Book: Наступает мезозой



Наступает мезозой

Андрей СТОЛЯРОВ

НАСТУПАЕТ МЕЗОЗОЙ

ПОЛНОЛУНИЕ

1. ЛЕТО. БАЛЬШТАДТ

– Посмотри на этих двух стариков, – сказала Лида, отодвигая от себя блюдце с десертом. – Тебе не кажется, что они отвратительны: оба лысые, как будто родились без волос, ссохшиеся какие-то, отполированные и, вместе с тем, неестественно жизнерадостные, точно высасывают все соки из окружающих, вот из этих двух проституток, которые вместе с ними. По-моему, это ужасно!

Блоссоп посмотрел в угол зала, откуда доносился серебряный женский смех, иногда прерываемый старческими сиплыми репликами.

– У нас их не называют проститутками, – сдержанно сказал он. – Проститутка – это на улице или в соответствующем заведении. То, что можно получить без проблем, по определенным расценкам. А общественный статус у этих женщин намного выше. Их у нас, как правило, называют приятельницами. Познакомьтесь, это моя приятельница Маргрет. Очень приятно, Маргрет. Чем занимаетесь? Ты не ляпни, пожалуйста, насчет проституток. Может получиться скандал.

Он изящно промокнул сухие твердые губы, быстро скомкал салфеточку, бросил её на тарелку. Тотчас сбоку от столика вырос черно-белый официант и, как будто из другого пространства, извлек чашечки с кофе.

Лида проглотила кусочек сухого печенья.

– Значит, я, по этой классификации, – твоя приятельница?

– Не совсем, – смакуя первый глоток, сказал Блоссоп. Поднял крошечный узкий бокал, наполненный светлым «крамматом», и задумчиво повертел его перед глазами. – Нет, все-таки не сочетается… – пояснил, окатывая Лиду сверкающим темным взглядом. – Поскольку ты от меня финансово не зависишь и поскольку у нас нет договоренности об оплате услуг, то мы оба имеем так называемый статус друга. Познакомьтесь, это мой друг мистер Блоссоп. Очень приятно, мистер Блоссоп. Чем занимаетесь?…

Лида вздохнула.

– Мне этого никогда не усвоить. Столько разных нюансов и столько оттенков в зависимости от положения человека. Надо, видимо, здесь родиться, чтоб понять это.

Блоссоп пожал плечами.

– Во-первых, ты тут бываешь. И вероятно, будешь ещё приезжать время от времени. А во-вторых, – это наука бездельников. Научиться ей можно. Главное – не напрягаться.

– Не напрягаться?

– Не лезть из кожи.

Лида вытянула из пачки тонкую «женскую» сигарету, и перед ней тут же возник пляшущий язычок огня. Она еле удержалась, чтобы не поблагодарить сразу же исчезнувшего официанта. Затянулась и выпустила синий клуб дыма.

– Все-таки, Блосс, ты здорово говоришь по-русски. Иногда я даже забываю, что ты иностранец. Никакого акцента, нормальная русская речь. И все равно, со стариками – ужасно. Когда представишь, что такой лысый холодный тебя обнимает – такой жилистый весь, наверное, с выпирающими суставами. Вот уж ни за что бы не согласилась. Ни за какие деньги…

– Это потому что у тебя деньги есть. А вообще-то не такие уж они и противные. И не так уж много хотят, если говорить откровенно. – Блоссоп снова промокнул губы салфеткой. – В конце концов, черт с ними. Поговорим лучше о нас. Ты когда улетаешь, утром?

– Около десяти.

– Ну тогда у нас есть ещё целый вечер. Я надеюсь, сегодня ты не обременена никакими обязанностями?

– Сегодня – нет, – ответила Лида.

– Протоколы, согласование сроков, переговоры с партнерами?

– Все позади.

Она слегка потянулась.

– Чудненько, – сказал Блоссоп. – В «Павильоне» сегодня концерт струнной музыки. Разумеется, не натуральные струнные – электроника. Но звучание, судя по отзывам, в общем, недурственное. А потом, если хочешь, ночные катания…

Он замолчал.

Тощий, стянутый джинсами человек с волосами до плеч наклонился, опираясь о столик, и как будто с неожиданным удивлением обозрел сначала окаменевшего Блоссопа, а потом – так же – Лиду, которой стало неловко.

– Привет, Блоссоп, – насмешливо сказал он. – Рад тебя видеть. Давно в наших краях? А ты нисколько не изменился: заманиваешь и, вроде бы, небезуспешно.

Его черные пристальные глаза приводили Лиду в смущение. Слишком уж бесцеремонно он её изучал.

Блоссоп опомнился.

– Привет, Марко, – сказал он. – Ты, как всегда, вовремя. Познакомься, это мой друг мисс Топпер.

– Очень приятно, мисс Топпер.

– Мне – тоже…

Марко тряхнул головой.

– Что вы здесь делаете, мадам? Вы, благодарение богу, и молоды и красивы. И вам надлежало бы быть совсем с другими людьми. Зачем вам мир стариков? Неужели вам интересны мощи, прикидывающиеся живыми?

Блоссоп недовольно сказал:

– Старые песни, Марко. Дескать, цивилизация вырождается, жизнь бессмысленна, необходимо решительное обновление. Это говорили ещё коммунисты…

– А я – коммунист, – кивнул Марко. – Каждый честный человек сейчас должен быть коммунистом.

– Ну вот еще! – Лида вздрогнула.

Блоссоп тут же положил свою ладонь на её.

– Не пугай моих друзей, Марко. Лучше закажи себе что-нибудь соответствующее. Можешь передать Карлу, чтобы записал – на меня…

Марко ответил – пародируя искреннюю растроганность:

– Старый щедрый великодушный Блоссоп. Как заботится он о своих приятелях. Кстати, Блоссоп, а ты видел какая сегодня луна?

Лида вдруг ощутила, что пальцы, накрывающие её ладонь, резко дернулись. Наступила тяжелая пауза.

А затем Блоссоп сказал:

– Обязательно тебе требуется все испортить…

Вид у него был расстроенный.

Тогда Марко демонически захохотал и, не обращая внимания, что на него оборачиваются, отошел к длинной стойке, за которой к нему согнулась вылощенная фигура бармена. Лида видела, как они объясняются, поглядывая в их сторону.

– Кто это?

– Литератор, – ответил Блоссоп. – Знаменитость в масштабах города. Почему-то считается, что люди искусства могут безнаказанно оскорблять всех остальных. Это как бы их привилегия, правила хорошего тона…

– Он тебя огорчил?

– Нисколько… – Блоссоп отодвинул от себя недопитый кофе. – Просто неприятно, когда к тебе относятся с явным высокомерием. И особенно, если для этого нет никаких оснований.

Он выпустил Лидину руку.

– Впрочем, не стоит. Посмотри, вот это – греческий миллиардер Николантис. Ты, наверное, читала о нем. Ему, кажется, принадлежит половина всего торгового флота.

Сухощавый надменный высокий подтянутый человек энергичной походкой пересек помещение ресторана и, остановившись у столика, по-видимому, подготовленного для него, уважительно наклонил седую продолговатую голову.

Блоссоп кивнул в ответ.

– Представлять вас друг другу не буду. Он расстался с любовницей и сейчас подыскивает замену.

– А ты боишься меня потерять?

– Конечно, – ответил Блоссоп.

– Так я тебе нравлюсь?

– Не сомневайся…

Лида мягко вздохнула и затянулась дымящейся сигаретой.

Эпизод с литератором забывался.

– Всех-то ты знаешь, – томно сказала она.

Лида лежала в ванной, пахнущей сосновым экстрактом и, расслабившись от горячей воды, размышляла о том, какая она все же счастливая. Первый раз за границей, и все складывается пока на редкость удачно. Тьфу-тьфу-тьфу, разумеется, чтобы не сглазить. А ведь страхов, страхов-то сколько было. И как сложатся отношения с зарубежными поставщиками: не нагреют ли, не воспользуются ли её некоторой неопытностью. И как будет она там одна: совершенно чужая страна, незнакомые правила поведения. И как станет она объясняться на своем не опробованном английском. Это все же вам не дикторы «Би-би-си». Иностранцы – как будто с кашей во рту, «бу-бу-бу», ни одного знакомого слова. И ведь чуть было именно так и не вышло. Она вспомнила свою первую удушающую немоту, когда, только что прилетев, попыталась объясниться в гостинице. И дежурные фразы вроде бы зазубрила, и прорепетировала ответы, которые могла получить, кажется, предусмотрела решительно все, а вот стоило вежливому портье промурлыкать невнятное предложение сквозь улыбку и домашние заготовки немедленно вылетели из головы. Замычала в ответ, как овца, отбившаяся от стада. Отупение, ужас, столбняк, хорошо, что никто не видел. Тем не менее, как-то все обошлось – успокоилась, показала что-то на пальцах, что-то и без всякого перевода было понятно – закрутилось, начало цепляться одно за другое, раз – и выскочила связная живая картинка. И партнеры оказались приветливыми порядочными людьми: документы она подписала согласно намеченным разработкам. И чужая страна через пару дней уже выглядела, как какая-нибудь заезженная Прибалтика. И отличия быта, как выяснилось, не обременяли: что там быт, не так уж сильно и отличается. А английский её оказался и вовсе на высоте. Было даже приятно смотреть, как скучал без работы заказанный переводчик. Дважды сунулся было со своими поправками, а потом благодарно отстранился, затих, иногда лишь подсказывал что-нибудь из сленговых оборотов. Впрочем, переводчик после обеда куда-то исчез. А сама она к концу первого дня даже как-то забыла, что говорит по-английски. Вероятно, созрели плоды напряженных занятий: два часа ежедневно, три цикла разговорного языка. Непонятно, как она это все выдержала. Зато и результат налицо. Если вкалывать, то результат всегда проявляется.

Было только одно небольшое облачко на небосклоне. Лида медленно прикрыла глаза и сейчас же увидела светлый стерильный офис, окрашенный в голубое, странные, скрюченные растения по углам, длинный стол, на котором распластана документация. Слева от неё находится один из менеджеров: состоящий будто из сохлых рыбьих костей, а напротив – директор, который оскалил лошадиные зубы. И ещё два эксперта сидят по бокам от него. И похожи они на извлеченные из раскопок скелеты: чисто-белые, с отшкуренными песком суставами. И все это сборище движется, точно разыгрывая спектакль – очень нудное, тягостное, знакомое представление, и все реплики в этом спектакле давно известны, и никто из присутствующих ими не озабочен. Они словно выполняют некий загадочный ритуал, смысл которого уже давно безнадежно утрачен. Но при этом и сами не чувствуют нелепости происходящего. Вот, что ей вдруг почудилось пару раз. И, однако, ощущение это было настолько призрачное, что сейчас, когда все дела были успешно завершены, погрузившись в горячую ванну и наслаждаясь ароматом хвои, Лида лишь мимоходом скользнула по неприятному воспоминанию. Это ведь представляло собой не более, чем ощущение. К ощущениям следует, вероятно, прислушиваться, но не следует им потакать. Как-никак она – современная деловая женщина.

Хватит, проехали.

Она открыла глаза и в блаженной расслабленности скользнула взглядом по выступам в черном кафеле: стадо баночек, кремы, тюбики с растиранием. Непонятно зачем это требуется и для чего. Тем не менее, разумеется, – взять с собой. Верка сдохнет от зависти, надо будет ей обязательно что-нибудь подарить. Ладно, утром на сборы времени хватит. Теперь – Блоссоп. Она снова зажмурилась и потянула в себя легкий запах смолы. Вода была жаркая и какая-то невесомая, и такая же невесомость пропитывала организм, и казалось, рождались из этой невесомости новые силы. Так что – Блоссоп? Очаровывает, приятен, воспитание и манеры такие, что даже не по себе. Вежлив, сдержан, внимателен. И присутствуют, вместе с тем, настораживающие штришки. Например, само его имя – Блоссоп. Просто имя, и более – ничего. И на черной визитке, которую он подарил в первый же день, тоже, траурным серебром – просто Блоссоп. И далее – адрес мелкими буквами.

Впрочем, это ещё ничего не значит.

Она вспомнила, как они с Блоссопом познакомились. Жаркий солнечный полдень и фигура, легко склонившаяся над ней. Мадам кого-нибудь ищет? Нет, я просто рассматриваю окрестности. Разрешите вам посоветовать пройти в левую часть террасы… И прохлада, которая, казалось, от него исходила. Удивительно: жаркий день и прохлада. И к тому же, великолепное знание языка. Будто русский, абсолютно никакого акцента. Никакой деревянной правильности, свойственной иностранцам. Говорит, что он несколько лет жил в Москве. Может быть, но одним проживанием такого языка не получишь. Тут заложен громадный систематический труд. Лида неожиданно сообразила, что и Марко, который к ним подходил, тоже, кажется, изъяснялся по-русски. Или все-таки по-английски? Почему-то она не могла досконально восстановить. Впрочем, какая разница. Марко, Блоссоп. Завтра она улетает.

Лида медленно повернулась, предвкушая нынешнее удовольствие. Сначала струнный концерт – фраки, длинные вечерние платья, а затем, по-видимому, прогулка по набережной – Блоссоп тихо рассказывает про встречных, кто есть кто, и, конечно, – ужин в одном из множества ресторанчиков: тихо играет оркестр, мерно плещутся волны, разламывающиеся о скалы. Вероятно, следовало бы пойти в «Капитолий». Ну а завершить этот вечер можно и у нее. Если будет, конечно, желание и достаточно сил. Так что – Блоссоп и Блоссоп. К Блоссопу у неё никаких претензий.

Зашумел легкий душ, и зашуршали по воде мелкие капли. Лида со вздохом села. Через двадцать минут она спустилась в широкий каменный вестибюль, крупнопористая облицовка которого поддерживала микроклимат. Удручающая жара, во всяком случае, не ощущалась. Двери были распахнуты, и багровело на мраморе пола закатное солнце. Орхидеи, разбросанные по стене, казалось, насторожились. Блоссопа в вестибюле не было. Лида почувствовала некоторую досаду. Что он в самом деле опаздывает. Вот тебе и джентльмен. Она полистала журналы, раскиданные по столику, посмотрела на солнце, от которого протянулась по морю кровавая полоса, выкурила зеленую тонкую сигарету, хотя курить совсем не хотелось, и, наконец, когда досада уже начала закипать, подошла к сидящему за стойкой портье – разумеется, тут же привставшему и озарившемуся дежурной улыбкой:

– Мадам?

– Господин из триста двенадцатого? – бодро спросила Лида.

– Номер триста двенадцать?

– Да-да, я же вам говорю!

Улыбка портье погасла. Он, как будто проверяя себя, посмотрел сначала на доску с ключами, а потом на журнал регистрации, лежащий под затененным стеклом.

Лицо выразило озабоченность.

– Господин из триста двенадцатого, мадам, уже выехал…

– Как, куда? – в оторопении воскликнула Лида.

– К сожалению, не могу ответить, мадам…

На лице теперь появилось искреннее сожаление. Портье даже развел руками.

Лида, точно окаменев, смотрела в упор.

Зачем же так грубо? Не сказал ни единого слова, не попрощался. Ведь она же ему на шею не вешалась, а хоть бы и так. И потом, завтра они все равно бы расстались.

Она испытывала обиду.

– Могу я вам чем-нибудь помочь, мадам?

Портье как бы присел, и по облику чувствовалась услужливая готовность.

Лида вздернула голову.

– Нет, – сказала она. И добавила – резко, как будто заколачивая гвоздями. – Нет-нет-нет!…

После чего отошла и дрожащими пальцами вытащила из сумочки сигарету. Сигарета почему-то сломалась. Лида пару секунд непонимающе изучала её, а потом быстро смяла и бросила в урну при входе.

– Ну и ладно! – сказала она довольно громко…



2. ЗИМА. ГОРЕЛОВО

Последние километров семь он добирался на стареньком дребезжащем грузовичке, что был нанят в районном центре за хорошие деньги. Эта чудом сохранившаяся полуторка помнила, наверное, ещё военное время – много раз за свою трудную жизнь находилась в ремонте, обновлялась, восстанавливалась из подручных материалов, и теперь представляла собой конгломерат кое-как состыкованных, брякающих друг о друга частей. Казалось, что она должна развалиться на первой же рытвине, но она не разваливалась, а, как жук по грязи, упорно ползла вперед, и лишь завывание двигателя показывало, насколько ей тяжко. Да ещё ударяла по телу внутренняя оснастка кабины: то железная ручка, снятая, вероятно, с «камаза», то какая-то изогнутая штуковина, тычащаяся в коленные чашечки. Штуковина эта ему особенно досаждала. Как ни пробовал Хельц пошире растопыривать локти, как ни упирался руками, чтобы зафиксировать себя самого, все равно на каждом ухабе локти съезжали и проклятая загогулина снова била по кости. Вероятно, там уже образовался здоровенный синяк. Было больно; Хельц несколько раз пытался, представив пункт назначения, просто переместиться в необходимую точку рывком, и всякий раз попытка пропадала впустую, – ширь пространства не желала распахиваться перед ним, никакие усилия не помогали, вероятно, вся область являлась запретной для колдовства, и потому он особенно удивился, когда зимний морозный тракт вдруг раскис, превратился в весенние хляби, воздух изумительно потеплел, проступила трава и лопнули почки в осиннике, а за поворотом, когда полуторка выехала из леса, как оазис, открылась летняя горячая деревенька. Он не удержался от возгласа, где смешивались гнев и досада, а небритый, какой-то изжеванный, мрачноватый, наверное, с похмелья шофер, будто каменный, промолчавший все эти семь километров, поглядел на него глазами, налитыми кровью, и почел по праву хозяина дать необходимые комментарии:

– Источник тут, говорят, открылся, тудыть его, с теплой водой. Говорят, подземное, тудыть его, извержение. Во, как в Африке, ядреный батон, бананы выращивай. Сто ученых приехали, нарасфуфый, изучают…

Впрочем, несмотря на такое рационалистическое толкование, в глубь самой деревеньки он ехать не пожелал, без каких-либо объяснений затормозил на опушке, принял деньги, которые, пересчитав, засунул куда-то под ватник, – гыкнул, хмыкнул, снова врубил мотор, и полуторка утянулась обратно в лесные сугробы. Хельцу вдруг захотелось догнать её – прыгнуть в кузов и уехать к чертовой матери. Собственно, зачем он сюда притащился?

Это была минутная слабость. Он с брезгливостью отметил её в себе и пошел неторопливым прогулочным шагом, оглядывая окрестности. Все увиденное ему чрезвычайно не нравилось: догнивающие избенки, крыши которых почти касались земли, разоренность дворов, заколоченные облезлые ставни. Неужели не нашлось ничего более подходящего? Старик, видимо, спятил, к чему эта дешевая театральность?

Он опять почувствовал раздражение, появившееся ещё когда он нанимал грузовик. Раздражение это усиливалось по мере того, как возникали удручающие препятствия, и особенно оно проявило себя сейчас, когда, выйдя к неказистому длинному зданию барачного типа, над осевшей дверью которого кривело «Амбулатория», он увидел скопившихся на крыльце скорбных черных старух, а среди них – рослого кряжистого мужчину с туповатым лицом, всей застылостью черт свидетельствующим о невежестве. Мужчина этот медленно распрямился, и стало видно, что несмотря на значительный возраст, он физически ещё очень силен – той естественной силой, которая не подточена образованием. Плечи его были шириной с добрую сажень, а могучие узловатые руки сжимали дубинку. Неопрятные брови, как мох, нависали над выпученными глазами.

Мужчина хмуро кивнул.

– Это ты? – сипловато, по-сельски вымолвил он. – Значит, все-таки решил и сам убедиться? Ничего, я тебя уже третий день чувствую…

Дубинка слегка подпрыгнула.

Старухи, окружающие его, тут же, как по команде, отпрянули и, сомкнувшись у входа, загундосили обморочными голосами:

– Свят, свят, свят!…

Руки их так и мелькали.

Хельц неприятно поморщился.

– Вы же тут устроили черт-те что. Никакая магия, ни белая, ни черная, не работает. На своих двоих – я и дольше бы мог добираться. – И добавил, кивнув на старух, которые крестились, как заведенные. – Это, значит, твои союзники? Небогато…

Из кармана элегантного пиджака он достал американские яркие сигареты и достаточно вызывающе прикурил от золотой зажигалки.

Поплыло облачко дыма.

Кряжистый рослый мужчина дернулся, чтобы не коснуться его, но умерил порыв и лишь помахал рукой – как лопатой.

– Ты зачем приехал? – сумрачно спросил он. – Насмехаться? Я не позволю тебе насмехаться. Даже люди не насмехаются над умирающими. И ты можешь хотя бы этому у них поучиться. Слабый больной старик…

Выпученные глаза слезились, грудь под вытертым свитером бурно вздымалась, а дубинка в руках подрагивала, как будто приготовленная для удара.

Чувствовалось, что он еле сдерживается.

Хельц глубоко затянулся.

– Не такой уж, наверное, умирающий, – едко заметил он. – «Мертвую зону» поставил, организовал себе климат, вообще неплохо устроился… – Выразительным взглядом он обвел расцветающие окрестности: чисто-синее небо, свежую молодую траву, одуванчики, желтеющие вокруг стоглазой яичницей. – Силы еще, вероятно, наличествуют…

– Это не он, а я, – сообщил рослый мужчина. – Может же он иметь последнее в жизни желание? Помолчи! Он хотел видеть солнце…

Рослый мужчина почти выкрикнул эту фразу – после чего отступил и добавил сквозь тупо сжатые зубы:

– Уйди!

– Свят, свят, свят!… – бормотали старухи.

– Значит, ты меня все же не пустишь? – задумчиво спросил Хельц. – А к чему это приведет, ты подумал? Неужели мы будем вот тут драться друг с другом? Пожилые умные люди, которым немного осталось. Ты меня, значит, в рыло, а я тебе – кулаками по шее. Как это будет выглядеть?

Он передернул плечами.

Однако, аргументы не произвели впечатления. Кряжистый рослый мужчина стоял, как скала, и в топорном лице не ощущалось никакого сомнения.

– Говори-говори. Говорить ты всегда был мастер…

Он вдруг мелко-мелко затряс головой, наклонил её, точно в ухо шептал кто-то невидимый, зверски вылупил желтые бессмысленные глаза и, как будто ударенный молнией, выронил брякнувшую о землю дубинку. А затем отступил на два шага, освобождая проход.

– Иди, зовет…

Голос был сдавленный.

Хельц, внезапно заволновавшись, бросил в траву сигарету и, минуя старух, порхнувших от него, как испуганные воробьи, чуть споткнувшись, влетел в довольно тесную приемную амбулатории, часть которой огораживал деревянный барьер, а по стенам висели плакаты, пропагандирующие гигиену. Вид больницы внутри был даже хуже, чем можно было рассчитывать: тусклый страшненький ободранный коридор, горбыли половиц, которые жутко скрипели, два засохших растения на серых от пыли окнах. Убожество невыносимое. Раздражение Хельца усиливалось, и, пройдя мимо сонной, равнодушной к окружающему медсестры, пропилив коридор, упирающийся почему-то в двери библиотеки, и протиснувшись мимо каталки в палату, где на ближней ко входу кровати пребывал в неподвижности высохший древний старик, весь седой, протянувший бессильные руки поверх одеяла, он подвинул ногой истертый посетителями табурет и, усевшись, спросил – вопреки тому, что глаза у старика были закрыты:

– Ну и зачем это все понадобилось, отец? Неужели тебе так уж важно мнение тобою же выпестованных созданий? Разумеется, они наслоят вокруг данного случая множество красивых легенд, разумеется, они создадут интереснейшие творения литературы и живописи, разумеется эхо преданий пойдет теперь из поколение в поколение. Все это будет. Если мир, разумеется, не перестанет существовать вообще. Если он не оскудеет после Ухода. Да, конечно. Но мы-то с тобой понимаем, что это – комедия…

Он нервно сглотнул.

– Комедия?… – через некоторое время спросил старик. Шевельнул тяжелыми веками, и забелели сквозь щели молочные катаракты. Скобки резких морщин опоясали нос. – Может быть, ты и прав, это выглядит как комедия. Но однажды сказано было, что ничто не вечно под солнцем. К сожалению, эти слова оказались пророческими…

Он слегка шевельнулся – древняя сухая рука, представляющая собой сбор костей, обтянутых кожей, осторожно, как в трансе, переместилась туда, где сердце. Тут же из рукава больничной рубахи выполз черный, наверное, сытенький таракан и, прислушиваясь, повел длинными усиками. Старик скосил на него глаза, и таракан послушно попятился в тканевые извивы.

– Боже мой!… – сказал Хельц брезгливо.

Тогда старик подтянул вторую иссохшую руку, и она легла поверх первой, образовав перекрестье.

– Ты ещё все-таки молод, – скрипуче выдавил он. – Ты ещё очень молод и очень честолюбив. Ты не понимаешь пока, что многое просто не имеет значения. Власть, богатство, сопутствующее им почитание. Это – атрибутика слабых, черпающих силы во внешнем. Им нужны доказательства собственного существования. А мне это безразлично. Я и так существую, и доказательств не требуется. Ты, надеюсь, со временем избавишься от тщеславия. И тебя перестанет смущать этот театральный порок. Потому что комедия жизни и трагедия бытия – неразделимы…

Старик, точно устав, сомкнул узкие губы. Чувствовалось, что говорит он с огромным трудом: щеки впали, а желтые зубы постукивали друг о друга.

Слышался свист дыхания в жилистом горле.

– Но почему, почему? – яростно спросил Хельц, наклоняясь над койкой и поправляя сбившееся одеяло. Он смущался переживаний, которые в нем клокотали. – Да, конечно, все у тебя получилось не так. Не возобладало смирение, святость мира замутнена была мелкими интересами, прелесть зла оказалась сильнее, чем идеалы добра. Царство Божие было расхищено по кусочкам. Правильно, я первый должен был бы согласиться с тобою. Но ведь это – великолепное представление, это – игра. Это – буйство марионеток, которые получили свободу. Выбрали они, конечно, не то, что тебе хотелось бы, ну и ладно, в конце концов, на них можно махнуть рукой. Пусть живут, как хотят, и пусть сами устраивают свои делишки. Но отчаяние? Ты же сам учил, что отчаяние – смертный грех. И тем более грех, если вызван он суетными обстоятельствами…

Хельц закашлялся. Его мучил и разговор, и непривычная нищая обстановка. Он к такой не привык. Кроме койки, на которой вытянулся старик, тут теснились ещё семь или восемь кроватей. Все они сейчас были заняты пациентами. Кто рассматривал старый, явно прошлогодний журнал, кто был полностью поглощен неторопливой беседой с соседями. А кто просто лежал – бессмысленно уставившись в потолок. Дребезжало включенное радио, пахло дезинфицирующими веществами, непонятное перистое растение умирало на подоконнике.

На случайного посетителя не обращали внимания.

Старик шмыгнул носом.

– Это для тебя – игра, – вяло сказал он. – А вот для меня, как выяснилось, источник существования. Была любовь – были силы, чтоб жить. Не стало любви – и существование прекращается…

Он сомкнул губы.

– А что будет с миром? – спросил Хельц. – Ты – уйдешь, мир совсем опустеет…

Старик вздохнул.

– Я думаю, что мир моего отсутствия не заметит. Он и раньше не слишком во мне нуждался, и теперь спокойно будет существовать без меня. Он достаточно погружен в свои собственные интересы…

– Иссякнет дух жизни, – сказал Хельц. – Воцарится Луна и властвовать будут мертвые. Прах земной превратится в коснеющую бессмысленность.

– Это будут твои владения, – ответил старик. – Ты хотел царствовать – ты обретаешь могущество…

Веки его судорожно расширились.

– Отец! – шепнул Хельц.

Однако старик молчал. Он покоился, задрав клочковатую бороду, и поверх его скрещенных запястий опять сидел таракан.

Тогда Хельц поднялся и секунду смотрел на обрисованное простынями длинное тело.

Бровь у него заломилась.

– Эй, кто-нибудь!… – лающим голосом крикнул он. И, посторонившись, чтоб пропустить кряжистого мужчину, который – рванулся, вышел не спеша на крыльцо, где опять во все стороны брызнули от него испуганные старухи.

Ему было муторно.

Он, не торопясь, закурил, а потом глянул в померкшее небо – из густеющего тумана начал падать на зелень травы пушистый искрящийся снег…

3. ЛЕТО. САНКТ-ПЕТЕРБУРГ

Восторг был полный. Верка сперва онемела, а потом, наверное, через полминуты, придя в себя, распечатала и повертела низкий хрустальный флакончик, посмотрела на свет, отодвинула, чтоб оценить, и, наконец, прикоснувшись стеклянной лопаточкой к безымянному пальцу, осторожно понюхала, закатывая при этом глаза.

– Божественный запах, – сказала она. – Лидка, ты просто прелесть. Не забыла о старой приятельнице, привезла. Слушай, а зачем здесь вот эта вот пипочка?

Белым длинным мизинцем, который производил впечатление свежевымытого, она тыкала в крошечный синий бутончик, по-видимому, из фарфора. Крышечка на бутончике была такая, что непонятно, как и открыть.

– Ну, черти, выдумали!

Лида снисходительно объяснила, что вот эта вот пипочка – для сочетания ароматов. Например, если хочешь, чтоб был одновременно и персиковый аромат и вишневый, то из этой вот пипочки фиксируешь между ними границу, и тогда оба базовых тембра уже не смешиваются. То есть, можно создать любое количество комбинаций и одновременно – со сложным букетом, построив, например, восходящую гамму. Как тебе больше нравится. Смотри по инструкции.

В предложении об инструкции содержалась изрядная доля яда. Английского Верка не разбирала, и в другой ситуации, вероятно, не поленилась бы напомнить об этом, – непременно добавив, что русского-то языка толком не знаем, а ничтоже сумняшеся хватаемся за иностранные. Называется это образованщиной. Однако, сегодня выступать на эту тему она не стала, а, упрятав подарки и пододвинув к себе вазу с пирожными, отхлебнула индийского чая и заблестела глазами:

– Давай, рассказывай!…

Между прочим, и тон у неё был вполне дружелюбный: без иронии, без тени какого-либо превосходства. Верка даже её ни разу не перебила. А когда Лида устала от почти часового рассказа, когда все было обрисовано и вывалены первые впечатления, то оставила недоеденное пирожное на розетке и сказала – чуть ли не с некоторым почтением:

– Ты, наверное, каждый месяц будешь туда мотаться…

Зрачки у неё сконцентрировались. Чувствовалось, что она прикидывает открывающиеся возможности. Однако, Лида эти её прикидки немедленно поломала, объяснив, что съездила она, разумеется, плодотворно – привезла договоры и некоторые перспективные наработки, непосредственное начальство, кажется, ею довольно – что ни в коем разе не значит, что будто бы теперь так и будет: и желающих побывать за границей в этой фирме хватает, и не только она специализируется на субликвидных расчетах. А к тому же умные люди рассказывали, что проветриться за бугром только на свежачок интересно, ну, быть может, – второй вояж или третий. А когда начнешь мотаться туда-сюда, то оказывается, что это вовсе не удовольствие: пертурбации с визами, смена часовых поясов, быт там хоть и удобный, а все-таки не по-нашему. И так далее и тому подобное. Вымоталась она за эту неделю ужасно. Будто месяц пахала, никакой энергии не хватает. Вон в последний вечер у неё была намечена встреча, но когда человек не пришел, то она просто-напросто облегченно вздохнула. Потому что не надо было уже ни с кем разговаривать. В общем, ладно, тут ещё следует поразмыслить.

Как она и рассчитывала, Верка тут же почуяла, что про человека упомянуто было не просто так, и с присущим упорством вытянула из неё подробности. История с Блоссопом её, видимо, потрясла, Верка ахала, всплескивала наманикюренными руками, чуть не вляпалась в вазу с пирожными, успев подхватить, и очень долго рассматривала визитку, которую Лида достала. И понюхала её, и потерла, только что не попробовала на вкус.

– Неужели действительно граф? – завистливо сказала она. – Слушай, Лидка, а он тебе голову не морочит? Написать-то все можно, бумага стерпит. Слушай, а почему она у него – черного цвета?

Лида с видом знатока объяснила:

– Вероятно, для элеганта. Серебро на таком фоне, видишь, как выделяется. Между прочим, он мне ещё и адрес оставил. Что-то загородное, надо будет как-нибудь съездить.

Верку точно прихлопнуло:

– Везет же некоторым… Ты мне тоже там какого-нибудь деятеля подбери, граф – не граф, но чтобы денег было побольше. – И добавила со свойственной ей проницательностью. – Н-да, а выглядишь ты и в самом деле неважно…

Лида поспешно откусила пирожное. Она вовсе не имела желания развивать эту тему. По утрам она видела в зеркале свое бледное, осунувшееся лицо, на котором во впадинах проступала нехорошая зелень. Далее, после мытья и растирания кремом, кожа приобретала нормальный оттенок, но о том, что выглядывало из утренней мути, забыть было нельзя. Чувствовала она себя плоховато, мучила иногда тошнота, или вдруг накатывали такие приступы слабости, что весь мир начинал вращаться, точно на карусели. Она боялась упасть. Главное же, что внутри у неё неожиданно появился плотненький сгусток холода – словно ледяная картофелина – и, как Лиде казалось, этот сгусток все время увеличивался в размерах. Образовывался он как будто из тканей тела, и чем дальше, тем больше переплавлял их в тягучий мороз. Лида явственно ощущала в себе противную зябкость. И сейчас, разжевывая без охоты вялый эклер, она чисто непроизвольно передернула от озноба плечами. Что, конечно, не укрылось от внимания Верки. Мерзнешь? Мерзну. Ты, мать, того, не гриппуешь?… Следовало бы, наверное, давно обратиться к врачу – вероятно, пройти обследование, выяснить, в чем тут дело. Но ведь это, знаете ли, не прежние времена. Раньше, года четыре назад, и поболеть было приятно. Отдохнешь себе дома, книги какие-нибудь почитаешь. Все равно, что дополнительный отпуск. Теперь, знаете ли, не так. Теперь только намекни, что у тебя нелады со здоровьем, и моргнуть не успеешь, как тут же окажешься без работы. В лучшем случае дадут выходное пособие – никакой профсоюз не поможет.



– Простыла, наверное, – беззаботно сказала она.

Но отбиться от Веркиного напора было непросто. Та немедленно, меряя температуру, пощупала лоб, озабоченно констатировала: Вроде, горячий, – оттянула Лидины веки, что-то там проверяя. И, по всей вероятности, увиденное ей не понравилось, потому что она сказала:

– Давай-ка в постель. Градусник тебе забебеним, сделаем все по науке.

– Ну и что ты у меня обнаружила? – спросила Лида.

– А вот то обнаружила, что и следовало!

– И что именно?

– Это самое!…

Было ясно, на что она намекает. Лида хотела сказать, что пошла бы ты, Верка, туда-сюда. Тоже мне гинеколог, два курса задрипанного медучилища. Если хочешь кого-то лечить, то – с себя начинай. Но едва она вспрянула, чтобы высказать недовольство, как сделался невыносимым кремовый вкус во рту, жир эклера как будто выстлал пищевод изнутри, желудок болезненно дернулся – вырываясь из Веркиных рук, она еле успела нагнуться над раковиной: желтоватая водяная струя ударила изо рта, и гортань защипало от едкой горечи.

Ее всю выворачивало.

– Уйди-уйди!… – между приступами тошноты бормотала она.

Однако, Верка, разумеется, никуда не ушла, а напротив, дождавшись, пока ужасные спазмы закончатся, усадила её, поддерживая, на прежнее место – обтерла платком, налила, чтобы можно было запить, слабый чай и сказала – серьезно, без тени какого-либо покровительства:

– Значит, правильно все. Что будем делать, подруга?…

Врач был вроде толковый, а нес какую-то чепуху. Когда осмотр завершился, и одетая, немного смущенная Лида примостилась на стуле с другой стороны стола, то он, подняв голову от бумаг, которые заполнял неразборчивым почерком, сообщил – довольно-таки равнодушно, как о чем-то обыденном:

– Примерно шесть месяцев. Состояние, в общем, нормальное. Никаких отклонений, тревожных симптомов нет. Сдадите анализы: кровь и так далее. Я надеюсь, что все будет благополучно.

Лида нервно сказала:

– Какие шесть месяцев, доктор? Вы, наверное, ошибаетесь, не может этого быть. Я прошу вас направить меня на дополнительное обследование…

Врач кивнул, по-прежнему продолжая писать.

– Разумеется, если вам не жалко сил и времени. Но, по-моему, второе обследование ничего не даст. Случай, к сожалению, достаточно ясный. – Длинным указательным пальцем он подтолкнул к ней разграфленный листок. – Вот вам справка и направления на анализы. Постарайтесь сделать их в ближайшие дни. А потом приходите, мы вас посмотрим вторично.

Очки сползали по переносице.

Лида его не слушала. Она морщила лоб и поспешно, как на контрольной, подсчитывала возможные сроки. Шесть месяцев – это, значит, в районе Нового года. Сейчас июль, то есть, видимо, середина нынешнего января. Нет, в течение января у нее, как нарочно, и близко не было. Она может поклясться, она хорошо помнит этот январь. Ей как раз сообщили, что предстоит зарубежная командировка. Закрутилось и понеслось тогда, как с горы. Не было ни одной свободной минуты. Нет-нет-нет, январь, разумеется, отпадает. На мгновение перед нею всплыло ироническое сдержанное лицо Блоссопа. Как он после внезапной близости предупредил: Каждый сам решает свои внутренние проблемы. Ты, наверное, понимаешь, что никакой ответственности я брать не себя не могу. Лида с ним тогда полностью согласилась. Потому что и она не хотела тогда никаких новых проблем. И, естественно, соответствующим образом предохранялась. Да и, если подумать, при чем здесь Блоссоп: всего месяц назад. Блоссоп к этому ни малейшего отношения не имеет.

Она стряхнула воспоминания.

Но сейчас же, как по заказу, возникло утро следующего дня. Когда Блоссоп зашел к ней, чтобы вместе позавтракать. Лида была ещё не готова и сидела в халате у трехстворчатого трюмо. Утро было чудесное, плескалось за окнами море, долетел с горизонта протяжный корабельный гудок. Как ты себя чувствуешь? – спросил тогда Блоссоп. А омытая солнцем Лида ответила: Словно заново родилась… Что ж, неплохо, и у меня такое же чувство… Он слегка наклонился и поцеловал в опушь шейных волос. И её вдруг пронзило ощущение смертельного холода…

Нет, это не Блоссоп.

– Например, в четверг, в пятнадцать часов, – сказал врач. – Не забудьте анализы. Вас устраивает это время?

Лида, не понимая, уставилась на него.

– Я сказал, что назначаю вас на двадцать четвертое. Не забудьте анализы, выписываю номерок…

Авторучка опять забегала по бумаге. Волосы были схвачены белой докторской шапочкой.

Тогда Лида открыла сумку, находившуюся при ней, покопавшись, достала несколько стодолларовых бумажек и, ни слова не говоря, разложила их поверх медицинских бланков. Она намеренно захватила доллары, а не рубли, потому что по опыту знала: доллары действуют лучше.

Так было и в этот раз. Врач откинулся, и очки его оказались на кончике носа.

Кажется, он даже вспотел.

– Что это?

– Деньги, – спокойно сказала Лида. И добавила, пока врач не успел опомниться и что-нибудь произнести. – Мне необходимо избавиться от э т о г о, доктор. Понимаю, что случай… скажем так… не совсем… и поэтому я готова компенсировать дополнительные усилия. – Она выдержала короткую паузу. – Эти деньги не обязательно вносить в кассу больницы.

Не притрагиваясь к зеленым купюрам, врач извлек из-под них бумаги, на которых писал.

– Вы, по-моему, не до конца уловили, – сказал он. – У вас срок беременности – около полугода. Прерывание здесь возможно только хирургическим методом. Понимаете: операция, для чего необходим соответствующий диагноз. Например, угроза жизни будущей матери. А в противном случае – это уголовное дело.

Лида сухо, как на переговорах, заметила:

– Это, доктор, не криминал. Это просто дружеская услуга. Я приеду сюда на своей машине – когда назначите. И уеду отсюда я тоже сама. Никаких претензий впоследствии. Никто ничего не узнает.

– Деньги вы все-таки заберите, – сказал врач. – Медсестра сюда может зайти, вообще – компрометирующая ситуация. А по поводу операции я вам скажу так: срок в шесть месяцев – это уже готовый ребенок, сформированы части тела, все ткани, мозг. Большинство эмбриологов полагает, что он может воспринимать отдельные звуки. Это уже почти человек. Операция в данном случае имеет оттенок убийства. Не напрасно же она обставляется такими ограничениями…

– Доктор, если перевести на рубли, то здесь более миллиона, – сказала Лида. – А работы, наверное, всего на полчаса. Я прошу вас подумать…

– А новая жизнь?

– А на жизнь мне, честно говоря, наплевать!

Тогда врач неторопливо собрал со стола купюры и довольно точным движением бросил их в раскрытую сумочку.

Лицо его поскучнело.

– Так я назначаю вас на четверг, – сказал он. – Если вы по каким-то причинам не сможете, то, пожалуйста, позвоните.

Тот же указательный палец придвинул к Лиде выписанное направление. Она глянула на него, как сквозь жидкий туман. Защипало глаза, и сквозь веки проступили неудержимые слезы. Значит – рухнуло. Значит, полетели под откос все её планы.

Как же так?

– Воды, – сказал врач. – И накапайте туда тазепама, обычную дозу. Нет, пожалуйста, следующего пока не надо…

Появился стакан, в котором что-то поплескивало. Протянула его, должно быть, вернувшаяся в кабинет медсестра.

Лида даже и не заметила, когда она возвратилась.

– Выпейте, пациентка…

Она оттолкнула стакан.

Нет, наверное, не все ещё было потеряно. Существуют, конечно же, и другие врачи, – вероятно, не с меньшей квалификацией, но более, так сказать, понимающие. За живой миллион она кого угодно найдет. Не отчаиваться, бывало и хуже.

Она резко вздохнула.

И внезапно, в тот самый момент, когда, опираясь о стол, она начала подниматься, нехорошая плотная боль вспыхнула у неё внутри, – словно что-то задвигалось, пытаясь перевернуться.

Лида вскрикнула от неожиданности.

А тупая черная боль вдруг расширилась, охватывая собой поясницу и, как будто выталкивая что-то наружу, раздвинула бедра…

Ночью она почувствовала себя совершенно здоровой. День до этого был заполнен тусклым муторным полусном. Боль, как охватила её в кабинете врача, так и пучила, разрывая тело на части. А потом, когда, казалось, что уже разорвала совсем, вдруг ослабла, но полностью не исчезла – то усиливаясь, то уменьшаясь, как бы затаилась внутри, точно ныли, напоминая о родах, отмерзшие дряблые внутренности. Лида большей частью находилась в спасительном забытьи. Ей, наверное, время от времени назначали наркотики: грустный медленный дождь моросил прямо с серого потолка, и сухие капли его проходили сквозь простыни. Обрисовывалась, точно во сне, колеблющаяся фигура Блоссопа. Он говорил: Мир прекрасен. Посмотри на эти дома, заросшие паутиной, посмотри на акации, мертвые, словно в сушь, посмотри на волшебную плесень, которая проступает на теле. Запах от неё возбуждает. Мир уже никогда не будет иным. Царство мертвых – это царство незыблемости… Они шли по бульвару, который тянулся вдоль моря, волны с тихим шипением выкатывались на песок, горела в небе луна, и вдруг Блоссоп отломил себе руку и, схватив её за коричневый обнаженный сустав, потянулся, чтобы достать пышную свечку каштана…

Однако бывали и просветления. Проступали тогда – известковые сумрачные углы, парус шторы, надутой яростным солнцем, жуткая, как раздавленное насекомое, розетка на противоположной стене. Лида, разумеется, понимала, что лежит в больничной палате, – вдруг показывался над ней крахмальный колпак медсестры, а порой она слышала негромкие голоса в коридоре. Что-то ей осторожно вводили, чьи-то руки уверенно дотрагивались до нее, холодела от спирта протертая кожа, жало твердой иглы залезало в расслабленность мышц. Все это были приметы реальности. Но самой ей казалось, что жизни вне палаты не существует: мир из смерти и тлена простирался за больничными стенами, и июльское солнце лишь подогревало его. Лиде сразу же хотелось забыться опять. Тем не менее, просветления наступали, и в одно из таких просветлений она увидела меняющих капельницу медсестер и услышала шепот, летающий между ними. Причем, младшая из сестер была с родимым пятном на щеке, и по форме оно напоминало гусеницу, вгрызшуюся в нежную мякоть. Медсестра говорила: Я всего полгода работаю, и уже третий случай, когда рождается «гном». Так, глядишь, уже и людей не останется… У неё был крахмальный, поскрипывающий, очень свежий халат, и отчетливо пахло духами, внедряющимися в сознание. Ничего, отвечала старшая медсестра. Поработаешь пару лет, ещё не такое увидишь. – А откуда они появляются, это – врожденные аномалии? – Кто их знает, выскакивают – вот и все. – Я, наверное, никогда не привыкну, твердила младшая медсестра. А которая старше разубеждала: Привыкнешь, все привыкают… Капельницу, они, видимо, убирали. Лида, шевельнувшись, сказала: Принесите, его сюда. А, быть может, и не сказала, голоса слышно не было. Но, наверное, шевельнулась, потому что медсестры – захлопотали.

А во втором таком просветлении она увидела Верку. Та сидела на табуретке рядом с кроватью, и бумажный пакетик черешни покоился у неё на коленях. Лежи, подруга, лежи, говорила Верка. Тебе сейчас первое дело – лежать. И, пожалуйста, не волнуйся, не о чем теперь волноваться. Она что-то такое рассказывала о работе: кто-то там у них кого-то загрыз, а кому-то, наоборот, удивительно посчастливилось – понимаешь, нашел редкий ход, теперь стрижет баксы. В общем, ладно, а насчет последующего не отчаивайся, никого не слушай, все дети выглядят именно так, подрастет немного – тогда и подумаем. Мой вон тоже родился – башка была, как ведро… От неё истекало пугающее сочувствие – снисходительность и, может быть, даже злорадство. Лида попросила опять: Скажи, чтобы его показали… И тогда Верка исчезла, смытая волнами сна.

И ещё было странное ощущение в эти дни: будто кто-то её зовет, захлебываясь от страха. Зов был ясный, особенно в ночной тишине палаты. Лида с необыкновенной отчетливостью воспринимала его, – и вдруг села, нащупав босыми ногами линолеум. Разумеется, у неё немедленно поплыла голова и по телу испариной распространилась неприятная слабость. Но идти было можно, и только когда она, цепляясь за косяк, поднялась, её сильно качнуло, ударив плечом о стену. Впрочем, равновесие тут же восстановилось, и она, натянув халат, который пах дезинфекцией, осторожно просунулась в коридор, освещенный двумя настольными лампами в конце и в начале. Лампы были не сильные, а одна, за которой, по-видимому, дежурила медсестра, затенялась ещё и круглым деревянным барьерчиком, и поэтому темнота мощным пологом провисала над коридором. Лида на секунду заколебалась, однако, зов у неё внутри звучал все ясней, и теперь ощущались в нем не только пугающее одиночество, но и дрожь, и свобода, и голод, и дикий восторг, и манящее чувство уверенности, что сейчас все наладится. И вдруг что-то тягучее, вкусное, обжигающее хлынуло ей в гортань и потом испарилось мгновенно, наполнив клокотанием силы. В этой силе была особая звериная радость. Лида вскрикнула, настолько ей стало не по себе, и, уже не противясь влечению зова, побежала к лестнице, ведущей на третий этаж.

К счастью, дежурной сестры за барьерчиком не было – лампа с яркой бесцельностью освещала раскрытый потрепанный том, в медицинском шкафчике у стены поблескивали какие-то склянки. Это было ей на руку, хватаясь за пластик перил, Лида без особых усилий одолела два гулких пролета. Шаги звучали отчетливо. Мельком, сквозь окно на площадке она увидела душную полуночную темноту – камень спящих домов, зловещий оскал подворотен. И над крышами – лик луны, как будто сотворенный из холода. Луна была просто жуткая. На мгновение ей снова почудилось, что мир отвратительно пуст: улицы, города, континенты – вон оставленный навсегда ржавеющий грузовик. Но это было лишь на одно мгновение. Она слышала зов, и когда выбежала на третий этаж, то опять очутилась в громаде больничного длинного коридора, упирающегося правым концом своим в застекленную дверь. Там, наверное, находилось родильное отделение. Точно так же горела настольная лампа в углу, и она точно так же освещала раскрытую толстую книгу. Словно вся обстановка была скопирована с предыдущей. Но в отличие от предыдущего здесь сидела дежурная медсестра, и крахмальный халат выделялся раскопом небольшого сугроба.

Медсестра, по-видимому, спала. Голова её покоилась рядом с книгой, ломтик шапочки съехал, открыв пену рыжих волос, а всю шею охватывала жилистая серая шаль, вероятно, пушистая и наброшенная от холода.

Кажется, это была та сестра, что возилась днем с капельницей.

Коричневело родимое пятно на щеке.

Зов явно приблизился.

Лида тихо, на цыпочках двинулась, замирая, вперед, и вдруг шаль мягко шлепнулась на пол, обнажив на шее сестры малиновые разводы, а потом поднялась и обернулась крохотным уродливым существом, выковыливающим из-за барьера на тоненьких ножках.

Оно было сморщенное, покрытое ворсом шерстинок, вздутый лоб делал голову непропорционально большой, а карикатурные ручки, как проволоки, сновали по воздуху.

Существо как будто что-то ощупывало.

Оно сделало неуверенный осторожный шажок и качнулось под тяжестью котлообразного черепа.

Клацкнули коготки по линолеуму.

– Мама… – пискляво сказало оно. – Мама… мама… уа!…

Кожистые черные губы растянулись в улыбке. Что-то красное было размазано вокруг них.

– Мама… уа…

И тогда вдруг раздался нечеловеческий яркий крик, и Лида лишь через мгновение поняла, что это кричит, захлебываясь, она сама…

4. ЛЕТО. БАЛЬШТАДТ

Пол в подвале был каменный, вероятно, ещё со средних веков, мощные неровные плиты вплотную прилегали друг к другу, выделялась между ними в щелях ороговевшая грязь, а тяжелый сводчатый потолок, будто в храме, поддерживали четыре низких колонны. Капители у них облупились и уже невозможно было понять, что за лепка там присутствовала изначально.

Вероятно, подвал и в самом деле использовался в качестве храма: стены были богато украшены железом и серебром, коптили желтые свечи, а вся дальняя часть представляла собой алтарь из кованой меди, причем в центре его висела чудовищная морда козла, и огромный котел перед ней распространял немыслимое зловоние.

Видимо, «черная месса» только что завершилась.

Хельц поморщился.

Ему не нравилась эта зловещая обстановка, этот запах отбросов и эти свечи из собачьего жира. Вечно одно и то же. Нищенский ритуал. Почему у слуг темноты такое бедное воображение? Мерзость, вонь – ничего другого придумать не могут. Больше всего ему не нравились люди, застывшие у котла: обязательные ермолки, рясы, пародирующие монашеское облачение, – пасти, вытаращенные глаза, страх и ужас перед только что ими содеянным.

Чувствовалось, что от страха они – без памяти.

Один из этих людей тут же пал на колени – пополз, целуя грязноватые плиты, а другой отпихнул его скребущие сапоги и, вихляя всем телом, начал совершать какие-то странные упражнения. Он шатался, будто нагрузившийся алкоголик, нагибался, лупил себя по башке пятерней, приседал и, безобразно выставив зад, энергично вилял им, как будто в дешевом стриптизе. Глаза у него закатывались, а сквозь сжатые зубы сочилась желтоватая пена.

Остальные же, образовав полукруг, покачивались вправо и влево.

Вероятно, таков был местный обряд.

– Хватит, – сказал Хельц, которому надоело. – Я все понял, достаточно, больше не требуется, – и добавил, взирая на замершего от неожиданности человека. – Вы должны не просто вызвать меня, вы должны собственноручно открыть мне двери…

Он небрежно указал на пентаграмму, которая его ограничивала. Человек, застывший в полуприседе, также посмотрел на нее, а затем, вдруг пав на живот, как лягушка, неловко раздвинул железные грани.

Его щеки полиловели.

– Ладно, – выходя из помертвевшего пятиугольника, сказал Хельц. – Значит, господин Диттер Пробб, муниципальный советник. Пятьдесят два года, женат, еврей в девятом колене…

Он нетерпеливо подергал рукой – что, мол, поднимайся.

Тут же из полукруга, замершего в молчании, выдвинулся ещё один человек и, как хищник, оскалившись, уставился на господина советника.

Тот в растерянности отступил.

– Мессир… – пролепетал он. – Я не понимаю вас, мессир, такое страшное подозрение…

– Бросьте, – сказал Хельц. – Это не подозрение, это уверенность. Я ведь знаю всю вашу подлинную биографию, герр Пробб. Хотите скажу, чем вы занимались в шестидесятом году: Гармитц, первое назначение, школа для мальчиков? – Он сделал паузу. Господин муниципальный советник лишь часто моргал. – Ерунда, успокойтесь, это для меня не существенно. Это – добрые христиане не переносят проклятого народа – ненавидят его, как бы они ни открещивались. А по мне, наличие черной крови – достоинство. Стыдиться здесь нечего. Вон ваш заместитель по «Братству», господин Вольмар Цилка – в четвертом колене. И, по-видимому, ничего, совесть не мучает… – Он кивнул. Человек, который хищно оскаливался, тут же шагнул обратно. Плотный полукруг колыхнулся. Хельц снова поморщился. – Воняет тут у вас, господа…

Он, подняв руку, отчетливо щелкнул пальцами. Запах, исходящий из большого котла, тут же явно ослаб. Но, однако, совсем не исчез, и тогда Хельц щелкнул вторично – запах розы он предпочитал всем имеющимся. А затем материализовал из воздуха сигарету и зажег её – ногтем, выбросив шипящее пламя. Конечно, дешевый фокус, но он знал, что именно фокусы производят наибольшее впечатление. И поэтому, выталкивая дым из легких, окрасил его в рубиновый цвет. Впечатление это произвело. Вместе с тем он отметил, что проклятая сигарета материализовалась с задержкой, а огонь был какой-то не очень уверенный, худосочный. Точно пламя из зажигалки, в которой заканчивается бензин. Да и цвет сигаретного дыма не слишком рубиновый. Так, слегка красноватый, надо приглядываться. Вероятно, силы его ощутимо слабели. Хельц почувствовал в груди неприятный озноб и сказал – прикрывая его тоном высокомерия:

– Ну так что, господа? Вы звали меня, я – перед вами…

Тогда люди, стоящие полукругом, бухнулись на колени, а муниципальный советник Пробб, прижимая руки к груди, переломился в поклоне.

– Мы приветствуем вас, мессир, – заученно сказал он. – Вы пришли – примите Царство земное. Здесь вы видите тринадцать своих детей. Мы пойдем наместниками во все страны света…

Эта речь была, видимо, заранее отрепетирована. Пробб согнулся и замер, даже, кажется, не дыша. Остальные, стоящие на коленях, тоже не шевелились.

Хельц опять затянулся.

– Что вам сказать, господа? Я боюсь, что не слишком оправдаю ваши надежды. Я бы мог предложить вам немного денег – за преданность. Но, наверное, деньги вас не очень интересуют. Люди вы состоятельные, вам нужна власть. И как раз в этом пункте мы с вами принципиально расходимся. Потому что лично мне никакая власть не нужна. Разумеется, было время, когда я мечтал о власти. Были годы и даже века, измотанные земными пределами. Но – все в прошлом. Ныне у меня нет подобных желаний. И, наверное, вам не следует рассчитывать на меня. Вам придется завоевывать власть самим. Это, вероятно, не трудно…

Он извлек из воздуха новую сигарету. Муниципальный советник Пробб вдруг стремительно выпрямился и скрипнул зубами.

– Мы честно служили вам, мессир, – сказал он. – Мы рискнули положением в обществе и репутацией порядочных граждан. Мы, в конце концов, пожертвовали нашими душами. Это тяжкая жертва, мессир, а вы нас бросаете?

Люди, выстроенные полукругом, отчетливо зашептались.

– Ну, все то, что вы делали, вы делали добровольно, – заметил Хельц. – Принуждения не было, и я не брал на себя никаких обязательств. А к тому же у вас остается очарование Мрака, – наступают Смутные времена, и на сторону Тьмы, как обычно, встанут тысячи и миллионы. Это страшная сила, постарайтесь ею воспользоваться…

– Так вы уходите, мессир?

Хельц обернулся в дверях.

– У меня нет больше времени на разговоры.

– А как же Царство земное?

– Оно меня не интересует…

Хельц тащился по жарким улицам старого города. Город, видимо, был основан очень давно, но в последнее время отреставрирован, полон средневековья: мастерские и лавки были отделаны под старину, переулки и площади вымощены крепким булыжником, шевелился на башне магистратуры раздвоенный узкий флажок, крепостные толстые стены проглядывали между строениями, а в кафе, куда Хельц заглянул, чтобы перекусить, оказались в продаже шоттельские пирожки со свининой. Сам хозяин кафе облачен был в куртку и кожаные штаны со штрипками, а еда подавалась на столики, сделанные из бочонков. Хельцу все эти декорации немного претили. Что их так тянет в средневековье, подумал он. Грязное кровавое время, захлебывающееся от ненависти. Бесконечные войны, резня, кошмар эпидемий. Хруст суставов, грабеж, выдаваемый за геройство. Голод, грязь, нищета, тридцать лет – срок человеческой жизни. Что они обнаружили привлекательного в этих помоях? Дикость, – впрочем, нынешняя эпоха не лучше. Та же грязь и та же жестокость, но только под флером цивилизации. А по сути – кровавые звериные наслаждения. И он, видимо, обречен теперь в этом участвовать.

Хельц допил кофе. Ему очень не нравился этот город. Было здесь что-то тусклое, удушающее, будто перед грозой. И не только, наверное, из-за секты доморощенных сатанистов – посмотрел он на сатанистов, ничего интересного нет – дело было во всей городской атмосфере, что томила и мучила его, как тюрьма. Надо было, по-видимому, выбираться отсюда. Он уже пытался представить себе берег Ривьеры – золотистый песок, мол, вдающийся в горячее море. Картинка возникала живая. И однако мгновенного скачка на Ривьеру не получалось. Ну никак, ну хоть кричи от бессилия. Вероятно, он уже потерял свободу пространства, и теперь, как все прочие, должен будет использовать поезд и самолет. Разумеется, если его опять не вызовет кто-нибудь. Хотя вызов, наверное, теперь тоже будет проблемой. Он становится обыкновенным земным человеком. Гениальным, конечно, учитывая опыт веков, но лишенным привычного сверхъестественного ореола.

Двери тюрьмы закрываются.

– Господи, зачем ты меня оставил? – насмешливо воззвал он.

Голос дико и странно прозвучал в подвальной тишине помещения. Насмешки не получилось. Перед Хельцем вырос обтянутый кожей хозяин.

– Вам угодно ещё что-нибудь, сударь?

– Нет, – немного смущенный эмоциями, сказал Хельц.

Бросил деньги на столик и выбрался из кафе наружу. Смеркалось. Красное громадное солнце опускалось за выступы крепостной стены. Прямо перед кафе раскинулся парк: тишь реки, пересекаемая закатной дорожкой. Распластались по темной воде плакучие ивы, пара черных дьявольских лебедей прилипла к зеркальной глади.

Клювы их были точно в спекшейся крови.

Хельц достал из воздуха корку и бросил, но лебеди не шелохнулись. Зато из-под зева разрушенного моста, от которого сохранился лишь каменный бык с половинкой пролета, донеслось отчетливое: Т-с-с… кто-то идет… А затем гораздо более громкое: Ладно, кидаем!…

Тут же из-за вала древних камней вылетело что-то визжащее, жалкое, переворачивающееся и, как куль, бултыхнулось в воду неподалеку от берега – две мальчишеские фигуры вырвались из темноты и стремглав, как ошпаренные, ринулись к улицам города. Хельц проводил их взглядом. Он уже догадывался, что тут произошло, и, нагнувшись к воде, вытащил мокрого поскуливающего щенка, у которого была привязана к шее какая-то железяка. Ничего не меняется, мельком подумал он. Дети вырастут в той же жестокости, что и родители. И естественно повторят их скотский идиотизм. Ему стало скучно. К счастью, здесь было неглубоко, хилая волосяная бечевка лопнула под крепкими пальцами. Щенок резко взвизгнул. Подожди-подожди, удерживая мокрое тельце, говорил Хельц. Он хотел разорвать петлю, обтягивающую шею. Щенок, однако, вывернулся из рук и, панически тявкая, помчался по направлению к городу. Вероятно, вслед за своими хозяевами.

Хельц вяло пожал плечами. Не следовало, разумеется, вмешиваться. Глупость это, растерянность, минутная слабость. Ладно, как тут насчет вокзала?

Он последний раз глянул на лебедей, которые по-прежнему не шевелились, пнул ногой камень, обросший жесткими сорняками, и уже было двинулся по тропинке вдоль берега, ведущего к дальним огням, как раздался откуда-то быстро нарастающий свист и недалеко от него бахнула о твердую почву тяжелая палка.

И сейчас же горячий истерический голос прорезал вечернее очарование:

– Вот он!… Колдун!…

Хельц оглянулся.

Из булыжных карабкающихся кверху улиц, где как раз в эту минуту затеплились чугунные фонари, проступила толпа людей, по виду довольно значительная, а впереди неё выскочил одетый в черное человек и, поддерживая настроение, усиленно замахал руками:

– Очистим город от дьявола!…

И одновременно донесся от площади яростный колокольный звон – будто скинула оцепенение громадная церковь. Хельц только поморщился. Колокольный звон не вызвал у него обычных эмоций. Не вонзилась боль в пылающий мозг, и не пробежали по телу сатанинские корчи. Просто медный набат, более никакого эффекта. Вероятно, и церковь уже лишилась одухотворенности. А вот в человеке, выступившем из толпы вперед, несмотря на сумерки и капюшон, прикрывающий внешность, он узнал господина муниципального советника Пробба, и в самой толпе, конечно, присутствовали люди из секты. Вероятно, все это было ими и подготовлено. Не случайно, он ещё час назад почувствовал слежку и увидел осторожных прохожих, державшихся в отдалении. Он не обратил на эту слежку внимания, а напрасно, следовало, вероятно, задуматься. Следовало, вероятно, учесть, что он ныне – обыкновенный земной человек и что он не может пренебрегать никакими опасностями. Опасностей теперь следует избегать. Тем не менее, Хельц по привычке совершенно не волновался – выставил перед собой распахнутые ладони, сконцентрировался и метнул в толпу шипящую синюю молнию.

Толпа загудела.

Однако, молния пролетела всего метров тридцать – и зарылась в траву, опалив её длинной дорожкой.

Толку от неё было мало.

И толпа, вероятно, почувствовала его нынешнее бессилие, потому что уверенно двинулась, спускаясь на берег, и оттуда, как град, застучали камни и палки.

– Колдун!…

– Сатана!…

– На костер!…

Расстояние, к счастью, было ещё довольно приличное. Хельц подумал и поставил ногу на поверхность реки. Нежная пленка воды прогнулась, но выдержала. Он тогда осторожно сделал один шаг, за ним – другой. И пошел, как по студню, который размеренно колыхался. Значит, все повторяется, вяло подумал он. И хождение мессии по водам, и осуждение. Только я не мессия, и предназначено это не мне.

Он прикинул, сколько ещё остается до берега. Оставалось примерно метров сто пятьдесят. На другой стороне реки лежал луг, подернутый дымкой. Клочья черных кустов, белесые струи тумана. И вдруг наискось пролетели, снижаясь над ним, красные мигающие огни. А затем докатился убийственный рев моторов. Вероятно, лайнер заходил на посадку. Это-то мне и нужно, подумал Хельц. И, немного ускоряя шаги, побрел к плоской вдающейся в реку отмели…

5. ЛЕТО. БАЛЬШТАДТ

Шофер сказал:

– Да, мадам, к сожалению, это довольно далеко от города. Мне хотелось бы знать, вернетесь ли вы обратно.

– А в чем дело? – спросила Лида.

– В этой местности мне не найти пассажиров. Ночь, мадам. Полнолуние.

Он, казалось, намекает на что-то.

Лида холодно пояснила:

– Я оплачиваю поездку в оба конца. Вас это устраивает?

– Да, мадам.

Такси тронулось, мелькнули за окном пирсы яхт-клуба – белоснежные павильоны, рощица аккуратных акаций. А затем город кончился и распахнулось море до горизонта. Солнце уже зашло, но край неба ещё светился.

Лида откинулась на сиденье. Наконец-то она могла позволить себе немного расслабиться. Все-таки самолет – это страшная штука. Еще днем она, высунувши язык, моталась по Санкт-Петербургу, узнавала насчет полетов, выстаивала в очередях, а сейчас уже – море, тянущиеся вдоль шоссе кипарисы. Лень, истома, другая ритмика жизни. Она вспомнила, как Блоссоп однажды сказал: Вы в России привыкли, что для чего-то там предназначены. А мы здесь уже давно отказались от предназначения. Сам приход в этот мир исчерпывает предназначенность. – А душа? – довольно-таки банально спросила Лида. – А душа, – сказал Блоссоп, – растворяется в существовании. Никакого надмирного назначения она не имеет. Он, как помнится, был очень бодр, оживлен и, казалось, излучал прохладную чувственную энергию. Это было особенно ощутимо в тогдашние жаркие дни. И необыкновенно приятно.

– Можно я закурю?

– Конечно, мадам.

Щелкнула зажигалка, и поплыл по такси аромат сладковатого дыма. Некоторое время Лида ослепленно помаргивала, а потом вновь откинулась под мерное покачивание машины. Она видела, что небо на горизонте померкло, а на побережье спустились синие сумерки. Впрочем, море ещё заметно искрилось. Внутреннее напряжение не ослабевало. Может быть, и не стоило ехать к Блоссопу в сумерки. Без какого-либо предупреждения, без внятной договоренности. Так воспитанные люди не поступают. Но с другой стороны, куда ей тогда деваться. Ночь в гостинице, ожидание, неизвестность. И ведь, черт побери, у неё – чрезвычайные обстоятельства. Как тут все не обдумывай, а Блоссоп имеет к этому отношение. Пусть не сходится по положенным срокам и пусть противоречит природе. Но сама-то она ощущает, что послужило причиной. Это женщина всегда ощущает. Лида глубоко затянулась. Она вспомнила унизительную процедуру отъезда – как пришлось объясняться с Митканенном по поводу длительного отсутствия, и как морщился Костя Митканнен, и как он не обрадовался новой отлучке. В общем ясно, что будут теперь серьезные осложнения. Да и что там Митканнен, главное вообще удержаться.

Лида опустила стекло и выбросила сигарету. Проносились один за другим громадные черные кипарисы. Вдоль шоссе тянулся невысокий, всего с полметра бордюр, и под фарами вспыхивали на нем люминисцентные краски.

Ладно, пока оставим фирму в покое. Сразу, видимо, не уволят, а дальше – посмотрим. Дальше можно будет опять за что-нибудь зацепиться. Ладно, это потом, давай рассуждать по порядку. Собственно, чего она хочет от Блоссопа? Хочет денег или возобновления отношений? Нет, ни денег, ни отношений она не хочет. Интересная ситуация. Тогда, собственно, зачем она прилетела?

Лида вытащила новую сигарету. Пальцы прыгали, и сигарета надломилась у фильтра. Получалось, что лишь затем, чтоб рассказать Блоссопу о случившемся. Чтоб поставить его в известность и выслушать какие-то объяснения. Объяснения – вот, что, видимо, требуется. Отвратительная тупая загадка связывала их обоих. И пока не прояснится ответ, нельзя будет жить спокойно.

Она смяла ни в чем не повинную сигарету. Такси вдруг свернуло и очень мягко затормозило у высокой ограды.

Свешивались с другой стороны ветки акации.

– Мы на месте, мадам, – сдержанно объяснил шофер.

Лида достала деньги.

– Вы меня все-таки подождите. Если я через полчаса не вернусь, тогда уезжайте.

Шофер как-то странно посмотрел на нее.

– Да, мадам…

Мотор он почему-то не выключил.

Лида хлопнула дверцей и неуверенно двинулась к открытым воротам. Мельком она прочла гравированную табличку: «Умиротворение и покой». Между прочим, красивое название для усадьбы. Она видела длинную пустую аллею, уходящую в темноту, свод аллеи образовывали кроны деревьев, а под низкими фонарями светлели прогалины троп. Освещение было довольно скудное, но зато висела над парком громадная выпуклая луна, и раздробленный блеск на листве создавал причудливые очертания. Трудно было понять, где здесь может быть расположено человеческое жилье. Лида вытащила визитку с планом, начертанным от руки. Искривленная стрелка показывала, что третья тропинка налево. Да и Блоссоп, как помнится, объяснял, что именно там. Повернешь – и буквально в каких-нибудь пятнадцати метрах. Правда, странно, что до сих пор ничего не видно. Вероятно, все окна потушены, Блоссоп отсутствует. Хорошо еще, что она не отпустила такси.

Лида в нерешительности остановилась. Третья тропка налево была заштрихована чернотой. Освещение вдоль неё и вовсе отсутствовало, лунный свет перекрещивался клинками голубоватых лучей, а в просветах полян, как вода, стояло сияние. Лида сделала все же несколько робких шагов и вдруг с дрожью увидела длинные холмики и надгробия, и стоящие под луной грубоватые каменные кресты, и ограды, которые эти кресты охраняли.

Она находилась на кладбище.

Кажется, она даже вскрикнула от неожиданности. Впрочем, тут же опомнилась и взяла себя в руки. Страх, который омыл ей сердце, нехотя отступил – и сменился горячим пронзительным презрением к Блоссопу. Значит, пошутить решил граф раздолбанный, посмеяться над дурочкой, которая ему наивно поверила. Неплохая, наверное, шутка, дать адрес кладбища. Вероятно, смеялся.

Лида стиснула зубы.

Голубые лунные тени лежали в прогалинах, свет огромной луны был безжалостно тих, и трава вдоль могил была как будто подернута инеем. Она медленно разорвала визитку. Шутка эта была, разумеется, хороша, но не только у Блоссопа имеется чувство юмора. Она тоже теперь, пожалуй, пошутит. Уж теперь-то она непременно его найдет. И пусть Блоссоп узнает, как она умеет смеяться.

Лида уже повернулась, чтобы уйти, – ждет такси, и вообще, чего тут задерживаться – но с овала могильной плиты, изъеденной временем, ей в глаза неожиданно бросилось что-то знакомое.

Она сделала шаг вперед.

«Блоссоп» было написано на плите. И пониже готического черного шрифта – даты жизни, подчеркнутые виньеткой.

Так это не шутка?

– Блоссоп… – прочла она вслух.

И вдруг холмик земли перед овалом надгробия зашевелился – дерн корней как бы треснул, выпирая наружу, а из трещины высунулась страшная коричневая рука и костями пальцев ощупала травяную поверхность…

Марко вынырнул из толпы, когда Лида уже потеряла надежду.

– Все в порядке, – сказал он, протягивая серый бумажный листок. – К сожалению, обратный рейс только в пятницу, но, как выяснилось, есть дополнительный самолет на Варшаву. Вот билет, ваша виза вполне годится. А затем, уже утром, на том же самолете – в Россию. Там разрыв между рейсами всего три часа. – Он довольно-таки невежливо схватил Лиду за локоть. – Куда вы, сидите!…

– Может, все-таки лучше пойти заранее? – спросила Лида.

Тем не менее, Марко усадил её обратно за столик.

– До посадки ещё около получаса, мадам. Не спешите, не следует напрасно показываться…

– Вы думаете, что Блоссоп успеет?

– Плохо то, что вы назвали его по имени. Он теперь как бы обязан встретиться с вами. И к тому же сейчас полнолуние, опасное время. В полнолуние мертвецы, по традиции, особенно деятельны. Но с другой стороны, отсюда до кладбища километров шесть. Движется Блоссоп медленно, у нас – хорошие шансы…

Он махнул пробегающему официанту, чтоб дали кофе.

– А я думала, что это я такая способная, – сказала Лида. – Понимаю свободно и по-английски, и по-немецки. А, оказывается, это от меня не зависит…

– Язык мертвых.

– Да… – Лида с отвращением закурила. – Все же хорошо, что я вас встретила, Марко. Я бы тут, по всей видимости, пропала.

Марко отхлебнул черный кофе.

– Ну не знаю, – сморщившись, сказал он. – Я не думаю, что в России ситуация лучше. Это ведь касается не только меня или вас – это, видимо, происходит в гораздо больших масштабах. Я прикидывал – мертва, по крайней мере, половина Земли. А число тех, кто жив, стремительно сокращается. Войны, голод и прочие удовольствия…

– Так вы думаете, что войны организуются мертвецами? Безысходность какая-то, – заметила Лида.

Марко помешал ложечкой в чашке.

– Иссякает дух жизни, – сказал он. – Я не знаю, почему именно он иссякает, но вполне очевидно, что становится все меньше живых людей. Расширяется серый ареал омертвления. Тень финала бесшумно наползает на мир. Скоро, видимо, не останется уже ни одного человека. Не казалось ли вам иногда, что вы – среди мертвых?

– Казалось, – ответила Лида.

– Об этом и речь. Мертвецы пока имитируют деятельность людей: и в быту, и в политике, и, видимо, даже в искусстве. И поддерживает их, вероятно, теплая кровь живых. Но как только она иссякнет, как только последний из нас уйдет в темноту, так и Царство умерших, наверное, остановится. И рассыплется, как ему положено, в прах. Тишина, полнолуние…

Глаза его быстро расширились. А лицо побледнело, как будто схлынула жизнь.

– Пойдемте отсюда, мадам!

– В чем дело? – спросила Лида.

– Только не оглядывайтесь, пожалуйста! Я вас прошу: не оглядывайтесь!…

Он тащил её к выходу.

Лида все-таки обернулась. Словно дряблая кукла, распялился меж дверей жуткий Блоссоп. Элегантный костюм на нем безобразно истлел, и сквозь рвань проступали белые кости скелета. А лицо было черное, точно сделанное из грязи. Лида вскрикнула, и Блоссоп тут же открыл глаза – из провалов орбит пульсировало что-то малиновое.

– Он нас заметил!…

К счастью, очереди на посадку не было. Стюардесса лишь глянула на билет и кивнула.

Защелкнулся турникет.

– А как же вы? – ужасаясь, спросила Лида.

– Бегите, мадам!…

Проскочив коридорчик, Лида все же помедлила – Марко так и стоял у барьера, который загораживал вход, а изъеденный тлением Блоссоп раскинул деревянные руки.

Точно собирался обнять.

– Прошу подняться на борт, – сказала ей стюардесса…

Лида бухнулась на сиденье и пристегнула ремни. Самолет был игрушечный, видимо, на ближние рейсы. В скорлупе его вытянутого салона находились не более десяти человек. Шторки, отгораживающие пилотов, были раздвинуты.

Кажется, она толкнула соседа.

– Извините, пожалуйста.

– Ничего…

Его ссохшееся породистое лицо выглядело отрешенным. Самолет загудел и помчался по взлетно-посадочной полосе. А потом задрал нос и пополз сквозь воздушные сумерки. Промелькнули в иллюминаторе мелкие городские огни. Почему-то отчетливо виделось море, накатывающееся на берег.

Вероятно, теперь уже все позади. Лида вытянулась на теплом пластике кресла. Судорога отпускала. Завтра утром она, по-видимому, вернется домой и забудет об этом, как о нелепом кошмаре. Вероятно, главное – жить, как будто ничего не случилось. Ну а Блоссоп – что Блоссоп? – когда он ещё добредет до России. И потом ведь – это не что-нибудь, а Санкт-Петербург, город сутолоки, можно и затеряться. Ладно, пока оставим…

Лида чуть передвинулась, устраиваясь поудобнее. В самолете почему-то попахивало влажной землей, и примешивался раздражающий дым, как будто от плохой сигареты.

Тряпки, что ли, горелые, отвратительный запах.

Она открыла глаза.

Стюардесса стояла в проходе – приклеился к черепу спекшийся ком волос, а истлевшее платье свисало с костей, как у Блоссопа.

– Дамы и господа, наш самолет совершает рейс…

Лида рванулась.

Тотчас на колено её легла теплая человеческая рука, и сосед справа хладнокровно заметил:

– Не стоит… Не спешите, мадам. Нам – бежать некуда…

Он был прав. Лида видела, что в креслах сидят одни мертвецы. А покойник в кабине вдруг бросил штурвал и оскалился.

– Мы летим, ковыляя во мгле… – дребезжащим козлиным голосом запел он.

Начала сворачиваться и рваться обшивка салона.

Провисли жилистые провода.

– Закройте глаза, мадам. Полночь, – сказал сосед.

От него пахло серой.

Вдруг вспыхнуло солнце.

Самолет пробил облака и устремился в блистающее никуда…

МАЛЕНЬКИЙ СЕРЫЙ ОСЛИК

Первая ушла, как в песок, но, к счастью, деньги были. Треху выкинул Рабчик, треху положил сам Манаев, Рамоницкий, слегка покряхтев, добавил два желтых рубля и рубль мелочью, и, наконец, даже переживающий больше всех Федюша, покопавшись в карманах, выудил откуда-то сложенную в восемнадцать раз мятую обтерханную бумажку.

Вероятно, последнее, что у него было.

– Достаточно, – сказал Бледный Кузя. Из брезентовой клетчатой сумки, поставленной между ног, извлек два отливающих чернью фугаса с кривыми наклейками и, жестом фокусника перекрутив их в воздухе, очень ловко впечатал на середину ящика, застеленного рваной клеенкой. – Оп-ля!… Кушать подано!…

– Ну, не томи, не томи, – умирая, простонал Федюша.

По землистому источенному потом лицу его, по полуоткрытому рту, из которого вырывалось мелкое и частое дыхание, было видно, что ему сейчас хуже всех. У него даже глаза запали, а обтянутый кожей нос, заострился, как у покойника.

Впрочем, и остальным было не лучше. Рамоницкий усиленно сжимал виски и они вминались под жесткостью пальцев, как гуттаперчевые. Рабчик, подвернув толстенные губы, ощерился, будто голодный медведь, да так и застыл, по-видимому, борясь с тошнотой. У самого Манаева катастрофически пересохло горло, а по спекшемуся твердому мозжечку царапал изнутри черепа острый коготь. Режущая боль отдавалась в затылке. Жить не хотелось. Прошла – вторая, и он сразу же откинулся на теплую стенку склада – прикрыв глаза, ощущая на лице горячее солнце. Надо было ждать. Просто ждать. Ждать – и более ничего. Он слышал, как Рабчик, сохранивший не в пример другим определенную бодрость, нудновато рассказывает Бледному Кузе о вчерашнем.

– Значит, взяли, как всегда, две и пошли к Николке. Федюша, конечно, сразу же отрубился. Положили его в николкину ванную, чтоб отдохнул. Появился Налим притаранил ещё полбанки. Потащились по такому случаю к Карапету. На площадке у Карапета Налим упал. И подняться не смог, оставили его у батареи. Карапет в свою очередь выставил одеколон. Раскололи Оглоблю и брательника, который к нему приехал. И Кошмара вдруг тоже выставила фунфурик. А когда вернулись обратно, то оказалось, что Федюша уже плавает на поверхности – весь в одежде, захлебывается и посинел. Кто пустил воду, до сих пор неизвестно. Кое-как вытащили его, тут он и сблевал. Метров, наверное, на пятнадцать, как бутылка шампанского. В общем, нормально посидели, только Налим куда-то пропал, то ли забрали его, то ли умер. Ни хрена с ним не будет, я думаю, обнаружится…

– Обнаружится, – подтвердил Бледный Кузя. И, судя по звуку, потер друг о друга мозолистые ладони. – Ну так что, мужики, до обеда валандаться будем?…

До обеда валандаться никто не собирался. Поэтому расплескали по третьей. И когда Манаев, проглотив пахучую отвратительную бурду, уже ставил баночку из-под майонеза обратно в ящик, то в желудке у него лопнул пузырь: растеклось мучительное тепло и кровь начала толчками перемещаться по телу.

– Хорошо-то как!… – вдруг блаженным голосом сказал Федюша.

Манаев открыл глаза.

Было действительно хорошо. Яркое июльское солнце заливало дворик, огороженный глухим забором, над забором пестрела тенями и бликами листва тополей, доски, поддерживающие спину, были нагретые, в вышине белели вспученные облака, чирикала над головой какая-то птаха, пахло свежими стружками, заваренным столярным клеем: наверное, Бледный Кузя мастерил перед их приходом что-нибудь несущественное. Главное же – разогнулся коготь, царапавший мозг. Боль ушла. Распрямилась и зазвенела каждая жилочка в теле.

Живу, с облегчением подумал он.

Вероятно, то же самое чувствовали и остальные, потому что зашевелились, задвигались все сразу, устраиваясь поудобнее. Чиркнула спичка о коробок, поплыл, завиваясь, синеватый табачный дым.

– Благодетель ты наш! – с чувством сказал Рабчик. Он влюбленными глазами смотрел на Бледного Кузю. – Благодетель! Спаситель! Чтоб мы без тебя делали?… Мужики! Давайте за благодетеля!…

Звякнуло сдвинутое стекло, послышались возгласы: Молодец, Кузя!… Выручаешь!… Продолжай в том же духе!… – Бледный Кузя кивал, расплываясь в улыбке. У него не хватало двух передних зубов. Но сейчас это внешность не портило, а наоборот делало его роднее и ближе.

Он сказал растроганно:

– Спасибо, мужики! Вот как я считаю, кто я такой? Я – доктор. Человек умирает, человеку плохо. А тут я достал немного и спас ему жизнь. Я – доктор, мужики. Я правильно излагаю?…

– Ур-ра-а-а!… – завопил очухавшийся Федюша.

Но его тут же заткнули, потому что крик мог привлечь внимание. А Бледный Кузя, дождавшись тишины, с достоинством подвел итог:

– За врачей, мужики! – и всосал стакан мягким фиолетовым ртом, вокруг которого кучерявились три волосинки.

– Ур-ра-а-а!…

Третья бутылка таким образом тоже улетела. Но этого как бы никто и не заметил. Народ явно отмяк. Даже хмурый поначалу Рамоницкий, страдавший язвой и поэтому державшийся за живот, слегка расслабился, привалился к доскам сарая и, с шумом дохнув, заговорщически подмигнул Манаеву. Манаев ответил ему тем же. Они ещё с прошлого раза симпатизировали друг другу. Или, может быть, Рамоницкий имел что-то в виду. Что-то конкретное, о чем они договаривались. Манаев не помнил. Да и не хотелось вспоминать. Наступал тот самый счастливый час, ради которого они, собственно, и собирались. Час безоблачной радости. Час вдохновения.

Будто тихий ангел пролетел над миром.

Это, по-видимому, ощутили все.

Рабчик неторопливо потянулся и почесал ногтями волосатую грудь.

– Расскажи что-нибудь, Маняша, – расслабленно попросил он.

– А что рассказывать? – поинтересовался Манаев.

– Ну расскажи, как ты в булочную ходил. Кузя тогда отсутствовал, а я ещё раз послушаю…

– Хорошая история, – предвкушая, подтвердил Рамоницкий.

И в момент захмелевший Федюша тоже пискнул что-то одобрительное.

– Про булочную, так про булочную, – согласился Манаев.

И он рассказал про булочную.

Суть истории заключалась в следующем. Однажды в воскресенье, в восемь утра, жена послала Манаева за хлебом. Она не боялась его посылать, потому что это было воскресенье и восемь утра. Но когда Манаев выскочил из своей парадной, то его сразу же схватил за руку какой-то мужик и без лишних слов предложил опохмелиться. У мужика была с собой цельная поллитровка. Он, вероятно, маялся. Манаев, конечно, отказываться не стал, они вернулись в парадную, мужик раскупорил эту поллитровку и вытащил из кармана плавленный сырок. А Манаев предупредил его, что – торопится. Дескать, жена послала за хлебом. Надо по-быстрому. Поэтому мужик наскоро хряпнул пару глотков – занюхал от рукава, зажевал и передал бутылку Манаеву. Здесь начинается самое интересное. Чтобы показать, как он торопится, Манаев лихо крутанул бутылку перед собой – раз, другой – и опрокинул её в рот. Но, по-видимому, несколько перестарался. Водка в бутылке закрутилась винтом. Даже непонятно, как это получилось. Она закрутилась винтом и ударила прямо в открытое горло. Как из крана. Будто под гигантским давлением. Это – первый раз в жизни, мужики! Миг – и бутылка была опорожнена. Ему даже глотать не пришлось. Правда, Манаев не растерялся. Как ни в чем не бывало, он отдал бутылку мужику, вежливо сказал: Спасибо. Извини, тороплюсь, – и побежал в булочную. А мужик так и остался – с пустой бутылкой в руке. Поглядывая то на нее, то на Манаева. Но и это ещё не все. Хлеб Манаев купил благополучно, но когда он поднимался к себе на четвертый этаж, то перед последним пролетом его будто ударило. Будто – рельсой по голове. Все-таки – четыреста грамм, натощак. Он чуть было не отрубился. Кое-как дополз до двери и позвонил. Открыла жена. Представляете, мужики? Воскресенье, восемь утра. Побежал за хлебом, вернулся через пятнадцать минут. И – вдрабадан. Лыка не вяжет.

Манаев закончил историю. Он рассказывал её, не напрягаясь, скорее для разминки, лишь скупой жестикуляцией подчеркивая отдельные фразы. Он по опыту знал, что вступительную историю педалировать не надо. Но эффект все равно был убийственный. Ржали – все. Ржал, выбухивая грудные басы, мощный Рабчик, ржал измученный неурядицами нервный зеленоватый Рамоницкий, крест-накрест держась за живот. Бледный Кузя, которого было ничем не пронять, тоже перхал гортанью, будто покашливая. Что же касается Федюши, то тут и говорить было нечего. Федюша просто сверзился с ящика: лежа на земле, дергаясь словно в припадке, и тихонечко, как заяц, стонал. Общими усилиями его подняли и водрузили обратно. Но он опять сверзился.

Результат был налицо.

– Про сберкассу, про сберкассу расскажи!… – заикаясь от смеха, выкрикнул Рамоницкий. – Про сберкассу и про то, как ты с нашим участковым общался…

– С товарищем Пенкиным? – уточнил Манаев.

– Во-во! Как он тебе потом пять рублей подарил!…

Манаева не нужно было уговаривать. Он рассказал и про сберкассу, где ему пытались заплатить, лишь бы он больше там никогда не появлялся, и про здешнего участкового, товарища Пенкина, который до сих пор обходил Манаева стороной, а если и встречал, то менялся в лице и здоровался первым, а затем, не дожидаясь дальнейших просьб, начал просто рассказывать анекдоты. Анекдотов он знал великое множество, и они всплывали в памяти как бы сами собой. Никаких усилий не требовалось. Особенно сейчас, когда мир был пронизан искрящейся радостью. Главное было – подать. А подать Манаев умел. Образы выскакивали яркие и выразительные. Каждое движение – персонаж. Каждое слово – на своем месте. Интересно, что сам он при этом никогда не смеялся, а лишь, как грач, вертел головой, с любопытством и удивлением поглядывая на окружающих.

Так было и теперь.

Он смотрел на компанию, бьющуюся в конвульсиях, и когда, по его мнению, конвульсии ослабевали, то немедленно добавлял что-нибудь еще. Хохот возобновлялся с новой силой.

А в заключение он рассказал историю о маленьком сером ослике. Он всегда рассказывал эту историю в заключении. История была совершенно бессмысленная. Просто жил маленький серый ослик и перед этим осликом возникали различные трудности, но когда они перед ним возникали, то ослик немедленно предлагал: Давайте выпьем, ребята… – Вот, пожалуй, и все. Никакого сюжета. История держалась исключительно на интонации. Но почему-то именно она всегда была гвоздем выступления.

Манаев заколотил этот гвоздь и, поглядывая вокруг себя, вдруг понял, что надо завязывать. Надо завязывать и как можно скорее. Не то, чтобы стало хуже, явно хуже – нет – здесь как раз все было нормально: и народ, отдыхая, лежал вповалку и июльское утро по-прежнему играло светлыми летними красками, но Манаев чувствовал, что краски уже потускнели, а внутри у него появилась знакомая тяга неудовлетворения. И он хорошо знал, что неудовлетворение это будет возрастать.

Поэтому, выжидая подходящий момент, он очень настойчиво посмотрел на Бледного Кузю. А Бледный Кузя, поймав его взгляд, догадался и отрицательно качнул головой. Значит, он был уже полностью вытряхнутый. Значит, надо было бежать за новой. У Манаева сохранялись две трешки. Но он не был уверен насчет остальных. Ну, Федюша – пустой. Потому что Федюша – всегда пустой. Это ясно. Рамоницкий, наверное, тоже на нуле. Откуда деньги у научного сотрудника. Бледный Кузя – хозяин. Отпадает. Он участвует – за глоток. Кое-что мог подкинуть, по-видимому, только Рабчик. У Рабчика деньги водились. Правда, где это видано, чтобы Рабчик поставил другим. Рабчик, как известно, удавится, а не поставит. Рабчик, как известно, и сам не прочь проехаться за чужой счет.

В общем, ситуация была безнадежная.

Манаев даже поскучнел, ощущая, как вползает в сознание серая томительная безнадежность, прижимая к земле, порождая невыносимую тревогу похмелья, но как раз в этот момент, Рамоницкий, проглотив очередной приступ веселья, подобрал под себя длинные нескладные ноги, как-то цыкнул, привлекая внимание и снова подмигнул ему.

Подмигнул очень ясно и очень значительно.

Сомнений не было.

Манаев сразу же встал.

– Ну, мне пора, – сказал он, голосом перекрывая возражения. – Мысленно с вами, мужики, но на работе тоже надо иногда показываться. Ну – нет, нет! На сегодня, я думаю, достаточно…

И немедленно вслед за ним, как и ожидалось, поднялся Рамоницкий.

– Да, мужики, пора закругляться…

Они пролезли через щель в заборе, где гвозди внизу были предусмотрительно вынуты Бледным Кузей, и очутились в институтском дворике, заваленном ящиками и металлическим ломом.

Рамоницкий тут же согнулся, пронзенный воспоминаниями:

– Как там у тебя ослик сказал: Давайте выпьем, ребята?… – Ха-ха-ха!… Не могу… Ну – Манаев… Ну ты – человек уникальный… – однако через мгновение посерьезнел и добавил уже совсем другим тоном. – Значит так! У Сереги Паранина, это наш начальник лаборатории, сегодня день рождения. Я считаю, что он обязан поставить. Значит так! Ты – ни во что не вмешиваешься. Все переговоры я беру на себя. А твое дело – мычать и поддакивать…

– Ну – идем! – облегченно сказал Манаев.

Настроение у него сразу улучшилось. Появилась надежда и предчувствие невероятной удачи. Должно же ему когда-нибудь повезти. Лечу, с изумлением подумал он. Он и в самом деле как будто летел. Мелькнула мысль о работе и тут же пропала. Потому что какая могла быть сейчас работа. Утро еще. Вся жизнь впереди. Не работать надо, а радоваться.

И Манаев – радовался.

В институтском коридоре, куда они проникли через черный ход, он метнулся навстречу первой же попавшейся лаборантке, которая, брезгливо наморщив нос, осторожно несла перед собой удлиненную тонкую колбу с какой-то синеватой жидкостью.

– Девушка, а что у вас в колбочке – такое интересное?…

И брезгливая мина сменилась приветливостью. Лаборантка охотно остановилась.

– Это – раствор купороса.

– А можно понюхать?…

– Да хоть – выпить, – ответила лаборантка, вытаскивая пробку.

Манаев, может быть, и выпил бы. А что такого? Лаборантка ему очень понравилась. Но Рамоницкий, точно крючком, зацепив его своей рукой под локоть, грубо дернул куда-то в сторону.

– Ну – не гуляй, не гуляй!…

– Так ведь – симпатичная женщина, – сказал Манаев.

– Я тебя прошу: не гуляй!… – он волок Манаева по коридору и, проскользнув в одну из окрашенных цинковыми белилами дверей с надписью «Лаборатория спектрометрии», изобразил на лице нечто вроде счастливой улыбки. – Здравствуй, Серега! А мы вот решили – тебя поздравить…

Из-за письменного стола, заполняющего собой почти весь кабинет, навстречу им поднялся очень тощий человек в белом халате, и громадные роговые очки съехали ему на нос.

– Здря-а-авствуйте…

Рамоницкий прикрыл дверь.

– Познакомься – это Костя Манаев из соседнего института. Я тебе о нем рассказывал. Полностью – наш. Безоговорочно. Ну – давай, давай! Тридцать пять лет, знаешь, это не кот начихал…

Тощий человек был ошеломлен напором.

– А может быть лучше вечерком? – растерянно пролепетал он. – Заходите ко мне вечерком: «Цинандали», жена шашлычок приготовит…

Он в свою очередь попытался улыбнуться. Хилая это была улыбка. Заискивающая. На халате у него темнело чернильное пятно.

– Так, – зловеще сказал Рамоницкий. – Значит стал начальником и все друзья побоку? Так. Понятно. Пошли, Константин!…

И он резко повернулся, чтобы уйти.

– Да ладно, ладно, ребята… – жалобно сказал тощий человек. – Ну что вы, в конце концов… Просто меня могут к Баргузину вызвать… А так, раз – день рождения… – Он поправил очки и неуверенно посмотрел на Рамоницкого. – Ты дверь запер?

– Запер, – сказал Рамоницкий.

– А ты проверь…

– Говорю: запер.

Тогда тощий человек, покопавшись немного, открыл узкий сейф, стоящий у него за спиной, и достал оттуда толстую химическую бутылку, наполненную до пробки, три протертых стаканчика с носиками и делениями и, наконец, уже обычную, магазинную бутылку, этикетка которой извещала о том, что в ней – сок, болгарского производства.

Тут же появились бутерброды с колбасой и пупырчатый огурец.

– Но только по пятьдесят грамм, ребята, – сказал тощий человек. – Меня и в самом деле могут вызвать. Не обижайтесь, пожалуйста…

Он разлил спирт по стаканчикам, добавил туда же томатного сока, потекшего, будто кровь, а затем длинным скальпелем порезал бутерброды и огурец.

– Ну! – сказал Рамоницкий, поднимая свою посуду. – С новорожденным тебя! Поехали!…

– Поздравляю вас, – вежливо добавил Манаев.

Они звонко чокнулись.

И в эту секунду дверь, разумеется, отворилась и в проеме её показался широкоплечий высокий мужчина начальственного облика, тоже, как и тощий, в халате, но небрежно расстегнутом, так что виден был добротный, в полоску костюм с ярко-красным, на запонке, галстуком.

По-видимому, это был директор.

– Ага! – многозначительно сказал он. – И товарищ Рамоницкий присутствует. А я как раз вас ищу…

Тощий человек задрожал так, что из стаканчика у него плеснулось.

– Виноват, Баргузин Степанович. Тут – день рождения… У меня… Тридцать пять лет… Друзья – заглянули…

На него было больно смотреть.

Директор нахмурился.

– Кстати, насчет дня рождения, – неожиданно сказал Манаев. – Есть такой анекдот. День рождения, значит. Звонок в дверь. Здоровенный, под два метра амбал. – Драку на шесть человек заказывали? – Не-е-ет, – отвечает хозяин. А тот – бум в морду! Уплочено!…

Воцарилась напряженная тишина.

Директор молчал, и все – тоже молчали. Цокнуло стекло, это – тощий человек опустил свой стаканчик на полированную поверхность. Было слышно, как у него отчаянно и торопливо колотится сердце по ребрам.

Тишина становилась невыносимой.

Директор кашлянул.

– А вот есть ещё такая история, – сказал Манаев…


Рюмки были из богемского хрусталя: низкие, пузатые и очень тяжелые, на свету они отливали голубизной и тогда внутри хрусталя загорались блестящие крохотные искорки. Директор привез их из Чехословакии, когда ездил туда с научной делегацией. Из такого же тяжелого хрусталя было и блюдо, на котором светились малиновой прокопченостью круглые ломтики сервилата и выкатывала янтарный жир бледно-розовая тугая семга.

А ещё у директора откуда-то была свежая зелень и он небрежно, но привлекательно разбросал её поверх. И постелил на гостевом столике салфетки из крупной цветной соломки.

Объяснил, что любит – когда культурно.

Манаев тоже любил – когда культурно. Поэтому он сразу же слопал половину сервилата, подмел почти всю зелень, хрустевшую на зубах, попробовал семги, а потом без передышки рассказал историю о том, как ему случилось торговать на рынке.

Однажды жена послала его за картошкой. День был опять же воскресный, а по воскресеньям, как известно, не продают, но у входа на рынок Манаев вдруг обнаружил, что как раз сегодня выбросили прямо с лотка. Тридцать третий портвейн. И народу всего – человек двенадцать. Он, разумеется, взял пару штук. На картошку денег уже не оставалось. Так, какая-то разнокалиберная мелочь. Но Манаев все равно пошел на рынок. Там за прилавком стоял парень тамбовского вида. Выяснилось, что денег у Манаева хватает лишь грамм на триста. А ему хотелось бы принести домой полкило. Поэтому он попросил парня немного уступить. Но парень уступать не хотел. Тогда Манаев его очень попросил. Но парень все равно не уступал. Тогда Манаев произнес речь о том, что, вот, гады, спекулянты проклятые, обдирают простой народ, выжимают из него последнюю трудовую копейку. Речь имела успех. Вокруг Манаева стали собираться трудящиеся. Но к тамбовскому парню тоже подтянулись трое. Перевес был явно на их стороне. Потому что трудящиеся хоть и одобряли Манаева, но в драку бы за него не полезли. Тогда Манаев предложил за триста грамм – деньгами, а за остальное – стакан. Парень подумал и согласился. Манаев ему налил. А заодно и себе. Бутылка-то все равно открытая. Затем Манаев перелез через прилавок. А когда вторая «ноль семь» кончилась, то парень сказал, что он – сбегает. Манаев хотел дать ему свою мелочь, но парень сказал, что он с друзей денег не берет. Ты лучше пока поторгуй, сказал он. И исчез. По-видимому, надолго. Манаеву стало скучно, и он опять произнес речь. Что, вот, мол, тут торгуют – невесть чем попадя, отравляют трудящихся, а у него картошка, выращенная без удобрений, без химикатов там всяких, без земли, можно сказать, без солнца – одними, можно сказать, трудовыми мозолями. Не картошка, а чистый витамин. Ее бы надо продавать в аптеках: по рублю за каждые пятьдесят грамм. И прописывать тяжело больным в качестве лекарства. Речь его опять-таки имела успех. К Манаеву образовалась солидная очередь. Он немедленно повысил цену – в два с половиной раза. Но брали все равно бойко. Через полчаса практически ничего не осталось. Последнему покупателю Манаев продал мешки, убедив его, что грязь, накопившаяся в них, – целебная. Между тем, тамбовского парня почему-то не было. Манаев хотел отдать его деньги соседям по прилавку, но те не взяли. Тогда он перешел ко входу на рынок. Портвейном там торговали по-прежнему. Правда, очередь уже была значительно больше. Манаев на всякий случай отстоял её и взял ещё десять бутылок. А потом он вернулся на рынок, чтобы купить картошки. Но картошка к этому времени уже кончилась. Парень так и не пришел. Рынок закрыли. Манаев вернулся домой, и жена устроила ему скандал, потому что он не купил картошки.

Вот такая была незамысловатая история. У директора фонтаном вырвался коньяк изо рта. И обрызгал всех окружающих. Но Манаев как культурный человек этого не заметил. И директор как культурный человек этого не заметил. Они просто снова налили. И снова выпили. И Манаев рассказал историю, как один сотрудник из их института поехал в командировку в Монголию. Начали они ещё в самолете и потом продолжали весь рейс. Делать все равно было нечего. Ну, прилетели, отвезли их в гостиницу, там они ещё посидели с монгольскими друзьями, короче, очнулся он в три часа дня, выполз кое-как из постели, видит: на столике – газета, буквы – русские (в Монголии русский алфавит), а не одного слова не прочитать. Главное – газета по формату похожа на «Правду». И передовая статья озаглавлена: «Ленин – кыш! Ленин – мыш!» Только одно слово и разобрал – «Ленин». В общем, прибежали к нему на звук: он сидел на полу, зажав в кулаке газету, и выл, точно стая волков на промысле. А когда выть надоедало, то стучал себя кулаками в грудь и выкрикивал: Ленин – кыш! Ленин – мыш! Отвезли его в психиатрическую.

Манаев не очень старался, рассказывая эту историю, но директор тем не менее начал медленно уползать под стол – уползал, уползал – и, наконец, совсем уполз, только на мякоти кресла подрагивала круглая затылочная аккуратная лысинка. Тощий человек, то есть, заведующий лабораторией, у которого съехал галстук, а очки держались на самом кончике носа, с ужасом смотрел на эту лысинку, поднимая выше плеча полную рюмку коньяка.

– Ты почему не пьешь, Сергуня? – ласково спросил его Манаев.

И Сергуня вздрогнул, словно его кольнули иглой.

– Я вообще-то… извиняюсь… непьющий…

– А за производственные успехи? – сказал из-под стола директор. И, не выдержав, захохотал. – Ленин – кыш!… Ленин – мыш!…

Сергуня опять вздрогнул, совершенно отчаянно зажмурился, искривил отвращением вдумчивое интеллигентное лицо и, подавшись вперед, одним движением выплеснул в себя сразу всю рюмку… После чего застыл – вытаращив глаза.

– Закуси, закуси, – посоветовал ему Манаев.

Но Сергуня не мог. И тогда Манаев кинул ему ломтик сервилата – прямо в открытую пасть.

– За переходящее Красное знамя! – сказал директор.

Неожиданно материализовалась секретарша, ловко вытряхнула мусор из пепельницы, собрала появившиеся непонятно откуда обрывки бумаги и осторожно предложила:

– Может быть, кофе?…

– Хо-хо-хо!… – ответил ей директор. Но все-таки выбрался из-под стола. И распластался в кресле, которое дико скрипнуло. – Хо-хо-хо!… Ты извини, Валечка, у нас тут сегодня день рождения… Хо-хо-хо!… Не стесняйся, прими сама – если хочешь…

Секретарша, в общем-то, и не стеснялась. Налила себе рюмку, кивнула все ещё остолбеневшему завлабу: Поздравляю, Сергей Александрович! (Тот потряс головой), хлопнула коньяк, как минеральную воду, коротко дохнула, поморщилась, закусывать ничем не стала – длинными наманикюренными ногтями выудила сигарету из пачки и закурила, равнодушно пуская дым в потолок.

Она словно бы отсутствовала, видимо, презирая окружающее.

Правда, Манаев рассказал ей анекдот про «если хочешь», и сигарета тут же выпала из ухоженных пальцев, закатившись куда-то под диван, а сама секретарша забилась на кресле, как вынутая из воды рыба.

Смех у неё оказался довольно-таки визгливый.

Это немного отрезвило Манаева. Он подумал, что надо бы, наверное, затормозить. Уже хватит. Достаточно. Ведь как обычно получается. Утром трещит голова и поэтому требуется чуть-чуть принять. Требуется чуть-чуть принять – просто, чтобы голова не трещала. Принимаешь чуть-чуть – чтобы голова прошла. И говоришь себе – только чуть-чуть. И – чуть-чуть. И голова в самом деле проходит. Но потом зачем-то принимаешь ещё чуть-чуть. Уже для настроения. И ещё совсем немного чуть-чуть. Чтобы это настроение поддержать. А потом смотришь: уже наступил вечер, все вокруг – опрокинутые, и сам – растекаешься возле стола, как медуза. Ну а утром – опять трещит голова… И между прочим, ему пора на работу. Потому что вчера он до института так и не дошел. Это значит – подряд два прогула. Два прогула подряд покрывать никто не будет. Это значит, что могут и попереть, к чертям. Нет, действительно, надо завязывать.

Вероятно, Манаев бы и завязал, потому что ему хватало, но в эту минуту директор, наконец, справился с приступом истерического веселья, по-партийному жестко взял себя в руки и, широким жестом налив всем до краев, предложил выпить за женщин, которые нас любят. Насколько почувствовал Манаев, присутствующую здесь Валечку он вовсе не имел в виду. Так что никаких таких пошлостей. Но отказываться, разумеется, все равно было нельзя. Даже Сергуня заглотил очередную рюмашку. Правда, после этого он резко выпрямился на стуле и, как гипсовый, начал быстро-быстро раскачиваться взад-вперед. Но в общем, это не имело большого значения. Манаев с директором закусили, и директор поинтересовался, что это Манаев такой грустный. Только что был, как все люди, и уже – грустный. Какие, мол, проблемы у моего лучшего друга. Манаев объяснил ему, что, вот, пора на работу. И директор покровительственно махнул рукой.

– Мы это сейчас отрегулируем, – сказал он. – Ну-ка, Валечка, соедини меня – там… с кем надо…

Валечка соединила его с директором манаевского института, и здешний директор объяснил тамошнему директору, что есть в институте у него такой Константин Манаев, младший научный сотрудник, как недавно выяснилось, очень ценный кадр. В настоящее время Константин Манаев выполняет работу по нашему ведомству, так что если ты, Валентин Сергеевич, не против, то сегодня он не появится у тебя в институте. Некогда ему там появляться. Работа кропотливая, ответственная и займет, судя по всему, целый день. Не обессудь пожалуйста, Валентин Сергеевич, мы с тобой люди свои, сочтемся…

Директор нетерпеливо послушал, что ему отвечают в трубку, сказал: Ха-ха! – деревянным голосом. И добавил, кивая, по-видимому, соглашаясь с очевидным. – Ну, конечно, с меня причитается… – А потом удовлетворенно, расслабившись, повернулся к Манаеву. – Вот видишь, а ты боялся…

Манаев боялся как раз не этого. Манаев боялся совсем другого. И тем не менее, он почувствовал некоторое облегчение. По крайней мере сегодня можно было ни о чем не думать. А завтра – что завтра? – завтра когда ещё наступит. Важно, что сейчас он совершенно свободен. Это – главное. Можно не беспокоиться. Поэтому они выпили за свободу. Валечка очень активно поддержала данный тост. Потому что она любила свободу. А качающийся на стуле гипсоподобный Сергуня, напротив, не поддержал. Он, наверное, свободу не любил, презирал её, или, может быть, признавая в душе, не был в состоянии заявить об этом достаточно внятно. Во всяком случае, возражений от него также не последовало, выпили они без всяких помех, и Манаев, несколько отягощенный благодарностью к директору, который проявил о нем такую нетривиальную заботу, рассказал ему историю о том, как он, Манаев, пару лет тому назад встречался с инопланетянами.

Это была одна из лучших его историй. И рассказал её Манаев уже не вполсилы, как раньше, а – стараясь, на пределе возможностей – подкрепляя и мимикой и сменой интонаций. Руки его так и мелькали в воздухе. В результате директор начал опять медленно уползать под стол, а возбужденная коньяком и непринужденностью обстановки Валечка повалилась поперек кресла и в восторге замолотила ногами по подлокотнику. Левая туфля у неё слетела и ударила Сергуню по щеке. Но Сергуня не обратил на это внимания: бледный, даже заиндевевший какой-то по-прежнему раскачивался на стуле, повторяя одну и туже унылую фразу:

– Елки зеленые, как я нажрался, ребята!…

Чувствовалось, что сейчас он нырнет и отключится. Поэтому, специально для него, Манаев рассказал серию интеллектуальных анекдотов. В этих анекдотах фигурировали роботы, ученые и было много запутанной терминологии. Например. Как доказать, что политика нашей партии всегда – прямая? Возьмем произвольную точку в политике нашей партии. Эта точка есть «перегиб». Сноска: «перегиб» – такой математический термин. Поскольку данная точка есть «перегиб», то производная второго порядка в ней равна нулю. Точку мы брали произвольно, следовательно можно утверждать, что в любом месте – на политике нашей партии – производная второго порядка равна нулю. А если так, то политика нашей партии – всегда прямая.

Честно говоря, Манаев не очень любил рассказывать такие анекдоты. Для таких анекдотов требовалось образование. А образование у слушателей не всегда имелось. Разве что Сергуни. Да и то неизвестно. Правда, как раз Сергуня и пропустил их мимо ушей. Абсолютно не отреагировал. Будто не слышал. Лишь издал перехваченный горлом какой-то странный и настораживающий звук: нечто среднее между икотой и позывом к выворачиванию желудка. Манаев на всякий случай отодвинулся от него подальше. Валечка тоже слегка заскучала. Зато у директора, как ни странно, образование оказалось вполне достаточным – потому что он начал тихо, завороженно повизгивать и, наверное в полном экстазе – ударяться головой о крышку стола. Рюмки, уже опять налитые до краев, опасно заколебались.

– Про ослика, про ослика расскажи!… – крикнул директор.

Непонятно было, откуда он знает об этой истории. Про ослика Манаев, кажется, ещё не рассказывал. Может быть, ему что-то такое намекнул Рамоницкий? Наверное, намекнул. Вероятно, хотел представить Манаева в лучшем свете. Кстати, а где он сам? Манаев завертел головой. Только сейчас до него дошло, что Рамоницкого с ними не было. Впрочем, ничего удивительного. Рамоницкому было не по рангу присутствовать здесь. Директор института, заведующий лабораторией, секретарша. И какой-то там Рамоницкий. Мелкая сошка. Видимо, он потерялся, когда они переходили из одного кабинета в другой. Манаев что-то такое припоминал. Что-то смутное. Что-то неопределенное. Но про ослика упомянул – точно он. Между прочим, удивительно к месту. Манаев и сам чувствовал, что ситуация уже созрела. Пора вводить контрапункт. Иначе настроение будет падать.

Поэтому он сразу же согласился:

– Ладно. Давайте про ослика…

Но про ослика рассказать не удалось. Потому что едва Манаев, разумеется, приняв немного для вдохновения, отдышался и приступил к обстоятельному изложению своей истории: дескать, жил маленький серый ослик, и перед этим осликом возникали различные трудности, но когда эти трудности возникали, то ослик предлагал: Давайте выпьем, ребята… – как вдруг чрезвычайно явственно прорезался запах дыма и немедленно вслед за этим Валечка, соскочив, точнее, просто свалившись с кресла, огляделась и панически закричала:

– Гори-и-им!…

А из-под дивана вырвалось густое ватное облако.

Сразу же все пришло в движение.

Валечка кинулась к дверям, чтобы позвать на помощь. Но директор, как человек опытный, остановил её. Он её остановил и объяснил в доступной форме, что засвечиваться им совершенно ни к чему. Будет расследование, неприятности, грандиозный скандал. Справимся своими силами. Тогда Валечка кинулась к телефону, чтобы вызвать пожарных. Но здесь её, как опытный человек, остановил Манаев. И объяснил тоже самое. Валечка, наконец, поняла. Но все-таки попыталась сорвать вентиль, открывающий воду на батарее. В этот раз её остановили вдвоем. В общем, суматоха образовалась изрядная. Обеспамятевший Сергуня воспользовался ею и – громко упал. Причем, упал неудачно. Как раз там, где больше всего дымилось. Пришлось брать его за руки за ноги и переносить. Он был почему-то страшно тяжелый. Будто действительно сделанный из сплошного гипса. И к тому же он скукожился, как бы окостенев: разогнуть его не было никакой возможности. Но в конце концов соединенными усилиями диван отодвинули, и тогда выяснилось, что ковер под ним медленно тлеет, выгорел уже довольно большой круг, вероятно, от сигареты, которую уронила Валечка. Директор с Манаевым укоризненно на неё посмотрели, и несчастная Валечка покраснела до слез. Однако, быстро нашлась, вытащила из тумбочки электрический чайник и, промахиваясь, но очень тщательно залила место аварии. А потом из другого закутка достала тряпку и все это вытерла – собирая гарь.

То есть, оказалось, что в общем-то ничего серьезного. Директор сразу же повеселел. Диван поставили на место, распахнули окна, чтобы кабинет проветрился, Валечка ещё немного подмела, с некоторым напряжением посадили обратно Сергуню, и он снова, как неживой, начал раскачиваться взад и вперед. Обстановка в какой-то степени разрядилась, директор предложил выпить по случаю ликвидации очага пожара, и лишь когда уже было налито и Манаев, обхватив богемскую рюмку, собирался произнести короткий, но энергичный тост, так сказать, ободряющий и соответствующий моменту, то он явно услышал, что в дверь кабинета стучат.

Причем, стучали, по-видимому, довольно сильно, так как двери, разделенные тамбуром, были солидные, как положено, обитые кожей снаружи и изнутри, и если звуки сквозь них все-таки доносились, значит, колотили в приемной изрядно.

Манаеву стало как-то не по себе.

– Стучат, – подняв палец, сказал он.

И Валечка, тревожно прислушавшись, тоже подтвердила:

– Стучат…

А директор, наверное, ещё не остывший от происшедшего, резко выпрямился и недовольно сказал:

– Вот я их сейчас! Что за жизнь в самом деле, спокойно посидеть не дают, – и добавил, хватаясь за бронзовую фигурную ручку. – Наверное, это – парторг. Нюхом чувствует, подлец, где можно выпить…

Но это был не парторг.

Едва двери все-таки, уронив два раза ключи, открыли, как в кабинет сначала ворвался запыхавшийся и несколько ошеломленный юноша чрезвычайно холеной наружности, светловолосый и голубоглазый, в идеальной отпаренной серой «тройке», по внешности – типичный референт, а вслед за ним уверенно, по-хозяйски ступая, неторопливо вошел громоздкий, крестьянского вида человек, у которого жесткие патлы и нос картошкой как-то странно не сочетались с очками и строгим министерским костюмом.

– Ну, здравствуй, Баргузин, – оглядываясь, сказал он. – Что это ты отгораживаешься от народа? Мне докладывают: он у себя. Дверь, понимаешь ли заперта. Павлуша мой всю руку себе отбил, стучамши…

Референт тут же поднял покрасневшие костяшки пальцев, демонстрируя, что – да, действительно, отбил, теперь придется лечиться.

Выражение лица у него было обиженное.

Громоздкий человек между тем принюхивался, шевеля ноздрями.

– Дымом пахнет, Баргузин, – констатировал он. – Ты что, шашлыки здесь жаришь? – Наклонился к столу и, взяв за горлышко, повернул к себе опорожненную на две трети бутылку коньяка. – Армянский, пять звездочек. Хорошо, понимаешь ли, Баргузин, живете…

Директор стоял, будто громом прихлопнутый. Все недавнее оживление с него схлынуло, он, по-видимому, не мог пошевелиться, только повел вокруг безумным неистовым взглядом – Валечка тут же вскрутилась на месте, как вихрь, и стремительно исчезла из кабинета, осторожно прикрыв за собой дверь и, таким образом, отрезав неприятную сцену от посторонних.

После этого директор покашлял в ладонь и сокрушенно сказал:

– Здравия желаю, Мокей Иванович… товарищ министр… День рождения тут… как-то… образовался… Но главное – конечно – мы завершили тематику, которая имеет большое народохозяйственное значение… Помните, вы поручали нам разработку несгораемых спичек для космонавтов… Чтобы, так сказать, исключить аварии… Соответствующий полимер уже синтезирован… Дорабатываем технологию… Скоро можно будет запускать в производство…

И он замер, пожирая начальство глазами.

Министр хмыкнул.

– День рождения, понимаешь ли… На работе… у тебя, что ли, Баргузин, день рождения?

Директор даже подпрыгнул.

– Никак нет! Виноват, товарищ министр!… – по-военному развернулся и указал на Сергуню, обомлевшего и, вероятно, не знающего куда податься. – У него – день рождения… Так сказать, наш ведущий сотрудник…

Министр поднял бровь, недоуменно рассматривая Сергуню. И Сергуня вдруг как-то странно заколебался на стуле. Заколебался, очень мелко, точно привидение, задрожал, очертания его фигуры стали расплывчатыми, проступила сквозь них деревянная спинка стула – три секунды и Сергуня буквально растворился в воздухе. Только канцелярская скрепка заблестела на том месте, где он сидел.

– Так у кого, понимаешь ли, день рождения? – отстраненно поинтересовался министр.

Некоторое время директор, вытаращив глаза, оцепенело взирал на эту слегка разогнутую обыкновенную канцелярскую скрепку, а потом вздрогнул и покраснел, цементируя разум усилием воли.

– У меня, – обреченно сказал он. – У меня день рождения… Пятьдесят восемь лет… – И вдруг, озаренный гениальной догадкой, торопливо пробормотал. – Может быть, так сказать, не откажетесь, Мокей Иванович… Чисто символически так сказать…

– Чисто символически? – спросил министр. И, втянув дымный воздух, неожиданно крякнув, совсем, как Бледный Кузя, потер друг о друга бугристые лопатообразные ладони. – Чисто символически – это, понимаешь ли, можно…

– Можно, – тут же пискнул откуда-то из-за спины референт.

И тогда Манаев понял, что наступает – его минута.

Он поднялся и разлил по рюмкам коньяк. И в четыре касания привел в порядок закуску.

– Кстати, насчет «символически» есть прекрасный анекдот, – сказал он.


Машина вывернула на короткий трехрядный проспект, полный праздношатающегося народа, притормозила у светофора, тут же изменившего свой свет на зеленый, а затем, объезжая длиннейшую очередь, по широкой и плавной дуге устремилась к воротам в крепостной стене, раздвоенные зубцы которой поднимались почти до самого неба. Ярким золотом сияли над ним церковные купола.

День был праздничный, расцвеченный солнцем.

Референт, устроившийся на переднем сиденье, немного поерзал и, обернувшись назад, сказал предостерегающе:

– Подъезжаем, Мокей Иванович…

– Ну так что – подъезжаем? – очнувшись, спросил министр. – Подъезжаем. Сам вижу, что подъезжаем. – Он отдулся, так что по машине распространился могучий, почти осязаемый запах коньяка, вытер лицо платком, который достал из кармана, и, крутанув огромной, помятой, будто котел, головой, передернулся от внезапно пробившего его приступа смеха. – Хо-хо-хо!… Как там у тебя про ослика?… Давайте выпьем, ребята?…

Министр согнулся, насколько позволял ему огромный плотный живот и в совершенном восторге ударил себя по ляжкам. Референт сейчас же с ненавистью посмотрел на Манаева.

– Может быть, мне лучше все-таки выйти, – нерешительно сказал тот. – Я вас подожду, вы не сомневайтесь, Мокей Иванович…

– Сиди! – прекратив смеяться, строго приказал министр. – Я тебе объяснил: на полчаса – не больше. А потом поедем ко мне на дачу. День-то какой, посмотри! Балычок соорудим, сходим на рыбалку… Или у тебя имеются какие-то возражения?

– Возражений нет, – ответил Манаев.

Ему было хорошо, «Волгу» уютно покачивало, сиденья были мягкие, убаюкивающие, из-за опущенного бокового стекла налетал свежий ветерок. Настроение было потрясающее. Даже выпить не слишком хотелось. Тем более, что перед выездом они приняли посошок на дорожку. Видимо, эта последняя доза ещё чувствовалась. Потому что сохранялось ощущение полета. Его беспокоила только мысль о директоре. Как они его оставили. Потому что они оставили директора под столом. Причем, ноги его торчали оттуда, как грабли, – оба ботинка исчезли, а ступни в сиреневых гладких носках рефлекторно подрагивали от смеха. Впрочем, и смеха, как такового не было. Смеяться директор уже не мог. Он лишь слабо икал – через равномерные промежутки времени. Манаев побаивался за него. Как бы чего не случилось. Правда, там хлопотала Валечка. И можно было надеяться, что она разберется.

– Нет у меня возражений, – повторил он.

Машина замедлила ход, проскочила ворота, где на неё внимательно посмотрели солдаты в военной форме, и, чрезвычайно изящно, с каким-то отточенным мастерством описав кривую вокруг нескольких древних зданий, остановилась у широкого каменного торца, в циклопической кладке которого довольно странно выделялась современная казенная дверь.

– Приехали, – сказал шофер.

Эти слова как бы послужили сигналом. Все сразу ожили. И прежде всего – министр, который, словно внезапно очнувшись, завертелся по сторонам, видимо, соображая – где он и что, а потом, требовательно поглядев на Манаева, сказал с непререкаемой начальственной прямотой:

– Ну что, Константин? Давай – на ход ноги… – А когда приняли по пятьдесят грамм из бутылки, заначенной Манаевым у директора, то опять отдулся и, вернув шоферу алюминиевый стаканчик, вынутый из бардачка, четко, тяжеловесно подвел итог:

– Вот теперь, по-моему, можно двигаться…

Все лицо его вдруг заполыхало от прилива крови.

– Мокей Иванович!… – извиваясь на переднем сиденье, простонал референт.

Но министр только с досадой махнул рукой:

– Помолчи немного, Павлуша! Надоел! Что ты, понимаешь ли, мне все время указываешь? Мне, понимаешь ли, не надо все время указывать. Я, понимаешь ли, и сам могу указать!… – Он в упор посмотрел на полинявшего от неожиданной выволочки референта и, как будто нащупывая что-то невидимое, пошевелил в воздухе тупыми мясистыми пальцами. – Дай-ка тут это… Ну – сам знаешь, чего…

Референт сейчас же выщелкнул ему на ладонь крупную зеленоватую капсулу в поблескивающей оболочке, министр проглотил её и некоторое время сидел, точно прислушиваясь. Потыкал в Манаева своей лопатообразной ладонью:

– И ему – тоже… Не бойся, Константин. Это, понимаешь ли, от запаха. Чтобы запаха, понимаешь ли, не было… Японская, понимаешь ли, штучка… Давай, не робей!…

– Последняя упаковка, Мокей Иванович!… – плачущим голосом сказал референт.

Министр покряхтел.

– Ох, жадноват ты, Павлуша. А ведь сорока ещё нет… Жадноват, жадноват… Не наша это психология… Ну – выпишу тебе командировку в Японию, съездишь – привезешь пару ящиков. – Он ещё покряхтел, собираясь с силами. И довольно-таки энергично потряс рукой. – Все! Пора за работу!…

Манаев с трудом проглотил капсулу. Последние пятьдесят грамм колом стояли у него в горле. Вероятно, они были лишними. Разумеется, они были лишними. Он даже испугался, что кол этот сейчас вырвется из него наружу. Но, к счастью, ничего подобного не произошло. Потому что когда он судорожно, против воли, сглотнул, то деревянная напряженность внутри вдруг ослабла: как-то осела, подтаяла, расползлась – теплая радостная волна прошла по телу. Появилось второе дыхание. Мир распался на фрагменты.

– Вперед! – сиплым басом сказал министр.

Кое-как они выкарабкались из машины. Причем, министр, распрямляясь, ощутимо пошатнулся, и Манаев поддержал его, схватив под локоть. Референт не успел поддержать, а Манаев – успел. И министр покивал ему весьма благосклонно.

– Молодец, – снисходительно сказал он. – Я вижу, что исправляешься, Павлуша…

И не дав Манаеву объяснить, что он вовсе не Павлуша, властным движением отстранил его и, как солдат на параде, отбивая шаг, проследовал в огромный прохладный, отделанный розовым мрамором вестибюль, где из-за барьера, подтянутый до боевой готовности, сразу же вырос офицер с нарукавной повязкой и, отчетливо откозыряв, спросил – очень внятно, но почему-то вполголоса:

– Извините, пожалуйста. Вы к кому, товарищ?…

– Мне – назначено, – ответил министр гулким шепотом. И неопределенно потыкал указательным пальцем куда-то в сторону Манаева. – А это – со мной…

Ошеломленный референт пискнул, как мышь, необыкновенно засуетился, пытаясь втиснуться между Манаевым и министром, но то ли растерялся от неожиданности, то ли попросту не успел: офицер на секунду замер, напряженно всматриваясь, а затем ещё раз отчетливо откозырял:

– Товарищ Бочкин?

– Так точно!

– Проходите, пожалуйста, товарищ Бочкин!…

Манаев опомниться не успел, как оказался по другую сторону барьера. Он не знал, что ему делать. Он видел деревянную удаляющуюся спину министра, разумеется, и не подумавшего оглянуться, и одновременно, краем глаза – мятущегося референта, который, стараясь не привлекать внимания, исполнял перед барьером какой-то сложный мучительный танец – приседая, протягивая беспомощные руки.

– Папочку, папочку возьмите!… – рыдал он.

Манаев, наконец, сообразил и принял из влажных ладоней кожаную темно-синюю папку с вензельным тиснением. Из неё высовывались уголки документов.

– Умоляю тебя! – панически шепнул референт. – Все – фиксируется… Ни одного лишнего слова… Костя… Друг… Постарайся… Чтоб – хоть как-нибудь пронесло!…

Синие зрачки его пульсировали, как у сумасшедшего. В уголках нервных губ скопилась слюна.

– Ставь бутылку! – тут же потребовал Манаев.

И референт, на все соглашаясь, затряс головой:

– Две!… Четыре!… Сколько угодно!… Всю жизнь тебя поить буду!…

Кажется, он даже прослезился. Лицо его сморщилось, как печеное яблоко, а из горла вырвался тоненький детский всхлип, он ещё что-то бормотал, цепляясь за папку – вероятно, уговаривал, давал советы – Манаеву некогда было разбираться: министр уже поднимался на второй этаж, поэтому он, все-таки выдрав папку, скоренько пообещал референту, что, конечно, все будет в порядке, и, не дослушав дальнейшего лихорадочного бреда, кинулся через вестибюль к пустынной мраморной лестнице.

Ему казалось, что он парит на бесшумных крыльях. Последние пятьдесят грамм вовсе не были лишними. Разумеется, они не были лишними. Они вернули ему ощущение полета.

Правда, полет этот чуть было не был прерван в самом начале. Потому что когда Манаев, не чувствуя ног, вознесся до второго этажа, то он увидел, что там, в коридоре, покрытом ковровой дорожкой, под торжественными портретами, обрамленными золотом и стеклом, расположена ещё одна поперечная загородка, и внутри неё сидит точно такой же подтянутый крепенький офицер с золотыми погонами и с красной нарукавной повязкой дежурного.

И он также, как и первый, вежливо откозырял, и с такими же точно интонациями спросил Манаева:

– Извините, пожалуйста. Вы к кому, товарищ?…

Манаев объяснил, что он, собственно, ни к кому. Что он, собственно, – вот, немного сопровождает. Деревянная фигура министра в это время как раз скрылась за углом. Офицер оглянулся на неё и попросил Манаева предъявить пропуск.

– Какой ещё пропуск? – удивился Манаев.

Выяснилось, что для прохода в закрытую часть здания требуется специальный пропуск – с фотографией и с подписями четырех генералов.

Разумеется, никакого пропуска у Манаев не было.

– Дык, это самое… – растерянно сказал он.

И затем объяснил, что, собственно, а зачем ему пропуск? Вот же он, Манаев, собственной персоной. Живой человек, все на нем нарисовано. Зачем ещё какие-то пропуска? Но майор не согласился с этим аргументом. Тогда Манаев объяснил, что пропуск он сегодня оставил дома. Торопился, забыл, не посмотрел в кармане парадно-выходного костюма. Но вообще говоря, это не имеет никакого значения. Его, Манаева, тут все знают. Слава богу, руководит уже – сколько лет. Ты, майор, сходи – спроси любого, тебе скажут. Но майор почему-то не захотел никуда идти. Он все тем же размеренным голосом твердил, что необходим специальный пропуск. Согласно распорядка. И без пропуска он разрешить не может. Доводы Манаева не производили на него впечатления. Оставалось, по-видимому, последнее средство. Манаеву очень не хотелось к нему прибегать. Но, судя по всему, другого выхода не было. Поэтому он перегнулся через барьер и, сладострастным жестом извлекши из пиджака бутылку, водрузил её прямо на стол, перед носом оторопевшего майора.

– Без обмана, – негромко сказал он.

Дальше произошло что-то странное. Майор не сделал ни одного движения, не ответил, не шелохнулся, даже не изменил выражения угрюмо-сосредоточенного лица, но бутылка вдруг со стола исчезла: раздался чуть слышный хлопок и шевельнулись под струей воздуха разложенные бумаги. А сам майор как-то неловко уронил авторучку и полез за нею под стол, оттопыривая зад, обтянутый форменными брюками. Он там возился, матерился, посапывал, задевал локтями о перекладины и, казалось, был весь поглощен этим трудным занятием. Продолжалось это, наверное, секунд тридцать пять. Манаев недоумевал. Однако, недоумение его быстро рассеялось – потому что майор вдруг высунул откуда-то снизу багровое, набрякшее венозной кровью лицо и, как идиоту, прошипел, видимо находясь в последней стадии негодования:

– Ну что ты задумался, попа ушастая? Дома будешь думать, а сейчас – проходи!

– Виноват! – радостно ответил Манаев.

Министра он догнал на середине поперечного коридора. Министра трудно было не догнать. Министр шествовал, точно робот: прижимая руки к бокам и, как заведенный, совершенно механически переставляя ноги… Было в нем что-то нечеловеческое. Не хватало только скрипа суставов и решетчатой гнутой антенны на голове. Тем не менее среди золоченых портретов он выглядел очень внушительно. Манаев невольно заробел и, пристроившись сзади, неожиданно для себя пропищал виноватым заискивающим противным голосом:

– Все в порядке, Мокей Иванович… Можете не беспокоиться… Папочка – вот она, папочка – тут…

Ему самому было неприятно от такого заискивания, тем более, что министр даже бровью не повел – продолжал точно так же равномерно вышагивать, и только, наверное, метров через пятьдесят раздалось утробное начальственное громыхание:

– Ты что это себе позволяешь, Павлуша?… Исчезаешь куда-то по своим личным делам… Я тут тоже – без доклада, без документов… Я такого, понимаешь ли, не потерплю… Я тебя, понимаешь ли, отсюда – в три шеи… Я Ивана, понимаешь ли, на твое место возьму… А тебя, понимаешь ли, вместо него – крутить баранку… Я тебя предупреждаю в последний раз… Тут тебе, понимаешь ли, не сенькина лавочка!…

Все это он произносил, не поворачивая головы. Фразы громыхали, как тяжелые камни. В интонациях переливался административный гнев. Манаев попытался было ещё раз объяснить, что он вовсе не Павлуша, что Павлуша остался в вестибюле, но забежав немного вперед и заглянув в остекленевшие, мутные, будто сделанные из пластмассы глаза министра, понял, что никакие объяснения здесь не пройдут и поэтому просто взял всю вину на себя:

– Больше не повторится, Мокей Иванович…

– То-то же, – удовлетворенно сказал министр. – Ты мне какой доклад в прошлый раз написал? Я тебя спрашиваю: какой доклад? Я там половину слов не знал – что обозначает. Мекал, как этот… ну, в общем, сам понимаешь…

Сильно накренившись в левую сторону и потоптавшись на месте, чтобы развернуться, он вошел в небольшой, очень светлый хозяйственный тупичок, заканчивающийся громадным окном, на широком подоконнике которого, безразлично покуривая, сидели двое мужчин в одинаковых неброских костюмах, и, игнорируя их присутствие, повелительно бросил: Жди меня здесь, – а затем, опять потоптавшись, чтобы правильно развернуться, скрылся за темной лакированной дверью, на которой латунной тусклостью выделялась неброская буква «М».

Судя по характерному журчанию, донесшемуся изнутри, там располагался туалет.

Манаев принялся ждать. Он подождал пять минут, разглядывая коридор, в котором в общем-то ничего интересного не было, потом подождал ещё пять минут, изучая противоположную дверь, где в отличие от первой выделялись уже другие буквы – «ХЗ», а затем – ещё пять, в течение которых он, не подавая вида, искоса рассматривал обоих мужчин, курящих на подоконнике. Странные это были мужчины. Наконец, он подождал пять минут уже просто так – ничего не разглядывая, а лишь тихо, но внятно ругаясь сквозь сжатые зубы. Министр не появлялся. Было непонятно, чем он там занимается столько времени. Или, может быть, он просто уснул? Или, может быть, провалился в канализацию? Манаеву все это надоело. – А что? – подумал он. – А в конце концов, ничего! – И довольно сильно постучал костяшками пальцев в дубовую дверь.

Ему почему-то показалось, что сидящие на окне мужчины сейчас очень строго и требовательно окликнут его:

– Вы куда, гражданин?

Но его никто не окликнул. Мужчины спокойно курили, думая о своем. Тогда Манаев повернул ручку двери и очутился внутри.

Самое интересное, что министра в туалете не было. Вместо него у вычурной, явно импортного производства раковины стоял невысокий, но очень плотный коренастый человек, стриженный под «укладку руководителя», и, просовывая круглую ушастую голову под кран, видимо, находясь в изнеможении, плескал себе в лицо холодную воду.

Он неодобрительно посмотрел на Манаева, но не произнес ни звука.

Больше в туалете никого не оказалось. Там были всего две кабины, разнесенные друг от друга, – в настоящий момент обе распахнутые и просматривающиеся насквозь. И в одной из них лежала на полу знакомая Манаеву темно-синяя шапочка.

А министра не было. Не было – и все.

– Ну и черт с ним! – подумал Манаев. – Что я, в самом деле, без Мокея не проживу? Проживу без Мокея, даже ещё и лучше…

Только что в одиночку было несколько скучновато.

И Манаев снова поглядел на коренастого человека. Тот уже прекратил брызгать себе в лицо и сейчас, опираясь рукой о раковину, громко и часто дышал, видимо, преодолевая трудности жизни.

Ему было тяжело.

– Тяжело? – спросил Манаев.

Человек не ответил.

Тогда Манаев намекнул, что можно поправиться.

Человек опять не ответил.

Тогда Манаев без лишних слов вытащил из кармана «Плиску», (тоже захваченную у директора) и одним движением, вывернув, снял колпачок так, чтобы посуда была готова к употреблению.

Глаза у коренастого человека блеснули.

– Кто такой? – подозрительно спросил он.

Манаев объяснил, что он здесь совершенно случайно. Просто, вот, с товарищем министром на минуточку заглянули. А товарищ министр – буквально на полминуточки отлучился.

Заодно Манаев скоренько рассказал анекдот – как четыре мужика выпивали в женском туалете. Между прочим, довольно смешной. Тем не менее, коренастый человек, выслушав его, даже не улыбнулся.

– Предъяви документы, – все также подозрительно сказал он.

Документов у Манаева, опять же не было. То есть, у него не было паспорта. У него было только институтское удостоверение. Причем, основательно просроченное. Но зато – с фотографией и с печатью. Все честь-честью, как полагается. Коренастый человек, наверное, целую вечность вертел его в руках, а потом чрезвычайно кисло заметил, что документы можно изготовить какие угодно.

Это была – загадочная фраза. Манаев её не понял. Однако он почувствовал, что как раз отсутствие документа успокоило человека, и поэтому, заманчиво тряхнув «Плиской», высказался в том духе, что время идет, а дело, между прочим, стоит на месте. Между прочим, в любую минуту может вернуться товарищ министр. Вот вернется товарищ министр, и тогда ещё неизвестно, как у них тут получится.

Но упоминание о Мокее Ивановиче не произвело особого впечатления.

Коренастый человек лишь вяло поморщился.

– Министр – не министр, какое это имеет значение, – заметил он. И вдруг, вероятно, на что-то решившись, по секрету, доверительно признался Манаеву. – Из горла, понимаешь, не хочется… Тяжеловато…

Манаев развел руками:

– Ну ты интеллигент!… Может быть, тебе ещё и закусить – понадобится?…

Коренастый человек смущенно потупился, всем своим видом показывая, что – действительно, виноват, но как ни странно, именно в этом вопросе Манаев ему сочувствовал: из горла и в самом деле было тяжеловато, поэтому он вытряхнул мыло из двух мыльниц, которые стояли по бокам фаянсовой раковины, быстренько их сполоснул и, разлив коричневый, даже какой-то маслянистый коньяк, облегченно сказал, передавая напарнику ту половинку, которая побольше:

– Ну, нормально? Мы – люди бывалые… Только пей с уголка, обидно будет, если расплещется…

Они выпили. Причем – коренастый человек – мелкими хлюпающими глотками, и, сглотнув таким образом в последний раз, замер, как недавно Сергуня, не в силах произнести ни единого слова. Манаев сразу же набубырил ему холодной воды. И дал запить. Но это не помогло. Дыхание у коренастого человека не восстанавливалось. Жестами он показал Манаеву, что, дескать, давай по второй.

– Пожалуйста, – ответил Манаев.

Но едва он успел снов разлить коньяк, как дверь в туалет распахнулась и ворвался разъяренный, малиновый от накопленного внутри бешенства министр, и буквально с порога замахал кулаками.

– Опять твои штучки, Павлуша?… – прохрипел он. – Ты дождешься, я тебя в самом деле уволю!… Почему я должен разыскивать тебя по всему зданию?…

Вероятно, министр кричал бы и дальше, но в этот момент коренастый человек, наконец, пришел в себя: на лице его появились признаки жизни.

Он длинно выдохнул:

– Фу-у-у!… По-моему, прижилась… – И, обернувшись, холодновато спросил. – А в чем, собственно, дело, товарищ Бочкин?

Министра как будто током ударило. Он открыл было рот, потом закрыл его, открыл вторично – постоял так некоторое время, и вдруг лицо его расплылось в умильной улыбке.

– Владимир Юрьевич! – радостно воскликнул он. – А меня вот тут вызвали – на Коллегию… Коллегия у нас сегодня… А помощник мой, Павлуша… запропастился…

Министр, кажется, даже стал меньше ростом.

– Меня зовут Константин! – высокомерно заметил ему Манаев.

И министр в отчаянии хлопнул себя ладонью по лбу.

– Правильно! Правильно! Костя!… Запамятовал… Что же ты, Костик, так – неуважительно?…

Он, наверное, имел в виду то, что Манаев потерялся, но коренастый человек понял его по-своему – суховато кивнул, как бы давая разрешение:

– Ладно. Налей ему!

Манаев передал мыльницу. Министр принял её обеими руками, как драгоценность, деликатно выхлебал содержимое и сказал растроганным сладким голосом:

– Спасибо, Костик… – впрочем, тут же, поперхнувшись, добавил. – И, конечно, вам, Владимир Юрьевич… с чувством глубокого удовлетворения…

И вдруг вздрогнул, подброшенный неожиданно появившейся мыслью:

– А что же мы, извиняюсь, стоим?… Давайте я стульчики принесу!…


Сначала Манаев рассказал про сберкассу. Он не хотел рассказывать про сберкассу. У него было ощущение, что про сберкассу он сегодня рассказывал пятьдесят девять раз. Но министру эта история, оказывается, чрезвычайно понравилась. Он буквально повизгивал, предвкушая её – всячески одобрял и подталкивал к ней Манаева. При этом он очень искательно, совершенно по-собачьи заглядывал снизу в лицо Секретарю. Словно боялся, что его сейчас выгонят отсюда. Манаеву даже стало его немного жалко. Поэтому он все-таки рассказал про сберкассу. Министр закатился было от напряженного хохота, захлопал было себя обоими ладонями по коленям, но вдруг осекся, увидев не согласующуюся с моментом озабоченность своего руководства. Манаев тоже оторопел. Он как-то привык, что на него реагируют. А тут на него не реагировали. Никак. Пауза была страшная. У министра, наверное, появились седые волосы в бобрике. И, как у мертвеца, натянулась кожа на скулах. Даже у Манаева тревожно засосало под ложечкой. Однако, ничего особенного не произошло. Секретарь ещё подумал некоторое время, дернул одной щекой, затем – другой, опять некоторое время подумал и, наконец, солидно, как будто соглашаясь с чем-то, неторопливо кивнул:

– Смешно, – сказал он.

И Манаев вдруг понял, что до него просто-напросто не дошло. Вероятно, Секретарь никогда в жизни не бывал в сберкассах. Никогда не бывал в сберкассах, не стоял в очередях и, по-видимому, начисто не знает советских реалий. То есть, все заморочки для него – пустое место. Это следовало учесть. Манаев это учел и, соответствующим образом переставляя акценты, рассказал историю о том, как он торговал на рынке. Эта история понравилась значительно больше. Секретарь даже несколько раз улыбнулся, а министр, почувствовав благоволение, прямо-таки закатился истерическим смехом. Причем, смеялся он не густым редким басом, как в кабинете у директора, а чрезвычайно гладеньким деликатным тенорком, лишь иногда срываясь на звериные обертоны. Он вообще заметно усох: суетился и ухаживал за ними обоими. Манаеву это казалось вполне естественным. Тем более, что в данный момент ему было не до министра. Манаев ловил интонацию. Он рассказал историю про булочную и история про булочную пришлась очень к месту. Он рассказал историю о том, как встречался с инопланетянами и Секретарь неожиданно хохотнул. Тогда Манаев, учтя все поправки, рассказал историю о том, как его назначили агитатором-пропагандистом у них в институте, и Секретарь, будто кукла, откинувшись на скрипучем стуле, вдруг затрясся всем своим крепеньким коротким телом. Смех у него исходил, казалось, откуда-то из живота – мокроватый какой-то, с хриплыми придыханиями. Манаеву такой смех не понравился. Впрочем, это было неважно. Гораздо важнее было то, что он все-таки «раскачал» Секретаря. Нужная интонация была найдена. И Манаев только расширял её – наслаивая мимику и жестикуляцию.

Он рассказал, как парторг у них в институте проводил собрание, посвященное решениям очередного съезда КПСС. Вместо воды ему в графин налили водки, и парторг сначала не сообразил, в чем дело, а потом сообразил. И читал доклад, пока жидкость в графине не кончилась. Затем Манаев рассказал, как он ходил на первомайскую демонстрацию. Ликовать они начали ещё в девять утра и поэтому на площади он вдруг обнаружил, что находится в колонне военных. Его хотели вывести, но у Манаева с собой было. И к трибунам он подступил буквально во главе полка. Кричал «ура» так, что часть заработала благодарность. Но самое интересное, что ведь все они были в военном. А Манаев в штатском. И командир полка, увидев его, вдруг чего-то испугался. В результате Манаева отвезли домой на военной машине. Лично замполит. Который у Манаева и заночевал. Вероятно, после этого он двинул на повышение. Наконец, Манаев рассказал последние анекдоты, которые он слышал. Анекдоты были довольно рискованные, и министр на первом же из них осторожно поперхнулся, но хохочущий своим мокроватым смехом Секретарь добродушно махнул рукой и стало ясно, что – можно. Между прочим, по части анекдотов Секретарь оказался человеком совершенно дремучим: он не знал даже самых бородатых, тридцатилетней давности. – Мне же не рассказывают, – обиженно пояснил он. Поэтому Манаев сыпал, как дрова из мешка: и про то, как наши построили все-таки коммунизм, и про то, как, опять-таки наши, летали на солнце, и про то, как воскресили товарища Сталина, и про то, что «хлеба нет, но народ живет». Он, наверное, рассказывал бы до бесконечности, анекдоты выскакивали стремительной чередой, но вдруг после знаменитой фразы о том, что «социалистическая революция совершилась, а теперь – дискотека», он в минуту просветления заметил, что у них уже ничего не осталось.

К этому времени они с Секретарем были на «ты» поэтому Манаев недоуменно поинтересовался:

– В чем дело, Владимир Юрьевич?…

А Секретарь также недоуменно повернулся к побледневшему и заерзавшему на стуле министру:

– Действительно, товарищ Бочкин?…

Министр побледнел ещё больше, вытер лоб и нервно промямлил, что, конечно, он сбегает. Вот только решите, сколько вам надо. Тут, естественно возник вопрос: а сколько надо? Министр, как лицо заинтересованное, сказал, что надо – две. Потому что больше двух у него в карманы не помещается. Не нести же ему в руках. Неудобно. Кругом народ. Манаев счел этот довод неубедительным. И после некоторых колебаний предложил цифру «три», потому что одну бутылку можно всегда засунуть в брюки. Если придерживать, то абсолютно незаметно. Манаев готов был поручиться. Дело проверенное. Они уже почти согласились на данную цифру, когда Секретарь, закончив в уме какие-то замысловатые подсчеты, высказался в том духе, что поскольку их трое, то брать надо, конечно, шесть штук. И по крайней мере, ещё четыре – на всякий случай. Победила именно эта точка зрения. Министр исчез. Причем, Манаев как-то не заметил, чтобы он открывал двери. Министр просто исчез. А двери в туалет даже не шелохнулись. Но Манаев уже перестал удивляться этим несообразностям. Мир и в самом деле распадался на фрагменты. На отдельные эпизоды, которые почти не были связаны друг с другом. Внутренним чутьем Манаев догадывался, что скоро этот распад станет катастрофическим. Поэтому, чтоб не забылось, он рассказал историю о маленьком сером ослике.

Дескать, жил маленький серый ослик и перед ним все время возникали определенные трудности. Но когда эти трудности возникали, то ослик немедленно предлагал: Давайте выпьем, ребята… – И все трудности рассыпались сами собой.

Вероятно, Манаев хорошо рассказывал эту историю. Потому что Секретарь уже на середине её начал икать и одновременно медленно, неотвратимо сползать со стула. Точно так же как это в свое время делал директор. Он сползал и сползал, пока не очутился на полу, возле черного решетчатого слива, а вслед за ним с импровизированного столика, представляющего собой тумбочку, застеленную газетой, неожиданно посыпались мыльницы и покатилась бутылка из-под коньяка. Но к счастью, ничего не разбилось. Бутылка вообще была пустая. Манаев на всякий случай её проверил. Затем он перекантовал Секретаря и посуду обратно, и Секретарь, глядя на него восхищенными глазами, простонал между приступами ненормального, почти идиотского смеха:

– Ну где же ты был раньше, Константин?… Мы же тут все – подыхаем от скуки…

Манаев объяснил ему, что, то есть, как это, где он был? Он был – вместе со всем советским народом. То есть, где был народ, там был и Манаев. То есть, странный, вообще говоря, вопрос.

Так он объяснил Секретарю. По мнению Манаева, очень понятно. Но Секретаря это объяснение почему-то не устроило. Он перегнулся через стол и, расширив глаза, словно доверяя военную тайну, раскаленным трагическим шепотом сказал Манаеву:

– Нет никакого народа…

– То есть, как это нет? – удивился Манаев.

– А вот так. Нет и все.

– А трудящиеся? – с суровой простотой спросил Манаев.

– Трудящихся тоже нет…

Секретарь до предела расширил глаза, заглянул в стакан, где ничего не оставалось, но все-таки выжал себе на язык какие-то капли и, с нечеловеческой тоской вздохнув, уставился куда-то в пространство.

– Нигде никого нет, – сообщил он. – Ни одного человека… Пустота… Только мы здесь сидим, как цуцики… Иногда наберешь номер по телефону – гудки, гудки… Наверное, все они уже давно перемерли…

Было слышно, как у него неприятно скрипнули зубы. Сжатый рот окольцевался глубокой морщиной.

Секретарь – страдал.

К счастью, в этот момент появился министр с десятью бутылками коньяка. Он опять появился неизвестно откуда – дверь, как показалось Манаеву, снова не шелохнулась – и сразу же начал объяснять, как все это было непросто. Что, дескать, в буфете было полно народу, что пришлось заходить с кухни и договариваться, что переплатил он, наверное, раза в полтора. Но дело заключалось даже не в этом. Дело заключалось в том, что когда министр, уложив бутылки в портфель, заимствованный там же, на кухне, с сознанием выполненного долга возвращался обратно, то навстречу ему попался товарищ из Экономического отдела и, естественно, вытаращил глаза, потому что министру в это время полагалось присутствовать на заседании Коллегии. Вот такой получился досадный промах. Министр не был уверен, что данный товарищ будет молчать. Более того, он был уверен, что данный товарищ молчать не будет. Какой дурак будет молчать, если представляется возможность подставить ножку своему приятелю.

В общем, министр очень просил, чтобы этот вопрос был как-нибудь отрегулирован.

– Ладно, сейчас сделаем, – милостиво сказал Секретарь.

И потребовал, чтобы ему передали телефонную трубку. Манаев не понимал, где здесь можно взять телефонную трубку. Разве что протянуть специальный провод из соседнего помещения. Но оказалось, что все достаточно просто. Надо было нажать педаль для спуска воды: два раза в левой кабине, а потом – три раза в правой, министр сделал это, и тогда прямо над головой Манаева отвернулись два облицовочных изразца, обнаружив полочку, на которой действительно лежала красная трубка телефона.

Министр передал её Секретарю и тот, не глядя, нажал какую-то кнопку.

– Але! – сразу же после этого сказал он. – Это кто? Это ты, Анатолий Демьянович?… Слушай, Анатолий Демьянович, у нас тут образовался такой вопрос… Ты там, говорят, назначил Коллегию?… Что?… Неважно! Так вот Бочкин сейчас у меня… Говорю тебе: Бочкин! Ты что – выпил, Анатолий Демьянович?… Не врубаешься. Бочкин, говорю, у меня!… Мы тут принимаем – группу товарищей… Говорю: делегация у меня, трудовой коллектив!… Нет, Анатолий Демьянович, ты – точно выпил… Что? Зачем? Какие, на хрен, послы?… Анатолий Демьянович, да пошли ты их к черту!… Договор о мире и дружбе хотят подписать?… Ну так что? Пусть подписывают и уходят… Ну – кормить их не будем, так и предупреди… В общем, я пока ещё буду занят…

Секретарь бросил трубку и помотал головой:

– Ну – тупые сотрудники, ничего без меня не могут. То им объясни, это разжуй… Константин! Еще по пятьдесят капель?…

По пятьдесят капель, конечно, приняли, и с этого момента Манаев стал плохо соображать.

Кажется, сначала они пели русские народные песни. По предложению Секретаря. У него оказался довольно красивый, на удивление чистый баритон, и он, прищурившись от избытка чувств, слегка дирижируя, очень правильно, крепко выводил основную мелодию. Манаев ему, как мог, подпевал. К счастью, песни все попадались знакомые, трудностей со словами не было. Зато министр оказался явно не на высоте. Мало того, что у него не обнаружилось слуха и он то и дело врезался невпопад своими звериными интонациями, но, как выяснилось, он ещё и совершенно не знал слов просто-таки ни к одной песне, но тем не менее, пытаясь угадать, непрерывно встревал и нес что-то несусветное. В конце концов, Секретарь велел ему замолчать, и министр замолчал – только иногда обиженно шмыгал носом. Настроение у него стало подавленное.

Затем у них каким-то образом возник разговор о живописи. Манаев не помнил, каким образом возник этот разговор. Кажется, затеял его сам Манаев. Он объяснил Секретарю, почему сразу его не узнал: потому что до сих пор видел его только на портретах, а на портретах, Владимир Юрьевич, ты извини, ну никакого сходства. Дискуссия разгорелась нешуточная. Особенно кипятился министр. Он воспрянул духом и упирал на то, что трудящимся непонятно. Ведь рисуют черт знает что! Пятна у них какие-то, загогулины. Разве это – наша линия? Наша линия – прямая!…

Министр даже помалиновел от негодования. Щеки у него надулись и, разгорячась, он пристукнул внушительным кулаком по тумбочке. Звякнули выставленные бутылки. Секретарь в свою очередь тоже согласился, что – да, безобразия в этой области много. Порядок никак не навести. Потому что художник, он откуда берется? Художник, он выходит из народа. Значит, о народе и должен думать в первую очередь. То есть, Секретарь тоже был недоволен. Манаев на этот счет своего мнения не имел и поэтому просто рассказал анекдот о художниках. Как они рисовали одноногого, однорукого и одноглазого короля. Первый нарисовал его без дефицита конечностей и был казнен. Второй нарисовал голую правду и тоже был казнен за эту работу. А третий посадил короля на лошадь – боком, так что отсутствующих рук-ног не было видно, а к пустой глазнице приставил подзорную трубу. И портрет понравился. Так выпьем же, товарищи, за социалистический реализм.

Секретарь, наверное, никогда не слышал этого анекдота, потому что буквально до икоты закатился от смеха, а когда продышался и они все-таки выпили – поскольку тост – то начал просить Манаева ещё раз рассказать про серого ослика. По-видимому, Манаев рассказал. Что, дескать, жил маленький серый ослик. И перед этим осликом все время возникали какие-то трудности. Но когда эти трудности возникали, то ослик предлагал: Давайте выпьем, ребята… – однако, поручиться он бы не мог. Стены туалета немного покачивались, тумбочка, заменяющая собою стол, то всплывала рядом, то удалялась на невообразимое расстояние, окружающий воздух был почему-то невообразимо белым, начинался распад сознания, он просто увидел, что сидит в обнимку с Секретарем, и Секретарь, приникая всем телом, жарко и умоляюще шепчет ему в одно ухо:

– Ну, не хочешь по транспорту, давай по энергетике… Во! Советником по культуре тебя устраивает? Старший советник по культуре и… мелиорации… Кабинет тебе выделим, дачу в Кусково… Живи, радуйся… А я к тебе буду приезжать время от времени… А?… Договорились, Константин?…

– Договорились, – сказал Манаев.

И Секретарь сразу же упер указательный палец в министра:

– Чтобы – без проволочек!… Чтобы – в три дня было оформлено!…

– Для Константина Петровича постараемся, – заверил министр.

Он уже называл Манаева по имени-отчеству.

А Секретарь, наверное, вдохновившись открывающейся перспективой, сильно хлопнул Манаева по плечу и, откинувшись на заскрипевшем стуле, раскованно вопросил:

– Что мы, в конце концов, мужики? Что мы, в конце концов, хуже других?…

Далее Секретарь пояснил свою мысль. Мысль состояла в том, что дескать, есть в Секретариате вполне приличные кандидатуры… пупочки такие… особенно в иностранном отделе… ты, дескать, смотайся, поговори, но в это время из-за двери туалета, которая, между прочим, по-прежнему не открывалась, появились те двое охранников, что покуривали в коридоре, и один из них, вероятно, старший по чину, наклонился к Секретарю и задолдонил ему что-то настойчивое.

Секретарь ошарашенно воскликнул:

– Что?… Что такое?…

– Извиняюсь. Так точно! – доложил старший охранник. И, опять наклонившись, зашептал, но уже более разборчиво. – Варвара Михайловна… Едут… Видимо, через полчаса…

– Елы-палы! – сказал Секретарь. Лицо у него сделалось несчастным. – Елы-палы!… Это же как не везет, мужики!…

Дальше произошло что-то непонятное.

Секретарь с криком: Варвара едет!… – попытался встать, но ноги его не держали, он, как куль с мукой, шлепнулся обратно – очень быстро налил себе в стакан коньяка, также быстро, не закусывая, выпил его, прихрюкнув горлом. И ещё раз налил, и ещё раз выпил. Глаза у него полезли на лоб.

Откуда-то появился третий мужчина – в белом халате, наверное, врач, который, подхватив обмякшего Секретаря, профессионально потащил его в угол туалета, приговаривая: Ничего-ничего… Сон – двадцать минут… Душ… Крепкий кофе… Как огурчик будете к приезду Варвары Михайловны… – навалился на кран, торчащий прямо из кафеля, опоясанный строгой белой табличкой: «Пользоваться запрещено», и открыл замаскированный проход в стене. Показалась кровать с белоснежными простынями, столик, лампочка под шелковым абажуром. Увлекаемый туда Секретарь только таращился.

Вдруг дико крикнул:

– Константин!… Советником по культуре!…

– Прощай, товарищ! – скупо ответил ему Манаев.

Он ещё хотел обнять министра, который ползал на четвереньках, собирая пустую посуду, но охранники, подталкивая в спину, заторопили его:

– Давай, давай!…

Они пересекли тупичок коридора и, открыв противоположную дверь, неожиданно оказавшуюся с внутренней стороны бронированной, очутились в довольно приятной, но тесной комнате, уставленной мягкой мебелью, однако почему-то без окон, освещенной лампами дневного света на потолке, – и старший охранник, присев на стол, вдоль которого зеленела металлическая дверца сейфа, нажал несколько клавиш на корпусе телефона.

– Загоруйко? – начальственным голосом сказал он. – Загоруйко, это я, Колебанов. Машину к подъезду «Б»!… – А затем повернулся и указал Манаеву на широкое низкое кресло, обитое чем-то цветастым. – Отдыхай пока… Посошок на дорожку…

Младший охранник уже разливал коньяк по граненым стаканчикам. А закончив, жестом показал Манаеву, что ты, мол, бери, не стесняйся.

Манаев и не думал стесняться. Напротив, ему чрезвычайно нравилось, как его принимают. Поэтому, подняв свой стаканчик, он с большим чувством, совершенно искренне произнес:

– Хорошо тут у вас, ребята!… Честное слово, расставаться не хочется. – И, желая сделать для них что-нибудь приятное, поинтересовался. – А вы знаете историю про маленького серого ослика?…

Он готов был рассказывать эту историю немедленно. Но охранники дали ему понять, что, пожалуй, не стоит. Что сначала – дело, а потом уже – всякие истории. Ты, мол, не отвлекайся, задерживаешь коллектив.

Подавая пример, оба они лихо сглотнули, а затем удивленно, как по команде уставились на Манаева.

Выражение лиц у них было ожидающее.

– Ладно, – согласился Манаев. – Дело, так – дело…

И тоже, одним глотком, опрокинул в себя свой стаканчик.

Ему показалось, что коньяк в этот раз какой-то горьковатый. А главное, он комом остановился поперек горла и никак не хотел идти вниз. Пришлось запить его и зажевать чем-то несущественным. И по новому кругу – запить, и опять зажевать. И только после этого судорожный комок нехотя провалился в желудок.

Манаева слегка отпустило.

– Да-а-а… – потрясенно вымолвил он. – Цепляет здорово. И где это вы такой достаете? Наверное, спецзаказ?… Так вот, жил маленький серый ослик…

Далее Манаев хотел сказать, что перед осликом постоянно возникали какие-то трудности. И когда эти трудности возникали, то ослик предлагал: Давайте выпьем, ребята… – но сказать всего этого он не успел, потому что коньяк, по-видимому, так и не прижился в желудке. Судорожный комок, провалившийся было туда, набух, из него словно полезли какие-то углы и выступы, в одну секунду он расширился, казалось, на весь живот и вдруг с оглушительным звоном лопнул, будто разорвалась граната…


Когда удостоверение было просмотрено, то старший охранник небрежно бросил его на стол и, брезгливо разворачивая, изучил несколько затертых ветхих листочков, то и дело стряхивая со сгибов слежавшуюся пыль.

А затем, отвечая на вопросительный взгляд напарника, отрицательно покачал головой:

– Ничего интересного…

– Так что, отправляем? – спросил младший охранник.

Старший, немного подумав, кивнул. Тогда младший охранник запихал удостоверение и бумажки обратно в пиджак Манаева, вытащил из внутреннего кармана бутылку коньяка и, заметив на недовольную гримасу начальника: Ну, зачем ему? Пропадет, – ещё раз быстро ощупал размякшее в кресле тело, проверяя, не забыли ли что-нибудь, а потом открыл металлическую дверцу сейфа, где в квадратном пространстве, уходя в глубину, чернела резиновая лента транспортера.

– Фу, запах, – поморщившись, сказал он. – Они, в конце концов, починят когда-нибудь вентиляцию? Третий месяц уже. Задохнуться можно…

– А кому это надо? – пожав плечами, спросил старший охранник. – Им это не надо. – И, нагнувшись, немного отодвигая кресло, добавил. – Ну, взялись!

Они положили тело на ленту транспортера и чуть-чуть пропихнули внутрь, после этого младший охранник закрыл дверцу сейфа, повернул ручку на два оборота, а старший тем временем опять нажал несколько клавиш на корпусе телефонного аппарата.

– Загоруйко? – таким же начальственным голосом спросил он. – Загоруйко, это – Колебанов. Ну, все в порядке. Принимай груз…

Сразу же рядом с металлической дверцей вспыхнул глазок индикатора, а из-за стены донесся гул работающего мотора.

Транспортер включился.

– Быстро сегодня управились. Наверное, сможем уйти пораньше. Сейчас дождемся, когда Загоруйко доложит, и – по домам. – Он, прищурившись, сверху вниз посмотрел на развалившегося в кресле, уже закуривающего напарника. – Если ты, конечно, не напутал с дозой. А то, как в прошлый раз, очнется в подвале – шум, крики…

– Когда ж это было? – обиженно сказал младший охранник. – Это было – в прошлом году. Препарат оказался некачественный. А я – ничего, накапал, как полагается…

– Как полагается, – повторил старший охранник. – Я боюсь, что ты и мне – тоже капнешь, как полагается. Тоже как-нибудь капнешь – просто, чтоб не выпендривался. Скажешь: несчастный случай на производстве. Ведь накапаешь, сознайся, рука не дрогнет?…

Он прищурился ещё больше.

– Ну и накапаю, что тут такого? – затянувшись сигаретой сказал младший охранник. – И ты бы накапал, если б мог. В конце концов смотри – взрослый человек, голова на плечах имеется… – Младший охранник опять затянулся и сказал примирительно. – Слушай, кончай эту бодягу, нам тут ещё полчаса сидеть, самое время немного снять напряжение…

Он зубами содрал жестяную укупорку с коньяка, оставшегося от Манаева, и опять же зубами вытащил из горлышка белую пластмассовую пробку. Понюхал обеими ноздрями, вкусно крякнул и потер ладони.

– А?… По сто пятьдесят?… Я считаю, что мы – заслужили…

В это время, срабатывая, мелодично щелкнул от набранного кода замок, бронированная дверь в комнату отворилась и в образовавшуюся щель заглянул маленький серый ослик – как игрушечный – аккуратный, с красивой ухоженной челкой.

– Привет, ребята! – весело сказал он. – Я вижу, что вы тут уже закончили?…

Не дожидаясь ответа, ослик вошел внутрь, плюхнулся в свободное кресло и, обхватив бутылку черными лакированными копытами, разлил коньяк по стаканам.

Наливать ему было неловко, но он справился. А затем точно так же, обхватив копытами, поднял свою посуду на уровень глаз.

– Ну? Возникли какие-то трудности? – спросил он. – Сейчас никаких трудностей не будет. – И ещё выше поднял стакан, в котором темнела коричневая обжигающая жидкость. – Давайте выпьем, ребята!…

НАСТУПАЕТ МЕЗОЗОЙ

Уже в четырнадцать лет он знал, что будет ученым. Однажды, пролистывая «Неведомую страну», взятую им случайно, по рекомендации библиотекаря, он вдруг увидел сияющую лабораторию со шкафчиками и стеллажами, изогнутые реторты, солнечное окно, распахнутое в неизвестность, светлые веселые стены, гладкий линолеум и себя – в ярком белом халате, согнувшегося у прибора, который посверкивает какими-то никелированными штуковинами. Пульсируют импульсы на бледно-сером экране, ползут по шкалам зеленые фосфорические отметки, вытикивает секунды хронометр, дергая на циферблате тонкую стрелку… Он не знал, что это за прибор, похожий на металлическое чудовище, что показывают отметки и для чего служат шланги, тянущиеся к нему со всех сторон, но он ясно понял тогда, что именно так и будет. Будут поблескивать со стеллажей колбочки и мензурки, будет таинственное устройство, мигающее на пульте разноцветными индикаторами, будут изогнутые никелированные инструменты непонятного назначения и будет царить вокруг особая лабораторная тишина – тишина, в которой рождаются удивительные гипотезы.

Он навсегда запомнил это мгновение: ранние сумерки, россыпь желтых огней в доме напротив, обморок воскресной квартиры, слабое бухтение телевизора в соседней комнате. Все такое – обыденное, привычное, виденное уже тысячу раз. И одновременно – выскакивающее из груди гулкое сердце, сладкий комок в горле, склеивающие глаза слезы восторга. Ему хотелось немедленно выйти на улицу, даже не выйти, а выбежать и закричать: Я теперь знаю, как жить дальше!… – Однако никуда, он, конечно, не побежал. Он лишь порывисто встал и сжал щеки ладонями. Ему почему-то было трудно дышать. Книга соскользнула с колен и ударилась корешком о линолеум.


С этой минуты жизнь его была определена. Он прочел все, что мог о выдающихся исследователях прошлого. «Охотники за микробами», «В поисках загадок и тайн», «Неизбежность странного мира». Эти книги произвели на него потрясающее впечатление. Биографии великих ученых заняли целую полку в его комнате. Вместе с Эйнштейном он думал о соотношении пространства и времени, вместе с Луи Пастером создавал вакцину от бешенства, вместе с Хавкиным боролся против чумы и холеры в Индии и вслед за Грегором Менделем погружался в таинственные законы наследственности. Ничто иное его больше не интересовало. Наука представлялась ему романом, полным увлекательных приключений. Хотелось поскорее поднять паруса и отплыть в неведомое. В девятом классе, отвечая на вопрос анкеты «Чего вам хочется в жизни больше всего?», он без колебаний написал: «Разгадывать тайны», а в десятом, уже проработав горы популярной литературы, поставил в затруднительное положение учителя физики, поинтересовавшись, почему это основные параметры известной Вселенной – время, пространство, масса – не имеют предела и только скорость вдруг ограничена скоростью света.

– Это нелогично, – сказал он, выслушав путаные объяснения.

– Таковы законы природы, – сказал учитель.

– Значит, это неправильные законы, – не согласился он.

Однако больше вопросов на эту тему не возникало. В одной из книг, взятых через несколько дней в той же библиотеке, он прочел, что настоящий ученый до всего додумывается самостоятельно. Это тоже произвело на него громадное впечатление. Недоразумения с учителем физики сразу же прекратились. На уроках он теперь только слушал и иногда листал толстые справочники. Учитель предпочитал этого не замечать. Зато родителей вовсе не радовало, что он целыми днями просиживает за книгами.

– Глаза себе испортишь, и все, – предупреждала мать. – Нельзя столько читать. Делай хотя бы короткие перерывы.

А отец к концу выходного дня по обыкновению замечал:

– Опять не был не улице. Вырастешь слабаком, кто тебя уважать будет?…

Эти разговоры его раздражали. Великая цель требовала великой самоотверженности. Нельзя было тратить время на пустопорожнюю суету. Результат мог быть достигнут лишь ценой жестких ограничений. Дисциплина порождала в нем прежде незнакомую радость. Отказ от лени и слабости означал продвижение к намеченному ещё на шаг. Впрочем, один важный момент из прочитанного он все же усвоил. Ученый, чтобы выдержать изнурительный марафон, должен обладать железным здоровьем. Это необязательно, но это чрезвычайно способствует. Грипп и простуды – роскошь, непозволительная для истинного исследователя. Решение поэтому было принято незамедлительно. Утро у него теперь начиналось энергичной зарядкой: пятьдесят приседаний со сжатыми над плечами гантелями, пятьдесят сгибов-подъемов корпуса из «положения лежа», всевозможные повороты «с одновременным разведением рук в стороны», быстрые наклоны вправо и влево, дыхательные упражнения. Дальше следовал не менее энергичный контрастный душ, и затем возникала чудесная, как во сне, приподнятость настроения. Счастьем казались предстоящие десять часов работы. Они его не пугали; напротив – пробуждали в нем новые силы. И растираясь жестким, как советовало пособие по гимнастике, полотенцем, он всем сердцем чувствовал сияние близкого будущего. Все представлялось реальным, всего можно было в итоге достичь. Пылкая энергия жизни натягивала в теле каждую жилочку. Обидно было терять попусту даже секунду. Он бросал полотенце на трубы, хранящие водный жар, наскоро одевался и устремлялся в комнату. Уже горела настольная лампа, выхватывая из темноты часть стола, уже поблескивала пластмассой заправленная с вечера авторучка, уже дрожал темный утренний воздух, предвещая удачу, и в световом теплом конусе, будто излучая знания со страниц, уже ожидали его раскрытые книги.


Учеба в последних классах давалась ему легко. Еще раньше он, наблюдая путаное меканье одноклассников на уроках, спотыкливые объяснения, трудные паузы, свидетельствующие о невежестве, совершенно искренне удивлялся: как это можно завязнуть в таких элементарных вещах. Ведь это так просто: прочел главу из учебника, пересказал самому себе, потом ответил. Главное было – понять, схватить суть, остальное неизбежно прикладывалось. Теперь же, после испытанного воскресным вечером озарения, перечень школьных предметов выглядел уж совсем незатейливо. Подумаешь, квадратные или кубические уравнения! А со степенью «n», да ещё с неограниченным количеством переменных? А рассматривать гравитацию как волну вам в голову не приходило? А считать электролиз, когда, скажем, не два, а три полюса электричества?

Школьные требования вызывали у него только усмешку. Все предметы были теперь четко разделены на нужные и ненужные. Нужные: физику, химию и математику он зубрил до тех пор, пока они не отпечатывались в сознании. Формулы, правила и определения должны были выскакивать сами собой. А ненужные: географию, например, историю или литературу, он сводил к схемам, выраженным набором терминов и картинок. Отвечать по таким схемам было одно удовольствие. Он уже решил, что поступать будет только в Университет. Правда, он пока ещё колебался между физикой и биологией, но сам выбор учебного заведения был вполне очевиден. Простертые от Невы «Двенадцать коллегий» притягивали его, будто магнитом. Замирало дыхание, когда он, проезжая по набережной, видел двухэтажный Ректорский флигель. Заманчивы были тени под старыми тополями. Заманчива тишина внутри университетского дворика. Летел с мостов ветер. Трепетали за чугунной оградой купы сирени. Только сюда; в этом у него не было никаких сомнений.


За неделю до приемных экзаменов у него погибли родители. Вечером раздался звонок: инспектор ГАИ сообщил о несчастном случае. Они, как обычно, возвращались с дачи на стареньком «москвиче», и отец после целого дня работы, по-видимому, не справился с управлением. Он ещё раньше жаловался, что у него устают руки. Встречный грузовик превратил машину в груду искореженного металла. Опознания, к счастью, не требовалось; документы у них всегда были с собой. Но незадолго до похорон пришлось съездить в морг и договориться о соответствующих процедурах.

Он старался не поворачиваться к телам, выкаченным на больничных каталках. Мельком отметил лишь бледные, точно вымоченные в воде, дряблые лица.

– Много крови потеряли, – видимо, угадав его мысли, сказал служитель.

– А?

– Говорю, что без макияжа, будут выглядеть неестественно.

Его потряс запах смерти, царящий в душноватом подвале. Что есть жизнь и почему она так необратимо уходит из тела? Что в конце концов отделяет живое от мертвого? Где та искра, которая одушевляет безжизненную материю?

Ответов на эти вопросы у него не было.

Он отдал деньги служителю и пошел к автобусной остановке. Жаркая июльская пустота завораживала пространство. Отступать было некуда – это значило бы признать поражение. Неприемлемыми были даже мысли об отступлении. Он по-прежнему вставал в шесть утра и, как проклятый, до двенадцати зубрил горы учебников. Каждая прочитанная страница входила в память навечно. Графики были жестки, а цифры – как будто сделаны из железа. Далее он наскоро перекусывал и ехал по похоронным делам. Вечером – час, чтоб придти в себя, и – повторение пройденного. Он почти ничего не чувствовал в эти дни. В крематории, средь ноздреватых плит, лицо у него было каменное. Казалось, что все это происходит с кем-то другим. Подходили родственники и тихими голосами советовали держаться. Музыка убивала всякое желание жить. После поминок остались горы плохо перемытой посуды. Угнетала тишина, внезапно образовавшаяся в квартире. Он зажег весь свет в комнатах и упрямо открыл верхний учебник. Пальцы у него были твердые и ледяные. Висела в окне луна, и под свинцовым отливом крыш не было, вероятно, уже ничего живого.


На следующий день он сдал первый экзамен. Он прочел три вопроса в билете, взятом сверху из стопочки, и, дождавшись пока другие абитуриенты рассядутся по местам, заявил скучающему экзаменатору, что готов отвечать. Ему не нужно было обдумывать, что он скажет. Он был весь, как сосуд, полный изумительно строгих и чистых знаний. Дрожь внутри была не от волнения, а от решимости. Голос немного звенел, в мозгу без труда всплывали нужные формулы. Оба экзаменатора заразились его холодным энтузиазмом. Оценка «отлично» выставлена была без всяких сомнений. Неожиданная заминка произошла только на экзамене по специальности. Молодой и, видимо, любопытный преподаватель спросил, почему он хочет заниматься именно биологией.

– Раз уж вы поступаете к нам, я, наверное, имею право поинтересоваться?

Жутковатая тишина воцарилась в аудитории. Лампы дневного света натужно гудели под потолком. Протянулась в молчании одна секунда, затем – другая. И вдруг неожиданно для себя самого он сказал:

– Я хочу выяснить, что есть жизнь…

Молодой экзаменатор высоко вздернул брови. Воткнул палец в щеку и держал так, пока в аудитории кто-то не кашлянул. Впрочем, в зачетном листке все равно вывел «отлично».

– Если вдруг выясните, будьте добры, поделитесь со мной…

Его жгло чувство непоправимой ошибки. Нельзя было брякать вот так свои самые сокровенные мысли. Тем не менее он не сомневался, что все равно будет зачислен. И когда через две долгих недели он снова приехал на факультет и увидел в списках, вывешенных у деканата, свою фамилию, никакого особенного впечатления на него это не произвело. Он просто удостоверился в том, что уже предчувствовал. Все у него получалось, именно так и должно было произойти.

Несколько секунд он смотрел на будто выжженные в бумаге столбцы поступивших, а потом повернулся и, как во сне, пошел по университетскому коридору.

Горели пыльные солнечные разводы на стеклах. Пылал паркет, пропитанный багровой жарой и мастикой. Отсвечивали тусклым золотом корешки книг в шкафах. Дышать было нечем; коридор, казалось, тянулся из одного мира в другой.


На втором курсе он явился в лабораторию, расположенную почему-то в здании исторического факультета, и, дождавшись заведующего, у которого, как он заранее выяснил, был сегодня присутственный день, несколько напряженно сказал, что хотел бы у них работать. Он, вероятно, мог бы прийти в эту лабораторию ещё год назад, но, во-первых, требовалось сначала выяснить, в какую именно лабораторию имеет смысл обратиться, лабораторий много, неправильный выбор стоил бы ему потерянных лет, а во-вторых, он чувствовал, что год назад время для подобного шага ещё не настало. Следовало чуть-чуть подготовиться, прочесть ряд книг, освоить хотя бы некоторые азы науки. На первом курсе это выглядело бы слишком самоуверенно.

Заведующий лабораторией в первую минуту его не понял,

– Ставки лаборанта у нас сейчас, к сожалению, нет. Оставьте свой телефон у секретаря кафедры. Если появится место, мы вас, разумеется, известим…

Тогда он вежливо объяснил, что собственно лаборантская ставка его не слишком интересует. Дело не в ставке, он на первых порах готов работать бесплатно. Его интересуют исследования, ведущиеся на кафедре.

Это понравилось заведующему лабораторией ещё меньше.

– И у вас, разумеется, есть уже своя тема? – спросил он.

– У меня есть несколько разных тем…

– К сожалению, через двадцать минут – заседание кафедры.

– Если позволите, я уложусь – в десять минут.

И тем же несколько напряженным голосом, потому что от данного разговора сейчас зависело практически все, он описал ряд простых опытов, которые мог бы осуществить. Разумеется, он не взял эти опыты с потолка. Беседу он продумал заранее и также заранее подготовил все необходимые материалы. Он не зря целый месяц провел в университетской библиотеке: заказал статьи сотрудников кафедры, тщательно их проработал, сделал приблизительную картинку, где они соотносились друг с другом, проанализировал, увязал с некоторыми своими идеями. Главное, конечно, тут было – не перестараться. Слишком смелые предложения могли вызвать подсознательную неприязнь. Кто он такой, чтобы вмешиваться в работу слаженного коллектива? Эти тонкости человеческих отношений он уже начинал понимать. В итоге отобраны были два скромных, но очень перспективных эксперимента, оба – простые и вместе с тем предвещающие быстрые результаты, оба – не требующие ни денег, ни громоздкой аппаратуры.

Более того, он изложил свой проект в виде доклада, отточил, насколько у него получилось, главные формулировки и на всякий случай прорепетировал его перед зеркалом. Изложение, если не прерывали, занимало семь с половиной минут. И когда через семь с половиной минут он звенящим голосом произнес последнюю фразу, – будто в обмороке, не слыша от напряжения самого себя, – то по встрепенувшемуся в кабинете легкому дуновению, по сияющей паузе, по нервному скрипу стула понял, что победил.

Заведующий лабораторией поднял к потолку косматую бизонью голову, пожевал губы, подумал, а потом тряхнул дикими волосами:

– Ну что ж, мне эта идея нравится. Давайте попробуем…

Потянуло пронизывающим сквозняком из форточки, стукнула дверь, прошел по ногам мокрый холод. Белый бумажный листочек, как бабочка, вспорхнул со стола и, порывисто поднырнув, унесся куда-то в сторону.


Куратором у него стал тот самый экзаменатор, что когда-то спросил, почему он выбрал именно биологию. Фамилия этого экзаменатора была Горицвет. Горицвет с любопытством выслушал план будущего эксперимента, наморщил лоб; как обезьяна, быстро поскреб щеки, нос, подбородок, покачал чуть сужающейся у глазниц обезьяньей же головой, хмыкнул и неопределенно потеребил мочку уха:

– Задумано вообще ничего. Есть у тебя что-то, есть, можно с тобой работать. Только мне кажется, лучше бы построить этот сюжет немного не так. – И, будто фокусник, выхватив из кармана блокнот какого-то затрапезного вида, набросал целый план, где первые эксперименты оказывались лишь частью более обширного замысла. Победно сверкнул глазами; снова, как запаршивевшая макака, поскреб щеки и нос. – Так будет логичней, по-моему. Ну что? Ты согласен?

– Согласен, – сказал он после некоторого раздумья.

Было обидно, что этот план не пришел в голову ему самому. Шевельнулась ревность в груди, и он крепко сжал зубы, чтобы сдержаться. Он уже понимал, что на первых порах высовываться не следует. Сложится неприязненная атмосфера, потом придется преодолевать её много лет. Значимость человека должна обнаруживаться как бы сама собой. Получи результат, – все станет предельно ясно. Поэтому он лишь сдержанно кивнул Горицвету:

– Хорошая мысль. Я именно так и сделаю.

На кафедре он вообще старался держаться как можно скромнее, мнения своего ни при каких обстоятельствах не высказывал, никогда не имел ни к кому никаких претензий, острых вопросов не задавал, в дискуссиях не участвовал. А на заседаниях, где ему теперь волей-неволей приходилось бывать, усаживался в заднем ряду и записывал тезисы выступлений. Это помогало быть в курсе общего хода работы. Если вдруг обратятся, продемонстрировать заинтересованную осведомленность. Благоприятное впечатление – штука совсем не лишняя. В результате и мнение о нем сложилось такое, как требовалось: способный студент, бесспорно подает некоторые надежды, скромен, серьезен, со временем, вероятно, станет перспективным сотрудником, несколько замкнут, конечно, но это лучше, чем если бы был чрезмерно назойлив. В общем, подходит, имеет смысл обратить на него внимание.

И такую же сдержанность он проявлял в отношениях с однокурсниками. Сессии, практикумы, зачеты у него особых трудностей не вызывали. Срабатывала система, найденная ещё при подготовке к приемным экзаменам. Все предметы на факультете опять были разделены на нужные и ненужные. Нужные он действительно изучал – и при этом необходимые знания намертво впечатывались в сознание, а ненужные, какую-нибудь сравнительную анатомию, например, превращал в набор терминов и просто зазубривал. Наука – это терминология, одобрительно говорил ему Горицвет. Для экзаменов этих механических знаний было вполне достаточно. Учился он практически на одни пятерки и, если просили, никогда не отказывался никому помочь. Однако этим его контакты с сокурсниками и заканчивались. В общих беседах и развлечениях он никакого участия не принимал, в общежитии, где каждый вечер что-нибудь отмечалось, почти не показывался, а в университетской столовой, если уж каким-нибудь образом туда попадал, вел себя тихо и старался не слишком задерживаться. Приглашения в гости или на дни рождений вежливо отклонял. Объяснял, что, к сожалению, такие у него семейные обстоятельства. Извинялся и в первый же удобный момент исчезал из компании. Главное – никогда не употреблял ни капли спиртного. Пьянство – добровольное сумасшествие; зачем он будет мучить и отравлять свой мозг? Мозг ему нужен был совсем для другого. Его просто передергивало всего от душного отвратительного запаха алкоголя. Потом ломило в висках, точно он и в самом деле пил водку. Жаль было времени, потраченного на подобный вечер.

Времени же ему теперь требовалось все больше и больше. Быт после смерти родителей он наладил довольно быстро: на завтрак варил себе яйца или делал какие-нибудь нехитрые бутерброды, обедал в столовой (готовить себе самому было бы нерационально), на ужин прихватывал что-нибудь в местной кулинарии. Раз в неделю – стирка, и раз в неделю – быстрая, но тщательная уборка квартиры. Денег, оставшихся от родителей, пока хватало. В одиночестве, как ни странно, ему вообще было проще. Никто не отвлекал его ненужными разговорами, никто не указывал что и как надо делать. Времени тем не менее все равно катастрофически не доставало. После некоторых колебаний он вступил в Студенческое научное общество. Он уже понимал, что ему необходимо научиться делать доклады. Мало получить результат, – этот результат должен быть представлен самой широкой аудитории. Правильно, подтверждал Горицвет. Ученый обязан уметь излагать свои мысли. Нет умения выступать, значит и насчет мыслей у такого человека сомнительно. По его настойчивому совету он за полгода сделал три коротеньких сообщения. Каждое – на десять минут, но с четкой постановкой задачи. Далее он обобщил их и доложился на ежегодном весеннем симпозиуме. А через несколько месяцев после этого ему предложили стать председателем СНО.

– Во где мне это, – сказал некий Бучагин, руководивший обществом уже третий год. – Диссертация на носу, а потом предлагают сразу же перейти в ректорат. Понимаешь? Наука – в лабораториях, а здесь-то – зачем?

– Значит, сдаешь дела?

– Ну – принимай команду…

Нужно это было, конечно, чтобы быть на виду. Председателю СНО не возбранялось присутствовать на Большом ученом совете, он мог напрямую, если возникала необходимость, общаться с деканом, и на конференции, которые раз в два года собирал факультет, он, естественно, получал приглашения вне всякой очереди.

То есть, с этой стороны все было в порядке. С ним теперь здоровались и в деканате, и многие заведующие кафедрами, девочки из ректората кивали ему, если он заскакивал по каким-то мелким вопросам, и даже держащийся чуть отстраненно, как и положено, факультетский парторг удостаивал его при встречах крепкого значительного рукопожатия.


Трудности у него возникали только с девушками. Первая же знакомая, которую он после танцев в полуподвальном сумраке общежития, внутренне обмирая, рискнул пригласить к себе, с такой легкостью поломала все его ближайшие планы, что, далеко не сразу поняв, как собственно это произошло, он испугался до оторопи, переходящей в растерянность. Куда, черт возьми, провалились последние две недели? Как это вышло, что до сих пор не смонтированы аквариумы в выделенном ему закутке на кафедре? Почему вовремя не написан отчет по лабораторному практикуму? И отчего «Биология жизни» старика Дэна Макгрейва, толстенный талмуд, шестьсот с лишним страниц, так и валяется, открытый на том же самом разделе?

Урок был отсюда выведен чрезвычайно серьезный. Знакомая из его жизни исчезла и больше не появлялась. Пересмотрены были все основные принципы существования. Видимо, следовало отказаться от мелких радостей ради великой цели. Правда, принять такое решение оказалось проще, чем выполнить. Отказ от так называемых «радостей» давался ему с колоссальным трудом. Иногда ни с того, ни с сего накатывались приступы удушающего бессилия. Голова тогда заполнялась туманом, все безнадежно валилось из рук. Даже солнечный свет выглядел в эти дни блеклым и серым. Будто при высокой температуре сотрясали его бессонница и озноб. Эта зависимость от низменной биологии казалась ему унизительной. Он в такие минуты до изнеможения занимался гантелями, отжимался от пола, делал многочисленные наклоны и приседания. Если же это не помогало, часа три-четыре бесцельно шатался по городу: дышал клейкой свежестью распускающихся тополей, щурился от блеска воды, раздробленной солнцем в каналах. Это производило на него очень благоприятное действие. Рассеивался туман в голове, неизвестно откуда появлялись новые силы. Он готов был своротить горы после таких прогулок. Кстати именно в это время возникали у него самые удачные мысли. Ослепительные идеи вдруг пронизывали сознание. Странно-привлекательные гипотезы будоражили воображение. Он записывал их в особую книжечку, которую неизменно носил с собой.

Лучше всего помогала, конечно, работа на кафедре. Он теперь каждый вечер просиживал в закутке, выделенном ему для эксперимента: красил стеллажи, которые были смонтированы вдоль стен, набивал платы обогревателей, налаживал освещение. Колоссальные трудности вызвала необходимость как-то изолировать внутреннюю среду. Были придуманы особые колпаки, откуда почти до вакуума следовало откачивать воздух, поставлен громоздкий насос, подведены трубки и шланги. Работяги из технических мастерских, глядя на это, хмыкали и почесывали в затылках. Расплачиваться за монтаж приходилось диким количеством спирта. И тем не менее многое все равно нужно было делать самостоятельно: пропаивать края колпаков жидким стеклом, наслаивать пластик и проверять каждое подозрительное соединение. Горицвет принимал в этом самое деятельное участие, дал много ценных советов, без разговоров выписывал на себя все требующиеся материалы. Только иногда хмыкал: дорого обходятся науке твои идеи. Тут же успокаивал: ничего-ничего, главное, чтобы отчетность была в порядке… Суть задуманного эксперимента он безусловно поддерживал, правда, изредка что-то такое напоминал про «белковые коацерваты». Дескать, Опарин ещё в двадцатых годах высказывал нечто подобное. И опять-таки ничего: главное, чтобы гипотезу можно было проверить. А потому требовал почти невозможной тщательности подготовки: не дай бог, у нас с тобой действительно что-то получится. Лучше перестраховаться сейчас – потом будут обнюхивать каждую запятую. Научил его фиксировать пробы путем мгновенного замораживания, делать экспресс-анализ белка, разгонять пятна фракций на пластинках силикагеля. А когда, где-то уже на финише, забарахлила система капельного отбора, отложил всю работу и двое суток налаживал гибкие манипуляторы. Поздно вечером в понедельник с гордостью продемонстрировал, как почти невидимая пипетка засасывает изнутри капельку подкрашенной жидкости, – закрывает отсек, переводит её в наружную камеру, – а потом практически без потерь выталкивает в кювету-анализатор.

– Вот. Если хочешь добиться чего-нибудь, сделай это собственными руками!

И опять-таки он же несколько раз вполне серьезно предупреждал, что отрицательный результат в науке не менее важен, чем положительный. Если даже у нас с тобой ничего не получится, мы по крайней мере продемонстрируем остальным, что здесь – тупик.

В этой обстановке было, разумеется, не до девушек. Пять глубоких аквариумов, вставших на стеллажах, требовали непрерывной заботы. Нужно было поддерживать температуру, не очень-то доверяя то и дело отключающемуся реле, следовало менять освещенность в соответствии с начальными параметрами эксперимента, полагалось время от времени впрыскивать под колпаки сложные смеси газов, – операция кропотливая и требующая колоссальной сосредоточенности. Ни на что иное времени, конечно, не оставалось. Все другие проблемы, и девушки в том числе, отъехали на периферию. Домой он теперь возвращался, как правило, не раньше одиннадцати. А уже в семь утра, как штык, появлялся на кафедре. Трудно было выкроить в таком графике хотя бы одну минуту. Тем более, что и мрачные пророчества Горицвета, казалось, поначалу оправдываются. Вода в первых трех аквариумах «протухла» уже через двое суток, мутные бактериальные пленочки почти мгновенно расползлись по поверхности. Они увеличивались в размерах, наслаивались и утолщались, покрылись белыми язвочками и вдруг проросли явной плесенью. Горицвет кисло сказал, что эту серию можно выбрасывать. И ещё три аквариума тогда же совершенно пронзительно пожелтели, – внутренность их заискрилась, на дно выпал кристаллический многослойный осадок. Пробы показали наличие солей аммиака. Видимо, что-то здесь съехало, после некоторых раздумий подвел итог Горицвет. Однако что именно, нам вряд ли удастся установить. Требуется профессиональный химик, мы этими методиками не владеем… – И лишь в последнем аквариуме раствор пока оставался живым. Какие-то изменения, разумеется, там тоже происходили: появилась опять-таки желтизна, но быстро приобрела ясный зеленоватый оттенок; далее цвет сгустился почти до непрозрачно-коричневого, а на дне, как и в предыдущем случае, выпали пластинчатые кристаллы. Казалось, что дело здесь тоже идет к гибельному финалу. Однако коричнево-бурая жидкость через неделю начала медленно осветляться, сперва – по краям, а затем постепенно и в толще непрозрачной воды; кристаллов становилось все меньше, и наконец они полностью растворились, вместо них проступил зыбкий слой, напоминающий внешним видом разведенный крахмал, иногда образовывались в его массиве слабые завихрения, тогда слой колебался и исторгал мягкие протуберанцы. А когда нездоровая коричневатость примерно через месяц совсем исчезла, «океан», как они называли этот раствор, стал белесым, будто разбавленное молоко, и в системе бинокуляров, смонтированной техником из мастерских, начали различаться какие-то ниточки и былинки. Причем они то опускались до дна, то поднимались к самой поверхности; распадались, по-видимому, а вместо них образовывались другие, такие же неустойчивые. Циркуляция в успокоившемся «океане» длилась безостановочно. Он часами, будто завороженный, мог всматриваться в эту картину. Даже Горицвет изменил здесь своему обычному скепсису.

– По-моему что-то у нас вырисовывается, – буркнул он как-то, со стоном оторвавшись от бинокуляра. И сейчас же, чтобы не сглазить, три раза сплюнул через плечо.

– Думаешь, получается?

– Ну, это мы ещё будем анализировать…

С трепетом ждали они, что вдруг «протухнет» и этот, уже последний аквариум. Время тянулось мучительно; от непрерывного возбуждения у него туповато ломило в висках. Каждый истекающий день был наполнен тревогой. Падало сердце, если вдруг щелкало, резко переключаясь, термическое реле. Стопорило дыхание, когда сталкивались, проникая друг в друга, протуберанцы. Горицвет рекомендовал держать пальцы скрещенными. Однако незаметно закончилась первая неделя эксперимента, за ней – вторая. Прошел месяц – белесая муть в аквариуме и не думала портиться. Былинки по-прежнему весело перемещались от «крахмального» слоя к поверхности. Более того – подросли и при боковом освещении стали гораздо заметнее. Постепенно складывалось ощущение, что это – победа. Результат, пусть и скромный, был вполне очевидно достигнут. Он впервые в жизни получил нечто принципиально новое, открыл двери тому, чего раньше просто не существовало. Горицвета тоже слегка подергивало от радости. Он осунулся и непрерывно скреб щеки ногтями. На исходе месяца вдруг ворвался в посапывающий таймерами лестничный закуток и потряс четвертушкой бумаги, исчерканной математическими каракулями.

– Я тут посчитал, ну – приблизительно, разумеется… Это был один шанс на сто миллиардов. Понимаешь? Нам исключительно повезло…

Его сразу же царапнуло это выражение – «нам». С какой стати? Идея принадлежала ему полностью и безраздельно. Ему даже в голову не приходило, что, быть может, придется ею с кем-то делиться. Правда, возразить в тот самый момент он все-таки не решился. Слухи об удачном эксперименте уже распространялись по факультету. Взглянуть на аквариумы приходили даже из дальних лабораторий. Взирали на молочную взвесь, морщились, делали глубокомысленные замечания. Вероятно, успех был даже больше, чем можно было предполагать. Забежал из ректората возбужденный Бучагин: Старик, молодец, ты тут всем вправил шарики!… – Пришел седовласый Шомберг, предупредил: у вас будут трудности с воспроизведением… – заскочили, как будто по делу, девочки из деканата: Олег Максимович просил представить ему отчет по всей форме… – И наконец, выдержав для солидности паузу в несколько дней, явился, по-видимому, не слишком охотно, велеречивый Бизон – минут на пятнадцать прильнул, завесившись гривой, к бинокуляру, пролистал рабочий журнал, сдвинул брови. Наконец изрек, предварительно пожевав губами:

– Оформляйте работу…

Щелкнуло, переключаясь, очередное реле, мигнул свет, напомнив о сделанной на скорую руку проводке, донеслась телефонная трель с другого конца кафедры.

У подавшегося чуть вперед Горицвета радостно сверкнули глаза.


Через три месяца вышла статья в университетском «Вестнике». Он нетерпеливо открыл оглавление, и сердце вдруг опоясало твердой судорогой. Сразу две фамилии были поставлены перед названием. Причем первым шел Горицвет, поскольку располагались они, естественно, в алфавитном порядке. Он чуть было не разодрал невзрачную мутно-зеленую книжицу. Пальцы уже сводило; будто в невидимом пламени, начинала сжиматься обложка. Впрочем, сам «Вестник» был тут, разумеется, не виноват. Что ему предложили, то в конце концов и было опубликовано.

В этой ситуации напрашивались два крайних решения. Можно было устроить грандиозный скандал, чтобы забурлила вся кафедра, написать жалобу в ректорат, потребовать создания специальной комиссии. Пусть в конце концов разберутся, кому принадлежит идея эксперимента. Восстановить справедливость будет, по-видимому, не трудно. А можно было, напротив, как схимник, замкнуться в гордом молчании. Больше никогда не сказать Горицвету ни единого слова. Вести себя так, будто не замечаешь этого человека. Если вдруг спросит о чем-нибудь, ответить, что не желаешь иметь с ним дела. После некоторого размышления он не избрал ни того, ни другого. Стиснул зубы и сделал вид, что ничего особенного не происходит. Он даже нашел в себе силы принять поздравления сотрудников кафедры. Улыбался, растягивая лицо, скромно благодарил в ответ, жал руки. Как в дальнейшем выяснилось, это решение было самое правильное. Потому что, когда освободилась в конце концов ставка старшего лаборанта, ни у кого не возникло сомнений насчет возможной замены. Его кандидатура на это место была единственной. Вопрос в кабинете заведующего подытожили в три секунды. И Горицвет, сообщивший ему об этом, просто сказал:

– Пиши заявление. Со следующего месяца тебя зачислят. – А потом импульсивно добавил, радуясь, вероятно, вместе с ним: – Ну что ж, молодец. Значит, теперь будем работать вместе…


Женился он совершенно сознательно. Еще на четвертом курсе он понял, что эта проблема должна быть каким-то образом решена. Нет смысла бороться с тем, что заложено в человека природой. Следует сделать шаг и освободиться от гнета физиологии. Он уже примерно догадывался, какая ему потребуется жена. Во-первых, приличная внешность, чтобы не вызывать пренебрежения окружающих. Мужчина, привязанный к некрасивой женщине, просто смешон. А во-вторых, чтобы взяла на себя всю муторную домашнюю сутолоку. Собственно быт занимал у него около полутора часов в день. Вместе со стиркой и магазинами – более сорока часов в месяц. Это если не включать сюда некоторые внеочередные работы: потек кран, например, запала клавиша выключателя, осипла телефонная трубка. Женившись, можно было обрести чертову уйму времени. К сожалению, на их курсе почти никто не соответствовал нужным параметрам. Девушки были все – либо вялые, либо чрезмерно самоуверенные. Последних, дымящих в кафе сигаретами, он особенно опасался. Нарвешься на какую-нибудь крокодилицу – заглотит и переварит вместе со всеми твоими идеями. Вздохнуть не успеешь, как начнешь семенить за ней на полшага сзади. Несколько присмотревшись, он все-таки выбрал то, что, на его взгляд, наиболее подходило. Почти неделя ушла на выработку определенной стратегии. Прежде всего он решил, что никаких там «скоренько затащить в постель» у него не будет. Дважды он приглашал будущую избранницу к себе домой, и оба раза не пытался до неё даже дотронуться. Напротив, он каждый раз особо подчеркивал, что не хотел бы ничего такого иметь второпях. Мы люди взрослые, мы сами решим: надо нам это или не надо. Такое уважительное отношение было ей необычайно приятно. А кроме того, он тщательно и серьезно готовился к каждой встрече. Если собирались в кино, он обязательно смотрел намеченный фильм заранее. Далее увиденное обдумывалось и на отдельный листок выписывались разные соображения. Позже это преподносилось в качестве мгновенных экспромтов. Если они шли на выставку, он предварительно доставал соответствующий каталог, быстро, хотя бы по энциклопедии, знакомился с данным художественным направлением, снова выписывал и запоминал фамилии, факты, названия и при встрече уже блистал эрудицией и неожиданными суждениями. К каждому свиданию он готовил две-три истории, которые можно было бы при случае рассказать, несколько анекдотов, чтобы заткнуть, если понадобится, опасную паузу, непременно продумывал сам сюжет разговора и обязательно – те несколько фраз, которым жадно внимает любая женщина. Например, «знаешь, а в тебе есть что-то загадочное», или – «ты проницательна: понимаешь гораздо больше, чем тебе говорят». Важно было преподнести эти банальности с правильной интонацией. Приходилось опять-таки репетировать, произнося их по десять-пятнадцать раз перед зеркалом. Он в такие минуты чувствовал себя законченным идиотом. Зато это оправдывалось – он видел, как у неё взволнованно розовеют щеки. Помогало и то, что за ним к тому времени укрепилась репутация «восходящей звезды», молодого талантливого ученого, которому прочат блистательную карьеру. К тому же вечная занятость, ни на кого не обращает внимания, а тут – пожалуйста, готов приехать по первому же её слову. И когда примерно месяца через три (тратить больше времени на этакую ерунду было нелепо) он, предупредив, что хотел бы поговорить на очень важную тему, пригласил её в субботний вечер к себе и сделал официальное предложение, проще говоря, спросил, согласна ли она выйти за него замуж, внутренне она, вероятно, была уже подготовлена – слегка покраснела и медленно опустила веки. Ее тихого «да» он просто-напросто на расслышал. Видел только, как разомкнулись губы, наверное, готовые к поцелую. В результате наклонился к ней и действительно поцеловал. Никакой радости он при этом не чувствовал, лишь спокойное удовлетворение, что три месяца ухаживаний не пропали впустую.

К ребенку, родившемуся через год, он ничего не испытывал. Маленькое гугукающее существо против всех ожиданий оставило его равнодушным. Оно появилось на свет только по необходимости. Это была, разумеется, жизнь, но не та – которую он хотел бы вызвать из небытия. Сердце его билось размеренно и спокойно. Он не чувствовал разницы между прежним и новым, нынешним своим состоянием. Он, конечно, делал все, что полагается в таких случаях молодому отцу: ходил в магазины и приносил домой коробочки с детским питанием, отваривал и два раза в день протирал для кормления вялые овощи, почти ежедневно стирал и гладил, прокаливая утюгом груды пеленок, он даже, преодолевая чугунную голову, вставал к нему по ночам, чтобы жена, намотавшаяся за день, могла отоспаться. Ни раздражения, ни упреков у него это не вызывало. Это были рутинные трудности, которые необходимо было преодолеть. Но как только напряжение первых месяцев немного ослабло, едва жизнь упорядочилась и начала возвращаться в свое нормальное русло, стоило наладиться быту, теперь другому, и все-таки слишком обременительному, как он вежливо, но непреклонно отказался от большей части домашних обязанностей. Он молча выслушал темпераментные упреки жены по этому поводу, стойко снес обвинения и обиды, накопленные за предыдущее время, сосчитал про себя до пяти, чтобы окончательно успокоиться, а потом отстраненно глянул на ту, которую сам себе выбрал.

Глаза у него посветлели.

– Мне надо работать, – холодно сказал он.


Примерно в это же время он получил первый серьезный удар. Выяснилось, что аспирантура, которая была ему почти официально обещана, к сожалению, именно в этом году полностью исключена: планы сверстаны, ставок нет, по крайней мере до осени здесь ничего не предвидится. Все, обвал; оставить его на кафедре практически невозможно.

– Нам дают всего одно место раз в три года, – сумрачно объяснил Бизон. – Я пытался договориться с кем-нибудь взаимообразно – не получилось. Выпросить для вас хотя бы временное совмещение тоже не удается. Извините, встречаются иногда в жизни такие нелепости… – Чувствовалось, что ему не по себе от этого разговора. Он набычился и до плеч втянул крупную голову. Впрочем, тут же опомнился, бодро дернул себя за космы и предложил устроить его в некую весьма приличную лабораторию. – К самому Навроцкому, если эта фамилия вам о чем-нибудь говорит. Правда, у него доктора наук сидят на ставках младших научных сотрудников. Однако если я попрошу, место технического работника, скорее всего, найдется. Подумайте, – сказал он, не чувствуя в собеседнике энтузиазма.

– Хорошо, я подумаю.

– Учтите – скоро распределение.

Первый раз в жизни ему захотелось напиться. У него ныло сердце и самым позорным образом щипало под веками. Он был рад, что может укрыться ото всех в своем закутке. Никого не хотелось видеть и тем более – ни с кем разговаривать. Лицо было мягкое, словно из подогретого пластилина. Полумрак, без верхнего света, надежно отгораживал закуток от остальной кафедры. Это чем-то напоминало келью в средневековом монастыре. Посапывал компенсатор, нагнетающий внутрь колпака смесь сернистых газов, пощелкивали реле, поддерживающие в заданных пределах температуру, тихо журчала вода, текущая в раковину из «обратимого холодильника». А в центральном аквариуме, подсвеченном с двух сторон мягкими продолговатыми лампочками, отливал туманом раствор, как раз в последние дни приобретший большую, чем раньше прозрачность. И даже без оптики, если только присмотреться внимательно, были заметны в толще его сотни танцующих искорок. Они вспыхивали красными, зелеными, желтыми, синими проблесками, на мгновение угасали и снова вспыхивали – уже немного переместившись. Будто почти невидимый новогодний буран кружился в аквариуме. Это всплывали и вновь опускались ко дну тонкие белковые ниточки. Их были сотни; количество, вероятно, с каждым днем увеличивалось. Процесс ещё не закончился, в будущем можно было ждать грандиозных открытий. Неужели теперь со всем этим придется расстаться?

Он крепко зажмурился, посидел так минуту-другую, немного раскачиваясь, а потом, будто очнувшись, рывком распахнул глаза. В полумраке, как бабочки, поплыли дрожащие мутные пятна. Лицо у него пылало, а пальцы были холодные, точно из снега.

– Ни за что! – вдруг, резко поведя головой, сказал он во весь голос.


На другой день он пошел в ректорат, где в тишине приемной вспухали кожаные диваны и кресла, и, дождавшись Бучагина, явившегося, между прочим, только к двенадцати, сообщил ему, что – все, ребята, аспирантура у меня накрылась. Четыре года работы – кошке под хвост. Что ж мне теперь, будущему выпускнику, прикажете делать? На улицу, младшим лаборантом куда-нибудь, учителем в школу? Видишь, какой расклад, ситуация совершенно безвыходная.

– Да знаю-знаю я, – с тоскливой досадой сказал Бучагин. – Тут из министерства свалилось очередное распоряжение об экономии средств. Все на ушах стоят. Нет, чтобы подождать до следующего учебного года. Ну не повезло, как говорится, попал под поезд.

Он сильно сморщился, как бы пытаясь стянуть лицо в одну точку, повертел головой, побарабанил пальцами по стопке картонных папок. Поинтересовался, не поднимая глаз: – А что там ваша Сергеева, на пенсию не собирается? – Тут же безнадежно махнул рукой. – Нет, эта будет работать до последнего издыхания… А Горицвет ваш, прости, ещё не решил отъехать?

– Куда отъехать?

– Куда-куда? Куда они отъезжают? – Добавил через секунду, которая приобрела неожиданный смысл. – Это для всех было бы идеальным выходом…

Он опять тихо побарабанил кончиками пальцев по стопке и без всякой видимой связи с предшествующей темой беседы, стал участливо расспрашивать, как вообще обстоят дела? Что у вас на кафедре происходит новенького? Почему Бизон, хотя его известили, не явился на последний Ученый совет? Закончена ли начатая ещё в прошлом месяце инвентаризация? Пожаловался: видишь, чем теперь приходится заниматься? Вскользь заметил, что неприятностей в последнее время вообще слишком много. Вот, например, есть у нас ещё кое-где такая порочная практика, когда куратор, призванный, как ты понимаешь, воспитывать и направлять молодежь, без зазрения совести ставит на студенческой работе свою фамилию. Тревожная, надо сказать, практика. Недавно поступили с факультетов кое-какие сигналы. Мы, разумеется, без внимания не оставляем, принимаются меры…

Пауза возникла такая, что зазвенело в ушах.

Наконец он сказал:

– Я бы не хотел никакого скандала…

А Бучагин пожал плечами и, будто волк, показал крепкие зубы.

– Зачем нам скандал? Увидишь: никакого скандала не будет…

Все обошлось действительно без скандала. Под диктовку Бучагина он написал заявление и далее заработала невидимая машина. Через неделю стало известно, что Горицвета вызвали в ректорат на комиссию, а ещё через две – что он увольняется по собственному желанию. Не было даже никаких мучительных объяснений. Вернувшись с комиссии, Горицвет просто перестал его замечать, обходил в коридоре, будто неодушевленный предмет, а потом и вовсе исчез, словно сдуло его невидимым сильным ветром. Правда, ощущался теперь некоторый холодок отношений. То и дело он чувствовал на себе внимательные осторожные взгляды. Его изучали, будто редкое и, видимо, опасное насекомое. У девочек в деканате от любопытства расширялись глаза, Бизон стал здороваться с ним подчеркнуто официально, а на скромную вечеринку, связанную с годовщиной кафедры, его не позвали.

Впрочем, его самого это не слишком пугало. У него как раз в это время вышли ещё две довольно объемных статьи, причем одна, что немаловажно, в солидном московском журнале, на ближайшей межвузовской конференции он сделал, в сопоставлении с остальными, весьма обширный доклад, а в газетной передовице, подписанной все тем же неутомимым Бучагиным, он был назван «одним из наших самых талантливых молодых ученых». Это искупало все странные взгляды, всю настоящую и будущую неприязнь. Диплом он защитил при гробовом молчании кафедры, предыдущие выпускные экзамены сдал без каких-либо затруднений, характеристика у него была такая, что не подкопаешься, а поскольку он уже три года числился на кафедре лаборантом, перевод на ставку сотрудника был осуществлен просто приказом.

По наследству ему досталась восьмиметровая комната Горицвета. Он сам выскреб оттуда накопившуюся за долгие годы грязь, покрасил стены и потолок светлой водоэмульсионной краской, трижды протер жесткой щеткой тусклый линолеум. Комната в результате засверкала, как новенькая. По левую руку встали теперь холодильник и два металлических автоклава, а по правую – зеленели свежей водой аквариумы на стеллажах. Поблескивали колбочки и мензурки в эмалевом лабораторном шкафчике, шипел аэратор, выталкивая из себя пузырьки сжатого воздуха, мутная белковая взвесь переливалась в подогреваемом инкубаторе. Все шло именно так, как было спланировано. И даже Бизон, который, обозревая это великолепие, вскользь обронил: Вы безжалостны. Нельзя ради своего дела топтать людей, – не сумел испортить ему праздничного настроения. В конце концов, что теперь Бизон мог сделать? Сделать что-либо он мог только сам. Он это знал, и он также знал, что преодолеет в будущем любые препятствия.


Теперь можно было двигаться дальше. К тому времени он уже выработал для себя определенный рабочий режим. Он вставал по звонку будильника ежедневно без четверти шесть и, пока умывался и чистил зубы, повторял намеченную на сегодня порцию английского языка. Он называл по-английски каждую вещь, которую только видел в квартире, каждый предмет, каждое непроизвольно всплывающее в сознании слово. Любое действие, совершенное им, немедленно прогонялось по всем грамматическим временам. «Я чищу зубы. Я уже почистил зубы. Я не буду чистить зубы сегодня». Фразы ветвились и постепенно сливались в текст, который можно было использовать. Он называл этот вид обучения «английский на кухне». Метод был мощный и позволял без особых хлопот наращивать словарный запас.

От завтрака по утрам он уже давно отказался. Выяснилось, что всю первую половину дня он вполне может не есть. Это экономило минут тридцать-сорок драгоценного времени. А пока на метро и троллейбусе он неторопливо ехал к Университету, то не обращая внимания на толкучку, планировал предстоящий день. Он уже знал: с утра не спланируешь – время уйдет сквозь пальцы. На работу он теперь приходил каждый день ровно в восемь утра. Снимал куртку, натягивал белый халат, подворачивал, чтобы не мешали, манжеты. После этого твердой рукой запирал кабинет изнутри. Нечего, знаете ли, то и дело заглядывать «на минутку». Если кому-нибудь действительно нужно – пускай стучат. Вкалывал он с восьми до двенадцати, – это было самое продуктивное время. Потом быстро завтракал, пока в столовую ещё не хлынул поток посетителей. Далее снова работа – без перерывов, до шести вечера. И затем – ещё два часа, в основном подводя итоги. К десяти он, как правило, уже находился дома. А за полчаса перед сном успевал пролистать пару реферативных журналов.

По субботам он тоже всегда работал на кафедре, благо Университет как учебное заведение был в это время открыт, а по воскресеньям, если не возникало срочных хозяйственных дел, по крайней мере полдня проводил в Публичной библиотеке. Тишина больших залов действовала на него благотворно. Просмотр публикаций позволял отказаться от некоторых ложных идей. Выписки он систематизировал и разносил по соответствующим каталогам. Для семьи же существовало раз и навсегда отведенное время. Воскресный вечер с девятнадцати до двадцати трех часов. Жена сначала пробовала возражать, затем привыкла. Он вовсе не отказывался ей помогать, ему просто некогда было этим всем заниматься.

И ещё одному правилу он теперь следовал неукоснительно. Никаких близких друзей, никаких, пусть самых необременительных приятельских отношений. История с Горицветом к тому времени выдохлась и отодвинулась в прошлое. Холод, который вокруг него ощущался, явно ослабевал. Он если и не преодолел на кафедре всеобщую неприязнь, то по крайней мере сумел отодвинуть её куда-то за сцену. Тем не менее, выводы из этого случая были сделаны. Дружба, впрочем как и любые другие приятельские отношения, требует от человека слишком много душевных сил. Слишком велик риск, что тебя обманут и предадут. Слишком много появляется при этом каких-то муторных обязательств. Тратится время, которое и так на вес золота. Лучше уж черствость, чем бесконечная цепь мелких суетливых уступок. Дьявол, как он где-то прочел, прячется именно в мелочах. И поэтому ни с кем из сотрудников кафедры он больше дружить не пытался, разных там вечеринок и неофициального общения тщательно избегал, держал дистанцию, хотя всегда и со всеми был неизменно вежлив. Его самого это, кстати, вполне устраивало. Одиночество давало ему возможность спокойно работать.

Зато постепенно налаживались контакты с коллегами из-за рубежа. Месяца через три после публикации той самой злополучной статьи в университетском «Вестнике» внезапно вынырнуло письмо от некоего Дурбана из Мичиганского университета, где после восторженных комплиментов, свидетельствующих между прочим о профессиональном знакомстве с вопросом, после некоторых рассуждений о том, какое значение имеет для науки данный эксперимент, выражалось легкое сожаление, что «технологические детали работы почему-то опущены; неужели вам как ученому есть, что скрывать? это странно, это может поставить под сомнение достигнутые вами весьма весомые результаты». А ещё через месяц, промелькнувший в хлопотах и заботах, сдержанно-одобрительный отзыв появился уже на страницах и самого «Вестника». Подписал его Пол Грегори, профессор химии и биологии в Гарварде. И на кафедре это, конечно, произвело соответствующее впечатление.

С обоими оппонентами он познакомился на конференции в конце года. Дурбан оказался жизнерадостным, толстеньким, с тремя подбородками, коротеньким человечком, производящим в единицу времени целую массу движений и говорящим сразу на всех языках и обо всем на свете. Напрочь не хотел верить, что никакая особая «технология» в данном случае не использовалась, умолял показать «инкубатор», требовал подробную компьютерную распечатку, долго расспрашивал о составе «первичного океана», так, по-видимому, и остался в уверенности, что от него что-то скрывают. А Грегори, напротив, – высокий, тощий, чрезвычайно меланхоличный, с жесткими волосами, с круглыми линзами, точно вросшими во впадины глаз; «технологиями» в отличие от Дурбана нисколько не интересовался, ни на кафедре, ни на факультете, кажется, даже не побывал, зато на банкете, данном в день закрытия конференции, выждав мгновение, когда они оказались как бы отдельно от всех, осторожно сказал, что его департамент был бы счастлив иметь такого сотрудника. У вас, Николас, очень хорошие научные перспективы. Первоклассный интеллект должен и оцениваться соответствующе. Все, что вам требуется теперь, это – современное оборудование. Скажите, вы не пробовали работать с «Баженой»? Чехи сделали очень неплохой биологический активатор.

Сомневаться насчет этого предложения не приходилось. И хотя времена как раз за последние месяцы стали чуть либеральнее, он все-таки вздрогнул, будто на него брызнули холодной водой, и с трудом удержался, чтобы не оглянуться по сторонам. Ответил в том духе, что пока вполне доволен своей работой. Чужая страна, это, знаете ли, потерять, как минимум, год работы. У нас говорят: два переезда равны одному пожару. А что до скудости оборудования, так это не всегда обязательно плохо. Скудость оборудования, как голод, заставляет работать воображение. Дефицит технических средств будит фантазию. Грегори понимающе подмигнул, тем дело и кончилось. Однако чуть позже его уже строго официально пригласили на ежегодную «Школу развития».

– Приезжайте, – проникновенно сказал Дурбан, пухлыми ладонями, как в пирожок, беря его руку. – Познакомлю вас со стариком Дэном Макгрейвом. Побеседуете с сотрудниками, посмотрите его новый Биологический центр…

Грегори тоже выдавил из себя нечто вроде улыбки:

– Будем рады. Нам с вами, Николас, есть о чем переброситься парой слов. И кстати, не отмахивайтесь, ради бога, от активатора. Рано или поздно вам все равно придется этим заняться…


Попадание пришлось в самую точку. К концу недели он раздобыл всю имеющуюся в наличии документацию по «Бажене» и пока листал глянцевые красочные буклеты, где чрезмерное место, по его мнению, занимали рекламные фотографии, пока изучал параметры разных моделей, пока сравнивал их и выписывал для памяти некоторые технические характеристики, его охватывало предчувствие необыкновенной удачи. Странно, что раньше он даже не подозревал ни о каком таком активаторе. «Бажена», оказывается, могла держать заданные характеристики магнитного поля, менять их по времени в соответствии с введенной программой, сочетать, если нужно, с последовательными колебаниями температуры, отслеживать солевой состав и композицию наиболее важной органики. Она могла делать экспресс-анализы во время эксперимента, выводить на экран сотни быстро меняющихся показателей, строить графики, показывать тенденцию изменений, выполнять десятки других не менее удивительных операций.

Это было именно то, что ему требовалось. Все последние месяцы он находился в состоянии, близком к отчаянию. Ситуация была совсем не такая, как могло показаться тому же Грегори. С одной стороны он действительно добился весьма весомого результата: теперь доказано, что белковая или предшествующая ей так называемая «прото-аминовая среда», может возникать самосборкой из сугубо неорганических компонентов, более того – существовать в таком состоянии неопределенно долго; то есть жизнь на Земле могла возникнуть именно этим путем. Данные впечатляющие, вполне достаточно для докторской диссертации. Но с другой стороны, никто лучше него не видел, что тем дело и кончилось. Былинки, представляющие собой, наверное, предбелковые образования, продолжали свободно парить, распадаться и, вероятно, вновь образовываться. Разноцветные искры то вспыхивали на мгновение, то угасали. Равномерная бесшумная их циркуляция не прекращалась ни на секунду. Однако ничего, кроме этого, в «прото-океане» не происходило. Слипаться в более сложные агрегаты они намерения не выказывали. Ниточки оставались ниточками, «объемные» связи между ними не возникали. За десятки часов, проведенных у бинокуляров, он ни разу не наблюдал чего-то подобного. Развитие остановилось. Первичный толчок, если только он действительно был, исчерпал себя. Суспензия предбелковых фрагментов оставалась только и безусловно суспензией. Ничто в спокойном аквариуме не предвещало, что процесс двинется дальше.

Конечно, все дело здесь могло быть просто во времени. Эволюция от протобелков до подлинной жизни продолжалась в реальных условиях многие миллионы лет. Природа, видимо, «отдыхала», осторожно пробуя различные варианты. Однако сам он не мог, разумеется, ждать так долго. Синтез-распад фрагментов не будет продолжаться до бесконечности. Шаткое равновесие рано или поздно сместится в сторону хаоса. Он всем сердцем чувствовал, что энтропия ведет свою невидимую работу. Разрушение может в итоге возобладать над спонтанным синтезом. Ниточек-былинок в конце концов будет становиться все меньше и меньше. А завершиться это, конечно, необратимой кристаллизацией. Среда расслоится, выпадет на дно мертвый осадок. Если «протухнет» и этот, самый последний, аквариум, то эксперимент, скорее всего, будет не повторить. Правильно предупреждал Горицвет: вероятность здесь – один к ста миллиардам.

Вот почему он едва сумел подавить дрожь, когда впервые увидел «Бажену» в натуре. Обнаружилась она в Институте экспериментальной физиологии, на другом конце города. И хотя, не будучи подключенной, представляла собой всего лишь глыбу неживого металла, но её серые обтекаемые панели с хромированными пластинками, три последовательные шкалы, охватывающие диапазон всех мыслимых и возможных частот, её тоже серые, плавно изогнутые, широкие чресла, куда помещался аквариум, завораживали до немоты и производили сильнейшее впечатление. «Бажена» была создана именно для него. Он это почувствовал сразу же, с первого взгляда. И потому когда тамошний довольно-таки унылый работник административно-хозяйственной части объяснял ему, поправляя галстук, что «вот, мол, купили, валютой плачено, а что теперь с ней делать, не знают. Может договоримся, а? Необязательно деньгами; с баланса на баланс, например?» – он его практически не воспринимал. Он лишь ждал, пока хоть чуть-чуть разойдется в горле сладкий комок восторга. А дождавшись, сказал – все-таки ещё не своим, хрипловатым и подозрительно ломким голосом: =

– Конечно, договоримся. Я её у вас забираю…

Торжество, таким образом, было полным и несомненным. Его изумляло лишь то, что никто почему-то его восхищения «Баженой» не разделяет. Бизон, в частности, воспринял эту идею весьма скептически. Разговор их на следующий день продолжался всего пятнадцать минут, и в конце его Бизон запустил пятерню в косматую гриву.

– Да, с научной точки зрения это весьма перспективно. Тема стоит на повестке дня уже две тысячи лет. Помнится, ещё Каллипид предпринимал нечто подобное…

– Какой Каллипид? – в недоумении морща лоб, спросил он.

– Ну – в Древней Греции. Помните: «семь основных минералов»? Он ведь тоже как пантеист придерживался теории самозарождения жизни. Потом этим же занимался, кажется, Гермес Трисмегист. А затем Фетроний в Германии и, по-моему, Краций Малый в Бюрхеймском монастыре. Проблема, разумеется, весьма интересная…

– Вас что-то смущает? – в конце концов напрямик спросил он.

Бизон задумчиво пожевал толстые губы.

– Я почему-то слегка боюсь этого, если честно. Иногда мы подходим к границам, за которые лучше не переступать…

– Наука – это и есть пересечение любых границ, – сказал он. – Знание начинается там, где человек выходит за пределы возможного.

– Может быть, не за все пределы следует выходить?

– Если предел обозначен, он рано или поздно будет пересечен.

– Вы, конечно, правы, – сказал Бизон. – И все равно я этого почему-то побаиваюсь.

Необходимые документы он тем не менее подписал. Была выделена смежная комната, где раньше проводились учебные семинары. Мебель оттуда вынесли, заново покрасили потолки и стены. Было много тягостных заморочек с оформлением двух институтских балансов. Выручил все тот же Бучагин, буквально протаранивший административно-хозяйственное подразделение. Пришлось в качестве компенсации уступить ему приглашение на «Школу развития».

– Ничего, старик, ты ещё молодой, по заграницам наездишься…

Зато когда в конце августа привезли и постепенно смонтировали «Бажену», когда техники из университетской подсобки врезали шланги в водопровод и поставили шину высоковольтного напряжения, когда были согласованы между собою цепи различных частей, и когда техники наконец ушли, пряча под ватниками две бутыли со спиртом, вдруг образовалась картина, которую он некогда себе представлял: ученый в белом халате, задумчиво согнувшийся у прибора, распахнутое солнечное окно, поблескивающие из шкафчика чистые колбочки и мензурки. Медленный счастливый озноб проник в горло. Сердце споткнулось и вдруг застучало, как мощная паровая машина. Он был вынужден сесть и, чтоб успокоиться, сделать пару глубоких вдохов. Сомнений не было: он тогда, над раскрытой книгой, видел именно эту комнату. Он даже не пытался понять, как такое возможно. Это было возможно, и данного факта ему было вполне достаточно. Значит, он не вслепую работал все эти годы.

– Не вслепую, – сказал он себе тревожным свистящим шепотом.

Темно-зеленая овальная кнопка маячила перед глазами. Он нажал на нее, и «Бажена» величественно загудела, разогреваясь. Секунд десять она как бы прислушивалась к тому, что происходит у неё внутри, а затем проклюнулись в тембре призывные высокие нотки. Пыхнул насос, выкачивающий из-под колпака воздух, зажурчала вода, бегущая по тонким трубам из дистиллятора, дрогнули стрелки на шкалах, выцеливая нулевые отметки, и, как три пробудившихся мотылька, забились над ними яркие трепетные индикаторные полоски.


Через три месяца он защитил кандидатскую диссертацию. Трудностей здесь не предвиделось: он уже приобрел в своей области определенный авторитет. За спиной был эксперимент, принесший неожиданные результаты, за спиной было около десятка статей, причем некоторые весьма внушительные. Он уже принимал участие в трех конференциях и двух международных симпозиумах, а в увесистой монографии, которую сейчас в спешном порядке готовила кафедра, ему был предоставлен для написания целый раздел. Никаких поводов для волнения даже в принципе не существовало. Текст доклада на двадцать минут он вызубрил, как когда-то материал перед вступительными экзаменами. Сама процедура защиты прошла без сучка и задоринки. Он отбарабанил доклад, голосом выделяя сложные грамматические обороты; сухо, коротко, ясно ответил на вопросы, которые можно было предвидеть, с необыкновенной серьезностью, молча, выслушал выступления оппонентов; в заключительном слове, не называя имен, поблагодарил весь коллектив кафедры за поддержку. Он практически не волновался: все происходило именно так, как было намечено. Он даже испытывал легкую скуку от угадываемости событий. И ещё больше она усилилась во время банкета в университетской столовой. Он заранее подготовил несколько праздничных тостов, шутливых, но одновременно со смыслом, набросал список тем, пригодных для общего разговора, уважительно чокнулся со всеми, с кем чокнуться было нужно, всем, кому требовалось, выказал особую почтительность и внимание. Он даже подтянул в общем хоре, когда две пожилые доцентши съехали, хлопнув водки, к русским народным песням. Банкет, как потом говорили, прошел на уровне. И тем не менее сердце его облизывала холодноватая скука. Ему все это было совершенно не нужно. Он цедил газировку, которую добавлял себе вместо вина, терпеливо сносил комплименты, сыплющиеся на него то справа, то слева, вежливо улыбался, зорким глазом следил, чтобы у всех всегда было налито, и в течение всего утомительного ритуала тихо жалел о потерянном времени. Сколько можно было бы сделать за этот вечер! Сколько просмотреть, скажем, журналов, сколько всего обдумать! Целых пять или больше часов растрачены попусту. А потому, как только веселье достигло, по его мнению, апогея, стало поддерживаться само собой и не требовало уже специальных усилий, он извинился, сказав, что ему надо бы отлучиться – так, минут на пятнадцать, взбежал на второй этаж, открыл личным ключом притихшую темную кафедру, не зажигая света, стремительно прошел к себе в кабинет и, как завороженный, остановился перед ровно гудящей в полумраке «Баженой».

Поблескивали хромированные обводы громадных чресел; точно кошачьи глаза, светились вдоль левой панели мелкие круглые стеклышки, подрагивали в окошечках цифры, показывающие время и температуру, а в зеленоватой воде аквариума, подсвеченного рефлекторами с обеих сторон, грациозно, как в невесомости, парили и сталкивались между собой прозрачные, колышащиеся комочки. Видно было, как они ненадолго примыкают друг к другу, медленно тонут по двое, покачиваются на зыбком «крахмальном слое», а потом опять разъединяются, как подтаявший снег, округляются, начинают вращаться и вновь воспаряют к поверхности. Так – раз за разом, в безостановочном хороводе.

От этой картины у него радостно перехватило сердце. Жизнь, подумал он. Еще немного, и – я стану Богом. Я стану тем, кто из ничего создал нечто.

Ему казалось, что он точно также парит в невесомости. Скука ушла; жар и холод попеременно окатывали сознание. Мысли у него были прозрачные и кристаллически ясные. Задрожала на виске какая-то жилка, и, чтоб успокоиться, он сильно, почти до боли прижал её указательным пальцем.


Перестройку он встретил безо всякого воодушевления. Ему, как человеку, непрерывно, с утра до вечера занятому работой, непонятной была та маниакальная страсть, с которой вся страна вдруг приникла к приемникам и телевизорам. Что собственно интересного там можно было услышать? О Каменеве и Зиновьеве, которые вовсе не были, оказывается, врагами народа? О Бухарине, оставившем потомкам некое политическое завещание? Неужели не ясно, что все это – очередная кампания, которая скоро выдохнется? И даже когда по прошествии определенного времени, стало ясно, что «гласность», введенная распоряжением сверху, не думает выдыхаться – то ли намерения у нынешних руководителей государства были серьезные, то ли (и это казалось ему более вероятным) процесс вышел из-под контроля, он так и не сумел проникнуться всеобщим энтузиазмом. Какое дело в конце концов было лично ему до Каменева и Зиновьева? Не все ли равно когда возникли первые лагеря – при Сталине или ещё при Владимире Ильиче? Зачем ему знать, что коллективизация конца двадцатых годов была ошибкой? К его исследованиям это никакого отношения не имеет. И хотя он вместе со всеми голосовал за какие-то головокружительные резолюции, хотя участвовал в каких-то собраниях и подписывал какие-то обращения, хотя кивал, чтобы не выделяться, слушая очередного оратора, уже знакомая скука пленочкой накрывала сознание. Сердце его при этом оставалось холодным. Гул великих страстей, как эхо, растворялся в пространстве. Он в таких случаях лишь украдкой посматривал на часы, – сдерживая зевок и прикидывая, когда можно будет заняться делом.

Политическая позиция у него была очень простая. Лично ему тоталитарность советской власти никогда не мешала. Более того, он догадывался, что она не помешала бы ему и в дальнейшем. Любой власти, какая бы, плохая или хорошая, она ни была, возможно не слишком требуются поэты, художники, скульпторы, композиторы – разве что для обслуживания некоторых не слишком обременительных государственных догм, – но любой власти нужны квалифицированные ученые, инженеры, военные специалисты, ей нужны грамотные механики, конструкторы, строители, испытатели. То есть те, кто добивается в своей деятельности практических результатов. А если так, то не следует обращать внимания на всякую общественную трескотню. Трескотня помогает политикам, но противопоказана специалистам. Следует спокойно работать и добиваться именно результатов. Шумиха в газетах лишь отвлекает и не дает по-настоящему сосредоточиться.

А сосредоточенность ему была необходима сейчас даже больше, чем раньше. Только теперь он начинал понимать, какой редкий шанс выпал ему в этой удивительной лотерее. Причем, внешних оснований для беспокойства вроде бы не предвиделось. В мастерских был заказан специальный аквариум значительно больших размеров. С величайшими предосторожностями «прото-океан» был помещен в этот новый объем и по каплям дополнен средой, в точности соответствующей исходной. Он боялся дышать, когда производил эту кропотливую операцию. Тем не менее каким-то чудом, какими-то молитвами все обошлось. Среда, правда, на несколько дней приобрела все тот же, слабо коричневатый оттенок, комочки замерли, и некоторая их часть опустилась к зыбкому «крахмальному слою», они как бы сливались с ним, разрыхляясь и становясь зрительно неуловимыми – в эти страшные дни у него, как у старика, побелела прядь волос надо лбом, – однако к исходу недели зловещая коричневатость в воде исчезла, «крахмальный слой» уплотнился и перестал демонстрировать пугающую разжиженность, комочки-коацерваты тоже приобрели более четкие очертания, и – сначала медленно, а потом все быстрее – возобновили циркуляцию от дна к поверхности. Они даже несколько увеличились в объеме и теперь прилипали не к слою «крахмала» а к плоскому обрезу воды, в свою очередь несколько уплощаясь и как бы заглатывая сернистый воздух. В этом смысле все, видимо, обстояло благополучно.

Зато провалились тянувшиеся почти три года попытки воспроизвести начальные эксперименты. Какие только соли и комбинации различных соединений он не пробовал, какие только не разрабатывал магнитные, тепловые, химические и биологические режимы, как только не менял освещенность и радиационный фон возле аквариумов – кажется, сочетания исходных параметров было продублировано не одну сотню раз – и все равно заканчивались эти усилия одним и тем же: в начале месяца он с некоторой надеждой запускал новую экспериментальную серию, а уже через две недели, в крайнем случае через три, часть аквариумов безнадежно, как проклятая, «протухала», зарастала морщинистой плесенью и эти среды приходилось выбрасывать, а другая часть расслаивалась, кристаллизовалась и в таком виде могла существовать неопределенно долго. Но это было, как он понимал, «мертвое» существование, та вселенская форма материи, в которой отсутствовала собственно жизнь.

Повторить результаты эксперимента не удавалось. За три года он таким образом проработал более полусотни серий. Почти триста разных составов прошли через его руки, почти тысяча разнообразных режимов была им тщательно опробована и отвергнута. Можно было придти в отчаяние от потраченных на это времени и усилий. Все впустую; «сцепления» между различными компонентами не происходило. Видимо, что-то важное наличествовало в тех первоначальных, немного наивных опытах; что-то неуловимое – что исчезло и чего, скорее всего, нельзя было возобновить. Он называл это для себя «фактором икс». Прав был, по-видимому, Горицвет: ему тогда действительно повезло. Единственный шанс из ста миллиардов! Человеческой жизни не хватит теперь, чтобы изучить все возможные комбинации. Да что там жизни – ста жизней, тысячи жизней! Потребуется несколько десятилетий, чтобы заново получить такие же результаты.

Бучагин, вернувшийся с американской «Школы развития», твердил то же самое. Ни в лаборатории Дурбана, где бились над сходной проблемой уже около двух лет, ни у Грегори, который с флегматичным размахом запустил в работу сразу пятьсот аквариумов, даже близко не получалось что-то, напоминающее танцующие «былинки». Аквариумы либо, как и у него, немедленно «протухали», либо расслаивались и демонстрировали набор мертвых кристаллов. Никакие технические ухищрения не помогали. Никакая новейшая аппаратура не спасала от неудачи. Оба исследователя выражали в связи с этим искреннее недоумение. Результат, который невозможно воспроизвести, не является в науке истинным результатом. Наука опирается не на чудо, а только на достоверное знание. И если бы Дурбан своими глазами не видел плавающие в растворе белковые нити, если бы не листал рабочий журнал и не увез с собой его полную светокопию, если бы не сквозила в черновых записях связность, свидетельствующая об их подлинности, речь, вполне возможно, могла бы пойти о фальсификации данных. Грегори, во всяком случае, уже осторожненько затрагивал эту версию. Правда, официально он её пока ещё не высказывал, ограничился утверждением, что результаты, изложенные в такой-то статье, воспроизведению не поддаются.

Бучагин все равно был не на шутку встревожен:

– Ты хоть понимаешь, чем это может для тебя кончиться?

– А чем это может для меня кончиться? – высокомерно спросил он.

И Бучагин сверкнул не него волчьим взглядом:

– Нет, по-моему, ты действительно не понимаешь!…

Также неудачной оказалась попытка размножить хотя бы плазму первичного «океана». Трижды, опять-таки соблюдая все мыслимые и немыслимые предосторожности, он переносил часть среды из аквариума в другой сосуд, разбавлял дважды перегнанным дистиллятом и изолировал от земной атмосферы. И всякий раз плазма, несмотря на те же самые условия содержания, через несколько дней становилась коричневой и с очевидностью «протухала». Непонятно было, как можно этого избежать. Даже в стерилизованном холодильнике она могла храниться не более суток. Далее появлялось характерное склизкое потемнение, нарастал мерзкий запах и органику можно было сливать. Все это направление также пришлось оставить. Видимо, и «крахмальный слой», поддерживающий особую консистенцию, и собственно «океан», и хрупкие комочки-коацерваты представляли собой некое единое целое, сверхсистему, нечто вроде замкнутого на себя круговорота веществ – ни одна его часть не способна была существовать изолированно от других.

В этом убедили его и более поздние эксперименты. Сразу же после образования из ниточек и былинок первых студенистых комочков, подгоняемый нетерпением, он особым манипулятором извлек из среды самый невзрачный коацерват, заморозил его в жидком азоте, порезал на криостате и затем обработал получившиеся препараты наиболее простыми методиками. Настоящей клеточной структуры, как он и предполагал, обнаружить не удалось, хотя некие намечающиеся волоконца там несомненно были. И была, если только он не напутал в гистоэнзиматической обработке, теневая окраска, свидетельствующая об определенных ферментах. Правда, ему не удалось обнаружить ничего напоминающего хромосомы, все реакции на ДНК демонстрировали полное её отсутствие в материале, но, во-первых, он не слишком верил в довольно-таки грубые методы гистохимии, а во-вторых, кто сказал, что белок образуется только вокруг генных носителей. Это гипотеза Хольмана, причем до сих пор не проверенная экспериментально; в реальном генезисе все могло обстоять с точностью до наоборот: сначала белковые образования, обеспечивающие метаболизм, и лишь потом – генетические структуры, фиксирующие наследственность. В этом смысле отрицательные пробы на ДНК его вполне устраивали.

Гораздо важнее здесь было другое. Он опять чуть было не загубил весь опыт своей поспешностью. Правда, зловещий коричневатый оттенок после извлечения коацервата в аквариуме не появился, но и благополучным создавшееся положение назвать было нельзя. Студенистые комочки, наверное травмированные таким вмешательством, ощутимо съежились и прекратили оживленную циркуляцию, неподвижно повисли друг против друга, как бы сцепившись с пространством, сфера воды вокруг них приобрела окраску разбавленного молока. Так протекло в томительном ожидании более суток, а потом вдруг один из них, самый нижний, затрепыхался и развалился на две половины. После чего циркуляция коацерватов возобновилась.

Это, конечно, была ошеломляющая победа. Жизнь не есть размножение, но размножение есть один из главных признаков жизни. Но одновременно это было и сокрушительное поражение, потому что теперь стало ясно, что вмешиваться в круговорот «океана» опасно. Он и в самом деле представлял собой нечто целостное. Шаткое равновесие, которое можно было бы определить как «преджизнь», могло быть нарушено в любую минуту. Это означало бы в свою очередь крах всех надежд. Значит, опять тупик, опять невозможно двигаться дальше.

Примерно такого же мнения придерживался и Бизон. Как-то осенью, после долгого и совершенно никчемного заседания кафедры, где в очередной раз дебатировался вопрос о привлечении к исследованиям дополнительных средств, он осторожно, уже около десяти вечера постучался к нему в комнату, попросил разрешения своими глазами глянуть, что здесь происходит, очень долго, пожевывая мягкие губы, всматривался в прозрачную, чуть зеленоватую среду «океана», менял освещение реостатом, подкручивал сведенные окуляры, заметил в конце концов, что надо, конечно, ставить вам более мощную технику: подавайте заявку, попробуем заказать фазовоконтрастный разверточный блок, есть такие, «Цейсс» до сих пор производит очень приличную аппаратуру; потянул к себе лист чистой бумаги, забросал его, будто курица, ворохом бессмысленных закорючек, сомкнул их в странные схемы – это был его способ думать, а потом высказался в том духе, что нет, жизнью это, пожалуй, называть преждевременно; продвижение налицо, можно хоть завтра писать авторскую монографию, однако до подлинно белковых образований дистанция здесь ещё колоссальная; вообще нет уверенности, что это именно тот путь, которым шла жизнь на Земле; вполне возможно, что вы нащупали нечто принципиально иное…

– Жизнь не обязательно должна иметь белковую форму, – запальчиво возразил он.

Бизон, удивившись горячности, поднял мохнатые брови.

– Лет пять назад такие слова грозили бы вам огромными неприятностями. К счастью, эти пять лет уже позади. А насчет жизни, знаете, чем больше я занимаюсь теоретической биологией, тем сильней у меня ощущение, что именно феномен жизни нам не подвластен. Есть в ней что-то, что находится за пределами нашего разума. Изучать мы её можем сколько угодно, а вот экспериментально создать – это нечто иное. Здесь вам потребуется помощь Бога, если, конечно, он пустит вас в свои тайные мастерские. Или помощь дьявола, который любит играть в такие игрушки…

– Значит, кто-то из них мне поможет, – сказал он.

– Вы так думаете?

– Я в этом совершенно уверен!

Бизон остановился в дверях и как бы даже стал ниже ростом. Он походил на лешего, который для чего-то напялил белый халат.

Глаза его стеклянно блеснули.

– Я только боюсь, что это будет не Бог, – сказал он.


Бог – не Бог, дьявол – не дьявол; у него не было времени разбираться в этих метафизических хитросплетениях. Теория познания его никогда особенно не интересовала. Хватало и тех заморочек, что за последнее время обрушивались на кафедру. Все как будто в одночасье посходили с ума. Демократы, рыночники, либералы, коммунисты, аграрии; даже вылезшие откуда-то – трудно было в это поверить – фашисты; плановая социалистическая экономика, свободная экономика, кейнсианство; какой-то монетаризм, административно-хозяйственные методы управления… Все это спутывалось в клубок, не имеющий ни конца не начала, наслаивалось друг на друга и раздражало своей явной бессмысленностью. Причем тут, скажите, это самое кейнсианство? Зачем мне знать разницу между свободным кредитом и связанным? Не все ли равно, какая у национал-патриотов экономическая программа? Работать надо, а не сотрясать воздух бурными словесами.

Ситуация, тем не менее, заметно ухудшилась. Неожиданно, будто снег на голову, свалились систематические задержки зарплаты. Сначала отложили выдачу до конца месяца, потом – до начала следующего, затем все-таки выдали половину, а другую пообещали, когда придут деньги из Министерства. Министерство, между тем, не проявляло особой поспешности. День за днем проходил в бесплодных объяснениях с бухгалтерией. Кафедра гудела, как улей, на факультете вспыхивали затяжные скандалы. Жена, когда он возвращался домой, беспомощно разводила руками. Им зарплату задерживали уже почти на целый квартал.

– Не представляю, как дожить до четвертого, – говорила она.

– Как-нибудь доживем, – он садился и ел макароны, залитые подсолнечным маслом.

– Ну тогда займи у кого-нибудь.

– Не у кого нам занимать.

– Тогда я у своих родителей попрошу.

– Ни в коем случае!

Эта беспомощность раздражала его сильнее всего. Ну – прикинь семейный бюджет, посчитай, сколько нужно на самое необходимое. Он не верил, что денег может не хватить даже на макароны. Что за чушь! И ведь есть же в конце концов у них какие-то сбережения.

– Но тогда я останусь без шубы на зиму, – говорила жена.

Он отвечал сквозь зубы:

– Шуба потребуется тебе только через полгода. Ближе к осени, и будем думать на эту тему.

– А через полгода ты мне какие-нибудь деньги дашь?

Он вставал и, чтоб сдержать раздражение, уходил в комнату. К сожалению, жена не привлекала его теперь даже физически. Близость, если такое случалось, была у них исключительно вынужденной. Но даже эти не слишком частые отношения он старался свести к необходимому минимуму. Подачка низменной биологии вызывала у него отвращение. Два-три дня после этого он испытывал к себе нечто вроде презрения. Оступился, ладно, в конце концов не так уж это человеку и нужно. Дух должен торжествовать над телом, а не наоборот. Связей на стороне, кроме пары случайных, у него тоже не было. Слишком много это отнимало драгоценного времени. И слишком трудно это было потом без неприятностей прекратить. Одиночество в этом смысле он переносил без всякого затруднения. Более того, как раз в те периоды, когда он в известной мере долго оставался один, точно так же, как и во время юношеских блужданий по городу, в голову ему приходили самые удачные мысли. Сублимация, по-видимому, возгонка грубой энергии. Именно так, вероятно, и совершались все выдающиеся открытия. Однако «созидающего молчания» удавалось достичь не слишком часто. Внешний мир прорывал одиночество и то и дело напоминал о себе.

Трудности обнаруживались там, откуда их ждать, вроде бы, не приходилось. Вдруг уволился ни с того ни с сего один из трех работающих на кафедре лаборантов. Почти целый семестр, до конца учебного года, пришлось распределять его обязанности между собой: вешать таблицы, выставляли в аудитории учебные препараты, заказывать корм для лягушек, мыть скальпели и кюветы после занятий. Ситуация по прежнему времени была неслыханная: чтоб за три месяца не найти студента, желающего закрепиться на кафедре! А вот поди ж ты – один ответил, что его такая работа, извините, не интересует, другой сослался на перегрузку, вызванную общественными обязанностями, третий, оказывается, уже куда-то устроился и был доволен, а отличник, которого, кстати, прочили через полтора года в аспирантуру, неожиданно буркнул, что «кто ж вам будет корячиться за такую зарплату?». Выяснилось заодно, что и в аспирантуру он тоже отнюдь не рвется. Зачем мне аспирантура, я осенью вообще собираюсь отсюда сваливать. В конце концов через цепочку знакомых нашли какую-то аккуратную девочку, но и сами поиски, и уклончивые ответы студентов свидетельствовали о многом.

И о том же свидетельствовали разные, вдруг обнаруживающиеся неприятные мелочи. Начались, например, перебои с самыми элементарными реактивами. Пришлось в срочном порядке сделать запас из имеющихся на данный момент резервов. Колбы, микропипетки, ванночки тоже вдруг стали почти неразрешимой проблемой. Дважды за весенний семестр отключали без всякого предупреждения электричество, и в начале апреля у него первый раз в жизни чуть было не приключился инфаркт, когда утром, войдя с легким сердцем в вестибюль исторического факультета, он вдруг узрел необычный сумрак, рассеиваемый лишь светом из пыльных окон, черный зев коридора, лестницу, погруженную в душноватый мрак, а у себя в комнате, куда он в мгновение ока взлетел, – мертвую, с потухшими индикаторами, жутко поблескивающую «Бажену» и в её полукруглом охвате, более не подсвечиваемом по краям рефлекторами, – тускло-серую, будто ртутную, воду остывающего аквариума. Хорошо еще, что температура в этот день была плюсовая. Если бы зимой, то – все, материал можно было бы выбросить на помойку. Пришлось договориться с вахтерами, которые дежурили в вестибюле, дать им немного денег и заручиться клятвенным обещанием немедленно известить. Он сам отпечатал на четвертинке бумаги свои имя, отчество и телефон, надписал красным фломастером, чтобы звонили в любое время, обвел рамочкой, поставил четыре восклицательных знака и для большей надежности посадил это на клей внутри вахтерки.

Однако хуже всего получилось с заказанной для «Бажены» цейссовской оптикой. Документы, подписанные кем надо, ушли, и более полугода от фирмы не было никаких известий. Как раз в это время толпы студентов разрушили Берлинскую стену, следовали темпераментные заявления, пресс-конференции, эффектные жесты с обеих сторон. Германия объединялась; видимо, до рутинных запросов никому не было дела. Политика, как это уже случалось, заслоняла собой все остальное. И он, вероятно, махнул бы рукой на эту досадную неудачу: не получилось и ладно, нельзя же в конце концов, чтобы везло всегда и во всем, однако совершенно случайно, просто из разговора, услышанного в ректорате, неожиданно выяснилось, что как раз этот самый, заказанный и согласованный во всех инстанциях «Цейсс» все же пришел, причем ещё в позапрошлом месяце, получателем принят, оформлен и даже уже запущен, вот только вопреки первоначальной заявке достался он почему-то Бучагину.

Тот, кстати, не видел, здесь ничего особенного:

– Разве я тебе не сказал? Извини, старик, совсем закрутился. Новая лаборатория: исследование активных центров ферментов. Самое, между прочим, сейчас перспективное направление. Прямой заказ, финансируют зарубежные фармакологические концерны.

– «Цейсс» для этого не требуется, – с холодным бешенством сказал он.

Бучагин напряженно моргнул.

– Извини, старик, у меня теперь иностранцы – два раза в неделю.

– Ну и что?

– А то… Не могу же я показывать им голые стены.

– Для антуража, значит. Ну – будет грандиозный скандал…

– Старик, ради бога, мы же с тобой приятели!

– В понедельник, если «Цейсс» не придет, я напишу официальную докладную.

– Старик, ты с ума сошел!

– Смотри. Мое дело – предупредить…


В понедельник, весь новенький, вздутый рифлеными щечками «Цейсс» был перевезен и смонтирован на выносных платах «Бажены». Одну тумбочку, слева, занял теперь весьма компактный дисплей, а другую, по правую руку – принтер, распечатывающий результаты. Проводку для них обоих пустили прямо по полу. Процессор – к стене, сканнер – на журнальный столик, принесенный из дома. В кабинете после этого стало не повернуться. Бучагин при редких встречах, разумеется, смотрел зверем. Еле заметно кивал и проходил мимо, не удостаивая разговором. Чувствовалось, что этот потерянный «Цейсс» он не простит никогда. Зато новая аппаратура сразу же начала приносить результаты. Выяснилось, например, что коацерваты действительно не имеют четкого клеточного строения. Мембранных структур или, по крайней мере чего-то подобного, у них просто нет. Значит, разделение внутренней биохимии осуществляется неким ещё неизвестным науке способом. Это в свою очередь предполагало принципиально иной тип обмена веществ. Данные уникальные и в самом деле напрашивающиеся в докторскую диссертацию. Более того, оказалось, что разные коацерваты не идентичны друг другу. У одних цитоплазматические уплотнения размещались в области предполагаемого ядра, у других же подобные образования концентрировались вдоль оболочек. Таким образом подтверждалась сразу же пришедшая ему в голову мысль: «хоровод» представляет собой не популяцию индивидов, а некий сверхорганизм. Причем, организм, пребывающий, скорее всего, в зачаточном состоянии. Теперь стало понятным, почему не удается культивировать отдельные коацерваты. «Печень», вырезанная из «тела», не может жить полностью изолированно. Точно также как «тело», лишенное «печени», становится нежизнеспособным. Слитно-раздельное существование – вот тут какая напрашивалась догадка.

Правда, обнародовать эти данные, хотя бы в виде гипотезы, он опасался. Несколько лет назад он прочел роман Синклера Льюиса «Эрроусмит», и история доктора Мартина, обнаружившего, что его буквально на месяц опередил кто-то другой, потрясла его и служила с тех пор серьезным предостережением. Было здесь нечто общее с той ситуацией, в которой оказался он сам. Ни в коем случае нельзя было раскрывать конечную цель исследований. Нельзя было печатать предварительные материалы, не получив главного результата. Он просто чувствовал, что ходит где-то рядом с очень несложной догадкой. Сверкнет озарение, сцепятся некоторые пока недостающие звенья, кто-то иной, воспользовавшись его подсказкой, стремительно проскочит вперед. Он смертельно боялся, что его тоже опередят. Тогда годы сумасшедшей работы потеряют значение. Никаких догадок, тем более в виде концепций, он поэтому не публиковал, точных цифр не указывал, не иллюстрировал материал фотографиями, а напротив – придерживал, сколько мог, даже второстепенные результаты. Со стороны могло показаться, что работа его безнадежно застопорилась. Но такое именно впечатление он и хотел о себе создать. Меньше успехов – меньше зависти и недоброжелательного внимания. В открытых статьях он печатал лишь некоторые промежуточные итоги.

Впрочем, даже такие итоги порождали немедленный отклик. Дурбан и Грегори отслеживали самые крохотные его публикации, непрерывно запрашивали о «быть может, случайно опущенных вами деталях», выражали недоумение, что результаты не повторить, несмотря ни на какие усилия. Раздражение их нарастало буквально от месяца к месяцу. Грегори, презрев вежливость, теперь прямо писал: «Вы, Николас, мне кажется, что-то такое от нас скрываете. Вы вводите нас в заблуждение и заставляете изучать миражи. Разумеется, мне понятно ваше беспокойство о приоритете, но приоритет в науке устанавливается не временем получения факта. Приоритет устанавливается только временем его публикации. Застолбите участок, пока это не сделал кто-то другой. Такова, во всяком случае, официальная международная практика».

У него эти нравоучения вызывали усмешку. Какой смысл имели они по сравнению с упорным восхождением на вершину, по сравнению с теми безднами, куда не заглядывал ещё ни один человек, по сравнению с озаряющим все вокруг светом истины? Дурбан и Грегори казались ему карликами у подножья горы. Вершина скрыта туманом, и очертания её пока не улавливаются. Голоса их рассеивались по мере прохождения через атмосферу. Смысл упреков терялся, сюда долетало только слабое эхо. Отвечал он в том духе, что уникальность эксперимента и для него самого есть некоторая загадка. Он не представляет, почему уважаемый мистер Грегори не может повторить его результаты. Биология, тем более в виде «преджизни», штука капризная. Если помните, Гурвич ещё в двадцатых годах писал о «состоянии устойчивого неравновесия». Вероятно, на результаты влияет самое ничтожное отклонение. Может быть, магнитное поле в области нахождения вашей лаборатории. Как только появится время, он попытается разобраться в данной проблеме. Пока же, его работа идет по чрезвычайно напряженному графику… С искренним уважением… Всего наилучшего… Надеюсь на новые встречи…

Эти отписки в известной степени помогали. Давление зарубежных коллег на некоторое время становилось слабее. А чуть позже, когда Грегори был приглашен на очередную межвузовскую конференцию, когда он, презирая условности, явился на кафедру прямо с аэродрома, когда он нетерпеливо распахнул дверь в лабораторию и, как зачарованный, замер перед аквариумом с танцующими коацерватами, стало ясно, что даже этот прирожденный скептик теперь повержен: спала с глаз пелена, заговорили немые камни, истина воссияла, никаких обтекаемых формулировок более не потребуется.

Картина и в самом деле приковывала внимание. Как раз за последние две-три недели движение коацерватов явно гармонизировалось. Они теперь не просто хаотически погружались, а затем всплывали к поверхности, они делали это в каком-то сложном и одновременно правильном ритме: на секунду прилипали к колышащемуся «крахмальному» дну, прокатывались по нему, надувались, чуть-чуть подпрыгивали и потом, будто легкий медленный пух, устремлялись по вертикали. Чиркали по краю воды и плавно уходили обратно. Причем, глотнув воздуха, они поблескивали, будто высеребренные изнутри, а, коснувшись «крахмала», гасли, зато становились почти прозрачными. Это напоминало мельницу, у которой были видны лишь кончики глазурированных лопаток. Безостановочное кружение притягивало и, кажется, даже гипнотизировало. Часами можно было смотреть, как вращается загадочное «колесо жизни». И хорошо, что Грегори не нужно было ничего объяснять. Видимо, он как специалист сразу же схватил суть явления. Во всяком случае он не стал просить черновые протоколы эксперимента, сравнивать фотографии, мучить бессмысленными вопросами. Он лишь выдвинул челюсть и придавил губу плоскими желтыми, как у коровы, зубами. Мотнул головой, глаза вспыхнули, словно наполненные электричеством.

– Это, Николас, по-моему, уже близко к Нобелевской! Но теперь вы тем более обязаны немедленно опубликовать результаты. Хотя я, кажется, понимаю, почему вы их до сих пор придерживаете. Скажите, а вы не боитесь впустить в этот мир – нечто такое… Нечто такое, что этому миру вовсе не принадлежит?

– Вы о чем?

– Ну вы догадываетесь, что я имею в виду? Знаете, я получил в детстве религиозное воспитание…

– Боитесь геенны?

– Не то чтоб буквально, но время от времени какой-то озноб прохватывает. Думаешь иногда, а может быть, ладно, бог с ней, с наукой.

– Значит, это сделает кто-то другой, – сказал он.

– Здесь я вас понимаю… – Грегори неторопливо кивнул.

И вдруг обернулся к аквариуму, где коацерваты продолжали свой странный танец.

У него даже брови закостенели.

– Пойдемте отсюда, Николас. Мне почему-то кажется, что оно на меня смотрит…


И тем не менее, это опять был тупик. Как когда-то с белковыми нитями, которые возникали из «океана». Танец сонных коацерватов длился уже целых пять месяцев, и за все это время никаких изменений в аквариуме не происходило. Студенистые комочки все также циркулировали от дна к поверхности: прилипали, немного вздувались, глотали искусственную сернистую атмосферу, снова погружались, чиркали по «крахмалу», подпрыгивали, – и весь цикл повторялся вновь с точностью до секунды. Никаких дальнейших тенденций к развитию они не выказывали, размеры оставались такими же, и точно такими же оставались их рыхло-шарообразные очертания. Внутренние структуры, на что он в тайне надеялся, не образовывались. И даже количество их сохранялось по-прежнему неизменным. Девятнадцать полупрозрачных комочков кружились в зеленоватой воде. Развитие прекратилось. Жизнь, по-видимому, исчерпала первоначальный эволюционный потенциал. В среде установилось некое равновесие, «ледниковый период», межвременное биологическое оцепенение.

Правда, он, кажется, уже начинал понимать, в чем тут дело. Жизнь – это не просто мерцание, разгорающееся в темном пустом пространстве. Жизнь – это взрыв, катаклизм, рождающий из пустоты странное нечто. Ни с того ни с сего она, по-видимому, не возникает. После «Бажены» необходим был, скорее всего, некий новый толчок. Однако какой – радиация, магнитный удар, резкая смена температуры? Выбор средств был слишком велик, чтобы остановиться на чем-то конкретном. Он боялся каким-нибудь неосторожным воздействием загубить уникальный эксперимент. Один к ста миллиардам; такой удачи у него больше не будет. Слишком свежа ещё была память о мертвенной, дряблой, зловещей, внезапной коричневатости – той, которая появилась, когда он попытался извлечь одиночный коацерват. Нет уж, пусть лучше все остается по-прежнему. Ничего не менять, не подстегивать жизнь искусственными раздражителями. У него нет права даже на одну-единственную ошибку. И вместе с тем он чувствовал, что ему катастрофически не хватает времени. Если пересчитывать на естественную эволюцию, то пять месяцев это не просто длинный, а невероятно длинный для развития срок. Соответствует он, вероятно, целому геологическому периоду: наползанию ледников, оттепели, повышению уровня океана. И если в течение этого прямо-таки «космического» по масштабам периода в появившемся биоценозе ничего существенного не произошло, значит, жизнь не просто остановилась, чтобы после некоторого накопления сил двинуться дальше, она остановилась как факт, как явление, как некий спонтанный процесс, как субстанция, поддерживающая движение косной материи. Внутренние её резервы уже исчерпаны, скоро – распад, предотвратить который, по-видимому, не удастся.

Это трясло его как непрекращающаяся лихорадка, не давало заснуть, заставляло являться на кафедру гораздо раньше обычного. Ни о чем другом он просто уже не мог думать. «Ледники» наползали. Времени у него, скорее всего, действительно не оставалось. И потому он целыми днями сидел, колдуя над извлеченными из аквариума капельками раствора: пытался определить в них наличие протобелков или неких ферментов, закладывал в центрифугу, разделял на основные биохимические составляющие, делал сотни анализов, растворял выпаривал, снова растворял, отфильтровывал. Десятки колбочек с разноцветными порошками выстраивались перед ним, сотни пробирок с кислотными или щелочными суспензиями хранились про запас в холодильнике, тысячи препаратов от «ценкера» до гематоксилин-эозиновых заполняли собой три длинные секции пристенного шкафчика. Вычерчивались потом самые подробные и тщательные диаграммы. В папке таблиц, чтоб не запутаться, приходилось теперь вводить разделы и подразделы. От пестроты мелких цифр воздух иногда рябил черными точками. В глазах появлялась резь, тупо ныли виски от вечного возбуждения. Казалось – ещё усилие, ещё один крохотный шаг. Камни действительно заговорят, истина воссияет. Однако чем больше он увязал во множестве частностей и подробностей, чем полней представлял себе химическую картину исходного «океана», чем обширней становились таблицы, куда он сводил все новые и новые данные, тем неопределенней казалась сама конечная цель работы. Она расплывалась, обволакиваемая туманом деталей, колебалась, как зыбкий мираж, при первом же дуновении, превращалась в нечто аморфное, не имеющее логических очертаний, и в конце концов исчезала точно случайный сон. Тогда он шел в переулочки, примыкающие к Университету, а затем по пустынным асфальтовым линиям – от Большого проспекта до Малого. Васильевский остров распахивался перед ним тишиной скверов и двориков. Ползли над крышами облака, трепал волосы порывистый невский ветер. Ничего этого он не видел и даже не чувствовал. Он просто шел, пока все тело не начинало звенеть от усталости. Мыслей во время таких прогулок у него больше не возникало. Он лишь иногда растирал слезящиеся, набрякшие воспалением, горячие комковатые веки.

Кончилось это так, как, вероятно, и должно было кончиться. Ночью, примерно месяца через два после стремительного визита Грегори, позвонил вахтер, которому он доплачивал именно за такого рода известия, и косноязычно уведомил, что уже три часа как на факультете отключили теплоснабжение. Где-то на трассе авария, выбило, говорят, главный вентиль. Это не только у нас, вообще пострадал целый микрорайон. Обещают, конечно, в ближайшее время наладить, но вот сколько провозятся, сами понимаете, неизвестно.

– Вы просили докладывать, если что-нибудь такое произойдет.

– Спасибо, – сказал он, судорожно сжимая телефонную трубку.

– Я сейчас позвоню ещё городской аварийке.

– Конечно… Спасибо…

Минут через тридцать, чудом поймав такси, он трясущимися руками уже открывал двери на кафедру. Обстановка была даже хуже, чем можно было предполагать. Батареи остыли, в комнате царил пронзительный холод. Изо рта при дыхании вырывался беловатый парок. На оконных стеклах с внутренней стороны скопился иней. Шторы казались ломкими; наверное, тоже промерзли. «Бажена» ещё работала, но – тоненько подсвистывая от напряжения. Выйти на прежний режим она была явно не в состоянии. Температура на градуснике была пять целых и сколько-то там десятых. Вакуумный колпак треснул, атмосферный воздух проник внутрь системы. Стоило почти восемь лет поддерживать строгую изоляцию! Бестолку подсвечиваемый аквариум выглядел вообще не сообразно ни с чем. Скользкие отвратительные куски пакли плавали на поверхности. Кристаллический солевой бордюр, будто снег, окантовывал жидкость. А сама она потемнела и приобрела уже знакомый коричневатый оттенок. Коацерваты, разумеется, пострадали больше всего. Они осели на дно и слиплись в рыхлую, довольно-таки неопрятную массу. Наматывался на неё «крахмал», колеблющийся плесневидными нитями. А под ним в толще студня змеились серые борозды и углубления. Это напоминало обнаженный человеческий мозг: кости черепа растворились, а волосы приросли непосредственно к мозговым оболочкам. Чувствовалось, что рыхлость его в дальнейшем будет только усиливаться. И внутри уже что-то темнело, правда, пока ещё не слишком заметно. Видимо, там начинались первые некротические изменения.

То есть, катастрофа была полной и окончательной. Годы работы припахивали теперь тинистым йодом. Слизь и плесень покрывали собой бесплодно растраченную часть жизни. Позади было кладбище, усеянное юношескими мечтаниями.

Отчаяние его было так сильно, что переходило в бесчувственность. На мгновение он подумал, что, может быть, имеет смысл включить масляные радиаторы, попытаться отогреть комнату, вернуть комочки в прежнее состояние. И он даже потянулся было к переключателям, но тут же отдернул руку. Сохранить среди обломков достоинство – вот все, что ему оставалось. Глупо и смешно было бы суетиться под камнепадом судьбы. Одного бесстрастного взгляда на прорастающий ворсинками «мозг» было достаточно, чтобы понять бесплодность всех дальнейших усилий. Что погибло, того уже не вернешь к жизни. То, что умерло, как ни бейся, умерло, по-видимому, навсегда. Здесь было то же, что он когда-то давно почувствовал в морге. Что есть жизнь, и почему она уходит так безвозвратно? И потому он пальцем не пошевелил, чтобы хоть что-нибудь предпринять. Он не тронул переключатели и не попытался заделать на колпаке зигзагообразную трещину. Он даже не стал выключать подсвистывающую, подмигивающую огнями «Бажену». Он просто вернулся домой, и снова, как ни в чем ни бывало, накрылся с головой одеялом. Впервые за прошедшие годы он проспал до одиннадцати. Будильник он отключил. Торопиться ему теперь было незачем.

Однако когда в середине дня он в странно-приподнятом настроении все же появился на кафедре – не для того, разумеется, чтобы работать дальше, а для того, чтобы напоследок убраться в лаборатории, – первое, что он заметил, неторопливо отдернув шторы, – это то, что волосатая груда «мозга» за ночь существенно увеличилась. Она словно втянула в себя всю «крахмальную массу», потемнела почти до самых краев, но кажется и не думала «протухать». Более того, пленочная её поверхность ощутимо подрагивала: сокращалась и вновь расправлялась, будто от электрического разряда. А ворсинки, которых стало значительно меньше, шевелились и будто всасывали в себя мутную воду.

Сердце у него чуть сдвинулось и повисло над пустотой. В ушах слабенько зазвенело от накатывающего прилива крови. Он быстро нагнулся, пытаясь разглядеть – что там, за толстым зеленоватым стеклом. И точно испугавшись этого его внезапного, порывистого движения, волосатый «мозг» сжался, став ещё морщинистее и ещё темнее, высунул из прилегающей ко дну части две толстые эластичные псевдоподии, пошарил ими вокруг, словно ища какое-нибудь укрытие, а затем оттолкнулся – и вдруг плавно, как воздушный шар, поплыл по аквариуму…


Через неделю стало окончательно ясно, что это – победа. Рыхлый «мозг» превратился в похожее на мешок, темное, покрытое пленочками существо, которое, несмотря на случившееся, чувствовало себя достаточно бодро. Было оно довольно крупное и занимало собой почти пятую часть аквариума. Размерами с арбуз или дыню средней величины. Складки на поверхности тела у него ощутимо разгладились. Перепончатое покрытие упруго вминалось при каждом движении. Земная атмосфера ему, видимо, не повредила. Более того, когда он, достав все-таки реактивы и изготовив свежий раствор, попытался восполнить в аквариуме недостаток первичного «океана», Гарольд, как он почему-то сразу же прозвал этот мешок, судорожно метнулся в угол и забился в истерике. От каких-либо добавок в среду пришлось пока отказаться. Вероятно, Гарольду время от времени требовался именно воздух. Прикрепляясь к стеклу, он высовывал из воды похожий на голову, уплотненный кожистый бугорок, и тогда «горло» под бугорком, как у лягушки, вздувалось и опадало.

Очень хотелось удостовериться – есть ли у него что-то вроде нервной системы, наличествует ли кровоток, мышечные волокна, пищеварительные отделы. В конце концов это было существо, науке до сих пор неизвестное. Открытий здесь следовало ожидать на каждом шагу. Однако Гарольд чрезвычайно болезненно реагировал на любую попытку исследования: от короткого шприца, которым предполагалось взять пробу лимфы, он дико шарахнулся, металлическую ложечку для соскобов кожи близко не подпускал, а контрастное освещение, чем «Цейсс» был особенно привлекателен, возбудило его и вызвало новый приступ истерики. Пленки на мешотчатом теле вздувались до пузырей и чуть ли не лопались. От любых подобных намерений тоже пришлось отказаться.

Прямого света Гарольд, как выяснилось, вообще не любил. Стоило солнцу, пусть даже тусклому, немного проникнуть в комнату, как «мешок» впадал в панику, заметную даже невооруженным глазом: начинал метаться, исчерчивать толщу воды порывистыми движениями, сокращался, вминал бока, мгновенно втягивал псевдоподии, – наконец забивался опять-таки в самый дальний угол аквариума и сидел там, весь сжавшись, пока солнце не уходило. Окна теперь приходилось держать всегда зашторенными, плафоны верхнего света ни в коем случае не зажигать, рефлекторы или лучевую подсветку по возможности не использовать, и только настольная лампа, отставленная как можно дальше от «океана», рассеивала полумрак. К электрическому освещению Гарольд почему-то относился спокойнее.

И все-таки это была победа. Победа тем более неожиданная, что пришла она в пору, казалось бы, окончательного поражения. Никогда раньше он не испытывал такого острого ощущения счастья. Хотелось петь, хотелось беспричинно смеяться, хотелось, чтобы всюду был праздник с утра до вечера. Иногда он ловил себя, что действительно мурлычит под нос что-то такое. Разумеется, сразу же умолкал, музыкальный слух у него отсутствовал напрочь. И его не тревожило даже то весьма печальное обстоятельство, что «Бажена», по-видимому, не выдержавшая нагрузки, теперь представляла собой просто металлолом. Вентиляторные моторы включались (если включались) с ужасным скрежетом, градусник-блокиратор лопнул: температуру отныне можно было поставить только вручную, магнитный режим, впрочем, как и режим атмосферы, полетели бесповоротно, компьютер же вел себя так, что лучше с ним вообще было не связываться. То есть, «Бажену» с чистым сердцем можно было списать в утиль. Да и бог с ней, с «Баженой», это, по-видимому, этап пройденный. Гарольд, скорее всего, мог уже существовать независимо от «Бажены».

Правда, пару недель ему пришлось изрядно поволноваться насчет кормления. Было ясно, что солевой раствор достаточного питания Гарольду не обеспечит. Это не коацерваты, которым хватало лишь одного «крахмального слоя». Здесь другие масштабы и, вероятно, совсем другой тип энергетического обмена. Нельзя рассчитывать, что Гарольд будет удовлетворен только минеральным субстратом. Эта простая мысль сразу же лишила его радости и покоя. И действительно, если первые несколько дней «мешок», занятый, скорее всего, внутренней перестройкой, бурной активности не проявлял и чувствовал себя сравнительно благополучно, в основном парил, медленно перемещаясь от стенки к стенке, либо лежал, распластавшись и чуть подрагивая, на дне, то на исходе этого времени ситуация в корне переменилась. Ворсинки на поверхности тела у него совершенно исчезли, пленочки уплотнились, и всасывание, видимо, стало менее интенсивным. Кое-где появились дряблые, морщинистые, какие-то старческие впадения. Гарольд весь обмяк и, точно слизень, надолго, будто заснув, приклеивался к субстрату. Соответственно прекратились дерганье и истерики. Даже при свете солнца пленочки на теле едва-едва трепетали. А чтобы добраться до воздуха, ему приходилось теперь присасываться и ползти по стеклу. Однажды он вовсе сорвался – закувыркался в воде, чуть взмахивая псевдоподиями. Становилось понятным, что он элементарно ослабевает. Тянуть далее в этом вопросе было просто нельзя. После некоторых колебаний решение было принято. Корка черного хлеба была осторожно помещена на дно аквариума. Сердце у него в этот момент висело буквально на ниточке. Что если обычные углеводы, просто пищевые добавки, ядовиты Гарольду? Что если они несовместимы с его обменом веществ? Что тогда – тяжелое отравление, агония, смерть? Пальцы у него дрожали, он чуть было не вытащил корку обратно. Однако ничего страшного, непоправимого в аквариуме не произошло. Гарольд вытянул псевдоподию и боязливо тронул кусочек, подтянул его поближе к себе и обволок мягкой складкой. Замер так – будто впал в летаргическое оцепенение. Крупное неторопливое сжатие прокатилось по телу. Через десять минут корка без остатка всосалась под кожу.

Это было, как он и предполагал, внешнее пищеварение. Следующий кусочек Гарольд слопал уже гораздо быстрее. А затем, по-видимому, совершенно освоившись, начал наворачивать так, что непонятно было, куда в него лезет. Он ел булку, хлеб, овощи, вареные и сырые, колбасу, кусочки пельменей, тонкие ломтики сыра, мясо, сваренное и нарезанное опять-таки мелкими кубиками, дольки яблок, конфеты, консервированные польские помидоры. Ничто из пищи не вызывало у него отторжения. Он ел даже шарики витаминов, которые были брошены на всякий случай. А когда однажды в аквариум скатился с подставки огрызок карандаша, псевдоподии быстро подхватили его и утащили в глубь тела. Карандаш вместе с грифелем тоже без следа растворился. Вероятно, Гарольд мог есть даже металлические опилки.

Эта проблема таким образом была решена. Зато другая, уже дававшая знать о себе, теперь приобретала просто угрожающие масштабы. Декабрьская авария на теплоцентрали была не единственной. В январе последовала ещё одна, правда, несколько меньших размеров. Температура в лаборатории на этот раз упала только до двенадцати градусов. Выручили масляные обогреватели, которые он с тех пор всегда держал наготове. И все же больно было смотреть, как сразу, будто курица, нахохлился и забился в угол Гарольд, как сначала встопорщились, а потом сникли пленочки, только что поблескивавшие в полумраке, и как неприятно глубокие нездоровые складки прорезали тело. Трижды за зимний семестр отключали на кафедре электричество. Комната погружалась в сумрак, аэратор переставал выбрасывать из себя серебряные воздушные пузырьки. Пришлось смонтировать весьма ненадежное приспособление на батарейках. И все равно Гарольд в этих случаях с какой-то судорожной поспешностью высовывался из аквариума. «Горло» у него часто-часто вздувалось и опадало, псевдоподии – бились, мелкая конвульсивная дрожь проходила по телу. Кожистый «мешок» задыхался прямо у него на глазах, и сердце скручивалось от того, что ничем нельзя было облегчить эти страдания.


Тем больше оснований было у него торопиться. Все весенние месяцы он, как проклятый, пробовал различные режимы инициации. Это представляло собой чрезвычайно муторное занятие. Полностью отремонтировать «Бажену» после аварии действительно не удалось. Техники из университетских мастерских смогли вернуть к жизни лишь отдельные блоки. Связали их кое-как временными соединениями, разомкнули целостный контур и поставили к каждой секции индивидуальные выводы. Автоматического согласования параметров теперь не было. Регулировать их соответствие друг другу приходилось вручную. Лаборатория в такие минуты превращалась во что-то немыслимое: бурлила в колбах сернистая вода, откуда испарения перегонялись под частично восстановленный колпак аквариума, шипел углекислый газ в баллоне, включенный, чтобы воссоздать там же атмосферу древней Земли, осаждался в трубчатом холодильнике и сливался обратно зеленоватый раствор протобелкового «океана». Подмигивали разноцветные огоньки на шкалах. Гудел зуммер, указывающий, что наступает время кормежки. Сумрак, смягченный лишь небольшой лампой в углу, дополнял картину. Запахи, горячие испарения, влага, превращающая халат в мокрую тряпку. Это и в самом деле чем-то походило на мезозой. Человеку в таких условиях существовать было непросто. К концу рабочего дня у него обычно начинало резать в глазах, щипало гортань, вероятно, от непрерывных сернистых выделений, ныли мышцы предплечий, поскольку руки часами приходилось держать неудобно приподнятыми. Тянущая длинная боль скручивала позвоночник. Наука больше не представлялась ему упорным восхождением на вершину. Свет знаний не рассеивал мрак, а делал его, казалось, ещё плотнее. Только необходимость вела его сквозь эти суровые земли. Он знал, что обязан достичь той цели, которую когда-то перед собой поставил. Бог или дьявол ведет его по этой дороге – уже неважно. Он не имеет права остановиться, пока не исполнит предназначение. Резь в глазах и боль в позвоночнике не играли здесь ни малейшей роли. Это все были мелочи, которые вполне можно было терпеть. По-настоящему его выматывало нечто совершенно иное. Его выматывало лишь то, что многомесячные усилия продвинуться дальше оказались бесплодными. Дорога, по которой он шел, привела в вязкую топь. Искра жизни, вспыхнувшая во мраке, мерцала, но и не думала разгораться. Какие бы режимы, чтобы стимулировать дальнейшую эволюцию, он ни пробовал, какие бы условия, конечно, в пределах разумного, ни создавал, сколько бы ни менял, опять-таки в пределах разумного, температуру, магнитное насыщение, кислотность среды, заканчивалось это всегда одним и тем же. Гарольд, как бы прислушиваясь к происходящему, на несколько минут замирал, выпускал псевдоподии, пробовал, если так можно выразиться, новый «пакет» режимов, а потом закатывался в истерике, вздувая и втягивая кожистые пленки на теле. Эксперимент приходилось сворачивать. Вся подготовительная работа шла насмарку.

Это опять был какой-то безнадежный тупик. Не помогали даже странные заклинания, которые он, паче чаяния, решился использовать. «Золотая формула», приписываемая Гермесу Трисмегисту, «Слово для духов воздуха и воды» Ориона Ксарийского, «Тройственное очарование или Малый Канон» великого Леопольдуса. Он почти месяц раскапывал эти тексты в Публичной библиотеке. Диковато звучала торжественная латынь среди электроники и стекла. Начинали вдруг дребезжать колбы в секциях медицинского шкафчика. Стрелки на шкалах, уже давно отключенные, показывали загадочные величины. А однажды сама собой вдруг загорелась спиртовка, сплюнув предохранительный колпачок, и трепещущий язычок огня лизнул «Биологию» старика Макгрейва.

Даже Гарольд, по-видимому, ощущал нечто такое. При одних заклинаниях он, как будто понимая их смысл, впадал в истерику, другие, вроде бы точно такие же, оставляли его полностью равнодушным, а когда произнесена была так называемая формула «Отворения врат», начинавшаяся словами: «Четырежды Тот, Кто Невидим, Неслышим и Неощутим», Гарольд, если только это не было простым совпадением, почти целиком, зацепившись за край, высунулся из аквариума. Бугорчатая «голова» ходила из стороны в сторону, «горло» натягивалось и опадало, как будто внутри у него были настоящие легкие, псевдоподии, будто руки, ощупывали верхнюю вытяжную трубу. Он напоминал узника, томящегося в заключении. И вот, что странно: стоило в это время присесть перед аквариумом хотя бы на пару минут, как Гарольд всем телом буквально распластывался по передней стенке, – взбугривался, прилипал к стеклу, как будто хотел его выдавить, поджимал «голову», замирал и мог оставаться в таком положении сколько угодно. Казалось тогда, что между ними идет какая-то телепатическая беседа. Любопытные мысли вдруг начинали ворочаться в темных глубинах сознания. Всплывали странные расфокусированные картины, которые осмыслить было нельзя. У него тогда холодел затылок, а лоб, напротив, начинал воспаленно разогреваться. Продолжалось это минут пятнадцать, больше было не выдержать, и после каждого такого «сеанса» его пошатывало, будто от внезапного истощения. Раздражал солнечный свет, бьющий в глаза на улице. Громкие голоса студентов болезненно ударяли в уши. Утомительно блестела Нева, и ветер выволакивал из-под моста тинистые неприятные запахи. Иногда его даже подташнивало, словно он съел или выпил что-то не то. Зато какими-то удивительными наитиями становилось понятным, что следует делать дальше. Например, использовать как катализатор некоторые соединения ртути. Например, готовить часть нужных сред исключительно в темноте. Например, брать для работы не заводскую, химически очищенную рибозу, а природную, со всеми примесями, возможно повышающими её активность.

Конечно, смешно было бы утверждать, что эти идеи внушаются ему напрямую Гарольдом. Ведь что такое Гарольд: достаточно примитивное, лишенное разума существо. И все-таки возникали они именно после каждого такого «сеанса». Они настойчиво лезли в голову, и просто так отмахнуться от них было нельзя. Какая-то глубинная связь здесь, вероятно, наличествовала.


Прозрение у него наступило в начале августа. Утром жена напомнила, что сегодня они едут к ребенку. Оказывается, договаривались об этом ещё неделю назад.

– Ты же не возражал тогда, помнится? Не возражал. Значит, едем. И заодно посмотришь, что там у них случилось со светом. Смешно сказать: по вечерам чуть ли не при лучине сидят. Кстати, не забыть бы, свечи просили им привезти.

– Со щитком, наверное, что-нибудь.

– Вот съездим туда и наконец разберемся.

Она поднялась сегодня раньше обычного и за кофе, волнуясь, произнесла довольно длинную речь об их отношениях. Отношения, как можно было понять, её не устраивали.

– Ты хоть помнишь, когда мы с тобой в последний раз куда-нибудь ездили?

Он пожал плечами:

– Когда отвозили ребенка на дачу.

– А до этого?

– Сегодня я не могу. Мне надо работать.

В ответ жена снова произнесла довольно длинную речь. Суть её сводилась к тому, что помимо прав существуют в жизни ещё и многочисленные обязанности. Обязанности по отношению к семье, например. Обязанности по отношению к родителям и к ребенку.

– Что же, они и дальше будут сидеть без света? – спросила она.

А отсюда делался вывод, что продолжать такую жизнь просто немыслимо.

– Мы с тобой даже уже почти и не разговариваем.

– А сейчас?

– Ну это, знаешь, по-моему, первый раз за все лето. Ты даже меня ни о чем больше не спрашиваешь.

– А о чем я должен тебя спросить? Сколько времени?.

– Вот-вот, именно так, – нервно заключила жена.

Наверное, это было до некоторой степени справедливо. Он и в самом деле не помнил, когда они в последний раз разговаривали. Только справедливость его сейчас не слишком интересовала. Он, как всегда, перелистывал, поставленный перед собой номер «Современной эмбриологии», – отмечал те статьи, которые следовало бы потом изучить, ставил галочки на полях, если что-то вдруг привлекало его внимание. Назойливый женский голос мешал работе. Трудно было понять: кто эта женщина и чего она от него хочет? Основную часть колкой тирады он пропустил мимо ушей. И лишь когда жена решительно заявила, что все, терпение у неё кончилось, он слегка вздрогнул и оторвал глаза от подслеповатого шрифта.

– Пожалуйста, повтори.

– Я считаю, что откладывать и тянуть нам не следует…

– Нет, пожалуйста, что ты сказала раньше?

– «Это уже не наука, это – что-то иное»…

И она подалась назад, испуганная его темным взглядом.

Однако ничего страшного вслед за этим, конечно, не произошло. Несколько секунд, будто смерть, длилась напряженная пауза, а потом он взял её руку и – чего уж ожидать было никак нельзя – наклонился и слегка коснулся пальцев губами.

Горячее дыхание потекло по ладони.

– За что? – спросила жена.

– За то, что ты это сказала…

Он был ей действительно благодарен. Потому что теперь он знал, что ему следует делать.


На кафедре он прежде всего покормил Гарольда. Кусочки мяса прилипли к черному телу и минут через пятнадцать всосались. Гарольд высунул «голову» из воды и задышал «горлом». Затем он быстро, но чрезвычайно тщательно разомкнул работающие блоки «Бажены»; сверяясь со схемой, которую наметил ещё в дороге, перемонтировал их и соединил в новом порядке. Получилось из этого нечто вроде цветочного венчика. Электромагнитный сердечник встал как раз напротив аквариума. Щелкнул тумблер, и обмотка по-рабочему загудела.

– Вот так, – удовлетворенно сказал он.

Далее были подсоединены многочисленные реле. Причем так, чтобы не нужно было потом подкручивать разные ручки. Он подозревал, что времени у него на это не будет. Он ни с кем не советовался и не смотрел ни в какие справочники по электротехнике. Схемы всех подключений вспыхивали у него в голове сами собой. Будто кто-то невидимый продиктовал ему сразу всю итоговую картинку. Это заняло более четырех часов чистого времени. Но когда он защелкнул наконец в последнем контуре самый последний контакт, когда «прозвонил» всю схему и перебросил рубильник, выставленный сейчас для удобства на тумбочку, когда плавно поворачивая реостат, дал на эти контуры нужное напряжение, индикаторы, вспыхнувшие в полумраке, показали ему, что все сделано правильно. Впрочем, он в этом почему-то и не сомневался.

Следующие три часа ушли, чтобы приготовить требуемые растворы. Он систематически, полку за полкой, опустошал деревянные ещё прошлого века шкафы, вытянувшиеся в коридоре, без зазрения совести вскрывал кабинеты и рылся в личных запасах сотрудников, сортировал и развешивал препараты, которые ему были нужны, растворял кристаллы в воде и с помощью «буферов» доводил их до нужной щелочности или кислотности. Скоро весь его стол покрылся ванночками и мензурками. Мерно поскрипывали под ногами просыпанные на линолеум порошки. Странные запахи, будто с того света, поплыли по помещениям. Баночки с реактивами беспорядочным стадом скопились вдоль плинтуса. К счастью, в выходной день на кафедре была пустота. Мертвая тишина царила в распахнутых вдоль коридора сонных лабораториях. Некому было остановить эту разбойничью вакханалию. Впрочем, никаких возражений ни от кого он бы, конечно, не потерпел. Решение было принято. Отступать он был не намерен. Даже Бизон, вдруг заглянувший в неурочное время, это почувствовал. Глянул на раскуроченные шкафы, задумался, пожевал губы. Препятствовать однако не стал, лишь сказал, потому, вероятно, что молчать было неловко:

– Что-то у вас вид нынче какой-то… Что-нибудь произошло? Вы случайно не заболели?

– Идея одна появилась, – ответил он, тоном давая понять, что предельно занят.

И Бизон в некоторой растерянности покивал:

– По-моему, вы слишком много работаете…

Впрочем, массивная его фигура скоро исчезла, даже не попрощавшись. Стукнула вдалеке дверь, и протянуло по коридору порывом ветра. Теперь, по-видимому, уже никто не мог ему помешать. К шести вечера «катализатор», слитый из наполовину выпаренных растворов, был практически подготовлен. Зажегся красный индикатор на термостате; температура медленно поднялась до шестидесяти пяти градусов. Большая часть работы была таким образом завершена. По этому случаю он даже позволил себе немного расслабиться. Выпил кофе в подвальчике, окнами выходящем на Первую линию. Никакого подъема он в эти минуты почему-то не ощущал. Кофе был жидковат, а в подвальчике за день скопилось стойкое асфальтовое удушье. Больше четверти часа там было просто не выдержать.

– И не надо! – вдруг произнес он так громко, что буфетчица даже вздрогнула.

Скрылась в подсобке и через минуту оттуда выставилась ещё чья-то тусклая физиономия. Тогда он поднялся и отодвинул мешающие проходу стулья.

– Пора! Время истины! – снова громко и очень уверенно, на все кафе сказал он.


Ровно в девятнадцать ноль-ноль он вынул из термостата ванночку, наполненную «катализатором». Жидкость была темно-синяя и в сумраке лаборатории выглядела, как чернила. Он уже догадывался, что этот «катализатор» собой представляет. Мартин Фракиец когда-то изготовил его для умершего готского короля. «Пробуждаю сущее там, где его нет и не было…». Резкий «химический» запах опять распространился по комнате. Запершило в горле, и мир исказили выступившие из глаз слезы. Зато мозг очистился, будто его протерли кашицей из чистого льда. Минут десять он ждал, пока бурно дымящийся «катализатор» остынет, а затем осторожно, по каплям слил его в угол аквариума. Чернильное облачко быстро расплылось в подсвеченной рефлекторами зеленоватой воде. Гарольд сперва замер – и вдруг мелко-мелко затрепетал боковыми пленочками. Они бились, как крылья у мотылька, приклеившегося к липучке. Сердце у него сжалось и затрепыхало от болезненного волнения. Он почувствовал в этом месте слабый укол под ребрами. Однако, к счастью, через секунду-другую Гарольд уже успокоился. Более того, он черным венчиком выбросил из себя псевдоподии и настойчиво ими заколыхал, будто торопясь вычерпать «катализатор». Мелкое биение пленочек совсем прекратилось. Дрогнула и загудела та часть «Бажены», которая была смонтирована для работы. Медленно зажглись индикаторы, свидетельствующие о готовности. Снова, как крупный шмель, зажужжал обмоткой сердечник электромагнита. Гарольд немного осел и чуть растекся по дну, приняв форму груши. На «голове» у него появились тоненькие колышащиеся ворсинки.

Тогда он взял заранее наточенный узкий скальпель, быстро, чтобы не задумываться, кольнул себя в подушечку безымянного пальца и затем, до боли сдавив этот палец с обеих сторон, выжал из набрякшей мякоти каплю крови.

– Это уже не наука, это что-то иное, – повторил он.

Секунду помедлил и резким движением опрокинул ладонь над аквариумом. Крупная вишневая капля сорвалась в воду. За ней последовала – другая, третья… Достаточно.

Некоторое время ничего особенного не происходило. Гарольд по-прежнему, точно груша, сидел в донной части аквариума. Нитяные ворсинки на «голове» медленно колыхались. И вдруг – некое пузырчатое просветление появилось в срединной области тела. Стало видно, что там, точно в студне, переплетаются тонкие жилочки и комочки. Вот они уплотнились и выделили из себя нечто вроде карикатурного человечка: вытянулись косточками скелета плетневидные «руки», от «хребта», расколовшегося на позвонки, отошло подобие хвостика; забилось-запульсировало то место, где, по идее, должно было быть расположено сердце. Пленочки на поверхности тела опять нервно затрепетали. Только трепетали они теперь уже совершенно иначе: согласованно, точно подчиняясь какому-то единому ритму. Причем биения постепенно становились все мельче и мельче. Вот они прекратились; кожистый упругий покров одел тело. И одновременно «студень» в срединной части как бы заплыл чернилами. Гарольд слабо дернулся. Вода в аквариуме резко плеснулась. Жужжание рабочих блоков «Бажены» приобрело новый тембр. Словно громадная знойная муха звенела за стеклами.

От волнения он даже плотно зажмурил глаза. А когда вновь рискнул их открыть, все уже завершилось. Муха перестала звенеть, словно вырвалась на свободу. Индикаторы на панелях погасли – мутнея теперь выпученными зрачками. Щелкнуло и отключилось реле, поддерживающее температуру. Гарольд, ставший заметно больше в размерах, выбрался из аквариума. Он сидел на пластмассовой крышке питающего устройства. Точно груша, но – черная, кожистая, будто из мяса, упругая. Подошва тела охватывала собой почти всю пластмассовую поверхность. Кожа поблескивала и натекала с неё лужица темной жидкости. Будто опрокинули на Гарольда объемистый пузырек с тушью. Сердце у него звонко ударило и окончательно запечатало горло. Воздуха в комнате уже точно не было ни на вздох. Ну вот я и стал Богом, смятенно подумал он. Вот я и стал, если, конечно, я стал именно Богом.

Необыкновенная тишина окутывала всю кафедру. Звуки умерли, будто спеленутые невидимой паутиной. Хуже всего, что дышать было действительно нечем. Пара чутких пленочных бугорков подрагивала у Гарольда посередине «морды».

Вдруг они распахнулись – одним ударом. Желтые, без зрачков, глаза выглядели янтарными. Свет в них был такой силы, что он невольно попятился. Звякнул скальпель, уроненный на пол, хрустнула под подошвой раздавленная пробирка. Гарольд тоже вздрогнул и переместился вперед по скату «Бажены». Непонятно как – конечности у него отсутствовали. Он не перекатывался, ни за что не цеплялся, не струился, не переползал. Точно быстрая тень очутился в нужной ему точке пространства. Чрезвычайно бесшумно, практически незаметно для глаз. Янтарь сиял так, что видеть это было непереносимо. Однако ни щурить веки, ни отступать он больше не стал. Он поднял палец и медленно повел им по воздуху.

Губы у него, оказывается, пересохли.

– Ну-ну, только тихо, – шепотом сказал он.


Всхлипывающего вахтера погрузили в «скорую», и эксперт поднялся обратно в лабораторию, на второй этаж. Следователь в это время склонился над тревожно подмигивающим глазком блока питания. Руки он заложил назад, чтобы не коснуться торчащих отовсюду контактов и проводов, а зрачки его красными точками отражали свет индикатора.

– Прибор, оказывается, не обесточен. Значит, инцидент произошел во время работы.

– Кто вообще дал сигнал? – спросил эксперт.

– Ну, этот и дал, – следователь, вытаскивая сигарету, ткнул ею куда-то к полу. – Услышал крик, звон стекла. Поднялся сюда – открыл дверь. Ну, остальное ты сам мог слышать…

– «Черт… черт… черный черт… мокрый»… – прочел эксперт по бумажке.

– Завтра с ним разговаривать будет можно?

– Не знаю…

– А с этим – как?

Следователь кивнул на тело, вытянутое вдоль стула. На песчаном сухом, как камень, лице блестели зубы.

Мертвец оскалился навсегда.

– Говоришь, вчера видели его живым? – спросил эксперт. – Я бы сказал, что он умер, по крайней мере, месяца три назад. И не просто умер, а был специально мумифицирован. Потребовалась высокая температура, сухой воздух, смотри…

Он тронул руку, свисающую почти до пола. Кисть закачалась так, будто кости были скреплены тонкими ниточками. Что-то негромко хрустнуло, и на линолеум упал указательный палец.

– Совершенно не думают, чем занимаются, – сказал эксперт. – Главное для них – быстренько получить результат. У меня сын такой – через три года вырастим в пробирке искусственного человека. В Военно-медицинской академии занимается. Нет, чтобы сначала спросить себя: а зачем? Нужно ли его выращивать вообще?

– Кончай философию. Какое будет предварительное заключение?

Эксперт выпрямился.

– Никакого пока, – чуть раздраженно сказал он. – Случай странный, придется делать обследование по полной программе. Хотя, давай поспорим, это все равно будет «несчастный случай на производстве».

– Так это и есть «несчастный случай на производстве», – сказал следователь.

– Меня другое интересует. Все-таки «кого» или «что» он отсюда выпустил?

– А вот меня – нисколько, – сказал следователь. – Хватит философии. Утомил…

Он, шевеля губами, делал торопливые пометки в блокноте.

Эксперт посмотрел в окно.

– Думаешь? А ведь оно, наверное, где-то там…

– То есть?

– Не хотел бы я с ним столкнуться…

Следователь опустил блокнот и тоже посмотрел в темноту. В здании напротив светилось одно-единственное окошко. Желтизна едва просачивалась сквозь кроны деревьев. Ветра не было, но шторы в лаборатории вдруг колыхнулись.

Эксперт ощутимо вздрогнул и отступил на шаг.

– Видишь?

– Вижу.

– И что?

– А ничего, – сказал следователь.

Снова поднял блокнот и что-то в нем записал. Почесал переносицу тупым кончиком авторучки.

Лицо у него сморщилось.

– Это уже не наша забота, – сказал он.

ДЫМ ОТЕЧЕСТВА

– Я все-таки не врубаюсь, – сказал Вовчик. – Тебя, мужик, как звать, Бокий? Ну вот, Баканя, я не понимаю, чего ты хочешь.

Сидящий перед ним человек повторил предложение.

– Значит, по порядку: вилла на Багамах, раз. – Вовчик выставил перед собой руку и загнул палец. – Это само собой. Без этого базара не будет. Тачку, какую хочешь, так? Ну, насчет тачки мы ещё потолкуем. И, скажем, сто тысяч долларов в ихнем банке?

– Можно открыть кредит в рамках означенной суммы.

– На сто тысяч долларов?

– Именно так.

Вовчик откинулся и хитро посмотрел в глаза собеседнику.

– Кредит, говоришь? Кредит отдавать надо, – сказал он. – Кто вас там знает. Может, за этот кредит вы из меня потом фарш сделаете…

– Ну можно договориться о безвозвратной ссуде в пределах разумных трат.

– Это как?

– Часть этой суммы просто не возвращается.

– На халяву, значит?

– Представительские расходы.

– Слушай, я не понимаю, Баканя, тогда в чем прикол?

– Ну вы нам тоже кое-что обещаете, – сказал Бокий. – Правда, это лишь в том случае, если вас устроят условия договора.

– А если они меня не устроят?

– Тогда разойдемся.

– И все путем?

– У нас к вам никаких претензий не будет.

– Если что, братки вас из-под земли достанут, – предупредил Вовчик.

Бокий равнодушно мигнул.

– Ну ты меня понял, да?

– На это мы, собственно говоря, и рассчитываем.

– Тогда попробовать можно.

И все-таки Вовчик остался в недоумении. Слишком уж щедрым казался Бокий и слишком уж мало он в итоге хотел. Подумаешь, какую-то ерунду. Не может же быть, чтоб за это платили сто тысяч долларов. Наверное, все-таки у мужика крыша съехала.

Определенно здесь было что-то не то.

И потому, когда братки позже поинтересовались, чего, значит, в натуре, приходил этот хмырь, Вовчик лишь сморщился и показал клык, похожий на волчий. Это чтобы к нему не очень привязывались.

Вдаваться в объяснения пока не хотелось.

– Да так, туфту всякую впаривал, – неопределенно сказал он.


Бокий тем не менее не обманул. Через несколько дней Вовчику действительно принесли билет на Багамы. Все чин-чином: рейс, место указано, вписана его фамилия. Вовчик только что не обнюхал длинную многостраничную книжечку. Показал её Кабану, и тот, послюнявив пальцем меленький шрифт, сказал, что нет, вроде, не втюхивают.

– Ну че, тогда лети, Вовчик, раз подфартило.

В сопроводительной записке было сказано, что в аэропорту его будет ждать человек и все объяснит. То есть, не пропадет Вовчик. В случае чего будет с кого спросить.

Авторитет его среди братков явно вырос. Малек и Зиппер теперь смотрели на Вовчика другими глазами. Со всех ног бросались, если там, скажем, стакан налить или поднести зажигалку. А Малек дошел до того, что каждый день провожал Вовчика после работы.

Говорил:

– А вдруг котляковские отморозки подскочат?

– Как подскочат, так и отскочат, – отвечал Вовчик, показывая волосатый кулак. – Котляковских я всегда бил и всегда бить буду.

– Нет, уж лучше, знаешь, давай провожу…

Девки с него теперь тоже просто торчали. Гетка и Маракоша готовы были давать Вовчику хоть каждый день. Только мигни, обе тут же бегут в дежурку. Кассета, знаменитая тем, что её всегда можно было поставить сначала, тоже не сводила с Вовчика своих расширенно-застывших зрачков. А капризная Люська, которая ещё недавно посматривала на всех задрав нос, – её пас Кабан, вот и считала, что ей все дозволено, – теперь, правда, если самого Кабана рядом не было, подсаживалась поближе и заводила долгие разговоры. То и дело пудрилась, вертелась, стреляла глазами и, вздыхая, зудела, что хотела бы перебраться куда-нибудь к югу. Надоело здесь – холод, грязь, народ неинтеллигентный. Присмотрел бы ты, Вовчик, мне там какую-нибудь такую зацепку. На Багамах, говорят, девки берут по штуке баксов за час.

– Ну, Вовчик, ты же у нас деловой. Ну – потолкуй с местными…

Глаза у неё заволакивались мечтательной дымкой. Словно она воочию видела – море, пальмы, белый горячий песок, грациозную яхту, скользящую к горизонту.

Вовчик отвечал ей неопределенно. Разбираться с Кабаном из-за девки ему смысла не было.

Правда, Забилла, по обыкновению скривив рожу, сказал, что, как он от одного кента слышал, Багамы – место гнилое. Русских, восточников вообще, там отоваривают только так. Кидают, как мальчиков. Смотри, чтоб и тебя, Вовчик, не кинули.

При этом он цыкнул слюной и попал на штанину какому-то пробегающему хмырю. Хмырь, конечно, возник. Пришлось дать ему по очкам.

Но даже это не испортило Вовчику настроение. Что взять с Забиллы? Забилла всегда чем-нибудь недоволен. Вовчику казалось, что теперь начинается совершенно другая жизнь. И когда он, выходя из дежурки, окидывал хозяйским глазом братковскую зону: десяток ларьков, скопившихся у въезда на площадь Непокоренных, три магазинчика в ряд – от продуктового до строительных материалов, небольшой толчок перед ними, где разные недоделки продавали и скупали валюту, он чувствовал, что у него меняется шаг, а тело наливается уверенностью и энергией. Нет, что бы там Забилла не нес, а все будет отлично.

Он в эти дни даже не стал ломать двух пацанов, которые, сдуру наверное, пропилили ножовкой задник торгового павильона. Навешал им подзатыльников и предупредил, чтоб больше не попадались. А когда Мормышка из седьмого ларька, боязливо помаргивая, сказала, что у неё обнаружилась крупная недостача; поставщики, вероятно, кинули, те, что на днях подвозили левую бормотуху, то Вовчик не навесил ей по хлебальнику, как того требовали суровые законы рыночной экономики, а просто посмотрел, как на вошь, и сказал, чтобы за две недели все было покрыто. Не покроешь, тогда, значит, пеняй на себя. И Мормышка от такого неслыханного попустительства просто порозовела. Лицо у неё замаслилось, а губы сложились в бантик. Вовчик ощущал себя благодетелем.


Авторитет его по всему району ещё больше возрос, когда тем же вечером у братков произошла разборка с котляковскими отморозками. Котляковцы, надо сказать, уже давно нарывались. Они требовали ни много, ни мало, чтобы братки делились с ними наваром по чейнджу. Дескать, хозяин чейнджа – на их территории, а что продавцы на толчке, это никого не волнует. Где хозяин, туда и должен идти налог. Братки им, кстати, отвечали на эту тему вполне разумно: что – вот это вот видишь, ну значит, вали отсюда, где это сказано, чтобы по чейнджу отказываться от налога? Однако котляковские отморозки, по-видимому, совсем обнаглели. Назначили стрелку, о чем официально уведомили Кабана, и получили от Алихана «добро» на разбор по понятиям.

Ну, делать нечего; Кабан подтянул всю команду. Пришли Бумба и Топорок, которые по району тоже были в авторитете. Примчался Штакетник, прибившийся к ним всего месяца полтора назад. Пришли Зиппер с Мальком, с которых все равно было мало проку. Забилла положил в каждый карман по увесистому кастету. Явился даже Нырок, который, вообще говоря, был здесь не обязан. Нырок уже давно отделился и держал точку за трамвайным разъездом. Это, вероятно, Кабан отдельно попросил его подсобить. Ну и конечно, всякая мелюзга на подхват: Козура, Чайник, Двойняшки, Петечка с Васечкой.

Словом, команда образовалась вполне приличная. С такой не стыдно было бы выйти на разговор с самим Алиханом. Вовчик испытывал в коллективе законное чувство гордости. Братки стояли стеной, и было сразу понятно, что отступать они не намерены. Куда против них отморозкам из котляковской шоблы. То есть, в братках Вовчик был совершенно уверен. Сам он захватил резиновую дубинку, подвешенную под курткой на специальной петле, и теперь только ждал, чтоб кто-нибудь из этих чувырл сунулся не по правилам. Он ему тогда объяснит, где чья территория.

Однако отморозки пока держались от Вовчика несколько в стороне. Они не то чтоб не лезли в драку, а вроде бы чего-то такого ждали: перетаптывались, посапывали, искоса поглядывали на приземистого длиннорукого Котляка. Чего они ждали, стало понятно уже через три минуты. Потому что когда Кабан с Котляком двинулись навстречу друг другу, чтобы начать разговоры, из бокового парадняка, который почему-то никто проверить не догадался, точно черти из преисподней, выскочили четыре здоровенных быка.

Первый сразу же отоварил Кабана железным прутом по кумполу. Прут согнулся и стал похож на недорисованную букву «г». Кабан громко икнул, но на ногах все-таки устоял. Зато когда второй бык отоварил его таким же прутом по затылку, Кабан закачался, повернулся вокруг себя и шлепнулся на булыжник. Голова его гукнула, будто пустая тыква. И в тот же момент все котляковские отморозки бросились на братков. Двое из них сразу же отрубили Малька и Зиппера. Двое других занялись Нырком, работая по нему резиновыми дубинками. Топорка и Бумбу отрезали и загнали в проход между мусорными бачками. А Забиллу, который умел-таки драться, если его разозлить, подминал крупный бык с прутом и железной цепочкой. Судя по всему, Забилле приходилось несладко.

Самим же Вовчиком занялись те быки, которые сперва вырубили Кабана. Два железных прута почти одновременно опустились ему на голову. Голова у Вовчика зазвенела, но прутья зазвенели ещё сильнее. Быки вскрикнули, точно оба ударили по металлу, и от боли в костяшках выронили пруты на булыжник. Тогда Вовчик размахнулся и врезал ближнему быку по челюсти. Бык отлетел и заодно уронил одного из тех, кто размахивал дубинкой перед Нырком. Тогда Вовчик повернулся и вмазал по сопельнику второму быку. Тот попятился, как чумной, и приложился спиной к мусорному бачку. Ноги у него разъехались, он сел и будто о чем-то задумался. А вошедший в раж Вовчик начал работать по остальным. Он замахивался дубинкой и бил в бритый затылок. А потом замахивался ещё раз и добавлял уже по ушам. Причем после каждого его удара кто-нибудь падал. Сунулся было Котляк – попало по кумполу и ему. А когда кто-то из отморозков, не сообразивший сдуру, что удача от них отвернулась, завопил, будто псих, и крутанул над головой велосипедной цепочкой, Вовчик, без особых усилий парировав смертельный удар, подтащил к себе этого отморозка, поднял его за грудки и, точно мешок с картошкой, отправил к мусорным бакам. Отморозок, сложившись, влетел точно в отверстие. Захлопнулась крышка, бык, сидевший чуть ниже, вздрогнул и повалился на бок. Драться, оказывается, было уже не с кем. Поле битвы являло собой нагромождение стонущих идиотов. Все они пытались расползтись кто куда. Вовчик стоял среди них, как сказочный исполин. В данной картине было что-то величественное. Даже Кабан, который к этому времени пришел в себя и, пошатываясь, поднялся, стискивая обеими руками затылок, и тот прохрипел потрясенно:

– Ну ты, Вовчик, даешь…

А у Забиллы, вылезшего из-за баков, глаза были круглые от удивления.

Вовчик и сам не понял, как это у него так ловко все получилось. Вроде бы, ничего особенного он не делал, и вот те на. И только вечером, уже после празднования этой великой победы, когда ему позвонил Бокий и суховато, по-деловому сказал: – Видите, мы свои условия выполняем, – у него в побаливающей-таки башке что-то забрезжило.

И потому когда Бокий поинтересовался, что он теперь думает о его предложении, Вовчик энергично кивнул и даже потряс в воздухе кулаком.

При этом он чуть не выронил трубку.

Однако не выронил.

– Заметано, – сказал он.


Теперь братки не очень хотели отпускать Вовчика на Багамы. То есть, с одной стороны им было, конечно, приятно, что именно он, а не кто-нибудь там ещё получил такое выгодное предложение. Это поднимало их моральный авторитет. Было о чем потолковать с корешами из смежных точек. Было о чем рассказать девкам, сидя после рабочего дня в «Золотом уголке». Вовчиком братки законно гордились. Но с другой стороны не хотелось, пусть даже на время, лишаться такого испытанного бойца. Вовчик пользовался в районе заслуженной популярностью. Слухи о грандиозном сражении гуляли от Школьного пустыря до проспекта Турбостроителей. Слава его докатилась даже до Кромешного переулка, и барыги с рынка автомобилей теперь, встречаясь с ним, приветственно поднимали палец. Это было признание, уже можно сказать, в городском масштабе. Братки чесали в затылках и пребывали в некоторой растерянности.

Общее мнение через пару дней выразил тот же Забилла.

– Как это отпускать? – спросил он, затащив после работы вечерний стакан. – А кто пока налог с территории собирать будет? А кому разбираться, если на чейндже, значит, какая-нибудь катавасия? А вдруг отморозки эти опять кликнут на стрелку? Мы тут, значит, будем пыхтеть, а он – на песочке греться?

Братки хоть и чувствовали забилловскую неправоту, но отводили глаза. Пыхтеть вместо Вовчика на толчке, конечно, никому не хотелось. Даже Зиппер пискнул что-то вроде того, что он не обязанный. А Кабан чесал волосатую грудь и надувал щеки. Зрачки его заплывали веками более, чем обычно. Однако и Вовчик был тоже не совсем пальцем сделанный. Топтаться с Забиллой и, как мелкий фрайер, качать права он, конечно, не стал. Вместо этого выставил локоть, принял вместе со всеми традиционный стакан, зажевал ветчиной, которую притаранила Маракоша, закурил, выпустил из себя мощную струю дыма, и лишь потом, оглядев всех по очереди, солидно сказал, что было бы глупо профекать шанс расширить свою территорию. Котляковские вон подмяли уже два рынка в новом районе. А мы что, присыпанные? Где у нас торговая перспектива? На днях придут две цистерны денатурата из Адыгеи. Нет, как хотите, братки, а надо бы посмотреть, что там, на Багамщине.

– Так они и будут покупать твой денатурат, – сказал Забилла. – У них там, небось, мартели всякие и прочая хренота.

Вовчик опять, не поддавшись на провокацию, выдержал паузу.

– Ну мартель, ну знаю я этот мартель, – наконец сказал он. – Ну, братки, ну вы рассудите, чтобы подумать. Ну какой нормальный мужик будет покупать мартель за сто долларов? Если он у нас получит точно такой же всего за десять?

– А тару где брать будем? – немедленно поинтересовался Забилла.

– Тару?

– Да.

– Ну что, на Багамах бутылок, на хрен, не насобираем?

Против этого здравого довода не устоял даже Кабан. Ближе к ночи решено было, что Вовчик разведает багамскую ситуацию. Покрутится там, познакомится с местными, прикинет какие цены. В самом деле, братки, пора бы нам выйти на международный рынок.

В общем, постановили, что отпускают его примерно на месяц. Гетка купила ему роскошные плавки с двумя карманчиками, Маракоша – пляжные тапочки, сплошь разрисованные обезьянами, а капризная Люська – аж три пачки изделий американского производства.

– Ты только с девками поосторожней, там у них сплошной СПИД, – предупредила она. – Через две резинки прошибить может, так что не очень-то балуйся.

– А как же тогда они сами? – оторопело спросил Вовчик.

– А вот так… – И Люська, пользуясь отсутствием Кабана, показала.

– И что, иначе нельзя?

– Рискованно, – объяснила Люська.

– Ну – багамцы, ну – дикий народ, – искренне удивился Вовчик.


Где Багамы находятся, Вовчик не знал, но долетел туда быстро. Он, естественно, взял с собой и после взлета прямо из горла немного поправился. Затем он ещё раз основательно поправился после завтрака. А когда отдышался и принял то, что во второй бутылке осталось, самолет, закладывая над океаном вираж, уже шел на посадку.

Первые впечатления у него были самые благоприятные. В аэропорту Вовчика встретил чрезвычайно вежливый, но очень деловитый молодой человек, представился Борей, поправил почти невесомые дымчатые солнечные очки и объяснил, что покажет ему, где можно устроиться.

Тут же предложил Вовчику какие-то пилюли от запаха.

– Полиция здесь чумная. Решат, что от меня выхлоп – будем разбираться в суде. Надо это нам? – спросил он, усаживаясь за руль открытой машины.

Вовчик кивнул и, прожевав освежающую пилюльку, предложил перейти Боре «на ты». Однако Боря сказал, что обслуживающему персоналу это категорически запрещено.

– Нам не положено, – извинился он, выруливая на светлую, как зеркало, автостраду.

– А чего?

– Ну, шеф считает, что должна соблюдаться дистанция.

Это субординация Вовчику очень понравилось. Он всегда уважал, если в коллективе поддерживается рабочая дисциплина. Боря вообще вызывал у него чувство доверия. И потому, поглядывая на глянцевые верхушки пальм вдоль дороги, Вовчик благодушно осведомился, как тут можно было бы потолковать с народом.

– Насчет чего? – после некоторой паузы спросил Боря.

– Ну насчет того-этого, – ответил Вовчик туманно.

Он не хотел сразу же раскрывать все свои планы. Борю как человека приличного, наверное, имело бы смысл взять в долю. Пусть себе старается за определенный процент. К тому же живет тут давно, видимо, знает местную обстановку. Но пока предлагать ему что-нибудь было бы преждевременно.

Вовчик просто добавил:

– Ну ты меня понял, да?

Боря опять после паузы наклонил голову.

В общем, договорились, что Вовчик сначала осмотрится здесь несколько дней, немного развеется, поплавает, полежит на пляже, а уж потом Боря сведет его с одним человеком.

– Человек хоть надежный?

– Здесь все люди надежные.

Настроение у Вовчика поднялось на недосягаемую высоту.

А уж что касается виллы, то тут он был поражен в самое сердце. Четыре громадных комнаты, пестрота разнообразных циновок, деревянные африканские маски на стенах, туалет, где при желании можно было бы устраивать танцы, квадратная, два на два метра ванна в полу, бар, сверкающий множеством радужных этикеток, бассейн с голубоватой водой, теннисный стол на лужайке, обсаженной какими-то мясистыми ежиками. Причем тут же, неподалеку журчит фонтанчик, и вода по ступенчатому уступу сбегает в сторону моря.

Вовчик был потрясен всем этим великолепием. Вот бы сюда Забиллу, чтобы хрюкал от зависти. Или Маракошу с Геткой – чтоб ахали и хватались за щеки. Или Люську – чтобы не воображала о себе девка хрен знает чего.

Правда, его смутили некоторые ограничения. В частности выяснилось, что он не может снять со своего счета в банке столько, сколько захочет. Тратить ему разрешается только тысячу долларов в день.

– Тысячи вам пока хватит? – проинструктировав, как пользоваться магнитной банковской карточкой, спросил Боря.

Вовчик неопределенно пожал плечами.

– На первое время.

– Если вдруг потребуется большая сумма, вы должны будете получить на неё разрешение.

И кроме того он узнал, что вилла, от которой можно было рехнуться, не принадлежит ему, как Вовчик первоначально предполагал, а всего лишь снята на его имя в аренду. Срок аренды истекает в конце сезона. За это время он должен решить, что будет дальше.

– Подпишите с господином Бокием договор, тогда и оформим, – сказал Боря.

– Ладно, там видно будет, – рассеянно отозвался Вовчик.

О будущем ему пока задумываться не хотелось. Он расправил плечи и вдохнул полной грудью морской теплый воздух. Громко пошлепал себя ладонями по животу, а потом повернулся и указательным пальцем подманил Борю.

Один глаз у него прищурился, а другой, напротив, выпучился, будто у осьминога.

– А как тут, ну – с этим делом? – особым, хрипловатым голосом спросил он.


Для начала Вовчик отдраил девок прямо на центральной лужайке. Девки оказались веселые и безо всяких капризов кувыркались то так, то этак. Видимо, застоялись средь скучноватой багамской жизни. А одна из них, которую экзотически звали Мальвина, поразила Вовчика тем, что в момент наивысшего напряжения визжала, как поросенок. В добавление она энергично лупила Вовчика по спине и, как будто ей было мало, дрыгала всеми конечностями.

В общем, местный колорит пришелся ему по вкусу.

Перед этим он, правда, поинтересовался, как тут у них насчет СПИДа. Однако хором девки объяснили ему, что для россиянина здешний СПИД не страшнее, чем насморк.

– Зубы он о нас обломает, – сказала девка, которую звали Аманда. – Если ты сюда за СПИДом приехал, можешь не беспокоиться.

Зато как-то не понравилась ему здешняя бормотуха. Этикетки на узких бутылках в баре, ничего не скажешь, были очень красивые. Буквы, как правило, крупные, выпуклые, золотые. Кое-где из-под пробок – печати на тонких шнурочках. Но вот само содержимое оказалось ниже всякого уровня: кисловатая, наверно, подкрашенная водичка, почти без градусов. Такой ведро нужно выхлебать, чтобы появилось нормальное настроение. Вовчик этим обстоятельством был несколько обескуражен. Однако при внимательном обследовании помещений виллы обнаружились-таки в кладовке четыре ящика с водкой. И причем не какой-нибудь, а настоящей, российского производства, в тусклых пластмассовых ящиках, как будто только что из родного универсама. Вовчик сразу же набуровил себе стакан и приободрился.

Далее они все вместе искупались в бассейне. Вовчик окунал девок с башкой, а те орали и брызгали в него солоноватую воду. Воду, впрочем, как выяснилось, можно было набрать и пресную. А потом, расположившись в шезлонгах, немного поговорили насчет здешнего проживания. Девки рассказали Вовчику о разных местных особенностях; на жизнь не жаловались, но в один голос твердили, что – скука здесь смертная. Багамцы все, видимо тут от солнца, как снулая рыба. А туристы боятся заразы и требуют сегодняшней справки. Обломаешься, знаешь, каждый день бегать в клинику. Ну их на хрен. Не хочут, дураки, пусть ходят голодные.

Между прочим, они не очень советовали Вовчику полагаться на Борю. Деловой-то он деловой, но как-то уж чересчур помешан на бабках. Вилла у него тут тоже имеется, машина какая, видел? А паршивые десять центов просто из унитаза достанет.

– Кожа у него, как у лягушки, мокрая, – сильно искривившись, сказала Мальвина. – Прикасаешься – бр-р-р… Прямо всю тебя передергивает.

Вероятно, чтобы загладить воспоминания, она хлопнула сразу целый фужер. Обе другие девки, впрочем, тоже не задержались.

Вовчик это их сообщение принял к сведению. Значит, с Борей будет не все так просто, как показалось с первого взгляда. Вообще-то ничего страшного, и не таких шпандырей приходилось обламывать. Сияло солнце, пальмы подрагивали над головой пышными лохмами. Водка была не просто вкусная, а очень вкусная. Девки – хорошие, гладкие, без разных там закидонов.

Словом, все было по первому классу.

Правда минут через двадцать приперся на виллу какой-то хмырь в майке и шортах, морда – складками, как у местной ящерицы-игуаны, и буквально с порога начал бухтеть что-то по-иностранному. То на девок указывал, развалившихся безо всего в шезлонгах, то на высунутое из-за соседних пальм белое двухэтажное здание.

Вовчик никак не мог въехать, чего от него хотят. Предложил хмырю водки, тот с негодованием отказался. Выщелкнул ногтем сигарету из пачки – опять взрыв эмоций. Махнул, мол, пристраивайся – тот аж позеленел от негодования. Наконец Малька, сжалившись, перевела, что, оказывается, хмырь возражает против демонстрации порнографии. Заодно она объяснила, что это слово обозначает. Это значит, когда голых девок драят прямо на публике.

– Нравы тут у них первобытные. Сами не знают, чего хочут… Демократия, – заключила она, презрительно сморщив носик.

– Так я не понял, ему тоже девки нужны? – переспросил Вовчик.

– Ну, он рядом живет – из окна его, значит, как раз все видно. А у него, значит, как раз – жена, две дочки…

– Ну так, пусть их тоже зовет, – радушно предложил Вовчик.

Малька мигнула и вдруг запустила в хмыря длинной фразой. Хмырь на секунду окаменел; щеки у него раздулись действительно, как у ящерицы. А затем он быстро залопотал о чем-то, давясь словами, и уже в заключение весьма выразительно покрутил у виска пальцем.

В результате Вовчик на него немного обиделся. Он себе тут живет, отдыхает культурно, никому не мешает. И вдруг нате, пожалуйста, причмокивает какой-то чувырь и ни много ни мало указывает, что он тут, у себя должен делать. Да пошел он груши околачивать этим самым. Не нравится не смотри, вон, шторочки свои может задернуть. А если ещё и дальше здесь выступать будет, Вовчик его фазенду спалит и на это место пописает. Живи сам и давай жить другим. Ну ты, мужик, меня понял, да? Так он и объяснил хмырю безо всякого перевода. Хмырь, наверное, понял не все, но сразу ушел. А Вовчик, приняв соточку, чтобы успокоить натуру, поставил всех троих девок на теннисный стол посередине лужайки, подравнял их, чтобы задницами смотрели в нужное направление, и неторопливо отдраил, поглядывая через плечо на темноватые стекла соседа. Поручиться бы он не мог, но, кажется, шторы там раздраженно задернулись. Вовчик тогда удовлетворенно хмыкнул и не хуже, чем Малька, испустил в багамское небо торжествующий вопль.

Если честно, его не очень-то привлекало снова корячиться с девками. Первого раза, когда он отдраил их всех, было вполне достаточно. Однако тут уже дело пошло на принцип. И поэтому Вовчик не остановился, пока не завершил процедуру. Кстати, девкам это удовольствие на столе тоже не слишком понравилось. Мальвина сказала, что у неё все коленки стерлись об этот пластик. Другая девка, представившаяся как Эллочка, заявила, что сверхурочные надо бы и оплачивать соответственно. А Аманда, в пылу разборки сверзившаяся со стола, ушибла бедро и теперь демонстративно прихрамывала.

Однако даже это не могло испортить Вовчику настроения. Все вокруг было чудесно, а дальше, наверное, пойдет ещё лучше. Главное же, поставил на место этого придурковатого чувыря.

Он накинул девкам сверх таксы по стольнику, и они успокоились.


Две последующих недели Вовчик блаженствовал. Вставал он в одиннадцать и сразу же плюхался в теплую солоноватую воду бассейна. Затем шел к завтраку, который девки накрывали прямо на воздухе. За завтраком обсуждались планы на день и вносились необходимые коррективы.

Планы, впрочем, разнообразием не отличались. Большую часть дня Вовчик вместе с девками, разумеется, валялся на пляже. Там у него были водные лыжи, которые хранились в специальном сарайчике, доска для виндсерфинга, даже легкая моторная лодка. Само собой – акваланг, ласты с маской, сетка для волейбола.

Всего этого было даже больше, чем нужно.

В волейбол, например, здесь играть было решительно не с кем. Пляж выглядел так, словно человек на земле ещё только начинал появляться. Длинная полоска песка и вдоль неё – отдельные, наверное, семейные пары. Девки объяснили, что в этой части острова, в основном, частная собственность. Вот пойди на городской пляж, для всех, там яблоку упасть некуда. На хрен тебе компания, идиоты придурочные, говорили они. За то и деньги платят, чтобы рядом никого не было. Тем не менее, погонять до опупения в волейбол не получалось. Не хмыря же этого звать, которому голые девки не нравятся. В результате мячик приходилось бросать только по кругу.

Акваланг, потрогав шланги и вентили, Вовчик отложил в сторону. Не такой он дурак, чтобы по своей воле забираться в опасные морские глубины. А случись там, внизу что-нибудь, кто его вытащит? По той же самой причине отправилась отдыхать в угол и доска для виндсерфинга. Волны в человеческий рост Вовчика вовсе не привлекали. Хрястнет тебя о песок, потом полгода будешь валяться в больнице. С маской и ластами он попытался было поначалу освоиться, но уже через пару дней признал, что без них ему как-то сподручнее. В маске он все время пытался вдохнуть носом воздух. Что же до ласт – они все время цеплялись краями и только мешали. Оставалось гонять на лыжах, если, конечно, погода этому благоприятствовала, да ещё шлепать картами, которые девки купили ему в местной лавочке.

Впрочем, Вовчика такое времяпрепровождение, в общем, устраивало. Солнце, пальмы, песок – что ещё требуется белому человеку? По вечерам он обычно сидел с девками в ближнем баре. Стриптиза там не было, зато напитки и закусь давали вполне исправно. К тому же столики обслуживали официантки с такими юбками, что у Вовчика, даже истомленного девками, разгорались глаза. Ничего себе, здесь, оказывается, кадры имеются. Ему очень хотелось пригласить официанток к себе на виллу. Малька однако предупредила, чтоб он не вздумал хватать их за соблазнительно выступающие детали.

– Это тебе не Россия, запросто упекут, – серьезно сказала она. – Дадут шесть месяцев, штраф – ни один адвокат не отмоет.

– Ну? – спросил Вовчик.

– Называется – «сексуальные домогательства»…

То есть, общение с официантками пришлось ограничить бесплотным подмигиванием. Зато связи с местными хлопцами были установлены без всяких усилий. Уже в первое же их ознакомительное посещение бара к ним за столик непринужденно подсели некие Гаррик и Перрик, – так, во всяком случае, Вовчик их для простоты называл, – чокнулись, полопотали быстро что-то по-своему, а потом предложили на выбор – девочек, порошок или «у мистера Вовтшика есть какие-нибудь другие потребности?». Малька, без запинки, как настоящая секретарша переводила. В общем, разговорились; Вовчик поинтересовался – как тут насчет адыгейского денатурата. Прямо на салфетке нарисовал схему поставки. Хлопцы переглянулись, взяли салфетку, исчезли куда-то минут на сорок, а потом вернулись довольные, только что не облизываясь от радости, и вальяжный Гаррик, поблескивая перстнем на пальце, сказал, что предложение перспективное. Об адыгейском денатурате на Багамах ходят легенды. Дело, конечно, в цене, и, главное, кто будет обеспечивать всю передаточную цепочку. Деликатно объяснили, что здешнюю полицию они берут на себя, но вот как быть с Россией, у вас там, по слухам, разгул преступности.

– Договоримся, – для солидности набычась, сказал Вовчик.

Гаррик, извиняясь, предупредил, что все местные побаиваются русской мафии.

– А кто мафия? Ну ты пальцем покажи – кто тут мафия? – обиделся Вовчик.

Малька полопотала, и Гаррик прижал ладони к груди, извиняясь.

Прямо на месте они продегустировали захваченный Вовчиком образец товара. Гаррик хлопнул сто грамм и окаменел, наверное, секунд на пятнадцать. У него даже глаза выпучились, как у филина. Но когда он пришел в себя, сказал, что о такой продукции они мечтали долгие годы. Нельзя ли в связи с этим несколько ускорить поставки?

Тут же условились, что в конце месяца Вовчик наладит им пробную партию. Ну так, к примеру, пока литров пятьсот, не больше. И если хорошо разойдется, тогда они будут брать ежемесячно две цистерны.

– Только бабки потом не заматывайте, – предупредил Вовчик.

Гаррик заверил его, что это не в местных традициях.

Начало сотрудничеству таким образом было положено. Первый успех отметили тем же представительским образцом. А когда образец закончился, перешли на местную бормотуху. В целом она оказалась немного лучше, чем представлялось Вовчику поначалу. Приветливый все-таки был, какой-то человечный напиток. В результате к себе на виллу Вовчик вернулся только с рассветом. На четвереньках прополз от ворот до мягко подсвеченного бассейна и задремал на лужайке, обняв ствол магнолии.

Сил, чтобы перетащить его в дом, у девок уже не осталось.


Однако всему хорошему рано или поздно приходит конец. Через несколько дней исчезнувший было Бокий без предупреждения явился на виллу, движением черных бровей вымел из дома девок, плеснул себе коньячка, выпил, немного почмокал губами, а затем очень вежливо, но вместе с тем твердо заметил, что авансная часть соглашения скоро заканчивается. Погуляли, как я понимаю, попробовали всяческих удовольствий. Пора бы уже сказать: подписываем мы договор или нет?

– Да я готов, в общем-то… – пожав плечами, ответствовал Вовчик. Про себя он уже решил, что соглашаться так или иначе придется. – Когда? Прямо сейчас?

– Ну, я бы предпочел не откладывать, – сказал Бокий.

Тут же вытащил из «дипломата» большой желтоватый лист, похоже что из пергамента, и затем – серебряный узкий ножичек с заточенным кончиком. На глазах у заробевшего Вовчика протер его спиртом.

– А если просто чернилами? – Вовчик ещё с детства боялся уколов.

– Ничего-ничего, – ободряюще сказал Бокий. – Больно не будет.

Кольнуло подушечку пальца, и выступила на поверхность багровая капелька крови. Вовчик подпрыгнул, но Бокий уже подносил ему изящную костяную ручку. Чуть-чуть надавил на палец, чтобы крови стало побольше, и Вовчик бережно, чтобы не смазать, вывел на пергаменте свою незамысловатую подпись.

Затем Бокий попросил его сесть в кресло из белой кожи.

– Ну ты чего это, ты чего? – настороженно спросил Вовчик.

– Такова процедура, – строгим голосом объяснил Бокий. – Я вам плачу казенные деньги, я хочу видеть товар.

Он положил Вовчику ладони на лоб и как-то напрягся. Веки его вдруг обтянули глаза, точно резиновые. Рот сжался в гузку, а уши встали торчком и дрогнули, как у собаки.

Он напрягся ещё сильней и вдруг сказал трудным голосом:

– Не получается.

– Но вилла будет моя? – немедленно переспросил Вовчик.

– При чем тут вилла? Вилла тут при чем? – сдавленно сказал Бокий.

– При том, что – обещано!

– Ах, подожди ты, пожалуйста, с этими пустяками!…

Тогда Вовчик оттолкнул Бокия и поднялся. Пушку он с собой из дома, конечно, побоялся, не прихватил, но ещё неделю назад, особым образом перемигнувшись в баре все с тем же Гарриком, получил от него небольшой пистолет и запасную обойму. Причем, Гаррик поклялся, что машинка работает, как часы, взял триста долларов и заверил, что ствол этот пока что нигде не числится. В полиции его нет, можешь работать спокойно.

– Кинешь – зарою, – пообещал ему тогда Вовчик.

И хоть говорил он по-русски, а Гаррик – на своем багамском, напоминающем журчание воды по камням, оба они хорошо понимали друг друга.

Теперь Вовчик сунул руку в карман и ощутил гладкий металл.

– Не понял, – сказал он тоном, от которого вздрагивали даже котляковские отморозки. – Мы, Баканя, с тобой договаривались или не договаривались?

– Да кому эта вилла нужна, – плачущим голосом, сморщив лицо, сказал Бокий. – Тут все гораздо хуже. Ведь у тебя там, оказывается, ничего нет.

– Где это «там»?

– Ну, вот тут!… – Бокий раздраженно ткнул его в область сердца.

– Ты мне лучше скажи: мы договор с тобой уже подписали?

– Ну подписали, ну подписали, все твое будет…

– Тогда ты чего?

– Ах, какой дикий пассаж!… – простонал Бокий.

– Может, по стопочке?

– Какое фатальное невезение!

– Баканя?

– Отстань!…

Бокий в отчаянии махнул рукой.

Вовчик так, собственно, и не понял из-за чего он расстраивается.


Ночью Вовчик проснулся от мучительной жажды. Гудела башка, и все тело было точно забито слежавшимися опилками. Ничего себе, оказывается, вчера натютюкались. Газировка на столике у кушетки, конечно, отсутствовала. Чертовы девки, дрыхнут, а человек тут, можно сказать, загибается. Разогнать к такой матери, и денег им, с-сукам, не заплатить!…

На деревянных ногах Вовчик кое-как проковылял на кухню. Газировка, не поместившись во рту, шуршащей пеной хлынула на горло и плечи. Мучительный жар внутри, тем не менее, чуть-чуть рассосался. Светила в окно луна, и глянцевый блеск на пальмах был синего цвета. В ворчании океана чувствовалось что-то неодобрительное. Пора сваливать, вяло подумал Вовчик, прижимая к груди мягкую пластмассовую бутылочку. Неплохо, конечно, здесь, но чё то все-таки не того…

Он представил себе мелкий дождь, сеющийся на асфальт, окна и стены, родную до слез дежурку, куда братки обычно набивались после работы, Гетку, режущую колбасу, Маракошу, расставляющую стаканчики. Все такое свое, такое привычное, знакомое до последней детали. Нет-нет, точно, братки, пора сваливать.

Взгляд его случайно упал на босые ноги. Ступни, оказывается, округлились и желтоватой костью стали напоминать копыта. Пальцы укоротились и едва высовывались наружу, а тупые квадратные ногти срастались друг с другом. Кисточки шерсти, как у козла, свешивались на пятку. Вовчик топнул, и твердый костяной стук прокатился по кухне. С руками, которые он торопливо поднес к глазам, вроде бы, ничего такого не произошло.

Заразился, ударила ему в голову тупая тревога. Ведь предупреждали братки: не хрюкай там, на Багамах, разную химию. У нас хоть дерьмо подмешивают, зато оно натуральное. А тут напихали всякого, понимаешь, нормальный человек превращается в парнокопытное.

Он чуть не уронил на пол бутылочку с газировкой.

– Ты это чего, пить захотел? – спросила Мальвина, как привидение, выросшая в дверном проеме.

Из одежды на ней присутствовали только трусики.

– Да вот… ну того… этого-самого… – неопределенно ответил Вовчик.

Мальвина заметила его округлившиеся, как копыта, ступни. Глаза у неё расширились, а рот приоткрылся, будто для страстного поцелуя.

– Во класс, – сказала она, вдруг обеими руками взявшись себе за груди.

Сдавила их и неожиданно перевела глаза выше.

– Ну ты чего, чего? – испуганно спросил Вовчик.

Мальвина точно не могла оторвать глаз.

– Слушай, Вован, а у тебя и все остальное – такое же?…


Живет Вовчик, можно сказать, неплохо. Правда, от ста тысяч, положенных когда-то на его имя в банк, осталась теперь едва одна четверть. Да и та постепенно рассасывается на всякие мелочи. Однако Вовчик за это дело не сильно переживает. Взамен он приобрел лестную славу «непромокаемого быка». Человека, с которым лучше не связываться: себе будет дороже. Братки приглашают его теперь на самые крутые разборки. И какие бы страсти ни разгорались при выяснении тех или иных обстоятельств, чем бы ни клялись и чего бы не требовали стороны, участвующие в конфликте, сколько бы и каких слов ни было при этом произнесено, стоит появиться Вовчику и спокойно сказать: Ну че вы тут, на хрен, жить не хочете?… – как накал обстановки с очевидностью ослабевает. Самые крутые бойцы сникают под его давящим взглядом, прячутся в карманы ножи, куда-то исчезают цепочки и прутья. Потому что все уже давно и прочно усвоили: Вовчик базара не любит. Даже котляковские отморозки, на что тупые, обходят его стороной. А ларечная мелкота, ещё только ищущая свои подвиги в жизни, почтительно умолкает, если Вовчик появляется на горизонте. Авторитет его по району непререкаем.

Тем более, что и дела у братков идут лучше не надо. Адыгейский денатурат теперь регулярно течет на Багамы. Первые две цистерны, доставленные теплоходом «Народовластие», прошли на ура, и довольный Гаррик уже отписал, что «русский коньяк» становится у них национальным напитком.

Братки подумывают о расширении сбыта.

Копыта же, в которые превратились его ступни, Вовчика не беспокоят. Подумаешь там копыта; лучше уж с копытами, чем без бабок. Походка враскачку даже придает ему некоторую солидность. Теперь уже издалека можно понять: приближается Вовчик.

Правда, однажды произошел у него странный случай. В переходе под площадью, где тоже находились подведомственные ему ларьки, Вовчик бросил какой-то бабусе стольник одной бумажкой. Захотелось ему, дураку, покрасоваться с новыми девками. А бабуся, застыв на секунду, вдруг сморщилась вся, будто хлебнула уксуса, схватила эту купюру щепотью и выбросила её на асфальт. Блеснула вспышка, повалил от того места слабый, но едкий дым. В воздухе, прошибая все остальные запахи, повеяло серой. Впрочем, никто из прохожих не обратил на это внимания. Только какой-то очкарик, протискиваясь мимо, сказал: Дым отечества… – Да ещё дежурный менток, досматривающий этот район, припаял Вовчику штраф «за нарушение правил противопожарного состояния». Пришлось дать ему тоже стольник, чтоб отвязался.

А в остальном у Вовчика все более-менее благополучно. Жизнь течет, братки его ценят и уважают как классного специалиста. Бокий с тех пор в его поле зрения больше не появлялся. О каком-то там договоре с ним Вовчик уже и думать забыл. Какой такой договор? Есть у него теперь дела поважнее.

И лишь изредка, например, после какого-нибудь особо удачного проворота, когда братки, сняв навар, пребывают в благостном расположении духа, перед Вовчиком водружают на стол кирпич, конечно, заранее припасенный, и, чтоб в качестве поощрения, набуровливают стакан водяры. Вовчик тогда снисходительно оглядывает всю компанию, медленно снимает ботинок и выставляет под восхищенные взоры коричневое копыто. Пальцы у него на ступне уже совершенно срослись, кожа сошла и обнажила твердое костное уплотнение. Далее Вовчик сгибает и разгибает ногу, чтобы размяться, а потом, точно лошадь, бьет копытом по кирпичу.

Кирпич обычно разлетается вдребезги. Братки аплодируют. А Вовчик натягивает ботинок и, не торопясь, выпивает стакан.

Он, как правило, не закусывает.

Девки с него балдеют.

ГДЕ – ТО В РОССИИ

1

Котляковские совсем очумели. Они прижали девку прямо к столбу, который подпирал кровлю подземного перехода. Один из них закрутил ей ворот, так что между блузкой и джинсами показался голый живот, а второй в это время спокойно шарил у неё в сумочке. Вытащил кошелек, открыл его и продемонстрировал напарнику две купюры.

Девка, разумеется, была в шоке. Слабыми пальцами она пыталась разжать кулак, прижавший её к бетону, поднималась на цыпочки, оттого, вероятно, что ей защемило кожу на горле, и одновременно быстро-быстро, беспомощно оглядывалась по сторонам, видимо, надеясь, что кто-нибудь придет ей на помощь. Зря она, конечно, надеялась. Трудящиеся, спешащие этим путем с метро на трамвай, шарахались от них метра на три и прибавляли шаг. Придурков, чтобы из-за ничего лезть в драку, среди них не было. А когда она в конце концов набралась смелости и, отчаянно вытянув голову, пискнула, как полузадушенный воробей: Милиция!… – то менток Чингачгук, сгоняющий неподалеку какого-то пришлого чувыря, обратился в их сторону, скривился, прищурился, всматриваясь, а затем отвернулся и неторопливо пошел к противоположному выходу. Очень ему было надо связываться с котляковскими.

От такой наглости у Вовчика свело челюсти. Впрочем, сразу же наводить шорох и бомбить все вокруг он, конечно, не стал. Во-первых, несолидно это для уважающего себя человека, он все-таки Вовчик, а не шестерка какая-нибудь, чтобы затыкать, на хрен, любой лишний шум. А во-вторых, зачем зря колготить народ, который тут промышляет? Ему за то и отстегивают, чтобы здесь все было культурно. Если не будет культурно, на хрен он тогда им требуется? Поэтому Вовчик сходу никому по ушам не дал. Он просто надвинулся, взял ближайшего из отморозков за шиворот, сильно его тряхнул, забрал деньги и сумочку, а потом повернул к себе и голосом, не предвещающим ничего хорошего, поинтересовался, чего это котляковские недоделки тут забыли:

– Ваша территория где? Ваша территория – на той стороне площади. Ну ты меня, чумырь, понял, да?…

Котляковец, белобрысый, как кролик, крутанувшись в его руке, сначала было возник, но потом, конечно, узнал Вовчика и сразу же взял тоном ниже. Забухтел, что дело здесь, значит, личное, никакой коммерции. Вроде бы, они с этой девкой договаривались, ну – типа того.

– Чего ты, мастер, чего? Ну я уже перестал!…

А второй сразу же отпустил девку и поднял растопыренные ладони, показывая, что все путем.

– Ну мы, мастер, пошли…

Оба они немедленно испарились.

Тогда Вовчик бросил два стольника назад в сумочку и вернул её девке.

– На, держи.

– Спасибо вам… – запинаясь, сказала она.

Чувствовалось, что девка ещё не пришла в себя. Вообще была ничего: все на месте и даже, пожалуй, что поприличнее, чем у Люськи. Вовчик, уже собравшийся двинуться по своим делам, несколько притормозил.

– Тебе, значит, куда?

– Туда, на трамвай, – сказала девка.

– На четырнадцатый, что ли?

– Ну да, на Семушкина…

Она так оглядывалась, словно котляковские могут вот-вот возникнуть опять. Кто-то её толкнул, и сумочка чуть не вылетела из рук.

Девка вцепилась в неё просто с каким-то отчаянием.

– Ой!… Неудобно, мы тут на проходе остановились.

– Боишься, что ли?

– Немного…

– Ну пойдем, провожу тебя, – снисходительно сказал Вовчик.


По дороге она все время возвращалась к этому случаю. По её словам, выходило, что Вовчик – человек смелый и благородный. Чуть ли не рискуя жизнью, бросился ей на помощь. Не то, что другие, которым лишь бы, чтоб их самих не задели.

Вовчик от такой трактовки событий даже слегка ошалел. Чего это она? Совсем девка, видимо, не въезжает. Чтобы он, Вовчик, из-за какой-то мочалки полез к котляковцам? Что он, чмокнутый? У него что, других дел на толчке нету?

Правда, глянув в её сияющие глаза, он возражать не решился. Ответил типа того, что ну их на хрен, отморозков этих, в натуре.

– Лучше скажи, тебя как звать?

– Лера.

– А меня – Вовчик. А что? – Он мигнул. – Меня все так называют…

Выяснилось, что Лерка, оказывается, учится в педагогическом институте.

– Чего-чего? – спросил Вовчик, от изумления дернув ушами. – Значит, в школе потом будешь крутиться?

– Наверное.

– Ни хрена себе. И сколько тебе, интересно, платить там будут?

Лерка объяснила ему, что идет работать в школу не ради денег. Мы живем в эпоху, когда разрушены все нравственные координаты. В эпоху, когда пренебрежение человеком стало нормой. Когда невозможно отличить хорошее от плохого, истинное от ложного. Если мы намерены хоть когда-нибудь жить в цивилизованном государстве, надо в первую очередь преодолеть эту нравственную пустоту. Представления о подлинных человеческих ценностях следует закладывать уже сейчас. Начинать с тех мальчиков, которые ещё только-только вступают в жизнь.

Сдвинутая она, что ли, была? Вовчик скосил глаза, но на обколотую или больную Лерка не походила. Нормальная здоровая девка, такую драить и драить. Институт, что ли, педагогический на неё так действует? Елы-палы, оказывается, чем им там, в институтах голову забивают. Он хотел было рассказать ей, как сейчас мальчики вступают в жизнь. Про Двойняшек, например, уже выдравших себе торговую точку на площади, про подвал, где Чуматый, драит до обалдения случайных девок, про Козуру, который, нанюхавшись дури, порезал своих же братков, про Плешивого Геню, стригущего с пацанов не хилые бабки. Были у него и свои претензии к подрастающему поколению. Однако он посмотрел на Лерку и снова почему-то не смог. Что-то помешало ему рассказывать истории про Двойняшек. Он лишь буркнул, что это, нельзя же, когда тебя прихватили, мяться, как ципка. В таких случаях лучше ткнуть пальцем в глаз и визжать, будто дурочка. Шухера даже обколотые не любят, сразу же отпускают. Порезать, конечно, могут, но это уже как карта ляжет. Только не указательным, разумеется, а большим – в угол глазницы. Вот сюда, Вовчик показал на натуре, чтобы было понятней. И поддеть, поддеть, как будто выковыриваешь изюм из булки.

Лерка внимательно его выслушала, а потом сказала:

– Я так, наверное, не смогу…

– Чего, визжать?

– Нет, пальцем в глаз. Но и визжать – тоже…

Вовчик сразу воодушевился и предложил её научить. Лерка однако от этого его предложения решительно отказалась. Тем не менее, завидев трамвай, поспешно написала что-то на листочке бумаги.

– Это мой телефон. Может быть, Володя, мы ещё раз увидимся? – А потом добавила, уже примериваясь к потоку людей, хлынувшему с остановки в вагон. – Только обязательно позвони. Позвони-позвони! Я хотела бы познакомить тебя со своими друзьями…


2

Друзья её Вовчику, правда, не слишком понравились. Через пару дней, созвонившись, он ждал её в этом самом педагогическом институте. И пока стоял в коридоре, тянущемся от одного торца здания до другого, пока мучился со вчерашнего и взирал на портреты носатых хмырей, развешанных по простенкам, пока рассматривал корешки фолиантов, выставленных на обозрение, у него возникало странное чувство, будто он попал на другую планету. Толпы каких-то непонятных чудил бродили вокруг него – останавливались, открывали учебники, тыкали туда длинными пальцами. Слова при этом доносились такие, что Вовчик в приличном обществе постеснялся бы произнести. Ну как при братках сказать что-нибудь про «психопатию личности»? Да братки сочтут, что у него крыша поехала. А тут, нате пожалуйста, брякнут при всех и даже не покраснеют. Вовчик на всякий случай отодвигался от таких шустрых подальше. И ещё его очень смущало, что некоторые чудилы были в костюмах с галстуками. Разве нормальный браток наденет костюм с галстуком? То есть, можно, конечно, иногда повыпендриваться, но не до такой же степени.

В общем, чувствовал он себя, как таракан, в чистой тарелке. Хотел закурить, но прямо перед носом висела табличка, что «здесь не курят». А в чужой зоне, как Вовчик уже усвоил, надо свои понятия держать при себе. То есть, ни стакана тебе, ни подымить – как дерево на автостраде.

Немного приободрился он лишь минут через десять, когда к нему, присмотревшись наверное, подошли двое невзрачных хлопцев, одетые не как другие, а в нормальную униформу: кожаные куртки, футболки под ними, спортивные шаровары, и, сначала заверив Вовчика, что лично они его глубоко уважают, много о нем слышали и ни в коем случае не хотели бы ломать ему кайф, тем не менее осторожно осведомились, что это тут Вовчик прирос и какие у него интересы.

– А вы от кого работаете? – лениво спросил Вовчик.

Хлопцы слегка помялись, но ответили, что они работают от Короеда.

– Дурь хмырям втюхиваете? – снова спросил Вовчик.

Хлопцы опять помялись, но твердо сказали, что их коммерция, значит, никого не колышет. В каждом коллективе есть свои производственные секреты.

– Да ладно, я в курсе, чем Короед промышляет, – сказал Вовчик.

И поскольку хлопцы тщательно соблюли этикет, положенный для такого рода переговоров, в свою очередь вежливо ответил им, что пусть не волнуются. Он здесь по сугубо личному делу. Ничего такого, просто девку одну ему нужно дождаться. Сейчас снимет её, поведет, и – порядок, больше я не отсвечиваю.

– А Короеду, значит, мое почтение, – уважительно заключил он.

Хлопцы заверили его, что непременно передадут. И вздохнув с облегчением, поскольку связываться с Вовчиком им, разумеется, не хотелось, на радостях предложили ему взять дурь по оптовой цене.

– Нормальная дурь, – сказал тот, что, вероятно, был главный. – Для себя придерживаем, самый торчок, можешь не сомневаться. Ширнется девка, – и все, глаза – врозь.

– Пока имеется, – также вежливо отклонил предложение Вовчик.

Дури он, если говорить откровенно, побаивался. Вон, Зяблик, начал гонять траву, и что с парнем стало. Скрюченный весь теперь, ноги уже приволакивает, глаза – как ошпаренные, вздрагиваешь, если он вдруг на тебя посмотрит. Трендит что-нибудь таким же ханыгам, а изо рта – слюнка. Нет-нет, дурь, это все-таки не для интеллигентного человека. Тем не менее, настроение у него заметно улучшилось. В институтах, оказывается, тоже есть приличные люди. Вовчик отмяк и уже более благодушно поглядывал на окружающее. Бедненько тут, конечно, у них, но чистенько так, и народ, вроде, культурный.

Он даже перекинулся парой слов с девками, которые, будто мухи из хлорофоса, выползли из аудитории. Ничего были девки, понятливые, явно без заморочек. Жаль только, что торопились, как они выразились, на коллоквиум.

– Это как? – спросил Вовчик, озадаченный незнакомым термином.

Девки объяснили ему, что коллоквиум – это когда сразу всех, но по очереди.

Такое слово, конечно, следовало запомнить.

А когда минут через пять из той же аудитории выползла заморенная Лерка, Вовчик уже совершенно освоился здесь и был в норме. Тем более, что, выйдя из института, они свернули по переулку к небольшому кафе, и уж тут, среди привычного антуража, он смог показать себя во всем блеске.

Для начала он подождал, пока халдей с вежливым равнодушием примет у них заказ; ну там – три пепси-колы, четыре сока, какие-то незатейливые салатики, – что еще, елы-палы, могут позволить себе студенты? – подождал, в общем, немного, пока не возникнет пауза, а затем поднял кулак и выставил указательный палец. Даже сгибать его не пришлось, чтобы привлечь мутный взгляд. Халдей тут же проснулся и засиял, почуяв респектабельного клиента. Мгновенно приник сзади и что-то зашептал Вовчику на ухо. А Вовчик, не слушая его, опустил палец книзу и выразительно обвел им весь стол.

– Ну ты меня понял, да? Чтоб все было культурно!…

Халдей исчез, зато через пару минут появились маленькие круглые бутербродики: с икрой, с ветчиной, с красной рыбой, ещё с чем-то не слишком доступным. Далее – пузырь коньяка, и сухонькое, чтоб девкам было с чего размяться. Ну там маслины, естественно, всякие, крабы, соломка из сыра, язычок, минералочка. То есть, действительно все стало культурно. Вовчик сразу же затащил стакан и наконец почувствовал настроение. Правда, Лерка пискнула было, что это как-то уж чересчур, но глотнула пару раз из фужера и тоже порозовела. Девкам им ведь чего надо для жизни? Девкам надо, чтобы у них кругом ну прямо все было. Вовчик таким образом оказался в самом центре внимания. Еще раз со всеми подробностями был выслушан Леркин рассказ о происшествии в переходе. В этот раз он прозвучал уже значительно красочнее:

– Представляете себе, девочки, какой это был ужас?…

Подруги ахали и с искренним восхищением взирали на Вовчика. Девки, кстати, оказались между собой вполне на уровне. Все на месте, и, главное, не выпендриваются, чтобы набить цену. Ему особенно приглянулась одна, которую звали Аллочка. Вовчик, как на неё посмотрел, так и понял, что эту можно драить немедленно. Глаза у девки пылали просто как у голодной кошки. Но обращение, тем не менее, было исключительно интеллигентное:

– А вы, Володя, не испугались, что их там двое?

В общем, с девками Леркиными он, кажется, нашел общий язык.

Зато чучмеки, которые вклинились в их компанию, приязни не вызывали. Одного из них звали Серега, такой хиповатый, не стриженный, вяловатый, а другого – Олег, или, как тут у них было принято, Алик. Лерка шепнула ему, что этот Алик учится на архитектора. Представляешь, на четвертом курсе всего, а уже имеет собственные заказы. Это когда опытные строители сидят без работы. И если Серега, несмотря на весь кипеж, был, в общем, ещё ничего: Вовчик на него поглядел в упор и этого оказалось достаточно, то Алик, который, как девка, потягивал не коньяк, а сухое вино, с первой же минуты начал доставать Вовчика какими-то подковырками. То вскользь заметил, что пить днем спиртное – это дурная привычка. Днем человек работает, а демонстрировать крутость, значит, иметь комплекс неполноценности. То, наоборот, после рассказа Вовчика, что вот, понимаешь, приходится до трех ночи пахать, также вскользь, но с усмешкой сказал, что упертость в работе – признак нового мещанина. От бутербродов с икрой отказался: он, знаете ли, не ест острого, заказал молока и мороженое, за которые расплатился отдельно. И наконец, видя, что эти его усмешечки Вовчика не пронимают, напрямик, уже не скрываясь, спросил, знает ли тот Кастанеду.

Вовчик ему объяснил, что так эти дела не делаются. С Кастанедой он, конечно знаком; Костика Кастанеду с его «паленкой» знает полгорода. Дрянная, если говорить откровенно, у него «паленка». Берем иногда пару ящиков, но это уже, понимаешь, только на крайний случай. А вообще извини, браток, я сейчас отдыхаю. Если тебе «паленка» нужна, иди к Кастанеде на базу и сам договаривайся. Ну и, конечно, желательно, чтоб без веселой компании. Кто же, браток, извини, обсуждает бизнес при девках?

Так вот Вовчик ему ответил: вежливо, но в то же время разумно. И он не понял, с чего это Алик вдруг резко согнулся и закашлял, как сумасшедший. И почему это Лерка вдруг закусила губу и сказала неприязненным голосом:

– Ну все, хватит!…

И почему хиповатый Серега вдруг отодвинулся от стола.

Он только понял, что его подкололи, причем, серьезно. И потому, выждав паузу, предложил немедленно разобраться в этом вопросе:

– Тебе, мужик, есть, что сказать? Ну, выйдем – поговорим…

Впрочем, толкового разговора между ними, конечно, не получилось. Девки сразу же зашумели, замахали на обоих руками, задвигали стульями. Заявили, что им уже давно пора отправляться на лекцию.

В общем, намечавшийся инцидент был в корне задавлен.

К тому же на улице Лерка, взяв Вовчика под руку и немного отстав, осторожно шепнула ему, что на Алика обижаться не следует.

– Он не может спокойно смотреть, как мы с тобой разговариваем. Ну ты – понимаешь?…

– А чего не понять? – снисходительно сказал Вовчик.

– Ну вот. Пожалуйста, будь с ним немного сдержаннее.

– То есть, по кумполу не навешивать? – уточнил Вовчик на всякий случай.

– Пожалуйста. Я тебя очень прошу.

– Ладно уж, – сказал Вовчик и поплотнее перехватил Леркину горячую руку.


3

Утешало то, что Лерка сама была об этих мальчиках невысокого мнения. Сережка – вялый, как будто вываренный, не знает, чего хочет. У него – ни цели в жизни, ни просто каких-либо интересов. А Алик, точно капризный ребенок: ему подай сразу все и сию же минуту. Как-то не слишком интересно с ними обоими. С другой стороны, где взять мужчину, на которого можно было бы положиться? Который уж если бы что-то сказал, то сделал бы, а не искал отговорки. Где найти личность, одухотворенную идеалом?

Вовчик на эти вопросы сдержанно отвечал, что, конечно, у нас с личностью типа того, что не очень. Так, бывает, разные чувырлы кидают, сидишь потом, как присыпанный, весь в этом самом.

– Ну, мне кажется, тебя обмануть трудно, – говорила Лерка.

Вовчик распрямлялся от гордости и, будто перед разборкой, поводил плечами.

Встречались они теперь довольно часто. Лерка сводила его в филармонию, а затем на лекцию по эротике в новой европейской культуре. Филармония произвела на Вовчика некоторое впечатление. У него даже сердце чуть дрогнуло, когда люстры, пылающие над залом, начали медленно угасать. И ещё ему очень понравились стены, отделанные золотистой материей. Вовчик подумал, что надо бы точно также устроить и у себя в квартире. Ничего, наверное, будет прикид: девки оценят. Вообще – убрать здесь ряды и вместо них поставить ресторанные столики. Нормальная же получится точка, не хуже, чем «Золотой уголок». Короче, надо бы привести сюда Кабана, прикинуть смету.

А вот лекция о европейской эротике оставила его равнодушным. Что за лекция, елы-палы, ни одной картинки не показали. Вовчик так и не понял: как там у них, в Европе, значится, с этим делом. Так же, как и у нас, или придумали все-таки что-нибудь интересное. В результате он сначала зевал, замученный монотонным голосом лектора, а потом вцепился в подлокотники кресла и впал в какое-то оцепенение. Очнулся только когда в зале зааплодировали.

– Здорово, – сказала Лерка. – Я вижу, что тебя тоже заинтересовало.

– Типа того, что нормально, – дипломатично ответил Вовчик.

И также не понравился ему фильм, который Лерка неоднократно хвалила. Назывался он «Равнодушная скорбь» и демонстрировался в почти пустом зрительном зале. В чем тут дело Вовчик просек уже минут через двадцать после начала. На экране, в роскошных интерьерах усадьбы, ничего, ровным счетом, не происходило. То есть, там, разумеется, какие-то хмыри появлялись, что-то делали и временами даже разговаривали между собой, а их разговоры в произвольном порядке перебивались кадрами кинохроники: например, солдаты в пришлепнутых касках перемещают что-то похожее на дирижабль. Однако что это за хмыри и о чем они разговаривают, понять было нельзя. Вовчик, короче, и так и этак прикидывал, ничего, блин, не связывалось. Правда, ближе к концу сеанса тот чувырь, который, по-видимому, у них был за старшего, все-таки нашел себе девку и начал было раздевать, но тут ни с того ни с сего на них наехал бородатый старик в качалке, и затем уже ни девка, ни этот хлопец на экране не появлялись. Вовчик так и остался в недоумении: вдул он ей, наконец, или не вдул. Спрашивать он постеснялся: Лерка от этого фильма была в восторге.

– Равнодушие – это от времени, – сказала она, щурясь со света и оглядывая забитый машинами переулок. – Полное равнодушие ко всему – черта нашей эпохи. Мы чудовищно равнодушны даже к самим себе. Ну а скорбь… скорбь здесь… я думаю… это от Бога. Он скорбит по тому, что замысел его бессмысленно расточается. Вот, Володя, скажи, у тебя есть какая-нибудь цель в жизни?

– В принципе, типа того, – не слишком понимая её, ответствовал Вовчик.

Ему было неловко идти с девкой под руку.

– Это хорошо! – воскликнула Лерка, пытаясь попасть ему в шаг. – Я не спрашиваю, какая; цель у человека может быть очень личная. Если ты захочешь, потом как-нибудь сам мне расскажешь. А вот я хотела бы жить где-нибудь в таежной глуши. Маленький такой поселок, речка, домик на склоне. Школа – две комнаты, учеников всего десять-пятнадцать. И чтоб с самого первого года и до окончания я – их классный руководитель. Детей, по-моему, нельзя передавать из рук в руки. Нарушается психологическая преемственность, развитие становится мозаичным. А потом у них отсутствует целостное мировоззрение. Ты, Володя, как думаешь, это реально?…

– Ну если «крыша» будет хорошая, тогда чего ж? – сказал Вовчик. – С хорошей «крышей» можно хоть поселок держать, хоть целый город.

– При чем тут крыша? Я ведь даже не знаю, куда поеду.

– А тебе сколько еще?

– Учиться? Много, целых три года.

– Ну, это мы тогда подумаем, потолкуем с некоторыми людьми, – сказал Вовчик.


В свою очередь, он тоже постарался не ударить лицом в грязь. Ну он, конечно, сводил её в «Лотос», где у братков были свои интересы. Штуки четыре выкинул Вовчик за этот вечер. Посидели, поглазели на девок, которые без ничего пляшут на сцене. Правда, Лерке это, кажется, не очень понравилось. Вовчик заметил, что она морщится, когда Пузан, например, ударяет в литавры. Позже высказалась в том духе, что лично она против этих шоу ничего не имеет. Если кому-то нравится, пожалуйста, ради бога. Иногда, вероятно, нужно потакать животным инстинктам. Хотя лично она считает, что только инстинктами ограничивать человека нельзя. Человек по сути своей тем и отличается от животного, что стремится к ценностям, которые гораздо выше инстинкта.

Тут она повернулась и требовательно посмотрела на Вовчика.

– Девки эти, конечно, уже не то, – согласился он. – Надо будет сказать Кабану, чтоб набрали новых.

Не одобрила Лерка и крутой боевик, который рекомендовали братки. В течение всего фильма она сидела с каменной физиономией – иногда, правда, оглядывалась на пацанов, шуршащих чипсами, – а потом заявила, что будь её воля, она бы такие картины вообще запретила.

– Сколько человек убил этот Койот? Я насчитала одиннадцать, но, по-моему, их было гораздо больше. Самое неприятное, что ему вообще нравится убивать. Он внушает нам мысль, что от убийства можно получать удовольствие.

– Вообще-то, фильмец слабоват, конечно, – вынужден был признать Вовчик.

Он тоже, поскольку братки хвалили, ожидал большего.

И уж совсем странное дело получилось у них в «Золотом уголке». Вовчик, конечно, заранее предупредил Гогу о намечающемся визите. И понятливый Гога, само собой, постарался, чтоб все было на уровне. Накрытый, как надо, столик уже ожидал их в нише. Леха-официант летел, стоило только немного повернуть голову. Братки, набившиеся, чтобы посмотреть, кого это Вовчик обхаживает, уважительно поздоровались, когда он, придерживая Лерку за локоть, появился в зале. Словом, все было действительно на высшем уровне. Вовчик сразу же затащил стакан коньяка и был счастлив. Подошла Гетка и чокнулась, пожелав ему быстрых и легких бабок. Поприветствовали шакалы из чейнджа, гуськом продефилировавшие мимо столика. Кабан, сидевший в углу, степенно поднял за Вовчика фужер с водкой. В общем, это, знаешь, не филармония, где только и перепиливают смычками воздух. Лерка смотрела вокруг себя расширенными глазами. Чокнулась с Геткой и в свою очередь пожелала ей успехов в работе. Ответила на приветствие Кабана и чуть-чуть поболтала с подсевшей к ним Люськой. Сильно смеялась, когда Вовчик рассказывал ей случаи из непростой жизни братков. Ну, например, как Забилла подсовывает в ларьки кромешников тлеющие хлопушки. Хлопушка, знаешь, как бахает? Как пластиковая бомба. Или как Маракоша пугает клиентов, что у неё – некое заболевание. Клиент в пятнах, конечно, а Маракоша сообщает ему, что у неё – просто насморк. Или как Зиппер с Мальком трахают девок исключительно на рояле. Или как та же Мормышка втюхивает вместо «краковской» колбасы «собачью радость». Знаешь, делают такую из перемолотых сухожилий?

Вовчику после стакана весь мир казался как бы чуть-чуть подогретым. И потому для него неожиданностью явилось, что Лерка, когда они наконец выбрались из «Уголка», с незнакомой прежде яростью заявила, что ничего более отвратительного, чем это заведение, она не видела. Ты, Володя, разумеется, меня извини, но разве можно так жить? Вспомни хотя бы, о чем вы там целый вечер проговорили? Только – кто сколько выпил, кто как зарабатывает, кто с кем переспал. Неужели у вас нет никаких других тем для беседы? Извини, извини, мне это совершенно не интересно.

Вовчик, кстати, искренне не понимал, из-за чего кипеж. Ведь культурно же посидели? Культурно. Уважение ей оказали. Слава бога, сам Кабан за неё фужер выпил. Ничего не скажешь, постарались братки, приняли, как родную. Какого такого хрена ей ещё надо? Вовчик так это все и сказал Лерке, чувствуя внутри некоторую обиду. Однако Лерка, печатая шаг по асфальту, будто взбесилась. В ответ только фыркала, словно кошка, и возмущенно посверкивала глазами. Она даже не позволила Вовчику отвезти её домой на такси. Вскочила в некстати вывернувшийся трамвай и уехала. Даже от окна отвернулась, чтобы, значит, больше его не видеть. А недоумевающий Вовчик так и остался на остановке с разинутым ртом.


4

Эта размолвка была у них не единственной. Лерка, например, наотрез отказывалась идти к нему на квартиру. Вовчик уже в третью или в четвертую встречу их намекнул, что сколько можно бродить по киношкам и филармониям. Больше недели уже знакомы, пора бы того-этого. Лерка однако ответила, что, по её мнению, торопиться не следует.

– Сначала, Володя, нам надо лучше узнать друг друга.

– Вот и узнаем. Пошли ко мне, и через час, в натуре, все будет ясно.

– Но мы же с тобой встречаемся не только для этого?

– А для чего?

– Мне кажется, что нам просто интересно друг с другом. Правда, это вовсе не означает, что у нас возникнет когда-нибудь… нечто большее. Многие люди в конце концов испытывают друг к другу симпатию. Но нельзя же сразу… воплощать её в конкретные действия… Ты мне… нравишься… Мы с тобой можем пока просто дружить.

– Это как? – Вовчик от такого поворота событий был слегка озадачен.

– Ну, встречаться, там, разговаривать, обмениваться разными мыслями. Лучше понять, чем живет каждый из нас. И только если мы в самом деле увидим, что подходим друг другу… Только тогда… Быть может… Пожалуйста, Володя, не обижайся…

– Да нет. Мне чего? Типа того, что все ясно, – ответил Вовчик.

Он действительно не обижался и, в принципе, все понимал. Типа того, что у каждой девки имеются свои заморочки. Гетка, например, любила, чтобы ей дарили всякие мелочи. Не обязательно дорогие, но, как она объясняла, чтоб был знак внимания. Мы же, в конце концов, в одном коллективе работаем? Маракоша, напротив, с братков брать подарки принципиально отказывалась. Чего это я, рехнулась что ли, на своих же наваривать? Зато очень любила, чтоб слушали, если она что-то рассказывает. Вовчик, между прочим, никогда против этого не возражал. Пусть девка журчит, можно пока покурить, о чем-то таком подумать. Люська же со своей стороны требовала демонстративного уважения. Например, наливаешь, налей ей первой, а потом уж – себе. Не дай бог случайно толкнуть, обязательно приходится извиняться. Если садишься, то посмотри, а есть ли куда сесть Люське. Голова болела помнить все эти закидоны. Но с другой стороны, раз девка хочет, ну сделай, если, конечно, не очень обременительно. В общем, Вовчик, выйдя в тот же вечер на точку, огляделся вокруг, вздохнул, подозвал к себе пальцем тусующегося без дела Малька, помолчал для солидности секунд десять, чтобы Малек проникся, а затем велел ему слетать до метро – купить какую-нибудь книгу.

– Не понял, – сказал Малек, хлопая выпученными глазами.

– Ну – книгу. – Вовчик очертил пальцами воздух. – Такое, где с буквами.

– Зачем тебе книга?

– Читать буду, – цыкнув слюной, сказал Вовчик.

– Ага… А какую?

– Ну, там что-нибудь – про ментов или чтоб – с девками…

Книгу Малек притаранил минут через двадцать. Он, по-видимому, решил, что Вовчику это нужно для какого-то хитрого предприятия. Не будет же он в самом деле её читать? А потому, когда Вовчик, не глядя, сунул томик в наплечную сумку и побрел, чуть пришаркивая подошвами, чтобы совершить вечерний обход, он в свою очередь также цыкнул слюной и подозвал пальцем Зиппера.

– Видел? – спросил он, кивая на Вовчика, удаляющегося по направлению к магазину.

– Видел, – ответил Зиппер, пока не очень-то понимая.

– Ну вот, если видел, то – сделай выводы…

А чтобы Зиппер лучше запомнил начальственное поучение, Малек дал ему не слишком сильный, но все-таки звонкий и чувствительный подзатыльник.


Книгу Вовчик осилил примерно дня за четыре. Называлась она «Порыв любви», но никакого порыва и никакой любви он там не обнаружил. Просто какой-то хмырь, имеющий, между прочим, виллу и океанскую яхту, уговаривал девку, чтобы она с ним один-единственный раз перечтыкалась. Триста с лишним страниц продолжалась эта морока. Почему нельзя было отдраить её немедленно, Вовчик так и не понял. Хмырь, который с виллой и яхтой, был вообще какой-то присыпанный. Чего он, скажем, целых полгода впаривал девке всякую лажу? Нельзя так с девками, девки тоже требуют своего уважения. Ты ей прямо скажи – чего, а она уж тогда ответит, почем это стоит.

Здесь, Вовчик явно чего-то недопонимал. И точно так же не понимал он, зачем Лерке гробить пять лет в педагогическом институте. Пять лет переламываться, а – бабки, какие он заколачивает за один вечер. Смешно сказать, даже квартиры своей у девки ещё не было. Жила с родителями, где-то на самом краю города. Это – здоровая девка, которой мужиков надо к себе водить два раза в сутки.

Вовчик неоднократно предлагал устроить её на нормальное место. В ларек, например, к Мормышке, или, может быть, даже в какую-нибудь свободную торговую точку. Вон, Бумбе, скажем, нужна девка на сигаретный киоск. Будешь брать у него же, у Бумбы, левую перефасовку, а потом втюхивать её чувакам как «Честерфилд» или «Мальборо». Раскрутишься понемногу, сначала – комнату, затем на квартиру надыбаешь. И налог тебе установят, скорее всего, гуманный. Это уж я пару слов шепну кому надо.

Лерка слушала его с интересом, но неизменно отказывалась. Объясняла, что нет у неё склонности ни к торговле, ни к коммерции вообще.

– Пойми, Володя, я в самом деле хочу сделать в жизни что-нибудь стоящее. А так – простоишь в ларьке, и годы незаметно уйдут один за другим.

Лерка поднимала глаза на Вовчика и примирительно улыбалась. Чувствовалось, что она действительно не хочет его обидеть. Вовчик, конечно, вздыхал, но, в общем-то, что возьмешь с бестолковой девки? Жалко её, конечно, так ведь и пропадет, но ничего не поделаешь.

Он при этом тоже смотрел Лерке в глаза, и у него вдруг странно, будто уколотое, дергалось сердце.

– Ладно, не хочешь – не надо, – говорил он и безнадежно махал рукой.

А Лерка сияла, точно от комплимента, и горячими крепкими пальцами брала его за запястье.

– Володя, не будем больше об этом. Мне с тобой и так хорошо…


5

В общем, потратил он на неё целый месяц. Прочел две книги, сходил на концерт, три раза побывал в каких-то музеях. Однажды Лерка его даже в театр затащила. Елы-палы, спектакль по Чехову, как будто в школе всей этой мутоты было мало. Встречались они теперь почти каждый день. Сидели в кафе, болтались по городу, бродили в пустынных, с вощеным паркетом картинных залах.

Правда, время от времени Вовчика охватывала досада. Сколько можно? Это вместо того, чтобы культурно отдыхать у него на квартире. Зачем смотреть на нарисованных девок, если есть настоящие? Какого хрена платить за то, от чего потом целый день сводит челюсти?

В такие минуты он был готов изругать Лерку самыми простыми словами, плюнуть на все, повернуться, гордо уйти и больше никогда не показываться. Пару раз он уже был почти готов это сделать. Однако стоило Лерке посмотреть на него с жалобным удивлением, взять его под руку и тихо воскликнуть: Володя, но это же так интересно!… – как вся досада в одно мгновение улетучивалась, Вовчик смущался, резкие слова испарялись, и он снова покорно тащился за Леркой, куда бы она ни последовала.

Никогда раньше с ним ничего подобного не происходило, и, что более удивительно, у него самого это не вызывало никакого протеста.


6

Зато братков такой оборот событий вовсе не радовал. То есть, сначала они, конечно, не возражали, чтоб Вовчик, имея бабки, оттягивался, как захочет. В конце концов мы живем в свободном и демократическом государстве. Завел себе капризную девку – твои проблемы. Особой тревоги у них поведение Вовчика не вызывало. Братки даже сперва давали советы, как лучше, по их мнению, обходиться в такими пупырлами. Забилла сказал, что надо взять бутыля и накачать девку до поросячьего визга. Три стакана «Массандры», он полагал, решат любые проблемы. Гетка, наоборот, считала, что Вовчику следует здесь проявить холодность. Ты ей недельку не позвони, сама прибежит и спокойненько ляжет. Маракоша в свою очередь думала, что дело тут только в цене. Ну, предложи ей две штуки. Что тебе денег жалко?… А рассудительная и до какой-то степени даже мудрая Люська, между прочим имеющая опыт в таких делах побольше, чем у Гетки и Маракоши, как-то после работы отозвала Вовчика в угол дежурки и, понизив голос, чтобы не слышал Кабан, затаскивающий вечерний стакан, посоветовала ему показать Лерке свой этот.

– Ты что, больной, в принципе? – сказала она. – Такая штука, это же ни одна девка не устоит.

Вовчик только кисло посмотрел на нее:

– Где показывать-то? На улице, что ли?

– Ну как знаешь, – Люська пожала плечами. – А только я тебе говорю: этот аргумент самый серьезный.

То есть, братки относились к данной истории с некоторым интересом. Бумба даже поспорил с Забиллой, сколько ещё эта улетная девка продержится. Бумба сгоряча утверждал, что дня три-четыре, не больше. А пессимистичный Забилла клал на все про все не меньше недели.

Это вызвало у Бумбы приступ бешеного веселья.

– Да чтобы Вовчик целую неделю чирикался?! – на всю дежурку закричал он. – Да я суну ей штуку в зубы, и – все будет путем!…

Тем не менее, через неделю он выставил ухмыляющемуся Забилле ящик «Посольской». А затем, матерясь, точно боцман, начал отдавать по бутылке за каждый просроченный день.

– Бумба сегодня угощает, – напоминал Забилла вечером после работы. И, подняв стакан, наставительно добавлял: – Вот, никогда не спорь со старшим по званию.

Братки, глядя на это соревнование, только посмеивались. Но чем дальше шло время, тем меньше они понимали, что, собственно, происходит. Протянулась одна муторная неделя, за ней – вторая, третья. Прошел уже месяц, а конца этой глупой истории видно не было. Вовчик по-прежнему целыми днями пропадал неизвестно где. Причем в самое рабочее время, когда идет сбор налога. Конечно, они со своей стороны делали все, что могли. Несколько раз, когда Вовчика не было, его подменяли Малек или Зиппер, выручал тот же Бумба, уладивший, например, очередной задвиг котляковцев, Забилла, несмотря не множество собственных дел, отследил, правда фыркая и матерясь, две-три поставки. И даже Зозюра, которого ещё соплей перешибить было можно, как-то раз, за неимением лучшего, пробежался по точкам. То есть, дела в коллективе так или иначе крутились. Однако все понимали, что каждый раз Зозюру или Малька за Вовчика не пошлешь. Коленкор не тот, не всякий хозяин будет с Мальком разговаривать. Среди них тоже кадры такие имеются – ещё самые те. Никому, кроме Вовчика и, может быть, Кабана, лучше и не соваться. А где Вовчик? Нет Вовчика. Сидит Вовчик в театре и, понимаешь, скрипку с оркестром слушает. То есть, пропал Вовчик для коллектива, на бабу их променял. Братки начинали хмуриться и со значением поглядывать друг на друга. А когда однажды Малек, затащив после работы традиционный стакан, рассказал, что Вовчик купил себе книгу и даже её читает, то уж тут и Кабан, на что был крутой и сдержанный, крякнул от неожиданности и закрутил головой.

– Че-че? Ну ты че? Какую такую книгу?

– Чтоб я сдох, братки! – торжественно поклялся Малек. – Сидит Вовчик, в натуре, и страницы переворачивает.

– Может, порнуха?

– Да нет, про любовь. Я сам ему покупал…

На братков это произвело тяжелое впечатление.

Кабан снова крякнул и даже отодвинул недопитый стакан.

В общем, обстановка в коллективе сложилась нерадостная. Следовало решить, как выручать товарища, попавшего в трудные обстоятельства. Забилла тут же предложил самый простой вариант: набрать девок, водки побольше и поехать за город оттянуться. Дня три попьет Вовчик водочки, и – как рукой.

– А если вдруг не поедет? – все-таки затащив этот стакан, засомневался Кабан.

– Ну взять его за руки, – сказал Забилла, – и отвезти.

– Кого, Вовчика? Да он тебя самого отвезет!…

Этот вариант был отставлен как мало реалистичный.

Тогда Забилла после некоторых размышлений предложил другой способ. Надо отловить эту девку и, по обычаю, отдраить всем коллективом. А че, братки? По-моему, идея толковая. Главное, девка будет довольна, и Вовчик тоже поймет, что нечего тут выпендриваться.

Забилла причмокнул и выпучил желтые, как у сторожевой собаки, глаза.

Малек поперхнулся водярой и дико загоготал:

– А чё? Ничё! Здорово!…

Гетке и Маракоше эта идея тоже понравилась.

Однако Кабан, задумчиво прожевав сервелат, сказал, что нет, братки, пожалуй, это все не прохляет. Дело тут, значит, того – какое-то обоюдное. Вовчик, учитывая расклад, может не понять наших намерений. А вот есть у меня одна мысль, следовало бы её обкашлять. Ведь чего, если по жизни, наш Вовчик хочет? Вовчик хочет, чтобы девка эта ему наконец дала. Вот и давайте лучше устроим ему такой сюрприз. Вовчик свое получит и после этого, разумеется, вернется к норме. Главное ведь тут что, главное ведь, чтобы тут все было культурно.

Он рассказал какой сюрприз, по его мнению, следует подготовить. Братки заржали, а Малек повалился на пол и от восторга задрыгал ногами. Кабан не случайно возглавлял их трудовой коллектив. Башка у него работала, и соображал он не хуже, чем, например, Алихан.

– Ну ты даешь!…

– Молодец, Кабан!…

– Примочка что надо!…

Кабан только щурился и пускал над столом клубы сигаретного дыма.

Лицо у него было, как всегда, деревянное.

– Только не откладываем, братки. Завтра же болт и забьем, – сказал он.


7

На другой день Вовчик пришел в дежурку позже обычного. Настроение у него было хреновое: дневной навар опять не дотягивал до контрольной цифры. Все ларечники, как сговорившись, ссылались на экономический кризис. Кляли правительство, президента, международный валютный фонд во главе с Камдессю, взывали к Аллаху, Христу, Иегове, даже к великому Сатампранаде. Никакого толка от них добиться не удавалось. Вовчик, конечно, как полагается, вправил кое-кому мозги, – просто чтобы не забывали, в натуре, о законах рыночной экономики, – но отчитываться перед братками все-таки нужно было ему, а не Сатампранаде.

Впервые за последние годы ему не хотелось появляться в дежурке. Как же так, знаменитый Вовчик, и вдруг – позорный недобор по налогам. Что же тогда спрашивать с Малька, например, или с Зозюры? Как воспитывать рабочую гордость у подрастающего поколения? Как прививать им чувство ответственности за порученную работу? Если даже испытанные ветераны не справляются с нормой.

Вовчику было стыдно за самого себя.

Это чувство неловкости и заставило его сначала на час опоздать – в некой смутной надежде, что братки, может быть, к тому времени разойдутся, – а потом, когда надежды его не оправдались: братки были в сборе и даже как будто специально поджидали его, – молча присесть к столу, избегая встречаться с кем-либо взглядом, также молча, без всякого удовольствия затащить традиционный стакан, после этого опять-таки молча передать Кабану хилую недельную выручку и лишь затем, совсем как ларечники, что-то пробормотать насчет кризиса в экономике.

– К понедельнику подожму этих хмырей, – пообещал он.

Собственный голос показался ему хриплым и неуверенным.

Однако все произошло не так, как он думал. Ни подкалывать его, ни делать удивленной физиономии никто из братков почему-то не стал. Кабан даже не пересчитал, как было принято, недельную выручку, – просто сунул её в карман и небрежно застегнул молнию. А потом, набуровив Вовчику ещё полстакана, крякнул и весело, как будто ничего не случилось, сказал, что хрен с ним, с кризисом, перебьемся, не такие кризисы переживали, ты вот лучше послушай: есть у них, у братков, для него небольшой сюрприз.

– Какой сюрприз? – настороженно спросил Вовчик.

– А ты спустись в подвал, посмотри. Доволен будешь.

Забилла при этих словах загоготал, будто подавился икотой. А Малек откинулся на скрипучем стуле и задрыгал ногами. Остальные братки тоже задвигались и заулыбались. Люська же тайком ото всех подмигнула Вовчику, и он успокоился. Видимо, ничего такого ему не грозило.

А когда, сопровождаемый таинственными ухмылочками братков, он спустился в подвал по шаткой лестнице, которую все не доходили руки отремонтировать, то едва захлопнулся люк, обитый снизу фанерой, он мгновенно сообразил, в чем этот сюрприз заключается. На душе у него сразу же стало легче, а взбодренное сердце заколотилось, как будто хотело выпрыгнуть.

В подвале, кстати, подновленном недавно стараниями Забиллы, высвечивались – телевизор, два стула, овальный столик, накрытый закусками. Висела лампочка, разбрасывающая сквозь абажур цветные пятна по стенам, а под ней на тахте, как на пляже, раскинулась совершенно голая Лерка. Причем руки и ноги её были прихвачены бельевыми веревками, темнели соски и разлохмаченный пук волос между бедер, а на животе, чуть ниже пупка, было аккуратно написано «Привет от братков», и стояли сразу четыре жирных восклицательных знака.

Глаза у Лерки были крепко зажмурены. Она не открыла их, даже когда услышала, что кто-то спускается. Только веки, будто склеенные ресницами, мелко затрепетали, и она спросила водянистым каким-то, совершенно неестественным голосом:

– Это ты?

– Привет, – сказал Вовчик.

Он был растроган. Вот ведь, тянул на братков, а нет у него людей роднее и ближе. Надо же – специально о нем подумали, позаботились, постарались. Сколько сил, вероятно, ухлопали, чтобы сделать ему, Вовчику, что-то приятное. Даже вон закусь какую-то не поленились организовать. Водку приличную притаранили, стаканчики, пару салфеток. Ну, о салфетках это, наверное, Люська побеспокоилась. В общем, присаживайся, отдыхай, Вовчик, за все уплачено.

Он и в самом деле был тронут таким вниманием. Посмотрел на Лерку – она лежала, беспомощно трепеща веками. Вдруг сказала все тем же неестественно водянистым голосом:

– Володя, пожалуйста…

– А чего?

– Володя… Володечка…

Больше она, правда, ничего не добавила. Вовчик разделся и, взгромоздившись поверх нее, прижался всем телом. Он хотел, чтобы Лерка почувствовала, что у него имеется. Все-таки не хухры-мухры, не архитектор тебе какой-нибудь. Заскрипели пружины, нагруженные мускулистой тяжестью. И, наверно, Лерка почувствовала, – вдруг всхлипнула и заелозила затылком по валику.

Веки у неё так и оставались прикрытыми.

– Володечка… Ну, пожалуйста… Я ещё никогда…

– Это в каком смысле? – на всякий случай спросил Вовчик.

– Ну, я никогда еще… Ни разу, ни с кем… Ты меня понимаешь?…

– Ты что, целенькая? – приподнявшись от удивления на локтях, спросил Вовчик.

Вот те раз, здоровенная девка, а на проверку, оказывается, жизни не знает. Можно сказать, совсем ещё не жила – зачеты сдавала.

Лерка быстро и как-то безнадежно затрясла головой:

– Володечка… Я тебя очень прошу… Пожалуйста…

Тогда Вовчик вздохнул, слез с тахты и неохотно натянул джинсы.

– Не хочешь – не надо, – сказал он. – Ходи голодная.

– Володечка… – позвала Лерка.

– Что?

– Пожалуйста, развяжи меня…

Больше она не сказала ему ни слова. Молчала, пока Вовчик ножиком и ногтями развязывал узлы бельевой веревки. Молчала, пока растирала запястья, стертые и, видимо, онемевшие. Молчала, пока одевалась, натягивая на себя одну вещь за другой. Она молчала, пока они поднимались по лестнице и шествовали мимо братков. И только на улице, когда наконец спасительно щелкнул замок в двери дежурки, она вдруг остановилась, взявшись за ремешок той самой сумочки, и посмотрела Вовчику прямо в глаза:

– Спасибо…

– Да ладно, чего уж там, – неловко пробормотал Вовчик.

– Ну я пошла…

– Сумочку застегни, опять кто-нибудь захочет проверить.

– Ты меня, пожалуйста, не провожай.

– Ладно.

Все-таки даже сейчас девка была что надо. Вовчик некоторое время неопределенно смотрел ей вслед. Вспомнились почему-то мелко подрагивающие веки. А потом он дернул на себя тяжелую железную дверь и потопал в дежурку.


8

Собственно, на этом у них все и закончилось. Браткам Вовчик сказал, что, в общем-то, ничего, блин, особенного. Девка как девка, бывали у него кадры и поинтереснее. Ну её на хрен, пусть занимается, блин, своими коллоквиумами.

Инцидент таким образом был исчерпан.

Вовчик потом ещё раза три звонил Лерке, но разговор у них как-то не складывался. Лерку будто заклинило и сдвинуть её с этого места не удавалось, то у неё зачеты, оказывались, то сессия, то реферат какой-то надо срочно сдавать. В общем, нет времени, давай перенесем на следующую неделю.

– Ну ты чего? Какие претензии? – наконец впрямую спросил Вовчик.

Лерка объяснила ему, что никаких претензий она не имеет. Если честно, то во всем виновата только она сама. Полезла играть с жеребцом, вот и получила от него копытом.

Тут уже и Вовчик тоже несколько притормозил:

– Кто это жеребец? Кто жеребец? Нет, ты давай скажи прямо.

Лерка несколько секунд отчетливо дышала в трубку. А потом сказала – будто для кого-то другого:

– Ты меня тогда… отпустил… Не думай – я этого никогда не забуду…

В конце концов Вовчик махнул на неё рукой. Что он нанятый? У него тоже имеется, знаешь, мужская гордость. Мало, что ли, девок, которых не требуется уговаривать? Плюнул на неё Вовчик и не стал ей больше звонить. Даже телефон Леркин вычеркнул из записной книжки. Зачирикал так, чтоб не разобрать было, если вдруг сдуру захочется.

То есть, исключил он Лерку из своей жизни.

Тем более что и Аллочка, с которой он когда-то перемигнулся, оказалась девкой нормальной и откликнулась на первое же приглашение. Поначалу, конечно, тоже слегка выпендривалась: то да се, в институте учится, высшее образование, но потом Вовчик, не будучи жмотом, сводил её в «Золотой уголок», шампанского там поставил, грильяж, разные прибамбасы, перстенек ей купил, скромненький правда, всего за сто баксов. Но – нормально; девка сразу же оценила внимание. После первой же встречи Вовчик довел её до квартиры и отдраил на совесть. Аллочка из себя ничего такого не строила – вскрикивала, где положено, требовала, чуть ли не плача: Сильнее!… Еще сильнее!… – Сразу чувствовалось, что человек старается искренне. Вовчик вынес из этого вечера самые благоприятные впечатления. И лишь когда, уже после всего, они лежали, приятно расслабленные, и курили, Аллочка попросила, чтоб Вовчик свозил её как-нибудь в Анатолию. Только лучше зимой, тогда загар липнет прочнее. Вовчик ей, конечно, пообещал.

А Лерку он уже как-то весной встретил с одним хмырем. Очкастый такой, в пальтишке, какое даже не каждый бомж на себя наденет. И Лерка сама тоже – в курточке легонькой, ежится от дождя и ветра. Увидела его – вздрогнула и, будто курица, нервно кивнула.

Вовчик в ответ также степенно наклонил голову.

Внутри у него ничего не отозвалось. Разошлись, будто корабли в океане.

И только когда Аллочка минут через пять после встречи начала было зудеть, что вот, мол, фифа какая, ты видел, со мной даже не поздоровалась, всегда эта Лерка чересчур о себе воображала, Вовчик вдруг сморщился и резковато велел ей заткнуться.

Аллочка было обиделась:

– А что я такого сказала? Ведь правда?…

Но Вовчик лишь глянул на неё сверху вниз, и Аллочка утихомирилась.

ПОКОЛЕНИЕ ПОБЕДИТЕЛЕЙ

Все началось как-то очень обыденно. Днем, когда Вовчик, ещё немного позевывая, выполз на площадь, чтобы совершить уже давно ставший привычным инспекторский дежурный обход, к нему подошел Малек, заступивший на рабочую смену несколько раньше, и индифферентным голосом сообщил, что «на губе», которую образовывал проспект Энергетиков, заканчиваясь у метро, сегодня утром появились две новых торговых точки.

– Проспись, – посоветовал ему Вовчик. – С чего это вдруг?

– Да нет, точно, – сказал Малек. – Часов в восемь подъехал кран и, значит, поставили.

Вовчик повернулся и приложил руку к глазам. Действительно, на другой стороне площади поблескивали стеклянными гранями два новеньких с иголочки павильона.

– Ни хрена себе, – заключил он. – Кто такие?

Малек поднял и опустил тощие плечи.

– Откуда мне знать?

К тому времени уже подтянулись Бумба, Зозюра и Чайник. Все они тоже посмотрели сначала в сторону нахальных ларьков, а потом перевели ожидающие глаза на Вовчика.

Он был тут старший.

– Так, – сказал Вовчик.

Дело могло оказаться серьезным. Бумбу и Зозюру он поэтому отмел сразу. Чайник для нормального разговора тоже был пока слабоват. Вовчик посмотрел на Малька. Тот по-солдатски выпрямился и сглотнул, будто через горло прошел кусок дерева.

– Пойдешь со мной!

Малек поспешно кивнул.

Они неторопливо двинулись через площадь. Вовчик – вразвалочку, и машины, выскакивающие с проспекта, послушно огибали его. Малек – несколько сзади, вздрагивая и оглядываясь, когда у самого уха взвизгивали тормоза. Он ещё не привык, что его должны объезжать.

– Держись слева, – посоветовал ему Вовчик.

Хлопцев, которые пасли эту точку, он вычислил сразу. Двое довольно крепких, хмурых с виду ребят перетаптывались у заборчика, обклеенного объявлениями. Оба – в спортивных костюмах, со стриженными круглыми бошками. Оба – старательно делали вид, что Вовчика, значит, они в упор не видят.

Вовчик приблизился к ним и остановился, оглядывая каждого по отдельности.

– Ну чё, в натуре? – спросил он наконец секунд через десять.

Парни вяло ответствовали, что в натуре они ничё. Поставили и стоят.

– Кто поставил? – поинтересовался Вовчик.

– Ну, кому надо, тот и поставил.

Не было никакого смысла разговаривать с ними. Вовчик обозрел окрестности, которые, надо сказать, глаз не радовали, и из ближайшей мусорной кучи вытащил увесистый железный прут. Хлопцы тут же присели и напряглись. Однако Вовчик отвернулся от них и шагнул к ларьку.

– Давай отсюда, – сказал он тетке, которая согнулась в окошечке.

Тетка сначала не поняла:

– Ты, парень, чего?

Но открывать с ней дискуссию Вовчик, конечно, не стал. Он поднял прут и с размаху двинул им по железным ребрам. Треснули стекла, посыпалась внутрь ларька мелко упакованная фасовка. Тетка сразу же выскочила наружу и завизжала, как недорезанная. На шум вывернулся откуда-то менток Чингачгук, но узрев, что здесь Вовчик, посуровел и грудью оттеснил тетку.

– Чего ты тут развопилась? Народ пугаешь.

– Так ведь – вот…

– Ну – работает человек. Тебе что за дело?

Тетка все поняла и отодвинулась в сторону. А Чингачгук замахал двум хмырям, которые остановились неподалеку.

– Проходите, граждане, проходите!… Правоохранительные органы держат ситуацию под контролем…

Вовчик между тем двинул по ларьку ещё пару раз. Стекла там провалились, и полочки обрушились внутрь, сталкиваясь друг с другом. Затем он без суеты обработал второй ларек. Тамошняя макуха лишь мелко вздрагивала и всплескивала ладонями. Хлопцы же в спортивных костюмах ковыряли землю кроссовками.

А потом Вовчик аккуратно положил прут в кучу мусора, отряхнул руки и кивком головы подозвал Чингачгука.

– Скажи, чтоб здесь подмели.

– Закончил?

– Ну, может, ещё завтра наведаюсь.

Вовчик посмотрел на него сверху вниз.

Чингачгук истово покивал.


Вечером он доложил о происшествии Кабану. Дескать так и так, возникли какие-то чуваки отмороженные. Понаставили, блин, кругом своих точек.

– Ну и ты чего?

– Ну я им, блин, объяснил, что они не правы.

– Поняли? – спросил Кабан.

– Наверное, поняли.

– Кто такие?

– А хрен его знает, – сказал Вовчик.

– Ладно, – сказал Кабан. – Чувырлы всякие попадаются.

Тем не менее, сообщение это ему, по-видимому, не понравилось. Он без всякого удовольствия хряпнул полагающийся после смены традиционный стакан, громко втянул воздух носом и некоторое время сидел в глубокой задумчивости. Только через минуту двинул голыми, чуть выпирающими, тугими, как у поросенка, бровями.

– Ладно, проехали. Но ты там все-таки за ними присматривай…


Совет был хороший, однако, к сожалению, опоздал. На другой день у братков сгорели сразу две торговые точки. Сначала заполыхал ларек, в котором торговала Мормышка: повалил вдруг дым из угла, и почти сразу же вслед за этим пыхнуло жаркое пламя. Мормышка едва успела выкатиться наружу. Дергала головой и, как ребенка, прижимала к себе пакет с деньгами. Кто, чего и откуда объяснить, разумеется, не могла. Вовчик её немного потряс, но толку от этого не было никакого.

А через час, когда тлеющие останки уже залили, точно также, ни с того ни с сего заполыхал ларек Демыча. Причем, Демыч, в отличие от Мормышки, был человек очень ответственный, и, пытаясь спасти товар от огня, слегка обгорел. Ничего вразумительного он тоже сказать не мог. Просто вдруг стало дымно, и полетели откуда-то жуткие искры.

Пришлось срочно закрыть все остальные ларьки, вытащить оттуда товар и произвести тщательный осмотр помещений. И хотя ничего сколько-нибудь подозрительного в результате найдено не было, все макухи, как сговорившись, отказались сегодня работать дальше.

– Ты нам сначала условия труда обеспечь, – выражая общее мнение, громко заявила Мормышка. – Обеспечь условия, достойные российского гражданина. Соблюди сперва технику безопасности, а уж потом, значит, требуй.

Вовчик было посмотрел на нее, как на дохлого таракана, но Мормышка, будучи пострадавшей, чувствовала неуязвимость своей позиции.

– Заканчиваем на сегодня, девочки, – сказала она.

Другие макухи, хоть жались, но видно было, что полностью с ней согласны.

– Нет, правда, Вовчик, ну – как работать?

– Еще сгоришь там…

– Он, девочки, я просто боюсь к себе заходить…

В конце концов Вовчик разрешил им закрыться. Подтянулся Кабан, и, вникнув в суть дела, одобрил это решение. Становилось понятным, что история заваривается надолго. Братки и припомнить уже не могли, когда на них так по наглому в последний раз наезжали. Ведь даже котляковские отморозки начали соблюдать некоторые понятия. А уж с кромешниками там или бубырями вообще наладились вполне культурные отношения. Главное тут было придерживаться некоторых общечеловеческих идеалов. Убивать, например, не сразу, а сначала попытаться договориться. Поискать компромисс, исходить при любой разборке из принципов гуманизма. А не то, чтоб вот так – взять и сделать из двух работающих ларьков две пепельницы. Браткам требовалось понять, как в этой ситуации жить дальше. Мнения, как и следовало ожидать, были высказаны самые разные. Забилла, приняв традиционный стакан, бурчал, что давно уже надо было, в натуре, застолбить это место. Поставили бы с самого начала на «губу» пару точек, и – все, не было бы теперь у них никаких проблем. Кабан, покопавшись в памяти, вспомнил, что ларьки на этом месте, вроде бы, уже ставили. Ничего хорошего из этого, вроде бы, не получилось. И отрезочек, вроде бы, бойкий, а черт его знает, проскакивает почему-то народ мимо. В общем, постояли, вроде бы, месяц-другой, и тем кончилось.

– Тогда, может, и хрен с ними? – резонно сказал Зиппер.

Кабан объяснил ему, что хрен-то хрен, но хрен этот придется грызть хочешь не хочешь. Они покусились на самое дорогое, что у нас есть: на суверенитет. Сегодня «губу» отдадим, а завтра нас вообще отсюда погонят. Уважать больше не будут, если отступимся.

– Нет, разбираться с этим делом придется, – твердым голосом заключил он.

На это Вовчик заметил, что только не надо, блин, выходить за рамки правового пространства. Конституция у нас, елы-палы, или бубок собачий?

– За что мы каждый месяц отстегиваем Алихану? – спросил он.

Однако Кабан объяснил, что у Алихана сейчас свои заморочки. На него наседают сибиряки, которые требуют нового передела района. Не устраивает их, блин, значит, выделенная территория. Алихану пока не до нас, придется обходиться своими силами. Ну и что, обойдемся, братки, не в первый раз на нас наезжают. И в конце концов, блин, мы тоже – не пальцем сделанные.

– Правильно, – наливая себе второй стакан, согласился Забилла. – Какое-такое пространство? – сказал он, накалывая огурчик на вилку. – Нас, значит, мудыкать будут, а мы, значит, в пространстве? Никакого пространства – вломить фуфлыжникам, чтоб сопли из ушей вылезли. Натянуть им глаз, значит, на это самое. Отбебехать так, чтоб, значит, штифты у них раскатились по всему городу.

Он принял стакан и замолчал, надув сизоватые щеки.

Малек, вклинившись в паузу, доложил, что на «губе» работают какие-то новенькие. Откуда они появились, блин, никому неизвестно. Кличут – суханы; и главный у них, значит, тоже какой-то Сухан. Нехорошие, блин, про него ходят слухи.

– Какие, блин, нехорошие? – тут же спросил вновь задышавший Забилла.

– Ну не знаю, а только говорят, что лучше с ними не связываться. Этого, значит, Сухана, в натуре, никто толком не видел. А кто видел, тот, говорят, уже ничего не расскажет.

– Ну и что?

– Не скажи, ильичевцев-то этих, они только так, значит, сделали…

– Ильичевцы? Па-думаешь!…

– Нет, ильичевцы были люди серьезные.

В общем, позиции выявились диаметрально противоположные. Приняли ещё по стакану, но ситуация от этого как-то не прояснилась. Большинство склонялось, скорее, к мирным переговорам.

– Гуманисты мы или где? – сказал по этому поводу Вовчик.

Согласились, что в основном они, разумеется, гуманисты. Возражал лишь Забилла, требовавший не отдавать врагу Дарданеллы. Впрочем даже Забилла через некоторое время заколебался. Но тут с грохотом, точно вязанка дров, ввалился в дежурку совершенно растрепанный Зема, у которого, как все сразу заметили, расплывался под глазом здоровенный фингал, и надсадным голосом сообщил, что суханы разбили ларек на Машиностроительной.

– Жуть, что было, – продолжил он, беря стакан, сразу же поднесенной ему Маракошей. – Шесть каких-то зверюг – с прутами, с палками, значит, все в кожаных куртках. Я было к ним сунулся, блин, вот, – он показал на фингал.

Это неожиданное известие решило исход дискуссии. Кабан тут же встал и сурово посмотрел на присутствующих. Братки подтянулись. Забилла снял руку с плечей млеющей Гетки. Вовчик смял сигарету. Во все помещение вздулась тревожная тишина. Только Зема, ещё не пришедший в себя, громко выдохнул и вытер кулаком мягкие губы.

Кабан подождал, пока до него доедет. А потом раздул ноздри и шевельнул валиками голых бровей.

Лоб его собрался в жирные складки.

– Пошли, – коротко приказал он.


С этого дня война началась по всем правилам. Тем же вечером братки скрытно, обходными путями переправившись поодиночке на вражескую территорию, разгромили четыре торговых точки суханов – там, где Энергетиков возле сквера пересекается с улицей Ленинского Комсомола. Причем, они не просто побили стекла в ларьках и низвергли наземь полки с товаром, но одновременно повыдергали все кабели, чтобы восстанавливать это место было труднее. А макухам, которые, сгрудившись в стороне, молча наблюдали за акцией, посоветовали это запомнить и подыскать себе другое занятие.

– Отдраим прямо на тротуаре, – яростно вращая зрачками, пообещал Забилла. – Сдерем все шмотки и погоним по проспекту, как куриц…

Он в такие минуты походил на припадочного.

Макухи дрожали и ломкими голосами клялись, что их ноги здесь больше не будет.

– Да провалитесь вы все, – сказала одна, которая выглядела пострашнее.

Наверное, чувствовала, что уж ее-то никто драить не станет.

В ответ суханы сожгли ларек, стоящий на отшибе за трамвайными остановками, вырубили на полдня гастроном, раскурочив рубильники и щиты в трансформаторной будке, провели ту же самую операцию с цветочными павильонами и затем, воспользовавшись, что все силы братков были временно стянуты к этим горячим точкам, молниеносным рейдом опрокинули и разогнали ряды лоточников у метро. А когда в отмщение на такую ничем не спровоцированную агрессию братки высадили витрину в кафе возле того же скверика, суханы, видимо, к тому времени почуявшие свою безнаказанность, закидали дымовыми шашками магазин строительных материалов. Кроме того они, наверное, чем-то пригрозили менялам, потому что известная всем точка возле сберкассы внезапно очистилась. Целые сутки там не было ни единого человека. А затем весь тихий чейндж сместился на территорию, контролируемую Двойняшками.

Для братков это было особенно неприятно. Чейндж помимо дохода являлся ещё и признаком политического благополучия. В местах сомнительных, подверженных потрясениям менялы не собирались. На переговоры по этому делу отправился лично Кабан. Однако сколько бы он не заверял чейнджников, что трудности у братков сугубо временные, как бы не клялся, что пополам разорвется, но обеспечит чейнджу надежную «крышу», как бы не намекал дуракам, что им же потом самим хуже будет, ничего хорошего из этого толковища не получилось. Менялы жались, как тараканы, и отвечали, что их дело маленькое. Вы там сначала между собой разберитесь, а мы посмотрим. Переговоры таким образом закончились безрезультатно. Вернуть чейндж на старое место так и не удалось.

Пришлось принимать экстренные меры защиты. Теперь по границам района постоянно дежурили два-три наблюдателя. Вовчик лично раздал браткам специально для этого случая купленные мобильники и предупредил, чтоб дурака не валяли, звонили бы при первых же признаках возможного нападения.

– Лучше уж вы нас с Кабаном лишний раз сдернете, – сверля молодежь взглядом, внушал он, – чем потом иметь бледный вид, когда суханы снова что-нибудь расконтрапупят. Учтите: навар будем снимать за каждую такую промашку.

Молодежь заверяла его, что, блин, все будет путем, в натуре.

– Не беспокойся, мастер, суханов не проморгаем.

– То-то же, – говорил Вовчик, напрягал бицепсы и удовлетворенно сопел.

Кроме того, теперь четыре раза за смену делали общий обход. Внимательно осматривали ларьки – не обнаружатся ли в укромных местах какие-либо подозрительные предметы. Долго ли, например, подсунуть под дверь дымовую шашку? Осматривали также товар: а вдруг что-нибудь этакое заложено, например, в упаковку с чаем?

Все это, разумеется, сказывалась на делах. Макухи нервничали и при каждом тревожном звуке выскакивали наружу. Какая уж тут торговля, если того и гляди где-нибудь загорится. Основные поставщики тоже теперь старались на территории братков не задерживаться. Никому не хотелось угодить под случайное попадание. И даже трудящиеся, как мокрицы, вытекающие в регулярные часы пик из метро, видимо, насторожились и почувствовали что-то неладное. Главный поток покупателей теперь сворачивал к Нырку и к Двойняшкам. Правда оба сгоревших ларька, чтоб не отпугивали народ, уже на другой день убрали, но вот поставить вместо них новые, пока что не получалось. Девять штук каждый; не было у братков таких денег. И потому два пустотных провала по-прежнему порождали тревогу. Народу ведь не прикажешь, блин, как например, тем же макухам. Куда хочут, туда, блин, и чапают за покупками. Навар у братков в результате резко понизился. Теперь бабок еле-еле хватало, чтобы расплатиться с поставщиками.

И ко всему еще, видимо, почуяв слабость, начали возникать котляковцы. Месяца три, погорев на последней разборке, они вели себя тихо и даже до некоторой степени уважительно: соблюдали договоренности, которые были установлены по понятиям, при случайных встречах как знак внимания поднимали ко лбу два пальца. Однако исконная их вражда с братками, наверное, не забылась, и, теперь котляковцы внезапно потребовали перенести границы района. Речь шла о переулке с двумя довольно бойкими магазинами. Прежде всего молочный, и далее – точка, где торговали кассетами и аппаратурой. Котляковцы давно зарились на эту точку. А теперь, оценив невыгодный для братков расклад, заговорили на повышенных интонациях. Дескать, весь этот переулок – их историческая территория. Давайте, вы нам – два магазинчика, а мы вам, блин, – всю улицу Стойкости. На хрена браткам сдалась улица Стойкости! Уже год, по крайней мере, было известно, что это место бесперспективное. Пришлось, тем не менее, уступить, поскольку ещё на одну разборку у братков сил не хватало. Договорились так, что этот молочный они котляковцам, в общем, временно отдают (правда, «временно», как все догадывались, это уже, скорее всего, с концами), а вот точка радиоаппаратуры навечно закрепляется за братками. С колоссальным трудом удалось отстоять эту позицию. Котляковцы, вроде бы, успокоились, но ясно было, что это лишь хрупкое перемирие.

В общем, братки чувствовали себя, как в осаде. Кабан спал с лица и, давая самые простые распоряжения, скрипел зубами. Навтыкал Зипперу, который на минуточку оставил пост наблюдения, пригрозил санкциями Зозюре, по ротозейству не доложившему о появлении в районе кромешников.

– Так с кромешниками же мы, блин, не ссорились, – оправдывался Зозюра.

– Ссорились не ссорились, а нечего, понимаешь, хлопать ушами. Приказано докладать, значит, блин, немедленно докладай. Понял, нет? Откуда я знаю, зачем они здесь, блин, гуляют?…


Главное, не понять было, на кого можно рассчитывать. Алихан все просьбы о помощи пока оставлял без внимания. Его основные силы были втянуты в конфронтацию в сибиряками. Нырок, связанный по рукам и ногам тем же самым, отвечал, что, мол, держитесь, ребята, ждите, сейчас не время. Помочь браткам чем-то реальным он был, видимо, не в состоянии. Двойняшки, подумав, сказали, что им влезать в это дело совершенно не нужно. Не тот у них профиль, чтобы принимать здесь чью-то позицию. И даже обязательный, энергичный, всегда готовый помочь и выручить Топорок, помнящий ещё кому он обязан своей точкой на проспекте Ударников, выяснив суть проблемы, которую ему изложил Кабан за традиционным стаканом, поскучнел и сказал, что с суханами, вообще говоря, лучше не связываться.

– Это ещё цветочки, – сказал он, вытаскивая изо рта непрожеванную колбасную шкурку. – Это они ещё – так, пока пробуют вас на прочность. Это ещё разминка перед тем, как перейти, блин, к настоящему делу. А вот возьмется за вас сам Сухан, тогда запоете.

– Ну это мы еще, блин, посмотрим, кто запоет, – ответил Забилла. – Мы тут, блин, тоже, на хрен, не только с девками кувыркаемся. Запросто укоротим твоего, блин, Сухана.

– Укоротишь, значит?

– В натуре!

Топорок пристально на него посмотрел.

– Может быть, конечно, и укоротишь. А только до сих пор было иначе.

Ничего хорошего из этого разговора братки не вынесли. Настроение падало, девки от такой невезухи совсем приуныли. Требовали, чтобы к ним тоже приставили какую-нибудь охрану. Кто их, суханов, знает; может, отловят во дворике, и того, знаешь, чик-чик…

– Да кому вы, на хрен, нужны? – вяло отмахивался Кабан.

Девки поджимали губы:

– Нужны – не нужны, а ходить страшно…

– Тогда не ходите, – нудил все тот же Забилла.

– Да? А клиентов ты нам из кармана достанешь?

В конце концов порешили, что временно их будет сопровождать Бумба. Тем не менее, девки нервничали и работали без всякого воодушевления. Доход в этой части бюджета тоже ощутимо уменьшился. Точно тугая петля стягивалась вокруг братков. Дышать с каждым днем становилось все тяжелее и тяжелее. Вдруг обнаглел Чингачгук, велев, чтобы они навели, значит, порядок на территории:

– У меня тоже, елы-палы, свое начальство. Устроили тут, понимаешь, Чикаго. Народ жалуется.

Пришлось накинуть ему ещё стольник сверху.

Затем совершенно внезапно уперлись адыгейские поставщики: потребовали предоплаты и заявили, что без этого спирта больше не будет.

– Давай, значит, так. Ты – деловой, я тебе – веру. Денги вперед, тогда, значит, цистерна, бистро приходит…

Ничем не удавалось сдвинуть их с этого пункта. Кабан жутко кряхтел, но бабки для адыгейцев были, тем не менее, собраны.

И даже в «Золотом уголке», где братки всегда чувствовали себя как дома, прежде вежливый Гоги вдруг ни с того ни с сего отказал Бумбе в кредите. А когда Бумба начал справедливый базар: Мол, ты что, охренел? Ну да, я тебе щас побегу за деньгами!… – то поднес Бумбе к носу указательный палец:

– Тебя завтра убьют, да? Кто заплатит?

В «Уголке» браткам тоже стало не слишком уютно.

А через пару дней суханы, как и предупреждал Топорок, перешли к настоящему делу.

Сначала попался Зозюра, которого трое каких-то парней отмахали в парадной. Зозюра заимел травму челюсти и колоссальную желто-синюю примочку под глазом. Далее получил по мозгам Чайник: ему в открытое на ночь окно бросили дымовую шашку. Затем Штакетник, завернув по случайному делу к Бумбе, обнаружил у того взрывпакет, привязанный к ручке двери. И наконец ещё через сутки, когда братки только-только от всего этого отошли, чуть было не накрыло фугасом и самого Вовчика.

Он возвращался к себе домой около часа ночи, и вдруг в окне лестницы – через двор – вроде бы что-то мелькнуло. В другое время он, может, и не обратил бы на это внимания. Мелькнуло, блин, и мелькнуло, подумаешь, не очень-то интересно. Но тут, словно в каком-то наитии, Вовчик нырнул в ближайшую проходную, пропилил в темноте парадняк и выскочил на соседнюю улицу.

К счастью, выперлась откуда-то из-за поворота драная тачка. А когда Вовчик, без спросу ввалившийся внутрь, крикнул ошалевшему водиле: Гони!… – из парадняка вслед ему выскочили трое здоровенных парней.

Вид у них был – как три тополя на Плющихе.

Тем не менее, Вовчик почувствовал, что у него бурно колотится сердце.

Кажется, первый раз в жизни он испугался по-настоящему.

У него даже горло забухло, как будто от горячей простуды. А желудок стянулся в комок и болезненно затрепыхался.

Пришлось пару раз судорожно сглотнуть.

– Давай-давай, мастер!… – нервно поторопил он водилу.


После этого случая Вовчик стал ночевать у Малька. Тот недавно купил себе вполне приличную комнату в коммунальной квартире. Была некоторая надежда, что этот адрес суханы пока не вычислили. Соседям сказали, что приехал на месяц брат – поступать в трамвайно-троллейбусное училище. Соседям, впрочем, эти объяснения были до лампочки. Правда, один толстый хмырь возник было на тему, что «вам здеся не общежитие». Однако Вовчик только на него глянул разок как следует – хмырь исчез и из своей комнаты больше не появлялся. Кажется, вообще переехал куда-то в другое место. Поставили раскладушку, и Вовчик даже выделил деньги на небольшой холодильник.

– Пиво где будем держать, елы-палы?

Он теперь повсюду носил с собой обернутую в полиэтилен резиновую дубинку. То же самое, кстати, настоятельно посоветовал и Мальку. Малек только отмахивался и говорил, что «припарки мертвому не помогут». Зачем мне дубинка? Вопрос надо решать в принципе. Держался он бодро и никогда не отказывался лишний раз обойти территорию. Видно было, что, конечно, побаивается, как и остальной молодняк, но в отличие, например, от Зозюры, старался этого не показывать. Только однажды, когда суханы поймали-таки и отметелили придурковатого Чайника, неожиданно сказал Вовчику вечером, что самое правильное для них было бы сейчас «раствориться в пространстве».

– Это как? – наливая себе стакан, поинтересовался Вовчик.

– Ну, всю жизнь у ларьков бегать не будешь, – пояснил мысль Малек. – Рано или поздно придется как-то устраиваться, чтобы жить дальше. Разбежаться, значит, в разные стороны и начать сначала. А иначе нас всех так и переквасят по очереди…

– Ты что, не веришь в нашу победу? – сурово спросил его Вовчик.

Он даже опустил поднесенный ко рту стакан.

– Должны же мы когда-нибудь проиграть, – ответил Малек. – Происходит закономерное, на мой взгляд, чередование поколений. Сначала победили мы и заняли место тех, кто держал мазу до нас. А теперь нам на смену идут новые победители.

Вовчик поколебался от этих слов, но стакан все-таки выпил.

– Слушай, – закусывая масляной шпротиной, спросил он невнятно. – С кем ты спишь, слушай, что уже такой умный? Или, может быть, значит, ты в институте учился?

– Учился. Ушел со второго курса, – признался Малек.

Вовчик вздохнул:

– Вот, блин, откуда у тебя такие концепции. Так, значит, думаешь, что суханам мы проиграем?

– Честно?

– Честно.

Малек тоже выпил.

– Знаешь, мы им уже проиграли, – негромко сказал он.


Разумеется, Вовчик был не согласен с такой постановкой вопроса. Что значит, «уже проиграли», из чего это следует? Да, пока ломят, конечно, суханы, обстановка тяжелая, но ведь, если глянуть назад, с котляковскими отморозками было примерно также. Одно время чуть было не поломали их котляковцы. Ну и что? Ничего. Выстояли тогда братки. И не просто выстояли, но – существенно расширили свою зону. Нет, не надо так уж отчаиваться при временных неудачах.

Тем более, что братки в этой ситуации тоже не топтались на месте. За два месяца, истекшие с начала военных действий, они совершили целых четыре рейда на вражескую территорию. Были разгромлены ещё пять ларьков, выстроившихся вдоль Энергетиков, подвергнуты обработке три магазина: винный, специализированный колбасный и универсам – все они после этого недели две не могли открыться – приведен в панику рынок, где братки прокатились наподобие урагана, и разогнаны, в свою очередь, чейнджники, вынужденные переместиться за границы района.

Кроме того, братки нанесли удар в самое сердце противника. Светлой июльской ночью, когда очистившаяся от туч луна, как бешеная, сияла над крышами, вычислив заранее, где находится недавно оборудованная дежурка суханов, братки, вскрыв решетку, проникли в душноватое после дневного жара подвальное помещение, нашли в задней клети центральный канализационный стояк и размонтировали его, выдернув цепями фановую трубу из держателей. Нечистоты, по слухам, выплескивали потом даже из окон. Две недели разносилось над владениями суханов жуткое благоухание. Дежурка их была полностью выведена из стоя. Эта акция добавила браткам известности и авторитета.

То есть, потери в войне несли обе стороны. Нельзя было однозначно сказать, что кто-либо достиг решающего перевеса. Чаши весов колебались пока с переменным успехом. И все-таки внутренне Вовчик чувствовал, что Малек, наверное, в чем-то прав. Слишком уж настойчиво действовали против них суханы. Слишком уж спокойно и ровно относились они к своим весьма серьезным потерям. Слишком уж напористо продвигались они вперед и слишком уж были уверены в конечной победе.

Это неприятное чувство испытывал, вероятно, не только Вовчик. Девки теперь ходили унылые, просто как в воду опущенные. Клиент, глядя на них, морщился и пробегал мимо. Зиппер, Зозюра и Чайник носа не высовывали за пределы района. Забилла ужасно вздыхал и больше обыкновенного кривил серую рожу. Ни одного нормального слова добиться от него было нельзя. И даже Штакетник, который по молодости голоса в делах не имел, однажды пискнул в дежурке, что, может быть, имеет смысл перебраться на Заводскую улицу. Там сейчас заканчивают строительство нового микрорайона. Место спокойное, а главное – его никто ещё по-настоящему не освоил. Что мы тут, блин, на Непокоренных, привязанные? На хрен нам, в принципе, вообще сдались эти разборки?

В первую секунду никто даже не сообразил, что ответить. Потом Кабан, разумеется, сдвинул брови, и Штакетник мгновенно увял. Забормотал что-то такое насчет «просто подумал», – сгорбился, отодвинулся, сжался и более не издал ни звука. Старался, чтобы его вообще было как можно меньше. Слово, тем не менее, было сказано и, более того, услышано. Становилось понятным, что эти же мысли приходят в голову и другим браткам. Уныние и разброд овладевали прежде спаянным коллективом. И особенно проявились они после одного довольно-таки неприятного инцидента.

Как-то Вовчик заглянул в дежурку в неурочное время. Он искал Малька, который среди рабочего дня вдруг слинял куда-то налево. Дисциплина у них в коллективе вообще заметно ослабла. Малька он там не нашел, зато неожиданно натолкнулся на мечущуюся по подвалу Гетку. Лицо у неё было какое-то подозрительно бледное. Клетчатая дорожная сумка, используемая обычно для тары, была водружена на столе. Верхние и боковые молнии у этой сумки были расстегнуты, и всклокоченная Генриетта швыряла в неё разные вещи.

Она посмотрела на Вовчика и ничего не сказала.

– Ты это что? – спросил Вовчик, наливая себе, раз уж пришел, внеочередной стакан.

– Уезжаю, – после некоторого молчания сказала Гетка.

– И куда?

– Неважно. Лишь бы подальше отсюда.

Вовчик, конечно, сначала выпил, а уже потом уставился на неё с искренним изумлением.

– Что это с тобой? Клиент сегодня нервный попался?

Гетка как-то странно, будто жалея, глянула на него и одним сильным рывком застегнула на сумке молнию.

– Тебе я тоже советую отсюда сматываться.

– Да ты чё?

– Ничё!

– Нет, Гетка, ты чё, в самом деле?

Тогда Гетка опять как-то странно на него посмотрела, тронула себя за лицо и провела пальцами, быстро его ощупывая. Она словно не верила, что у неё все на месте.

– Учти: это – не люди, – наконец шепотом сказала она.

– Кто? – не понял Вовчик.

– Суханы, эти выползки недодолбанные…

– Ты их видела?

– Да.

– И что?

– Имей в виду – это не люди. Сматывайся отсюда как можно скорее. Сматывайся, уезжай, забейся так, чтобы тебя потом пять лет найти не могли!…

Она сжала себе рот, видимо, чтобы не закричать.

– Ничего не понимаю, – искренне сказал Вовчик.

А Гетка подхватила свою тяжелую, с раздутыми кармашками сумку и, уже устремясь к выходу из подвала, неожиданно обернулась.

Лицо её, оказывается, было не бледным, а стеариновым.

– Сматывайся отсюда Вован. Сматывайся – потом поздно будет…


Это было уже совсем ни в каких понятиях. Если даже Гетка, которая несмотря ни на что пропилила с ними целых три года, давно уже стала для братков не девка, а как родная, переспала за это время, наверное, с половиной района, если даже она вдруг испугалась чего-то и отъезжает в сторону, значит, ситуация у братков – все, кранты, сливай воду. Гетка ни с того, ни с сего на сторону не сорвется.

Вовчик именно так и доложил вечером Кабану. Разумеется, не при всех, а осторожно, вызвав его в соседнюю комнату. Ни к чему, он полагал, было, чтобы молодежь знала про Гетку. Молодежь ещё не прониклась по-настоящему традициями коллектива.

Кабан, впрочем, воспринял его сообщение довольно спокойно.

– Уехала, говоришь? – спросил он, подав вперед круглую, шишковатую голову.

– Уехала, – озабоченно подтвердил Вовчик.

– Ну и хрен с ней, уехала! Одной заморочкой у нас меньше будет.

Он надул щеки и громко почесал их ногтями. А затем выпустил воздух и внимательно посмотрел на Вовчика. Глазки у него округлились и стали совсем крохотные.

– Не люди, значит? Ладно, скоро посмотрим, что это за такие чувырлы с рогами…


План был разработан в обстановке глубокой секретности. Предполагалось, что со всеми суханами будет покончено одним мощным ударом. Для этого передовой отряд, составленный большей частью из молодежи, под руководством Малька открыто вторгнется на вражескую территорию. А когда суханы подтянутся и начнут, как положено, этот отряд метелить, в тыл им, совершенно внезапно ударят главные силы братков. Это, значит, что – сам Кабан, Вовчик, Бумба, Забилла.

– Вот тут сквер за ларьками, – объяснял Кабан, тыча пальцем в только что купленную, новенькую карту города. – Там, значит, пустырь небольшой и дальше – заборчик. За заборчиком – цех ремонтный, в общем, хрен его знает. Отступаете, значит, туда, и вот отсюда мы вводим в бой ударную группировку. Сможешь ты со своими отступить сюда через сквер?

Малек кивнул и быстро облизал губы.

– Только не бегите, блин, как козлы, оказывайте сопротивление.

Малек посмотрел на карту и снова кивнул.

– А потом мы сразу же берем под контроль все их точки. То есть – рынок, толкучку, оба магазина на Энергетиков. Кафе отойдет к кромешникам, это чтобы они, в принципе, не возникали. Ну а чейндж в том районе берет на себя Алихан. Все, блин, отпад, в натуре, выходят суханам. Пока они чухаются после разборки, мы уже – оп, и в дамках.

Кабан вытер рот после стакана и густо выдохнул.

– Алихан в курсе? – сразу же спросил Бумба, прожевывающий кружок сервелата.

– Алихан в курсе и одобряет, – сказал Кабан.

– А кромешники?

– Тоже. Суханы-то уже всем надоели.

Тогда Бумба резко проглотил сервелат:

– Толково придумано.

– Да, толково, – Забилла, морщась, как от тухлятины, повел носом. – Ну, наедем, а если они нас перемахают, тогда чего?

– Ничего, – сказал Бумба. – Их там, что думаешь, будет пятьдесят человек?

– Ну, не пятьдесят, но все-таки народу порядочно…

– А не пятьдесят, так справимся, – ответствовал Бумба. Набуровил себе стакан. – Вот только, чтобы вот он со своими гаврошами все сделал правильно.

– Сделает, – сказал Кабан и неторопливо повернулся к Мальку. – Сделаешь?

– А чего ж?

– Но чтоб все было на высоком идейно-политическом уровне.

Он пошевелил валиками голых бровей.

Малек снова кивнул и в третий раз облизал губы.


Боль была такая, что Вовчик не понимал, откуда она берется. День сейчас или ночь, и почему, если ночь, светит солнце. Или это не солнце, а какая-то синеватая фара? Он мигнул, и боль в затылке сразу же отдалась неожиданным всплеском.

– Вот этот, вроде, ещё шевелится, – сказал кто-то.

– А шевелится – вмажь ему, – посоветовал резкий, как будто несмазанный голос.

Последовал короткий сильный удар, за ним – второй. И затем – тоненько и плаксиво:

– Дяденька, дяденька, я больше не буду!…

– Слово народу даешь?

– Честное пионерское!

– Ладно, вали отсюда. Чтобы – в четыре секунды!…

Послышалось торопливое шарканье ног по асфальту. Краем глаза Вовчик заметил тень, движущуюся вдоль заборчика.

– Что-то ты, блин, добрый сегодня, – сказал резкий голос.

– Ничего, – благодушно сказал второй. – Пусть пока поживет…

– Хорошо, а с этим что будем делать?

– Так ведь договаривались, – сказал кто-то третий, напоминающий интонациями Малька.

– Договаривались-договаривались… О чем, блин, мы с тобой договаривались?

– Ну, об этом. Как видите, я свое задание выполнил.

Это, кажется, был и в самом деле Малек. Вовчик, хоть и с трудом, но различал его чуть колеблющуюся, водяную фигуру. Все вообще колебалось, будто сделано было из чего-то жидкого. Вечер, сообразил Вовчик, увидев прилепленную к бетону тусклую лампочку. Значит, это было не солнце и вовсе не фара машины. Он опять натужно мигнул, и по затылку вновь прокатилась волна тугой боли. Видимо, веки и то, что в затылке, были соединены тонкими ниточками. Тем не менее, последовательность событий начала понемногу всплывать у него в памяти. Вот они осторожно просочились на Энергетиков, и вот Кабан укрыл главные силы на пустыре. Вот вперед выступил Малек со своим отрядом, и вот он начал бомбить торговые павильоны у сквера. Вот появились суханы, и вот Малек отступил именно туда, куда договаривались. Вот суханы обрадовались, и вот они погнали необстрелянную молодежь к сарайчикам. Вот Кабан выпрямился и издал рык, похожий на рык голодного динозавра. Вот они вчетвером тоже выпрямились и ринулись на ошалевших суханов. И вот здесь произошло что-то, чего Вовчик так до конца и не понял. Кажется, сбоку от них внезапно возникли две или три крепких фигуры. Может быть, даже их было и несколько больше. Вовчик успел разглядеть лишь оскаленную, с твердыми скулами, почти звериную морду. И вот только он было нацелился врезать как следует по этой морде – впрочем, недоумевая уже, откуда, блин, на хрен, эта морда явилась, – как точно граната разорвалась у него под черепом; мир вдруг перевернулся и обрушился на него всей своей земной твердью… Как же это так, блин, елы-палы? Получается, блин, что это не они преподнесли суханам сюрприз. Получается, что суханы, блин, ждали их и заранее подготовились. Елы-палы, Малек, вот, блин, откуда потекли сведения…

Вовчик осторожно переместил взгляд налево. В поле зрения вдвинулась часть пустыря, ограниченная деревянным забором, темные кусты бурьяна, сваленные друг на друга бетонные блоки и как раз перед ними – группа хмырей, по-видимому, в спортивных костюмах. Все это – ещё колеблющееся, размытое, будто наползающими слезами. Один из хмырей тем временем разглагольствовал, жуя, как резинку, каждое слово:

– Выполнил ты, конечно, блин, выполнил, ничё не скажешь. А раз выполнил, то на хрена ты нам теперь, блин, нужен?

– Так я пошел, значит, – сразу же, с торопливой радостью в голосе сказал Малек.

– Стой! Ты куда?

– Ну, сам же сказал, что я вам больше не нужен.

– Вот потому-то, блин, и не следует тебя отпускать…

– Ладно, Дзюба, не пугай ребенка, – сказал благодушный голос.

– А чё такого?

– Хватит базарить, менты скоро приедут.

– Ну, эти менты, блин, пока ещё соберутся.

– Тс-с-с… Сухан!… – быстро и, кажется, испуганно шикнули на них обоих.

Вовчик увидел, как из-за угла заборчика неторопливо вышел высокий и, видимо, очень худой человек. Двигался он так, будто земля под ним немного проваливалась. Вот – повернулся, и стало видно, что лицо у него бледно-мучное. Чернота стояла в глазницах и вывороченных кверху круглых свиных ноздрях. Сухан медленно приблизился к группе хмырей и, будто робот, повернул туда-сюда голову:

– Где?

– Вот!… Вот!… Вот!… – заторопились сразу несколько голосов.

Тогда Сухан неловко переступил с ноги на ногу, сильно сгорбился, став похожим на загогулину уличного фонаря, и вдруг резким движением раскинул ладони по обе стороны тела. Между ними, пошатываясь, как пьяный, неуверенно выпрямился Кабан. Его осветили фонариком, и стали видны такие же черные, залитые мраком глазницы.

Кабан пару раз с явным усилием опустил и поднял веки. Открылся земляной рот:

– Не пойму, я что – живой или мертвый?

– Мертвый-мертвый. Но так даже лучше, – неторопливо ответил Сухан. – Мертвый, конечно. Живым ты уже никогда не будешь.

Он протянул руку и будто бы воткнул пальцы в грудь Кабану. Немного повозил ими, словно прилаживаясь внутри грудной клетки. Чуть присел, напрягаясь и далеко разведя локти, и вдруг выдернул что-то – мокрое, темное, слабо трепещущее на ладони. Посмотрел на него пару секунд, словно оценивая, и сжал пальцы так, что выдавилась сквозь них мерзкая жижа.

– Ну вот, кончено. Теперь мы с тобой будем друзьями.

– А-а-а!… – внезапно закричал Малек, стискивая лицо ладонями.

К нему кинулись, заламывая и прижимая к земле бьющееся в припадке тело.

– А-а-а!… Пустите меня!… Покойники!… Стра-а-а-шно!…

Крик ударил в затылок и натянул ослабшие было нити. Боль, тут же снова плеснувшая в голову, стала невыносимой. Деться от неё было некуда. Вовчик закрыл глаза и провалился в пугающую темноту.


В больнице он провалялся целых три месяца. Причем, первые два, как ему потом объяснили, практически не приходя в сознание. Сам Вовчик сохранил об этом времени очень смутные воспоминания. Просто однажды он распахнул глаза и вдруг увидел перед собой какую-то незнакомую тесную комнату: бледно-желтые стены, белую дверь, сразу же вызвавшую у него чувство тревоги. Впрочем, картинка эта странно качнулась и растворилась в беспамятстве. А когда он через неопределенное время открыл глаза во второй раз, над ним склонилась симпатичная девка в медицинском халате. Она, вроде бы, улыбнулась и что-то сказала.

– Чего это, в принципе? – вяло поинтересовался Вовчик.

Правда, своего голоса он не услышал. А медсестра вновь шевельнула губами и сообщила, видимо, нечто, лишенное даже тени звука. После чего мягко заколебалась и тоже растворилась в пространстве. И лишь когда Вовчик – опять-таки через какое-то время – пришел в себя в третий раз, стало наконец ясно, что он находится в районной больнице, что у него, как сообщила сестра Вилена, сильное сотрясение мозга, что был кризис, который продолжался несколько дней, и что врачи уже не надеялись на благополучный исход.

– Доктор Вениамин Карлович считает, что это чудо, – сказала она.

– А другие?

– Какие другие?

– Ну, кроме меня ещё кого-нибудь привозили?

– В тот день, вроде бы, нет, – подумав, сказала Вилена. – Ты не расстраивайся, приятелей твоих могли направить куда угодно. К нам, знаешь, привозят только самых тяжелых. Лучшее реаниматологическое отделение в городе, – с гордостью сообщила она.

На другой день с утра явился доктор Вениамин Карлович. Он был весь лысый, но из ноздрей у него торчали коричневые жесткие волосы. Вениамин Карлович сначала долго смотрел на Вовчика, как будто не все понимая, а потом ни с того ни с сего, заехал ему молоточком по коленной чашечке.

– Ну ты чего-чего, блин? – подпрыгнув, сказал Вовчик.

Доктор пожал плечами удивленно обернулся в сестре:

– Надо же – разговаривает.

– Больной, выполняйте указания лечащего персонала, – строго сказала Вилена.

– Ну а чего он?

– Больной, повторяю: лежите, пожалуйста, и не прыгайте.

Далее она извлекла откуда-то шприц размером с бутылочку «пепси». Напряглась, надавила на поршень, и с кончика иглы брызнула водяная струйка.

– Уколов делать не дам, – угрюмо сообщил Вовчик.

Доктор Вениамин Карлович, кажется, испытывал некоторые затруднения. Громко втянул носом воздух и пошевелил щеточками торчащих оттуда волос.

– Уникальный случай. Только, можно сказать, очнулся…

– Что? Позвать санитаров? – тут же деловито предложила Вилена.

Однако Вениамин Карлович отодвинул шприц, который она держала наизготовку, как автомат. А затем почмокал губами и озадаченно воззрился на Вовчика.

– Может, ты и прав, – сказал он после краткого размышления. – Ну – лежи, лежи. Такого бугая лечить – только портить.


С этого момента Вовчик явственно пошел на поправку. Через неделю он уже начал вставать и самостоятельно ползать от кровати до стенки. На исходе второй недели он рискнул, несмотря на Виленкины возражения, выглянуть в коридор, а ещё дней через десять уже свободно разгуливал чуть ли не по всему корпусу.

Жить здесь, оказывается, было можно. Дядя Вася, вахтер-сантехник, всегда был готов смотаться для больного за бутыльком, доктора, если и появлялись, лечением особо не донимали, а на втором этаже, где лежали стукнутые и порезанные, он наткнулся на трех ребят из коллектива кромешников. И хотя раньше Вовчик об этих ребятах слыхом не слыхивал, но компания у них сразу же образовалась живая и интересная. Кромешники держали небольшой авторынок в соседнем районе и всегда могли рассказать пару неслабых историй из своей жизни. В общем, Вовчику было теперь с кем культурно провести время.

Кроме того, он довольно быстро подружился с сестрой Виленой. Виленка, в натуре, оказалась девкой вполне своей и не слишком выпендривалась. Уже через пару дней давала ему весьма существенные поблажки. В палату, например, Вовчик возвращался не к десяти вечера, а когда хотел, спал до двенадцати, на полчаса прерываясь лишь во время утреннего обхода, компота он, разумеется, имел теперь неограниченное количество, а как только полностью пришел в норму и отдраил её в каптерке на груде свежевыстиранного белья, Виленка совсем размякла и притаранила ему сразу четыре «столичных». Правда, не забыла сказать строгим голосом, что ему, как больному с сотрясением мозга, это категорически запрещено, но после второго стакана – уже смеялась и называла Вовчика Вовочкой. Теперь они каждое её дежурство наведывались в каптерку.

Некоторую тревогу в нем заронил было следователь, возникший вдруг через несколько дней. Однако Вовчик сразу же ответил ему, что о случившемся практически ничего не помнит. Шел вечером в библиотеку, вдруг – подскользнулся, упал, потерял сознание. Очнулся – гипс. Как это нет в том районе библиотеки? А куда же по-вашему, блин, я тогда направлялся? Я, блин, каждый свой вечер посвящаю, блин, книгам…

Следователь внес эти показания в протокол и больше не появлялся.

В общем, в больнице Вовчику, скорее, даже понравилось. Беспокоило его только то, что никто из братков не дает о себе известий. Вовчик, конечно, помнил, как, пошатываясь, поднялся Кабан между разведенных ладоней Сухана, помнил отчаянный крик Малька и как на него кинулись сразу же с двух сторон – продал их, на хрен, Малек, теперь это было ему вполне очевидно – помнил вывороченные ноздри и пугающую кладбищенскую черноту в глазницах. Но ведь не насмерть же их тогда положили суханы? Большая часть братков, как он понимал, должна была уцелеть. А кроме того – Штакетник, который с ними на дело вообще не ходил, Люська, Маракоша, Кассета и остальные девки. Эти-то в любом случае должны были быть на месте. Тем не менее, в больницу к нему никто из них даже не заглянул, никаких писем или записочек ему, на хрен, не передавали, а по телефонам, которые Вовчик, порывшись в памяти, кое-как вспомнил, либо не брали трубку, либо, блин, отвечали, что таких здесь нет и никогда не было. Неужели братки все-таки поменяли район базирования? Тоже, блин, странно, уж Вовчика могли бы предупредить.

Эти мысли не давали ему покоя. И чем больше выздоравливал Вовчик, тем глубже охватывало его смутное чувство неопределенности. Как там течет жизнь, за больничными стенами? Где сейчас, на хрен, Кабан, и что с ним на самом деле случилось? Почему не подают признаков жизни Бумба с Забиллой? Что там, в натуре, с девками, и, блин, куда все вообще подевались? Вовчик от этих вопросов мрачнел, и настроение у него портилось. Водка казалась невкусной и шла как-то не в жилу. Даже Виленка ему уже изрядно наскучила. Он в каптерке задумывался и разговаривал не слишком охотно.

Виленку такое его невнимание задевало.

– Ну ты чё опять? – спрашивала она, расстегивая пуговицы на халатике.

– Да я-то ничё, – хмуровато, как неприкаянный, отвечал Вовчик.

– А ничего, тогда чё? – тут же интересовалась Виленка.

– Ну, ничё, ничё! Дай человеку подумать.

– Так ты думать сюда пришел или что?

– Ладно-ладно, не егози ты, блин, как намыленная…

Виленка после этого обижалась ещё больше. А Вовчик небрежно отодвигал её и шел курить в конец коридора.


В конце концов ему эта тягомотина надоела. Дни тянулись за днями, а в положении Вовчика никаких изменений не происходило. Он все также лежал в реаниматорской, откуда его почему-то не переводили, время от времени таскался к кромешникам: их состав за последний месяц успел два раза смениться, драил, когда было желание жизнерадостную Виленку, а в оставшееся часы слонялся по корпусу или до опупения таращился в телевизор. Никаких клинических процедур ему почему-то не назначали, пить таблетки не заставляли, уколов не делали. Кажется, его вообще больше не собирались лечить, и у Вовчика постепенно образовывалось недоумение: что он тут делает?

Сначала он подозревал, что в такой длительной задержке его виновата Виленка. Завела себе мужика и теперь не хочет с ним, блин, расставаться. Однако Виленка объяснила ему, что на выписку подает, блин, только доктор.

– Это он тебя не выписывает, а я что, дура последняя, напоминать?

– А почему он меня не выписывает? – спросил Вовчик.

– Откуда я знаю? Может быть, ему физиономия твоя нравится. Веня у нас тоже, извини, знаешь, с задвигами.

Она так хлопала накрашенными ресницами, что Вовчик ей верил.

В общем, пришлось взять пару «столичных» и лично переговорить с доктором. Беседа, надо сказать, у них получилась вполне задушевная. Доктор Вениамин Карлович, узрев два выставленных на стол флакона, нисколько не удивился. Правда, в первый момент он как бы неодобрительно крякнул, вспомнив, наверное, о своем докторском положении. Однако потом человеческая составляющая в нем, видимо, победила. Он запер дверь в кабинет и достал из шкафчика две мензурки. А когда первая порция была принята внутрь и зажевана бутербродами, по-простому объяснил Вовчику, что хрен его знает, зачем он его тут держит. С одной стороны, конечно, Вовчика уже давно пора подавать на выписку, но другой стороны, существует во всем этом деле некая странная заковыка. Делали, значит, тут как-то ему, Вовчику, кардиограмму, и, представь себе, кардиограф показывает, что сердце у тебя как бы не бьется. То есть, попервости, конечно, решили, что это – того, прибор барахлит, но проверили на другом человеке – нет, аппаратура в полном порядке. Подключили затем энцелограф – та же самая катавасия. Понимаешь, лечу уже двадцать три года, ни разу такого не видел.

Доктор подвигал жилистым носом и налил по второй мензурке.

– Так я живой или нет? – выпив, поинтересовался Вовчик.

И внезапно сообразил, что повторяет вопрос, недавно заданный Кабаном Сухану.

У него даже водка остановилась где-то посередине желудка.

А доктор Вениамин Карлович, крякнув, тоже принял вторую мензурку и, немного вытаращив глаза, задышал – мелко-мелко, сквозь поросль, высовывающуюся из носа.

Наконец продышался и сморгнул выступившие слезы.

– Я бы тоже хотел это знать, – серьезно сказал он.


Сразу же после этого Вовчик выписался из больницы. То есть, никаких документов, требующихся, вероятно, при данном действии, он оформлять, конечно, не стал; просто заглотил пиво, оставшееся от вчерашнего, и велел Виленке, чтоб она притаранила ему рубашку и джинсы.

– Позвоню, – коротко сказал он, зашнуровывая кроссовки.

Виленка спросила:

– Что же ты тогда номер телефона у меня не берешь?

– А зачем?

– Ну, чтобы, значит, действительно позвонить.

– Ладно, не сепети, – с досадой оборвал её Вовчик.

Через полчаса он уже выходил из метро на площади Непокоренных. День был солнечный, теплый, и осень чувствовалась лишь в необыкновенной прозрачности воздуха. Виделось далеко, очень ясно, во всех подробностях, и, естественно, первое же, на что обратил внимание Вовчик, приложив руку к глазам, это то, что «губа», из-за которой, собственно, и начался весь сыр-бор, оказывается, исчезла, поток транспорта теперь, не сворачивая, свободно вырывался на площадь, место по правую сторону от угла было заасфальтировано, а чуть дальше, где когда-то располагались ларьки, была устроена небольшая автостоянка.

– Вот это блин… – задумчиво сказал Вовчик.

Жизнь за эти три месяца, видимо, в корне переменилась.

А когда он в растерянности подергал железную дверь дежурки, на которой теперь почему-то висела табличка «Подростковый клуб «Самострел», к нему сразу же подошли трое накачанных, одетых в униформу парней и вполне миролюбиво спросили, чего, собственно, ему здесь надо.

Вовчик, в свою очередь, поинтересовался, кто держит площадку. Парни объяснили ему, что площадку эту уже давно держит Леха-Чумной.

– А где Кабан? – несколько озадаченно спросил Вовчик.

– Какой Кабан?

– Ну, который, блин, был здесь раньше, в натуре.

Выяснилось, что ни о каком Кабане парни слыхом не слыхивали. Кабана, по их мнению, здесь вообще никогда не было. Да и миролюбия их хватило только на первые две-три минуты. Дальше они уже напрямую спросили у Вовчика, мол, какие проблемы? Нечего тут, понимаешь, блин, двери пробовать.

– Ладно, мастера, все путем, – независимо сказал Вовчик.

Двойняшек на улице Ленинского Комсомола он тоже не обнаружил. Нырок, промышлявший по чейнджу, исчез, не оставив, по-видимому, никаких следов. Девки у строительного вагончика дежурили какие-то абсолютно неведомые. И даже «Золотой уголок», куда Вовчик после некоторых колебаний все-таки заглянул, совершенно поменял облик и выглядел диковато. Назывался он теперь почему-то, на хрен, «Бронзовый закуток», вместо Гоги топтался за стойкой бровастый хмырь в черной футболке, в стены зачем-то вмазаны были зеркальные треугольнички, а за столиками, потягивая через соломинку какое-то разноцветное пойло, как хозяева, располагались девки и пацаны, в кожаных куртках.

К Вовчику сразу же подошли и предложили взять дури.

– Хорошая дурь, свежая, мастер, не сомневайся.

– Да пошли вы туда-сюда, – хмуро ответил Вовчик.

– А чего? – спросили его.

– А то, что не употребляю!

Только дури ему ещё ко всему не хватало.

В общем, единственная знакомая рожа, которая проявилась, была у Мормышки. Да и та посмотрела на Вовчика, как на доисторического человека.

– Кабан, говоришь? Помню я Кабана. Но это же когда было?

– Месяца три назад, – настойчиво сказал Вовчик.

Мормышка шмыгнула носом и радостно заключила:

– Вот видишь!…

Тут же поднырнула в окошечко и посоветовала брать вон ту, с желтоватой головкой.

– Остальное – фуфло. Это я тебе, как старому знакомому, рекомендую.

От ларька Вовчик отъехал, сжимая в руке бутылку «Синявинской». Постоял две минуты, оглядывая прохожих, которые обтекали его, точно дерево. Снова посмотрел на то место, где когда-то находилась «губа». А затем покрутил бутылку и небрежно отбросил её в сторону.

Бутылка попала на выступ булыжника и разлетелась.

Тут же снова возникли те трое накачанных, бритоголовых парней, которые уже подходили. Они посмотрели сначала на весело поблескивающие осколки, потом – на Вовчика. А затем, по-видимому, главный из них цыкнул зубом.

– Ну все, мастер, – спокойно сказал он. – Привет. Допрыгался.

Двое других сразу же цепко взяли Вовчика под руки.

– Нарушение общественного порядка. Пошли!…

– И куда?

– Вон туда, мастер, – сказали парни, – под арочку.

– А зачем?

– Ну, это мы тебе сейчас растолкуем.

Во рту одного из них жирно блеснула фикса. Проехал автобус и протащил за собой синий шлейф дыма. Маракоша, высунувшаяся из ларька, утянулась обратно. Солнце светило так, что приходилось щурить глаза.

– Ну что, мастер, сам будешь двигаться или тебя отнести?

– Ладно, пошли, – лениво, как в прежние времена, сказал Вовчик.


Долго ещё на толчках, примыкающих к площади Непокоренных, у обменников, где народ потихоньку сшибал на доллар копейку, у синюшных разливов, которые вдруг расплодились на улице Комсомола, принимая законный фунфырик, рассказывали эту историю. Как какой-то чумырь, который то ли приехал откуда-то, то ли недавно освободился, ни с того ни с сего прицепился к «быкам» самого Лехи-Чумного, как больной, пошел с ними во двор, чтобы продолжить разборку, и там отметелил их так, что Зюка, Бебеня и Чемодур попали в больницу.

А когда подбежали братки, вызванные встревоженной Маракошей, то чумырь положил и братков, по-видимому, без всяких усилий. После чего вытер руки о новенький клифт Чемодура, вынул у Зюки из куртки пачку сигарет и фирменную зажигалку, прикурил неторопливо, как будто такое побоище ему не впервые, и спокойно зашагал через площадь куда-то по направлению к Энергетиков.

Откуда он такой крутой взялся, никто не ведал. Леха-Чумной потом две недели разыскивал его по всему городу. Ну, естественно, такие бойцы на улице не валяются. Девки слышали, что Леха обещал за него чуть ли не штуку баксов.

Однако потом на самого Леху навалились жлобы из Нижнего парка, началась муторная разборка за право держать под контролем весь Тамбовский проезд, силы братков были скованы этим региональным конфликтом, времени не хватало, и на пришлого чумыря в конце концов махнули рукой.

ВЗГЛЯД СО СТОРОНЫ

Выстрел ударил рядом, за неровным кирпичным уступом, который загораживал человека, прячущегося в тени. Человек этот вздрогнул и мгновенно отпрянул. Но стреляли, по-видимому, наугад. Пули он не услышал. Только на противоположном конце двора что-то лопнуло, посыпались звякающее осколки, вероятно, попали в окно первого этажа, свет там погас, а к квадратам стекла прилипла гладкая непроницаемая чернота.

И сразу же за кирпичным выступом прошипели:

– Что ты делаешь? Ты с ума сошел?..

– Показалось, – ответил второй, гораздо более спокойный голос.

– Показалось, – раздраженно сказал первый. – Хобот велел взять его живым. Если ты его хлопнешь, то Хобот тебя самого – хлопнет…

Невидимый собеседник еле сдерживался.

– Возьмем, возьмем, – так же спокойно ответил второй. – Не волнуйся, некуда ему деться. Ладно, пойдем, посмотрим. Ты – по правой стороне, а я – по левой…

Человек, который прятался в темноте, увидел, как из-за выступа появилась жуткая, будто слепленная из мрака фигура, осторожно перебежала открытое пространство и, прильнув к стене, снова исчезла в кромешном сумраке.

Ему показалось, что в правой ее руке блеснул пистолет.

Значит, они вооружены, подумал он. Они вооружены, но убивать меня не собираются.

Это обнадеживало.

Впрочем, не особенно.

Он протиснулся мимо баков, крышки которых стояли торчком от наваленного мусора, и, обогнув громоздкий, распаренный сыростью пузатый буфет, выброшенный, наверное, еще в прошлом веке, очутился перед косым закутком, ограниченном частью этого буфета и горой очень старых гвоздистых досок, облепленных штукатуркой. За досками начинался проход в соседний двор – такой же темный и неприветливый, с беспорядочно разбросанными по воздуху желтыми прямоугольниками окон. Света от них почти не было, и тем не менее в углу двора угадывалась черная впадина арки, судя по всему, ведущей на параллельную улицу.

Можно было рискнуть и перебежать туда. Но рисковать он не хотел. И поэтому, всматриваясь до боли, стараясь ни на что не наступить, перелез через хаос этих досок и, нащупав руками кирпич стены, присел за громадой буфета, так что фанерная туша совсем загородила его.

Кажется ему удалось уйти.

Кажется удалось.

Он облегченно вздохнул. И тут же замер – потому что дыхание вырвалось, как у тифозного больного: сиплое, нечеловеческое, булькающее горячими пленочными мокротами. Омерзительное было дыхание.

Его даже затрясло.

Боже мой, подумал он. Боже мой, почему именно со мной? В чем я виноват? Я не хочу, не хочу! Сделай что-нибудь, чтобы они от меня отвязались. Боже мой – если только ты существуешь…

Он знал, что все мольбы бесполезны. Ему никто не поможет. Разве что произойдет настоящее чудо. Но чудо уже произошло. Чудо заключалось в том, что когда он свернул на улицу, ведущую к дому, и увидел напротив своей парадной двух мужчин в расстегнутых синих рубашках и в поношенных джинсах, как будто специально протертых по всей длине наждаком, то какое-то внутреннее озарение подсказало ему, что это пришли за ним. Мужчины были совершенно обыкновенные, незнакомые, молодые, даже, по-видимому, не очень крепкие, и они, казалось, не обращали на него никакого внимания: оживленно переговариваясь и показывая куда-то в другую сторону, но он сразу же все понял. И побежал – чувствуя, как слабеют ватные ноги. А мужчины тоже – обернувшись – побежали за ним.

Собственно, кто они такие?

Человек шевельнулся, чтобы переменить неудобную позу. Он не знал, кто они такие. Скорее всего, это были "люмпены". Леон рассказывал. Последнее время "люмпены" сильно активизировались. Правда, доказать что-либо определенное не удалось, но буквально за три недели исчезли двое серьезных работников. Исчез Фонарщик, отвечающий за экстренную связь, и исчез Аптекарь, который в своей лаборатории пытался наладить какую-то химиотерапию. Кустарно пытался, в одиночку, но всетаки пытался. И, кажется, даже получил обнадеживающие результаты. Теперь химиотерапией заниматься некому. Но исчезновение Фонарщика было особенно неприятно. Фонарщик знал клички, секретные коды и адреса. Вся структура таким образом оказывалась засвеченной. Если только Фонарщик не проявил стойкость и не ушел из жизни молча. Но это – маловероятно. Так что, скорее всего – именно "люмпены". Между прочим, об этом свидетельствует и кличка "Хобот". Ведь "люмпены" кто? Уголовники. Соответственно и клички у них – "Хобот", "Корыто"… Однако, не факт. Здесь могла работать и сама Система. Это тоже рассказывал Леон. Правда, не очень внятно. Якобы Система чрезвычайно чувствительна к отклонениям. И пытается отрегулировать эти отклонения самыми различными средствами. Сначала – слабо, потом – сильнее. Честно говоря, не слишком в это верится. Как это, например, Система чувствует? Она, что, живая? Или, может быть, у нее существуют какие-то специальные методы наблюдения? Но тогда это уже не Система, а Государство. Разумеется, можно отождествлять Государство с Системой, но тогда не требуется особой терминологии. Государство есть Государство. И оно имеет законное право на регуляцию отклонений. Чтобы обеспечить стабильность. Чтобы обеспечить безопасность граждан. К тому же Государство вряд ли будет действовать такими примитивными способами: уголовники, пистолет. Государство может сделать тоже самое вполне официально. Через милицию, например, или через органы госбезопасности. Нет, Леон здесь явно что-то напутал. Система не при чем. Скорее уж можно предположить, что здесь работают сами "гуманисты". А что? Вполне правдоподобно. Он ведь с "гуманистами" не договорился? Помогать им не будет? Никакого желания. А кое-какими сведениями о "гуманистах" он располагает. Скажем, о том же Леоне: внешний вид, место работы. Довольно ценные сведения. Ведь Леон занимает в организации не последнее место. И, конечно, должен бояться, что его расшифруют. Так что получается очень логично. А впрочем, не все ли равно? "Люмпены", "гуманисты", Система. Какая разница? Важно, что все это навалилось на него и загнало в тупик, из которого он не может выкарабкаться.

Человек насторожился, потому что до него донеслись невнятные голоса. Собственно, голоса доносились уже некоторое время назад, но, поглощенный мыслями, он не отдавал себе в этом отчета. А теперь они стали несколько громче – такие же невнятные, бултыхающиеся, но отдельные слова разобрать было можно. Что-то вроде: "Положи"! А затем, через секунду: "Займись своим делом"!.. И одновременно раздавался лязг, как будто от металлических соприкосновений. Было непонятно, откуда они доносились. Видимо, из помещения, наружная стена которого выходила во двор. Но тогда здесь должно быть какоенибудь боковое окно. Иначе странно. Однако, никакого бокового окна не было. Во всяком случае в темноте он его не видел. В конце концов, какое это имеет значение? Окно – не окно. Разве об этом сейчас надо думать? Надо думать о том, как жить дальше. Как отсюда выбраться и как вообще существовать. Вот о чем сейчас надо думать.

Наверное, он потерял осторожность, пытаясь что-нибудь разглядеть под низкими темными сводами, так как куча досок слева от него неожиданно покачнулась – он почувствовал, что зацепил ее рукавом – там что-то поехало, заскрипело и вдруг с шумом обрушилось, ломая фанеру. А поверх этого шума, дребезжа жестяными боками, выкатилась на середину двора пустая консервная банка.

Человек сразу же вскочил, чтобы бежать. Нет, не сразу же: он сначала опять за что-то зацепился, растянулся треск рвущейся материи, были потеряны какие-то доли секунды и поэтому, когда он выпрямился, то было уже поздно. Вспыхнул яростный свет фонаря, направленного в лицо, и знакомый уже, уверенный голос произнес:

– Ну вот видишь, я же говорил: некуда ему деться. А ты – Хобот, Хобот… Ничего, все в порядке. Хобот будет доволен, – и добавил, по-видимому, обращаясь к ослепленному обеспамятевшему человеку, который только моргал, не пытаясь закрыться. – Ну зачем ты бегаешь, дурачок? Не надо бегать. Мы же тебя все равно найдем…

– Ладно. Хватит болтать! – прервал его первый голос. По-прежнему такой же раздраженный. – Болтаешь, болтаешь, нарвешься когда-нибудь… Поменьше болтовни! Убедись – тот ли это и подгони машину!

– Да тот, тот, – проникновенно сказал второй. – Я его узнал, вон – морда инженерская…

– Я тебе говорю: проверь!

Человек почувствовал, как чьи-то быстрые руки ощупывают его, залезают в карман, вытаскивают оттуда институтское удостоверение – на мгновение, заслонив огненный круг фонаря, выплыло чудовищное лицо, где кости, точно у рыбы, были неровно состыкованы под сухой прилипшей к ним кожей, а глаза переполнены слизистыми выделениями.

Он инстинктивно вздрогнул.

И сразу же тот, кто его обыскивал, сжав плечо, сочувствующе сказал:

– Стой, дурачок, не дергайся… Будешь дергаться, я сделаю тебе больно, – судя по всему, открыл удостоверение, потому что добавил радостным возбужденным тоном. – Ну вот, все правильно. Конкин Геннадий Васильевич. И фотография есть…

– Ладно, – опять сказал первый голос. – Ладно. Хорошо. Давай машину…

А второй голос поинтересовался:

– Сразу к Хоботу его повезем?

– Не твое дело…

– Понял.

Произошло какое-то шевеление. Свет фонаря немного переместился, наверное, его передавали из рук в руки, послышались торопливые удаляющиеся шаги.

А затем оставшийся преследователь нехотя объяснил:

– Сейчас мы отвезем тебя… к одному человеку… Расскажешь ему все, что знаешь. Абсолютно все, до мельчайших подробностей. Потом мы тебя отпустим. Но если ты попытаешься что-то скрыть – смотри. Ты об этом сразу же пожалеешь…

Он, по-видимому, говорил что-то еще – наверное, запугивал, угрожал в случае отказа немыслимыми мучениями – человек, облитый светом фонаря, не слушал его, словно таким же фонарем, пронизанный внезапным холодным ужасом: слова не доходили до сознания, воспринимался только безжизненный картонный голос.

Вдруг над самым его ухом приглушенно, но внятно сказали:

– Сначала – в соду, а затем уже – в мыльный раствор. Я же тебе тысячу раз объясняла…

И еще более внятно:

– Ну – помню, помню…

– А помнишь, так – делай!…

Голоса раздавались из окна у него за спиной. Правда, никакого окна у него за спиной не было. Но человек об этом не знал. И поэтому, вряд ли отдавая себе отчет в том, что делает, изо всех сил ударил назад – кулаками, локтями, напряженным одеревеневшим затылком. Это была чисто инстинктивная попытка вырваться. Успеха он не ожидал. Однако вместо каменной тверди тело его проломило что-то очень непрочное, посыпалась штукатурка, мелкие дробные камешки и, сделав по инерции пару шагов, он неожиданно оказался в довольно большом помещении, наверное в посудомоечной, потому что там в нескольких огромных чанах бурлил кипяток и возвышались на длинных столах беспорядочные груды тарелок, а два странных существа в халатах, с закатанными рукавами, не выпуская посуды из рук, медленно пятились, точно завороженные.

– Ох! – растерянно сказало то из них, которое выглядело постарше.

А молодая посудомойка швырнула в него чашку, разлетевшуюся на тысячу осколков и, завизжав, замахав ладонями, опрометью бросилась куда-то в глубь помещения, где за стойкой с блестящими латками распахнулась щербатая дверь. Вслед за ней он проскочил в эту дверь и заметался в коротком тупиковом коридорчике, из которого не было выхода, а были еще две двери – обе запертые и не поддающиеся никаким усилиям. Он напрасно тряс их и наваливался всем телом. Лампы дневного света горели на потолке. Слышалась веселая разухабистая музыка. И одновременно – крик, распирающий посудомоечную. Вероятно, "люмпены" пролезли в дыру вслед за ним.

Выбора не оставалось.

Он поднял над головой сцепленные полусогнутые руки и, как дровосек, ударил ими в стенку перед собой. Он ждал непробиваемой твердости, он ждал боли в отбитых костяшках. Но боли не было. Стенка легко проломилась и двумя-тремя движениями он расширил отверстие. А затем – протиснулся в него, успев заметить волокнистую рыхлость разлома. Картон, всюду картон, подумал он. Эта мысль почему-то принесла спокойствие и он достаточно хладнокровно вылез с другой стороны. И пошел между столиками ресторанного зала. Вокруг него царила паника. Карикатурные, похожие на людей существа вскакивали, вопили, указывали на него конечностями, шарахались от него, спотыкались, падали, точно куклы, опрокидывая на себя других – он не обращал на это внимания, лишь смотрел под ноги, чтобы ни на кого не наступить. И даже когда одно из этих существ в форменном костюме, обшитом по обшлагам желтой лентой, в фуражке, в лаковых туфлях, вероятно швейцар, неуверенно двинулось ему навстречу, делая попытку перехватить, то он не стал применять появившуюся в нем силу.

Он просто сказал:

– Не надо, отец…

И швейцар, громадным опытом своим почувствовав, что действительно не надо, в растерянности остановился. А он толкнул стеклянные двери и очутился на улице, где накрапывал мелкий дождь, и пошел по этой улице вдоль громадных, задернутых шторами окон ресторана. Оттуда сочились крики, звон битой посуды, но он не оглядывался. Он даже не посмотрел, бегут за ним или нет.

Ему было все равно.

Сначала они отыскали слона. Слон стоял на площадке, несколько приподнятой для обзора, окруженный барьерчиком и широкой полосой железных шипов. Был он какой-то вялый, точно не выспавшийся, тупо смотрели маленькие красные глазки, в складках морщинистой кожи скопилась серая пыль, а безвольные уши, как тряпки, свисали по бокам головы. Возникло ощущение, что все это ему уже надоело – и горячее солнце, заливающее округу весенней голубизной, и галдящие нахальные стаи грачей, по-видимому кормящиеся возле зоопарка, и ленивый блеск зеленоватой воды во рву, и слоновник, и глупо таращащиеся посетители, и куски сладкой булки, которые несмотря на запреты нет-нет да и летели к нему через ограду. Он ни разу не пошевелился. Застарелое непробиваемое уныние исходило от него, и, наверное, это уныние подспудно чувствовалось теми, кто на него смотрел, потому что Витюня, первоначально рвавшийся именно в эту часть зоопарка, довольно быстро поскучнел, завертел головой и вдруг капризным ноющим тоном заявил, что ему хочется мороженного.

– Где ты видишь мороженное? – спросил его Конкин.

Но Витюню не так-то легко было озадачить. Он повлек Конкина по асфальтовому проходу, накопившему за ограждениями семейства животных, похожих на безрогих оленей, протащил мимо обшарпанной низкой стены, за которой в глубине бетонного ложа что-то плескалось, дернул, заворачивая, к птичнику, выделяющемуся орлом на голой скале, и, наконец, вывел на сравнительно просторный участок, где под репродуктором, извергающим из нутра что-то праздничное, действительно сворачивалась в кольцо небольшая разомлевшая очередь.

– Вот мороженное!..

Конкин посмотрел на Таисию. Таисия кивнула.

Они отстояли эту очередь – причем Витюня непрерывно вертелся – и взяли три одинаковых плоских эскимо, ядовито-желтых и блестящих, точно лакированные.

Конкин проглотил кусок и его сразу же замутило.

Может быть, в этом виноват был звериный запах, который невидимыми миазмами пропитал воздух, или желтая лакированная корочка эскимо, сразу же не понравившаяся Конкину и казавшаяся совершенно несъедобной, или же просто день был утомительный, жаркий: давка в вагонах метро, давка за билетами в зоопарк – так или иначе, но Конкин почувствовал, что проглоченная им липкая сладость неприятно пучится внутри, разбухает, давит на стенки желудка – душный тошнотворный комок подвигается к горлу.

Опять, тоскливо подумал он.

Да, действительно, было – опять. Было – муторно, плохо, прилегающий мир выпирал жуткими режущими углами. Избавиться от них можно было только одним способом.

Конкин это знал.

И хрипловато бросив Таисии: Я сейчас!.. – мелкими торопливыми шагами пересек открытое место, повернул за угол – там, где это представлялось возможным, и, уловив боковым зрением, как подрезанный, склонился над первой же попавшейся урной.

Его вывернуло.

Его вывернуло, и на некоторое время он утратил способность что-либо воспринимать, беспощадно давясь и откашливаясь едкой желудочной желчью, но когда желчь прошла и, утеревшись платком, он бросил его туда же, в урну, то вдруг почувствовал, что его деликатно тянут за локоть.

– Вам плохо, сударь?..

– Нет-нет, – быстро ответил Конкин. – Все в порядке. Пожалуйста, не беспокойтесь.

Тем не менее, он чувствовал, что человек за его спиной не уходит: переминается с ноги на ногу, чем-то там шебуршит, послышался звук рвущейся бумаги и вдруг твердая уверенная рука, протянувшаяся откуда-то слева, сунула в нагрудный карман рубашки сложенный вдвое листок, наверное, вырванный из блокнота.

– Меня зовут Леон, – сказал человек. – Если вы почувствуете себя плохо, если такие приступы будут повторяться – вообще, если вам покажется, что происходит нечто странное, то позвоните мне. Я в некотором роде – врач. Прошу вас: отнеситесь к этому серьезно…

Он был невысокий, щуплый, одетый в джинсы и клетчатую рубашку с закатанными рукавами, а над темным, будто раз и навсегда загоревшим лицом кучерявились пружинными завитушками коротко остриженные африканские волосы.

Очень характерная была внешность.

Беспокоящаяся какая-то.

– Да-да, конечно, – невразумительно ответил ему Конкин. – Благодарю вас, и обязательно воспользуюсь… – И, чувствуя себя неловко, даже немного помахал рукой. – Большое вам спасибо… – А затем, отвернувшись и ощущая на себе колючий внимательный взгляд, зашагал обратно, на площадку с мороженицей, где Таисия, уже беспокоясь за него, поднималась на цыпочки и вытягивала прорезанную мышцами шею.

Как будто так было лучше видно.

– Что случилось? – спросила она. – Тебе плохо? Вернемся домой?

– Нет, – ответил Конкин.

– Но я же вижу: ты весь позеленел…

– Я сказал тебе: нет, – ответил Конкин.

Не могло быть и речи о том, чтобы вернуться домой. Вернуться домой – означало признать свое поражение.

Он это понимал.

К тому же Витюня, услышав о такой малоприятной перспективе, немедленно вцепился ему в руку и слезливым, как будто девчоночьим голосом заныл, что, вот, обещали ему сводить в зоопарк, а сами, как приехали, так сразу и собираются обратно, и на медведей еще не посмотрели, и на карусели не покатались. Ты же мне сам обещал, что обязательно покатаемся на карусели…

Сегодня он ныл как-то особенно противно. И ладонь, которая вцепилась в Конкина, была холодной. А на пальцах ее ощущались острые твердые ноготки.

Этакий ласковый капризный звереныш.

Конкин его очень любил.

И поэтому, не отнимая руки, позволил провести себя мимо клеток с злобновато хрипящими зебрами к прямо выстроенной под теремок, раскрашенной бревенчатой будочке, за которой, визжа несмазанными деталями, постепенно останавливалось деревянное колесо и цветастые вымпелы на крыше его обвисали матерчатыми языками.

Краем глаза он заметил, что человек, подходивший к нему около урны, держится поблизости, точно следит, но сейчас же забыл о нем, потому что карусель остановилась и благообразная тихая очередь, томившаяся в ожидании, неожиданно переломилась где-то посередине и, как бешеная напирая, начала возбужденно продавливаться сквозь узкую калитку ограды. Все размахивали билетами, в том числе и Конкин, другой рукой сжимая маленькую ладонь Витюни, он боялся, что их здесь совсем затолкают, но раздраженная, остервенело жестикулирующая женщина-контролер выхватила у него билеты и привычным движением замкнула цепь, перегородив таким образом толпу надвое.

Они проскочили последними.

Однако, оглядываясь, Конкин снова заметил невысокого щуплого человека с африканскими волосами и темным лицом – тот стоял у ограды, прижатый толпой, безразличный, спокойный, и спокойствием своим как бы отъединенный от клокочущего вокруг неистовства. Кожа его казалась еще смуглее, вместо глаз почему-то синели фиолетовые провалы, а запястья, высовывающиеся из рукавов рубашки, при прямом освещении выглядели угольно-черными.

Словно это был не человек, а какое-то загробное существо.

Конкину вообще почудилось, что и остальные – вопящие, поднимающие над ограждением руки с билетами – также абсолютно не похожи на людей: странно высохшие потемневшие, с выпирающими сквозь кожу костями. Лица у многих были как бы покрыты густой паутиной и прилипшие нити ее блестели, точно обмазанные слюной, а из плещущих яростных ртов торчали черные зубы.

Он даже зажмурился.

Впрочем, наваждение продолжалось недолго. Уже в следующую секунду просияла небесная синь, как подброшенные выпорхнули грачи, торопящиеся куда-то за кормом, и послышался раздраженный, но в данный момент успокаивающий и привычный крик контролера:

– Куда прете?!..

Жизнь вернулась в обычное русло.

Заскрипел, завизжал суставами механизм карусели, деревянный круг мелко дрогнул и пошел вперед, набирая скорость, окружающее пространство начало поворачиваться, размазываясь удлиненными пятнами, радостно вскрикнул Витюня, вцепившийся в гриву лошади, плотный, пропитанный звериными запахами воздух шарахнул в лицо – Конкин так же судорожно вцепился в деревянную гриву. Он не понимал, что происходит. Травма? Травма была месяц назад. И какая там травма – толкнуло боком автобуса. Он ведь даже по-настоящему не упал. Просто мягко и сильно ударился о "жигули", стоящие у тротуара. Полежал всего один день, а потом как ни в чем не бывало пошел на работу. Правда, с этого все и началось. Отвращение к жизни, отвращение к привычному миру. Будто в сознании у него что-то сдвинулось. Может быть действительно что-то сдвинулось в сознании? Сотрясение мозга или что-нибудь в этом роде? Может быть, в самом деле имеет смысл показаться врачу? Одно время Таисия на этом настаивала. Но явиться к невропатологу – значит признать болезнь. И в дальнейшем всю жизнь за тобой потащится комплекс неполноценности. Нет, к врачу обращаться не стоит. Это – мелочи, ерунда, это, конечно, пройдет. Надо просто очень серьезно взять себя в руки. Надо взять себя в руки и не отчаиваться. Не отчаиваться – тогда все будет хорошо.

– Все будет хорошо! – крикнул Конкин.

Крик пропал, сорванный встречным потоком воздуха. Чтото взвизгнул в ответ сияющий от восторга Витюня. Что именно – Конкин не расслышал: вспыхнули краски и загремела бьющаяся о купол карусели бодрая неутомимая музыка.

Все действительно было хорошо.

Из аттракциона они вышли, расплываясь улыбками. Витюня держал Конкина за мизинец – подпрыгивал, чтобы обратить на себя внимание, и непрерывно, как маленький телевизор, тараторил, всем своим телом изображая недавние переживания – что, вот, видишь, нисколько не испугался, ты говорил, что я испугаюсь, а я нисколько не испугался, ну – совсем нисколько, ну, ни на вот чуть-чуть, и даже глаза не закрывал, а все вокруг – вертится, вертится, и мама тоже – вертится, вертится, а он взлетает выше всех, и ему ничуть, ни на вот столько не страшно…

– Молодец, – одобрительно сказал Конкин.

Он был рад, что все уже позади. И Таисия, глядя на них, тоже непроизвольно заулыбалась – крепко взяла Конкина под руку немного прижавшись. Со стороны они, наверное, напоминали рекламный плакат: "Папа, мама и я". Но Конкину было все равно. Он тряхнул головой и втянул ноздрями дразнящую майскую свежесть:

– Великолепный сегодня день… Правильно сделали, что – поехали…

– Ну вот, а ты не хотел, – сказала Таисия.

И Конкин, признавая свою ошибку, кивнул:

– Виноват, виноват…

Ему по-прежнему было хорошо. Чувство это даже усилилось, когда они вышли к площадке молодняка, представляющей собой громадную квадратную клетку без крыши, сверхъестественными размерами создающую иллюзию полной свободы и, тем не менее, обнесенную по периметру толстой садовой решеткой. Пятеро взъерошенных медвежат играли внутри. Они ползали по бревну, перекинутому между двумя массивными чурбанами, карабкались на распиленное сучковатое дерево, основание которого уходило в бетон, неуклюже боролись друг с другом, плескались в огромной лохани, взбрыкивали, толкались или, наконец, просто пытались подрыть затоптанную до каменной глади, плоскую сухую землю. Витюня искренне смеялся, глядя на них. Особенно ему понравился шестой медвежонок, который, держась несколько в стороне, пробовал на излом железные прутья клетки. Забавный был медвежонок. Он сначала обхватывал один их прутьев, тряс, пихал и недоуменно рычал на него, потом старался согнуть, напрягаясь так, что вздувались бугры круглых мускулов на спине, затем грыз неподатливое железо, как бы надкусывая белыми, неожиданно яркими зубами, и, наконец, рассердившись, бил по нему лапой и переходил к следующему. Так – раз за разом. Неутомимо. Конкин, точно загипнотизированный, наблюдал за ним. Было в его движениях нечто привлекающее внимание. Может быть, та почти человеческая настойчивость, с которой он пытался вырваться на свободу.

– Бедный. Так и не привык, – сказала про него Таисия. Опять взяла Конкина под руку и, наклонившись к плечу, шепнула, заранее напрягаясь. – У тебя все в порядке? Я прямо-таки испугалась, когда ты позеленел. Думала – приступ, рецидив болезни. Честное слово, уже хотела бежать за врачом. – И не дождавшись ответа, потому что Конкин лишь недовольно поморщился, вздохнув, добавила. – Они ведь, по-моему, и рождаются в зоопарке? Настоящего леса никогда не видели – откуда такое упорство?

– От бога, – неприязненно сказал Конкин.

– Ну знаешь ли: бог – в медведе…

Конкин пожал плечами:

– Я же не говорю: Христос. Бог – как нечто. Как субстанция, отличающая живое от неживого.

– То есть, душа? – сказала Таисия.

– Называть можно, как угодно.

Таисия опять вздохнула.

– Мне иногда кажется, что ты – верующий. Но не просто верующий, а из секты – еретиков. Из такой маленькой, яростной, тайной секты, абсолютно непримиримой к обычной религии и признающей только свою правоту…

– Так оно и есть, – сказал Конкин.

– Что же это за секта?

– Это – секта людей…

Он еще хотел добавить, что это действительно – очень маленькая и очень яростная, тайная секта, но неукротимая ярость ее обращена не на других, а прежде всего – на себя, однако в эту минуту медвежонок, пробующий клетку на прочность, дошел до них и, просунул сквозь непоколебимость ограждения остренькую фиолетовую мордочку, посмотрел ему прямо в глаза.

И такая тоска светилась в остекленевшем, как бы не от мира сего, отсутствующем взгляде, что Конкин даже сощурился, не перенеся печали его, а когда снова открыл глаза, то все уже изменилось.

Тусклое коричневое солнце, надрывающееся, словно через ворсистую ткань, еле-еле, с трудом озаряло окрестности. Воздух был сумеречен и пропитан звериными испарениями. Он скорее походил на студень: красное переливающееся желе и, размытые струями, проступали в нем какие-то дикие сооружения – в перекошенной арматуре, сплетенные колючей проволокой – а за ржавой и страшной, окопанной преградой ее, будто змеи шипя и посверкивая осатанелыми глазами, пережевывая челюстями сиреневую слюну, бесновались и маялись фантастические уроды.

Они были в крокодильей коже или, наоборот, покрытые шерстью с головы до ног, ощетиненные клешнями, щупальцами и когтистыми образованиями, все они шевелились – выламываясь, вытягиваясь вперед – а над бородавками, изъязвившими многих из них, пузырилась фосфоресцирующаяся слизь.

Картина была чудовищная. Но главное заключалось не в этом. Главное заключалось в том, что вокруг Конкина опять находились те самые загробные существа, что, как в бреду горячечного больного, чудились ему совсем недавно. И одно из этих существ держало его под руку, а другое, значительно меньших размеров, вдруг схватилось за палец и пронзительно запищало:

– Во дает!.. Во, папа, куда забрался!..

Вместо голоса раздавалось кошачье мяуканье. Конкин едва различал слова. А затем третье существо, обросшее чем-то вроде мелких густых пружинок, неожиданно выступило из толпы и, приблизив растрескавшееся, как глина в жару, лицо, прошипело, покачиваясь и приседая:

– Вам, плохо, сударь?..

Губы у него были из вывернутого живого мяса.

Конкин отшатнулся.

И тогда то существо, которое держало его под руку, – бледно-розовое, обмотанное тряпками с ног до головы – с неестественной силой повернуло его к себе и, вонзившись ногтями в предплечье, мучительно проурчало:

– Все, все, уходим!..

Звонок он услышал, когда пересекал школьный двор, и уже в вестибюле ему пришлось посторониться, чтобы пропустить хлынувшую наружу, галдящую и размахивающую портфелями, растекающуся ораву школьников. Вероятно, занятия на сегодня кончились, потому что мальчики беззаботно тузили друг друга, затевая, еще не выйдя из здания, уличную игру, а пищащие, гримасничающие, сбивающиеся в стайки девчонки с облегчением сдергивали банты, распуская таким образом волосы по плечам.

Чувствовалось, что всех охватывает настроение отдыха и веселья.

Впрочем, не всех.

Мрачный учитель, якобы просматривающий вывешенное на доске расписание, а на самом деле, как сразу же понял Конкин, незаметно наблюдающий за вестибюлем, шагнул к нему и, быстро опустив руку в карман пиджака, сухо, неприязненно спросил его:

– Что вам угодно, сударь?

Уже по одному этому "сударь" можно было догадаться, что он – "гуманист". Конспираторы хреновы, подумал Конкин. Однако вида подавать не стал, а напротив, тихо и значительно, как его учили, произнес:

– Четырнадцать…

– Второй этаж по коридору направо, – расслабившись, сказал учитель. – Постучать трижды. Вычитание.

Последнее число означало, что из сегодняшнего числа надо вычесть двенадцать. Конкин так и сделал, получив в уме минус пять, но математические способности ему не пригодились, потому что приемная директора была пуста, дверь распахнута, пароля никто не спросил, и он сразу же прошел в кабинет, где лицом к открытому входу, перегнувшись, прямо на канцелярском столе сидел Леон и, ужасно сморщившись, цедил в притиснутую к щеке телефонную трубку:

– Нет!… Я сказал тебе: нет!.. Нет, старейшины еще не собирались… Я, пойми ты, не знаю, что может произойти… Позвони через час. Нет, какие-либо акции я запрещаю!..

Резким движением он опустил трубку на рычаги и, пронзая Конкина безумным всепроникающим взглядом, но однако в то же время и как бы не видя его, сообщил:

– Убит Пересмешник…

Конкин похолодел.

А Леон, как пружинный чертик, соскочив со стола, обогнул его по левому краю и, плюхнувшись в кресло, начал быстро-быстро перебирать раскиданные перед собой бумаги. Он просматривал их сверху вниз, дико комкал и отшвыривал в угол, так что вскоре там собралась изрядная куча, а отдельные документы складывал в несколько раз и распихивал по карманам.

Одновременно он кусал губы и отрывисто, невнятно говорил Конкину:

– Вчера исчез Музыкант… Тоже, наверное, убили… Вероятно, они объявили нам войну… Во всяком случае, Конвенция нарушена… Теперь нас будут убивать одного за другим… Школа засвечена, надо уходить отсюда… Что вы стоите? Не стойте: займитесь документами…

Он указал Конкину на лепной камин, вероятно оставшийся еще со времен царизма, и Конкин, буквально ощущая, как опустевает школа, как она наполняется громадной нежилой тишиной, перетащил туда ворох бумаг, кое-как сложил его пирамидкой, пододвинул, поправил и, нащупав в кармане спички, неловко чиркая, поджег с ближней стороны. Пламя пыхнуло, немного поколебалось и вдруг, как хищник, бросилось внутрь – пожирая добычу, с гудением уходя в трубу.

Тогда Конкин выпрямился.

– А что будет со мной? – спросил он. – Вы меня убьете или все-таки отпустите?

И Леон тоже выпрямился.

– Нет, – после паузы сказал он. – Мы никого не убиваем. Мы вообще не принуждаем никого сотрудничать с нами. Сотрудничество – дело добровольное. С другой стороны, поскольку объявлена война, то ситуация, конечно, резко ухудшилась. Мы теперь не сможем защищать абсолютно всех. Вы меня понимаете? Раз вы не с нами, то вы не можете рассчитывать на нашу помощь. Это – логично. Вам придется рассчитывать только на самого себя. – Поменяйте работу, переедьте на другую квартиру. Запасных документов у вас, конечно, нет? – Чуть запнулся и сам ответил. – Ну, конечно, откуда? Впрочем, может быть, они и не понадобятся. Начнется суматоха, пальба – скорее всего будет не до вас. По крайней мере в ближайшее время. Недели две или три, а там – посмотрим… Я все-таки не верю, что они с нами справятся…

Он вдруг замер и даже поднял, предостерегая, смуглый указательный палец – несколько секунд, прислушиваясь, стоял в этой позе, а потом облегченно вздохнул:

– Нет, показалось… – нетерпеливо поскреб ногтями по лакированной крышке стола. – Ну что же он не звонит, ему уже пора звонить…

Темное лицо его снова ужасно сморщилось.

– Послушайте меня, – нервно сказал Конкин. – Я ничего не знаю о ваших делах. Не знаю и не хочу знать. Они меня не интересуют… Воспитание нового поколения… Истинно существующая реальность… Так, чтоб мир был для них – невыносим… Это, по-моему, бред собачий… Ладно. Я не собираюсь оспаривать. Но в свое время вы обещали, что поможете мне. Помните – тогда, в зоопарке? Собственно, поэтому я сюда и пришел. Существует же, в конце концов, обычная человеческая порядочность…

Он в растерянности замолчал, чувствуя, что говорит очень путано. На него давила оцепенелость школьного здания. Где-то неподалеку журчала в трубах вода. Доносилась скороговорка невыключенного радио.

– Да-да, конечно, – рассеянно ответил Леон. – Честно говоря, вам еще повезло. Большинство людей, очнувшихся от летаргии, просто гибнет, так и не разобравшись, что именно происходит. Не выдерживают ужаса окружающего. А мы вас заметили, поддержали в какой-то мере. – Он опять замер, подняв палец. И вдруг глаза его блеснули, как у питона. – Нет, не показалось…

– Что? – одними губами спросил Конкин.

Но Леон уже совершенно бесшумно выпрыгнул из кресла, дернув ящичек секретера, выхватил из глубины его пистолет и спросил также, как и Конкин, одними губами:

– Стрелять умеете?

Конкин затряс головой.

– Берите, берите! – нетерпеливо сказал Леон. – Что вы думаете, они вас в живых оставят? – А поскольку Конкин лишь пятился и делал протестующие жесты, то, пожав плечами, сунул пистолет в карман и, извлекши из секретера второй, осторожно, чтобы не издавать громких звуков, передернул затвор. – Ну как хотите… Можете вообще здесь оставаться… Я вам не нянька… – Тем не менее, открывая дверь, призывно махнул ему рукой. – Пошли…

Они перебежали коридор, сквозь пустынные окна которого светило солнце, завернули на лестницу, широкими ступенями ведущую вниз, и чуть не споткнулись о распростертое на лестничной площадке мешковатое нескладное тело. Мертвец лежал, весь обмякнув, неестественно вывернув голову, прижатую к бетону, грязноватое лицо его было сплющено, но Конкин узнал учителя, который подходил к нему в вестибюле. И от того, что этот учитель был только что жив, а сейчас уже мертв, ему стало совсем нехорошо.

– Назад! – шепотом крикнул Леон.

И сейчас же стеклянный плафон у них над головой разлетелся на множество мелких осколков. Кажется, перед этим Конкин услышал какой-то характерный хлопок. Или не услышал. Определить было трудно. Леон сразу же выстрелил в нижний пролет и громовое эхо, отразившись от стен, ударило Конкина по ушам.

– Есть один! – радостно сказал Леон.

Они вернулись обратно в кабинет, причем Леон судорожными, но точными движениями запер двери, приговаривая: Картон, но все-таки задержит… – с удивительной для хилого сложения силой протащил вдоль стены книжный шкаф, чтобы загородить предбанник, а затем отомкнул дверь черного хода на противоположной стороне – показалась узенькая винтовая лестница, тускло освещенная тремя лампочками, висящими на скрученных проводах.

– Старая застройка… Хорошо, что сохранили… – Он опять достал пистолет и почти насильно втиснул его в холодную, скользкую от нервного пота руку Конкина. – Держите, держите! Вы же видите, что происходит. Стреляйте в любого, кого заметите. Наших людей в здании нет. И не дожидайтесь команды. Командовать будет некогда. Только, пожалуйста, меня не убейте…

Бесноватая пугающая ирония прозвучала в голосе. Он засмеялся.

И в тоже время за стенками кабинета что-то рухнуло. Рухнуло, посыпалось и покатилось – дребезжа металлом, взрываясь ламповым стеклом.

– Это – в приемной, – вздрогнув, сказал Леон. Вытолкнул Конкина на лестницу и опять запер дверь, укрепленную с внутренней стороны деревянными брусьями. – Осторожно, здесь куча ступенек, можно упасть… – Вдруг, как помешанный, ударил кулаком по железным перилам. – У них – пистолеты с глушителями! Вы – слышали? Оружие спецотделов! Неужели они договорились с властями? Если они договорились с властями, то нам – хана!..

Кое-как они скатились по лестнице, гудящей под их ногами, ступеньки и в самом деле были очень неудобные, закручивающиеся винтом, Конкин дважды споткнулся, едва не полетев вниз, удержался, только до боли вывернув пальцы, Леон рукояткой пистолета рубил теплящиеся над головой лампочки, так что к концу спуска их охватила кромешная темнота и тем неожиданнее показался свет, хлынувший из-за двери наружу. Конкин не разобрался, как это получилось, но он почему-то оказался первым и когда выскочил в убогий садик на задниках школы, представляющий собой лишь два ряда безлиственных колючих кустов, облепленных мусором, то в слепящем, опаляющем глаза дневном сиянии увидел расплывчатый черный силуэт, чрезвычайно медленно поворачивающийся в их сторону. Он не знал, почему силуэт поворачивается так медленно, вероятно, само время остановилось, но, едва ли понимая, что делает, машинально нажал курок и, получив вдоль руки отдачу, чуть было не вывернувшую из ладони дернувшийся пистолет, заметил, как силуэт этот сгибается, словно поймав животом футбольный мяч, а потом становится на колени и мягко тычется головой в землю, забросанную хабариками.

Он еще успел подумать: Неужели это я выстрелил? Боже мой, я же этого не хотел!.. – но силуэт, будто кукла заваливающаяся на бок, уже куда-то исчез, прыгнула под самые руки чугунная решетка сада, тело как бы само собой перекатилось через нее, распахнулась странная, будто перекошенная улица, дома казались обглоданными, перемолотым хламом зияли между ними чумные страшные пустыри, окна многих этажей были заколочены фанерой, невероятного вида экипаж двигался по мостовой: совершенно проржавевшая, облупленная железная коробка, покореженная в столкновениях, с выбитыми стеклами, от которых кое-где сохранились только режущие края, с сорванными дверями, чадящая мазутным дымом – вообще, точно сошедшая с картинки пошлого века – она дребезжала, переваливаясь сбоку на бок, порождая ощущение, что вот-вот рассыпется, а из выломанных дверных коробок, через дыры в корпусе и даже, кажется, из вогнутой крыши торчали руки и ноги сплюснутых пассажиров.

Конкин не сразу догадался, что – это автобус.

А когда догадался, то побежал, огибая его спереди и стараясь заслониться ползущей, как черепаха, нелепой, тухлой громадиной.

Он надеялся, что ему удалось оторваться, но сейчас же кто-то выкрикнул из-за его спины: Молодец!.. – и Леон, указывая дорогу, обгоняя, дернул его за рубашку. – Туда!.. Направо!..

Вдоль щеки его кровоточила багровая полоса. Смуглое лицо вообще как-то изменилось. Но – как именно – Конкин не уловил.

Времени не было.

Они проскочили длинный, сворачивающий под углом рукав парадной и, перелезши через балки проваливающегося этажа, очутились перед массивной плитой, перехваченной дужками, на которых висели, наверное, сразу четыре замка. И Леон припал к ним, точно пытаясь выдрать, а потом обернулся, пронзая Конкина гневным испепеляющим взглядом:

– Сударь, скажите мне правду: вы сейчас в нирване или в реальности?

Конкин сначала не понял вопроса, но через секунду, различив его и в самом деле изменившееся чужое лицо – в мокрых язвах, с сиреневыми костяшками вместо носа, догадался о чем идет речь и, безнадежно посмотрев на свои ладони, также покрытые язвами и червоточинами, потрясенно, обретая сознание, тихо ответил:

– В реальности…

– Тогда пройдем, – напрягаясь, сказал Леон. – Главное, ничего не бойтесь, сударь…

Он ударил ребром ладони по дужкам и они вместо того, чтобы отозваться лязганьем непробиваемого металла, смялись, точно бумажные, – разодрал образовавшуюся щель – и, протиснувшись сквозь нее, они вылезли на пустырь, тянувшийся, казалось, до самого горизонта.

Собственно, это был не пустырь, а скорее луг, поросший жесткими дурманными травами. Серые метелки их качались выше колен, трепетали вкрапления лютиков и ромашек, мощные заросли иван-чая вздымались из старых рытвин, а за маревом смога, на другой стороне, словно горы, угадывались призрачные очертания зданий. Видимо, луг находился внутри городского квартала. И дома опоясывали его по периметру.

Бутафория. Всюду бутафория, с горечью подумал Конкин.

Ему не хотелось жить. Мир открылся такими отталкивающими подробностями, что существовать в нем не имело смысла.

Секта – людей.

Конкин даже замедлил шаги.

Однако, Леон, дожидавшийся его у кустов крапивы, нетерпеливо помахал рукой.

– Все в порядке, – сквозь горловые хрипы сказал он. – Здесь владения Цветика, сюда они не сунутся. Потому что Цветик очень не любит "люмпенов". А кстати, вот и он сам…

Вынырнув откуда-то из-за бурьянов, мерной тяжелой поступью, словно при каждом шаге проваливаясь по щиколотку в дерн, подходило к ним чрезвычайно грузное, низкорослое, буро-коричневого окраса существо, представляющее собой нечто среднее между медведем и человеком. От человека у него было лицо – правда, фиолетового оттенка, с выдающимися надбровными дугами, а от медведя – толстое, покрытое шерстью туловище, сильно раздающееся на бедрах и поэтому формой своей напоминающее мешок. Уши торчали, как у зверя, и он, точно зверь, похрапывал на вдохе и выдохе.

– Люди, – густым басом сказал он. – Люди. Зачем – люди? Давно не видел.

От него распространялся мясной непереносимый смрад. А могучие лапы начали медленно подниматься.

Тогда Леон очень ловко сунул ему сигарету, утонувшую среди когтей, и, в свою очередь прикусив кончик фильтра пластинками безгубого рта, произнес с искусственным лихорадочным оживлением:

– Здравствуй, Цветик. Мы у тебя немного побудем? Если ты, конечно, не возражаешь…

Наступила тишина. Медведь посмотрел на Конкина, а потом на Леона. Затем – снова на Конкина и опять – на Леона. Щеки его вдруг ужасно надулись.

– Скучно. Живите, – тем же густым басом сообщил он.

И нагнувшись к огню зажигалки, протянутой Леоном, глубоко, сразу на полсигареты, втянул едкий табачный дым.

Пока Таисия приводила в порядок дачу, пока она распечатывала окна, чтобы проветрить от затхлости старого воздуха, пока она протирала отсыревшую мебель и пока споласкивала посуду, с ее точки зрения недостаточно чистую после зимы, Конкин с Витюней разожгли костер.

День сегодня был теплый и солнечный, но последние двое суток моросило, преющая прошлогодняя трава была пропитана влагой, с веток, которые натаскал Витюня, сочилась вода, для костра они, естественно, не годились, но в сарае, укрытые листами толи, еще сохранились дрова: Конкин нащипал березовой коры, сворачивающейся завитушками, маленьким топориком наколол ворох лучинок, вдруг обнаруживших свежий древесный запах, соорудил из всего этого легкий шатер, придавил его несколькими тоненькими полешками, подсунул снизу газету и, уступая дрожащему нетерпению Витюни, который прямо-таки пристанывал от желания, позволил ему самому поднести к газете горящую спичку.

Огонь вспыхнул сразу же и, обхватив корежащуюся чернеющую бересту, бодро попыхивая, разбрасывая веселые искры, начал пробиваться сквозь переплетения лучинок – на секунду затих и, вдруг обретя дыхание, вырвался над связкой поленьев уверенным ярким пламенем.

– Ура-а-а!.. – самозабвенно закричал Витюня.

И Конкин, вторя ему, тоже закричал:

– Ура-а-а!..

Он, как будто даже забыл, что буквально минут десять тому назад, искоса и совершенно случайно глянув через плечо на дачу, он увидел не симпатичный одноэтажный домик, желтизной своей сияющий сквозь заросли влажной черемухи, а какуюто перекошенную мрачную изъеденную нищетой хибару, больше напоминающую собачью конуру, кое-как составленную из гнилых липких досок, крытую дерюгой, с дырами, затянутыми полиэтиленом, вместо окон.

Продолжалось это не более секунды и сразу же прекратилось. Конкин не хотел вспоминать об этом. Не было ничего лучше горячего хрустального дня, клейкой зелени, не успевшей еще потускнеть в начале лета, запахов мокрой, пробуждающейся от зимнего обморока земли и веселого костра, громким треском своим как бы разговаривающего с ними обоими. Витюня все-таки бросил туда охапку веток и, распрямляясь от закипевшей во внутренних порах воды, они зашипели – поглотив собой верхний огонь и подняв загибающийся по небу изумительный серый хобот дыма.

Витюня даже запрыгал от восхищения:

– Ура-а-а!..

Впрочем, Таисия несколько охладила их восторги, озабоченно посмотрев на этот хобот и предположив, что уже через две минуты прибежит жаловаться сосед. Дескать, задымили ему весь участок. Сами будете с ним объясняться.

– Ну и объяснимся! – легкомысленно сказал Конкин.

Таисия спорить не стала, а с обычной своей логикой, как бы приводя следующий аргумент, напомнила им, что они обещали начистить для обеда картошки. Начистите полведра – будет вам обед. Не начистите – соответственно обеда не будет.

Настроение, разумеется, ощутимо испортилось. Витюня даже высказался в том смысле, что лично ему никакого обеда не требуется. Если, конечно, лично ему выдадут десять пряников и бутылку лимонада. Делать, однако, было нечего. Конкин набрал воды в эмалированное ведро, поставил меж двух чурбаков сетку с бугристой картошкой, которая уже кучерявилась проростками, вручил маленький нож Витюне, нож побольше и поострее взял себе, и они, скучновато поглядывая друг на друга, принялись за работу.

Картошка была вялая, прошлогодняя, клубни ее морщинились, не поддаваясь ножу, приходилось выковыривать многочисленные глазки, безобразно чернеющие в желтом неаппетитном теле, шелуха налипала на руки, Витюня мгновенно перемазался с головы до ног, недовольно сопел, отмахивался от комаров, толку от него было мало, в конце концов он решил, что удобнее сначала нарезать клубни кубиками, а потом уже счищать с них мягкую кожуру, чем и занялся увлеченно покряхтывая. Конкин ему не препятствовал, он прикидывал – удастся ли ему отсидеться на даче, предположим взять на работе две недели за свой счет, подготовиться, запастись той же картошкой, попросить Таисию, чтобы никому не давала адрес, две недели – это ведь громадный срок, за две недели может произойти все, что угодно, например, "люмпены" сожрут "гуманистов" и тогда, может быть, Конкин им не понадобится, или, наоборот, "гуманисты" перещелкают "люмпенов" и тогда, вероятно, удастся договориться с Леоном, может быть, это вообще образуется как-то само собой, может быть, он выздоровеет, превратится в нормального человека, правда, непонятно, можно ли это называть выздоровлением, так же, как непонятно, что именно следует принимать за норму.

Конкин бросил в ведро очередную картошину, и картошина эта почему-то всплыла, закачавшись среди шелухи, которую туда по ошибке ссыпал Витюня, но вылавливать шелуху Конкин не стал, – он вдруг с ужасающей, коверкающей сознание ясностью понял, что, конечно, отсидеться на даче ему не дадут. С чего это он решил, что ему дадут отсидеться? Идет война. Идет скрытая беспощадная война на истребление. Конвенция разорвана. Цель войны – абсолютная победа одной из сторон. А победят в этой войне, конечно, "люмпены". Просто потому, что "люмпены". Просто потому, что "люмпены" – всегда побеждают. И к тому же они пользуются явной поддержкой государственных органов. Наверху у нас кто? Наверху у нас те же самые "люмпены". И ничто не мешает им объединять усилия. "Люмпены" -политики и "люмпены" -исполнители. Речь идет прежде всего о борьбе за власть. С какой стати они будут оставлять в живых нейтрального наблюдателя? Наблюдатель – это для них источник опасности. Потому что наблюдатель видит реально существующий мир. А отсюда – полшага до оппозиции и сопротивления. Разумеется, они не оставят его в живых. Бесполезно надеяться – это пустые иллюзии…

Ясность понимания была настолько сильной, что от очевидной жестокости ее, или, может быть, от гнилостного прелого запаха намокших очисток, Конкина замутило и он не сразу услышал Таисию, которая, бесшумно возникнув за спиной, ядовито, но с легким удовлетворением произнесла:

– Ну вот, я вас предупреждала. Ты хотел объясняться? Теперь – объясняйся…

И, судя по звуку шагов, направилась к дому. Витюня тоже благоразумно исчез.

Поэтому, когда Конкин, подняв отяжелевшую голову, торопливо сглотнул, борясь с тошнотой, то он увидел, что остался один на один с коренастым, лохматым, по внешности чрезвычайно веселым человеком, одетым в тельняшку и брезентовые штаны, сквозь карманы которых обрисовывались две поллитровки. Глаза у человека были навыкате, а под несколько отекшей бульбой синюшного носа топорщились обрубленные кошачьи усы. Словно у злодея из фильма для малышей.

Это был сосед.

– Дык, это самое, – увесисто сказал он. – Это я, значит, по такому вопросу. По вопросу, значит, что оно на меня дымит.. Это самое, значит, чтобы оно на меня не дымило… – Распрямляя грудь, он очень шумно втянул воздух носом, а затем, не выдыхая, икнул, как бы усвоив его целиком. Тем не менее, распространился запах водочного перегара. А сосед заключил. – Это самое, значит, – по обоюдной договоренности…

Он имел в виду дым от костра, который тянулся в сторону его участка. Жалоба была уже не первой, Конкин знал, как вести себя в этих случаях, но едва он, вымученно улыбаясь, попытался подняться навстречу усатой, недоуменно-обиженной физиономии, как она вдруг качнулась, заваливаясь набок, – мелькнуло синее небо, угол крыши с кирпичной трубой ноги Конкина неожиданно подогнулись, и он со всего размаху шлепнулся обратно, чуть не промахнувшись мимо широкого березового чурбана.

Наверное, он даже на какое-то время потерял сознание, потому что, очнувшись, увидел, что сосед, как-то странно, сбросив привычную маску веселья, необычно нахмурившись и даже подвернув от напряжения губы, одной рукой придерживает его на чурбане, а другой подносит взявшийся неизвестно откуда граненый стакан, на две трети наполненный прозрачной жидкостью:

– На вот, выпей… Выпей, говорю, легче будет…

По запаху было ясно, что в стакане – водка.

– Я не пью, – разлепив вязкие губы, с трудом объяснил Конкин.

Однако сосед силой отвел его протестующую ладонь и, будто клещами, стиснул все тело:

– Пей! Не надо мне ничего доказывать! Я же биохимик, я знаю, что делаю…

Та его рука, что поддерживала Конкина на чурбане, быстро переместилась и оттянула волосы, запрокинув лицо, а другая прижала стакан к зубам. Конкин не мог противиться: водка сама собой потекла в горло, от спиртового жгучего вкуса он было задохнулся, но сейчас же вслед за водкой в горло полилась колодезная вода и вдруг стало значительно легче. Точно лопнула пленка дурноты, обволакивающая его. Хлынул упоительный воздух и туманное свежее солнце, как будто спрыснуло бодрость в артерии.

Конкин откинулся.

– Так это вы – Аптекарь? – ошеломленно спросил он. – Вот не ожидал. А я слышал, что вас убили…

– От кого слышали? – сразу же спросил Аптекарь.

– Леон говорил…

– А сам он жив?

– Не знаю, не уверен…

Тогда Аптекарь отпустил Конкина и, нащупав позади себя второй чурбан, привалился к нему, усаживаясь прямо на землю, посмотрел, сколько остается в бутылке – там еще было на два пальца – закрутил этот остаток винтом и одним глотком хряпнул прямо из горлышка – не закусывая, только на секунду задержал дыхание.

– Вот так, – чуть осипшим голосом сказал он. – Рекомендую на будущее. По сто пятьдесят грамм ежедневно, и вы – в нирване. Химиотерапия. Вероятно, многие это подспудно чувствуют…

– А у нас есть будущее? – спросил Конкин.

Аптекарь пожал плечами.

– Трудно сказать… С одной стороны, если вы все время в нирване, то особой опасности ни для кого не представляете, с другой стороны – память о реальном мире все-таки сохраняется. Я думаю, все будет зависеть от конкретного расклада сил. На их месте я бы на нас просто плюнул. Что мы, в конце концов, решаем? Слизняки. Мир таков, каким мы хотим его видеть. Неизвестно еще, кто здесь по-настоящему прав. Может быть, как раз они – неизлечимо больные. И не забывайте: три раза по сто пятьдесят. Вот увидите, уже через месяц все это нормализуется. Я ведь знаю, я пробовал на себе.

Ужасно закряхтев, Аптекарь поднялся, оглядевшись вокруг, сунул пустую бутылку в кусты и довольно вяло помахал рукой на прощание.

– Пойду, пожалуй, – сообщил он. – Крыша за зиму подгнила, надо ремонтировать. Извините, что беспокоил насчет костра, но, вы знаете, астма, просто замучила, выворачивает от дыма, я даже не курю…

Еще раз помахав на прощанье, он, по-видимому уже возвращаясь в образ, лихим движением подтянул штаны, шмыгнул, цыкнул и, переваливаясь, направился к боковой калитке. Левой рукой – отмахивал, а правой – придерживал поллитровку в кармане. Ни дать ни взять – классический люмпен. Черные смоляные пятна красовались на сгибах колен.

Появилась Таисия и сразу же спросила:

– Ну как?

– Все в порядке, – ответил Конкин.

Он действительно успокоился. Да и о чем было волноваться? – разливалось кругом сумасшедшее щебетание птиц, чуть покачивались сережки на черных березах, в небе плыли красивые блистающие облака, подсыхали низины и молоденькая просвечивающая трава обметала пригорки. Настроение было отличное. Подбежал Витюня и, схватив за рукав, требовательно поинтересовался, когда они пойдут в лес. Договаривались же, что – пойдут.

– После обеда, – ответил ему Конкин.

Он по-прежнему смотрел за боковую калитку.

Там был луг, в прошлом году перекореженный гусеницами тракторов, выдавленная ими земля затвердела и уже покрылась мощными сорняками. А на другой стороне луга находилась дача Аптекаря: островерхая, заделанная шифером крыша высовывалась из кустов сирени. Сирени было очень много, Аптекарь, вероятно, любил сирень, и между жесткими встопорщенными массивами ее неторопливо перетекали пласты синеватого дыма. Костер, который Конкин разжег вместе с Витюней, уже прогорел, а они по-прежнему перетекали, вздымаясь холмами – пучились, увеличивались в размерах, и в увеличении этом было что-то зловещее.

Вдруг – всю толщу их прорезал красноватый неожиданный всплеск огня.

И за ним сразу же – второй, третий…

– Пожар… – не своим, севшим голосом сказала Таисия.

Конкин и сам видел, что – пожар. Сердце у него как будто болезненно съежилось. Похолодело в груди. Он было двинулся – чтобы бежать. Но бежать было некуда. А главное – незачем. И кричать, предупреждая, наверное, тоже было бесполезно. Потому что Аптекарь, уже проделавший к этому времени большую часть пути, остановился, как-то беспорядочно замахал руками, а затем повернулся и припустил обратно – сгибаясь, нелепо подпрыгивая на рытвинах.

Однако, ушел он недалеко, – точно подкошенный, рухнув посередине луга.

Более не шевелился.

И словно подчеркивая, что все уже кончено, треснул, проваливаясь, шифер на крыше, и освободившееся грозное пламя рвануло вверх.

Зонтик черного дыма расцвел над участком.

– Здорово горит! – восхищенно сказал Витюня.

Конкин ему не ответил. Он тянулся туда, где, точно живые, начинали корчиться от жара подагрические кусты сирени. Выстрелов он не слышал, вероятно, оружие опять было с глушителями, но он ожидал, что к телу Аптекаря сейчас подойдут, и тогда он их увидит.

Однако, никто не подошел, стояла неправдоподобная тишина, лишь пощелкивание огня доносилось через просторы луга. А с ветвей черемухи над его головой вдруг порхнула какая-то птица и, метнувшись зигзагами, растворилась в небесной голубизне…

Слежку он заметил, когда переходил через улицу.

Крепкий, стандартного вида мужчина в поношенном сером костюме, державшийся метрах в пятнадцати позади него, вдруг не очень естественно дернулся – споткнулся, заволновался – и, тревожно оглянувшись по сторонам, как бы что-то соображая, тоже проследовал через трамвайные рельсы. Мужчину он случайно запомнил еще с предыдущего перекрестка, когда тот, точно также, не очень естественно дернувшись, вслед за ним пересек улицу на красный свет. Так что это вовсе не выглядело совпадением. Скорее – тревожащая закономерность. Тем более, что и другой мужчина, шедший до этого несколько впереди, не в костюме, а в куртке и в каких-то немыслимых шароварах, но такой же стандартный, не запоминающегося облика, неожиданно замер и тут же шагнул к стене, как бы страшно заинтересовавшись выцветшими газетами на стенде. В отличие от первого, он не стал переходить через улицу, а так и остался на месте – полуобернувшись и, наверное, стремительно оценивая ситуацию.

В общем, все было ясно.

На всякий случай Конкин проверил еще раз – сделав вид, что собирается идти к проспекту, а на самом деле свернув и решительно двинувшись в другом направлении. При этом он выявил еще одного наблюдателя, который до сих пор держался на противоположной стороне, а теперь был вынужден развернуться и следовать впереди Конкина. Значит, на нем "висели" по крайней мере трое.

Это было плохо. Это означало, что его телефон все-таки прослушивается. Неделя прошла спокойно, Конкина никто не трогал, лишь однажды, в середине ночи ему позвонили и панический незнакомый голос, сбиваясь от волнения, сообщил, что буквально три часа назад провалился Телефонист. Абсолютно точно, сведения из первых рук. И поэтому Смотритель распорядился, чтобы все, кто замкнут на Телефониста, немедленно сменили координаты. Прямо сейчас, не дожидаясь утра. Дальнейшую связь будет осуществлять Батарейщик. Следовало также уничтожить все документы, находящиеся на руках, и в ближайшее время не проявлять никакой активности. В случае опасности вообще уходить из города.

Голос сообщил эти сведения залпом – в суматохе, в невнятице слов, наталкивающихся друг на друга. А затем звонивший повесил трубку, вероятно не желая отвечать ни на какие вопросы.

Впрочем, вопросов у Конкина не было. Собственно, какие у него могли быть вопросы? Мир открылся пугающей своей реальностью и, как спрут, затаскивал Конкина в черную глубину. Конкин уже захлебывался в жутковатой бездонной пучине. Судя по всему, "гуманисты" были разгромлены. Фонарщик, Аптекарь, Телефонист. И другие, неведомые ему фигуры. Конкин не знал их и не хотел знать. Чем меньше знаешь, тем спокойнее. За эти дни он несколько раз звонил Леону, разумеется из автоматов, и рабочий телефон Леона не отвечал. Вероятно, вся школа была расформирована. Вот и воспитали новое поколение. Тех, кто будет видеть мир таким, как он есть. Глупая, идиотская затея. А ведь в школе были сконцентрированы их лучшие силы. Видимо, теперь никого из педагогов уже не осталось. А случайно уцелевшие – мечутся, не зная, куда податься. Хаос, паника, суета. Конкин надеялся, что в этой суете о нем действительно позабудут. Тем более, что и Леон, скорее всего, погиб. Если Леон погиб, значит, забрезжило освобождение. Правда, это только в том случае, если Леон погиб.

Но Леон, оказывается, не погиб. Сегодня утром он позвонил Конкину и назначил встречу. "Явка номер четыре". Напротив гостиницы. Вот откуда у него появились "хвосты". Телефон в его квадрате прослушивается.

Конкин не представлял, как выбраться из этой ситуации. Мне нельзя играть против профессионалов, подумал он. Против профессионалов я, конечно, проиграю. У него возникло тоскливое чувство обреченности. Разумеется, можно было нырнуть в ближайшую подворотню, добежать до стенки последнего, крайнего в данной застройке двора и, пробив непрочный картон, лишь расцветкой своей имитирующий несокрушимый камень, оказаться на одном из пустырей, составляющих, по-видимому, большую часть города. А затем, пересекши его, выйти за несколько улиц отсюда. На пустырь они не сунутся. Цветик не любит "люмпенов". Он их убивает, а потом закапывает на Могильном холме. Так что в смысле безопасности здесь можно не волноваться. Но Конкин знал, что не сделает этого. И не только потому что там – Цветик, который ревниво охраняет свою территорию от посторонних – Цветик его, наверное, помнит, и, может быть отнесется, нормально – но прежде всего потому, что помимо Цветика там еще и – Жиган. И Хвороба, и Мымрик, и Недотыкомка. Целая компания печальных тихих уродов. Он не знает, как с ними разговаривать. Леон намекал, что пустырники – это вообще не люди. И к тому же, чтобы попасть на пустырь, надо обязательно находиться в реальности. А реальности он больше не хочет. Он боится ее, она для него просто невыносима.

Кстати, насчет реальности.

Конкин достал из кармана узенькую согревшуюся бутылочку пепси-колы и привычным движением, сняв автоматический колпачек, прямо на ходу сделал два обжигающих мелких глотка. Он уже привыкал. Водка не казалась такой противной, как раньше. Быстрой тяжестью скатилась она в желудок и почти сразу же отозвался по всему телу стремительный легкий жар. Сознание прояснилось. Молодец Аптекарь, подумал он. Молодец, молодец. Действительно – как лекарство.

Тем не менее, пустыри отпадали. К сожалению, ничего иного Конкин придумать не мог и поэтому он поступил так, как обычно поступали герои виденных им детективных фильмов. То есть, он подождал на ближайшей остановке, когда подойдет автобус, и сначала изобразил, будто не собирается в него садиться, он даже отвернулся, присматривая за пассажирами лишь краем глаза, и только в самый последний момент, когда двери гармошкой уже закрывались, неожиданно втиснулся внутрь, – проехал в давке и в духоте несколько извилистых остановок, также неожиданно выскочил и пересел на трамвай, идущий в противоположную сторону. А затем очень быстро нырнул в метро и проделал этот же самый трюк с электричками – непрерывно меняя их, переходя с одной линии на другую. Операция заняла около получаса. Конкина толкали, ругали за нерасторопность, дважды его довольно чувствительно прищемило дверями, а один раз он сам, промахнувшись, ударился костяшками пальцев о поручень. К исходу этого получаса он чувствовал себя так, словно его пропустили через гигантскую мясорубку – ныл придавленный локоть, гудели ноги – но зато когда он, наконец, выбрался из метро и, опять же меняя транспорт, проехал для страховки несколько разнонаправленных остановок, то сойдя на просторном безлюдном проспекте, тянувшемся к месту назначения от собора, он с удовлетворением констатировал, что замеченные им прежде мужчины, по-видимому отстали. И даже не по-видимому, а – совершенно точно. Во всяком случае, по близости их не наблюдалось.

Вот тебе и профессионалы, подумал Конкин. Значит, я все-таки могу играть против профессионалов.

Эта мысль почему-то его не обрадовала. Вероятно потому, что он чувствовал мизерность данной победы. Что она значила по сравнению с безумием мира – по сравнению с жуткой и грубой реальностью, которая обволакивала его. Он пугался этой реальности и вместе с тем, было в ней нечто завораживающее. Некая жестокая правда. Горькая и единственная правда бытия. И если отказаться от этой правды, если опрометью захлопнуть двери, лишь чуть-чуть пока приоткрывшееся перед ним, то тогда реальность мира ускользнет навсегда и останется только нирвана – муторная, привычная, успокаивающая нирвана, безнадежная нирвана – нирвана во веке веков. И еще останется сожаление о другой, непохожей жизни – то мучительное сожаление, которое заставляет человека маяться долгие годы, порождая тоску и болезненное ощущение собственного ничтожества – что, вот, мог бы когда-то все изменить, но не решился. Не решился, а теперь уже слишком поздно. Момент упущен, никакой другой жизни не будет.

Другой жизни не будет. Нирвана и сожаление. Конкин прекрасно это понимал. И поэтому – все ускорял и ускорял шаги, перейдя, в конце концов, на трусцу задыхающегося, непривычного к бегу человека.

Он безбожно опаздывал, но он все-таки надеялся, что Леон его дождется.

И Леон его дождался.

Потому что когда Конкин, лавируя между потоками транспорта, перебежал широкий гремящий проспект, точно механическая стремнина, отсекающий данную часть города от привычного центра, и, притормаживая, вылетел на площадку, образованную с одной стороны гостиницей, вздымающей к небу стеклянные этажи, а с другой стороны – полноводной, коричневой от промышленных стоков, дымящейся гладкой рекой, то, задерживая рвущееся дыхание, он сразу же увидел, как в тени гранитного постамента, который на пирамидальной стеле своей держал медный шар, пылающий ярким солнцем, что-то невразумительно шевельнулось, и оттуда, очерченный плавящей летней жарой, неторопливо выступил Леон и, по-видимому, приветствуя его, сдержанно поднял руку.

Он был в сером рабочем комбинезоне, затянутом почти до подбородка, и, как показалось Конкину, в серых же спортивных высоких ботинках – то есть, вообще весь серый, очень органично выглядящий в задымленной солнечной пелене, не удивительно, что он практически растворялся в тени постамента – между ними было, наверное, метров сто, Конкин тоже поднял вялую руку, приветствуя, и в ту же секунду раздались частые отчетливые хлопки.

Словно откупоривалось вокруг множество бутылок с шампанским.

Конкин сразу же понял, что это означает и, остановившись, с каким-то тупым равнодушием наблюдал, как с краев забетонированной площадки медленно и даже красиво, равномерно стягиваясь к центру, продвигаются трое крепких мужчин, и в протянутых сцепленных их руках подпрыгивают удлиненные пистолеты, а у самого подножия постамента, на пересечении линий огня, превратившись в комок, конвульсирует неживое тело Леона – вздрагивает при каждом попадании, и на сером комбинезоне расплываются влажные темные пятна.

Так это было.

Один из мужчин прошел совсем рядом, и Конкин увидел его напряженное сосредоточенное лицо: блеск прищуренных глаз, сведенные к переносице брови. Он не обратил на Конкина никакого внимания – двигаясь и двигаясь вперед, словно притягиваемый магнитом. Воротник пиджака у него на спине – топорщился. Блестела круглая потная лысинка на затылке. Конкин тупо смотрел на эту лысинку, точно сейчас не было дела важнее. Все-таки мне нельзя играть против профессионалов, подумал он. Профессионалы меня, конечно же, переиграют.

Ничего другого не оставалось.

Поэтому Конкин достал из кармана бутылочку с водкой, быстро, почти не ощущая вкуса, сделал последний глоток и отбросил бутылочку, – которая разлетелась, ударившись о бетонные плиты.

Сверкнули осколки стекла.

А затем он побрел куда-то в сторону набережной. Ему хотелось оглянуться, но он не оглянулся.

ВСЁ В КРАСНОМ

Крысы неслись через двор, повизгивая от возбуждения. Ближняя, с жесткими, как зубная щетка, усами сходу перемахнула низенькую ограду газона, зацепилась, по-видимому, о выгнутую трубу, шлепнулась брюхом в траву и обиженно заверещала. Две другие – цап-цап-цап коготками – промчались по шерстистому телу.

Двигались они на задних лапках, но удивительно быстро. В глазах – сладкий блеск, на влажных ощеренных зубках – нитки слюны.

– Туда!… – придерживая дверь парадной, сказал я обомлевшей Эльвире. – Налево под лестницу, потом – дуй отсюда!…

– А ты как же?

– Давай-давай!…

Она лишь пискнула что-то в ответ. Хлопнула задняя дверь, и от потока воздуха качнулась лампочка, свисающая на перекрученных жилах. Уродливая горбатая тень вздела руки по направлению к улице. У тени была вытянутая звериная морда, груши ноздрей, а позади головы – шипастый гребень, защищающий шею. Уже не руки, а лапы скребли тусклый воздух. Я не сразу догадался, что тень эта – от меня. Вот, значит, как я сейчас выгляжу. Хотя понять было можно. Похрустывая, распрямлялись в спине могучие позвонки, мышцы в предвкушении боя мелко подергивали конечности, свет в парадной приобрел тревожно красноватый оттенок. Главное же, как набат, ударили запахи: кислый кошачий, раздражающий тем, что забивал остальные, человеческий душный, десятилетиями отстаивавшийся в лестничной клетке, запах подгорающей где-то наверху изоляции, запах пролитого мазута, запах ржавчины, выстарившийся мертвый запах краски от стен.

Ноздри мои затрепетали. Я был в отчаянии. Только-только договорились с Эльвирой, что она у меня сегодня останется. Целых три месяца спорили из-за этого. То есть, спорил и горячился, разумеется, я; Эля пожимала плечами и отвечала с оскорбительным недоумением: Зачем мне это нужно?… Наконец, сегодня после кафе сказала: Поздно что-то, не хочется тащиться через весь город, – и уверенно, будто не в первый раз, взяла меня под руку.

И вот – крысы.

Я даже страха почти не испытывал. Хотя крысы, по-моему, гораздо опасней гиен, – тех, что бродят по лестничным клеткам и принюхиваются к квартирам. Гиенам что нужно? Деньги, ценности. Человека они не тронут. Если, разумеется, сам человек не начнет им препятствовать. Это такая договоренность: берем свое и уходим. А с крысами, особенно уличными, договориться нельзя. Крысы разорвут жертву просто для удовольствия.

И все-таки страха у меня почти не было. А если и был, то совсем иной страх – перед самим собой. Не случайно скребла лапами воздух горбатая звериная тень, и не случайно сумасшедшие запахи раздирали мне ноздри. Я распрямлялся, преодолевая человеческую сутулость. И одновременно – человеческую слабость, нерешительность, робость перед манящим дыханием смерти. Собственно, ничего человеческого во мне, вероятно, уже не было. Звенела синеватая кровь в жилах, гулко, страшно и радостно бухало под ребрами сердце, легкий зуд обжигал кончики пальцев, где ногти сворачивались, образуя клювы когтей.

Я, наверное, тоже повизгивал от возбуждения. И когда первая крыса, рванув дверь и влетев в сумрак парадной, прыгнула, – оскаленная, ещё толком не разглядев, кто именно перед ней стоит, – я без особого усилия отклонился, чиркнув кинжальчиком когтя по горлу, и она, вмиг захлебнувшись, врезалась мордой в перила. Загудело железо, и, судя по звуку, встрепенулась змеей пластмассовая окантовка. Вторая же крыса, почувствовавшая, вероятно, что-то не то, успела схватиться за дверь и немного затормозить на пороге, однако инерцией её все-таки вынесло ко мне в опасную близость. Лапа, твердая, как чугун, ударила по позвоночнику. Сухо щелкнуло, и короткошерстое тело обмякло. А вот третью, последнюю крысу я пока не видел и даже не чуял по запаху, но дрожащий, писклявый, мальчишеский голос неожиданно произнес из тени, отбрасываемой створкой:

– Ты что, дядя, ты что?… Мы к тебе по-человечески, а ты – вона как… Ну пошутили, ну – все, дядя, не надо…

Напрасно он мне это сказал. Лучше бы ему было без лишних слов рвануть на улицу. Наверное, я не стал бы его преследовать. Подумаешь, взмокший и обделавшийся с перепугу крысенок. Очень мне нужно тратить на него силы. А так – ужас, прошепелявивший в голосе, породил мгновенный ответ. Та же лапа, что срубила предыдущего грызуна, метнулась вперед, и костистые пальцы прошли сквозь ребра, воткнувшись в сердце. Вытянутое по стене мохнатое тело судорожно затанцевало, заелозило по штукатурке и вдруг – свесилось.

Нижние сухонькие конечности не доставали до пола.

Я шумно выдохнул.


– Милиция тебя навещала? – будничным скучноватым тоном спросил Валерик.

– Навещала, – ответил я. – Как ей и положено. Минут сорок назад.

– Ну и что?

– Ничего. Был дома, спал, ни о чем таком слыхом не слыхивал.

– Поверили?

– А с чего им не верить? Какие у них основания, чтобы не верить?

– По-всякому, знаешь, бывает… Могли привязаться. У тебя ведь этот случай – не первый?

Я из осторожности промолчал.

– Давай-давай, – нетерпеливо сказал Валерик. – Что я тебе – милиция или фэ-эс-бэ? Я тебя в ментовку закладывать не побегу. – Он сильно сморщился, просунул ладонь под рубашку, быстро и громко, как обезьяна, почесал левую сторону живота, сморщился ещё больше, вытащил руку и пополировал ногти о джинсы. – Мне исповеди твои без разницы. Я по делу интересуюсь…

– Ну, была ещё пара случаев, – неохотно сознался я. – Один раз двое каких-то хмырей прицепились. Ну, я их – того… оприходовал… сам не знаю, как получилось… А другой раз вообще смешная история. Подваливает у магазина мужик и говорит, что я ему пятьдесят рублей должен. Такой – трясется, алкаш, весь синий, будто припадочный…

– Где?

– Что «где?»

– Где магазин находился? – спросил Валерик.

– Магазин? Магазин был – на Васильевском острове. Тринадцатая линия, кажется. Я туда, слушай, попал-то, честно говоря, по глупости. Сказали, что «Букинист» в эти места переехал…

– А хмыри?

– Какие хмыри?

– Которые привязались, – объяснил Валерик с бесконечным терпением. – Хмыри были в каком районе?

– Это на Благодатной улице, – сказал я. – Ничего себе – «Благодатная». Я, слушай, нес работу в издательство. Иду – никого не трогаю; вдруг – выкатываются откуда-то такие двое…

– Повезло, значит. Во всех случаях – три разных района. Я – к тому, что вычислить тебя – ой-ей-ей…

– Кому вычислить?

– Ну, кто у нас – вычисляет?

Он откинулся в кресле и внимательным цепким взглядом обвел книжные полки, задержался на стопках томов, загромождающих тумбочку, – потянулся, снял сверху одну книгу, затем другую.

Брови у него сильно разъехались. Боэций «Утешение философией», Ганс Георг Гадамер «Семантика и герменевтика», Вальтер Бенджамин «Иллюминации». Сборник «Самосознание европейской культуры ХХ века». Увесистый темно-зеленый том с золотистым тиснением.

– Читаешь, значит, в свободное время?

– Стараюсь…

– И что, помогает?

Я нехотя пожал плечами:

– Разве это можно установить? Когда были написаны «Божественная комедия», «Путешествия Гулливера», «Гаргантюа и Пантагрюэль»?… Сколько столетий прошло? Что изменилось в мире?… С другой стороны, как бы мы сейчас жили, если бы не написаны были – «Божественная комедия», «Путешествия Гулливера», «Гаргантюа и Пантагрюэль»… Помнишь, что ответил Ганс Архивариус из «Старого города», когда Ретцингер упрекнул его в том, что тот слишком закопался в архивах? «Я не живу, чтобы читать. Я читаю, чтобы – жить»…

– «Зажги зеленую лампу», – дополнил Валерик странно высоким голосом.

– А это откуда?

– Так, один человек говорил. Теперь его уже нет. – Он аккуратно, точно боясь уронить, положил томик «Самосознания» на верх книжной стопки. Сказал тем же странно высоким голосом, который, казалось, вот-вот лопнет. – Если бы за это ещё и платили…

У меня слабо кольнуло в груди.

– Я как раз сегодня собираюсь идти в издательство. Слушай, я им скажу, я им устрою варфоломеевскую вечеринку… В конце концов, у меня – официальный договор на руках. Должны же они в конце концов заплатить! Сколько я тебе сейчас должен? Полторы тысячи? Ну – я отдам…

– Что ты для них перевел?

– Джой Маккефри «Блистающий меч Ориона». Четвертая книга из сериала о «Воинах Ночи». Двадцать два печатных листа, по пятьдесят долларов… Правда, я аванс у них брал, но все равно – сумма приличная.

– Отдашь мне мое – на пару месяцев хватит, – подытожил Валерик.

Считать он умел.

– Ну что – два месяца? Два месяца – это громадный срок. За два месяца я ещё два романа переведу. С издательством я уже в принципе договорился. Вот и вот!…

Я бросил на стол почти невесомые, но пухлые книги в карманном формате. На одной был изображен бронзовотелый перевитый мышцами воин, как шампуром, нанизывающий мечом ящера с игольчатой пастью, а на другой – тот же воин, держащий за руку блондинку с почти обнаженной грудью и взирающий вместе с ней на цветущую среди гор долину. На лицах обоих – восторженность, переходящая в идиотизм.

Валерик поколупал ногтем болотную краску на ящере. Лоб его сморщился, а из-под жестких волос выскочила струйка пота.

– Долго ты не продержишься, – сказал он. – Это ведь как? Сорвешься около дома, – мигом вычислят. Знаешь, что такое «облава на крупного зверя»? Красные флажки, загонщики в спину тебе орут. Ты через голову от страха когда-нибудь кувыркался?…

– Я «зажгу лампу», – сказал я сквозь зубы.

– На «охоту» все равно выходить придется. Точить – когти, клыки. Мясо пробовать. Иначе – кровь задушит…

– Работу мне хочешь предложить? – спросил я.

– Хочу.

– С криминалом?

– Другой работы сейчас не бывает…

– А если я откажусь?

Пальцы Валерика поднялись – вонзились в пружинистые черные завитки шевелюры и с неприятным звуком поскребли у макушки. Точно пытались содрать с головы скальп.

– Ну, тогда все будет «в красном», – предупредил он.

Ласково так предупредил, почти нежно.

Я вздрогнул. И тоже – как запаршивевшая макака, почесался сразу двумя руками.

Мне было не по себе.

– Кто ты, Валера?…

Валерик выдернул пальцы из шевелюры, изогнулся, потягиваясь, будто належавшийся в норе зверь. Даже под рубашкой почувствовалось, как напряглись мускулы, оплетающие все тело. В глазах высветилась хищная желтизна.

Кожистые веки чуть дрогнули.

– Тебе лучше не знать этого, – сказал он.


«Наташа ехала на первый большой бал в своей жизни. Она в этот день встала в восемь часов утра и целый день находилась в лихорадочной тревоге и деятельности. Все силы её с самого утра были устремлены на то, чтоб они все: она, мама, Соня – были одеты как нельзя лучше. Соня и графиня поручились ей вполне. На графине должно было быть бархатное платье, на них двух – белые дымковые платья на розовых шелковых чехлах, с розанами в корсаже. Волосы должны были быть причесаны a la grecque.

Все существенное уже было сделано. Соня кончала одеваться, графиня тоже; но Наташа, хлопотавшая за всех, отстала. Она ещё сидела перед зеркалом в накинутом на худенькие плечи пеньюаре. Соня стояла посреди комнаты и, нажимая до боли маленьким пальцем, прикалывала последнюю визжавшую под булавкой ленту.

– Не так, не так, Соня! – сказала Наташа, поворачивая голову от прически и хватаясь руками за волоса, которые не поспела отпустить державшая их горничная. – Не так бант, поди сюда.

Соня села, чуть не дрожа от страху, и робко взглянула на обеих дам. Видно было, что она и сама не понимала, как могла сесть с ними рядом.

– Я… я… зашла на одну минуту, простите, что вас обеспокоила, – проговорила она, запинаясь. – Я от Катерины Ивановны, а ей послать было некого… А Катерина Ивановна приказала вас очень просить быть завтра на отпевании, утром… за обедней… на Митрофаниевском, а потом у нас… у ней… откушать… Честь ей сделать… Она велела просить.

Соня запнулась и замолчала.

Бледное лицо Раскольникова вспыхнуло; его как будто всего передернуло; глаза загорелись… Более всего на свете он ненавидел запах розового масла, и все теперь предвещало нехороший день, так как запах этот начал преследовать его с рассвета. Ему казалось, что розовый запах источают кипарисы и пальмы в саду, что к запаху кожи и конвоя примешивается проклятая розовая струя. О, боги, боги, за что вы наказываете меня?

И вновь он услышал голос:

– Истина прежде всего в том, что у тебя болит голова, и болит так сильно, что ты малодушно помышляешь о смерти. Ты не только не в силах говорить со мной, но тебе трудно даже глядеть на меня. И я невольно являюсь твоим палачом, что меня огорчает. Но мучения твои сейчас кончатся, голова пройдет.

Тут прокуратор поднялся с кресла, сжал голову руками, и на желтоватом его бритом лице выразился ужас.

– Ну вот, все и кончилось…»


Я захлопнул «Войну и мир», с треском, как будто уже навсегда, закрыл «Преступление и наказание» в темном дерматиновом переплете, захлопнул «Век просвещения», «Смерть Вазир-Мухтара», потрепанных «Комедиантов». И ещё пять-шесть книг, читаемых то из середины, то с конца, то, наоборот, ближе к началу. Голова у меня гудела, и тексты разных романов сплетались в причудливом хаосе. Три часа непрерывного чтения подействовали, как зарядка с гантелями. Я зверски устал. Хорошо еще, что я не пошел в писатели, как когда-то намеревался. Все время держать в сознании уйму сталкивающихся персонажей, чувствовать отношения между ними, помнить внешность, особенности характера, привычки, манеру себя вести. С ума можно сойти. К счастью, переводчику это не обязательно. Переводчик не придумывает людей, он лишь грамотно перетолковывает придуманное другими. Это гораздо легче. Правда, и платят переводчику – соответственно. Жалкий полтинник за двадцать четыре машинописных страницы. Чтобы как-то прожить, надо делать по полторы сотни страниц в месяц. Полторы сотни страниц – это вам не хухры-мухры. Единственное, что при переводе с английского ощутимо увеличивается объем. Десять страниц английского текста – примерно тринадцать по-русски. Да от себя ещё немного добавишь. Совсем чуть-чуть. Только за счет этого и выкручиваемся.

Кажется, я начинал приходить в себя. «Зеленая лампа» зажглась, и я снова чувствовал себя человеком. В самом прямом смысле этого слова. Теперь можно было не опасаться, что меня где-нибудь скрутит. Заряда, полученного от чтения, хватало на весь день. Жаль, конечно, что не на всю жизнь, но тут уж ничего не поделаешь. И тем не менее перед выходом из квартиры я набрал в легкие воздуха, точно готовясь нырнуть в темный омут, а когда увидел покореженные перила первого этажа – смятые от чудовищного удара, со вставшей, как кобра, пластмассовой отслоившейся окантовкой, – сердце у меня на миг замерло, а потом застучало, подстегиваемое тревогой. Все-таки я вчера малость перестарался. Так нельзя, эту звериную силу надо держать под неусыпным контролем. Переламывать её, душить без всякой пощады. Только как задушить, если она сама рвется наружу?

И ещё меня поразило, что край перил был обмотан широкой багровой тряпкой. Цвет матерчатого огня полыхнул прямо в глаза. Лампочка под потолком была тусклой, но виделось хорошо. Я, оглушенный на миг, даже по-идиотски затряс головой. Тело сразу же зачесалось, и мне стоило громадных трудов не разодрать на себе одежду ногтями. Случайность или ловушка? Повесил дворник, чтобы жильцы не поранили руки о страшные заусеницы? Или «флажок» выставлен специально, стараниями соответствующих служб, и теперь они откуда-то наблюдают, кто из граждан и как отреагирует на него? В таком случае я – уже на заметке. Хотя, возможно, и нет. Секундная пауза у разбитых перил выглядела естественно. Могу я удивиться беспорядку? Могу! Теперь главное – не задерживаться. Я толкнул наружную дверь. Августовский пылающий свет хлынул в парадную. Пыхнул сквозняк, голова у меня кружилась, первые два-три мгновения я ничего не мог различить. Пальцы подергивались, и, чтобы перейти через двор, мне опять потребовалось сделать несколько глубоких вдохов.


В издательстве я сразу же поднялся на третий этаж. Кричали со стен плакаты, рекламирующие очередной сериал, и зазывным глянцем блестели на стеллажах книги, выпущенные за последние месяцы. Драконы, мускулистые ребята с мечами, зловещие мужики – в плащах, в шляпах, с длинноствольными пистолетами. Здесь было и несколько моих переводов.

Я старался на них не смотреть.

– Привет, – сказал я.

Эля мигнула и, не торопясь, опустила на стол какую-то устрашающую бумагу. Легли поверх пальцы, украшенные маникюром. Она была здесь не Элей, а Эльвирой Сергеевной.

Вишневые губы наконец шевельнулись.

– Привет.

– Ты мне вчера даже не позвонила…

Эля вместо ответа выгнула бровь, и сейчас же Буравчик, скорченный над клавиатурой в противоположном углу, вскочил на ноги, торопливо похлопал себя по карманам, как будто что-то искал, сказал, демонстрируя независимость: Пойти покурить, что ли? – и немедленно испарился, прикрыв за собой дверь.

Тогда Эля откинулась на вертящемся стуле и, проехав коленками туда-сюда, посмотрела на меня снизу вверх.

– Зачем? – спросила она.

– А вдруг со мной что-то случилось?

– Что это за мужчина, если с ним вечно что-то случается?

– Милицию ты тоже вызвать не догадалась?

Эля моргнула.

– Как раз подошел автобус, и я – поехала…

В этом была она вся. Свет «зеленой лампы» в моем сознании начал тускнеть. Я протянул руку к луковице волос, каковую сегодня образовывала её прическа. Однако Эля дернула головой и неприветливо отстранилась.

– Не здесь, – сказала она.

– А где? И когда?

Она пожала плечами:

– Где-нибудь, наверное. И когда-нибудь… – не вставая, сухо, по-секретарски поинтересовалась. – Ты, собственно, куда направляешься?

– Туда, – я указал на дверь кабинета.

– У него сейчас – человек.

– Я тоже пока – человек. Во всяком случае – в данное время и в данном месте…

И прежде, чем Эля – пардон, Эльвира Сергеевна – успела что-нибудь возразить, я проник в узкий пенал с окном в коленчатый переулок, не спросясь, не поздоровавшись даже, выдвинул стул из стыка приткнутых друг к другу канцелярских столов и уселся напротив Никиты, посапывающего, как всегда, в две дырочки.

Он мне кивнул, нисколько не удивившись. И я тоже – кивнул, с ненавистью обозревая его рыхлые щеки. Выглядел Никита по обыкновению сильно не выспавшимся.

– Ну нет сейчас денег, – объяснял он, меланхолично кивая после каждого слова. – Книга поступила в продажу, но оптовики расчеты задерживают. Они заплатят нам, мы – тебе. Придут деньги, конечно, сразу же выдадим. Ну – звони, телефон издательства у тебя есть…

А сидящий в таком же точно стыке Комар нервно сплетал и расплетал пальцы.

– Уже три месяца, – не слушая, бубнил он. – Ведь уже на целых три месяца мне задерживаете. Я вам работу сделал? Сделал. Претензий нет? Нет. Мне жить надо? Опять же – если брать у вас новый заказ…

– Ну не бери, – с тоской отвечал Никита. – Ну что, Костя, делать, если так получается? Ну – Кулаковой тогда отдадим твоего Джордана. Леночка Кулакова английский знает?

– Английский Леночка знает, у неё – с русским трудности…

– Ничего, редактора к ней пристегнем…

– Вы договоры свои выполняете?

– Мы свои договоры выполняем всегда, но, Костя, сейчас в издательстве денег нет.

– Вот, – обращаясь ко мне, пожаловался Комар. – Еще в мае сдал им шестьсот страниц Джордана. Ничего не получил, кроме аванса. Книга, между прочим, лежит на всех лотках…

Ответа от меня он, кажется, и не ждал, выкарабкался из-за стола, мешая себе непропорционально членистыми конечностями, – сгорбившись, волоча за ремень сумку, побрел к выходу из кабинета.

Никита сдержал зевок. Глаза, полные отвращения, обратились уже в мою сторону.

– Ну нет сейчас денег, – объяснил он, снова кивая после каждого слова. – Книга поступила в продажу, но оптовики расчеты задерживают. Они заплатят нам, мы – тебе. Придут деньги, конечно, сразу же выдадим. Ну – звони, телефон издательства у тебя есть…

Он, видимо, неотчетливо понимал, с кем разговаривает. «Зеленая лампа» у меня в голове совсем потускнела. Пальцы правой руки чуть подергивались, и кончик среднего тяжелел, будто наливаясь металлом.

– Вы договоры свои выполняете?

– Мы договоры выполняем всегда, но, Игорь, сейчас в издательстве денег нет…

По-моему, он просто-напросто засыпал. Блеклые, из одних ободков зрачки уплывали под веки.

Тогда я неторопливо вытащил из-под столешницы отяжелевшую руку, воткнул кривоватый, отросший уже, звериный коготь в ореховую полировку и без особых усилий провел им со скрежетом по диагонали.

Во все стороны брызнул вспоротый лак. Страшноватая белая борозда перечеркнула поверхность. Ободочки зрачков у Никиты вернулись в прежнее положение.

– Ну так бы и говорил, – произнес он нисколько не громче обычного. Поднял с телефона трубку, ткнул толстым коротким пальцем в какую-то клавишу. – Эля, выпиши, пожалуйста, гонорар, товарищу переводчику. Да-да, согласно исполнения договора… – Послушал, что ему говорят, вздев брови, вероятно, чтобы не слипались глаза. – Ну вот, завтра можешь получить свои деньги. Сразу бы объяснил мне по-человечески…

– Я и объяснил.

– А стол у меня зачем было портить?

Чувствовалось, что он опять засыпает. Замигал лихорадочный огонек на сером многокнопочном аппарате. Никита послушал трубку, которую так и не положил, и вдруг я впервые узрел на оплывшем лице его нечто вроде недоумения. У него даже глаза округлились. Ободочки расширились и потемнели, как у зрячего человека.

Он оторвал трубку от уха. Сглотнул так, что горло втянулось, а мягкие щеки, наоборот, выперли. Напряженно подумал о чем-то, а потом сглотнул ещё раз.

И наконец протянул трубку вперед.

– Это – тебя, – несколько удивленно сказал он.


– Ты только не нервничай, – быстро предупредил Валерик. – Не нервничай, просто сиди и смотри, твой номер шестнадцатый. Скорее всего, ничего не будет. Они потолкуют между собой и потом разойдутся. Сейчас не прежние времена. Разборки никому не нужны…

Он говорил слишком много. Так безудержно и торопливо говорит человек, если смертельно боится. Молоток, сидящий рядом с местом водителя, шевельнулся и малость наклонил продолговатую голову:

– Кончай базар!

– А что? – страстно спросил Валерик.

– Засохни! – сказал Молоток.

Валерик увял. А Молоток, все так же с бычьей напряженностью вглядываясь сквозь затененное ветровое стекло, взялся за боковую дверцу – нажал там что-то, потянул вверх, словно собираясь снимать с петель, и в итоге чуть-чуть приоткрыл, наверное, совершенно незаметно для постороннего. Дверца даже не щелкнула. Вероятно, была заранее подготовлена. А потом, опять-таки не сводя глаз с переднего отрезка дороги, вытащил откуда-то из-под ног автомат с очень коротким дулом и беззвучно, будто на вату, положил его к себе на колени.

Валерик увял окончательно. И у меня тоже – твердо, как ледяное, стукнуло сердце. В груди был холод, проступающий через кожу испариной. Плечи неприятно ослабли. Ничего подобного я, конечно, не ждал. Когда Валерик часа два назад предлагал мне принять участие в том, что осторожно названо было термином «деловые переговоры», он особо подчеркивал, что никакой вооруженной разборки там не предвидится, поедут на обычных машинах: шофер, двое охранников, что, собственно, и произошло, причем каждая тачка будет предварительно обыскана «инспектором» с другой стороны. Количество участников ограничено. Непонятно, как Молоток умудрился протащить сюда автомат. И непонятно, что он теперь собирается с ним делать.

Кажется, я попал, как кур в ощип. Разве можно верить Валерику, если речь заходит о деньгах? Нельзя верить Валерику, если речь заходит о деньгах. За деньги Валерик продаст не только меня, – друзей, себя самого, весь мир в придачу. Душа у него не дрогнет. В общем, сейчас меня, кажется, зарежут, выпотрошат и сварят. Даже имени моего никто не спросит… Кисловатая звериная вонь заполняла салон машины. Вонь нечищеных клеток, вонь смерти, вонь склизких отбросов. По телу расползалась мелкая дрожь. Правда, я надеялся, что со стороны она не слишком заметна. И вместе с тем этот ужасный запах что-то во мне менял. Именно кисловатая вонь, как ни странно, придавала мне силы: мускулы разворачивались и наливались упругостью, сердце уже не стукало в груди мертвой ледышкой, а лупило гулко и часто, как язык колокола. «Зеленая лампа» в мозгу совершенно погасла, и обостренным чутьем, которому этот предупреждающий свет только мешал, я видел участок проселка, выделенный двумя поворотами, песчаную почву, камешки, чахоточные кусты, опутанные сохлыми травами, сбитое в кочки, болотистое пространство слева, деревеньку на горизонте, как будто приподнятую землей к тусклому небу, хрустальный воздух, пламенные листья одинокой осины и – двух очень похожих друг на друга мужчин, сближающихся, как отражения в невидимом зеркале.

Оба они были в серых элегантных костюмах, оба – причесаны волос к волосу, как будто только что из парикмахерской, оба – с массивными, как говорили раньше, «партийными» лицами. Тот, который из нашего «жигуля», сжимал в правой руке кожаный «дипломат». Более никаких различий между ними не наблюдалось. Сходились они, точно притягиваемые незримым канатом, против воли и вместе с тем удручающе неотвратимо. Вот осталось пятнадцать метров песчаной дороги… вот – десять метров… вот – только пять…

Шея у меня нещадно чесалась, и одновременно, будто трескалась кожа, чесались обе лопатки.

Что это предвещает, я знал.

– Сейчас, – сказал Молоток, поднимая с колен автомат и тыча дулом к ветровому стеклу. – Приготовились. Оба. Выскакиваете по моему сигналу.

У Валерика, кажется, даже шевелюра взмокла. Он сжался в комок, ощеренные, как у мартышки, зубы стукнули друг о друга.

– Так не договаривались!… Я никуда не пойду!…

– Пойдешь, – не оборачиваясь, пообещал Молоток. – Еще как пойдешь – помчишься на цырлах. А не помчишься – кишки собственные жрать будешь. У нас это не задержится… Ну, по отсчету: пять… четыре… три… два… один…

Локти, похожие на окорока, растопырились. Молоток всем грузным телом подался вперед, на приборную доску. Смотрел он исключительно на мужчин в серых костюмах и потому, вероятно, не видел, как спутанные травой кусты на обочине зашевелились, как они, точно вытолкнутые из земли, разошлись на два сорных пучка и как из-под них, будто из ада, выросли две фигуры, обтянутые чем-то пятнистым. Локти у них тоже были разведены, а в руках – по-моему, такие же короткие автоматы. Красное вечернее солнце касалось голов, украшенных болотными кочками.

– Ноль!… – хрипловато и как-то задавленно произнес Молоток.

Или он только собирался это произнести? Я не понял. Я, наверное, зря смотрел в сторону надрывного солнца. До сего момента я как-то сдерживался, несмотря на чесотку и на знакомое уже подергивание суставов. Но тут цвет тревоги и крови хлынул мне прямо в мозг. Я, по-видимому, на секунду ослеп, поглощенный внезапно распахнувшимся мраком. А когда я действительно не более чем через секунду вдохнул этот мрак и пришел в себя, все уже было кончено.

Опрокинутый на руль Молоток терзал ногтями рубаху. Из-под дымящейся ткани выбулькивалось и текло на живот что-то малиновое. Глаза у него закатывались, он дико хрипел вздутым горлом. Скорчившийся ещё больше Валерик тоже конвульсивно дрожал. Ноги он поджимал к подбородку, как эмбрион в тесной утробе. Уже не зверинцем, а сладковатой смертью пахло в машине, и от раздражающего этого запаха у меня трепетали ноздри. Плечо саднило, точно по нему хватили кувалдой, ручей расплавленной боли стекал по груди, чуть не прожигая её насквозь. На зеленоватых пластинках панциря желтел ряд нашлепок. Это расплющились о кость пули. Я шевельнулся, и они со звоном отскочили в разные стороны.

– Смотри: а ведь жив, кажется… – весело сказал кто-то из багрового сумрака.

Наверное, он говорил про меня.

– Ну, контрольный выстрел, – брюзгливо напомнил второй. – Знаешь ведь, что положено, зачем тянешь?

Видимо, их было двое.

– Давай, Зюба, давай!…

Я выставил наружу одну ногу, потом – другую. Кроссовки, вспученные мозолями, разодрались по швам. Уплощенные когти воткнулись в землю, утверждаясь на ней.

Затем я выпрямился.

– Ну, точно, живой. Ништяк, сейчас я его успокою…

Они, вероятно, ещё ничего не поняли. Я, не глядя, обеими лапами толкнул машину назад, и она завалилась, вывернув облепленное сырой грязью днище. Лопнули боковые стекла, проскрежетала жесть дверцы, вмятая камнем.

– Ого!…

Это сказал кто-то у меня за спиной. А те двое, орангутанги в пятнистых комбинезонах, остановились и, кажется, даже попятились.

То есть, всего их было не двое, а трое.

– Ого!…

– Ребята…

– Ништяк!…

Впрочем, никакого значения это уже не имело…


Заголовок на второй странице газеты гласил: «Кровавая междоусобица продолжается». В заметке, подписанной инициалами, сообщалось, что вчера на одном из проселков, примыкающих к Выборгскому шоссе, была обнаружена перевернутая машина отечественного производства и тела шестерых людей, принадлежащих, по сведениям МВД, двум противоборствующим криминальным группам. Видимо, произошла очередная разборка между «своими». Возбуждено уголовное дело. В интересах расследования подробности прессе не сообщались.

Автор заметки сетовал, что в цивилизованных странах даже бандиты умеют договариваться между собой, а у нас до сих пор устраиваются вот такие побоища. Все-таки низка ещё культура преступного мира. Духовности не хватает, образования, веры в общечеловеческие идеалы…

Газету я аккуратно сложил и бросил на подоконник. Шестеро пострадавших – это два «шефа», Молоток и Валерик. И еще, вероятно, те трое, что ничтоже сумняшеся пытались меня остановить. Идиоты, разве можно остановить голодного динозавра! Всего, значит, должно было быть семь человек. Семь, а не шесть! Кажется я начал догадываться. Ай да Валерик, ай да хитроумная бестия! Макака – она и есть макака. Всех обманул, выскользнул из кровавого месива.

Меня, впрочем, это не слишком интересовало. Я принес «дипломат», брошенный вчера в прихожей на полку для обуви, щелкнул замочками, которые несмотря на цифровые колесики оказались незапертыми, и довольно-таки равнодушно обозрел пачки долларов, заполнивших кожаное нутро. Нечто подобное я и ожидал там увидеть. Не зря же предпринимались перед «свиданием» такие меры предосторожности. Пересчитывать их я, конечно, не стал – пару упаковочек вынул, а остальное небрежно задвинул ногой между стеной и шкафом. Пусть пока полежат.

И тут на меня накатило. Наглая ли заметка в газете послужила тому виной или сыграл свою роль специфический по-типографски пронзительный запах денег – ничто так страстно не пахнет, как новенькие купюры – но только я вдруг, как на широком экране, увидел изрыгающий бесконечную очередь, прижатый к животу автомат, ощутил очень резкие, тупо-болезненные шлепки пуль, расплющивающихся о панцирь, узрел тело, летящее в воздухе и шмякающееся на дорогу, другое тело, все как бы в красном, корчащееся у меня под лапами, мятое, растерянное, неожиданно юношеское лицо того, третьего, который был у меня за спиной, услышал его испуганный возглас: Что это, елы-палы?!. – и его жутковатый храп, когда когти ножами вошли в слабое горло…

Меня чуть не вытошнило прямо на сероватый паркет. Воздуха не хватало, и в работающих с механическим свистом легких пылала разреженная пустота. Разодралась обшивка кресла, когда я неловко поменял позу. Ощущение было – выброшенного из воды осьминога. Еще миг, и начнутся непроизвольные звериные судороги. Спокойно, сказал я себе. Спокойно, спокойно, прежде всего – спокойно. Это были не люди, это были взбесившиеся орангутанги. Фиолетовые морды, клыки в слюнной пене, узловатые руки, покрытые завшивевшей шерстью. Доктор Джекил и мистер Хайд, с тоской подумал я. История повторяется.

«Тотчас я почувствовал мучительную боль, ломоту в костях, тягостную дурноту и такой ужас, какого человеку не дано испытать ни в час рождения, ни в час смерти. Затем эта агония неожиданно прекратилась, и я пришел в себя, словно после тяжелой болезни. Все мои ощущения как-то переменились… Я был моложе, тело мое пронизывала приятная и счастливая легкость… узы долга распались и более не стесняли меня, душа обрела неведомую прежде свободу… Я простер руки вперед, наслаждаясь непривычностью ощущений…»

Правда, здесь были и весьма существенные отличия. Мистеру Хайду, дьяволу в образе человека, нравилось творить зло. Он им жил, он получал от него истинное наслаждение. Мне же, кем бы я сейчас ни был, вовсе не нравилось убивать. Зверь, выходящий из мрака, был отвратителен и порождал только отчаяние. Я отнюдь не стремился украдкой, как доктор Джекил, вкушать омерзительные плоды. Напротив, я бы с радостью обошелся без них. Но как быть, если сама жизнь заставляет человека стать диким зверем. Если зверь – это образ могущества, рожденный временем и людьми. Если только зверь, жестокий и сильный, может выжить в том мире, который мы называем своим.

Хотя, вру, мне это именно нравилось. Несмотря на кисловатый запах зверинца и несмотря на десятки книг, прочитанных мною за последние дни. Что, в конце концов, могут книги? Мертвая бумага, столбцы тухлых букв от края до края. Книги не удержат того, кто выступает из тени, отбрасываемой жизнью в небытие. Быть сильнее других – это так привлекательно! Удивительная, ничем не ограниченная свобода восхищала меня. Я нетерпеливо дрожал, раздумывая, как можно было бы воспользоваться ею прямо сейчас. И когда раздался нерешительный короткий звонок в квартиру, я ещё прежде, чем он отзвучал, уже понял звериным чутьем, кто перетаптывается перед дверью, – сердце у меня зашлось гулкой радостью, больно подпрыгнуло и ударило так, что я, вскакивая, чуть было не опрокинул тяжелое кресло.

Я, наверное, был уже совсем другим человеком. И, скорее всего, Эля, как секретарша со стажем, это тоже почувствовала, потому что, очутившись в прихожей, где на стене затеплились два рожка, она вдруг, вместо того чтобы поздороваться, нервно кашлянула, и обычное её отчуждение сменилось растерянностью и даже некоторым испугом.

Она торопливо расстегнула закинутую на плечо сумочку.

– Вот твои деньги. Чем ты его достал? Не было ещё случая, чтобы Никита кому-нибудь присылал гонорары на дом. А тут прямо с утра распорядился, чтобы я отвезла немедленно. Погнал – не захотел даже сперва позвонить…

Я взял узкий конверт и бросил его на тумбочку. Тоже – пусть полежат; деньги меня в данную минуту не волновали. Скорбные четыреста или пятьсот долларов, когда за шкафом валяется, вероятно, около сотни тысяч.

Меня сейчас интересовало другое.

Я глядел на Элю как бы со стороны, и в ответ Эля, будто завороженная, также подняла глаза, подведенные тушью.

Прозрачно-светлые, влажные от беспомощности.

– Распишись, пожалуйста, в ведомости. Вот здесь, цифра – прописью…

Губы шевельнулись, однако слова были еле слышны.

Я взял её за лопатки и уверенно привлек к себе.

– Ой, мамочка!… – слабо пискнула Эля.

От неё исходил легкий жар.

– Ты что?… Не надо!…

Она выгнулась, как наколотая бабочка, но даже не попыталась освободиться.


Плату при входе с меня, разумеется, не спросили. Двое ребят в камуфляже, похожие, кстати, на тех, что всего сутки назад, как болотные духи, выросли из придорожных кустов, тоже длиннорукие, тоже с фиолетовыми мордами орангутангов, осторожно глянули в мою сторону и скромно опустили глаза. Я прошел, едва не задев их плечами.

И другие в невероятной толкучке, что, будто каша, пофыркивала и колыхалась, также чувствовали, вероятно, – вот человек, которого лучше не трогать. Мне уже не приходилось протискиваться изо всех сил, как раньше. Дорогу освобождали мгновенно, руководствуясь, скорее всего, животным инстинктом. Собственно, здесь и были одни звериные физиономии: хитрые умильные лисы, туповатые, оплывающие, как груши, суслики, пронырливые хорьки, предупредительно обнажающие оскал мелких зубов, два-три важных бобра в окружении прогибающихся шакалов. Кто бы тут мог серьезно заступить мне дорогу? Это была мелюзга, и она поспешно отвиливала при виде настоящего хищника. Такой дивной уверенности в себе я ещё никогда не испытывал. Даже Ниппеля в этот раз мне разыскивать не пришлось; он возник сам, унюхав, по-видимому, мое присутствие, – низенький, крепенький, с головой, которую так и хотелось, как колпачок, свинтить с шеи. Буркнул что-то вроде приветствия и извлек из портфеля толстенную книгу, явно переплетенную заново.

– Вот твоя «Сумма Метаморфоза». Получи, старик, можешь радоваться. И учти, второй экземпляр имеется только в Публичной библиотеке…

– Неужели до сих пор не шлепнули её тиражом тысяч в восемьдесят?

– Кому это нужно?

С желтоватых, начала века страниц смотрел на меня человек с мохнатыми, как у тигра, щеками. Подпись под рисунком была готическая, немецкая, сразу не разобрать.

– Сколько? – спросил я.

– Двести баксов, – предупредил Ниппель. – Экземпляр редкий, пришлось прокопать чуть ли не половину города. Только для тебя, старик, учитывая давнюю дружбу…

Он честно дважды, как ребенок, моргнул.

Я, покопавшись в кармане, вытащил стодолларовую купюру и, зажав в пальцах, повернул её так, чтобы Ниппель мог видеть портрет.

– На, держи…

И вот, что значит подлинная уверенность: Ниппель, против обыкновения, даже спорить со мной не стал, не стал жаловаться, канючить, рассказывать, какие подвиги он совершил ради меня. Он только подшмыгнул носом и, как фокусник, накрыв купюру ладонью, растворил её в подкожном жирке.

– Такие все нынче крутые стали, работать противно. Крутишься, крутишься, каждый норовит кинуть…

Он все-таки был обижен.

– Слушай, Ниппель, – сказал я ему в утешение. – Ты доллары у меня не купишь?

– Какие доллары?

– Обыкновенные.

– Фальшивые?

– По-моему, настоящие, – сказал я.

– Настоящие можно и в кассу сдать.

– Светится не хочется.

– Ага, «черные» значит. Сколько?

– Червонец.

– Ну… – Ниппель выпятил губы с некоторым уважением. – Вообще-то, баксы – это не моя специальность. Ладно, я тебе подведу сейчас одного человека. Моя доля, сразу имей в виду, двести портретов…

– Сто, – сказал я, зная Ниппеля.

– Ладно, сто. Серьезным человеком становишься, Игореха. Червонец в кармане таскаешь. Тарифы, как деловой, сечешь. Молодец, не боишься. Не зря за тобой Репей ходит…

– Кто?

– Ты не верти, не верти головой. Вон тот, ощипанный, видишь, как будто монетами старыми интересуется. Говорят, на очень солидных людей работает. А ты, значит, и не подозревал? – Круглые глаза Нипеля будто остекленели. Он бесчувственно скользнул веками – сверху вниз, потом снова скользнул. – Ладно, я, пожалуй, пойду…

– А доллары? – спросил я.

– Как-нибудь в другой раз… Теперь, значит, так. Если кто спросит, зачем, мол, к Ниппелю подходил, ответишь – за книгой. И «Метаморфозу» эту обязательно покажи. Говорю: не потеряй книгу. Ни о каких баксах у нас речи не было…

– А кто спросит?

– Ну, я не знаю. По твоим нынешним заморочкам могут поинтересоваться. Ну, значит, береги книгу, не потеряй!…

И Ниппель исчез.

Лишь толпа ворохнулась в том месте, куда он, как головастик, нырнул. Ворохнулась и снова – с тысяченогим упорством сомкнулась, топчась по булыжнику.


Я неторопливо двинулся к выходу. Клочковатый, действительно с головой, как облысевший репейник, мужик оторвался от бархатного полотнища, где рядами были нашиты монеты, поглядел вправо-влево, будто человек, которому нечем заняться, и лениво, шаг в шаг, потек за мной в некотором отдалении. И ещё двое, кого я ранее в толкучке не различил, также нехотя встрепенулись и двинулись с обеих сторон, точно привязанные. Меня держали в «мешке», и затянуться он был готов в любую минуту.

Меня это, впрочем, не слишком обеспокоило. Прорвать их дерюгу я тоже мог в любую минуту. Один хороший удар, и материя затрещит. Они просто не представляют, какая добыча угодила им в руки. Рассчитывают на кролика, – хватай его за уши и в кастрюлю. И вдруг – оскаленная драконья пасть, это забавно. Я даже подумал: а не свернуть ли им всем троим головы? Просто так, ни слова не говоря, крутануть, чтобы хрустнули позвонки. Будет у меня своего рода визитная карточка.

Правда, мне было лень делать это. Мне сейчас вообще было лень что-нибудь делать. Вспархивали из-под ног воробьи, дымное солнце августа прожаривало толкучку, втиснутую в четырехугольник двора, вместо воздуха распространялся над суетой липкий гомон. Я был рад, когда выскользнул меж киосков в асфальтовую тишину переулка. Скопление мелких животных меня отвращало. После часа, проведенного с Элей, я пребывал в состоянии приятной расслабленности. Шуршала в ушах ленивая кровь, звуки и краски просачивались как сквозь опиумное забвение. Так, наверное, чувствуешь себя после удачной охоты. Город распахивался передо мной пустотой жарких улиц. Я был в нем хозяином, кто мог бы оспорить это мое законное право? Я даже повеселел от нелепости такого предположения. Каменное безлюдье пьянило, ослепительно ясные мысли омывали мне мозг. Каким нелепым и смешным человечком я, следует признать, был в ещё совсем недавнее время. Таскал какие-то переводы в издательство, кланялся, робко осведомлялся, когда мне соизволят отдать заработанные копейки, мучался из-за того, что Эля мною так явно пренебрегает. А мучиться, оказывается, было не надо. Надо было – взять её за лопатки, чтобы выгнулась и затрепетала, как бабочка. Все в жизни, как выясняется, чрезвычайно просто. Зверь сильней человека, и потому мир принадлежит зверю. Мы – животные, сколько бы нам ни твердили о разуме и гуманизме. Разум – это намордник, а гуманизм – другое название слабости. Мы – из крови, ночного страха и податливой плоти. И тот, кто первый поймет, что плоть эта беззащитна перед свирепым напором, тот, кто сбросит намордник и обретет подлинную свободу, тот и станет единственным зрячим в стране слепых. Голод волка не утолить, сердце тигра лишь воспаляется от верещания жертвы. Смешно полагать, что вздорные легкомысленные истории, сочинительство, – то, что по традиции называют «литературой», – в состоянии погасить этот могучий инстинкт, сохранить человеческое в человеке, удержать хищника от убийственного азарта. Бесплодная это затея. Жизнь есть жизнь. Кровь требует именно крови. Марево фантазий развеется, обнажив проволочный каркас. Зажгутся мертвенные глаза, щелкнет жутковатая пасть, скрипнут костяные пластины панциря. Зверь, вывернувшийся из человека, зарысит по обморочным переулкам.

И все же благодушие не притупило во мне чуткость и бдительность. Видимо, бодрствующая часть сознания инстинктивно отслеживала обстановку вокруг. Потому, что, когда из парадной, мимо которой я проходил, тихо почмокали, я мгновенно догадался, что это – меня, что зовут не случайно, и что теперь, вероятно, начнется самое интересное.

Валерик, прятавшийся в полумраке, схватил меня за запястье:

– Пошли!

– Куда?

– Пошли-пошли! Поговорить надо…

Глаза у него были безумные. Впрочем, он сразу же их опустил, едва мы миновали лестничную кишку и очутились перед открытой дверью во двор.

Здесь света было достаточно.

– Игореха, где баксы?

– Какие баксы? – спросил я, чтобы выиграть время.

– Не прикидывайся дураком! Ты чемоданчик взял? Взял!… Это – не твое. Верни, если не хочешь иметь чудовищные неприятности…

Глядеть на меня он, по-видимому, опасался. Вдруг не выдержал – яростно почесал ногтями пружинистую шевелюру. Содрогнулся точно от внезапного холода.

– Спасся, значит, – насмешливо сказал я. – Между прочим, неплохая идея была – взять меня на «свидание». Идея – разумная. А тебе, значит, не помогло?

Валерик, как чесоточный, поскреб шею.

– До тебя не доходит. Это же – такие люди… – сказал он с надрывной тоской. – Такие люди, ты, наверное, таких никогда и не видел. Они с тобой сделают то, что тебе – в голову не придет…

Лицо у него истерично дернулось всей поверхностью. Видать, здорово напугали.

– А как же «зеленая лампа»? – с иронией спросил я.

– Что-что-что?

– Книги, которые якобы возвращают зверю человеческий облик.

У меня тоже невыносимо чесались корни волос.

– Не советую, – быстро и неразборчиво сказал Валерик. – «Лампа» – это для тех, кто ещё не пробовал вкуса крови. Для Никиты твоего, например, для Элечки, для драного твоего Ниппеля…

– Они что – тоже?…

– Тоже, тоже. Все – тоже. А ты как думаешь? Не включай больше «лампу», это – опасно…

Он отступил на шаг и загородил выход во двор. Света в попахивающей парадной стало значительно меньше. Однако мне лично никакой свет и не требовался. Я и так уже знал, что те трое, которые держали меня в «мешке», осторожно проникли в парадную вслед за нами – именно сейчас подкрадываются ко мне со спины, и через секунду-другую их гнилостное дыхание коснется затылка.

У меня начинали зудеть и подергиваться кончики пальцев.

Валерик лихорадочно почесал грудь.

– Есть ещё один вариант, – сдавленным голосом произнес он. Незаметно взялся за ручку двери, готовясь её захлопнуть. – Ты работаешь определенное время на определенных людей, выполняешь то, что тебе поручат, потом – свободен.

– А твои бесценные баксы?

– В этом случае деньги можешь оставить себе.

– То есть, я пока буду на привязи? Так-так-так…

– А разве у тебя есть выбор?…

Выбор-то у меня как раз был. И Валерик, наверное, понял это по моему лицу. Он стремительно отшатнулся, но лапа, ухватившая его за рубаху, оказалась проворнее. Затрещала материя, и мартышечья, с выступами бровей мордочка побагровела. Я даже видел в глазах лопнувшие от страха мелкие кровяные сосудики.

– Пусти!… Идиот!… Тебе самому будет хуже!…

Кричал он, вероятно, для тех, что были у меня за спиной. Кстати, совершенно напрасно, они бы все равно не успели. Волна яркой радости уже сполоснула мне сердце, и из красного мрака вылезло возбуждающее похрапывание.

Я шевельнул шипастым гребнем на шее.

– А… а… а… Игореха… За что?… Больно…

Щеки у Валерика расползлись коричневыми ошметками. Брызнула темная кровь. Обезьянье взвизгивание захлебнулось.

Теперь оставались лишь те, что были у меня за спиной.

Они все трое присели, а у Репья блеснула между ладонями тонкая металлическая цепочка.

Тоже, между прочим, дешевка.

Дешевка, дешевка.

Оглядываться я не стал.


«Наташа с утра этого дня не имела минуты свободы и ни разу не успела подумать о том, что ей предстоит. Она поняла все то, что её ожидает, только тогда, когда, пройдя по красному сукну подъезда, она вошла в сени, сняла шубу и пошла рядом с Соней впереди матери между цветами по освещенной лестнице. Только тогда она вспомнила, как ей надо было себя держать на бале, и постаралась принять ту величественную манеру, которую она считала необходимой для девушки. Но, к счастью её, она почувствовала, что глаза её разбегались: она ничего не видела ясно, пульс её забил сто раз в минуту, и кровь стала стучать у её сердца. Она не могла принять той манеры, которая бы сделала её смешной, и шла, замирая от волнения и стараясь всеми силами только скрыть его. И это-то была та самая манера, которая более всего шла к ней. Зеркала по лестнице отражали дам в белых, голубых, розовых платьях, с бриллиантами и жемчугами на открытых руках и шеях.

– Позвольте вас познакомить с моей дочерью, – сказала графиня.

– Я имею удовольствие быть знакомым, ежели графиня помнит меня, – сказал князь Андрей.

Он предложил ей тур вальса. То замирающее выражение лица Наташи, готовое на отчаяние и восторг, вдруг осветилось счастливой, благодарной, детской улыбкой.

«Давно я ждала тебя», – как будто сказала эта испуганная и счастливая девочка, поднимая свою руку на плечо князя Андрея.

И едва он обнял этот тонкий, подвижный, трепещущий стан и она зашевелилась так близко от него и улыбнулась так близко от него, вино её прелести ударило ему в голову: он почувствовал себя ожившим и помолодевшим, когда, переводя дыхание и оставив её, остановился и стал глядеть на танцующих.

«Ежели она подойдет прежде к своей кузине, а потом к другой даме, то она будет моей женой».

Она подошла прежде к кузине.

«Какой вздор иногда приходит в голову!» – подумал князь Андрей… Страх охватывал его всё больше и больше. Ему хотелось поскорее убежать отсюда. И если бы в ту минуту он в состоянии был правильнее видеть и рассуждать; если бы только мог сообразить все трудности своего положения, всё отчаяние, всё безобразие и всю нелепость его, понять при этом, сколько затруднений, а может быть, и злодейств, ещё остается ему преодолеть и совершить, чтобы вырваться отсюда и добраться домой, то очень может быть, что он бросил бы всё и тотчас пошел бы сам на себя объявить, и не от страху даже за себя, а от одного только ужаса и отвращения к тому, что он сделал. Отвращение особенно поднималось и росло в нем с каждой минутою. Руки его были в крови и липли.

Он кинулся к дверям и наложил запор.

– Но нет, опять не то! Надо идти, идти…

Он уже ступил было на лестницу, как вдруг опять послышались чьи-то шаги.

Эти шаги послышались очень далеко, ещё в самом начале лестницы, но он очень хорошо и отчетливо помнил, что с первого же звука, тогда же стал подозревать почему-то, что это непременно сюда. Звуки, что ли, были такие особенные, знаменательные. Шаги были тяжелые, ровные, неспешные. Вот уж он прошел первый этаж, вот поднялся еще. Послышалась тяжелая одышка входившего. Вот уж и третий этаж начался… Сюда! И вдруг показалось ему, что он точно окостенел, что это точно во сне, когда снится, что догоняют, близко, убить хотят, а сам точно прирос к месту и руками пошевелить нельзя.

Тут в мозгу его кто-то отчаянно крикнул – «Неужели?…» Еще раз, и в последний раз, мелькнула луна, но уже разваливаясь на куски, и затем стало темно.

Трамвай накрыл его, и под решетку Патриаршей аллеи выбросило на булыжный откос круглый темный предмет. Скатившись с откоса, он запрыгал по булыжникам Бронной.

Это была отрезанная голова Берлиоза»…


А ещё я видел юнца с мелкой крысиной мордочкой, подергивающегося на грязноватом полу парадной. Сухие лапки, выгнутые над грудью, сотрясались, точно его били в спину. Двое других лежали с неестественно вывернутыми головами, и один из них, тот, что ближе, уставился на меня слизистым пустым рыбьим глазом.

Тусклый багровый свет исходил от лампочки, свисающей на перекрученном проводе. Меня точно погрузили в вишневый сироп. И я знал, что небо над городом такого же багрово-тусклого цвета, и багрова, как короста, луна, вспухшая над горбатыми крышами, и багровы от загустелой крови кривые стены домов. Все было в красном – пульсируя и расплываясь оттенками смерти. Сладковатая сукровица вылизывала облицовку канала, и нарывные, гнилушечно-зеленые фонари проваливались в бездну проспекта. Там был мрак, откуда доносилось смрадное дыхание зверя. Сонмы обезумевших тварей сновали во дворах и в тесноте переулков. Кровяное затмение было для них привычной средой обитания. Слышался прерывистый хрип, почмокивание, царапанье быстрых коготков по асфальту. Хотелось тоже – разинуть пасть и испустить низкий рев, который бы обозначил здесь мое присутствие. Чтобы волна ужаса перевернула копошащуюся по закуткам мелюзгу, чтобы прыснула она во все стороны, как тараканы при свете, и чтобы, забившись в щели, притихла, чувствуя голод и нетерпение подлинного хозяина ночи. Я едва сдерживался, чтобы не зарычать, меня снова крепко подташнивало, и желудок, взбесившись, выталкивал к горлу желчную пену.

Вот почему, как отвратительную касторку, почти десять лет запихивают в нас скучноватую школьную классику. Лопай Толстого, принимай столовыми ложками Лермонтова и Пушкина, жри Тургенева, глотай Гоголя, Салтыкова-Щедрина, Достоевского. Это, может быть, и невкусное, но единственное лекарство от бестии, которая живет в каждом. Человек состоит из света и тьмы, добра и зла, бога и дьявола; в любом из нас непременно существует «оно», и его привлекает лишь красная сладость, струящаяся в артериях. Будить это «оно» опасно. Раз проснувшись, бестия уже не выпускает добычу из цепких когтей. Возвращение к человеческому существованию невозможно. Память – это расплата. Предупреждал же Валерик, чтобы я ни в коем случае не включал «зеленую лампу».

И вместе с тем я опять чувствовал удивительное освобождение. Точно распахнулась дверь тесной камеры и засинел вокруг невообразимый прежде простор. Тошнота прошла, желчная пена осела, как будто её и не было; испарения крови рождали теперь не муторность, а наоборот – прилив свежих сил. Хотелось двигаться, принюхиваться, идти по кисловатому следу. Хотелось снова слышать визг жертвы и рвать когтями живое теплое мясо. Доктор Джекил сейчас уже не казался мне таким отвратительным. Подумаешь, – слабый маленький человечек, удовлетворяющий свои нехитрые страсти. Запуганный обществом, вынужденный все время скрываться от суровой длани закона. Как он прятался и юлил, как он старался, чтобы никто не проник в его позорную тайну. Сколько мучений он принял, и как он в конце концов был все же настигнут неумолимой судьбой. Я даже испытывал к нему жалостливую симпатию. У меня самого ситуация была совершенно иная. Доктор Джекил, преображаясь в мистера Хайда, неизбежно становился изгоем; я же, став хищником, напротив, буду примером для подражания. Наподобие Аль Капоне, Джека-Потрошителя или знаменитого Диллингера. Эпоха со времен Р. Л. Стивенсона изменилась. Легенды теперь слагаются вовсе не о героях, а о преступниках. О них пишут романы, где они жестоки и романтичны, о них ставят фильмы, где они метко стреляют и любят красивых женщин, их показывает телевидение во время пышных и длительных церемоний. Я никуда не исчезну, я просто стану одним из них.

Кажется, я уже совсем успокоился, если не сказать больше; дышал я ровно, и единственное, чего я пока решительно не хотел, – это увидеть в зеркале свое истинное отражение. Я, наверное, не был ещё готов к этому. А потому, отворачиваясь и старательно опуская глаза, не рискуя даже случайно заглянуть в темную амальгаму, я подкрался к трехстворчатому трюмо в углу комнаты и закрыл его центральную часть боковыми створками.

Мореная фанера изнанки скрыла от меня – меня самого.

Я облегченно вздохнул.

А затем собрал раскрытые книги и, не соблюдая порядок, сунул их обратно на полку.

Больше я их оттуда никогда не сниму.

Выбора у меня действительно не было. Потому что свой выбор я уже давно сделал.


– Секундочку, – сказала Эля. Соскользнула с тахты и, изогнувшись, подхватила разбросанную на кресле одежду.

– Не смотри на меня сейчас, – попросила она.

Меня всегда поражало, как женщины меняются при одевании. Вот только что – беззащитность, доверчивость, детская, чуть ли не до слез, растерянность перед силой. И сразу же – отстраненность, сдержанность, не позволяющая даже напоминать о том, что было; высокомерие той, кого просят, к тому, кто по статусу своему должен просить. Платье облекает их, как непробиваемая броня.

Эля не составляла тут исключения. Она вжикнула молнией, одернула платье и, как по мановению пальца, стала совершенно иной: недоступной, будто впервые оказалась наедине с незнакомым мужчиной. Лишь помаргивание, более частое, чем всегда, выдавало смятение.

Я, впрочем, тоже успел натянуть футболку и джинсы. Хотя для меня одежда значения не имела.

– Повтори, пожалуйста, что тебе велели сказать…

– Они… в общем, они предлагают сдаться. Выйти из квартиры… в человеческом облике… сесть к ним в машину. Машина, я, кстати, видела, уже ждет. Тебе гарантируют жизнь, квалифицированную медицинскую помощь и, как сказано было, относительную свободу. Они велели особенно подчеркнуть, что ни сейчас, ни в будущем тебе ничто не грозит. Они рассчитывают на сотрудничество.

– Сколько их?

– Я говорила с двоими. Но их там, вероятно, гораздо больше. Они также велели тебе сказать, что скрыться все равно не удастся. Дом оцеплен, на крыше – они предупредили – специальное подразделение. Приказ – остановить тебя любой ценой…

Эля нервно щелкнула замочком на сумочке.

– Ну все, я – пошла…

– Сядь, – негромко, но внятно сказал я.

У неё подогнулись колени, и она плюхнулась в кресло, скрипнувшее сиденьем.

– Если ты оставишь меня как заложницу, они все равно будут стрелять. Это они тоже специально предупредили…

– Откуда они, как ты думаешь?

– Я не знаю… Но они сказали, что существует особая правительственная программа для таких, как ты. Работает уже не первый год, все будет законно…

– Да?

– Ну… они так сказали.

– Значит, других у меня вариантов нет?

Эля еле заметно пожала плечами.

– Сколько они ещё будут ждать?

– Минут пятнадцать…

Будильник, приткнутый в углу полки, отстукивал электрические секунды. Минутная стрелка дрогнула и накрыла собой часовую. Я почему-то не мог этого видеть. Пыльцы сжались сами собой. Пластмассовый корпус лопнул, и, как песок, просыпались из кулака мелкие шестеренки. Стукнула о паркет батарейка, взвизгнул штифт, проехавший концом по упору.

Эля пронзительно вскрикнула.

– Молчи, – сказал я. – Молчи, если хочешь отсюда выбраться. Боишься меня?

– У тебя – краснота в глазах…

– Не бойся. Сейчас ты меня не интересуешь.

Я тряхнул лапой, и осколки, врезавшиеся в чешую, брызнули во все стороны. Когти быстро втянулись и снова, как пять ножичков, вышли наружу. Я неудержимо, потрескивая хребтом, распрямлялся. Вот – разорвались тапочки, не вмещающие широкие плюсны костей, вот – точно пуля, вжикнула отскочившая с джинсов пуговица, вот – с пыльным треском вспоролись раздираемые грудным панцирем швы рубахи. Обвисли лоскуты рукавов, задрался воротничок, проткнутый костяным гребнем с шеи. Зазвенела кровь по всему телу, нерастраченной животной энергией заныли бугры мускулов. Кого они хотят задержать? Меня? Меня – кому не страшны ни пламя, ни вода, ни кованое железо?…

Грозный рык ночи перекатился в горле.

Мне было смешно.

– Мамочка моя… – с дрожью тянула Эля, скрючившись в кресле. Глаза – крепко зажмурены, судорожные кулачки – перекрещены на груди.

Она меня сейчас действительно не интересовала.

Четверть часа до конца ультиматума ещё полностью не истекли, а я уже слышал крадущиеся торопливые шаги на лестнице. Человек десять-двенадцать на цыпочках перескакивали через ступеньки.

Ну что ж, тем лучше.

Я подождал, пока все они соберутся на моем этаже, а потом, не утруждая себя снятием запоров и открыванием, просто толкнул лапой дверь, и она с щепастым надрывом грохнулась на лестничную площадку.


Рев был страшен. Он взлетел по пролетам, заставив, вероятно, задребезжать рыхлое железо на крыше, ударил в двери квартир, загудел в пустотных трубах и батареях, а потом, рванувшись во двор и отразившись от стен, выдавил из асфальтового колодца весь воздух.

Под аркой, куда вечернее солнце не попадало, пророкотала звуковая волна. Было сумеречно, и все равно можно было заметить, как вздрогнули и чуть наклонились вперед двое людей сбоку от пулеметной турели.

– Кажется, первое отделение – йок, – сказал тот, что ближе. – Жаль. Хорошие были ребята. Значит, не договорились.

А второй потряс головой, будто после купания вытряхивал из ушей воду.

– Какой в этом смысл? Все равно у них потом сознание не выдерживает; либо – полное сумасшествие, либо – метаморфоза. Крутимся понапрасну…

– Но исключения все-таки есть, – сказал первый.

– Кто? Этот отвратительный тип из военного ведомства? «Доктор Лектор», который каждый день требует стакан свежей крови? Ну знаешь…

– А что?

– Одних зверей убиваем, других прикармливаем…

– Такова жизнь, – первый пожал плечами. – Хочешь работать с хищниками – привыкни к сырому мясу. Кстати, ты прочел наконец «Хазарский словарь»?

– Прочел.

– Ну и как?

– Нормально.

– Не люблю этого слова, – неприязненно сказал первый. – Что значит «нормально»? Мне требуется четкий и обоснованный вывод. Можно ли рекомендовать данный роман для включения в «Список»?

– Я бы рекомендовал, – сказал второй.

– Вот так и докладывай…

Человек, который был с краю, скривил губы.

– «Обязательное чтение», – с презрением сказал он. – Ты что, не помнишь, как относился в школе к урокам литературы? Культуру невозможно запихать в личность насильно. Насилие вызывает протест. Происходит бессознательное отторжение…

– Опять лекции?

– Ну если до тебя не доходит самое элементарное…

– Нашел время. – Первый человек ещё немного подался вперед и, не поворачивая головы, спросил: – Как, ты готов, Бахыт?

– Готов-готов, – сказал третий, обнимающий расставленными руками насадку турели. Лицо его было вклеено в вырез бинокуляра. – Я давно готов, командир. Вы, главное, меня не трогайте…

Звериный рев повторился. Но теперь – несколько тише и как бы с удовлетворением.

– Спускается… – напряженно сказал первый.

И тут створки парадной, выходящей во двор, вспучились изнутри, доски поплыли по воздуху, с коротким визгом, опережая их, метнулась сорванная пружина, грохнуло об асфальт выпавшее стекло, и из темного лестничного проема возник ящер – зеленоватый и одновременно багровый в лучах заката.

Он был невысок, всего на голову, вероятно, возвышаясь над притолокой, но – с когтями на птичьих лапах, с ощеренной вытянутой, как у жеребца, мордой. Шею его окружал шипастый гребень, а короткий и мощный хвост со скрежетом подметал мостовую. Шакал в пятнистом комбинезоне, вцепившийся в бок, сорвался, перекатился по асфальту и замер.

Ящер плотоядно облизывался.

– Пошел резерв, – спокойно распорядился по рации тот человек, что ближе.

Двор словно ожил. Только что он представлял собой тронутое ясными сумерками, тихое пустое пространство, и вдруг, будто из-под земли, выросли скорченные фигуры.

Шакалья стая растянулась от дома до дома.

Выучка у них была отменная. Вожак коротко взвыл, и остромордые тени бросились на противника. Ящер, впрочем, оказался проворнее их. Ввязываться в схватку с шакалами он благоразумно не стал – тело его взвилось в невероятном прыжке, дворик дрогнул, точно где-то неподалеку рухнула многотонная балка, сотряслись перекрытия, и растопыренный силуэт запечатал выход из подворотни.

Оба человека отпрянули.

– Свет!… – резким, вывернутым в фальцет голосом закричал первый.

За спиной его бешеными очами вспыхнули два прожектора. Однако не белые, а – до безумия красные, предостерегающие. Свечение вулканической магмы наполнило подворотню. Ящер на мгновение замер. Глаза в щелях вертикальных зрачков ослепленно моргнули – один раз, другой.

Этого промедления оказалось достаточно. Что-то вжикнуло, раздался свист туго сжатого воздуха. Бахыт, согнутый над турелью, победно выдохнул: Есть!… – оторвал от прицела голову, смешно стянутую розовой купальной шапочкой. Багровеющая туша ящера содрогнулась, он взмахнул лапами, по-видимому, пытаясь найти опору, покачался туда-сюда, будто гипсовый, и вдруг рухнул вперед, зацепив все же когтями тарелку турели.

Брызнули стекла из бинокуляра. Бахыт, как козел, подпрыгнул, спасая ноги от костоломного прокрута станины.

– Свет!… – тем же вывернутым в фальцет голосом закричал первый.

Красноту, точно пробку, вышибло из подворотни. Под аркой полыхнуло сиянием электрических дуг. И в беспощадном, обжигающем их неистовстве стало видно, что ящер лежит на боку и конвульсивно подергивается, что глаза его покрываются молочными пленочками, что творожистая густая пена стекает из пасти, и что между костных пластин на его груди плотно сидит стрела с металлическим оперением.

Вздулся гигантским шаром и опал зеленоватый живот. Шумный выдох прорвался откуда-то из хрящей гортани.

Белые пленочки на глазах застыли.

– Молодец, Бахыт. Прямо в сердце. Какой выстрел!… – сказал первый человек.

– Стараемся, командир. И все же запасную пневматику ставить надо. Хотя б и стрела из кости удавленника, хотя б и вымочили её, как положено, в паучьем студне, хотя б и заговаривали в полночь на Три Звезды, а вот, не дай бог, рука дрогнет – пройдет мимо…

Бахыт стащил круглую шапочку. Развалились по плечам космы, прежде стянутые резиной. Второй человек оторвал от уха изогнутую трубочку телефона:

– Девушка, оказывается, жива, – удивленно сообщил он.

– Жива? Да ну? С чего бы это? – сказал первый.

– Повезло. Наверное, не очень голодный был. Или торопился сюда. Что будем с ней делать?

Первый человек немного подумал:

– Что делать, что делать? А ничего не делать. Зачем она нам?

– Болтать будет.

– Это – вряд ли…

Второй человек внимательно посмотрел на него, пожал плечами, как бы говоря: ну что ж, ты тут у нас главный, присел на корточки возле неподвижного ящера и вдруг, как Бахыт, взвился козлом, даже не успев разогнуться.

– Черт дохлый!…

Страшная панцирная лапа метнулась за ним и, промахнувшись, вцепилась в трубчатую стойку турели. Громадные когти сомкнулись, железо проскрипело и разломилось, зачернев круглым отверстием.

– Однако живой, – сказал Бахыт довольно спокойно.

– Ничего себе…

– Да…

Лапа мертво упала.

Тогда второй человек подскочил и яростно ударил по ней ногой. Один раз, другой, третий… Зазвенел обломок трубы, покатившийся по асфальту.

– Хватит! – брезгливо приказал первый.

– А что?

– А то, что я сказал: хватит!

Второй человек яростно обернулся. Нижняя губа – закушена, с мякоти ладони отваливаются капли крови.

Он поднес рану прямо к лицу первого.

– Вот!… А ты – «договориться», – тяжело дыша, сказал он.


Эля выскочила из трамвая и, перебежав через улицу, заставила себя замедлить шаги.

Никто её не преследовал.

Сердце, тем не менее, колотилось, и вечерний воздух, казалось, был лишен кислорода.

Она дышала и никак не могла надышаться.

– Забудьте обо всем, – сказал человек, который вывел её за милицейский кордон. – Забудьте все, что здесь видели, и мы тогда вас тоже забудем. Живите так, словно ничего не происходило… – Левая рука у него была забинтована, сквозь рыхлую марлю, стянутую узлом, проступали свежие кровяные пятна. – Забудьте. Если хотите, это – приказ…

Приказывать, конечно, легко. А вот как забыть, когда плотненькие, похожие на бобров санитары поднимают носилки, продавленные нечеловеческой тушей, и из-под взгорбленной простыни свешивается кончик хвоста наподобие крокодильего.

Элю передернуло от воспоминаний. Разумеется, она уже давно знала, что в каждом человеке, каким бы приятным он внешне не выглядел, живет некий зверь. В Никите, например, ленивый бобер, в Буравчике – суслик, в ней самой – расчетливая молодая пантера. Большей частью зверь этот дремлет, смиренный мороком жизни, но бывает, что просыпается и просится на свободу.

Так, видимо, было и здесь.

Правда, одно дело знать, и другое – видеть собственными глазами. Какая у него была мерзкая морда: бугристая, изъязвленная мокрыми бородавками.

А какие безжалостные зрачки…

Эля невольно остановилась. Лампочки на лестнице, как всегда, были то ли вывинчены, то ли разбиты, коробка пролетов уходила под крышу пугающей чернотой, в сумерках, брезжущих из окна, ступеньки едва угадывались. Но даже такого ничтожного света хватало, чтобы почувствовать – на площадке между двумя этажами кто-то стоит. Вот один осторожно переступил с ноги на ногу, чтобы размяться, вот другой мокровато сглотнул, сдерживая нетерпение. Громовыми шорохами отдавалось в ушах чужое дыхание. И действительно, едва Эля сделала пару шагов вперед, как плоскоголовая тень мгновенно загородила дорогу, а вторая, такая же тень стекла за спину, чтобы отрезать путь к бегству.

– Сумочку давай, – потребовал из темноты сдавленный голос.

– Быстро-быстро, тетера!… – это уже сзади.

От обоих разило чащобным возбуждающим страхом. Щелкнули запоры клетки, глаза пантеры зажглись тусклым янтарным огнем. Эля протянула сумочку – тому, кто был впереди, и, не прекращая движения, лапой, полной когтей, дернула его по лицу. Изумительно было вцепиться в живую плоть.

– Ай!… – Тень скорчилась и замоталась, судорожно ощупывая плоскую усатую мордочку. Вторая же отступила, увидев перед собой ощеренную дикую кошку, и вдруг – бам-бам-бам!… – посыпалась вниз со ступенек.

– Ой!… Стерва!… Глаза мне выдрала!… Помогите!…

Эля в три мощных прыжка взлетела наверх. У неё самой страха не было, а был – звонкий восторг и упоение неслыханной звериной свободой.

В голове клубился великолепный красный туман.

Крысята, подумала она, вставляя ключ в прорезь замка. Трусливые молодые крысята. Ерунда. Больше они сюда не придут. Ее переполняла дикая радость. Ключ повернулся, и она заскочила внутрь.

Дверь захлопнулась.

ДО СВЕТА

Над деревней висел запах гари – хижины стояли в ряд, простиралась между ними пустая пыльная улица, твердые лохмотья грязи поднимались по обеим ее сторонам, еле-еле пробивалась сквозь глину ржавая сухая трава, и две курицы – тощие, как будто ощипанные, задирая огузки хвостов, исследовали ее. Словно между мертвых былинок можно было что-то найти. У обеих краснели бантики на жилистых шеях.

Ноги утопали в пыли. Курицы, вероятно, были священными. Тем не менее, чувствовалось, что протянут они всего несколько дней, а потом упадут – и пыль сомкнется над ними. Пыль укутывала собою, кажется, все.

Красноватый безжизненный глинозем, перемолотый солнцем. Он лежал на дороге, которая расплывалась сразу же за деревней, толстым слоем придавливал хижины, сгущая внутри темноту, и, как ватное одеяло, простирался до горизонта, комковатой поверхностью переходя там в небесную муть.

Страшно было подумать, что будет, если поднимется ветер.

Ветра, однако, не было.

Образованный дымом воздух был жидок, как горячий кисель,– плотен, влажен и, казалось, не содержал кислорода. Дышать было нечем. Теплая фланелевая рубашка на мне намокла от пота. Джинсы прилипали к ногам.

Я, как рыба, вынутая из воды, глотал едкость гари. Начинало давить в висках. Тем не менее, я отмечал некоторые настораживающие детали.

Деревня была покинута. Низкие проемы хижин выдавали внутреннюю пустоту, между хижинами мертвел летний жар, не было слышно ни звука, а чуть с краю дороги, просев тупорылой кабиной, стоял грузовик.

Грузовик мне особенно не понравился.

Был он весь какой-то никелированный, явно не здешних мест, нагловатый, привыкший к пробойным поездкам по континентам, обтекаемый, новенький, даже с непотускневшей окраской – собственно, рефрижераторный трейлер, а не грузовик, на ребристом его фургоне красовалась эмблема ООН, а чуть ниже было написано по-английски: "Гуманитарная помощь".

И стояли какие-то цифры, обозначающие, наверно, специфику груза. Кабина была пуста, дверца – чуть приоткрыта, на широком удобном сиденье брошено полотенце. Словно энергичный водитель выскочил всего на минуту.

Я потрогал хромированный горячий капот, но нельзя было на ощупь определить – то ли он раскалился от долгой работы, то ли солнце нагрело покатые обводы металла. Вероятно, могло быть и то и другое. Я его обошел, загребая кедами пыль. Ничего примечательного я больше не обнаружил.

Но зато, обойдя, я наткнулся на высохшего коричневого старика, прислонившегося к глиняной стенке хижины.

Издали его можно было принять за корягу: лысый череп блестел, как обтертый ветрами торец, а суставы и кости сучками выпирали из кожи.

Чресла были замотаны складчатой грязной холстиной.

Он даже не шелохнулся, когда я наклонился к нему.

Голую грудь рубцевали ожоги татуировки.

Я сначала подумал, что старик этот мертв, но глаза его были по-живому открыты и смотрели на горизонт, где, как ядерные грибы, торчали какие-то зонтичные растения.

Они были широкие, ломкие, совершенно безлиственные, проседающие под тяжестью небосвода чуть ли не до земли, пучковатые кроны их были посередине раздвоены, а по правую руку, наверное, километрах в двух или в трех, шевелились столбы тяжелого чер