Book: 224 избранные страницы



224 избранные страницы

Михаил Мишин

224 избранные страницы

Родился в Ташкенте, потом переехал из Ленинграда в Москву, куда вернулся из Одессы, где отмечал, что родился.

А именно – второго апреля. А первого-то в Одессе праздник юмора. Я в это время всегда там.

И вот вернулся, а из издательства звонят, что для книжки нужна биография. В смысле, авто.

А у меня как раз есть. Я ее как раз два года назад зачитал в Одессе.

За два года ничего в биографии не изменилось.

Только зуб вырвал.

Ну вот, биография.

Дважды двадцать пять. Десять пятилеток. Восемнадцать тыщ двести шестьдесят три дня. С учетом високосных. Часы считать уже совсем глупо. Поэтому сосчитал – 437 712 часов плюс двадцать минут. Уже двадцать одна. Итоги большого пути.

Теперь подробно. Родился в Ташкенте. Потом из Ленинграда переехал в Москву. Откуда раз в год летал в Одессу, чтобы отметить. Вот, собственно.

Теперь еще подробнее.

Родился в апреле, сочинил слово «Одобрям-с» и опять оказался в апреле. В промежутках переезжал, менял и ремонтировал. Родился, переехал, женился, отремонтировал, развелся, поменял, отремонтировал, женился. И теперь, похоже, буду ремонтировать уже до переезда на окончательную квартиру, которую не поменять.

Теперь совсем подробно.

Родился в апреле, потом не помню, потом апрель в Одессе. Потом зима, потом не помню, потом – апрель в Одессе, но мне уже тридцать. Все мои праздники почему-то в Одессе, почему-то с нулем на конце. Двадцать лет назад та одесситочка была с такими бедрами, что казалась умной. Мама простила мне мое тридцатилетие в Одессе года через три. Папа еще был. Печени еще не было. Хотя уже открыл всемирный закон – число органов в организме с возрастом возрастает. Сейчас тело ими просто набито бит­ком. Потом, помню, простудился, потом апрель, а мне сорок – но не в Одессе. Значит, сорока не было. Потом вроде сценарий, потом вроде книжка, потом вроде Райкин. Потом вроде институт. Или нет, потом премия. В смысле, «Золотой теленок». Или нет, «Золотой остап». Не помню. Но потом, точно, банкет. Банкет помню хорошо, после банкета плохо. Но печень, помню, уже была.

Потом зима, потом не помню, потом в Одессе опять оказались одесситки. У нас была любовь втроем – она, я и печень. Как Маяковский и

Брики. Утром она ушла к другому, кажется к мужу. Мы с печенью несли ее чемодан. Потом не помню, потом не хочу даже вспоминать, потом опять апрель, опять раз в год Одесса. Жена, как всегда, не мешает, дочь еще не доросла, сын уже далеко. Печень ушла к другому. Таков итог.

А в перспективе – зима, о чем помню с каждым днем все подробнее.

Но все-таки это еще потом…

А пока – на прежнем месте.

Между прошлым и будущим.

Где и встречаемся.

Искренне ваш Михаил МИШИН


Период полураспада


Язык наш – усыхает. Сокращается словарь. Упраздняются прилагательные.

– Утюг есть?

– Утюга нет.

В голову не придет спрашивать – какой утюг. Он вообще утюг. Он или есть, или его нет.

Двоичная система – как в компьютере.

«Ветчина», «буженина», «окорок», «зельц», «карбонат», «салями» и черт его знает что еще вместо сотни слов укладываются в одно:

– Колбаса есть?

– Колбасы нет.

Кто спросит про колбасу: «Какая?» – получит матом от продавца и зонтом от бабки сзади.

С рыбой пока еще многословие, она пока еще или «минтай», или «иваси». Но не за горами, видимо, уже последнее упрощение.

Процесс не нравится современным писателям, зато удобство для археологов будущего. Это сейчас они при раскопках находят кости и черепки и, чтобы узнать, когда именно этот глиняный горшок разбили о голову раба, применяют метод полураспада чего-то там из физики. Нашу эпоху можно будет вычислять без всякой физики – по периоду распада нашего словаря.

Скажем: «Рукопись датируется годом, когда из языка у них окончательно исчезло слово „крабы“. А слово „сгущенка“ переживало именно период полураспада: то появлялось на языке, то исчезало».

В школах будут устраивать встречи детей с ветеранами, которые видели людей, которые слышали слово «шпроты».

«Съедобные» слова привожу для наглядности и простоты. Процесс шире и сложнее. При этом некоторые слова, напротив, даже потребовали уточняющих определений. Например, слово «депутат». Раньше определять было нелепо – какой депутат? Обыкновенный, депутатский: чабан, комсомолец, в галстуке, тюбетейке, со значком «Летчик-космонавт» и орденом «Мать-героиня». Приехал, поспал с поднятой рукой, получил свою дубленку и снова пропал где-то между Якутией и Дагестаном. Теперь депутат – «какой». Один – за народ, другой, наоборот, за демократию. Третий хочет подвести черту под ними обоими…

Усыхает язык. Из полнокровного, кудрявого, с мышцами, жилочками, веснушками превращается в трескучий скелет.

Не сами исчезают слова, а потому что им нечего выражать. Нет уже в языке «снегирей», «щеглов», «малиновок». Остались пока «воробьи», «вороны» и эти, посланцы мира. А потом вместо всего порхающего и чирикающего станет просто:

– Птица есть?

– Птицы нет.

Птица больше не будет – «какая». Никакая. Летала птица и отлеталась.

И в лесу – никаких этих «осинок», «сосенок», «елочек». «В лесу родилось дерево, в лесу оно росло».

Понятия нету – и слово ни к чему.

«Будьте любезны, извините великодушно, сердечно вас прошу…»

Сказавший это вслух будет принят за городского сумасшедшего.

Его просто никто не поймет.

Наречия «грешно» или «благородно» пахнут сыростью графских развалин. Попытки реанимации не удаются. Слово «милосердие» пестрит и мелькает, но приживается пока лишь в смысле: пусть скажут спасибо, что вообще не убили.

«Долг чести», «муки совести», «щепетильность», не говоря уже об «уступчивости» и «услужливости», – все это сведено к двум душевным словам нашего современника:

– Куда прешь?

И все понятно сразу, и вопрос нетрудный, и ответить хочется. Потому что слова все родные, свои:

– Куда прешь?

– Да куда и ты! Куда мы все прем!

Прем из проклятого прошлого в светлое будущее. Прем, хороня по дороге понятия, отбрасывая слова…

– Озеро есть?

– Озера нет.

– Кислород есть?

– Кислорода нет.

– Природа есть?

– Нету природы.

– Человек-то есть?

– Вон, последний остался… Прет себе вперед, полностью выражая себя последними междометиями:

– Ах ты!.. Ух ты!.. Ну ты!.. Я т-те!.. Ишь ты!.. А-а! О-о-о-о!.. У-у-у-у!..

Прет, завершая период полураспада и переходя к полному…

1986

География

Судьба – понятие географическое.

Родился бы выше и левее – и звали бы не Миша, а Матти Хрюккинен, и был бы белобрысый, толстый, пьющий, и бензоколонка источала бы запах пирожных.

Родись ниже и правее – и был бы не Миша, а Мжабалсан, остроглазый, кривоногий, пьющий, и выгнали бы в шею из юрты начальника, потому что начальник не любит, когда пахнет не от него.

Или вообще – левее и ниже. Там вообще не Миша – там Марио, загорелый, курчавый, пьющий, полузащитник, тенор, любимец мафии, с надписью на могиле: «Марио от безутешной жены Джулии».

Судьба от географии, а география – как получится. И получилось, что не ниже, не выше, и не правее, а именно здесь – в центре. Ибо где мы, там центр. И действует у нас именно наша география: север сверху, восток справа, запад – там, куда плевали. Ну, в целом, конечно, недоплевывали, но направление угадывали: Европа там, Америка… Но как-то незаметно парадоксы пошли. Как-то по-тихому Япония вдруг стала – Запад, а она же справа и чуть ниже! Потом Корея с Сингапуром. Теперь турки – тоже Запад, хотя эти вообще уже под брюхом… И поляки, и бра-тушки болгарские – и те Запад. Короче: Запад окружил нас со всех сторон! На Востоке остались мы и раздраженная нами Куба.

И многие тут же набросились на партию – якобы это все из-за них. Оставьте, не надо их трогать, они сейчас в таком состоянии… Не из-за них оторвались от всеобщего Запада, а по особенностям самой географии. Очень уж большая территория. Из-за наших расстояний до нас все слишком долго доходит. Отсюда трудности взаимопонимания с остальным миром.

Вот они там удивляются:

– На хрена вам столько танков? Мы отвечаем:

– А сколько?! Они говорят:

– А зачем вы умных людей – в психушки? Мы говорим:

– А куда?

Они нам соболезнуют:

– Как же вы без собственности живете?

Мы их утешаем:

– А мы и не живем!

Так и бормотали, пока наконец через просторы наши и до нас не дошло. Теперь сами друг друга за грудки: «Зачем умных сажали?!», «Как же мы без собственности?»

Депутаты на генералов наскакивают:

– Зачем столько танков наделали? Генералы орут:

– Мы наделали, сколько вы наголосовали!..

Эх, география наша! Эти там, которые мелкие, густонаселенные, иззавидовались: «Какая территория! Сколько возможностей!» Наивно. По нашей географии так: чем больше территория, тем больше возможностей для неприятностей. Поэтому все время там – одно, тут – другое плюс повсеместно тревожное ожидание: вдруг опять урожай?

Которые не разбираются в географии, конечно, опять на партию. Кричат: «Куда вы нас завели?» А те отвечают: «А чего ж вы шли, если такие умные?!»

Для тупых повторяю: не в них дело! Климат, рельеф, осадки – вот что влияло на организмы поколений и сместило наши мозжечки относительно земной оси.

Побочный эффект: мы понимаем то, чего никто в мире больше не понимает. Сидит в телевизоре заместитель, или там заседатель, и при нем корреспондент, и задушевно общаются. Этот, с микрофоном, говорит:

– Насчет остального нашим зрителям уже все ясно, но вот тут товарищ Семенюк из Краснодара интересуется: яиц-то почему нет? Он нам буквально так и пишет: «Ну уж яиц-то?» А заседатель:

– Действительно. Этот вопрос по яйцу вы ставите правильно. У нас сейчас как раз создана комиссия по яйцу (они там так и говорят: «по яйцу», видимо, по одному), и вот она уже разобралась, что в этом году яйца даже на четыре десятых продукта больше!

А этот ему:

– Так товарищ Семенюк понимает, что больше. Но его интересует – где? А тот ему:

– Это вы правильно ставите вопрос…

При другой географии такой разговор вне больничных стен был бы невозможен. А мы исхитряемся понимать…

Конечно, многие уже от этой уникальной географии изнурены. Многие уже ерзают, пихаются локтями и желают выскочить в систему нормальных географических координат. Но уже по первым рывкам и телодвижениям ясно, что, пока начнем по одному отсоединяться, угробим друг друга окончательно.

Есть другой выход: надо всем куда-нибудь присоединиться. Лично я предлагаю Англию. Конечно, англичан жалко… Они к такой радости пока не готовы. Тогда промежуточный вариант. Забрать у них на время Тэтчер нашу любимую. Это и раньше предлагали, но раньше она была занята, а теперь и мы уже дошли. Стране нужен все-таки хоть один толковый специалист с временной пропиской. Тем более она все время повторяет: ей нравится работать с Михаилом Сергее­вичем. И он подтверждал: у них контакт…

… А вообще у меня еще много разнообразных географических соображений. Но о них – в другой раз. Если, разумеется, она, география наша, позволит нам еще встретиться в той же точке наших пространств…

1991


Нормальный ход

Значит, задача такая. Дано: родители – ненормальные. Требуется: чтобы у них выросли нормальные дети. При этом у задачи такое условие, что решать ее сами ненормальные и должны.

В общем, наша задача.

И как решать? Когда не то что у нас – у дальних предков наших о нормальной норме и понятия не было. Жили от подвига к подвигу. Раз в сто лет учиняли подвиг, после чего забирались на печь, где и дремали под гусли Бояна, воспевавшего подвиг. Слезали с печи только для эпохальных свершений. Остановить Орду. Спасти Европу. Разбить шведа. Прорубить в ту же Европу окно. Через которое до сих пор и карабкаемся, изумляя тех, кто привык через дверь.

Изумлять – это наше! Чтоб на весь мир, чтоб в легенду. Раззудиться, размахнуться и – хрряссь! Такую канаву прокопать, чтоб через нее из морей вся вода вытекла! Ахнуть, ухнуть, засандалить такую магистраль, чтоб весь глобус – в столбняке! И чтоб самим тоже ошалеть – сперва от гордости за эту дикую дорожищу, потом от мысли: зачем она?!

А затем, что подвиг! Мы всем миром жилы порвем, полысеем от натуги, но вырвемся вперед других по космосу лет на пять – путем отставания по всему остальному на тридцать пять. Хотя по молоку на сорок. А потому что космос – это всесветно-историческое, это никакому Бояну и за сто лет не обславить. А молоко – это же скукота, это каждый день корову уговаривать, а она тупая, без еды не соглашается. Ее норма – жевать каждый день. А наша норма – подвиг!

Чем и отличаемся от коровы. И от всяких мелких европ. Подумаешь, Бельгия в кармане у Голландии, обе под мышкой у Люксембурга. Тюкают чего-то там в своей мелкоте по миллиметру. Но каждый день. Но по миллиметру. Размаха нашего нет у них. Удали! У нас тут не на миллиметры счет – мы верстами меряем! И на каждой версте – подвиг идет, и на каждой – матерей вспоминают. И его, и твою, и нашу общую… А как не вспомнить, когда уже не раз в сто лет, а уже беспрерывно, повсеместно, с ускоренным ускорением! Когда уже куда ни плюнь – всюду штурм, борьба, страда, битва! Горячая пора! Нормальной поры вообще не бывает, всюду горячая – у монтажников, у химиков, у хлебопе­ков… Приезжие, правда, удивляются: почему в столовой пора горячая, но щи холодные? Почему у молодежи горячая пора, но в аптеке одни горчичники? И вообще, почему у нас каждый второй подвиг – ликвидация последствий первого?

Ну, на то они и приезжие, чтоб удивляться. Они так со своим удивлением и уезжают. Встречая на обратном пути других приезжающих, но уже наших, которые теперь все чаще выпрыгивают через то самое окно, но, к удивлению ОВИРа, многие возвращаются. Причем тоже сильно удивленные. Настолько, что первое время молчат, на вопросы не реагируют, в молчании распихивают по углам привезенные коробки. Но затем, собравшись и взяв себя в руки, рассказывают остальным, что мы тут зато намного впереди по духовности. Логику в точности уловить трудно, но примерно так: чем больше вещей там, тем мы духовнее тут. То есть чем реже дают сосиски, тем сильнее в нас урчит работа духа. И перспективы хорошие. Потому что по сосискам пока мы как раз опять уже еще не совсем… И по колготкам еще уже опять пока… И по пленке цветной еще опять пока уже, хотя зато с цементом, слава богу, уже опять не совсем еще… В общем, если так пойдет дальше, то по духовности мы скоро настигнем Республику Чад.

При этом что интересно: духовно отсталая Европа что-то не торопится догонять нас по духовности. Видимо, чего-то опасается. И Америка, дурная, променяла, видно, всю духовность на свежие фрукты круглый год. А японцы… Это вообще уже наша мифология. Мы уже про них только так и говорим: «Японцы!.. Еще бы!.. На то они и японцы!..» У этих размаха уже вовсе нету – куда им там размахиваться? Они даже не в миллиметрах, они в микронах ковыряются. Но уже почему-то в двадцать первом веке! То есть ползут уже почему-то по нашему светлому будущему! Куда мы до сих пор – семимильными прыжками, как кенгуру: с печи – на подвиг, с подвига – на печь! И опять, и снова, и все семимильно и хотя в разные стороны, но все вперед!..

И должно быть, от этих прыжков, скачков, рывков, от постоянной тряски в нас самих давно уже что-то сильно сотряслось, перекорежилось и перевернулось. Так что нормальными кажутся нам наши нормы, стоящие вверх ногами.

Врач ненавидит больного – нормально. Учитель тупее ученика – нормально. Дом построили – окна забыли, а крышу сэкономили? Ну и нормальный дом, жильцы празднуют новоселье. Правда, за стенкой двое убивают друг друга, мешают праздновать, но мы музыку погромче сделали, нормально все! Нас тогда даже эта чудная придумка не изумила, эта «трезвость – норма жизни». Никому и в голову не пришло, что это при нормальной жизни она – норма!..

Все прыжками стоит на месте. Страшными усилиями не сдвигается. С чем вчера обещали покончить, опять нормальная цель на завтра. Да идет ли время-то вообще? Или это у нас такая специальная теория относительности – чем больше пространство, тем время его дольше пересекает?

Может, поэтому все, что для других давно норма, для нас еще экзотика?

– Гла-асность? Неужели? И все можно?

– Можно!

– Обо всем?

– Обо всем!

– И о самом-самом?!

– О самом!..

… Ну и о чем же таком кипят страсти? О чем таком пишут раскаленные перья в наших лучших журналах? Для чего столько эрудиции, логики, столько ссылок на Монтеня, Шопенгауэра, Михаила Сергеевича? А для того, чтобы в конце XX века попробовать убедить нас, что свинарка лучше знает, как ходить за свиньей, чем все советские и партийные органы, включая Политбюро!

Но мы пока еще не очень, нас так просто не возьмешь. У нас сомнения пока. Мы еще не готовы полностью признать, что Земля – круглая. Хотя все данные со спутников подтверждают, что наши очереди именно криволинейно изгибаются за горизонт.

А мы все топчемся, да мы живем уже в этих очередях, и злобимся на тех, кто впереди, и презираем тех, кто сзади. И вместе с теми и другими все валим на строй. Забываят что строй – это то, что сами себе построили. У «наших» немцев наш строй – нормально живут. У тех немцев тот строй – тоже за сосисками к нам не ез­дят. И тех и других мы победили одинаково. Ибо это в войне количество подвигов переходит в победу. А где подвиги, рядом с нами делать нечего. Но в мирной жизни нельзя двигаться прыжками – от подвига к подвигу. Это не к победе ведет, а к сотрясению, к лихорадке. В нормальной жизни нужен нормальный ход. Пусть по миллиметру, но в одну сторону и каждый день. Но чтоб так идти, прежде всего надо встать с головы на ноги. Нам этого сальто уже не потянуть. Решать задачу про нормальный ход придется де­тям.



Мы можем помочь им только одним: не мешать видеть в нас доказательство от противного.

1988


Век детей

Век атома, век космоса, век сердечно-сосудис­тых… А главное – век скоростей и ускорений. В прошлом все текло и мало что менялось. Теперь все меняется, но не течет, а мчится и несется вскачь.

Предки тихо рождались, неторопливо женились, незаметно заводили двенадцать детей, писали друг другу длиннющие письма и долго доживали свой короткий век.

Наш век вдвое длиннее, но доживают втрое быстрее. О переписке смешно говорить: если кто и нацарапает новогоднюю открытку, так потом надо нести руку на УВЧ. Двенадцать детей завести можно, но для этого надо мобилизовать двадцать четыре родителя.

Зато какие детишки пошли! Они с такой скоростью набирают мускульную силу и наливаются сексуальной мощью, что содрогаются старые фронтовики. Ботинки, которые утром были велики, к обеду жмут. Девочек ростом меньше ста семидесяти дразнят Дюймовочками. Короче, в тринадцать лет он уже может сделать вас бабушкой, в двадцать пять стать дедушкой и к тридцати закончить школу.

Счастливое детство становится все счастливее, потому что длится все дольше и скоро уже достигнет средней продолжительности жизни.

А Пушкин прожил всего тридцать семь. Лермонтов – двадцать семь. Эйнштейну и двадцати пяти-то не было, когда он понял, что все относительно. Он был прав: все относительно. Потому что сегодня-то этому сорок, а он еще молодой специалист. Ему шестьдесят – он еще набирается опыта. Ему девяносто – а у него еще все впереди, вечная ему память!..

И вот в газете все дискутируют, как с этим быть: то ли уменьшить в школе нагрузку, то ли дожать детей до конца. Два профессора чуть не подрались – один говорит: надо им больше давать математики. Другой говорит: ерунда, не больше, а гораздо больше. Потому что в детстве мозг все лучше впитывает, и не надо терять времени.

И времени стараются не терять. Проводят олимпиады, выявляют юные дарования и выращивают двадцатилетних докторов. И они выводят такие формулы, которыми гордится вся страна, хотя не вся понимает.

Но что-то слишком часто стали попадаться другие детишки, у которых формулы гораздо проще. Все, что они усвоили, – это что на вопрос: «Как живешь?» – надо отвечать: «Сколько имеешь».

А кругозор и сила чувств, какие Пушкину и не снились! Тот, бывало, плакал над книжкой. А эти не плачут. Ведь для того чтобы плакать над книжкой, ее надо сначала открыть.

Ну, отсюда и большая внутренняя культура. Скажешь ему: «Уступи тете место!» – вежливо отвечает: «На кладбище!»

Вот, говорят, рождаемость все меньше и меньше. Может быть. Но чем старше становишься, тем детей вокруг все больше и больше. А потом, кроме них, тут вообще никого не останется.

Есть смысл подумать о будущем, имея в виду, что плотно набитый мозг – опасная вещь, если сочетается с пустым сердцем…

1980

Одобрям-с

– Я, местный житель, как и все местные жители…

– Мы, местные жители, как и жители других мест…

– Я, вагоновожатый, как и все вожатые ва­гонов…

– Мы, бурильщики…

– Мы, носильщики…

– Мы все, как и все остальные…

– Решительно и всемерно…

– Целиком и полностью…

– ОДОБРЯМ!!!

Одобряй. С большой буквы. Потому что это – не глагол. Это больше чем действие. Это – название эпохи. У людей был Ренес­санс. У нас был Одобрям-с.

Он был всеобщим. Он торжествовал в балете и нефтеперегонке, при шитье пеленок и возложении венков. Отеческий Одобрям руководящих сливался с задорным Одобрямом руководи­мых.

Одобрям был выше чувств и отвергал формальную логику.

Высокие потолки – Одобрям. Низкие потолки – Одобрям. Больше удобрений – Одобрям. Меньше удобрений – больше Одобрям.

Все газеты и журналы из номера в номер публиковали одно и то же: «Дорогая редакция! С глубоким одобрением встретили мы…»

Издать Сыроежкина – Одобрям. Изъять Сыроежкина – бурно Одобрям. Главным в нашем Одобряме было его единогласие и единодушие – причем в обстановке полного единства! Вопрос «Кто воздержался?» вызывал улыбки. Вопрос «Кто против?» считался вообще чем-то из английского юмора. Реакция на вопрос «Кто за?» была похожа на выполнение команды «Руки вверх!».

Снести церковь – Одобрям! Снести тех, кто ее снес, – сердечно Одобрям! Реставрировать и тех и других – Одобрям посмертно!..

Периодически Одобрям ударялся в свою диалектическую противоположность и тогда назывался Осуждай. Тогда:

– Мы, намотчики…

– Мы, наладчики…

– Мы, профессора…

– Мы, шеф-повара…

– С гневом и негодованием…

– Решительно и сурово…

Узкие брюки – Осуждам. Длинные волосы – Осуждам. Того поэта не читали, но возмущены. Этого химика в глаза не видели, но как он мог?! Пока бросали камни в химика, проходило время, и уже узкие штаны – Одобрям, а Осуждам – широкие. И опять – не поодиночке! Ансамблями, хором, плечом к плечу!

– Как вы считаете?

– Также!

– Какое ваше мнение?

– Еще более такое же!

Не я сказал – мы сказали. Не я наступил на ногу – мы всем коллективом наступили. Не у меня мнение, не у тебя, даже не у нас… А вообще: «Есть мнение…» Оно есть как бы само, а уже мы, доярки и кочегарки, его Одобрям. Или Осуждам. В общем, Разделям…

Казалось, тренированы, казалось, готовы ко всему. И все же многие не могли предвидеть, что начнется полный Осуждам вчерашнего Одобряма!

И вот вместо тишины – шум! Вместо шума – крик! Там, где раньше уныло скандировали, теперь весело скандалят. Заместитель назвал директора дураком – тот обнял его, как брата… Согласных больше нет:

– Как вы считаете…

– Не так, как вы!

– Какое ваше мнение…

– Не ваше дело!!

… И это легко понять. Разноголосица радует наш слух после того единогласия, которым у нас называлось бормотание одного на фоне храпа ос­тальных.

Но пора успокоиться. Пора уже радоваться не столько факту крика, сколько его содержанию. И когда кто-то орет, что он думает иначе, надо сперва убедиться, что он вообще думает. Даже отрицательный результат этой проверки пойдет на пользу. Ибо среди множества орущих мы сможем выявить уцелевших после Одобряма думаю­щих. Надо будет попытаться организовать их размножение.

Это – долгий путь. Но только таким путем мы, писатели, мы, читатели, мы все сумеем начать путь к действительно новой эпохе – к эпохе Размышлямса…

Которая одна способна стать эпохой нашего Возрождения.

1987

Добро пожаловать, хозяин!

Не хочу, чтоб меня поняли правильно… Но где-то хочется чувствовать себя как дома. Если нигде нельзя, то хотя бы дома. Но и дома же иногда чувствуешь себя так, будто зашел не вовремя. Буквально хочется извиняться за собственную прописку.

Тут у нас недавно три художника решили сходить в ресторан. Отметить пятидесятилетие плаката «Добро пожаловать!». Ну и решили – в тот самый ресторан при той самой гостинице. Ну, у нее еще над входом написано: «HOTEL». Конечно, именно туда им хотелось, в этот «ХОТЕЛ». Там действительно чудная кухня, сказочный уют. То есть теоретически. А практически там швейцар. Этот швейцар специально воздвигнут при входе в «ХОТЕЛ» для разъяснения советским гражданам, что для советских граждан местов нет. Потому что «ХОТЕЛ» с его рестораном предназначен исключительно для спецобслуживания.

«Спец»!.. Вы, конечно, не знаете, что это такое. Вас обслуживают, как обслуживают, поэтому у вас так с нервами. А «спец» – это как сон в летнюю ночь: мух нет, горчица есть, и если нахамят, то только по-английски. Потому что «спец» значит – для дорогих зарубежных гостей из всевозможных Чикаго. Для них же по-ихнему же и написано: «HOTEL». To есть «ХОТЕЛ».

Для хозяев же, вроде тех художников, – швейцар. Причем он входящим никаких вопросов не задает – он гражданство по запаху чует. И если он почует кого из Чикаго, у него не лицо делается, а крем-брюле с сиропом: «Оттуда – пли-и-и-из! И мадамочка оттуда – и ей пли-и-из! А ты убери паспорт, и так ясно, что не из Чикаго, а из Чебоксар. Значит, отсюда. Ну, значит, и давай к себе отсюда – пли-из!»

Не хочу, чтоб меня поняли правильно, но что такое паритет? Это как они к нам, так и мы к ним. По всяким там ракетам паритета добились. Теперь задача трудней – добиться паритета по спецобслуживанию. Чтоб у них – как у нас: заходят, допустим, в ихнем Чикаго в ихний «ХОТЕЛ» ихние чикагцы со своими чикажками, а ихний швейцар им: «Пардом, сэры, но придется вам сыграть отвал – у нас тут спецобслуживаются исключительно которые из Чебоксар!..» Правда, есть опасения, что достичь такого паритета им будет непросто, потому что там свободная продажа оружия.

У нас легче, у нас некоторые уже к паритету приближаются. Спортсмены городской команды уже иногда спецобслуживаются плюс еще более специально кушают сами труженики «ХОТЕЛа», плюс двое из их управления, плюс семеро городских жуликов. Эти уже почти достали по почету среднего инвалютного гостя. Остальные хозяева – вроде тех художников: могут сбегать в столовку на углу и скушать биточки, которые какой-то остряк так и назвал – уголовными.

Не хочу, чтоб меня поняли правильно, но «Мерседес» – хорошая машина. И черт с ней. «Жигуль» – тоже нормальная. Но, конечно, не каждый. А только который в экспортном варианте. Экспортный вариант! О, это наше дивное изобретение! Это есть продолжение нашего уникального гостеприимства за наши рубежи. Нет, в других местах, конечно, тоже делают на продажу не для себя. Скажем, если делают для нас, то они должны учесть именно нашу специфику: и наши морозы, и наши дороги, и что чертежи потеряют, а включать будут ногой. Они обязаны все это учесть, утеплить, укрепить и покрасить в наш родной васильковый цвет. Но, скажите, какой же дурак додумается делать для себя не иначе, а просто-напросто хуже, чем для других?! Дурак не додумается – мы додумались. Знаете, почему они тут не бегают по магазинам так, как мы там? Потому, что до сих пор не разгадали – что вообще можно делать с тем, что мы тут у себя для себя делаем…

Не хочу, чтоб меня поняли правильно, но кто мог сочинить эту легенду, что наш балет – лучший в мире? Тот мог сочинить, кто мог видеть!.. То есть все те же гости оттуда плюс приравнявшиеся к ним люди из «ХОТЕЛа» отсюда, плюс трое из их управления, плюс двенадцать городских жуликов. Хорошо, еще спортсмены не пошли – у них режим перед четвертьфиналом. Что касается хозяев города, вроде тех художников, то они из чувства гостеприимства могут поглядеть на театр снаружи, что тоже красиво…

Не хочу, чтоб поняли правильно, но вообще символ нашего гостеприимства – это «Березка». Не танцующая – та водит свои хороводы за морями, а мы на берегу за нее гордимся. Я про «Березку», которая произросла на нашей улице. Говорят, за теми же морями есть такое: «Вход только для белых». Возмутительно. «Только для черных» – оскорбительно. «Только для тех, только для этих…» Унизительно. Но когда тут у нас на нашей улице – «Вход для всех, кроме всех наших»?! Я б эту «березовую рощу» – под коре­шок. Если гость из Чикаго на недельку – перебьется: разрешим ему взять без очереди матрешку в нашем промтоварном. Если он надолго и ему, конечно, трудновато с качеством, среди которого мы-то с детства, – пусть, пока в нас не проснется самоуважение, привозит с собой. Во-первых, на пеньках этой «Березки» мы сможем открыть что-нибудь для этих художников, чтоб не толкались. Во-вторых, утихнет вокруг «Березки» этот хоровод разных мальчиков и особенно девочек. Не хочу, чтоб поняли правильно, но я где-то читал, что даже эти девочки в экспортном варианте – и те какие-то не такие, как на внутреннего потребителя… Они как-то начитаннее, что ли…

А теперь хочу, чтоб поняли правильно: гостеприимство – высокая вещь. Гость – посланец судьбы, ему лучшее место, первый кусок. В Древней Греции почетному гостю хозяин лично сам омывал ноги. Менее почетному мыла жена. Совсем завалящему и то рабыня ополаскивала. Но никакое гостеприимство нигде и никогда не означало, что сами хозяева должны ходить с немытыми ногами.

Мне нравится лозунг «Добро пожаловать, дорогие гости!». Но при условии, что рядом те художники напишут второй: «Добро пожаловать, дорогие хозяева!»

Только вместе их можно понять правильно.

1986

Смешанные чувства

Доисторические времена: всего – понемногу. Причем все – по отдельности. Никаких смесей, соединений и сплавов. Из руды – чистая медь, из родника – чистая вода, из религии – чистый опиум для народа. Действия были конкретные – «Пришел, увидел, победил». Чувства и мысли ясные: «Платон мне друг, но истина – дороже».

Смешанные были только краски у смелых художников и смешанные браки – у еще более смелых.

Ну, еще изредка чудили алхимики: ночью, при луне, бормотали чепуху, кипятили в котле печенку летучей мыши с писюльками черной козы – искали философский камень. За что назавтра их побивали обыкновенными – чтоб не лезли поперед времени.

Но вот – пришло время, грянул двадцатый! Взревел миксер прогресса! Всего стало много, все сливается, перемешивается и взаимопроникает!

На стыке двух наук возникает третья, которая тут же вливается в четвертую, образуя седьмую.

Искусство смешалось со спортом, спорт – с работой, работа – с зарплатой, зарплата – с ис­кусством…

Бушует эпидемия синтеза – гибриды, сплавы, комплексы и смеси. Все, что в чистом виде, имеет вид неуместного антиквариата.

Академик объявил, что круглый год всем надо кушать грейпфруты, эту помесь лимона с апельсином. Видно, смешал в голове свою академию с нашими прилавками…

Но все же главное достижение – это смешанные чувства!

Чистую, беспримесную эмоцию последний раз видели в романе Тургенева. Ныне – сплошные оттенки и полутона. Смутные ощущения стали нормой, двойственные чувства – единственно возможными. В мыслях – вообще сплошной импрессионизм. Вместо «я думаю» у всех – «мне думается». Всем кажется, видится и представляется.

– Вы читали?

– Кажется!

– Понравилось?

– Впечатление сложное: с одной стороны – тошнит, с другой – помнится, кто автор…

Из разнообразных чувств стали состоять лирические эмоции. При этом составляющих может быть сколько угодно. Например, явное ощущение, что она у тебя за спиной улыбается этому подонку, плюс уверенность, что подонок этого давно хочет, плюс светлое подозрение, что хочет, но не может, плюс ночью приснилось, что выпали все зубы, – рождают осеннее чувство, что этот подонок – ее муж…

При перемешивании отдельных ощущений могут возникать материальные объекты. Например, чувство острого желания чего-то новенького плюс чувство, что могло быть и хуже, дают концерт из студии в Останкине. Смесь из ощущений сухой парилки и сырой простыни – вагон поезда Москва – Казань.

От смешанности чувств пошла задумчивость действий. Пришел – увидел, плюнул – и ушел…

Любовь к истине плюс желание дружбы Платона дает сложную суспензию, которую в прошлом называли беспринципностью, а теперь – широтой взгляда.

Чувство гражданского долга, смешанное с чувством, что не один ты должен, дает эффект присутствия на профсоюзном собрании.

Вообще недостаток чистых чувств заменяется в современных смесях соответствующим количеством чувства юмора, которое придает коктейлю товарный вид и пузырьки на поверхности. Такой веселый шторм в стакане.

И все это – только первые намеки на букеты тех сложных чувств, которые расцветут в буду­щем. Смешиваться их будет все больше, а сами они – делаться все меньше, пока в итоге не образуется одно огромное, необъятное чувство, состоящее из бесконечного количества мельчайших чувствочек, практически равных нулю. Останется лишь придумать этому грандиозному гибриду достойное название.

Можно попробовать по аналогии.

Смешанные краски – радуга без границ.

Смешанные браки – дети без предрассудков.

Смешанные чувства – люди без чувств.

1985


Закон загона

Свобода, мужики!

Воля практически!

Уже они там исторически решили: можно выпускать из загона!

В любую сторону твоей души!

Конечно, были схватки. Одни кричали: рано, наш человек еще не готов. Другие: наш человек давно готов, но не дозрела страна. А самые остроумные их уговаривали: закон нужен, потому что его требует жизнь.

Они там до сих пор всерьез думают, что жизни нужны их законы.

– Следующий! Имя, фамилия, отчество?

– Шпак Леонид Львович, очень приятно.

– Объясните, Шпак Леонидович, почему решили уехать из страны?

– А можно вопрос?

– Ну?

– Вы это спрашиваете, потому что у вас инструкция или вы лично идиот?

– Следующий! По какой причине решили…

– По причине – козлы! Я ему говорю: я не превышал! Он говорит: превышал! Я говорю: где превышал? Он говорит: давай права! Я говорю: козел! Он забрал права – я беру визу в правовое государство! Козлы! Козлы! Коз…

Жизнь за жизнью – течет очередь, исходит, истекает, утекает – чтоб нам всем провалиться… Вздохи, всхлипы… «Квота!», «Статус», «Гарант»…

– Следующий! Почему решили…

– Потому что я там живу!

– Так вы не наш? А почему так хорошо говорите по-нашему?

– Потому что я раньше был ваш, потом уехал туда.



– А зачем вернулись сюда?

– Испытывал ностальгию, хотел повидать родину.

– А чего же уезжаете?

– Повидал родину, хочу испытывать ностальгию…

… Оставались проверенные, отрывались доверенные. Писатели – поодиночке, балерины – пачками, парторг сухогруза – вплавь ушел, три эсминца не догнали…

– Следующий! Почему едем, товарищи?

– Нэмци будем. Казахстана будем. Едем родной култура сохранять. Гамбург приедем – хаш делать будем. Гансик, дорогой, попрощайся. Скажи, ауфидерзеен, дядя Султан. Скажи, гуманитарный помощь тебе пришлем – с родной земли на родину…

Утечка мозгов. Утечка рук, утечка сердец… Вслед хлипы: «Пусть катятся!», вслед стоны:

Не может быть

«У, счастливые!..», вслед бормотанье: «Багаж… билеты… таможня…»

– Следующий! Куда собралась, мамаша?

– Куда? Никуда!

– А чего ж стоишь?

– А я знала? Все стоят, я встала, все отмечались, я отмечалась.

– Следующий! Почему…

– Потому! Потому что все прогнило! Хватит терпеть! Хочу бороться против этого кошмара!

– Так тем более, куда вы? Идите боритесь!

– Нет уж, дудки! Я – другим путем. Я, как Ленин, я из Женевы начну…

… И вслед плевали, и первый отдел ногами топал, и собрание было единогласно…

И вот – вперед, время! Вот уже можно официально – из загона. Спасибо за закон! Вовремя. Молодцы!

«Посадка на рейс Аэрофлота…»

«Следующий!..»

Кровотечение из страны.

1991

He может быть

Фантастика


К Семену Стекольникову пришел в гости крестный. Кока пришел. Вернее, Семен сам позвал его в гости, потому что не мог больше молчать, а сказать никому, кроме крестного, он тоже не мог.

Ну, посидели, значит. И так размягчились душевно, и такое расположение ощутили друг к другу!..

– Слышь, кока, – сказал Семен. – Я тебе что сказать хочу.

– Говори! – сказал с большим чувством крестный. – Я, Сема, твой крестный, понял? Ты мне, если что, только скажи.

– Тут такое дело! – сказал Семен. – Нет, давай сперва еще по одной!

– Ну! – закричал кока. – А я про что? Выпили, вздохнули, зажевали.

– Вот, кока, – сказал Семен. – Жучка щенка принесла!

– Жучка! – обрадовался кока. – Ах ты ж золотая собачка! Давай за Жучку, Семушка!

– Стой, кока, – сказал сурово Семен. – Погоди. У этого гада… У него крылья режутся.

– Ну и хорошо! – сказал крестный, берясь за стакан. – Будем здо… А? Что ты сказал? Сема? Ты что мне сейчас сказал?

– Пошли! – решительно сказал Семен. – Пошли, кока! В сарае он. Пошли!

– Мать, мать, – только и сказал кока, когда они вышли из сарая.

– Ну? – спросил Семен, запирая дверь. – Видал?

– Мать, мать, – повторил глуповато крестный. – Как же это, а?

– Я, кока, этого гусака давно подозревал, – сказал Семен. – Идем еще по одной.

– Идем, идем, – послушно сказал кока. – А который гусак, Семушка?

– Да тот, зараза, белый, который шипучий. Тут, помню, мне не с кем было. Ну я ему и плеснул. Вдвоем-то веселей, правильно?

– А как же! – значительно сказал кока. – Вдвоем – не в одиночку.

– Ну! – сказал Семен. – А он, гад, пристрастился. Он ведь и Жучку-то напоил сперва. Он, кока, давно к ней присматривался. Знал, что трезвая она б его загрызла!

– Сварить его надо было, – решительно сказал кока.

– Сварил, да поздно, – с досадой сказал Семен. – Прихожу тогда домой, говорю: «Жучка! Чего ты лаешь, стерва?» Молчит! Ну, думаю, сейчас я тебе дам – не лаять! Подхожу к будке, а он оттуда выскакивает! Ну, я за ним!

Поймал, а он на меня как дыхнет! И она тоже…

– А где ж он взял? – спросил кока с со­мнением.

– У станции, где ж еще! – сказал Се­мен. – Клавка небось продала.

– А деньги? – спросил кока.

– Спер! – уверенно сказал Семен. – У меня как раз тогда пятерка пропала.

– Тогда, значит, Клавка, – решил кока. – За деньги ей все одно кому продавать.

– И чего ж с ним теперь делать? – сказал кока. – Утопить его.

– Вот кока, – сказал Семен, понизив го­лос. – Сперва и я хотел утопить. А теперь я другое придумал. Я теперь, кока, в город поехать думаю. Так, мол, и так. Вывел новую породу собаки. Понял?

– Да что ты?! – ахнул кока.

– В газету пойду, – сказал Семен. – Или там в журнал. Скажу, порода, мол, для погра­ничников, понял? Большие деньги могут быть. Премия.

– Ах ты ж золотой мой! – восхитился кока. – Премия! А его ты, это… с собой возьмешь?

– Нет, – сказал Семен, снисходительно поглядев на коку. – Я сперва сам… Мало ли что. Ты только давай корми здесь его, слышь, кока?

– Это уж, Семушка, ты не бойся, – уверил кока. – Уж мы покормим. А что он ест-то? А?

– Все жрет, – небрежно сказал Семен. – Неприхотливый…

В редакции научно-популярного журнала к Семену отнеслись дружелюбно.

– Вы, товарищ Стекольников, сколько классов закончили? – поинтересовался очень вежливо молодой сотрудник с черной бородкой.

– Это, допустим, неважно, – сказал Се­мен с достоинством. – Ломоносов, между прочим, тоже был самоучка, – добавил он, сбивая спесь с бородатого.

– Слыхали, – вздохнул сотрудник. – Впрочем, это неважно… Только вот что, уважаемый товарищ, журнал у нас научно-популярный, понимаете?

– Допустим, – с легким презрением сказал Семен.

– И я подчеркиваю слово «научно». Понимаете?

– Понимаю, – озлобляясь, сказал Се­мен. – По-моему, не дурак!

– Отлично, – сказал бородатый. – Тогда вам следует знать: то, что вы тут мне рассказываете, – это даже не мистификация. Это, как бы помягче… Если б вы нормально учились в школе, вы бы знали, что подобную ахинею стыдно не только произносить, но и выслушивать… Вы, между прочим, вечный двигатель строить не пробовали?

Семен почувствовал, что это уже оскорбление.

– Вот, значит, как вы с трудящимися говорите, – произнес он угрожающе. – Ясно! Сидите тут по кабинетикам!..

– Если хотите на меня жаловаться, – спокойно сказала борода, – ради Бога. Редактор или его заместитель – по коридору налево. Но учтите, люди они пожилые, могут не выдержать и умереть.

– От чего это? – яростно спросил Семен.

– От смеха, – улыбнулась борода.

Семен вышел в коридор, поглядел на большую дверь с табличкой «Главный редактор» и «Зам. главного редактора», выругался про себя и пошел прочь.

Вахтерша сельскохозяйственного института не хотела пускать Семена. Прием документов окончен, ишь, опомнился! А когда Семен сказал, что он не поступать приехал, вахтерша и вовсе рассердилась.

– Ни стыда ни совести, – привычно начала она. – Вчера вон двое вечером в аудитории закрылись. Еще, главное, врут – лабораторная у них! Знаем мы ихние лабораторные… Ни стыда у девок ни совести… Нет, парень, давай иди отсюдова… Куда?! – закричала она вдруг мужчине с портфелем, который быстро прошел мимо, и кинулась за ним. Семен воспользовался моментом и проскочил внутрь.

Его долго гоняли от одного к другому, пока наконец какой-то человек с изможденным лицом не выслушал его в коридоре.

– Слушай, парень, – сказал он. – Пойми. У меня на носу две конференции. Одна – по неполегающим пшеницам, другая – профсоюзная. А тут – ты.

– Вы поймите, – сказал Семен. – Тут, может быть, всемирное открытие. Для погра­ничников…

– Вот именно, – задумчиво сказал чело­век. – С одной стороны – всемирное открытие. С другой – у половины института взносы не уплачены. Пора переизбираться к чертовой матери… Да и потом, что ты там говоришь? Собака с крыльями…

– Во-во! – сказал Семен. – Я это с помощью особого корма… На спирту…

– Собака на спирту, – повторил чело­век. – Не смешно, ей-богу. В общем, так. Я тебе дам телефон одного человека. Очень крупный ученый. Можно сказать, крупнейший. Ты позвони, он тебе скажет, как и что.

И, представив себе реакцию Бори Генкина, когда этот псих ему позвонит, человек с изможденным лицом впервые улыбнулся.

«Ну подожди, чокнутый! Я тебе это запомню! – бормотал пунцовый от ярости Семен, спускаясь по лестнице дома, где жил Боря Генкин. – Скажи ему, как он размножается! Видали? Все они!..»

Семен остановился, нацарапал на стене гадкое слово и вышел на улицу.

«Летний сезон в зоопарке», – прочитал он надпись на афишной тумбе.

Директор зоопарка глядел мрачно.

– Ну что? – неприветливо спросил он. – Опять крокодил?

– Какой крокодил? – опешил Семен.

– А такой! – еще мрачнее сказал директор и неожиданно закричал: – Вот я б их вешал!

– Это точно, – деликатно сказал Семен. – А кого вешать-то?

– А вот моряков этих! Которые себе домой крокодилов привозят! Он для смеха привезет маленького, а тот раз – и вырос! И чуть жену не сожрал! Он – ко мне: возьмите, избавьте. А куда я его возьму! Куда? У меня что, фонды из своего кармана?

– У меня не крокодил, – твердо сказал Се­мен. – У меня новое животное. Гибрид гуся и собаки. Я их это – скрестил… Под этим де­лом…

Директор зоопарка, багровея, стал подниматься из-за стола.

– Что-о?! – зловеще прошептал он. – Помесь гуся?!

– Папаша! – Семен вскочил со стула. – Вы это сядьте…

– Я тебе сейчас покажу «папаша»! – задышал директор. – Кто пустил?! – заорал он в дверь. – Кто его впустил?!

– Папаша! – повторил Семен. – Я прошу, папаша…

Неожиданно в кабинет влетела какая-то тетка в белом халате.

– Алексей Иванович! – закричала она с порога. – Началось!

Директор схватился за сердце и, забыв про Семена, ринулся из кабинета.

Семен тоже вышел.

– Куда это он как угорелый? – спросил он девчонку-секретаршу.

– На роды, – равнодушно ответила девчонка. – Матильда рожает, бегемотиха.

– Бегемотиха, значит, – желчно сказал Семен. – Интересно – девочка будет или мальчик? Если мальчик – пусть Лёшей назовут.

– Почему это? – спросила девчонка.

– А в честь директора вашего! – рявкнул Семен и вышел вон, грохнув дверью.

В котлетной было уютно и тепло.

– Я ему говорю: всемирное открытие, понял? – кричал Семен. – От-кры-тие!

– Понял, – кивали оба небритых мужика, чокаясь стаканами.

– Он мне: тебе, говорит, учиться надо, понял? – распалялся Семен.

– Понял, – сочувствовали мужики, заглатывая утешающий напиток.

– Учиться! – яростно объяснял Семен. – А сам сидит, борода – во!

– Но, – кивали понимающе мужики. – Этих, с бородой, мы знаем. Слава Богу, с бородой!

Семен чувствовал понимание, которого ему до сих пор не хватало.

– Я им говорю: гусак под этим делом был! И она тоже! А он мне: не может быть!

– Может! – утешали мужики. – Под этим делом – все может!

– А этот говорит: не может! С бородой! – сказал Семен.

– Этих, с бородой, мы знаем, – сказал один небритый. – Вон, видал, еще один! Эй, борода!

– Нет! – сказал Семен. – Этот рыжий. А тот черный был.

– Это неважно, – строго сказал небритый. – Вот счас мы его спросим. – И, качнувшись, он подошел к мужчине со светлой бородой: – Слышь, друг, ты зачем моему другу не поверил?

– В чем дело? – спросил мужчина.

– А чо ты грубишь-то? – спросил второй небритый, подходя. – Ты чо моему другу грубишь?

– В чем дело? – повторил бородатый. – Вас, кажется, не трогают.

– Друг! – обратился один из небритых к Семену. – Он тебя трогал? Мы его не трогали!

– Всемирное открытие! – внезапно закричал Семен. – Для пограничников! Гады!..

И он с размаху стукнул пустым стаканом по столу.

Домой он вернулся через две недели.

– Семушка! – закричал крестный. – Ну как ты там?

Увидев взгляд Семена, крестный смолк.

– Ничего, Семушка, – пробормотал он. – Ничего, я после, потом зайду…

И крестный ушел, часто оглядываясь.

Семен подошел к Жучкиной будке, двинул по ней ногой. Оттуда выскочил рыжий петух и неверным шагом засеменил к забору. Семен поглядел на него, потом вытянул за цепь Жучку. Та даже хвостом не вильнула и не открыла глаз.

Семен бросил цепь и пошел к сараю. Отпер дверь, вошел внутрь.

– Беги! – раздался его злой крик. – Беги, пока я тебя не прибил!

Из сарая выскочило какое-то странное существо и остановилось. Следом выбежал Семен.

– Беги! – закричал он снова, поднимая с земли камень. – Ну!

Существо побежало – сперва медленно, потом все быстрее, выбежало за калитку и скрылось вдали.

Семен поискал глазами, швырнул камень в петуха, но промахнулся.

Жители разных широт видели в тот год удивительную птицу, летевшую в небе с криками, напоминавшими собачий лай.

На глазах у крестьян одной турецкой деревни птица напала на орла и обратила его в бегство.

Английский лорд, пересекший океан на резиновом матрасе, рассказывал, что видел эту птицу над экваториальной Атлантикой.

Впрочем, ему не очень поверили, так как лорд долго питался одним планктоном и мог наговорить ерунды.

Но спустя некоторое время пришло сообщение из Бразилии, что некоему мистеру Джеймсу Уокеру удалось подстрелить необычайную птицу с четырьмя лапами. Птица жалобно заскулила и, теряя высоту, скрылась за лесом. Найти ее не удалось. Мистер Уокер утверждал, что скорее всего она упала в реку и стала добычей крокодилов, которые водятся там в изобилии.

В тот день и час, когда было получено это сообщение, Семен Стекольников находился дома. Он стоял на дворе и, почесывая затылок, глядел на хрюкающего поросенка, у которого прорезались уже приличные рога…

1980

Скрепки

Спустя неделю после того, как я принял организацию под свое руководство, у меня уже был готов «План первоочередных мероприятий». «План» предусматривал резкий бросок вперед и казался настолько очевидным, что было непонятно, почему его не осуществили мои предшественники.

На восьмой день я записал пункты «Плана» на нескольких листках бумаги и сложил листки, чтобы сколоть скрепкой. В коробочке скрепок не оказалось. Я нажал было кнопку звонка, но тут же вспомнил, что секретарша взяла отгул. Где у нее хранились скрепки, я не знал.

Я снял телефонную трубку и набрал номер заместителя.

– Ящеров, – холодно сказала трубка.

– Здравствуйте, Иван Семенович, – сказал я.

– Добрый день, Игорь Андреевич! – голос в трубке обрел деловитость и бодрость. – Слушаю вас!

– Тут, понимаете, какая штука, – сказал я. – Я сегодня секретаршу отпустил…

– Безусловно! – с горячностью сказал Ящеров. – Я полностью согласен.

– Да нет, – сказал я. – Не в том дело. Просто мне скрепка нужна, а я найти не могу. Попросите, пожалуйста, кого-нибудь занести мне коробочку.

– Очень нужная мера, – сказал Ящеров. – Ваше указание понял.

– Какое тут указание, – засмеялся я. – Просьба.

Я положил трубку и стал ждать.

От кабинета Ящерова до моего кабинета было полминуты хода. Через полминуты скрепок мне не принесли. Через полчаса тоже. Я снова набрал номер Ящерова. Трубку не снимали. Не откликались также ни канцелярия, ни плановый отдел.

Я вышел из кабинета и направился вдоль коридора, заглядывая во все двери подряд. Всюду было пусто. Мне стало не по себе. Хорошенькая история: среди бела дня исчезает штат целой организации!

Тут до меня донесся смутный шум.

Звук шел из конца коридора. Я приблизился к двери с табличкой «Конференц-зал» и чуть приоткрыл…

Зал был заполнен людьми. На возвышении стоял стол президиума. Среди сидевших там я узнал начальника планового отдела и женщину, которая убирала в моем кабинете. Слева, впереди стола, находилась трибуна. За трибуной стоял Ящеров. Он глядел в зал и неторопливо бил в ладоши. Спустя некоторое время Ящеров перестал хлопать и покашлял в микрофон.

– Товарищи! – сказал Ящеров. – В заключение я хочу выразить уверенность, что отныне мы будем руководствоваться основополагающими указаниями товарища Игоря Андреевича Степанова о необходимости улучшать снабжение скрепками. Скрепку – во главу угла! Таков наш девиз!

«Какой девиз? – подумал я. – Бред какой-то!»

Ящеров было покинул трибуну, но, хлопнув себя по лбу, сказал в микрофон: «Спасибо за внимание» – и пошел к пустому столу в президиуме. Затем к трибуне вышла женщина, убиравшая мой кабинет, и призвала, согласно моим указаниям, развернуть кампанию, чтоб скрепок не бросать на пол. Я тихонько прикрыл дверь и пошел в кабинет.

До конца дня я обдумывал, что делать. В голове вертелась одна фраза: «За вопиющее нарушение дисциплины, выразившееся…» Однако в чем именно выразилось нарушение, сформулировать не удалось.

Я уже собрался уходить, когда зазвенел теле­фон.

– Докладывает Ящеров!

– Зайдите ко мне, – приказал я и не успел положить трубку, как он уже стоял в дверях.

– Что все это значит? – спросил я. – Что вы тут устроили?

По лицу Ящерова было видно, что он оша­рашен.

– Виноват, – забормотал он. – Я, Игорь Андреевич, несколько недопонимаю… Так сказать, не совсем улавливаю…

– Чего вы не понимаете? – спросил я. – Я вас утром просил прислать мне скрепок. А вы что устроили?

– Общее собрание, – пролепетал Яще­ров. – Поняв ваши указания в самом широком смысле, счел необходимым донести… Как основу для работы вверенной вам организации… Безусловно, были допущены отдельные искажения, но…

– Постойте, Иван Семенович, – сказал я. – Какие указания? Какие искажения? И потом, почему меня не поставили в известность о собрании?

– Моя вина! – прижав руку к груди, сказал Ящеров. – Не мог предполагать, что вы лично пожелаете участвовать… Ошиблись… Готов понести самое суровое…

– Слушайте, Иван Семенович! – сказал я. – Надо делом заниматься, а не болтать попусту.

– Безусловно! – вытянулся Ящеров. – Именно заниматься делом. В этом надо видеть смысл нашей работы!

– Вот-вот! – сказал я. – Я рад, что вы поняли. Идите.

В конце концов, я только начал тут работать и недостаточно знал людей, чтобы принимать поспешные решения.

Утром следующего дня я снова перечитал свой «План первоочередных мероприятий» и окончательно убедился в его продуманности. Нажав кнопку звонка, я вызвал секретаршу

– Принесите мне скрепок, пожалуйста. Секретарша помедлила и сказала:

– У меня нету, Игорь Андреевич.

– Что значит «нету»?!

– Все скрепки собраны по указанию товарища Ящерова и будут распределяться по специальным заявкам.

– Ящерова ко мне! – закричал я.

– Ящерова нет на месте, – сказала секретарша.

– А где он?

– Проводит совещание.

– Совещание? – тихо переспросил я. – Ладно, сейчас посмотрим…

В коридоре в глаза мне бросился свежий номер стенной газеты. Еще вчера ее не было. Всю газету занимала одна заметка под названием «Искоренять болтовню, заниматься делом, как учит тов. Степанов».

Заметка была подписана Ящеровым.

Идти в конференц-зал уже не имело смысла.

– Как только Ящеров освободится, пусть зайдет, – сказал я секретарше, вернувшись в кабинет.

Ящеров освободился через два с половиной часа.

– Иван Семенович, – сказал я, – как прикажете понимать ваши действия?

– Простите, Игорь Андреевич, – начал Ящеров, – я не совсем понимаю ваш…

– Я вижу, что не совсем! – сказал я. – Что за новые совещания? Что за глупости вы в газете написали? Люди над нами смеяться будут, если уже не смеются!

– Кто смеялся? – деловито спросил Яще­ров, доставая записную книжку.

– Уберите книжку! – закричал я. – Я вас спрашиваю, чем вы занимаетесь?

– Так ведь как же! – расстроенно сказал Ящеров. – Дабы ознакомиться с новейшими указаниями… Незамедлительно довести… Как руководство к действию…

– Подождите, – сказал я, пытаясь держать себя в руках. – Может, по крайней мере, вы объясните, зачем отобрали у всех скрепки?

Ящеров оживился и торопливо заговорил:

– Реорганизация системы снабжения сотрудников скрепками, проведенная мною в соответствии с данными вами основополага…

– Ящеров!! – заорал я. – Что вы мелете?!

– Виноват, – сказал Ящеров, хлопая глазами. – Готов понести…

– Слушайте меня внимательно, Ящеров, – сказал я. – Чтоб завтра навести полный поря­док. Чтобы у всех были скрепки. Газету вашу сейчас же снять. И больше никаких глупостей, иначе придется принять решительные меры. Вам ясно?

– Абсолютно! – воскликнул Ящеров. – Завтра утром все будет исполнено.

Завтра утром началось созванное Ящеровым общее собрание. Двухчасовая речь Ящерова завершилась словами: «Будем принимать решительные меры, как призывает товарищ Степанов!»

Я был начеку. Как только Ящеров стал собирать листки своего доклада, я вошел в зал. Увидев меня, Ящеров округлил глаза до размера чайных блюдец и радостно крикнул в микрофон:

– В нашей работе принимает участие сам товарищ Степанов!

– Товарищи! – крикнул я. Зал замер. – Неужели вы не понимаете, что никаких указаний Ящерову никто не давал? Он же несет абсолютную ахинею! И вообще, по-моему, это форменый идиот!

Секунду в зале царила жуткая тишина. А потом на меня обрушился пульсирующий грохот оваций. За моей спиной рукоплескали те, кто находился за длинным столом президиума. Краем глаза я увидел Ящерова. Он стоял за столом и хлопал громче других.

И тут я понял, что выполнить намеченный мною «План» будет не так-то легко…

1974

Превращения Шляпникова

Лежа в кровати, Шляпников дочитал последнюю страницу брошюры «Как себя вести» и заснул. Проснулся он другим человеком – он теперь знал, как себя вести.

Утро начинается со службы. Шляпников пришел на работу, сел за стол, откинулся на спинку стула и стал глядеть на сотрудников. Сотрудники приходили, усаживались, доставали из своих столов входящие и исходящие. Без пяти девять, как обычно, пришел Дорофеев и, как обычно, принялся с каждым здороваться.

– Здравствуйте, Борис Андреевич, – бормотал Дорофеев, протягивая руку для пожатия. – Здравствуйте, Пал Палыч… Здравствуйте, Анечка! – сказал Дорофеев и протянул руку Анечке. – Чудесная у вас сегодня прическа.

– Ой, что вы! – расцвела Анечка и протянула руку Дорофееву.

– Постыдились бы! – раздался голос Шляпникова.

– Что такое? – испуганно посмотрели на него Анечка и Дорофеев.

– Хамство какое! – сказал Шляпников. – Пожилой человек!

– Что? Почему? – зашумели сослуживцы.

– Потому! – произнес Шляпников. – Разве мужчина даме первым руку подает?! Бескультурье! А вы, Аня, тоже вели бы себя поприличней! А то вот так, один руку протянет, другой. А там вообще…

Анечка заплакала. Дорофеев взялся за сердце.

Шляпников поморщился и сказал Дорофееву:

– Полюбуйтесь! Довели даму до слез! Культурный человек на вашем месте хоть бы воды подал! Мужлан!

И Шляпников вышел из комнаты. В остальном рабочий день прошел спокойно, потому что Шляпников решил себя пощадить и не трепать нервы по мелочам.

После работы Шляпников зашагал к магазину. Надо было купить подарок ко дню рождения Петухова.

Народу в магазине было много. Но очередь оказалась какая-то вялая, неразговорчивая. Да и продавщица работала быстро. Шляпников совсем было скис. Но, подходя с завернутым в бумагу галстуком к выходу, он приободрился. У дверей стояли люди, пропуская входящих с улицы. Шляпников ринулся вперед и прямо в дверях сшибся с заходящей в магазин бабушкой.

– Спятила, старая? – вежливо спросил Шляпников. – Совсем одурела?

– Ты что, сынок? – напугалась бабушка. – Дай пройти-то…

– Во-первых, надо говорить «пожалуйста», – сказал Шляпников. – Темнота! Во-вторых…

– Чего там встали? – крикнули сзади. —

Пропустите женщину-то!

– Деревня! – бросил через плечо Шляпни­ков. – У магазина культурные люди сперва пропускают выходящих, а уже потом лезут. А эта прет, как танк. На похороны свои, что ли?

Когда Шляпников с женой пришел к Петуховым, гости уже сидели за столом, ели, пили, курили, шумели.

– Поздравляю вас! – сказал Шляпников Петухову, торжественно протягивая сверток. – Это вам подарок от меня и моей супруги. То есть наоборот: от моей супруги и меня.

– Спасибо большое! – сказал Петухов. – Садитесь, сейчас мы вам штрафную – за то, что опоздали!

– Во-первых, – строго проговорил Шляп­ников, – если гость опоздал, значит, у него были веские причины, и говорить об этом просто неприлично и бестактно.

Шум за столом стих.

– Извините, – сказал Петухов, краснея, я не думал…

– Думать надо всегда! – указал Шляпни­ков. – А во-вторых, когда гость приносит подарок, его следует развернуть и посмотреть, после чего сердечно поблагодарить дарителя. Чек из подарка я тактично вынул.

– Простите, – пробормотал Петухов и потянулся было к шляпниковскому свертку.

– Теперь уже ничего! – с горечью сказал Шляпников. – Настроение гостям вы уже испортили. Кроме того, здесь многие курят. А культурные люди прежде обязаны спросить окружающих, может, они не курят. Положим, мы с женой курим. Но все равно!

За столом воцарилась уже могильная тишина.

– Кушайте! – пискнула жена Петухова. – Кушайте, вот салат вкусный…

– Во-первых, – сурово сказал Шляпни­ков, – хозяйке не подобает хвалить свои изделия. Гости сами похвалят, если сочтут нуж­ным. Во-вторых…

Жена Петухова приложила платочек к глазам и выбежала из комнаты.

Кто-то боязливо сказал:

– А знаете анекдот: уехал муж в командировку…

– Во-первых, – сказал Шляпников, – анекдоты рассказывают лишь те, у кого за душой ничего нет. Во-вторых, анекдот может быть принят кем-нибудь из окружающих как на­мек. В-третьих…

Гости стали прощаться с Петуховым.

– Подождите, – сказал бледный Пету­хов, – может, кто хочет потанцевать…

– Во-первых… – начал Шляпников.

Комната опустела.

– Что ж, – сказал Шляпников, – посидели, пора и честь знать. Мы тоже пойдем. Пойдем, Клавдия.

– До свидания, – сказал плачущий Пету­хов. – Приходите еще.

– Непременно, – учтиво сказал Шляпни­ков. – Только, во-первых, запомните… Дверь за ним захлопнулась.

– Абсолютно никакой культуры, – сказал Шляпников жене.

– Жлобы, – вздохнула жена. Она тоже читала книжки.

Приехав домой, Шляпников попил чаю, походил по комнате. Телевизор включать было уже поздно, а спать еще не хотелось. Шляпни­ков задумался. Потом подошел к стенке и прилип к ней ухом. Отлепившись, он посмотрел на часы. Было пять минут двенадцатого. Шляпников расправил плечи и пошел к соседям по площадке.

– Добрый вечер, – открыл двери сосед, молодой человек с бородой. – Пожалуйста.

– Вежливый! – иронически сказал Шляп­ников. – Поучился бы себя вести в быту! – закричал он на бородатого.

– Что случилось, Женя? – выбежала в коридор какая-то сопливая девчонка в халате, должно быть, жена бородатого. – В чем дело?

– А в том! – Шляпников стукнул себя по часам. – Людям спать надо! А вы после одиннадцати на полную катушку включаете!

– Что вы! – сказал бородатый. – Мы спать ложимся. У нас только трансляция…

– Вот хамло, а! – сказал Шляпников. – Во-первых, старших некрасиво перебивать, а во-вторых, все равно слышно, если прислушаться как следует! А в-третьих…

– Извините, – сказала девчонка. – Мы сейчас выключим.

– А в другой раз милицию вызову, – пообещал Шляпников. – Пусть она вас культуре поучит!

И Шляпников вернулся к себе.

– Смотри, какую я книжку купила, – сказала ему жена, когда он уже лежал в кровати. Она дала в руки Шляпникову брошюрку под названием «Становление гармоничной личности».

Шляпников открыл книжку и стал читать.

Уже за полночь он перевернул последнюю страницу и заснул.

Проснулся он другим человеком. Теперь он был уже гармоничной личностью.

1975

Под музыку Вивальди

Я его столько раз предупреждал: «Коль, ты своего организма не уважаешь. Ты против организма пойдешь – он против тебя пойдет. Вот ты в завязке был, так? Потом помаленьку развязал, так? Ну так вот: обратно завязать захочешь – тоже помаленьку давай. А резко затормозишь – организм сбесится от неожиданности».

Как в воду глядел.

В прошлую субботу это было. Нет, в воскресенье даже. Потому что в ту субботу мы как раз у Коли на квартире гуляли. Провожали его брата назад в деревню. Мы брата Колиного на вокзал свезли, а потом вернулись – отметить, что свезли его на вокзал. Сперва у нас там еще было, потом Юра сходил, принес, а потом Коля сам уже сбегал, принес, а ту бутылку мою – это уже мы с Юрой вдвоем, когда от него ушли, потому что он уже не мог. Ну да, в субботу. Ну и в воскресенье, конечно, нормально все. Только, конечно, голова. Ну, освежиться пошел к ларьку. А Юра уже там был. Видимо, с ночи. Мы сперва с ним по большой взяли, потом уже еще по большой. Потом взяли по большой, Юра и говорит:

– Давай еще по большой, что ли? Я говорю:

– Ну не по маленькой же! Стоим так, разговариваем. И тут как раз из-за угла Коля выгребает. Юра говорит:

– Пришел, да, Коль? Давай полечись. С утра-то после вечера.

А Коля стоит, не отвечает ничего и так задумчиво на нас с Юрой смотрит. Мне его вид сразу не понравился – больно задумчивый был.

Ну, пьем помаленьку с Юрой, и Юра говорит:

– Ну, чего делать будем? Я говорю:

– А чего ты будешь делать? У меня вон двадцать семь копеек. Вот тут Коля и начал.

– А давай, – говорит, – мужики, сходим куда.

Я говорю:

– Куда сходим-то, Коль? Я ж говорю: у меня двадцать семь копеек. А у Юры вообще ничего.

А Коля и говорит голосом таким нездоровым:

– Нет, – говорит, – я не про это. Давайте, – говорит, – для интереса куда сходим. Юра говорит:

– Куда, Коль? В общежитие, что ли? Так как ты пойдешь? У него же вон двадцать семь копеек, а я вообще пустой, а если у тебя есть, так чего ты выламываешься? Доставай, сейчас возьмем и к этим сходим, ну в общежитие.

А Коля глаза в небо уставил и говорит:

– Вы, – говорит, – мужики, меня не поняли. Я не это предлагаю, а я предлагаю вам сходить в какое место.

Я говорю:

– Ты чего, Коль, тупой? В какое место? Когда у нас двадцать семь копеек? Вон, гляди, двугривенный, пятак и по одной – вот одна, вот две. Куда ты хочешь сходить-то?

А он так это сплюнул и говорит.

– Хотя бы, – говорит, – в музей.

Юра как стоял, так кружку и выронил. Я говорю:

– Повтори, Коль, чего сказал?

А Коля так чуток отодвинулся и говорит:

– Да нет, в музей – это я для примера. Лучше, – говорит, – в филармонию.

Тут уже я кружку разбил.

А Коля стоит, как памятник «Гибель „Варяга“», и говорит:

– Я, – говорит, – сегодня, мужики, рано проснулся и телевизор включил. И там, – говорит, – как раз один выступал профессор. И он сказал, мужики, что, если только пить и ничего больше, так и будешь все только пить и ничего больше вообще. А надо, он сказал, так жить, чтоб в библиотеку ходить, чтоб сокровища культуры, и также регулярно в филармонию.

Юра мне говорит:

– Ты чего ему вчера наливал? – И гово­рит: – Коль, ты чего, первый раз профессора по телевизору видал? Мало ли какой дурак по телевизору чего скажет? Так всех и слушать, а, Коль?

И мне говорит:

– Я понял. Я понял, Мишань, чего он по телевизору смотрел. Там такая передача есть, когда от этого дела гипнозом лечат. Там точно, профессор выходит и говорит: «Водка – гадость! Я с водкой рву! Все рвем! Рвать!» И они там все рвут и отучаются. Слышь, Коль, ты эту смотрел передачу, да?

А Коля говорит:

– Я на мелкие подначки не отвечаю. Я, – говорит, – без балды вас приглашаю. Я в кассу сходил и на дневной концерт три билета взял. Как раз, – говорит, – у меня последняя была пятерка.

– Видал, Юр, – говорю. – Я ж помню, у него еще должна быть пятерка. Вон он, гад, на что ее пустил.

А Коля говорит:

– Идете или нет?

И стоит, подбородок задрал – ну точно как в кино разведчик, которого в тыл врага засы­лают. Только вместо парашюта у него фонарь под глазом. Ему этот фонарь его родной брат поставил, который из деревни к нему приезжал погостить. Потому что они с Колей поспорили, кто за меньше глотков бутылку портвейна выпьет. И Коля выпил за один. И думал, что выиграл. А брат его вообще без глотков – влил всю бутылку в себя, и все. А Коля сказал: «Без глотков не считается». А брат его сказал: «Нет, гад, считается» – и навесил ему под глаз фонарь. А Коля ему нос подправил. А потом они помирились, и мы это дело отметили, что помирились они.

Юра говорит:

– Видал? Во, гады, гипноз дают, а? Я говорю:

– Его одного сегодня бросать нельзя – видишь, он поврежденный.

Ну, пошли – Колька впереди, мы сзади с Юрой.

Юра говорит:

– Хочешь, Коль, мы тебе мороженого купим? На все двадцать семь копеек. Хочешь крем-брюле, а, Бетховен?

А Коля на нас только поглядел, будто он правда Бетховен, а мы с Юрой два ведра му­сорных…

Ну ладно, подходим, значит, к этой филармонии. У входа толпища, как в торговом центре перед праздником. Ну, показались мы там, и я так скажу, что по глазам ихним было видно: нас они вовсе не ожидали.

Коля так это небрежно свой фонарь ладонью прикрыл – вроде бы у него там чешется. И Юра, гляжу, как-то загрустил, как-то пропало настроение у него.

Говорит:

– Лучше бы в общагу сходили, там тоже музыка!

– Не бэ, – говорю. – Прорвемся! Он говорит:

– Глянь-ка, у меня везде застегнуто? Я говорю:

– Вроде везде. А у меня? Он говорит:

– У тебя на рукаве пятно жирное. Я говорю:

– Это у меня с пирожка капнуло. Вчера на вокзале. Я ж не знал, что у меня сегодня филармония.

И ладонью пятно закрыл, чтоб не видно было.

Тут Коля, значит, и говорит гадким голосом:

– Идемте, товарищи, а то можем опоздать.

Ну, на «товарищей» мы ничего ему не сказали, встали плечом к плечу, как на картине «Три богатыря», только без лошадей, и пошли. Ну, Коля одной рукой глаз защищает, второй билеты сует. Старушка долго на нас глядела – тоже, видать, не ждала.

А внутри – свет сверкает, колонны везде, паркет фигурный. Культурное место, что ты! Ну а мы так и стоим плечо к плечу возле стеночки. А эти мимо нас парами гуляют, один на меня поглядел, чего-то своей бабе сказал, та тоже поглядела, и засмеялись оба. Я думаю: «Ты бы у нас во дворе на меня засмеялся. Ты бы у меня посмеялся!..»

Тут к нам еще одна старушка подъюливает.

– Не желаете, – говорит, – молодые люди, программку?

Ну, Коля глаз рукой еще плотнее прикрыл и отвернулся – вроде бы ему ни к чему никакая программка, мол, он тут и так все знает. Бетховен, ну.

А Юра мне на ухо говорит:

– Это чего за программка? Навроде меню, что ли? Мишань, спроси ее, чего у них тут на горячее?

Он когда на нерве, из него всегда юмор прет.

Ну, купил эту программку за десять копеек, но поглядеть не успел – звонок дали. Коля от стенки отлепился.

– Пора, – говорит, – в зал, товарищи.

Ладно, пошли в зал. Бетховен впереди, мы с Юрой за ним. Так и сели, потому что билеты у нас оказались: два вместе – мы с Юрой сели, а Коля прямо передо мной. Юра у меня программку взял, зачитывает:

– «Музыка Возрождения, Антонио Вивальди. Концерт для двух скрипок, альта и виолончели». Слышь, Мишань, «Возрождение» – это как?

– Я что, доктор? – говорю. – На Рождество ее играли, наверное. На Новый год.

– Понятно, – Юра говорит. – С Новым годом, значит. Квартет, понял. Значит, четверо их будет. Как бременские музыканты. Видел по телеку? Осел там классно наяривал.

А вокруг, между прочим, народ рассаживается. И ко мне с левого бока молодая такая садится, вся в бусах, в очках и спина голая. И духами от нее пахнет – такой запах! А у меня пятно как раз с ее стороны на рубашке, ну, я сижу и рукой зажимаю его, как Колька свой фингал. И дышать стараюсь в сторону Юры.

И тут она вдруг ко мне:

– Простите, – говорит, – вы слышали? Говорят, Лифшиц в Париже взял первую премию?

Ну, я ей, конечно, не сразу ответил. С мыслями собирался. Потом говорю:

– Ну.

Она говорит:

– А ведь его сначала даже посылать не хотели. Представляете? Я говорю:

– Ну.

Она говорит:

– А вы не в курсе, что он играл на третьем туре?

Я думаю: «Ну, Коля!» – и ей говорю:

– На третьем именно как-то я не уследил, замотался…

Так, думаю. Если меня еще спросит чего – Кольке сразу по башке врежу.

Но тут на сцену вышел этот самый квартет бременский. Два мужика и две женщины. Все в черном.

Юра мне говорит тихонько:

– Слышь, а чего у того, у лысого, такая скрипка здоровая? Он у них бригадир, что ли?

Я ему хотел сказать, что я ему не доктор, как тут на сцену еще одна вышла, в длинном платье, но уже без скрипки. И стала говорить про этого Вивальди, что он был в Италии великий композитор и что его музыка пережила столетия, и вот нам сегодня тоже предстоит жуткое наслаждение. Долго говорила, я полегоньку вроде расслабляться стал. Решил посчитать, сколько народу в зале умещается. Сперва стулья в одном ряду посчитал, потом ряды стал считать, чтоб перемножить. Но только перед собой, впереди, успел сосчитать, а позади уже не успел, потому что эта, в платье длинном, говорить закончила и со сцены ушла. А эти уселись на стулья, скрипки свои щечками к плечикам прижали, а лысый свою виолончель в пол воткнул. Смычки изготовили, замерли. Раз – и заиграли. И главное, быстрое такое сразу: ти-ти-ти-ти-ти – так и замелькали смычки. Минуту так играют, две, и ничего, не устают. Я на эту поглядел, которая от меня слева, она вся вперед наклонилась, шею вытянула, духами пахнет. «Ладно, – думаю, – прорвемся».

И Юре говорю шепотом:

– Юр, – говорю, – гляди, какие светильники. Я б себе на кухню от такого не отказался. А ты б отказался?

А Юра глаза закрыл, на спинку откинулся.

– Мишань, – говорит, – отдыхай со светильниками. Дай я кайф словлю.

А эти знай смычками выпиливают. Ти-ти-ти-ти-ти! Как заводные! Я колонны подсчитал. Красивые колонны, мраморные. Я Юру в бок толкаю, говорю:

– Юр, погляди, колонны какие!

А он уже все – спи, моя радость, усни. А тут еще сзади шикнули, что, мол, тихо, то­варищ.

«Товарищ». Тамбовский волк, думаю, тебе товарищ. Тихо ему. Да на, сиди, слушай своих музыкантов бременских, не расстраивайся.

Только не надо на меня шикать. Не надо себя надо мной ставить, понятно? У меня не хуже, чем у тебя, билет, понял? А сижу даже ближе!.. Ти-ти-ти да ти-ти-ти. Они тут умные все. Вон, вроде Коли… Корешок тоже. Уж лучше бы совсем зашился бы… И эта тоже сидит со своим Лифшицем… Знаем… Сама-то – смотреть не на что… Позвонки одни с очками… А эти все себе наяривают. Ти-ти-ти… Быстро так и, главное, все вместе. Ти-ти-ти, ти-ти-ти… А потом вдруг раз – стоп машина!

Я думал, все. Но гляжу – не хлопает никто. Я один хлопал… Оказалось, нет, не все. Оказалось, это у них пауза, понял, ну, пере-курчик такой. И тут же обратно смычки подняли – и поехали. Только уже не быстрое, а наоборот, тягучее-тягучее и жалостное… Такая грустная музыка, честно, у меня даже в животе засосало… Чего, думаю, это он такое жалостное сочинял, Вивальди этот… Жизнь, наверное, хреновая была… А может, за деньги… Эти вон тоже небось не за красивые глаза, тоже небось имеют со своих скрипочек… А которые в зале – они-то чего?.. За свои же деньги, в выходной. И чтоб такое грустное… Дома больно весело, что ли?.. А эти, музыканты бременские, все играют, аж глаза позакрывали… Конечно, чего же не постараться… Колонны, светильники, духами пахнут… Конечно… А вот поставить их с восьми до пяти… И вентилятор не работает. Или когда в ночь… А так-то каждый бы мог… Думаешь, я б не мог?.. Да я, может, еще в пионерлагере в хор хотел, да неохота было… А то сейчас бы, может, сидел бы, как вон лысый со скрипкой здоровой, и дуриков расстраивал. И чувствую, чего-то у меня внутри такое поднимается, прямо не знаю чего… Играют, глаза закрыли… Да на, тоже закрыть могу… Охота мне на вас на всех смотреть… Насмотрелся… Возьму, думаю, и уйду со своей шараги. Заявление на стол – и в гробу видал… Чувствую, такое внутри расстройство… Как тогда, в общаге… Пришел к Надьке, сидим… Все путем… Она взяла и цыган поставила… Всегда ставила – ничего, а тут расстроилась… Я говорю: «Надь, чего ты? Ну чего ты, Надь?» Сидит, плачет. Я говорю: «Да ты чего?» Она говорит: «Жалко». Я говорю: «Кого жалко, Надь?» – «А всех», – говорит. Ревет, и все… Потом ничего, отошла… Повеселела… «Когда поженимся?» – говорит. Ну тут я расстроился… И вот вспомнил – тоже так обидно стало… Жизнь, да?.. Вот так ходишь, гуляешь, пиво пьешь… Потом закопают тебя – и гуд бай, Вася… Чего жили-то? Умрем все. И Колька умрет. И Юрка. И эти музыканты бременские. И со спиной голой… Тогда уж духами не попахнешь… Вот тебе твоя филармония… И до того грустно стало! До того жалко! Прямо взял бы всех да поубивал!.. Прямо чувствую: еще немного – и не знаю, чего сделаю, но только с резьбы соскочу!..

И эти бременские как почуяли. Остановились на момент, потом как рванут – быстрей, быстрей, прямо взвились штопором, смычков не видать! И вдруг раз – и амба!

И со всех сторон сразу: «Браво! Бис!» И хлопают все. И Юра от грохота проснулся, под­скочил.

– Старшина! – кричит. – Отпусти руки!..

И – в слезы! Видать, страшное приснилось ему. Еще хорошо, в шуме не разобрал никто. Я его в бок: очухайся, Юра! А он со сна не соображает ничего, только слезы по лицу разма­зывает. Как я его на антракт из зала выволок – не помню. Спустились с ним вниз, где курилка.

Я к стенке его приставил, а он все всхлипы­вает.

– Ай, елки! – говорит. – Ну, елки, а?! Я его отвлечь пытаюсь.

– На, – говорю, – Юр, покури! И папиросу ему в зубы сунул. И тут вдруг эта подходит, ну, которая со мной сидела. На Юру поглядела и говорит:

– Да-да, – говорит. – Понимаю вас. Я тоже не могла сдержать слез. Особенно вторая часть. Закроешь глаза – и как волшебный фонарик в ночи, правда?

А этот стоит, весь в слезах, из носу дым валит.

И тут, вижу, появляется Коля. И робко так вдоль стеночки к нам направляется. Ну, та увидала Колин фонарь – про свой забыла, пошла в другое место курить.

А Бетховен шага за два встал, на нас глядеть боится.

Я Юре говорю:

– Успокойся, Юр, не расстраивайся. Ты же не виноват, правда? Мы ж сюда другу нашему ходили помочь. Нашему товарищу Коле.

А Коля потоптался, потоптался, потом все же подходит и так это неуверенно говорит:

– Тут, это… На второе отделение вроде необязательно… Я узнавал…

И уже голос у него и глаз нормальные, уже видно, что осознал он себя.

Я Юре говорю:

– Видишь, Юр. У товарища Коли организм с одного отделения в себя пришел. Это ж главное, Юра. А нам с тобой чего – у нас еще семнадцать копеек.

Тут звонки дали, народ в зал устремился, на второе отделение. Ну и мы с Юрой устремились – на улицу. Идем с ним, и Колька тоже идет, но чуток на расстоянии. Он опасался – чего мы ему сделаем.

Возле дома Юра вдруг встал, ногой топнул и говорит:

– Ну, елки, а? Вот елки, скажи?! Я говорю:

– Ничего, Юр, не бери в голову. Прорвемся.

А Коле говорю:

– Я тебе вот что, Коля, скажу: я тебя предупреждать больше не буду. Но только если у

тебя еще хоть раз организм сбесится – ты лучше с этого дома съезжай. Я сказал.

Ну, Коля, конечно, обрадовался, что мы его простили, и говорит:

– Так как насчет общаги, мужики? Может, давай займем у кого и сходим?

Юра только поглядел на него. А я говорю:

– Чего в общагу-то, Коль? Ну чего там, в общаге? Домой пойду. Спать буду.

И пошел домой.

Долго спал. До вечера. А потом опять зас­нул. И во сне все мысли разные снились. Про Надьку, и про шарагу нашу, и про Кольку, и про Вивальди этого. Чего, правда, такое грустное сочинял? Хотя, может, во втором отделении веселей было? Хотя вряд ли, конечно.

В общем, сгорел выходной.

1985

Место среди звезд

Когда теперь меня спрашивают, что главное для актера кино, я отвечаю: найти себя. А чтобы найти – искать, а искать – значит пробовать. Вернее – пробоваться… Ах! Если бы вы знали, что это такое, когда режиссер впервые говорит тебе: «Я хочу попробовать вас на главную роль!» Да, он так и сказал! Он сказал: «Правда, придется попробовать еще трех актрис на главную роль!» Да, он так и сказал! Он сказал: «Правда, придется попробовать еще трех актрис, но это для проформы, чтобы худсовет мог сделать вид, что они там что-то решают… Но снимать я буду только вас!» У меня даже глаз задергался! От волнения у меня всегда… А тогда – я была настолько наивна!.. Я еще не знала тогда, что человечество делится на две половины: на честных людей и режиссеров. Я уже потом узнала, что каждой из тех трех он тоже сказал, что снимать будет только ее. Так что каждая из нас была за себя спокойна. И режиссер был за себя спокоен – он с самого начала знал, что снимать будет только свою жену…

Теперь – если кто не знает, что такое пробы. Это значит – снимают какой-то эпизод будущего фильма с разными актерами, чтобы потом сравнить и взять того, кто хуже всех. Причем если речь идет о главной героине, то сто процентов – режиссер будет снимать на пробах любовную сцену. Моя сцена была такая: я признавалась главному герою, что люблю его. Он говорил, что любит другую. Я должна была зарыдать, потом крикнуть: «Подлец!» – и дать ему пощечину. Очень жизненно. Режиссер сказал: «Мне репетировать некогда, найдите партнера и порепетируйте сами».

Я репетировала дома. Партнером был мамин муж. Я его не выносила. И как только мама могла?..

Я с ненавистью глядела ему прямо в глаза и говорила: «Я вас люблю!» Он меня очень боялся. Он съеживался и, запинаясь, бормотал, что любит другую. Я рыдала так, что в стену стучали соседи. Потом кричала: «Подлец!» – и с наслаждением отвешивала пощечину. После каждой репетиции он шел на кухню отдышаться. Там тихо плакала мама. Она считала себя виноватой перед нами обоими.

В общем, мне казалось, к пробам я готова. Но когда я узнала, кто будет моим настоящим партнером… у меня задергались сразу оба глаза… Это был не просто известный… Это был… Ну в общем, на площадке от ужаса у меня пропали слезы… Уж я и на юпитер смотрела, чуть не ослепла, и щипала себя за бедро – потом были жуткие синяки, – и ничего! Ни слезинки! А уж когда дошло до пощечины… Дубль, второй, третий – не могу! Режиссер уже орет: «Да пойми ты! Он же тебя унизил! Он же любовь твою предал! Он же гад! Неужели ты гаду по морде дать не можешь?!»

Я и так уже ничего не соображаю, а после этого у меня еще и горло перехватило. Ну, снова начали. И вместо «Я вас люблю» у меня вышло какое-то «Яй-юй-ююю…». Ну и тут партнер не выдержал. Он режиссеру сказал, что он тоже любит кое-что. Например, он любит, чтобы с ним пробовались нормальные артистки, а не что-то икающее, мигающее и хрипящее… Я в таком шоке была, даже не сразу поняла, о ком это он… Зато когда до меня дошло… На нервной почве все получилось – и крик, и слезы!.. А уж что касается пощечины… В общем, только через неделю он мог сниматься…

Господи! Если бы вы только знали, что это такое – провалить пробы!.. Я так плакала!..

Мама не спала ночей. Мамин муж ходил на цыпочках – он чувствовал, что виноват, плохо ре­петировал… И все же в глубине души я не теряла веры! Не может быть! Пробьюсь! Пусть не главная, пусть просто роль… Ничего, еще заметят! Оказалось – уже заметили. Вскоре после той пощечины ко мне подошел другой режиссер и сказал: «Не расстраивайтесь. Я был на про­бах. Я все видел. Это ослы не поняли, что у вас взрывной темперамент. Снимать вас буду я. Но у меня условие. Чисто творческое. Во время подготовительного периода я должен познакомиться с исполнителем как можно ближе. Только при этом условии я смогу полностью раскрыть ваш талант. Вы меня понимаете?» Чего же тут было не понять? Я ему сразу сказала, что при этом условии у меня каждый сможет открыть талант. А может, даже гений. И пусть он поищет другую дуру. Надо сказать, другую дуру он нашел моментально. А я осталась со своим умом – но без роли…

Я была на грани! Я целыми днями молила Бога: «Господи, если ты есть, придумай что-нибудь! Пусть не роль, пусть эпизод! Я согласна на все! Услышь меня, Господи!»

Но Бог меня не услышал. Зато откликнулся Аллах – мне позвонили с «Узбекфильма». Видно, там уже прослышали о моем взрывном темпераменте. Это была картина о разгроме банды басмачей. И режиссер придумал, что главаря басмачей должна играть женщина. Это была его находка. Он говорил: «Все будут думать, что он – это он, а он – это она! Этого еще не было, да?» Эпизод был такой. Я, ну в смысле – главный басмач обнаруживает проникшего в банду красного разведчика, срывает с него фальшивые усы и допрашивает под пыткой, чтоб тот выдал своих. Очень жизненно.

Я репетировала дома. Красным разведчиком был мамин муж. Я привязывала его к стулу, бегала вокруг него с кухонным ножом и кричала: «Байской земли захотел, шакал?!» Мамин муж держался стойко, никого не выдавал, только очень жалобно поглядывал в сторону кухни… Он был дядька ничего… В Ташкент я прилетела в полной готовности.

На пробах моим партнером-разведчиком был сам режиссер. Сначала мне сделали грим басмача. Это уже было зрелище. А когда на меня надели полосатый халат и чалму и я с маузером в одной руке и кривым ножом в другой появилась на площадке… это был даже не смех. Один из осветителей вообще свалился сверху прямо на камеру. А сам режиссер, увидев меня, успел только крикнуть: «Накиньте на нее чадру!» – и повалился в истерике. Но я – то уже была в образе! Я закричала ему: «Смеяться вздумал, краснопузый шакал?!» И со всей силы рванула фальшивые усы. Тут он как завыл! Я и забыла, что у режиссера усы были настоящие…

Я летела обратно и плакала. Я летела быстро. Но слухи летели быстрее. Известный комедиограф сказал: «Я уже все знаю. Они не поняли, что у вас потрясающее чувство смешного.

Хочу предложить вам роль. Практически та же басмачка – воспитательница детского сада. Очень добрая, веселая. Дети рядом с ней все время смеются… Согласны?» Еще спрашивал! Да я вцепилась в эту роль! Меня всегда восхищала Джульетта Мазина. Помните «Ночи Кабирии»? Эта улыбка… У Мазины была улыбка – у меня будет смех!..

С детьми я репетировала дома. Дети был мамин муж. Он скакал по комнате с мячиком в руках и валидолом во рту и пытался весело смеяться. Славный человек… Мама уже даже не плакала…

Пробы проводили в настоящем садике. Де­тям сказали, что сейчас к ним придет очень веселая, добрая тетя. И спросит: «Кто у нас тут хочет играть?» И дети должны были весело закричать: «Я! Я!..» Чтоб детям было как можно смешнее, я, конечно, сделала тот самый грим басмачки. Только вместо полосатого халата был белый. Надо сказать, реакция детей превзошла все ожидания режиссера. Едва увидев смешную тетю, все сорок мальчиков и девочек забились под столы и стулья и завопили: «Мама!» А когда я спросила, кто хочет с тетей играть, все девочки и мальчики описались…

После этого я впала уже в настоящее отчаяние. По ночам меня мучили кошмары: за мой гнались толпы мокрых детей с кривыми ножами… Мама не выдержала – уехала в нервный санаторий. Мамин муж остался, чтобы поддержать меня. Такой сердечный… Но я была безутешна… И – напрасно! Ибо, Господи, чем прекрасна наша жизнь? Тем, что в ней всегда есть место Случаю!

В один из тех мрачных дней я вышла со студии, села на скамейку. Там уже сидел какой-то человек и курил. Я вдруг решила – начну курить! Жизнь не удалась… Человек дал мне сигарету. Я затянулась и ужасно закашлялась. И тут, увидав, как я кашляю, человек подпрыгнул и закричал: «Черт возьми! Где ж вы были раньше? Это же судьба!..»

Да! Это была судьба. Человек оказался режиссером, который утвердил меня на главную роль без всяких проб! Боже мой! Разве я могу забыть свою первую картину! Она называлась «Никотин – палач здоровья». Успех был! Говорят, увидев меня на экране, многие тут же бросили не только курить, но и все остальное… Мама плакала – на этот раз от радости. Мамин муж преподнес мне хризантемы. Чудный дядька!..

А потом посыпались предложения!.. После «Никотина» была серьезная психологическая лента – «Алгоколик за баранкой». Очень сильный финал: разбитые «Жигули», я – под задним мостом, в ажурных колготках… Под Шопена… Гаишники плакали…

А сколько за это время было интересных встреч! Вот совсем недавно снималась в чудной картине «Нерациональный пробег порожняка на железной дороге». Снимать надо было на вокзале. И вот приезжаем – а там устроили встречу! Толпа людей, улыбки, цветы!.. Я была так тронута! Я им говорю: «Зачем? Мне даже, право, неудобно…» Они говорят: «А вы возьмите в сторонку…» Оказалось, встречали не только меня – в это же время прибывал поезд с Джульеттой Мазиной. Она вышла из вагона – знаете, у меня даже задергался глаз. Все та же улыбка!.. Потом это было в хронике: мы с ней улыбаемся в одном кадре. Правда, она на переднем плане, а моя улыбка там, в глубине… Но какая разница? Мы, профессионалы, не обращаем внимания на эти пустяки. Для каждого из нас главное другое. Главное – найти себя…

1987

Шел по улице троллейбус

Троллейбусов было много. С легким воем тормозили они у остановки, где топтался Марципанов, раскрывались створки дверей, торопливые граждане входили и выходили, и троллейбусы, держась за звенящие провода, катили вперед.

Сперва Марципанов удобно уселся на место для инвалидов и пассажиров с детьми. Потом неспешно лег, высунув в проход между сиденьями грязные башмаки. Общественность молчала. Тогда заговорил Марципанов. Вернее, он за­пел. Исполнив песню, в которой не было хорошей мелодии, зато были плохие слова, Марципанов сказал:

– На кого Бог пошлет! – и плюнул через спинку сиденья.

Бог послал на худого гражданина в очках.

– А вот плеваться нехорошо, – дружелюбно упрекнул Марципанова гражданин, вытирая рукав пальто. – Не надо плеваться.

Такие слова Марципанову не понравились.

– Т-ты, гад! – сказал он и уже прицельно плюнул в худого.

– Видать, выпил человек, – сказала про Марципанова какая-то наблюдательная старушка.

Марципанов начал стаскивать с ноги боти­нок.

– Безобразие! – сказала дама, сидевшая позади Марципанова. – Столько народу, и никто его не одернет!..

– В самом деле! – поддержал ее оплеванный Марципановым гражданин.

Ботинок Марципанова сбил с него шляпу.

– Вот ведь бедняга! – огорчилась старушка. – Эдак нога у него застынет. Нынче холодно.

Марципанов назвал старушку старой воблой, потянулся и сейчас же заснул.

Пассажиры троллейбуса повеселели. Однако через минуту они погрустнели, потому что Марципанов ожил.

Он сполз со своего места, отыскал в проходе ботинок и сказал неожиданно трезвым голосом:

– Граждане! Прошу внимания! Только что я провел эксперимент, сколько вы будете терпеть безобразия пьяного хулигана? И что же вышло? Вышло, что вы все стерпели! Где же, товарищи, – возвысил голос Марципанов, – ваше сознание?

Досказать ему не дали.

– Возмутительная наглость! – выкрикнул худой гражданин в очках.

– Вот, – кивнул Марципанов. – Так и надо было сказать!

– Но ведь это же издевательство! – воскликнула дама, сидевшая сзади. – Бандитская выходка!

– Правильно! – сказал Марципанов. – Только чего же вы раньше молчали?

– Жулик! – уверенно сказала старушка. – Воблой называет, а сам и не выпивши!

Широколицый мужчина взял Марципанова за локоть.

– Хватит! – громко сказал он. – Я тебе покажу, как над людьми измываться. Граждане, кто в милиции свидетелем будет?

– Вы что? – сказал Марципанов, пытаясь выдернуть руку. – Я же сказал: не пил я. Это эксперимент был, понятно?

– Вот раз не пили – в милиции объяснитесь! – дернул шеей худой гражданин. – Раз трезвый плевали!

Троллейбус подъехал к остановке, и широколицый начал тянуть Марципанова к выходу. Марципанов уперся. Пока они пихались, троллейбус поехал дальше.

– Ты у меня выйдешь! – сказал Марципанову широколицый, вытирая пот со лба. – Поможете мне на следующей остановке? – обратился он к худому гражданину.

Худой гордо кивнул.

Марципанов опечалился. Он повертел головой – вокруг были нелюбезные, недружественные лица. В милицию не хотелось, и выход был только один.

Марципанов бросил голову на грудь, подогнул колени и стал валиться на широколицего мужчину.

– Ну-ну! – закричал тот, отпихивая Марципанова. – Не прикидывайся!

Марципанов качнулся в другую сторону и попытался облобызать старушку.

– Все ж таки он пьяный! – решила старушка, заслоняясь сумкой.

Марципанов опустился на пол и горько зары­дал.

– Ну! – с торжеством сказала старушка. – Как есть нажрался. Нешто трезвый так валяться-то будет?

– А зачем он про эксперименты излагал? – спросил с сомнением широколицый.

– Господи! Да по пьянке-то чего не скажешь! – разъяснила умная старушка. – Сосед мой как напьется, так все то же – про политику говорит да про экономию. Пока к жене целоваться не полезет, и не видно, что в стельку!

– Понюхать надо! – предложила дама, сидевшая сзади. – Пахнет от него алкоголем?

– Одеколоном пахнет, – сказал широколицый, посопев возле Марципанова. – Одеколон, наверное, и пил.

– Опытный, – сказал кто-то. – Все знает.

При этих словах широколицый зарделся, взял Марципанова под мышки и уложил на сиденье.

– Может, все-таки вызвать милицию? неуверенно предложил худой гражданин в очках.

Марципанову пришлось плюнуть в его сторону.

– Это другое дело, – облегченно сказал худой.

Старушка с сумкой наклонилась над Марципановым и потрясла его за плечо:

– Тебе выходить-то где, слышь, парень? Едешь-то ты куда?

– Любовь – кольцо! – промычал, зажмурившись, Марципанов.

– Ну вот, – сказала старушка. – Кто до кольца едет, помогите выйти ему. А то, не ровен час, под колесо попадет, пьяный же.

И старушка заспешила к дверям. Ей пора было выходить.

Все замолчали. Марципанов осторожно приоткрыл один глаз. Вокруг стояли люди. Добрые, внимательные, сердечные. Но трезветь не стоило. Во всяком случае до кольца.

1974


Заботы Сергея Антоновича


За стенкой раздался шум, послышался женский крик. Потом женский крик перешел в мужской. Что-то загремело. Потом открылась дверь, и в комнату вошла Антонина Ивановна.

– Обратно Колька напился, – сообщила она. – Клаву бьет, гад такой. Слышишь ты или нет?!

– Мгм, – сказал Сергей Антонович.

– Все вы подлецы, – сказала Антонина Ивановна.

Она хотела развить тему, но за стеной снова загрохотало, кто-то побежал по коридору, хлопнула входная дверь. Антонина Ивановна вышла – посмотреть.

Сергей Антонович вздохнул облегченно, стал глядеть в окно и думать дальше.

Сергей Антонович Питиримов не мог бы с гарантией ответить, есть ли на свете телепатия. Сергей Антонович мог бы вообще послать того, кто стал бы приставать к нему с такими вопросами. Но к нему никто и не приставал. Однако с некоторых пор стали происходить вещи, которые никак не укладывались в рамки познаний Питиримова о материальном мире. И не то чтобы эти рамки были слишком узки – Антонина Ивановна выписывала популярный женский журнал, – но все же объяснить происходящее с материалистических позиций Сергей Антонович не мог. Впрочем, справедливости ради отметим, что и для большинства ученых в области человеческой психики еще имеют место белые пятна. Эти пятна и позволяют действовать феноменам, одни из которых различают цвета пальцами, другие запоминают наизусть телефонный справочник, а третьи одеваются во все заграничное, не выезжая за пределы родной области (так называемый телекинез)…

Как бы то ни было, с некоторых пор Питиримов начал получать сигналы. И тогда Сергей Антонович как бы раздваивался. Одна его половина оставалась кладовщиком инструментального склада, мужем Питиримовой Антонины Ивановны, отцом Питиримова Вовы, другая же, лучшая часть Сергея Антоновича, вступала в контакт с Гологваем.

Когда это произошло впервые, Сергей Антонович решил, что в жизни не станет больше смешивать портвейн с пивом. Однако и вечером следующего дня, проведенного с примерной трезвостью, Гологвай снова заговорил, вернее, не заговорил, а, лучше сказать, вышел на связь.

Питиримов заикнулся было насчет Гологвая при жене. Антонина Ивановна отнеслась к этому с надлежащим сочувствием. «Дура я была, когда за тебя пошла», – указала она Сергею Антоновичу и добавила, чтоб насчет рубля в субботу даже не заикался. Питиримов хотел сперва обидеться, но потом раздумал, решив, что, в сущности, Тоська и не может ничего понимать, потому что куда ей.

– Вовка! – сурово спросил сына Сергей Ан­тонович. – Ты уроки учил?

– Ты чего? – удивился Вовка. – Мать уже в школу ходила!

– Мало ли что ходила! Ты вот скажи-ка, что у вас сейчас по географии?

– Азия, – сказал Питиримов-младший.

– А ну, скажи, – небрежно сказал Сергей Антонович, – где страна такая находится – Гологвай?

– Гологвай! – захохотал Вова. – Нету такого! Это Уругвай есть! И еще Парагвай! Гологвай! Ха-ха-ха!

– Ладно, – мрачно сказал Питиримов. – Это я тебя проверял. Смотри у меня.

Теперь Сергей Антонович принимал гологвайские сигналы почти каждый день. Это было ни на что не похоже – ни на телевизор, ни на радио, ни на телефон. Это был какой-то язык без слов – сразу в голове получались мысли. Начиналось всегда с мысли: «Привет тебе, далекий друг!» Ощущать себя далеким другом было приятно. Обыкновенно это слово Питиримов слышал, когда возле магазина его просили: «Слышь, друг, добавь семь копеечек!» А тут… Нет, это было хорошо.

И вскоре Сергей Антонович оказался в самой гуще разных гологвайских дел. Дела были разные, странные и удивительные, пищи для переживаний хватало. Узнав, например, что гологвайцам нельзя иметь больше сорока детей, Сергей Антонович так огорчился, будто этот закон перечеркивал его личные жизненные планы. Он даже купил Вовке фонарик. На каждую следующую новость Сергей Антонович отзывался все сильнее. И самое глубокое впечатление произвело на него последнее полученное им телепатическим путем известие – о том, что некоторые гологвайцы хотят уничтожить дрокусы.

Что такое дрокусы, Сергей Антонович не понял, но сообщение его потрясло. «Что делают! – гневно подумал он. – Что хотят, то и делают! Уничтожить! Вот паразиты!»

От возмущения Сергей Антонович не мог заснуть до утра.

Придя на работу, он разыскал водителя электрокара, с которым был в приятелях.

– Здорово, – сказал Алеха. – «Спартачок» – то, а?

– Слушай, Алеха, – сказал Сергей Антоно­вич. – Надо что-то насчет дрокусов делать.

– Само собой, – понял Алеха. – В обед сбегаем.

– Не надо бегать, – сказал Питиримов. – Это ж до чего додуматься надо! Уничтожить! Прямо за глотку хотят взять!

– Антоныч! – заржал Алеха. – С утра захорошел, что ли?

– Дурак ты, – сказал Сергей Антонович.

– Сам ты дурак, – не обиделся Алеха. – Приходи вечерком, сообразим!

И Алеха поехал на электрокаре пить газводу.

Питиримов остался один.

Оглядываясь, чтоб не увидел никто из знакомых, Сергей Антонович пошел в заводскую библиотеку и попросил том Большой Советской Энциклопедии на букву «Д».

– «Дрозофила», – читал он. – «Дройзен», «Дромедар»…

Дрокусов в энциклопедии не оказалось.

– А другой энциклопедии у вас нету? – спросил Питиримов.

– Что вы имеете в виду? – строго посмотрела библиотекарша. – Есть Малая, есть словари, есть справочники по различным областям знания. Что вас конкретно интересует?

– Да нет, – сказал Питиримов. – Я так, вообще…

«"По различным областям"! – передразнил он про себя эту бабу. – Доктора, так их, академики…»

Он отдал том на букву «Д» и ушел.

В воскресенье Питиримов смотрел «Клуб кинопутешественников». На экране мелькали дворцы и хижины какой-то страны контрастов, мягкий голос за кадром рассказывал про латифундии и олигархии. Было такое ощущение, что вот-вот скажут и насчет дрокусов. Но ничего не сказали.

Назавтра Питиримов не пошел на работу. Письмо в газету с требованием, чтоб по вопросу дрокусов были приняты все меры, он запечатал в конверт и написал обратный адрес: «До востребования».

Ответ пришел быстро. Какой-то хмырь отписал «уважаемому Сергею Антоновичу», что дрокусов в природе не существует, равно как вечного двигателя и философского камня, и посоветовал Питиримову направить свои силы на решение практических задач, стоящих перед народным хозяйством.

«Камни-то тут при чем? – в сердцах подумал Питиримов. – Не знает, так уж молчал бы лучше…»

Сергей Антонович все еще стоял у окна и размышлял, когда в комнату вернулась Антонина Ивановна.

– Прибьет он ее когда-нибудь, – сказала она. – Сам-то хлипкий, а ручищи – будь здоров, как грабли. Слышишь, ты?

– Мгм, – сказал Сергей Антонович.

– Чего ты все мычишь-то? – грозно спросила Антонина Ивановна. – Язык проглотил, что ли?

– Отстань, Тося, – кротко сказал Сергей Антонович. – Я тебя не трогаю.

– «Не трогаю»! – закричала Антонина Ивановна. – Я б тебе тронула! Чего ты все дни ходишь как мешком ударенный? На складе, что ль, чего?

– Ничего, – пробормотал Сергей Антоно­вич. – Сказал – отстань.

Антонина Ивановна уперла руки в бока, набрала полную грудь воздуха, но, взглянув на выражение лица Питиримова, не взорвалась, а растерянно спросила:

– Ты чего, Сереня, а? – И заплакала.

– Ну, завыла, – нежно сказал Сергей Ан­тонович. – Чего ревешь-то?

Он придумал, что делать дальше.

Он взял лист бумаги, ручку, сел за стол и, посопев, стал писать: «Мы, жильцы квартиры №18, как и жильцы всей лестницы нашего дома, осуждаем маневры против дрокусов, которые…»

У Антонины Ивановны, которая прочитала из-за спины Питиримова слово «маневры», от ужаса высохли слезы.

Сергей Антонович завершил письмо восклицательным знаком и пошел по квартирам собирать подписи. В целом жильцы подписывали охотно. Правда, в девятой квартире потребовали, чтоб Питиримов написал еще и про хулиганов, которые на стенках пишут, а бабушка из двадцать второй квартиры хотя и поставила закорючку, но при этом хотела непременно дать Питиримову три рубля – должно быть, приняла его за водопроводчика. Обойдя весь дом, Сергей Антонович вернулся и велел Антонине и Вове тоже поставить подписи.

– Сереня, – осторожно спросила Антонина Ивановна, – а куда ты эту бумагу направишь?

Сергей Антонович помрачнел. Это ему и самому было пока не очень ясно.

– Найдем! – сказал он сурово. – Отыщем управу. Пусть не думают. Ты вот сходи-ка, пусть Клава с Колькой тоже подпишут.

– Нету их, – сказала Антонина Ивановна. – Пока ты ходил, милиция его забрала. А она в поликлинику пошла… Гад такой! Хоть бы посадили!

– Гад! – подтвердил Сергей Антонович. – Тут каждая подпись на счету…

В этот вечер за стенкой было как никогда тихо. Никто не мешал Сергею Антоновичу размышлять о гологвайских делах и думать, что же еще можно сделать для дрокусов, которым срочно требовалась помощь.

1980

Везучая

Подумать только! Они его осуждают! Говорят, как он мог с тобой так поступить? Как ты могла быть такой дурой?

Сами они дураки! Они дураки, а он – умница. Я сразу, как мы познакомились, поняла, какой он способный: и читал, и писал, и расписывался. Но со мной он не расписался. Он сказал, что расписка любви не заменяет. И правильно! Что, нет, что ли? А меня он всегда лю­бил. И все делал, что я ни попрошу. Я ему говорю:

– Леша! Иди учиться!

Ну, он и пошел. Только, конечно, условие поставил, что тогда с работы уйдет. Ну и правильно! Его в вечерней школе всем в пример ставили, как он хорошо работу с учебой совме­щает. А после школы он дальше пошел, в ин­ститут. Потому что его к знаниям уже сильно тянуло, а работать он уже не хотел. И правильно! Что ж он, двужильный, что ли? И потом, я же сверхурочно взяла, неужели ж нам не хватало? Всегда нам хватало, особенно на него.

А после института пришел и диплом показы­вает. Я говорю:

– Леша! А я тебе за это костюм купила. Он надел, ему так хорошо! Прямо жених! Он говорит:

– Знаешь, по-моему, все-таки пора уже иметь нормальную семью. Я говорю:

– Лешенька! Я этого давно жду! Он говорит:

– Вот и чудесно, завтра я тебя с ней и познакомлю.

Ну, я так обрадовалась… Потому что она такая начитанная, на рояле играет… А на свадьбе-то он меня сразу не узнал, потому что я на каблуках была. А потом узнал, говорит:

– Знаешь, тебе тоже пора… В жизни надо вовремя определяться!

Как он это сказал, у меня на него прямо глаза открылись: как он все правильно понимает! Действительно, думаю, пора!

И мне тут как раз очень Жора помог. Прямо очень. Потому что он, наоборот, мне сказал, что любовь без расписки – это не любовь. И тут же расписался. И не только расписался, но и прописался. И правильно. Мне ведь как раз квартиру дали. Вот он меня так сильно и полюбил. Полюбил и прописался, чтоб найти в моей квартире счастье, а его самого чтоб не нашли. Потому что его уже искали – за то, что он алименты не платит той жене, которая была до меня. Той, что была до нее, он платил потому, что на той он женился по любви, а на этой потому, что уже ничего нельзя было сделать.

А все должно быть только по любви. И мы с Жорой все полюбовно решили и расстались полюбовно. В смысле, что квартиру я ему всю оставила. А как же? К нему ведь как раз родственники приехали, чтоб его убить. Потому что это не его родственники, а той жены, которой он не платил. А где же им всем жить? Они ведь Жоре и детей в подарок привезли, про которых он еще не знал.

А я к маме переехала. У нее на двоих – в самый раз. Девять соток и туалет рядом. Выйдешь через двор – и две остановки трамваем.

Вот в трамвае я как раз с Николаем и познакомилась. Мы с ним рядом сидели. Вернее, это я сидела. Он-то лежал. А тут контроль.

– Это, – говорят, – ваш? Я говорю:

– А что?

– Если, – говорят, – ваш, пусть дышит в сторону и билет покажет!

– А если, – говорю, – не мой? Они говорят:

– Тогда мы его заберем, потому что остальные тоже отказываются. Я говорю:

– Вы так и будете везде забирать что плохо лежит?

Ну, тут шум, крик, женщины заругались – те, которые еще не замужем, с теми, которые уже…

Ну, я Николая на себе с поля боя вынесла, из общежития выписала и к маме прописала.

Прописала и стала его ждать. Потому что его все-таки забрали. Потому что он, оказывается, давно на доске висел: «Они мешают нам жить». Вот его на время и увезли, чтоб не мешал.

Он уехал, а зато Леша приехал. Вернее, при­шел. Даже прибежал. Потому что его жена, которая на рояле, выгнала. Потому что он на Шуберта сказал, что это Шопен. И она его выгнала, и он ко мне прибежал, сказать, что все это из-за меня. Я говорю:

– Лешенька, не волнуйся.

И к ней побежала. И ей объяснила, что это все из-за меня, потому что, конечно, мне надо было его музыке учить, а я не учила и вообще на него не так влияла. Ну, они между собой и помирились. Между собой помирились, а со мной поссорились. Ну и правильно, сама виновата…

А тут как раз Николай вернулся, там из него сделали другого человека. Он теперь с сомнительными дружками не водится, а только с такими, у кого никаких сомнений. Вот он мне и говорит:

– А тебе уже пора как-то определяться. Жизнь, – говорит, – надо прожить, чтоб не было мучительно больно!

Ой, как он так сказал, я прямо обалдела. Потому что я и сама всегда так думала, только сказать не могла. А вот Коля сказал! Прямо хоть в какую книжку вставляй!

Я ему хотела сказать, как я ему благодарна, но не успела, потому что он от меня ушел вперед, туда, где ему квартиру дали.

А у мамы на его месте теперь дети живут, но не его, а Жорины. Которые отовсюду понаехали, чтоб Жора им помог в жизни. А как он им поможет, когда он тут теперь не живет? Он отсюда переехал, где климат лучше и детей меньше: там от этого какой-то корень растет…

А перед отъездом меня встретил, говорит:

– Тебе как-то надо определяться, а то ни с чем останешься!

Господи, думаю, какая я везучая, что со мной всегда рядом умные люди были! Вот и сей­час. У Жориных детей уже внуки пошли. Один уже говорить начал. Я его купаю, а он мне говорит:

– Тебе, бабушка, пора найти свое место в жизни! Время идет!

Господи, думаю, какой мальчик смышленый! Мне б до этого вовек не додуматься! А он прав. Смышленый мальчик!

1977

Экскурсант

Меня тетка все к себе на дачу звала: приезжай, свежий воздух, опять же на огороде поработаешь.

Ладно, уговорила. В выходной надел джинсы старые, футболку, поехал. По грядам поползал, в озере искупался, дров тетке наколол. Тетка, молодец, за ужином поставила. Ну, я принял под грибочки, настроение нормальное. Спасибо, говорю, тетка. Будь здорова.

Иду на станцию, сажусь в электричку, еду в город. Приезжаю. На вокзале – давка, все с чемоданами, с узелками. Многие трезвые. Поносило меня по перрону, помяло и на привокзальную площадь выбросило. Прямо к автобусу. Но не к нашему, а к интуристовскому. Их сей­час в городе тьма. Ну, понятно, летний сезон. За границей сейчас только наши посольства, а все иностранцы – здесь, под видом туристов.

Пробираюсь мимо ихнего автобуса к своему трамваю, как вдруг налетают на меня человек тридцать, обступают, по плечам хлопают, «Джек!» кричат.

– Вы что, говорю, ребята? Лишнего взяли, что ли?

Они не слушают ничего, орут, жуют, все, как я, в футболках старых, джинсы заплатанные – сразу видно, из зажиточных семей народ, буржуа.

Я только рот снова раскрыл, как из автобуса еще одна выскакивает. Тоже вся в джинсах, но уже без заплат – переводчица, значит.

Тоже «Джек!» кричит, ко мне подскакивает и по-английски шпарит. Ну, я вспомнил, чему меня в школе учили, и на том же английском отвечаю:

– Данке шон! – На всякий случай перевожу: – Чего прицепилась-то? А она с улыбочкой:

– Да-да, я очень рада, что вам нравится наш язык, но только пора ехать в отель.

Эти все услыхали, тоже закричали: «Отель, отель!», меня в кольцо и – в автобус. Переводчица впереди уселась, а остальные иностранцы – кто куда. Кто песни поет, кто целуется, а кто смирно сидит, уважая местные обычаи. Я говорю:

– Ребята! Пустите меня отсюда, потому что мне завтра на работу в полшестого вставать.

Они как захохочут. «Джек!» – кричат и пальцами себя по шее щелкают. Уже наши жесты перенять успели.

Тут автобус поехал. «Ладно, – думаю, – у гостиницы выйду. Дай пока хоть город посмотрю». Еду, смотрю. Своеобразный у нас такой город, оказывается. Шпили какие-то, купола. «Надо, – думаю, – будет ребятам показать…»

Вот автобус тормозит, дверь открывается. Эти все орут: «Отель! Отель!»

Я так вежливо говорю:

– Спасибо, джентльмены, за поездку.

Но они меня опять не слушают, опять в кольцо и в гостиницу. Там нас администратор встречает.

Я к нему.

– Товарищ, – говорю. – Пошутили – и хватит! Давайте я отсюда пойду, потому что мне завтра в утро выходить.

А переводчица администратору говорит:

– Вы не удивляйтесь. Этот от самой границы все пьет, уже и родной язык забыл.

Тут переводчица двоим чего-то по-английски шепнула, которые поздоровее. Те ей говорят: «Йес!», меня под руки берут, в номер ведут, кладут на кровать и дверь за собой запирают.

Ну до этого я раз в гостинице уже жил. В средней полосе. Тоже в люксе. В смысле – с водопроводом. Горячей, правда, не было, зато холодная – почти каждую неделю. И соседи по люксу симпатичные попались, все семеро. А тут соседей – один телевизор. Ну, я включил, поглядел. «Как же, – думаю, – отсюда выбраться?» Пока думал – заснул.

Проснулся уже в автобусе. Эти-то, сразу видно, буржуа, никакого чувства локтя: сами позавтракали, а меня голодного в автобус отнесли.

«Ладно, – думаю, – придет время, за все ответите!» А мы тем временем уже к музею приехали. Я на часы смотрю: все, считай, прогул поставили.

«Черт с вами, – думаю. – Не первый раз… Посмотрю хоть, что это за музей такой». Помню, в школе-то в зоопарк ходили, впечатления хорошие.

Тут оказалось не как в зоопарке, но тоже красиво. Картины висят, тетка к нам вышла, у каждой картины останавливается и по-английски объясняет. Я сперва-то молчал, не хотел знание русского языка показывать. Потом все-таки говорю:

– Я извиняюсь, а сколько, например, вот эта картина может стоить? Тетка прямо позеленела вся.

– Как вы можете? – кричит. – Это же искусство! Это в вашем обществе привыкли всё на деньги!

Я говорю:

– Тихо, тетка, я свой! Она говорит:

– Тем более стыдно, раз вы переводчик!..

В автобусе эта девица, переводчица, опять подсаживается и опять по-английски. Отвечаю ей на том же языке, но с сильным шотландским акцентом:

– Пошел ты…

– Ой, – говорит, – у вас к языкам большие способности. А сейчас, Джек, мы едем на экскурсию на завод.

А мне уже все равно.

Только когда мы приехали, стало мне уже не все равно. Потому что приехали мы к проходной родного моего предприятия, где мне сегодня надо было находиться с восьми утра.

– Стойте! – кричу. – Не желаю на ихний завод! Я, может, в ресторан желаю!

Как же! Берут меня в кольцо и в проходную тянут. И ведут прямиком к моему участку. Выходит к нам Фомичев и от лица трудящихся нас тепло приветствует. Потом на меня смотрит и говорит:

– Ну до чего этот мистер похож на одного нашего рабочего! Жаль, он сегодня не вышел, заболел. Скорее всего… А то бы им очень интересно было бы друг на дружку посмотреть.

Потом Фомичев рассказал нам о наших успехах, оборудование показал, на вопросы ответил.

Я тоже вопрос задал:

– Извиняюсь, мистер Фомичев, а если тот ваш рабочий, скажем, не заболел, а прогулял, тогда что?

Фомичев говорит переводчице:

– Скажите этому мистеру, что его вопрос – это провокация в духе «холодной войны» и что, во-первых, у нас прогульщиков нет, а во-вторых, с каждым днем становится все меньше и меньше!

Ну, потом расписался я еще в книге почетных посетителей, написал, что посещение завода запомнится мне на всю жизнь.

После завода переводчица говорит:

– Сейчас поедем в гостиницу, а потом осмотрим новые жил массивы.

То ли это она по-русски сказала, то ли я уже английский стал понимать, но только думаю: «Дудки! Мало мне завода, этак мы еще ко мне в квартиру придем. У меня обеда на всех не хва­тит. Придется милицию звать».

Но обошлось без милиции. Потому что только мы к гостинице подъехали – глядим: у входа два швейцара одного туриста под мышки под­держивают. Мои, его как увидели, чуть с ума не сошли. «Джек! – кричат. – Джек!» Короче, это их настоящий Джек нашелся.

Я гляжу – и правда, похожи мы с этим другом, как близнецы, только он выпил больше.

Ну, все к нему вместе с переводчицей бросились. И я бросился. Но в другую сторону…

А назавтра прихожу на работу, ребята говорят:

– Слушай, тут вчера иностранцев водили. До чего один мужик на тебя похож был, представить не можешь.

– Почему? – говорю. – Вполне возможно.

– Да нет, – говорят. – Так-то он похож, но по глазам сразу видно – сволочь. Все про твою получку интересовался. А сам небось миллионы гребет.

– Ясное дело, – говорю. – А может, и миллиарды!..

И пошел я искать Фомичева, чтоб прогул мне не ставил. Что, мол, тетка заболела, и все такое. А то он потом оставит без премии – и все.

1976

Золотая пуговица

Придя на работу, Спиркин снял в гардеробе пальто и подошел к зеркалу. В зеркале возникло поясное изображение Спиркина: рубашка, галстук, пиджак. На пиджаке благородно блестели золотые пуговицы. Вокруг хитроумного рельефного герба со львом в центре шла надпись по-латыни, смысла которой не знал никто, и, возможно, в этом был ее смысл. В зеркале отразились две пуговицы. Третьей не хватало. Спиркин провел ладонью по пиджаку, глянул на пол, поискал в карманах, потом снова посмотрел в зеркало и нахмурился.

– Куда же она девалась? – произнес он вслух.

С нахмуренным лицом Спиркин стал подниматься по лестнице.

– Здравствуйте, Дмитрий Дмитриевич, – многозначительно посмотрев на часы, сказал начальник, когда Спиркин вошел в отдел.

– Подождите, – сказал Спиркин. Он сидел за столом и думал.

– Дима, – подошел к столу Спиркина инженер Орехов, – у тебя акты о внедрении новой техники?

Спиркин поднял голову и посмотрел на Орехова долгим взглядом.

– Мне для отчета, – сказал Орехов неуверенно. – Ну извини, старик… Я потом…

И Орехов отошел, оглядываясь.

Час Спиркин сидел неподвижно.

По отделу пополз слух, что у Спиркина в семье неприятности, скорее всего даже несчастье. Инженеры Хохлова и Воскобойникова рассказывали друг другу о болезнях, от которых теперь все умирают. Профорг Щеглова стала писать список сотрудников для сбора средств в пользу Спиркина.

Еще через полчаса Спиркин шевельнулся. Он достал из ящика стола бланк увольнительной и, заполнив его, подошел к начальнику.

– Да-да, – торопливо сказал начальник, ставя свою подпись. – Я понимаю, как вам сейчас тяжело. Что делать, все там будем…

Спиркин шел по направлению к дому, глядя под ноги. Один раз он с заколотившимся сердцем бросился к блеснувшему золотому предмету, но предмет оказался пробкой от бутылки.

Войдя домой, Спиркин начал обыск. Из шкафа полетели верхняя одежда и белье. Перетряхнув постель, Спиркин заглянул в шкатулку жены и в ее хозяйственную сумку. Пуговицы не было.

Спиркин подошел к окну. Между домом Спиркина и автобусной остановкой ударными темпами шло жилищное строительство. Рычали бульдозеры, сверкала электросварка, валялись трубы.

– Строительство, – пробормотал Спиркин.

Он спустился по лестнице и пошел к стройке. Поискав глазами, Спиркин увидел экскава­тор. Кабина была пуста, ковш лежал на земле, но двигатель работал.

Спиркин никогда прежде не управлял экскаватором, но надо было проверить – может, пуговица упала, когда Спиркин шел к автобусу, а потом ее затоптали.

Спиркин заканчивал проверку на шестиметровой глубине, когда в кабину вскочил человек в стеганых штанах и выпихнул Спиркина из экскаватора.

– Ты что наделал? – закричал человек, добавляя после каждого слова два других. – Мне этот котлован по плану месяц копать надо! А теперь из-за тебя норму поднимут! – И человек произнес яркую речь, в которой нефольклорным было только слово «зараза».

Спиркин вернулся домой, сел на стул и стал думать.

– Конечно! – сказал он, подумав. – Автобус!

В автобусном парке Спиркин вошел к директору.

– Я потерял пуговицу, – сказал он. – В вашем автобусе. Вчера или сегодня.

Директор открыл рот, чтобы сказать то, что ему хотелось, но, поглядев на Спиркина внимательно, сказал:

– Где ж я вам ее возьму? В каком автобусе?

– Третьего маршрута, – сказал Спиркин. – Золотая пуговица. Со львом.

– Со львом, – тихо повторил директор. – Так сейчас автобусы на линии. Двадцать шесть машин!

– Я подожду, – сказал Спиркин.

– Да, может, пуговицу-то вашу подобрал кто-нибудь, – осторожно сказал директор.

– Этот вариант я рассмотрю позже, – сказал Спиркин.

– Ага, – сказал директор. – Понимаю. Ну, идите на кольцо и ищите себе на здоровье. Скажите, я разрешил.

К ночи Спиркин проверил двадцать четыре машины. Пуговицы не было. В восемь утра Спиркин вошел к директору автобусного парка. Увидев Спиркина, тот побледнел.

– Где еще две? – спросил Спиркин.

– Сейчас, – торопливо сказал директор. – Только вы не волнуйтесь. Одну машину у нас забрали для «Интуриста». Расширяются связи с другими странами…

– А вторая? – строго спросил Спиркин.

– Вторая в аварию попала, – вздохнул ди­ректор. – Водитель в больнице, машину на авторемонтный повезли.

В больнице Спиркину сказали, что шофер очень плох и свидания с ним не разрешаются.

– У меня особый случай, – сказал Спир­кин.

– Так у него уже были из милиции, – сказали Спиркину. – Или вы из…

– Я из… – сказал Спиркин.

– Только постарайтесь его не утомлять, – предупредили Спиркина. – Для него сейчас покой – это жизнь.

– Ясное дело, – сказал Спиркин. Шофер лежал, забинтованный с ног до головы. Ему было нехорошо.

– Я насчет пуговицы, – сказал Спир­кин. – Я в вашем автобусе ехал и пуговицу по­терял. От пиджака. Может, конечно, и в другом автобусе, который в «Интурист» забрали, но вам лучше вспомнить.

– Не понимаю я, – сказал с трудом шо­фер. – Чего вам от меня надо?

– Что тут понимать? – удивился Спир­кин. – Золотая такая пуговица. С буквами и со львом. Не видели? Вы думайте, думайте, я не тороплю.

– Плохо мне, – сказал шофер.

– Очень плохо, – подтвердил Спиркин. – Потому что нельзя так небрежно относиться к своим обязанностям.

– Мама, – сказал шофер, теряя сознание.

Из больницы Спиркин поехал в «Интурист».

Там удалось выяснить, что в его автобусе каких-то французских ученых повезли на космодром, где им покажут запуск ракеты.

– Как туда попасть? – спросил Спиркин.

– По коридору прямо и направо, – ответили ему. – Там у нас медпункт.

– Над собой смеетесь, – заметил Спиркин. У космодрома его остановили.

– Золотая пуговица, – сказал Спиркин.

– Это вчерашний пароль, – сказал часовой.

– Разве? – удивился Спиркин.

– Слишком много работаете, – сочувственно сказал часовой. – Себя не щадите…

Возле ракеты Спиркин увидел автобус. В нем никого не было, кроме водителя.

– Вы золотой пуговицы тут не находили? – спросил Спиркин.

– Пуговицы? – переспросил водитель. – А вы спросите, может, кто-нибудь из ваших по­добрал.

И водитель, забыв удивиться тому, что пони­мает французский язык, кивнул в сторону громадной ракеты.

На лифте Спиркин поднялся к самому люку ракеты.

На площадке перед люком стояли французы, которым наши что-то объясняли. Спиркин протиснулся поближе к одному из французов.

– Вы тут пуговицы не видели? – прошептал он.

– Т-с-с-с-с! – сказал француз, делая вид, что его интересует ракета.

«Хам», – подумал Спиркин и повернулся к другому французу:

– Вам тут пуговица не попадалась? Я ее в автобусе потерял. Такая, со львом.

Француз заулыбался и закивал в сторону ракеты.

– Там? – тихо спросил Спиркин. – Как она туда попала?

Француз снова кивнул на ракету и поднял большой палец.

– Еще бы, – сказал Спиркин. – Такая пуговица!

И тихонько влез в люк.

Внутри ракеты было тесновато. Спиркин стал искать. Он обшарил все, что можно, но ничего не нашел.

Спиркин опустился в глубокое кресло и начал размышлять. От размышления его оторвал шум закрывающегося люка. Он хотел встать, но раздался мощный гул, и огромной тяжестью Спиркина вмяло в кресло.

– Что за шутки? – прохрипел Спиркин. – Алло!

В ответ перед ним загорелись лампочки, тяжесть увеличилась. А потом Спиркин услышал голос.

– Чижик, – позвал голос. – Я – Лю­тик. – И спросил про какие-то параметры.

– Это вы меня? – с трудом спросил Спир­кин. – Я сам здесь случайно!

– Это ты, Чижик? – удивился голос. И сказал, чтоб Чижик перестал валять дурака.

Спиркин сказал, что это Спиркин говорит и чтоб голос сам перестал валять дурака и выпустил бы его отсюда, потому что ему некогда.

Спиркин услышал, как голос совещается с другими голосами. Из-за сильного треска он разобрал только три фразы: «Надо было согласовывать!», «Разгильдяйство!» и «Лишить премии!»

– Кого лишить? – заинтересовался Спир­кин.

Однако голос больше не откликался, вместо этого Спиркин услыхал: «В эфире – „Маяк“. Передаем концерт по заявкам воинов-пограничников». И вместе с первыми звуками песни «Я люблю тебя, жизнь…» Спиркин стал невесо­мым. Побарахтавшись в воздухе, он добрался до иллюминатора. Там, соперничая в блеске с двумя пуговицами на пиджаке Спиркина, неспешно плыли звезды…

… Спиркин вылез из люка, спрыгнул на землю и посмотрел по сторонам. Вокруг была пустыня. Спиркин хотел подумать что-нибудь, но не успел. Земля перед ним зашевелилась, и оттуда стали выскакивать люди.

«Дружинники, – понял Спиркин. – В милицию поведут!»

«Дружинники» окружили Спиркина. Один из них вытащил какую-то трубу и приложил к губам.

– Планета Марс приветствует посланца Земли, – услыхал Спиркин.

– Тьфу! – сказал Спиркин. – Я-то испугался.

– Тебе нечего бояться, – сказал марсианин в трубу. – Мы ждали тысячи лет, пока вы сможете принять все знания нашей цивилизации. И вот этот великий час настал!

Все марсиане согласно затрясли головами.

– Вы тут пуговицы не видели? – спросил Спиркин. – Золотая пуговица такая, от пиджака.

Марсиане обеспокоенно переглянулись.

– Мы не знаем пуговиц, – сказал главный. – Но мы умеем делать хлеб из песка, и овладели антивеществом, и победили все болезни, и мы ждали тысячи лет, и вот настал великий миг…

– Это все ясно, – сказал Спиркин.

Он повернулся и полез в ракету. Закрывая люк, он увидел, что марсиане отчаянно скачут и размахивают руками. «Пуговиц не знают, – подумал Спиркин. – Дикари!»

Он уселся в кресло. Надо было продумать дальнейшую линию поиска. Внизу суетились маленькие фигурки. Потом они пропали. Спир­кин думал. Внезапно он хлопнул себя по лбу и тут же стартовал с Марса.

«Шляпа! – выругал он себя. – Вот шляпа!»

Он удовлетворительно перенес перегрузки и перешел к состоянию невесомости. Вскоре в иллюминаторе показалась Земля. Спиркин прилепился к стеклу и стал смотреть на родную планету. Из Европы торчал посадочный ориентир труба авторемонтного завода. Спиркин напряг зрение, и ему показалось, что там, на заводском дворе, в огромной куче железного хлама, вспыхнул золотой лучик. Спиркин улыбнулся и, мурлыкая «Я люблю тебя, жизнь…», устремил корабль мимо каких-то звезд и галактик к своей сияющей цели.

1975

Голос

Тот день начинался как обычно.

Валюшин проснулся, полежал, глядя в потолок, потом сел и зевнул. Из кухни слышалось шипение – супруга готовила завтрак. Валюшин встал, натянул брюки, пошел в ванную. Побрившись, он направился к кухне, чтобы сказать супруге: «Скорей, а то я из-за тебя каждый день опаздываю!» Валюшин открыл рот и…

– Товарищи! – раздалось в кухне. – Работники нашего предприятия единодушно поддерживают почин пекарей кондитерской фабрики – работать только без опозданий.

Звук шел из Валюшина.

– Сделай потише! – не оборачиваясь, сказала супруга. – Весь дом разбудишь.

Валюшин хотел сказать, что это не радио, но внутри него что-то всколыхнулось, и изо рта вылетело:

– Растет радиотрансляционная сеть города. Разнообразными стали передачи, ширится их тематика…

Испуганно уставившись на жену, Валюшин замолк. Жена посмотрела на него.

– Гриша, – сказала она, – если ты это из-за того, что мама говорит, что с ремонтом можно подождать, так постыдился бы!

Валюшин хотел возразить, но почувствовал, как внутри опять что-то заколыхалось, и скорее закрыл рот ладонью.

Молча пережевав завтрак, Валюшин вышел на улицу. Подошедший автобус вывел его из задумчивости. Валюшин проник внутрь и был сжат до половины естественного объема. Кто-то уверенно встал ему на ногу. Валюшин попытался повернуться, чтобы сказать этому хаму пару ласковых.

– Товарищи! – выскочило из него. – Мы, пассажиры автобусного маршрута номер пять, как и пассажиры других маршрутов, испытываем чувство горячей благодарности к работникам автобусного управления. День ото дня улучшается работа транспорта, на карте города появляются новые маршруты…

В автобусе стало очень тихо. Даже дизель перестал чихать. Валюшин с ужасом вслушивался в прыгающие из него слова.

– Достигнутые успехи не пришли сами собой, – звенело в автобусе. – Это плод кропотливой работы…

Вырвавшись на воздух, Валюшин постоял, тяжело дыша, и решил сказать что-нибудь для проверки самому себе. Сначала он попытался ругнуться. Попытка удалась. Он сделал еще несколько успешных попыток и заторопился на службу, решив сегодня говорить только в случае крайней необходимости и, если будет время, забежать в медпункт.

Валюшину удалось молча проработать до обеда. Затем его позвали к начальнику отдела.

– Как дела с проектом? – спросил начальник. Валюшин насупился.

– Тут такое дело, – сказал начальник, – я у тебя Голубеву хочу забрать. Группа Змеевича зашивается.

Валюшин хотел стукнуть кулаком по столу и высказать все, что он думает об этой практике постоянной перетасовки сотрудников и о Змеевиче лично и что если заберут Голубеву, то он сорвет, к чертям, все сроки и вообще снимает с себя ответственность.

Валюшин стукнул кулаком по столу и услыхал свой победный голос:

– Трудящиеся моей группы, как и весь отдел, испытывают чувство небывалого подъема. Энтузиазм, вызванный переводом сотрудника Голубевой в группу товарища Змеевича, является надежной гарантией выполнения и перевыполнения моей группой плановых заданий, которые…

– Постой! – сказал встревоженный началь­ник. – Это все, конечно, правильно, но…

– Нельзя стоять на месте! – выскочило из Валюшина. – Надо беречь каждый час, каждую минуту. Включившись в поход за экономию рабочего времени, наша группа…

– Перестаньте паясничать! – обозлился на­чальник. – Скажите Голубевой, пусть подключается к Змеевичу. Идите!

С красными пятнами на лице Валюшин сел на свое место. Сослуживцы подходили с какими-то вопросами, но Валюшин, сжав зубы, молчал.

Перед тем как пойти в медпункт, Валюшин написал про то, что с ним произошло, на листке бумаги.

– Раздевайтесь, – прочитав листок, строго предложила Валюшину девушка в белом халате, с переброшенными через шею резиновыми трубочками.

Валюшин оголил торс. Девушка довольно ловко сунула себе в уши концы трубочек и приложила к животу Валюшина холодный кружок стетоскопа. По окончании прослушивания она потребовала, чтобы Валюшин открыл рот и сказал «а».

– А-а-а-а, – осторожно сказал Валюшин.

– Бюллетеня не дам, – категорически объявила девушка. – Нёбо чистое.

Валюшин пришел в ярость. «Какое, к чертям, нёбо?! – хотел он закричать. – Какой ты, к черту, врач!»

– Невиданных успехов добилась медицина! – рявкнул он вместо этого. – Полностью побеждены такие болезни, как чума, брюшной тиф, сибирская язва…

Далее шедший из Валюшина голос отметил прогресс в лечении наследственных заболеваний, после чего перешел к вирусологии. Объявив, что прежде в горных районах Алтая вообще не было врачей, а теперь их там больше, чем в странах Бенилюкса, Валюшин выскочил из кабинета в коридор и из коридора – на улицу…

Последнее в тот день выступление Валюшина состоялось в гастрономе, где он покупал с горя «маленькую», а его голос произносил яркую речь о достижениях антиалкогольной пропаганды. Люди, стоявшие у прилавка, посмотрели на Валюшина с уважением и позволили взять без очереди.

Валюшин пришел домой поздно. Он долго ворочался в постели, а в голове его ворочались тяжелые мысли…

На следующий день Валюшин написал заявление и явился в милицию.

– Кого подозреваете? – спросил лейтенант, изучив заявление. – Может, над вами подшутил кто-нибудь?

Со слезами на глазах Валюшин рассказал лейтенанту о росте преступности в странах капитала, помянул недобрым словом торговлю наркотиками, заклеймил индустрию игорного бизнеса, после чего забрал заявление и ушел.

После этого Валюшина повели на прием к светилу.

Светило скрупулезно обследовало Валюшина, изучило данные анализов, посопело и задумалось.

«Ни черта мы, медики, не знаем, – подумало светило, – ведь ничего я у него не нахожу. Ну что ему сказать?»

И светило вздохнуло и сказало:

– Применяемая нами методика лечения неврозов дает в большинстве случаев положительные результаты. Разрабатываются новые препараты, все шире применяются электронная техника и радиоактивные изотопы. Статистика убедительно доказывает…

Валюшин сидел и слушал.

1974

Субботний рассказ

Мне тут сказали: «Вы, знаете, стали какой-то злой. Вот раньше вы добрее были, и сатира у вас была добрая, и юмор. А теперь все это не такое доброе. Нехорошо как-то получается, то­варищ».

Действительно, нехорошо. Сам чувствую. И поэтому пишу добрый рассказ. Все герои тут будут добрые. И конец жизнеутверждающий.

Начать с того мужика. Он мало того что добрый был. Он еще был жутко везучий. Потому что вообще-то он уже замерзать стал. Он возле троллейбусной остановки в снегу лежал, и его уже слегка припорошило. Ну, люди, конечно, видели, но, конечно, внимания не обращали, потому что думали – лежит, ну и лежит. Суббота.

Но он все-таки жутко везучий был, потому что, на его счастье, мимо одна старушка шла. Она была добрая. Но только очень сгорбленная. И благодаря этому она услыхала, что тот мужик стонет.

Она ему ласково и говорит:

– Ну что, сынок, веселился?

А он ей говорит:

– Сердце у меня. Вызовите «скорую», пожалуйста.

Вот слово «пожалуйста» старушку так ошеломило, что она перекрестилась и попятилась.

И тут – опять-таки на счастье этого мужика – мимо шли два добрых энтузиаста, которым всегда до всего есть дело.

И они старушке говорят:

– Что, бабка, он к тебе пристает? Она им говорит:

– Он мне «пожалуйста» сказал. Они тоже удивились.

– Ты скажи, – говорят, – до чего допился. А вот сейчас мы его в пикет!

А старушка-то дальше пошла, думая, что, наверное, человек навеселился так с радости, потому что с чего ж еще?

А мужику тем временем, видать, снова стало хуже, потому что он стонать даже уже перестал.

Тут первый энтузиаст наклонился, носом посопел и второму говорит:

– А запаха-то не чувствуется! А второй энтузиаст ему говорит:

– Запаха не чувствуется – это потому, что мы с тобой сами от мороза слегка приняли. Вот у нас обоняние и притупилось.

И они уже хотели его поднять, но, на счастье того мужика, мимо шел как раз его сосед по лестнице, увидел, что энтузиасты над кем-то хлопочут, и поближе подошел, чтобы принять участие. И он им говорит добрым голосом:

– Ребята, я этого мужика знаю. Он на нашей лестнице живет. Он профессор. А энтузиасты ему:

– Само собой! Как на тротуаре нарушать, так все профессора! А он им говорит:

– Нет, ребята, он правда профессор. Только раньше он от этого дела всегда отказывался. Говорил, нельзя из-за сердца. А сам он, значит, как – в одиночку. Вы, ребята, его в пикет зря не тащите, а по-хорошему – прямо в вытрезвиловку.

И сосед мужика, сказав такие слова, пошел своей дорогой, слегка покачиваясь.

И тут как раз мимо проезжала машина с красным крестом, но не белая, а серая, которую в народе называют «хмелеуборочная», и энтузиасты ей махнули рукой, чтобы она остановилась. Но она не остановилась, потому что была уже полная. Тогда энтузиасты попытались мужика сами поднять, но не смогли.

Первый энтузиаст говорит:

– Он прямо как комод тяжелый. Давай-ка, может, нам кто подсобит.

Но никто из прохожих не захотел помогать им тащить мужика, потому что – кому охота?

И тогда первый энтузиаст говорит второму:

– Я в пикет пойду, за подмогой, а ты тут оставайся.

И он пошел, а второй остался.

А мужик, видать, снова в себя пришел и даже приподнялся на локте. Тут-то его и увидала одна добрая женщина, с сумкой. Она с самого утра ходила, мужа искала своего, потому что он как ушел вчера с друзьями, так до сих пор и не пришел. И она этого мужика издали увидела и решила, что это ее муж, и к нему побежала, чтобы его трахнуть сумкой по голове. Но поближе подбежала, видит, что обозналась, и, на счастье этого мужика, не трахнула, а только закричала:

– Вот ироды!

А мужик ей говорит:

– Плохо мне. А она ему:

– Еще б тебе не плохо! Плохо ему!

И дальше пошла – на поиски мужа.

А мужик опять в снег лег.

Тут энтузиасту, который его сторожил, одному стоять надоело, и он пошел своего друга искать, и мужик один остался лежать.

Но лежал он уже вовсе не долго, так как, на его счастье, та старушка, которая его самая первая нашла, уже доковыляла до автомата и «скорую» все-таки вызвала, потому что ей все не давало покоя, что мужик ей сказал «пожалуйста». А за добро добром платят.

И вот «скорая» приезжает, и врачи видят: мужик в снегу. Сперва-то они разозлились, потому что они тут ни при чем, это милиция должна таких собирать, но потом смотрят – тут другое дело. И они его взяли и увезли.

Так все и кончилось по-хорошему. Только неизвестно, что с тем мужиком врачи сделали, чтоб он выжил.

А то, что он выжил, – точно. Потому что, во-первых, врачи, конечно же, попались хорошие. Во-вторых, мужик очень уж везучий был. А в-третьих, рассказ обещан был добрый и должен иметь счастливый конец.

1979

Девять десятый

Сначала я пустил горячую воду. Затем, постепенно добавляя холодную, установил свою любимую температуру – не слишком горячо, но в то же время чтобы руки интенсивно прогревались. Я намылил руки душистым мылом – мылил долго и тщательно, – затем мыло смыл. Потом я вытер руки насухо полотенцем махровым – полотенце было жестковатым, но приятным на ощупь. Повесив полотенце на изогнутую теплую трубу, чтобы оно скорей высыхало, я сделал разминку пальцами рук – сгибал их в разные стороны и разгибал, – затем со стеклянной полочки левой рукой взял ножницы, блестящие, новые, слегка изогнутые в концах, продел в кольца ножниц большой и средний пальцы правой руки и пощелкал ножницами в воздухе. Чуть туговаты были ножницы, но щелкали хорошо.

Начал я с левой руки. Подогнув все пальцы, я оставил вытянутым вперед один мизинец и принялся аккуратно стричь, медленно поворачивая мизинец так, чтобы линия среза была ровной и закруглялась плавно. После горячей воды ноготь стал мягким и хорошо поддавался, не крошась на отдельные кусочки, а отходил сплошной тоненькой стружкой, таким светлым полумесяцем.

Мизинец удался! Ни малейшей зазубрины, ни мельчайшей неточности. Тут было изящество, которое не бросалось в глаза, но тем не менее не могло остаться незамеченным. Да, ми­зинцем можно было гордиться.

Перед тем как приступить к безымянному пальцу, мне пришлось сделать небольшую паузу – служба в армии, потом еще, кажется, ин­ститут. Но это было, пожалуй, даже кстати, ведь безымянный палец очень труден; он гораздо менее подвижен и послушен, чем остальные, и к нему нужно приступать отдохнувшим и свежим. Разумеется, самое сложное – это безымянный палец правой руки (если вы не левша), но и левый тоже не подарок.

Когда наконец я вытянул безымянный палец вперед, мизинец тоже поднялся вверх, будто был связан с безымянным каким-то соглашени­ем. Это меня позабавило и даже как-то тронуло.

Я уже поднес к пальцу ножницы, уже развел кольца, как вдруг ударил телефонный звонок. Сердце заколотилось.

Я снял трубку. Какой-то женский голос. Из разговора я понял, что звонила моя невеста. Ну, разумеется, я не забыл, что сегодня наша свадьба. Впрочем, оказалось, что свадьба состоялась накануне… Там положили трубку.

Этот звонок внес какое-то смятение, и, вернувшись в ванную, я долго не мог успокоиться. В самом деле, если свадьба уже была, значит, все хорошо, тогда звонить было незачем. Если же свадьбы не было, то можно было тем более не звонить… Все это было странно.

От нервного возбуждения руки стали холодными. Я снова открыл кран и подержал руки под горячей водой, вытер высохшим уже полотенцем и вновь взял ножницы. Вновь вытянул я безымянный палец, отчего мизинец вновь поднялся немедленно – и это меня немного успокоило.

Я весь погрузился в работу. Кажется, снова что-то звенело – телефон или звонили в дверь. Впрочем, быть может, это мне просто казалось. Однако, когда я закончил этот нелегкий палец и смог перевести дыхание и расслабиться, я услышал, как за дверью кто-то сказал:

– До свиданья, папа!

Потом шаги простучали в коридоре, хлопнула входная дверь. Папа? Кто это был? Кто с кем прощался – в моей квартире? Может быть, со мной? Но я решительно не помнил… Очень любопытно…

Со средним пальцем не было абсолютно никаких хлопот. Четкое движение ножниц – и линия среза здесь соперничать могла бы с ми­зинцем.

Так же славно удался и указательный палец.

И тут какое-то неприятное предчувствие заставило меня вздрогнуть. Предчувствие не обмануло. В тот самый момент, когда я был уже готов приступить к ответственному большому пальцу, дверь ванной распахнулась и какая-то женщина с порога закричала на меня:

– Я ухожу! Я больше не могу!! Я хочу еще немного пожить нормально!..

Она была, пожалуй, средних лет, в ее гневном лице было что-то знакомое. Я не успел ничего сказать ей, я даже не успел положить ножницы на полочку, как она резко повернулась и исчезла за дверью. Потом я услышал голоса, какой-то шум – кажется, выносили мебель. Это было ужасно: нет ничего хуже, чем шум, когда требуются сосредоточенность и внимательность.

Тем не менее мне удалось довольно быстро и качественно закончить большой палец, и, внимательно осмотрев все сделанное на левой руке, я остался весьма удовлетворен.

Я не мог бы точно сказать, когда именно впервые услыхал звуки рояля. Кажется, это произошло сразу после того, как я переложил ножницы из правой руки в левую. Да-да, кто-то медленно выводил гаммы, хотя я точно помнил, что у меня нет рояля. С того момента музыка не прекращалась. И не только музыка!

Теперь я часто слышал из-за двери самые разные звуки, причем они, по-видимому, шли даже не из комнат, а вообще откуда-то извне.

Звуки то усиливались, то слабели – это были возгласы, топот ног, тарахтение трактора, гул толпы, гремели марши, раздавался плеск аплодисментов, шелест деревьев, завывание ветра… Прежде я этого не замечал, а теперь, возможно, где-то открылось окно, что-то другое случилось, во всяком случае, как плотно ни прикрывал я дверь ванной, как ни затыкал щель под дверью тряпкой – избавиться от шума я не мог.

Ничего не оставалось, как приспосабливаться. Это было непросто, потому что, едва ухо привыкало к возгласам, тарахтению и аплодисментам и переставало их замечать, фортепьянные гаммы становились особенно раздражающими.

Где-то между большим и указательным пальцами правой руки я впервые почувствовал боль в пояснице – сказалось постоянное напряжение спины. С этого времени я стал работать сидя. Сидел я на краю ванны, это было неудобно, но поясница так болела меньше. После указательного пальца снова пришлось прерваться – что-то случилось с моей матерью… А затем возник новый отвлекающий фактор – в доме появился ребенок. Плач слышался чуть ли не ежечасно. Зато прекратились гаммы – вместо них теперь звучали довольно сложные пьесы.

Однажды я совершенно отчетливо услыхал незнакомый мужской голос, который сказал: «Попроси его! В конце концов, это его внук!» А женский голос, тоже незнакомый, ответил: «На него нельзя оставить даже собаку!» Несомненно, в доме завелась собака. В дверь неоднократно скреблись, и часто раздавался звонкий лай.

Трудности множились. К среднему пальцу ножницы сильно затупились и почти сплошь покрылись ржавчиной. Неизвестно отчего стали дрожать руки – сперва мелкой, почти незаметной дрожью, а затем все сильнее. А ведь мне предстояло заняться безымянным пальцем правой руки – самым сложным из всех!

Призвав всю свою волю и весь опыт, я приступил к делу. На рояле в этот момент превосходно играли Двенадцатую рапсодию Листа. Трудно было не слушать, тем более что слух мой обострился до чрезвычайности. Скорее всего это было связано с тем, что к этому времени я уже полностью потерял зрение. Контролировать качество работы я мог теперь только ощупью. И, судя по всему, безымянный палец правой руки удался даже лучше своего левого собрата.

Итак, оставался только мизинец правой руки – последний!

И тут случилось непредвиденное – я уронил ножницы. Превозмогая боль в пояснице, которая стала теперь уже постоянной, я опустился на корточки и стал шарить руками по полу. Сквозь щели доносились звуки – шелест, детский смех, удары по мячу, плеск воды… Надо всем царил ноктюрн Шопена.

И вот, когда я нащупал ножницы левой рукой, что-то острое кольнуло мне в грудь. И я почувствовал, что куда-то лечу…

Потом меня несли… Я лежал строго и прямо. Левая рука сжимала ржавые ножницы – видимо, их пытались отобрать у меня, но не смогли.

Если бы я мог еще чувствовать, я бы чувствовал удовлетворение: не каждому удается выполнить задуманное на девять десятых, как удалось мне.

Если бы я мог еще слышать, я бы услышал, как ноктюрн Шопена перешел в какую-то другую мелодию. Кажется, в его же траурный марш.

1979

Полным-полно рыжих

В конце концов, все – в твоих руках.

Или ты смело толкаешь дверь и попадаешь в этот мир, где у тебя появляется шанс стать первым, только первым, самым первым, или остаешься там, на улице, одним из тех, кто не решается рискнуть…

Я был не из тех, кто остается за дверью.

Рыжий был тоже не из тех.

– Будешь играть против меня? – спросил он с усмешкой. – Ну-ну! Попробуй!

Я тоже усмехнулся. Я был не из тех, кто пробует. Я был из тех, кто побеждает.

Брошен мяч. Белый прыгучий шарик… Впрочем, нет, это был оранжевый мяч, «Адидас». Стадион ревет. Сперва игра у меня не клеится. Рыжий смеется мне в лицо. Ему кажется, что игра уже сделана. Но я беру себя в руки. Я – Большой Майк, Суперзвезда Баскетбольной Площадки, Король Финта и Гений Дриблинга – показываю рыжему, что такое настоящая работа. Я сравниваю счет и на последней секунде в неповторимом прыжке вонзаю в корзину победный мяч.

Стадион неистовствует. Рыжий плачет в раздевалке. У меня нет для него утешения. Побеждает сильнейший – таков закон.

– Ничего, – бормочет рыжий. – Мы поквитаемся.

Я не удостаиваю его ответом.

… Моя рука лежит на ручке управления. Самолет идет на базу. Горючего в баках – на два плевка. И рыжие словно знают об этом. Трое рыжих истребителей против одного.

«Ладно, ребята. Посмотрим. Таких асов, как Коршун Майк, не так уж много в этом небе…»

Одного я убрал сразу – рыжая вспышка, и он исчез. Остались двое.

Они, видно, еще не понимают, с кем их столкнула судьба. Я бросаю машину в вираж, взмываю вверх, «бочка», «горка», «мертвая петля»… Вторая вспышка – и остается один рыжий. Он делает попытку уйти в облака, но я достаю его. Дымный след прочерчивает небо. Как всегда, победа за мной – Коршуном Майком, Грозой Воздушного Океана!..

– Все равно, – криво улыбается рыжий, – все равно я тебя сделаю!..

И вот снова рев моторов. Но это не воздух – это земля содрогается от грохота гоночных машин. Автодром. Большие гонки. «Гран-При».

На старте я всегда спокоен. Спокойней всех. Недаром меня зовут Железный Майк – Гонщик Без Нервов.

Ревут моторы. Я иду вторым – рыжий сумел выскочить вперед. Но я спокоен и уверен в себе. Каждую микросекунду ощущаю я своим телом. Последний круг – пора! Я выжимаю из машины все, что можно, и еще столько же. Я поравнялся с рыжим. Я обхожу его! Я иду первым. Теперь все – теперь достать меня сможет только сам дьявол. Пусть теперь бесится рыжий, пусть бе…

Страшный грохот – и все гаснет. Это рыжий, не сумев обойти меня, таранил мою машину.

Теперь уже я говорю:

– Мы сквитаемся, рыжий, мы сведем счеты.

… Это очень просто. Два кольта и две мишени. Каждый служит мишенью для другого. Вот и все. Так выясняют отношения настоящие ковбои, когда дорога слишком узка для двоих.

– Мне кажется, – медленно говорю я, – на свете можно отыскать место, где твое присутствие было бы более желательным.

– Возможно, – цедит рыжий сквозь зубы. – Но это только мое дело! Взлетают кольты! Он довольно проворен, этот рыжий. То есть был проворен. Я оказался слишком быстр для него. И слишком точен. Меткий Майк – так меня звали. Меткий Майк – Благородное Сердце Прерий.

– Ну, ребята, – обвожу я взглядом собравшихся зевак. – Кто следующий?

Но желающих нет. И, надвинув шляпу на самый лоб, я выхожу из салуна. Я ухожу, оставляя за собой поверженных врагов, раздавленных конкурентов, уничтоженных соперников.

… Дверь закрывается за мной. В поток прохожих попадаю я, в поток дождя, в поток повседневности. Я поднимаю воротник, твердой рукой достаю сигарету и закуриваю, прищурив верный глаз.

И медленно шагаю по улице, мышцы налиты сталью, взгляд холоден, пульс спокоен и четок. По улице идет Смелый-Быстрый-Меткий-Самый-Первый-В-Мире-Майк.

Он идет, уверенно глядя сквозь дождь, сквозь лица, сквозь витрины…

Вдруг – толчок в грудь.

– Ну куда лезешь-то? – слышу я. – Ну прям нелюди, ей-богу, прут, не видют! С магазина не вытти!

– Извините, – говорю я.

– Нахал! – извиняет меня тетка. – Глаза разуй!

Я вхожу в магазин. Пельмени, кефир, ба­тон…

Самообслуживание – это очень удобно. Вообще после того как Нина окончательно ушла к этому своему рыжему, у меня появились новые привязанности – домовая кухня, кафе «Минутка», универсам. И салон игральных автоматов. Мир, полный рыжих. Мир, где неизменно первенствует Великолепный Майк…

– Здравствуйте, Миша, – говорит знакомая кассирша. – Два сорок.

– Здравствуйте, – говорю я, беру сдачу и выхожу на улицу.

1981

Случайные встречи

… Нет, конечно, я понимаю, случайные связи – это вообще… Конечно. Но так случайно получилось…

Потому что я тогда утром смотрю – а он ушел. То есть ничего такого – ни скандала, ни разрыва… Ушел – и все… Нет, так он хороший был. В смысле – неплохой. В смысле – бывают хуже, но я не встречала… И лучше не встречала. В общем, такой, знаете, брови, плечи… Ну вот, а лица не вспомнить. Цепляется что-то в памяти, но не то… Потому что это уже когда было-то… Уже и Коля у меня в школу хо­дит.

Вот. А тут вдруг – этот звонок. И голос такой. Наверное, не туда попал.

Говорит:

– А давайте в кино встретимся?

Я говорю:

– Я с незнакомыми не встречаюсь.

Он говорит:

– Ладно, только не опаздывайте…

И вот мы рядом сидим, и фильм такой – музыка, и лошади, и все цветное… И я на экран смотрю и вижу, как он мою руку гладит…

А свет зажгли, он говорит:

– Мне фильм ничего, а вам?

Я говорю:

– Ничего, а вам?

Он говорит:

– Почему? По-моему, ничего… А оба мы фильма-то и не видели…

Он говорит:

– Я вас провожу?

Я говорю:

– Ни в коем случае!

Он говорит:

– Вот и чудесно…

И вот мы идем, идем… И улица, и музыка, и все цветное… и вот мы у подъезда моего стоим, он мою руку держит… А он милый такой – брови, плечи… Только замерз. Надо было, наверное, его к себе пригласить, да как-то, знаете…

Он говорит:

– Как у вас уютно!..

И вот мы сидим, у него вино случайно… И смех, и глаза такие… И пальцы горячие… И смотрю – а лицо такое знакомое – смутно-смутно… И вижу, он в памяти тоже что-то на­щупывает…

Говорит:

– А вас что, муж бросил?

Я говорю:

– Нет, ушел. А вас?

Он говорит.

– Нет, я сам ушел.

Я говорю:

– Может, еще все хорошо будет.

Он говорит:

– Поздно уже…

А когда спит, он во сне такой беззащитный…

А утром смотрю – а он ушел. Только паспорт оставил, случайно.

Разглядывать чужое как-то, знаете… Смотрю – а мы однофамильцы! А в паспорт карточка вложена: мальчик. Смотрю, на Кольку моего похож – ну близнец прямо! И на него похож… А самое-то смешное – он и прописан по моему адресу!

Надо ему туда письмо написать.

Придет за паспортом – вот посмеемся!

Если, конечно, письмо дойдет…

1979

Тридцать шесть и шесть

– Врача вызывали?

– Здравствуйте, доктор, проходите, пожалуйста.

– Где больной?

– Я…

– Ой, как хорошо!

– Что-о?

– Примета! Если первый больной мужчина – это к счастью!

– Так я ваш первый…

– Ну да! Я так рада!

– Я тоже…

– Так. На что жалуемся?

– Что-то в боку болит. В правом, вот тут.

– Сердце.

– Сердце же слева!

– Что? Ах да… Мы проходили. Сердце с той стороны, где часы… Температуру мерили?

– Температуры нет.

– Как нет? Что – ноль?

– Почему? Тридцать шесть и шесть!

– Ну! Выше нуля. Повышенная!

– А я всегда думал, что нормальная.

– Что вы с врачом спорите?.. И потом, если все нормально, зачем вызывать?

– Так в боку-то болит.

– В боку… Плохо. Может, вас укусил кто?

– Кто?!

– Клопов у вас нет? У нас на старой квартире были, так, знаете…

– Никого у меня нет! И потом – болит-то внутри…

– Внутри? Интересно, что там у вас.

– Может, вы меня послушаете?

– Конечно. Я вас слушаю.

– Нет, я имею в виду стетоскопом. Знаете, такая штука, с трубочками?

– С трубочками? А! Конечно, это мы проходили!.. Вон он, в сумке… Ну-ка… Ой! Тикает что-то… Тук-тук, тук-тук… Как интересно! Прелесть!..

– Прелесть-то прелесть, а в боку-то болит.

– Болит – это плохо… Что же у нас там болит?

– Может, печень?

– А что, вполне!

– Но, говорят, при печени белки глаз жел­теют…

– Да? А ну-ка, покажите глаза… У-у-у! Да у вас они не то что желтые, прямо коричневые уже! Типичная желтуха!

– Доктор, у меня с детства глаза карие.

– Значит, желтуха врожденная!

– Нет, доктор, все-таки, я думаю, не печень…

– Ну, не хотите – не надо… Я хотела как лучше. А если не печень, тогда что?

– В принципе можно было бы предположить приступ аппендицита…

– Больной! Я предполагаю у вас приступ аппендицита!

– Доктор, я боюсь, что…

– Не надо бояться, вырежем под наркозом!.. Раз – и все! Мы проходили!

– Я боюсь, что это – не то. Дело в том, что аппендикс у меня уже вырезали.

– Да-а? А ну-ка, откройте рот!..

– А-а…

– Шире!

– А-а-а-а!!!

– Вы что, издеваетесь! Где же вырезали, когда я его вижу?

– Кого?!

– Аппендикс!

– Доктор, вы не путаете?

– С чем?

– Ну, с гландами?

– Гланды?.. А где ж тогда аппендикс?

– Он ниже, отсюда не видно.

– Ну ладно… Кстати, давайте вырежем гланды!

– Зачем?! У меня не гланды – у меня в боку болит.

– В боку, в боку… Этот ваш бок меня уже достал. Что у вас там?

– Вы не думаете, что там – локальный воспалительный процесс?

– Почему не думаю?.. А как это?

– Его можно обнаружить аналитическим пу­тем…

– На что вы намекаете? Говорите прямо – я же врач!

– Я имею в виду анализы. Знаете, кровь, желудочный сок…

– Все соки полезны! Уж это-то проходили, уж как-нибудь!..

– Молодцы… Пишите направление на анализы. Писать умеете?

– Больной, а шутите!.. Уж как-нибудь!..

– Так. Теперь, наверное, мне надо придерживаться диеты. Ничего жирного, острого, соленого…

– Почему это? Я кильки люблю!

– Да нет… это вы мне диету назначаете.

– А-а. А то я кильки люблю – ужас!

– Бюллетень не забудьте. Умеете заполнять?

– Больной, а шутите… Уж бюллетень-то!..

– Ну, молодец. Пишите диагноз.

– Да? А какой?

– А вы разные знаете?

– Зачем разные? ОРЗ!

– Ну, его и пишите… Написали? Все. Спасибо…

– Ну, я пойду тогда?

– Конечно. У вас же еще, наверное, много вызовов?

– Жуть!

– И всем-то вы должны помочь… Н-да… Ну, дай вам Бог!

– Шутите, больной. Бога нету!

– Вы проходили?

– Уж как-нибудь!

– Ну, тогда точно. Нет Бога…

1986

Львица

Кто кузнец женского счастья?

Сама!

А почему так много несчастливых кузнецов?

Слишком суетились у наковальни. Хватали, не глядя, что берут. «Ах, ох, он такой!..» Потом: «Ай, ой, он такой…»

А счастье – не железо. Станешь ковать, пока горячо, потом обожжешься. Счастье выждать надо. Выследить, подстеречь. Как львица на охоте: залечь в зарослях, за холмом. Вон их сколько! Идут по саванне – на водопой… Приглядеться, принюхаться, выбрать. Зайти с подветренной стороны – чтоб не учу­ял. И – р-раз! Отбить от стада – и прыжком ему на хребет! Он понять ничего не успел – уже в когтях!.. Главное – не прошляпить с выбором хребта. И брать сразу. В смысле – брать такого, чтоб тебе все сразу дал.

Тот летчик… Я его только увидела – поняла: надо брать. Когда мужчина имеет дело со стратосферой, то потом женщина это чувствует. Он даже не пытался спастись – он признался сам. Он взял меня за руку и сказал: «Я хочу сказать вам главное. Главное – это дозаправка в воздухе». Он сказал: «Мы полетим по жизни вместе. То есть летать буду я, а вы – вы будете мой заправщик на земле». Я уже совсем было вцепилась в него, но тут он сказал: «Сначала вы полетите со мной на Север. Пока там у меня ничего нет – только романтика. Но потом мы вместе построим наше счастье, и вы у меня будете кататься как сыр в масле». Я подумала: да, это будет романтика – кататься как кусок сыра среди белых медведей. И еще ждать, пока он даже это счастье мне построит!.. И я спрятала когти – это был не тот хребет. Пока будешь с таким строить счастье – от самой один хребет останется… Я бросила этого небесного тихохода на добычу другим заправщицам – и снова скрылась в зарослях.

Вокруг в саванне было полно дичи, но вся она была какая-то мелкая. Пока из-за горизонта не показался тот штурман.

Это была добыча почище стратосферщика! Тот летал вдоль границы, а этот – за!.. И не летал, а плавал. Когда мужчина так долго ходит в тропиках, то потом женщина это чувствует… Он сам шел мне в когти. Он сказал: «Как только я вас увидел, я понял, как я люблю свой танкер». Он сказал: «Со мной все просто. Восемь месяцев я там – четыре здесь. Четыре месяца – мои, восемь – ваши, но чтоб я ничего не знал. Все, на что у вас хватит фантазии, я вам куплю там, а если у вас разыграется юмор – купим здесь». Он сказал: «Вы будете мой якорь в дальневосточном порту. И пока меня не съедят акулы, вы будете как за каменной стеной!»

Я подумала, это тоже очень романтично: четыре месяца его, а восемь сидеть за каменной стеной на Дальнем Востоке на якорной цепи!.. И волноваться: а вдруг его никогда не съедят акулы? Нет! Прыгать ради этого хребта за Уральский хребет было глупо. Я фыркнула – и залегла за холмами. Дичи в саванне стало куда меньше, но все же я учуяла…

Едва тот геолог выскочил из зарослей, я задрожала! Когда мужчина так долго общается только с полезными ископаемыми, то потом женщина это чувствует. Он подарил мне кусок породы. Потом сказал: «Пять лет вы ждете меня из тайги, а потом будете как у Христа за пазухой». Я сказала: «Давайте наоборот: сперва я пять лет за пазухой, потом можете идти в тайгу». Он что-то курлыкал мне вслед, но я уже снова ждала в засаде. Саванна совсем опустела, но я ждала. Хотела дождаться такого, чтобы дал все – сразу! Как-то раз мимо пронесся один, я почуяла: этот мог бы дать все – и сразу! Но за ним уже мчались другие, чтобы решить, как дать ему: с конфискацией или без…

И я снова ждала и выбирала. Выбирала и ждала. Выбирать теперь стало проще. В саванне их стало меньше. Практически их был один. Я поняла: пора! Пора ковать счастье! Я прыгнула – р-раз! Он даже не заметил! Я прыгнула снова. Потом – еще! Прыгала, прыгала… Так с тех пор и прыгаю вокруг него на задних лап­ках. Вдруг уйдет?! В саванне-то моей больше никого!..

1986

Ступеньки

Счас, мужики, счас… Счас все нормально будет… Счас мы ко мне сходим, у Нюрки моей десятку возьмем – и нам будет хорошо… Даже еще лучше… Коля! Это уже какой этаж?..

– Ч-ш-ш-ш! Мужики! Ч-ш-ш! Тихо! Это уже моя дверь, понял? Видал на двери слово нацарапано? Буквы узнаешь? Вот, значит, моя дверь… Ч-ш-ш! Мужики. Пока я открываю, ложись отдыхай! У кого голова болит, об ступеньки потри – они холодные…

Счас, мужики, счас… Чего-то замочная скважина на ключ не надевается… Ни одна ни другая… Откуда их тут столько?

Ладно, черт с ними, счас Нюрку позовем. Потрясающая баба, мужики! Двадцать лет живем – ни разу участкового не вызывала. Он сам приходил… Нюра! Ч-ш-ш, мужики! Ч-ш-ш-ш! Счас я ее подготовлю… Нюра! Чо у тебя там булькает? А? Чем, говорю, занимаешься в настоящее время?! Мужики, слышь, она стирает… Ну молодец, отдыхай, Нюра! Мы тут с товарищами собрались… Под дверями… На мальчиш­ник… Слышь, Нюра, дай десять рублей! Десятку дай, слышь? Мужики, как я ей про десятку говорю, так у ей слух отказывает… Счас вот я дверь-то открою – у тебя и зрение откажет! Нюра! Последний раз объясняю: дай десятку в пинжаке! Что?! Что сказала? А ну еще повтори! Все. Больше не повторяй… Я понял… Иди, булькай дальше… Сына моего позови! Митяню!

Слышь, мужики! Счас пацан мой придет! Вот такой пацан, мужики! Третий год в пятом классе! Усидчивый!..

Митяня, это ты? Митяня, это я… Мужики, это Митяня… Митяня! Чем занимаешься в настоящее время? А? Уроки! Молодец! Папа твой учился, человеком стал… Митяня, в школе все нормально? Вызывали? Меня?! Ну вот, мужики, значит, нормально… По французскому за произношение двойка… Ну, скажи француженке, пусть меня ожидает. Скажи, папа придет, он тебе произнесет по-французски… Ты, скажи, со своих очков выпрыгнешь…

Слышь, Митяня, сходи к деду своему, возьми у него десять рублей. У него в пинжаке в тряпочку завернуто… Скажи, у вас в живом уголке ежик голодный, ему булочку купить надо… Что?! Ты какое слово папе сказал?! Это что, тоже по-французски? Ладно, не переводи, тут народ языки знает… Деда сюда самого позови! Пусть сюда ползет, одуванчик лысый…

Мужики, не волнуйся, лежи пока… Счас дед пришлепает, папаша Нюркин… Вот такой дед, мужики! Ничего не соображает… Во, слышь, шуршит уже по коридору… Значит, минут через двадцать будет здесь. Давай шевели коленками, кузнечик старый! Там в коридоре веник стоит, гляди не убейся!..

Дед, а дед! Чем занимаешься в настоящее время? Дай десятку! Тут у людей со здоровьем плохо! На тетрациклин не хватает! Слышь, мужики, он про десятку тоже не слышит! Дед!

Приставь ухо к скважине! Ты что приставил?! Я сказал – ухо приставь!

Вот я на тебя счас через щелку дуну – и кончисся, мотылек беззубый! Ну семейка, да, мужики? Дед! Бабку давай сюда! Нахлебницу собесовскую! Что?! Слышь, мужики! Он говорит, она к парикмахеру ушла! У ее волосы слишком пышные! Понял, четыре волоса – и все пышные! Дед, давно она ушла? Что? Слышь, мужики, он говорит, она от него в тридцать шестом ушла… К парикмахеру… Дед! Ты зачем напился?! Какой ты пример ребенку подаешь?! То-то я думаю, что это у мальчика с французским плохо…

Все, дед! Давай Нюрку обратно! Официально ставлю вопрос: гоните десятку! А то тут народ уже расползается! Что?!

Слышь, мужики, она говорит, уже своему мужику дала… Нюра! Ты кого себе завела? Митяня, сынок! Скажи, кто к твоей мамане ходит? Мужики, он говорит, к ней его папа ходит… Мальчику двенадцать лет, но они его, видать, тоже напоили… Он уже не соображает, как его зовут… Митяня! Как тебя зовут?! Шурик??? Ну вот, мужики, я ж говорил… Шурик! А я тогда чей папа?! Мужики… Слышь, мужики, они говорят, я папа выше этажом… Ну, все ясно, мужики, все ясно… Мы с курса сбились… Слово на дверях сбило. Я его на каждом этаже писал, для ориентира…

Ну ничего, мужики, ничего… Давай выше этажом… Счас поднимемся – Нюрка нам сдела­ет… И все отлично будет… Даже еще лучше…

1976

Страшное дело

Детективный экстракт

Глава первая

На записке было написано: «Получай из-за угла, гадюка!» Записка была приколота ножом. На конце лезвия что-то темнело. Осмотрев нож внимательно, следователь Черненко догадался, что это труп. Экспертиза установила, что при жизни труп был мужским телом без определенных занятий. Рядом лежали еще два тела. Но судебное вскрытие показало, что эти были живые, просто в тот день им выдали аванс.

Глава вторая

Хорошо в городском парке в мае! Распускаются цветы, листья, девушки!.. По пруду скользят лодки с дружинниками. Но следователя Петра Черненко не радовали сегодня ни весеннее солнце, ни журнал «Крокодил». Черненко задумчиво сидел на свежевыкрашенной скамейке. «Велика роль случайностей в нашей работе, – размышлял он. – Вот будь я хоть чуть-чуть умнее…»

Оборвалась еще одна ниточка.

Глава третья

– Начнем совещание, товарищи! – сказал руководитель группы Епифанов, не спавший вторые сутки. – Что у тебя, Петя?

– Есть мысли! – соврал Черненко.

– Молодец! – одобрил Епифанов. – И я в молодости тоже, бывало…

Черненко покраснел от похвалы.

– А что у вас? – спросил Епифанов высокую, стройную, синеокую, кареглазую, молодую, но уже опытную, на которую все заглядывались, но совершенно напрасно, Беляеву.

– Плохо, – сказала Беляева. – Группа крови не совпадает.

– С чем не совпадает? – спросил Черненко.

– Ни с чем! – сказала Беляева.

– Так, – сказал не спавший четвертые сутки Епифанов, – запутанный клубок получается…

Глава четвертая

В 5 часов 30 минут в районе 46-го километра пустынного шоссе остановился автомобиль «Москвич», номер которого заметить не удалось. Из машины выскочил человек и, воровато озираясь, направился к придорожным кустам.

Через минуту он вернулся, сел за руль, и машина умчалась в неизвестном направлении… Прибывшая на место происшествия оперативная группа обнаружила небольшое алиби…

Глава пятая

Матерый отброс нашего общества Сидорчук, чтобы заглушить запах перегара, выпил бутылку водки. Затем стал поспешно уничтожать улики – отпечатки пальцев, нож и сожительницу Маньку.

Люто ненавидел Сидорчук нашу жизнь. Милицию ненавидел. Скрипачей ненавидел. Читать не любил. Писал только в лифтах. По почерку его и нашли.

Глава шестая

– Что ни говори, а шеф – мужик что надо! – сказал Черненко.

– Знаю! – уверенно сказала Беляева. Вошел не спавший восьмые сутки Епифанов.

– Улик у нас хватает, чтоб доказать все, что нужно, – сказал он. – Теперь главное – выяснить: что нужно доказать?

И не спавший третью неделю Епифанов пошел в кабинет начальника управления, не евшего второй год…

1978

Сосед пропеллера


Написал я стихотворение – про зиму:


Все люди зиму обожают,

Хотят на лыжах все ходить,

А если станут мерзнуть ноги,

То можно выпить-закусить.


И отнес в редакцию. Ну, редактор, наверное, побоялся мне сразу сказать, что стихи хорошие, чтоб я не возгордился. И говорит:

– Стихи у вас, как бы это сказать… искренние… Но недоработанные. От такого мастера хотелось бы чего-то большего.

Я говорю:

– Большего? А чего большего? Вы скажите! Он говорит:

– Ну, рифмы хотелось бы посвежее… И вообще, колорит…

Ну, я – то понимаю, что стихи ему и так нравятся, просто характер выдерживает. Ладно, говорю. Сделаем с колоритом, мы не гордые. Поработал над стихом где-то с неделю. Принес:


Все люди зиму обожают,

Я тоже страсть ее любил.

В лесу на лыжах поезжая,

Я помню, выпил-закусил…


Редактор долго молчал. Я уж подумал, от восторга голоса лишился.

– Ну? – говорю. – Как?

– Потрясающе, – говорит. Я говорю:

– Правда?

– Да что вы! – говорит. – Особенно вот это: «поезжая – закусил». Просто руки чешутся… поскорей напечатать… Только, понимаете, какая штука…

– Какая еще? – говорю. Он говорит:

– Да вот зима-то кончается… Может, вы нам что-нибудь к весне напишете? Скажем, к Восьмому марта?

Я три недели из дому не выходил – сочинял стихи. Весенние.


Весной поют на небе птицы,

А люди ходят в долг просить:

Ведь каждый человек стремится

Весною выпить-закусить!..


Ну, пошел к редактору – прочитал. Смотрю, он от восхищения побледнел. За сердце держится. Я говорю:

– Я тут на всякий случай еще про лето сделал:


Светило летом шпарит в темя —

Нельзя на солнце выходить.

Зато в кустах в такое время

Все могут выпить-закусить!


Ну, думаю, все. Не отвертится. А он глаза закатил, губы трясутся.

– Гениально, – говорит. – Можно, оказывается, и в кустах… В общем, я бы хоть сей­час – в набор… Только на этот год у нас уже стихов полный комплект… А вот на будущий…

И мне подмигивает.

Ну мне, конечно, обидно, но, с другой стороны, его тоже надо понять. Журнал не резиновый. Нас, поэтов, будь здоров сколько.

– Ну, смотри, – говорю. – Чтоб на этот раз…

И тоже ему подмигиваю.

Он обрадовался.

– Вот и хорошо, – говорит. – Идите домой, пишите. Как можно больше! И, главное, только к нам больше не ходите. Мы сами к вам придем. Чтоб вам времени не тратить…

И точно: назавтра же и пришли. Ну сам-то редактор не приехал – заместителей прислал. Такие внимательные, здоровые. Все прочитали, что я пишу. Потом со мной насчет поэзии беседовали, спрашивали, как себя чувствую. Потом сказали, надо мне укол сделать – специальный, чтоб писалось лучше. И сделали мне укол. А на другой день приехали за мной на машине и сказали, что надо меня отвезти в дом для творческих работников. Чтоб у меня были уже все условия.

Условия тут правда хорошие. Чистота, служащие все в белых халатах. В комнате нас трое творческих работников. Все писатели. Пижамы нам выдали теплые, четыре раза в день кормят. И эти уколы делают, стимулирующие. Все свободное время мы пишем. Работается хорошо. Правда, иногда за стенкой кто-то мешает, кричит целый день, что он пропеллер. Но работа идет, стихи пишу, о природе. Шесть тыщ написал уже. Последнее такое:


Осенним днем всем людям грустно —

Идут осадки цельный день.

Но можно выпить без закуски,

Когда приходит к нам осень!..


1974


Таинство

Распорядитель. Так. Внимание. Кто у меня следующий? (Смотрит в бумаги.) Так. Сергей Еремеев и Марина Голубцова. Очень хорошо. Так. Жених, станьте слева. Слева, я сказал. Невеста справа. Гости сзади, подравнялись там. Так. Хорошо, все улыбаемся. Да нет, не так, шире. Что вы, не рады, ей-богу? Слушайте меня внимательно все. Мамаша, потом поговорите. Я, между прочим, здесь целый день, мне еще четыре часа нести людям радость – никто спасибо не скажет… Так, сейчас начнется Мендельсон, и жених с невестой начинают подниматься по лестнице. Начнете при втором аккорде… Если с первым – наткнетесь на тех, кто перед вами, а если с третьим, то в вас упрутся задние… Так, тихо, папаша, вы тут не один, скромнее надо быть… Далее распахивается дверь – да не сама, я ее распахну, – и вы войдете в зал, где и будет произведена запись акта гражданского состояния. Невеста, не делайте такое лицо – вы для этого сюда сами пришли, вас никто не гнал. Так. Все с улыбками. Отдайте ей букет в правую руку. В правую, я сказал! Мотаешься здесь целый день, как собака, никто спасибо не скажет… Мы здесь для чего? Для того, чтобы сделать для вас этот день незабываемым, и мы сделаем. Кстати, у вас все оплачено? Так. Бокалы бить будем? Кто вносил деньги? Вы, мамаша? Папаша вносил. Папаша более щедрый, а? Шучу. Так, поправьте галстук жениху. За фотографа тоже оплачено? Так. У невесты топорщит в талии. Подруга, поправьте талию невесте. Вообще широкая? А то у нас тут бывает. Вчера регистрировали одних – она на седьмом месяце! Шучу. Так. Приготовились. Сейчас включат Мендельсона. Внимание. Сейчас перед вами распахнется дверь в новую жизнь. Осторожно, там ковер, еще свалитесь… Так. Три! Два! Один! Пошли!..

Звучит свадебный марш Мендельсона. Затемнение. Возникает зал регистрации.

Официальное лицо. Дорогие друзья, дорогие гости! Сегодня у вас незабываемый, волнующий, праздничный день. Вы вошли в наш дворец обыкновенными людьми, а выйдете отсюда мужем и женой. Позвольте спросить вас, является ли ваше решение вступить в брак добровольным и продуманным? Прошу ответить вас, Михаил Анатольевич.

Жених. Я – Сергей.

Лицо. Да? Очень хорошо. Согласны ли вы вступить в брак, Прасковья Петровна?

Невеста. Я – Марина…

Лицо. Извините, у нас столько брачующихся… Итак, ваш брак регистрируется. Прошу вас подойти и поставить свои подписи. Свидетели улыбаются… Родственники и гости с улыбками смотрят на молодоженов. С улыбками – фотограф вас снимает для альбома. Так. Теперь подписывают свидетели. Разборчивей, потом вас не найдешь… В знак верности в любви попрошу молодых обменяться кольцами. Невеста, давайте надевайте ему кольцо. Фотограф снимает. Не успел? Невеста, снимите, наденьте еще раз, фотограф не успел… Так. В соответствии с законом объявляю вас мужем и женой. Куда, мамаша?! Встаньте на место, не омрачайте праздник молодым… Ну, а сейчас, в соответствии с доброй традицией нашего дворца, молодых поздравят самые близкие люди… Мамаша, второй раз делаю вам замечание… Сейчас молодых от души поздравит представитель экскаваторного завода Асеев Сей Сеич.

Сей Сеич (вынимает бумагу). Дорогие друзья! Сегодня особый и радостный день. Сегодня на два месяца раньше срока закончены испытания опытного образца дробилки на гусеничном ходу. При этом сэкономлено… Ох, извините… Только что с завода… (Вынимает другую бумагу.) Товарищи! Свободолюбивые народы Азии и Африки решительно требуют положить конец… Извините… (Меняет бумагу.) Ага!.. Дорогие молодожены! Позвольте сказать несколько напутственных слов. У вас сегодня торжественный день. С этого дня у вас будут совместные трудности и беды, горести и неприятности, и все это вы будете делить вдвоем. Ну, а радость у вас будет одна на двоих. Скоро с вами рядом пойдет третий человек. Это не тот третий лишний, о котором не хочется говорить, это третий маленький гражданин, и вы вместе будете нести на себе все заботы и тяготы по его воспитанию и ответственность по закону. От всего нашего коллектива поздравляю вас с этим! Совет вам да любовь, дорогие Зульфия и Ахмет!..

Лицо. А теперь гости поздравляют молодых, родители поздравляют молодых, знакомые дарят цветы… Так. Хорошо. Фотограф успел? Теперь повернулись лицом к фотографу, продолжая медленно продвигаться к выходу, где вас ждет шампанское, если за него оплачено, и машина с двумя скрещенными кольцами повезет вас по городу через улицы, проспекты и площади прямо к праздничному столу. Побыстрее, товарищи, не будем задерживать следующее таинство брака…

… Дорогие Анна Митрофановна и Василий Иванович!..

1982

– Сумасшечий!..

– Сумашечий!.. Сумашечий!.. Уберите… Я больше не буду… Вы и так уже меня споили… Сумашечий… У меня уже из-за вас все плывет… Зачем вы ко мне подплыли?.. Уберите… Уберите бокал… Сумашечий… Шампанское раньше пили из туфель… Сумашечий! Что вы делаете?.. Ваш ботинок протекает… Теперь пол будет прилипать… Сумашечий… Я похожа на русалку?.. Я от шампанского всегда русалка… Куда вы опять заплыли?.. Сумашечий… Так же оно не снимется… Осторожнее «молнию»… Японских не было… Сумашечий!.. Теперь убедились, что не японская?.. И не дергайте!.. Порвете… Куда – через голову, когда оно облегает… Я лучше знаю, пройдет или нет… Потому что там у меня шире талии… Сумашечий… Попробуйте двумя руками… Упритесь коленом и вверх… Куда вы уперлись? Сумашечий… Возьмите себя в руки… Уже взяли… Может быть, вы уже раздумали меня отпирать?.. Возьмите в тумбочке плоскогубцы… Зажмите «молнию»… Сумашечий… Вы же в жизни не держали в руках плоскогубцы… Станьте сюда… Попробуйте стоять вертикально… Сейчас я выну руки внутрь и повернусь вокруг оси, и «молния» будет впереди… Я оттяну ее изнутри, а вы дерните меня наружу… Сумашечий!.. Теперь у меня там будет синяк!.. Дайте сюда!.. Нет, сверху застрянут… Там есть где… Лягте на пол… И как будто я «Жигули»… Просуньте их вверх… Сумашечий… Что вы делаете? Прекратите! Я сказала, прекратите курить внутри!.. Будет пожар… Что вы там делаете, у меня же руки уже за спиной!.. Ну, доигрались – они упали… Что – куда? Именно!.. Выньте руку… Свою выньте… Там в стенном шкафу проволока… Возьмите, попробуйте продеть в язычок… Что вы лежите?.. Конечно, прилипли… Надо было наливать в мою туфлю… Отлепитесь… Гусар… Теперь проденьте проволоку в язычок… Куда вы мне тычете?! В язычок «молнии»!.. Я упрусь в стену, скажу «три-четыре»… Я еще не сказала! Сумашечий!..

Идите, там в коридоре домкрат, поддомкратьте меня… Это паяльная лампа!.. Пока вы будете паять, он-таки придет с работы… Да, он тоже обрадуется… Ну, упритесь в ту стену… Сумаше-чий, это же не капитальная!.. Та тоже рухнула?.. Зато «молния» уже все… Ну, плывите скорей! Сумашечий… Что же вы лежите?.. Опять прилипли? Ах, теперь у вас заело?! А надо было японскую ставить!.. Сумашечий!..

1990

Репетиция

Зарисовка с натуры


Режиссер. Так. Ну, давайте начнем. Прошлый раз мы с вами продвинулись, сегодня закрепим, да?


Актер. Да.

Режиссер.Значит, с самого начала, да? В хорошем настроении. Соберитесь. Давайте.


Актер.


Мой дядя самых честных правил,

Когда не в шутку занемог,

Он уважать себя заставил

И лучше выдумать не мог…


Режиссер. Стоп. Так, очень хорошо. Очень хорошо, но надо чуточку уточнить. Вот вы читаете: «…и лучше выдумать не мог». Вы это читаете так, что я могу понять, что он лучше просто не мог выдумать. А ведь он не просто не мог. Он мог, но не хотел! В этом же вся его трагедия как дяди! Что там было выдумывать, когда он уже занемог? Поняли мою мысль? Давайте!

Актер.


Мой дядя самых честных правил,

Когда не в шутку занемог,

Он уважать себя заставил

И лучше…


Режиссер. Стоп! Стоп! Вот здесь. Давайте подумаем: может быть, то, что он уважать заставил, это как-то более иронично? Вот думайте вместе со мной! Думаете? Хорошо. Ирония в чем? В том, что дядя-то вроде совсем уже занемог, так? Занемог, занедужил, захворал… Сам хворает, а уважения требует! Тонко, да? Поэтому и читать это надо тоже тонко, так, чтобы токи побежали не от вас к зрителям, а в обратном направлении! Ясно, да? Давайте.


Актер.

Мой дядя самых честных пра…


Режиссер. Стоп! Вот! Вот сейчас я понял! Вы тоже поняли, да? Мы же читаем как? Мы читаем впрямую – «мой дядя». Тут может возникнуть ощущение, что это наш с вами дядя! Это получается лобово! А у автора тут что заложено? У него заложено, что дядя – это, может быть, вовсе и не дядя! То есть дядя, но совсем не мой! Понимаете? Тут надо брать более общо! Обобщите мне дядю… Может быть, бровью как-то повести! Нет, лучше левой – это тоньше! Давайте!


Актер.

Мой дядя самых чест…


Режиссер. Ага! Чувствуете? Уже гораздо ближе! Но не к тому. Потому что сейчас вы мне что делаете? Вы мне сопоставляете! А надо противопоставлять! Разницу чувствуете? Надо, чтоб я вдруг ощутил: вон дядя… Он где-то там, далеко… Он там, а мы как бы кричим ему: «Ого-го-го-го! Дя-дя-я!..» Понимаете? Тогда тут возникает конфликт между вами и дядей! Причем это контраст тонкий! Не так чтоб уж прямо черно-белое… А так сине-зеленое где-то… Понимаете? Давайте.


Актер.

Мой…


Режиссер. Хорошо!


Актер

.…дядя…


Режиссер. Хорошо!


Актер.

…самых…


Режиссер. Стоп. Хорошо. Но уже лучше. Тут вы меня где-то уже зацепили. Но я вам скажу, чего тут еще нет. Тут у нас еще нет вас. Дядя уже где-то есть! А где вы? Я же должен видеть дядю через вас. Понимаете? То есть видеть вас с вашим отношением к не вашему дяде! Который как бы занемог и заставил уважать… и как там дальше у автора… У вас такой вид, как будто вы где-то не понимаете.


Актер. Где-то да…


Режиссер. Вот!!! Вот наконец! Вот же главное! Ведь когда есть понимание, тогда нет чего? Нет искусства! Понимаете? В искусстве надо где-то недопонимать! То есть понимать, но не до конца! Чтоб оставалось еще место! Тут главное – чувство меры, то есть насколько именно мы сегодня должны недопонимать! Как только вы это схватите, у вас все возникнет! Нет, определенно мы сделали шаг, мы продвинулись, мы сегодня тронулись где-то, да?


Актер. Где-то да…


Режиссер. Да-да, хорошо. Тут, конечно, предстоит еще поработать с автором – текст пока сыроват… Но не все сразу. В искусстве нельзя спешить!..

1980


Фиеста

Входите скорей, Оленька!.. Осторожно, здесь тумбочка. Захлопните дверь… Ну вот, вот мы и одни!.. Какое счастье иметь друзей с квартирами… Давайте ваш плащ, снимайте туфли, надевайте тапочки… я не форсирую?.. Просто у них пол намазан. Сейчас мы будем пить вино, слушать музыку… Имеют право два человека на маленький праздник?.. Где-то здесь у него пластинки… Так, выбирайте. Скрябин или Гайдн? Правильно, мне тоже больше Пугачева. Сейчас мы будем пить! Рислинг венгерский… Любите? А я боялся… Симпатичный? Кто? А, это хозяин дома. В жизни он хуже… Кстати, я должен ему сейчас… Буквально минуту…

Алло? Это ты? Это я… Да… Да… Еще нет… Не твое дело… Оставлю под половиком…

Оленька, извините, теперь все. Штопора нет – я протолкнул. Давайте за вас!.. Знаете, я так давно хочу вам сказать… Вы… Я так люблю… Ваш Почерк на машинке… Я, когда читаю, ничего не соображаю, все мысли о вас… Вчера дошло до того, что я забыл подшить копию к делу! Представляете?! Кстати, пока я вспомнил… Буквально минуту…

Алло! Дайте пятый. Алло, это ты? Это я. Слушай меня внимательно: бегом беги в ППО, возьми у них наш ТРП и там, где у нас стоит один и семь, поставь сто один и восемь!.. Больше не надо, будет подозрительно…

Оленька, извините… Эта работа… Сумасшедший дом. Еще рислинга?.. Давайте за Венгрию! Вы не были? Оленька, это что-то… Будапешт! Это какая-то сказка, можно сойти с ума. Говорят… Нет, мы бы поехали с вами в Испанию! Помните, у Хемингуэя? Они там убивают быка на корриде и посвящают его своей даме. Интересно, да? Когда в мире так с мясом… Шучу! Я бы посвятил своего быка вам! Кстати, хотите есть? Он сказал – сырок кисломолочный… Вам смешно… Неудобно? А вы на диван – прямо с ногами… Я не форсирую?.. И вот думаешь: взять – и на самолет, где ничего: ни работы, ни этих рож, ни машин… И не думать ни о чем… Кстати, пока не забыл… Буквально два слова…

Алло! Это вы? Узнали?.. Ну, помните, я к вам приходил? Такой еще – в пиджаке?.. В пиджаке и фары вдребезги… Уже сделали?! Только левую? А правую… Как это – еще столько же?! Вы что? Вы думаете, я их печатаю?

Да нет, да я… Да я не отказываюсь… Это вам спасибо… И пожалуйста… И извините…

Представляете, Оля? Фары для «Запорожца», а унижаешься, как из-за «Мерседеса»… Боже мой, о чем я? Вы здесь, вы на меня смотрите, а я с какой-то ерундой… Вы знаете, когда вы рядом, я чувствую, что я еще многое могу! Вот как в том фильме… Помните, когда он – раджа, а у нее мать парализована… И отец… А сестра немая… Но потом у них все поправляются, и они уходят вдвоем… Идут, идут… Помните? Вам не жарко? Вы так раскраснелись – снимите кофточку… Я не форсирую? Даже наоборот?.. Ну, тогда сейчас мы возьмем – и перевернем Пугачеву!.. Куда вы? А… Там нижний выключатель… Я пока один звонок…

Алло! Это я. Мама, перестаньте кутать ребенка! А я говорю, перестаньте кутать! Да, я считаю, достаточно двух пальто. Надо закалять!.. То, что вы просили, я купил. Нет, по девяносто не было. Я вам дома объясню, почему не привезли!..

Оленька, вы уже?.. Интересно все-таки, правда? Ведь вас могли распределить в другое место… В другой город… И мы бы никогда – даже страшно подумать… Вы так смотрите… Как будто ждете, что я вам должен что-то сказать, да? Не сказать?.. Давайте еще рислинга – за то, что мы все-таки можем вот так – и все! А? Своеобразный у этого рислинга букет, да?.. На валерьянку?.. Вы сегодня злая… Кстати, пока я вспомнил, минутку…

Алло! Аптека? Скажите, вы не получали такое средство… Оно по лицензии. Такое в капсу­лах… А в таблетках есть? А в порошках?.. А валерьянка?.. А горчичники?.. А что есть? Лотерейный билет?.. Горчицей намазать…

А здорово у нас, Оля? Чего надо – никогда нет… Господи, что я несу? Вы знаете – я раньше не видел снов, никогда. А тут мне приснилось, что все хорошо, представляете? И главное – никто не видит!.. И я иду с вами, и мне хочется говорить вам какие-то глупости… Так и делаю. Вы сегодня злая… Вам на диване неудобно, да?.. В кресле лучше… Хотите еще рислинга? Дрянь, да?.. Вы правы… Такое про­дают… Кстати, буквально минутку. Это действительно важно…

Алло! Это вы? Так вот: я вам давно хотел сказать, что я на вас плевал, плюю и буду плевать всегда. Как – куда? Это Смирнов? Морг?.. Извините, я думал, это Смирнов… Вот телефон работает, да?

Все, Оленька, теперь все… У вас сейчас такие глаза… Польские тени… А глаза?.. А почему вы в кофточке? Вам дует? Я ему сделаю втык – ключи дает, а щели не заделаны!.. А хотите, мы сейчас с вами… А почему вы уже в плаще? Оленька, подождите, я идиот! Нет, идиот! Хотите, я дам себе по морде?.. У вас тушь потекла… Почему не провожать?.. Оля!.. Зачем же так… Зачем так хлопать дверью?..

Так… Допьем эту гадость – на брудер­шафт… Где тут был сырок?.. А эта все поет…

Алло, дайте пятый. Алло, это я. В ППО был? Послали? Ладно, скажи им, он пошел…

Алло, девушка, скажите, какой код звонить в Испанию? Как вы сказали? Ноль три?.. Ну правильно…

Алло? Двадцать один час сорок минут. Правильно… Двадцать один час сорок одна минута… Вот время летит, а?

1981

Хочется

– Ох, какие у тебя глаза! У тебя такие глаза! Просто утонуть можно… И такие лучики! Ты мне веришь?

– Верю.

– И голос… Слышишь, какой у тебя голос? Такой, прямо весь бархатный, журчащий, серебристый, нежный, чуткий, отзывчивый, пользуется большим авторитетом… Ты мне веришь?

– Верю.

– А еще улыбка! Такая она у тебя какая-то… Прямо улыбка, и все! Веришь?

– Верю.

– И вообще… Я без тебя – это не я, а кто-то другой, и он о тебе думает, и тогда он – это опять я! Веришь?

– Верю.

– И что я – только свистни! И звезды с неба, и розы в мороз, и пить брошу… Веришь? Веришь?

– Верю.

– И что всегда, навсегда, навек, бесконечно, нескончаемо, до самого конца – веришь?

– Верю.

– Потому что ты дура! Я же тебе вру! Вру я тебе! Понимаешь, все вру! Ты это знаешь?

– Знаю.

– Глаза, называется… Сплошной астигматизм! Астигматизм видно, а глаз нет! Ты это знаешь?

– Знаю.

– А голос! Да ты ж только рот откроешь – матери детей прячут! Ты это знаешь?

– Знаю.

– Да перестань улыбаться! Люди плачут веселей, чем ты улыбаешься! Знаешь это?!

– Знаю.

– А то, что я ради тебя – ни палец о палец! Только за водкой! Знаешь?!

– Знаю.

– И вообще – я тебя брошу еще до того, как познакомлюсь! Знаешь?

– Знаю.

– Так какого черта ты мне веришь? Если все знаешь? Что ж ты мне веришь-то?!

– Так ведь… хочется!

1979

За все хорошее

У нас в том году ничего такого плохого не было, но хорошего даже намного больше. Чего говорить – удачный был год вообще.

Например, на восьмое марта у нас в троллейбусе мужик стал к выходу продираться и одного парня пихнул животом И тот за это вынул ножик и мужику – прямо в живот, мужик прямо обалдел и помер, а парень-то вместо него вышел из троллейбуса и в кино пошел. Но что хорошо – Бог правду видит, кинотеатр-то не работал, его как раз в пятницу сожгли, чтобы не мешали в нем делать казино.

Потом еще на майские один на «шестерке» у светофора «девятку» подрезал, и тот за это его догнал и из автомата прямо на ходу – ба-ба-ба-ба! – и по окружной оторвался, а «шестерка» прямо в бензовоз – а там бензина-то уже не было. Его ночью какие-то пацаны украли, на всякий случай зарезав шофера, чтобы не сердился. Но что хорошо – шофер уже до этого был обкуренный, так что даже ту «шестерку» не видал вообще.

А еще в июле в парикмахерской одна стала лезть на маникюр без очереди: я, говорит, на свадьбу опаздываю, я, говорит, подруга невесты, понятно тебе, проститутка? а та говорит, шла бы ты, подруга, в жопу, а эта ей в лицо плеснула такое, что той уже стричься не придется. Но что хорошо – на свадьбе было все по-тихому, потому что жених сразу же после «Горько!» заворот кишок получил, потому что водку эти козлы брали у вокзала.

А под первое сентября один вечером шел, а тот к нему подходит – дай лишний билетик, а этот говорит, самому нужен, и тот ему ногой раз по печени, и этот – с катушек, а тот стал ему землю в рот запихивать. Но что удачно – ему тут же самому череп проломили, чтоб не безобразил возле филармонии.

А в октябре один заявился домой поддатый, и пока жена спит, стал ночью Людке звонить, и не туда попал, а у Людки ее мужик уже спал, и он его разбудил, а у Людки там был определитель, и ее мужик по номеру адрес узнал, и к этому приехал и ему фанату – в окно, и прямо его в клочья. Но что удачно – жены-то его дома не было, она как раз ту Людку выследила и в подъезде ее душила чулком.

А еще в апреле эта медсестра главврачу гово­рит, мне за свой счет надо, а он говорит, и так работать некому, а она говорит, ну, ладно, взяла шприц и заместо глюкозы пошла всем лежачим колоть стрихнин. Но что хорошо – у нее только на две палаты хватило, а остальные своей смертью уже до этого умерли, потому что им не то переливали, и теперь их за эту инфекцию всех посадят.

А в сентябре у одной дочка не дала соседке по парте арифметику списать, и та за это ее в туалете дождалась, и они ей стали прибивать руки к подоконнику. Но что хорошо – подоконник обломился, потому что школа-то уже аварийная, а деньги-то на ремонт уже украл один из второго «Б» – на аборт завучу, которая от него залетела.

А у одного соседка за стенкой круглый год на рояле пиликала – блин, вообще спать не давала! И они купили у одного мичмана кило урана и ей под дверь сунули, и она пиликать-то перестала, зато теперь всю дорогу с животом бегает и воду спускает, блин, с таким грохотом! – еще хуже, чем на рояле, и они уже с одним договорились, чтоб ихнего сантехника пришить, чтоб он, сука, бачки вовремя чинил, но что удачно – его еще во вторник током убило, прям вчерную обуглился.

И вообще хорошего на свете намного больше. Тем более под Новый год.

Тут прямо тридцать первого одна нашла кошелек и сама открывать не стала, молодец, а в милицию понесла. А там дежурный попался толковый и сразу открыл – и оттуда, из кошелька этого, какой-то синий газ повалил, и тетка-то сразу задохлась, а дежурный только ослеп и с ума сошел, но что удачно – из отделения больше никто не пострадал: они как раз все в засаде сидели на того маньяка, который блондинок ловил и прямо в лифте их своей бритвой…

Ну, все, не будем задерживать. У всех налито?

За все как есть в жизни хорошее!

С новым счастьем!

1998

Бабы!

Обращение лучшей половины к самой себе

Дорогие сестры!

Матери и дочери, жены и любовницы, работницы, колхозницы, интеллигентки!

К вам обращаюсь я, солдатки и матроски, старшинки и офицерки, генералки и адмиралки великой армии советских баб!

Подруги!

Родина – в опасности! Мы – у черты! И незачем бегать и искать, кто виноват. Ибо виноваты – мы! Многие годы мы были дуры. Под влиянием народных сказаний и картин Васнецова мы ждали милостей от мужика. И в процессе ожидания не заметили, что ждать уже не от кого, ибо мужик в стране исчез как класс. Потому что то, что вползает по вечерам в дом с перекошенной от митингов харей и урчащим желудком, не есть мужик! Это побочный продукт того, что мы строили.

Правда, раскопки показывают: мужик в стране был. Но самых лучших мы потеряли в гражданскую, самых достойных – в Отечественную. Последних нормальных мужиков правительство забросило в космос и выпихнуло на Запад.

С кем остались мы?

Пока мы здесь клали шпалы, месили бетон и рожали в условиях, в которых не рожает даже медведица, нас вели эти, которые, с одной стороны, конечно, не женщины, но с другой – назвать их мужиками значит плюнуть себе в лицо. Нам достались алкаши и депутаты, при одном взгляде на которых у кормящих скисает молоко. Они теперь дорвались до своих трибун и еще сто лет будут орать, плевать друг на друга и разбираться – кто какой партии, кто какой нации, а кто просто козел…

Девки! От этих ждать больше нечего. И пора понять: Родину продали не большевики, не троцкисты, не сионисты, не кооператоры. Ее продали все мужики! Это они продали нефть, лес, уголь и на эти деньги устроили всесоюзную пьянку, а чтобы добить нас окончательно, еще и борьбу с пьянкой.

Они предали нас! Они лишили нас улыбок! Сегодня наша баба улыбается, только если ей меньше трех и больше восьмидесяти – когда она еще ничего не знает и уже ничего не пони­мает.

И у них еще хватает наглости нами гордиться! Конечно, кое-чего мы добились. Одна из наших стала летчицей, другая – чемпионка по лыжам, потому что так и не смогла купить другой обуви. Третья удачно вышла замуж и занималась культурой за всех нас. Эти могут отдыхать.

Но остальным надо действовать!

Образовать всесоюзный союз баб! А лучше – фронт. И поставить перед ними ультиматум: или они дают нам власть – или мы им не даем!.. Эта мера в Древней Греции имела громадный политический эффект. Твердо договориться – и никаких. Исключение сделать для спецназа доброволиц с целью привлечения твердой валюты.

Пусть знают: время работает на нас! Благодаря науке скоро вообще можно будет обходиться без них, добиваясь того же эффекта, но без запаха перегара.

Торжественный комплект

И чтоб прекратили эту гулянку в нашу честь Восьмого марта! В этот день от них особенно тошнит.

Все в наших руках. Не исключена коалиция с зелеными и голубыми. Эти не обманут, по крайней мере, не будут обещать…

Подруги! Вчера было рано, сегодня еще можно! Опираясь друг на друга, мы вылезем!

За нас – природа. С нами – дети. Потому что не с ними же они!

Мы пойдем другим путем. Ибо путь спасения страны прост. Это путь от бабы – к женщине.

Пройдем его – победим!

1991

Торжественный комплект

Это была страна юбилеев. Трехсотлетие со дня основания. Двухсотлетие со дня присоединения. Столетие с момента подписания…

Пятьсот лет назад родился основоположник – всенародные торжества. Четыреста пятьдесят лет как он умер – общий праздник…

Сто тридцать лет как открылся театр… Сто двадцать девять как в него никто не хо­дит…

По поводу присвоения… По случаю вручения… Окончания… Награждения…

Выделилось специальное племя юбилейных по­здравлял. Они носились с торжества на торжество, запрыгивали на трибуны и, потея от ликования, выкрикивали: «От всего сердца… всего коллектива… всего поголовья… всей страны…»

И все же.

Среди этого океана юбилейной бессмыслицы были островки исключений.

Юбилеи наших друзей. Или знакомых. Или просто тех, кого ты уважал. Не официально, а потому что хотелось уважать. И даже иногда любить. Это были как «большие события в культурной жизни», так и скромные посиделки, о которых не знал никто, кроме самого виновника и пяти его приятелей.

Я на этих островках был, мед-пиво пил. И там совсем не стыдился выступать в качестве юбилейного поздравлялы.

Итак, попрошу всех налить и поднять бокалы!..

Семену Альтову – 40

(17.01.85)

Сеня!

Боюсь, все это придется произнести за сто­лом.

А я с сомнением отношусь к словам, произносимым за столом. Застольные речи запоминаются только на территории Грузии – потому что там не бывает других.

Вспомни, сколько ты сам наговорил хороших слов и сколько их слышал – и в интеллигентных компаниях, и в таких, как наша. И что же? Где все эти слова? Они давно улетучились из твоей памяти, как легкие винные пары.

Поэтому я решил записать эти свои слова на бумаге, чтобы завтра, когда ты будешь безуспешно пытаться припомнить, кто были вчера эти люди, что они говорили и вообще зачем ты сам туда пришел, ты нашел бы эти листки бумаги и вспомнил, что вчера ты был на своем сорокалетии, куда мы тебя пригласили.

Да, Сеня, времена сентиментализма прошли. Человек, сказавший вслух нечто чувствительное, вызывает недоумение – даже у себя самого. Искренние слезы появляются на глазах только от ветра, от лука и если в газете похвалят товарища. Признания в дружеских чувствах вынуждают гадать о причине.

И, конечно, привычней всего было бы по случаю твоих сорока лет как-нибудь привычно сострить. В конце концов, мы же профессиональные шутники. Подумать только! Где еще в мире есть такая профессия – мы зарабатываем себе на жизнь тем, что шутим, согласно правилам и в соответствии с прейскурантом! Но тебе сорок лет, Сеня, и я не хочу шутить по этому поводу. По-моему, я тебе уже говорил как-то, что шутка – это эпитафия чувству. Это, к сожалению, не мои слова, но они верные. Грустно признаться, но наша профессия, Сеня, – это создание эпитафии чувствам. Иначе говоря, мы – могильщики, Сеня.

Тебе сорок лет, Сеня, и я говорю это тебе, с одной стороны, чтобы у тебя впредь не было иллюзий. А с другой – чтобы ты знал: быть могильщиком – значит защищать живое от трупного разложения. Так что в свои сорок лет – у тебя в руках достойное дело.

Тебе сорок лет, Сеня. Это возраст комсомольского лидера республиканского масштаба или отличного экспортного коньяка. И то и другое имеет плюсы.

В твои сорок лет тебе есть что выложить на с гол. Я имею в виду не продукты, которые ты выставишь на стол, – это, все понимают, только верхушка айсберга, – я имею в виду другое.

То, что в твои сорок лет твои морщинки заработаны честно. У тебя честно заработанные жена и сын. У тебя целые и честно работающие руки и ноги. А если в сорок лет у тебя хватает ума хотеть еще и колеса – это будут честно заработанные колеса.

За свои сорок ты никого не предал и ничего не продал – за исключением паршивого западного магнитофона, который ты таки сбыл своему восточному товарищу. Ты никогда и ничего не украл – кроме тех трех шуток у меня, которые я украл у тебя еще раньше.

В твои сорок лет у тебя честное имя, честная прописка и честная национальность, одна из братских. Так много честности в сорок лет – будь осторожен, Сеня, это вызывает у современников подозрения.

А вообще сорок лет, Сеня, – это возраст, когда мужчину в Америке только начинают рисовать на рекламных щитах. А там знают, что и когда рекламировать.

Сеня! Уже сорок лет как ты бежишь вокруг солнца и вместе с тем вокруг своей оси. Ты добежал к сорока в своем темпе, в своем личном стиле, ни на кого не похожий, равный себе самому. Сегодня этим мало кто может похвастать.

Что же пожелать тебе? Ты крутишься уже сорок лет и, возможно, заметил, что скорость вращения все растет и центробежная жизнь расталкивает людей все дальше друг от друга. Я желаю тебе, как и себе, впрочем, чтоб мы находили силы сопротивляться.

А сорок лет – это звучит красиво. И это даже еще не промежуточный финиш. Это пройден по­ворот. Забег продолжается. Я рад, что мне выпало бежать с тобой рядом. Беги долго, Сеня!

Аркадию Исааковичу Райкину – 75

(Ноябрь-86)

Дорогой Аркадий Исаакович!

Сегодня здесь у всех довольно трудное положение. И не только потому, что все вынуждены говорить, повторяя друг друга, к этому как раз привычка есть. А потому, что всем приходится говорить хорошие и хвалебные слова. Хотя все понимают, что самое интересное идет, только начиная со слов: «Вместе с тем…»

Так вот, Аркадий Исаакович. День сегодня осенний, а вместе с тем продолжается весна.

Удивительная весна! Небывалые события, ощущения, выражения глаз. Каждая клетка организма зудит от собственной дерзости. Этой весной все можно. Хочешь сказать – скажи. Хочешь попробовать – пробуй. Хочешь плюнуть против ветра – на, плюй, и вот тебе полотенце!.. Прохожих распирает от проснувшегося чувства гражданственности. Все ходят, расправив плечи, и грозно посматривают на милиционеров: мол, еще неизвестно, кто тут нарушает.

Удивительная весна. У газет появились читатели. Телевидение просто запугивает демократичностью: во время передачи можно позвонить прямо туда и спросить прямо что хочешь. Правда, все время занято, видимо, все решили спросить.

Весна везде, но особенная – в искусстве! Она еще не успела толком начаться, а один театральный критик доложил, что в нашем театре уже произошли сдвиги. Он у нас всегда первый отмечает сдвиги, он по сдвигам специалист. Он написал, что у нас в театре уже возник новый уровень правды. Что это за правда, у которой могут быть разные уровни? Что это за театр? Критик что-то напутал – это не наш театр. Наш театр ничем таким не занимался. Почему? Потому что имело место торможение в экономике. Почему? Потому что Госплан и Стройбанк не занимались своим делом. Почему? Потому что их делом занимался театр.

Заполняла зал публика, гас свет, и на сцене начиналось волшебство. Там варили сталь, бурили нефть, решали проблему основных фондов. Красивые молодые артистки в касках мотались из кулисы в кулису и грудными голосами требовали улучшить работу бетономешалки. Если бы Шекспиру предложили написать монолог – быть или не быть бригадному подряду… он бы умер, не родившись. Он бы умер – наш театр жив! Хотя тот критик еще написал, что главная беда нашего театра – мелкотемье. Кто придумал это гадкое слово? Оно напоминает мне плоскостопие. Есть злободневные темы, и есть вечные темы. И вот когда начинают пугать одно с другим, тогда театр и превращается в филиал Минтяжмаша… Вместе с тем другой критик этой же весной написал, что по сравнению с кино театр ушел далеко вперед. Можно представить, где у нас было кино… Не надо думать, что оно все было на полке. Да, кое-что там лежало, но теперь уже все снято, и они там даже все друг друга переизбрали, чтобы выяснить – кто первый туда положил? Пока все отказываются.

Удивительная весна! Литераторы вдруг вспомнили, что литература называется художественной. Художники – что живопись и лозунги разные вещи, архитекторы и скульпторы посмотрели на то, что они настроили и наваяли, и не хотят смотреть друг на друга… Вместе с тем настроение светлое, все взволнованы и призывают друг друга идти вперед. Прекрасный призыв, хорошо бы только всем договориться наконец – где перед?

Дорогой Аркадий Исаакович! Мы живем в век сравнений. Всё сравнивают со всем. Науку – с передним краем, уборку урожая – с битвой, больницу – с кузницей здоровья, что очень верно… Спорт же сравнивают с искусством.

И вот ваше искусство я бы сравнил с фигурным катанием. И дело не только в вашем неповторимом скольжении на грани риска и в прыжках за грань. Дело в том, что в искусстве, как и в фигурном катании, есть две программы – обязательная и произвольная. Одна – для жюри, очков и медалей, вторая – для души и для публики. Совместить это трудно – у большинства фигуристов рано или поздно разъезжаются ноги.

Дорогой Аркадий Исаакович! Самое главное в вашем катании именно то, что обязательная для вас и произвольная ваша программа всегда была одним и тем же. И поэтому ваш путь был действительно вперед. От частного – к общему, от своевременного – к современному, от головы – к сердцу. То есть от человека – к человеку. И пока одни тосковали о весне, другие болтали о весне, третьи тормозили весну, вы всю жизнь были среди тех, кто ее, весну, делал.

Вот поэтому этот осенний день вместе с тем такой весенний сегодня.

И спасибо вам за это, дорогой Аркадий Исаакович

Э. А. Рязанову – 60

(09.10.87)

Дорогой Эльдар Александрович!

Когда речь заходит о деятелях искусства, то их творчество всегда связывают с эпохой, в которую они творили. Художник эпохи Возрождения. Поэт раннего средневековья. Теперь возьмем вас. Когда натворили вы? 60-е, 70-е, начало 80-х. Эльдар Александрович, вы – художник эпохи застоя, с чем я вас и поздравляю.

В этой связи я хочу сказать вам, что я открыл закон этой эпохи.

«Кто хочет – не может, кто может – не хо­чет. Кто хочет и может – тому не дают». Это не только в области юмора и медицины, Эльдар Александрович. Это всеобщий закон природы. Каждый дошкольник хочет в школу, но еще не может. Каждый школьник может – но уже не хочет. Почему? Потому что наша школа не учит, а борется за знания детей.

Причем с самими детьми. Борьба неравная, потому что за школу еще и роно, и гороно, и облоно, и все «оно»… Так что деткам нелегко. Но «оно» и не хочет, чтоб легко, «оно» желает, чтоб дети приучались к труду. «Оно» у нас почему-то решило, что труд – это когда всем тяжело… Учителям тяжело, родителям, детишек тош­нит… Это у нас какое-то министерство тяжелого образования… У нас же дети в школе – как проходчики в забое – они проходят. Сегодня идет проходка Пушкина, завтра – проходка Лермонтова. Что на-гора? «Онегин – лишний чело­век». Онегин – лишний, Печорин – лишний… Причем навсегда. Конечно, не исключено, что потом сами прочитают. Если захотят. Но как закон: кто хочет – не может, кто может – уже не хочет…

Более близкий вам пример – из телевидения. После того как вы бросили «Кинопанораму», моя любимая передача – «Это вы можете». Передача замечательная. Но название придумал или юморист, или диверсант.

Если этот одиночка сам, один, в одиночестве, на кухне ночами, из каких-то обрезков и ошметков сумел сделать эту штуковину, которая просто с ума сойти и при этом еще и работает, то что же нам делать с этими институтами, конторами и главками? Какое, к черту, «Это вы можете»? Это не вы «можете», это они – «не хочут»! А хо­чет – одиночка! И не для себя, а для всех! И он же к ним бегал и писал, и звонил, и на тот завод полусонный, и в институт летаргический, и в конструкторское бюро похоронное. И они ему регулярно отвечают: «Да, штучка ваша забавная, но грубо попирает принципы червячных пере­дач. А подшипник будет перегреваться». Он у него уже двенадцать лет перегревается и работа­ет. А у них не перегревается. У них еще только в девяносто втором запланирован опытный образец, превосходящий японский уровень – пятьдесят третьего…

Кто хочет – не может, кто может – не хочет.

Эльдар Александрович, сколько раз вы в своих картинах критиковали и быт, и сервис, и особенно торговлю. Вы хотели ее улучшить. Мы все хотим. Пустое дело. Закон работает. Кто хочет улучшить – не может. Кто может – себе не враг. Так что хватит об этом, не надо улучшать. Решить вопрос надо кардинально: отменить ее вообще. Наладить подлинно прямую связь производства с потребителем. Пусть все, что нужно, народ сам выносит с заводов и фабрик! Но официально, уплачивая пошлину в проходной.

Обратимся непосредственно к вам, Эльдар Александрович. Возьмем кино. Закон застоя определял все. Кто очень много хотел, в лучшем случае мог лечь на полку. Возникла даже поговорка: «Нашей полки прибыло». Кто много мог – не хотел ничего, у него и так все было. Были еще третьи, которые в знак протеста против застоя ушли в творческий поиск, и их оттуда до сих пор невозможно вернуть.

Вообще, Эльдар Александрович, почему возможен застой? Потому что, в принципе, большинство из нас способно спокойно стоять, ругая общее стояние.

Но почему застой не переходит в полную и всеобщую остановку? Потому что есть еще меньшинство. Это люди, которые вообще не могут не двигаться. Они шевелятся, толкаются, ерзают, они не дают окончательно заснуть окружающим. И в результате это – подавляющее меньшинство, которое живет по закону движения, и, значит, это настоящий закон природы.

Один из таких безостановочных людей здесь.

Он всегда много хотел и делал все, что мог.

Он хотел, чтоб его работа была нужна людям. И она нам нужна.

Он хотел, чтобы мы собрались здесь сегодня. И кто мог, тот прорвался, а остальные завидуют.

Это началось ровно 60 лет назад, когда он почувствовал, что хочет родиться. И ему это удалось.

Вы правильно сделали, Эльдар Александрович!

Спасибо вам!

Леониду Филатову – 50

(24.12.96)

Мне не раз приходилось выступать на всяких юбилеях, презентациях и торжествах, но обычно было легче, потому что виновниками торжеств, как правило, выступали старшие товарищи. В школе вдолбили: старших надо уважать. Ну, выходишь и уважаешь. Сегодня юбиляр – чело­век моего поколения. Геронтологическим уважением не обойтись. Нужны факты.

Поскольку Филатов знаменит, а факты о знаменитостях в «Энциклопедии», открываем. Так. «Филадельфия», «Филарет»… Вот. «Филатов… Александр Павлович. Видный сов. парт. деят. Член КПСС…» Не то. Еще Филатов. «Офталь­молог… Герой Труда…» Не член КПСС – уже ближе… «Филатова Людмила, народная артистка, меццо-сопрано… член-таки КПСС»… Филатовы – семья укротителей. Медвежий цирк. Филатовы в словаре кончаются, дальше идут «Филдинг» и «филер».

Придется опираться на отдел кадров.

Наш Филатов родился в Казани, где имел уникальный шанс – быть исключенным из Казанского университета. Но Леня пошел другим путем – переехал в город Пензу (жел-дор. узел, дизельный и компрессорный заводы, фабрика пианино). С тех пор так и кажется, что вот-вот он подойдет к пианино и сбацает Шопена. Но он не бацает…

После Пензы была столица. Я имею в виду столицу Туркмении, которая долго неправильно называлась Ашхабадом, а теперь правильно называется Ашгабад. А уж потом – Москва, куда Филатов Л. А. (сорок шестого, русский, из служащих, что уже не порочит), перебрался, чтобы пригласить нас на этот вечер.

На, этом факты кончаются – и начинаются ощущения, которые, в отличие от фактов, не врут. Из ощущений – внешность. Небрежный, элегантный, светский. (Особенно хорош в черной тройке, руки в карманах. Практически Ле­нин. Не зря играл Чичерина, тоже большого любителя пианино. Филатов и Чичерин – прямо как Ленин и печник…)

Есть в облике Филатова нечто фехтовальное. Джентльмен, дуэлянт, демократ, оппозиционер. Как настоящий художник, он в оппозиции всегда. Спросите его, за кого он? Не вспомнит. Помнит главное – что в оппозиции.

Ключевое ощущение от Филатова – «острый». Острый взгляд, острое слово, острый ус. И острое шило в известном месте, которое заставляет заниматься разными вещами одновременно. Мы можем насчитать как минимум три источника, три составные части Филатова – театр, кино, словесность. Про кино уже сказано.

В театре же Леня всегда стремился играть героев, равных ему по масштабу. Отсюда роль Чернышевского, который, как и Леня, писал книжки. Эти кошмарные сны Веры Павловны снятся нам всем до сих пор. Что же касается его Таганки, то здесь Леня вообще уникум – он единственный в труппе, который не умеет рычать под гитару.

Лично мне Филатов особенно интересен как литератор. Его стихотворные пародии лучшие из всех, что я слышал. Скоро уже тридцать лет, как Леня выходит с ними на сцену и раздает эти художественные пощечины Гамзатову и Михалкову, приближая сперва перестройку, потом демократию, а потом то, что мы имеем.

Я был, наверное, одним из первых, кто прочитал его сказку. Читал и завидовал. И стих замечательный и фольклор глубоко национальный. Не случайно сказка так и называлась «Про Федота-стрельца, удалого молодца». Остро и точно. Леня не назвал ее ни «Про Гурама-стрельца», ни «Про Ашота-удальца», ни «Про Арона-молодца»…

Потом была книга под названием «Сукины дети». Название книги совпадало с названием фильма, снятого режиссером Леонидом Филатовым, что свидетельствовало о буйной фантазии Филатова-сценариста.

Суммируя, можно сказать, что Филатов – самый настоящий интеллигент, но, боюсь, он расстроится, ибо сегодня «интеллигент» рифмуется со словами «прожиточный минимум».

Леня! Пятьдесят лет – это абстрактный разго­вор. Ноль на конце – это математика. Важно, как жить после нуля. Важно не только тебе – нам всем скоро пятьдесят.

Как жить, к кому быть в оппозиции, когда и те и другие воруют одинаково? Как отличить правду от вранья, если и то и другое – компромат? Разве что в искусстве, слава Богу, мы дожили до светлого дня – фальшь в искусстве побеждена халтурой! Так во что верить, Леня?

В ощущения. Какофония все равно опирается на чистые ноты. У тебя Леня нет слуха, но окружающие тебя слышат – ты одна из таких чистых нот.

И вот это ощущение есть факт. Кстати, пятьдесят – это не повод привыкать к отчеству. Ну какое там было отчество у Леонардо? Леонид Алексеевич – как-то долго.

Краткость твоя сестра, Леня.

Мы тебя любим.

И потому живи дольше, Леонид Алексеевич. Иди дальше!

Я. Б. Фриду – 80!

(27.02.89)

Дорогой Ян Борисович!

Круглые даты – большая радость для всей нашей культурной общественности. Этот ноль на конце – завораживает. Он похож на восклицание пораженного англичанина: «О!..» Никому в голову не пришло отмечать 59-летие со дня образования Адыгейской автономной области. 60-ле­тие – гуляли всенародно.

Круглая дата – это, Ян Борисович, повод для ваших знакомых и друзей сказать наконец все те хорошие слова, которых они ни разу не сказали вам в предшествующее время.

Вот и я мог бы сейчас начать расписывать ваши заслуги, отмечать вехи творчества и воскурять фимиам. И действительно, это же вам впервые пришло в голову экранизировать в нашей стране Чехова и Шекспира. Именно этот ваш пример и вдохновил других режиссеров, которые кинулись экранизировать уже настоящих членов Союза писателей – причем таким количеством серий, за которое вам, Ян Борисович, большое спасибо… А сколько новых актеров вывели вы на экран! Многих из них до сих пор не удается вывести оттуда. Что уж говорить о зрительской к вам любви! Буквально сегодня мы завалены письмами и телеграммами, и звонила только что группа девушек из Иванова – поздравляла с юбилеем и желала долгих лет жизни Мише Боярскому…

Я мог бы многое сказать. Тем более что сегодня нельзя обойтись без ругани – так же как вчера без славословий. И я с наслаждением вцепился бы в недостатки ваших картин. Прежде всего – мало эротики. В чем дело, Ян Борисович? Или, может быть, вас это не интересует? Вся страна волнуется – можно ли все-таки показать эту комсомолку без ватника или нет, а вам наплевать? Конечно, когда у вас эти безнравственные граф и графиня со своими улыбочками закрывают дверцу кареты, мы, думающие зрители, можем догадаться, что они там делают, но хотелось бы большей открытости. Дальше, где у вас в картинах наркоманы? Надо подумать, может быть, сделать новую редакцию, скажем, «Сильвы». Пускай, допустим, Эдвин колется. Или «Собака на сене». Может быть, это не просто сено, может быть, это травка, маки, конопля… Или давайте подумаем, сделаем оперетту про бомжей…

Я, повторяю, мог многое бы здесь сказать. Но мне не хочется прилюдно клясться вам в любви. Личные отношения мы выясним за кулисами. Что касается сегодняшнего праздника, то каким же может быть в нем мое участие?

Мне не хочется изменять себе и петь «Аллилуйя!».

Я хочу только сказать в этот день, что вижу перед собой человека, который обладает ясным взглядом, острым слухом, крепким рукопожатием и планами на будущее. То есть вы совершенно не изменились со времени последнего юбилея.

А это, гарантия того, что вы – в движении! И это уже совсем похоже на счастье, дорогой Ян Борисович!

Дай вам Бог!


Хаиту – 60

(19.03.99)

Валерий Хаит… Чтоб вы знали: во-первых, Хаит – это душа еще той, легендарной Одесской команды КВН. Еще того прежнего КВН. Кто постарше, меня поймет. Во-вторых, то есть в-третьих, Хаит – организатор и вдохновитель всеми любимого Клуба Одесских джентльменов. В-третьих… Все это – во-вторых. А во-первых, это мой близкий, мой неизменный…

Дорогой Валерий!

Иногда я буду говорить о тебе в третьем лице – из чувства ложной торжественности. Вообще слегка склеротическое ощущение, что совсем недавно мы уже собирались здесь, в Москве, и был стол, и были наши друзья, и тогда тоже был твой юбилей. Это ощущение, которое интеллигентные люди могли бы назвать «дежа вю», но здесь только наши друзья.

Не будем выяснять, кто из нас первый придумал отмечать юбилей не только там, где не родился, но даже там, где не живешь. Важно, что ты оценил идею. Не все ли равно, на каком полустанке пить юбилейный кипяток, когда пункт назначения общий. Но при этом каждый из нас ползет туда своим путем, в одиночку. И поэтому такой кайф, когда наши маршруты пересекаются.

В точках пересечения изображение становится цветным, звук – объемным, все сказанное нами, считается мыслью, а всякая мысль – умной. Ибо каждая точка нашего пересечения неизбежно превращается в стол – наш дрейфующий стол, у которого туг же швартуются наши громко лысеющие друзья, наш вечнозеленый стол, за которым отсутствие легкомысленных девушек искупается присутствием женщин трудной судьбы.

Юлечка!

Я счастлив, что вижу: за эти годы твой взгляд на Валерия не изменился – взгляд привычного изумления его непониманием огромности ее превосходства. (Юлечка – единственная женщина в мире, которая призналась мне, что любит меня – но только когда я пьян, а трезвого терпит в ожидании, что рано или поздно я напьюсь. С годами любви все больше, ибо ждать ей приходится все меньше)

Я сбиваюсь на себя, потому что, уже трудно отделять. Потому что Хаит, как Париж, почти всегда со мной – почти, потому что иногда Хаит становится гражданином.

Прошлый год. В Одессе – выборы. Одесса в борьбе. Хаит – в Одессе. Это было жуткое зрелище Хаит с портфелем. Это было выше сострадания. На вопрос «который час?» он отвечал, Миша, если" победят те суки… На вопрос «а зачем портфель» он отвечал, Миша, эти тоже суки, но это наши суки, а те просто суки и больше ничего. Это формула всех наших выборов. И с-лава Богу, что любые суки, которых поддерживают такие люди, как Хаит, обречены.

Один философ сказал, что человек – это человек и его обстоятельства. Хаит честно тащит по жизни свой туго набитый обстоятельствами портфель. В этом портфеле – его Одесса, его Юля, его дети, для которых он сделал все что мог, – вплоть до того что их двое (будем считать эту цифру реальной). А еще в этом портфеле юмор.

Юмор Хаита – это не одесский юмор, и не юмор его любимого КВН. Потому что сегодня одесским юмором считается просто акцент, а юмором КВН – его недержание. А высший класс шутника – удержаться от шутки. Поэтому у Хаита юмор истинный. Если влезть к нему в кишки, то там часто гостит одиночество, и поэтому в его портфеле еще стихи, и поэтому ему так хочется иногда все послать и воспарить, но мешает портфель, полный ответственности – за детей и друзей, за поэзию и юмор, за море и мэрию, короче, за всю Одессу, и за тех сук, которые постоянно побеждают этих.

А все вместе – это уже не просто обстоятельства.

Это – путь.

На этому пути, Валерий, ты добился главного – тебе не надо никому объяснять кто твой друг. Мы о себе сами все знаем – поэтому будем и впредь искать точки, где сможем оказаться с тобой рядом. Не стану говорить – «вокруг тебя», иначе ты окажешься к кому-то спиной.

А ты этого стесняешься.

Руслановой —?

(1989)

Признание в любви – вещь наркотическая. Затягивает моментально. Главное – начать. Я решаюсь:

– Нина!

Так будет лучше всего.

«Уважаемая Нина» – пресно и стерто. Что, однако же, не значит, что я не уважаю тебя. Вот спроси меня: «Ты меня уважаешь?», и я скажу: «Я тебя жутко уважаю, Нина!»

«Дорогая Нина!» – еще хуже. Похоже на письмо из редакции молодежной газеты. Так можно обратиться к любой из Нин. А ты – единственная.

Я бы желал написать «Любимая!», но честь дамы… но сплетни… тем более вдруг их не будет!.. Впрочем, пусть они застрелятся.

Итак, Нина!

Уважаемая, дорогая и любимая!

Помнишь ли ты, когда именно начался наш роман?

Когда ты стрельнула мне в самое сердце?

«Короткие встречи»? «Лапшин»? «Знак беды»?

Или когда мы – втроем, чтобы не было сплетен! – сидели у меня на кухне и говорили о высоком, для чего все-таки открыли ту бутылку, и наша беседа еще более одушевилась, и ты сказала мне всю правду про этих гадов-режиссеров, и тем более про операторов, и особенно про художников, и, конечно, про композиторов, хоть бы они нормальную музыку писали.

Или по телевизору, когда тот тип брал у тебя интервью, а ты все время с ним не совпадала – не соглашалась, не отрицала, а отвечала так, как играешь, – перпендикулярно.

Этот твой перпендикуляр летит всегда вроде бы как Бог на душу положит. Но при этом всегда попадает в нужную точку. В яблочко. То есть прямо в мое сердце, Нина!

И откуда у тебя эта дивная сипотца?

Но лучше всего ты умеешь хохотать!

Но еще лучше – тосковать.

Но еще лучше – возмущаться. Тут тебе нет равных в нашем кино. А равных нашему кино – нету.

Но особенно я люблю тебя, когда в очках, когда ты похожа на училку младших классов; эта училка сказала мне, когда я в младшем классе учился: «А ну, положь этот яблок!»

Так и сказала.

Нина! Друг мой, товарищ и брат!

Критики все про тебя напишут, разложат, обоснуют и объяснят природу, которую нельзя объяснить. Они проведут параллели, употребят слова «проникновенно», «духовность», а самые обученные скажут еще о «нутряном». Это свой «яблок» они грызут честно.

Пусть разбираются, а я тебе скажу главное.

Что-то ты давно не звонишь! Только честно, Нина: у тебя что, кроме меня кто-то есть? Учти: любят тебя миллионы, но я ближе живу.

Если бы я только мог написать что-то достойное тебя!

Но – невозможно. Это означало бы, что я достиг неслыханного совершенства. Разве только запустить программу «Каждому пишущему – отдельное место среди классиков к 2000-му году».

Но что-то в этих программах есть кладбищенское…

Лучше – о любви!

Нина! Я люблю тебя всей смелостью человека, женатого на другой артистке. Впрочем, недавно ей тоже один сценарист печатно признался в любви. Тонкий ход! Они думали, что, если публично, так никто ничего не заметит.

Ах, Нина! Как же гениально ты угадала свою фамилию!

Кстати, Грибоедов тоже любил Нину. Недаром я всегда чувствовал в себе что-то от классика.

А в общем, если о настоящей любви, то ты, Нина, конечно же, народная артистка. Я не о звании – его дадут. Или дадут другим. Дело не в этом. А в том, что раз народная – значит, и моя. Но если моя – при чем здесь остальной народ?

По-моему, изящное рассуждение.

на.

Я люблю тебя, Нина Русланова. Будь бдительна.

Звони чаще!

3. Е. Гердту – 75

(Октябрь-91)

Чтобы вести разговор о Гердте, надо найти адекватный масштаб.

Иоганн Гете сказал: «Самое ужасное – это наличие воображения при отсутствии вкуса».

Видимо, Гете давал перспективную формулу развитого социализма. И Гердт тут ни при чем. С Гердтом главное – подобрать масштаб.

Антон Павлович Чехов сказал: «Лев Николаевич, такое чувство, что вы сами когда-то были лошадью». Он имел в виду рассказ про Холстомера, который написал Толстой, о чем в этой демократической аудитории не все могут знать.

Я в этом смысле чувствовал себя практически Чеховым, когда в юные годы смотрел фильм про нелегкую жизнь тюленей или пингвинов, где в конце шли титры: «Текст читает Зиновий Гердт».

Это была величайшая ложь. Ибо Гердт, как и Толстой, не писал и не читал текст. Гердт лично сам был мудрым, много пережившим тюленем и видавшим виды пингвином. И остальные пингвины и тюлени полностью ему доверяли и считали своим.

Гердта считают своим вообще все, у кого есть вкус. Поэтому даже странно, что здесь сегодня так много народа.

Однажды в моей любимой Одессе мне довелось идти рядом с Зиновием Ефимовичем Гердтом по улице. Двое одесситов увидели его.

Первый сказал:

– Ты смотри! Гердт приехал! Второй удивился:

– А он что, уезжал?

Они там тоже считают его своим, но это уже вопрос не их вкуса, а воображения.

Вообще, присутствие Гердта – знак качества любой тусовки.

«– Ты вчера был? – Был. – Ну как? – Нормально. Зяма был…»

Действительно, если он был – нормально. Это для нас нормально, мы привыкли, мы считаем нормой, что между нами живет, трудится, тусуется и составляет часть этого пейзажа Зиновий Ефимович Гердт. Это же нормально, что вот он! Вот же он стоит, скрестив руки на груди, вот он идет, элегантный, как флейта, прихрамывая, как Байрон, хотя лучше знает поэзию.

Гердт обладает всеми признаками истинного глубокого художника. Он пьющ, курящ и любящ женщин. И что особенно важно для истинного художника, они его тоже пьющ и курящ…

Но главное – и серьезно – не в этом. Главное качество Гердта: он – гений интонации.

И не надо путать это с тембром. Тембр – свойство голоса. Интонация – суть личности. Именно интонация сообщает Гердту изящество выше кошачьего и убедительность, равную формуле «Товар – деньги – товар».

Это гений интонации. Поэтому если Зиновий Ефимович Гердт предлагает вам идти к вашей матери, то у вас нет никаких колебаний. Вы чувствуете: надо идти.

Абсолютная интонация означает абсолютный слух. Поэтому при нем всегда неудобно рассказывать. Во-первых, он это знает. Во-вторых, рассказал бы лучше, но у него хватает мудрости не говорить ерунды.

Поэтому я не стану говорить о его ролях, о кино, театре, об этом великом концерте… Все это соратники по искусству еще могут пережить. Чего не могут простить соратники, это когда кто-то рядом становится при жизни эпосом.

«Однажды Светлов…», «Однажды Олеша…», «Как-то раз Раневская…» Так вот, существует уже новый эпос – Гердтиана. «Однажды Зяма…» Ну, конечно, конечно, Зиновий Ефимович. Но в эпосе вы, Зиновий Ефимович, «Зяма».

Одна баллада из этого эпоса. Ее, возможно, все знают, но не могу отказать себе в удовольствии.

Так вот, однажды Зяма выпил в гостях. То есть выпил не однажды, но однажды он выпил и возвращался домой на машине. С женой. Так гласит легенда, что с женой он возвращался на машине якобы домой. Причем машина была японская с правым рулем. Это сейчас их полно, а тогда это была чуть не первая в Москве с правым рулем, их толком еще и гаишники не видали.

И вот как раз их почему-то останавливает га­ишник. Видимо, ему понравилась траектория движения машины. Останавливает и столбенеет, потому что за рулем сидит Зяма, но руля нет!

И Зяма, видя это дикое изумление, со своей вкуснейшей коньячной интонацией говорит:

– Да это херня. Когда я выпью, я всегда отдаю руль жене…

Если бы это сказал кто-нибудь другой, он бы вошел не в эпос, а в другое место.

Это и есть – гений интонации. Вообще, если вдуматься, интонация – это именно сочетание воображения и вкуса, и если вы присмотритесь внимательно, вы поймете, в чем уникальность Гердта. Он сочетает несочетаемое. Потому что Гердт – интеллигентный жизнелюб.

Последним, кто сочетал эти два качества в нашей стране, был Хрущев. А поэзию, повторяю, Гердт знает даже лучше.

Любимые стихи Гердта подтверждают всё, мною сказанное. Они начинаются строчкой: «Я на мир взираю из-под столика…» Это выдает подлинный вкус и искреннее чувство.

Зиновий Ефимович! Зямочка Ефимович Гердт! Ваш юбилей – не причина собраться здесь. В лучшем случае – повод. А причина – вы замечательный. Мы вас… Впрочем, не буду мыкать. Я – лично я – вас люблю. Жена – и моя и ваша – вас любит. Будьте поэтому здоровы, чаще зовите в гости. Чтоб можно было сказать людям: «Однажды Зяма звонит мне и гово­рит…»

И неважно – что. Главное – интонация. Сейчас лучше пойду и вас поцелую!

Играючи-играючи

Открыли, что Вселенная расширяется, и тут же – на банкет.

Чтоб скрыть главное: Вселенная расширяется, но мир сжимается.

Из глобуса вышел воздух. Шарик съежился и опал. Понятие «за горизонтом» стало означать «на том свете». На этом горизонт прекратился. Сольце больше не всходит и не заходит – просто челночит между твоей кухней и спальней соседки.

Космонавты возбуждены.

– Земля, Земля! Земля-то уже совсем маленькая!

– Шутки на орбите! – орет Земля. – Сокол-два! У тебя сбор слюны по программе!..

– Да не шутки, – бормочет Сокол, – а маленькая… Вон Париж, а вон рядом Сызрань. Прямо сливаются. Париж даже побольше…

Верить не хотели… В Сызрани-то мы бывали, и от мысли, что Париж с ней может слиться… Но потом сами во все места съездили и поняли – Сокол прав. Мир сжимается. Сперва исчезли расстояния, теперь пропадают различия.

Пропал смысл пересекать границу. Включил компьютер в Балашихе, вошел в Интернет, вышел в Уругвае – один к одному. Там грипп и тут грипп. Там от тебя жена ушла, и тут – от тебя же… Местные языки и диалекты слиплись в один глобальный – Ю хэв мани, ай вонт ю.

Расизм теряет почву – и белые и черные одинаково отстираны новым отбеливателем «Эйс». Остались мелкие нестыковки по климату. Там уже сезон дождей – тут все еще сезон грязи. Но уже и там и тут – панасоник, фанта и мулинекс – надо жить играючи…

… Он и так был на грани, но добила его эта овца. Они ее клонировали, несчастное животное. Ночью он метался и орал – ему снился Арбат, забитый баранами – с одинаковыми пятнами на лбу…

Проснулся в поту. Накинул трусы и – на вокзал, на электричку… И напрямик – через леса, поля, болота, мимо геологов, егерей, бра­коньеров… Пограничная собака потеряла след. Подняли вертолеты. Чтоб не засекли, сломал рацию, выкинул компас, по звездам вышел точно к океану – не к тому, неважно! – переплыл, питаясь планктоном, и снова – по тундре, через ущелья, по кишащей автогонщиками пустыне… Вошел в саванну, вырвал из пасти льва попугая, научил кричать «Козлы!», выпустил и – по хребту, по водопаду, в самые дикие, жуткие, где не ступала нога…

И там, в этих джунглях, нашел!

Они вышли из папоротников. Не знающие пороха и табака, с луками и копьями, все голые, хотя уже знавшие стыд – женщины прикрывали листьями уши.

Вот же оно, Господи, хотел он заплакать.

Спасибо, Господи, хотел он заплакать.

Нетронутое, первозданное, заплакал он.

Ты сохранил!..

И тут к нему вышел вождь с кольцом в носу и в знак дружбы вручил священную реликвию племени – прокладку «Олвэйз плюс».

Он забился, завыл, стал тыкать в себя отравленной стрелой, но вождь снял с кольца в носу мобильный и вызвал службу спасения 911. И те примчались, смазали йодом, дали снотворное и вернули в большой мир. Который, пока он спал, съежился до размеров его комнаты, и все, что есть в мире, уместилось в ней – панасоник, фанта и мулинекс – надо жить играючи.

И он проснулся и зажил как надо. Играючи-играючи. Как надо.

И последнее, что еще изредка нервирует его, – расширяется ли все-таки Вселенная?

Вспомнит про это, насупится, подойдет к окну, уставится туда, где был некогда горизонт, и длительно мыслит, почесывая пятно на лбу – как раз между рогами.

1998

Товарищ, верь!

Еды нет – плевать. Худые дольше живут. Тряпок нет – черт с ними, замотался в газету – пошел.

Денег нет – взял бумагу, написал десять нулей – при деньгах. Потом три нуля стер – опять при деньгах.

Все ерунда. Главная катастрофа – веры нет.

Никто ни во что. Фактам не верим, цифрам не верим. Опросам нашего мнения не верим – потому что они ж наше мнение у нас спрашивают…

Супругу не верим, ибо есть опыт. Любовнику – ибо нет иллюзий.

Некоторые бросились верить в пришельцев. Но тоже сомнения. Если они есть – почему гоняют свои тарелки по каким-то закоулкам? Почему официально не прибудут в центр и не объявят: все, базар окончен, хозяева прилетели… А то опять писали – где-то под Брянском к какому-то чумному пенсионеру прилетел НЛО, проник на кухню, сожрал все из холодильника и исчез в тумане. Конечно, контакт установлен, но веры нет – ни этому хрычу, ни этим тарел­кам. Я вообще лично думаю, никакие это не пришельцы – это наши, которые пытаются улететь.

Нет веры. Но это полбеды. У людей как: пропала вера – осталось недоверие. У нас – ни того ни другого. Вместо этого – уникальный гибрид: население живет в постоянном предчувствии обмана, помноженного на пугливую надежду «Вдруг не обманут?», деленную на опыт, что обманут обязательно.

Отсюда уникальность нашей жизни. Потому что веры-то – никакой, а надежда – как ни странно… Хотя, если вдуматься, вера без надежды – почти любовь. А надежда без веры – почти шизофрения. С острыми осложнениями типа перестройки. Никто ж не верил – но все надеялись. Поэтому главный симптом всей перестройки – бурный понос эмоций при полном запоре логики.

– Ваше отношение к частной собственности?

– За!

– А к частникам?

– Убивать их надо!

В мозгах сумерки, в глазах – туман. Верить дико хочется, но во что?

От отчаяния решил в Бога поверить – но там уже у входа толпа секретарей обкома, все со свечками, не проскользнешь.

А вообще дольше всего верили в справедливость. И результат видели, а все равно – хором пели, хором верили… Пока не приметили – кто бы нас ни вел в царство справедливости, по дороге почему-то непременно хапнет. Ну, те, думаешь, ладно, они идеалисты, им надо. Но уж этот-то, ему-то уж куда? Нет, все равно ха­пает. Чтоб рука не забывала.

Вопрос: Тут просочилось, что вы построили дачу в миллион долларов при окладе в тыщу рублей. Это правда?

Ответ: Неправда.

Народ понимает: неправда. – Значит, оклад еще меньше.

Никто ни во что, никто – никому. Как жить? На что опереться? Должно же быть что-то незыблемое!

– Вы демократам доверяете?

– Я что, больной?

– Может, тогда коммунистам?

– Я что, два больных?

– Значит, вы за диктатуру?

– Я что, госпиталь?

– А какой же выход?

– А у меня бутылка с собой.

– Не верю.

– На, гляди.

– Этикетке не верю.

– Ну, глотни!

Глотнул – не поверил. Повторил – легкая вера пошла. Еще повторил… Проснулся – голова горит, руки трясутся. Вокруг все свои – синие фуражки, белые халаты.

Тогда поверил – действует, без обмана. Значит, есть еще вера. Есть правда на земле, есть еще пока.

1991

Грани

Была у одного мечта – стереть грани. Между городом и селом, между мозгом и мускулом, между кукурузой и желудком.

Мечтатель не дожил, но греза сбылась – в части искусства.

Тут уже стерты не только грани, но память, что они были. Что была черта, отделявшая количество художников от качества художества.

Сегодня ни качество никого не интересует, ни количество. Граней нет – есть рейтинг. У этого рейтинг опять упал. А у того никогда и не поднимался. Этот небритый рейтинг прополз в искусство из шахмат и сексопатологии. Там он определял достижения – здесь он их за­меняет. «В последнем хит-параде Даниель по рейтингу сравнялся с „Ариэлем“». Да, один из них певец, а второй – стиральный порошок №1 в Европе. Ну и что – поют одинаково.

Рейтинг торжествует, грани стираются. Хотя с разной скоростью.

Грань между скульптурой и тем, что этот парень налепил у нас на каждом углу, еще видят все, кроме давших деньги. Грань между балетом и отсутствием координации уже и за деньги никто не видит. Да какая грань – тот Моисеев и этот Моисеев. Упразднилась разница между провалом и триумфом, хотя в случае провала банкет длится дольше.

Путь от великого до смешного был один шаг – и мы этот путь прошли. На окружающих нельзя смотреть без смеха – настолько все уверены, что они великие. Хотя ты-то знаешь, что великих – всего двое. Первый – ты, второй – ты в зеркале. Так что скромность творцов уже просто за гранью.

– Ты фильм видел?

– Нет.

– Идиот! Потрясающе! Грандиозно! Зал рыдал!

– А чей фильм?

– Мой!!!

Все это – на фоне неуклонного стирания в искусстве грани между мужским и женским. Процесс обоюдный. Навстречу отрядам перебежчиков-мужиков несутся эскадроны баб-дезертирок. Некоторые так часто меняют ориентацию, что уже вконец запутались и даже не знают, с какой стороны садиться в телепередаче «Про это». (Скорбный диспут тех, кто этого не может, с теми, кто этого не хочет, при участии экспертов, плохо помнящих что это такое)

Где исчезают грани, возникают смежные профессии. Импрессарио в законе. Продюсер-авторитет. Гастрольная деятельность жива только усилиями региональной братвы. Пацаны-меценаты встречают, поселяют, организуют аншлаг и не скрывают уважения в сауне.

– Какие люди, блин. Народные артисты. Моя Людка от тебя – кипятком!..

Такой душевности художник не видал со времен Третьякова. Новые братки отличаются от старых администраторов тем, что, во-первых, больше платят, во-вторых, меньше пьют, в-третьих, выпив, могут от любви и замочить, о чем потом пожалеют, но лучше сесть на поезд, не дожидаясь.

Но и бояться, во-первых, глупо, во-вторых, поздно. Ибо грань между братвой и богемой стирается на глазах. Уже сейчас по виду не понять – кто из зоны, кто из ВГИКа. И те и другие в татуировках, и те и другие целуются при встрече. Конечно, братва пока не так сильно матерится, а богема пока не называет друг друга «брат». Ничего, сойдет на нет и эта мелкая грань.

И воплотится в житуху мечта – чисто конкретно.

Все люди станут – братья.

1998

Сезон большой малины

«Не с-с-ыпь мыне соль на р-р-рану-у-у!

Не гав-варр-ри навызыр-рыд!..»

Как можно говорить навзрыд, неясно. Ну и плевать. Главное, шикарно. Главное, душа го­рит. Или болит, что ли.

Гимн времени – блатная песня.

Раньше она была частью музыки, как зона – частью территории. Сегодня территория съежилась, потому что расширилась зона.

Музыка, язык, житуха – все приблатни-лось. Повсюду свои паханы, свои шестерки. От детсада до крематория. Кожаная куртка – золотая цепь. Куда ни плюнь, хоть в ту же музыку.

Сцену делят как территорию рынка.

Первая звезда. (Второй звезде) Концерт заканчиваю я, ты понял?

Вторая звезда. Скорей сам кончисся.

Первая. Я – звезда!

Вторая. Ты звезда? Это я звезда! А ты к звезде рифма!

Первая. Кьяяаааа!!! «И ногой в кадык».

Вторая. Бах! Бах! Бах! «И пулю – в кишечник».

И всплакнут кореша художников:

– Не сс-с-с-ыпь мне с-с-ссоль на рррррра-нуууу-у!..

Бельканто, бля.

Писатели, на кодлы разделясь, друг другу предъявляют козью морду.

– А ну, канай с моего кабинета!

– Сам растворись – это наша хаза.

– Что? Ай, братки, держи меня! Ай, замочу гада, чучело пожгу!

– Къяяаа!!!

– Бах! Бах!!!

Инженера душ.

Экономика подзаборная, политика подворотная, культура ботает по фене. В тексты указов хочется вставлять пропущенные междометия. «Постановление, падло, об усилении борьбы, бля, с преступностью».

Детям в школе дали слова: «мальчик», «с горки», «съехал», «крутой». «Составьте фразу». Как один составили: «Крутой мальчик съехал с горки».

Споров и дискуссий нет – везде разборки. В ларьке – разборка, на телеке – разборка, в думе разборка в первом чтении.

– Братаны! Этот премьер, он на кого тянет? Он на законников тянет! А ну, голосни ему по темени!..

– Только голосни, я авторитета кликну! Референдум сбоку – ваших нет!

Сиплое время разборок, и во всех ты лишний. И говорить об этом можно только языком подземных переходов. Да другого уже и нет. Жуем все баланду из матерных корней и латинских суффиков. Там, бля, префектура, тут, бля, дефолт.

Эти орут, народ в кризисе, те орут, народ на подъеме! А народ латынь до конца не понимает, но предчувствует точно: опять кто-то крупно сворует.

Почему за бугром жить легко? Потому что все четко – одни честные, вторые – воры, третьи – в полиции, которой первые платят, чтоб она ловила вторых. Каждый при своем. А тут уже не понять – кто кого ловит, кто кому платит, кто у кого ворует… Все смешалось в диком доме… Профессия перекупщик краденого у нас изжила себя – некраденого в стране больше нет.

Время канает вперед, друганы вы мои огневые.

Прямиком туда, где под напором зоны территория наша сожмется в последнюю точку. Где в крутейшем кабинете под сенью башен и звезд сойдутся всенародные авторитеты. Кожаная куртка, золотая цепь. И понесется над страной заветное:

– Не сссыпь мне ссс-соль на ррр-рану-у-у! А фраера, вроде нас, подхватят:

– Не гавар-ри навызырррыд!..

Подпевать будем стоя руки по швам, как поют гимн.

Гимн демократии, победившей в последней разборке.

1993

Элитарный эксклюзив

– Как жизнь?

– Супер…


В бывшей жизни было всего два супера – суперобложка и суперфосфат. Все было четко: есть суперобложка – сыт писатель, нет суперфосфата – голоден читатель. Ну, была еще, конечно, супердержава, как называл нас потенциальный противник за способность распить ракетное топливо прямо на боеголовке. Но вот грянуло, дунуло – держава испарилась. Остались от нее только боеголовки и этот «супер», прилипший к родному языку, как «Дирол» к своему проклятому ксилиту.

Не рынок, а супермаркет. Не поезд, а суперэкспресс – хотя с тем же запахом туалета. Надежных банков нет – остались только супернадежные, поэтому постоянно не хватает следователей. Выйдешь на улицу – людей нет. На мостовой сплошь супермены, на панели – супервумены.

Телевидение уже настолько «супер», что плюнули даже психиатры. Вместо нормального кино супербоевик – для напряжения мозга. Потом суперсериал – для разжижения мозга. В промежутке – музыкальная пауза. Даже суперпауза. Потому что простых звезд у нас уже нет, поголовно все – суперзвезды. Муравейник суперзвезд, копошащихся у подножия одинокого Кобзона. Суперзвезд этих отличают друг от дружки только по грудям. Волосатая грудь с татуировкой в дыму – суперстар. Диетическая грудка на курьих ножках – супермодель.

Там – супервикторина, тут – суперигра. «Ваши аплодисменты! Суперприз – в студию! Поздравляю с супервыжималкой!» Что там она выжимает, господи?

Куда ни плюнь – «супер», куда не доплюнул – «элита».

Элитные подразделения, элитарные клубы, сливочный бомонд.

Эсклюзивное интервью с элитным ротвейлером. На презентации помойки – элитарный состав бомжей…

Ночью – клубы с ночной суперпрограммой. Направо – стриптиз. Налево – шестовой стриптиз. В центре, для аспирантов – «Стриптиз-марафон». Как тот гонец в Древней Греции: пока добирался до нужного места, скончался от впечатлений…

Суперкачество, суперкомфорт!

По нормальному телефону теперь звонит только ФСБ. У остальных сотовая суперсвязь: идеальная слышимость в зоне прямой видимости.

Все суперпрестижно, все на суперскоростях!

Сверхбыстрый курс языка! В три дня – свободно говоришь по-английски! Потом три месяца объясняешь окружающим, что это английский.

«Поступаю желающих в элитарные вузы. С массажем на дому».

«Суперсеансы здоровья! Избавляю от курения путем голодания, алкоголизма и женщин. Массаж на дому».

«Суперметодика – восстановление чакры, склейка ауры. Массаж астрального тела на дому».

«Супергарантия! Выберу во властные органы, нужный орган подчеркнуть».

«Суперсредство по возвращению мужского достоинства. Апробация на мышах и овцах».

Супердивиденты и суперприбыли.

Супербытие и суперсознание.

Как жить? Как под толстым слоем этого дикого супершоколада отыскать хотя бы пару нормальных орешков?

Один элитарный способ: читать суперписателя Мишина.

Или супер-Мишина – но это уже совсем эксклюзивно.

1998



home | my bookshelf | | 224 избранные страницы |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения



Оцените эту книгу