Book: Мост в белое безмолвие



Мери Леннарт

Мост в белое безмолвие

ЛЕННАРТ МЕРИ

МОСТ В БЕЛОЕ БЕЗМОЛВИЕ

ПЕРЕВОД С ЭСТОНСКОГО ВЕРЫ РУБЕР

"Мост в белое безмолвие" - второе издание на русском языке известной книги Л. Мери. Писатель вместе с караваном судов вышел из Мурманска, чтобы познакомиться с овеянным легендами Северо-Восточным проходом из Европы в страны Востока. Путешествие к далекому поселку чукчей Уэлен сопровождается увлекательными экскурсами в историю открытия и освоения суровых и неповторимо прекрасных краев. Зарисовки увиденного, размышления, многочисленные отступления по самым разнообразным вопросам и поводам интересны ярко выраженной в них индивидуальностью автора.

Книга Л. Мери удостоена в Эстонии литературной премии имени Юхана Смуула. Этой же премии за перевод книги удостоена переводчица В. Рубер.

СОДЕРЖАНИЕ

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ начинается по всем правилам невероятным, но правдоподобным происшествием в корчме города Курессааре на острове Сааремаа. Неведомые следы вокруг Северного полюса. Халдор поднимает якорь и берет курс на Маточкин Шар. Может ли воздух загустеть? Первые встречи с однокашниками в краю вечных льдов. Таинственный гул в небе. Бегство с корабля. На уединенном острове посреди Северо-Восточного прохода.

Игра с Кадри.

Ностальгия.

Свобода

Сомнения.

Вина.

Голод

Воскресенье

Северный полюс за тысячу лет до Пири

Следы

Фарид

Компас.

Остров.

Ворота.

Ключник

Книга

Замoк сломан.

Тысяча солнц.

Сердце.

Золотистое облако

Вторая природа.

Что сплачивает экипаж корабля

Деревенские слухи

На картофельном поле.

Исключительно неважная персона.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ добавляет, как это и положено, немного таинственности, еще более усугубляя переполох, царящий в корчме "Белая лошадь". Золотой империал на Большом рынке. Колдуна избирают почетным доктором Дерптского университета. Прыжок в сторону, на Большие Оранские острова, и истинное лицо члена секты огнетушителей. Я стираю носки вместе с Миддендорфом. Что бы подумал об этом Ливингстон?

Разговор за трубкой

Моряк на суше

Небесные надежды и лоцманы.

Инструкция против всяческих инструкций

Однокашники в апельсиновом небе

Вечность Хатанги.

Наша погода

Terra incognita

Исчезновение "Вилян".

Судьбы, связанные в тугой узел.

Праздник над могилами

Авиастоп.

Руссо на Чукотке.

Попы и шаманы

На берегу Эмайыги - матушки-реки.

Что бы подумал Ливингстон?.

Большая прекрасная птица.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ, в которой Слава и его спутник, делящий с ним превратности судьбы, поселяются на открытой Врангелем, обдуваемой всеми ветрами косе. Кое-какие дополнения к изучению поющих песков на Сааремаа. Как рождаются города на берегах Северо-Восточного прохода. Плавучий гроб и плата за страх. И еще несколько судеб, связанных в узел, развязать который предстоит будущему. "903" исчезает за горизонтом.

На цыпочках по дну оврага

И опять все начинается сначала.

Как рождаются города на берегах Северо-Восточного прохода

Открытие Певека

Как в студенческом общежитии в Тарту

Быт

Хозяева Северо-Восточного прохода

Без рюкзака

Встреча с Андерсеном.

Почему уха Вийдалепа была такой соленой

На прекрасном голубом Дунае

Врангель на Шелагском мысе.

Толя женился на этой рыжей.

Боцман.

Врангель вынужден покориться.

Полюс истории

Зловещий 180-й.

Труд, начатый Лейфом, завершен.

Тревога

Ежеминутно мы ожидаем гибели.

Встреча с читателем

Шторм

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ завершает столь богатое приключениями путешествие по морю рекордным прыжком в длину. Земля! Прелести и неудобства жизни на земле Я пасу стадо, хожу в кино, учусь играть на бильярде. Память об Амундсене живет в слове и кости. Я вынужден довольствоваться вторым местом, безусловно почетным во всех отношениях. Устрашающие выстрелы по дороге к развалинам Трои. На охоту на край света: все хорошо, что хорошо кончается.

Остаться жить

Первые шаги на земле.

О моральной ответственности путешественника

Никто из нас уже не первый.

Кожаные чулки

Изломы.

Первые корабли.

Ave, Caesar..

Разговор с Аттатой.

"У красных добрые намерения".

Инчоун.

Восприятие пространства

Ужин у эскимосов.

Кино.

Искусство Туккая.

Олени

Просто мотив.

У нас не хватает образованных этнографов

Встреча

Один-единственный мир

В заливе.

ПОСЛЕСЛОВИЕ

ПРИМЕЧАНИЯ.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

В этой книге в значительной степени я использовал подлинные материалы Толля, Кука, Форстера, Врангеля, Матюшкина, Даля, Сауэра, Биллингса, Миддендорфа, Кокрена, Миллера, Бэра, Богораза, Маазика, Иохельсона, Эхина, а также свои путевые дневники. Тем не менее моя книга - не об истории открытия Северо-Восточного прохода*.

Л. М.{4}

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

начинается по всем правилам невероятным, но правдоподобным происшествием в корчме города Курессааре на острове Сааремаа. Неведомые следы вокруг Северного полюса. Халдор поднимает якорь и берет курс на Маточкин Шар. Может ли воздух загустеть? Первые встречи с однокашниками в краю вечных льдов. Таинственный гул в небе. Бегство с корабля. На уединенном острове посреди Северо-Восточного прохода.

ИГРА С КАДРИ

В древнем и славном городе Курессааре, расположенном на острове Сааремаа, у залива Тори, в городе, который инородцы зовут Аренсбургом, точно так же, как остров Сааремаа они знают больше под названием Эзель или Оссилия, - жил несколько сотен лет назад почтенный корчмарь по имени Клаус. Был он добропорядочный вдовец, и хозяйничать в корчме ему помогала тихая, робкая служанка Кадри, которая чудом спаслась во время хаапсалуской резни и перебралась в обозе беженцев с Большой земли на Сааремаа. С тех самых пор, как московиты твердо держали Нарву в своих руках и материковую часть Эстонии уже третье десятилетие подряд разоряла великая, кровопролитная война трех королей*, сеявшая голод и накрепко запершая гавани, так что нельзя было вывозить зерно, в тихом Курессааре не было недостатка в моряках. Они прибывали из ближних и дальних мест, из гаваней Балтийского моря и из-за Эресундского пролива, с разных концов Мирового океана. Моряки любят выпить, и вместе с денежными оборотами Клауса {5} росла слава его корчмы и его собственная важность. Так что нет ничего удивительного в том, что на старости лет он во второй раз женился, правда, не на Кадри, хотя это больше подошло бы для повести, а на богатой вдове мельника; из их многочисленных потомков не менее двоих по сей день живут в нашем городе, верные доходной профессии Клауса. Кадри же, на первый взгляд, не оставила после себя никаких следов и покинула этот мир еще тише и незаметней, чем вступила в него. Преподобный Юри Куур, сосланный на Сааремаа за бесстыдное поношение таллинских бюргеров и почтенного магистрата, так что у него было достаточно времени поразмыслить о судьбе человеческой, предавая останки Кадри земле, пришел к горькому выводу о бессмысленности человеческого существования. С амвона он сравнил земной путь Кадри с посевом слез, а ее смерть - с радостной жатвой, но вечером, когда он, протянув ноги в войлочных туфлях поближе к пылающему очагу, попивал можжевеловую водку, которая здесь, на Сааремаа, то ли потому, что местный можжевельник какой-то особенный, то ли из-за солей, пропитавших землю, была куда изысканней на вкус, чем в Нидерландах,- вечером это сравнение стало тяготить его как недостаточно точное и слишком уж снисходительное по отношению к покойнице. Ибо Кадри, думал он, за всю свою жизнь не посеяла ни единого семени, даже семени слезы, которое дало бы соленый росток в чьей-нибудь душе; она скользнула по жизни безмолвной птицей, продремала, как камень на дне морском, о котором никому не ведомо, есть он там или нет его.

Впрочем, такие грустные мысли о месте человека в истории и о роли его как звена в сложной цепи событий не могли прийти в голову двадцатилетней Кадри, когда как-то в мае, перед самым вечером, она стояла, широко расставив ноги, на причале за бывшим епископским замком с корзиной рыбы в руках, подставив разгоряченное тело прохладному весеннему ветру. На материке морской ветер был для нее неизменно западным, здесь он дул с востока, но всякий раз, как бы глубоко ни заглядывала она в сумеречные кладовые своей памяти, морской ветер приносил ей облегчение и освобождение от чего-то, о существовании чего она раньше и не догадывалась. И еще корабли! Что бы там ни толковали о моряках, а в корчме они и правда иной раз такое болтают, что Кадри глаз поднять не решается, но когда корабль под белыми или {6} полосатыми парусами входил в гавань, и паруса, как по волшебству, начинали биться о реи, а грот-парус со свистом и хлопаньем падал вниз, будто рушилась хаапсалуская крепостная стена, и, ловко вклинившись между другими судами, корабль выплевывал грохочущую якорную цепь и, тихо покачиваясь, замирал на месте, в груди ее поднималось такое волнение, что казалось, она сама сейчас белой чайкой полетела бы следом за ними. "Уллабелла", - прочла Кадри на трехмачтовом паруснике, который швартовался у причала, а торговки рыбой откуда-то уже знали, что пришел он из Нарвы с грузом пеньки, смолы и воска.

Курессааре и в те времена был не бог весть какой большой город, и некоторое время спустя Кадри, убирая господскую комнату, рассказала о прекрасном судне, пришедшем из Нарвы, господину Балаху, который второй месяц жил в корчме, хотя никто толком не знал почему. Вечерами он сидел в компании моряков, ставил им выпивку и слушал занятные небылицы о странствующих островах в далеком Эстерботтене, изредка вставляя слово, по утрам же сидел над бумагами, не обращая внимания на то, что его зовут завтракать. Выслушав рассказ Кадри о паруснике "Уллабелла", господин Балах покинул корчму и неторопливо зашагал по направлению к гавани. Без особого труда нашел он там "Уллабеллу", но капитан и господа купцы все еще были у фогта, улаживая дело с пошлиной. Вахтенному быстро наскучило объясняться на ломаном голландском языке, но поскольку господин Балах был меченосцем, матрос не решился прогнать незваного гостя и счел более правильным постучаться в дверь каюты. На стук вышел мужчина лет тридцати. На нем были охотничьи кожаные штаны и сюртук с меховой опушкой, в остальном же он был одет изысканно и богато.

- Я вижу, вы не моряк, - проговорил Балах с вежливым поклоном.

- Нет, я действительно не являюсь таковым, - улыбнулся Кожаные Штаны, вопросительно глядя на собеседника.

- Меня зовут Иоханн Балах, - произнес тот, приподнимая шляпу.

- Оливер Брунель*, - представился незнакомец, не двигаясь с места. Чем могу служить?

Неторопливо оглядев его вызывающе сильную фигу-{7}ру, Балах со свойственной ему задумчивостью промолвил:

- Вероятно, я не ошибусь, предположив, что позади у вас длинный путь?

Кожаные Штаны ничего не ответил, и тогда Балах, не обращая внимания на его надменный вид, чуть заметно улыбнулся и продолжал:

- Не соблаговолите ли вы доставить мне удовольствие и быть сегодня вечером моим гостем?

Если Кожаные Штаны и удивился его словам, то ничем не выдал себя, разве что в голосе его послышалось нетерпение:

- Я думаю, господин Балах, что столь неожиданное приглашение предполагает не менее веское его обоснование.

- Видите ли, дело в том, что я друг и помощник Герхарда Кремера.

- Сто чертей! - воскликнул Брунель и одним прыжком перемахнул на причал, к Балаху. - Не хотите ли вы сказать, что знаете Меркатора?*

Увидев, что Балах кивает головой в знак согласия, Брунель расхохотался, хлопая себя на татарский манер по ляжкам, и под удивленным взглядом Балаха несколько раз повторил:

- Какая судьба! Боже милостивый! Если бы вы только знали, какая судьба!

Выражение радостного изумления не сходило с лица Брунеля и позже, когда, придя в корчму, он расположился за столом в господской комнате и Балах зажег свечи.

- Какой удивительный случай свел нас сегодня! - взволнованно повторил он.

В эту минуту стукнула дверь, в кругу света появилась Кадри и принялась расставлять на столе копченую рыбу, соленые огурцы, маринованные грибы и можжевеловую водку. Мужчины наблюдали за ней с отсутствующими лицами.

- Спасибо, Кадри, - кивнул Балах, - ты нам больше не нужна.

Девушка растаяла в темноте, дверь, скрипнув, затворилась. Брунель до краев наполнил свой бокал, поднес его к пламени свечи, долго разглядывая на свет, потом поставил обратно на стол и, взглянув на Балаха, проговорил: {8}

- Каждое слово, которое будет сегодня сказано между нами здесь, в Аренсбурге, изменит карту мира.

"О небо, - подумал Балах, - уж не оплошал ли я с этим славным малым?" Однако не повел и бровью - он умел слушать и подбадривать собеседника опущенным взглядом.

- Господин Балах, - продолжал Брунель, - как вы и предполагали, я действительно возвращаюсь из дальнего путешествия. Я плыву из Ледовитого моря, где мы открыли проход в Угорию и оттуда дальше самый краткий судоходный путь, ведущий в сердце Азии, в Китай. Теперь он от нас не дальше, чем Наварра от Нарвы.

На мгновение в комнате стало так тихо, что можно было слышать крик чайки, кружащей над гаванью, стук колотушки ночного сторожа и шум моря, не затихающий здесь ни утром, ни вечером, ни летом, ни зимой.

- Но это значит... это значит, что вы открыли Северо-Восточный проход?! - хриплым голосом проговорил Балах.

- Да, это Северо-Восточный проход,- повторил Брунель. - Так и запишите: в благословенном богом 1581 году в городе Аренсбурге Оливер Брунель рассказал Иоганну Балаху, другу знаменитого картографа Меркатора, как был открыт Северо-Восточный проход.

Кадри сделала свое дело, Кадри может уйти.

Почему же мы не ставим на этом точку?

НОСТАЛЬГИЯ

Я взял с собой овчинный полушубок, а чтобы уменьшить вес своего багажа, оставил дома палатку и спальный мешок. Тем самым одни пути открылись передо мной, другие закрылись, только пока я еще сам не знаю, какие именно. Знаю только цель путешествия: Северо-Восточный проход. И конечный пункт: Уэлен. Разве уже само это название не звучит обнадеживающе? Будто вода перекатывается через гладкие камни. Уэлен - так называется поселок, населенный чукчами и эскимосами и расположенный на берегу Берингова пролива, на самом восточном мысе Азии, протянувшемся на десяток градусов долготы в пределы Западного полушария (169° 40?W). До него тринадцать тысяч пятьсот километров, если счи-{9}тать все зигзаги пути, о которых я пока даже не подозреваю. Один ли я? Графин на полированном столике вагона тихо позвякивает в такт перестуку колес, ковер заглушает шаги, по ночному полутемному коридору ко мне тянется голубоватая полоска сигаретного дыма. Моя соседка по купе, женщина с благородными чертами бледного лица, маленькая и хрупкая, тем не менее она кажется куда сильнее атлетически сложенного матроса, молча стоящего у окна рядом. Это семья испанских эмигрантов, мать и сын. Они едут на Кубу, где надеются обрести новую родину или хотя бы родной язык, но за годы, которые юноша провел в мореходном училище, они успели привыкнуть к Таллину, может быть, привязались к этому портовому городу "старой доброй Европы", и теперь отблеск их благодарности падает на меня. Они беспомощно молчат. Люди вдвоем тоже могут чувствовать себя одинокими. А у меня ничего не вышло с экспедицией на Чукотку. Так мы и стоим, каждый у своего окна, каждый погруженный в свой собственный мир. Ветер расплющивает струи дождя, за стеклом непроглядная темь, в ней зажигаются и гаснут желтые звезды: это мои путеводные звезды, мои спутники по Северо-Восточному проходу. Один из них шел на Чукотку пешком через Тарту, присел за Нарвой у колодца отдохнуть и записал в дневнике следующие строки:

"Куда бы ни привел тебя твой путь, среди каких бы жестоких дикарей и хищных зверей ты ни странствовал, наблюдай за Человеком, цивилизованным или диким, к какому бы племени он ни принадлежал, какому богу ни поклонялся. О жестокости его обычаев суди благосклонно. На обиды, и дурное отношение, которые могут выпасть на твою долю во время путешествия, не отвечай тем же. Не обращай внимания на случайные обстоятельства, не единожды заставлявшие людей отказываться от самых лучших намерений и лишавшие мир многих полезных открытий. Не вмешивайся в политику. Никогда не забывай, что самым увлекательным объектом исследования является Человек" (1820).

Эти строки принадлежат Кокрену*, но он не единственный мой попутчик. В его завещании заслуживает внимания уверенность в несхожести людей, точнее: убежденность, что различие между людьми не может служить основанием для их оценки. Эта мысль, которая в наши {10} дни воспринимается как сама собой разумеющаяся, в прошлом веке высказывалась не часто. Обычно первопроходец отправлялся на поиски самого себя, а не другого человека. А когда видел, что этот другой человек вместо вилки пользуется за едой палочками и к тому же отличается от него чертами лица и густотой волос, то вместо открытия происходило нечто совсем обратное. Музыка, этот самый хрупкий и, пожалуй, самый точный способ выражения человеком самого себя, для многих и сейчас остается непреодолимым барьером. Кто-то из моих друзей заметил однажды, что таджикскую, индийскую или арабскую музыку может слушать только сноб. Меня огорчает не само это признание, а скрытая в нем оценка. Она отдает полированным письменным столом и радио. Чтобы услышать музыку, надо приблизиться к ней. Стеллер*, странствуя по лесам Камчатки, учился у ительменов выкапывать корни и подстерегать рыбу, слушать шум реки и голоса животных, он усвоил их меру ценностей, и тамошние горы уже не вызывали у него воспоминаний об очаровательных альпийских пейзажах, а напоминали о голоде. Вот тогда-то он услышал и понял музыку ительменов. Она привела его в восторг, и если он сравнивает песни этого народа с произведениями Орландо ди Лассо*, то, конечно, не потому, что они похожи, а потому, что он хочет донести до читателей понятие абсолютной ценности искусства. Попытка, заранее обреченная на провал, ибо единой меры не существует. Отношение к музыке, по-моему, и является самым чутким мерилом, какое только может быть. Вот почему я так высоко ценю Стеллера. Последнее великое открытие, на мой взгляд, не нанесение на карту островов Антарктиды, а открытие человека человеком, и в этом смысле мы будем всегда жить в Эпоху Великих Открытий. Совсем недавно, перечитывая записи Крашенинникова, Кука, Сарычева, Биллингса, Сауэра, Врангеля, Матюшкина и многих других, я внезапно почувствовал, что всех их связывает нечто общее: в минуты слабости все они в той или иной степени испытывали чувство космической ностальгии. Первооткрыватель сидит рядом с открытым им туземцем у костра, ест из его котла, пьет из его кружки, слушает его песни - и испытывает мучительную тоску по человеку. Свободны от этого были, пожалуй, лишь Стеллер и молодой Форстер, и их преждевременная гибель стала словно бы неизбежной.



Все они - мои спутники. Мне хочется вглядеться в {11} их судьбы, проследить за пересечением их путей. Об одних нам известно больше, о других - совсем мало. В сельской церкви на острове Хийумаа первенец хозяина хутора Сааре был наречен именем Яан-Прийт. Кто он? Почему именно он попал в экипаж Вилькицкого, на долю которого выпало величайшее открытие двадцатого века на Севере? Долгожданного наследника хутора Маазиков крестили в Лайузеской церкви и нарекли Аугустом. Громоздкий механизм общественных закономерностей со скрежетом приступил к работе и, высекая искры, отбросил в сторону сотни тысяч возможных вариантов, пока не был создан неповторимый шедевр: Аугуст Маазик не унаследовал хутора своего отца, зато его имя было дано горному перевалу на земле Банкса в восточной части моря Бофорта, а сам он на Аляске стал известен под кличкой Большевик. Вот так и шагают перед нами дворяне и крестьяне, коммерсанты, ученые и преступники, русские, эстонцы, якуты, немцы, чукчи, англичане и викинги: великое прошлое и великое настоящее. Какая пестрая компания! Они вовсе не энергичные дети одного отца, как ни эффектно звучит эта фраза. Объединяет их всех только одно Северо-Восточный проход. Там, наверху, вдоль самой кромки Ледовитого океана, озаренные на миг лучом истории, они возникали из скрытого во мгле прошлого, чтобы выполнить свою простую или сложную, но всегда трудную задачу, и, сверкнув, как искра, исчезали навек, часто не оставив потомкам даже своего имени. Но когда через несколько дней караван судов отправится на восток, ни один из них не будет отсутствовать на этом большом смотру.

СВОБОДА

За полчаса я должен успеть с Варшавского вокзала на Октябрьский и сесть в поезд, идущий на Мурманск, чтобы послезавтра утром быть на корабле Халдора, вот-вот готовом "поднять якорь", если вы разрешите мне этот романтический оборот, и взять курс на Зеленый мыс. Мысов с таким названием по крайней мере два. Один из них, открытый в 1443 году Доном Фернандесом, находится на западной оконечности Африки, недалеко от Дакара, другой - у Восточно-Сибирского моря, на реке Колыме. Так вот, речь идет о втором.

Я торопливо прошел мимо очереди, ожидающей такси, {12} мимо утренней очереди на автобус и толпы на трамвайной остановке и свернул в первый же тихий переулок. Ленинградские дворники в белых передниках березовыми метлами сметали с тротуаров окурки и картонные стаканчики из-под мороженого. Я заметил грузовик, доверху нагруженный кочанами капусты, и по номеру понял, что машина прибыла из Новгорода. Подумал было, что шофер дремлет, но нет, рядом с ним сидела девушка, они тихо беседовали. Гекльберри Финн как-то сказал, что слова никогда нельзя придумывать заранее. Посмотри в глаза - и они сами потекут как по маслу.

- Ребята, подбросьте меня на Октябрьский!

Почему они согласились? Я знал, что они согласятся. Девушка оглядела мой полушубок и строго сказала шоферу, все еще вертевшему в пальцах металлический рубль:

- Отвези товарища, раз он просит.

Рюкзак они взяли в кабину, я растянулся в кузове вдоль заднего борта, и когда машина после перекрестков набирала скорость, на меня скатывались вилки капусты. Очарование путешествия, даже самого пустячного, состоит в возможности и необходимости то и дело принимать решения. Дорога разветвляется, каждый последующий шаг является результатом или следствием предыдущего. Ответственность за выбор не так уж велика, и все же я кажусь себе более деятельным, энергичным, самостоятельным, чем обычно, - я кажусь себе свободным. Итак, путешествие началось. Возможно, что это понятие совпадает у меня с понятием "приключение", возможно, что я занизил цену приключения, приспособив его к своим вкусам. Но зато я увидел Ленинград в самом необычном ракурсе. Может быть, только один человек из миллиона видел этот город таким: трамвайные провода, фонари по центральной оси улицы, голубая прохлада утреннего неба. На улицах поуже со стен домов на меня косились окна, пробуждающиеся от сна люди, горшки с геранью, балконы с вывешенным для просушки бельем или коврами, которые выколачивали невидимые руки. На одном перекрестке мы проехали мимо стеклянной будки, где сидел регулировщик. Наши взгляды встретились, но я не шевельнулся, просто закрыл глаза. Я очень люблю этот город, у меня с ним близкие, сугубо личные отношения, именно с городом - знакомых у меня в Ленинграде мало. Студентом я ночевал в его запертых парках и, просыпаясь, видел возле себя милиционера. "Еще рано, {13} спите", - говорил он мне. А на Дворцовой набережной я однажды потерял подметку и, бродя по Эрмитажу, голой ступней ощущал прохладную гладкость вощеного паркета, - как Николай в свое время, утешал я себя, - к тому же осязание сохраняет самые интимные наши воспоминания. В Сибири во время переменок три девочки ходили в обнимку и пели, вернее, тихо напевали, песни о Ленинграде, особенно часто "Ленинград мы не сдадим, красную столицу". Девочки каким-то образом вырвались из кольца блокады, одни, без родителей. Я хорошо знал их, мы жили в соседних комнатах, у учителя математики, недавно я навестил его. По вечерам они рассказывали мне о Невском, тогда он назывался проспектом 25 Октября, и о необыкновенных пирожных, которые одна из них вместе с родителями ела в кафе "Квисисана", но в школе мы друг друга, конечно, не узнавали. Они держались вместе, пели свои песни, и только позднее я сообразил, что мальчишки почти не дразнили их. В Ленинград же я попал много позже, и все было здесь так, как они рассказывали, хотя дома на берегах Невы еще покрывали разводы маскировки; тогда-то я и встретил на Невском одну из этих девочек, как будто мы жили не в миллионном городе, а в уездном городишке тургеневских времен. Мы оба были так изумлены, что почти ни о чем не поговорили, и больше я не видел ее.

Я все еще жевал листья новгородской капусты, когда в дверях кассы появилась дама в красной фуражке и объявила, что билетов нет и не будет. В мире существуют законы Архимеда, Ньютона, Бойля-Мариотта. Время от времени мы читаем в газетах, что какой-то из них успешно опровергнут и что тот, кто его опроверг, награжден, как в свое время был награжден открывший его. Тем более странно, что единственный не опровергнутый пока еще закон до сегодняшнего дня не сформулирован. Я назвал бы его законом последнего билета, хотя не исключено, что он имеет силу только до тех пор, пока не сформулирован. Когда через несколько минут поезд тронулся, в купе, кроме меня, были только двое, четвертое место оставалось свободным до самого Мурманска. Я поздоровался и полез на свою полку, но пожилой мужчина в полосатой пижаме тут же выложил на стол вяленого сига и поставил две бутылки самогона. Поезд был транзитный, из Одессы, и у пассажира помоложе лицо было довольно измученное. Он отнесся ко мне как к долгожданному со-{14}юзнику, но у нас не было времени согласовать оборонительную тактику.

- Теща делает его из пшеницы, его у нас только из зерна и гонят.

Самогон и вправду был хорош, с большим стручком красного перца на дне бутылки, а такого сига я в последний раз ел на островах. Парень заговорщицки подмигивал мне. Старик же оказался агрессивным.

- Природа, говоришь? Ну и дурак! Нет у нас никакой природы - только сопки да море. На юге - там природа, а у нас ее никогда и не было!

Мы немного поспорили, причем я нашел общий язык с молодым синоптиком, потом я снова забрался на свою полку и стал читать "Дикую мысль" Леви-Штрауса. В моем рюкзаке лежали вещи, которые в иных обстоятельствах вряд ли могли оказаться рядом. Прежде всего - незаконченный перевод романа Веркора "Люди или животные?", работу над которым я надеюсь продолжить, и две мои книги путешествий в русском переводе - они могут мне понадобиться в Иркутске, во время встречи с читателями. Месяца через два жена вышлет следом за мной мой серый костюм, он сделает круг из иркутского аэропорта на почту и с почты на склад, где какое-то время пролежит на полке рядом со знаменитым байкальским омулем, вкусной, но очень жирной рыбой, и вернется обратно домой как раз к Октябрьскому празднику. О соседстве с омулем я узнал благодаря нормально развитому обонянию. В остальном мое теперешнее снаряжение довольно пестрое: полушубок, штормовка, сапоги, галифе, два свитера, теплое белье с начесом, стиральный порошок, корейка, шоколад, три килограмма старательно упакованного кофе, несколько не очень точных карт, компас, планшетка и плоская бутылка спирта - на всякий случай. Кружка для кофе (0,8 литра) и несколько "хороших толстых книг". Пускаясь в путь, мы всегда немножко идеализируем себя: предвкушаем свободу и кажемся себе всемогущими, в том числе и по отношению к собственным слабостям и лени. Я не дочитал до конца ни одной из этих книг, но они были моими добрыми и верными друзьями, слишком тяжелыми, правда, но в мрачные минуты они служили мне опорой. Этот перечень вещей свидетельствует об отсутствии твердого плана, и в этом тоже заключается свобода путешественника.

А поединок титанов в преисподней продолжался. {15}

- Послушай, отец, ты где работаешь?

- На воспитательном фронте, - раздается из-под моего матраца голос старика, сопровождаемый многозначительным покашливанием.

- Неужели в газете? - удивляется молодой синоптик.

- У тебя стакан пустой.

- Не хочу больше. Ну, так где же ты работаешь?

Я уже подумал было, что старик задремал.

- Учитель математики я. Ну, чего ты уставился?

- А я думал - в газете.

- Чепуха! Я всегда могу доказать, что дважды два - пять, хэ-хэ-хэ...

Я отвожу от него взгляд. Белые занавески весело трепещут на ветру, длинный состав летит как стрела все дальше на север, колеса на стыках отбивают ритм, мимо вприпрыжку скачут телеграфные столбы. Я выключил старика из своей жизни. Это тоже относится к свободе путешественника. Скоро - Карелия.

СОМНЕНИЯ

По вагонам распространился слух, который в Петрозаводске угрюмо подтвердил начальник станции: в Мурманск мы прибудем с опозданием на полдня. Корабль ждать меня не будет, к тому времени он, конечно, уйдет. Я послал телеграмму. Для собственного успокоения подсчитал, что, пересядь я на самолет, прибыл бы еще позже. Бок о бок с путешественником невидимой тенью странствует товарищ Случай. Больше всего ему нравится экспериментировать с тобой. Его можно ругать за это, но тогда уж он наверняка станет твоим врагом и в довершение всего восстановит тебя против себя самого. Лучше уж в какой-то степени доверяться ему. Со временем выяснится, что его эксперименты не так уж и зловредны, хотя всегда неожиданны. За окном дремучие леса, костистый гранит, ясные глаза озер, редкие поля, которые попадаются все реже, но больше о Карелии я не напишу ни одной строки: ведь скоро товарищ Случай приведет меня сюда на работу, укажет место для палатки на пустынном берегу у большого озера, за синеющим горизонтом которого - другие озера и другие леса, поровну воды и земли, и та, и другая одинаково изрезаны и извилисты, полным-полны сплетающихся островов и полуостровов, грохочущих водопадов и шорохов ночных птиц, {16} таинственных следов на тысячелетнем граните и еще более древних следов в памяти сказительницы Насто Ремзу, там, в далекой деревне Каскойло, и у хлебопекарной печи в Тайпале, и конечно же на рыбной ловле, когда полуночное солнце висит на вершинах елей. Товарищ Случай не любит, чтобы забегали вперед, не выносит случайностей и терпеть не может, когда его называют по имени.

Та космическая ностальгия, которую я почувствовал в книгах первопроходцев, встречается у современных фантастов. Космические пришельцы поддерживают дружественную радиосвязь с жителями Земли, но встретиться на Земле им не удается, хотя обе стороны стремятся к этому. Если же встречаются, то только в результате необычайно остроумных хитросплетений сюжета, ибо обычно они не узнают друг друга: пришельцы оказываются слишком малы или прозрачны или находятся в жидком состоянии. Иногда я с удивлением спрашиваю себя, почему научная фантастика не направила острие своего копья в прошлое: ведь оно намного фантастичнее нашей реальности и одновременно куда реальнее нашей фантастики. Мне не случалось читать ни одного исторического романа, герой которого рассуждал бы о строении мира по системе Птолемея или верил бы, что Земля плоская и, следовательно, корабль, плывущий вперед, может опрокинуться через ее край. Я далеко не уверен, что мы вообще способны воссоздать такую картину мира, что мы сможем, например, зная фактическое положение дел, понять душевное состояние Отера*, отправившегося в 875 году в свой знаменитый поход на Север. Чтобы ощутить ту зияющую смертоносную пустоту, которую чувствовал он по обе стороны корабля, надо, наверно, взобраться на древнюю стену монастыря Пирита в Таллине, завязать себе глаза и осторожно идти вперед, ощупывая пальцами ног пространство перед собой. Действительность всегда сложнее любого эксперимента, они настолько несравнимы, что опыт порой превращается в отрицание действительности, если не в ее противоположность. Отер не мог знать, что этот головокружительно узкий мост не рухнет под его ногами или позади него и что на другом конце мореплавателя ждет не пустота, а берег, где тоже говорят на языке саами или финском. Неизвестность - бесконечна, знание - окончательно, недвусмысленно и просто. Незнающему легче прикинуться знающим, чем знающему притвориться, что он ничего не знает. Мы не {17} умеем сознательно отключать отдельные участки нашего мозга, как лампы в слишком ярко освещенной комнате. Часть сведений мы получаем уже в детстве, и они так же неотделимы от нас, как опыт земного притяжения. Мать наказывает пятилетнему Кристьяну: "Играй возле дома, не уходи далеко, скоро Март вернется из школы!" Кристьян доверительно соседской тете: "Как же я могу уйти далеко, если Земля круглая?" Но он может и не верить в это. Тогда результатом будет фраза: "Я не верю, что Земля круглая". Никогда он не скажет: "Мир таков, каким он мне в данную минуту кажется". Впрочем, это последнее предложение тоже неточно, ибо его уже коснулось представление о мире, отличном от видимого. Я знаю, что архипелаг Северной Земли, который от северной оконечности Азии отделен знаменитым проливом Вилькицкого, был открыт 21 августа 1913 года, но когда я сегодня читаю, как Нансен или Толль плыли через этот узкий, полный опасностей пролив, который они считали открытым морем, я чувствую, как на спине у меня невольно напрягаются мускулы. Все это наводит на скептические размышления. Сможем ли мы вообще когда-нибудь вжиться в процесс открытия? И восстановить прошлое хоть чуточку реалистичнее, чем воображаем себе будущее?

К тому же процесс познания двусторонний, а источники односторонни. Мы всегда лишь открывали других. Роль открываемого непопулярна. Следы эскимосов на скандинавском побережье кажутся досадным несоблюдением хорошего тона. Англичане утверждают, что в 1553 году они открыли Россию. А когда была открыта Англия? Книги о путешествиях во времена великих открытий были монополией дюжины европейских портовых городов. Чаша весов истории неизменно опускалась тем ниже, чем больше в нее сыпалось золота и драгоценной пушнины, и сэр Фрэнсис Дрейк* остается по сей день самым знаменитым мореплавателем Англии. Бенджамин Франклин* собрал и систематизировал сведения о Гольфстриме, для Запада это было куда важнее перца или корицы, но эту реку жизни нельзя было застолбить и объявить частной собственностью, и потому мы не находим имени Франклина в ряду Колумбов. Оценка открытия всегда зависела от клочка земли, которую путешественник приволакивал к трону своего властелина, и если капитан был хоть мало-мальски обтесан, то, сообщая о своем открытии, он крутил в руках пергаментный свиток с нижайшей прось-{18}бой "дикарей" принять их под покровительство короны. Властелин степенно кивал головой, властелин давал милостивое повеление, барочное повеление просветительского века, мясницкая стратегия которого отдает скорее воском для натирки паркета, нежели человеческой кровью: пушки приводить в действие лишь в "исключительных случаях", а вообще-то "попотчевать их немного водкою и сахаром или табаком, что они большею частию любят". "Таким образом, приохотив их ездить к вам, положите уже напредки твердое основание собиранию ясака с оных... и тем к славе ея Величества и собственной своей чести исполните уже один из важнейших предметов посылки вашей на оные острова и берега. Се главнейшая цель человеколюбивейших намерений ея Императорского величества"1. Пожалуй, нет такого свинства, о котором нельзя было бы говорить корректно, как принято в свете. Великое очистительное пламя деколонизации вместе с орденами и аксельбантами превращает в пепел немало прекраснодушных легенд.

Эпоха открытий? Когда же их не было? Возьмите в руки карту дорог Европы: добрая половина их проложена еще в каменном веке. По правде говоря, их стоило бы охранять, как мы охраняем древние городища или предметы народного искусства. У этих старинных дорог к тому же огромное преимущество перед современными: они так же естественны, как реки и ручьи, они не кромсают живое тело земли на куски, подобно прямым, как штык, военным дорогам персов, которые греки считали вершиной варварства и которые не спасли персов от поражения, нанесенного им греческими эстетами. Древние дороги определялись характером пейзажа и дополняли его, они окрашивают народные предания и историю, ибо вились когда-то от чудодейственного источника к священной роще, огибали озеро, на месте которого давно колосятся хлеба, а на Разбойничьей горке у Выруского шоссе вечерами все еще слышится лязг мечей и жалобные крики купцов. {19}



Мой нынешний путь тоже был проложен в доисторические времена. Отсюда, с берегов Онежского озера, олонецкий зеленый аспид путешествовал в Эстонию, даже на остров Сааремаа.

Так не будем же всегда и всюду искать первооткрывателя, олицетворяющего узколобый евроцентризм. Это напоминает наивное библейское толкование о единоначалии всего сущего - с прародителя Адама, с начальной мысли, с начального семени, с исходного толчка. Во все времена все народы открывали свой общий мир, иные, увы, так энергично, что ООН по сей день накладывает пластыри на раны.

ВИНА

Железнодорожные ветки, фабрики, заводы, шеренги самосвалов за шлагбаумами, всегда закрытыми, когда смотришь из окна вагона, отчаянное бренчанье сигнальных звонков, скалистая стена, до которой, кажется, можно дотянуться рукой, первые улицы Мурманска, как всегда повернувшиеся спиной к железнодорожным путям, перестук десятков колес на стыках. Я никогда не видел рулетки, тем более не играл в нее, но я могу точно описать, какие бури иссушают душу искателя счастья. Мы опаздываем на восемь часов. Неужели никак нельзя повлиять на вращение колес! Чтобы отвлечься, я еще раз подтягиваю ремни рюкзака, поправляю планшетку, а подняв глаза, встречаюсь взглядом с Халдором. Он стоит на перроне рядом с невысоким морским офицером и, пока поезд, отмеряя последние сантиметры пути, замирает на месте, не видя меня, смотрит в пыльное окно нашего купе. Взгляд его перескакивает на несколько градусов, к следующему окну, не поворачивая головы, он говорит что-то своему спутнику. Тот усмехается.

- Вот так история, - повторяю я в который раз, все еще тряся его руку. - А я уж не надеялся тебя увидеть. - И это сущая правда.

- Мы еще топлива не получили.

- Такси? - спрашивает главный механик.

- Зачем!

- Нам надо в управление порта.

- А где "Виляны"?

- На рейде. {20}

- Халдор Вальтерович, может, проводим товарища до рейдового катера?

- Я сам найду.

Над замызганной палубой рейдового катера светит холодное солнце, рейд, окруженный необыкновенно высокими сопками, кажется узким. Неподалеку от нас стоит большой рудовоз "Айрон Эйдж", уродливый и приземистый, его загружают прямо с причала, с тихим жужжаньем работают подъемные краны, над водой четко разносятся чьи-то негромкие слова: "Вира, говорят тебе, вира!" - и полный ковш руды опрокидывается в трюм корабля. Рейд беспорядочно утыкан кораблями, несколько буксиров тяжело плывут к устью фьорда, а закончивший погрузку "Хута Фабиан" вздернул на мачту знак скорого отплытия - "Синий Петер".

На открытом рейде поднимается ветер и гонит последних пассажиров с палубы в полупустой салон. Плывем час, плывем другой, сон смыкает глаза, как в трамвае рано утром, да этот катер, по существу, и есть трамвай, развозящий людей на работу; время от времени кто-то встает и выходит, по железной палубе грохочут шаги, коротко взвывает сирена, свет в салоне внезапно сереет или зеленеет из-за корабля, скользящего мимо иллюминаторов, показывающего потеки от сбросовой воды, и катер, почти не останавливаясь, продолжает свой путь. Как обычно, после напряжения наступает депрессия, просачиваясь в кости и в душу, простое начинает казаться сложным. С завистью отмечаю, что бывалый моряк стоит на носу катера, расставив ноги, небрежно держа в руках портфель или чемоданчик, и если трап корабля слишком высоко, он становится на кнехт и одним прыжком перемахивает на траповую площадку размером не больше квадратного метра, висящую прямо над водой. Чем больше я об этом думаю, тем невозможнее кажется мне такой прыжок с рюкзаком за плечами, а если позволить себе подобные сомнения, то лучше всего сразу вернуться домой. Беру заплечный мешок, выхожу на палубу и остаюсь там. Ветер приятно надувает парусом брезентовую штормовку. "Виляны" еще не загружен и потому кажется необычайно высоким и красивым. Самоуверенно следит он за робко приближающимся к нему катером. Его туго натянутые ванты свистят на ветру, тросы приветственно отбивают торопливую дробь по белым мачтам. Обтекаемая палубная надстройка сверкает, поручни отполирова-{21}ны до блеска, стрельчатые борта выкрашены в зеленый цвет, и "Виляны" с очаровательной самонадеянностью обнажает интимную полосу грязного живота, который при загрузке уходит в воду до ватерлинии. Тявкает сирена, и катер мчится дальше, оставив меня на площадке трапа. Могу дать совет: в простых ситуациях лучше доверять мускулам, чем голове. Взбираюсь наверх. Вахтенный матрос с красной повязкой на рукаве преграждает мне путь. Его синие глаза ощупывают мой рюкзак и полушубок с чужого плеча, весь покрытый заплатами, но кому какое дело до этого! Вижу, что он в нерешительности, - наверно, упрекает себя за то, что недостаточно энергично защищал корабль от вторжения мешочника. Неужели Халдор забыл предупредить о моем прибытии? Хватаю его за руку и начинаю ее сердечно трясти. Человек чувствует себя безоружным, если схватить его правую руку и быстро трясти ее вверх-вниз; возможно, обычай рукопожатия и ведет отсюда свое начало. Спрашиваю, как дела. В ответ он ухмыляется, нажимает на красную кнопку, вытаскивает откуда-то микрофон и, не в силах отвести глаз от моего полушубка, бодро кричит:

- Эй, вы там! Принимайте гостя!

Перешагиваем через высокий комингс и попадаем в теплое нутро корабля. Знакомый запах "Вилян" обволакивает меня, наконец-то я дома. У большинства кораблей свой собственный запах, и только очень хорошие суда пахнут одинаково - не грузом, который возят, а чистотой, рожденной сильной, волевой рукой. В трюмах таких кораблей после селедочного фрахта или аммиачной селитры жгут кофейные зерна. Мы идем по устланному ковром коридору, освещенному мягким светом, поднимаемся по двустороннему трапу на вторую палубу, открываем дверь в каюту, расположенную точно на центральной оси корабля; занавески на квадратном окне, меньше всего напоминающем меланхолический иллюминатор, радостно взмывают вверх, под окном на письменном столе, рядом с пачкой писчей бумаги, опять же точно на центральной оси судна, стоит новенькая, с иголочки пишущая машинка с латинским шрифтом, и это сразу заставляет меня умолкнуть. Я понял намек. Догадываюсь, что, когда позднее буду вспоминать это судно, я, наверно, никогда не смогу освободиться от чувства вины и неоплаченного долга, но, признаюсь, особенной грусти при этой мысли не испытываю. {22}

ГОЛОД

Три голубых дня наполнены криком чаек, плеском волн, благими намерениями и пустыми резервуарами для горючего. Вечером к борту нашего судна подошел "Отепя", на следующий вечер - "Вормси", суда соединили протянутыми вдоль и поперек швартовыми, шлангами и словами команды; прожектора, освещающие корабли, превратили светлую ночь в непроницаемый купол, мы живем под ним, как в обособленном от всего мира городе, где возможно все: неожиданные встречи, сюрпризы, визиты, где есть даже свой клуб. Палубы кораблей расположены на разных уровнях, поэтому кажется, будто наш город стоит на холмах, как Сан-Франциско. Капитан "Отепя" Женя Попов допытывался у меня, почему художники никак не займутся Эстонским морским пароходством. Судостроительные заводы потрудились на славу, но художественное оформление интерьера кораблей им, конечно, не под силу. Что я мог ответить? По заказу Попова стенку его тесного салона украсили темно-синим силуэтом Таллина с сигаретной коробки. Все-таки лучше, чем голая стена, в мурманском фьорде это выглядело даже очень здорово, но лучше, если бы оформлением корабля на заводе ведали художники. Попов угостил нас горячей копенгагенской сельдью, она еще не успела остыть. Его молчаливый главный механик состоит в каком-то родстве с нашим Беллинсгаузеном, и, не спеша попивая "Мирабель де Лорэн", мы беседуем с ним об истории. Я не записываю его имени, полагая, что мы или встретимся с ним, или не встретимся никогда. И вот через год главный механик пойдет на своем корабле по большой реке далеко в тундру, поставит корабль у лесопилки на якорь, как нянька ставит перед магазином детскую коляску, зайдет в сельскую столовую пообедать, и там-то мы и окажемся с ним за одним столом. Мне вообще везет на встречи. В его ванной комнате я смою с себя грязь тундры и волдыри от комариных укусов, и в мягком свете настольной лампы мы продолжим наш сегодняшний разговор о Беллинсгаузене. В своих странствиях я часто сталкиваюсь с гостеприимством, этим нежнейшим цветком человеческой культуры, судьба, климат и эстонский характер не очень-то благоприятствовали его взращиванию у нас. Мы можем депоэтизировать понятие гостеприимства, определив его как жажду обще-{23}ния, но что это объясняет? Ровным счетом ничего.

Жажда общения - одна из пружин культуры, но дело не только в этом. Как редкостное сокровище храню я воспоминание об одном старике. В сумерки в пустыне удивительная видимость. Я заметил его дом издалека и понял, что до совхозного центра - так теперь в Каракумах называют оазисы - недалеко. Это был светлый глинобитный домик с плоской крышей, похожий на большой спичечный коробок, и, подойдя поближе, я увидел, что перед темнеющим проемом двери расстелен красный ковер, на котором сидит и пьет чай старик в черном ватном халате и в серой чалме. Красный луч солнца, пересекая пустыню, заканчивал свой путь на его лице и на стене дома, все остальное тонуло в синеве. Я решил дождаться своих спутников и свернул с дороги к дому. Старик, не поворачивая головы и не глядя на меня, наклонился в сторону двери и что-то сказал. Оттуда высунулась рука и протянула старику пиалу. Когда я приблизился к нему шагов на десять, он впервые взглянул на меня, кивнул головой и указал на ковер. Я сбросил рюкзак, стянул с ног кеды и сел рядом с ним. Он налил в пиалу зеленого чая, пододвинул ее к моим ногам, отломил половину хлеба, похожего на большой блин, положил его рядом с пиалой и сказал что-то, что могло быть приветствием, молитвой или пожеланием приятного аппетита. Он не говорил по-русски и понимал, что я не знаю узбекского. Мы молча ели и пили, пока пунктирная линия моих спутников не приблизилась к нам. Я поднялся с ковра, старик тоже встал. Я поднес правую руку к сердцу и склонился в поклоне перед ним, старик сделал то же самое. Потом он вытянул вперед обе руки, я пожал его правую руку, положил левую на тыльную сторону его правой ладони, и он на мгновение коснулся левой рукой моей левой руки. Его длинные пальцы были холодны, сухи, странно шелкоковисты, рука вся изрезана темными морщинами, пыль пустыни за многие десятилетия вытатуировала на ней густую и тонкую сеть, такая же сетка покрывала его лицо, на котором оставались живыми одни только глаза. Я забросил рюкзак за плечи, а старик опять сел на ковер, приняв ту же самую позу, в которой я застал его, и обратил лицо к быстро холодеющему диску солнца, часть которого уже скрылась за горизонтом. Уходя, я ни разу не оглянулся на него, чтобы унести эту картину домой такой, как она запечатлелась в моих глазах. Есть {24} вещи, о которых мы редко думаем. Если бы узбекский ученый Бируни (1030) оглянулся назад, он увидел бы за собой такую же длинную историю, какую мы, эстонцы, числим сейчас за своей спиной. А ведь вся наша история, записанная в книгах, родилась уже после него! Значит, за спиной этого старика, сидящего в пустыне на пороге своего жилища, уместились две наши истории. Может быть, он был неграмотным, но иные наши грамотеи куда безграмотнее его. Эти рассуждения уводят нас в сторону от темы, но мне хочется сказать еще несколько слов об истории. Задумывались ли вы над тем, что эстонцы живут на своей земле уже три тысячи лет, если не больше? Мы ощущаем свою родину иначе, чем англичане или венгры. Нет, наверное, на земном шаре такого уголка земли, где каждый родник и каждый поворот проселочной дороги, каждый валун и каждое дерево были бы описаны с такой заботой и старанием, так воспеты на все лады и стали бы всенародной собственностью не только в конституционном, но и в поэтическом смысле этого слова. Это тоже история, не записанная и все же зримая. Но когда дело касается гостеприимства, у нас появляется комплекс черепахи. Нельзя же, в самом деле, объявлять недостатки добродетелями и верить юмористам, утверждающим, что жизнь эстонского крестьянина в прошлом была труднее, нежели жизнь узбека, армянина, русского или хотя бы немецкого крепостного! Жажда общения - святое дело.

ВОСКРЕСЕНЬЕ

Когда в воскресенье мы с Халдором отправляемся наконец в город, никакого определенного плана у нас нет. Может быть, он имел в виду небольшой праздничный обед в каком-нибудь мурманском ресторане, о рыбных блюдах которого похвально отзывался вчера вечером. На всякий случай я опустошаю хлебницу, стоящую в салоне на столе, и укладываю куски хлеба в свою планшетку. Катер мчится к порту, сопки отступают, между их гранитных плеч показываются широкие, прямые улицы, гладкие стены пятиэтажных домов детища одного времени и одного архитектора. В 1915 году на узкой прибрежной полосе родился порт Мурманск, который я уже никогда не забуду, а спустя год возник город, запоминающийся прежде всего обрамляющими его сопками, поросшими низкорослыми перелесками, иссеченными ветрами и снежными ураганами. {25}

В небе беззаботно светит солнце, ни один из нас не хочет навязывать другому свою волю, игнорируя таксистов, мы шагаем по одной из тех широких и чистых улиц, которые поднимаются от залива в гору, проходим мимо пятиэтажных желтых домов, мимо двухэтажных, тоже желтых, минуем конечную остановку автобуса и бензоколонку и наконец видим первую корову, и все это напоминает сказку о старике и старухе, которые упрямо не желали открывать рта. Мы говорим обо всем, кроме цели нашего похода, пока не протопали километров двадцать, а заодно и новые лаковые ботинки Халдора. Расстояние в горах, как известно, обманчиво. Когда мы наконец сворачиваем с шоссе, на пути к нашей таинственной цели встают все новые и новые сопки. В сосновой роще мы доверяемся тропинкам; то разбегаясь, то снова сходясь, они ведут нас все выше и выше, пока вдруг не оказывается, что дальше нам идти некуда. Горная гряда круто обрывается в пропасть, на дне которой виднеется озерцо. Солнце освещает противоположный берег, красноватую гранитную стену с темно-зелеными сосновыми кущами, озеро дремлет в сиреневых сумерках, таинственное и недосягаемое, даже в полдень солнечный свет вряд ли доходит туда. Если когда-нибудь я чувствовал головокружение, то именно здесь, на грани пропасти и бескрайней дали. За соседней грядой чудится новое озеро и новая пропасть, еще более синяя, чем первая, и этот безмолвный скалистый пейзаж тянется до размытого далью горизонта. За ним - пустота. Если бы я даже не знал географической карты, я все равно почувствовал бы, что там море. Близость моря всегда чувствуется, эстонцу едва ли надо это доказывать. Вот там они и есть - Баренцево море, Северный полюс, море Бофорта, все точно на одной линии, и страна чукчей становится на три тысячи километров ближе, чем если добираться к ней кружным путем, по берегу!

Двенадцать шагов левее, в залитой солнцем соседней долине, дышит Мурманск со всеми своими окраинами и скалистым обрамлением, с вечерними огнями в тысячах окон и на зеркальной поверхности фьорда, где я, как мне кажется, узнаю "Виляны", а Халдор - вахтенного матроса Маклакова на капитанском мостике.

Мы садимся на землю, делим пополам хлеб и смотрим, как тени медленно ползут в гору. {26}

СЕВЕРНЫЙ ПОЛЮС ЗА ТЫСЯЧУ ЛЕТ ДО ПИРИ*

Если бы я сказал, что сижу здесь, в воротах Северо-Восточного прохода, в основном потому, что 29 мая 1453 года турки захватили Константинополь, это могло бы показаться претенциозной шуткой. Но девятнадцатый век открыл единство органической жизни, а наш век добавил к этому доказательства физического единства мира. На фоне этих открытий утверждение о единстве исторического процесса кажется бледным и малоубедительным, ибо единство означает помимо всего прочего еще и то, что события, далекие во времени и пространстве, постоянно влияют друг на друга. Причина всегда является следствием чего-то, следствие всегда распадается на звенья новых причин. До недавнего времени историческая наука развивалась преимущественно в рамках национальных школ, и, в отличие от представителей точных наук, работа историков начинается не с исследования элементарных частиц, а с их создания: выбор исторических источников, их толкование, публикация или отказ от таковой зависят прежде всего от того, что именно хотят доказать. Никому пока еще не пришло в голову исследовать взаимное влияние исторических процессов, совершающихся в скандинавских странах и на Борнео, поэтому и не существует источников, которые позволили бы судить о размерах этого влияния. Мы можем предположить, что оно микроскопически мало, но едва ли мы ошибемся, утверждая, что при всем том оно не меньше, тех влияний, которые начала изучать и измерять современная атомная физика, описывая процессы, происходящие внутри атомного ядра. Что касается турок, то покорение ими Константинополя в 1453 году закрыло уже освоенный европейцами торговый путь в Индию, а ровно через сто лет привело англичан в поисках нового пути к воротам Северо-Восточного прохода. Но это не было первооткрытием Северного морского пути. Родившийся в том же году английский пастор и географ Ричард Хеклут нашел и опубликовал отчет Отера о путешествии по Белому морю, предпринятом на семь веков раньше. Этот примечательный документ 875 года лежит в основе истории исследования полярных морей, а также сравнительного финно-угорского языкознания.

"Биармия* оказалась страной искусно возделанных пашен, жители которой, однако, воспротивились их высадке на берег. Земля терфиннов была совершенно пустын-{27}ной, там можно было встретить лишь охотников, рыбаков и птицеловов. Жители Биармии рассказали Отеру о своей стране, а также и о соседних с ней землях. Но что в их рассказе правда, а что нет, он не знает. Ему показалось, что финны и жители Биармии говорят на одном и том же языке. Он завязал с ними отношения главным образом потому, что, во-впервых, хотел исследовать их страну, а во-вторых, также из-за китов и моржей, ибо бивни последних дают превосходную кость. Несколько бивней он привез в дар своему королю. Кроме того, из их шкур получаются великолепные корабельные тросы".

Эта цитата нуждается в некотором пояснении.

Отер был родом из Норвегии, точнее - из Хаалогаланда, где через тысячу лет после него родился один из последних норвежских викингов, Отто Свердруп, капитан "Фрама", на котором плыл к Северному полюсу Фритьоф Нансен. Отер разводил северных оленей, но фундамент своего солидного состояния заложил торговыми путешествиями в Биармию. Под этим скандинавским названием разные исследователи усматривают самые различные области Северо-Восточной Европы, начиная с Кольского полуострова и кончая Северным Уралом, но само название, по мнению многих ученых, восходит к слову "парма", что на языке коми-зырян означает первобытный, девственный лес. Позднее оно легло в основу названия города Пермь. По всей вероятности, рассказ Отера записан королем англосаксов Альфредом, который взял его к себе на службу как выдающегося мореплавателя своего времени. Это первый письменный источник, рассказывающий о Нордкапе, о Ледовитом и Белом морях и о народностях, населявших побережье Дальнего Севера; его достоверность подтверждается следующим абзацем: "Вот он и поплыл вдоль (норвежского. - Л. М.) берега, держа курс точно на север. В течение трех дней безлюдный берег был у него с правого борта, а открытое море - с левого, и он оказался в тех северных водах, в которые обычно заходят китобои. Но он продолжал свой путь на север в течение еще трех дней. Тут берег поворачивал на восток или море вторгалось в сушу -- этого он не знал. Зато он точно помнил, что в этом месте ему пришлось ожидать западного ветра или вест-норд-веста".

Из этого обстоятельного объяснения, которое почти зримо воссоздает линию Скандинавского побережья, можно ко всему прочему сделать вывод, что навигационная {28} техника Отера была весьма примитивна. Парусные суда плавали по Нилу задолго до фараонов, в то время как в Европе пользовались еще лодками, выдолбленными из ствола дерева. Но и моряки античного мира не умели ходить галсами, то есть лавируя против ветра. Если не было попутного ветра, их парусники вела вперед объединенная мускульная сила десятков рабов. Уже после Отера моряки научились использовать ветры двадцати румбов из тридцати двух - т. е. 225° из 360°,- что позволяло им двигаться при бейдевинде, но в 875 году Отеру на траверсе Нордкапа пришлось ожидать попутного ветра, и этот, казалось бы, пустячный случай придает его отчету особенную убедительность. Только один раз Отер уклоняется от истины, но делает это, безусловно, сознательно. Вот как это было записано с его слов: "Однажды он захотел установить, как далеко на север простирается суша". Это звучит убедительно, но вряд ли дело обстояло именно так. Отер не ограничился одной только попыткой. Исследователи усматривают в его словах уловку хитрого купца. Биармия была Северной страной золотого руна. Отер и не думал посвящать короля в тайны своей торговли, тем более не собирался рассказывать о сказочных пушных богатствах Биармии, которые, как моржовая кость во времена позднего средневековья, служили щедрым вознаграждением разочарованным искателям Северо-Восточного прохода. Мало того - Отер преувеличивает свои заслуги. Не он первый ступил на побережье Биармии. Это отметил еще Нансен. Норвежский историк Торфэус, опираясь на фольклорные источники, составил в 1711 году длинный список морских экспедиций, которые, начиная с третьего века нашей эры, отправлялись в Биармию. Его выкладки могли бы показаться не очень убедительными, если бы описания этой диковинной страны не сохранились в датских и исландских сагах. Как камни после захода солнца отдают тепло, накопленное днем, так современные географические названия помогают нам раскрыть тайны далеких времен. В древних сагах этот полуостров упоминается под названием Коларне, а город, в котором сейчас вот-вот зажгутся первые огни, своим именем указывает на обитателей Севера - нурманнов, от которых на протяжении долгих веков образовалось название Мурман, Мурманск. Гандвик, о котором говорится в древних рунах викингов, - это Белое море. В скальных пещерах на его побережье жили великаны-{29}оборотни из племени яттаров. В представлении первых мореплавателей эта страна была столь же мифической и магической, как полночные страны для древних эллинов. По мере того как она раскрывала свои тайны, очарование неизвестности отходило все дальше и дальше, на восточный берег Гандвика, на земли Биармии, может быть, до Югорского Шара и Северного Урала, точно так же, как в наши дни мистический нимб загадочности отступил в неведомые просторы галактики, которые обычно так охотно населялись кровожадными оборотнями и козлоногими аргиппеями. Как в былые времена, мы и теперь изгнали туда, на пограничные рубежи человеческого познания, неведомые нам первопричины уже решенных проблем, начиная с зарождения жизни и кончая антиматерией - этим поглощающим корабли липким туманом, в котором воздух, вода и минералы смешиваются в первозданном хаосе, если воспользоваться образом, созданным прародителями Густава Наана*. Человек за последние тысячу или даже пять тысяч лет изменился меньше, чем мир, его окружающий. Был здесь и свой северный Вавилон, где страны восходящего солнца протягивали руку странам заходящего солнца и в мошнах смешивались золото сасанидов, динары вандалов и дирхемы арабов. Калмакари, или Холмгард, как называли это торжище, находился на реке Двине, возле устья притока Пинеги, на расстоянии двухдневного пути от моря. После Отера торговые и разбойничьи походы в эти края уже точно документированы: в 920 году здесь появился Эйрик Блёдокс - Кровавая Секира; в 965-м - Харальд Графелд - Серый Кафтан, в 1026-м - Торе Хунд, в 1090-м - Харальд Магнуссон и так далее, пока крушение скандинавской военной демократии, славянская колонизация и монголы, захватившие Биармию, на целых три века не закрыли на засов этот торговый путь. Во всяком случае, папский легат Иоанн Плано-Карпини, в 1246 году посетивший хана Гуюка в столице его огромной империи, расположенной в Центральной Монголии, Каракоруме, сообщал, что монголы собирают налог пушниной с самоедов, живущих по берегам Ледовитого моря. Запомним его слова: ведь это первое упоминание о наших далеких предках в западноевропейской научной литературе. Нить жизни древнего Холмгарда на этом, однако, не прерывается. Черпая новые силы в славянской колонизации, он превратился в важнейший центр речной торговли под названием Хол-{30}могоры. И только в 1584 году, после того, как в устье реки Двины была заложена первая морская гавань Московии, после того, как англичане вторично открыли северные торговые пути, судьба города была решена. Победителем стали Новые Холмогоры, будущий Архангельск.

Это в общих чертах о предыстории Северо-Восточного прохода и о северо-западных воротах Биармии. А что происходило в ее северо-восточных воротах и где их вообще искать?

Но сначала несколько слов о "конце света".

Если рассматривать старые карты, арабские или русские, с первого взгляда в них ничего нельзя понять. Причина этого так проста, что останавливаться на ней не считали нужным. На древних картах юг помещался наверху, а север внизу, запад справа, а восток слева. Меняет ли это что-нибудь? Ни в коей мере. Возьмите такую карту в руки, определите части света, повернитесь спиной к северу - и вот карта уже сориентирована. Но солнце встает справа и садится слева, и поначалу это кажется нам нестерпимым - так укрепилось в нашем сознаний представление о севере, который находится прямо перед нами, где-то наверху. Во времена, о которых мы сейчас ведем речь, все было по-иному. Исследованный, описанный и частью нанесенный на карту мир оставался далеко на юге, в районе Средиземного моря и Ближнего Востока. Торговый человек, направлявшийся из тех краев на Север, в первобытные леса на берегах Волги и Камы или еще дальше, в тундру, открывал неведомый мир. Сама природа убеждала его в том, что он приближается к концу света, опасному и леденящему кровь. Конечно, он не хотел ошибиться. И могло ли быть в этой ситуации что-нибудь естественнее: чтобы сориентироваться, он поворачивался лицом к уже пройденному отрезку пути, к знакомой части света, двигался на север спиной, в то время как его испуганный взгляд был прикован к югу. Я говорю сейчас не о картографии, а о двух выводах картологии. Первый вывод - психологического характера: на север двигались, обратившись к нему спиной. Нам стоит ощутить страх этих далеких путешественников и восхититься их мужеством, ибо, как мы увидим, они сумели преодолеть свой страх, а ведь преодоление его и есть не что иное, как мужество. Второй вытекает из всего {31} уже сказанного: история гремела далеко на юге, до Севера доходили лишь ее далекие отблески. Тем поразительнее, что один из отблесков пересекся здесь, на берегу Ледовитого океана, с другим и из этого короткого замыкания на какую-то долю секунды родилась ослепительная вспышка, в свете которой Северный полюс был описан почти слово в слово, как у Пири, но почти на тысячу лет раньше его. Сейчас мы убедимся, что это не очередная выдумка.

Задолго до начала нашего летосчисления греческие города-колонии на берегу Черного моря состояли в тесных торговых отношениях с охотниками, населявшими богатые янтарем и лесами районы Балтийского моря и говорившими на родственных нам языках. В результате длительных торговых связей река Днепр стала одним из важнейших торговых путей античного мира, о чем знал Геродот (пятый век до н. э.) и о чем пятнадцать веков спустя вспоминала древнейшая русская хроника. Старейший дошедший до нас сборник русских летописных сводов, Лаврентьевский список, был составлен в 1377 году. Отдельные его части включают более ранние, не дошедшие до нас источники. Один из них, составленный, по-видимому, монахом Нестором не позднее 1113 года, носит название "Повесть временных лет". Автор описывает в своей "Повести", в частности, одно из важнейших событий в истории Восточной Европы - разъединение славянских племен и переселение будущих восточных славян с Карпат на берега Днепра. Но прежде, чем перейти к рассказу об их дальнейшей судьбе, летописец спешит познакомить читателей с древнейшим водным путем, на берега которого эти племена решили переселиться. Благодаря школьным учебникам этот отрывок из "Повести" стал классическим, и, как это обычно бывает, знают из него только первые слова. Приведем же его полностью:

"...Был путь из Варяг в Греки и из Грек по Днепру, и верх Днепра волок до Ловоти, и по Ловоти внити в Илмер (т. е. Ильмень. - Л. М.) озеро великое, из него же озера потечеть Волхов и втечеть в озеро великое Нево (Невское. - Л. М.), и того озера внидеть устье в море Варяжкое (Балтийское. - Л. М.). И по тому морю ити до Рима, а от Рима прити по тому же морю ко Царю-городу, а от Царягорода прити в Понт море (Черное море. - Л. М.), в не же втечеть Днепр река".

Я написал вразрядку слова ити и прити: это же {32} окружной путь вокруг Европы! И мы не были бы детьми века информации, если бы не заметили в этой образцово наезженной окружной дороге объяснения поразительно быстрым темпам развития раннеславянского общества, - во всяком случае, до тех пор, пока функционировал этот окружной путь. Осмелюсь ли я сделать еще один вывод? До Рима - идут, от Рима - приходят. Из этих слов можно заключить, что по отношению к рассказчику Рим находился на полпути, в противоположной точке великого окружного пути, не правда ли? Так первоисточники открывают и те тайны, о существовании которых они сами не подозревают. "Дьявол зловреден, но не хитер", - перефразировал бы я одно известное высказывание, которое в своем первоначальном виде относилось не к истории, а к природе.

Нас эти далекие времена и пространства интересуют лишь постольку, поскольку они связаны с Севером и Северным морским путем. На своей новой родине восточные славяне попали на несколько веков в зависимость от Хазарского каганата, северо-западные границы которого временами простирались до финноязычных муромцев и до племени меря на реке Оке. Это было странное государство в нижнем течении Волги, в формирование которого внесли свою лепту, наряду с другими кочевыми народами, движущиеся на запад угры, будущие венгры. Их вожди единственные в Европе приняли иудейскую веру (в 740 году н. э.) и носили имена Аарон или Вениамин, такие неожиданные в степных районах. По утверждению В. Ключевского, виднейшего русского дореволюционного историка, научная проза которого относится к превосходным образцам русской стилистики, "хазары вместе с волжскими болгарами стали посредниками живого торгового обмена, завязавшегося между балтийским Севером и арабским Востоком приблизительно с половины VIII века", то есть, иными словами, по крайней мере за сто лет до морского путешествия Отера. А еще раньше и, несомненно, более важную роль в посредничестве между странами Севера и Востока играло государство Болгария, расположенное в среднем течении Волги. Арабские путешественники на протяжении более четырехсот лет подробно описывали торговый обмен болгар с финно-угорскими племенами. Ибн Фадлану, посетившему болгарское государство, принадлежит относящееся к 921-922 годам описание торговли пушниной на Дальнем Севере: {33}

"В 20 днях пути от их страны (Волжской Болгарии) находится местность под названием Ису, а далее за Ису живет народ, именуемый юра. Это дикое племя. Они не общаются с людьми, боятся их злобы. Жители Болгарии совершают поездки в ту страну и привозят туда одежду, соль и другие товары, которыми они торгуют. Для доставки этих товаров они изготовляют повозки, похожие на маленькие тележки, в которые запрягают собак, ибо там много снега и никакое другое животное не может передвигаться по этой стране. Люди привязывают к подошвам кости скота, каждый берет в руки две заостренные палки, втыкает их позади себя в снег и скользит по поверхности, отталкиваясь этими палками, словно веслами, и так достигает цели своего путешествия... Они ведут куплю и продажу, изъясняясь с туземцами языком жестов, и привозят из этой страны прекрасные крупные шкурки соболя..."

Всего несколько слов для уточнений, потому что самая интересная часть описания Ибн Фадлана впереди. У него нет поэтических метафор, столь свойственных географам античной Греции. Раньше я полагал, что описание лыжной палки, которой отталкиваются, "словно веслом", является в устах араба 1 очень понятной и извинительной неточностью. Ведь не станем же мы требовать от наших географов точного описания упряжки верблюда, нас вполне удовлетворяет поэтичное сравнение "корабль пустыни"... Но Ибн Фадлан достоверен и в этой детали - на сей раз как этнограф. Чтобы понять это, мне надо было провести зиму с охотником коми-зырянином в непроходимом первобытном лесу: сани и кожаные лыжи (отсюда - кости животного!), которыми он пользовался, почти не изменились за последние две тысячи лет, потому что уже тогда они были близки к совершенству. Лыжную палку я с первой же минуты окрестил снежным веслом. Почти двухметровый койбед - единственная палка, которой охотник пользуется, стоя на лыжах, - с одного конца снабжен металлическим наконечником, другой же, расширяющийся, конец и величиной, и выпуклой формой напоминает лопасть байдарочного весла... Описание Ибн Фадлана настолько точно, что невольно напрашивается вывод: он сам встречался с коми-{34}зырянами. Возможно, что так оно и было, - зыряне селились в те времена ближе к югу. Языковед Б. Коллиндер выводит название реки Камы из Ком-му, что на языке зырян означает "страна Коми". Другие сведения также указывают на то, что страна болгар была сложным этническим коктейлем, окраины которой простирались далеко на север. Юры Ибн Фадлана это угры, по-видимому, манси, которых зыряне в своих преданиях еще и сейчас называют еграми и которых Геродот за четырнадцать веков до этого знал под именем иирки*. И, наконец, как Биармия у скандинавов, так Вису у арабов стало общим названием для северных народностей, точнее - для всего Севера, хотя некоторые исследователи пытались отнести его только к поселениям вепсов в окрестностях Белого озера, исходя из того, что "вису" по-арабски означает "белый*.

А теперь вернемся к описанию Ибн Фадлана:

"(Болгарский) царь рассказал мне, что за его страной на расстоянии трех месяцев пути есть народ, который называют вису. Ночь у них меньше часа... В том море водится рыба, из зубов которой они делают ножи и рукоятки мечей. Если в том море корабль плывет на Полярную звезду, то попадает в местность, где летом вообще нет ночи, зимой же, напротив, солнце не показывается над головой, а обходит край неба слева направо; дальше расположена местность, где весь год состоит из одного дня и одной ночи".

Перед нами совершенно безупречное описание районов Заполярья и Северного полюса, относящееся к 921 - 922 годам нашей эры.

Поистине, если мы нуждаемся в подтверждении величия человеческого разума и исследовательского духа, давайте оглянемся вокруг себя и оставим в покое охотников с фресок Тассили, к которым теперь наперебой приспосабливают то кислородные скафандры, то лучи лазеров. Научно-техническая революция в качестве побочного продукта произвела на свет научно-технические басни. Они могли бы оставаться такими же безобидными, как любой фольклор, если бы, в отличие от сказок, не наступали на нас с такой тупой многозначительностью. Первым и последним путешественником, добравшимся до Северного полюса пешком, на собаках, был мужественный, ослепленный спортивным фанатизмом Роберт Эдвин Пири. Вот его слова: "И все?.. Один день и одна ночь составляют здесь год, а сто таких дней и ночей - век". {35} Это произошло 6 апреля 1909 года. Описание Ибн Фадлана, так головокружительно совпадающее с тем, что было занесено на бумагу через тысячу лет после него, должно было опираться на длительные наблюдения. В основе теоретических обобщений Ибн Фадлана лежит реальный опыт, в этом и заключается его скрытый драматизм! Попробуем пришпорить свое воображение. Попытайтесь вспомнить самый дремучий лес, куда вы когда-либо ходили по грибы или по ягоды, и представьте себе, как выглядел бы этот лес, если бы несколько поколений лесничих не производили в нем санитарных вырубок, населите его медведями и волками, тучами комаров и мошкары, шипящими драконами, невидимыми охотниками, посылающими свои отравленные стрелы вам в спину в тот самый миг, когда вы наклоняетесь, чтобы вытащить ногу из клокочущей трясины; пусть этот лес начинается за вашим домом и простирается непрерывно до - как вы думаете - докуда?! До Урала? Нет, много дальше! Вам придется забыть все, чему вы учились в школе, - все географические точки опоры, горы и реки, даже то, что Земля круглая: ведь со всех сторон, насколько видит глаз, вас окружает один только лес. Нет, даже этого вам не дано знать: вы видите не лес, а деревья - вчера, сегодня, через месяц. Не родилось ли столь мучительное для человеческого сознания понятие бесконечности именно здесь, в этом не имеющем ни конца ни края лесу? Двойником этого понятия - или его матерью? - был страх перед тем, что у мира есть конец. И все-таки, несмотря ни на что, через лес стали просачиваться сведения... Странные сведения о краях, где зимой короткие дни; потом о других краях, где летом короткие ночи. Каким образом люди пришли к выводу, что это одни и те же места? На это надо было время: зимние дороги не всегда совпадают с летними. Мы можем только догадываться о том, сколько случайных, ошибочных, исключающих друг друга, фантастических сведений нужно было собрать и просеять на протяжении тысячелетий, чтобы десять с половиной веков назад Ибн Фадлан, не покидая столицу Болгарского царства, мог сделать описание Полярного круга и Северного полюса. Сам он ничего не открывал. Но он обобщил опыт сотен и тысяч путешественников, оставшихся анонимными, ничего не добавляя к их рассказам и ничего не приукрашивая. Мы можем только догадываться о том, с какой беспощадностью ограничивал он себя и какую страсть {36} пробуждал в нем каждый факт, и мы увидим в нем ученого. Увидим и требовательного читателя, которому предназначались написанные им строки. Заслуги Марко Поло были не меньшими, но как жестоко обошлась с ним судьба! Друзья и священник заклинали его ради спасения собственной души хотя бы на смертном одре отречься от своих "греховных историй", и еще долго после его смерти ни один карнавал в Венеции не обходился без маски Враля, носящей черты Марко Поло. Он так и остался посмешищем для своих соотечественников. Наши белые ночи по сей день вызывают поэтический восторг и у итальянцев, и у украинцев, но описание полярного дня, сделанное в 922 году, могло навеки уничтожить репутацию ученого. Этого не произошло только потому, что путешествие Ибн Фадлана не было исключением в арабском мире. Даже то обстоятельство, что Северный полюс был описан именно в это время, как мы сейчас увидим, имеет простое объяснение.

Счастливый случай сохранил для нас первое появление белого медведя в европейской научной литературе: это произошло в 880 году. Зверь казался тогда такой редкостью, что его подарили королю Норвегии Харальду. Даже два века спустя европейские властители отдавали за живого белого медведя нагруженный доверху корабль, а однажды даритель был удостоен сана епископа. Ничего подобного в восточных странах мы не встретим. Арабский путешественник Ибн Саид спокойно отмечал: "Есть у них белый медведь, который ходит в море, плавает и ловит рыбу... Шкуры таких медведей мягкие, их дарят в египетские страны". Шуба Зубейды, жены Гаруна аль Рашида, была сшита из соболиных и горностаевых шкурок, привезенных с Севера. По свидетельству Ибн Баттуты (1354), в Индии за одну хорошую шкурку горностая платили до четырехсот динаров. Итак, мы видим, что торговля имела в это время уже твердые традиции и постоянный пушной рынок, захватывавший кроме стран Средиземноморья и Ближнего Востока еще и Индию. Четыреста динаров сумма изрядная, она позволяет догадываться о сказочных прибылях купцов, а значит, и об их заинтересованности в точном знании торговых путей и их монопольном владении. Заслуг Ибн Фадлана как географа это нисколько не умаляет, зато достоверность его собственных сведений и сведений, которыми располагали его соплеменники, от этого только возрастает. И если Ибн Фадлан в {37} другом месте говорит о властителе Вису, который вел переписку с болгарским эмиром, то и этот почти невероятный факт заслуживает самого серьезного внимания. Как известно, из финно-угорских племен, помимо венгров, именно у коми самая древняя письменность и алфавит. В четырнадцатом веке православный миссионер Стефан Пермский пользовался им, переводя церковные тексты, да и много позднее иные московские иконописцы подписывали на иконах имена святых буквами этого алфавита, пока отцы церкви не наложили на него запрет, а написанные им священные книги сожгли. Что же это был за алфавит, которым пользовались жители далекой лесной окраины Северо-Восточной Европы? Поставленный в духе европоцентризма, вопрос, естественно, остался неразрешенным. Десять лет назад он был сформулирован иначе: каким алфавитом могли пользоваться исконные торговые партнеры Ближнего Востока и Болгарского царства? Ответ еще раз подтвердил достоверность сведений Ибн Фадлана: это был североиранский алфавит, который в свое время послужил образчиком и для грузинского письма,- отсюда совпадение некоторых знаков в древнегрузинском языке и в языке коми. Это открытие, как часто бывает, дало ответ на многие вопросы, которых исследователи вовсе не ставили перед собой. Для нас самым важным из них является следующий: у арабов слово "вису" обозначало древнюю Пермь, место расселения финноязычных племен - зырян, пермяков и удмуртов - в бассейне реки Камы. По мере развития торговых сношений ее владения могли расширяться к западу, где "Пермь" преобразовалась на скандинавский лад в Биармию. Как далеко они зашли на запад? Арабский ученый десятого века Масуди упоминает о народности, которую именует ладожской, торговавшей с Испанией и Римом, с Константинополем и Хазарским каганатом, расположенным в низовьях Волги; Ибн Хаукаль утверждает, что на юго-запад от Болгарского царства торговым людям преграждала путь эрзя-мордва; Ион Хордадбех говорит о славянах, которых шведы (россы) использовали в качестве переводчиков; кстати сказать, эстонский язык сохранил воспоминание о венедах (venelane - русский) античного мира и о россах (rootslane - швед) Балтийского моря; знаменитый узбекский ученый-энциклопедист Бируни, живший в Хорезме, перечисляет три этнические группы, заселявшие Крайний Север: это ису, под которыми мы подразумеваем {38} финские племена Биармии; варанки - в этом слове нетрудно узнать искаженное викинги-варяги, которых мы отождествляем с народами Балтийского бассейна; юра - угорские племена, в те времена еще обитавшие на западных склонах Урала. Если к этому добавить приведенное Идриси (1154) описание Эстонии, то мы получим самую, западную точку Северо-Восточного прохода времен арабов, который на восток простирался до берега Печоры, населенного угорскими племенами. В те давние времена это был, конечно, еще не проход, а далекий, наводящий ужас конец света. Как видим, уже на заре истории пытливый дух человека проложил себе путь сквозь враждебное безмолвие лесов и пустынность тундр и достиг побережья нового океана у западных и у восточных ворот Северо-Восточного прохода, на Кольском полуострове и на меридиане Югорского Шара, у отрогов Урала, известного грекам под названием Рифейских гор. Торговые пути удивительно консервативны. Внизу, на юге, пером и мечом куют историю, рождаются и исчезают государства, а торговые пути на протяжении веков переходят из рук в руки, как по наследству, ибо Север остается верным себе. Здесь течет иное время, рождается другая история. Бесшумно, шаг за шагом, расселяются охотничьи племена на все больших и больших лесных пространствах, связь между ними постепенно ослабевает, из общего языка прорастают ветви исходных языков пермских и приволжских финнов, в излучинах полноводных рек появляются деревни, дым вырубок поднимается над спокойно дышащей грудью леса, растворяясь в синеющей бесконечности. Лес - вечен, лес живет, несмотря ни на что, а это значит, что остаются пушные звери и продолжают жить своей жизнью торговые пути. Старейший из них - по Каме, в верховьях которой открывались удобные подступы к Печорскому краю. На заре северной торговли путь от Камы шел не к Волге, а по притокам, через волоки и перекаты на Обь, - на языке зырян это слово значит бабушка, - а потом по притоку Иртыша в теперешние степи Казахстана, откуда караванный путь за сорок четыре дня приводил в Бухару и другие среднеазиатские центры высокой культуры. Много поздней кроме этого пути был освоен еще и путь по Волге, которую античные авторы именовали Ра. Вспомните об этих незапамятных временах весной, когда будете варить кисель из ревеня. Классик греко-римской медицины Гален считал {39} ревень очень полезным лекарственным растением. Его сочные стебли с мясистыми листьями росли на склонах далекого Урала и попадали к изнеженным пациентам Средиземноморья по реке варваров - Rha barbarum. Так рабарбер сохранил в своем названии воспоминание о древнейшем торговом пути, по которому несколько десятков поколений назад, может быть, плыли и ваши далекие предки.

Итак, мы проследили путь викингов в северо-западные ворота Севера, путь арабов в юго-восточные ворота, но потеряли из виду эстонцев.

Переселение народов, которое смело с лица земли Римскую империю, почти не коснулось прибалтийских стран. Римские историки знали славян под именем венедов, это название сейчас сохранилось только в эстонском и других прибалтийско-финских языках, словно подчеркивая, что на своем тихом острове мы единственные пережили крупнейшие этнические бури Страны Заката, не оторвавшись от своих корней. Венеды в железный век римлян были нашими южными соседями. В результате сложнейшего окружного передвижения, миновав Карпаты и Днепр, они переселились на север и стали нашими восточными соседями. Древнейшее название перешло теперь к кривичам и словенам, что свидетельствует об устойчивости памяти народа и о его филологическом чутье. Позднее мы найдем доказательства этому последнему и в русских летописях, авторы которых безошибочно объединили прибалтийские финские племена общим названием чудь.

Эстонцев мало коснулось и переселение готов, хотя оно и началось в непосредственной близости от них, на расположенном за горизонтом острове Готланде. Готские племена почти единственные двигались против огромного людского потока, с запада на восток, через Вислу в степи Причерноморья. По крайней мере часть их использовала Великий речной путь через Финский залив и Ильмень-озеро; об этом свидетельствуют готские археологические памятники на Вируском побережье и древнеготское слово "skraha" (скраха) - мех, пушнина, прижившееся в эстонском языке в форме "raha" (paxa) - деньги.

И только последняя буря великих переселений задела эстонцев уже непосредственно. Опустошительная волна викингов прокатилась через Шетлендские острова {40} (ок. 700 г.), Антверпен (836 г.), Париж (845 г.), Италию (859 г.), Константинополь (866 г.), Бордо (877 г.) и конечно же по побережью Эстонии. В зависимости от того, со стороны какой части света люди со страхом ждали нашествия этих мореплавателей, их называли по-разному. Для ирландцев они были финны, для немцев и для французов - северяне (норманны), для англичан согласно той же логике - остманны, для эстонцев, славян и арабов - шведы (россы). И на этот раз эстонский язык остался верен древнему названию: постепенно название роотсов распространилось на весь народ и страну, не оставив места для более позднего названия "svea" - швед. Викинги, находившиеся на куда более низкой, чем местное население, ступени общественного развития, растворились в нем всюду, где пытались укрепиться: в Шотландии, Ирландии, во Франции, на Днепровском Великом речном пути, в Англии и в Италии. За это время гигантское наследство Римской империи невероятно разрослось, растянувшись от Багдада до Америки: морские ворота распахнулись во все стороны и для всех - включая крестоносцев и будущих конкистадоров.

С точки зрения истории морских путешествий эстонцев, скандинавские саги, "История Дании", труды арабских географов и русские летописи изучены еще недостаточно. В лучшем случае они представлены цитатами из трудов авторов, ставивших перед собой иные вопросы и получавших на них иные ответы. Есть основания предполагать, что древнейшим текстом, в котором упоминаются морские путешествия эстонцев, является сага об Инглинге. В ней говорится об ответном нападении короля Ингвара на Эстонию, имевшем место приблизительно в 600 году. Поскольку речь идет об ответном походе - в этом вопросе сага не оставляет ни малейшего сомнения, - мы можем считать, что в то время навигационная техника эстонцев была на одинаковом со скандинавами уровне развития.

Во второй половине двенадцатого века юноша по имени Саксон (будущий известный летописец Саксон Грамматик), обучавшийся в Париже "свободным искусствам", стал собирать исторические предания народов Балтики, объединив их в хронике "История Дании", "Gesta Donorum". Его любимым героем был викинг Старкатерус - так на латинский лад переделал он имя человека, "который согласно древним сказаниям родился в той стране, что находится к востоку от Швеции и где в наше время правят {41} эсты и иные племена варваров". В саге Тригвесона об эстонцах тоже говорится как о викингах, и, следовательно, уже тогда это понятие было скорее социальным, чем национальным. Наконец, и археологические находки подтверждают, что в девятом веке эстонцы достигли ранне-феодальных отношений. В это время они уже не только умели ходить в открытое море, но существовали и общественные предпосылки для близких и далеких морских походов. В какой же степени были использованы эти предпосылки?

Древнерусские исторические документы не оставляют сомнения в том, что финские племена Прибалтики совершали далекие морские путешествия.

Следует отметить, что первые русские летописцы высоко оценивают роль прибалтийских финских племен в процессе формирования Русского государства. Летописец помнит, что он имеет дело с древнейшими обитателями Северной Европы, и упоминает их наравне с русскими: "В странах же Иафета сидят русские, чудь и всякие народы". Чудь - это, по всей видимости, те же прибалтийские финны, которых готский историк Иордан за пять веков до этого назвал тиунами. Приподнятый, почти библейский стиль летописи достигается с помощью сознательной смысловой конструкции. За процитированной фразой следует точный перечень "всяких народов": из семнадцати племен одиннадцать принадлежат к финно-угорским, среди них названы и далекие пермяки, и те же самые прибалтийские финны. Это, казалось бы, лишенное логики повторение является стилистическим приемом летописца, чтобы специально выделить объединенные в общее понятие племена прибалтийских финнов. Разумеется, этот стилистический анализ оставался бы не слишком убедительным, если бы текст летописи не давал серьезных оснований для такого вывода. Владимир Святославич, последний языческий великий князь Киевский (980 - 1015), по примеру хазар носивший титул кагана, пытался в целях централизации власти создать нечто вроде пантеона язычников. Одним из пяти главных богов, воздвигнутых на высоком берегу Днепра, перед покоями князя, был финский бог Мокош, такой же пантеон возвышался и на берегу Волхова в Новгороде. Об участии прибалтийских финских племен в общественной жизни Новгорода и Киева свидетельствует и то, что одним из авторов составленного несколько позднее кодекса "Правда Ярославичей" был старейшина Киевского городища, чудь по имени {42} Микула. Летопись и русский фольклор свидетельствуют о важной роли волхвов и шаманов - по происхождению прибалтийских финнов - в общественной жизни раннефеодального государства и подчеркивают их упорное сопротивление крещению.

На этом фоне и следует оценивать различные по значению и весу сведения о морских походах.

В 882 году Олег (по скандинавским источникам Helgi) объединил Новгородщину с Киевом, подчинив Великий речной путь по Днепру единой власти. В его военных походах принимало участие немало прибалтийских финнов. Летописец упоминает их сразу же после восточных варягов. Прибыв на кораблях под Киев и выдав себя за торгового гостя, направляющегося в Константинополь, Олег хитростью выманил из Киева на берег Днепра Аскольда (Hoskuldr) и Дира (Dyri), захвативших там власть, и умертвил их. Не следует полностью доверять всем деталям этой истории, записанной лишь три столетия спустя, важна ее суть: посещение Константинополя представлялось летописцу событием вполне достоверным, а значит, уже в ту пору, о которой идет речь, торговые походы имели давнюю традицию. Вступивший на престол тридцатью годами позднее Константин Багрянородный (912-959) в многочисленных научных трудах, перечисляя пороги Днепра, дает параллельно их славянские и шведские названия, что также позволяет судить о древней международной традиции водного пути. Во время правления князя Игоря (Ingvar) состоялся один из многочисленных походов на Константинополь, опустошивший побережье "от Сунда до Пафлагонии"; окончился он в 944 году заключением договора "на вечные времена". С точки зрения интересующих нас морских походов этот договор является важным документом, который дает уже не косвенные доказательства, а статистический материал о навигации прибалтийских финнов. Послы, подписавшие договор, представляли князя Киевского и торговых людей Великого речного пути. Летопись донесла до нас сорок пять имен: Ивор, Вуефаст, Искусеви, Слуды, Улеб, Каницар, Шихберн, Прастен, Либиар, Грим, Прастен II, Кара, Истр, Прастен III, Ятваг, Шибрид, Алвад, Фудри, Мутур; гости или купцы Адун, Адулб, Иггивлад, Олеб, Фрутан, Гомол, Куци, Емиг, Турбид, Фурстен, Бруно, Роальд, Гунастр, Фрастен, Игельд, Турберн, Мона, Руальд, Свен, Стир, Алдан, Тилена, Пубскарь, Вузлев, Синко, Бо-{43}рич. В 1941 году русские советские историки указывали, что в этом перечне имен два Искусеви и Каницар - принадлежат эстонцам, а Истр - финн. Сведения исторического характера дополняет языкознание: эстонские слова "puri" (парус), "laev" (судно) и "uisk" (большой парусник) были заимствованы русским языком - это пръ, лойва и ушкуй древних летописей; в былине о Соловье Будимировиче Финский залив называется морем Виру. Добавим, наконец, и географическое измерение: в Эстонии довольно часто находят арабские монеты. Мы до сегодняшнего дня сохранили воспоминание о рупии времен Ибн Фадлана, которая в эстонском языке фигурирует в форме "robi" (роби), в финском - "ropo" (ропо) 1. Круг замкнулся.

Победное шествие магометанской культуры и набеги викингов соприкасались не только во времени, но и в пространстве. В Биармии сталкивались не только пытливый дух, но и торговые интересы, сталкивались здесь и мечи. Высекаемые ими искры ничего не освещали. Эйрик Бледокс Эйрик Кровавая Секира - опустошал побережье Ледовитого моря за несколько лет до того, как Ибн Фадлан достиг Болгарского царства, а через три десятилетия была разграблена сама столица. И у этого события был свой свидетель. "До 965 года это был знаменитый город, ибо это был их торговый центр, - пишет Ибн Хаукаль, - но затем в 965 году россы сровняли его с землей, они же основательно разрушили Атил 2 и, разделившись на две группы, продолжали свой поход на Рим и Андалузию".

Совсем другой результат принесла встреча магометан и викингов в столице сицилийских норманнов - Палермо. Влюбленный в морские путешествия король Рожер II призвал к своему двору ученого араба по имени Абу Абдаллах Мухаммед Ибн Идрис, известного под именем аль-Идриси писателя. Будущий друг короля родился в 1100 году на берегу Гибралтарского пролива, в прославленном городе Сеуте, где увлекались науками, высоко чтили греческую культуру и с благоговением относились к Платону и Аристотелю. Плодом их пятнадцатилетнего {44} самоотверженного труда явилась гигантская географическая карта, выгравированная на серебре, а за несколько недель до смерти короля было написано и пояснение к ней, в котором впервые описаны река Пярну на одном конце света и река Амур на другом. Это событие куда значительнее сверкающей игры искр, высекаемых мечами Биармии, это итог всей истории открытий в эпоху античного мира и раннего средневековья; но, как всякий итог, он одновременно и эпилог, и торжественное приглашение в неведомое завтра.

Среди многих других, кто принял это приглашение, был любитель приключений Брунель.

Только теперь Кадри сделала свое дело и может уйти. А если все же спросить ее, почему в тот ветреный день стояла она в гавани Курессааре? Но если мы зададим этот вопрос, не значит ли это, что мы уже знаем ответ? Ведь там, где начинается вопрос, кончается неведение.

И все же попробуем спросить ее об этом. Правда, мы убедились бы в том, что каждому, кто вздумал бы ее спрашивать, Кадри ответила бы по-разному и при этом никому бы не солгала. Ворчливому Клаусу Кадри сказала бы, что остановилась передохнуть - корзина с рыбой и впрямь была тяжелой; маленькой девочке показала бы на похожих на вымпел парусника длиннокрылых чаек, кружащих вокруг мачты "Уллабеллы"; священнику Юри Кууру напомнила бы, что завтра постный день - день принятия рыбной пищи; а если бы с этим вопросом к ней обратился бравый матрос, Кадри вообще ничего бы не ответила, а поспешно схватила бы свою корзину и убежала прочь. Может быть, это и был бы самый точный ее ответ? Нет, все они одинаково точны. Позволим же Кадри вернуться в ее время, отдаленное от нас четырьмя веками. Всматриваясь в те далекие времена из нашей сегодняшней близи, трудно отличить ее от Балаха или Брунеля, они сливаются, как рябь на синей поверхности моря, как камни в серой плитняковой стене. Может быть, Кадри следует сравнить с известковым раствором, скрепляющим два камня? Но если так, то история несправедлива к ней, как была несправедлива жизнь: ведь Балаха и Брунеля она признала своими детьми, Кадри же в лучшем случае осталась безымянным найденышем. Но что стало бы с {45} камнями без скрепляющего их раствора? Они валялись бы на берегу, и волны с плеском омывали бы их, засасывая все глубже и глубже, постепенно превращая в песок.

Не поставить ли на этом точку?

Нет, лучше вернемся обратно в корчму города Курессааре, ведь мы не лишены любопытства. Постель корчмаря Клауса тоже пуста. Он сидит в темноте, прижав ухо к замочной скважине, но тихое похрапывание свидетельствует о том, что к Северо-Восточному проходу корчмарь относится без особого интереса. Если бы Брунель внезапно открыл дверь, корчмарь с грохотом повалился бы в комнату, а это и в шестнадцатом веке считалось весьма постыдным. Но Брунель не собирается открывать дверь. Он рассказывает свою историю, а перо Балаха так и летает по бумаге. Неоперившимся юнцом высадился Брунель с одного из первых голландских кораблей на норманнское побережье Кольского полуострова. Торговые люди оставили его изучать русский язык в старом Холмгарде, который теперь все чаще, по примеру московитов, называют Холмогорами, хотя никаких гор там нет и в помине, есть только остров - "holm". Все было бы хорошо, если бы не доносы святош. Может быть, их натравили конкурирующие английские купцы? И вот арест, зимний санный путь в Москву, снова допросы, пять лет в Ярославском каземате. И вдруг старый Аника Строганов. Каким только чудом старик разнюхал о нем? "Ты говоришь на нашем языке как русский, а на языке пришлых чужаков как немчура или инглисман..." Взятка, выкуп, первая торговая поездка со строгановской пушниной в Дордрехт. Из Парижа через Дерпт и Нарву обратно к зырянам, вниз по Печоре к Ледовитому морю, оттуда в устье Оби. Рассказы охотников-зырян о Великой реке ("... странно, здесь эта служанка и корчмарь употребляют слова, так похожие на слова зырян..."). Чашка из китайского фарфора в руках вождя. Она доставлена с юга, видимо, по Индийской протоке или с самого Катай-озера, где, как говорят, находится китайская столица Ханбалык. "Разве это не верное тому доказательство?" - внушал он Семену Строганову, остановившись на обратном пути в Сольвычегодске, столице северных владений Строгановых. "Сам бог карает моих братьев-обидчиков", - радостно вздохнул Семен, осеняя себя широким крестным знамением. Старого Анику Строганова призвал господь бог, и {46} братья, делившие наследство, отобрали у Семена плодородную Пермь. Пермяцкий край, однако, больше Англии и Шотландии, вместе взятых, граничит он с рекой Камой и с Каменным Поясом, или Уралом, как вслед за уграми стали называть теперь эти горы. В довершение всего племянники собирались пробиваться еще дальше, к знаменитым торговым путям Азии. Они даже нашли подходящего атамана, который стратегии и боевому строю учился в Ливонин, воюя против шведских рыцарей и польской шляхты, хотя сам, как поговаривали, был всего-навсего речным пиратом, а когда жизнь прижимала, случалось, грабил и на больших дорогах; верный подданный царя, пока того нет поблизости, а по сословию вольнее вольного - "казак", как называют их по-турецки. Теперь, говорят, будто этот Ермак Тимофеевич собирает под своим знаменем ливонцев, литву и татар, чтобы идти с ними против сибирского царя, даже у Семена Строганова требовали денег для крестового похода против неверных, это, мол, не в счет, что сам он сидит здесь, на Севере, несолоно хлебавши на своих солеварнях. И показалась ему божьим знамением весть о том, что в Китай можно попасть прямо отсюда, с Севера, по морю, может быть, даже быстрее, чем если добираться туда через леса и горы... На следующий же день Брунель поехал дальше, с бумагой на груди, в которой говорилось, что ему дается право нанимать кораблестроителей и моряков, знакомых с высокими широтами, с которыми он в будущем году без лишнего шума отправится по реке Виене в море, без шума, но и без промедления, с полным грузом поплывет он под парусами на восток, через Железные Ворота, по Северо-Восточному проходу, пока на берегу справа не покажется белокаменный Ханбалык, квадратный, как шахматная доска, в каждом углу по белой надвратной башне, и под их защитой гуляют принцы и князья, окруженные свитой, которая держит над головами знати шелковые зонтики на длинных шестах...

Брунель рывком распахнул дверь. Клаус с грохотом повалился в комнату, а мы, воспользовавшись переполохом, лучше скроемся, унося с собой мечты Брунеля, хотя они и построены на песке. Сколько раз еще нам будут встречаться иные мечтатели и иные мечты, построенные на песке. И чем больше будет их, тем быстрее уплотнится песок в песчаник, и окаменеет, и превратится в скалу. {47}

СЛЕДЫ

Солнце палит нещадно, и уже невольно начинаешь искать какой-нибудь предлог, солнечные очки, холодный душ, шезлонг. Флаг колышется только потому, что движется корабль. Палуба зеленая. Прищуришь глаза, и кажется: как железная трава. Кормовая волна берет начало от носа "Вилян" и похожа на исполинскую елку - чем дальше за кормой, тем шире она разветвляется. Сегодня в Баренцевом море это единственная волна. Время от времени мы пересекаем пенные струи - следы прошедших здесь кораблей, давно скрывшихся за горизонтом. Странно, что море так долго хранит следы.

- Четырнадцать узлов в час, - произносит капитан как-то слишком уж серьезно.

- Штурман крутит штурвал, - добавляет кто-то.

Меня разыгрывают.

Четырнадцать узлов - это четырнадцать миль в час, а штурман не дотрагивался до штурвала с того самого дня, когда положил в карман штурманский диплом. Это делает матрос рулевой. Мы не пересекаем экватор, так что обряд посвящения новичка растягивается на несколько дней и меридианов и теряет свою остроту. Матрос Маклаков, тот самый высокий, светловолосый, застенчивый вахтенный, который чуть не выставил меня вместе с моим полушубком обратно на рейдовый катер, посвящает меня в тайны обращения со шваброй. Медные и бронзовые детали на капитанском мостике надраивают, если не ошибаюсь, во время вахты третьего штурмана. Я - гость капитана и несколько опасаюсь ограничений, обусловленных этим обстоятельством. На деле все оказывается проще и в то же время сложнее. Чешут языки по адресу береговой крысы довольно деликатно, больше для проформы и чтобы доставить мне удовольствие.

Вообще-то мне нужно было бы поработать. Но вместо этого я стою на ходовом мостике, жадно вдыхая запахи моря, и смотрю на вахтенного матроса, в четвертый раз надраивающего светло-зеленую, покрытую линолеумом палубу, хотя на ней и до этого микробов было меньше, чем в операционной какой-нибудь больницы средней руки; теперь она сверкает так, что по ней жалко ходить. Корабль - идеальная модель общества: обронишь на пол песчинку, и она тут же натрет пятку тебе или твоему другу. И ты поднимаешь эту песчинку. Не похож ли весь {48} наш мир на большой корабль? Теперь мы знаем, как мало воды, хлеба и топлива дано нам с собой в дорогу. Не знаем только, как долго продлится путешествие. Все во имя счастья человека! Но понятие "все" шире понятия "счастье": первое включает в себя второе. Свобода, что бы ни говорили, все-таки не более чем осознанная необходимость. На корабле я всегда чувствую себя свободным, в отличие от Фарида, нашего второго штурмана. Может быть, я слишком рационален, может быть, в этом моя ошибка? Вокруг - неподвижное море, в центре его дремлет неподвижный корабль. Стрелки застыли на цифрах, стрелка компаса замерла на курсе, рулевой - на своем посту, руки его лежат неподвижно на маленьком штурвальном колесе, почти скрывая его.

- Четырнадцать узлов, - говорит капитан, глядя остановившимся взором на северное солнце, застывшее в багряном, уже золотисто-оранжевом, все еще темно-синем ледяном небе.

След Баренца*, где он? Не приведет ли он нас обратно на остров Сааремаа? Где берет начало родник? Впрочем, судьбу человека, судьбу идей едва ли стоит сравнивать с ручьем, как бы соблазнительно это ни казалось. Первые капли Волги начинают свой долгий путь в сотнях километров от границ Эстонии. Горстки песка хватило бы, чтобы направить их движение в сторону Балтийского моря. Разве не убедительно звучит эта ложная посылка? Родники, постепенно набухая, превращаются в ручьи, ручьи вырастают в протоки, объединяются в реки, в реки-гиганты, торжественно передающие Мировому океану воду, собранную с десятков горных вершин. Во всем этом много общего с судьбой идей, кроме главного: ручьи никогда не пересекаются, как пересеклись пути Брунеля и Балаха. Река всего лишь простая арифметическая сумма многих ручьев. С идеями дело обстоит иначе: при каждом пересечении они удваиваются. Да, удваиваются, хотя и теряют при этом свою первоначальную родниковую прозрачность. Балах сообщил сведения, добытые им и полученные от Брунеля, Меркатору, и тот не слишком точно обозначил их на карте. Кожаные Штаны отправился со своими и Балаховыми сведениями в Голландию, где его планы относительно Китая нашли заинтересованных сторонников и циничных пособников. Южные морские пути находились в это время в руках испанцев и португальцев, ревниво охранявших свою монополию. Северо-Восточный {49} проход не давал покоя многим. На Северной Двине экипаж Брунеля построил два корабля, и в 1584 году нагруженные товарами Строганова, предназначенными для обмена, они отправились в путь. Однако на сей раз Кожаные Штаны не добрался даже до устья Оби, куда за несколько лет до того он пробился, правда, со стороны Печоры и держась берега; льды задержали его возле острова Вайгач и Новой Земли, освободив нас от необходимости следить дальше за его судьбой. Последние следы Брунеля теряются в туманной истории Дании.

Но принесенная им весть продолжала свою жизнь в Голландии, соединялась с новыми сведениями и умножалась, заставив в конце концов принца Морица Оранского с помощью Северо-Восточного прохода сломить монополию испанцев в Южном океане. Так были осуществлены три экспедиции Виллема Баренца, обрело смысл существование Брунеля и, если хотите, нашей безвестной Кадри.

ФАРИД

В каюте второго штурмана над письменным столом висит расписание, отстуканное на пишущей машинке, наклеенное на картон и подвешенное на тонкой витой веревке к шурупу, ввинченному в панель переборки под иллюминатором:

"00.00-04.30 Вахта, завтрак.

04.30-05.00 Языки. Прослушивание пластинок.

05.00-11.00 Сон.

11.00-12.00 Гимнастика, душ, обед.

12.00-16.30 Вахта, полдник.

16.30-18.30 Языки.

18.30-20.00 Гимнастика, душ, ужин.

20.00-22.00 Литература. Музыка (по радио).

22.00-24.00 Сон".

Фарид слегка растерялся, когда я стал переписывать все это в свой дневник, но ничего не сказал. Позднее я несколько раз видел, как он, устроившись за трубой, делал там свои упражнения. Это место укрыто от ветра, и туда редко кто заходит. Обхожу его и я. Иногда силуэт Фарида мелькает в другом конце коридора, по пути из каюты в душ или из душа в каюту. Чтобы пройти эти пятнадцать метров, он переодевается в спортивный костюм. Мне {50} не удается пожать ему руку на прощанье: когда я наконец покидаю корабль, у него по расписанию время сна.

Какие языки он изучает, какую литературу читает?

Немецкий, английский. Философию, Ленина, классику, навигацию.

Почему классика, какая классика?

- Это те писатели, которых мы учили в школе. Я решил не проходить их, а прочесть. Прочесть с удовольствием. Сейчас печатается столько макулатуры, вот я и понял, что буду читать только классиков. Хемингуэй для меня тоже классик. На остальное не стоит тратить времени. Его на корабле мало, не будешь считать минуты - не заметишь, как пройдет целый год. Ведь Ремарк тоже писатель, правда? А Смуула вы знаете? Мне очень нравится то, что он написал о корабельном офицере и о Большом Сером. Вы не знаете, что он пишет сейчас?

- Я слышал только название: "Каюта, капитан и командный мостик". Это книга о моряках и об одиночестве.

- Наверное, он часто бывает в море?

- Ему самому хочется бывать чаще. Он собирается сюда, в Ледовитый океан.

- Знаете, мы здесь вместе читаем книги. Не хотите присоединиться к нам?

- Это что же, литературный кружок?

- Наоборот. Сами увидите.

Позднее я вспомнил, что мне нужно было поговорить с Фаридом о Хасане Туфане, немногословном, умном татарском поэте, так напоминавшем мне покойного Аугуста Санга. Фарид - казанский татарин. Он родился в интеллигентной семье и в том же году остался без отца. Все, чего он добился в жизни: пять языков, требовательная пунктуальность второго штурмана, точность скупых слов и жестов - вызывает доверие своей подлинностью. За всем этим чувствуются недолгое детство, большая работа и многое другое.

- Взгляните на эту железную клетку, - показывает он на свою каюту, вот здесь проходит моя жизнь. Два шага в одну сторону, два - в другую, четыре часа на мостике, по лестнице вверх, по лестнице вниз. Знаете, о чем я иногда думаю?

- Догадываюсь. А в общем-то вы устроились довольно уютно.

- У всякой машины есть движущиеся детали, когда {51} они изнашиваются, их заменяют. Если какую-нибудь деталь нельзя заменить, ее заменяют человеком. Вам это никогда не приходило в голову?

- Не слишком ли беспощадное сравнение?

- Иногда мне кажется, что я всего лишь деталь машины.

- А вы не думали о том, чтобы уйти из флота?

- Вообще-то подумывал.

- Как по-вашему, Фарид, что в море важнее всего?

- Языки. Как-то в Лондоне Халдор торговался, и плату за ремонт снизили с пятисот фунтов до двухсот пятидесяти. Попробуй поторгуйся, если ничего, кроме "хаудуюду!", не знаешь. А в Африке они шпарят по-французски. - Фарид показывает, как "шпарят". - В октябре я примусь за французский.

- Почему именно в октябре?

- Раньше не успеть.

КОМПАС

- Я служил коком на буксире в Таллинском порту. Немцы намеревались угнать буксир в Щецин, и мы, члены команды, стали советоваться между собой, что делать. Капитан, боцман и несколько матросов решили уйти на буксире в Швецию. Я хотел остаться в Таллине. Двадцать шестого августа я в последний раз вышел на работу, получил на складе паек на девять человек и тридцать пять литров вишневого ликера. Мы поделили все это между собой, пожелали друг другу доброго пути и скрылись - они в Швецию, я в Нымме.

За желтыми шелковыми занавесками - мертвенно-бледная полярная ночь, чашки с кофе стоят в узком овале света, который отбрасывает настольная лампа, стенные часы над письменным столом в простенке между двумя иллюминаторами показывают полночь. Рядом с часами вмонтированы репиторы гирокомпаса и тахометра - указателя оборотов двигателя, соединенные с маткой гирокомпаса и машинным тахометром. За исключением этих трех приборов только герметические затворы на иллюминаторах и дверях напоминают о том, что мы на корабле, а не в дорогой гостинице. Кресло, рабочий стол, журнальный столик, за которым, случается, проводят пресс-конференции, буфет с холодильником и высокими стаканами для виски, дверь в спальню, обставленную с учетом за-{52}просов семейной жизни, просторная ванная. Над нами часть ходового мостика с правым бортовым крылом и установленными на нем массивным прожектором и сигнальным огнем. Когда мы проходим сквозь плотные клочья тумана, занавески на боковых иллюминаторах начинают зеленовато отсвечивать. Это угловая каюта, из ее иллюминаторов открывается вид вперед и вправо.

- Ночи я проводил у своего одноклассника, днем скрывался в "Виктории Палас".

Сигаретный дым тонкой струйкой поднимается под потолок, где невидимый сквозняк мгновенно втягивает его в вентиляционные трубы. "Виктория Палас" называется сейчас кинотеатром "Выйт".

- Мы сидели в кино и, кажется, уже по третьему разу смотрели Холли Хольцман в "Белой мечте". Потом этот фильм шел на наших экранах под названием "Снежная фантазия". Неожиданно в зале зажгли свет, и контролер сказал, что фильм дальше показывать не будут. Когда мы вышли на улицу... Подожди, я только взгляну, - бросает Халдор уже с порога и скрывается за дверью.

В движении корабля ничего не изменилось, тишина стирает в сознании далекие звуки работающего двигателя, в углах комнаты она сгустилась в уютный полумрак, уплотнилась в дымящихся чашках кофе. Но на переборке над опустевшим креслом Халдора с безумной скоростью вращается картушка гирокомпаса.

- Рыбак, бес ему в ребро! - показывает штурман на едва заметный огонек прямо у нас под бортом. - Откуда он только взялся!..

На экране радара появляются обманчивые облака и зеленоватый лунный свет. Идет дождь.

- Я останусь на мостике, - говорит Халдор, - выключи радио.

В каюте Фрэнк Синатра вполголоса грезит о святых. Я допиваю свой кофе, выключаю радио, разговор окончен.

ОСТРОВ

Остров появился на горизонте, как все острова, узкой темной полосой, но и когда мы приблизились к нему, он не изменил ни цвета, ни формы. Это Вайгач. Низкий берег, блестящие черные камни, пятно грязного снега и пустынное небо, будто и нет за прибрежной полосой ника-{53}кого острова, а тянется все то же ледяное море. Мы бросаем якорь в маленькой бухте, в шторм она может служить укрытием разве что чисто моральным. Но к вечеру снова прояснилось, ветер утих, и наша задержка вызвана другим: корабль идет в караване, ледовая обстановка в проливах и в Карском море тяжелая. Наконец далеко на западе из-за полукружья земного шара появляется маленькая точка, мчащаяся прямо на нас. Это "Гульбене" - "систершип", корабль того же типа, что и наш, и через несколько минут в ожидании вечернего чая его штурманы усядутся в зеленых креслах офицерского салона точно так же, как сидят наши. Порой кажется, что в море не осталось уже никаких тайн. Наш кильватерный след, в котором, не отклоняясь ни на йоту, идет "Гульбене", похож на прямую дорогу, окаймленную с двух сторон белыми полосами пены.

Уральская каменная гряда в тундре опускается ниже уровня моря, но совсем не исчезает. Через тысячу с лишним метров она снова вздымается, теперь уже в виде острова Вайгач, потом в качестве южного острова Новой Земли, после минутной передышки - северным островом Новой Земли, и только лишь в самой северной его оконечности низвергается с высоты девятисот метров в воду, образуя, к радости Баренца, гордый и прекрасный Eck Begierde - Мыс Желания. Радость голландца понятна. Со времен восточных викингов бытовала легенда о том, что материк Евразии гигантской грядой соединяется с Гренландией. Это ошибочное предположение осталось и в древнем названии Шпицбергена - Грумант, искаженной форме от Гренландии.

Таким образом, надежды пробуждали не только Мыс Желания, но и эти три пролива, три узкие щели, ведущие из Баренцева моря на восток. Самый северный пролив - Маточкин Шар. Средний - Карские Ворота - в эпоху позднего средневековья был известен под именем Железных Ворот, что, вероятно, было связано с библейскими и арабскими легендами о железных воротах и о крепостной стене, которую воздвиг Александр Македонский для защиты цивилизованного мира от свирепых, диких народов гог и магог. Последний, самый южный пролив, отделяющий остров Вайгач от материка и который мы скоро пройдем, испокон веков известен под названием Угорский пролив - по-русски Югорский Шар - своеобразный топонимический памятник населявшим когда-то эти края угор-{54}ским народностям, по Геродоту иирки, переселившимся позднее в бассейн реки Оби. Слово "шар" в значении "пролив" встречается в русском языке только на Севере. Многие полярные исследователи, в том числе и Э. Кренкель, связывают его происхождение со шведским словом "skar (произносится: шяр), видя в нем восходящее еще ко временам Отера заимствование, самую восточную веху морских походов времен Биармии. На самом деле это не так. Шар - название еще более древнее, это слово коми-зырян, заимствованное ими из относящегося к угорской группе языка манси. Но представление о том, что Гренландия соединена с северным побережьем Евразии, остается все же важным свидетельством о протяженности полярных путешествий в эпоху раннего средневековья.

Уже в первую свою экспедицию (1594) Баренц проплыл через Карские Ворота, правильно предположив, что северное побережье пролива не что иное, как берег острова. На южной оконечности Новой Земли мореплаватель обнаружил священную рощу ненцев: с высокого мыса Железные Ворота охраняли от трехсот до четырехсот идолов, у некоторых из них было по четыре, пять, а то и больше лиц, все обращены на восток. Баренц назвал это место Мысом идолов. Теперь он носит имя Меншикова.

В следующем году Баренц вернулся сюда на семи парусниках, нагруженных товаром, предназначенным для обмена на рынках Китая и Индии. Мореплаватель был убежден, что простирающаяся за Железными Воротами на юго-восток Байдарацкая губа и есть таинственный Северо-Восточный проход, который приведет его прямо к сказочным богатствам Востока... И только третья экспедиция сделала имя Баренца бессмертным, но зато отняла у него жизнь. По пути на восток они обнаружили Медвежий остров и заново открыли Шпицберген, на котором, по-видимому, еще в 1194 году побывали викинги. После этого суда разошлись в разные стороны. Баренц - он был уже не капитаном, а штурманом обогнул на своем корабле северную оконечность Новой Земли, получившую название Мыс Желания, проник, подхлестываемый надеждами, в Карское море, устремился на юг, "к Индии", но скоро судно попало в ледовый плен и недалеко от побережья Новой Земли пошло ко дну. Команде удалось спастись и вытащить шлюпки и провизию. Началась первая в истории полярных исследований точно документированная зимовка на 76-й параллели. Вскоре выясни-{55}лось, что среди льдов и скал человека подстерегает жестокий враг, вселяющий ужас своей непостижимостью: полярная ночь. Солнце постепенно угасало и 3 ноября исчезло совсем. "А вдруг и воздух здесь загустеет, подобно воде, ставшей тверже скалы? Не грозит ли всем нам медленная смерть от удушья или, что страшнее, безумие?"

Голландцы, как известно, народ практичный, и горестным мыслям они предавались чаще всего после вечернего чая, сидя у жаркой печки в бревенчатом домике, построенном из обломков корабля из великолепных сибирских кедров - из плавника, который почти сплошным поясом окаймляет материк Евразии от Мурманска до южной оконечности Камчатки. Четырнадцать белых медведей, убитых при угасающем свете дня, избавили зимовщиков от страха голодной смерти, однако не уменьшили сколько-нибудь значительно фауну острова: звери держали команду в непрерывной осаде. Сам Баренц, выйдя однажды из дома без оружия, едва не стал их жертвой. Сильнейшая стужа затрудняла дыхание, ураганные ветры со скоростью сто километров в час грозили снести хижину, полярные лисицы уничтожали провиант, люди один за другим заболевали цингой. Наконец, после трехмесячного перерыва на горизонте показался верхний край солнечного диска. Лишь на мгновение осветил он обе шлюпки в этой скованной льдом и безмолвием пустыне, две до смешного крохотные ореховые скорлупки, все еще годные к употреблению, которые тоненькая паутинка надежды связывала с далеким Амстердамом. Надежду излучал главным образом сам Баренц. Вся его энергия уходила на то, чтобы поддержать дух команды. Он умер на обратном пути.

Однажды в сентябре у мыса Нассау (теперь он называется мыс Литке) бросил якорь китобой из Тромсё, первоклассный полярный путешественник Э. Карлсен 1, участник австро-венгерской экспедиции. На побережье он обнаружил хижину, на стене которой висели часы, остановившиеся двести семьдесят четыре года назад. В углу стояли алебарды. В печке был замурован отчет о последней экспедиции Баренца. А на столе лежала книга, открытая на том месте, где Баренц читал ее в последний раз, находя в ней опору своим мечтам, которыми сумел заразить команду. Это была "История Китая". {56}

...Христиан Даль* еще раз внимательно перечитал сообщение о находке Карлсена, расположившись за столом в новом здании Гайнажского навигационного училища, построенном на деньги эстонских поморов и только в прошлом году подведенном под крышу, куда он пригласил в качестве второго преподавателя мореплавателя из Аудру Николая Раудсепа. Прочитав, Даль отложил газету и раскрыл конторскую книгу в пестром переплете. Полистав ее, он нашел место, где в графе "Дебет" размашистым почерком было выведено: "Карское море". Под этим заголовком стояла небольшая колонка цифр. Он взглянул на последние строчки: Карлсен уже в третий раз побывал в Карском море! Даль перечитал всю колонку:

"1580 - англичанин Джексон прошел в Карское море через Югорский Шар; затертый льдом, провел 18 дней в ледовом плену и был вынужден вернуться в Англию.

1594 - голландец Корнелиус Най два года подряд пытался пробиться в Обскую губу, но дошел только до полуострова Ямал.

1625 - голландец Босман.

1690 - архангельский кормчий Родион Иванов, потерпев крушение, должен был зимовать с экипажем на западном побережье Ямала.

1736 - лейтенанты Малыгин и Скуратов проникли через Югорский Шар в устье реки Кары, зимовали там, на следующий год вошли в Обский залив и зимовали второй раз в деревне Березово.

1862 - лейтенант Крузенштерн, внук почетного доктора Тартуского университета, после гибели судна в Карском море с трудом спасся на побережье Ямала.

1868 - норвежец Карлсен охотился неподалеку от Белого острова.

1869 - англичанин Паллизер, норвежцы Карлсен и Иоганнесен охотились в Карском море".

Внизу Даль приписал еще одну строчку:

"1871 - норвежец Эллинг Карлсен обнаружил хижину Баренца".

Даль размышляет: почему китобоям и охотникам на моржей везло больше, чем исследовательским экспедициям? Не потому ли, что последние держались слишком {57} близко к материку? Может быть, море освобождается от льдов на значительно большем пространстве, чем предполагали до сих пор? Но ведь это значит, что соединение великих рек Сибири с Мировым океаном, объединение сибирских богатств с мировым рынком - дело вполне осуществимое? Все еще колеблясь, он начинает письмо: "Ваше высокородие, господин делопроизводитель Императорского Общества для Содействия Русскому Торговому Мореходству - Кришьянс Вальдемар, милый Друг!" Даль был человек скромный и неторопливый, он привык действовать не под влиянием внезапных импульсов, а в результата обдуманных решений. Как смертного греха боялся сн выпячивать свои заслуги. Однако это совсем не означает, что нам следует придать их забвению, и место в первом томе Эстонской Советской Энциклопедии принадлежало бы ему по праву. Четыре года обучал он в Хейнасте 1 детей поморов, не получая от государства никакой платы. "Он был очень-очень славный человек. Когда он входил в класс, ученики оживлялись", - вспоминает один пярнуский морской волк. Ранней весной 1876 года, как только подсохли дороги, Христиан Даль и Николай Раудсеп сели в тарантас и поехали из Хейнасте в Тюмень.

Сейчас в Хейнасте уже две тысячи жителей.

ВОРОТА

Югорский Шар похож на извилистую Лету, на берегу которой дрожащие от холода безглазые духи ждут Харона. Мы медленно передвигаемся в караване, то и дело меняя курс. "Индига" боязливо следует за нами по пятам. Небо, глубоко вздохнув, ярко вспыхивает и гаснет на долгие недели. Мир опустел. Никакие слова не могут описать, никакие краски не смогут изобразить окаменевшего равнодушия здешних берегов, от него отскакивают все желания, сравнения и взгляды. Что-то перед нами открылось, что-то закрылось навеки. Невидимые ворота времени? Или то был грохот металла? И вдруг перед нами лед.

Лед?

Прислушайтесь к работе двигателя: четыре тысячи лошадиных сил вращают вал нашего корабля. Взгляните на карту: глубины Югорского Шара промерены так же хорошо, как в проливе Соэла у нас в Эстонии. Посмотри-{58}те на этих ребят: это их будни, их улица и их дом. "Наш уважаемый Юрий Семенович, известный в преисподней под кличкой Камо, откроет вам сегодня тайны радиопеленгации", - сообщает Фарид. Он даже не улыбается, такая уж у него манера. Камо хищно скалит зубы, сверкает глазами и снова медленно гасит их. Это наш третий штурман, смуглый, худощавый, с элегантной эспаньолкой на изящно вылепленном подбородке, артист до мозга костей, для которого средством общения служат не слова, а жесты, куда более красноречивые. В штурманской рубке он быстро и легко крутит ручки настройки радиопеленгатора, едва касаясь их, словно перебирает бриллианты где-нибудь в магазине на Елисейских полях. Когда светло-зеленый огонек аппарата, потрескивая, зажигается наконец чистым пламенем, на лице Камо появляется такое сияющее отражение удовлетворения, будто он нашел необыкновенно ценный камень. Это настоящий балет, но радиопеленгация, кроме того, еще и колдовство. Когда я принимаюсь наносить место нахождения корабля на карту, выясняется, что мы сидим на вершине горы, как Ной, в обществе оборотней, вовсе не подходящем для порядочного советского торгового судна.

Но стоит лишь выйти на палубу, с треском задвинув за собой раздвижную дверь, и безглазый мир подземного царства Аида вновь окружает нас, беспросветный, мглистый, ледяной.

- Ты не слышал, с какой стороны гудела сирена? - спрашивает Камо, просовывая голову в дверь.

Не слышал. В таком тумане направления и расстояния стираются напрочь, а звуки идут прямо с темного неба, и огни "Гульбене" светятся рядом с нами - до нее, кажется, можно докинуть камнем, хотя по радару расстояние между ними не меньше трех кабельтовых. Так оно и есть на самом деле: 540 метров. Чуть ли не на ощупь каждый корабль занимает свое место в караване. Впереди ледокол "Мелехов". За ним

пароход "Сухуми",

ледокольный пароход "Дежнев",

теплоход "Браславлес",

исследовательский катер "Секстант",

теплоходы "Сыктывкар",

"Гульбене",

"Виляны",

"Индига". {59}

Наше судно наскочило на лед. Оно содрогается, тяжело переваливается с боку на бок, как автобус на ухабах, но здесь между каждым толчком можно не спеша сосчитать до десяти, и в этой медлительности ощущается грозная сила и судна, и льдов. Капитан сидит на лоцманском месте, прижавшись лбом к стеклу, на мостике, где царит незримое напряжение, темно и тихо, но тем энергичнее идет работа в штурманской рубке. По сути дела, это продолжение мостика, во всяком случае, я не знаю судна, где во время плавания дверь штурманской была бы закрыта. В этом крохотном помещении живет само искусство навигации. В штурманском столе, похожем на комод с необъятно широкими выдвижными ящиками, каждый из которых увенчан двумя старинными бронзовыми ручками, хранятся морские карты. Самая главная карта - по ней-то мы сейчас и плывем - разложена на столе и слабо освещена. Свет не должен быть ярким. На ночную вахту заступают на пятнадцать минут раньше, чтобы глаза успели привыкнуть к темноте. Камо работает циркулем и штурманской линейкой, и из градусов девиации, баллов ветра, оборотов двигателя и пронзительного свиста радиопеленгатора беспрерывно рождается место нахождения корабля: черточка длиной в несколько миллиметров, которую он, обуздав собственную страсть, осторожно наносит на карту хирургически отточенным острием карандаша. Там, где застывает это острие, помещается корабль. Мы все еще в восточной части Югорского Шара, этих воротах в Индию, богатых течениями и мелями. Сегодня они еще уже, чем обычно, и требуют еще большей точности судовождения из-за окруживших нас льдов, тумана и того, что идем мы в караване. На мостике появляются на вешалке шубы, на скамейке в штурманской рубке подушка в белой наволочке. Если натянуть вдоль скамейки одну занавеску, а в ногах другую, для капитана отгораживается тихий, спокойный, почти беззаботный мир размером с кубический метр, который называют рундуком.

- Спокойней всего на корабле спится именно на этом рундуке.

- Как ты вообще можешь тут спать?

- Конечно, все время слышишь, что вокруг разговаривают, но потому-то, наверно, так хорошо спится.

С сегодняшнего дня самыми мучительными минутами {60} для капитана оказываются те, когда он стоит под плещущим душем.

Я иду по коридору, покрытому ковровыми дорожками. На этом корабле дорожки убирают не в море, а в порту. Иду в мягком свете между стенами цвета воска, куда не доносится режущий хруст льда. Из кают-компании слышится музыка: показывают фильм "Каменный цветок". Завтра я буду там рассказывать о Северо-Восточном проходе и о первооткрывателях Северного морского пути, с которыми меня связывает одна общая гавань - Эстония. В дверях каюты промелькнул Фарид с полотенцем на шее, - значит, скоро восемь часов вечера, ужин на столе.

КЛЮЧНИК

- Ужин подан, - доложил кок, склонившись в глубоком поклоне.

- Благодарю, - ответил капитан. - Скажи, что я работаю.

- Их благородия обидятся, - покачал головой повар, - их благородия не любят ждать.

Даль выждал, пока повар закрыл за собой дверь, и продолжал: "Что особенно странно поразило меня и моего помощника, так это то, что наибольшая ширина была не посередине судна, а значительно дальше кзади". Так распорядился купец первой гильдии из города Березово Трофимов: господская каюта должна быть просторнее других. Из деловых контактов сибирских купцов с моряками родилась дружба Сибирякова с Норденшельдом* и знаменитая экспедиция "Веги". Но миллионер и меценат Сибиряков был исключением среди своих собратьев. Трофимов же вошел в историю контрабандой, только потому, что в 1876 году, с 17 мая по 23 июня, его жизненный путь пересекался с путем X. Даля. Склонная к иронии судьба приковала к одному кораблю и к одной цели два совершенно несхожих характера. Недоразумения начались уже в Москве: морское министерство отказалось доверить Далю хронометр, выразив опасение, что никто в экспедиции не сумеет заводить его. Чтобы выяснить "судоходность Обской губы, устья Оби и ее залива", необходимо было в Тюмени выверить навигационные приборы. Единственным объектом, определенным на местности с геодезической точностью, была монастырская коло-{61}кольня, но архимандрит даже не стал слушать Даля: часы можно проверить в городской думе, а координаты отмечены на любой карте! Однако самым крепким орешком оказался купец Трофимов, один из тех, кто финансировал экспедицию. Воспользовавшись неосведомленностью Даля и Раудсепа в денежных делах и их бескорыстием, он связал обоих мореплавателей по рукам и ногам хитроумным контрактом. Вместо балласта, "к величайшей досаде" Даля, тридцатипятитонную шхуну загрузили доверху мешками с мукой, а условия страховки не позволяли груженым кораблям останавливаться с исследовательскими целями. Канаты, блоки, якоря были плохого качества, паруса в первый же день пути вытянулись, а "их прозрачность не могла не возбуждать в нас печальных предчувствий", писал Даль. Наконец якорь был поднят: "Любопытство тобольских жителей, выражавшееся до того времени только вопросами и знаками удивления, теперь, при нашем отплытии, собрало на берегу массу охотников подивиться на никогда не виданное зрелище корабля, идущего на парусах против ветра". Но тревоги на этом не кончились, напротив, они только начинались. Купец не платил жалованья, матросы сбежали с корабля, и теперь-то волей-неволей пришлось задержаться в порту, чтобы с помощью урядника вернуть их. Даль и Раудсеп попеременно выполняли обязанности штурмана, боцмана и матросов. "Нам пришлось взвалить на свои плечи и эти последствия чрезмерной бережливости господина Трофимова", - отмечает Даль со свойственной ему выдержкой. В Иванову ночь 1876 года экспедиция прибыла в Березово, самый северный город Западной Сибири, стоящий на месте слияния рек Оби и Сосьвы. Мешки с мукой выгрузили, но тут выяснилось, что для продолжения пути и дальнейших исследований Трофимов не заказал ни провианта, ни камней для балласта, да и вообще не собирался этого делать. Не намеревается же господин купец лишить наши семейства последней опоры?! "На это я имел удовольствие услышать, что я рискую только всего жизнью, своею и своего семейства, а он капиталом". И горькое признание: "Экспедиция была посмешищем, от которого освободиться в то мгновение я был бы несказанно рад". Даль и Раудсеп продолжали свой путь на север, в Обдорске, нынешнем Салехарде, они встретились с экспедицией знаменитого естествоиспытателя А. Брема и часть пути проделали вместе с ней. Предоставим слово {62} спутнику Брема, этнографу и орнитологу Отто Финшу: "При виде такого судна и такой команды, из которой лишь одному греку пришлось раньше нюхать соленую воду, любой немецкий капитан отказался бы от своего намерения... Не говоря уже о странной конструкции, этот корабль с парусами из домотканого полотна, необычной оснасткой, с балластом, состоявшим из муки и кирпичей, и всем прочим, а прежде всего своей командой, не вызывал ни малейшего доверия. Но капитан Даль... - которого Финш в другом месте характеризует как энергичного капитана с кругозором ученого, - ...не мог отказаться..."

Отказаться - от чего?

От Северо-Восточного прохода!

Еще ни одно европейское судно не достигало Оби, в верхнем течении так тесно переплетающейся с древними караванными путями...

КНИГА

Чем дольше длится путешествие и чем дальше уходим мы в море, тем сильнее становится власть книги. В каюте Фарида, тесно прижавшись друг к Другу, сидели Камо, матрос Маклаков, молодой боцман, собиравшийся вскоре жениться, сам Фарид и я. Темноволосая женщина, судовой врач, читала вслух Салтыкова-Щедрина. Когда она переворачивала страницы, нас обдувал ласковый литературный ветер, шумели березы, мир казался хрупким и прекрасным. Почему именно Салтыков-Щедрин? Не знаю. Они начали читать его еще в Африке. Это была не игра в литературу, а возрождение литературы.

- Разве вы не обсуждаете прочитанного? - с удивлением спросил я, когда все разошлись.

- Так сразу? - удивился в свою очередь Фарид. - Нет, мы обмениваемся мнениями, когда собираемся снова. Чтобы было время подумать.

Я постараюсь сохранить в памяти этот вечер и этот ответ. Позднее мне случалось говорить о книгах с разными людьми. Меня заинтересовало отношение моряка к книге. На Амуре как-то раз я попал на канонерку пограничников. Жилые отсеки здесь очень тесные, из одного в другой можно попасть только через круглый люк, расположенный на высоте пояса. Я отвинтил крышку одного из таких люков и очутился лицом к лицу с тремя матросами. Один сидел на койке босиком - погода стояла {63} душная и влажная, - но, увидев меня, стал поспешно натягивать ботинки, рядом с ним лежал сборник стихов Солоухина. У другого матроса был в руках роман Лациса "Сын рыбака". Кто-то из них читал вслух - я не разобрал, кто именно, только, отвинчивая люк, слышал сквозь железную переборку чье-то бормотанье, а сами они постеснялись признаться. Это был миг литературного откровения, который нельзя, да и невозможно продлить. Амур - почти море. Я думаю, что моряк, как и любой другой читатель, ищет в книге самого себя, но в силу исключительных обстоятельств, диктуемых профессией - морской плен, распорядок дня, повторяющийся изо дня в день с точностью до минуты, необходимость всегда быть в состоянии готовности, общение с женой через дежурного радиста, моряку труднее, чем обыкновенному читателю, отождествлять себя с героем книги. В целом он любит литературу больше, чем обычный образованный человек (на флоте почти все матросы имеют среднее образование, офицеры - высшее), но мечтает о книге про море и моряков больше, чем, например, летчик о книге про летчиков или учитель о книге про школьную жизнь. Это может показаться преувеличением, но это так. Моряк может не знать эстонской литературы, но он знает главу о Большом Сером Юхана Смуула и с нетерпением ждет следующей главы. А за ее отсутствием читает Конрада и Гончарова, не воспринимая их как писателей прошлого, ибо психологическая ситуация в море куда консервативнее, чем на земле. Стоит мне у себя в каюте взглянуть на пишущую машинку, и сразу становится не по себе. Следует отдать должное моим спутникам - никто ни разу не спросил: "Пишете ли вы что-нибудь?"

ЗАМOК СЛОМАН

Устье Оби оказалось судоходным. Всю зиму X. Даль, сидя в учительской Гайнажской школы мореплавания, вел переписку с портовыми городами. Судно, подходящее как по конструкции, так и по цене, было найдено весной 1877 года в Любеке. Команда была составлена из жителей Хейнасте и поморов Пярнуского залива. Норденшельд готовился к большому прыжку из Атлантики в Тихий океан, и все, что происходило на Севере, находило отражение в его записной книжке: "Пароход "Луиза", 170 тонн, 60 лошадиных сил, капитан X. Даль, вышел 23 июня {64} 1877 года 1 из Любека и, после стоянок в Лондоне и в Гуле, 28 июля прибыл в Тромсё, а 2 августа на южную оконечность Новой Земли. Затем он проплыл по Оби и ее рукаву Иртышу более 1000 миль вверх по течению и достиг..."

Это произошло на рассвете. Зеркальная гладь реки еще дышала прохладной ночной свежестью, сгустившиеся в зарослях ольшаника клочья тумана таяли при первом прикосновении дня, когда северо-западный ветер, "этот подлинный пассат Тобольской области", коснулся дремлющей шеренги флагов, и их веселый плеск явился сигналом для капельмейстера. Он поднял дирижерскую палочку. Оркестр заиграл, и взгляды всех присутствующих обратились к подкатившей коляске, откуда легко выпрыгнул молодой улыбающийся губернатор. Поэтому-то никто и не заметил, как из-за речной излучины появился небольшой пароход с длинной стройной трубой.

Не могу не поблагодарить директора Тобольского государственного историко-архитектурного музея-заповедника В. Трофимову, которая в газете "Тобольские губернские ведомости", номер 38 за 1877 год, отыскала следующее сообщение:

"Тобольск, 8 сентября. Наконец, после многолетних усилий и попыток к открытию кратчайшего водного пути из Европы в Сибирь, путь этот ныне найден и проложен. Честь и слава такого благодетельного по последствиям своим для всей Сибири открытия всецело принадлежит профессору Гайнажской школы мореплавания в Лифляндской губернии г. Далю.

Подробности этого дела заимствуем из путевого журнала самого г. Даля, с любезною обязательностью поспешившего удовлетворить наше любопытство.

Прибывший в Тобольск винтовой пароход "Луиза" принадлежит председателю Общества для содействия мореходству, иркутскому Первой гильдии купцу Трапезникову. Г. Даль с 12-ю человеками прислуги..."

Описав уже известный нам маршрут, газета продолжает:

"По случаю мелководья в р. Иртыш пароход "Луиза" остается зимовать в Тобольске под надзором помощника господина Даля; сам же он, обещая прибыть к нам будущим летом уже не с пустыми руками, возвращается {65} ныне на родину.... Дай Бог, чтобы успех г. Даля дал добрый толчок нашей застоявшейся промышленности и оживил бы сколько-нибудь упадающую торговлю".

Сам Даль с горечью писал: "Мне очень жаль, что во время прохода по Обской губе я нигде не смел останавливаться для определения местности, имея застрахованный груз". Погоня судовладельцев за прибылью в ущерб безопасности мореплавателей не могла пройти безнаказанно: несколько позднее Карское море отняло жизнь и у двух эстонских моряков. Но, несмотря ни на что, путь был открыт, и год спустя Даль выполнил данное газете обещание: прибыв третий раз в Тюмень, он отправил оттуда парусник, построенный корабельным мастером Кальком, команда которого была составлена из учеников мореходного училища Хейнасте. В центре Сибири подняло якорь судно, взявшее курс через Северо-Восточный проход на Лондон. Случилось это 11 августа 1878 года. А за четыре дня до того на другой реке встал на якорь другой корабль: остановилась в устье Енисея, под защитой острова Диксон, "Вега" Норденшельда. Курс, проложенный Далем, пересекался с курсом Норденшельда только на бумаге, в море их разделяло не столько пространство, сколько время. На первый взгляд этих двух мореплавателей скорее можно не сравнить, а противопоставить друг другу. Один - житель Таллина, четырнадцати лет ушедший в море зарабатывать себе на хлеб; другой - финский аристократ, ученик Рунеберга, из-за пения "Марсельезы" и подстрекательство против существующего строя вынужденный бежать из Хельсинки в Швецию. Безвестный учитель сельской школы, взявший на борт "Луизы" свою жену, имени которой мы даже не знаем, - и естествоиспытатель, осененный славой пяти полярных экспедиций на Шпицберген, женатый на Анне Маннергейм. Три раза Даль вместе с Раудсепом и Курсейном, в тряском тарантасе, с хронометрами будущего корабля на весу в руках, пересекал Урал, эта трогательная картина неотвязно стоит у меня перед глазами. Генерал-губернатор Западной Сибири промчался мимо них в рессорной коляске. "С быстротой стрелы", - шепчет Даль почти благоговейно. Они же сидят в нагруженном тарантасе прямо, будто аршин проглотили, и хронометры не лежат у них на коленях, нет, они всю дорогу держат их на руках на уровне груди, "руки онемели... мы буквально были облиты потом, даже по сторонам нельзя было смотреть, {66} так как хронометры поглощали все внимание", - пишет немногословный Даль, не подозревая, что его путь ведет в будущее, а путь губернатора - в прошлое. Даже в самые трудные минуты его не покидало свойственное крестьянину чувство долга. В Обской губе Даль использует каждую свободную минуту, чтобы выяснить общность словарного состава хантыйского и эстонского языков. После поворотных лингвистических экспедиций Кастрена* его работа уже не имела особой научной ценности, но разве мог он не делать этого?! "Некоторые из этих гортанных звуков так же трудно произнести не упражнявшемуся, как, например, число 88 по-голландски", - отмечает Даль, и дальше: "С финским и эстонским остяцкий язык имеет весьма много сходства". Сто два хантыйских и эстонских слова сравнивает Даль, и почти четверть из них - вполне обоснованно. Это ли не хороший результат?! Вспомним, что ханты вместе с венграми и манси образуют угорскую языковую группу, они дали название Югорскому Шару и под именем иирков упоминаются в "Истории" Геродота. Но как бы ни различались Даль и Норденшельд по своим масштабам, в них есть и нечто общее - удивительная подлинность, вызывающая доверие с первого же взгляда, преданность северным морским путям. Если бы они встретились, это наверняка доставило бы им обоим радость. Но встретиться им не пришлось. Даль, как обычно, спешил вернуться к началу учебного года в Хейнасте, Норденшельд торопился вперед, к Берингову проливу. Весь мир вздохнул с облегчением, когда телеграфная станция Иркутска с шестинедельным опозданием сообщила, что "Вега" благополучно миновала дельту реки Лены. Затем след "Веги" исчез, и в обоих концах Северо-Восточного прохода стали готовиться к спасательным экспедициям. Из Америки на яхте "Жаннетта" отправился в путь Джордж Вашингтон Де-Лонг, и с его именем связаны самые трагические страницы освоения Севера, но в то же время и рождение новой, чрезвычайно плодотворной идеи: не бороться со льдами, а передвигаться вместе с ними, подобно дрейфующей станции! В Европе работами по спасению "Веги" руководил неутомимый Сибиряков. По его заказу в Мальмё было построено спасательное судно "Норденшельд" водоизмещением двести тонн. Все было готово к грандиозной спасательной экспедиции, когда - шел уже май 1879 года - у почтовой конторы в Анадыре остановилась оленья упряж-{67}ка и чукчи передали письмо Норденшельда. Датированное 26 ноября 1878 года, оно пробыло в пути более полугода: "Вега" зимовала в заливе Колюч, вблизи Берингова пролива. "Норденшельд" купил Пеэтер Пёйтель, и это судно стало первым пароходом эстонских островитян, еще долго бороздившим Балтийское море после смерти Норденшельда (1901) и Даля (1904).

ТЫСЯЧА СОЛНЦ

Что-то обожгло руку.

Солнце светит прямо в кровать.

О борт судна непрерывно грохочет лед.

Не побрившись даже, бегу на мостик.

Я стою на крыле мостика в одной рубашке и, хотя на мне солнечные очки, щурю глаза. И это называется семьдесят четвертой параллелью! Никогда в жизни не видел я столько света; или лучше сказать: никогда не чувствовал столько света? Я вытягиваю ладонь и удивляюсь тому, что не ощущаю его тяжести. Солнце щедро посылает на землю свои лучи, а кристаллы льда тысячекратно приумножают их. Ледовое поле расстилается во все стороны до самого горизонта, и кажется, что это уже не море, а степь ранней весной, покрытая полными светло-зеленой воды озерами, перерезанная журчащими ручьями и спокойными реками. Ледяные торосы похожи на первобытных животных, пришедших на водопой, которых внезапное появление техники двадцатого века заставило неподвижно застыть. Посреди ледового поля должен бы пролегать канал с темнеющей водой. Но его нет. Лед почти бесшумно смыкается за кормой "Гульбене", льдины, с силой раздвинутые на мгновение, с шорохом возвращаются на прежнее место, и весь караван стоит, похожий на редкие избы черемисов у зимнего почтового тракта екатерининских времен. И все же мы движемся, только самым малым ходом, почти незаметно. Вода у борта бездонно черная, кажется, что это не вода, а сама черная бесконечность, разверзшаяся на миг под тяжестью корабля, она немедленно поглотила бы нас, если бы не могучие кромки ледового материка. Корабль, как тюлень, лезет на льдину, нос его медленно поднимается, потом наступает уравновешивающая ничья, кажется, будто "Виляны" остановился на гребне льдины, чтобы перевести дыхание перед тем, как с тихим вздохом провалиться сквозь нее {68} и опять с усталым упорством начать карабкаться на следующую льдину. Корабль не плывет, он шагает. Краска с бортов ободрана длинными полосами. Сейчас можно было бы сойти с корабля и, не замочив ног, отправиться пешком на полюс. Горизонт на севере дымится. Это не вьюга, это лед, отбрасывающий молочно-белое излучение в небо. Здесь все отражается в воздухе. Небо впереди темно-синее, почти фиолетовое. Что это? Свечение воды? Или тумана над тем же льдом?

- Свистите полонез Огинского! - кричит Фарид, появившись на крыле капитанского мостика.

- Если-палки, зачем? В такую погоду!

- Тюлени обожают этот полонез!

Мы свистим с ним вместе, для музыкальных животных это оказывается слишком сильным испытанием. К тому же сегодня свою любимую мелодию они слушают в восьмой раз. Наверно, полонез им насвистывали уже с "Мелехова". Так или иначе, но они утомленно уползают подальше от нас и втискивают свои жирные туши в узкие ледяные трещины - в трещины времени? - в другой мир, темный, пространственный, богатый рыбами, где господствуют неведомые нам законы и скорости, где животные становятся невидимыми для нас и видимыми для самих себя. И все же - жизнь покорила и эту ледяную пустыню: вдоль каравана летит птица, и тень ее скользит по мостику.

- Лед десять баллов, - слышу я за спиной голос Халдора.

Он в тапочках и в спортивном костюме: наверно, пытался урывками подремать в штурманской рубке, на рундуке, вскакивая при каждом толчке. Десять баллов - это максимум, это значит - чистой воды нет вообще, кругом один только лед. Он мог бы признаться себе, что устал и встревожен. Откуда-то он притаскивает плетеное кресло, ставит его на солнце, расстегивает ворот рубашки, кладет ноги на поручни, закрывает глаза, и вместо черной тревоги на его лице появляется радостное изумление.

...Радостное изумление все еще отражалось на лице начальника экспедиции, когда вечером он раскрыл дневник и занес в него вот эти строки:

"29.7(11.8). Безоблачное небо, теплое солнце, будто {69} мы плывем вдоль финского побережья... В такую погоду наше плавание кажется увеселительной поездкой. Таковой она и является на деле, если сравнить наше путешествие с первой русской экспедицией, с Великой экспедицией. Не говоря уже о преимуществах, которые нам дает использование силы пара, без этого и мы застряли бы во льдах Карского моря, напомню хотя бы о том, что после вкусного обеда, когда стол убран, Матисен играет нам, как и сейчас, что-нибудь Шопена, Мендельсона или Чайковского на этом красивом пианино, которым мы обязаны великому князю Константину.

Жаль, что Вальтер не решается больше играть; лишь в Тромсё он уступил нашим просьбам. Его игра на рояле мне особенно понравилась, у него спокойное, сильное, гармоничное туше, полностью соответствующее его характеру.

Зеберг был несколько дней занят шитьем двух футляров для штативов теодолитов. Он очень трудолюбивый и обязательный человек, которого просто невозможно не любить.

Так... теперь мои мысли могут снова обратиться к юго-западу, в город Тарту, в то время как "Заря" в своем обычном ритме полным ходом движется на восток. Спокойной ночи, мои дорогие домочадцы..." (1900).

Мы встретимся с автором этих строк на более высоких градусах широты, не далее как на 122 странице.

СЕРДЦЕ

Наша белая, обтекаемой формы труба, хотя она не картонная, а железная, кажется сентиментальной декорацией, трогательной данью традиции - тонкой и длинной трубе "Луизы". Это не совсем так. Современная труба - это кожух, куда выводятся трубы главного двигателя, всех вспомогательных механизмов и вентиляции. Здесь же в строгой изоляции хранится кислота для аккумуляторов.

Я живу на корабле как на шестом этаже семиэтажного дома. Дверь в машинное отделение открывается с пятого этажа. Перекрытия нет, двигатели помещаются глубоко внизу, так что кажется, будто с церковных хоров смотришь вниз, в грохочущий ад. Если вы захотите высказать чиф-инженеру свое почтение, смешанное с удивлением перед зияющей пустотой, которую корабль несет {70} в своем чреве, или сказать что-либо еще более умное, делайте это сразу, тут же, на трапе из металлических перекладин, - внизу он ничего не услышит из-за оглушительного грохота. Чиф-инженер - старший механик судна, тот самый невысокий деликатный человек, с которым Халдор познакомил меня на перроне германского вокзала. Машинный зал с главным двигателем и сорока пятью выкрашенными в белый или светло-зеленый цвет электромоторами - его держава; дамы могли бы прийти сюда в белых бальных платьях. Когда на пути нам попалось масляное пятно величиной не больше спичечного коробка, он поднял брови, и вахтенный с тряпкой в руках набросился на это пятно, как на дракона. Рядом с маринистскими штампами здесь много новшеств. Где бы ни был корабль, в тропиках или в Арктике, зимой и летом, температура воздуха в жилых помещениях поддерживается одинаковой - плюс двадцать два градуса. Как ни странно, воздух идет отсюда - очищенный от пыли, избыточной сырости и излишней сухости, от возможной радиоактивности и конечно же от синей морской соли. Воду, которую мы пьем, пропускают через серебряные пластинки, чтобы обогатить ее ионами. Может быть, поэтому все мы пышем здоровьем, а врач имеет досуг выпускать стенгазету? Здесь же вырабатываются около двух тысяч киловатт, которые, поступая в радар, становятся там глазами корабля, на радиостанции - его ушами, на кухне - звенящими березовыми поленьями, а в прачечной до известной степени заменяют женщин: стирают, выжимают, крахмалят, сушат и гладят белье. Длина главного распределительного щита, полностью автоматизированного, снабженного пятьюстами выключателями, составляет двенадцать метров. Я успел заметить, что на щите нет ни одного узла, которого не коснулась бы лаконичная фантазия дизайнера. Техника может выглядеть угнетающе бездушной. Здесь она прекрасна. И, наконец, перед самым двигателем, в эпицентре адского грохота, - пост управления. Мощный воздушный занавес отделяет его от всего остального пространства, волосы развеваются на стерилизованном, лишенном поэзии морском ветру, который при других обстоятельствах никогда не проник бы сюда, ниже ватерлинии; во время плавания в тропиках температура здесь поднимается до сорока градусов. Пост управления - это узкий и высокий пюпитр, какими пользовались еще в конторах времен Ганзы, миниатюрная {71} школьная доска, на которой вместо биржевых данных мелом нацарапаны показания двигателя, еще один циферблат и шкала машинного телеграфа - железный кулак, сжимающий вожжи тысяч лошадиных сил. Цифр не по моде мало: иначе это был бы уже не пост управления, а трибуна для митинга. И неожиданно - телефонная будка. Знакомая до смешного, стандартная телефонная будка, какую можно видеть на улицах любого города, вызывающе неуместная в этой сверкающей, безмолвной машинной державе.

- Для чего она здесь? - удивляюсь я.

- Что? Что? - переспрашивает главный механик.

- Для чего она? - показываю на телефонную будку.

- Не слышу! - кричит он мне прямо в ухо. - Пойдем в будку!

Будка оказывается звуконепроницаемой.

- Что вы хотели спросить?

- Спасибо! Теперь все понятно!

Мастерская, оборудованная тремя универсальными станками, может потягаться с маленьким заводом, утверждает чиф-инженер. Но я пропускаю его объяснения мимо ушей, внимание привлекают предметы, более доступные моему пониманию: на стене в ряд расположены штук двадцать молотков разной величины, начиная с молотка-великана и кончая крошечным молоточком, каким пользуются золотых дел мастера, а в самом конце ряда еще медные и оловянные молотки.

- Машина любит, чтобы с ней обращались деликатно.

Я видел это деликатное обращение. Мы шли вдоль главного двигателя. Я забыл сказать, что он возвышается на несколько этажей и по размерам ненамного меньше дома в Нымме, где я живу. Внезапно старший механик стал прислушиваться. Со стороны это казалось смешным. С таким же успехом во время пушечного выстрела наводчик мог бы приложить палец к губам, призывая к тишине. Потом он взобрался на фундамент машины, оттуда еще выше, на следующий ярус, и, прижавшись ухом к покрытому светло-зеленым лаком металлу, замер в этой позе. Когда, покачивая головой, он спустился вниз, на лице его застыло выражение меланхолии.

- Какой-то странный шумок появился, - кричит он мне в ухо.

Я хочу видеть гребной вал. В низком туннеле гребного {72} вала темно, сыро и тесно. Вал толщиной с меня и длиной в двадцать метров делает сто двадцать пять оборотов в минуту. Прижимаю ладонь к его прохладной отполированной поверхности и внезапно начинаю понимать, что это такое четыре тысячи лошадиных сил.

- Четыре тысячи - это в идеальном случае, - сетует погрустневший чиф. - Если вычесть потери, останется всего три тысячи двести пятьдесят.

- Ну и что? - утешаю я его. - В литературе потери бывают куда больше.

Вынимаю носовой платок, чтобы вытереть ладонь, жестоко обижая этим старшего механика. Сам он здесь, среди механизмов, чувствует себя как дома, то и дело похлопывает по корпусу то один, то другой, как коня по шее. Теперь он становится еще молчаливее. Где-то высоко над головой стальной нос корабля с хрустом прокладывает путь через льды.

ЗОЛОТИСТОЕ ОБЛАКО

Халдор дал мне свой электрический кипятильник, и теперь я завариваю кофе в каюте. Иногда хочется, чтобы кто-нибудь составил мне компанию, и я приоткрываю дверь каюты. Золотистое облачко кофейного аромата плывет по коридору, просачивается через дверную щель в чью-нибудь каюту, и скоро раздается стук в дверь: "Разрешите?" Условия этой игры не изложены ни в каких правилах. Человек - существо социальное, но чем сложнее его работа, тем важнее для него минуты одиночества, ухода в себя, возможность спокойно подумать и, таким образом, снова стать самим собой. У нас на корабле никто не запирает дверей. Но никто и не заходит без приглашения. Если хочешь пообщаться с людьми где-нибудь кроме вахты - пожалуйста, в салоне всегда найдется третий шахматист, поджидающий партнера. Там можно подключиться к какому-нибудь спору, вечером посмотреть фильм, а в радиорубке спортивные новости обсуждаются раньше, чем о них становится известно на улицах Таллина. Шесть или девять квадратных метров-каюты - это твоя крепость, запертая без замка, кроме тех минут, когда из-за приоткрытой двери струится запах кофе.

Итак, я закрыл дверь и жду, когда кофе настоится. Предстоит серьезный разговор с самим собой. В послед-{73}ние дни я не перевел ни единой строчки, и красивые толстые книги, выставленные на полке в ряд, глядят на меня так же хмуро и укоризненно, как дома. Правда, я старался. Но вдруг за иллюминатором, едва касаясь воздуха крыльями, неизвестно откуда появляется большая красивая чайка; я вижу, как трепещут легкие пушинки вокруг ее клюва, вижу ее прижатые к брюшку, мерзнущие лапки, и вот уже я одним махом оказываюсь на палубе и слоняюсь по кораблю - открываю двери, трогаю штурвал, как мальчишка, постукиваю по компасу, определяя координаты. Конечно, во всем виноват иллюминатор, скажете вы. Точно так же думал я и решительно опускал шторы. Суровый пейзаж исчезал, я уже не видел мачт корабля. Но невольно думал о том, что если сесть точно по центру письменного стола, то фок-мачта останется в тени грот-мачты, а это значит, что моя переносица в эту минуту будет находиться точно на диаметральной плоскости "Вилян". В минуты потери критической бдительности это кажется почти столь же фантастичным, как возможность опереться большим пальцем ноги на Северный полюс, и является достойным примером деградации человека под грузом чрезмерной самоуверенности. К тому же, когда шторы опущены, хруст льда становится сильнее, толчки, которые то и дело встряхивают судно, драматичнее, что-то явно происходит именно сейчас, пока я сижу в каюте при свете настольной лампы. Лучше уж поднять шторы - они взвиваются вверх при первом прикосновении, будто обиженные, а я опускаю глаза на лист белой бумаги. Грузоподъемность ее может быть большей, чем у нашего судна, но, кажется, я сейчас пойду на ней ко дну.

"Il у avait plusieurs elements baroques, certains horribles, dans le tableau, que j'avais sous les yeux".

Что делать мне с этим предложением?

Если перевести его дословно, оно будет звучать так:

"Были разные барочные элементы, иные жуткие, в картине, которая стояла перед моими глазами".

Ясно, что слово "барочный" надо перевести словом "странный", "необычный", и я делаю это почти автоматически. Вечером, после вахты, перечитываю переведенный отрывок, еще раз вздыхаю, а мысль уходит все дальше и дальше в поисках оправдания этой пустяковой лжи, на которую наслаивается вторая, третья...

Что делать? Для эстонца понятие "барочный" стоит в {74} одном ряду с понятиями "романский", "готический", "ренессансный", "классический" - это наименование стиля, не более того. Само по себе это понятие знакомое, но ассоциации, которые оно может вызвать у читателей, будут чисто формальные. "Термин, обозначающий стиль",- недоуменно зафиксирует подсознание, оставив своего хозяина гадать, почему автор употребляет здесь этот термин. Читатель-эстонец так же, как и читатель-француз, не обязан знать, что создатели стиля барокко были веселые ребята, они работали посмеиваясь, насвистывая и подмигивали друг другу, когда, рисуя ангелов, заимствовали для них черты лица и пышные формы своих возлюбленных или возлюбленных своих друзей. Но во французском языке существует несколько синонимов, близких по содержанию к "барокко" или идентичных ему. Если автор все же выбрал именно это слово, значит, у него были соображения достаточно веские: слово "барочный" в данном контексте неожиданно даже для француза - чуть-чуть комично и в то же время смертельно серьезно, ведь рядом стоит слово "жуткий". В результате создается эффект отстранения: мы видим насмешливого автора, который, описывая свой объект, слегка иронизирует над ним, чтобы не отождествить себя с лирическим героем!

Это довольно хитроумная эквилибристика, и в переводе кое-что, естественно, теряется.

Ничего не поделаешь.

Каждый перевод - это бесконечное приближение к оригиналу, который всегда останется недосягаемым; каждый перевод - бесконечное удаление от оригинала, от которого остаются лишь сюжет и персонажи. Вот точка зрения оптимиста и пессимиста. Как известно, пессимисты всегда преувеличивают.

Но разладим участникам опыта десяток текстов, в которых нет ни бытовых реалий, ни узнаваемых имен, таких, как Яан, Жан, Иван, Джон. Это могут быть переводы с русского, немецкого, китайского, английского, французского. Поставим перед каждым участником опыта задачу установить, с какого языка переведен отрывок, исходя из построения и ритма фразы, системы образов, частоты повторения одних и тех же слов, гармонии, эвфонии, темперамента и всех прочих признаков.

Задача окажется неразрешимой. Художественный перевод должен звучать так, как если бы книга была написана на родном языке того, кто ее читает. Это основной {75} принцип художественного перевода, и при этом вполне разумный принцип.

Язык нечто большее, чем просто орудие труда. Язык- это средство и цель, дорога и место назначения, резец и скульптура одновременно! Язык отражает склад мышления, формировавшийся на протяжении тысячелетий, и национальный характер - мы подразумеваем под этим не традиционную храбрость бельгийца, скупость шотландца или упрямство эстонца 1. Различие в конструкции фразы отражает прежде всего различие в течении мысли. То, что французскую фразу можно прервать после любого члена предложения, чтобы дополнить его или ввести какое-нибудь неожиданное сравнение, не случайно. Здесь, в первую очередь именно здесь, надо искать истоки "французского духа", тот нерв и тонус темперамента, которые так резко отличают французскую литературу от немецкой, французскую народную песню от немецкой. Полишинеля от Касперля и, может быть, даже французскую кухню и французский юмор от Sauerkohl 2 и Фрица Рейтера.

Я не отдаю предпочтения одному языку перед другим, и просто сопоставляю. Первопричиной их различия является язык мышления, эта тончайшая ткань художественного произведения, выражающая специфический склад мышления автора и структуру его родного языка, отражающая грандиозное и захватывающее зрелище рождения, формирования и созревания мысли вместе с возникающими в процессе мышления сомнениями и преодолением их. Не стоит уничижать все это определением "микромир", хотя оно и соответствует действительности, но ведь и мы сами тоже часть его. Спросим лучше себя, решимся ли мы войти в этот увлекательный и неведомый микромир, чтобы постигнуть тончайшую ткань деятельности мозга автора. Я убежден, что ткань эта характеризует писателя по меньшей мере столь же исчерпывающе, как и макроструктура его произведения. {76}

Не странно ли, что, проводя этот опыт, мы не могли бы отличить китайца от англичанина?

В известном смысле мы обманываем себя, утверждая, что знаем русскую, английскую или немецкую литературу, не зная этих языков. По-видимому, мера этого самообмана примерно такая же, как если мы считаем, что знаем картину, которую видели только в копии или репродукции. То есть она не очень велика и до определенных пределов неизбежна. Но есть и существенное отличие. Разглядывая копию или репродукцию картины "Возвращение блудного сына", мы знаем, что сама она висит в Эрмитаже, и уж во всяком случае осведомлены, что перед нами не оригинал, который содержит много такого, чего не в силах передать ни копия, ни репродукция.

Положение читателя иное. Обычно он не отличает перевод (хороший перевод) от оригинала.

Это плохо, и это опасно. Плохо потому, что существенная часть богатства, которое таит в себе книга, никогда не дойдет до читателя, он даже не поймет, что она есть в оригинале. Он воображает, будто знает то, чего на самом деле не знает, иными словами - его чувство самоуверенности в высшей степени иллюзорно. Это всегда плохо, а иногда и опасно. В среде переводчиков, работающих на международных совещаниях синхронно, распространен анекдот о том, что они могут вызвать третью мировую войну. Не в результате роковой ошибки перевода - в работе таких виртуозов это почти исключено,- а по причине иллюзорного убеждения слушающих, будто точный перевод может дать адекватный вариант текста. Нет, не может.

Так или иначе, плуг переводчика не вспахивает глубинных слоев произведения, не выносит - и, вероятно, не может вынести на свет божий наиболее тонкие нюансы, сокрытые в тексте, а между тем они весьма значительны, доставляют наслаждение читателям оригинала и неотделимы от произведения. Быть может, это неизбежно, и в таком случае хорошо, если мы это знаем.

А если не неизбежно?

Мы не знаем этого, потому что всегда исходим только из разумного принципа перевода. А почему бы в порядке опыта не оттолкнуться от принципа неразумного и не заказывать иногда экспериментальные переводы? Можно было бы поэкспериментировать с Роб-Грийе, ведь при переводе его произведений на эстонский язык необходимость ло-{77}мать построение фразы и порядок слов чувствуется куда сильнее, чем при переводе сказок братьев Гримм. Когда мы готовили эту страницу к печати, я нашел на полях рукописи вопрос редактора книги: "Будут ли мысль и ход мысли точнее, если переводить как можно адекватнее синтаксис другого языка?" Этого я не знаю. Я откровенно говорю о своих сомнениях, может быть, даже расписываюсь в собственном невежестве. Да я и не смог бы точно объяснить, что такое синтаксис. Соединение слов в предложения? И только?! Экспериментальный перевод, вероятно, мог бы со временем благоприятно повлиять на эстонский синтаксис. А может быть, и нет: эксперимент - это всего лишь эксперимент. Во всяком случае, многих читателей он лишил бы иллюзии, будто перевод есть адекватный вариант оригинала. Особенно интересные результаты можно было бы получить, переводя таким образом авторов, пишущих иероглифами. У эстонца и жителя Японии разные даже материальные носители творческого процесса - области мозга. Мы, у которых активной является правая рука, в случае повреждения левой височной части полушария мозга лишаемся способности различать фонемы, иными словами-становимся неграмотными. С японским писателем это произойти не может. Дело в том, что японцы пользуются иероглифами, обозначающими понятия, которые локализуются совсем в ином участке мозга. Мы можем лишь догадываться о том, что классическая японская литература по способу изображения, которым она пользовалась, близка жесту в балете, картине, синтезу, которому не предшествовал анализ, определенному состоянию, поэтическому мгновению. Можно ли все это перевести на другой язык? Старший механик сказал, что из четырех тысяч лошадиных сил нашего двигателя без пользы расходуется семьсот пятьдесят. Эта неизбежная потеря для него ни в коей мере не трагична, ведь он умеет точно оценить ее размеры. Но как оценить, какой мерой измерить потери, неизбежные при переводе?

ВТОРАЯ ПРИРОДА

И вот наступает наконец день, когда на мостике мне протягивают бинокль: "Поглядите сами!"; включают радар: "Видите, надо нажать эту кнопку!"; поднимают глаза с большой карты, над которой трудятся, как землемеры, с циркулем и линейкой в руках: "За час всего три ми-{78}ли, неважно, правда?" - и тогда я вдруг понимаю, что я уже не пассажир. И, поднявшись на мостик, говорю: "Разрешите заступить на вахту!" Теперь в этой фразе нет смиренного вопросительного знака, как неделю назад. Совсем по-приятельски обращаюсь я к рулевому: "А ну-ка, давай сюда и топай вниз!" Маклаков больше не ухмыляется, как тогда, когда я в первый раз поднялся на мостик. Берусь за штурвал и со всей возможной официальностью докладываю: "Курс тринадцать". Наверно, к этому надо добавить, что мне нравится вести корабль, особенно когда на мостике нет лишних наблюдателей. Им всегда кажется, что корабль плывет только потому, что они не спускают с тебя глаз, и это портит радость, которую доставляет сознание, что ты ведешь корабль. Во время этого путешествия мне приходилось сидеть даже за штурвалом самолета, и я просто испугался, ощутив, какое наслаждение доставляет мне техника. Ведь я всегда считал ее своим врагом. А может быть, это пустые слова? Может быть, техника не антипод природы, а всего лишь одно из ее проявлений и в конце концов найдет свое место в вечном круговороте жизни? Кто-то из них двоих должен же найти свое место. И все же в картинах будущего, которые рисует Ефремов, я особенно ценю запрет на большие скорости. Я понимаю, это утопический идеализм, и, однако, по-прежнему высоко ценю мысль Ефремова. Для прогресса достаточно, если мы сможем перебрасывать из одного места в другое со сверхзвуковой скоростью лекарства и кирпичи; человеку нужна человеческая скорость. Расстояние надо пережить, иначе отношения человека с миром станут безликими и поверхностными.

Три узла - скорость вполне нормальная, человек может шагать за кораблем так, как в былые времена мы трусили рядом с поездом Таллин Вильянди. Впечатления от управления кораблем заняли в основном первые дни: появилось обманчивое чувство, будто рулевому на корабле нечего делать, просто стой и смотри то на корму "Гульбене", то на картушку компаса, то на ледовое поле, которое лучше бы обойти стороной. Когда я научился наконец держать все это в поле зрения одновременно, мысли мои потекли своим путем. Прежде всего я увидел корабль и себя, стоящего за его штурвалом, с высоты Таллина - передо мной была крохотная черная точка, и я от души пожалел об этом. Вот я стою и управляю своим кораблем, почти что своей судьбой, а в Таллине никто этому не по-{79}верит, разве что Март и Кристьян - ведь они в том возрасте, когда дети безошибочно чувствуют, говорит отец правду или шутит; а вот Юхан Смуул, пожалуй, усомнился бы - сам он получил замечание уже только за то, что смотрел на корабле в бинокль; наверное, капитан у него был строже, чем у нас. Строже Халдора? Этому мне трудно поверить. Тут "Гульбене", идущая впереди нас на три кабельтовых, поворачивает и ложится на курс 30, а я в полной уверенности, что провести трамвай номер три в гору из Тонди в Кадриорг куда труднее, чем повернуть корабль - да простят мне моряки это кощунство, - и что пришла пора нам тоже лечь на новый курс, незамедлительно пробую это сделать. Решительно поворачиваю штурвал и с изумлением вижу, что наш "Виляны" продолжает идти прежним курсом. А это значит, что ледовое ноле размером с аэродром средней величины он вот-вот раскроит на два поменьше, но все еще вполне приличных аэродрома. Где-то, наверное в каком-нибудь романе, я читал, что в трудные минуты рулевой должен сохранять хладнокровие и быстроту реакции, но сейчас мне от этого пользы мало. Я охотно смахнул бы со лба "холодный пот", но и в этом я не тяну до бывалого рулевого, к тому же обе руки у меня заняты: правая продолжает крутить штурвал, что все больше походит на вращение колодезного ворота, когда ведро уже сорвалось с цепи, а левая судорожно ощупывает все возможные кнопки на пульте управления и, хотя она левая, находит-таки ту незаметную, но самую важную кнопку чуть раньше, чем аэродром начал раскалываться на куски. Оказывается, штурвал стоял на автоматическом, управлении. Открытие это так унизительно, что я немедленно принимаю решение никогда никому не говорить о нем. Отключаю автоматику и плавно перехожу на курс 30. "Замечательно!" - слышу я мысленно восклицание Фарида: хотя человек он замкнутый, но товарищ, по-моему, превосходный, внимательный и деликатный. Но увы, Фарид не говорит ничего такого, он спрашивает, не хочу ли я снова перейти на автоматику и сделать перекур. Дружелюбно, но холодно отказываюсь.

За время четырехчасовой вахты ноги порядком устают. Чтобы почувствовать судно - его инерцию и маневренность, нужно время. На самом малом ходу корабль плохо слушается руля: крутишь штурвал, а он никак не реагирует, крутанешь еще, и корабль вдруг оказывается под {80} прямым углом к своему курсу. Под вечер на мостике появляется Халдор, я не свожу глаз с кормы "Гульбене", которая сейчас кажется мне противнее, чем когда-либо раньше, и все же самую большую ошибку, которую рулевой может допустить в присутствии капитана, я делаю, когда приходит время заступать вечерней вахте. "Разрешите заступить на вахту",- произносит четвертый штурман, и я, уже позабыв недавнее унижение, приветливо отвечаю: "Заступайте, пожалуйста!" Молоденький четвертый штурман отчаянно старается сохранить серьезность на лице, а Фарид кудахчет в углу, как курица, снесшая яйцо. Наконец четвертый, овладев собой, повторяет: "Разрешите заступить на вахту",- и на этот раз ему отвечает капитан: "Заступайте, пожалуйста!" Я торопливо передаю вахту, и мы идем пить чай. Кок испек свежий хлеб, куда вкуснее того, что продается в городе.

ЧТО СПЛАЧИВАЕТ ЭКИПАЖ КОРАБЛЯ

Четыре раза в день буфетчица торопливо идет по коридорам, стучится в каждую дверь и приглашает: "Прошу к столу". Передать эти же самые слова по трансляции было бы проще. Но корабль и без того архирациональная модель общества. Где-то должна быть грань, преодолеть которую - значит пойти по линии наименьшего сопротивления. Традиция, которую математик счел бы иррациональной, в формировании человеческих взаимоотношений играет регулирующую роль витаминов. Этот стук в дверь придает ежедневным трапезам существенный оттенок - присутствие хозяйки дома. Кают-компанию не назовешь сердцем корабля, скорее она похожа на корабельную церковь. Ассоциация с "Тайной вечерей" неизбежна. Длинный стол и четырнадцать кресел, обитых темно-зеленой кожей. Другой мебели нет, помещение кажется строгим и торжественным. На одном конце стола сидит капитан, напротив него - старший помощник. Мое место по правую руку капитана, и четыре раза в день оно демаскирует мое общественное положение: я - гость. Я сижу спиной к переборке, иллюминаторы которой выходят на нос корабля. Эту сторону стола называют диваном, хотя никаких диванов тут нет и в помине. И это тоже дань традиции, очень давней. В продуваемую ветрами эпоху парусников на длинном диване-скамейке, спиной к переборке, сидели штурманы - вторые, третьи, четвертые {81} и так далее,- быть может, так повелось уже во времена галер? Противоположная сторона стола пустовала, таким образом, представляется мне, команда была всегда на виду. В один из безветренных дней 1807 года, когда от парусов не было никакого толку, Фултон разжег огонь под паровым котлом своего "Клармонта", и представителю новой морской профессии понадобилось место за столом. Поставить посреди кают-компании еще один диван показалось делом хлопотным, и чиф-инженеру, второму, третьему и четвертому механику, старшему машинисту, а потом и начальнику рации пришлось сидеть на стульях. Парусники давно канули в прошлое, механики почти уравнены в правах со штурманами, все они сидят теперь в одинаковых мягких креслах, но "диван" как был, так и остался. Как и многое другое, он продолжает существовать невидимо, и чем больше на корабле такого невидимого, тем сплоченнее его команда. Каждый, кто входит в кают-компанию, обращается к капитану: "Приятного аппетита. Разрешите сесть?" Он произносит это с порога, на ходу, почти не останавливаясь, за этим интересно наблюдать, но описать словами трудно. Что значит "почти не останавливаясь"? Да ровным счетом ничего! По сути дела, входя в кают-компанию, никто не останавливается. Что может быть абсурднее спешащего судового офицера, который, замерев на пороге, станет дожидаться ответа, известного наперед? Пожалуй, только офицер, который, не дожидаясь разрешения капитана, кинется к своей тарелке с супом. Ведь капитан отвечает каждому да еще кивает при этом головой, так же он кивает каждому, кто уходит из-за стола, сто четыре кивка в день, если бы он всегда приходил первым и уходил последним. Эта процедура не должна превращаться в невнятное бормотание, не должна действовать на нервы, она требует от всех точности, натренированной до небрежности. Мне, во всяком случае, кажется, что характер корабля - это трудно уловимое соотношение устава и жизни, формы и содержания - получает здесь, за этим семейным столом, по левую сторону от меня, свой исходный толчок, который четыре раза в день уносят с собой, как неизменный камертон, в самые дальние закоулки корабля. Но корабль не казарма. Застекленная дверь на пружинных петлях стремительно распахивается, и входит Камо со степенной кардинальской грацией и одновременно удивительно подвижный; ровный грудной голос Фарида докатывается до углов ка-{82}ют-компании в то же мгновение, когда он сам грузно опускается в свое скрипучее кресло; за начальником рации тянется шлейф последних анекдотов и взрывов смеха, они отражаются на его мясистом лице: идя сюда, он сыпал в коридоре шутками, и раскаты смеха матросов заглушают на время тихое постукивание ножей и вилок в кают-компании. Как на крыльях врывается судовой врач, единственная женщина за этим столом, по-спортивному подтянутая, черноволосая, почти молодая и, во всяком случае, незамужняя. Она казалась хорошенькой уже во время первого обеда и знала, что на море с каждым днем будет становиться все более привлекательной. Женщина в ней не стушевывается ни на йоту, сама же она ни на йоту не переступает границ товарищества, не ждет, чтобы ей подали хлебницу или солонку,- здесь это выглядело бы несколько смешно. Но она вовсе не простушка и, когда дело касается пищи и гигиены, готова сцепиться с кем угодно. Шутки ради все делают вид, будто побаиваются ее, а за спиной восхищаются ею. О работе за столом не говорят. Может быть, это стиль Халдора? Или традиция, принятая в море? Не знаю. Думаю, что так должно быть на всех хороших кораблях. Плавание обычно продолжается долго, и за столом успевают переговорить обо всем. У одинокой женщины на корабле, если развивать эту тему дальше, рано или поздно возникают сложности. Тогда приходит черед задушевным беседам, которые невозможно вести за столом, и у капитана прибавляется забот: ведь это его тоже касается. Он может ненавидеть эту обязанность, может ненавидеть день, когда вместе с должностью капитана на него возложили обязанности духовника, он может с холодной яростью или с жалостью в сердце откладывать решительный разговор, но вот наступает день, когда врач рассеянно взглянет на свой обед и буфетчица, не поднимая глаз, вернет нетронутую тарелку на кухню, а штурман заступит на вахту с темными от бессонницы кругами под глазами. И тогда капитану уже нельзя медлить, и это для него черный день, каким бы спокойным ни выглядело море и каким прямым ни был бы курс. В трудные минуты капитан всегда один - даже в самом дружном коллективе, особенно если он хороший капитан. Что это за трудные минуты? Прежде всего, трудные минуты корабля, трудные минуты кого-нибудь из членов команды и, наконец, его собственные трудные минуты, потому что в своей двух- или трехкомнат-{83}ной каюте, окруженной несколькими десятками любимых книг и семейными фотографиями, капитан иной раз тоже имеет право почувствовать себя слабым человеком, которому не дают покоя воспоминания, сомнения и мысли о смерти. Однажды на корабле моего друга произошла такая история. Один из офицеров взял в плавание жену, и где-то между Гавайскими островами и Аляской в двенадцать часов дня ей стало плохо. Она ждала ребенка, но это должно было произойти еще так не скоро! В конце концов, какое до этого дело капитану! Или все-таки? Когда капитану доложили о том, что случилось, он велел послать сигнал с просьбой о помощи: "Всем кораблям!" На море был шторм восемь баллов, вполне обычный для Тихого океана, но при такой волне корабль предоставлен самому себе. Ближайшая японская станция ответила через семь минут. На расстоянии пяти дней плавания в родном порту вокруг микрофона собрался консилиум врачей. Он принял решение: необходима операция. Корабельный врач впал в истерику, заперся в каюте, теперь уже надо было спасать его самого. За несколько минут до полуночи капитан вошел в радиорубку, поблагодарил всех - и своих, и чужих - и сообщил, что больная скончалась. Утром флаг был приспущен до половины мачты. Ни одна стрелка на приборах не дрогнула, умные курсографы продолжали выводить на бесконечных бумажных лентах плавные линии, в цилиндрах двигателя пять раз в секунду взрывалось топливо, передавая солнечную энергию, накопленную в доисторические времена, тяжелому валу корабля, который невозмутимо накручивал мили, ведя этот маленький несчастный коллектив к дому. "Это было так непостижимо,- признавался мне потом капитан,- что я непрерывно думал о смерти". С мыслями о смерти нельзя стоять на мостике, их можно позволить себе только в каюте, да и там это слишком большая роскошь. Ответственность капитана за все, что происходит на судне, обусловлена не нашивками, она идет изнутри или, вернее, исходит от окружающих его людей, доверивших капитану частицу своей судьбы и своей свободы. Его лицо было искажено мукой, и я еще раз понял, какой он хороший капитан. Уж не упрекал ли он себя за то, что не стал оперировать сам? Все может быть! Во всяком случае, мысль о смерти человека была для него так же невыносима, как если бы это была его личная потеря, как сознание, что на своем корабле капитан не властен над чем-то. {84} Наши новые серийные корабли, пока они еще на стапелях, в большинстве своем как две капли воды похожи друг на друга, но в море каждый корабль похож на своего капитана.

ДЕРЕВЕНСКИЕ СЛУХИ

Дзинь-дзон, дзинь-дзон...

И так второй день.

Матросы сбивают с бортов краску.

- Руки должны быть всегда заняты делом,- твердит Халдор мудрые слова прадедов. Правый борт "Вилян" стал полосатым от сурика.

В старину, когда на корабле не бывало работы, матросов заставляли плести маты из манильских концов. Мы свои маты покупаем в Киле или в Гамбурге, потому что матросов на теплоходах куда меньше, чем было раньше на парусниках. Так вымирает старинное ремесло плетения матов.

Дзинь-дзон... Кажется, будто мы остановились возле деревенской кузницы. Когда на вахте стоял Фарид, мы опять попали в ледовый плен, теперь, судя по всему, надолго. Караван, растянувшийся на две мили, замер на месте. В ярком солнечном свете черные горбатые силуэты кораблей кажутся избами, стоящими, нахохлясь, посреди бесконечного снежного поля. Ночью картина меняется. По мере того как мир погружается в темноту, корабль обретает все большие размеры, пока не заполняет все наше земное бытие. В окружающую пустоту он излучает ослепительный свет десятков иллюминаторов, как таинственный город, живущий невидимой жизнью по своим неизменным, но непостижимым законам - жутковатой жизнью, как кажется, когда шагаешь по мягкому ковру в антисептическом свете пустых коридоров, доверху наполненных голосами, шорохами, потрескиваньем, тяжелым плеском масла, пыхтеньем включаемых насосов, сонными вздохами двигателя или пронзительными вскриками часов, которые тут же заглушает чья-то астральная рука. А может быть, люди вообще уже стали лишними, может быть, нас вообще уже нет, и это существо из металла, пластмассы и карельской березы, освободившись наконец от нас, зажило своей, никем не нарушаемой жизнью... Бесшумно открываю дверь на мостик. Мерцают циферблаты, тени отступают в угол и растворяются во {85} мраке, который господствует здесь безраздельно, в отличие от вечного дня, царящего в коридорах. Неожиданно темнота на капитанском мостике начинает казаться мне удивительно человечной.

- Исчез "Малыш",- слышится из правого угла голос Фарида.

Он уткнулся в радар, гудящий по-домашнему уютно, как пылесос. У меня сапоги со скрипом, каждое утро я начищаю их на кормовой палубе, и Фариду не нужно оборачиваться, чтобы узнать, кто пришел. "Малыш" - это прозвище. В море близкими ощущаешь и тех, с кем непосредственно не сталкиваешься. "Малышом" в нашем караване называют "Секстант" - небольшое исследовательское судно, почти моторную яхту, хрупкое и прекрасное. У "Секстанта" маломощный мотор и весьма скромная электроника. Поначалу, когда он отставал от нас или отклонялся от курса, его называли "Секстантом", но это казенное название исчезло само собой, как только мы познакомились с "Малышом" поближе. На нем плавают невозмутимые люди с хорошо развитым чувством юмора. Откуда я это знаю? Да это известно всему каравану. Все стараются в меру своих сил поберечь его. На нескончаемые поучения ледокола "Малыш" отвечает сухо, словно отмахиваясь от докучливого опекуна: ясно, ясно. Он не расспрашивает. Он лаконично докладывает: моя максимальная скорость такая-то.

- "Мелехов" пошел вызволять "Малыша",- говорит Фарид, уступая мне место у радара.

В нижней части тубуса, трубкообразной резиновой приставки к экрану радара, выемка, в которой вполне может уместиться даже нос Камо; резиновые края выемки, плотно прижатые ко лбу и скулам, изолируют человека от остального мира. То, что я вижу на экране, похоже на августовскую ночь: в мертвенном свете полной луны края облаков светятся зеленоватым светом. Белый луч развертки описывает на пространстве экрана радара бесшумные круги, и от каждого его витка на западной стороне вспыхивает крохотный светлячок. Если бы я мог увеличить до бесконечности эту зажигающуюся и медленно гаснущую звезду, она превратилась бы сначала в моторную яхту, потом в капитанский мостик и, наконец, в вахтенного, который, склонившись над точно таким же экраном, следит за зеленоватым корпусом "Мелехова", спешащего на помощь "Малышу". А может быть, я увидел бы вовсе не {86} это, а десяток человек, собравшихся вокруг самовара, попивающих чай и обсуждающих последние арктические новости. Говорят, впереди ледовая обстановка еще сложнее. Кто говорит? Не знаю. На деревне говорит.

НА КАРТОФЕЛЬНОМ ПОЛЕ

Это уже не Карское море, а туманное мартовское утро где-нибудь на полях Эстонии, с южных склонов сходит снег, и ручьи набирают силу для решительного прорыва. Мимо борта змеится проточина, в дно которой вместе с грязью вмерзли толстенные бревна. Поодаль виднеется отрезок дороги с вехами из елок по обеим сторонам колеи, проложенной гусеничными тракторами. Чьих же это рук дело? Оказывается, Енисея. Когда нам изредка удается увидеть возле борта открытую воду, это уже не зеленая морская вода, а бурый плодородный сок полыньи в болоте, он омывает наш киль и истерзанные лопасти винта. Одна из них повреждена. Наносы с Енисея покрывают лед полосами, растянувшимися на многие километры. Гигантская река, текущая на сотню миль южнее и недосягаемая сейчас для нас, избороздила ледовое поле ложбинами и косогорами, за их расплывчатыми контурами чудятся то покрытые стерней пашни, то оголенный березняк,- одним словом, все, что захотят увидеть жаждущие контрастов глаза. Постепенно в душу закрадывается подозрение: уж не подшутил ли кто-нибудь над нами, высадив нас посреди картофельного поля? Корабли кажутся здесь неправдоподобными, как сон лошади.

В рулевой рубке рядом с морской картой стоит поднос с завтраком и кофе. Даже на картофельном поле жизнь идет по компасу и по законам моря, с каждым часом эта жизнь становится все напряженнее. Лед давит на нас, корабль кряхтит и постанывает. Гул самолета мы слышим на следующее утро, когда все вязнет в неподвижном тумане. Боковые двери на оба крыла капитанского мостика распахнуты настежь, усилитель радиотелефона включен на полную мощность; напряженно прислушиваясь, замираем на своих местах. Гул самолета приближается, удаляется, снова приближается, сгущаясь прямо над нашими головами. "Не вижу, не вижу",- четко и ясно доносится из динамика, как будто с нами говорят отсюда же, с корабля, да они и на самом деле совсем близко от нас, всего в каких-нибудь пятидесяти метрах. {87} Пятьдесят метров длины - смехотворно мало, пятьдесят метров высоты фатально много: это совсем иной мир, в который нет мостов. Самолет ледовой разведки возвращается на Диксон, так и не сбросив нам кальку ледовой карты.

Все это повседневная рутина. Мы прекрасно знаем, что сегодня вечером, или завтра утром, или завтра вечером самолет вернется и вымпел вместе с ледовой картой упадет точно на палубу "Мелехова". Больше того: мы знаем, что в Москве, на Диксоне и в Таллине перед огромными морскими картами сейчас стоят моряки с карандашом и ластиком в руках и, приподнимаясь на носки, отмечают наши координаты на сегодняшнее утро, и делают это куда точнее, чем я мог бы здесь описать. Вечером жена поднимет телефонную трубку, наберет номер таллинского пригорода Меривялья, и ей ответит легендарный радист, фамилия которого звучит как название экзотического фрукта и которого большинство членов семей моряков никогда не видели в глаза, зато не раз слышали по телефону его успокаивающий голос. На этот раз Манго сообщит: 75 градусов 25 минут северной широты, 84 градуса 49 минут восточной долготы. Я не знаю, успокоили ли ее эти цифры, дали ли они ей ответ на все вопросы и сомнения, но листок из блокнота, на котором они отмечены, вернувшись домой, я найду на письменном столе. Точно такая же страничка с этими же самыми цифрами лежит сейчас перед Валерием Лосевым, а сам он с синим карандашом в руках сидит за своим складным столиком, прижавшись лбом к стеклу блистера, выпуклого иллюминатора самолета, и его рука вслепую наносит все новые, более точные линии на большую морскую карту, в то время как его зоркий глаз ледового разведчика неустанно выискивает даже самые крохотные просветы в покрывающем сегодня большую часть Карского моря молочном тумане, в котором увяз вместе со всем караваном и предпоследний корабль, и появившийся на правом крыле мостика человек, все еще прислушивающийся к едва уловимому рокоту удаляющегося самолета, не подозревая, что тонкая паутина судьбы уже соткана.

Ох, уж это картофельное поле! Завтра, когда караван очнется от оцепенения, мы опять будем искать разводья, места, где лед тоньше, трещину хотя бы в палец шириной, в которую можно вклиниться. Так мы и делаем - мы движемся вперед, наталкиваясь, взбираясь и со-{88}скальзывая. Борта корабля лишились окраски, потеряли бортовые кили и все, что когда-либо было на них, и раз в минуту корабль переключают с самого малого хода вперед на самый малый назад. На мостике стоит такая тишина, что слова команды со звоном ударяются в уши. Капитан не отнимает бинокля от глаз: под унылым картофельным полем он пытается обнаружить море, чутьем ощутить в этих канавах, разводьях и болотных озерцах зеленую воду, а когда судно начинает трясти, будто кто-то мотает его за нос, он сердито сжимает губы. Сегодня капитану лучше не мешать. Это его поединок, его ярость, его любовь.

ИСКЛЮЧИТЕЛЬНО НЕВАЖНАЯ ПЕРСОНА

Каждый раз, когда я поднимаю глаза на часы Халдора, они замедляют ход, чтобы потом с лихвой наверстать упущенное. В неумолимом движении секундной стрелки уже сейчас скрыто то единственное мгновение, на протяжении которого я должен реализовать свою свободу. В ледовом плену мы потеряли много времени, и неизвестно, легче ли будет впереди. Подтвердить или опровергнуть это может только Майнагашев - начальник морских операций западного района Арктики. Ситуацию он прояснит, но решать должен буду я сам. Свобода иногда оказывается тяжким бременем. По мере того как мы приближались к Диксону, имя Майнагашева произносилось все чаще и чаще. Дальше к востоку оно постепенно начнет терять вес, и через несколько тысяч километров где-то проляжет грань, за которой услышишь: Майнагашев считает так, а Немчинов наоборот. И с этого момента будет расти могущество начальника морских операций восточного района Арктики, пока в Певеке оно не сгустится в энергию, которой впору топить корабельные котлы.

Настольную лампу вполне можно погасить, но тогда в иллюминаторы начнет просачиваться мертвенно-бледный двоюродный брат темных летних ночей, он уничтожит радость красок, сотрет тени вокруг. У нас полярный день, полный ход и чистая вода.

- За здравие "випов",- произносит с усмешкой Халдор и наполняет стаканы коньяком "Реми Мартен", приобретенным у маклера господина Р. Декитспоттера в Дюнкерке. "Вип" в модных сказках то же самое, чем в былые времена для новоявленных серых баронов была {89} приставка "фон" или для русского купца слово "князь", смешным это словечко становится только после того, как расшифруешь благородную таинственность аббревиатуры ВИП: Very Important Person - исключительно важная персона. Резиденция "випов" помещается неподалеку от Белого дома, автомобили "випов" мчатся по центральной оси улицы, в театр они проходят через специальную дверь, охраняемую поверенным, который знает всех "випов" в лицо; в частной жизни он сам "вип", а его еще более "виповая" жена является творцом синдрома "випизма".

- На всякий случай,- произносит Халдор, потому что этот вечер может стать прощальным, а может и раствориться в тусклой череде обычных вахтенных смен, откуда память никогда не извлечет его на свет божий.

В Карском море сегодня первая свободная ото льда и почти беззаботная ночь. "Виляны" идет полным ходом прямо на юг, в устье Енисея, на рейд Диксона. Утром я решаю сойти на берег и всю первую бессонную ночь, проведенную на материке, думаю: не предчувствовал ли я уже тогда, вечером, в каюте Халдора, что покину корабль? Нет, не предчувствовал. Мне это и в голову не приходило. Покинуть корабль мне казалось таким же нереальным, как покинуть Землю. Я чувствовал странную раздвоенность: в целеустремленном ритме двигателей корабля, в тихом позвякивании кофейных чашек, в настольной лампе, в предстоящих беседах я открывал все новые, каждый раз более веские причины в пользу того, чтобы остаться на судне, и, взвешивая возможность высадки на берег, видел в роли того, кто решился на это, не себя, а кого-то совсем другого, за кем, сидя в уютном кресле Халдора, я следил с любопытством и некоторым сожалением. Неужели он отважится покинуть корабль?

- "Реми Мартен". Тогда мы пили совсем не то.

Тогда? В меню стояло: "Питьевой спирт".

- Ты здорово замерз в тот раз.

- Да, замерз я тогда здорово. Меня передавали из рук в руки, как палочку эстафеты. В камчатской тундре вдруг наступила зима: вьюга, осенний паводок, ледостав. Моторную лодку нам все же удалось раздобыть. Коряки дали шубу: "Оставишь у завмага в Тигиле". Тигиль находился на другом конце света. Мы ослепли от снега и так окоченели, что уже не было сил дрожать. Ночь настигла нас в большой дельте перед выходом в Охотское море. {90} Льда там было меньше, но волна так сильно била о борт лодки, что пришлось вернуться. В охватившем нас свинцовом оцепенении это потребовало столько усилий, что всякий интерес к тому, что будет дальше, исчез. За береговым укрытием мы заметили МРТ 1. Он стоял на якоре без единого опознавательного огонька, похожий под нагромождением льда и снега на призрак, и возник из слепящей пелены вьюги так неожиданно, что поначалу показался миражем. Мы стучались добрых пять минут. Железная, белая от наледи дверь со скрипом открылась в светлый, пахнущий щами мир, а позднее мы не постеснялись улечься в еще теплые койки, которые нам уступили рыбаки, нашедшие пристанище где-то в чреве судна. В Тигиле посадочная полоса находилась на островке посреди реки, по которой с шорохом неслась шуга, а в конце полосы стояла палатка Альфреда. Альфред был геологом из Москвы, он хромал, и у него была пачка сигарет, Мы выкуривали одну до обеда и еще одну после обеда, а на четвертый день прилетел самолет. Я побежал в лавку, чтобы оставить там тулуп. Когда я залез в кабину, Альфред стянул с плеч свою шубу.

- Возьмите! Оставите в Петропавловске.

- А как же вы?

- У меня есть еще одна. Там, наверху, минус сорок, замерзнете.

Я замерз и в шубе. Получив в гостинице койку, я спустился в тренировочном костюме спортивного общества "Калев" в ресторан на первом этаже. Три капитана издали жестами пригласили меня за свой стол, и тогда-то я впервые увидел Халдора. Его не назовешь ни старым, ни молодым. Он принадлежит к тому типу худощавых людей, лица которых не меняются, потому что там нечему меняться: черты резки и законченны, как на ксилографии, а такие синие глаза и рыжие волосы встречались уже на судах Отера, ходивших под кожаными парусами. Для капитанов не осталась незамеченной моя однобокая диета - я ел один суп, и на следующий день они скинулись на обратный билет для меня. Расписки я не предлагал, просто записал на листок бумаги свое имя и адрес и попытался сунуть его кому-нибудь из них в карман пиджака. С громким хохотом они убегали от меня, перескакивая через многочисленные кровати гостиничного общежития, первое ме-{91}сто в этом беге с препятствиями занял Пеэдо, хотя у Халдора ноги были длиннее. Мы звали его Пеэтером, и под этим именем его знали по всему Дальневосточному пароходству, иными словами - на Тихом океане. Во время последнего землетрясения он упал в порту с трапа, разбился и умер в Нымме, на расстоянии всего лишь нескольких улиц от меня, но мне об этом сообщили с Камчатки, так что было слишком поздно. Случается, капитаны умирают и так. Тогда я думал, что встреча с Халдором - последняя точка, заключающая мое путешествие по Камчатке. Так оно и было, но конечная точка всегда и начало чего-то нового.

Так вот и сегодня. Мне и сейчас трудно поверить, что у меня не было времени проститься с Халдором. Пожалуй, именно это угнетает меня больше всего, а может быть, гнетет и грязь, в которую я проваливаюсь, направляясь в сторону зеленой постройки,- судя по мачтам, это управление порта. Я шагаю как во сне: прыжок из одного мира в другой слишком резкий. Никого не встретив, вхожу в комнату, из которой доносится попискивание морзянки, киваю радисту, беру в руки трубку радиотелефона, вызываю "Виляны" и прошу позвать на мостик капитана. Из окна примерно в километре отсюда, на сером, как сталь, рейде Диксона, который ветер быстро заполняет плавучим льдом, вижу "Виляны". Лямки рюкзака врезаются в плечи, и остров Диксон на горизонте кажется недосягаемым ощетинившимся утесом. Рейдовый катер привез меня не на тот берег залива и высадил в крохотном поселке на материке; попасть отсюда при такой шуге на Диксон, пожалуй, сложнее, чем с Диксона дальше, на Чукотку. Я слежу за неподвижным кораблем, представляю себе, как матрос Маклаков стучится в дверь каюты Халдора; наверное, Халдор, вернувшись от Майнагашева, уже сменил свою парадную форму на тренировочный костюм, может быть, даже лег поспать, ведь мы с ним проговорили всю ночь, но вот он уже открывает дверь на мостик, берет микрофон и говорит. Что он скажет? "Леннарт, ты?"

Именно это он и произносит.

- Я хотел попрощаться с тобой.

- Жаль, что так получилось. Если бы у тебя было больше времени.

- Так ведь нет. Когда ты выходишь?

- Сейчас. Сам видишь - к обеду залив забьет льдами. {92}

- Ну, передавай привет Фариду и всем остальным,

- Непременно. Что думаешь делать?

- Не знаю еще.

- Разыщи Майнагашева. И постарайся попасть на остров до обеда. Потом может быть поздно.

- Кто говорит? Кто говорит? Немедленно прекратите разговоры на иностранном языке,- слышится вдруг из динамика чей-то симпатичный голос.

- Ну, доброго пути!

Я не уверен, что Халдор услышал это пожелание, ибо неизвестный входит в раж и эфир грохочет из-за его филологической некомпетентности, пока наконец Халдор не прерывает его, и неизвестному приходится довольствоваться почетным вторым местом. На душе немного светлеет. Иду в лавку и покупаю расческу - моя осталась в ванной комнате на подзеркальнике. Оставляю рюкзак в чьем-то кабинете, его хозяин обещает мне помочь переправиться на другой берег, и направляюсь к бараку с высокой железной трубой - то ли котельной, то ли хлебопекарне. Здесь поселок кончается, дальше тянутся одни коричневые скалы, закрывающие вид на океан. За ними и должен исчезнуть "Виляны". Судно приближается малым ходом и кажется сегодня особенно прекрасным со своими наклоненными мачтами, ослепительно белой палубной надстройкой и со всеми своими людьми на мостике, в машинном отделении, на камбузе и в каютах. Сначала за скалой скрывается нос корабля, на флагштоке которого дети рисуют несуществующий флаг, и сразу за ним первая мачта; какой-то миг я вижу иллюминатор своей каюты, бортовые иллюминаторы каюты Халдора, затем проплывают капитанский мостик, труба и кормовая палуба, полная груза: красивые жилые вагончики Таллинского машиностроительного завода, огромные электромоторы и полный трюм цемента из Кунды, который мы везем на новостройки Колымы и Чукотки; исчезает кормовая надстройка, последний раз мелькает флаг, и все это похоже на бесконечно долгий сон, от которого хочется проснуться. Позднее, вспоминая "Виляны", я всегда вижу судно медленно и неотвратимо исчезающим за скалами, и постепенно эта картина, это беспредельно длинное мгновение заслоняет все другие воспоминания, связанные с кораблем.

Наверное, я был слишком требовательным, но в конце концов катер отчалил от берега. Лед сжимает и молотит нас, поднимает высоко на гребень волны и бросает {93} бортом вперед обратно в воду. Нас движет не сила винта, а сила водного потока, опасность перевернуться кажется неизбежной, надежда на спасение - ничтожной. Привязываю рюкзак к рулевой рубке и готовлюсь к худшему, ибо, как это ни странно, всякая скверная ситуация может стать еще хуже, намного хуже, и оттого, что мы понимаем это, ни у кого не опускаются руки, наоборот, робко поднимает голову оптимизм. Уже вечер, и на небе пробивается солнце, когда мы достигаем пустынного берега, там стоит мальчик лет десяти и внимательно разглядывает меня. Стыдясь своего голоса, я спрашиваю у него дорогу к гостинице. Ковыляю по глинистой, проложенной трактором колее вверх по береговому откосу. Остров голый, открытый всем ветрам, то тут, то там перекрещиваются полосатые следы гусениц трактора и, теряясь за горизонтом, исчезают в тундре. Бочки из-под бензина, утонувшая в грязи цистерна, искореженные металлические детали. И все-таки - солнце. И шаги - паренек идет следом за мной, останавливаюсь я, останавливается и он. Первые дома барачной постройки, пузатые противопожарные бочки по обе стороны двери, деревянные мостки через ядовито-зеленые лужи, на пузырящейся поверхности которых плавают консервные банки и бутылки, транспарант с выцветшими буквами. Это не Диксон, это - мое щемящее чувство неприкаянности.

- Теперь вам надо свернуть налево,- слышу голос мальчика. Я уже успел забыть о нем, а он все идет по моему следу, серьезный и странный.

- Послушай, не пора ли тебе домой?!

Он трясет головой.

- Наверное, мама и папа давно ждут.

Он трясет головой.

- Раз так, проводишь меня до гостиницы?

В небе все еще висит солнце. По ту сторону тонкой перегородки помещается уборная. Из окна второго этажа виден склад, перед которым вышагивает сторож. Тридцать шагов вперед, тридцать обратно. Теперь ему не хватило одного шага, он очень удивлен, я удивляюсь вместе с ним. Поодаль мужчина рубит на топливо табуретку. Ночное солнце палит, в вате между двойными рамами жужжит муха. Полуночная пара гуляет далеко в тундре по водоводу - коробу, наполненному опилками и поднятому на метровые столбы. Словно какая-то кошмарная стена извивается он по холмам, через овраг, дотягивает-{94}ся до небольшого озера в тундре, до серебристого водного зеркала, где все успокаивается в неподвижных лучах ночного солнца, сходит на нет и затихает, а в окно льются бесконечные дали...

- В октябре я снова был в море, на "Минне", и подал документы в мореходку. Помню, экзамен по математике я сдавал в День Победы,-продолжал рассказывать Халдор за чашкой кофе.

Но тут по судовой трансляции разнеслась долгожданная команда: "Экипажу занять свои места", Машина сбавила обороты, и Халдор встал,

- Сколько вас было в первом выпуске?

- Тридцать шесть.

- А сколько осталось?

- Шестнадцать,- пожал Халдор плечами и ушел на мостик.

Я лег спать. Сквозь сон я услышал грохот якорной цепи и усмехнулся. Через час или два матрос Маклаков потянул меня за ногу:

- Капитан вызывает на мостик.

Спросонья я кинулся наверх, но Халдора там не было. Высоко подняв дугообразные брови, Камо холодно промолвил:.

- Вы заставляете ждать капитана.

- Где он?

Поклонившись с видом дуэлянта, Камо подал мне маленький черный микрофон радиотелефона, такой коварный на вид, что я чуть не выронил его.

Это так похоже на Камо!

- Слушаю!

- Я у Майнагашева. Прогноз неважный. Что ты решил?

- Очень неважный?

- Мы можем застрять в пути недели на три, а то и больше.

- Я должен решить сейчас?

- Да. Рейдовый катер отвезет меня на судно, и больше рейсов не будет. Сам видишь - дрейфующий лед. Если хочешь сойти на землю, это единственная возможность. Ну как?

- Погоди...

- Ну? {95}

- Халдор, я сойду на берег.

- Жаль. До скорой встречи.

До скорой встречи! На Зеленом мысе?

На трапе ко мне протиснулась буфетчица, под мышкой у нее был пакет величиной с хорошую тыкву.

- Здесь бутерброды, консервы и сигареты, вы ведь курите "Приму"?

Конечно, курю, почему не курить, вот если она станет еще хуже, тогда перейду на "Экстру". Спасибо, ребятки, спасибо, люди, передайте привет Фариду, когда он проснется. И вот катер уже приближается, описывая четкую дугу и завывая, как машина "Скорой помощи". Я вскочил на нос катера, в следующее мгновение Халдор прыгнул с его кормы на трап корабля, наши протянутые руки не дотянулись друг до друга, катер тут же рванулся обратно. Халдор стал подниматься по трапу... И вот теперь над тундрой разносятся удары топора. {96}

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

добавляет, как это и положено, немного таинственности, еще более усугубляя переполох, царящий в корчме "Белая лошадь". Золотой империал на Большом рынке. Колдуна избирают почетным доктором Дерптского университета. Прыжок в сторону, на Большие Оранские острова, и истинное лицо члена секты огнетушителей. Я стираю носки вместе с Миддендорфом. Что бы подумал об этом Ливингстон?

РАЗГОВОР ЗА ТРУБКОЙ

Конец апреля в Эстонии выдался сухой, солнечный и прохладный. Вполне возможно, что запоздалая вьюга еще закрутит над землей, но тем больше ценят люди те позолоченные закатом вечерние часы, в медленном угасании которых уже чувствуется приближение северных белых ночей. Студенты, собравшиеся в один из таких вечеров перед корчмой "Белая лошадь" на репетицию, решили устроить перекур. Курить и участвовать в театральных представлениях им было строго-настрого запрещено, но за чертой города запрет терял силу, и тем усерднее затягиваются они из трубок с длинными чубуками и будто ненароком распахивают полы накинутых на плечи пальто, из-под которых виднеются вишневые и голубые театральные костюмы. Не за горами майские праздники, а значит, и шествие с зажженными факелами, с представлениями, с битьем профессорских окон.

В корчме зажглись огни. Сумерки поглощают аромат цветущей ольхи, громко шумят голые еще ветви дубов, в воздухе скользит козодой. Докурив свои трубки, студенты начинают репетировать последнее действие.

"Кто-то идет", - произносит вдруг студент с факультета государственного права, которому по причине его округлых форм приходится играть Доротею - главную {98} женскую роль. Сквозь сгущающиеся сумерки слышится стук подкованных сапог по усыпанной гравием обочине дороги, а через некоторое время появляется и сам запоздалый путник. Он высок ростом и шагает очень быстро. Так быстро, что Доротея начинает встревоженно вглядываться в него, и постепенно взоры всех остальных тоже обращаются к странному путешественнику. Если бы не стук подковок по гравию, могло бы показаться, что он скользит на коньках или на лыжах, загребая руками. Огромный ранец болтается у него за спиной, туго набитый патронташ на каждом шагу бьет по левому бедру. Странно выглядит и то, что человек этот в легком сюртуке с расстегнутым воротом, его клетчатое кашне небрежно перекинуто через плечо, а голова не покрыта, как у простолюдина, - словом, он будто только что вышел из дома. И отнюдь не отблеск закатного неба заставляет пылать медью его волосы, отросшие, как у крестьянина, до самых плеч.

Но вот путник заметил насторожившихся студентов, замедлил шаг, а потом и вовсе остановился. Однако, вместо того чтобы обратиться к ним с почтительным приветствием, как приличествует бродячему мастеровому, он принялся рыться в своем оттопыренном кармане. Когда он наконец нашел, что искал, студенты с растущим раздражением заметили, что в зубах у пришельца появилась трубка, к тому же куда как великолепнее Доротеиной, полученной в пярнуской гавани от какого-то голландского шкипера в вознаграждение за услугу, о которой он предпочитает не распространяться. Доротея, известный зубоскал, чувствует себя задетым и уже готов съязвить и поставить пришельца на место, но тут незнакомец одним длинным шагом преодолевает канаву, вторым перемахивает на косогор, и происходит нечто такое, чего Доротея никогда потом не сможет себе простить, даже через много лет, когда он уже займет ответственный пост куратора Благотворительного Экономического Союза Безупречных Вдов Почтенных Граждан Эстляндии. Кивнув собравшимся не то чтобы неуважительно, но и без особой почтительности, пришелец похлопал Доротею по плечу и показал большим пальцем руки на свою трубку. И хотя неухоженные руки и обветренное лицо выдавали его невысокое происхождение, от путешественника веяло такой беспечной самоуверенностью, что растерявшийся Доротея протянул ему тлеющий трут. {99}

У нас на Севере друзья познаются, когда приходит настоящая беда. Студенты угрожающе столпились вокруг незнакомца, и пока он с явным удовольствием затягивался разгоревшейся трубкой, кто-то язвительно спросил из-за спины Доротеи:

"Ты, верно, идешь из Риги?"

"I beg your pardon?" - вежливо улыбнулся пришелец, недоуменно вскидывая брови, как человек, не понимающий, что ему говорят.

Если бы он даже заревел крокодилом, окружающие не были бы ошеломлены больше.

- Вы, по-видимому, идете из Риги? - повторил тот же студент по-французски, и теперь его смущал уже не столько незнакомец, сколько собственное скверное произношение и сам вопрос, который он задавал.

- О нет, - ответил незнакомец, - я иду из Сарагосы. - И, не замечая настороженного молчания, вызванного его словами, возвратил Доротее трут. Премного вам благодарен, - продолжал он любезно. - Вы не могли бы сказать, что за город виднеется впереди?

- Дерпт, - запинаясь, отвечает Доротея, густо краснея от злости и сознания собственного бессилия.

- Ах, вот как! Прекрасно. Доброй ночи вам, - проговорил путник и, рассеянно тряхнув рыжей шевелюрой, свернул на тракт.

- Э-э... послушайте, господин... - крикнул Доротея ему вслед, - черт побери, куда же вы идете?

Уже стоя на большаке, Рыжий повернулся, вынул изо рта трубку и ответил:

- На Чукотку.

И вот уже снова слышится его рубленый шаг, и тоненькая струйка дыма, которая следом за уходящим вьется на гаснущем вечернем небе, приобретает в глазах жрецов Мельпомены очертания ироничного вопросительного знака. Медлившая доселе северная ночь вступает в свои права, заглушая плотным покровом почти все, что скажут угрожающие голоса перед корчмой "Белая лошадь", которую в народе до сих пор зовут трактиром Тамме. Мы же последуем за колеблющимся красноватым огоньком. Владелец трубки и пышной шевелюры, оставив за спиной огороды местных горожан, миновал шлагбаум и вышел из-за темных в этот час пригородных домишек {100} на косогор, откуда столбовая дорога стремительной дугой спускается к каменному городу. И вот уже шаги рыжеголового эхом отдаются на пустынных улицах, скудно освещенных и грязных. Неподалеку от ратуши он сталкивается с бородачом, несущим фонарь и длинный шест, и спрашивает его о ночлеге. Не получив ответа на вопрос, заданный по-английски, а не по-эстонски, он тем не менее идет за стариком и пересекает вслед за ним продолговатую рыночную площадь. На булыжную мостовую падает свет из высоких окон господского дома, часть которых, несмотря на прохладное ночное время, распахнута настежь; оттуда доносится смех, гул голосов и звон посуды. Подняв голову, рыжеголовый заметил в окне мужчину с офицерскими погонами, который, кажется, следил за ним из-за кисейной занавески. Рыжий даже подумал, не дернуть ли за шнурок звонка этого гостеприимного господского дома, но тут старик пинком распахнул дверь, и они оба исчезли за ней.

Вернувшиеся в залу корчмы "Белая лошадь" студенты решили, что надо заставить иностранца объяснить свое поведение, а если это будет необходимо, потребовать у него сатисфакции, но, несмотря на все старания, ни завтра, ни в последующие дни им не удалось найти его в городе. Если бы они догадались спросить о нем у одной рыночной торговки, то не без удивления услышали бы, что поутру на рынке появился странный барин в коротких штанах, ноги что твои прясла, к тому же ни слова не понимающий по-эстонски; не торгуясь он купил десятифунтовый окорок крестьянского копчения и буханку хлеба и дал за них золотой. Старуха хотела было позвать на помощь, но быстро раздумала. А если бы Доротея не поленился, перейдя реку, направиться в сторону казенной мызы Яама, а оттуда дальше по Нарвской дороге, он увидел бы и самого незнакомца - тот сидел на обочине канавы и, прислонившись спиной к вязу и набив рот мясом, писал, держа дневник на коленях:

"В Дерпте я провел ночь в сенях у одного фонарщика, - записывал капитан дальнего плавания и путешественник Джон Дунден Кокрен. - Город выстроен, славно и своей чистотой и правильными пропорциями мог бы соперничать с Нанси, к тому же его расположение на берегу Эмайыги, промеж двух озер, посреди живописной и плодородной местности, очень даже доходно" (1820). {101}

МОРЯК НА СУШЕ

Большой зал пронизан солнечным светом, проникающим сквозь занавеси. Парни без пиджаков, в рубашках с закатанными рукавами, с ослабленными галстуками карандашом проводят на морских картах тончайшие линии. "Одну минуту,- говорят мне, хотя я еще не успел ни о чем спросить, - шеф сейчас освободится". Майнагашев, единственный из всех в форме капитана дальнего плавания, переходит от стола к столу. На свете нет более действенной пропаганды, чем умно организованная работа. Этот дом уже издали выделялся среди других домов свежей зеленой окраской. В коридоре меня подстерегал самый длинный из когда-либо виданных мною половиков, а дальше поскрипывающий, только что навощенный линолеум.

- Шеф просит вас, - кивает один из молодых людей в сторону двери, за которой исчез Майнагашев - невысокий, с буйной шевелюрой скрипача и лицом южанина.

- Таммерик говорил мне о вас, - с решительностью человека, умеющего ценить время, отсекает он сразу все вступления.- Чем могу быть полезен?

Происходит приятный, быстрый и совершенно бесполезный разговор. Я в ловушке.

- Над летчиками у меня нет никакой власти. - Видимо, я надеялся на что-то, что противоречит его характеру. Сегодня утром выяснилось, что следующий самолет на восток отправится в лучшем случае через четыре-пять дней.

- А пока заходите к нам, познакомьтесь с нашей работой, - предлагает Майнагашев. - "Виляны" застрял во льдах, и у вас может создаться несколько романтическое представление о Северном морском пути. Мы боремся с такой романтикой, в этом и состоит наша работа.

- А ледовая разведка? Ведь она подчиняется вам?

Он качает головой.

- Мы арендуем самолет. У него точный дневной маршрут, чаще всего по замкнутому кругу, который начинается и кончается здесь.

- Вы разрешите мне полетать на нем?

- Нет, не разрешу, у меня нет на это права. Командир самолета то же самое, что капитан на корабле. Он должен нести ответственность за каждого человека. И несет. {102}

В его серьезном взгляде я улавливаю отблеск легкой усмешки, которую он тут же прячет под густыми, кустистыми бровями, будто спохватившись, что и так сказал слишком много. Перевожу эту усмешку приблизительно так: мил человек, если ты настоящий путешественник, если ты знаешь людей нашего Севера, сам должен знать, что делать.

Знаю.

НЕБЕСНЫЕ НАДЕЖДЫ И ЛОЦМАНЫ

Раннее утро, тундра, взлетное поле.

Я уже бывал здесь раньше, на обратном пути из Якутии. В тот раз мы садились в густом тумане, и вокруг было темно, тесно и опасно. Как обманчиво это впечатление! Нет простора более синего, чем тундра на берегу Ледовитого океана ранним утром. Вокруг видавшего виды красного самолета хлопочут техники. Над берегом кружат чайки. Со стороны дремлющего еще поселка приближается маленький автобус, волоча за собой длинный шлейф пыли. И вот тут-то, когда из автобуса высыпают члены экипажа и ледовые разведчики, наступает мой час. Их путь идет мимо того места, где я поджидаю их.

- Товарищ командир, у меня для вас бумага, - говорю я. Бумага действительно лежит у меня в планшетке.

Командир останавливается, широко расставив ноги, и, смерив меня взглядом с ног до головы, с железной непоколебимостью хорошо отдохнувшего человека произносит:

- Никаких бумаг.

- Я хочу лететь вместе с вами.

- Об этом не может быть и речи.

- Но у меня бумага.

- Для меня бумаги ничего не значат.

До самолета метров двести. Этот путь я прохожу вместе с ними. Мы шагаем не спеша, как подобает командирам, и побежденным окажется тот, кто первым заговорит о деле.

Беседуем о разном.

Когда до самолета остается несколько десятков метров, командир останавливается и с наигранным безразличием говорит:

- Ну-ка, покажите, что у вас там?

- Значит, бумага все-таки что-то значит? {103}

- Что поделаешь, такое сейчас время, - отвечает этот симпатичный человек.

Взгляд его скользит по документу, потом он рассеянно складывает его.

- Это очень утомительная поездка. Десять часов болтанки.

- Куда мы полетим?

- Ну, вокруг Новой Земли и Оранских островов.

- А вы возьмете меня с собой, если я сознаюсь, что сам составил этот текст, напечатал его и сам же подписал?

Это сущая правда. Документ называется "справка", и текст его выглядит примерно так: предъявитель сего товарищ имярек путешествует по такому-то и такому-то маршруту; для успешного его осуществления просим всех причастных к сему помогать ему по мере сил и возможностей. Подписал все это я сам. Кто еще подпишет такую дурацкую бумагу?! Обычно мне как-то неловко бывает объяснять, зачем я разъезжаю по белу свету и что, может быть, когда-нибудь напишу об этом. Проще передать эти функции бумаге. Проще и, увы, убедительнее.

- Ну как, возьмете теперь меня с собой?

- Черт побери, вот теперь-то я вас и возьму! - хохочет от души командир.

- Смирно! - выкрикивает молодой парень в кожанке, как только мы пересекаем ту невидимую черту, за которой мой спутник перестает быть Алексеем Сергеевичем, человеком, ведущим частные разговоры, и становится командиром самолета.

Впрочем, я не сказал бы, что экипаж "замирает" на месте. Во-первых, для этого все его члены слишком много летали вместе. Во-вторых, командир уже не так молод, чтобы цепляться за устав, и не так стар, чтобы устав мог вытеснить в нем человека. Да и не устав это вовсе - то, что заставляет всех на мгновение застыть неподвижно, правда, в том положении, в котором каждый из них стоял вокруг трапа самолета, с отблеском улыбки, вызванной только что услышанным анекдотом. Конечно, это не устав, а давний обычай помолчать перед дальней дорогой, пришедший на эту кочковатую взлетную полосу в тундре из тех далеких времен, когда каждое путешествие начиналось с первого шага. И теперь мы уже попутчики, связанные одной судьбой и одной целью. {104}

- Вот, - тычет командир пальцем мне в спину, между лопаток, - прошу любить и жаловать.

- Привет, - говорит парень в кожаной тужурке, только что скомандовавший всем встать по стойке "смирно".- Меня зовут Юрка, я второй пилот.

А пожилой мужчина с хмурым лицом, которого у автобуса я чуть было не принял за командира, протягивает мне руку, считая, что мы с ним уже знакомы, так как у нас нашлись общие знакомые. Кто он? Оказывается, Евгений Георгиевич возил в Антарктике Смуула. "Как тесен мир!" - можно было бы воскликнуть, всплеснув руками, и, как всегда, в этой банальной фразе была бы доля правды, точнее - половина правды и половина неправды. Полярный мир тесен потому, что здесь мало людей и видны они издалека. Встретить здесь человека - событие, не то что на улице Виру, на Невском проспекте или на Пятой авеню. Не следует ли из этого, что мир больших городов своей анонимностью, черствым равнодушием и инфляцией человеческих ценностей уже сейчас непосильно велик? И все же в Таллине я еще чувствую себя хозяином и начинаю отчитывать любого, кто идет напрямик через газон, - к ужасу моей бывшей одноклассницы, преподающей общественные науки; она иногда забывает, что лабораторией общества является не учебный класс с его четырьмя покойными стенами и нравственными требованиями, а улица, у которой скоро не будет ни начала, ни конца, только две стены, две бесконечные каменные стены, в тени которых, если мы недоглядим, могут зачахнуть наши цветы и рассыпаться скрижали. Здесь же я дома, повсюду дома, среди своих, и если бы вечером я подал заявление, то утром мог бы приступить к работе вместе с Юркой.

Внутри самолет разделен на три отсека. В носовом отсеке работают пилоты и штурман, средняя часть оборудована под лабораторию, а отделенная портьерой хвостовая часть служит складом: три бака запасного топлива, длинная труба под потолком, на которой раскачиваются спасательные жилеты, ярко-красные, как сам самолет, и кажущаяся сейчас лишней резиновая лодка. Слово "лаборатория" может вызвать не очень точные ассоциации. Здесь нет ни белой краски, ни пробирок, ни ученого педантизма. Эта часть самолета похожа скорее на кухню холостяка или цыганскую кибитку: все помещение обшито мохнатой черной фланелью, не хватает только фило-{105}логичек, переодетых в костюмы гаремных одалисок. С каждой стороны по три окна величиной с бычий глаз, под ними голубой пластиковый стол на ножках из алюминиевых трубок, такие можно увидеть в любой столовой, в России их почему-то называют рижской мебелью, кроме того, два кресла и табуретки, на которых чего только не делали - и мясо рубили, и рыбу потрошили, - а на стене, отделяющей кабину пилота, - измерительные приборы, некоторые из них так хрупки, что подвешиваются на пружинах. Тут же плита: не эффектное, с многими кнопками, лабораторное сооружение, а простецкая плитка с накаленной докрасна спиралью, которую включают еще до того, как самолет отрывается от земли. Техника живет своей жизнью, люди - своей. На огонь ставят воду в двух чайниках. Над плитой висит сковорода, в углу стоит ведро с водой, и соединенная лошадиная сила моторов вибрирует на ее поверхности расходящейся кругами рябью. Русоволосый парень стаскивает с себя выходные брюки, расправляет их по стрелке на вешалке, подвешивает вешалку между спасательными поясами, натягивает джинсы и подходит к плите. Другой устанавливает между желтыми, сладковато пахнущими бензобаками раскладушку, надевает тренировочный костюм, ложится и натягивает на голову одеяло. Он так спешит, словно боится опоздать куда-то. Вторая смена? Или только что встал из-за праздничного стола? Впрочем, это не мое дело, да к тому же он уже спит. Самолет до самого потолка наполняется ароматом. Ребята заваривают кофе, а на меня и не смотрят. Ну, это уж слишком. Исчезаю в кабине летчиков, хлопаю штурмана по плечу:

- Что это такое, этот грязный лед?

- Не знаю, не моя область, - отвечает Евгений Георгиевич, у которого совсем не такое хмурое лицо, как мне показалось раньше, - но у нас есть специалист. - Он откладывает логарифмическую линейку, встает и подводит меня к светловолосому молодому человеку. - Валерий, просвети человека насчет своей гляциологии.

Кофе великолепен, лучшего мне в этом году в Сибири никто не предлагал.

- Грязный лед идет из дельты, - объясняет Валерий. - Мелкие протоки промерзают до самого дна, во время ледохода льдины переворачиваются, и донная грязь оказывается наверху.

Мы скользим над огромным ледовым полем, которое {106} пересекает тропинка, крест-накрест через нее идет дорога. Дорога, которая начинается и кончается в Карском море! Странная судьба для дороги, можно подумать, будто в потоке времени годы поменялись местами. Валерий объясняет, не прерывая работы. Он сидит лицом по направлению движения самолета, окно слева от него. На столе лежат коробка с цветными карандашами, лист бумаги размером с квадратный метр и наручные часы. За минуту самолет проходит четыре километра, и через каждую минуту ледовая карта увеличивается на полосу, длиной в четыре километра, а ширина ее двадцать миль. Валерий говорит, но взгляд его обращен в окно, на ледовое поле, рука движется вместе с самолетом, время от времени почти вслепую и машинально меняя на бумаге условные цвета. Радист протягивает штурману клочок бумаги с курсом и координатами, штурман расхаживает между радаром и нашим столом, здесь у него свои калька и логарифмическая линейка, но Валерий лишь изредка бросает на них взгляд: изменение направления полета самолета он воспринимает каким-то шестым чувством, вместе с самолетом сворачивается и загибается полоса раскрашенного пространства на его карте, которая пестрит уже всеми цветами, кроме одного - открытой воды почти не видно.

- На какой высоте мы летим?

- Официально мы обычно работаем на высоте от трехсот до шестисот метров, разрешено снижаться до ста метров, иногда даже до пятидесяти. Чем ниже, тем хуже.

- Меньше обзор?

- Да, и это тоже. Ну, и если что случится, ничего уже не поделаешь.

- Смотрите не напутайте чего-нибудь, - кричит кто-то мне прямо в ухо. Это командир заглядывает через мое плечо в дневник. - Из-за вашего брата не у одного нашего парня талоны полетели к чертовой бабушке. Напишет, что плохая видимость, и самолет летит все время на пятидесяти метрах, а ты расхлебывай...

Он подмигивает мне, и я все понимаю. Зачеркиваю одну строчку и показываю ему дневник.

- Вот так-то, - с удовлетворением ухмыляется он. - И все на эстонском языке? Вот эту цифру тоже зачеркните!

- Алексей Сергеевич, это же не высота полета!

- А что же? {107}

- Стаж Валерия. Он десятый год в ледовой разведке.

- Скажи пожалуйста, как годы бегут, не уследишь! Зайдите к нам, через четверть часа я покажу вам Мыс Желания...

- Дай-ка и мне взглянуть, - говорит Валерий, когда командир уходит.

Он скользит взглядом по странице, кивает головой и пододвигает записную книжку обратно ко мне.

- Моя мать эстонка, - говорит он.

Звучит это всего лишь как объяснение, сделанное вовсе не для того, чтобы вызвать у меня доверие к себе или навязаться в друзья, и мне становится еще симпатичнее этот уравновешенный парень здесь, над голой ледовой пустыней, объединяющей людей не по национальным признакам, а по каким-то совсем другим, куда более простым и высоким. На земном шаре каждый третьетысячный человек - эстонец. Для меня этого вполне достаточно, чтобы чувствовать себя причастным всему, что здесь происходит, и ответственным за это.

- Валерий, а страшно бывает?

- Не то чтобы страшно, но иногда надоедает. Конечно, бывало и страшно. Как-то мы загорелись. Радар был старый, не выдержал напряжения, а тут рядом запасные баки, сам понимаешь, полные бензина.

В ответ я могу только мрачно кивнуть головой, а техник в это время наклоняет кофейник, и струя кофе с тихим шипением наполняет кружку, заглушая грохот моторов, бензиновый угар и холодное дыхание Ледовитого океана, настороженно затаившегося по ту сторону трехмиллиметровой алюминиевой обшивки - близко и в то же время далеко.

- Ты был на том, предпоследнем корабле?

- Вот так штука! Значит, это ты кружил над нами?

- Странно, правда? - невозмутимо удивляется он.

Работников метеостанций на недоступных, ощетинившихся скалами островах Валерий узнает по голосам, он сбрасывает им свежие огурцы и газеты, но, окажись он в ленинградском трамвае рядом с кем-нибудь из них, они не узнали бы друг друга. Тот раз нам удалось пробиться сквозь последние пятьдесят, а может быть, всего пятнадцать метров высоты, которые отделяли мой корабль от его самолета, капитанский мостик "Вилян" от голубого рабочего стола Валерия... Даже в условиях относитель-{108}ности пространства, времени и человеческих отношений Севера это редкий случай. В этот миг я необыкновенно ясно, почти физически ощущаю сложное переплетение мира, зависимость нашей судьбы от сотен и тысяч обстоятельств, которые кажутся таинственными и не подвластными человеческой воле, как рокот самолета тогда над затянутым туманом Ледовитым океаном, но если начать распутывать клубок, в конце концов обязательно наткнешься на парня с зеленым или красным карандашом в руках, как раз в эту минуту откидывающего русую прядь со лба. Кроме конкретности, в этом опыте нет абсолютно ничего нового.

Кабина пилота залита солнцем и синевой. Слева по борту появляется северная оконечность Новой Земли, солидный кусище суши с пологими горными вершинами, коричневыми, как замша. Мыс Желания устремился в мерцающее море наподобие лошадиного копыта, и только при виде темнеющих точек - домиков полярной станции - я начинаю в полной мере понимать мощь здешней природы и величие человека, сумевшего вцепиться в скалистую крутизну и пустить корни посреди белых ледовых полей и синего, как флаг, моря, которое простирается перед нами, такое же пустынное и торжественное, как в далекие времена Баренца. Это он обронил здесь голландское слово Eck Begierde, всего-навсего слово в дрожащей от холода пустоте, которую ветры, тысячелетиями продувавшие ее насквозь, сделали такой гладкой и обтекаемой, что даже слову не за что было бы уцепиться, если бы его не вынашивала крылатая надежда многих поколений. Eck Begierde - Мыс Желания - переводим мы сейчас, пожалуй, правильнее было бы сказать Мыс Грез, Мыс Чаяний: ведь Баренцу мерещились за ним пагоды и жемчуга жарких широт, далекие сказочные страны, где месяц опрокинулся навзничь, а Полярная звезда висит на вершинах пальм. Мы летим дальше на север, даже не покачав крылами в память мужественных первооткрывателей, и меняем курс только тогда, когда горизонт наконец в одном месте разрывается и белый сверкающий парус закутывается в кучевое облако.

- Зефеи, - произносит штурман за моей спиной, смысл этой дегероизированной аббревиатуры доходит до меня уже после того, как самолет поворачивает на юг и видение исчезает.

- Это Земля Франца-Иосифа?! {109}

Штурман кивает головой.

- Идите в купол, оттуда, может быть, ее еще видно.

Земли Франца-Иосифа я больше не увидел, зато мир отсюда кажется совсем иным. Один купол у нас в потолке, он служит для измерения высоты звезд и солнца, другой, огромный, как глаз аллигатора, - на левом борту (может быть, лучше сказать, пользуясь морской терминологией, - на бакборте?), позади кресла пилота. Вот в этом-то куполе я и устроился: локоть, плечо и голова за бортом самолета, как будто в открытой спортивной машине; я вижу отсюда вибрирующий конец крыла, тяжелую сигару мотора с неподвижным нимбом пропеллера, руль высоты, похожий на тонкий палец, высунутый из самолета, и сверкающий ряд иллюминаторов - ощущение такое, словно я гляжу откуда-то со стороны на свою собственную жизнь.

И еще немало других тайн открывается мне из этого купола, на прозрачном днище которого перекатываются забытые кем-то огрызок карандаша и зеленый ластик. На письменном столе я их наверняка не заметил бы, а здесь они простодушно парят над арктическим морем, и под ними сто метров сизой пустоты. Наблюдаю за тем, как из этой пустоты рождается туман. Он поднимается из моря длинными полосами, извиваясь и все же сохраняя строгую параллельность, будто проходит между зубьев гигантской гребенки, похожий на разводы песка в мелкой прибрежной воде. Это и есть разводы, потому что между ними движется ветер, гася сверканье воды. Какой голубой, оптимистичный мир! Небо со всеми своими облаками отражается в море, как будто море сжалось до размеров маленького озера, а небо превратилось в одно-единственное огромное облако. Мы поднимаемся еще выше, и через мгновение внизу распахивается уже совсем в других красках и измерениях трехслойный мир. По темной поверхности моря плывут ледовые острова, похожие на тучи-великаны, в чернеющих разводьях открытой воды отражаются облака, плывущие по небу, перевернутые и застывшие в головокружительной глубине по ту сторону стеклянной поверхности воды, а сами мы летим в третьем слое облаков, и он становится все плотнее и плотнее. Еще раз промелькнуло ледовое поле с голубым озером, похожим на осколок неба, и в следующее мгновение мы застываем на месте, неподвижно повисая в безглазой пустоте, в которой нет ни света, ни красок, ни ощущения {110} скорости и вязнет даже монотонное бодрствование моторов. Наш затянутый черной фланелью свод превратился в казахскую юрту на высокогорном пастбище, полную тихих предвечерних хлопот, - кажется, сейчас розожгут костер и поставят на огонь бешбармак, вот только не слышно фырканья лошадей за войлочной стеной и домбры с длинной шейкой, на ней черноглазый Наубат посылает к звездам свои песни.

- Как в юрте.

- Как в молоке. У нас говорят: спокойно, как в молоке, - уточняет штурман. - Ваш караван застрял где-то здесь.

Я не сразу понял, о каком караване он говорит: "Виляны"?! Я уже успел забыть о судне, но теперь оно сразу всплывает в моем воображении... Рокот самолета, и Халдор нажимает на медную дверную ручку, которую матрос Маклаков во время второй вахты до блеска натер "сидолом". Он выходит из теплой рубки на стылый бортовой мостик и, щуря глаза, вглядывается в небо, но шум удаляется и гаснет. Да и самолет ли это? "Самолет! Самолет!" хочется помахать ему рукой отсюда, сверху. Но наши пути уже разошлись.

- Может, пойдешь с нами? - спрашивает Валерий.

- Куда?

- Радист говорит, что завтра полетим на Землю Франца-Иосифа.

- На четыре дня, - уточняет второй пилот.

Спасибо, друзья, спасибо, и прощайте!

Приземляясь, мы спугиваем со шхер чаек.

"Дрейфующие станции, остров Жаннетты, СП-13, СП-14", - читаю я в дневнике. "Мазурук, Певек, Немчинов, Купецкий". Мне надавали с собой адреса в обе части света, как будто я мог потеряться, а может быть, они и в самом деле опасались этого. И еще слова Колесникова: "Вот если бы я вел дневник!" Когда на рассвете послышался гул самолета, я бросился к двери, но штурман махнул рукой: "Это ИЛ-18, летит на высоте восемь тысяч метров, спешить некуда!" Утром они сделали круг над взлетным полем и покачали крыльями, а я махал им черным беретом, стоя посреди тундры, под низким небом, которое поглотило самолет.

Опять один. {111}

ИНСТРУКЦИЯ ПРОТИВ ВСЯЧЕСКИХ ИНСТРУКЦИЙ

Если бы мы терпеливо и последовательно - строчка за строчкой - читали все инструкции, которые подстерегают нас в трамвае, на пляже, в магазине игрушек, на этикетке галстука или на конверте, можно было бы спокойно прикрыть добрую половину юмористических журналов, а вместо них печатать новые инструкции. Вроде тех, которые пытались защитить честных (и бесчестных) любителей бани от эдипова комплекса и от пороков острова Лесбос. Коридор гостиницы на Диксоне украшали шесть пар плюшевых гардин с воланами. Между ними, на почетном месте, красовались инструкции, оповещающие постояльцев о том, как следует вести себя в гостиницах. Это были прекрасные инструкции, предполагавшие, однако, что все, кроме их автора, отъявленные головорезы или по меньшей мере хронические алкоголики. Пусть это останется на его совести. Особенное недоумение вызывал последний параграф, строго-настрого запрещавший "противозаконное включение" огнетушительных приборов. Я с недоумением огляделся по сторонам: ни огнетушительных приборов, ни тех, кто жаждал бы немедленно их включать. Ничто не подтверждало возникшего было подозрения, что я оказался в сфере деятельности неведомой мне доселе секты огнетушителей, к тому же, кроме гигантской железной бочки у наружной лестницы, в которой плавали окурки, не было ничего, что бы могло спровоцировать к запретной деятельности. Позднее я получил возможность более справедливо оценить тонкую психологическую одаренность анонимного автора: в долгие часы ожидания самолета все чаще ловил я себя на странном желании с оглушительным грохотом перевернуть ту проклятую бочку, как только ночи станут потемнее.

Думал я и о том, что единственная профессия, которая у нас не охраняется законом, - это профессия путешественника. Ведь путешествия и в самом деле для многих стали профессией, если, конечно, не превратились в болезненную страсть. У путешественников общие цели и приметы, они делятся по разрядам, как токари или шахматисты, у всех у них нетерпеливый характер и даже почти одинаковый язык. Они добры, энергичны и всегда солидарны друг с другом. Чаще всего это не очень-то помогает их продвижению вперед, хотя рано или поздно они {112} все-таки добираются до цели. Но с какой затратой времени, нервов и денег! Когда вернусь домой, подумал я, организую профсоюз путешественников и составлю прекрасный свод правил о том, как путешествовать не по правилам.

Может быть, это осталось от немцев петровских времен? Нет более разительного контраста, чем контраст между брюзгливой педантичностью буквы и славянской беспечной сердечностью, - два мира, слепо и радостно взаимоисключающие друг друга.

Двадцатиминутный разговор с начальником отдела перевозок - с мадам, внешне меньше всего похожей на садистку, в личной жизни она может оказаться премилой бабушкой, которая по субботним вечерам потчует внуков блинами, этот двадцатиминутный разговор начинается на паритетных началах, а кончается односторонне, не приводя ни к каким результатам. Самолета нет - и точка. Что с того, что по расписанию он должен быть, его нет, потому что мало пассажиров. "Не полетит же он из-за одного человека", - говорит она, рассчитывая на мой покорный кивок, и с резким щелчком захлопывает журнал. Этот сухой щелчок наводит на мысль о мухоловке: щелк - и нить жизни порвана - или о захлопывающейся тюремной двери: вдруг понимаешь, что надежды на адвоката, веревочную лестницу или мчащегося во весь опор коня рухнули. Журнал захлопнулся, и перед моим мысленным взором возникают кучи мусора на улицах Диксона и я сам, с помощью метлы зарабатывающий себе на хлеб насущный. Признаюсь, в это мгновение мне ужасно захотелось включить какой-нибудь огнетушительный прибор, запрещенный инструкцией! Набираю полные легкие воздуха, но их объем у меня невелик, если бы это сделал Тийт Куузик, мы попали бы на самолет куда быстрее. Впрочем, хватает и моих. Мадам, не зная, какую словесную форму я собираюсь придать воздуху, медленно и неохотно, явно колеблясь, поднимает палец, будто это чрезвычайно неприятный палец незнакомого ей человека, и произносит:

- Впрочем, я могу попытаться...

И поднятый неизвестно для чего палец, выбрав одну из двенадцати кнопок, вдавливает в нее, как ядовитое жало, свой наманикюренный ноготь. В этот миг я навеки вычеркиваю из ее анкеты блины с вареньем. Двадцать {113} минут пререкаться, когда можно было один раз попробовать?!

- Послушай, Коля, тут у меня один парень, рвется иа восток...

- Ну и что?..

В ту же секунду дверь распахивается и из-за перегородки врывается волосатый экзистенциалист. Я несколько дней приглядывался к нему и уже успел причислить к тем, у кого можно было бы кое-что узнать о деятельности секты огнетушителей.

- Не один, а девять! - выкрикивает он, с трудом переводя дух.

- Слышишь, Коля, не один парень, а девять...

- Раз так, можно подумать, - доносится из селектора.

Я хватаю волосатого огнетушителя за рукав ватника, отталкиваю от двери и кидаюсь вверх по лестнице в башню, едва успев заметить табличку: "Посторонним вход строго..." - последнее слово так стерлось от указующих на него перстов, что вполне может сойти за слово "желателен". Во всяком случае, это та самая лестница и та самая дверь, куда я должен поспеть раньше, чем Коля начнет думать, ибо мысль диспетчера тоже не всегда течет в нужном направлении. Он сидит у большого пульта, спиной ко мне.

- Вы обещали подумать, - набрасываюсь я на него. - Мы хотим...

- Порядок! - ухмыляется парень. - Вещички у вас упакованы?

Здесь и вправду все в порядке: аквариум пахнет чистотой, озоном и нагретыми проводами, на стенах развешаны карты, жужжат трансформаторы, мигают измерительные приборы, из эфира сыплются слова и цифры, может быть, среди них затерялся и голос самолета Валерия; всем этим безупречно налаженным хозяйством со своего крутящегося кресла управляет Коля, он предлагает мне закурить и время от времени небрежным движением руки переводит одни судьбы на магистральную дорогу, другие - на проселочные. Нужно вернуть культуру на землю, сказал бы Юхан Смуул, но сойдет и так, я согласен лезть за нею в башню и в следующий раз начну отсюда, вместо того чтобы на этом кончить. {114}

ОДНОКАШНИКИ В АПЕЛЬСИНОВОМ НЕБЕ

Через три четверти часа я покидаю Диксон по составленному мною же расписанию; меня тоже провожают, и когда провожающий меня поворачивается и начинает удаляться - быстро уменьшающаяся точка в ржавого цвета тундре, впитывающей незаходящие лучи вечернего солнца, - я вспоминаю, как махал рукой летчикам, улетавшим на Землю Франца-Иосифа, и еще раз в полную меру осознаю тоску остающегося и радость передвижения. Наверное, то же самое испытывают пилоты, с которыми я лечу: они только что вернулись из Антарктики, им полагался долгий, беззаботный отдых, но они не выдержали и сбежали от него. Сегодня их первый рейс, и здесь, в круглосуточном солнце Таймыра, в знойную полночь, в тиши кабины пилота, они снова хозяева пространства, времени и своей судьбы.

- Тарея, - кивает Игорь Николаевич в сторону земли, ни для меня это пустой звук, я знаю только восточное побережье этого большого полуострова и уж совсем не могу представить себе бревенчатый домик, на пороге которого сидит сейчас мой однокашник с карандашом в руках, держа на коленях страничку, вырванную из тетрадки в клетку.

"Здравствуй, Леннарт, - пишет он, затем прислушивается и, убедившись, что шум мотора доносится не из-за низкой береговой излучины, а с ночного неба, окрашенного в апельсиновый цвет, с неизвестного самолета, продолжает: - Сейчас 0 часов 45 минут. Светит солнце. Только что узнал, что завтра утром пришлют самолет за профессором Тихомировым, он должен лететь в Финляндию. Значит, могу послать тебе письмо. Ведь никакого сообщения с Большой землей отсюда нет.

Нахожусь в Тарее, единственном населенном пункте Западного Таймыра. Здесь пять домов, метеостанция и десять рыбаков, ну, и наша экспедиция. Природа чертовски интересная - тундра, горы. Работы выше головы, Рыбы навалом. В общем осенью все расскажу.

Теперь о тебе. Юрцев уехал на Чукотку еще пятнадцатого июня. Точного его местонахождения я не знаю. Сюда ты можешь добраться так: 1) на самолете из Москвы в Норильск (пять часов, восемьдесят рублей), 2) из Норильска в Валек - там есть гавань для гидропланов. Тов. Хан скажет тебе, когда самолеты полетят в Тарею {115} за свежей рыбой. Вторая возможность попасть сюда - на катере, но они ходят редко. Тарея находится в пятистах километрах от Норильска - по реке Пясина на север, в том месте, где река Тарея впадает в Пясину.

Я пробуду здесь еще недели две, остальные - до конца августа. Дела здесь тебе хватит. Народ приветливый.

Кончаю. Страшно хочется спать, сплю я тут мало, еще не привык к солнечным полярным ночам. Всего хорошего. Твой Антс".

Два месяца это письмо будет ждать меня дома, на столе.

Двум путешественникам встретиться проще, чем двум соседям. Почему-то вспоминаются Фрэд Хойл и теория красного смещения.

Строки, написанные на берегу Тареи, и мысли, возникшие в небе над Тареей, далеко не первые, родившиеся здесь на эстонском языке. Мои однокашники бывали в этих местах и раньше.

Владелец матрикула 1 № 3019.

"У старых людей черты финского племени особенно бросаются в глаза. Один дряхлый старик был так похож на знакомого эстонца из наших родных краев, что Фурман воскликнул: "Это же Юри из людской!"2

Эти строки принадлежат "верховному шаману" Таймыра - так нарекли здесь Миддендорфа*. Я всегда испытываю чувство вины, когда думаю о нем. Мир был бы куда беднее, если бы мы знали Гёте только как физика, Шамиссо - как ботаника, а Бородина - химиком. Нечто подобное случилось и с Миддендорфом: ореол ученого заслонил тот небольшой поэтический огонь, который освещал его дальние странствия. Но это бы еще полбеды. История науки не может достоверно объяснить, как сумел Миддендорф справиться с трудностями путешествия, гораздо большими, чем те, которые выпали на долю Росса, Парри, Ливингстона или Стэнли. История науки не может ответить на этот вопрос, потому что она - история научных идей. Драма характеров, нравственные проблемы, сложное переплетение человеческих отношений - все это отступает, растворяясь в драме идей. Они главная {116} опора истории и ее ахиллесова пята. Наука кyмyлятивна, она создает себя с одного конца и разрушает с другого, в отличие от искусства, которое через тысячелетия донесло до нас "Илиаду" первозданной и вечно молодой. В середине прошлого века Миддендорф считался лучшим знатоком Северной Азии, но на склоне лет должен был уступить это звание другим. Он мог исчезнуть в истории науки, мог превратиться в погремушку юбилейных сессий или уютных вечерних бесед почтенных академиков, если бы в его путевых дневниках не сохранилось то, что не подвластно воздействию времени, - человек. Открытие Миддендорфа, воссоздание его образа еще впереди, порукой тому исключительность этого характера.

На протяжении всего путешествия через Сибирь Миддендорфа не оставляла мысль о том, что со стороны матери он происходит из эстонских крестьян, что его дед и бабка были крепостными на мызе Клоога. Странствуя среди малых народностей Таймыра, он не ощущал себя пришельцем извне, он общался с ними не как представитель большого мира, а отождествлял себя с ними, разделяя их взгляды на этот большой мир вокруг. Оно, это отождествление, не было прагматичным, не было целесообразностью, навязанной Миддендорфу примитивными условиями существования, хотя и оказалось целесообразным и единственно приемлемым и не раз спасало жизнь исследователю в обстоятельствах, когда надежды на спасение почти не оставалось. Корни такого его отношения к малым народам глубже и сложнее. На Таймыре, любуясь, как люди из племени асья 1 танцуют медвежий танец, Миддендорф записал в дневнике следующие строки: "Я видел, что и во время вьюги племя асья танцевало этот танец в занесенной снегом тундре так истово и увлеченно, что снег под их ногами становился гладко утоптанным, как земля на гумне, а лица танцующих покрывались бусинками пота. "Tout comme chez nous"2, - бормотал я себе в бороду". Исходная точка его сравнений и ассоциаций, его надежд и мечты о будущем абсолютно конкретна. "Penikoorem 3, - размышляет он, меняя на льду Енисея лошадь на ездовых собак, - не свидетельст-{117}вует ли это слово о том, что ездовые собаки некогда играли важную роль и в жизни эстонцев?" Решительнее всего отмежевывается он от своих современников, когда описывает образ жизни народов Севера. В том, что для царских чиновников было варварством и "постыдным паясничанием язычников", Миддендорф увидел культуру и музыку. Описывая национальную одежду нганасан, отличающуюся изумительной красотой, он желчно замечает: "И этих сообразительных самоедов называют дикарями! Вероятно, потому, что они отказываются креститься, не ищут контактов с поселенцами и держатся с чувством собственного достоинства, сознавая свою зажиточность и независимость. Говорят, они уехали на своих санях, бросив в тундре не только епископа, но и самого асессора, полновластного самодержца Туруханского края, так как он обращался с ними свысока, быть может, даже несправедливо".

После совместной охоты на оленей, во время которой нганасаны пользовались луком и стрелами, Миддендорф с иронией писал о колониальной политике царизма: "В шведской Лапландии ружье сто лет назад вытеснило лук и стрелы, а негры приморских районов Африки знакомы с ружьями уже более двух столетий. Чем объяснить такую разницу в вооружении? Меньше всего пассивностью моих друзей! Нет, их оставляют так долго без современного оружия намеренно. Длинная цепь бунтов, последовавшая за захватом Сибири, явилась причиной неоднократных, все более строгих запретов снабжать туземцев ружьями. Создалось абсурдное положение, когда правительство, монополизировавшее торговлю порохом, запрещает продажу охотничьего снаряжения своим подданным, несмотря на то, что охота для них единственное средство существования, и в то же время оно взимает с них, налог шкурками зверей, на которых нужно охотиться".

Миддендорф описывает образ жизни северных народов без малейшего предубеждения; у европейца "словно спадает пелена с глаз, и он вдруг начинает понимать, что в этих первобытных условиях существования заключена законченность, созданная в результате тысячелетнего отбора". По вечерам Миддендорф вместе со всеми членами племени голый садится у костра и ищет вшей в одежде из оленьих шкур. Вождь племени Тойчум не верит, что дома у Миддендорфа вшей нет. "Говори, что хочешь, но три штуки у тебя должны быть, иначе ты бы умер",- {118} с осуждением качает он головой, ибо нганасаны превыше всего ценят честность. Через полгода этот же Тойчум без колебаний пустится в дальний путь, чтобы спасти жизнь Миддендорфу, оставшемуся в тундре. Осенняя шуга разбила и перевернула экспедиционную лодку, вместе с ней пошли ко дну рыболовные снасти и последние сухари, и, истощенный хроническим голодом и нечеловеческим напряжением, ученый слег. Трезво оценив создавшуюся обстановку, он решил пожертвовать собой и остаться в тундре один. "Людей может спасти лишь немедленное возвращение. Если моим спутникам 1 удастся достаточно быстро встретить самоедов, они смогут вызволить и меня. Если быстро найти самоедов не удастся, все-таки остается надежда, что спасутся хотя бы они. Если же самоеды уже откочевали в свои зимние становища и встреча вообще не состоится, гибель будет нашим общим уделом". Я убежден, что эти исполненные спокойной решимости слова понравились бы Роберту Скотту*. Может быть, они были бы так же знамениты, как последние слова Скотта, останься они последними. Но Миддендорф носил на Таймыре титул верховного шамана: он не только вел естествоведческие наблюдения, но и изо дня в день лечил людей. Миддендорф был врачом, врачом с дипломом Дерптского университета; за пять лет до экспедиции в качестве эпиграфа к своей диссертации он взял слова Шамиссо: "Тем, кто мечтает увидеть нецивилизованный мир, я советую предварительно запастись дипломом врача, как головным убором, во всех отношениях удобным путешественнику". Он вел себя в тундре не как асессор, а как свой человек, и не трогательно ли, что старый Тойчум, поспешивший ему на помощь и вынужденный вернуться обратно из-за снежного бурана, снова пустился в спасательную экспедицию, походившую скорее на похоронную процессию: где-то далеко на севере, в покрытой высокими сугробами скалистой тундре, посреди безжизненной пустыни, которую нганасаны из-за религиозных суеверий всегда обходили стороной, в глубокой расщелине, похороненной под снежным завалом высотой почти в три метра, которую, по всей вероятности, уже не удастся найти, угасал его друг, имени которого он, наверное, не сумел бы произнести. У Миддендорфа оставалось еды на два дня, это было мясо его белого пойнтера, верного {119} четвероногого друга, привезенного из Эстонии, а шел уже двадцатый день... "Меня охватывал неописуемый страх при мысли, что я могу потерять рассудок, он сжимал сердце судорогой, становился невыносимым. На протяжении нескольких дней сознание мое мутилось; хотя я и пытался отмечать каждый день, но, как выяснилось позднее, я ошибся на двое суток". Потерявший всякую надежду Миддендорф предпринимает отчаянную попытку, которая могла стать для него роковой: собрав последние силы, он выбирается из каменистой щели и пытается идти к югу. Было подлинным чудом, что они встретились, таймырская тундра изрезана горами. Но и это еще не все - они встретились и вернулись в злополучную расщелину, потому что Миддендорф хотел спасти свой "лучший термометр"...

...Кажется, будто над Таймыром только что прошел дождь. Полуостров блестит и сияет, как асфальт после летней грозы, ассоциации, возникающие здесь, наверху, в самолете, невольно оказываются сентиментальными и чуть-чуть эстетскими. Я тщетно пытаюсь представить себе окруженное скалистыми горами озеро, которое медленно покрывается наводящим ужас льдом, гигантское озеро со скалистыми островками, противоположный берег которого теряется за горизонтом. Вместо него отсюда, из кресла, виден слева мыс, до которого Миддендорф так и не добрался, но которому он дал имя Челюскина...

Я хотел бы указать еще на одну, может быть, самую главную черту в характере этого удивительного человека. Широте его души соответствовала широта его взглядов. Твердо стоявший обеими ногами в своем противоречивом, страдальческом времени, он умел проникать взглядом в далекое прошлое, где таились истоки многих занимавших его проблем, более того - он умел заглянуть в далекое будущее, где надеялся увидеть золотые плоды человеческих устремлений. В ослабленном голодом и холодом мозгу пульсировала оптимистическая мысль, опередившая даже наши дни: "Да, я осмелюсь утверждать, что под этими высокими широтами, где я сейчас нахожусь, можно успешно выращивать даже овощи! Не следует думать при этом об овощах, известных в нашей климатической полосе. Вместо них, как я уже ранее установил, здесь можно было бы выращивать растения Дальнего Севера, многие из которых очень приятны на вкус и {120} в качестве ранних весенних или поздних осенних сортов обогатили бы и наши сады. Но в любом случае для оседлых арктических экспедиций чрезвычайно желательно выращивать разнообразные виды овощей Дальнего Севера". Это пожелание Миддендорфа и сегодня еще стучится в двери всех столовых - от Мурманска до поселка Уэлен - и, наверное, будет стучаться, увы, еще и завтра.

...Таким был этот двадцативосьмилетннй молодой человек, который в одну августовскую полночь достиг большой воды. Позади осталось почти двухмесячное плавание на лодке - без палатки, чтобы уменьшить груз, и почти без пищи, потому что все необходимое для жизни ему, как нганасанам, должны были дать рыболовная снасть и тундра. Разумеется, у него не было никакой карты. Достигнув большой воды, он попробовал ее на вкус. Вода была соленой. Миддендорф записал: "Мы изо всех сил гребли против начавшегося прилива и пронизывающего северного ветра... Приложив неимоверные усилия, мы достигли огромной глыбы, которая оказалась не льдиной, а белым кварцевым утесом, вынесенным ледоходом на вершину скалистого острова. Итак, наконец-то тринадцатого августа в три часа утра мы вышли к Ледовитому морю. Я дал острову имя Бэра, и мы сошли на его берег.

На острове мы обнаружили бревенчатую избушку. Я уже не сомневался, что передо мной - следы экспедиции Лаптева. По всему побережью в изобилии валялся плавник. Вода была соленой. Перед нами открывался бескрайний залив. Всюду, насколько можно было видеть в мой бинокль, простиралось открытое море, нигде не было видно ни льда, ни туманной дымки, свидетельствующей о наличии льда"1.

Таймырский поход был всего лишь эпизодом для экспедиции Миддендорфа, длившейся три года, во время которой он прошел тридцать одну тысячу километров. Среди многих титулов и наград, щедро посыпавшихся на него, наряду с титулами верховного шамана Таймыра, почетного доктора Тартуского университета и почетного члена Тартуского общества естествоиспытателей он был удостоен золотой медали Виктории Лондонского королевского географического общества - самой высокой награды того времени, присуждаемой за заслуги в области {121} географических открытий. Миддендорф был отмечен этой медалью совсем молодым, так же как Нансен через несколько десятилетий после него.

Кстати, вспомним слова Нансена: "От этого мыса земля поворачивает на восток, образуя широкий залив, который получил название залива Толля". (На борту "Фрама", 7 сентября 1893 года.)

Разговор продолжает наш третий однокашник - Эдуард Толль*, матрикул номер 10215, год 1901: "Скала представляла собой огромную глыбу кварца... Не подлежит никакому сомнению, что это тот самый глинт, который Миддендорф видел на острове Бэра, что это и есть описанная им глыба. Если мы находимся на острове Бэра, значит, где-то здесь должна быть бревенчатая избушка Фомы! 2 Пройдя несколько шагов на восток, я увидел в бинокль нечто похожее на остатки избушки. Я поспешил туда и действительно увидел перед собой полуразрушенный домишко... От него остались лишь нижние венцы, верхние обвалились вовнутрь: двери лежали также внутри дома... Я сел отдохнуть на бревна, чувствуя себя счастливым оттого, что нашел самые северные следы пребывания Миддендорфа и что, заполнив пробелы, оставшиеся на географической карте, я получил возможность хоть в какой-то мере выразить этим благодарность своему учителю. Как все здесь прекрасно в этом прозрачном полуночном свете, как напоминает рокот волн, шум моря на моей родине, как величественна здесь природа и как ничтожен по сравнению с ней человек".

На западном побережье Таймыра (75° 54? северной широты, 92° 59? восточной долготы) Эдуард Толль открыл залив, который назвал фьордом Миддендорфа. Вот как описывал он этот фьорд: "С южной стороны на горизонте, на фоне розово-красного неба, резко выделялись волнистые темно-синие контуры гор материка, над их вершинами плыли красноватые и золотистые перистые облака, похожие на колеблемые ветром столбы пламени. На переднем плане сверкали, освещенные пробивающимся сквозь тучи солнцем, узкие бурые полоски тундры, окрашенные местами в светло-фиолетовые тона. У подножья {122} скалистого мыса, представляющего собой хаотическую груду нагроможденных одна на другую глыб серовато-бурого выветренного гнейса, неподвижным покровом лежал пригнанный ветром лед, а по другую сторону мыса принесенные течением льдины, сталкиваясь, издавали певуче-жалобный звук. Слегка волнующееся огромное море отражало на своей поверхности низко нависшие свинцово-серые облака, которые по мере приближения к бухте становились фиолетовыми. В холодных серо-стальных водах неподвижно стоит на якоре "Заря", солнечный диск медленно исчезает за пламенеющим на горизонте огненным морем - там, где далеко-далеко находится моя родина!"

Толль из всех наших естествоиспытателей, несомненно, самый большой романтик. В этом он - полная противоположность Скотту (если я правильно понимаю англосаксонский пуританизм Скотта): легко поддающийся сомнению, тоске, минутам душевной слабости и в то же время удивительно похожий на него чувством долга, а еще больше тем спокойным достоинством, с которым он переносит свое поражение и идет навстречу гибели. За несколько месяцев до смерти Толль старается почерпнуть силы в эпосе "Калевала", в день зимнего равноденствия он переписал в свой дневник главу, в которой Вяйнямёйнен приветствует появление на небе солнца и луны, и добавляет от себя, что "поворот солнца на лето невозможно лучше представить в поэтической форме, чем в стихах. "Калевалы":

Ты кукушкой золотою

Из утеса вышло, солнце,

Ты ушел из камня, месяц,

Голубем сереброкрылым...

На своих местах вы снова,

Прежний путь свой отыскали!

С нынешнего дня вовеки

По утрам вставай ты, солнце,

Каждый день приветствуй счастьем,

Чтоб росло богатство наше,

Чтобы шла добыча в сети,

Чтобы в руки шла удача!

Совершай благополучно

Свой урочный путь по небу,

В красоте кончай дорогу,

Отдыхай с отрадой ночью!1 {123}

Читая дневник Толля, начинаешь сомневаться, мог ли бы он быть предан гласности, если бы сам исследователь остался в живых. Вот он сейчас передо мною, на письменном столе, этот увесистый фолиант в шестьсот тридцать страниц, на внутренней стороне обложки рукой вдовы путешественника поблекшими от времени чернилами написаны четыре строчки: "Моей милой госпоже Вальтер с сердечной привязанностью. Эмми Толль. Тарту 26-го мая 1910". Это посвящение вдовы вдове: корабельный врач и зоолог Герман Вальтер, номер матрикула 12232, был их четвертым однокашником по Тартускому университету, а пятым стал астроном Фридрих Зееберг, брат составителя давнего эстонско-немецкого словаря, - он тоже погиб. Мне хочется подчеркнуть мужество Эмми Толль, ибо издание подобной книги почти без купюр кроме всего прочего требовало и немалого мужества. Еще только покидая Таллин, Толль чувствовал себя больным от тоски по дому, эта тоска из вечера в вечер томила его на протяжении трех лет. Любое решение он принимал мучительно и, может быть, именно поэтому всегда выбирал самый трудный вариант. Если бы вместо дневника сохранился только судовой журнал с его бесстрастными записями, мы, наверное, увидели бы в экспедиции Толля "образцово функционирующий коллектив", своей размеренной и планомерной работой стерший несколько белых пятен с карты северо-западной оконечности Таймыра и Новосибирских островов и оставивший два классических исследования о птичьем мире арктических широт, принадлежащих перу доктора Вальтера. Теперь же трудно освободиться от мысли, что Толля постоянно преследовало неясное предчувствие скорой гибели. Может быть, он устал от экспедиций? В который уже раз в одиночестве отмечает он на севере день основания студенческой корпорации "Эстония", записывает Толль в дневнике 20 сентября; а в день его рождения между обычных результатов наблюдений неожиданно появляется фраза: "Сейчас моя дочь возвращается из школы, идет через Домберг..." Он работает, руководит, дает указания, в полярной ночи с единственным сопровождающим совершает на собачьей упряжке опаснейшие экспедиции, с которыми сегодня не справился бы ни один олимпийский чемпион, ни разу не отводит он взгляда от мифической Земли Санникова, но мысль его все время возвращается к дому. Было ли это слабостью? Воздержимся от оценок, {124} ведь нам не с чем сравнивать. Толль доверял свои мысли дневнику, уверенный, что никто, кроме него самого, не прочтет его. Так ли уж отличался он от Скотта, того Скотта, которого мы не знаем?

Толль оставил еще одно описание залива Миддендорфа: "Этот низкий скалистый остров, на котором отдельные глыбы гнейса лежат на берегу в ряд, как, обрушившиеся камни древней крепостной стены, мне живо напоминает западную батарею Таллина, в детстве я часто обозревал ее с холма Морских ворот: там, справа, расположилась гавань, за ней в бухте - Катариненталь!.. И вот теперь - последний раз вместе с тобой в Таллине! - мы в гавани, поднимаемся по трапу на борт "Велламо", еще раз машем друг другу шляпами, еще раз желают нам друзья "доброго пути", еще один взгляд на древний прекрасный город, где я родился, на шпиль церкви святого Олая, возвышающийся над городскими стенами, над крепостными башнями... Фиорд, который мы открыли и в котором стоим уже одиннадцать дней, я назвал именем Миддендорфа. Полагаю, что я имел право это сделать: во-первых, потому, что мы определили координаты этого места; во-вторых, потому, что изучение окрестностей и фауны фиорда проходит успешно и, следовательно, наименование фиорда вполне обоснованно. Чье же имя более других заслуживает того, чтобы быть увековеченным здесь, если не имя Миддендорфа - первого ученого исследователя Таймырской земли, авторитетного исследователя Сибири?"

После первой зимовки Толля на карте Таймыра появились архипелаг Бэра, залив астронома Зееберга и доктора Вальтера, пролив, получивший имя помощника капитана, а позднее капитана "Зари" - Матисена. Южная оконечность острова Таймыр - протянувшийся далеко в море полуостров, отделенный от материка узким проливом, - был тоже назван именем Миддендорфа. Даже косе на материковой части пролива, расположенной прямо против полуострова Миддендорфа - всего в пятнадцати минутах ходьбы на лыжах, романтически настроенный Толль решил дать название, связанное с его предшественником: "Я назову ее мысом Хелленурме, с благодарностью вспоминая чудесные родные места Миддендорфа, где теперь под простым гранитным камнем покоится земная оболочка этого мятежного духа". Наблюдая во время дальних, лыжных походов за полетом птиц и {125} движением зверей, Толль в своем дневнике обронил замечание, которое предсказало одно из крупнейших открытий двадцатого века в Ледовитом океане. "Мне кажется, что к северу от мыса Челюскина должны быть еще острова, откуда появились эти и другие пришельцы. Наклон, пластов на мысе Челюскина указывает на север, так что следует предположить существование островов и в этом направлении и, может быть, не в меньшем количестве, чем в шхерах Таймыра". Открытие Северной Земли, сделанное накануне первой мировой войны, явилось эффектным подтверждением этого предсказания, к тому времени совсем забытого.

Еще один отрывок:

"Седьмое апреля 1901 года. Вербное воскресенье. Сегодня ночью было минус 30 градусов по Цельсию. Тихо и ясно, великолепный зимний день, много света; на солнце уже тает. Вербное воскресенье дома. Ты ждешь известий, кто знает, когда они дойдут до тебя. У детей начались пасхальные каникулы, и они радуются весне. Журчат ручьи, стекая вниз по Домбергу; скоро на улицах начнут ломами сбивать лед, зазвенит железо о булыжную мостовую, и весь город будет гудеть от его ударов, в юности их эхо так часто звучало у меня в ушах, вызывая ощущение приближающейся весны, пробуждая желание вырваться из города на лоно природы, с городских улиц в далекий и широкий мир. Теперь я пребываю в этом далеком мире, у своей цели, но сколько препятствий нужно еще преодолеть, раньше чем будет решена моя задача!"

Первое препятствие Толль преодолел лишь 1 сентября 1901 года, через четырнадцать месяцев после того, как был поднят якорь: в пять часов утра "Заря" - третье экспедиционное судно после Норденшельда и Нансена миновала самую северную оконечность Евразии - мыс Челюскина. Корабль был украшен флагами, в честь Челюскина был дан салют. "К завтраку я поставил на стол бутылку "Piper Heidsieck"... и когда после вахты Матисен, веселый, как всегда, спустился к нам, я чокнулся с ним и выпил здравицу в честь первого капитана русского корабля, обогнувшего под русским флагом северную оконечность Азии".

...Я забыл спросить у Халдора, знает ли он об этом обычае и сохранился ли он до наших дней. Иногда мы прилагаем много усилий, чтобы придумать новые традиции, в то время как было бы достаточно просто не забы-{126}вать старые. Мыс Челюскина и сейчас такое же суровое испытание для каждого моряка, как во времена Толля, хотя возможности корабля выросли тысячекратно, если радар вообще можно сравнить с "корзиной", обзорной площадкой на мачтах старинных кораблей. Интересно" прошел ли уже "Виляны" мыс Челюскина?

Самолет идет на снижение. И все-таки - кто он, этот Михкель Фурман? Миддендорф писал: "Согласно программе Академии, мне полагался один-единственный сопровождающий. Они хотели елико возможно ограничить состав экспедиции, тем более что поступившие сведения ставили под сомнение возможность дальнейшего продвижения: во всяком случае, меня предупредили, что в суровых условиях Дальнего Севера каждый лишний член экспедиции может стоить одного градуса широты. Моему единственному сопровождающему предстояло взять на себя какую-то часть работ, разумеется наиболее простую. Таковых в путешествиях подобного рода всегда предостаточно! Мой выбор пал на эстонца Михаэла Фурмана. Он научился препарировать зоологический материал и на протяжении пути проявил такие способности, что я мог доверить ему самостоятельные метеорологические наблюдения. Для этой цели он позднее остался добровольно на одной из наших стоянок на берегу Охотского моря".

И еще одна фраза, из другой книги:

"Точные сведения о жизни и дальнейшей деятельности Ф. отсутствуют" (Эстонская Советская Энциклопедия. т. II стр. 361).

К счастью, это не так.

ВЕЧНОСТЬ ХАТАНГИ

Река эта огромна, почти как море. Она так же недвижна, как и застывшее над ней громадное апельсиновое солнце, и пылает так же нестерпимо. Противоположный, низкий берег кажется далеким, нереальным силуэтом. Трудно понять: утреннее это солнце, полуденное или полуночное?

Я снова путешествую по земле, мой рюкзак лежит на берегу реки; между карликовых берез, едва достающих до колена, натянута бельевая веревка, носки, полотенце и рубашка впитывают тяжелые лучи солнца, а я лежу на земле, лениво курю и даже подумываю, не заварить ли {127} мне кофе ароматный кофе на берегу Хатанги, где лет сто назад посреди этих же кочек сидел Миддендорф, такой же свободный и счастливый, как я. И до него здесь кто-то прошел, и у того тоже был свой предшественник, и так этот ряд уходит в далекое прошлое, беда лишь в том, что мы не всегда умеем читать следы, разбираем их только на бумаге, но не на кочке, которая сейчас согревает мне бок, не в старых песнях и не в языке. Вот где можно встретиться с доброй сотней поколений - многолюдной, шумной толпой они заселили бы всю эту пустынную тундру. Это были бы нганасаны - миддендорфские асьи. По-эстонски елка - "kuusk" (кууск), а на языке нганасан - куа; можно сопоставить еще слово собака: "peni" (пени) - банг. Язык сохранил память о наших общих прародителях. Делаю шаг к самому краю этой пропасти, называемой временем: какая чудовищная глубина! Мне рассказывали, что у нас в Эстонии, на северном побережье озера Выртсъярв, живет крестьянская семья, помнящая Северную войну - не по бумагам, а по опыту своих предшественников, семейным преданиям. Это кажется невероятным, но почему бы и нет? Всего два с половиной века. Здесь, на этом тихом речном берегу, человеческая память преодолела тысячелетия, пережив и смену климатических поясов, и катаклизмы природы, и социальные бури, размеры которых мы едва ли можем себе представить. А когда снова наступил покой, как-то ранним утром мать впервые сказала сыну: куа. И с этого момента маленький человечек включился в гигантский (но не бесконечный) процесс кровообращения, который через четыреста - пятьсот поколений соединит его с другой матерью. Она тоже сказала "куа" или что-нибудь в этом роде, и это слово мы взяли с собой в наш далекий путь в страну заходящего солнца.

Какая бумага может соперничать с языковой памятью?!

"Я пошел вниз по течению посмотреть на теперь уже почтенные остатки большой лодки - это было судно моего предшественника Лаптева, которое пролежало здесь больше ста лет. Я нашел, что оно сохранилось вполне прилично. Еловые доски свидетельствовали, что родом оно с Лены, а способ постройки доказывал в пользу голландских мастеров" (А. Миддендорф). {128}

Я остановился в деревне посреди улицы поболтать с мальчишками. Кеды, джинсы, свитера - все как в любой русской, эстонской или польской деревне, но при этом смуглые экзотические лица, черные, как вороново крыло, волосы, выдающиеся скулы. Я расспрашивал ребят, как пишутся нганасанские слова. Каждый раз они начинали яростно спорить, как правильно записать тот или другой звук, а когда приходили к решению, удовлетворявшему всех, кто-нибудь один диктовал мне. Я записывал слова на сигаретной коробке, сейчас переписываю их в свой дневник. Мальчишки стыдились своих споров, один пояснил мне:

- Я не учился писать на родном языке. Пишу по-английски, по-немецки, а вот на своем родном не умею.

- Ну, а дома на каком языке ты говоришь?

- Дома - понятно, дома мы говорим на родном.

- Родной язык нужно знать.

- Еще бы, не звери же мы. Приезжайте весной на оленью охоту, тогда увидите, что мы умеем.

Он помолчал, потом неожиданно добавил:

- А деремся мы здорово. Вот сейчас я пойду к аптеке драться.

- Драться? Зачем?!

- Как зачем! Начнешь что-нибудь объяснять, кто-нибудь с тобой не согласится, станет спорить, вот и возникнет, как говорится, конфликт, ну, и влепишь затрещину.

Но пошли мы не к аптеке, а в кино. Я сидел среди ребят, смотрел, как сдвигают на окнах темные занавеси,- значит, все-таки полуночное солнце! - и думал: а есть ли у нас вообще люди, которые ни разу в жизни не были в кино? Вряд ли, хотя все-таки стоит проверить. Какой удивительный документ можно было бы получить, засняв на киноленту реакцию человека, впервые смотрящего фильм. Книга, электричество и кинофильм даже в далекой тундре стали сейчас настолько привычными, что нам уже трудно со стороны судить об их влиянии. Однако они потрясают человека не меньше, чем любые библейские чудеса. Даже больше. Вспоминается прочитанная где-то история о юноше эскимосе с острова Баффинова Земля. Он только что выучился читать, когда приехала какая-то комиссия проверять грамотность местного населения. Молодого охотника пригласили в кабинет, посадили на стул, дали в руки книгу, показав: "Отсюда досю-{129}да!" - и, к удивлению комиссии, в комнате наступила тишина. Наконец юноша перевел глаза с книги на членов комиссии, улыбнулся и спросил: "Правда, интересно?" Кто может объяснить таинственную связь, возникшую между юношей и книгой?

Вот несколько слов на языке нганасан, которые я услышал на Советской улице, на крыльце магазина:

Нэмы - по-эстонски: ema (мама).

Нэмы-ма - по-эстонски: minu ema (моя мама).

Танъяра сылы? Нэмы-ма - по-эстонски: Kes ta on? Minu ema. (Кто она? Моя мама.)

Встречается родственная терминология, одинаковые числительные и т. д.

Нганасан всего около семисот человек, из них более девяноста процентов говорят на родном языке. Их ближайшие соседи - якуты, ненцы, эвенки и русские. Арктическое хозяйство нганасан сохранилось почти на первобытном уровне, важнее оленеводства для них охота на северных оленей, которую некогда так увлекательно описал Миддендорф.

За деревней, рядом с трибуной, построенной для праздничных демонстраций, прямо на высоком берегу Хатанги, стоит небольшой памятник: "Вечная память героям, погибшим в 1932 году от руки классового врага". Десять имен - все районное руководство. Около последней фамилии примечание: якут, погиб мученической смертью. Как плохо еще знаем мы свою историю! А ведь это цена книги, электричества, кинофильма...

За спиной хрустнула ветка. Собака? Оглядываюсь через плечо и вздрагиваю от неожиданности. Лохматый экзистенциалист тихонько подкрался сзади и остановился возле моего заплечного мешка. Вот он, один из членов диксоновской секты огнетушителей, мрачный бородач в замасленном ватнике, хотя он, пожалуй, моложе меня. Экзистенциалист открывает рот, но слова его обращены не ко мне:

На небесном синем блюде

Желтых туч медовый дым,

Грезит ночь, уснули люди,

Только я тоской томим.

- Пушкин?

- Есенин.

Мы закуриваем. {130}

- С Диксона?

- Из Халмервонга.

- Никогда не слыхал.

- Три дома, станция.

- Метеостанция?

- Астрофизическая.

Я тоже не из болтливых. Низко над нами пролетают утки, учатся здесь, над рекой, летать в строю, готовясь к дальним перелетам, которые уже не за горами; большая рыба выпрыгнула из воды, взбаламутив воду и тишину, потом утки возвращаются, и пачка сигарет оказывается почти пустой.

- В командировку?

- В общем-то на день рождения к коллеге, на станцию Эрделя.

То-то я удивился, что он без свертков и пакетов, даже без портфеля, ничего нет, кроме ватника.

- Не близкий путь.

- Раз в году можно себе позволить.

- А сами вы из каких мест?

- Каменноостровский проспект.

- Значит, коренной ленинградец?

- Бывший. Теперь редко там бываю.

- Чего так?

Он отводит взгляд с полуночной реки, первый раз смотрит мне в лицо, прямо в глаза, и когда он отвечает, вполне возможно, что у него под бородой появляется что-то похожее на усмешку.

- Как будто сами не знаете: здесь мне нравится больше.

НАША ПОГОДА

Солнечным утром я вылезаю из самолета на пустынной косе в продуваемом всеми ветрами заливе моря Лаптевых. На западе, за горизонтом, распростерлась дельта Лены со всей своей тысячью островов, по площади лишь немногим уступающая Эстонии. За моей спиной возвышается ровная пустынная горная тундра, суровое предгорье Верхоянского хребта. А на востоке, по ту сторону темнеющих вод залива, спиной к мрачным скалам, которых еще не коснулись лучи низкого солнца, сверкает огнями портовых кранов поселок Тикси, за время моего отсутствия ставший многоэтажным. Здравствуйте опять, {131} старые и новые мои знакомые! На этот раз вы будете для меня воротами на Чукотку. Кто знает, может быть, "Виляны" уже здесь, и к обеду я вернусь в свою каюту.

Глаза не могут разглядеть кораблей, стоящих на рейде или в порту, а чувства не могут соразмерить расстояния. Подсознание продолжает работать на таллинской волне, искажая восприятие направления и расстояния. По таллинским меркам наш городок Выру находится очень далеко от Таллина, по ту сторону Выру сразу идет Москва, а за ней Челябинск. В перспективе расстояния как бы сдвигаются, теряют свои реальные размеры. С помощью линейки и циркуля на карте неожиданно обнаруживаешь, что от Тикси до поселка Уэлен дальше, чем от Таллина до Исландии.

У меня не хватает терпения дожидаться автобуса, и я отправляюсь пешком. Здесь у меня есть друг, комсомольский работник Дима Сыровацкий, жизнерадостный якут, однажды вьюжной ночью он провожал меня на самолет и подарил на прощанье якутский хомус. Так что дорогу я знаю. До поселка по дороге, огибающей пролив, пять-шесть километров. Высоко в бледно-голубом небе заливается птица, ее пение напоминает трели жаворонка. Мимо то и дело с грохотом проносятся тяжелые самосвалы, разбрызгивая грязь и поднимая пыль, - эти два врага мирно уживаются только в тундре. А тот якутский хомус попал в эстонскую музыку. Когда снимали фильм по пьесе А. Китцберга "Оборотень", Вельо Тормис*, писавший к нему музыку, как-то спросил меня, каким я представляю себе музыкальное сопровождение к этому стародавнему поверью об оборотне. Тогда я вспомнил мелодию, слышанную мной в Якутии, на берегу реки Нюя, ее наигрывал олений пастух, - тихую и чуть таинственную, как и должна звучать музыка в лесу, где самый громкий звук - шорох крыльев ночной птицы. Я нерешительно упомянул о хомусе не из-за его якутского происхождения, этот инструмент величиной с ладонь встречается у всех народов лесной полосы. Однажды я слышал его даже в Карпатах, в обстановке еще более исключительной, он звучал в тишине раннего утра над оврагом, заполненным, как молоком, белесым туманом. Играли пастyшки на горе по другую сторону оврага, мы добрались до них только после полутора часов пути, нам пришлось окунуться в молочное озеро и снова вскарабкаться по склону. Пока мы шли, поднялся ветер, и когда мы наконец {132} добрели до девушек, звуки хомуса можно было расслышать на расстоянии не более десяти шагов. Так что звучание искусства усиливает не электроника, а тишина. Вспомнив все это, я и предложил для музыки к "Оборотню" хомус Димы Сыровацкого, а сделал это не очень решительно только потому, что вопрос Вельо Тормиса счел не более чем простой вежливостью. Но он построил всю сцену Ивановой ночи на "партии" хомуса, который эстонцы называют пармупилль, и она стала, пожалуй, самой выразительной мелодией в картине. Из фильма этот музыкальный инструмент перекочевал в эстрадную музыку, где стал очень популярным. Если посмотреть на все это с точки зрения истории культуры, сам по себе факт этот выглядит вполне ординарно и закономерно, иллюстрируя процесс сближения и взаимного обогащения национальных культур. В этом грандиозном движении участвуют миллионы людей и предметов, но всегда поучительно наблюдать за передвижением меченого атома. Во всяком случае, рассказ о хомусе, несомненно, обрадует Диму.

Я прошагал уже полпути, время от времени голосуя перед мчащимися мимо самосвалами, когда неожиданно рядом со мной затормозил "виллис". Резко распахнулась дверца, подполковник пересел с переднего сиденья на заднее, рядом с капитаном, и машина двинулась дальше. Не нужно быть психологом, чтобы догадаться: в машине царит настороженная тишина. Молодой шофер не отрывал глаз от дороги: наверное, он взял меня в машину без разрешения и ждал нагоняя. Я понимал, что надо как можно скорее разрядить мрачную обстановку этого гипнотического молчания, раньше чем оно превратится в пропасть. В жизни мне приходилось задавать самые невероятные вопросы, но в то утро на берегу залива Тикси, с отчаянием придумывая тему разговора, я задал вопрос, удививший меня самого:

- А эстонцев вы в этих краях не встречали?

Надо признаться, начало для светской беседы не самое удачное. В Англии проще, там мы непринужденно поговорили бы о погоде. Тишина у меня за спиной зловеще сгустилась, и я помрачнел еще больше. Оборачиваюсь как раз в тот миг, когда капитан переводит взгляд с подполковника на меня и странным голосом спрашивает:

- Почему это вас интересует?

Моя рука невольно тянется к планшетке, где в доку-{133}ментах, удостоверяющих личность, проставлено мое доброе имя. Подполковник с непроницаемым лицом трясется от сдерживаемого смеха. Я еще не знаю его причины, но уже понимаю, что смех этот отнюдь не сардонический.

- Ну, раз так, будем знакомы, - говорит он по-эстонски. - Артур Нейер.

Так я знакомлюсь с военным комиссаром Тикси, а шофер, уши которого уже не пылают, подытоживает ситуацию фразой:

- Этого вы, наверное, не ожидали?

Я не хочу разочаровывать его и киваю головой. Мы уже подъезжаем к городу, да я и не сумел бы объяснить ему, что в дороге всегда ждут именно таких неожиданностей. Путешествие уплотняет время и вероятность встреч, иногда этому способствует какой-нибудь дурацкий вопрос. И сейчас, глядя из окна машины на залив Тикси, который все чаще заслоняют мелькающие мимо четырехэтажные каменные дома, я мысленно переживаю другую встречу и вижу, как на гладкой поверхности залива отражается прекрасный силуэт трехмачтовой шхуны. В прежние посещения Тикси я еще плохо знал ее историю. Поэтому имя геодезиста и метеоролога Т. Матисена я услышал впервые здесь. В Таймырском заливе Э. Толль сделал его капитаном "Зари", а пятнадцать месяцев спустя, у острова Котельный, назначил начальником экспедиции "на время отсутствия начальника экспедиции или в случае его гибели". Матисен привел свое судно в залив Тикси, побережье его в ту пору не было еще заселено. Дальше какая-то часть его жизни мне неизвестна, но незадолго до своей смерти он снова появится здесь же, на Севере, верность которому он сохранил навсегда, - к возмущению коллег, в водовороте гражданской войны бежавших за границу или примкнувших к белогвардейцам. Матисен закончил начатую Толлем работу: исследовал дельту Лены, измерил ее рукава, закартографировал залив Тикси и открыл около Сого каменноугольный пласт - энергетическую базу будущего морского порта, благодаря ей мы ходим сейчас по улицам этого города.

- Где вы сойдете?

- Возле кафе, - отвечаю я, полагая, что удачно пошутил.

Но шофер и в самом деле останавливается около кафе.

- Когда мы встретимся? {134}

TERRA INCOGNITA

Мы в Якутии.

На протяжении двух с половиной веков эта богатая и плодородная земля, не уступающая по своим размерам Индии, для многих экспедиций служила местом передышки перед последним, самым трудным прыжком на восток. Восток - это прежде всего черный ход Тихого океана, Камчатка и цепочка Алеутских островов, он манил землепроходцев и искателей приключений на богатую пушным зверем Аляску и оттуда дальше на юг, к воротам будущей Калифорнии. Но восток - это одновременно и таинственная, непокорная Чукотка, где сосредоточились последние загадки Северной Азии.

Соединяется ли Азия с Америкой?

Отрицательный ответ на этот вопрос еще в семнадцатом веке дала экспедиция Дежнева. Почему же и после нее исследователи положили столько трудов, чтобы ответить на него?

Отчет Дежнева обнаружил историк Герард Фридрих Миллер* в Якутском архиве, собирая материалы о Великой северной экспедиции*. После его обнародования общественность разделилась на три лагеря. Одни утверждали, что Дежневу нельзя верить, поскольку он якобы вообще не дошел до северо-восточной оконечности Азии. Другие, в том числе и Миллер, считали, что Дежнев достиг Чукотского мыса и доказал существование пролива. А третьи так же убежденно твердили, что, совершив свой поход, Дежнев, несомненно, доказал этим то, что Азия и Америка соединяются. Вполне возможно, что первые интерпретаторы похода Дежнева были пристрастны, о вторых и третьих сказать этого нельзя. Если какое-нибудь открытие можно истолковать двумя взаимоисключающими способами, значит, мы имеем дело с открытием, которое и следует интерпретировать двумя полярными способами. Не больше, но и не меньше. Приводить примеры из современности, пожалуй, излишне. Дежнев сделал великое открытие, и это подтверждает мыс на карте мира, носящий его имя. Его открытие можно было истолковать двояко, и это подтверждает пролив, носящий имя Беринга и имена Кука, Кинга, Биллингса, Крузенштерна, Коцебу, Врангеля и многих других там же неподалеку. {135}

"Разрешить гипотезу о соединении Азии с Америкой", - писало Русское адмиралтейство еще в 1820 году в руководстве к одной исследовательской экспедиции.

Как же могло случиться, что эта проблема, имеющая основополагающее значение, стояла на повестке дня еще целое столетие после экспедиции Беринга?

Такая формулировка вопроса обусловлена нашим современным миропониманием. Я уже писал о том, как трудно вернуться к незнанию, вычеркнуть в своей памяти все приобретенное веками. Сейчас нам мешает прочно засевшее в подсознании убеждение, что нельзя перейти из Азии в Америку, не замочив ног. Мы рассуждаем примерно так: раз Беринг плыл проливом, названным его именем, значит, тем самым подтверждается существование пролива между Азией и Америкой! Заключение в корне неверное. Существование пролива можно доказать одним способом: сделав полный оборот вокруг материка или по крайней мере доплыв до какого-нибудь порта, о котором известно, что от него и дальше можно плыть морем. А пока это не было сделано, Беринг вполне мог считать пролив местными Дарданеллами или Скагерраком, за которым находится закрытое море или просто бухта. Экспедиция Беринга выяснила, что Старый и Новый Свет не соприкасаются именно в том месте, и после нее никто уже не искал точек соприкосновения там. Материки могли граничить только к северу от пролива. По мере того как уточнялась линия побережья на западе и востоке, размеры залива все увеличивались, а мост между частями света отодвигался все дальше на север. Предполагалось, что существует полярная страна, простирающаяся до самого Северного полюса, или хотя бы узкий перешеек, наподобие того, который соединяет Южную и Северную Америку. Были предположения и прямо противоположные этим. Но все они оставались только предположениями. Пуповина все еще продолжала существовать, и перерезать ее можно было не гипотезами, а ножницами.

Это одна сторона медали. Но была еще и другая.

Суровая северная природа сама по себе не могла бы так долго хранить свои тайны. Но в северо-восточном углу Азии она нашла себе мужественных союзников в лице чукчей. {136}

Сибирь была покорена с головокружительной быстротой. В 1586 году на развалинах столицы богатого и могущественного каганата Чинги-Тур выстроили Тюменскую крепость, а уже в 1648 году томские казаки достигли Охотского моря. Весь гигантский материк был пересечен за шестьдесят два года! На северо-востоке ситуация сложилась иначе. После долгой и кровопролитной войны с сибирским ханом Кучумом землепроходцы из казаков в самом дальнем углу Старого Света снова встретились с вооруженным сопротивлением и на этот раз не сумели его сломить. Колыма в своем нижнем течении на десятилетия стала пограничной рекой, откуда казаки с переменным успехом то нападали, то отступали от наседающих чукчей, которые, как можно заключить из одного отчета, уже в 1688 году стали пользоваться огнестрельным оружием, захваченным в качестве военного трофея. Далеко на юге другим пограничным пунктом стал Анадырский острог 1, который в среднем течении реки Анадырь, примерно в трехстах километрах от самой северной бухты Охотского моря, в виде обычного зимовья основал в 1649 году Дежнев. После открытия и присоединения к России Камчатки Анадырский острог приобрел особое значение, поскольку он охранял торговый путь почти в три тысячи километров, единственную дорогу, соединяющую Якутск с этим дальним полуостровом. Подкрепленный пушечной батареей, гарнизон острога был едва ли не больше якутского гарнизона, и городище стало самым мощным форпостом во всей Восточной Сибири. Все это привело к обострению отношений с чукчами. Не улучшило их и то, что гарнизон находился на полном самообеспечении. К 1727 году взаимные набеги чукчей и казаков переросли в позиционную войну. К этому времени с помощью экспедиции Витуса Беринга на Камчатке и побережье Охотского моря было сконцентрировано большое количество войск, и царским указом от военачальника потребовали завершить покорение северо-восточных областей Азии. К тому времени родовой строй сменился у чукчей военной демократией. Чукчи проявляли полное безразличие к судьбе своих единородцев, захваченных казаками в качестве заложников, а также презрение к смер-{137}ти и поразительную искусность в борьбе с казаками, а позднее с регулярными войсками. Вопреки ожиданиям, война затянулась надолго, и царское правительство, очень плохо информированное, делало фантастические предположения о силах, стоявших за спиной чукчей. Война продолжалась уже более пятидесяти лет, примерно столько же, сколько ушло на покорение всей Сибири, когда Екатерина II вынуждена была наконец уступить Сенату и подписать указ о ликвидации гарнизона и всего Анадырского острога. Церковь разобрали и символически пустили вниз по реке; три крепостные башни, бревенчатая крепостная стена, канцелярия, главная вахта, штаб-квартира начальника гарнизона, склады, торговый двор и семьдесят пять жилых домов были сожжены дотла; в глубоком омуте на притоке реки Солдатова утопили пять пушек, сто девяносто девять ружей, семьдесят штук тяжелых и сто сорок восемь легких гранат, сто пять пушечных ядер и прочее вооружение, которое невозможно было вывезти. Церковные колокола и иконы переправили в Нижнеколымск. Последним покинул Анадырский гарнизон прапорщик Мордовский. В наши дни только погост, заросший бурьяном, напоминает об этом историческом месте, где в годы расцвета было перепродано американской пушнины на 3 204 138 рублей. Ущерб, нанесенный уничтожением крепости, оказался вдвое больше этой суммы. Через восемь лет, благодаря энергичным усилиям первого образованного чукчи Н. Дауркина и русского гуманиста Т. Шмалева, был заключен мир (1778), который обе стороны почти не нарушали. В то же время по указанию ее императорского величества губернатор приказывает изготовить государственные гербы и отправить их чукчам, чтобы те вывесили их на берегу на деревьях и показывали морякам с иностранных кораблей, дабы подтвердить принадлежность страны к Российской империи. Этим странным приказом, не учитывавшим, что на побережье Чукотки деревья не растут, и ограничилась политика царизма в отношении чукчей. Чукчи не стали подданными царя, не испытали на себе гнета феодально-крепостнического самодержавия. Еще в 1908 году губернатор Якутии Крафт рассказывал Столыпину о старейшине чукчей, который носит корону и, встречая русских, участливо расспрашивает их: "Как поживает мой брат Николай?"

Загадочная Чукотка ревниво хранила свои тайны. {138}

ИСЧЕЗНОВЕНИЕ "ВИЛЯН"

Несмотря на утренний час, в дощатой палатке, именуемой кафе, дым коромыслом. Тишина наступает только на минуту, когда я прошу кофе. Буфетчица протягивает мне завернутую в бумагу котлету и кружку пива. Здесь интересно сидеть, наблюдая за пробуждающейся улицей. По фонарному столбу около двухэтажного дома напротив узнаю комитет комсомола и редакцию "Полярной звезды". В тот раз Дима, указав на столб, сказал, что в буран его не видно из окна. Глядя на фонарь, радуюсь, будто встретил старого знакомого.

- Дима? - переспросили меня в "Полярной звезде", название которой за это время успели переменить на менее поэтичный "Маяк Арктики". - Вы имеете в виду товарища Сыровацкого? Он давно уже работает в Якутске, в министерстве.

Тиксинские угольные шахты за семь лет дали больше полумиллиона тонн каменного угля, в жилищном строительстве сейчас начинают осваивать большие дома, на шестьдесят четыре квартиры каждый, но возводят их конечно же по типовому проекту, предназначенному для средней полосы. На Тикси родился свой научный центр в виде геофизической лаборатории. Действительность отстает от науки: местная газета обратилась к читателям с призывом помочь изыскать трубы диаметром в полтора дюйма и дюйм с четвертью, чтобы скорее закончить строительство школьного интерната. Коротко и ясно. Такой я и представляю себе роль газеты как общественного организатора.

Я не забыл навестить Николая Ивановича Тябина, адрес и телефон которого мне дали на Диксоне. Я так много слышал о нем, что, только очутившись у его двери, сообразил, что даже не знаю, как он выглядит.

Мы пьем чай в его узком темноватом кабинете и ведем разговор о прошлом и будущем Арктики. О "Вилянах" нет никаких сведений, однако это не помешало нам провести несколько приятных часов. В Арктике умеют ценить время, разговоры начинаются без долгого вступления, кончаются без долгих поклонов. Мне так и не удалось понять, какова узкая специальность Тябина. Он работал в Антарктике, снимал фильм, который мне надо было посмотреть на следующий день, но не удалось этого сделать, защитил диссертацию, провел всю свою жизнь {139} во льдах и снегах. В наш век научно-технической революции ученый становится специалистом более узким, чем рабочий в средневековой мануфактуре, не у каждого хватает сил вырваться из узкого круга профессиональной специализации, пробиться к культуре, стать интеллигентом, увидеть результаты своих теоретических изысканий на фоне прогресса и прямо взглянуть в глаза вопросу - куда? во имя чего? Тябина тревожит, что Север и работа полярных станций потеряли притягательность в глазах молодежи. Он держится приветливо, но не скрывает неприязни к писателям, которые заромантизировали Дальний Север. Топор, лопата и канат времен Комсомольска-на-Амуре в наше время свидетельствуют только о беспомощности хозяйственников. "Современная романтика, если вам угодно, - говорит он, прищурив глаза, - выглядит иначе". Показателем социального прогресса является разница в образе мыслей, в объеме информации, в эмоциях. "Вы помните, что сказал Врангель?" Тябин уже рассказал о Де-Лонге и Вилькицком ("Младший Вилькицкий оказался предателем, водил караваны Антанты в Мурманск"); об островах Куба и Америка - оба они расположены в дельте Лены; процитировал указ Петра I о борьбе с модниками - и теперь вот: "Вы помните, что сказал Врангель?"

"Слышал от многих старожилов горькие жалобы, что настоящее поколение крайне уклонилось от прежних, скромных и простых, нравов, страсть к картежной игре, нарядам, мотовству чрезвычайно в нем усилилась и разорила уже не одно семейство вконец. По кратковременном пребывании моем в Якутии я не в состоянии сказать ничего решительного насчет основательности таких жалоб; не следует ли однако ж приписать их отчасти также стариковщине, которая здесь, как и везде, почитая свой век блаженным, осуждает настоящий?"

СУДЬБЫ, СВЯЗАННЫЕ В ТУГОЙ УЗЕЛ

В один из апрельских вечеров 1820 года двадцатитрехлетний барон Фердинанд фон Врангель* стоял с бокалом вина в руке в зале дома профессора Энгельгардта, где только что прозвучал прощальный тост бывшего ректора университета. Закончился он конфузом: в ответ на предложение Паррота* молоденький лейтенант громко рассмеялся. Никогда не простит он себе этот лишний бокал, {140} не забудет растерянного выражения на лице знаменитого Паррота, нахмуренных бровей Струве, неловкого молчания, которое дамы попытались заполнить усердным щебетанием, будто ничего особенного не произошло. Он вовсе не хотел обидеть этого ученого чудака, этого розовощекого мечтателя, который годился ему в отцы и который с отцовской требовательностью заботился об его образовании. "Но эта его выдумка превзошла все границы", - думал Врангель, морща нос и придвигая разгоряченное лицо к открытому окну. Сквозняк раздувал желтые кисейные занавески, заставляя трепетать пламя свечей. Невидящим взором Врангель следил за фонарщиком, который вынырнул из темноты и, сопровождаемый каким-то запоздавшим мастеровым, проковылял через Большую рыночную площадь в свою конуру - дверь, громко взвизгнув, закрылась за ними, оставив на брусчатке площади узкую полоску света. "Конечно же Сиверс прав, называя Паррота шутом", - подумал Врангель, покачиваясь на носках и полной грудью вдыхая прохладный воздух, в котором ему чудился призыв лугов Эмайыги, манящих вдаль, в волнующую его воображение страну Великих рек, куда он отравится завтра рано поутру. Что за безумная идея - лететь к Северному полюсу на воздушном шаре! Да к тому же еще эти странные слова: аэронавигационные приборы?! "Университет снабдит вас аэронавигационными приборами", - сказал Паррот, как будто он обладал властью не только над университетом, но и над капризами изменчивой природы. Как можно быть таким слепым, таким самоуверенным, таким... убедительным? Врангель забыл о своем недавнем решении и залпом опорожнил бокал. "Какой несчастливый вечер, подумал он, - никогда не прощу Парроту этого унижения". Украдкой он бросил взгляд через плечо. Ну конечно, теперь эти пудреные умники обсуждают свои пропеллеры и рули высоты! "Я превращу это в анекдот, - с мрачным удовлетворением подумал он, - в анекдот, который сделает Паррота посмешищем всего флота". Но, поразмыслив немного над этой мелкой местью, он почувствовал себя еще более несчастным, потому что успел привязаться к кроткому старому господину, в обществе которого ему удавалось превозмочь косноязычие и чувствовать себя свободным, забыв о своем до смешного маленьком росте.

Кто-то тронул Врангеля за локоть.

- Mais qu'est се que vous faites ici, a lecart de tous {141} les autres?1 - спросил беспечный Майдель, по слухам, махнувший рукой на карьеру, чтобы в этой "ученой республике" посвятить себя живописи.

- Monsieur, je pense a mes devoirs 2, - напыщенно ответил Врангель, покраснев до корней волос. Вспоминая эту фразу, он будет краснеть и через десятилетия, когда идея Паррота о путешествии на воздушном шаре станет для изысканного общества дежурным анекдотом, который издевательский смешок Врангеля подперчивал и в штаб-квартире главного правителя русских владений на побережье Северной Америки, и в бесконечных коридорах департамента корабельных лесов на берегу Невы, и, наконец, в гулком кабинете морского министра. С годами смех становился все более неуверенным, пока через полвека не заглох совсем там же, где возник, - в Тарту. Пройдет еще двадцать шесть лет, и в отчете Отто Свердрупа появятся следующие строки: "Среди многих прочих новостей мы узнали, что шведский воздухоплаватель, старший инженер Андре прибыл на Датский 3 остров, чтобы попытаться на воздушном шаре совершить оттуда полет на Северный полюс". В полярной ночи Белого острова 4 Соломон Андре и двое его спутников умирают медленной и мучительной смертью, но вот чудо! Можно подумать, будто у Истории пробудилась совесть, и она решила вспомнить какую-то давно родившуюся и несправедливо забытую идею, - какую именно, она и сама, наверно, толком не знала, но так или иначе, все в том же городе Тарту, на Рижской горке, она выбирает дом, над дверью которого висит позолоченный крендель пекаря, и связывает там узами Гименея бывшего студента философского факультета Теодора Кренкеля и домашнюю учительницу Марию Кёстнер. Рожденного в этом браке мальчика Эрнста Кренкеля после долгого воздушного полета она приведет 21 мая 1937 года, за двадцать пять минут до полудня, на лед Северного полюса. "Действительно, это была месть Арктике за "Челюскина" и многие другие жертвы неукротимой стихии, за "Жаннетту", "Ганзу", "Америку", "Святую Анну", "Геркулеса" и отдавших жизнь за науку Де-Лонга, Седова, Мальмгрена, великого Амундсена и всех тех, которые нашли могилу среди ледяных пу-{142}стынь", - сказал спутник Кренкеля, профессор Отто Шмидт. Нет, это не был воздушный шар; Кренкель прилетел на Северный полюс на самолете "СССР-Н-170", который вел Михаил Водопьянов. Истории не удалось направить развитие техники по пути, рекомендованному Парротом. Как известно, история - женщина, или по крайней мере женского рода, - это знали уже древние греки - и не слишком разбирается в технике. Но надо отдать ей должное: за несколько лет до этого знаменитого перелета она и в области развития идеи Паррота сделала все, что могла: 25 апреля 1931 года она дала возможность Гуго Экнеру, сменившему Нансена на посту председателя Международного общества по изучению Арктики с воздуха - "Аэроарктики", провести воздушный корабль "Граф Цеппелин", длиной почти в четверть километра и с бортовыми знаками "D-LZ 127", через Таллин и Ленинград на Землю Франца-Иосифа. Находящийся на его борту Кренкель передал свежую почту Папанину, Нобеле и Элсворту, после чего воздушный корабль- его не стоит называть дирижаблем, потому что это французское слово означает всего лишь "управляемый", - направился к Северной Земле, в атмосфере которой, согласно анализам профессора Вейкмана, пыли оказалось в 170 раз меньше, чем над Ленинградом. Предшественникам Майнагашева дружественный воздушный корабль сбрасывает над Диксоном письма, свежие фрукты и сладости. А потом - какой подарок истории! - над Финским заливом разразился шторм, и воздушный корабль оказался около Тарту, пролетел, как сообщает газета "Пяэвалехт", "над церковью св. Петра, Большим рынком и железнодорожной станцией", над домом, где сто одиннадцать лет назад была сформулирована идея воздушных полетов на Северный полюс, над другим домом, где эту идею высмеяли, и над третьим, над дверью которого висит позолоченный крендель.

И еще о Врангеле. Есть люди, которые не вызывают симпатии, но которых нельзя не уважать. К ним относится Врангель. Ему была не свойственна мягкость Толля и тем более чужда простая участливость закаленного Миддендорфа. Врангель был нетерпим, крут, замкнут, насторожен, но не смешон. Родившийся в обедневшей семье и одиннадцати лет оставшийся сиротой, он ненавидел нищету, которую помнил до конца своих дней. Он оставался бароном в любой ситуации, будь то в Сибири {143} или на мызе Руйла, и прежде всего в Руйле, откуда вел переписку с авандузеским помещиком Фридрихом Литке по поводу модернизации помещичьего хозяйства. И. А. Гончарову он так никогда и не простил его "Обломова". Очень немногие бароны умели скользить по придворному паркету так искусно, как Врангель, ставший морским министром царского правительства, и, кроме воздушного шара, ничто не могло бы заставить его так от души смеяться, как известие о том, что в столетнюю годовщину его смерти в родном городе на его портрете поверх всех медалей и орденов, пожалованных царским правительством, наклеят красную ленту. Врангель в этом не нуждается так же, как не нуждаемся мы в рахитичных антиисторических "героях". Его надо принимать во всей сложности человеческих противоречий. В этом низкорослом человечке пылала фанатичная воля, заставлявшая его быть выше своей судьбы. Он не обладал блестящей фантазией, но если это может считаться недостатком для ученого и моряка, он компенсировал этот недостаток целеустремленностью и железным чувством долга. Суховатые записи в его дневнике достоверны, как резюме прокурора, из которых выхолощены страсти и сомнения и сохранена только логика фактов, указывающая своим острием новые пути человеческого познания - и новые берега.

Кинолента консервирует и уплотняет время. Теперь оглянемся на юг и попытаемся размотать время обратно. Люди, целые поколения, пятясь, исчезают за дверью, труба всасывает дым, деревья и леса мигают, как испорченный светофор, то летне-зеленые, то осенне-желтые, свинцовая пуля со свистом вылетает из медвежьего бока и, выстрелив, исчезает в заряжаемом с дула ружье, из которого прицеливается бородатый казак, а со страниц дневника Врангеля, сидящего на пеньке, сыплются обратно на кончик гусиного пера следующие строки, написанные осенью 1820 года:

"О воспитании детей заботятся здесь мало: ребенка с малолетства отдают обыкновенно какой-нибудь якутке... Таким первоначальным воспитанием здешнего юношества объясняется с первого взгляда странным кажущееся явление, что даже в несколько высшем кругу общества якутский язык играет почти столь же главную роль, как французский в обеих наших столицах. Это обстоятельства крайне поразило меня на одном блестящем праздничном обеде..." {144}

Врангель на пути в низовья Колымы.

В эти же края направляется еще один человек - он отстал от Врангеля в Барнауле, Барн-ауле - Хорошем пастбище, как тогда называли этот город. Несущийся оттуда гомерический хохот принадлежит генерал-губернатору Западной Сибири Михаилу Сперанскому: нашего старого знакомца, рыжеволосого и бородатого Кокрена, который так гордится своей серой полотняной рубахой, подпоясанной широким шелковым поясом, он принял за попа-расстригу. Здесь Кокрен впервые услышал об экспедиции Врангеля, обогнавшей его где-то на длинном Сибирском тракте. Назавтра он уже спешит за ней в своих семимильных сапогах - ранец за спиной, полы нараспашку. "Правда, местные жители приходили в изумление и от всего сердца сочувствовали моему, на их взгляд, столь беспомощному и безнадежному положению; однако они не принимали во внимание, что природа бессильна перед человеком, дух и тело которого находятся в постоянном движении. Большая часть невзгод в жизни человека, согласно моему глубокому убеждению, происходит из-за отсутствия правильного воспитания и столь необходимых в путешествиях упорства, духа самоотречения и твердого решения не отступать от поставленных перед собой целей, никогда не колебаться, пока в теле еще тлеет искра жизни или, как говорят моряки, пока на гирлянде 1 осталось хоть одно пушечное ядро". Кокрена пугали сибирскими морозами. "Я утешался тем, что в худшем случае до дня Страшного суда я буду пребывать в виде законсервированной мумии, ибо к северу от Якутска почва, начиная с глубины двух с половиной футов, никогда не оттаивает". В этой шутливой, не вызывающей особого доверия форме до читателей Западной Европы доходит одно из первых сообщений о вечной мерзлоте, систематическое исследование которой начал только Миддендорф с помощью Фурмана, став тем самым основоположником новой области науки геокриологии. В Иркутске Кокрен встретил воспитанника Тартуского университета Маттиаса Геденштрома, исследователя Новосибирских островов, "о путешествиях которого общественности ничего не известно", хотя, как отметил неточно тот же Кокрен, Геденштром якобы проник на север дальше кого-либо другого. Мы могли бы и не упоминать об этой не столь уж значи-{145} тельной встрече, если бы не брошенная тем же Маттиасом Геденштромом 16 апреля 1810 года фраза, предопределившая судьбу Врангеля и Толля и смерть последнего. Стоя на каменистой восточной косе острова Новая Сибирь, Геденштром увидел "на северо-востоке сизую полосу, точно такую же, какую иногда можно увидеть над далекими землями". Эти скорее роковые, чем исторические, слова содержали первое указание на Землю Санникова, мифический материк, который мог оказаться соединительным звеном между Старым и Новым Светом - мостом из Азии в Америку, то внушающим страх, то подогревающим самые фантастические мечты. По мнению знатоков, Земля Санникова должна была соединяться с северным побережьем Чукотки, а Берингов пролив, таким образом, превращался в устье залива. Следует добавить, что поиски этой мифической земли стояли отдельным пунктом еще в программе экспедиции "Челюскина" в 1933 году, а после гибели корабля - в программе исследований "Садко" в 1937 году.

...И еще один человек спешит догнать Врангеля. Вот он-то уж действительно опоздал. Только что, а шел 1820 год, защитил он в Тарту диссертацию и, словно догоняя время, то и дело подбадривает лошадей и подгоняет ямщика словом из двух слогов, которое, по утверждению землепроходцев, прекрасно действует на всех широтах. Это врач экспедиции Эрих Аугуст Кибер. Родился он в 1794 году в пасторате Эрла, номер его матрикула 846. Неужели это только случайность?

Однако вместо Кибера в тряской почтовой кибитке, разбрызгивающей дорожную грязь, мог бы сидеть с докторским саквояжем на коленях и другой человек. Когда прошлой осенью молодой Бэр* шел через эбавереский лес в поместье Кильтси, ему даже в голову не приходило, что предстоящее знакомство с Крузенштерном на долгие годы определит его жизненный путь, а через него - судьбу Миддендорфа, Толля, Бунге и десятков других ученых, а также судьбу целого ряда географических открытий. Бэр с первой же встречи привязался к этому седому человеку, ушедшему от политики в науку, почетному доктору Тартуского университета, который в тиши полей и грибных лесов работал над большим атласом Тихого океана. Здесь составлялись планы экспедиций, созревали проекты исследований, возникали новые идеи. {146}

"Повстречаться в глуши нашей милой Эстонии с человеком, который полностью живет только наукой, - это было так необычно и отрадно, что показалось даже романтичным", - вспоминал Бэр позднее. Крузенштерну тоже понравился его молодой сосед, о познаниях которого в области зоологии рассказывали легенды уже тогда, когда он только поступал в университет, понравились его серьезность и необыкновенная широта знаний, и он предложил юноше принять участие в экспедиции Врангеля в качестве врача и естествоиспытателя. Бэр пришел в восторг, но в январе следующего года отказался от предложения. Многолетнее отсутствие означало бы слишком большой перерыв в исследовательской работе. Наверно, сыграла роль и недавняя женитьба. Но интерес к далеким полярным странам, пробужденный в его душе в тот тихий осенний вечер, не угасал никогда. После смерти Крузенштерна инициатива в деле организации полярных экспедиций перешла к нему. Больше того - во второе полярное путешествие Бэр взял с собой двадцатипятилетнего Миддендорфа, которому после боевого крещения на Кольском полуострове доверил Сибирскую экспедицию. Вот почему самый северный остров, которого достиг Миддендорф, носит имя Бэра. А побережье, на котором зимовал Толль, - имя Миддендорфа. И имя Толля носит гора, где...

Эта эстафета передается из рук в руки и из поколения в поколение. Кто положил начало, кто дал толчок движению против величавого потока времени, соединив таким образом прошлое с будущим и предоставив нам возможность сегодня, в эту минуту, жить во всех минувших днях до нас? Может быть, это связанное в узел время? Результат законов, которые действительны и по отношению к траве и камню? Или они есть примета, свойственная только человеку?

Кнут щелкает, кибитка подпрыгивает на ухабах, Кибер чертыхается. Вот они, все как на ладони: всего на несколько тысяч километров впереди Кибера Кокрен устраивается в снегу на ночлег. А там, где сейчас Врангель, уже наступил день. Казак освежевал медведя, можно двигаться в путь, вот только хозяин еще не кончил записывать беседу с восьмидесятидвухлетним бойким и наблюдательным якутом. Место сбора - на Колыме.

Но где же Толль? {147}

ПРАЗДНИК НАД МОГИЛАМИ

- Сегодня ставим точку, завтра передаем самолет, а послезавтра мы уже в Москве, едем в отпуск. Последний раз в Пярну, помню, моторка никак не заводилась, подмигнул я зятю...

Один из этих элегантных мужчин, лет сорока, подстриженный под ежик, в темных очках и синей рубашке, кончил шинковать капусту и теперь ходит взад-вперед с бутылкой уксуса в руках.

- Зачем тут, над плитой, нож мясника?

- Чтоб расправиться со вторым пилотом. Представляете: сижу я с дамой в столовой, беседуем с ней вежливо, тары-бары, то да сё, вдруг подкатывает к нам Жора: извините, мол, товарищ командир, совсем забыл, сколько лет вашему внуку? Видали вы когда-нибудь такого мерзавца? Эх, Жора, Жора!

Жора смотрит на командира, в глазах его грустный упрек несправедливо высеченного щенка. Роли здесь четко распределены, за каждым утвердилось собственное амплуа. Все кажутся ровесниками, как это часто бывает с людьми, которые вместе работают, вместе веселятся, которых сблизили долгие мгновения опасности.

- Послушай, у нас что-то грохочет! - восклицает вдруг Юра, и амплуа тут же отбрасываются.

Взгляд командира прикован к бесшумно трепещущим стрелкам приборов, кабину наполняет тишина, диалог продолжается при помощи взглядов, руки ощупывают ряды выключателей, пока командир громко не произносит, - теперь он снова Юра:

- Да это же вентилятор, черт бы его побрал, расшатался!

Штурман просовывает голову в дверь:

- До полюса тысяча шестьсот километров.

И кладет перед Юрой клочок бумаги, при виде которой у того отваливается челюсть.

- Ты что... спятил?

- Это нужно нашему писателю, - не моргнув глазом, заявляет тот и исчезает раньше, чем я успеваю запустить в него сапогом.

Под нами пролив Заря - пролив "Заря"! - слева остров Белковского, справа - остров Котельный, по курсу 90° мы сейчас пересекаем траверс мыса Вальтера.

"Пятница, 7/20 сент. 1901 года... Вот уже в пятый раз {148} я встречаю день основания студенческого общества "Эстония" на далеком Севере. Это заставляет меня оглянуться назад и взвесить, насколько верен остался я идеалам, скрытым в девизе общества - "Virtus"1... Сегодняшний день был отмечен марципановым тортом фирмы "Студе"2, который кем-то из любезных пожертвователей предназначался к первому празднику 1900 года. К обеду я водрузил его на стол. Во время вечернего чая, часов в десять, я попросил доктора сервировать кое-какие "деликатесы" и поставить на стол "Штокманнсхоф". Матисен вернулся домой лишь к последней бутылке...

Понедельник, 5/18 ноября 1901 года... В последнее время я стараюсь отдохнуть от той внутренней "борьбы", мне приятно лежать на медвежьей шкуре и предаваться мечтам, мечтам о тех, кто так далеко,- и в то же время как много близких, неотложных дел! Вот и наступила зима, которая, как я и предполагал, оставляет много времени для работы, но большого желания работать у меня нет! Неизбежное ли это следствие второй полярной ночи? Довольно, я должен взять себя в руки, чтобы справиться с задачами, которые ждут решения, дабы добавить кое-что и от себя, прояснить хотя бы несколько букв и знаков в огромной книге законов Природы - столь трудно читаемой, или, по меньшей мере, собрать материал для более точного изучения ее закономерностей. А пока я обязан не забывать о своем долге и заботиться о благополучии нашей маленькой общины, которая частью сознательно, а частью бессознательно служит науке. Могу быть доволен условиями, способствующими физическому здоровью членов экспедиции: о питании проявляется забота в пределах возможного, благодаря работам на открытом воздухе, движения для команды предостаточно, а когда они будут закончены, можно будет придумать для них какой-нибудь другой повод. Но в отношении поднятия культурных интересов и сохранения бодрости духа для команды надо делать больше - надо теснее сблизиться с ней. Поэтому я считаю желательным прочесть команде цикл лекций, а не разрозненные доклады, как это делалось в прошлом году. Для театральной постановки у членов экспедиции недостает настроения. Постараюсь его улучшить. Что же касается нас, "верхней семерки", то надеюсь, что {149} мы проведем эту зиму в дружеском взаимопонимании, ибо нас связывает общее для всех состояние духа, вытекающее из общих задач, стоящих перед нами, а это главное. Уверен, что жизнь многому научила каждого из нас, позднее каждый пойдет своим собственным путем".

Каждый и в самом деле пошел своим путем.

Доктор Герман Вальтер, врач и бактериолог, номер матрикула 12232, умер 21 декабря 1901 года (3 января 1902 года по новому стилю) между 10 часами 30 минутами и 11 часами во время метеорологических наблюдений и похоронен двумя днями позднее на острове Котельный.

"Доктора Вальтера похоронили в высокогорной тундре на западной косе устья нашей зимней стоянки, где летом мы установили навигационный знак. Это самое высокое место здесь, и видно оно издалека...

Все, что находилось в каком-нибудь противоречии с окружением или природой, тревожило легко ранимого доктора Вальтера, воспринималось им как дисгармония. Вкус у Вальтера был таким же строгим, как у Миддендорфа. сформировался на его примере. Думаю, что я не ошибаюсь, предполагая, что, как и Миддендорф, он пожелал бы, чтобы надгробием ему служил простой камень с краткой надписью".

Я сменяю второго пилота, принимаю от него штурвал. Кончиками пальцев ощущаю мягкую, пропотевшую кожу полуколеса штурвала и божественную покорность мотора, - кажется, будто все нервные окончания по одному связаны с обтекаемым корпусом машины. Подчиняясь легкому прикосновению ладони, самолет красивой дугой ложится на крыло, скользит вниз. Выглядываю из бокового иллюминатора. Сейчас, в эту минуту, крылья самолета - это мои собственные крылья, я чувствую их у себя между лопатками. Штурман просовывает голову в кабину и с душераздирающим вздохом напоминает о том, как он любит свою семью.

- Человек должен научиться управлять всем, с чем он соприкасается, начиная с верблюда и кончая самолетом,- произношу я, как мне кажется, очень глубокомысленно.

- Точно, моя мысль! - загорается Жора.

- Ты, Жора, раньше научись управлять женой, - уходя, сварливо бросает штурман, и Жора мастерски разыгрывает привычную сцену своего амплуа; в его голубых том-сойеровских глазах вопиющая к небу обида, за ней {150} скромно поблескивает тихое удовольствие от того, что так часто повторяемая роль опять удалась на славу.

- Жора, вы случайно не слыхали о человеке по фамилии Вальтер?

- Конечно, слышал, за кого вы меня принимаете?!

Каждый пойдет своим путем?

В последние месяцы жизни Толль читал Дарвина, Гёте, Бэра, Канта, Миддендорфа, Гексли. Его интересовало развитие видов, происхождение жизни и ее конец. Новосибирские острова - кладбище мамонтов. Один из ранних исследователей Колымы отмечал, что охотники из года в год привозят с острова Новая Сибирь несколько сот пудов мамонтовых клыков, причем их запасы сколько-нибудь заметно не уменьшаются. Какая загадочная катастрофа положила конец существованию этого вида животных? Смерть наступила для мамонтов так неожиданно, как будто настигла их врасплох во время сна. Толль, которому и раньше приходилось жарить мясо животных, сохранившихся с незапамятных времен в вечной мерзлоте, обнаружил в их желудках непереваренную пищу. Он старался разгадать загадку их таинственной смерти, а также причины вымирания малых народностей Сибири, но его рассуждения все чаще переплетаются с мыслями о собственной судьбе, о смерти университетских друзей. Он поверяет дневнику свою сокровенную мечту написать книгу о Миддендорфе, для которой уже собрал немалый материал, и книгу из истории Эстонии: "К обязанностям, вытекающим из любви к родине, относится и та, чтобы рассказать миру достоверно о своей родине после того, как ты досконально познал самого себя".

В 1901 году "Заря" достигла берегового припая неподалеку от острова Беннетта, и когда неожиданный порыв ветра разорвал плотную завесу тумана, на несколько мгновений взорам открылись высокие скалистые утесы и сверкающий вечный лед. "Как это великолепно, здесь, пожалуй, могут обитать и мускусные быки!" - проговорил доктор Вальтер, страстный охотник. Но запасы угля были на исходе, и во время зимовки у Толля созрел план: как только наступит весна, пробиться на остров Беннетта на байдарках и на санях. В качестве сопровождающих он выбрал астронома Ф. Зееберга, эвенка по прозвищу Омук (Николай Протодьяконов) и якута Чичагу (Василий Горохов). В дневник он вписал следующие строки: "Как {151} много сокровищ таит Юг! Но одно сокровище Севера влечет непреодолимо к себе, словно сильный магнит" (Гёте). Единственная дорога к тебе лежит через ту "неведомую гавань" на острове Беннетта". Через две недели Толль упаковал дневник, положил в жестяной ящик, запаял его и отдал на хранение Т. Матисену, новому руководителю экспедиции. Эта жестяная коробка, роковая на вид, неторопливо пересекла Сибирь и зимой 1903 года прибыла в Академию наук, а через некоторое время, все еще запаянная, легла на письменный стол Толля в Тарту, где ее вскрыла Эмми Толль. На первой странице дневника она прочла: "...Положено начало экспедиции, которой я так долго добивался. Начало ли? Правильное ли слово? Когда же именно было положено начало? Было ли это в 1886 году, когда я увидел Землю Санникова?.."

В субботу 23 мая (5 июня) 1902 года Толль вместе с тремя спутниками покинул зимнюю стоянку "Зари" на западном побережье острова Котельный, и с тех пор их уже никто не видел. Передвигаясь то на собачьих упряжках, то на байдарках, они достигли мыса Высокого на острове Новая Сибирь и вышли там на морской лед. Недели две спустя поднялся шторм, расколовший лед, экспедиция дрейфовала на льдине дальше на север. Толль приказал убить ездовых собак. Последние двадцать три мили он и его товарищи преодолели на байдарках. 21 июля (3 августа) они сошли на берег на мысе Эммы, где сложили из камней гурей, воткнули в него весло, а у подножия спрятали бутылку с запиской: "21 июля благополучно доплыли на байдарках. Сегодня отправляемся вдоль восточного берега на север. Кто-нибудь из нас к 7 августа постарается быть на месте. 25 июля 1902 г., остров Беннетта, мыс Эммы. Барон Толль". По договоренности примерно в это время "Заря" должна была прийти за ними. Для проведения исследовательских работ оставалось немногим более двух недель. Наверное, и 7 августа, и в многие другие дни участники экспедиции ждали на мысе Эммы, но ледовая обстановка в том году сложилась необычайно трудной, и в 140 километрах от острова Беннета "Заря" вынуждена была повернуть обратно. Это произошло 19 августа (1 сентября), но Толль и его товарищи так никогда и не узнали о том, что в этот день судьба отвернулась от них. В понедельник 26 августа (9 сентября) они положили в бутылку точный план острова Беннетта с указанием, как найти место расположения своего {152} лагеря. На карте было написано: "Для тех, кто нас ищет: приветствуем вас с прибытием". Позднее они нашли на восточном берегу острова место, более подходящее для постройки хижины из плавника, и астроном Зееберг еще раз отправился на мыс Эммы и положил в бутылку дополнительное сообщение; в нем уже чувствуется безнадежность: "23 октября 1902 г., четверг. Нам показалось более удобным выстроить дом на месте, которое указано здесь, на этом листке. Документы находятся внутри дома. Зееберг". Зееберг имел в виду отчет Толля, составленный на русском и немецком языках и адресованный президенту Академии наук, - по традиции тех времен им был великий князь Константин. Толль предполагал, что площадь острова "не превышает 200 квадратных верст"1, а высота его "не больше 1500 футов", он охарактеризовал горные породы, встреченные на острове, его скудный мир животных и птиц. "Вследствие туманов земли, откуда прилетали эти птицы 2, не было видно, так же как не было видно Земли Санникова во время прошлогодней навигации", - с сожалением пишет Толль и дальше сообщает, что в тот же день, 26 октября (8 ноября), они отправляются в обратный путь. Экспедиция провела на острове Беннетта 97 дней. Помимо всего прочего Толлю в высшей степени была свойственна обстоятельность ученого, которую люди малосведущие могли бы назвать педантизмом. Так, к своему отчету он присовокупил детальную опись инструментов, которые им пришлось оставить на острове. Отчет вместе с кругом Пистора он положил в деревянный ящик, зашил ящик в парусину, поставил его на полу хижины, обложив вокруг камнями, и только после того, как руки положили последний камень, его окружила полная тьма.

Сто метров, семьдесят пять, пятьдесят, сорок - и уже нам навстречу несется полярная станция: побеленный известью домик в два окна, сарай, сложенный из плавника, амбарчик и радиомачта, шпиль которой поднимается выше летящего самолета. Самолет, кажется, вот-вот развалится от наполнившего его грохота. Когда я {153} добираюсь до хвостового отсека, мешки с почтой уже летят в воздухе, бортмеханик поспешно захлопывает люк, откидывается обратно в кресло, и вот он уже снова уткнулся в книгу. Так просто все это и происходит, и в первые минуты совсем забываешь о том, что связь с Большой землей односторонняя. Бывало, что из самолета с парашютом за спиной выпрыгивали хирурги, но возвращение их длилось долгие месяцы, а то и год.

Я тоже опустился в кресло, наклонился к иллюминатору - и отпрянул от неожиданности. Неужели катастрофа? Значит, вот оно, то, чего ты искал? Потому что я ясно увидел, какую-то долю секунды был уверен в том, что в следующее мгновение вибрирующий конец крыла самолета заденет отвесный берег, и тогда я, быть может, увижу, а возможно, и услышу свой Биг Бен, вспышку яркого пламени и медленное парение обломков в воздухе, который вдруг наполнится осколками и мусором и испуганным хлопаньем ангельских крыльев. Мимо нас, за правосторонними иллюминаторами, на бешеной скорости несется высокий берег тундры, - сбросив почту, мы не взмыли вверх, а, наоборот, потеряли высоту, самолет надсадно гудит над самым морем, чуть не прижимаясь крылом к береговому отвесу, в трещинах которого мелькают пушистые метелочки мха и лепестки цветов, белые лепесточки, по которым я мог бы предсказать судьбу. Я иду к Юре и Жоре. Высота пятнадцать, бросает Жора, не поворачивая головы, даже не отрывая взгляда. Самолет мчится вдоль узкой, прямой и гладкой песчаной полосы, окаймляющей высокий берег острова, мчится, будто автомобиль, но как только я вижу две пары рук на штурвалах, плавное скольжение стрелок, спокойное, словно колышущееся ржаное поле, как только я вижу белую ленту дороги, исчезающую под брюхом самолета, следы сапог на песке, плавник и хаос переплетенных корней, коричневатую линию сыпучего гравия на границе воды и саму воду, которая в нескольких метрах перед нами вдруг теряет блеск и начинает рябить, как будто мы не груда металла, а сам ветер,- как только я увидел все это, я понял, что мне чертовски повезло, ибо я попал на праздник двух этих ребят, праздник прощания, из которого они выжимают все, что могут. Это праздник скорости, праздник точности и, наверное, праздник молниеносной ликвидации опасности. На какое-то мгновение самолет вышел из повиновения. Теперь полет стабилизировался, но пока {154} тянется эта песчаная полоса побережья, каждому из них жалко первым прикоснуться к ручке управления. Кажется, будто они околдованы, это и есть околдованность скоростью, и когда мы идем обедать, даже Жора долго не открывает рта.

- Как вы работаете в такие минуты?

- Интуиция, - качает головой Юра, - только интуиция.

Как обычно, слова ничего не объясняют.

Впереди лед, над ним синеватая стена тумана, почти ночь.

"Что должно свершиться, то сбудется! Даже в простейших случаях многое зависит от выбора и воли: самое высокое, что уготовано нам, - откуда это?"

Так Толль перефразирует Гёте.

Наверное, они еще минуту постояли в избушке вокруг груды камней. Трудно представить себе, какими старомодными становятся люди тут на севере, старомодными и преданными. "Что должно свершиться, то сбудется". Эти слова могли бы прозвучать и на мысе Эммы, когда они уходили в море, да и не только там. Конечно, все это только предположения. Утонули они? Или умерли от голода? Погибли поодиночке? Или все сразу однажды ночью?

В следующем году в Восточной Сибири не было ни одного корабля, который мог бы отправиться в море. Многострадальная "Заря" дала течь и стояла в заливе Тикси. Казалось, организовать спасательные работы не удастся, но и откладывать их старший офицер "Зари" не считал возможным. Он снял с "Зари" лодку и вместе с боцманом, унтер-офицером и четырьмя поморами отправился на остров Беннетта. Они справились с этим беспрецедентным походом, провели на острове три дня, привезли оттуда вышеописанные документы и твердую уверенность в том, что экспедиция Толля погибла.

Научные результаты экспедиции Эдуарда Толля были опубликованы, они составили тридцать два тома.

За обедом я думаю о Толле, потом мысль перескакивает к Де-Лонгу: в тот день не было ветра, снег сверкал на солнце, и торчащая из-под снега скрюченная рука бы-{155}ла видна издалека. На какое-то мгновение мне становится не по себе. Но мы ничего не можем изменить в прошлом, так или иначе оно продолжает жить в нас, находя или не находя в наших сегодняшних делах или бездеятельности свой смысл или свой позор. И я продолжаю обедать. Посыпаю свежую капусту перцем, добавляю немного уксуса. Отламываю от пышного белого каравая большой кусок. Жора ставит на стол две кружки с чаем.

- Берите варенье. Варенье хорошее, малиновое.

Рассеянно гляжу в иллюминатор. Неторопливо, как за окном трамвая, скользит на глубине трехсот метров безмятежное море Лаптевых, лишь кое-где виднеются небольшие белые гребни. Я думаю: если это даже мальчишество, то, черт побери, кому до этого дело? За день я увижу здесь больше, чем за целый год в накуренной редакции. Конечно, это всего лишь жалкая попытка оправдаться, но мне совершенно все равно, насколько она состоятельна. Просто мне нравится здесь, наверху, в обществе Юры и Жоры. Конечно, я догадываюсь о сентиментальной подоплеке этого оправдания. Если бы я сейчас плыл на двухмачтовой шхуне по морю Лаптевых, мне было бы спокойнее: так передвигались люди, о которых я хочу написать. Но это был бы смешной анахронизм, который меньше всего понравился бы им самим. Они были полны желания изменить мир. Ну что ж, вот он и изменился. Так ли, как хотели этого они? Но это уже не касается их.

- Пожалуй, наш самолет уже вылетел, - задумчиво говорит Жора.

- Ваш самолет?

- Тот, на котором мы завтра полетим в Москву.

- Ты только об отпуске и думаешь.

- Мы уже и радиограмму послали, чтобы сегодня к ужину купили водки. Конечно, закодировали, как положено.

- А код какой?

- Хе-хе... Это уж пускай останется нашей тайной. А то ты, чего доброго, напишешь, и тогда...

Кульминацией праздника прощания стал перелет через дельту Лены. Я еще и сейчас не решаюсь прикинуть, на какой высоте мы летели над этим прекрасным буйным краем, где вода и земля переплелись сотнями рук и тысячами ног, как в первобытном акте сотворения Камасутры. Самолет трясет, словно на булыжной мостовой, каждый холмик песка, каждый ручеек словно ударом кулака {156} настигает вибрирующие плоскости самолета. Гуси из-под самого его носа разлетаются врассыпную, олени трусцой бегут в сторону, а потом изумленно смотрят вслед красной железной птице, с воем прокладывающей себе путь сквозь кишащую жизнь. Надолго ли, следовало бы мне подумать, надолго ли еще хватит вас, мои птицы, мои звери, мои маленькие неоскверненные речные излучины? Но, признаюсь, в те минуты хрупкое равновесие тамошней природы вовсе не занимало меня. Слишком уж был я захвачен ошеломляющей скоростью, которую не встретишь на земле и не ощущаешь в воздухе, мощью расстилавшейся перед нами картины, распахнутым простором двухсоткилометровой дельты, исключительной даже по азиатским масштабам. "Картину, подобную этой, мне еще никогда не приходилось видеть... Внезапно меня охватила тоска по близким и родным, о которых я ничего не знал. Мне показалось, что Эстония где-то совсем рядом. Да так ли много отделяло меня от нее? Там, вверх по реке, далеко за синеющими горами, находится Якутск..." Это не моя тоска, это тоска тридцатилетнего Александра Бунге-младшего. Где-то вот здесь, на острове Сагастыр, началась его карьера путешественника-исследователя, через полвека она завершилась в Таллине званием почетного члена секции естествознания Эстонского литературного общества. Это с его легкой руки возникла роковая приверженность Толля к Северу... Кажется невероятным, что раз в месяц сюда прибывала почта из Тарту. Письма шли четверть года, но дело не в расстояниях, которые сто лет назад были более далекими, чем сейчас, и не в штормах, которые тоже были во много раз сильнее, а в том, что почта все-таки доходила до места назначения и находила человека в этом гигантском лабиринте земли и воды. Эта линия обороны природы против человека во имя жизни поразительно хитроумна, нужна отчаянная смелость, чтобы решиться войти в нее, а выйти отсюда без нитки клубка Ариадны кажется вообще невозможным. Дельта - это примерно двадцать тысяч квадратных километров и, наверное, столько же островов и островков, которые во время разлива беспрерывно соединяются, разъединяются, делятся или вообще исчезают, чтобы за следующим поворотом снова вынырнуть на поверхность песчаной отмелью или подводным рифом. Редкие ивовые заросли на берегах не останавливают взгляда, постепенно исчезает ощущение пространства, высоты, даже скорости. Если бы Жора при-{157}казал мне сейчас выпрыгнуть из самолета, я рассчитывал бы упасть на сыпучий прибрежный песок, как если бы соскакивал с взлетающих вверх качелей. И только измерительные приборы призывают к осторожности, свидетельствуя, что птицы размером не больше голубя, которых мы смываем перед собой потоком воздуха, на самом деле прекрасные быстрокрылые лебеди.

АВИАСТОП

Стою на пустынном шоссе и, когда, случается, мимо пролетает самолет, поднимаю руку. Иногда грузовой самолет оказывается загруженным до самого потолка. Тогда меня заталкивают в какую-нибудь щель между ящиками. После того, как машина заправлена, командир сам берет пробу топлива. Для этой цели у него пол-литровая стеклянная банка с дужкой из крученой проволоки. Поболтав содержимое банки, он разглядывает его на свет, выясняя, не попала ли в бензин вода,- во время этой процедуры он, как обычно, в белоснежной рубашке.

Вот так, шаг за шагом, продвигаюсь я на восток. Дни носят названия рек. Яна, Индигирка, Колыма, Чаун. У каждого дня своя жизнь. Просыпаюсь, привыкаю, завязываю знакомства, только начинаю во что-то вникать... и уже оказываюсь на новом месте, рожденный для новой жизни. Иногда меня одолевают сомнения: что я, собственно, ищу здесь? Тогда я ставлю перед собой какую-нибудь небольшую задачу и делаю вид, будто ее решение для меня чрезвычайно важно. Зеленое полотнище тундры не знает склонов, и реки здесь лишены течения, они вьются, тесно переплетаясь друг с другом, как будто капле, появившейся на свет вчера, трудно оторваться от капли, родившейся сегодня. Я тоже надолго застреваю на одном месте, когда небо бывает пасмурно: в такие дни оно пустынно и безжизненно.

Но около рек живут капитаны Северо-Восточного прохода. В хмурые дни я хожу к ним в гости, ем жирную свинину, пью горячий чай и слушаю, что "Виляны" как в воду канул. Они не удивляются моему приходу, и у них в запасе много серьезных проблем, требующих обсуждения. "Арктику нельзя покорить лобовой атакой", - сказал мне на берегу Индигирки Иван Григорьевич.

Вечерами нахожу незанятую койку, раздеваюсь, прячу деньги в наволочку, натягиваю одеяло на голову, жую {158} колбасу и слушаю хриплое дыхание людей. В маленькой комнате народу умещается довольно много. Как-то утром сквозь сон я почувствовал, что нас не меньше дюжины: было нестерпимо душно и шумно. От предчувствия надвигающейся опасности я проснулся раньше, чем успел открыть глаза, и через секунду заставил себя дышать глубоко и тяжело, как дышат спящие, будто невидимый щит сна способен сделать невидимкой и меня. "Ты его ножом, ножом!" - кричал ночью сосед по койке, страдая во сне то ли от расстройства желудка, то ли от клопов. Теперь, впившись в меня подозрительным взглядом, - так мне, во всяком случае, кажется, - он расцвечивает свой ночной монолог комментариями, выразительной точности которых позавидовали бы переводчики Шекспира и Хичкока. К своему ужасу, я скоро понял, что попал в компанию истых любителей фольклора, ибо за первой историей последовала вторая, и теперь рассказывал басовитый сосед по койке слева, в общих чертах она мало чем отличалась от первой, а в комнате находилось, как я уже сказал, человек двенадцать. Наконец мне это надоело. Я потянулся, наступила настороженная тишина. Я открыл глаза.

- Мы, кажется, разбудили тебя своей трепотней?

На меня смотрели невинные голубые глаза с небольшой бородавкой на левом веке.

- Что вы, совсем наоборот, - проговорил я искрение и сам поразился тому, как точно это было сказано.

Они продолжали беседовать, постепенно втягивая в разговор и меня. Им тоже было интересно, что я за человек. Теперь они обсуждали последний футбольный матч, рыбалку и некоторые иногда еще встречающиеся трудности, которые заставляют человека вступать в конфликт с законом. Кружку, которую до того передавали через мою койку из рук в руки, - вот этот-то скрип койки и заставил меня проснуться, - теперь протянули и мне. Я умею очень убедительно глотать и отдуваться. Поступок, возможно, не очень принципиальный, зато так веселее и голова остается ясной. Я заварил кофе, теперь настал черед отдуваться им. Я принял их сначала за золотоискателей, но оказалось, что мой сосед обчистил еще и какую-то лавку. Окна были затемнены одеялами, солнце, пробивавшееся сквозь них, освещало комнату красными и зелеными разводами. Это было чудесное утро.

Но бывает и так, что одиночество парализует любопытство и все приедается. Впрочем, одиночество слово не {159} совсем точное, ибо возможность остаться наедине с самим собой кажется живительным отдыхом в минуты, когда растворяешься в безликой массе пассажиров, где каждый ожидающий самолета видит в другом соперника и с тупым равнодушием готов втоптать его в землю. Я просидел шесть часов в заплеванном бараке, щеголявшем вывеской аэровокзала, как проститутка фатой невесты. Там все было липкое и пачкало: пол, скамейки, вилка с двумя зубцами, захватанный стакан в буфете, уборная с осклизлым полом, куда вели тряские мостки, проложенные через бурые лужи, заваленные консервными банками, кирзовыми сапогами и шестеренками. Я знал, что в рюкзаке, стоит только протянуть к нему руку, меня ожидает чудесный мир, скрытый в толстых книгах, но легче от этого не становилось. Я поднялся и вышел на воздух, махнув рукой на самолет: все имеет свои границы и свою цену. Я пересек взлетную полосу, дошел до тундры и шел все дальше и дальше, и рюкзак становился легче, воздух чище, побеги карликовой ивы с сухим треском цеплялись за голенища; хлопая крыльями, вспорхнула просянка, в опускающихся к реке впадинах застыли неподвижные клубы тумана, и я устыдился только что высказанных мыслей. Все миновало, как дурной сон. Такой конец наверняка не удовлетворил бы социолога. Ведь это было пусть микроскопическое, но все-таки отступление, бегство. Куда? На лоно природы. Я убежден, что большинство людей, которые бегут с Севера, бегут не от природы, а от самих себя. Я лег на землю, ощутил ее влажность, коснулся пальцами травинки. Это была красная, фиолетовая и желтая медовая трава, Pedicularis, если вам угодно, а чуть поодаль плотным ковром росли небесно-голубые незабудки. Эти прозрачные краски действуют, как родниковая вода на истомленного жаждой, ведь северные поселки похожи на серую пустыню, где единственная зелень - осколки разбитых бутылок из-под шампанского. Защита природы на Севере в самом прямом смысле слова означает защиту человека, и нигде эта проблема не является такой вопиюще социальной, как в этом краю самого зыбкого экологического равновесия, где жизнь достигла крайнего предела своих возможностей, пустив в ход последние резервы. Наверно, было бы проще вырвать из дневника эту страницу, разорвать ее в клочья, а обрывки сунуть в нору лемминга, где эти строки, а вместе с ними и свидетельство моего малодушия исчезли бы навеки. Симпатич-{160}ный грызун переварил бы их и приумножил кучу в своем отхожем месте, на будущий год она послужила бы удобрением для тундровых шампиньонов, а перед читателем предстал бы путешественник без страха и сомнений, который в таком виде больше нравился бы не только другим, но и себе самому. Ну, а что дальше? Как быть с жизнью? И с моими друзьями здесь, которые не сбегают, а остаются и выстроят до конца свой Северо-Восточный проход? "Арктику нельзя покорить лобовым ударом",- сказал несколько дней тому назад капитан Доценко. Постепенно я начинаю понимать глубокий смысл, скрытый в этих словах.

РУССО НА ЧУКОТКЕ

До Врангеля здесь побывала экспедиция Биллингса. Русские авторы назвали ее несчастливой, таковой она и была на самом деле. "По всей видимости, дух Кука не витал над его давним спутником", - записал в своей книге секретарь экспедиции Мартин Сауэр. В свое время Иосиф Биллингс служил у Джемса Кука судовым офицером и астрономом, дважды побывал в Беринговом проливе и в Чукотском море; это Екатерина II призвала его на службу Российскому государству и, как только до Петербурга дошла весть, что Лаперуз отправился к Тихому океану, тут же спровадила на Дальний Восток. Биллингсу было поручено определить точное местоположение Колымы, открыть земли, которые, как предполагалось, расположены против ее устья, исследовать северное побережье Чукотки, а затем, проплыв через Охотск в Тихий океан, посетить Алеутские острова, Америку и Японию. Дел, как видим, было предостаточно. Корабли, необходимые для такого похода, должен был построить он сам. Экспедиция выполнила лишь мизерную часть возложенных на нее задач и закончилась бы еще более плачевно, если бы в ее составе не было молодого Сарычева, первоклассного моряка, будущего адмирала, однако и он не сумел побороть мрачную самоуверенность англичанина. Астроном Биллингс оказался бездарным руководителем, но человек он был не робкого десятка. Вместе с обозом кочевых чукчей он совершил исключительное для своего времени путешествие от Берингова пролива на побережье Колымы. Никто этого от него не ожидал и ожидать не мог. Географическая ценность этого опасного для жизни {161} марафона была незначительна. Но участники экспедиции привезли богатый этнографический материал и зарисовки, которые в большинстве своем позднее, увы, таинственным образом исчезли. Вообще будто какой-то злой рок преследует документы, рассказывающие об открытии Сибири: то они сгорают, то их теряют или забывают под банками с вареньем, откуда их извлекают только через несколько сотен лет, и когда они наконец попадают в печать, то в блеске их неожиданного появления на свет божий стушевывается само географическое открытие, поблекнув за давностью лет.

Но у капитана Биллингса был секретарь по имени Мартин Сауэр. Подобно тому как Кук оправдал свое имя в роли кока, так Сауэр оправдал свое имя в роли секретаря, а еще больше - в качестве автора книги путешествий, которая и в самом деле написана с кислой миной и весьма ироническим пером. Этот невысокого роста, апоплексического вида господин с красным носом легко и бурно обижался и так же быстро отходил, но, в отличие от большинства путешественников, его чувства так же откровенно и с такой же скоростью, как в жизни, пылали и охлаждались на страницах дневника. Малоизвестное сочинение Сауэра во многом является незаменимым источником. Например, большинство составителей энциклопедий с удивительной точностью называют 1768 год, когда была убита последняя стеллерова морская корова. Эта дата названа господином Сауэром в его книге. Может быть, его следовало бы считать основоположником науки об охране природы в ее современном виде. А какая великолепная деловитость скрыта в нижеследующем описании деловитость, убедительнее всяких восклицательных знаков дающая представление о невероятных трудностях и испытаниях, которым подвергались первопроходцы, и о тех, кто эти трудности преодолевал. Кроме древесины, все строительные материалы для кораблей Биллингса везли из Иркутска. До Охотска это примерно 3200 километров, до Нижнеколымска - 3900. А помимо строительных материалов - пятилетний запас продовольствия, свечей, мыла и водки на триста человек. Все это упаковывали в Иркутске в ящики по сорок килограммов каждый, зашивали их в полотно, которое потом смолили, чтобы оно стало водонепроницаемым, после чего ящики зашивали еще раз, только теперь уже в юфть, из которой на месте назначения шили сапоги для команды... Чтобы перевезти {162} полуторагодовую норму припасов на сто человек, находящихся в Нижнеколымске, понадобилось две тысячи возов, а в Охотске людей было в два с половиной раза больше. Но это еще не все. Дорога была, мягко говоря, трудной. Нередко лошадь выдерживала только один конец. Поэтому у каждого ямщика кроме шести лошадей в упряжке было еще по две запасных, сверх того верховой конь. Семь тысяч возов - это значит: больше десяти тысяч лошадей! "Лошадь в один конец" - для эстонского крестьянина такое звучит невероятно, и Сауэр беспокоится, что больше двух тысяч лошадей нет уже ни у кого. Как известно, якуты всегда были (а отчасти остались и сейчас) коневодами, представителями далекой степной культуры в Ближней Арктике, и конный обоз, растянувшийся без конца и края, для этих широт так же типичен, как верблюжий караван в Аравийской пустыне. Несмотря на это, исследовательские экспедиции явились для якутов обузой непосильной. Добавим, что одно из самых ярких описаний гужевой повинности времен Витуса Беринга более полувека провалялось в Пылтсамааском дворце и было опубликовано в Тарту только в 1930 году.

Из Охотска в Нижнеколымск - около тысячи пятисот километров - Сауэр проехал верхом на северном олене, в сопровождении корабельного плотника и тунгусов, которых мы теперь называем эвенками. У тунгусского седла нет стремян, и помещается оно между лопатками оленя. Тунгус перекидывает левую ногу через седло, одновременно опираясь правой рукой на луку и с размаху вскакивает в седло. Во время езды тунгусы подбирают скрюченные ноги под себя - фокус, которому корабельный плотник так и не сумел научиться, в результате чего большую часть пути ему пришлось бежать за оленем. Поводья заменял длинный ремень, один конец которого был привязан к оленю, а другой - к господину Сауэру: иначе стоило только седоку упасть, олень тотчас просто-напросто убежал бы. А господин Сауэр падал! "За время трехчасовой езды по меньшей мере раз двадцать..." - писал он. Тем более неожиданно звучит признание Сауэра: этому смешному, сентиментальному человечку, у которого под полосатым жилетом и цепочкой от часов билось справедливое сердце, жалко расставаться с эвенками! "Я был очарован мужеством, деловитой расторопностью и внутренней уравновешенностью наших проводников, той достойной восхищения стойкостью, которая питает самые {163} светлые чувства души и помогает людям преодолеть трудности, пока они не достигнут цели своих устремлений; эти вольные дети природы пробудили во мне горячее желание делить с ними опасности и радости их жизни. Первозданное романтическое уединение, столь часто окружавшее нас в сиих местах, возвысило мою душу постижением и непреклонным убеждением, что человек венец природы. Жители же больших городов, от всего зависимые и вынужденные служить роскоши и комфорту аристократов и богачей, унизившихся до еще большей зависимости, казалось, томятся в самом низменном и унизительном рабстве, в которое культура может ввергнуть человека, в рабстве, которое задушило доброту сердца и погребло вместе с ней все источники социального удовлетворения".

Оставим же этого мечтателя-руссоиста нежиться в оленьем седле, мы встретимся с ним снова на восточном побережье Азии, на берегу залива Св. Лаврентия, где 7 августа 1791 года он одержит победу над чукчами в беге на сто метров и таким образом восстановит свою пошатнувшуюся было репутацию. Этот день был примечателен во всех отношениях не только на Чукотке, но и на другом конце света, - например, в Эстонии, где крестьян поместий Халлику и Рава впервые заставили поклясться в верности частному праву мызы, или в Париже, где гражданин Людовик Капет* вынужден был дать клятву верности будущей французской конституции; ликующим праздником стал этот день для архиепископа Эрталя, курфюрста Майнцского, по настоянию которого коронованные монархи приняли на своем рейхстаге решение о совместной интервенции против Франции, что, кстати сказать, сыграло роковую роль в судьбе этого князька-интригана. Разве мог Эрталь в тот день предположить, что исполнителем своих законов история назначит его главного библиотекаря, который в этом же немецком провинциальном Версале будет избран президентом первого в Германии клуба якобинцев? Имя этого человека Георг Форстер*. Для нас же он представляет интерес главным образом потому, что был спутником Джемса Кука. Круг замкнулся. Мастерское перо Форстера не обошло побережья Чукотки. То, что Руссо приходилось выдумывать, этот восемнадцатилетний естествоиспытатель, любимец Бюффона, Гёте и Гумбольдта, видел собственными глазами. В преддверии революции его путевые записки оказались не только иллю-{164}страцией мыслей Руссо, но и блестящим подтверждением самой идеи равноправия людей и суверенитета народов. Вольные дети природы? Оказывается, они существуют! Это было открытием. И Энгельс поставил Георга Форстера в один ряд с "лучшими патриотами" Германии.

Сауэр бежит, крестьяне клянутся, король заламывает руки, Эрталь торжествует, Форстер оттачивает перо, и Радищев тоже уже отправился в путь. Царица с отвращением отбросила "Путешествие из Петербурга в Москву". "Сие, думать можно, что целит на французский развратный нынешний пример", начертала Екатерина II на полях книги, а несколькими днями позже вывела своей великодержавной дланью: "Запрещается впускать в порты наши на разных морях находящиеся суда под флагом национальным французским". 7 августа писатель был уже арестован, признан Сенатом России виновным в государственной измене и под конвоем отправлен в мрачную Илимскую долину, на берег Лены, словно для того, чтобы и в Сибири проросли тайные семена свободы и равенства. А облаченный в полосатый жилет господин Сауэр засвидетельствует неподкупность истории, общность исторического процесса, перед которым окажется бессильной даже самодержавная царица: вернувшись на Камчатку, в живописном заливе Петропавловска, окруженного с трех сторон белозубыми вулканами, он увидит снаряженную на поиски Лаперуза "Ла Флавию". "Корабль шел под флагом новой Франции, и офицеры, носили на шляпах трехцветные кокарды".

Если бы мы могли оглянуться вокруг - в пространстве и во времени, нам открылась бы необычайная картина: вдоль речных долин, по берегам морей, сквозь густые леса и через океаны движется сюда, в край ветров и бурь, непрерывный и безостановочный поток бородатых людей. Он устремляется из трех стран света. Вместо четвертой страны - белая стена, конец света, зияющая пустота, Север, а может быть, Земля Санникова, Земля Андреева, Земля Святого Носа, вольный океан с шумящими пальмовыми островами, мечта о тропическом шлеме? Они наступали бы друг другу на пятки, все эти путешественники, если бы их не разделяла четвертая преграда природы, четвертое измерение - время. Годы и века. Здесь, на бумаге, мы разрушили эту стену, и рядом с Сауэром 1791 года встает Кокрен 1820-го. В апреле его шаги еще гремели в Эстонии по булыжной мостовой {165} города Тарту, напомнившего ему родной Нанси, а сейчас он стремительным шагом приближается к северо-восточной оконечности Азии. Иногда он перебирается через рухнувшие деревья и небольшие речушки. Рыжая шапка волос, если она достаточно буйная, прекрасно защищает от морозов на полюсе холода. Правда, пройдет еще немало времени, прежде чем Миддендорф и Фурман откроют полюс холода, но неведение порой согревает больше, чем знание. Кокрен отводит в сторону звенящие ветви кислицы, семена которой давно повыклевывали птицы, и смотрит поверх сверкающего снега в широкую долину, откуда несется жалобный вой собачьего хора. Над низкими, плоскими крышами серым восклицательным знаком повисла неподвижная кудель дыма. Неужели эта кротовая нора и есть Зашиверск? "Кровь застыла в моих жилах, когда я увидел наконец это место. Я странствовал в скалистых и снежных сиеррах Испании, в Андах Америки, в Пиренеях, в первобытных лесах Канады, но нигде не видел такой бесконечно печальной картины... Поселение состояло из семи жалких жилищ... Находясь на службе во флоте во времена, когда бывало трудно завербовать матросов, я встречал шестнадцатипушечные торговые корабли, команда которых состояла из пятнадцати человек, но еще ни разу не попадал в город, население которого составляет всего семь человек!" Эти строки написаны на берегу Индигирки, и до поймы Колымы оставалось совсем немного. Шестьдесят дней шел Кокрен из Якутска к Врангелю, двадцать раз без шапки и шубы ночевал в снегу у костра. "Я благодарил судьбу за то, что в это угрюмое, студеное время года не отморозил ничего жизненно более существенного, чем переносица", - записывал он. В какой-то юрте Кокрен повесил сушиться свои варежки на деревяшку, оказавшуюся идолом, и ему здорово попало от хозяйки. Служивый казак поспешил восстановить мир: разве женщина не видит, какие у пришельца волосы? Человек этот имеет полное право сушить варежки на истукане - ведь он английский поп! Прозвище пристало и, к немалому удовольствию и потехе путешественника, облегчало ему дорогу, пока в Среднеколымске он не дошел, наконец, до большой реки. А в ее устье, на берегу все еще далекого Ледовитого океана, ни о чем не догадывающиеся Врангель и Матюшкин, ставший совсем неразговорчивым в его обществе, скупали в астрономическом количестве селедку для ездовых собак своей экспедиции. {166} Среднеколымск был тоже крохотной деревушкой, и новость о пришельце быстро распространилась. Поп, настоящий, пришел засвидетельствовать ему свое почтение; осенив себя крестным знамением и не обращая внимания на протянутую руку, он благословил путешественника. Кокрен был не из тех, кто лезет за словом в карман, к тому же за время путешествия он научился русскому языку и в свою очередь тоже благословил опешившего попа. Ведь он тоже был учеником Руссо и, кроме того, умел ценить хорошую шутку.

ПОПЫ И ШАМАНЫ

Якуту, разговор с которым Врангель записал в свой дневник, было восемьдесят два года, он был здоров, бодр и полон сил. Вот что писал Врангель:

"По его мнению, якуты утратили искусство писания, а вместе с тем и средства к дальнейшему образованию своему, при разлучении от единоплеменных им татарских орд. Также утверждал он, что якуты обитали некогда в странах, далеко отсюда на юг лежащих, и доказывал свое мнение тем, что в древних народных песнях и преданиях упоминается о золоте и драгоценных камнях, о львах, тиграх и других предметах, совершенно не известных нынешним якутам, жителям полярных стран. Подробностей о прежнем состоянии и древней отчизне своего народа старик не знал оттого, что они сохранились только в преданиях, которые исчезли вместе с шаманством при введении христианской религии".

Теперь мы знаем, что заключение это было слишком пессимистическим, но в том-то и заключается ценность приведенного отрывка. Пройдет всего двадцать лет, и Миддендорф - опять Миддендорф! - опубликует первый отрывок из якутского героического сказания. Сейчас их записано около восьмидесяти, и объем каждого не уступает "Калевале". Эпос "Нюргун Боотур" стал литературной основой якутской национальной оперы, которая с успехом была показана и на московской сцене. У старика якута, однако, есть оправдание он не мог предвидеть социалистического возрождения якутской культуры. Но дело не в этом. В его лице мы встретили достаточно образованного для своего времени человека, интеллигента, в словах которого звучит забота о будущем своего народа. Его пессимизм далек от безнадежности. Прос-{167} то он не доверяет Врангелю, он запутывает следы, стараясь утаить от него огромное богатство якутского фольклора, которое к тому времени конечно же не могло исчезнуть. Трагично, пожалуй, только то, что он таился именно от Врангеля, не распознав в этом двадцатипятилетнем молодом человеке... А впрочем, кого? Ученика Руссо? Или лейтенанта флота? Представителя царя? Может быть, как раз своим молчанием он и способствовал возрождению якутской культуры! Православие, как и повсюду, распространялось в Якутии туго и носило формальный характер. Попы ревниво обвиняли в этом своих соперников, создав легенду о всемогущем шамане, связанном с злыми духами, и сами первыми попадались в собственную ловушку. Для старика шаманы - это прежде всего сказители, хранители древних преданий, это они из поколения в поколение передавали песни и легенды. Наряду с другими достоинствами фольклор содержит в себе определенную этическую систему. Вытекающая из жизненного опыта местного населения, она была проще и убедительнее догматического учения церкви о добре и зле и уже поэтому оказывалась достаточно стойкой, во всяком случае, способной выдержать соперничество христианства. Именно по этой причине острие церковной пропаганды, а заодно и административные репрессии были направлены преимущественно против сказителей, которые неожиданно были повышены в сане и приравнены к служителям культа. Как известно, исторический образ мышления никогда не был сильной стороной миссионеров. Так что у нашего старика якута было достаточно причин, чтобы не слишком откровенничать с Врангелем.

Теперь, спустя столько времени, трудно с достаточной степенью точности оценить роль миссионеров православия в создании того романтического флёра, который окружает шаманизм. На протяжении двухсот лет попы должны были как-то оправдывать свой хлеб. Еще до Октябрьской революции стало очевидным, что шаманизм стал жертвой несостоятельных социологических схем, импортированных из Европы. Так как шамана изображали соперником попа, то заведомо предполагалось, что он должен соперничать с ним по зажиточности и социальному положению, должен быть таким же нетерпимым. Историю легко сконструировать из типовых деталей, такая постройка окажется вполне удобной - ведь в ней заранее все известно. Согласно этой схеме шаман - тунеядец, {168} вот почему в первые годы советской власти он был лишен гражданских прав. А совсем недавно, в 1969 году, этнограф В. Туголуков отметил, что шаманы, наоборот, в подавляющем большинстве принадлежали к самым бедным слоям населения. В первобытном обществе отношение человека к богу было по-домашнему простым и доверительным, в нем присутствовал даже оттенок добродушного подшучивания, которое сопровождалось сознанием того, что речь идет об обряде или роли, и в зависимости от обстоятельств человек исполняет или разыгрывает ее. Конечно, игра легко могла перейти в реальность и наоборот. Кук пишет, что индейцы Аляски держали идолов на почетном месте и только после серьезного размышления разрешали их срисовывать. В то же время любой из них готов был обменять своего божка на медные пуговицы. "Я думаю, что мог бы вывезти всех местных богов за самое минимальное количество железа или меди", - замечает он. А Богораз был свидетелем того, как после неудачной охоты или рыбной ловли чукчи лупили своих божков - хранителей домашнего очага. Нетерпимость и животная тупость родились в лоне католической, православной, магометанской церкви после того, как патеры, попы и муллы узурпировали церковные обряды, монополизировав духовное общение человека с "иным миром", и стали взимать деньги за посредничество в надеждах, горе, мечтах и отчаянии.

Образованный и мужественный капитан-гидрограф Н. Калинников весьма скептически описывает знаменитого чукотского шамана, которого он посетил во время своего путешествия в 1909 году. Когда путешественники попросили шамана поворожить, он стал петь о приезде Калинникова, о блестящем примусе Калинникова, о шумящем синем пламени, и так как во время этого представления ничего сверхъестественного не произошло, а жаждущий мистики европеец надеялся увидеть спиритический сеанс, Калинников, нимало не смущаясь, назвал шамана обманщиком. А между тем импровизация, свидетелем которой он стал, является одной из самых трудных форм духовного творчества и требует от автора огромной сосредоточенности, острого внимания, быстрой реакции, исключительной памяти и психологической проницательности. Все эти качества можно развить - до известного предела, конечно. Один врач - если не ошибаюсь, это был знаменитый Н. В. Склифосовский - {169} ставил диагноз с первого взгляда. Пациент, только что закрыв за собой дверь, усаживался у стола, а диагноз был уже готов. Врач не делал из своего метода тайны. Его взгляд регистрировал цвет лица, глаз и губ, особенности дыхания и интонаций голоса, а во время рукопожатия температуру, влажность и эластичность кожи и еще с десяток разных других симптомов. Подсознание сопоставляло и варьировало все эти сведения, отбрасывая маловероятные предположения, пока круг не замыкался на одном-единственном решении. Справочник по ремонту радиоприемника составлен по такому же принципу. Конечно, интуиция такого рода предполагает многолетний опыт, тренированность мозга и целенаправленное развитие проницательности. Профессионализм Склифосовского не вызывает у нас недоверия и желания искать какие-то мистические объяснения его метода, как мы это делаем в случае с шаманом. Высокий профессионализм наших современников мы считаем таким же само собой разумеющимся, как и его отсутствие у наших предшественников. Ошибка здесь коренится конечно же в нас самих: мы путаем технологию и культуру.

Лично для меня грань между сказителем и шаманом не очень ясна.

Шаман в первобытном обществе выполнял немаловажную функцию: он был посредником между прошлым и будущим. Разрушение барьера времени - один из основных признаков человека, оно возводит его в иную категорию, из биологической особи превращает в социальное существо. Шаман прежде всего сказитель и хранитель преданий, живой мост в прошлое, которое он своими импровизациями все время развивает в направлении будущего. Отсюда вытекает одно его побочное занятие, имевшее большое практическое значение: умение лечить. Согласно анималистическим представлениям тех времен возбудители болезней приходили из вневременного мира. Это были духи, на языке чукчей келет: оскорбленные души предков, завистливые души соседей, мстительные души врагов, - одним словом, прошлое, которое так или иначе проникало в настоящее, в тело живого человека, вызывая болезнь или смерть. Подобный взгляд на мир не мешал, однако, шаманам брать на вооружение целый ряд весьма эффективных приемов лечения (вспомним высказывание Вирхова*!), особенно в тех случаях, когда психотерапия, самовнушение или гипноз мог-{170}ли оказать на больного решающее воздействие. Возможно, нам следует рассуждать таким образом: никто не отрицает великолепного профессионализма первобытных охотников, мы восхищаемся тем, как хорошо они знали природу, привычки животных и птиц, как безошибочно предсказывали их поведение в той или иной ситуации. Было бы странно предположить, что человек человека знал в ту пору меньше, чем животных. Наоборот, он знал его лучше: ведь специализация шамана была yже и ответственнее, чем специализация охотника, а ценность человека для него выше любой другой ценности. Речь идет не о гуманистической, а об экономической концепции, заставлявшей изучать человека доскональнее, чем поведение северного оленя или утиной стаи. Часто шаманы достигали удивительнейших результатов. В конце двадцатых годов, на съезде медицинских работников Хабаровска, врач Белявский признал, что многие из них прекрасно излечивают нервные болезни, и шаману, принимавшему участие в съезде, пожал руку как своему коллеге.

Шаман умел предсказать будущее. И в этом его действии можно до известной степени усмотреть реалистическую основу. Являясь хранителем преданий, шаман выступал примерно в такой же роли, какую в предсказании погоды выполняет в наше время архив метеостанции. Рациональной основой предсказания служил прежде всего личный опыт, вобравший в себя опыт многих поколений, куда более древний, чем опыт охотника. Нельзя сбрасывать со счетов и психологическую подоплеку. Охота на зверя или рыбная ловля, начало военных действий или переход на новые места являлись центральными событиями, которые на год или даже на несколько лет определяли жизнь общины. Ритуал прорицания освобождал людей от стресса, вселял в них уверенность, давал оптимистический заряд, и все это независимо от результата предсказания. Собираясь в далекий путь, чукчи приносили в жертву оленя и внимательно следили за тем, на какой бок он упадет. Конечно, они прекрасно знали, что у оленя всего два бока, и вероятность исхода гадания распределяется поровну. Истолковывали его всегда одинаково: поход может оказаться удачным, и это хорошо, но он может быть опасным, в таком случае еще лучше, что это известно наперед!

Шаманство давно привлекало к себе пристальное внимание исследователей, оценки, которые давались ему в {171} книгах, и записках путешественников, в беллетристике и научных статьях, прямо противоположны. Одни считали шамана шарлатаном, которого надо не изучать, а перевоспитывать. Другие видели в нем личность, обладающую парапсихологическими способностями, оккультное икусство которого толстокожий европеец не может постигнуть. При ближайшем рассмотрении оказывается, что оба эти агностицистские истолкования вовсе не противоречат друг другу, они не полярны, а идентичны, как это чаще всего и бывает с крайностями. И еще я хотел бы напомнить о лесной тишине, которая так легко забывается за письменным столом. Ведь все высказанное касается только внешней стороны явления. Причины же шаманства, его предпосылки сокрыты в другом - в тишине лесов и повышенной впечатлительности человека. Это легко сказать и трудно объяснить. Плотность населения Эстонии или, например, Бельгии была в десятки, сотни, в тысячи раз больше, чем плотность населения Сибири, но, несмотря на это, человек жил там, кочевал и, не в пример нашему знакомому старику якуту, ведать не ведал, что кроме лесов существует еще страна львов, а помимо его племени - иные племена. Его жизнь была похожа на парение в разреженной космической бескрайности, которую не оживляет ни столб дыма, ни хотя бы невидимая вибрация радиоволн. Нам трудно измерить и оценить глубину влияния этого застывшего безмолвия на психику человека. Влияние человека на человека возрастало пропорционально разреженности населения. Что же таится в словах - быть в тысячи раз впечатлительнее? Ответа на это нет и не будет, ибо никогда не сможем мы воссоздать условий той давней поры. Приходится принять на веру: житель лесной и тундровой полосы в отношении социальных контактов был гораздо более чуток, чем мы. Один только вид другого человека, его прикосновение, самое обычное его слово - особенно слово! - могли травмировать, вызвать состояние шока или транса. Врангель и другие первопроходцы были свидетелями так называемой арктической истерии, патологической сверхчувствительности, которую в наше время иногда пытаются объяснить нехваткой определенных витаминов. Объяснение не слишком убедительное. Такие же явления сверхвпечатлительности отмечались и на далеких островах Южного океана, где условия жизни иные, чем в Арктике, кроме одного - крайней малочисленности населения. {172}

В этой восприимчивой среде выдвинулись наиболее одаренные и впечатлительные натуры, они целенаправленно развивали названные выше свойства духа: способность повышенной концентрации, внимание, память, психологические навыки. Для обострения восприимчивости они пользовались простейшими возбудителями, такими, как настой мухоморов, гипнотический ритм барабана, настраивающий на определенный лад полусвет и хитроумные инсценировочные приемы. Но первопричина кроется все же в импровизационных способностях сказителя, в его власти над слушателями, в могуществе слова над человеком.

Собеседник Врангеля проникал взглядом в далекое прошлое якутов, скрытое во мраке времени, и в их полное тревог будущее. Он был посредником между прошлым и будущим. Его сведения оказались предательски точными: существование древней письменности у якутов, о которой он говорил, нашло подтверждение сто лет спустя, уже в советское время (археолог Э. Петри*), в ее основе лежала орхонская азбука. Именно поэтому вызывает сомнение искренность утверждения старика якута, будто шаманы давно исчезли. Вот его собирательный портрет, созданный польским революционером В. А. Серошевским, который в конце прошлого века был сослан в Якутию на поселение:

"Вообще в фигуре шамана есть что-то особенное, что позволяло мне, после небольшой практики, отличать их среди присутствовавших почти безошибочно: они отличаются некоторой энергией и подвижностью лицевых мускулов... Во время чарования глаза шамана приобретают какой-то особый неприятный, тусклый блеск и выражение безумия, и их упорный взгляд, как я заметил, волнует и смущает тех, на кого он направлен... Обязательства, которые берет на себя шаман, не легки, борьба, которую он ведет, - опасна. Чародей, решающийся на эту борьбу не из-за одних только материальных выгод, но и для облегчения страданий ближнего, чародей по призванию, верующий и убежденный, - такой чародей производит всегда на слушателей громадное впечатление".

Шаман умер, чтобы дать свободу таившимся в нем противоречиям и возродиться в двух ипостасях - поэта и ученого. {173}

НА БЕРЕГУ ЭМАЙЫГИ - МАТУШКИ-РЕКИ

Мы перелетели широкую реку, а потом еще канаву. Самолет идет на снижение. В канаве стоят белые корабли, мелкие щепки оказываются плотами, мох - лиственным лесом, а широкая река - это Колыма, служившая некогда рубежом. Пастбища чукчей начинались по ту сторону пологих коричневых гор, окаймляющих восточный берег реки, по ту сторону багровеющих в лучах закатного солнца вершин, которые причудливо изгибающейся грядой тянутся до Аляски и дальше до Огненной Земли, обрываясь лишь на короткий миг, чтобы через узкое ущелье пропустить в Ледовитый океан вместе с водами Тихого океана корабли Беринга и Кука. Вся эта гряда составляет костистый хребет единого древнего материка - Лавразии*. Еще Теодор Липпмаа заметил, что растительность Западной Америки похожа на растительность Восточной Азии куда больше, чем на флору своего Атлантического побережья. Сколько здесь лесов! Стоит взглянуть на лиственницы, и кажется, что погода становится теплее. Деревья стоят медово-желтые, осень не за горами, она уже на их склонах и крадется вниз, в зеленеющую долину, где галдит на все голоса шумный вечер двадцатого века.

Грохочут грузовики.

Кто-то перебирает лады гармошки.

Со звоном разбивается о камень брошенная бутылка.

На штабелях бревен устроились девушки в цветастых платьях, у всех на руках часы, пальцы мнут чистые носовые платки.

Милиционер перешагивает через какого-то мужчину с одутловатым фиолетовым лицом, дремлющего на песке, мелком, как мука, и в раздумье останавливается возле следующего.

С треском, будто взорвавшись, заработал генератор, в бревенчатых домах красноватым светом затеплились электрические лампочки, мерцая, они набирают силу и наконец ярко вспыхивают. Стены сочатся желтой смолой, зеленый мох, которым законопачены пазы между бревнами, еще не успел пожухнуть. Воздух напоен ароматом поваленного леса, в который властно вторгаются пресноватая свежесть реки, запахи бензина и машинного масла: деревня отступает перед городом.

Это Черск. {174}

Город назван по имени польского революционера И. Д. Черского, сосланного в Сибирь и здесь обретшего вторую родину, призвание географа и вечное место на карте мира.

С реки доносится знакомый бас морского теплохода.

Нет, это не "Виляны". Но, рано или поздно, он тоже прибудет сюда. Тогда цемент завода "Пунане Кунда" повезут в поселок, светлые четырехэтажные дома которого видны из порта, а на полках магазинов появятся таллинские кильки и шоколад кондитерской фабрики "Калев". Это тоже история, вернее - результат всей предыдущей истории.

Но какой ценой он нам достался!

Древнейшее название Колымы - Эрмун-эмейге, Эрмун-матушка. Эмей на языке народности одулов (юкагиров) означает - мать. Для эстонского уха это слово хорошо знакомо: эмей - ema - мама. Десять лет назад в этих же краях я записал на магнитофонную ленту несколько песен и пословиц на языке одулов. За время, прошедшее с тех пор, над проблемой возможных связей одулов с финно-уграми работал Андрес Эхин*. Применив математический метод Свадеша к исследованию словарного состава, он пришел к выводу, что этот народ отделился от прародителей самоедов примерно четыре тысячи триста лет назад, а от наших предков - семь тысяч лет назад. Специалисты считают это предположение вполне вероятным, но какой от него толк? Семь тысяч не бог весть какое огромное число. Семь тысяч километров хороший самолет пролетает за семь часов. Семь тысяч килограммов писем почтальон разносит за два года. Но представить себе семь тысяч лет во времени невозможно. Это бездонность, абстракция, столь же нестерпимая, как математическая бесконечность. И вдруг из этого бездонного ничто протягивается рука и кладет вам на ладонь теплое, пульсирующее слово: эмей, ema - мама - и конечно же другое слово - эссе, isa - отец. Я присаживаюсь на берегу реки и невольно начинаю размышлять о памяти народной, которая прорывается к нам через бесконечность, и о памяти отдельного человека, которая часто бывает не в состоянии удержать в себе события вчерашнего дня.

Пятое действие этой исторической трагедии разыгралось здесь же, на берегу Эрмун-эмейге. В непрерывных войнах с эвенками, наседавшими с юга, с коряками и чукчами, нападавшими с востока и севера, с якутами, кочующими с запада на восток, одулы были уничтожены. {175} В чукотских войнах они оказались между двух фронтов. Это была безмолвная война, в которой врагов подкарауливали в сумеречных лесах и методично убивали всех мальчиков ради жизненного пространства. Когда война кончилась, жизненного пространства здесь оказалось больше, чем самой жизни. Последний удар одулам нанес мор оспы и кори. На рубеже столетий одулы еще помнили рассказы о плотах, которые уносили тела умерших к Ледовитому океану, и о зловещем моровом облаке: "По реке вверх посмотрели: наши товарищи, точно земля, плыли. После этого дым настал. Сказали (мы): что случилось? Солнце невидимым сделалось! Весьма мало, несколько человек, живые остались. Наших товарищей, на земле умерших, собравши, всех на плоты сложили; накопили, потом на реку оттолкнули. Поплыли. Мы, живые, остались, там были".

Когда одулы встретились с русскими, у них еще был каменный век. Сохранилось их предание о первом железном топоре:

"У одного поворота, когда плыли, стук слышен стал. Отец сказал, своему сыну сказал: "Друг, какой стук слышен?" Сын ему сказал: "Отец, давай смотреть пойдем!" Прислушались: с горы слышно. Встали, поднялись на гору, по стуку пошли. Смотрят: человек лес рубит. Там стоя смотрят: человек! Потом подкрадываются, близко дошли. Дерево рубил. Снова подкрадываются, до верхушки дерева отрубленного дошли. Потом смотрят: у рта с волосами человек, с черной одеждой человек! Сын сказал: "Отец, будем стрелять! Убивши, топор его, очень острый, ни за что возьмем!" Отец сказал: "Оставь! Этот- давеча нашим шаманом сказанный человек". Потом встали. Раньше рубивший человек взглянул: взглянувши, встал, знаками звал. Пришли. Сказал: "Какие люди будете?" Слов его не слышали, так стояли. Тот, с черной одеждой, человек знаками разговаривал. Потом они знаками разговаривали. Тот, с черной одеждой, человек сказал: "В мой дом придите в завтрашний день..." Завтра утром встали, поплыли. Дом стоит. Смотрят - особым образом стоящий дом, до верхушки из дерева сделанный дом стоит... Когда они вошли, русские табак дали. Трубки тоже дали. Русские сказали: "Вот так режьте, дерево прибавьте, в отверстие трубки вкладывайте, огнем зажгите". Один тот табак курить начал, товарищу дал, сказал! "Друг, ты тоже кури, весьма вкусно". Все начали курить. {176} Русские вино дали, сказали: "Пейте". Юкагиры начали пить, все опьянели. С русскими побратались. Русские топоров дали. Русские сказали: "Этим рубите дерево". Все начали, рубить. Некоторые, свои ноги отрубив, умерли. Свои каменные топоры бросили. Ножей дали. Разных вещей - все давали. Русские потом одного юкагирского старосту (князца) сделали (назначили). Князца юкагирского сделав, сказали: "Этот у вас будет начальником. Этот как скажет, так будьте (живите). Этому ясак давайте, нам ваш ясак (он) будет отдавать"1.

Можно подумать, будто рассказчик сам был свидетелем всего им описанного. На самом деле это не так. Предания, в которых слышатся тишина лесов, всплески воды под веслом, таинственные удары топора, разносящиеся над рекой и горами, раз пять переходили из поколения в поколение, прежде чем навеки застыть на бумаге. Навеки ли? Вполне возможно, что это последнее утверждение слишком оптимистично. Мы ведь не знаем, как долго бумага сможет противостоять времени. Наш собственный опыт слишком незначителен по сравнению с той умопомрачительной нагрузкой, с которой на протяжении тысячелетий справлялась тончайшая ткань человеческого мозга.

Один лингвистический анекдот, созданный одулами в далекие времена, своей злободневностью вполне мог бы представить интерес для современных администраторов и иже с ними. С каждым годом нам становится все труднее придумывать названия для учреждений. Жизнь идет вперед, задачи предприятий усложняются, так возникают рафинированные словесные полотна, создателей которых объединяет азарт, не уступающий азарту прыгунов в длину. Управление Восточно-Балтийского бассейна по защите и восстановлению рыбных запасов и регулированию рыбной ловли. С помощью четырнадцати слов - как раз столько, сколько содержит имя сиамского принца! - дана выразительная картина перерастания крохотного предприятия в гигантский концерн. Однако на первое место в этой области претендует, пожалуй, все-таки Таллинский филиал Специального бюро по сетевому планированию и сетевому руководству Центрального института по научному исследованию и экспериментальному проектированию строительства при Государственном комитете по де-{177}лам строительства Совета Министров СССР. Одулы тоже не умели отличать описания от названия, перечень внешних признаков от обобщения. Когда их фотографировали камерой с большой черной гармошкой, стоящей на трех штативах, на матовом стекле которой, как известно, возникает изображение человека, аппарат тут же был окрещен так: трехногий-притягиватель-человеческой-тени-на-белый-камень. Разница, как видим, незначительная и к тому же в пользу точного и образного выражения одулов.

ЧТО БЫ ПОДУМАЛ ЛИВИНГСТОН?*

По проходу, покачиваясь, идет мрачный мужчина с остекленелым взглядом и плюхается на сиденье рядом со мной. Я отодвигаюсь к окну. От этого типа можно ожидать всего, последующие дни подтвердят это самым неожиданным образом. Заработали моторы. Неужели в последний раз? Собака выбегает на пустынную взлетную полосу и с любопытством смотрит на самолет. Это не чистокровная лайка. Может быть, в ней есть капля крови Циклопа, принадлежавшего Бунге? Или гены сеттера Толля? Даже в собачьем мире ничто не исчезает бесследно. На вершинах гор алеет красная полоса зари, в воздухе чувствуется тяжеловесное спокойствие истории. Когда самолет, мягко оттолкнувшись, трогается с места, рядом с собакой появляется Врангель, он кажется еще меньше ростом, чем мы его себе представляли: он провалился в снег по колено, сойдя вместе с Матюшкиным* с узкой тропки, чтобы пропустить собачью упряжку. Пышная оленья шуба делает его похожим на дородную одульскую бабу, а тень удивления на лице сгущается вдруг в такую оглушающую растерянность, что я почти одновременно с Матюшкиным перевожу взгляд на конец взлетной полосы. Эти места немало повидали и многое увидят, но вряд ли когда-нибудь еще появится здесь такая странная фигура, как та, что так стремительно вприпрыжку несется им навстречу, напевая про себя мотив из музыкального представления Томаса Августина Арна "Альфред". И уж конечно никогда больше не увидят здесь таких огненных волос, которые развеваются сейчас над заиндевевшим ранцем, подобно огням Святого Эльма на мачтах парусника в Южном Ледовитом океане. Сухой, рассыпчатый снег взвизгивает под его сапогами, как стекло, голый лес многократно повторяет эхо шагов, будто целый отряд невиди-{178}мых духов марширует следом за этой химерой. Собака, не выдержав, начинает выть, поджав хвост и вытянув морду к небу, как настоящая лайка: ведь до появления Циклопа Бунге пройдет еще немало времени. Оцепеневший Врангель приходит в себя и собирается покачать головой, не осуждающе, а укоризненно, как подобает старшему. Просто неуместно растягивать губы в усмешке из-за какого-то беглого вертопраха, хорошо еще, что ноздри у него не вырваны и на лбу не выжжено клеймо. Короче говоря, Врангель вот-вот покачает головой, чего, как известно, человек в оленьей шубе сделать не может, не повернувшись всем корпусом, но тут, подобно удару хлыста, его настигает голос незнакомца:

- Mr. Wrangel, I presume, Sir?1

- Боже милостивый... Donnerwetter, mais oui, Monsieur, а, черт побери, tat nartsad-anil, - вырвалось у него неожиданно для самого себя на языке одулов, - and with whom have I the честь... тьфу....2

Последние слова тонут в оглушительном лае нижнеколымской собачьей колонии и в хохоте Матюшкина. Как сквозь туман Врангель видит, что незнакомец хватает его за руку и трясет ее с такой силой, будто у него в руках язык пожарного колокола. И когда тут же в самом деле начинают звонить церковные колокола, он почти не удивляется.

- Нам надо поторопиться - сегодня канун Нового года, - доходит до его сознания голос Матюшкина.

"Да, да, - вспоминает Врангель, - действительно, канун Нового года".

- Сэр, я как будто уже где-то видел вас?

"Пешком? - засело в мозгу Врангеля это невероятное слово. - Из Дерпта? Сюда?" Он чувствовал себя несчастным и почему-то глубоко уязвленным.

Врангель:

"Декабря 31-го обрадовало нас совершенно неожиданное появление известного английского пешехода, капитана Кокрена".

Кокрен:

"В Нижнеколымске меня сердечно приняли барон {179} Врангель и его спутник, мичман Матюшкин... Я чувствовал себя здесь, на берегу Ледовитого океана, здоровым и наслаждался всевозможным комфортом".

БОЛЬШАЯ ПРЕКРАСНАЯ ПТИЦА

Через несколько минут после того, как самолет поднимается в воздух, вокруг нас смыкаются горы. Зубчатые стены скал врезаются в синее вечернее небо, где все еще тлеет бордовая полоса заката и сияет не знающий компромиссов Орион, - с этого момента его пора называть Горбатым Рультэнином. Чем выше и первозданнее горы, тем больший контраст составляют они с зеленью, которую укрыли в своей лощине. Лощина эта странно теплая, сулящая жизнь со своим густым лесом, стеклянными озерами и белыми пятнами лебединых пар в таинственной вечерней тишине. Анюй? Лес в этом краю - чудо, он подобен оазису в пустыне или другу, встреченному в незнакомом каменном городе, где все дышит холодом непонятного языка. Только лиственница способна на такой подвиг. Она карабкается все выше и выше в горы, и вот она уже за окнами самолета, все еще медово-желтая, хотя лето здесь еще короче, чем в долине, и деревья уже готовятся сбросить свои хвоинки - прозрачные, восковые и немножко жутковатые, как муравьи, которым известна мрачная тайна вечности.

И здесь пробирался человек...

На страницы моего дневника ложится властная рука. "Т-тж-ж-е п-шш-шш-шь", - рычит сосед мне прямо в ухо. Он делает это уже не первый раз - мрачный, как нечаянно задремавший судебный следователь.

Он отворачивается, всхрапывает и снова засыпает, засунув руки в карманы и натянув кепку на нос. Сегодня ночью я узнаю его имя - Слава.

Теперь мы летим уже на высоте полутора километров, но с юга горы тянутся все еще вровень с крылом самолета, отбрасывая в лощины синие тени. Самолет бросает из стороны в сторону, - можно подумать, будто нас трясут нерастраченные запасы этого края. Здесь все пока еще громоздится в первобытном хаосе, все принадлежит предыдущим геологическим эпохам: краски, тени, руда, стихийные силы, смещающие горные хребты, - все это еще не распределено и не расставлено по местам. Тщетно ищу прижавшуюся к реке деревушку или кочевой {180} стан эвенков. Бурая пустота внизу сгущается, и теперь из лощин вместо лиственниц тянутся вверх длинные языки снега, захлестывая на миг весь гребень.

И здесь пробирался человек.

В феврале 1821 года Врангель отправился в путь, а в начале марта вместе с Матюшкиным выехал Кокрен, который хотел попытаться - "авось повезет" - попасть через Берингов пролив в Америку. Еще в Нижнеколымске Врангель с педантичной последовательностью создавал для своего предстоящего ледового похода промежуточные склады. Это объединяет его с Пири, Скоттом и Амундсеном. Принято считать, что простая и остроумная идея промежуточных складов принадлежит Пири. Но это не так. Не принадлежит она и Врангелю, а рождена жизненным опытом Чукотки и простым арифметическим подсчетом: для одной упряжки собак - а в упряжке их десять-двенадцать - в день нужно от пятидесяти до семидесяти упитанных колымских селедок 1. На сто дней их потребуется столько, сколько мог бы вместить современный грузовик. А Врангель отправился в путь с двумястами собаками...

Составляя карту побережья Ледовитого океана, Врангель двигался на восток и 24 февраля у мыса Большой Баранов достиг реки, служившей рубежом: "За сей, так сказать, нейтральной землей лежат пространственные мшистые равнины и поля, на которых воинственные чукчи, сохранившие доселе свою независимость, скитаются с бесчисленными стадами оленей. Каждое покушение вторгнуться в их земли наблюдается ими с большим вниманием, и как некоторые горькие опыты прежних лет доказали, чукчи всегда принимали меры к отражению вторжений".

С Врангелем мы встретимся еще не раз. А теперь пришла пора расстаться с Кокреном. Нет, с Матюшкиным они добрые друзья, да и у нас нет никаких оснований относиться к нему плохо, но один путешествует для собственного удовольствия, а другой делает тяжелую нужную работу. О втором Пушкин писал:

Сидишь ли ты в кругу своих друзей,

Чужих небес любовник беспокойный?

Иль снова ты проходишь тропик знойный

И вечный лед полунощных морей? {181}

Поблескивающий сейчас подо мной среди восковых лиственничных лесов Анюй, этот древнейший торговый путь, вывел Матюшкина и Кокрена к Малому Анюю. Между его средним и верхним течением расположен остров, приблизительные координаты которого 164°15?20? восточной долготы и 68°1?15? северной широты. На острове находилось поселение с крепостью, перед которой раз в году русские купцы сходились с чукчами для торга, вернее - для обмена товарами, так как здесь почти в неизменном виде сохранился этот обычай, восходящий к каменному веку. На заре истории его описал Геродот, а через несколько десятилетий после Матюшкина и Кокрена его увидит здесь же и тоже опишет будущий куратор Кундаской учительской семинарии Майдель... Заметим кстати, что это не тот Майдель, который в свое время в Тарту привел в бешенство Врангеля, а его сын. Тот Майдель, как известно, был художником и никакого отношения к истории открытия Северо-Восточной Азии не имеет.

Матюшкин:

"Крепость и окрестные дома, с трудом вырытые из-под снега, не были большим украшением ландшафта, но вечером, когда все недостатки строений скрывались, а тускло светящиеся сквозь ледяные стекла огни обличали близость жилья человеческого, вид селения производил весьма приятное впечатление. Пылающие костры, разложенные подле возов и нарт, высокие столбы, красноватого, искристого дыма, восстающие из чукотских палаток и постепенно исчезающие на темно-голубом небосклоне, усеянном ярко блестящими звездами, и перебегающие по краям горизонта красные и зеленовато-белые лучи северного сияния бросали на окрестность какой-то необыкновенный для непривычного глаза свет. Вдали раздавались глухие звуки шаманских бубнов и протяжные песни сибиряков. Новизна такого зрелища в безмолвных пустынях Севера имела для меня много привлекательного".

Путешествие чукчи с чадами и домочадцами на ярмарку обычно длилось месяцев пять-шесть, поэтому являлись они туда далеко не каждый год. Кроме шкур пушных зверей, значительная часть которых была выменяна на Аляске, чукчи привозили на торг одежду из оленьих шкур, санные полозья из китовых ребер, моржовые ремни и клыки, обувь, оленину, мешки из тюленьей кожи, которые и по сей день на Севере успешно заменяют бочки для хранения мяса. Для охраны общин на ярмарку съехалось {182} 100-150 чукчей-воинов. В тот раз было решено давать при обмене за два пуда черкесского табаку шестнадцать лисьих и двадцать куньих шкурок. Из такого же расчета устанавливалась цена и на другие товары. Это обеспечивало примерно двести пятьдесят процентов чистой прибыли. Кокрен записывал, что на торгах было продано табаку в общей сложности на 120 тысяч рублей да еще на 60 тысяч железных котлов, ножей, иголок, пик, бубенцов, ножниц, трубок, топоров, ложек, разноцветного бисера, некоторое количество красной и синей хлопчатобумажной ткани и белой льняной. Кажется невероятным, что на этой примитивной ярмарке далеко за Полярным кругом было продано за неделю товаров примерно на такую же сумму, как в таллинском Доме торговли за полнедели! О распространении контактов, устанавливавшихся на анюйском торге, свидетельствует и то, что Кокрен встретил там двух индейцев.

Матюшкин, чья переписка была обнаружена сравнительно недавно, оставил нам великолепное описание анюйского торга.

Прежде всего в крепости у комиссара 1 с общего согласия устанавливалась такса на товары. Затем происходило шаманское действо,

у комиссара участники ярмарки обменивались подарками,

в часовне совершилось торжественное богослужение и молебствие,

на башне крепости был поднят русский флаг,

чукчи в четком порядке приблизились к крепости и располагали свои сани с товарами на косогоре в виде полукружья,

русские купцы размещались на противоположной стороне,

и только тогда раздавался колокольный звон, означающий позволение начать торг.

"С первым ударом колокола, кажется, какая-то сверхъестественная сила схватывает русскую сторону и бросает старых и молодых, мужчин и женщин шумной и беспорядочной толпой в ряды чукчей... Обвешанные топорами, ножами, трубками, бисером и другими товарами, таща в одной руке тяжелую кладь с табаком, а в другой желез-{183}ные котлы, купцы перебегают от одних саней к другим, торгуются, клянутся, превозносят свои товары, и т. д. Крик, шум и толкотня выше всякого описания... Странную противоположность с суетливостью купцов составляют спокойствие и неподвижность чукчей. Они стоят, облокотясь на копья, у саней своих и вовсе не отвечают на неистощимое красноречие противников; если торг кажется им выгодным, то молча берут они предлагаемые предметы и отдают свои товары. Такое хладнокровие и вообще обдуманность, составляющая отличительную черту характера чукчей, дает им на торге большое преимущество перед русскими, которые второпях, забывая таксу, отдают вместо одного два фунта табаку, а взамен берут не соболя, а куницу или другой мех, меньшего достоинства".

А что говорит Кокрен?

Кокрен не говорит ничего. От удивления на первых порах он вообще потерял дар речи. У него был свой план, если, конечно, это можно назвать планом: он надеялся, если повезет, присоединиться к какому-нибудь каравану чукчей, пройти с ним 1300 километров до Чукотского Носа, там сесть на байдарку и переплыть Берингов пролив, с тем чтобы через Аляску и Канаду поскорее добраться до дома. Забегая вперед, скажем, что Кокрен и в самом деле попал в Америку, но не отсюда, не с анюйской ярмарки, а совсем другим путем, вот почему он скоро исчезнет со страниц этой книги, так же неожиданно, как и появился. Он пойдет на Камчатку - в страну огнедышащих гор, где тоже останутся его живой след и негромкая песня, которую он любил мурлыкать себе под нос. Итак, у Кокрена был свой план, и комиссар ярмарки огласил его. Мало того - комиссар торжественно объявил, что Рыжего, который является толмачом и может изъясниться с любым чужестранным моряком, следует доставить на Чукотский Нос по указанию самого всемилостивейшего монарха. У Кокрена уже появилась надежда, что все уладится, но тут поднялся какой-то старшина 2, - теперь мы знаем, что это был старшина Мечигменской губы Леут, - и ответил, что чукчи у себя на родине в толмаче не нуждаются, а посему Рыжего с собой не возьмут. Дипломатичный ответ лукавого Кахарги понравился Кокрену еще {184} больше: тот сказал, что если царь и впрямь так сильно желает, чтобы они доставили Рыжего на Чукотский Нос, пусть он оплатит расходы, даст им 1920 килограммов табаку. А когда комиссар пригрозил чукчам монаршей немилостью, они высказали предположение, что царь этот, верно, не бог весть какой государь, раз у него нет табаку на такую жалкую козью ножку...

Матюшкин:

"На снежных степях своего мрачного, льдистого отечества, под легкими палатками из оленьих шкур, чукчи почитают себя счастливее всех своих соседей, и на них всегда смотрят с сожалением. Легко и хладнокровно переносят они все недостатки и лишения и не завидуют другим, видя, что за необходимые удобства и удовольствия жизни надобно отказаться от своей природной независимости".

Эти слова достойны друга и единомышленника Пушкина.

И Матюшкин, и Кокрен с большим сарказмом описывают энергичную деятельность православных миссионеров на анюйском торге.

Кокрен:

"Когда люди собрались в большом амбаре, куда уже были внесены иконы и алтарь, поп стал крестить обоих мужчин заодно с женщинами и тремя детьми. Вместо того чтобы просто окропить их водой, он заставил всех обнажиться до пояса и при температуре минус 35 градусов (по Реомюру) прыгать в большой чугунный котел, наполненный талой водой, а в довершение всего еще и омыть ноги в этой же самой холодной воде. Я искренне сочувствовал женщинам и детям: их длинные волосы немедленно превратились в сосульки. Торжественная церемония закончилась тем, что всем новообращенным повесили на шею по крестику и объяснили каждому в отдельности, как ему следует произносить свое новое имя".

Матюшкин:

"В назначенный день собралось в часовне множество народа, и обряд начался. Новообращенный стоял смирно и благопристойно, но когда следовало ему окунуться три раза в купель с холодной водой, он спокойно покачал головой и представил множество причин, что такое действие вовсе не нужно. После долгих убеждений со сторо-{185}ны толмача, причем, вероятно, неоднократно упоминался обещанный табак, наконец чукча решился и с видным нехотением вскочил в купель, но тотчас выскочил и, дрожа от холода, начал бегать по часовне, крича: "Давай табак! Мой табак!" Никакие убеждения не могли принудить чукчу дождаться окончания действия; он продолжал бегать и скакать по часовне, повторяя: "Нет! более не хочу, более не нужно! Давай табак!"

Иные чукчи всерьез сердились, когда выяснялось, что поп отказывается крестить их по второму разу. Попы, как и шаманы, были для них энгенгылынами, то есть колдунами.

Стоит, пожалуй, уточнить наше представление о Кокрене. Вот он щеголяет в новом, с иголочки, национальном одеянии одулов, подаренном ему Врангелем к Новому году. Ночлег на анюйской ярмарке он выбрал себе в полном соответствии с этим костюмом конечно же в чуме: "Я чувствовал себя большим должником своего хозяина-одула. Под его крышей я провел время очень приятно. Он был страстным и искусным шахматистом. Способ, каким он обращался с шахматами, не отличался от обычного. Я играл в шахматы с якутами, эвенками и одулами, и только чукчи потешались над тем, что кто-то может проводить время за такой некудышней игрой". Из этих слов вовсе не следует делать заключение, будто Кокрен не разделял романтического восхищения Матюшкина чукчами. Правда, первая книга Фенимора Купера увидела свет как раз в то время, когда они были на анюйской ярмарке, но, как и Купер, Кокрен и Матюшкин были воспитаны на книгах Вальтера Скотта. Во время народных игр чукчей Рыжий стоял рядом с Матюшкиным, и восхищение молодого мичмана - это восхищение и Кокрена: "По данному знаку началась скачка, причем равно надобно было удивляться необыкновенной быстроте оленя и искусству управлять сим животным и поощрять его. Кроме выигранных наград победители заслужили всеобщее одобрение и особенную похвалу своих соотечественников, а последнее, казалось, было им всего дороже.

После того бегали взапуски, - в своем роде странное, замечательное зрелище, потому что чукчи остаются притом в своей обыкновенной, тяжелой, неловкой одежде, в которой мы едва могли бы двигаться. Несмотря на это, они бежали по глубокому снегу так быстро и проворно, как наши нарядные скороходы в легких курточках и тон-{186}ких башмачках. Особенно достойна удивления неутомимость чукчей: они пробежали пятнадцать верст. Победители также получили небольшие подарки и громкое одобрение зрителей. По окончании игр началось угощение, состоявшее из вареной оленины, разрезанной на мелкие кусочки. Замечательны спокойствие и порядок, господствовавшие в толпе, не только при играх, но и угощении: не было ни толкотни, ни споров, и каждый вел себя тихо и благопристойно".

Каждый у каждого может чему-то научиться. Это слишком старая истина, чтобы повторять ее, но в то же время она еще достаточно робка, чтобы не говорить о ней вовсе. Наши друзья в нерешительности. Игры закончены. Догорают костры. Из леса доносятся редкие, четкие удары топора. Среди юрт возятся и галдят дети с игрушечными лассо в руках, примериваясь к водруженным на столбы оленьим рогам. Женщины ремнями привязывают к нартам тюки.

- Все-таки это был сон, - повторяет Рыжий. - Мне вдруг начинает казаться, будто вокруг него реяли огромные желтые кисейные занавеси. Такие развеваются только во сне. Но как они похожи!

Они остановились. Медленно и торжественно опускается флаг на флагштоке крепости. На заре все тронутся в обратный путь, население городка рассеется по всему свету, и свежий снег покроет места стойбищ, засыплет бревенчатые стены крепости, так что они окажутся вровень с сугробами, похоронит под своим покровом невысокую башню.

- Поприветствуйте его от меня.

Матюшкин кивает головой и почему-то вздыхает.

Внезапно далекий, еле слышный гул прокатывается над горами, наполняя темнеющую долину.

- Лавина - в такое время года? - удивляется Кокрен.

- Келет! - говорит старик одул. Они подошли к месту ночлега Кокрена.

- О чем он толкует? - спрашивает англичанин.

- Келет - злой дух у чукчей, - отвечает Матюшкин.

- Это лавина, старик, лавина, снег рушится с гор - бах-бах, - смеется Кокрен.

- Келет, - бесстрастно качает головой старик и показывает на небо. {187}

На головокружительной высоте над долиной скользит большая, прекрасная птица, и в этот миг в самом деле кажется, будто гул несется прямо с неба, из-под ее недвижных крыльев. Над островом птица поворачивает к северо-востоку - к части света, называемой эймевкви: приближалась заря. На какой-то миг птицу настиг луч солнца, мелькнувший из-за гор, и ее оперение сверкнуло металлом.

- Почему вы думаете, что это был только сон? - хочет знать Матюшкин. {188}

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ,

в которой Слава и его спутник, делящий с ним превратности судьбы, поселяются, на открытой Врангелем, обдуваемой всеми ветрами косе. Кое-какие дополнения к изучению поющих песков на Сааремаа. Как рождаются города на берегах Северо-Восточного прохода. Плавучий гроб и плата за страх. И еще несколько судеб, связанных в узел, развязать который предстоит будущему. "903" исчезает за горизонтом.

НА ЦЫПОЧКАХ ПО ДНУ ОВРАГА

Иногда в голову приходит мысль: был же человек, который прошел здесь первым. Перед ним расстилался незнакомый край - лес, луг или откос, и он, доверившись своим ногам и глазам, выбрал именно это направление. В каждой местности есть своя логика. Для первопроходца она таит десятки решений, но одно из них всегда оказывается самым лучшим. Это редко бывает прямая. Овраг можно перейти быстрее, если идти по диагонали. Сделав в степи крюк, так чтобы в полдень можно было отдохнуть в тенистой дубраве, тоже дойдешь скорее, чем по прямой. Иногда полезно даже остановиться и понаблюдать за пролетающей птицей. Итак, подсознание первопроходца все время решает сложнейшие уравнения и сообщает свое решение ногам, которые делают то, что им и положено делать. Тропа, которая остается после того, кто шел первым, это его характер. Пейзаж, который он впитывает в себя, - созданная им картина, его творение.

А потом появляется второй; он видит след, оставленный предшественником, и доверяется рождающейся дороге. То тут, то там срезает он ее напрямик, но в душе его сразу начинает звенеть сигнал тревоги, напоминаю-{190}щий, что лучше вернуться на тропу. В конце концов тропу протаптывают так глубоко, что она становится похожа скорее на траншею, чем на дорогу, и вместо синеющего горизонта путник видит обтрепанные корни растений, бурые полоски гравия и бесплодного песка. Он идет вперед не оглядываясь, вслепую - это не лень, так предопределено традицией. В его памяти всплывают обрывки рассказов первопроходца, он знает, что где-то здесь шумит тенистая дубрава, рокочет река, и рано или поздно оказывается возле дерева, о котором так много слышал, за это время под ним появился пивной ларек. Но когда он вернется домой, он расскажет детям, что видел такие-то края и места.

Это вовсе не рассуждение о технике путешествия. Так развивается и наука, а если взять шире, так совершается процесс познания вообще. Детский сад, средняя школа, университет - все они увлекают человека на проторенный, проверенный опытом путь, отдельные отрезки которого на протяжении тысячелетий протоптаны в земной тверди так глубоко, что от того, кто на них ступит, будет скрыто все, кроме узкой щели неба над головой, а по ночам Полярная звезда видна оттуда, как со дна ущелья, Это не хорошо, но, к сожалению, и не плохо, а просто неизбежно. Правда, там, в глубине, темно и душно, и это вызывает чувство недовольства. Жаждущие справедливости в знак протеста шагают задом наперед или ложатся на землю, и действительно в таком положении Полярную звезду они, пожалуй, видят даже лучше. Иногда первопроходец ошибался - это его святое право. Но разве не печально, что ложную информацию, какой-нибудь скороспелый вывод или просто ошибку вычисления потомки передают из рук в руки благоговейно и многозначительно, как святые мощи? В половодье вода вырвала с корнем дерево и бросила его на дороге путника, который шагнул в сторону, чтобы обойти его. Дерево давно превратилось в каменный уголь, но люди по-прежнему совершают этот крюк вокруг несуществующего воспоминания о нем, совершают хмуро и глубокомысленно, как будто выполняют тяжелую работу. Потому-то мы и должны беречь в себе светлую память о первопроходце, что она в свою очередь пробуждает воспоминания о синеющем горизонте, который, когда-то распахнулся перед его взором, о широком и приветливом просторе, от которого он отрезал себе столько, сколько ему было по силам, оставив нам весь остальной {191} мир - чтобы мы сами его измерили шагами и сами открыли. Но хватит ли еще у нас желания встать на цыпочки?

И ОПЯТЬ ВСЕ НАЧИНАЕТСЯ СНАЧАЛА

Вылезаю из самолета, взваливаю на спину рюкзак и поправляю планшетку, где все еще ждут своего великого часа поставленный на предохранитель компас, штормовые спички и остро наточенный нож. Уже совсем темно, и становится еще темнее, когда на посадочной полосе один за другим гаснут сигнальные огни. В воздухе чувствуется близость моря, соль предштормового моря, которую ветер высасывает из темноты. И никаких следов поселка. Переступая через спящих, прохожу полутемный зал ожидания и оказываюсь на шоссе. Шоссе! Это приятное открытие. Но где же Певек?

"Где же город?" На аэродроме Певека этот вопрос звучит так же глуповато, как и в Юлемисте. Пассажиры играют в карты и, к счастью, не обращают на меня никакого внимания. Мои попутчики исчезли быстро и незаметно, будто растворились в темноте, я остался один. Один, но зато на Чукотке. Так это началось. Чем кончится?

На столе шумит электрический чайник, на зеленом горошке в консервной банке тает кусок масла. Слава крошит туда еще и колбасу. Наше соревнование в приготовлении завтрака закончится, пожалуй, вничью. Это происходит уже на следующее утро. Мой адрес - улица Попова, 10, комната номер 19.

КАК РОЖДАЮТСЯ ГОРОДА НА БЕРЕГАХ СЕВЕРО

ВОСТОЧНОГО ПРОХОДА

Чтобы узнать, сколько камней на одном гектаре земли, не обязательно пересчитывать их все до одного, достаточно провести стометровую полосу и сосчитать только те камни, которые на ней лежат. Это довольно точный способ при условии, что полоса проведена совершенно непроизвольно. Итак, я протянул руку к полке, где хранится архив редакции, ткнул пальцем в стопки газет и попал на 1956 год.

18 янв. 1956 г. Связь налажена! Как красив поселок Красноармейский ночью, когда сияет в электрических ог-{192}нях, словно оазис на темном силуэте гор. Издалека слышится грохот бульдозеров, и неожиданно, преодолевая огромное расстояние, разносится: "Говорит Москва!" И ты чувствуешь, что этот затерявшийся в горах поселок живет одной жизнью с Родиной.

4 янв. 1956 г. Хотя на нужды красных яранг было отпущено 400 000 рублей, улучшения в культурно-массовой и воспитательной работе среди оленеводов не было достигнуто, слабо ведется работа и по ликвидации неграмотности и малограмотности среди местного населения.

В тот же день: некоторые колхозы и многие бригады успешно выполнили государственный план заготовок.

15 февр. 1956 г. В колхоз "Теркипхат" привезли первый дом. Трое суток чукчи жгли в горах костры, указывая тракторам путь. (Я хочу обратить особое внимание на это сообщение!)

5 февр. 1956 г. Заголовок на странице газеты: "Где купить соль?" Ее нет в деревне, нет и в Певеке. Неделю спустя, 12 февр. 1956 г.: в айонском магазине нет керосина, нет хлеба; работникам почтового узла, когда они хотели купить свечи, нагрубили. Завмаг Губанов открывает магазин всего на два часа, а товары у этого разгильдяя лежат под снегом.

13 апр. 1956 г. Командировочные, живущие в гостинице, вынуждены сами ходить на озеро и колоть лед, чтобы достать воды. И еще о гостинице 16 мая 1956 г.: командировочные спят по двое на кровати.

10 февр. 1956 г. Оленеводы колхоза "Теркипхат" съехались на годовое отчетно-выборное собрание. Им были показаны фильмы "Счастье Андруса", в главной роли Энн Адуссон, и "Тень и свет", в главной роли Симона Синьоре.

20 марта 1956 г. Привлечь нарушителей санитарных норм к уголовной ответственности. Взимать плату за санитарную очистку со всех жителей поровну, включая домашних хозяек и детей. Через месяц, 25 апреля 1956 года, это противозаконное постановление было отменено.

25 мая 1956 г. Устанавливается административная ответственность за галдеж, драки, непристойные хороводы, сквернословие, за настырное приставание к гражданам, за организацию азартных игр и гадание на картах.

Постановление поселкового Совета за номером 27, от {193} 22 июня 1956 года, пункт третий: запретить в поселке Певек останавливаться машинам перед домами, магазинами и учреждениями, за исключением погрузочно-разгрузочных работ. Пункт пятый того же постановления: определить скорость передвижения машин и мотоциклов в поселке Певек не более 15-ти километров в час.

Так рождаются на берегу Северного Ледовитого океана первые города.

ОТКРЫТИЕ ПЕВЕКА

Возвращаясь 8 марта 1821 года из первой поездки по льду вдоль берега моря, предпринятой на нартах с целью изучения местности, Врангель попал в живописнейший край. В этом месте ширина Чаунской губы достигала почти ста километров, примерно на такое же расстояние она простиралась на юг. Со скалистого восточного берега в западном направлении тянулся каменистый полуостров с крутыми отрогами горы Раутан. Врангель направился на оконечность полуострова. И был приятно удивлен, обнаружив там маленький заливчик с устьем на северо-запад, защищенным, однако, от штормов островом Раутан. Врангель определил координаты мыса - 69°43?50? северной широты, 170°47? восточной долготы - и присел отдохнуть. Он вспомнил Матюшкина, который сейчас невесть где, за какими горами и долами, вместе со странным англичанином улаживает дела на анюйской ярмарке. Врангель снова открыл дневник, зарисовал местоположение полуострова и дал мысу имя Матюшкина. Повернув голову влево, он еще раз оглядел укрытую от ветра бухту, на берегу которой через сто двадцать лет будет построен Певек.

14 августа 1936 года на пароходе "Свердловск" сюда прибыл первый Чаунский геологоразведочный отряд Всесоюзного института Арктики во главе с Н. И. Сафроновым, чтобы проверить наличие донной горной породы темно-коричневого цвета, которую обнаружил годом раньше академик С. В. Обручев. Эта горная порода оказалась касситеритом - основной рудой, содержащей олово, - крайне необходимым народному хозяйству сырьем, отсутствие которого ставило советскую промышленность в зависимость от мирового капиталистического рынка. Геолог М. И. Рехлин обнаружил необычайно богатые валкумейские залежи, что и решило судьбу этого района. {194}

КАК В СТУДЕНЧЕСКОМ ОБЩЕЖИТИИ В ТАРТУ

Стучусь в дверь, за которой, по моим расчетам, должен проживать Виктор Купецкий. На нем мягкие фланелевые брюки, блуза в красную клетку, на ногах комнатные тапочки. Он среднего роста, с зачесанными назад волосами, с веселыми глазами. Виктор вытирает полотенцем тарелку.

- Меня прислал к вам Володя.

- Какой Володя?

- С Диксона.

- Вы что, с Диксона?

- Нет, из Таллина.

- Шутите?!

- Не шучу.

- Присаживайтесь. Завтракали? Где вы остановились?

- Напротив, у Славы.

- Не знаю его.

- Я тоже. Он инженер с вашей радиостанции. Мы вместе прилетели.

- Что вас сюда загнало?

- В общем, хотел бы немного посмотреть здесь, а потом ехать дальше. Хочу попасть к Берингову проливу.

- В таком случае вы выбрали неправильный маршрут.

- Почему?

- Вам нужно было лететь в Анадырь, а оттуда уже добираться на каком-нибудь судне или случайным самолетом дальше. Певек ведь расположен в тупике.

- Там видно будет. Я надеюсь на Немчинова.

- Вы с ним знакомы?

- Пока нет.

- Он довольно суровый начальник. Суров, но справедлив, как поется в одной песне. Попытаться можно. А что вас еще интересует?

- Например, погода. Ведь это ваша профессия? Как люди переносят здесь зиму?

Он уступает мне стул, наполняет алюминиевый чайник водой, ставит его на электроплитку, заговорщически подмигивает мне и, как это делают во всех общежитиях, заталкивает плитку под кровать. Я сижу за четырёхугольным столом, покрытым белой клеенкой, она вся в зарубках и порезах от ножа. Стол, полка, крышка чемодана, {195} табуретка у стены и ночной шкафчик гнутся под грудами книг. Установить профессию или сферу интересов хозяина по ним невозможно, но они делают комнату уютнее и действуют подбадривающе.

- Ах, погода? - ухмыляется он мне в лицо, как будто мы с ним невесть какие старые знакомые, а к вечеру мы такими уже и стали.- Ах, погода? Ну, так запишите в свою тетрадь, что годовой перепад температуры в Певеке - 80 градусов, а в Эстонии - 70. В июне в Чаунском заливе 25 процентов ясных дней, и на Чудском озере столько же, в июле у нас 20 процентов, на Сааремаа - 30. Абсолютный минимум у нас минус 50, а у вас минус 35. В Вилсанди...

- Да вы знаете об Эстонии куда больше, чем эстонцы о Чукотке!

- А вам известно, что в Тагамыйза, на мысе Кийпсааре, есть поющие пески?

- Черт побери, этого не знает даже Юхан Пеэгель*!

Он роется в груде книг около кровати, вытаскивает какой-то журнал и бросает его на стол.

- Я работал в Эстонии в гидрографической экспедиции. Тут моя статья о поющих песках Кийпсаареского мыса. Хотите почитать?

- Конечно, хочу, почему же не хотеть? Разрешите, я заварю вам теперь кофе?

Попиваем кофе и жмуримся от удовольствия.

- Почти как в старом "Фейшнере", - говорит Виктор лукаво. Он коренной ленинградец, как и большинство людей, работающих на этом побережье.

БЫТ

Улица Попова расположена на краю поселка. Сам дом похож на барак посредине длинный коридор, хоть на тракторе по нему езди, двери в обоих концах открыты настежь днем и ночью, потому что сейчас в общем-то лето. Уборная находится в конце дома, рядом с умывалкой. Где-то среди старых построек я увидел будку, поднятую на высокие столбы, которую в силу своей извращенной фантазии принял за что-то вроде сторожевой башни хлебозавода. Но это была всего-навсего уборная. Певек расположен на скале в зоне вечной мерзлоты, и уборную здесь делают так: между высокими столбами кладут же-{196}лезную плиту шириной в два метра, снабженную петлями. Весной этот замерзший до состояния полной стерильности монумент трактором отволакивают в залив, где он во время таяния льдов вместе с плитой погружается на дно. Такое на первый взгляд примитивное решение вопроса на самом деле очень даже рационально, во всяком случае до тех пор, пока отсутствует теплоцентраль. Но постепенно морская вода все же загрязняется. На Дальнем Севере равновесие в природе зыбкое, как у одра умирающего, достаточно небольшого толчка, чтобы нарушить его непоправимо. Снег смягчает, а мороз упрощает многие проблемы благоустройства - не на деле, конечно, а в воображении обитателей. Если в наших краях зима с ее белоснежным покровом в круговороте природы явление довольно кратковременное, грань между двумя циклами жизни, то здесь столь же временным воспринимается короткое лето. Под снежным покровом поселки Дальнего Севера кажутся идеально чистыми: все, что падает на землю, через несколько дней покрывается белым снегом. В начале же лета всего, что падало, оказывается так много, что уборка становится немыслимым делом, таким же, как борьба с самим временем года. И вот в дверь санинспектора уже стучится спасительная зима.

Я рад, что в Певеке и - в конце моего путешествия - в Анадыре увидел устремленный в будущее взгляд, который не обволакивали пустые слова, а сопровождали и подкрепляли дела и первые очертания нового Дальнего Севера. В Анадыре я прошелся по отрезку улицы длиной в триста метров, покрытому бетоном. Это было приятное новшество. Когда человек по дороге на работу и с работы домой месит изо дня в день грязь, он убежден, что делает это временно. Так он может жить долго, может быть, даже всю жизнь, находя иллюзорную опору в сознании, что эта жизнь - временная. Он может посеять за домом редиску, которая созреет к будущей осени, но никогда не посадит перед домом для своих детей кедр или карликовую иву. Все это - социальные проблемы нашего Дальнего Севера, трудные и оптимистичные.

Певек отмечен суровой романтикой импровизаций, и современные четырехэтажные каменные дома в центре поселка предъявляют уже серьезные претензии на титул города. В то же время в нем сохранились и приметы первых лет заселения "дикого севера", когда загорелые каюры оставляли перед рестораном свои нарты. По улице {197} мчится такси, его водитель, судя по всему, ничего не знает об истории поселка и о скорости пятнадцать километров в час, которая так трогательно напоминает времена паровоза Стефенсона и машиниста во фраке. Почти безветренный залив жонглирует расплывчатыми отражениями белых кораблей, в порту краны день и ночь с грохотом заполняют каменным углем зияющие пустотой бункера пароходов. Поселок невелик, и отовсюду все видно и слышно, ночное зарево портовых прожекторов и нервозное бренчанье звонков на кранах достигают улицы Попова, которая находится на другом берегу полуострова, если не ошибаюсь, на его южной стороне. Моря здесь вдосталь и рыбы тоже, - если верить Виктору, очень вкусной и невероятно голодной рыбы: стоит насадить на крючок красную тряпицу - и она клюет! В продмаге рыба наличествует уже, конечно, в виде консервов, иными словами - позади у нее путь примерно такой же длины, как и у меня. Магазинный ассортимент вполне удовлетворял мои холостяцкие запросы, но оценка хозяек, думается мне, была бы критичнее и конкретней. Я хотел купить яйца, но их распределяют только по детским садам. Летом здесь можно купить молоко, у поселка свое стадо в восемьдесят голов, это немного, но сколько-то молока дают детям и зимой. Магазин большой, модный и опрятный, единственная очередь стояла за вином. "Вася, заплати за восемь ящиков!" эти слова я услышал не в магазине, а в редакции газеты. "Ощущение ценности денег атрофировалось", - сказали мне там же; кстати, это же самое явление поднимает сейчас голову и в Эстонии. "Тебя будут считать белой вороной, если вернешься из Магадана без пива". Расположенный на тысячу четыреста километров к юго-западу Магадан является областным центром, которому подчинен и Анадырь - столица Чукотского национального округа. Недалеко от редакции я видел землянку. Ее покинули совсем недавно, но тем красноречивее свидетельствует она о темпах роста Певека. Посреди поселка, напротив книжного магазина, на заборе стадиона, я заметил объявление о футбольном матче. Мне казалось, что я сумел по достоинству оценить значение этого факта, но я ошибся. Даже самые сдержанные из моих собеседников строили разговор так, чтобы хоть мимоходом упомянуть о стадионе, делая при этом паузу, достаточно длинную, чтобы я мог вставить несколько похвальных слов. Стадион был гордостью поселка и его любовью. {198} На каждом шагу чувствовалось, что он уже успел оздоровить здесь социальную атмосферу. На Дальнем Севере люди и города кажутся прозрачными, социальные процессы словно на ладони, активность реагентов можно увидеть и измерить, как в пробирке. Директора одного рудника характеризовали так: трудяга, ростом великан и капитан футбольной команды. Наверное, следует добавить, что из-за вечной мерзлоты в тундре разбить футбольное поле очень нелегко, а на этом узком и скалистом полуострове места было совсем не много.

В штабе морских операций, в комнате Купецкого, передо мной разложили газету и попросили выписать один абзац. Вот он. Семья московского инженера "решила провести отпуск на Чукотке, в местечке, именуемом Певеком. Москвичи обосновались на берегу небольшого озера, поставили палатку. Вокруг расстилалась пустынная тундра. Однажды днем они увидели на берегу озера медвежонка. Побежали к нему...". Коллеги Купецкого водили пальцем по строчкам и смеялись. Кое-кто, может быть, и обиделся за свой город, которого не заметили ни инженер, ни медвежонок. За окном штаба, под ногами возвращающихся с работы жителей, громыхал деревянный тротуар, по улице мчался автобус - точно такой же, как в Таллине или Сочи. Это последнее уточнение я сделал с умыслом, потому что если курсирование самого обыкновенного автобуса и характеризует Певек с положительной стороны, то в глазах специалистов он должен показаться кирпичом, брошенным в окно министра автомобильной промышленности. Действительно, трудно понять, почему до сих пор не создан автобус, приспособленный для полярных условий. Неужели только потому, что Север далеко, а люди там живут уравновешенные и терпеливые? Суровость чукотского климата колеблется от 5,2 до 6,9 балла, а это значит, что условия здесь такие же или даже еще более тяжелые, чем в овеянном легендами Мирном, где суровость климата характеризуется числом 5,7. В этих условиях срок жизни машин сокращается наполовину, потребление топлива увеличивается на 24 процента, а расходы на эксплуатацию в два с половиной раза больше. За год Магаданской области в целом это нанесло убыток в 10 миллионов рублей.

Мне захотелось поговорить с руководителями этого симпатичного города.

- Расскажи тогда и о моих заботах, - сказал Слава. {199}

- Могу рассказать, но вряд ли из этого выйдет какой-нибудь толк.

А со Славой дело было вот как. Он внезапно вырос передо мной из темноты аэродрома, и я сунул руку в карман. Это всегда производит впечатление, будто, кроме носового платка, там может быть еще кое-что. Он не спускал глаз с меня, а я с него. И вдруг я заметил, что на нем точно такое же пальто, какое я ношу у себя дома.

- Откуда у вас это пальто?

Вопрос испугал меня самого.

- Купил, - ответил он удивленно, - в Вильянди.

На краю поселка мы вылезли из кузова грузовика. Певек уже приготовился ко сну. Слава показал мне гостиницу и исчез в направлении своего общежития.

- Я дам вам ключ, - сказала женщина, оценивая меня пронзительным взглядом, - дома у меня свободная кровать.

Спертый воздух коридора был насыщен запахом щей, который исходил, казалось, от бриллиантов этой дамы. Тут дверь с грохотом распахнулась и на пороге появился все тот же Слава. Он с первого взгляда оценил ситуацию.

- Пошли, - сказал он, - переночуешь у меня в общежитии.

Его фельдфебельские окрики начинали мне нравиться. Он колотил в дверь, пока не разбудил коменданта и не получил от него раскладушку и матрац. В Вильянди живет его мать, но сам он ленинградец.

В Певеке сейчас 10 тысяч 270 жителей, сказали мне в исполкоме. Рабочей силы в поселке достаточно, но в большинстве своем она низкой квалификации, к тому же очень велика текучесть кадров. Как везде, причина в жилищных условиях. Жилой площади приходится всего по 4,7 квадратных метра на человека, и стоимость одного квадратного метра доходит до 600-800 рублей, что все-таки ниже магаданской. Нет соответствующих условиям проектов, строительством культурно-просветительных учреждений занимались пока недостаточно. Растет в Певеке только порт. Поселок, в котором живут в основном холостяки, за счет появления второго члена семьи превратится в город с населением 17-25 тысяч человек. Грузооборот порта, составляющий сейчас 420 тысяч тонн, за пять лет удвоится. Объекты обычные - больница, столовая, гостиница. Как и везде на берегу Ледовитого океана, одна из самых трудных проблем - проблема воды. В Певеке {200} ее решат, построив запруду на озере. Другая сложность- энергетическое хозяйство. Затраты на электричество составляют от одной четверти до двух пятых себестоимости металлов, которые тут добываются. Электростанция работает на каменном угле. Нефть? Если бы тут была своя нефть! В Анадыре, говорят, уже нашли. Новичкам труднее всего привыкнуть к резким перепадам температуры: в понедельник минус двадцать, во вторник - минус пятьдесят. Трудно привыкнуть и к обилию мучных блюд, а весной недостаток витаминов вызывает головокружение и кровотечение из носа. Как с этим борются? Делают населению витаминные инъекции. И вот что еще; приказ о начале и об окончании отопительного сезона спускают из Магадана.

Я говорю о Славиных заботах. Он недавно женился и хочет привезти сюда жену. Она окончила в Ленинграде текстильный институт.

- К сожалению, жены молодых специалистов часто не находят у нас работы по специальности. Жена одного врача авиаинженер, а работает в отдела геологии. Без работы жена вашего друга, конечно, не останется, но скорее всего ей придется преподавать в школе.

- А в школе обучают чукотскому языку?

- Знаете, время ушло вперед, теперь в этом нет уже надобности. Чукчи переняли очень много слов из русского.

- Когда здесь были созданы колхозы?

- В 1948 году.

- Какое место занимает Чукотка в народном хозяйстве Советского Союза?

- Мы помогаем в решении трех государственных проблем: золото, олово, ртуть. Зазвонил телефон.

- Это вас.

- Давай сюда, бегом! - слышу я голос Виктора Купецкого. - У нас начинается диспетчерское совещание, пойдет разговор и о тебе.

ХОЗЯЕВА СЕВЕРО-ВОСТОЧНОГО ПРОХОДА

Пройдя между рядами стульев, Купецкий подходит к карте, берет указку и начинает давать пояснения. Взгляды всех обращаются к двухметровой карте, занимающей весь простенок. К ней кнопками прикреплены вычерченные карандашом схемы разных размеров - оперативные {201} карты ледовой обстановки; они рождались на моих глазах в соседней комнате, где мне читали историю о московском инженере и о медвежонке. За столом и у стены сидят капитаны в форменных куртках с погонами. Последний ряд стульев странным образом пустует. Забираюсь в угол и раскрываю на коленях дневник. В конце длинного стола сидит Немчинов.

- Здесь наш прогноз подтверждается, - объясняет Купецкий будничным голосом, как будто говорит не о завтрашнем, а о вчерашнем дне, - мы предсказали, что на Биллингсе будет на два градуса ниже нормы, так оно и есть.

Капитаны кивают головами - они понимают, что это означает дополнительное топливо, замедленный ход судна, трудную вахту.

- У Северной Земли мы предсказывали один градус ниже нормы и ошиблись - там все в норме.

Я начинаю понимать, насколько точно подходит к Арктическому флоту термин штаб морских операций. Это самое настоящее штабное совещание, где Немчинов - командующий фронтом, Виктор - начальник штаба, а командиры разных родов войск - эти серьезные, молчаливые, застывшие в неудобном полуобороте капитаны, ни один из которых не делает пометок, потому что это только отвлекло бы внимание от карты, куда устремлены их взгляды. Сейчас перед ними раскрывается обстановка завтрашнего поля боя, составленная из объединенных данных и донесений ледовой разведки, десятка метеостанций, показателей воздушных зондов, измерителей водных потоков и аналогичных материалов соседних штабов. Картина завтрашнего поля боя, на котором они один на один встретятся со своим извечным врагом. Этот неутомимый противник сегодня так же грозен, как десять и сто лет назад, но он повторяется. И повторяет он не незначительные тактические атаки, а стратегические решения, которые здесь, в этой комнате, становятся известны раньше, чем враг успеет привести свои силы в боевую готовность.

- Каковы перспективы в западном районе? - прорезает тишину голос Немчинова. - Прошу вас хорошенько подумать об этом, задержка с приходом западных кораблей вызывает серьезную тревогу. - Он не смотрит на Виктора, его взгляд прикован к карте, как будто он ведет с ней безмолвный разговор.

- Придется вывезти,- глухо отвечает Виктор, испод-{202}лобья глядя на начальника, как провинившийся школьник.

Здесь скрывается какой-то подтекст, смысл которого мне не очень ясен, но он заставляет капитанов рассмеяться, громче и раскатистей всех самого Немчинова. Ему свойственны молниеносные, резкие переходы, собранию он навязывает быстрый бодрящий темп. Его сжатые в кулаки руки опираются на голый стол, в его невозмутимости - ощущение собственного превосходства над создавшимся положением. Он младше многих собравшихся здесь капитанов, но не надо быть психологом, чтобы заметить: он пользуется у них авторитетом, даже популярностью. "Разыщите Немчинова", - посоветовал мне на Диксоне Валерий Лосев. Если бы я держал путь в обратном направлении. Купецкий, вероятно, посоветовал бы мне разыскать на Диксоне Майнагашева. Теперь наступает очередь докладывать помощнику по перевозке грузов. Немчинов о чем-то спрашивает его и слышит в ответ длинный ряд чисел. Кто-то из капитанов уточняет тонны и мили. Цифры, цифры, цифры. Единственная бумага - карты, висящие на стене. На совещании нет ни одной женщины.

- Я серьезно прошу вас говорить короче, - произносит Немчинов, и теперь уже никто не смеется.

Совещание он ведет как-то по-своему - взглядами, движением бровей, точной интонацией, можно подумать, будто с присутствующими его соединяют раскаленные ниточки нервов и уверенность заговорщиков, твердо знающих, что остались считанные минуты до того момента, когда царский поезд взлетит на воздух. Неужели надо было отправиться в Певек, чтобы понять: в мире нет ни одного вопроса, который нельзя было бы решить на сорокаминутном совещании? Правда, время капитана - это время корабля, а оно точно исчисляется в рублях и копейках, которые платят из собственного кармана. Может быть, имеет смысл и на суше измерять не только пользу, но и издержки каждого собрания - в рублях, в сотнях, тысячах рублей? Здесь подстегивает рубль, подстегивает характер. Я испытывал все бoльшую симпатию к этому человеку. Теперь поднялся молодой кудрявый капитан. Темпераментно жестикулируя, он запальчиво доказывает, свое право двигаться быстрее каравана: судя по всему, неиспользованных прав у него не меньше, чем у его судна неиспользованной скорости, заранее обдуманные сравнения взрываются эффектно и убедительно. {203}

- Прошу точнее, - говорит Немчинов.

- За последние сутки мы сделали двести реверсов. Шли самым малым ходом, а караван все равно отстал. Этак я, чего доброго, угроблю машину. Ни один двигатель не выдержит такого режима...

Он улыбается, ища сочувствия, а рука делает округлый жест, будто приглашая к танцу.

- Нет, капитан N безусловно ошибается, - говорит Немчинов, обращаясь ко всем присутствующим. Ему уже ясно, что причины выступления скорее психологические, чем технические. Он мог бы улыбнуться, как это позволил себе кое-кто из пожилых капитанов во время зажигательной речи кудрявого, но он этого не делает. В зале воцаряется неловкая тишина, когда Немчинов повторяет бесстрастным голосом: - Капитан N безусловно ошибается. По авторитетному мнению механиков, ваша машина может выдержать двести реверсов даже в течение одной вахты. Порядок передвижения остается прежним, товарищ капитан, ибо ваша крайняя недисциплинированность не гарантирует, что вы явитесь на рандеву вовремя.

Я успеваю записать это высказывание слово в слово и опять восхищаюсь тем точным, несколько старомодным русским языком, которым пользуются на флоте. Кудрявый ошарашенно опускается на стул, и вид у него такой, будто на деревенской вечеринке при всем честном народе он получил пощечину, глаза на его растерянной физиономии беспомощно моргают.

И тут я чувствую на себе ехидный взгляд и слышу слова начальника:

- Ну, так что мы будет делать с этим эстонцем?

БЕЗ РЮКЗАКА

- Я уже все знаю, - говорит Слава, едва я успеваю войти в комнату. Сколько у тебя времени?

- Пятьдесят минут. Хватит, чтобы написать письмо и уложить рюкзак.

- Успеется, - решает Слава.

Но к письмам это отношения не имеет. Финкой он вскрывает консервные банки в таком количестве, будто собирается заняться сравнительным анализом их содержимого. Сковорода начинает потрескивать и шипеть. Я сижу за столом и пишу письмо. Непонятное кряхтенье заставляет меня обернуться. Впервые в жизни вижу, как {204} упаковывают мой заплечный мешок. Кажется, я не успел еще сказать, что мы довольно уютно обжили эту комнату: на окнах появились занавески, на столе клеенка, кофейник, обросли мы и кое-какими привычками.

Входит Виктор с бутылкой в руках.

- Что и говорить, повезло! В последнюю минуту.

Подкладываем "Огонек" и начинаем есть прямо со сковороды.

- Значит, так и не доспорим? - спрашивает Слава.

- Продолжим в Антарктике, - великодушно обещает Виктор.

У него своя теория физиологических основ эстетики ритма. Непрерывная смена возбуждения и торможения и все такое. На Дальнем Севере у людей все еще хватает времени на размышления, на то, чтобы составлять гербарий или рисовать акварелью. Не питает ли этот суровый, достойный образ жизни чистые источники языка?

- Чтобы ты знал - прогноз неважный.

- По знакомству мог бы предложить и получше.

- Это я и сделал.

Полбутылки осталось. Сладкий портвейн, разведенный спиртом. Смотрю на часы.

- Перед дорогой надо помолчать, - делится с нами Слава древней мудростью шаманов.

Помолчали.

- Ни пуха ни пера, - говорит Виктор, - меня ждут на дежурство.

Слава взваливает рюкзак себе на плечи.

- Еще так натаскаешься - глаза на лоб полезут, - огрызается он в ответ на мою попытку забрать у него мешок.

Выдергиваю из розетки штепсель электрической плитки, запираю дверь, и мы трогаемся в путь.

ВСТРЕЧА С АНДЕРСЕНОМ

Опаздываем, приходится перейти на легкий бег. Мы были в воротах порта, когда услышали сирену рейдового катера. Славу дальше не пустили. Прощаться некогда. Бегу в ту сторону, откуда слышал гудок, карабкаюсь через гору угля. В темнеющем небе со свистом курсируют ковши портальных кранов, грохаются на землю глыбы угля, кто-то с бесстрастной виртуозностью ругается матом; скатываясь с угольного откоса, я вижу причал, около не-{205}го пустой паром, а за ним другой паром и рейдовый катер, отдающий концы. Машу рукой, наконец меня замечают. Нога цепляется за трос, и я с размаху лечу на дно парома, к счастью, ровное. Здесь надеялись отчалить раньше и теперь мрачно молчат.

- Номер "903", - называю командиру катера свое судно.

Не глядя на меня, он кивает головой. У моего корабля номер, который долго не забудется. "На рефрижератор", - посоветовал Виктор Немчинову, и они обменялись странным взглядом. Как я понял из разговора, судно это речное, но какое это имеет значение! Главное - попасть в Берингов пролив. Так я им и сказал! На рейде поднимается вечерний бриз. Я не догадался на берегу спросить Виктора о водоизмещении - это как-то не приходит в голову, когда дело касается речных кораблей, - и теперь я с удивлением вижу перед собой судно не меньше "Вилян", которое по мере нашего приближения к нему продолжает увеличиваться. Оно похоже на танкер или на авианосец. Кокетливая палубная надстройка цвета слоновой кости уместилась вся на корме, на одной пятой или даже на одной восьмой длины корпуса корабля, вся остальная часть, насколько можно увидеть с низкого катера, от капитанского мостика до бака, гладкая, как доска, и кажется довольно просторной. Корабль лениво покачивается на волнах, на носовом флагштоке выставлен черный якорный шар, означающий, что судно стоит на якоре. Огней не видно. Мы делаем круг, обнаруживаем штормовой трап и, прыгая на волнах, приближаемся к высокому борту. Я взбираюсь на палубу, машу на прощанье рукой и сбрасываю с плеч рюкзак. В Певеке зажигаются огни, скалистые прибрежные горы закутываются в прозрачные сумерки полярной осени, еще хранящей слабый отблеск лета, море сияет и тяжело плещется о борт, глухо гудящий в ответ. Стою и жду, когда кто-нибудь появится, или хотя бы высунет голову, или по крайней мере зажжется свет в одном из иллюминаторов, но увы, на огромном корабле царит полное безмолвие, если не считать голосов моря и ветра, хлопающих на мачтах концов, тонкого посвиста антенн. Если это корабль-призрак, то уж во всяком случае призрак новейшей конструкции, думаю я, когда, открыв какую-то дверь и нащупав выключатель, оказываюсь в просторном, тщательно отделанном коридоре. Стучусь то в одну, то в другую дверь, {206} но не слишком энергично, мне начинает нравиться эта таинственная пустота и тишина хорошо натопленных помещений. Обнаруживаю за поворотом трап и поднимаюсь на вторую палубу. Постепенно глаза привыкают к темноте, я уже не зажигаю света. Здесь тоже никого нет. В замешательстве взбираюсь на капитанский мостик: там в синеватом свете неоновой лампы должен находиться вахтенный матрос, который, завидев меня, вскочит от неожиданности и разбудит корабль, погруженный в непонятный, заколдованный сон. Но на мостике тоже нет ни души, и что уж совсем странно: на сверхсовременном мостике, где на каждом шагу я натыкаюсь на радары и металлические коробки навигационных приборов, посреди тускло и холодно поблескивающего волшебного царства техники высится полутораметровый деревянный штурвал, как будто я попал в мир сказок Ганса Христиана Андерсена. Кладу руку на штурвал. Он теплый, каким обычно и бывает дерево. Охватившее меня настроение невозможно, да и не следует продлевать. Закрываю дверь и тихо спускаюсь на вторую палубу, уже ничему не удивляясь, потому что с радостью принял правила игры, царящие на этом таинственном корабле. Со второй палубы попадаю снова на главную. Оттуда каким-то потоком несет меня на нижнюю палубу, где царит такая же безмолвная тишина, и только из-под одной двери сочится свет. Открываю дверь. Передо мной просторная, ослепительно освещенная кают-компания. На диване, за большим столом, сидит боцман в коричневой мохнатой кофте и играет с пареньком, по-видимому сыном, в шахматы.

- Добрый вечер, - говорю я, совершенно очарованный. - Когда кончите партию, отведите меня, пожалуйста, к капитану.

- Здрасте-здрасте... - говорит боцман. - Ну, так я пойду конем... Здравствуйте, я и есть капитан. Очень приятно, сейчас я покажу вам вашу каюту.

Каюта значительно больше, чем на "Вилянах": широкий диван, письменный стол и окно, не имеющее ничего общего с мореходством; эта сверкающая махина оснащена никелированными рамами и бронзовыми рычагами, затворами и каплесобирателями, она завешена белым шелком, затемняется шторой, ограждена жалюзи, обрамлена веселыми, цветастыми занавесками; окно выходит на прогулочную палубу левого борта, широкую, как терраса горного отеля, и в довершение всего оно еще трех-{207}створчатое. Я уже сказал, что это кокетливый корабль, - так оно и есть. Ниша для умывания по размерам вполне соответствует приличной ванной комнате.

- Душевая находится рядом с моей каютой, - говорит похожий на сатира капитан, облик и жесты которого выдают в нем жизнелюбивого южанина. Чувствуйте себя как дома.

А я и в самом деле чувствую себя как дома, почувствовал четверть часа назад, милый Юрий Иванович, когда положил руки на ваш сказочный аварийный штурвал. Термометр показывает +28° по Цельсию. Распахиваю окно, и занавески элегантно вспархивают от соленого порыва ветра, неправдоподобного, как далекое эхо Восточно-Сибирского моря. Включаю вентилятор, сбрасываю грязное белье, открываю полиэтиленовый мешочек со стиральным порошком, устраиваю достойную ситуации постирушку и нежусь под душем в густом облаке пара. Переодеваюсь, зажигаю настольную лампу, отбрасывающую мягкий свет, раскладываю книги, вынимаю кружку для заварки кофе, закуриваю сигарету и начинаю ждать, когда постучат в дверь.

ПОЧЕМУ УХА ВИЙДАЛЕПА БЫЛА ТАКОЙ СОЛЕНОЙ

- Я старший помощник, заходите, пропустим по стаканчику.

Он приводит меня в каюту, вернее, в комнату радиста - как-то неудобно втискивать в жесткие, суровые рамки морских понятий эти хоромы речного корабля. Дверь из комнаты радиста открывается в смежную радиорубку, откуда, как с далекой планеты, доносится тихая музыка. Входит благодушный капитан. Он принадлежит к тому типу людей, которые любят поесть, почитать и посидеть на солнышке.

- Итак, вы не побоялись явиться на наш корабль?

- Почему же я должен был бояться?

- Нам платят за страх, - коротко рассмеялся он и отпил большой глоток. - Это консервная банка. Обшивка у нас из пятимиллиметровой жестянки.

- Но вы ведь плаваете?

- Это другое дело. А у вас пока еще есть время подумать. В Чукотском море мертвая зыбь. Нам она категорически противопоказана.

- За наше успешное плавание. {208}

На закуску у них какая-то восхитительная рыба, и вообще здесь легко и весело, как у Нука Эрни на острове Муху в "Монологах" Юхана Смуула.

- Я знал одного писателя, - произносит капитан и рассказывает историю, если не ошибаюсь, про Бабеля.

- А вы бывали в музее Айвазовского в Феодосии? - неожиданно спрашивает старпом. - Вот кто умел! Эти теперешние, - очевидно, он уже успел приложиться, - я бы их всех в каталажку посадил и не выпускал, пока не научатся рисовать по-человечески. Но это совсем не значит, что я сторонник крайностей.

- Откуда у вас такая вкусная рыба?

- Ах, рыба... - Капитан деловито разглядывает тарелку, потом поднимает трехлитровый баллон, смотрит на свет, нюхает содержимое. - Пожалуй, она у нас еще с Пеледуя.

- С Пеледуя?! - не верю я собственным ушам. - Вот это да! Как же вы попали на Пеледуй!

- А вы знаете эту речушку?

- Еще бы! Я прошел по ней на байдарке и написал об этом книгу!

Теперь настала очередь капитана удивляться, но все, что я сказал, сущая правда, кроме величины этой, как говорит Юрий Иванович, речушки. Пеледуй - речушка только по сравнению с Леной, в которую она впадает. На самом деле это красивая порожистая река, шумно текущая между высоких скал и непроходимых лесов. Она так красива, что в Эстонии каждый ее метр считался бы заповедным, а в Германии, кроме того, на ней через каждые сто метров поставили бы по какой-нибудь укромной мраморной скамье Кнопфлауха или Гогенмюллерна и построили конечную станцию горной железной дороги. Одним словом, у меня есть кое-какие права на эту реку.

- Мы там зимовали.

- На Пеледуе?! Откуда же вы, в конце концов, идете?

- Вообще-то из Чехословакии. - Капитан называет верфь. - Оттуда вниз по Дунаю, по Черному морю, потом вверх по Дону и Волге, затем по каналам и шлюзам в Онежское озеро, пока наконец в Архангельске не выяснилось, что в море нас не выпустят.

- Почему же?

- Пятимиллиметровая обшивка.

- Ничего себе новость! Как будто этого раньше не знали?! {209}

- Не знали, что у нас на пути море? Ну, видите ли, в министерстве один отдел планирует, другой заказывает, а третий распределяет. Вот мы и странствуем уже второй год на судне, которое построили в Чехословакии, а плавать должно на Амуре. Никому в голову на пришло задаться вопросом, как доставить его на место, раз оно не может выйти в море.

- Звучит не очень убедительно.

- Ну, побывай вы в нашей шкуре, заговорили бы иначе.

- И все-таки вы получили разрешение выйти в море?

- До сего дня - нет!

- Невероятно!

- Морские власти запретили, речное пароходство разрешило. Дело в том, что корабль не выносит качки, а лед может расплющить его, как яичную скорлупу.

- Вы шутите!

- Серьезно говорю! Подумайте сами, чего это стоит: идем полный навигационный год, а дальше Лены не продвинулись. На западе по крайней мере попадались бухты, где можно было укрыться. А здесь берег как стена, мышонку и тому негде спрятаться.

- И все это время вы на борту?

- Как же иначе! В устье Пеледуя мороз доходил до пятидесяти пяти градусов, фонд зарплаты вышел, команда разъехалась кто куда, кто же будет смотреть за кораблем? Вот мы только и остались, - капитан кивает головой в сторону старшего помощника и радиста, - мы втроем да еще моя жена.

- И жена с вами?

- Конечно. А когда мне еще жить с семьей? Я перегонный капитан, перевожу корабли с верфи в порты, где они будут приписаны, весной ухожу, осенью возвращаюсь. Когда же?

Он захватывает вилкой почти прозрачный ломтик пеледуйского лосося и, проглотив, прополаскивает его вином. У него это здорово получается. Спрашивает:

- А вы заметили, что в Пеледуе вода местами соленая?

- Нет, хотя... Да, в самом деле...

Я начинаю хохотать. Бывает же так: случайно встреченный в Ледовитом океане капитан через десять лет объясняет мне, почему уха, сваренная Антсом Вийдалепом как-то вечером на Пеледуе, оказалась такой соленой. {210} Раньше с ним ничего подобного не случалось. Мы позволили себе деликатно намекнуть ему на это. Он растерялся и почувствовал себя несчастным. Наверно, я никогда не воскресил бы в памяти этот ничем не примечательный вечер и он навсегда канул бы в бездонные колодцы памяти, но вот он снова со мной, вместе с воспоминанием об опрокинувшемся над водой ракитнике, возле которого мы остановились на ночлег и разожгли костер. Почему бы мне и не смеяться, если этот мир, пройденный вдоль и поперек, стал таким по-домашнему обжитым. И при этом он совсем не уменьшился в размерах, - во всяком случае, для меня.

- Ну вот, теперь вы все знаете, - говорит приветливо капитан.

Ход моих мыслей не остался для него незамеченным, и мы становимся еще ближе друг другу. Вот тогда-то он и спрашивает, читал ли я Ницше. Нет, не читал, то есть последний раз читал в средней школе, но с того времени столько воды утекло, и к тому же теперь Ницше я предпочитаю Пеледуй.

- Как же вы перезимовали?

- И не говорите! Деньги все вышли, топливо кончилось, все кончилось. Ловили рыбу, ходили на охоту. Справились.

- А весной к вам вернулась команда?

Вопрос не предполагал ответа, поскольку судно находится в море. Но старпом начинает тихонько смеяться, а капитан отвечает:

- Каким это образом я мог ее вернуть, раз у меня не было фонда зарплаты?! Я был рад-радешенек, когда в Пеледуе удалось сторговаться с ребятами из девятого класса. "Ускоренное обучение в условиях практического плавания" - так это выглядело на бумаге. Мне не хочется называть этот корабль детским садом, они оказались славными и работящими ребятами, но все-таки это дети, понимаете? В лучшем случае они катались по реке на лодке. Мы с ним, - кивает он в сторону старпома, - стоим на вахте по очереди каждые шесть часов. Можете понять, что это значит?

- Честно говоря, нет. Да и мало кто это может понять.

- Вот то-то и оно.

- Внимание, у нас есть еще третья бутылка, - сообщает старпом. {211}

- Может, оставим на завтра? - предлагает капитан.

- Мы же не алкоголики, чтобы пить каждый день, - впервые за все время открывает глаза и рот радист.

И - пык! Бутылка открыта.

НА ПРЕКРАСНОМ ГОЛУБОМ ДУНАЕ

Сигнал тревоги доходит до сознания одновременно с громким дробным стуком в дверь.

В коридоре стоит смущенно улыбающийся паренек, которого я вечером видел играющим с капитаном.

- Вы просили разбудить вас, когда будем уходить. Сейчас четыре часа, снимаемся с якоря.

- Послушай, ты тоже с Пеледуя?

- Тоже, - ответил он удивленно и бросился бежать, но в конце коридора быстро оглянулся на бегу.

Предрассветный рейд с сияющим огнями океанским теплоходом медленно удаляется. Певек еще не сверкает окнами, там пока властвуют синие ночные тени, только клювы портовых кранов ненасытно заглатывают каменный уголь и высокие жестяные трубы электростанции выбрасывают его в небо облаком сажи. Может быть, поэтому небо над Певеком такое темное? Дальше оно ясное, синее и безмолвное, солнце из-за розовеющих скалистых вершин пытается дотянуться до гладкой поверхности моря, которая в ответ отливает холодно и торжественно.

Так мы проходим загадочный Шелагский мыс, мифический каменный бастион, вытянувшийся далеко на северо-запад. На протяжении полутора веков он внушал путешественникам ужас перед концом света и манил их надеждой пробраться в Америку, не замочив ног. Так вот он каков! Романтический утес с синеющими тенями и буро-красными обнажениями, будущий любимец комбинатов по производству художественных открыток, соперник скалы Лорелей, уже сейчас тоскующий по интуристовскому Хилтону! Как трудно перенестись отсюда, из этого кресла, хотя бы на один век назад и осознать цену нашего теперешнего уверенного плавания в этих местах. Мы находимся всего в полумиле от берега, когда "903" берет курс на восток, а через какое-то время поворачивает еще на несколько румбов к югу. Стеклянная дверь капитанской каюты распахнута на веранду, которую никак не отважишься назвать палубой, занавески отодвинуты, каюта залита теплым солнцем, и я, заваривая утренний кофе, {212} рассеянно слежу за разговором. За колышущимися на ветру портьерами виден кусочек спальни с просторной семейной кроватью, и я готов дать лжеклятву, что в этой белой полированной, украшенной золотым орнаментом кровати, под голубым стеганым пуховым одеялом спит жена капитана, оформленная на борт коком. В открытую дверь виднеется океан - Ледовитый океан, мне надо бы ущипнуть себя за ухо, - на его отливающей ртутью поверхности играют коричневые птахи величиной с кулак, напоминающие наших воробьев. Иногда они взмывают в воздух, выстраиваются низко над водой в треугольник и бесшумно скользят мимо нас. Наша скорость десять узлов, они летят вдвое быстрее. Этот пилотаж высшего класса свидетельствует о приближающейся осени, но говорит о ней иносказательно и неубедительно. Помешивая кофе, я наблюдал за тем, как последняя птица на левом крыле треугольника покидает строй и медленно, натужно, настигает вожака. Она сменяет его, каждая птица в строю отступает на одно место назад, и так это повторяется бесконечно.

Капитан рассказывает о своем детстве, которое прошло в деревне в дельте Дуная, дома там стояли на сваях, к соседу ездили на лодке, а к стаду на плоту, и о своем отце, хорошем человеке, павшем от пули бандеровцев. Рассказ о далеких придунайских просторах с радужными фламинго дополняют первые айсберги, которые под сегодняшним бездонно голубым небом искрятся и сверкают всеми оттенками, существующими в природе. Пламенея красными крыльями, самолет ледовой разведки промчался совсем низко над нами и, сделав круг, возвращается обратно. На ужин уха из осетрины.

- Такую и английской королеве не каждый день на стол подают, мечтательно говорит капитан.

ВРАНГЕЛЬ НА ШЕЛАГСКОМ МЫСЕ

Врангель во время своих путешествий в глубь материка ел древесную кору и выкапывал из нор леммингов коренья. Каждая его экспедиция превращалась в поединок с голодной смертью. Однажды ночью медведь вспугнул вьючных лошадей, они разбежались, и на обратном пути люди спали в тундре под проливным дождем, прямо на голой земле. Поездка Матюшкина в 1822 году к востоку от Колымы сложилась особенно драматично - {213} под конец ему приходилось обходиться даже без огня! В непроглядном тумане они угодили на горный перевал, оттуда во все стороны зияла пустота. Так бывает только в кошмарном сне. Они невредимыми спустились вниз благодаря стаду оленей, которое где-то рядом с ними переходило на новое место, безошибочно чуя правильное направление. Решающим стал 1823 год. Врангель послал Матюшкина картографировать побережье. Мичман должен был добраться до Северного мыса. Единственный европеец, который до него измерил и описал его, был Джемс Кук. А Врангель отправился открывать свою "Северную страну". Это было его четвертое и самое трудное путешествие по льду. На восьмой день марта месяца он достиг Шелагского мыса.

"Малорослый чукча, лет шестидесяти, закутанный в мохнатую кухлянку, безбоязненно подошел к нам, объявляя, что он камакай (что означает старшину или начальника) чукотских племен, обитающих по берегам Чаунского залива. Его смелые и быстрые движения обнаруживали сильное телосложение, а маленькие блестящие глаза вырожали мужество и самонадеянность... Я привел его в нашу палатку, угощал табаком, рыбой и прочим, и он вел себя так непринужденно и спокойно, как будто бы мы были с ним старые знакомцы. Через переводчика разговаривал я с ним и с удовольствием слушал его замечания.

Всего более желательно ему было узнать, что нас побудило в такое холодное время года предпринять столь дальнюю поездку? Потом спрашивал он: много ли нас и вооружены ли мы? Отвечая ему на вопросы, всячески старался я объяснить, что наше посещение совершенно мирное. Несмотря на то, казалось, что внезапное появление наше возбудило в нем недоверчивость, и проницательные взоры его следили за каждым движением нашим... Старик выдавал себя за потомка древних шелагов, или, как чукчи обыкновенно называют, чаванов, много лет тому назад двинувшихся на запад по морскому берегу и более не возвращавшихся. От имени сего народа реки и залив получили название Чаванских или Чаунских... Камакай был в своем роде довольно образованный человек. Узнавши цель нашей поездки и уверившись, по-видимому, что мы не имеем намерений, опасных свободе народа его, он описал нам подробно не только границы земли своей от Большой Баранихи до Северного мыса, но даже нарисовал углем на доске положение Шелагского {214} мыса, называя его Ерри. В Чаунском заливе обозначил он острова Араутан 1, совершенно правильно по форме и положению, а к востоку от мыса Шелагского другой маленький остров, который впоследствии и нашли мы; он утверждал убедительно, что, кроме сих двух, на всем протяжении нет никаких более островов. На вопрос наш, не существует ли какая-нибудь земля на море к северу от Чукотских берегов, подумав несколько, рассказал он следующее: "Между мысом Ерри (Шелагским) и Ир-Кайпио (Северным), близ устья одной реки, с невысоких прибрежных скал в ясные летние дни бывают видны на севере, за морем, высокие, снегом покрытые горы, но зимой, однако ж, их не видно. В прежние годы приходили с моря, вероятно, оттуда, большие стада оленей, но, преследуемые и истребляемые чукчами и волками, теперь они не показываются. Сам он однажды преследовал в апреле месяце целый день стадо оленей на своих санях, запряженных двумя оленями, но в некотором отдалении от берега морской лед сделался столь неровен, что он принужден был возвратиться. По мнению камакая, виденные с берегов горы находились не на острове, а на такой же пространной земле, как его родина. От отца своего слышал он, что в давние времена один чукотский старшина со своими домочадцами поехал туда на большой кожаной байдарке, но что он там нашел и вообще возвратился ли он оттуда - неизвестно. Он полагал, что отдаленная северная страна заселена, и доказывал мнение свое тем, что за несколько лет на берега острова Араутана, в Чаунском заливе, выбросило мертвого кита, раненного дротиками с острием из шифера, а как чукчи не имеют такого оружия, то должно предполагать, что такие дротики употребляются жителями неизвестной страны. Основываясь на том, что с высоты даже Шелагских гор не видно на севере никакой земли, камакай полагал, что она против того места, где видны высокие, снегом покрытые горы, которые образуют мыс, далеко выдающийся в море".

Конечно же речь идет об острове, который теперь носит имя Врангеля. Он в три раза больше Сааремаа, и горы там действительно поднимаются на высоту более тысячи метров. Но в одном дотошный чаунский старшина все-таки ошибся: этот остров никогда в прошлом не был заселен. Постоянные обитатели появились там лишь в {215} 1926 году, и их привезли туда первые краснокрылые летчики полярных просторов Отто Кальвиц, Леонхард, имени которого мы пока не знаем, и Эдуард Лухт.

ТОЛЯ ЖЕНИЛСЯ НА ЭТОЙ РЫЖЕЙ

"Такую и английской королеве не каждый день на стол подают". Вечером я слышу эти слова из уст самой госпожи капитанши, и все здесь истинная правда, кроме титула "госпожа капитанша". Разрумянившаяся, дородная, степенная Анна Алексеевна восседает во главе стола, половник лежит рядом с ней, как гетманская булава, потому что в руках ее сосредоточена вся полнота власти; но не власть "госпожи капитанши" и даже не могущество кока, а авторитет заботливой хозяйки дома придает ее слову вес беспрекословно исполняемого приказа, которому радостно подчиняются и капитан, и радист костлявый грек с неизбывной мукой в глазах, кажется, больше думающий об Афонском монастыре, чем о главном двигателе, - а также автор этих строк, заключающий вместе с находящимся на вахте старпомом совершеннолетнюю мужскую линию на корабле. Довольно пестрый ряд сидящих напротив сорванцов тоже совсем по-мужски сосредоточился на добавочной порции ухи. Здесь, на границе Восточно-Сибирского и Чукотского морей, он представляет Пеледуйскую школу.

После того как убрали со стола, на нем появляются шахматы.

- А как дела у Толи? - спрашиваю я парнишку, сидящего напротив, того самого, который играл в шахматы с капитаном в вечер моего прибытия.

- У какого Толи?

- Как у какого? У Силаева Толи,- разъясняю я терпеливо. - Ты что, не знаешь вашего охотника, который любит фотографировать зверей?

Парнишка удивленно сдвигает брови.

- Вы знаете нашего Толю Силаева?

- А почему бы и нет? Толю все знают.

- Он о Толе даже книгу написал, - вставляет Юрий Иванович.

Это, конечно, преувеличение. Мы встретились с Толей в верховье Пеледуя и в одном чудесном месте, на быстрине, ловили линьков. Года за два до этого с ним случилось несчастье. Преследуя косулю, он упал, ружье, ка-{216}тившееся следом за ним по склону горы, выстрелило. Толя лишился руки. Этот парень нам очень нравился, потому что со своей одной рукой он был куда ловчее, чем мы с двумя городскими. Чтобы ловить линьков из каноэ, поставленного на якорь посреди стремнины, нужна четкость виртуоза. В тот миг, когда рыба от его резкого рывка летела в сторону каноэ. Толя выпускал из руки удочку, наступал на нее ногой, освободившейся рукой хватал на лету леску, а если рыба была большой, падал на нее всей своей тяжестью. Для него не существовало неудобной позы или положения. Мы провели с ним полтора дня, и позднее я написал об этом несколько страниц.

- Он первый научил нас охотиться на медведей.

- Вот это здорово! А книга у вас с собой?

Книга была у меня с собой. Больше того - она лежала в каюте на столе, раскрытая на странице, где говорилось о Толе. Через несколько дней - так я легкомысленно рассчитал в Таллине - должна была состояться моя встреча с пеледуйскими читателями. Из Певека я послал телеграмму, что она не состоится. И вдруг - все-таки, здесь?! Книга переходит из рук в руки. Вежливое недоверие уступает место сдержанному удивлению.

- Глянь-ка, здесь тоже написано про Толю, - водит кто-то пальцем по странице. Школьный товарищ ребятишек сходит к ним со страниц книги, и мне самое время удалиться.

- Передайте Толе от меня привет.

- А знаете, что он выкинул?! - азартно воскликнул самый юный, веснушчатый паренек. - Он женился на этой рыжей!

Да, что говорить, в лесах Якутии за это время произошли немаловажные события.

- Толя ни за что не поверит, что о нем написано в книге.

- Как же не поверит, если ты ему расскажешь? Как тебя зовут?

- Толя Никитенко.

- А я Петр Каппес, мы соседи, а в школе сидим за одной партой.

- Мы будем вместе читать.

Все мы соседи в этом огромном мире и встречаемся иногда даже в Ледовитом океане. {217}

БОЦМАН

Нас страхует сейнер - веселая замызганная ореховая скорлупка. Что-то в его повадке кажется мне знакомым. Когда он опять проносится мимо нас, оглашая воздух отрывистыми гудками, я замечаю в окно капитанского мостика величиной со спичечный коробок пышноволосого капитана, знакомого мне по совещанию у Немчинова. И кораблик, и его хозяин преисполнены благородной обиды, сквозь которую время от времени прорывается нетерпеливое сознание того, что сегодняшний мир, да и погода совсем не подходят для этой трудной роли. Солнце пылает, на море штиль, и редкие айсберги кажутся слишком старательно выполненной декорацией. Летящая на юг птичья стая приковывает взгляд и мысли. Ты свободен и веришь в свободу. Но свобода проявляется в поступках, ей недостаточно полета мысли, утверждал Бенхуфер в Тегельском каземате. Об этом стоит подумать.

Солнце уже садится, когда мы проходим мыс Биллингса и становимся на якорь. Сейнер пришвартовывается к кораблю, берет нас на борт, а шлюпку на буксир. Берег представляет собой узкую полосу пустынного, унылого песка. Наконец мы оставляем сейнер на якоре и перебираемся в шлюпку. Душой операции является боцман сейнера Бибиков. С пылающим лицом, окруженный парами самогона, он садится рядом со мной, попеременно командуя рулевым и гребцами.

- Я здесь вырос, здесь создавал колхоз, - бахвалится он. А младший Толя подталкивает Петра и азартно подмигивает мне из-за своего весла, Меня тут все знают. Что я тут делал? Как что? Занимался перевоспитанием... - Сверхсерьезная мина на лице Петра расплывается, с трудом сдерживаемый смех прорывается странным писком, и он поспешно отворачивается. - Один такой говорит: "Если ты отберешь моих оленей, я тебя убью". - "Шиш ты меня убьешь", - сказал я... А раз мне пришлось быть судьей из-за аркана, чаад по-ихнему. Ну, так вот, приходит как-то ко мне один, жалуется, что другой, мол, попросил у него аркан на время, а теперь вот не отдает. Я и судил. Вызвал обоих и как прикрикну: "Ты, говорю, верни ему аркан, а ты ему его нож - и марш восвояси! И не мешайте мне спать, так вас растак!"

Шлюпка с шорохом врезается в берег, где нас ожидает ватага смуглых черноволосых ребятишек. Все скопом {218} отправляемся в деревню. Дома выстроились в пять рядов, крайний ряд всего в метрах двадцати от кромки воды; на восточной окраине ветряк, метеостанция, школа и магазин. Голубая лагуна обступает деревню с другой стороны, а в пяти-шести километрах от побережья в сторону материка поднимаются синеющие вершины гор, некоторые из них под влиянием воды и ветра так выветрились, что стали похожи на исполинские каменные грибы. На Дальнем Востоке такие горные образования называют кекурами. Над низкими дюнами и низкими крышами из висящего на почтовой конторе динамика гремит лекция о лжепророке капиталистического общества Маршалле Маклюэне. Ноги проваливаются в серовато-коричневый крупнозернистый песок, стоптанный в рытвинах в грязь. Кажется, что это место еще по-домашнему не обжито. На крыше сбитого из упаковочных ящиков сарая обнаруживаю несколько опрокинутых красивых каноэ. Спрашиваю у детей, не знают ли они, у кого из жителей есть барабан. Из-за угла впопыхах выскакивает разыскивающий продавца Бибиков с пустой авоськой в руках. Он тут же набрасывается на меня:

- Ты чего тут вынюхиваешь! Все это я давно своими ногами растоптал и в землю закопал!

- Зачем ты здесь, если так люто ненавидишь эти края?

- Зачем?! Отец здесь жил, да не по доброй воле! - Но вдруг начинает откровенничать: - Я даже золото здесь нашел! Шаман богу душу отдавал, тайну открыл, теперь я знаю, но шиш кому скажу. Когда-нибудь, может, Сашке скажу. Сашке сейчас пять годков, пусть разбогатеет. - И уже он торопится дальше, могучий и жалкий в своем уродливом мире.

- Спросите у него,- советует мне девчушка, показывая на юношу в оранжевом джемпере, который, прислонившись к косяку двери, безучастно слушал исповедь Бибикова.

- Скажите, "Брат мой, враг мой" написан в ваших краях? - спрашивает он меня с ходу.

Без особого сожаления объясняю, как обстоит дело.

- Ах, значит, неподалеку отсюда? Заходи!

Комната с нишей, плита, за перегородкой кровать, перед кроватью оленья шкура. Парень берет с полки бутылку одеколона и обрызгивает пол, кровать, табуретку.

- От плиты воняет.

Запас одеколона у него, видимо, изрядный. {219}

Появляется дряхлый старик, по-русски он говорит с трудом. Парень переводит. Вместо барабана дед приносит роскошную шапку из лосенка малахай.

- Старик согласен отдать.

- Сколько он за нее хочет?

- За деньги не продает.

- А водки у меня нет.

- Так чего ты ходишь? Будь здоров.

Может быть, это след, оставленный Бибиковым?

Едва успеваем вернуться на корабль, как Юрий Иванович отдает приказ сняться с якоря. Вечером, в половине одиннадцатого, проходим маяк Биллингса. Берег здесь круто поворачивает на юго-восток, и перед нами оказывается лед.

ВРАНГЕЛЬ ВЫНУЖДЕН ПОКОРИТЬСЯ

В четверг, когда разразился шторм, Врангель находился на широте своего острова, но на сто двадцать пять километров западнее его. Он слишком рано покинул материк и продвигался прямо на север, вместо того чтобы держаться северо-востока. Если бы ему удалось углубиться в избранном направлении, то в районе Абердина он достиг бы Шотландского побережья. Но это известно нам. Врангель же знал только, что проник в Ледовитый океан на нартах дальше, чем кто-либо до него.

Ледовое поле трещало и крошилось, ветер, как щепку, швырял пятидесятисаженную льдину по вьюжному и штормовому морю. Вместе со штурманом Врангель вскарабкался на самый высокий торос: "Величественно-ужасный и грустный для нас вид!" На пенных гребнях дыбящихся волн с грохотом сшибались и разбивались огромные льдины, открытая вода разлилась от горизонта до горизонта. К тому времени они собрали у чукчей такое количество достоверных, совпадающих доказательств о земле, которая будто бы расположена против мыса Биллингса, на языке чукчей - мыса Яккан, что у Врангеля уже не было никаких сомнений в ее существовании. Земля должна была находиться совсем близко, на расстоянии вытянутой руки, по ту сторону непроницаемой завесы из пурги и дождя.

Врангель держался до последней возможности и - покорился. Это произошло 23 марта 1823 года. "В мучительном бездействии смотрели мы на борьбу стихий, еже-{220}минутно ожидая гибели", - сообщает нам 302-я страница дневника. Означает ли это, что он покорно сложил оружие? Бесстрастно перечисляет Врангель причины, вынудившие экспедицию повернуть обратно. Мы можем лишь догадываться о том, как умел владеть своими чувствами и страстями этот малорослый человек, и только на миг из-под забрала мелькнуло его подлинное лицо, лицо ранимого человека: "С горестным удостоверением в невозможности преодолеть поставленные природой препятствия исчезла и последняя надежда открыть предполагаемую нами землю, в существовании которой мы уже не могли сомневаться. Должно было отказаться от цели, достигнуть которой постоянно стремились мы в течение трех лет, презирая все лишения, трудности и опасности. Мы сделали все, чего требовали от нас долг и честь. Бороться с силой стихии и явной невозможностью было безрассудно и еще более - бесполезно. Я решился возвратиться.

Положение места, откуда принуждены мы были возвратиться, было под 70° 51? северной широты и 175°27? восточной долготы, в 150 верстах по прямой линии от берега, скрытого от нас туманом. Глубина моря была 22,5 сажени на илистом грунте".

История открытия Ледовитого океана - трагические экспедиции Де-Лонга, В. Русанова и многих других - дает достаточно примеров безрассудной смелости, романтического склада ума, способности идти ва-банк, обаяния риска, манящего и смертоносного. Этих людей, чья личная храбрость может служить примером, окружают восхищение и сочувствие, и это последнее берет верх. Но всегда где-то есть грань, за которой храбрость предводителя может обернуться эгоизмом, а средство превратиться в цель. Можно подумать, что этот рубеж возникает перед человеком неожиданно. Но это не так. Он подстерегает каждого изо дня в день, и только среди тех, кто выдержит это испытание, судьба избирает кандидатов в герои, ниспровергатели и первооткрыватели. Экзаменом служит решение этой дилеммы в чрезвычайных обстоятельствах и в полном одиночестве - на плавучей льдине, на баррикадах или в тиши кабинета. Ничто не требует такой моральной закалки, как необходимость отличать цель от средства. Врангель покорился обстоятельствам - это была победа героя трагедии над самим собой.

Как видим, шторм разразился вовремя: он спас Врангеля и миф о существовании неизвестного острова. {221}

ПОЛЮС ИСТОРИИ

К Северному полюсу, полюсу холода и к магнитному полюсу я имею здесь честь добавить полюс истории с координатами 71°12? северной широты и 179°20?55? западной долготы. Приблизительно в этой точке находится центр острова Врангеля. На протяжении ста лет он был средоточием силовых линий исследования Ледовитого океана, дал беспримерные доказательства человеческой верности и преемственности процесса познания.

Девятнадцатого мая 1845 года "Эребус" и "Террор" снялись с якоря в Саутгемптоне и под руководством Джона Франклина отправились в знаменитую экспедицию на поиски Северо-Западного прохода. Все сто шестьдесят человек, участвовавших в походе, исчезли бесследно. Их стали искать. Одно из пятнадцати спасательных судов, отправившихся на поиски, патрульная шхуна Соединенных Штатов "Геральд" под управлением капитана Келлетта достигла места, где 17 августа 1849 года члены спасательной экспедиции обнаружили маленький скалистый остров (71°17?45? северной широты, 175°24? западной долготы), а несколько позже увидели на юго-западе мощное нагорье. Скалистый островок был назван по имени шхуны островом Геральд, а нагорье - по имени другого спасательного судна - землей Плоуэра. На самом деле это был остров Врангеля. Восемнадцать лет спустя это доказал капитан китобоя "Ниле" Т. Лонг: "Я дал острову имя Врангеля потому, что хотел отдать должное человеку, который сорок пять лет назад доказал, что Северное море открытое море". Человек, считающий себя носителем прогресса, в каждом открытии умеет найти подтверждение всем своим предубеждениям и заблуждениям. В следующем, 1868 году заслуженный немецкий географ А. Петерманн настойчиво требовал, чтобы остров назвали именем Андреева или Келлетта, поскольку Врангель якобы сделал все возможное, чтобы вызвать сомнения в его существовании. И не кто иной, как сам Бэр, должен был из города Тарту бросить на чашу весов свое веское слово. Врангель в то время жил на мызе Йоозу. Когда через несколько лет он умер в Тарту, у своего брата, на косе Яккан стоял уже другой уроженец этого города - будущий куратор Кундаской учительской семинарии Герхард Майдель, но и он не остался последним.

Потом бесследно исчезла "Вега" Норденшельда, и {222} владелец газеты "Нью-Йорк геральд" Дж. Беннетт, за несколько лет до этого посылавший своего репортера Стэнли в Центральную Африку на сенсационные поиски пропавшего Ливингстона, почуял, что спасение Норденшельда может оказаться сенсацией ничуть не меньшей. С этой целью он завербовал молодого полярного исследователя Джорджа Вашингтона Де-Лонга и приобрел плохонькую парусно-паровую шхуну "Жаннетта", которую приказал снабдить очень эффектной по тем временам телефонной связью. В Беринговом проливе Де-Лонг услышал о счастливом освобождении Норденшельда из ледового плена, но решил продолжать путь, перезимовать поблизости от острова Врангеля, а затем попытаться первым покорить Северный полюс со стороны Чукотского моря ("Северное море открытое море"). Его судно вмерзло в лед уже у острова Геральд и на протяжении двадцати одного месяца дрейфовало на запад; Де-Лонг с большой вероятностью доказал островной характер Земли Врангеля, открыл острова Жаннетты и Генриетты, 13 июня 1881 года потерял свое судно, во время рокового ледового перехода открыл большой остров Беннетта, который вместе с двумя предыдущими составляет теперь архипелаг его имени, и погиб в дельте Лены. Последние строки дневника Де-Лонга потрясают не меньше, чем последние слова Роберта Скотта. Как и Скотт, Де-Лонг был свидетелем агонии своих товарищей - он умер последним.

Два из многочисленных спасательных судов, "Корвин" и "Роджерс", в 1881 году достигли острова Врангеля, и капитану Берри принадлежит первая топографическая карта острова с экзотическими названиями целого ряда точек: мыс Блоссома, залив Роджерса и пик Гилдерс Хид (1097 метров). 12 августа того же года капитан Купер, переименовав остров Врангеля в Новую Колумбию, объявил его собственностью Соединенных Штатов. К международному конфликту эти события на краю света тогда не привели, но дали возможность неплохо заработать доцентам международного права, которые с рвением, достойным лучшего применения, занимались истолкованием сущности Ледовитого океана, целыми школами блуждая в дебрях таких понятий, как материк, свободное от льдов море, покрытая морским льдом земля.

Обломки "Жаннетты" течением прибило к берегам Гренландии, и это навело Нансена на мысль возвести неизбежность в достоинство: отдать себя вместе с "Фра-{223}мом" на волю течения и, вмерзнув в лед, дрейфовать через полярный бассейн - революционная идея, которая была высмеяна учеными авторитетами, иными - сочувственно, другими - язвительно. Однако Нансен нашел поддержку у Толля, получившего полярное крещение под руководством Бунге, а сам Толль в свою очередь помог стать полярным исследователем Т. Матисену. Бунге и Матисен в свой черед стали соавторами исследовательской программы, в соответствии с которой в 1911 году "Вайгач" взял курс на остров Врангеля, чтобы уточнить географические координаты залива Роджерса. Через два года на острове Врангеля разыгралась первая трагедия. "Карлук" знаменитого канадского полярного исследователя Вильялмура Стефансона, сжатый льдами, пошел ко дну, а большинство членов команды, перебравшихся на остров, позднее погибло от голода и холода. Наконец, в сентябре 1916 года царское правительство объявило об административной принадлежности острова Врангеля к России, но в водовороте империалистической войны этот циркуляр так и не пошел дальше Петербурга. Летом 1921 года капитан И. Хаммерс на исследовательском судне Стефансона "Сильвер Уэйв" привез на остров Врангеля новый исследовательский отряд. Канадскому правительству этого факта показалось достаточным, чтобы объявить остров принадлежащей ему территорией. Тяжелая ледовая обстановка не позволила Стефансону в ранее обусловленный срок вывезти исследователей с острова. Аугуст Маазик, с которым мы все еще не знакомы, вспоминает: "Я жил в то время на мысе Биллингса, как раз напротив острова, но, конечно, на расстоянии многих миль от него. Позднее выяснилось, что в то время, когда я сидел в своей охотничьей хижине, все трое, двинувшиеся в сторону чукотского побережья, это происходило в 1923 году - погибли во льдах. Эскимоску Аду Блэкджэк они оставили на острове Врангеля ухаживать за четвертым членом исследовательской группы - Найтом, который так тяжело болел цингой, что не мог уйти вместе с остальными. Если бы я знал, что они нуждаются в помощи, я, наверное, нашел бы какую-нибудь возможность прийти к ним на помощь, позднее же я не видел на побережье никаких следов их пребывания там, так что, пожалуй, все они погибли на морском льду". Когда Стефансон летом того же 1923 года привез новый, хорошо оснащенный отряд зимовщиков, состоявший из четырнадцати человек, {224} их встретила там только Ада Блэкджэк. Этот последний отряд Стефансона сменила канонерская лодка "Красный Октябрь", водрузившая на острове флаг Советского Союза, после чего 20 августа 1924 года последовало официальное заявление Советского правительства о причислении острова к советским полярным владениям. Постоянное поселение на острове возникло в 1926 году, когда там была построена полярная станция и обосновались эскимосские семейства. Вместе с будущим видным полярным исследователем Г. Ушаковым, который какое-то время в качестве уполномоченного исполнительного комитета Дальневосточного края носил титул "правителя островов Врангеля и Геральда", сюда прибыли летчик Отто Кальвиц и его бортмеханик Леонхард, и жизнь стала входить в обычную колею. Эдуард Лухт на своем "юнкерсе" привез с материка пятнадцать племенных оленей, тем самым была заложена основа стада, которое к настоящему времени, согласно оценке ботаника В. Мазинга, так выросло, что представляет угрозу для гнездовий пернатого мира: любимое лакомство оленей - утиные яйца. Географ Лембит Китсинг, многолетний исследователь острова Врангеля, считает, что его следует объявить заповедником. "Разве вы не знакомы с Рейном Мянником с Врангеля? - спросит меня через несколько недель мать Димы. - Его все знают, ведь он из Вильянди". - "Эта земля как белый лист бумаги. Никто не знает, что будет на ней написано". Метко сказано. Принадлежат эти слова выдающемуся эстонскому революционеру, основателю газеты "Уус ильм" в Нью-Йорке, народному комиссару водного транспорта СССР Николаю Янсону.

ЗЛОВЕЩИЙ 180-й

Нас ведут, словно старушку через шумную проезжую улицу. Дорогу прокладывает ледокольное транспортное судно, за ним озабоченно и настороженно следует маленький сейнер. Плавучие льды на минуту-две раздвигаются, освобождая узкий проход, в который, кряхтя, втискивается "903". Это совсем не похоже на беспечное спокойствие "Вилян".

- Откуда он вдруг взялся?

- По-моему, он дежурит у ледяной перемычки, проводит суда поменьше через лед, - отвечает старший помощник. {225}

Изучаю в бинокль корму идущего впереди судна. "Сула", Таллин!

- Да, это ваш корабль.

- А вдруг там есть знакомые?

- У нас нет радиосвязи.

Жду, когда расстояние между нами сократится. Натягиваю на плечи полушубок и бегу на нос корабля. С капитанского мостика "Сулы" кто-то выходит на крыло.

- Когда вы вышли из Таллина?

- ...из Владивостока... - ловлю я слова сквозь свист ветра, с каждой минутой набирающего силу, и потом еще: - ...Привет Таллину...

Вот и все. Передаю эти приветы, правда, с некоторым опозданием. Мы направляемся к северо-востоку, чтобы кратчайшим путем выбраться из льдов. Остров Врангеля всего в нескольких километрах от нас, но из-за низкой облачности его совсем не видно. Пролив, по которому мы идем, носит имя Лонга - в честь капитана "Ниле". В тринадцать часов пересекаем 180-й меридиан и переходим в Западное полушарие. Несколько раз судно с такой силой ударяется о лед, что мы задерживаем дыхание и вздыхаем только вместе с двигателем. После обеда завариваю кофе, вода оказывается соленой. В воздухе что-то чувствуется, что-то порочное и зловещее окружает 180-й меридиан, который разрезает остров Врангеля надвое и касается материка у мыса Рыркайпыян. На языке чукчей это название означает "Где-кончается-проход-моржей". Полтора века он носил имя Нордкап - мыс Северный.

ТРУД, НАЧАТЫЙ ЛЕЙФОМ*, ЗАВЕРШЕН

Кук:

"29 августа (1778) мы подошли к побережью Азии, которое во всех отношениях похоже на расположенное напротив побережье Америки и представляет собой низкую, покрытую коричневым мхом сушу, отлого поднимающуюся в сторону внутренней области страны, и лишенную не только лесного, но и снежного покрова. В низине, расположенной между морем и холмами, находится озеро 1, которое, насколько различает глаз, тянется на юго-восток. Крутой скалистый мыс на этом побережье, с коорди-{226}натами 68°56? северной широты и 180° 51? восточной долготы, получил название Кап Норд"2.

Вот эта скалистая коса и служила для моржей пограничным столбом, западнее которого они не заплывали. Так она стала пограничной вехой и для береговых чукчей, которые, в отличие от оленных, не занимаются скотоводством, а живут оседло и охотятся на морских животных. В защищенной от ветра впадине, среди высоких скал, расположилась последняя деревня охотников на моржей или, наоборот, первая, если смотреть на нее не со стороны Кука, а с противоположной - с запада. "Резолюшн" и "Дисковери" чукчи заметили издали. Извращенная фантазия современного европейца нарисует, пожалуй, эффектную картину этой встречи, полную суеверного страха, экстатических выкриков шамана, воинов, застывших, как соляной столп, и оправдание для создания подобной картины он нашел бы в предположении, что впервые увиденные парусники должны были потрясти чукчей не меньше, чем потрясло бы его, европейца, появление маленьких зеленых космических пришельцев на его обеденном столе. Но сила сопротивления неискушенной человеческой психики страху и ужасу на самом деле куда больше, чем это принято считать. У меня нет сведений о том, как вели себя жители Рыркайпыяна в тот памятный день, которым оказалась среда. Можно только предположить, что они поступили так же, как и их соплеменники несколько раньше в Беринговом проливе, - то есть хладнокровно и решительно. Огонь в очагах был погашен, чтобы дым над хижинами не выдал их присутствия, женщины и дети были отосланы в укрытия в скалах, все, кто мог держать в руках оружие, заняли линию обороны; но и в самом здоровом обществе всегда найдется белая ворона, которая со временем становится поэтом, философом или кибернетиком. Так и тогда один молодой, лет двадцати, чукча подкрался к самой кромке воды, оперся о длинный, многослойный лук, наращенный с помощью рыбьего клея, и стал внимательно следить за этими диковинными, надутыми ветром химерами, о чем он через сорок четыре года, уже дряхлым стариком, в этих суровых краях человек стареет быстро, - подробно расскажет деревенскому {227} парню из Эрла, обладателю диплома медицинского факультета Тартуского университета, Эриху Киберу, когда тот, сопровождая Врангеля, прибудет сюда 10 апреля 1823 года.

Врангель:

"...мы заметили на востоке скалу, далеко вдававшуюся в море. Она соединялась с берегом длинным низменным перешейком и с расстояния 14 верст казалась отдельным островом. На перешейке находилось несколько чукотских хижин.

Не было сомнения, что мы достигли места, которое капитан Кук в 1777 году 1 назвал Кап Норд. Два холма. соединенные с запада на восток перешейком, море на юге и все другие местные признаки согласовались вполне с рассказом Кука, а определенное впоследствии положение места совершенно удостоверило нас, что мы достигли Северного мыса".

Шрам на правой щеке Врангеля появился от секстанта. Он то и дело примерзал к щеке, и Врангель отрывал его вместе с кожей. Кук был в море уже третий год и очень тревожился за свой хронометр, который на четвертом году экспедиции в Петропавловске все-таки отказал окончательно. Тем удивительнее точность обоих моряков при определении координат Северного мыса:

Кук, 1778: 68°56? сев. широты, 180°51?, т. е. 179°09? зап. долготы

Врангель, 1823: 68°55?16? " 180°00? "

В действительности 68°5б? " 179°28? "

Десятого апреля 1823 года в этом географическом пункте круг, опоясав Азию, замкнулся, не оставив уже сомнений, что Америка - самостоятельный континент. Труд Лейфа и Колумба был завершен в том месте, "Где-кончается-проход-моржей".

ТРЕВОГА

За иллюминатором каюты вращается тщательно сплетенный беловолокнистый лаглинь. Последние часы волна мотает его с такой силой, как будто на лаге бьется большая рыба. Больше всего мы боимся шторма, и вот он уже на подступах. Тревога желтым туманом просачивает-{228}ся во все корабельные отсеки. Она сидит рядом со мной за обеденным столом, где сегодня царит необычная тишина, и тянет меня за руку из каюты на капитанский мостик. Среди мирно поблескивающих стрелок приборов настроение улучшается. Почему? Наверно, здесь кажется, что с помощью штурвала мы держим в руках свою судьбу. Но это штурвал речного корабля, похожий на элегантный транзисторный приемник, который висит на шее на тонком ремешке. Выходящий из коробочки привод достаточно длинен, чтобы управлять судном с крыла мостика или даже из каюты, - лежи себе на диване и знай пощелкивай: правая кнопка поворачивает корабль направо, левая - налево. Мне это красивое устройство сегодня напоминает игрушку моего сына - железную дорогу, на вид почти настоящую. "Сула" вернулась обратно на свой сторожевой пост у перемычки, и теперь рядом с нами опять только сейнер, прыгающий на волнах параллельно нашему курсу. Настороженная тишина обеденного стола просачивается и на мостик.

Вечером уже и на мостике не становится легче. Кажется, только воля капитана и штурвального держит корабль на воде. Два темных неподвижных силуэта, но когда синеватый отблеск ночного освещения падает на лицо капитана, на нем отражается такая откровенная тревога, что я поспешно отвожу взгляд. Все чаще обтекаемый корпус рефрижератора зарывается в бурлящую воду и изгибается под ее напором, как лист жести. Обычно буйство шторма возвышает душу. Ему редко удается одолеть металл, чаще он пользуется халатностью человека, проникая в какой-нибудь неукрепленный люк, расшатавшийся уплотнитель. Теперь же я вижу, как длинный, грузный корпус корабля все время изгибается и податливость металла кажется нестерпимо противоестественной.

Спускаюсь вниз, в машинное отделение. В его грохочущем полумраке хмурый грек, словно летучая мышь, мечется от одного агрегата к другому. Каждый раз, когда винт выскакивает из воды, двигатель резко увеличивает обороты. Старик смотрит на меня воспаленными глазами и показывает большим пальцем на обшивку. В этой железной стене, старательно выкрашенной в белый цвет, скрывается сейчас механизм жизни и смерти. Десятки тысяч швов и заклепок сварки не дают нам рассыпаться на части, для этого все они должны чуть-чуть поддаться. {229} Не слишком мало, потому что тогда стена развалится, но и не слишком много, ибо тогда "903" даст течь. Каждый лист, каждый пилерс и шпангоут играет в эту игру сам по себе и в то же время в унисон со всеми, вслепую и до предела точно, как мускулы наездника. По ту сторону пятимиллиметрового запотевшего металла - Чукотское море. Надолго ли?

ЕЖЕМИНУТНО МЫ ОЖИДАЕМ ГИБЕЛИ

Мыс Северный был свидетелем всех трех этапов исследования Арктики.

На протяжении веков в поединке между человеком и природой природа оказывалась противником более сильным.

Эпоху ничьих открыл Норденшельд, остановившийся ненадолго на Северном мысе для археологических раскопок. Ему первому удалось пройти весь Северо-Восточный проход с запада на восток. На это ушло два года. В сотне миль до Берингова пролива лед сомкнулся вокруг "Веги" и вынудил экспедицию зазимовать.

В годы первых пятилеток перед Советским государством встал вопрос об экономической эффективности Северо-Восточного прохода. Можно ли возлагать надежды на морской путь? Или к промышленным районам Северной Сибири следует проложить железную дорогу?

Первым кораблем, прошедшим Северо-Восточный проход за одно лето, был "Сибиряков", который вел капитан Владимир Воронин. Этот примечательный поход состоялся в 1932 году и был последней ничьей. Недалеко от места давней зимовки "Веги" "Сибиряков" обломал в тяжелых льдах лопасти винта, а потом сломался почти полуметровой толщины гребной вал (!), и "Сибиряков" вошел в Тихий океан под гигантскими черными парусами, сшитыми из брезента, которым покрывался уголь в трюме. Зато в Петропавловске-Камчатском моряков ждала правительственная телеграмма:

"Горячий привет и поздравления участникам экспедиции, успешно разрешившим историческую задачу сквозного плавания по Ледовитому океану в одну навигацию.

Успехи вашей экспедиции, преодолевшей неимоверные трудности, еще раз доказывают, что нет таких крепостей, которых не могли бы взять большевистская, смелость и организованность. {230}

Мы входим в ЦИК СССР с ходатайством о награждении орденами Ленина и Трудового Красного Знамени участников экспедиции".

Среди четырех подписей этой телеграммы одна принадлежала народному комиссару водного транспорта СССР Николаю Янсону. С его именем связаны первостепенные события в исследовании Советской Арктики, включая экспедицию "Челюскина" и создание на Северном полюсе дрейфующей станции папанинцев.

Один из самых тяжелых ответных ударов Дальний Север нанес экспедиции "Челюскина". Приобретенный в Дании новый корабль во всей своей девичьей красе почти прошел Северо-Восточный проход, но в Чукотском море попал в ледовый плен и 13 февраля 1933 года пошел ко дну. Борис Могилевич, заместитель начальника экспедиции Отто Шмидта, погиб, сто четыре человека в самый разгар зимы спаслись на неустойчивой льдине и дрейфовали на ней. Общими усилиями зимовщики добились ничьей, а затем перетянули чашу весов в сторону первой трудной победы. Все они были спасены благодаря небывалому в истории авиации воздушному мосту, одной из опорных точек которого был Северный мыс. Ровно через два месяца после катастрофы неутомимый Кренкель неутомимый потому, что конечно же он участвовал и в походе "Сибирякова", послал в эфир свою последнюю радиограмму. В лагере к тому времени оставалось шесть человек. Капитан Воронин последний раз вымыл после обеда посуду, по старой морской традиции привел лагерь в порядок. Знаменитая радиограмма гласит:

"Ледовитый океан. Лагерь Шмидта. Только что узнали, что три самолета поднялись в воздух, последний раз зажигаем сигнальный дым. Кончаем радиосвязь. Через полчаса покидаем лагерь Шмидта, оставляя здесь Советский флаг".

Рыркайпыян носит теперь имя Шмидта - итог долгого пути многих поколений и многих народов, на котором были произнесены и слова Врангеля: "ежеминутно ожидая гибели".

ВСТРЕЧА С ЧИТАТЕЛЕМ

За ужином на столе только консервы. Анна Алексеевна мучается морской болезнью, большинство ребят тоже не явились в кают-компанию. Корабль тяжело перевали-{231}вается с борта на борт, перегородки скрипят, от сотрясения распахиваются двери, все время падают какие-то предметы, при большой волне с грохотом ударяюсь о переборку. Дверь в каюту ребят оставлена открытой настежь. Они лежат одетые. Петр читает рассказ об их одноруком школьном товарище Толе, который ловит рыбу и охотится за двоих. Я догадываюсь, почему сегодня у него такое высокое изголовье, и не мешаю ему. По плану сегодня я должен был встретиться в Пеледуе с читателями и вот встречаюсь с ними: обмениваюсь с порога взглядами, ловлю в ответ бледную улыбку; все-таки встреча состоялась и, может быть, оказалась содержательнее, чем когда-нибудь прежде или позже. Начинаю верить, что в определенных условиях человеку необходима книга - хорошая или плохая, потому что когда положение еще хуже, книга служит подспорьем и твердой почвой, а под нами она с каждым часом становится все более зыбкой.

Зажигаю свет в теплой каюте, собираюсь углубиться в чтение, завариваю кофе крепче, чем обычно, заталкиваю обрывок бумаги в щель между дверцами шкафа, чтобы дверь не бренчала. Теперь она дребезжит приглушенно, почти уютно, повторяя судорожную дрожь механизмов и стыков обшивки, как будто все нервные окончания корабля протянулись к полированной фанере шкафа.

Волна ударяет в зеркальное стекло окна. Я задергиваю занавески - все, сколько их есть, на всякий случай.

ШТОРМ

Через сутки у нас становится совсем скверно. Судно явно начинает уставать. Беспорядочные волны с шумом накрывают его, и корпус колышется вместе с ними, как плохо подогнанный плот. Он уже не успевает перевести дух между атаками волн. Напряжение перешло в судорожную тряску, сквозь которую все чаще слышится захлебывающееся дыхание двигателей. Воздух насыщен микроскопическими каплями воды, нет ни неба, ни горизонта, что же до сейнера, то виден только его капитанский мостик, но он преданно остается рядом с нами, и значение его моральной поддержки растет с каждым часом. {232}

Это случилось в полдень. Пронзительно зазвенел сигнальный звонок, и лицо капитана стало наливаться кровью.

- Товарищ капитан, корабль не слушается руля, - послышался голос Петра раньше, чем умолк звонок.

Стрелки медленно оседают на нуле. Юрий Иванович бросается к пульту, перебирает кнопки, как клавиши, неожиданно пронзительно зазвенел какой-то другой сигнальный звонок, стрелки же остаются неподвижными.

- Ручное управление! - кричит капитан, но Петр уже стоит за штурвалом, за которым его почти не видно.

- Слушаюсь.

- Ну, Петька, теперь держись, - совершенно спокойно и не по уставу говорит вдруг капитан. - Помни - от борта до борта сто восемьдесят поворотов штурвала.

Этим штурвалом они еще ни разу не пользовались.

- Товарищ капитан, не вижу компаса.

Это правда. Зачем речному кораблю столько компасов? Потому его и нет около ручного штурвала, он помещается где-то в далеком углу капитанского мостика.

- Я позову Толю на вахту.

Телефон молчит.

- Я сбегаю за ним, - предлагаю я.

Но тут дверь распахивается, и на пороге стоит Толя.

- Нет тока, - говорит он, - генератор полетел.

- Знаю, Толя, - говорит капитан. - Стань к компасу и сообщай Петру курс. Аварийного тока нам хватит...

Но вдруг он начинает прислушиваться, ища подтверждения чему-то, смотрит поочередно на каждого из нас, и я замечаю, что на мостике стало тихо.

- Левый главный двигатель.

Мы ложимся в дрейф.

Видимость - сто метров.

Теперь из строя выходит радар.

Может быть, я напрасно обижаю радиста, может быть, он вовсе не обязан знать радар, но по чутким, как воздух, радиолампам он стукнул ручкой отвертки. Это взбудоражило нас всех и не могло сказаться иначе на радаре. Мы ослепли.

Так наступает ночь. Она не приносит облегчения. Судно сотрясается, и перо ведет по странице косую строчку, {233} как будто кто-то толкает меня под локоть. Иллюминатор на мостике распахнут настежь, капитан из-за поднятого воротника шубы смотрит вверх, в темноту, и время от времени вытирает лицо полотенцем. Ветер воет, где-то хлюпает вода, голоса природы звучат все ближе, все яснее. Еле-еле светятся в тумане кормовые огни сейнера, иногда он надолго исчезает за невидимой волной. Сейчас кажется, что кроме этого света и нет ничего, что он и есть надежда, что уже и это жизнь, если можно бесконечно долго смотреть на едва светящуюся надежду. {234}

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

завершает столь богатое приключениями путешествие по морю рекордным прыжком в длину. Земля! Прелести и неудобства жизни на земле. Я пасу стадо, хожу в кино, учусь играть на бильярде. Память об Амундсене живет в слове и кости. Я вынужден довольствоваться вторым местом, безусловно почетным во всех отношениях. Устрашающие выстрелы по дороге к развалинам Трои. На охоту на край света: все хорошо, что хорошо кончается.

ОСТАТЬСЯ ЖИТЬ

Мой далекий Друг, скоро в Эстонии наступит весна, а через несколько месяцев она добредет и до Тебя. В эту пору я хотел бы опять сидеть перед Твоей хижиной, наблюдая за ледоходом на Твоей гордой и быстрой реке. Я умею ценить жизнь, этот вечный долг, который никогда не удастся оплатить, как Ты сказал когда-то. Но еще я верю, что в жизни серьезно относиться надо ко всему, кроме самой жизни. Слишком много размышляя о ней, мы, вместо того чтобы найти, в чем ее смысл, чаще всего теряем его. И еще мы теряем смысл жизни, когда слепо цепляемся за жизнь. Ты с Твоей молчаливостью и уравновешенным характером знаешь это лучше меня. Тогда я очень спешил, но это, конечно, не может служить извинением и ничего не объясняет, это просто правило игры. Мы всегда спешим, но никогда не спрашиваем у себя - куда? Так вот, я думал, что они кричат из-за меня, но лодка уже зачерпнула воду левым бортом. Когда я поднял голову, я увидел, что они продолжают сидеть, как сидели, все было так, как несколько мгновений назад, никто и не пытался пошевельнуться, в лодку натекло уже слиш-{236}ком много воды, и толчок оказался настолько сильным, что весло старика валялось на льду рядом со мной. Я видел глаза женщин, щеки, выпирающие из-под туго завязанных платков, пуговицы на ватниках и спину старика. Я как будто был среди них, не сознавая, что вижу все это со стороны, уже отсюда. Течение быстро относило лодку, но погружалась она еще быстрее, это продолжалось, наверное, самое большее, секунд семь, и все-таки это было самое долгое время их жизни. Они не кричали, они выли ровно и низко, как на деревенских поминках, продолжая неподвижно сидеть на скамейках еще и тогда, когда из воды виднелись только их головы, шесть маленьких воющих круглых голов посреди необозримой реки, а потом река опустела и стала опять такой же тихой, какой была всегда. Я помню донные доски Твоей лодки, сшитые коричневатыми корнями кедра. Ты научил меня заваривать чай из чаги. Я не мог не заметить, как Ты поднял ломоть хлеба, когда он упал на пол. Я не стараюсь забыть, не хочу ни с чем мириться, ничему покоряться. Потому-то я мечтаю снова увидеть Твою реку, Твою охотничью хижину под светло-желтыми лиственницами. Но больше всего я хотел бы приехать во время весеннего ледохода. Я знаю, как ревут в эту пору реки, как вековые деревья, увлекая за собой куски берега, медленно погружаются в воду и как дни и ночи через весь небосвод, равняясь на русло реки, тянутся караваны гусей, едва различимые в такой вышине, и все-таки их курлыканье заглушает гул вешних вод. Мы зажжем огонь в железной печурке и будем говорить о широком мире, который в моих краях не больше, а в Твоей стороне не меньше, и о судьбе: никто не может вмешиваться в жизнь другого, не изменяя своей собственной судьбы. Это касается и нас с Тобой. Вот такие дела.

ПЕРВЫЕ ШАГИ НА ЗЕМЛЕ

Будильник показывает полночь. Ставлю его на половину восьмого. Собаки уже не воют, зато неустанно продолжает выть ветер, под его порывами беспокойно мечется пламя керосиновой лампы, хотя мы защищены деревянными стенами и застекленным окном. В общем-то, именно ветер освободил меня от хлопот, связанных с выбором ночлега. Странно, но тут, на Севере, человек свободен. Нашим опекуном здесь становится природа, она сама все {237} устраивает, так что остается только подчиняться ей с радостной беззаботностью подростка. Когда наконец осознаешь эту неизбежность и можешь подавить в себе желание пригрозить кулаком океану, тогда начинаешь чувствовать себя поистине свободным.

Шторм, туман и страх - главные герои последних дней, но сейчас меня знобит не от холода, а из-за простуды. К обеду течением пригнало нас в район мыса Дежнева. В месте, которое казалось защищенным от ветра, мы стали на якорь. Как-то мы даже заметили в шести-семи километрах от себя низкую полосу берега, но капитан не решился приблизиться к нему. Судно было в плачевном состоянии, и я не хотел бы об этом больше говорить. Ветер повернул на юго-восток, даже на SSO, и дул теперь с берегов Аляски и со стороны Алеутов. Покинуть корабль в таком состоянии казалось бегством, и я даже подумывал, не отправиться ли мне вместе со всеми до устья Амура. Капитан боялся Берингова моря и не скрывал этого. Но чем я мог им помочь? Ничем. Общая опасность незаметно сблизила нас, и, прощаясь, мы давали друг другу обычные в таких случаях обещания, которые, вероятно, никогда не будут выполнены. Волна все еще была так высока, что с прогулочной палубы я прыгнул прямо на крышу капитанского мостика сейнера. Последний взмах руки и туман поглотил "Девять-ноль-три" навечно, как мне казалось в ту минуту; от этой мысли легче, конечно, не стало.

- Тебе куда? - спросил меня капитан сейнера, тот самый удалой малый, показавший себя дисциплинированным и искусным во время шторма.

- В Уэлен.

- А побережье ты знаешь?

- Не знаю.

- И я не знаю.

- А я думал, ты местный.

- Нет, я из Мурманска.

- Вот как? А я из Таллина.

- Слышал. Ну, так что будем делать?

- Может, пойдем сначала влево, до оконечности мыса, а потом осторожно повернем вдоль берега обратно?

План ему понравился. Ничто не может разозлить моряка больше развязного всезнайства сухопутной крысы. Я мог бы сказать "курс 140", но он это знает лучше меня, а если не знает, то от моих слов все равно никакой пользы не было бы. {238}

- Ну что ж, кто-нибудь должен же выйти на берег встречать нас, сказал он, переключая машинный телеграф на полный ход.

Именно на это я и надеялся. Волна была крутой, вода захлестывала иллюминаторы мостика, просачивалась в щели между рамами, журча, сбегала вдоль стены вниз.

- Вчера вода вывела из строя радиосвязь, - сказал капитан с оттенком некоторого мазохизма. Ах, значит, и у них тоже? Хорошо, что на своем ослепшем корабле мы этого не знали. Он крутил штурвал величиной с доброе тележное колесо, так что пот лил с него градом, потому и закричал входящему в тесную штурвальную Сереже, Сереже из Махачкалы, у которого ветер вырвал из рук дверь: "Закрой дверь, это тебе не колхоз!" С парня текло, капитан кивком головы указал ему место у штурвала: "Курс девяносто". Сам прижался лицом к стеклу, пытаясь взглядом пробуравить туман, и тут же, подняв воротник, выскочил из рубки. Что вообще можно отсюда увидеть? У нас даже корма под водой.

Так мы и лавировали по часам и интуиции, меняя курс и скорость, пока неожиданно не оказались перед чернеющей скалой, пугающе крутой и высокой. Слева от нас она падала отвесной стеной в пенящиеся волны, а за ней, как в узкой оконной щели, виднелись синее небо и синее море. Так для нас кончилась Азия. Это синее мгновение уже Тихий океан. Справа скала, понижаясь, полого переходила в песчаную гряду. Шквальный ветер натужно обходил гору и всей своей тяжестью обрушивался на песчаный берег, где, выстроившись в ряд, прижимались к земле маленькие домишки. Их низкие кровли тонули в тумане, который с безумной скоростью мчался на нас. Мы приближались осторожно, шаг за шагом, хотя никакой опасности не предвиделось, волна была высокая, но ветер дул прямо в лицо, оттесняя нас от берега. Когда нос сейнера коснулся наконец усыпанного галькой дна, берег был от нас рукой подать, оставаясь в то же время совершенно недосягаемым.

- Мирового рекорда тут не поставишь, - усмехнулся капитан и дал задний ход.

Мне пришлось бы перепрыгнуть полосу в девять метров шириной, да и накатная волна была огромной. Мы вернулись знакомым путем, и, испытывая острое чувство неловкости, я опять поздоровался с Юрием Ивановичем. {239} Я занял у него спасательную лодку, мы взяли ее на буксир, волна разорвала буксирный трос, мы потеряли лодку, долго кружили в густом тумане, наконец нашли ее, сломали багор толщиной в руку, ибо шторм достиг апогея и выловить лодку в этом клокочущем адском котле было далеко не просто, и через какое-то время снова оказались под Уэленом. Двигатель сейнера работал вполсилы, как раз настолько, чтобы устоять на месте при встречном ветре; мой приятель Бибиков, Сережа из Махачкалы и Петр сели на весла, я с заплечным мешком в руках пробрался на корму, мы гребли задом наперед немыслимо долго какой-то десяток метров, отделявший нас от галечной насыпи и от разбросанных на ней льдин, ветер и откатывающаяся от берега волна высотой в человеческий рост отбрасывали лодку, моряки с сейнера страховали нас буксирным тросом, удерживая лодку по волне, и тут я услышал возглас Петра: "Пошли назад!" Это было уже слишком, и я прыгнул.

Как поступают в таких случаях?

Выливают воду из сапог.

Сейнер и лодка исчезли в тумане, больше я их не видел.

Вокруг меня сидели на корточках серьезные и молчаливые дети. Они показали мне дорогу на полярную станцию. Станция находилась в другом конце поселка. Пошатываясь, с рюкзаком за плечами, я направился туда, легкие, готовы были вот-вот разорваться от ветра, над Чили он, наверно, был совсем теплым, здесь же колол ледяными иглами, проникавшими сквозь брезентовую куртку. Я остановился и отвязал от рюкзака полушубок. Готовясь прыгнуть в воду, я снял его. Полушубок, конечно, оказался совершенно мокрым.

На полярной станции было не до меня, да и места там не оказалось. А меня слишком оглушило, чтобы я сообразил сослаться на знакомство с Купецким. Они складывали печь в углу небольшой хибары без окон и дверей, а в такую погоду это дело нелегкое.

- Назовите хотя бы скорость ветра.

- Скорость ветра? - удивился человек в очках, увесистой дубиной месивший глину в ведре. - Скорость ветра двадцать пять метров в секунду.

Это сообщение доставило мне такое же горькое удовлетворение, как капитану сейнера поломка радиопередатчика. Выйдя из-под свистящих антенн, я двинулся на {240} другой конец поселка, где, как мне сказали, находился сельсовет. Галька была крупная и сыпучая, а улица такой, какой оставила ее людям природа, прежде чем бежать отсюда сломя голову, и только домики равнялись лихо, как на параде. Шторм, казалось, вымел людей из Уэлена, дверь сельсовета была заперта на висячий замок, но вполне возможно, что было просто воскресенье, к тому же я не имел ни малейшего представления о том, по какому времени живут здешние жители, и, кроме того, пока мы отбивались от моря, день незаметно склонился к вечеру. Но тут из-за угла вышел интеллигентного вида юноша по имени Канилу и сказал, что он заметил меня из окна и решил помочь. Именно так он и сказал: "Вы кого-нибудь ищете? Чем я могу помочь?" Позднее мы стали с ним добрыми друзьями. Ю. Рытхэу советовал мне в случае крайней нужды обратиться к пограничникам. Так мы и сделали. Отец Канилу носит эскимосское имя Нутетеин. Сейчас он болеет, потому что какой-то московский фотокорреспондент затащил его, шестидесятипятилетнего старика, на скалу, чтобы снять поэффектнее - бьющим в бубен на фоне волнующегося моря. Дело в том, что Нутетеин отлично пляшет. С этой дурацкой скалы он скатился и сломал бубен, и "вот из-за этого-то мой старик и заболел, потому что сделать новый бубен очень трудно", уже давно не удается выловить подходящего тюленя или моржа.

У пограничников мы обсуждали проблему транслитерации аварских имен собственных на эстонский язык. Это довольно путаная проблема, потому что у аварцев так же, как в свое время у эстонцев, бытует принцип: "Каждому человеку одно имя". Когда здесь выдают паспорт, имя деда переделывают в условное отчество, имя отца с помощью окончания "ов" становится фамилией, а собственное имя так и остается именем. Не знаю, будет ли от этих патронимических тонкостей, записанных в Уэлене, какая-либо польза составителям Эстонской Советской Энциклопедии, зато ее читателям это, пожалуй, небезынтересно. Капитан Абдухалик оказался соседом Рамзата Гамзы и наглядным и пылким воплощением кавказского гостеприимства, здесь, на ледовом краю света. Мои силы подкрепили каким-то незнакомым блюдом и горячим чаем" но предупредили: "Сам сплю на письменном столе, заместитель в овощехранилище. У нас ремонт, дорогой..." Если когда-нибудь мне случалось видеть несчастного кав-{241}казца, то это был капитан Абдухалик, и этим все сказано. Так я вернулся в деревню, и мне очень не хватало Канилу. Уже смеркалось, а потом совсем стемнело; ветер, не изменяя направления и силы, перерос в ночной ураган, и первое приглашение переночевать я получил от женщины явно сомнительного поведения, которая, по-видимому, решила в эту штормовую ночь перечеркнуть свое прошлое и заложить крепкую основу новому поколению. Меня спас мужчина с бельмом на левом глазу. Из-за бельма мужчина во время спора смотрел не на меня, а отворачивал голову в сторону, что сделало бы его похожим на выслеживающего добычу пирата, если бы сочащаяся из уголка рта слюна не придавала его лицу выражение детской непорочности. Он тоже не был трезв, но я решил, что его оживление всего лишь проявление национального темперамента, и принял предложение, выбрав, как мне казалось, из двух зол меньшее. Однако и оно, как позднее выяснилось, было все-таки достаточно большим. Я надеялся, что в освещенной комнате он окажется приятным и тактичным хозяином. Мое заблуждение рассеялось, как только он зажег керосиновую лампу и в разговоре стал все чаще повторять одно и то же слово, которое, как я наконец понял, означало спирт. Я послал его за Канилу. Тот скоро пришел, чрезвычайно удивленный моим выбором. Я очень устал, я был несправедлив и сейчас стыжусь этого. Старик оказался вполне симпатичным и, когда в последующие недели иногда встречал меня в деревне, он уже издали громко окликал по имени; но по субботам он всегда порывался обниматься, и те, кто знали его, прекрасно понимали, что он всего-навсего пытается нащупать у вас в кармане бутылку. У него были свои слабости, как и у меня в тот сиротливый вечер, когда Канилу преподал мне куда более приятный урок. Раскрыв на столе дневник, я стал записывать имена сельских жителей. Я всегда пишу их печатными буквами, чтобы не ошибиться потом. Дойдя до колхозного бухгалтера, которого зовут Татро, я записал: "ТАТРО". Канилу заглянул через мое плечо, чтобы посмотреть, как пишутся эстонские слова. И сказал:

- Не правда ли, как смешно, - он обнажил в улыбке свои крепкие зубы, не правда ли, смешно, что у вас в Эстонии есть город почти с таким же названием, студенческий город?

Он пообещал выпить со мной утром чашку кофе, и это мы непременно сделаем. {242}

О МОРАЛЬНОЙ ОТВЕТСТВЕННОСТИ ПУТЕШЕСТВЕННИКА

Пришло время поговорить о моральной ответственности путешественника. Как-то у меня гостил Ю. Рытхэу, и отзвуки этого посещения - описание моего дома и соснового леса в Нымме - я нашел в его повести "Вэкэт и Агнес", откуда взят нижеприведенный отрывок:

"...Один высокий даже среди рослых эстонцев парень с длинными светлыми волосами и выцветшими ресницами что-то спросил по-эстонски. Агнес тут же бойко перевела его:

- Правда ли, существует у чукчей такой обычай: приезжает гость - и муж уступает ему свою жену на ночь? Спрашивающий говорит, что он читал об этом в книгах, переведенных на эстонский язык и посвященных Чукотке.

По мере того, как Агнес переводила, лицо ее покрывалось краской. Она тут же ответила сама, энергично произнося слова. Но парень не садился. Он вежливо выслушал Агнес и уставился белесыми глазами на Вэкэта.

- Я отвечу, - сказал Вэкэт растерявшейся Агнес. Ему показалось, что на него здесь смотрят как на оживший музейный экспонат и некоторые вопросы, обращенные к нему, задавались не столько с целью получить информацию, сколько для того, чтобы убедиться, что этот экспонат умеет говорить и имеет, как ни странно, человеческий облик. - Я хочу ответить на этот вопрос, - медленно продолжал Вэкэт. - У каждого народа в прошлом был такой обычай. Был он и у предков эстонцев. Называется это - пережиток первобытно-общинного строя. Я читал об этом у Энгельса".

Это пишет сын чукотского народа Рытхэу, любящий Эстонию и уважающий эстонцев. Я выбрал из сотен примеров именно этот - благородный, человечный и близкий эстонскому читателю, чтобы объяснить, что именно я понимаю под ответственностью путешественника.

С подобными проблемами я сталкиваюсь часто, и порой они оказываются совсем не простыми. В Марийской АССР я как-то хотел заснять на киноленту языческий обряд, но милиционер запретил мне это, объяснив, что он, мол, нетипичный. Конечно же он прав. Марийская республика со своими ухоженными полями, высоковольтными линиями, белыми школьными зданиями и дремлющими в тени лип деревенскими улочками, покрытыми ромашковыми коврами, по которым раз в день проходят метлой, {243} навсегда запомнится мне как один из самых лирических пейзажей, какие мне когда-либо приходилось видеть. Но в данном случае передо мной как раз стояла задача заснять "нетипичное", ибо в древних ритуалах сохранилась великолепная музыка; так у меня возник конфликт с милиционером, который, конечно, не мог знать, что я считаю себя таким же большим другом марийцев, как он сам. Не скрою, наш долгий и бесплодный спор огорчил и обрадовал меня: в его трогательном запрете я увидел зачатки государственного мышления, ответственность гражданина за свою республику, но одновременно я с сожалением убедился в полном его непонимании того, что это за сокровищница - фольклор и этнография, в непонимании и прямо-таки суеверной слепоте. За те полдня, которые мы с ним потратили на спор, я, разумеется, не сумел пробудить в нем того, чего не пробудила школа, и мы разошлись, недовольные друг другом. Я убежден, что ценность фольклора не исчерпывается его исторической ролью, то есть, с моей точки зрения, значение фольклора не в том, что в незапамятные времена он явился прародителем современной изысканной поэзии, музыки, литературы, всего того колоссального здания духовного творчества, которое мы называем культурой. Все это, конечно, тоже важно, но если бы дело было только в прошлом, то это был бы почти сентиментальный повод для изучения фольклора и почтительного отношения к нему. Я убежден в том, что так же, как современный урбанизированный человек пускает свои корни все дальше от железобетонных городов в леса, горы и в зеленеющие заливные луга в поймах рек, так и культура, стандартизирующаяся под тяжким грузом законов моды, диктатуры школ и диктата технологии, тянется своими корнями обратно к вечнозеленому источнику народного творчества, и завтра будет это делать с еще большей жадностью, чем сегодня. Ценность народного творчества определяют наши сегодняшние и завтрашние потребности. Надо это почаще вспоминать в наш век научно-технической революции. Законы развития науки и культуры резко отличаются друг от друга. История культуры не знает понятия "устарело". В отличие от науки, культура кумулятивна, то есть является суммой творчества сотен и сотен предшествовавших нам поколений. Наука таковой не является. В науке понятие "устарело" вполне уместно. В наше время астрология, например, представляет ценность чисто историческую, как предшественница {244} астрономии - предшественница и одновременно антипод, ибо она была всего лишь подвальным этажом науки, отделенным от нее бетонным перекрытием. Наоборот, "Илиада" и "Калевала" и поныне живут на наших книжных полках, хотя их семена были посеяны тогда же, когда семена секвойи, - три тысячи лет назад. Если какой-нибудь обычай, навык или произведение народного творчества погибают, их гибель оказывается окончательной и абсолютной, как гибель мамонтов; ничем не восполнимая утрата вырывает из организма культуры кусок живой плоти, и эта потеря - общая для культуры всего человечества, ибо вместе с ней окончательно и безвозвратно умирают все те безымянные поколения, результатом многовекового творчества которых и был исчезнувший обычай, навык или произведение. Избитые истины? Но они кажутся избитыми, только пока мы обращаемся к прошлому. Тогда-то мы понимаем, что рецепты грузинской эмали или эмали Киевской Руси утеряны навеки, а реставраторам Самарканда не удается раскрыть тайну покрытых глазурью изразцов. Сложным вопрос становится тогда, когда мы пытаемся эти истины применить к нашему дню. Далеко не всегда нам удается подавить в себе практицизм, и результаты часто оказываются плачевными. Лапти из бересты или из липового лыка в качестве ежедневной обуви выглядят безнадежно устаревшими, но искусство плести лапти не устарело, как не устарела керамика, изготовленная на гончарном круге бронзового века, или еще более древние каноны гармонии, использованные в иной архисовременной симфонии, да, утрата художественных секретов серьезная потеря для нас всех. Когда я еще учился в школе, у нас в Хийу в ларьке вместо пива, как теперь, продавали медовуху. Сейчас мастера, владевшего искусством варить ее,искусством, которое из поколения в поколение передавались, может быть, тысячу лет, уже нет в живых, и это тоже потеря. Мне могут возразить, что она не так уж велика. Не стану спорить. Не потому, что я согласен с этим, а потому, что в моих руках нет весов для определения значимости потери. История культуры таких весов не знает вообще. Взвешивать ценности культуры так же бессмысленно, как взвешивать людей или народы. Не знаю, сумел ли я с достаточной ясностью выразить свою мысль. Бибиков хороший боцман. К несчастью, он полагал, будто в его руках весы и он может взвесить на них, что важно для нас и что нет. {245}

НИКТО ИЗ НАС УЖЕ НЕ ПЕРВЫЙ

Навстречу утреннему ветру выходит отдохнувший, впервые после многих бессонных ночей отоспавшийся человек, он с явным наслаждением набирает полные легкие воздуха, широко расставляет ноги на земле, которая уже не качается под ним, и, как в теплый, солнечный свет, с головой погружается в дождливую жизнь поселка. Канилу провожает меня в сельсовет, где мне выделяют пустую комнату, железную кровать и ведро каменного угля. У меня хватает задора спросить у председателя сельсовета, не первый ли я эстонец в его конторе. Чем меньше народ, тем тщательнее собирает он следы своей судьбы, как это и подобает бережливому хозяину. Следы не исчезают, но когда начинаешь их инвентаризовать, даже в небогатом хозяйстве могут возникнуть недоразумения. "Исторического четвертого января на материке Антарктики высадился представитель эстонского народа и его писательской братии. В этом краю он первый эстонец и второй островитянин", - пишет Юхан Смуул в "Ледовой книге" и ошибается: первым эстонцем и вторым островитянином на этом побережье был Олев Раннакопли, матрос Беллинсгаузена, кроме того, он вовсе не был единственным. Случается, что человек исчезает. Так, до сих пор не обнаружен Михкель Фурман. Через день после того, как летевший с Таймыра "Цеппелин" с Кренкелем и Вейкманом на борту появился над Тарту, газеты сообщили: "Судьба Ахто вызывает опасения". Однако позднее его нашли. В пятнадцать лет Ахто Вальтер ушел матросом на "Тормилинд", который Юхан Смуул считал самым прекрасным парусником на свете, и в двадцать лет, как Чичестер, под парусами переплыл океан. В романе "Иметь и не иметь" Хемингуэй превозносит Вальтера, добавляя, что на просторах Мирового океана скитаются на яхтах длиной от двадцати восьми до тридцати шести футов в длину примерно 324 эстонца. Это-то и заставляет меня на всякий случай сузить пространство, охваченное моим вопросом: я надеюсь быть первым хотя бы в этой конторе, где одновременно может уместиться не более четырех человек, Йорелё - так зовут молоденького председателя - смотрит сначала на меня, потом на Канилу и постукивает пальцем по своему лбу, деликатно давая понять, что у меня там не все в порядке. Постепенно выясняется, что для эстонцев, живущих в этих краях, Уэлен {246} служит излюбленным местом встреч. Неплохо же мы обжили наш земной шар! Йорелё, как я теперь замечаю, веселый парень, выдают это только его глаза, глубоко сидящие за неподвижными скулами. Язык чукчей я изучить не успею, успею ли научиться понимать их мимику?

- Расскажите об этом эстонце.

Председатель переглядывается с Канилу и молчит. Мы стоим на лестнице сельсовета и смотрим на грохочущую игру накатной волны. Шторм сотрясает и взрывает землю и никак не утихает.

- Ну, хоть что-нибудь скажите.

- Не хочу. Дрянной был человек.

Вот я стою перед ним, и вместе со мной стоит вся Эстония, и я не могу стереть в памяти этого человека грязный след, оставленный пьяницей, авантюристом или мошенником. Одной из радостей маленького народа является знание друг друга, а обратной стороной этой радости - ответственность друг за друга.

Его взгляд скользнул по моим галифе. Они еще не высохли после вчерашнего.

- Плохие штаны.

- В кожаных, конечно, было бы теплее.

На Йорелё великолепные штаны из тюленьей кожи, которые придают ему обаяние могиканина. Штанины плотно облегают ноги и только ниже щиколотки расширяются вроде гамаш, закрывая стандартные фабричные башмаки. На широком поясе болтается кожаный футляр, из которого торчит рукоятка финки, вырезанная из белого моржового клыка.

- Так закажи себе, раз хочешь ходить на охоту.

- Где?

- В мастерской, конечно.

- А у вас тут есть мастерская?

- Пошивочное ателье, - уточняет Канилу. - Я отведу тебя туда.

КОЖАНЫЕ ЧУЛКИ

Штаны стоят десять рублей. Может быть, я ослышался? Мерку снимает с меня старая Эрвинаут. У окна стоят несколько швейных машинок, от кож разит ворванью. Эрвинаут откровенно прыскает, когда я прошу ее сделать штаны сверху подлиннее. Чукчи подпоясываются ремнем ниже пояса, здешний обычай носить брюки напоминает {247} времена их создания, когда штаны сшивали из двух чулок. Во многих языках воспоминание об этом сохранилось в употреблении слова "брюки" только во множественном числе, в то время как у рубашки или у пиджака, например, есть еще и единственное число. Большая полка уставлена обувью разных фасонов и самых пестрых расцветок: одна пара низенькая, как комнатные туфли, другая - с длиннейшими, доходящими до паха голенищами. Спрашиваю о ее назначении.

- Для каждой погоды своя обувка, - объясняет Канилу. - В летние дожди и грязь носят большие плэкыт'ы. Подошва толщиной в сантиметр из кожи морского зайца - лахтака, верх из темно-коричневых шкурок нерпы, широкий белый ремень для застежки, в отличие от эстонских постол, начинается под ступней, от плюсны. С первыми холодами обувают куда более красивые кожаные сапоги на меху, доходящие до половины икры, с красной окантовкой.

- В какую же погоду?

- Они хороши при морозе градусов в двадцать восемь, - отвечает Канилу.

И только в самую стужу на ноги натягивают доходящие до колен кожаные чулки, какие во всей Северной Азии шьют из кожи оленьих ног - из камуса. Слово это финно-угорского происхождения. Когда-нибудь я, может быть, найду время доказать, что о камусе упоминал уже Геродот. Зубы портнихи, шьющей мне штаны, стерты до самых корней, как будто их ровно подпилили рашпилем. Я знаю, чем это вызвано, но на всякий случай все-таки уточняю у Канилу.

- Ну да, она зубами обжевывает всю подошву.

- Так делают и теперь?

- Нет, конечно, но зато и обувь стала хуже, не такая мягкая и непромокаемая.

Нередко ценой прогресса становится снижение качества, но оно в десятки раз окупается чем-нибудь другим. Может быть, раньше обувь была мягче, но зато женщина-чукчанка редко доживала до возраста Эрвинаут.

Сегодня в Уэлене опять праздник, поселок словно вымер, и только собаки целыми стаями крадутся за нами да в укрытых от ветра местах дети играют в древнюю якутскую игру: мальчики набрасывают лассо на оленьи рога, лежащие на земле. Население Уэлена смешанное во всех отношениях. Помимо чукчей здесь немало эски-{248}мосов, а со времен организации колхозов кроме морских охотников живут и оленеводы. Основной отраслью хозяйства остается все же охота на моржей, тюленей и китов, теперь к этому прибавилось пушное звероводство. Крыши фермы серебристых лисиц виднеются по ту сторону пенящейся лагуны. Деревня на пустынных дюнах растянулась на целый километр, в иных местах дюны настолько понижаются, что океанские волны могли бы без особых усилий захлестнуть узкую каменистую косу и соединиться с клокочущей водой лагуны. Насколько помнит Канилу, такое случается крайне редко. Берег по ту сторону лагуны постепенно растворяется в тумане и мелком дождике, сеющем будто из сита. Сегодня Уэлен оторвался от всего света и мчится по морю, как потерпевший крушение и вцепившийся в длинное бревно человек, которого беспрерывно накрывают яростные взрывы брызг.

ИЗЛОМЫ

Канилу хочет показать мне свою школу.

Школьных зданий в Уэлене целых два. Оба стоят на восточном конце поселка, где низкие дюны, незаметно повышаясь и меняя окраску, переходят в зеленую тундру, образуют ступенчатый каменистый уступ и неожиданно могучим скалистым откосом исчезают в затянутом штормовой мглой небе. Это та самая гора, которую мы видели с борта сейнера - только вчера! - и обратную сторону которой ощупывали ошеломленные взгляды Беринга и Кука. Историческими являются и оба школьных здания, и пространство вокруг них, и каменистая почва, на которой они стоят. Первую школу привезли на пароходе в 1915 году, но открыли ее только после гражданской войны - это сделал представитель Камчатского революционного комитета И. Брук 9 октября 1923 года. До того дети ходили в миссионерскую школу на острове Св. Лаврентия, принадлежащем США. Вторую школу заложили лет десять назад. Сейчас заканчиваются отделочные работы, и через несколько недель она примет первых учеников. В поселке это единственное двухэтажное здание, красивое и представительное, с крашеными стенами и широкими окнами. Уже два этих школьных здания разделяет глубокая пропасть времени. Что же говорить об обвалившихся земляных жилищах чукчей, из которых торчат гигантские ребра китов, вздыбившиеся к небу таинственны-{249}ми тотемами, как глашатаи ожившей истории! Разверстая челюсть, полностью сохранившаяся, похожая на фантастически изогнутую арку ворот, достаточно высокую, чтобы пропустить всадника. Поблекшие ребра своими причудливыми плоскостями, словно взятыми из геометрии Римана, напоминают пропеллеры, забытые пришельцами из космоса. На протяжении тысячелетий они служили чукчам и эскимосам основным строительным материалом. Их нужно увидеть, чтобы понять жизненную силу и грандиозность этой ошеломляющей, ни на что не похожей арктической культуры. Только тут, в этом проливе, где самый богатый на всем земном шаре животный мир, могла она расцвести так пышно.

- Там, наверху, наше кладбище, - показывает Канилу на затянутый туманом горный уступ, господствующий каменным бастионом над дюнами, морем и окружающей местностью. - Если бы вы знали, какое это древнее кладбище!

И только теперь я вдруг прозрел! Вокруг меня лежит Северная Троя! Не уничтоженная Агамемноном, она пришла из глубины трех тысячелетий в наши дни, из XXII египетской династии в девятую пятилетку, и символ непрерывности жизни - вот эта серебристая арка ребра!

Мне доставляет радость потрескивание каменного угля под плитой и посвистывающий за окном ветер, который, не теряя скорости, разбросал туман и, насколько видит глаз, гонит перед собой белопенные волны - справа в Ледовитом океане, слева в такой же пустынной лагуне. И конечно же больше всего меня радует встреча с Канилу и то, что встреча была именно такой.

- Два или три года тому назад приехали двое писателей, - рассказывает он, прихлебывая кофе, - все время пили. Шли в магазин, покупали пять или двенадцать бутылок и снова пили. Я не пью.

Я уже вчера заметил, что он очень внимательно следит за своей одеждой, к ее стилю как будто не очень подходит его доверительный, всегда серьезный разговор. Сколько же ему лет?

- Раньше мы ходили на Ратманов. - Этот остров расположен посреди Берингова пролива, в нескольких милях от принадлежащего Соединенным Штатам острова Крузенштерна. - Вот это была жизнь! Весной яиц - во! Досюда!

Он, как мальчишка, резанул ребром ладони по горлу. {250} Или я ошибаюсь? Отер подразделял поморов Ледовитого океана на морских охотников, рыбаков и птицеловов. В миллионных птичьих колониях Дальнего Севера сбор яиц - работа гораздо более мужская, чем это можно предположить... Канилу хотел стать учителем, но он плохо слышит, и потому его не приняли в институт. Теперь он поедет в Магадан учиться какой-то технической профессии.

- Батя хочет меня женить.

О бате, своем отчиме, он говорит с большим уважением. Я молчу, в темнеющей комнате разговор течет задумчиво, как исповедь, о которой завтра могут пожалеть.

- Понимаете, мне становится жалко себя, у нее уже ребенок семи лет. Я в этом деле человек сдержанный, а теперь наши семьи хотят, чтобы я женился на ней. Я, конечно, не возражаю, - может быть, батя последний год живет, да и девочка славная, такая милая, пойдет в первый класс, - но все-таки... Семьи договорились, что поделаешь...

Он давно уже ушел, но в красноватом отсвете тлеющего очага все еще взбудораженными птицами кружат вопросительные знаки. Чем вызвано мое молчание - робостью? Или я восхищался его социальным чувством долга? Должен ли я был постучать по его комсомольскому значку? Или надо учиться у него человечности, свободной от предрассудков? А как обстоит дело с моральной ответственностью путешественника? Обязывает ли она меня вычеркнуть эти строки? Или, наоборот, подчеркнуть их?

Он родился в земляном жилище, признался он мне возле школы, и тут же попросил прислать ему из Таллина пластинку битлов. Так я еще раз убедился в том, что сложные изломы веков дольше всего сохраняются в душе человека, даже под элегантной нейлоновой курткой.

Я вызываю в памяти серебристые китовые ребра, иные из которых снизу покрыты темно-зеленым мхом, чтобы на этом закончить свой сегодняшний день.

ПЕРВЫЕ КОРАБЛИ

Путевые записки Георга Форстера обеспечили их автору, наряду с литературной славой, почетное место в истории географических открытий.

Как известно, долгое время существовала гипотеза, {251} основанная на идее симметрии, согласно которой в Южном полушарии должен был находиться гигантский материк, уравновешивающий Евразию. Экспедиция Кука опровергла эту гипотезу, но Форстер описал, как это произошло, точнее, чем сам Кук: сделав это с помощью его же аргументов, его словами и используя ход его мысли, он тем самым еще раз указал на возможные трагические последствия в сфере обращения научных идей в результате небрежного отношения к словам. Форстер пишет:

"Смысл нашего опасного путешествия состоял в исследовании Южного полушария до 60 градусов широты, чтобы выяснить, нет ли в тамошнем умеренном поясе (разрядка моя. - Л. М.) большого материка. Наши поездки в разных направлениях не только доказали, что в южном умеренном поясе материка нет, но - поскольку мы в зоне холода земного шара проникли до 71 градуса широты - то и доказали с большой вероятностью, что пространство, находящееся к югу от Полярного круга, далеко не все покрыто сушей. И все-таки капитан Кук по-прежнему придерживается мнения, что возникновение айсбергов невозможно объяснить иначе, как только тем, что они образуются в долинах и фьордах побережья этого материка; только таким образом он считал возможным объяснить различие форм ледовых масс... На основании этого капитан Кук твердо убежден, что вокруг Южного полюса расположено огромное пространство суши, с которой, увы, нечего делать, потому что он убежден, что Земля Сэндвича является одной из самых северных точек этого континента и что континент в своей подавляющей части находится по ту сторону Полярного круга. В довершение всего он еще утверждает, что в южной части Атлантического и Индийского океанов этот материк простирается на север дальше, чем в Тихом океане, потому что в первых двух мы находим лед значительно севернее, чем в последнем".

Если в эстонской литературе встречаются утверждения, противоположные тем, которые я выделил разрядкой, то они объясняются незнанием существа дела или основываются на его произвольном толковании.

Георг Форстер не участвовал в третьем плавании капитана Кука, но он перевел и отредактировал отчет Кука и его преемника Кинга. Благодаря посредничеству Форстера прапрадеды Йорелё и Канилу предстают перед на-{252}ми такими, какими они были 10 августа 1778 года. Это достойное внимания зрелище:

"Войдя в залив, мы увидели на его северном берегу селение и многочисленных жителей, причем появление наших кораблей вызвало у них явное беспокойство и недоверие: можно было разглядеть туземцев, уходящих в глубь страны с узлами за спиной. Я решил высадиться вблизи их жилищ и сделал это в сопровождении нескольких офицеров, на трех шлюпках, снабженных оружием. Неподалеку от деревни нас встретили 30-40 человек в полной боевой готовности. Они были вооружены алебардами, луками и стрелами. Когда мы приблизились к берегу, трое из них вышли нам навстречу и, сняв шапки, отвесили глубокие поклоны. Мы ответили им столь же учтиво, но нам не удалось убедить их подождать на берегу, пока мы сойдем с лодок, они удалились немедленно, как только шлюпки подошли к берегу. Я последовал за ними без спутников и без оружия. С помощью знаков, с которыми я к ним обращался, я добился того, что они остановились и приняли от меня кое-какие безделушки, за которые они дали мне две лисьих шкуры и два моржовых клыка.

Они вели себя крайне недоверчиво и настороженно, знаками давая понять, что остальным нашим людям не следует подниматься к селению: когда я попытался положить одному из них руку на плечо, он отскочил назад на несколько шагов, а когда я делал шаг вперед, они отступали назад. Они были готовы в любой момент пустить в ход свои копья, а люди, стоящие на холме, всем своим видом показывали, что поддержат их стрелами. Мне и нескольким моим спутникам все же удалось неприметно войти в соприкосновение с ними. Бусы, которые я им роздал, внушили им некоторое доверие к нам, так что они уже не проявляли беспокойства, когда еще несколько наших людей присоединилось к нам, и постепенно между нами завязалась торговля... Но ни один предмет, полученный ими, не повлиял на них настолько, чтобы они уступили нам копье или лук, - наоборот, это оружие они держали в постоянной готовности, не выпуская из рук, за исключением тех из них, которые угостили нас пеньем и танцами, но и они положили оружие так, чтобы в любой момент его можно было схватить, причем безопасности ради они попросили нас сесть на землю.

Их стрелы были снабжены наконечниками из кости и {253} камня, но очень немногие наконечники были зазубрены, а некоторые были округлые и тупые. Мне трудно сказать, для какой цели они были предназначены, разве что для охоты на мелких животных, чтобы не нанести ущерба шкуре. Луки их похожи на те, что мы видели в Америке, а также на эскимосские. Копья и алебарды были стальные или железные, европейской или азиатской работы. Они были с величайшим старанием украшены резьбой и инкрустацией из бронзы или из какого-то белого металла. У этих людей, столь рьяно охранявших от нас свои луки и стрелы, на ремешках из красной кожи, переброшенных через правое плечо, висели копья, а колчаны на левом плече были полны стрел. Некоторые колчаны были удивитeльнo красивы. Изготовленные из красной кожи, они были оторочены красивой каймой и всячески изукрашены.

И многие другие предметы, а особенно их одежда, выполнены с таким мастерством, подобное которому мы никак не ожидали встретить у народа, живущего в таких высоких широтах. Все американцы 1, которых мы видели прежде, отличались невысоким ростом, лица у них круглые, с выдающимися скулами. Этот же народ, среди которого мы сейчас находимся, рослый и длиннолицый, и кажется, что он принадлежит совсем к другому племени. Мы не видели ни детей, ни стариков, за исключением одного лысого старика, и только он был без оружия. Все эти люди были среднего возраста и, как на подбор, здоровые и сильные. У старика на лице была черная отметина, у других мы ничего подобного не видели. У всех уши были проколоты, и некоторые носили в ушах стеклянные бусы. Это было почти единственное их украшение, они ничего не продевали в губы, отличаясь и этим от виденных нами американцев". Дальше Кук описывает их одежду: головной убор, доха, штаны, сапоги и перчатки - последние конечно же для защиты от стрел. "Все это изготовлено из исключительно красиво отделанных шкур оленя или морской коровы". Говоря о морской корове, Кук имеет в виду не то легендарное, описанное Стеллером млекопитающее, чье вкусное мясо, молоко и ценная шкура дали основание для столь непоэтичного названия и для еще более непоэтичного их уничтожения, а моржа. Не стоило бы особенно распространяться на эту тему, {254} если бы за этим не скрывалось одно из немногих финно-угорских заимствований в английском языке. На страницах дневника Кук выражает свое удивление: "Я не понимаю, почему это животное (morsk) стали называть морской лошадью..." Мы-то понимаем: потому, что "seahorse" и "morsk" фонетически очень похожи. "Морж", как известно, слово лапландского происхождения. Если в ранней эстонской литературе это животное с могучими слоновыми бивнями несколько неожиданно именуют морской лошадью, то это всего-навсего языковой бумеранг, который, совершив полный оборот вокруг земного шара, вернулся на берега Балтийского моря. А теперь возвратимся обратно с неба на землю. "Их зимние жилища отличаются от летних. Зимние имеют куполообразный свод, и пол в них несколько ниже уровня земли. Я обследовал одно такое жилище, имевшее овальную форму, общая его высота равнялась примерно двадцати футам, свод же начинался с высоты двенадцати футов 2. Каркас состоял из дерева и китовых ребер, размещенных, весьма удачно и соединенных между собой кусками поменьше из этого же материала. На этот каркас накладывается грубая и прочная трава, которая потом засыпается землей, так что снаружи это жилище кажется маленьким холмиком. Вдоль двух длинных и одной короткой стороны кладутся подпорные стенки из камня высотой в 3 или 4 фута 3. Со второй короткой стороны делается наклонная насыпь, которая ведет к входу - дыре, проделанной в кровле. Пол в таком жилище дощатый, под ним нечто вроде подклети, в которой ничего, кроме воды, я не увидел. В торцовой части таких земляных жилищ я видел сводчатое помещение, которое я счел кладовой. С жилым помещением она соединена темным проходом, а воздух поступает туда через отверстие в потолке. И хотя дыра эта на уровне земли, по которой мы ходили, находясь снаружи, все же нельзя сказать, что кладовая помещается полностью под землей, потому что один ее торец примыкает к откосу холма... и сложен из камня. Сверху возвышается нечто вроде караульной будки или дозорной башни, сложенное из костей больших рыб". В этом строении мы безошибочно узнаем свайный амбар, древнейшую постройку охотничьих племен Северной Евразии, границей {255} распространения которых на западе были Финляндия и Эстония. За этим у Кука следует описание летнего жилища и вешал, причем подчеркивается, что вешала для сушки рыбы сделаны из китовых костей. Море - основной источник, откуда чукчи черпают себе питание. Этот вывод Кука полностью относится и к береговым чукчам. "Страна эта казалась исключительно бесплодной, мы не видели здесь ни деревьев, ни кустов. Дальше к западу мы приметили гряду гор, покрытую недавно выпавшим снегом.

Поначалу мы приняли эту страну за часть острова Алашка, отмеченного на карте Штелина. Но очертание берега, а также положение и размеры противоположного американского побережья, заставили нас сделать заключение, что это страна чукчей, то есть восточная оконечность Азии, открытая Берингом в 1728 году".

Если бы мы вместе с Куком окинули взглядом "противоположное американское побережье", то увидели бы, как за горами и лесами, на другом конце материка, сражается длинноволосый юноша, которому едва исполнился двадцать один год. Отвоевав свое, он приедет в Эстонию, построит в Тарту главный университетский корпус, закажет профессорский мундир и на дверях своей квартиры прикрепит медную пластинку с надписью: "Проф. Др. Иоганн В. Краузе".

Через двенадцать лет здесь стал на якорь бывший астроном Кука Биллингс, на службе Российской империи возведенный в ранг капитана, а позднее удостоенный звания коммодора, при том, что "дух Кука, по всей видимости, не витал над ним". Эти язвительные слова Сауэра вполне справедливы, во всяком случае, в отношении всего, что касается мореплавания. "До сего времени господин Биллингс с упрямой самоуверенностью отклонял предложения капитана Сарычева и суждения всех других офицеров, отважившихся высказать собственное мнение". Теперь, летом 1791 года, твердолобый Биллингс решил пересечь Чукотку пешком, несмотря на всю опасность подобного путешествия и на противодействие спутников. Этот трудный переход заслуживает признания не только из-за его спортивного духа, а и потому, что был собран богатый этнографический материал. Но Биллингс так ни разу и не увидел берега, для описания которого он, собственно, и был сюда направлен.

Седьмого августа незадачливый господин Сауэр, не {256} испытывая никаких дурных предчувствий, сошел с корабля на землю и не успел моргнуть глазом, как у бедняги срезали с мундира пуговицу. Господин Сауэр рассвирепел и сбил с ног чукчу, который остался лежать на земле, корчась от смеха. Какой-то казак объяснил Сауэру, что пуговицы срезают у тех, кого считают слабаками. "Ах, вот как! - взвился Сауэр. - Тогда побежим наперегонки!" Чукча согласился, неопределенно махнув рукой куда-то на другой конец полуострова, до которого было "не меньше мили", то есть полтора километра с лишком. Сошлись наконец на ста метрах, и господин Сауэр пришел первым. Чукчи поздравляли победителя, господин Сауэр сиял достойно и умиротворенно, пока до его сознания не дошли слова толмача: "...что хоть я и настоящий мужчина, но очень уж мал ростом!" И он тут же вернулся на борт, поклявшись, что ноги его здесь больше не будет! Насколько мы знаем характер этого человека, своему слову он не изменил, но все-таки успел подразделить чукчей на береговых - морских охотников - и на оленных, что полностью соответствует истине.

Биллингс договорился со старшиной оленных чукчей Имлератом. Полугодовое путешествие по стране обошлось ему в "5 пудов табаку, 3 пуда стеклянных пронизок, 2 1/2 пуда железа, наковальню, большой молот, два топора, десять напилков, и разных мелочных вещей, как-то ножей, ножниц, зеркал, игол и прочего". В нарушение закона о запрете снабжения чукчей оружием, Имлерат получил даже ружье "с малою частию пороха и дроби". Но измерить глубину залива чукчи все-таки не позволили, опасаясь, что, "узнав обстоятельно положение их берегов, удобнее будет после напасть на них нечаянно и завладеть их землею", - заключает Сарычев, признавая тем самым за чукчами умение мыслить политически. Сарычеву же принадлежит следующее описание их прибытия в Мечигменскую губу: "Когда пристали байдары к берегу, то, выгрузив из оных всю поклажу, остановили здесь приезжих, не позволяя никому из них проближаться к селению. Между тем жители впереди их развели два огня и побросали в него куски жира, отчего сделался густой дым. Тогда наших путешественников и всех своих одноземцев, прибывших с нами, перевели чрез огонь, равно и поклажу перенесли чрез оный. После сего Имлерат сел на лугу и посадил с собою капитана Биллингса, поздравлял его с благополучным приездом, желал ему счастливого успеха {257} в предприятиях и уверял, что с его пособием может он ездить безопасно по их земле, где только пожелает. Но чтоб дружество между ними было тверже, должно им взаимно поменяться верхними одеждами", что и было сделано.

Сарычев пришел к выводу, что, проводя гостей через густой дым, чукчи хотели предохранить себя от заразных болезней. Пожалуй, так оно и было, сомневаться в этом не приходится, несмотря на всю ритуальную форму приема. Обитатели тундры, жившие отдельными, обособленными друг от друга общинами, так называемыми изолятами, были чрезвычайно восприимчивы ко всяким внешним воздействиям, грипп, корь и легочные катары были для них смертельными, не говоря уже о проказе, распространившейся на Колыму и оказавшейся роковой для племени одулов. Путешествие Биллингса было мучительно трудным. Вместе со своими десятью спутниками он попал в полную зависимость от оленьего стада, направление и скорость передвижения которого определялись наличием ягеля в тундре. Однажды в чудесный тихий вечер на берегу реки Чемига таких минут на их долгом пути было не много - неподалеку от Биллингса расположились Имлерат и молодые чукчи. Оленеводы о чем-то спорили с Имлератом, спорили почтительно, но яростно, и в конце концов разошлись. Только через месяц Биллингс узнал, что обсуждался вопрос его убийства - на этом настаивали молодые чукчи. Имлерат сдержал свое слово. В декабре весь запас водки капитана замерз. "Каково нам было сносить жестокость морозов? Каждый день при пронзительных ветрах шесть часов на открытом воздухе, не находя никаких дров к разведению огня, кроме мелких прутиков, местами попадавшихся, едва достаточных растопить немного снегу для питья, ибо реки замерзли до дна, а притом путешествовать с неповоротливыми и упрямыми чукчами, которые вывели бы из терпения и самого Иова". Слова эти продиктованы отчаянием, а значит, они не вполне справедливы. Олень является кормильцем чукчей, на языке политэкономии он не средство производства, а продукт труда. Даже в наши дни жители Севера не решаются использовать оленей в качестве вьючных животных, и домочадцы Имлерата тащили всю поклажу на себе, упаковав ее в тюки весом от тридцати до пятидесяти килограммов каждый. Передвигались конечно же пешком, чаще по пять, иногда же только по два километ-{258}ра в день, в зависимости от наличия выпасов, и единственной опорой путников была короткая медвежья пика, на которую можно было опереться. Естествоиспытатель К. Мерк умер вскоре после возвращения, через семь лет за ним последовал Биллингс. Отчет об их экспедиции был опубликован уже после их смерти. И все-таки не следует недооценивать отчаянный поступок упрямого астронома. Несмотря на то что до прибытия сюда Врангеля большая часть Чукотского побережья на картах по-прежнему обозначалась пунктирной линией, именно на Биллингсовой карте Северо-Восточной Азии появились первые горы и долины, появилось благозвучное название реки - Амгуема.

AVE, CAESAR...

Белое пятно, которое, как нам теперь известно, стерли этнографические записи доктора Мерка, было того больше. Воины-чукчи носили железные латы, особенно высоко ценились шлемы с наушниками и узкой смотровой щелью. Когда не хватало железа или меди, панцири - они назывались мюргяу - изготавливали и из материалов более доступных. Спину воина прикрывал выпуклый щит, укрепленный с обеих сторон белой моржовой кожей, толщиной в дюйм и украшенный кожаной бахромой и красной росписью. Передний щит, нагрудник и наколенники делались эластичными, чтобы они не мешали быстрому бегу. О еще более сложной технологии, а может быть, и о влиянии японцев, свидетельствует панцирная рубашка, которая изготавливалась из сотен маленьких пластинок из моржовых бивней или рогов оленя, соединенных ремешками, так что они оставались подвижными. Воин был вооружен до зубов. Кук рассказывал о превосходных колчанах и стрелах чукчей. К счастью, ему не пришлось узнать на себе самом, что наконечники стрел были отравлены настоем сушеных корней лютика. Вооружение дополняли копье, праща, в обращении с которой чукчи проявляли "ловкость Давида", силки, известные нам больше под именем южноамериканского бола, и конечно же аркан, ставший роковым для орудийного расчета майора Павлуцкого и для него самого. Чукчи одинаково хорошо стреляли из лука и правой, и левой рукой. Каждый мужчина входил в боевую дружину и постоянно тренировался. Весной он надевал панцирь и шел параллельно своим {259} домочадцам и оленьему стаду, выбирая, однако, более гористую и труднопроходимую местность. Ежедневные упражнения включали трехчасовой бег, а также бросанье копья, фехтование на пиках и стрельбу из лука. А футбольного поля у них все же не было, подумал бы, вероятно, англичанин и ошибся бы: у чукчей были и футбольный мяч, и стадион, во всяком случае, во время долгих стоянок (на языке чукчей стадион назывался гечевратын), не говоря уже о беговой дорожке и камнях, заготовленных в центре ее. В беге с камнем, если можно так назвать это соревнование, побеждал тот, кто покидал беговую дорожку последним. Вспомните анюйскую ярмарку и состязание в беге, описанные Матюшкиным. Секрет выносливости и скорости чукчей заключался не только в том, что они вообще вели подвижный образ жизни, но и в систематических тренировках, которые чукчи обозначают словом илюлетык и которыми они начинают заниматься с раннего детства. Особое внимание уделялось развитию быстроты реакции и умению переносить голод и недосыпание. У чукчей было, например, такое упражнение. Юношу ставили посередине, вокруг него располагались лучники. Они стреляли стрелами с тупыми наконечниками, и юноша должен был уворачиваться от них. Победителя награждали согласно олимпийским правилам: ему доставался почет, а вознаграждение он делил между участниками состязания и зрителями.

Все это кажется нам знакомым, да и не может таким не казаться. В Малой Азии грохотали военные колесницы Дария, по тундре скользили бесшумные военные сани: сзади у них не было спинки, зато спереди был укреплен щит, прикрывавший возницу. Лучник стоял за его спиной и с мчащихся саней метал во врагов свои стрелы, точно так, как мы это видим на рельефах Средиземноморья. Последний век великих географических открытий был одновременно последним веком военной демократии чукчей. Кое-что здесь было от Спарты, а кое-что и от викингов. Постоянной ареной военных столкновений для чукчей служило побережье Аляски, где они кроме рабынь добывали деревянные чашки и очень высоко ценившееся дерево, необходимое для изготовления луков. Когда военные столкновения в конце концов переросли в постоянные торговые сношения, сфера влияния чукчей на американском побережье распространилась на 1700 километров к югу.

Этот отважный и предприимчивый народ создал целую {260} философию жизни, соответствующую его характеру и уровню развития, она представляла собой систему простых и суровых правил, сохранившуюся в его богатом фольклоре. "Грешно убивать второй раз", - говорится в старинном сказании, описывающем кровную месть; в другом сказании старикам предоставляется право наложить запрет на военные действия. На крайних рубежах жизни приходилось заботиться даже о жизни врагов. Однажды во время военного похода чукчи натолкнулись на врагов, которые не были готовы к сражению. Между враждующими лагерями произошел следующий диалог: "Если вы не готовы, вооружайтесь! Мы ждем". - "Эгей! Коли так, через три дня мы будем готовы!" Война не касалась женщин и детей, но мужчин в плен не брали. Смерть героя на поле боя считалась достойнейшим событием, которое родственники не оплакивали, а торжественно праздновали. Пощады не просили. "Ave, Caesar!" по-чукотски звучит иначе, но пробуждает те же самые ассоциации: "Теперь я для тебя дикий олень!" В отличие от домашнего оленя - носителя жизни, дикий олень ценился только как убойное мясо. За этой фразой следовало еще одно слово: "Спеши!"

РАЗГОВОР С АТТАТОЙ

Как я познакомился с Аттатой Яраком? Как-то днем мы остановились друг против друга и оба кивнули в знак приветствия, как принято в поселке. Дальше каждый мог идти своей дорогой, но спешить нам было некуда. Мы обменялись несколькими словами о погоде, хотя из всего того, что происходит на белом свете, погода интересует чукчей меньше всего: они ее просто не замечают. Поговорив немного, мы закурили. Он среднего роста, но здесь, где все среднего роста, это ни о чем не говорит, у него на редкость худое лицо и пылающие глаза, которые впиваются в собеседника и уже не отпускают его. Он неопределенно кивает в сторону берега, и я иду за ним эти два десятка шагов, которые в Уэлене отделяют человека от ближайшей прибрежной полосы. Аттата ложится на насыпь гальки, принесенной волной. Сейчас отлив, и его ноги достают до кромки воды, вдоль которой время от времени проходят с корзинами чукчанки, собирающие морскую капусту. Ворот его рубашки широко распахнут, ветер закидывает воротник на затылок, Аттата удобно {261} опирается на локоть, выпускает дым через ноздри и, разглядывая далекий горизонт, продолжает прерванную беседу:

- Помню, когда я входил в класс, бабушка держала меня за руку, потому что вокруг все было незнакомое и я боялся. Если бы я не бросил учиться, я мог бы стать учителем Рытхэу.

А мне показалось, что он гораздо моложе.

- Меня многое интересует, и больше всего мой народ. Уже в детстве я без конца спрашивал у родителей: "Что это? Откуда это? Почему так говорят?" Здесь, на побережье, немало мест, где в старину шли кровавые бои. Враги наступали с Колымы целыми племенами, в санных обозах, чтобы покорить наш край, отобрать имущество, завладеть стадами и выпасами. Да и в нашем оленном народе шла борьба за выгоны, особенно во время голода. Даже здесь, в Уэлене, я обнаружил следы этих побоищ. Мы копали ямы для столбов электропередачи и наткнулись на множество разбитых черепов. Примерно в двенадцати километрах отсюда есть место, где и сейчас еще находят наконечники копьев и кости. Это место называется Сенлу. Нет, я не знаю, что это слово означает. Там еще сохранились три земляных жилища - кхлеграна, одно обрушилось. Опоры у них такие же, как у нас здесь, из китовых ребер и челюстей. На плоскогорье таких жилищ не увидишь, они попадаются только в горах, среди скал, тщательно замаскированные. Бабушка моя рассказывала: один человек пришел из тундры, где жили в ярангах, заночевал в тундре, а утром увидел, что исчезла передовая собака. Человек пошел искать ее. В потолке земляного жилища есть дымоход, его обыкновенно обкладывают моржовыми кишками. Человек искал собаку и свалился в это отверстие. Семья как раз сидела за завтраком, человек упал к ним. В старину никто не имел права обижать гостей. Ему говорят: "Садись, поешь вместе с нами". Человеку было стыдно, он поблагодарил и сказал: "Хорошо, я поем, но раньше я должен найти свою собаку". В земляном жилище выход находился сбоку. Но если кто-то упадет в дымоход, он должен через него и выйти. Был такой обычай, чтобы уберечь себя и гостей от злых духов. Хозяева помогли гостю вылезти наружу. Наверно, это земляное жилище служило людям укрытием.

Рядом с нами садится веселый чукча с початой бутылкой портвейна в руках и пытается завязать светский {262} разговор на английском языке. Когда он уходит, Аттата замечает:

- В старину у нас все говорили по-английски, а люди постарше помнят этот язык и поныне. Мы получали товары из Аляски, из Нома, у них тут была фактория...

Кое у кого еще хранится старинное боевое снаряжение, я сам видел. В Уэлене, пожалуй, уже не найти. В семье его передают из поколения в поколение как реликвию, рассказывая о древних военных походах. У оленного народа были панцири из маленьких четырехугольных пластин. Были еще короткие дротики, сантиметров пятьдесят длиной, я видел такие, рукоятки которых уже не раз чинили. Их называют якут-вал - якутский меч. Оленеводы и сейчас еще пользуются копьями, - правда, только против медведей. Медвежье копье примерно метр длиной, если сделать его длиннее, медведь может сломать, когда упадет на него всей тяжестью. Наши копья для охоты на моржей, конечно, длиннее.

- Откуда пришли сюда чукчи?

- Мне говорили, что они живут здесь испокон веков.

- А эскимосы?

- В старину рассказывали, будто они раньше жили в другом краю.

- А как вы ориентируетесь на охоте?

- На нашем небе есть звезда Унпэнер 1 - звезда-столб или звезда-гвоздь, - по ней мы и определяем направление. Чтобы выйти из тундры к морю, надо повернуться лицом к Унпэнер и идти по правому плечу. Если звезд нет, дорогу определяют по наклону сугробов - зимой чаще всего у нас дует северный ветер. Можно ориентироваться и по траве, только надо знать, в какую сторону осенью вьюга повалила траву. А если совсем ничего не видно, идут по ветру. Места ведь знакомые, сразу ясно, что ветер повернул. Это совсем не трудно. Мальчиком я как-то был с отцом на охоте, разыгралась такая вьюга, что не было видно последней собаки в упряжке. Ехали час, другой, потом остановились, отец откопал из-под снега траву, посмотрел и сказал: "Скоро будем дома". Приехали точно.

- А звезду по имени Рултэннин вы знаете? {263}

О ней писал известный советский этнограф Богораз, сосланный царским правительством сюда на поселение. Рултэннин в чукотском фольклоре - лучник с замашками Дон-Жуана; стрелой его был Альдебаран, на языке чукчей - Медная стрела. Это интригующий, оставшийся до сегодняшнего дня нерасшифрованным намек на то, что металл был знаком чукчам уже в далекой древности.

- Я многие годы ходил с отцом на охоту, мне было семь лет, когда он первый раз взял меня с собой. Помню, большие деревни казались мне очень шумными, я привык к одиночеству. Во время войны меха поднялись в цене, мы с отцом уходили за зверем очень далеко, я даже школу из-за этого бросил, мать у меня умерла, так что я всегда был с отцом. По эту сторону от мыса Шмидта я никогда не слыхал этого имени - Рултэннин.

Речь его течет обстоятельно и неторопливо. Когда я время от времени задаю вопросы, он внимательно выслушивает, кивая головой, будто узнает старых знакомых.

- По нашим поверьям, души умерших отправляются на небо, и самые праведные попадают на Унпэнер - Полярную звезду. Предания рассказывают, что там все как на земле, такая же тундра, только солнца нет. Старики и сейчас еще придерживаются обряда, по которому нож и все остальное, что необходимо для жизни, покойнику дают с собой, в том числе трубку для питья...

- Трубку для питья?!

- ...которую делают из кости или дерева, чтобы усопший мог пить воду из колодца. Другой воды ведь там нет...

От удивления я чуть не проткнул пером бумагу. Никогда раньше не слышал я ничего подобного. Неужели этот обряд еще одно зыбкое воспоминание о далекой прародине чукчей? Колодец как таковой чукчам не знаком, здесь, в вечной мерзлоте, его существование невозможно и абсурдно! С другой стороны, похоронный ритуал настолько консервативен, что даже атеистические обряды уходят своими корнями в сумеречные доисторические времена. Где пользуются трубкой для питья? Индейцы Парагвая сосут свое мате через соломинку, японцам этот обычай тоже знаком. Я лежу на прибрежной гальке, накрывшись бараньей шубой, и неожиданно передо мной распахиваются таинственные дали.

- Не так давно умер у нас один старик, я видел, как ему делали трубку для питья. Длиной она была сантиметров двадцать пять, а диаметром сантиметра два. Они {264} не сверлили отверстия насквозь, а долбили только с обоих концов - ведь это просто обычай, и все это знают...

Его уточнение только распаляет мой интерес к трубке для питья.

- В старину с покойником клали еще и огниво. Во время войны, когда не было спичек, мы им тоже пользовались. Вся эта утварь маленьких размеров, как игрушечная. Если в семье есть больной или очень старый человек, все, что надо, приготавливают заранее. На поминки кроме родственников приглашают прохожих, и в благодарность за то, что они своим присутствием почтили усопшего, кормят их, иногда даже одевают. Потом умершего уносят на кладбище, делают ему ложе из мха, стелют на него шкуру мехом к земле, рядом кладут утварь в специальном мешке, который у нас называют так-аё-син дорожный короб. В старину, но так было еще и в годы моего детства, у нас существовал обычай добровольной смерти. Старый человек мог попросить, чтобы ему помогли умереть. Эту просьбу полагалось выполнить. Обычно эта обязанность возлагалась на брата или племянника, они совершали обряд с помощью особого ремня. Если не было родственников постарше, это приходилось делать сыну, но такое случалось редко. Сыну тяжело убивать отца. Я эти старые истории записывал себе в тетрадь.

- А почитать ее можно?

- Нет.

- Может, сами почитаете мне что-нибудь оттуда?

- Нет. Я записывал их для своей дочери. Хочу, чтобы язык чукчей сохранился. Записывал и разные семейные истории, - например, как отец плавал с Амундсеном и...

- Ваш отец знал Амундсена?

- Отец был матросом на "Мод". Они наняли тут шесть человек в команду. Отец плыл с ними до Сан-Франциско. Он был хороший матрос, звали его в Норвегию насовсем, но кому охота покидать родину...

Низко над нами пролетела стая уток.

- А знаете, как их зовут на нашем языке?

- Не знаю.

- Лылэкели - кольцеглазки. У них вокруг глаз белые колечки. Лылэ на нашем языке означает глаза, кели - кольцо. Мы всегда так делаем, складываем два слова, и получается совсем новое.

- Аттата, когда мы снова встретимся? {265}

- Можно через два дня.

Больше мы с ним не виделись. Однажды он шел мне навстречу, но, заметив меня, поспешно скрылся за углом, - наверное, постеснялся того, что был пьян, - скрылся вместе со всеми своими тайнами, живой историей, воспоминаниями об Амундсене и меланхолической мудростью.

"У КРАСНЫХ ДОБРЫЕ НАМЕРЕНИЯ"

Столица Чукотского национального округа Анадырь называлась когда-то форпост Новая Мария и была намного меньше Уэлена. Раз в году сюда из Владивостока приходил пароход со свежими газетами и зерном для казенного амбара. Более частыми гостями здесь были американцы, приплывавшие на маленьких быстрых шхунах в начале лета торговать, охотиться и добывать золото. Их тоже связывали три коротких навигационных месяца.

...Собрание было в разгаре, и никто, кроме начальника ЧК, не заметил появления Аугуста Маазика. Он остановился на пороге и снял треух. Копна соломенных волос, спадающая на лисий воротник, свидетельствовала о долгой зимовке и об отсутствии ножниц. В тесной комнате комитета дым стоял коромыслом. Выступал старшина рыбацкой артели. Он размахивал зажатой в кулак меховой шапкой и требовал, чтобы заработную плату выплачивали в американских долларах или японских иенах. Начальник ЧК подвинулся на скамейке, стоящей у стены, и Маазик с трудом стал протискиваться к нему. Как и большинство присутствующих, он был в тюленьей шубе, в кожаных чулках из оленьего камуса выше колен и в непромокаемых сапогах из кожи морского зайца. Его можно было принять за охотника или золотоискателя, и оба предположения были бы правильными. В его походке были сила и гибкость, а по лицу можно было догадаться не только о тяжелой каждодневной работе, но и о спокойной уверенности рабочего человека в себе, и еще о беззаботной отваге, свойственной человеку, который все свое богатство, свою жизнь и будущее носит с собой - невозмутимо и с открытой душой, как будто зная, что он везде одинаково нужен и желанен.

- Что у вас сегодня на повестке? {266}

- Национализация рыбозавода Сооне.

- Кто он такой, этот Сооне?

- Наш соотечественник, - усмехнулся начальник ЧК, - изрядный кровопийца.

- Бывает. А вот Виллу Томсона ты не трогай.

- Дойдет очередь до него, посмотрим, что он за птица, этот твой Томсон.

- Он не мой, а твой. Без хлеба ты социализм не построишь.

- А по милости купцов - тем более.

Октябрьская революция пришла в теперешний Анадырь 9 ноября 1917 года по радио. Построенная американцами передаточная станция искрового телеграфа, которой предстояло через Петроград соединить Новый Свет с Западной Европой, приняла историческую искру. Порохом послужили двадцать рабочих рыбозавода господина Сооне, с десяток казаков и двенадцать интеллигентов, обитающих на Чукотском Носу. И все-таки ни один фронт гражданской войны не обошел Чукотки. Законы истории оказались едины для всех.

Борьба за советскую власть продолжалась здесь шесть лет. На поле сражения в тундре редко сталкивалось одновременно более нескольких десятков человек, но классовая рознь от этого становилась только отчетливее, а борьба беспощаднее. Достаточно было прибыть одному-единственному кораблю, чтобы изменить соотношение сил. Корабли возили историю, порох и в очень небольших количествах хлеб. Голод оказался самым дешевым оружием. Зимовавший неподалеку от Чукотского Носа на борту "Мод" Амундсен писал о случаях голодной смерти.

Классовая борьба достигала высшей точки в период навигации и в немногих центрах Чукотки - в Анадыре, Маркове, в Нижнеколымске. В большинстве случаев в ней с опозданием отражалось то соотношение сил, которое было характерно для Камчатки, Владивостока или Иркутска: наступление Колчака, интервенция японцев, междоусобные распри авантюристов всех мастей и существование Дальневосточной Республики.

Колчаковцы прибыли в Анадырь в августе 1919 года на пароходе "Томск" и установили там свою власть. Вместе с ними на том же "Томске" прибыли представители Владивостокского комитета ВКП(б) Август Берзин и Михаил Мандриков. После отплытия корабля им удалось свергнуть власть колчаковцев и создать первый револю-{267}ционный орган власти на Чукотке - Анадырский революционный комитет. Они успели обратиться с революционным призывом на чукотском языке к коренному населению страны, впервые услышавшему о революции и социализме. Через сорок дней власть захватили белые и расстреляли на берегу Анадыря членов ревкома и восемнадцать мелких лавочников. Вдове Берзина и нескольким членам комитета удалось бежать в Америку. В следующую навигацию следом за ними туда же бежали колчаковцы, потому что с Камчатки прибыли полномочные представители Советского государства А. Бычков и Г. Рудых. Но тут японцы оккупировали Петропавловск. На побережье Охотского моря и в долине Колымы подняли мятеж казацкий есаул Бочкарев и генерал Поляков. Отрезанные от своих, Бычков и Рудых вынуждены были бежать, через Нью-Йорк они добрались до России. Под бельем, в кожаном поясе, Бычков привез 1250 долларов золотом и на 1400 долларов купюр налог, взысканный с американских купцов и охотников. 9 октября 1922 года, прибыв в Москву, он передал их Народному комиссариату финансов в обмен на квитанцию номер 0434. Через две недели, 25 октября 1922 года, Пятая Краснознаменная армия освободила Владивосток от интервентов и белогвардейцев. Следующей весной партизаны Камчатки достигли гористого северного побережья Охотского моря и 13 апреля 1923 года под прикрытием темноты напали на деревни Гижига и Наяхан, где расположились остатки отряда Бочкарева, и уничтожили их спящими, забросав через окна гранатами. Таким образом, временне рамки гражданской войны на Чукотке определяются датами 9 ноября 1917 года и 13 апреля 1923 года, а ее географические границы Колыма, побережье Охотского моря и Камчатский полуостров.

С этим анархическим периодом белогвардейского двух- и трехвластия по времени совпадают зимовка Руала Амундсена на "Мод" в прибрежных водах Чукотского Носа и две экспедиции Вильялмура Стефансона на остров Врангеля.

Благодаря Стефансону на страницах этой книги появляется наш последний спутник - Аугуст Маазик, воспоминания которого, записанные английским ботаником И. У. Хатчисон в 1933 году, добавляют ряд малоизвестных эпизодов к истории гражданской войны, а также полярного воздухоплавания. {268}

Аугуст Маазик родился 1 октября 1888 года в Лайузе, рабочим парнем принимал участие в революции 1905 года, скрылся от преследования царских жандармов на судне, лет десять работал сначала юнгой, потом матросом, механиком и штурманом, постепенно передвигаясь все дальше на север, пока не обосновался на Аляске. Этот человек с характером героев Джека Лондона на Аляске стал известен под кличкой Большевик. Маазик прославился своими рекордно длинными санными походами, всего он прошел на санях более 40 000 километров. Это и привлекло к нему внимание начальника Канадской арктической экспедиции В. Стефансона: "Я сразу понял, что Маазик представляет собой тот обаятельный тип человека, который никогда не вызывает перед своими глазами воображаемые трудности, а берется за любую сложную задачу немедленно и со знанием дела". Стефансон назначил Маазика вторые офицером на исследовательском судне "Полар Беар". Через год в четырех километрах от берега Маазик заложил первую канадскую дрейфующую станцию. Он провел на льду семь месяцев, исследуя течения моря Бофорта и гипотезу существования мифической страны Кин. Для этого он построил на льду эскимосское иглу и своими охотничьими трофеями кормил группу из четырех человек. "Съестных припасов, привычных для белого человека, нам хватало только на воскресенья, в будни мы наедались тюленины, пока у меня под мышками не стали расти плавники". Стефансон ценил в Маазике близость к природе, что соответствовало его собственному стилю путешествия и принципу "кормиться землей". На обратном пути Маазик остановился у протодиакона форта Юкон. "Хотя я сказал ему, что я большевик, я побывал в его церкви и во время прогулок вел с ним длинные споры, но споры эти носили мирный характер, религиозных вопросов мы не касались и вполне поладили друг с другом".

На паях с эстонцем Пеэтом Яэгером Маазик купил шхуну, и возле самой Камчатки, на острове Карагинский они охотились на соболей. У него была подкупающая привычка строить избушки повсюду, где ему случалось останавливаться на сравнительно долгий срок. Зазимовав на Карагинском, на обратном пути летом 1921 года они заехали в Анадырь:

"Подгоняемые попутным ветром, мы пошли под парусом на Анадырь, чтобы посмотреть, что там происходит. {269} Так как я бывал там раньше, я знал, где можно найти безопасные места, чтобы встать на якорь, и благодаря этому мы подошли к городу совсем близко. Мы сошли на берег и узнали, что красные обосновались там весьма прочно. Председатель и его помощники вышли нам, навстречу и предупредили, что американским кораблям в Анадыре останавливаться запрещено. Я сказал, что я не из Нома, а из Олюторска, расположенного на юге. Председатель не знал, как отнестись к этому, и в конце концов обратился к начальнику ЧК, который приказал нам войти в устье небольшой реки возле самого города. Он поднялся на борт, а так как я говорил по-русски, спросил меня, откуда я родом. Я ответил, что я эстонец, на это он сказал, что он тоже эстонец. После чего он стал намного приветливее и помог нам провести шхуну в реку. Обычно здесь у всех прибывающих кораблей конфискуют оружие и возвращают его, только когда корабль отплывает, он же решил, что к нам это не относится, а я сказал ему, какие ружья имеются у нас на борту.

У них как раз в это время проходили выборы красного председателя, и мы с Пеэтом Яэгером каждый день ходили в комитет и наблюдали за выборами. Нередко члены одной семьи - мать, дети, отец - отдавали свои голоса разным кандидатам, и это было весьма забавно. Я думаю, что это вообще были первые выборы, которые здесь когда-либо проводились, потому что красные только что пришли к власти и у них еще не было даже избирательной урны, только листы бумаги с записанными на них именами".

Члены Анадырского ревкома жаловались Маазику, что минувшей осенью на катере "Твинс" к ним в поисках золота нагрянули американские авантюристы. В глубине полуострова, в трехстах километрах от устья реки Белая, они разбили лагерь, и за зиму "Анадырскому комитету не раз приходилось пускаться в дальний путь на реку Белую, не то члены группы перебили бы друг друга"... Одновременно с Маазиком в Анадырь прибыл пароход, поддерживавший сообщение между Владивостоком и Чукоткой. Маазик наведался к капитану. "Он ненавидел красных, а поскольку я им симпатизировал, между нами завязалась изрядная перепалка. Мне казалось, что у красных добрые намерения, и если они смогут выполнить их, это будет полезно для человечества".

На Аляске, в Номе, Маазика ждали плохие вести. {270} Канадское исследовательское судно "Полар Беар", высадив на острове Врангеля группу исследователей, село на мель в устье Колымы. Маазик согласился заняться спасением корабля и с тремя спутниками отправился туда на пятнадцатитонной "Белинде". Спасательная экспедиция продолжалась более двух лет, и за это время ему пришлось трижды пересекать фронт гражданской войны.

Первую остановку Маазик сделал в Уэлене. Здесь он узнал, что на Колыме царит голод. Маазик предпринял все, что было в его силах. Заплатив представителю советской власти Бычкову пошлину - эти доллары тоже были спрятаны в кожаном поясе и доставлены следующей осенью в Москву, - он закупил у купца Газдарова полное судно продовольствия и осенью 1921 года отправился под парусами в Нижнеколымск. В это же время всего в полутора тысячах километров западнее этого места давний соратник Толля и участник его экспедиции Т. Матисен определял глубину залива в районе будущей гавани Тикси. На Колыме советскую власть представлял Зыков. "Он заявил, что, поскольку русский корабль не прибыл, правительство решило закупить у нас все, что у нас есть лишнего, и что частная торговля запрещена. Красные были очень приветливы, пригласили нас на берег отобедать, мы с ними прекрасно поладили". В качестве оборотных средств здесь служили лисьи шкурки. Вскоре выяснилось, что для того, чтобы снять "Полар Беар" с мели, надо дождаться весеннего половодья. Маазик заплатил пошлину и получил разрешение Зыкова охотиться по всей Якутии. "A wide world!"1 - восклицает Маазик. Он отправился в дельту Колымы, построил там охотничью избушку и зиму напролет охотился на лис. Поскольку на всю Восточную Сибирь только у Маазика было судно, пригодное к плаванию, очень скоро политические силовые линии сосредоточились вокруг его охотничьей хижины. С целью разведать обстановку Маазика посетил продинспектор Пиланицкий. "Во время беседы Пиланицкий вел себя так, как будто он белый, и, уходя, намекнул на скорую смену власти". Когда Маазик рассказал об этом Зыкову, то впервые услышал об опасности, возникшей в результате мятежа Бочкарева. Продинспектор оказался предателем. С помощью колчаковских офицеров, скрывав-{271}шихся в среднем течении Колымы, он захватил власть и примкнул к мятежникам. Северо-Восточная Сибирь и Чукотка были отрезаны от красной Сибири. "Пиланицкий назначил свое правительство, и в Среднеколымске суд расстрелял шестнадцать или семнадцать красных. Затем он двинулся вниз по реке, чтобы повторить то же самое в Нижнеколымске и в устье реки".

За это время белогвардейцы захватили и Анадырь. После многомесячного перехода через тундру и горы оттуда прибыли на нартах трое коммунистов, знакомые Маазику еще по его предыдущему путешествию. Он снабдил их продуктами и познакомил с обстановкой, но через несколько дней беглецы были схвачены белыми и убиты, а тела их брошены в прорубь. С награбленными деньгами белый офицер пришел на "Белинду" покупать продукты. "Мы решили, что не примем эти кровавые деньги, отобранные у убитых... Мы не были уверены, сколько нам самим осталось жить после этого, поэтому вооружились как могли, и я дал себе клятву, что если наступит мой час, то хоть одного негодяя я прихвачу с собой". Маазик узнал, что следующей жертвой мятежники избрали таможенника Зарапука. Он дал юноше продукты и оружие и помог ему скрыться. "Его, несомненно, расстреляли бы, потому что он прошел обучение в Красной Армии, где ему дали чин старшины. Так что по крайней мере одну жизнь спас и я". Наступила беспокойная весна 1922 года. Маазику и его трем спутникам не удалось снять экспедиционное судно с мели. Они решили вернуться домой. Возникло новое препятствие: бочкаревцы не выпускали "Белинду". После долгих споров и угроз якорь был поднят, и судно взяло курс на восток, но какой ценой! На борту было двенадцать белогвардейцев во главе с капитаном Пиланицким. Маазик не мог и не хотел мириться с этим и бросил судно на мысе Яккан, где ровно сто лет назад Врангель тщетно пытался разглядеть очертания острова, носящего теперь его имя. "Белинде" не удалось продвинуться намного дальше. Вблизи Северного мыса она замерзла во льдах. Вероятно, слух о том, что судно захвачено белыми, дошел до Уэлена и заставил Бычкова и Рудых эвакуироваться через Америку в Москву.

Держась берега, Маазик вернулся обратно на мыс Биллингса и построил там себе охотничью хижину - третью за время своей дальневосточной одиссеи. Однажды у него ночевал Пиланицкий, который, заболев, решил вер-{272}нуться на Колыму. Капитан лег спать с ружьем в руках и револьвером под подушкой. Маазик приводит следующий диалог:

"- Что за жизнь вы себе выбрали! Во всем мире у вас не осталось ни одного друга.

- Сам знаю, - вот все, что он ответил мне".

На следующее утро:

"- У меня такое чувство, Пиланицкий, будто я вижу вас в последний раз.

- Я не сделал красным ничего плохого.

- Вы еще получите свое за тех тридцать человек, которых отправили на тот свет на Колыме!

- Потому я туда и возвращаюсь..."

Картину морального разложения белогвардейцев Маазик дополняет сообщением, что Пиланицкий был убит на Колыме во вспыхнувшей там анархистской междоусобице.

В феврале 1923 года распространился слух, что со стороны Якутии движется банда белобандитов в количестве двухсот человек, которая пытается пробиться в Америку через Чукотский Нос. Из Уэлена на нартах прибыл новый уполномоченный Камчатского ревкома Федор Караев. Он поселился в охотничьей хижине Маазика и вместе с сорока красными чукчами-охотниками начал строить оборонительную линию из снега. "Нарочные приходили и уходили, принося всевозможнейшие сообщения, но отряду и ездовым собакам нужна была еда в таких невероятных, количествах, которого просто негде было раздобыть, и в конце концов он был вынужден вернуться в Уэлен".

Это была одна из последних попыток белогвардейцев прорваться через Уэлен на Аляску. Владивосток к тому времени был уже освобожден, а в апреле 1923 года на побережье Охотского моря был уничтожен отряд Бочкарева. Осенью представитель Камчатского ревкома И. Брук открыл в Уэлене школу, и этой же осенью при школе начало действовать Общество друзей Воздушного Флотапервая воздухоплавательная организация на Чукотке, как я узнал из десятого номера "Авиаработника" - стенной газеты летчиков поселка Лаврентия, когда по дороге домой мне пришлось остановиться у них. Перед новой жизнью были поставлены новые, неслыханные ранее задачи.

Аугуст Маазик не присутствовал при основании Общества друзей Воздушного Флота. Он покинул Уэлен за не-{273}сколько недель до этого на американской шхуне, капитаном которой был Кокрен-младший. Когда-нибудь я постараюсь выяснить, не является ли он потомком нашего Рыжего. Такое предположение кажется мне вполне обоснованным. Я люблю, когда круг замыкается.

Вот-вот замкнется и круг Аугуста Маазика. Он стоял слишком близко к учредительному собранию Общества друзей Воздушного Флота, чтобы не оставить следа и здесь. Когда Маазик через пять лет увидит в последний раз Уэлен, он увидит его с воздуха, с борта самолета. Произошло это так.

Летом 1929 года неподалеку от Северного мыса вмерзли в лед советский пароход "Ставрополь" и шхуна "Нанук" американского коммерсанта Свенсона, снабжавшего советские торговые организации. На борту "Ставрополя" были женщины и дети, а также несколько больных, положение Свенсона тоже становилось критическим. По радио он попросил помощи у известного полярного летчика Бена Эйелсона.

Руководитель американского общества "Аляска Эйруэйс" близкий друг Маазика Бен Эйелсон недавно поставил новый рекорд и был одним из самых известных воздухоплавателей мира. Вместе с австрийским полярным исследователем Джорджем Уилкинсом он пролетел с мыса Барроу на Аляске на Шпицберген и обратно. Полет продолжался двадцать с половиной часов и стал самым длинным беспосадочным трансполярным перелетом. Но побережье Чукотки Бену Эйелсону было незнакомо.

К тому времени Маазик как раз вернулся из очередного похода на нартах, который чуть было не стал для него последним. На этом своем одиноком пути домой в полторы тысячи километров он провалился в трещину во льду "и бултыхнулся прямо в воду", которая была не чем иным, как арктическим морем Бофорта. С помощью финки он вскарабкался наверх по гладкой ледяной стене. Один из немногих, кому это удалось сделать до него, был исследователь Антарктики Дуглас Моусон. Но тем, кто знает биографию Маазика, такое чудо представляется вполне закономерным. Он добрался до Нома и в гостинице "Золотые ворота" встретился с Беном Эйелсоном. Маазик снабдил друга полярным снаряжением и описал ему Северный мыс и его окрестности. Конечно же тот пригласил его с собой. "Мне больше нравится падать с нарт, чем с самолета", - рассмеялся Маазик. Это спасло ему жизнь. {274} Бен Эйелсон и механик Борланд не вернулись. Теперь Маазик сам вызвался лететь на поиски пропавших летчиков. Американский сенатор, прибывший, чтобы руководить спасательными работами, недоверчиво осведомился, сколько рассчитывает Маазик получить за свои услуги. "Я ответил ему, что Эйелсон мой друг, что поиски - дело жизни и смерти, и если я могу в этом принести хоть какую-нибудь пользу, то уж, во всяком случав, не за деньги". Маазику поручили организовать санную экспедицию на побережье Чукотки и обучить летчиков всему, что надо знать в условиях Арктики. Он учил их строить эскимосское иглу, охотиться, готовить пищу из ничего, учил одеваться. Это странное соединение слов "учил одеваться" людям несведущим кажется смешным. Но ничего смешного в этом нет. Когда известный советский полярный летчик Михаил Каминский (о котором Юхан Смуул писал в "Ледовой книге") совершил свою первую вынужденную посадку и оказался в тундре в сорокаградусный мороз в обычной городской одежде, ему очень сильно попало от Янсона: "Вы забыли одеться, как надлежит в Арктике, забыли "погоду", забыли топор..." Самокритичный Каминский иронизирует: "Какими аристократами мы были! Нас одевали, кормили, регламентировали каждый шаг, чтобы, не дай бог, не перетрудились, не ушиблись. Тьфу!.. Меня не научили, что в Арктике надо тепло одеваться, что надо летать с топором и палаткой".

Маазик поднялся в воздух на двухместном "Стенсоне" Эдварда Юнга.

Вылетели первые самолеты и с Камчатки. 15 ноября 1929 года на ледоколе "Литке" их доставили в бухту Провидения и к концу года подготовили к полету. В конце января 1930 года в районе Северного мыса встретились советские и американские летчики М. Слепнев, Ф. Фарих, В. Галышев, И. Эренпрейс, И. Кроссинг, А. Келхам. Впервые был совершен полет над неведомым Чукотским Носом, внутренние области которого все еще оставались белым пятном на карте. Дважды летал на Северный мыс Аугуст Маазик, но из-за погоды оба раза вынужден был вернуться. Крыло потерпевшего крушение самолета американцы обнаружили в ста километрах к востоку от Северного мыса. Несмотря на трудности, советским летчикам удалось там приземлиться. Они перелопатили снег на площади в несколько сот метров, нашли тела погибших американцев и участвовали в их погребении на Аляске. {275} В память этого трагического события, а также в память дружественной совместной работы летчиков мыс в устье прекрасной Амгуемы носит название Коса двух пилотов.

В полярных владениях Канады на земле Банкса о заслугах Аугуста Маазика напоминает горный перевал, носящий его имя, который он открыл неподалеку от того места, где Амундсен последний раз зимовал на шхуне "Йоа" на своем длинном пути по Северо-Западному проходу.

ИНЧОУН

Если плыть из Уэлена на восток, попадешь в Америку, а если на запад в куда менее известный Инчоун. Без долгих размышлений решаем плыть на запад. Погода стояла теплая, безветренная, нас обволакивал густой туман, и я подумал, что в такую погоду на море всего и дел, что дремать, чем мои спутники в лодке и занимались. Мое заблуждение рассеял отчаянный вой сирены, который разорвал тишину, как рев коровы, заблудившейся в чаще и нетерпеливо призывающей доярку. И вдруг я увидел невероятное: над плотным, недвижным туманом скользили белые мачты невидимого корабля, похожие на лирические перископы. Мачты могли принадлежать только "Суле", покинувшей рефрижератор "903" у ледовой перемычки. Конечно, этот факт не добавляет ничего нового с точки зрения знакомства с Чукотским морем или с чукчами. И все-таки! Знакомые мачты.

К брезентовой штормовке я приторочил временный карман. В нем как раз умещается полбуханки хлеба, что совсем немало, если учесть, что уэленская буханка весит два кило. Штурман бросает на карман прищуренный взгляд, колючий, как металлическая щетка.

- Маловат, пожалуй, - говорит он, и в следующий раз его словно окаменевшее лицо дрогнуло только через полчаса. Теперь я знаю, что это такое - юмор чукчей.

Наш тихий подвесной мотор