Book: Красавица некстати



Красавица некстати

Анна Берсенева

Красавица некстати

Купить книгу "Красавица некстати" Берсенева Анна

Часть I

Глава 1

И тут Вера поняла, что ее жизнь не просто идет, а проходит.

Это уже было с нею однажды – когда она смотрела на мужа, который кружился вокруг нее по комнате, как взъерошенный воробей, и понимала, что больше не будет с ним жить. И удивлялась только одному: почему поняла это именно в ту минуту, когда он наконец проявил неравнодушие к ее жизни?

«Я давно его разлюбила, – думала она тогда. – Я давно живу с ним только потому, что он мой муж и с мужем принято жить вместе, а не врозь. Но ведь раньше мне и в голову не приходило с ним расстаться!»

А в ту минуту, когда он закрыл за собой дверь спальни – просто вышел в смежную комнату, ничего символического! – это не только пришло ей в голову, но сложилось в отчетливое намерение. Хотя что она, собственно, поняла тогда? Вера и сейчас едва ли могла бы выразить то свое понимание внятными словами.

Впрочем, сейчас она не стала об этом задумываться. Ей было не до прошлого, даже не до такой его судьбоносной части, какой был ее тогдашний развод.

Ее жизнь снова зашла в тупик. И теперь невозможно было считать, будто это произошло оттого, что она живет не с тем мужчиной. Теперь в ее жизни не было вообще никакого мужчины, а это значило, что в такой вот глупый тупик она завела себя сама. Сознавать это было неприятно, но Вера не привыкла себя обманывать. Она не делала этого даже в те годы, когда выжить можно было, только питаясь иллюзиями. Притом в буквальном смысле слова питаясь – на другую еду хронически не хватало денег. И если уж Вера тогда не привыкла к этой сладкой пище, то тем более не собиралась привыкать к ней теперь.

Но что делать со странным чувством – что жизнь не просто идет, а проходит, – этого она не знала.

Жить в сомнениях Вера не любила. Состояние сомнения было так же физически неприятно ей, как пропотевшая одежда. Когда она мыла подъезды в двух девятиэтажных домах, то меняла халат два раза в день, перед утренней работой и перед вечерней, хотя после обеих этих работ, особенно после вечерней, меньше всего хотелось стирать халат: после мокрой тряпки пальцы не слушались настолько, что Вера едва попадала ключом в замок своей квартиры и вздрагивала при мысли о том, чтобы снова опустить их в воду.

Теперь ей хотелось переменить мысли так же сильно, как тогда хотелось переменить одежду. Если бы еще перемена мыслей тоже зависела только от усилия воли!

Вера сердито взглянула на свое отражение в стекле. Было уже десять часов утра, но ноябрь не баловал ранним светом, и окно было темным, почти как зеркало. Палисадник с облетевшими кустами сирени, клумбы, фонтан – привычный пейзаж виднелся за окном неотчетливо, сливался с Вериным отражением. Астры на клумбах цвели в эту необычно теплую осень так долго и ярко, что их цветение казалось исступленным.

Вера открыла дверь балкона и спустилась в палисадник. Собственно, это и не балкон был, а эркер – выпуклый стеклянный «фонарь» от пола до потолка, по какой-то архитектурной прихоти заменявший окно. Дверь и лесенку в палисадник сделал отец через год после того, как получил эту квартиру. Конечно, это было не положено, дом был даже не кооперативный, и распоряжаться своим жильем никому не разрешалось. Но соседи были интеллигентные, и докладывать о неположенной лесенке никто тогда не побежал. Все это Вера не помнила сама, а знала только от мамы. Когда они въехали в эту квартиру, ей было два года, и ничего она помнить не могла.

Благодаря этой лесенке Вера когда-то разрешила Тимке завести собаку. Если бы они жили в многоэтажном доме, никакой собаки ему, конечно, не видать бы: Вере казалось неправильным выгуливать животное по расписанию где-нибудь на затоптанном пятачке между гаражами и песочницей. А так – Гвидон выбегал гулять, когда хотел, и возвращался домой тоже по собственному желанию. Он был очень умный, даром что дворняжка, – научился закрывать за собой дверь эркера и зимой не выстуживал квартиру. Когда Гвидон умер, другую собаку брать не стали. Тимка к тому времени жил уже отдельно, а сама Вера не испытывала ни малейшей потребности иметь дома животное. Да и непонятно было, как можно завести собаку после Гвидона, который прожил у них пятнадцать лет, и стыдно было это делать.

Она побродила по палисаднику и вышла к фонтану. Фонтан находился в середине маленького сквера, общего для всех четырех квартир. Когда-то фонтан сделали пленные немцы, строившие дом. Они придумали его сами, без спросу, как Верин отец лестницу из эркера. И муниципальные власти – или как они тогда назывались? – согласились с этой бесполезной придумкой и подвели к фонтану воду.

Теперь фонтан был уже выключен. А однажды, лет десять назад, о нем забыли, и он работал до самых холодов. Ничего хорошего из этого не вышло: одним прекрасным утром Вера увидела, что вместо водяной струи над неглубокой чашей возвышается причудливый ледяной столб. Он так и стоял всю зиму, очень холодную в тот год, а весной жильцам стоило больших усилий добиться, чтобы в фонтане заменили лопнувшие трубы.

«Ну, и зачем я все это вспоминаю?» – сердито подумала Вера.

Она сидела на краю фонтанной чаши и машинально сметала на землю сухие листья, упавшие с деревьев – дуба, клена, вяза… Даже ясень рос у них во дворе. Когда-то из всего класса только Вера знала, как выглядит ясень. Еще она умела определять время по солнечным часам, потому что фонтан как раз и был солнечными часами: тень от центрального столба, из которого била вода, ложилась на круглую чашу в точном соответствии с движением времени. Как наполнена была жизнь в детстве и чем! Самыми простыми событиями. Когда Вера выросла, то поняла, что жизнь вообще-то наполняется только ими, а события сложные и неоднозначные, из которых она в основном и состоит, наполнить ее не могут.

К счастью, времени на глупые мысли, которые неизменно вызывают только недовольство собой, притом недовольство даже не смутное, а вполне отчетливое, больше не было. Вообще-то Верин рабочий день начинался в одиннадцать. Но такое либеральное расписание уравновешивалось начальственной бдительностью: опоздание на десять минут грозило штрафом. Подвергаться такому наказанию в тридцать восемь лет казалось Вере унизительным, но все-таки это было лучше, чем выслушивать воспитательные беседы, как это бывало в предыдущей конторе, где она работала даже не редактором, а корректором.

Сухой ясеневый лист рассыпался у нее в руке. Вера поднялась с края фонтанной чаши и пошла по дорожке к дому.

Глава 2

Вообще-то Вера не понимала, как может держаться на плаву журнал с названием «Индивидуальное предпринимательство». Ей казалось, прежде чем это выговоришь, скулы сведет от скуки. Когда она только устроилась на работу, то даже предлагала главному редактору переназваться как-нибудь поинтереснее. Хоть «Частное дело», что ли. Но редакторша посмотрела на нее как на несмышленого младенца и ничего не ответила. Видимо, сочла, что объяснение подчиненным прописных истин не входит в ее обязанности.

Редакторшу звали Аглая Звон. Выглядела она так, как в Верином представлении могла бы выглядеть начальница какого-нибудь очень стильного глянцевого журнала и как она, Вера, не будет выглядеть никогда. То есть, конечно, если подэкономить, Вера тоже могла бы купить хотя бы один такой костюм, как у Аглаи, и сделать такую же прическу с эффектно колорированной челкой… Хотя нет, прическу Вера в любом случае оставила бы свою, волосы у нее были хороши и без колорирования. К тому же они когда-то нравились папе – он мало чем любовался, а дочкиными густыми каштановыми волнами любовался всегда, – и никакие веяния моды не значили для Веры больше, чем папино мнение. Но, в общем, она могла бы одеться и причесаться как-нибудь похоже на Аглаю. Только это совершенно ничего не значило бы… Тот лоск непринужденной элегантности, который лежал на всем облике ее начальницы, не дался бы Вере никогда. Ей неприятно было ловить себя на том, что из-за этого она Аглае завидует, но приходилось признать, что это именно так. По сравнению с Аглаей она, безусловно, выглядела простушкой. Такова была разница их природы, и с этим ничего нельзя было поделать.

Переназывать журнал Вера больше не предлагала. Да и никаких мер по его улучшению не предлагала. В конце концов, работу свою она не любит, ну и нечего проявлять неуместный энтузиазм. Начальству виднее. Да и журнал, несмотря на скучное название, существовал безбедно: неплохо продавался, собирал рекламу и подписку.

Редакция арендовала половину этажа в офисном здании на Юго-Западе. Высокий параллелепипед из тусклого стекла и серого бетона казался Вере таким же безликим, как и весь этот район. Хотя Юго-Запад считался более престижной местностью, чем Хорошевка, где она жила.

Вместе с Верой в комнате сидели еще три сотрудницы, а в смежной комнате работали компьютерщики. Это вносило в ежедневное существование Вериных соседок некоторое оживление: компьютерщики были единственными мужчинами в редакции, к тому же все они являлись холостяками. Правда, Вера была уверена, что никто из них не собирается жениться, во всяком случае, на дамах из соседней комнаты, но объяснить это сослуживицам не представлялось возможным. Да она и не пыталась. Зачем? Надежды девушек питают.

Вера вошла в комнату последней – дамы уже сидели на своих местах. В ответ на ее «привет» нестройно поздоровались все, кроме Инны. С ней у Веры месяц назад случился конфликт, который вяло тянулся до сих пор. Дело было в том, что они с Инной вместе готовили материалы для рубрики «А как у них?». Часть этих материалов – перевод и рерайт статей из западных изданий – оплачивалась, а другую часть – анонсы, оглавление, заголовки – приходилось делать бесплатно, в нагрузку. И как-то незаметно получилось, что вся эта бесплатная нагрузка досталась Вере, поэтому ей приходилось делать вдвое большую работу, чтобы получить те же деньги, которые Инна получала за работу вдвое меньшую. Притом бесплатная эта работа была совсем не легкой. Попробуй-ка придумай живенький заголовок к статье о нормах прибыли в торговле канцелярскими товарами!

В общем, месяц назад Вера не выдержала и решила поговорить с Инной. Она ожидала чего угодно – неловкости, обиды, даже скандала, но никак не той невозмутимости, с которой Инна отнеслась к ее демаршу.

– А я заголовки и анонсы в принципе не делаю, – спокойно заявила та. – Я здесь три года работаю и никогда не делала. И теперь не собираюсь.

– Что значит не собираешься? – Вера даже опешила от такой самоуверенности. – А я, по-твоему, всю жизнь мечтала заголовки придумывать?

– Не знаю, о чем ты мечтала всю жизнь, но сюда тебя взяли именно для этого. Если не успеваешь статьи переводить – пожалуйста, я могу и одна. А ты занимайся только анонсами и заголовками. И оглавлением.

– Бесплатно? – усмехнулась Вера.

– Тебе зарплаты не хватает? Поговори с Аглаей. Может, добавит.

Взгляд у Инны был не только невозмутимый, но даже какой-то непроницаемый. В ее глазах, как в зеркалах, отражалась комната, вся как есть, с компьютерами, выкатными тумбочками, степлерами на столах и папками в шкафах.

– Поговорю, – пообещала Вера. – Можешь не сомневаться.

Инна только плечами пожала. Похоже, она не сомневалась ни в чем, что касалось ее благополучия. Она была уверена в своем праве на это благополучие, все в ней – от зеркальных глаз, обрамленных дорогой тушью, до делового костюма, тоже дорогого, – словно вслух говорило о такой уверенности, и вряд ли кто-нибудь мог ее в этом разубедить. Уж точно не Вера.

Разговор с Аглаей тоже ни к чему не привел.

– Разбирайтесь сами, – заявила начальница. – В принципе, Инна и без тебя справится, так что можешь отдать весь рерайт и переводы ей.

Отдавать нетрудную платную работу, оставляя себе трудную бесплатную, Вера, конечно, не хотела. Поэтому, внутренне кипя от возмущения, продолжала тянуть свои заголовки и анонсы, время от времени, примерно раз в неделю, повторяя попытки усовестить коллегу. Это привело лишь к тому, что Инна перестала с ней здороваться и стала смотреть сквозь нее так, будто Вера была стеклянная. Вера, впрочем, тоже привыкла не обращать на Инну внимания.

И что такое случилось сегодня, что ей так невыносимо стало видеть Иннины непроницаемые глаза?

«Это моя жизнь? – с какой-то даже растерянностью подумала Вера. – Вот для этого я на свет родилась? И папа, и мама, и все?..»

Думать, что какая-то долгая, ей неизвестная, теряющаяся в тумане прошлого череда людей была на этом свете для того, чтобы мутилось теперь в каком-то безликом офисе какое-то унылое недоразумение между чужими друг другу и совершенно друг другу ненужными бабами, – думать так было для Веры сплошным мученьем.

Она иначе представляла себе жизнь.

Но для кого это имело хоть какое-то значение?

Вера включила компьютер, проверила почту, открыла статью, которую должна была сегодня перевести… Она надеялась, что все эти привычные действия потихоньку отодвинут мысль, так некстати пришедшую сегодняшним утром. Напрасно надеялась.

Ее жизнь не просто идет, а проходит. И с этим ничего нельзя поделать.


Обедать вся редакция ходила в грузинское кафе через дорогу от офиса. Только Аглая ездила в какой-нибудь ресторан, французский или итальянский. Вообще-то она любила японскую кухню, но с тех пор, как отравилась суши, стала говорить, что питаться по-японски надо в Японии или хотя бы в Европе, а Москва для этого совершенно не приспособлена.

– Поменьше понтов, девчонки, – заметил на это компьютерщик Гена. – На хрена вам японцы с итальянцами? У Резо отличная кухня, сациви – здоровая пища.

– Все мужчины вспоминают о здоровой пище, когда не хотят тратить деньги на женщин, – сморщила носик корректорша Галя Литвинова. – Ты еще предложи, чтобы я свининки купила и у тебя дома быстренько поджарила.

– Не дождетесь, – хмыкнул Генка. – Мой дом – моя крепость.

Так, беззлобно и лениво переругиваясь, они стояли в длинной очереди у лифта. Обед во всем огромном здании начинался почему-то в одно время, и лифты всегда оказывались перегружены. Кто-то старался выскочить из офиса на пять минут раньше, кто-то спускался пешком по узкой лестнице, но большинство выстраивались в очередь. Вера относилась к большинству – просто потому, что ей не хотелось думать всю первую половину дня, как бы пораньше ускользнуть на перерыв, встречая при этом осуждающие взгляды коллег, и еще меньше хотелось тащиться с одиннадцатого этажа пешком, цепляясь каблуками за выщербленные ступени. Она с юности любила очень высокие тонкие каблуки, хотя ростом и так была выше среднего.

– Верунчик, что это ты сегодня такая смурная? – Генка отвлекся от Гали и обратил взор на Веру. – Проблемы с сексом? Не переживай, все в твоих руках.

При последних словах он ухмыльнулся. В этом не было ничего необычного – Генка всегда был похабником. Но сегодня его ухмылка показалась Вере такой глумливой и вместе с тем невыносимо скучной, что она чуть не заплакала.

«Да что это со мной? – сердито подумала она. – Климакс, что ли, начинается? Так вроде бы рано».

Климакс в тридцать восемь лет – это в самом деле было маловероятно. Но стоило Вере вспомнить эту цифру – тридцать восемь, – как настроение у нее испортилось окончательно. Даже не настроение, а… Все у нее испортилось! Вся ее жизнь, с таким трудом налаженная правильным образом, вдруг разладилась, пошла наперекосяк, и все из-за одной глупой мысли про то, что жизнь не просто идет, а проходит…

– Я пешком пойду, – сказала она.

– Да брось ты, Вер, – махнул рукой Генка. – Обиделась, что ли?

– Для гимнастики. Здоровый образ жизни.

– Хорошенькое здоровье – на лестнице заплеванной, – протянула Галя. – То, что доктор прописал!

– Еще изнасилует кто, – не преминул добавить Генка. – Давай спорнем: мы лифта быстрее дождемся, чем ты пешком дойдешь. Галь, разними. – Он протянул руку, словно Вера только и мечтала, как бы заключить с ним идиотское пари.

Не обращая внимания на Генкину руку, Вера вышла из лифтового холла и пошла вниз по лестнице.



Глава 3

Хорошо, что погода стояла совсем необычная для ноября. Свет был тусклым, воздух теплым, и даже то, что он почти и не воздухом был, а туманом, почему-то лишь проясняло сердце и ум.

«Я иначе представляла себе жизнь», – снова подумала Вера.

Выйдя из здания, она не пошла к кафе, а свернула за угол и теперь вот бесцельно брела по чахлому скверику.

Эти слова – про жизнь, которую представляешь себе иначе, – она помнила с детства, с тех пор как в десять лет впервые прочитала «Три товарища» Ремарка. Потрясение от этой книги было тогда таким сильным, что она перечитала ее три раза подряд и запомнила чуть не наизусть. Эти слова произносил в книжке мелкий клерк Хассе – когда, совершенно уничтоженный вечным страхом потерять работу и попреками жены, приходил посидеть полчаса у соседа Роберта Локампа. «Я иначе представлял себе жизнь», – говорил Хассе. «Да ведь это со всеми так бывает», – отвечал Роберт Локамп.

Только теперь, в тридцать восемь лет, Вера поняла, что это значит. Она вдруг присоединилась к бесконечной череде «всех», которых настигло это страшное разочарование – обманувшая жизнь. Но почему, в самом деле, это осознание ледяной тоской легло ей на сердце именно сегодня, вот что было непонятно! В конце концов, она ведь и год назад работала в журнале «Индивидуальное предпринимательство», и на той же самой должности, и было ей тогда тридцать семь лет – с тридцатью восемью никакой разницы.

Вера села на скамейку, засыпанную опавшими листьями. Листья были бурыми и казались поэтому сухими, но на самом деле они были тяжелыми от тумана, как и все вокруг.

До сих пор все, что Вера осознавала в своей жизни, она всегда осознавала через события. С ней что-нибудь происходило – и сознание ее менялось, и она тут же меняла свою жизнь. Именно так это было четыре года назад.


Вера была замужем почти пять лет, и ничего удивительного, что замужество стало для нее привычным. Это вначале, в первые месяцы знакомства с Димой, она волновалась, и ночей не спала, и на работе в издательстве сидела с глуповатым отсутствующим взглядом. А потом все… ну, не то чтобы совсем прошло, но как-то вошло в обычную колею. В этом было, конечно, что-то разочаровывающее, но к тому времени, когда она вышла за Диму, Вера уже смотрела на жизнь без каких бы то ни было иллюзий. Характер у Димы был немного занудный, но все-таки не сварливый, он любил вкусно поесть, но все-таки не попрекал жену, если та не выстряпывала борщ, а наскоро готовила суп из бульонных кубиков, он ходил дома в линялых спортивных штанах, игнорируя штаны новые, специально купленные Верой, но все-таки не в трусах же, и какой мужчина не ходит дома в спортивных штанах, и что в этом страшного?

А главное, у него установились хорошие, ровные отношения с Тимкой, а это совсем не само собой разумелось, потому что Верино замужество пришлось как раз на Тимкины подростковые годы. Он вообще необычный был мальчишка, ее сын, вполне могли возникнуть пробемы с отчимом. Но – не возникли. Правда, Дима не таскал Тимку в лыжные походы и не мастерил с ним по выходным скворечники. Но он и сам ни в какие походы не ходил и мастерить ничего не умел. Если дома ломался кран, Вера вызывала слесаря и не видела в этом ничего ужасного – на то и слесарь, чтобы кран чинить. Зато Дима не вмешивался в Тимкину жизнь и не пытался вылепить из мальчишки что-нибудь по собственному образу и подобию.

В общем, четыре с половиной года Вера прожила с ним хорошо и спокойно.

И вдруг что-то переменилось. То есть переменилось не вдруг, а так постепенно, что Вера не сразу и осознала эту перемену.

Дима стал ходить к своему бывшему однокласснику Жорке Смирницкому. Жорку этого он видел после школы раз или два, да и то мельком. А тут вдруг пересекся с ним по служебным делам – Дима работал логистом в таможенном комитете – и сходил вместе попить пивка в пятницу вечером, а в следующее воскресенье сходил в гости – Жорка собрал одноклассников на мальчишник, а потом заглянул после работы среди недели… Через три месяца Вера с удивлением обнаружила, что ее муж почти не бывает дома вечерами, а в выходные она видит его только утром и поздно вечером – остальную часть дня он проводит у Жорки. Потом она с еще большим удивлением поняла, что Димина зарплата сократилась как-то уж слишком существенно. Вера не стала гадать, в чем тут дело, а немедленно спросила мужа, что, собственно, происходит.

– Ничего, – пожал плечами Дима. – Ну, заглянул к товарищу, что особенного? У нас там своя компания. Без баб, между прочим. Ревновать не к кому. Или ты волнуешься, чтоб я гомиком не заделался?

– Я волнуюсь, чтобы ты… – начала было Вера.

И замолчала. А о чем она, собственно, волнуется? О том, что у мужа появились какие-то собственные интересы, отличные от привычного лежания перед телевизором?

– Я волнуюсь, что ты начал выпивать, – сказала она.

Это была правда. Дима всегда приходил от Жорки слегка под градусом. Но тоже – не до положения риз ведь. У него даже язык не заплетался, так, глаза немного мутнели.

– Ну ты даешь! – искренне удивился Дима. – В выходной пивка попить – это, по-твоему, выпивать?

– Вчера ты водку пил.

– Хватит, а? – недовольно поморщился Дима. – Спроси любую бабу, она тебе расскажет, что такое, когда муж пьет.

Это тоже была правда. Но Вера не отставала. Она привыкла до конца выяснять все, что ее беспокоило.

– А деньги? Тебя что, понизили в должности?

Тут Дима слегка скис. И Вере не составило большого труда выяснить, что к Жорке он ходит не просто так, а играть в преферанс.

– Не в домино же! – попытался возмутиться Дима. – Для преферанса мозги нужны. И не до трусов же проигрываюсь. На хозяйство даю, шубу ты купила. Другая бы радовалась, что у мужа интересы есть, а ты… И вообще, Вер, – добавил он, – мы с тобой пять лет уже живем. Тебе что, до сих пор надо, чтоб я каждый вечер дома сидел?

Он смотрел на нее мутноватым, но в общем осмысленным взглядом, живот слегка нависал над ремнем его брюк… Вера не знала, надо ли ей, чтобы он каждый вечер сидел дома.

– Мне надо, чтобы ты не спился, – все-таки сказала она. – И азартные игры, между прочим, тоже болезнь. Как алкоголизм и наркомания.

– Брось ты, – махнул рукой он. – Нашла наркомана!

В общем, Дима был прав: он в самом деле не увлекался преферансом настолько, чтобы это можно было считать не только болезнью, но даже зависимостью. Просто его жизнь как-то полностью переместилась в другую область. И в этой другой области Вере не было места…

Сначала это ее уязвляло, потом стало тяготить, а потом показалось оскорбительным и просто невыносимым. Она даже плакала из-за этого ночами. В конце концов, она его любила, своего мужа! Любила, несмотря на животик, несмотря на пристрастие к лежанию на диване, который он называл своим четвероногим другом, любила со всеми его обыденными привычками и легко извиняла ему мелкие недостатки. Она была хорошей женой, ему совершенно не из-за чего было пренебрегать ею!

– В конце концов, я хочу пойти в театр. – Вера лежала на кровати в спальне, прижимая телефонную трубку плечом к уху, и обеими руками нервно теребила край шелкового покрывала. – Или хотя бы просто прогуляться в новой шубе. Что в этом особенного?

– Ничего. – Наташкин голос звучал в трубке сочувственно. Верина подруга никогда не была замужем, но обожала выслушивать рассказы про чужую семейную жизнь. В отличие от большинства старых дев она относилась к проблемам этой неизвестной ей жизни не с завистью, а с сочувствием. – Ну правда, Вер, ты ему так и скажи! Пусть в театр сводит. Или там в ресторан.

– Думаешь, я не говорила? – Вере хотелось плакать от собственного бессилия. – У него в одно ухо влетает, в другое вылетает. Я ему в принципе не нужна, понимаешь? В принципе! И любовь моя на фиг ему не нужна.

Наташка сочувственно вздохнула.

– Ладно, – вздохнула и Вера. – Что впустую воздух сотрясать? Давай лучше сами в театр сходим. В «Эрмитаж» или в «Современник». Заодно шубы прогуляем! – почти развеселилась она.

– Давай! – тут же обрадовалась Наташка. – А билеты?

– Мы завтра после работы сходим. А билеты я перед работой возьму. У нас театральная касса в подземном переходе.

Дверь спальни открылась – вошел Дима. Он был не в спортивных штанах, а в брюках и свитере. Наверное, хотел предупредить Веру, что уходит к Жорке. Хотя в последнее время он уже и не каждый раз ей об этом сообщал. Может, считал, что это само собой разумеется.

– Ладно, пока, – поспешно сказала Вера. Ей почему-то не хотелось, чтобы Дима расслышал в ее голосе интонации тоски и решимости. – Потом точнее договоримся.

Она положила трубку.

– С кем это ты? – вдруг спросил Дима.

– С Наташкой.

Вера постаралась ответить равнодушным тоном. Кажется, это не очень ей удалось – равнодушие прозвучало нарочито.

– Да?

– Да. А что?

– Ничего. Идешь куда-то?

– Никуда не иду, – пожала плечами Вера. – Это ты куда-то идешь.

Она надеялась, что на эти ее слова он скажет, куда направляется. Хотя это, в общем-то, и так было понятно. Но Дима ничего не сказал и молча вышел из комнаты. Равнодушное молчание мужа еще больше испортило Вере настроение, хотя больше уже, кажется, было некуда.

«Надо было прямо сегодня в театр пойти, – чуть не плача, подумала она. – Может, перезвонить Наташке?»

Но тут же вспомнила, что сегодня Наташка собирается навестить тетю, которая попала в больницу с переломом шейки бедра. И неудобно требовать, чтобы она меняла свои планы из-за такой ерунды, как Верино настроение.

Настроение надо было попытаться поправить самой. Средств для этого было, правда, немного, потому что Вера не испытывала потребности ни заливать тоску вином, ни заедать сладостями. Конечно, это было удобно – ей не грозило ни спиться, ни растолстеть, – но из всего женского настроенческого арсенала ей оставались только тряпки.

«Раз шубу не выгуливаю, надо хоть платье вечернее надеть», – подумала Вера.

Эта мысль ее почти развеселила. В конце концов, она нормальная женщина. Ну, обидел муж, и лежит поэтому на сердце тоска. Но даже сквозь тоску это платье – вообще-то не вечернее, а платье-коктейль, но все равно невероятно красивое, – купленное на прошлой неделе и ни разу еще не надеванное, развлекало ее воображение.

Вера достала платье из шкафа, надела его и посмотрелась в зеркало, прикрепленное к дверце шкафа изнутри. Все-таки в свои тридцать четыре выглядит она прекрасно! Спасибо папе – наградил высоким ростом и тем труднообъяснимым, но очевидным качеством внешности, которое называют статью. И волосы красивые – непонятно, кстати, в кого, у родителей волосы были прямые и русые, и у брата точно такие же, а у нее вот как-то получились эти блестящие каштановые волны… И ноги стройные, все мужики заглядываются, а один, встреченный вчера на улице по дороге с работы, даже пропел ей кусочек дурацкой песенки: «Ай-яй-яй, девчонка, где взяла такие ножки?» – и нахально подмигнул. Это было приятно – Вера вернулась вчера домой в хорошем настроении. Которое, впрочем, тут же прошло, когда она увидела, что мужа, как обычно, дома нет.

Чтобы улучшить настроение сейчас, Вера вынула из стоящей в шкафу коробки еще и новые туфли. Они были, как и вся ее обувь, на высоченной шпильке, но отличались от остальных ее туфель фасоном. Эти туфли были такие неглубокие, что обрамляли ступню лишь по самому краю. Такая вот почти полная открытость ступни выглядела соблазнительно и, как с удовольствием подумала Вера, даже более сексуально, чем глубокое декольте платья.

Она прошлась по спальне, поглядывая на себя в зеркало. Походка у нее была стремительная, это чувствовалось даже в небольшой комнатке, подол платья разлетался, приоткрывая колени, а легкие шифоновые рукава обрисовывали плечи.

Вера прошлась по комнате еще раз, туда и обратно, побыстрее. Эффект стремительности усилился. Нет, она себе, безусловно, нравилась, и все больше нравилась!

В квартире стояла тишина. Тимка уехал на каникулы в зимний лагерь, а…

«А Дима ушел, – подумала Вера. – Какие они все-таки дураки, эти мужчины! Ну что им надо?»

Она открыла дверь спальни и с той же стремительностью, которая так улучшила ей настроение, вышла в общую комнату.

И замерла в двух шагах от порога.

Комната эта называлась гостиной или столовой. Правда, гости бывали в доме не так уж часто и в основном у Тимки, а домашние столовались не в комнате, а в кухне. Но такое двойное название осталось с тех времен, когда главными в этом доме были родители, а Вера с братом полностью умещались в круге их жизни. Не то чтобы гости приходили к родителям ежевечерне или семейные обеды были парадными… Но название гостиная-столовая обозначало тогда какую-то несбывшуюся жизнь. Так говорил папа, и Вера запомнила его слова, хотя, конечно, не поняла тогда, что они означают. И сохранила название главной комнаты таким, каким оно было при папе. Да, в конце концов, и в ее собственной жизни было много несбывшегося.

И вот теперь она вышла в гостиную и изумленно остановилась у порога.

Оказывается, ее муж никуда не ушел. Он сидел на диване и мрачно смотрел на Веру. Вот именно мрачно, исподлобья, недоверчиво – так он смотрел.

– Ты не ушел? – растерянно спросила Вера.

– А ты, конечно, хотела! – все так же мрачно усмехнулся Дима.

– Нет, я не хотела, но я думала…

– Думала, я уйду, – перебил он, – и ты пойдешь куда договорилась. Скажешь, нет?

Вера молчала. Она не могла опомниться от изумления.

– Вон как начепурилась! А я вот никуда не пойду!

Он вскочил с дивана и прошелся по комнате, полукругами обходя жену и словно не решаясь к ней подойти. Теперь он напоминал взъерошенного, задиристого воробья, который никак не отважится подобраться поближе к лежащей на асфальте хлебной корке, потому что не знает, не принадлежит ли корка кому-нибудь другому и чем это ему грозит.

Это выглядело так смешно, что Вера не удержалась и фыркнула.

«Да он же меня просто ревнует! – вдруг поняла она. – Господи боже мой, он меня ревнует!»

Ее охватил такой восторг, как будто муж не приревновал ее к несуществующему сопернику, а сделал ей неожиданный и сногсшибательный подарок – бриллиант, что ли.

Она стояла посередине комнаты, как новогодняя елка, и, как елка, искрилась счастьем. Что-то произошло – в ней самой, в воздухе комнаты… В жизни!

И тут другая догадка, гораздо более отчетливая и ясная, чем даже догадка о его ревности, пришла ей в голову.

«Я больше не буду с ним жить, – подумала Вера. – Он мне совсем не нужен».

В этом неожиданном решении не было никакой логики. По естественной женской логике, в которой Вера знала толк, она должна была бы использовать свою неожиданную догадку о мужниной ревности с максимальной пользой. Ведь просто дух захватывало при одной мысли о том, какие горизонты открывала эта догадка! Теперь ничего не стоило добиться, чтобы Дима забыл дорогу к проклятому Жорке, чтобы проводил и вечера, и выходные-праздники дома, чтобы водил жену в театры и в рестораны не то что по первому требованию, но по едва заметному движению ее брови, чтобы… Да мало ли чего можно было теперь добиться! Новая жизнь маячила перед нею.

Но в этой новой жизни Дима был ей не нужен.


Тогда, четыре года назад, Вера ушла от мужа через месяц. Вернее, ровно месяц понадобился ей для того, чтобы он понял, что может отправляться в свою квартиру, потому что Вера его больше у себя не задерживает. Ну, и для того чтобы выселить из его квартиры жильцов – все пять лет Дима квартиру сдавал и клал деньги себе на счет, – тоже потребовалось какое-то время.

А то, что он при этом возмущался – точно так же, как в тот первый день, словно взъерошенный воробей у хлебной корки, – это не имело теперь никакого значения. Вера запомнила, как что-то переменилось в ней и переменилось в жизни, и никакое возмущение бывшего мужа не могло затмить то ее ощущение. Она его разлюбила. Если вообще любила когда-нибудь; теперь, по прошествии лет, Вера не была в этом уверена.

Но ведь тогда это отчетливое чувство – что надо изменить свою жизнь – было связано с какими-то событиями. Разлад, ревность, развод… А что произошло теперь, вот сегодня утром? Да ничего не произошло! И почему она в таком случае сидит в одиночестве на скамейке, вместо того чтобы пойти пообедать и продолжать свою жизнь, которую с таким трудом наладила?

– Что, красивая, скучно живешь?

Вера вздрогнула и подняла глаза. Перед ней стояла молодая беременная цыганка и смотрела нагловатым, заискивающим и одновременно угрожающим взглядом.

«Этого еще не хватало! – подумала Вера. – Хотя удивляться нечему…»

Цыганки всегда обходили ее стороной – чувствовали, что от этой женщины им не выйдет толку. И были правы. Вера с недоумением читала газетные истории о каком-то якобы неодолимом цыганском гипнозе, подчиняясь которому кто-то выносит из дому драгоценности и деньги, отложенные ребенку на операцию. Люди, способные на такое, казались ей даже не психически больными, а просто идиотами и потому не вызывали ни малейшего сочувствия. Самой Вере достаточно было посмотреть в сторону любой быстроглазой мошенницы, чтобы та немедленно от нее отстала. Да необязательно было и смотреть – в чем цыганкам невозможно было отказать, так это в феноменальной догадливости. Поэтому к Вере они обычно не приближались.



А теперь вот пожалуйста! Видно, ее уныние было таким сильным, что чувствовалось даже на расстоянии.

Отвечать цыганке она не стала. Но уныние, пробившее брешь в Вериной крепкой самообороне, было слишком заметно. Цыганка не отставала.

– А конечно, будешь скучно жить, тяжело жить, – заявила она. – Зачем сама все делаешь?

– В смысле? – Вера все-таки не выдержала и вслух удивилась этим словам.

– Пусть мужчина за тебя делает, – объяснила цыганка. – Пусть деньги дает, платья красивые покупает, в ресторан ведет, на море везет. Ты красивая, можешь мужчину найти. Зачем самой все делать?

– Иди ты на фиг, – сердито сказала Вера. И добавила с насмешливой назидательностью: – Так поступают только женщины легкого поведения.

– А ты какого поведения? – усмехнулась цыганка. – Тяжелого?

– Что-то ты для попрошайки больно умная. Ладно – на.

Вера расстегнула сумочку и достала кошелек. Гипноз был здесь совершенно ни при чем. Кошелек она держала крепко и отдавать его цыганке не собиралась. Просто ей хотелось поскорее отвязаться от тетки, которая так назойливо напоминает ей о том, что она поняла сегодня и сама, – что ее жизнь идет и проходит.

Деньги мгновенно исчезли у цыганки в руке, будто растерлись между пальцами.

– Спасибо, красивая, – довольно сказала она.

Цена философской беседы оказалась невысока. Получив свое, цыганка двинулась дальше по скверу, выискивать очередные жертвы. А Вера встала со скамейки и пошла обратно в офис. Пообедать она уже не успевала, так что оставалось только выпить чаю в одиночестве, пока не нагрянули сослуживцы.

Глава 4

Когда Вера вернулась с работы, Тимка был дома.

Она издалека увидела свет в эркере и обрадовалась. Сын бывал дома так редко, что его появление иначе как радостью назвать было нельзя. Если, конечно, сегодняшнее его появление не связано с каким-нибудь чрезвычайным происшествием. Подумав об этом, Вера встревожилась и быстрее пошла по дорожке к дому.

Но оказалось, что мальчик зашел просто так – соскучился. Ну и проголодался, наверное. Когда Вера вошла в квартиру, он ел жаркое ложкой из кастрюли и запивал компотом прямо из кувшина.

– Тимка, бессовестный! – воскликнула Вера. – Почему не разогрел?

– Компот вкуснее холодный, – ответил Тим. – Привет, ма.

Он поцеловал Веру, а она щелкнула его по лбу и сказала:

– Не лови меня на слове.

– А на чем же мне ловить? – поинтересовался Тим. – Зря, что ли, филфак закончил?

– Не знаю, зачем ты филфак закончил, – вздохнула Вера. – Скажешь, нравится тебе в школе работать?

– Да ладно, ма, – поморщился Тимка. – Что я еще мог закончить, если в математике полный дуб? Будто сама не понимаешь.

О том, что филфак он выбрал, чтобы быть поближе к стихам – так называла это Вера, – Тимофей помалкивал. Он вообще не любил говорить о том, что сильно затрагивало его сердце. А стихи затрагивали его очень сильно. Они самым его сердцем и были, стихи, и вся Верина тревога за сына была связана только с этим. Во всем остальном Тимофей не давал никаких оснований для тревоги. Он не боялся бытовых трудностей – может, потому, что просто не обращал на них внимания, искренне их не замечая; он с детства умел за себя постоять, потому что не только ростом, но и характером удался в мать, то есть в деда.

Вера с самого Тимкиного детства понимала, что ее сын – мужчина, каких мало и каких ей, во всяком случае, как женщине, встречать не приходилось. Это очень тешило ее материнское самолюбие, хотя она понимала и другое: ее личной заслуги в этом немного. Тим родился мужчиной, он был таким изначально, и даже если бы Вера тряслась над ним, как над тепличным помидором, он вряд ли изменился бы. Ну да она и не делала глупостей, воспитывая сына. Отчасти потому, что на глупости у нее просто не оставалось ни времени, ни сил, но главным образом благодаря природному здравому смыслу.

– Что же ты не позвонил? – крикнула Вера из спальни, куда ушла переодеваться. – Я хоть суп сварила бы.

– Ничего. Эта – что там, картошка? – тоже хороша, – ответил Тим.

– Чем же тебя твоя девушка кормит? – поинтересовалась Вера, снова входя в кухню. – Если тебе картошка и та хороша?

Живя одна, она, конечно, не выстряпывала для себя изысканных блюд. Да она и вообще ничего для себя не варила бы, но от фаст-фуда и полуфабрикатов у нее сразу начинал болеть живот, поэтому приходилось готовить хоть что-нибудь самое незамысловатое, но домашнее.

– Какая разница? – улыбнулся Тим. – И вообще, ты про которую девушку?

– К которой ты из дому ушел.

– Как торжественно! – засмеялся он. – Прям-таки ушел! Можно подумать, я в хиппи подался. Да ну, мам, девушка у меня с тех пор уже не помню которая. А готовит что?.. Это несущественно.

В том, что он не лукавит, сомневаться не приходилось. Скорее всего, он даже и не замечает, что готовят девушки, с которыми он живет.

Вообще-то Вера предпочла бы, чтобы сын в его двадцать три года раз уж не женится, то жил бы в родном доме, а не на каких-то маловразумительных квартирах. Снимать квартиру он не может, на это не хватает его учительской зарплаты. Значит, живет в каких-нибудь странных жилищах неизвестной принадлежности или, в лучшем случае, в квартирах, которые достаются его то и дело сменяющим друг друга девушкам после смерти их бабушек. И то и другое казалось Вере бесперспективным. Однажды она даже предложила сыну разменять их квартиру. Но тот отказался категорически. По правде говоря, у Веры отлегло от сердца. Она не могла относиться к этой квартире как к обычной жилплощади, которая имеет цену и потому может быть обменяна на другую жилплощадь. Это был особенный дом, отцовское пристанище, и Вера порадовалась, что Тим это понимает.

Но решать что-то с его жильем было необходимо, раз уж он не хочет жить у мамы под крылышком. А что она могла решить? Денег, которые позволили бы купить для Тима квартиру, ей было не заработать никогда. Ее инязовское образование так же мало способствовало подобным заработкам, как и Тимкино филфаковское.

– Но ты же не прямо сегодня уйдешь? – вздохнула Вера. – Переночуй хотя бы. Расскажи, как ты живешь.

– Ага, – кивнул Тим. – Не уйду сегодня. Я по тебе соскучился. Только рассказывать особо нечего. В школе тоска – детей жалко. Директриса дура. Порядки бабские. И сделать ничего нельзя.

– Просто это не твое дело, – сказала Вера. – Это не значит, что оно плохое. Оно не твое, вот и все.

– Наверное, – не стал спорить Тим.

– А… пишешь ты? – осторожно спросила Вера.

Тим засмеялся. Смех совершенно его менял: обычная суровость всех черт мгновенно исчезала, и лицо становилось мальчишеским. Вера знала, что суровость вообще-то ему и не присуща. Просто все внешние черты у него дедовы, оттого и суровость на лице. А среди тех внутренних черт, которые он тоже унаследовал от Вериного папы, суровости как раз нету.

– Ма, расслабься, – сказал он. – Про стишки можешь без придыхания спрашивать. Пишу, куда я денусь.

– Дай хоть почитать.

– Дам. Хоть всю ночь можешь наслаждаться. Новых много.

Он всегда говорил о стихах как-то торопливо, и Вера понимала, почему. Стихи были для него слишком серьезным делом, чтобы он мог изображать небрежность по отношению к ним, особенно перед мамой, которая отлично разбиралась в его интонациях. Но говорить о таком серьезном, таком в глубине сердца живущем деле с пафосной торжественностью – это еще менее отвечало его характеру. Оттого и торопливость, и нежелание вообще обсуждать эту тему.

Стихи его Вера в самом деле читала ночью. Весь вечер она готовила – хотелось все-таки накормить Тимку по-человечески, хоть сам он не больно-то замечал, что ест. Хорошо, что дома нашлась «Макфа» – это были его любимые макароны, и Вера тоже их любила, потому что из них можно было приготовить любую экзотику, хоть бы и итальянскую пасту с каким-нибудь невероятным соусом. Потом он чинил патрон в коридоре – Вера думала, что просто перегорела лампочка, и собиралась сама ее поменять, а оказывается, испортилось что-то в патроне, и если бы не Тим, пришлось бы вызывать электрика. Потом они ужинали вдвоем, очень поздно, и Тимка смеялся, что у людей бывает второй завтрак, а у него – второй ужин. Потом он спустился из эркера в палисадник и долго, Вера видела в окно, сидел у выключенного фонтана.

Поэтому она открыла тетрадь с его стихами только в кровати. Тетрадь походила на книжку – в добротном твердом переплете, с плотными, цвета слоновой кости страницами. Вера улыбнулась: она знала Тимкину детскую любовь к красивым тетрадям. И догадывалась еще об одной, уже взрослой причине такой любви. Конечно, Тиму хотелось, чтобы его стихи вышли книгой. Почему этого до сих пор не произошло, он Вере не говорил, но она понимала и сама. Прибыли стихи не приносят, издатели выпускают их просто так, для имиджа, и выпускают очень мало. А поскольку никаких объективных критериев в оценке стихов нет, издаются либо те из них, которые нравятся лично издателю, либо те, на которые нашлись спонсорские деньги, либо те, авторы которых обладают пробивной силой, равной нескольким танковым дивизиям, и умело тусуются с нужными людьми.

Вера прекрасно все это знала. Четыре года назад, как раз во время семейной жизни с Димой, она сама работала в издательстве, притом довольно большом. Но даже ей не удалось тогда издать Тимкины стихи. И уж тем более не мог их издать он сам – не танк, не тусовщик, а просто мужчина, которого Бог наделил бесполезным для обычной жизни даром.

Она читала о том, как неосторожно и случайно упал на землю первый снег. Как он совпал с юностью. Как приходит время проститься с юностью, но снег еще лежит, еще не тает, и поэтому сердцу кажется, что и с юностью прощаться время еще не настало…

Она читала, и сердце у нее вздрагивало, трепетало на самом острие жизни. Как он такое делал, ее сын, она и сама не понимала. Это было так же необъяснимо, как его мужественность, и так же, как мужественность, очевидно.

День и так выдался нервный – с неотступными мыслями о впустую проходящей жизни, с раздражающей цыганской философией, – а Тимкины стихи совсем уж разбередили Вере душу.

Она давно не вспоминала о тех временах, которые предшествовали его рождению. Она не вспоминала и о человеке, от которого его родила. Не то чтобы о чем-то жалела – просто ни во временах тех, ни в человеке не было ничего такого, что ей легко было бы вспоминать.

А теперь эти воспоминания, такие же никчемные, как все сегодняшние мысли, встали у нее в душе так ясно, что от них стеснилось дыхание.

Глава 5

Вера заканчивала десятый класс в самом мрачном настроении.

Папина смерть, мамино отчаяние, враждебность мира, казавшаяся всеобъемлющей, непонимание, что она будет в этом мире делать, – все это не давало ей быть ни веселой, ни хотя бы спокойной. Да еще брат Сашка ударился после папиной смерти во все тяжкие: забросил учебу, то и дело исчезал из дому. Вера с братом были двойняшками, поэтому его беспокойство передавалось и ей. В общем, более тяжелого года, чем этот, последний школьный, в ее жизни еще не было.

Она не понимала, почему семнадцать лет считаются прекрасным романтическим возрастом. Ничего романтического в ее настроении не было, и ничего прекрасного она не ожидала.

И когда однажды майским вечером открыла дверь на долгий звонок, никаких волшебных предчувствий у нее не было тоже.

Вера была дома одна. Сашка ушел в поход на байдарках, во всяком случае, так он сказал дома. Мама уехала на майские выходные на дачный, точнее, огородный участок за сто километров от Москвы, чтобы посадить картошку. Веру она с собой не взяла: знала, что хотя руки у дочери легко прилаживаются к любой простой работе – все-таки гены-то крестьянские, – но тяги к земле Вера не испытывает. Да и экзамены на носу, выпускные, а там и вступительные, пусть лучше позанимается.

И Вера сидела дома одна, рассеянно листала учебники и мучилась неясной тревогой, из которой в последнее время сплошь состояла ее жизнь.

Она вздрогнула, услышав звонок в дверь. Потом встала из-за стола, за которым пыталась учить билеты по химии, и на цыпочках прошла ко входной двери.

«Может, и не спрашивать, кто это? – мелькнуло у нее в голове. – Никого ведь не ждем».

Но делать вид, будто никого нет дома, было бы глупо: свет горел во всех комнатах, этого невозможно было не заметить с улицы. Да и чего вообще-то бояться? Может, это соседи. Может, соль у них кончилась на ночь глядя.

– Кто там? – громко спросила Вера.

За дверью несколько секунд молчали. Потом мужской голос наконец ответил:

– К Ломоносову Игнату Михалычу.

– Его нет, – сказала Вера.

– А когда будет?

– Никогда. Он умер.

Тут ей почему-то показалось, что она соврала. Это была неправда, что, раз папа умер, его нет и никогда не будет. В том нервном напряжении, в котором Вера жила, границы между видимым и невидимым, между явью и сном казались ей призрачными, и папина смерть не казалась поэтому абсолютной.

– Ах ты!.. – раздалось за дверью. – Ну, простите, раз так.

Было в этом голосе что-то… глубокое, неназываемое. Оно было в тембре его, в интонациях, даже в почти неслышном дыхании говорившего.

За дверью послышались удаляющиеся шаги. Вера распахнула дверь.

– Подождите, – сказала она. – А вы кто?

Мужчина обернулся. В подъезде было темно – перегорела лампочка на первом этаже, и свет доходил только со второго этажа да с улицы. В этом тусклом свете разглядеть позднего гостя во всех подробностях было невозможно, но силуэт его был обрисован отчетливо и жестко.

Он был высокий, сутулый, плечи узкие, и пальто на плечах висело. Странно – в этом чувствовался какой-то аристократизм, совершенно Вере непонятный, но почему-то для нее очевидный.

Впрочем, когда этот человек вернулся обратно к двери и Вера рассмотрела его получше, он не показался ей похожим на принца Уэльского. Он был небрит, и темная щетина на впалых, словно бы нервно вырезанных щеках придавала его лицу необъяснимо волчье выражение. Или, может, дело было не в щетине, а в глубоких морщинах – все его лицо было изборождено ими, как земля, по которой прошел тяжелый плуг. Вера видела борозды от плуга только в кино, но сразу вспомнила сейчас. Нет, скорее дело было и не в морщинах, а в его взгляде – тяжелом, не веселом, но и не мрачном, а каком-то… знающем. Что такое он знал, Вера не понимала.

Она не понимала даже, сколько ему лет. Может, тридцать, а может, и пятьдесят. Седина, которой серебрился его короткий ежик, ни о чем не говорила.

Тревога ее усилилась, ей стало почти страшно. Но вместо того чтобы захлопнуть перед этим странным и, возможно, опасным человеком дверь квартиры, она сказала:

– Вы проходите. Что же на лестнице стоять?

Он не стал уверять, что постоит и на лестнице, что не хочет затруднять… не стоит беспокойства… Он не произнес ни одного пустого слова. И вошел в квартиру.

Вера закрыла дверь. Он смотрел на нее прямым взглядом, в котором не было угрозы, но было такое понимание всего, что человек понимать не может да, наверное, и не должен, от которого Вере стало не по себе. Хотя она и не называла то, что стояло у него в глазах, такими внятными словами и вряд ли даже понимала это вот так отчетливо.

– Я Алексей Гайдамак. Леха, – сказал он. – Не рассказывал Игнат Михалыч?

– Н-не помню… – пробормотала Вера. – Может, и рассказывал…

– Не рассказывал, значит. А ты ему дочка будешь?

– Ага, – кивнула она. – Дочка Вера.

– А я сын ему, считай, – сказал Алексей Гайдамак.

– Как? – не поняла она.

– Не ему, конечно, ты не бойся. Сын полка я в войну был, слыхала про таких? Книжка про сына полка есть, ты читала, может.

Книжку про сына полка Вера читала. Но не понимала, какое отношение имеет эта книжка к ее отцу.

– Я с тридцать третьего года, – сказал Гайдамак. – В сорок третьем, значит, десять лет исполнилось. Сам я деревенский, родом из-под Могилева. Папка на фронте сгинул, мамку в Германию угнали. Ну, и прибился к понтонерам. Они возле нашей деревни речку форсировали, Проню.

О том, что отец был в войну понтонером, Вера, конечно, знала. И о том, как он форсировал реки и дно этих рек было устлано мертвыми так, что живые шли по воде, яко посуху, – об этом он тоже рассказывал, хоть и с обычным своим немногословием, но все-таки немало.

– Ой! – воскликнула Вера. – Так вы с папой вместе воевали? Извините, я не сразу поняла! Вы же намного его моложе. Проходите, пожалуйста. Папа всего полгода как умер, – зачем-то добавила она.

Гайдамак прошел в комнату, не снимая пальто. Наверное, Вера неправильно его пригласила. Наверное, он не понял, что она приглашает его не просто войти, а чувствовать себя так, как он чувствовал бы себя, если бы застал папу в живых.

– А взрослые где? – спросил он. – Ну, мамка есть у тебя, бабка-дедка?

– Бабки-дедки нету, – улыбнулась Вера. Очень уж смешно он говорил. – А мама на огород поехала. Она завтра вернется.

– Что ж ты кому ни попадя дверь открываешь? – хмыкнул он. – А если б я бандит был?

Вера пожала плечами. Он не был похож на бандита. Хотя и на обычного человека не был похож тоже. Было в нем что-то такое, от чего казалось, будто он вернулся с войны не тридцать с лишним лет назад, а только что. Неустроенность в нем была, глубокая, до костей пробирающая неустроенность, и нервная суровость.

– Вы посидите немного, – сказала она. – Я картошку поджарю. Я быстро!

И опять он не стал отнекиваться, говорить, что ей не стоит беспокоиться и что он обойдется чаем. Он молча смотрел на Веру своим всезнающим взглядом. Она отвела глаза. Ее дрожь пробирала, когда она встречала его взгляд, и она не понимала природу этой дрожи.

Она вскочила, побежала в кухню. К счастью, картошка была уже начищена: Вера собиралась поджарить ее к маминому приезду и начистила заранее. Были еще остатки зимних заготовок – огурцы, которые мама солила вперемешку с помидорами, салат из кабачков и болгарского перца; все со своего огорода. Была даже вареная колбаса. В общем, было чем накормить человека.

Вера помнила, как соседка, старушка Анна Ивановна, не раз говорила ей:

– Из приличного дома, Верочка, никто еще не уходил голодным. Если нет совсем ничего, свари хотя бы гречневую кашу, заправь жареным луком и накорми гостя.

Когда Вера была маленькая, ей странно было слышать такое – через еду – определение приличного дома, да еще от такой интеллигентной старушки «из бывших», как Анна Ивановна.

Все у Анны Ивановны в квартире было не такое, как у других, в том числе и у Ломоносовых. Почти невозможно было объяснить, что именно было не так, но отличие чувствовалось сразу. Оно было во всем – и в том, что Анна Ивановна, если Вера забегала к ней даже на минутку после школы, всегда оставляла ее обедать и подавала самую простую еду, ту же гречневую кашу, на тарелках от разрозненного кузнецовского сервиза, а если при этом заходили другие соседи, то угощала и их, и ставила отдельную солонку возле каждого блюда. И склянки с лекарствами стояли у нее на маленьком посеребренном подносе, про который Вера знала, что он когда-то предназначался для визитных карточек. Вера не видела визитных карточек никогда в жизни и даже не представляла, как они выглядят, поэтому подносик вызывал у нее особенное почтение.

И еще много подобных мелочей было в маленькой квартирке Анны Ивановны, и все они не были выставлены напоказ, как выставлен был хрусталь в квартире Вериной одноклассницы Маринки Волковчук. У Анны Ивановны все необыкновенные предметы участвовали в жизни, вот в чем было дело, и жизнь ее была немыслима без их правильной простоты. В деревянной коробочке для пасьянсных карт лежали пуговицы, в спичечницу от письменного прибора ставились квитанции за квартиру, в старинном резном навесном шкафчике хранились баночки с пряностями, которые были куплены еще до революции в лавке колониальных товаров, но до сих пор не утратили запаха…

Обычная, ежедневная, небогатая жизнь Анны Ивановны вся состояла из одухотворенных вещей; это и называлось приличным домом. Только теперь, торопливо нарезая картошку, чтобы накормить позднего гостя, Вера поняла, что это значит.

Она вообще с каким-то испуганным удивлением поняла, что с ней что-то произошло за те несколько минут, которые прошли с его появления. Повзрослела она, вот что! Смутная ее тревога совершенно развеялась, мысли о себе, то есть о собственном неясном и в неясности своей мучительном состоянии, улетучились, как и не было их… Почему это вдруг стало так, Вера не понимала. Но то, что это каким-то образом связано с Алексеем Гайдамаком – с его суровым взглядом, с волчьей неустроенностью, сквозившей в каждом его движении, даже с нервным очерком скул, – это она знала точно.

Картошку Вера поджарила быстро. Она вообще все делала быстро, работа горела у нее в руках; мама всегда хвалила ее за это.

– Сильно проголодались? – сказала она, внося большую сковороду с картошкой в столовую. – Сейчас соленья принесу. И будем ужинать!

Когда Вера накрывала на стол, руки у нее вздрагивали. И все внутри вздрагивало, когда она смотрела в глаза Гайдамака, и она отводила взгляд так поспешно, будто он был не человек, а какая-то необъяснимая, волнующая, опасная сущность.

Он ел не то чтобы торопливо, но так, что сразу было понятно, как сильно он голоден. Голод проник в него так же глубоко, как неустроенность, – в самые кости проник, вот как.

Вера ела вместе с ним, но больше из вежливости: не кормить же человека отдельно, специально, будто зверя какого. Вообще же аппетита у нее не было совсем.

Доев картошку и колбасу, Гайдамак дочиста вытер тарелку хлебной коркой и корку тоже доел.

– Спасибо, – сказал он.

Неловкое молчание повисло в комнате. То есть это, наверное, только Вере было неловко, а он молчал как дышал. Ему естественнее было молчать, чем болтать о каких-нибудь незначащих вещах. Вера никогда не видела человека, который был бы так глубоко погружен в такое живое молчание.

– Вы… Вам, наверное, поздно уже сегодня, – сказала она. – Вы можете у нас переночевать.

– Спасибо, – повторил он. И неожиданно объяснил: – Идти-то мне некуда.

– Можете не только сегодня! – поспешно добавила Вера. – Сколько надо, столько и живите. Мама рада будет.

– Нисколько не надо, – сказал он. – Переночую да пойду. От чего Игнат Михалыч помер?

– Так, – помолчав, ответила Вера. – От жизни.

Это было правдой. Ей в самом деле казалось, что папа умер от жизни – от всей ее тяжести, которая была на его веку слишком долгой и наконец стала непомерной.

– Но вообще-то от легочного кровотечения, – добавила она. – У него же в легких с войны осколок остался.

– Понятно. – Гайдамак встал. – Постелешь мне где-нибудь?

– Да, – кивнула Вера. – Здесь и постелю, на диване.

– Я пока в саду твоем посижу. Чисто, хорошо… Как и не было ничего.

Вера не совсем поняла, что он имеет в виду, но переспрашивать не стала. Гайдамак спустился в палисадник по папиной лестнице. Пока Вера стелила ему на диване, то видела, как он курит, сидя на лавочке. И когда он успел разглядеть, чисто в палисаднике или не очень? Взгляд у него был невидящий.

Он курил одну «беломорину» за другой, огонек его папиросы неугасающе тлел в темноте, и Вера не решалась сказать ему, что постель готова. Ей казалось, этим она помешает той суровой и неустроенной жизни, которая составляла самую его сущность.

Но стрелка на часах миновала полночь, и она решилась его потревожить.

Вера открыла дверь эркера и спустилась в палисадник.

– Может, ляжете? – робко спросила она. – Вам постелено.

– Ты ложись, если хочешь, – не оборачиваясь, ответил Гайдамак.

– Да я не хочу, – пожала плечами Вера.

Плечи у нее вздрогнули – май все-таки еще не лето, дневное тепло было неустойчивым, а вечером становилось совсем зябко.

Недавно зацвела сирень, запах ее был таким же неспокойным, как почти невидимый в темноте взгляд и хорошо слышимый в ночной тишине хрипловатый голос Гайдамака.

– Посиди тогда со мной, – попросил он. – Расскажи про отца.

– Про все трудно рассказать, – сказала Вера, садясь рядом с ним на скамейку.

Она не думала, что придется сидеть на улице, поэтому даже платок на плечи не набросила, и ночной холод пронизывал ее теперь насквозь.

– Не сидел он больше после войны? – спросил Гайдамак.

– Нет. Говорил, что ему повезло.

Вера очень хорошо помнила, как папа однажды сказал об этом – что ему просто повезло не стать после войны повторником. Так же повезло, как не погибнуть при форсировании какой-то белорусской реки – может, той самой Прони? – когда от всей роты штрафбата осталось тринадцать человек. После той переправы его перевели из штрафников в обычные понтонеры, а вскоре вернули офицерское звание, и даже довоенные награды вернули, добавив к наградам военным.

Но после войны посадили почти всех, кого в войну по необходимости выпустили, и никакие награды никому не помогли. Папе просто повезло, он это знал. И Вера знала тоже, хотя была совсем еще невзрослая, когда папа об этом рассказывал, да и рассказывал он об этом очень скупо. Но она впитывала все, что он говорил, как земля впитывает дождь, и все, что он говорил, запоминала накрепко.

– Хоть в чем справедливость вышла, – сказал Гайдамак. – Я, помню, мальцом не понимал, на фронте-то, за что такого человека, как Игнат Михалыч, посадить могли. Потом понял.

– Когда потом?

– Когда глаза на жизнь открыл. Ну, а когда самого посадили, тогда уж и вовсе. На своей-то шкуре все лучше понимается.

– А за что вас посадили? – спросила Вера.

И смутилась: из папиных же рассказов она усвоила, что такой вопрос задавать нельзя.

Но Гайдамак ее вопросу не удивился.

– А выяснилось, что батя мой не погиб. В плен он попал, оказывается. В Польше его потом нашли, в концлагере немецком. Освободили… Ну и прямиком в Сибирь, в наш уже лагерь. А я, получается, сын изменника родины. Да еще с оккупированной территории, и мамка неизвестно где. Не иначе шпион. Как такого не посадить?

При этих словах он усмехнулся. Его усмешка показалась Вере еще более волчьей, чем взгляд.

– Но вам же всего десять лет было в войну! – воскликнула она. – Какой же вы могли быть шпион?

– В сорок пятом двенадцать стукнуло. По закону полная ответственность. Могли и расстрелять. Да ладно обо мне! Хоть Игната Михалыча жизнь приласкала. Семья, дом… Дочка выросла.

– И сын тоже, – зачем-то пояснила Вера. – Мы с братом двойняшки.

По лицу Гайдамака мелькнула короткая улыбка. Такая короткая, что, может, это и не улыбка была, а просто отблеск от огонька папиросы.

– Ты, видно, в мать удалась, – сказал он. – Не в Игната Михалыча масть. И глаза у тебя темные, и волосы.

– А мама тоже светлая, как и папа, – улыбнулась Вера. И неожиданно выпалила: – Я в его несбывшееся счастье удалась, вот во что!

Папа в самом деле так говорил и даже головой удивленно качал, когда смотрел на дочку. Что означают его слова, Вера не знала, потому что он никогда их не пояснял. А раз не знала, то никому этих слов и не повторяла. И почему вдруг повторила их Алексею Гайдамаку, она и сама не поняла.

– Любил тебя, значит, – сказал тот. – Словами-то он не разбрасывался, батя твой. А оно и не диво.

– Что? – не поняла Вера.

– Что любил. Он-то, понятно, как дочку. Но к тебе прислониться и любого потянет. – И добавил, подняв на Веру неласковый взгляд: – Душа у тебя, видно, остойчивая.

Эти его слова Вера поняла еще меньше, чем предыдущие – что любить ее не диво. Но они смутили ее до дрожи, эти слова, смутили еще больше, чем его глаза, которые мерцали в темноте с каким-то мрачным ожиданием.

В глубине ночи родился ветер, одним непонятным порывом. Запах сирени сразу стал острым, пронизывающим. И ночной холод пронизал Веру еще сильнее, чем до сих пор. Она вздрогнула не плечами уже, а всем телом.

– Замерзла? – заметил Гайдамак. – Пойдем.

Но вместо того чтобы встать со скамейки, он вдруг отбросил окурок и обнял Веру. Даже не обнял, а просто положил руку ей на плечи.

Рука его оказалась невозможно горяча – сквозь тонкий поплин домашней кофточки Вера сразу почувствовала ее огонь. И так же, сразу, почувствовала другое, самое главное, то, что смутно не давало ей покоя весь вечер, с первой минуты, когда она услышала его голос за дверью. Теперь это другое стало таким пронзительно ясным, что Вера даже удивилась: как она могла не понять этого сразу? Хотя – как бы она могла это понять? С ней ведь никогда такого не было…

Она почувствовала, что его огонь пронизывает ее всю, пронизывает сильнее и глубже, чем ночной холод. И даже не оттого, что его горячая рука лежит у нее на плечах, а просто от его существования, от его присутствия рядом с нею.

Странная, сильная, горячая, опасная – настоящая жизнь подошла к ней вплотную, поманила к себе, и поманила так, что невозможно было противиться ее могучему зову.

– Да, пойдемте… – пролепетала Вера.

Но вместо того чтобы встать и пойти в дом, придвинулась к Гайдамаку и прижалась к нему. И замерла, не зная, что он сделает теперь.

Она словно вслушивалась в его тело. Тело было твердым и таким же, как взгляд, нервным, неласковым. Грудь ее ходила ходуном от его дыхания, которое она чувствовала так же, как твердость его тела, – всей собою.

Он молчал долго, Вере показалось, целую вечность. Потом выговорил с трудом, совсем хрипло:

– Зря ты, Вера. Ты б меня по башке со всей силы. Я ушел бы.

– Я не могу, – чуть слышно проговорила она. – Не надо уходить.

Он и сам знал, что не надо. Они оба знали это. И, наверное, оба не могли объяснить, почему. Вера точно не могла.

Они встали со скамейки одновременно. И пошли к дому, все ускоряя шаг.

Когда Вера стелила ему, то разложила диван. Тогда, полчаса назад, она сделала это просто машинально: подумала, что ему тесно будет на неразложенном. А теперь, когда он торопливо раздевался, а она смотрела на белую широкую постель, ей казалось, что она уже и тогда, наверное, знала, для чего делает это.

Впрочем, может, ей вот именно только казалось это теперь, в лихорадочной дрожи, всю ее охватившей.

На него она взглянуть боялась: его нагота ошеломляла, как удар. А он почему-то совершенно не стыдился своей наготы, только спешил стать совсем голым поскорее.

Словно расслышав Верины мысли – даже не мысли, а судорожные, испуганные их обрывки, – он сказал:

– Что ж теперь тянуть? Раз уж так у нас с тобой выходит.

И Вера поняла, что это правда.

Гайдамак подошел к ней. Когда он раздевался сам, движения его были резкими и торопливыми, как будто бы даже злыми. А когда он остановился перед Верой и стал одну за другой расстегивать пуговки у нее на блузке, они стали совсем другие – осторожные, какие-то… недоуменные.

– Ты этого не бойся. – Теперь голос у него был не просто хрипловатый, а такой, словно горло ему перетянули чуть не намертво. – Когда-нибудь все одно случилось бы. Со всеми так.

Если бы он только произносил слова, Вера, может, оттолкнула бы его, так грубы и торопливы они были. Но его руки говорили совсем иначе… Они не спешили, гладя Верины плечи – кофточка уже упала на пол; они были так осторожны, что страх, пожаром сжигавший ее изнутри, успокаивался от их прикосновений. В них, в его руках, не было ни грубости, которая была в словах, ни волчьей неустроенности, которая была во взгляде. И то, что было в этих руках, – это и было самое главное. Он жил долгую и тяжелую жизнь, и главное ушло в него так глубоко, что, казалось, исчезло совсем. Но, выходит, не исчезло и вдруг стало осязаемым, таким, каким и было на самом деле.

Юбку Вера сняла сама.

– Ложись, – сказал Гайдамак. – Да не дрожи так. Я тебе хорошо сделаю.

Лучше бы он молчал, конечно. Но, в общем, это было уже все равно.

Вера легла на постель поверх одеяла и закрыла глаза. Ей не хотелось его видеть – она уже знала, какой он на вид. И слышать его тоже не хотелось – зачем? Чтобы вздрагивать от каждого слова, грубо-бесстыдного? Ей хотелось только чувствовать его руки, бесконечно чувствовать их недоуменную ласку.

Наверное, он понимал это. Или не понимал, а просто делал то, что каждый мужчина делает с женщиной в постели? Этого Вера не знала – ей не с чем было сравнивать. Ничего она про все это не знала! У нее не то что парня не было – она даже не целовалась никогда, и медленные танцы, больше похожие не на танцы, а на объятия, танцевала на дискотеке всего несколько раз, потому что мальчишки медленных танцев стеснялись и чаще бывало, что девчонки приглашали девчонок.

Потому она не знала, правильно ли то, что он делает с нею. Правильно ли, что целует в губы больно и жадно, а потом целует в шею, в грудь, и чем ниже спускаются поцелуи, тем меньше в них почему-то становится этой вот жадности, а больше какой-то медленной страсти?

Но ей и не было дела до того, правильно ли это. Даже в то мгновенье, когда его губы коснулись ее живота, – даже тогда она не почувствовала, чтобы в этом было что-то неправильное. Это было только хорошо, и не хорошо даже, а ослепительно прекрасно! Да, что-то ослепительное вспыхнуло у нее под опущенными веками, и сладкая дрожь прошла по всему телу, когда он спустился губами еще ниже, совсем, совсем, и еще раз поцеловал, и еще… Она не выдержала этой бесконечной дрожи и застонала так же длинно, как он целовал ее. И он ответил ей таким же несдерживаемым стоном, в котором она с трудом разобрала:

– Не могу больше…

Все, что случилось сразу же после этого, оказалось таким ошеломляющим – ее словно ледяной водой окатили. Вера почувствовала, как Гайдамак резко подался по ее телу вверх. Он больше не целовал ее, не гладил – упираясь локтями в постель, он нависал над нею, коленями раздвигал ее колени и с какой-то яростной мощью пробивался в нее. Вот именно пробивался, иначе она не могла это назвать! Вера открыла глаза и с ужасом увидела его лицо – изменившееся, застывшее, исступленное. Его глаза были теперь закрыты, губы закушены, и она понимала, что он ничего не видит, не слышит, не чувствует – только рвется в нее всей жесткой силой своего тела.

Она попыталась сжать колени, но это было бесполезно – он рванул их в стороны так резко, что Вера вскрикнула. При этом он, потеряв опору, упал на нее, придавил сверху. И через секунду она вскрикнула снова, теперь уже от такой боли, которой не ожидала совсем.

– Не надо! – крикнула она.

Но он не слышал.

Если бы эта боль длилась так же долго, как перед тем длились ласки, Вера умерла бы. Во всяком случае, так ей казалось. Но боль была совсем короткой – сразу после Вериного крика Гайдамак вскрикнул тоже. Он вскрикнул как-то зло и глухо и тут же забился в таких судорогах, которые перепугали Веру больше, чем собственная боль.

– Что с вами?.. – пролепетала она. – Вам плохо?!

Ей показалось, что ему не просто плохо – что он умирает! Все его тело выкручивала, сводила, мучила какая-то страшная, непонятная, могучая сила, и он только вскрикивал, коротко, бессмысленно, когда натиск этой силы становился совсем уж невыносимым.

Вере казалось, что это никогда не кончится. Или что кончится его смертью. Но вскоре судороги стали тише, а потом прекратились совсем. Вздрогнув в последний раз, он перекатился на бок и упал на подушку.

Боясь взглянуть в его сторону, Вера замерла рядом. Боковым зрением, самым краем глаза она видела, как возле его головы расплывается по подушке мокрое пятно. Если бы оказалось, что это не пот, а кровь, она не удивилась бы. Все, что происходило с ними, было так же страшно, как смерть. Хотя… Во всем этом была сплошная жизнь. Это Вера чувствовала ясно, но почему это так, не знала.

Она вообще не знала жизни до сих пор, а теперь вот узнала, и жизнь оказалась страшна. Но Вера испугалась ее только в самое первое мгновенье. А потом страх прошел, и ей показалось… Ей показалась очень странная вещь: что страх перед жизнью прошел у нее теперь навсегда.

Но думать о таких смутных вещах было сейчас не ко времени.

– Испугалась? – не глядя на Веру, сказал Гайдамак.

– Нет.

Теперь это было правдой.

– Гад я.

– Но я ведь сама…

– Сама! – хмыкнул он. – Было б тебе хоть лет двадцать. А так – что с тебя взять, с самой-то? Ну, теперь уж не вернешь. – И вдруг добавил совсем другим, каким-то даже веселым тоном: – А и не надо. Невеликое это сокровище, Вера. В жизни и подороже есть. Ты мне поверь, я знаю.

Он действительно знал, это было Вере понятно. Но остальное, но главное – что же теперь будет? – было ей непонятно совсем.

Она не решилась спросить его об этом, но он словно расслышал ее вопрос и без слов. То волчье, что она сразу почувствовала в нем, выражалось не только во взгляде, но и в этой вот нечеловеческой чуткости.

– Уйду я, – сказал Гайдамак. – Сейчас уйду.

– Как? – выдохнула Вера. – Но…

– Так лучше будет, – резко перебил он. – Ничего получше для тебя все равно не сделаю. – И добавил уже помягче: – Правда, Вера. Ну, не сдержался я. Только что с зоны, десятку отмотал… Сама понимаешь, от одного твоего запаха голова закружилась. Да ты и не понимаешь, – с неожиданным смущением сказал он. – Не сдержался, в общем. Хоть и должен был. Но уж теперь сдержусь. Уйду.

Вера молчала. Она была так ошеломлена, что не знала, что сказать. Ей казалось, все в ее жизни должно теперь стать другим. Слишком важным было то, что произошло между ними! И вдруг он говорит, что сейчас уйдет, и это значит, что уже утром, да что утром, уже через час все в ее жизни станет таким, как будто ничего и не было.

Это было так странно, так невозможно, что она не находила слов, чтобы этому противиться.

– Думаешь, хорошо тебе было бы, если б я к тебе надолго прислонился? – сказал Гайдамак. – Я ж теперь даже не политический, Вера. Гордиться нечем. Последнюю десятку за вооруженный грабеж дали. Как в пятьдесят третьем с лагеря вышел, так и… Сначала буханку хлеба спер – посадили. А потом зло взяло: чего стесняться, им можно, а мне нельзя?! Ну и понеслась душа в рай. В кайф пошло. – Он усмехнулся; глаза сверкнули злым огнем. – Тебе такой мужик без надобности. Хоть в этом Игната Михалыча не обижу. – Как только он произнес имя ее отца, лицо его сразу как-то осунулось и постарело. До сих пор он прямо смотрел Вере в лицо, а тут отвел взгляд. – Отвернись, – сказал он. – Оденусь.

Вера отвернулась к стене. До сих пор он не только не стыдился своей наготы, но даже не замечал ее, а теперь вдруг… Но она понимала, почему теперь это стало иначе.

Ушел он не через подъезд, а через палисадник. Вера спустилась по папиной лестнице вместе с ним и проводила его до самого забора. Не то чтобы ей хотелось подольше побыть с ним… Ей даже поцеловать его на прощанье не хотелось. То, что так неожиданно соединило их, было слишком мощно и страшно, чтобы длиться долго. Но делать вид, будто ничего их не соединяло, она не могла.

Прежде чем перемахнуть через забор – он был такой невысокий, что через него без труда перелезал любой ребенок, – Гайдамак взял Веру за плечи и посмотрел ей в глаза долгим взглядом. Что было в этом взгляде? Вера не понимала.

– Что ж они с нами сделали-то, а? – В его голосе прозвучала такая горечь, что Вера вздрогнула от жалости к нему. – Ну, пусть в этом, что сегодня натворил, сам я виноват. Но в остальном-то, в самом первом-то – они! – Теперь уже не горечь, а глубинный, подспудный, а потому особенно страшный гнев прозвучал в его голосе. Вера вздрогнула. – Нелюдями они нас сделали. Во всем я теперь такой, каким человек быть не должен. – Он быстро прижал к себе Веру и, не поцеловав, оттолкнул, так же быстро и почти зло. – Прости. Не поминай лихом.

Его шаги долго слышались в ночной тишине улицы. Вера не подошла к забору, чтобы посмотреть ему вслед сквозь кусты сирени. Она знала, что не будет вспоминать его. Но смутно чувствовала и другое: что не забудет его никогда. То, что она узнала с ним, из-за него узнала, поселилось в ней так глубоко, что… Что должно было определять всю ее жизнь, нынешнюю и будущую.

Что это такое, как это назвать, Вера не знала. Но это было самое сильное чувство из всех, какие она знала до сих пор. Оно болело у нее внутри так же, как все у нее внутри болело после этой ночи.

Не глядя больше на забор, скрытый сиреневыми кустами, Вера пошла по дорожке к дому.


Воспоминание оказалось таким неожиданно сильным и ясным, что Вера вздрогнула, когда оно – то ли во мгновенье, то ли, наоборот, долгой волною – прошло по ее душе. Ей показалось даже, что тот пронзительный запах сирени ворвался в комнату. Хотя этого уж точно не могло быть: за окном стояла осень. Да оно и закрыто было, окно.

Вера встала, на цыпочках прошла в дальнюю, самую маленькую комнатку. Когда-то здесь была родительская спальня, а после Тимкиного рождения стала детская.

Она остановилась на пороге, глядя на спящего сына.

Ничего в нем не было от того человека, совсем ничего! Он был похож на своего деда и больше ни на кого. Хотя… Вера ведь и не помнила, каким он был, Алексей Гайдамак. Какого цвета были его глаза, какой формы губы… Она помнила только отчетливое, ясное чувство, которое появилось у нее внутри вместе с его появлением: что так, как он, выглядит жизнь. В этом ее правда.

Но внешне Тимка не был на него похож совершенно.

И непонятно было, зачем вдруг пришло воспоминание о той ночи.

«Со мной что-то должно произойти, – подумала Вера. – Нет, не то. Я должна что-то сделать со своей жизнью. Так больше нельзя!»

С этой мыслью она и уснула. Может, наутро эта мысль должна была уйти, как уходят многие горячечные, воспаленные ночные мысли. Но сейчас она казалась Вере непреложной.

Глава 6

За продуктами Вера выбиралась редко. Много ли ей одной нужно было продуктов? К тому же года два назад она поняла: времена, когда ее фигура оставалась безупречной без всяких с ее стороны усилий и даже без всякого ее внимания, прошли, и, видимо, прошли навсегда. И кусок колбасы, наскоро проглоченный на ночь, мгновенно добавляет лишние килограммы.

Понимать это было неприятно. Но видеть, как над талией нависают «крылышки», было еще неприятнее. И Вера сначала села на японскую диету – две недели ела то несоленую рыбу, приготовленную на пару, то паровую же капусту, вкусом напоминавшую вареные тряпки, то клейкий рис, – а после диеты стала есть хоть и вкусно, но мало.

Поэтому продукты она покупала редко, зато в дорогом супермаркете, который недавно открылся неподалеку от дома.

Вера катила тележку между полками и изучала этикетки на баночках и коробочках. Впрочем, все это продуктовое изобилие она рассматривала довольно рассеянно. Ей казалось глупым и каким-то даже неприличным чересчур внимательно изучать еду. К тому же у нее был быстрый взгляд, поэтому она, и не сильно вглядываясь, сразу определяла, что ей надо купить, а что нет.

Покупателей было много: офисный день закончился полчаса назад, и Вера попала в магазин в общем потоке. Она уже собиралась идти к кассам, но вдруг что-то привлекло ее внимание. Она даже не сразу поняла, что именно – какой-нибудь необычный товар, что ли? Необычное скользнуло по самому краю ее зрения, но почему-то за этот край зацепилось.

Обернувшись, Вера поняла, что внимание ее привлек не товар.

Рядом с полкой, уставленной бесчисленными соусами, стоял мужчина. Он держал в руке пеструю бутылочку и читал надпись на этикетке.

Что и говорить, на такого мужчину мудрено было не обратить внимание! Он был безупречен. Вера даже оторопела, когда это поняла. Он был высокий, стройный, элегантный. Он был прекрасно подстрижен – не коротко, не длинно, аккуратно. Он был одет в очень дорогой костюм. Ботинки его, тоже очень дорогие, сияли так, что сразу становилось понятно: он приехал сюда не троллейбусом. Но главное было все же не в этих, сразу бросающихся в глаза чертах…

И костюм его, и ботинки, и прическа – все это, явно не случайное, совсем не производило впечатления чрезмерной продуманности, тщательной выстроенности. И на бутылочку с соусом он смотрел таким взглядом, что у Веры даже сердце екнуло. Это был тот самый взгляд, какой и должен быть у мужчины, когда он изучает этикетку на соусе. Или программу телевидения. Или меню в ресторане.

Взгляд был в меру заинтересованный. Вот именно в меру – не рассеянно-мечтательный, но и не слишком сосредоточенный. Не мелочный это был взгляд! Сразу было ясно, что мужчина с таким взглядом правильно понимает иерархию предметов и явлений.

Вера смотрела на него, замерев в проходе между полками. Привелось же такого увидеть!

«А почему, собственно, привелось? – вдруг подумала она. – И почему только увидеть? Он же чей-то, этот мужчина! Дарит кому-то цветы и бриллианты, спит с кем-то, ходит с кем-то в рестораны… Так почему не со мной?»

Месяц, неделю, да еще дня три назад подобная мысль показалась бы ей дикой. А сейчас сразу же всплыла в памяти насмешливая цыганка с ее вопросом: «А ты какого поведения, тяжелого?»

Развернув тележку, Вера направилась прямиком к полке с соусами.

– Извините, это у вас что, карри? – спросила она. – Вы его уже пробовали?

Мужчина поднял глаза. Они были приятного карего цвета.

– Это не карри, – сказал он. – Называется «австралийский соус». Еще не пробовал.

– Тогда и я возьму, – сказала Вера.

– Но ведь я не пробовал, – повторил он. – Не могу вам посоветовать.

– А здесь такое изобилие, что лучше брать наугад, – улыбнулась Вера. – Тогда не ошибешься.

Улыбка у нее была особенная, и она это знала. Когда Тимке было пять лет, он говорил, что от маминой улыбки хочется кувыркаться. Вряд ли у кого-нибудь из мужчин, кроме маленького Тимофея, возникало впоследствии такое желание. Но от Вериной улыбки оживлялся даже Дима и даже во времена его пламенной страсти к преферансу.

– Оригинальная логика! – засмеялся мужчина. – Хотя, впрочем, совершенно правильная.

Он поставил соус в свою тележку. Вера уже изучила собранный там продуктовый набор, пока незаметно наблюдала за ним. Набор был таким же, как взгляд, стрижка, костюм и обувь, – очень мужским и безупречным: красная и белая рыба, стейки из мраморного мяса, очищенный и вымытый картофель в пакете, свежие помидоры и огурцы, оливковое масло, черная икра в стеклянной баночке, бутылка красного вина и бутылка виски. Вере понравилось, что виски он покупает хотя и дорогое, но не коллекционное, которое стоит неприличных денег.

Вообще, его выбор очень ее обнадежил. Ясно было, что товарищ купил продукты не для того, чтобы из них был приготовлен настоящий семейный обед, который может приготовить только женщина. То есть женщина у него, конечно, вполне может быть, но живет она не с ним. Понятно также, что он живет один не первую неделю. Мраморное мясо и картофель свидетельствовали о том, что речь идет не о единственном холостяцком перекусе, а о системе питания. Система Вере понравилась – в меру правильная, не примитивный фастфуд, но и не бабское выстряпывание изысканных блюд для себя, любимого.

Вера поставила в свою тележку австралийский соус и неторопливо направилась к кассам. Мужчина пошел рядом с ней.

Все сегодня оказывалось кстати, все получалось точно и вовремя! Вера почувствовала в груди приятный холодок, которого не чувствовала уже очень давно. Тот самый холодок, который появляется, когда ты понимаешь, что тебе благоприятствует судьба и сопутствует удача.

Удача была и в том, что ее неожиданный спутник успел купить все, что хотел, и тоже, как Вера, уже направлялся к выходу. И в том, что к кассам змеились очереди. И в том, что он никуда не спешил. И в том, что у него, наверное, не случилось сегодня неприятностей на работе – во всяком случае, настроение способствовало разговору.

– Разрешите представиться, – сказал он. – Кирилл.

И это тоже было знаком Вериной удачи. Разве стал бы он представляться, если бы предполагал проститься у выхода из магазина?

– Вера, – сказала она.

Он смотрел прямо и располагающе. Карий цвет глаз очень шел к правильным чертам его лица.

– Вы работаете неподалеку? – поинтересовался он.

– Нет, работаю далеко. Я живу рядом.

– Рабочий день закончился недавно, – объяснил он. – Я и подумал, если вы так быстро добрались сюда из офиса, значит, он где-нибудь поблизости.

Черт возьми, он уже даже делал какие-то логические построения на ее счет! Это было приятно.

– Просто мне повезло с транспортом, – улыбнулась Вера.

– Вы не на машине? – оживился он. – Как же вы понесете сумку? Я вас подвезу.

– Спасибо. – Она улыбнулась еще непринужденнее. – Мне правда недалеко.

Из такого ответа невозможно было наверняка понять, благодарит она для того, чтобы отказаться от его помощи, или, наоборот, для того, чтобы он ее проводил. Интересно, какой вывод сделает он?

Вывод он сделал правильный. Дождавшись, когда Вера расплатится, Кирилл поставил ее пакет в тележку рядом со своим, а на улице сразу направился к темно-синему «Лексусу». Машина в точности соответствовала тому представлению, которое сложилось о нем у Веры с первого взгляда.

Кирилл поставил оба пакета в багажник и открыл перед Верой переднюю дверцу.

– Прошу, – сказал он. – Покажете, куда ехать? Я плохо знаю этот район.

Ехать в самом деле было недалеко, то есть недолго, но Вера по этому поводу не печалилась. Она знала, что сейчас еще не время для долгого разговора. Мужчина должен был расстаться с нею в состоянии неудовлетворенного интереса; для этого довольно было пяти минут. В том, что продолжение последует, Вера уже не сомневалась. Как только она почувствовала у себя в груди этот свежий холодок удачи, все ее действия приобрели необходимую уверенность.

«Почему у меня так давно никого не было? – с некоторым даже удивлением подумала она. – Ведь так просто!»

Впрочем, рассуждать о том, почему всего этого – чувства удачи, правильности своего поведения с мужчиной – давно не случалось в ее жизни, было сейчас не ко времени.

– У вас прекрасный район, – сказал Кирилл.

– Да, – кивнула Вера. – Его в пятидесятые годы строили как такой, знаете, заповедник для интеллигенции. Писателей поселили, ученых, инженеров. Во-он там мой дом, – показала она. – Угол Хорошевского шоссе и Беговой.

– Фантастика! – восхитился Кирилл, останавливая джип перед палисадником. – Идиллический особнячок. И в самом деле очень интеллигентный. Давайте я подниму домой вашу сумку.

– Не стоит, – отказалась Вера. – Да и поднимать некуда. Я живу на первом этаже.

Провоцировать ситуацию, когда она должна будет оставить его на чашку кофе, было совершенно ни к чему. То есть и строить из себя неприступную деву тоже, конечно, не следовало: Кирилл не производил впечатления мужчины, который настолько обойден женским вниманием, что потратит всю оставшуюся жизнь на преодоление чьей бы то ни было неприступности. Но женщина, живущая в интеллигентном особнячке, не зазывает в дом мужчину, с которым пять минут поболтала в супермаркете; это он должен был понять сразу. Да, кстати, пусть заодно помучается, размышляя, нет ли у нее мужа. Ну, не помучается, конечно, но посомневается.

– Спасибо, – сказала Вера, выходя из машины; Кирилл вышел первым и предупредительно открыл перед ней дверцу. – Приятно было с вами познакомиться.

Она произнесла эту фразу так, чтобы в ней невозможно было расслышать ни тени пошлого кокетства – только располагающую непринужденность.

Вера часто замечала, как плохо умеют кокетничать женщины ее возраста и, главное, как мало они осознают свое неумение. Русалочий смех, потупленные глазки, губки бантиком – и все, дама под сорок выглядит круглой дурой.

Она дурой выглядеть не собиралась.

– Могу я записать ваш телефон? – спросил Кирилл.

– Пожалуйста, – улыбнулась Вера.

Он достал аппарат, она продиктовала номер, он пощелкал клавишами… Спрашивать его номер Вера не стала. Она не сомневалась, что он позвонит в ближайшее время. И Кирилл немедленно это подтвердил.

– Всего доброго, – сказал он. – Попробуйте австралийский соус! Поделимся впечатлениями.

«Вот и все, – подумала Вера, краем глаза глядя, как скрывается за поворотом «Лексус». – И всего-то?»

Все это в самом деле было несложно. Надо было только решить, что ей это нужно. Она решила – и все ей сразу удалось.

Глава 7

– Я всегда любил своего отца и сейчас люблю. Но и всегда сознавал слабые стороны его характера. – Кирилл положил вилку и нож на тарелку ручками вправо-вниз и промокнул губы салфеткой. – В детстве, особенно в самом нервном, подростковом возрасте, они меня раздражали.

– А теперь? – спросила Вера.

Доверительность, возникшая между ними, требовала, чтобы она задавала вопросы.

– А теперь не раздражают. Я стал старше и лучше стал понимать природу его слабостей.

– Например? – спросила Вера. И добавила: – Я тоже хочу лучше понять.

По мгновенно мелькнувшему в его глазах благодарному огоньку она поняла, что ему приятно такое ее желание.

– Например, теперь я понимаю: отец сделал карьеру не благодаря честолюбию или усилию, а только по растительной инерции. Ну, время было такое, – пояснил он. – Принцип советской власти известен: не высовывайся. Так что всех сколько-нибудь выдающихся – кроме тех, кто направил свою незаурядность по партийной линии, – почти полностью уничтожили уже к тридцатым. Да, собственно, и сколько-нибудь незаурядных партийцев вскоре уничтожили. Потом война – тоже, знаешь ли, не худшие погибали.

– Знаю, – вырвалось у Веры.

Впрочем, высказываться об этом более подробно она не стала. Это была не та тема, которую обсуждают в ресторане с мужчиной, даже если он очень тебе нравится.

А Кирилл нравился ей с каждым днем все больше. Они встречались уже месяц, обычно по выходным, иногда и среди недели, и она ни разу не почувствовала разочарования в нем.

– Так что от моего отца и не требовалось ничего, кроме умения жить по инерции, – сказал Кирилл. – Никуда не спешить, ни во что не вмешиваться – предоставить жизни идти неторопливым ходом. Был бы он из простой семьи, это, возможно, не сработало бы. Ну а когда ты сын своевременно умершего дипломата, сработает обязательно.

– Что значит своевременно умершего? – удивилась Вера.

– Дед умер в тридцать седьмом от язвы желудка, – объяснил Кирилл. – На самой заре своей дипломатической карьеры, поэтому еще не успел нажить настоящих врагов. Настоящих друзей он, правда, тоже не нажил, но обычной расположенности сослуживцев хватило для того, чтобы помогать его вдове. Бабушка родила моего отца через месяц после похорон. Конечно, над гробом она выглядела трогательно. Так что когда время от времени обращалась за помощью к коллегам покойного, им неловко было ей отказать. Тем более что она не просила ничего сверх меры. Устроить сына в хороший вуз – но ведь не в дипакадемию же; обычный юрфак не стал проблемой. Устроить его после вуза на работу – но не в дипкорпус же; нотариат не выглядел синекурой. Отец не хотел ничего головокружительного. Перестройку он встретил в должности нотариуса. И это определило мою жизнь.

– Почему? – не поняла Вера. – Ведь ты работаешь совсем в другой сфере.

– Потому что должность эта практически пожизненная, – объяснил он. – И доход от нее тоже пожизненный. И не в советской, а в хотя бы относительно капиталистической стране этот доход стал таким, что отец мог предоставить мне начальный капитал. Никуда не торопясь, не прилагая изматывающих усилий, не меняя своих житейских привычек.

Вера слушала его рассказ с интересом. Кирилл вообще был интересным собеседником. К тому же ей нравилось, как он говорит – свободно, длинными предложениями. Ей до смерти надоел компьютерный сленг коллег-мужчин. И ленивая отрывистость их речи, и дурацкие подростковые словечки в устах сорокалетних мужиков надоели хуже горькой редьки. Ей нужен был мужчина умный, начитанный, внимательный – и такой мужчина наконец у нее был.

Возможно, это было некоторым преувеличением – считать, что Кирилл у нее уже есть. Да, он звонил ей почти каждый день, и интересовался ее жизнью, и по выходным приглашал в театр или в ресторан, и не забывал приходить на встречу с цветами. Но он ни разу не дал понять, что ему хотелось бы более близких отношений.

Впрочем, Вера его и не торопила. У нее не туманилось в глазах от его голоса и взгляда, она не считала часы до встречи с ним. А потому держалась с ним самым правильным образом: без спешки, без навязчивости, ровно, мило. И не сомневалась, что это даст тот самый результат, который она предвидела.

Да и нельзя было сказать, что ее интересует в отношениях с Кириллом только результат. Вера вообще была не из тех людей, которые живут ради какой-то цели. Даже в молодости она ради этого не жила – в то время, когда жизнь стоит перед большинством людей не как живое, настоящее пространство и время, а лишь как светлое будущее. И уж тем более не пыталась она сузить свою жизнь теперь. Она любила жить, а не достигать чего-то и понимала разницу между этими двумя вещами.

Так что Вера не торопила момент, когда их с Кириллом отношения должны были дополниться интимностью. Ей было приятно встречаться с ним и проводить с ним время. С ним интереснее было обсуждать просмотренный вместе спектакль, чем с любой из подруг. Он был умен и тонок в суждениях. Да и вообще, ее жизнь стала благодаря ему гораздо разнообразнее. Если в театр она еще могла пойти с подружкой или одна, то в ресторан попала впервые за несколько лет.

Ресторан Вере понравился. То есть ей понравились рестораны вообще, как полузабытое явление ее жизни. Но этот, французский, понравился особенно; Кирилл потому и пригласил ее сюда уже во второй раз.

Вере нравились даже не столько блюда французской кухни сами по себе – не сыры ста видов, не фуа-гра, – а ее необъяснимая, неповторимая утонченность, ненавязчивый вкус, причем не только в приготовлении блюд, но и в их оформлении. И она даже догадывалась, почему.

Она с детства ощущала в себе какую-то… чрезмерность, да, именно так. В ее внешности никогда не было того, что было так очевидно во внешности, например, ее редакционной начальницы Аглаи Звон. Вера чувствовала себя почти вульгарной, да и «почти» было связано лишь с тем, что она все-таки сознавала свою красоту, которая вульгарности препятствовала. Но утонченности в ней не было нисколько, это она тоже сознавала.

Так что французская кухня была своего рода восполнением отсутствующего.

Сегодня она надела платье, купленное три дня назад; Кирилл его еще не видел. Платье было особенное. Вернее, само-то платье было, может, и обыкновенное – темно-алое, до середины колена, – но особенным в нем был вырез, который назывался «бродячее декольте». Это декольте было сделано таким образом, что постоянно сползало то с одного, то с другого плеча. Вера даже гордилась собой из-за этого платья. Не просто любовалась собой, а вот именно гордилась, потому что правильно его выбрала. Оно было из очень дорогой ткани и очень хорошо сшито, а потому не выглядело вульгарным, даже когда декольте сползало таким образом, что соблазнительно приоткрывало грудь.

В общем, оно точно соответствовало нынешнему этапу ее отношений с Кириллом, это платье: тонкое кокетство, ограниченное лишь собственным вкусом.

– Да и не только отцовские деньги определили мою жизнь, – произнес Кирилл.

Вера вздрогнула: задумавшись о себе, она как-то упустила его из виду.

– Возможно, если бы не он, то таким, как он, вырос бы я. А благодаря ему я захотел быть другим. То есть стал жить от противного. И, как видишь, достиг кое-каких результатов.

Вера порадовалась тому, что, оказывается, ничего не пропустила, увлекшись своими мыслями. Все-таки сходство даже между самыми разными мужчинами было таким очевидным, что, зная любого из них – хоть Диму, хоть брата Сашку, – Вера видела всех остальных насквозь. Поэтому она не удивлялась тому, что Кирилл вот уже полчаса говорит о себе. А о ком еще может говорить мужчина? Такова его природа. И потом, был бы Кирилл дворником, его монолог о собственной персоне мог бы оказаться скучным. А послушать, каких результатов добился в жизни владелец сети отелей и как ему это удалось, было вполне интересно.

– Ты не выглядишь упрямым, – улыбнулась она. И, прежде чем он успел возразить, добавила: – Просто сильным.

Она действительно так думала. И то, что ее слова явились самой обыкновенной, даже не слишком тонкой лестью, было просто совпадением.

– Спасибо. – Огонек благодарности снова мелькнул в его глазах. – С тобой хорошо, Вера.

Вера удивленно посмотрела на него. Он произнес это таким голосом – чуть дрогнувшим, почти нежным, – каким разговаривают с женщиной только в постели. Между тем на постель не было даже намека.

– Ты не устала? – спросил Кирилл.

– Почему ты решил? – удивилась Вера. И тут же встревожилась: – У меня что, глаза тусклые?

– Совсем нет. Ты выглядишь прекрасно. Как всегда. Просто… – Он замялся. Это было на него не похоже. – Просто я хотел предложить тебе уйти.

А вот это как раз и было намеком на продолжение вечера в более интимной обстановке. И даже не намеком – прямым предложением это было; в таких вещах Вера не ошибалась.

Она помедлила ровно десять секунд. Не потому, что размышляла над ответом, а лишь для того, чтобы Кирилл не сомневался: она правильно поняла, что именно он ей предлагает. Это не пауза была, а акцент.

– Мы можем уйти, Кирилл, – сказала она. – Хотя я нисколько не устала.


– У тебя ведь давно никого не было, – сказал он. – Почему, Вера?

Одеяло наполовину сползло на пол, и Кирилл лежал голый. А Вера набросила на себя ту половину одеяла, которая не сползла с кровати. У нее в самом деле давно не было мужчины, и она отвыкла не стесняться своей наготы.

Она не знала, как ответить на его вопрос. Ей было с ним хорошо, он оказался таким же прекрасным любовником, как собеседником, и взаимное влечение, возникшее между ними в разговоре, не нарушилось в постели. Но рассказывать ему о своей жизни Вера не хотела. Наверное, потому, что время для этого еще не пришло. Или потому, что она отвыкла от таких разговоров, как отвыкла быть перед мужчиной голой. Или… Да какая разница! Не хотела, и все.

Но молчать в ответ на прямо заданный вопрос все-таки не следовало.

– Наверное, мне было не до этого! – засмеялась она.

Ее смех прозвучал в темноте таинственно и завлекающе. Вера почувствовала, как Кирилл повел плечами, и поняла, что совсем скоро, уже через несколько минут, он захочет ее снова.

– Почему? – повторил он.

Уйти от ответа было не так-то просто. Он привык до конца выяснять то, что его интересовало. А Вера интересовала его вся и сильно, этого невозможно было не замечать.

– Ну, я разошлась с мужем, как раз когда случился дефолт, – нехотя объяснила она. – Надо было как-то устраивать свою жизнь. Обычную жизнь, не интимную. Это оказалось непросто.

– И что ты стала делать?

Она расслышала в его голосе неподдельный интерес. Почти такой же, какой почувствовала в его руках, когда он раздевал ее.

– Работать. Что еще я могла делать? Только работу пришлось искать новую, потому что издательство разорилось. Так что какие мужчины? Мне было не до них.

Что такое были поиски работы осенью девяносто восьмого года, Вера рассказывать не стала. Может, он и сам это знает. Хотя откуда ему такое знать? Он, наверное, в то время срочно менял стратегию и тактику маркетинга. Или изобретал какие-нибудь бонусы, чтобы заманить клиентов в свои отели. Или даже продал который-нибудь из отелей. Но, уж во всяком случае, не мыл подъезды в двух девятиэтажных домах.

– Странно… – произнес Кирилл.

В темноте удивление прозвучало в его голосе особенно отчетливо.

– Что странно? – не поняла Вера.

– Да вот это, что ты говоришь. Какие мужчины! Любая женщина твоей внешности первое, о чем подумала бы в сложной ситуации, это вот именно о том, чтобы найти такого мужчину, на которого можно переложить все свои трудности.

– Не знаю, – пожала плечами Вера. И тут же улыбнулась: – Видимо, таких мужчин оказалось значительно меньше, чем женщин с трудностями. На всех не хватило.

– Да ведь ты и не искала! – Он резко повернулся и, опершись локтями о подушку, положил руки Вере на плечи. – Не искала ведь, а?

Ответить Вера не успела: Кирилл закрыл ей рот поцелуем. Ну и хорошо! Целоваться с ним было приятно – губы у него были страстные, но не грубые, – и можно было не рассказывать того, что рассказывать не хотелось.

– Ну и не рассказывай, раз не хочешь. Я сейчас рад ничего о тебе не знать, – шепнул Кирилл, на мгновенье прерывая поцелуй. – Ты сейчас со мной как в первый раз, – добавил он, снова наклоняясь к ее губам.

– Я с тобой действительно в первый раз, – успела ответить она.

– Не со мной, не то… Ты вообще как в первый раз…

Но тут уж у нее не осталось времени на то, чтобы сказать еще какую-нибудь глупость или несвязность. Они только в голове у нее мелькали, несвязности, пока она отвечала на его поцелуи.

«Мне хорошо… – таяло в ее сознании. – С ним приятно… Но зачем он спрашивает? Почему не искала, на кого переложить… Я сама не знаю!»

Она не обманывала Кирилла, когда не хотела отвечать на этот его вопрос. Она не обманывала и себя – теперь, когда он целовал ее в темноте и в голове у нее мелькали последние сколько-нибудь связные мысли. Она действительно не знала, почему не искала мужчину в трудную минуту жизни, не знала, почему ей даже в голову не пришло искать его, чтобы избавиться от трудностей.

Чтобы это в себе понять, надо было заглянуть слишком глубоко. Надо было заглянуть даже не в себя. Но куда? Она не знала.

Глава 8

– Неужели приехали, Игнат Михайлович?

Голос у Иннокентия Платоновича дрогнул. То ли от облегчения, то ли от тревоги, такой же лихорадочной, как алые болезненные пятна на его впалых щеках.

В зарешеченное окно теплушки вплывал летний зной – влажный, тяжелый. Тишина висела в воздухе, настоящая таежная тишина. Даже лай собак и крики конвоиров не заглушали ее.

– Похоже.

Игнат почувствовал, как и у него что-то дрогнуло в сердце. Хотя за полтора года следствия и этапа он почти отвык от сложных душевных движений, которые для Иннокентия Платоновича, несмотря ни на что, остались естественными, как дыхание.

Они с Иннокентием были арестованы в одну ночь и попали той ночью в одну камеру. Конечно, они проходили по разным делам, иначе было бы невозможно не только совместное заключение, но даже случайная встреча в коридоре; за этим на Лубянке следили строго. Да и не только на Лубянке, наверное. Проведя год в тюрьме, Игнат поймал себя на мысли, что вся страна представляется ему чередой одинаковых тюрем с одинаковыми коридорами и одинаковыми в своей фантасмагоричности порядками.

Когда он попал с Иннокентием на один этап, то обрадовался этому, хотя внешне никак своей радости не выдал – даже не из-за обычной своей сдержанности, а лишь потому, что для выражения каких бы то ни было чувств у него просто не осталось сил. Но Иннокентий был наилучшим спутником, какого можно было желать. Если вообще можно было желать каких-нибудь спутников в том пути, который ему тогда предстоял.

И вот этот путь был, похоже, окончен.

Дверь теплушки с лязгом отъехала в сторону.

– Выходи! – гаркнул конвоир.

Дальше все было так же, как на всех предыдущих остановках – когда меняли паровоз, или состав, или почему-то даже направление пути. Этап, начавшийся в феврале, растянулся на всю весну и начало лета. Игнат находил этому только одно объяснение: что их, всем огромным этапом, просто не знают куда девать. Как будто бы жерло, жадно глотающее людей, насытилось наконец и даже пресытилось. Объяснение было бредовое. Но в последние полтора года вся его жизнь напоминала бред, и нынешний бред был ничем не удивительнее прежнего.

Зэки высыпались из вагонов и привычно сели на корточки. Состав был так длинен, что конца его не было видно, и казалось, не весь он еще доехал до этого, обычно, наверное, глухого, а теперь ставшего шумным полустанка. Зэки ждали, когда их пересчитают – возможно, не один раз. Конвоиры вообще были тщательны в счете, а поскольку он давался им с трудом – одного взгляда на их лица, отмеченные, как говорил Иннокентий, неизгладимой печатью вырождения, было достаточно, чтобы понять, почему, – так вот, поскольку счет давался им с трудом, в дороге они пересчитывали зэков по нескольку раз подряд. В этих изнуряющих повторах было что-то исступленное. Особенно один пересчет врубился в память унижением и страшной бессмысленностью.

Это было в феврале, на подъезде к Уралу. Посередине вагона топилась маленькая чугунная печка, но она почти не давала тепла, и мороз в вагоне стоял едва ли не такой же, как на улице. Жить – то есть, конечно, не жить, а поддерживать убогое существование – можно было только на верхних нарах, где и сгрудились все сорок зэков. В том, что их именно сорок и в дороге никто не убежал, начальство решило убедиться, когда поезд остановился в глухом станционном тупике Свердловска. Уже потом выяснилось, что заключенных приказано было доставить в Свердловскую пересыльную тюрьму. Тогда же, на станции, цель эта была еще никому не ясна. Зэков просто согнали на правую сторону нар, а потом по команде заставили переползать на левую сторону по доске, перекинутой над проходом.

Вид заросших бородами и грязью, истощенных мужчин, ползущих на четвереньках по доске под выкрики конвоиров, был таким жутким, что Игнат не надеялся забыть это в своей жизни никогда. Впрочем, неясно было, сколько ее осталось, жизни.

И вот теперь, когда они наконец построились в колонны и куда-то двинулись, Иннокентий начал задыхаться уже через пять минут.

– Я должен был… гимнастику в пути… – с трудом, под каждый шаг, выговаривал он. – Ведь знал, что когда-нибудь… приедем… Но я думал, что, возможно, не доживу.

Последнюю фразу он произнес извиняющимся тоном. Ему было неловко оттого, что он все-таки дожил, и теперь вот его незаметно поддерживают, почти на себе тащат. Едва ли, правда, Игнат делал это действительно незаметно, просто конвоирам было сейчас не до того, чтобы наводить настоящий порядок в колонне. Конвоиры были те же, что сопровождали этап всю дорогу, они торопились доставить зэков в лагерь, а там пусть другие их порядку учат.

– Ничего, – сказал Игнат. Иннокентий запинался и спотыкался уже так часто, что он попросту взвалил его себе на плечо, плюнув на возможное недовольство конвоиров. – Дойдем. Комаров перетерпите только. А гимнастика все равно бы не помогла. Влажно. Жара.

Он говорил отрывисто, чтобы не открывать рот надолго: комары тучами стояли над колонной, облепляли тела, облитые потом, лезли в глаза, в нос, в рот…

– Да, в Сибири летом… бывает особенно очевиден… континентальный климат… – прохрипел Иннокентий. – Извините, Игнат Михайлович, я помолчу. И комары… И чтобы силы не терять.

Игнат чуть не улыбнулся. Иннокентий полагал неловким свое молчание! Он знал, что Игнат находит какое-то облегчение в общении с ним, а потому считал для себя не только удовольствием, но и долгом развлекать товарища разговорами.

Болезнь так истончила Иннокентия, что Игнату даже и не тяжело было тащить его на себе. Скорее всего, это был туберкулез. Хотя кровохарканья не было – может, просто затяжной бронхит. Может, выздоровеет еще. Ну да никто из них не загадывал на будущее, ни далекое, ни даже близкое.

Когда за деревьями выросли лагерные вышки, Иннокентий был уже почти без сознания. Вяло растерев по лицу кроваво-серую кашу из комаров, он мутно взглянул на панораму, которая открылась, как только колонна вышла на огромную, вырубленную в тайге поляну, обнесенную колючей проволокой. Ее даже и поляной нельзя было назвать – это был целый город, застроенный бараками. Или, по крайней мере, большое село.

«Только церкви не хватает», – усмехнулся про себя Игнат.

Его-то порог выносливости был несравнимо выше, чем у Иннокентия, потому и сил у него хватило даже на усмешку.

– Было бы хорошо, если бы мы попали в один барак, – чуть слышно просипел Иннокентий.

Все-таки за полтора года он не приобрел никаких зэковских привычек, не усвоил никаких суеверий! Ну разве такое произносят вслух?

Но, как ни странно, он не отпугнул удачу. Они с Игнатом в самом деле оказались в одном бараке и даже рядом на нарах.

– Нам повезло с местами! – по-детски восхитился Иннокентий.

Хотя вряд ли их места можно было считать везением: они были во втором ярусе, где зной усиливался поднимающимися вверх испарениями десятков немытых тел. Впрочем, Игнат уже знал, что Иннокентий таких вещей не замечает. Он не то чтобы опускался в тех условиях, которые и были рассчитаны на то, чтобы люди теряли человеческий облик, – он просто не замечал физической составляющей этих условий. Та тонкая, сложная жизнь, которая была присуща его духу и которой весь он жил настолько полно, что искренне полагал ее единственной формой человеческой жизни, вырывалась из любых внешних условий. Игнату казалось, что именно эта тонкая жизнь рвется из худого Иннокентьева тела вместе с каждым приступом кашля. Он старался об этом не думать.

Пока новичков вели через тайгу, пока распределяли по баракам, наступил вечер.

– Лягайте уже, – недовольно сказал зэк, место которого было прямо под Игнатом и Иннокентием. – Порхаетесь, порхаетесь. Все одно подохнете.

Он был похож на конвоира, этот зэк, только на давно не кормленного конвоира. Вряд ли он был из блатных, иначе разговаривал бы с политическими по-другому да и жил бы в другом углу барака. Может, сел за случайную кражу. А может, сосед по коммуналке хотел получить его комнату больше, чем того же хотел он сам, и написал на него донос быстрее, чем сам он успел подсуетиться на тот же счет.

– Почему вы так думаете?

Иннокентий свесил голову вниз и задал этот вопрос прежде, чем Игнат успел его остановить. Оказавшись в бараке, он немного отдышался, пришел в себя, и в нем проснулся всегдашний интерес к людям и мнениям.

Сосед снизу презрительно оглядел Иннокентия.

– А ты чего думал, тебя сюда на гульки пригнали? Тайгу валить. Покудова сам не свалишься.

Игнат увидел, как сразу помрачнело лицо Иннокентия. Даже не помрачнело, а подернулось нездешней тенью. Когда такая вот тень набегала на его лицо, у Игната внутри возникало то же самое чувство, как когда Иннокентий выкашливал из себя жизнь.

– Заткнись, – тоже свесив голову вниз, сказал он. – Чтобы я тебя больше не слышал.

Он с первого взгляда понял шестерочную природу обитателя нижних нар и, как выяснилось, не ошибся. Тот заткнулся сразу же, от одного Игнатова голоса. Правда, и голос был не из ласковых.

– Ложитесь, Иннокентий Платонович, – сказал Игнат. – И правда, отдохнуть надо.

Ему не казалось странным, что Иннокентий называет его по имени-отчеству после долгих месяцев, проведенных бок о бок в таких условиях, которые не располагали к церемониям. В поморской деревне, где он вырос, назвать взрослого мужчину без отчества считалось не то что неуважением, а даже оскорблением. Так что, попав в Москву, Игнат воспринял городской этикет естественно и так же естественно воспринимал его правила в любых условиях. И сам называл Иннокентия по отчеству, тем более что оно было простое, какое-то ласковое и выговаривалось само собою.

Иннокентий уснул сразу. Вся его природа, вот эта, нездешняя, была такова, что он легко переходил к той нездешней же жизни, которой был сон.

Игнат бессонно смотрел на темные балки потолка, и сна ни в одном глазу у него не было.

Он этому не удивлялся: знал, что сон от усталости сваливает его только в том случае, если усталость имеет живое, осмысленное происхождение. В ранней юности, когда ходил со взрослыми мужиками весельщиком на карбасе промышлять белуху, он засыпал как убитый, едва коснувшись головою любой твердой поверхности. И когда работал в Москве на стройке, тоже засыпал сразу. Конечно, та работа была вынужденной, нелюбимой, ее не сравнить было с промыслом рыбы в Белом море. Но все-таки и она, стоило только начать, постепенно захватывала, приобретала тот смысл, который не зависит даже от цели труда, а заложен в самой его глубоко правильной сути. И потому он уставал на стройке тоже и засыпал тоже мгновенно.

А теперь он устал не от работы. Он уже потерял счет времени, в течение которого уставал не от работы, а от ночных допросов, побоев, голода, жажды, тупых, бессмысленных действий, к которым свелась лишенная чувств и мыслей жизнь. Если бы не Иннокентий с его нездешней душой, Игнату вообще пришлось бы плохо. Иннокентий научил его цепляться сознанием за каждую примету другой, не связанной с ежеденевной безнадежностью, жизни. То есть он ничему Игната не учил, конечно. Он просто жил рядом так, как только и мог жить, и этого оказалось достаточно.

Игнат был потрясен этим еще в то утро, когда Иннокентия втолкнули в камеру после трех суток допроса и, едва придя в себя, он сказал:

– Надеюсь, я не назвал никаких фамилий. Я же не мог оклеветать людей.

И замолчал на сутки – видимо, пытаясь вспомнить, так ли это, и мучаясь сомнениями. А после следующего допроса, длившегося уже четверо суток, выговорил почти неслышно, но с радостью в голосе:

– Действительно не назвал! Ведь на этот раз они спрашивали меня о том же самом. И протокол с прошлого раза оказался не подписан. Это прекрасно.

И Игнат понял, что так оно и есть: не назвал. Даже не потому понял, что сам тоже не подписывал никаких их блядских протоколов, а потому, что выговорить слово «прекрасно», лежа почти без жизни на холодном каменном полу, мог только особенный человек. Каким и являлся Иннокентий Платонович Лебедев, по специальности ботаник.

Иннокентий закашлялся и кашлял долго, надрывно. Но все-таки не проснулся: кашель стал таким привычным для него, что уже не будил. Скосив глаза – он давно уже научился видеть почти в полной темноте, – Игнат понял, что сон Иннокентия глубок и безмятежен, будто он спит и не в душном бараке. Может, ему снится лестница Ламарка, которую, как он однажды сказал, можно считать эволюционным аналогом лестницы Иакова. И тут же объяснил Игнату, что такое лестница Иакова – та, по которой Иаков поднимался к ангелам, то ли во сне, то ли в каком-то другом состоянии. Игнат, конечно, читал Библию в детстве – он ходил в церковно-приходскую школу, да и мать, как все у них в Колежме, была богомольна, – но мало что с той поры помнил. А потом, когда Библию читала Ксения, он отшатывался от этого, как отшатывался от всего, что отделяло от него Ксёну, уводило и наконец увело совсем.

Воспоминание о жене коснулось его осторожно, почти неощутимо – так, как сама она касалась когда-то его щеки рукой. Тогда он чувствовал ее прикосновение даже во сне, но и тогда уже поражался тому, что чувствует его как-то… неосязаемо. Будто это и не прикосновение женской руки, а лишь мысль, или взгляд, или даже одно только неясное стремление коснуться его щеки рукою.

Может, сейчас как раз и надо было думать о таких вот неосязаемых стремленьях, взглядах, касаньях, из которых сплошь состояла его жена. В них не было того жара, который так тревожен для тела, и поэтому для его тела в нынешнем состоянии – измученном, бесцельно напряженном – спокойные мысли были бы благодатны.

Но Игнат думал совсем о других прикосновениях и взглядах. От них весь он загорался еще тогда, когда они были хотя и краткой, но реальностью. И даже теперь все его тело отозвалось на одно лишь воспоминание о них сразу и с такой неожиданной силой, что у него потемнело в глазах, хотя в бараке и так уже было темно, хоть глаз выколи.

«Ты хоть живая, а? – с тоской спросил Игнат. – Может, помереть мне, чтоб до тебя дойти? Или рано? Живая ты?»

Она молчала. Она вообще ни разу не сказала ему ни слова. Это казалось ему странным, и не потому, что он был мистиком. Какое! Он считал мистику порождением праздного ума, и люди, которые были ею увлечены, вызывали у него лишь снисходительную брезгливость. Но его связь с Эстер, вся державшаяся на таком желании телесности, которого он иной раз даже стыдился, была слишком сильна, чтобы быть молчаливой. В конце концов, что такое слова? Не до конца материализовавшиеся мысли. И если его мысли об Эстер материализуются настолько, что он видит ее яснее, чем наяву, и отзывается на это всем телом, будто подросток, то почему бы ей не сказать ему, где она и что с ней? Он, право, не удивился бы, если б сказала.

Но она молчала. Ни слова за два года, что они не виделись.

Он вспомнил их встречу два года назад и заскрипел зубами, едва сдержав почти животное мычанье. Все-таки простая, мужицкая его природа была слишком сильна. Вот Иннокентий думает, наверное, об ангелах, порхающих по лестнице эволюции, и спит себе безмятежным сном. А он думает о женщине, которая вся огонь, и не то что заснуть – тело свое успокоить не может.

Игнат перевернулся на живот: может, полегче станет.

«Тайгу пойдешь валить, сразу полегчает, – злясь на себя, подумал он. – Сколько из тебя дурь выбивают, все никак не выбьют».

Ну, это, положим, было глупостью. Можно подумать, его сменявшие друг друга следователи были озабочены тем, чтобы он перестал думать об Эстер! Они даже не знали о ее существовании, и слава богу. Их интересовала эмигрантская организация, которую он якобы сколотил во время командировок за рубеж, и все выбивание из него дури, которым они занимались с завидным упорством целый год, было направлено как раз на то, чтобы он сообщил им состав и цели этой мифической организации.

Сначала эти обвинения казались Игнату такими дикими, что он захлебывался от бессильной ярости. А потом возмущаться перестал. В конце концов, обвинения не абсурднее других. Вон еще одного инженера, его соседа по камере на Лубянке, обвиняли в том, что он, пользуясь полученными в дореволюционных университетах знаниями, составил проект туннеля, по которому враги народа собирались проникнуть из смоленских лесов в Кремль и убить товарища Сталина. А тихий математик из липецкой школы был объявлен агентом трех разведок – английской, немецкой и французской. Он знал все три эти языка, и какие же еще выводы можно было из этого сделать? Зачем знать три языка провинциальному математику?

Так что обвинения, предъявленные Игнату, выглядели не такими уж и бессмысленными. За границей он в самом деле бывал – в Чехии, во Франции, в Норвегии. А в Германии даже жил целый год, когда учился в Берлинской высшей технической школе. Правда, фашисты считались друзьями, поэтому злодейскую организацию он, согласно обвинениям, сколотил не в Берлине.

Он-то фашистов друзьями как раз не считал, потому что за год все про них понял. Он знал, что с ними придется воевать, и, вероятно, очень скоро. Но объяснять это следователям, конечно, не стал. Не то, может, не десять лет получил бы по пятьдесят восьмой статье, а пулю.

Стоило Игнату вспомнить обо всем этом – о следователях, о злодейской организации, – как на него сразу навалилось что-то вязкое, тусклое, однообразное. Сейчас это было даже хорошо, потому что, возможно, помогло бы наконец уснуть. А уснуть следовало. Вряд ли им дадут хотя бы завтрашний день на то, чтобы прийти в себя после этапа и набраться сил перед работой. Похоже, сосед снизу был прав: их пригнали сюда только для того, чтобы валить тайгу, и будут держать здесь до того часа, когда они свалятся в этой тайге замертво. И особо отдалять этот час здешнее начальство не собирается. Значит, его надо отдалить самому.

Игната зло брало, когда он думал, что сдохнет здесь, как тягловая скотина, без всякого смысла. Значит, он должен беречь силы – может, со временем какой-нибудь смысл в его жизни все-таки прорежется.

Через минуту он провалился в сон – тяжелый, глухой, без лестниц и ангелов. И без Эстер.

Глава 9

Первое, что сделала Вера, как только их с Кириллом отношения приобрели повседневную ясность, – ушла с работы.

Она сделала это легко, без размышлений. Хотя еще полгода назад извелась бы подобными размышлениями, и извелась бы даже не столько из опасения, что вместе со скучной, но стабильной работой из ее жизни исчезнет уверенность в завтрашнем дне, сколько от сознания того, что становится содержанкой.

«Слово-то какое – содержанка! Прямо французский роман», – насмешливо подумала она теперь, удивляясь себе прежней.

Связь с Кириллом переменила ее совершенно. Она словно живой водой умылась, получив в свое безраздельное пользование этого мужчину. И как же это оказалось приятно! Вера чувствовала не только в теле, но во всем своем существе такую свежесть, такую молодую легкость, что, просыпаясь утром, даже глаза снова зажмуривала и думала: «Неужели это в самом деле я? Не приснилась я себе другою?»

Конечно, не приснилась. Даже Сашка заметил произошедшие с ней перемены, хотя обычно Верин брат не обращал внимания на такие мелочи. В этом смысле он был как раз из тех анекдотических мужчин, которые, если возмущенная их неприметливостью жена наденет противогаз и спросит, не замечает ли муж изменений в ее внешности, только и поинтересуются: «Ты волосы покрасила, что ли?»

Но нынешние изменения в Вериной внешности заметил даже Сашка.

Он приехал, как всегда, неожиданно, без звонка. Вера уже почти на пороге стояла: они с Кириллом собрались на концерт в консерваторию, и он вот-вот должен был за ней заехать.

– Ничего себе!

Сашка даже головой покрутил, разглядывая сестру, которая ради его появления вернулась из прихожей в комнату.

– Что – ничего себе? – довольно улыбнулась Вера. – Платье красивое?

– Все ничего себе. Замуж ты, что ли, вышла? – спросил Сашка.

– Нет, все-таки вы невозможные! – засмеялась Вера. – Почему обязательно замуж?

– Кто – мы? – уточнил Сашка.

– Мужчины.

– Если и не замуж, то мужика точно завела. – Он улыбнулся в ответ. От улыбки в его взрослых глазах на мгновенье мелькнули мальчишеские дерзкие искры. – Скажешь, нет?

– Скажу – да, – кивнула Вера. – Между прочим, замужем я уже была, если ты помнишь. Но что-то ты тогда от изумления не ахал. А что ты сейчас во мне заметил? – с любопытством спросила она. – Скажи, Саш!

– Ну-у… – Все-таки Сашка не привык размышлять на подобные темы и тем более формулировать подобные мысли. – Ты красивая опять стала! – выпалил он.

– Что значит – опять стала? – удивилась Вера.

– Ну, ты, конечно, всегда красивая была. В смысле, фигура, черты лица, все такое. Но последний раз ты была красивая в шестнадцать лет. Понимаешь?

– Ничего не понимаю! – засмеялась Вера. – Толково ты объясняешь, братец. Красивая всегда, но только в шестнадцать лет. Логического противоречия не замечаешь?

– Заботы у тебя слишком рано начались, Вер. – Сашка вдруг стал серьезным. – Слишком взрослые заботы. И никто тебе толком не помог.

– Ты-то мне всегда помогал, – напомнила она.

– Ага, – усмехнулся Сашка, – особенно когда по Карелии шлялся. Или в тюряге отдыхал.

Возразить на это Вере было нечего. В самом деле, именно в те два момента ее жизни, когда она чувствовала себя совершенно беспомощной – когда она была на первом курсе и родился Тимка и когда случился дефолт, во время которого она осталась без мужа и без работы, – именно в это время Сашка не мог ей помочь. Но ведь во все остальные времена он всегда помогал ей! Да и вообще, разве она любила его за помощь или пользу, которая ей от него происходила? Она и сама не могла бы объяснить, за что любит его. За дерзость, бесстрашие, которыми он переполнен даже теперь, когда все это кажется больше не существующим в нем и одна Вера знает, что оно все-таки существует, только под спудом? Нет, даже не за это… Да просто за всю жизнь!

Вера понимала: даже если бы ее брат был в свои взрослые годы не таким, какой он есть, а скучным, боязливым, ко всему равнодушным человеком, то и тогда никуда не исчез бы каждый день их общего детства.

Тот день необыкновенно жаркой весны, когда они, шестилетние, улизнули со двора и поехали одни в центр, на Пушкинскую площадь, и впервые в жизни пошли одни в кафе «Север» есть мороженое, совсем не такое, как в вафельных стаканчиках, не белое и даже не шоколадное, а разноцветное.

И тот день холодной осени, когда они возвращались из школы и Жорка Городцов бросил в Веру твердым комом земли и попал прямо в глаз, так что она даже сама не поняла, что случилось, только слезы брызнули, а Сашка понял сразу и сразу перемахнул через забор, догнал Жорку и отмутузил до крови.

И тот день, огромный и непонятный, когда они сидели у папы на двух руках, очень высоко над землей, и Вере сначала было страшно сидеть так высоко, но потом она посмотрела не вниз, а перед собою, и ей показалось, что Сашка – это не Сашка, а она сама, только в каком-то живом зеркале, и она сразу перестала бояться. Это был самый первый день, в который она запомнила себя, им с Сашкой было тогда года по три, наверное, а когда они уже стали взрослые и Вера рассказала ему о своем первом сознательном дне, то выяснилось, что и для Сашки он тоже был первый…

События этих и бесчисленного множества других дней никто не готовил специально, ведь это были не дни рожденья, не новогодние праздники. И связь Веры с братом потому была так сильна, что, словно невидимая волшебная сеть, держалась на таких вот нежданных событиях-опорах.

В этом была тайна из тех, которые лежат где-то в самых основах жизни. Такая же, какую Вера поняла, когда акушерка подняла перед нею новорожденного Тимку, держа его под живот широкой ладонью. Когда Алексей Гайдамак взглянул на нее волчьим, неизвестно что знающим взглядом. Таких тайн в мире было очень немного, и Вера догадывалась, что есть люди, которые ни одной такой тайны за всю свою жизнь не узнали. Она только не понимала, как живут на свете такие люди? Чем они живут?

– Я из журнала ушла, Саш, – сказала Вера.

Она постаралась поскорее отогнать от себя эти мысли. О тайнах нельзя было думать много и рассудительно.

– Давно пора, – кивнул Сашка. – Сколько раз я тебе говорил? – И добавил со смешной важностью: – Ну чего ты до сих пор сомневалась, Вер? Я ж не из последних у тебя. Даже если опять посадят, всех денег уже не отнимут. Сестру-то единственную прокормлю как-нибудь.

– Типун тебе на язык! – рассердилась Вера. – За что это тебя опять посадят?

– Был бы человек, а статья найдется, – махнул рукой Сашка. – В общем, правильно сделала, что контору свою тухлую бросила. Поживи как нормальная женщина. В этих отмокни, как их… В СПА!

В роскошном СПА-центре Вера побывала как раз вчера и с удовольствием провела там целый день. Она рассмеялась – брат словно в воду глядел.

– Уже отмокла, – сказала она.

– А мужчина твой, между прочим, чем занимается? – небрежным тоном поинтересовался Сашка.

– Между прочим, отелями владеет, – в тон ему сообщила Вера. – Пятизвездной сетью.

– Пятизвездной сетью… – зачем-то повторил Сашка.

– Ты что?

Вера удивилась его странному тону. Он тряхнул головой, будто прогоняя наваждение, и сказал слегка смущенно:

– Да так. Красиво звучит. Как в небе.

Он сказал не очень понятно. Но Вера, конечно, поняла.

Она подошла к брату и взъерошила челку, падающую ему на лоб дерзким росчерком. И голос у него с детства изменился, и взгляд, а вот этот росчерк челки остался прежним.

– А я еще гадаю, в кого у меня сын поэт, – улыбнулась она. – Так в дядю родного!

– Ну уж! – хмыкнул Сашка. – Я же как Незнайка.

– В смысле?

– В смысле, тоже не понимаю, почему палка-селедка – это не в рифму. А сеть отелей – это правильно, – заключил он. – Будет гордиться, что ему досталась такая женщина.

– Думаешь, будет?

– А то! Мы же примитивные, Вер, – хмыкнул братец. – Раз у нас женщина красивая, значит, мы по всему жизненному фронту молодцы. Значит, удачу за хвост поймали. И по большому счету, так оно и есть. – Тут он поймал взгляд, который Вера бросила на часы, и сказал: – Ухожу-ухожу! Или отвезти тебя куда-нибудь?

– Кирилл сам за мной приедет, – ответила Вера. – Дождись его, познакомлю.

– В другой раз, – отказался Сашка.

– Юле привет. Как дети?

– Передам. Дети растут.

Как поживает его жена Юля, Вера в подробностях расспрашивать не стала. Невестку она не то что не любила, но как-то… Каждый раз, когда она видела Юлю, то думала, что Сашкина внешняя жизнь могла бы хоть немного соответствовать внутренней. И что между его детством, его юностью и его взрослой жизнью необязательно должна была разверзнуться такая пропасть. Но высказываться на этот счет было бы просто бессовестно. И Вера не высказывалась.

Тем более что ничего вопиющего в Сашкиной семейной жизни и не было. С Юлей он жил уже пятнадцать лет, и жил, как это принято называть, хорошо. Она хорошо смотрела за ним и за детьми. Она была довольно красивая – может, не такая, чтобы муж мог гордиться, что поймал за хвост удачу, но все-таки вполне привлекательная. Сыну их было четырнадцать лет, а дочке тринадцать. Вера считала этот возраст опасным и полагала, что отец детей, которые пребывают в опасном возрасте, сам должен пребывать в состоянии полного равновесия. А брат и сам по себе был склонен ко всяческому экстриму, чтобы она стала еще дополнительно его будоражить.

Сашка уехал, сразу же приехал Кирилл, тут выяснилось, что за разговорами с братом Вера забыла подшить чуть отпоровшийся подол вечернего платья, она стала подшивать, из-за этого они едва не опоздали на концерт… В общем, жизнь пошла ровно, и в ровности ее хода впервые не было унылого однообразия, а было, наоборот, обещание чего-то повседневно приятного. И не обманывающее это было обещание!

Глава 10

Все-таки сидеть целыми днями дома – это оказалось не для нее.

Примерно через три месяца Вера поняла, что отмокла в самых душистых водах, отмякла в самых экзотических обертываниях и перепробовала все виды маникюра, которые, оказывается, появились за время ее, как она теперь это называла, женского анабиоза. Но она была слишком деятельна, и умащивание собственного тела было совершенно не тем занятием, которое могло бы удовлетворить ее жажду деятельности. К тому же Вера еще в юности заметила, что устает, перебирая тряпки, просто физически устает, притом неважно, в связи с чем она их перебирает – в связи с уборкой в шкафу или с посещением бутиков эксклюзивной одежды.

Да, теперь Вера решила одеваться именно в таких бутиках. Кирилл давал ей достаточно денег, и она рассудила, что глупо тратить их на что-либо, не имеющее к нему отношения. Покупать, к примеру, новый кухонный гарнитур она на его деньги не стала бы, потому что они с Кириллом не жили общим домом и ее кухонный гарнитур не должен был его волновать. Конечно, он не стал бы возмущаться, если бы она купила гарнитур, и, скорее всего, даже не заметил бы этого. Но вот именно же, что не заметил бы! А платье – неожиданное какое-то платье, совсем без декольте, но с полностью открытой спиной, – в котором Вера была на вечере в концертном зале его отеля, когда там играл оркестр Спивакова, он очень даже заметил. А она заметила завистливые взгляды, которые бросали на Кирилла коллеги по бизнесу, и порадовалась, что правильно распорядилась его деньгами.

Но вообще-то платье было мелочью. Кирилл не выгадывал, какого уровня подарков заслуживает его женщина на том или ином этапе отношений. Во всяком случае, кольцо и серьги с крупными сапфирами, окруженными дорожками бриллиантов, он подарил ей уже через месяц после знакомства. Хотя к тому времени их интимные отношения ограничивались всего несколькими совместными ночами и Вера не могла с уверенностью сказать, как они будут развиваться дальше.

Правда, она и не рассматривала сапфиры с бриллиантами как знак устойчивости отношений. Природа наделила ее быстрым умом, и она сразу поняла, что Кирилл подарил ей драгоценности не в благодарность за удовольствия уже полученные и не в качестве аванса за удовольствия будущие. Просто подарил, и все. Это было воплощением той самой мысли, которая пришла ей в голову, когда она впервые увидела его в супермаркете: «Но кому-то же этот мужчина дарит бриллианты, спит же с кем-то… Почему не со мной?»

Теперь он спал с ней и ей дарил бриллианты. Для того чтобы произошло такое головокружительное преображение судьбы скромной служащей, понадобилось всего несколько месяцев.

И ровно столько же времени понадобилось для того, чтобы ей надоело сидеть без работы.

Кирилл сразу об этом догадался. Видимо, когда руководишь многими людьми, обычная проницательность повышается тоже во много раз. Во всяком случае, Вера отнесла его догадливость именно на этот счет.

В тот вечер они никуда не пошли. Кирилл летал на два дня в Цюрих, вернулся усталый, Вера даже по телефону расслышала усталость в его голосе и предложила приехать к нему. А когда он встретил ее в джинсах и клетчатой рубашке и сказал, что сейчас оденется и они куда-нибудь пойдут, – она рассмеялась, тут же расстегнула на нем рубашку и сказала, что пойдут они куда-нибудь несомненно, но для этого ему нужно не одеться, а раздеться, потому что пойдут они в кровать. И через минуту они уже оказались в кровати, и Вера была в этот вечер так изобретательна, что Кириллова усталость прошла очень быстро.

И вот они лежали рядом, чрезвычайно довольные друг другом, и Кирилл спросил:

– Ты скучала без меня?

– Скучала, – загадочно блеснув глазами и сделав секундную, почти – но только почти! – незаметную паузу, ответила Вера.

Она умела отвечать на его вопросы так, чтобы он каждую минуту ловил удачу за ускользающий хвост.

– Тебе скучно стало дома, – вдруг сказал он. – Ты захотела работать.

– Ничего себе! – восхитилась Вера. – А откуда ты знаешь?

– Ты сама мне об этом сказала.

– Когда это? – не поняла она.

– Не напрямую, а так… Ты слишком мне обрадовалась.

– Ну знаешь ли! – обиделась Вера. – Если ты считаешь, что на самом деле я тебе не рада, а просто притворяюсь…

– Ты не притворяешься. – Кирилл посмотрел на нее тем внимательным взглядом, который ей особенно нравился. Это был взгляд человека, который не остался у обочины жизни. – Я неточно выразился. Ты обрадовалась мне сегодня не только как своему мужчине, но и как некоторой отмене повседневной скуки.

Слышать слова «своему мужчине» было из его уст очень и очень приятно. Кирилл был точен в выборе слов, так что они не могли вырваться случайно.

– Вообще-то да, – кивнула Вера. – Я не гожусь в домохозяйки.

И тут же прикусила язык. Не хватало еще, чтобы он расценил ее слова как предложение совместного проживания! Эту тему они еще не обсуждали, но Вера твердо решила: если Кирилл заведет разговор о житье-бытье под одной крышей, она осторожно и ласково, но твердо подобный разговор прекратит.

Вообще-то не было никаких причин для того, чтобы не жить с ним вместе. У него был отличный дом в Ильинском, в пятнадцати минутах езды от Кольцевой. Кирилл купил его у каких-то давних владельцев и полностью перестроил, превратив советскую дачу в стильный коттедж. Жить в этом доме было бы удобно и приятно. Одна встроенная техника чего стоила! Вера чувствовала себя в сверкающей кухне, как на космической станции, и с детским восторгом училась пользоваться умными приспособлениями, напоминавшими то ли гномов из сказок братьев Гримм, то ли скатерть-самобранку из русских народных сказок.

Но переезжать в этот великолепный дом насовсем она не хотела. И ни за что не призналась бы Кириллу в истинной причине своего нежелания… Причина была не из тех, которые нормальному человеку пристало называть вслух.

Кирилл был неудобный. То есть в прямом смысле слова неудобный – у него было неудобное тело. Вера представить не могла, что мужское тело может быть таким! Даже у Димы с его пивным животиком тело было очень удобное, и лежать на Димином вялом плече было приятнее, чем на подушке. И не только потому, что Дима вообще был мягкий и рыхлый, как подушка. У тех немногочисленных мужчин, с которыми Вера ненадолго сходилась между рождением сына и замужеством с Димой, тоже были удобные тела – красивые или не очень, но всегда с какими-то ладными ложбинками, впадинками, выступами. А у Кирилла, единственного мужчины, с которым ей было хорошо, причем во всех смыслах хорошо, а в сексуальном так просто прекрасно, – именно у Кирилла тело оказалось таким неприспособленным к ней, что Вера не могла найти на всем его гармоничном теле ни единого местечка, к которому хотелось бы прислониться. Когда она оставалась у Кирилла, то всю ночь ее голова скатывалась с его крепкого плеча, рука сползала с плоского живота, а ноги, сплетенные с его мускулистыми ногами, затекали так, что по ним бежали мурашки.

Но как взрослой женщине сослаться на такую вот причину, объясняя свое нежелание жить одним домом с мужчиной, который подходит ей во всем и за встречу с которым можно только благодарить судьбу?

По счастью, Кирилл не воспринял ее слова как-нибудь неправильно. В данный момент его занимало то, что Вера заскучала без работы, и он хотел исчерпывающе прояснить для себя, что она собирается делать.

– Кем же ты хочешь работать? – спросил он.

– Не знаю… – задумчиво проговорила она. – Наверное, английский преподавать. Все-таки это моя специальность.

– В школе? – удивился Кирилл. – С трудом тебя там представляю.

– Не в школе, конечно. – Вера доверяла Тимкиным впечатлениям, к тому же ее совсем не прельщало заполучить в начальницы очередную Аглаю Звон в лице школьной директрисы. – Я на какие-нибудь курсы пошла бы.

– Учиться? – не понял он.

– Работать. Вела бы английский в небольшой группе, просто для удовольствия. Методики, конечно, сейчас новые. Но любую методику можно освоить.

– Ты освоишь любую, это точно. – В полумраке его улыбка показалась не ироничной, как обычно, а спокойной и даже какой-то печальной. Но печалиться ему было не о чем, так что это впечатление наверняка являлось лишь игрой теней. – Но все-таки странно.

– Что странного?

– Я думал, ты захочешь заняться бизнесом. У тебя для этого есть все данные.

– Я никогда не занималась бизнесом, – пожала плечами Вера. – Даже не знаю, какие для этого нужны данные. Хотя догадываюсь. – Она придвинулась поближе к Кириллу и поцеловала его. – Смотрю на тебя и догадываюсь.

– Ну, не только на меня. У тебя ведь и брат тем же занимается, – резонно заметил Кирилл.

Его рука при этом легла Вере на спину, и она почувствовала, как напряглись его мышцы, лишь только он ощутил ее спину под своей рукой. В том, что он хотел ее всегда и она тоже его хотела, заключалась особенная прелесть их отношений. Обоюдное влечение присутствовало во всем, что они делали вместе. И как же приятно было это знать! Даже не знать, а вот именно чувствовать: когда ты разговариваешь с мужчиной о простых житейских вещах, или сидишь рядом с ним в театре, или едешь в машине, или пьешь вино в ресторане, – все это время он тебя хочет, и ты отзываешься на его желание.

Вера с какой-то недоуменной брезгливостью вспоминала последние годы своей жизни с мужем. Это его равнодушие к ней, этот вялый супружеский секс полтора раза в месяц… Как она могла это терпеть, и даже не терпеть – как она могла к этому привыкнуть?

Впрочем, она о многом в своей прежней жизни думала теперь с недоумением. И ее желание преподавать английский в какой-нибудь маленькой группе – желание, показавшееся Кириллу таким странным, – было вызвано как раз тем, что она не хотела больше повторять ошибки прошлого. Никаких больше Аглай Звон с их высокомерными взглядами! Никаких офисных комнат с одинаковыми прозрачными клетушками!

– Преподавать очень даже интересно, – сказала Вера. – Ты просто не знаешь, потому говоришь. Люди хотят узнать что-то новое. Значит, им еще не стало скучно жить, и мне с ними поэтому хорошо.

– Это может значить прямо противоположное, – пожал плечами Кирилл. – Что им стало скучно жить, они от скуки не знают, куда себя девать, и пошли заниматься английским, чтобы хоть чем-нибудь себя занять.

– А все-таки у них глаза живые, – не согласилась Вера. – Я же помню, я после института на английских курсах работала. И мне очень даже нравилось.

– Думаешь еще раз войти в ту же реку? – спросил Кирилл. – Что ж, попробуй. Во всяком случае, опасности в этом никакой. – И добавил с улыбкой: – Если бы ты занялась бизнесом, то могла бы по неопытности влипнуть в какую-нибудь неприятную историю. А так я не буду о тебе беспокоиться.

– Я вообще не даю тебе повода беспокоиться обо мне.

Вера почувствовала, что ее глаза сверкнули в полумраке спальни загадочным огоньком. Она хотела, чтобы они сверкнули именно так, и это получилось у нее, как если бы ее глаза были огнивом, а желание – кресалом.

И на Кирилла это подействовало именно так, как она хотела. Он притянул Веру к себе – рука-то его уже лежала у нее на спине, ожидая момента, – и проговорил ей прямо в губы:

– У меня с тобой не беспокойство, а волнение. Ты расцвечиваешь мою жизнь волнением. И мне это нравится.

«Еще бы! – подумала Вера. – Я-то знаю, чем тебя взбодрить».

Откуда она это знает, Вера и сама не понимала. Все-таки прежний опыт общения с мужчинами был у нее не самый обширный и, главное, не самый яркий. Но с той минуты, когда она поняла, что должна изменить свою жизнь, – с той минуты что-то всколыхнулось в ней, сдвинулось, и все ее действия стали безошибочными, точными, и глаза у нее заблестели ярче, чем вся пятизвездная сеть, которую ее брат Сашка разглядел в высоком ночном небе.

– Мне тоже, – сказала Вера. – Ты мне нравишься невероятно! Весь…

И через минуту он уже был с нею весь, и она была с ним – они занялись любовью с обоюдным удовольствием.

Глава 11

– Знаешь, Вер, мне кажется, им вообще нельзя в любви признаваться.

Алинка дернула острым плечиком и даже носом шмыгнула – видимо, от уверенности в своей правоте.

– Что значит – признаваться? – усмехнулась Вера. – Рыдать от переизбытка чувств, конечно, не стоит.

– Про рыдать вообще речи нет, – махнула рукой Алинка. – Но и ничего нельзя. Мужчины не должны даже догадываться, что их любят. Они от нашей любви киснут, как молоко на солнце. И перестают нас ценить. Неужели не замечала?

Вера это, конечно, замечала. Не то чтобы у нее скопился большой материал подобных наблюдений. Но и того, что она узнала замужем, было вполне достаточно. Теперь, оглядываясь на прожитые с Димой годы, она ясно видела ту границу своих с ним отношений, после которой он вот именно скис и стал относиться к ее присутствию в его жизни как к чему-то само собой разумеющемуся. Но согласиться с Алинкой в том, что это качество присуще всем мужчинам, она все-таки была не готова. А как же тогда Кирилл? От него-то она своих чувств не скрывает, но он ведь все равно ее ценит. Правда, она и ни разу не сказала ему о своих чувствах… Но разве для того, чтобы мужчина это понял, надо все называть словами?

– Ничего я про это не понимаю, – вздохнула она.

– А должна понимать, – наставительно заявила Алинка. – Иначе потеряешь своего миллионера. Или он у тебя миллиардер?

– Понятия не имею! – засмеялась Вера. – Я у него финансового отчета не требую.

– А у меня, – сразу вспомнила о своем Алинка, – постоянно финансовый отчет требуют. Кажется, только что годовой сдала – уже, бац, опять квартальный на носу!

Алинка была финансовым директором школы «Инглиш форевер», где Вера вот уже полгода работала преподавателем. Школа эта появилась в Москве недавно, но была очень солидная – настоящая английская, с историей, с сетью филиалов по всему миру, и владел ею британский сэр, которому она перешла по наследству. Вера даже удивилась, что ее взяли сюда на работу с таким перерывом в стаже, который образовался у нее, пока она мыла подъезды да пересказывала своими словами корявые авторские тексты для журнала «Индивидуальное предпринимательство». Но директор школы Владилен Максимович сказал, что испытательный срок она прошла блестяще, и дал ей приличную ставку.

Директор этот с самого начала показался Вере интересной фигурой. Он выглядел так рафинированно, что, разговаривая с ним, она с трудом сдерживала улыбку. Но при этом Владилен прекрасно владел искусством руководства людьми. И, что особенно обрадовало Веру, его представления об этом искусстве были прямо противоположны представлениям Аглаи Звон. Ежеминутно давать подчиненным понять, что все они ничто и звать их никак, – этого у него в заведении не было. Он знал другие способы не позволять людям садиться себе на голову и с успехом применял эти способы в руководстве школой.

– Мне особенно понравилось, Вера, – сказал он, сообщая, что решил взять ее на постоянную должность, – что в день знакомства вы не спросили, сколько будете получать. Причем я сразу понял, что вы не спросили об этом не от избытка денег, а лишь потому, что правильно понимаете: это не первый вопрос, который следует задавать, устраиваясь на работу.

«Почему это он понял, что у меня не избыток денег? – подумала Вера. – Вроде бы одета вполне прилично».

Но ни подтверждать его догадку, ни возражать ему она не стала, только мило улыбнулась. Владилен тут же улыбнулся ей в ответ и продолжил свою мысль:

– Когда человек на третьей минуте собеседования спрашивает: «А сколько я буду получать?» – я сразу понимаю, что имею дело с неисправимым совком. И сразу спрашиваю его: «А что вы будете делать?»

– И что он вам говорит? – спросила Вера.

Этот практикум руководителя очень ее заинтересовал.

– Обычно он говорит: «Я буду у вас работать», – сказал Владилен. – А я ему на это немедленно отвечаю: «Я буду вам платить». Нет, ну сами подумайте! Что значит работать? Что именно вы умеете, какова ваша квалификация, какая репутация у вас сложится, будут ли к вам стремиться ученики? Я же не могу назначить зарплату раньше, чем все это станет мне понятно! А в ваших замечательных качествах я уже убедился, – приятно улыбнулся он, завершая разговор. – Успешной работы, Вера.

И Вера стала работать, и работа ее была успешной.

Кроме того, она сразу перезнакомилась со всеми сотрудниками «Инглиш форевер», а с финансовым директором Алинкой Риджинской еще и подружилась. Вера даже удивлялась такой своей общительности. То есть, конечно, она никогда не была мизантропом, но общение с коллегами по «Индивидуальному предпринимательству» не доставляло ей ни малейшего удовольствия. Надо было пристойно вести себя с людьми, которых видишь каждый день, и она вела себя как положено, но и только. Такого, чтобы ей захотелось посидеть с кем-нибудь после работы в кофейне и поговорить о любви, вот как сейчас с Алинкой, на прежней работе она и представить себе не могла.

Видимо, общее настроение влияло на все проявления жизни. И настроение, охватившее Веру с момента знакомства с Кириллом, разбудило в ней интерес к миру и людям, который она считала уже утраченным.

Алинка же вообще казалась Вере личностью выдающейся – она просто любовалась ею. Внешность у Алинки была самая обыкновенная, даже, пожалуй, невыразительная: носик острый, глаза небольшие, близко поставленные, неопределенного серо-голубоватого цвета… И уши у нее были оттопырены, и рост невелик. Но держалась Алинка при этом так, как будто была бесспорной красоткой. И, самое поразительное, все мужчины, которые становились объектами даже мимолетного ее внимания, именно таковою ее и считали!

Вот хоть сейчас: стоило ей только углядеть за соседним столиком симпатичного, как она его назвала, мужчинку, и пожалуйста, он тут же оживился и стал бросать в ее сторону заинтересованные взгляды.

Алинке, впрочем, было не до него: она рассказывала Вере о своем только что завершившемся отдыхе в Италии.

– Шопинг там, ничего не скажу, насыщенный, – сообщала она. – Но цены – не прислониться! А я люблю, чтобы все было по пятьдесят евро. Ну ты скажи, разве сумка по сути своей может больше стоить? Она же сумка, а не авто! Нет, за понты пускай дураки платят. Так что я себе не очень-то и много прикупила. В один чемодан все уместилось. – И тут же вспомнила особенно яркое впечатление: – Ой, Вер, представляешь, пошли мы с девчонками на дискотеку. Ну, я там с девчонками познакомилась, две из Челябинска, одна из Киева и наша, московская. Прихожу, смотрю – мама дорогая! Вырядились, как тургеневские девушки. И стоят у стеночки – ждут, видимо, когда им Шуберта сыграют. Я им: девки, вы что? На дискотеку надо одеваться, чтобы одна часть тела была голая, а все другие сильно обтянутые. Тогда и от мужиков отбою не будет, и веселье пойдет!

Вера не выдержала и расхохоталась. С того момента, как она начала работать в «Инглиш форевер», уроки жизни сыпались на нее, словно из рога изобилия!

– А что ты смеешься? – Алинка скорчила смешную рожицу; Вера снова фыркнула. – Чистая правда.

– Чистая, – кивнула Вера. И добавила: – Весело с тобой. Даже жалко, что домой пора.

– Да вообще-то… – Алинка тоже взглянула на часы. – Сейчас мобильник включу.

– А зачем ты выключала? – не поняла Вера.

– А чтобы супруг не доставал. Он вчера простудился, на работу не пошел. Ну, ты же представляешь, что такое мужик с температурой тридцать семь и три. Ему же уже кажется, что он умирает. А я, соответственно, должна сутки напролет сидеть у его смертного ложа.

Она включила телефон, и он в самом деле немедленно разразился бодрой мелодией. Пока Алинка воркующим голосом объясняла супругу, что она стоит в пробке, сколько еще будет стоять, неизвестно, а что телефон не работал, так это она проезжала мимо здания ГРУ, в котором, всем известно, установлены ужасные глушилки, – Вера рассеянно смотрела в сияющее огромное окно на блестящую летними лужами улицу, и в голове у нее кружилась не вполне ясная, даже какая-то опасливая мысль.

«А если бы Кирилл заболел? – думала она. – Стал бы он звонить каждые пять минут? Хотел бы, чтобы я сидела у его кровати? А я? Я этого хотела бы?»

Нет, в том, что она стала бы сидеть у кровати Кирилла, если бы в этом, не дай бог, возникла необходимость, Вера не сомневалась. Но вот в том, что близость между ними так сильна, что это действительно было бы необходимо и ему, и ей, – в этом она сомневалась очень. И именно эта мысль неясно встревожила ее, вызвала опасливое недоумение.

Чем было ее чувство к Кириллу? Любовью? Вера вдруг поняла: да ведь она просто не знает, что это, собственно, такое, любовь. Было ли любовью то, что заставило ее когда-то выйти замуж за Диму? Ох, как она теперь в этом сомневалась! Так – возникло некоторое душевное оживление от того, что в ее жизни появился ухажер с серьезными намерениями. Оживление нарастало с каждым днем Диминого ухажерства и наконец стало таким сильным, что его и мудрено было не принять за любовь. Но вряд ли оно ею было…

Несколько мимолетных связей до замужества вообще были не в счет: любви в них не было и помину, это знала и Вера, и ее кратковременные мужчины.

Те часы, которые она провела с Алексеем Гайдамаком, Вера тоже не считала любовью. Она боялась вспоминать эти часы – они были слишком накалены, слишком непонятны и страшны по сути того, что с нею тогда произошло. Да и слишком давно все это было. Так давно, что как будто бы и не с нею.

И вот теперь она вдруг поняла, что не знает, чем же являются ее ровные, приятные отношения с Кириллом. Вера даже вздрогнула, настолько не по себе ей стало от этого, так странно пришедшего, понимания.

– Между прочим, Вер, почему тебе твой миллионер машину не купит? – спросила Алинка.

– Мне и брат сто раз предлагал, – пожала плечами Вера.

– Брата, наверное, в лишние расходы вводить не хочешь, – проницательно заметила Алинка. – С невесткой проблемы, да? Плавали, знаем. Ну и не надо, чтобы брат. А мужчинка пусть покупает.

– Я об этом как-то не думала, – сказала Вера.

– Почему? Боишься, что ли, машину водить?

– Не то что боюсь, но такие пробки везде. На метро быстрее.

– Пробки в Москве – объективная реальность, – наставительно сказала Алинка. – Они теперь будут всегда. Во всяком случае, на наш век хватит. Так что это не повод душиться в метро. И что тебе пробка? Она себе стоит, а ты себе в красивенькой машинке сидишь, музычку слушаешь, по телефону болтаешь, глазки подмазываешь. Поди, лучше, чем под землей с бомжами.

– Ну, в метро не только бомжи ездят, – улыбнулась Вера.

– Приличного мужчину там уже не встретишь, – заявила Алинка. – Разве что студента, так они нам без надобности. А которые постарше и приличные, давно за руль пересели, или вообще шофер их возит. Ты, кстати, обратила внимание, что в метро детей мелких практически не стало? А возить же их туда-сюда – ну, в поликлинику там, в кукольный театр какой-нибудь – не перестали. И о чем это говорит? Что нормальные родители считают: метро для детей неподходящее место. А себя мы должны холить и лелеять не меньше, чем детей, – заключила она. – Так что не сомневайся, Вер. Намекни кавалеру, что хочешь машинку. Судя по тому, что ты о нем рассказывала, возражений у него не возникнет.

В этом Вера тоже была уверена. Но ее так встревожила неожиданная и неясная мысль о собственном отношении к Кириллу, что простая и здравая мысль о машине не могла сейчас затронуть ее сознание. Она даже почти не поддерживала разговор, пока провожала Алинку до ее машины, нежно-зеленого новенького «Пежо».

Правда, Алинка не сразу заметила, что ее собеседница вдруг притихла. Она рассказывала о сумке, которую все-таки выискала за пятьдесят евро в Милане, притом в шикарном бутике на распродаже, о какой-то жутко модной книжке, которую написала обыкновенная офисная дамочка, но там такие страсти, такие страсти, Достоевский отдыхает. Потом она как-то незаметно перешла к разговору о том, как должна предохраняться современная женщина, и сообщила, что один очень толковый врач посоветовал ей «Мирену».

– Контрацепция без забот. Один визит к гинекологу, и пять лет никаких проблем. К тому же и критические дни протекают намного легче. Представляешь?

Тут Алинка наконец заметила Верин рассеянный вид и, наверное, чтобы ее порадовать, заговорила о том, что скоро во всех школах «Инглиш форевер», то есть во всем мире, ожидается повышение зарплаты.

– Если так и дальше пойдет, – засмеялась она, сообщив эту новость, – ты себе еще и сама машину купишь, без спонсора. Не «мерс», конечно, но на «корейку» хватит.

– По всему миру одновременно зарплату повысят? – спросила Вера.

Она спохватилась, что молчать все-таки неудобно. Но и болтать на темы любви ей тоже уже не хотелось. Поэтому практический вопрос оказался очень кстати.

– Ну да, – кивнула Алинка. – Мы же мировая сеть. Даже те школы, которые по франшизе работают, все-таки в общую дудку дуют. Знаешь, что такое франшиза?

Что такое франшиза, Вера, конечно, знала. Зря, что ли, два года отсидела в «Индивидуальном предпринимательстве»? И то, что бизнесмены, купившие франшизу у крупной компании, обязуются соблюдать в своей самостоятельной работе общие правила этой компании, она знала тоже.

– Я думала, это только к методикам относится, – заметила она.

– Не только, – объяснила Алинка. – Вот я недавно в командировку ездила, ростовскую нашу школу проверяла. Ее одной дамочке муж на день рожденья подарил. Чтобы она делом занялась. Между прочим, это правильно, – заметила она. – Салоны красоты женам все дарят, это уже не фокус. А английская школа – культурно, солидно, респектабельно. Да, так я у этой бизнес-леди всю отчетность проверяла.

– Но почему? – не поняла Вера.

– Потому что уровень должен сохраняться. Мы же не можем допустить, чтобы под нашей маркой какие-нибудь облезлые парты фигурировали. Положено, чтобы все путем: мебель определенной ценовой категории и даже определенных цветов, зарплата на высоте, компьютеры. В общем, пришлось дамочке попотеть, пока все наладила, – засмеялась Алинка. – Зато теперь она в Ростове самая уважаемая бизнес-леди.

– Интересно, – сказала Вера. – Я не знала.

В действительности же это было ей сейчас совсем неинтересно. Просто она умела держаться так, как считала нужным. Поэтому даже проницательная Алинка не заметила неискренности ее тона.

– А просто ты сама интересная, Вер, – заметила Алинка. – Потому тебе все интересно. Необычная ты какая-то. – И добавила удивленно: – А в чем, даже я не понимаю. И работаешь так, что воздух вокруг тебя звенит. Нет, ей-богу! – горячо закивала она, заметив, что Вера улыбнулась. – Ты себя, по-моему, не очень-то знаешь. Ни насчет работы, ни вообще.

– Может, не очень, – задумчиво сказала Вера. – Но что-то ведь знаю…

Глава 12

– Конечно, самое ужасное в нашем положении, – сказал Иннокентий, – это невозможность быть на фронте. Согласитесь, Игнат Михайлович, во время войны для мужчины это унизительно и просто неприлично. – И добавил с горечью: – Вряд ли я сумею простить им это. Я не настолько проникнут христианской моралью.

Игнат промолчал. По своей привычке говорить прямо обо всем, что его волнует, Иннокентий даже не заметил, что его слова не просто тяжелы, а мучительны для собеседника. Как болезненный упрек.

Впрочем, сердиться за них на Иннокентия было невозможно. И не из христианской снисходительности к человеческим слабостям. Слабость Иннокентия была уже нечеловеческой – с каждым днем она все более становилась слабостью в прямом, страшном смысле этого слова: он умирал. Может быть, туберкулез в такой же срок проявился бы и на самой легкой работе, и в теплушке, и в тюремной камере; установить это было теперь невозможно. Но после месяца работы на лесоповале болезнь эта не просто проявилась, а сразила Иннокентия напрочь.

И вот теперь он умирал в лагерном лазарете. Это было очевидно не только для Игната, который заходил проведать его после работы, но и для него самого.

И весь он был в том, чтобы, находясь в нескольких шагах от смерти, сокрушаться о неприличии своего невоенного положения.

– Что же неприличного, Иннокентий Платонович? – сказал Игнат. – Вам теперь не воевать, а выздороветь надо. Успеете, навоюетесь еще. Не может же быть, чтобы они совсем ничего не соображали. На фронте люди понадобятся, вспомнят и про нас. Мы ведь не из последних…

Последние слова он произнес с такой глухой тоской, которой, как ни старался, не сумел удержать. Конечно, Иннокентий был прав! Большего унижения, чем теперь, Игнат не переживал никогда. Даже во время ночных допросов на Лубянке, когда чувствовал себя не человеком, а какой-то галлюцинирующей от бессонницы, размазанной по полу сапогами субстанцией. Даже во время этапа, когда им по нескольку дней не давали воды и приходилось сосать намерзшие на стенах теплушки, черные от копоти и грязи сосульки, которых на всех не хватало и за каждую из которых могли поэтому убить.

Невозможность делать то, что положено делать мужчине, когда идет война, была страшнее.

Но обсуждать это с Иннокентием было бы сейчас жестоко.

– О вас непременно вспомнят, я уверен, – кивнул Иннокентий. – Даже насколько я, совершенный дилетант в инженерном деле, могу судить, вы прекрасный специалист. Так что не изводите себя, Игнат Михайлович, – улыбнулся он. – Будет и на вашей улице праздник.

– На нашей, – поправил Игнат. – На нашей улице он будет.

Иннокентий не ответил. В комнате установилась тишина. Это была не обычная палата, а изолятор, и Иннокентий лежал здесь один. Конечно, эта привилегия была ему дана не из заботы о его здоровье, а лишь потому, что лагерное начальство не хотело возиться с большим числом туберкулезников, а потому старалось изолировать их в последний, самый тяжелый период болезни. Обычно этот период оказывался недолгим, смертники сменяли друг друга в изоляторе часто и особых хлопот, таким образом, не доставляли.

Игната, разумеется, не должны были бы сюда пускать из соображений этой же самой лагерной целесообразности. Но он отдавал санитару махорку из своей пайки, и тот позволял ему заражаться туберкулезом сколько угодно.

Лицо Иннокентия выделялось на серой лазаретской подушке такой смертной синевой, что непонятно было, откуда он берет силы, чтобы говорить. Игнат и не стал бы донимать его разговорами, но Иннокентий так радовался его появлению и так охотно разговаривал с ним сам, что было бы отвратительным ханжеством удерживать его от этого ради какой-то мифической экономии сил. Понятно же, что экономить их уже незачем.

Иннокентию это было понятно тоже.

– Да, наверное, – кивнул он. – Даже безусловно, будет праздник и на моей улице. И, знаете… – Его глаза блеснули каким-то детским блеском. – Мне чрезвычайно любопытно узнать, каков он будет… Но не стоит об этом, – оборвал он себя. – Расскажите что-нибудь, Игнат Михайлович, – попросил Иннокентий. И тут же спохватился: – Если, конечно, вас это не слишком затруднит.

– С чего это меня затруднит? – пожал плечами Игнат.

– Ведь вы страшно устали за день, – печально сказал Иннокентий. – Я это прекрасно понимаю. Вы не можете себе представить, как я вам благодарен за то, что вы здесь. – Виноватая улыбка как тень тронула его губы. – Видите, я так и не сумел избавиться от эгоизма.

«Эгоизм! – с тоской подумал Игнат. – Да если б не ты, совсем бы хоть в петлю».

А вслух сказал:

– Что же рассказать, Иннокентий Платонович?

– Да что угодно! – В голосе Иннокентия на мгновенье возникло то же детское любопытство, которое только что блеснуло во взгляде. – Вы необыкновенный рассказчик, знаете вы об этом?

– Так-таки необыкновенный! – хмыкнул Игнат.

– Именно необыкновенный! – со всей горячностью, на какую у него достало сил, подтвердил Иннокентий. – Конечно, вы не говорливы. Но это же вот именно оттого, что не страдаете пустым словоблудием. От внутренней содержательности! И это же ваше качество позволяет вам быть интереснейшим рассказчиком. Потому что вы говорите только о главных вещах.

В его словах не было ни грана лести. Он всегда говорил только то, что думал. Но голос его становился все тише, дыхание – все затрудненнее. И лучше было бы, чтобы он отдохнул сейчас молча.

– Расскажите… о вашем детстве, – словно прорываясь сквозь это свое затрудненное дыхание, проговорил Иннокентий. – Как интересно было бы… составить ваше генеалогическое древо… Наверное, обнаружилось бы родство… с вашим знаменитым земляком…

Он закрыл глаза и затих, но по лицу его Игнат видел, что он слушает внимательно.

– Родство-то, может, и есть, только дальнее очень, – сказал Игнат. – Ломоносовых по всему Поморью немало. У нас в Колежме, кроме нашей, две семьи еще было.

– Большие семьи? – не открывая глаз, спросил Иннокентий.

– У нас семьи почти все малые. Из практических соображений, – усмехнулся Игнат. – Близко к морю мы сели, хлеб не родится. К весне совсем не остается, как ни запасай. А одной рыбой сыт не будешь. Да и не засолишь ее много: соль-то дорогая. И как тут чужую ораву кормить? Племянников, стариков… Ну, каждый своим домом и живет. Такого, чтобы все братья, да с семьями еще, под одной крышей жили, совсем не заведено. Бабушка моя, помню, говорила: «Задвённая наша сторона. Только море нам на радость Господь в ней пролиял. И всегда-то оно душе мило. Летом, в вёдро, любить его не диво. А и когда по осени ветра падут, и колышень по нему ходит, и все оно зыбит, и нет ему ни днем ни ночью покою – и тогда по сердцу оно. Это морюшко чистоту свою так блюдет – бревна, щепу, никакую дрянь в себе держать не хочет, все на берег мечет».

Игнат улыбнулся – обрадовался, что не забыл эти похожие на сказку слова, сам этот живой говор.

– Красиво… – не открывая глаз, чуть слышно проговорил Иннокентий. – Чудесная речь… Я думаю, у вас там и люди красивые. Если судить по вас…

– У нас женщины красивые, – сказал Игнат. – Именно в нашей деревне, в Колежме. И почему так, непонятно. К нам весь Онежский берег за невестами ездил, из Мезени заезжали, с Летнего берега тоже. Осенью придут парни с промысла, с Мурмана, и давай жениться. Неделями свадьбы гуляли!

– Вы, наверное, с детства работать привыкли, – с детским же восхищением произнес Иннокентий. Он даже глаза открыл, и в глазах у него это чистое восхищение проступило еще отчетливее, чем в голосе. – Я успел это понять на лесоповале.

– Да здесь-то что ж за работа? – усмехнулся Игнат. – Деваться некуда, вот и работаешь. Руки привыкли, это правда. С четырнадцати лет на промысел ходил. Рыбы в Белом море много. Сельдь особенная, такой нигде больше нет, и столько ее бывает, что весло в воде стоит, будто дерево в земле. Семга есть, камбала, навага, кумжа.

– Кумжа – это ведь какое-то местное название? – спросил Иннокентий. – Возможно, по описанию я узнал бы ее.

– Форель это, – сказал Игнат. – Крупная форель. Она вообще-то в реках водится, но и в море тоже заходит. Ну, и белуху били. Это уже считается зверь. Не кожный, как нерпа, а сальный.

– Белуха из семейства дельфиновых, – чуть заметно кивнул Иннокентий. – Такая она необычная, просто очень неожиданное существо! Знаете, когда я в детстве разглядывал картинки в книгах Брема, она почему-то казалась мне похожей на пингвина. Но ведь белуха шести метров в длину достигает, и ловить ее, я думаю, должно быть, опасно. В четырнадцать лет…

– У нас к этому по-другому относились, – улыбнулся Игнат. – Дал Бог с детства силу, значит, с детства и работай. Да и какое в четырнадцать лет детство? Отец в море погиб, когда мне десять было, я у матери старший остался – сестра к тому времени уже к мужу ушла. И младшие еще, двойняшки, по три года им. Тогда, конечно, тяжело было. А в четырнадцать уже ничего – в силу вошел, к работе привык.

– Странно, что вы решили уехать в Москву, – сказал Иннокентий. – Ведь вы просто так сначала приехали, не на учебу?

– На заработки приехал, – кивнул Игнат. – А странного ничего в этом нет. Сестра овдовела, да как еще овдовела – дом сгорел, муж на пожаре погиб. С двумя детьми малыми к нам вернулась, третьим брюхата. А во время родов несчастье с ней. – Иннокентий молчал, однако Игнат догадался: он хочет спросить, какое именно несчастье случилось с его сестрой, но находит такой вопрос бестактным. – Молоко ей в голову бросилось, – объяснил он. – От стыда.

– Как от стыда? – не понял Иннокентий.

– Так в деревне говорили. К врачам-то, конечно, не возили ее. Бабка-повитуха, что роды принимала, решила почему-то, будто ребенок у нее уродливый. Будто голова у него песья, лохматая. Бред, в общем. Но повитуха, как только головку увидала, давай голосить: ой, люди добрые, да собаку баба рожает, да за что ж сердешную Господь покарал… Дура старая! – зло добавил Игнат. – Ну, сестре стыдно стало, страшно: урода родила, что теперь будет? Умом она повредилась от этого. И замуж больше не брали, и в дому не помощница стала.

– А ребенок? – спросил Иннокентий. – Он в самом деле родился нездоровым?

– Да нет, здоровый. От одной своей дурости бабка сестрину жизнь угробила. В общем, если б еще и я дома остался, с голоду бы все померли, – сказал Игнат. И объяснил: – По прежним временам, конечно, нет: прежде-то рыбу продавали и все, что нужно, покупали, хоть в России, хоть в Норвегии – туда много лодей наших ходило. А после революции вся торговля разладилась. Как в других местах у крестьян зерно реквизировали, так у нас рыбу. Всю отнимали, до последнего хвоста. И живи, как можешь, а не можешь, так не живи. Сначала мать на заработки подалась. У нас в шестнадцатом году летом этнографы жили, москвичи, муж и жена. Сказки поморские собирали, песни, поговорки разные. Вот жена-то, Александра Никитична, и пригласила ее приехать. Если у вас, говорит, Матрена Тимофеевна, будет нужда в деньгах, мы вас всегда с радостью в свой дом возьмем кухаркой. Мать в восемнадцатом году и поехала. В белый свет поехала, ничего, кроме бумажки с адресом, не имея. Поезда в глаза никогда не видала – и сразу в Москву, не в Мурманск даже, не в Архангельск. А что было делать? Я на промысле, раньше ноября не вернусь, и с чем еще вернусь, непонятно. Катерина не в себе – младенца кормит, а больше ничего делать не может, улыбается только. Ну, мать самовар продала, дом да сестру с детьми на Ваньку с Манькой оставила, на двойняшек девятилетних, и поехала.

– Она у вас, наверное, сильная женщина, – тихо сказал Иннокентий.

Рассказ Игната так взволновал его, что словно бы даже добавил сил. Во всяком случае, синева сошла с лица, оно стало просто бледным, и алые пятна проступили на щеках. Хотя, конечно, не от здоровья…

– Я не помню в ней какой-то… Никакой, знаете, видимой силы, – сказал Игнат. – Даже наоборот. Она тихая была, богомольная. Но необходимость сама по себе страшная сила, кого угодно с места сдвинет.

– И что же, устроилась она в Москве? – спросил Иннокентий.

– Не повезло ей. Счастье, конечно, что живая добралась. Знаете, наверное, что на железных дорогах в восемнадцатом году творилось. Месяц она ехала, чуть с голоду не померла, от заградотряда еле вырвалась. В Москве кое-как дом нашла, который в бумажке значился. А квартира опечатана. Соседи сказали: хозяев ЧК забрала, и уноси-ка ты, баба, ноги, пока цела. А ее уж и ноги не держат, после такого-то пути. Вышла на улицу, они и подкосились. Так и померла бы под забором.

– Но что? – взволнованно спросил Иннокентий. – Но что случилось? Ох, Игнат Михайлович, вы так рассказываете, что хочется верить в чудо!

– Чудо и случилось, – улыбнулся Игнат.

Ему и самому доставляло радость преображение, которое произошло с ним во время этого рассказа. Он во всем его слышал, это преображение: в простоте речи, от которой давно отвык за двадцать лет, проведенных в Москве и за границей, в свежести чувств, догоняющих воспоминания… Он подкрутил фитиль керосиновой лампы, и комната осветилась ярче.

– Какое чудо? – удивился Иннокентий.

Глаза его тоже заблестели ярче, словно бы и не от света лампы, а от какого-то неведомого счастья.

– Простое. Ее девочка подобрала, – сказал Игнат. – Обыкновенная девочка.

И тут он вспомнил эту девочку – нежный абрис ее лица, словно выведенный тонкой кистью по фарфору, и прозрачную легкость рук, и трепетность каждого движения, – и сердце у него сжалось. Конечно, Ксения никогда не была обыкновенной девочкой – ни в тот кромешный зимний вечер, когда, сбросив в снег драгоценные дрова, положила его мать на санки и отвезла к себе домой, ни три года спустя, когда он ночью, не догадываясь о существовании звонка, колотил кулаком в дверь квартиры в жутком, огромном московском доме со странным названием «Марсель», и вдруг дверь распахнулась, и она появилась на пороге, и ему показалось, это не девушка стоит перед ним, а лунный луч трепещет на глади моря… Какая угодно она была, только не обыкновенная!

– Обыкновенная девочка, – сглотнув вставший в горле ком, повторил Игнат. Все связанное с Ксенией невозможно было объяснить даже Иннокентию. Это было необъяснимо. – Семнадцать ей тогда было. С бабушкой жила в московской коммуналке. Они мать на полгода у себя оставили, чтобы в ум пришла – горячка у нее началась. Ну, и по хозяйству она им помогала, когда выздоровела. Хотя какое у них было хозяйство – две фарфоровые чашки… Они и сами в Москве на птичьих правах жили. Да вот приютили чужую бабу. Потом мать домой вернулась. А потом уж, когда в Колежме совсем невмоготу стало, меня в Москву и направила. Я у Иорданских – это Ксении с бабушкой фамилия была, Иорданские, – долго жил, даже когда на стройку уже нанялся. А потом…

– Игнат Михайлович, – тихо сказал Иннокентий, – вы можете не рассказывать об этом. Я же вижу, вам почему-то тяжелы эти воспоминания.

– Да, – помолчав, сказал Игнат. – Лучше не буду. Тяжелы.

– Как бы я хотел вам помочь… – печально выдохнул Иннокентий. – Как невыносимо сознавать, что вы достойны самой лучшей участи, и ничего не мочь сделать для того, чтобы вам ее доставить! Как…

И тут он вдруг замолчал, словно в горло ему попало что-то острое, и тут же лицо его посинело снова, глаза расширились – и рвущий внутренности кашель сотряс его так сильно, что задрожала, мелко колотя ножками об пол, железная кровать.

Игнат бросился к Иннокентию, подхватил его под плечи, приподнял над подушкой. Ему почему-то казалось, что в таком положении кашель будет для Иннокентия не таким мучительным. Но кашель все равно сводил судорогой все его невесомое тело, отдавался болью в каждой кости… Игнату казалось, что этот жуткий кашель не кончится никогда.

Но он кончился – кровь хлынула у Иннокентия горлом, заливая серую рубаху на груди.

И ничего нельзя было с этим поделать, и некого было звать – во всем этом кромешном лазарете не было никого, в чьи обязанности входила бы помощь Иннокентию Платоновичу Лебедеву, тридцати пяти лет всего от роду, и не было ни одного человека, у которого достало бы милосердия для помощи ему.

Глава 13

Когда Иннокентий уснул, Игнат еще с полчаса сидел у его кровати. Ему казалось, как только он уйдет, Иннокентий сразу перестанет дышать. Дыхание его было прерывистым, болезненным, но все-таки оно было…

Но оставаться в лазарете до утра было невозможно. И так уж он нарушал все лагерные правила, приходя сюда, и неизвестно еще, до каких пор ему удастся это делать.

Разговор о прошлом взволновал Игната так сильно, что, уже лежа на нарах в бараке, он долго еще не мог уснуть. Может, его волнение было частью единого душевного смятения, вызванного событиями последних двух лет – арестом, тюрьмой, этапом, лагерем… Странно, но все эти события приобрели теперь новое качество: они не оставляли в покое его дух, но это не отнимало силы, а придавало их. Возможно, впрочем, дело было лишь в напряжении нервов.

Как бы там ни было, но сон не брал его, хотя тело было придавлено дневной лесоповальной усталостью, только сейчас, в тревожный час перед рассветом, проступившей в полную меру. И все, о чем он только что вспоминал по просьбе Иннокентия, и все, о чем не позволял себе вспоминать, вставало теперь не перед глазами даже, а перед мысленным взором, о котором он впервые прочитал в книжечке стихов, подаренной когда-то Ксенией.


Игнат не ожидал, что Москва так ошеломит его.

Правда, отправляя сына на заработки, мать рассказывала о ней мало доброго.

– Тяжело тебе там придется, сынок, – вздыхала она. – Ох, как тяжело!

– Тяжеле, что ль, чем в море? – усмехался Игнат. – Навряд ли, мамань.

– В море работать и верно нелегко. Однако сердцу-то в нем таково хорошо, любо да два! А Москва… Не для сердца она построена. По прежним-то временам разве б я тебя туда отпустила? Ходил бы ты и дале на промысел в Мурман, а то в Кемь пошел бы, на лодейного мастера выучился. Руки-то у тебя как ладно приставлены, добрый бы из тебя корабел получился.

В этом мать была права. Игнат и сам мечтал наняться на кемские верфи да поучиться там у старых мастеров, которые без планов и чертежей, по одному только наитию да опыту, строили и лодьи, и карбасы, и большие шхуны. И ходили эти корабли по всему Белому морю – и на Карельский берег, и на Мурманский за всякой рыбой, и на Новую Землю за моржами, и в Норвегию за европейским товаром… Но что было теперь попусту мечтать! Смута, охватившая всю Россию, не миновала и Поморья, и не на что уж было строить корабли, и нечего возить на них по просторным водам. А в Москве, слышно, строили много, и отовсюду ехали туда крестьяне, потому что платили на тех стройках живые деньги, которых и вид уже позабыли в деревнях.

А уж по сердцу или нет московская работа, про это ни у кого мыслей не было, и у Игната тоже.

Но он и думать не мог, что Москва окажется так пугающе непонятна!

Когда он вышел вечером из поезда на Ярославском вокзале, ему показалось, что он попал на какую-то бестолковую ярмарку. Люди сновали туда-сюда в необъяснимой спешке, трамваи звенели, будто сигналили о пожаре, и набиты они были так, что люди гроздьями висели на подножках, извозчичьи лошади неслись, казалось, прямо на пеших, и как не давили их всех скопом, непонятно… Все это смешенье звуков било по голове, словно кузнечным молотом, и рябь шла в глазах. Но, главное, во всем этом не чувствовалось никакого ясного строя, а чувствовался лишь безмерный хаос – он и ошеломлял больше всего.

До дома на улице Петровке, где жили Иорданские, Игнат добрался пешком только к ночи. И еще с полчаса стоял у входной двери, не решаясь ее открыть. Дом был так высок, что Игнату становилось не по себе, когда он смотрел вверх, на темные окна последнего этажа. И неужто живут за этими окнами люди, и как же у них голова не кружится, когда они смотрят вниз? Или они и не выглядывают оттуда, со своей верхотуры?

Когда он наконец решился войти в этот пугающий дом, то почувствовал себя так, будто оказался в церкви. Парадное было просторно, своды его потолка терялись так высоко, словно люди не ходить собирались под ними, а летать, и лестница была так широка, будто не для ходьбы предназначалась, а для езды на телеге.

По обе стороны лестницы были сетчатые двери, за которыми тускло поблескивали настенные зеркала. Мать рассказывала, что это лифты – тесные комнатки, которые своим ходом поднимаются на верхние этажи. Сама она за полгода, что прожила в этом доме, ни разу не решилась в эти лифты войти. Когда она рассказывала про них, Игнат думал, что непременно сразу же попробует, что это за самоходные машины такие; чего-чего, а бесстрашия ему было не занимать. Но сейчас, ночью, в гулком и мрачном доме, ошеломленный навалившейся на него Москвой, он начисто забыл о своем любопытстве. И пошел на последний этаж пешком, стараясь ступать тихо, чтобы не потревожить людей, спящих за дверями квартир. Если были там какие-нибудь люди… Теперь ему не очень в это верилось.

В дверь нужной квартиры он сначала постучал легонько. Но после того как за дверью не послышалось ни малейшего движения, стал стучать громче, а потом и вовсе изо всей силы заколотил по ней кулаком. Во всем подъезде было тихо, только его удары гулко разносились по лестницам, и ему стало казаться, что он попал в потусторонний мир, из которого никогда уж не вернется…

И тут дверь вдруг распахнулась перед ним, и что-то сразу переменилось вокруг и в нем. То чувство, которое он так и не смог передать в разговоре – даже Иннокентию, даже при всем своем нынешнем опыте передачи мыслей ясными словами на нескольких языках, – чувство это оказалось таким сильным, что мгновенно преобразило действительность.

На пороге квартиры стояла девушка. В прихожей было темно, но свет горел где-то в глубине коридора, и в этом дальнем свете вся она казалась бесплотной, как лунный луч, и такой же, как этот луч, прекрасной. В детстве бабка рассказывала про светлых русалок, которые живут в лесных озерах. Теперь Игнату показалось, такая вот русалка и вышла ему навстречу.

– Вам плохо? – спросила она.

И голос у нее был такой, словно исходил из лунного сияния. Хотя никто ведь никогда не слышал, чтобы из сияния исходил голос… Игнат почувствовал себя свидетелем невозможного чуда.

– Н-нет… – пробормотал он.

Он так растерялся, увидев эту девушку, что позабыл даже, зачем сюда пришел.

– Почему же вы не звоните? – спросила она. – Я оттого и подумала, что вам внезапно стало плохо.

Игнат не понял, о чем она говорит. Куда он должен звонить?

– Простите… – с трудом выговорил он. – Напугал вас…

– Ничего, – сказала девушка. И вдруг улыбнулась. Улыбка совершенно преобразила ее лицо: в нем появилась такая трепетность, такая беззащитность, что у Игната сжалось сердце. Это ощущение было до того непривычным, что он даже не понял, что с ним. – А знаете, если бы вы звонили, тогда я действительно испугалась бы. Ведь ночные звонки ничего хорошего не обещают. А ваш стук нисколько не напугал. Вы к кому пришли? Да вы проходите, что же мы на пороге.

Она отступила от двери, и Игнат тоже сделал шаг внутрь квартиры. Как будто эта девушка держала в руке невидимую веревочку, которая и потянула его за нею.

– Здравствуйте, – спохватился он, уже оказавшись в просторной прихожей. – Я Иорданских ищу. Евдокию Кирилловну с Ксенией Леонидовной.

– Нас с бабушкой? – удивленно спросила она. – А кто вы? – И вдруг воскликнула: – Ой! Да ведь вы Матрешин сын, правда? Игнат?

При этих словах она всплеснула руками, и Игнату показалось, тихая волна пошла от ее рук и ласково коснулась его щек.

– Правда, – кивнул он. – Игнат я. Ломоносов.

– Почему же вы не написали, что приедете? – спросила она.

В этих словах ему послышался укор.

– Да я ненадолго к вам, – поспешно сказал Игнат. – Переночую сегодня, ежели пустите, а завтра на работу пойду наниматься. У меня и адрес есть, где наши работают, поморы. Там в бараке койку дают. Вы не беспокойтесь, Ксения Леонидовна.

– Я совсем не о том беспокоюсь, – улыбнулась Ксения. – А что вас никто не встретил, вот о чем. Вы ведь, наверное, не сразу нас нашли. И одиноко себя почувствовали в Москве.

Она сказала это так просто, и в глазах у нее при этом так ясно проступило сочувствие к его растерянности и одиночеству, что Игнат не сразу нашелся с ответом.

– Нет, ничего… – пробормотал он наконец.

Он просто не узнавал себя! Он был мало сказать не робкого десятка – он вообще не знал, что такое робость. С детства, с первого выхода в море жизнь явилась ему в самых трудных своих проявлениях и приучила себя не бояться. А тут он стоит, как растерянный мальчик, перед этой прозрачной девушкой… И почему?

И вдруг он понял, от чего эта растерянность! Никто и никогда не беспокоился о том, что происходит у него в душе. Нет, мать любила его, как любила всех своих детей. Но слишком занята она была каждодневными, насущными тяготами и заботами, и на то, чтобы разбираться в их душах, мало оставалось сил, и все они уходили на жалость к больной Катерине. А Игнат… Слава богу, сын здоров, ладный парень, жалеть его не за что. Да и суров не по годам – видно, оттого, что сызмальства работает наравне со взрослыми. Как такого пожалеешь?

Игнат полагал, что это правильно. То есть, вернее, он просто не думал об этом. И уж точно не связывал с собою таких тонких душевных движений, как смутная тоска от одиночества; он даже не знал слов, которыми подобные движения обозначались.

Слова Ксении ошеломили его. Не оттого, что он почувствовал жалость к себе. Какое! К ней он почувствовал жалость, вот в чем было дело. К ней ко всей – к этому нежному всплеску рук, к голосу как озерное эхо, к светлым прядям волос, которые лежали на тонких ее плечах, словно лунная сеть, и падали на лоб, делая особенно трепетным и переливчатым тихий свет ее глаз…

Ее жалость к нему, совершенно незнакомому человеку, вид которого меньше всего должен был вызывать сочувствие, – эта жалость оказалась так сильна, так осязаема, что ударила его по сердцу, и сердце его зашлось от ответного чувства.

– Вы посидите немного в кухне, Игнат? – спросила Ксения. – Мы с бабушкой сейчас же устроим вам постель. Хотя что же сидеть! – сразу спохватилась она. – Вам же помыться надо с дороги. В ванной, правда, только холодная вода, но у меня с вечера от стирки теплая осталась.

– Вы не беспокойтесь, Ксения Леонидовна. – Игнат наконец опомнился и перестал лепетать невнятно, как красна девица. – Я и холодной. Я привык.

Возможность помыться с дороги так его обрадовала, что о такой мелочи, как холод, он и не думал. Чистота, опрятность тела с детства была для него чем-то само собой разумеющимся, как и для любого поморского крестьянина, за исключением разве что Алешки-дурачка, ну так ведь то юродивый. И в избе, как ни тяжело приходилось матери, всегда было чисто, словно к Пасхе: полы выскоблены, вымыты и покрыты домоткаными дорожками, на посуде ни капли копоти или жира. И любая грязная работа, без которой не обойтись хоть на промысле, хоть в хозяйстве, непременно завершалась баней; к этому Игнат привык. Потому так трудно далась ему неделя в грязном вагоне, где озлобленные друг на друга люди скучились так, что с трудом можно было присесть, не говоря прилечь или тем более умыться.

– Ванная вон там, – сказала Ксения. – Я вас провожу. Обычно очередь, но ночью, конечно, никого.

По длинному коридору, в который выходило множество дверей, Ксения провела Игната в большую холодную комнату со стоящей посередине ванной. Она отвернула кран, и в ванну хлынула вода. Игнат впервые видел воду, текущую из крана, и на секунду испугался, что ненароком сломает это устройство. Но сразу же успокоился, подумав: «Ничего, разберусь как-нибудь».

И заодно подумал, что Ксения специально отвернула при нем кран, чтобы показать, как с ним обходиться, и что сделала она это просто и естественно, чтобы не обидеть его поученьями.

– Я не буду наливать много холодной, – сказала Ксения, закрывая кран. – Лучше вы нальете побольше теплой. Вот это наш бак. – Она указала на большой бак, стоящий в ряду других таких же посудин. – Только подождите минутку, Игнат, я сейчас полотенце принесу.

Когда Игнат помылся и пришел в кухню – огромную, со множеством столов, – ему казалось, каждая клеточка его тела поскрипывает от чистоты и каждая сделалась такой легкой, что весь он вот-вот взлетит. От дорожной усталости не осталось и следа, его наполняло такое счастье, что он с трудом сдерживал улыбку, которая так и рвалась изнутри к губам.

Только, наверное, ему не очень удавалось ее сдерживать. Ксения, стоящая у одного из столов и что-то помешивающая в кастрюльке, улыбнулась сразу же, как только его увидела. И сразу же отвела глаза в непонятном смущении. Хотя отчего ж в непонятном? Отлично он понимал ее смущение – сам чувствовал то же самое.

– Сейчас поужинаем, – сказала она. – Все уже готово.

Рядом с кастрюлькой на столе стояло что-то вроде маленькой плитки, в которой гудел огонь. Ксения сняла с этой плитки небольшую сковороду с жареным луком.

– Вы не хлопотали бы, Ксения Леонидовна, – сказал Игнат. – Какой ужин ночью?

– Еще не так уж и поздно, – возразила она. – Просто мы с бабушкой рано ложимся. А вы с дороги, вам непременно надо поесть. – И, улыбнувшись своей невозможной улыбкой, добавила: – А то сон будет тревожный.

Она положила Игнату полную тарелку гречневой каши, сдобрила ее жареным луком, потом поставила тарелку и для себя, положив в нее такую порцию, которой хватило бы разве что птичке. Да она и похожа была на птицу… Из какой-то далекой неведомой страны.

– Ах ты!.. – спохватился Игнат. – У меня же рыба есть!

Его так заворожил ее вид, что он совсем забыл про гостинец, который вез из Колежмы. Рыба – навага, сельдь, треска – была хорошо просолена, поэтому выдержала долгую дорогу в душном вагоне.

Когда Игнат вынул рыбу из заплечного мешка и выложил на стол, Ксения посмотрела на нее так, словно перед нею оказались золотые россыпи.

– Но зачем же так много? – пролепетала она.

– Так ведь домой-то я теперь не скоро попаду, – объяснил Игнат. – Ежели вообще попаду когда-либо. Пусть на запас будет. Только ее на холод бы лучше.

Не дожидаясь, пока пройдет Ксенина оторопь, он проворно разделал самую большую селедку и разложил куски на газете, в которую она была завернута в дорогу. Когда Игнат взглянул на стол, ему показалось, что как-то странно выглядит эта газета, расстеленная между белыми тарелками, и он быстро взглянул на Ксению: ладно ли? Но она ничем не показала какого-либо недовольства – наоборот, улыбнулась так, что у Игната сердце задрожало.

– Спасибо, – сказала она. – Я никогда такой рыбы не видела. Это просто чудо какое-то!

Прежде чем приняться за еду, Ксения перекрестилась так же привычно, как крестились перед едой и у них в деревне. Но даже это привычное движение, Игнат заметил, было у нее особенным. И сам он, и любой человек из тех, кого он знал до сих пор, клал на себя крест машинально. А в ее движении была та же живая трепетность, что и во взгляде, и в голосе. Она крестилась привычно, но все равно как в первый раз.

Какой-то особенный, до сих пор Игнату неведомый мир простирался перед ним, когда он смотрел на Ксению. И не только простирался – захлестывал его сердце, и оно сжималось от странного, тоже прежде неведомого чувства то ли к этой девушке, то ли к тому необыкновенному миру, частью которого она была.

– Вы не тревожьтесь, Игнат, – сказала Ксения. – Москва не злой город. Но очень разборчива, в этом все дело, – улыбнулась она. – Принимает только тех, кто может ей что-то дать. Это, наверное, жестоко. Но ведь мир и вообще не так добр, как Господь ему указал. А Москва за счет этой своей разборчивости цветет, несмотря ни на что. Мне кажется, вы многое можете ей дать, – помолчав, добавила она. – Так что опасаться вам нечего.

– Я про то не думал, Ксения Леонидовна, – пожал плечами Игнат. – Бескормица у нас, нужда, вот и приехал. А то б не стал вас беспокоить.

– Опять вы о нашем беспокойстве! – расстроенно воскликнула Ксения. – Оставьте, пожалуйста. Мы с бабушкой вашу маму тепло вспоминаем и вам рады. Вот утро настанет, и тревога ваша развеется.

При этих последних словах она на мгновенье коснулась его лежащей на столе руки – видно, желая его утешить, хотя внешне, Игнат был уверен, он не подавал никакого повода думать, что душа его в смятении. Но для нее немного значило все внешнее, это он уже понял.

Он чуть не задохнулся от ее легкого прикосновения. У него даже в глазах потемнело – так, как прежде могло бы потемнеть разве что от самой жаркой любви с самой беспутной деревенской девкой, которые не обходили его вниманием. Хотя в Ксенином прикосновении не было ничего плотского – словно облако спустилось вдруг с небес и на миг прильнуло к его руке…


– Ломоносов!

Оклик прозвучал так громко и так неожиданно, что Игнат вздрогнул и резко сел на нарах. Небесное облако разом исчезло.

Нетерпеливо постукивая ребром ладони о косяк, надзиратель стоял в предрассветно-сером проеме открытой двери.

– Я!

Игнат мигом вскочил с нар. Сердце у него провалилось в пустоту: показалось вдруг, что его пришли известить о смерти Иннокентия…

Но такого, конечно, быть не могло. Кому тут дело до смерти одного зэка и тем более до того, чтобы извещать о ней другого!

– С вещами выходи, – приказал надзиратель.

Эти слова прозвучали для Игната уж точно как гром среди ясного неба. Они могли означать все, что угодно. И что же они все-таки означали, он представлял в эту минуту не больше, чем представлял бы, что означает дальний отзвук летнего грома. Если бы мог сейчас думать о таких ненасущных вещах.

Глава 14

– За тебя.

Кирилл поднял бокал, похожий на мыльный пузырь на высокой ножке, и посмотрел сквозь него на Веру. Бокал был такой прозрачно-переливчатый, что взгляд Кирилла казался сквозь него каким-то непонятным. Вере даже не по себе стало, когда она об этом подумала. Что-то тревожное было в такой мысли. Какое-то смещение реальности.

Но тут же она вернулась в реальность несмещенную. В этой настоящей реальности Кирилл смотрел на нее своим обычным взглядом – внимательным, немного ироничным. А если этот взгляд казался еще и каким-то… испытующим, то ведь понятно, почему: он постоянно вот именно испытует всех, с кем общается, без этого он не был бы тем, кем стал, это сделалось у него привычкой из тех, которые называются второй натурой. А по сути, даже первой натурой.

– И за тебя, – сказала Вера. – Мы ведь наш общий праздник отмечаем, правда?

– Правда, – кивнул он.

Бокалы прозвенели так мелодично, что звон их еще стоял в воздухе, когда Вера и Кирилл уже пили шампанское. Они праздновали годовщину знакомства в очень дорогом ресторане, и бокалы здесь были тоже очень дорогие.

Как, впрочем, и вся обстановка – и ковры между столиками, и картины, висящие так близко, что их можно было потрогать. Ковры были ручной работы, а картины написаны не пошлыми подражателями Айвазовского, а художниками, которые при жизни стали классиками. Одна картина, с подписью Рустама Хамдамова, висела прямо за спиной у Кирилла. Вера ловила себя на том, что то и дело отвлекается от его лица и смотрит на эту загадочно светящуюся картину – лица, глаза, небесные знаки…

– Я так ничего тебе и не подарил сегодня, – сказал Кирилл.

– Почему обязательно дарить именно сегодня? – пожала плечами Вера. – Ты мне машину недавно подарил. Вполне достаточно!

Машина стояла под окнами ее дома и грела сердце веселыми бликами, играющими на бежево-перламутровых боках.

Произошедший несколько месяцев назад разговор с Алинкой оказал на Веру решающее воздействие: она поняла, что ей в самом деле хочется ездить по городу на машине. Не то чтобы ее вдруг в одночасье стало угнетать метро. Но каждый свой шаг она стала оценивать с точки зрения того, как он выглядел бы, если бы она сидела за рулем собственного автомобиля. И сразу оказалось, что, несмотря на дорожные пробки, жизнь ее стала бы намного удобнее и свободнее. Она не тратила бы время на ожидание троллейбуса, не рисковала, садясь к «бомбилам», не платила бешеные деньги за вызов такси, не таскала пакеты с продуктами. И для того чтобы все эти блага приобрести, надо было сделать лишь небольшое усилие над собой…

Усилие заключалось в том, чтобы попросить у Кирилла в подарок машину.

«Ну почему я не могу этого сделать? – Вера так злилась на себя, что у нее просто в глазах темнело! – Я же привыкла к его подаркам, я воспринимаю как должное бриллианты, я не спросила, сколько стоил отель на Елисейских Полях, я… Почему я, дура такая, не могу сказать, чтобы он купил мне машину?!»

Кстати, поездка в Париж стоила наверняка не меньше, чем эта дурацкая машина, которая приводила Веру в такой необъяснимый ступор. Отпуска, который они могли бы провести вместе, за весь год у Кирилла не выдалось, но на выходные в Париж он пригласил Веру через несколько месяцев после знакомства. Почти одновременно с первыми бриллиантами, которые ей подарил. И она действительно восприняла эту очень недешевую поездку без благоговения. Она с самого начала, с той самой минуты, когда увидела его в супермаркете, захотела, чтобы у нее был такой мужчина. И вот он у нее появился, все получилось именно так, как она хотела, и почему же не пользоваться этим в полной мере?

Но машину она все-таки решила попросить у брата.

Проницательная Алинка правильно догадалась: Вера не хотела брать деньги у Сашки. Если бы он узнал об этом, то обиделся бы смертельно, потому она и вела себя так, чтобы он об этом не узнал. Например, выдумывала, что работает в «Индивидуальном предпринимательстве» не ради хоть какой-то зарплаты, а только потому, что ей это нравится: все-таки среди людей, есть кому платьице новое показать, а дома ведь в халате утонешь, со скуки умрешь!..

На самом же деле Вера не хотела давать Сашкиной жене даже слабый повод думать, что та благодетельствует бедной родственнице. Вера вообще не терпела унижения, а терпеть его от Юли – это было совершенно неприемлемо.

Поэтому то, что она решила попросить брата купить ей машину, можно было считать особенным с ее стороны поступком. Хотя Сашка со своей стороны это никаким поступком не счел бы. В детстве он любил делать Вере сюрпризы, и ее радость приводила его в такой восторг, который он с трудом – мужчине ведь положено быть сдержанным! – умел скрыть.


Вера пришла к брату без звонка – так у них было заведено, он тоже всегда приходил к ней без предупреждения. Да и квартира, в которой жила Вера, была ведь родительским домом, и у Сашки до сих пор были от нее ключи.

Но на этот раз приход к брату без предупреждения оказался некстати: его не было дома, зато была дома Юля. В этом не было ничего удивительного – Сашкина жена не работала, – но это вынуждало Веру делать именно то, чего ей делать совсем не хотелось: объяснять невестке, зачем она пришла. Сказать, что заглянула просто так, по дороге, удалось бы едва ли: Вера не считала Юлю умной, но в проницательности ей не отказывала.

– Что это ты делаешь? – поинтересовалась она, проходя вслед за Юлей в кухню.

По дороге она отметила, что за то время, которое они не виделись, походка у Сашкиной жены стала еще менее женственной. Хотя менее, Вере казалось, было уже некуда.

– Кашу гречневую варю, – ответила Юля.

– Вы кашу гречневую едите? – удивилась Вера.

– А что мы, по-твоему, золото едим? – хмыкнула Юля. – Питаемся как все люди. Кстати, гречки приличной сейчас не купишь. Вся пропаренная, не полезнее картона. А которая непропаренная, та стоит столько, что никаких денег не хватит.

Вера еле сдержала раздражение – и то, которое вообще вызывала у нее невестка, и то, что было вызвано именно этим ее замечанием.

«Сашке она тоже рассказывает, что у нее на гречку денег не хватает? – подумала она. – Интересно, как он реагирует?»

Впрочем, вряд ли Юля говорит мужу что-нибудь подобное. Зачем бы? Такие речи предназначены только навынос, чтобы люди не завидовали. Они ведь ритуальные, эти речи. Аглая Звон тоже любила повозмущаться, что билеты на Сардинию подорожали на сто евро. Хотя в общей стоимости элитного отдыха на Сардинии лишняя сотня евро ничего для нее не значила. Так же, как и лишняя сотня рублей за гречневую крупу ничего не значила для Юли.

Это было то, чему Вера так и не сумела научиться. Она просто забывала, что их следует произносить, эти ритуальные речи. А если все-таки спохватывалась и произносила, то обычно бывало поздно: окружающие уже воспринимали ее либо как упивающуюся богатством парвеню, либо, в лучшем случае, как беспросветную транжиру.

– Мой руки, поешь с нами, – сказала Юля. – Сейчас дети из бассейна вернутся. И Сашка на обед приедет.

Пообедать, Вера знала, она предлагает вполне искренне. Юля совсем не была скупой, и разговоры про гречку происходили из-за другой составляющей ее характера. Она просто была по уши погружена в океан мелочей… И чем тут возмущаться? Жизнь большинства людей и проходит ведь в этом океане.

– Нет, я на минутку, – сказала Вера. – Думала, Сашка сегодня дома. Выходной ведь.

– У братца твоего, ты же знаешь, ни выходных, ни проходных нету, – поморщилась Юля. – Особенно для семьи.

И это тоже было обычно. Точно так говорили многие женщины, и настолько многие, что подобную фразу можно было услышать даже в сериалах, где старались отразить вот именно что-нибудь типичное и узнаваемое.

– У вас, Сашка говорил, на даче какой-то штукатур выдающийся работает? – сказала Вера. – Я хотела узнать, ко мне он его не пришлет ли.

– А что тебе надо сделать? – заинтересовалась Юля.

Дача на Рублевке, купленная Сашкой два года назад, являлась одним из главных объектов ее интереса. И даже не просто интереса, а настоящего упоения. Дом на участке уже стоял и даже был отделан прежними хозяевами, так что развернуться со строительством было невозможно. Вера подозревала, что брат потому и купил готовое строение – чтобы хоть чем-то ограничить активность своей жены. Но Юля все равно была увлечена: покупала журналы по интерьеру, окончила курсы ландшафтного дизайна и теперь лично контролировала человека, приглашенного для благоустройства территории… О присылке штукатура надо было, конечно, договариваться с ней, а не с Сашкой; Вера явно перемудрила с этим своим вымыслом.

– Мне фонтан надо оштукатурить, – сказала она. – Знаешь, который возле дома. В трещинах весь.

– Тебе лично, что ли?

– Ну да. А кому еще?

– Но он же у вас общий! – возмутилась Юля. – Почему соседям дела нет?

– Дело им есть, – пожала плечами Вера. – У них денег нет.

– Ну, дорогая моя, уж это как в еврейском анекдоте: денег нет – не надо строить, – отрезала Юля. – Я на твоем месте так бы им и сказала.

Когда она изрекала какую-нибудь прописную истину в этом роде, черты ее лица становились еще резче, чем обычно. Юлина напористость вообще выражалась во всем: в интонациях, походке, жестах и в чертах лица тоже.

Пять лет назад, когда Сашка попал в тюрьму, этой ее напористости не выдерживало никакое начальство. Юля добивалась свидания с мужем даже тогда, когда все свидания вообще были запрещены по каким-нибудь объективным причинам. Никаких объективных причин, мешающих добиться поставленной цели, для нее не существовало. И на те тюремные причины она обращала не больше внимания, чем на карантин в больнице, где лежала недавно с аппендицитом их с Сашкой дочка Даша. В любое казенное заведение Юля входила, как нож в масло.

Она всегда точно знала, что кому положено и что не положено, и не было той силы, которая заставила бы ее нарушить собственные твердые представления о мироустройстве.

И как сказать такой женщине, что ты хочешь ездить на машине, на которую у тебя нет денег? Денег нет – не надо ездить.

В общем, о своей новоявленной мечте Вера тогда брату так и не сказала. Оставалось только злиться на себя за то, что она не отважилась сказать о ней и Кириллу.

И то, что он все-таки о ее мечте догадался, можно было считать феноменальным мужским качеством. Во всяком случае, ни у какого другого мужчины Вера больше подобного качества не встречала. Кирилл догадался об этом просто из воздуха!

Правда, позже, когда машина уже стояла у нее во дворе, а она, умирая от нетерпения, посещала ускоренные курсы вождения, Вера вспомнила, когда именно Кирилл мог понять ее желание.

Он тогда забрал ее после вечерних занятий, чтобы ехать вместе на прием в итальянское туристическое представительство. Поскольку Кирилл был связан с туризмом по определению своей работы, на подобные мероприятия его приглашали часто, а он уж приглашал на них и Веру.

«Интересно, с кем он раньше ходил?» – думала она.

Но, впрочем, всерьез Вера об этом не размышляла. В конце концов, Кирилл тоже ни разу не спросил ее ни о бывшем муже, ни о мужчине, от которого она в семнадцать лет родила сына. Возможно, он считал, что она от бывшего мужа и родила. Про Кирилла Вера знала, что к своим сорока пяти годам официально женат он не был ни разу. А расспрашивать его о женщинах, с которыми он встречался, спал или жил, она не считала правильным. Да и не очень они ее интересовали, его прошлые женщины.

– Подожди пять минут, – сказал он, притормозив у цветочного бутика на Новом Арбате. – Я букет заказал. Сегодня Клементина Ферелли будет играть, пианистка. Она моя знакомая, неудобно без цветов.

Иногда Кирилл водил свой «Лексус» сам, иногда за рулем был его шофер; это зависело только от степени его усталости и от желания выпить или не выпить вечером. Сегодня шофера не было.

Когда Кирилл скрылся за дверью бутика, Вера пересела на водительское место и положила руки на руль. Это оказалось так приятно! Мир виделся совсем иначе, и даже собственные руки казались какими-то другими. Вера потрогала разные штучки, отливающие тусклым и заманчивым блеском, даже нажала на какую-то кнопку – все равно ведь машина не была заведена – и с сожалением пересела обратно. У нее прямо зубы свело от желания не просто посидеть, а поездить за рулем! Она прямо чуть не заплакала оттого, что это желание не может осуществиться немедленно!

Кирилл вернулся ровно через пять минут – он был точен в любой мелочи своего поведения, – и Вера встретила его уже пай-девочкой, смирно сидящей на своем месте рядом с водителем. И только потом она сообразила: окна-то в бутике были прозрачные, витринные, а она включила в машине свет, чтобы получше разглядеть всякие привлекательные штучки. Тогда-то Кирилл, наверное, и заметил, с каким интересом она их разглядывает…

Как бы там ни было, но через неделю после того вечера у них состоялся существенный разговор. Вера как раз приехала к нему, он предложил ей остаться на ночь, она согласилась и стала звонить в фирму такси, отменяя свой заказ. И тут Кирилл спросил:

– Кстати, почему ты не водишь машину?

У Веры екнуло сердце.

– Не умею, – стараясь, чтобы не дрогнул голос, ответила она.

– Да? – усмехнулся Кирилл. – Насколько я успел тебя узнать, такой причины для тебя не существует. Если ты хочешь или считаешь нужным что-нибудь уметь, то учишься этому во мгновенье ока.

Это было правдой. За неполный год полусовместной жизни Кирилл успел узнать ее неплохо.

– Ну… Я об этом как-то не думала.

– Подумай, – сказал он. – Это избавило бы меня от лишних размышлений.

– Каких? – не поняла она.

– Каким будет мой очередной тебе подарок.

– Странное определение! – засмеялась Вера. – Что значит очередной?

– Ничего странного, – пожал плечами Кирилл. – Мне нравится что-нибудь тебе дарить. Когда ты радуешься подаркам, то выглядишь очень… соблазнительно. – Он посмотрел на нее тем взглядом, который, она уже знала, означал, что он ее хочет. – Но фантазия моя исчерпывается изделиями из цветных металлов. Если бы ты захотела водить машину, это дало бы моей фантазии новый стимул.

И вот зачем она, спрашивается, изводила себя сомнениями «попросить – не попросить»?

– Значит, желаешь, чтобы я тебя соблазнила? – Вера положила руки Кириллу на плечи, сомкнула кольцом у него на затылке. И сразу почувствовала, каким определенным стало это его желание. – Что ж, я не против!

Секс у них в ту ночь получился такой, какого никогда еще не было. Кирилл возбуждал ее невероятно, и Вера не знала, что больше вызывает это возбуждение – его мужская привлекательность или дразнящее обещание вожделенного подарка. Хотя, наверное, природа того и другого была одна… Да не хотела она в этом разбираться! Она хотела быть женщиной, настоящей, обладающей тем замечательным качеством, которое мужчины особенно ценят, называя кто стервозностью, кто перчинкой. А такая женщина и должна была сумасшедше возбуждаться от мысли, что ее желание вот-вот осуществится, и должна была всем своим существом хотеть мужчину, который пообещал его осуществить!

Она захотела стать такой женщиной, и она ею стала. Это оказалось гораздо проще, чем она представляла, когда тянула унылую лямку своего прошлого – скучного замужества, скучной работы… И, став такой женщиной, которая умеет получать удовольствие от жизни, Вера готова была поделиться этим удовольствием со своим мужчиной.

Тем более что Кирилл и сам умел доставить ей удовольствие.

Он не раз говорил, что жалеет об отсутствии времени на регулярные занятия спортом. Но и те нерегулярные посещения бассейна, на которые времени у него все же хватало, помогали ему держать тело в хорошей форме. Во всяком случае, когда Вера сидела на нем, сжав коленями его бедра, она чувствовала себя так, словно под ней был не мужской живот, а упругий батут. И пружинить на этом батуте было чрезвычайно приятно!

Когда он выгнулся под ней, вздрогнул, задергался, а потом, тоже с нею одновременно, успокоился, Вера, не меняя позы, откинулась назад, легла на спину и, с удовольствием вытянувшись, положила голову на простыню, сбившуюся у Кирилла между ног. Теперь она видела его лицо словно бы очень-очень издалека. Это было интересно.

– Я думаю, тебе пойдет какая-нибудь маленькая «японка», – сказал Кирилл.

И это было правильно, что он сказал о машине сейчас, когда оба они были переполнены удовольствием от только что завершившегося секса. Вере нравилось, что, не будучи ни грубым, ни циничным, Кирилл не стесняется естественных вещей и прямо говорит о том, что интересует его в тот или иной момент жизни.

– Я тоже думаю, маленькая лучше, – сказала из своего прекрасного далека Вера. – Во дворе-то у меня места достаточно. Но возле офиса у нас полный караул, на джипе не припаркуешься.

– Ну, это же Чистые Пруды. Перебирайся работать в Митино, с парковкой будет свободнее.

– В Митино филиала нет, – засмеялась Вера. – Разве что я новый открою по франшизе.

Ей нравилось, что она лежит головой на простыне, скомканной у него между ног, сама голая, смотрит на него голого и разговаривает при этом о каких-то обыденных вещах. Обыденность приобретала таким образом необычный ракурс.

– Наверное, со временем откроешь. У тебя завтра выходной?

– Да. – Вера кивнула и почувствовала, как нога Кирилла вздрогнула рядом с ее щекой. Наверное, ее волосы, обвившие его колено, когда она кивнула, щекотно скользнули вниз, к щиколотке. – И послезавтра тоже.

– Отлично. Поедем выбирать тебе машину.

Он резко сел, потом наклонился над лежащей Верой, и они принялись целоваться. С невероятным удовольствием!


– Тебе трудно делать подарки, ты знаешь?

Вера вздрогнула: она так погрузилась в воспоминания, что совсем позабыла о настоящем, в котором Кирилл сидел напротив за ресторанным столиком и смотрел на нее сквозь переливающийся бокал.

– Почему? – спросила она.

– Ты быстро исчерпываешь свое удовольствие от предметов, – сказал он.

– Не знаю, – пожала плечами Вера. – Я об этом не думала.

– А я об этом думал. И понял, что это именно так. Нравится это или нет.

Кому это нравится или нет, он не уточнил. И Вера тоже уточнять это у него не стала. Ей вдруг сделалось не по себе. Что-то странное, незнакомое послышалось и в словах Кирилла, и особенно в его интонациях. И это странное почему-то оказалось сильнее, чем даже воспоминание о той прекрасной ночи… Но что это было? Вера не знала.

– А вот и устрицы, – сказал Кирилл. – Они для тебя, кажется, еще не исчерпаны.

– Я их ем второй раз в жизни. – Вера постаралась, чтобы ее голос прозвучал непринужденно.

– Ну и прекрасно. Я тоже их люблю.

Кирилл взял устрицу с выложенного льдом блюда, Вера тоже взялась за серебряные щипчики, придвинула к себе тарелочку с лимоном…

«Ты чем недовольна? – сердито одернула она себя. – Чего-то другого захотела? Зажралась ты, девушка! Чего другого ты можешь хотеть, ты хоть сама-то знаешь?»

Этого Вера не знала. Да и не хотела она ничего другого.

Глава 15

Вообще-то у Веры не было времени задумываться о сложностях того, что она иронически именовала своим утонченным внутренним миром.

Она правильно себя оценивала. Не художница, не актриса, не музыкантша, вообще не гений и даже не талант. Обычная женщина, положим, неглупая, и внешность интереснее среднего. Так ведь ей и повезло наконец в жизни соответственно всему этому – тоже не средне. Ну и нечего трястись над своим незамысловатым «я», будто над редкостью дивной!

Гораздо более, чем собой, Вера увлечена была работой. Карьера ее в «Инглиш форевер» оказалась такой успешной, что она даже недоумевала: почему не пришла сюда три года назад, зачем сидела в опостылевшем журнале? По инерции уныния; других причин Вера теперь не видела.

Она довольно быстро переросла преподавательскую должность и стала администратором.

– У тебя, Вер, организаторские способности врожденные, – говорила Алинка. – При советской власти ты партийной начальницей стала бы, честное слово!

Вера сомневалась, что стала бы партийной начальницей при какой угодно власти. Политическая деятельность ее совершенно не привлекала, но в том, что организаторские способности у нее имелись, Алинка была права. Точнее, они у нее появились, как только в них появилась необходимость. Вера и сама это видела. И даже не столько видела, сколько чувствовала по собственному настроению. Оно так явно, так сильно улучшалось, когда ей удавалось выдумать и устроить что-нибудь необычное! Например, фестиваль под названием «Один день английской жизни», который она провела в школе.

Вера занималась этим фестивалем с упоением: ставила сценки про английскую жизнь, участвовала в передаче на телевидении, лично писала материалы для газет. Она привлекла к подготовке учеников всех возрастов, от пятилетних детей до пенсионеров, и они сумели на один день превратить обычную школьную жизнь в настоящий спектакль, участниками которого были любимые английские герои – Мэри Поппинс, Дэвид Копперфилд, Шерлок Холмс, Винни-Пух…

Посмотреть на это собрались жители всех окрестных улиц. Вера своими ушами слышала, как старушка в побитой молью фетровой шляпке – настоящая московская старушка, один вид которой вызывал воспоминания о детстве, – спрашивала у школьной уборщицы:

– Извините, это зеленый театр? Как прежде бывало?

А когда на мероприятие прибыл посол Великобритании – Вера отправила ему приглашение, но, по правде говоря, не слишком надеялась даже на письменный ответ, – так вот, когда возле здания на Чистых Прудах остановилась машина с дипломатическим номером и флажком, весь состав «Инглиш форевер», от директора до ученика-первогодка, был сражен наповал.

– Вы гениально зажигаете людей, Вера, – сказал, выйдя из оторопи, директор. – От одного взгляда на вас становится интересно жить.

И Вера, счастливая от его похвалы и от всех похвал, которые услышала в этот день, не стала спорить. Ей и самой было интересно жить той жизнью, которую она для себя наконец выбрала.

Она и сына зазывала в «Инглиш форевер».

– Ну что ты, Тим? – уговаривала Вера. – Английский же у тебя свободный. Подучишь методику, будешь преподавать.

Но Тимофей только отмахивался.

– Отстань, мам, – говорил он. – Только я из одной школы вырвался, ты уже в другую тянешь! Мне и на конюшне хорошо.

Вера как раз-таки сомневалась, что ему должно быть хорошо на конюшне. Вернее, она нисколько не сомневалась, что Тимофей с его талантом и умом мог бы придумать для себя что-нибудь получше, чем работа конюхом. Ну, не нравится тебе в средней школе, глупая директриса раздражает, надоело писать бесконечные отчеты ни о чем – так ведь разве единственный выход из этого коням хвосты крутить?! Вера просто в ужас пришла, когда узнала, какую работу нашел ее сын!

Но переубедить его в том, что сам он какими-то неведомыми путями выбрал для себя, было невозможно. С самого Тимкиного детства Вера это знала. И понимала: внутренний мир ее сына – это как раз то, к чему невозможно относиться с иронией…

Как бы там ни было, работой она была увлечена чрезвычайно. Настолько, что даже с Кириллом стала встречаться реже, а при встречах только и рассказывала, что о своем фестивале или о новой методике обучения бизнес-английскому.

– Я удивительную преподавательницу нашла! – рассказывала она.

Разговор происходил возле Кириллова дома. Сегодня они пересеклись удачно: Вера приехала в Ильинское после работы, и через пятнадцать минут появился Кирилл. И вот она сидела на качелях под столетней сосной, рассказывала об удивительной преподавательнице бизнес-английского и чувствовала, что глаза у нее блестят во время рассказа.

– Что же в ней удивительного, в твоей преподавательнице? – спросил Кирилл.

– С виду, знаешь, очень простая. Ну просто деревенская, честное слово! Пальто, сумка – весь вид… Но методику такую составила, что нас такой даже в Торезовке не учили. Современная, точная, простая, и результат – сногсшибательный! Полгода по ней позаниматься, можно любые переговоры без переводчика вести. К нам уже знаешь какие бизнесмены в школу записываются? Практически олигархи!

– Да, это интересно. – Кирилл помолчал и вдруг сказал: – Вера, я должен с тобой поговорить.

Вера сразу расслышала, как изменился его голос. Наверное, это должно было насторожить ее и даже напугать, но она была слишком увлечена, чтобы вот так, сразу, вынырнуть из своего рассказа и отдаться каким-то посторонним чувствам.

– Я тебя слушаю, – сказала она.

Сердце ее не дрогнуло и не забилось чаще. Да и голос прозвучал так, словно она разговаривала с кем-нибудь из посетителей своего маленького кабинета в «Инглиш форевер». Вера и сама заметила странность своей интонации в той обстановке, в которой она сейчас находилась – на качелях под сосной, в доме своего мужчины…

Кажется, Кирилл тоже это заметил. Во всяком случае, по лицу его чуть заметно скользнула улыбка. Вера не поняла, веселая это улыбка, ироничная или печальная.

– Нам с тобой придется расстаться, – сказал он. И, словно предупреждая ее вопрос «почему?», добавил: – У меня появилась другая женщина.

Собственно, он мог и не предупреждать ее вопрос. Вера никогда такого вопроса не задала бы.

Впрочем, сейчас она не смогла бы задать вообще никакого вопроса. Да что вопроса – она слова не могла выговорить! Небо, с которого прозвучал над нею этот неожиданный гром, точно по поговорке, было совершенно ясным, и никакого грома ожидать было невозможно.

– Почему ты молчишь, Вера?

Его слова повергли ее в такую оторопь, что на несколько мгновений мир показался ей безмолвным. Но все-таки этот мир звучал, оказывается.

– А что я должна сказать? – с трудом выговорила она.

– В самом деле, – усмехнулся Кирилл. – Странно было бы ожидать от тебя истерики. Или хотя бы слез.

Сознание постепенно возвращалось к ней. Она уже не только слышала голос Кирилла, но и понимала смысл его слов.

– Ты хотел взбодрить меня слезами?

Она тоже усмехнулась. Усмешка нелегко ей далась.

– Я не хотел причинить тебе боль. Хотя… А может быть, и хотел!

Последние слова прозвучали с такой страстью, какой Вера не слышала в его голосе никогда. Он бывал страстным в постели, он целовал ее так, что горячо становилось губам, но если он говорил, то голос его всегда звучал ровно.

А теперь она слышала, как что-то клокочет у него в горле, неудержимо рвется наружу.

– Я чем-то обидела тебя? – спросила Вера.

Она, наоборот, постаралась, чтобы ее голос прозвучал бесстрастно. И не потому, что не хотела выказывать свои чувства из какой-то особенной сдержанности. Просто она не понимала, что чувствует сейчас. Кажется, только смятение.

– Нет.

Он смотрел на нее обычным своим испытующим взглядом. Нет, не обычным – в его взгляде была сейчас не просто оценка ситуации, какая бывала всегда, а что-то… Вера не понимала, что он высматривает в ней, что хочет услышать.

– Тогда в чем дело? – спросила она. И уточнила еще более ровным тоном: – Я имею в виду не твое решение о… твоем будущем. Его ты не обязан мне объяснять. Но твое странное желание причинить мне боль… Почему?

– Ты, как всегда, логична, – задумчиво произнес он. – Логична, последовательна, точна в оценках.

– Я не замечала, чтобы тебя не устраивали эти мои качества.

Их разговор все больше напоминал обмен упреками. А ей этого не хотелось. Что-то очень существенное, очень значительное происходило с нею сейчас, и к этому не должна была примешиваться такая банальность, как взаимные упреки.

Но, наверное, и с Кириллом происходило что-то подобное. Во всяком случае, он не стал ей возражать. Вере показалось даже, что он вообще говорит не с нею. Какая-то лихорадочность появилась в его тоне; он никогда так с ней не разговаривал.

– Я тоже так думал! – проговорил он. – Я ведь сразу понял, что ты именно такая, сразу, как только ты подошла ко мне в супермаркете и стала расспрашивать про соус. Думаешь, я не понял, что ты решила прибрать меня к рукам? Отлично понял, Вера! Ты не первая, кому этого захотелось.

– А ты страшно дорожишь своей независимостью? – насмешливо заметила она. – Надо было сразу так и сказать. Я не обременяла бы тебя целый год.

– Да нет же! – воскликнул он. – Елки-палки, да какая независимость?! Ты мне сразу понравилась, я сразу тебя захотел, при чем здесь какая-то абстрактная независимость? Я решил: вот та самая женщина, которая мне нужна. Красивая, разумная, последовательная…

– Логичная, – подсказала Вера. – Главное, ничем не занята и всегда наготове. А когда я занялась делом, которое меня увлекло, то перестала тебя устраивать. Это очень по-мужски. Ты не оригинален.

Кирилл замолчал. Вера поняла, что попала в самую точку – его молчание было лучшим тому подтверждением. Но когда он прервал молчание…

– Это не так, Вера, – тихо сказал Кирилл. – Твоя работа совсем ни при чем. Ты могла работать, могла не работать – для меня это неважно, понимаешь?

– А что же для тебя важно?

Она спросила об этом с какой-то инерцией запальчивости, почти риторической. И только уже спросив, поняла: а ведь это и есть главное, это единственное, что ее волнует. Да не просто волнует – огнем ее сжигает!

Что в ней оказалось не так для мужчины, который устраивал ее во всем? Неужели в ней есть такой существенный изъян, что этот мужчина бросает ее без всякой видимой причины, и бросает как раз, когда, ей казалось, их отношения приобрели особенную доверительность?

Она встала с качелей и машинально оттолкнула их от себя. Так некстати была сейчас вся эта идиллия: сосны, качели…

– Я думал, для меня важно именно то, в чем и состояли наши отношения, – сказал Кирилл. – Что-то ровное, размеренное, даже, извини за такое определение, респектабельное. Ну да, когда я смотрел на тебя во время какого-нибудь приема – как ты разговариваешь с важными для меня людьми, пьешь шампанское, улыбаешься, киваешь, – я думал именно так: моя женщина не только ослепительно красива, но и классически респектабельна. И раздувался от гордости. Очень по-мужски, ты права. Но… – Он на секунду замолчал, словно набирая побольше воздуха. – Но потом я стал чувствовать какое-то беспокойство. Я не понимал, как оно связано с тобой. Между нами ведь, наоборот, все было так спокойно, так… безветренно.

– И тебе захотелось бури? – насмешливо поинтересовалась Вера.

Кирилл не обратил на ее насмешку ни малейшего внимания. Вера правильно догадалась: он разговаривал сейчас не с нею.

– Да! – с горячностью, которой она совсем не узнавала в нем, воскликнул Кирилл. – Да, да! Бури мне не хватало, волнений, страстей – как хочешь называй! Я без них… устал, Вера!

– Устал без страстей? – Вера расслышала в своем голосе растерянность. – Обычно бывает наоборот – устают от страстей…

– Я тоже так думал, – грустно сказал Кирилл. Волнение его сделалось таким сильным, что на скулах болезненно проступили алые пятна. – Но оказалось, я плохо себя знал. Ведь я всю жизнь так живу, Вера. И отец мой так жил, и, я подозреваю, дед. Именно так – без страстей. Я думал, потому и не женюсь. Где женщина, там ведь… ну, не страсти, до этого я отношения не доводил, но по крайней мере всяческие волнения. Ты оказалась первой женщиной, которая совсем мне их не доставляла. Это редкое качество, и я его в тебе ценил, поверь.

Вера смотрела на Кирилла, вот такого, неузнаваемого, и ее охватывала жалость. Он был так растерян от непонятного чувства, которого прежде в себе не знал и которому не знал даже названья! У него даже волосы, безупречно подстриженные, растрепались – ну конечно, он ведь то и дело ерошил их растопыренными пальцами. И качели, как только с них встала Вера, он то и дело дергал за длинные цепи и неизвестно зачем раскачивал. Он был похож на растерянного ребенка, который вдруг столкнулся со взрослым качеством мира.

– Я тебе верю, Кирилл, – уже без насмешки сказала она. – Но все равно ничего не понимаю.

– Извини. – Он как-то встряхнулся и стал почти похож на себя обычного. – Я в самом деле несу какую-то невнятицу. В общем, возможно, это всего лишь пресловутый кризис среднего возраста. Правда, я считал, он наступает пораньше, и думал, что меня эта напасть благополучно миновала. Выходит, нет. Или дело в чем-нибудь другом – не знаю. Да и неважно, как это называется. Я вдруг понял, что у меня одна жизнь. Одна! Ты понимаешь? И в ней, в этой моей одной жизни, я не проведу ни единой ночи в бессоннице из-за того, что какая-то женщина стоит у меня перед глазами, всего меня заполняет собой и не дает уснуть. Я как раз ночью об этом и подумал. Третьего марта, я точно помню ту ночь. – Глаза у него странно блеснули, тень пробежала по лицу. – Был сильный ветер, сосны скрипели, а остальные деревья стучали голыми ветками, как будто в ознобе. Я очень ясно все это помню, потому что… Меня обуял какой-то смертный страх. Я понял, что моя жизнь не просто идет, а…

– А проходит? – тихо спросила Вера. – Жизнь не просто идет, а проходит?

– Может быть, я подумал какими-то другими словами, но мысль была именно такая, да. Я понял, что до сих пор не знаю в жизни чего-то такого, без чего ее можно считать как бы и небывшей. И, возможно, никогда уже не узнаю. Это в самом деле было страшно, Вера. Я хотел тебе позвонить, попросить, чтобы ты приехала. А потом… Потом я понял, что не хочу тебя видеть. Прости, но это было так. Я понял, что твой приезд ничего не изменит. Что этот страх не уйдет от того, что ты будешь рядом. Потому что ты… не та женщина, которая способна всего меня заполнить собой. Мне с тобой всегда было хорошо и приятно. Но тут уж, знаешь ли, стало не до таких мелочей, как приятность. И я тебе не позвонил. Напился виски до беспамятства и уснул. То есть не уснул, а просто отключился. Утром тот острый страх, конечно, прошел. Тем более похмелье… Но внутри, тупой, ноющий, он остался. Избавиться от него было невозможно. Да что там избавиться – его даже скрыть было невозможно.

– Я его в тебе не замечала, – сказала Вера. – Третьего марта, ты говоришь? А сегодня десятое июня. Я три месяца ничего такого в тебе не замечала.

– Ты и не могла его заметить, – усмехнулся Кирилл. – Все дело именно в этом, Вера. Что ты не могла заметить во мне такие вещи. А он меня мучил и мучил, пока… Пока я не встретил эту женщину. Может, с ней мне будет хуже, чем с тобой. Даже наверняка хуже. Она… В общем, с ней нелегко. Но того страха с ней нет. И бессонница из-за нее постоянная. – Кирилл улыбнулся, снова словно бы не Вере, а только себе. И тут же спохватился: – Прости.

– Мне не за что тебя прощать, – помолчав, сказала Вера. – Ты все делаешь правильно.

Наверное, надо было сказать ему что-нибудь еще. Все-таки они провели вместе год, и на прощанье можно было найти какие-нибудь добрые слова. Кирилл ведь нашел их для нее – сказал, что ему было с ней хорошо, еще что-то в таком роде… Но Вера не находила в себе никаких слов. Это не было равнодушием, не было отчаянием. А что это, она не знала.

Она взяла с качелей свою сумку и пошла по посыпанной гравием дорожке к воротам. Она не бежала и не переставляла ноги с трудом – просто шла, и все. Она не ожидала, что Кирилл ее окликнет – ей это было не нужно. Он и не окликнул, хотя, Вера чувствовала, смотрел ей вслед. Они оба всегда делали то, чего ожидали друг от друга, и теперь, при расставании, это не изменилось.

Правильно, что он не ожидал от нее слез. Расставание с мужчиной не могло быть причиной ее слез, Вера всегда про себя это знала.

«Нутро крестьянское, суровое, – отрешенно, как о посторонней, подумала она. – Хорошо это, плохо – не поймешь. Но уж что Бог дал».

Глава 16

– Тринадцать, – сказал Акалович. – Тринадцать, Игнат. Каждый десятый живой, значит. И мы с тобой тоже, значит, живые.

Он даже не сказал это, а прохрипел, медленно и вместе с тем как-то лихорадочно. Они стояли на берегу реки, проклятой этой Прони, и никому не было до них дела. Через час, даже через полчаса дело до них наверняка появится – командиру их штрафного батальона, который вроде бы живой тоже, смершевцам, еще кому-нибудь. И так уже было странно, что двое штрафников стоят как вольные на берегу реки, предоставленные сами себе. Скорее всего, никто из начальства просто еще не опомнился после страшного, сутки длившегося боя, во время которого река Проня несколько раз переходила от немцев к нашим и наоборот.

Да и не только начальство не опомнилось – то же самое Игнат мог бы сказать о себе. Если бы вообще мог сейчас хоть что-нибудь сказать.

Из роты штрафбата, из ста тридцати человек, в живых осталось тринадцать. И он в том числе. Это еще надо было осознать. Или лучше не осознавать? Вон Акалович пытается это сделать, и в глазах у него плещется безумие.

– Дядька… – вдруг услышал Игнат. – Дядь, хлеба дайте.

Он обернулся так резко, словно следом за этими словами должен был последовать выстрел или удар. Голос, произнесший их, был мальчишечий, совсем детский. Но еще секунда, и Игнат выстрелил бы прямо на этот голос из трофейного немецкого автомата.

К счастью, он вовремя опомнился. Бой за речку Проню научил его тому, что вовремя – это меньше секунды.

Перед Игнатом и Акаловичем стоял мальчишка лет десяти. Наверное, он вылез из прибрежных кустов, которые были опалены взрывами прежде, чем успели зазеленеть. Вид у мальчишки был деревенский, отмеченный к тому же всей неухоженностью войны: ноги, босые несмотря на апрельский холод, покрыты цыпками, волосы отросли так беспорядочно, что в измазанном пороховой гарью лице появилось что-то дикарское, вместо одежды – непонятного цвета лохмотья… Тон, которым он просил у солдат хлеба, был жалобный, но смотрел он при этом волчьим, совсем не жалким взглядом. Видно, голод его оказался сильнее страха от только что умолкнувшего боя. А может, и не знал он уже никакого страха ни от чего…

«Маугли, – подумал Игнат. – Того и гляди волчица-мать из кустов за ним выйдет».

Книга про Маугли была первой книгой, которую он прочитал по-английски. Он купил ее у букинистов на Никитском бульваре, потому что Ксения сказала, что она хороша для изучения языка – литературна и вместе с тем увлекательна. Как странно, что это вспоминается сейчас – на берегу смертной речки, у обугленных взрывами кустов…

– Чего молчишь, Игнат? – не обращая внимания на мальчишку и даже не глядя в его сторону, произнес Акалович. – Живые мы с тобой, говорю. А ты – будто и ничего. Вот же нутро у тебя суровое!

– Обыкновенное, – сказал Игнат. – Крестьянское. Успокойся, Коля. Ты живой. Успокойся. – И, повернувшись к мальчишке, спросил: – Местный?

– Ага, – кивнул тот. – Вон деревня моя. Была.

Деревню возле леса в самом деле можно было считать уже не существующей. После артобстрела она обозначалась на местности лишь курящимися вместо домов дымами.

– Мать жива?

– А кто ж ее знает? Немцы в Германию угнали. Осенью еще. Дядь, хлеба дайте. Я правда тутошний. Алексей Гайдамак. Леха. Кого хочете, спросите.

Он произнес это так, словно имя должно было служить залогом порядочности или надежности. Да у него и не было ведь ничего, кроме имени.

– Сейчас найдем тебе хлеба, Алексей, – сказал Игнат. И, снова обернувшись к Акаловичу, приказал: – Вставай. Хватит.

Акалович не обратил на его слова никакого внимания. Он сидел на мокром прибрежном песке и раскачивался из стороны в сторону, как китайский болванчик. Можно было бы подумать, что это контузия, если бы он не слышал отчетливо все, что ему говорили.

Игнат подошел к Акаловичу, рывком поставил его на ноги. Тот не сопротивлялся.

– Пойдем, – сказал Игнат.

Акалович послушно пошел за ним к деревне, по которой, издалека было видно, беспорядочно передвигались солдаты. Леху и приглашать не пришлось – он бросился за Игнатом бегом, только что за полу его шинели не схватился.

– Лучше б убили, – пустым голосом сказал Акалович. Лихорадочное волнение отпустило его, сменившись апатией. – Опять под минометы погонят. Чтоб по трупам по нашим через речку пройти. Не выдержу больше.

– Ты про это меньше думай, – сказал Игнат.

– А про что еще? – В горле у Акаловича что-то хлюпнуло. – Больше ни про что не могу.

– Это ты, дядь, потому что сытый, – встрял Леха. – С того и боишься. Брюхо подведет – не до смерти будет.

Они не успели еще дойти до деревни, когда увидели комбата Овсянникова. Он стоял у околицы и кого-то высматривал на спуске к реке. Вернее, как сразу и выяснилось, высматривал он не кого-то, а именно их. И, увидев, тут же разразился таким матом, что даже бесстрашный от голода Леха спрятался за спину Игната.

– Ломоносов, твою!.. – орал Овсянников. – Где тебя холера носит? Под трибунал захотел вместо… Вместо всего?!

Что значило это «все», стало понятно, только когда, отматерившись, комбат объяснил, что Игнат поступает в распоряжение капитана Трухина, который назначен командиром саперного батальона. Батальон этот срочно формируется из солдат, оставшихся в живых после боя за Проню, в него решено включить также и уцелевших штрафников, кровью смывших свою вину перед Родиной. Берут их практически без проверки, потому что времени проверять нету – батальон срочно выдвигается на форсирование Днепра.

Никакой вины перед Родиной Игнат за собой не знал, да и ранен он в этом бою не был – уж каким чудом, неизвестно. Но напоминать об этом Овсянникову, конечно, не стал. Он был в общем-то неплохой мужик, Овсянников. Среди тех, кто лил чужую кровь для смывания неведомой вины, встречались и похуже. Этот хоть и относился ко вверенным ему штрафникам, как к дубине, которой удобно прокладывать дорогу войскам, но по крайней мере не отличался бессмысленной жестокостью. Только осмысленной.

– Так что бегом во-он туда. – Овсянников указал на дуб, одиноко высящийся у края уничтоженной деревни. – Доложишься Трухину, он в курсе. Поступаешь в его распоряжение. Ты тоже, – добавил он, даже не глянув в сторону Акаловича, будто тот был неодушевленным предметом, согласие которого на какие-либо действия спрашивать необязательно.

Впрочем, ведь и Игнатова согласия никто не спрашивал. Но сердце у него и без расспросов забилось быстрее.

«Вот и все, – подумал он. – Не лагерь. Не штрафбат. Просто война. Я просто солдат! Не дожил Иннокентий…»

Он не ожидал от себя такой наивной радости. Если бы она как-нибудь отразилась у него на лице, ему стало бы стыдно. Но у него давно уже не отражались на лице чувства. Если они у него вообще еще оставались. После этого боя Игнат их точно в себе не находил.

– Парня покормить надо, – сказал он. – Разрешите?

– Какого еще парня? – не понял Овсянников.

– Вот этого. Местного. Алексея Гайдамака.

– Тьфу ты, ё!.. – снова выругался комбат. Но, видно, решив, что дело не стоит того, чтобы тратить на него время, махнул рукой. – Ладно. Ишь, как у ноги твоей трется. Чисто собачонок какой. Сын полка, ё!.. Ну веди его, там полевую кухню разворачивают. Только на живой ноге, понял, Ломоносов? Чаи распивать некогда.

Наверное, что-то произошло с этой местностью оттого, что вся она взбудоражилась прокатившейся через нее смертью. Лес стоял черной тревожной стеной, темная река была колодезно глубока… Хотя, конечно, лес просто был выжжен артобстрелом, а река переполнилась обычным весенним половодьем.

Но в том, что происходило в этой местности с самим Игнатом, точно было что-то необычное. Одно то, что он выжил, хотя его повели в этот бой с единственной целью – погибнуть…

И мимоходом брошенная Овсянниковым фраза материализовалась сразу же, как только Игнат добрался до пункта, где формировался саперный батальон. Икающий от сытости Леха Гайдамак бежал за ним в самом деле как щенок и на ходу кусал хлеб, краюху которого сжимал в руке.

– Этого? А зачем он нам?

Капитан Трухин – худой, на первый взгляд даже щуплый, но, на взгляд более внимательный, крепкий как стальной прут – критически оглядел зачуханного мальчишку. Тот ответил взглядом исподлобья, жалобным и волчьим одновременно.

– Пропадет он здесь, – сказал Игнат. – От деревни сами видите что осталось. А он к тому же сирота.

– Не на гульки идем, Ломоносов, – поморщился Трухин. – Днепр впереди. Представляешь, что такое Днепр форсировать?

– Представляю. Я мост через него проектировал. Под Киевом.

– Тем более должны понимать. – Трухин сразу перешел если не совсем на «вы», то на что-то вроде «мы». – Только детей нам недоставало!

– Какое я дите? – подал голос Леха.

– А кто же ты? – хмыкнул Трухин. И, быстро переведя взгляд с мальчишки на Игната, сказал: – Ладно, пусть остается. Как сын полка. Но под вашу личную ответственность. Завтра в шесть ноль-ноль выступаем. – И добавил как-то торопливо: – Все вопросы по… вашей биографии решены. Форму, документы потом получите. Новые… Отдыхайте, товарищ Ломоносов.

– Я вас в целую хату заведу! – прошептал Леха Гайдамак, как только они с Игнатом отошли от временного командного пункта. – Бабы Явдохи хата целая, я видел! Трошки подпалило ее, а так ничего, крыша есть. А… а… А как вас по отчеству? – весь дрожа от волнения, спросил он. – А то что ж по фамилии кликать?

– Игнат Михайлович, – сказал Игнат. – Только если и правда в батальон тебя оформят, придется всех по фамилии звать. Так положено.

«Товарищ Ломоносов», произнесенное Трухиным, звенело у него в голове и в сердце. Не зэк, не безымянная скотина, годная только на мясо, – товарищ! Как хорош, как ясен был прямой смысл этого слова!..

– Я буду! – горячо заверил мальчишка. – Как положено, так и буду! Это ж я так только спросил… По-человечески чтоб. Пойдемте до хаты, Игнат Михайлович.

Хата бабы Явдохи оказалась хоть и не совсем цела – крытая дранкой крыша была посечена осколками так, что сквозь нее виднелось ночное весеннее небо, – но все же пригодна для ночлега. Настолько пригодна, что Игнат еле втиснулся в горницу с низкими потолками: вся она была заполнена бойцами, лежащими кто на лавках вдоль стен, кто вповалку на полу. Он с трудом нашел себе место у холодной печи и лег на пол. Леха Гайдамак пристроился у него за спиной и взволнованно сопел в темноте.

– Шинелью накройся, – сказал Игнат. – Хоть и дырявая, все-таки теплее будет.

Шинель была дырявая не от пуль или осколков – они облетали Игната стороной, как заговоренного, – а просто такую ему выдали, когда, в числе других зэков, спешно доставили из лагеря в штрафбат и отправили на фронт.

Леха заснул сразу, как только натянул на себя край шинели.

«Простой парень, – усмехнулся, глянув на него, Игнат. – Волнение волнением, а бессонницы не знает».

Он по себе знал эту, идущую от простоты сознания, способность мгновенно засыпать. По себе прежнему. С тех пор как он приехал в Москву и в жизни его появилась Ксения, он эту счастливую способность утратил.

Глава 17

Игнат задержался у Иорданских дольше, чем предполагал.

«Хорошо хоть рыбу довез, – мрачно думал он, в очередной раз узнавая, что набирать рабочих на стройку у Преображенской заставы сегодня опять не будут, потому что для них еще не построено жилье. – Слыхано ли, нахлебником у женщин на шее сидеть! Да еще у таких…»

Ксения и Евдокия Кирилловна, ее бабушка, в самом деле были женщины необычные. Не то чтобы блаженные, но какие-то… бестелесные. Казалось, они существуют божьим духом, как птицы небесные.

Да вообще-то так оно и было. Игнат не сразу привык к жизни в огромном московском доме, и мало еще сказать «не привык» – его просто оторопь брала от этой жизни. Но в порядках здешних он разобрался быстро. И по этим порядкам выходило, что обеим Иорданским, бабушке и внучке, никак невозможно было жить в самом центре Москвы, да еще в таком доме, как этот, на углу Петровки и Столешникова переулка, со странным названием «Марсель».

– Марсель – это город во Франции. Но я не знаю, почему наш дом так называется, – улыбнулась Ксения, когда Игнат спросил ее об этом. – Мы с бабушкой сюда только в восемнадцатом году приехали. Из Рязани. К моему дяде Ивану, бабушкиному сыну. А через год он от тифа умер. Дядя Иван еще до переворота по почтово-телеграфному ведомству работал, а дом как раз это ведомство построило. Ему тогда здесь комнату и дали. Это прежде доходный дом был, для состоятельных холостяков. Такой в Гнездниковском переулке есть, и вот наш «Марсель».

Ксения сказала еще, что «Марсель» отличается от других московских коммуналок, в которые за последние десять лет превратились все бывшие доходные дома. Правда, она рассказывала, что в восемнадцатом году, когда они с бабушкой сюда приехали, дом этот имел обычный для того времени вид: потолок коридора был опутан черными трубами буржуек, которые тянулись из каждой комнаты, все четыре парадных были заколочены, а все три черные лестницы заплескивались водой и зимой превращались в ледяные горы. Но теперь, в разгар нэпа, дом выглядел уже вполне пристойно. Самому-то Игнату он казался не просто пристойным домом, а настоящим дворцом, какого он и представить себе не мог. Но и на более искушенных, чем он, людей «Марсель» производил сильное впечатление.

Доски с парадных дверей были сняты, для уборки кухонь и мест общего пользования была нанята жильцами на приличный оклад уборщица, кроме того, было решено, что огромные марсельские коридоры не должны быть заставляемы всяким хламом. В сочетании с высокими потолками, просторными вестибюлями, зеркальными лифтами, перилами в форме змей и прочими атрибутами стиля сдержанного модерна, в котором перед самой революцией был выстроен этот дом, тогда еще с дорогими магазинами в первом этаже и дорогими же меблированными комнатами во всех остальных, – «Марсель» в самом деле выделялся в унылом ряду коммунальных клоповников.

Неудивительно, что Игнат первое время останавливался на улице перед парадной дверью и собирался с духом, прежде чем ее открыть. Он удивлялся другому – что эта робость прошла у него довольно быстро.

Было в Москве что-то такое, что он сразу почувствовал близким себе, хотя и очень для себя нелегким. Сурова она была, эта Москва, непроста, неласкова. Но при этом Игнат почему-то знал: она может вместить ту силу, которую он пока лишь смутно чувствует в себе, и, главное, может помочь ему понять, в чем эта его смутная сила состоит.

Что он может надеяться на помощь этого города, Игнат понял почему-то, когда стоял у Преображенской заставы на берегу Яузы, где наскоро сколачивались бараки для крестьян, прибывающих на московские стройки.

Река сияла в солнечных лучах, словно праздничная дорога, ведущая неведомо куда. Отражаясь от ее колеблющегося серебра, солнце слепило глаза, и из-за этого переливчатого блеска Игнат почувствовал, что его охватывает восторг, которого он не может объяснить и не хочет объяснять.

«Да что ж это со мной? – изумленно подумал он. – Или не видал я, как вода под солнцем блестит? Уж, кажись, у себя-то на Беломорье вдоволь навидался!»

И все-таки он понимал, что того могучего будущего, которое сияло теперь перед ним так же отчетливо, как блики на воде московской реки, никогда он прежде не видел.

Но это для себя он такое понял. А для Ксении… Игнат быстро догадался, что ее будущее выглядит вовсе не сияющим.

Да тут и догадливости особой не требовалось – это высказывалось вслух, и высказывалось теми людьми, от которых Ксенино будущее как раз и зависело.

Однажды, когда Игнат шел по длинному марсельскому коридору к комнате Иорданских – в тот день он наконец узнал, что завтра может перебираться в барак и приступать к работе, – навстречу ему из общей кухни вышла дебелая баба. Ее звали Галя Горобец, и, Игнат уже знал, она была здесь большой начальницей – ответственной по дому.

– Това-арищ Ломоносов! – томно поводя глазами, пропела Горобец. – Ну как у вас дела? Нашли работу?

– Нашел, – кивнул Игнат. – И место в бараке дали. Завтра съезжаю.

– Какая жа-алость!.. – тем же тоном протянула она. И тут же добавила уже совсем другим, жестким и деловым, тоном: – Нет, это форменное безобразие! Без пяти минут пролетарий вынужден перебираться в барак. В то время как чуждый элемент – лишенки, поповны – занимают целую отдельную комнату! – Она понизила голос и, подойдя вплотную к Игнату, проговорила: – Я бы на вашем месте, товарищ Ломоносов, поборолась за жилплощадь. У вас на нее побольше прав-то будет, чем у поповских жен и дочек! Не понимаю, куда начальство смотрит? Их вообще из Москвы гнать надо.

– Уж простите, времени нету. – Игнат шагнул в сторону и обошел Галю Горобец. – Надо вещи собирать.

По-хорошему-то надо было не так этой подлюге ответить. Но соображал Игнат скоро, а потому сразу понял: если вступит с ней в спор, отыграется она на Иорданских, и на бабушке, и на внучке. Потому что в самом деле не из пролетариев они, тут и к гадалке не ходи – по одной фамилии ясно.

Что-то острое, болезненное дрогнуло у него в сердце. Как же беззащитна она была, эта светящаяся девушка, от одного взгляда на которую ему горы хотелось свернуть и поставить ей на защиту! И что такое это было? Он не знал… Игнат не то чтобы обладал большим опытом по женской части – некогда ему было особо-то с девками баловаться, – но и на отсутствие женского внимания не жаловался. И то, как отдается во всем теле взгляд красивой женщины, знал не с чужих слов.

Но то, что отдавалось в нем при одном только взгляде на Ксению, – отдавалось не в теле его, а только в сердце. Это было незнакомо, а потому и непонятно.

Когда он вошел в комнату, Ксении дома не было.

– Наконец-то повезло тебе, Игнатушка! – обрадовалась Евдокия Кирилловна, когда он сказал, что с завтрашнего дня начинает работать. И тут же по ее ясному, в частой сети морщин, лицу пробежала печаль. – Одно жаль – уходишь ты от нас. А мы тебя полюбили. Или остался бы?

– Нет, Евдокия Кирилловна, – отказался Игнат. – И так задержался у вас. И на работу далеко, не находишься каждый день до Преображенской-то.

– Это правда, – кивнула старушка. – Да, может, и лучше для тебя, что от нас подальше будешь…

– Как это – для меня лучше? – не понял Игнат.

– Вот так. – Евдокия Кирилловна грустно улыбнулась. – Ты молодой, у тебя вся жизнь впереди. По нынешним временам тебе все дороги открыты. А мы ведь, знаешь… Теперь словно забыли про нас, а как дальше будет, неизвестно. Мой-то муж, отец Илья, еще до переворота скончался, царство ему небесное. А сынка моего, Ксенечкиного отца, в рязанском его приходе арестовали. Там и расстреляли в восемнадцатом году… Как чумные мы теперь. Мне пенсию не платят. Ксенечку на работу никуда не берут. Из Москвы того и гляди выселят. Лучше тебе от нас подальше.

– Да что ж вы такое говорите, Евдокия Кирилловна! – воскликнул Игнат. – Да разве я про то думаю? Я же и правда про работу только! Ежели на стройку берут, в барак ведь всех поселяют.

– Ну и господь с тобой, милый, – почти испуганно произнесла Евдокия Кирилловна. – Ты уж не сердись на старуху. И Ксенечке не говори про наш разговор. И так переживает она…

О чем переживает Ксения, Евдокия Кирилловна не сказала. А Игнат не решился переспрашивать.

– А где она? – только и спросил он.

– На Главпочтамт пошла. Там, бывает, письма просят написать. Людей-то в Москву много приехало, не все грамотны, а родне в деревню весточку подать хотят, вот и платят, чтобы помогли им. Когда Бог дает, сколько-нибудь Ксенечка такими письмами и зарабатывает. Грустно это, милый… С ее-то талантом! Видел ведь рисунки.

Свои рисунки Ксения в самом деле ему показывала. Жаль только, ничего он в этом деле не понимал. Красиво, конечно. У них в деревне все любили рисованную красоту. Подновляя каждый год печь, мать красила подпечки синей и красной красками, а девки не только вышивали праздничные свои наряды многоцветными нитками, но украшали узорами даже лукошки для ягод – выкрашивали их масляными красками, рисовали на них цветы.

Цветы были и на тех рисунках, которые показала ему Ксения. Только совсем другие они были, чем на деревенских лукошках. Казалось, не человек их нарисовал, а сами они проступили сквозь тонкую бумагу. Точно такими, слишком уж тонкими, были и другие рисунки, которые тоже показывала ему Ксения. На них были изображены мужчины в щегольских старых нарядах, и дамы в шляпках, и румяные детишки в кружевных бантах.

– Это я для фарфора рисовала, – сказала тогда Ксения, заметив недоуменный взгляд, которого Игнат не сумел скрыть. – А для него особенный рисунок нужен. Традиционный и вместе с тем очень модный, вот как эти фигурки. Я их прямо из модных журналов брала, где про московских щеголей писали. Прежних, конечно, щеголей.

Про фарфор Игнат тоже мало что понял. Но выказывать свое непонимание не стал. Он уже знал, что Ксения относится к этому делу благоговейно и что мечтала она стать художницей по фарфору – поступить в художественное училище, а может, даже поехать во Францию, в город Севр, где такая учеба хорошо налажена. Теперь, конечно, обо всем этом не могло быть и речи. Правда, Ксения часто ездила на пригородном поезде в Вербилки, где сохранился фарфоровый завод, и иногда ей давали расписать какой-нибудь сервиз. Только фамилию под этой росписью ставили чужую…

Еще Ксения показывала Игнату две фарфоровые чашечки, которые сохранялись в их семье уже двести лет и каким-то чудом уцелели. На каждой чашечке красовалось нарисованное мелкими розочками пылающее сердце, в центре сердца нежно синела незабудка, а под сердцем старинной вязью было выведено: «Ни место дальностью, ни время долготою не разлучит, любовь моя, с тобою».

Игнат только повертел чашечки в руках да поскорее положил обратно в деревянные коробочки, в которых Ксения их хранила. Ну их к богу! Еще разобьешь… Ксения заметила его робость и улыбнулась.

– А ведь ваш предок, Игнат, – сказала она, – когда-то принял самое живое участие в судьбе русского фарфора. Императорский фарфоровый завод, что под Санкт-Петербургом, это его детище.

– Который предок? – не понял Игнат.

– Ломоносов Михаил Васильевич.

– Да он мне, может, и не предок, – пожал плечами Игнат. – Хотя родня, наверное, дальняя только.

Все в ней его тревожило, беспокоило. Вся она была хрупкая, как эти ее чашечки. И так же, как с чашечками, непонятно было, что с нею делать.

– Скоро Ксения Леонидовна вернется? – вздохнув, спросил Игнат.

– Как работа пойдет, – ответила Евдокия Кирилловна. И тут в дверь постучали. И не постучали даже – нетерпеливо забарабанили. – Кто это? – вздрогнула старушка.

По ее лицу пробежала тень испуга.

– Я открою, – сказал Игнат.

Старушка ушла за ширмы, а он открыл дверь. На пороге стояла девушка. Кажется, она удивилась, увидев незнакомца. Во всяком случае, взгляд, которым она окинула его, запрокинув голову, показался Игнату изумленным. Но – ничуть не испуганным. В нем, в этом взгляде, было нетерпение, дерзость и еще… Живой огонь в нем был, вот что! Глаза ее сверкали, как непогасшие угли.

– Ух ты! – воскликнула девушка, глядя на Игната. – А вы откуда здесь взялись?

– Здравствуйте, – сказал он. – Вам кого?

Он постарался, чтобы голос прозвучал спокойно, хотя на самом деле немного оторопел. Никогда он не видел, чтобы жизнь так явно била в человеке через край, обернувшись красотою.

– Ксению Леонидовну хотелось бы увидать, – заявила девушка. – Позволите?

К двери уже спешила Евдокия Кирилловна.

– Эстерочка, милая, приехала! – радостно воскликнула старушка. – Как Ксюшенька рада будет! Проходи, проходи, что же ты на пороге-то?

– Да страж не сразу ведь и пустит.

Девушка насмешливо взглянула на «стража».

– Бог с тобой, детка, какой еще страж? – махнула рукой старушка. – Это мальчик приехал, Матрешин сын. Помнишь нашу Матрешу? Вот, ее старший. А это Эстер, – обернулась она к Игнату. – Соседка наша, Ксенечкина подружка. Она в Сибирь ездила, родителей провожала. Они по телеграфному ведомству работают, им новое место службы определили. Ты совсем вернулась, детка? – снова обратилась она к Эстер.

– Совсем, – кивнула та. – Совсем одна, совсем свободна и буду делать что хочу!

Она воскликнула это с такой счастливой беззаботностью, что даже Игнат с трудом сдержал улыбку. Эстер еще раз окинула его взглядом – тем же самым, прямым и дерзким – и прошла мимо него, села у стола. Как будто весеннее солнце вошло в комнату вместе с этой девушкой! Игнат даже глаза отвел – такая она была ослепительная.

И тут дверь открылась снова, и вошла Ксения.

– Звездочка! – воскликнула она. – Звездочка приехала!

Эстер сразу вскочила и бросилась к ней. Пока они целовались, восклицали, ахали, Игнат смотрел на Эстер и думал: «И правда, звездочка. Не ночная только…»

Он вдруг вспомнил, как прочитал в отрывном календаре – Игнат любил отвлеченные знания и всегда стремился приобрести их откуда только возможно, – что Солнце тоже звезда.

Эстер, которую Ксения почему-то назвала Звездочкой, была именно такая звезда – как Солнце.

Часть II

Глава 1

Вера захлопнула дверцу «Ниссана» и не торопясь пошла к изогнутому змеей жилому дому, в первом этаже которого размещалась ее школа. Ей не было нужды торопиться – она давно уже научилась рассчитывать время, необходимое, чтобы добраться от Хорошевки до Митино, и никогда не ссылалась на то, что ее задержали пробки. И от своих сотрудников подобных оправданий не принимала.

Каждому, кто входил в школу, казалось, что все здесь залито солнечными лучами. В пасмурные дни, Вера замечала, визитеры даже бросали недоуменные взгляды на окно – может, ошиблись насчет погоды? Но ошибки никакой, конечно, не было. Просто фирменные цвета всей сети «Инглиш форевер» как раз и были солнечные – оранжевые, золотистые, румяные. Эту цветовую гамму положено было соблюдать в оформлении любого филиала. А Вере она и так нравилась, не по обязанности, и три года назад, купив право на открытие школы «Инглиш форевер» в Митино, она с удовольствием расцветила ее этими праздничными красками.

Да она и все остальное сделала как положено: приобрела самые современные компьютеры и телевизоры, отпечатала методические материалы на самой лучшей бумаге… И, конечно, пригласила самых лучших преподавателей, что и являлось главным. Она была не просто добросовестной хозяйкой – она любила только высший уровень. Не зря же Алинка, которую Вера переманила в свой новенький филиал, называла ее врожденной перфекционисткой.

Было ли это качество у нее врожденным, Вера не знала. Может, от природы в ней были заложены какие-нибудь другие качества. Но три года, которые она владела и руководила школой «Инглиш форевер», все ее силы были отданы тому, чтобы все здесь было устроено именно на высшем уровне.

За то, что на нее неожиданно свалилась возможность такого приложения сил, следовало благодарить Кирилла. И не в отвлеченном смысле – мол, если бы он ее не бросил, то, может, и не выявились бы у нее новые способности, – а в самом прямом.

Через неделю после разговора, который так неожиданно произошел между ними на качелях под соснами, Вера получила курьерской почтой конверт. В него были вложены банковская карта на ее имя и набранная на компьютере записка.

«Вера! – прочитала она. – Когда я однажды сказал тебе, что ты откроешь филиал этой вашей английской школы в Митино, я имел в виду вполне конкретную идею, для осуществления которой у тебя есть все способности. Было бы жаль, если бы тебе не хватило для этого только денег. Я рад тебе их предоставить. Надеюсь, ты их примешь как свидетельство моей благодарности за все, что между нами было. Поверь, благодарности искренней. Удачи тебе».

Тон был интеллигентный, непринужденный, в самом деле искренний – такой, который всегда был присущ Кириллу в общении с Верой. На банковской карте обнаружилось сто пятьдесят тысяч долларов. Как на это реагировать, Вера не знала.

– Вот это мужик! – ахнула Алинка, когда Вера рассказала ей об этом ошеломляющем послании. – Вот это, я понимаю, мужчина! А мой урод, представляешь, заявляет тут на днях: если ты со мной и правда развестись захочешь, учти, все имущество делить будем, включая серебряные ложки. Сам, только отвернись, селедку норовит с газеты стрескать – серебряные ложки ему нужны! Нет, я от него точно уйду. «Мирену» достану – помнишь, я тебе рассказывала, что финскую гормональную систему поставила? – так вот, вытащу ее и тут же от приличного мужчины без проблем забеременею. – И добавила уверенным тоном: – Бери, Вер, деньги, не сомневайся. На то он мужчина, на то ты женщина. Просто нас жизнь замордовала, потому и удивляемся. А в принципе, так ведь и должно быть.

Вера не стала объяснять Алинке, что сомневается даже не в самой возможности взять деньги у мужчины, который ее бросил. Может, так и в самом деле должно быть в какой-то жизни, которой она никогда не знала и в которой мужчины сильны и великодушны, а женщины нежны и беззащитны. Она не понимала другого: что представляет собой ее жизнь без Кирилла? Что она чувствует, расставшись с ним, – одиночество, пустоту, отчаяние? То есть, вернее, слишком хорошо она это понимала…

Вера понимала, что не чувствует ничего. Это и приводило ее в оторопь, это и заставляло сомневаться в том, что любой женщине показалось бы несомненным, – надо ли взять у бывшего любовника искренне подаренные деньги.

Она ожидала, что, когда пройдет первое изумление от расставания с Кириллом, в ее жизни обнаружится что-то вроде черной дыры. Все-таки она потеряла мужчину, о котором мечтает каждая женщина. Не может же быть, чтобы она совсем о нем не затосковала! Ну хоть ночами, хоть долгими вечерами, хоть по утрам, просыпаясь в одиночестве!

Этого не могло быть, но это было именно так. Вера не почувствовала в своей жизни того пустого пространства, которое, хоть и без всякой боли, почувствовала, даже когда рассталась с опостылевшим Димой. А ведь Диму с Кириллом и сравнивать было невозможно. Но тогда она все-таки то и дело натыкалась на разные приметы Диминого отсутствия: то вспоминала, что можно не звонить ему с работы, предупреждая, что задержится, то, спохватываясь, возвращала продавщице кусок жирной свинины, которую по привычке просила взвесить, потому что Дима любил отбивные… Положим, тогда Веру только обрадовала возможность распоряжаться своим временем так, как сама она считала нужным, и вместо отбивных она с удовольствием стала жарить кабачки. Но все-таки появилась тогда в ее жизни какая-то… неровность. А теперь не было ничего. Ни-че-го! Она чувствовала себя холодной, как небесная звезда.

Папа называл ее Звездочкой, когда она была маленькая, вот и всплыло это в памяти. Только не была она в детстве холодной звездою – наоборот, вся была жизнь и огонь, оттого, наверное, папа и дал ей такое прозванье.

А теперь она состояла только из блеска и холода, и ничего с этим нельзя было поделать.

Деньги она все-таки взяла.

«В конце концов, он передо мной виноват, – стараясь рассердиться на Кирилла, подумала Вера. – Он меня, можно сказать, обрек на одиночество. Ну да, обрек. Тоже Онегин какой выискался! Да мне, может, после той его отповеди на мужиков вообще смотреть противно. И надо же чем-то себя занять. Вот бизнесом и займусь».

Бизнес, впрочем, оказался не тем занятием, которому можно было посвятить себя мимоходом, только чтобы время скоротать. Особенно в самом начале, пока школа не стала приносить не только моральное удовлетворение, но и реальный доход. Весь первый год Вера крутилась как белка в колесе, спала по пять часов в сутки и домой приезжала ровно на эти пять часов. Поэтому теперь, когда она являлась владелицей одного из лучших филиалов «Инглиш форевер», была успешна, благополучна, независима, то считала все это вполне заслуженным.

Она сильно переменилась за три года, прошедшие после расставания с Кириллом. Все замечали, да Вера и сама это видела, что в ней наконец появилось то, что она когда-то называла лоском непринужденной элегантности и считала для себя недостижимым. У нее даже походка изменилась, да и из всех движений исчезла присущая ей прежде резковатость. Все-таки быть просто самостоятельной женщиной и быть богатой самостоятельной женщиной – это оказались совершенно разные вещи.

К тому же Вера наконец поняла, как эта пресловутая элегантность воплощается в одежде. Правда, оказалось, что понимать тут особенно нечего – надо просто иметь достаточно денег, чтобы покупать дорогие вещи. А чтобы ненароком не выбрать среди широко представленной дороговизны что-нибудь вульгарное, навыки потребовались минимальные. Вера очень быстро разобралась, в каких бутиках просто не продается ничего вульгарного, и стала эти бутики посещать. К счастью, фигура у нее была безупречная, поэтому ей не приходилось тяжело вздыхать, сознавая, что приличные вещи бывают только на два, а то и на три размера меньше, чем она может на себя натянуть.

Вот и сейчас она подходила к своей школе в новой шубке, которую купила вчера и которую поэтому никто еще не видел. Шубка была шиншилловая, то есть являла собою мечту каждой женщины – такую же, какую являет собою бриллиант. Вера не раз замечала: даже те женщины, которые всю жизнь проявляли искреннее равнодушие к драгоценностям, годам примерно к сорока начинают мечтать о бриллианте. Может, как о символе, пусть даже и обманчивом, того, что их жизнь удалась.

Шиншилловая шубка тоже была из разряда символов. Вера не исключала, что купила ее именно поэтому. Правда, для символичности шубке недоставало длины: она была не в пол, а коротенькая. Но тут уж Вера не захотела идти против здравого смысла: в длинной шубе ей было бы неудобно водить машину. Да и вообще, длинная шуба представлялась ей несовместимой с динамичным образом жизни, к которому она за три года привыкла. Сейчас, например, она собиралась забежать в школу только на часок – убедиться, что ничего сверхъестественного, требующего ее присутствия, там не происходит, – а потом пробежаться по магазинам и купить все, что она давно уже собиралась купить для Тимки.

Жизнь сына – это было то, что тревожило Веру больше всего. Это, может, было вообще единственное, что ее тревожило. Обо всем остальном она старалась не думать.

Но не думать о Тимке было невозможно.

Сын рано начал жить отдельно, да и когда он еще жил с нею, она уже чувствовала его самостоятельность. Это было то, с чем он родился, а потому Вера была готова, что он отделится от нее вот именно рано. И когда это произошло, она восприняла это, в общем-то, спокойно. Она ведь родила его, когда сама была девчонкой, поэтому Тимкино взросление, начало его отдельности – все это совпало отнюдь не с ее старостью. И она не требовала в те свои годы, чтобы взрослеющий сын вел себя так, или этак, или совсем иначе.

Она была нетребовательна еще и потому, что Тимофей начал самостоятельную жизнь в трудные для нее времена. Вера считала: лучше пусть сын живет отдельно, чем тратит свою молодость, лучшие свои силы на решение маминых проблем. Она скрывала от него, что моет подъезды, потому что издательство обанкротилось, а в стране дефолт и другой работы она найти не может, она врала, что работает теперь дома – переводит английские книжки и получает от этого всяческое удовольствие, в том числе и материальное.

Но теперь времена переменились, и жизнь ее переменилась разительно. И наблюдать, как при такой ее жизни – удобно устроенной, обеспеченной – сын работает конюхом и живет на каком-то чердаке, было для Веры невыносимо.

Она тысячу раз предлагала ему бросить эту чертову конюшню.

– Ты лучше вообще нигде не работай! – просила Вера. – Мало того что зарплата копеечная, так еще работа в Опалихе, каждый день в электричках… Тимка, мне ведь ничего не стоит платить тебе ровно столько, сколько тебе на этой дурацкой конюшне платят, неужели не понимаешь? Сиди дома, пиши стихи. Плохо тебе будет?

– Плохо. – Сын только улыбался, наблюдая ее запальчивость. – Мам, да ты пойми: я в эту конюшню не просто так устроился, а в результате серьезного анализа.

– Что же ты, интересно, проанализировал? – вздыхала Вера.

– Все виды работ. Вот как раз с этой точки зрения – позволят они мне писать стихи или нет. Социологическое, можно сказать, провел исследование!

– И что оно тебе показало?

– Показало, что из множества профессий конюх – единственная, которая этому не препятствует. Даже наоборот, способствует. Ну люблю я лошадей, что тут такого? Лучше, чем конюхом, было бы только конезаводчиком заделаться, но это из области фантастики. Ма, ну что ты, в самом деле? Клерком мне, что ли, стать, белым воротничком?

Глаза у Тимофея были в точности как у Вериного папы: цветом как скала после дождя, и широко поставлены на лице, и от этого в лице нет ничего округлого, неопределенного – все оно состоит из твердых линий. Только, в отличие от папиных, не суровые они были – когда Тим разговаривал с мамой, в глазах у него плясали веселые чертики.

– Я тебе клерком и не предлагаю. – Вера делала последнюю попытку. – Я тебе, считай, предлагаю грант. Для написания… ну, не знаю… поэмы!

– Если бы я лекарство от рака изобретал, я бы твоему гранту обрадовался. А грант для написания поэмы называется дармоедством. Потому что ценность будущей поэмы не совсем очевидна.

И вот как с ним было спорить? Оставалось только переживать о его неустроенности, нищете, одиночестве и, главное, об отсутствии у него каких-либо перспектив. Вера прекрасно понимала, что в ближайшие много лет стихи не будут цениться в ее родной стране настолько, чтобы их создатели хотя бы не умирали с голоду. Не говоря уже о том, чтобы они приобретали конные заводы, как почему-то мечтает ее сын. Да что там конный завод – он даже квартиру приобрести не смог бы. Правда, пока еще и Вера не могла себе этого позволить, но для нее это был уже только вопрос времени. Если ее школа и дальше будет работать так же успешно, если число учеников будет увеличиваться такими же темпами, квартиру Тимофею она купит не позже как через год. Останется только всучить ему эту квартиру – судя по его отношению к гранту, дело это будет не из легких.

Но квартира была событием будущего, а сегодня Вера собиралась купить сыну обогреватель. Тим жил на Чистых Прудах, в башенке старого дома на углу Армянского и Кривоколенного переулков. С улицы башенка выглядела даже романтично – когда Вера подходила к этому дому, ей каждый раз, будто девчонке, казалось, что там живет волшебник. Но внутри романтическая башенка была совсем не приспособлена для житья. Мало того что комната в ней была тесная, а кухня и вовсе напоминала шкаф, так к тому же летом все это раскалялось, как медный таз на солнце, а зимой продувалось насквозь. Квартира и не относилась к жилому фонду. Здесь была мастерская – кажется, не вполне легальная – какого-то Тимкиного знакомого художника. Тот уехал на неизвестный срок в Германию и пустил в эту свою нелегальную мастерскую приятеля. Тоже на неизвестный срок.

В общем, обогреватель купить следовало, понравится это Тимке или нет. Москва превратилась этой зимой в настоящий полюс холода. Холодно было даже у Веры в офисе. Только ее добротно построенный пленными немцами дом на Беговой оставался неуязвим для морозов.

Заодно с обогревателем Вера купила и теплый плед – а то ребенок укрывается каким-то странным покрывалом с дыркой посередине, и микроволновку – а то питается одними бутербродами. Ее удивляло, что при совершенной своей приспособленности к любой физической работе и к любым тяготам жизни Тимофей относится к бытовым ее подробностям так, как могло бы относиться разве что существо не от мира сего.

И микроволновка, и обогреватель оказались такими громоздкими, что Вера едва дотащила их до Тимкиной квартиры; лифт в башенку не доезжал. К тому же еще плед и продукты, которые она купила с запасом на неделю… Вера буквально ногами втолкнула все это в прихожую.

Ключ от своего жилья Тимка дал ей сразу, как только перебрался сюда. Может, все-таки хотел чувствовать себя маленьким мальчиком, к которому в любой момент может прийти мама… Как бы там ни было, Вера не злоупотребляла его доверием и обычно предупреждала о своем визите. А что не предупредила сегодня, так это специально: она как раз и хотела, чтобы его не было дома и можно было бы спокойно внедрить в его квартиру дорогостоящие приборы.

Втиснувшись в крошечную, как спичечный коробок, прихожую, Вера сразу услышала, что в квартире кто-то есть.

«А что это он не на работе? – удивилась она. – Неужели с конюшни уволился?»

Но, войдя в комнату, она увидела не Тима.

Посередине комнаты стояла девушка. На вид ей было лет двадцать пять. Но при взгляде на нее меньше всего приходили в голову мысли о ее возрасте, да и внешности вообще, хотя сразу было понятно, что черты лица у нее гармоничные и фигура стройная. Но главным в ней было совсем не это…

Ее глаза сияли так, словно Бог создал их, чтобы освещать какой-то путь. Какой путь, для кого – неведомо, но прямой, ясный, нездешний свет лился из них сплошным потоком.

Вера просто остолбенела, когда ее увидела. И, конечно, не потому, что ее так уж ошеломило присутствие девушки в квартире сына. Сама эта девушка ее ошеломила – великое ее сияние!

Впрочем, вид у нее был ничуть не великий, зато очень решительный. Она держала наперевес деревянную палку с лошадиной головой из папье-маше – Тим сохранил эту игрушку, оставшуюся в башенке от каких-то давних хозяев, – и, судя по всему, собиралась обороняться от грабителей.

Ее опасения следовало поскорее развеять.

– Вы подумали, это бандиты? – Вера улыбнулась. – Не бойтесь, откуда же им здесь взяться?

– Я не боюсь, – покачала головой девушка.

Тут она посмотрела на палку в своей руке и улыбнулась тоже.

«Адекватная, – подумала Вера. – Но что же за глаза!»

Она смотрела в эти ошеломляюще светящиеся глаза и не могла понять, какое чувство охватывает ее при этом. Но только в первую минуту не могла понять – потом чувство стало таким отчетливым, что не понять его было невозможно.

Это было ясное чувство тревоги.

Глава 2

– Я это понимаю, Тим. И все-таки мне грустно.

Тим стоял у самого эркера, и от этого казалось, что он стоит посреди зачарованного царства. Кусты сирени в палисаднике были покрыты инеем, и дальше, вокруг фонтана, все деревья стояли в таком же игольчатом узоре – клен, ясень… Они всегда, сколько Вера себя помнила, очерчивали этот маленький двор таким вот волшебным кругом. И в ту зиму, когда родился Тим, они точно так же были покрыты игольчатым инеем, это она запомнила особенно ясно. И как впервые вынесла его гулять в палисадник – он не спал, а смотрел вверх, на морозные кроны деревьев, и взгляд его широко поставленных, скально-серых, как у деда, глаз был очень серьезный, – это Вера запомнила тоже.

Все это повторялось здесь уже двадцать семь лет его жизни и будет повторяться снова и снова. Но его в этом волшебном кругу не будет.

– Да почему ж тебе грустно, мам? – Тим улыбнулся. – Советскую пропаганду вспомнила – в Америке звериный оскал капитализма, людей на улицах убивают?

– Дура я, по-твоему? – Вера сделала обиженное лицо.

– По-моему, нет.

– Мне грустно, что ты будешь так далеко от меня. Ты у меня большой уже, я понимаю. Но сейчас ты все-таки где-то рядом, приходишь ко мне, и я к тебе могу прийти. А до Техаса попробуй дойди! И почему, кстати, Техас? Алиса ведь на Бродвее играет. А Бродвей, насколько мне известно, в Нью-Йорке.

О том, что девушка, которую она неделю назад увидела в квартире сына, является актрисой бродвейского мюзикла, Вера узнала в тот же день от самой этой девушки. Она оказалась общительна, как все американцы, и сразу сообщила, что зовут ее Алиса Давенпорт, что она отработала в Москве театральный сезон на мюзикле «Главная улица», но теперь должна вернуться обратно в Нью-Йорк. Вера сразу же выудила из нее и те сведения, которые считала для себя главными: что с Тимом эта Алиса знакома две ночи, что эти ночи ее ошеломили, и, похоже, не сексом. Это почему-то усилило Верину тревогу, хотя она и убеждала себя, что девушка просто охвачена стихией московских страстей, а когда вернется домой, то сразу же окунется в совсем другую, более прагматичную стихию и про Тима забудет.

«Это у нее исторический атавизм, – подумала Вера. – От русской бабушки. Пройдет!»

Пока они вместе распаковывали микроволновку и обогреватель, Алиса успела сообщить, что у нее была русская бабушка, то есть вообще-то она была еврейка, ее звали Эстер Левертова, но она родилась в России и прожила в Москве до двадцати с чем-то лет.

Вообще-то с ней легко было разговаривать, с этой Алисой Давенпорт. Может, в самом деле из-за московского происхождения ее бабушки. Когда она прямо смотрела Вере в глаза этими своими необыкновенными глазами, с ней говорилось как-то само собою, притом о таких вещах, о которых и с близким человеком не сразу разговоришься. Вера даже почему-то рассказала ей о папе. То есть, если подумать, вовсе и не почему-то: эта Алиса каким-то неведомым образом догадалась, на кого похож Тим, и слушала про его деда так внимательно, как будто это имело решающее значение для ее жизни. Странная девушка, непонятная!

И вот теперь, всего неделю спустя, сын сообщает, что уезжает с этой непонятной девушкой в Америку. И не в гости едет, а собирается жить на техасском ранчо, которое досталось Алисе по наследству от американского деда и его жены, той самой, московского происхождения бабушки. И мало что жить собирается – уже прикидывает, сколько там можно будет развести коней! И вид у него при этом такой отрешенный, что сразу понятно: всего его занимают сейчас только эти дурацкие кони, а совсем не мамина печаль.

Впрочем, в том, что значит его отрешенный вид, Вера как раз ошиблась.

– Да. Алиса работает на Бродвее, – сказал Тим. – И поэтому не может жить в Техасе. Хотя она родилась на этом ранчо, все детство там провела и очень его любит. Она ведь его потому и не продала – в аренду сдавала.

– Тогда я совсем ничего не понимаю! – воскликнула Вера. – Она тебя что, зовет в Америку, потому что ей арендатор на ранчо нужен?

– Знаешь, мам… – Тим улыбнулся странной улыбкой – смущенной, изумленной, почти детской. Вера никогда у него такой улыбки не видела. – Знаешь, мне кажется, она меня зовет только потому, что любит. И больше нипочему.

– Сомнительная причина! – фыркнула Вера.

– Для нее, насколько я понял, несомненная. Ей, кстати, когда-то бабушка сказала, что это единственная причина, которая достаточна для любого поступка. Во всех остальных случаях надо подумать, а в этом – не надо. А она же в бабушку пошла, – улыбнулся Тим.

– Ну, и ты в дедушку пошел. – Вера не выдержала и тоже улыбнулась. И тут же по ее лицу пробежала печальная тень. – Не знаю, Тимка. Может, ты и прав. Будешь жить на вершине голой, писать простые сонеты и брать от людей из дола хлеб, вино и котлеты. Об этом же ты мечтал?

– Во-первых, это не я мечтал, а Саша Черный. А во-вторых, ничего я ни у кого не собираюсь брать. Разве что у американского государства. Оно, оказывается, субсидии дает на сельское хозяйство. Вот это, я понимаю, грант на написание поэмы!

Вера хотела сказать, что ей невыносимо тяжело будет без него, что Атлантика, которая вот-вот их разделит, кажется ей бескрайней… Но сказать это было нельзя.

– Как же вы все-таки устроитесь? – стараясь, чтобы голос звучал спокойно и даже по-деловому, спросила Вера. – Ты в Техасе, она в Нью-Йорке? Это же только отсюда кажется, что близко. А на самом деле как от Москвы до Сибири.

– Я знаю.

Сын смотрел широкими, скальными глазами своего деда.

– Вы же измучаетесь через год!

– Ну посмотри ты на меня, мам, – помолчав, сказал Тимофей. – Думаешь, я позволю, чтобы она мучилась?

– Чтобы она – думаю, не позволишь, – вздохнула Вера. – А сам?

– А сам – жизнь подскажет.

Он умел слышать подсказки жизни, ее мальчик. Он умел это гораздо лучше, чем она сама. В своей-то жизни Вера только один раз расслышала эту странную, необъяснимую подсказку – когда родила его двадцать семь лет назад.

– Я ее люблю, мам. – Тим посмотрел все тем же растерянным, незнакомым взглядом. – Прямо как на чашке написано. Кстати, у нее тоже такая чашка есть.

– Знаю. Она мне показывала.

Алисина чашка, о которой вспомнил Тим, в самом деле была точно такая же, как та, которую и он сам, и даже Вера помнили с детства. Она и сейчас стояла у Веры в буфете, эта чашечка старинного гарднеровского фарфора. На ней красовалось вырисованное мелкими розочками пылающее сердце, в центре сердца нежно синела незабудка, а под сердцем старинной вязью было выведено: «Ни место дальностью, ни время долготою не разлучит, любовь моя, с тобою».

Вообще-то Вера эту чашку не любила. От мамы она знала, что ее подарила когда-то отцу его первая жена. Вера с детства терпеть не могла всяких сентиментальных красивостей, воплощением которых казалась ей эта надпись. А Тимке, наоборот, надпись нравилась. Он говорил даже, что по этим словам впервые понял, что такое поэзия.

И вдруг выясняется, что у Алисы есть точно такая чашечка! И тоже из разряда семейных реликвий – досталась от бабушки, – а потому она повсюду возит ее с собою. Когда они пили кофе у Тима в башенке, Алиса налила его Вере как раз в эту чашку.

Впрочем, Вера не находила в себе сил для того, чтобы удивляться такому совпадению. Ну, чашка и чашка. Две чашки. Делали же и двести лет назад сервизы.

– Когда ты уезжаешь, Тимка? – спросила она.

– Мам, ну что ты? – Лицо у него стало расстроенное. – Думаешь, я уеду и про тебя забуду? И стакан воды не подам?

Он улыбнулся – конечно, чтобы ее ободрить.

– Ну тебя! – Вера тоже улыбнулась. – Рано мне еще стакан воды просить. Так когда едешь?

– Похоже, не очень скоро. Надо же визу получить. То есть расписаться. В смысле, жениться.

Он сказал о женитьбе как-то торопливо, скомканно, и Вера поняла, почему: ему стыдно, что в его отношения с Алисой вмешиваются какие-то посторонние мотивы – виза, выезд…

– Тимка, я верю, что ты ее любишь, – улыбнулась Вера. – И она, я думаю, тоже верит. Так что расписывайся, не стесняйся. Она вообще, по-моему, все очень точно понимает, твоя Алиса. Точно и сразу.

– Ты-то как это поняла? – удивился Тим. – Ты же ее, она говорила, час всего и видела.

– А просто я и сама такая. Только…

– Какая – такая? И что – только?

– Что такое жизнь, понимаю. В чем ее правда.

Про «только» Вера объяснять не стала. Не хотелось признаваться даже не Тиму, а себе самой, что ей не к чему свое понимание приложить.

Это было как раз то в ее жизни, о чем она старалась не думать.

– Ты хоть, пока не уехал, почаще ко мне заходи, – вздохнула Вера.

Тим вышел из дому не через подъезд, а через эркер – он всегда любил этот выход. Вера смотрела, стоя в эркере, как он огибает фонтан, идет по тропинке под морозными деревьями. Он был без шапки – никогда ее не носил, даже такими холодными зимами, как эта, и никогда не мерз. Вера и сама никогда не мерзла: сказывались северные, поморские гены.

Он обернулся, помахал рукой. Он был высокий, как все Ломоносовы, но чуть сутулился – как тот, на час вошедший в Верину жизнь мужчина, который когда-то вот так же точно уходил от нее по этой тропинке. Только тогда она совсем не горевала, а сейчас… Сейчас, как только Тимка скрылся из виду, Вера села на пол прямо в эркере и не просто заплакала, а в голос разрыдалась.

Она не могла удержать ни судорожных всхлипов, ни судорожных же движений, которыми размазывала по лицу тушь и помаду. Она плакала о том, что сын ее должен уйти от нее по-настоящему, что жизнь его станет теперь отдельной от нее, и это так надо, ему так надо, но ей-то, ей!.. От ее-то жизни отдаляется то единственное, в чем была живая душа, и остается только пустота в красивой упаковке, и больше ни-че-го!.. И не будет больше ничего, потому что не было до сих пор, а ей уже сорок четыре, и с чего же вдруг ее жизнь переменится так, чтобы вместо пустоты появилась… Господи, да что же может появиться вместо пустоты?..

Если бы она знала!

Глава 3

– Кто б мне сказал, что Одер доведется увидеть, ни в жизнь бы не поверил. А вы, Игнат Михалыч?

За год с лишним, проведенный в саперном батальоне, Леха Гайдамак перестал напоминать Маугли. Он выправился, окреп и казался старше своих двенадцати лет. При Игнате он числился кем-то вроде ординарца. Игнат никуда его от себя не отпускал: ему казалось, у него на глазах мальчишка будет в большей безопасности. Может, только казалось, конечно. А все же так ему было спокойнее.

На воду уже ложился вечерний туман.

«Ой, как пал седой туман на Белое море», – вспомнил Игнат. Конечно, ни одна река не могла сравниться с морским простором, но все-таки Одер был широк, и слышанная в детстве песня сама собою всплывала в памяти при виде его мощного течения. Что оно обещало им завтра, это течение, – жизнь ли, смерть?

– Я его уже видел, Одер, – сказал Игнат. – В тридцать седьмом году, когда в Берлинском техническом учился. Всю Германию тогда объехал. И Одер видел, и Эльбу, и Рейн. Даже думал тогда, как понтоны через них наводить.

– Ну да! – изумился Леха. – Знали, что ли, что с немцем война будет?

– Догадывался.

Игнату казалось, что, зная обстановку в стране хотя бы настолько, насколько он узнал ее за прожитый в Германии год, об этом трудно было не догадаться. И когда он вернулся в Москву, больше всего его поразило, что там словно бы никто не догадывался о скорой войне. Впрочем, он быстро понял: люди, которых он знает по работе, не то что не догадываются – просто боятся о ней говорить. А другие люди, те, которым предстояло принимать в связи с этой очевидной будущей войной какие-то серьезные решения, вели себя так, будто войны не может быть потому, что ее не может быть никогда.

Все это было так. Они не были готовы к этой войне. Но ведь дошли как-то до Одера! Как дошли, как перешли через Днепр, Западный Буг, Вислу, через десятки больших и малых рек, – непонятно. По воде, яко посуху, не иначе. Игнат вспомнил: когда форсировали Днепр, он наклонился, зачерпнул воды, чтобы смыть с лица пороховую гарь, и увидел, что дно Днепра почти до самой поверхности воды устлано, уложено, уставлено мертвецами. Вода в его горсти была розовой. Он выплеснул ее обратно в реку.

После форсирования Днепра Игнат стал комбатом. Перед этим он успел несколько месяцев побыть ротным, потому что капитанское звание, которое соответствовало его довоенной инженерной должности, ему присвоили сразу после штрафбата. Объяснение тому было простое: капитаны, особенно ротные командиры, гибли чаще других офицеров, и их число надо было пополнять без лишней волокиты. Вот и капитана Трухина убило в самом начале днепровской переправы, когда еще не были даже установлены понтоны, только стальной трос был протянут через реку.

Чтобы протянуть и закрепить этот трос, рота, которой командовал Игнат, переправилась через Днепр ночью на лодках и все утро, пока саперы ставили понтоны, не давала противнику подойти к воде. Правый берег Днепра, на котором укрепились немцы, так сильно возвышался над левым, пологим, что вся переправа была с него видна как на ладони.

Он не должен был дойти до Одера. Но дошел. Игнат не то что не был суеверен – он вообще мало думал о том, что связано с верой. Но иначе как чудом этого было не объяснить.

– Пошли, Лешка, – сказал он. – Выспимся к завтрашнему. Немного нам осталось.

– Типун вам на язык, Игнат Михалыч! – Леха как раз-таки был по-деревенски суеверен. – Почему ж это немного?

– Так ведь война скоро кончится.

– Ну, разве что потому…

Не зря он гнал от себя на войне любые воспоминания, даже те, которые не затрагивали сердце. В его предвоенной жизни в Берлине не было ничего такого… чувствительного. Это была обычная загранкомандировка, для него тогда уже не первая. Но стоило только позволить себе хоть какие-нибудь воспоминания, как все они разом поднялись к поверхности его памяти, будто всплыли со дна встревоженной реки.


На московских стройках Игнат проработал недолго – меньше года. Удивляться этому не приходилось: он и сам понимал, что отличается от большинства строителей, прибывающих в столицу на заработки из деревень. И дело было даже не в том, что его тяготила ужасающая грязь в бараке, и не привлекали гулящие бабы, которые угнездились едва ли не на каждой мужской койке, и по выходным не тянуло выпивать.

Дело было в той самой силе, которую он смутно чувствовал в себе сам и которую, наверное, гораздо более отчетливо чувствовали в нем те, кто давал ему работу.

Это была сила будущего.

Ксения нисколько не удивилась, когда Игнат сообщил, что начальство предлагает ему поступать на рабфак Высшего технического училища.

– Не только мне, конечно, – словно оправдываясь, объяснил он. – Всем, кто помоложе. На инженеров, говорят, надо учиться.

Ксения улыбнулась прозрачной своей, чуть заметной на губах улыбкой.

– Конечно, надо, – сказала она. – Мне кажется, сейчас стало как-то получше. Хоть для кого-нибудь. Я слышала, разрешают даже иностранные концессии. И Мюзик-холл открыли, ты знаешь? Звездочка там играет.

Что такое Мюзик-холл и каким образом в нем играют – малые дети, что ли? а при чем тогда Эстер? – Игнат узнал совсем недавно. А в Ксениных словах его больше всего обрадовало то, что она, уже не путаясь, обратилась к нему на «ты». Он, правда, и сам с трудом привык не звать ее по имени-отчеству. Если бы не просьба Евдокии Кирилловны, то, может, и не отважился бы на это.

– Ты зови ее попросту, Игнатушка, – попросила старушка. – Меня ведь бабушкой зовешь, вот и Ксенечку зови как сестру. А то неловко даже: или ты нам чужой?

Конечно, он не чувствовал себя чужим для Иорданских. И одного только хотел: чтобы Ксения позволила ему стать для нее совсем близким… Для него это значило – чтобы она согласилась стать его женою.

Игнат понимал, что это избавит Ксению от многих тягот ее жизни. По крайней мере, никакая Галя Горобец не скажет, что ее нужно выселить из Москвы. Пускай-ка попробует выселить его жену! И еще понимал он, что лучше бы ей стать его женой поскорее. После того как Игнат осознал, сколько опасностей таит в себе Ксенино одинокое московское существование, он думал о женитьбе на ней только в одном смысле: как о единственной защите, которую мог ей предложить.

Обо всем остальном, что означала женитьба на Ксении, он старался не думать. Хотя что могло быть естественнее таких мыслей? Здоровый же он парень, а она – девушка красивая, хоть красоты и непривычной. Но об этом, самом естественном, Игнат не думал и причину, которая у него на то была, боялся высказать даже себе самому, даже в мыслях. Очень уж непонятна, неожиданна, как-то… беззаконна была эта причина!

Когда его вызвали к начальнику стройки и сказали, чтобы он готовился к поступлению на рабфак, Игнат обрадовался этому больше всего потому, что теперь мог, не стесняясь, предложить Ксении выйти за него замуж. Ведь когда он станет студентом, для нее это будет не зазорно?

Игнат видел: если у него сердце замирает, когда он встречает ее взгляд, то ведь и у нее в глазах появляется смятение. И не зря же она сама предложила ему вернуться из строительного барака обратно в «Марсель», в их с бабушкой комнату, в угол за ширмами, где он жил в свое первое московское время. Как тосковал он в вечно шумном, невыносимо грязном, на сто с лишним коек рассчитанном бараке о той чистоте, внутренней и внешней, из которой состояла вся жизнь Иорданских! И какое счастье испытал, когда возвратился к ним снова и, проснувшись утром, увидел высокий марсельский потолок, и строгую лепнину на стенах, и легкое колыханье простой белой шторы на открытом на ночь окне и услышал Ксенино тихое дыхание за ширмами…

Тогда, полгода назад, он вернулся к Иорданским уже не нахлебником. Наоборот, те деньги, что он стал платить им за угол, были единственным их верным доходом. Ксения тогда попыталась было отказаться от этих денег, пролепетав что-то смущенное – мол, он ведь и так отсылает почти все заработанное в деревню семье, – но Игнат, конечно, и слушать ее не стал.

– Мне за счастье это, Ксёна, – сказал он. – За счастье здесь, с вами… С тобой.

Это было правдой. Только… не всей правдой. От той неполноты, которая была в этой правде, как раз и сбивался его голос.

И вот теперь он сообщил Ксении о новых возможностях, которые перед ним открывались.

– Чему же ты хочешь учиться, Игнат? – спросила Ксения.

– Прежде на корабела хотел. – Глаза у нее были – как роща в весенней дымке. Он как завороженный глядел в туман ее глаз. – А теперь – мосты… Мы вот через Москва-реку мост строим. И так мне это по сердцу, Ксёна! Даже сам не знаю отчего, – смущенно добавил он.

– Потому что ты по природе своей созидатель, – улыбнулась Ксения. – А мосты – это очень зримое созидание. Я уверена, ты хорошо их будешь строить, Игнат, – так же неотрывно, как он, глядя ему в глаза, сказала она.

– Да мне, пока еще строить, много чему научиться надо. Я же, кроме церковно-приходской, и не учился нигде. Ну, математику по учебнику освоил, как мог. Для гимназии был учебник, я его в Мурмане купил – наизусть почти что выучил. Только на инженера, я так понимаю, без иностранных языков не выучишься. Да и другого много чего знать надо.

– Ты выучишься, – уверенно сказала Ксения. – И все узнаешь, что надо, и сверх того. Ты даже не представляешь, какую силу набрала в тебе жизнь!

– Жизнь силу набрала?

Игнат улыбнулся – с очень уж несвойственной ей горячностью проговорила все это Ксения.

– Конечно! И потом, ведь ты талантлив.

– Это в чем же?

– Наверное, в том, чтобы строить эти твои мосты. Раз к ним лежит твое сердце. И ум у тебя тот самый, который нужен для жизни, – живой, свободный, глубокий. Если Бог поможет, тебя ждет большое будущее. – Тут Ксения, наверное, и сама почувствовала свою горячность. И сразу отвела глаза от Игнатовых глаз, и даже как-то попятилась от него. – А с иностранными языками я тебе непременно помогу, – торопливо сказала она. – У меня очень хорошие учебники остались. И английского, и немецкого. Детские учебники, я по ним в шесть лет училась. Я тебе прямо сейчас их дам! – Ксения быстро подошла к книжной полке и сняла с нее две тоненькие книжечки с яркими рисунками на обложках. – Вот. По ним и не захочешь, а выучишься.

– Я захочу.

Игнат тоже подошел к полке, остановился у Ксении за спиной. Ее светлые волосы были подняты вверх и заколоты, но на затылке трепетали от его дыхания две тоненькие выбившиеся прядки.

Ему не хотелось поцеловать эти прядки. Ему хотелось бесконечно смотреть, как нежно они трепещут в пределах его дыхания.

– И вот еще.

Ксения быстро обернулась. Щеки у нее пылали, в глазах стояло смятение. Она протянула Игнату еще одну книжечку, тоже тоненькую, только без картинок на обложке.

– Что это?

– Стихи. Здесь и Пушкин, и Тютчев, и Фет. Конечно, тебе может показаться, что инженеру это не нужно. Но поверь мне…

– Я тебе верю, – не дослушав про стихи, сказал Игнат. – Верю, Ксёна. Я тебе сказать хотел: ведь теперь…

– Нас сегодня Звездочка в гости позвала, – еще более торопливо произнесла Ксения. – Только не знаю, к которому часу. У нее вечером спектакль, верно, после него. Это поздно, конечно, но ведь у тебя завтра выходной, правда?

Она проговорила это почти лихорадочно. Игнату показалось, она сейчас закроет ему рот ладонью, лишь бы он не успел сказать то, что давно хотел ей сказать.

Ее смятение передалось и ему.

– Д-да… – пробормотал он. – Выходной…

– Ну и хорошо! Она, когда после спектакля будет идти, к нам постучится. А я пока к сапожнику сбегаю. Знаешь, Харитоньич, холодный сапожник? На углу Малой Дмитровки и Настасьинского сидит. Отдам башмаки залатать. Наконец-то тепло стало, башмаки до осени не понадобятся!

И, так и не дав Игнату сказать ни слова, Ксения выбежала из комнаты.

Глава 4

– А по-моему, это просто выдумка! – Эстер фыркнула у себя в углу, тряхнула головою, и глаза ее сверкнули ярче, чем свеча на столе. Не зря Ксения звала ее Звездочкой – это было не только значение ее имени, но выражение самой ее сущности. – Знаю, Ксенька, ты сейчас возмущаться станешь. Но что же, если я в такое не верю? Положим, я в гимназии безалаберно училась. А все-таки даже я понимаю: есть же физические законы. Нельзя по воде ходить, яко посуху! Так не бывает.

– Так бывает, Звездочка.

Игнат почувствовал, что Ксения улыбнулась. Увидеть ее улыбку он не мог: Ксения сливалась с полумраком комнаты. Когда в самый разгар их ночной беседы погасло электричество и Эстер зажгла свечу, Игнат наконец понял, что было главным в Ксении… Она существовала на самой границе света и тени. Потому и растворялась теперь в неярком свечном полусвете.

Вообще-то уже и свеча была не нужна: за окном брезжил ранний июньский рассвет. «Марсель» был выше многих окрестных домов – их крыши расстилались под окнами его последнего этажа, будто поля в низине, и первые солнечные блики уже ложились на эти просторные крыши.

Свеча стояла рядом с бутылкой красного вина, и ее свет играл в нем драгоценными искрами. Вино принесла Эстер – купила в Торгсине, недавно открытом на Тверской улице. Она частенько заглядывала туда: ее привлекали, как говорила Ксения, прелестные бесполезности, которыми изобиловал этот магазин. К числу бесполезностей относились не только духи и помада, без которых Ксения в самом деле легко обходилась, но и французское вино, и сыр, и икра, и маслины. Все это продавалось за валюту, которую Эстер покупала у иностранных артистов, работающих в Мюзик-холле.

Игнат разобрался, что это такое, Мюзик-холл, когда Эстер пригласила его туда вместе с Ксенией. Это оказался театр, но какой! В нем не просто давали спектакли, как в Художественном, куда он ходил на пьесу «Чайка», и даже не просто танцевали и пели – в нем царила такая яркая, сияющая, звонкая жизнь, что Игнат сразу понял, почему Эстер стала работать именно там. Она и сама была такая – как огненный фонтан, весь состоящий из ослепительных разноцветных искр. Такой фонтан бил прямо посередине мюзик-холловской сцены, а вокруг него гуляла блестящая волна, состоящая из девушек, одетых в купальники с блестками. В программке было написано, что они называются «герлс». Девушки танцевали так слаженно, что как раз и сливались в одну ослепительную волну. Впрочем, Игнат сразу разглядел среди них Эстер. Она не сливалась ни с кем.

Он взял бутылку, разлил оставшееся вино себе и ей – не в стаканы, а в фарфоровые чашечки, украшенные вязью стихов. Ксения всегда приносила эти свои чашечки на такие вот задушевные посиделки – говорила, что и чашечки ведь задушевные, любовные, не зря же надпись. Сама Ксения вина почти не пила, а нынче и вовсе ни глотка не сделала: была пятница, и они с бабушкой постились.

Даже и непонятно, с чего начался разговор о том, можно или нельзя ходить по воде, яко посуху. Но он сильно взволновал и Эстер, и даже Ксению, которая обычно пребывала в таком внутреннем своем, таком замкнутом мире, что волнения мира внешнего касались ее слабее, чем обычных людей.

– Это возможно, если вера велика, – убежденно сказала она. – Спаситель поверил, что может идти по водам, пожелал этого – и пошел. Это и есть чудо.

– Не обижайся, Ксенька, но что-то в этом есть сомнительное. – Эстер пожала плечами. В этом движении было столько безотчетной красоты, что невозможно было взгляд отвести. – Ну зачем ему было этого желать? Спасал он кого-нибудь этим, что ли? Нет же. А раз так, это не чудо, а просто фокус, больше ничего. Как у нас в Мюзик-холле показывают.

– Это не так, – дрогнувшим голосом проговорила Ксения. – Это… кощунство так говорить!

– Не буду, Ксенька! – спохватившись, воскликнула Эстер. – Ну извини, а? Я тебя совсем не хотела обидеть, честное слово!

Игнат понимал, почему дрогнул Ксенин голос. Да и Эстер понимала, просто в пылу спора забыла, что божественная вера для ее подруги – вещь непреложная. Да и странно было бы ожидать, что девушка, выросшая в семье священника, чувствующая себя в церкви как дома, и даже лучше, чем дома, вдруг усомнится в силе Божьей воли.

– Разве я могу на тебя обижаться? – улыбнулась Ксения. – Ты от души говоришь, я понимаю. Знаешь, а давай я это место из Евангелия прочитаю! – вдруг предложила она. – Ты сразу поймешь, Звездочка.

– У меня Евангелия нету, – возразила Эстер.

Видно было, что ей не очень хочется слушать душеспасительное чтение.

– Я принесу! – Ксения вскочила с дивана. Ее фигура казалась почти бесплотной в раннем утреннем свете. – И бабушке сердечные капли дам, ей среди ночи велено пить. Я сейчас.

Ксения быстро вышла из комнаты.

– Как ты думаешь, она правда не обиделась? – спросила Эстер. – Вечно я не умею объяснить, что чувствую! Ну не верю я в бесплотные желания, в бесстрастные, понимаешь?

– Понимаю, – кивнул Игнат.

Он в самом деле понимал, о чем она говорит. В ней не было ничего бесплотного – вся она была жизнь и страсть.

– Ты ей уже сказал, чтобы замуж за тебя выходила? – вдруг спросила Эстер.

Игнат опешил – и от такого прямого вопроса, и от того, как дрогнул при этом вопросе ее голос.

– А… откуда ты знаешь? – проговорил он.

– Не слепая же, – усмехнулась Эстер. – Ты бы видел, как ты на нее смотришь.

А ему-то казалось, что он умеет обуздывать свой взгляд! Вот на Эстер смотрит же он совсем обычно, так, что ни о чем она, со всей ее проницательностью, не догадывается…

– Сегодня скажу, – помолчав, произнес он.

– Она в тебя по уши влюблена, – сказала Эстер.

– Разве? – смутился Игнат.

– Конечно. Просто у Ксеньки, ты же знаешь, все не как у людей. Вот то, как она с тобой держится, для нее и значит быть по уши влюбленной.

Его не смущала доверительность этого разговора. Доверительность давно уже установилась между ними троими, и это радовало его, а не смущало. Но другое…

Темные глаза Эстер сверкали в рассветном полумраке так ярко, что, казалось, всего его осыпали искрами, и искры эти обжигали так, что он едва сдерживал дрожь. Этого не должно было с ним быть, потому что… Потому что правда ведь он хотел сегодня сказать Ксении, чтобы она выходила за него замуж, и не по обязанности же он хотел ей это сказать, и в самом же деле сжималось у него сердце, когда он смотрел в ее глаза!..

Но он не знал, как быть с тем, что происходило с ним каждый раз, когда он видел Эстер или хотя бы просто думал о ней.

– Сегодня скажу, – повторил Игнат. – Давно пора.


Они с Ксенией вышли из комнаты Эстер в пустой марсельский коридор уже с настоящим, полным рассветом. Ксения держала в руках Евангелие и деревянную коробочку, в которой хранила свои фарфоровые чашки. Комната Иорданских была в противоположном конце коридора. Шаги Ксении были так легки, что совсем не отдавались в тишине. Рядом с нею и Игнат старался ступать полегче, но это ему мало удавалось: поступь у него была тяжелая, да и рост немалый.

Они прошли через весь коридор и остановились у своей двери.

– Погоди, Ксёна, – сказал Игнат. – Послушай меня.

Он не столько увидел, сколько почувствовал, как она вздрогнула от этих его слов.

– Что? – наконец чуть слышно спросила она.

– Пойдем у окошка постоим, – предложил он.

Коридор заканчивался большим венецианским окном, в которое уже лились прямые солнечные лучи. Ксения послушно прошла к окну, остановилась рядом с Игнатом у широкого подоконника. Она молчала, опустив глаза, и Игнат почувствовал, что и у него будто язык сковало. Это так рассердило его, что он чуть не стукнул по подоконнику кулаком.

– Выходи за меня замуж, Ксёна.

От того, что он злился на себя, Игнат сказал это совсем не так, как собирался. Ему показалось, что голос его прозвучал мрачно и даже грубо. И, словно в ответ на эти тяжеловесные интонации, Ксения вздрогнула – теперь уже явственно, словно от испуга.

– Но… зачем тебе это? – чуть слышно выговорила она.

Он не умел сказать, зачем ему это. Чтобы защитить ее от всех напастей, с которыми она не справится сама? Это было так, но не было всей правдой. И вряд ли она хотела услышать от него именно эту часть правды… Если она вообще чего-нибудь от него хотела – глядя в ее застывшее бледное лицо, Игнат в этом сомневался.

– На сердце ты у меня, – сказал он. – Не могу без тебя. Не веришь?

– Я… верю, – чуть слышно произнесла она. – Тебе верю.

– А кому не веришь? – не понял он.

– Себе.

Именно так, с необъяснимым внутренним сомнением, прозвучал ее ответ.

– Это как же?

– Так, Игнат. – Ему показалось, она взяла себя в руки. Во всяком случае, голос ее звучал теперь спокойно, даже как-то безучастно. – Я знаю, что не сумею составить твое счастье.

Его так ошеломили эти слова, что он замер, будто соляной столп.

«Счастье? – недоуменно мелькнуло у него в голове. – При чем тут мое счастье?»

Он в самом деле не связывал с нею этой простой мысли – о своем будущем счастье. Он знал, что не может без нее жить. Она в самом деле была у него на сердце – касалась его сердца так, что оно болезненно сжималось. И при чем же здесь счастье?

– Ксёна… – растерянно проговорил он. – Но как же это?

– Не думай обо мне, – сказала она. – Просто выбрось меня из головы. У тебя впереди всего так много, что я… Совсем тебе все это не нужно!

– А тебе?

Он сам расслышал в своем голосе горечь. Может быть, ее расслышала и Ксения. Но ее ответ прозвучал все так же ровно:

– А обо мне речи нет. Что мне нужно, что нет, об этом тебе не стоит думать. Я этого и сама не знаю, Игнат.

И, не дожидаясь больше никаких его слов, Ксения отвернулась и, все убыстряя шаг, пошла по коридору. Игнат видел, как она открыла дверь комнаты и исчезла за этой дверью.

Он понял бы, если бы она сказала, что не любит его. И если бы объяснила, что не хочет замуж за деревенского мужика, даже на это он не обиделся бы. Но та неясность, та абсолютная необъясненность, которая была в ее словах, ошеломила его совершенно.

Он стоял один в пустом «марсельском» коридоре и не знал, как ему жить дальше.

Глава 5

Тимка ошибся, думая, что получение американской визы растянется надолго.

То есть, может быть, те три месяца, которые он провел в разлуке со своей Алисой – сразу после загса она уехала в Нью-Йорк, потому что ей предложили работу в каком-то новом мюзикле, – и показались ему долгими. Но у Веры уже установились контакты с американскими преподавателями, она даже приглашала их в Москву, чтобы поднатаскать своих учеников в американском английском, и поэтому понимала: для получения американской рабочей визы три месяца не срок.

И вот сын уехал, и она осталась одна.

И пустота, которая так ее испугала, как только она осознала ее в себе, стала теперь абсолютной и оттого еще более пугающей. Вера хотела бы думать об этом холодно, но у нее не получалось думать о себе, словно о посторонней. Самое спокойное чувство, которое охватывало ее от этих мыслей, была тоска.

«Что дальше? – с тоской думала она. – Чего ждать, на что надеяться? Допустим, встретишь интеллигентного мужчину. Не такого, конечно, как Кирилл, но хотя бы приличного, не хама, и за то уже спасибо. И что это будет за мужчина? Да спроси любую подружку, которая изучила вопрос, она тебе расскажет, кто обращает внимание на одиноких сорокалетних дамочек! Скорее всего, какое-нибудь никчемное существо, которое за пятьдесят своих лет не пригодилось ни одной женщине. Оно будет тебе рассказывать, что никто не понимает его тонкую душу, а потом выяснится, что ты ему понадобилась только потому, что оно не умеет обслуживать себя в быту, а любящая мама недавно умерла. Ну, в лучшем случае это будет добропорядочный вдовец, который срочно подыскивает женщину, потому что не привык питаться быстрорастворимой лапшой и ходить на родительские собрания к сыну-оболтусу. Надеешься, они заполнят пустоту у тебя в душе?»

На это Вера не надеялась – она не привыкла себя обманывать.

Но не плакать же было об этом, как плакала она, сидя на полу в эркере в тот день, когда узнала, что сын уезжает. Надо было придумать что-то такое, что заполнило бы эту пустоту. Хотя бы отчасти. Хотя бы в самом простом житейском смысле.

Конечно, ее могла заполнить работа, да это, в общем, и происходило: Вера расширяла свою школу, а любое расширение бизнеса требовало времени, и это было хорошо, потому что его меньше оставалось на ненужные мысли. И все-таки это было не то, что могло дать ей интерес к жизни. Она и сама не совсем понимала, почему это так. Кирилл был прав, когда сказал, что у нее есть все способности к бизнесу, и Алинка говорила то же самое, и, в конце концов, это были не просто разговоры – Вера вполне свои способности реализовала, что удавалось далеко не всем. Но удовлетворение, которое она от этого испытывала, все-таки не было воодушевлением. Вера даже сердилась, сознавая это.

«А ты его когда-нибудь вообще испытывала, воодушевление? – спрашивала она себя. – И когда же, интересно? Может, когда в «Индивидуальном предпринимательстве» трудилась?»

Приходилось признать, что воодушевление – чувство, о существовании которого она знает только понаслышке. Даже самое сильное из ее чувств – то, которое заставило ее родить в семнадцать лет от человека, лишь на мгновение появившегося в ее жизни, – даже оно воодушевлением не было. То чувство было – прямое прикосновение к жизни, к ее правде, потому Вера и запомнила его навсегда.

Но что такое просыпаться каждое утро с ощущением внутренней заполненности, с предвкушением полного вдохновляющих событий дня – этого она до сих пор не знала.

«Хватит ждать у моря погоды, – решила она. – В конце концов, я что-то получала от жизни, только когда начинала действовать. И Кирилла так получила, и школу. Ну и саму жизнь так же получу, настоящую полную жизнь!»

Может, организация этого процесса далась бы ей проще, если бы Вера в очередной раз не убедилась в правоте Кирилла. А именно в том, что она действительно быстро исчерпывает удовольствие от предметов, как он однажды заметил. Он вообще был проницателен, Вера многому от него в этом смысле научилась. И в своей догадке об этом ее качестве он не ошибся тоже.

Ни шиншилловая шубка, ни туфельки со стразами от Сваровски, ни даже бриллиантовое колье не могли занимать ее воображение слишком долго. Ее не могла долго занимать сама эта приятная возможность – не отказывать себе в каких бы то ни было приобретениях. Удовольствие от этого она действительно исчерпала очень быстро.

Но она знала, что существует еще одна возможность доставить себе маленькую, а если повезет, даже и большую радость. Как ни странно, этой возможностью Вера еще ни разу не воспользовалась. Впрочем, ничего странного в том не было: возможность эта называлась путешествиями, а на них у нее, с тех пор как появились деньги, просто не выдавалось еще свободного времени.

Но уж теперь Вера решила найти такое время. Причем вот именно для путешествий: ни расслабленный отдых на пляже с ежедневным шопингом и ежевечерними дискотеками, как любила подруга Алинка, ни охота в джунглях или экстремальные гонки по пустыням, которыми был увлечен брат Сашка, нисколько ее не привлекали.

Ей хотелось увидеть мир. Ей необходимо было увидеть мир, потому что это было единственное, в чем еще маячила для нее надежда на полноту существования.


Вера не представляла, что такое еще бывает на свете.

Про такую жизнь ей рассказывала когда-то мама: сонные летние улочки без единого прохожего, скверик с фонтаном, а вокруг фонтана лавочки, а на них сидят хрестоматийные – впрочем, кто видел такую хрестоматию? – старички и рассуждают о простых вещах, сквозь которые проглядывает вечность… Про вечность, проглядывающую сквозь простые вещи, мама, правда, не говорила – она не знала таких слов, хотя знала суть того, что такими словами выражается. Да и вообще, мама рассказывала все это о своем родном городе Александрове Владимирской области, а не о городке под названием Госол, расположенном так высоко в испанских Пиренеях, что, пока Вера доехала туда по бесконечному горному серпантину, у нее начала кружиться голова.

Конечно, ей и в голову не пришло бы начать свое путешествие по свету не, например, с Парижа, а с этого Госола; она и знать не знала о его существовании. Просто самым привлекательным из всего, что щедро предложили в турагентстве, показалось ей путешествие под названием «Летние праздники Каталонии». Оказалось, что начиная с июня они происходят чуть не каждый день, надо только вовремя догонять их, а для этого надо странствовать из города в город.

Это Веру устраивало. Ей хотелось праздника, и она не прочь была бежать за ним по свету.

Тем более что бежать, конечно, не пришлось. Путешествие происходило на автобусе – из Барселоны в Ситжес, потом выше в горы – в Вальдаран, потом еще выше – в Бергу.

В Барселоне в праздник Тела Христова плясало на струе фонтана куриное яйцо, плясало и не падало, и это почему-то было так весело, что веселился весь город, и Вера веселилась вместе со всем городом Барселоной.

В Ситжесе все центральные улицы были устланы коврами из цветов, и все его немногочисленное население, и толпы приезжих ждали, когда по этим цветам пройдут к первому причастию дети – и Вера тоже ждала, и даже немножко волновалась, как будто это ей предстоял такой красивый праздник, первое причастие.

В Вальдаране во время летнего солнцестояния люди жгли огромные костры, прыгали через горящие бревна и бросали друг другу под ноги петарды, и никто не боялся взрывов, и Вера тоже не боялась, хотя вообще-то была в этом смысле ужасная трусиха.

А про Бергу русским туристам сказали, что там будет праздник огня, который называется Патум, и что это такой праздник, с которым невозможно сравнить ни ковры из цветов, ни даже прыжки через горящие бревна.

В Бергу они теперь и ехали и по дороге остановились пообедать в этом самом Госоле с его патриархальными улочками.

Вера подошла к фонтану, зачерпнула воды. Вода была такая холодная, что руку заломило. Она попила из горсти, умылась, провела мокрой рукой по горячим от полуденного солнца волосам. Ощущение веселой свежести сразу охватило ее, и серпантинная усталость прошла, как будто вода была волшебная. Старички смотрели на нее с провинциальной невозмутимостью. А один вдруг улыбнулся и подмигнул, словно сказал: я еще орел хоть куда, ты меня берегись, красотка! Она рассмеялась и помахала ему рукой.

В середине фонтана стояла какая-то скульптура. Вера еще издалека ее заметила. Теперь она рассмотрела ее получше. Это была фигура рослой женщины в простом платье и низко повязанном платке. Поверх платка лежала у нее на голове большая круглая хлебная буханка. Черты лица этой женщины – ее даже как-то не хотелось называть скульптурой – были так же просты, как и одежда; смотрела она с крестьянской суровостью.

– Только в Европе можно забраться в такую дыру и на сельской площади увидеть Пикассо, – услышала Вера.

Она быстро обернулась. Этот голос вызывал любопытство сразу же, с первой ноты.

Внешность мужчины, которого она увидела у себя за спиной, нисколько не проигрывала в сравнении с его голосом. Он был высокий, широкоплечий и походил на пирата. То есть, наверное, не на настоящего пирата, заросшего колючей щетиной и одетого в обноски, а на такого, какой представляется каждой женщине, если у нее осталась в душе хоть капля романтики.

Одет он был отнюдь не в обноски, а в летний костюм из светлой чесучи. Такой костюм когда-то сшили папе к пятидесятилетнему юбилею. Вера хорошо помнила тот костюм – папе с его огромным ростом, могучими плечами и могучей же элегантностью он шел необыкновенно. Она думала, чесучовых костюмов сейчас уже не бывает, и вдруг увидела его на этом незнакомце.

Узкие темные усы подчеркивали твердую линию его рта. Глаза были прищурены – то ли от солнца, то ли от внимания, с которым он смотрел на Веру.

– Это скульптура Пикассо? – спросила она.

– Не самого Пикассо, но сделана по его картине. Он, оказывается, целый год здесь прожил. Пережидал творческий кризис, – усмехнулся пират. – Во-он в том доме.

Он кивнул на один из домов, обрамляющих площадь с фонтаном.

– Вы искусствовед? – спросила Вера.

Он расхохотался.

– Неужели я похож на искусствоведа?

– Но про Пикассо ведь знаете.

– Наша экскурсоводша рассказывала вон той старушке, я и услышал. После обеда, наверное, всем расскажет.

Одновременно с этими его словами экскурсоводша, маленькая, хлопотливая, похожая на курицу, замахала руками, выглянув из ресторана, в который зашла, чтобы узнать, готов ли обед для ее группы.

– Будто цыплят созывает, – улыбнулась Вера.

– Довольно смешно, – кивнул пират. – Даже идти неохота.

– Почему? – удивилась Вера.

– Терпеть не могу массовых мероприятий.

– Тогда зачем же вы поехали в экскурсионный тур?

– Сам не знаю. – Он пожал плечами. И вдруг улыбнулся. Улыбка у него оказалась широкая и до невозможности обаятельная. – Борис, – представился он.

– Вера.

– Странно, что мы до сих пор не познакомились. Ведь третий день вместе путешествуем.

– Что же странного? Я половину группы еще не знаю. Да и вы, наверное, тоже.

– Половина группы не имеет значения. А вот что мы с вами незнакомы, это иначе как странным не назовешь.

Он начал ухаживать за ней с первого взгляда и с первого слова. Не клеиться, не заигрывать, а вот именно ухаживать – красиво, внимательно, очень по-мужски. Это было приятно! За Верой давно никто не ухаживал. Да, собственно, и никогда за ней никто не ухаживал. Дима был не в счет, а Кирилл хоть и был к ней внимателен, но невозможно ведь было не сознавать, что вообще-то она сама решила его завоевать и завоевала в точном соответствии со своим сознательным решением.

Насчет этого красавца-пирата она ничего не решала. Он обратил на нее внимание сам.

– Пойдемте, – сказала Вера. – А то без обеда останемся.

Борис пошел рядом упругой походкой. Тонкая, крепкая талия, подчернутая ладно сидящим костюмом, пружинила, как ствол дерева.

– Скажите, Вера, – вдруг сказал он, – а не хотите ли вы пообедать, так сказать, индивидуально?

– Как это? – не поняла она.

– Очень просто. Как мужчина приглашает женщину пообедать с ним в ресторане? Не в составе группы, а тет-а-тет.

Обедать в ресторане тет-а-тет, когда оплачен общий обед, не было ни малейшей необходимости. Но Борис предложил это так, словно понимал какую-то другую, не целесообразную, но безусловную необходимость такого обеда. Это Вере понравилось.

– Но здесь, наверное, один ресторан, – сказала она.

– Это же европейская деревня, – улыбнулся Борис. – И ресторан здесь, конечно, не один.

Глава 6

Вообще-то Вера не любила многолюдные гулянья. Охваченная бурным весельем толпа пугала непредсказуемостью, и, узнав, что на праздник Патум в крошечную Бергу съедутся тысячи людей со всего мира, она уже пожалела, что предприняла подобную авантюру.

«В Венецию надо было ехать, – сердясь на себя, подумала Вера. – Каталась бы по каналам на гондоле, любовалась палаццо и слушала серенады».

Впрочем, тогда она, пожалуй, не встретилась бы с Борисом. А за тот неполный день, что они были знакомы, он так расположил ее к себе, что не узнать его было бы жалко до слез.

Услышав, что Вера побаивается Патума, Борис рассмеялся.

– Не бойтесь, – сказал он. – Здешняя толпа не агрессивна. Это же не матч «Спартак» – «Динамо». Ну, выпивают люди, конечно. Но витрины не бьют и по головам друг друга не колотят. Веселятся, вот и все.

Но когда этот долгожданный Патум наконец начался, Вера поняла, что даже Борис с его прекрасной мужской уверенностью все-таки ошибся.

Люди, собравшиеся на маленькой площади между ратушей и церковью Святой Евлалии, не просто веселились. То ли невидимые магнитные линии образовали именно здесь особенную энергетическую точку, то ли в глубине старых Пиренеев до поры до времени дремал какой-то могучий огонь, но то, что происходило на этой площади, не поддавалось ни осознанию, ни осмыслению, а только полному, всеохватному восторгу.

Праздник здесь был исполнен беспримесной, чистой, саму себя создающей радости.

Хорошо, что экскурсоводша разбудила всю группу чуть свет. Утром на площадь еще можно было войти. Но уже к полудню, когда началась первая часть праздника, Блистательный Патум, эта маленькая площадь оказалась забита так, что люди стояли даже не плечо к плечу, а ухо к уху и гроздьями висели на балконах окрестных домов.

– Смотрите, вон Булавы появились!

Борис возвышался над толпой, поэтому видел то, что Вере, буквально вдавленной в его бок, увидеть не удавалось.

– Где? Я не вижу! – воскликнула она.

Он сделал какое-то неуловимо быстрое движение – и вдруг подхватил ее рукой под колени и поднял так легко и высоко, что чуть на плечо себе не посадил.

– Ух ты! – восхитилась Вера.

– Видите Булавы? И Гидра, Гидра!

Верин восторг относился вовсе не к бутафорским Булавам, которые плясали в толпе, и даже не к Гидре, чья зеленая голова на длинной шее возвышалась над площадью, а к тому, что Борис не задумываясь поднял ее на руки. И к тому, что она чувствовала его руку у себя под коленями.

Но объяснять это она не стала – просто обхватила его за шею и сделала вид, будто любуется костюмированными фигурами.

Гидр было уже целых три. И вдруг они все разом осыпали толпу снопами огненных искр! Кто-то захохотал, кто-то завизжал и отшатнулся, точнее, попытался отшатнуться, потому что сделать в толпе хотя бы шаг было невозможно. Вера надвинула пониже на лоб льняную косынку – туристов заранее предупредили, что без головных уборов появляться на патумской площади нельзя. Местные жители были одеты в остроконечные разноцветные шапочки и разноцветные же плотные плащи, точно человечки из Волшебной страны, и Вера чувствовала себя среди них сказочной девочкой Элли.

Вровень с ее головой торчала голова малыша лет трех. Он смотрел на Гидр испуганными карими глазами, а увидев россыпь искр, заплакал.

– Ну чего ты все время ревешь? Баба! – по-русски прикрикнул на него другой мальчишка, подросток с веснушчатым, резким каким-то лицом, наверное, брат.

Отца этих братцев трудно было разглядеть в толпе, но ясно было, что ему можно лишь посочувствовать. Пугливый малыш плакал, сидя у него на плечах, веснушчатый подросток то и дело нетерпеливо подпрыгивал, чтобы получше разглядеть Булавы и Гидр, хватаясь при этом за ремень отцовских джинсов, а рядом стоял еще один мальчишка, чуть младше второго, совсем на него непохожий, и, не проявляя ни малейшего интереса к каким бы то ни было приметам праздника, мрачно разглядывал брусчатку у себя под ногами, словно находился в стане врагов.

– Не плачь, маленький, – сказала Вера. Малыш на секунду притих и посмотрел на нее кроткими, печальными глазами. – Кто не будет плакать, тому дадут конфету из звездочек.

– Конфету из синих звездочек? – с интересом спросил малыш.

Вера думала, что такой крошечный ребенок еще и слова толком выговорить не может. Но он задал вопрос внятно и, судя по живому блеску в красивых глазах, вполне осмысленно.

– Из синих, из красных и из золотых, – ответила Вера. – Но только тому, кто совсем-совсем не будет плакать. И вечером тоже.

– Я и вечером не буду, – серьезно пообещал малыш.

Но тут искра из пасти Гидры попала Вере на косынку и на рукав Борисова костюма, уже не элегантного чесучового, а плотного, из простой ткани. Вера вскрикнула и захлопала ладонью по его рукаву. Борис засмеялся и взглянул на нее. В его узких пиратских глазах не было ни тени испуга.

– Испугалась? – весело спросил он. – Не бойся, не сгорим! – И добавил: – Если только от страсти.

Это были смешные, как оперная ария, слова. Но он произнес их с такой глубокой, такой завораживающе мужской интонацией, что у Веры сердце екнуло.

– Я не боюсь, – серьезно, как малыш, сказала она.

– Тогда пошли по улице, – предложил Борис. – Вон, за Орлом. – Огромная, величественная фигура Орла как раз двинулась в сопровождении Гидр к узкой улочке, ведущей с площади прочь. – По-моему, днем больше ничего интересного не будет. Лучше пока отдохнуть. Ночью огненную вакханалию обещают! – засмеялся он.

– Пошли! – засмеялась и Вера. – Отдохнем перед вакханалией.

Борис поставил ее на брусчатку и сразу же крепко взял за руку. Он двигался в толпе легко, как корабль, и Вера с удовольствием двигалась за ним, подчиняясь его движениям – как лодочка, привязанная к этому крупному кораблю.

Отель, где они остановились, находился в двух шагах от площади. Да тут и все было в двух шагах. В крайнем случае, в трех. В вестибюле стояла тишина – все постояльцы, конечно, были на празднике. Портье скучал за стойкой. Увидев Веру и Бориса, он приветливо улыбнулся и, не спрашивая, в какой номер они идут, безошибочно вручил им два нужных ключа. Все здесь было по-домашнему, в этом волшебном городке.

Когда они поднимались на второй этаж, Борис вдруг остановился посередине лестницы и притянул Веру к себе; он так и не выпустил ее руку, хотя патумской толпы вокруг уже ведь не было. Она подалась к нему легко и гибко. Бешеное мужское обаяние, которое чувствовалось в каждом его движении, нравилось ей невероятно. Она не знала, что чувствует к нему, и даже не знала, есть ли вообще в ее отношении к нему хоть капля того, что принято называть чувством. Но ее влекло к нему просто сумасшедше! Когда он потянул ее за руку, все ее тело загорелось так, будто ее осыпали искрами все три Гидры сразу. Если бы он раздел ее прямо здесь, посреди лестницы, и даже повалил на ступеньки, она и тогда, наверное, не сопротивлялась бы.

Но раздевать ее Борис не стал. Сначала Вера почувствовала, как ее щеку будоражаще щекотнули его усы, а потом он припал к ее губам с такой жадностью, словно сутки шел через безводную пустыню и наконец добрался до колодца. Губы у него были как раз такие, какие, наверное, бывают в пустыне, – сухие и жаркие.

За первым поцелуем последовал второй, третий… Так, целуясь, они поднялись к себе на второй этаж.

– До ночи!.. – оторвавшись от Вериных губ, шепнул Борис. Шепот у него был такой же жаркий, как губы. – Отдыхай. Я за тобой зайду часов в девять, вместе на площадь пойдем.

«Вот черт! – весело и одновременно сердито подумала она. – Отдыхай! Можно подумать, я камни таскала. Да мы и вместе прекрасно отдохнули бы».

Но заявить мужчине, что она хочет немедленно улечься с ним в кровать, Вера все-таки не решилась. Хотя ей хотелось именно этого, и так сильно, как никогда в жизни.

Она закрыла за собой дверь номера и тут же легла на ковер, вытянулась во весь рост, раскинув руки. Все-таки, наверное, Борис был прав: отдохнуть следовало, она только теперь почувствовала, как устала от толпы, шума и веселья. А к вечеру, к ночи ей хотелось быть в лучшем своем состоянии – чтобы глаза блестели и каждое движение было полно жизни и силы.

Что-то важное должно было произойти этим вечером и этой ночью.

Глава 7

Днем Вере казалось, что большего восторга, чем тот, который царил в праздничной толпе, уже просто не бывает. Но теперь, с наступлением темноты, она поняла: еще как бывает! Люди, собравшиеся на площади, чтобы завершить Патум, излучали, источали, выплескивали этот восторг с такой щедростью, что Вера чувствовала, как он окатывает ее с ног до головы, словно вода из огромного ведра. Она просто физически это ощущала, ей казалось даже, что подол ее черного, соблазнительно обрисовывающего фигуру платья прилипает к коленям.

Вообще-то она оделась к этой ночи совсем не так, как требовала ситуация. Надо было, конечно, надеть что-нибудь простое и волосы потуже повязать косынкой. Но Вере так хотелось предстать перед Борисом обворожительной, что она не только нарядилась в вечернее платье, но еще и туфли на шпильках обула, и причесалась так, чтобы волосы падали на плечи эффектными каштановыми волнами, и даже зачем-то взяла с собой маленькую черную сумочку в виде полумесяца, которую брат привез ей в подарок из Марокко. То есть не зачем-то она ее взяла, а потому что сумочка делала ее облик загадочным и даже авантюрным. И бриллиантовое колье сверкало у нее на шее так ярко, что ярче сверкали разве что ее глаза. И наплевать ей было на то, что вся эта экипировка не соответствовала обстоятельствам! Она ее настроению соответствовала, это было самое главное. И восторг толпы она ощущала поэтому особенно остро.

А может, дело было не в восторге толпы – в конце концов, бергадинцы ведь радовались какой-то своей, Вере непонятной радостью, – а лишь в близком, чувственном, будоражащем присутствии Бориса. Это не столько даже присутствие было, сколько предвкушение.

– Хочешь?

Вера вздорогнула от такого откровенного вопроса. Но, взглянув на Бориса, с трудом сдержала смех. Он протягивал ей пластиковую бутылку с каким-то розовым напитком. А она-то уж вообразила!

– Давай, – кивнула Вера. – А что это?

– По-моему, просто вино с водой. Видишь, все пьют. Для настроения.

Настроение у нее и без вина было прекрасное; отхлебнув из бутылки, Вера не ощутила даже головокружения. Вернее, голова у нее и так кружилась, будто она пила, не отрываясь, не разбавленное вино, а водку или даже спирт.

Узкие глаза Бориса сверкали страстным ожиданием, и от этого Верина голова кружилась еще сильнее.

А восторг в толпе нарастал тем больше, чем больше сгущалась тьма в горах, в чаше которых лежал этот необыкновенный город. Бой огромного гулкого барабана становился все более ритмичным, расписные фигуры – Великаны, Карлики, Булавы, Орел – плясали все более самозабвенно, люди прыгали, крепко взявшись за руки, и пели какую-то зажигательную песню, Гидры носились по площади, окатывая всех и вся огненными россыпями… И все это длилось, длилось, длилось – час, другой, третий, бесконечно! – но почему-то вызывало не усталость, а лишь восторг. Было во всем этом огненном действе что-то необъяснимое, иррациональное, что всплывает со дна души, когда человек смотрит на огонь, что будоражит душу и требует выхода…

– Ну Полный Патум! – воскликнула экскурсоводша, которую толпа на минутку притерла к Вере с Борисом. – Это ведь так и называется, то, что здесь ночью творится, вы знаете? Полный Патум!

«А тот малыш, наверное, Полного Патума испугался и все-таки плачет, – подумала Вера. – И конфеты не помогли».

Но эта мысль мелькнула у нее в голове лишь на мгновенье. Толпа завихрила ее, как пылинку, развернула лицом к Борису, и Вера поняла: все неважно сейчас, кроме его горящих страстью глаз, и подрагивающих губ, и пальцев, сжимающих ее руку так сильно, что никакая толпа не может их разделить.

– Демоны! – крикнул он вдруг. – Смотри, Демоны появились! Сейчас петарды зажгут!

Вера уже знала, что финал Патума настанет, когда на площадь выйдут сто человек, наряженных Демонами. И что у каждого из них к поясу будут прикреплены по девять петард, она тоже знала. Но когда они наконец появились, ей показалось, что это вовсе и не ряженые с петардами, а самые настоящие Демоны, хозяева этой сумасшедшей огненной ночи. На головах у них были большие венки из свежих древесных веток, и от этого город сразу стал выглядеть так, будто на него идет походом лес, как в шекспировской трагедии.

Демоны шли и шли, заполняя площадь, которая и без того была набита под завязку, их встречали смехом, песнями, криками, и Вере казалось, ее с ног сейчас собьет это выплеснувшееся из берегов веселье.

Вдруг люди на минуту притихли, и в полной темноте раздалось нарастающее шипение: Демоны зажигали петарды.

– О-о-о!.. – прокатилось по толпе.

То, что происходило в следующие десять минут, напоминало преисподнюю – правда, очень веселую преисподнюю. Девятьсот петард вспыхнули одновременно. Что Гидры с их жалкими ручейками огня! Вся площадь превратилась теперь в сплошной сноп искр. Искры рвались к небу, рвались – и наконец взвились вверх мощными огненными фонтанами!

– Мы сгорим! – закричала Вера. – Борис, сгорим!

– Это же хорошо! – услышала она.

Огни петард стояли у Бориса в глазах пылающими столпами. Это было так красиво, что Вера ахнула. Но уже в следующую секунду и фонтаны, и столпы померкли. Огненная часть действа закончилась – теперь петарды начали просто взрываться. Девятьсот взрывов прозвучали подряд, и все вокруг окуталось клубами плотного, беспросветного дыма.

И тут Вера почувствовала, что задыхается. Дым не просто окутывал с ног до головы – он заполнял ее изнутри, она вдыхала его и выдыхала, он был у нее в носу, во рту, в легких, в глазах…

– Бо-рис… – уже не вскрикнула, а жалко пискнула Вера. – Я задых-х-х…

Она закашлялась, закрыла лицо руками, принялась вертеть головой, как будто это могло ей хоть сколько-нибудь помочь. Ноги у нее подкосились, в глазах потемнело, и она уже не понимала, от чего – от дыма или от того, что она теряет сознание.

В следующую минуту Вера почувствовала, что ее, как редьку из грядки, выдергивают из толпы. Ей показалось, что она полетела головой вниз, но тут же она поняла, что просто перегнулась пополам. Борис вскинул ее себе на плечо, ее ноги болтались у него за спиной, голова упала ему на грудь, а руками она судорожно хваталась за его плечи. При этом она совсем его не видела, только слышала его дыхание. Дыхание было ровное, как будто он и не чувствовал беспросветного дыма, от которого сама она сипела и хватала воздух ртом, точно рыба.

Он плыл в этом черном плотном дыму легко, как в воде, и его плечи рассекали дым так же, как рассекали бы волны.

«Похищение Европы, – мелькнуло у Веры в голове. – Точно как на картине».

Повиснув у Бориса на плече, она как-то сразу успокоилась и, хотя дым по-прежнему ел глаза, даже повеселела. Вот, про Зевса-быка в бурных волнах и красавицу Европу у него на спине вспомнила… Приятно было чувствовать себя похищаемой красавицей!

Борис вынес ее с площади так быстро, словно ему и не пришлось для этого пробиваться сквозь плотную толпу. Ей показалось, что он поставил ее на мостовую буквально через минуту. Почувствовав под ногами чуть выпуклые, сточенные временем камни, которыми были вымощены все улицы Берги, Вера наконец отдышалась и огляделась.

Они стояли на узкой улочке, ведущей к площади. Улица была пуста, потому что по ней, как по желобу, люди стеклись праздновать Полный Патум. Только «Скорая» дежурила возле углового дома да виднелась за поворотом красная пожарная машина.

Вера хотела сказать, что бергадинцы, несмотря на их самозабвенное веселье, все же весьма предусмотрительны. Но, взглянув на Бориса, забыла обо всем, что хотела сказать.

Что и говорить, выглядел он потрясающе! Все его лицо было покрыто сплошным слоем черной копоти, зубы сверкали ослепительной, как у негра, белизной, и узкие глаза тоже сверкали, как сколы антрацита. Голова у него была повязана банданой, и от этого его сходство с пиратом усиливалось еще больше. Хотя больше, после того как он стремительно унес Веру от Демонов, перекинув через плечо, было уже, кажется, некуда.

– Жива?

Голос у него был хриплый – Вере показалось, не от дыма, а от… От вожделения, вот от чего! Никогда, ни от одного мужчины оно не исходило так отчетливо, как от этого пирата с закопченным лицом. И направлено оно было на нее, только на нее… Вера почувствовала, что губы у нее пересыхают больше, чем от дыма всех девятисот петард, вместе взятых.

– Почти… – выдохнула она.

И тут наконец сообразила: да ведь если у Бориса все лицо в копоти, то и сама она выглядит точно так же!

– Ой! – как девчонка, воскликнула Вера и схватилась ладонями за щеки. – Я же страшная, как смертный грех!

– Смертный грех? – Борис улыбнулся. Зубы снова ослепительно сверкнули меж твердых губ. – А что, хорошая мысль… Хотя, по-моему, то, что я сейчас хочу с тобой сделать, не имеет к греху ни малейшего отношения.

– А что ты хочешь со мной сделать? – зачем-то стараясь, чтобы голос прозвучал небрежно, поинтересовалась Вера.

– Хочу тебя раздеть прямо сейчас и прямо здесь. И сделать с тобой хочу – все! – Он-то ничуть не старался выглядеть равнодушным. Губы у него как-то сразу пересохли при этих словах. – Пойдем, – сказал он.

Борис больше не перекидывал ее через плечо, но Вера пошла за ним так, словно была привязана к нему крепкой веревкой. Как невольница к пирату. Хотя меньше всего она чувствовала себя сейчас его невольницей. Она и сама, по своей доброй воле сделала бы с ним – все!

Глава 8

Комната Бориса не отличалась от Вериной – обычный гостиничный номер, наверное, точно такой же, какие отведены всем гостям Патума. Но когда Борис отпер дверь и почти втолкнул Веру к себе, ей показалось, будто она попала в какой-то другой мир, подобный тому, который только что сотворили на площади Демоны.

Комната эта была так же наэлектризована, как патумская площадь, так же перенасыщена огнем – казалось, в ее воздухе посверкивают искры.

Хотя на самом деле, наверное, ничего особенного в этой комнате не было. Ну, пахло не духами, как у Веры, а крепким табаком; она с самого начала заметила, что Борис курит не сигареты, а сигары. Пахло немного коньяком – на стеклянном столике стояла бутылка, и коньяк в стакане был недопит, как будто пивший его человек покинул комнату стремительно и был при этом так сильно взволнован, что не смог даже допить коньяк.

Вере нравилось думать, что так оно и было: Борис спешил увидеть ее этой ночью и поэтому не успел допить коньяк, собираясь на Полный Патум.

– Наконец-то… – проговорил он, как только за ними захлопнулась дверь. Голос его звучал так хрипло, что напоминал рычание. – Как же ты меня завела!

Вера хотела было ответить, что и он завел ее не меньше – зажег, как Демоны зажгли свои петарды. Но ничего она сказать не успела.

Борис взялся рукой за край ее юбки и резко рванул его вверх. Другой рукой он уже расстегивал брюки. То вожделение, которое Вера почувствовала в нем еще на площади, стало теперь всеобъемлющим. Видно было, что оно заполняет его до самого горла, как влага заполняет сосуд, и он не может сделать ни одного лишнего движения, чтобы не расплескать это вожделение. Он и не целовал ее именно поэтому, и Вера не обижалась, что он не целует ее, а берет сразу и грубо.

Нет, конечно, это не было грубостью! Как не было грубостью и то, что сама она не попыталась ни поцеловать его, ни положить голову ему на плечо. Все это казалось ей в эту минуту чем-то… украшающим, необязательным. А ей нужно было сейчас только главное – то, что лежало в самой основе, в самой простой основе отношений между мужчиной и женщиной, кто бы ни были они в своей обычной жизни, какими бы ни были до того, как встретились друг с другом.

Ей нужно было то, чего она никогда не знала в жизни и узнала только теперь.

Огонь их общего вожделения был так же изначален, как тот, которым целые сутки был подсвечен и переполнен этот необыкновенный город.

Ноги у Веры дрожали и подламывались. Наверное, Борис почувствовал это. Он подхватил ее под плечи, чтобы она не грохнулась затылком об пол. Она скользнула вдоль его пружинящей талии к коленям, к ступням и легла на ковер, без стыда раскинув ноги, за секунду до того, как он упал на нее сверху, прижал всем телом.

Он оказался такой тяжелый, что Вера чуть не задохнулась под его тяжестью. Это была неожиданная тяжесть – она ведь сразу, с первой минуты, когда он подошел к ней у фонтана в Госоле, почувствовала, что под его щегольским костюмом сплетаются одни только гибкие, сильные мышцы.

Это была тяжесть переполнявшего его желания.

Вера услышала, что из ее рта вырывается какой-то дикий стон, удивилась этому… И это было последнее, что она еще могла осмысливать в себе и оценивать. Дальше – она лишь чувствовала все, что с ней происходило, и чувствовала так сильно, как никогда в жизни.

Да и что она до сих пор знала в жизни, в той ее части, которую вяло именуют интимной! Ничего она не знала и только теперь поняла, как важно было то, что оставалось для нее скрытым за поволокой дел, отношений, намерений, помыслов… Все это и слетело с нее мгновенно, как поволока, как невесомая осенняя паутинка, и остался только огонь, тот самый огонь, который она и увидела вокруг себя, и почувствовала в себе сегодня впервые.

Вера считала себя изобретательной в том, что с медицинской нейтральностью, которая ее почему-то коробила, называлось сексом. Правда, она не изучала «Камасутру» и тем более не посещала какие-нибудь загадочные тантрические курсы, как Аглая Звон. Но, видимо, она обладала природным пониманием того, что нравится мужчине и одновременно доставляет удовольствие женщине. Во всяком случае, ей были неведомы проблемы, которыми делились во время обеденного перерыва едва ли не все ее сослуживицы: когда и женщине секс не в радость, и мужчина недоволен, и хоть беги к сексопатологу. Вера не считала свою интимную жизнь феерической, да и перерывы между мужчинами были у нее довольно большие. Но каждый раз, когда новый мужчина появлялся в ее жизни, и он бывал вполне удовлетворен, и сама она не жаловалась.

Только с Алексеем Гайдамаком было совершенно по-другому, совершенно как-то… не о том. Но это было так давно, что Вера уже и забыла, как оно было. И вообще, она старалась об этом не вспоминать.

А сейчас ей и стараться не надо было. Она напрочь позабыла все, что было в ее жизни до сих пор, и полностью отдалась тому, что происходило с нею сейчас, каждую минуту.

И ничего ей не приходилось изобретать! Все, что делал Борис, все, чем она отвечала ему, было так же просто и так же сильно, как огонь, тьма, столетние мостовые старинного города и вечные горы вокруг.

Борис придавливал ее сверху так, что это было почти больно, но вот именно только почти – все, что он делал с ней, было на грани боли, на той самой грани, на которой наслаждение становится таким сильным, что от него начинает звенеть все тело. Он ни разу не перешел эту грань, и мощный чувственный ток от прикосновений его оплетенного мышцами тела лишь нарастал у Веры внутри, ни на минуту не прерываясь никакими другими чувствами.

Сначала он только брюки расстегнул, потому что хотел ее слишком сильно, чтобы раздеваться подробно, неторопливо. Но теперь каким-то непонятным образом оказался голый – наверное, сорвал с себя одежду в те несколько минут, которые вообще выпали из Вериного сознания.

Лицо у него было черное, как у пирата после абордажа, ну конечно, ведь у него не было времени умыться, а тело оказалось смуглое, мощное, как у циркового борца или индейца. Вера видела прямо перед собою яркую черту на его крепкой шее, черту, которой заканчивалась абордажная чернота и начиналась опаленная и опаляющая смуглость. Она чуть-чуть приподнялась, опершись локтями о пол, и припала губами к этой манящей черте на Борисовой шее. Было что-то сумасшедшее в ее жесте – она как будто кровь у него собиралась выпить.

Но, наверное, Борис и сам был охвачен тем же сладким сумасшествием. Стон, который у него вырвался, когда Верины губы прижались к его шее, был стоном чистого удовольствия.

– Еще… – хрипло выдохнул он. – И зубами…

Но, не дождавшись, пока Вера сделает то, о чем он просил ее так страстно, как-то выгнулся весь, вздрогнул, подался вперед – и одним сильным ударом словно бы поддел ее собою, заставив еще шире раскинуть ноги, обхватить ими его спину.

Вера вскрикнула. Впервые за эти безумные минуты – или уже часы? – ей стало не только сладко, но все-таки и больно. Но что же это была за боль! Половину жизни можно было отдать за такую боль. Да что там половину – всю ее прежнюю блеклую, словно и небывшую жизнь можно было отдать за минуту такого наслаждения.

– И ты – еще… – с трудом шевеля губами, ответила она. – Что хочешь со мной делай!.. Я тебя всего хочу, всего!..

Губы у нее горели от прямого бесстыдства собственных слов, как все тело горело от точно такого же бесстыдства Борисовых движений. Но все чувства, все скучные, размеренные чувства, которые она знала прежде, Вера отдала бы за нынешнее бесстыдство!

А Бориса и просить ни о чем было не нужно. Он нанизывал Веру на себя, он вдавливал ее в пол, он переворачивался, заставляя ее упасть на него сверху. И она распластывалась над ним, и все ее распластанное на нем тело ходуном ходило от его мощных, не знающих удержу рывков. И в такт этим рывкам вспыхивали у нее перед глазами огненные пятна, будто петарды Демонов взрывались бесконечно и все никак не могли взорваться до конца.

Из-за этих вспышек она пропустила тот момент, когда Борис дернулся особенно сильно, длинно – и замер. Потом он разжал руки и, перекатившись через Веру, которая в эту минуту оказалась под ним, в изнеможении раскинулся рядом с нею на ковре. Лицо его застыло, как индейская маска, плечи подергивались, как будто по ним пробегали угасающие искры.

Он молчал, и Вера молчала тоже. Она не знала, что теперь будет.

– Вот теперь – Полный Патум, – вдруг сказал он.

Один его узкий глаз приоткрылся, между короткими жесткими ресницами ярко сверкнул антрацитовый скол веселого глаза. Борис подмигнул этим смеющимся глазом, и Вера рассмеялась – не глазами, а вслух и всем телом.

– Ты случайно не пират? – спросила она сквозь смех.

– Почему пират? – удивился Борис.

– Обошелся со мной, как с морской добычей. Не как с рыбой, – уточнила она. – А как с этой… Ну, которую во время абордажа с вражеского корабля похищают. Красавицей!

– А ты разве этого не хотела? – усмехнулся он.

– Хотела. Ты не поверишь, но я ни одного мужчину в жизни не хотела так, как тебя сегодня.

– Ну и хорошо! – Борис оперся ладонью о пол и одним упругим рывком поднялся на ноги. – А теперь будем мыться. Вместе. Чтобы поскорее захотеть друг друга снова. Ты не против?

– Не против! – снова засмеялась Вера. – Более чем.

Она села, попыталась поправить прическу, тут же поняла, что это бесполезно – волосы растрепались так, что их даже расчесать было бы непросто.

И вдруг в дверь постучали.

– Это кто еще? – насторожилась Вера.

– А что ты так испугалась? – Борис уже надел брюки и допивал коньяк из стоящего на стеклянном столике стакана. – Это я шампанское в номер заказал.

Он открыл дверь. На пороге стояла молодая женщина. В руках она держала блестящий поднос, на котором поблескивало ведерко с торчащим из него горлышком бутылки и ваза с фруктами.

Вера считала, что официантами в отелях служат преимущественно мужчины. К тому же и платье на этой женщине было не форменное, а самое обычное, да еще и с более откровенным декольте, чем требовалось для исполнения служебных обязанностей.

Но вообще-то Вере было сейчас совсем не до того, чтобы разбираться в тонкостях местного сервиса.

Борис указал на столик, на который следовало поставить поднос, и, пока официантка, соблазнительно покачивая бедрами, шла через комнату мимо сидящей на полу Веры, похлопал себя по карманам в поисках мелочи.

– Странная девица!.. – пробормотала Вера, когда официантка мимоходом бросила на нее откровенно оценивающий взгляд быстрых, как у цыганки, глаз.

– Спасибо, – по-английски сказал Борис.

Девица поставила поднос на столик. Вложив ей в руку монетки, Борис выпроводил ее за дверь.

И сразу подошел к Вере, опустился перед нею на колени.

– А вот теперь разденься наконец, – сказал он; слова прозвучали с таким медленным жаром, что Веру чуть в пот не бросило. – Я ведь тебя еще голой и не видел…

Он сам стянул с нее узкое в плечах платье, сам расстегнул у нее на спине замысловатую застежку лифчика. Ему так откровенно нравилось раздевать ее, просто прикасаться к ней, что Вера чуть не мурлыкала под его руками, как кошка.

Опустив взгляд, она увидела, что и у нее – только не на шее, а на груди, по линии декольте – проходит граница копоти. Правда, кожа после этой границы была не индейская, как у Бориса, а совсем белая. Вера потерла копоть пальцем и вздохнула.

– Не оттереть, – сказала она.

– Ничего. Ототрем.

Борис протянул руку, не глядя взял из серебряного ведерка бутылку шампанского и, так же не глядя, открутил проволочку на пробке. Пробка с громким хлопком ударила в потолок, шампанское зашипело, переливаясь поверх горлышка.

Борис быстро поднес бутылку к Вериной голой груди.

– Зачем ты? – засмеялась Вера. – Я же липкая буду! И вообще, – заметила она, – это же, наверное, дорогое шампанское.

– А ты и не должна пить дешевое. – Борис налил шампанского себе в сложенную лодочкой ладонь и поднес к Вериным губам. – Сейчас в ванную пойдем.

Вера пила шампанское из его ладони, он пил прямо из горлышка, они целовались, пузырьки лопались у них на губах от поцелуев, потом Борис подхватил ее на руки – как взбугрились при этом мышцы у него на груди! – понес в ванную, включил душ, встал рядом с Верой под жгучие струи… С ума можно было сойти от того, как он прижимался к ее животу своим плоским, заросшим черными курчавыми волосами животом, как собирал блестящие капли с ее плеч, когда уже выключил душ, как снова поил ее шампанским, теперь уже из обеих, прижатых друг к другу ладоней!..

– А теперь спать, – сказал наконец Борис.

Он набросил на Веру большое белое полотенце и снова поднял ее на руки.

– Сразу спать? – разочарованно протянула Вера.

– Не сразу. – В его голосе снова прорезалась та самая хрипотца, которая всю ночь сводила ее с ума. – Сначала – все, что ты захочешь.

– Что я захочу? А ты?

– И я. Конечно, и я тоже.

Глава 9

Бегемоты мчались по широкому проходу между домами, налетали друг на друга, издавая какие-то утробные звуки. Они были не серые, а черные и такие тяжелые, что земля мощно гудела и дрожала от их немыслимого бега. Они влетели в галерею, промчались под аркадами и попали в просторный зал с высокими потолками. По всему периметру зала стояли огромные полуголые негры с брандспойтами. Как только все бегемоты оказались в зале, из брандспойтов разом ударили сильные струи холодной воды.

– Купание! – воскликнул кто-то. – Ежегодное купание бегемотов!

Негры громко хохотали, бегемоты бешено ревели, скользили по мокрому мраморному полу, они и сами сделались мокрыми и блестящими и сразу стали походить на рояли, только зачем же обливать рояли водой, ведь они от этого испортятся…

Как только бегемоты превратились в рояли, Вера проснулась.

Она не могла понять, где находится. Взглянув вверх, она ожидала увидеть аркады и мраморный зал. Ей даже страшно стало: ведь, наверное, и черные блестящие бегемоты где-то здесь, рядом?

Сознание возвращалось к ней медленно, и еще медленнее исчезали в ночной тьме фантомы ее странного сна.

И тут Вера наконец вспомнила, где она. В комнате у Бориса, в его кровати, вот где! Она быстро повернула голову, провела рукой по подушке рядом с собою. Никого не было рядом – она была в постели одна.

«Где же он?» – подумала Вера, садясь на кровати.

И тут же поняла, где: тонкая полоска света пробивалась из-под шторы, которой был задернут проем между комнатой и ванной.

Она снова легла, повыше взбив подушку. Сейчас он вернется, и… И, наверное, все повторится еще раз, как повторялось между ними столько раз подряд. Все мышцы у нее болели от усилия, хоть и приятного, но непривычно долгого, которым сопровождалась вся эта бесконечная ночь.

Она чуть не засмеялась от предвкушения того, что будет, когда Борис снова окажется рядом с нею. Но сдержала смех…

Потому что поняла, что из-за шторы пробивается не только свет, но и голос.

Это был голос Бориса.

– Дура! – злым шепотом произнес он. – Тебе что было сказано? Поднос поставить и уйти!

– А я что сделала, Вить? – раздался еще один, женский шепот. – Поставила и ушла.

– Ушла! Сначала глазами так позыркала, что дурак бы догадался. Тут приличный отель, а не бордель придорожный. Обслуга вышколенная. Официантки на постояльцев не пялятся.

– Да ладно тебе, Вить. Она и не поняла ничего. Она ж только с члена слезла, совсем дурная была, – хихикнула женщина.

– Тише ты! Проснется…

– Счас! Ты ее по полной программе уделал. И почему я это терплю? – всхлипнула она. – Я ж тебя люблю, Вить…

– Еврики еще больше любишь. Потому и терпишь. Ну все, все, не хнычь. Колье увидишь, сразу повеселеешь.

– Красивое? – оживилась женщина.

– Бриллиантовое.

– А вдруг она сразу хватится?

– Вряд ли сразу. Ну, или подумает, на площади обронила. Зря я, что ли, на Патуме их пасу? Тут, как гульба начинается, все с себя можно потерять и не заметить.

– Вить, давай прямо сейчас свалим. – В женском шепоте явственно проступили испуг и восхищение. – Раз колье уже взял.

– Нет. На пару часов еще останусь. Порадую дамочку качественным сексом, в номер к ней напрошусь. Я у нее еще кольцо видел. Тоже с бриллиантом.

– Ой, Витька, рискуешь! – почти в голос воскликнула женщина.

– А кто не рискует, тот сама знаешь чего не пьет. Ничего тот не пьет! Ладно, иди. Колье хорошо спрятала?

– Ага. В лифчик.

– В двенадцать буду на станции.

– А успеешь? Ну, в номере у нее пошарить?

– Так-то ты за меня волнуешься! Про колечко услыхала, сразу глазки загорелись. На станции по-любому буду, даже если в номер к ней не успею. Рисковать тоже надо с умом.

Вера не верила своим ушам. Да что ушам – она не могла поверить, что все это вообще происходит с нею! Колье, кольцо… Она судорожно провела рукой по шее. Колье действительно не было. Но ведь она в самом деле могла потерять его на патумской площади, там ведь бог знает что творилось! Не может быть, чтобы все было именно так, как с холодной усмешкой сообщил голос Бориса… То есть, получается, не Бориса, а Виктора?..

Этого не могло быть, но это было именно так. Вера слышала то, что слышала, и тешить себя иллюзиями не привыкла.

Надо было что-то делать, невозможно было лежать вот так и ждать, когда рядом с нею уляжется вор! И еще в лучшем случае вор – может, вообще бандит или даже убийца…

При этой последней мысли Вера похолодела. А что ей, собственно, делать? Вскочить с кровати, закричать, позвать на помощь? А если он за это стукнет ее по голове бутылкой из-под шампанского или пырнет ножом, которым очищал кожуру с апельсинов?

Входная дверь приоткрылась и тут же тихо закрылась – Борисова сообщница выскользнула из номера. Вера быстро легла, раскинувшись на постели в самой непринужденной позе, и закрыла глаза. Спит она! Спит. В этом у Бориса не должно возникнуть ни малейшего сомнения.

От близости опасности все Верины ощущения обострились так, словно с нее содрали кожу. Веки были сомкнуты плотно, но, несмотря на это, она видела все, что происходит в комнате, так ясно, будто глаза ее были широко открыты.

Борис вышел из-за шторы, бесшумно прошел через всю комнату, остановился у кровати, всмотрелся в Верино лицо… Все у нее внутри похолодело, но лицо при этом, она была уверена, осталось совершенно безмятежным.

Борис взял со столика бутылку; забулькал в стакане коньяк.

«Если я проснусь, скажет, что ему просто выпить захотелось, – подумала Вера. – От избытка чувств!»

Ей противно было сознавать, что всего несколько часов назад ее восхитила бы подобная фраза в устах Бориса и ничуть не покоробила бы эта оперная красивость.

Борис лег, коснулся Вериного плеча. Рука у него была теперь не горячая, а прохладная. Он осторожно потормошил Веру за плечо, попытался притянуть ее к себе. Вера пробормотала что-то невнятное и отвернулась – сделала вид, будто спит так крепко, что ее пушками не разбудишь. Борис не стал настаивать, чтобы она проснулась: тоже повернулся на бок, и уже через минуту его дыхание стало мерным, таким, какое бывает только во время глубокого и спокойного сна.

«Чистейшей совести человек! – сердито подумала Вера. – Отдыхает перед качественным сексом, и горя ему нету. Но я-то, я-то какая дура! Эротичных бегемотов во сне вижу… Нимфоманка на отдыхе!»

Она лежала рядом с безмятежно спящим Борисом – так и не могла в мыслях называть его Виктором, – и злые слезы катились по ее щекам. Она чувствовала себя так, будто в лицо ей выплеснули ведро помоев.

Вера не заметила, как наступило утро. После разговора Бориса с сообщницей прошло не так уж много времени. Наверное, этот разговор и происходил перед самым рассветом, ну конечно, ведь предрассветный сон самый крепкий, и Борис был уверен, что облапошенная им женщина не проснется.

Вдруг он пошевелился и сел на кровати так резко, как будто внезапно вспомнил что-то, не терпящее отлагательства. Вера поскорее закрыла глаза и повернула голову так, чтобы в лучах солнца, пробивающихся сквозь щель между оконными занавесками, не были видны дорожки слез на ее щеках.

Но Борису, кажется, не было дела ни до нее, ни до ее слез. Он быстро надел брюки, рубашку, туфли – вообще, оделся быстро, как в армии. Со скоростью, с которой сгорает спичка.

У Веры сердце замерло, когда он так же быстро пошел к двери.

«Сейчас уйдет! – мельнуло у нее в голове. – Он уйдет, и я сразу же убегу!»

Если час назад она полжизни готова была отдать за его безумные поцелуи и ласки, то теперь готова была заплатить ту же цену, чтобы стать для него недосягаемой.

Борис вышел в коридор. Дверь за ним закрылась почти бесшумно, а потом издала какой-то чуть слышный электронный звук.

Подождав пять минут, которые показались ей бесконечными, Вера вскочила с кровати, на цыпочках пробежала через комнату и приложила ухо к двери. За дверью стояла ничем не нарушаемая тишина. Вера осторожно нажала на дверную ручку, чтобы выглянуть в коридор. Ручка поддалась, но дверь не открылась. Вера подергала ручку сильнее, нажала на дверь плечом – безрезультатно. Видимо, Борис заблокировал дверь электронным ключом, оттого и раздался этот писк, когда он выходил из номера.

Вера похолодела.

«Значит, он вот-вот вернется, – с ужасом подумала она. – И что мне тогда делать? Изображать безумную страсть, а потом пригласить его к себе в номер?»

Но особенно размышлять было некогда. Раз Борис запер ее в номере, значит, у него были на нее какие-то виды. Да, собственно, он вполне ясно их обрисовал в разговоре со своей подельницей. Но Вера вовсе не собиралась соответствовать его ожиданиям!

Она оделась едва ли не быстрее, чем Борис. Словно полжизни провела в армии и привыкла одеваться по тревоге. Да ее нынешнее состояние смело можно было считать вот именно тревогой, самой что ни на есть боевой.

Вера открыла окно, глянула вниз. Только теперь она сообразила, что находится на втором этаже и что покинуть номер будет не так-то легко.

К счастью, прямо под окнами Борисова номера находилось гостиничное кафе, и над его летней верандой, почти на уровне второго этажа, была натянута широкая полосатая маркиза. Вера сняла туфли – все-таки на шпильках не очень удобно было прыгать на плотное полотно маркизы, – но сразу же сообразила, что с туфлями в руках делать это еще менее удобно. Она надела туфли снова, покрепче прижала под мышкой сумочку и залезла на подоконник.

Глава 10

Площадь перед ратушей и церковью была пустынна. Даже не верилось, что всего несколько часов назад она напоминала огненное море, преисподнюю и шекспировский лес одновременно. Часы на ратуше показывали десять утра. Рабочие в зеленой униформе собирали с брусчатки обгорелые петарды, пустые пластиковые бутылки, увядшие венки Демонов и прочий праздничный антураж, превратившийся в мусор.

Вера стояла посередине площади и сама себе казалась Золушкой, которая не убежала с бала, а почему-то задержалась во дворце после его окончания, когда гости давно уже разошлись. И когда прекрасный принц исчез тоже.

Про прекрасного принца думать вообще не хотелось. И оставаться на патумской площади, где все напоминало об ошеломляющей ночи и о таком же ошеломляющем утреннем разочаровании, не хотелось тем более.

Вера пошла прочь по улице – не по той улице, по которой Борис уносил ее от Демонов, а по другой, ведущей в противоположную часть города.

Она шла между старинными домиками – к стене одного из них был прислонен огромный бутафорский Орел, его можно было разглядеть поближе, но Вера не стала, – шла мимо по-домашнему уютных зеленных лавок и кондитерских, мимо приветливых крошечных палисадников под увитыми цветами балконами… Она не понимала, что лежит у нее на душе. Тоска? И тоска тоже. Но что еще?

Вдруг узкая улочка кончилась, и Вера вышла на бульвар. Здесь, высоко в Пиренеях, никакого моря, конечно, быть не могло. Но бульвар выглядел так, будто вел к морю. Вера смутно помнила это ощущение – ведущего к морю южного бульвара – по своей детской поездке в Одессу с родителями и братом.

Главными деревьями на бульваре были высокие платаны, узловатые и раскидистые. Под ними стояли лавочки, на которых, несмотря на ранний час, сидели люди, притом не только старички и старушки, но и молодые люди, которые наверняка провели эту ночь на Патуме. Никто не выглядел усталым, все улыбались, болтали о чем-то явно веселом и беспечном… Чем дальше Вера шла по бульвару, тем больше людей ее окружало. И вместе с людьми, это она чувствовала, ее окружало ясное, простое, летнее, утреннее счастье. Оно веяло над нею, колыхалось вокруг нее, как легкое марево, и тяжелые мысли – о том обмане, который ей так унизительно пришлось пережить с Борисом, и о другом обмане, который был шире того, что произошло у нее с Борисом, – все эти мысли незаметно отступали, и даже не отступали, а просто развеивались в бледно-голубом небе над бульваром, в чистом воздухе, которым была наполнена эта чудесная пиренейская чаша, в которой лежал город Берга.

И тут Вере показалось, что воздух не просто струится и трепещет вокруг нее, а еще и звучит тихой мелодией. Она словно рождалась в кронах платанов, эта мелодия; Вера даже голову задрала, чтобы проверить свое странное предположение.

Но уже через минуту она поняла, что источник мелодии находится все-таки на земле. Это был небольшой оркестр, расположившийся посередине бульвара. Было что-то странно знакомое в музыке, которую он играл. Вера не обладала ни абсолютным, ни даже особенно тонким слухом, но медведь ей на ухо все-таки не наступал, да и музыкальную школу она когда-то окончила. Поэтому она сразу поняла, что музыка эта чем-то похожа на ту, которая звучала ночью на площади.

Сходство почти не улавливалось, потому что слишком уж разнился ритм – тот, патумский, огненный и этот, утренний, воздушный. И все-таки это был единый ритм, только теперь, утром, он словно перешел из огненной в воздушную стихию. Но то главное, что лежало в основе обеих мелодий, было единым.

– Сарданас! Сарданас! – услышала Вера.

Люди, только что сидевшие на скамейках, уже образовали посреди бульвара несколько больших кругов. Присмотревшись, Вера поняла, что они танцуют. Но как же странно они это делали! Судя по названию – ведь слово «сарданас» наверняка названием и являлось, – это должен был быть зажигательный, стремительный танец. Но он был совсем другой – неторопливый, вот с этим растворенным ритмом, который сразу уловила Вера.

Она присмотрелась к движениям танцующих и поняла, что сарданас – танец-загадка. Сначала ей показалось, что движения в нем не повторяются вообще и что каждый из стоящих в кругу людей делает их произвольно, как бог на душу положит. Но потом Вера заметила: повторы движений разнесены так далеко, что почти не улавливаются сторонним глазом и лишь придают танцу что-то необъяснимо завораживающее.

Люди то поднимали руки, то опускали, то стягивали свой танцевальный круг к центру, то растягивали до самых краев бульвара, делали то мелкие шаги, то крупные, тихая мелодия все лилась и лилась под кронами платанов, воздух все струился и струился, сгущался в марево… Через пять минут Вера почувствовала, что это завораживающее марево окутывает ее всю, подхватывает, как древесный листок, что еще минута, и она совсем растворится в этом ритмичном покое и исчезнет, и хорошо, хорошо…

Она тряхнула головой, вздрогнула и огляделась. Не верилось, что она в том самом городе Берга, который всю ночь гудел, как адская печь. Ничего не было похоже – ни пейзаж, ни люди, ни общее настроение. И все-таки это был тот самый город, только единство его существования было почти неуловимо.

Вера отошла к краю бульвара, где под ярким тентом продавались напитки и сладости. Движение, которым она протянула продавцу деньги и указала на бутылку колы, в точности повторило движения сарданаса. Вера улыбнулась.

– Вам смешно, а я вот вынужден бродить чуть свет в поисках конфет из золотых звездочек.

Вера обернулась так резко, как будто сзади на нее должна была обрушиться дубина, обернулась и отшатнулась одновременно.

– Что с вами?

Говоривший смотрел удивленно.

– Н-ничего… – пробормотала Вера. – Не ожидала услышать русскую речь. Хотя, я смотрю, русских в этой Берге ненамного меньше, чем в Москве.

– Ну, это вы все-таки преувеличиваете.

Он улыбнулся.

– В процентном отношении, – уточнила Вера. – В сравнении с размерами города.

Она представила, что этот неизвестно откуда взявшийся – в ее группе такого точно не было – соотечественник начнет сейчас знакомиться с нею, расспрашивать о чем-нибудь, и ей стало тошно. Меньше всего она расположена была знакомиться с очередным русским мачо!

Впрочем, на мачо он не был похож. И вообще, кажется, был человеком деловым, а потому не расположенным к неторопливым курортным знакомствам. Или просто был хорошо воспитан. Во всяком случае, глядя на него, Вера успокоилась.

Она не почувствовала, чтобы огонь вспыхнул у нее в груди от одного его взгляда. Она вообще ничего не почувствовала при взгляде на него.

– Извините, что навязываюсь с разговором, – сказал он. – Буквально два слова. Может, вы мне подскажете, где вы видели конфеты из золотых звездочек? Или хоть из каких-нибудь звездочек. Чтобы их добыть, у меня есть полчаса, не больше.

И тут Вера наконец сообразила, кто перед ней! И, сообразив, улыбнулась.

– Извините! – сказала она. – Ляпнула, что в голову пришло. Я не подумала, что ваш мальчик воспримет это так серьезно.

– Гришка все воспринимает серьезно.

– Неужели он больше не плакал? – удивилась Вера. – Всю ночь?

– Представьте себе. Это был подвиг с его стороны.

– Почему?

– Потому что он большая плакса.

– Ничего он не большая плакса, – обиделась за малыша Вера. – Он, наверное, слишком чуткий. И потом, он просто маленький.

– Возможно. Так что будем делать со звездными конфетами? Слушаю ваши предложения.

– Не представляю, что с ними делать, – вздохнула Вера.

– Да-а… А я-то обрадовался, когда вас увидел. Подумал, у вас они есть. Ну, может, в номере. Может, вы их с собой привезли. Готов был выменять их у вас на что угодно.

Последнюю фразу он произнес так, что Вера сразу вспомнила, как ее брат в детстве выменивал все, что было ценного в его мальчишеском арсенале, – свинцовую битку, длинный острый гвоздь, даже перочинный ножик – на игрушечных, в палец величиной индейцев в боевых уборах. Стоило Сашке только подумать тогда про этих индейцев, как глаза у него вспыхивали точно так же, как сейчас у этого человека, и точно так же казалось, что жизнь вот-вот перельется через края его глаз.

– Я их вам и так отдала бы, без обмена, – виновато сказала Вера. – Но у меня их нет. Я их просто выдумала.

– Да ладно, не переживайте, – улыбнулся он. – Нет так нет. Гришка вообще-то не занудный. Я ему предложу что-нибудь другое, он и забудет про эти конфеты. Скажу, что пойдем на бульвар и будем разговаривать по-английски.

– Его можно увлечь разговорами по-английски? – удивилась Вера.

– Он странный ребенок. Я и сам не понимаю, чем его можно увлечь. Но английским он занимается с охотой. Только преподаватель наш в Америку уехал. Вернемся в Москву, придется нового искать.

– Можете привести его ко мне, – предложила Вера. – То есть в мою школу. У меня школа английского языка. Ему ведь года четыре, наверное?

– Три.

– Все равно приводите. У меня и для трехлетних методики есть. Я вам сейчас дам нашу визитку.

Вера быстро расстегнула сумочку и порылась в ней в поисках бумажника, в котором хранила не только свои, но и школьные визитные карточки. Бумажника в сумке не было. Вера в полминуты перерыла ее всю – не было.

Вера подняла на своего собеседника удивленный взгляд, зачем-то встряхнула сумочку.

– Куда он мог подеваться? – недоуменно протянула она.

И тут же догадалась, куда. Догадаться об этом было, собственно, нетрудно.

Еще час назад Вера, наверное, расплакалась бы, обнаружив, что ее сексуальный партнер обобрал ее до нитки, до последнего евро в кошельке. Расплакалась бы, разрыдалась, может, даже ногами затопала бы.

Но теперь, на этом пронизанном мелодией сарданаса прозрачном платановом бульваре, она почувствовала, что не слезы, а смех щекочет ей горло. Неудержимый смех!

И она расхохоталась.

Она хохотала долго, минуты две, не меньше. Гришин отец вежливо ожидал, пока она нахохочется.

– Извините, – утирая выступившие от смеха слезы, сказала Вера.

– Пожалуйста, – пожал плечами он.

– Просто я песню вспомнила.

– Какую? – с той же ничего не значащей вежливостью поинтересовался он.

– «И вот под этой личиной скрывался простой уголовник. Ах, какой был мужчина! Настоящий полковник», – пропела Вера. И тут же спохватилась и добавила смущенно: – Глупости, в общем. Я вам просто так, на бумажке, телефон запишу. Приводите Гришу. Да и остальных можете приводить. У вас ведь еще два мальчика, да?

– Да.

– У нас группы для любого возраста. Люди целыми семьями приходят. И дети, и мамы, и папы. И даже дедушки с бабушками.

Видимо, вместе с глупым, ничем не объяснимым смехом Вера выплеснула из себя все, что казалось ей въевшимся после этой ночи навсегда. Горечь, тоску, досаду, гнев… В конце концов, что страшного с ней случилось? Банковскую карту она сейчас же заблокирует, деньги Алинка ей вышлет. Бриллиантового колье, конечно, жалко. Но пусть это будет самая большая потеря в ее жизни!

А мужчина, с которым она провела ночь, все-таки был прекрасным любовником, несмотря на свою уголовную сущность. Точно по песне. И таких ярких снов, как сегодняшний, про купание черных бегемотов, она никогда в жизни не видела.

Вспомнив про бегемотов, Вера чуть не расхохоталась снова. Но сдержалась. А то этот добропорядочный папаша сочтет ее полной идиоткой, которой нельзя доверить детей.

Она написала на обрывке туристического проспекта телефон своей школы.

– Спасибо, – сказал Гришин отец, пряча обрывок в карман. – Обязательно свяжусь с вами.

– Вы ведь не из нашей группы? – спросила Вера.

– Нет. Мы сами по себе. До встречи в Москве.

Он пошел вниз по бульвару. Вера проводила его взглядом. Он шел, засунув руки в карманы, и, кажется, насвистывал. Потом остановился у киоска со сладостями и спросил о чем-то продавца. Подошел к другому киоску, снова спросил.

«Конфеты из звездочек ищет, – поняла Вера. – Упорный. Найдет!»

Продавец забрался на скамеечку и достал что-то с верхней полки. Сверкнули в утренних лучах блестящие обертки разноцветных конфет. Вера улыбнулась. Продавец принялся взвешивать конфеты.

– Любуетесь утренними видами? – услышала Вера. Хлопотунья-экскурсоводша возникла рядом как-то незаметно. – Здесь утром в самом деле лучшее время. Особенно в праздник, когда сарданас танцуют. Так спокойно, так хорошо… Благодать!

– Да. Благодать, – машинально повторила Вера.

Это слово почему-то резануло ей слух, показалось странным. Словно она слышала его в каком-то очень точном и в точности своей нежеланном сочетании…

– Благодать? – зачем-то переспросила она.

– Ну да, – немного удивленно кивнула экскурсоводша. – Я такой нигде больше не видела.

– Нигде. Ни в чем… – медленно проговорила Вера.

И, невежливо отвернувшись от экскурсоводши, пошла по бульвару, все убыстряя шаг.

«Ну конечно! – думала она. – Конечно, я вспоминала это слово! И как было не вспомнить?»

Она даже не слово это вспоминала, а стихи. Стихи, в которых оно звучало. Они пришли ей в голову сразу после того, как она спрыгнула с полосатой маркизы, приведя в ступор официанта в белоснежной униформе, и побежала прочь от отеля куда глаза глядят.

«Нет ни в чем вам благодати; с счастием у вас разлад: и прекрасны вы некстати, и умны вы невпопад», – под каждый шаг звучали у нее в голове знакомые со школы строчки.

Это было сказано в точности про нее. Про ее жизнь, в которой все было невпопад и все ее достоинства были некстати. Но почему, почему?!

Глава 11

Игнат никогда не жил в таком тихом, таком русском провинциальном городе.

Первый город, который он увидел после деревни, был Мурманск, куда он ходил на рыбный промысел. Мурманск показался ему огромным, шумным, непонятным, и он обрадовался, когда, прожив там два дня, ушел наконец в море. Только через несколько лет, уже в Москве, он понял, что не так уж огромен был Мурманск.

А потом жизнь вела его по крупным городам, и не только на родине, но и в Европе. В больших городах строились большие мосты, а строить большие мосты он как раз и выучился, и выучился хорошо.

Потом он видел города, и большие и малые, лишь из зарешеченного окна арестантской теплушки, да и то издалека, и, можно считать, вообще не видел. А потом началась война, и разрушенные ею города, через которые он проходил с боями, все выглядели одинаково, хоть малые, хоть большие.

Так и вышло, что он совсем не знал той прекрасной, не потревоженной войною русской провинциальности, которой дышал укрытый лесами городок Александров, в трех часах к северу от Москвы.

Госпиталь располагался в бывшем женском монастыре. Офицерские палаты были небольшими, потому что под них приспособили монашеские кельи. Первые две недели, когда состояние его было еще совсем тяжелым, Игнат лежал в такой келье один. Сознание возвращалось к нему короткими вспышками, и во время каждой такой вспышки он видел то белый сводчатый потолок над собою, то перед собою белую же марлевую занавеску, которая колыхалась на открытом окне. Прямо под окном были густые заросли монастырской сирени, тоже белой, ее ветки ложились на подоконник, запах вплывал в палату, и это общее ощущение белизны и чистоты вносило в его душу покой и мир.

Когда Игнат впервые пришел в себя не на несколько минут, а на полдня, то узнал, что война кончилась и мир наступил в самом деле, не только в его усталом сознании.

Санитаркой при его палате была немолодая женщина, вся какая-то прозрачная, но не от худобы, а от ощущения света, который от нее исходил. С нею вместе приходила в госпиталь девочка лет шести, ее внучка.

– Уж вы не сердитесь, – извиняющимся тоном сказала санитарка. – Не с кем мне Машу оставлять-то. Не очень она вам мешает?

– Совсем не мешает, – ответил Игнат.

В те дни боль в легком, из которого врачи не решились извлечь осколок, была так сильна, что он, хотя и был уже в сознании, мало что замечал вокруг, и уж точно не маленькую девочку в большом, не по размеру, белом халате с подвернутыми рукавами. Девочка ходила за бабушкой легкой тенью, кажется, помогала ей в чем-то, но не произносила при этом ни слова и лишь украдкой бросала на раненого короткие взгляды.

Когда боль немного отпустила, Игнат заметил, что глаза у бабушки и внучки одинаковые – большие, темно-серые, но со светлыми лучами, расходящимися от зрачков. От такого сочетания тьмы и света их простые глаза казались необычными. А может, это Игнату так казалось, потому что обе они, бабушка и внучка, были так же пронизаны чистой русской провинциальностью, как пронизан был ею весь этот тихий городок, а это ощущение как раз и было для него необычным.

Санитарка, ее звали Мария Сергеевна, убиралась и в общей палате, куда Игната перевели, когда здоровье его пошло на поправку. Впрочем, в палату он приходил только на ночь, дни же проводил в монастырском саду.

Лето вошло в силу, но зелень была еще по-июньски свежей, хотя уже и по-настоящему буйной. Игнат ложился на траву под отцветающей яблоней и часами смотрел сквозь ее ветви, как бегут по небу гонимые ветром облака. Когда ветер утихал, облака замирали, громоздились, как небесные горы, но все равно было понятно, что они вот-вот сорвутся с места и побегут себе дальше.

– Извините, товарищ майор… – вдруг услышал Игнат.

Он оперся о ствол яблони – любое напряжение давалось ему с трудом – и сел, прислонившись спиной к этому стволу. Сероглазая Маша стояла перед ним и смотрела виноватым и очень взволнованным взглядом.

– За что же тебя извинить? – спросил Игнат.

Он едва сдержал улыбку: очень уж трогательно было ее волнение.

– Потревожила вас. Только доктор Сергей Витальевич сказал, чтоб вы на сырой земле не лежали. Не то легкие застудите.

– Не буду, – кивнул Игнат. – Но, по-моему, земля уже не сырая. Лето ведь, тепло.

– Все равно, что лето. Тут в саду всегда сыро. – Маша покачала головой, как взрослая. – Вон заросло как все.

Сад в самом деле зарос так, что напоминал английский. Даже яблони давно никто не обрезал, не говоря уже о сирени, жасмине, жимолости – их заросли выглядели непролазными.

Сады в английском духе Игнату случалось видеть в Европе. Но этот, монастырский, все же был, конечно, совсем другой. В его запущенности не было ничего организованного – весь он был пронизан только временем.

– Ну скажи доктору, что лежать не буду, только под деревом посижу, – сказал Игнат. – В небо погляжу.

– В небо? – В Машиных глазах мелькнуло удивление. И тут же в ее голосе послышалось любопытство, и глаза сразу стали не взрослые, как обычно, а какие и положено – детские. – А на что же вы там поглядите? Там же облака только.

– На облака и погляжу, – улыбнулся он. – На облаков летучую гряду. Знаешь такие стихи?

– Не-а, – покачала головой Маша. – Я никаких стихов не знаю.

– А читать ты умеешь?

– Не-а. Бабушка грамоту плохо разбирает. Да и некогда ей меня учить. На тот год в школу пойду, тогда и выучусь.

Она сказала о том, что не умеет читать и что у бабушки нет на нее времени, совсем без сожаления. И Игнат почувствовал: она не жалеет об этом не потому, что нелюбопытна или ленива умом, а лишь по какой-то глубокой приимчивости, которая составляет самую ее сущность.

Странно было видеть такую, немногим и взрослым присущую приимчивость в маленькой девочке. Впрочем, в этой девочке ничто не казалось странным – все было естественным.

– Если хочешь, – предложил Игнат, – я тебя могу читать выучить. Это нетрудно.

– Правда? – Серые глаза вспыхнули таким изумленным восторгом, словно он предложил научить ее летать. И тут же она смутилась. – Нет, что вы… Вам нельзя.

– Читать нельзя?

– Трудиться нельзя. У вас в груди осколок сидит. А ну как натрудитесь, да шевельнется он, да еще пуще расхвораетесь?

Она сказала это так по-взрослому, что Игнат не выдержал и уже не улыбнулся даже, а рассмеялся.

– Слишком ты рассудительна, Маша, – сказал он, отсмеявшись. – А этого не надо.

– Почему?

Она смотрела так, словно вся ее жизнь зависела от его ответа.

– Я и сам с детства такой был. Не по годам серьезный. Много про жизнь рассуждал. А не надо было.

– А как же надо?

Она спрашивала так как-то… точно, что он даже забыл, что разговаривает с совсем маленьким ребенком.

– Сердцем надо. Сердце надо было слушать. А я не умел. Оттого и счастье свое упустил, и жизнь невпопад прошла.

– Отчего же прошла? – Маша покачала головою. – Вас, Сергей Витальевич говорит, с того света вытащили. Теперь выздоровеете и долго-долго жить будете.

Она все понимала буквально, это серьезная девочка. И эта буквальность, эта простота понимания жизни составляла сущность ее натуры так же, как приимчивость к любым жизненным явлениям. Наверное, оттого, что он так надолго выпал из мирной жизни, ему интересно было теперь разбирать причудливые узоры человеческой души, даже если это была душа ребенка.

– Постараюсь, – кивнул Игнат. – А читать завтра же и поучимся. Про облаков летучую гряду. Здесь вроде библиотека есть в госпитале?

– Ага. Еще от монастыря осталась. Только запертая стоит.

О том, что библиотечная келья заперта, Игнат уже знал от соседей по палате. Офицеры этим возмущались и, кажется, уже договорились с главврачом, чтобы он дал возможность пользоваться библиотекой. Ведь, может, в ней найдутся не только божественные, но и обычные книги, которыми можно будет развеять госпитальную скуку.

– Посмотрю, что в этой библиотеке есть, – сказал Игнат. – Выберу что-нибудь для твоего ученья. Завтра, как время будет, приходи ко мне. Сюда, в сад. – И добавил: – Тебе читать понравится, вот увидишь. У меня в батальоне мальчишка был, чуть постарше, правда, чем ты, так он ленился сначала, а потом такой любопытный оказался! Я ему всю классическую немецкую философию мимоходом пересказал.

Про философию Маша не поняла, а мальчишкой заинтересовалась.

– А где он теперь? – спросила она.

– В батальоне остался. Меня ведь санитарным поездом сюда привезли. С Одера. Это река такая в Германии.

– Больше, чем наша Серая? – уточнила Маша.

К подробностям жизни она, судя по всему, была особенно внимательна.

– Я вашу Серую еще не видел, – сказал Игнат. – Это река?

– Ага.

– То-то и глаза у тебя серые, – улыбнулся Игнат. – Ну, иди, Маша, а то бабушка волноваться будет, куда ты подевалась.

– Глядите же, не лежите на земле! – крикнула она, убегая.

Мелькнула белая косынка и скрылась за кустами отцветающей сирени. Как только Маша исчезла из виду, Игнат снова лег на траву под яблоней. Сырости он не чувствовал, зато чувствовал покой и силу, которая осязаемо шла от земли, вливалась в него через множество тонких травяных нитей. Только здесь, в этом тихом городе, в глухом монастырском саду, он понял, что миф об Антее, который черпал силы от земли, имеет не иносказательный, а самый прямой смысл.

Но даже сквозь сплошной покой, который окутывал его и питал, Игнат чувствовал: то, что он сказал Маше, – правда. Он упустил свое счастье, упустил из-за растерянности сердца, и жизнь его после этого пошла невпопад.

Глава 12

С того утра, когда, стоя у «марсельского» окна, Игнат просил Ксению стать его женой, она стала его чуждаться.

Это было особенно заметно в сравнении с той милой простотою, с которой она относилась к нему прежде. Теперь она, конечно, тоже не выбегала из комнаты, завидев его, и не молчала, если он о чем-нибудь ее спрашивал. Но простоты по отношению к нему не было больше ни во взгляде ее, ни в голосе.

Контраст был так разителен, что Игнату трудно было выносить его. Да и зачем, собственно, он должен был выносить ее отчужденность, зачем должен был и ее обрекать на столь явную натянутость, неестественность ежедневного поведения?

Эта неестественность была особенно велика, потому что Ксения почти все время проводила теперь дома. К тому времени, когда Игнат поступил на рабфак Московского высшего технического училища, у нее совсем разладилось с работой. Писать за деньги письма на Главпочтамте стало невозможно, так как служащим велели следить, чтобы посторонние не извлекали из государственного учреждения личный, государством не учтенный доход. Что происходило на фарфоровом заводе, Игнат не знал, но видел, что Ксения совсем перестала ездить в свои Вербилки. Значит, и там ей перестали давать работу.

Теперь она проводила целые дни в «марсельской» комнате – что-то рисовала в плюшевом альбоме, или срисовывала из толстой немецкой книги по искусству какие-то нежные узоры, или просто читала эту книгу. Рисование было единственным занятием, которому она отдавалась полностью, не видя ничего вокруг. При всяком же другом занятии она постоянно соотносила себя с внешним миром. Когда она не замечала, что Игнат смотрит на нее, лицо у нее было печальное, а когда замечала, оно тут же становилось замкнутым, отчужденным.

Может, если бы внутри себя Игнат был уверен в каждом слове из тех, что произнес тем утром у окна, он чувствовал бы сейчас обиду, досаду, даже гнев на такое вот ее отчуждение. Но в душе его царило смятение, и он даже мысленно не мог упрекнуть Ксению в том или ином отношении к нему.

Он не знал, как она должна была бы к нему относиться. Он не знал, чего хочет от нее.

То есть, конечно, если бы она сейчас сказала, что передумала и все-таки выйдет за него замуж, он в ту же минуту повел бы ее хоть в домоуправление, где записывали брачующихся, хоть в церковь. Но без ее слов, только в своей душе…

Игнат не знал, чего хочет его душа – она была охвачена лишь растерянностью.

Но допустить, чтобы из такой растерянности состояла его, да и Ксенина жизнь, он не мог.

Когда он пришел с учебы, дома никого не было. Евдокия Кирилловна была, наверное, в церкви – шла Страстная неделя, и она ходила к каждой службе, – а где была Ксения, Игнат не знал. Он почти обрадовался, что обеих нет дома: не хотелось собирать свои вещи при них, будто бы с обидой. Ему не за что было на них обижаться.

К счастью, вещей у него было так мало, что сборы потребовали четверти часа, не больше. Он уже стоял у двери, закинув за плечо сидор, в который уместились все его пожитки, когда дверь открылась и в комнату вошла Ксения.

– Здравствуй, Игнат, – сказала она. Интонации ее были и ровны, и как-то сбивчивы одновременно. – Уже с учебы? Рано ты сегодня. Бабушка сейчас придет. А я пока суп разогрею.

Игнат попытался посмотреть ей в глаза. Ксения отвела взгляд.

– Не надо супу, – сказал он.

– Ты в студенческой столовой пообедал? Ну, пообедай с нами еще раз. Тебе много надо есть, вон какой ты большой.

Она наконец подняла на Игната глаза и улыбнулась, как будто сказала что-то очень для себя веселое. Но улыбка получилась вымученная, и Ксения поскорее отвела от него взгляд.

– Ухожу я, Ксёна, – сказал Игнат.

– Куда?

Она вдруг вздрогнула и замерла. Потом медленно подняла на него глаза снова. В них стояло уже ничем не прикрытое смятение.

– В общежитие. Койку дали.

– Но… зачем?

Ее голос дрогнул на этой короткой фразе. Тонко и судорожно дрогнуло горло. Она положила себе на горло ладонь, словно задыхаясь.

Игнат молчал. Если бы она сказала, чтобы он остался, он тут же бросил бы сидор на пол и никуда из комнаты не вышел. Хотя сам не знал, хочет ли этого.

Но это было уже неважно, чего он хочет, потому что Ксения молчала.

– Что ж, – сказала она наконец после долгого, слишком долгого молчания, – не забывай нас. Навещай.

Руку с горла Ксения убрала. Она сцепила обе руки перед собою так, что пальцы побелели и стали совсем прозрачными.

– Не забуду.

Игнат открыл дверь и вышел из комнаты. Светлый «марсельский» коридор показался ему беспросветным, а сидор за спиной – под завязку набитым камнями.

Перебравшись в общежитие, Игнат появлялся в «Марселе» так редко, что Иорданские могли бы на него и обидеться. Но Евдокия Кирилловна вообще не умела обижаться, и уж тем более на любимого ею Игнатушку, а Ксения… Ксения так же мало склонна была выказывать свои чувства, как озерная русалка, сходство с которой Игнат заметил, когда увидел ее впервые.

Когда он приходил, она всегда находила какое-нибудь дело, в котором ей нужна была его помощь. Но каждый раз оказывалось, что дело это может быть сделано тут же, в комнате, при непременном присутствии Евдокии Кирилловны, которая из-за усилившейся болезни сердца почти не выходила теперь на улицу. Игнат догадывался, что бабушкино присутствие при их встречах – это тот баланс, который Ксения нашла между потребностью видеть его – он чувствовал, что потребность эта у нее есть, и очень сильная, – и нежеланием, едва ли не страхом остаться с ним наедине.

Иной раз она предлагала пойти вместе в гости к Эстер. Но тут уж отказывался Игнат. То, что он чувствовал, когда Ксения только упоминала об Эстер, было, конечно, не страхом, но будоражило сильнее, чем страх, которого он вообще не знал в жизни.

Поэтому с Эстер они виделись редко. Да она и занята была не меньше, чем Игнат. Он учился сутки напролет, учился упорно, до блестящих кругов перед глазами, чтобы за один рабфаковский год приобрести знания, которых хватило бы для ученья уже в самом вузе и которые другими студентами приобретались за все годы их детства и юности. А Эстер точно так же, сутки напролет, пропадала в своем театре то на репетициях, то на спектаклях. Ксения говорила, что Эстер вместе с другими герлс занята во всех постановках Мюзик-холла.

И все меньше Игнату верилось в то, что Эстер сказала ему той ночью, когда они так наивно, так юно спорили, можно ли ходить по воде, яко посуху: что Ксения в него влюблена. Иногда при мыслях о Ксении – а они были, мысли, конечно, были, вот только природу их он понимал все меньше, – иногда при этих мыслях Игнат ловил себя на том, что ему будто мешок на душу накинули, и сквозь плотную ткань этого мешка все чувства доходят до его сердца и исходят из него как-то глухо, с трудом.

Только когда он видел Эстер, это менялось совершенно. Ее сверкающие глаза могли прожечь камень и металл, не то что какую-то выдуманную мешковину. Впрочем, они ведь почти не виделись.

И наконец за долгий, бесконечно долгий и тяжелый год он ко всему этому привык.


Игнат пришел к Иорданским после двухнедельного перерыва. Это было редкостью: какое бы спокойствие, почти равнодушие ни выказывала по отношению к нему Ксения, он видел, что ей все труднее обходиться без его помощи. Евдокия Кирилловна стала совсем плоха – мучившая ее грудная жаба не давала ей уже не то что на улицу выйти, но даже просто подняться с постели. Ксения металась по городу в поисках хоть какой-нибудь работы, ухаживала за бабушкой, готовила для нее диетическую еду, притом готовила буквально из топора, как в сказке. В последнее время она даже перестала из-за этого противиться тому, чтобы Игнат приносил им провизию. Он уверил ее, что с объявлением новой экономической политики дела на Беломорье поправились и семья не так сильно нуждается теперь в его помощи, к тому же близ Колежмы кооператоры открыли коптильню, и мать с Катериной ходят туда на работу и получают за это немалые, по деревенским меркам, деньги. И что покупка для Евдокии Кирилловны белой булки или коровьего масла его не обременяет.

Так что Игнат приходил к Иорданским часто, насколько мог. Но в последние две недели он вот именно не мог, совсем не мог к ним вырваться, потому что весь рабфак бросили на прорыв: случилась авария на строительстве моста через Москву-реку. Вообще-то теперь, в начале зимы, строительство уже было заморожено. Но оказалось, что «заморозка» не слишком надежна: при первых же холодах стали оседать построенные летом опоры моста. Их укреплением и занимались вместе со строителями студенты, которых поселили на это время в рабочих бараках. Делать это пришлось бесплатно, в порядке субботника, но никому и в голову не пришло потребовать за такую работу денег. Ясно же, если не ликвидировать просадку опор немедленно, они обвалятся в ближайшее время, а значит, вся уже сделанная работа пойдет насмарку и мост придется строить почти что заново. Допустить это было невозможно, и какие уж тут деньги!

За всеми этими срочными заботами, да и за усталостью, которой сопровождался аврал, Игнат не заметил, как пролетели две недели. И только когда наконец выбрался к Иорданским, то уже по дороге из Лефортова, где находилось Высшее техническое училище, на Петровку почувствовал какую-то неясную тревогу. А когда постучал в дверь их комнаты, тревога стала отчетливой и сильной.

За дверью было тихо. Игнат постучал еще раз, громче – никто не отворил, и даже легкого движения не послышалось за дверью.

Он вышел в коридор, огляделся, будто надеялся увидеть Ксению. Но ее, конечно, не было и в коридоре. Он прошел в общую кухню. Стол Иорданских, покрытый выцветшей клеенкой, был чист и пуст. Игнат вспомнил, как в первую свою московскую ночь сидел за этим столом, а Ксения кормила его гречневой кашей, и как она почувствовала его смятение от встречи с огромным незнакомым городом и коротко коснулась его руки, чтобы успокоить это смятение, и ему показалось, что облако спустилось вдруг с небес и на миг прильнуло к его руке…

Большинство обитателей «Марселя» были на работе, только у некоторых столов возились с примусами женщины.

– Жюли Арнольдовна, – сказал Игнат, – здравствуйте. Не выйдете со мной на минутку?

Маленькая старушка с прической, напоминающей побелевший одуванчик, обернулась, сразу же радостно заулыбалась и мелкими шажками засеменила к Игнату. Весь «Марсель» звал ее не по имени-отчеству, а, по дореволюционной еще памяти, мадам Францевой. Наивность, которую она каким-то немыслимым образом сохранила до старости, тоже была поистине дореволюционной. Как, впрочем, и ее доброта. В Москву юная Жюли приехала когда-то из Парижа, получила место гувернантки, потом вышла замуж. Ее супруг всю жизнь прослужил по почтово-телеграфному ведомству, в том числе и при советской уже власти, поэтому после его смерти за вдовой сохранили комнату в подведомственном доме.

– Здравствуйте, Игнат! – воскликнула мадам Францева. – Как ваши дела? Как успехи во французском?

Когда Игнат еще жил у Иорданских, мадам Францева давала ему уроки французского и с тех пор не переставала интересоваться его учебой.

– Спасибо, все в порядке. Жюли Арнольдовна, а где Евдокия Кирилловна с Ксенией? Заперто у них.

– Не знаю, – удивленно проговорила мадам Францева. – Ах, Игнат, я так за них беспокоюсь! – понизив голос, добавила она. – Ксенечка такая скрытная, вы же знаете. Я уверена, даже вам она не рассказывает, как ей трудно, хотя у нее нет никого ближе вас и Эстерочки. Но я ведь вижу: она в тупике, просто в тупике! Доходов никаких, из дому вот-вот выселят, бабушка больна, а в больницу не берут как лишенку, и лекарств не достать…

С каждым словом мадам Францевой Игнат все больше мрачнел. Конечно, он и без нее все это знал. Но теперь, когда при виде запертой двери к прежнему знанию добавилась тревога…

– Так не знаете, где они? – перебил он мадам Францеву.

Та часто заморгала ясными, невыцветающими глазами.

– Даже не представляю. А вы спросите у Эстерочки, Игнат.

– Разве она дома? – удивился он. – Не в театре?

– Ах, у них в Мюзик-холле такие неприятности! – зашептала мадам Францева. – Возможно, их вообще закроют как буржуазное явление. Эстерочка очень переживает. Зайдите, зайдите, она теперь целыми днями дома, вы ее наверняка застанете. Боже мой, как жизнь несправедлива к людям, которые более всего достойны счастья!..

Не слушая больше сетования мадам Францевой, Игнат зашагал в другой конец коридора, к комнате Эстер.

Дверь ее комнаты открылась сразу, как только он постучал – так, будто она стояла под дверью. Или просто пробежала через всю комнату бесшумно? Ну конечно, так и есть, ведь на ногах у нее мягкие азиатские чувяки, наверное, родители прислали из Туркестана, где работают теперь по очередному заданию партии…

И тут же все это стало неважно – чувяки, Туркестан, комната. Потому что Эстер вдруг всхлипнула, пробормотала что-то жалобное и, обхватив Игната за шею, в голос зарыдала.

Она была немаленького роста, но ее нос уткнулся ему всего лишь под подбородок. Ее волосы коснулись его лица, и он непроизвольно прижался к ним губами, щекою, закрыл глаза… Сердце ударило в ребра так, что чуть их не пробило, голова закружилась, огонь вспыхнул перед закрытыми глазами, во всем теле вспыхнул огонь… И то, что он так тщательно скрывал от себя, что сдерживал в себе и таил, охватило его всего, тело его и душу, стало очевидным, всеобъемлющим, единственным!

Он умереть готов был за один взляд этой девушки, и за это кольцо ее рук, и за с ума сводящий запах ее волос, и за ее плечи, вздрагивающие под его ладонями от слез и любви… Да, от любви – он чувствовал, он знал, что она охвачена любовью так же, как он, что их тяга друг к другу взаимна. Это было так, это стало так с той самой минуты, когда он увидел ее впервые, здесь, в «Марселе», когда его впервые обжег живой огонь, которым сверкали ее глаза.

Игнат осторожно взял ее за плечи, провел в комнату, усадил на коленкоровый диван и сам сел рядом.

– Что случилось? – Он слышал, что голос его звучит прерывисто и глухо, но ничего не мог с этим поделать. – Что у вас тут у всех стряслось?

– У кого – у всех?

Эстер в последний раз всхлипнула и вытерла щеки ладонями. Ей не занимать было силы, как и ему, но ее сила была совсем другая. Это была та сила, благодаря которой она понимала, почему он не делает с нею сейчас того, чего не просто хотят они оба, но что является для обоих единственно правильным. И – невозможным…

– У Ксёны дверь закрыта. Ты вот… Что случилось?

Эстер подняла на него глаза. Они смотрели друг на друга так, будто лежали голые друг у друга в объятьях. Игнат отвел взгляд – он не мог этого выдержать.

– Не знаю, – сказала Эстер. – Про Ксеньку не знаю.

– А у тебя что случилось?

– Я из Мюзик-холла ухожу.

– И всего-то?

Он знал, что они разговаривают о каких-то неважных вещах. Что нужно только одно: броситься друг к другу, и целоваться, и… И все, и навсегда! Все остальное ненужно и неважно.

Но жизнь состояла как раз из остального – из объясняющих слов, из сопутствующих обстоятельств и обязательств.

– Ксенька, наверное, бабушку к врачу повезла, – сказала Эстер. – Она говорила, ей какого-то врача порекомендовали, который Евдокию Кирилловну в больницу может положить. Только далеко, в Сокольниках где-то.

Эти слова обрушились на него, как ведро холодной воды. Это было неодолимо.

– А мне и не сказала даже, – с горечью произнес Игнат. – Хоть чем-то бы ей помочь…

– Почему ты на ней не женишься? – помолчав, спросила Эстер.

– Не идет за меня.

Это было правдой. Только не всей правдой. И оба они это знали, и оба ничего не могли поделать.

– Я уеду, Игнат, – сказала она. – Не знаю еще, куда, но далеко. И совсем скоро. А ты… Если замуж она не пойдет, то хотя бы… Не оставляй ее хотя бы.

Ее голос дрогнул. Игнат и не знал, что голос может дрогнуть от мужества. Но у нее это было именно так.

– Не оставлю. Убью, кто обидит. – И, не в силах больше сдерживать то, что разрывало ему сердце, выдохнул: – Не уезжай, Эстер.

Огонь, сверкнувший у нее в глазах, сказал ему обо всем без слов. О том, что, если он сейчас поцелует ее, да и не поцелует даже, а только придвинется поближе, обнимет, – она не уедет никогда.

Но он не мог этого сделать, и она понимала это так же отчетливо, как он сам.

– Уеду, – с трудом выговорила она. Игнат видел, как нелегко ей далось отвести от него взгляд. – Ну, что об этом говорить!

– Говорить нечего.

Слова и в самом деле были не нужны. А все остальное было невозможно. Он взял ее руку обеими руками, прижал к губам. Рука была тоненькая, горячая и твердая. Эстер замерла. Так они сидели в молчании долго, очень долго… Или всего одно мгновенье прошло? Игнат целовал ее руку раз за разом, не отрываясь. Мир вокруг исчез – он был ему не нужен.

Потом он медленно отпустил ее руку и встал.

– Я их у двери подожду, – не глядя на Эстер, сказал он.

Она промолчала. Он не понимал, почему до сих пор не упал замертво.

Он с трудом дошел до двери и закрыл ее за собою так, словно спустился в могилу.

Глава 13

– Кончается, – сказала соседка по койке и перевела равнодушный взгляд с Евдокии Кирилловны на Ксению. – Сейчас отойдет.

Ксения побелела еще больше, хотя больше, кажется, было уж некуда. После недели, проведенной у бабушкиной постели, она и так стала белее больничных простыней. Впрочем, это было и немудрено: простыни в больнице были серыми.

Палата была огромная, мужчины и женщины лежали вместе. Но и такой палате надо было радоваться: старуху, к тому же бывшую попадью, вообще не брали в больницу. Ксения устроила ее сюда, в Сокольники, просто чудом, через знакомого священника, у которого брат работал здесь врачом.

Игнат пришел в больницу час назад, как только окончились лекции. Весь этот час он простоял за спиной у сидящей на табуретке рядом с кроватью Ксении. Ему показалось, что она не заметила, как он пришел, и точно так же не заметила бы, если бы он исчез. Но при этих словах соседки она вдруг обернулась и посмотрела на него так, что он безотчетно шагнул к ней и присел на корточки рядом с ее табуреткой.

– Игнат!.. – В глазах Ксении не было слез, потому что они были до краев полны отчаянием. – Может быть, еще можно помочь?.. Я… сейчас врача…

Игнат понимал, что помочь уже нельзя. Евдокия Кирилловна, не открывая глаз, тихо перебирала то рубашку на себе, то край одеяла. В деревне не принято было скрывать от детей подробности жизни и смерти, поэтому Игнат с детства видел и покойников, и умирающих. И знал, что предвещают такие вот судорожные движения – когда умирающий начинает обирать себя.

Он хотел сказать, что сам позовет врача. Но, положив руку на Ксенино плечо, почувствовал, что ее бьет мелкая дрожь.

– Позови, – сказал он. – Поищи врача, Ксёна. Я с бабушкой посижу.

Может, это было неправильно, но он не хотел, чтобы Ксения присутствовала при бабушкином последнем вздохе.

Как только Ксения вышла из палаты, Евдокия Кирилловна открыла глаза. Вряд ли она нарочно ждала, пока внучка уйдет, – всеми ее проявлениями руководила уже не жизнь, а смерть.

– Игнат. – Голос ее звучал спокойно, совсем без чувств, как никогда не звучал при жизни. – Ведь ты ее не оставишь?

Он встал над кроватью так, чтобы Евдокия Кирилловна хорошо его видела.

– Не оставлю.

– Она без тебя погибнет.

– Не оставлю, – повторил он. – Не беспокойтесь, бабушка.

Он любил старушку и всегда был к ней внимателен. Но сейчас он произнес эти слова не для того, чтобы успокоить ее перед смертью. Он просто высказал то, что знал о себе твердо.

Евдокия Кирилловна закрыла глаза. Игнату показалось, светлая тень пробежала по ее лицу. Он и не думал, что тень бывает светлой. Оказалось, бывает.

– Отмучилась, – сказала соседка. И неожиданно добавила совсем другим, человеческим тоном: – Царство Небесное, вечный покой.

Игнат услышал у себя за спиною короткий вскрик. Ксения застыла на пороге палаты. Он едва успел подхватить ее, чтобы она не упала навзничь.


К поезду они, конечно, опоздали.

Игнат с трудом нашел извозчика – их мало было в такую вьюгу, какая разыгралась этим вечером в Москве, и никто не хотел ехать из Сокольников на Брестский вокзал.

В первые часы после бабушкиной смерти, когда пришлось хлопотать в больнице, Ксения выглядела такой спокойной, что Игнат смотрел на нее с опаской. Она не плакала, не вздрагивала больше, а когда он попытался ее обнять, тихо, но твердо отвела его руку. Она была окружена своим горем, как броней, и им же была защищена.

Хлопоты, впрочем, оказались недолгими. Покойницу согласились подержать в больничном морге до завтра, потом ее следовало перевезти домой. Отпевание, похороны, место на кладбище – обо всем этом надо было позаботиться тоже уже завтра.

И только когда они спускались на первый этаж по узкой больничной лестнице, Ксения сказала:

– Звездочка сегодня уезжает. А я совсем забыла.

Голос ее прозвучал безжизненно и безучастно.

– Как… сегодня? Когда?

Игнат расслышал, что его голос дрогнул.

Ксения молчала, будто исчерпала в себе все чувства. Игнат смотрел на нее, не узнавая. Она подняла на него пустые, все такие же безжизненные глаза…

И вдруг лицо ее изменилось. Игнату показалось, что она взглянула не на него, а в него – как в зеркало. И что-то словно надломилось от этого в ее лице, какое-то чувство пробежало по нему, оживило застывшие черты.

– Господи… – чуть слышно прошептала Ксения. И тут же воскликнула: – Господи, ведь это навсегда, Игнат, ты понимаешь?! Она навсегда уезжает, я никогда с ней больше не увижусь!

Ксения побежала по лестнице вниз; Игнат бросился за нею.

Выбежав на улицу, Ксения заметалась перед крыльцом. Платок сбился с ее головы, старенькое, подбитое ватой пальто расстегнулось. Игнат догнал ее и, крепко взяв за плечи, развернул лицом к себе.

– Во сколько она уезжает? – коротко, резко спросил он. – С какого вокзала?

Он не спросил, куда уезжает Эстер. «Никогда», произнесенное Ксенией, полоснуло его по сердцу как нож, он задохнулся от этого слова больше, чем от жгучего декабрьского ветра.

– В девять. С Брестского вокзала. Навсегда!

Уже в извозчичьих санях, которые Игнат каким-то чудом разыскал в сплошной метели и безлюдье, Ксения наконец рассказала, что Эстер уезжает в Прагу. Оказывается, она решила уехать сразу же, как только директором Мюзик-холла назначили рабочего завода «Авиаприбор» товарища Оглоблина. Тогда же были закрыты почти все спектакли, прекращены репетиции, и коллективу сообщили, что весь репертуар будет пересмотрен таким образом, чтобы показывать трудящимся не чуждые мюзиклы про буржуазную жизнь, а настоящие советские постановки про достижения социалистического строительства. И что герлс будут теперь выходить на сцену не в развратных купальниках, будто, стыдно сказать, в какой-нибудь Америке, а в рабочей одежде, чтобы показать преимущества социалистического строя.

– Так что нечему удивляться, – грустно сказала Ксения. – Странно было бы, если бы Звездочка с ее свободолюбием такое стерпела. Она и решила уехать.

– Но как? – глухо спросил Игнат.

Он старался не смотреть на Ксению.

– Ей один артист помог. Музыкальный эксцентрик из Праги, по ангажементу в Мюзик-холле работал. Он на ней женился. – Игнат вздрогнул. Но ветер и мгла были так сильны, что Ксения этого не заметила. – Лишь как будто бы женился, – уточнила она. – Чтобы дать ей возможность выехать в Европу. Он тоже еврей, как и она. Сказал, поэтому и хочет ей помочь.

Игнат почувствовал, как все его тело холодеет, леденеет, делается неживым. И не от мороза, не от ветра… Что ветер, что мороз – он привык к ним с детства, привык всей кровью бесконечных поколений, он вообще их не замечал!

Мысль о том, что он больше никогда не увидит Эстер, ударила его в сердце так сильно, как не мог бы ударить даже самый страшный холод.

Они вбежали на перрон, когда пражский поезд уже тронулся. Его окна хоть и были ярко освещены, но казались мутными в сплошной метели. Ксения бежала вдоль медленно идущего поезда. Игнат шел рядом широкими шагами. Сердце его колотилось так, будто он сам бежал по перрону.

Ксения провожала глазами проходящие мимо вагоны. И вдруг она закричала:

– Звездочка!

Окно поравнявшегося с ними вагона открылось. В метельной мгле мельнуло лицо Эстер.

– Бабушка умерла! – крикнула Ксения. – Мы сейчас от нее! Звездочка! Как же я без тебя?!

Поезд набирал ход. Ксения бежала рядом с вагоном. Она вскинула руку и что-то протянула в окно, за которым виднелось лицо Эстер. Игнат не понял, что это было, – он видел только ее лицо со сверкающими глазами. Он все удалялся, удалялся, огонь ее глаз, исчезал за снежной пеленою…

– Игнат! – Голос Эстер ударил его в сердце так же сильно, как только что ударила мысль о том, что она уезжает навсегда. – Игнат! Никогда!..

Так оно и билось, и звенело у него в сердце, это слово, когда скрылись уже во мгле алые огни последнего вагона.

Он опомнился, только когда услышал судорожные, отчаянные всхлипы.

Ксения даже не плакала – она рыдала. Все напряжение этого дня прорвалось наконец у нее изнутри, пролилось слезами. Она обхватила себя руками за плечи, словно пытаясь удержаться таким образом на ногах; рыдания сотрясали ее, как тонкое дерево.

– Господи! – в отчаянии выкрикивала она сквозь безудержные слезы. – Смерть, разлука! Пустыня кругом. Господи! Как же я одна?!

Игнат не раз слышал, как Ксения молилась. Невозможно было даже представить, чтобы ее обращение к Богу было пронизано таким отчаянным упреком.

Он медленно подошел к ней, словно не зная, что теперь делать. Потом так же медленно протянул руку, положил на плечо Ксении. Потом сделал еще шаг… Ксения подняла на него залитое слезами лицо.

– Прости! – воскликнула она. – Я тебя измучила, измучила!.. А ведь ты один… Никого, кроме тебя… Ведь я люблю тебя!..

Она вскинула руки и судорожно обняла его за шею. Сердце у него сжалось. Он думал, этого уже не может быть, такой болью было охвачено его сердце. Но оно сжалось, когда Ксенины руки сжали его затылок…

– Зачем ты? – с трудом сглотнув вставший в горле ком, сказал он. – Разве ты одна? Я же с тобой.

Он обнял Ксению, прижал к себе. Все ее тело билось теперь не мелкой, как в больнице, а крупной мучительной дрожью. Она была охвачена своим горем, как болезнью.

– Пойдем, – медленно выталкивая из сжатого горла слова, сказал Игнат. – Пойдем домой.


Никогда прежде не было, чтобы в этой комнате стояла такая тишина.

Нет, здесь никогда не бывало шумно – Иорданские жили так, что их присутствие в мире вообще было незаметно, – но тишина этой комнаты прежде была живой, овеянной чистотою духа. Евдокия Кирилловна, пока была здорова, вышивала, или читала Евангелие, или молилась, или тихо беседовала с внучкой, и беседы эти были не о ценах на говядину и не о ссорах на коммунальной кухне… Ему так хорошо, так легко было в чистой тишине этой комнаты!

Теперь эта тишина была такой могильной, что Игнат не сразу решился войти сюда вслед за Ксенией.

Когда он спохватился и все-таки переступил порог, она, не сняв пальто, сидела на венском стуле, почему-то оставленном посередине комнаты, и смотрела перед собой застывшим взглядом. Игнат прошел через комнату и остановился перед нею. Ксения подняла на него глаза. Взгляд ее перестал быть невидящим, в нем мелькнуло какое-то чувство.

– Я тебя люблю, Игнат, – медленно произнесла она. – Господь мне простит, что я в такой день… Я тебя люблю.

Он подумал, что Бог, конечно, простит ей эти слова даже в день, наполненный смертью и разлукой. Он подумал так не потому, что был уверен в Божьем милосердии – слишком много он с самого детства видел того, что позволяло в этом милосердии усомниться. Просто ему показалось, что безучастность, с которой Ксения произнесла слова любви, не должна возмутить суровую вышнюю волю.

Впрочем, странно было, что она вообще нашла в себе силы говорить после всего, что произошло сегодня. Игнату стало стыдно, что он подумал о ее безучастности.

Он присел перед нею на корточки, расстегнул ее пальто, развязал платок, шнурки на ботиках. Ботики были прохудившиеся, со стоптанными широкими каблуками. Он вспомнил, как Эстер однажды прибежала к Иорданским, держа в руках золотые туфельки на тоненьких каблучках. Она купила эти туфельки у какой-то француженки, приглашенной на сезон в Мюзик-холл, и они так ей нравились, что она не могла даже добежать до своей комнаты, до того ей хотелось поскорее их надеть. Он каждое ее движение помнил – как она вихрем ворвалась в комнату, рассмеялась, сбросила старые туфли, одним легким, прекрасным жестом надела новые и притопнула каблучками. Туфельки сверкнули у нее на ногах, как звезды; Игнату показалось, что из-под каблучков полетели золотые искры.

Невозможно было поверить, что этого не будет больше никогда.

Он вздрогнул и быстро снял растоптанные ботики с Ксениных ног. Потом осторожно взял в руки ее холодные ступни. Они были такие узкие, что полностью уместились в его ладонях. Это было впервые, чтобы он прикасался к ней. Ксения вздрогнула всем телом – он понял, что от его прикосновения. Но тут же, словно испугавшись, что он отшатнется от нее, подалась к нему и снова обняла его за шею, как тогда, на вокзале.

– Я ни в чем больше тебе не откажу, – услышал Игнат ее лихорадочный шепот. – Ты один у меня остался, один…

Он встал, поднимая ее со стула. Пальто упало с ее плеч, платок скользнул на пол. Игнат вскинул Ксению на руки. Она была легка, как эхо, и так же, как эхо, бесплотна. Он понес ее за ширмы – там до сих пор стояла кровать, на которой он спал у Иорданских. Сквозь плотное суконное платье он не чувствовал Ксениного тела, но волнение ее чувствовал отчетливо, как дыхание. Она знала, что сейчас произойдет, она сама решилась на это и ни одним движеньем не мешала ему выполнить теперь ее решение.

Игнат положил Ксению на кровать. Выпали из ее волос шпильки, и волосы рассыпались по подушке, словно разлились серебряными струями. Он не представлял, как снять с нее это глухое суконное платье. Она сама расстегнула пуговку у ворота, потом крючки на груди… В комнате было темно – свет падал только из окна, от уличных фонарей. В этом полумраке, в этом полусвете ее тело белело так, что к нему страшно было прикоснуться. И так же безжизненно, обреченно белело ее лицо.

Игнат не знал, что делать. Не по неопытности, не из смущения, но потому, что ему показалось вдруг: Ксения совсем не хочет, чтобы это произошло наконец между ними… Но не спрашивать же ее было, правда ли это! Он наклонился и поцеловал Ксению в сжатые губы. По этой сжатости губ он понял, что ей страшно. Ему и самому было страшно, но совсем не оттого, отчего ей…

Он видел Эстер так ясно, словно она стояла рядом с кроватью. Ее глаза сверкали в темноте ярче, чем звезды. Ну конечно, ярче, ведь звезд он совсем не видел в заоконном, затянутом метелью небе, а глаза ее видел отчетливо, со всеми их живыми оттенками. Она смотрела на него своими прекрасными, полными жизни глазами, и невозможно было ни отвернуться от них, ни… И все было невозможно из-за этих глаз!

Игнат закрыл глаза. Эстер не уходила.

«Отпусти меня, – попросил он. – Что же теперь делать? Отпусти».

Она тут же исчезла. Она ни разу не сделала ничего такого, что было бы для него мучительно или даже просто неловко. Хотя он чувствовал, он знал: ей тысячу раз хотелось наплевать на все неловкости, вместе взятые, и… И разве ему не хотелось того же? Так почему же он не сделал этого, когда она была рядом, искрометная, ошеломляюще прекрасная девушка, в которой жизнь била через край?!

«Что же я наделал? – холодея, подумал Игнат. – Ведь теперь… никогда!..»

Страшное слово, которое она прокричала ему из окна поезда, снова ударило его в сердце. Это был телесный, физически ощутимый удар. Ксения вздрогнула рядом на кровати, как будто от него метнулся к ней сильный электрический разряд.

И что он должен был делать?

Эстер не было. Игнат повернулся к Ксении и, не чувствуя ничего, кроме пронзительной жалости, положил руку на ее открытую ему грудь.

Часть III

Глава 1

Сколько помнил себя Павел Киор, он всегда просыпался первым.

Даже необязательно рано – бывало, что и поздно, когда-то на каникулах, а потом в отпуске, – но всегда раньше всех домашних. Он не старался проснуться пораньше, это получалось само собой. В детстве это и казалось само собой разумеющимся, а когда он вырос, то понял, что такое его качество удобно для многих. Для мамы – он поднимался сам, даже без будильника, и ей не приходилось вставать чуть свет, чтобы он не опоздал в школу. Для сослуживцев – Павел Николаевич никогда не опаздывал на работу. Для жены – он вставал вместе с новорожденным ребенком, давая ей возможность поспать подольше. Для Карины – он уходил на работу, когда она еще спала, и поэтому, как она говорила, не успевал ей надоесть.

Ну, и для детей, конечно. Правда, дети не всегда относились к его раннему вставанию с восторгом – в зависимости от того, что интересовало их больше, возможность добиться от отца чего-нибудь такого, что они не умели делать сами, или возможность заняться без него чем-нибудь таким, что он мог и запретить.

В общем, так бывало всегда, и сегодняшнее утро не было исключением.

Проснувшись, Павел не сразу понял, где он, в каком помещении, кто еще вместе с ним в этом помещении находится и что будет с ним происходить в ближайшие минуты.

Только после того как он еще раз закрыл глаза и еще раз открыл, он вспомнил, что находится в своей квартире, что дети дома, потому что в школе каникулы, и что до окончания его отпуска осталась еще неделя, а значит, на работу он сегодня не пойдет.

Такая странная утренняя забывчивость тоже была его характерной особенностью. Но в отличие от способности просыпаться первым об этой его особенности никто не знал. Потому что он никому о ней не рассказывал, стесняясь ее даже наедине с собою.

Павел сел на кровати и потянул за балконную ручку. Лето в Москве было в этом году прохладным, и ему это нравилось: от жары он чувствовал себя плавящимся студнем. Но, в общем, это было неважно. Ну жара, ну холод. Более или менее приятно делать утром зарядку при открытом балконе.

Сделав эту обычную свою зарядку, он принял душ и пошел в кухню варить кофе. Это тоже повторялось изо дня в день без изменений, но не потому, что было ритуалом, а просто потому, что ничего другого он не мог для себя изобрести. Да и не старался вообще-то. Утро как утро. Кофе как кофе. Как у всех.

Ночь кончилась, и его жизнь снова стала как у всех.

Он пил кофе, смотрел в окно на пыльный двор и прислушивался к тому, как просыпаются сыновья. Квартира была не особенно большой, но удобно спланированной. То есть для его житейских обстоятельств удобно, вообще же трудно было считать удобным длинный, узкий коридор, в который одна за другой выходили двери четырех комнат.

Шум в коридоре стал чуть более интенсивным. Прислушавшись, Павел понял, что Антон борется с Мишкой у двери ванной за право войти туда первым. Он решил, что ничего требующего его вмешательства в этом нет. Или просто не хотелось ему вмешиваться.

Гришка, конечно, еще спал. Он вообще был соня – обычно его будила няня, когда приходила, чтобы отвести его в детский сад.

Тут Павел вспомнил, что в детский сад Гришка сегодня не пойдет. Они уже неделю как вернулись из Испании, но нянька все никак не могла собрать какие-то справки – оказалось, для того чтобы просто возобновить посещение детсада, их требуется невероятное количество.

С этим надо было что-то делать: к тому времени, когда закончится отпуск, Гришка должен быть сдан в садик. Кстати, Павел вспомнил: вдобавок и нянька отпросилась на сегодня, чтобы встретить сестру из Крыма.

Значит, надо было придумать, чем он займет сегодня Гришку. Придумать это было нелегко, хотя внешне-то любая возня с младшим сыном не представляла никакой сложности: ребенок не требовал от отца ничего и никогда. Исключением оказались только конфеты из золотых звездочек, которые он попросил во время праздника Патум в Пиренеях. Эта просьба, то есть сам факт Гришкиной о чем-либо просьбы, так ошеломила Павла, что он разыскивал эти несуществующие конфеты целое утро и разыскал все-таки. Во всяком случае, ребенок обрадовался и даже засмеялся, подтвердив таким неординарным поведением, что конфеты те самые, которые он и хотел.

Но то было вот именно исключение. Вообще же Гришка не доставлял хлопот какими бы то ни было просьбами. То ли из-за такой его нетребовательности, то ли по какой-то другой, глубоко скрытой причине Павел чувствовал растерянность, когда ему приходилось думать, чем занять младшего сына.

И сегодня он такую растерянность почувствовал тоже. И рассердился на себя за то, что только теперь, когда уже пол-утра прошло, вспомнил, что нянька не придет. Дурацкий организм с дурацкими особенностями ночного сна и утреннего пробуждения!

Но злиться на себя было теперь уже бессмысленно. Надо было начинать день.

«Ну, в общем», – так говорила Алена во всех случаях, когда хотела обрисовать бестолковость жизни. Это было одно из немногих ее содержательных умозаключений. Если вообще не единственное. Кстати, надо было позвонить ей и выяснить ее планы на сегодня. Точнее, просто узнать, поедет Антон сегодня к ней или останется у него.

Павел почувствовал неловкость, подумав об этом. Причина этой неловкости была ему понятна: он просто не знал, чего хочет больше – чтобы сын остался у него или уехал к матери. Не очень-то приятно было сознавать в себе такое сомнение.

Он поставил чашку и турку в посудомойку и отправился в Гришкину комнату.

Старшие мальчишки все еще толкались перед дверью в ванную. Лица у обоих были красные и злые.

– Пять минут, – сказал Павел.

– Чего – пять минут? – сердито спросил Антон.

Мишка ничего не спросил. Глаза у него были не сердитые, как у Антона, а мрачные.

– Пять минут назад могли бы уже оба умыться. Заходили бы по старшинству. Вместо того чтобы полчаса из-за ерунды драться.

Его слова подействовали на обоих отрезвляюще.

– Ладно, иди давай, – нехотя проворчал Мишка. – Раз по старшинству.

Антон поколебался в порыве ответного великодушия, но все-таки шмыгнул в ванную первым. На ходу он ткнул Мишку локтем в бок – видно, чтобы тот не сделал из его великодушия каких-нибудь неправильных выводов.

Во всем этом не было ничего нового. Павел по-прежнему не знал, что с этим делать, и следил лишь, чтобы вражда между старшими мальчишками не принимала экстремальных форм. Если было время за этим следить.

Когда он вошел в комнату, которую Антон называл мелкой детской, Гриша уже проснулся. Он лежал в кровати и разглядывал картину, висящую напротив на стене. Картину повесила Карина. На ней были изображены какие-то нервные линии и бесформенные пятна. Картину эту Павел ненавидел. Не потому, что отрицательно относился к абстрактной живописи вообще – она была ему безразлична, – а потому, что именно эта картина казалась ему тревожной, мрачной и совсем не подходящей для того, чтобы на нее падал первый утренний взгляд ребенка. Но Карина говорила, что убрать картину можно будет только через ее труп. Теперь Павел не мог ее снять. Да и Гришка к ней, наверное, привык.

– Доброе утро, – сказал Павел.

– Доброе утро, па.

Все удивлялись, а Павел давно привык, что в свои три года ребенок разговаривает как взрослый.

– Как спалось? – спросил Павел. – Что во сне видел?

– Очень много что.

– Расскажешь?

Павлу в самом деле было интересно, что Гришка видел во сне, он всегда его об этом спрашивал, и если не успевал утром, то спрашивал вечером. Гришка чувствовал, что отцу это интересно, и пересказывал свои сны во всех подробностях.

– Ну вот, – начал он, – как будто я превратился в того чертика, который был на празднике. С листиками на голове.

– Ты испугался? – догадался Павел.

– Сначала да.

– Только сначала?

– Ага. А потом прилетела большая конфета из разноцветных звездочек.

«Далась ему эта конфета! – подумал Павел. – Сейчас еще в Москве искать придется».

А вслух спросил:

– И что ты с ней сделал? Съел?

– Не-а, – покачал головой Гришка. – Я на нее сел, как на ракету, и полетел. А потом посмотрел – а я уже не чертик. Тогда я сразу обрадовался.

– Почему? – улыбнулся Павел.

– Ну как же, пап! Ведь те чертики, которые были на празднике, все сгорели!

Гришка испуганно округлил глаза и произнес последнюю фразу шепотом.

– Они не сгорели, – сказал Павел. – У них сгорели только хвосты.

– Все равно. Хвосты – тоже больно.

– Это были не их хвосты, – уточнил Павел. – А приделанные. Специально, чтобы сгореть.

– Я все равно не хочу быть чертиком, – покачал головой Гришка.

– А кем ты хочешь быть?

– Тобой.

– Как – мной? – не понял Павел.

– Так. Просто тобой.

– Но… почему, Гриш? – осторожно поинтересовался он.

– Если бы я был тобой, – обстоятельно объяснил Гришка, – то ничего не боялся бы. Как ты. И Антон на меня тогда не сердился бы, что я трус. И я не плакал бы, когда ты в командировку уезжаешь. Я ведь тоже с тобой уезжал бы. И ты меня всегда слышал бы. Как самого себя. Потому что я ведь и был бы тобой.

– Разве я тебя когда-нибудь не слушаю? – Павел почувствовал, как что-то остро дрогнуло в сердце.

– Всегда слушаешь. Но тогда ты совсем бы меня слышал. Совсем-совсем, понимаешь?

Это Павел понимал. И понимал еще, что слышать Гришку «совсем-совсем» мешает ему лишь острая жалость к этому необычному ребенку и страх за него.

– Ну, что мы с тобой сегодня будем делать? – с преувеличенной бодростью спросил он. – Няня сегодня не придет. Погода хорошая, можем куда-нибудь пойти. Куда ты хочешь?

Он спрашивал не для проформы – в самом деле надеялся, что Гришка что-нибудь подскажет насчет своего времяпрепровождения. Сам Павел не представлял, чем его увлечь. Гришка не рвался в парк на аттракционы, потому что боялся высоты и скорости, плакал в зоопарке, потому что ему было жалко зверей, которые сидят в клетках, а когда нянька однажды повела его в кукольный театр, вернулся весь белый, с трудом мог говорить, и Павлу еле удалось выудить из него причину такого его состояния. Оказывается, когда на сцену вышла страшная косматая Баба Яга с одним острым зубом и стала подкрадываться к мальчику Иванушке, все дети радостно засмеялись и закричали: «Съешь его, съешь!» С тех пор Гришка категорически отказался ходить не только в кукольный, но и в какой бы то ни было театр вообще.

Так что чем его развлекать, было непонятно.

Павел думал, Гришка скажет, что не хочет идти никуда. Обычно так оно и бывало: он предпочитал проводить время у себя в комнате, листая книжки или рисуя гуашью что-нибудь неясное на больших листах ватмана. Конечно, его в отличие от любого другого трехлетнего ребенка можно было оставить одного даже на целый день, не опасаясь, что он выпадет из окна или включит газ. Но ничего хорошего Павел в этом не находил. Он радовался, что Гришка по крайней мере еще не умеет читать, иначе его из дому вообще было бы не выманить.

– Я хочу пойти в школу английского языка, – вдруг заявил Гришка. – Помнишь, ты говорил, что та тетя, которую мы видели на празднике, меня туда пригласила?

– Помню. – Павел недоумевающе пожал плечами. – Но ведь лето. Неужели ты хочешь учиться?

– Я хочу говорить совсем не так.

– Что значит не так?

– Не так, как всегда. Джонни меня немножко научил. Но я хочу совсем. Совсем-совсем.

Джон Энглунд, студент из Сиэтла, который проходил практику у Павла в отделе, позанимался с Гришкой английским всего месяц. Перед отъездом домой он сказал:

– Мистер Киор, у вас необыкновенный ребенок. Он понимает больше, чем мы все, вместе взятые. – И добавил с опаской: – Я не представляю, как такого воспитывать. Наверное, вам стоит проконсультироваться с психологом.

Консультироваться с психологом Павел не стал. Как воспитывать Гришку, он представлял еще меньше, чем Энглунд, поэтому просто позволял сыну расти так, как он хочет. Вряд ли это было правильно, но ничего получше Павел придумать не мог.

– Ну, пойдем в английскую школу, – вздохнул он.

В конце концов, могло быть и хуже, если бы Гришка предложил полетать на ракетах из звездочек, как во сне. Или на чем там – на конфетах из звездочек? В общем, английская школа была еще вполне приемлемым вариантом. Тем более что находилась она, судя по номеру телефона, где-то поблизости, в Митино.

Павел вынул Гришку из постели и отнес в ванную. Пока они обсуждали сны и планы на день, Антон с Мишкой наконец умылись. Об этом свидетельствовали залитый водой пол и забрызганное зубной пастой зеркало.

Стоя на пластмассовой табуреточке, Гришка держался за край умывальника – как бы не упасть – и, скривившись, елозил щеткой по зубам. По всему его виду было понятно: если бы папа не стоял над ним, ни о какой чистке зубов не было бы и речи. Наверняка он вообще не вспомнил бы, что по утрам надо умываться, хотя нянькиной любимой книжкой был «Мойдодыр» и она читала его Гришке едва ли не ежедневно.

Когда Павел привел Гришку в кухню, мальчишки уже позавтракали и, как взрослые, пили кофе, сваренный с подростковым упрямством в двух отдельных турках. Домработница приходила раз в три дня и на три дня готовила.

– Поели? – спросил Павел. – Теперь в ванную.

– Зачем? – удивился Антон. – Мы уже были.

– Вот именно. Туда после вас не зайти. Придется за собой убрать.

– Ну ладно, уберу… – Многозначительная улыбочка, которой Антон сопроводил свою ангельскую покорность, не предвещала ничего хорошего для ванной.

– Антохе хорошо, – усмехнулся Мишка. – Он зеркало раскокает, и вся его уборка.

– Ну и ты раскокай, – пожал плечами Павел. – Вместе тогда и уберете.

– Послезавтра же Ирина Пална придет! – отбросив показное ангелоподобие, заныл Антон. – Она ж так и так все убирает!

– Пока она придет, мы в грязи утонем, – отрезал Павел. – Вытрешь пол и зеркало. Вперед!

– Вечно ты командуешь, – недовольно фыркнул Антон.

Но спорить все-таки не стал – пошел в ванную. Мишка за ним не последовал – исподлобья наблюдал, как Павел отреагирует на то, что он не хочет участвовать в уборке. Тот не отреагировал никак, и, помедлив еще минуту, Мишка ушел к себе в комнату.

– А Антон и Миша пойдут с нами в английскую школу? – проводив братьев взглядом, спросил Гришка.

– Не знаю, – пожал плечами Павел. – Думаю, вряд ли.

Представить старших мальчишек, в летние каникулы посещающих уроки английского, ему было трудновато.

– А ты их позови, – сказал Гришка. – Вдруг они тоже захотят?

– Позову. Как только ты съешь два блинчика.

Павел достал из холодильника блюдо с приготовленными домработницей блинчиками и открыл микроволновку.

– Давай один? – жалобно попросил Гришка. – Зато с творогом.

– Давай, – не стал спорить Павел.

Он и на один не рассчитывал: Гришка был тот еще едок.

К его удивлению, Антон изъявил желание пойти в английскую школу. Впрочем, удивление прошло сразу же, как только сын добавил:

– А ты меня за это отпустишь завтра к Федьке на дачу с ночевкой. Не, с двумя ночевками!

«Интересно, что он сделает, если не отпущу? – усмехнулся про себя Павел. – Можно подумать, не поедет!»

– А мама тебя отпустит? – спросил он.

– Отпустит. – Антон усмехнулся так, что даже Павлу стало не по себе. Каково же Алене разбираться с его воспитанием! – Ее, между прочим, две недели не будет. Она в Анталью вчера улетела.

– Я не знал.

– Ну, теперь знаешь. А в квартиру она какую-то подружку-дуру поселила. Чтоб та решила свои личные проблемы. – Антон очень умело скопировал мамины интонации. – Так что я у тебя еще две недели покантуюсь. Ты как?

– Нормально.

Конечно, Алена могла бы и предупредить его о своем отъезде. Не говоря уже о том, что могла бы взять сына с собой на море. Правда, подумав это, Павел понял, что Антон едва ли обрадовался бы такой поездке. Алена совсем не изменилась за шестнадцать лет. А когда Павел вспоминал их свадебное путешествие, у него и сейчас зубы сводило от беспросветной скуки. Кое в чем Антон был на него похож, так что можно было предполагать, что и ему путешествие с мамой показалось бы скучным.

Мишка в английскую школу идти отказался.

– Не хочу, – сказал он и снова смотрел на Павла испытующе, ожидая его реакции.

Павел снова не отреагировал никак. Он просто не знал, чем отвечать на Мишкино отчуждение, и, главное, не чувствовал себя вправе как бы то ни было на него отвечать.

– Не хочешь – не надо, – сказал он. – В кино сходи или еще куда-нибудь. У тебя деньги есть?

– Ты же позавчера дал.

– Мало ли. Вдруг уже потратил.

– Не потратил. Я никуда не ходил.

– Мы через пару часов вернемся.

– Как хотите, – пожал плечами Мишка. – Мое какое дело?

Ему действительно не было дела до того, куда они идут и когда вернутся. И с этим ничего нельзя было поделать.

Глава 2

– А в этой школе свое солнышко, да?

Гришка внимательно разглядывал ярко-оранжевые стены просторного холла. Они в самом деле выглядели так, словно были освещены ярким солнцем изнутри.

– Никакое не свое, – сказал Антон. – С улицы светит. Через окно. Не видишь, что ли?

Он всегда одергивал Гришку, если тот говорил что-нибудь такое… Чего не бывает в жизни. Иногда Павлу казалось, что Антона просто раздражает младший брат. Но потом он замечал: нет, не раздражает – что-то другое. А что? Поди разберись!

Он устал в этом разбираться. Он тяжело, каменно, свинцово от всего этого устал. И мечтал, чтобы отпуск поскорее закончился и можно было бы не проводить целые дни по уши в этих нерешаемых проблемах, а просто приходить вечером с работы и узнавать от няньки, что Гришка почти не плакал, а если плакал, то из-за какой-нибудь ерунды. И не вглядываться в окно, с кем до ночи сидит на детской площадке Антон и что он там делает с этими долговязыми парнями, лет на пять его старше. И не ловить взгляд исподлобья, которым Мишка наблюдает за братьями и больше всего за ним, Павлом. И не гадать, что означает этот взгляд, и не думать, как на него отвечать.

Он хотел выйти на работу и погружаться во все это хотя бы не на весь день, а только вечером. И поскорее уехать в командировку в Сиэтл и узнавать все эти новости только по телефону – от Алены, от няни, от мамы, если она согласится заниматься детьми в его отсутствие, может, и согласится, хотя, конечно, будет хвататься за сердце и говорить, что у нее уже нет здоровья, чтобы выдерживать этот бесконечный стресс, и что Павел должен был рассчитывать только на свои силы, в конце концов, он взрослый человек…

Павел и так знал, что он взрослый человек. Он вообще не помнил, был ли когда-нибудь ребенком, и прежде его это совсем не угнетало. А теперь он устал.

Но об усталости лучше было не думать. В конце концов, сколько ни мечтай о том, чтобы узнавать семейные новости только вечером или по телефону, но как представишь, что это в таком случае будут за новости… Нет, погружение в работу никогда не оказывалось в этом смысле спасительным, а командировки тем более. По возвращении приходилось разгребать такие завалы, что, думалось, лучше было не уходить и не уезжать. По обычной формальной логике лучше: проблем после его ухода и отъезда только прибавлялось.

– Па, почему мы не идем учиться? Здесь сейчас обед?

Гришка снизу пытался заглянуть Павлу в глаза. Его же глаза, темные, как у Карины, но совсем на нее непохожие, горели любопытством. Это было редкостью, чтобы в Гришкиных глазах читалось такое простое, такое детское любопытство.

– Сейчас узнаю, что здесь и как, – сказал Павел. – Подождите.

Оставив сыновей в холле, Павел пошел к лестнице, ведущей на второй этаж. Оглянувшись, он увидел, что Гришка разглядывает пестрые стенгазеты на оранжевых стенах, а Антон плюхнулся в кресло и со скучающим видом озирает стоящие вдоль стен цветы в кадках.

«Ночевку на даче отрабатывает, – усмехнулся про себя Павел. – Пай-мальчик!»

Школа занимала два этажа в обычном жилом доме, и лестница на второй этаж тоже была вполне обычная. Но, поднимаясь по этой лестнице, Павел с удивлением подумал, что чувствует себя при этом так, будто вырывается из какого-то каменного круга.

«Это что такое?» – удивился он.

И тут же понял, что. Он понял, что вот сейчас, через несколько минут, увидит ту женщину, и это как-то… Взбодрило его, что ли? Он не очень понимал, как называется чувство, которым сопровождалось для него ожидание встречи с нею.

Он вспомнил, как проснулся утром в Берге – как обычно, проснулся первым, да, собственно, почти и не спал: Гришку так потряс Патум, что он всю ночь метался, вскрикивал, у него поднялась даже температура и только под утро спала. Так что Павел поспал часа два, не больше. И вышел на балкон.

Во всем городе, который лишь несколько часов назад гремел, сверкал и шумел так, что, казалось, трясутся даже его столетние стены, стояла теперь полная, ничем не нарушаемая тишина. Глубокая горная чаша, на дне которой лежала Берга, была полна чистым утренним воздухом, и не воздухом даже, а небом – небо само спустилось сюда, и ему даже спускаться особенно не пришлось, так близко к нему был этот город.

И вот Павел тонул в утреннем воздухе, дышал небом и боялся рассмеяться от давно забытого счастья.

И вдруг он увидел, что из соседнего окна выглянула женщина. Собственно, в этом не было ничего необычного – почему бы ей не выглянуть утром из окна, не подышать свежим воздухом? Но то, что она сделала потом, выглядело ошеломляюще. Открыв окно пошире, женщина встала на подоконник и шагнула вниз, на полосатую маркизу, которая была растянута прямо под ее окном, затеняя летнюю веранду гостиничного кафе. Она шагнула, будто вздохнула – так безоглядно, так легко, что Павел чуть не вскрикнул. Ему показалось, сейчас она покатится по ходуном заходившей маркизе и упадет на каменную мостовую. Но она не упала – сделала несколько пружинистых, как на батуте, шагов и так же стремительно, как только что выпрыгивала из окна, скользнула вниз по столбу, поддерживающему маркизу. Через полминуты Павел увидел, что она уже идет по улице прочь от гостиницы, все убыстряя шаг.

Ему почему-то показалось, что настроение у нее совсем не радостное. Хотя с чего бы можно было такое подумать? Ничто в ней об этом не свидетельствовало. Она была высокая, статная и шла легко. Тонкие каблуки стучали по мостовой и, казалось, выбивали искры из старых камней. Черное платье волновалось у ее колен. Сумочка в виде полумесяца была зажата под мышкой. Она обернулась на ходу, взглянула на окно, из которого только что выпрыгнула. Павел даже издалека увидел, как сверкнули ее глаза.

И тут он узнал эту женщину! Конечно, он видел ее на площади – еще днем, во время Блистательного Патума, а потом и ночью. Собственно, весь город, включая приезжих, сутки напролет был на площади, но именно эту женщину он запомнил. Она стояла рядом с мужчиной, похожим на пирата, и смотрела на него с таким счастливым смятением, что Павел почувствовал что-то вроде легкого укола зависти. Но главное, из-за чего он обратил на нее внимание, были ее слова про какие-то дурацкие конфеты из разноцветных звездочек. Гришка, который вопреки ожиданиям не впечатлился огненным праздником, а испугался его до дрожи и слез, от слов этой женщины перестал плакать, как по мановению волшебной палочки. Павлу пришлось пообещать, что он непременно конфеты из звездочек отыщет.

– Ты у той тети спроси, – посоветовал Гришка. – У нее они точно есть.

– Почему ты решил?

– Ну, она же волшебница.

– Ты думаешь? – усмехнулся Павел.

В волшебниц он не верил даже в детстве. Но когда увидел, как эта женщина идет по улице и как платье волнами ходит у ее колен от стремительных шагов, то подумал: точно, волшебница. И, ни о чем больше не думая, вышел из номера, сбежал по лестнице вниз, на улицу, и пошел вслед за нею к бульвару.

Правда, одна мысль у него в голове все же мелькнула.

«Опять? – была эта мысль. – Мало тебе? Снова на такое вот потянуло?»

Но додумывать эту мысль до логического завершения, то есть до того, чтобы вернуться в номер и забыть про эту женщину, Павел не стал. В конце концов, ему нужны были конфеты из разноцветных звездочек. И только она могла знать, что это такое.


– Извините, Павел Николаевич, я заставила вас ждать!

Павел вздрогнул. Голос ворвался в его мысли, как вихрь.

Впрочем, обладательница этого голоса на сей раз никакой вихрь не напоминала. И ничего необычного не делала. Просто стояла на пороге своего кабинета – секретарша попросила его подождать буквально пять минут, пока Вера Игнатьевна закончит телефонные переговоры, – и смотрела на него с той грамотно отмеренной приветливостью, с которой и следует смотреть на потенциального клиента.

– Ничего, – сказал Павел. – Мы не торопимся.

– Вы привели Гришу? – улыбнулась она.

– И Антона.

– А третий ваш мальчик?

– Не захотел.

– Жаль. Ну ничего, поработаем с двумя. Может быть, и вы тоже решите заниматься? Мы могли бы подобрать группы так, чтобы занятия у вас и у детей совпадали по времени.

– Спасибо. В этом нет необходимости.

– А где же ваши дети?

Она заглянула ему за спину. Во всем ее поведении была теперь одна лишь непринужденная воспитанность. Ничего такого, что изумило его там, в Пиренеях, что должно было бы даже напугать, учитывая все обстоятельства его жизни. Но не напугало.

Сейчас ему, опять-таки согласно формальной логике, должно было бы стать скучно от ее абсолютной обыденности. Но не становилось. Наверное, дело было в том, что она и сейчас была такая же красивая, как там, на утреннем бульваре. Только тогда вся ее красота состояла из волнения и гнева, а теперь это была просто красота, сама по себе. Единая и неделимая.

Это, конечно, и должно было вызывать у него живой интерес, как у всякого нормального мужчины. Нечему было удивляться.

Но он удивлялся. Что-то здесь было не то. Не так, как обычно.

– Где же ваши мальчики? – повторила Вера Игнатьевна.

Павел опомнился. Что, в самом деле, стоит как блаженный!

– Внизу ждут, – ответил он. – Гришка прямо сейчас готов заниматься.

– Ой, с Гришей прямо сейчас не получится, – расстроилась Вера Игнатьевна. – У нас с маленькими одна чудесная девушка работает. Просто педагогический гений, честное слово! Но она до следующей недели в отпуске. Вот старшего – ему сколько, лет пятнадцать, наверное? – можно прямо сегодня протестировать. Я и протестирую.

– Старший как раз не жаждет. Только за компанию явился.

– А знаете, – предложила она, – давайте я все-таки и с Гришей прямо сегодня поговорю. Чтобы он не разочаровался, что зря пришел.

– Спасибо.

Павел с трудом сдержал улыбку. Он впервые видел, чтобы человек, не знающий Гришку, сразу отнесся к нему как ко взрослому. Наверное, Вера Игнатьевна все-таки боялась упустить клиентов. Интересно, много ли народу ходит в ее школу?

Когда они спустились в холл, Антон разговаривал по телефону, и лицо у него было какое-то резкое. Увидев отца, он быстро спрятал трубку в карман.

– Здравствуйте, – сказала Вера Игнатьевна. И улыбнулась. – Какие-то вы здесь не такие, как в Берге.

– А вы точно такая! – выпалил Гришка. Он смотрел на нее, открыв рот. – Ужасно красивая. Зря папа не верит, что вы волшебница!

Она на секунду смутилась от такого заявления. Но тут же рассмеялась.

– Пойдем, Гриша, – сказала она. – Тебя как зовут? – обернулась она к Антону.

– Ну, Антон, – процедил тот с нахальным прищуром, после которого только и оставалось, что цыкнуть на пол длинным плевком.

Она не обратила ни на тон, ни на прищур ни малейшего внимания.

– А меня Вера Игнатьевна Ломоносова. Пойдемте ко мне в кабинет. Я с Гришей побеседую, а Антон, если хочет, в квест пока поиграет. Мне его американцы вчера подарили, у нас такого еще нету.

Прищур мгновенно исчез – в глазах у Антона мелькнул живейший интерес.

– А я? – спросил Павел. – Для меня у вас чего-нибудь интересного не найдется?

Она засмеялась.

– Найдется. Кофе с коньяком. Пойдет?

– Пойдет.

Глава 3

– Это было первое кафе, которое мы с братом посетили самостоятельно. В шесть лет из дому сбежали и сюда приехали. Я его до сих пор поэтому люблю. Хотя теперь все по-другому, конечно. Тогда здесь кафе-мороженое было.

– Я помню. «Север».

Они сидели в кафе на Тверской уже второй час и пили шампанское. Павел не очень понял, с чего они вдруг решили пойти сюда все вместе. Сидели в Верином кабинете, он вполуха слушал, как она расспрашивает Антона и Гришку по-английски и по-русски… Ну да, кажется, во время английской части разговора с Антоном зашла речь о московских кафе, в которых он бывает, и Вера сказала, что до сих пор больше всего любит то кафе, в котором в детстве ела мороженое, и что оно отличается от всех кафе на свете. А Гришка заинтересовался, чем же отличается, и Павел предложил съездить туда прямо сейчас.

Антон давно смылся, договорившись с кем-то по телефону о встрече. В зале было прохладно, и, казалось, не из-за современного кондиционера, а по той же самой причине, по которой каким-то загадочным образом и прежде было прохладно в кафе «Север», куда вся Москва ездила есть разноцветное мороженое.

Мороженое и сейчас возвышалось в Гришкиной креманке яркой горой.

– Обратной дороги нет, – сказал Павел, кивая на эту гору.

– В каком смысле? – удивилась Вера.

– В том, что, хоть в лепешку расшибись, мороженое все равно не будет вызывать такого восторга, как в детстве. Я это еще на крем-соде проверил. Помните, когда она заново в Москве появилась?

– Помню, – кивнула Вера. – Лет десять назад.

– А я ее в детстве любил, эту крем-соду. Жалел, что она пропала. Ну, и купил сразу, как опять появилась, – обрадовался, что напьюсь сейчас до отвала.

– И что?

Она чуть заметно улыбалась. Темные глаза блестели. От шампанского, конечно.

– И ничего. С той крем-содой ничего общего. Хотя и вкус, и запах вроде бы точно такие же. Вот это и значит – обратной дороги нет.

– А Гриша по-другому думает, – сказала Вера.

– Разве?

Павел удивленно посмотрел на Гришку, который вроде бы не высказывал никакого мнения – тихо сидел над своим мороженым, делая вид, что ест. От двух обращенных на него взрослых взглядов Гришка смутился.

– Я крем-соду не люблю, – сказал он. – И мороженое тоже. А обратная дорога есть.

– И какая же? – поинтересовался Павел.

– Если что-нибудь один раз было хорошо, то и в любой раз так же будет.

– А тебе что было хорошо? – спросила Вера.

– Не очень много что.

– Ну, например?

– Например, когда папа меня первый раз купал.

– Ты… это помнишь? – Голос у Веры дрогнул.

– Да. Мне уже год был.

– Ну, если год, то, конечно, помнишь, – улыбнулась Вера.

Тут Гришка увидел за большим окном кафе лошадь, которую прямо по тротуару вела под узцы девушка в жокейском костюме. Он тут же забыл про взрослый разговор, сполз со стула и, подбежав к окну, прижался носом к стеклу, изумленно разглядывая лошадь.

– Извините, Павел, – понизив голос, сказала Вера.

– За что же извинить? – усмехнулся он.

– Я не должна была спрашивать ребенка… о таких вещах.

– Ничего особенного в таких вещах нет, – пожал плечами Павел. – Я первый раз его увидел, когда ему был год. Я вообще не знал, что он родился.

Вера молчала. Павел понял, что зря заговорил с нею о вещах, которые не имеют к ней отношения. Да он и не собирался ни о чем таком заговаривать, это сказалось само, помимо его воли. Наверное, от шампанского – иначе этого было не объяснить, потому что вообще-то он ничего не делал помимо своей воли. Во всяком случае, с тех пор как все кончилось с Кариной.

– Вам с ними нелегко, – наконец произнесла Вера.

– Почему вы так решили? – насторожился он.

Случайная знакомая не должна предполагать, что родителям может быть нелегко со своими детьми. А раз она это предположила, значит, есть в его поведении что-то, заставляющее относиться к нему как… Как к экзотическому явлению. Как, он прекрасно понимал, и относятся к нему все его знакомые.

– Они слишком разные, – спокойно объяснила Вера. – Это даже удивительно, потому что оба похожи на вас. А с разными детьми всегда нелегко: быстро приходится перестраиваться.

– У вас разные дети? – усмехнулся Павел.

– Нет. – Она никак не реагировала на его тщательную иронию. – У меня один сын. Взрослый, ему двадцать семь уже.

Она сказала о немаленьком возрасте своего сына так легко, как никогда не говорят об этом женщины.

– Тогда откуда вы про это знаете? Ну, что с ними приходится перестраиваться?

– Пока Тим вырос, он бывал таким разным, что иногда мне приходилось перестраиваться по нескольку раз на день.

Павлу стало неловко за свои мальчишеские попытки иронизировать над ее словами. В ней было так много простой и живой прямоты, что ирония выглядела по отношению к ней совершенно неуместной. Как в стихах, он забыл чьих, которые учили в школе: «Я не люблю иронии твоей – оставь ее отжившим и нежившим». Ну, и так далее. Продолжение этих стихов не имело отношения ни к нему, ни тем более к ней.

Павел растерялся. Он не понимал, как разговаривать с этой женщиной. Вернее, когда пытался это понять, то не понимал. А когда не пытался, то просто разговаривал, и все. Или даже не разговаривал, а просто смотрел на нее.

– Я не думаю, что они на меня похожи, – невпопад сказал он.

– Очень похожи, – улыбнулась Вера. – Притом вот именно оба, хотя они совсем разными кажутся.

Павел был уверен, что Антон и Гришка не кажутся разными, а совершенно разными и являются. Это было очевидно, причем не только для него, но и для всех.

Но, оказывается, не для Веры. Когда это, кстати, они стали называть друг друга по имени? Он и не заметил, как это произошло.

«Осталось только на брудершафт выпить», – подумал Павел.

И тут же рассердился на себя за неистребимую ироничность своих мыслей. Хорошо, что Вера их не слышала. Или слышала? Он не понимал. Он вообще чувствовал себя с нею будто голый, причем во всех смыслах этого слова, в том числе и в прямом.

– Чем же они на меня похожи? – все больше теряясь, спросил он.

– У Антона ваша манера говорить, – сказала Вера.

– То есть?

– Отрывистая и точная. А это ведь изнутри идет. Значит, он внутренне на вас похож. Хотя внешне кажется, что не очень.

Всеми чертами лица Антон был похож на Алену. Но при этом у него совсем не было с ней сходства, того простого внешнего сходства, которое так любят обнаруживать дедушки и бабушки: «А носик у нас мамочкин! А ротик у нас папочкин!» У Антона и ротик, и носик были мамочкины, но сходства с Аленой не было. Павел не понимал, как такое может быть. Вера каким-то загадочным образом поняла это сразу.

– А Гришка?

Павлу все интереснее было ее слушать. Хотя то, что он при этом чувствовал, все-таки называлось не интересом, а иначе.

– А Гриша просто копия вы.

– Ну да! По-моему, у него-то со мной уж точно ничего общего. Глаза совсем другие, волосы… Какое же сходство?

Вера улыбнулась его непонятливости.

– Это же неважно, – сказала она. – Глаза, волосы… Это не имеет никакого значения.

– Ладно, пусть глаза и волосы неважно. Но я никогда не был таким, как он, – помолчав, сказал Павел. – Я всегда был обыкновенный человек. Защищенный от чего угодно.

– Вы думаете?

Тут она, кажется, наконец поняла, что их разговор приобретает какой-то странный характер. Едва ли его можно было объяснить даже шампанским: она выпила всего один бокал, а Павел и вовсе лишь пригубил из вежливости. Она покраснела – необычно, одним алым пятнышком у виска – и опустила глаза. Павлу жалко стало не видеть ее глаз. Но он не знал, что сказать или сделать, чтобы она подняла их снова.

Неловкость разрядил Гришка, который, наглядевшись на лошадь, вернулся к столику.

– А мороженое твое растаяло, – торопливо сказала Вера.

Гришка не ответил. Взглянув на него, Павел сразу понял, что его снедает какая-то мысль. Как грусть-тоска снедала князя Гвидона? Он насторожился – у Гришки часто бывало, что какая-нибудь гнетущая мысль поселялась в нем слишком глубоко. Тогда ее не выманить было никакими средствами, и вообще непонятно было, что с ним делать. Павлу в таких случаях казалось, что Гришка тает на глазах.

Главное, что это могло начаться в любую минуту и неизвестно от чего. Павел испугался, что именно это сейчас и случилось.

– Что? – спросил он.

Он постарался, чтобы в голосе не послышалось тревоги.

Гришка молчал.

– Что, Гриша? – повторила тот же вопрос Вера.

Она как раз ничего не старалась скрыть – ее голос так и дышал тревогой.

«Зачем она спрашивает? – сердито подумал Павел. – Только хуже сделает!»

Но, к его полному изумлению, Гришка вдруг Вере ответил:

– Знаете, Антон, наверное, не будет ходить к вам в школу. Вы на нас за это обидитесь?

Он смотрел на Веру печальными карими глазами, как будто ожидал от нее ответа, от которого зависела его жизнь.

– А я знаю, – сказала Вера. – Я знаю, что Антон не хочет заниматься английским.

– А как вы знаете? – удивился Гришка. – Он вам сказал, да?

– Я сама догадалась. Это не очень трудно.

– А я никогда не могу догадаться, чего Антон хочет, – вздохнул Гришка. – И про Мишу тоже не могу.

– Просто они уже большие, – сказал Павел. – Вырастешь – будешь догадываться.

– Наверное, все равно не буду. Они не большие. Они другие.

– Я нисколько не обижусь, если Антон не будет ходить в школу, – сказала Вера. – А ты можешь ходить туда, несмотря ни на что.

– Правда? – В Гришкиных глазах мелькнула робкая радость. – А… А вы меня не испугаетесь? – решившись, выпалил он.

Павел ожидал, что Вера засмеется такому вопросу. Наверное, Гришка ожидал того тоже: короткая радость снова сменилась в его глазах печалью.

– Нет, – ответила Вера.

Она не стала ни удивленно переспрашивать, чего же должна испугаться, ни даже объяснять, что в Гришке нет ничего страшного. Вообще-то Гришка не любил коротких ответов – от Павла он ждал объяснений всегда и по любому поводу. Но в Верин короткий ответ объяснение уже было свернуто, как в тугую пружину. Оно было в тоне ее голоса и еще больше – в ее глазах. Ее взгляд пронизывал мир насквозь, и мир весь держался на нем, как яблоко на ветке, и был так же гармоничен, как яблоко.

Даже Павлу показалось, что это так, хотя он-то прекрасно знал, что гармония совсем не главное качество мира. А Гришкино лицо и вовсе прояснело и даже зарумянилось в самом деле как яблочко. Он был так взволнован и от волнения так растерян, что не знал, что сказать и сделать.

– Вера Игнатьевна завтра нам позвонит и скажет, когда у тебя начнутся занятия, – сказал Павел. – А сегодня домой пора. Мы и так у нее целый день отняли.

Вера встала из-за стола.

– Спасибо, – сказала она. – Я провела этот день прекрасно. Как в шесть лет.

– Почему? – удивился Павел.

– Ну как же? – улыбнулась она. – В том же самом кафе.

Летом московские улицы пустели. Верин «Ниссан» быстро исчез в неплотном потоке машин. Странное чувство охватило Павла, когда он перестал ее видеть. Он не сразу понял, что это с ним, а когда понял, то удивился так, будто обнаружил, что знает марсианский язык.

Когда Вера исчезла, он почувствовал растерянность. Этого быть не могло, он не чувствовал растерянности никогда в жизни, он вообще знал о ее существовании только потому, что часто наблюдал ее в других людях! Но это было так: он стоял посреди широкой Тверской и чувствовал себя как ребенок, оказавшийся в большом городе в полном одиночестве и не знающий, что ему делать.

Но тут собственный ребенок подергал его за ремень джинсов, и Павел пришел в себя.

– Я никогда не видел такой тети, – сказал Гришка.

– Я тоже, – ответил Павел.

А какой – такой? Ничего он не понимал!

По дороге домой Гришка уснул, и Павел обрадовался этому, хотя вообще-то любил неторопливо разговаривать с ним в машине, слушать, как неожиданно он объясняет все, что видит за окном, и время от времени ловить его доверчивый взгляд в зеркальце заднего вида. Но сегодняшний разговор с Верой – о том, что дети на него похожи, да и вообще обо всем, – разбередил душу, и Павел радовался, что никто не мешает ему думать и вспоминать.

Глава 4

Мама говорила:

– Цель брака – дети, а если не собираешься иметь детей, то можно обойтись и так.

Отец умер, когда ей было сорок, детей она к тому времени иметь уже не собиралась и больше замуж не выходила. Мама была последовательна во всем, не зря же всю жизнь преподавала марксизм-ленинизм на истфаке.

Павел о цели брака не думал, он вообще не любил всяческие глобальные рассуждения, но в принципе был с мамой согласен и именно поэтому в мыслях не держал жениться, хотя ему уже стукнуло тридцать. Дети были ему безразличны, а насчет «и так» у него проблем не было: женщины считали его мужчиной «с интригой», хотя Павел, убей бог, не понимал, в чем они таковую интригу находят, – он казался самому себе совершенно обыкновенным. Но, как бы там ни было, недостатка в женском внимании не ощущал точно. Хотя и в Бауманке, где он учился, и в баллистической лаборатории МВД, где потом работал, женщин было не в избытке.

И все-таки Павел мог себе позволить даже выбирать очередную подругу – не для жизни, конечно, но для проведения времени.

Прапорщика Селезневу, с которой он познакомился в столовой, Павел на эту роль не планировал. Называя свое имя, она протянула:

– Аль-она… Не Лена, а Аль-она.

И взмахнула длинными, махровыми от туши ресницами.

Вообще-то, несмотря на пошлые ресницы, внешность у нее была интересная, главным образом из-за веснушек. Они придавали ее круглому лицу какой-то неожиданный задор – именно неожиданный, потому что вообще лицо было совсем без перчинки, хотя простотой своей даже милое.

Павел заметил это краем глаза, больше по привычке, чем из какого-то специального интереса к этой Алене.

Назавтра он увидел ее снова. То есть не лично ее, а просто всех женщин в сборе: в управлении отмечали Восьмое марта. Отмечали не по отделам, а всем коллективом: и возни меньше, да и женщин ведь немного, в некоторых отделах нет вообще.

– Вы заметили, Павел Николаевич, мы с вами встречаемся исключительно в пищеблоке!

Алена стояла у столика, за которым он сидел с тремя сослуживцами, и улыбалась. Ее веснушчатый носик забавно морщился. Теперь, когда она была не в милицейской форме, а в нарядном платье, Павел заметил, что фигурка у нее ладная и даже соблазнительная. От этого и весь ее облик казался более выразительным.

Впрочем, это имело для него так же мало значения, как ее слова про пищеблок. Какие-то ничего не значащие слова, произносимые только для того, чтобы быть произнесенными. Какой-то женский облик, приметный ровно настолько, чтобы не забыться в течение пяти ближайших минут.

Он ответил что-то такое же неважное, потом выпил коньяку – немного, только чтобы на душе стало повеселее, – расслабился и забыл про Алену. Потом она пригласила его на белый танец, и он его протанцевал, но это не прибавило ему желания продолжать с ней вечер. Вернее, у него вообще не было желания продолжать вечер с кем-нибудь индивидуально. Выпивка помогла ему сегодня не скучать в компании, и он этим воспользовался: смеялся над анекдотами, слушал истории о том, как встречали Новый год у кого-то на даче, и кто-то кого-то привез, а потом увез уже кого-то другого… Обычно у него скулы сводило зевотой и от анекдотов этих, и от разговоров. Но коньяк, музыка – начальство пригласило какую-то неизвестную, но старательную и громкую рок-группу – и общая атмосфера праздничной взвинченности, к некоторому его удивлению, эту скуку прогнала.

К тому времени, когда Павел решил, что уже отдал дань коллективному празднику и может уходить домой, настроение у него было совсем неплохое.

Он вышел из здания один – ну в самом деле, наобщался сколько положено, до ближайшего праздника точно выполнил свой долг перед коллективом – и пошел по темной улице к метро. Он шел как мальчишка – насвистывал, держа руки в карманах, глубоко вдыхал весенний воздух, уже не морозный, но совсем еще свежий, и думал, как хорошо было бы поехать в Испанию. Эта страна связывалась в его сознании с ощущением какого-то яркого, необычного праздника, и ему интересно было проверить, так ли это в действительности. При мысли о том, что он полон сил, свободен, а значит, может поехать куда угодно, его охватывал такой восторг, что хотелось не просто насвистывать потихоньку какую-то беспечную мелодию, а свистнуть громко, как Соловей-разбойник, в два пальца.

И тут он услышал женский крик. Крик был совсем короткий, но такой жуткий, что не мог произойти из-за какой-нибудь ерунды – из-за сломанного каблука, что ли.

Павел прислушался. Больше ничего слышно не было, но он успел понять, что крик донесся из арки семиэтажного сталинского дома, мимо которого он как раз проходил. Он подождал еще с полминуты, не услышит ли чего-нибудь снова, а потом свернул в эту арку.

Разыскивать источник крика Павлу долго не пришлось. Фонарей во дворе не было, светились только лампочки над подъездами, но и в этом тусклом свете было видно, как двое парней что-то делают над скрючившейся на земле фигурой. Издалека не понять было, мужская это фигура или женская, но раз кричала женщина, то и догадаться было несложно. Да и к чему, собственно, догадываться? Павел перешел с шага на бег и сразу оказался рядом с увлеченными своим делом парнями.

Конечно, он не ошибся. Женщина лежала на земле, один из парней зажимал ей рот ладонью, а другой бил ее кулаком в живот – наверное, для того, чтобы она, не сопротивляясь, раздвинула ноги. Впрочем, Павел не стал разбираться в его намерениях. Того, что он увидел, было вполне достаточно.

Первым он отшвырнул того, который бил лежащую женщину в живот. Тот, что зажимал ей рот, вскочил на ноги сам. Женщина вскрикнула снова, на этот раз совсем тихо.

– Заткнись, сука, убью! – прошипел второй парень.

Первый молчал: Павел ударил его так, что он впечатался спиной в стену дома и еще не пришел в себя. Это вышло удачно, хотя Павел не был мастером загадочных восточных единоборств. Он еще в школе пришел к выводу, что занятия самым обыкновенным боксом дадут ему быструю реакцию, сильный и точно направленный удар. Иметь такую реакцию и такой удар он считал необходимым и добился этого за три года, после чего перестал заниматься регулярно, потому что бокс ему вообще-то не нравился, и стал ходить в спортзал лишь время от времени, чтобы не терять форму.

Сегодня был первый за десять лет случай, когда приобретенные в боксе навыки пригодились ему на практике. Может, конечно, ему просто повезло, что парни попались неподготовленные – второй оказался не крепче первого и тоже свалился с ног от одного апперкота, – но Павел почувствовал удовлетворение собой, которое чувствовал каждый раз, когда делал что-нибудь на совесть и удача за это бывала к нему благосклонна.

Неизвестно, как удача повернулась бы к нему дальше, но в том, что сейчас дело с нею обстоит именно так, он убедился немедленно: в арку въехала патрульная машина. Хлопнули дверцы, из машины выскочили милиционеры.

– Что тут? – крикнул один из них, на ходу доставая пистолет.

О том, что менты сгоряча не разберутся, кто прав, кто виноват, и отдуваться придется всем, Павел не волновался. Удостоверение лейтенанта МВД являлось в этой ситуации достаточной гарантией его безопасности, а уложенные им на асфальт типы явно не были при исполнении каких-либо служебных обязанностей, чтобы ему стоило опасаться милиции.

Все это он сообразил, пока патрульные тормошили стонущих парней. Он вообще соображал быстро, а тут и соображать было нечего.

– Соседи, – заметил старший патруля, возвращая Павлу удостоверение. Видно, знал, что баллистическая лаборатория, начальником которой являлся предъявитель, находится за углом. – Чего ж со шпаной связался, лейтенант?

– Это мой начальник! – услышал Павел. – Это он из-за меня!

Оглянувшись, Павел увидел, что женщина, о которой он уже и забыл, поднялась с асфальта и, судорожными движениями отряхивая плащ, спешит к нему. Пуговицы на ее плаще были вырваны с мясом, колготки на коленках зияли дырами. И вся она была такая растрепанная, такая несчастная, что Павел не сразу ее узнал. Если бы не веснушчатый носик, которым она испуганно шмыгала, то и вовсе, пожалуй, не узнал бы.

– Что ж вы, гражданочка, начальника в неприятное положение ставите? – усмехнулся старлей. – Документы позвольте взглянуть.

– Документы в сумке, – растерянно сказала Алена. – А она…

– Эта?

Второй патрульный, сержант, держал в руке маленькую театральную сумочку.

– Эта! – воскликнула Алена. – Я специально сегодня такую… Потому что праздник же!

– Сумочка изъята у задержанного, – пояснил сержант.

– Ну, картина ясная, – изучив также и Аленино удостоверение, заключил старлей. – Грузи шпану в машину. – И добавил, обращаясь к Павлу: – Не хило ты их обработал. Сейчас протокол составим. Придется тебе задержаться вместе с потерпевшей.

Задерживаться Павлу совсем не хотелось, но деваться было некуда. К счастью, старлей составил протокол сноровисто и уже через полчаса отпустил его с богом.

– И подчиненную забирай, – напутствовал он. – Ну вы даете, мужики! Что ж она у вас после праздничного вечера одна-то ходит?

Патрульная машина выехала со двора.

– В самом деле, что же вы одна ходите? – сказал Павел. – Неужели компании не нашлось?

– Я… У меня голова что-то заболела, и я пораньше ушла… – пролепетала Алена.

И вдруг заплакала, и не заплакала даже, а в голос разрыдалась. Слезы градом катились по ее щекам, она всхлипывала, размазывала их ладонями, плечи ее тряслись… Что с ней делать, было непонятно.

– Ну что вы, ну перестаньте, – сказал Павел. – Я вас провожу, не беспокойтесь.

Рано он порадовался, что уже отобщался свое с сослуживцами. Вот, пожалуйста, возись теперь с этой девицей! Это даже нуднее, чем ожидать составления протокола.

– Правда? – Алена на мгновенье перестала плакать, шмыгнула носиком и взмахнула ресницами. – Правда проводите? Я теперь одна боюсь!

– Вы же сотрудник МВД, – улыбнулся Павел. – Стыдно вам бояться.

– Да ну, – махнула рукой она. – Я обыкновенный делопроизводитель. Оклад хороший, доплаты всякие, от дома близко, ну и пошла в ваше МВД. Так проводите, Павел Николаевич? Я правда совсем рядом живу, три дома отсюда. И у нас тут вообще-то тихо, я сроду вечерами одна хожу.

– Пойдемте, – кивнул Павел.

Он проводил Алену до дома. Когда он открыл перед нею дверь подъезда, она испуганно посмотрела на него: проводит ли до квартиры? Конечно, события этого вечера не способствовали ее бесстрашию.

Павел поднялся с ней на второй этаж. Остановившись перед дверью квартиры, Алена открыла свою праздничную сумочку, порылась в ней – и вскрикнула:

– Ой, ключей нету!

– Может, во дворе выронила? – вздохнул Павел.

Что и говорить, перспектива на вечер становилась все приятнее. Сейчас придется возвращаться в тот дурацкий двор, ползать по асфальту в поисках ключей, скорее всего, напрасно…

– Может… – растерянно пробормотала Алена. – Только как же их теперь найдешь?

– Замок придется менять, – сказал Павел. – Но уже завтра. А сегодня… Запасных ключей у тебя где-нибудь нет? Ну, у родителей, у соседки?

Когда она совсем растерялась, стало понятно, что ей лет двадцать, не больше. Павел как-то само собой стал называть ее на «ты».

– Нет… – Она чуть не плакала. – У меня дома запасные ключи лежат. В прихожей. Ими изнутри открыть можно. Только как же туда попасть?

Эти сведения обнадежили Павла. Как попасть в запертую квартиру, ему было понятно: второй этаж, а балкон, он сразу вычислил, находится прямо возле пожарной лестницы.

– Я через балкон залезу, – сказал он. – Только придется форточку разбить.

– Что вы! – воскликнула Алена. – А вдруг упадете?

– Не упаду.

Проникновение в ее квартиру через балкон оказалось плевым делом. Ключи действительно нашлись в прихожей – лежали на самом виду в плоской металлической тарелочке. Павел открыл дверь и впустил Алену.

– Тебя как, не обворовывали еще? – поинтересовался он. – Если нет, то воры совсем обленились.

Она смутилась, покраснела, и ему сразу стало неловко за свой менторский тон. Ей сегодня и так досталось, а он еще подливает масла в огонь!

Кстати, если обычно в Алениной внешности не было ничего огненного, то волнение и страх хотя и не подожгли ее, но очень расцветили. Щеки ее зарумянились, глаза заблестели, ресницы затрепетали.

– Павел Николаевич, если бы не вы!.. – взволнованно сказала она.

– Не преувеличивай, – усмехнулся он. – Милиция появилась через пять минут после меня.

– Меня бы за эти пять минут… – пробормотала Алена.

И смутилась еще больше, и заалелась еще ярче. Теперь, при ярком свете, стало заметно, что тушь размазалась вокруг ее глаз. От этого глаза стали гораздо выразительнее.

– Я вам сейчас чаю сделаю! – воскликнула Алена. – У меня очень хороший, настоящий из Китая, и конфеты с ликером есть.

Павел не был сладкоежкой, и соблазнить его конфетами было невозможно. Но вообще соблазнить… У него вдруг словно глаза открылись. И как он раньше не замечал, до чего привлекательна эта девчонка?

Алена бросилась в кухню, чем-то зазвенела там и загремела. Павел оглядел комнату. Ясно было, что живет она здесь одна, и не по одному лишь общему девическому духу ясно, не по отсутствию мужских тапочек, но по тому легкому беспорядку, который бывает, когда даже самая аккуратная женщина изо дня в день убирается только для себя. Впрочем, и мужчина тоже. Когда Павел разменял с мамой квартиру, точно такой же беспорядок установился и в его жилище.

Алена появилась на пороге с большим лаковым подносом, на котором стояли фарфоровые пиалы, заварник, коробка конфет и вазочка с вареньем. Все эти предметы незамысловатой чайной церемонии чуть слышно позвякивали: от волнения у Алены дрожали руки. Природа ее волнения была теперь совсем другая, чем час назад: не страх, а ожидание.

Чего она ожидает, догадаться было нетрудно.

И почему Павел должен был обмануть ее ожидание? Постоянной подруги, перед которой он мог бы иметь хоть какие-нибудь обязательства, у него в последнее время не было. Алена тоже явно была одна. Все было так очевидно, что не требовало ни минуты сомнений.

Павел взял у нее из рук поднос, поставил на журнальный столик и, не говоря ни слова, обнял ее и потянул к дивану.

– Я сейчас!.. – с готовностью шепнула она. – Сейчас диван разложу!

На разложенном диване было, безусловно, удобнее, чем на неразложенном. Павел не стал ждать, пока Алена обустроит для него ложе, а разложил диван сам. В диванном ящике лежала постель – Павел вынул ее и расстелил. Алена с готовностью уступила ему эту обязанность – стояла рядом, ожидая, когда можно будет лечь. Потом спохватилась, что стоит одетая, и разделась, бросив разорванные колготки на ковер. Он разделся тоже, лег первым, взял ее за руку, и она легла рядом. Павлу стало как-то не по себе от обыденности, с которой все происходило. Но тут же он забыл об этом думать.

Волнение, которое так изменило Аленину внешность, сказалось, наверное, и на ее темпераменте. Не похоже, чтобы она всегда была такой пылкой, как сейчас. Не показалась же она ему пылкой при первом знакомстве. Впрочем, сейчас Павлу некогда было об этом рассуждать, да и не хотелось. Алена торопливо прильнула к нему, с торопливой же готовностью ответила на его поцелуй. На вялость он не жаловался – наоборот, к тридцати годам как раз набрал ту силу, которая является свидетельством зрелого мужского расцвета.

И всю эту силу, не приберегая, отдал сейчас Алене.

Кажется, ей это понравилось. Во всяком случае, она вскрикивала, и ахала, и оплетала его ногами и руками, как повилика, и покусывала, целуя… То есть ничего особенного, необыкновенного она не делала и, наверное, немного преувеличивала свои восторги, чтобы ему было приятно. Но ему ничего особенного от нее и не требовалось – много ли нужно от случайной женщины?

Когда все это незамысловатое удовольствие закончилось, они сели пить чай.

– Быстро мы с тобой, – заметил Павел. – Даже чай не остыл.

– А у меня чайник такой, – с готовностью объяснила Алена. – Из специальной глины. Я вообще чайной церемонией увлекаюсь и все для нее покупаю. Это мое хобби. Хочешь, покажу, как правильно чай разливать?

– Не надо, – отказался Павел. – Я и так выпью.

Ему было скучно и хотелось поскорее уйти. Он порадовался, что Алена так непритязательна: хочешь чаю – на тебе чаю, хочешь уйти – уходи. Все, что этому предшествовало, он ведь тоже получил от нее без сопротивления.

Она вышла в прихожую его проводить. Одеваться не стала – набросила какой-то выцветший халат в цветочках. Уже открыв дверь, Павел быстро чмокнул ее в щеку.

– Я думала, таких мужчин не бывает, – сказала она дрогнувшим голосом.

Оказавшись на улице, Павел почувствовал одно только облегчение. Слава богу, что обошлось без горючих слез и жарких просьб остаться.

«Странно как, – вдруг подумал он. – Кажется, все должно быть как-то… по-другому».

Он даже приостановился от этой мысли. Обыденность собственного состояния поразила его. Все-таки этим вечером случилось так много необычного: он дрался со шпаной, объяснялся с милицией, лез на балкон второго этажа, ложился в постель с молодой привлекательной женщиной… А чувствовал себя после всего этого так, словно ничего и не произошло. Причем если бы он чувствовал опустошенность, усталость, это было бы понятно. Но вот эта обыкновенность, эта беспросветная обыденность… Очень не по себе ему стало!

«Ладно! – Павел тряхнул головой, прогоняя это неприятное в своей неясности ощущение. – Кончилось, и ладно».

И пошел к обочине, чтобы поймать машину: метро давно было закрыто.

Глава 5

Назавтра Павел ожидал встречи с Аленой с некоторой опаской. Он давно уже понял: женщины воспринимают секс совсем не так, как мужчины, – возводят его в какой-то слишком высокий ранг, считая знаком серьезных отношений в настоящем и авансом на будущее. И теперь он опасался, что Алена станет этого будущего от него требовать.

Но она проявила мудрость, даже удивительную для ее возраста: поздоровалась, когда случайно встретила Павла все в той же служебной столовой, мило улыбнулась, по обыкновению похлопав ресницами, спросила, как он добрался вчера домой, – и все. Вид у нее при этом был такой, словно ничего между ними вчера и не было. Облегчение смешалось у него в душе с досадой. Но облегчение все же преобладало: он был рад, что можно выбросить Алену из головы, и поскорее это сделал.

Только через три месяца выяснилось, как он ошибся.

Алена подошла к нему на улице – судя по всему, караулила, когда он выйдет вечером после работы. В этот день они не виделись. Она поздоровалась.

– Привет, – ответил Павел и посмотрел на нее вопросительно: что ей от него надо?

И сразу понял, что у нее что-то случилось. Вид у нее был испуганный и взволнованный.

– Паша… – проговорила она. Его неприятно задела такая интимность обращения. С чего бы вдруг? – Паша, у меня тут такое… Залетела я.

Павел почувствовал, как его с ног до головы окатывает холодной волной. Мурашки побежали у него по коже.

– К-как?.. – пробормотал он. – Когда?!

– Как – когда? – удивилась она. – Тогда. Мы же с тобой один раз только.

«А не со мной?» – чуть не спросил он.

Но сдержался. Все-таки она была совсем молодая.

– Вот именно, что один раз, – сказал он. – Как же сразу… Ты уверена?

– Я сначала тест на беременность сделала. А вчера и врач уже подтвердил. – Вдруг лицо ее скривилось, носик сморщился. Ясно было, что она собирается заплакать. – Я боюсь, Паш…

– Чего боишься?

Он сам расслышал, что голос его звучит грубо и резко. Но он был так зол на себя, что вообще с трудом говорил.

«Идиот! – сжав от ярости зубы, подумал он. – Ты на что тогда рассчитывал?»

Рассчитывал он тогда на то, что все как-нибудь обойдется. Точнее, ни на что он не рассчитывал, а просто у него не было с собой презервативов.

– Аборт делать бою-усь!.. – то ли всхлипнула, то ли провыла Алена. – А вдруг потом бесплодная останусь? Кому тогда буду нужна? И мама говорит: рожай, рожай, мало ли что…

Павел остолбенел. Уже и мама, оказывается, знает! Он смотрел на плачущую Алену, не зная, что делать. Спросить, чего она от него хочет? Предложить ей руку и сердце?

При этой последней мысли ему стало так тошно, что впору было самому завыть. Он повернулся и пошел прочь. Алена не сказала ни слова.

С этого дня жизнь его превратилась в ад. Никогда с ним такого не случалось! Он бывал осторожен даже с теми женщинами, которые вызывали у него длительный интерес. И надо же было, чтобы именно эта девица, находившаяся в слепом пятне его сознания, вдруг заняла в его жизни такое место! Да просто всю его жизнь она заполнила.

Павел как мальчишка караулил, появится она сегодня на работе или нет, и если с утра ему казалось, что она не появилась, он замирал в ожидании: вдруг взяла больничный, вдруг все-таки решила сделать аборт? Каждый раз он убеждался в своей ошибке – Алена выходила на работу исправно.

Он приглядывался к ней в столовой: не тошнит ли ее от еды, не берет ли она какую-нибудь квашеную капусту, ведь беременных, кажется, тянет на соленое?

Через месяц такой жизни он почувствовал, что вот-вот сойдет с ума. В нем не осталось ничего человеческого – весь он превратился в какую-то физиологическую функцию гнетущего ожидания.

И когда однажды он увидел в окно лаборатории, что у крыльца стоит «Скорая» и врачи усаживают в нее Алену, то понял, что больше в таком состоянии жить не может и не будет. Он был себе физически противен в эту минуту, потому что сознавал, чего хочет: чтобы у Алены случился выкидыш и все это можно было бы забыть как кошмарный сон.

Она взяла его измором, хотя не предъявляла ему никаких требований. Как это произошло, Павел не понимал, но жизнь его должна была теперь измениться, это он понимал ясно.

Он пришел к Алене в больницу на следующий день. Когда спрашивал у Наташи, которая работала с ней в одной комнате, в какую больницу отвезли Селезневу, у той загорелись глаза, и Павел понял, что подробности Алениной беременности известны всему управлению. Впрочем, это было для него неважно. Его собственное состояние было таково, что несколько сплетен ничего не могли изменить ни в какую сторону.

Он еле отыскал больницу в череде из шести или даже семи одинаковых Шарикоподшипниковских улиц. Женщина, которая объяснила ему, как эту больницу найти, назвала ориентир: сразу за помойкой. Это еще больше испортило ему настроение.

В больничных коридорах было так же жарко, как на августовской улице. Алена сидела в коридоре на дерматиновой банкетке возле чахлой пальмы и ела йогурт. Она не удивилась и не обрадовалась его появлению.

– Ну как ты? – спросил Павел.

– Ничего, – ответила она. – Три капельницы прокапали. Завтра обещают выписать.

– Когда тебе рожать?

Слова падали с его губ тяжело, как комья земли.

– Так в декабре. Когда ж еще?

– Ты точно решила?

– А куда уже теперь? – вздохнула она. – Срок-то вон какой.

Она выразительно посмотрела на свой живот, уже вырисовывающийся под халатом.

– Надо пожениться, Алена, – сказал Павел.

Он думал, что почувствует облегчение, наконец выговорив это. Но не почувствовал ничего.

– Надо. Раз уж так вышло, – кивнула она. – Ты не думай, Паша, я тебя не подлавливала. Мне и самой это… Мне же двадцать один всего. Думала на курсы пойти. По чайной церемонии. Сейчас это модно, салоны всякие открываются, работу поменяла бы. – Она вздохнула. – А теперь вот вместо всего…

Ему стало ее жалко. И стыдно стало, что до сих пор он думал в этой ситуации только о себе. В конце концов, у него высшее образование, и хотя работа не совсем по той специальности, которую он получил в Бауманском, но по нынешним временам, когда инженеры торгуют китайскими тряпками на рынке, хороша и она. А Алена в самом деле совсем молода, и вот пожалуйста… Из-за него ведь.

– Тебя во сколько завтра выписывают? – спросил он. – Я за тобой приеду.

– После обеда. Я тогда маме скажу, чтоб не приезжала.

Павла снова удивило, с какой готовностью она откликается на любые его предложения. С какой обыденной готовностью… Но что теперь было об этом думать!

Он все-таки отвез Алену из больницы не к себе, а в ее квартиру. Ему надо было привыкнуть к мысли, что теперь он будет жить не один.

Впрочем, оказалось, что на привыкание ему отведена одна ночь. Уже на следующий день пришлось знакомиться с Алениными родителями, правда, они оказались простыми и хорошими людьми, так что эта обязанность вышла не слишком обременительной, потом идти в загс подавать заявление… Потом выяснилось, что теща просит молодых отпраздновать свадьбу, хотя бы скромно, только чтобы не обидеть родню, а значит, надо идти покупать костюм, потому что в связи с беременностью невесты регистрация назначена через неделю…

За всеми этими в одночасье на него свалившимися заботами Павел опомнился только в самолете. Они с Аленой летели в свадебное путешествие.

Идея этого путешествия принадлежала ей.

– Когда я теперь на море выберусь? – рассудительно заметила Алена. – Надолго теперь засяду. Ты куда хочешь, Паша?

Он хотел в Испанию, но жене об этом почему-то не сказал. То есть не почему-то: он не хотел ехать туда с нею.

Узнав, что ему все равно, Алена выбрала Турцию: и лететь недалеко, и климат приемлемый. На подаренные к свадьбе деньги купили горящий тур, чартер опоздал на пять часов, Алена устала и в самолете сразу заснула.

Павел смотрел на спокойное простое лицо своей жены и не знал, что чувствует.

«А ресницы у нее, оказывается, совсем не длинные, – вяло мелькнуло в голове. – Или просто оттого, что ненакрашенные, короткими кажутся?»

И тут ему стало страшно. От пустоты и никчемности этой мысли, но, главное, от другого…

Он не понимал, как будет жить вот с этой совершенно посторонней женщиной, которая безмятежно спит, прислонившись головой к опущенной шторке иллюминатора, он не понимал, зачем ему с нею жить! Наверное, если бы самолет вдруг начал падать, его охватил бы меньший ужас.

Но самолет не начал падать, а пошел на снижение. И с той самой минуты, когда Павел вышел на трап, его охватила беспросветная скука.

Он ей даже обрадовался: скука была лучше, чем тоскливый страх. Да что там – она была просто спасительна. Иначе он не выдержал бы постоянного нахождения рядом со своей женой.

Павел быстро понял, что вялая снисходительность к жизни – это главное Аленино качество, от которого происходят и все остальные: ее готовность соглашаться с любыми его предложениями, ее нетребовательность и непритязательность. Он надеялся, что ее темперамент окажется хотя бы таким же, каким был в ту ночь, когда он так эффектно спас ее от хулиганов. Но очень скоро ему стало ясно, что та ночь была исключением. Алена была тогда взволнована, испугана, оттого и страстные стоны, и горячие объятья. В обычном же своем состоянии она была равна по темпераменту рыбе.

Впрочем, это открытие не слишком огорчило Павла. По сравнению со всем остальным это было уже неважно.

Свадебное путешествие наконец закончилось. Они вернулись в Москву и поселились в квартире Алены, потому что оттуда ближе было ходить на работу.

Беременность она переносила не то чтобы тяжело, но как-то угнетенно. У нее отекли ноги и лицо, появилась одышка, а уже к осени живот стал таким большим, что Павел смотрел на него с испугом. Ему казалось, ребенок вот-вот появится на свет, хотя до родов оставалось еще два месяца.

Вообще, он не представлял, как это будет, и боялся этого. Лезли в голову истории вроде той, как женщина родила прямо в автомобильной пробке и мужу пришлось самому принимать ребенка, потому что сквозь сплошной поток машин к ней не могла добраться «Скорая». А вдруг такое произойдет и с ними?

«Вот и машина как раз появилась», – совсем уж глупо думал он.

Павел давно собирался купить «девятку» и этой осенью купил наконец, рассудив, что ребенка надо будет, наверное, возить в какие-нибудь поликлиники или куда там еще, и не на метро же его возить.

– Детские поликлиники обычно находятся в пределах шаговой доступности, – сказала мама. – Павлуша, наконец-то ты узнаешь элементарные вещи! Давно пора.

Мама была рада, что сын наконец женился. Она уже опасалась, как бы из него не получился старый холостяк, и считала, что ему мешает жениться излишняя серьезность, с которой он относится ко всему на свете.

– Тебе всегда не хватало беспечности, – говорила она. – Ты с детства чересчур взрослый.

Алена ей не то чтобы нравилась, но казалась приемлемой, несмотря на отсутствие у нее высшего образования. Хотя вообще-то мама считала высшее образование обязательным для жены своего сына, который хорошо учился и в школе, и в институте и с детства много читал художественной литературы.

Павел не знал, что считает обязательным для своей жены. Ему было все равно. Он погрузился в семейную жизнь как в морок и не понимал: что он теперь, какой он?

Ребенок родился совсем не так, как он ожидал, – все страхи оказались беспочвенными. За неделю до предполагаемых родов Алену положили на сохранение, а когда Павел в очередной раз пришел с передачей, ему сказали, что пятнадцать минут назад она родила сына.

Что будет именно сын, тоже было известно заранее; даже это не стало неожиданностью.

«А почему ты решил, что это должно быть не так? – подумал Павел. – Если все остальное именно так».

«Не так» оказалось только одно – сам ребенок. Он ошеломил Павла настолько, что все остальное стало неважным в то мгновенье, когда он приехал забирать Алену из роддома и впервые взял его на руки.

Как это было необыкновенно, как непонятно! В том, как этот мальчик, его сын, морщил носик, разевал рот и моргал светлыми глазами, не было ни капли той обыденности, из которой, Павел был уверен, навсегда и сплошь будет теперь состоять его жизнь.

Он боялся выпустить ребенка из рук, не упустить, а вот именно выпустить – передать Алене или маме, чтобы самому сесть за руль. Кой черт он приехал в роддом на машине, взял бы такси!

Он думал, его ощущение, что сын выпадает из обыденной жизни, не пройдет никогда. Но уже через неделю понял: когда ребенок находится дома, то становится частью того, что есть Алена.

– Странно, Антон с тобой все время плачет, – удивлялась она. – Со мной такой спокойный, спит себе да ест, ничего ему не надо.

Ничего странного Павел в этом не находил. Он знал, что, бывая с ним – на улице во время прогулки или дома, если Алене надо было куда-нибудь сбегать одной, – Антон плачет не из каприза, а только потому, что не умеет иначе выражать свои чувства. А когда он был с Аленой, никаких чувств у него просто не было, потому он и был спокоен.

Да, Павел нисколько этому не удивлялся. Ведь он и сам менялся, когда был с ребенком. За три месяца жизни сына он изменился настолько, что сам себя не узнавал.

Все его чувства встряхнулись, встрепенулись, он вдруг понял, что они есть у него, чувства, есть несмотря ни на что, они расцвечивают его жизнь, пусть только изнутри, потому что во внешней жизни им нет места, но есть они, есть, не угасли!

В этих чувствах, наверное, не было ничего особенного, и если бы Павел вздумал с кем-нибудь ими поделиться, то не сумел бы их даже назвать. Как назвать то, что происходит у тебя в душе, когда ты встаешь ночью, чтобы напоить захныкавшего ребенка, а потом, когда он снова заснет, выходишь в кухню, открываешь окно – и вдруг понимаешь, что сейчас, вот в эту самую минуту, во всей природе совершается перелом от зимы к весне? То есть внешне-то ничего еще не происходит, и ночь эта – даже не на первое марта, чтобы можно было объяснить такой перелом хронологически, но ты чувствуешь его всем собою, слышишь его, как звон ломающихся под оконным карнизом льдинок, и это так важно для тебя, как будто не в природе происходит этот перелом, а в твоей собственной жизни.

Ну кому он мог про такое рассказать? Да и не хотел он никому рассказывать. Павлу казалось, что единственный, кому это могло бы быть интересно, Антон. Но Антон был еще слишком мал, чтобы понимать слова.

И еще – именно тогда, вот в эти месяцы Антонова младенчества, в жизни Павла произошло то, что стало в ней главным на долгие годы и даже, может быть, навсегда. Во всяком случае, он очень хотел, чтобы именно навсегда. Но вот про это он уж точно никому не собирался рассказывать. Слишком это было странно, слишком выбивалось из всей его жизни – обычной жизни обычного человека, построенной по законам логики и скуки.

В общем, ребенок стал для него тем, что в старину называлось отрадой. Павел даже удивлялся теперь: как он мог бояться его появления? Ведь это было лучшее событие его жизни, главное ее событие.

Во всем остальном его жизнь была настолько лишена событий, что казалась дистиллированной водой. Работа завлаба сплошь состояла из рутины: он делал баллистическую экспертизу оружия или подписывал экспертные заключения, которые составляли его подчиненные. Про семейную жизнь и вовсе говорить не приходилось – это была сплошная вязкая скука. Мужские развлечения его не привлекали – он не находил радости в выпивке, а необременительным, как это называлось, перепихоном с женщинами был сыт по горло.

«Зря я вообще-то на Аленину скуку жалуюсь, – с усмешкой думал про себя Павел. – Каждый заслуживает ту жену, которую имеет».

В тридцать один год он не ожидал от жизни ничего, кроме уже имеющегося.

А когда ему исполнилось тридцать два, то оказалось, что он ошибся.

Павел вернулся с работы рано – ушел домой после обеда, потому что поднялась температура. Похоже, начинался грипп, и не было никакого резона переносить болезнь на ногах: его работа не требовала подвига. В общем, он уведомил начальника, что возьмет больничный, и отправился домой.

Войдя в квартиру, он сразу увидел в прихожей мужские ботинки. Это нисколько его не насторожило. Мало ли, может, тесть пришел навестить. Он заглянул в комнату – Антон спал. Павел прошел в кухню – оттуда доносились какие-то звуки.

И увидел свою жену на кухонном столе. То есть не всю ее увидел, а только ее ноги, обхватывающие мужскую спину. Штаны у мужчины были спущены, и Аленины ноги то и дело соскальзывали с его голой спины.

Павел не разобрал, что почувствовал, увидев это. Вроде бы показалось, что в лицо ему плеснули кипятком. Но, может, и что-нибудь другое – он не понял.

Ему не хотелось убить ее, его и себя. Ему хотелось только перестать это видеть.

Павел вышел из кухни, хлопнув дверью. Вслед ему раздался Аленин вскрик.

Он удивлялся только одному: полному отсутствию невыносимых чувств. Положим, он никогда не любил жену. Однако зрелище ее измены было так отвратительно, что должно было вызвать в его душе хотя бы подобие ревности!

Но за целую ночь, проведенную в одиночестве у себя в холостяцкой квартире, Павел не почувствовал ничего. О будущем он думал со спокойным безразличием, а потому вполне здраво. Собственно, из той части будущего, которая была связана с настоящим, его волновал только Антон. Ясно было, что при разводе грудного ребенка оставят с матерью. Это угнетало Павла – он не видел возможности ни изменить это, ни с этим смириться.

Поэтому Алену он ожидал даже с нетерпением: разговор с ней должен был прояснить картину.

Она пришла через три дня. Позвонила в дверь, он открыл. Алена прошла в комнату, огляделась почти с интересом: она была в этой квартире всего раза два. Потом оглянулась на Павла.

– Что же теперь, Паша? – сказала она.

– Да что? – пожал плечами он. – Разведемся.

– А может, жили бы? – без особой надежды спросила она. – У меня ведь это дело случайно вышло. Не поверишь, просто слесарь пришел, и как-то само… А мы ведь с тобой не особенно друг друга любим. Ну и жили бы как раньше. Все-таки ребенок у нас.

– Не говори глупостей, – поморщился Павел. Как только он увидел Алену, привычная скука охватила его. Даже обыденный тон, которым она сообщила о слесаре, его не задел. Надо было поскорее закончить этот никчемный разговор. – Зачем нам, как раньше, жить, какая необходимость? А насчет ребенка надо решить. Может, ты мне его отдашь?

– Я отдала бы, – спокойно сказала Алена. – Мальчишка же, отец нужен. Но кто с ним у тебя нянькаться будет? Мама твоя не захочет. А ему еще расти и расти, пока хотя бы в садик можно будет отдать. А потом что? Женишься, а жена твоя, может, и не захочет с пасынком жить, и…

– А если ты замуж выйдешь? – перебил ее Павел.

– Ну, это когда еще будет, – пожала плечами Алена. – Пока у меня никого на примете нет.

Она сказала об этом так спокойно, как будто это не ее Павел застал три дня назад на кухонном столе с мужчиной. Впрочем, он уже не удивлялся ее вялому спокойствию во всех случаях жизни.

– Ну, в общем, – сказала Алена.

– Что – в общем?

– Ничего, просто так. Поговорка такая. А Антона ты навещай. Пожалуйста, сколько хочешь. Жалко мне, что ли? Наоборот, хорошо.

– Насчет денег… – начал было Павел.

– Я на алименты подавать не буду. Все-таки сама виновата, зачем карьеру тебе портить?

– Я не собираюсь делать милицейскую карьеру, – поморщился Павел. – На Антона буду давать, сколько нужно. Ну, и навещать, конечно.

Как глупо все это было, как тоскливо! И зачем, зачем?!

Так, в сплошном болоте безразличия, закончилась его семейная жизнь.

Глава 6

Тим позвонил ночью, не боясь разбудить: знал, что мама ложится поздно. Он вообще звонил так часто, что иногда Вере казалось, сын и не уезжал никуда – сидит себе в своей башенке на углу Кривоколенного переулка и рассказывает, как прошел его день.

– В общем, со здешним обществом я, можно считать, сошелся, – звучал его веселый голос в трубке. – В церковь, правда, не хожу. Но у них тут с этим делом без напряга, так что все мне все равно улыбаются.

– Может, они из вежливости только улыбаются.

Вера и сама улыбнулась, слушая Тима.

– Может, – не стал спорить Тим. – Но мне же не семнадцать лет, ма. Улыбаются – и достаточно, и спасибо на том. Случись что – помогут. В моем возрасте уже начинаешь ценить такие вещи, – важно добавил он.

– Какой ты у меня мудрый! – рассмеялась Вера. И осторожно поинтересовалась: – А Алиса?

– Что Алиса?

– Она к тебе хоть приезжает?

– Приезжает. – Вера почувствовала, что сын улыбнулся. – Раз в неделю. Или я в Нью-Йорк. Недавно на премьеру к ней летал. Скоро сезон на Бродвее закроется, она на ранчо ко мне переберется.

– Но что же все-таки дальше будет, Тим? – вздохнула Вера. – Нельзя же так всю жизнь.

– Почему нельзя?

Его голос звучал чуть насмешливо и снисходительно – как будто мама была маленькая девочка и в этом качестве вполне могла задавать наивные вопросы.

– Ну… Потому что ты здесь, она там.

– Или я там, она тут. – Он опять улыбнулся. – Это неважно, ма. То есть я хотел бы, конечно, чтобы она всегда была рядом со мной. Но судьба, значит, у нас другая! – проговорил он с цыганским подвыванием. И добавил уже другим, серьезным тоном: – Я ее люблю, ма. И исходя из этого живу. Да мы с ней вообще по чашке живем! То есть по двум уже чашкам.

Вообще-то вторая чашка осталась в Москве у Веры. И сейчас, разговаривая с сыном, она взглянула на знакомую надпись, вьющуюся по фарфору: «Ни место дальностью, ни время долготою не разлучит, любовь моя, с тобою».

– Ладно, – улыбнулась Вера. – В самом деле, что я тебя жизни учу? Кто б меня научил…

– А что такое? – насторожился Тимофей.

– Да ничего. – Она поскорее перевела разговор на другое. – Ты где сейчас сидишь?

– Под персиковым деревом на веранде. Она тут старая такая, с балясинами. На одной имя вырезано – Эстер. По-русски.

– Алисина бабушка вырезала?

– Нет, ее муж, Алисин дед то есть. Кевин Давенпорт. Тут, ма, такая история! Сплошная любовь. Так что Алиске есть в кого.

Вера представила, как Тим сидит на веранде под персиковым деревом, и незнакомое это имя, вырезанное на старинной балясине, представила тоже, и подумала, что не должна учить его, как ему быть счастливым с женщиной, которую он любит, потому что чувство жизни у ее сына острее, чем у нее самой. Сплошная любовь…

– Ну, расскажи эту вашу историю про любовь, – сказала Вера. – Я же слышу, тебе не терпится.

Она вошла в эркер, открыла дверь, ведущую в сад. Цвел жасмин, в темноте его запах был томительным и сильным и звучал, как человеческий голос.

– Лучше бы ее, конечно, Алиска тебе рассказала. Но она и сама не все знает, так что я имею полное право домысливать. Как поэт, – уточнил он; в голосе промелькнула смешинка самоиронии. – Ну вот, ее бабушка Эстер приехала, значит, в Америку году в тридцать восьмом, что ли. Она вообще-то из СССР сначала в Прагу сбежала – свободолюбивая была. А потом уже через Атлантику. Как ей это удалось, неизвестно. Но если бы она из Европы не уехала, никакой Алиски у меня бы не было.

– Почему? – не поняла Вера.

– Потому что она же еврейка была, бабушка ее. А тут Вторая мировая. Ясно же, что с ней в Европе было бы. Но она, насколько я понял, не очень любила об этом рассказывать. Алиса считает, у нее в молодости была какая-то безумная любовь, которой что-то потом помешало.

– А при чем в таком случае Кевин Давенпорт? – не поняла Вера. – С ним, получается, безумной любви не было?

– Алиска деда вообще-то не видела, он уже умер, когда она родилась. Но бабушка ей говорила, что была с ним глубоко, глубинно счастлива. Так и говорила – глубоко и глубинно.

– Поэтичная у нее бабушка была, – заметила Вера.

– Насколько я понял, не поэтичная, а с каким-то очень здравым чувством жизни. Притом всей жизни.

– Что значит всей?

– Значит – без упрощения. Она не думала, что жизнь простая штука. Но ее сложности умела видеть здравым взглядом.

«Необыкновенный у меня сын, – подумала Вера. – И как он научился все это понимать?»

Ей приятно было думать, что она тоже причастна к необыкновенности своего сына.

– А что у тебя, ма? – спросил он. – Что-то у тебя голос грустный.

– Разве? Да у меня все по-прежнему. Работаю. Живу.

О том главном, что пронизывало теперь ее жизнь, ей не хотелось рассказывать даже Тиму. Да и невозможно было об этом рассказать.

– Когда ты уже к нам приедешь?

– Скоро, Тимошка.

– Долго что-то собираешься. Даже не похоже на тебя. Хоть посмотрела бы, какое я тут хозяйство развел! – В его голосе послышались хвастливые мальчишеские нотки. – Поля бескрайние, кукуруза растет и другое всякое. Кони ходят!

– Приеду, приеду, – улыбнулась Вера. – Я же о тебе соскучилась.

Разговор давно был окончен, а она все стояла в эркере с молчащей трубкой в руке. Потом спустилась по лесенке в сад.

Мама любила белые цветы – папа для нее и посадил когда-то возле фонтана белую сирень и жасмин, чтобы все лето дом был окружен этой чистой белизной. За много лет кусты разрослись так, что теперь, июльской ночью, казались спустившимся на землю огромным облаком.

Вера села на край фонтанной чаши, подставила руку под тихую струю. В самые трудные моменты жизни у нее становилось спокойно на душе, когда она сидела вот так возле этого фонтана: когда она поняла, что беременна, и решила, что будет рожать; когда осталась без мужа, без работы, без денег; когда вдруг, так для нее оскорбительно, оборвались отношения с Кириллом; когда Тимка сказал, что уезжает в Америку…

А теперь, когда все в ее жизни вроде бы шло ровно, душа ее была охвачена таким смятением, которого не могли размыть даже эти тихие струи все уносящей воды.

И все это – смятение, и бессонница, и тоска, и тревога, и бешеный сердечный бег, – все было связано с единственным человеком. Вера и не предполагала, что с ней может происходить такое. Да с нею даже в молодости ничего такого не происходило, когда чувства просто по природе своей были обострены! И вдруг в сорок четыре года, когда первоначальная свежесть чувств давно угасла, – вдруг всю ночь ей мерещатся в бессоннице его глаза, и короткая седина на висках и над высоким лбом, и эти глубокие черточки, лучами расходящиеся по губам…

Все это было тем более странно, что с первого взгляда она не то что не влюбилась в этого Павла Николаевича Киора – она его даже не заметила. И со второго не заметила, и даже, кажется, с третьего… Хоть убей, Вера не могла вспомнить, как он выглядел не только в ночной патумской толпе, но и следующим утром на бульваре. Она смутно припоминала, что черты его лица показались ей какими-то слишком определенными, чтобы привлечь ее внимание, – в них совсем не было той мгновенно меняющейся жизни, которая всегда притягивала Верин взгляд. Что еще? Да ничего она не могла вспомнить! Ну, искал конфеты для сына – шел по бульвару, засунув руки в карманы, и, кажется, насвистывал. Да она думать о нем забыла сразу же, как только он затерялся в толпе!

И когда же это началось – когда он стал притягивать ее взгляд так, словно какой-то неодолимый магнит был запрятан в глубине его глаз? Вера не знала.

Она помнила, как вышла из своего директорского кабинета, когда он ожидал ее в приемной. Он сидел на диване и просматривал английскую газету, а когда она появилась в дверях, естественно, поднялся ей навстречу. И вот в это мгновенье, такое короткое, что его невозможно было измерить… Ей показалось, что его лицо словно бы всплывает из какой-то странной глубины, и она вдруг разглядела в отчетливом, жестком рисунке этого лица бесконечную, неизбывную усталость. Природу которой поняла уже через десять минут и все яснее понимала с каждым днем их знакомства.

Собственно, дней этих было очень мало. И знакомство такого рода, как у них, можно было считать шапочным. Павел Киор возил в Верину школу своего младшего сына. Возил именно к ней, конечно, лишь потому, что это было ему удобно: он жил рядом, здесь же в Митино. Иногда Гришу приводила нянька, женщина со внешностью детсадовской воспитательницы на пенсии, но тогда Павел забирал его после занятий, поэтому они с Верой виделись после каждого Гришиного урока.

Порой ей казалось, что это можно считать только свидетельством его отцовской внимательности, не больше. Он расспрашивал о Гришиных успехах и трудностях, и Вера видела, что, когда он слушает о трудностях, в его глазах, обычно непроницаемых, мелькает тревога. Но это было как раз вполне понятно: мальчик был мало того что поздний – Павел однажды сказал, что Гришка родился, когда ему было сорок четыре года, – но и такой, что странно было бы за него не тревожиться. Необъяснимая взрослость, хрупкая необычность Гришиного сознания пугали даже Веру, хотя для нее-то это был совершенно посторонний ребенок. Впрочем, после двух месяцев общения с ним она уже не могла утверждать это с уверенностью.

Ей казалось немного странным, что за Гришей никогда не приезжает мама. Но расспрашивать об этом хоть ребенка, хоть его отца она не находила возможным. Да и когда она стала бы об этом расспрашивать? Киор больше ни разу не предложил поехать после занятий куда-нибудь в кафе, вообще провести время вместе. Грише, Вера видела, очень этого хотелось, но чуткость этого ребенка была такова, что он никогда не заговорил бы со взрослыми на тему, которую сами они старательно обходили.

Но почему они оба ее обходили? Этого Вера не понимала.

Она видела, как иногда во время разговора с нею лицо Киора меняется: обычная суровость медленно исчезает, улыбка загорается в глазах и коротко трогает губы. Это происходило, когда Вера пересказывала какие-нибудь Гришины выдумки и говорила, что выдумки эти были сегодня совсем детскими и что ребенок от них смеялся. В эти минуты она видела, что и Павел вот-вот засмеется, и ей казалось, что искры смеха, которые мелькают в его глазах, относятся не столько к ее словам даже, сколько к ней самой, что он любуется ею, и оттого эти искры… Но уже через мгновенье черты его лица словно что-то сковывало, и Вера понимала, что приняла собственные глупые желания за действительность.

Он никогда больше не приоткрывал в себе то, что она почувствовала так ясно, когда они сидели в бывшем кафе «Север». Тогда, глядя на него, она вдруг поняла, чем так сильно, хоть и по-разному, похожи на него сыновья: упорство и способность быть главным, постоянно держа слабого в поле своего внимания, – это подспудно, но отчетливо чувствовалось в Антоне, а глубокая душевная уязвимость в сочетании с душевной же необычностью – это было то, что, усилившись, повторилось в Грише. Только в Грише эти качества были совершенно не защищены, а у его отца они скрывались под жесткой броней суровости.

И вот теперь эта броня стала совершенно непробиваема.

Одним словом, с этим мужчиной Веру не связывало ничего. А через месяц после начала Гришиных занятий Киор и вовсе исчез. Когда Вера осторожно поинтересовалась у Гриши, почему за ним теперь не приезжает папа, мальчик сказал, что папа уехал в командировку в Америку.

– Он всегда туда ездит, – сказал Гриша. – Потому что он делает самолеты «Боинги». Сначала он их здесь рисует, только не весь самолет сразу, а хвост или крыло, а потом едет в Америку и смотрит, правильно ли самолет по его рисункам делают. И еще думает, как ему нарисовать следующий самолет.

Когда Гриша объяснял это, голос у него был грустный.

– Но ведь папе, наверное, нравится его работа? – осторожно заметила Вера.

– Да. Он говорит, что очень. Если бы он только не уезжал так часто… Хотя он мне каждый день звонит утром и вечером, но все равно…

На этот раз, как сообщил Гриша, папа уехал на две недели.

Павел не предупредил Веру о своем отъезде, даже не простился с нею, и это значило только одно: что он воспринимает ее как абсолютно постороннего человека. И почему, собственно, он должен был воспринимать ее как-то иначе?

Его следовало вычеркнуть из мыслей, из сердца и из жизни. Она пыталась это сделать, но получалось у нее не очень.

…Телефон зазвонил так резко, что Вера чуть не выронила прямо в фонтан трубку, которую до сих пор зачем-то держала в руке. Да и немудрено было испугаться. Что хорошего мог предвещать ночной звонок, если с Тимом она только что поговорила?

От голоса, который она услышала в трубке, Вера чуть сама не свалилась в фонтан.

– Гриша! – воскликнула она. – Ты… Ты почему не спишь?

Это был довольно глупый вопрос, но самый осторожный, который она могла задать сейчас ребенку, чтобы понять, что с ним происходит.

– Вы не могли бы сейчас к нам приехать? – услышала она вместо ответа.

В Гришином голосе дрожали слезы.

– Могла бы! – воскликнула Вера. – Конечно, могла бы! Ты где сейчас, Гриша?

– Я дома.

– Один? – с ужасом переспросила Вера.

– С бабушкой. И Миша тоже дома.

У нее немного отлегло от сердца. По крайней мере, ребенок не на улице и не в одиночестве. Но что-то же у него случилось такое, что заставило позвонить в два часа ночи постороннему человеку! Правда, с первого дня их знакомства Вера видела, что Гриша относится к ней с восхищенной доверительностью. Но все же…

– Вы правда приедете? – В Гришином голосе прозвучало такое волнение, что у Веры сердце дрогнуло. – Только я не знаю, какой наш адрес…

– Я знаю, – сказала она. – У меня все адреса учеников записаны. Я скоро буду, Гришенька, не волнуйся. – Вера постаралась, чтобы и ее голос звучал спокойно. – А кто мне дверь откроет, бабушка или Миша?

– Я, – сказал он. – Миша не откроет. А бабушка, наверное, сейчас уйдет.

С ума можно было сойти от такого разговора!

– Гриша, я буду через полчаса, – сказала Вера. – У меня очень быстрая машина. А ты, пожалуйста, стой в прихожей и жди. Когда я позвоню, спроси, кто это. И открывай, только если услышишь мой голос. Ты понял?

– Да, – сказал Гриша. – Я вас жду.

Глава 7

– Что же теперь будет? – Гришины круглые карие глаза все же наполнились слезами. Хотя он изо всех сил старался не заплакать. – А если Антона убьют?

– Этого быть не может, – твердо сказала Вера. – Ну сам подумай, Гришенька, ведь Антону всего пятнадцать лет. И его знакомым вряд ли больше.

– Это очень много, – покачал головой Гриша.

– Это, конечно, много, но не очень, – улыбнулась Вера. – И деньги, которые у него требуют, это тоже много, но не очень. Он их отдаст.

– Где же он их возьмет? – тяжело вздохнул Гриша.

Вера так привыкла к тому, что трехлетний ребенок разговаривает как взрослый, что иногда забывала о его возрасте. Поэтому она только теперь сообразила: конечно, Гриша совсем не понимает, большие или не очень деньги пытался украсть его брат.

– Может, Антону надо рассказать обо всем папе? – сказала она. – Позвонить и рассказать.

– Он не расскажет.

Гриша вздохнул еще тяжелее.

– Побоится?

– Не побоится, а… Антон никогда ничего папе не рассказывает.

Спрашивать, почему, Вера не стала. Грише сегодня и так уже хватило переживаний. Тоска, которая наполняла его глаза с каждой минутой, тревожила ее. Вера понимала, что ребенка надо поскорее уложить спать, иначе все это может закончиться для него печально.

Но как было это сделать, если нянька ушла со скандалом, потому что Антон пытался украсть у нее деньги, а бабушка выскочила из квартиры в истерике, заявив, что у нее нет больше сил заниматься этими невыносимыми детьми, которые все – одна сплошная проблема, а Миша закрылся у себя в комнате и никого к себе не пускает?

Бабушку Вера встретила в подъезде полчаса назад. Конечно, она не знала, что это Гришина бабушка, – просто удивилась, когда мимо нее пробежала немолодая дама и громко хлопнула дверью подъезда. В третьем часу ночи это в самом деле выглядело странно. Но Вера была так взволнована и напугана Гришиным звонком, что ей было не до чужих странностей.

– Пойдем, я тебя уложу, – сказала она, вставая с кухонной табуретки.

– Уложите и уедете? – чуть слышно спросил Гриша.

– Не уеду. Я сегодня у вас переночую. Если ты не против, конечно.

– Я не против! – воскликнул Гриша. – Я очень-очень не против!

– Ну и хорошо.

Двери во все комнаты, кроме Мишиной, были открыты. Пока Вера шла по узкому коридору, в который все эти открытые двери выходили, она успела почувствовать, каким глубоким неуютом дышит этот дом. Неуют заполнял его от пола до потолка, он был осязаем настолько, что, казалось, въелся в однотонные, по всей квартире одинаковые обои.

В Гришиной комнате неуют не только не ослабевал, но даже, Вере показалось, усиливался. Она не сразу поняла, от чего создается это ощущение, а когда поняла, то спросила:

– Гриша, а эта картина… Она всегда здесь висела?

Картина, висящая на стене напротив его кровати, показалась Вере настолько жуткой в своей хаотичности, нервности и бессмысленности, что ей даже не по себе стало.

– Да, – кивнул Гриша. – Ее сюда мама повесила.

– А где мама сейчас?

Она не собиралась спрашивать об этом ребенка – по всему было понятно, что с мамой связана какая-то непростая история. Вопрос вырвался у Веры сам собою, и она рассердилась на себя за него.

– Мама умерла, – сказал Гриша. – Когда в прошлый раз была зима.

– Ну, давай ложиться, – торопливо сказала Вера. Ее взгляд упал на детские книжки, лежащие на полу возле кровати. – Хочешь, я тебе перед сном почитаю? Тебе, наверное, папа всегда читает перед сном.

– Да, – с обычной своей серьезностью кивнул Гриша. – А когда его нет, то я сам себе читаю. Только вы не говорите папе, что я уже умею, – попросил он.

– Почему? – удивилась Вера.

– Потому что он будет еще больше за меня волноваться. Он же понимает, что я какой-то не такой.

– Почему ты решил, что какой-то не такой? – пожала плечами Вера.

– Это все говорят. Только чтобы я не слышал. Говорят, что я как старик. Даже в садике так говорят, хотя папа меня отдал в специальный садик. У нас там в группе всего пять человек, и никто не дерется, и воспитательница не кричит, а всем помогает. Но все равно все думают, что я не такой.

– Ты самый такой, как надо, – сказала Вера. Гриша посмотрел на нее недоверчиво. – Ведь ты такой, какой нужен папе, правда?

– Правда… – удивленно протянул он. – Я папе нужен.

– Вот видишь! Значит, ты самый такой и есть.

Никогда еще неправильные, неуклюжие фразы не звучали в ее устах так убедительно! Слова приходили сами, настолько к месту и кстати, что она была уверена в их правильности и не искала других.

Уложив Гришу в кровать, Вера села рядом на ковер и взяла книжку, которая лежала верхней в высокой стопке. Это оказался «Маленький принц» Экзюпери. Вера начала читать знакомые с детства – сначала своего и Сашкиного, потом Тимкиного – страницы про слона и удава, про планету и розу.

– Тебе не очень грустно про Маленького принца слушать? – оторвавшись от книги, спросила она.

– Нет, – покачал головой Гриша. – Он ведь тоже был какой-то не такой. А взрослый летчик его все равно полюбил. Как меня папа.

– Конечно, – кивнула Вера. – И вообще, не обращай внимания, если тебе кто-нибудь будет эти глупости говорить – будто бы ты какой-то не такой. Моему сыну знаешь сколько раз это говорили? Тысячу раз! А он никого не слушал.

– И что? – с интересом спросил Гриша.

– И писал стихи. Очень хорошие.

– Самые настоящие стихи? – с изумленным придыханием выговорил он. – Как Сказка о мертвой царевне?

– Самые настоящие, – улыбнулась Вера.

– А вы мне их покажете?

– Обязательно, – кивнула она. – Только потом. А сейчас постарайся заснуть, ладно?

Уснул он быстро – Вера и трех страниц про Маленького принца прочитать не успела. Когда Гриша спал и его глаза с их недетским выражением были закрыты, лицо у него становилось каким-то совсем беспомощным. У Веры сердце сжалось от острой жалости к этому ребенку с его хрупкой взрослостью, и умершей прошлой зимою мамой, и непонятными братьями… Что же должен чувствовать его отец, если при взгляде на Гришу так сжимается сердце у нее?

И что так сильно, так неодолимо притягивает ее к его отцу, которого она совсем ведь не знает?

Вера взглянула на жутковатую картину перед Гришиной кроватью – змеились по холсту темные линии, теснились ослепительные пятна – и на цыпочках вышла из детской.

Из Мишиной комнаты по-прежнему не доносилось ни звука, хотя под дверью лежала на полу полоска света. Вера постояла у двери, надеясь, что хозяин комнаты как-нибудь заявит о своем существовании, но вскоре поняла, что стоит здесь впустую.

Она ничего не знала о Мише, не могла даже вспомнить, как он выглядит. И явно не стоило ожидать, чтобы он подсказал ей, что делать дальше. Оставалось только дождаться Антона – Вера была уверена, что хотя бы к утру он придет домой.

Общей комнаты в квартире не было, а входить в комнату Павла ей было неудобно. Она только заглянула в ее приоткрытую дверь, когда проходила мимо по коридору. Его комната дышала тем же аккуратным неуютом, что и вся квартира.

Вера вернулась в кухню, села к столу, на котором после поспешного ухода бабушки еще не остыл чайник. На другом столе, рядом с плитой, лежала открытая пачка «Макфы». Наверное, бабушка собиралась приготовить ужин. Вид этих макарон, очень домашних, которые и сама она любила, и Тим любил, подействовал на Веру как-то успокаивающе.

Но тут она вдруг осознала, что находится ночью в чужой квартире, прислушивается, не проснется ли от своих ночных страхов маленький мальчишка, и ожидает мальчишку постарше, который влип в неприятную историю, и пытается понять, чем ему можно помочь. И, главное, все это кажется ей таким естественным, словно иначе и быть не может. Хотя каких-нибудь три часа назад она и не думала ни о чем подобном.

При этом у нее не было ощущения, что она делает все это с какой бы то ни было целью, – было лишь ощущение правильности каждого шага. Вся ее интуиция, до сих пор молчавшая, всколыхнулась в ней, встрепенулась, как что-то давно забытое – настолько забытое, что казалось уже и небывшим. Забытость эта тревожила Веру: она не могла понять, когда и из-за чего это ощущение возникло у нее впервые, с чем было связано тогда. Кажется, это было, когда она…

Открылась и осторожно прихлопнулась входная дверь. Свет в прихожей не зажегся. Вера встала с табуретки и бесшумно вышла из кухни. Все посторонние мысли тут же вылетели у нее из головы.

Антон сидел в прихожей на обувной тумбочке и расшнуровывал кроссовки. В том, что он не сбросил их на ходу, даже с неразвязанными шнурками, как обычно делают пятнадцатилетние мальчишки, чувствовалось такое безнадежное уныние, что никакие объяснения в общем-то уже не требовались.

Антон поднял голову и увидел Веру.

– Ого! – Он по-дворовому прищурился и процедил: – Не по-онял… – И тут же его лицо изменилось: по нему пробежал испуг, даже веснушки побледнели, и дворовый прищур сразу исчез бесследно. – Отец приехал? – спросил Антон.

– Нет, – усмехнулась Вера.

По лицу Антона точно так же, как испуг, пробежало облегчение. Веснушки стали яркими снова.

– А чего вы тогда у нас? – спросил он, уже вполне человеческим тоном.

– Тебя жду, – пожала плечами Вера.

– Ну да! – хмыкнул он. И сразу насторожился: – А зачем?

– Чтобы ты мне рассказал подробности.

– С какой это радости я вам буду чего-то рассказывать?

Тон его стал нахальным. Но Веру не сбить было мальчишеским нахальством. Когда Сашке было пятнадцать лет, он разговаривал точно так же. Со всеми, кроме папы. И по тому, как папа относился тогда к Сашкиному тону, Вера на всю жизнь усвоила, как нужно к этому относиться.

– С такой, что, раз влип, все равно придется выпутываться, – с полной невозмутимостью объяснила она. – А две головы лучше, чем одна.

Несмотря на внешнее спокойствие, в душе Вера опасалась, что Антон попросту пошлет ее подальше с ее разумными советами. Разум, тем более взрослый разум, явно был не главное, чем он готов был сейчас руководствоваться.

Но, наверное, он просто устал, и не от событий даже, не от собственных действий – кто устает от этого в пятнадцать лет! – а от того состояния угнетенной растерянности, в котором, Вера поняла, находился уже давно.

Глаза у Антона стали тоскливые, он шмыгнул веснушчатым носом.

– Да тут хоть две головы, хоть сколько, – уныло проговорил он. – Попал на бабки, отдавать нечем.

– А сколько отдавать-то? – поинтересовалась Вера.

– Хотите за меня расплатиться? – сердито прищурился Антон. – Обойдусь!

– И как же, интересно, обойдешься? Гришина няня уже ушла. Теперь к домработнице в сумку полезешь?

Подробности скандала, который устроила няня, застав Антона роющимся в ее сумке, Вера узнала от Гриши. Ребенка так потрясла эта сцена, сразу за которой последовали бабушкины рыдания, валерьянка, угрозы вызвать милицию и, наконец, хлопанье дверью – что он решился позвонить Вере. Ее телефон был написан на визитной карточке, которую она дала ему в школе.

Вера понимала, что говорит с Антоном слишком жестко, хотя он и без того растерян. Но иначе его было не пронять, это она понимала тоже. И, оказалось, понимала правильно.

– Не знаю, – помолчав, ответил Антон.

– Не знаешь, полезешь или нет? – безжалостно уточнила Вера.

– Чего теперь делать, не знаю.

– Отцу, я так понимаю, звонить не собираешься?

– Нет.

– Тогда послушай, что я тебе скажу.

– Ну? – буркнул Антон. – Слушаю.

– Ты мне быстро объясняешь, за что ты должен деньги, кому и сколько. А я тебе объясняю, что делать.

Глаза Антона до сих пор были дерзко прищурены. Но при последних Вериных словах в них мелькнула надежда. В надежде этой не было ни капли мальчишеской дерзости – так совсем маленькие дети надеются на фею, которая придет с волшебной палочкой и поможет во всех их трудностях.

Вера была уверена, что в ситуации, которая видится Антону совершенно безнадежной, на самом деле нет ничего такого, что потребовало бы вмешательства феи. Она сама могла сойти за фею и именно это собиралась сделать. Только без сказочного пафоса.

Как выяснилось, в оценке ситуации Вера не ошибалась.

– Ну, я пообещал хакнуть один сайт, – сказал Антон. – У одного пацана с другим какие-то терки, и он, в общем, захотел того на бабки кинуть. И для этого надо было его сайт хакнуть.

Вера без труда перевела это сообщение на человеческий язык.

– Ты пообещал взломать сайт и не смог? – спросила она.

– Я ж не знал, что у него защита круче, чем Великая Китайская стена, – уныло сказал Антон. И добавил совсем уж безнадежным тоном: – Я вообще-то никогда не пробовал, но думал, что смогу… А вышло, мало что не хакнул – он меня вычислил и такой вирус мне заслал, что комп полетел конкретно. Ну а тот пацан теперь бабки требует.

– Он тебе, что ли, аванс дал? – не поняла Вера.

– Да нет, какой аванс! Говорит, что я за моральный ущерб должен.

– И много требует?

– Пятьсот баков. Завтра…

– И ты решил отдать, – уже не вопросительно, а утвердительно произнесла Вера.

– Но я же правда пообещал и не сделал.

– Резонно, – кивнула она. – А ты хоть где-нибудь пытался деньги достать? Или сразу в чужую сумку полез?

– Я комп продал. – С каждым словом Антон мрачнел все больше. – Но за него только триста дали, потому что продавал срочно, и вообще, в нем наворотов мало. А тут нянька Гришкина по телефону с какой-то подругой болтает. Ну, и говорит, что ей отец на эти две недели лишние деньги оставил, и она их все равно на Гришку не потратит и отцу потом вернет. Ну, я и… Я сам не знаю, как такое получилось!

В его голосе прозвучало такое отчаяние, как будто не было ни крутого мальчишеского прищура, ни других попыток выглядеть неуязвимым. Как он все-таки похож был на своего отца! Вера и не знала-то ничего про его отца, но это почему-то видела ясно.

– Антошка, – сказала она дрогнувшим голосом, – не думай, что ты…

– Я никогда чужого не брал! – с той же отчаянной горячностью перебил он. – Но мне, понимаете, так стыдно стало. Вы говорите, отцу надо позвонить. А что я ему скажу? Что насвистел и ничего не смог? Он и так одной левой то делает, над чем я по три ночи за компом сижу! А тут точно скажет: это потому, что одной головой много не наработаешь, а у меня, типа, ничего за душой нету, и мне «Войну и мир» надо читать, а не в Инете зависать. – Антон точно воспроизвел жесткие интонации Киора. Лицо у него при этом стало расстроенное и сердитое. – А вы говорите, надо ему позвонить! – повторил он.

– Звонить не надо, – сказала Вера. – Надевай обратно кроссовки. Поехали.

– Куда? – удивленно спросил Антон.

Он только теперь заметил, что стоит посреди прихожей и держит в руке одну кроссовку.

– К банкомату. Только в центр придется – здесь я круглосуточных не знаю.

Лицо Антона снова стало упрямым.

– Не надо. Вы тут ни при чем.

Вера поняла, что он уже жалеет о своей откровенности с посторонним человеком. Надо было не дать ему опомниться окончательно.

– Послушай, – сказала она, – благотворительности с моей стороны никакой нет. Но ты же говоришь, тебе деньги уже завтра нужны?

– Ну.

– До завтра ты их заработать не успеешь.

– А до послезавтра, можно подумать, успею! – сердито усмехнулся он.

– Не исключено. Заработать всякими компьютерными штучками – не такое уж хитрое дело. Если знать работодателей.

– Я их не знаю, – упрямо дернул головой Антон.

– А я знаю. Пятьсот долларов ты заработаешь гораздо быстрее, чем тебе кажется. Даже быстрее, чем «Войну и мир» прочитаешь, – улыбнулась Вера. – Все, Антон, поехали. А то мне ночью одной возле банкомата страшно будет.

Конечно, ему нужны были деньги, и нужны были срочно. И все-таки по его лицу она поняла, что главным доводом оказался этот последний – когда она схитрила, сказав про свой ночной страх. Антон в самом деле был похож на своего отца, при полном отсутствии внешнего сходства. Только он еще не научился скрывать мгновенно возникающие чувства – они сразу отражались у него на лице.

Глава 8

Круглосуточный банкомат нашелся не в центре, а неподалеку. Вера сняла деньги и отдала Антону.

– Отцу, мне кажется, вообще рассказывать не надо, – сказала она.

– Ему все равно нянька Гришкина все расскажет, – возразил Антон. – Ладно, чего уж теперь… Получу своих трындюлей. – И проницательно добавил: – А за него вы зря беспокоитесь. Он железобетонный.

«Глупый ты еще ребенок! – подумала Вера. – Много ты понимаешь, кто какой».

Почему сама она понимает про Павла Киора то, чего не понимает его сын, Вера не знала. Но всю бесконечно долгую сегодняшнюю ночь это понимание лишь росло у нее в душе и усиливалось. И ей было жаль, что ночь заканчивается.

Впрочем, как только они вернулись домой, оказалось, что в этом Вера как раз-таки ошибалась. Непредвиденности этой ночи не были завершены.

– У вас диван в кухне раскладывается? – спросила Вера, когда они с Антоном вошли в квартиру. – Я на нем легла бы.

– Не-а, не раскладывается. А вы у отца в комнате ложитесь, – ответил он.

– Нет, это неловко.

– Чего там неловкого? – искренне удивился Антон.

– Комната – это то, как человек живет. Что у него в душе, – объяснила Вера. – И он совсем не обязательно хочет, чтобы кто-нибудь к нему в душу врывался.

– Не парьтесь, – усмехнулся Антон. – Насчет души не знаю, а комната у отца… Ну, типа, вода такая бывает аптечная. Дистиллированная!

– Ладно, – улыбнулась Вера. – Лягу у него.

Но прежде чем укладываться, она заглянула в детскую. Правда, оттуда не доносилось ни звука, но все же…

Ночник, который она не стала выключать, когда Гриша уснул, почти не освещал комнату: он был не ярче светлячка. Гриша не спал. Вера с порога увидела, как тревожно блестят при почти невидимом свете ночника его глаза. Взгляд ребенка был направлен на картину, висящую перед его кроватью.

– Что, Гришенька? – тихо спросила Вера. – Почему ты не спишь?

Он перевел взгляд на нее. Вера поняла, что он ее не видит. Она неслышно подошла к его кровати, села на край.

– Тебе что-нибудь приснилось? Грустное или… страшное?

Она боялась напугать его даже вопросом. Но его надо было вывести из странного состояния, в котором он находился, и вывести немедленно, это она понимала.

Гришин взгляд стал осмысленным. И несчастным.

– Мне всегда снится, – сказал он.

– Всегда страшное?

– Всегда много что. Я про все папе рассказываю. Он всегда спрашивает, и по телефону тоже. И я ему рассказываю. Только про страшное не рассказываю.

– Почему? – спросила Вера.

– Потому что он за меня испугается. А мне его жалко.

– А ты расскажи про страшное мне, – сказала Вера. – Я знаю такие слова… Если их сказать, то ничего страшного не будет.

– А какие это слова?

В Гришиных интонациях сквозь глубокую печаль проступил хоть и слабый, но все же интерес.

– А я их не смогу сказать, если не буду знать, что тебе приснилось, – объяснила Вера.

– Мне всегда страшное снится, – сказал Гриша, – если я перед сном на эту картину посмотрю. Я стараюсь не смотреть, но иногда забываю и все-таки посмотрю. И тогда… Тогда эти змеи с нее слезают и прямо ко мне ползут. И иногда даже до меня доползают.

В голосе ребенка мелькнул такой ужас, что Вера поспешила перебить его рассказ. Тем более что ей все уже было ясно.

– Гриша, – сказала она, – давай мы эту картину снимем, а? Совсем, навсегда.

Она быстро подошла к картине, протянула руку…

– Нет! – воскликнул он. – Не надо! – Вера отдернула руку, как будто обожглась об эту проклятую картину. – Ее же мама повесила, – тихо сказал Гриша. – Ее нельзя снимать.

Растерянность, так мало ей свойственная, охватила Веру. Эту картину невозможно было ни оставить, ни снять. Она висела над детской кроваткой как неизбывный рок – такой же, какой висел над всем этим домом…

И тут Вера поняла, что надо делать! Она поняла это так мгновенно, что чуть не засмеялась от простоты своей догадки.

– Гриша! – сказала она. – Хочешь, мы сейчас сделаем так, что тебе никогда больше не будет это страшное сниться? И картину снимать не придется.

– Хочу, – кивнул он, садясь на постели. Детское ожидание чуда переполняло его глаза, как минуту назад их переполнял страх. – А как мы это сделаем?

– Мы скажем волшебные слова. Знаешь какие? Куда ночь – туда и сон.

– И все? – спросил Гриша. В его голосе прозвучало разочарование. – И такие простые слова помогут?

– Помогают всегда только самые простые слова, – улыбнулась Вера. – Я это точно знаю. Но, конечно, мы сделаем кое-что еще. Мы сейчас, – таинственным голосом сказала она, – потихоньку оденемся, соберем твои вещи, скажем Антону и Мише, чтобы они тоже собирались, и…

– И – что? – затаив дыхание, выговорил Гриша.

– И поедем ко мне. И будем жить у меня. Только неделю, до папиного возвращения, – поскорее добавила она, увидев, что Гриша хочет возразить. – А все это время наши простые слова будут действовать. И когда вы вернетесь домой, ты не увидишь больше ни одного страшного сна. Никогда! Все страшные сны уйдут, куда ночь уходит.

– А откуда вы это знаете?

Теперь в Гришином голосе вместо недоверия звучало восхищение.

– От моей мамы. Она родилась в очень маленьком городке и долго в нем жила. В этом городке все знали разные тайны. В каждом доме кто-нибудь обязательно знал хотя бы одну тайну. Как стирать белье без мыла, чтобы оно было белое-белое. Как прогнать из дому мышей. Или как прогнать страшные сны.

– И ваша мама вас всему научила? – задыхаясь от уважения к величию Вериных знаний, спросил Гриша.

– Всему. Мама и папа научили меня всему. Так что собирай книжки и игрушки, а я пока скажу всем, чтобы тоже собирались.

Когда Вера постучалась к Антону, он открыл сразу – видно, волнения этой ночи оказались сильнее, чем усталость.

– Случилось чего? – коротко спросил он. – Вы почему не спите?

– Пока нет. Но случится, если… Антон, ты можешь мне помочь?

– Конечно, – не задумываясь, ответил он. – А чего случилось-то?

– Гришу надо отсюда увезти.

– Куда это? – удивился Антон.

– Ко мне. Поживите у меня до папиного возвращения, я тебя очень прошу. И ты, и Миша тоже.

Наверное, вид у нее при этом был такой, что Антон не смог возразить. Или и не захотел возражать?

– Ну, если надо… – проговорил он. – Только зачем?

– Он боится, – сказала Вера. – Гриша боится спать в своей комнате. А для него эти страхи опасны.

– Да бросьте вы, – поморщился Антон. – Что вы все над ним трясетесь? Просто он по жизни трус. Потому что умный не в меру. Вот кто «Войну и мир» в первом классе прочитает! Отец доволен будет.

Вряд ли он хотел, чтобы Вера расслышала в его голосе горечь. Но она ее расслышала.

– Антоша, – сказала она, – ты зря так думаешь.

Ее собственный голос при этих словах дрогнул.

– Как?

Он отошел к окну и отвернулся.

– Что папа любит Гришу больше, чем тебя. Просто он… Я думаю, он плохо тебя знает.

– В каком смысле?

Антон обернулся. В глазах мелькнуло удивление.

– Он думает, случись с ним что-нибудь, Гриша останется совершенно беззащитным. Потому что никто не сможет защитить такого… человека.

Она хотела сказать «такого ребенка», но сказала иначе.

– Ну да! – недоверчиво хмыкнул Антон. – Чего это он так думает?

– Я же говорю: потому что плохо тебя знает. Папа просто не может представить, что ты защитишь Гришу не хуже, чем он.

Вера понимала, что ее слова могут показаться Антону самой обыкновенной лестью, какой часто пользуются взрослые, когда им надо чего-нибудь добиться от детей. Но она сказала правду. Она действительно так думала. Она была в этом уверена.

– В общем, собери, пожалуйста, что тебе на завтра понадобится, – поспешно сказала Вера. – Потом за остальным приедешь. А я пока Мише скажу.

– Мишке? – хмыкнул Антон. – Ну-ну… Успехов вам!

Полоска света по-прежнему лежала под дверью Мишиной комнаты. В другой ситуации Вера, конечно, удивилась бы, что ребенок не спит всю ночь. Но сейчас ей было не до этого.

– Миша! – позвала она. – Ты не мог бы мне открыть?

В ответ не донеслось ни слова. Но Вера расслышала, что Миша подошел к двери.

– Миша, – сказала она, – мы сейчас уезжаем.

– Ну и уезжайте, – наконец раздалось из комнаты. – Я-то при чем?

– Мы надолго уезжаем. На неделю. И Гриша, и Антон.

– Дело ваше.

– Но… А ты как же?

– Я не поеду.

Вера хотела спросить, почему, хотела привести какие-нибудь доводы… Но из-за двери донеслись удаляющиеся шаги. Щелкнул выключатель. Погас свет. Заскрипела кровать.

Вера медленно отошла от Мишиной двери. И чуть не столкнулась с Антоном, который вышел из своей комнаты со спортивной сумкой в руке.

– Я готов, – сказал он. – Пойду Гришку потороплю, а то три часа будет свои книжки перебирать.

«В конце концов, он остается не в тайге, – подумала Вера. – Что я могу сделать, если он не хочет?»

И, тряхнув головой, чтобы прогнать ненужные сейчас мысли, она пошла вслед за Антоном в детскую.

Глава 9

– Круто у вас! Практически таун-хаус.

Антон стоял в эркере и восхищенно рассматривал открывающийся оттуда вид на палисадник и фонтан, освещенные первыми рассветными лучами. Вера улыбнулась. Эркер с лесенкой, палисадник и фонтан производили неизгладимое впечатление на всех, кто ожидал увидеть обычную городскую квартиру.

«Грише точно понравится», – подумала она.

Гриша уснул еще по дороге, в машине. Когда Вера внесла его в Тимкину комнату, он на секунду открыл глаза и спросил:

– Это волшебный дом, да?

И сразу уснул опять.

– Когда мы в Сирии жили, у нас типа такой же квартира была, – сказал Антон. – Только попримитивнее, конечно.

– Папа в Сирии работал?

– Не-а, отчим. Мать с ним семь лет жила. Он строитель был. То в Сирии работал, то в Египте. И в Ираке еще. Потом она с ним все-таки разошлась, и мы обратно в Москву вернулись.

– Но Гриша же сказал, что мама умерла, – растерянно проговорила Вера.

Ей трудно было представить, что ребенок мог выдумать такое. Но вот же Антон говорит…

– Это его мама умерла, – объяснил Антон. – Его и Мишкина. А моя живая, – добавил он с подростковым цинизмом. – Только я от нее свинчиваю по возможности. Она, правда, ничего мне не запрещает, не то что отец. Но скучная очень. К тому же на сериалы подсела конкретно. А квартира однокомнатная. Чего мне, тоже про ее Хосе-Антонио целыми днями смотреть? Поэтому я к отцу сваливаю. Ну, не только поэтому, конечно. Вообще…

Что «вообще», Вера уточнять не стала. Она уже понимала про Антона достаточно, чтобы догадаться об этом без объяснений.

– Если хочешь, я тебе прямо здесь могу постелить, – предложила она. – В эркере. Вот это кресло в кровать раскладывается. Мой папа любил здесь сидеть. Или у фонтана. Он говорил, когда вспоминаешь, многое зависит от того, откуда ты смотришь на свою жизнь. Из этого эркера, он говорил, ему хорошее вспоминается.

– Вы это Гришке завтра расскажите, – улыбнулся Антон. – Он про всякое такое любит. Отец, я подозреваю, тоже. А я не понимаю, – грустно шмыгнув носом, сказал он.

– Ничего, – успокоила его Вера. – Ты на папу в другом похож.

– В чем? – тут же заинтересовался Антон.

– Не скажу. Должны же в жизни оставаться какие-нибудь загадки. Все, Антошка, все разговоры после сна! Честно говоря, я дико устала.

– Еще бы! – хмыкнул он. – Даже я устал. – И добавил с почти нескрываемым восхищением: – Я таких, как вы, никогда не видел.

Постелив Антону, Вера ушла к себе в спальню. Ее постель была раскрыта – она ведь уже собиралась ложиться, когда позвонил Тим. Неужели это было всего несколько часов назад? Вере показалось, за эти часы она прожила целую жизнь. Вообще-то она не любила красивых преувеличений, но сейчас никакого преувеличения не чувствовала.

У нее не осталось сил даже на то, чтобы принять душ. Она разделась и сразу легла.

И впервые за всю эту ночь подумала о Павле. То есть она и до сих пор думала о нем, но как-то… В связи с чем-нибудь. С делами его сыновей, с разными приметами их повседневной жизни. А теперь все эти мысли исчезли и остался только он. Все, что она прежде лишь угадывала в нем во время коротких, ничего не значащих встреч, все, что увидела в его сыновьях, – все это воплотилось вдруг в человека настолько живого, что его невозможно было представлять себе отвлеченно. Его можно было только любить.

«Но так ведь не бывает, – подумала Вера почти со страхом. – Невозможно любить прекрасный образ. Это глупо, мне же не шестнадцать лет. Да я и в шестнадцать такой дурой не была!»

В том, что это невозможно, она не сомневалась. Но именно это с нею и происходило.

«С третьего взгляда, – подумала она. – Я влюбилась в него с третьего взгляда».

От этой мысли она почувствовала такое счастье, какое чувствовала только в детстве, когда они с Сашкой прибегали с улицы и вдруг оказывалось, что папа вернулся из командировки, и он подхватывал их на руки сразу обоих, прямо на бегу, как только они, все в снегу или в летней пыли, врывались в квартиру, и мир менялся мгновенно, приобретал какой-то невиданный размах от того, что они с Сашкой смотрели на этот мир с высоты огромного папиного роста…

Это воспоминание соединилось в Верином сознании с другим – как Павел смотрел на нее тогда в кафе, и улыбка с какой-то осторожной недоверчивостью, даже робостью трогала его губы. И эти глубокие, лучами расходящиеся черточки на его губах… Она почувствовала, что счастье подхватывает ее, будто на руки, становится бескрайним и безбрежным, как сон… Сон окутал ее, закачал, затуманил голову…

И вдруг сон исчез, словно его холодной водой смыло. Вера не сразу поняла, почему это произошло. А когда поняла, то мгновенно села на кровати. Она почувствовала себя так, как будто именно сейчас, в эту минуту, могло произойти что-то такое, чего потом уже не исправишь, – что-то необратимое.

Вера оделась за полминуты – она даже не помнила, что натянула на себя.

Утро только набирало силу, и улицы были еще почти пусты. От Хорошевки до Митино Вера доехала за те же полчаса, что и ночью.

Квартира Киора встретила ее такой тишиной, как будто в ней не было ни души. Это мертвое молчание дома, в котором в полном одиночестве остался ребенок, показалось Вере таким жутким, что мурашки пробежали у нее по спине. Она вдохнула поглубже, чтобы успокоиться, и прошла в кухню. Там горел свет, хотя за окнами давно было светло.

Миша с ногами сидел на табуретке. Наверное, он уже лег спать, а потом зачем-то, не одеваясь, вышел в кухню. Голые коленки остро торчали прямо у него перед носом. Если бы не эти коленки, Вера, может, не сразу и поняла бы, что с ним происходит: при ее появлении он быстро отвернулся, чтобы она не могла разглядеть его лицо. Но коленки… Они были мокрые, как будто Миша их облил. То есть он и в самом деле их облил, только не водой, а слезами.

– Миша… – Вера сделала к нему шаг и остановилась. – Ты…

Он как-то резко дернулся, поднял глаза. Только теперь она наконец его разглядела – до этого и вспомнить не могла, какой он, и даже не знала, сколько ему лет.

Лет ему было одиннадцать или двенадцать. Он был похож на взъерошенного вороненка – темноволосый, темноглазый. Глаза были не просто темные, а огромные и глубокие, как ночное небо. Таких глаз не было больше ни у одного из сыновей Киора.

Сейчас они казались еще больше, потому что были полны слез, хотя слез из них пролилось уже столько, что и коленки залило, и даже, кажется, пол под табуреткой.

– Что вам надо? – проговорил Мишка и скрипнул зубами.

«Чтобы слезы остановить», – поняла Вера.

Это ему почти удалось. Но только почти – горло его судорожно дернулось, из него вырвался всхлип, Мишка уткнулся лицом в колени и зарыдал так, что затряслись, ходуном заходили худенькие плечи.

Вера бросилась к нему.

– Миша, Мишенька, ты что? – Она присела перед табуреткой, пытаясь снизу заглянуть ему в глаза. – Что случилось? Ты испугался один, да? Ну я и дура!

– Нич-чего… не… случ-чилось… – с трудом расслышала она. – Пошли вы все!.. Зачем вы… только вид делаете?!

Он снова резко дернул подбородком, поднял голову. В глазах у него стояло злое отчаяние.

– Какой вид? – растерянно спросила Вера. – Кто делает?

– Все! И вы сейчас. И он…

– Кто – он? – И тут она догадалась. – Папа, да?

– Он! – Видно было, что Мишка не собирался откровенничать, но слова рвались из него сами, сами… – Он думает, я поверю, что он ко мне точно так же относится, как к Гришке с Тохой!

– Но почему же ты думаешь, что он относится к тебе не так? – осторожно спросила Вера.

Ничего она не понимала! С этим мальчиком, про которого она почти забыла, да что там – которого только сейчас толком разглядела, была связана такая сторона жизни Павла Киора, о которой она не имела представления.

То есть она, конечно, поняла при этих Мишиных словах, что он ревнует отца. Точно так же, как Антон. Нет, не так же! Ревность Антона была обыкновенная, мальчишеская, ее легко было развеять. Да со временем она и сама прошла бы, как проходят все подростковые представления о принципиальной враждебности мира. А у этого мальчишки ревность таилась в самой глубине души. Может, это и не ревность была? Это чувство было так же непонятно, как его глаза.

– Почему ты думаешь, что папа относится к тебе как-то не так? – повторила Вера.

– Потому! Потому что он все мне разрешает.

– Что значит все? – не поняла она.

– То и значит. – Мишкины глаза лихорадочно блестели, плечи вздрагивали, как от плача, хотя слез уже не было. – Что я захочу, то и разрешает.

– Но разве это плохо? – спросила Вера.

– Это… никак. Никак! Вот вам я никто – и вы мне что я захотел, то и разрешили. Одному в доме остаться… Даже дверь вам разрешили не открывать. И он все разрешает. Тоха скажет, что в ванной, например, убирать не будет, он ему: «Нет, будешь». И тот никуда не денется, уберет. А я что-нибудь самое… Ну, совсем дурное что-нибудь скажу – например, что в школу не пойду, и он разрешает. Пусть бы лучше по шее врезал.

– Миша, ну что ты говоришь! – воскликнула Вера. – Разве это лучше?

– Лучше, – убежденно сказал Мишка. – Когда кому-нибудь что-нибудь не разрешают, значит, волнуются за него. А когда все разрешают, значит, все равно.

– Я думаю, ты ошибаешься, – стараясь, чтобы в голосе звучала абсолютная уверенность, сказала Вера. – Папе не может быть все равно. Ты же его сын!

– Никакой я ему не сын. Мало ли что там в бумажках написано!

– При чем тут бумажки? – растерялась Вера.

– При том! – Слова вырывались из Мишиного горла резко, глухо, как будто пробиваясь сквозь спазмы. – Он на матери женился, когда мне десять лет уже было. А когда я родился, они даже знакомы еще не были. Я у деда с бабкой специально спрашивал, они говорят, мать меня от уголовника нагуляла, и он тут совсем ни при чем. Тоха и Гришка его, ну так их и любил бы. А я не просил меня усыновлять. Сдали бы в детдом! Когда мама… Ведь она…

Вера поняла, что если Мишка произнесет еще хоть слово, то разрыдается опять. Да он и не мог больше произнести ни слова: спазмы пережали ему горло.

– Миша, – сказала она, – давай мы сейчас про это говорить не будем. Совсем не будем, ладно? Я тебя об одном прошу: поехали со мной.

– Куда? – хрипло выговорил Мишка. И тут до него, видимо, наконец дошло, что перед ним стоит совершенно незнакомая женщина и он рассказал ей то, что не всегда рассказывают даже очень близким людям. – А вы тут зачем? – Он наклонил голову, посмотрел исподлобья. – Вы кто вообще?

Хорошие это были вопросы! Зачем она здесь, кто она этим детям, отца которых видела несколько раз в жизни, кто она этому отцу, который, возможно, и не помнит о ее существовании…

– Я здесь ни за чем, – сказала Вера. Это было единственное, что она знала твердо: что у нее нет никаких тайных целей. – Я тебя только прошу: пойдем со мной. Поживи у меня вместе с Антоном и Гришей. Миша, пойми: нельзя вам одним оставаться. Если с вами что-нибудь случится, что с отцом будет? – Вера понимала, что не находит слов, которые могли бы пробиться к этому непонятному мальчику. Наверное, она просто устала от бесконечных потрясений этой ночи. – Кем бы ты его ни считал, он все-таки не заслужил плохого, – с усталой горечью проговорила она.

Вера чувствовала беспомощность, слабость своих слов. Но на Мишу они почему-то подействовали. Может быть, он тоже устал – от слишком долгой круговой обороны, от бесконечных подозрений в адрес всех и вся…

– Ну ладно, – нехотя произнес он. – Куда с вами ехать?

– Ко мне домой. – Вера с трудом ворочала языком. – Антон и Гриша уже там.

Мишку она уложила на раскладушке, рядом с безмятежно спящим Гришей. Пока она стелила, он молчал, смотрел мрачно, набычившись. Но не возражал – это было уже немало. Когда лег, то отвернулся к стене и натянул одеяло на голову так, что видна была только макушка с темным хохолком. Вера молча вышла из комнаты. Она не знала, что сказать.

Сон улетучился совершенно, хотя за ночь она не проспала и часа. В квартире стояла зачарованная живая тишина.

«И правда, как в волшебном доме», – подумала Вера.

Мама была права: простые слова прогнали страшные сны туда, куда с неизменностью ежедневного рассвета уходила ночь.

Они много знали о жизни, ее родители. Но только теперь, стоя в тишине дома, где спали чужие дети, которые в одночасье перестали быть ей чужими, Вера почувствовала, что это знанье, и это большее, чем просто знанье, заполняет у нее внутри все ложбинки, впадинки и пустоты, находя их с безошибочностью бегущей воды.

Все, что прежде было ненужным, а потому забытым, всплыло теперь в ее душе разом и вовремя, как вовремя всплыли в памяти слова, прогоняющие плохие сны.

Глава 10

«Сколько же лет прошло с сорок пятого?.. Восемнадцать!»

Не верилось, что в его жизни уже образовались такие долгие одинаковые промежутки. За восемнадцать лет жизнь других людей менялась до полной неузнаваемости. Младенец становился взрослым мужчиной, юная девушка – матерью большого семейства. А в его жизни не изменилось ничего.

Впрочем, здесь, в Александрове, эта мысль не вызывала привычной горечи. Он и сам не изменился, этот городок, за те восемнадцать лет, которые Игнат в нем не был.

– Что вы сказали, Игнат Михайлович? – спросил водитель Леня. – Простите, не расслышал.

Игнат понял, что произнес это вслух. Как старик!

– Не изменился городок, – повторил он. – Я здесь в сорок пятом году в госпитале лежал.

– Как же не изменился? – возразил Леня. – Вон дома какие понастроили. Гляньте, годы все недавние.

На домах из силикатного кирпича в самом деле были выложены даты строительства: пятьдесят восьмой, шестьдесят первый… Дома были одинаковые и безликие. Игнат вспомнил темные от времени кирпичи монастырских стен, клубы белой сирени под окнами келий-палат, заросший жасмином и жимолостью сад…

– Здесь монастырь должен быть, – сказал Игнат. – В нем госпиталь был.

– Конечно, это ж Александровская слобода, – проявил осведомленность Леня. – Иван Грозный отсюда Россией правил. Долго что-то, лет пятнадцать, если не больше. Тут музей теперь, из Москвы экскурсии ездят.

– То, я думаю, другой был монастырь. Музея там не было. Только где он… Не найду теперь.

– Тоже мне проблема! – хмыкнул Леня. – Найдем в ноль секунд. Госпиталь, говорите, был? Сейчас наверняка больница. Бабуля! – Он резко свернул к обочине, открыл окно. – Бабуля, где тут у вас больница? Старая такая, в бывшем монастыре.

Игнат не раз имел случай убедиться, что его водитель сообразителен и расторопен. Ровно через пять минут Леня уже знал адрес монастыря, в котором действительно и теперь находилась больница.

– Ну как, поедем, Игнат Михайлович? – спросил он. – Все равно Быстрицкого еще часа два в управлении не будет. Что зря по городу мотаться? А в гостинице вечером насидимся еще. Навестите пока места боевой славы.

– Почему боевой? – усмехнулся Игнат. – Говорю же, в госпитале здесь лежал.

– А в госпиталь, можно подумать, с гриппом попали. Вас где ранило?

– На Одере. В первый раз за всю войну. И в последний. Весной сорок пятого.

– Ничего себе! Вы ж вроде саперным батальоном командовали.

– Да.

– И аж до Одера без ранений дошли? Вы же сколько рек, наверное, форсировали!

– Много. Днепр, Вислу… Мелких не сосчитать. По воде прошел, яко посуху.

По воде, яко посуху… Стоило ему только произнести это вслух, как воспоминания нахлынули разом, догоняя друг друга. Сколько их, оказывается, таилось в нем, воспоминаний!

– Поехали в этот ваш монастырь, – сказал Леня. – Вспомните молодость, хоть расслабитесь. А то не в меру вы… серьезный, – добавил он с осторожной фамильярностью.

Все-таки Игнату не зря показалось, что облик этого городка не претерпел особенных изменений. Конечно, пятиэтажки из силикатного кирпича, какие-то заводы, впрочем, небольшие… Но монастырь остался прежним точно.

Сразу, как только Игнат оказался под этой темной стеною, его охватило ощущение глубокого покоя, такого знакомого и такого забытого. Он даже глаза зажмурил – не показалось ли? Но и с закрытыми глазами это ощущение оставалось неизменным.

Оставив Леню в машине – не хотелось сейчас его словоохотливости и даже расторопности не хотелось, – Игнат пошел по аллее через сад.

Сад выглядел теперь не таким запущенным, как восемнадцать лет назад: с деревьев были срезаны сухие ветки, трава на просторных полянах была выкошена. Но сирени было все так же много, и теперь, в мае, она цвела все с тем же буйством. Может, это были те же самые кусты. Сколько лет живет сирень? Он не знал.

«Сирень цветет. Не плачь – придет», – вспомнилась слышанная где-то песенка.

Да не где-то – Игнат сразу же и вспомнил, что слышал ее именно здесь, в монастырском саду. Песенку пела Маша, внучка госпитальной санитарки. Развешивала на протянутых между кустами сирени веревках свежевыстиранные больничные простыни и пела нежным, как сама эта сирень, голосом. А потом он учил ее читать по старой хрестоматии русской поэзии, и она, чтобы лучше запомнить стихи, их тоже напевала на какой-то никому не известный мотив.

«Где она теперь? – Игнат не сдержал улыбку. – Тогда ей шесть лет было, теперь, значит, двадцать четыре. Взрослая совсем – муж, дети».

Машины серьезные серые глаза увиделись ему так ясно, будто соткались из чистого весеннего воздуха. Он снова улыбнулся.

В больничных коридорах, под белыми сводчатыми потолками, было так же тихо, как в саду.

– Скажите… – Игнат остановил пожилую медсестру, вышедшую из палаты. В руке у нее был металлический лоток со шприцами. – Может, вы помните… Здесь когда-то санитарка работала, сразу после войны. Мария Сергеевна. У нее еще внучка была, Маша. Сероглазые обе. Не помните?

– Помню. – Медсестра ничуть не удивилась, как будто ее каждый день спрашивали о людях, которые работали здесь восемнадцать лет назад. Совсем по-особенному текло время в этом городке! – Светелочницы?

– Светелочницы? – удивленно переспросил Игнат. – Не знаю.

– Они, они, – кивнула медсестра. – Бабушки уж давно в живых нету. А Маша и посейчас работает. На медсестру выучилась и работает. Да вон она идет.

Игнат оглянулся. В конце коридора показалась невысокая фигурка в белом халате. Она была насквозь просвечена солнечными лучами, падающими в узкие окна. Все это выглядело так просто… Но это была особенная простота – та, в которой нет ни капли обыденности. Пожалуй, он сказал бы даже, что это чудо. Если бы верил в чудеса.

Девушка подошла ближе.

– Вот, Маша, – сказала медсестра, – товарищ тебя разыскивает.

– Меня? – Серые глаза от удивления стали еще больше. Глаза не изменились совсем – как только Игнат их увидел, сразу вспомнил вот эти светлые лучики, которыми они и тогда были пронизаны. – Здравствуйте. А разве вы меня знаете?

– Знаю, – кивнул он. – И ты меня знаешь. Только не помнишь, конечно. Я тебя когда-то читать выучил. Вот здесь, в этом саду.

– Господи! – Маша ахнула с такой живой, такой девической непосредственностью, что Игнат чуть сам не ахнул. – Да как же не помнить! «Не все, что здесь цвело, увянет…» Все я помню, Игнат Михайлович!

Игнат заметил, что Маша хотела броситься ему на шею, да застеснялась. И порыв ее, и стеснение тоже были полны такой чистой непосредственности, что он едва сдержал улыбку.

– Ты совсем не изменилась, Маша, – сказал Игнат. – Глаза те же. Как речка ваша.

– Серая, – кивнула она. – Речка наша Серая. Вам тогда имя ее нравилось, помните?

– Помню. Теперь вот ради этой речки приехал.

– Надолго?

– На два дня. В командировку. Через вашу Серую мост будут строить, экспертиза проекта нужна.

– Ох, если б вы в гости успели прийти! – Машины глаза стали еще лучистее. – Может, вечером? Хоть на часок.

– С радостью, – кивнул Игнат. Это слово самым точным образом выражало то, что он сейчас чувствовал. – Посидим, вспомним госпиталь, бабушку твою… Говори адрес.

Наверное, его радость была радостью отраженной. Игнат понял это по тому, как просияло при его словах Машино лицо.

Глава 11

Улица, на которой жила Маша, спускалась из центра Александрова вниз, к реке. Игнат так долго строил мосты, что близость реки угадывал безошибочно.

Он обрадовался, увидев эту улицу. На ней не было ни одного нового дома из силикатного кирпича – только старые, бревенчатые, стоящие в глубине старых же садов. Окна Машиного дома были окружены резными наличниками и от этого казались удивленными, как человеческие глаза. Конечно, Маша и должна была жить именно в таком доме.

Только вечером, уже собираясь в гости, Игнат сообразил, что забыл спросить, есть ли у нее дети и сколько им лет. И теперь не знал, что купить – куклу, машинку? Пришлось купить только конфеты – он попросил взвесить разных сортов, и побольше, – да коньяк для мужа, который у нее уж точно имелся: в провинции выходят замуж рано.

Маша выбежала встречать его на улицу, к калитке.

– Как вы точно, Игнат Михайлович, – улыбнулась она. – Я только-только фартук сняла.

Она была в белом платье с кружевным воротничком-стоечкой и от этого казалась совсем юной. К столу она провела его в маленький сад. Вечер был теплый, совсем безветренный, и Игнат обрадовался, что стол накрыт именно там. Он много лет, с самого госпиталя, не бывал ни в каком саду и, когда шел к Маше в гости, думал, как хорошо было бы сейчас посидеть под цветущими деревьями. И Маша, надо же, словно догадалась об этом.

– Вот, для твоих, – сказал он, протягивая ей конфеты и коньяк. – Мужу, детям.

– А никого нету, – ответила она.

– Как никого? – не понял Игнат. – Семья в отъезде, что ли?

– Не в отъезде. Вообще нету. Бабушка умерла, а больше… Да вы садитесь, Игнат Михайлович! Пирог в печке доходит, сейчас подам.

Странно, что она не вышла замуж. Она была очень хороша собою – красота ее была особенная, такая же чистая, как в детстве, и такая же серьезная. Или про красоту так не говорят? Но у Маши она была именно такая.

Это приглашение в гости, этот стол, накрытый для двоих, – все могло бы выглядеть двусмысленно при ее одиночестве. Но Маша и двусмысленность были несоединимы.

Она принесла пирог, накрытый хрустящей белой салфеткой, тоже кружевной. Игнат понял, что эти кружева на воротничке и на салфетке – ее собственная работа.

– Да, Маша! – вспомнил он. – А почему тебя в больнице светелочницей называют?

– А!.. – улыбнулась она. – Это со старых лет идет. У нас по материнской линии все светелочницами были. Тут до революции крупные мануфактуры работали – в Александрове, в Струнино. Ну и раздавали оттуда нитки по домам. Бабы в светелках сидели, холсты ткали и на фабрики сдавали. Кто вот так на дому работал, тех светелочницами и называли.

– Твои, наверное, в той вон светелке и работали?

Игнат кивнул на окна Машиного дома.

– Да. Это со старинных пор наш дом. Я в той светелке и сплю, и так люблю сидеть. Читаю, вышиваю.

Рассказывая все это, она накладывала Игнату на тарелку разные нехитрые вкусности: соленые помидоры, разваристую желтую картошку, маринованные грибы, тушеные кабачки.

– Заготовок, жалко, почти и не осталось, – сказала она. – И нового ничего еще нету. Весна ведь.

Ничего не изменилось за восемнадцать лет в городе Александрове. Так же дышала весенней силой земля, наполняя душу покоем и миром. Так же пенилась над головою белая сирень. И так же светились серьезностью и счастьем Машины лучистые глаза. Глядя в них сейчас, Игнат был уверен, что и Маша нисколько не изменилась с тех пор, когда старательно водила пальцем по строчкам стихов, сидя рядом с ним на лавочке в монастырском саду.

– За твое счастье, милая, – сказал он, поднимая рюмку коньяка. – Светлая ты девушка!

Маша коньяк пить не стала, а выпила домашнего вина из черноплодной рябины, которое подала на стол в искристом графинчике. Игнат тоже попробовал его. Вино оказалось терпкое, сладкое, от него кружилась голова, как будто оно было волшебное.

– Ты совсем не изменилась, – сказал он.

Он давно хотел сказать это Маше.

– Что вы! – Она улыбнулась со своей милой серьезностью. – Вот вы мало переменились, Игнат Михайлович.

– Неужели не постарел? – усмехнулся он. – Не верю, Маша.

– Честное слово! Вы ведь и тогда такой были…

– Старый?

– Нет… Суровый. – Она сказала это с запинкой, наверное, не желая его обидеть. Он только улыбнулся ее деликатности. – Я на вас как на чудо смотрела.

– А я – на тебя.

Ничего чудесного он в себе не находил ни тогда, ни сейчас. А вот Маша и точно была чудом.

– Ну расскажи, как ты живешь, – сказал он.

– Да мне и рассказывать особо нечего.

Это была правда. Она рассказала, что окончила восемь классов, поступила в медучилище. Пока училась, работала санитаркой. Когда выучилась, стала в той же больнице медсестрой. Об этом можно было рассказать за пять минут. Но они сидели в саду долго, пока от земли не потянуло вечерней сыростью.

– Ой! – спохватилась Маша. – Застудила я вас. Пойдемте в дом, чай будем пить.

Она ничего не выспрашивала, не просила его рассказать о жизни в ответ на свой рассказ. Она просто радовалась его присутствию. Игнат всем собою чувствовал ее радость. И с удивлением сознавал, что уже много лет его чувства не были так обострены.

Чай пили дотемна, сидя в маленькой горнице. О чем при этом говорили, Игнат не помнил. Да это было и неважно – важно было лишь ощущение сошедшего в душу покоя. Маша словно сама свела покой ему в душу, и Игнат готов был сидеть с нею до бесконечности.

Он спохватился, только когда из домика в часах в очередной раз выскочила кукушка. Пока она куковала, Игнат взглянул на стрелки – они сошлись на полуночи.

– Что же ты, Маша! – Он встал. – Что не гонишь гостя-то? Тебе ведь завтра, наверное, на работу чуть свет.

По ее лицу при этих его словах мелькнула печаль. Мелькнула совсем неуловимо и тут же сменилась какой-то безропотной покорностью. Эта ее покорность полоснула Игната по сердцу, как ножом.

– Я вас провожу, – тихо сказала Маша.

Светлые лучики в ее глазах погасли.

– Это еще зачем? Ночь ведь.

– Хоть до калитки…

Фонарей на улице не было, и тропинка, ведущая к калитке, виднелась лишь в пятнах света, падающего из окон. Маша открыла перед Игнатом калитку, сделала шаг в сторону, чтобы не помешать ему выйти. И в этом движении тоже была такая покорность, выдержать которую Игнат не мог.

– Да что с тобой, Маша! – воскликнул он. – Отчего ты… такая?

– Нет, ничего. – Голос ее звучал тускло. – Спасибо, что навестили.

Он сделал шаг за калитку. Замер. Обернулся. Маша стояла, опустив руки. Казалось, колени у нее сейчас подломятся и она упадет на землю. Игнат стремительно развернулся и сделал шаг обратно – к ней.

Наверное, она чувствовала его так же, как он ее. Когда он собирался уйти, она отпустила его безропотно, вот только все ее силы ушли на то, чтобы не роптать. А когда он понял, что останется…

Маша прильнула к нему сразу, как только он оказался рядом. Трепет, которым вся она была охвачена, пронизал его насквозь. Это был не женский, не бабий, а совершенно девический по силе волнения трепет.

Игнат осторожно обнял Машу.

– Тише, милая, – сказал он, хотя она и так не произнесла ни слова. – Ну успокойся, успокойся. Что ты? Не уйду я.

– Родной мой… – Она шепнула почти неслышно, но он расслышал. – Всю жизнь родной…

В светелке зажигать свет не стали. Игнат и без того видел Машу так отчетливо, будто она была подсвечена изнутри. Да так оно и было. Вся она светилась, трепетала, как пламя свечи.

Постель белела той же чистотою, что и ее платье. Кровать заскрипела под тяжестью Игнатова тела. А когда легла Маша, не раздалось ни звука, как будто рядом с ним опустился на кровать цветочный лепесток.

Он думал, что все это просто забыто им – он давно привык к своему одиночеству. Но это оказалось не забыто, а… неведомо ему! Не давно, а просто никогда не знал он такой бесконечной нежности, и такой готовности на все, что доставляло ему радость, и такой мгновенной догадки о том, что может ему радость доставить… Вся она раскрылась перед ним сразу, со всей самоотверженностью первого чувства. Именно чувства – дело было даже не в том, что он был ее первым мужчиной. Только чувство подсказывало ей, что делать, и ни разу эта подсказка не оказалась неверной.

Игнат не мог сказать Маше ни слова. И даже не потому, что голову ему отуманила страсть, хотя он в самом деле был охвачен очень сильным порывом, – но от неожиданности того, что он почувствовал в ней.

Она не видела его восемнадцать лет. Да она его вовсе, можно считать, не видела, потому что восемнадцать лет назад была ребенком. Но сейчас, при случайной встрече, которой она, конечно, и предполагать не могла, Маша отдавалась ему так, словно он единственный и был ей нужен, словно все эти годы она просидела вот здесь, в светелке у окошка, ожидая его.

А может, так оно и было?

Но ни ответить себе на этот вопрос, ни задать его Маше Игнат уже не мог. Он долго целовал ее, гладил по нежным плечам, по вискам, на которых от волнения выступили капельки пота, долго не разрешал себе обрушиться на нее всей тяжестью своего тела, потому что боялся испугать ее, и сдерживал себя, и томил… И наконец не выдержал – раздвинул ее ноги своими коленями, которые стали в эту минуту безжалостно-стальными, и забыл обо всем.

Он не думал уже, как ей сейчас – хорошо ли, плохо ли… Эгоизм сильного желания охватил его, как пламя. И только когда это пламя догорело, чуть не спалив его изнутри, только когда он со стоном уткнулся лбом в Машино плечо, сотрясаясь, как от электрического разряда, – только тогда его охватила не одна лишь страсть, но и жалость к ней, и нежность.

Едва придя в себя, Игнат упал головою на подушку и притянул к себе Машу. Она затихла у него под рукой.

– Испугалась? – тяжело дыша, спросил он. – Машенька…

Он не знал, что еще сказать. Ее имя казалось ему словом любви, самым главным и ясным словом.

– Не испугалась. – Ее голос звучал трепетно и серьезно. Игнат опустил глаза и не смог сдержать улыбку – такое смятенно-счастливое было у нее лицо. – Я тебя не могла испугаться. Я тебя одного ждала.

– Ну уж! Ты и помнить меня не могла, да и не знала совсем. Ведь ты маленькая тогда была.

– Что же, что маленькая? – Маша покачала головой, и Игнату стало щекотно под рукою от легкого трепета ее волос. – Я таких, как ты, больше не встречала. Потому что таких больше нету, – поспешно пояснила она.

По глубокому волнению, которое послышалось в ее голосе, Игнат понял, что она не выдумывает это, ни для него, ни для себя не выдумывает. Так оно и было в ее жизни, как она сказала. Но как же странно это было, как невероятно! Хотя… Что невероятного он мог узнать о любви – после того, что произошло в его собственной жизни?..

– Но ведь замуж надо было выйти, Маша, – сказал Игнат.

– Зачем?

– Ну… Все ведь выходят. Детей хотят…

– Каждый для своего родится. Одной для всех нету судьбы. – Она снова покачала головой у него под рукою. – Я смотрела на человека и замуж за него не хотела. Потому что сразу чувствовала, что он мне чужой. И всегда так было, сколько ни звали. А тебя я, конечно, неясно помнила. Все-таки и правда невеличка тогда была. Но вот это помнила крепко – что ты родной весь, и роднее нету. Так оно и вышло.

У него дрогнуло сердце от прямой и простой правды ее слов.

– Поедешь со мной, Маша? – спросил Игнат.

– Да.

Она снова не сказала ничего лишнего – только то, что чувствовала. Все ее чувства уместились в единственное слово.

– В Москву, – уточнил он. – Жалко тебе, конечно, будет из этого дома уезжать. Там-то у меня только комната в малосемейке. Ничего, может, когда-нибудь лучше будет. Сад тебе посажу, сделаю лесенку в сад…

У Игната слегка повело голову, пока он говорил все это. Не столько от усталости недавних минут, сколько от глубокой, давней, много лет длящейся усталости одиночества.

Наверное, Маша расслышала, что язык у него заплетается.

– Ты поспи, – сказала она.

– А вдруг сон плохой приснится? – уже засыпая, пробормотал он. – Закричу еще, напугаю тебя…

Это в самом деле могло быть. Ему часто снились то война, то лагерь. И бывало, что он кричал от этого во сне.

– Ничего. Я от плохого сна слово знаю.

– Какое? – Он едва нашел в себе силы улыбнуться.

– Куда ночь – туда и сон. Скажу слово, и все пройдет. Спи, мой родной.

«Я такого не знал. Может, это счастье и есть? Нет… Не сбылось счастье, не сбылось…»

Это было последнее, что он подумал, засыпая. Но впервые эта мысль, которая приходила ему так часто – о несбывшемся счастье, – не была для него мучительной.

И погружаться в воспоминания, из которых сплошь состояли его сны, было легко и спокойно, потому что он чувствовал под своей рукою тихое Машино дыхание.

Глава 12

Игнат с детства знал, что мир огромен.

Конечно, из-за Белого моря, которое лежало перед его глазами с рождения как непреложное свидетельство безбрежности мира. Море питало его сердце и разум еще тогда, когда он не бывал дальше деревенской околицы, а Мурманск, в который ходили на промысел взрослые мужики и парни, казался ему краем света.

Живой интерес к разнообразию мира не угас в нем и теперь, когда он убедился в этом разнообразии на собственном опыте.

Высшее техническое училище Игнат закончил в числе лучших, и его сразу послали продолжать учебу – сначала в Норвегию, а потом и во Францию, и в Германию, в Берлин. Он подходил для этого по всем статьям – и по способностям к инженерному делу, которые оказались у него недюжинными, и по происхождению. Впрочем, с происхождением была заминка: все-таки оно было не пролетарским, а крестьянским.

– Не из кулаков, конечно. Однако подкачал ты, Ломоносов, – с простотой казарменной шутки попенял ему секретарь райкома партии, выносивший окончательное решение о том, как будет развиваться дальше его биография. – Не мог твой папаша рабочим быть?

– Умер он, – стараясь не поморщиться от идиотизма этой шутки, ответил Игнат. – Давно. Я еще мальцом был.

– Это нам известно. Нам про тебя вообще все известно, – многозначительно заметил секретарь. – А что ты, товарищ Ломоносов, можешь сказать по существу своего брака? – Игнат молчал. Он ожидал этого вопроса, но отвечать на него не собирался. – То-то! – Партиец поднял вверх указательный палец. – Родителей мы себе, понятное дело, не выбираем. А выбор супруги – это, так сказать, наша личная инициатива. И ты, как сознательный трудовой элемент, мог бы подойти к этому с большей ответственностью. На лишенке жениться – это как? Что молчишь?

– А что говорить? – пожал плечами Игнат.

– Ладно, – хмыкнул секретарь. – Это я так, в порядке индивидуальной беседы по душам. Характеристики на тебя из вуза хорошие. В плане инженерных способностей. А это сейчас, в ходе индустриализации СССР, наиболее весомый факт. Поэтому посылаем мы тебя, товарищ Ломоносов, в Норвегию на стажировку. Имей в виду, если хорошо себя зарекомендуешь в плане приобретения необходимых для строительства социализма знаний, поедешь учиться в Германию. Большое будущее перед тобой откроется! – торжественно заключил он. – А насчет супруги… Ежели она тебя из длительных командировок не дождется, можешь считать, повезло тебе.

Игнат с трудом сдержался, чтобы не врезать партийному секретарю по самодовольной роже. Будь это сразу после его приезда в Москву из деревни, врезал бы обязательно. Но с тех пор много воды утекло.

Собеседование в райкоме происходило вечером, и домой Игнат вернулся поздно. Он думал, что Ксения уже легла, но из-за ширмы, которой был отгорожен ее уголок в комнате, пробивался свет настольной лампы.

Она не вышла ему навстречу – Игнат сам заглянул за ширму. Склонившись над столом, жена расписывала фарфоровое пасхальное яйцо. Тоненькая кисть скользила золотом по ярко-голубому полю, и казалось, Ксения держит перед собою какой-то совсем особенный, только ей принадлежащий мир.

Наверное, тень от Игнатовых плеч загородила свет лампы. Ксения подняла глаза. Они были туманны. Как будто она не вернулась еще из того мира, который сама создавала движениями кисти и в который была полностью погружена.

– Игнат!.. – сказала она, словно удивилась его появлению.

Но уже через мгновенье иномирный туман в ее глазах развеялся. Игнату показалось, в них мелькнуло мимолетное сожаление из-за того, что надо уходить из того мира в этот, обычный.

– Игнат! – повторила она. – Ну, что?

Она знала, что муж пошел сегодня на собеседование по норвежской стажировке, и волновалась за него. Она не была безразлична к его делам. То, что лежало между ними невидимой стеною, вообще не было безразличием.

– Ничего, – пожал плечами Игнат. – Через три дня еду.

– Господи, неужели! – воскликнула Ксения. – А я уж думала…

– Ну что ты думала? – Игнат подошел к ней, успокаивающе коснулся ее руки. – Я же тебе говорил: не о чем волноваться.

– Ты и сам не веришь в то, что говоришь, – тихо сказала она. – Ты и сам прекрасно знаешь, что все для тебя непросто. Из-за меня…

– Перестань, Ксёна, – поморщился Игнат. – Давай лучше поужинаем. Ты и не ела, наверно.

Когда Ксения была увлечена работой, она могла не есть, не спать и не помнить ни о чем, включая существование мужа. Но он был на нее за это не в обиде. В глубине души Игнат понимал: ему даже легче, когда жена забывает о его существовании. Тогда он не чувствует с ее стороны не только внимания, но и того болезненного надрыва, которым с самого начала был отмечен их брак.

– Сейчас поужинаем, – кивнула Ксения. – Для тебя мясо есть.

– А для тебя?

– Нынче Петровский пост. Расскажи же, как все было? О чем тебя спрашивали?

Меньше всего он хотел рассказывать о сегодняшней беседе кому бы то ни было и уж тем более жене. Ему было противно об этом вспоминать.

– О рабочем движении в Норвегии.

– А оно там есть? – усмехнулась Ксения.

– Не знаю, – поморщился Игнат. – Пришлось сказать, что есть.

Расспрашивая мужа, Ксения быстро накрывала на стол. Комнатка у них была маленькая, не то что в «Марселе». Игнат вообще вспоминал «Марсель» часто, и главным образом потому, что видел, как потускнела, словно съежилась его жена, когда им пришлось оттуда уехать. Здание на углу Петровки и Столешникова переулка понадобилось под солидное учреждение, и немногочисленных жильцов расселили. Игнату с женой выделили комнату в коммуналке у Преображенской заставы – неподалеку от тех мест, где он жил в бараке, когда только-только приехал в Москву и нанялся на стройку.

Ксения восприняла переезд с покорностью, но и с такой тоскою, что Игнат опасался за ее здоровье.

Он сел к столу, придвинул к себе тарелку, на которую было выложено вареное мясо, аккуратно нарезанное и политое каким-то соусом. Ксения сидела напротив и смотрела, как он ест. Лицо у нее было печальное.

– Что ты, Ксёна? – не выдержал Игнат. – Ты поела бы хоть что-нибудь.

– Тяжело тебе со мной… – тихо сказала она. – Ты глубоко, глубинно со мною несчастлив.

– Да что ты вдруг! – Он в сердцах бросил вилку. – С чего ты взяла?

– Я это чувствую. Да ты и сам это знаешь. Только убеждаешь себя, будто это не так. Зачем, Игнат?

– Что – зачем?

Он опустил глаза. Она обезоруживала его своей печальной прямотою.

– Зачем держаться за то, чего нет? Добро бы тебе была от меня хотя бы польза. Но ведь и этого нет. И зачем же я тебе? Только ходу тебе не даю. Ведь это чудо, что тебя за границу посылают! При такой-то жене… Думаешь, они всегда будут так снисходительны?

– Перестань, прошу тебя, – сердито сказал Игнат. – Сто раз я это слышал.

– Но ведь это правда.

– Ксёна, я через три дня уезжаю. – Он бросал слова резко, будто камни. – Возможно, надолго. После Норвегии – в Берлин. Это на учебу уже, на год, не меньше. Зачем ты сердце себе рвешь? Какого мне от тебя нужно ходу? Думаешь, я столицу приехал покорять, как прадед пятиюродный? С голоду вся семья подыхала в деревне, вот и приехал! Будто сама не знаешь.

– Знаю, – тихо проговорила Ксения. – Прости… – Она тряхнула головой, словно надеялась прогнать этим из своего голоса тоску, и сказала, стараясь, чтобы голос звучал бодро: – Отсюда кажется, что в Европе все близко, все возможно, правда? Кажется даже, что ты и Звездочку сможешь увидеть. Где-то она теперь?..

Игнат промолчал. С тех пор как Эстер уехала в Прагу, прошло пять лет. Но каждый раз, когда он слышал ее имя – Ксения вспоминала ее часто, со всей безмятежностью чистой любви, – сердце у него сжималось такой же болью, как тогда, на Брестском вокзале.

Он не верил, что такое может быть. И если бы вдруг вздумал рассказать об этом кому-нибудь из знавших его по учебе или по работе, то и никто бы в это не поверил. Слишком уж не вязалась с ним такая непонятная чувствительность, со всем его характером, да и с обликом не вязалась.

– В Праге, наверное, – пожал плечами Игнат. – Вряд ли я ее увижу.

– Она была бы тебе лучшей женою, чем я, – вдруг сказала Ксения.

Игнат едва не подавился мясом.

«Ты что, ты о чем?» – чуть не спросил он.

И хорошо, что не спросил. Наверняка этот вопрос прозвучал бы фальшиво, а Ксения чувствовала любую фальшь, как птица бурю.

Она встала из-за стола и принялась стелить постель.

– Я выйду, покурю, – сказал Игнат.

– Да, конечно.

Он долго курил на лестничной площадке у окна, унимая стремительный сердечный бег. Прекрасные блестящие глаза угадывались в перекрестье оконных рам, и манили, и бередили несбывшимся счастьем…

«Что же ты? – с тоской спросил Игнат. – Зачем же ты… так? Раз все равно ничего невозможно? Уходи лучше».

Он часто вот так вот спрашивал ее о чем-нибудь, но она никогда не отвечала. Она только делала каждый раз то, о чем он просил. Сейчас он попросил, чтобы она ушла, – и она сразу исчезла. И сердце его сразу сжалось такой тоскою, по сравнению с которой померкли прежние горести.

Он затушил окурок в пустой консервной банке и вернулся в комнату.

Свет был выключен. Ксения была уже в постели. Игнат разделся в темноте, лег рядом с ней. Она подвинулась, давая ему место. Она никогда не угадывала, сколько места ему потребуется на их общей кровати – наверное, потому, что кровать была для него узка. Или по другой какой-нибудь причине.

Игнат нашел в темноте ее руку, погладил. Рука дрогнула под его ладонью. Ему показалось вдруг, что Ксения ждет близости.

«Да нет, вряд ли, – подумал он. – Никогда она этого не ждала, с чего бы сейчас?..»

За пять лет брака он привык к тому, что эта, ночная часть семейной жизни едва ли не тягостна Ксении. А ему… Близость с женой лишь обостряла ту жалость, которую он чувствовал к ней, и делала для него еще более очевидным, что он не чувствует к ней ничего, кроме жалости.

И зачем была эта тягость и эта жалость? Игнат старался не только не отвечать на этот вопрос, но даже не задавать его себе. А что до этой вот, телесной стороны жизни… Он был уверен, что она ничего для него не значит.

Но другой вопрос, тот, что недавно задала неизвестно кому Ксения, он задавал снова и снова. Только не себе он его задавал…

«Где ты? – спрашивал он. – Может, правда тебя увижу?»

Ксения коснулась рукой его груди. Потом рука ее скользнула ниже, погладила его по животу. Игнат вздрогнул.

– Что ты? – машинально спросил он.

И сам расслышал в своем голосе удивление.

– Ничего. – Ксения поспешно убрала руку. – Спи. Ты устал. И скоро уезжаешь.

В ее словах не было логики. Но спросить, почему она их вдруг произнесла, было уже невозможно. Она быстро отодвинулась к стене и отвернулась. Игнат замер, прислушиваясь к ее тихому дыханию.

Все было не так в его жизни. И все не могло быть иначе. Это он знал так же твердо, как Эстер когда-то знала, что должна уехать. Обстоятельства, которые вели их обоих к тому, к чему привели теперь, были неодолимы.

«Увижу тебя, – уже не вопросительно, а ясно и твердо подумал Игнат. – Чего бы ни стоило – увижу».

Глава 13

Его желание увидеть Эстер становилось тем определеннее – не сильнее, а вот именно определеннее, отчетливее, – чем дольше он находился в Германии. После норвежской стажировки Игната в самом деле направили учиться дальше, сначала на три месяца во Францию, а потом в Берлин. И год, прожитый в немецкой столице, убедил его в том, что это желание – не прихоть и не блажь, а насущная необходимость.

Игнат не обращал внимания на мелкие подробности жизни. Когда во время его редких приездов в Москву сотрудницы в управлении, куда он был направлен на работу, спрашивали, какие шляпки носят теперь в Париже, он затруднялся с ответом. То есть он вообще понятия об этом не имел, хотя, как те же сотрудницы замечали, выглядел настоящим европейским мужчиной и соответственно был одет. Возможно, способность без труда выбирать хорошую одежду и носить ее как влитую была у него врожденной. Хотя в кого бы? Ну, неважно. В общем, мелочи жизни не привлекали его внимания. Но глубокая, глубинная ее сущность становилась для него очевидна гораздо скорее, чем для многих других людей. И по всей этой сущности выходило, что Гитлер не ограничится установлением правильного, с его точки зрения, порядка на одной лишь немецкой территории.

И что тогда будет делать Эстер – одна, в Праге, которую, Игнат был уверен, первой займут фашисты? Что она будет делать под властью людей, которые взялись за окончательное решение еврейского вопроса и даже не считают нужным это скрывать?

Возможно, эти мысли были странны. В конце концов, он ведь даже не знал, что она делает в Праге теперь, и действительно ли она одна, да и в Праге ли вообще? Могло статься, что она давно уже где-нибудь в Нью-Йорке, и давно замужем за каким-нибудь богатым человеком, который сделал ее жизнь спокойной и безопасной.

И Нью-Йорк, и замужество были бы для нее несомненным благом. Но если мысль о том, что Эстер может быть в Америке, успокаивала сердце, то мысль о ее возможном замужестве…

«Эгоист! – со злостью думал Игнат. – Сам-то жизнь свою как считал нужным, так и повел. А она должна всю жизнь ждать, не объявишься ли ты на горизонте!»

Конечно, он не думал, что Эстер должна этого ждать – ни всю жизнь, ни даже те годы, что они не виделись и ничего друг о друге не знали. Но необходимость ее найти приобретала в его сознании все более четкие формы. В нем словно включилось то, что профессор Карцев в Высшем техническом называл способностью к логическому размаху, то есть к соединению жесткой логики с широким масштабом мышления.

Карцев считал это главной способностью своего любимого студента.

– Видно, в предка вы удались, Ломоносов, – говорил он. – Тот тоже не мелко мыслил, но мыслию по древу между тем не растекался.

И когда Игнат узнал, что очередная командировка ему предстоит в Прагу, логический размах его мысли был уже таков, что исключал даже сердечное смятение.

Он знал, что должен найти Эстер. И, не думая о том, как это будет наяву, что они оба почувствуют при этом, Игнат сосредоточился лишь на том, что именно должен он сделать, чтобы это обязательно произошло.


Пивных ресторанов в Праге было много: чехи любили пиво, умели варить его и пить. Игнат обходил эти заведения по ночам – понимал, что днем в ресторанах вряд ли выступают артисты. Да и работы у него днем было много, и он все время был на виду у остальных членов группы советских инженеров.

В том, что Эстер, скорее всего, поет или танцует в ресторане, Игнат уверился еще в Берлине. Там русские эмигранты работали даже в мелких забегаловках. Один такой певец, оперный бас, с которым Игнат разговорился как-то в кабачке на Унтер-ден-линден, с горечью сказал:

– Думал ли я, что моя карьера в Большом театре закончится пивной эстрадой в пошлейшем из европейских городов!

Прага не была пошлейшим городом – она понравилась Игнату гораздо больше, чем Берлин, тем сочетанием стройности и тепла, которое составляло суть ее архитектуры. Да и Эстер начинала свою артистическую карьеру все-таки не в Большом театре, а в Мюзик-холле. И в первую же ночь после своего приезда в Прагу он начал искать ее именно по ресторанам.

Двое сослуживцев, вместе с которыми он был сюда командирован, подшучивали над его тягой к изучению злачной жизни чешской столицы, но смотрели на него при этом с подозрением, не предвещающим ничего хорошего.

Впрочем, Игнату наплевать было на их подозрения и на то, какие последствия они могут для него иметь на родине. Его тревожило только, что до отъезда оставался один день, а найти Эстер ему так и не удалось.

В пивной ресторан «У старого Кароля» на Златой уличке он зашел за час до рассвета, обойдя перед этим не менее пяти подобных заведений. В каждом из них была представлена концертная программа, в каждом пели красивые девушки, три из них были русские, и у всех трех имелись сценические псевдонимы – какие-то Розы-Мимозы. Поэтому ему пришлось ждать выхода каждой из них на эстраду, чтобы убедиться, что это не Эстер.

Так что в «Кароля» он пришел уже к шапочному разбору. Эстрадная программа была окончена, невысокий подиум посреди зала был пуст.

– Последнюю песню! – заплетающимся языком выкрикнул пожилой чех за ближайшим к эстраде столиком. – Самую красивую!

Понять чешские слова было нетрудно. Игнат взглянул на подиум – кто будет петь эту самую красивую песню?

И увидел Эстер. Она стояла в центре эстрады, ослепительная в своей неизменной, нисколько не поблекшей красоте. Даже ее яркое платье, переливающееся всеми оттенками пурпура, не могло затмить эту единственную, немеркнущую эту красоту.

Но что красота! Если бы она превратилась за эти годы в сгорбленную старуху, он даже не заметил бы этого – так силен был удар, которым отозвалось у него в сердце ее появление.

Она была – его. Единственная женщина, которая была ему предназначена в жизни и которой он тоже был предназначен – весь, душой и телом.

Она была то лучшее, то главное, что он в жизни утратил.

Наверное, Эстер работала всю ночь, потому что, выйдя на эстраду, обвела зал усталым взглядом. Но Игната не заметила. Она вдохнула поглубже и запела.

Когда-то, еще в «Марселе», она любила напевать песенки из репертуара Мюзик-холла. Но та песня, которую она пела сейчас, была совсем на них не похожа. Мотив у нее был сложный, почти неуловимый, не такой, как у обычных эстрадных песенок. Но дело было даже не в мотиве…

«The Man I Love», – услышал Игнат.

Английский язык требовался ему для учебы и работы постоянно, он знал его хорошо. И слова эти прозвучали для него по-английски так же пронзительно, как прозвучали бы по-русски.

«Мужчина, которого я люблю»…

Она пела их для него – это он почувствовал так же ясно, как почувствовал ее всю, почувствовал сразу, как самого близкого, единственно родного человека, несмотря на прошедшие в разлуке годы.

Перед тем как допеть последний куплет, она снова обвела взглядом зал. И тут глаза их наконец встретились. Эстер замолчала, словно задохнулась. Песню она не допела.

В зале раздались слабые, на последнем предутреннем излете, одобрительные возгласы и нескладные аплодисменты. Никто не обратил внимания на оборванную песню.

Эстер замерла у края эстрады.

Игнат встал из-за стола, прошел через весь зал и, остановившись в шаге от нее, негромко сказал:

– Я тебя жду у служебной двери.


Служебная дверь ресторана напоминала тайный выход из подземного лабиринта. Да так оно, наверное, и было. Игнат слышал, что все старые пражские дома связаны друг с другом лабиринтом подземных ходов.

Он стоял перед дверью, окованной старинным металлом, минуту, не больше. Потом дверь распахнулась и на пороге показалась Эстер. Она выбежала на улицу так стремительно, что едва не ударилась о его плечо. А еще через мгновенье так и сделала – уткнулась лбом в его плечо, обхватила обеими руками за шею, как семь лет назад в «Марселе», и так же, как тогда в «Марселе», в голос заплакала.

Он обнял ее, прижал к груди, не мешая ей плакать. Сердце глухо билось о ребра в такт тому, как вздрагивали ее плечи. Наконец Эстер подняла на него залитое слезами лицо.

– Как же ты меня нашел? – по-детски всхлипнула она. – Как же ты догадался?

– Просто вычислил. – Он осторожно провел рукою по ее растрепавшимся волосам. – Логически вычислил.

– Что я в пивнушке пою?

Она улыбнулась сквозь слезы.

– Пойдем, – сказал Игнат.

И тут только сообразил, что ему некуда ее повести. Валюту советским командированным выдали в таких количествах, что ее хватило лишь на проживание втро