Бретонец, будь он гуроном, носил бы на поясе две-три дюжины скальпов; сполетанцу в снах могли являться десятка два с лишним призраков, а немец прикончил двух гауграфов, трех маркграфов, пятерых рейнграфов, одного ландграфа и теперь искал бургграфа.

Но все это было ничто в сравнении с испанцами, которые просто купались в крови своих бесчисленных жертв. Пепе-Убийца, он же Матадор, по его словам, меньше трех человек одним махом не протыкал.

К чести гасконца и нормандца, мы можем отозваться о них лишь самым лестным образом: в кругу этих фанфаронов они пользовались всеобщим уважением.

Когда были опустошены все кувшины и шумная похвальба несколько поутихла, Плюмаж обратился к собравшимся:

— А теперь, красавчики мои, потолкуем о наших делах. Позвали служанку, которая с трепетом приближалась к этим каннибалам, и велели ей принести еще вина. Это была толстая брюнетка с небольшой косиной. Галунье сразу нацелил на нее артиллерию своих влюбленных взглядов; он хотел было пойти за нею под предлогом, что, дескать, надо бы проследить, чтобы она нацедила вина похолодней, но Плюмаж ухватил его за шиворот.

— Ты обещал властвовать над своими страстями, дружок, — с укоризной промолвил он.

Тяжело вздохнув, брат Галунье сел. Когда толстуха принесла вино, ее отослали, велев более не возвращаться.

— Красавчики мои, — начал Плюмаж-младший, — мы с братом Галунье не ожидали встретить столь блистательное общество здесь, вдали от городов, от многолюдных столиц, где обычно вы и применяете свои таланты.

— Скажи-ка, — прервал его наемный убийца из Сполето, — Плюмаж, саго mio12, известны ли тебе города, где сейчас есть работа?

И все остальные согласно закивали с видом людей, полагающих, что их достоинства недостаточно вознаграждаются. Сальданья поинтересовался:

— А ты не знаешь, зачем нас тут собрали?

Гасконец открыл было рот для ответа, но почувствовал, как брат Галунье наступил ему на ногу.

Плюмаж-младший, хоть и считался в этой паре номинальным главой, имел обыкновение следовать советам своего помощника, осторожного и благоразумного нормандца.

— Я знаю только, — начал он, — что нас вызвали…

— Это я, — прервал его Штаупиц.

— И что обычно, — продолжал Плюмаж, — когда вызывают нас с братом Галунье, надо кого-то прикончить.

— Caramba! — воскликнул убийца. — Когда дело поручают мне, других звать нет нужды!

Каждый принялся развивать эту тему в меру своего красноречия и хвастливости, после чего Плюмаж подвел итог:

— Так что же, нам придется иметь дело с целой армией?

— Нет, мы будем иметь дело с одним-единственным дворянином, — ответил Штаупиц.

Штаупиц был приближен к особе господина де Пероля, доверенного лица принца Филиппа Гонзаго.

Это заявление было встречено взрывом хохота.

Плюмаж и Галунье смеялись громче других, но нога нормандца все так же оставалась на сапоге гасконца.

Это означало: «Позволь, я поведу».

Галунье с самым простодушным видом поинтересовался:

— И как же зовут этого великана, который будет сражаться с восемью?

— Из которых, раны Христовы, каждый стоит полудюжины добрых вояк! — добавил Плюмаж.

Штаупиц ответил:

— Герцог Филипп де Невер.

— Но говорят, он при смерти! — воскликнул Сальданья.

— Еле дышит! — добавил Пинто.

— Совсем обессилел! Лежит в постели! В последней стадии чахотки! — наперебой кричали остальные.

Плюмаж и Галунье не произнесли ни слова. Нормандец чуть заметно кивнул и отодвинул свой стакан. Гасконец последовал его примеру.

Их внезапная серьезность не могла не привлечь внимания остальных.

— Что вы знаете? Что вам известно? — посыпалось со всех сторон.

Плюмаж и его помощник молча переглянулись.

— Какого дьявола! Что все это значит? — воскликнул изумленный Сальданья.

— Можно подумать, — вступил Фаэнца, — что вы собираетесь бросить дело.

— Не слишком-то обольщайтесь, красавчики, — веско промолвил Плюмаж.

Слова его были заглушены громогласными протестами.

— Мы видели Филиппа де Невера в Париже, — кротко произнес брат Галунье. — Этот умирающий доставит вам хлопот.

— Нам! — ответил хор голосов.

Возгласы эти сопровождались презрительным пожатием плеч.

— Вижу, — заметил Плюмаж, обведя взглядом своих коллег, — вы даже не слыхали про удар Невера.

Все широко раскрыли глаза и насторожились.

— Удар старого мэтра Делапальма, — пояснил Галунье, — которым он уложил семерых фехтмейстеров между рынком Руль и заставой Сент-Оноре.

— Все эти секретные удары — вздор! — закричал Пепе Убийца.

— Крепкая нога, острый глаз и хорошая защита, — объявил бретонец, — плевал я на все секретные удары.

— Битый туз! Полагаю, красавчики, нога у меня крепкая, глаз острый и защита тоже неплохая, — с достоинством заметил Плюмаж.

— У меня тоже, — добавил Галунье.

— Одним словом, нога крепче, и глаз острей, и защита верней, чем у любого из вас…

— А доказать это, — со своей обычной мягкостью предложил Галунье, — мы готовы, ежели вам будет угодно, хоть сейчас.

— И тем не менее, — продолжал Плюмаж, — удар Невера не кажется мне вздором. Он трижды нанес мне укол у меня в академии. Вот так-то вот…

— И мне тоже.

— Укол в лоб, между глазами, три раза подряд.

— И мне три раза, в лоб, между глазами!

— Три раза подряд, а я даже шпагу поднять не успел, чтобы парировать!

Шестеро наемных убийц слушали теперь весьма внимательно.

Никто уже не смеялся.

— Значит, — перекрестившись, заявил Сальданья, — это не секретный удар, а колдовство.

Маленький бретонец сунул руку в карман, где у него, очевидно, лежали четки.

— Так что, красавчики мои, правильно созвали всех нас, — торжественно произнес гасконец. — Тут говорили про армию;, так вот, я предпочел бы иметь дело с целой армией. Поверьте мне, на свете есть только один человек, способный противостоять со шпагой в руке Филиппу де Неверу.

— И кто же он? — раздались шесть голосов.

— Маленький Парижанин, — ответил Плюмаж.

— Ну, это дьявол, а не человек! — с неожиданным восторгом воскликнул Галунье.

— Маленький Парижанин? — раздались голоса. — А как зовут этого вашего Маленького Парижанина?

— Его имя всем прекрасно известно. Его зовут шевалье де Лагардер.

Похоже, это имя и вправду было известно всем мастерам шпаги, поскольку среди них воцарилось молчание.

— Я никогда не встречал его, — произнес наконец Сальданья.

— Тем лучше для тебя, дорогуша, — объявил Плюмаж. — Он не любит людей вроде тебя.

— Это тот, которого называют красавчиком Лагардером? — осведомился Пинто.

— Тот, что убил трех фламандцев под стенами Санлиса? — понизив голос, спросил Фаэнца.

— Тот, что… — начал было Жоэль де Жюган.

Но Плюмаж не дал ему договорить, произнеся с пафосом:

— Лагардер только один, второго нет!

3. ТРИ ФИЛИППА

Низенькое оконце кабачка «Адамово яблоко» выходило на поросший буками склон, который спускался ко рву замка Келюс. Меж деревьями вилась проезжая дорога, ведущая к деревянному мосту, перекинутому через глубокий и широкий ров. Рвы окружали замок с трех сторон и упирались в пустоту на обрыв Ашаза.

Рвы осушили после того, как были разрушены стенки, державшие воду, и с той поры там ежегодно брали два укоса великолепного сена для конюшен маркиза.

Недавно как раз пошел второй укос. Из кабачка, где сидели восемь наших героев, было видно, как косцы под мостом метали сено в копны.

Вода из рвов была спущена, но сами они сохранились в неприкосновенности. Их откосы круто поднимались к склону.

Для вывоза сена из рвов был прокопан проезд, который соединялся с дорогой, проходящей под окнами кабачка.

Крепостная стена начиная от дна рва, до первого этажа изобиловала бойницами, но человек мог проникнуть внутрь только через единственное отверстие в ней: это было низкое окно, находящееся как раз под постоянным мостом, которым уже давным-давно заменили подъемный. Окошко это было закрыто решеткой и прочными ставнями. Оно служило для освещения и пропуска воздуха в баню замка, просторный подземный зал, еще сохранивший следы былого великолепия. Как известно, в средние века, особенно на Юге, бани отличались большой роскошью.

Часы на башне донжона только что пробили три. В конце концов ужасного головореза красавчика Лагардера тут не было и его тут не ждали, так что после первого испуга виртуозы шпаги очень скоро оправились и вновь принялись бахвалиться.

— Я вот что тебе скажу, дружище Плюмаж, — объявил Сальданья. — Я с удовольствием дал бы десять пистолей, чтобы увидеть твоего шевалье де Лагардера.

— Со шпагой в руке? — отхлебнув глоток вина и цокнув языком, осведомился гасконец. — Ну что ж, только в этот день ты, дорогуша, причастись и вверь себя милосердию Божьему.

Сальданья сдвинул шляпу набекрень. Как ни странно, пока еще никто никому не отвесил пощечины, не заехал кулаком, но дело, похоже, шло к этому. И тут Штаупиц, сидевший у окошка, воскликнул:

— Успокойтесь, ребята! К нам жалует господин де Пероль, фактотум принца Гонзаго.

Действительно, на дороге показался верхом на коне господин де Пероль.

— Мы тут слишком много болтали, но ни о чем не договорились, — поспешно вступил Галунье. — А надобно вам знать, друзья, что де Невер со своим секретным ударом стоит целой груды золота. Хотите разом разбогатеть?

Нет смысла говорить, каков был ответ сотоварищей Галунье. Он продолжал:

— А раз так, то позвольте действовать мне и мэтру Плюмажу. Что бы мы ни втолковывали этому Перолю, поддакивайте нам.

— Договорились! — раздался согласный хор голосов.

— Во всяком случае, — усаживаясь, закончил брат Галунье, — те из нас, чью шкуру не продырявит шпага Невера, смогут заказать панихиды по убитым.

Вошел Пероль.

Галунье первым почтительно стянул с головы колпак. Остальные тоже обнажили головы, приветствуя вошедшего.

Пероль держал под мышкой большой мешок с деньгами. Он швырнул его на стол и сказал:

— Вот, храбрецы, вам на винишко!

После этого глазами пересчитал присутствующих и заметил:

— Превосходно, все в сборе. А сейчас я в нескольких словах расскажу, что вам предстоит сделать.

— Мы внимательно слушаем вас, добрейший господин де Пероль, — отозвался Плюмаж, опершись локтями на стол. — Итак?

Остальные подхватили:

— Мы слушаем.

Пероль встал в позу оратора.

— Сегодня вечером, — начал он, — часов около восьми вот по этой самой дороге, что проходит под окошком, сюда приедет один человек. Он будет верхом. Коня он привяжет к мостовой опоре, после чего спустится в ров. Видите там, под мостом, низкое окно, закрытое дубовыми ставнями?

— Прекрасно видим, добрейший господин де Пероль, — ответил Плюмаж. — Битый туз! Мы же не слепые.

— Этот человек приблизится к окну…

— Ив этот момент мы окружаем его, да?

— Со всей учтивостью, — со зловещей улыбкой произнес Пероль. — И можете считать, что вы заработали свои деньги.

— Ризы Господни! — воскликнул Плюмаж. — Милейший господин де Пероль вечно сказанет что-нибудь, от чего животики можно надорвать!

— Значит, все ясно?

— Конечно. Но, надеюсь, вы еще не покидаете нас?

— Нет, друзья, я тороплюсь, — ответил Пероль и уже сделал шаг к двери.

— Как! — удивился гасконец. — Вы уходите, не сказав нам имени того, кого мы должны будем… окружить?

— А зачем вам его имя?

Плюмаж мигнул, и тотчас наемные убийцы недовольно зароптали. А Галунье даже выказал обиду.

— И вы даже не скажете нам, кто тот почтенный господин, на которого мы будем работать? — не унимался Плюмаж.

Пероль пристально взглянул на него. На лице его появилось беспокойство.

— А вам не все ли равно? — бросил он, пытаясь принять высокомерный вид.

— Очень даже не все равно, добрейший господин де Пероль.

— Но ведь вам так хорошо заплатили!

— А может мы не считаем, что нам хорошо заплатили, милейший господин де Пероль.

— Друг мой, что ты этим хочешь сказать?

Плюмаж встал, и все остальные последовали его примеру.

— Черт возьми, приятель! — бросил он, резко изменив тон. — Давайте поговорим в открытую. Мы все тут учителя фехтования, а следовательно, дворяне. А я к тому же гасконец, то есть дворянин самых голубых кровей. И наши рапиры, — тут он хлопнул по своей, которую не снял, — желают знать, что им предстоит сделать.

— Присядьте, пожалуйста, — любезно предложил брат Галунье, придвинув табурет доверенному лицу Филиппа Гонзаго.

Остальные выражали шумное одобрение Плюмажу. Пероль было растерялся.

— Друзья мои, — произнес наконец он, — ну, уж если вам так хочется это знать, то вы сами могли бы догадаться. Кому принадлежит замок?

— Маркизу де Келюсу, черт подери! Добрейшему сеньору, у которого жены не доживают до старости, Келюсу-на-засове.

И что дальше?

— Дальше? А вы не догадались? — с простодушным видом удивился Пероль. — Вы работаете на маркиза де Келюса.

И вы верите этому? — с наглым видом обратился Плюмаж к сотоварищам.

— Нет, — ответил брат Галунье.

— Нет, — дружно зашумели остальные. Впалые щеки Пероля слегка покраснели.

— Что это значит, прохвосты! — вскричал он.

— Потише! — остановил его гасконец. — Мои благородные друзья ропщут, так что поберегитесь. Лучше потолкуем мирно, как порядочные люди. Если я правильно вас понял, дело обстоит следующим образом: маркиз де Келюс узнал, что некий дворянин время от времени проникает в его замок через нижнее окно. Так?

— Да, — кивнул Пероль.

— Ему также известно, что мадемуазель Аврора де Келюс любит этого дворянина?

— Совершенно верно, — подтвердил Пероль.

— Это вы так утверждаете, господин де Пероль. Таково, по-вашему, объяснение нашего съезда в харчевне «Адамово яблоко». Кое-кто мог бы счесть это объяснение правдоподобным, но у меня есть основания считать его лживым. Вы, господин де Пероль, сказали нам неправду.

— Черт меня побери! — воскликнул тот. — Это уже наглость!

Но его голос утонул в криках наемных убийц:

— Давай, Плюмаж, говори! Выложи ему все! Гасконец не заставил себя упрашивать.

— Во-первых, мои друзья так же, как я, знают, что ночной посетитель, предназначенный для наших шпаг, не кто иной как принц…

— Принц! — хмыкнул, пожав плечами, Пероль. Плюмаж продолжал:

— Да, принц Лотарингский, герцог де Невер.

— Ну, в таком случае вы знаете гораздо больше меня, — заметил Пероль.

— Ризы Господни! Это ведь не все. Есть еще кое-что, чего мои благородные друзья, возможно, и не знают. Аврора де Келюс не является любовницей господина де Невера.

— Даже так? — бросил Пероль.

— Она — его жена! — отрубил Плюмаж. Пероль побледнел и пролепетал:

— Откуда ты это знаешь?

— Знаю, и это главное. Откуда — это вас не касается. А сейчас я вам докажу, что знаю и еще кое-что. Они тайно обвенчались четыре года назад в Келюсской церкви, и, если сведения мои верны, вы и ваш благородный патрон…

Плюмаж с издевательским видом снял с головы шляпу и закончил:

— Были, господин де Пероль, свидетелями этого обряда. Пероль не стал отрицать.

— Ну, и к чему вы клоните, повторяя эти сплетни? — только и спросил он.

— К тому, чтобы открыть имя светлейшего сеньора, которому мы будем служить сегодня ночью, — отвечал гасконец.

— Невер женился на мадемуазель Авроре вопреки воле ее отца, — объявил Пероль. — Господин де Келюс жаждет отомстить. Чего проще.

— Да, ничего не было бы проще, если бы бедняга На-засове знал про этот брак. Но господину де Келюсу ничего не известно. Ризы Господни! Старый хитрюга не стал бы отправлять на тот свет самого богатого жениха Франции. Все давным-давно уладилось бы, если бы господин де Невер сказал старикану: «Король Людовик желает женить меня на своей племяннице принцессе Савойской, но я этого не хочу. Я тайно обвенчался с вашей дочерью». Но бедняжку принца пугает репутация Келюса-на-засове. Он обожает свою жену и боится за нее.

— И каков вывод? — прервал его Пероль.

— А таков, что мы работаем не на господина де Келюса.

— Это же ясно, — подтвердил Галунье.

— Как день, — зашумел хор голосов.

— Ну, и на кого же вы, по-вашему, работаете?

— На кого? Хм… Кровь Христова! На кого? Вы знаете историю трех Филиппов? Нет? Ну, тогда я вам расскажу ее в двух словах. Это три высокороднейших дворянина, чтоб мне пропасть! Один — Филипп Мантуанский, принц Гонзаго, между прочим, ваш господин, разорившееся и севшее в лужу высочество, готовый задешево продать душу первому встречному дьяволу; второй — Филипп де Невер, которого мы тут поджидаем, а третий — Филипп Французский, герцог Шартрский. Все трое, прах меня побери, красивы, молоды и блистательны. Даже если вы попытаетесь себе вообразить самую крепкую, высокую, небывалую дружбу, вы будете иметь разве что слабое представление о той любви, какую питали друг к другу три Филиппа. Так говорили о них в Париже. Королевского племянника, если позволите, мы оставим в стороне, он к нашему рассказу отношения не имеет. Мы будем заниматься только де Невером и Гонзаго, этими Пифием и Дамоном13.

— Черт возьми! — воскликну Пероль. — Уж не собираетесь ли вы обвинить Дамона в том, что он желает смерти Пифию?

— А что, — отвечал Плюмаж, — подлинный Дамон, живший во времена сиракузского тирана Дионисия, был богат, а у подлинного Пифия не было ежегодного дохода в шестьсот тысяч экю.

— Каковой доход, — вставил Галунье, — имеется у нашего Пифия и единственным наследником какового является наш Дамон.

— Вы чувствуете, милейший господин де Пероль, насколько это все меняет? — продолжал Плюмаж. — Я добавлю, что у подлинного Пифия не было столь прекрасной возлюбленной, как Аврора де Келюс, а подлинный Дамон не был влюблен в красавицу или, верней сказать, в ее приданое.

— Совершенно верно, — вторично вставил Галунье. Плюмаж наполнил свой кубок.

— Господа, — сказал он, — я пью за здоровье Дамона… я хотел сказать, Гонзаго, который завтра получит шестьсот тысяч дохода и мадемуазель де Келюс, если Пифий… я хотел сказать, Невер сегодня ночью уйдет из жизни.

— Здоровье принца Дамона Гонзаго! — закричали наемные убийцы, предводительствуемые братом Галунье.

— И что вы на это скажете, господин де Пероль? — торжествующе заключил Плюмаж.

— Чушь! — буркнул тот. — Клевета!

— Вы позволили себе грубость. Пусть мои доблестные друзья рассудят нас. Я беру их в свидетели.

— Ты сказал правду, Плюмаж! — зашумели доблестные друзья.

— Принц Филипп Гонзаго, — пытаясь сохранить достоинство, объявил Пероль, — выше подобных оскорблений, и ему нет нужды оправдываться.

Плюмаж остановил его:

— Вот что, милейший господин де Пероль, присядьте-ка. Пероль отказался, и тогда гасконец силой усадил его на табурет, после чего обратился к своему помощнику:

— Ну как, Галунье, перейдем к более тяжким оскорблениям?

— Плюмаж! — произнес нормандец.

— Раз господин де Пероль не сдается, настал, дорогуша, твой черед взять слово.

Нормандец залился краской до ушей и опустил глаза.

— Но я не умею выступать публично, — пролепетал он.

— Попробуй! — предложил Плюмаж, закручивая усы. — Битый туз! Наши друзья простят тебе твою неопытность и молодость.

— Рассчитываю на их снисходительность, — промямлил робкий Галунье.

Голосом маленькой девочки, отвечающей на вопросы из катехизиса, Галунье начал речь:

— Господин де Пероль имеет все основания считать своего господина безукоризненным дворянином. Вот одна подробность, которую мне удалось случайно узнать. Я ничего дурного в ней не вижу, хотя иные злонамеренные души могут расценить ее по-другому. Когда три Филиппа вели в Париже веселую жизнь, настолько веселую, что король Людовик пригрозил сослать племянника в его владения… да, а происходило это года три назад, и я тогда служил у одного итальянского врача по имени Пьер Гарба, ученика небезызвестного Экзили14

— Пьетро Гарба-э-Гаэта! — прервал его Фаэнца. — Я знавал его. Большой был мерзавец.

Брат Галунье мягко улыбнулся.

— Это был человек степенный, — поправился он, — мирного нрава, истово верующий, ученый, как не знаю кто, а занимался он составлением благотворных микстур, которые сам он называл бальзамом долголетия.

При этих словах все виртуозы шпаги разразились хохотом.

— Битый туз! — бросил Плюмаж. — Да ты великолепный рассказчик. Продолжай!

Господин де Пероль вытер со лба выступивший пот.

— Принц Филипп Гонзаго, — продолжал Галунье, — частенько навещал добрейшего Пьера Гарба.

— Тише! — невольно вскрикнул Пероль.

— Громче! — закричали храбрецы.

Они от души веселились, тем паче что знали: цель этого спектакля — увеличение платы.

— Продолжай, Галунье, продолжай! — кричали они, тесней окружив нормандца и Пероля.

А Плюмаж, ласково погладив своего помощника по затылку, произнес прямо-таки отеческим тоном:

— Ризы Господни! Малыш имеет успех.

— Мне очень жаль, — промолвил Галунье, — что я вынужден повторить слова, которые, похоже, не по нраву господину де Перолю, но истина состоит в том, что принц Гонзаго весьма часто навещал Гарба, вне всяких сомнений, чтобы набираться у него знаний. И как раз в это время юный герцог де Невер стал чахнуть.

— Клевета! — крикнул Пероль. — Гнусная клевета! Галунье с невинным видом поинтересовался:

— Мэтр, а разве я кого-нибудь обвинял? Подручный принца Гонзаго до крови прикусил губу, а Плюмаж бросил:

— Милейший господин де Пероль больше не будет таким невоздержанным.

Тот вскочил.

— Надеюсь, вы мне позволите уйти отсюда? — со сдержанной яростью осведомился он.

— Ну, конечно! — смеясь от всей души, отвечал гасконец. — Мы даже проводим вас до замка. Добряк Келюс, наверно, уже проснулся, так что мы объяснимся с ним.

Пероль рухнул на табурет. Лицо его позеленело. Безжалостный Плюмаж протянул ему стакан.

— Выпейте, подкрепитесь, — предложил он. — А то у вас такой вид, будто вам худо. Всего глоточек… Не хотите? Тогда просто посидите, придите в себя и позвольте говорить этому плуту-нормандцу. Он красноречивей, чем адвокат в парламенте.

Брат Галунье благодарно поклонился Плюмажу и продолжал:

— Начались толки: «Ах, бедный молодой герцог де Невер умирает». Забеспокоились и двор, и город. Еще бы, Лотаринг-ский дом — один из самых знатных домов во Франции! Король осведомлялся о его здоровье. Филипп, герцог Шартрский, был безутешен…

— Но еще безутешней, — прервал его Пероль, сумевший придать своему тону проникновенность и убежденность, — был Филипп, принц Гонзаго!

— Боже меня упаси противоречить вам! — воскликнул Галунье, чья неизменная любезность должна бы послужить примером всем спорящим. — я даже уверен, что принц Филипп Гонзаго был крайне огорчен, и вот доказательство тому: каждый вечер, облачившись в ливрею лакея, он приходил к мэтру Гарба и всякий раз с унылым видом повторял: «Это слишком затягивается, доктор, слишком затягивается!»

В низеньком зальце кабачка «Адамово яблоко» сидели сплошь убийцы, и тем не менее все они содрогнулись. Холодок пробежал по спине у каждого. Плюмаж грохнул кулаком по столу. Пероль, не промолвив ни слова, опустил голову.

— Как-то вечером, — продолжал брат Галунье, непроизвольно понизив голос, — Филипп Гонзаго пришел раньше, чем обычно. Гарба пощупал ему пульс, тот был лихорадочно частый. «Вы сегодня много выиграли в карты», — сказал Гарба, хорошо знавший принца. Гонзаго рассмеялся и ответил: «Напротив, я проиграл две тысячи пистолей», — но тут же добавил: «Невер хотел сегодня пофехтовать в академии, но у него нет даже сил держать шпагу». «Значит, это конец, — пробормотал доктор Гарба. — Возможно, завтра…» Но, — поспешил добавить почти ликующим голосом Галунье, — каждый день приносит свои сюрпризы. Назавтра Филипп, герцог Шартрский, посадил Невера к себе в карету и — гони, кучер, в Турень! Короче, его высочество увез Невера в свои владения. А оттуда молодой герцог в поисках солнца, тепла, жизни переплыл Средиземное море и прибыл в Неаполитанское королевство. Филипп Гонзаго пришел к моему хозяину и приказал ему отправляться туда же. Я уже стал собирать вещи, но, к несчастью, ночью у моего хозяина разбился перегонный куб. Бедный доктор Гарба скончался на месте, вдохнув испарения своего эликсира долголетия.

— Ах, достойный итальянец! — раздался чей-то голос.

— Да, я тоже очень горевал по нему, — простодушно сообщил Галунье. — Но вот чем кончилась эта история. Полтора года Невер провел вне Франции. Когда он вернулся ко двору, все были поражены: Невер помолодел на десяток лет! Невер был силен, зорок, неутомим. Короче, вы сами знаете: сейчас он первая шпага в целом свете после красавчика Лагардера.

Скромно потупив глаза, брат Галунье умолк, а Плюмаж заключил:

— Вот почему господин Гонзаго, чтобы одолеть его, счел необходимым нанять восемь учителей фехтования… Битый туз!

Воцарилось молчание. Пероль прервал его.

— И какова же цель этого словоблудия? — поинтересовался он. — Увеличение платы?

— И притом значительное, — подтвердил гасконец. — Честно говоря, нельзя брать ту же плату от отца, жаждущего отомстить за честь дочери, и от Дамона, желающего до срока наследовать Пифию.

— И чего вы требуете?

— Утроить сумму.

— Согласен, — не раздумывая, бросил Пероль.

— Во-вторых, после исполнения мы все должны стать слугами дома Гонзаго.

— Согласен, — повторил доверенный принца.

— В-третьих…

— Вы слишком много требуете… — начал Пероль.

— Разрази меня гром! — вскричал Плюмаж, обращаясь к Галунье. — Он считает, что мы слишком много требуем!

— Ну будьте же справедливы! — примирительно заговорил нормандец. — А ежели королевский племянник захочет отомстить за друга?

— В этом случае, — ответил Пероль, — мы пересечем границу, Гонзаго выкупит свои владения в Италии, и там все мы будем в безопасности.

Плюмаж вопросительно взглянул сперва на Галунье, потом на остальных своих единомышленников.

— Уговорились, — объявил он. Пероль протянул ему руку.

Гасконец не принял ее. Он хлопнул по своей шпаге и сказал:

— Вот нотариус, который послужит мне гарантией вашей честности, милейший господин де Пероль, — объявил он. — Битый туз! Попробуйте только надуть нас!

Пероль, обретший свободу, направился к двери.

— Но если вы его упустите, договора не было, — объявил он с порога.

— Само собой разумеется. Можете спокойно спать, милейший господин де Пероль!

Уходящего конфидента принца Гонзаго провожали раскаты смеха, а затем все голоса слились в ликующем хоре:

— Вина! Вина!

4. МАЛЕНЬКИЙ ПАРИЖАНИН

Только-только пробило четыре пополудни. У наших храбрецов было полно времени. Если не считать Галунье, который все чаще бросал взгляды на косоглазую толстуху и шумно вздыхал, все веселились.

В зальце кабачка «Адамово яблоко» пили, кричали, пели. А на дне келюсских рвов косцы, поскольку жара спала, продолжали сгребать сено.

Вдруг от кромки леса донесся стук копыт, а спустя некоторое время во рву раздались вопли.

Это косцы с криками разбегались от небольшого отряда волонтеров, награждавших их ударами шпаг плашмя. Волонтеры приехали за фуражом, и, разумеется, лучшего сена они не нашли бы нигде.

Восемь наших храбрецов подбежали к оконцу, чтобы лучше видеть.

— Отважные ребята! — заметил Плюмаж-младший.

— Не побоялись подъехать под самые окна маркиза! — добавил Галунье.

— Сколько их? — Три, шесть, восемь…

— Ровно сколько нас.

Фуражиры же тем временем спокойно набирали себе сена, смеясь и перекрикиваясь во все горло. Они прекрасно знали, что старинные фальконеты Келюса давно уже молчат.

Они тоже были в кожаных полукафтанах, лихо заломленных шляпах и с длинными рапирами, почти все молодые, только у двоих или троих в усах пробивалась седина, но в отличие от наших мастеров шпаги у них у каждого из седельных кобур торчали пистолеты.

Обмундировка у них была крайне разномастная. В этом маленьком отряде можно было увидеть поношенные мундиры самых разных регулярных частей. Были тут два егеря из полка де Бранкаса, канонир из Фландрской бригады, каталонский стрелок из-за Пиренеев и даже старик-арбалетчик, который, может быть, участвовал еще во Фронде. Одежда остальных уже давно утратила свои отличительные признаки, точь-в-точь как стершиеся медали. А вместе их вполне можно было принять за обычную шайку с большой дороги.

И то сказать, эти искатели приключений, взявшие себе имя королевских волонтеров, мало чем отличались от разбойников.

Закончив свои труды и навьючив лошадей, они поднялись наверх. Их главарь, один из двух стрелков де Бранкаса, носивший галуны бригадира, огляделся и крикнул:

— Сюда, господа! Вот где наше место!

И он указал пальцем на кабачок «Адамово яблоко».

— Ура! — закричали фуражиры.

— Государи мои, — пробурчал Плюмаж-младший, — советую вам снять шпаги со стены.

В один миг все пояса были застегнуты, и восемь наших храбрецов, отойдя от окошка, уселись за столы.

В воздухе запахло большой потасовкой. Брат Галунье кротко улыбался в редкие усишки.

— И мы утверждаем, — заговорил Плюмаж, чтобы создать видимость непринужденной беседы, — что лучшая стойка, когда сражаешься с левшой, а он крайне опасен…

В это время в дверях показалась бородатая физиономия предводителя мародеров.

— Ребят, а кабачок-то занят! — крикнул он.

— Так освободим его! — ответили его подчиненные.

Предложение было простое и логичное. У командира, которого звали Карриг, никаких возражений против него не имелось. Волонтеры спешились и привязали своих коней, навьюченных вязанками сена, к кольцам, вбитым в стену кабачка.

Наши виртуозы шпаги продолжали сидеть как ни в чем не бывало.

— А ну, выметайтесь, да поживей! — объявил Карриг, вошедший первым. — Здесь места хватит только для королевских волонтеров.

Ответом ему было молчание. Только Плюмаж полуобернулся к друзьям и тихо сказал:

— Спокойно, дети мои! Не будем выходить из себя и заставим господ королевских волонтеров поплясать.

Люди Каррига уже ввалились в кабачок.

— Вы слышали, что вам сказано? — бросил тот.

Учителя фехтования поднялись и вежливо подрюнились.

— Да вышвырнуть их через окно! — предложил канонир.

При этом он взял полный стакан Плюмажа и поднес, его к губам.

А Карриг продолжал:

— Вы что, мужланы неотесанные, не видите, что нам нужны ваши кувшины, столы и табуреты?

— Битый туз! — рявкнул Плюмаж-младший. — Сейчас вы у нас, голуби мои, все получите!

И он разбил кувшин о голову канонира, а брат Галунье бросил свой тяжелый табурет в грудь Каррига.

В тот же миг в воздухе сверкнули шестнадцать клинков. Все, находившиеся здесь, были опытные, храбрые вояки и большие любители подраться. В схватку они вступили все разом и с огромным удовольствием.

В шуме выделялся тенор Плюмажа.

— Сын человеческий! Задайте им! Задайте! — кричал он. На это Карриг и его люди, бесстрашно бросившись в атаку, отвечали:

— Вперед! Лагардер! Лагардер!

И тут произошла неожиданная развязка. Плюмаж и Галунье, бывшие в первом ряду, отступили и толкнули между двумя сражающимися отрядами массивный стол.

— Битый туз! — крикнул гасконец. — Всем опустить шпаги!

Трое или четверо волонтеров уже получили царапины. Штурм им не удался, и они только теперь сообразили, с кем имеют дело.

— Что это вы тут кричали? — дрожащим от волнения голосом спросил брат Галунье. — Что кричали?

Остальные учителя фехтования ворчали недовольно:

— Да мы их тут, как котят, передавим!

— Тихо! — властно остановил их Плюмаж и обратился к пришедшим в смятение волонтерам: — А ну, отвечайте честно и без утайки, почему вы кричали: «Лагардер!»?

— Потому что Лагардер — наш командир, — ответил Карриг.

— Шевалье Анри де Лагардер?

— Да.

— Наш Маленький Парижанин! Наше сокровище! — заворковал Галунье, у которого даже глаза увлажнились.

— Минутку, — остановил его Плюмаж. — Тут нужно разобраться. Мы оставили Лагардера в Париже, он служил в гвардейской легкой кавалерии.

— Лагардеру наскучила эта служба, — сообщил Карриг. — он оставил себе только мундир, и сейчас командует в этой Долине ротой королевских волонтеров.

— Раз так, — приказал гасконец, — все шпаги в ножны! Сын человеческий! Друзья Маленького Парижанина — наши друзья, и сейчас мы вместе выпьем за первую в мире шпагу.

— Согласен! — сказал Карриг, сообразивший, что его отряд легко отделался.

Господа королевские волонтеры торопливо вкладывали шпаги в ножны.

— А хотя бы извинения мы получим? — осведомился гордый, как все кастильцы, Пепе Убийца.

— Дружок, ежели у тебя так горит душа, ты получишь удовлетворение, сразившись со мной, — отвечал Плюмаж. — Что же касается этих господ, они под моим покровительством. За стол! Эй, вина! Я ошалел от радости! — и он протянул Карригу свой стакан со словами: — Имею честь представить вам моего помощника Галунье, который, не в обиду будь вам сказано, намеревался научить вас пляске, о какой вы даже и представления не имеете. Он, как и я, преданный друг де Лагардера.

— И гордится этим, — добавил брат Галунье.

— Что же до этих господ, — продолжал гасконец, — уж вы простите им их дурное настроение. Они приготовились разделаться с вами, мои храбрецы, а я вырвал у них кусок изо рта, опять же не в обиду будь вам сказано. Выпьем!

Все выпили. Последние слова Плюмажа польстили его друзьям, а господа королевские волонтеры, похоже, сделали вид, будто не заметили их и не выразили обиды. И то сказать, они избавились от изрядной взбучки.

И пока толстуха ходила в погреб за холодным вином, остальные вынесли на лужайку столы, скамейки и табуреты, поскольку зальчик «Адамова яблока» оказался слишком мал для столь воинственной компании.

Вскорости все, вполне довольные, расселись за столами.

— Поговорим о Лагардере! — предложил Плюмаж. — Это ведь я дал ему первые уроки обращения со шпагой. Ему не было еще и шестнадцати, но какие надежды он подавал!

— Сейчас ему чуть больше восемнадцати, — сказал Карриг, — и, Бог свидетель, он их оправдал.

Виртуозы фехтования невольно прониклись интересом к герою, о котором им уже прожужжали уши. Они слушали, и ни у одного из них не возникло желания встретиться с ним, иначе как за столом.

— Так, говорите, он оправдал надежды? — воодушевившись продолжал Плюмаж. — Семь смертных грехов! И конечно, он все так же красив и так же бесстрашен, как лев!

— Все так же счастлив с прекрасным полом! — пролепетал Галунье, залившись краской до кончиков ушей.

— Такой же ветреник, — бросил гасконец, — такойже сумасброд!

Укротитель наглецов, защитник слабых!

— Буян, гроза мужей!

Наши два друга чередовались, как пастухи Вергилия:arcades ambo15.

— А какой игрок!

— А как он швырял золотом!

— Скопище всех пороков, ризы Господни!

— Средоточие всех добродетелей!

— Само безрассудство!

— А сердце, сердце — золотое! — Последнее слово все же принадлежало Галунье. Плюмаж с чувством расцеловал его.

— За здоровье Маленького Парижанина! За здоровье де Лагардера! — вскричали они в один голос.

Карриг и его люди с энтузиазмом подняли кубки. Пили стоя. Учителям фехтования пришлось тоже встать.

— Но, черт побери, объясните хотя бы, кто такой этот ваш Лагардер! — потребовал маленький бретонец Жоэль де Жюган, поставив на стол кубок.

— У нас от него уже в ушах звенит, — заявил Сальданья. — Кто он? Откуда появился? Чем занимается?

— Голубь мой, — отвечал Плюмаж, — он дворянин под стать самому королю. А появился он с улицы Круа-де-Пти-Шан. Чем занимается? Проказничает. Вы удовлетворены? А ежели хотите услышать подробнее, тогда налейте.

Галунье наполнил ему стакан, и гасконец после недолгого сосредоточенного молчания начал рассказ:

— Ничего чудесного в этой истории нет, верней, когда рассказываешь, все выглядит просто. Это надо было видеть. Что до его происхождения, я сказал: он благородней короля, и я буду стоять на этом, но на самом-то деле никому не известно, кто его отец и мать. Когда я повстречался с ним, ему было лет двенадцать, а произошло это в Фонтанном дворе перед Пале-Роялем. Он как раз дрался с полудюжиной уличных мальчишек, причем все они были больше его. Из-за чего? Оказывается, эти юные разбойники хотели отнять деньги у старухи, торгующей ватрушками под аркой особняка Монтескье. Я спросил, как его зовут. «Лагардер. — Кто его родители? — У него нет родителей. — Кто же о нем заботится? — А никто. — Где он живет? — На разрушенном чердаке в старом особняке де Лагардеров на углу улицы Сент-Оноре. — А занятие какое-нибудь у него есть? — Даже два. Он ныряет с Нового моста, дает представление в Фонтанном дворе, изображая человека без костей. — Битый туз! Превосходные занятия!»

— Вы ведь не парижане, — сделал отступление Плюмаж, — и не знаете, что это такое — нырять с Нового моста. Париж — город зевак. Парижские зеваки бросают с Нового моста в реку серебряные монетки, а отчаянные мальчишки с опасностью для жизни прыгают за ними. Это развлекает зевак. Сын человеческий! Величайшее из наслаждений — отколотить палкой кого-нибудь из этих сукиных детей горожан! И стоит это недорого.

Ну, а человека без костей увидеть не редкость. Но этот молодчага Лагардер делал со своим телом, что хотел. Он становился то длинней, то короче, на месте рук у него оказывались ноги, а на месте ног руки, а однажды я видел, как он передразнивал причетника церкви Сен-Жермен-л'Осерруа, у которого был горб спереди и сзади.

Короче, этот светловолосый, розовощекий мальчонка понравился мне. Я вырвал его из рук недругов и сказал: «Эй, плутишка! Хочешь пойти со мной?»

А он мне ответил: «Нет, потому что мне нужно заботиться о матушке Бернар». Матушка Бернар была старая нищенка, которая жила на разрушенном чердаке. Каждый вечер малыш Лагардер приносил ей то, что заработал, ныряя и изображая человека без костей.

Тогда я ему расписал все прелести фехтовального зала. Глаза у него загорелись, но он ответил мне с сокрушенным вздохом: «Я к вам приду, когда выздоровеет матушка Бернар».

И он ушел. Ей-богу, я о нем и думать забыл.

А через три года мы с Галунье видим, как к нам в зал входит робкий и смущенный херувимчик изрядного роста.

«Я — малыш Лагардер, — объявляет он нам. — Матушка Бернар умерла».

Несколько дворян, бывших в зале, возымели охоту посмеяться над ним. Наш херувимчик покраснел, опустил глаза, разозлился, и вмиг все они оказались на полу. Истинный парижанин! Тонкий, гибкий, грациозный, как женщина, но крепкий, как сталь.

Через полгода у него случилась ссора с одним из наших помощников, который позволил себе насмехаться над его талантами ныряльщика и человека без костей. Кровь Христова! Бедняге помощнику пришлось очень худо.

А через год он играл со мною, как я играл бы с любым из господ королевских волонтеров, не в обиду им будь сказано.

Потом он завербовался в солдаты, но убил своего капитана и дезертировал. В немецкую кампанию он вступил в отряд охотников де Сен-Люка, но отбил у Сен-Люка его любовницу и дезертировал. Маршал де Виллар16 приказал ему ворваться во Фрайбург в Брайсгау; он вышел оттуда один, без команды, и привел с собой четырех здоровенных неприятельских солдат, связанных, как бараны. Маршал дал ему чин корнета, а он убил своего полковника и был разжалован. Такой вот мальчонка, черт подери!

Но господин де Виллар любил его. Да и как его было не любить? Господин де Виллар послал его к королю с донесением о победе над герцогом Баденским. Там Лагардера увидел герцог Анжуйский и захотел взять его к себе в пажи. Лагардер стал пажом, и началось такое! Придворные дамы дофины чуть ли не дрались с утра до вечера за его благосклонность. Пришлось дать ему отставку из пажей.

Но судьба в конце концов улыбнулась ему, и его взяли в гвардейскую легкую кавалерию. Разрази меня гром, я не знаю, почему он оставил двор — из-за женщины или из-за мужчины. Если из-за женщины, тем лучше для нее, а если из-за мужчины — de profundis!17

Плюмаж умолк и залпом выпил стакан вина. Право же, гасконец вполне его заслужил. Галунье, словно поздравляя, пожал ему руку.

Солнце начало опускаться в лес. Карриг и его люди объявили, что им пора возвращаться к себе, поэтому решено было выпить напоследок за приятное знакомство, и тут Сальданья неожиданно углядел мальчика, который спускался в ров и явно старался остаться незамеченным.

Мальчику этому было лет тринадцать-четырнадцать, и выглядел он боязливым и испуганным. Одет он был, как одеваются пажи, но в его наряде не было цветов, по которым можно было бы определить, к какому дому он принадлежит; на поясе у него висела сумка нарочного.

Сальданья указал на мальчика приятелям.

— Черт возьми! — воскликнул Карриг. — Эта дичь от нас сегодня ускользнула. Недавно мы чуть лошадей не загнали, преследуя его. Губернатор Венаска завел у себя таких вот шпионов, и уж этого-то мы должны поймать.

— Правильно, — согласился гасконец, — но только не думаю, что этот юный пройдоха служит губернатору Венаска. Тут, господин волонтер, кроется кое-что другое, и эта дичь принадлежит нам, не в обиду вам будь сказано.

Всякий раз, произнося эту фразу, гасконец зарабатывал очко у своих друзей.

В ров можно было спуститься двумя путями: по проезжей дороге и по вертикальной лестнице, устроенной в самом начале моста. Поэтому решено было разделиться на две группы и воспользоваться обоими путями. Когда мальчик увидел, что его окружили, он даже не попытался спастись бегством. Его рука скользнула под полукафтан.

— Пожалуйста, не убивайте меня! — закричал он. — У меня ничего нет.

Он принял наших героев за обычных разбойников. Надо сказать, таковыми они и выглядели.

— Говори правду, — обратился к нему Карриг. — Ты сегодня утром переходил через горы?

— Я? Через горы? — переспросил паж.

— Черта с два! — вступил в разговор Салдьданья. — Он пришел прямиком из Аржелеса. Ведь правда, малыш?

— Из Аржелеса? — повторил мальчик.

При этом взгляд его был направлен на низкое окно под мостом.

— Битый туз! Мы вовсе не собираемся сдирать с тебя шкуру, — сказал ему Плюмаж. — Ответь, кому ты несешь это любовное письмо?

— Любовное письмо? — вновь переспросил паж. Галунье бросил:

— Да ты, цыпленочек, похоже, родился в Нормандии.

Мальчик повторил:

— В Нормандии? Я?

— Придется его обыскать, — заключил Карриг.

— Нет! Не надо! — упав на колени, вскричал паж. — Не надо меня обыскивать, добрые люди!

Это было все равно, что дуть на огонь, чтобы погасить его. Галунье задумчиво объявил:

— Он не здешний. Он не умеет врать.

— Как тебя зовут? — спросил Карриг.

— Берришон, — мгновенно ответил мальчик.

— У кого служишь?

Паж молчал. Наемные убийцы и волонтеры, окружившие его тесным кольцом, начали терять терпение. Сальданья схватил мальчишку за ворот, а остальные наперебой повторяли:

— Говори, кому ты служишь!

— Уж не думаешь ли ты, маленький смельчак, что у нас есть время играть с тобою? — осведомился Плюмаж. — Дорогуши мои, обыщите его и покончим с этим.

И тут произошло нечто неожиданное: паж, только что выглядевший таким испуганным, решительно выхватил из-под полукафтана маленький кинжальчик, больше смахивающий на игрушку, стремительно проскочил между Фаэнцой и Штаупицем и со всех ног помчался к восточной оконечности рва. Но брат

Галунье на ярмарках в Вильде неоднократно выигрывал призы в состязаниях по бегу. Юный Гиппомен, благодаря своей быстроте завоевавший руку и сердце Аталанты18, и тот бегал хуже его. Галунье мгновенно догнал Берришона. Однако тот яростно сопротивлялся. Сольданье он нанес царапину своим кинжальчиком, Каррига укусил, а Штаупица несколько раз сильно пнул по ноге. Однако силы были слишком неравны. Поверженный наземь Берришон уже чувствовал на своей груди чью-то тяжелую руку, как вдруг словно молния ударила в толпу преследователей, обступивших его.

Вот именно, молния!

Карриг отлетел вверх тормашками и хлопнулся наземь шагах в четырех. Сальданья, повернувшись вокруг своей оси, врезался в крепостную стену, Штаупиц взревел и рухнул на колени, как бык от удара обухом, а Плюмаж — сам Плюмаж-младший! — перекувырнулся и распластался на земле. М-да…

И все это во мгновение ока и, можно сказать, одним ударом, произвел один-единственный человек.

— Ну и ну! — раздались голоса.

Вокруг нежданного пришельца и мальчика образовался широкий круг. Но ни одна шпага не покинула ножен. Взоры всех были потуплены.

— Ах ты, мой дорогой плутишка! — пробормотал Плюмаж, поднимаясь и потирая бок.

Он был в ярости, но под усами у него невольно засияла улыбка.

— Маленький Парижанин! — дрожащим то ли от чувств, то ли от испуга голосом протянул Галунье.

Подчиненные распростертого на земле Карриги, не обращая на него внимания, почтительно прикоснулись пальцами к шляпам и выдохнули:

— Капитан Лагардер!

5. УДАР НЕВЕРА

Да, то был Лагардер, красавчик Лагардер, буян и сердцеед.

Шестнадцать шпаг оставались в ножнах, шестнадцать вооруженных мужчин не решились оказать сопротивление восемнадцатилетнему юноше, который с улыбкой стоял, скрестив на груди руки.

Но ведь то был Лагардер!

И Плюмаж, и Галунье говорили правду, и в то же время не смогли подняться до истины. Сколько бы они ни славили своего идола, а всего сказать все равно не сумели бы. Он олицетворял собою юность — юность притягательную и пленительную, юность, которую с тоской вспоминают победоносные мужи, юность, которую не купишь ни завоеванными сокровищами, ни гением, воспарившим над обыденной посредственностью, юность в ее божественном, гордом расцвете — с волнистым золотом кудрей, радостной улыбкой на устах и победительным блеском глаз!

Нередко можно услышать: «Каждый человек однажды был молод. Так стоит ли столь громогласно воспевать этот дар, которым обладал всякий живущий?»

А вы встречали молодых людей? А если встречали, то сколько? Я, например, знавал двадцатилетних младенцев и восемнадцатилетних старцев. Людей же молодых я ищу. Я слышал о тех, кто знает и в то же время может, опровергая самую верную из пословиц19, о тех, кто подобно благословенным апельсиновым деревьям полуденных стран несет на себе одновременно плоды и цветы. О тех, кто в изобилии наделен всем — честью, сердцем, пылкой кровью, безрассудством, кто проходит свой недолгий срок светоносный и жаркий, как солнечный луч, щедро раздав полными горстями неистощимое сокровище своей жизни. Увы, нередко им отведен всего один день: ведь общение с толпой подобно воде, которая гасит любой огонь. И очень часто это великолепное богатство расточается ни на что, а чело, которое Бог отметил знаком незаурядности, оказывается увенчано всего лишь пиршественным венком.

Очень часто.

Это закон. У человечества в его гроссбухе имеются, точь-в-точь как у мелкого ростовщика, графы прихода и расхода.

Лагардер был роста чуть выше среднего. Он не походил на Геркулеса, но тело его свидетельствовало о гибкой и грациозной силе, присущей типу парижанина, равно далекого как от тяжеловесной мускулистости северян, так и от угловатой худобы подростков с наших площадей, прославленной пошлыми водевилями. У него были чуть волнистые светлые волосы, высоко зачесанные и открывающие лоб, который свидетельствовал об уме и благородстве. Брови, равно как тонкие, закрученные вверх усы, были черные. Нет ничего изысканней подобного несоответствия, особенно если карие смеющиеся глаза освещают матовую бледность кожи.

Овал лица, правильного, хотя и чуть вытянутого, римская линия бровей, твердый рисунок носа и губ — все это подчеркивало благородство его внешности, невзирая на общее впечатление бесшабашности. А жизнерадостная улыбка ничуть не противоречила горделивости, присущей человеку, носящему на бедре шпагу. Но есть нечто, что перо не способно воспроизвести, — привлекательность, изящество и юную беспечность, а также изменчивость этого тонкого, выразительного лица, способного, быть преисполненным, подобно нежному лицу женщины, томности в часы любви и внушать ужас во время сражения, словно голова Медузы20.

Но это видели только те, кто был убит, и те, кто был любим Лагардером.

На нем был щегольской мундир гвардейской легкой кавалерии, слегка уже потрепанный и поблекший, но как бы подновленный богатым бархатным плащом, небрежно закинутым на плечо. Красный шелковый шарф с золотыми кистями говорил о его ранге среди искателей приключений. Щеки его едва лишь порозовели после физических упражнений, которым он только что вынужден был предаваться.

— Стыда у вас нет! — с презрением бросил он. — Измываться над ребенком!

— Капитан… — попытался было объяснить Карриг, успевший встать на ноги.

— Молчать! А это что за головорезы?

Плюмаж и Галунье со шляпами в руках приблизились к нему.

— О! — насмешливо воскликнул он. — Мои покровители! Кой черт вас занес так далеко от улицы Круа-де-Пти-Шан?

Он протянул им руку, но с видом монарха, который милостиво соизволяет поцеловать себе кончики пальцев. Мэтр Плюмаж и брат Галунье почтительно коснулись ее. Надо бы сказать, что рука эта в прежние времена частенько раскрывалась перед ними, полная золота. У покровителей не было оснований жаловаться на своего протеже.

— А остальные кто? — осведомился Анри. — Вот этого я где-то видел, — показал он на Штаупица. — Ну-ка, напомни, где?

— В Кельне, — смущенно ответил немец.

— Верно. Ты один раз уколол меня.

— А вы меня двенадцать, — смиренно признался Штаупиц.

— Ого! — продолжал Лагардер, взглянув на Сальданью и Пинто. — Парочка моих противников из Мадрида…

— Ваше сиятельство, — забормотали разом оба испанца, — то было недоразумение. Не в нашем обычае сражаться двое против одного.

— Как! Двое против одного? — воскликнул Плюмаж, гасконец из Прованса.

— А они утверждали, что не знают вас, — сообщил Галунье.

— А вот этот, — Плюмаж указал на Пепе Убийцу, — высказывал желание встретиться с вами.

Пепе заставил себя выдержать взгляд Лагардера. А Лагардер только переспросил:

— Вот этот? — и Пепе, что-то пробурчав, опустил голову.

— Ну, а что касается этих двух храбрецов, — Лагардер кивнул на Пинто и Сальданью, — я в Мадриде представлялся только по имени Анри… Господа, — обратился он к мастерам фехтования, делая жест, имитирующий укол шпагой, — я вижу, что со всеми вами я в той или иной мере знаком. Кстати, вот этому молодцу я как-то раскроил череп оружием, распространенным у него на родине.

Жоэль де Жюган потер висок.

— Да, и осталась отметина, — буркнул он. — Палкой вы орудуете, как бог, это уж точно.

— Так что, друзья мои, со мной никому из вас не повезло, — продолжал Лагардер. — Но сегодня противник у вас был куда слабее. Подойди ко мне, дитя мое.

Берришон исполнил его приказ.

Плюмаж и Карриг заговорили разом, пытаясь объяснить, почему они хотели обыскать пажа, но Лагардер велел им замолчать.

— Что ты тут делаешь? — спросил он у мальчика.

— Вы человек добрый, и я не стану вам врать, — отвечал Берришон. — Я принес письмо.

— Кому?

Берришон с секунду молчал, и взгляд его скользнул по окну под мостом.

— Вам, — наконец сказал он.

— Давай сюда.

Мальчик вытащил из-за пазухи конверт и подал Лагардеру, после чего поднялся на цыпочки и шепнул ему на ухо:

— Я должен передать еще одно письмо.

— Кому?

— Даме.

Лагардер бросил ему свой кошелек.

— Ступай, малыш, — сказал он, — никто тебя не тронет. Мальчик убежал и вскоре скрылся за поворотом во рву.

Лагардер распечатал письмо.

— А ну, расступись! — приказал он, видя, каким тесным кругом обступили его волонтеры и мастера шпаги. — Вскрывать адресованное мне письмо я предпочитаю в одиночестве.

Все послушно отступили.

— Браво! — вскричал Лагардер, пробежав первые строчки. — Такие письма мне нравятся! Именно этого я и ждал. Убей меня Бог, этот Невер — учтивейший дворянин!

— Невер! — пронеслось среди наемных убийц.

— Что? Что? — разом воскликнули Плюмаж и Галунье. Лагардер направился к столам.

— Сначала промочим горло, — сказал он. — Я безумно рад. Хочу вам рассказать одну историю. Садись, мэтр Плюмаж, здесь, а ты, брат Галунье, сюда. Остальные могут устраиваться, кто где хочет.

Гасконец и нормандец, гордые таким отличием, уселись справа и слева от своего идола. Анри де Лагардер осушил кубок и сообщил:

— Надобно вам знать, что я изгнан и покидаю Францию.

— Изгнан? — ахнул Плюмаж.

— Когда-нибудь мы еще увидим, как его вздернут, — с искренней скорбью в голосе пробормотал Галунье.

— За что же вас изгнали?

К счастью, этот вопрос заглушил дерзкие, хотя и вызванные искренней любовью слова Амабля Галунье. Лагардер не спускал фамильярности.

— Вы знаете верзилу де Белиссана? — осведомился он.

— Барона де Белиссана?

— Бретера Белиссана?

— Покойного Белиссана, — уточнил бывший королевский гвардеец.

— Он мертв? — раздалось несколько голосов.

— Да, я его убил. Чтобы взять меня в эскадрон легкой кавалерии, король, как вы знаете, пожаловал мне дворянство. Я обещал вести себя осмотрительно и полгода был тише воды, ниже травы. Обо мне почти забыли. Но однажды вечером этот Белиссан решил дать взбучку какому-то бедному дворянчику из провинции, у которого даже усы еще не выросли.

— Вечно одно и то же, — вздохнул Галунье. — Прямо странствующий рыцарь какой-то.

— Помолчи, дорогуша, — шепнул ему Плюмаж.

— Я подошел к Белиссану, — продолжал рассказ Лагардер, — а поскольку я пообещал королю, когда его величество пожаловал мне титул шевалье, никому никогда не бросать никаких оскорблений, я просто-напросто выдрал барона за уши, как это делают в школе с проказниками. Ему это не понравилось.

— Я думаю, — пробормотал кто-то.

— Он нагрубил мне и за Арсеналом получил то, что ему уже давно причиталось: я парировал его выпад и проткнул насквозь.

— Ах, малыш! — воскликнул Галунье, забыв, что времена изменились. — У тебя здорово получается этот чертов удар с отбоем рапиры!

Лагардер расхохотался. Но вдруг в сердцах яростно ударил о стол оловянным кубком. Галунье решил, что пропал.

— И вот справедливость! — вскричал Лагардер, даже не взглянув на нормандца. — мне должны были бы дать награду за то, что одним волком стало меньше, а. меня осудили на изгнание.

Достойнейшее собрание единодушно согласилось, что это возмутительно. Плюмаж выругался и объявил, что в таком случае в этой стране не стоит надеяться на расцвет искусства фехтования.

— Что ж, я покорился. Я уезжаю. Мир велик, и я дал себе клятву, что сумею прожить где угодно. Но прежде чем пересечь границу, я решил позволить себе прихоть, нет, две: дуэль и любовное приключение. Так я решил попрощаться с прекрасной Францией.

— Расскажите, господин шевалье! — попросил Плюмаж.

— Скажите-ка, храбрецы, — спросил, вместо того чтобы исполнить просьбу Плюмажа, Лагардер, — вам случайно не доводилось слышать про удар господина де Невера?

За столом зашумели.

— Да мы только что говорили о нем, — сообщил Галунье.

— И каково же ваше мнение?

— Мнения разделились. Одни говорят: «Чушь!» Другие полагают, что мэтр Делапальм продал герцогу удар или серию ударов, которым тот может кого угодно поразить в лоб между глазами.

Лагардер задумался и вновь задал вопрос:

— А что вы, которые все превзошли по части фехтования, вообще думаете о секретных ударах?

Единодушное мнение было таково: секретные удары — это для простаков, любой удар можно отразить с помощью всем известных приемов.

— Вот и я так думал, — промолвил Лагардер, — пока не имел чести сойтись с господином де Невером.

— А сейчас? — раздалось со всех сторон, поскольку каждого это крайне живо интересовало: возможно, через несколько часов Невер своим знаменитым ударом отправит некоторых из них к праотцам.

— А сейчас, — ответил Анри де Лагардер, — дело другое. Вы только представьте: этот чертов удар долго не давал мне покоя. Честью клянусь, я заснуть из-за него не мог. Добавьте к этому, что о Невере все только и говорили. После его возвращения из Италии я повсюду, в любое время дня слышал одно: Невер! Невер! Невер! Невер самый красивый! Невер самый отважный!

— Уступая лишь одному человеку, которого мы прекрасно знаем, — прервал его брат Галунье.

На сей раз его высказывание встретило всецелое одобрение Плюмажа.

— Невер здесь, Невер там! — продолжал Лагардер. — Лошади Невера, земли Невера, оружие Невера! Его остроты, его удачливость в игре, перечень его любовниц… И вдобавок ко всему, его секретный удар! Дьявол и преисподняя! Мне это уже осточертело. Однажды вечером мой трактирщик подал мне котлеты a la Невер. Я вышвырнул тарелку в окно и ушел, не поужинав. Возвращаюсь домой и на пороге сталкиваюсь с моим сапожником, который принес мне сапоги по последней моде: сапоги a la Невер. Я его вздул, и это обошлось мне в десять луидоров, которые я швырнул ему в физиономию. Так этот негодяй заявил мне: «Господин де Невер однажды поколотил меня, но дал за это сто пистолей!»

— Ого! — задумчиво протянул Плюмаж.

По лбу у Галунье стекали струйки пота, так он переживал из-за терзаний своего дорогого Маленького Парижанина.

— И тут я понял, — решительно произнес Лагардер, — что скоро сойду с ума. Этому надо было положить конец. Я вскочил на коня и поскакал к Лувру, чтобы дождаться, когда он выйдет из дворца. Он вышел, и я обратился к нему по имени.

«В чем дело?»— осведомился он.

«Герцог, — ответил я, — я крайне надеюсь на вашу учтивость. Не могли бы вы при свете луны продемонстрировать ваш секретный удар?»

Он посмотрел на меня так, что я подумал, уж не принял ли он меня за беглеца из сумасшедшего дома.

Но нет, он все-таки спросил:

«Кто вы?»

«Шевалье Анри де Лагардер, — ответил я. — Его величество великодушно взял меня в легкую конницу, а до того я был корнетом у де Лаферте, прапорщиком у де Конти, капитаном в Наваррском полку, но всякий раз по собственной глупости оказывался разжалован».

«А, — протянул он, спешившись, — так вы — красавчик Лагардер? Я столько про вас слышал, что это мне уже надоело».

И мы дружно, рядком направились к церкви Сен-Жермен-л'Осерруа.

«Если вы, — начал я, — считаете меня недостаточно благородным, чтобы померяться со мной силой…»

Он был очарователен, нет, право, очарователен. Тут я должен отдать ему должное. Вместо ответа он ткнул меня шпагой между бровей, да так лихо, так чисто, что не отпрыгни я вовремя назад туаза на три, лежать бы мне на земле.

«Вот вам мой удар» — бросил он.

Я от всего сердца поблагодарил его, и это было самое лучшее, что я мог сделать.

«Еще один урок, если вас не затруднит», — попросил я.

«К вашим услугам», — согласился он.

Черт подери! И на сей раз он кольнул меня в лоб. Меня, Лагардера!

Наемные убийцы встревожено переглянулись. Оказывается, удар Невера не выдумка, а впрямь страшная штука.

— И вы так ничего не поняли? — робко, но настойчиво поинтересовался Плюмаж.

— Да нет, черт возьми, я видел там финту, да только отразить не успевал! — воскликнул Лагардер. — Этот человек стремителен, как молния.

— И чем же все кончилось?

— Сами знаете, разве стража даст мирным людям спокойно побеседовать. Появился ночной караул. Мы с герцогом расстались добрыми друзьями, дав друг другу обещание как-нибудь встретиться, чтобы я мог взять реванш.

— Раны Христовы! — вскричал Плюмаж, который гнул свое. — Да ведь он опять достанет вас этим ударом.

— Вот уж дудки! — усмехнулся Лагардер.

— Так вы знаете секрет?

— А как же! Я постиг его в тиши кабинета.

— И что же?

— Пустяк, детская забава.

Виртуозы рапиры облегченно вздохнули. Плюмаж вскочил.

— Господин шевалье, — обратился он к Лагардеру, — если вы еще помните о тех жалких уроках, что я с таким удовольствием давал вам, вы не откажете мне в просьбе. Ведь не откажете?

Лагардер машинально полез в карман, но брат Галунье с достоинством остановил его:

— Нет, нет, мэтр Плюмаж просит вас вовсе не о том.

— Что ж, я не забыл, — ответил Лагардер. — Чего ты хочешь?

— Научите меня этому удару. Лагардер тотчас же встал.

— Ну, конечно же, старина Плюмаж, — согласился он. — Это же по твоей профессии.

Они встали в позицию. Волонтеры и наемные убийцы окружили их. Правда, в отличие от первых вторые смотрели во все глаза.

— Черт возьми! — удивился Лагардер, когда его шпага соприкоснулась со шпагой Плюмажа. — Экий ты стал слабый! Значит так, отбиваешь терцой, прямой удар с отворотом! Парируешь! Прямой удар, глубокий выпад… парируешь и быстрый ответный удар, шпага вдоль шпаги противника и между глаз!

Каждое слово он сопровождал соответствующим движение.

— Силы небесные! — ахнул Плюмаж, отпрыгнув в сторону. — У меня в глазах миллион свечей вспыхнули! Ну, а как отразить его? — задал он вопрос, вновь становясь в позицию. — Отразить-то как?

— Да, как? — жадно зашумели его сотоварища

— Проще простого, — бросил Лагардер. — Ты готов? Терца, тут же в прежнюю позицию… прима, еще прима! Отклоняешь его шпагу и удерживаешь! Все!

Лагардер вложил шпагу в ножны. Галунье от имени всех рассыпался в благодарностях.

— Ну как, друзья, уловили? — поинтересовался Плюмаж, стирая со лба пот. — Ах, каков мальчик наш Парижанин!

Наемные убийцы закивали, а Плюмаж, усаживаясь, пробормотал:

— Это может пригодиться.

— И пригодится прямо сегодня, — заметил Лагардер, наливая себе вина.

Все взоры обратились к нему. Он маленькими глотками осушил кубок, после чего неспешно развернул письмо, которое вручил ему паж.

— Д кажется, говорил вам, что господин де Невер обещал реванш?

— Да, но…

— Я решил покончить с этим делом, прежде чем отправлюсь в изгнание. Я написал господину де Неверу, который, как я узнал, живет в своем замке в Беарне. Это письмо — ответ господина де Невера.

Все с еще большим удивлением воззрились на него.

— Невер все так же мил, — продолжал Лагардер. — Да, чертовски мил! Он — благороднейший дворянин в полном смысле слова, и когда я сражусь с ним и отведу душу, я готов любить его как брата. Он согласился на все мои условия: время, место…

— И когда же вы встречаетесь? — с тревогой осведомился Плюмаж.

— Когда стемнеет.

— Сегодня?

— Да, сегодня.

— И где?

— Во рву замка Келюс.

Воцарилось молчание. Галунье приложил палец к губам. Его компаньоны старались сохранять спокойствие.

— Почему вы избрали это место? — продолжал выспрашивать Плюмаж.

— Это уже другая история, — усмехнулся Лагардер, — моя вторая прихоть. Чтобы убить время до отъезда, я имел честь принять командование над этими храбрецами волонтерами и постоянно слышал, что старый маркиз де Келюс — самый искусный тюремщик на свете. Надо отдать ему должное, он выказал незаурядный талант, чтобы заслужить прозвище Келюс-на-засове. А в прошлом месяце на празднике в Тарбе мне удалось увидеть его дочку Аврору. Клянусь честью, она прекрасна! Так вот, после встречи с господином де Невером я намерен немножко утешить прелестную затворницу.

— Капитан, а ключ от тюрьмы у вас есть? — махнув в сторону замка, спросил Карриг.

— Я уже столько крепостей взял приступом, — улыбнулся Маленький Парижанин, — что и сюда войду — через ворота, через окно, через трубу, короче, пока еще не знаю как, но войду.

Солнце уже скрылось за лесом Эн. Смеркалось. В нескольких окнах замка загорелся свет. Изо рва вынырнула темная фигура. То был юный паж Берришон, надо полагать, исполнивший данное ему поручение. Сворачивая на тропу, ведущую в лес, он издали поклонился своему спасителю Лагардеру.

— Что ж вы, негодяи, не смеетесь? — удивился Маленький Парижанин. — Вам что, не кажется забавным это приключение?

— Напротив, — возразил брат Галунье, — слишком забавным.

— Я хотел бы знать, — крайне серьезным тоном осведомился Плюмаж, — упоминали ли вы про мадемуазель де Келюс в своем письме Неверу?

— Черт возьми, разумеется. Мне пришлось написать обо всем. Должен же я был объяснить, почему предлагаю для встречи столь удаленное место.

Наемные убийцы переглянулись.

— Что такое? В чем дело? — удивился Лагардер.

— Мы думаем, — вступил в разговор Галунье, — что весьма кстати оказались здесь, поскольку можем быть вам полезными.

— Совершенно верно, — подтвердил Плюмаж, — мы можем поддержать вас.

Лагардер расхохотался: уж очень нелепым показалось ему это предложение.

— Вы не станете так смеяться, господин шевалье, — напыщенно обратился к нему гасконец, — когда я вам кое-что сообщу.

— Ну, давай выкладывай.

— Невер приедет не один.

— Экий вздор! С чего бы это?

— После того, что вы написали ему, ваша встреча перестает быть забавой. Одному из вас сегодня ночью придется умереть. Невер — муж мадемуазель де Келюс.

Плюмаж-младший ошибался, думая, что Лагардер после сообщения не станет смеяться. Напротив, он рассмеялся от всей души.

— Браво! — вскричал он. — Тайный брак! Прямо-таки испанский роман! Дьявол и преисподняя! Вот это называется повезло! Я даже не смел надеяться, что мое последнее приключение так обернется!

— И подумать только, таких людей у нас изгоняют! — с искренней скорбью пробормотал брат Галунье.

6. НИЗКОЕ ОКНО

Ночь обещала быть темной. Мрачный силуэт замка Келюс смутно рисовался на фоне неба.

— Богом живым заклинаю вас, шевалье, — промолвил Плюмаж, когда Лагардер застегнул пряжку пояса со шпагой, — отбросьте ложную гордость. Согласитесь на нашу помощь в этом бою, который явно будет неравным.

Лагардер пожал плечами. Галунье сзади тронул его за Руку.

— Не могу ли я быть полезным, — изрядно зардевшись, промямлил он, — в вашем галантном предприятии?

«Практическая мораль», основываясь на мнении некоего древнегреческого философа, утверждает, что ежели человек способен краснеть, значит он добродетелен. Брат Галунье заливался краской сверх всякой меры, однако начисто был лишен добродетели.

— Черт побери, друзья! — возмутился Лагардер. — Я привык улаживать свои дела сам, и вы прекрасно это знаете.

А вот, кстати, и наша смуглянка. Выпьем на прощанье, и убирайтесь отсюда. Это единственная услуга, которой я прошу у вас.

Волонтеры направились к коновязи, но виртуозы шпаги не шелохнулись. Плюмаж отвел Лагардера в сторону.

— Провалиться мне на этом месте, шевалье, — смущенно начал он, — я с радостью дам себя убить за вас, как пес, но…

— Что еще за «но»?

— Вы же понимаете, у каждого свое ремесло. Мы не можем уйти отсюда.

— Да? Почему же?

— Потому что мы тоже кое-кого тут ждем.

— Вот как? И кто же этот «кое-кто»?

— Не гневайтесь, но это Филипп де Невер. Лагардер вздрогнул.

— Ах, вот что… — протянул он. — А почему вы ждете здесь господина де Невера?

— По поручению одного достойного дворянина. Плюмаж не успел договорить. Лагардер, как клещами, сжал его запястье.

— Засада! — вскричал он. — И ты посмел мне в этом признаться!

— Я хочу заметить… — начал было брат Галунье.

— Молчать, негодяй! Я запрещаю вам — вы поняли? — запрещаю даже пальцем касаться Невера, иначе вы будете иметь дело со мной! Невер принадлежит мне. Если ему суждено умереть, он умрет от моей руки в честном бою. Но не от вашей… пока я жив!

Лагардер выпрямился во весь рост. Надо отметить, что в гневе голос у него не дрожал, а становился еще звонче. Наемные убийцы в нерешительности переминались вокруг него.

— Так вот почему вы просили показать удар Невера, — протянул он, — и я… Карриг!

Тот немедленно подошел вместе со своими людьми, которые держали под уздцы навьюченных фуражом лошадей.

— Позор! — объявил Лагардер. — Позор, что мы пили с такими людьми!

— О, это слишком сурово! — вздохнул Галунье, и глаза его увлажнились.

Плюмаж-младший мысленно ругался, повторяя все известные ему проклятия, которые родились на земле двух плодороднейших в этом смысле провинций — Гаскони и Прованса.

— По коням и в галоп! — скомандовал Лагардер волонтерам. — Мне никто не нужен, чтобы разобраться с этими мерзавцами.

Карриг и его люди, уже отведавшие рапир учителей фехтования; с удовольствием подчинились, решив, что куда приятнее дышать свежим воздухом где-нибудь подальше от этого места.

— А вы — вон отсюда, да поживей! — продолжал Лагардер. — А не то я вам преподам еще один урок фехтования, только поосновательней!

С этими словами он обнажил шпагу. Плюмаж и Галунье вынудили отступить сотоварищей, которые, видя свое численное превосходство, выказали поползновение взбунтоваться.

— Чем нам плохо, — уговаривал их Галунье, — ежели ему невтерпеж сделать за нас нашу работу?

Да, немного сыщется нормандцев, которые были бы столь же сильны в логике, как брат Галунье.

Короче, наемные убийцы согласились удалиться.

Правда, в это время шпага Лагардера со свистом рассекала воздух.

— Ризы Господни! — буркнул Плюмаж, открывавший ретираду. — Только не подумайте, шевалье, что мы испугались, мы просто уступаем вам место.

— Чтобы сделать вам приятное, — добавил Галунье. — Прощайте.

— Пошли к черту! — бросил Лагардер, повернувшись к ним спиной.

Фуражиры ускакали, наемные убийцы растаяли в темноте за оградой кабачка, и никто из них не подумал заплатить. Правда, брат Галунье на ходу запечатлел два нежных поцелуя на ланитах толстухи, когда та потребовала денег за выпитое.

Расплатился за все Лагардер.

— Красавица, — велел он, — закрой все ставни и задвинь засовы. В вашем доме все должны спать, как убитые, что бы ни произошло этой ночью во рву. Эти дела вас не касаются.

Толстуха в точности исполнила его совет.

Ночь была темная, безлунная и беззвездная. Коптящая лампадка, что горела в нише у ног статуи Пресвятой Девы при въезде на мост, рассеивала мрак на расстояние не более десяти шагов. А уж во рву ее свет вообще не был виден, так как его закрывало полотнище моста.

Лагардер остался один. Топот конских копыт заглох вдали. Луронская долина тонула в непроницаемой тьме, и лишь кое-где красноватый огонек свидетельствовал: здесь стоит хижина пахаря, там жилище пастуха. Изредка порыв ветерка доносил жалобное позвякивание коровьих ботал да журчание горной речушки Аро, что сливается у подножья Ашаза с Кларабидой.

— Негодяи! Ввосьмером против одного! — бормотал Маленький Парижанин, шагая по дороге, по которой спускаются в ров телеги. — Это же убийство! Ну, разбойники! Одно это может отбить охоту носить шпагу.

Тут он споткнулся о копешку сена, которую не забрали фуражиры Каррига.

— Черт возьми, — пробормотал Лагардер, отряхивая плащ, — а об этом-то я не подумал! Паж может предупредить Невера, что тут собралась шайка головорезов, и он не придет, наша встреча не состоится. Дьявол и преисподняя! Но если так будет, завтра же я прикончу этих восьмерых мерзавцев.

Он спустился под мост. Его глаза уже привыкли к темноте.

Фуражиры очистили довольно большое пространство напротив низкого окна, как раз там, где сейчас стоял Лагардер. Он огляделся и подумал, что тут самое подходящее место поиграть шпагой. Но думал он не только об этом. Ему не давала покоя мысль, как пробраться в этот неприступный замок. Черт бы побрал героев, не желающих обратить во благо свои беспредельные силы! Стены, запоры, охрана — да красавчик Лагардер плевал на них! он никогда бы не согласился на приключение, отсутствуй в нем хотя бы одно из вышепоименованных препятствий.

«Проведем разведку на местности, — мысленно сказал он себе. — Герцог будет в ярости, когда набросится на нас, так что нам придется держаться. Что за ночь! Ей-богу, придется фехтовать наугад. Тут черта с два увидишь кончик шпаги».

Лагардер стоял у подножья стены. Громада замка возносилась над его головой, и на фоне неба рисовалась черная арка моста. Взбираться на эту стену с помощью кинжала — целой ночи не хватит. Ощупывая камни, Лагардер дошел рукой до окна.

— Отменно! — воскликнул он. — Да, а что же я скажу этой гордой красавице? О, я представляю себе гневный блеск ее черных очей, надменно сдвинутые брови…

И он с удовлетворением потер руки.

— Превосходно! Превосходно! Я скажу ей… Надо придумать что-нибудь совершенно необыкновенное. Значит, скажу ей… Черт побери! Ладно, не будем насиловать дар красноречия. А это что? — вдруг насторожился он. — Нет, право же, этот Невер страшно мил!

Лагардер прислушался. До него долетел какой-то шум.

И это был гул шагов. По краю рва шли дворяне, поскольку слышался серебряный звон шпор.

«Неужто мэтр Плюмаж оказался прав, — подумал Лагардер, и герцог пришел не один?»

Звук шагов прекратился. Лампадка, горящая у въезда на мост, осветила двух человек, закутанных в широкие плащи. Можно было догадаться, что они всматриваются в темный ров.

— Я никого не вижу, — тихо произнес один.

— Там внизу, у окна, — сказал второй.

И он негромко позвал:

— Плюмаж! Лагардер не шелохнулся.

— Фаэнца! — вновь окликнул второй собеседник. — Это я, господин де Пероль.

«Кажется, мне знакомо имя этого прохвоста», — подумал Лагардер.

Пероль позвал в третий раз.

— Галунье! Штаупиц!

— А вдруг он не из наших? — пробормотал его спутник.

— Исключено, — отозвался Пероль. — Я распорядился оставить здесь караульного. Да это же Сальданья, я узнал его… Сальданья!

— Я, — откликнулся Лагардер, на всякий случай с испанским акцентом.

— Ну, вот видите! — обрадовался Пероль. — Я был совершенно уверен. Давайте спустимся. Сюда… Вот лестница.

Лагардер подумал:

«Попробуем сыграть в этой комедии».

Оба спускались вниз. Спутник Пероля был высок и довольно дороден. Лагардеру показалось, что в его речи слышится затаенная итальянская мелодичность.

— Говорите тише, — промолвил он, осторожно спускаясь по узкой отвесной лестнице.

— Бесполезно, монсеньор, — отозвался Пероль.

«Ах, вот как, значит, он — монсеньор», — отметил Лагардер.

— Да, бесполезно, — продолжил Пероль, — этим прохвостам известно, кто им платит.

«А мне вот неизвестно, — подумал Лагардер, — но очень бы хотелось знать».

— Мне пришлось им сказать, — объяснил Пероль. — Они ни в какую не желали поверить, что это маркиз де Келюс.

«А вот это уже ценные сведения, — отметил мысленно Лагардер. — Явно я имею дело с двумя совершенными негодяями».

— В церкви был? — спросил монсеньор.

— Я пришел слишком поздно, — сокрушенным тоном сообщил Пероль.

Монсеньор гневно топнул ногой.

— Растяпа! — бросил он.

— Я сделал все, что мог, монсеньор. Я нашел церковную книгу, в которой дон Бернар сделал запись о бракосочетании мадемуазель де Келюс с герцогом де Невером и о рождении их дочери.

— И что же?

— Страницы с этими записями оказались вырваны.

Лагардер весь обратился в слух.

— Значит, нас опередили, — раздраженно заключил монсеньор. — Но кто? Аврора? Да, вероятнее всего, Аврора. Она надеется сегодня ночью увидеться с Невером и передать ему вместе с ребенком бумаги, подтверждающие его происхождение. Марта не могла мне об этом сказать, потому что не знала, но я сам догадался.

— Да какое это имеет значение, — заметил Пероль. — Мы нашли выход. Невер умрет и…

— Невер умрет, — прервал его монсеньор, — и наследство получит ребенок.

Оба они замолчали. Лагардер затаил дыхание.

— В таком случае ребенок… — полушепотом начал Пероль.

— Ребенок исчезнет, — не дал ему договорить тот, кого титуловали монсеньором. — Я предпочел бы избежать подобной крайности, но и она меня не остановит. Что собой представляет этот Сальданья?

— Законченный негодяй.

— На него можно положиться?

— Если хорошо заплатить, да. Монсеньор задумался.

— Я предпочел бы, чтобы в это дело были посвящены только мы с тобой, — промолвил он, — но ни ты, ни я не сможем сойти за Невера.

— Да, вы гораздо выше его, — согласился Пероль, — а я слишком худ.

— Тут темно, как в печи, — задумчиво произнес монсеньор, — а этот Сальданья примерно того же роста, что и герцог. Позови-ка его.

— Сальданья! — окликнул Пероль.

— Я! — вновь отозвался Лагардер.

— Подойди к нам.

Лагардер подошел. Он поднял воротник плаща, а широкие поля шляпы скрывали его лицо.

— Хочешь получить полсотни пистолей сверх своей доли? — спросил монсеньор.

— Полсотни пистолей? — переспросил Маленький Парижанин. — Что нужно сделать?

Говоря это, он пытался разглядеть лицо незнакомца, но тот укрыл его не хуже, чем он сам.

— Ты понял? — обратился монсеньор к Перолю.

— Да, — кивнул тот.

— Одобряешь?

— Вполне. Но нужно знать пароль.

— Марта мне его сказала. Это девиз Неверов.

— Adsum? — уточнил Пероль.

— Он обыкновенно произносит его по-французски: «Я здесь!»

— Я здесь, — непроизвольно повторил Лагардер.

— Ты тихонько произнесешь эти слова под окном, — сказал неизвестный, наклоняясь к Лагардеру. — Ставни откроются, и за решеткой — она на петлях — покажется женщина. Она заговорит с тобой, но ты будешь нем и приложишь палец к губам. Ясно?

— Чтобы дать ей понять, что за нами следят? Да, ясно.

— А он неглуп, этот парень, — пробормотал неизвестный и продолжал наставления: — Женщина подаст тебе некий сверток, ты молча примешь его и отнесешь мне.

— И вы отсчитаете мне полсотни пистолей?

— Совершенно верно.

— Я весь к вашим услугам.

— Тс-с! — шепнул господин де Пероль.

Все трое прислушались. Откуда-то издалека, с полей, донесся шум.

— Расходимся, — сказал монсеньор. — Где твои друзья? Лагардер, не раздумывая, махнул рукой туда, где ров заворачивал к Ашазу.

— Там, — сообщил он. — Затаились в засаде за копнами сена.

— Прекрасно. Пароль не забыл?

— Я здесь.

— Удачи и до скорого.

— До скорого.

Пероль и его спутник полезли вверх по лестнице, Лагардер проводил их взглядом и вытер со лба обильный пот.

— Господь, — пробормотал он, — когда я буду прощаться с жизнью, примет во внимание, что я сумел сдержаться и не проткнул этих двух негодяев шпагой. Теперь придется идти до конца. Нет, все-таки надо сперва разобраться.

Он сжал обеими руками виски, желая утихомирить взбудораженные мысли. Мы должны заверить читателей, что в эту минуту он почти не думал ни о дуэли, ни о любовном приключении.

«Что же делать? — думал он. — Взять девочку? Ведь в этом свертке, вне всяких сомнений, будет девочка. Но кому поручить ее? В здешних краях я знаю только Каррига и его головорезов, а это не самые лучшие воспитатели для маленькой барышни. И все же взять ее придется. Да, придется! В противном случае эти негодяи убьют ребенка, как собираются убить и отца. Черт побери, но я вовсе не для этого сюда пришел».

В крайнем возбуждении Лагардер расхаживал между копешками сена. На всякий случай он поглядывал на окно и прислушивался, не заскрипят ли ржавые петли ставен. И скоро услышал внутри слабый звук. Это за ставнями открылась решетка.

— Adsum? — раздался дрожащий женский голос. Лагардер одним прыжком преодолел расстояние, отделявшее его от окна, и тихо ответил:

— Я здесь!

— Слава Богу! — прошептала женщина.

Открылись ставни. Ночь была темная, но глаза Лагардера уже привыкли к темноте, и в женщине, выглянувшей из окна, он безошибочно узнал Аврору де Келюс. Она была все так же прекрасна, но бледна и выглядела испуганной.

Если бы в тот миг вы напомнили Лагардеру, что он собирался тайком прокрасться в спальню этой женщины, он назвал бы вас лжецом, причем совершенно искренне.

За эти несколько минут его лихорадочная горячность куда то испарилась. Оставаясь бесстрашным, как лев, он стал осторожен. Возможно, в этот миг в нем нарождался совершенно новый человек.

Аврора всматривалась в темноту.

— Я ничего не вижу, — прошептала она. — Где вы, Филипп?

Лагардер протянул руку, и она прижала ее к сердцу. Лагардер пошатнулся. Он почувствовал, как на ладонь его капают слезы.

— Филипп, Филипп, — шептала Аврора, — вы уверены, что за вами не следят? Нас продали, предали!

— Не падайте духом, сударыня, — пробормотал Маленький Парижанин.

— Ты ли это говоришь? — воскликнула Аврора. — О Боже, я и впрямь сошла с ума! Я не узнаю твой голос.

Одной рукой она держала сверток, о котором говорили господин де Пероль и его спутник, а вторую прижимала ко лбу, словно пытаясь привести в порядок мысли.

— Мне так много нужно сказать тебе, — промолвила она. — С чего начать?

— У нас нет времени, — прошептал Лагардер, не желавший проникать в иные чужие тайны. — Поторопитесь, сударыня.

— Почему ты так холодно говоришь со мной? Почему не называешь меня Авророй? Ты сердит на меня?

— Скорей, Аврора, скорей!

— Я покоряюсь тебе, Филипп, любимый, и всегда буду покорна. Вот наша дочурка, прими ее. Здесь, рядом со мной, ей грозит опасность. Из моего письма ты должен все понять. Против нас сплели гнусный заговор.

Аврора протянула ему спящую девочку, закутанную в шелковый плащ. Лагардер молча принял ее.

— Дай мне еще раз поцеловать ее! — вскричала несчастная мать, содрогаясь от рыданий. — Дай мне ее, Филипп! О, я думала, сердце у меня сильней! Кто знает, когда я снова увижу свою девочку?

Голос ее пресекся от слез. Лагардер увидел, как* она протягивает ему что-то белое, и спросил:

— Что это?

— Ах, бедный Филипп, ты совсем забыл… Видно, ты взволнован не меньше меня. Это страницы, вырванные из церковной книги. В них все будущее моего дитя.

Лагардер молча принял бумаги. Он боялся говорить.

Бумаги были в конверте, запечатанном печатью Келюсской церкви. И в этот миг из долины донесся протяжный, заунывный звук пастушьего рога.

— Это, наверно, сигнал! — воскликнула мадемуазель де Келюс. — Спасайся, Филипп, спасайся!

— Прощай! — промолвил Лагардер, решивший играть роль до конца, чтобы не разбить сердце несчастной женщины. — Не бойся, Аврора, твое дитя будет в безопасности.

Она схватила его руку, прижала к губам и стала осыпать ее жаркими поцелуями.

— Я люблю тебя! — только и сумела промолвить она, закрыла ставни и исчезла.

7. ДВОЕ ПРОТИВ ДВАДЦАТИ

Да, то действительно был сигнал. Трое дозорных с пастушьими рогами были расставлены на Аржелесской дороге, по которой Невер должен был проследовать к замку Келюс, куда его призывали и умоляющее письмо молодой женщины, и дерзкое послание шевалье де Лагардера.

Первый из троих должен был дать сигнал, когда де Невер переправится через Кларабиду, второй — когда он въедет в лес, а третий — когда появится на околице деревни Таррид.

На всем этом пути было немало удобных мест, чтобы совершить убийство. Но не в обычаях Филиппа Гонзаго было нападать в открытую. Он хотел скрыть свое преступление. Убийство должно было выглядеть как месть, чтобы все волей-неволей отнесли его на счет Келюса-на-засове.

А красавчик Лагардер, бешеный Лагардер, неисправимый забияка, первая шпага Франции и Наварры, стоял, держа на Руках спящую двухлетнюю девочку.

И можете поверить, он очень расчувствовался. Держал он

ее неумело, неловко, ведь руки его привычны были к другому. Но сейчас главным для него было — не разбудить малышку.

— Баю… баю… — приговаривал он. Глаза у него увлажнились, но при этом он едва удерживался от смеха.

Готов держать пари, что никто из бывших его товарищей по легкой конной гвардии и догадаться бы не смог, чем был занят в этот миг неисправимый бретер, готовящийся отправиться в изгнание. А он в заботе о девочке ступал, внимательно глядя себе под ноги, чтобы, не дай Бог, не споткнуться, не разбудить ее, и мечтал об одном — о мягкой подушке, чтобы ей было удобнее.

Уже ближе томительно и тягуче в ночном безмолвии прозвучал второй сигнал.

«Кой черт! Что все это значит?» — подумал Лагардер.

Он любовался маленькой Авророй, не решаясь ее поцеловать. Это была прелестная девочка: белое личико с нежным румянцем, длинные шелковистые ресницы, унаследованные от матери. Воистину, она была похожа на уснувшего ангелочка. Лагардер прислушивался к ее спокойному дыханию, восхищался ее безмятежным сном…

«Она так мирно спит, — говорил он себе, — меж тем как ее мать в этот миг плачет, а отец… Да, но это же все меняет. Коль уж ребенка доверили безрассудному Лагардеру, у него достанет разума защитить это дитя.

Но как она дивно спит! Интересно, какие сны могут сниться такому ангелочку? И ведь подумать, она вырастет и станет женщиной, способной пленять и, увы, страдать.

А как, должно быть, приятно заботами и нежностью завоевать любовь такого крохотного существа, подстеречь ее первую улыбку, дождаться первого поцелуя, и как, должно быть, легко посвятить всего себя счастью ребенка!»

В голове его теснились еще тысячи подобных нежностей, которые приходят большинству здравомыслящих людей, тысячи наивных ласковых слов, которые вызвали бы снисходительную улыбку у мужчин и слезы на глазах матерей. И вот из самой глубины души родилась заключительная фраза:

«А ведь я никогда не держал на руках ребенка!»

На околице деревни прозвучал третий сигнал. Лагардер вздрогнул и словно очнулся. Ему мнилось, будто он стал отцом. С задов кабачка «Адамово яблоко» донеслись торопливые звонкие шаги. Они были не похожи на шаги господ, недавно бывших здесь. Услышав их, Лагардер сказал себе:

— Это он.

Верней всего, Невер оставил лошадь на краю леса. Примерно через минуту Лагардер, уже догадавшийся, что звуки рога в долине сообщали о приближении Невера, увидел, как герцог прошел мимо лампады, что горела перед изваянием Пресвятой Девы.

Молодое, красивое, задумчивое лицо Невера на миг мелькнуло в свете лампады, а потом уже был виден только черный силуэт, но затем и он исчез. Невер спускался по лесенке, положенной на откосе. Оказавшись во рву, герцог выхватил шпагу, и Лагардер услышал, как он бормочет:

— Черт, тут бы не помешала парочка факельщиков.

Он шел, ничего не видя и все время спотыкаясь о копешки сена.

— Уж не вздумал ли этот проклятый шевалье поиграть со мной в жмурки? — произнес он с некоторым раздражением.

Наконец он остановился и окликнул:

— Эй, есть тут кто-нибудь?

— Я, — ответил Маленький Парижанин, — и хвала Богу, что только я.

Невер не слышал второй половины ответа. Он стремительно направился туда, откуда раздался голос.

— За дело, шевалье! — вскричал он. — Нападайте, чтобы я, по крайней мере, знал, где вы. Я не могу уделить вам слишком много времени.

Лагардер все так же укачивал девочку, которая сладко спала.

— Герцог, — начал он, — прежде нам нужно поговорить.

— После письма, которое вы мне прислали, об этом и речи быть не может! — отрезал герцог. — А, я вижу вас! Защищайтесь, шевалье!

Лагардер и не думал защищаться. Его шпага, которая обычно сама вылетала из ножен, сейчас, казалось, спала, точь-в-точь как младенец у него на руках.

— Когда сегодня утром я отправлял вам письмо, — сказал он, — я не знал того, что узнал вечером.

— А, я вижу, мы не любим сражаться наугад, — с насмешкой бросил герцог.

И, подняв шпагу, он сделал шаг вперед. Лагардеру пришлось выхватить свою, но он попросил:

— Выслушайте меня!

— Чтобы вы еще раз оскорбили мадемуазель де Келюс, да?

Голос герцога дрожал от гнева.

— Нет, клянусь вам, нет! Я хочу вам сказать… Черт побери, — воскликнул Лагардер, отражая первую атаку Невера, — да осторожнее вы!

Взбешенный Невер решил, что противник смеется над ним. Он порывисто ринулся на противника, нанося удар за ударом со сверхъестественной стремительностью, делавшей его таким опасным бойцом. Поначалу Лагардер парировал их не отступая. Но в конце концов утомился, стал пятиться и, отбивая вправо либо влево шпагу герцога, неизменно повторял:

— Выслушайте меня! Выслушайте меня! Выслушайте меня!

— Нет! Нет! Нет! — отвечал герцог, сопровождая каждый отказ глубоким выпадом.

Пятясь, Лагардер почувствовал, что прижат к стене. Он слышал, как в ушах у него глухо стучит кровь. Столько времени сдерживать себя и не нанести хороший удар — вот истинный героизм!

— Вы выслушаете меня? — спросил он в последний раз.

— Нет!

— Но вы же видите, что мне некуда отступать! — с отчаянным выражением, прозвучавшим в данной ситуации несколько комично, воскликнул Лагардер.

— Тем лучше! — отрезал герцог.

— Дьявол и преисподняя! — закричал Маленький Парижанин на пределе терпения и возможности парировать удары. — Неужто вам нужно расшибить башку, чтобы не дать убить собственного ребенка?

Эти слова прозвучали как удар молнии. Шпага выпала из рук Невера.

— Моего ребенка? — повторил он. — Моя дочка у вас? Лагардер завернул свою драгоценную ношу в собственный плащ. Невер же в темноте полагал, что Маленький Парижанин пользуется плащом, обернутым вокруг левой руки в качестве своеобразного щита. Так делали многие. И теперь при мысли, что одним из своих неистовых, наносимых наудачу ударов он мог поразить собственное дитя, кровь застыла в жилах молодого герцога. Своею шпагой он мог…

— Шевалье, — промолвил он, — вы — безумец, как я и как многие другие, но ваше безумие — это честь и доблесть. И если мне скажут, что вы были подкуплены маркизом де Келюсом, клянусь вам, я не поверю.

— Весьма польщен, — отвечал Лагардер, дыша, как лошадь, выигравшая скачки. — Но каков был град ударов! Герцог, в бою со шпагой в руках вы похожи на мельницу.

— Отдайте мне мою дочь!

Невер хотел сдернуть плащ, которым она была укрыта. Однако Лагардер отбросил его руку.

— Осторожней! — прикрикнул он. — Вы же ее разбудите!

— Ну, хотя бы расскажите…

— Что за бешеный человек! То он не дает мне слова произнести, а сейчас требует, чтобы я немедленно все ему выложил. Ладно, поцелуйте, только тише, тише.

Невер машинально исполнил то, что сказал Лагардер.

— Ну, признайтесь, видели ли вы что-либо подобное в фехтовальных залах? — с простодушной гордостью задал вопрос Маленький Парижанин. — Выдержать такую атаку, атаку Невера, да еще взбешенного, и ни разу не отпрыгнуть, держа на руках спящего ребенка, который так и не проснулся!

— Заклинаю вас… — взмолился герцог.

— Ну, признайтесь хотя бы, что я неплохо поработал. Черт возьми, я весь в мыле. Значит, вы хотите все знать. Ладно, хватит, хватит поцелуев! Дайте ребенку покой. Мы с малышкой уже старые друзья. Держу пари на сотню пистолей, которых у меня, кстати, нет, что, проснувшись, она улыбнется мне.

Говоря это, Лагардер накрыл девочку полой плаща с заботливостью, какой не увидишь даже у лучших кормилиц. Затем он осторожно уложил ее на кучу сена возле самого устоя моста.

— Герцог, — заговорил он, вновь приняв серьезный и мужественный тон, — теперь, что бы ни случилось, я своей жизнью отвечаю за вашу дочку. Тем самым я надеюсь хоть отчасти искупить то, что я легкомысленно наговорил о ее матери, этой прекрасной, благородной, святой женщине.

— Вы уморите меня! — прорычал Невер, мучимый неизвестностью. — Вы видели Аврору?

— Видел.

— Где?

— В этом окне.

— И она отдала вам ребенка?

— Она думала, что вручает дочку попечению супруга.

— Ничего не понимаю.

— Ах, герцог, тут происходят странные вещи. И раз уж вы в боевом настроении, сейчас сможете в охотку подраться.

— Нападение? — спросил Невер.

Маленький Парижанин неожиданно опустился на колени и приложил ухо к земле.

— Похоже, они приближаются, — пробормотал он, поднявшись.

— Кто?

— Убийцы, которых наняли прикончить вас.

И Лагардер в нескольких словах рассказал о подслушанном разговоре, о своей беседе с Перолем и незнакомцем, о появлении Авроры и о том, что за этим последовало. Невер слушал его в совершенном ошеломлении.

— Таким образом, — закончил Лагардер, — сегодня ночью, ничуть не затруднившись, я заработал пятьдесят пистолей.

— Но Пероль, — задумчиво произнес господин де Невер, — доверенное лицо Филиппа Гонзаго, моего друга, моего брата, который сейчас находится здесь, в замке, чтобы помочь мне.

— Я никогда не имел чести встречаться с принцем Гонзаго, — сообщил Лагардер, — и не знаю, он ли был этот незнакомец.

— Он? — воскликнул Невер. — Нет, это невозможно! А у Пероля физиономия негодяя, он вполне мог продаться старому Келюсу.

Лагардер в это время спокойно начищал шпагу полой камзола.

— Нет, — возразил он, — то был не Келюс, он был молод. Однако не будем, герцог, теряться в догадках. Каково бы ни было его имя, — весьма ловкий мерзавец и предусмотрел все: он знал даже пароль. Благодаря паролю я и сумел обмануть Аврору де Келюс. Вы не поверите, как она вас любит! И я готов целовать землю у ее ног, лишь бы искупить свое безумное сомнение. Да, что я еще должен вам сказать? А… Под плащом, в который завернута девочка, конверт, там запись о ее рождении и запись о вашем бракосочетании… Ну вот, красавица моя, — произнес он, обращаясь к начищенной до блеска шпаге, которая, казалось, притягивала весь свет, рассеянный во мраке ночи, возвращая его россыпью мгновенных отблесков, — твой туалет и завершен. Ты вдоволь попроказила, а сейчас поработаешь ради доброго дела, так что не подведи.

Невер пожал ему руку.

— Лагардер, — взволнованно сказал он, — я совершенно не знал вас. У вас благородное сердце.

— У меня, — рассмеялся Маленький Парижанин, — только одно желание: поскорее жениться и вскорости баюкать такого же белокурого ангелочка. Тс-с!

Он снова опустился на колени и приник к земле.

— Да, на сей раз я не ошибся, — бросил он. Невер последовал его примеру и сказал:

— Я ничего не слышу.

— Это потому что вы герцог, — заметил Лагардер и, поднявшись на ноги, сообщил: — Они крадутся со стороны Ашаза и отсюда, с запада.

— Если бы я мог дать знать Гонзаго, — размышляя, пробормотал герцог, — у нас бы прибавилась еще одна добрая шпага.

Лагардер покачал головой и промолвил:

— Я предпочел бы Каррига и моих людей с карабинами. Он с секунду помолчал и вдруг задал вопрос:

— Вы сюда приехали один?

— Нет, с мальчиком, моим пажом Берришоном.

— Я знаю его, он смышленый и ловкий. Если бы его можно было позвать…

Невер сунул два пальца в рот и свистнул. Тут же со стороны «Адамова яблока» раздался ответный свист.

— Вот вопрос, — пробормотал Лагардер, — проберется ли он к нам?

— Он пройдет сквозь игольное ушко, — заверил Невер. И действительно, спустя минуту на краю рва показался паж.

— Храбрый паренек! — заметил Лагардер и, подойдя к откосу, велел: — Прыгай!

Паж спрыгнул вниз, Маленький Парижанин поймал его.

— Торопитесь, — сказал мальчик. — Они крадутся поверху, через минуту отсюда будет не выбраться.

— А я думал, они во рву, — удивился Лагардер.

— Они всюду.

— Но их же всего восемь!

— Нет, не меньше двадцати. Когда они поняли, что вас двое, то позвали на помощь контрабандистов из Миала.

— Восемь или два десятка, не все ли равно, — бросил Лагардер. — Вот что, дружок, скачи к моим людям, они в деревне Го. На оба конца даю полчаса. Беги!

Он подставил руки мальчику и поднял его, тот вскарабкался на край рва. Через несколько секунд послышался свист; это означало, что паж добрался до леса.

— Полчаса мы спокойно продержимся, если возведем небольшое укрепление, — сказал Лагардер.

— Смотрите! — герцог указал на какой-то предмет, блеснувший у входа на мост.

— Это шпага Галунье, который всегда старательно очищает ее от ржавчины. С ним рядом, должно быть, и Плюмаж. Они нападать на меня не станут. Давайте, герцог, потрудимся немножко, пока у нас еще есть время.

Во рву на дне, кроме сена в копешках и связках, валялись доски, брусья, сухие ветки. И еще там стояла полунагруженная телега, которую косцы бросили, когда на них напали Карриг и его головорезы. Лагардер и Невер, приняв телегу за опорный пункт, а то место, где спала девочка, за центр, наскоро соорудили систему баррикад, чтобы хотя бы несколько ослабить атаку убийц.

Работами руководил Лагардер. Крепость получилась жалкая и примитивная, но у нее имелось одно преимущество — она была выстроена мгновенно. Лагардер громоздил брусья и доски, Невер наваливал сено, которое должно было заменить фашины. Разумеется, были оставлены проходы. Вобан21 и тот позавидовал бы этой импровизированной крепости.

Полчаса! Надо было продержаться всего полчаса!

Не прерывая работы, Невер спросил:

— Шевалье, вы окончательно решили биться за меня.

— И еще как биться, герцог! Немножко за вас, но, главным образом, за малышку.

Фортификационные работы были завершены. Да, укрепление получилось не самым неприступным, но в темноте оно способно было изрядно затруднить атаку. Осажденные на это и рассчитывали, но более всего они рассчитывали на свои шпаги.

— Шевалье, — произнес Невер, — я никогда этого не забуду. Отныне мы связаны на жизнь и на смерть.

Лагардер протянул герцогу руку, тот притянул его к себе и обнял.

— Брат, — прошептал он, — если я уцелею, все у нас будет общее, а ежели погибну…

— Не погибнете, — прервал его Лагардер.

— Если я погибну… — повторил герцог.

— Тогда, клянусь спасением души, — воскликнул Лагардер, — я стану ей отцом!

Несколько секунд они стояли обнявшись, и никогда еще не бились в лад два столь доблестных сердца. Лагардер вдруг высвободился.

— Шпаги наголо! — бросил он. — Вот они!

В ночи послышался приглушеный шум. Лагардер и Невер стояли со шпагами наготове, соединив в пожатии левые руки.

Вдруг темнота взорвалась громкими криками, слившимися в единый рев. Убийцы бросились на них со всех сторон сразу.

8. БОЙ

Паж оказался прав — их было не меньше двух десятков. И среди них были не только контрабандисты из Миала, но и с полдюжины разбойников, собранных по всей долине. Этим и объяснялась задержка с нападением.

Господин де Пероль отправился к засаде, которую устроили убийцы. Увидев Сальданью, он крайне изумился.

— Почему ты не на своем посту? — спросил он.

— На каком посту?

— Разве я не тебе только что пообещал пятьдесят пистолей?

— Мне?

Когда все выяснилось, когда Пероль понял, что дал маху, и узнал имя человека, которому доверился, он пришел в ужас. Тщетно наемники уверяли его, что Лагардер находится здесь, чтобы сразиться с Невером, и что между ними будет бой не на жизнь, а на смерть. Пероля это ничуть не убедило. Он инстинктивно понял, какое впечатление произведет на благородную душу молодого человека внезапное открытие предательства. Сейчас Лагардер, должно быть, объединился с герцогом, а Аврора де Келюс предупреждена. Пероль не предвидел одного — как поведет себя Маленький Парижанин. Ему и в голову не могло прийти, что у того хватит дерзости обременить себя во время сражения младенцем. Штаупиц, Пинто, Матадор и Сальданья были отправлены набирать рекрутов. Пероль помчался предупредить своего господина и следить за Авророй де Келюс. В ту эпоху, особенно в приграничных землях, не составляло труда найти любое количество наемных шпаг. И четверо посланцев возвратились с изрядным подкреплением.

Но как описать глубочайшее смятение, муки совести, одним словом, душевные страдания мэтра Плюмажа-младшего и его alter ego22 брата Галунье!

Да, мы охотно признаем, они были прохвосты, убивали за деньги, и рапиры их ничем не отличались от кинжала наемного убийцы или ножа разбойника. Но бедняги занимались этим отнюдь не потому, что были по своей натуре злы. Они всего-навсего зарабатывали себе насущный хлеб. И вина за это ложится не столько на них, сколько на время и на тогдашние нравы. В тот великий, прославленный век если что и блистало, то лишь небольшой высший слой, а ниже был полный хаос.

Но и на парче этого высшего слоя среди блесток было немало грязных пятен. Война нравственно развратила всех сверху донизу. Именно война, в первую очередь, породила продажных наемников. Можно уверенно утверждать, что все, начиная от большинства генералов и кончая последним солдатом, рассматривали шпагу как орудие труда, а храбрость как способ заработка.

Плюмаж и Галунье любили Маленького Парижанина, который на голову превосходил их. Когда сильное чувство рождается в испорченных сердцах, оно оказывается стойким и сильным. Впрочем, Плюмаж и Галунье отнюдь не были лишены способности делать добро, и это мы видим по их привязанности к Маленькому Парижанину, истоки которой нам уже известны. И в них сохранились благие задатки, а история с сиротой из разрушенного особняка Лагардеров вовсе не единственное доброе дело, какое они по случайности или невзначай совершили в жизни.

Их любовь к Анри была самого высокого свойства, и хотя к ней примешивались некие эгоистические соображения, так как они видели себя в своем блистательном ученике, можно смело заявить, что корысть ни малейшей степени не была движителем их дружбы к нему. И Плюмаж, и Галунье, не раздумывая, рискнули бы жизнью ради Лагардера. И вот в эту ночь злой рок сделал их противниками Маленького Парижанина! Главное, нет никакой возможности уклониться! Их рапиры принадлежат Перолю: он их купил. Бежать или не участвовать означало бы нарушить правила чести, весьма сурово соблюдаемые в их среде.

С час, наверное, они молчали, не обменявшись ни словом. За весь вечер Плюмаж только раз помянул ризы Господни. Они в унисон испускали горестные вздохи. Время от времени с мученическим видом переглядывались. И это все. А когда двинулись на штурм, то пожали друг другу руки, и Галунье промолвил:

— Что поделаешь, придется. Но Плюмаж покачал головой.

— Нет, так не пойдет, брат Галунье, не пойдет, — объявил он. — Делай, как я.

Он вытащил из кармана стальную пуговицу, с которой упражнялся в фехтовальном зале, и надел ее на конец своей шпаги.

Галунье последовал его примеру.

И оба облегчено вздохнули.

Наемные убийцы и новые их союзники разделились на три отряда. Первый направился к западной части рва, чтобы ударить оттуда; второй остался на своих прежних позициях за мостом; третий же, состоящий в основном из разбойников и контрабандистов под предводительством Сальданьи, должен был напасть с фронта и спускался в ров по лесенке. Невер и Лагардер отчетливо видели их и даже могли пересчитать всех, кто соскальзывал вниз.

— Внимание! — промолвил Лагардер. — Деремся спиной к спине и все время так, чтобы нас защищала сзади стена. За девочку можно не опасаться, ее защищает мостовая опора. Не рискуйте, герцог! Еще раз предупреждаю вас, на тот случай, если вы забыли: они способны поразить вас собственным ударом. И я, я сделал эту глупость! — с досадой пробормотал он. — Держите защиту! Ну а моя шкура слишком прочна для шпаг этих дуболомов.

Не подготовься они заранее, не возведи укрепления, первый натиск врагов был бы ужасен.

Они действительно бросились все разом, наклонив головы и крича:

— Смерть Неверу!

И в этом крике выделялись голоса обоих друзей — гасконца и нормандца, испытывавших некоторое утешение в том, что враждебность их обращена не на бывшего воспитанника.

Нападавшие и не догадывались о препятствиях, нагроможденных на их пути. Заграждения, которые читателю могли показаться ничтожными, совершенной ребяческой забавой, показали себя с самой лучшей стороны. Нападающие в тяжелой одежде, с длинными рапирами кто споткнулся о бревно, кто завяз в сене. Немногие добежали до двух бойцов, и те продемонстрировали, чего они стоят.

Один разбойник остался на земле, среди нападавших поднялось смятение. Однако отступление проходило иначе, чем атака. Как только убийцы побежали, в наступление перешли Невер и его друг.

— Я здесь! — разом вскричали они и ринулись вперед.

Маленький Парижанин первым же выпадом пронзил насквозь одного из разбойников, вырвав из него шпагу, боковым ударом отрубил руку контрабандисту и уже не в силах остановиться, почти налетев на третьего врага, раскроил ему череп эфесом. Этим третьим оказался немец Штаупиц, который рухнул, как подкошенный.

Невер действовал не хуже. Он уложил одного отступавшего, который упал под колеса телеги, а кроме того, чувствительно ранил Матадора и Жоэля. Герцог уже собирался прикончить бретонца, как вдруг заметил две тени, крадущиеся вдоль стены в сторону моста.

— Ко мне, шевалье! — крикнул он, круто развернувшись.

— Я здесь! Я здесь!

Лагардер успел еще рубануть шпагой Пинто, который хоть и остался жив, навсегда лишился одного уха.

— Бог мой! — воскликнул Лагардер, присоединяясь к Неверу, — я же совсем забыл про мою дорогую малышку!

Обе тени бросились наутек. Во рву воцарилась тишина. Прошло уже мину пятнадцать.

— Постарайтесь отдышаться, герцог, — посоветовал Лагардер. — Эти негодяи недолго дадут нам отдыхать. Вы никак не ранены?

— Пустяки, царапина.

— Куда же?

— В лоб.

— Лагардер, стиснув кулаки, промолчал. То был результат его урока фехтования.

Так прошли минуты две-три, после чего штурм возобновился, но велся он гораздо согласованней и основательней.

Осаждающие наступали двумя линиями, но при этом они позаботились убрать все преграды.

— Сейчас придется крепко драться! — вполголоса заметил Лагардер. — Заботьтесь о себе, герцог, я прикрываю ребенка.

Круг врагов сжимался в угрюмом молчании. С десяток клинков нацеливались в них.

— Я здесь! — воскликнул Маленький Парижанин и сделал выпад.

Матадор взвыл и упал на трупы двух разбойников. Осаждающие отступили, но всего на несколько шагов. Шедшие во второй линии продолжали кричать:

— Смерть Неверу!

Охваченный боевым задором Невер отвечал:

— Я здесь, друзья мои! Вот вам от меня подарок! И вот

еще! Вот еще!

И всякий раз шпага его возвращалась обагренная кровью.

Да, то была пара отменных бойцов!

— А это тебе, сеньор Сальданья! — кричал Маленький Парижанин. — Этот удар ты отведал в Сеговии! А это тебе, Фаанца! Ну, подойдите поближе, а то дотянуться до вас и алебарды не хватит!

При этом он колол и рубил. Ни один разбойник уже не осмеливался выдвинуться вперед.

За ставнями низкого окна кто-то стоял.

Но то была не Аврора де Келюс.

Там стояли двое мужчин и, утирая холодный пот, со страхом прислушивались к происходящему.

Эти двое были г-н де Пероль и его патрон.

— Негодяи! — пробормотал патрон г-на де Пероля. — Их десять на одного, а они не могут справиться! Неужели придется вступить мне?

— Это опасно, монсеньер!

— Опасно оставить хотя бы одного в живых!

А снаружи доносилось:

— Я здесь! Я здесь!

Круг осаждающих становился все шире; злодеи пятились, а до истечения получаса оставалось всего несколько минут. Вот-вот должна была прийти помощь.

Лагардер даже ни разу не был задет. У Невера была всего одна царапина на лбу.

И оба они могли вот так сражаться по крайне мере час.

Но теперь их охватила победная лихорадка. Не единожды они, не замечая того, покидали свою позицию, чтобы атаковать неприятеля. Разве трупы и раненые, валяющиеся вокруг, не доказывали самым убедительным образом их превосходство? Вид поверженных врагов возбуждал Невера и Маленького Парижанина. Когда приходит опьянение, исчезает благоразумие. И в этом — подлинная опасность. Друзья не отдавали себе отчета, что все убитые и раненые принадлежали, так сказать, к вспомогательным частям, которых бросили вперед, чтобы утомить атакующих. А наемные убийцы все были на ногах, исключая Штаупица, да и тот всего лишь потерял сознание. Они держались на расстоянии и поджидали удобного случая, переговариваясь между собой:

— Только бы разделить их, и тогда, если они не заговоренные, мы их прикончим поодиночке.

Уже несколько секунд они делали все, чтобы выманить одного вперед, а второго прижать к стене.

Дважды раненый Жоэль де Жюган. Фаэнца, Плюмаж и Галунье были нацелены на Лагардера, а трое испанцев должны были сразиться с Невером.

Первая группа по сигналу должна была начать отступление, а вторая, напротив, держаться во что бы то ни стало. Между ними были поделены оставшиеся в строю разбойники и контрабандисты.

Начиная с первой атаки, Плюмаж и Галунье старались держаться позади, Жоэль и итальянец, подданный нашего Святейшего отца23, уже получили изрядную взбучку. В тот же миг Лагардер, обернувшись, отметил своим клинком физиономию Матадора, слишком близко подошедшего к господину де Неверу.

Прозвучал крик:

— Спасайся, кто может!

— Вперед! — пылко воскликнул Маленький Парижанин.

— Вперед! — подхватил герцог.

И оба бросились в атаку с кличем:

— Я здесь! Я здесь!

Враги бежали от Лагардера, и в мгновение ока он был уже в конце рва.

Но герцог наткнулся на стальную стену. И тем не менее он все-таки продвинулся на несколько шагов.

Он был не из тех людей, кто зовет на помощь. Дрался он великолепно, и одному Богу ведомо, как тяжко пришлось троим испанцам. Пинта и Сальданья уже были ранены.

И в этот миг железная решетка, перекрывающая нижнее окно, отворилась. Невер находился примерно в трех туазах от него. Распахнулись ставни. Но он в пылу сражения и из-за шума не слышал этого. Два человека спрыгнули в ров. Невер не видел их. Оба держали обнаженные шпаги. У того, что повыше, на лице была маска.

— Победа! — вскричал Маленький Парижанин, не видя перед собой врагов.

Невер ответил ему криком агонии.

Один из спрыгнувших в ров, тот, что был выше ростом и скрывал лицо под маской, сзади пронзил герцога шпагой. Невер упал. Удар был нанесен, как говорили в ту эпоху, по-итальянски, то есть чрезвычайно умело, с точностью хирурга, делающего операцию.

Последовали еще несколько трусливых ударов, но в них уже не было нужды. Падая, Невер сумел обернуться. Его тускнеющий взор остановился на человеке в маске. Лицо умирающего исказилось от горестного недоумения. Тонкий серп месяца только сейчас вышел на небосклон за башнями замка. Его еще не было видно, но его слабый свет несколько рассеял тьму.

— Ты! — прошептал Невер. — Гонзаго, мой друг, за которого я стократно отдал бы жизнь…

— Мне достаточно взять ее всего лишь раз, — холодно молвил человек в маске.

Голова герцога упала.

— Он мертв, — бросил Гонзаго. — Теперь на второго!

Но идти на второго не было необходимости, он сам шел сюда. Когда Лагардер услышал предсмертный хрип герцога, из его груди вырвался, нет, не крик — рычание. Убийцы позади него успели перестроиться. Но кто способен удержать прыгнувшего льва? Двое покатились на траву, и Лагардер прорвался. Когда он оказался около Невера, тот приподнялся и прошептал:

— Брат, помни… и отомсти…

— Богом клянусь, — вскричал Маленький Парижанин, — все, кто был здесь, умрут от моей руки!

Под мостом заплакала девочка, словно предсмертный хрип отца разбудил ее. Но это звуке остался незамеченным.

— Бей! Бей! — кричал человек в маске.

— Я не знаю только тебя, — вызывающе бросил Лагардер, оставшийся один против всех. — Я дал клятву, и мне нужно будет распознать тебя, когда придет срок.

Между человеком в маске и Маленьким Парижанином стояли пятеро наемных убийц и г-н де Пероль. Но вид их явно свидетельствовал, что они не решаются нападать. Лагардер схватил связку сена и, прикрываясь ею как щитом, прошел, подобно ядру, сквозь группу защитников замаскированного. Теперь перед вставшим наизготовку человеком в маске были только Сальданья и Пероль. Лагардер взмахнул шпагой, и она, миновав Пероля, оставила на руке Гонзаго широкую кровавую рану.

— Ты отмечен! — отступая, крикнул Лагардер.

Лишь он один услышал плач проснувшейся девочки. Через миг он оказался под мостом. Месяц вышел из-за башен. Все увидели, как Лагардер поднял с земли сверток.

— Убейте его! — задыхаясь от ненависти, прохрипел Гонзаго. — Это дочка Невера! Добыть ее любой ценой!

Лагардер уже держал ребенка на руках. Наемные убийцы выглядели, как побитые собаки. Они не решались напасть на него. Нерешительность их еще более усилил Плюмаж, пробормотавший:

— Мальчик всех нас тут порешит.

Чтобы добраться до лесенки, Лагардеру оказалось достаточно взмахнуть шпагой, сверкнувшей в лунном свете, да крикнуть:

— Прочь с дороги, мерзавцы!

Все инстинктивно попятились. Он взобрался по лестнице. С дороги донесся топот копыт скачущего кавалерийского отряда. Наверху Лагардер, залитый лунным светом, обернулся лицом к врагам и, высоко подняв девочку, которая, взглянув на него, заулыбалась, громогласно объявил:

— Да, это дочь Невера! Ее защищает моя шпага и попробуй только добраться до нее ты, подлец, нанявший убийц и трусливо нанесший предательский удар в спину. Отныне на тебе моя метка. Где бы ты ни был, я узнаю тебя, и когда пробьет срок, если ты не придешь к Лагардеру, Лагардер придет к тебе!

2. ТВОРЕЦ НЕВЕРА

1. ЗОЛОТОЙ ДОМ

Уже два года как умер Людовик XIV, переживший двух своих наследников — Дофина и герцога Бургундского24. Престол перешел к его правнуку, малолетнему Людовику XV. Великий король ушел из жизни — всецело и во всем. Он оказался лишен того, чего после смерти не лишен никто. Стократ более несчастный, чем самый последний из его подданных, он не смог обеспечить исполнения своей предсмертной воли. Правда, притязания распорядиться посредством собственноручно написанного завещания почти тридцатью миллионами подданных — могли показаться совершенно непомерными. При жизни Людовик XIV мог дерзнуть и на большее. Но завещание покойного Людовика XIV, похоже, превратилось в ни к чему не обязывающий клочок бумаги. Его попирали все кому не лень. Оно не интересовало никого, кроме легитимных детей25 почившего монарха.

В царствование дяди Филипп Орлеанский носил маску шута, точь-в-точь как Брут26. Только цель у него была совершенно противоположная. Едва из дверей королевской спальни прозвучал крик «Король умер, да здравствует король!» — Филипп Орлеанский сбросил матку. Регентский совет, учрежденный Людовиком XIV, тихо угас. Остался только регент, каковым и был герцог Орлеанский. Принцы крови подняли крик, герцог Мэнский27 возмущался, а герцогиня, его супруга, злословила, но нация, почти не интересовавшаяся этими надушенными бастардами, оставалась равнодушной. Если не считать заговора Челламаре28, который Филипп Орлеанский подавил политическими средствами, эпоха Регенства была спокойной.

То была странная эпоха. Не знаю, можно ли сказать, что она оболгана. Некоторые литераторы время от времени пытаются доказать несостоятельность презрения, которое все испытывают к ней, но большинство пишущих в полном согласии улюлюкают и оглушительно освистывают ее. История и мемуары в этом смысле вполне единодушны. Ни в какой другой период человек, сотворенный из горстки грязи, так явно не подтверждал свое происхождение. Оргия царила, золото стало богом.

Когда читаешь о безумных кутежах и ожесточенной спекуляции бумажками, выпущенными Лоу29, создается впечатление, будто присутствуешь при пиршествах финансистов нашего времени. Правда, тогда Миссисипи была единственной приманкой. А у нас сколько угодно соблазнительных наживок. Цивилизация в ту пору еще не сказала свое последнее слово. То, что происходило тогда, было детской забавой, но забавой многообещающего ребенка.

Итак, сентябрь месяц 1717 г. После тех событий, о которых мы поведали на первых страницах нашего повествования, прошло девятнадцать лет. Изобретательный сын ювелира Джон Лоу де Ларистон, основавший банк Луизианы, пребывал на вершине успеха и могущества. Благодаря выпуску государственных казначейских билетов, организации государственного банка, а также «Западной компании», которая вскоре была преобразована в «Компанию Обеих Индий», он стал подлинным министром финансов королевства, хотя министерский портфель принадлежал господину д'Аржансону.

Регент, чей незаурядный ум был испорчен сперва воспитанием, а потом всевозможными излишествами, безоговорочно, как утверждают, поверил блистательным миражам этой финансовой поэмы. Лоу, казалось, купался в золоте и все превращал в золото.

И действительно, настал момент, когда каждый спекулятор, подобно маленькому Мидасу30, сидя на спрятанных в сундуке миллионах в бумагах, не знал, на что купить хлеба. Но наше повествование не дойдет до падения дерзновенного шотландца, который, кстати, и не является его героем. Мы затронем только ослепительное начало его аферы.

В сентябре 1717 г. новые акции «Компания Обеих Индий», которые назывались «дочки» в отличие от «матерей», выпущенных ранее, при номинальной цене в сто ливров продавались за пятьсот.

«Внучек», выпущенных несколькими днями позже, ждал такой же успех. Наши предки в драку покупали за пять тысяч ливров звонкой полновесной монетой листки серого цвета, на которых было начертано обещание уплатить «предъявителю сего» тысячу ливров. Через три года эти спесивые клочки бумаги шли по пятнадцать су за сотню. Их употребляли для папильоток, и какая-нибудь красотка, желающая иметь кудрявую на манер болонки прическу, могла на ночь накрутить себе на голову полмиллиона, а то и тысяч шестьсот ливров.

Филипп Орлеанский оказывал Лоу прямо-таки безмерную снисходительность. Однако мемуары того времени утверждают, что снисходительность эта была отнюдь не бескорыстной. При каждом новом выпуске акций Лоу приносил малую жертву, то есть отдавал часть двору. Высокопоставленные сановники с отвратительной жадностью оспаривали друг у друга эту подачку.

Аббат Дюбуа31, который стал архиепископом Камбрейским лишь в 1720 г., а кардиналом и академиком в 1722, так вот, аббат Гийом Дюбуа, только что назначенный послом в Англию, любил акции, как бы они ни назывались — матерями, дочками или внучками, искренней и неизменной любовью.

Мы не станем рассказывать о нравах той эпохи, они уже достаточно описаны. Двор и город в каком-то неистовстве вознаграждал себя за показную суровость последних лет царствования Людовика XIV. Париж превратился в огромный кабак с игорным притоном и всем прочим. И если великая нация может быть обесчещена, период Регентства будет несмываемым пятном на чести Франции. И все же сколько славных, величественных свершений того века скрывают эту неразличимую глазом грязь!

Было хмурое, холодное осеннее утро. Плотники, столяры, каменщики с инструментами на плечах шли группками вверх по улице Сен-Дени. Они шли из квартала Сен-Жак, где, в основном, находились жилища рабочих, и почти все сворачивали на углу улочки Сен-Маглуар. Примерно посередине ее почти напротив церкви того же имени, что до сих пор еще стоит в центре приходского кладбища, взгляду открывался величественный портал, по обеим сторонам к которому примыкали стены с окнами-бойницами, завершающиеся остроконечными украшенными скульптурами крышами. Рабочие входили в ворота и оказывались на обширном мощеном дворе, окруженном с трех сторон богатыми благородного облика зданиями. То был старинный Лотарингский дворец, в котором во времена Лиги жил герцог де Меркер32. Начиная с Людовика XIII он назывался дворец Неверов. Теперь же его звали дворцом Гонзаго. Здесь жил Филипп Мантуанский, принц Гонзаго. После регента и Лоу он был самым богатым и самым влиятельным человеком во Франции. Он пользовался доходами с владений Неверов по двум основаниям: во-первых, как родственник и назначенный наследник, а во-вторых, как супруг Авроры де Келюс, вдовы последнего герцога.

Кроме того, благодаря этому браку он получил огромное состояние Келюса-на-засове, который отошел в лучший мир, дабы соединиться там с обеими своими женами.

Если читатель удивится этому браку, мы напомним ему, что замок Келюс находился в уединении вдали от городов и что там уже угасли в заточении две молодые женщины.

Есть вещи, которые невозможно объяснить иначе как физическим или моральным принуждением. Милейший Келюс-на-засове не прибегал к обинякам и уловкам, и потому мы просто обязаны достаточно подробно остановиться на деликатности принца Гонзаго.

Вот уже восемнадцать лет как вдова Невера носила имя Гонзаго. Она не сняла траур ни на день — даже когда шла к алтарю. В ночь после бракосочетания, когда Гонзаго пришел к ее ложу, она одной рукой указала ему на дверь, а второй держала у своей груди кинжал.

— Я живу только ради дочери Невера, — объявила она ему, — но и у человеческого самопожертвования есть предел. Если вы сделаете еще хотя бы шаг, я уйду дожидаться дочь рядом с ее отцом.

Гонзаго жена нужна была только для того, чтобы прибрать к рукам деньги де Келюса. Он отвесил глубокий поклон и удалился.

С той ночи принцесса не произнесла в присутствии супруга ни слова. Он был учтив, предупредителен и нежен. Она оставалась холодна и нема. Каждый день в час трапезы Гонзаго посылал дворецкого пригласить госпожу принцессу. Не исполнив эту формальность, он не садился за стол. Он был большой вельможа. Каждый день первая камеристка принцессы отвечала, что ее госпожа дурно себя чувствует и просит господина принца позволить ей не присутствовать за столом. И так повторялось триста шестьдесят пять раз в году в течение восемнадцати лет.

Впрочем, Гонзаго очень часто упоминал о своей жене, причем всегда с нежностью и любовью. У него были готовые фразы, начинавшиеся с «Госпожа принцесса сказала мне…» или «Я сказал госпоже принцессе…» И он с большим удовольствием вставлял в разговор эти фразы. Свет далеко не так глуп, как хотелось бы, но он притворяется таковым, что для некоторых вольнодумцев почти одно и то же.

Гонзаго был весьма большой вольнодумец и, вне всякого сомнения, хладнокровный и дерзкий интриган. В манерах принца присутствовала несколько театральная важность, присущая его соплеменникам; он лгал с наглостью, соседствующей с героизмом, и хотя вряд ли кто при дворе мог сравняться с ним в бесстыдной распущенности, каждое его слово, произнесенное публично, было отмечено печатью самой строгой благопристойности. Регент называл его своим лучшим другом. Каждый охотно признавал, что принц приложил бездну усилий, чтобы отыскать дочь несчастного Невера, третьего Филиппа, второго друга юности регента. Найти ее все не удавалось, но поскольку невозможно было доказать ее смерть, Гонзаго оставался, во всяком случае по званию, естественным опекуном этого ребенка, которого, вероятней всего, уже не было в живых. И в этом качестве он пользовался доходами Невера.

Будь доказана смерть мадемуазель де Невер, он стал бы наследником герцога Филиппа, поскольку вдова последнего, уступив под давлением отца во всем, что касалось брака, проявила твердость и несгибаемость, когда речь зашла об интересах ее дочери. Вступая в брак, она объявила себя вдовой Филиппа де Невера, а кроме того, в брачном контракте записала о рождении своей дочери. Видимо, у Гонзаго были свои резоны согласиться со всем этим. В течение восемнадцати лет он вел поиски, принцесса тоже. Но все их неутомимые старания, хотя побудительные мотивы у них были совершенно противоположными, оставались безуспешны.

Под конец лета 1717 г. Гонзаго впервые заговорил о необходимости упорядочить положение и созвать семейный совет, дабы урегулировать все эти финансовые проблемы. Но у него было столько дел, и он был так богат!

Вот вам пример. Все эти рабочие — столяры, плотники, каменщики, землекопы, слесари, — которые на наших глазах входили во двор бывшего дворца Неверов, были наняты принцем Гонзаго. Им предстояло перевернуть дворец вверх дном. То была великолепная обитель, которую с удовольствием украшали и Неверы, унаследовавшие ее от Меркера, а после Неверов и сам Гонзаго. Дворец состоял из главного корпуса и двух крыльев с пирамидальными аркадами, тянущимися по всему первому этажу, и галереей, доминирующей на втором этаже, галереей, украшенной лепными арабесками, которые заставили бы устыдиться легкие гирлянды дворца Клюни и наголову побивали нижние фризы дворца де Ла Тремуйль. Три больших сводчатых двери, расположенных по центру под стрелкой пирамидальной арки, позволяли видеть перистили, которые Гонзаго восстановил во флорентийской манере, чудесные колонны красного мрамора, увенчанные цветочными капителями и стоящие на широких квадратных цоколях с сидящими по их углам львами. Портал главного корпуса, возвышающийся над галереей, имел два яруса квадратных окон; у боковых крыльев дворца той же высоты, что и главный корпус, было только по одному ярусу высоких сдвоенных окон; в промежутках между ними на крыше высились четырехгранные выступы наподобие мансард. В углу на стыке главного корпуса и восточного крыла прилепилась чудесная башенка, которую поддерживают три сирены, чьи хвосты обвиваются вокруг фигурного опорного выступа. То был маленький шедевр готического искусства, драгоценность из резного камня. Внутреннее убранство, восстановленное с большим знанием дела, выглядело просто великолепно: в Гонзаго тщеславие сочеталось с художественным вкусом.

Задний фасад, выходящий в парк, относился самое позднее к пятнадцатому веку. Он являл собой ряд высоких итальянских колонн, поддерживающих аркады галереи, наподобие тех, что бывают в монастырях. В огромном тенистом парке стояло множество скульптур; с востока, юга и запада он соседствовал с улицами Кенкампуа, Обри-ле-Буше и Сен-Дени.

В Париже не было дворца величественней и пышней. И для того чтобы принц, художник и честолюбец Гонзаго решился разворотить его, имелась весьма серьезная причина. Вот что двигало им.

Как-то, выходя после ужина, регент пожаловал принцу де Кариньяну привилегию создать у себя во дворце огромную биржевую маклерскую контору. Улица Кенкампуа на миг покачнулась на позолоченном основании из хибар. Пошли слухам, что господин де Кариньян имеет право запретить любое распространение акций, ежели они подписаны не у него. Гонзаго возревновал. Дабы утешить его, регент, выходя через несколько дней после ужина, предоставил дворцу Гонзаго монополию обмена акций на товары. То был сказочный подарок. Он сулил золотые горы.

Но прежде следовало освободить место для всех желающих, поскольку все должны будут платить и притом весьма дорого. И на следующий день после пожалования монополии прибыла армия разрушителей. Первым делом принялись за сад. Статуи занимали место и не приносили дохода, поэтому их убрали. Деревья дохода тоже не приносили, но место занимали, поэтому их вырубили.

Во втором этаже, в комнате, увешанной коврами, к окну подошла женщина в трауре и печально взглянула на творящееся разрушение. Она была красива, но до того бледна, что работники сравнивали ее с призраком. Между собой они говорили, что это вдова покойного герцога де Невера, а теперь жена принца Филиппа Гонзаго. Она долго наблюдала. Перед ее окном рос вековой вяз, на котором зимой и летом каждое утро пели птицы, приветствуя рождение нового дня. Когда старый вяз рухнул под топором, женщина в трауре задернула темные занавеси. Больше в окне она не появилась.

Были вырублены все тенистые аллеи, в конце которых виднелись клумбы, засаженные розовыми кустами, и огромная античная ваза, царственно стоящая на пьедестале. Клумбы сравняли, розы выкорчевали, вазу утащили и бросили в углу хранилища мебели. Все они занимали место, а место стоит денег. Слава Богу, больших денег! Знал ли кто-нибудь, до каких пределов страсть к биржевой игре взвинтит стоимость каморок, которые велел построить Гонзаго? Отныне играть можно было только тут, и играть жаждали все. И плата за сдачу внаем этого барака должна была оказаться не дешевле, чем за сдачу дворца.

Тем же, кто удивлялся этому разгрому или посмеивался, Гонзаго объяснял:

— Через пять лет у меня будет миллиарда два-три, и я куплю дворец Тюильри у его величества Людовика Пятнадцатого, который будет королем, но королем разорившимся.

В то утро, когда мы впервые вступили во дворец, труд разрушения был почти завершен. По периметру парадного двора в три этажа высились клетушки, сколоченные из досок. Вестибюли были преобразованы в контору, а строители заканчивали в саду бараки. Двор был буквально забит наемщиками и покупателями. Ведь именно сегодня можно было войти во владение каморками, сегодня должны были открыться конторы в «Золотом доме», как стали уже называть дворец Гонзаго.

Чуть ли не каждый, кто хотел, мог войти во дворец. Весь первый и второй этаж, кроме личных покоев принцессы, были приспособлены для приема продавцов и покупателей обоего пола. От терпкого запаха свежеоструганных пихтовых досок першило в горле, нигде невозможно было укрыться от стука молотков. Лакеи не знали, кого слушать. Аукционисты бегали, потеряв голову.

На главном крыльце в окружении штаба спекуляторов стоял дворянин, разодетый в бархат, шелк и кружева; все пальцы его были унизаны перстнями, а на шее висела драгоценная цепь. То был господин де Пероль, наперсник, тайный советник и правая рука хозяина дома. Он не слишком постарел. Господин де Пероль был все такой же худой, желтый, сутулый, а его большие с волчьим выражением глаза все так же взывали к моде на очки. У него уже были свои прихлебатели, и он вполне их заслуживал, поскольку Гонзаго весьма щедро платил ему.

Часов около девяти, когда сутолока немножко уменьшилась, поскольку даже у спекуляторов возникает обременительная потребность подкрепиться, в ворота вошли с небольшим интервалом два человека, весьма мало похожие на финансистов. Хотя вход был свободный, оба визитера, судя по их виду, были не вполне уверены, имеют ли они на это право. Первый весьма неловко укрывал неуверенность под нарочитой бесцеремонностью; второй же, напротив, старался держаться как можно смиренней. У обоих на боку болтались шпаги такой длины, что уже за три лье чувствовалось, что люди эти — драчуны и забияки.

Надо, правда, признать, что этот тип уже изрядно вышел из моды. Регентство искоренило наемных убийц. Теперь ежели и убивали — даже среди знати, — то лишь каким-нибудь мошенничеством. Явный прогресс, что свидетельствует в пользу новых нравов!

Тем временем наши два храбреца вмешались в толпу — первый бесцеремонно работал локтями, а второй с кошачьей ловкостью проскальзывал между кучками спекуляторов, слишком занятых собственными делами, чтобы обращать на него внимание. У наглеца, чьи продранные локти все время приходили в соприкосновение с новыми кафтанами, были чудовищные усищи, на голове утратившая форму фетровая шляпа, поля которой свисали ему на глаза; одет он был в кожаный полукафтан без рукавов и штаны, первоначальный цвет которых теперь уже стал неразрешимой загадкой. Ржавая рапира была обернута в лоскут, оторванный от плаща с плеча самого дона Сезара де Базана33. Этот человек прибыл из Мадрида. У второго же, скромного и робкого, под носом торчали несколько редких белобрысых волосков. Шляпа с оторванными полями накрывала его голову, точь-в-точь как гасильник накрывает свечу. Наряд его состоял из старого полукафтана, зашнурованного на груди кожаными шнурками, латанных-перелатанных штанов и сапог, давно уже просящих каши, и наряду этому куда больше соответствовала бы висящая на поясе и лоснящаяся от частого употребления чернильница, нежели шпага. Тем не менее у него висела шпага, и она крайне смиренно — подстать хозяину — хлопала его по лодыжке.

Они оба пересекли двор, почти одновременно оказались перед дверью в центральный вестибюль, краем глаза глянули друг на друга, и каждый подумал о другом:

«Этот бедолага пришел в „Золотой дом“ явно не ради приобретения акций».

2. ДВА ПРИЗРАКА

И оба они были правы. Нацепи Робер Макер и Бертран34 шпаги времен Людовика XIV, они выглядели бы в точности как эти изголодавшиеся и оборванные наемные убийцы. Тем не менее Макер пожалел своего коллегу, чей профиль он не мог разглядеть полностью, поскольку тот поднял воротник, дабы скрыть от посторонних глаз отсутствие сорочки.

«Это же надо впасть в такое убожество!» — мысленно сказал он себе.

А Бертран, глядя на собрата, лицо которого он не мог рассмотреть, потому что его скрывала грива взлохмаченных черных волос, в доброте своего сердца подумал:

«Бедняга совершенно дошел до ручки. Как горько видеть человека, носящего шпагу, в столь ничтожном состоянии! Я-то хотя бы держу вид».

И он с удовлетворением оглядел лохмотья, которые почитал своим нарядом. То же проделал в этот миг Макер и решил:

«Уж я-то во всяком случае не вызываю сочувствия у людей!».

И он выпрямился, черт побери, расправил плечи, гордый, как Артабан35 в те дни, когда этот изысканный герой носил новый наряд.

Лакей с наглой и высокомерной физиономией предстал на пороге. Оба одновременно подумали друг о друге:

«Ну, беднягу не пропустят!»

Макер первым оказался у дверей.

— Д голубчик, пришел покупать! — надменно бросил он, положив руку на эфес шпаги.

— Что покупать?

— Что душа моя пожелает, милейший. Ну-ка, взгляни на меня! Я друг твоего господина и денежный человек, прах меня побери!

С этими словами он взял лакея за ухо, повернул и прошел, бросив на ходу:

— Какого черта! Неужто не ясно?

Лакей вновь обернулся к дверям и оказался лицом к лицу с Бертраном, который, учтиво стащив с головы колпак, заговорщицким тоном сообщил ему:

— Любезный, я — друг господина принца. Я пришел по делу… м-м… финансовому делу.

Лакей, еще не пришедший в себя, посторонился и пропустил его.

Макер, уже прошедший в первую залу, бросал вокруг презрительные взгляды, бормоча:

— Неплохо. Тут живут, ни в чем не нуждаясь.

А Бертран, шедший сзади, пришел к такому выводу: «Для итальянца господин Гонзаго устроился совсем недурно».

Оба они оказались в одном и том же конце залы. Макер заметил Бертрана.

— Вот так-так! — воскликнул он. — Ни за что бы не поверил. Этот все-таки пробрался. Ризы Господни, что за вид!

И он рассмеялся от всего сердца.

«Честное слово, он смеется надо мной, — подумал Бертран. — Невероятно».

И, отвернувшись, он принялся хохотать, пробормотав:

— Он великолепен!

Макер же, видя, как тот смеется, нахмурился, и у него возникла мысль:

«Тут же ярмарка, торг. А вдруг это чучело прикончил на улице какого-нибудь откупщика? Вдруг у него полны карманы? Раны Христовы, что-то меня подмывает завязать с ним беседу».

А Бертран в это время размышлял:

«Сюда ведь приходит самый разный народ. Как известно, не ряса делает монаха. Кто знает, а ну как этот страшила вчера кого-нибудь ограбил? А ну как его карманы битком набиты добрыми экю? Что-то мне подсказывает, что неплохо бы с ним свести знакомство».

Макер сделал шаг вперед.

— Сударь… — произнес он, сдержанно поклонившись.

— Сударь… — одновременно с ним произнес Бертран, склоняясь почти до земли.

В ту же секунду они выпрямились, словно внутри них сработала пружина. Бертран был потрясен акцентом Макера. Макер вздрогнул, услышав носовой выговор Бертрана.

— Битый туз! — вскричал Макер. — Да никак это дорогуша Галунье!

— Плюмаж! Плюмаж-младший! — запричитал нормандец, чьи глаза привычно наполнились слезами. — Тебя ли я вижу?

— Ризы Господни, конечно, меня! Обними меня, золотце мое!

И он распахнул объятья. Галунье бросился ему на грудь. Слившись в объятии, они смахивали на большую кучу тряпья. Они долго так стояли. Их чувства были искренни и глубоки.

— Ну, хватит, — сказал наконец Плюмаж. — Скажи что-нибудь, чтобы я услышал твой голос, плутишка.

— Девятнадцать лет разлуки! — пробормотал Галунье, вытирая рукавом слезы.

— Убей меня Бог! — воскликнул гасконец. — Да у тебя, никак, платка нету?

— Украли в этой толкучке, — безмятежно сообщил бывший его помощник.

Плюмаж принялся рыться в карманах, но, разумеется, ничего не обнаружил.

— Что за черт! — возмущенно бросил он. — Сколько же на свете ворья. Да, золотце мое, девятнадцать лет… Мы оба были молоды.

— Возраст любовных безумств! Увы, мое сердце еще не постарело.

— Да и я пью не меньше, чем тогда.

И они опять принялись разглядывать друг друга.

— Право же, метр Плюмаж, — с сожалением промолвил Галунье, — годы не украсили вас.

— Ежели честно, старина Галунье, — тут же парировал провансальский гасконец, — то как мне ни огорчительно говорить это, но должен признать: ты стал еще уродливей, чем прежде.

Брат Галунье со сдержанным высокомерием улыбнулся и заметил:

— К счастью, дамы придерживаются иного мнения. И все же, постарев, ты сохранил великолепную осанку: шаг решительный, грудь колесом, плечи расправлены. Я, как только заметил тебя, сразу подумал: черт побери, вот дворянин важного вида!

— И я тоже, сокровище мое, и я тоже! — прервал его Плюмаж. — Увидел тебя, и моя первая мысль была: «Эк, хорошо держится этот кавалер!»

— Что же ты хочешь? — жеманясь, отвечал нормандец. — Ежели общаешься с прекрасным полом, приходится следить за собой.

— Да, а куда же ты делся после того дела?

— После дела во рву замка Келюс? — переспросил Галунье, невольно понизив голос. — Лучше не вспоминай. У меня до сих пор перед глазами пылающий взор Маленького Парижанина.

— Ризы Господни! Даже ночь не стала помехой. Видно было, как у него сверкают глаза.

— А как он дрался!

— Восемь трупов во рву!

— Не считая раненых.

— Ризы Господни, а какой град ударов! На это стоило посмотреть. И порой я думаю: если бы мы честно, как люди, сделали выбор, бросили бы в лицо Перолю деньги и встали рядом с Лагардером, Невер остался бы жив, и судьба наша устроилась бы.

— Да, ты прав, — с тягостным вздохом согласился Галунье.

— Надо было не пуговицы надевать на острия шпаг, а защитить Лагардера, нашего любимого воспитанника.

— Нашего господина, — добавил Галунье, невольно сдернув с головы колпак.

Гасконец пожал ему руку, и некоторое время они задумчиво молчали.

— Ну, что сделано, то сделано, — наконец промолвил Плюмаж. — Не знаю, золотце, как сложилось у тебя, но мне это дело счастья не принесло. Когда ребята Каррига обстреляли нас из карабинов, я отступил в замок. А ты куда-то пропал. Пероль обещаний не сдержал и назавтра выпроводил нас под предлогом, что, мол, наше присутствие в тех краях только подкрепит уже возникшие подозрения. Что ж, все правильно. Нам заплатили не то чтобы хорошо, но и не плохо, и мы разбежались. Я перешел границу и на всем пути расспрашивал о тебе. Никаких известий! Сперва я устроился в Памплоне, потом в Бургосе, а затем в Саламанке. Дошел до Мадрида…

— Все-таки хорошая страна!

— Кинжал там ценится больше, чем шпага. Тут она похожа на Италию, которая, не будь у нее этого недостатка, была бы сущим раем. Из Мадрида я отправился в Толедо, из Толедо в Сьюдад-Реаль, а потом, устав от Кастилии, где у меня без моей вины возникли неприятности с алькадами, перебрался в королевство Валенсию. Ризы Господни! Я попил там доброго вина от Мальорки до Сегорбы. А прибыл я туда, чтобы услужить старому лиценциату, который хотел отделаться от одного своего родственника. Валенсия — стоящая страна. На всех дорогах между Тортосой, Таррагоной и Барселоной тьма-тьмущая дворян… но у всех пустые карманы и длиннющие шпаги. В конце концов без единого мараведи я перевалил через горы. Я почувствовал: меня зовет голос родины. Вот, голубок, вся моя история.

Гасконцу больше нечего было рассказать.

— Ну, а ты-то, бродяга, как? — поинтересовался он.

— Я, — отвечал нормандец, — удирал от конников Каррига чуть ли не до Баньер-де-Люшона. Я тоже подумывал отправиться в Испанию, но встретил бенедиктинца, которому понравилась моя благообразная внешность, и он взял меня на службу. Он направлялся в Кельн-на-Рейне, чтобы получить какое-то наследство по поручению своего монастыря. Кажется, я увел его чемодан и сундук, да и деньги, по-моему, тоже.

— Плутишка, — ласково прокомментировал гасконец.

— Пришел я в Германию. Вот уж разбойничья страна! Ты говоришь — кинжал? Но кинжал хотя бы стальной. А там они дерутся только пивными кружками. В Майнце жена одного трактирщика очистила меня от дукатов бенедиктинца. Она была прехорошенькая и так меня любила… Ах, друг мой Плюмаж, — вздохнул Галунье, — ну за что мне такое несчастье, почему я так нравлюсь женщинам? Не будь их, я мог бы купить себе домик в деревне, чтобы спокойно жить в старости, маленький садик, лужок, на котором цвели бы розовые маргаритки, ручеек, а на нем мельница…

— А на мельнице мельничиха, — ввернул гасконец. — Ты чересчур влюбчив.

Галунье ударил себя кулаком в грудь.

— Страсти! — воскликнул он, возведя очи горе. — Страсти превращают жизнь в пытку и не дают молодому человеку отложить на черный день!

Высказав это здравое замечание, брат Галунье продолжал:

— Подобно тебе, я менял город за городом в этой плоской, жирной, глупой и нудной стране. Что я там видел? Худющих, желтых, как шафран, студентов, дураков, поэтов, завывающих при свете луны, ожиревших бургомистров, у каждого из которых по племяннику, жаждущему, чтобы дядюшка преждевременно отошел в лучший мир, церкви, где не поют мессу, Женщин… нет, не могу ничего худого сказать о представительницах прекрасного пола, чьи прелести усладили и сломали мою жизнь, наконец, жилистое мясо и пиво вместо вина.

— Битый туз! — решительно изрек Плюмаж. — Ноги моей никогда не будет в этой дрянной стране.

— Я повидал Кельн, Франкфурт, Вену, Берлин, Мюнхен и еще множество других городов и всюду встречал компании молодых людей, распевающих заунывные песни. Точь-в-точь как ты, я вдруг ощутил тоску по родине, пересек Фландрию, и вот я здесь.

— Франция! — воскликнул Плюмаж. — Нет ничего лучше Франции, малыш!

— Благороднейшая страна!

— Родина вина!

— Отчизна любви! — Но тут Галунье прервал лирический дуэт, который они исполняли с одинаковым воодушевлением, и спросил: — Дорогой мэтр, а только ли полное отсутствие мараведи вкупе с любовью к отчизне заставило тебя пересечь границу?

— А тебя только ли тоска по родине?

Брат Галунье покачал головой, Плюмаж опустил глаза.

— Была и другая причина, — сказал он. — Как-то вечером, завернув за угол, я нос к носу столкнулся… Догадался с кем?

— Догадался, — ответил Галунье. — После такой же встречи я, смазав пятки, удрал из Брюсселя.

— Увидев его, дорогуша, я понял, что воздух Каталонии вреден для меня. Но свернуть с дороги Лагардера ничуть не стыдно!

— Стыдно или не стыдно — я не могу сказать, но благоразумно, это уж точно. Ты знаешь судьбу наших сотоварищей, участвовавших в деле у замка Келюс?

Задавая этот вопрос, Галунье опять же невольно понизил голос.

— Да, — кивнул гасконец, — знаю. Наш мальчик заявил: «Вы все умрете от моей руки!»

— Начало уже положено. В нападении нас участвовало девятеро, считая капитана Лоррена, вожака разбойников. О его людях я не говорю.

— Девять отменных шпаг, — задумчиво произнес Плюмаж. — И все они вышли из этого дела, пусть раненые, с отметинами, залитые кровь, но живые.

— Штаупиц и капитан Лоррен погибли первыми. Штаупиц был из хорошего рода, хотя выглядел мужланом. Капитан Лоррен был военный, и испанский король дал ему полк. Штаупиц погиб у стен собственного замка под Нюрнбергом. Он был убит ударом между глаз.

И Галунье пальцем показал у себя на лбу — куда. Плюмаж инстинктивно повторил его жест и продолжал:

— Капитан Лоррен был убит в Неаполе ударом между глаз. Раны Христовы! Для тех, кто знает и помнит, это все равно что знак мстителя.

— Остальные преуспели, — подхватил Галунье, — потому что господин Гонзаго не оставил своими милостями никого, кроме нас. Пинто женился на даме из Турина. Матодор держал фехтовальную академию в Шотландии, Жоэль де Жюган купил дворянство где-то в глуши Нижней Нормандии.

— Да, да, — кивнул Плюмаж, — они были спокойны и довольны. Но Пинто был убит в Турине, Матодор был убит в Глазго.

— А Жоэль де Жюган, — продолжил брат Галунье, — был убит в Морло. И все одним и тем же ударом!

— Ударом Невера, черт возьми!

— Да, страшным ударом Невера!

Они разом замолкли. Плюмаж приподнял поникшие поля шляпы, чтобы стереть пот со лба.

— Остается еще Фаэнца, — наконец промолвил он.

— И Сальданья, — дополнил брат Галунье.

— Гонзаго много сделал для них. Фаэнца теперь шевалье.

— А Сальданья барон. Но придет и их черед.

— Немножко раньше, немножко позже наступит и наш, — прошептал гасконец.

— И наш, — вздрогнув, шепотом подтвердил Галунье. Плюмаж приосанился.

— Знаешь, дорогуша, — произнес он тоном человека, примирившегося с судьбой, — перед тем как рухнуть на мостовую или на траву с дыркою между бровей — я ведь понимаю, что победить его не смогу, — знаешь, что я ему скажу? А скажу я, как когда-то: «Эх, малыш, пожми только руку и, чтобы я умер со спокойной душой, прости старика Плюмажа!» Ризы Господни, именно так я и скажу.

Галунье не смог удержаться от гримасы.

— Я тоже постараюсь, чтобы он хоть поздно, но простил меня, — сказал он.

— Желаю удачи, золотце. А пока что он изгнан из Франции. Можно быть уверенным, что в Париже мы его не встретим.

— Можно, — повторил Галунье, но не слишком убежденно.

— Одним словом, в мире это единственное место, где меньше всего шансов повстречать его. Поэтому я здесь.

— И я тоже.

— И еще я хочу напомнить о себе господину Гонзаго.

— Да уж, он кое-что нам задолжал.

— Сальданья и Фаэнца окажут нам протекцию.

— И мы станет важными господами, как они.

— Раны Христовы! Из нас с тобой получатся неплохие щеголи, дорогуша!

Гасконец крутанулся на каблуке, а нормандец весьма серьезно заметил:

— Мне идут роскошные наряды.

— Когда я пришел к Фаэнце, — сообщил Плюмаж, — мне объявили: «Господин шевалье отсутствуют». Отсутствуют! — повторил он, пожав плечами. — Господин шевалье! А я ведь помню те времена, когда он юлил передо мною.

— Когда я явился в дом к Сальданье, — подхватил Галунье, — здоровенный лакей презрительно смерил меня взглядом и процедил: «Господин барон не принимает».

— Эх, — крякнул Плюмаж, — когда у нас тоже появятся верзилы-лакеи, мой, черт побери, будет груб, как подручный палача.

— Ах, — вздохнул Галунье, — мне хотя бы домоправительницу!

— Все у нас будет, дорогуша, прах меня побери! Если я верно понимаю, ты еще не встречался с господином де Перолем?

— Нет, я хочу обратиться прямо к принцу.

— Говорят, у него теперь миллионы.

— Миллиарды! Ведь этот дворец называют «Золотым домом». Я не гордый и готов стать, если нужно, финансистом.

— Ты что! Финансистом?

Этот вопль возмущения невольно вырвался из благородного сердца Плюмажа-младшего. Но он тут же спохватился и добавил:

— Да, это ужасное падение. Но если это правда, мой голубок, что тут делают состояния…

— Ты еще сомневаешься! — с энтузиазмом вскричал Галунье. — Неужто ты ничего не знаешь?

— Я много чего слышал, да только не верю в чудеса.

— Придется поверить. Тут сплошные чудеса. Тебе не доводилось слышать про горбуна с улицы Кенкампуа?

— Это о том, который предоставлял свой горб индоссантам36 акций?

— Не предоставлял, а сдавал в наем в течение двух лет и, говорят, заработал на этом полтора миллиона ливров.

— Не может быть! — воскликнул гасконец и расхохотался.

— Напротив, может, и даже очень, потому что теперь он женится на графине.

— Полтора миллиона! — повторил Плюмаж. — И заработал горбом! Силы небесные!

— Ах, дружище, — порывисто произнес Галунье, — мы потеряли на чужбине лучшие годы, и все же вовремя прибыли сюда. Здесь, представь себе, нужно только нагнуться, чтобы поднять. Это какой-то чудесный лов рыбы. Завтра луидоры пойдут по шесть су. По пути сюда я видел, как мальчишки играли в бушон37 серебряными экю в шесть ливров.

Плюмаж облизал губы.

— А сколько может стоить, — поинтересовался он, — в эти благословенные времена удар шпагой, нанесенный точно, умело и по всем правилам искусства?

Плюмаж выпятил грудь, громко притопнул правой ногой и сделал глубокий выпад. Галунье скосил глаз.

— Тише! — сказал он. — Не шуми. Люди идут, — и склонившись к уху Плюмажа, прошептал: — Думаю, что и сейчас недешево. Надеюсь не позже, чем через час, узнать цену из уст самого господина Гонзаго.

3. ТОРГИ

Зала, где мирно беседовали нормандец и гасконец с примесью провансальца, находилась в центре главного здания. Ее окна, затянутые тяжелыми фламандскими гобеленами, выходили на узенькую полоску травы, огражденную трельяжем, которая отныне получила пышное название «Личный сад госпожи принцессы». В отличие от других помещений первого и второго этажа, уже наводненных рабочими, здесь пока еще ничто не подверглось переделке.

То была парадная гостиная княжеского дворца, обставленная богатой, но строгой мебелью. Гостиная, которой пользовались только для празднеств и представлений, о чем свидетельствовало находящееся напротив гигантского камина черного мрамора возвышение, застеленное турецким ковром; из-за этого возвышения зала приобретала совершенно судебный вид.

И действительно здесь в те времена, когда знать решала судьбы королевства, не раз собирались представители прославленных домов — Лотарингского, Шеврез, Жуайез, Омаль, Эльбеф, Невер, Меркер, Майеннского, Гизов. И только полным смятением, царящим во дворце Гонзаго, можно объяснить то, что наши два храбреца сумели пройти сюда. И надо сказать, тут они оказались в самом тихом и спокойном месте.

До завтрашнего дня зала эта должна была оставаться нетронутой. Сегодня тут состоится торжественный семейный совет, и только завтра она будет отдана на растерзание плотникам, которые выстроят в ней клетушки.

— Да, кстати о Лагардере, — заговорил Плюмаж, когда шум потревоживших их шагов отдалился. — Когда ты встретился с ним в Брюсселе, он был один?

— Тоже нет.

— С кем он был?

— С девушкой.

— Красивой?

— Очень.

— Интересно. Когда я встретил его во Фландрии, он тоже был с очень красивой молоденькой девушкой. А ты не помнишь, каковы были манеры, лицо, наряд той девушки?

Плюмаж ответил:

— Лицо, манеры, наряд прелестной испанской цыганки. А у твоей?

— Манеры скромные, ангельское личико, наряд благородной девицы.

— Интересно, — в свой черед произнес Плюмаж. — А сколько ей могло быть примерно лет?

— Столько же, сколько было бы унесенному ребенку.

— Второй тоже. Но ведь мы с тобой, золотце, кое о чем позабыли. К тем, кто ждет своей очереди, то есть к нам обоим, к шевалье Фаэнце и барону Сальданье, мы не причислили ни господина де Пероля, ни принца Гонзаго.

Отворилась дверь, и Галунье успел только бросить:

— Ежели доживем, увидим.

Вошел слуга в пышной ливрее, сопровождаемый двумя рабочими с измерительными инструментами. Он был до того озабочен, что даже не обратил внимания на Плюмажа с Галунье, и те сумели незаметно скользнуть в нишу окна.

— Поторопитесь! — распорядился лакей. — Наметьте все для завтрашней работы. Четыре фута на четыре.

Рабочие тут же принялись за дело. Один измерял, второй проводил мелом линии и писал номера. Первым был поставлен номер 927, а далее шло по порядку.

— Дорогуша, кой черт они тут делают? — поинтересовался гасконец, выглянув из укрытия.

— Ты что, не знаешь? — удивился Галунье. — Эти линии показывают, где будут поставлены перегородки, а номер девятьсот двадцать семь говорит, что в доме господина Гонзаго продана уже почти тысяча клетушек.

— А для чего эти клетушки?

— Чтобы делать золото.

Плюмаж широко раскрыл глаза. Брат Галунье растолковал ему, какой драгоценный подарок недавно сделал Филипп Орлеанский своему сердечному другу.

— Как! — ахнул гасконец. — Каждая из этих каморок стоит больше, чем ферма в Босе или в Бри?38 Друг мой, друг мой, мы просто должны примкнуть к достойнейшему господину Гонзаго!

А измерения и разметка тем временем шли своим чередом. Лакей заметил рабочему:

— Номера девятьсот тридцать пять, девятьсот тридцать шесть и тридцать семь вы сделали слишком большими. Не забывайте, каждый дюйм стоит золота.

— Рай и святители! — пробормотал Плюмаж. — Что же, эти бумажки и впрямь так дорого стоят?

— Настолько, — отвечал Галунье, — что золото и серебро скоро не будут стоить ничего.

— Презренные металлы! И поделом им, — мрачно произнес гасконец и тут же изрек: — Черт побери, видно, у меня неистребимая привычка, но я сохраняю слабость к пистолям.

— Номер девятьсот сорок один, — объявил лакей.

— Осталось только два с половиной фута, — сообщил отмерявший рабочий. — На полную не хватает.

— Ничего, — заметил Плюмаж, — клетка пойдет какому-нибудь тощавому.

— Плотники придут сразу после совета.

— Какого еще совета? — удивился Плюмаж.

— Попытаемся узнать. Когда знаешь, что происходит в доме, считай, что дело здорово продвинулось.

Выслушав это безмерно справедливое высказывание, Плюмаж ласково потрепал Галунье по подбородку, подобно любящему отцу, обнаружившему, что его сынок начинает проявлять сообразительность.

Лакей и рабочие вышли. Но тут же из вестибюля донесся громкий, нестройный хор голосов, выкрикивающих:

— Мне! Мне! Я записался! Давайте по справедливости!

— Ну вот, — буркнул Плюмаж. — Опять что-то новенькое.

— Успокойтесь! Ради Бога, успокойтесь! — прозвучал на пороге залы властный голос.

— Господин де Пероль! — шепнул брат Галунье. — Не высовываемся!

Они еще глубже втиснулись в нишу окна и задернули занавеску.

Господин де Пероль вступил в залу, сопутствуемый, а верней будет сказать, стиснутый толпой просителей — просителей весьма редкой и драгоценной породы, которые умоляли взять у них золото и серебро в обмен на дым.

Одет господин де Пероль был исключительно богато. В волне кружев, скрывающих его тощие руки, сверкали бриллианты.

— Господа! Господа! — повторял он, обмахиваясь платком с каймой из алансонских кружев. — Держитесь подальше. Вы, право же, утрачиваете почтение.

— Ах, плут! Он просто великолепен, — вздохнул Плюмаж.

— Жох! — определил его одним словом Галунье.

Да, тут мы согласны. Пероль был жох. Своей тростью он пытался раздвинуть толпу живых ходячих денег. Справа и слева от него шли два секретаря с неимоверных размеров записными книжками.

— Да блюдите хотя бы собственное достоинство! — с укоризной произнес он, стряхивая с мехельнского жабо крошки испанского табака. — Неужто вы не можете сдержать страсть к наживе?

И он сделал такой жест, что наши мастера шпаги, разместившиеся, подобно истинным ценителям искусства, в закрытой ложе, едва удержались от рукоплесканий. Однако торговцы, окружавшие господина де Пероля, не сумели в той же мере оценить его.

— Мне! — продолжали кричать они. — Я первый! Теперь моя очередь!

Господин де Пероль остановился и изрек:

— Господа!

Все тотчас смолкли.

— Я просил вас успокоиться, — продолжал он. — Я представляю здесь особу господина принца Гонзаго. Я его управляющий. Однако я вижу, что кое-кто позволил себе остаться в шляпе.

В тот же миг все шляпы словно ветром сдуло.

— Вот так-то лучше, — одобрил Пероль. — Господа, я имею сообщить вам следующее…

— Тихо! Тихо! — раздались голоса.

— Конторки в этой галерее будут построены и распределены завтра.

— Браво!

— Это все, что у нас осталось. Больше ничего нет. Все прочее, кроме личных покоев монсеньора и покоев госпожи принцессы, уже занято.

И Пероль поклонился. Хор опять завел:

— Мне! Я записан! Черт возьми, я не позволю обойти себя!

— Да не толкайтесь!

— Вы задавите женщину!

Да, там были и женщины, прабабушки нынешних уродливых дам, что в наши дни пугают в два часа пополудни прохожих на подходах в Бирже.

— Наглец!

— Невежа!

— Нахал!

Затем раздались проклятья и визг дам-финансисток. Похоже, они вот-вот должны были вцепиться друг другу в волосы. Плюмаж и Галунье высунулись, чтобы лучше видеть свалку, но в этот миг двери за возвышением распахнулись настежь.

— Гонзаго! — шепнул гасконец.

— Миллиардер! — дополнил нормандец.

И оба машинально обнажили головы.

Действительно на помосте появился Гонзаго в сопровождении двух молодых дворян. Он был все так же красив, хотя ему уже шел пятый десяток. При высоком росте он сохранил поразительную гибкость. На лбу его не было видно ни единой морщины; густые, черные, как смоль, волосы ниспадали кудрями на черный же бархатный кафтан самого простого покроя.

Богатство его наряда не имело ничего общего с богатством наряда Пероля. Его жабо стоило пятьдесят тысяч ливров, а бриллианты на орденской цепи, которая едва выглядывала из-под голубого атласного камзола, не меньше миллиона.

Молодые дворяне, что сопровождали принца, шелапут де Шаверни, его родственник по линии Неверов, и младший де Навайль, были в пудреных париках и с мушками на лице. То были очаровательные молодые люди, чуточку женственные, немножко уже утомленные, но, невзирая на ранний час, успевшие поднять дух капелькой шампанского; шелка и бархат они носили с великолепной небрежностью.

Де Навайлю было уже лет двадцать пять, маркизу де Шаверни недавно исполнилось двадцать. Они остановились, взглянули на толкотню и разразились искренним смехом.

— Господа, господа, — сняв шляпу, уговаривал Пероль, — имейте хотя бы уважение к его светлости принцу!

Толпа, готовая уже схватиться врукопашную, затихла, как по мановению волшебной палочки: все кандидаты на обладание клетушками дружно склонились в поклоне, все дамы присели в реверансе. Гонзаго приветствовал их, помахав рукой и бросил:

— Поторопитесь, Пероль, мне нужна эта зала.

— Ну и образины! — промолвил маленький Шаверни, в упор лорнируя толпу.

Навайль расхохотался так, что у него слезы выступили на глазах, и только и смог повторить:

— Образины!

Пероль подошел к принцу.

— Они уже доведены до белого каления, — шепнул он, — и заплатят, сколько мы пожелаем.

— Пустите на торги! — закричал Шаверни. — Вот будет потеха!

— Помолчите, сумасброд! — одернул его Гонзаго. — Мы здесь не за столом.

Однако предложение показалось ему удачным, и он сказал:

— Ну что ж, торги так торги Какую назначить цену?

— Пятьсот ливров в месяц за четыре фута на четыре, — ответил Навайль, убежденный, что это безумная цена.

— Тысяча в неделю, — перебил его Шаверни.

— Пусть будет полторы тысячи, — решил Гонзаго. — Начинайте, Пероль.

— Господа, — обратился тот к жаждущим, — поскольку эти места последние и притом лучшие, мы предоставим их тем, кто больше предложит. Итак, номер девятьсот двадцать семь, полторы тысячи ливров!

По толпе прошел ропот, но никто не принял цены.

— Черт побери, кузен, — бросил Шаверни, — придется мне вам помочь, — и он крикнул: — Две тысячи ливров!

Претенденты с тоской переглядывались.

— Две с половиной! — во все горло выкрикнул Навайль. Солидные кандидаты были потрясены и растеряны.

— Три тысячи! — раздался сдавленный голос толстого торговца шерстью.

— Принято! — поспешно сказал Пероль. Гонзаго бросил на него разъяренный взгляд.

Да, Перолю недоставало полета ума. Он боялся, что у человеческого безумия есть предел.

— Ну и ну! — пробормотал Плюмаж.

Галунье стоял, молитвенно сложив руки. Он смотрел и слушал.

— Номер девятьсот двадцать восемь, — назвал управляющий.

— Четыре тысячи ливров, — небрежно произнес Гонзаго.

— С ума сбрендить! — ахнула перекупщица в туалете, в котором ее племянница недавно венчалась с графом, купленным за двадцать тысяч луидоров. Деньги эти она нажила на улице Кенкампуа.

— Беру! — крикнул аптекарь.

— Даю четыре с половиной! — надбавил торговец скобяным товаром.

— Пять тысяч!

— Шесть!

— Отдано! — объявил Пероль. — Номер девятьсот двадцать девять… — но, поймав взгляд Гонзаго, надбавил: — За десять тысяч ливров!

— Четыре фута на четыре! — выдавил ошеломленный Галунье.

Плюмаж задумчиво пробормотал:

— Меньше, чем могила!

А торги уже шли полным ходом. Всех охватило сумасшествие. За девятьсот двадцать девятый номер торговались, словно от обладания им зависела жизнь, и когда за следующую клетушку Гонзаго назначил цену в пятнадцать тысяч ливров, никто даже не удивился. Расплачивались, заметьте, не сходя с места, звонкой монетой либо государственными билетами.

Один из секретарей Пероля принимал деньги, второй заносил в записную книжку фамилии покупателей. Шаверни и Навайль перестали смеяться, они восхищались.

— Невероятное безумие, — заметил маркиз.

— Да, не будь я очевидцем, ни за что бы не поверил, — согласился Навайль.

А Гонзаго бросил с обычной насмешливой улыбкой:

— Ах, господа, Франция — прелестная страна. Но пора кончать. Все остальное по двадцать тысяч.

— Да это же даром! — восхитился Шаверни.

— Мне! Мне! Мне! — завопила толпа.

Торги продолжались под крики радости и вопли отчаяния. Золото потоком сыпалось на ступени, ведущие на помост, которые служили прилавком. Истинное удовольствие, к которому, правда, примешивалось известное ошеломление, было смотреть, с какой радостью люди опустошали набитые карманы. Получившие вожделенную квитанцию размахивали ею над головой. Хмельные от счастья, они мчались, вступали в квадраты, отмеченные мелом, и горделиво примеривались к ним. Потерпевшие поражение рвали на себе волосы.

— Мне! Мне! Мне!

Пероль и его подручные не знали кого слушать. Неистовство нарастало. Когда подошли последние номера, казалось, вот-вот начнется кровопролитие. Девятьсот сорок второй номер, тот, в котором было всего два с половиной фута, был уступлен за двадцать восемь тысяч ливров. Пероль громко захлопнул записную книжку и объявил:

— Господа, торги закрыты.

На миг воцарилась небывалая тишина. Счастливые обладатели клетушек ошеломленно переглядывались. Гонзаго подозвал Пероля и распорядился:

— Очистите зал!

В эту же секунды в дверях, ведущих из вестибюля, появилась еще одна группа — придворных, откупщиков, дворян; они пришли засвидетельствовать почтение принцу Гонзаго. Увидев, что место занято, они остановились.

— Входите, господа, входите! — пригласил их Гонзаго. — Сейчас мы отправим всех этих людей.

— Входите, — добавил Шаверни. — Эти добрые люди, ежели захотите, уступят вам свои приобретения по двойной цене.

— И совершат большую ошибку, — заключил Навайль. — Привет, толстяк Ориоль!

— А, так вот он где, Пактол!39 — бросил тот, отвесив глубокий поклон Гонзаго.

Ориоль был весьма многообещающий молодой откупщик. Среди прочих здесь были Альбре и Таранн, оба финансисты, барон фон Батц, благонамеренный немец, приехавший в Париж в надежде познать в этом городе все разновидности разврата, виконт де Лафар, Монтобер, Носе, Жиронн, все гуляки и распутники, все дальние родственники или уполномоченные дальних родственников Невера; принц Гонзаго созвал их на торжественный семейный совет, о котором упоминал господин де Пероль и на котором нам вскоре предстоит присутствовать.

— Как распродажа? — поинтересовался Ориоль.

— Неудачно, — холодно ответил Гонзаго.

— Ты слышал? — прошептал в укрытии Плюмаж. Галунье, стирая со лба крупные капли пота, сказал:

— Он прав. Эти петушки позволили бы ощипать себя до последнего перышка.

— Господин Гонзаго, вы потерпели неудачу в делах? — воскликнул Ориоль. — Да быть такого не может!

— Судите сами. Последние места я сдал одно за другим по двадцать три тысячи ливров.

— В год?

— В неделю!

Новоприбывшие воззрились на будущие клетушки и на тех, кто их приобрел.

— Двадцать три тысячи! — в совершенном изумлении повторяли они.

— Надо было начинать с это цифры, — сказал Гонзаго. — У меня было почти тысяча номеров. За сегодняшнее утро я получил бы чистыми двадцать три миллиона.

— Но это же безумие!

— Да. Но это только начало, мы еще не то увидим. Сперва я сдал двор, потом сараи. Сейчас у меня остались только мои покои, но, черт возьми, у меня большое желание переселиться жить на постоялый двор.

— Кузен, — предложил де Шаверни, — по нынешним ценам я готов уступить вам свою спальню.

— Чем больше нехватка мест, — продолжал Гонзаго, стоя в кругу новых гостей, — тем сильней возрастает лихорадка. А у меня уже ничего не осталось.

— Поищи, кузен. Доставим удовольствие твоим гостям и проведем небольшие торги.

— Да нету ничего, — отвечал Гонзаго, но, подумав, воскликнул:

— А! Есть!

— Что? — послышалось со всех сторон.

— Собачья будка.

В группе придворных раздался хохот, однако торговцы не смеялись. Они задумались.

— Господа, вы полагаете, я шучу, — заявил Гонзаго, — а я готов держать пари, что стоит мне захотеть, и я получу за нее, не сходя с места, десять тысяч экю.

— Тридцать тысяч ливров за собачью будку! — раздался недоверчивый голос.

Придворные вновь расхохотались.

Но вдруг между Навайлем и Шаверни, которые хохотали громче всех, протиснулась странная голова с чудовищно всклокоченными волосами — голова горбуна. Тонким, надтреснутым голосом горбун объявил:

— Беру собачью будку за тридцать тысяч ливров!

4. ЩЕДРОСТЬ

Горбун, несомненно, был умен, хотя он и согласился на эту ни с чем несообразную цену. У него был острый, колючий взгляд и крючковатый нос. Чуть приметная улыбка, таящаяся в уголках, свидетельствовала о дьявольской хитрости. Одним словом, то был настоящий горбун.

Что же касается самого горба, то он был весьма изобилен и чуть ли не подпирал затылок. Подбородок горбуна почти утыкался в грудь. Ноги у него были уродливые, кривые, но отнюдь не тонкие, что, по общему мнению, является обязательным признаком всякого горбуна.

Странное это существо было одето в черный костюм весьма пристойного вида, манжеты и жабо из плоеного муслина сияли безукоризненной белизной. Все взоры обратились к нему, но, похоже, это его ничуть не смутило.

— Браво, мудрый Эзоп!40 — воскликнул Шаверни. — Мне кажется, ты отважный и ловкий спекулятор.

— Достаточно отважный, — ответил горбун, пристально взглянув на маркиза, — а вот ловкий ли, это мы увидим.

Его тонкий голосок прозвучал скрипуче, как детская трещотка. Все вокруг повторяли:

— Браво, Эзоп! Браво!

Плюмаж и Галунье уже ничему не удивлялись. Ошеломленные, они молча стояли, и вдруг гасконец тихо спросил:

— Дорогуша, а мы никогда не были знакомы с этим горбуном?

— Насколько я помню, нет.

— Силы небесные! Мне кажется, я где-то видел эти глаза. Гонзаго тоже с исключительным вниманием разглядывал горбуна.

— Друг мой, а вам известно, что здесь платят наличными? — осведомился он.

— Известно, — отвечал Эзоп, потому что с этого момента у него не будет другого имени, кроме того, которым окрестил его Шаверни.

Он извлек из кармана бумажник и вручил господину де Перолю шестьдесят государственных казначейских билетов по пятьсот ливров. У этого человечка была настолько фантастическая внешность, что все, казалось, ждали: вот сейчас эти билеты превратятся в сухие листья. Однако с ними ничего не произошло.

— Расписку, — потребовал горбун.

Пероль выдал ему расписку. Эзоп сложил ее и сунул ее в бумажник, туда, где до этого лежали государственные билеты. Щелкнув по записной книжке Пероля, он объявил:

— Превосходная сделка! До свиданья, господа! — и учтиво отвесил поклон Гонзаго и его свите.

Все расступились, давая ему пройти.

Кое-кто еще смеялся, но у многих пробежал по спине необъяснимый холодок. Гонзаго стоял в задумчивости.

Пероль и его подчиненные начали освобождать залу от покупщиков, которые уже мечтали, чтобы поскорее наступило завтра. Друзья принца все посматривали на дверь, за которой скрылся странный горбун в черном.

— Господа, пока не подготовят залу, прошу вас проследовать в мои покои, — пригласил Гонзаго.

— Пора! — изрек за занавесом Плюмаж. — Сейчас или никогда. Пошли!

— Я боюсь, — ответил робкий Галунье.

— Ладно, я пойду первый, — решился гасконец.

Он взял Галунье за руку и, держа в другой руке шляпу, направился к Гонзаго.

— Бог мой! — заметив их, воскликнул Шаверни. — Похоже, кузен хочет представить нам комедию. Прямо маскарад какой-то! Горбун был неплох, но это, пожалуй, самая лучшая параразбойников, каких я когда-либо видел.

Плюмаж-младший презрительно глянул на него. Навайль, Ориоль и прочие окружили двух друзой и с любопытством разглядывали их.

— Будь благоразумен! — шепнул Галунье на ухо Плюмажу.

— Ризы Господни! — бросил тот. — Они, видать, никогда не встречались с благородными людьми, что так пялятся на нас.

— Тот, что повыше, просто великолепен! — заметил Навайль.

— А мне больше нравится маленький, — объявил Ориоль.

— Что они тут делают? Собачья будка уже сдана.

К счастью, друзья уже добрались до Гонзаго, который, увидев их, вздрогнул.

— Что угодно этим храбрецам? — осведомился он.

Плюмаж отвесил поклон с благородным изяществом, присущим всем его действиям. Галунье поклонился не столь ловко, но тем не менее как человек, потершийся в свете. Плюмаж-младший, обведя взглядом разнаряженную толпу, которая только что хохотала над ними, громко и внятно произнес:

— Мы с этим дворянином, будучи давними знакомцами монсеньора, явились засвидетельствовать вашей светлости свое почтение.

— А! — протянул Гонзаго.

— Если ваша светлость заняты не терпящими отлагательств делами, — еще раз поклонившись, продолжал Плюмаж, — мы придем снова в день и час, который соблаговолит назначить нам ваша светлость.

— Совершенно верно, — пролепетал Галунье, — мы будем иметь честь прийти еще раз.

Последовал третий поклон, после чего оба гордо выпрямились, положив руки на эфесы шпаг.

— Пероль! — позвал Гонзаго.

Явился управляющий, который выпроваживал последних покупщиков.

— Ты узнаешь этих славных молодцов? — спросил Гонзаго. — Проводи их в службы. Пусть их там накормят и напоят. Одень их во все новое, и пусть они ждут моих распоряжений.

— О, монсеньор! — воскликнул Плюмаж.

— Великодушный принц! — проблеял Галунье.

— Ступайте! — приказал Гонзаго.

Они удалились, пятясь, отвешивая бесчисленные поклоны и метя пол облезлыми перьями шляп. Поравнявшись же с насмешниками, Плюмаж надел шляпу набекрень и приподнял концом рапиры обтрепанную полу плаща. Брат Галунье в точности повторил его. С презрительно-высокомерным видом, задрав нос, подбоченясь, испепеляя грозными взглядами насмешников, они прошествовали следом за господином де Перолем через залу в службы, где поразили своей прожорливостью лакеев принца.

Насыщаясь, Плюмаж-младший объявил:

— Ну, все, дорогуша, мы поймали удачу.

— Дай-то Бог! — отвечал с полным ртом как всегда куда более опасливый брат Галунье.

— С каких это пор, кузен, ты пользуешься подобными орудиями? — поинтересовался Шаверни у принца, когда они ушли.

Гонзаго скользнул по нему рассеянным взглядом и ничего не ответил.

Вероятно, принц не расслышал вопроса: господа, окружавшие их, слишком громко говорили, наперебой пели Гонзаго дифирамбы и всячески старались обратить на себя его внимание. Все они были близкие к разорению дворяне, либо уже развращенные финансисты; никто из них пока еще не совершил ничего, что карается законом, и в то же время ни про одного из них нельзя было сказать, что он сохранил чистую, незапятнанную совесть. Все они по разным причинам нуждались в Гонзаго; он был их господином и повелителем, точь-в-точь как древнеримский патриций для толпы своих полуголодных клиентов. К Гонзаго их привязывали честолюбие, корысть, расчет и пороки.

Единственным, кто сохранял некоторую независимость, был молодой маркиз де Шаверни, чересчур сумасбродный, чтобы спекулировать, и слишком беззаботный, чтобы продаться.

Впоследствии читателю станет ясно, что хотел сделать из них Гонзаго, так как, на первый взгляд, он, находившийся в ту пору на вершине богатства, могущества и удачи, не нуждался ни в ком.

— А еще говорят о золотых копях Перу! — заметил толстяк Ориоль, пока принц находился в некотором отдалении. — Да один дворец Гонзаго стоит Перу и всех его копей!

Молодой откупщик был круглый, как шар, краснощекий, пухлый, одышливый. Девицы из Оперы ограничивались тем, что лишь по-дружески, не более, посмеивались над ним, пока он пребывал при деньгах и был расположен одаривать их.

— Ей-богу, здесь-то и есть подлинное Эльдорадо, — согласился тощий и сухой финансист Таранн.

— «Золотой дом», — добавил господин де Монтобер, — а верней, «Бриллиантовый»!

— Та, ферней, приллиантовый, — подтвердил барон фон Батц.

— Иной вельможа целый год мог бы жить на то, что принц Гонзаго проживает за неделю, — подхватил Жиронн.

— А потому, — объявил Ориоль, — принц Гонзаго — король вельмож!

— Гонзаго, кузен мой, — вскричал с комически жалобным видом Шаверни, — смилуйся, пощади нас, а то эти славословия никогда не кончатся!

Принц, казалось, очнулся.

— Господа, — произнес он, не удостоив маленького маркиза ответом, поскольку не любил насмешек, — прошу вас проследовать в мои покои. Эту залу нужно освободить.

Когда все собрались у него в кабинете, он осведомился:

— Господа, вы знаете, почему я вас собрал?

— Мне говорили про какой-то семейный совет, — ответил Навайль.

— Более того, господа, то будет торжественный семейный сбор, если угодно, семейный трибунал, на котором его королевское высочество будет представлен тремя первыми сановниками государства: президентом де Ламуаньоном, маршалом де Виллеруа и вице-президентом д'Аржансоном.

— Черт побери! — ахнул Шаверни. — Уж не идет ли дело о престолонаследовании?

— Маркиз, — холодно обрезал Гонзаго, — мы говорим о серьезных вещах. Увольте нас от своих шуточек.

— Не найдется ли у вас, кузен, — демонстративно зевая, спросил Шаверни, — каких-нибудь книжек с картинками, чтобы я мог отвлечься, пока вы будете говорить о серьезных вещах?

Чтобы заставить его замолчать, Гонзаго улыбнулся.

— Так в чем, в сущности, дело, принц? — поинтересовался господин де Монтобер.

— А дело, господа, в том, что вы должны будете доказать свою преданность мне, — ответил Гонзаго.

— Мы готовы! — прозвучал многоголосый хор. Принц поклонился и улыбнулся.

— Я велел особо позвать вас, Навайль, Жиронн, Шаверни, Носе, Монтобер, Шуази, Лаваллад и других как родственников Невера, вас, Ориоль, как поверенного нашего родича де Шатийона, а вас, Таранн и Альбре, как уполномоченных обоих де Шателю…

— А, раз дело касается не наследия Бурбонов, — прервал его Шаверни, — значит, речь пойдет о наследстве Неверов?

— Да, будет решаться вопрос о владениях де Невераи другие не менее важные дела, — ответил Гонзаго.

— Но на кой черт, кузен, тебе, который за час получил миллион, владения Невера?

Прежде чем дать ответ, Гонзаго с секунду помолчал.

— Разве я один? — проникновенным тоном задал он вопрос. — Разве я не обязан сделать состояние и вам?

Среди собравшихся раздался благодарный ропот. Все лица в той или иной степени озарились.

— Вы же знаете, принц, — сообщил Навайль, — что всегда можете рассчитывать на меня!

— И на меня! — подхватил Жиронн.

— И на меня! И на меня!

— И на меня тоже, черт побери! — произнес Шаверни последним. — Я только хотел бы знать…

Гонзаго не дал ему договорить, прервав с суровой надменностью:

— Ты слишком любознателен, кузен, и это тебя погубит. Хорошенько запомни: те, кто со мной, должны безоговорочно следовать моей дорогой, неважно, хороша она или плоха, пряма или извилиста.

— Но…

— Такова моя воля! Каждый свободен идти за мной или остаться, но каждый отставший от меня разрывает наш обоюдный договор, и с той поры я не желаю его знать. А те, кто со мной, должны видеть моими глазами, слышать моими ушами, думать моими мыслями. Они — руки, я — голова, и потому вся ответственность лежит на мне. Пойми меня, маркиз, я ищу только таких друзей, другие мне не нужны.

— И нам нужно только, чтобы наш светлейший родственник указывал нам дорогу! — ввернул де Навайль.

— Всесильный кузен, — поинтересовался Шаверни, — а будет ли мне дозволено смиренно и скромно задать один вопрос? Что я должен делать?

— Молчать и на совете отдать мне голос.

— Надеюсь, я не уязвлю трогательную преданность наших друзей, если скажу, что отношусь к своему голосу примерно так же, как к бокалу, из которого только что выпил шампанского, но…

— Никаких «но»! — прервал его Гонзаго. Все воодушевленно зашумели:

— Никаких «но»!

— Монсеньор, мы все сплотимся вокруг вас! — веско заявил Ориоль.

— Монсеньор, — вставил Таранн, — финансист шпаги41, — умеет помнить о тех, кто ему служит!

Намек не должен быть слишком хитроумным, но этот был чересчур прямым. Каждый из присутствующих принял равнодушный и независимый вид, дабы его не заподозрили в корыстности. Шаверни послал Гонзаго торжествующую, насмешливую улыбку. Тот погрозил ему пальцем, словно шаловливому ребенку. Гнев его прошел.

— Я чрезвычайно ценю преданность Таранна, — произнес он с ноткой презрения в голосе. — Таранн, друг мой, вы получаете податные откупа в Эперне.

— О, монсеньор! — выдохнул откупщик.

— Не нужно благодарностей, — остановил его Гонзаго. — Монтобер, откройте, пожалуйста, окно, мне что-то нехорошо.

Все бросились к окнам. Гонзаго страшно побледнел, на лбу у него выступил пот. Он смочил платок в бокале с водой, который ему подал Жиронн, и приложил ко лбу.

Шаверни, исполненный неподдельного беспокойства, подошел к нему.

— Пустяки, — успокоил его принц. — Простое утомление. Я почти не спал ночь и должен был присутствовать на утреннем приеме у короля.

— Да на кой черт вам, кузен, так надрываться? — воскликнул Шаверни. — Что может вам дать король? Я даже сказал бы, что может вам еще дать всемогущий Господь?

Что касается всемогущего Господа, Гонзаго тут не в чем было упрекнуть. Если он рано вставал, то вовсе не ради утренних молитв. Принц пожал руку Шаверни. Мы можем совершенно точно сказать, что он с радостью заплатил бы Шаверни за вопрос, который тот задал ему сейчас, любую цену.

— Неблагодарный! — укоризненно произнес Гонзаго. — Разве я для себя стараюсь?

Приближенные Гонзаго дошли уже до такой степени, что готовы были броситься на колени перед ним. Шаверни промолчал.

— Ах, господа, что за очаровательное дитя наш юный король! — промолвил Гонзаго. — Он знает ваши имена и всегда интересуется, как дела у моих милых друзей.

— Невероятно! — прошелестело среди присутствующих.

— Когда его высочество регент, который был в спальне вместе с принцессой Палатинской42, раздвинул занавеси полога и юный Людовик открыл глаза, еще затуманенные сном, нам показалось, что взошла заря.

— Розовоперстая заря! — бросил неисправимый Шаверни. Почему-то ни у кого не появилось желания приструнить его.

— Наш юный король, — продолжал Гонзаго, — протянул руку его королевскому высочеству, а потом, заметив меня, молвил: «А, принц! Доброе утро! Недавно вечером я видел вас на Аллее Королевы в окружении вашего двора. Вам придется отдать мне господина де Жиронна, он великолепный наездник».

Жиронн прижал руку к сердцу. Остальные поджали губы.

— «Мне очень нравится также господин де Носе», — продолжал пересказывать собственные слова его королевского величества Гонзаго. — «И господин де Сальданья тоже. В бою он, наверно, непобедим».

— О нем-то зачем? — шепнул на ухо Гонзаго Шаверни. — Его же здесь нет.

И правда, со вчерашнего вечера никто не видел ни барона Сальданью, ни шевалье Фаэнцу. Не обращая внимания на замечание, Гонзаго продолжал:

— Его величество говорил со мной о вас, Монтобер, о вас, Шуази, и о других тоже.

— А его величество, — вновь не выдержал маленький' маркиз, — соблаговолил отметить изящные и благородные манеры господина де Пероля?

— Его величество, — сухо ответил Гонзаго, — не забыл никого, кроме вас.

— Так мне и надо! — промолвил Шаверни. — Это для меня наука!

— При дворе уже знают о вашем предприятии с рудниками, Альбре, — не останавливался Гонзаго. — «А знаете, про вашего Ориоля, — сказал мне, смеясь, король, — мне говорили, что скоро он станет богаче меня».

— Какой ум! Какой государь будет у нас!

Всех обуял восторг.

— Но все отнюдь не кончилось словами, — с приятной и лукавой улыбкой промолвил Гонзаго. — Объявляю вам, друг Альбре, что вам будет подписана концессия.

— И это, разумеется, вашими стараниями, принц! — воскликнул Альбре.

— Ориоль, — повернулся Гонзаго к толстяку, — вы возводитесь в дворянское достоинство и можете повидаться с д'Озье. Насчет вашего герба.

Кругленький откупщик так раздулся от гордости, что, казалось, вот-вот лопнет.

— Ориоль, — обратился к нему Шаверни, — ты до сих пор был в родстве со всей улицей Сен-Дени, а теперь стал родичем короля. Кстати, вот тебе герб: на золотом фоне три лазурных чулка, два и один, а над ними пылающий ночной колпак, и девиз: «Utile dulce» 43.

Все, кроме Ориоля, посмеялись. Ориоль явился на свет на углу улицы Моконсейм в лавке, где торговали чулками и прочим подобным товаром. Сбереги Шаверни эту шутку до ужина, она имела бы бешеный успех.

— Вы, Навайль, получаете просимую вами пенсию, — продолжал Гонзаго, это живое воплощение провидения, — а вы, Монтобер, патент.

Монтобер и Навайль пожалели о том, что смеялись.

— Вы, Носе, завтра поедете в королевских каретах в свите его величества. Жиронн, о том, чего я добился для вас, я сообщу, когда мы останемся с вами наедине.

Носе был доволен, а уж Жиронн — тем паче.

А Гонзаго все длил перечень благодеяний, не стоивших ему ничего, называя поочередно все имена. Даже барон фон Батц и тот не был забыт.

— Подойдите ко мне, маркиз, — сказал наконец он.

— Я? — удивился Шаверни.

— Ты, ты, балованное дитя!

— О, кузен, я знаю свою судьбу! — дурашливо произнес маркиз. — Все мои юные соученики, которые послушно вели себя, получили satisfecit44. А самое меньшее, что грозит мне, быть посаженным на хлеб и воду. Ах, — воскликнул он, стукнув себя кулаком в грудь, — признаю, я вполне заслужил это.

— На утреннем приеме был господин де Флери, воспитатель короля, — сообщил Гонзаго.

— Естественно, — заметил маркиз, — такова его должность.

— Господин де Флери строг.

— Такова его обязанность.

— Господин де Флери узнал про историю, которая у тебя произошла в монастыре фейанов с мадемуазель де Клермон.

— Ой! — ойкнул де Навайль.

— Ой! — подхватил Ориоль с товарищами.

— И ты, кузен, не дал отправить меня в изгнание? — полуутвердительно спросил Шаверни. — Премного благодарен.

— Речь, маркиз, шла вовсе не об изгнании,

— А о чем же тогда, кузен?

— О Бастилии

— Значит, ты спас меня от Бастилии? Стократ благодарен!

— Я сделал более того, маркиз.

— Более, кузен? Мне, видно, придется пасть пред тобою ниц?

— Твои земли в Шанейле были конфискованы при покойном короле?

— Да. Когда отменили Нантский эдикт45.

— Они приносили хороший доход?

— Двадцать тысяч экю, кузен, и я продался бы дьяволу даже за половину этой суммы.

— Твои земли в Шанейле возвращены тебе.

— Правда? — воскликнул маленький маркиз, потом, протянув руку Гонзаго, с самым серьезным видом произнес: — Что ж, слово сказано, я продаюсь дьяволу.

Гонзаго нахмурил брови. Его приспешники только ждали знака, чтобы возмущенно завопить. Шаверни обвел их презрительным взглядом.

— Кузен, — тихо заговорил он, выделяя каждое слово, — я желаю вам только счастья. Но если настанут дурные дни, толпа, окружающая вас, рассеется. Я никого не оскорбляю, таково правило, но я останусь с вами, даже если буду один.

5. ПОЧЕМУ ОТСУТСТВОВАЛИ ФАЭНЦА И САЛЬДАНЬЯ

Распределение благодеяний закончилось. Носе обдумывал, в каком наряде он завтра поедет в придворной карете. Ориоль, уже пять минут как дворянин, прикидывал, какие предки могли бы у него оказаться во времена Людовика Святого46. Короче, все были довольны. Гонзаго явно не терял зря времени на малом утреннем приеме короля.

— Кузен, — обратился к нему маленький маркиз, — несмотря на великолепный подарок, который ты мне только что сделал, я не удовлетворен.

— Чего еще тебе надо?

— Не знаю, может это из-за истории с мадемуазель де Клермон у фейанов, но Буа-Розе наотрез отказал мне в приглашении на сегодняшнее празднество в Пале-Рояле. Он сказал, что все билеты уже розданы.

— Еще бы! — воскликнул Ориоль. — Сегодня утром на улице Кенкампуа они шли нарасхват по десять луидоров. Буа-Розе заработал на этом, думаю, тысяч пятьсот-шестьсот ливров.

— Из которых половина причитается его хозяину аббату Дюбуа!

— А я видел, как один билет был куплен за пятьдесят луидоров, — сообщил Альбре.

— Мне и за шестьдесят не продали, — перебил его Тарани.

— Их просто рвут из рук.

— А сейчас они вообще стали, можно сказать, бесценными

— Это потому, господа, что празднество будет исключительно великолепным, — сказал Гонзаго. — Присутствие на нем будет означать патент на богатство или благородство. Не думаю, что его высочеству регенту пришла в голову идея спекулировать билетами, но это, увы, беда нашего времени, и, право же, я не вижу ничего худого в том, что Буа-Розе или аббат Дюбуа немножко погреют руки на такой мелочи.

— Так, значит, нынешней ночью гостиные регента будут заполнены маклерами и дельцами, — заметил Шаверни.

— Это завтрашнее дворянство, — бросил Гонзаго. — К тому все идет.

Шаверни хлопнул по плечу Ориоля.

— Ты, нынешний дворянин, на этих завтрашних, небось будешь смотреть свысока? — спросил он.

Мы вынуждены сказать несколько слов об этом празднестве. Идея его родилась у шотландца Лоу, и чудовищные расходы по нему взял на себя тот же шотландец Лоу. Это празднество должно было стать символическим триумфом системы, как тогда говорили, шумным официальным подтверждением победы кредита над звонкой монетой. Дабы торжество получилось как можно более торжественным, Лоу добился, чтобы Филипп Орлеанский предоставил для него залы и сады Пале-Рояля. Более того, приглашение делалось от имени регента, иблагодаря одному этому триумф божества-бумаги становился неким национальным праздником.

Говорят, Лоу передал огромные суммы двору регента, чтобы во время празднества никто ни в чем не испытывал недостатка. С безмерным расточительством готовились всевозможные чудеса, чтобы ослепить приглашенных. Особенно много говорилось о фейерверке и балете. Фейерверк, заказанный кавалеру Джойе, должен был представить гигантский дворец, который Лоу замыслил построить на берегах Миссисипи. Ни одно из чудес света не должно было сравниться с ним: то будет мраморный дворец, изукрашенный всем тем бесполезным золотом, которое победивший кредит выведет из обращения. Дворец, огромный, как город, на который пойдут все драгоценные металлы мира. Это единственное, на что окажутся годны золото и серебро. Балет, аллегорическое произведение в духе того времени, также должен был представить Кредит в виде ангела-покровителя Франции, ставящего ее во главе всех народов. Конец голоду, нищете и войнам! Кредит, этот второй мессия, ниспосланный милосердным Господом Богом, распространит по целому свету вновь обретенные наслаждения земного рая.

После такого празднества обожествленный кредит нуждался лишь в храме. А жрецы уже имелись.

Регент установил число входных билетов в три тысячи. Треть из них прибрал к рукам Дюбуа, столько же под шумок взял себе церемониймейстер Буа-Розе.

Во времена, когда царит зараза спекуляции, спекуляторство проникает повсюду, и ничто не избегает его всеохватывающего влияния. В простонародных кварталах случается видеть, что дети, едва научившиеся ходить и не вполне еще научившиеся говорить, торгуют своими игрушками, превращая в объект купли-продажи надкусанный пряник, рваный бумажный змей или полдюжины стеклянных шариков, и точно как же, когда спекуляторская лихорадка охватывает народ, большие дети принимаются перепродавать все, что пользуется спросом и имеет успех: карты вин модного ресторана, билеты в удачливый театр, стулья в переполненной церкви. Все это происходит совершенно просто и естественно, и никому не приходит в голову возмущаться.

Ей-богу, господин Гонзаго выразил общее мнение, когда сказал, что не видит ничего худого в том, что Буа-Розе заработал пятьсот-шестьсот тысяч ливров на этих безделицах.

— Кажется, Пероль говорил мне, — сообщил он, извлекая бумажник, — что ему предлагали не то две, не то три тысячи луидоров за пачку приглашений, которые его высочество соблаговолил послать мне, но право же, я предпочел сохранить их для своих друзей.

Заявление это было встречено шумным одобрением. У большинства присутствующих в карманах уже лежали билеты на празднество, но при цене их по сто пистолей, ей-богу, никакое дополнительное количество приглашений не оказалось бы избыточным. Да, в это утро принц Гонзаго был просто бесконечно любезен.

Он раскрыл бумажник и бросил на стол толстую пачку розовых листов, на которых в обрамлении прелестных виньеток из переплетающихся Амуров и цветочных гирлянд был изображен Кредит, великий Кредит, державший в руках рог изобилия. Начался дележ. Все брали на себя и своих друзей, кроме маленького маркиза, который оставался еще в некоторой степени дворянином и не привык перепродавать то, что получил в подарок. У благородного Ориоля, было, похоже, бесчисленное множество друзей, потому что билетами он набил все карманы. Гонзаго молча наблюдал, как они хватают приглашения. Он встретился взглядом с Шаверни, и оба рассмеялись.

Ежели кто-то из них считал Гонзаго простофилей, то он весьма заблуждался: принц был себе на уме; в его мизинце ума было больше, чем у целой дюжины ориолей вкупе с полусотней жироннов или монтоберов.

— Господа, — сказа он, — соблаговолите оставить два приглашения для Фаэнцы и Сальданьи. Право, я удивлен, что не вижу их здесь.

Да, это был невероятный случай, чтобы Фаэнца и Сальданья не явились на зов.

— Я счастлив, господа, — говорил Гонзаго, пока шел дележ приглашений, так высоко котирующихся на улице Кенкампуа, — что смог сделать для вас эту сущую безделицу. Запомните хорошенько: где пройду я, там пройдете и вы. — Вы — моя священная когорта; ваше дело — всюду следовать за мной, мое дело — вести вас.

На столе остались только два приглашения, предназначенные для Сальданьи и Фаэнцы. Все сгрудились, с вниманием и почтением слушая своего предводителя.

— Я хочу вас предупредить, — продолжал Гонзаго, — что события, которые скоро произойдут, могут в какой-то мере показаться вам загадочными. Никогда не пытайтесь — и я не прошу, а требую этого — понять причины моего поведения; единственное, что от вас нужно, услышав приказ, действовать. Пусть вас не беспокоит, что дорога может оказаться долгой и трудной, потому что, клянусь вам честью, в конце ее вас ждет богатство.

— Мы идем за вами! — воскликнул Навайль.

— Все до единого! — дополнил Жиронн.

А кругленький Ориоль с рыцарственным жестом завершил:

— Хоть в ад!

— Дьявол меня побери, кузен, — негромко бросил Шаверни, — до чего у нас верные друзья! Готов побиться об заклад…

Возгласы удивления и восторга не дали ему договорить. Он сам с полуоткрытым ртом восхищенно уставился на девушку поразительной красоты, которая неосторожно появилась в дверях спальни Гонзаго. Вероятно, она не ожидала встретить здесь столь многочисленное общество.

На юном, исполненном беззаботной радости лице девушки, вошедшей в двери, сверкала шаловливая улыбка. Увидев, сколько народу собралось у Гонзаго, она остановилась, быстро опустила на лицо кружевную вуаль, украшенную вышивкой, и застыла на пороге, словно прекрасное изваяние. Шаверни пожирал ее взглядом. Остальные прилагали титанические усилия, чтобы не пялиться на нее. Гонзаго, поначалу вздрогнувший, тут же овладел собой и устремился к ней. Он взял ее руку и поднес к губам, причем в его поведении почтительности было даже больше, чем галантности. Девушка не произнесла ни слова.

— Прекрасная затворница! — прошептал Шаверни.

— Испанка! — бросил Навайль.

— Так вот почему принц держит на запоре свой домик за церковью Сен-Маглуар!

Друзья принца с видом знатоков, каковыми они и были, любовались ее гибким ив то время благородным станом, краешком крохотной волшебной ножки, густой, пышной короной шелковистых волос чернее смоли.

На незнакомке был парадный туалет, простая роскошь которого выдавала в ней знатную даму. И чувствовалось, что она умеет носить его.

— Господа, — объявил принц, — уже сегодня вы увидели бы это юное, драгоценное дитя, поскольку она драгоценна мне по многим причинам, и я собирался объявить об этом, но не думал, что это произойдет так скоро. В настоящую минуту я не буду иметь чести представить вас ей: еще не настало время. Прошу вас, подождите меня здесь. Вот-вот вы будете нам нужны.

Он взял девушку за руку и увел в свои покои, дверь за ними закрылась. На всех лицах явилось выражение легкомысленного веселья, и только лицо маркиза де Шаверни осталось, как и прежде, дерзко-насмешливым.

Наставник ушел, и эти большие школьники почувствовали себя свободными.

— Удачи! — крикнул Жиронн.

— Не будем их смущать! — подхватил Монтобер.

— Господа, — начал Носе, — вот так же покойный король совершил выход вместе с госпожой де Монтеспан47 к собравшемуся двору. Кстати, Шуази, это твой почтенный дядюшка поведал о том в своих мемуарах… Присутствовали архиепископ парижский, канцлер, принцы, три кардинала и две аббатисы, не говоря уже об отце Летенье48. Король играфиня должно были торжественно попрощаться, дабы вернуться в лоно добродетели.

Но тем не менее графиня рыдала, Людовик Великий прослезился, затем оба откланялись суровому собранию.

— Как она прекрасна! — задумчиво произнес Шаверни.

— А вы знаете, какая пришла мне мысль? — воскликнул Ориоль. — Семейный совет собран по поводу развода!

Сначала все запротестовали, но потом каждый пришел к выводу, что это весьма и весьма возможно. Ни для кого не было секретом, что принц Гонзаго и его супруга совершенно не общались между собой.

— А ведь он так хитер, — заметил Таранн, — что способен оставить жену, но сохранить ее приданое.

— И потому ему нужны наши голоса, — согласился Жиронн.

— Шаверни, а ты что скажешь? — поинтересовался толстяк Ориоль.

— Скажу, — ответил маркиз, — что вы были бы подлецами, не будь вы такие дураки.

— Клянусь Богом, кузен, — возмутился Носе, — ты уже в том возрасте, когда за дурные привычки наказывают, и я хочу…

— Ну, ну, — вмешался миролюбивый Ориоль. Шаверни даже не взглянул на Носе.

— Как она прекрасна! — еще раз повторил он.

— Шаверни влюбился! — закричали со всех сторон.

— Только поэтому я прощаю его, — объявил Носе.

— А кто-нибудь знает хоть что-то об этой девушке? — осведомился Жиронн.

— Никто и ничего, — отозвался Навайль, — кроме того, что господин Гонзаго тщательно скрывает ее и что Пероль назначен рабом, обязанным исполнять все прихоти этой прелестной особы.

— Пероль ничего не рассказывал?

— Пероль никогда ничего не рассказывает.

— Ну да, ее же охраняют.

— В Париже она одну, самое большее, две недели, — высказался Носе, — потому что в прошлом месяце владычицей и повелительницей в маленьком домике нашего дорогого принца была Нивель.

— Да, и с той поры мы ни разу не ужинали там, — заметил Ориоль.

— В саду установлены, прямо сказать, караулы, — сообщил Монтобер, — и командуют ими попеременно Фаэнца и Сальданья.

— Все тайны, тайны!

— Ладно, успокоимся. Все равно сегодня узнаем. Эй, Шаверни!

Маркиз вздрогнул, словно его внезапно разбудили.

— Шаверни, ты что, замечтался?

— Шаверни, почему ты молчишь?

— Скажи хоть что-нибудь, Шаверни! Можешь даже нас оскорбить!

Маркиз оперся подбородком на руку.

— Господа, — сказал он, — вы по несколько раз в день губите свои души из-за каких-то банковских бумаг, а я ради этой красавицы погубил бы душу окончательно, раз и навсегда.

Оставив Плюмажа-младшего и Амабля Галунье в людской за обильно накрытым столом, господин де Пероль покинул дворец через садовую калитку. Прошествовав по улице Сен-Дени и пройдя за церковь Сен-Маглуар, он остановился перед калиткой другого сада, стены которого были почти скрыты огромными поникшими ветвями старых вязов. В кармане прекрасного кафтана господина де Пероля лежал ключ от этой калитки. В саду не было ни души. В конце сводчатой аллеи, такой тенистой, что она казалась таинственной, виднелся новый дом, построенный в греческом стиле; его перистиль окружали статуи. О, этот садовый дом был подлинная драгоценность! Последнее творение архитектора Оппенора!49 По тенистой аллее господин де Пероль дошел до дома. В вестибюле торчали ливрейные лакеи.

— Где Сальданья? — осведомился Пероль. Оказывается, господина барона Сальданью никто со вчерашнего дня не видел.

— А Фаэнца?

Ответ был точно таким же. На тощей физиономии управляющего выразилось беспокойство.

«Что бы это значило?» — подумал он.

Не задавая больше лакеям вопросов на этот счет, Пероль спросил, можно ли видеть мадемуазель. Забегали слуги. Наконец раздался голос первой камеристки. Мадемуазель ждет господина де Пероля у себя в будуаре.

Едва он вошел туда, мадемуазель закричала:

— Я не спала всю ночь! Я ни на миг не сомкнула глаз! Я не желаю больше оставаться в этом доме! С той стороны сада не улочка, а какой-то разбойничий притон!

Собеседницей Пероля была девушка поразительной красоты, которую мы только что видели во дворе принца Гонзаго. Но здесь, пока не облачившаяся в парадный туалет, в утреннем дезабилье, она казалась еще прекраснее, если только такое возможно. Белый свободный пеньюар позволял догадываться о совершенствах фигуры; длинные черные волосы свободно падали пышными локонами на плечи, а крохотным ножкам было просторно в атласных туфельках без задников. Чтобы подойти близко к такой прелестнице и не потерять голову, надо было быть из мрамора. Но у господина де Пероля были все основания пользоваться доверием своего господина даже в подобных обстоятельствах. По части бесстрастности он мог бы поспорить с самим Месруром, главой черных евнухов халифа Гаруна-аль-Рашида. Вместо того чтобы восхититься прелестями прекрасной собеседницы, он сказал:

— Донья Крус, господин принц желает сегодня утром видеть вас у себя во дворце.

— О, чудо! — вскричала девушка. — Я выйду из своей тюрьмы? Пройду по улице? Да быть не может! Уж не снится ли вам наяву сон, господин де Пероль?

Она взглянула ему в лицо, рассмеялась и сделала двойной пируэт. Не моргнув даже глазом, управляющий добавил:

— Господин принц желает, чтобы вы явились во дворец в парадном туалете.

— В парадном туалете! — вновь воскликнула девушка. — SantaVirgen!50 Да я не верю ни одному вашему слову!

— И тем не менее, донья Крус, я говорю совершенно серьезно. Через час вы должны быть готовы.

Донья Крус глянула в зеркало и рассмеялась собственному отражению. Затем, взрывчатая, как порох, закричала:

— Анжелика! Жюстина! Госпожа Ланглуа! Ох, как они медлительны, эти француженки! — заявила она в гневе, оттого что те не прибежали еще до того, как она их позвала. — Госпожа Ланглуа! Жюстина! Анжелика!

— Надо немножко подождать, — флегматично заметил управляющий.

— А вы ступайте прочь! — приказала донья Крус. — Поручение вы исполнили. Я приду сама.

— Нет, я вас подожду, — объявил Пероль.

— Santa Maria51, какая жалость! — вздохнула донья Крус. — Если бы вы знали, милейший господин де Пероль, с каким удовольствием я увидела бы какую-нибудь другую физиономию.

В этот момент в будуар одновременно вошли госпожа Ланглуа, Анжелика и Жюстина, три парижские горничные. Донна Крус уже думать забыла про них.

— Я не хочу, — заявила она, — чтобы два этих человека оставались ночью в моем доме, они пугают меня.

Донья Крус имела в виду Фаэнцу и Сальданью.

— Такова воля монсеньора, — сообщил управляющий.

— Разве я рабыня? — покраснев от гнева, воскликнула вспыльчивая красавица. — Или я просила привезти меня сюда? Но даже если я пленница, я хотя бы имею право выбирать себе тюремщиков! Знайте, либо здесь никогда больше не будет этих двух людей, либо я не пойду во дворец.

Госпожа Ланглуа, первая камеристка доньи Крус, подошла к господину Перолю и стала что-то шептать ему на ухо.

Лицо управляющего, и без того бледное, покрылось мертвенной белизной.

— Вы сами видели? — дрожащим голосом спросил он.

— Да, видела, — ответила камеристка.

— Когда?

— Несколько минут назад. Их только что нашли обоих.

— Где?

— За дверцей, что выходит на улочку.

— Я не выношу, когда при мне шепчутся! — надменно произнесла донья Крус.

— Простите! — смиренно извинился управляющий. — Я хочу вам лишь сообщить, что двух людей, раздражающих вас, вы больше не увидите.

— Тогда пусть меня оденут! — приказала донья Крус.

— Вчера вечером они вдвоем поужинали внизу, — рассказывала камеристка, провожая Пероля к лестнице, — и Сальданья, который должен был караулить, решил проводить господина Фаэнцу. Мы слышали на улочке звон шпаг.

— Донья Крус говорила мне об этом, — заметил Пероль.

— Шум продолжался недолго, — продолжала камеристка, — а только что один лакей, выйдя на улочку, наткнулся на два трупа.

— Ланглуа! Ланглуа! — раздался голос прекрасной затворницы.

— Идите, взгляните, — бросила камеристка, поспешно взбегая по ступенькам, — они лежат в конце парка.

В будуаре три горничных приступили к простому и приятному труду облачения прекрасной девушки. Уже через несколько минут донья Крус была всецело поглощена радостным созерцанием собственной красоты. Собственное отражение улыбалось ей. Santa Virgen! Так счастлива она не была еще ни разу с самого приезда в этот огромный город Париж, длинные черные улицы которого она видела всего однажды сквозь мрак осенней ночи.

«Наконец-то, — думала она, — мой прекрасный принц исполнит свое обещание. Я увижу людей, и они увидят меня. Париж, который мне так превозносили, предстанет передо мной не только как одинокий дом, стоящий за высокими стенами в холодном парке».

И, полная радости, она вырвалась из рук горничных и стала кружиться по комнате, словно сумасбродное дитя, каким, в сущности, она и была.

А в это время господин де Пероль дошел до конца парка. В темной гробовой аллее на куче сухих листьев были расстелены два плаща. Под ними угадывались очертания двух человеческих тел. Пероль, дрожа, приподнял сперва один плащ, потом второй. Под первым лежал Фаэнца, под вторым Саль-данья. У обоих во лбу между бровями было по отверстию. Зубы Пероля выбили дробь, и он отпустил плащи.

6. ДОНЬЯ КРУС

Есть одна страшная история, которую каждый романист поведал хотя бы раз в жизни, — история о несчастном младенце, похищенном у матери, обязательно герцогини, шотландскими джипси, калабрийскими цингари, рейнскими ромами, венгерскими цыганами или испанскими хитанами. Мы же пребываем в совершенном неведении и даже обязуемся не задаваться вопросом, была ли прекрасная донья Крус действительно похищенной герцогской дочерью или всего-навсего простой цыганкой. Нам единственно известно, что она всю жизнь провела с цыганами, кочуя вместе с ними от города к городу, от деревни к деревне, и за несколько мараведи плясала на площадях. Она сама поведает нам, как получилось, что она бросила эту свободную, но не слишком прибыльную профессию, переселилась в Париж и оказалась в садовом доме принца Гонзаго.

Через полчаса, после того как был завершен ее туалет, мы вновь видим донью Крус в комнате принца, взволнованную, несмотря на природную гордость, и несколько смущенную своим недавним и не слишком удачным появлением в парадной зале дворца де Неверов.

— Почему Пероль не проводил вас? — удивился Гонзаго.

— Ваш Пероль, — отвечала девушка, — потерял голову и вообще способность соображать, пока я одевалась. Он оставил меня на несколько минут, чтобы пройтись по парку, а когда вернулся, то был похож на человек, пораженного громом. Но, надеюсь, — поинтересовалась она ласковым тоном, — вы вызвали меня не для того, чтобы расспрашивать о своем Пероле?

— Нет, — рассмеялся Гонзаго, — я вызвал вас вовсе не для разговоров о Пероле.

— Тогда говорите! — воскликнула донья Крус. — Вы же видите, в каком я нетерпении. Говорите же!

Гонзаго пристально смотрел на нее.

Он думал:

«Я долго искал, но вряд ли сумел бы выбрать лучше. Ей-богу, она похожа на него. И это отнюдь не только мое впечатление».

— Ну, так что же! — повторила донья Крус. — Говорите.

— Сядьте, дорогое дитя, — молвил Гонзаго.

— Я возвращусь в свою тюрьму?

— Ненадолго.

— Значит, все-таки возвращусь, — огорченно произнесла девушка. — Сегодня я впервые увидела кусочек города при солнечном свете. Он прекрасен. После этого мое заключение покажется мне куда печальней.

— Здесь не Мадрид, — объяснил Гонзаго, — приходится принимать предосторожности.

— Но зачем, зачем предосторожности? Разве я причинила кому-нибудь зло, что должна прятаться?

— Разумеется, нет, донья Крус, но…

— Погодите, монсеньор, — с горячностью прервала она его, — выслушайте меня. У меня слишком много накопилось на сердце. Вам вовсе не было нужды, и я это прекрасно понимаю, напоминать мне, что мы не в Мадриде, где я была бедной сиротой, брошенной всеми, — да, все это так, — но зато свободной, как ветер!

Несколько секунд она молчала, чуть сдвинув черные брови.

— А помните ли вы, монсеньор, — произнесла она, — что вы мне много чего обещали?

— И исполню гораздо больше, чем обещал, — ответил Гонзаго.

— Это опять же только обещание, а я уже начинаю терять веру в них.

Лицо ее вдруг смягчилось, и в глазах появилось мечтательное выражение.

— Все меня знали, — говорила она, — и простолюдины и сеньоры, они любили меня, и когда я приходила, кричали: «Идите посмотрите на цыганку, которая танцует хересский бамболео!» А если я задерживалась, то на Пласа Санта за Алькасаром меня ожидало множество народа. А ночью мне снились во сне большие апельсиновые деревья около дворца, наполняющие ночной воздух благоуханием, и дома с кружевными башенками, в которых с наступлением сумерек приоткрываются жалюзи. О, своей мандолиной я, случалось, радовала и испанских грандов! Дивная страна, — вздохнула она со слезами на глазах, — страна ароматов и серенад! А здесь тень ваших парков холодна и вызывает дрожь.

Она склонила голову на руку. Гонзаго не прерывал ее и, казалось, размышлял о чем-то своем.

— Вы помните? — вдруг спросила она. — В тот вечер я танцевала несколько позже, чем обычно. На повороте темной улочки, что ведет к церкви Успения, я внезапно столкнулась с вами. Я испугалась, и в то же время во мне возникла надежда. Когда вы заговорили серьезно и ласково, от звука вашего голоса у меня сжалось сердце. А вы, загородив мне проход, спросили: «Как вас зовут, дитя мое?» — «Санта Крус, — ответила я. — Когда я жила со своими соплеменниками гранадскими цыганами, меня звали Флор, но при крещении священник дал мне имя Мария де ла Санта Крус». — «Ах, так вы христианка?» — сказали вы Быть может, монсеньор, вы все это забыли?

— Нет, — рассеянно бросил Гонзаго, — я ничего не забыл.

— А я, — молвила донна Крус, и голос ее задрожал, — буду помнить эти минуты до конца жизни. Я уже любила вас. Почему? Не знаю. По годам вы годитесь мне в отцы, но где бы я смогла найти возлюбленного прекрасней, благородней и блистательней, чем вы?

Произнеся это, она даже не покраснела. Стыдливость в нашем понимании была неведома ей. Гонзаго запечатлел у нее на лбу отеческий поцелуй. Донья Крус испустила глубокий вздох.

— Вы мне сказали, — продолжала она: — «Дитя мое, ты слишком красива, чтобы танцевать на площади с баскским бубном и в поясе из фальшивых цехинов. Идем со мной». И я пошла за вами. Я уже лишилась воли. Я увидела, что вы живете во дворце самого Альберони52. Мне сказали, что вы являетесь послом регента Франции при испанском дворе. Но что мне было до того! На следующий день мы уехали. Вы не предоставили мне места в своей карете. Я ни разу еще даже не заикалась вам об этом, монсеньор, потому что виделась с вами редко и неподолгу. Я была одна, безутешна, всеми покинута. Весь долгий, бесконечный путь из Мадрида в Париж я проделала в карете с плотными, вечно задернутыми занавесками, и проделала я его в слезах и с самыми горькими сердечными сожалениями. Уже тогда я поняла, что согласилась на ссылку. И сколь же часто, о Пресвятая Дева, я с тоской вспоминала былые вечера, когда я была свободна, и свой утраченный беззаботный смех!

Гонзаго уже не слушал ее, мысли его были далеко.

— Париж! Париж! — с такой необузданностью воскликнула она, что принц вздрогнул. — Вспомните, как вы мне расписывали Париж. Париж — это рай для красивых девушек! Париж — волшебный сон, неисчерпаемые богатства, ослепительная роскошь, блаженство, которое никогда не приедается, праздник длиною в жизнь! Помните, как вы прельщали меня?

Она схватила ладонь Гонзаго и сжала ее в своих руках.

— Монсеньор! Монсеньор! — жалобно простонала она. — Я видела прекрасные цветы нашей Испании в вашем саду, они такие чахлые и печальные, что вот-вот погибнут. Неужели вы хотите убить и меня?

Вдруг быстрым движением донья Крус откинула назад свои роскошные волосы, и глаза ее вспыхнули.

— Запомните, — объявила она, — я не рабыня вам. Я люблю многолюдье, одиночество меня ужасает. Я люблю шум, безмолвие леденит меня. Мне нужен свет, движение, а главное, радость, живительная радость! Меня влечет веселье, смех пьянит меня, песни чаруют. Золото хересского вина вспыхивает в моих глазах алмазными блестками, и когда я смеюсь, то знаю, что становлюсь красивей!

— Очаровательная глупышка! — пробормотал Гонзаго чуть ли не сотеческой нежностью.

Донья Крус отпустила его руку.

— В Мадриде вы так не говорили, — бросила она иуже с гневом добавила: — Вы правы, яглупая, но намерена поумнеть. Я ухожу.

— Донья Крус! — укоризненно произнес принц.

Она расплакалась. Он вытащил платок и ласково утер ее слезы. Но не успели они высохнуть, как уже на смену им явилась надменная улыбка.

— Другие будут меня любить, — с угрозой произнесла донья Крус. — А обещанный вами рай — тюрьма. — В голосе ее была горечь. — Вы обманули меня, принц. Меня здесь ждал чудесный будуар в домике, который казался скопированным с дворца феи. Мраморные статуи, восхитительные картины, бархатные занавеси, расшитые золотом, и золото всюду — на лепке, на скульптурах, хрустальные люстры под потолком, а вокруг угрюмая, сырая тень, черные лужайки, на которые один за другим опадают листья, убитые холодом, что леденит и меня, безмолвные камеристки, немногословные лакеи, свирепые телохранители и за мажордома мертвенно-бледный Пероль!

— Вы ходите пожаловаться на господина де Пероля? — осведомился Гонзаго.

— Вовсе нет, он рабски исполняет малейшие мои прихоти. Со мной он говорит ласково и даже почтительно и всякий раз, обращаясь ко мне, метет перьями шляпы пол.

— Так чего ж вам еще?

— Вы смеетесь надо мной, монсеньор! Или вам неизвестно, что он установил замки на дверях моей комнаты и исполняет при мне роль стража сераля?

— Вы преувеличиваете, донья Крус!

— Принц, плененную птицу не радуют золоченые прутья клетки. Мне отвратительно у вас. Я в плену, и терпение мое на исходе. Я требую вернуть мне свободу! Гонзаго улыбнулся.

— Почему вы прячете меня ото всех? Ответьте, я хочу знать!

Донья Крус властно вскинула прелестную головку. Гонзаго все так же с улыбкой смотрел на нее.

— Вы не любите меня! — воскликнула она, зардевшись, но не от смущения, а от досады. — А раз не любите, значит, не вправе меня ревновать!

Гонзаго взял ее руку и поднес к губам. Донья Крус еще сильней покраснела.

— Я думала… — пробормотала она, опустив глаза. — Как-то вы мне сказали, что вы не женаты. На все мои расспросы на этот счет мне отвечали молчанием. И когда вы приглашали ко мне всевозможных учителей, чтобы я обучилась всему, что составляет очарование французских дам, я думала, что вы — почему я должна молчать об атом? — так вот, я думала, что вы меня любите.

Она на миг умолкла, чтобы украдкой взглянуть на Гонзаго, глаза которого светились удовольствием и восторгом.

— И я старалась, — продолжала она, — стать лучше и достойней. Я трудилась с воодушевлением, с пылом. Ничто не казалось мне трудным. Я чувствовала, что нет таких препятствий, которые могли бы сломить мою волю. Вы улыбаетесь! — с неподдельной яростью вскричала она. — Принц, ради Пресвятой Девы, не смейте улыбаться, или я взбешусь!

Она встала перед Гонзаго и без всяких обиняков спросила:

— Чего же вы хотите, если не любите меня?

— Донья Крус, я хочу сделать вас счастливой, — мягко ответил Гонзаго, — счастливой и могущественной.

— Сперва сделайте меня свободной! — вскричала взбунтовавшаяся пленница.

Гонзаго пытался успокоить ее, а она только повторяла:

— Я хочу быть свободной! Свободной! Свободной! Больше ничего мне не надо! — но тут же, следуя потоку своих взволнованных мыслей, она заговорила о другом: — Нужен ли мне Париж? Да, но Париж ваших обещаний, шумный и блистательный, такой, каким я его предугадываю, сидя в своей темнице. Я хочу выходить, хочу, чтобы меня видели. К чему мне мои драгоценности в четырех стенах? Взгляните на меня! Вы хотите, чтобы я извела себя слезами? — Внезапно она звонко рассмеялась. — Взгляните же на меня, принц! Я уже утешилась. Я больше никогда не буду плакать, я буду всегда весела, но пусть мне покажут Оперу, которую я знаю только по названию, пусть мне покажут праздники, балы…

— Донья Крус, — холодно прервал ее Гонзаго, — сегодня вечером вы наденете самые дорогие свои украшения.

Она подняла на принца недоверчивый и заинтересованный взгляд.

— Я повезу вас, — продолжал Гонзаго, — на бал к его высочеству регенту.

Ошеломленная девушка не знала, что сказать.

Ее выразительное личико побледнело, потом порозовело.

— Это правда? — выдавила она, еще не веря.

— Правда, — подтвердил Гонзаго.

— Значит, вы сделаете это? — воскликнула она. — О, тогда я прошу у вас прощения за все! Вы самый добрый человек, вы мой друг!

Она бросилась ему на шею, а потом принялась скакать, как безумная, тараторя при этом:

— На бал к регенту! Мы поедем на бал к регенту! Даже сквозь толстые стены, сквозь холодный пустынный парк, сквозь запертые окна до меня долетали слухи о бале у регента, и я знала, что там будут чудеса. И я увижу этот бал! О, спасибо, спасибо, принц! Если бы вы знали, как вы прекрасны, как добры! Бал ведь будет в Пале-Рояле, да? О, я умираю от желания взглянуть на Пале-Рояль!

Донья Крус стояла в другом конце комнаты. Одним прыжком она оказалась рядом с Гонзаго и опустилась на колени на подушку у его ног. Положив обе руки на колено принца, и пристально глядя на него, она крайне серьезно осведомилась:

— В каком туалете я буду?

— На балах при французском дворе, донья Крус, — объяснил Гонзаго, — есть нечто, что оттеняет и подчеркивает красоту лица куда сильней, чем самый изысканный туалет.

Донья Крус попыталась угадать.

— Улыбка? — спросила она, как ребенок, которому задали простенькую загадку.

— Нет, — ответил Гонзаго.

— Изящество?

— И улыбку, и грациозность у вас не отнять, донья Крус, но того, о чем я говорю…

— У меня нет. Но что же это?

Гонзаго медлил с ответом, и она нетерпеливо бросила:

— Вы дадите мне это?

— Дам, донья Крус.

— Но что же это такое, чего у меня нет? — настаивала кокетка, одновременно торжествующе глядясь в зеркало.

Разумеется, зеркало не могло ответить на вопрос вместо Гонзаго.

Гонзаго произнес:

— Имя!

Донья Крус рухнула с вершины ликования. Имя! У нее нет имени! Конечно же, Пале-Рояль это не Пласа Сайта за Алькасаром. Тут не будешь плясать под баскский бубен в поясе из фальшивых цехинов на талии. Ах, бедная донья Крус! Гонзаго сейчас пообещал ей, но обещания Гонзаго… И потом, как дается имя? Правда, принц, похоже, решил пойти ей навстречу и разрешить ее недоумения.

— Дорогое дитя, если у вас не будет имени, — заговорил он, — вся моя нежная дружественность к вам окажется бессильной. Ваше имя всего-навсего было потеряно, и я нашел его. У вас славное имя, одно из славнейших во Франции.

— Правда? — воскликнула девушка.

— Вы принадлежите к могущественному семейству, — торжественным тоном объявил Гонзаго, — находящему в родстве с нашими королями. Ваш отец был герцог.

— Герцог! — повторила донья Крус. — Вы сказали был? Значит, он умер?

Гонзаго наклонил голову.

— А моя мать?

Голос бедной девушки задрожал.

— Ваша мать — принцесса, — ответил Гонзаго.

— Она жива? — вскричала донья Крус, и сердце ее готово было выскочить из грудной клетки. — Вы сказали: «Она принцесса»! Моя мать жива! Пожалуйста, расскажите мне о ней!

Гонзаго приложил палец к губам.

— Не сейчас, — прошептал он.

Но на донью Крус таинственный вид не действовал. Она схватила обе руки Гонзаго и принялась забрасывать его вопросами.

— Нет, вы сейчас, прямо сейчас расскажете о моей матери! Боже мой, как я буду ее любить! Она, конечно, очень добрая и красивая, да? — И вдруг тон ее изменился, из нетерпеливого стал задумчивым. — Странно, я всегда думала, что так и случится. Какой-то голос постоянно мне нашептывал, что я дочь принцессы.

Гонзаго с трудом удержался от улыбки. «Все они одинаковы», — подумал он.

— По вечерам, засыпая, — продолжала донья Крус, — я видела свою мать, она склонялась над моим изголовьем. У нее были длинные черные волосы, жемчужное ожерелье, горделивые брови, бриллиантовые серьги в ушах, и она так ласково смотрела на меня. Как зовут мою мать?

— Пока вам еще нельзя знать это, донья Крус.

— Почему?

— Это очень опасно.

— Понимаю! — не дала она ему договорить, видимо, под влиянием какого-то романтического воспоминания. — Понимаю! В театре в Мадриде я смотрела комедии, и там тоже девушкам никогда сразу не говорили имя матери.

— Никогда, — подтвердил Гонзаго.

— Пусть это опасно, но ведь я никому не проговорюсь, — заверила донья Крус. — Я не выдам эту тайну даже под страхом смерти!

И она выпрямилась, гордая и прекрасная, как Химена53.

— Я не сомневаюсь в этом, — заверил ее Гонзаго. — Но, дорогое дитя, вам осталось уже совсем немного ждать. Через несколько часов тайна перестанет быть тайной, и вы узнаете имя вашей матери. А сейчас я могу вам сказать только одно: вас зовут не Мария де Сайта Крус.

— Мое настоящее имя Флор?

— Тоже нет.

— Так как меня зовут?

— При рождении вас нарекли именем вашей матери, которая была испанка. Вас зовут Аврора.

Донья Крус вздрогнула и повторила:

— Аврора! — и тут же, хлопнув в ладоши, прошептала: — Какое странное совпадение!

Гонзаго внимательно взглянул на нее. Он ждал, что еще она скажет, но в конце концов спросил:

— А почему вы так удивились?

— Это ведь очень редкое имя, — задумчиво промолвила девушка, — и мне вспомнилось… Милая Аврора! — прошептала донья Крус, и глаза ее увлажнились. — Какая она была добрая и хорошенькая! Я так любила ее!

Гонзаго прикладывал чудовищные усилия, чтобы скрыть, до какой степени все это интересует его. К счастью, донья Крус всецело углубилась в воспоминания.

— Вы когда-то знали девушку по имени Аврора? — деланно безразличным тоном спросил Гонзаго.

— Да.

— И какого она была возраста?

— Моя ровесница.

— Давно это было?

— Очень давно.

Донья Крус пристально взглянула на Гонзаго и задала вопрос:

— Монсеньор, а почему это так вас заинтересовало?

Но Гонзаго был из тех людей, что всегда держатся начеку. Он взял донью Крус за руку и ласково ответил:

— Дитя мое, меня интересует все, что любите вы. Расскажите мне о вашей давнишней подружке Авроре.

7. ПРИНЦ ГОНЗАГО

Богатая и роскошная, как, впрочем, и весь дворец, спальня Гонзаго с одной стороны выходила в промежуточную комнату, служившую будуаром и сообщавшуюся с малой гостиной, где мы оставили откупщиков и дворян, а с другой — в библиотеку, которой в Париже не было равных по богатству и числу собранных в ней книг.

Гонзаго был человек весьма начитанный, ученый латинист, неплохо знавший великих писателей Древнего Рима и Эллады, при случае тонкий богослов и к тому же крайне сведущ в философии. Если бы при этом он был порядочным человеком, ничто не смогло бы устоять перед ним. Но порядочность ему была не свойственна. Чем сильней человек, не имеющий твердых правил, тем дальше отходит он от прямого пути.

С ним получилось, как с тем принцем из детских сказок, который родился в золотой колыбели, окруженный добрыми феями. Феи одарили новорожденного всем, что может составить славу и счастье человека. Но одну фею позабыли пригласить, и она, разобидевшись, пришла сама, исполненная гнева, и объявила: «Ты будешь иметь все, чем одарили тебя мои сестры, но…»

И этого «но» оказалось достаточно, чтобы бедный принц стал несчастней самого презренного бедняка.

Гонзаго был красив, Гонзаго родился безмерно богатым. Гонзаго происходил из рода государей, он был мужествен, и доказательств тому имелось немало; он обладал знаниями и умом: немногие люди владели словом с таким блеском, как он; его дипломатические таланты были широко известны и весьма ценились; при дворе не было человека, не попавшего под его очарование, но… Но у него не было ни чести, ни совести, и его прошлое тяготело и правило его настоящим. Он уже был не в силах остановиться на той наклонной плоскости, на какую ступил еще в юные годы. Самым роковым образом он вынужден был вновь и вновь творить зло, чтобы скрыть свои Давние преступления. Обратись он к добру, при своей натуре он был бы образцом великодушия, но как творец зла он был неутомим. Ничто не сдерживало его. И после двадцати лет борьбы он не испытывал ни малейшей усталости.

Что же касается угрызений совести, то Гонзаго верил в них не больше, чем в Бога. Вряд ли нам есть смысл подсказывать читателю, что донья Крус была для него всего лишь орудием, умело выбранным орудием, которое, по всей видимости, должно будет действовать наилучшим образом.

Избрал эту девушку Гонзаго отнюдь не случайно. Он долго колебался, прежде чем остановил на ней свой выбор. Донья Крус соединяла в себе все качества, о которых он мечтал, в том числе известное сходство, разумеется, весьма слабое, но вполне достаточное, чтобы сторонние люди могли изречь драгоценнейшие для него слова: «А в ней, знаете ли, видны фамильные черты». И эти слова сразу придадут лжи видимость правдоподобия. Но сейчас внезапно возникло обстоятельство, которого Гонзаго не предвидел. После недавнего потрясающего сообщения отнюдь не донья Крус была наиболее взволнована; Гонзаго потребовались все его дипломатические таланты, чтобы скрыть охватившую его тревогу. И все же, несмотря на дипломатическое искусство принца, девушка заметила его беспокойство и была этим удивлена.

И хотя Гонзаго проявил огромную изворотливость, его последние слова отнюдь не уничтожили возникших у доньи Крус сомнений. У нее зашевелились подозрения. А женщине, чтобы заподозрить, вовсе не обязательно понимать. Что могло так взволновать этого сильного и столь хладнокровного человека? Произнесенное имя — Аврора… Но что в этом имени? Ну, во-первых, как сказала прелестная затворница, имя это редкое, а во-вторых, не стоит сбрасывать со счетов предчувствие. Звук этого имени поразил Гонзаго. Именно так можно определить ту силу потрясения, которую испытал суеверный принц. Он мысленно сказал себе: «Это предостережение». Какое предостережение? Гонзаго верил в звезды, во всяком случае, в свою звезду. У звезд есть голос, и его звезда заговорила с ним. И если только что прозвучавшее имя стало открытием, то последствия этого открытия были настолько серьезны, что не стоит удивляться потрясению и тревоге принца. Восемнадцать лет он вел поиски! Он встал под предлогом, что хочет посмотреть, кто это шумит в саду, но на самом деле, чтобы скрыть волнение и совладать со своим лицом.

Спальня его была расположена в углу на стыке главного корпуса с правым крылом дворца и выходила окнами в сад. Напротив были окна покоев, которые занимала принцесса Гонзаго. Занавеси на них были плотно задернуты. Донья Крус тоже встала и хотела подойти к окну. Двигало ею не только детское любопытство.

— Сядьте, — сказал ей Гонзаго. — Вас пока что не должны видеть.

Под окнами и по всему бывшему парку колыхалась плотная толпа. Но принц даже не взглянул на нее, его мрачный и задумчивый взор был прикован к окнам жены.

«Придет ли она?» — думал он.

Донья Крус, надув губки, уселась на свое место.

«Тем не менее это будет решающее сражение, — мысленно промолвил он и мысленно же добавил: — Но любой ценой я должен узнать…»

Когда он уже отходил от окна, чтобы вернуться к юной собеседнице, ему показалось, что он заметил в толпе того странного человечка, чья эксцентрическая выходка так потешила утром всех собравшихся в парадном зале, иными словами, горбуна, купившего будку Медора. Горбун держал молитвенник и тоже смотрел на окна принцессы Гонзаго. В других обстоятельствах Гонзаго, вероятней всего, обратил бы на это внимание, поскольку обыкновенно он ничего не упускал из виду, но сейчас он очень хотел узнать. Однако если бы он еще хоть минуту постоял у окна, то увидел бы следующее: с крыльца левого крыла спустилась камеристка принцессы, подошла к горбуну, который что-то ей сказал и вручил молитвенник. После этого камеристка вернулась к своей госпоже, а горбун растворился в толпе.

— Мои новые постояльцы поссорились и подняли шум, — объяснил Гонзаго, садясь рядом с доньей Крус. — Так на чем мы, дорогое дитя, остановились?

— На имени, которое я буду отныне носить.

— На имени, которое вам принадлежит, Аврора. Да, но потом нас что-то отвлекло. Вы не помните, что?

— Вы уже забыли? — лукаво улыбнувшись, удивилась донья Крус.

Гонзаго сделал вид, будто припоминает.

— А, ну как же! — воскликнул он. — Вы вспомнили девочку, которую вы любили и которую тоже звали Аврора.

— Красивую девочку и сироту, как я.

— Вот как? Это было в Мадриде?

— Да, в Мадриде.

— Она была испанка?

— Нет, француженка.

— Ах, француженка? — с великолепно разыгранным безразличием бросил Гонзаго.

При этом он сделал вид, будто сдерживает зевоту. Сторонний наблюдатель пребывал бы в полной уверенности, что принц поддерживает разговор из чистой вежливости. Однако все его хитрые уловки были тщетны, и в этом его могла бы убедить лукавая улыбка доньи Крус.

— И кто же опекал ее? — с рассеянным видом поинтересовался Гонзаго.

— Пожилая женщина.

— Это естественно, но кто платил дуэнье?

— Один дворянин.

— Тоже француз?

— Молодой, старый?

— Молодой и очень красивый.

Она смотрела ему в упор в лицо. Гонзаго притворился,

будто вновь подавляет зевоту.

— Но зачем вы расспрашиваете меня о вещах, которые нагоняют на вас скуку? — рассмеялась донья Крус. — Этого дворянина вы не знаете. Я даже не представляла, что вы так любопытны.

Гонзаго понял, что следует играть осторожней.

— Я отнюдь не любопытен, дитя мое, — ответил он, сменив тон. — Вы меня еще не знаете. Разумеется, меня нисколько не интересуют ни эта девушка, ни этот дворянин, хотя в Мадриде я знавал немало народу, но если я расспрашиваю, то, значит, у меня есть на то причины. Соблаговолите сказать мне имя этого дворянина.

Взгляд девушки стал недоверчивым.

— Я забыла его имя, — сухо ответила она.

— Уверен, если вы захотите… — улыбаясь, настаивал

Гонзаго.

— Повторяю: я забыла его.

— Давайте напряжем память… Попробуем вместе.

— Но зачем вам имя этого дворянина?

— Давайте попытаемся вместе, и вы увидите, зачем оно мне. Может быть, его звали…

— Ваша светлость, — прервала его донья Крус, — у меня ничего не получится, я не вспомню.

Это было произнесено так решительно, что дальнейшие настояния становились бессмысленными.

— Хорошо, не будем больше об этом, — бросил Гонзаго. — Очень досадно, и сейчас я вам объясню, почему. Французский дворянин, живущий в Испании, может быть только изгнанником. К сожалению, там много таких. У вас, дорогое дитя, здесь нету подруги-сверстницы, а подружиться ведь очень не просто. Я подумал: «У меня есть некоторое влияние, и я добьюсь, чтобы этого дворянина помиловали, он вернется, привезет девушку, и моя дорогая донья Крус больше не будет одинока».

Все это он произнес с такой неподдельной искренностью, что бедная простушка была тронута до глубины души.

— Ах, — воскликнула она, — как вы добры!

— Я не злопамятен, — улыбнулся Гонзаго, — у нас есть еще время.

— Я не посмела бы попросить вас о том, что вы мне сейчас предложили, но мне бы страшно этого хотелось, — сказала донья Крус. — Но вам нет надобности разузнавать имя этого дворянина и писать в Испанию: я видела свою подружку.

— Как давно?

— Совсем недавно.

— И где же?

— В Париже.

— Здесь? — поразился Гонзаго.

Донья Крус уже ничуть не остерегалась его. Гонзаго все так же улыбался, но несколько побледнел.

— Господи, да это было в тот день, когда я приехала, — рассказывала простушка, не дожидаясь расспросов. — Когда мы проехали через заставу Сент-Оноре, я принялась ругаться с господином де Перолем, требуя открыть занавески, которые он упорно держал задернутыми. Он не дал мне увидеть Пале-Рояль, и этого я ему никогда не прощу. Заворачивая недалеко отсюда, карета задела за дом. Я услышала, что в комнате в нижнем этаже поют. Господин де Пероль придерживал занавеску рукой, но ему пришлось отдернуть ее, потому что я так ударила его веером по руке, что тот сломался. Я узнала голос, приподняла занавеску. В окне первого этажа я увидела мою милую Аврору, она совсем не изменилась, только стала красивей.

Гонзаго вытащил из кармана записную книжку.

— Я вскрикнула, — продолжала рассказ донья Крус. — Кони вновь пустились в галоп. Я хотела выйти из кареты, кричала. О, если бы у меня хватило сил, я задушила бы вашего Пероля!

— Так вы говорите, — прервал ее Гонзаго, — эта улица находится неподалеку от Пале-Рояля?

— Совсем рядом.

— Вы узнали бы ее?

— Я даже знаю, как она называется, — сообщила донья Крус. — Я первым делом спросила ее название у господина де Пероля.

— И как же она называется?

— Певческая улица. Но что вы там пишете, принц? Гонзаго действительно что-то нацарапал в записной книжке. Он ответил:

— То, что необходимо, чтобы вы встретились со своей подругой.

Радостно зардевшись, донья Крус вскочила, глаза ее сияли от счастья.

— Вы добры, вы поистине добры, — сказала она. Гонзаго закрыл записную книжку на защелку.

— Дорогое дитя, скоро вы сможете вынести окончательное суждение на этот счет, — промолвил он, — а пока нам придется на несколько минут расстаться. Вы будете участвовать в торжественной церемонии. Не бойтесь выказать свое смущение или тревогу, это естественно, и вас поймут.

Он встал и взял донью Крус за руку.

— Через полчаса, самое большое, вы увидите свою мать. Донья Крус схватилась за сердце.

— Что мне ей сказать?

— Вы не должны ничего скрывать из невзгод, перенесенных вами в детстве, ничего, понимаете? Вы должны говорить только правду, одну только правду.

Гонзаго приподнял занавес, скрывающий вход в будуар.

— Пройдите туда, — сказал он.

— Я буду молить Бога за свою матушку, — прошептала донья Крус.

— Молитесь, донья Крус, молитесь. Это торжественнейший час в вашей жизни.

Гонзаго поцеловал ей руку, она прошла в будуар, и занавес опустился.

— Мой сон сбылся, — довольно громко произнесла девушка. — Моя мать оказалась принцессой.

Оставшись один, Гонзаго сел за бюро и сжал голову руками. Ему необходимо было сосредоточиться, привести в порядок взбудораженные мысли.

— Певческая улица, — пробормотал он. — Интересно, одна ли она? Сопровождает ли он ее? Но это была бы неслыханная дерзость. Да и она ли это?

Некоторое время он сидел, уставившись в пространство, и наконец решительно произнес:

— Это надо выяснить прежде всего.

Он позвонил. Никто не ответил. Он кликнул Пероля. И вновь молчание. Гонзаго поднялся и прошел в библиотеку, где управляющий обыкновенно дожидался его распоряжений. Там никого не было. Лишь на столе лежал адресованный ему конверт. Гонзаго раскрыл его. В нем лежала записка, написанная рукой Пероля, следующего содержания:

«Я приходил, мне нужно многое вам сообщить. В садовом доме произошли чрезвычайные события».

Ниже в виде постскриптума было добавлено:

«Кардинал де Бисси сейчас у принцессы. Я слежу».

Гонзаго смял записку и пробормотал:

— Сейчас они все убеждают ее: «Примите участие в совете — ради себя, ради вашей дочери, если она жива». Но она непреклонна и не придет. Эта женщина мертва. Но кто ее убил? — вдруг задал он себе вопрос и, побледнев, опустил глаза.

Невольно, сам того не желая, он продолжал размышлять вслух.

— Как она была горда когда-то! Красавица из красавиц, добрая, как ангел, мужественная, как рыцарь! Пожалуй, это единственная женщина, которую я мог бы полюбить, будь я способен полюбить женщину.

Он поднял голову, и скептическая улыбка вернулась на его уста.

— Каждый за себя! Моя ли вина в том, что, когда хочешь взойти на определенный уровень, приходится подниматься по ступеням из людских голов и сердец?

Возвратившись в спальню, он бросил взгляд на занавеси, закрывающие вход в будуар, где находилась донья Крус.

«Она молится, — подумал он. — Право, сейчас мне даже хочется поверить в нелепицу, именуемую голосом крови. Она была взволнована, но не слишком, не так, как девушка, которую действительно похитили и которая вдруг услыхала: „Сейчас вы увидите свою мать!“. Что требовать от этой цыганочки: она всегда мечтала о бриллиантах, о празднествах. Волка невозможно приручить».

Гонзаго приложил ухо к двери будуара.

— А она и впрямь молится! — прошептал он. — Забавно, у всех этих подкидышей, сирот в каком-то уголке сумасбродного мозга таится убеждение, которое родилось в раннем младенчестве и умрет с их последним вздохом, убеждение в том, что у них мать — принцесса. Все они бродят по свету и ищут своего отца короля. Но эта очаровательна, она — истинное сокровище! О, в простоте душевной она, даже не понимая того, будет служить мне. И если бы сегодня какая-нибудь славная крестьянка, подлинная ее мать, явилась и раскрыла ей объятия, она, покраснев от негодования, отшатнулась бы. Мы еще увидим слезы на глазах у слушателей, когда она будет рассказывать о своем детстве. Комедия проникает во всякое действо…

На бюро стоял хрустальный графин с испанским вином и бокал. Гонзаго налил бокал до краев и осушил его.

— Смелей, Филипп! — промолвил он, склонившись над разбросанными бумагами. — Это будет решающий кон! Сегодня или никогда! Мы накинем покров на прошлое. То будет великолепная игра и богатейший выигрыш! Миллионы банка Лоу могут превратиться, подобно золотым монетам в «Тысяче и одной ночи», в сухие листья, а огромные владения Невера — это прочно, они никуда не денутся.

Он принялся приводить в порядок свои записи, которые сделал задолго до этого дня, и мало-помалу лоб принца разгладился, словно устрашающие мысли оставили его.

«И не стоит предаваться иллюзиям, — прервав работу, вновь погрузился он в размышления, — месть регента была бы ужасна. Да, он легкомыслен, забывчив, но он хранит память о Филиппе де Невере, которого любил сильней, чем брата. Я видел у него на глазах слезы, когда он смотрел на мою жену в трауре: ведь она была вдова Невера. Но как я все ловко провел! Прошло уже девятнадцать лет, и никто не попытался даже намекнуть на мою причастность».

Гонзаго провел тыльной стороной ладони по лбу, словно отгоняя неотвязную мысль.

«Но все равно, я решу это окончательно. Найду виновного, а когда он будет казнен, будет поставлена точка, и я смогу спокойно спать.

Среди бумаг, что лежали перед ним, и в большинстве своем написанных шифром, лежал листок с такими словами: «Узнать, верит ли принцесса Гонзаго в то, что ее дочь жива». А ниже было приписано: «Узнать, у нее ли хранится акт о рождении».

«Ради этого ее приход был бы желателен, — подумал он. — Я заплатил бы сто тысяч ливров, лишь бы узнать, есть ли у нее акт о рождении дочери и вообще существует ли он, потому что если он существует, я его получу. А вдруг? — мысленно промолвил он, поддавшись надежде. — Ведь матери немножко смахивают на этих подкидышей, о которых я недавно думал и которые повсюду видят своих родителей. Матери точно так же всюду видят своих детей. А вдруг она раскроет объятия моей цыганочке? О, тогда это будет победа, великая победа! Праздники, гимны Божьему милосердию, пиры! Одним словом, „Те Deum“ 54. И да здравствует наследница де Невера!»

Гонзаго расхохотался. Отсмеявшись, он продолжал нить своих размышлений:

«Ну, а через некоторое время юная и прекрасная принцесса может скончаться. Мало ли умирает молодых девушек? Всеобщий траур, надгробная речь, произнесенная архиепископом. А мне — огромное наследство, которое я, черт побери, наконец приберу к рукам!»

На колокольне церкви Сен-Маглуар пробило два пополудни. На этот час было назначено открытие семейного совета.

8. ВДОВА НЕВЕРА

Нельзя, конечно, сказать, что благородному Лотарингскому дворцу было предопределено стать притоном спекуляторов, но в то же время следует признать, что он был крайне удачно расположен и наилучшим образом приспособлен для этого. В парк, который граничил с улицами Кенкампуа, Сен-Дени и Обри-ле-Бюше, вели трое великолепных ворот. Особенно первые могли бы стоить в золоте столько же, сколько весят тесаные камни, из которых они недавно были сложены. И впрямь, разве эта ярмарочная площадь не была куда удобней, чем улица Кенкампуа, где всегда стояла грязь по колено, а по обеим сторонам располагались ужасные вертепы, где с большим удовольствием резали откупщиков? Парку Гонзаго явно было предназначено отбить первенство у улицы Кенкампуа. Все предсказывали это, и, по случайности, все предсказывавшие оказывались правы.

Уже сутки все вспоминали опочившего горбуна Эзопа I. Бывший солдат гвардии по фамилии Грюэль и по прозвищу Кит пытался занять его место, но у него был рост шесть с половиной футов, то есть он был великан. Он мог как угодно наклоняться, но все равно спина его оказывалась слишком высоко, чтобы стать удобным пюпитром. Но Кит объявил, что сожрет любого Иону55, который попробует составить ему конкуренцию. И эта угроза сдерживала столичных горбунов. И рост и нрав Кита были таковы, что каждый понимал: он проглотит их одного за другим. Человек он был вовсе не злой, но за день выпивал шесть, а то и семь кувшинов вина, а вино в 1717 году стоило дорого, так что ему просто необходимо было зарабатывать на жизнь.

Когда наш горбун, приобретший будку Медора, явился вступить во владение своим имуществом, в парке Невера очень смеялись. Вся улица Кенкампуа сбежались поглазеть. Его сразу окрестили Эзопом II, горб его был сочтен исключительно удобным и имел бешеный успех. Но Кит ворчал, Медор тоже.

Кит сразу увидел в Эзопе II мало того что соперника, но еще и победителя. А поскольку Медор тоже пострадал не меньше, то оба они объединились в ненависти. Кит стал покровителем Медора, который скалился, показывая длинные зубы, всякий раз когда видел нового владельца своей будки. Все это было чревато трагическими событиями. Никто ни секунды не сомневался, что горбуну суждено быть проглоченным Китом. Вследствие чего, следуя библейской традиции, ему дали второе прозвище Иона. Что ж, немногие негорбуны удостоились бы столь достойного и почтенного прозвища. И никакого преувеличения тут не было: Эзоп II, он же Иона, самым ясным и точным образом олицетворял собой идею горбуна, пожранного китом. Так что канва надгробной речи над ним была уже заранее готова.

Но, похоже, Эзоп II был не слишком обеспокоен ужасной судьбой, которая его ожидает. Он вступил во владение будкой и весьма неплохо меблировал ее, поставив там небольшую скамеечку и сундук. Прямо скажем, даже Диоген в своей бочке, которая на самом деле была амфорой, устроился с меньшими удобствами. А в Диогене, по свидетельству всех историков, было росту пять футов шесть дюймов.

Запястье Эзопа II было обмотано шнурком, на котором болтался довольно большой холщовый мешок. Он приобрел доску, чернильницу и перья, иначе говоря, вложил средства в орудия труда. Когда он видел, что какая-нибудь сделка близка к завершению, он скромно подходил, точь-в-точь как его незабвенный предшественник Эзоп I, окунал перо в чернильницу и ждал. Как только сделку заключали, он клал себе на горб доску, на доску клали документы и ставили подписи с удобством, ничуть не меньшим, чем в будке уличного писца. Чуть только оба участника сделки расписывались, Эзоп II, держа чернильницу в одной руке, другою снимал доску, уже игравшую роль чашки для получения мзды, забирал с нее доброхотное даяние, которое находило успокоение в мешке из грубой холстины.

Твердого тарифа не существовало. Эзоп II по примеру своего предшественника принимал все, кроме медной монеты. Но разве на улице Кенкампуа имела хождение медная монета? В те благословенные времена медь использовали лишь для получения ярь-медянки, чтобы травить богатых дядюшек.

Эзоп II находился здесь с десяти утра. Около часу дня он кликнул одного из продавцов холодных мясных закусок, что сновали по этому торжищу бумагами, купил хлебец с золотистой корочкой, пулярку, от одного взгляда на которую уже текли слюнки, и бутылку шамбертена. А чего вы удивляетесь? Его дело оказалось весьма прибыльным.

Его соперник не мог бы позволить себе такого.

Эзоп II уселся на скамеечку, разложил на сундуке провиант и стал подкрепляться на виду у спекуляторов, ожидавших, когда он утолит голод. У живых пюпитров имеется один недостаток: им необходимо есть. Видели бы вы, что в это время творилось! Перед будкой выстроилась очередь, и никому не пришло в голову воспользоваться спиною Кита. Великан, вынужденный пить в кредит, пил вдвое больше обычного. Он рычал от ярости. Его сообщник Медор злобно скалил зубы.

— Эй, Иона, — кричали со всех сторон, — ты скоро кончишь обедать?

Иона был великодушен, он отсылал клиентов к Киту, но все жаждали воспользоваться его услугами. Все-таки это большое удовольствие ставить роспись на горбе. А кроме того, Иона не лез за словом в карман. Вы же знаете, горбуны весьма умны. Его остроты уже повторяли. Кит подстерегал удобный случай, чтобы расправиться с ним.

Отобедав, Иона крикнул своим пронзительным голосом:

— Солдат, дружок, не желаешь ли доесть курицу?

Кит был голоден, но его сдерживала ненависть.

— Подлец! — завопил он, а Медор злобно залаял. — Ты предлагаешь мне свои объедки!

— Тогда пришли свою собаку, — миролюбиво ответил горбун, — и перестань оскорблять меня.

— Ах, ты хочешь мою собаку? — взревел Кит. — Так получай же ее!

Он свистом подозвал пса и велел:

— Куси, Медор! Куси!

Кит появился в саду уже дней шесть назад. Иногда живые существа проникаются друг к другу симпатией с первого взгляда, так произошло и у Кита с Медором. Медор хрипло залаял и ринулся к будке.

— Берегись, горбун! — закричали спекуляторы.

Но Иона ждал пса, не проявляя паники. Когда Медор, казалось, вот-вот ворвется в свою будку, как во взятый приступом город, Иона схватил остатки курицы и швырнул ее в пасть собаки. О, чудо! Вместо того чтобы возмутиться, Медор стал облизываться. Его язык старательно выискивал волоконца курятины, оставшиеся на шерсти.

Этот мастерский военный маневр был встречен взрывом громкого хохота. Со всех сторон раздавались крики:

— Браво, горбун, браво!

— Медор, дрянь этакая, куси его, куси! — продолжал науськивать собаку великан Кит.

Но подлый Медор окончательно предал его. Эзоп II купил пса, бросив ему куриную ножку. Ярость солдата дошла до последних пределов. Теперь он сам ринулся к будке.

— Бедняга Иона! — прореагировал хор спекуляторов.

Иона, посмеиваясь, вышел из будки и предстал перед Китом. Кит схватил его за шиворот и поднял в воздух. Горбун все так же смеялся. И в тот момент, когда Кит собирался его швырнуть наземь, Иона вывернулся, встал ногой на колено гиганта-солдата и подпрыгнул, словно кошка. Никто не смог бы сказать, как все произошло, настолько стремительным было это движение. А в результате Иона уже сидел верхом на толстой шее Кита, не переставая смеяться. По толпе прошел ропот удовлетворения. Эзоп II спокойно объявил:

— Проси, солдат, пощады, не то я тебя удавлю.

Покрасневший, разъяренный Кит прилагал безумные усилия, пытаясь избавиться от седока. Эзоп II, видя, что противник просить пощады не намерен, сжал колени. У гиганта вывалился язык. Он побагровел, затем посинел; было ясно, что у горбуна чудовищно сильные ноги. Через несколько секунд Кит, изрыгнув последнее ругательство, сдавленным голосом взмолился о пощаде. Зрители разразились рукоплесканием. Иона ослабил тиски, легко спрыгнул наземь, бросил к ногам побежденного великана золотую монету, взял из будки доску, чернильницу, перья и весело крикнул: — Господа клиенты, за работу!

Аврора де Келюс, вдова герцога де Невера, супруга принца Гонзаго, сидела в красивом кресле с прямой спинкой; кресло, как и вся мебель в ее молельне, было черного дерева. Она носила траур, и все, что окружало ее, было облачено в траур. Ее наряд, простой до аскетичности, вполне гармонировал с суровой простотой этой уединенной обители.

Молельня представляла собой квадратную комнату со сводчатым потолком, в центре которого находился медальон кисти Эсташа Лесюера56, написанный в той аскетической манере, что свойственна второму периоду его жизни. На стенных панелях черного дуба без позолоты висели великолепные гобелены, представляющие сцены на религиозные сюжеты. Между двумя окнами возвышался алтарь. Он был накрыт черным, словно на нем только что отслужили панихиду. Напротив алтаря висел портрет во весь рост герцога Филиппа де Невера в возрасте двадцати лет. Он был подписан Миньяром57. Герцог был изображен в мундире генерал-полковника швейцарской гвардии. Рама была затянута черным крепом. Невзирая на христианские символы, видневшиеся повсюду, эта комната вполне могла бы сойти за обитель вдовы-язычницы. Артемизия58, принявшая крещение, и та не смогла бы создать более пылкий культ памяти царя Мавсола. Все-таки христианство требует от скорби больше смирения и меньше пафоса. Впрочем, не многих вдов можно упрекнуть в чрезмерности их горя. Правда, тут нужно принять во внимание и особое положение принцессы, которая силой была вынуждена выйти замуж за господина Гонзаго. Так что ее траур был как бы знаменем отъединенности и сопротивления.

Уже восемнадцать лет Аврора де Келюс была женой принца Гонзаго. Но можно сказать, что она совершенно не знала своего супруга: она не желала ни видеть его, ни слышать.

Гонзаго делал все, чтобы добиться разговора с нею. Нет никаких сомнений, он любил ее и, быть может, любил даже сейчас, на свой манер, разумеется; он был о ней, и вполне справедливо, весьма высокого мнения. Он думал, поскольку был уверен в силе своего красноречия, что ежели принцесса согласится выслушать его, то он выйдет победителем из этого испытания. Но принцесса, непреклонная в своем отчаянии, не желала быть утешенной. Она была одинока в этой жизни. И упивалась своим одиночеством. У нее не было ни друга, ни наперсницы, а ее духовный пастырь был всего лишь поверенным тайн ее прегрешений. То была женщина гордая, закаленная страданием. Одно-единственное чувство оставалось живо в ее сердце, одетом в броню, — материнская любовь. Единственное, что она любила, любила страстно, — память о своей дочери. Память же о Невере стало для нее как бы религией. 1ысль о дочери придавала ей жизни и наполняла смутными мечтами о будущем. Всем известно и понятно глубокое влияние, оказываемое на человека вещественными объектами. Принцесса Гонзаго, одинокая среди своих служанок, которым было запрещено заговаривать с нею, живущая в окружении безмолвных картин, иссохла и умственно и чувственно. Иногда она говорила священнику, который исповедывал ее:

— Я мертва.

И это была правда. Несчастная женщина жила, словно призрак. Жизнь ее была подобна мучительному сну. Она вставала утром, и молчаливые прислужницы одевали ее в мрачные одежды, затем чтица раскрывала молитвенник. В девять приходил священник, чтобы отслужить панихиду. Весь остальной день она сидела неподвижно, безмолвная, в полном одиночестве. После бракосочетания она ни разу не покидала дворец. Свет почитал ее сумасшедшей. Малого недоставало, чтобы при дворе воздвигли еще один алтарь — Гонзаго за его супружескую терпеливость. Действительно, надо признать, что за все это время никто не услышал от Гонзаго ни единой жалобы.

Как-то принцесса сказала своему исповеднику, обратившему внимание на то, что глаза у нее покраснели от слез:

— Мне приснилось, что я нашла свою дочь. Она оказалась недостойной называться мадемуазель де Невер.

— И как же вы поступили во сне? — поинтересовался священник.

— Так, как поступила бы в действительности: прогнала ее! После этого дня она стала еще печальней и угрюмей.

Мысль о возможном падении дочери неотступно преследовала ее. И тем не менее она никогда не прекращала самых деятельных поисков во Франции и за границей. Гонзаго никогда не отказывал в деньгах супруге. Но, конечно, он постарался, чтобы весь свет был посвящен в тайну его великодушия.

В начале осени исповедник порекомендовал принцессе принять на службу женщину ее возраста, тоже вдову, к которой он проявлял участие. Женщину звали Мадлен Жиро, она была тихая и преданная.

Принцесса особо приблизила ее к себе. Именно Мадлен Жиро отвечала теперь господину де Перолю, которому было поручено дважды в день справляться о состоянии здоровья принцессы, просить для господина Гонзаго позволения засвидетельствовать ей свое почтение и сообщать, что прибор госпожи принцессы стоит на столе.

Мы уже знаем, какой ответ давала ежедневно Мадлен:

— Госпожа принцесса благодарит господина Гонзаго, она не принимает; она слишком нездорова, чтобы выйти к столу.

В это утро у Мадлен было много работы. Вопреки обыкновению, пришло множество визитеров, просивших провести их к принцессе. То были все люди важные и значительные: господин де Ламуаньон, канцлер д'Агессо, кардинал де Бисси, кузены принцессы герцоги де Фуа и де Монморанси-Люксамбур, принц Монакский со своим сыном герцогом де Валантинуа и множество других, явившихся по причине торжественного семейного совета, членами которого все они являлись и который должен был состояться как раз сегодня.

Совершенно не сговариваясь друг с другом, они хотели выяснить, каково нынешнее положение принцессы, и узнать, нет ли у нее тайных претензий к принцу, своему супругу. Принцесса отказалась их принять.

Единственно к ней был допущен старик кардинал де Бисси, пришедший от имени регента. Филипп Орлеанский просил передать своей благородной кузине, что память о Невере вечно жива в его душе. Он сделает все, что только можно, для вдовы де Невера.

— Ваша светлость, — завершил свою речь кардинал, — господин регент весь к вашим услугам. Скажите, чего вы хотите?

— Я ничего не хочу, — ответила Аврора де Келюс. Кардинал пытался задавать ей вопросы. Старался вызвать ее на откровенность или жалобы. Она упрямо хранила молчание. Кардинал удалился с ощущением, что беседовал с женщиной, тронувшейся в уме. Право, Гонзаго заслуживает всяческого сочувствия!

Кардинал откланялся как раз в тот момент, когда мы оказались в молельне принцессы. По своему обыкновению, она пребывала в мрачной неподвижности. В ее застывших глазах не ощущалось мысли. Взглянув на нее, вы решили бы, что перед вами мраморное изваяние. Мадлен Жиро пересекла комнату, но принцесса не обратила на нее внимания. Мадлен подошла к молитвенной скамеечке, стоявшей около принцессы, и положила на нее молитвенник, который укрывала под накидкой. После этого, скрестив на груди руки, она встала перед госпожой, ожидая, когда та заговорит с нею или что-нибудь прикажет. Принцесса подняла на нее взгляд и спросила:

— Вы откуда пришли, Мадлен?

— Из своей комнаты, — ответила камеристка.

Принцесса опустила глаза. Только что, прощаясь с кардиналом, она вставала, чтобы отдать ему реверанс, и в окно увидела Мадлен, стоящую в парке среди толпы спекуляторов. Это обстоятельство пробудило неутихающую подозрительность принцессы Мадлен намеревалась что-то сказать, но не решалась. Она была добрая женщина и, видя глубокую скорбь своей госпожи, испытывала к ней искреннее и почтительное сострадание.

— Ваша светлость, позвольте обратиться к вам, — робко пробормотала она.

Аврора де Келюс улыбнулась и подумала:

«Вот и еще одну подкупили, чтобы она обманывала меня».

Ее так часто предавали!

Вслух же она произнесла:

— Говорите!

— Ваша светлость, — начала Мадлен, — у меня есть ребенок, в нем вся моя жизнь, и я отдала бы все, что есть у меня, кроме сына, чтобы вы стали счастливой матерью, как я.

Вдова Невера промолчала.

— Я бедна, — продолжала Мадлен, — и до моего поступления на службу к вашей светлости моему маленькому Шарло часто не хватало самого необходимого. О, если бы я могла отплатить вашей светлости за все то, что ваша светлость сделала для меня!

— Вам что-нибудь нужно, Мадлен?

— Нет! Нет! — воскликнула камеристка. — Речь идет только о вашей светлости. Этот семейный совет…

— Мадлен, я запрещаю вам упоминать о нем.

— Ваша светлость, — умоляюще промолвила Мадлен, — любимая моя госпожа, даже если вы скажете, что прогоните меня…

— Я прогоню вас, Мадлен.

— Я все равно исполню свой долг и спрошу: «Ваша светлость, хотите ли вы обрести свое дитя?»

Принцесса вздрогнула, побледнела и вцепилась обеими руками в подлокотники кресла. Она привстала. В этот момент у нее упал носовой платок. Мадлен наклонилась, чтобы поднять его. При этом она задела карман своего передника, и раздался серебристый звон. Принцесса вперила в нее холодный, незамутненный взгляд.

— У вас в кармане золото, — негромко бросила она.

И словно забыв о своем высоком происхождении и о надменности, присущей ее натуре, принцесса, подобно обычной женщине, охваченной подозрением и желающей подтвердить его, засунула руку в карман к Мадлен. Камеристка, сложив руки на груди, заплакала. Принцесса вытащила пригоршню золота: с десяток двойных испанских пистолей.

— Господин Гонзаго недавно приехал из Испании, — промолвила принцесса.

Мадлен упала на колени.

— Ваша светлость! Ваша светлость! — со слезами восклицала она. — Благодаря этому золоту мой Шарло выучится. А тот, кто дал мне его, тоже приехал из Испании. Богом заклинаю вас, ваша светлость, не прогоняйте меня, прежде чем выслушаете!

— Ступайте! — приказала принцесса.

Мадлен пыталась умолять. Но принцесса властным жестом указала ей на дверь и повторила:

— Ступайте!

Камеристка вышла, и принцесса упала в кресло. Она сидела, закрыв лицо белыми сухими ладонями.

— А ведь Я готова была полюбить эту женщину! — чуть ли не простонала она. — Никому! Никому! — повторяла она, и в голосе ее мучил ужас одиночества. — Господи, сделай так, чтобы я не верила никому!

Некоторое время она сидела, спрятав лицо в ладони, и вдруг из груди ее вырвалось рыдание.

— Дочь моя! Доченька! — душераздирающе выкрикнула она. — Пресвятая Дева, я хочу, чтобы она умерла! Уж тогда-то я встречу ее подле тебя.

Подобные бурные приступы были редки у этой угасшей натуры. Когда они проходили, несчастная женщина долго чувствовала себя разбитой. Прошло несколько минут, прежде чем она перестала рыдать. Обретя, наконец, голос, принцесса взмолилась:

— Смерти прошу! Иисусе, Спаситель, ниспошли мне смерть!

Она взглянула на распятие, стоящее на алтаре.

— Господи! Разве я мало выстрадала? Сколько же еще длиться этой муке?

Она протянула руки к распятию и со всей тоской исстрадавшейся души повторила:

— Смерти прошу! Господи Иисусе, в память ран твоих, в память страстей твоих, пошли мне смерть! Матерь Божия, в память слез твоих, даруй мне смерть!

Руки у нее опали, веки сомкнулись, и она в изнеможении откинулась на спинку кресла. В какой-то миг могло показаться, что милосердное небо вняло мольбе принцессы, но вскоре по ее телу пробежала слабая дрожь и судорожно сжатые руки шевельнулись. Она подняла веки и уставилась на портрет Невера. Глаза ее были сухими, и в них появилась странная неподвижность, от которой мороз продирал по коже.

Молитвенник, который Мадлен положила на краешек молитвенной скамейки, стоило его взять в руки, сам раскрывался на одной и той же странице, столько раз ее перечитывали На этой странице находился французский перевод псалма

«Miserere mei, Domine» 59. Принцесса Гонзаго по нескольку раз в день прочитывала его. Через четверть часа она протянула руку за молитвенником. Молитвенник раскрылся на странице с псалмом. Секунду-другую принцесса смотрела на него, не видя. И вдруг, вздрогнув, вскрикнула.

Она протерла глаза, огляделась вокруг, чтобы убедиться, что не грезит.

— Книгу никто не трогал, — прошептала она.

Она перестала бы верить в чудо, если бы видела молитвенник в руках Мадлен. Но она поверила в чудо. Она неожиданно распрямилась, глаза, ее засветились, и она вдруг предстала во всем блеске своей былой красоты — прекрасной, гордой, сильной. Она опустилась на колени перед молитвенной скамеечкой. Раскрывшийся молитвенник лежал перед ее глазами

В десятый раз она перечитывала несколько строчек, начертанными на полях псалма незнакомой рукой и представляющих собой как бы ответ на первый стих: «Помилуй меня, Боже». Ибо рядом со стихом было написано:

«Бог смилуется, если в вас есть вера. Наберитесь мужества, дабы защитить свою дочь: явитесь на семейный совет, даже если вы будете больны или при смерти, и вспомните пароль, который был когда-то у вас с Невером».

— Его девиз: «Я здесь!» — прошептала Аврора де Келюс, и со слезами на глазах воскликнула: — Дитя мое! Доченька моя! — а через секунду совершенно твердым голосом промолвила: — Набраться мужества, чтобы защитить ее ? Мужества у меня хватит, и свою дочь я защищу!

9. ЗАЩИТИТЕЛЬНАЯ РЕЧЬ

Парадная зала Лотарингского дворца, которая этим утром была обеспечена постыдными торгами и которой завтра предстояло быть оскверненной толпой торгашей, приобретших ее по частям, в этот час, казалось, в последний раз озарилась ярким светом. С уверенностью можно сказать, что никогда, даже в пору великих Гизов, под ее сводами не заседало столь блистательное собрание.

У Гонзаго были причины желать, чтобы эта церемония прошла со всей важностью и торжественностью. С вечера были разосланы от имени короля письма, приглашающие на нее. Поистине можно было подумать, что речь пойдет о деле государственной важности, что предстоит «Королевское чтение» 60, на котором в семейном кругу решаются судьбы великой нации. Кроме президента парламента де Ламуаньона, маршала Вил-леруа и вице-канцлера д'Аржансона, представлявших регента, на почетной скамье восседал и кардинал де Бисси между принцем де Конти и послом Испании, старый герцог де Бо-мон-Монморанси рядом со своим кузеном Монморанси-Люксамбуром, принц Монакский Гримальди, оба Ларошешуара, один из которых был герцогом де Мортемаром, а второй принцем де Тонне-Шарантом, а также Косее, Бриссак, Граммон, Аркур, Круа, Клермон-Тоннер.

Мы перечислили только принцев и герцогов. Что же касается маркизов и графов, то их можно было считать на десятки. Нетитулованные дворяне и поверенные располагались ниже возвышения. Их было множество.

Это достойное собрание, естественно, делилось на две части: на тех, кого Гонзаго купил, и на независимых.

Среди первых был один герцог, один принц, несколько маркизов, изрядное количество графов и почти вся нетитулованная мелочь. Гонзаго рассчитывал красноречием и неоспоримостью своих прав привлечь на свою сторону и остальных.

Перед открытием заседания все по-свойски болтали друг с другом. Никто толком не знал, по какому поводу созван совет. Большинство полагало, что для решения спора между принцем и принцессой из-за владений де Невера.

У Гонзаго было немало пылких сторонников, принцессу защищали несколько старых почтенных вельмож и несколько юных странствующих рыцарей.

После появления кардинала возникло еще одно предположение. Отчет, который сделал его высокопреосвященство касательно нынешнего состояния рассудка принцессы, навел на мысль, что речь пойдет о взятии ее в опеку.

Кардинал, который не особенно выбирал выражения, объявил: — Эта милейшая особа почти окончательно свихнулась. После такого заявления общее мнение склонилось к тому, что она не явится на семейный совет. Тем не менее ее поджидали, поскольку так было принято. Гонзаго с некоторым высокомерием, которое ему охотно простили, сам потребовал отсрочки. В половине третьего господин президент де Ламуаньон занял председательское кресло; заседателями при нем были кардинал, вице-канцлер, господа де Виллеруа и де Клермон-Тоннер. Глава канцелярии Парижского парламента взял на себя функции секретаря, четыре королевских нотариуса помогали ему как контролеры-протоколисты. Все пятеро принесли в этом качестве присягу. Жаку Тальману, главе парламентской канцелярии, было поручено зачитать акт о созыве совета.

В акте сообщалось, что Филипп Французский, герцог Орлеанский, регент, намеревался собственной персоной председательствовать на сем семейном съезде как по причине дружбы, какую он питает к принцу Гонзаго, так и по братской привязанности, каковая связывала его некогда с покойным герцогом де Невером, однако заботы правления, бразды коих он не может отпустить ни на день, тем паче ради приватных дел кого бы то ни было, удерживают его в Пале-Рояле. Вместо его королевского высочества назначаются комиссары и королевские судьи господа де Ламуаньон, де Виллеруа и д'Аржансон. Господин кардинал будет выступать королевским попечителем принцессы. Настоящий совет наделяется правом верховного суда, могущего по собственному усмотрению решать в последней инстанции без права последующих апелляций все вопросы касательно наследства покойного герцога де Невера, в частности, разрешать сопутствующие государственные вопросы, а равно наделяются правом в случае необходимости вынести решение, кому передать в окончательное владение имущество, принадлежащее де Неверу. Гонзаго собственноручно отредактировал текст этого акта, так что вряд ли можно было представить документ, более благоприятный для него.

Чтение акта выслушали в торжественном молчании, после чего кардинал осведомился у господина де Ламуаньона:

— Есть ли поверенный у ее светлости принцессы Гонзаго? Президент громко повторил вопрос. Гонзаго взял слово,

чтобы самолично ответить на него, попросить назначить поверенного и перейти к дальнейшему обсуждению, но тут обе створки парадной двери распахнулись, и приставленные к ним привратники встали по обе стороны, не доложив, кто прибыл. Все поднялись. Такой вход могли совершить только сам Гонзаго либо его супруга. И действительно, в дверях появилась принцесса, как обычно, одетая в траур, но столь гордая и прекрасная, что при виде ее по рядам пробежал восторженный ропот. Никто не ожидал увидеть ее, а уж тем паче никто не ожидал ее увидеть такой.

— Что вы сейчас скажете, кузен? — шепнул Мортемар на ухо де Бисси.

— Черт побери, провалиться мне на этом месте! — ахнул прелат. — О, я даже стал богохульствовать! Это больше, чем чудо.

Спокойно, выделяя каждое слово, принцесса произнесла с порога:

— Господа, в поверенном нет необходимости Я пришла. Гонзаго поспешно вскочил и бросился навстречу супруге. С галантностью, исполненной почтительности, он предложил ей руку. Принцесса не отказалась опереться на нее, но все заметили, что она вздрогнула, когда коснулась его руки, и без того бледное лицо ее еще сильней побледнело.

У самого возвышения располагались «приспешники» Гонзаго: Навайль, Жиронн, Монтобер, Носе, Ориоль и прочие; они первыми расступились, образовав перед принцем и принцессой широкий проход.

— Какая пара! — воскликнул Носе, когда супруги поднимались по ступенькам на возвышение.

— Тс-с! — остановил его Ориоль. — Я никак не могу понять, патрон доволен или взбешен ее приходом.

Патрон это значит Гонзаго. Но он и сам, пожалуй, пока не понимал этого. Для принцессы заранее было приготовлено кресло. Оно стояло по правую сторону почти у самого края возвышения рядом с табуретом, на котором сидел кардинал. По правую руку от принцессы находилась портьера, скрывающая дверь в личные покои принца. Дверь была закрыта, портьера задернута. Потребовалось некоторое время, чтобы волнение, произведенное появлением принцессы, улеглось. Гонзаго, вне всякого сомнения, использовал эту передышку для внесения изменений в план сражения; было заметно, что он погружен в глубокие раздумья. Президент парламента приказал вторично зачитать акт о созыве совета, после чего объявил:

— Его светлость принц Гонзаго намеревался изложить, чего он требует фактически и по праву. Мы ждем, что он соблаговолит взять слово.

Гонзаго тотчас же поднялся. Он отвесил глубокий поклон сперва супруге, потом судьям, представляющим короля, и напоследок всем остальным. Принцесса, стремительно обведя взглядом зал, сразу же опустила глаза. Она недвижно сидела, напоминая собой изваяние.

О, Гонзаго был и впрямь прекрасный оратор: голова высоко поднята, прямо-таки скульптурные черты, чуть раскрасневшееся лицо, в глазах огонь. Начал он говорить сдержанно, почти что с робостью.

— Никто здесь не подозревает, будто я мог созвать подобное собрание только ради того, чтобы заявить о своекорыстном интересе, и тем не менее прежде чем приступить к сей весьма важной теме, я испытываю потребность признаться в почти ребяческом страхе, который ощущаю. Когда я думаю, что должен выступить перед столькими блистательными и прославленными умами, меня ужасает моя неспособность, и дело тут вовсе не в степени знакомства с языком и не в произношении, от которого сыны Италии так никогда и не могут избавиться; нет, причина не в моем акценте: он не сможет послужить мне помехой.

После столь сверхакадемического вступления на губах почетных членов совета появились улыбки. Гонзаго никогда ничего не делал зря.

— Прежде всего, позвольте мне, — продолжал он, — высказать благодарность всем тем, кто в данных обстоятельствах почтил наше семейство своей благосклонной заботой. И прежде всего, господину регенту, о коем можно говорить с полной откровенностью, поскольку его нет среди нас, этому благородному и превосходному правителю, который всегда оказывается первым, когда речь идет о достойном и добром деле.

Недвусмысленные знаки одобрения этой части речи не заставили себя ждать. «Приспешники» дружно и пылко закивали в знак согласия с патроном.

— Какой адвокат получился бы из нашего дорогого кузена! — шепнул Шаверни сидевшему рядом Шуази.

— Во-вторых, госпоже принцессе, которая, невзирая на слабое здоровье и любовь к уединению, соблаговолила пересилить себя и снизошла с высот, на коих она пребывает, до наших ничтожных человеческих дел. В-третьих, первейшим сановникам самой прекрасной монархии в мире: двум главам августейшего трибунала, который отправляет правосудие и одновременно направляет судьбы государства, прославленному полководцу, одному из тех великих воителей, чьи победы будут описывать грядущие Плутархи61, князю церкви и всем пэрам королевства, по праву восседающим на ступенях трона. И, наконец, всем вам, господа, в каком бы вы ни были ранге. Я преисполнен признательности, и моя благодарность, пусть я ее неловко выразил, исходит из самого сердца.

Все это было произнесено с совершеннейшей сдержанностью, строгим и звучным голосом, присущим уроженцам Северной Италии. То было вступление. Казалось, Гонзаго собирается с мыслями. Он стоял, склонив голову и опустив глаза.

— Филипп Лотарингский, герцог де Невер, — чуть глуше заговорил он, — был моим родичем по крови и братом по сердечным узам.

Юность мы провели вместе. Я могу сказать, что у нас была единая душа, потому что мы с ним делили и наши радости, и наши горести. Он был благороднейший принц, и одному только Богу ведомо, на какие вершины славы он взошел бы, доживи до зрелых лет. Но тот, кто держит в своей всемогущей длани судьбы великих мира сего, решил остановить полет молодого орла в тот самый миг, когда орел расправил крылья. Невер умер, не прожив и четверти века. В своей жизни мне часто приходилось терпеть жестокие испытания, но я не помню удара страшнее. Я могу говорить за всех нас, присутствующих здесь. Восемнадцать лет, прошедшие с той страшной ночи, не смягчили остроту нашей скорби. Память о нем живет здесь! — воскликнул Гонзаго, положив руку на сердце и постаравшись, чтобы голос его задрожал. — Память о нем, живая и вечная, как траур благородной женщины, которая согласилась носить мое имя после имени Невера!

Все взоры обратились к принцессе. На лбу у нее выступили красные пятна, лицо от чудовищного волнения исказилось.

— Не смейте поминать об этом! — произнесла она сквозь зубы. — Вот уже восемнадцать лет как я живу в уединении и в слезах.

Все те, кто был здесь, чтобы рассудить по совести, насторожились при этих словах. Клиенты же, которых мы видели в покоях Гонзаго, зароптали. Постыдное явление, которое в обиходном языке именуется клакой, было изобретено отнюдь не в театре. Носе, Жиронн, Монтобер, Таранн и остальные старательно делали свое дело. Кардинал де Бисси встал.

— Я прошу, — заявил он, — у господина президента потребовать тишины. Все, что скажет ее светлость принцесса, должно быть выслушано здесь на тех же основаниях, что и слова господина Гонзаго.

Усевшись, он наклонился к уху своего соседа Мортемара и с радостью старой сплетницы, чувствующей, что она напала на след страшного скандала, прошептал:

— Герцог, у меня предчувствие, что мы услышим тут много интересного!

— Тихо! — распорядился господин де Ламуаньон, и под его взглядом неблагоразумные друзья Гонзаго опустили глаза.

А тот, отвечая на замечание кардинала, сказал:

— Нет, не на тех же основаниях, ваше высокопреосвященство, уж позвольте мне поспорить с вами, а на куда более весомых, ибо принцесса является женой и вдовой де Невера. И я крайне удивился бы, если бы среди нас оказался кто-нибудь, кто хотя бы на миг посмел забыть о глубочайшем почтении, какое должно питать к принцессе Гонзаго.

Шаверни усмехнулся.

«Если бы у дьявола были святые, — подумал он, — я выступил бы перед римской курией-с предложением канонизировать моего кузена».

Вновь установилась тишина. Дерзкая вылазка на вражескую территорию, которую только что произвел Гонзаго, вполне удалась. Жена не только ясно и определенно не обвинила его, но, даже напротив, он— смог выказать себя рыцарственным и благородным. То был большой выигрыш. Гонзаго вскинул голову и куда более твердым голосом произнес:

— Филипп де Невер пал жертвой то ли мстительности, то ли измены. Я вынужден лишь едва коснуться тайн этой трагической ночи. Господин де Келюс, отец принцессы, давно уже мертв, и уважение к нему замыкает мне уста.

Он заметил, что принцесса, близкая к обмороку, заволновалась в кресле, и понял: очередной выпад остался без ответа. Извиняющимся и безмерно благожелательным тоном он предложил:

— Если у госпожи принцессы есть что сообщить нам на сей счет, я буду настаивать, чтобы ей предоставили слово.

Аврора де Келюс попыталась что-то сказать, но горло у нее конвульсивно сжалось, и она не смогла выдавить ни слова. Гонзаго подождал несколько секунд и продолжил:

— Смерть маркиза де Келюса, который, вне всяких сомнений, смог бы предоставить бесценные свидетельства, отдаленность места, где было совершено преступление, бегство убийц и многие другие причины, большинство из которых вам прекрасно известны, не позволили следствию пролить полный свет на это кровавое злодеяние. Существовали предположения, возникло подозрение, но правосудие не смогло свершиться. А между тем, господа, у Филиппа де Невера, кроме меня, был еще один друг, куда более могущественный. Должен ли я называть этого друга? Вы все его знаете, имя его — Филипп Орлеанский, он — регент Франции. Кто осмелится сказать, что некому было отомстить за убийство Филиппа де Невера?

Ответом было молчание. Клиенты последнего разбора кивали друг другу, всячески выражая на лицах одобрение этим словам. Повсюду среди собравшихся шелестело:

— Да это же ясно как день!

Аврора де Келюс прижимала платок к губам, на которых от негодования, стеснявшего ей грудь, появилась кровь.

— Господа, — продолжал Гонзаго, — я перехожу к обстоятельствам, ставшим причиной того, что вас созвали сюда. Выходя за меня замуж, ее светлость принцесса объявила, что состояла в тайном, но законном браке с покойным герцогом де Невером. При сем она законным образом удостоверила наличие дочери, рожденной от этого супружеского союза. Письменные доказательства отсутствовали: из церковной книги были вырваны две страницы, так что никаких записей об этом не было, и я вынужден еще раз повторить, что только господин де Келюс мог бы пролить некий свет на сей счет. Но до конца жизни господин де Келюс хранил молчание. А ныне никто не в силах получить ответ, вопрошая его могилу. Так что мы должны основываться на священническом свидетельстве дона Бернара, капеллана церкви замка Келюс, собственноручно удостоверившего первый брак и рождение мадемуазель де Невер на полях акта, которым вдове герцога де Невера дается мое имя. Мне хотелось бы, чтобы госпожа принцесса соблаговолила подтвердить мои слова.

Все только что сказанное Гонзаго ни в коей мере не расходилось с истиной. Аврора де Келюс молчала. Однако кардинал де Бисси наклонился к ней, поднялся и сообщил:

— Госпожа принцесса не оспаривает сказанного. Гонзаго поклонился и повел речь дальше:

— Ребенок исчез в ночь, когда было совершено убийство. Вы, господа, знаете, какие безмерные запасы терпения и любви кроются в сердце матери. В течение восемнадцати лет единственной заботой госпожи принцессы, ее вседневным и всечасным делом были поиски дочери. Но я обязан сказать, что до сих пор розыски госпожи принцессы оставались безрезультатными. Не обнаружив никаких следов, никаких свидетельств, госпожа принцесса нисколько не продвинулась по сравнению с первым днем.

И Гонзаго опять бросил взгляд на жену.

Аврора де Келюс сидела, воздев глаза к небу. Они были полны слез, но Гонзаго тщетно искал в них выражение отчаяния, какое должны были вызвать его последние слова. Удар не попал в цель. Почему? Гонзаго почувствовал страх.

— И теперь, господа, мне придется, — призвав на помощь все свое хладнокровие, заговорил он, — хотя я этого не терплю, повести речь о себе. После того как я женился, а произошло это в царствование покойного короля, Парижский парламент по требованию покойного герцога д'Эльбефа, дяди с отцовской стороны нашего несчастного родственника и друга, на совместном заседании всех палат вынес постановление, по которому на неопределенное время (за исключением пределов, установленных законом) приостановил мои права на наследство де Невера. Это было сделано, дабы защитить интересы малолетней Авроры де Невер, ежели она еще жива, и в мои намерения вовсе не входило оспаривать его. И тем не менее, господа, постановление это стало для меня причиной глубокого и неутолимого несчастья.

Внимание собравшихся возросло.

— Слушайте! Слушайте! — раздалось с малых скамей. Гонзаго взглядом дал понять Монтоберу, Жиронну и компании, что наступил критический момент.

— Я был еще молод, занимал высокое положение при дворе, был богат, даже очень богат. Благородство моего происхождения никто не мог подвергнуть сомнению. Жена у меня — сокровище красоты, ума и добродетели. Но как, спрашиваю я вас, избегнуть тайных, трусливых ударов зависти? В одном отношении я был уязвим, у меня была Ахиллесова пята! Постановление парламента поставило меня в ложное положение в том смысле, что иные низменные, подлые души, для которых корысть является единственной побудительницей, могли счесть, что я должен желать смерти малолетней дочери Невера. Прозвучало несколько в меру возмущенных выкриков.

— Что поделаешь, господа, — продолжал Гонзаго, прежде чем господин де Ламуаньон призвал нарушителей к порядку, — таков свет. Нам его не изменить. У меня есть интерес, материальный интерес, следовательно, я должен питать какие-то тайные замыслы. У клеветы была прекрасная возможность ополчиться на меня, и она воспользовалась этой богатой возможностью. Меня отделяет от огромнейшего наследства одно-единственное препятствие. Значит, надо его устранить! И что тут может значить долгий ряд доказательств моей безукоризненной жизни? Меня подозревали в самых коварных, самых бесчестных намерениях. Пошли слухи (я обязан сказать совету все) о холодности, недоверии и чуть ли не враждебности между госпожой принцессой и мною. В доказательство приводили убранный крепом портрет, что украшает уединенную обитель этой святой женщины, противопоставляли живого мужа мертвому супругу, и если воспользоваться затасканным словом, ничтожным словом, которым определяется счастье малых, но которое, увы, как бы неприложимо к нам, кого называют великими мира сего, всячески омрачали мой брак.

Гонзаго сделал ударение на последнем слове.

— Прошу вас, поймите меня — мой брак, мой дом, мой покой, мою семью, мое сердце! О, если бы вы знали, какие муки могут злые причинять добрым! Если бы вы знали о кровавых слезах, которые точишь, взвывая к глухому Провидению! Если бы вы только знали! Клянусь, присягаю вам честью и спасением души, я отдал бы все свои богатства, лишь бы быть счастливым на манер малых мира сего, имеющих преданную жену, дружественное сердце, детей, которые любят вас и которых вы обожаете, одним словом, семью, эту частицу небесного блаженства, что обронена нам милостивым Богом!

Впечатление было такое, словно Гонзаго вложил в эту часть своей речи всю душу. Последние слова были произнесены с таким пылом, что они произвели в собрании нечто наподобие потрясения. Присутствующие были тронуты до слез. И вызвано это было не только своекорыстными интересами, нет, тут было нечто большее — почтительное сочувствие к этому человеку, только что бывшему столь надменным, к великому мира сего, принцу, который со слезами на глазах и в голосе открыл всем чудовищную язву, разъедающую его жизнь. Судьи в большинстве своем были семейными людьми.

И вопреки нравам того времени в них лихорадочно отозвалась родительская и супружеская струна.

Светские же развратники и спекуляторы ощутили какое-то смутное волнение, подобно слепым, догадывающимся о существовании красок, или тем падшим девицам, которые приходят в театр, чтобы проливать потоки слез над злоключениями преследуемой добродетели.

Среди этого умиления, охватившего залу, только два человека остались холодны — ее светлость принцесса Гонзаго и господин де Шаверни. Принцесса сидела, опустив глаза. Она, казалось, витает мыслями где-то далеко, и, разумеется, такое ледяное равнодушие свидетельствовало не в ее пользу перед предубежденными судьями. Маленький маркиз, покачиваясь на кресле, процедил сквозь зубы:

— Мой светлейший кузен — величайший прохвост! Остальные уже по одному поведению госпожи Гонзаго представили себе, сколько пришлось выстрадать несчастному принцу.

— Право, это уже чересчур! — молвил господин де Мортемар кардиналу де Бисси. — Будем справедливы: это чересчур!

Господин де Мортемар получил при крещении имя Виктюрниен, как почти все члены прославленного дома де Ларошешуаров. Все эти Виктюрниены в большинстве своем были добрые люди. Злоязыкие мемуаристы придирались к ним, утверждая, будто ни один из них пороха не выдумал. Дамы, например…

Кардинал де Бисси стряхнул у себя с нагрудника крошки испанского табака. Все члены почтенного судилища всеми способами старались сохранить суровую важность. Но на нижних скамьях не пытались сдерживаться. Жиронн промокал платком сухие глаза, Ориоль, оттого ли что был чувствительней или искусней, плакал горючими слезами, барон фон Батц всхлипывал.

— Какая душа! — воскликнул Таранн.

— Какая высокая душа! — добавил только что вошедший господин де Пероль.

— Ах! — с чувством вздохнул Ориоль. — Его сердце осталось непонятым!

— Я же вам говорил, — шепнул, несколько успокоившись, кардинал, — что мы услышим много интересного. Но давайте послушаем, Гонзаго еще не кончил.

Действительно, Гонзаго, побледневший и ставший еще красивей от волнения, снова заговорил:

— Но во мне нет злобы, господа. Упаси меня Боже испытывать недоброе чувство к этой несчастной обманутой матери. Матери доверчивы, потому что горячо любят. И если я страдал, разве она не испытывала жесточайших мук? Самый твердый дух сдается, если пытка длится слишком долго. Разум слабеет. Они твердили ей, что я враг ее дочери, что у меня корыстный интерес… Вы только подумайте, господа, корыстный интерес у меня, Гонзаго, принца Гонзаго, самого богатого человека во Франции после Лоу!

— Человека богаче Лоу! — ввернул Ориоль. Естественно, не нашлось никого, кто стал бы его опровергать.

— Они говорили ей, — продолжал Гонзаго: — «У этого человека всюду есть эмиссары, его агенты прочесывают Францию, Испанию, Италию. Он занимается поисками вашей дочери усердней, чем вы».

Гонзаго повернулся к принцессе и задал вопрос:

— Вам это говорили, сударыня, не правда лиг

Аврора де Келюс, не шелохнувшись, не подняв глаза, процедила:

— Говорили.

— Вот видите! — обращаясь к совету, воскликнул Гонзаго. И он вновь повернулся к супруге.

— Вам, страдающей матери, они говорили и такое: «Вы тщетно разыскиваете свою дочь, все ваши усилия остаются безрезультатными только потому, что рука этого человека, коварная рука, втайне направляет вас на ложный след, сводит на нет все ваши попытки. Ведь вам и это говорили, сударыня, не так ли?

— Говорили, — вновь подтвердила принцесса.

— Видите, господа судьи! Видите, господа пэры! — вскричал Гонзаго. — А разве вам не говорили и другого, сударыня? Не говорили, что эта коварная рука, действующая потаенно, есть рука вашего супруга? Не говорили, что, быть может, вашей дочери уже нет в живых, что существуют бесчестные люди, способные убить ребенка и что, быть может… Я умолкаю, сударыня, но ведь вам говорили и такое?

Мертвенно-бледная Аврора де Келюс в третий раз подтвердила:

— Говорили.

— И вы верили этому, сударыня? — звенящим от негодования голосом осведомился принц.

— Верила, — холодно ответила принцесса.

Во всех концах зала послышались возмущенные возгласы.

— Ваша светлость, вы погубили себя, — шепнул на ухо принцессе кардинал. — Я не знаю, к чему ведет господин Гонзаго, но можете быть уверены, вы проиграли.

Принцесса снова замкнулась в неподвижной безмолвности. Президент де Ламуаньон открыл было рот, намереваясь воздать ей укоризну, но Гонзаго почтительным жестом остановил его.

— Прошу вас, господин президент, оставьте. Оставьте, господа. В этой жизни я принял на себя тяжкий долг, и как смог, исполнил его. Господь воздаст мне за мои труды. Я должен сказать вам всю правду без утайки: главная цель этого торжественного совета — вынудить ее светлость принцессу в первый раз в жизни выслушать меня. За все восемнадцать лет нашего супружества я не смог добиться этой милости. Я хотел пробиться к ней, ибо был отвергнут сразу же после венчания, хотел предстать перед ней таким, каков я на самом деле, ибо она не знает меня. И я преуспел благодаря себе, затем что у меня есть талисман, который наконец откроет ей глаза.

С этой минуты он обращался непосредственно к принцессе, говорил ей одной, а весь зал, затаив дыхание, внимал ему.

— Сударыня, вам говорили правду: и во Франции, и в Испании, и в Италии у меня было агентов больше, чем у вас, потому что пока вы слушали гнусные наветы на меня, я трудился за вас. На все эти клеветы я отвечал тем, что трудился куда ревностней и упорней, чем вы. Да, я тоже искал, искал непрестанно, неотступно, вложив в розыски все свое влияние и могущество, свое золото и свое сердце! И сегодня — теперь уж вы выслушаете меня — сегодня, вознагражденный за столько лет тяжких усилий, я, почитающий и любящий вас, прихожу к вам; презирающей и ненавидящей меня, и говорю: «Растворите объятия, счастливая мать, я возвращаю вам ваше дитя!»

Гонзаго обернулся к ожидающему распоряжений господину де Перолю и громко приказал:

— Пусть приведут мадемуазель Аврору де Невер!

10. Я ЗДЕСЬ

Мы смогли передать слова, произнесенные Гонзаго, но вот чего не дано воспроизвести перу, так это пламенности речи, торжественности позы, глубокой убежденности, сверкающей во взоре.

Гонзаго был превосходный актер. Он до того вошел в заученную роль, что сам был охвачен подлинным волнением и душа его исторгала неподдельные вопли. То была вершина искусства. Занимай он иное положение в обществе и будь обуреваем тщеславием иного рода, этот человек заставлял бы зрителей содрогаться.

Среди слушавших его были люди бессердечные, люди привычные ко всяческому плутовству и красноречию, судейские, бесчувственные к воздействию слов, финансисты, которых тем более было трудно провести, что они с самого начала оказались соучастниками обмана.

Однако Гонзаго, сыграв со сверхъестественной убедительностью, совершил чудо. Все до единого поверили ему, все готовы были поклясться, что он сказал правду. Ориоль, Альбре, Жиронн, Таранн и прочие поверили ему отнюдь не по обязанности: он убедил их. Они мысленно говорили себе:

«Потом он станет лгать, но сейчас говорит правду!»

И еще у них возникала мысль:

«Как может в этом человеке сочетаться такое величие души с таким коварством?»

Пэры, знатнейшие вельможи, пришедшие сюда, чтобы вынести решение, укоряли себя, что порой не доверяли Гонзаго. Столь рыцарственная любовь к жене, великодушное прощение многолетней обиды безмерно возвысили его. Даже в самые растленные эпохи для семейственных добродетелей всегда готов высокий пьедестал. Все сердца в этом зале, все до единого, лихорадочно бились. Господин де Ламуаньон стер слезинку, а старый воин маршал де Виллеруа воскликнул:

— Черт возьми, принц, да вы отменный человек!

Но это не все: для полноты необходимо упомянуть про обращение скептика Шаверни и о потрясающем впечатлении, произведенном последними словами Гонзаго на принцессу. Шаверни крепился, как мог, но, услышав последние слова принца, был ошеломлен.

— Если он сделал это, — шепнул он Шуази, — то дьявол меня побери, ежели я не прощу ему все остальное!

Что же до Авроры де Келюс, она поднялась, трепещущая, бледная, похожая на призрак. Кардинал де Бисси вынужден был поддержать ее под руку. Она так и осталась стоять, не отрывая глаз от двери, в которую ушел господин де Пероль. На лице ее выражение ужаса сменялось надеждой. Неужели она увидит свою дочь? Но разве в молитвеннике на странице, где напечатано «Miserere», она не прочла предвещание этого? Ей было велено прийти сюда, и она пришла. Ей придется защищать дочь? Но какова бы ни была неведомая опасность, все равно сердце принцессы переполняла радость. Она представляла, как ее душа устремится навстречу дочери, когда та покажется в дверях. Восемнадцать лет слез, искупленные одной-единственной улыбкой! Принцесса ждала. И все остальные ждали вместе с ней.

Пероль вышел через террасу, примыкающую к покоям принца. Вскоре он возвратился, держа за руку донью Крус. Гонзаго устремился ей навстречу. И тут прозвучал единодушный крик: «Какая красавица!» Только после этого приспешники Гонзаго наперебой стали произносить вполголоса заученную фразу: «Как в ней заметны фамильные черты!»

Однако порядочные люди пошли еще дальше, чем те, кто был подкуплен. Оба президента, маршал, кардинал и все герцоги, сравнивая внешность принцессы и доньи Крус, не сговариваясь, высказались следующим образом:

— Она похожа на мать!

А это означало, что те лица, на которых была возложена миссия вынести решение, уже заранее были убеждены, что принцесса является матерью доньи Крус. Сама же принцесса еще раз изменилась в лице, и вновь обрела обеспокоенный, встревоженный вид. Она смотрела на красивую девушку, и черты ее выражали нечто, похожее на ужас.

О нет, не такой она представляла себе свою дочь. Ее дочь не могла бы быть красивей, однако она должна быть совершенно иной. И потому принцессу ужаснул внезапный холод, который она ощутила в себе в тот миг, когда, казалось бы, всем сердцем должна была устремиться навстречу обретенному ребенку. Неужели она дурная мать?

Этот ужас усиливался еще одним обстоятельством. Каким было прошлое этой очаровательной девушки, чьи глаза вызывающе блестели, тонкий стан так странно колыхался, а внешность была отмечена печатью грациозности, чрезмерной грациозности, какая не свойственна наследникам герцогов, получающим строгое домашнее воспитание? Шаверни уже вполне овладел своими чувствами и крайне сожалел, что на секунду поддался и поверил Гонзаго. Он высказал ту же мысль, что и принцесса, только по-другому и гораздо лучше, чем это сделала бы она.

— Она восхитительна! — шепнул он Шуази, узнав донью Крус.

— Да ты никак и впрямь влюбился? — улыбнулся Шуази.

— Было, но прошло, — ответил маркиз. — Имя де Невер раздавит ее и не подходит ей.

Великолепный шлем кирасира не идет парижскому уличному мальчишке, худосочному и не умеющему соразмерять свои движения. Бывают случаи, когда переодевание бесполезно.

Гонзаго этого не видел, а Шаверни видел. Почему?

Шаверни был француз, а Гонзаго — итальянец, и в этом все объяснения. Из всех обитателей земли француз ближе всего к женщине по тонкости и умению воспринимать нюансы. Притом красавцу принцу Гонзаго шел пятый десяток. Шаверни же был еще очень молод. Чем старше становится человек, тем меньше в нем остается женственного. Вот почему Гонзаго не видел и не мог увидеть это. Его миланская проницательность основывалась на дипломатии, а не на духе. Чтобы замечать подобные тонкости, надо либо обладать обостренным чувством, как Аврора де Келюс, женщина и мать, либо быть слегка близоруким и иметь привычку все рассматривать вблизи, как маленький маркиз.

Донья Крус тем временем стояла на краю возвышения, потупив взгляд и чуть заметно улыбаясь; на лбу у нее выступили красные пятна. Только Шаверни да принцесса догадывались, каких усилий ей стоит держать глаза опущенными. Ей так хотелось все видеть!

— Мадемуазель де Невер, — сказал ей Гонзаго, — подойдите и обнимите свою мать!

В тот же миг донья Крус засветилась неподдельной радостью. В ее порыве не было никакой наигранности. В том-то и заключалось высочайшее искусство Гонзаго: он отнюдь не хотел, чтобы главную роль в этом спектакле исполняла лицедейка. А донья Крус искренне верила. Ее ласковый взгляд тотчас обратился к той, кого она считала своей матерью. Она сделала шаг к ней и уже раскрыла объятия. Но руки ее опустились, веки тоже. Холодный жест принцессы пригвоздил девушку к месту.

К принцессе вернулись подозрения, что совсем недавно отравляли ее одиночество, и она, отвечая только что возникшей у нее мысли, которую внушил ей внешний вид доньи Крус, негромко произнесла:

— Что сделали с дочерью де Невера? Затем уже громко добавила:

— Бог свидетель, сердце мое полно материнской любви. Но если дочь де Невера вернулась ко мне запятнанной хотя бы капелькой грязи, если она хоть на минуту забыла гордость своего рода, я закрою лицо и скажу: «Невер весь умер!»

«Дьявол меня побери! — подумал Шаверни. — Уже несколько минут назад я готов был бы поклясться, что так оно и будет!»

Но в этот миг подобного мнения придерживался он один. Суровость принцессы Гонзаго казалось неестественной и даже ненормальной. Пока она говорила, справа раздался негромкий звук, словно за портьерой тихонько открылась дверь. Но принцесса не обратила на это внимания.

Гонзаго молитвенно сложив руки, произнес таким тоном,, словно сомнения принцессы были сродни святотатству:

— Сударыня! Сударыня! Неужели это говорит ваше сердце? Мадемуазель де Невер, ваша дочь чиста как ангел.

На глаза несчастной доньи Крус навернулись слезы. Кардинал наклонился к Авроре де Келюс.

— Если у вас нет ясных и внятных доводов для сомнений… — начал он.

— Доводов! — прервала его принцесса. — Мое сердце молчит, глаза сухи, руки не раскрываются в объятии — разве это не доводы?

— Милостивая государыня, если иных доводов, кроме этих, у вас нету, то, честно признаюсь, я не смогу бороться с единодушным, как мне кажется, мнением совета.

Аврора де Келюс обвела угрюмым взором собравшихся.

— Как видите, я не ошибся, — зашептал на ухо герцогу де Мортемару кардинал, — она все-таки немножко сумасшедшая.

— Господа! — воскликнула принцесса. — Неужели вы уже осудили меня?

— Успокойтесь, ваша светлость, — отвечал президент де Ламуаньон. — Все, кто находится в этой зале, вас почитают и любят, и прежде всего светлейший принц, давший вам свое имя.

Принцесса поникла головой. Президент де Ламуаньон продолжал с некоторой суровостью в голосе:

— Действуйте, как вам подсказывает совесть, и ничего не бойтесь. Этот совет созван не для того, чтобы карать. Ошибка — не преступление, а всего лишь беда. Если вы ошибетесь, ваши родственники и друзья проявят к вам сочувствие.

— Да, я очень часто ошибалась, — промолвила принцесса, не поднимая головы. — Но если в этой зале нет никого, кто взялся бы меня защитить, я буду сама защищать себя. У моей дочери должно быть доказательство законности ее рождения.

— Какое доказательство? — осведомился президент де Ламуаньон.

— Доказательство, подписанное самим господином де Гонзаго, страница, вырванная из приходской книги келюсской церкви. Вырванная моею собственной рукой, господа! — подняв голову, добавила она.

«Вот это-то я и хотел узнать, — подумал Гонзаго.

— Сударыня, у вашей дочери будет это доказательство, — громко произнес он.

— А, так, значит, его у нее нет? — воскликнула Аврора де Келюс.

После этого восклицания по залу прошел ропот.

— Уведите меня отсюда! Уведите меня! — заливаясь слезами, всхлипывала донья Крус.

Но что-то, видно, пробудилось в сердце принцессы, когда она услышала отчаянный голос бедной девушки.

— Господи! — воскликнула она, воздев руки к небу. — Господи, просвети меня! Господи, ведь нету страшнее несчастья и ужаснее преступления, чем оттолкнуть свое дитя! Господи, я взываю к тебе из бездны своей, ответь же мне!

Внезапно все увидели, как она вздрогнула и лицо ее просветлело.

Она взывала к Богу. И на ее воззвание ответил таинственный голос, которого не слышал никто и который, как показалось ей, исходил с неба. Этот голос произнес за портьерой два слова — девиз Невера:

— Я здесь!

Принцесса, чтобы не упасть, схватилась за руку кардинала. Обернуться она не осмелилась.

Но может, этот голос действительно прозвучал с неба? Гонзаго не понравилась эта внезапная перемена в настроении принцессы. Он решил нанести последний удар.

— Сударыня! — вскричал он. — Вы воззвали к творцу всего сущего, и Бог вам ответил, я это вижу, я это чувствую. Ваш ангел-хранитель борется у вас в душе с внушениями зла. Сударыня, не отвергайте счастье после долгих лет страданий, которые вы так благородно переносили. Сударыня, забудьте про руку, что положила вам в ладонь сокровище. Я не требую награды, я прошу только одного: взгляните на свое дитя. Вот она стоит, трепеща, убитая приемом, который оказала ей мать. Сударыня, прислушайтесь к себе, и голос сердца даст вам ответ.

Принцесса взглянула на донью Крус. А Гонзаго с воодушевлением продолжал:

— А теперь, когда вы посмотрели на нее, я именем Бога живого спрашиваю вас: разве это не ваша дочь?

Принцесса ответила не тотчас. Она невольно полуобернулась к портьере. Голос, слышимый только ей одной, поскольку никто не подозревал, что с нею кто-то говорит, произнес одно-единственное слово:

— Нет!

— Нет! — уверенно повторила принцесса.

Твердым взглядом она обвела залу. Она больше не чувствовала страха. Кем бы ни был таинственный советчик, скрывающийся за портьерой, она верила ему, потому что он сражался с Гонзаго. А кроме того, он исполнил предсказание, появившееся в ее молитвеннике. Он произнес: «Я здесь». Он явился с девизом де Невера.

В зале же раздавались негодующие возгласы.

Возмущение Ориоля и компании не знало границ.

— Это уже слишком! — бросил Гонзаго, жестом утихомиривая чересчур шумно негодующую священную когорту. — Человеческое терпение имеет границы. Я вынужден в последний раз обратиться к ее светлости принцессе и сказать ей: «Чтобы отвергать очевидную истину, нужны основательные доводы, весомые и неопровержимые».

Увы! — вздохнул добряк-кардинал. — Это мои собственные слова. Но когда у женщины в голове что-то сдвигается…

— Сударыня, у вас есть такие доводы? — спросил Гонзаго.

— Да, — подсказал таинственный голос.

— Да — в тот же миг ответила принцесса.

Гонзаго смертельно побледнел, губы у него задрожали. Он чувствовал, что здесь, внутри совета, созванного ради него, существует некое неощутимое враждебное влияние. Он чувствовал, но тщетно пытался найти, откуда оно исходит.

За эти несколько минут вдова Невера разительно переменилась. Мрамор стал плотью. Изваяние ожило. Отчего произошло это чудо? Перемена случилась в тот момент, когда растерявшаяся принцесса в отчаянии воззвала к Богу. Но Гонзаго в Бога не верил.

Он вытер пот, выступивший на лбу.

— Значит, сударыня, вы имеете известия о своей дочери? — осведомился он, стараясь не выдать беспокойства.

Принцесса молчала.

— На свете полно обманщиков, — продолжал Гонзаго. — Состояние де Невера — завидная добыча. Вам представляли какую-нибудь девушку?

В ответ молчание.

— Вам сказали, — не унимался Гонзаго: — «Вот ваша настоящая дочь. Ее спасли и защищали». Вам говорили такое?

Даже самые хитрые дипломаты позволяют себе увлечься и зайти дальше, чем следует. Президент де Ламуаньон и его глубокомысленные заседатели с изумлением взирали на Гонзаго.

— Спрячь когти, тигр, прикидывающийся кошкой! — прошептал Шаверни.

Безусловно, молчание таинственного голоса было в высшей степени ловким ходом. Поскольку голос молчал, принцесса не могла ответить, и взбешенный Гонзаго утратил осторожность. Лицо его было бледно, глаза налились кровью.

— Она где-то поблизости, и вам могут ее показать, — процедил он сквозь зубы. — Вам так сказали, не правда ли? Она жива? Отвечайте же, сударыня! Она жива?

Принцесса оперлась одной рукой на подлокотник кресла. Она отдала бы два года жизни за то, чтобы приподнять портьеру, за которой укрывался внезапно умолкнувший оракул.

— Отвечайте! Отвечайте! — настаивал Гонзаго. И судьи вторили ему:

— Отвечайте, ваша светлость!

Аврора де Келюс, затаив дыхание, прислушивалась. Почему оракул медлит с ответом?

— Сжальтесь! — прошептала она, полуобернувшись назад. Портьера чуть заметно колыхнулась.

— Да как она сможет ответить? — шумели приспешники.

— Она жива? — почти безнадежно шепотом спросила Аврора де Келюс у оракула.

— Жива, — ответил тот.

Аврора де Келюс воспрянула, лицо ее осветилось безумной радостью.

— Да, жива! Жива! — выкрикнула она. — Жива вопреки вам и благодаря Божьей опеке!

Все в зале вскочили с мест. Страшное возбуждение охватило присутствующих. Приспешники Гонзаго наперебой кричали, требуя справедливости. На скамье королевских комиссаров шло совещание.

—Я ведь вам говорил, герцог, говорил! — обратился кардинал к своему соседу. — Но мы еще не все знаем, и я начинаю думать, что принцесса ничуть не сумасшедшая.

Среди всеобщего замешательства голос за портьерой произнес:

— Сегодня вечером на балу у регента к вам подойдут и произнесут девиз де Невера.

— И я увижу дочь? — пролепетала принцесса, едва не лишившись чувств.

Из-за портьеры донесся едва слышный звук закрывающейся двери. И все. Было самое время. У Шаверни, любопытного, как женщина, возникло подозрение, и он проскользнул за спиной кардинала де Бисси. Он резко приподнял портьеру, за ней никого не было, но принцесса приглушенно вскрикнула. Этого оказалось достаточно. Шаверни распахнул дверь и углубился в коридор.

В коридоре было темно, так как уже начинало смеркаться. Шаверни никого там не увидел, только в конце галереи ковылял на кривых ногах горбун; почти тотчас же он исчез, спокойно сойдя по лестнице.

Шаверни задумался.

«Видно, кузен решил сыграть какую-то скверную шутку с дьяволом, — решил он, — но дьявол отыгрался».

А в это время в зале члены совета по знаку президента де Ламуаньона заняли свои места; Гонзаго сделал страшное усилие, чтобы овладеть собой. С виду он выглядел совершенно спокойным. Поклонившись совету, он сказал:

— Господа, мне было бы неудобно добавить еще хоть слово. Решайте, прошу вас, спор между ее светлостью принцессой и мной.

— Давайте обсудим, — послышалось несколько голосов. Господин де Ламуаньон поднялся и накрыл голову.

— Принц, — начал он, — королевские комиссары после того, как они выслушали господина кардинала, защищающего интересы ее светлости принцессы, согласились пока не выносить никакого решения. Поскольку госпожа Гонзаго знает, где ее Дочь, пусть она представит ее. Господин Гонзаго вновь представит ту, кого он называет наследницей де Невера. Должно быть представлено и упомянутое госпожой Гонзаго письменное Доказательство, подписанное его светлостью принцем, та самая страница, изъятая из приходской книги келюсской церкви, что облегчит принятие решения. Именем короля мы откладываем совет на три дня.

— Согласен, — поспешно произнес Гонзаго. — У меня будет доказательство.

— Со мной будет моя дочь и доказательство, — одновременно с ним проговорила принцесса. — Я согласна.

Королевские комиссары тотчас же поднялись.

— Для вас, бедное дитя, я сделал все, что мог, — обратился Гонзаго к донье Крус, передавая ее попечению Пероля. — Теперь один только Бог может вернуть вам сердце вашей матери.

Донья Крус опустила вуаль и удалилась. Но прежде чем переступить порог, она вдруг раздумала и устремилась к принцессе.

— Сударыня! — воскликнула она, схватив руку Авроры де Келюс и поцеловав ее. — Независимо от того, мать вы мне или нет, я все равно почитаю вас и люблю!

Принцесса улыбнулась и коснулась губами лба девушки.

— Ты ни в чем не виновата, дитя, — сказала она. — Я это вижу и не сержусь на тебя. Я тоже люблю тебя.

Пероль увел донью Крус. Благородное общество, недавно заполнявшее залу, разошлось. Быстро темнело. Гонзаго, только что проводивший королевских судей, возвратился в залу как раз в тот момент, когда принцесса, окруженная служанками, выходила.

Подчинившись властному жесту принца, служанки отошли в сторону. Гонзаго приблизился к принцессе и с обычной для него высокомерной учтивостью склонился, чтобы поцеловать ей Руку.

— Итак, сударыня, — непринужденным тоном задал он вопрос, — между нами отныне война?

— Я не собиралась нападать, сударь, — ответила Аврора де Келюс, — я защищаюсь.

— Ради Бога, не будем сейчас спорить, — бросил Гонзаго, с великим трудом скрывающий под холодной вежливостью ярость, что переполняла его сердце, — я хотел бы избавить вас от этой бесполезной неприятности. Но, кажется, у вас, сударыня, появился таинственный покровитель?

— Со мною, сударь, милосердие Божие, всегдашняя опора матерей.

Гонзаго усмехнулся.

— Жиро, — обратилась принцесса к наследнице поста Мадлен, — велите приготовить мои носилки.

— Что, в церкви Сен-Маглуар поздняя вечерня? — поинтересовался удивленный Гонзаго.

— Не знаю, сударь, — безмятежно сказала принцесса, — я не собираюсь в церковь Сен-Маглуар. Фелисите, принесите мои драгоценности.

— Ваши бриллианты, сударыня? — с насмешкой уточнил принц. — Неужели двор, который так давно сожалеет, что не видит вас, наконец-то будет иметь счастье лицезреть вашу светлость?

— Я еду сегодня на бал к регенту, — сообщила принцесса. Гонзаго был потрясен.

— Вы — на бал? — растерянно пробормотал он. Принцесса стояла перед ним столь прекрасная и высокомерная, что он невольно опустил глаза.

— Да, я! — подтвердила она.

Она уже шла к своим служанкам, но вдруг обернулась.

— Принц, сегодня мой траур кончился. Можете предпринимать против меня все, что угодно, отныне я вас не боюсь.

11. ГОРБУН ПОЛУЧАЕТ ПРИГЛАШЕНИЕ НА ПРИДВОРНЫЙ БАЛ

Несколько секунд Гонзаго стоял, глядя, как его супруга идет по галерее в свои покои.

«Это мятеж! — думал он. — Но ведь я прекрасно сыграл эту игру. Почему же я проиграл? Видимо, она знала мои карты. Гонзаго, чего-то ты не заметил, что-то упустил…»

Он принялся расхаживать по зале.

«Как бы то ни было, нам нельзя терять ни минуты, — продолжал он размышлять. — Зачем она едет на бал в Пале-Рояль? Хочет поговорить с регентом? Очевидно, она знает, где находится ее дочь… Но ведь я тоже знаю, — спохватился он и раскрыл записную книжку, — хоть тут случай помог мне».

Он дернул сонетку звонка и приказал прибежавшему слуге:

— Господина де Пероля! Немедля прислать ко мне господина де Пероля!

Лакей вышел, Гонзаго, все также расхаживая, вновь мысленно вернулся к бунту принцессы.

«У нее появился новый союзник, — решил он. — Кто-то прятался за портьерой».

— Наконец-то, принц, я могу поговорить с вами! — воскликнул Пероль, войдя в залу. — Скверные новости! Уезжая, кардинал сказал королевским комиссарам: «Во всем этом есть какая-то тайна, которая меня крайне беспокоит».

— Пусть кардинал говорит, что ему угодно.

— Донья Крус в крайнем негодовании. Она кричит, что ее вынудили играть гнусную роль, и хочет оставить Париж.

— Пусть донья Крус негодует, а вы постарайтесь выслушать меня.

— Только после того как я расскажу вам, что произошло. Лагардер в Париже!

— Так. Я подозревал это. И давно?

— По крайней мере, со вчерашнего дня.

«Вероятно, принцесса виделась с ним», — подумал Гонзаго, а вслух спросил:

— Откуда ты узнал?

Почти шепотом Пероль ответил:

— Сальданья и Фаэнца убиты.

Господин Гонзаго явно не ожидал таких вестей. Он был потрясен, лицо его задрожало. Но все это длилось не дольше секунды. Когда Пероль поднял на него взгляд, принц уже овладел собой.

— Двоих враз! — бросил он. — Это дьявол, а не человек. Пероль не мог унять дрожи.

— И где нашли трупы? — осведомился Гонзаго.

— На улочке, что на задах парка при вашем домике.

— Обоих?

— Сальданью у калитки. Фаэнцу шагах в пятнадцати от него. Его убили одним ударом…

— Сюда? — указав пальцем между бровей, спросил Гонзаго.

— Сюда, — повторив жест принца, подтвердил Пероль. — И Фаэнца тоже убит ударом между бровей.

— Других ран нет?

— Нет. Удар Невера по-прежнему смертелен.

Гонзаго поправил перед зеркалом кружевное жабо.

— Ну что ж, — молвил он, — шевалье де Лагардер дважды расписался у моих дверей. Я рад, что он в Париже. Мы сделаем все, чтобы он попался.

— Веревка, которая удавит его… — начал Пероль.

— Еще не скручена, не так ли? А я считаю: уже. Черт возьми, дружище Пероль, пораскинь мозгами — для этого, кстати, самое время. Из всех, кто совершил променад в ту ночь во рвах замка Келюс, осталось всего четверо.

— Да, — вздрогнув, согласился управляющий, — самое время.

— Нас вполне достаточно, — заметил Гонзаго, надевая перевязь для шпаги, — во-первых, мы с тобой, а во-вторых, эти два прохвоста.

— Плюмаж и Галунье! — прервал его Пероль. — Но они боятся Лагардера.

— В точности, как ты. Но все равно выбора у нас нет.

Быстренько разыщи мне их.

Господин де Пероль помчался в службы.

А Гонзаго подумал:

«Я правильно сказал, что нужно действовать немедленно. Эта ночь увидит прелюбопытнейшие события».

— А ну, быстрей! — крикнул Пероль, врываясь в комнату. — Вас требует монсеньор!

Плюмаж и Галунье обедали с полудня до темноты. По части желудков они тоже были герои. Плюмаж стал красен, как недопитые остатки вина в его стакане, зато Галунье мертвенно-бледен. Бутылка произвела на них разное действие — в соответствии с темпераментом каждого. Но что касается слуха, вино ни в коей мере не оказало на них влияния: от выпитого ни Плюмаж, ни Галунье не стали терпимей.

К тому же время смирения для них кончилось. Одеты они были с головы до ног во все новенькое: на них были великолепнейшие сапоги и шляпы, которые они не успели даже как следует примять; штаны и полукафтаны вполне соответствовали вышеназванным предметам туалета.

— Послушай, дорогуша, — молвил Плюмаж, — мне показалось, этот каналья что-то нам проблеял.

— Да поверь я только, что этот наглец… — начал чувствительный Амабль Галунье, сжимая обеими руками кувшин.

— Успокойся, золотце, — остановил друга гасконец, — я тебе сейчас передам его. Только, черт побери, не надо бить посуду.

Он взял господина де Пероля за ухо и, повернув беднягу разок вокруг собственной оси, переслал его Галунье. Галунье, ухватив Пероля за второе ухо, переправил его своему бывшему патрону. Господин де Пероль раза три проделал подобное путешествие, после чего Плюмаж-младший с важностью забияки объявил ему:

— Милейший, вы на секунду запамятовали, что имеете дело с дворянами. Соблаговолите в дальнейшем помнить об этом.

— Совершенно верно, — подтвердил по старой привычке Галунье.

Затем они оба встали, а господин де Пероль постарался исправить повреждения в своем туалете.

— Оба прохвоста пьяны, — буркнул он.

— Что такое? — встрепенулся Плюмаж. — Кажется, бедняга что-то сказал?

— Мне тоже что-то такое почудилось, — подтвердил Галунье.

И они двинулись к управляющему, один заходя справа, другой слева, намереваясь вновь схватить его за уши, но тот счел за лучшее ретироваться, а, возвратясь к Гонзаго, не стал хвалиться выпавшим ему неприятным приключением. Гонзаго велел Перолю не рассказывать нашим храбрецам о горестном конце Сальданьи и Фаэнцы. Но это было совершенно лишнее: у господина де Пероля не было ни малейшего желания вступать в беседу с Плюмажем и Галунье.

Они явились минуту спустя, и об их приходе возвестил громкий звон железа; в шляпах, лихо сбитых набекрень, в штанах, что называется, нараспашку, с пятнами вина на сорочках, оба выглядели совершенными головорезами. Они горделиво вступили в залу, задирая полы плащей концами шпаг; как всегда, Плюмаж был великолепен, Галунье, как всегда, несуразен и отменно уродлив.

— Поклонись, дорогуша, — велел своему другу огасконив-шийся провансалец, — и поблагодари монсеньора.

— Ну, хватит! — презрительно глядя на них, бросил Гонзаго.

Оба промолчали. С этими храбрецами человек, который платит, может себе позволить все, что угодно.

— На ногах стоите твердо? — осведомился Гонзаго.

— Я выпил всего один бокал вина за здоровье вашей светлости, — нагло соврал Плюмаж. — Ризы Господни! По части воздержанности я не знаю себе равных.

— Он правду говорит, ваша светлость, — несмело отозвался Галунье. — Я подтверждаю его слова, поскольку превосхожу его воздержанностью и пил только воду, подкрашенную вином.

— Ты, дорогуша, — возразил Плюмаж, бросив на друга суровый взгляд, — выпил столько же, сколько я, ни больше, ни меньше. Битый туз! Прошу тебя никогда не искажать при мне истину. Мне отвратительна ложь.

— Ваши шпаги по-прежнему хороши? — задал вопрос Гонзаго.

— Лучше не бывает, — ответил гасконец.

— И всегда к услугам вашей светлости, — добавил с поклоном нормандец.

— Прекрасно, — бросил Гонзаго.

И он повернулся к ним спиной, каковой оба друга и отвесили по поклону.

— Ишь, шельма, — пробормотал Плюмаж, — умеет говорить с благородными людьми!

Гонзаго знаком подозвал Пероля. Плюмаж и Галунье отошли в глубину зала и встали почти что у самых дверей. Гонзаго вырвал из записной книжки страницу, на которой он записал сведения, полученные от доньи Крус. Когда он передавал листок управляющему, в щелке приотворенных дверей показалось лицо горбуна. Его никто не заметил, и он это знал: лицо его совершенно переменилось, глаза светились незаурядным умом. Увидев в двух шагах от себя принца Гонзаго и его верного приспешника, горбун стремительно отпрянул и приложил к щели ухо.

Пероль в эту минуту с трудом разбирал слова, которые Гонзаго нацарапал карандашом, и горбун услышал:

— Певческая улица, девушка по имени Аврора. Читатель, без сомнения, ужаснулся бы, увидев выражение, какое появилось в этот миг на лице горбуна. Мрачный огонь вспыхнул в его глазах. «Он знает! — подумал горбун. — Откуда?»

— Понятно? — спросил Гонзаго.

— Да, я понял, — ответил Пероль. — Это удача!

— У таких людей, как я, есть своя звезда, — заметил Гонзаго.

— Куда поместить девицу?

— В дом к донье Крус. Горбун хлопнул себя по лбу.

«Цыганка! — прошептал он. — Но как она сумела узнать?»

— Значит, надо просто похитить ее? — задал вопрос Пероль.

— Но только без шума, — предупредил Гонзаго. — В нашем нынешнем положении мы не можем быть замешаны в скандал. Хитростью и ловкостью! А ты в этом силен, дружище Пероль. Если бы речь шла о том, чтобы кого-нибудь проткнуть шпагой или отразить удар, я не стал бы обращаться к тебе. Готов биться об заклад, интересующий нас шевалье тоже живет в этом доме.

— Лагардер! — с нескрываемым страхом произнес управляющий.

— С этим головорезом тебе не придется встречаться. Первым делом надобно разузнать, дома ли он, но я готов прозакладывать голову, что его сейчас нету.

— Да, он любит выпить.

— Ежели его нет, действуй вот по такому плану. Возьми-ка этот билет… — И Гонзаго вручил управляющему одно из двух приглашений, что были оставлены для Фаэнцы и Сальданьи, и продолжил: — Ты раздобудешь бальный туалет наподобие того, что я заказал для доньи Крус. На Певческой улице у тебя будут стоять наготове носилки, и ты ей представишься как посланец Лагардера.

— Это страшно рискованно, — заметил господин де Пероль.

— Полно! Стоит ей увидеть платье и драгоценности, и она обезумеет от радости. Тебе останется только сказать: «Лагардер шлет вам это и ждет вас».

— Дрянной замысел, — раздался рядом с ними скрипучий голос. — Девица не тронется с места.

Пероль подскочил, Гонзаго положил руку на эфес.

— Битый туз! — промолвил Плюмаж. — Ты только взгляни, брат Галунье, на этого человечка.

— Ах! — вздохнул нормандец. — Если бы природа оказалась так же безжалостна ко мне и мне пришлось бы отказаться от надежды нравиться прекрасным дамам, я наложил бы на себя руки.

Как все трусы, только что испытавшие страх, Пероль залился смехом и воскликнул:

— Эзоп Второй, он же Иона!

— Опять эта тварь! — раздраженно пробормотал Гонзаго. — Уж не думаешь ли ты, что, сняв у меня собачью будку, ты приобрел право шляться по моему дворцу? Что ты тут делаешь?

— А что вы собираетесь делать там? — дерзко поинтересовался горбун.

Такой противник оказался впору для Пероля.

— Дражайший Эзоп, — вызывающе промолвил он, — сейчас вы на всю жизнь закаетесь лезть в чужие дела.

Теперь Гонзаго со стороны наблюдал за обоими храбрецами. Что же, если Эзоп II, он же Иона, имел неосторожность подслушивать под дверями, тем хуже для него! Но внимание принца отвлекло странное и, иного слова не подберешь, наглое поведение горбуна: тот совершенно бесцеремонно выхватил у де Пероля только что полученное им приглашение на бал.

— Ты что себе позволяешь, негодяй! — закричал Гонзаго. Горбун, ничуть не испугавшись, вытащил из кармана перо и чернильницу.

— Да он с ума сошел! — ахнул Пероль.

— Отнюдь, отнюдь, — бросил Эзоп, опустился на одно колено и стал что-то писать на пригласительном билете.

— Прочитайте! — с оттенком торжества в голосе сказал он Гонзаго, протянув ему листок.

Там было написано:

«Дорогое дитя!

Посылаю вам этот наряд. Я решил сделать вам сюрприз. Наденьте его; я пришлю носилки и двух лакеев, которые доставят вас на бал, где я буду ожидать вас.

Анри де Лагардер».

Плюмаж-младший и брат Галунье, находившиеся слишком далеко, чтобы что-то услышать, внимательно наблюдали за этой сценой, но ничего не понимали.

— Раны Христовы! — заметил гасконец. — У монсеньора такой вид, словно на него нашло помрачнение.

— Нет, ты все-таки посмотри на рожу этого горбуна, — сказал ему нормандец. — У меня опять ощущение, будто я уже где-то видел эти глаза.

Плюмаж пожал плечами и заявил:

— Меня не интересуют люди ростом ниже пяти футов и четырех дюймов.

— Но во мне ровно пять футов, — бросил ему с упреком Галунье.

Плюмаж-младший протянул ему руку и произнес следующие слова:

— Золотце мое, раз и навсегда запомни: речь идет не о тебе. Дружба, прах меня побери, это хрустальный кристалл, сквозь который ты видишься мне белее, розовее и пухлее, чем Купидон, единственный сын пенорожденной Венеры.

Галунье благодарно подал протянутую ему руку. Действительно, Гонзаго выглядел потрясенным. Он с некоторым даже ужасом воззрился на Эзопа II, или Иону.

— Что это значит? — пробормотал Гонзаго.

— Это значит, что девушка, получив эту записку, поверит ей, — простосердечно объяснил горбун.

— Значит, ты догадался о наших замыслах?

— Я понял, что вы желаете заполучить эту девицу.

— А ты знаешь, чем рискует тот, кто проникает в иные тайны?

— Рискует неплохо заработать, — потирая руки, ответил горбун.

Гонзаго и Пероль переглянулись.

— Ну, а почерк? — понизив голос, спросил Гонзаго.

— Это один из моих талантов, — сообщил Эзоп II. — Гарантирую вам, его не отличить от настоящего. Стоит мне раз увидеть почерк человека…

— Это тебя может далеко завести. Ну, а как с этим человеком?

— О, этот человек такой большой, — рассмеялся горбун, — а я такой маленький. Его я подделать не смогу.

— Ты его знаешь?

— Довольно хорошо.

— Откуда?

— Деловые отношения.

— Можешь дать о нем какие-нибудь сведения?

— Только одно: вчера он нанес два удара, завтра Нанесет еще два.

Пероль содрогнулся. Гонзаго сказал:

— В подвалах моего замка имеются надежные темницы! Горбун не испугался его угрожающего вида и ответил:

— Э, переделайте их в винные, и вы сможете сдать их виноторговцам.

— У меня возникла мысль, что ты шпион.

— Неудачная мысль. У вышеупомянутого человека в карманах пусто, а у вас миллионы. И вы хотите, чтобы я вас предал ради него?

Гонзаго широко раскрыл глаза.

— Дайте мне приглашение, — попросил Эзоп II, указывая на последний билет, который все еще держал Гонзаго.

— Что ты собираешься с ним сделать?

— То, что надо. Отдам его этому человеку, и он исполнит обещание, которое я сделал вам от его имени. Он придет на бал к регенту.

— Бог мой, дружок! — воскликнул Гонзаго. — Да ты, по всему видать, великий негодяй!

— О, есть негодяи и поболе меня, — скромно парировал горбун.

— Откуда в тебе такой пыл служить мне?

— Я по своей натуре предан тому, кто мне нравится.

— И мы имеем счастье нравиться тебе?

— Весьма.

— И надо полагать, ты выложил тридцать тысяч экю для того, чтобы непосредственно засвидетельствовать свою преданность?

— Вы имеете в виду будку? — поинтересовался горбун. — Нет, это ради спекуляторства, ради золота, — и, ухмыльнувшись, добавил: — Горбун умер, да здравствует горбун! Эзоп Первый заработал полтора миллиона под старым зонтиком, а я пока учусь.

Гонзаго знаком подозвал Плюмажа и Галунье. Те приблизились, гремя старыми шпагами.

— А это кто такие? — осведомился Иона.

— Люди, которые пойдут с тобой, если я приму твои услуги.

Горбун отвесил церемонный поклон.

— Слуга покорный! — заявил он. — В таком случае откажитесь от моих услуг. Судари мои, — обратился он к обоим друзьям, — не трудитесь таскать за мною свои ржавые железяки, наши пути расходятся.

— Однако… — с грозным видом протянул Гонзаго.

— Никаких однако. Черт! Вы же не хуже меня знаете этого человека. Он резок, крайне резок, я сказал бы даже, груб. Если только он увидит со мной двух этих висельников…

— Убей меня Бог! — ахнул возмущенный Плюмаж.

— Да можно ли быть столь невежливым? — подхватил брат Галунье.

— Я либо буду действовать один, либо вообще не буду, — не допускающим выражения тоном объявил горбун.

Гонзаго и Пероль стали держать совет.

— Ты дорожишь своим горбом? — насмешливо осведомился принц.

— Не меньше, чем эти храбрецы своими ржавыми вертелами: я зарабатываю им на жизнь.

— Что-то мне подсказывает, что тебе можно верить, — сказал Гонзаго, пристально глядя на горбуна. — Ты мне подходишь. Верно служи мне, и я щедро награжу тебя. В противном же случае-Гонзаго не закончил и протянул горбуну приглашение. Тот взял билет и, пятясь, направился к выходу. При этом через каждые три шага он кланялся, приговаривая:

— Доверие монсеньора — великая честь для меня. Этой ночью монсеньор услышит обо мне.

Но когда, повинуясь тайному знаку Гонзаго, Плюмаж и Галунье последовали за ним, он бросил:

— Куда это вы, голубчики, куда? А наш уговор?

Он оттолкнул гасконца с нормандцем, причем те даже не ожидали, что у него такая тяжелая и сильная рука, в последний раз поклонился и вышел. Плюмаж и Галунье бросились за ним, но он захлопнул дверь перед их носом.

Когда же они выскочили в коридор, там было пусто.

— Не мешкайте! — бросил Гонзаго управляющему. — Не позже, чем через полчаса окружить дом на Певческой улице, а в остальном действовать, как договорились.

По пустынной в этот час улице Кенкампуа рысью бежал горбун.

— Деньги были уже на исходе, — бормотал он на бегу, — и дьявол меня раздери, если я знал, где раздобыть бальный туалет и приглашения.

3. ВОСПОМИНАНИЯ АВРОРЫ

1. ДОМ С ДВУМЯ ВЫХОДАМИ

Мы с вами на старинной узенькой Певческой улице, которая совсем еще недавно оскверняла подходы к Пале-Роялю. Таких улочек, идущих от улицы Сент-Оноре к громаде Лувра, было три: улица Пьера Леско, улица Библиотеки и Певческая; все три мрачные, сырые и небезопасные для посещения, все три оскорбляющие великолепие Парижа, который недоумевал, почему до сих пор не могут излечить эту язву проказы, пятнающую его лицо. Время от времени, особенно в наше время,. можно было услышать: «В этих темных провалах, куда солнечный свет проникает только в самые ясные дни, ночью опять совершено преступление». То грабители изобьют до полусмерти подвыпившую жрицу мусорной Венеры, то в старом доме обнаружат труп несчастного провинциального буржуа. Гнусная вонь тамошних притонов достигала окон очаровательного дворца, бывшего некогда резиденцией кардиналов, принцев и королей. Впрочем, давно ли сам Пале-Рояль стал таким целомудренным? Разве наши отцы не обсуждали, что происходило в его деревянных и каменных галереях?

Сейчас Пале-Рояль представляет собой весьма благопристойный каменный четырехугольник. Деревянных галерей более не существует. Остальные галереи являют собой самое благонравное в мире место прогулок. Все зонтики из департаментов назначают здесь друг другу встречи. Но в ресторанах по твердым ценам, каких полно на верхних этажах, дядюшки из Кемпера или Карпантра еще шутят, вспоминая своеобразные нравы Пале-Рояля времен Империи или Реставрации. У дядюшек при этих воспоминаниях текут слюнки, меж тем как робкие племянницы, расправляясь с роскошным пиршеством за два франка, делают вид, будто не слушают их.

Сейчас на том месте, где когда-то протекали три грязных сточных канавы — улицы Певческая, Пьера Леско и Библиотеки, — возвышается огромная гостиница, приглашающая Европу к столу на тысячу приборов; четыре ее фасада выходят на площадь Пале-Рояль, выровненную улицу Сент-Оноре, расширенную улицу Петуха и удлиненную улицу Риволи. Окна этой гостиницы смотрят на новый Лувр, законного и весьма похожего потомка старого Лувра. Открыт свободный доступ воздуху и свету, грязь пропала неведомо куда, исчезли притоны; омерзительная проказа вдруг оказалась излеченной, не оставив даже шрамов. Но интересно, где сейчас обитают грабители и их подружки?

В восемнадцатом веке эти три улицы, которые мы только что безжалостно заклеймили, выглядели уже достаточно уродливыми, но они были нисколько Н е уже и не грязней, чем их соседка, большая улица Сент-Оноре. С их скверно замощенных мостовых можно было кое-где любоваться красивыми порталами благородных особняков, стоящих среди ветхих домишек.

Обитатели этих улиц ничем не отличались от обитателей соседних кварталов; в основном тут жили небогатые горожане, галантерейщики да трактирщики.

На углу Певческой и улицы Сент-Оноре стоял дом довольно скромного, но опрятного вида и почти что новый. Входили в него с Певческой улицы через невысокую сводчатую дверь с крыльца в три ступеньки. Всего несколько дней назад в этом доме поселилась молодая семья, жизнь которой изрядно интриговала любопытных соседей. Главой семьи был молодой человек, во всяком случае ежели судить по совершенно юношеской красоте его лица, огню в глазах и обильным волнам светлых волос, обрамляющих открытый чистый лоб. Звали его мэтр Луи, и был он резчиком шпажных эфесов. С ним жила молодая девушка, прекрасная и нежная, как ангел, но имени ее соседи не знали. Иногда только слышали, как они разговаривают между собой. Они обращались друг к другу на «вы» и вообще не были супругами. В прислугах у них были старуха, которая никогда ни с кем не разговаривала, и паренек лет шестнадцати-семнадцати, изо всех сил старавшийся быть сдержанным. Девушка никогда не выходила из дому, то есть до такой степени никогда, что ее можно было бы счесть узницей, если бы среди дня в доме частенько не звучал ее красивый, свежий голос, распевающий псалмы и песенки.

А вот мэтр Луи, напротив, из дому выходил весьма часто и порой возвращался поздно вечером. В таких случаях он входил в дом не с Певческой улицы. Дом имел два входа, и во второй вела лестница с соседнего домовладения. Этой-то лестницей и пользовался мэтр Луи, чтобы попасть к себе.

С тех пор как они поселились здесь, ни один посторонний не переступил их порога, за исключением маленького горбуна с приятным умным лицом, который приходил и уходил, никому не говоря ни слова, причем всегда пользовался вторым входом, то есть по лестнице. Он, видимо, был личным знакомым мэтра Луи, потому что любопытные ни разу не видели его на первом этаже, где пребывали девушка, старуха-служанка и паренек. До приезда мэтра Луи с семейством никто не упомнит, чтобы встречал этого горбуна в здешних окрестностях. Он возбуждал соседское любопытство ничуть не меньше, чем сам мэтр Луи, красивый и неразговорчивый резчик. Вечерами, когда по завершении дневных трудов обитатели улицы, стоя у дверей своих домов, чесали языки, можно было быть уверенным, что новоприбывшие и горбун были основной темой их пересудов. Кто они? Откуда приехали? В какие таинственные часы мэтр Луи, у которого такие белые руки, занимается резьбой эфесов?

На первом этаже дома имелась комната, справа от нее кухня с окнами во двор, а слева спальня девушки, окна которой выходили на улицу Сент-Оноре; при кухне были две каморки — одна для старухи Франсуазы Берришон, вторая для Жана Мари Берришона, ее внука. Попасть на первый этаж можно было через дверь, открывавшуюся на Певческую улицу. Но в глубине большой комнаты напротив кухни имелась винтовая лестница, ведущая на второй этаж. Второй этаж дома состоял из двух комнат; одну, дверь которой находилась у самой винтовой лестницы, занимал мэтр Луи, назначение второй было неясно. Она всегда была заперта на ключ. Ни старая Франсуаза, ни Жан Мари, ни девушка так и не смогли получить позволения войти в нее. Тут мэтр Луи, самый мягкий человек на свете, выказывал неколебимую твердость.

Тем не менее девушке страшно хотелось бы узнать, что находится за запертой дверью; Франсуаза Берришон тоже умирала от любопытства, хотя была женщиной весьма сдержанной и благоразумной. Ну, а Жан Мари дал бы отрубить себе два пальца на руке, лишь бы получить возможность хоть одним глазом заглянуть в замочную скважину. Но с той стороны скважину закрывал язычок, так что заглядывай, не заглядывай, все равно ничего не увидишь. Единственным человеческим существом, которому была известна тайна этой комнаты, так тщательно хранимая мэтром Луи, был горбун. Обитатели дома часто видели, как он входил и выходил из нее. Одно необъяснимое и странное обстоятельство придавало еще большую таинственность этой комнате: всякий раз, когда горбун входил туда, из нее вскоре выходил мэтр Луи. И наоборот, заходил мэтр Луи, и почти сразу же выходил горбун. Никто никогда не видел этих неразлучных друзей вместе.

Одним из любопытствующих соседей был поэт, обитавший, разумеется, на чердаке. И однажды, подвергнув свой ум мукам творчества, он растолковал кумушкам с Певческой улицы, что в Древнем Риме жрицы Весты, One, Реи или Кибелы, Доброй Богини, дочери Неба и Земли, жены Сатурна62 и матери богов, обязаны были хранить негасимый священный огонь. По словам поэта, эти девы сменяли друг друга: пока одна стерегла огонь, вторая занималась своими делами. Вероятно, между горбуном и мэтром Луи существует подобный же договор. Наверху имеется нечто, чего нельзя оставить ни на секунду. Мэтр Луи и горбун поочередно караулят это нечто. Таким образом, если не принимать во внимание их пол и то, что они крещены, мэтр Луи и горбун являют собой как бы пару весталок. Однако объяснение поэта не имело большого успеха. Его и так считали чуть тронутым, а после этого вообще стали воспринимать как круглого дурака. Тем не менее лучшего объяснения, чем то, что дал он, никому найти не удалось.

В тот день, когда во дворце принца Гонзаго состоялся торжественный семейный совет, в час, когда опускались сумерки, девушка, жившая в доме вместе с мэтром Луи, сидела одна в своей комнатке. Комнатка эта была обставлена весьма просто, зато каждая вещь, находившаяся в ней, была по-своему красноречива и отличалась какой-то изысканной опрятностью. Кровать вишневого дерева была задернута ослепительно белыми перкалевыми занавесками. Между кроватью и стеной висела чаша со святой водой, в которой купалась двойная веточка букса. На полках, примыкающих к обшитой деревянными панелями стене, лежали несколько книг духовного содержания и пяльцы для вышивания; в комнате было еще несколько стульев, на одном из них лежала гитара, а на подоконнике стояла клетка с маленькой птичкой; вот и вся меблировка и все вещи, что украшали эту прелестную спаленку. Да, мы забыли упомянуть круглый стол, на котором были разбросаны листы бумаги. Девушка сидела за ним и писала.

Не мне, наверное, рассказывать вам, как юные сумасбродки напрягают глаза, не выпуская из рук иголки или пера с наступлением темноты. Уже почти ничего не было видно, но девушка продолжала писать.

Слабый вечерний свет проникал в окно, занавеси на котором были подняты, и падал на лицо девушки, так что мы хотя бы можем рассказать, как она выглядела. То была хохотушка, одна из тех милых девушек, чьей брызжущей жизнерадостности хватает на целую семью. Любая ее черта, казалось, была предназначена доставлять удовольствие любующемуся ею — детский лоб, носик с прелестными розовыми ноздрями, уста, приоткрывающие в улыбке жемчужные зубы. Но в ее больших темно-синих глазах, обрамленных бахромой длинных шелковистых ресниц, таилась мечтательность. Не улови вы в ее взгляде задумчивости, вы вряд ли подумали бы, что она вошла в возраст любви. Она была высока, но несколько хрупкого сложения. Когда за нею никто не наблюдал, в ее позах была целомудренная и нежная томность.

Главное впечатление, какое возникало от взгляда на ее лицо, — мягкость, однако в глазах ее, сиявших под твердо очерченными дугами черных бровей, ощущалась спокойная и мужественная гордость. Волосы, тоже черные с теплым золотистым отблеском, густые и такие длинные, что порой возникало впечатление, будто ее голова клонится под их тяжестью, ниспадали крупными волнистыми прядями на шею и плечи, создавая как бы обрамление и ореол вокруг прекрасного лица.

Существуют женщины, которых любят пылко, но всего один день, существуют и другие — к ним долго питают ровную нежность. Она же принадлежала к тем, которых любят страстно и всю жизнь. Она была ангел, но прежде всего — женщина.

Имя ее, которого не знали соседи и которое после приезда в Париж было запрещено произносить Франсуазе и Жану Мари Берришонам, было Аврора. Имя претенциозное для хорошенькой барышни из светских салонов, нелепое для девушки с красными руками или для тетки с хриплым голосом, но очаровательное для тех, кто способен вплести его, подобно еще одному цветку, в свой драгоценный поэтический венок. Имена похожи на драгоценные украшения, которые подавляют одних и оттеняют красоту других.

Девушка сидела в полном одиночестве. Когда из-за вечерних сумерек уже невозможно было увидеть кончик пера, она перестала писать и предалась мечтам. Уличный шум долетал до нее, но нисколько не мешал. Она погрузила белую руку в волосы, откинула голову и обратила взор к небу. То было нечто вроде безмолвной молитвы.

Она улыбалась Богу.

Улыбка еще оставалась на ее лице, как вдруг на краешке века задрожала слеза и медленно сползла по атласной щеке.

— Как долго его нет, — прошептала девушка.

Она собрала разбросанные по столу листы бумаги, сложила их в шкатулку и поставила ее за изголовье кровати.

— До завтра! — шепнула она, словно прощаясь с каждодневным своим другом.

Затем она завесила окна и взяла со стула гитару, из которой извлекла несколько случайных аккордов. Она ждала. Сегодня она перечла все страницы, спрятанные сейчас в шкатулке. Увы, у нее было время перечитать их. На этих страницах была записана ее история, верней, то, что ей было известно о себе. История ее впечатлений, ее сердца.

Зачем она писала ее? Уже первые строки рукописи давали ответ на этот вопрос.

«Я начинаю писать вечером, одна после целодневного ожидания. И пишу не для него. Эта первая вещь, которую я делаю, не предназначенная для него. Я не хочу, чтобы он увидел эти странички, на которых я непрестанно буду говорить о нем, только о нем. Почему? Не знаю, мне трудно ответить.

Как счастливы те, у кого есть подруги, которым можно доверить то, что переполняет твою душу, поделиться горестями и радостями, но я одна, совсем одна, у меня никого нет. Когда я вижу его, я немею. Как я ему могу рассказать? Да он меня ни о чем и не спрашивает.

И тем не менее я взялась за перо не ради себя. Я не стала бы писать, если бы у меня не было надежды, что меня прочтут, если не при жизни, то хотя бы после смерти. Мне кажется, я умру очень молодой. Ну и что? Боже меня упаси бояться смерти! Если я умру, он будет скорбеть обо мне, а я буду скорбеть о нем, даже на небесах. Но сверху я, быть может, сумею заглянуть в его сердце. Когда мне приходит такая мысль, мне хочется умереть.

Он сказал мне, что мой отец умер. Моя матушка жива. Матушка, я пишу для вас. Мое сердце всецело принадлежит ему, но оно всецело и ваше. Я хотела бы попросить объяснить тех, кто это понимает, тайну такой двойной любви. Может быть, у нас все-таки по два сердца?

Я пишу для вас. Мне кажется, от вас я ничего не скрыла бы, мне даже нравилось бы открывать вам самые сокровенные тайники души. Я заблуждаюсь? Но разве мать — это не подруга, которая должна знать все, не врач, который все способен исцелить?

В одном доме сквозь открытое окошко я однажды видела девочку, которая преклонила колени перед женщиной с красивой, степенной внешностью. Ребенок плакал, но то были сладостные слезы, а улыбающаяся, взволнованная мать наклонилась и поцеловала ее в голову. О матушка, какое, должно быть, божественное счастье ощутить на своем лбу ваш поцелуй! Вы, наверное, тоже ласковая и красивая. И вы, наверное, тоже умеете утешить с улыбкою. Эта картина неизменно живет в моих мечтах. Я завидую слезам той девочки. Матушка, если бы у меня были и вы, и он, чего мне было бы еще просить у неба?

Я же преклоняла колени только перед священником. Слова священнослужителя несут благо, но голос Бога глаголет только материнскими устами.

Ждете ли вы меня, ищете ли, горюете ли по мне? Поминаете ли меня в своих утренних и вечерних молитвах? Видите ли меня в снах, как вижу вас я?

Мне кажется, что когда я думаю о вас, вы тоже думаете обо мне. Иногда мое сердце говорит с вами — вы слышите меня? Если Господь когда-нибудь ниспошлет мне безмерное счастье встретиться с вами, дорогая моя матушка, я спрошу у вас, не вздрагивало ли иногда беспричинно ваше сердце. И я вам скажу: «В такие мгновения, матушка, вы слышали вопль моего сердца».

…Я родилась во Франции, но мне не сказали, где именно. Я не знаю своего точного возраста, но мне, вероятно, около двадцати лет. Сон ли то или реальность? Я храню одно-единственное воспоминание, но оно такое далекое и смутное. Мне иногда вспоминается женщина с ангельским лицом, которая с улыбкой склоняется над моей колыбелью. Матушка, может, это были вы?

…Потом во мраке громкий шум боя. А может, просто ночью у меня случилась детская лихорадка. Кто-то несет меня на руках. Я вздрагиваю от громового голоса. Мы куда-то мчимся во тьме. Мне холодно.

Но все это окутано туманом. Мой друг должен все знать, однако когда я его расспрашиваю о своем детстве, он печально улыбается и молчит.

В первый раз я отчетливо помню себя, одетую мальчиком, в испанских Пиренеях. Я гоню на пастбище коз горца-фермера, который, вероятно, дал нам приют. Мой друг болен, и я часто слышу, как говорят, будто он при смерти. Тогда я звала его отцом. Когда я вечером вернулась, он велел мне встать на колени у его постели, сложить руки и сказал по-французски:

— Аврора, молись Богу, чтобы я остался жить.

Ночью к нему пришел священник с последним причастием. Мой друг исповедался и заплакал. Он думал, что я не слышу его, и говорил:

— Моя несчастная дочка останется одна на свете.

— Думайте о Боге, сын мой! — укоризненно сказал ему священник.

— Да, святой отец, я думаю, думаю о Боге. Господь благ, и за себя я не тревожусь. Но моя бедная дочурка останется одна на свете. Святой отец, если бы я взял ее с собой, это был бы большой грех?

— Вы хотите убить ее? — с ужасом воскликнул священник. — Сын мой, вы бредите.

Мой друг покачал головой и ничего не ответил. Я неслышно подошла к нему.

— Друг Анри, — произнесла я, пристально глядя на него (ах, если бы вы знали, матушка, какое у него было худое, изможденное лицо!), — я не боюсь умереть и хочу, чтобы меня закопали с тобой в могилу.

Он прижал меня к груди, пылавшей от лихорадки. И я помню, как он повторил:

— Оставить ее одну! Одну-одинешеньку!

Он уснул, не выпуская меня из объятий. Меня хотели вырвать у него из рук, но для этого нужно было меня убить. Я думала:

«Если он умрет, то возьмет меня с собою».

Через несколько часов он проснулся. Я была вся мокрая от пота.

— Я спасен! — промолвил он.

Увидев, что я все так и лежу, прижавшись к нему, он добавил:

— Добрый мой ангелочек, ты исцелила меня!

…Я никогда внимательно не смотрела на него. Но однажды я увидела, как он красив, и таким я его вижу до сих пор.

Мы покинули ту ферму и пошли дальше. К моему другу вернулись силы, и он работал на полях как батрак. Потом я поняла, что он работал, чтобы прокормить меня.

Произошло это в богатой усадьбе в окрестностях Венаска. Хозяин усадьбы возделывал землю, а кроме того, к нему приезжали выпить вина контрабандисты.

Мой друг сказал мне, чтобы я не покидала маленькую загородку на задах дома, а главное, чтобы никогда не заходила в общую залу. Но однажды вечером на мызе остановились перекусить дворяне, приехавшие из Франции. Я как раз играла во дворе с хозяйскими детьми. Они захотели посмотреть на французских господ, и я необдуманно побежала вместе с ними. Дворян было двое, они сидели за столом, окруженные слугами и вооруженными людьми; всего их было семь человек. Тот, что был самым главным, сделал знак своему спутнику. Первый дворянин подозвал меня и погладил по голове, а второй в это время тихо разговаривал с владельцем усадьбы. Подойдя к первому, он сказал:

— Это она!

— По коням! — крикнул вельможа и бросил хозяину кошелек, полный золота.

Мне же он предложил:

— Девочка, поедем в поле к твоему отцу.

Я страшно обрадовалась, что увижу его раньше, чем обычно.

Я храбро уселась на круп лошади за спиной одного из французских дворян.

Дороги, что вели на поле, на котором работал мой отец, я не знала. Мы ехали уже с полчаса, я смеялась, пела, не обращая внимания на тряскую рысь. Я чувствовала себя счастливей королевы!

Но потом я спросила:

— Мы скоро приедем к моему другу?

— Скоро, скоро, — ответили мне. Мы продолжали скакать. Стало вечереть. Я почувствовала

страх. Вельможа скомандовал:

— В галоп! Человек, с которым я ехала, зажал мне рукою рот, чтобы заглушить крики. Но вдруг мы увидели: через поле, как вихрь, мчится всадник. Он скакал на рабочей лошади, без седла и уздечки, его волосы и клочья разодранной рубахи развевались на ветру. Дорога обходила лесную вырубку, которую пересекала река. Всадник переплыл верхом реку и помчался по лесосеке.

Он приближался, приближался. Я не узнавала своего отца, обычно такого ласкового и спокойного, не узнавала своего друга Анри, который всегда улыбался мне. Сейчас он был страшен и прекрасен, как небо перед грозой. Он приближался. Последним прыжком лошадь перелетела через придорожную канаву и, обессиленная, рухнула. Мой друг сжимал в руке сошник плуга.

— Убейте его! — крикнул вельможа.

Но мой друг оказался быстрей. Он дважды взмахнул сошником, и двое вооруженных шпагами слуг свалились на землю, истекая кровью. При каждом ударе мой друг восклицал:

— Я здесь! Я здесь! Лагардер! Лагардер!

Человек, державший меня, хотел ускакать, но мой друг не терял его из виду. Перепрыгнув через тела слуг, валявшиеся на земле, одним ударом сошника мой друг убил его. Матушка, я не лишилась чувств. Будь я постарше, наверное, я не была бы такой бесстрашной. Но тогда, пока продолжалась эта ужасная схватка, я ни разу не зажмурила глаза, вовсю размахивала руками и кричала:

— Смелей, друг Анри! Смелей! Смелей!

Мне кажется, схватка длилась не дольше минуты. Мой друг вскочил на коня одного из убитых и, держа его на руках, погнал его в карьер.

В усадьбу мы больше не вернулись. Мой друг сказал, что хозяин предал его. И еще он добавил:

— Лучше всего прятаться в городе.

Выходит, мы должны были прятаться. Мне никогда это не приходило в голову. Во мне родилось любопытство и какое-то еще неосознанное чувство благодарности к нему. Я принялась расспрашивать, но, прижимая меня к груди, он только отвечал:

— Потом, потом.

А затем как-то грустно произнес:

— Тебе еще не надоело называть меня отцом?

Милая матушка, не надо ревновать. Он заменил мне родителей, и отца и мать. Твоей вины тут нет, тебя же не было тогда.

Но когда я вспоминаю детство, у меня на глаза наворачиваются слезы. Он был добр, ласков, и твои поцелуи, матушка, были бы ничуть не нежней, чем его. Он был такой необыкновенный, такой отважный! О, если бы ты его увидела, ты тоже полюбила бы его!

2. ВОСПОМИНАНИЯ ДЕТСТВА

Мне еще не довелось жить в стенах города. Когда мы издалека увидели колокольни Памплоны, я спросила, что это такое.

— Это церкви, — ответил мой друг. — Там, милая моя Аврора, ты увидишь много людей, красивых сеньоров и прекрасных дам, но утратишь цветы и сады.

Поначалу я не жалела ни о цветах, ни о садах. Меня возбуждала мысль, что я увижу множество красивых кавалеров и прекрасных дам. На улице за высокими угрюмыми домами не было видно неба. У моего друга было немножко денег, и он снял нам комнатку. Я стала узницей.

В горах и в усадьбе у меня были свежий воздух, деревья в цвету, луга и мои сверстники. Здесь я оказалась замкнутой в четырех стенах; за окнами — серые дома и угрюмая тишина испанского города, в доме — одиночество. Мой друг Анри уходил утром, а возвращался вечером. Он приходил с почерневшими руками, грустный. Только мои ласки способны были вызвать у него улыбку.

Мы были бедны, нашей пищей был черный хлеб, и все же мой друг находил иногда возможность приносить мне шоколад, это испанское лакомство, и другие сладости. В такие дни на лице его сияла счастливая улыбка.

— Аврора, — сказал он мне как-то вечером, — в Памплоне меня зовут дон Луис, а если вас спросят, как вас зовут, отвечайте — Марикита.

До сих пор я знала только, что его имя — Анри. Я ни разу не слышала от него, что он — шевалье де Лагардер. Узнала я это совершенно случайно. И благодаря этому поняла, что он сделал для меня, когда я была совсем маленькой. Думаю, он не хотел, чтобы я знала, как я ему обязана.

Таков, матушка, Анри: воплощение благородства, самоотверженности, великодушия и отваги, граничащей с безумием. Если бы вы только познакомились с ним, вы полюбили бы его так же, как я.

Но тогда я предпочитала, чтобы он был не столь деликатен, а с большей охотой отвечал бы на мои вопросы.

Он сменил имя — почему? Он, такой прямодушный и гордый! Меня преследовала мысль, что в этом повинна я. Я непрестанно твердила себе: «Это из-за меня, я приношу ему несчастья».

А вот как я узнала, каким ремеслом он занимался в Памплоне, и заодно его настоящее имя, которое он носил во Франции.

Как-то вечером в тот час, когда он обыкновенно возвращался домой, в нашу дверь постучались двое мужчин. Я как раз ставила на стол деревянные тарелки. Скатерти у нас не было. Я решила, что это мой друг Анри, и побежала открывать. При виде двух незнакомых людей я в страхе попятилась. Никто ни разу после нашего приезда в Памплону не приходил к нам. Оба гостя были высоки ростом, с закрученными усами и лицами, желтыми, словно после перенесенной лихорадки. Из-под плащей у них выглядывали длинные, тонкие рапиры. Один был старый и страшно болтливый, второй молодой и неразговорчивый.

— Добрый вечер, прелестное дитя, — обратился ко мне старший. — Не здесь ли живет дон Энрике?

— Нет, сеньор, — ответила я.

Оба наваррца переглянулись. Молодой пожал плечами и буркнул:

— Дон Луис.

— Дьявол меня побери, почему же дон Луис?! — воскликнул старший. — Я и хотел спросить: дон Луис!

Я молчала, и тогда он обратился к своему спутнику:

— Входите же, дон Санчо, дорогой племянник! Входите! Мы подождем здесь дона Луиса. Не беспокойтесь о нас, душенька. Мы тихонько посидим. Присаживайтесь, племянник мой дон Санчо. М-да, этот идальго живет весьма скромно, но это не наше дело. Не закурите ли вы сигару, племянник мой дон Санчо? Нет? Ну, как вам угодно.

Племянник дон Санчо не произнес ни слова. У него была длинная лошадиная физиономия. Время от времени он потирал себе ухо, словно мальчишка, оказавшийся в затруднительном положении. Дядюшка, которого звали дон Мигель, закурил пахилью63 и, пуская клубы дыма, болтал с полнейшей невозмутимостью. Я же умирала от страха, что мой друг станет меня бранить.

Услышав его шаги на лестнице, я побежала ему навстречу, но у дона Мигеля ноги были длиннее, и он опередил меня.

— Заходите же, дон Луис! — закричал он с лестничной площадки. — Мой племянник дон Санчо уже полчаса как ждет вас. Gracias a Dios!64 Я счастлив познакомиться с вами, и мой племянник дон Санчо тоже. Меня зовут дон Мигель де ла Кренча. Я из Сантьяго, что близ Ронсеваля, где погиб отважный Роланд. Мой племянник дон Санчо происходит из тех же мест и носит ту же фамилию. Он сын моего брата дона Рамона де ла Кренча, старшего алькальда Толедо. От всего сердца целуем вам руки, сеньор дон Луис, Santa Trinidad65, от всего сердца!

Племянник дон Санчо поднялся, но не промолвил ни слова.

Не доходя до площадки, мой друг остановился. Он нахмурил брови, лицо у него было обеспокоенное.

— Что вам угодно? — осведомился он.

— Да войдите же! — пригласил его дон Мигель, учтиво посторонившись, дабы дать ему проход.

— Первым делом я хочу представить вам моего племянника дона Санчо.

— Что вам угодно, черт вас возьми! — топнув ногой, крикнул мой друг.

Когда он бывал такой, меня всегда бросало в дрожь. Взглянув на лицо моего друга, дон Мигель невольно попятился, но мгновенно овладел собой. Этот идальго обладал счастливым характером.

— Сейчас я скажу, что нас привело к вам, — объявил он, — коль уж вы не в настроении беседовать. Наш родич Карлос де Бургос, сопровождавший в девяносто пятом году посольство из Мадрида, узнал вас у аркебузира Куэнсы. Вы — шевалье Анри де Лагардер.

Анри побледнел « опустил глаза. Я думала, он скажет, что идальго ошибся.

— Первая шпага в мире! — продолжал дон Мигель. Человек, которого никто не в силах победить. Не отрицайте шевалье, я уверен в том, что говорю.

— Я не отрицаю, — мрачно произнес Анри. — Но как бы вам не пришлось дорого заплатить за то, что вы проникли в мою тайну.

И он захлопнул дверь на лестницу. Дылда дон Санчо затрясся всем телом.

— Por Dio!66 —воскликнул дядюшка дон Мигель, не потерявший самообладание. — Мы заплатим, сколько вы пожелаете, сеньор шевалье. Мы пришли к вам с карманами, набитыми… Племянник, выкладываем la bolsa!67

Племянник дон Санчо, стуча зубами, молча выложил на стол две полных пригоршни двойных пистолей, столько же

добавил дядюшка.

Анри с удивлением смотрел на них.

— Хе-хе! — хмыкнул дядюшка, пересыпая золотые монеты. — Столько, небось, не заработаешь, полируя эфесы шпаг у мастера Куэнсы! Не беспокойтесь, сеньор шевалье, мы здесь не для того, чтобы вызнавать ваши тайны. Мы вовсе не намерены выведывать, почему блистательный Лагардер унизился до ремесла, которое портит белизну его рук и вредно для груди. Не правда ли, племянник?

Племянник неуклюже поклонился.

— Мы пришли, — объявил словоохотливый идальго, — чтобы рассказать вам про одно семейное дело.

— Слушаю вас, — промолвил Анри. Дон Мигель уселся и закурил сигарку.

— Да, семейное дело, — повторил он, — просто семейное дело. Не правда ли, племянник? Надобно вам знать, сеньор шевалье, что все мы в нашем роду отважны, как Сид, чтобы не сказать больше. Помню, как-то повстречал я в Бискайе двух идальго из Толосы. Представьте себе двух здоровенных малых. Впрочем, эту историю я расскажу вам как-нибудь в другой раз. Речь не обо мне, а о моем племяннике доне Санчо. Мой племянник дон Санчо почтительно ухаживал за одной красивой девицей из Сальватьерры. Хотя он хорош собой, богат и неглуп, девица долго не могла принять решение. Наконец она ответила взаимностью, но представьте себе, сеньор шевалье, отнюдь не моему племяннику. Я верно говорю, племянник?

Молчаливый дон Санчо что-то буркнул в знак подтверждения.

— Ну, вы же понимаете, — усмехнулся дон Мигель, — два петушка и одна курочка — это всегда драка! Город у нас небольшой, и оба молодых человека все время встречаются. В голове у них огонь. Мой племянник, выведенный из себя, поднял руку, но ему недостало, сеньор шевалье, быстроты, и пощечину получил он. Нет, вы вообразите, — возмущенно воскликнул дядюшка, — Кренча получает пощечину! Смерть и кровь! Не правда ли, племянник мой дон Санчо? За такое оскорбление можно отомстить только сталью!

Рассказывая все это, дон Мигель посматривал на Анри, щурясь одновременно и грозно, и добродушно.

Право, только испанцы способны сочетать в себе и Живоглота68, и Санчо Пансу.

— Но вы пока еще не сказали, что вам угодно от меня, — заметил ему Анри.

Несколько раз он бросал взгляд на лежащую на столе кучу золота. Мы были так бедны!

— Ну, разумеется, разумеется, — подхватил дядюшка дон Мигель, — сейчас мы все объясним. Не правда ли, племянник мой дон Санчо? Никто из Кренча никогда не получал пощечину. Такое произошло впервые в истории. Поймите, сеньор шевалье, Кренча — это львы, и особенно мой племянник дон Санчо, но…

После «но» он сделал паузу.

Лицо моего друга Анри прояснилось, и он опять взглянул на кучу двойных пистолей.

— Кажется, я понял, — сказал он, — и готов к услугам.

— В добрый час! — воскликнул дон Мигель. — Клянусь святым Иаковом, шевалье, вы достойнейший человек!

Племянник дон Санчо утратил свою флегматичность и с довольным видом потер руки.

— Я знал, что мы сговоримся! — продолжал дядюшка. — Дон Рамон не мог обмануть нас. А этого мерзавца зовут дон Мамиро Нуньес Тональдилья, он из деревни Сан-Хосе. Ростом он невысок, бородатый, плечи вздернутые.

— Мне ни к чему все это знать, — прервал его Анри.

— Ну да, ну да! Но ошибки, черт меня побери, не должно быть! В прошлом году я пошел к зубодеру из Фонтарабии. Вы помните, племянник мой дон Санчо? Я заплатил ему дублон, чтобы он вырвал мне больной зуб. Так этот негодяй взял деньги и вместо больного вырвал у меня совершенно здоровый зуб.

Я заметила, что мой друг нахмурился, брови у него сдвинулись. Но дядюшка дон Мигель не обратил на это внимания.

— Мы платим, — тараторил он, — и желаем, чтобы работа была исполнена точно и как следует. Ведь это справедливо? Дон Рамиро — рыжий и носит серую шляпу с черными перьями. Каждый вечер около семи он проходит мимо таверны «Три мавра», что находится между Сан-Хосе и Ронсевалем.

— Достаточно, сеньор, — прервал его Анри. — Мы не поняли друг друга.

— Как это? — удивился дядюшка.

— Я думал, речь идет о том, чтобы научить дона Санчо держать в руках шпагу.

— Santa Trinidad! — вскричал дядюшка. — Да в роду Кренча все отличные фехтовальщики. Мальчик в зале фехтует, как архангел Михаил, но во время дуэли может всякое случиться. Вот мы и подумали, что вы согласитесь подождать дона Рамиро Нуньеса в таверне «Три мавра» и отомстить за честь моего племянника дона Санчо.

На сей раз Анри ничего не ответил. Но ледяная улыбка, появившаяся у него на устах, выражала такое презрение, что племянник и дядюшка смущенно переглянулись. Анри указал пальцем на лежащие на столе золотые монеты. Не говоря ни слова, дон Мигель и дон Санчо собрали их и рассовали по карманам. После этого Анри вытянул руку в сторону двери. Племянник и дядюшка, сжавшись, не смея надеть шляп, бочком проскользнули мимо него. По лестнице они помчались так, словно он за ними гнался.

В тот вечер мы ужинали черствым хлебом. Анри ничего не принес, и наши деревянные тарелки остались пустыми.

Я была слишком маленькой, чтобы понять весь смысл этой сцены. И тем не менее она произвела на меня живейшее впечатление. Я долго еще вспоминала, каким взглядом смотрел мой друг Анри на золото этих двух наваррских идальго.

Мой возраст и одиночество, в каком я тогда жила, не позволили мне в ту пору узнать, что значило имя де Лагардер и какая слава шла за ним. И все же это имя находило во мне отзыв. Мне слышался в нем звук боевой трубы. Я помнила ужас моих похитителей, когда Анри, сражаясь один против семерых, бросил им в лицо это имя. Позднее я узнала, каким был некогда шевалье Анри де Лагардер. И это опечалило меня. Его шпага играла жизнью мужчин, а его каприз играл сердцами женщин. Да, это опечалило, очень опечалило меня, но все равно я не стала его меньше любить.

Дорогая матушка, я ведь почти не знаю жизни. Быть может, другие девушки не похожи на меня. Но я, когда узнала, как много он грешил, еще сильней полюбила его. Мне казалось, что он нуждается в моих молитвах за него. И мне казалось, что я занимаю в его жизни очень много места. Ведь он так переменился с тех пор, как стал моим приемным отцом!

Не обвиняй меня в гордыне, матушка, но я чувствовала, что это я была причиной его мягкости, его целомудрия и добродетельности. Я, наверно, неправильно выразилась, написав, что стала еще сильней любить его, нет, я стала любить его по-другому. Когда он по-отцовски целовал меня, я краснела, а, оставаясь в одиночестве, тихонько плакала.

Но я забегаю вперед и рассказываю тебе о совсем недавнем…

В Памплоне мой друг Анри начал учить меня грамоте. У него почти не было времени для этого и не было денег, чтобы купить мне книжки, потому что работал он каждый день подолгу, а платили ему очень мало. Он тогда был всего лишь подмастерьем и только учился искусству, которое прославило его по всей Испании под именем Синселадор, то есть Резчик. Он был медлителен и неловок. Хозяин все время бранил его.

Он, бывший конный гвардеец короля Людовика XIV, надменный молодой человек, убивавший за одно-единственное невежливое слово, за косой взгляд, терпеливо сносил упреки и ругань испанского ремесленника! Ведь у него была дочка! Когда с несколькими мараведи, заработанными в поте лица своего, он возвращался домой, он был счастлив, как король, потому что я улыбалась ему.

Матушка, окажись на вашем месте другая, она с сожалением усмехнулась бы, но я уверена: вы здесь оброните слезу. У Лагардера была одна-единственная книжка — старинный «Трактат об искусстве владения шпагой» мэтра Франсуа Делапальма из Парижа, присяжного фехтмейстера, обладателя дипломов Пармы и Флоренции, члена Мангеймского Фехтовального союза и Академии della scrima69 в Неаполе, наставника его королевского высочества Дофина и проч. и проч., с приложением «Описания разнообразных изящных ударов и уколов, используемых при нападении в поединке на шпагах» Джино Марио Вентуры, также члена Неаполитанской Академии della scrima, дополненного и исправленного Ж. Б. Деламбр-Сольксюром, преподавателем фехтования в кадетском корпусе; издано в Париже в 1667 г.»

Не удивляйтесь моей памяти. То были первые строки, которые я прочла по складам. Я запомнила их, как катехизис.

Мой друг Анри учил меня читать по этому старинному трактату по фехтованию. Я никогда не держала в руках шпагу, но я преуспела в теории: я знаю третью и четвертую позицию, простой отбой шпаги, первую и вторую позицию, знаю, как мгновенно парировать удар, как нанести удар с парады; знаю полный и сложный отбой, укол с полуповоротом, удар простой и наотмашь, прямой удар; знаю разные финты и как отвести свою рапиру от рапиры противника.

А азбуку я узнала, как только мой друг Анри сумел скопить пять дуро, что купить мне «Саламанкский букварь».

Но поверьте мне, матушка, книга — это было не главное. Все зависело от учителя. Я очень быстро научилась разбирать нелепые фразы, написанные троицей невежественных учителей фехтования. Да и что мне было до жестоких принципов искусства убивать? Мой друг Анри учил меня грамоте ласково и терпеливо. Он держал книгу, у меня в руке была соломинка, которой я указывала на каждую букву и называла ее. И это был не труд, а удовольствие. Если я прочитывала правильно, он целовал меня. Потом мы оба опускались на колени, и он произносил вечернюю молитву. Поверьте, он был для меня словно мать, нежная, заботливая мать! Он одевал меня, расчесывал волосы. Его полукафтан износился, но у меня всегда были красивые платьица.

Однажды я увидела, как он с иголкой в руке пытается зашить дыру, которую я продрала на юбке, О, не смейтесь, не смейтесь, матушка! Это делал Лагардер, шевалье Анри де Лагардер, человек, перед которым самые грозные бойцы опускали или бросали шпаги!

По воскресеньям он заплетал мне волосы, убирал их в сетку, начищал до золотого блеска медные пуговицы на моем корсаже, надевал мне на шею стальной крестик на бархатной ленточке, его первый подарок, и вел меня, принаряженную и безмерно гордую, в церковь доминиканского монастыря в нижнем городе. Там мы слушали мессу: из-за меня и ради меня он стал набожным. После окончания службы мы покидали унылый и угрюмый город. Ах, как благодатен был свежий воздух для наших легких! Каким лучистым и ласковым было солнце!

Мы шли по пустынным полям. Он хотел быть соучастником моих игр. Он был ребенок в гораздо большей степени, чем я.

В середине дня, когда я чувствовала усталость, он уводил меня в густую лесную сень. Он садился у подножья дерева, и я спала у него на руках. А он бодрствовал, отгоняя от меня комаров и других крылатых кровососов. Иногда я притворялась спящей и сквозь прищуренные веки наблюдала за ним. Его взор все время был устремлен на меня, он покачивал меня и улыбался.

Мне достаточно лишь прикрыть глаза, чтобы снова увидеть таким моего друга, моего отца, моего благородного Анри! Полюбите ли и вы его, матушка?

После сна или перед сном, это зависело от моего каприза, потому что я была королевой, мы обедали на траве, съедали немножко черного хлеба, накрошенного в молоко. Вспомните, матушка, свои самые изысканные пиршества. Вы потом мне расскажете про них, потому что я ведь ничего не знаю. Но я убеждена, что наши пиры были стократ сладостней, чем ваши, и эти хлеб и молоко казались мне бальзамом пополам с амброзией. Радость сердца, невинные ласки, звонкий беспричинный смех, милые ребяческие глупости, песенки, чего только тогда не было! И, разумеется, игры. Он хотел, чтобы я выросла большой и крепкой. А потом мы отправлялись в обратный путь, шагали, весело болтая, и лишь иногда беседа прерывалась, оттого что .мне хотелось сорвать цветок, порхающую бабочку или погладить белую козочку, которая блеяла у дороги, словно требуя, чтобы ее приласкали.

В этих беседах он безотчетно формировал мой ум и душу. Он тайком читал в моей душе и, обучая меня, преображался в женщину. От него я узнала о Боге, узнала историю избранного Богом народа, узнала о чудесах, происходящих на небе и на земле.

Иногда в такие часы я пыталась расспрашивать его о своих родителях, очень часто говорила ему про вас, матушка. Он грустнел и ничего не отвечал. Однажды только он мне сказал:

— Аврора, обещаю вам, вы узнаете свою мать.

Надеюсь, что обещание, которое он так давно дал мне, будет исполнено; нет, я уверена в атом, потому что Анри никогда не обманывает. И если верить тому, что говорит мне мое сердце, этот миг близок. О матушка, как я вас буду обожать! Но я хочу закончить рассказ о своем образовании. Еще долго после того как мы покинули Памплону и Наварру, он сам давал мне уроки. Других учителей, кроме него, у меня не было.

То была не его вина. Когда же проявился его замечательный талант художника, когда каждый испанский гранд готов был на вес золота приобрести у дона Луиса, Синселадора, эфес шпаги его работы, Анри сказал мне:

— Дорогая моя девочка, вы должны получить образование. В Мадриде есть прославленные пансионы, в которых молодых девушек учат всему, что должна знать женщина.

— А я хочу, чтобы моим учителем всегда были вы! — ответила я ему.

Он улыбнулся и промолвил:

— Милая Аврора, всему, что я знал, я вас уже научил.

— В таком случае, дорогой друг, — воскликнула я, — я не хочу знать больше, чем вы!

3. ЦЫГАНКА

Матушка, я часто плачу с тех пор, как выросла, но все равно веду себя, как ребенок: улыбка у меня не ждет, когда высохнут слезы.

Читая мою бессвязную болтовню, воспоминания о сражении, историю про двух идальго, дядю дона Мигеля и племянника дона Санчо, о моих первых уроках по трактату о фехтовании, рассказ о моих скудных детских развлечениях, вы, быть может, скажете: «Она сумасшедшая!»

Да, правда, от радости я схожу с ума, но и горе у меня тоже бывает бурным. Радость пьянит меня. Я не знаю, что такое светские удовольствия, да мне они и не интересны; меня влечет то, что радует сердце. Я весела, ребячлива, меня все развлекает, как будто я никогда не ведала страданий.

Нам пришлось уехать из Памплоны, когда мы стали жить уже не в такой бедности. Анри даже сумел скопить немножко денег, и это оказалось очень кстати.

Думаю, мне было тогда лет десять.

Как-то вечером он возвратился встревоженный и озабоченный. А я еще усилила его тревогу, рассказав, что какой-то человек, закутанный в темный плащ, стоял и кого-то караулил на улице под нашим окном. Анри не стал ужинать. Он приготовил оружие и оделся так, словно собрался в дальнее путешествие. Наступала ночь, и Анри велел мне надеть суконный корсаж и зашнуровать башмачки. Взяв шпагу, он вышел. Я была в сильном волнении. Уже давно я не видела его таким возбужденным. Вернувшись, он собрал свои и мои пожитки.

— Мы уходим, Аврора, — сказал он мне.

— Надолго? — поинтересовалась я.

— Навсегда.

— Как! — воскликнула я, взглянув на наше скудное имущество. — Мы все это бросим?

— Да, бросим, — с грустной улыбкой подтвердил он. — Только что я нашел на углу одного бедняка, который станет нашим наследником. Он безумно обрадовался. Что поделать, таков мир.

— И куда же мы идем? — спросила я.

— Это известно одному Богу, — ответил он, стараясь выглядеть веселым. — В путь, Аврора, нам пора.

Мы вышли.

И здесь, матушка, я вынуждена поведать вам одну ужасную вещь. Мое перо на миг было замерло, но я не хочу ничего скрывать от вас.

Мы спустились с крыльца, и я заметила посреди улицы какой-то темный предмет. Анри хотел увести меня к городским воротам, но он нес наши пожитки, поэтому я ускользнула от него и подбежала к предмету, привлекшему мое внимание. Анри крикнул, желая остановить меня. Я никогда не посмела бы ослушаться его, но было уже поздно. Я распознала под плащом очертания человеческого тела, и мне показалось, что я узнаю плащ таинственного караульщика, который весь день ходил под нашими окнами. Я приподняла плащ. Да, под ним лежал тот самый человек, которого я видела днем. Он был мертв, весь в крови. Я рухнула, словно сама получила смертельный удар. Значит тут, неподалеку от меня, произошла схватка: ведь Анри, выходя, взял с собой шпагу. Анри снова рисковал из-за меня жизнью… Я была убеждена, что из-за меня.

…Я проснулась среди ночи. Я была одна, по крайней мере, я решила, что я одна. Комната была еще бедней, чем та, которую мы покинули; одна из тех комнат, что находятся на вторых этажах испанских усадеб, принадлежащих бедным идальго. Снизу, вероятней всего из общей комнаты, доносились вполне явственные голоса.

Я лежала на кровати с позолоченными колонками на тюфяке, покрытом драной холстиной. Сквозь незарешеченные окошки в комнату лился лунный свет. В окне напротив кровати я видела, как от ночного ветерка трепещут листья двух больших пробковых дубов. Я тихо позвала Анри, но ответа не было. В тот же самый миг я увидела, как он подполз по полу к кровати и встал у изголовья. Анри сделал мне знак молчать и шепнул:

— Они настигли нас и сейчас находятся внизу.

— Кто? — спросила я.

— Друзья того, кто был накрыт плащом. Того убитого! Я задрожала всем телом, и мне показалось, что я опять лишаюсь чувств. Анри сжал мне руку и сказал:

— Только что они подходили к дверям и пытались их открыть. Я сунул руку в кольца вместо засова. Они не догадались, что помешало им открыть дверь, и спустились вниз за ломом, чтобы взломать ее. Скоро они вернутся.

— Анри, мой друг, но что вы им сделали? — воскликнула я. — Почему они так ожесточенно преследуют вас?

— Я вырвал у этих волков добычу, которую они хотели растерзать, — ответил он.

Меня? Да, меня! Я поняла это, и мысль об атом надрывала мне душу. Я была причиной всему, я сломала ему жизнь. Этот человек, такой красивый, недавно еще такой блистательный, теперь вынужден был скрываться, словно преступник. Он пожертвовал ради меня всей своей жизнью. Почему?

— Отец, дорогой отец, — сказала я ему, — бросьте меня здесь и, умоляю вас, спасайтесь!

Он поднес мою руку к губам и шепнул:

— Сумасшедшая! Если они меня убьют, вот тогда мне придется покинуть тебя, но пока еще они до меня не добрались. Вставай!

Я попыталась подняться, но была слишком слаба.

Потом я узнала, что мой друг Анри, изнемогая от усталости, нес меня, потерявшую сознание, от самой Памплоны до этого уединенного дома, где он попросил приюта. Хозяева были бедны. Они отвели нам комнату, в которой мы сейчас и находились.

Только Анри улегся на солому, которую приготовили для него, как вдруг услышал топот лошадиных копыт по дороге. Лошади остановились у дома. Анри мгновенно понял, что сон придется отложить на следующую ночь. Он бесшумно отворил дверь и тихо спустился по лестнице на несколько ступенек.

Внизу в общей комнате шел разговор. Идальго в лохмотьях объявил:

— Я — дворянин и своих гостей не предам! Анри услышал, как прозвенела пригоршня золота, брошенного на стол. Идальго-крестьянин умолк.

Голос, знакомый Анри, приказал:

— За дело, и кончайте быстрей! Анри в один миг вернулся в комнату и, как мог, закрыл дверь. Потом он бросился к окну посмотреть, есть ли возможность бежать. Ветви двух больших пробковых дубов почти касались незарешеченного окна. Дальше луг, а за ним сквозь деревья серебрилась в лунном свете река Арга.

— Как ты бледна, Аврора, — сказал Анри, когда я встала, — но ты храбрая и поможешь мне.

— Да! — воскликнула я в восторге, что смогу быть ему полезной.

Он подвел меня к окну.

— Сумеешь опуститься в огород по этой лестнице? — спросил он меня, указывая на пробковый дуб.

— Да, — ответила я, — если только ты обещаешь скоро присоединиться ко мне.

— Обещаю, милая Аврора. Очень скоро… или никогда, — добавил он шепотом, поднимая меня.

Я была, в полном смятении, ничего не понимала, и это было к счастью. Анри открыл окно, когда на лестнице снова послышались шаги. Я ухватилась за ветви дуба, а он бросился к двери.

— Когда спустишься вниз, — успел он мне шепнуть, — брось в комнату камешек, это будет мне сигнал, и сразу же беги вдоль изгороди к реке.

А по лестнице поднимались. Анри вместо отсутствующего засова продел в дверные кольца руку. Дверь пытались открыть, дергали, толкали, но рука Анри держала ее, словно то был стальной брус.

Я еще сидела на ветке у окна, когда услышала, как под дверь вогнали лом. Я хотела увидеть, что будет дальше, и осталась.

— Спускайся! Спускайся! — крикнул мне Анри.

Я подчинилась. Внизу я подняла камешек и бросила его в окно. И в этот миг услышала, как наверху раздался глухой треск. Видно, это взломали дверь. У меня отнялись ноги, и я стояла не в силах сдвинуться с места. В комнате прозвучали два выстрела, затем на подоконнике показался Анри. Он спрыгнул вниз и оказался рядом со мной.

— Несчастная! — воскликнул он. — Я думал, что ты уже убежала. Они будут стрелять.

Анри подхватил меня на руки. Из окна несколько раз выстрелили. Я почувствовала, как мой друг вздрогнул.

— Вы ранены? — вскрикнула я.

Он был уже посреди сада, но вдруг остановился и, весь залитый лунным светом, повернулся к злодеям, что в окне перезаряжали оружие, и дважды прокричал:

— Лагардер! Лагардер!

Затем он перелез через изгородь и добежал до реки. Нас преследовали. Арга в том месте стремительна и глубока. Я искала взглядом какую-нибудь доску, но Анри, все так же держа меня на руках, бросился в воду. Для него река не была препятствием. Одной рукой он поднимал меня над головой, а второй греб. Через несколько секунд мы были на другом берегу.

Наши враги совещались.

— Они поедут искать брод, — шепнул мне Анри. — Мы еще пока не спасены.

Он согревал меня, прижимая к груди: я вымокла и дрожала. Мы услыхали, как кони поскакали по противоположному берегу. Наши враги искали брод, чтобы переправиться через Аргу и преследовать нас. Они рассчитывали вскоре настичь нас. Когда топот копыт затих вдалеке, Анри вошел в воду и вновь переплыл Аргу.

— Ну вот мы и в безопасности, Аврора, — сказал он, выходя на берег на том же месте, где бросился в реку. — Теперь тебе нужно обсушиться, а мне сделать перевязку.

— Я так и знала, что вы ранены! — вскричала я.

— Пустяка Пошли. Он направился к дому предавшего нас идальго. Муж и жена сидели в комнате на первом этаже и, смеясь, беседовали, а между ними стояла жаровня с горящими углями. Свалить мужа наземь и связать его вместе с женой по рукам и ногам было для Арни делом нескольких секунд.

— Замолчите! — приказал он хозяевам, так как они решили, что он вернулся прикончить их, и испускали жалобные крики. — Раньше я просто поджег бы вашу хибару, как вы того и заслуживаете. Но сейчас я не причиню вам зла, и благодарите за это вашего ангела-хранителя.

Говоря это, он положил руку на мою мокрую голову. Я хотела помочь ему сделать перевязку. У него была рана на плече, и при каждом движении она изрядно кровоточила. Пока моя одежда сохла, я сидела, завернутая в его плащ, который он, спасаясь бегством, оставил в комнате наверху. Я нащипала корпии и перевязала ему рану.

Он сказал:

— Мне ничуть не больно, ты исцелила меня. Землепашец-идальго и его жена лежали, не шелохнувшись, словно мертвые. Анри прошел к ним в комнату и вскоре спустился со скудным нашим скарбом. Около трех ночи мы покинули этот дом верхом на большом старом муле, которого Анривзял в конюшне; он оставил за этого мула две пригоршни золота на столе, Уходя, он обратился к хозяевам:

— Если они вернутся сюда, передайте им привет от шевалье де Лагардера и скажите: «Господь и Пресвятая Дева оберегут сироту. Сейчас Лагардеру недосуг заниматься вами, но час пробьет!»

Старый мул оказался куда лучше, чем можно было подумать, судя по его виду. На рассвете мы были в Эстрелье и оттуда пустились в путь с неким arriero70, намереваясь добраться до Вургоса в обход гор. Анри хотел как можно дальше уйти от французской границы. Его враги были французами.

Он решил до Мадрида нигде не останавливаться.

У нас, бедных детей, огромный простор для фантазии. Когда дело касается наших родителей, о которых мы ничего не знаем, наше воображение работает без остановки. Матушка, вы, наверное, очень богаты? И раз вашу дочь так упорно преследуют, надо думать, вы занимаете очень высокое положение?

Если вы действительно очень богаты, вы и представить себе не можете это наше длительное путешествие по древней и благородной земле Испании, выставляющей напоказ под ослепительным сиянием небес свою спесивую нищету. Нищета дурно действует на душу человека. Я знала это, хоть и была мала. Это рыцарственное племя победителей мавров ныне пребывает в упадке. Изо всех своих давних прославленных достоинств они сохранили только драпирующуюся в лохмотьях смехотворную надменность.

Пейзажи там великолепны, а жители являют собой унылых ленивцев, да к тому же еще отвратительно нечистоплотных. Вот вдали проходит поэтического вида девушка, грациозно несущая корзину фруктов, но вы видите не ее лицо, а толстую маску из грязи. В этой стране много рек, но Испания еще не открыла для себя, как должно использовать воду.

Место, где поселяется сотня разбойников с большой дороги, называется деревней. Туда назначают алькальда. И алькальд, и все его подчиненные — идальго. Земля вокруг деревни лежит целиной. Но как бы ни пустынна была дорога, все равно по ней проезжает достаточно путников, чтобы сотня идальго и члены их семей могли съедать в день по луковице.

Алькальд, как самый достойный дворянин, вороватей и лакомей своих сограждан. Иные из этих автократов съедают в сутки по две луковицы. Но те, кто творят из желудка идола, скверно кончают. Выстрел из мушкетона обрывает их жизнь. Пользуясь дарами неба, нельзя быть чрезмерно вызывающим в роскоши.

Редко на каком постоялом дворе можно поесть. Постоялые дворы существуют для того, чтобы приканчивать путешественников, которые без ужина переселяются в лучший мир. Молчаливый и надменный посадеро71 предоставит вам охапку соломы, накрытую серой дерюгой. Это постель. Если по случайности ночью вас не прирежут, вы платите за ночлег и уезжаете без завтрака.

Не буду даже говорить о монахах и альгвасилах.

Оборванцы с мушкетами тоже славятся по всему свету. Всякому известно, что погонщики мулов являются членами разбойничьих шаек, действующих в горах. Каждый испанец, вынужденный совершить поездку на расстояние три лье в любом направлении, вызывает к себе нотариуса и диктует завещание.

По пути от Памплоны до Бургоса у нас были сотни приключений, но они никак не были связаны с нашими преследователями. А я, матушка, намерена поведать вам только о них. С ними нам пришлось столкнуться еще раз перед прибытием в Мадрид.

Мы выбрали путь через Бургос, чтобы не проезжать через горы Старой Кастильи. Деньги у моего друга быстро таяли, и двигались мы медленно, тем паче что дорога была просто нашпигована препятствиями. Рассказ о путешествии по Испании похож на перечисление всевозможных происшествий, связанных для романтического и насмешливого ума с некоторым даже удовольствием.

Наконец мы оставили за спиной Вальядолид с его кружевной сарацинской колокольней. Мы проделали больше половины пути.

Дело было вечером, мы ехали вдоль границы Леона, направляясь в Сеговию. Мы оба сидели верхом на муле, и проводника у нас не было. Дорога была просто прекрасная. Нам сказали, что на реке Адахе есть постоялый двор, где мы сможем хорошо поужинать.

Однако солнце уже склонялось за тщедушные деревья леса, который тянется до Саламанки, а мы не обнаруживали никаких признаков постоялого двора. Смеркалось, на дороге все реже встречались погонщики мулов; наступал час опасных встреч. Слава Богу, ничего такого у нас в тот вечер не было, но зато мы сделали доброе дело. Ведь в тот вечер, матушка, мы нашли Флор, мою любимую цыганочку, первую и единственную мою подругу.

Мы давно уже расстались, но все равно я уверена, что она часто вспоминает обо мне. Дня через три после нашего приезда в Париж я была одна в комнате на первом этаже и пела. Вдруг я услыхала на улице крик, и мне показалось, что я узнала голос Флор. Мимо проезжала карета, большая дорожная карета без гербов. Шторы в ней были задернуты. Наверное, мне померещилось. Но с той поры я часто подхожу к окну в надежде увидеть ее тонкий, гибкий стан, волшебную ножку, едва касающуюся мостовой, и черные глаза, сверкающие под кружевной мантильей. Я с ума сошла! С какой стати Флор быть в Париже?

Дорога шла над пропастью. И на краю ее спал ребенок, девочка. Я первой заметила ее и попросила моего друга Анри остановить мула. Соскочив наземь, я опустилась на колени возле нее. Это оказалась маленькая цыганка примерно моих лет и такая красивая! Никогда я не встречала никого очаровательнее Флор — столько в ней было грациозности, изящества и милой шаловливости.

Сейчас Флор, наверное, прелестная девушка.

Не знаю, почему, мне сразу же захотелось ее поцеловать. Поцелуем я разбудила ее. Мне она улыбнулась, но, увидев Анри, испугалась.

— Не бойся, — сказала я ей, — это мой добрый друг, мой отец, он полюбит тебя, потому что я тебя люблю. Как тебя зовут?

— Флор. А тебя?

— Аврора.

Она опять улыбнулась.

— Старик-поэт, который сочиняет нам песни, — сказала она, — часто вспоминает про слезы Авроры, которые, словно жемчуга, блистают в чашечке цветка. Но я уверена, ты никогда не плачешь, а я вот плачу очень часто.

Я не поняла, что она хотела сказать этим рассказом про старика-поэта. Анри позвал нас. Она приложила руку к груди и вдруг воскликнула:

— Господи, как я хочу есть!

И я увидела, какая она бледная. Я обняла ее. Анри тоже слез с мула. Флор сказала, что не ела со вчерашнего утра. У Анри была краюшка хлеба; он дал ей его вместе с остатками хереса из фляжки. Флор жадно ела. Запив хлеб, она взглянула в лицо Анри, потом мне.

— Вы не похожи, — пробормотала она. — Почему у меня нет никого, кого бы я любила?

Флор поцеловала Анри руку и произнесла:

— Благодарю вас, сеньор кабальеро. Вы столь же добры, сколь и красивы. Умоляю вас, не оставляйте меня ночью на дороге!

Анри был в нерешительности: цыгане слывут опасными и хитрыми злодеями. Может быть, они нарочно подбросили девочку на дороге, чтобы устроить ловушку. Но я так упрашивала, что Анри в конце концов согласился взять маленькую цыганку.

Мы с нею были безмерно счастливы, в отличие от мула, у которого увеличилось количество седоков.

В пути Флор рассказала нам свою историю. Она принадлежала к табору, который из Леона направлялся в Мадрид. Вчера утром на их табор, не знаю по какой причине, напал отряд Санта-Эрмандад72. Флор спряталась в кустах, а ее соплеменники бежали. Когда опасность миновала, Флор захотела присоединиться к табору, но сколько она ни шла, как ни бежала по дороге, догнать его так и не смогла. Прохожие, которых она расспрашивала, швыряли в нее камни. Поскольку она была некрещеной, ревностные христиане отняли у нее посеребренные медные сережки и бусы из фальшивого жемчуга. Настала ночь. Флор провела ее в стогу. За весь день у нее во рту не было ни крошки, но, по счастью, кто спит, тот обедает. Весь следующий день она шла голодная; крестьянские собаки облаивали ее, а дети кричали вслед ругательства. Время от времени она находила отпечаток египетской сандалии на дорожной пыли, и это ее ободряло73. Вообще у цыган между тем местом, откуда они идут, и местом назначения существует пункт, где они устраивают привал и встречаются. Флор знала, где найти своих, но туда было еще идти и идти. Встреча была назначена в ущелье у горы Баладрон, что рядом с Эскориалом, лье в семи-восьми от Мадрида.

Нам было по пути. Я уговорила моего друга Анри довезти Флор туда. Она спала со мной на охапке соломы на постоялом дворе и разделяла с нами все удовольствия от чудовищного варева, которое нам подали на ужин.

Кастильская олья-подрида — это яство, которое в остальной Европе трудно приготовить. Для нее нужно взять свиное копытце, немножко бычьей шкуры, половину рога козы, подохшей от бескормицы, капустных кочерыжек, кожуры репы, мышей-полевок и полтора буассо74 чеснока. Приблизительно таковы и были составляющие, которые мы опознали в вареве, поданном нам в одном из самых изобильных во владениях короля Испании постоялых дворов, что находится в деревне Сан-Лукар на полпути между Прескерой и Сеговией.

С той поры, как хохотушка Флор стала нашей спутницей, дорога уже не казалась нам такой однообразной. Она была такая же веселая, как я, но знала и умела гораздо больше. Она умела танцевать, умела петь. Она развлекала нас и рассказывала про всякие гнусные проделки своих соплеменников цыган.

Мы спросили ее, какому богу они поклоняются.

Она ответила:

— Полному кувшину.

Но в Леоне, в городе Саморе она повстречала монаха из ордена Милосердия, который поведал ей о всемогуществе Бога христиан. И Флор пожелала принять крещение.

Целую неделю она была с нами: столько времени нам понадобилось, чтобы добраться до Сан-Лукара, что в Кастилии, до горы Баладрон. Когда мы увидели эту хмурую гору, где должны были расстаться с Флор, я опечалилась, он не догадывалась, что то было предчувствие. Я привыкла к Флор. Целую неделю мы ехали верхом на муле, держались друг за друга и все время болтали. Она полюбила меня, а для меня стала почти как сестра.

Парило, небо весь день было закрыто тучами, воздух стал тяжел, как перед грозой. У подножья горы начали падать первые крупные капли дождя; Анри дал нам свой плащ, мы обе завернулись в него и продолжали подъем уже под хлещущим ливнем, подгоняя нашего ленивого мула.

Флор пообещала нам от имени своих соплеменников самый сердечный прием. Никакой дождь не мог испугать моего друга Анри, а мы с Флор были готовы перетерпеть любую грозу под развевающимся укрытием, которое соединяло нас.

Тучи мчались по небу, обгоняя друг друга, и лишь изредка между ними появлялись разрывы, в которых видна была бездонная лазурь. Горизонт на западе являл собою багровый хаос. То был единственный источник света на всем небосклоне. И он все окрашивал в красное. Дорога вилась спиралью по склону горы. Порывы ветра были настолько сильны, что у нашего мула дрожали ноги.

— Как интересно! — воскликнула я. — При этом свете все время что-то видится. Мне показалось, что на гребне той скалы стоят два человека, изваянные из камня.

Анри в тот же миг обратил туда взгляд.

— Никого не вижу, — сказал он.

— Их уже там нет, — тихо заметила Флор.

— А там и вправду были два человека? — спросил Анри. Я ощутила беспричинный страх, а после ответа Флор он еще усилился.

— Не два, — ответила Флор, — а не меньше десяти.

— Вооруженные?

— Да.

— Это не твои соплеменники?

— Нет.

— И давно они следят за нами?

— Они крутятся неподалеку от нас со вчерашнего утра. Анри с тревогой смотрел на Флор, и я тоже не смогла удержаться от подозрения. Почему она нас не предупредила?

— Сперва я думала, что они такие же путешественники, как мы, — объяснила она, как бы отвечая на наши мысли. — Они ехали по старой дороге на запад, почти все наши идальго пользуются ею. По новым дорогам ездит только простои народ. И лишь после того как мы оказались в горах, они начали вызывать у меня подозрение. Но я ничего не говорила вам, потому что они уже обогнали нас и едут по дороге, на которой мы с ними не встретимся.

Флор объяснила, что старая дорога, заброшенная по причине ее неудобности, проходит с северной стороны Баладрона, а наша по мере приближения к ущельям все больше отклоняется на юг. Обе дороги соединяются в единственном проходе, именуемом el paso de los Rapadores75, находящемся за лагерем цыган.

И правда, мы уже больше не видели фантастических силуэтов, вырисовывающихся на фоне багряного неба. Всюду, куда хватало глаз, скалы были пустынны. И только буки раскачивались под порывами ветра.

4. ФЛОР ПРИБЕГАЕТ К ВОЛШЕБСТВУ

Стемнело. Мы уже забыли о тех таинственных путниках. Нас с ними разделяли глубокие провалы и непроходимые ущелья. Сейчас все наше внимание было отдано мулу, который с трудом преодолевал препятствия, встречающиеся на дороге.

Была уже глубокая ночь, как вдруг радостный возглас Флор возвестил нам, что мукам нашим пришел конец. Нашим взорам представилась чудесная и величественная картина.

Уже несколько минут мы ехали между двумя высокими склонами, скрывавшими от нас небо и горизонт. Казалось, мы очутились между двумя гигантскими стенами. Ливень кончился. Северо-западный ветер разогнал перед нами тучи, очистил небосвод, который, как всегда после грозы, засиял еще ярче. Луна лила свой бледный свет.

Выехав из теснины, мы увидели округлую долину, окруженную изрезанными остроконечными вершинами, на которых кое-где росли горные сосны. То была Taza del diablillo (Чаша бесенка), центр горной системы Баладрон, самые высокие вершины которой возвышались вокруг и ниспадали к Эскориалу. В тот миг Taza del diablillo показалась нам бездонным провалом. Лучи луны, ярко освещавшие стены Чаши и зубцы их, саму долину оставляли во мраке, и потому создавалось ощущение ее чудовищной глубины.

Напротив нас открывалось ущелье, точь-в-точь похожее на то, из которого мы выехали, и как бы продолжавшее его; видимо, находящаяся между ними Чаша образовалась вследствие какого-то сильнейшего землетрясения. Вокруг костра сидели мужчины и женщины. Их худые фигуры, резко очерченные отсветом костра, казались красноватыми, равно как и выступы ближних скал, меж тем как по влажным соседним склонам скользили тусклые отблески луны.

Едва мы выехали из теснины, как тотчас же наше присутствие было обнаружено. Этим дикарям присуща неведомая нам , чуткость. У костра не перестали на пить, ни курить, ни беседовать, но два дозорных тут же стремительно прянули направо и налево. Через секунду Флор показала их: они ползли к нам. Она издала какой-то особый крик. Разведчики остановились. После второго крика они вернулись назад и спокойно уселись у огня.

До костра было еще далеко. В первый миг мне показалось, будто за кружком сидящих цыган, освещенных огнем, стоят какие-то темные силуэты, но я уже с недоверием относилась ко всяким горным видениям и промолчала, а когда мы приблизились, там никого не оказалось. Господи, лучше бы я сказала Анри!

Мы были примерно на середине долины, когда около костра поднялся какой-то верзила с обветренным лицом, державший в руках старинный мушкет неимоверной длины. На восточном языке он крикнул нечто наподобие «кто идет?», и Флор на том же языке ответила ему.

— Добро пожаловать! — произнес человек с мушкетом. — Угоститесь нашим хлебом-солью, потому что вы привели нашу сестру.

Это он обратился к нам. Испанские цыгане, да и вообще все цыганские шайки, живущие в других королевствах Европы и не соблюдающие никаких законов, пользуются весьма сомнительной репутацией по части гостеприимства. Самый кровожадный разбойник чтит своего гостя — даже в Италии, где разбойники отнюдь не львы, но гиены.

После предложения хлеба нам, по общепринятому обычая, ничего не могло угрожать. Мы без страха приблизились к костру. Нас прекрасно приняли. Флор поцеловала колено предводителю, который крайне торжественно возложил ей на голову руки. Затем он велел налить из меха вина в резную деревянную чашу и церемонно подал ее Анри. Анри выпил. У костра образовался круг. Внутри него пела и танцевала цыганка, она кружилась у огня и махала над ним своим кушаком. Так прошло минут десять, и вдруг Анри хриплым, не своим голосом произнес:

— Негодяи! Что вы подмешали мне в питье!

Он хотел встать, но ноги у него подогнулись, и он тяжело рухнул на землю. Мне показалось, что у меня остановилось сердце. Анри лежал на земле и пытался бороться с оцепенением, растекающимся по всему его телу. Наконец он сомкнул отяжелевшие веки.

Вокруг костра тихонько смеялись цыгане. За спиною у них я вдруг увидела какие-то черные тени: появились человек шесть мужчин, закутанных в плащи; широкие полы шляп совершенно скрывали их лица.

Они не были цыганами.

Когда мой друг Анри перестал шевелиться, я решила, что он мертв.

Я горячо молила Бога, чтобы он ниспослал смерть и мне.

Один из подошедших бросил в середину круга туго набитый кошелек.

— Кончайте, — сказал он, — и вы получите в два раза больше.

Голос его был мне не знаком. Предводитель цыган ответил:

— Нужно, чтобы прошло двенадцать часов и чтобы мы удалились отсюда на двенадцать миль. Нельзя убивать в тот же день и там, где человеку было оказано гостеприимство.

— Что за глупости! — пожал плечами мужчина в плаще. — За дело, или мы сами его прикончим!

Он сделал шаг к лежащему на земле Анри. Предводитель преградил ему дорогу.

— Пока не пройдут двенадцать часов, пока мы не отдалимся на двенадцать миль, — объявил он, — мы будем защищать нашего гостя даже от короля!

Странный закон! Нежданная удача! Все цыгане окружили Анри.

И вдруг я услышала шепот Флор:

— Я спасу вас или тоже погибну.

Прошло уже полночи. Меня положили на мешок, набитый сухим мхом, в шатре предводителя, спавшего недалеко от меня. С одной стороны рядом с ним лежал его мушкет, с другой стороны сабля. При свете горящей лампадки я видела его полуоткрытые глаза, которые, казалось, и во сне смотрят на меня. В ногах у предводителя свернулся, словно пес, цыган и громко храпел. Где держали Анри, я не знала, и только одному Богу ведомо, как я принуждала себя не заснуть.

Меня отдали под надзор старой цыганки, служившей при мне как бы тюремщицей. Она спала, положив мне голову на плечо, а кроме того, для большей верности не выпускала мою правую руку из своей ладони.

Но это еще не все: я слышала вокруг шатра размеренный шаг двух часовых. Песочные часы показывали час пополуночи, когда я уловила у входа в шатер еле слышный звук. Я повернула голову, чтобы посмотреть, что там такое. Но даже это легкое движение разбудило мою черную надсмотрщицу. Она приоткрыла глаза и что-то пробурчала. Я ничего не увидела, и шум прекратился. Правда, перестали раздаваться и шаги одного из часовых. Примерно через четверть часа перестал расхаживать и второй. Вокруг шатра стало тихо.

Полотнище, закрывавшее вход, дрогнуло, потом приподнялось, и показалось улыбающееся озорное лицо. То была Флор. Она чуть заметно кивнула мне. Флор нисколько не боялась. Через секунду она уже проскользнула в шатер. Когда она встала, глаза ее торжествующе сверкнули.

— Самое главное сделано, — произнесла она одними губами.

От удивления я не смогла удержаться и чуть шевельнулась, вновь разбудив свою тюремщицу. Минуты две Флор стояла, замерев и приложив палец к губам. Старая цыганка снова заснула. Я думала: «Нужно быть волшебницей, чтобы освободить мое плечо и руку».

И я была права. Флор действительно оказалась волшебницей. Она сделала шажок, второй… Но направлялась она не ко мне, а к циновке, на которой между саблей и мушкетом спал предводитель. Она присела рядом с ним и с секунду пристально на него смотрела. Дыхание предводителя стало размеренней. Флор наклонилась к нему и легонько приложила к его вискам мизинец и указательный палец. Веки предводителя сомкнулись.

Флор глянула на меня, в глазах ее плясали искры.

— Один есть! — шепнула она.

Рядом, свернувшись калачиком, продолжал храпеть цыган.

Флор, не отводя от него взора, положила ему на лоб ладонь. Ноги у цыгана распрямились, голова откинулась; теперь он лежал, как мертвый.

— Второй! — шепнула Флор.

Оставалась только моя страшная караульщица. С нею Флор действовала куда осторожнее. Она медленно-медленно приближалась к старухе, не отрывая от нее взгляда, словно змея, гипнотизирующая птицу. Подойдя к ней, Флор протянула руку, и ладонь ее повисла над глазами цыганки. Я почувствовала, как моя тюремщица содрогнулась. В какой-то момент она попыталась встать, по Флор сказала ей:

— Я не велю!

Старуха глубоко вздохнула.

Ладонь Флор медленно передвигалась ото лба старухи на живот и над ним замерла. Один ее палец согнулся и, казалось, испускал какой-то таинственный флюид. Даже я сквозь тело моей тюремщицы ощущала его воздействие. Мои веки начали смыкаться.

— Не спи! — властно взглянув на меня, приказала мне Флор.

Тени, клубившиеся у меня перед глазами, вмиг исчезли. Не мне казалось, что все это я вижу во сне.

Ладонь Флор поднялась, вторично скользнула ко лбу цыганки. Флор сложила пальцы щепотью между глазами моей стражницы. Тело старухи расслабилось и сильней стало давить на меня.

— Мабель, ты спишь? — почти шепотом спросила Флор.

— Сплю, — отвечала цыганка.

Поначалу я подумала, что меня разыгрывают.

Перед нашим приездом в цыганский лагерь Флор отрезала по пряди волос у меня и у Анри и спрятала их в медальон, который носила на шее. Она открыла медальон и вложила волосы Анри в бесчувственную руку старухи.

— Я хочу знать, где он, — сказала при этом она. Старуха вздрогнула и что-то пробурчала. Я перепугалась, что она проснется. Флор, словно доказывая мне, в какой глубокий сон погружена старая цыганка, пнула ее ногой, после чего повторила:

— Ты слышишь меня, Мабель? Я хочу знать, где он.

— Слышу, — произнесла спящая. — Я ищу. Что же это? Пещера? Подземелье? У него взяли плащ, сняли кафтан. А! — содрогнувшись, вдруг вскрикнула она. — Я вижу, где он. Он в могиле!

Меня бросило в холодный пот.

— Но он жив? — задала вопрос Флор.

— Жив, — сказала Мабель. — Он спит.

— А где эта могила?

— К северу от стоянки. Два года назад там похоронили старого Хаджи. Этот человек лежит на костях Хаджи.

— Я хочу пройти туда.

— Северней лагеря первая расщелина между скалами, — сообщила старуха. — Подними камень и спустись на три ступеньки вниз.

— Как его разбудить?

— У тебя есть кинжал.

— Пошли! — бросила мне Флор.

Без всяких предосторожностей она сдвинула голову Мабель, и та опала на тюфяк, набитый мхом. Старуха даже не шевельнулась. Я с удивлением обнаружила, что глаза у нее широко раскрыты. Мы вышли из шатра. Вокруг погасшего костра лежали спящие цыгане. Флор взяла в руку фонарь, который она прятала под полой накидки. Показав на второй шатер, стоящий чуть дальше, Флор сказала:

— Там христиане.

То есть те, кто хотел убить моего друга Анри! Мы пошли на север от стоянки. По пути Флор велела мне взять трех галисийских лошадок, что стояли прикованные к кольям и объедали нижние ветки кустов. Цыгане никогда не ездят на мулах.

Очень скоро мы увидели расщелину в скалах. Три ступени, высеченные в граните, привели нас к пещере, заваленной большим камнем, но наших соединенных сил хватило, и мы отвалили его. При свете фонаря мы увидели полураздетого Анри; погруженный в подобный смертному сон, он лежал на земле, а под головой у него был человеческий скелет. Я бросилась к нему, обвила руками его шею, стала звать. Никакого ответа.

Флор стояла у меня за спиной.

— Ты очень его любишь, Аврора, — промолвила она, — но полюбишь еще сильней.

— Разбуди его! Разбуди! — закричала я. — Ради Бога, разбуди его!

Флор поставила фонарь на пол и взяла обе руки Анри.

— Здесь мое волшебство бессильно, — сказала она. — Он выпил питье шотландских цыганок и будет спать до тех пор, пока раскаленное железо не коснется его обеих ладоней и ступней ног.

— Раскаленное железо, — ничего не понимая, повторила я.

— ^Поторопимся! — добавила Флор. — Теперь моя жизнь в такой же опасности, как ваша!

Она приподняла юбку, по подолу которой были пришиты для утяжеления кусочки свинца, и вытащила из ее складок небольшой кинжальчик с рукоятью из рога.

— Разуй его, — сказала мне она.

Я, не раздумывая, подчинилась. У Анри на ногах были сандалии и гетры, какие носят махо. У меня так тряслись руки, что я не могла развязать ремни.

— Быстрей! Быстрей! — торопила меня Флор.

При этом она докрасна раскалила на пламени фонаря острие кинжальчика. Я почувствовала, как тело Анри дрогнуло: это раскаленная сталь вонзилась ему в ладонь. Затем острие было снова раскалено и пронзило вторую ладонь моего друга. Но он даже не шелохнулся.

— А теперь подошвы! — воскликнула Флор. — Быстрей! Быстрей! Он должен четырежды испытать боль.

Кинжал отделился от огня. Флор запела песню на каком-то неведомом языке. Она кольнула подошвы Анри. Губы его судорожно дернулись.

— У меня долг перед этим молодым сеньором, — сказала Флор, следя, когда пробудится Анри, — и перед тобою, милая моя Аврора. Без вас я умерла бы с голоду. А из-за меня вы выбрали эту дорогу, так что это я завела вас в ловушку.

Питье шотландских колдуний изготовлено из сока той разновидности рыжего курчавого салата-латука, которую испанцы называют lechuga pequena, в смеси с известным количеством настоя табака и экстракта из обычного полевого мака. Это сильнейшее наркотическое средство. Что же касается метода выведения из сна, так похожего на смерть, я, матушка, рассказала вам то, что видела собственными глазами. Уколы раскаленным железом без цыганской песни, по утверждению Флор, не дают никакого результата. Точно так же в венгерской сказке, которую так увлекательно рассказывала мне моя милая Флор, ключ от сокровищ Офена76 не мог открыть хрустальную дверь в горе, если владелец ключа не знал волшебного слова «мара морадно».

Когда Анри поднял веки, я прильнула губами к его лбу. Он с растерянным видом огляделся. Но на его устах играла слабая улыбка. Когда же Анри увидел скелет старого Хаджи, лицо его стало серьезным и замкнутым.

— Так вот какого товарища выбрали мне, — промолвил он. — Через месяц нас уже нельзя было бы отличить.

— В дорогу! — вскричала Флор. — К восходу солнца мы должны быть далеко от гор.

Анри уже был на ногах.

Лошади ждали нас у входа в расщелину. Флор ехала первой как проводник: она уже неоднократно бывала в здешних местах. На последний гребень Баладрона мы начали подниматься, когда еще светила луна. К рассвету были около Эскориала. А вечером въезжали в столицу Испании.

Я была безумно счастлива: было решено, что Флор останется с нами. Она не могла вернуться к своим соплеменникам после того, что сделала для нас. Анри сказал мне:

— Аврора, у тебя будет сестра.

С месяц все шло хорошо. Флор пожелала, чтобы ее наставили в основах христианской религии; она приняла крещение в монастыре Воплощения, а первое причастие — вместе со мною в церкви францисканцев. Она была набожна — искренне и на свой лад, однако монахини ордена Воплощения, которые надзирали за нею как за новообращенной, хотели от нее набожности совсем иного свойства.

Но бедняжка Флор, верней, Мария де ла Санта Крус, не могла им дать того, что они от нее требовали.

Однажды утром мы увидели ее в старом цыганском наряде.

Анри улыбнулся и молвил:

— Милая пташка, ты задержалась с отлетом.

А я, матушка, плакала, потому что любила Флор, любила всем сердцем!

Она обняла меня, у нее тоже стояли слезы в глазах, но это было сильней ее. Флор ушла, пообещав вскоре прийти. Увы, в тот же вечер я видела ее на Пласа Санта в окружении простолюдинов. Она танцевала с баскским бубном, а потом гадала прохожим.

Мы поселились на задах калье Реаль на небольшой скромной улочке, к которой подступали большие прекрасные сады.

Только потому что я француженка, матушка, я не тоскую в Париже по чудесному испанскому климату.

Мы больше не испытывали нужды. Анри сразу же занял достойное место среди первейших резчиков Мадрида. У него еще не было столь громкого имени, благодаря которому он так легко сделал состояние, но лучшие оружейники уже высоко оценивали его мастерство.

То было спокойное и счастливое время. По утрам к нам приходила Флор. Мы болтали. Она сожалела, что не живет со мной, но когда я предлагала ей вернуться к нашей прежней жизни, она, смеясь, спасалась бегством.

Однажды Анри сказал мне:

— Аврора, эта девочка — не та подруга, которая нужна вам.

Я не знаю, что произошло, но Флор стала приходить все реже и реже. Мы становились все холодней друг с другом. Когда мой друг Анри что-то велел мне, сердце мое тут же подчинялось. То, что не нравилось ему, переставало быть по душе и мне.

Матушка, может, только так и можно любить?

Но все равно, если бы я встретила мою Флор, я не сдержалась бы и бросилась ей в объятья.

А сейчас, матушка, я расскажу вам одну вещь, которая произошла незадолго до отъезда моего друга; ведь мне предстояло испытать величайшую муку, какую я знала в жизни: Анри собирался уехать, и я должна была надолго, страшно надолго, остаться одна, не видя его. Вы можете это понять, матушка? Два года. Целых два года! И это предстояло мне, которую каждое утро он будил отцовским поцелуем, мне, которая еще ни разу даже на день не разлучалась с ним! Когда я думаю о тех двух годах, они кажутся мне длинней, чем вся моя остальная жизнь.

Я знала, что Анри собрал немного денег, чтобы совершить путешествие; ему нужно было посетить Германию и Италию. Только Франция была закрыта для него, не знаю почему. Цель этой поездки тоже оставалась для меня тайной.

Однажды утром Анри, как обычно, ушел, а я прошла к нему в комнату, чтобы прибрать. Его секретер, с ключом от которого он никогда не расставался, был открыт. На столе секретера лежал пожелтевший от времени конверт с бумагами. С конверта свисали две одинаковых печати с гербом и девизом, состоящим из одного латинского слова «Adsum». Мой исповедник, когда я попросила дать перевод этого слова, сказал, что оно означает «Я здесь».

Матушка, вы помните, когда мои друг Анри в Венаске догонял меня, он бросился на моих похитителей, выкрикивая:

«Я здесь! Я здесь!»

На конверте была еще одна печать, похожая на печать не то часовни, не то церкви. Этот конверт я однажды уже видела. В тот день, когда мы ушли из Памплоны и выскользнули из дома на берегу Арги, именно из-за этих бумаг Анри снова вернулся в усадьбу.

Когда он нашел их нетронутыми, его лицо просияло от радости. Я запомнила это.

Кроме пакета, на котором ничего не было написано, я нашла еще какой-то список. Я поступила скверно, но я прочла его. Что поделаешь, матушка, мне безумно хотелось узнать, почему мой друг Анри покидает меня. Но в списке были только фамилии и города. Никого из этих людей я не знала. Видимо, Анри собирался всех их повидать во время путешествия.

Вот что было в этом списке:

1. Капитан ЛзрренНеаполь

2. Штаупиц — Нюрнберг

3. ПинтаТурин

4. Эль МатадорГлазго

5. Жоэль де ЖюганПариж

6. ФаэнцаПариж

7. СальданьяПариж

И еще были два номера — 8 и 9, рядом с которыми не было никаких фамилий.

5. АВРОРА ИНТЕРЕСУЕТСЯ МАЛЕНЬКИМ МАРКИЗОМ

Сейчас, матушка, я закончу рассказывать про этот список.

Когда через два года Анри вернулся, я снова заглянула в него. Почти BЈe имена там были вычеркнуты, очевидно, Анри повидался с этими людьми. Но зато на пустых местах появились два новых имени.

Капитан Лоррен, шедший под номером 1, был вычеркнут. Длинной чертой были вычеркнуты и Штаупиц, номер 2, и Пинто, и Матадор, и Жоэль де Жюган, причем все красными чернилами. Остались только Фаэнца и Сальданья. Под номером 8 был записан де Пероль, под номером 9 Гонзаго; оба они жили в Париже.

Матушка, я не видела его целых два года. Что делал он в течение этих двух лет, и почему его действия все время оставались для меня тайной?

Нет, не два года, два столетия, два бесконечных столетия! Не знаю, как мне удалось прожить столько дней без моего друга. Но если сейчас меня разлучат с ним, я нисколько не сомневаюсь, что умру. Все это время я жила в монастыре Воплощения. Монахини были добры со мной, но утешить меня они не могли. С отъездом моего друга улетучилась вся моя жизнерадостность. Я перестала петь, перестала улыбаться.

Но когда я снова увидела его, все мои страдания были искуплены. Кончилась моя бесконечная мука! Мой дорогой отец, мой друг, мой защитник вернулся ко мне, и у меня даже не было слов, чтобы высказать, как я счастлива.

После первого поцелуя он оглядел меня, и я была поражена выражением его лица.

— Вы уже выросли, Аврора, — сказал он, — и я даже не ожидал, что найду вас такой красавицей.

Значит, я была красива! Он считает, что я красивая! Красота — это Божий дар, матушка, и я в сердце своем возблагодарила Господа. Мне было то ли шестнадцать, то ли семнадцать лет, когда он сказал это. Я даже не представляла, что можно испытать такое счастье, когда тебе говорят: Вы красивы. До сих пор я не слышала от Анри таких слов.

В тот же день я вернулась из монастыря в наш старый дом. Но в нем все переменилось.

Нам с Анри уже нельзя было жить одним: я ведь стала барышней.

В доме меня встретили славная пожилая женщина Франсуаза Берришон и ее внук Жан Мари.

Франсуаза, увидев меня, воскликнула:

— Как она похожа на него!

На кого? Существовало, надо полагать, нечто, чего мне не полагалось знать, поскольку в определенном смысле со мной были исключительно сдержанны.

Я тогда подумала, и это предположение впоследствии еще более укрепилось во мне, что Франсуаза Берришон была когда-то служанкой в нашей семье. Она, должно быть, знала моего отца и знает вас, матушка! Несколько раз я пробовала расспрашивать ее. Однако Франсуаза, которая обыкновенно весьма словоохотлива, стоило затронуть некоторые темы, становилась немой как рыба.

А ее внук Жан Мари был еще младше меня и ничего не знал. …

Мою милую Флор за все время моего пребывания в монастыре Воплощения я видела всего один-единственный раз. Выйдя на свободу, я сразу же попросила найти ее. Но мне сказали, что она уехала из Мадрида. Это была неправда: через несколько дней я видела, как она пела и плясала на Пласа Санта. Я пожаловалась Анри, а он мне сказал:

— Не надо им было обманывать вас, Аврора, но они правильно сделали, что не привели к вам эту девушку. Запомните, существуют вещи, которые могут оттолкнуть от вас тех, кого вы должны любить.

Кого я должна любить?

Вас, матушка, прежде всего, вас! Но неужели вас огорчило бы то, что я сохранила привязанность к своей первой подруге, к той, которая спасла нас от смертельной опасности? Я не верю этому. Нет, не такую я вас люблю.

Мой друг преувеличил вашу строгость. Ваша доброта сильней вашей гордости. И потом я так вас буду любить! Неужели моя любовь оставит вам время на проявление суровости?

Итак, я стала барышней. Мне прислуживали. Малыш Жан Мари вполне мог сойти за моего пажа. Старая Франсуаза стала моей неизменной компаньонкой. Я уже была не так одинока, как когда-то, но счастливей, чем прежде, не стала.

Мой друг переменился, его манеры стали совершенно иными; он был неизменно холоден, а иногда я замечала, что он печален. Казалось, отныне между нами воздвиглась некая преграда.

Я вам уже говорила, матушка, что добиться объяснения от Анри было невозможным делом. Он хранил свою тайну даже от меня. Скоро я догадалась, что он страдает и ищет утешения в труде. Со всех сторон его умоляли принять заказы. Мы жили в достатке, и даже богато. Мадридские оружейники, можно сказать, пускали работы Синселадора с аукциона.

Герцог Медина-Сидония, фаворит Филиппа V, сказал: «У меня есть три шпаги; эфес у первой из золота, и я подарил бы ее другу; у второй — украшен алмазами, и я подарил бы ее возлюбленной; у третьей же — из черненой стали, но раз он чеканен Синселадором, я не отдам ее даже королю».

Шел месяц за месяцем. Меня охватила грусть. Анри заметил это и выглядел совершенно несчастным.

Окна моей комнаты выходили в огромные сады на задах калье Реаль. Самый большой и самый красивый парк принадлежал старинному дворцу герцога д'Оссуны, который был убит на дуэли придворным королевы господином де Фавасом. После смерти герцога дворец оставался пустым.

Но однажды я обнаружила, что во дворце подняты жалюзи. Пустые залы наполнились роскошной мебелью, на окнах висели драгоценные занавеси. В саду высадили цветы. Во дворце поселился гость.

Я была любопытна, как все затворницы, и захотела узнать его имя. А когда узнала, была потрясена: нового обитателя дворца д'Оссуны звали Филипп Мантуанский, принц Гонзаго.

Гонзаго! Но ведь это имя я видела в списке моего друга Анри. Это было второе имя из вписанных туда во время путешествия и четвертое из невычеркнутых: Фаэнца, Сальданья, Пероль и Гонзаго.

Я подумала, что Анри, несомненно, друг этого вельможи, и даже надеялась увидеть его.

На другой день Анри велел прибить на окнах моей комнаты жалюзи, которых до тех пор там не было.

— Аврора, — сказал он мне, — я прошу вас не показываться людям, которые будут прогуливаться в саду.

Признаюсь вам, матушка, что после такой просьбы мое любопытство только усилилось.

Сведения о принце Гонзаго получить было нетрудно: все только и говорили о нем.

То был один из самых богатых людей во Франции и личный друг регента. Он приехал в Мадрид с каким-то доверительным поручением. Его принимали как посла, и у него был целый двор.

Каждое утро малыш Жан Мари приходил ко мне и рассказывал, о чем говорят в квартале. Принц был красив, у него были прекрасные возлюбленные, он швырял миллионы. Его сопровождали молодые гуляки, они компанией шатались ночами по Мадриду, забирались на балконы, били фонари, высаживали двери и колотили ревнивых покровителей красавиц.

Среди них был один, которому не исполнилось, наверное, еще и восемнадцати, истинный дьявол. Его звали маркиз де Шаверни.

Рассказывали, что у него щеки свежие и розовые, как персик, сам он миловиден, с длинными светлыми волосами, обрамляющими чистый белый лоб, и глазами, озорными, как у девушки, и у него еще даже не выросли усы. Он был самый ужасный из всех. При мысли об этом херувимчике сладко ныли сердца всех сеньорит Мадрида.

Сквозь щели жалюзи на моем окне я иногда видела в сени прекрасного парка Оссуны молодого изящного дворянина с несколько женственной внешностью, но уж он-то совершенно не походил на этого повесу де Шаверни. Он выглядел таким скромным и целомудренным. К тому же он выходил на прогулку ранним утром. А де Шаверни после бурно проведенной ночи, надо думать, вставал поздно.

Этот юный дворянин то присаживался на скамейку, то ложился в траву, то, склонив голову, прохаживался с задумчивым видом, и почти никогда не выпускал из рук книгу. То был чрезвычайно прилежный молодой человек.

Навряд ли де Шаверни был так привержен к чтению.

Нет, такое и подумать было просто невозможно. Этот дворянин был полнейшей противоположностью де Шаверни, если только молва не оболгала самым постыдным образом юного маркиза.

Но молва молвою, а этот дворянин оказался тем самым маркизом де Шаверни.

Шалун, дьявол! Мне казалось, я влюбилась бы в него, не будь на свете Анри.

У него было доброе сердце, матушка, правда, испорченное теми, кто сбил его в столь юные годы с пути, но все же благородное, пылкое и щедрое. Наверное, однажды ветром отогнула край жалюзи, потому что он увидел меня и с той поры все время проводил в парке.

Во всяком случае, я удержала его от многих сумасбродств. В парке он вел себя кротко, как святой. Но тем не менее иногда отваживался поцеловать сорванный цветок и бросить его к моему окну.

Однажды он пришел с духовой трубкой, нацелил ее на жалюзи и очень точно забросил в щель между рейками записочку.

Если бы вы только знали, матушка, до чего это была прелестная записка. Он хотел жениться на мне и писал, что я вырву его душу из ада. Я едва удержалась от ответа, но ведь я совершила бы доброе дело. И лишь мысль об Анри остановила меня. Я даже не подала признаков жизни.

Бедняжка маркиз долго ждал, не отводя взора от моего окна; потом я увидела, как он утер глаза, на которые, видимо, навернулись слезы. Сердце у меня сжалось, но я проявила стойкость.

Вечером того дня я сидела на балконе витой башенки, что возвышалась на боковой стене нашего дома, стоящего на углу калье Реаль. С балкона была вида и широкая калье Реаль, и наша темная улочка. Анри запаздывал, я ждала и вдруг услыхала в темноте два негромких голоса. Я обернулась. У стены я заметила две фигуры. То были Анри и маленький маркиз. Вскоре голоса стали звучать громче.

— Да вы знаете ли, приятель, с кем разговариваете? — надменно бросил де Шаверни. — Я — кузен принца Гонзаго!

При этом имени шпага Анри, казалось, сама выскочила из ножен.

Шаверни обнажил свою и бесстрашно встал в боевую позицию. Этот поединок был бы до такой степени неравным, что я не выдержала и закричала:

— Анри! Анри! Он же совсем мальчик!

Анри тотчас же опустил шпагу. Маркиз де Шаверни поклонился мне, и я услышала, как он сказал:

— Надеюсь, мы еще встретимся?

Когда Анри через несколько секунд вошел в дом, я с трудом узнала его. У него было такое взволнованное лицо… Он не заговорил со мной, а принялся расхаживать по комнате.

— Аврора, — произнес он наконец каким-то чужим голосом, — я не отец вам.

Я это знала. Я думала, он продолжит, и вся обратилась в слух. Но он замолчал и снова принялся расхаживать. Я заметила, как он вытер со лба пот.

— Что с вами, друг мой? — ласково спросила я его. Вместо ответа он задал мне вопрос:

— Вы знаете этого дворянина? Отвечая, я, наверное, покраснела.

— Нет, не знаю.

Но ведь это было правдой. После некоторого молчания Анри снова заговорил:

— Аврора, ведь я же просил вас держать жалюзи закрытыми, — и не без оттенка горечи в голосе добавил: — Я просил не ради себя — ради вас.

Я почувствовала себя уязвленной и осведомилась:

— Разве я совершила какое-нибудь преступление, что должна все время прятаться?

— Это должно было случиться, — прошептал он, спрятав лицо в ладони. — Господи, сжалься надо мной!

Тогда я поняла только одно: я обидела его. По щекам у меня заструились слезы.

— Анри, мой друг! — вскричала я. — Простите меня! Простите!

— За что мне вас прощать, Аврора? — промолвил он, подняв на меня пылающий взор.

— За огорчение, что я причинила вам, Анри, — сказала я. — Я вижу, вы опечалены, и это моя вина.

Он остановился и вновь взглянул на меня.

— Пора! — прошептал он. После этого он сел около меня.

— Аврора, говорите открыто и ничего не бойтесь, — обратился он ко мне. — Единственное, чего я хочу в жизни, — вашего счастья. Вам будет нелегко уехать из Мадрида?

— С вами? — спросила я.

— Со мной.

— Я с радостью поеду куда угодно, где будете вы, мой друг, — ответила я, глядя ему в лицо. — Мне нравится Мадрид, потому что в нем живете вы.

Он поцеловал мне руку.

— А этот молодой человек? — с замешательством осведомился он.

Я засмеялась и рукой закрыла ему рот.

— Я прощаю вас, мой друг, — молвила я, — но только больше ни слова, и если вы хотите, давайте уедем.

Я увидела, как глаза у него увлажнились. Его руки готовы были раскрыться в объятия, но он страшным усилием справился с собой. Я думала, что он все-таки поддастся чувству. Но он всегда владел собой. Он вновь поцеловал мне руку и произнес с чисто отеческой интонацией:

— Раз вы ничего не имеете против, мы уедем сегодня же вечером.

— И, разумеется, это ради меня, а не ради вас! — с неподдельным гневом воскликнула я.

— Да, ради вас, а не ради меня, — подтвердил он, откланиваясь.

Анри вышел. Я расплакалась.

«Нет, — думала я, — он меня не любит и никогда не полюбит!»

А между тем…

Увы, он старался обмануть себя. Он любил меня так, словно я была его дочерью. Он любил меня ради меня, а не ради себя. А я умру молодой.

Отъезд был назначен на десять вечера. Я с Франсуазой должна была ехать в почтовой карете. Анри вместе с четырьмя нанятыми им вооруженными людьми будет сопровождать нас. Он был богат.

Пока я собирала сундуки, сад Оссуны осветился праздничной иллюминацией. Принц Гонзаго этой ночью устраивал большое празднество. Я была исполнена печали, пала духом. И мне пришла мысль, что, наблюдая за развлечениями этого блистательного общества, я, быть может, обманула бы свою тоску. Матушка, вы знаете это общество. Наверно, его представители, когда страдают, могут предаваться подобным увеселениям и тем утешаться?

Я рассказываю вам о совсем недавних событиях. Все это происходило буквально вчера. Не прошло и нескольких месяцев с тех пор, как мы покинули Мадрид. Но мне кажется, будто прошла целая вечность. Что-то произошло между моим другом и мной. Ах, матушка, вы мне так необходимы, чтобы излить перед вами сердце!

Мы отъехали точно в назначенный час, и как раз в это время заиграл оркестр под высокими апельсиновыми деревьями дворцового парка. Анри подъехал к дверце кареты и спросил:

— Аврора, вы ни о чем не сожалеете?

— Только о своей бывшей подружке, — ответила я.

Наш путь был заранее установлен. Мы поехали прямиком в Сарагосу, чтобы оттуда направиться к французской границе, пересечь Пиренеи у Венаска и спуститься к Байонне, где мы собирались сесть на корабль и отплыть в Остенде.

Анри было необходимо завернуть во Францию, потому что он должен был остановиться в долине Лурон между Люксом и Баньер-де-Люшоном.

Наше путешествие от Мадрида до Сарагосы не было отмечено никакими происшествиями. Без происшествий же прошел путь от Сарагосы до границы. И не посети мы после перехода через горы старинный замок Келюс, мне не о чем было бы вам рассказывать, матушка.

Но, не знаю даже, чем это объяснить, посещение замка стало одной из самых волнующих страниц моей жизни. Нет, мне не угрожала никакая опасность, ничего особенного со мною не произошло, но проживи я даже до ста лет, я никогда не забуду тех ощущений, которые родились у меня там.

Анри хотел поговорить со старым священником доном Бер-наром, который был капелланом замка Келюс при последнем его владельце, носившем такую же фамилию.

Переехав границу, мы оставили Франсуазу и Жана Мари в деревушке на берегу Кларабиды. С нашими четырьмя охранниками мы расстались еще по ту сторону Пиренеев. Только вдвоем с Анри мы поехали на лошадях к странной возвышенности, которую в тех местах называют Ашаз и на которой возносятся черные укрепления замка.

Было холодное, унылое, правда, не туманное февральское утро. На горизонте высились снежные вершины, через которые мы вчера проехали, и кружевные их зубцы четко вырисовывались на фоне темного неба. На востоке светило бледное солнце, и заснеженные горы от этого казались еще белее.

Западный ветер постепенно натянул тяжелые тучи, повисшие, словно плотная завеса, за цепью Пиренеев.

Перед нами на востоке, вырисовываясь на блеклой синеве неба, высился на гигантском пьедестале черный гранитный колосс, замок Келюс-Таррид.

Долго пришлось бы искать, прежде чем удалось бы найти сооружение, которое столь же красноречиво свидетельствовало о мрачном величии былых времен. Когда-то этот смертоносный, разбойничий замок стоял здесь как часовой, подстерегая путников, едущих по долине. Его умолкшие фальконеты и онемевшие бойницы не были в ту пору безгласными, дубы не росли в его растрескавшихся башнях, стены не были одеты покровом влажного плюща, а его сторожевые башенки еще смотрели на мир грозными амбразурами, закрытыми нынче красноватыми или золотистыми кустами левкоев и львиного зева. Стоило взглянуть на него, и в голове сразу рождались тысячи грустных или страшных мыслей. Замок этот был величествен и ужасен. Из живших в нем, наверное, никто никогда не был счастлив.

В тех краях о замке существует много легенд, черных, как чернила. Вот одна из них: говорят, последний владелец его, которого прозвали Келюс-на-засове, убил двух своих жен, дочь, зятя. А перед тем его предки проделывали то же самое.

На плато Ашаз мы поднялись узкой, извилистой дорогой, которая когда-то приводила к подъемному мосту. Через ров перекинут деревянный мост, но балки его изъедены червем, а от настила почти ничего не осталось. У въезда в него в нише стоит маленькая статуя Пресвятой Девы.

Сейчас в замке Келюс никто не живет. Его сторожит старый ворчун отвратительного вида, к тому же полуглухой и совершенно слепой. Он сказал нам, что нынешний владелец замка не приезжал сюда уже шестнадцать лет.

А владелец — принц Гонзаго. Обратите внимание, матушка, с некоторых пор это имя, кажется, начинает преследовать меня.

Старик сообщил Анри, что дон Бернар, давнишний капеллан замка, несколько лет как скончался, и не пожелал впустить нас в замок.

Я думала, что мы вернемся обратно; оказалось, нет, и скоро я поняла, что здешние места связаны у моего друга с каким-то трагическим и трогательным воспоминанием.

Мы отправились перекусить в деревушку Таррид, крайние дома которой почти примыкают к замковым рвам. Ближе всего ко рву и разрушенному мосту, о котором я уже упоминала, стоит кабачок. Мы сели на две скамьи за убогий стол из букового дерева, и к нам подошла женщина лет сорока—сорока пяти, дабы услужать нам.

Анри внимательно взглянул на нее.

— Добрая женщина, — неожиданно обратился он к ней, — вы были здесь в ту ночь, когда произошло убийство?

Она выпустила из рук кувшин с вином и, вперясь в Анри недоверчивым взглядом, пробурчала:

— Да, похоже, и вы также были. Кровь застыла у меня в жилах, однако я испытывала непреодолимое любопытство. Что же такое здесь произошло?

— Возможно, — бросил Анри, — но вас, добрая женщина, это никак не касается. Я кое-что хочу узнать. Я заплачу вам за это.

Подбирая осколки кувшина, она пробормотала несколько слов, которые мне показались странными:

— Мы заперли двери и закрыли ставни на окнах. Когда такие дела, лучше ничего не видеть.

— Сколько убитых нашли на следующий день во рву? — спросил Анри.

— Семерых, считая и молодого сеньора.

— А суд приехал?

— Приезжал Бальи из Аржелеса, уголовный судья из Тарба и еще другие. Да, суд приехал, он всегда приезжает, но как приехал, так и уехал. Судьи объявили, что наш старый господин был прав, и все по причине того вон нижнего окна, которое обнаружили открытым.

И она показала рукой на окно уже в самом рву, как раз под полуразрушенным мостом.

Я поняла, что судейские обвинили покойного молодого сеньора в том, что он хотел проникнуть через это окно в замок. Но почему? Я спросила женщину, и она так ответила мне:

— Потому что наша молодая барышня была богата.

О, это была горестная история, рассказанная в нескольких словах. Это нижнее окно так и влекло меня. Я не могла оторвать от него глаз. Возле него, надо думать, происходили любовные свидания. Я отодвинула деревянную тарелку, что стояла передо мной. Анри отодвинул свою. Он расплатился, и мы вышли из кабачка. Мимо двери проходила дорога, ведущая в ров. Мы пошли по ней. Эта женщина сопровождала нас.

— Вот здесь, — сказала она, указывая на столб, служащий опорой моста со стороны крепостной стены, — молодой сеньор положил своего ребенка.

— Значит, был ребенок? — воскликнула я.

Взгляд, который бросил на меня Анри, был настолько необычен, что я до сих пор не в силах найти ему объяснение. Вот так же порою самые обыкновенные мои слова вызывают у него какие-то неожиданные чувства, которые мне кажутся беспричинными.

Это дало толчок моему воображению. Всю свою жизнь я тщетно искала объяснение тайн, окутывавших меня.

Ах, матушка, все рады смеяться над несчастными сиротами, которые повсюду видят знаки своего происхождения. А я вот считаю, что в этом инстинкте есть нечто провиденциальное и в высшей степени трогательное. Да, наше назначение — непрестанно искать и не прерывать этот тяжелый и неблагодарный труд. Ежели преграда, которую мы приподняли, вновь упадет и придавит нас, мы опять поднимемся, исполненные еще большего мужества, и так будет до часа, пока нас не охватит отчаяние. Но этот час будет часом смерти. О, сколько будет до наступления этого часа обманутых надежд, сколько химер, сколько разочарований.

Взгляд Анри словно говорил мне:

«Аврора, этот ребенок — вы!»

Сердце у меня лихорадочно забилось, и я уже другими глазами взглянула на старый замок.

Но Анри тут же спросил:

— А что стало с ребенком? Женщина ответила:

— Он умер.

6. НАКРЫВАЯ НА СТОЛ

На дне рва был луг. С того места, где мы стояли, если смотреть под арку разрушенного деревянного моста, над низким откосом рва были видны дома деревни Таррид и кромка леса. А справа над крепостной стеною высился кружевной шпиц келюсской церкви.

Анри долгим печальным взглядом обвел открывшуюся картину. Казалось, он пытается сориентироваться. Свою шпагу он держал й руке, словно трость, и чертил ею какие-то линии на траве. Губы его шевелились, как будто он разговаривал сам с собой. Вдруг он указал пальцем туда, где стояла я, и воскликнул:

— Это здесь!

— Да, — подтвердила женщина, — как раз здесь мы и нашли тело молодого сеньора.

Я вздрогнула и попятилась. Анри спросил:

— Что же сделали с телом?

— Я слышала, что его перевезли в Париж и погребли на кладбище Сен-Маглуар.

— Ну да, — как бы отвечая своим мыслям, промолвил Анри, — Сен-Маглуар — родовое владение Лотарингского дома.

Выходит, матушка, несчастный молодой сеньор, убитый в ту страшную ночь, принадлежал к благородному Лотарингскому дому.

Анри опустил голову. Он о чем-то думал. Я заметила, что время от времени он украдкой поглядывает на меня. Потом он попытался подняться по лесенке, что вела к въезду на мост, однако прогнившие ступени подламывались под его ногой. Он опять вернулся к стене и постучал эфесом шпаги в ставни, закрывающие окно.

Служанка, которая, словно чичероне, следовала за нами, пояснила:

— Они прочные и с той стороны окованы железом. После того как уехали судейские, окно ни разу не открывали.

— И что же вы слышали, добрая женщина, в ту ночь сквозь свои закрытые ставни? — поинтересовался Анри.

— О сударь, казалось, все бесы вырвались на свободу и сошлись здесь под стеной. Мы глаз не могли сомкнуть. Убийцы приехали днем и пили в нашем кабачке. Ложась спать, я подумала: «Да примет Господь в лоно свое тех, кто завтра не увидит восхода солнца!» Мы слышали звон стали, вопли, проклятья и два мужских голоса, которые время от времени восклицали: «Я здесь!»

Самые невероятные мысли возникли у меня в голове. Ведь мне же знаком этот клич или девиз. Еще в раннем детстве я слышала его из уст Анри, а потом нашла переведенным на латынь на печатях, наложенных на тот таинственный конверт, который мой друг хранит как величайшую драгоценность.

Анри был замешан в этой драме.

И только он может разъяснить ее мне.

Солнце уже клонилось к горизонту, когда мы тронулись в обратный путь. На сердце у меня было тревожно. Я все оборачивалась, чтобы еще раз взглянуть на этого угрюмого каменного гиганта, высящегося на своем исполинском пьедестале.

Ночью мне снилась женщина в трауре, сжимающая в объятиях младенца и склоняющаяся над мертвенно-бледным молодым человеком с кровавой раной на груди.

Матушка, не вы ли то были?

На следующий день на борту судна, которое уносило нас через океан и Ла-Манш к берегам Фландрии, Анри сказал мне:

— Аврора, скоро вы все узнаете. И дай Бог, чтобы вы стали от этого счастливей!

Когда он говорил это, у него был такой печальный голос. Неужели, когда я узнаю свое происхождение, это может принести мне несчастье? Но даже если это так, матушка, я все равно хочу узнать вас…

Мы высадились с корабля в Остенде. В Брюсселе Анри получил большое послание, запечатанное печатями с французским гербом. Назавтра мы выехали в Париж.

Уже смеркалось, когда мы проехали под Триумфальной аркой, что стоит в конце Фландрской улицы и за которой начинается столица. Мы с Франсуазой сидели в карете. Анри ехал верхом впереди. Я погрузилась в собственные мысли, матушка. Что-то мне подсказывало, что вы здесь.

Да, матушка, я убеждена, что вы живете в Париже. Я узнавала воздух, которым вы дышите.

Мы покатили по длинной улице, по обеим сторонам которой стояли высокие серые дома, потом свернули на узкую улочку, и она привела нас к церкви, стоящей посреди кладбища. Потом я узнала, что это церковь Сен-Маглуар.

Напротив нее высился величественный дворец — дворец Гонзаго.

Анри спешился и, подав мне руку, помог выйти из кареты. Мы прошли на кладбище. Позади церкви, огражденная простой деревянной решеткой, стояла открытая ротонда; сквозь ее аркады видны были монументальные надгробия.

Мы вошли в ротонду. Лампадка, свисающая с ее свода, чуть рассеивала тьму. Анри остановился перед мавзолеем, на котором был изваян облик молодого человека. Анри поцеловал статую в лоб. И я слышала — слезы дрожали в его голосе, — как он промолвил:

— Брат, вот и я. Бог мне свидетель, я исполнил свое обещание.

Позади нас послышался шум. Я обернулась. Франсуаза Берришон и ее внук Жан Мари стояли на коленях за деревянной решеткой. Анри тоже преклонил колени. Он долго тихо молился, а, поднявшись, попросил меня:

— Аврора, поцелуйте это изваяние.

Я подчинилась, но спросила, почему я должна целовать его.

Анри открыл было рот, чтобы ответить, однако заколебался и наконец сказал:

— Потому что у него было благородное сердце и я любил его.

Я вторично поцеловала статую в ледяной лоб. Анри поблагодарил, взяв меня за руку и прижав ее к своему сердцу.

Ах, как он любит, матушка, когда любит! Наверно, суждено, что он не может меня полюбить!

Через несколько минут мы были в доме, где я и кончаю писать вам эти строки, дорогая моя матушка. Анри заранее снял его.

После того как я переступила порог этого дома, я ни разу не покидала его.

Я одинока, как никогда, потому что у Анри в Париже дел стократ больше, чем где бы то ни было. Я вижу его даже не при каждой трапезе. Мне запрещено выходить. Приближаться к окнам я должна с осторожностью.

Ах, матушка, если бы он был ревнив, я была бы счастлива подчиняться ему, укрываться, прятаться, сохранять себя для него одного! Но я помню, как он сказал в Мадриде: «Это не ради меня, а ради вас».

Да, матушка, это не ради него. Ревнуют только тогда, когда любят.

Я одинока. Сквозь щелку закрытых оконных занавесок я вижу суетящуюся шумливую толпу. Все эти люди свободны. Вижу дома на другой стороне улицы.

Каждый этаж занимает семья. Я вижу молодых женщин и смеющихся детей. Они счастливы. А еще я вижу окна Пале-Рояля; часто по вечерам они бывают освещены: это регент устраивает празднество. Подъезжают придворные дамы в каретах, у дверец которых гарцуют красивые кавалеры. До меня долетает бальная музыка. Иногда я всю ночь не могу уснуть. Но если бы только он проявил ко мне нежность, если бы сказал хоть одно ласковое слово, я, матушка, обо всем бы забыла и была бы счастлива.

Вы можете счесть, что я жалуюсь. Только не подумайте, матушка, будто мне чего-то недостает. Анри безмерно добр и предупредителен со мной. А можно ли вменить ему в вину, что он уже давно со мною холоден?

И вот, матушка, какая мысль мне иногда приходит. Зная рыцарственную деликатность его сердца, я думаю, что по происхождению я выше его, и по богатству, наверное, тоже. Это отдаляет его от меня. Он боится меня полюбить.

О, если бы я была уверена в этом, с какой радостью я отказалась бы от своего богатства и растоптала свое происхождение! Что значат преимущества высокого рождения в сравнении с сердечным блаженством?

Матушка, неужели, если бы вы были бедны, я меньше любила бы вас?

Вот уже два дня, как к Анри приходит горбун. Но я еще не рассказывала вам про этого таинственного гнома, единственное живое существо, которое вхоже в наше уединение. Горбун в любое время заходит к нам, то есть к Анри, в комнату на втором этаже. Все видят, как он входит и выходит. Соседи по улице воспринимают его чуть ли не как домового. Никто никогда не видел Анри и его вместе, но они неразлучны! Таково мнение кумушек с Певческой улицы.

И впрямь, никого еще не связывали столь странные и таинственные узы. Мы, я имею в виду Франсуазу, Жана Мари и себя, ни разу не видели одновременно этих неразлучных друзей. Они целыми днями сидят взаперти в комнате наверху, потом один из них выходит, а второй остается охранять уж не знаю какое неведомое сокровище. Мы здесь живем добрых две недели, но, невзирая на обещания Анри, мне известно ничуть не больше, чем в день приезда.

И вот что я хочу вам рассказать: как-то вечером горбун посетил Анри и остался. Всю ночь они провели, запершись, вместе. Наутро Анри был печальней, чем обычно. За завтраком разговор свернул на вельмож и высокопоставленных дам. Анри с нескрываемой горечью заметил:

— У тех, кто поднялся слишком высоко, слегка кружится голова. Не стоит рассчитывать на признательность принцев. И к тому же, — опустив глаза, продолжал он, — разве всякую услугу можно оплатить этой презренной монетой, признательностью? Если знатная дама, ради которой я рисковал бы своей честью и жизнью, не смогла бы меня полюбить оттого, что она по положению выше меня, я тотчас бежал бы куда глаза глядят, лишь бы она не смогла оскорбить меня своей признательностью.

Матушка, я уверена, что горбун рассказывал ему про вас. Да, это действительно так. Он рисковал ради вашей дочери и честью, и жизнью. Он сделал больше, стократ больше: он отдал вашей дочери восемнадцать лет своей благородной молодости. Чем заплатить за столь безмерную щедрость?

Матушка, но ведь он заблуждается, правда? О, как бы вы полюбили его, как бы презирали меня, если бы я не отдала ему все свое сердце, за исключением той части, что принадлежит вам! Я не осмелилась сказать ему это, так как в его присутствии что-то порой мешает мне говорить. Я чувствую, что сейчас я робею перед ним иначе, но гораздо чаще, чем в детстве.

Нет, то не была бы неблагодарность, то была бы низость! Я всем обязана ему: он меня спас, он меня воспитал. Чем была бы я без него? Горсточкой праха в могиле без креста…

И какая мать, будь она даже герцогиня или родственница короля, не гордилась бы, имея зятем шевалье Анри де Лагар-дера, самого прекрасного, самого отважного и самого верного из людей?

Разумеется, я всего лишь бедная девушка и не могу судить о великих мира сего: я не знаю их, но неужто среди этих вельмож и знатных дам отыщется настолько извращенное сердце, настолько растленная душа, чтобы велеть мне:

— Забудь своего друга Анри…

Я схожу от этого с ума, матушка, и сейчас чудовищная мысль бросила меня в холодный пот. Я сказала себе: «Если моя мать…»

Но упаси меня Боже выразить эту мысль в словах. Это было бы кощунством.

Нет, вы — такая, какой я представляю вас в мечтах и какой боготворю. Вы расцелуете меня и улыбнетесь. И какое бы высокое имя ни даровало бы вам небо, у вас есть нечто стократ лучшее, чем имя, — ваше сердце. Этой своей мыслью я чуть было не оскорбила вас, и я припадаю к вашим ногам, умоляя простить меня.

Ну вот, стало темно, ничего не видно; я откладываю перо и закрываю глаза, чтобы мысленно увидеть ваше ласковое лицо. Придите, любимая матушка, придите…»

Таковы были последние слова записок Авроры. Она любила эти листки, они были ее друзьями. И, запирая их в шкатулку, она прошептала:

— До завтра…

Уже совсем стемнело. На другой стороне улицы Сент-Оноре в домах зажегся свет. Осторожно отворилась дверь, и в светлом прямоугольнике дверного проема, потому что в соседней комнате горела лампа, возникло простоватое лицо Жана Мари Берришона.

Жан Мари был сыном того самого юного пажа, с которым мы встретились в первых главах этого повествования, когда он привез шевалье де Лагардеру письмо от де Невера. Паж стал солдатом и погиб, а у его матери остался внук.

— Барышня, — обратился Жан Мари к Авроре, — бабушка спрашивает, где накрывать стол — здесь или в зале.

— Который час? — осведомилась Аврора, внезапно вырванная из мечтаний.

— Час ужина, барышня, — ответил Берришон.

«Как он задерживается!» — подумала Аврора и сказала:

— Накрой здесь.

— Да, барышня.

Берришон принес лампу и поставил на камин. Из кухни, что соседствовала с залой, донесся басовитый голос Франсуазы:

— Малыш, занавески плохо закрыты, задерни их! Берришон незаметно передернул плечами, однако поспешил исполнить приказание бабушки.

— Право слово, — пробормотал он, — можно подумать, будто мы боимся попасть на галеры.

Положение Берришона в каком-то смысле было схоже с положением Авроры: он ничего не знал, но страшно хотел узнать хоть что-то.

— А ты уверен, что он не вошел с задней лестницы? — осведомилась Аврора.

— Да можно ли хоть в чем-то быть у нас уверенным? — ответил вопросом на вопрос Жан Мари. — Вот горбун вечером пришел. Я его видел и пошел подслушать под дверью.

— Да как ты посмел? — возмутилась Аврора.

— Должен же я был узнать, вернулся мэтр Луи или нет. Не подумайте, что это я из любопытства.

— Что-нибудь ты слышал?

— Ничегошеньки.

Берришон постелил на стол скатерть.

— Но куда же он мог пойти? — неожиданно спросила Аврора.

— Ах, барышня, это известно только горбатому, — заметил Берришон. — И все-таки странно, что такой стройный человек, как господин шевалье, то есть я хотел сказать мэтр Луи, принимает у себя этого кривулю, скрученного, как пробочник. Мы все в полном недоумении. Он приходит через заднюю дверь, уходит когда вздумается…

— Но разве мэтр Луи не хозяин здесь? — попыталась возразить Аврора.

— Да уж хозяин, хозяин, — буркнул Берришон. — Он волен приходить, уходить, запираться с этим своим уродцем, ему хоть бы что. И неважно, что соседи вовсю чешут языки.

— Вы слишком много болтаете с соседями, Берришон, — заметила Аврора.

— Я? — возмутился мальчик. — Господи, как вы можете такое говорить! Значит, я болтун — выходит, так? Вот уж спасибо. Вы слышали, бабушка, — крикнул он, высунувшись в двери, — меня назвали болтуном!

— Я уже давно это знаю, — ответила славная женщина. — А к тому же ты еще и лентяй.

Берришон скрестил руки на груди.

— Ну что ж, хорошо, — объявил он. — Раз я — собрание всех пороков, меня надо повесить, и ждать, видно, этого недолго. А ведь я ни с кем ни разу и словечком-то не перемолвился. Просто, проходя по улице, я слушаю, что говорят люди. Разве это преступление? А вот слышали бы вы, что они говорят! Но чтобы я вступил в разговор с этими лавочниками?! Вот уж чего не бывало, того не бывало. Я, слава Богу, понимаю свое положение. Но, — уже тише промолвил он, — не могу же я запретить людям задавать мне вопросы.

— Так тебе задают вопросы, Жан Мари?

— И еще сколько, барышня!

— А какие вопросы?

— Весьма затруднительные.

— Но о чем же все-таки тебя спрашивают? — потеряла терпение Аврора.

Берришон засмеялся с невинным видом.

— Да обо всем. Кто мы такие, чем занимаемся, откуда приехали, куда уедем, сколько вам лет, сколько лет господину шевалье, то есть я хотел сказать мэтру Луи, французы ли мы, католики ли, собираемся ли мы обосноваться здесь, чем нам не понравилось то место, откуда мы уехали, поститесь ли вы, барышня, по пятницам и субботам, к какому священнику ходите на исповедь — в церковь Сент-Эсташ или Сен-Жермен-л'Оссеруа.

Жан Мари перевел дыхание и затараторил дальше: — И то, и се, и это, и другое: почему мы поселились именно на Певческой улице, а не на какой-нибудь еще, почему вы никогда не выходите из дому. Говоря на эту тему, госпожа Муанре, повитуха, сказала Гишардихе, что у вас одна нога сухая. А еще интересуются, почему мэтр Луи так часто уходит, почему горбун… Ах, — махнул Жан Мари рукой, — а уж горбун их так занимает! Мамаша Балао сказала, что у него такой вид, словно он якшается с нечистым.

— И ты, Берришон, сплетничаешь с ними! — укоризненно произнесла Аврора.

— Вот уж неправда, барышня! Кто-кто, а я умею держать язык за зубами. Но вы бы только послушали их, особенно женщин. Господи Боже, уж эти мне женщины! Да что там говорить, стоит мне выйти на улицу, и у меня сразу начинают гореть уши. «Эй, Берришон, херувимчик! — кричит мне лоточница, что торгует напротив. — Иди-ка отведай моего сиропа!» Надо сказать, барышня, он у нее очень вкусный. «Нет, этот ангелочек съест у меня немножко бульона!» — вступает трактирщица. А следом за ней торговка маслом, и та, что починяет скорняжные изделия, и даже сама прокурорша. Вот так-то! А я шагаю гордый, как подручный аптекаря. Гишардиха, Муанре, Балао, лоточница напротив, торговка маслом, скорняжница и все остальные только зря стараются. Но им хоть бы что. Вы бы послушали, барышня, как они ко мне липнут, — вновь рассмеялся Берришон, — и вам тоже стало бы смешно. Представьте себе эту Балао, тощую, черную, с очками на носу. «А она милашка и хорошо сложена». Это она про вас, барышня. «Ей, наверно, лет двадцать, да?» — «Не знаю!» — произнес Берришон не своим голосом, и опять перешел на фальцет: «Да, что она милашка, то милашка, — а это вступает Муанре, — и просто невозможно поверить, что она — племянница простого кузнеца. Ведь она ему племянница, цыпленочек, да?» — «Нет!» — рявкнул опять же басом Берришон.

И тут снова пропищал фальцетом: «Ага! Значит, она ему дочка? Так, ягненочек?» — «Нет!» Д барышня, хочу пройти, но как бы не так! Они окружают меня. Гишардиха, Дюраниха, Морен, Бертан… «Но раз она ему не дочка, то, значит, жена?» — «Нет!» — «Младшая сестра?» — «Нет!» — «Как! Не жена, не сестра, не дочь? Тогда, наверно, сиротка, которую он подобрал и воспитал из милости?» — «Нет! Нет! Нет!» — заорал во весь голос Берришон.

Аврора закрыла его рот ладонью.

— Берришон, ты солгал, этого не следовало делать, — тихо и печально промолвила она. — Я ведь и вправду сирота, он подобрал меня и воспитал из милости.

— Ну вот еще! — возмутился Жан Марк

— В следующий раз, когда они будут спрашивать тебя, так и ответь. Я вовсе не стыжусь. Зачем же скрывать благодеяния моего друга?

— Но, барышня…

— Разве я не девушка без роду и племени? — задумчиво продолжала Аврора. — Без него, без его благодеяний…

— Вот услышал бы это мэтр Луи, как он велит себя называть, то-то бы рассердился, — объявил Берришон. — Из милости! Благодеяния! Да как у вас язык поворачивается, барышня?

— Слава Богу, про него и про меня не говорят ничего другого, — почти прошептала девушка, и ее белоснежное лицочуть-чуть порозовело.

Берришон придвинулся к ней.

— Знаете, барышня… — неуверенно пробормотал он.

— Да?

— Нет, ничего…

— Говори, Берришон!

Мальчик не решался, и тогда она властным голосом произнесла:

— Приказываю тебе говорить! Ну, я жду!

Опустив глаза, Берришон мял салфетку, которую держал в руках.

— Ладно, — промямлил он. — Только это все сплетни, обычные сплетни. Они говорят: «Все понятно. Он слишком молод, чтобы быть ее отцом. Он ее так прячет, и поэтому он ей не муж…»

— Продолжай! — приказала Аврора, на лбу у которой выступили капельки пота.

— А если он — не отец, не брат, не муж…

Аврора закрыла лицо ладонями.

7. МЭТР ЛУИ

Берришон горько раскаивался, что начал этот разговор. Он с ужасом смотрел, как грудь Авроры содрогается от рыданий, и думал:

«Вот вошел бы он сейчас!»

Аврора стояла, опустив голову. Волосы упали ей на ладони, и сквозь пальцы сочились слезы. Когда она вскинула голову, глаза ее были влажны, но к щекам опять прилила кровь.

— Если он — не отец, не брат, не муж бедной сироты, — медленно, чеканя каждое слово, заговорила девушка, — и зовется Анри де Лагардер, значит, он — ее друг, ее спаситель и благодетель. О! — воскликнула она, воздевая руки к небу. — Даже само их злословие доказывает мне, сколь он выше других! Они его подозревают, потому что поступают так, как не поступит он. Я его и без того люблю, но теперь, благодаря им, стану боготворить.

— Правильно, барышня, — закивал Берришон, — боготворите его, и пусть они лопнут от злости!

— Анри, — прошептала Аврора, — единственный человек на свете, который защищал и любил меня.

— Ну, насчет любви, — подтвердил Берришон, вернувшийся к своим обязанностям, о которых он временно забыл, и продолжавший накрывать на стол, — тут вы можете быть спокойны, это я вам говорю. Каждое утро мы с бабушкой видим это. «Как она провела ночь? Спокойно ли спала? Не грустила ли вчера? Не было ли у нее каких-нибудь желаний?» И ежели нам удалось угадать какое-нибудь ваше желание, он бывает так рад, так счастлив! Да что там говорить, он вас любит!

— Да, — подтвердила Аврора, отвечая собственным мыслям, — он добр и любит меня, как собственную дочь.

— И по-другому тоже, — с хитрой гримасой ввернул Берришон.

Аврора покачала головой. Эта тема была так желанна ее сердцу, что она даже не подумала ни о возрасте, ни о положении собеседника.

Жан Мари Берришон, накрывающий для нее стол, в этот момент стал чем-то вроде ее наперсника.

— Я все время одна и все время грущу, — промолвила она.

— Ну, барышня, как только он войдет, к вам сразу вернется улыбка, — возразил мальчик.

— Настала ночь, — продолжала Аврора, — а я все жду его, и так каждый вечер, с тех пор как мы приехали в Париж.

— Да полно вам, — бросил Берришон. — Это потому, что здесь столица. Ну вот, я накрыл стол. Бабушка, ужин готов?

— Да уж с час как готов, — пробасила на кухне Франсуаза.

Берришон почесал в затылке.

— Я готов голову дать на отсечение, — пробормотал он, — что мэтр Луи наверху с этим чертовым горбуном. Надоело мне смотреть, как барышня из-за этого мучается. Если бы я осмелился…

Он прошел через залу и ступил на первую ступеньку лестницы, ведущей к покоям мэтра Луи.

— Конечно, это запрещено, — размышлял он вслух, — и мне не хотелось бы увидеть господина шевалье в гневе, как в прошлый раз. Всесильный Боже! И все же, барышня, — обратился Жан Мари к Авроре, — я не понимаю, почему он все-таки прячется? Это же вызывает пересуды. Да будь я на месте соседей, я, хоть вовсе не любитель чесать языком, говорил бы, как они: «Он — заговорщик» или «Он — колдун».

— А они так и говорят? — удивилась Аврора. Вместо ответа Берришон расхохотался.

— О Господи! — воскликнул он. — Если бы они знали, как я, что у него наверху. Кровать, сундук, два стула да на стене висит шпага — вот и все. Правда, что в запертой комнате, я не знаю, — поправился он, — там я видел только одну вещь…

— Какую? — заинтересовалась Аврора.

— Да ничего особенного. Дело было вечером, и он позабыл опустить язычок, который закрывает с той стороны замочную скважину.

— И ты посмел заглянуть в нее?

— Бог мой, барышня, это вышло совершенно случайно. Я поднялся, чтобы по вашей просьбе пригласить его, и вдруг в скважине виден свет. Ну, я и глянул в нее.

— И что же ты увидел?

— Да говорю вам, ничего особенного. Горбуна не было. Господин шевалье сидел за столом. На столе стояла шкатулка, маленькая шкатулка, с которой он никогда не расставался в дороге. Мне всегда страшно любопытно было узнать, что он в ней держит. В нее могло бы поместиться немало двойных пистолей, но, оказывается, у мэтра Луи там вовсе не пистоли, а бумажный конверт, такой, знаете, квадратный, похожий на письмо, а с него свешиваются три печати красного воска, размером каждая с экю в шесть ливров.

По описанию Аврора узнала конверт, но промолчала.

— Еще немного, — продолжал Берришон, — и мое любопытство мне дорого бы обошлось. Видно, я наделал шума, хотя и был осторожен. Он пошел открыть дверь. Времени у меня оставалось только броситься вниз по лестнице, и я упал и отбил себе крестец: он у меня, если дотронуться, до сих пор еще болит. Но теперь я закаялся подсматривать… Но ведь вам, барышня, все позволено, вам бояться нечего, и я вам вот что скажу: мне бы хотелось, чтоб сегодня ужин был пораньше. Очень мне охота посмотреть, как гости съезжаются в Пале-Рояль на бал. Может, вам подняться и позвать его своим ласковым голосом?

Аврора опять промолчала.

— Вы видели, — продолжал Берришон, не любивший чесать языком, — как весь день сегодня проезжали повозки, полные цветов и зеленых гирлянд, фургоны с фонариками, печеньями и напитками?

И Берришон облизнул языком губы.

— У, там будет такая красота! — воскликнул он. — Если бы я там оказался, уж я вдоволь бы угостился!

— Берришон, ступай, помоги бабушке, — велела ему Аврора.

«Бедная барышня, — думал, удаляясь, Жан Мари, — она просто умирает от желания пойти потанцевать».

Аврора задумчиво оперла голову на руку. Нет, она вовсе не думала ни о бале, ни о танцах. Она мысленно говорила себе:

«Позвать его? А какой смысл? Я уверена, его там нет. С каждым днем он приходит все позже и позже. Я боюсь, — вздрогнула она, — даже думать обо всем этом. Эта тайна меня приводит в ужас. Он запретил мне выходить, выглядывать на улицу, принимать кого бы то ни было. Он скрывает свое имя, таит свои действия. Я понимаю: опять вернулась та давняя опасность, вечная угроза, что висела над нами, тайная война, которую ведут против нас убийцы.

Кто же они, эти убийцы? — задала она себе вопрос. — Они могущественны и доказали это. Они — его непримиримые враги, или, верней, мои. Они покушаются на его жизнь, и в этом причина всех запретов. Он никогда ничего не говорит мне, как будто я не угадываю все сердцем, как будто можно зажмурить глаза, если любишь. Он входит, я целую его, он садится и изо всех сил старается улыбаться. Но он не видит, что его душа открыта передо мной, что с первого взгляда я способна прочесть по его глазам, одержал он победу или потерпел поражение. Он опасается за меня, не хочет, чтобы я знала об его усилиях, о войне, которую он ведет, но никак не может понять, что мне требуется в тысячу раз больше мужества, чтобы глотать слезы, чем нужно было бы, чтобы делить его труды и сражаться бок о бок с ним.

Из залы донесся шум, надо думать, хорошо знакомый Авроре, потому что она, вся просияв, вскочила. Она едва не вскрикнула от радости. А все дело в том, что открылась дверь, выходящая на заднюю лестницу.

До чего же был прав Берришон! Сейчас на этом нежном девичьем лице вы не обнаружили бы ни следа слез, ни тени печали. Оно лучилось улыбкой. Сердце ее бешено колотилось, но — от радости Склоненная голова поднялась, стан вновь стал грациозным и гибким. Она была похожа на прелестный садовый цветок, что с приходом ночи поникает, но стоит явиться первым лучам солнца, — и он вновь выпрямляется, еще свежей и благоуханней, чем прежде.

Итак, Аврора вскочила и устремилась к зеркалу. Она боялась выглядеть некрасивой. Проклинала слезы, что струились из ее очей и пригасили их бриллиантовое сияние: два раза в день она становилась кокетливой. Но зеркало подтвердило, что ее тревога напрасна, Оно ответило ей улыбкой такой юной, такой нежной, такой чарующей, что Аврора мысленно вознесла благодарение Богу.

Мэтр Луи спускался по лестнице. Внизу стоял Берришон с лампой в руке и светил хозяину. Мэтр Луи, сколько бы лет на самом деле ему ни было, выглядел молодым человеком. Такие светлые, легкие и волнистые волосы, как у него, бывают только у юношей. Его широкий лоб и виски не поддались воздействию испанского солнца; то был галл, словно изваянный из слоновой кости, но мужественные черты лица вполне уравновешивали некоторую присущую его внешности женственность. Пламенные глаза под благородными линиями бровей, прямой, великолепно очерченный нос, губы, которые казались отлитым» из бронзы, тонкие, чуть закрученные усы, крупный, округлый подбородок — все придавало его лицу выражение решительности и силы.

Его костюм — панталоны, камзол и кафтан с одинаковыми агатовыми пуговицами — был сшит из черного бархата. Он был без шляпы и без шпаги.

Он стоял еще на верхней площадке, а взгляд его уже искал Аврору. Увидев ее, мэтр Луи внутренне устремился к ней, но сдержал себя. Он заставил себя опустить глаза, заставил замедлить ускорившийся было шаг. Один из тех наблюдателей, которые все замечают, чтобы потом проанализировать, вероятно, с первого же взгляда угадал бы тайну этого человека. Жизнь его проходила в борьбе с собой. Он был близок к счастью, но не желал прикоснуться к нему. Да, у мэтра Луи была железная воля. Она была достаточно сильна, чтобы держать в стоической узде его сердце, нежное, страстное, пылкое, как у женщины.

— Вы ждали меня, Аврора? — спросил он, спускаясь. Франсуаза Берришон явила из-за кухонной двери свое раскрасневшееся лицо. Громовым голосом, которому позавидовал бы капрал, проводящий на плацу учения, она объявила:

— Да как у вас хватает совести, мэтр Луи, заставлять плакать бедное дитя?

— Аврора, вы плакали? — взволнованным голосом осведомился мэтр Луи.

Он был уже на последней ступеньке. Девушка обвила руками его шею.

— Анри, друг мой, — промолвила она, подставляя ему лоб для поцелуя, — вы же знаете, как сумасбродны молодые девушки. Франсуаза ошиблась. Я вовсе не плакала. Посмотрите мне в глаза, Анри: есть ли в них слезы?

И она улыбнулась такой счастливой улыбкой, что мэтр Луи невольно залюбовался ею.

— Внучок, а что же это ты мне плел, будто барышня только и делает, что плачет? — строго глядя на Жана Мари, вопросила Франсуаза.

— Да не знаю, бабушка, — отвечал Берришон, — может, вы недослышали меня, может, я плохо видел, а может, барышня не хочет, чтобы стало известно, что она плакала.

Право, в юном Берришоне было нечто от уроженца Нижней Нормандии77.

Франсуаза прошла в комнату, неся основное блюдо ужина.

— И все равно, — пробурчала она, — барышня весь день одна. Какая это жизнь?

— Я же не просила вас пересказывать мои жалобы, — покраснев от негодования, бросила Аврора.

Мэтр Луи подал ей руку, чтобы подвести к накрытому столу. Они сели друг против друга. Берришон, как обычно, встал за стулом Авроры, чтобы услужать ей. Несколько минут прошло за тем, что и Аврора и мэтр Луи делали вид, будто едят, после чего мэтр Луи сказал:

— Ступай, Жан Мари, ты нам больше не нужен.

— Другие перемены принести? — осведомился Берришон.

— Нет, — поспешно ответила Аврора.

— Тогда я принесу десерт.

— Ступай! — приказал ему мэтр Луи, указав на дверь. Берришон вышел, исподтишка посмеиваясь.

— Бабушка! — объявил он, входя в кухню, — мне кажется, они там сейчас вдвоем крупно поссорятся.

Славная женщина только пожала плечами.

— У мэтра Луи такой сердитый вид! — гнул свое Жан Мари.

— Займись-ка лучше посудой, — бросила Франсуаза. — Мэтр Луи знает ее куда дольше, чем нас с тобой. Он силен, как бык, хотя и выглядит худощавым, и вдобавок отважней льва, но можешь быть спокоен: наша хрупкая барышня Аврора справится с четырьмя такими, как он.

— Вот уж по ее виду ни за что бы не сказал, — удивился Берришон.

— Тем не менее это так, — заметила Франсуаза и, завершая дискуссию, объяснила: — Ты еще просто мал, чтобы понять. А теперь принимайся за свое дело.

— Мне кажется, вы несчастливы, Аврора, — сказал мэтр Луи, когда Берришон вышел.

— Я так редко вижу вас! — ответила девушка.

— И вините меня, да?

— Упаси Боже! Иногда я страдаю, это правда, но кто может запретить рождаться глупым мыслям в голове бедной затворницы? Знаете, Анри, маленькие дети боятся в темноте, но только приходит день, и они забывают про свои страхи. Вот и я такая же: достаточно появиться вам, и мое капризное уныние проходит.

— Вы любите меня, как послушная дочь, — промолвил мэтр Луи, пряча глаза, — и я благодарен вам за это.

— А вы, Анри, любите меня, как отец? — спросила девушка.

Мэтр Луи поднялся и обошел вокруг стола. Аврора пододвинула ему стул и сказала с нескрываемой радостью:

— Садитесь. Как давно мы вот так не беседовали с вами. Помните, когда-то мы проводили вместе целые часы.

Мэтр Луи был задумчив и грустен. Он бросил:

— Время теперь не принадлежит нам.

Аврора сжала его руки и взглянула в лицо с такой нежностью, что у несчастного мэтра Луи защипало под веками, каковое ощущение обычно предшествует слезам.

— Анри, вы тоже страдаете? — полушепотом задала вопрос Аврора.

Он покачал головой, попытался выдавить улыбку и ответил:

— Вы ошибаетесь, Аврора. Да, однажды мне приснился дивный сон. Сон настолько прекрасный, что наполнил всего меня блаженством. Но то было только однажды, и то был только сон. Я пробудился и ни на что больше не надеюсь. Я дал клятву и исполняю свой долг. Близится час, когда вся моя жизнь переменится. Но сейчас, дорогое мое дитя, я слишком стар, чтобы начать новую жизнь.

— Слишком стар? — повторила Аврора и от всей души рассмеялась.

Но мэтр Луи даже не улыбнулся.

— У других, — тихо промолвил он, — в моем возрасте уже есть семья.

Лицо Авроры в тот же миг стало серьезным.

— А у вас нет семьи, Анри, мой друг, у вас есть только я.

Мэтр Луи приоткрыл уже рот, чтобы ответить, но слова замерли у него на устах. И он вновь опустил глаза.

— У вас только я, — повторила Аврора. — Но что я для вас? Помеха счастью.

Он хотел остановить ее, но она продолжала:

— А вы знаете, что говорят соседи? «Она ему не дочь, не сестра, не жена…» Они говорят…

— Аврора, — на сей раз прервал он ее, — вот уже восемнадцать лет вы составляете все мое счастье.

— Вы великодушны, и я благодарю вас, — прошептала девушка.

Несколько секунд они молчали. Замешательство мэтра Луи становилось все заметнее. Аврора прервала молчание:

— Анри, я не знаю ничего о ваших замыслах, о ваших поступках и не имею права упрекать вас за это. Но я все время одна и всегда думаю о вас, мой единственный друг. И порой ко мне приходит прозрение. Когда у меня сжимается' сердце, когда на глаза наворачиваются слезы, я говорю себе: «Не будь меня, какая-нибудь женщина скрашивала бы его одиночество; не будь меня, у него был бы большой, богатый дом; не будь меня, он мог бы появляться всюду, не скрываясь».

— Анри, вы сделали много больше, чем подарили мне отцовскую любовь; вы уважаете меня и вынуждены из-за меня смирять порывы своего сердца.

Эти слова были произнесены от всей души. Аврора действительно так думала. Но дочерям Евы присуща врожденная дипломатичность. Так что это была еще и военная хитрость, чтобы выведать правду. Однако удар пропал втуне. Аврора услышала произнесенное холодным тоном:

— Дорогое дитя, вы заблуждаетесь.

Взгляд мэтра Луи был обращен куда-то в пространство.

— Близится срок, — произнес он вполголоса и вдруг, словно не в силах больше сдерживать себя, спросил: — Аврора, когда мы расстанемся, будете ли вы вспоминать обо мне?

Розовые щеки девушки внезапно стали белыми, как мел. Если бы мэтр Луи поднял глаза, он бы увидел в обращенном на него взгляде душу Авроры.

— Вы опять собираетесь покинуть меня? — пролепетала она.

— Нет, — не слишком уверенным голосом произнес мэтр Луи, — не знаю… может быть…

— Умоляю вас, Анри, умоляю, — воскликнула Аврора, — сжальтесь надо мной! Если вы куда-нибудь поедете, возьмите меня с собой.

Мэтр Луи ничего не ответил, и она со слезами на глазах вновь обратилась к нему:

— Вы, наверное, сердитесь на меня, оттого что я была требовательной, несправедливой. Анри, друг мой, но ведь это же не я рассказала вам о своих слезах. Я больше не буду, Анри! Выслушайте меня и поверьте: я больше не буду плакать! Господи, да я же понимаю, что виновата. Я счастлива, что каждый день вижу вас, Анри. Почему вы не отвечаете? Анри, вы слышите меня?

Он сидел, отвернув голову. Аврора по-ребячески обняла его за шею, стараясь заставить взглянуть на себя. На глазах у мэтра Луи были слезы. Аврора соскользнула со стула и опустилась на колени.

— Анри, Анри, — шептала она, — мой милый друг, мой отец, если бы вы были счастливы, счастье принадлежало бы вам одному, но ваши слезы я хочу разделить с вами!

Не в силах совладать со страстью, он притянул ее к себе. Но в тот же миг руки его разжались.

— Мы оба сошли с ума, Аврора! — произнес он с горькой, вымученной улыбкой. — А если бы нас кто увидел? И вообще, что все это значит?

— Это значит, — отвечала девушка, вовсе не думавшая сдаваться, — что сегодня вечером, Анри, вы вели себя как злой себялюбец. С того дня, как вы объявили мне: «Ты мне не дочь», — вы очень переменились.

— А, с того дня, когда вы попросили меня пощадить маркиза де Шаверни? Я помню это, Аврора, помню и хочу сообщить вам, что маркиз возвратился в Париж.

Аврора ничего не ответила, но в ее взгляде было столько красноречивого недоумения, зачем он это говорит, что мэтр Луи прикусил губу.

Он взял ее руку и поцеловал, словно собираясь удалиться, однако Аврора удержала его.

— Останьтесь, — сказала она. — Если вы так будете себя вести, то в один прекрасный день, вернувшись, не обнаружите меня в своем доме. Если я вам мешаю, я уйду. Господи, я не знаю, что я сделаю, но вы избавитесь от бремени, ставшего для вас слишком тяжким.

— Вы не успеете, — промолвил вполголоса Анри. — Чтобы расстаться со мной, вам, Аврора, не будет нужды бежать.

— Вы что же, выгоните меня? — воскликнула девушка, вскинув голову, словно ее ударили.

Мэтр Луи закрыл лицо руками. Они все еще сидели рядом: Аврора на подушке, положив голову на колени мэтра Луи.

— Ах, Анри, — почти прошептала она, — мне ведь так мало надо, чтобы быть счастливой, безумно счастливой. Ведь только совсем недавно я перестала улыбаться. А разве прежде не была я радостной и веселой, когда бросалась встречать вас?

Мэтр Луи гладил прекрасные волосы Авроры, которые в свете лампы отсвечивали темным золотом.

— Станьте таким, как прежде, — продолжала она, — я ничего больше у вас не прошу. Говорите мне, когда вы счастливы и когда грустны, чтобы я радовалась вместе с вами или переняла всю вашу печаль в свое сердце. Это приносит облегчение. Ведь если бы у вас, Анри, была дочка, любимая дочка, вы, наверное, именно так и вели бы себя с нею?

— Дочка! — повторил мэтр Луи, и лицо его омрачилось.

— Да, я знаю, я вам не дочь, так что можете не повторять.

Мэтр Луи провел по лбу тыльной стороной ладони.

— Аврора, — обратился он к девушке, словно не слышал последних ее слов, — существует блистательная жизнь, полная удовольствий, почестей, роскоши, жизнь, какую ведут в этом мире счастливцы. Вы, дорогое дитя, не знаете ее.

— А какая мне нужда знать ее?

— Я хочу, чтобы вы ее узнали. Так надо, — и, невольно понизив голос, мэтр Луи закончил: — Вам, быть может, придется сделать выбор, а чтобы выбрать, надо знать.

Он встал. Но теперь на его благородном лице отражалась обдуманная и непреклонная решимость. — Сегодня, Аврора, для вас последний день сомнений и неведения, — медленно заговорил он, — а для меня, быть может, последний день молодости и надежды!

— Ради Бога, Анри, объяснитесь! — воскликнула девушка.

Мэтр Луи возвел глаза к небу.

— Я все делал так, как велела мне совесть, — прошептал он. — Тот, кто там, наверху, видит меня, и мне нечего скрывать. Прощайте, Аврора, — обратился он к девушке. Этой ночью вы не будете спать… Смотрите, размышляйте и советуйтесь с разумом прежде, чем с сердцем. Я не буду ничего предварять, я хочу, чтобы ваше впечатление было неожиданным и полным. Ежели бы я о чем-то предупредил вас, боюсь, я сделал бы это в собственных эгоистических целях. Запомните только: сколь бы ни были странны приключения, что выпадут вам в эту ночь, их источник — моя воля, а цель — ваши интересы. Если вы не успеете повидаться со мной, не тревожьтесь. Где бы я ни был, рядом ли, далеко ли, я оберегаю вас.

Он поцеловал Авроре руку и направился к себе в комнату.

Аврора, безмолвная и потерянная, следила за ним взглядом. Поднявшись на верхнюю площадку, мэтр Луи, прежде чем пройти к себе, по-отечески кивнул ей и послал воздушный поцелуй.

8. ПОДРУГИ

Аврора осталась одна. Разговор, который она только что вела с Анри, закончился столь неожиданно, что она стояла, ошеломленная и словно душевно ослепшая. Мысли ее были в полном смятении. Голова в огне. Уязвленное, подавленное сердце словно бы замкнулось на самом себе.

Она приложила столько усилий, чтобы что-то узнать, как могла, вызывала на объяснения, принуждала к этому со всем невинным лукавством, которого не лишает женщину даже наивность. Однако не только не добилась объяснения, но услышала то ли угрозу, то ли обещание, открывшее перед нею какие-то таинственные горизонты.

Он сказал: «Вы не будете спать этой ночью». И еще: «Сколь бы странными ни показались вам ваши приключения в эту ночь, их источник — моя воля, а цель — ваши интересы».

Приключения! Да, скитальческая жизнь Авроры была полна приключений. Но до сих пор всю ответственность брал на себя ее друг, он всегда был рядом с ней как неусыпный телохранитель, как верный защитник, и она не боялась. Но этой ночью, вероятно, приключения будут выглядеть совершенно иначе. Ей/ придется самой противостоять им.

Да и в чем будут заключаться эти приключения? Почему он говорил недомолвками? Ей придется познакомиться с жизнью, совершенно отличной от той, какую она вела до сих пор, — с блистательной, роскошной жизнью знатных и счастливых людей. «Чтобы выбрать», — сказал он. Надо полагать, выбрать между этой неведомой и ее нынешней жизнью. А вдруг выбор уже сделан?

Надо узнать, на какой чаше весов ее друг Анри. И тут она с тревогой подумала о своей матери. Выбрать! Впервые ей пришла в голову повергающая в ужас мысль: а что если матушка на одной чаше, а Анри на другой?

— Нет, это невозможно! — вскричала она, отвергая такое предположение. — Господь не допустит этого!

Она приоткрыла занавески и оперлась локтями на подоконник, чтобы свежий воздух чуть охладил ее пламенеющее лицо. На улице было небывалое движение. У входа в Пале-Рояль собралась толпа, жаждущая увидеть, как проходят приглашенные. Между двумя стенами зевак уже образовался хвост портшезов и карет. Поначалу Аврора не обратила особого внимания на это столпотворение. Что ей до суматохи и шума! Но потом в проезжающей карете она увидела двух женщин в бальных нарядах — мать и дочь. Тотчас же слезы застлали ей глаза, перед ними повисла какая-то темная завеса.

«А вдруг моя матушка там!» — подумала она.

Ведь это вполне вероятно и возможно. Аврора стала внимательней присматриваться к праздничному великолепию, доступному ей для наблюдения. Она догадывалась, что за стенами дворца все гораздо пышней и ярче. В ней возникло некое смутное желание, и оно стало расти и усиливаться. Она завидовала девушкам в прекрасных бальных нарядах, с жемчужными ожерельями на шее, с жемчугами и цветами в прическах, но завидовала не цветам, жемчугам, драгоценным уборам, а тому, что они сидят рядом со своими матерями. Однако скоро ей расхотелось смотреть: общая радость оскорбляла ее печаль. Веселые возгласы, волнующаяся толпа, шум, смех, блеск драгоценностей, долетающие издалека отзвуки заигравшего оркестра — все это тяготило ее. Она закрыла пылающее лицо ладонями.

А в кухне Жан Мари Берришон исполнял роль змея-искусителя по отношению к своей бабушке, мужеподобной Франсуазе. Слава Богу, мыть тарелок пришлось немного. Мэтру Луи и Авроре понадобилось только по одной. Зато Франсуазе и юному Берришону достался обильный ужин, которого хватило бы на четверых.

— Все-таки я сбегаю на угол посмотреть, что там, — объявил Жан Мари. — Госпожа Балао сказала, что во дворце будут устроены подлинные волшебные замки и вообще всякие сказочные чудеса. Охота хоть одним глазком взглянуть.

— Только долго не задерживайся, бездельник, — буркнула бабушка.

Берришон умчался. Гишардиха, Балао, Моренша и остальные соседки с радостью встретили его, чуть только он ступил на грязную мостовую Певческой улицы.

Франсуаза вышла из кухни и заглянула в комнату Авроры.

— Нет, каков! Уже ушел! — пробормотала она. — Барышня опять одна.

Ей пришла благая мысль составить общество молодой хозяйке, но в этот миг влетел Жан Мари.

— Бабушка! — закричал он. — Рамы для иллюминации, вымпелы, фонарики, кавалерия, дамы все в бриллиантах и расшитых золотом атласных платьях, точно на Троицу! Выйди посмотри, бабушка!

Франсуаза пожала плечами:

— Ни к чему мне все это.

— Бабушка, да пройди только до угла. Госпожа Балао называет имена всех проезжающих вельмож и знатных дам и все рассказывает про них. Это очень поучительно. Пошли, ведь до угла всего два шага.

— А кто будет сторожить дом? — в некотором уже сомнении не сдавалась Франсуаза.

— Да мы же будем в десяти шагах. Будем следить за дверью. Пошли, бабушка, пошли!

Он подхватил ее под руку и потащил за собой.

Дверь осталась открытой.

Да, они отошли всего шагов на десять. Но дамы Балао, Гишар, Дюран, Морен оказались весьма цепкими. Захватив Франсуазу, они уже не выпустили ее. Входило ли это в таинственные планы мэтра Луи? Позволим себе в этом усомниться.

Процессия кумушек, что увлекла Жана Мари Берришона к сверкающей огнями площади Пале-Рояль, прошла под окнами Авроры, но она даже не заметила ее. Она вся погрузилась в раздумья.

— Ни единой подруги, — шептала девушка, — не у кого даже спросить совета.

В этот миг Аврора услышала какой-то звук за спиной. Она быстро обернулась и тотчас же издала испуганный крик, которому ответил веселый смех. Перед нею стояла отправляющаяся на бал дама в розовом атласном домино с капюшоном, накинутым на голову, и в маске.

— Мадемуазель Аврора? — с церемонным реверансом осведомилась неизвестная.

— Уж не сплю ли я? — воскликнула Аврора. — Это голос…

Маска упала, и явилось шаловливое лицо доньи Крус.

— Флор! — вскричала Аврора. — Не может быть! Ты ли это?

Донья Крус, легкая, как сильфида, бросилась к ней, раскрыв объятия. Они обменялись легкими и быстрыми девичьими поцелуями. Случалось вам видеть, как две голубки, играя, касаются друг друга клювами?

— А я только что сетовала, что у меня нет подруги! — воскликнула Аврора. — Флор, милая моя Флор, как я рада тебя видеть! — Но тут же, охваченная внезапным сомнением, она поинтересовалась: — Как ты прошла сюда? Ведь я же запретила принимать кого бы то ни было.

— Запретила? — шаловливо повторила донья Крус.

— Хорошо, попросила, если тебе так больше нравится, — покраснев, поправилась Аврора.

— Это я называю тюрьмой под крепкой охраной, — заметила Флор. — Дверь настежь, и никого, кто мог бы крикнуть: «Стой! Кто идет?»

Аврора тотчас же вышла в залу. Там действительно никого не было, двери были открыты настежь. Она кликнула Франсуазу и Жана Мари. Никто не ответил. Мы с вами знаем, где в этот момент были Перришон и его бабушка. Но Аврора не знала. После странного предупреждения, которое, уходя, сделал мэтр Луи, что этой ночью ее ждут необычные приключения, Аврора, естественно, решила:

«Это по его распоряжению».

Она закрыла дверь всего лишь на защелку и вернулась к донье Крус, которая прихорашивалась перед зеркалом.

— До чего мне приятно снова увидеть тебя! — бросила цыганка. — Господи, как ты выросла и похорошела!

— И ты тоже, — ответила Аврора.

С радостным восхищением они любовались друг другом.

— А этот наряд? — поинтересовалась Аврора.

— Бальный туалет, моя красавица, — с довольным видом сообщила донья Крус. — Как он тебе? Не правда ли, красивый?

— Прелестный! — подтвердила Аврора.

Она распахнула на подруге домино, чтобы взглянуть на юбку и корсаж.

— Прелестный! — повторила она. — А какой богатый! Ой, Флор, я догадалась! Ты решила разыграть меня, да?

— Ну вот еще, — фыркнула донья Крус. — Я вовсе не собираюсь разыгрывать тебя. Я еду на бал, только и всего.

— На какой бал?

— Сегодня будет только один бал.

— На бал к регенту?

— Господи, красавица моя, ну конечно на бал к регенту. Меня ждут в Пале-Рояле, чтобы представить его королевскому высочеству и принцессе Палатинской, его матери. Только и всего.

Аврора широко раскрыла глаза.

— Тебя это удивляет? — спросила донья Крус, откинув ножкой шлейф своего парадного платья. — А почему удивляет? Впрочем, меня самое это тоже удивляет. Тут произошли такие события, такие события! Я тебе сейчас расскажу.

— Но как ты нашла мой дом? — удивилась Аврора.

— Я его знала. Мне разрешили повидаться с тобой. У меня ведь тоже есть повелитель.

— У меня нет повелителя, — надменно вскинув голову, бросила Аврора.

— Ну, если тебе больше нравится, раб. Раб, который приказывает. Я должна была посетить тебя завтра утром, но сказала себе: «А почему бы мне сейчас не навестить мою милую Аврору?»

— Ты меня все еще любишь?

— Безумно! Но позволь мне рассказать тебе одну историю, а потом вторую. У меня их целая куча. После моего приезда сюда я еще никуда не выходила, и мне нужно было найти дорогу в огромном неведомом Париже от церкви Сен-Маглуар до твоего дома.

— От церкви Сен-Маглуар? — прервала ее Аврора. — Ты живешь недалеко от нее?

— Да, там моя клетка, точь-в-точь как и у тебя, милая моя птичка. Только в отличие от твоей моя будет покрасивей. У моего Лагардера дела идут лучше.

— Тс-с! — шепнула Аврора, приложив палец к губам.

— О, я вижу, мы продолжаем обитать в стране тайн. Короче, я была в крайнем затруднении, как вдруг услышала, что кто-то скребется в мою дверь. Я даже не успела подойти к ней, а она уже отворилась. Вошел человечек, весь в черном, уродливый, даже страшный. Он поклонился мне до земли, я, даже не рассмеявшись, сделала ему реверанс, решив, что этот красавчик — какой-нибудь поставщик. А он мне говорит: «Если мадемуазель соблаговолит следовать за мной, я провожу ее туда, куда она собирается отправиться».

— Горбун? — выйдя из задумчивости, бросила Аврора.

— Да, горбун. Это ты прислала его?

— Нет.

— Но ты его знаешь?

— Я ни разу не говорила с ним.

— Ей-богу, я и словом не обмолвилась ни единой живой душе, что хотела бы перенести визит к тебе с завтрашнего утра на сегодняшний вечер. Мне было бы крайне досадно, если бы оказалось, что ты знаешь этого гнома. Почему-то мне хочется думать, что он существо сверхъестественное. Впрочем, надо и впрямь быть колдуном, чтобы обмануть бдительность моих Аргусов. Не хвалясь, признаюсь тебе, что охраняют меня не так, как тебя. Ты же знаешь, что я не трусиха, предложение этого черного человечка оживило мою страсть к приключениям, и я, не раздумывая, согласилась. Он отвесил мне второй поклон, еще почтительней, чем первый, и, представляешь себе, открыл небольшую дверцу в моей комнате, о существовании которой я даже не подозревала. Потом повел меня через коридор, о котором я совершенно не догадывалась. Никем не замеченные, мы вышли, на улице ждала карета, он подал мне руку, помогая подняться в нее. В карете он вел себя просто безукоризненно. Мы оба вышли у твоей двери, карета умчалась, я поднялась по ступенькам, а когда обернулась, чтобы поблагодарить его, никого уже не было!

Аврора задумчиво слушала его.

— Это он, — вполголоса проговорила она. — Это несомненно он.

— О ком ты? — спросила донья Крус.

— Нет, ни о ком… Но в качестве кого, Флор, милая моя цыганочка, ты будешь представлена регенту?

Донья Крус сделала недовольную гримаску.

— Милая моя, — объявила она, усаживаясь в глубокое кресло, — здесь нет никакой цыганки, да и никогда не было. Это призрак, иллюзия, выдумка, сон. Мы — дочь некоей принцессы, только и всего.

— Ты? — переспросила пораженная Аврора.

— А кто же? — усмехнулась донья Крус. — Уж не ты же, конечно. Понимаешь, моя красавица, это все проделки цыган. Они проникают во дворцы через каминные трубы, когда огонь не горит, крадут всякие там драгоценности, а заодно уносят с собой колыбель со спящей в ней наследницей знатного рода. Вот я и есть наследница, украденная цыганами, самая богатая наследница в Европе, насколько я знаю.

Непонятно было, смеется она или говорит серьезно. Пожалуй, донья Крус и сама не могла бы сказать в точности. Говорила она с таким пылом, что ее смугловатые щеки даже немножко раскраснелись. Ее черные, как уголь, глаза светились умом и дерзостью. Аврора слушала, приоткрыв рот. На ее лице выражалась простодушная доверчивость. И было видно, как она рада счастью давней подруги.

— Как хорошо! — воскликнула она. — Флор, а как тебя по-настоящему зовут?

Донья Крус расправила широкие складки платья и сдостоинством сообщила:

— Мадемуазель де Невер.

— Невер! — повторила Аврора. — Одна из самых знатных фамилий во Франции!

— Увы, да. Кажется, мы состоим в родстве с его величеством.

— Но как?..

— Как? Как? — воскликнула донья Крус, отбросив вдруг важность и вдруг возвратясь к сумасбродной веселости, которая куда больше была ей к лицу. — Вот этого как раз я и не знаю. Я пока еще не имела чести познакомиться со своей генеалогий. Всякий раз, когда я спрашиваю, мне говорят: «Тс-с…» Кажется, у меня есть враги. Любое величие, Аврора, вызывает зависть. Я ничего не знаю, но мне все равно, я на все махнула рукой.

Аврора, которая, казалось, некоторое время о чем-то размышляла, неожиданно спросила:

— Флор, а если бы оказалось, что я несколько больше, чем ты, знаю твою историю?

— Бог мой, меня это ничуть бы не удивило. Меня уже ничто не удивляет. Но если ты знаешь мою историю, сохрани это знание для себя: мой опекун и принц Гонзаго должен сегодня ночью рассказать мне ее во всех подробностях.

— Гонзаго? — вздрогнув, переспросила Аврора.

— Что с тобой? — удивилась донья Крус.

— Ты сказала: Гонзаго?

— Да, Гонзаго, принц Гонзаго. Он защищает мои права и является мужем моей матери герцогини де Невер.

— Ах, значит, Гонзаго — муж герцогини? — протянула Аврора.

Ей вспомнилась поездка к развалинам замка Келюс. Перед глазами возникла картина ночного боя. Его участники, вчера еще неведомые, сегодня обретали имена.

А ребенок, спавший во время этого ночного боя, ребенок, о котором рассказывала хозяйка кабачка в Тарриде, это Флор.

Но кто же убийца?

— О чем ты думаешь? — спросила донья Крус.

— Об имени Гонзаго, — ответила Аврора.

— Почему?

— Прежде чем ответить, я хотела бы знать, любишь ли ты его?

— Умеренно, — призналась донья Крус. — Я могла бы его полюбить, но он этого не хочет.

Аврора молчала.

— Ну, говори же! — воскликнула бывшая цыганка, нетерпеливо постукивая башмачком по полу.

— Если бы ты его любила… — начала Аврора и смолкла.

— Да говори же, говори!

— Поскольку он твой опекун, муж твоей матери…

— Карамба! — от всей души выругалась так называемая мадемуазель де Невер. — Не знаю, рассказать ли тебе? Я видела свою мать. Я ее очень почитаю, больше того, люблю, потому что она много выстрадала, но при виде ее мое сердце не забилось сильней и руки не раскрылись для объятий. Знаешь, Аврора, — в неподдельном порыве страсти воскликнула она, — мне всегда казалось, что когда находишь свою мать, можно умереть от счастья.

— Мне тоже так кажется, — согласилась Аврора.

— А вот я осталась холодна, совсем холодна. Так что ежели дело касается Гонзаго, ничего не бойся и говори. Можешь не бояться говорить даже о госпоже де Невер.

— Нет, речь только о Гонзаго, — сказала Аврора. — Это, имя в памяти у меня слилось со всеми моими детскими и отроческими страхами. Когда мой друг Анри в первый раз рисковал жизнью, спасая меня, я впервые услышала имя Гонзаго. Еще раз я услыхала его, когда мы подверглись нападению в усадьбе в окрестностях Памплоны. В ту ночь, когда ты пустила в ход чары, чтобы усыпить моих стражей в шатре предводителя цыган, имя Гонзаго прозвучало в третий раз. В Мадриде — опять Гонзаго, в замке Келюс — тоже Гонзаго!

Теперь задумалась донья Крус.

— Дон Луис, твой красавец Синселадор, никогда не говорил тебе, что ты — дочь знатной дамы? — вдруг спросила она.

— Никогда, — ответила Аврора, — и тем не менее я уверена в этом.

— Знаешь, Аврора, — призналась бывшая цыганка, — я не люблю долго думать. У меня в голове множество мыслей, но все они какие-то неясные и не хотят выходить из нее. Я считаю, что тебе куда больше, чем мне, подошло бы стать знатной барышней, но я также считаю, что не стоит ломать себе голову, пытаясь разгадывать всякие тайны. Я — христианка, и тем не менее я сохранила лучшую часть верований своих предков, то есть тех, кто вскормил меня: принимать и времена, и события такими, как они есть, и утешаться словами: «Такова судьба». К примеру, я никак не в силах поверить, будто господин Гонзаго — разбойник с большой дороги и убийца: слишком у него высокое положение для этого. Скажу тебе, что в Италии тьма-тьмущая людей, носящих фамилию Гонзаго, и настоящую и фальшивую. Тот, о котором ты рассказываешь, верней всего, фальшивый Гонзаго. Скажу тебе еще одно: если бы принц Гонзаго был твоим преследователем, дон Луис вряд ли привез бы тебя в Париж, где, как всем известно, находится резиденция принца.

— Тогда почему он окружил меня такими предосторожностями? — поинтересовалась Аврора. — Почему запретил мне выходить и даже подходить к окнам?

— Он что, ревнив? — спросила донья Крус.

— Флор! — укоризненно произнесла Аврора.

Донья Крус сделала пируэт, после чего одарила подругу самой озорной своей улыбкой.

— Принцессой я стану не раньше, чем через два часа, — заметила она, — так что пока могу говорить совершенно откровенно. Да, твой таинственный красавец, твой мэтр Луи, твой Лагардер, твой странствующий рыцарь, твой повелитель, твой идол ревнив. Но, дьявол меня раздери, как говорят при дворе, разве ты не достойна ревности?

— Флор! Флор! — лепетала Аврора.

— Ревнив, ревнив, ревнив, красавица моя! И вовсе это не из-за господина Гонзаго вы уехали из Мадрида. Я ведь немножко колдунья, мадемуазель, так мне ли не знать, сколько влюбленных там примерялись, высоко ли ваши окна?

Аврора стала краснее вишни. А донья Крус, поскольку она была колдунья, ничуть не сомневалась, что стрела попала в цель. Она смотрела на Аврору, которая не смела поднять глаз.

— О, как мы покраснели от гордости и удовольствия! — промолвила донья Крус, целуя подругу в лоб. — Как нам приятно, что нас ревнуют! Он что, все так же прекрасен, как звезда, отважен и ласков, словно дитя? Ну, признайся, шепни мне тихонько на ухо: ты его любишь?

— Почему же тихонько? — вскинув голову, спросила Аврора.

— Если хочешь, можешь громко.

— Так вот, объявляю громко: да, я его люблю!

— И слава Богу! От всего сердца говорю: я рада за тебя. Скажи, ты счастлива? — вдруг спросила донья Крус, пристально глядя на подругу.

— Конечно.

— Очень счастлива?

— Да, потому что он со мной.

— Прекрасно! — вскричала цыганка.

После чего, обведя комнату довольно презрительным взглядом, она бросила:

— Pobre dicha, dicha diilce!78

Из этой испанской пословицы наши авторы водевилей вывели знаменитую аксиому: «С милым рай и в шалаше». Оглядевшись, донья Крус изрекла:

— Да, без любви тут трудно выдержать. Дом уродливый, улица мрачная, мебель ужасная. Я понимаю, душенька, ты сейчас скажешь мне: «Дворец без него…»

— Я скажу тебе другое, — прервала Аврора цыганку. — Если бы я захотела дворец, мне достаточно было бы только слово молвить, и я получила бы его.

— Вот как?

— Да.

— Он стал таким богатым?

— До сих пор, стоило мне чего-нибудь пожелать, и он тотчас же давал мне это.

— Да, — тихо промолвила донья Крус уже без смеха, — этот человек не похож на других. В нем есть нечто непонятное и возвышенное. Я ведь ни перед кем не опускала глаза, только перед ним… Знаешь, что бы там ни говорили, а чародеи существуют. И я думаю, твой Лагардер — один из таких чародеев.

Донья Крус произнесла это совершенно серьезно.

— Что за глупости! — воскликнула Аврора.

— Но я это видела! — все так же серьезно промолвила цыганка. — И я хочу это тебе доказать. Вот что, загадай какое-нибудь желание, думая о нем.

Аврора рассмеялась. Донья Крус села рядом с ней.

— Аврора, голубушка, ну доставь мне удовольствие, — ласково упрашивала она. — Ну что тебе стоит?

— Ты это серьезно? — удивилась Аврора. Донья Крус зашептала ей на ухо:

— Когда-то я любила одного человека, безумно любила. И вот однажды Лагардер положил мне руку на лоб и сказал: «Флор, этот человек никогда не сможет полюбить тебя». И я исцелилась. Как видишь, он и вправду волшебник.

— А кто тот человек, которого ты любила? — побледнев, спросила Аврора.

Донья Крус склонила голову на плечо и не отвечала.

— Это он! — с невыразимым ужасом вскричала Аврора. — Я знаю, это он!

9. ТРИ ЖЕЛАНИЯ

У доньи Крус увлажнились глаза. Аврору била лихорадочная дрожь. Обе они были и красивы, и миловидны. Но в этот миг они как бы обменялись характерами: донью Крус, обычно бойкую и дерзкую, вдруг объяла тихая меланхоличность, глаза же Авроры пылали неистовой ревностью.

— Ты моя соперница! — прошептала она.

Хотя Аврора сопротивлялась, донья Крус привлекла ее к себе и поцеловала.

— Он любит тебя, — шепнула донья Крус, — одну тебя, и никого больше не полюбит.

— Ну, а ты?

— Я исцелилась. Я могу с улыбкой, без всякой ненависти, радуясь за вас, смотреть на вашу любовь. Как видишь, твой Лагардер действительно волшебник.

— А ты не обманываешь меня? — недоверчиво спросила Аврора.

Донья Крус прижала ее руку к своему сердцу.

— Если бы нужно было, я отдала бы всю свою кровь, чтобы вы были счастливы! — торжественно объявила она.

Аврора бросилась ей на шею.

— Но я все равно хочу провести опыт! — воскликнула донья Крус. — Аврора, прошу тебя, не отказывай мне. Загадай какое-нибудь желание.

— Мне нечего желать.

— Как? У тебя нет ни одного желания?

— Ни одного.

Донья Крус силой потащила ее к окну. Было видно, как по внешней галерее плывет поток блистательных, нарядных дам.

— Неужели тебе даже не хочется пойти на бал к регенту? — неожиданно спросила донья Крус.

— На бал? — пролепетала Аврора, и сердце у нее забилось быстрей.

— Только не обманывай!

— Да я и не собираюсь обманывать.

— Отлично. Молчание — знак согласия. Тебе хочется на бал к регенту!

Донья Крус хлопнула в ладоши и произнесла:

— Раз!

— Но у меня нет ничего, ни драгоценностей, ни платья, ни украшений, — со смехом возразила Аврора, как бы разделяя сумасбродную выдумку подруги.

— Два! — хлопнула донья Крус. — Значит, ты желаешь драгоценности, платье и украшения? Только будь внимательна и думай о нем, иначе ничего не получится.

Чем дальше, тем серьезнее становилась цыганка. В ее черных глазах исчезло выражение уверенности. Очаровательное дитя, она верила во всякую чертовщину и боялась, но любопытство возобладало над страхом.

— Говори третье желание, — невольно понизив голос, велела она.

— Но я вовсе не хочу идти на бал! — воскликнула Аврора. — Кончаем эту игру.

— Как! А если ты будешь уверена, что там встретишь его?

— Анри?

— Да, твоего Анри, нежного, галантного? И он сочтет, что в своем блистательном наряде ты еще прекраснее?

— Ну, тогда, — потупив глаза, промолвила Аврора, — думаю, я пошла бы.

— Три! — крикнула цыганка и громко хлопнула в ладоши.

Она чуть не упала от неожиданности. Дверь в залу с грохотом распахнулась, в нее ворвался запыхавшийся Берришон и громко закричал уже с порога:

— Принесли всякие финтифлюшки и финтифанты для нашей барышни! В двадцати картонках! Платье! Кружева! Цветы! Эй, вы, да заходите же! Это и есть дом господина шевалье де Лагардера!

— Несчастный! — испуганно ахнула Аврора.

— Не бойтесь, я знаю, что делаю, — с довольным видом успокоил ее Жан Мари. — Больше не надо скрываться. К дьяволу тайны! Мы срываем маску, черт побери!

Как описать изумление доньи Крус? Она вызывала дьявола, и дьявол послушно отозвался на ее призыв, не заставив, естественно, себя ждать. Эта очаровательная девушка была скептик, а все скептики суеверны.

Не забывайте, донья Крус провела детство в шатрах кочевников-цыган. А это страна чудес. Донья Крус стояла, разинув рот и широко открыв от удивления глаза.

В дверь вошли с полдюжины девушек, а следом за ними столько же мужчин со свертками и картонками. Донья Крус задумалась, что в них: настоящие наряды или сухие листья. Аврора, глядя на смятенное лицо подруги, не смогла удержаться от улыбки.

— Ну что? — спросила она.

— Он — колдун, — пролепетала цыганка, — я так и думала.

— Входите, господа, входите, сударыни! — кричал Берришон. — Входите все! Вы желанные гости в этом доме. А я побегу найду госпожу Балао, ей страшно хочется посмотреть, как мы живем. Я ничего не пил вкуснее ее дягилевого сиропа. Входите, сударыни! Входите, господа!

Сударыни и господа не заставили себя упрашивать. Цветочницы, золотошвейки, портнихи выложили картонки на большой стол, стоящий посреди залы.

Вслед за ними вступил в зал паж, правда, без цветов дома, которому он служит. Он подошел к Авроре, отвесил глубокий поклон и подал ей пакет, изящно перевязанный шелковой лентой. Поклонившись еще раз, он удалился.

— Эй, подождите хотя бы ответа! — крикнул Берришон, бросаясь за ним.

Но паж уже был на углу улицы. Берришон увидел, что он разговаривает с каким-то дворянином, закутанным в плащ. Берришон его не знал. Дворянин спросил у пажа:

— Все исполнил? — и после утвердительного ответа осведомился: — Где ты оставил наших лошадей?

— Здесь, рядышком, на улице Пьера Леско.

— И портшез тоже?

— Там два портшеза.

— Почему? — удивился дворянин.

Край плаща, укрывавший нижнюю часть его лица, чуть сдвинулся. Будь мы там, мы узнали бы заостренный бледный подбородок господина де Пероля.

Паж ответил:

— Не знаю, но там два портшеза.

«Недоразумение, наверное», — подумал господин де Пероль. Он решил было взглянуть на дверь дома Лагардера, но,

поразмыслив, отказался от этого намерения.

— Если меня там увидят, все пропало, — пробормотал он и обратился к пажу: — Мчись со всех ног во дворец. Понял меня?

— Да. Со всех ног.

— Во дворце отыщешь тех двух храбрецов, что весь день сегодня проторчали в службах.

— Мэтра Плюмажа и его друга Галунье?

— Их самых. Скажешь им: «Пришла пора для вашей работы, вам нужно только явиться на место». При тебе сейчас называли имя дворянина, которому принадлежит этот дом?

— Да, господин де Лагардер.

— Ни в коем случае не смей употреблять его. Если они тебя спросят, скажи, что в доме одни только женщины.

— Мне нужно проводить Плюмажа и Галунье?

— Только до угла, и покажешь им дверь.

Паж убежал. Господин де Пероль снова укрыл лицо плащом и растворился в толпе.

А в доме Аврора вскрыла конверт с письмом, которое вручил ей паж.

— Его почерк! — воскликнула она.

— А вот и приглашение, такое же, как у меня, — добавила донья Крус, изумление которой продолжало нарастать. — Наш волшебник ничего не забыл.

Она стала вертеть приглашение. В приглашении, украшенном тонкими, изящными виньетками, изображающими пузатых амурчиков, виноградные грозди и гирлянды роз, не было ничего дьявольского. Так подумала и Аврора. Она прочла записку:

«Дорогое дитя, посылаю вам этот убор. Я хотел сделать вам сюрприз. Наденьте его, будьте нарядной. Я пришлю за вами портшез и двух лакеев, которые проводят вас на бал, где я жду вас.

Анри де Лагардер».

Аврора передала записку донье Крус, которая, прежде чем прочесть ее, протерла глаза; голова у нее совершенно шла кругом.

Прочитав, она поинтересовалась:

— И ты веришь этому?

— Верю, — кивнула Аврора, — и у меня есть на то свои основания.

И она самоуверенно улыбнулась. Разве Анри не велел ей ничему не удивляться? Донья Крус была близка к мысли, что спокойная уверенность Авроры в этой малообъяснимой ситуации — тоже одна из проделок нечистой силы.

А тем временем ослепительное содержимое коробок, картонок и свертков было разложено на столе. Донья Крус имела возможность убедиться, что в них находились отнюдь не сухие листья; напротив, там был полный придворный туалет и домино из розового атласа, точь-в-точь такое же, как у мадемуазель де Невер. Платье было белое, затканное серебряными розами, в центре каждой из них была нашита маленькая жемчужина; баски, грудь и рукава украшены вышивкой из перьев колибри.

То была самая последняя мода. Маркиза д'Обиньяк, дочь финансиста Сула, имела огромный успех и обрела известность при дворе благодаря подобному же платью, которое ей подарил господин Лоу.

Но платье — это еще не все. Истинным чудом были кружева и прочие украшения. А футляр с драгоценностями стоил не меньше, чем должность и чин армейского бригадира.

— Он — колдун, — все осмотрев, повторила донья Крус, — определенно колдун! Даже Синселадору, чеканящему эфесы для шпаг, не заработать на такие подарки.

И тут ей пришла мысль, что все эти дивные вещи в определенный миг превратятся в древесную кору и стружки.

Берришон восхищался, но удерживался от выражения восторгов. А только что возвратившаяся Франсуаза весьма красноречиво покачивала седой головой.

Однако имелся еще некто, наблюдавший за этой сценой, некто никем не замеченный, но оттого не выказавший меньше любопытства. Он прятался за дверью второго этажа, вторую створку которой он чуть приотворил с величайшими предосторожностями. Со своего возвышенного наблюдательного пункта он разглядывал разложенные на столе подарки.

Лицо, выглядывавшее из щелки, отнюдь не было благородным и печальным и не принадлежало красавцу мэтру Луи. За дверью стоял человечек в черном, тот самый, что привел сюда донью Крус; тот, кто подделал почерк Лагардера и написал от его имени письмо; тот, кто арендовал будку Медора; одним словом, то был горбун Эзоп II, именуемый также Ионой, победителем Кита.

Он беззвучно посмеивался и потирал руки.

— Черт побери! — прошептал он. — Принц Гонзаго, однако, расщедрился, а у этого прохвоста де Пероля решительно есть вкус.

Горбун находился там после прихода доньи Крус. Вне всяких сомнений, он поджидал господина де Лагардера.

Аврора оказалась истинной дочерью Евы. При виде этого тряпичного великолепия у нее заколотилось сердце. Но была и вторая причина радости — все это прислал ее друг. Аврора даже не подумала о том, на что обратила внимание донья Крус: ей и в голову не пришло прикинуть, во что обошлись эти царственные дары ее другу. Она испытывала безмерное удовольствие. Она была счастлива, и это чувство, наполняющее девушек в тот миг, когда они должны явиться в свете, было сладостно ей. Ведь там ее покровителем будет Анри! И только одно смущало Аврору: у нее не было горничной, а добрейшая Франсуаза куда лучше разбиралась в стряпне, чем в туалетах.

Но тут, словно угадав ее мысли, вперед выступили две девушки.

— Мы всецело к услугам мадемуазель, — объявили они. По их знаку остальные удалились с почтительными поклонами. Донья Крус схватила Аврору за руку.

— Ты что, отдаешься в руки этих особ? — спросила она.

— А что тут такого?

— И собираешься надеть это платье?

— Разумеется.

— Храбрая ты. Безумно храбрая! — бросила цыганка. — Впрочем, — добавила она, — этот дьявол отменно галантен. Ты права. Наряжайся, вреда это не принесет.

Аврора, донья Крус и обе камеристки, составлявшие часть подарка, ушли в спальню. В зале остались Франсуаза и ее внук Жан Мари Берришон.

— Кто такая эта бесстыдница? — осведомилась Франсуаза.

— Какая бесстыдница, бабушка?

— Ну эта, в розовом домино.

— А, эта смугляночка? Знаете, бабушка, она так стреляет глазками…

— Ты видел, как она вошла?

— Нет, она пришла до меня.

Франсуаза извлекла из кармана вязанье и задумалась.

— Вот что я тебе скажу, — изрекла наконец она самым значительным и торжественным тоном, на какой только была способна. — Я ничего не понимаю в том, что происходит.

— Бабушка, хотите, я вам все объясню?

— Нет, но если ты хочешь сделать мне удовольствие…

— Вы смеетесь надо мной, бабушка! Неужто вы сомневаетесь в этом?

— В таком случае помолчи, когда я говорю, — прервала она его. — Меня не отпускает мысль, что во всей этой истории есть что-то темное.

— Да нет же, бабушка!

— Не надо нам было уходить отсюда. Люди такие недобрые. Кто может поручиться, что эту девицу не подослали к нам?

— Бабушка, вы зря. Та, на которую вы думаете, достойная женщина, и у нее такой отличный сироп.

— И потом, внучек, я люблю, чтобы все было ясно, а эта история мне страшно не нравится.

— Да это же все ясно как день, бабушка. С самого утра барышня видела, как едут к Пале-Роялю повозки с цветами и зелеными гирляндами. Бедняжка гордо вздыхала, глядя на них, но когда стала выспрашивать мэтра Луи про то, что там будет, он купил ей приглашение. Приглашения ведь продаются, бабушка. Госпожа Балао получила его от одного служителя гардеробной регента, с которым, то есть со служителем, она находится в родстве через его служанку, то есть служанку этого служителя, покупающую табак у госпожи Балао-младшей на улице Гуляк. А служанка нашла этот билет на столе у своего хозяина и прибрала. Тридцать луидоров обе госпожи Балао и служанка поделили. Бабушка, это ведь не кража, правда?

Старая Франсуаза была честнейшей кухаркой в целой Франции, но она была всего лишь кухаркой.

— Конечно, нет, внучек, — ответила она. — Какая же это кража — несчастный листок бумаги!

— Ну вот, — продолжал Берришон, — мэтр Луи растаял, поддался и пошел купить приглашение. По пути он зашел приобрести все эти дамские финтифлюшки и тотчас же отослал их сюда.

— Но они же стоят огромных денег! — воскликнула Франсуаза и даже перестала вязать.

— Бабушка, но вы, право, как маленькая! — бросил Берришон. — Старый атлас с фальшивым шитьем и стекляшки!

С улицы в дверь тихонько постучали.

— Ну, кто там еще? — недовольно проворчала Франсуаза. — Закрой-ка дверь на засов.

— А зачем на засов? Бабушка, мы ведь больше не играем в прятки.

Постучали снова, но уже громче.

— А если это грабители? — вслух подумал Берришон, отнюдь не бывший храбрецом.

— Грабители! — фыркнула бабушка. — Улица освещена как днем и полна народу. Ступай открой.

— Я подумал, бабушка, и лучше уж я закрою дверь на засов.

Но было поздно: тем, кто стоял на улице, видимо, надоело стучать. Дверь осторожно приотворилась, и в щели явилась мужская физиономия, украшенная неимоверными усами. Владелец усищ обежал взглядом комнату.

— Прах меня побери, — бросил он, — тут, видно, и есть гнездышко голубки, — и, обернувшись, сказал кому-то: — Потрудись войти, дорогуша, здесь только почтенная дуэнья и ее цыпленочек. Мы найдем с ними общий язык.

С этими словами он, подбоченившись и задрав нос, величественно вступил в комнату. Под мышкой у него был зажат какой-то сверток.

Тот, кого он назвал дорогушей, вошел следом за ним. Он тоже был вооружен, но выглядел не так грозно. Он был куда ниже, куда щуплей, а те несколько волосков, что топорщились на его верхней губе, тщетно пытались хоть сколько-нибудь уподобиться закрученным усам, которые столь часто мы зрим на лицах героев. Как и первый вошедший, он тоже обвел взглядом комнату, однако его взгляд был гораздо продолжительней и внимательней.

Вот тут-то Жан Мари Берришон горько пожалел, что не задвинул вовремя засов. Оглядев вошедших, он подумал, что ему еще никогда не доводилось встречать двух прохвостов такого зловещего вида. Таковое заключение доказывает, что Берришону не случалось бывать в хорошем обществе, поскольку Плюмаж-младший и брат Амабль Галунье, вне всяких сомнений, являли собой великолепные образчики негодяев. Берришон благоразумно отступил за спину бабушки, которая, будучи гораздо храбрей внука, осведомилась басом:

— Эй, вы! Что вам тут нужно?

Плюмаж коснулся шляпы с той благородной учтивостью, которая отличает людей, протерших не одну пару подошв на пыльных полах фехтовальных залов. После чего он глянул на брата Галунье и подмигнул ему. Брат Галунье точно так же 9. П. Феваль , 257

подмигнул Плюмажу. Этот обмен тайными сигналами был крайне красноречив. Берришон дрожал, как мышь.

— Почтенная женщина, — произнес наконец Плюмаж, — у вашего голоса такое звучание, что он проникает мне в самое сердце. А как тебе, Галунье?

Галунье, как мы знаем, обладал нежной душой, на которую вид любой женщины производил сильнейшее воздействие. И возраст тут никакой роли не играл. Даже если бы представительница слабого пола имела усы куда более обильные, чем у него, это не отвратило бы его от нее. Галунье ответил Плюмажу улыбкой и бросил на Франсуазу зазывный взгляд. Но мы не можем не отдать дань восхищения этой многогранной натуре: даже неугасающее влечение к прекрасной половине человеческого рода не могло усыпить его бдительности: Галунье мысленно уже составил план дома.

Голубка, как назвал ее Плюмаж, должно быть, находится в закрытой комнате, из-под двери которой сочится свет. А в противоположной стороне залы имелась еще одна дверь — открытая, и в ней торчал ключ.

Галунье толкнул локтем Плюмажа и шепотом сообщил:

— Ключ в двери! Плюмаж кивнул.

— Почтенная женщина, — обратился он к Франсуазе, — мы явились по важному делу. Не здесь ли проживает…

— Нет, — ответил из-за спины бабушки Берришон, — не здесь.

Галунье улыбнулся. Плюмаж подкрутил ус.

— Ризы Господни! — бросил он. — Какой многообещающий отрок!

— С виду такой правдивый, — обронил Галунье.

— А до чего умен, разрази меня гром! Но откуда он мог знать, о ком я спрашиваю, ежели я не назвал имени интересующей меня персоны.

— Мы здесь живем вдвоем, — сухо объявила Франсуаза.

— Галунье? — промолвил гасконец.

— Плюмаж? — вторя ему, протянул нормандец.

— Мог ли ты подумать, что почтенная женщина способна врать, как какая-нибудь нормандская шельма?

— Я хотел бы поправить: как гасконец, — проникновенным тоном произнес брат Галунье. — Нет, мне и в голову такое бы не пришло.

— Эй, вы! — рявкнула раздраженная их болтовней старая Франсуаза. — Вам не кажется, что в такое время не заявляются в порядочный дом? Убирайтесь отсюда!

— Дорогуша, — обратился к другу Плюмаж, — похоже, почтенная женщина права, время и впрямь неподходящее.

— Совершенно верно, — согласился Галунье.

— И тем не менее мы не можем убраться, не получив ответа, — заметил Плюмаж.

— Разумеется.

— Поэтому, золотце, я предлагаю вежливо и тихо осмотреть дом.

— Полностью согласен, — заявил Галунье. Приблизившись к Плюмажу, он шепнул:

— Приготовь носовой платок, мой уже готов. Займись мальчишкой, а я возьму на себя даму.

В критической ситуации Галунье порой давал сто очков вперед даже самому Плюмажу. Итак, план действий у них был готов. Галунье направился к кухне. Неустрашимая Франсуаза ринулась к кухонной двери, намереваясь загородить ее своим телом. Берришон же попытался ускользнуть на улицу, чтобы позвать на помощь. Плюмаж поймал его за ухо и объявил:

— Попробуй только вякнуть, чертенок, мигом удавлю! Перепуганный Берришон молчал, как рыба. Плюмаж засунул ему в рот свой носовой платок.

Галунье в это время успел забить кляп Франсуазе; правда, за это он заплатил тремя царапинами и двумя прядями вырванных волос. Он схватил ее и затащил в кухню, куда Плюмаж доставил Берришона.

Иные из читателей, очевидно, предположат, что Амабль Галунье воспользовался беспомощностью Франсуазы и запечатлел на ее челе поцелуй. Если он сделал это, то совершенно зря: Франсуаза была уродлива с младых ногтей. Но мы не несем никакой ответственности за поведение Галунье. Он отличался легкомысленным нравом. Тем хуже для него!

Но злоключения Берришона и его бабушки на том не кончились. Их связали вместе, после чего крепко привязали к ларю для тарелок и заперли в кухне на ключ. Плюмаж-младший и Амабль Галунье оказались безраздельными хозяевами завоеванной территории.

10. ДВА ДОМИНО

На Певческой улице все лавки были закрыты. Соседки, те, что еще не улеглись спать, торчали в шумной толпе у дверей Пале-Рояля. Госпожа Гишар и госпожа Дюран, госпожа Балао и госпожа Морен были единого мнения: никогда еще они не видели, чтобы на празднества к его королевскому высочеству съезжалось столько роскошных туалетов. Здесь был весь двор.

Госпожа Балао, бывшая самой значительной особой, выносила окончательное решение о туалетах, по поводу которых спорили госпожи Морен, Гишар и Дюран. Как обыкновенно, придирчиво раскритиковав шелка и кружева, переходили на особ, облаченных в туалеты. По мнению госпожи Балао, немногие среди этих прекрасных дам сохранили брачную одежду, о которой говорится в Священном писании79.

Однако вовсе не ради дам наши кумушки давились перед Пале-Роялем, пренебрегая проклятиями носильщиков и кучеров, оберегая свои места от пришедших позже и топчась в грязи с самоотверженностью, достойной воспевания, равно как и не ради принцев и вельмож; они уже пресытились лицезрением знатных дам, досыта насмотрелись и на принцев, и на вельмож. Они видели, как проходили госпожа де Субиз с госпожой де Лаферте. Мимо них прошествовали обе красавицы де Лафайет, молодая герцогиня де Рони, блондинка с черными глазами, нарушившая семейное счастье одного из сыновей Людовика XIV; юные представительницы рода де Бурбон-Биссе, то ли пять, то ли шесть дам из разных ветвей дома де Роган, девицы и дамы де Брольи, де Шателю, де Бофремон, де Шуазель, де Колиньи и прочая, и прочая. Они видели графа Тулузского, брата герцога Мэнского, с его супругой принцессой. Президенты вообще не шли в счет, министров едва замечали, на послов бросали беглый взгляд через плечо. Однако толпа не расходилась и, напротив, с каждой минутой становилась больше. Так кого же она ждала? Такого упорства она не проявила бы даже ради самого регента. Действительно, ее интересовал совершенно другой человек. Юный король? Нет. Поднимай выше. Речь шла о божестве, о шотландце, господине Аоу, провидении всего народа, провидении, благодаря которому он должен был стать народом миллионеров.

Господин Лоу де Лористон, спаситель и благодетель! Господин Лоу, которого та же самая толпа через несколько месяцев готова будет растерзать на этой же площади! Господин Лоу, чьи лошади теперь отдыхали, потому что в его карету впряглись благодарные парижане! Так вот, толпа ждала господина Лоу. Она была полна решимости ждать его хоть до утра. И подумать только, что поэты с радостью обвиняют толпу в непостоянстве, в переменчивости и Бог знает в каких еще грехах — добрейшую толпу, стократ более смирную, чем стадо овец, толпу неколебимую, стойкую, неутомимую, способную пятнадцать часов торчать не сходя с места на грязных улицах лишь ради того, чтобы поглазеть, как мимо проедет какая-то особа, которая на деле зачастую ничего собой не представляет, а иногда является просто полнейшим ничтожеством! О, если бы жирные быки, жившие в последние пять столетий, умели писать!

Певческая улица, темная и пустынная, невзирая на соседство с шумом, сутолокой и яркими огнями, выглядела спящей. Лишь два-три тусклых огонька отражались в ее грязных сточных канавах. На первый взгляд могло показаться, что на ней нет ни живой души. Однако в нескольких шагах от дома мэтра Луи, на противоположной стороне, в углублении, оставшемся после сноса двух развалюх, молча стояло шесть человек, одетых во все темное. Позади них находились два портшеза. Но ждали эти люди вовсе не господина Лоу. После того как в дом, принадлежащий мэтру Луи, вошли Плюмаж-младший и Галунье, они не сводили глаз с его двери.

А наши два храбреца, только что победительно пленившие Берришона и старую Франсуазу, стояли друг напротив друга в зале и обменивались взглядами, исполненными взаимного восхищения.

— Раны Христовы! — молвил Плюмаж. — А ты, малыш, не забыл-таки свою профессию.

— Да и ты тоже. Все было проделано чисто, правда, на этом мы лишились наших платков.

Если нам порой и случается порицать Галунье, то это происходит отнюдь не от нашей недоброжелательности и пристрастности к нему. И тому доказательство, что когда подворачивается случай, мы неизменно отмечаем его хорошие стороны. Вот и сейчас хотим заметить: Галунье был бережлив.

Плюмаж же, напротив, склонный к расточительности, легко отнесся к утрате платков.

— Ну ладно, — бросил он, — самое трудное сделано.

— Когда в дело не вмешивается Лагардер, — заметил брат Галунье, — все идет как по маслу.

— А Лагардер, прах меня побери, далеко!

— Между нами и границей шестьдесят лье. И оба они довольно потерли руки.

— Но не будем терять времени, голубок, — сказал Плюмаж, — осмотрим-ка территорию. Тут две двери.

Он показал на комнату Авроры и покои мэтра Луи наверху. Галунье поскреб подбородок.

— Загляну в замочную скважину, — объявил он, направляясь к спальне Авроры.

Грозный взгляд Плюмажа-младшего остановил его.

— Ризы Господни, я этого не потерплю, — заявил гасконец. — Красотка переодевается, будем блюсти приличия!

Галунье смущенно опустил глаза.

— Ах, благородный мой друг, — промолвил он, — сколь счастлив ты, имея столь крепкую нравственность.

— Уж таков я есть, разрази меня гром, и я уверен, что, общаясь со мной, ты в конце концов тоже исправишься. Истинный философ владеет своими страстями.

— А я вот раб своих, — вздохнул Галунье, — но уж больно они сильны.

Плюмаж отечески потрепал его по щеке.

— Победа без преодоления преград не приносит радости, — наставительно произнес он. — Поднимись-ка и глянь, что там,

наверху.

Галунье, как кошка, взлетел по лестнице.

— Заперто! — сообщил он, потолкав дверь в покои мэтра Луи.

— Посмотри в замочную скважину. В данном случае это не будет нарушением приличий.

— Темно, как в печи.

— Хорошо, дорогуша. Припомним-ка инструкции добрейшего господина Гонзаго.

— Он пообещал нам по пятьдесят пистолей каждому, — напомнил Галунье.

— При определенных условиях. Primo…80

Вместо того чтобы продолжать, он взял сверток, который принес под мышкой. Галунье сделал то же самое. В этот миг дверь наверху, которую Галунье объявил запертой, бесшумно приотворилась, и в полумраке возникла бледная и хитрая физиономия горбуна. Он подслушивал. А оба виртуоза шпаги с нерешительным видом рассматривали свертки.

— А это что, обязательно? — недовольным голосом осведомился Плюмаж, постучав по своему свертку.

— Чистая формальность, — ответил Галунье.

— Ну-ка, ну-ка, нормандец, как ты хочешь из этого вывернуться?

— Нет ничего проще. Гонзаго нам сказал: «Вы возьмете лакейские ливреи». Мы послушно их взяли — под мышку.

Горбун беззвучно рассмеялся.

— Под мышку! — с восторгом воскликнул Плюмаж. — Ну, золотце мое, ты просто дьявольски умен!

— Ах, если бы страсти не правили мной с такой титанической силой, убежден, я высоко бы поднялся, — грустно заметил Галунье.

Они положили на стол свертки, в которых находились ливреи. Плюмаж продолжал:

— Во-вторых, господин Гонзаго сказал нам: «Вы убедитесь, ждут ли на Певческой улице портшез и носильщики».

— Ждут, — подтвердил Галунье.

— Да, — согласился Плюмаж и почесал себе за ухом, — но там два портшеза. Что ты на этот счет думаешь, сокровище мое?

— Излишек хорошего никогда не мешает, — решил Галунье. — Я никогда не ездил в портшезе.

— Да и я тоже.

— Когда будем возвращаться во дворец, прикажем, чтобы нас поочередно несли в портшезе.

— Решено. Третье: «Вы проникнете в дом».

— Проникли.

— «В доме будет девушка».

— Посмотри, благородный мой друг, — воскликнул брат Галунье, — посмотри, как я весь дрожу!

— Да ты вдобавок и побледнел. Что с тобой?

— Просто ты упомянул про тот пол, которому я обязан всеми своими злоключениями.

Плюмаж с силой хлопнул его по плечу.

— Гром и молния, дорогуша! — рявкнул он. — Друзья должны делиться своими невзгодами. У каждого есть маленькие слабости, но если ты еще раз попробуешь утруждать мои уши своими страстями, то, убей меня Бог, я тебе их отрублю!

Невзирая на некоторую грамматическую туманность этого обещания, Галунье прекрасно понял, что Плюмаж пообещал отрубить его уши. А Галунье дорожил своими ушами, хотя они были большие и красные.

— Ты запретил мне проверить, здесь ли девушка, — заметил он.

— Малышка здесь, — ответил Плюмаж. — Прислушайся. Из соседней комнаты донесся взрыв веселого смеха. Галунье схватился за сердце.

— «Вы захватите девушку, — продолжил Плюмаж, — верней, учтиво предложите ей сесть в портшез и сопроводите до дома в парке…»

— «Применять силу, — подхватил Галунье, — только в том случае, если иных средств больше не останется».

— Точно. И я тебе скажу: пятьдесят пистолей — хорошая плата за такую работу.

— Счастливчик этот Гонзаго, — чувствительно вздохнул Галунье.

Плюмаж коснулся эфеса своей шпаги, Галунье взял его за Руку.

— Мой благородный друг, — произнес он, — убей меня, не сходя с этого места. Это единственный способ угасить пламя, что пожирает меня. Вот тебе моя грудь, пронзи ее смертоносным ударом.

Гасконец несколько секунд смотрел на него с глубоким сочувствием.

— Проклятье! — бросил он. — Все мы одинаковы! Но ведь он же, черт меня побрал, не пустит ни одного экю из своей полусотни пистолей ни на пропой, ни на игру!

Шум в соседней комнате стал громче. Плюмаж и Галунье одновременно вздрогнули, потому что за спиной у них тонкий, визгливый голос произнес:

— Пора!

В один миг они обернулись. Около стола стоял горбун из дворца Гонзаго и самым спокойным образом развязывал их свертки.

— А этот откуда тут взялся? — удивился Плюмаж. Галунье из осторожности несколько отступил назад. Горбун протягивал одну ливрею Плюмажу, а вторую Галунье.

— Живей! — не повышая голоса, приказал он.

Однако оба колебались. Особенно гасконцу претила мысль облачаться в ливрею.

— Кой черт ты лезешь? — воскликнул он.

— Тс-с! — шикнул на него горбун. — Поторопитесь! За дверь раздался голос доньи Крус:

— Великолепно! Теперь остается только найти носилки.

— Поторопитесь! — властно повторил горбун. Одновременно он задул лампу.

Дверь комнаты Авроры открылась, и в зале стало чуть-чуть светлей. Плюмаж и Галунье отступили в угол и торопливо натягивали ливреи. Горбун приотворил одно из окон, выходящих на Певческую улицу. В ночи раздался негромкий свист. Один из портшезов понесли к двери. Обе камеристки в это время пробирались на ощупь через залу. Горбун распахнул перед ними выходную дверь.

— Вы готовы? — осведомился он шепотом.

— Готовы, — ответила Плюмаж и Галунье.

— Приступайте!

Из комнаты Авроры вышла донья Крус, бормоча:

— Что же, теперь мне искать носилки? Неужели галантный дьявол не позаботился о них?

Только она вышла, горбун у нее за спиной захлопнул дверь. Зала погрузилась в полнейший мрак. Донья Крус не боялась людей, но в темноте она со страхом подумала про дьявола. Совсем недавно они со смехом вызывали дьявола, а сейчас донье Крус казалось, что он во тьме еще щекочет ее рогами. Только она повернулась, чтобы вновь открыть дверь комнаты Авроры, как грубые волосатые руки сжали ей запястья. То были руки Плюмажа-младшего. Донья Крус попыталась закричать. Но от ужаса у нее сдавило горло, и она не смогла издать ни звука. Аврора, крутившаяся перед зеркалом, поскольку новый наряд пробудил в ней кокетство, не слышала подруги, тем паче что все заглушал гомон толпы за окнами.

Там только что объявили, что карета господина Лоу, выехавшая из Ангулемского дворца, находится недалеко от фонтана Круа-дю-Трауар.

— Едет! Едет! — кричали со всех сторон. Волнение и шум толпы усилились десятикратно.

— Мадемуазель, — произнес Плюмаж, изображая почтительный поклон, который пропал впустую по причине отсутствия света, — позвольте мне предложить вам руку, прах меня побери!

Донья Крус была уже на другом конце комнаты. Там ее встретила другая пара рук, не таких волосатых, но зато липких, принадлежавших брату Амаблю Галунье. На сей раз ей удалось издать громкий крик.

— Вот он! Вот он! — заревела в этот миг толпа.

Крик несчастной доньи Крус пропал втуне, так же как поклон Плюмажа. Она вырвалась и из этих объятий, но ее тут же схватил Плюмаж. Он и Галунье старались отрезать ей дорогу, чтобы у нее остался один-единственный выход — дверь на крыльцо. Когда донья Крус подбежала к ней, обе створки распахнулись, и свет фонарей упал на ее лицо. Взглянув на него, Плюмаж не смог сдержать жест изумления. Какой-то человек, стоявший наготове за дверью, набросил донье Крус на голову накидку. Полубезумную от ужаса, ее схватили, затолкали в портшез и, и дверца его тотчас же захлопнулась.

— В парковый дом за площадью Сен-Маглуар! — приказал Плюмаж.

Портшез унесли. Галунье вошел в залу, дрожа мелкой дрожью. Он прикоснулся к шелкам! Плюмаж пребывал в задумчивости.

— Она прелестна! Прелестна! Прелестна! — твердил нормандец. — О, Гонзаго!

— Ризы Господни! — воскликнул Плюмаж с видом человека, пытающегося отогнать назойливую мысль. — Надеюсь, это дело мы ловко провернули!

— Какая атласная ручка! — простонал Галунье.

— Полсотни пистолей наши!

Плюмаж огляделся вокруг, словно был не вполне уверен, что заработал эти деньги.

— А талия! — не унимался Галунье. — Я не завидую ни титулам, ни золоту Гонзаго, но…

— Пошли отсюда! — прервал его Плюмаж.

— Ах, она надолго лишила меня сна!

Плюмаж схватил Галунье за шиворот и поволок за собой, но вдруг, вспомнив, заявил:

— Милосердие велит нам освободить старуху и мальчонку.

— А ты не находишь, что старуха неплохо сохранилась? — спросил его брат Галунье.

Ответом ему был сильнейший удар кулаком по спине. Плюмаж повернул ключ в скважине. Но дверь он не успел открыть: со стороны лестницы раздался голос горбуна, о котором они оба, можно сказать, забыли:

— Я доволен вами, храбрецы, но наши труды еще не закончены. Останьтесь!

— Ишь, как он приказывает, этот скрюченный обсосок! — пробурчал Плюмаж.

— Сейчас, когда ничего не видно, — заметил Галунье, — голос его производит на меня странное впечатление. Так и кажется, что где-то когда-то я его уже слышал.

Повторяющиеся резкие звуки свидетельствовали о том, что горбун бьет кресалом о кремень, высекая огонь. Зажглась лампа.

— Прошу прощения, но что же нам еще осталось сделать, господин Эзоп? — осведомился Плюмаж. — Мне кажется, вас так прозывают?

— Да, Эзопом, Ионой и еще многими именами, — ответил горбун. — А теперь внимательно слушайте, что я вам прикажу.

— Поклонись его сеньорству, Галунье! Он сейчас прикажет, разрази его гром!

Плюмаж поднес руку к шляпе. Галунье повторил его жест и издевательским тоном добавил:

— Ждем повелений вашего превосходительства!

— И правильно делаете! — сухо бросил горбун.

Оба носителя шпаг переглянулись. Галунье утратил насмешливый вид и пробормотал:

— А все-таки я уже слышал этот голос.

Горбун вытащил из-под лестницы два фонаря на длинных палках, какие по ночам несут перед каретой, и зажег их.

— Возьмите их, — сказал он.

— Вот те на! — угрюмо пробурчал Плюмаж. — Уж не думаете ли вы, что мы можем догнать носилки?

— Если носильщики продолжают так же бежать, они уже далеко, — подтвердил Галунье.

— Берите!

Горбун был упрям. Наши храбрецы взяли каждый по фонарю.

Горбун показал пальцем на дверь, откуда несколько минут назад вышла донья Крус, и сообщил:

— Там есть еще одна девушка.

— Еще! — в один голос ахнули Плюмаж и Галунье. И Галунье вслух подумал:

— Так вот почему вторые носилки!

— Эта вторая девушка, — продолжал горбун, — завершает туалет. Она, как и первая, выйдет из этой двери.

Плюмаж указал глазами на лампу и заметил:

— Она увидит нас.

— Увидит.

— А что же нам тогда делать? — осведомился гасконец.

— Сейчас скажу. Вы, не прячась, почтительно подойдете к ней и сообщите: «Мы здесь, чтобы проводить вас на бал во дворец».

— Но в наших инструкциях об этом ни слова, — удивился Галунье.

А Плюмаж спросил:

— А девушка нам поверит?

— Поверит, если вы назовете имя того, кто вас прислал.

— Господин Гонзаго?

— Нет! И тем паче поверит, если вы скажете, что ваш господин будет ждать ее, когда пробьет полночь, — хорошенько запомните это! — в дворцовом парке на поляне Дианы.

— Так что же, у нас, черт меня раздери, сейчас два господина? — возмутился Плюмаж.

— Нет, — ответил горбун, — только один, но он зовется не Гонзаго.

Говоря это, горбун подошел к винтовой лестнице и поставил ногу на первую ступеньку.

— И как же зовется наш господин? — поинтересовался Плюмаж, тщетно старавшийся сохранить на лице заносчивую улыбку. — Надо думать, Эзоп Второй?

— Или Иона? — подбавил Галунье.

Горбун взглянул на них, и оба опустили глаза. Медленно горбун произнес:

— Ваш господин зовется Анри де Лагардер!

Оба вздрогнули и, казалось, даже как-то сжались. Внезапно охрипнув, оба тихо повторили:

— Лагардер.

Горбун поднимался по лестнице. С верхней площадки он взглянул, как они смиренно, покорно стоят, и произнес одно-единственное слово:

— Исполняйте!

После этого он скрылся.

Дверь наверху захлопнулась, и Галунье тихо ойкнул.

— Витый туз! — буркнул Плюмаж. — Мы видели дьявола. — Ну что ж, мой доблестный друг, будем исполнять.

— Ризы Господни! Придется быть послушными, как детишки» и исполнять, — согласился гасконец. — Да, представь себе, я, кажется, узнал…

— Маленького Парижанина?

— Да нет, в этой девушке, что мы запихнули в портшез, я узнал миленькую цыганочку, которую видел в Испании с Лагардером.

Галунье вскрикнул: дверь комнаты Авроры отворилась.

— Что с тобой? — вздрогнув, спросил гасконец. Теперь все здесь нагоняло на него страх.

— Девушка, которую я видел с Лагардером во Фландрии, — заикаясь, пробормотал Галунье.

На пороге стояла Аврора.

— Флор! — позвала она. — Где ты?

Плюмаж и Галунье, держа каждый по фонарю, приблизились к ней, отвешивая поклоны. Решение «исполнять» с каждой минутой все больше упрочивалось в них. Надо сказать, что со своими заржавленными шпагами они являли пару самых великолепных лакеев, каких только можно представить. Не всякий церковный привратник мог бы соперничать с ними по части выправки и умения держать себя. Аврора в придворном наряде была столь прелестна, столь хороша, что они застыли на месте и восхищенно воззрились на нее.

— Где же Флор? Неужели эта сумасшедшая уехала без меня?

— Без вас, — словно эхо, произнес гасконец.

— Без вас, — повторил нормандец.

Аврора подала веер Галунье, а букет Плюмажу. Право, глядя на нее, вы бы решили, что она всю жизнь пользовалась услугами лакеев.

— Я готова, — объявила она, — едем! Подобно эху, прозвучало:

— Едем!

— Едем!

Усаживаясь в портшез, Аврора спросила:

— Да, а где я встречусь с ним?

— На поляне Дианы, — прямо-таки тенорком пропел Плюмаж.

— В полночь, — добавил Галунье.

Все это они сообщили, склонясь в самом смиренном поклоне.

Носилки тронулись. Напоследок Плюмаж-младший и брат Галунье, держа в руках фонари, обменялись поверх крыши портшеза взглядами. И во взглядах этих читалось: «Исполняем!»

Несколькими секундами позже можно было наблюдать, как из калитки, что вела к покоям мэтра Луи, -вышел маленький человечек в черном и потрусил по Певческой улице.

Через улицу Сент-Оноре он перешел, когда карета благодетельнейшего господина Лоу уже проехала, и поэтому толпа всласть поиздевалась над его горбом. Однако насмешки, похоже, не произвели на горбуна никакого впечатления. Он обогнул Пале-Рояль и вошел в Фонтанный двор.

На улице Валуа была маленькая дверца, ведшая в часть здания, которая именовалась «личные покои Месье». Именно там у Филиппа Орлеанского, регента Франции, находился рабочий кабинет. Горбун уверенно постучался. Ему тотчас же открыли, и из глубины темного коридора раздался грубый голос:

— А, это ты, Рике-хохолок81! Поднимайся быстрей, тебя ждут!

Триумф Гонзаго, занимающего высокое положение при дворе, всемогущего, богатого, имеющего противником всего-навсего бедного изгнанника, казалось, был предрешен. Но Тарпейская скала82 находится рядом с Капитолием, и невозможно утверждать, что чаша будет выпита, до той поры, пока ее нет.

При всей безнадежности своего положения Анри де Лагардер, чья месть надвигалась неумолимо, непреклонно, как судьба, решил, наконец, явиться перед убийцей де Невера. Благодаря хитрости столь же гениальной, сколь и дерзкой он вскоре вынесет приговор Гонзаго с помощью самого Гонзаго, призвав в свидетели жертву, дабы указать убийцу…

4. ПАЛЕ-РОЯЛЬ

1. В ШАТРЕ

У камней свои судьбы. Каменные стены живут долго и видят, как сменяются поколения. Сколько историй они знают! Воспоминания какого-нибудь тесаного куба из туфа или известняка, песчаника или гранита были бы безумно интересны. Сколько вокруг драм, комедий и трагедий! Сколько великих и малых событий! Сколько веселья! Сколько слез!

Своим возникновением Пале-Рояль обязан трагедии. Арман дю Плесси кардинал де Ришелье83, величайший государственный деятель и никудышный поэт, купил у сеньора Дюфрена старинный дворец Рамбуйе, а у маркиза д'Эстре большой особняк де Меркеров и приказал архитектору Лемрсье вместо этих двух аристократических резиденций возвести дом, достойный его высокой судьбы. Четыре других владения были приобретены, чтобы на их месте разбить сады. Наконец, чтобы открыть фасад, на котором красовался герб Ришелье, украшенный кардинальской шапкой, был куплен особняк де Сийери и пробита широкая улица, дабы его высокопреосвященство мог беспрепятственно проехать в карете на свои фермы в Гранж-Бательер. Улица сохранила имя Ришелье; название фермы, на территории которой ныне находится самый великолепным квартал Парижа, надолго пристало к району за Оперой; один лишь дворец не сохранил памяти о своем первом владельце. Только-только построенный, он сменил свой кардинальский титул на куда более высокий. Не успел Ришелье упокоиться в могиле, как его дом стал называться Пале-Рояль84.

Этот грозный священнослужитель любил театр; можно было даже сказать, что он построил себе дворец, чтобы устроить там театры. Их было три, хотя, в сущности, достаточно было всего одного, чтобы поставить в нем трагедию «Мирам», обожаемую дочь его собственной музы. Сказать по правде, рука, отрубившая голову коннетаблю де Монморанси85, была слишком тяжела, чтобы писать блистательные стихи. «Мирам» была представлена перед тремя тысячами потомков крестоносцев, у которых достало снисходительности рукоплескать ей. На другой день сотня од, столько же дифирамбов, двукратно больше мадригалов пролились на город нечистым дождем, дабы воспеть и прославить сомнительного поэта, но скоро эта непристойная шумиха смолкла. Втихомолку стали поговаривать о неком молодом человеке, который тоже писал трагедии, но не был кардиналом и звался Корнель86.

Театр на двести зрителей, театр на пятьсот зрителей, театр на три тысячи зрителей — на меньшее Ришелье не соглашался. Следуя своеобразной политике Тарквиния87, последовательно рубя головы тем, кто имел наглость возвышаться над общим уровнем, он занимался декорациями и костюмами, словно заботливый директор, каковым, в сущности, он был. Говорят, это он придумал бурное море, которое, волнуясь на поворотном круге, ныне так восхищает стольких отцов семейств, подвижные рампы и использование в спектаклях не бутафории. И еще он изобрел пружину, которая катила камень Сизифа88, сына Эола в пьесе Демаре89. Прибавим, что он куда больше дорожил своими разнообразными талантами, включая и талант к танцу, нежели славой политика. И это правило. Нерон90 отнюдь не был бессмертным, несмотря на успех, который имел, играя на флейте.

Ришелье умер. Анна Австрийская с сыном Людовиком XIV переселилась в Пале-Кардиналь. Франция подняла крик у этих недавно выстроенных стен. Мазарини91, который не сочинял трагедий в стихах, не раз, исподтишка посмеиваясь и одновременно дрожа, слышал рев народа, собравшегося под его окнами. Убежище Мазарини помещалось в покоях, которые впоследствии занимал Филипп Орлеанский, регент Франции. Они находились в восточном крыле здания, примыкающем к нынешней Ростральной галерее у Фонтанного двора. Мазарини \прятался там весной 1648 г., когда фрондеры ворвались во дворец, чтобы самолично убедиться, что малолетнего короля не вывезли из Парижа92. Одна из картин галереи Пале-Рояля представляет это событие и изображает, как Анна Австрийская, стоя перед народом, приподнимает одеяла, укрывающие младенца Людовика XIV.

По этому поводу сообщают остроту одного из правнуков регента, короля Франции Луи Филиппа. Эта острота вполне соответствует духу Пале-Рояля, здания скептического, чарующего, холодного, лишенного предрассудков, вольнодумца из камня, который однажды нацепил зеленую кокарду Камилл Демулена93, а потом ублажал казаков; соответствует эта острота и потомкам воспитанника Дюбуа, потомкам самого умного принца, который когда-либо тратил время и золото государства на устройство оргий.

Казимир Делавинь94, рассматривая картину, принадлежащую кисти Мозеса95, удивился, что не видит рядом с королевой, стоящей посреди толпы, охраны. Герцог Орлеанский, впоследствии король Луи Филипп, усмехнулся и ответил:

— Охрана есть, но ее не видно.

В феврале 1672 г. Месье96, брат короля, родоначальник Орлеанского дома, получил Пале-Рояль в собственность. Именно 21 числа этого месяца Людовик XIV передал ему дворец в наследственное владение. У Генриетты Анны Английской, герцогини Орлеанской, был там блистательный двор. Герцог Лартрский, сын Месье и будущий регент, в конце 1692 г. сочетался тут браком с мадемуазель Блуа, младшей побочной дочерью Людовика XIV от госпожи де Монтеспан97.

В эпоху Регентства интерес к трагедиям упал. Грустная тень Мирам, должно быть, закрывала лицо, чтобы не видеть дружеских ужинов, которые герцог Орлеанский устраивал, как писал Сен-Симон98, в «весьма странном обществе», однако театры продолжали действовать, поскольку в ту пору была мода на девиц из Оперы.

Красавица герцогиня Беррийская, дочь регента, вечно пребывавшая под хмельком, большая любительница нюхать испанский табак, составляла часть этого общества, куда входили, по свидетельству того же Сен-Симона, лишь «дамы сомнительной добродетели и люди ничтожные, но прославившиеся умом и распутством».

Но Сен-Симон, в сущности говоря, не любил регента, несмотря на дружеские отношения с ним. И если история не способна скрыть достойные сожаления слабости этого правителя, то в любом случае она являет нам его высокие качества, которые даже склонность к разврату не способна преуменьшить. Своими пороками он обязан бесчестному наставнику. Зато своими добродетелями он обязан только сам себе, тем паче, что прилагалась масса усилий, чтобы подавить их в нем. Его оргии — а такое случается крайне редко — не имели кровавой изнанки. Он был человечен и добр. Возможно, он стал бы даже великим, если бы не примеры и советы, какими отравляли его юность.

Парк Пале-Рояля в ту пору был куда обширней, нежели сейчас. С одной стороны он граничил с домами на улице Ришелье, с другой — с домами на улице Гуляк. В глубину, в направлении Ротонды, он простирался до улицы Нев-де-Пти-Шан. Много позже, лишь в царствование Людовика XIV, Луи Филипп Жозеф, герцог Орлеанский99 построил то, что называют каменной галереей, дабы оградить и украсить парк.

В ту пору, когда происходило действие описываемой нами истории, сводчатую аллею в форме итальянского портика, образованную могучими грабами, со всех сторон окружали зеленые беседки, купы деревьев и кустарников, цветочные клумбы и лужайки. Конские каштаны, из которых еще сам кардинал Ришелье насадил а