Книга: Дама в автомобиле в очках и с ружьем



Дама в автомобиле в очках и с ружьем

Себастьян ЖАПРИЗО

ДАМА В АВТОМОБИЛЕ В ОЧКАХ И С РУЖЬЕМ

ДАМА

Я никогда не видела моря.

Перед моими глазами, совсем рядом, словно морская гладь, рябит выстланный черными и белыми плитками пол.

Мне так больно, что кажется, будто это пришла моя смерть.

Но я жива.

В тот момент, когда на меня набросились – я не сумасшедшая, на меня действительно кто-то набросился или что-то обрушилось, – я подумала: я никогда не видела моря. Вот уже несколько часов меня не оставляет страх.

Страх, что меня арестуют, страх перед всем. Я придумала целую кучу идиотских оправданий, и самым идиотским из них было то, что мелькнуло у меня в голове в эту минуту: не причиняйте мне зла, на самом деле не такая уж я скверная, просто мне хотелось увидеть море.

Еще я помню, что закричала, закричала что было мочи, но крик этот так и не вырвался из моей груди. Кто-то отрывал меня от пола, душил.

Продолжая вот так беззвучно кричать, кричать, кричать, я еще подумала: нет, этого не может быть, просто меня мучит какой-то кошмар, сейчас я проснусь у себя в комнате, настанет утро.

А потом произошло вот что.

Заглушая во мне мой крик – я отчетливо услышала этот звук! – раздался хруст кости: это ломали мою руку, да, да, мою руку.

Боль не красная и не черная. Боль-это колодец слепящего света, существующий только в нашем сознании. Но все же вы в него падаете.

Прохладные плитки пола освежают мне лоб. Должно быть, я снова потеряла сознание.

Не шевелиться. Главное – не шевелиться.

Я вовсе не лежу на полу, а стою на коленях, прижав к животу горящую словно в огне левую руку, я согнулась пополам от боли, я пытаюсь унять ее, но она пронизывает плечи, затылок, поясницу.

Сквозь рассыпавшиеся по лицу волосы я вижу, как прямо перед моими глазами по белой плитке ползет муравей. Дальше тянется вверх что-то серое, по-видимому сток умывальника.

Не помню, чтобы я снимала очки. Наверное, они упали, когда меня потащили назад, зажав мне рот, чтобы заглушить мой крик. Нужно найти очки.

Сколько же времени я стою вот так, на коленях, в этой полутемной каморке шириной в два и длиной в три шага? Никогда в жизни я не падала в обморок. То, что случилось сейчас, – это даже не провал в сознании, а всего лишь трещинка в нем.

Если бы я находилась здесь давно, там, на станции техобслуживания, кто-нибудь забеспокоился бы… Я стояла перед умывальником, мыла руки.

Правая рука – я сейчас приложила ее к щеке – еще влажная.

Нужно найти очки, нужно встать.

Когда я резко, слишком резко, поднимаю голову, пол перед моими глазами встает дыбом, я боюсь, что снова потеряю сознание, но вдруг все стихает – и шум в ушах, и даже боль. Теперь она сосредоточилась в левой руке, я не смотрю на нее, но чувствую, что она сильно распухла и стала словно каменная.

Надо ухватиться правой рукой за раковину и встать.

Ну, вот я и стою. Перед моими глазами в зеркале вместе со мною качается мое туманное отражение, и мне кажется, что время возобновило свой бег.

Я знаю, где я: в туалете станции техобслуживания на шоссе в Аваллон. Я знаю, кто я: идиотка, скрывающаяся от полиции. Лицо в зеркале, к которому я приближаю свое лицо так близко, что чуть ли не касаюсь его, скованная болью рука, которую я подношу к глазам, чтобы посмотреть на нее, слеза, стекающая по щеке и падающая на эту руку, тяжелое дыхание в какой-то щемящей тишине – все это я.

Войдя сюда, я положила сумку на полочку под зеркалом, в которое сейчас смотрюсь. Сумка на месте.

Я с трудом, помогая себе зубами, открываю ее правой рукой и ищу вторую пару очков, ту, в которой я печатаю на машинке.

Мое отражение в зеркале стало отчетливым, и я вижу свое плачущее, в грязных потеках, искаженное страхом лицо.

Я больше не осмеливаюсь смотреть на левую руку и прижимаю ее к себе, к перепачканному белому костюму.

Входная дверь закрыта. А ведь когда я вошла, я оставила ее распахнутой.

Нет, я не сумасшедшая. Я остановила машину. Попросила заправить ее. Я хотела причесаться и вымыть руки. Мне указали на белый домик, стоявший поодаль. Внутри было слишком темно для меня, и я не закрыла за собой дверь. Не знаю, случилось ли это сразу или я успела причесаться. Помню только, что я отвернула кран и что вода была холодная… Да, конечно же, я причесалась – я в этом уверена! – и вдруг, словно порыв ветра, кто-то возник за моей спиной, я не знаю кто, какое-то страшное чудовище. Меня приподняло над полом, я кричала изо всех сил, но из моей груди не вырвалось ни единого звука, и не успела я понять, что со мной произошло, как страшная боль, пронзившая мне руку, сокрушила все мое существо, и я оказалась на коленях, одна.

Нужно проверить сумку.

Деньги на месте, в фирменном конверте нашего агентства. У меня ничего не украли.

Нелепо. Невероятно.

Я пересчитываю деньги, сбиваюсь, начинаю считать снова, и у меня леденеет сердце: меня не хотели ограбить, хотели только одного – я сошла с ума, я сойду с ума! – сломать мне руку.

Я смотрю на нее, на раздувшиеся посиневшие пальцы, и вдруг не выдерживаю: валюсь на умывальник, снова падаю на колени и начинаю выть. Я буду выть как зверь до скончания века, я буду выть, рыдать и биться до тех пор, пока кто-нибудь не придет сюда и я не увижу дневной свет.

С улицы до меня доносятся чьи-то торопливые шаги, скрип гравия, голоса.

Я продолжаю выть.

Дверь резко распахивается, и в каморку врывается ослепительный день.

Яркое июльское солнце все на том же месте, над холмами. И люди, что входят сейчас, склоняются надо мною и говорят все разом, – те же самые, кого я видела, когда вышла из машины. Я узнаю их: это хозяин станции техобслуживания и два владельца автомобилей, судя по всему, местные жители, которые, видно, тоже подъехали сюда заправиться.

В то время как мне помогают подняться, а я безудержно плачу, мой мозг сверлит одна глупая мысль: а ведь вода в умывальнике все течет. Только сейчас я услышала этот звук. Я хочу закрыть кран, я хочу это сделать.

Все с недоумением смотрят на меня, ничего не понимая. Ни того, что я не знаю, сколько времени нахожусь здесь. Ни того, что у меня две пары очков: протягивая мне те, что валялись на полу, они раз десять требуют подтверждения, что это мои очки, действительно мои. "Успокойтесь, ну успокойтесь же", – твердят они, принимая меня за сумасшедшую.

На улице так светло, так спокойно, все предметы до того ужасающе реальны, что я сразу же перестаю плакать. Самая обыкновенная станция техобслуживания. Заправочные колонки, посыпанные гравием дорожки, белое здание с наклеенной на окно крикливой рекламой, живая изгородь из бересклета и олеандра. Шесть часов вечера, летнего вечера. Как же я могла кричать, кататься по полу?

Машина стоит на том самом месте, где я ее оставила. При взгляде на нее прежний страх, который как бы затаился во мне в тот момент, когда это произошло, вновь охватил меня. Сейчас меня начнут расспрашивать, откуда я еду, что я натворила, я буду нести всякую околесицу, и они догадаются о том, что я скрываю.

У порога конторы, к которой меня ведут, в ожидании стоят женщина в синем фартуке и девочка лет шести-семи. На их лицах – тень беспокойства, но больше – любопытства, как будто здесь происходит что-то занимательное.

Вчера вечером, как раз в это время, другая девочка, с длинными распущенными волосами, прижимая к себе куклу, вот так же смотрела, как я приближаюсь к ней. И вчера мне тоже было стыдно. Я даже не знаю – чего.

Впрочем, нет, знаю. Прекрасно знаю. Я не могу вынести детского взгляда.

За ним всегда стоит другая девочка – я сама, какой я была когда-то, – и эта девочка смотрит на меня.

Море.

Если дело обернется для меня плохо, если меня арестуют и мне придется доказывать – как это говорят? – свое алиби, давать объяснения, то начать нужно именно с моря.

Конечно, это будет не вся правда, но я стану говорить долго, не переводя дыхания, говорить со слезами в голосе, я изображу себя жертвой наивной, грошовой мечты. Для большей убедительности я что-нибудь приплету: приступы раздвоения личности, алкоголиков-предков или же что ребенком я упала с лестницы. Я хочу опротиветь тем, кто будет меня допрашивать, я хочу утопить их в потоке сентиментальных небылиц.

Я скажу им: я не ведала, что творю, это была и я и не я, понимаете?

Просто я подумала: вот подходящий случай увидеть море. Значит, оно и виновато.

Мне, конечно, возразят: если мне, мол, так хотелось увидеть море, я давно могла это сделать. Достаточно было купить билет на поезд и по приезде остановиться в пансионате "Палава-ле-Фло". Ведь другие именно так и поступают, и ничего – выдерживают, на то и существует оплаченный отпуск.

А я отвечу им, что не раз хотела это сделать, но у меня ничего не выходило.

Кстати, это правда. Вот уже шесть лет я каждый год пишу в различные туристические компании, в гостиницы, мне присылают проспекты, я начинаю приглядывать в витринах магазинов купальные костюмы. Однажды я даже чуть было не протянула руку – так протягивают руку к звонку, но не нажимают его, – чтобы записаться в какой-то клуб организованного отдыха. Две недели у моря на Балеарских островах, дорога в оба конца самолетом, и, конечно, осмотр Пальмы, оркестр, тренер по плаванию и яхта, закрепленные за вами на все время вашего отдыха, хорошая погода, гарантированная "Юнион-Ви", и еще масса всяких соблазнов, так что от одного чтения проспекта уже покрываешься загаром. Но почему-то, сама не могу объяснить почему, каждый отпуск я провожу так: первую половину в главной (и единственной) гостинице Монбриана, департамент Верхняя Луара, а вторую – неподалеку от Компьена, у моей школьной подруги, которая живет там "с собственным мужем" и глухой свекровью. И мы играем в бридж.

И это вовсе не потому, что я человек привычки или страстно люблю карты.

И не потому, что чрезмерно застенчива. Наоборот, нужно обладать чертовским нахальством, чтобы потчевать знакомых рассказами о своих похождениях в Сен-Тропезе, на Лазурном берегу, когда в действительности возвращаешься всего-навсего из Компьенского леса. Так что я не знаю, в чем дело.

Я ненавижу тех, кто видел море, ненавижу тех, кто его не видел, и мне кажется, что я ненавижу весь мир. Вот и все. Пожалуй, я ненавижу и себя.

Если это что-нибудь объясняет, пусть будет так.

Зовут меня Дани Лонго. Вернее, Мари Виржини Лонго. Но когда я была маленькой, я выдумала себе имя Даниель. Я вру с тех пор, как дышу.

Сейчас-то Виржини нравится мне больше, но разве добьешься, чтобы это поняли другие? Дудки!

По документам мне двадцать шесть лет, по умственному развитию-одиннадцать-двенадцать, рост метр шестьдесят восемь, волосы довольно светлые, вдобавок я каждый месяц обесцвечиваю их тридцатипроцентной перекисью водорода; я не уродлива, но ношу дымчатые очки, чтобы скрыть свою близорукость, – это моя уловка, хотя все давно раскусили меня, идиотку, – и единственное, что я умею делать наиболее прилично, это молчать.

Кстати, я никогда ни с кем не заговариваю, разве что попрошу передать мне соль. Дважды я нарушила свое правило, и в обоих случаях это ни к чему хорошему не привело. Ненавижу людей, которые не понимают с первого раза, что с ними не хотят иметь дело. Ненавижу себя.

Я родилась во Фландрии, в поселке, о котором у меня сохранилось лишь одно воспоминание-запах смешанного с грязью угля, который разрешают подбирать возле шахты женщинам. Мой отец – итальянский эмигрант, он работал на железнодорожной станции – погиб, когда мне было два года, под вагоном, из которого перед этим украл ящик английских булавок. Я думаю, он просто не разглядел надпись на ящике – ведь близорукость я унаследовала от него.

Это произошло в годы немецкой оккупации, и весь груз товарного состава предназначался немецкой армии. Несколько лет спустя отец, так сказать, взял реванш. В память о нем где-то в комоде я храню серебряную, а может, посеребренную медаль, на которой изображена хрупкая девушка, разрывающая, словно ярмарочный силач, оковы. Каждый раз, когда на улице я встречаю бродячего циркача, демонстрирующего подобный трюк, я невольно вспоминаю об отце.

Но в моей семье не все герои. Меньше чем через два года после гибели мужа, когда уже пришло Освобождение, моя мать выбросилась из окна нашей мэрии после того, как ей обрили голову. В память о ней я не храню ничего.

Если мне случится об этом рассказывать кому-нибудь, я добавлю: не храню даже пряди волос. И пусть на меня смотрят с ужасом – мне наплевать.

За два года, прошедшие после смерти отца, я видела эту горемыку раза два или три в приютском зале для свиданий. Я бы затруднилась описать, как она выглядела. Наверное, как всякий бедняк. Она тоже была итальянкой, звали ее Рената Кастеллани. Родилась она в Сан-Аполлинаре, провинция Фрозиноне. Ей было двадцать четыре года, когда она умерла. Моя мать моложе меня.

Кто моя мать и откуда она, я узнала из записи о моем рождении.

Воспитывавшие меня монахини наотрез отказывались разговаривать со мной о ней. Когда я сдала экзамен на бакалавра и стала самостоятельной, я приехала в наш поселок. Мне показали на кладбище место, где она похоронена. Я хотела накопить денег и что-нибудь сделать для нее, ну хотя бы положить плиту с ее именем, но мне не разрешили, так как она захоронена в общей могиле.

А впрочем, мне наплевать.

Несколько месяцев я работала в Ле-Мане секретаршей на фабрике игрушек, затем у нотариуса в Нойоне. Мне было двадцать лет, когда я впервые нашла себе работу в Париже. Работу я потом переменила, но по-прежнему живу в Париже. Теперь я в рекламном агентстве, где служат двадцать восемь человек, и получаю, после вычета налогов, 1270 франков в месяц за то, что стучу на машинке, подшиваю дела в папки, отвечаю на телефонные звонки, а в случае надобности и выбрасываю мусор из корзинок для бумаг.

Мое жалованье дает мне возможность есть бифштекс с жареной картошкой на обед, простоквашу и джем на ужин, одеваться примерно так, как мне нравится, оплачивать однокомнатную квартирку с ванной и кухней на улице Гренель, обогащаться духовной пищей, которую каждые две недели дает мне журнал "Мари-Клер" и каждый вечер – двухканальный, с большим сверхъярким экраном телевизор, за него мне осталось внести всего три взноса. У меня хороший сон, я почти не пью, курю умеренно. У меня было несколько романов, но не таких, которые могли бы вызвать возмущение консьержки. Правда, консьержки в моем доме нет, но есть соседи по площадке. Я свободна, живу без забот и абсолютно несчастна.

Наверное, все, кто меня знает – начиная с художников нашего агентства и кончая бакалейщицей в моем квартале, – были бы потрясены, узнав, что я еще на что-то жалуюсь. Но я не могу не жаловаться. Еще не научившись ходить, я уже усвоила, что, если я сама себя не пожалею, никто меня не пожалеет.

Началась вся эта история вчера вечером, в пятницу 10 июля.

Но мне кажется, что это было сто лет назад, в каком-то ином мире.

До конца работы оставалось не больше часа. Наше агентство размещается возле площади Трокадеро, в жилом доме с колоннами и затейливыми лепными украшениями, и занимает два этажа, бывшие квартиры. Почти везде там еще сохранились хрустальные люстры, которые позвякивают при сквозняке, мраморные камины, потускневшие зеркала. Мой кабинет находится на третьем этаже.

В окно за моей спиной светило солнце, падая на разложенные на столе бумаги. Я проверила план рекламной кампании фирмы "Фросэй"

("Свежий-как-роса-одеколон"), минут двадцать просидела на телефоне, добиваясь, чтобы нам сделали скидку на наше неудачно расположенное объявление в одном из еженедельников, отстукала на машинке два письма. До этого, как и каждый день, вместе с двумя редакторшами и одним красавчиком, который ведет раздел купли-продажи земельных участков, сходила в соседнее бистро выпить чашку кофе. Вот это-то красавчик и попросил меня позвонить по поводу того неудачного объявления. Стоит ему взяться за дело одному, как его обязательно надуют.

В общем, обычный конец рабочего дня, и все же не совсем обычный. В мастерской художники говорили об автомобилях и о Кики Карон, бездельничающие девицы забегали ко мне выклянчить сигарету, помощник заместителя шефа, который обычно то орет на сотрудников, то расшаркивается перед ними, шумел в коридоре, чтобы выглядеть незаменимым. Все, казалось, было как обычно, но в поведении каждого угадывалось то нетерпение, та скрытая радость, которая овладевает человеком в предвкушении нескольких праздничных дней.

В этом году 14 июля приходилось на вторник и по крайней мере уже в январе (когда нам выдали наши записные книжки с календариками) мы знали, что у нас будет четыре свободных дня. Чтобы возместить понедельник, в июне, когда никто, кроме меня, еще не ушел в отпуск, работали по полдня две субботы. А я взяла отпуск в июне. Не для того, чтобы удружить кому-нибудь, кто хотел уйти в июле, а потому – пусть меня покарает Бог, если я вру! – что все остальные летние месяцы даже в главной гостинице Монбриана, в Верхней Луаре, нет мест. Все словно помешанные.



Если меня арестуют, нужно будет объяснить и это: вернувшись после отпуска, якобы проведенного на Средиземном море, а в действительности загорев от сети напряжением в 220 вольт (как-то я подарила себе на день рождения ультрафиолетовую лампу за 180 франков, говорят, она вызывает рак, но мне плевать), я очутилась среди людей, возбужденных предстоящим отъездом. А для меня все было кончено, капут на целую вечность, до будущего года, но мой отпуск имеет хотя бы то преимущество, что я могла бы с легкостью и без сожаления забыть о нем, едва переступив порог своего кабинета. Но не тут-то было: все, словно сговорившись, продлевают агонию, и мое прощание с летним отдыхом – просто медленная смерть.

Мужчины обычно ездят в Югославию. Не знаю уж, как им это удается, но они проталкивают этикетки для консервов югославам, и у них всегда припасены там денежки. По их словам-сущие пустяки, но, мол, за пять монет в день можно роскошно жить с женой, сестрой жены и всеми детьми на таком морском курорте, от которого дух захватывает, а если еще к тому же сумеешь обвести вокруг пальца таможенников, то даже привезти сувениры, например разные напитки или крестьянские вилы, которые будут служить тебе великолепной вешалкой. Я просто мечтала о Югославии.

Женщины-те предпочитали Кап-д'Антиб. ("Будешь проезжать мимо, загляни ко мне, там неподалеку живет мой приятель, у него бассейн, он туда наливает специальную жидкость для плотности воды, и, даже если ты плаваешь как топор, все равно не утонешь"). В обеденный перерыв они с бутербродом в одной руке и с конвертом премиальных в другой делали набеги на магазины "Призюник" или "Инно-Пасси". Я видела, как они возвращаются в агентство, раскрасневшиеся от беготни по магазинам и потасовки на распродаже уцененных товаров, и в их глазах уже плескалось море. Они вбегали, нагруженные своими покупками-вечернее нейлоновое платье, умещающееся в коробке от сигарет, транзисторный приемник "Made in Japan" с магнитофоном – можно одновременно слушать и записывать передачи станции "Европа-1". – к нему как бесплатное приложение даются две кассеты, а упаковка транзистора может служить пляжной сумкой и, если ее надуть, подушкой. А одна из девиц – вот провалиться мне на этом месте, если я вру! – однажды даже затащила меня в туалет, чтобы продемонстрировать свой новый купальный костюм.

Четвертого июля, в прошлую субботу, на следующий день после того, как большинство моих сослуживцев, завершив бурные сборы, отправились в отпуск, мне исполнилось двадцать шесть лет. Я просидела весь день дома одна, убрала квартиру. Я чувствовала себя старой, бесповоротно старой, вышедшей в тираж, скучной, полуслепой и глупой. И безумно завистливой. Если даже считать, что не веришь в Бога, наверное, такая зависть-грех.

Вчера вечером тоже было не лучше. Предстоял этот бесконечный праздник, когда не знаешь, на что убить время, и к тому же – это главное, – пока он наступит, я буду слышать, как в соседних кабинетах все строят различные планы, а слышать я буду отчасти потому, что они громко разговаривают, отчасти потому, что я – паршивая мазохистка и вечно подслушиваю.

У всех всегда есть какие-то планы. А я вот ничего не умею подготовить заранее, звоню в последний момент, и в девяти случаях из десяти никто мне не отвечает, а если кто и ответит, то у него уже что-то намечено. А бывает и хуже: однажды я пригласила к себе на обед журналистку, которая иногда оказывает мне услуги по работе, с ее любовником, довольно известным актером, и, чтобы не выглядеть полной дурой, художника из нашего агентства. Договорились мы за две недели, я записала это на всех четырнадцати предшествующих страничках своего календарика и все равно начисто забыла, а когда гости пришли – Привет, как поживаете? – у меня в доме не оказалось ничего, кроме простокваши и джема. Мы пошли ужинать в китайский ресторанчик, и я с трудом вымолила – вот был цирк! – чтобы мне разрешили заплатить по счету.

Почему я такая, не знаю. Может, оттого, что из моих двадцати шести лет восемнадцать мне надо было ходить строем в паре за остальными. А планы на каникулы или даже на воскресенье составляли за меня другие, и планы эти всегда были одинаковы: вместе с теми, у кого, как и у меня, за оградой приюта не было ни одной родной души на свете, я красила нашу часовню (кстати, я обожала красить), томилась с мячом под мышкой в пустом школьном дворе, а иногда меня возили в Рубе, где у Матушки, нашей настоятельницы, был брат аптекарь. Там я несколько дней сидела за кассой, и перед каждой едой мне давали какое-то укрепляющее средство в ампулах, затем за мной приезжала Матушка и увозила обратно в приют.

Когда мне было шестнадцать лет, во время одной из таких поездок в Рубе я что-то сделала или сказала, что огорчило ее, – не помню уже, в чем было дело, какой-то пустяк, а так как поезд, которым мы собирались вернуться, вот-вот должен был отойти, она решила отложить отъезд. Она угостила меня в пивном баре мидиями, а потом мы отправились в кино. Шла картина "Бульвар сумерек". Когда мы вышли из кино. Матушка просто была больна от стыда. Она выбрала этот фильм потому, что в ее душе сохранилось незабываемое впечатление от Глории Свенсон, когда та играла невинных девушек; она не могла даже предположить, что эта картина меньше чем за два часа познакомит меня со всеми мерзостями жизни, со всем, что так тщательно скрывалось от нас.

По дороге на вокзал (мы мчались как сумасшедшие, чтобы не опоздать на последний поезд) я тоже плакала, но не от стыда, а от восхищения, мной овладела какая-то упоительная грусть, я задыхалась от любви. Это был первый фильм, который я видела в своей жизни, первый и самый прекрасный.

Когда Глория стреляет в Уильяма Холдена и он под градом пуль, пошатываясь, идет к бассейну, когда Эрик фон Штрогейм снимает документальную ленту, а Глория спускается по лестнице, уверенная, что играет роль в новом фильме, я думала, что сейчас умру, тут же, прямо в кресле кинотеатра города Рубе.

Нет, я не могу этого объяснить. Я была в них влюблена, я хотела быть на их месте, на месте всех троих – и Холдена, и Штрогейма, и Глории Свенсон.

Даже маленькая возлюбленная Холдена – и та мне нравилась. Я смотрела, как она прогуливается с ним в пустом павильоне среди декораций, и меня охватывала страстная и безнадежная мечта оказаться вдруг там, с ними, мне хотелось снова и снова смотреть этот фильм, смотреть без конца.

Матушка, сидя в поезде, утешала себя тем, что, мол, слава Богу, самое страшное в этой отвратительной мерзости было все-таки недоговорено, показано намеками, которые, кстати, не дошли даже до нее, и уж я-то наверняка не могла понять их. Но с тех пор как я живу в Париже, я смотрела этот фильм еще несколько раз и теперь знаю: как ни была я потрясена тогда, все-таки главное я уловила.

Вчера вечером, запечатывая те два письма, которые я отстукала на машинке, я решила, что пойду в кино. Наверное, так бы я и поступила, будь у меня хоть десятая доля того здравомыслия, какое мне порою приписывают, хотя и на этом далеко не уедешь. Я бы сняла телефонную трубку и наконец в кои-то веки не в последнюю минуту, а за несколько часов до сеанса подыскала себе компаньона. А тогда – уж я-то себя знаю, – даже если б на Париж сбросили водородную бомбу, я все равно не отступилась бы и ничего бы не произошло.

Впрочем, кто знает? Ведь если говорить честно, то все равно когда – вчера, сегодня или через полгода, – но что-то в этом роде должно было случиться. В глубине души я фаталистка.

Но я не позвонила по телефону, а, закурив сигарету, вышла в коридор положить письма в корзинку для почты. Потом спустилась на второй этаж, некоторое время пробыла в чулане, куда складывают газеты и который носит пышное название "архив". Жоржетта – девушка, которая там работает, – высунув язык, вырезала объявления. Я просмотрела в утреннем выпуске "Фигаро" кинопрограмму, но ничего соблазнительного не нашла.

Когда я поднялась к себе, в кабинете меня ждал шеф. Я открыла дверь, считая, что там никого нет, и увидела его стоящим посреди комнаты. У меня упало сердце.

Наш шеф-мужчина лет сорока пяти, а может, и чуть старше, довольно высокий, и весит он килограммов сто. Пострижен очень коротко, почти наголо. Лицо у него оплывшее, но приятное. И говорят, когда он был помоложе и не такой толстый, он был красив. Зовут его Мишель Каравей. Вот он-то и есть основатель нашего агентства. Реклама – его призвание, он умеет четко и ясно объяснить, что ему надо, и в нашем деле, где нужно убедить не только тех, кто заказывает рекламу и, значит, платит нам за нее, но и покупателя, он большой мастак.

Его отношения со служащими и интерес к ним не выходят за деловые рамки.

Что касается меня, то лично я знаю его очень мало. Вижу я его один раз в неделю, в понедельник утром, когда у нас бывает получасовая летучка в его кабинете, на которой он подытоживает наши текущие дела. Да и присутствую я там только в качестве секретаря, чтобы записывать.

Три года назад он женился на моей ровеснице, ее зовут Анита, у которой я была секретарем, когда она работала в другом рекламном агентстве. Мы дружили с ней, насколько это возможно, когда проводишь сорок часов в неделю в одной комнате, каждый день вместе обедаешь в кафе самообслуживания на улице Ла-Боэси и время от времени по субботам ходишь вместе в мюзик-холл.

Анита и предложила мне, когда они поженились, перейти к Каравею. Она прослужила там всего несколько месяцев. Сейчас я выполняю примерно ту же работу, что и она, но я не обладаю ни ее способностями – а они у нее незаурядные, – ни ее тщеславием, и, ясно, не получаю ее жалованья. Я никогда не встречала человека, который бы лез вверх с таким упорством и эгоизмом, как она. Она исходит из принципа, что в этом мире, где люди приучаются склоняться перед бурей, нужно создавать бури, чтобы вознестись в их вихре. Ее прозвали Анита-наплевать-мне-на-тебя. Она это знала и даже подписывалась так в служебных записках, когда устраивала кому-нибудь разнос.

Недели через три после свадьбы Анита родила девочку. С тех пор она не служит и я ее практически не вижу. Что же касается Мишеля Каравея, то до вчерашнего вечера я считала, что он забыл о моем знакомстве с его женой.

В тот день Каравей выглядел не то усталым, не то озабоченным, и цвет лица у него был землистым, как в те дни, когда он садится на диету, чтобы похудеть. Назвав меня по имени, он сказал, что попал в затруднительное положение.

Я увидела, что кресло для посетителей, стоящее у моего стола, завалено папками. Я убрала их, но он не сел. Он оглядывал мой кабинет так, словно впервые вошел сюда.

Он сказал, что завтра утром улетает в Швейцарию. У нас в Женеве крупный заказчик, некий Милкаби, владелец фирмы, выпускающей сухое молоко для новорожденных. Чтобы получить заказ на следующую рекламную кампанию, Каравею предстоит час или два отстаивать свои интересы перед лицом дюжины директоров и их заместителей с ледяными лицами и ухоженными маникюршами руками, показывать им макеты, отдельные оттиски на меловой бумаге, цветные фотографии – словом, постараться с честью выйти из этого сражения, и все уже готово, лишь наша ударная сила – литературная часть – находится под угрозой. Каравей объяснил мне, даже не улыбнувшись (подобные объяснения я слышала уже не меньше ста раз), что составлен целый доклад о нашей рекламной тактике и тактике наших конкурентов, но в последнюю минуту он, Каравей, все переделал, и теперь это уже не доклад, а исчерканный черновик, – иными словами, лететь ему не с чем.

Каравей говорил быстро, не глядя на меня – ему было неловко просить меня об одолжении. Он сказал, что не может отправиться туда с пустыми руками. Не может он и отложить встречу с Милкаби, он уже дважды откладывал ее. Хотя швейцарцы и тугодумы, но если мы откажемся от встречи в третий раз, то даже они сообразят, что мы прохвосты и лучше им разносить свое сухое молоко по домам бесплатно, чем связываться с нами.

Я уже давно поняла, куда он клонит, но молчала. Он тоже умолк и машинально перебирал безделушки, стоявшие на моем столе. Я села. Закурила новую сигарету. Предложила закурить и ему, но он отказался.

Наконец он сказал, что питает большую надежду на то, что у меня не намечено на сегодняшний вечер никаких планов. Он часто выражается так витиевато, иногда даже обидно. Думаю, в его представлении у меня не может быть иных планов на вечер, кроме как выспаться, чтобы набраться побольше сил для завтрашней работы. А я, дура несчастная, не знала, что ему ответить, "да" или "нет", и нарочито безразличным голосом спросила:

– Сколько страниц надо написать?

– Около пятидесяти.

Я выпустила дым изо рта, образовав красивое облачко, которое должно было показать шефу, что я его осуждаю, но тут же подумала – и это мне все испортило – Ты пускаешь дым, как в кинофильме, он сразу догадается, что ты набиваешь себе цену".

– И вы хотите, чтобы я напечатала это сегодня вечером? Да мне не одолеть столько! Для меня потолок – шесть страниц в час. И то высунув язык. Лучше попросите мадам Блондо, может, она справится.

Но он ответил, что самолет улетает только в полдень. И, кроме того, эту работу немыслимо поручить мадам Блондо: она хотя и печатает быстро, но не разберется в тексте, испещренном поправками, сносками, с незаконченными фразами. А я в курсе дела.

И еще он сказал мне одну вещь, которая, пожалуй, и побудила меня согласиться: он не хотел – он всегда был против этого, – чтобы сотрудники оставались в агентстве после окончания рабочего дня, тем более – стучать на машинке. Ведь верхние этажи заселены жильцами, а договор на аренду нашего помещения и так заключен лишь благодаря каким-то махинациям. Шеф сказал, что я буду печатать у него дома, и если не успею закончить работу вечером, то, чтобы не терять времени, у них и переночую. А утром к его отъезду закончу.

Я никогда не была у Каравеев. Побывать у них, повидаться с Анитой – это было слишком заманчиво, чтобы я отказалась. За те две-три секунды, пока он, потеряв терпение, не сказал сам: "Ну ладно, договорились! – я вообразила себе Бог знает что. Господи, какая же я идиотка! Ужин втроем – ни больше ни меньше! – в огромной гостиной при рассеянном свете ламп.

Воспоминания, приглушенный смех. "Ну, не стесняйтесь, положите себе еще крабов". Анита, немного растроганная и сентиментальная от вина, берет меня за руку, чтобы проводить в отведенную мне спальню. За раскрытым окном ночь, ветерок надувает шторы.

Каравей вернул меня к действительности: взглянув на часы, он сказал, что я смогу спокойно работать, так как их служанка уехала отдыхать в Испанию, а у него с Анитой, к сожалению, есть тяжкая обязанность – они должны присутствовать во дворце Шайо на фестивале рекламных фильмов.

– Анита будет рада вас видеть, – добавил он все же. – Ведь она, кажется, в свое время немного опекала вас?

Но сказал он это уже на пути к двери, не глядя на меня, словно я не существовала, – вернее, я хочу сказать, словно я была таким же неодушевленным предметом, как какая-нибудь электрическая пишущая машинка с шрифтом "президент"…

Прежде чем выйти, он обернулся, неопределенным жестом показал на мой стол и спросил, не остались ли у меня еще какие-нибудь важные дела. Я собиралась править гранки одной промышленной рекламной брошюры, но это могло и подождать, и тут в кои-то веки мне пришла в голову разумная мысль, и я ее высказала:

– Мне нужно получить деньги.

Речь шла о премиальных в размере месячного оклада, которые нам выплачивают в два срока: половину в декабре и половину в июле. Те, кто уже в отпуске, получили эти деньги в одном конверте с жалованьем за июнь.

Остальные получают их к 14 июля. Премиальные, так же как и жалованье, выдает главный бухгалтер – он ходит по кабинетам и лично вручает каждому конверт. Ко мне он обычно заходит не раньше чем за полчаса до конца рабочего дня. Первым делом он отправляется в редакцию, где его появление вызывает нечто вроде катаклизма, но на этот раз он, видно, задержался, так как еще не было слышно шума, какой обычно поднимается, когда к бедняге бросаются редакторши.

Шеф застыл, держась за ручку двери. Потом сказал, что сейчас едет домой и хотел бы сразу же захватить с собой и меня. А конверт с премиальными он вручит мне сам-это, кстати, позволит ему добавить в него еще некоторую сумму, франков триста, если я не возражаю.

В его взгляде я прочла облегчение, да и я, конечно, была довольна, но у него эта радость была мимолетной, словно я просто-напросто помогла ему уладить затруднительное дело.

– Так собирайтесь. Дани. Через пять минут я жду вас внизу. Моя машина под аркой.

Он вышел, притворив за собой дверь. Но почти тотчас появился на пороге.

Я в это время ставила на место безделушку, которую он передвинул. Это был слоник на шарнирах, розовый, как конфетка. Каравей заметил, с какой тщательностью я восстанавливаю порядок на своем столе, и пробормотал:



"Простите". Потом он сказал, что рассчитывает на мою скромность и надеется, что никто не узнает об этой работе, которую я буду делать вне стен агентства. Я поняла, что он не хочет, чтоб я рассказывала о ней, так как чувствует себя немного виноватым в том, что задержался с докладом. Он хотел сказать еще что-то, возможно, объяснить мне это, но он только взглянул на розового слоника и – ушел, на сей раз уже окончательно.

Я посидела немного за столом, думая, что будет, если я не справлюсь с работой и не успею до его отъезда написать все пятьдесят страниц. Меня беспокоило не время, нет – подумаешь, поработаю немного ночью, – а совсем другое: выдержат ли такую нагрузку мои глаза, ведь от долгого напряжения они становятся воспаленными, начинают слезиться, болеть, в них мелькают какие-то огненные точки – короче, мне бывает так худо, что я уже ничего не вижу.

Думала я и об Аните, и о всякой ерунде: знай я утром, что встречусь с Анитой, я надела бы свой белый костюм. Надо непременно заехать домой переодеться. Когда я работала у нее, я еще донашивала юбки, которые сама сшила в приюте, и она мне говорила: "Своим рукомеслом ты вызываешь у меня отвращение к несчастным детям". И теперь мне хотелось бы показаться в самом лучшем своем костюме, чтобы она увидела, как я изменилась. Потом вдруг я вспомнила, что шеф дал мне на сборы пять минут. А для него пять минут – это ровно триста секунд. Он так точен, что даже кукушка в часах не смогла бы с ним соперничать.

Я набросала на листке блокнота: "Еду отдыхать. До среды".

Но тут же разорвала листок в мелкие клочки и написала на другом:

"Улетаю на праздники. До среды. Дани".

А теперь мне захотелось добавить, куда именно я отправляюсь. Просто "Улетаю – этого мало. Надо бы написать: "Улетаю в Монте-Карло". Но я взглянула на часы – большая стрелка приближалась уже к половине пятого, – да к тому же я, наверное, единственная из всего нашего агентства никогда не летала, так что никого этим не удивлю.

Скрепкой я прикрепила листок к абажуру стоявшей на моем столе лампы.

Всякий, войдя, увидит его. Пожалуй, я была в превосходном настроении. Это трудно объяснить. Если хотите, в эту минуту я тоже испытывала то нетерпение, каким – я чувствовала – были охвачены в эту так долго тянувшуюся вторую половину дня все остальные сотрудники.

Надевая пальто, я вспомнила, что у Аниты и Мишеля Каравея есть дочка. Я взяла розового слоника и сунула его в карман.

Помню, что в окно по-прежнему светило солнце и его лучи падали на заваленный бумагами стол.

В машине, черном "ситроене" с кожаными сиденьями, Каравей сам предложил заехать сначала ко мне домой, чтобы я взяла ночную сорочку и зубную щетку.

Еще не наступил час пик, и мы ехали довольно быстро. Я сказала Каравею, что у него усталый вид. Он ответил, что у всех усталый вид. Я заговорила о его машине, какая она комфортабельная, но эта тема его тоже не заинтересовала, и снова воцарилось молчание.

Сену мы пересекли через мост Альма. На улице Гренель он нашел место, где поставить машину – у фотомагазина, почти напротив моего дома. Когда я вышла, он последовал за мной. Он даже не спросил, можно ли ему подняться ко мне или нет, ничего не спросил. Просто вошел за мною в подъезд.

Я не стыжусь своей квартиры – во всяком случае, так мне кажется, – и была уверена, что не развесила над радиатором сушиться белье. И все-таки мне было неприятно, что он идет ко мне. Он будет в комнате, и мне придется переодеваться в ванной, где так тесно, что если наткнешься на одну стенку, то тут же пересчитаешь и остальные три. Кроме того, я живу на пятом этаже без лифта.

Я сказала, что ему совсем не обязательно провожать меня, я соберусь за несколько минут, но он ответил, что поднимется со мной, это его не затруднит. О чем уж он там думал, не знаю. Может, вообразил, что я повезу с собой целый чемодан.

На площадке мы никого не встретили – хоть в этом повезло. Муж соседки заработал себе дармовой отдых в больнице Бусико, проехав по улице Франциска Первого навстречу движению, и вот эта соседка прямо из себя выходит, если при встрече ее не спросить о здоровье мужа, а если спросишь – будет тараторить до ночи. Я вошла в квартиру первой и, как только Каравей переступил порог, тут же закрыла дверь. Он молча осмотрелся. Он явно не знал, куда ему деть себя в этой крохотной комнатке. Здесь он показался мне гораздо моложе и – как бы это сказать? – живее и естественнее, чем в агентстве.

Я достала из стенного шкафа белый костюм и заперлась в ванной. Я слышала, как Каравей ходит совсем рядом со мной, за стенкой. Раздеваясь, я сказала ему через дверь, что он может чего-нибудь выпить, бутылки стоят в шкафчике под окном. И еще спросила, успею ли я принять душ. Он не ответил.

Я отказалась от этой затеи и лишь наскоро обтерлась рукавичкой.

Когда я вернулась в комнату уже одетая, причесанная, подмазанная, но босая, он сидел на диване и разговаривал по телефону с Анитой. Он сказал ей, что мы скоро приедем. Разговаривая, он разглядывал мой костюм. Я села на ручку кресла и стала надевать белые туфли, глядя ему прямо в глаза. Я не прочла в них ничего, кроме озабоченности.

Он разговаривал с Анитой, я знала, что это она, он говорил: "Да, Анита", "Нет, Анита", – теперь я уж и не помню точно, что он – ей рассказывал. Кажется – что я совсем не изменилась, да, совсем не изменилась, что я довольно высокая, да, худенькая, да, красивая, да, и загорелая, у меня светлые волосы, да, очень светлые, – одним словом, все в этом роде, какие-то милые слова, которые и звучать должны были мило, но его голос искажал их смысл. Он до сих пор стоит у меня в ушах: монотонный голос прилежного судебного исполнителя. Каравей отвечал Аните на ее вопросы, он терпеливо покорялся ее капризу. Она хотела, чтобы он описал меня, и он описывал. Вот Анита – она человек, а я, Дани Лонго, с таким же успехом могла бы быть стиральной машиной, выставленной для рекламы в универсальном магазине на Ратушной площади.

Он сказал еще одну вещь. О, он даже не попытался сделать это в завуалированной форме, чтобы не обидеть меня, а без всяких околичностей сообщил жене, что я стала еще более близорукой. Он просто точно описывал то, что видит, просто констатировал факты. Он еще добавил, что очки скрывают цвет моих глаз. Я рассмеялась. И даже сняла очки, чтобы продемонстрировать ему глаза. Они не светло-голубые и переменчивые, словно море, как у Аниты. Я помню, какие они бывали у нее, когда в кафе самообслуживания на улице Ла-Боэси она разрешала мне отнести вместе со своим и ее поднос. У меня же глаза темные, неподвижные, невыразительные, как унылая северная долина, и невидящие, стоит мне только снять очки.

И вот-то ли из-за своих глаз, то ли из-за того, что я вдруг поняла, что для этой воспитанной супружеской пары я всегда буду лишь темой для оживления несколько нудного телефонного разговора, – но только, все еще продолжая смеяться, я вдруг почувствовала глубокую грусть, я уже была сыта всем по горло, и мне захотелось, чтобы этот вечер был уже позади, чтобы Каравеи уже ушли на свой проклятый фестиваль рекламных фильмов и чтобы их вообще не существовало, чтобы Аниты никогда не существовало, чтобы они убирались к черту.

Мы уехали. Послушавшись Каравея, я сунула в сумку ночную рубашку и зубную щетку. По набережной Сены мы добрались до моста Отей. О чем-то вспомнив, он, не доезжая до дома, остановился на какой-то улице, где было много магазинов, поставив машину во втором ряду.

Он дал мне пятьдесят франков и сказал, что ни он, ни Анита никогда не ужинают и, наверное, в доме для меня ничего не найдется поесть. Обладай я хоть капелькой юмора, я бы, наверное, расхохоталась, вспомнив свои бредовые мечты об интимном ужине при рассеянном свете ламп и надутых сквозняком шторах. Но вместо этого я густо покраснела. Я ответила, что тоже не ужинаю, однако он не поверил и повторил: "Пожалуйста, прошу вас".

Он остался в машине, а я зашла в булочную и купила две бриоши и плитку шоколада. Он попросил меня также "заодно" забежать в аптеку и взять ему лекарство. Пока аптекарь ставил штамп на рецепт, я прочла на коробочке с флаконом, что это сердечные капли. Он устраивает голодовки, а чтобы не падать в обморок, взбадривает себя дигиталисом. Гениально!

В машине, пряча в бумажник сдачу, он, не глядя на меня, спросил, где я купила свой костюм. Он, видно, из тех мужей, которые не выносят, когда кто-то, кроме его жены, прилично одет. Я ответила, что получила его бесплатно, как сотрудница агентства, когда мы делали фотографии для одного из наших клиентов с улицы Фобур-Сент-Оноре. Он кивнул головой с таким видом, словно подумал: "Ну конечно, я сразу догадался", – но, желая быть любезным, сказал мне что-то вроде того, что для готового платья, мол, костюм очень недурен.

Я никогда раньше не бывала в Отее, в квартале Монморанси. Видимо, мое настроение окрашивало весь пейзаж, потому что этот фешенебельный парижский квартал с нарядными чопорными улицами показался мне деревней, убежищем для провинциальных пенсионеров. Каравеи жили на Осиновой улице. Была здесь и Липовая улица и, наверное, Каштановая. Дом Каравеев оказался именно таким, каким я его себе представляла: большой, красивый, окруженный цветниками.

Был седьмой час. На листьях деревьев мелькали ослепительные солнечные блики.

Помню, как мы подъехали, шум наших шагов в предвечерней тиши. В холле, облицованном красным кафелем, где на полу лежал большой ковер, на котором были изображены единороги, несмотря на то, что в окно пробивался дневной свет, горели все лампы. Каменная лестница вела на верхние этажи, на нижней ступеньке, прижимая к груди лысую куклу, стояла светловолосая маленькая девочка в лакированных туфельках, в носочках – один из них сполз вниз – и в голубом бархатном платьице, отделанном кружевами. Она уставилась на меня ничего не выражающим взглядом.

Я подошла к ней, досадуя на себя, что не умею относиться ко всему просто, не усложняя. Наклонилась, чтобы поцеловать ее и поправить ей носочек. Она молча позволила мне это сделать. У нее были такие же большие голубые глаза, как у Аниты. Я спросила, как ее зовут. Мишель Каравеи. Она произнесла "Клавей". Я спросила, сколько ей лет. "Тли года". Я вспомнила о розовом слонике, которого собиралась ей подарить, но он остался в кармане пальто, а пальто я забыла дома.

Шеф сразу же пригласил меня пройти в большую комнату, которую я, в сущности, потом почти не покидала. Кресла и кушетка обиты черной кожей, вся мебель темного дерева, стены заставлены книгами. Большая лампа с подставкой в виде лошади.

Я сменила очки и попробовала машинку. Это был полупортативный "ремингтон" выпуска сороковых годов и к тому же еще с английским расположением шрифта. Но все же на нем можно было вполне прилично взять шесть закладок, хотя Каравей сказал мне, что достаточно четырех экземпляров. Он раскрыл дело Милкаби, вынул листки, исписанные бисерным почерком (я никогда не могла понять, как этот здоровенный битюг ухитряется писать так мелко), и объяснил мне особо неразборчивые места. До фестиваля во дворце Шайо ему. Бог его знает для чего, надо повидаться с одним владельцем типографии. Пожелав мне успеха, он добавил, что скоро придет Анита, и уехал.

Я принялась за работу.

Анита спустилась ко мне минут через тридцать. Ее светлые волосы были стянуты узлом на затылке, в руке она держала сигарету. "О, мы не виделись целую вечность, – сказала она, – как ты поживаешь, у меня чудовищная мигрень", – и все это скороговоркой, буквально изучая меня с ног до головы с таким видом, словно кто-то принуждает ее к этому. Впрочем, она всегда так разговаривала.

Она распахнула дверь в глубине комнаты и показала мне спальню, объяснив, что ее муж, когда поздно засиживается за работой, иногда спит там. Я увидела огромную кровать, покрытую белым мехом, и на стене увеличенную фотографию обнаженной Аниты, сидящей на подлокотнике кресла, – великолепно выполненная фотография, которая передавала даже пористость кожи. Я глупо рассмеялась. Она повернула фотографию, наклеенную на деревянный подрамник, лицевой стороной к стене и сказала, что Каравей оборудовал себе на чердаке любительскую фотолабораторию, но она – его единственная модель. Говоря это, она распахнула другую дверь, около кровати, и показала мне облицованную черной плиткой ванную. Наши взгляды на мгновение встретились, и я поняла, что все это ей до смерти не интересно.

Я снова села за машинку. Пока я печатала, Анита положила на низкий столик один прибор, принесла два ломтя ростбифа, фрукты и начатую бутылку вина. Она была в домашнем платье. Спросив, не нужно ли мне еще чего-нибудь, и не дождавшись ответа, она тоже пожелала успеха в работе, бросила "пока" и исчезла.

Спустя некоторое время она показалась в дверях, в черном атласном пальто, заколотом у шеи огромной брошью, и остановилась на пороге, держа за руку дочку. Сказала, что завезет девочку к своей матери, которая живет неподалеку, на бульваре Сюше (я там когда-то бывала раза три), а потом встретится с мужем в Шайо. Вернутся они рано, так как завтра улетают в Швейцарию, но если я устану, то мне совсем не обязательно их дожидаться. Я чувствовала, что, прежде чем уйти и оставить меня одну, она старается найти какие-то дружеские слова, но не может. Я подошла к ним, чтобы лучше разглядеть Мишель и пожелать крошке спокойной ночи. Уходя, девочка несколько раз оборачивалась и смотрела на меня. Она по-прежнему прижимала к груди свою лысую куклу.

После этого я застрочила как пулемет. Раза два-три я курила, а так как я не люблю курить во время работы, то ходила с сигаретой по комнате и разглядывала корешки книг. На стене было нечто необычное ("Такого ты никогда не видела"), но притягательное: матовое стекло, примерно 30 на 40 сантиметров, в позолоченной рамке, на которое вмонтированное в стену устройство проецировало цветные слайды. Видимо, Каравей установил у себя один из тех аппаратов, которые используют для рекламы в витринах магазинов. Диапозитивы менялись каждую минуту. Я посмотрела несколько кадров: залитые солнцем рыбачьи деревушки, в воде отражаются лодки, выкрашенные в самые различные цвета. Как это называется, не знаю.

Единственное, что я, несчастная идиотка, могу сказать, – так это то, что они были сделаны на пленке "Агфа-колор". Слишком давно я занимаюсь всей этой штуковиной, чтобы по тону красного цвета не определить пленку.

Когда у меня начали уставать глаза, я пошла их промыть холодной водой в облицованную черными плитками ванную. Снаружи не доносилось ни какого шума, Париж, казалось, был где-то далеко, и я чувствовала, что меня подавляют пустой дом, темные комнаты.

К половине первого ночи я написала тридцать страниц. Я то и дело ошибалась, словно мозг у меня превратился в сухое молоко. Подсчитав оставшиеся страницы – их было около пятнадцати, – я закрыла машинку.

Почувствовав, что проголодалась, я съела бриошь, которую купила по дороге, ломтик ростбифа, яблоко и выпила немного вина. Мне не хотелось оставлять за собой грязную посуду, и я отправилась на поиски кухни. Она оказалась просторной, обставленной в стиле деревенской столовой, с каменной раковиной, в которой покрывались плесенью две высокие стопки тарелок. Уж я-то знаю Аниту. С тех пор как уехала в отпуск ее служанка, она наверняка ни разу не дала себе труда даже включить тостер.

Я сняла жакет и вымыла свою тарелку, стакан, вилку и нож. Потом погасила везде свет и легла спать. Было жарко, но я не решилась. Бог знает почему, открыть окно. Я никак не могла заснуть и вспомнила, какой была Анита, когда я работала у нее. Раздеваясь, я не удержалась и перевернула фотографию, где она сидит голая на кресле. Я жалела, что так глупо рассмеялась при Аните. Я не хочу сказать, что нелепо расхохотаться, увидев, что хозяин дома сделал и повесил на стенку фотографию голой задницы своей жены, но просто сам смех у меня получился глупый.

Когда я работала с Анитой, она много раз ночевала у меня. Она тогда жила с матерью и однажды попросила меня – попросила так, как она одна умела это делать, пустив в ход и ласку и угрозу, с невероятным упорством, – чтобы я разрешила ей встречаться у меня с одним молодым человеком. Потом поклонники менялись, но место свиданий оставалось прежним, а я, уступив раз, уже не могла набраться мужества отказать ей. В праздничные дни я уходила в кино. Вернувшись, я находила ее раздетой, с пылающим лицом; сидя на подлокотнике кресла, почти как на фотографии, она читала либо слушала радио и курила. Ей никогда и в голову не приходило застелить постель.

Самое четкое мое воспоминание-это свисающие с кровати измятые простыни, на которых я должна была спать остаток ночи рядом с Анитой. Если я делала ей замечание, она обзывала меня "омерзительной девственницей" и говорила, чтобы я отправлялась обратно в монастырь и подохла бы там от зависти. Или же с сокрушенным видом обещала в следующий раз принимать своего поклонника на моем кухонном столе. На следующий день, на работе, она снова превращалась в Аниту-наплевать-мне-на-тебя, в элегантно одетую девушку из богатых кварталов, сдержанную, деловитую, с ясными глазами.

В конце концов я заснула, а может быть, лишь задремала, потому что через какое-то время я вдруг услышала голоса хозяев. Каравей сетовал, что приходится много пить и без конца встречаться с идиотами. Потом он тихо спросил меня через дверь: "Дани, вы спите? Все в порядке?" Я ответила:

"Да, все в порядке, мне осталось напечатать пятнадцать страниц".

Почему-то, подражая ему, я говорила шепотом, словно боялась разбудить кого-то в этом чертовом доме.

Потом я опять заснула. И, как мне показалось, в ту же минуту кто-то тихонько стукнул в дверь, это уже наступило утро – сегодняшнее утро.

Солнце освещало комнату, и я услышала голос шефа, который сказал: "Я приготовил кофе, на столе стоит чашка для вас".

Застелив постель и приняв ванну, я оделась, выпила остывший кофе, который стоял рядом с машинкой, и снова взялась за работу.

Шеф два или три раза заходил взглянуть, сколько мне осталось. Потом в белой комбинации, держась одной рукой за голову – со вчерашнего дня ее мучила мигрень, – а другой стряхивая пепел со своей первой утренней сигареты, появилась Анита, ища что-то, чего она так и не нашла. Она собиралась за дочкой на бульвар Сюше. Анита сказала мне, что они хотят воспользоваться деловым свиданием с Милкаби и всей семьей провести праздники в Швейцарии. Она нервничала из-за предстоящей поездки, и я нашла, что хоть в этом она изменилась. Раньше она считала, что клиенты и любовники тем больше вас ценят, чем больше вы заставляете их ждать, и портить себе кровь, боясь опоздать на самолет, когда можно полететь следующим, – мелочно.

Впрочем, нервничали все – и она, и я, и Каравей. Последние две страницы я отбарабанила совсем как те машинистки, которых я не выношу: даже не пытаясь вникнуть в смысл того, что пишешь. Наверное, я пропустила кучу нелепостей, писала одной левой рукой (я левша, и если работа спешная, то тороплюсь и забываю, что у меня есть и правая рука), теряла уйму времени, твердя себе: "Соображай же, что ты делаешь, правой, дура, правой", – и чувствовала себя как боксер, которому нанесли сокрушительный удар. А ударом, который я получила, – ну и пусть это глупо, тем хуже, но я и об этом должна рассказать, если меня будут допрашивать, – было известие о том, что Каравеи всей семьей проведут праздники в Швейцарии. В Цюрихе я однажды была, и это ужасное воспоминание. В Женеве я не бывала никогда, но думаю, что там есть, во всяком случае для таких, как Каравеи, уютные гостиницы с огромными террасами, которые ночами ласкает лунный свет и грустная музыка скрипок, днем заливает ослепительное солнце, а вечером яркие огни иллюминации – одним словом, гостиницы, где люди живут так, как я никогда жить не буду, и не только потому, что это стоит много франков или долларов. Я ненавижу себя за то, что я такая – это правда, правда, правда! – я такая, а почему – не знаю сама.

Я закончила работу к одиннадцати часам и начала раскладывать ее по экземплярам, когда вошел Каравеи и освободил меня от этого занятия. На нем был темно-синий летний костюм и какой-то дрянной галстук в белый горошек, и он подавлял меня своим ростом и энергией. Он уже успел заскочить в агентство за макетами и привез мне конверт с премиальными. Вместе с тремястами обещанными франками я насчитала более тысячи – почти мое месячное жалованье. И я сказала – я никогда не упускаю случая поблагодарить – Большое спасибо, это грандиозно, это слишком много".

Он торопливо сунул работу в черный кожаный саквояж и, тяжело дыша, спросил, есть ли у меня водительские права. Нелепый вопрос. Анита знает, что есть, и, наверное, сказала ему. Когда она по случаю купила свою первую машину, "симку" с откидным верхом, она так боялась сесть за руль, что вывела машину из гаража я. А потом по четыре-пять раз в день я перегоняла ее с одной стоянки с ограничением времени на другую.

Но если говорить по совести, то по-настоящему я в своей жизни водила только одну машину – приютский грузовичок-фургон фирмы "Рено" с мотором мощностью две налоговые силы. Оплатила мое обучение Матушка ("Это пригодится тебе в жизни и к тому же заставит выбрать мужа с машиной, а не какого-нибудь голодранца за его прекрасные глаза"), и только я возила ее, когда она выезжала по делам. Я тогда училась в выпускном классе. В приюте было два одинаковых грузовичка, мне достался тот, что постарее. "Можешь его разбить, – говорила мне Матушка, – наловчишься, и тогда мы заберем хорошую машину у сестры Мари де Ла Питье". Но уже при скорости тридцать километров в час она вцеплялась руками в сиденье, а при сорока – кричала, что я убийца. Однажды она с перепугу потянула на себя ручной тормоз, и мы обе чуть не вылетели через ветровое стекло.

Наклонившись над своим саквояжем, Каравеи одним духом выпалил, что в субботу утром найти машину невозможно, а телефон он переключил на Службу отсутствующих абонентов, чтобы я могла работать спокойно, и теперь нет смысла начинать всю волынку сначала, чтобы переключить его обратно, что им еще надо заехать за дочкой и я окажу ему большую услугу, если соглашусь проводить их в аэропорт Орли. Я не поняла, зачем это нужно. Он выпрямился, весь красный, и объяснил мне, что если я поеду, то приведу машину обратно.

Он сошел с ума.

Я ему сказала, что в Орли есть платные стоянки, но он лишь пожал плечами и ответил, что знает это и без меня.

– Ну, поедемте. Дани.

Я сказала, что это невозможно.

– Почему? Теперь он смотрел мне прямо в лицо, немного склонившись ко мне, и я видела, что он полон упорства и нетерпения, а когда кто-нибудь стоит слишком близко ко мне, я теряюсь и не могу сразу найти ответ. Прошло несколько секунд, и я проговорила:

– Сама не знаю почему! Просто так! Ничего глупее я сказать не могла. Он снова пожал плечами, бросил мне, что нечего, мол, валять дурака, и с саквояжем в руках вышел из комнаты. Для него вопрос был решен.

Я не могла ехать с ним в Орли. Не могла пригнать обратно машину. Нужно ему сказать, что я никогда не управляла никакой машиной, кроме жалкого подобия грузовичка, и что наша настоятельница бывала спокойна только тогда, когда впереди маячила церковь, в которой в случае надобности нас могли бы соборовать. Я пошла в холл вслед за Каравеем. По лестнице спускалась Анита. Я ничего не сказала.

У них было три чемодана. Я взяла один и понесла его в сад. Я поискала глазами "ситроен", машину Каравея, но то, что я увидела, привело меня в ужас. Они собирались ехать не на "ситроене", а на длинном, широком, с откидным верхом американском лимузине, который Анита в эту минуту выводила из гаража. Настоящий танк.

Я вернулась в холл, потом прошла в комнату, где работала. Я даже не могла сразу вспомнить, зачем пришла. Ах да, за сумкой. Я взяла ее, потом положила обратно на стол. Нет, не могу я вести такую махину! Каравей торопливо закрывал двери. Когда он увидел, что я стою словно окаменевшая, он, должно быть, понял, в каком я состоянии, и подошел ко мне. Положив ладонь мне на руку, он сказал:

– Это машина Аниты. Кроме руля, в ней только акселератор и тормоз, больше ничего. Ее очень легко вести. – И добавил:

– Не надо быть такой.

Я повернулась к нему. Я увидела, что у него голубые глаза, светло-голубые и усталые. Голубые. Раньше я никогда этого не замечала. И в то же время я вдруг впервые прочла в них, что я для него – не пустое место. Хоть я и не отличаюсь большим умом, он ко мне относится с симпатией. Во всяком случае, так мне показалось. Я не поняла, что он имел в виду, сказав: "Не надо быть такой". И до сих пор не понимаю. Он, как и перед этим, подошел ко мне совсем близко, он казался огромным, сильным, и я почувствовала, что теряю почву под ногами. После долгого молчания – а может быть, оно просто показалось мне долгим, настолько было невыносимым, – он добавил, что, раз я не хочу их проводить, он как-нибудь устроится, оставит машину на стоянке. В конце концов, это не имеет никакого значения.

Я опустила голову. И сказала, что поеду.

Девочку посадили сзади, рядом со мной. На ней было красное пальто с бархатным воротничком. Она сидела очень прямо, держа свою теплую ручку в моей, и молчала. Анита с мужем тоже не проронили ни слова. Было без двадцати двенадцать, когда мы у Орлеанских ворот свернули с внешних бульваров и выехали на автостраду, ведущую на юг. За рулем сидел Каравей.

Я спросила, где оставить автомобиль. "В саду". Нам приходилось кричать, так как он ехал очень быстро и ветер относил наши слова. Он сказал, что документы находятся в ящичке для перчаток, а ключ от ворот – вместе с ключами от машины. При этом он указательным пальцем тронул связку ключей, которые висели в замке зажигания. Я спросила, где мне их оставить.

Подумав, он сказал, чтобы я хранила их у себя и отдала ему на работе, в среду, после обеда, когда он прилетит из Швейцарии.

Анита в раздражении обернулась и, бросив на меня свирепый взгляд – он был знаком мне еще с тех пор, как я работала у нее, – прокричала: "Да заткнись же ты, неужели это так трудно? Ты знаешь, с какой скоростью мы едем?" Девочка, увидев, что мать сердится на меня, высвободила свою ручку из моей.

В 11:50 – самолет улетал в 12:05 – Каравей остановился у здания аэровокзала. Они спешили. Анита – на ней было пальто цвета беж на зеленой шелковой подкладке – приподняла девочку, вытащила из машины и, прижав ее к груди, нагнулась и поцеловала меня. Шеф торопил носильщика. Он протянул мне руку, и мне безумно захотелось удержать ее, потому что у меня вдруг возникла масса вопросов. А если пойдет дождь? Ведь до среды может пойти дождь. Не могу же я оставить машину с откинутым верхом. А как он поднимается? Каравей растерянно посмотрел на сияющее небо, на меня, потом на приборный щиток.

– Понятия не имею. Это машина Аниты.

Он подозвал Аниту, которая в нетерпении ожидала его у входа в аэровокзал. Когда она уяснила наконец, чего я хочу, она прямо-таки взбесилась. Одним словом она объяснила мне, кто я такая, и одновременно, растопырив ладонь в летней перчатке, ткнула пальцем в какую-то кнопку, которая, как мне показалось, находится где-то совсем низко, гораздо ниже руля, но она сделала это в таком бешенстве, что я даже не увидела, в какую именно. Анита держала на одной руке дочку, и, наверное, ей было тяжело, кроме того, девочка пачкала ей пальто своими башмачками. Каравей увлек Аниту к аэровокзалу. Перед тем как они все исчезли, он обернулся и в знак прощания махнул мне рукой.

Я осталась в этой чудовищной машине одна. В голове у меня была полная пустота.

Прошло, наверное, несколько минут, прежде чем я заметила, что мотор не выключен и прохожие оглядываются на меня. Потом ко мне подошел полицейский и сказал, что стоянка здесь запрещена. Чтобы собраться с духом и дать блюстителю порядка время отойти подальше, я сняла с головы косынку, которую накинула перед отъездом из дома Каравеев, и тщательно сложила ее.

Это была шелковая бирюзовая косынка, купленная мною в Ле-Мане в первый год моей самостоятельной жизни, как раз в тот день, когда пришла телеграмма о смерти Матушки. Я почти всегда ношу ее в сумке.

И вот в этой пустоте, наполнявшей мою голову, я вдруг услышала голос Матушки: "Не отчаивайся, отведи машину на стоянку, это всего пятьдесят метров, а потом у тебя будет время подумать".

Я вышла из машины, чтобы пересесть на переднее сиденье. Она была белая и сияла на солнце, и так как я не хотела, не могла сразу сесть за руль, я пошла и посмотрела на капоте ее марку. Это был "тендерберд", огромная белая птица под летним небом, стремительная птица.

Я села в машину. Дверца, казалось, захлопнулась сама.

Золотисто-песочные сиденья – под цвет внутренней окраски – блестели, ослепительно сверкали хромированные детали. На щитке и даже между сиденьями было множество кнопок и ручек. Я заставила себя не смотреть на них. Каравей сказал правильно: под ногами я не нашла педали сцепления. Я наклонилась, чтобы рассмотреть переключатель скоростей. Кроме нейтрального и для заднего хода там было всего два положения: одно – трогаться, другое – ехать. Лоб у меня покрылся испариной, в горле пересохло, но это был не только страх, это было что-то еще, я не знаю что. Я уверена, что всегда буду вспоминать эти минуты, буду жалеть, что они уже позади. Я сняла с правой ноги туфлю, чтобы каблук не мешал нажимать на акселератор, сказала Матушке, что поехала, и медленно тронулась с места.

Сначала машина резко дернулась, потому что я слишком сильно нажала на акселератор, но тут же мягко, торжественно поплыла вперед. А затем начался прямо какой-то цирк. Я металась во все стороны по аллеям перед аэровокзалом и неизбежно налетала на "кирпич", раза четыре или пять я оказывалась на одном и том же месте и столько же раз-перед запрещающим сигналом одного и того же регулировщика. Какой-то автомобилист, ехавший за мной, обозвал меня скрягой за то, что я не включила указатель поворота, а я, прежде чем нашла, как его включать, хотя это оказалось легче легкого, включила дворник, печку, затем радио, настроенное на Монте-Карло, и опустила стекло правой дверцы. Я была на грани нервного припадка, когда мне наконец удалось поставить машину на стоянку, куда я столько времени тщетно пыталась попасть. И если я еще держалась на ногах, когда вышла из этой роскошной машины, то только потому, что женщине теперь модно быть мужественной.

Но в то же время я немного гордилась собой, и, хотя меня била нервная дрожь, я знала, что страх позади, и чувствовала себя способной мчаться на этой машине сколько угодно. Только теперь я услышала доносившийся с летного поля гул самолетов. Я опустила в автоматический счетчик стоянки две монеты по двадцать сантимов, вынула ключ из замка зажигания, взяла сумку, платок и решила немного пройтись, чтобы проветриться. Когда я пересекала аллею, которая тянется вдоль аэровокзала, в небе в лучах солнца показалась "каравелла" швейцарской авиакомпании – возможно, та самая, которая уносила на своих крыльях Аниту.

В холле аэровокзала я взяла в автомате входной билет. Внутри было многолюдно, шумно, и мне стало не по себе. Я поднялась на эскалаторе на верхнюю террасу. По взлетной полосе бежал белый с голубой полосой "боинг" компании "Эр-Франс", какие-то люди в канареечно-желтых комбинезонах суетились на поле. Пассажиры цепочкой послушно шли к большому самолету, а один из летчиков, засунув руки в карманы, бродил взад и вперед, подбивая ногой камешек.

Потом я спустилась этажом ниже и поискала глазами этого летчика, но его уже не было – должно быть, он поднялся в самолет. Некоторое время я разглядывала забавные безделушки, выставленные в витринах, но самым забавным мне показалось мое собственное неясное отражение в стекле: какая-то девушка в белом костюме с золотистыми волосами. Нет, это не я.

Купив "Франс Суар", я зашла в бар и попыталась прочитать хотя бы заголовки, напечатанные крупным шрифтом: раз десять я прочла, что кто-то совершил что-то, но кто и что – так и не поняла. Я выпила "Дюбоннэ" с водкой, выкурила сигарету. Люди вставали из-за столиков, брали сдачу и улетали на другой конец света. Было ли мне хорошо или плохо – уже не помню. Я заказала второй бокал, затем третий, я говорила себе: "Дуреха, уж не собираешься ли ты участвовать в автомобильных гонках со столкновениями?

Чего ты добиваешься, собственно говоря?" И я убеждена, что уже тогда знала, чего хочу.

Правда, это еще не было чем-то ясным, определенным, просто какой-то зуд в голове, какое-то смутное беспокойство, тревога, что ли. Я слушала, как из громкоговорителя приглушенный, почти интимный женский голос без устали рассказывал, через какую дверь надо выйти, чтобы оказаться в Португалии или Аргентине. Я обещала себе, что когда-нибудь обязательно вернусь сюда, сяду за этот же самый столик, и еще что-то, сама не знаю что. Я расплатилась за аперитивы. Я сказала себе, что выпила их за здоровье своей Стремительной птицы. Вот и все. Потом я встала, собрала со столика сдачу и поехала к морю.

О, я не сразу призналась себе в своем намерении. Я очень здорово умею вступать в сделку с собственной совестью. Садясь в машину, я просто подумала, что ничего страшного не случится, если я часок – другой покатаюсь на ней, пусть даже Каравей узнает об этом – имею же я, в конце концов, право по дороге пообедать. Я прокачусь по Парижу, остановлюсь где-нибудь съесть бифштекс с жареной картошкой и выпить чашечку кофе, не торопясь проеду через Булонский лес и часа в четыре поставлю машину в сад Каравеев. Так? Так!

Я не спеша изучила все приборы на щитке. Обнаружив кнопку, с помощью которой опускался и поднимался верх, я с отвращением вспомнила о вспышке гнева Аниты. На спидометре овальной формы с крупными металлическими цифрами максимальная скорость была сто двадцать миль в час. Я прикинула, что это составляет около двухсот километров, и сказала себе: "Ну, держись, детка". Потом я заглянула в ящик для перчаток. Там оказались только квитанции об уплате штрафа на стоянках с ограничением времени, счета из гаражей и дорожные карты. Технический паспорт машины и страховой полис, которые я обнаружила в прозрачном полиэтиленовом футляре, были оформлены на какое-то акционерное общество, находящееся по тому же адресу, где жили Каравей, на Осиновой улице. Я слышала, что у него четыре подобных, в какой-то степени фиктивных акционерных общества, с помощью которых он улаживает дела агентства, но я в этом ничего не смыслю, а главный бухгалтер держит все в глубокой тайне. Мне как-то стало спокойнее, когда я узнала, что машина оформлена не на Аниту. Вещь, никому не принадлежащую – вернее, не принадлежащую определенному человеку, – позаимствовать легче.

Я вышла из машины, решив взглянуть, что находится в багажнике: тряпки, мочалка и сложенный гармошкой рекламный проспект фирмы "Тендерберд". На всякий случай я взяла его. Когда я вновь села за руль – меня привело в восторг, что он отодвигается вправо, чтобы удобнее было садиться, и снова блокируется, как только включаешь мотор, это потрясающе! – я увидела, что все оборачиваются и смотрят на меня. И это были не те взгляды, какие я обычно ловлю на себе. Даже если учесть, что юбка у меня узкая и я, возможно, задрала ее выше, чем полагается. Я понимала, что это внимание ненадолго, но все же быть выделенной из толпы приятно. Так? Так!

Я с королевским величием дала задний ход. Выехала со стоянки, сделала изящный разворот около аэровокзала и у первого же перекрестка остановилась. Одна стрелка указывала направление на Париж, другая – на Юг.

Чтобы дать себе время подумать, я достала косынку и повязала ею голову.

Сзади кто-то из водителей просигналил. Я махнула рукой, посылая к черту и его и себя, и покатила на Юг. Какой смысл обедать в Париже, я это делаю каждый день! Я поеду в Милли-ла-Форе, потому что это прекрасно звучит и я никогда не была там, я закажу не бифштекс с жареной картошкой, а что-нибудь, неважно что, но совершенно сказочное, и на десерт-малину, я найду такой ресторан, где мне накроют столик в саду. Итак, все решено, но ты уже опрокинула три аперитива и будь внимательна, иначе вернешься на буксире. Но пока что я мчалась с курьерской скоростью.

Первую машину я обогнала на повороте. Я обгоняла ее как раз в тот момент, когда мы проезжали поворот на Милли-ла-Форе, и, вероятно, этим можно объяснить, почему мне пришлось продолжать путь прямо. Но и без этого я бы все равно не свернула. Руль в моих руках был приятно чуток, солнце приятно пригревало мне лицо, ветер приятно ласкал меня на поворотах, а повороты были плавны, глубокие спуски-пологи. И вся моя огромная Стремительная птица – мой друг, мой соучастник – была так тиха и так послушна, она так быстро и мягко летела по дороге среди полей, что остановить меня можно было только силой. В машинах, которые мчались в том же направлении, я видела детишек, приплюснувших носы к стеклу, уже полных предстоящими каникулами, яркие мячи на загруженных до отказа, перехваченных веревками багажниках, катящиеся на прицепах лодки со сложенными мачтами – все это ехало к морю, а взгляд парочки, который на секунду скрестился с моим, как бы говорил, что они со мной заодно. Во всяком случае, пока я ехала по автостраде, я хотела заставить себя поверить – и заставить поверить других! – что и дальше поеду вместе со всеми и, быть может, вечером мы встретимся в какой-нибудь гостинице между Балансом и Авиньоном. Чокнутая.

Когда я замедлила ход, чтобы свернуть с автострады, Матушка сказала мне: "Пожалуйста, теперь послушай меня, ты только навредишь себе этим.

Отведи машину обратно". Я мысленно поклялась себе, что доеду лишь до первого ресторана, ну, до первого мало-мальски приличного, и, как только расплачусь за обед, тотчас же поверну на Париж. Матушка сказала, что она не верит мне, что это я клянусь спьяну и чем дальше, тем труднее мне будет удержаться от глупостей. На одном из указателей я увидела, что проехала пятьдесят километров. У меня тоскливо защемило сердце. Сейчас от того мгновения меня отделяет всего несколько часов, пять или шесть, но мне все кажется каким-то искаженным, таким же далеким, как сны после пробуждения.

Я остановилась у дорожного ресторанчика неподалеку от Фонтенбло.

Сооружение из никеля и пластика, огромные распахнутые окна. Одно из них, почти напротив моего столика, как бы обрамляло неподвижный "тендерберд".

Посетителей было мало, в основном парочки. Когда я вошла, меня проводили внимательным взглядом – наверное, из-за машины, а может, еще и потому, что я держалась с преувеличенной уверенностью. В ресторане было очень светло, и я не стала снимать темные очки.

Я заказала жаркое из баранины с томатами по-южному, салат из одуванчиков и полбутылки-маленьких бутылок не было – сухого розового вина, так как розовое меня меньше пьянит, чем красное. Это по-твоему, крошка! А когда я попросила газету, мне принесли ту же "Франс Суар", которую я уже просматривала в Орли. Я больше не пыталась ее читать, лишь попробовала, не прилагая особых усилий, найти семь неточностей, нарочно допущенных художником в какой-то картинке. Занимаясь этой ерундой, я вдруг вспомнила, как, бывало, злилась на меня Анита, когда не могла отыскать всех ошибок, потом подумала о том, что у меня на счету в банке должно быть около двух тысяч франков. Я вынула из сумки свою чековую книжку, чтобы проверить. Две тысячи триста франков, но из них надо вычесть очередной взнос за телевизор и двести франков, которые я ежемесячно посылаю в приют. Вместе с тем, что было у меня в кошельке и в конверте, врученном мне сегодня утром шефом, у меня получалось, я прикинула, более трех тысяч франков. На это не проживешь целый год в гостинице "Негреско", но четыре дня – я подсчитала на пальцах: суббота, воскресенье, понедельник и вторник – я буду богатой, восхитительно богатой. Мне не очень хотелось есть, я почти все оставила на тарелке. Но вино выпила до капельки – больше, чем выпиваю порой за целую неделю.

Какая-то пара, шедшая к выходу – мужчина лет пятидесяти, с залысинами, загорелым и спокойным лицом, и молодая женщина в бежевом костюме, – остановилась у моего столика. Мужчина, улыбаясь, спросил меня, довольна ли я своей машиной. Я подняла голову, прижав указательным пальцем дужку очков к переносице, где от нее оставался след, и ответила, что, если моя машина вызовет у меня неудовольствие, я обязательно дам ему знать. Улыбка сошла с его лица, он пробормотал извинения. Я пожалела о своих воинственных словах и окликнула его. Лицо его снова озарилось улыбкой.

Не помню, что там я рассказала им о машине, но они сели за мой столик.

Я доедала малину с сахаром. Они уже выпили кофе, но заказали себе еще по чашечке, чтобы иметь повод угостить меня. Они сказали, что наблюдали за мной во время обеда, что они бесспорно знают меня или, во всяком случае, где-то видели. Женщина спросила, не актриса ли я. "Ничего подобного, – ответила я, – моя специальность-реклама. У меня рекламное агентство". В таком случае, может быть, она видела меня по телевидению, где я давала интервью или в какой-нибудь другой подобной передаче? "Да, вполне вероятно". Она повернулась к мужчине, и тот сказал ей: "Видишь, я был прав". Я на Юг или уже возвращаюсь? Я ответила, что еду повидать друзей в Кан-д'Антиб, а заодно хочу уладить за праздники кое-какие дела в Ницце.

Они позавидовали мне, потому что сами уже возвращались после отдыха, и дали несколько советов относительно дороги. До Монтелимара дорога еще сносная, но дальше творится что-то невообразимое: встречный поток машин, растянувшийся на несколько километров, заставил их простоять больше двух часов. Не следует также ехать через Лион, там просто гибель. Лучше всего – по автостраде № 6, а затем через какой-то там Ла-Деми-Люн перебраться на автостраду № 7. Я сказала: "Конечно, я так всегда и езжу". Мужчина оказался военным врачом в чине полковника. "Мой отец тоже был полковником, – заявила я, – но только немецкой армии: моя мать согрешила во время оккупации. Ну и, сами понимаете, ей обрили голову". Они сочли, что я обладаю большим чувством юмора, и, совершенно очарованные, прощаясь со мной, нацарапали свой адрес на листке из записной книжки. Я сожгла его в пепельнице, когда закуривала сигарету.

Матушка нашла, что я пьяна, что положение становится угрожающим и лучше мне уйти в туалет, пока я не разревелась. Но я не разревелась. Я решила, что верну машину во вторник вечером или даже в среду утром. На обратном пути, на станции техобслуживания, я ее вымою. Анита не из тех, кто проверяет спидометр. И никто ничего никогда не узнает.

На улице я снова закурила и прошлась по обочине дороги. Под ярким солнцем моя тень резко выделялась на земле, а когда я села в машину, сиденье было раскалено. Я поехала в Фонтенбло. Там поставила машину у тротуара, надела правую туфлю и вышла. Я купила платье, которое показалось мне красивым в витрине и которое выглядело еще лучше, когда я его примерила: из белого муслина, с воздушной юбкой. В том же магазине я приобрела ярко-желтый купальник, лифчик, две пары трусиков, бирюзовые брюки, белый пуловер с высоким воротником и без рукавов, два больших махровых полотенца и две рукавички для ванны в тон полотенцам. Вот и все.

Пока мне подгоняли платье по фигуре, я перешла на другую сторону улицы и подобрала к брюкам пару босоножек с золотыми ремешками. Ни за что на свете я не вернулась бы к себе на улицу Гренель, чтобы взять все это дома. И не столько потому, что мне было жаль потерять два часа на дорогу туда и обратно, сколько из опасения, что снова начну раздумывать и тогда уж у меня не хватит мужества уехать.

Нагруженная большими бумажными пакетами с покупками, я зашла в магазин кожаных изделий, выбрала чемодан из черной кожи и все уложила в него. Мне ни капельки не хотелось подсчитывать сумму выданных мною чеков. Впрочем, я настолько привыкла контролировать себя в расходах, что у меня в голове было что-то вроде счетчика, и, если бы я потратилась так, что это могло бы сорвать мой отдых, он обязательно сработал бы.

Я поставила чемодан в багажник, но тут же пожалела, что он не рядом со мной, вынула его и положила на заднее сиденье. Часы на щитке показывали четыре. Я развернула Анитину карту дорог, прикинула, что, если я не буду нигде останавливаться до самой темноты, то смогу переночевать где-нибудь в окрестностях Шалона-сюр-Сон или, может быть, Макона. Я посмотрела в самый низ карты и прочла названия, от которых у меня трепетно забилось сердце:

Оранж, Салон-де-Прованс, Марсель, Сен-Рафаэль. Повязав голову косынкой, я сняла правую туфлю и поехала.

Выезжая из Фонтенбло, я вспомнила слова полковника и спросила у цветочницы, как проехать к автостраде № 6. Я купила букетик фиалок и пристроила его у ветрового стекла. Чуть дальше, на перекрестке, я увидела нескольких жандармов на мотоциклах, которые о чем-то болтали. И в эту секунду у меня мелькнула мысль: "А вдруг Каравей вернется до конца праздников? Что-нибудь случится, и он прилетит сегодня вечером?" Я невольно замедлила ход.

Не обнаружив машины, он решит, что произошло несчастье, и, конечно же, позвонит мне (только есть ли у него мой телефон?), а не найдя меня, обратится в полицию. Я представила себе, как на все дороги сообщают мои приметы и повсюду устанавливают посты жандармов. Да нет, глупости. В отличие от меня, все нормальные люди, если говорят, что сделают то-то или то-то, так и поступают. Каравей не вернется до среды. С ним жена и ребенок, и он не станет портить им праздник. Он будет говорить дочке, чтобы она дышала поглубже, катать ее на лодке по озеру. Да и зачем ему возвращаться в Париж? До среды все учреждения закрыты. В праздники ко всему подходят с иной меркой, и я – похитительница автомобиля лишь на время танцев по случаю 14-го июля, так что нечего себя запугивать и делать из себя преступницу. Я увеличила скорость. Небо было ясное, густо-синее, почти лиловое, пшеничные поля – словно припудрены теплым светом, солнечной пылью. Однако притихшая было тревога, которая закралась в мою душу, когда я свернула с автострады, упорно не оставляла меня, она затаилась в самом дальнем и смутном уголке моей совести и по любому пустячному поводу, а то и вовсе без него, вдруг принималась буйствовать, словно растревоженный зверь или какое-то существо, сидящее во мне самой, которое мечется во сне.

Я проехала долину Ионны. Помню, что остановилась в Жуаньи, у бистро, чтобы купить сигареты и зайти в туалет. В бистро над стойкой висели трехцветная афиша, сообщавшая о "праздничных увеселениях", и фотографии, на которых были изображены разбитые в автомобильных катастрофах грузовики. Несколько шоферов грузовиков болтали у стойки, потягивая пиво. Когда я вошла, они замолчали, а один из них, увидев, что я, выпив фруктовый сок, положила на стойку деньги, сказал хозяину, что платит за меня. Я не хотела этого, но шофер – он говорил с южным акцентом – возразил: "Не хватало еще, чтобы вы отказались", – и я взяла обратно свою мелочь. Когда я включила мотор, он вместе с приятелем вышел из бистро и, направляясь к своему грузовику, остановился около меня. Это был молодой – примерно моего возраста – черноволосый парень с беспечным видом и ослепительной улыбкой. Как на рекламе зубной пасты "Жибс". Переводя взгляд с капота машины на вырез моего костюма, он сказал мне со своим южным акцентом: "С таким мотором вы, небось, гоните вовсю". Я в знак согласия тряхнула головой. Он сказал, что в таком случае мы, к сожалению, никогда больше не встретимся. Когда я тронулась с места, он открыл дверцу своего грузовика и забрался в кабину.

Помахав мне рукой, он крикнул: "Если встретимся, я вам его верну". Он что-то держал в руке, но я была уже слишком далеко, чтобы разглядеть, что именно. Я догадалась только тогда, когда посмотрела на ветровое стекло. Он ухитрился стащить у меня букетик фиалок.

После Оксера я свернула на шоссе, где еще велись дорожные работы, и погнала по нему. Я и сама не ожидала от себя такой прыти. Южнее Аваллона я снова выехала на автостраду № 6. Солнце уже стояло не так высоко, но жара еще не спала. А мне почему-то было холодно. Голова у меня была пустая и гудела. Наверное, от возбуждения, от страха, который я испытывала, все сильнее и сильнее нажимая босой ногой на акселератор. Думаю, этим же объясняется и то преувеличенное значение, какое я придала небольшому происшествию, которое случилось вскоре. Если меня станут допрашивать, о нем не следует даже упоминать. Это только собьет всех с толку, они подумают, что у меня не все дома, и перестанут верить моим словам.

Это произошло в первой же деревушке, которую я проезжала, свернув с автострады. Верно, мне она показалась знакомой. Совершенно верно. Но ведь любая деревня с рядом серых домов, с уходящей в синее небо колокольней, с холмами на горизонте, с летним солнцем, которое вдруг ударяет тебе прямо в лицо, когда ты выезжаешь на длинную улицу – такую длинную, что у меня заболели глаза и я остановилась на две минуты, – любая такая деревня создала бы у меня впечатление, что я уже здесь бывала, но бывала давно, очень давно, слишком давно, чтобы можно было вызвать в памяти какую-нибудь связанную с нею подробность или чье-то имя.

У двери кафе, узкой, похожей на темную щель двери, на складном стульчике сидела худая старуха с изможденным лицом в черном фартуке.

Ослепленная солнцем, я ехала очень медленно, но что-то вдруг словно подтолкнуло меня вернуться. Я увидела, что старуха машет мне рукой, зовет меня. Я остановилась у тротуара. Женщина, с трудом передвигая ноги, медленно приближалась ко мне. Я вышла из машины. Говорила она громко, хриплым, свистящим голосом астматика, и я с трудом ее понимала. Она сказала, что утром я забыла у нее свое пальто. Помню, что в руке она держала зеленые стручки гороха, а когда она сидела, у нее на коленях стояла корзинка. Я ответила, что она ошибается, я не забывала у нее никакого пальто хотя бы потому, что я никогда не была здесь. Но она стояла на своем: утром она мне подала кофе и бутерброды и она тогда уже поняла, что я не в себе, и ни капельки не удивилась, обнаружив после моего ухода на спинке стула мое пальто. Я сказала, конечно, большое спасибо, но это ошибка, и поспешно села в машину.

Она внушала мне страх. Ее глаза с какой-то злобой скользили по моему лицу. Она двинулась за мной. Она вцепилась своей морщинистой темной рукой с узловатыми пальцами в дверцу машины. Она твердила, что я пила у нее кофе и ела бутерброды, пока на станции техобслуживания "обихаживали" мою машину.

Я никак не могла вставить ключ в замок зажигания. Помимо своей воли я принялась оправдываться: утром я была в Париже, Бог знает в скольких километрах отсюда, она просто спутала две похожие машины. Ее ответ, сопровождаемый отвратительной старческой улыбкой, был ужасен или, во всяком случае, в ту минуту показался мне ужасным:

– Машину-то обихаживали, я ее даже не видела, а вот вас-то я видела.

Не знаю, что на нее нашло, но я оторвала ее руку от дверцы, крикнула, чтобы она оставила меня в покое, что я ее не знаю, что она меня никогда и в глаза не видела и пусть не плетет, будто она видела меня, никогда, никогда… Тут до меня дошло, что мой крик могут услышать и другие жители деревни. Кое-кто уже смотрел в нашу сторону. Я уехала.

Вот так. Все это произошло четверть часа назад, может, чуть меньше. Я поехала прямо, стараясь думать о Матушке, о чем-нибудь успокоительном, о своей квартире, о море. Но не смогла. По левую сторону дороги я увидела станцию техобслуживания. Правда, недавно в Орли я проверила уровень горючего, стрелка была в самом верху шкалы. Сейчас она спустилась лишь наполовину, и я могла бы проехать еще много километров. Но все же я предпочла остановиться.

Механик, который подошел ко мне, до этого весело болтал о чем-то с двумя автомобилистами. На нем не было ни форменной фуражки, ни спецовки. Я направилась к белому домику, сняла косынку. Помню скрип гравия у меня под ногами и особенно отчетливо-солнечные блики, пробивавшиеся сквозь листву деревьев на холмах. Внутри было сумрачно, тепло и тихо. Я причесалась, отвернула кран умывальника. И вот тут мое второе "я", мой страх, дремавший во мне, пробудился и стал кричать, кричать что было мочи. Меня схватили сзади, да так неожиданно, что я не успела даже шевельнуться, и хладнокровно, упорно – я знаю, да, я знаю, за какое-то бесконечное мгновение я это поняла и умоляла, умоляла не делать этого – мне стали ломать руку.

АВТОМОБИЛЬ

Мануэль мог бы абсолютно точно сказать им, что это была за машина: "тендерберд" последней модели, весь напичканный всевозможной автоматикой, V-образный восьмицилиндровый двигатель в 300 лошадиных сил, максимальная скорость – 120 миль, емкость бензобака – 100 литров. Мануэль имел дело с автомобилями с четырнадцати лет – а сейчас ему уже под сорок – и интересовался всем, что мчится на четырех колесах, не меньше, чем теми, кто ходит на двух ногах и высоких каблуках. Читал он только "Автомобильный аргус" и проспекты с рекламой женской косметики, которые лежали обычно на стойке в аптеке.

В Америке он, демонстрируя свои познания, хотя бы получал удовольствие.

Там вас слушают. Даже если вы плохо говорите по-английски и целую вечность подбираете нужное слово. Мануэль, баск по национальности, всю свою молодость проработал в Америке, главным образом в Толедо, штат Огайо. У него и сейчас живет там брат, старший и самый любимый. Об Америке Мануэль тосковал в основном из-за брата и еще из-за рыжеволосой девушки-ирландки, с которой он катался на лодке по реке Моми во время праздника, организованного баскской колонией. В общем-то, между ними ничего не было, если не считать, что однажды она зашла к нему в комнату, а он попытался залезть рукой к ней под юбку, но она быстро поставила его на место.

Когда он жил в Толедо, у него было много любовниц, в основном женщины легкого поведения или замужние дамы, и он вспоминал о них без всякой грусти. Теперь он пытался убедить себя, что тогда был слишком горяч и нетерпелив и что, если бы он приложил немножко усилий, Морин, как и другие, была бы его. В память о том празднике на реке он называл ее Морин, потому что это звучит почти как Моми и походит на ирландское имя, но как ее звали на самом деле, он позабыл. А может, она вовсе и не ирландка.

Порою, когда вино вгоняет его в тоску, он даже начинает сомневаться, была ли она в самом деле рыжая. Дочь своей жены – девочке было два года, когда он стал ее папой, – он тоже нарек Морин, но все называли ее Момо или Рири, даже школьная учительница, и он ничего не мог с этим поделать. Так вот всегда в жизни и бывает: как ни припрятывай корочку хлеба, у тебя обязательно ухитрятся ее утащить.

Мануэль не любил навязываться кому-либо со своими рассуждениями, тем более клиентам, он по опыту знал, что владелец французской машины спрашивает вас об американской лишь для того, чтобы узнать, сколько она стоит. А техническая сторона француза не интересует, он обычно уже заранее убежден, что с этой точки зрения она не стоит ничего. Это, естественно, не относится к знатокам, но те и не задают вопросов, они сами задурят вам голову, расхваливая машину. Вот почему Мануэль, когда его спросили о "тендерберде" с золотисто-песочными сиденьями, кратко ответил:

– Она должна стоить не меньше пяти тысяч монет. Сущие пустяки.

Мануэль наполнил бак бензином и теперь протирал ветровое стекло. Рядом с ним стояли местный виноградарь Шарль Болю и агент по продаже недвижимого имущества из Солье, долговязый и худой обладатель малолитражки, который заезжал на станцию три раза в неделю, но имени его Мануэль не знал. Как раз в эту минуту они услышали крик. Мануэль, как и его собеседники, несколько долгих секунд стоял, застыв на месте, хотя он, пожалуй, не мог бы сказать, что это его так уж удивило. Во всяком случае, меньше, чем если бы это произошло с другой женщиной.

Когда он увидел эту молодую даму, он почему-то сразу подумал, что она немножко не в себе. Может, дело тут было в ее темных очках, ее немногословности (она произнесла всего одну-две фразы, самые необходимые) или в той немного небрежной, усталой манере во время ходьбы склонять голову набок. У нее была очень красивая, очень своеобразная походка: когда она шла, казалось, что ее длинные ноги начинаются у талии. Глядя на нее, Мануэль невольно подумал о раненом животном, хотя затруднился бы сказать, на кого она больше походила на дикую кошку или антилопу, но явно на животное, вырвавшееся из ночного мрака, потому что под светлыми волосами дамы угадывались темные, мрачные мысли.

И вот в сопровождении троих мужчин она идет к конторе Мануэля. Когда они выходили из туалета, мужчины хотели взять ее под руки, но она отстранилась. Она уже не плакала. Она прижимала к груди раздувшуюся руку с широкой синеватой полосой на ладони. И сейчас у нее была все та же плавная походка. Мануэль смотрел на ее правильный, словно окаменевший профиль с коротким прямым носом и крепко сжатыми губами. Даже несмотря на выпачканный в пыли белый костюм и немного растрепавшиеся волосы, для Мануэля она была олицетворением изящного животного, принадлежащего какому-нибудь господину с туго набитым кошельком.

Мануэль почувствовал себя слегка уязвленным, понимая, что такую женщину ему не обольстить, да и вообще, такие не для него. Но еще больше его огорчало другое. На пороге дома, рядом со своей матерью, стояла и смотрела на них девочка. Мануэль предпочел бы, чтобы она этого не видела. Ей было семь лет, и, хотя Мануэль ни на минуту не забывал, что она ему не родная дочь, он все же больше всего на свете дорожил этой девочкой. И она платила ему тем же. Она даже восхищалась им, потому что, когда у отцов ее школьных подружек что-нибудь не ладилось с мотором, они смиренно обращались к нему, а уж его руки умели все наладить и исправить. И сейчас Мануэлю было неприятно, что девочка видит его таким растерянным.

В конторе он усадил даму из "тендерберда" у широкого окна. Все молчали.

Мануэль не осмелился отослать девочку, боясь, что она на него обидится. Он пошел в кухню, достал из стенного шкафа бутылку коньяка, а из раковины – чистую рюмку. Миэтта, его жена, вошла вслед за ним.

– Что случилось?

– Ничего. Я сам не знаю.

Прежде чем вернуться в контору, он хлебнул коньяку прямо из горлышка.

Миэтта не упустила случая сказать ему, что он слишком много пьет, на что он по-баскски ответил, что благодаря этому он скорее умрет и она сможет еще раз выйти замуж. Первым мужем Миэтты был какой-то испанец, о нем Мануэль не желал даже слышать. Но это была не ревность. Жену он не любил, а может, просто перестал любить. Иногда ему вдруг приходило в голову, что она наставляла рога своему испанцу и девочка родилась неизвестно от кого.

Мануэль налил полрюмки коньяку и поставил на обитый железом стол конторы. Все молча смотрели на рюмку. Дама из машины лишь отрицательно помотала головой. Мануэлю неприятно было начинать разговор, главным образом из-за девочки и еще потому, что он знал: его баскский акцент вообще вызывает удивление, а в такой момент он покажется просто смешным. И тогда он решил предотвратить удар и, раздраженно взмахнув рукой, сказал:

– Вы уверяете, что на вас напали. Но ведь здесь никого больше не было.

Вот – кто был, тот и остался. Лично я, мадам, не знаю, почему вы говорите, будто на вас напали, просто не знаю.

Она смотрела на него через свои темные очки, и он не видел ее глаз.

Болю и агент по продаже недвижимого имущества по-прежнему молчали.

Наверное, они думали, что она эпилептичка или что-нибудь в этом роде, и им было не по себе. Но Мануэль знал, что это не так. Однажды ночью, как раз в тот год, когда он приехал во Францию, у него на станции техобслуживания под Тулузой украли сумку с инструментом. И сейчас ему казалось, хотя он и не смог бы объяснить почему, что он опять влип в какую-то историю.

– Кто-то туда вошел, – утверждала дама. – Вы должны были его увидеть, ведь вы стояли неподалеку.

Говорила она так же неторопливо, как и ходила, но голос звучал четко, в нем не чувствовалось никакого волнения.

– Если бы кто-нибудь вошел, мы, конечно, увидели бы, – согласился Мануэль. – Но в том-то и дело, мадам, что никто, никто туда не входил.

Она повернулась к Болю и агенту. Болю пожал плечами.

– Не станете же вы утверждать, что это был кто-то из нас? – спросил Мануэль.

– Не знаю. Я вас в первый раз вижу.

Все трое от неожиданности онемели и с глупым видом уставились на нее.

Предчувствие Мануэля, что снова на него надвигаются какие-то неприятности, как тогда под Тулузой, еще более усилилось. Правда, его успокаивало то, что он не покидал своих клиентов все время, пока она была в туалете (сколько это длилось – минут пять, шесть?), но по наступившей вдруг зловещей тишине он понял, что и они насторожились. Тишину нарушил агент.

– Может, вашей жене следовало бы увести девочку? – обратился он к Мануэлю.

Мануэль по-баскски сказал жене, что Рири нечего здесь делать, да и сама она, если не хочет получить такую взбучку, о которой долго будет помнить, пусть лучше пойдет подышать свежим воздухом. Жена ответила ему, тоже по-баскски, что он ее просто-напросто изнасиловал, ее, вдову изумительного человека, изнасиловал, даже не сняв с нее траурного платья, и поэтому ее ничуть не удивляет, что он так же поступил с другой женщиной. Но все же она вышла, уводя девочку, которая, обернувшись, переводила взгляд с дамы на Мануэля, пытаясь понять, кого в чем обвиняют.

– Никто из нас троих туда не входил, – проговорил Болю, обращаясь к даме, – не утверждайте того, чего не было.

У большого, тучного Болю и голос был под стать. Когда в деревенском кабачке играли в карты, его голос всегда гремел громче всех. Мануэль нашел, что Болю сказал именно то, что надо. Нечего возводить на них напраслину.

– У вас украли деньги? – спросил Болю.

Дама отрицательно мотнула головой и сделала это не задумываясь, без колебаний. Мануэль все меньше и меньше понимал, к чему она клонит.

– Как же так? Ради чего же на вас напали?

– Я не сказала – напали.

– Но именно это вы хотели сказать, – возразил Болю и сделал шаг в сторону дамы.

И вдруг Мануэль увидел, как она изо всех сил прижалась к спинке стула, и понял, что она боится. Из-под ее очков выкатились две слезинки и медленно поползли по щекам, оставляя на них полоски. На вид ей было не больше двадцати пяти лет. Мануэль испытывал какое-то странное чувство неловкости и возбуждения. Ему тоже хотелось подойти к ней, но он не решался.

– И вообще снимите ваши очки, – продолжал Болю. – Я не люблю разговаривать с людьми, когда не вижу их взгляда.

И Мануэль, наверное, и агент, да, пожалуй, и сам Болю, который нарочито преувеличивал свой гнев, чтобы казаться грозным, могли поклясться, что она не снимет очков. Но она сняла их. Она сделала это сразу же, словно испугалась, что ее силой заставят повиноваться, и на Мануэля это произвело такое же впечатление, как если бы она перед ним разделась. У нее были большие печальные глаза, совершенно беспомощные, видно было, что она с трудом сдерживает слезы. И честное слово, черт побери, без очков она выглядела еще более привлекательной и безоружной.

Видимо, и на остальных она произвела такое же впечатление, так как снова воцарилось тягостное молчание. Потом, не говоря ни слова, она подняла вдруг свою раздувшуюся руку и показала ее мужчинам. И тут Мануэль, которого она с трудом различала без очков, отстранив Болю, шагнул к ней:

– Это? – спросил он. – Ну нет! Вы не посмеете сказать, что это вам сделали здесь! Сегодня утром это уже было!

И в то же время он подумал: "Какая-то чушь!" Только что он был уверен, что разгадал подоплеку этой комедии – просто его хотят одурачить, – и вот сейчас ему в голову пришел один довод, который опрокинул все. Если она, предположим, и вправду хотела заставить их поверить, что ее покалечили здесь, у Мануэля, и вытянуть у него некоторую сумму, пообещав не сообщать об этом полиции (но уж он-то не попался бы на эту удочку, хотя и побывал однажды в тюрьме), какого же черта она примчалась сюда утром с уже сломанной рукой.

– Это не правда.

Неистово тряся головой, она порывалась встать. Болю пришлось помочь Мануэлю удержать ее. В вырез ее костюма было видно, что на ней нет комбинации, а только белый кружевной лифчик, и что кожа у нее на груди такая же золотистая, как и на лице. Наконец она отказалась от мысли встать, и Мануэль с Болю отошли в сторону. Надевая очки, она продолжала твердить, что это не правда.

– Что? Что не правда?

– Сегодня утром у меня ничего не было с рукой. А если бы даже и было, то вы не могли бы этого увидеть, я находилась в Париже.

Ее голос снова зазвучал звонко, а в манере держаться опять появилось что-то надменное. Но Мануэль понимал, что это вовсе не надменность, а лишь усилие сдержать слезы и в то же время выглядеть настоящей дамой. Она пристально разглядывала свою неподвижную левую руку и странный рубец на ладони почти у самых пальцев.

– Мадам, вы не были в Париже, – спокойно возразил Мануэль. – Вам не удастся заставить нас поверить в это. Я не знаю, чего вы добиваетесь, но никого из присутствующих вы не убедите, что я лжец.

Она подняла голову, но посмотрела не на него, а куда-то в окно. Они тоже посмотрели в окно и увидели, что Миэтта заправляет какой-то грузовичок. Мануэль сказал:

– Сегодня утром я чинил задние фонари вашего "тендерберда". Там отсоединились провода.

– Не правда.

– Я никогда не говорю не правду.

Она приехала на рассвете, он пил на кухне кофе с коньяком и тут услышал гудки ее автомобиля. Когда он вышел, у нее было такое же выражение лица, как и сейчас: спокойное, но одновременно настороженное, напряженное – казалось, чуть тронь ее, и она заплачет, – и в то же время всем своим видом она как бы говорила: "Попробуйте-ка троньте, я себя в обиду не дам".

Через свои темные очки она смотрела, как он засовывает полы своей пижамной куртки в брюки. Мануэль сказал ей: "Извините. Сколько вам налить?" Он думал, что ей нужен бензин, но она коротко объяснила, что не в порядке задние фонари и что она вернется за машиной через полчаса. Она взяла с сиденья белое летнее пальто и ушла.

– Вы принимаете меня за кого-то другого, – возразила дама. – Я была в Париже.

– Вот тебе и на! – сказал Мануэль. – Ни за кого другого, кроме как за вас!

– Вы могли спутать машины.

– Если уж я чинил машину, я ее не спутаю ни с какой другой, даже если они похожи как близнецы. Мадам, это вы принимаете Мануэля за кого-то другого. Больше того, могу вам сказать, что, закрепляя провода, я сменил винты и сейчас там стоят винты Мануэля, можете проверить.

Сказав это, он резко повернулся и направился к двери, но Болю удержал его за руку.

– Но ты ведь где-нибудь записал, что произвел ремонт?

– Знаешь, некогда мне заниматься всякой писаниной, – ответил Мануэль. И добавил, желая быть до конца честным:

– Сам понимаешь, стану я записывать два жалких винтика, чтобы Феррант заработал еще и на них!

Феррант был сборщиком налогов, жил в той же деревне, и по вечерам они вместе пили аперитив. Будь он сейчас здесь, Мануэль сказал бы то же самое и при нем.

– Но ей-то я дал бумажку.

– Квитанцию?

– Да вроде того. Листок из записной книжки, но со штампом, все как полагается.

Она смотрела то на Болю, то на Мануэля, поддерживая правой рукой свою вздувшуюся ладонь. Наверное, ей было больно. Не видя ее глаз, трудно было понять, что она думает и чувствует.

– Во всяком случае, есть один человек, который может это подтвердить.

– Если она хочет доставить вам неприятности, – сказал агент, – то ни ваша жена, ни дочь не могут выступить свидетелями.

– Оставьте мою дочь в покое, на черта мне еще ее впутывать в эту историю. Я говорю о Пако.

Пако были владельцами одного из деревенских кафе. У них обычно завтракали дорожные рабочие с шоссе на Оксер, и мать с невесткой вставали рано, чтобы обслужить их. Туда Мануэль и послал даму в белом костюме, когда она спросила, где можно перекусить в такое время. Он был настолько поражен, что женщина одна путешествует ночью, да еще в темноте едет в черных очках (тогда он не догадался, что она близорука и скрывает это), настолько поражен, что лишь в последний момент обратил внимание на повязку на ее левой руке, белевшую в сумраке занимающегося утра.

– Мне больно, – сказала дама. – Дайте мне уехать. Я хочу показаться врачу.

– Минутку, – остановил ее Мануэль. – Простите меня, но вы были у Пако, они это подтвердят. Я сейчас позвоню им.

– Это кафе? – спросила дама.

– Совершенно верно.

– Они тоже спутали.

Наступила тишина. Дама сидела не двигаясь и смотрела на мужчин. Если бы они могли видеть ее глаза, они прочли бы в них упорство, но они не видели их, и Мануэль вдруг окончательно поверил, что у нее не все дома, что она действительно не желает ему зла, просто она ненормальная. И он сказал ей ласковым голосом, удивившим его самого:

– Сегодня утром у вас на руке была повязка, уверяю вас.

– Но сейчас, когда я приехала сюда, у меня же ничего не было!

– Не было? – Мануэль вопросительно посмотрел на мужчин. Те пожали плечами. – Мы не обратили внимания. Но какое это имеет значение, если я говорю вам, что сегодня утром ваша рука была забинтована.

– Это была не я.

– Ну так зачем же вы снова приехали сюда?

– Не знаю. Я не снова приехала. Не знаю.

По ее щекам опять покатились две слезинки.

– Дайте мне уехать. Я хочу показаться доктору.

– Я сам отвезу вас к доктору, – сказал Мануэль.

– Не трудитесь.

– Я должен знать, что вы там ему наговорите. Надеюсь, вы не собираетесь причинять мне неприятности?

Она с раздражением мотнула головой: "Да нет же! – и поднялась. На этот раз они отступили.

– Вот вы говорите, будто я спутал, и Пако спутал, и все спутали, – сказал Мануэль. – Я никак не могу понять, чего вы добиваетесь.

– Оставь ее в покое, – вмешался Болю.

Когда они все вышли – впереди она, за нею агент по продаже недвижимости, затем Болю и Мануэль, – они увидели, что у бензоколонок собралось много машин. Миэтта, которая никогда не была слишком расторопной, буквально разрывалась между ними. Девочка играла с детьми на куче песка у шоссе. Увидев, что Мануэль садится вместе с дамой из Парижа в свой старый "фрегат", она, размахивая ручками, подбежала к нему. Личико у нее было в песке.

– Иди играй, – сказал ей Мануэль. – Я только съезжу в деревню и скоро вернусь.

Но девочка не ушла, а молча стояла у дверцы машины, пока он прогревал мотор. Она не спускала глаз с дамы, сидевшей рядом с Мануэлем.

Разворачиваясь у бензоколонки, Мануэль заметил, что агент и Болю уже рассказывают о происшествии собравшимся автомобилистам. В зеркальце машины было видно, что все они смотрят ему вслед.

Солнце зашло за холмы, но Мануэль знал, что скоро оно снова выкатится с другой стороны деревни и будет как бы второй закат. Чтобы прервать тягостное для него молчание, он рассказал об этом даме. "Верно, поэтому деревня и называется Аваллон-Два-заката". Но, судя по ее отсутствующему виду, она его не слушала.

Мануэль отвез ее к доктору Гара, кабинет которого находился на церковной площади. Доктор был старый, очень высокий и могучий как дуб человек, уже много лет носивший один и тот же шевиотовый костюм. Мануэль хорошо знал его, доктор был неплохим охотником, как и Мануэль, считал себя социалистом и иногда одалживал у Мануэля его "фрегат" для визитов к пациентам, когда у его малолитражки – переднеприводная модель, выпуск 48-го года – бывала "сердечная одышка", как он это называл. В действительности же, несмотря на многочисленные притирки клапанов, у нее уже не было ни сердца, ни каких-либо других органов и она не смогла бы своим ходом доехать даже до свалки.

Доктор Гара осмотрел руку дамы, заставил ее пошевелить пальцами, сказал, что, по его мнению, перелома нет, лишь повреждены сухожилия ладони, но он все-таки сделал рентгеновский снимок. Он спросил, как это произошло. Мануэль стоял в сторонке, у двери, потому что кабинет врача внушал ему такое же благоговение, как и церковь напротив, к тому же никто не предложил ему подойти поближе. После некоторого колебания дама коротко ответила, что это несчастный случай. Доктор бросил взгляд на правую руку.

– Вы левша?

– Да.

– Дней десять вы не сможете работать. Могу дать вам освобождение.

– Не нужно.

Он провел пациентку в другую комнату, выкрашенную в белый цвет, где находился стол для обследований, какие-то склянки и большой стенной шкаф с медикаментами. Мануэль прошел за ними до двери и остановился. На фоне белой стены резко очерчивалась высокая фигура дамы. Она спустила один рукав жакета, оголив левую руку, и Мануэль увидел ее обнаженное плечо, гладкую загорелую кожу, скрытую кружевным лифчиком упругую, высокую и довольно большую для такой худенькой женщины грудь. Он отвел глаза, не решаясь ни смотреть на даму, ни отойти от двери, ни даже сглотнуть слюну, он чувствовал себя глупо, и в тоже время – почему это? – его вдруг охватила глубокая грусть, да, да, глубокая грусть.

Гара сделал снимок, вышел, чтобы проявить его, и, вернувшись, подтвердил, что перелома нет. Сделав обезболивающий укол, он наложил на опухшую ладонь лубок и начал бинтовать, сначала пропуская бинт между пальцами, а потом туго обмотав им всю кисть, до самого запястья. Процедура длилась минут пятнадцать, и за это время никто из троих не произнес ни слова. Возможно, даме и было больно, но она этого не показывала. Она смотрела то на свою покалеченную руку, то на стену. Несколько раз она указательным пальцем правой руки поправляла за дужку сползавшие на нос очки. В общем, она выглядела не более ненормальной, чем кто-либо другой, скорее даже – менее, и Мануэль решил, что лучше и не пытаться понять ее.

Она никак не могла просунуть руку в рукав – он был слишком узок на конце, – и, пока доктор собирал свои инструменты, Мануэль помог ей, подпоров шов. На него пахнуло нежными, воздушными, как ее волосы, духами и еще чем-то горячим – это был аромат ее кожи.

Они вернулись в приемную. Пока Гара выписывал рецепт, дама, порывшись в сумочке, достала расческу и правой рукой пригладила волосы. Вынула она и деньги, но Мануэль сказал, что рассчитается с доктором сам. Она пожала плечами – не от раздражения, а от усталости, это он понял, – и сунула в сумку деньги и рецепт.

– Когда я себе это сотворила? – спросила она.

Гара удивленно посмотрел на нее, потом перевел взгляд на Мануэля.

– Она спрашивает, когда она покалечилась.

Это совсем сбило Гара с толку. Он разглядывал сидевшую перед ним молодую женщину так, словно только сейчас увидел ее.

– Разве вы этого не знаете? Она не ответила ему ни словом, ни жестом.

– Но я полагаю, что вы обратились ко мне сразу же, не так ли?

– А вот этот мсье утверждает, будто сегодня утром это уже было, – сказала она, подняв забинтованную руку.

– Весьма вероятно. Но ведь вы-то сами должны знать!

– Но могло быть и утром?

– Конечно! Она встала, поблагодарила. Когда она уже была в дверях, Гара, удержав Мануэля за рукав, вопросительно посмотрел на него. Мануэль беспомощно развел руками.

Он сел за руль, чтобы отвезти даму к ее "тендерберду", и с недоумением подумал, что же она теперь будет делать. Пожалуй, она могла бы вернуться домой поездом и прислать кого-нибудь за машиной. Темнело. Перед глазами Мануэля все еще стояло ее обнаженное загорелое плечо.

– Вы не сможете вести машину.

– Смогу.

Она посмотрела ему прямо в глаза, и, прежде чем она раскрыла рот, он уже знал – так ему и надо! – что она скажет.

– Я ведь неплохо вела ее сегодня утром, когда вы меня видели? А ведь с рукой у меня было то же самое, не правда ли? В таком случае, что же изменилось?

До самой станции техобслуживания они больше не обмолвились ни словом.

Миэтта уже зажгла фонари. Она стояла на пороге конторы и смотрела, как они вылезают из "фрегата".

Дама пошла к своей машине, которую кто-то, видимо Болю, отвел в сторону от бензоколонки, бросила на сиденье сумочку и села за руль. Мануэль увидел, что из-за дома выбежала его дочка и внезапно остановилась, глядя на них. Он подошел к "тендерберду", мотор которого уже был включен.

– Я не заплатила за бензин, – сказала дама.

Он уже не помнил, сколько она ему должна, и назвал цену наугад. Она протянула ему пятидесятифранковую бумажку. Он не мог отпустить ее так, тем более при девочке, но слова не шли ему на ум. Дама повязала голову косынкой, включила габаритные огни. Ее била дрожь. Не глядя на него, она сказала:

– А все-таки сегодня утром это была не я.

Голос ее звучал глухо, напряженно, в нем слышалась мольба.

И в то же мгновение, глядя на нее, он понял, что, конечно же, именно ее он видел сегодня на рассвете. Но какое это имело значение теперь? И он ответил:

– Право, я уже не знаю. Может, я и ошибся. Каждый может ошибиться.

Она, должно быть, почувствовала, что он и сам не верит тому, что говорит. За его спиной Миэтта крикнула по-баскски, что его уже три раза вызывали по телефону на место какой-то аварии.

– Что она говорит?

– А-а, ничего особенного. Вы сможете с повязкой вести машину?

Она кивнула головой. Мануэль протянул ей в дверцу руку и тихо, скороговоркой сказал:

– Прошу вас, попрощайтесь со мной по-хорошему, это ради моей дочки, ведь она смотрит на нас.

Дама повернулась к девочке, которая неподвижно стояла в нескольких шагах от них, под фонарями, в своем фартучке в красную клетку, с грязными коленками. Мануэль был потрясен тем, как быстро эта женщина все поняла и вложила свою правую руку в его. Но еще больше его потрясла внезапная, впервые увиденная им на ее лице улыбка. Она ему улыбалась. Улыбалась, хотя ее бил озноб. Мануэлю очень захотелось сказать ей в благодарность что-то необыкновенное, что-нибудь очень хорошее, чтобы снять неприятный осадок от этой нелепой истории, но он не смог ничего придумать, кроме одного:

– Ее зовут Морин.

Дама нажала на акселератор, выехала с дорожки и повернула в сторону Солье. Мануэль сделал несколько шагов к шоссе, чтобы подольше не терять из виду два удаляющихся слепящих красных огня. Морин подошла к нему, он взял ее на руки и сказал:

– Видишь огоньки? Вон они, видишь? Ну так вот, они не горели, и их починил Мануэль, твой папа!

Рука у нее не болела, вообще ничего не болело, все в ней словно оцепенело. Ей было холодно, очень холодно в машине с откинутым верхом, и от этого она тоже цепенела. Она смотрела прямо перед собой, на самый яркий участок освещенного фарами пространства, чуть впереди той мглистой полосы, где сами фары уже тонули во мраке ночи. Когда появлялись встречные машины, ей приходилось тратить полсекунды на то, чтобы переключиться на ближний свет, и эти полсекунды она удерживала руль только тяжестью своей забинтованной левой руки. Она ехала осторожно, но упорно не снижала скорости. Стрелка спидометра все время держалась около сорока миль, во всяком случае, она касалась большой металлической цифры "четыре". Пока она не замедлила ход, еще ничего не потеряно. Руль не поворачивался ни на йоту. Париж понемногу уходил все дальше и дальше, и вообще было слишком холодно, чтобы раздумывать, и это хорошо.

А уж она-то знала, что значит терять. Вы считаете, что любите кого-то или дорожите чем-то, и вот в одно мгновение, когда едва успеваешь почувствовать, что стрелка отклонилась от "четверки", ощутить усталость, вздохнуть, сказать себе: "Я не способна ни к кому привязаться, не способна по-настоящему увлечься кем-то", – как дверь вдруг захлопывается, вы мечетесь по улицам, и, сколько бы вы потом ни обливались горючими слезами, как бы долгими месяцами ни пытались вычеркнуть это из своей памяти, вы потеряли, потеряли, потеряли.

Темные пятна, освещенные пятна, петляющая на спуске дорога, вырисовывающаяся на фоне неба церковь-это и есть Солье. Она проехала по одной улице, по другой, потом внезапно остановила машину меньше чем в метре от серой стены церкви. Выключив зажигание, она положила голову на руль и наконец дала себе волю. Глаза у нее оставались сухими, но в груди клокотали рыдания, и, хотя она не пыталась удержать их, они никак не могли вырваться наружу и лишь вызвали у нее какую-то странную икоту. Посмотри на себя: губы прижаты к повязке, волосы спадают на эти проклятые совиные очки… Вот теперь ты такая, какая есть на самом деле, в твоем распоряжении только правая рука и измученное сердце, но ты не отступай, не задавай себе лишних вопросов, не отступай.

Она позволила себе посидеть так несколько минут – три-четыре, а может, и меньше, – потом решительно откинулась на спинку сиденья и сказала себе, что мир велик, жизнь вся впереди и вообще она хочет есть, пить и курить.

Над ее головой было ясное ночное небо. На карте, которую она в любую минуту могла достать здоровой рукой, по-прежнему красовались такие названия, как Салон-де-Прованс, Марсель, Сен-Рафаэль. Бедная моя девочка, ты типичная шизофреничка. Да, я шизофреничка. Шизофреничка, которая дрожит от холода.

Она нажала на кнопку, и верх машины, как по волшебству, поднялся над ней, закрыв небо и звезды, отгородив ее, Дани Лонго, от всего мира. Вот так в детстве, в приютской спальне, они сооружали из простынь шалашики, создавая свой маленький мирок. Она закурила сигарету, с удовольствием затянулась, у нее защипало в горле, как тогда, когда в пятнадцать лет она в этих шалашиках курила свои первые сигареты – затянувшись по разу, они передавали их друг другу, а потом надрывались от кашля, в то время как подлизы-любимчики надзирательницы шипели: "Тише, тише!". Вспыхивал свет, влетала надзирательница в рубахе из грубого полотна, нахлобучив что попало – лишь бы прикрыть! – на свою бритую голову, и принималась направо и налево раздавать тумаки, но больно от этого было только ей самой, потому что все подтягивали колени к подбородку и выставляли вперед локти…

Мимо нее прошли какие-то люди – гулко раздался звук их шагов по мостовой, – потом она услышала бой часов: половина. Половина чего? Если верить часам на щитке "тендерберда – половина девятого. Дани зажгла свет – в ней все вспыхивает, в этой машине, нельзя нажать ни на одну кнопку, чтобы тебя тут же не ослепило, – и обшарила ящичек для перчаток, наскоро еще раз просмотрев бумаги, которые она уже смотрела несколько часов назад.

Квитанции за ремонт, произведенный на станции техобслуживания в Аваллоне-Два-заката, она не нашла. Впрочем, она и не ожидала ее найти.

Она вывалила на соседнее сиденье содержимое своей сумки. Тоже ничего. И тут ей стало не по себе. Зачем она все это делает? Ведь она-то прекрасно знает, что никогда ноги ее не было у этого человечка с баскским акцентом.

Тогда зачем? Она снова запихнула все в сумку. Сколько американских легковых машин проехало за день по автостраде Париж – Марсель? Наверняка несколько десятков, а может, и за сотню. Сколько женщин в июле одевается в белое? Сколько из них – о Боже мой! – носят темные очки? Если бы не покалеченная рука, все это было бы просто смешным.

Кстати, владелец станции техобслуживания только и делал, что врал. А вот то, что ей покалечили руку, – это правда, тут уж ничего не скажешь, вот она, перед ее глазами, забинтованная, и объяснение этому Дани видит только одно, во всяком случае, она не может найти иного: кто-то из автомобилистов, а может, и сам хозяин станции, вошел вслед за нею в туалет, чтобы ограбить ее или еще с какой-то целью, хотя в последнее ей что-то не верится. Впрочем, разве тогда, в кабинете врача, когда она спустила рукав своего жакета, ей померещился его взгляд – омерзительный и в то же время жалкий? Да, так вот, она, наверное, стала вырываться, он почувствовал, что ломает ей руку, и испугался. А потом, чтобы отвести подозрение от себя и от своих приятелей, в конторе принялся плести невесть что. А рюмка коньяку на столе? А угрозы краснолицего толстяка? Они прекрасно видели, что она в панике, и воспользовались этим. И конечно, хотя они и не знали, что машина не ее, они все же догадались, что есть какая-то причина, мешающая ей вызвать полицию, как она должна была бы сделать.

Да, бесспорно, так оно и есть. И все-таки ее не оставляет ощущение, что она немножко плутует, потому что она не могла забыть морщинистое лицо и злые глаза старухи там, на узкой, залитой солнцем улочке. Это просто совпадение, какая-то путаница. Став коленями на сиденье, она раскрыла черный чемодан, лежавший сзади, и вынула оттуда белый пуловер, который купила в Фонтенбло. Он был очень мягкий, от него исходил запах новой вещи, и это подействовало на нее успокаивающе. Она потушила свет в машине, поддела под жакет пуловер, снова включила свет и, глядя в зеркальце, поправила высокий ворот. Каждое из ее движений – а они были очень осторожны и медленны из-за того, что она не привыкла действовать правой рукой, – все больше отдаляло от нее и старуху, и станцию техобслуживания, и вообще всю омерзительную вторую половину дня. Она снова стала Дани Лонго, красивой блондинкой в изящном костюме, правда нуждающемся в стирке (но он высыхает за два часа), которая едет в Монте-Карло и умирает от голода.

При выезде из Солье на щите было указано, что до Шалона восемьдесят пять километров. Она ехала не спеша. Дорога шла в гору и без конца петляла. Пожалуй, в темноте этот путь займет у нее не меньше полутора часов. Но она приспособилась на поворотах ориентироваться по задним фонарям идущих впереди машин, и дело пошло веселее. И вот как раз в ту минуту, когда она решила не останавливаться больше, ни за что не останавливаться, ее вынудили это сделать, и у нее похолодело сердце.

Сначала на том месте, где автостраду пересекает дорога на Дижон, она увидела слева на обочине, под деревьями, две плотные фигуры жандармов на мотоциклах. Впрочем, она даже не могла бы сказать с уверенностью, была ли на них форма. Но что, если это действительно жандармы и они следят за нею?

Когда она отъехала метров на двести, она увидела в зеркальце, как один из мотоциклистов круто развернулся и ринулся вслед за ней. Она слышала рев мотора, следила, как все увеличивается в зеркале его фигура: вот уже отчетливо видны и его шлем, и большие защитные очки, и ей казалось, что это какой-то беспощадный робот мчится за ней на своем мотоцикле, робот, а не человек. Дани пыталась успокоить себя: "Нет, не может быть, он вовсе не преследует меня, сейчас он обгонит меня и поедет своей дорогой". Мотоцикл с ревущим во всю мощь мотором поравнялся с ней, обогнал, и жандарм, обернувшись, поднял руку и притормозил. Она остановилась на обочине, метрах в двадцати от него, а он, отведя в сторону мотоцикл, снял перчатки и направился к машине. Освещенный фарами "тендерберда", он шел медленно, нарочито медленно, словно хотел вымотать ей все нервы. Итак, все кончилось, не успев начаться. Исчезновение "тендерберда" обнаружено, все – и ее приметы, и ее фамилия – наверняка известно полиции. И в то же время, хотя до сих пор она ни разу в жизни не разговаривала ни с одним полицейским, разве что в Париже, когда ей нужно было узнать, как пройти на ту или иную улицу, у нее было странное ощущение, что это она уже видела, словно ее воображение заранее подробно нарисовало эту сцену или же она переживала ее вторично.

Поравнявшись с нею, жандарм сперва проводил взглядом с ревом пронесшиеся мимо них в ночи машины, вздохнул, поднял очки на шлем, тяжело облокотился на дверцу и сказал:

– О, мадемуазель Лонго? Решили проветриться?

Этот жандарм был человеком долга. Звали его Туссен Нарди. У него была жена, трое детей. Он недурно стрелял из пистолета, обожал Наполеона, был обладателем четырехкомнатной, с горячей водой и мусоропроводом, квартиры при казарме, и сберегательной книжки, проявлял необычайное усердие, стараясь извлечь из книг те знания, которые ему не успели преподать в школе, и жил надеждой, что наступит время, когда он станет дедушкой, получит офицерский чин и поселится в каком-нибудь солнечном городке.

Он слыл человеком, которому лучше не наступать на любимую мозоль, но в целом славным малым, насколько вообще это определение применимо к жандарму. За пятнадцать лет службы ему так и не представилось случая проявить умение стрелять без промаха, если не считать тренировочных мишеней да глиняных трубок на ярмарках, и это его радовало. Он также ни разу – ни в штатском, ни в полицейской форме – не поднял ни на кого руку.

Только старшему сыну несколько раз задал хорошую взбучку за то, что этот тринадцатилетний оболтус носил прическу под ребят из группы "Битлз" и прогуливал уроки математики. Не призови его вовремя к порядку, он совсем от рук отобьется. Единственной заботой Нарди, заботой не менее важной, чем стремление не ввязываться ни в какие истории, был уход за мотоциклом.

Машина всегда должна быть в порядке. Во-первых, этого требует дисциплина, а во-вторых, из-за неисправного мотоцикла можно раньше времени отправиться на тот свет.

Кстати, именно о мотоциклах он и беседовал со своим коллегой Раппаром на перекрестке автострад № 6 и № 77-бис, когда увидел проезжавший мимо белый с черным верхом "тендерберд". Нарди предпочитал Раппара прочим своим сослуживцам, так как тот был его соседом по площадке и, кроме того, у Раппара тоже не очень ладилось с сыном. Во время дневного дежурства особенно не разговоришься, а вот ночью – дело другое. Кроме мотоцикла, у них были еще три любимые темы: глупость их начальника, недостатки собственных жен и легкомыслие всех остальных женщин.

Нарди сразу же узнал "тендерберд". Он ехал довольно медленно, и Нарди успел заметить номер: 3210-РХ-75. Такой номер легко запомнить, он вроде обратного отсчета при запуске ракет. А ведь последние два часа у Нарди было смутное предчувствие, что он обязательно увидит эту машину. Почему – он не смог бы объяснить. Он коротко бросил Раппару: "Поезжай на восьмидесятое, посмотри, как там дела, встретимся здесь". Он уже сидел на своем мотоцикле, и ему оставалось только приподнять переднее колесо и сильным толчком ноги запустить мотор. Дав проехать какому-то грузовичку, он рванул сначала направо и тут же круто развернулся. Спустя три секунды перед его глазами уже горели красные фонари "тендерберда", огромные, ослепляющие. Такие фонари могут на всю жизнь лишить покоя какого-нибудь страстного автомобилиста.

Нарди не видел, кто сидит за рулем, но, обгоняя, все-таки успел поймать взглядом белое пятно и понял, что это она, что белое пятно-бинт на левой руке. Когда он поднял руку, чтобы остановить машину, то, несмотря на свою прекрасную память, никак не мог вспомнить фамилию этой дамы, а ведь он прочел ее, как и год рождения и остальные данные. Но, пока он шел к ней, фамилия вдруг всплыла в его памяти: Лонго.

Он, пожалуй, не сказал бы, в чем именно, но сейчас женщина показалась ему какой-то другой, не такой, как утром, а главное – она смотрела на него так, словно видела впервые. Но потом он понял, что изменилось: утром на ней не было белого, как и ее костюм, пуловера с высоким воротом, от которого ее лицо казалось более округлым и более загорелым. Но в остальном дама была такой же, как утром: непонятно чем взволнованная, она с трудом выдавливала из себя слова, и у него опять мелькнула мысль, что перед ним человек с нечистой совестью.

Но в чем она могла провиниться? Он остановил ее на рассвете, неподалеку от Солье, на дороге в Аваллон, из-за того, что у нее не горели задние фонари. Дело было к концу его дежурства, за целую ночь он оштрафовал достаточное количество идиотов, которые заезжали за желтую линию и обгоняли на подъемах, короче говоря, плевали на жизнь других автомобилистов, и он был сыт этим по горло, поэтому ей он лишь сказал: "У вас не горят задние фонари; почините их, до свидания, и чтобы впредь этого не было". Ну хорошо, пусть она женщина, пусть даже впечатлительная женщина, все равно нельзя же впадать в такую панику только от того, что валящийся с ног от усталости жандарм просит привести в порядок задние фонари.

Лишь потом, когда, удивленный ее поведением, он спросил у нее документы, он заметил повязку на ее левой руке. Изучая ее водительские права – она получила их в восемнадцать лет, в департаменте Нор, будучи воспитанницей приюта при монастыре, – он чувствовал, хотя она сидела молча и неподвижно, что она нервничает все больше и вот-вот дойдет до крайности, – а это может именно ему грозить какой-нибудь бедой.

Да, что-то необъяснимое, во всяком случае, лично он, несмотря на все проклятые учебники психологии, которыми он забивал себе голову перед экзаменами, не смог бы этого объяснить, но ощущение нависшей над ним опасности было очень отчетливым. Ну, например, вдруг она, потеряв самообладание, откроет ящичек для перчаток, достанет револьвер и присоединит его, Нарди, к числу тех, кто погиб при исполнении служебного долга. И надо ж было так случиться, что он один – Раппара он отпустил пораньше, чтобы тот успел выспаться к обеду, который будет дан в честь крестин его племянницы. Одним словом, Нарди чувствовал, что влип в историю.

Да, так, документы у нее вроде в порядке. Он спросил даму, куда она едет. "В Париж. – Профессия? – Секретарь в рекламном агентстве. – Откуда выехали сейчас? – Из Шалона, ночевала там в гостинице. – В какой гостинице? – Ренессанс". Отвечала она как будто без колебаний, но еле слышным голосом, в котором угадывалась растерянность. Еще не рассвело. В сумраке только зарождающегося утра он не мог разглядеть ее как следует.

Ему хотелось, чтобы она сняла очки, но он не мог этого потребовать, тем более от женщины, не превратившись тем самым в тупицу жандарма из телепередачи. А Нарди всегда боялся выглядеть смешным.

Машина принадлежит рекламному агентству, где она работает.

Вот телефон шефа, он часто дает ей машину. Можете проверить.

Ее бил озноб. Никаких сигналов об угоне "тендерберда" не поступало, и Нарди подумал, что, если он без всякого повода выведет из себя эту даму, у него могут быть неприятности. Он отпустил ее. А потом пожалел об этом.

Надо было все же убедиться, что у нее нет оружия. Но почему вдруг ему на ум пришла такая нелепая мысль, что оно у нее есть? Вот именно это и не давало ему покоя.

Теперь же он совсем ничего не понимал. Это была она – такая же перепуганная, странная, – но за день что-то в ней изменилось: стерлась, если можно так сказать, та агрессивность, которую он в ней почувствовал на рассвете. Впрочем, нет, это не совсем точно – не агрессивность, а отчаяние… Нет, опять не то, наверное, нет слова, чтобы определить ее утреннее состояние, когда она была на грани чего-то, и вот это "что-то" теперь позади. Нарди мог поклясться, что если на рассвете в машине и было оружие, то теперь его там нет.

Честно говоря, потом, отоспавшись после дежурства, Нарди испытал какую-то неловкость, вспомнив о молодой даме в "тендерберде". Он нарочно не взял с собой Раппара, когда снова увидел эту машину, – побоялся оказаться в еще более глупом положении. И теперь был рад, что так поступил.

– Похоже, мадемуазель Лонго, мы с вами оба обречены на ночное дежурство. Вы не находите?

Нет, она ничего подобного не находила. Она даже не узнала его.

– Я вижу, задние фонари у вас уже в порядке. (Молчание.) Наверное, отошли контакты? (Молчание.) Во всяком случае, сейчас они горят.

(Молчание, длящееся целую вечность.) Вы их починили в Париже?

Загорелое лицо, наполовину скрытое большими темными очками и освещенное светом приборного щитка, маленький рот, пухлые губы, словно она с трудом сдерживает рыдания, светлый локон, выбившийся из-под бирюзовой косынки. И молчание. Что же она натворила?

– Эй, послушайте, я же с вами разговариваю. Вам починили фонари в Париже?

– Нет.

– А где?

– Не знаю. Где-то под Аваллоном.

Слава Богу! Заговорила! Он даже нашел, что по сравнению с утром ее голос сейчас звучит громче, тверже. Выходит, она немного успокоилась.

– Но вы были в Париже?

– Да, кажется.

– Вы в этом уверены?

– Уверена.

Нарди провел указательным пальцем по губам, стараясь на этот раз как следует разглядеть ее, хотя ему всегда было неловко так разглядывать женщин, даже проституток.

– Какие-нибудь неприятности? Она лишь слегка покачала головой, и все.

– Вас не затруднит, если я попрошу вас на минутку снять очки? Она сняла их и поспешила объяснить, словно в этом была необходимость:

– Я близорука.

Она была настолько близорука, что, сняв очки, явно не видела ничего. И, судя по всему, не пыталась видеть, потому что не щурила глаза, как это делала дочка Раппара, которая после кори тоже стала близорукой и, когда щурилась, выглядела очень жалко. Наоборот, едва она сняла очки, как глаза ее широко раскрылись и стали какие-то беспомощные, пустые, совершенно изменив ее лицо.

– И с таким зрением вы ухитряетесь вести машину в темноте? Он постарался сказать это мягко, но тут же подосадовал на себя за эту фразу, типичную для какого-нибудь тупого, твердолобого блюстителя порядка. К счастью, она сразу же снова надела очки и вместо ответа слегка кивнула головой. Но Нарди не давала покоя еще и ее перевязанная рука.

– А ведь это неблагоразумно, мадемуазель Лонго, тем более с больной рукой. (Ответа нет.) Помимо того, насколько я понимаю, вы весь день за рулем? (Ответа нет.) В оба конца, это сколько же получается? Километров шестьсот? (Ответа нет.) Вам так необходимо ехать? Куда вы направляетесь сейчас?

– На Юг.

– А точнее.

– В Монте-Карло.

Нарди присвистнул.

– Уж не собираетесь ли вы совершить этот путь без остановки? Она энергично помотала головой. Наконец-то в первый раз она ответила на его вопрос вполне определенно.

– Я скоро остановлюсь в какой-нибудь гостинице.

– В Шалоне?

– Да, в Шалоне.

– В гостинице "Ренессанс"? Она снова непонимающе взглянула на него.

– Вы же мне говорили, что ночевали в "Ренессансе". Разве это не правда?

– Правда.

– Ваш номер остался за вами?

– Нет, не думаю.

– Не думаете? Она покачала головой и отвернулась, избегая его взгляда.

Держа перевязанную руку на руле, она сидела неподвижно, но в ее позе не было того вызова, как у некоторых водителей, которые, слушая нравоучения жандарма, думают при этом: "Валяй, валяй, все это безумно интересно, а когда ты кончишь паясничать, я наконец смогу ехать дальше". Нет, она просто производила впечатление человека растерянного, потерявшего почву под ногами, которому не приходит на ум ни одна мысль, ни одно слово, и вид у нее был такой же беспомощный, как тогда, когда она сняла очки. Если бы он потребовал, чтобы она проехала с ними в жандармерию, она не стала бы противиться и, наверное, даже не спросила бы зачем.

Он зажег свой фонарик и пошарил лучом в машине.

– Можно посмотреть, что у вас в ящичке для перчаток? Она открыла его. В ящичке лежали только документы, и она примяла их рукой, показывая, что больше там ничего нет.

– Вашу сумочку.

Она раскрыла и сумку.

– А в багажнике есть что-нибудь?

– Нет. Чемодан здесь.

Он посмотрел содержимое ее черного чемоданчика: одежда, два полотенца и зубная щетка. Просунувшись в открытую дверцу, Нарди навис над передним сиденьем. Она отодвинулась, чтобы дать ему место. Нарди чувствовал себя болваном, к тому же надоедливым болваном, но его не оставляло предчувствие, что он упускает нечто необычное, серьезное, в чем ему следовало бы разобраться.

Вздохнув, он захлопнул дверцу.

– Мадемуазель Лонго, мне кажется, у вас какие-то неприятности.

– Просто я устала, только и всего.

За спиной Нарди с шумом пролетали машины, от света фар тени резко смещались на лице молодой женщины, все время меняя его.

– Давайте сделаем вот что: вы дадите мне слово, что остановитесь в Шалоне, а я позвоню в "Ренессанс" и закажу для вас комнату.

Таким образом он сможет проверить, была ли она там накануне, не обманывала ли. Он просто не представлял себе, что еще можно предпринять.

Она кивнула в знак согласия. Нарди посоветовал ей ехать осторожно – перед праздниками на дорогах много машин – и, поднеся палец к шлему, отошел, но какой-то внутренний голос все время твердил ему: "Не отпускай ее, иначе вскоре убедишься, что ты растяпа".

Она даже не сказала ему "до свиданья". Он остановился на шоссе, широко расставив ноги, чтобы машины, ехавшие в том же направлении, что и она, замедлили ход и дали ей возможность влиться в их поток. Возвращаясь к своему мотоциклу, он следил за ней глазами. И уговаривал себя, что, в конце концов, не может он отвечать за всех и ему не в чем упрекнуть себя.

А если уж она мечтает закончить свою жизнь с портретом в газете, то, наверное, где-нибудь на ее пути, на автостраде № 6 или № 7, найдется какой-нибудь более упрямый его коллега, который помешает ей это сделать.

После пятнадцати лет службы Нарди верил, пожалуй, лишь в одно-единственное достоинство полицейских, верил свято, как в Евангелие: их много. И все они один упрямее другого.

Включив дальний свет, она неслась по автостраде, и в то же время ей словно бы снился сон. Сон как сон. Такие сны ей снились много раз и дома: проснувшись, о них и не вспоминаешь. А сейчас она знала, что ей даже не предстоит проснуться в своей комнате. Впрочем, она и не спала уже. А сон, что она видела, был чей-то чужой сон.

Разве так не бывает: ты делаешь всего один шаг, самый обыкновенный, такой же, как и все твои шаги в жизни, и вдруг, незаметно для себя, переступаешь границу действительности, ты остаешься самой собой, живой, бодрствующей, но в то же время оказываешься в чьем-то сну, предположим, своей соседки по приютской спальне? И ты все идешь и идешь, уверенная, что ты пленница этого совершенно нелепого мира, хотя и точной копии настоящего, но ужасного тем, что в любую минуту он может улетучиться из головы твоей подружки, и ты исчезнешь вместе с ним.

Так же как во сне, где причины, побудившие тебя действовать, меняются по мере развития событий, так и Дани уже не знала, почему она в ночи мчится по этой автостраде. Ты входишь в комнату-щелк! – нажимаешь кнопку, и на экранчике появляется рыбачья деревушка, но Матушка здесь, и ты пришла к ней признаться, что предала тогда Аниту, но никак не можешь найти нужные слова, потому что вся эта история непристойна, и тогда ты бьешь и бьешь Матушку, но это уже не она, а другая старая женщина, к которой ты приехала, чтобы забрать свое белое пальто, и дальше все в том же духе.

Сейчас ей ясно одно: нужно попасть в гостиницу, где она якобы уже была, причем попасть в нее до того, как там скажут жандарму, что она у них не останавливалась. Или наоборот, что останавливалась. Говорят, когда человек сходит с ума, ему кажется, что сумасшедшие-те, кто его окружает. Видно, так оно и есть. Она сошла с ума.

После Арне-ле-Дюк она нагнала длинную вереницу грузовиков, которые медленно тянулись друг за другом. Ей пришлось бесконечно долго тащиться за ними, пока не кончился подъем. Когда она наконец обогнала один грузовик, за ним второй и затем все остальные, ее охватило чувство огромного облегчения. Оно было вызвано не столько тем, что она обогнала грузовики и теперь перед ней лишь черная дорога да ночной простор, сколько запоздалой радостью, что ее не арестовали за угон автомобиля. Значит, ее не разыскивают. Она спасена. Ей казалось, что она только сейчас рассталась с жандармом. Она была в таком смятении, что даже не заметила, как пролетело время и позади осталось двадцать километров.

Хватит, пора перестать делать глупости и немедленно вернуться в Париж.

О море не может быть и речи. К морю она поедет в другой раз. Поездом. Или же пожертвует остатки своих сбережений на малолитражку, треть внесет сразу, а остальное – частями в течение полутора лет. Давно нужно было это сделать. И поедет она не в Монте-Карло, а в какую-нибудь дыру для безвольных слюнтяев. Не в огромную гостиницу с бассейном, с ласкающей слух музыкой и нежными свиданиями, а во вполне реальный семейный пансион, с видом на огород, где пределом мечтаний будет глубокомысленный обмен мнениями в послеобеденный час о пьесе Ануя с женой какого-нибудь колбасника, перед которой нельзя ударить в грязь лицом, или же, в лучшем случае, с молодым человеком, который страдает дальнозоркостью и натыкается на все шезлонги, и таким образом он и она, Дани Лонго, составят подходящую пару, и какая-нибудь сводница, глядя на них, растроганно скажет: "Это очень мило, но грустно, ведь если у них будут дети, они разорятся на очках". Да, она может сколько угодно издеваться над этим, презирать, но именно это и есть ее мир, и другого она не заслужила. Она просто дура, которая корчит из себя невесть что. Если тебе достаточно увидеть свою тень, чтобы упасть в обморок, тогда сиди дома, в своей норе.

Шаньи. Черепичные крыши, огромные грузовики, растянувшиеся по обочине перед дорожным ресторанчиком. До Шалона семнадцать километров.

Боже, как она могла этими глупыми рассуждениями, не стоящими выеденного яйца, вогнать себя в такую панику. Ну взять хотя бы Каравея. Неужели она действительно верит в то, что он, каким-то чудом раньше времени вернувшись из Швейцарии, немедленно бросится в полицию и, таким образом, растрезвонит на весь свет, что среди его сотрудников есть преступники? Больше того, неужели она верит, что он решится раздуть эту историю, ведь Анита его засмеет. Анита, конечно же, расхохоталась бы – ее реакция не могла быть иной, – представив себе, как ее бедная трусливая совушка со скоростью тридцать километров в час мчится прожигать жизнь.

В сумасшедший дом. Только там ее место. Единственное, что ей угрожает, когда она вернется, – это услышать от Каравея: "Рад вас видеть, Дани, вы чудесно выглядите, но, как вы сами прекрасно понимаете, если каждый из моих служащих будет пользоваться моей машиной по своему усмотрению, мне придется купить целую колонну автомобилей". И выгонит ее. Нет, даже не так. Просто он заставит ее дать объяснение или возместить издержки. А потом любезно попросит покинуть агентство. И она уйдет, приняв предложение другого агентства, которое каждый год приглашает ее к себе, и даже выиграет от этого, так как там оклад больше. Вот и все, идиотка.

Жандарм знал ее фамилию. Он тоже утверждал, будто видел ее утром, на том же месте. Ну что ж, и этому должно быть какое-то объяснение. Если бы она вела себя с ним и с тем маленьким испанцем на станции техобслуживания как нормальный человек, она уже получила бы это объяснение. Впрочем, сейчас она немножко пришла в себя и начинает кое о чем догадываться.

Правда, пока еще не скажешь, что ей ясно все, абсолютно все, но то, о чем она уже догадалась, позволяет ей заключить, что тут нечего пугаться даже зайцу. Сейчас она испытывает только чувство стыда.

Подумаешь, к ней подошли, чуть повысили в разговоре тон, а она уже потеряла голову от страха. Сказали снять очки – сняла. Она настолько ударилась в панику, что, наверное, скажи он ей снять не очки, а платье – она бы подчинилась. И стала бы плакать, да, да, и умолять его. Только на это она и способна.

А ведь она умеет и огрызнуться, и постоять за себя, да еще как яростно, в этом она убеждалась не раз. Ей было всего тринадцать лет, когда она изо всех сил влепила звонкую пощечину монахине Мари де Ла Питье, которая любила направо и налево раздавать воспитанницам оплеухи. Да и Анита, которая ее за человека не считала, именно ей обязана самой крупной взбучкой, которую получала в своей жизни. Дани вышвырнула ее на лестничную площадку вместе с ее сумкой, пальто и всеми остальными манатками. Потом она, конечно, плакала, плакала несколько дней подряд, но не из-за того, что избила Аниту, а совсем по иной причине, той, по которой, она поняла, она никогда уже не сможет быть сама собой, но об этих слезах никто, кроме нее, не знал. Никто, кроме нее, не знал и того, что за какой-нибудь час, казалось бы, без всякой видимой причины она способна перейти от безмятежного покоя к полнейшему отчаянию. Правда, и в этом отчаянии она всегда помнила, что не должна терять веры в себя, что пройдет немного времени – и она, как феникс, возродится из пепла. Она была убеждена, что те, кто ее знал, считали, что она замкнута, так как стесняется своей близорукости, но тем не менее – девушка с характером.

Когда она уже подъезжала к Шалону, у нее снова разболелась рука. Может быть, она невольно крепче сжала пальцы на руле, а может, просто кончилось действие укола. Боль еще не была резкой, но рука в лубке давала себя знать. А до этого она даже забыла о ней.

При свете фар она увидела огромные рекламные щиты знакомых фирм, расхваливающих свой товар. Рекламы одной из этих фирм – фирмы минеральной воды – проходили в агентстве как раз через ее руки. Сейчас их вид не доставил Дани удовольствия. Она решила, что, приехав в гостиницу, сразу же примет ванну и ляжет спать. А когда отдохнет, немедленно вернется в Париж.

Если у нее действительно есть характер, то вот теперь-то и настало время проявить его. У нее еще есть шанс утереть нос тем, кто утверждает, будто видел ее в этих местах. Этот шанс-гостиница "Ренессанс", в которую ее послал жандарм. Название, между прочим, символическое, и именно там и возродится феникс.

Она заранее убеждена, что там ей скажут, будто видели ее накануне. Она даже убеждена, что им уже известно ее имя. Впрочем, это естественно, ведь жандарм позвонил туда. Но теперь-то она не растеряется, она накрепко вобьет себе в голову, что за угон машины ей ничего не угрожает, и сама перейдет в наступление. "Ренессанс"? Пусть будет "Ренессанс". Она чувствовала, как в ней поднимается холодная, восхитительная ярость. Только вот откуда жандарм узнал ее фамилию? Наверное, она назвала ее у врача или, может, на станции техобслуживания. Вообще-то она не болтлива – или, во всяком случае, считает, что это так, – но все же вечно что-нибудь да сболтнет по легкомыслию. А вот в том, что инцидент с рукой имеет непосредственную связь со всем остальным, она не права. Рука – просто какая-то непредвиденная случайность в этом… вот сейчас ей пришло в голову верное определение – розыгрыше. Ее решили разыграть, мистифицировать.

Где это началось? В Аваллоне-Два-заката? У старухи? Нет, раньше, наверняка раньше. А с кем она общалась до этого? С парочкой в ресторане, с продавщицами в магазинах, с шофером грузовика, который так очаровательно улыбался и стянул у нее букетик фиалок и… Ах, Дани, Дани, неужели твоя голова существует лишь для того, чтобы повязывать ее косынкой? Шофер! С него началось! Ну нет, даже если ей придется посвятить этому остаток своей жизни, она найдет парня с улыбкой как на рекламе зубной пасты, она даже набьет чем-нибудь тяжелым свою сумку и пересчитает ею его великолепные зубы.

В Шалоне уже начали украшать к празднику улицы трехцветными бумажными флажками и гирляндами маленьких лампочек. Дани пересекла город и выехала на набережную Соны. Прямо перед собой она увидела острова, и на самом большом из них – какие-то строения, судя по всему – больницу. Она поставила машину на тротуар у реки, выключила мотор и потушила подфарники.

Ее не покидало странное чувство, что все это она уже видела, все это уже было в ее жизни. Лодка на черной воде. Огни кафе на противоположной стороне улицы. И даже "тендерберд", неподвижный, но с еще не остывшим мотором, стоящий вот так в летний вечер в Шалоне, в один ряд с другими машинами, еще больше усиливал это чувство, и ей казалось, что она точно знает, что произойдет в следующую минуту. Наверное, это было вызвано усталостью, огромным нервным напряжением, которое не оставляло ее весь день, и вообще всем.

Она сняла косынку, тряхнула волосами, пересекла улицу, получая наслаждение от ходьбы, и вошла в залитое светом кафе, где под аккомпанемент звонков электрического бильярда Баррьер пел о своей жизни, а посетители рассказывали друг другу о своей, хотя услышать было трудно, и ей тоже пришлось повысить голос, чтобы спросить у кассирши, где находится гостиница "Ренессанс".

– На улице Банк, идите прямо, потом налево, но там дорого, предупреждаю вас.

Дани заказала фруктовый сок, но потом передумала – надо подбодриться! – и выпила рюмку очень крепкого коньяку, после чего все внутри у нее запылало. На рюмке были нанесены деления и нарисованы розовые поросята разных размеров. Она оказалась совсем ничтожным поросенком. Кассирша, по-видимому, прочитала ее мысли даже несмотря на темные очки, потому что она звонко и дружелюбно рассмеялась и сказала:

– Не огорчайтесь, вы хороши и такая, какая вы есть.

Дани не решилась заказать вторую рюмку коньяку, хотя ей хотелось выпить еще. Она взяла со стойки пачку соленой соломки и, грызя ее, стала отыскивать на табло музыкального автомата имя Беко. Опустив монету, она нажала кнопку "Наедине с судьбой", и кассирша сказала, что эта пластинка на нее тоже очень действует, и кончиками пальцев похлопала себя по левой стороне груди.

Дани вышла в ночь и немножко прошлась – ветерок приятно обвевал ей лицо. Стоя у реки, она подумала, что ей уже не хочется ехать в "Ренессанс". А что хочется? Хочется бросить пачку соломки в воду – и она ее бросила! – хочется поесть спагетти, хочется, чтобы ей было хорошо, хочется оказаться сейчас в Каннах или еще где-нибудь, хочется надеть белое воздушное платье, которое она купила в Фонтенбло, и оказаться рядом с каким-нибудь приятным молодым человеком, который бы успокоил ее, а она бы его целовала, целовала так крепко… И чтобы этот молодой человек походил на ее первого возлюбленного, из-за которого она уже никого по-настоящему не могла полюбить. Они познакомились, когда ей было двадцать лет (и это длилось два года), но у него, как говорится, уже было свое гнездо, была жена, которую он продолжал безнадежно любить, ребенок – Дани видела его фотографии… Боже, до чего она устала! Который же теперь час?

Она направилась к машине. Вдоль набережной росли одуванчики, или, как их иногда называют, ангелочки. В детстве она дула на них, белые пушинки разлетались, и ей казалось, что она – девушка с обложки словаря Ларусса.

Она сорвала одуванчик, но не решилась подуть на него, потому что на нее смотрели прохожие. Ей захотелось, чтобы сейчас она встретила на своем пути ангела, но ангела мужского пола, без крыльев, красивого, спокойного и веселого, одного из тех ангелов, которых так опасалась Матушка, и пусть бы он держал ее в своих объятиях всю ночь напролет. И завтра она забыла бы свой дурной сон, и они вместе мчались бы на ее Стремительной птице на Юг… Остановись, дуреха…

Ее молитвы обычно не приносили ей удачи, но сейчас, когда она открыла дверцу машины, ей захотелось завыть. Ангел или нет, но он действительно сидел в машине – совершенно незнакомый, довольно-таки смуглый, довольно высокий, довольно подозрительного вида, с сигаретой во рту, одной из тех сигарет с фильтром, что она оставила под щитком. Он удобно устроился на переднем сиденье, рядом с рулем, упершись подошвами своих мокасин в ветровое стекло, и слушал радио. С виду он был ее ровесник. На нем были светлые брюки, белая рубашка и пуловер без воротника. Он надменно посмотрел на нее своими черными глазами и сказал глухим, довольно приятным голосом, но с легким раздражением:

– Где вы столько времени пропадали? Так мы никогда не уедем!

Филипп Филантери, по прозвищу Плут-Плутище (потому что два плута ценятся дороже, чем один), придерживался по меньшей мере одного твердого принципа: он был убежден, что в тот момент, когда он умрет, мир рухнет и, стало быть, остальные люди существуют лишь для того, чтобы снабжать его всем необходимым, и ни для чего более, а потому нечего ломать себе голову над оправданием смысла их жизни, тем более что вообще думать глупо-умственное напряжение может отразиться на здоровье и сократить срок его жизни, те шестьдесят или семьдесят лет, которые он рассчитывал прожить.

Накануне ему исполнилось двадцать шесть. Воспитывался он у иезуитов.

Смерть матери – она умерла несколько лет назад – была единственным событием в его жизни, действительно причинившим ему боль, и он до сих пор не мог смириться с этой утратой, до недавнего времени он был хроникером одной эльзасской газеты, а сейчас у него в кармане лежал билет на теплоход до Каира, контракт с каирским радио и несколько су. С точки зрения Филиппа, женщины по сути своей существа низшие и обычно не требуют большого умственного напряжения, а потому они – самая желанная компания для такого парня, как он, которому надо два раза в день поесть, время от времени переспать с кем-нибудь и до 14-го июля добраться до Марселя.

Накануне, в день своего рождения, он был в Баре-ле-Дюк. Он приехал туда на малолитражке с одной учительницей из-под Меца, страстной поклонницей Лиз Тейлор и Малларме, которая направлялась в Сен-Дизье, департамент Верхняя Марна, повидаться с родителями. День клонился к вечеру. Шел дождь, потом сияло солнце, потом снова шел дождь. Ей было двадцать два, а может, двадцать три года, она рассказывала ему, что у нее есть жених, но теперь-то она порвет с ним, и это будет безболезненно для них обоих, говорила, что сегодня самый прекрасный день в ее жизни и многое другое в том же духе.

В Баре-ле-Дюк она оставила его в пивном баре, дав ему тридцать франков на ужин. Они договорились, что она заскочит в Сен-Дизье обнять родителей и в полночь вернется к нему. Проглядывая "Франс-Суар", он съел тушеную капусту с сосисками, потом взял свой чемоданчик и вскочил в автобус. Кофе он выпил в кафе на окраине города. Кафе было при довольно приличной гостинице, с большим камином в зале и официантками в черных платьях с белыми передничками. Поняв из разговора какой-то пары за соседним столиком, что ночью они едут в Мулен, он познакомился с ними – с белокожей брюнеткой лет сорока с крутыми бедрами и ее деверем, нотариусом из Лонгийона. Они уже кончали ужинать. Филипп наплел невесть что: будто он решил посвятить свою жизнь воспитанию малолетних преступников и вот сейчас получил назначение в Сент-Этьен.

Насколько он понял, даму подобными баснями не растрогаешь. После клубники со сливками она закурила сигарету и явно думала о чем-то своем.

Он перекинулся на ее толстого деверя с багровым лицом, одетого в летний костюм из какой-то блестящей ткани, и сказал ему, что впервые видит такого элегантного нотариуса. Часов в одиннадцать вечера Филипп вместе с новыми знакомыми сел в черный "Пежо-404", который явно страдал одышкой, и они уехали.

К часу ночи он уже знал об их жизни все: и о земле, полученной в наследство, которую они имели глупость продать, и о злом паралитике деде, о характерах мужа дамы и другого его брата, к которому они ехали в Мулен.

Нотариус остановил машину, чтобы немного поспать, и Филипп, довольно мрачный, вышел с дамой выкурить английскую сигарету на обочине дороги.

Томно потянувшись, она сказала, что на природе, когда кругом все так прекрасно и тихо, она чувствует себя молодой. Они пошли по тропинке, которая, должно быть, вела на какую-нибудь ферму. Дама то и дело останавливалась, пытаясь в темноте угадывать названия цветов. По слегка дрожавшему голосу он догадывался, что в горле у нее застрял комок, что ею овладевает страсть и поэтому она выдумывает Бог знает что.

Затратив уйму времени на поиски подходящего места, он овладел ею, стоя на коленях, потому что она боялась испачкать юбку, и всякий раз, когда она в изнеможении откидывалась назад, спрашивал себя, уж не случится ли с ней чего, не отдаст ли она Богу душу прямо тут, у него в руках. А она, задыхаясь, несла всякую чушь – его прямо-таки тошнило от нее, – что, дескать, с ней такое впервые, что он не должен ее презирать, что отныне она принадлежит только ему, и когда его перестали притягивать ее белые, почти светящиеся голые ляжки, его и впрямь чуть не вывернуло. После, оправляя платье, она спросила, любит ли он ее. Нашла о чем спрашивать.

Когда они вернулись, ее деверь все еще спал в машине. Они его разбудили. Тереза – так ее звали – потребовала, чтобы Филипп сел с нею сзади, и деверь, наверное, догадался обо всем, но ничего не сказал. Когда они въезжали в городок Бон, она задремала. Филипп, раскрывая ее сумочку, щелкнул замком, и нотариус, замедлив ход, тихим голосом предупредил его:

"Вы моложе и сильнее, но я буду защищаться, и это плохо кончится. Не надо, прошу вас". Филипп закрыл сумочку и вышел из машины. Тереза продолжала спать.

Все, что у него было, – это десять с чем-то франков, чемоданчик и непреодолимое желание поспать. Он пошел по пустынному Бону к вокзалу, ориентируясь на шум поездов. В зале ожидания он прикорнул, но сон был тревожный, и часов в восемь он встал, побрился в уборной, выпил кофе и купил пачку сигарет. Потом, решив, что в его положении нужно быть бережливым, сигареты вернул.

Немного погодя он сел в автобус, идущий в Шалон-сюр-Сон. Денег у него больше не было, но разве так уж дьявольски трудно найти на автостраде № 6 какую-нибудь дуру с набитым кошельком? Однако это оказалось действительно дьявольски трудным. От обеда и до самого вечера бродил он по Парижской авеню, по улице Ситадель, и никто ему не попался, и не на что даже было зайти в бистро. Прибегать к грабежу, когда в ход идут и кулаки и нож, было не в его вкусе. Пока еще есть время – он дал себе срок до полуночи, – он предпочел бы обойтись без водителей грузовиков и прочих болванов мужского пола, потому что с ними начнешь разыгрывать бедного студента-медика в мечте утащить бумажник, а кончишь на скамье подсудимых. Кроме того, если женщине можно и даже нужно, в случае необходимости, дать оплеуху, то с мужчиной так легко не разделаешься, его уже надо стукнуть по башке как следует, а если он посильнее тебя, то двинуть его ногой пониже живота.

Голова – вещь хрупкая, да и прочее тоже. Нельзя же ставить на одну карту толщину черепа и толщину бумажника.

Будь сейчас утро или хотя бы не суббота, он бы зашел в любой дом с дешевыми квартирами, познакомился с какой-нибудь домашней хозяйкой, измученной, с непонятой душой, голлисткой по политическим пристрастиям, и, пока ее муж не пришел со службы, а ребятишки из школы, он взял бы у нее интервью для "Прогре де Лион", и их разговор закончился бы в супружеской постели, а она бы потом объяснила мужу, что потеряла свой кошелек в магазине стандартных цен. Или же он сам отправился бы в этот магазин и обработал бы там какую-нибудь продавщицу. Но в субботу, тем более к вечеру, продавщицы совсем одуревают от ошибок кассирш и тупости покупательниц, так что у него не было никакой надежды на успех.

Часов в пять, побеседовав с бельгийскими туристами, которые, к сожалению, возвращались на родину, он сказал себе: на этот раз, милый мой, ты остался с носом и дело кончится тем, что тебе придется изувечить какого-нибудь водителя грузовика, отца четверых детей, ведь перед тем, как четырнадцатого утром он сядет в Марселе на теплоход, ему необходимо побывать в Кассисе, где у него есть один приятель-владелец гаража, живший раньше в Меце, который мог бы снять его с мели. Сегодня одиннадцатое. При таких темпах он доберется до Марселя не раньше конца месяца.

Тут ему пришла в голову одна мысль, не такая уж гениальная, скажем прямо, но все же лучше, чем ничего: попытать счастья у дверей какого-нибудь коллежа или лицея, когда оттуда повалят ученики. Он исходил немало улиц, порядком сбив ноги, пока не сообразил, что уже начались каникулы и школы опустели. Но ему все-таки удалось набрести на какие-то коммерческие курсы для девушек – там в ожидании толпились мамаши. Вот только чемодан в руке был некстати. С ним он смахивал на приезжего деревенщину.

Когда пташки выпорхнули, ему прямо в глаза светило солнце над фабричной крышей, поэтому он с трудом выбрал то, что искал. Это была блондинка, высокая, в теле, с вызывающе громкими голосом и смехом, со стянутыми кожаным ремешком книжками под мышкой. Он сказал себе, что ей шестнадцать лет, – из принципа, потому что чувствовал бы себя униженным, если бы дал ей меньше. Ну, вперед!.. Она шла в окружении подружек, и их число таяло на каждом перекрестке, где они, прежде чем расстаться, останавливались и долго болтали. Он узнал ее фамилию – Граншан, а чуть позже и имя – Доменика. Она заметила, что он идет за ними. Время от времени она кидала на него взгляд своих голубых глаз – он выдавал ее глупость, – затем переводила его на чемодан.

У стадиона, на улице Гарибальди, она наконец осталась одна. Он схватил ее за руку, сказал только: "Доменика, я ведь тоже человек, ты должна меня выслушать", – и тотчас отпустил ее, перепуганную до смерти, отошел и сел на каменный бордюр, ограждавший футбольное поле. Не сразу, лишь через полминуты она подошла к нему. Не глядя на нее, он сказал, что уже давно любит ее и одновременно ненавидит, что над ним смеялись из-за нее, и вот он подрался, потерял работу и, перед тем как уехать, просто не может – даже если она тоже поднимет его на смех – не сказать ей, что он почувствовал в ту минуту, когда впервые увидел ее, – ну и прочую белиберду в том же духе. Потом он взглянул на нее: она стояла растерянная, с пунцовыми щеками, но уже без страха в глазах, а он, похлопывая ладонью по бордюру рядом с собой – приглашая ее присесть, – спрашивал себя, сколько у нее при себе денег или сколько она сможет достать и сколько времени у него уйдет на то, чтобы завладеть ими.

У нее оказалось две бумажки по десять франков и еще пятифранковая монета – своего рода талисман – в кармашке блейзера. Она отдала их ему три часа спустя, в подъезде своего дома, унылого, пропахшего супом с капустой, она тихонько плакала, называла его Жоржем – так он ей представился, – она неумело целовала его сжатыми, солеными от слез губами, у него было ощущение, что это убийство, и он злился на себя за то, что это убийство-всего из-за каких-то двух тысяч старыми, он обещал ей, что никогда не уедет и будет ждать ее завтра в полдень у какого-то там памятника, да, конечно же, он знает, где он. Когда она, поднявшись по лестнице, в последний раз обернула к нему свою физиономию несчастной идиотки, верящей в счастье, он про себя выругался: какого черта, ему тоже никто не делал подарков, его подонок-отец тоже всю жизнь держал его мать за дуру, а ведь она как-никак была его мать, разве нет? И вообще, ну их всех к дьяволу.

Он зашел в кафе-экспресс и, глядя во тьму за стеклом витрины, съел гамбургер. Кафе выходило на набережную Мессажери. Он долго сидел там, понимая, что пойти куда-нибудь в другое место обойдется еще дороже, и, кроме того, он по опыту знал, что после наступления темноты надо уметь ждать, ждать упорно, на одном месте, иначе прозеваешь свое счастье. Около одиннадцати он увидел, как на набережной остановился белый "тендерберд".

Он как раз доедал второй гамбургер и допивал второй графинчик вина. Он разглядел в машине косынку, то ли зеленую, то ли голубую, и сзади – номер департамента Сена. "Наконец-то", – подумал он.

В тот момент, когда он раскрыл дверь кафе, из машины вышла молодая женщина. Высокая, в белом костюме. Она была уже без косынки, и ее золотистые волосы блестели в свете фонарей на набережной. Левая рука у нее была забинтована. Она перешла улицу и скрылась за дверью другого кафе, чуть подальше. Ее настороженная и в то же время размашистая походка понравилась ему.

Прежде чем заглянуть в кафе, Филипп тоже перешел улицу, только в обратном направлении, прогулялся вокруг машины, проверяя, не сидит ли кто-нибудь в ней. Там никого не было. Он открыл дверцу у руля. В машине пахло дамскими духами. Над приборным щитком он обнаружил пачку сигарет "Житан" с фильтром, вынул одну и закурил от зажигалки в машине, открыл ящичек для перчаток, потом стоявший на заднем сидении чемодан: две пары кружевных нейлоновых трусиков, светлое платье, брюки, купальный костюм и ночная рубашка, пахнувшая теми же духами, в то время как все остальные вещи еще пахли магазином. На всякий случай он положил в машину и свой чемоданчик.

В кафе он входить не стал, а лишь заглянул туда через стекло. Молодая женщина выбирала пластинку у музыкального автомата. Во рту она держала соленую соломку. Он обратил внимание, что ее темные очки – с оптическими линзами и странно отражают свет. Близорукая. Лет двадцать пять. Правой рукой орудует неумело. Имеет мужа или любовника, способного сделать ей такой рождественский подарок – тендерберд". Когда она нагнулась к проигрывателю, костюм плотно обрисовал ее тело – крепкое, упругое, с длинными ногами, на юбке он заметил несколько грязных пятен. У женщины была скромная прическа, небольшой рот и небольшой нос. Когда она заговорила с толстой рыжей покорительницей сердец, сидевшей за кассой, он по ее мимолетной грустной улыбке понял, что у нее какие-то неприятности или даже горе. Мужчины, иными словами, все посетители кафе, украдкой бросали на нее быстрые испытующие взгляды, но она явно этого не замечала.

Она слушала песенку Беко (Филипп тоже слышал ее на улице), в которой певец говорил ей, что она одинока на свой звезде. Все ясно: ее бросил любовник и рана совсем свежая. Таких не обкрутишь.

Конечно, не богата, а если у нее и водятся денежки, то с недавних пор.

Почему он так решил, он бы и сам не мог сказать. Может, потому, что богатая девушка не станет одна разгуливать по Шалону в одиннадцать часов вечера. Впрочем, а почему бы ей не погулять? А может, он так решил потому, что в ее чемодане были лишь зубная щетка да совсем немного вещей. Но, во всяком случае, он понимал, что женщина такого рода – не находка для него, с тем же успехом он может хоть сейчас остановить какой-нибудь грузовик.

Нет, таких не обкрутишь.

Филипп уселся в машину и стал ждать, настроив приемник на "Европу-1" и закурив вторую сигарету. Он видел, как она вышла из кафе, пересекла улицу и, пройдя немного вперед, остановилась у парапета набережной. Пока она шла от реки к машине, он, глядя на ее своеобразную, но красивую походку, подумал, что она, должно быть, женщина степенная, рассудительная, но в то же время было в ней что-то такое, что его подбодрило, ибо под этим строгим костюмом наверняка таится страстная натура, и поэтому ей от него не уйти.

Открыв дверцу машины и услышав его упрек, что она слишком долго пропадала где-то, она лишь слегка отпрянула, но больше ничем не выказала своего удивления. Она тут же села за руль, одернула юбку, чтобы прикрыть колени, и, вынимая ключи из сумочки, сказала:

– Только не говорите мне, что вы меня уже видели. Я больше этого слышать не могу.

У нее был поразительно ясный выговор, казалось, она отчеканивает каждую букву. Не придумав ничего лучшего, он ответил:

– Ладно, разговаривать будете потом. Знаете, который час?

Больше всего его смущали ее очки. Два овальных черных стекла, за которыми скрывалось неведомо что. Ее голос прозвучал так же четко:

– Убирайтесь из моей машины.

– Это не ваша машина.

– Да?

– Да. Я видел бумаги в ящичке для перчаток.

Она пожала плечами и сказала:

– Будь так любезен, убирайся. И поскорее.

– Я еду в Канны.

– Великолепно. Но все-таки убирайся. Знаешь, что я сделаю, если ты не уберешься отсюда?

– Вы отвезете меня в Канны.

Она даже не улыбнулась. Хлопнула его по ногам, чтобы он не упирался подошвами в ветровое стекло, и он сел как полагается. Она бросила на него быстрый взгляд.

– Я не могу отвезти тебя в Канны.

– Меня это очень огорчает.

– Чего тебе, собственно, от меня надо?

– Чтобы ваша паршивая таратайка тронулась наконец с места, черт возьми.

Она кивнула, словно соглашаясь с ним, и включила зажигание. Но он знал, что это еще далеко не согласие. Его ничуть не удивило, когда она изящно развернулась на тротуаре и поехала к центру города. Он подумал, что она, пожалуй, способна, не говоря ни слова, отвезти его в полицейский участок.

Впрочем, нет, это на нее не похоже.

Она свернула налево в какую-то узкую улочку и остановилась, чтобы прочитать ее название. Она так вытянула свою тонкую шею, что встречная машина вынуждена была тоже остановиться. Водитель, приоткрыв дверцу, сказал ей какую-то глупость, но ни она, ни Филипп не ответили. Они проехали еще чуть дальше и остановились у неоновой вывески гостиницы "Ренессанс". Ему пришла в голову одна мысль, правда несколько наивная, но он ее отогнал.

– Мне остаться в машине или пойти с вами?

– Иди куда хочешь, делай что хочешь.

Он вышел из машины и стал рядом с ней. Она была на голову ниже него. Он глупо сказал ей, что если она будет продолжать говорить ему "ты", то он последует ее примеру.

– Попробуй. Я разбужу весь Макон.

– Но мы еще не в Маконе, а в Шалоне.

– Вот именно, но меня услышат и в Маконе.

Она подняла к нему свое лицо: оно выражало полное безразличие.

Казалось, она готова ко всему, ее уже ничем не удивишь, но в то же время у Филиппа появилась уверенность – он почти физически ощущал это, – что уже сегодня ночью она окажется в его объятиях, он наконец, увидит ее глаза и завтра они вместе будут нежиться на пляже. Она в нерешительности стояла перед застекленной дверью. Должно быть, она думала о том же, о чем и он, потому что вдруг, не спуская с него глаз, сказала изменившимся, каким-то усталым голосом:

– Ладно, иди, я не буду тебе в тягость.

И вошла в гостиницу.

То, что произошло там, окончательно повергло его в недоумение. Она спросила у элегантного мужчины, который сидел за конторкой администратора, а потом и у его жены, подошедшей к ним, была ли по телефону заказана для нее комната – ее фамилия Лонго – и действительно ли она ночевала здесь накануне. Хозяин и его жена, обескураженные вопросом, в замешательстве тупо переглянулись.

– Простите, мадемуазель, вы разве сами этого не знаете? Нет, лично они ее не видели. Ее оформлял ночной портье, а сегодня вечером, как и каждую субботу, он не работает. Молодая женщина воскликнула:

– В самом деле? Как все просто!

– Но разве вчера вечером приезжали не вы?

– Об этом-то я вас и спрашиваю.

Филипп стоял рядом с нею и машинально водил вокруг подставки для шариковой ручки пепельницей, которую он взял с конторки. Эта возня, по-видимому, раздражала ее, и она, не глядя на Филиппа, положила правую руку на его локоть. Она сделала это как-то мягко, почти дружески. Пальцы у нее были тонкие, длинные, ногти коротко подстрижены и не покрыты лаком.

"Машинистка", – подумал Филипп. А она в это время говорила, что если она действительно ночевала у них в гостинице, то должна сохраниться карточка или ее фамилия в книге регистрации приезжих.

– У нас есть ваша карточка, и мы сказали это жандарму, когда он звонил.

Правда, вы приехали так поздно, что она помечена сегодняшним днем.

Хозяйка, начиная нервничать, рылась в бумагах на полочке над конторкой.

Достав карточку, она положила ее перед странной посетительницей, но та лишь мельком взглянула на нее и даже не взяла в руки.

– Это не мой почерк.

– Как же вы хотите, – тотчас же вмешался хозяин, – чтобы это был ваш почерк, если карточку заполнял портье? Он нам сказал, что вы его сами попросили, потому что вы левша, а левая рука у вас была забинтована. Да она и сейчас в повязке. Вы ведь левша, не так ли?

– Да.

Хозяин гостиницы взял карточку и стал читать ее слегка дрожащим голосом:

– Лонго. Даниель Мари Виржини. Двадцать шесть лет. Рекламное агентство.

Приехала из Авиньона. Место жительства – Париж. Француженка. Разве это не вы?

Она с удивлением переспросила:

– Из Авиньона?

– Так вы сказали портье.

– Какая чушь! Хозяин только молча развел руками. Он-де не виноват, если она сама сказала эту чушь. Она царапала ногтями пуловер Филиппа, и он взял ее теплую руку в свою.

– Вы вчера не приезжали сюда? – тихо спросил он.

– Конечно, нет. Но все разыграно как по нотам!

– Если хотите, можно найти ночного портье.

Она задумчиво посмотрела на него, потом пожала плечами, сказала, что это ни к чему, и, не попрощавшись, молча направилась к застекленной двери.

– Так вы не берете номер? – визгливо спросила хозяйка.

– Беру, – ответила она. – Как и вчера. Я сплю в другом месте, но я здесь. Это для того, чтобы вызвать к себе интерес.

В машине она закурила, устало выпустила дым и глубоко задумалась.

Филипп решил, что сейчас ему уместнее молчать. Прошло минуты две, не меньше, потом она включила мотор и, покрутившись по улицам, привезла его на набережную, где они встретились.

– У меня нет желания ехать сегодня ночью. И я не могу отвезти тебя в Канны. Извини, из-за меня ты потерял время. Так уж получилось.

Быстрым движением она наклонилась и открыла дверцу с его стороны. Он даже не попытался взять ее за плечи, а тем более поцеловать – он заработал бы только пару пощечин, а когда находишься в таком положении, что не можешь ответить тем же, это неприятно. Он предпочел сказать, что наврал ей и в Канны не едет.

– Врать некрасиво.

– Я должен четырнадцатого сесть на теплоход в Марселе. – И снова соврал:

– Отплываю в Гвинею.

– Пришлешь мне открыточку. Прошу тебя, выйди.

– Я заключил контракт на работу в Гвинее. Реактивные двигатели для самолетов. Я защитил диплом, когда был на военной службе. Могу рассказать вам кучу потрясающих вещей о реактивных двигателях. Знаете, это очень интересно.

– Как тебя зовут?

– Жорж.

– Ты кто, цыган или испанец?

– Немного цыган, немного итальянец, немного бретонец. Я из Меца. Могу рассказать кучу потрясающих историй о Меце.

– У меня аллергия к экзотике. А про Гвинею и реактивные двигатели – это правда?

Он поднял правую руку, сделал вид, будто плюет на пол, и сказал:

– Да, там нужны техники.

– А мне казалось, что они приглашают только китайцев.

Он пальцами растянул глаза в стороны.

– Я ведь немножко и китаец.

– Слушай, поверь мне, я собираюсь поставить машину и поспать. И долго никуда не поеду.

– Я могу подождать вас в машине.

– Об этом не может быть и речи.

– В таком случае я мог бы поспать вместе с вами.

– Исключено, я во сне брыкаюсь. На Юг едет много машин. Хочешь, я дам тебе совет?

– Я совершеннолетний.

Она покачала головой, вздохнула и снова тронулась в путь. Филипп сказал ей, что, если она не возражает, он мог бы завтра вести машину. Ведь ей, наверное, трудно с больной рукой. Она ответила: дорогой птенчик может не беспокоиться, до завтра она обязательно найдет способ избавиться от него.

У выезда из города она остановилась в саду какой-то роскошной гостиницы. Сад был забит машинами с номерами департамента Сена и заграничными. Она вышла, он остался в "тендерберде".

– У тебя нет денег на номер?

– Нет.

– Ты ел?

– Я как раз ужинал. Но появились вы и лишили меня аппетита.

Она сделала три-четыре нерешительных шага по направлению к освещенному подъезду. В раскрытые окна она увидела несколько запоздалых посетителей, которые ужинали за столиками. Она остановилась и обернулась к машине.

– Ну? Идешь ты или нет? Он пошел за этой утомленной очаровательной длинноногой блондинкой. Она взяла номер с ванной для себя и этажом выше комнату для него. В лифте он сказал:

– Но мне тоже нужна ванна.

– Обойдешься. Завтра утром помоешься в моей. Если хочешь, потру тебе спинку. Ты долго еще будешь дурить мне голову?

Он вошел вслед за нею в большую комнату с задернутыми шторами. Следом за ними служащий гостиницы в синем фартуке внес багаж. Увидев чемоданчик Филиппа, она удивленно воскликнула:

– Это не мой! Вы его взяли в машине?

– Это мой, – сказал Филипп.

– О, я вижу, ты не теряешься.

Она достала из сумки деньги для швейцара-это было нелегко из-за больной руки – и попросила заказать для них в ресторане что-нибудь поесть, пусть даже холодное. На двоих. Они спустятся через четверть часа. Когда швейцар ушел, она, слегка пхнув ногой чемоданчик Филиппа, указала своему гостю на раскрытую дверь.

Он оставил ее. Было уже за полночь, но снизу доносился хохот какого-то полуночника. Комната Филиппа оказалась гораздо меньше, чем ее, и не такая уютная. Окно выходило в сад. Он посмотрел на "тендерберд", постоял в задумчивости, потом открыл свой чемоданчик, умылся, почистил зубы и решил, что переодеваться не стоит – иначе он будет выглядеть дураком. Ему хотелось сразу же спуститься вниз, но он заставил себя подождать и внимательно прочитал вывешенные над дверью правила проживания в гостинице.

Когда он без стука вошел к ней в номер, она стояла босая, в белых трусиках и лифчике, и старательно раскладывала у окна на двух сдвинутых вместе стульях выстиранный костюм. Она была в обычных очках с металлическими дужками, и он наконец увидел открытым все ее лицо. Сейчас оно понравилось ему еще больше. Да и тело ее было именно таким, каким он представлял его себе, – гибким и восхитительным. Она спросила, видит ли он граненую вазу, что стоит у двери в ванную комнату. Он ответил, что видит.

– Если ты немедленно не выйдешь, я разобью ее о твою башку.

Он спустился и стал ждать мисс Четыре Глаза в ресторане. Она пришла в тех самых бирюзовых брюках, которые он видел у нее в чемодане. Как и белый пуловер, они весьма откровенно облегали ее. Она снова была в своих варварских темных очках.

Есть ему не хотелось. Он смотрел, как она, сидя против него с обнаженными руками, ковыряла ложечкой ледяную дыню, и нарезал ей мясо маленькими кусочками. Она говорила медленно, и голос у нее был немножко грустный. Она руководит рекламным агентством, а сейчас едет к друзьям в Монте-Карло. Она рассказала ему какую-то путаную историю о том, как в пути ее повсюду узнавали незнакомые люди и утверждали, будто видели ее накануне. Он заметил, что она не "тыкает" ему больше.

Когда наконец до него в общих чертах дошел смысл всей этой истории, он расхохотался. И правильно сделал. Он сразу же увидел, что она благодарна ему за это.

– Вам тоже кажется это смешным, да?

– Господи, конечно. Над вами просто подшутили. Где этот ваш шофер стянул у вас фиалки?

– Не доезжая автострады на Оксер.

– Он наверняка часто ездит по автостраде № 6, и у него там повсюду знакомые. Он предупредил их по телефону, и они устроили спектакль про Мальчика-с-пальчик, только шиворот-навыворот.

– А жандарм? Вы думаете, жандарм тоже может поддаться на такую глупость?

– А если он друг или родственник хозяина станции техобслуживания? Разве этого не может быть? А потом, вы думаете, в жандармы идут от большого ума?

Она смотрела на свою забинтованную руку. У нее было такое же выражение, как тогда в кафе, когда он наблюдал за ней через стекло. Ресторан опустел.

Филипп сказал, что шутки иногда оборачиваются неприятностью, что она, наверное, сильно сопротивлялась тем, на станции техобслуживания, когда ее хотели просто напугать, и сама повредила себе руку. Или же ей стало дурно и она упала на руку.

– Я никогда в жизни не падала в обморок.

– Но это совсем не означает, что вы не можете упасть.

Она кивнула. Он видел, что ей нужно только одно – чтобы ее успокоили.

Было около часа ночи. Если они не перестанут обсуждать эту нелепую историю, они так никогда не лягут в постель. И он сказал ей: хватит, те, кто сыграл с нею эту злую шутку, были бы счастливы, если б узнали, что она до сих пор думает об этом.

– Улыбнитесь-ка лучше, я еще не видел, как вы улыбаетесь.

Она улыбнулась. Она явно старалась забыть все, что произошло с нею, но даст ли ей забыть это рука, ведь она болит? Рука, пожалуй, может оказаться серьезным препятствием. Глядя на маленькие, квадратные, ослепительно белые зубы своей спутницы – два передних слегка расходились, – Филипп осторожно спросил:

– А ваши глаза я тоже смогу увидеть? Она кивнула, но улыбка сошла с ее лица. Он протянул руку над столиком и снял с нее очки. Она не противилась, сидела не шелохнувшись, даже не прищурилась, чтобы попытаться его видеть, и глаза ее были непроницаемы, в них отражался лишь свет ламп. Смущенно, и только потому, что он понимал – нужно прервать это молчание, он спросил:

– Как я сейчас выгляжу? Она могла ответить: расплывчато, неясно, в стиле Пикассо, или, защищаясь: как типичный нахлебник, или еще что-нибудь в этом роде. Но она сказала:

– Пожалуйста, поцелуйте меня.

Он знаком попросил, чтобы она приблизила к нему свое лицо. Она повиновалась. Он нежно поцеловал ее, губы у нее были теплые, неподвижные.

Он надел ей очки. Она смотрела на скатерть. Он спросил ее, все с тем же непонятным ему смущением в голосе, сколько в ее номере ваз, которые можно разбить. В ответ, словно подтрунивая над самой собой, она лишь усмехнулась и поклялась ему тихим, изменившимся голосом, что будет послушной, "это правда, обещаю вам", потом вдруг подняла на него глаза, и он понял, что она хочет что-то сказать ему, но слова не идут с ее губ. Она сказала только, что такие вот цыгане – бретонцы-китайцы родом из Меца в ее вкусе.

В комнате, где свет лампы образовал на потолке большую звезду, Дани дала себя раздеть, обнимая его за шею правой рукой, из-за чего он никак не мог снять с нее пуловер, и он с превеликим терпением долго целовал и ласкал ее на постели, прежде чем снял его, и еще долго – прежде чем откинул простыни, и еще долго – прежде чем разделся сам, не выпуская ее из своих объятий, приподнимая ее то на одной руке, то на другой, и ее светлые волосы касались его щеки. Потом, приникнув к его плечу, она что-то шептала, и он чувствовал ее горячее дыхание, слышал, как бьется ее сердце, видел, как смыкаются в блаженстве ее ресницы.

Позже, когда он спал, положив голову на ее правую руку, она целовала его обнаженную спину, узкую и красивую. Потом, стараясь не потревожить его, погасила свет и тоже заснула. Ее не оставляло ощущение, будто она каждый час просыпалась, но, видимо, это было оттого, что она спала, прижавшись губами к его плечу и все время чувствовала его присутствие. А позже, когда было уже светло и в комнату сквозь шторы проникал голубоватый свет, она, еще не открыв глаза, почувствовала, что он смотрит на нее.

Приникнув к ее губам, прижавшись к ней горячим телом, он нежно прошептал:

"Дани, Дани, тебе хорошо?" Вместо ответа она звонко рассмеялась, а он, хотя ему очень хотелось выглядеть неутомимым, снова закрыл глаза и уснул сладким сном.

Осторожно, чтобы не разбудить его, она выскользнула из его объятий, надела очки с обыкновенными стеклами и, закрыв дверь в ванную комнату, пустила воду тоненькой струйкой. Ее лицо в зеркале показалось ей чужим, она с удивлением смотрела на себя. Если не считать небольших кругов под глазами, на лице не осталось и следа вчерашней растерянности, а солнце уже успело за день тронуть его загаром. Пройдясь по комнате, она собрала валявшуюся на ковре одежду. Повесила на вешалку брюки, рубашку и серый пуловер этого – теперь она уже знала его имя – Жоржа… как там его дальше? В одном из карманов она нащупала бумажник, и ей пришла в голову омерзительная мысль познакомиться с его содержимым, но она без особых усилий отказалась от нее. Нельзя же опускаться до уровня ревнивой жены лишь потому, что ты повела себя как женщина легкого поведения. А вообще-то она хотела узнать только одну-единственную вещь.

Завернувшись в махровое полотенце, она вернулась в комнату, склонилась к нему, растормошила и спросила, правда ли, что четырнадцатого он уезжает куда-то к черту на рога. Он уверил ее, что это шутка, просто он хотел разжалобить ее, дайте ему поспать. Она заставила его поклясться, что он не собирался никуда отплывать. Он чуть приподнял над подушкой правую руку:

"Клянусь, ты начинаешь всерьез досаждать мне", – и снова погрузился в сон.

Она приняла ванну. Тихим голосом заказала по телефону кофе, взяла в дверях у горничной поднос с завтраком и отдала ей погладить свой костюм, он почти высох. Она выпила две чашки безвкусной бурды, разглядывая лежавшего на ее кровати чужого мужчину, который уже стал ей близок. Потом, не выдержав, заперлась в ванной комнате и изучила содержимое бумажника. Он оказался не Жоржем, а Филиппом Филантери, родился в Париже и был моложе ее ровно на шесть дней. Ей было приятно узнать, что оба они родились под одним знаком Зодиака, а следовательно, их гороскопы хотя бы не будут противоположными, но, когда она увидела билет на теплоход, ее охватила паника. Он действительно отплывает четырнадцатого, в одиннадцать часов, с пристани Ла Жольетт, только не в Гвинею, а в Каир. Так ей и надо, нечего было лезть в бумажник.

Она приготовила ему ванну и заказала плотный завтрак, который он проглотил с большим аппетитом, прямо в ванне. Дани, завернувшись в махровую простыню, сидела на краю ванны, рядом с ним. Он был спокоен. Она смотрела на его мокрые волосы, огромные черные жуликоватые глаза, невероятно длинные ресницы и крепкие мускулы, ходившие под кожей, и как могла уговаривала самое себя. Да, у него нет ни гроша, и, встреть он не ее, а любую другую женщину, все было бы так же. Тогда чего же она хочет?

Она говорила себе: Боже мой, сегодня уже воскресенье, двенадцатое, но он может передумать и не уехать, ведь мужчины, как и женщины, не ложатся в постель, не любя хоть чуть-чуть. Одним словом, всякую чепуху.

Он попросил по телефону, чтобы принесли его чемоданчик, который он оставил в своем номере, достал из него немного помятый светлый летний костюм и надел его, повязав черный галстук. Он сказал, что теперь носит только черные галстуки, так как у него умерла мать. Потом он помог одеться Дани. Он попросил ее остаться в простых очках, но она соврала, что это невозможно, так как они слишком слабые. Он сказал, что мог бы сам вести машину. Она осталась в простых очках. Когда она была готова и стояла уже у двери, он крепко обнял ее и долго гладил, целовал – на его губах еще сохранился вкус кофе – и шептал, что он истомится, пока они снова остановятся в какой-нибудь гостинице.

Ночью шел дождь, блестящие жемчужные капли лежали на кузове Стремительной птицы. Когда они проезжали Турню, показались первые лучи солнца. Макон встретил их звоном колоколов – звонили к воскресной мессе.

Она сказала, что, если он не возражает, она не поедет к своим друзьям в Монте-Карло, а останется с ним до его отплытия. Но он повторил, что никуда не уплывает.

Они откинули верх машины. После Вильфранша, чтобы не ехать через Лион, он свернул на какую-то дорогу, которая вилась между скалами. Навстречу им попадались почти одни грузовики. Он свободно ориентировался на этой дороге, видно, ездил по ней не раз. Подъезжая к Тассен-ля-Деми-Люн, она вспомнила о парочке, которую встретила накануне в придорожном ресторане около Фонтенбло, и в памяти сразу всплыли все ее вчерашние злоключения.

Сейчас они казались ей какой-то фантастикой, но все же в глубине ее души вновь проснулся страх. Она придвинулась к своему спутнику, на минутку прильнула головой к его плечу, и все прошло.

О себе он говорил мало, но без конца задавал вопросы ей. Самые щекотливые из них – чья у нее машина и кто ее ждет в Монте-Карло – она обходила как могла. Туманно рассказывала о своем "рекламном деле", точно описав агентство, в котором работала, только без Каравея. Стремясь переменить тему, она стала вспоминать приют. Он очень смеялся каждый раз, когда она рассказывала о Матушке. Он нашел старушку забавной, он бы мог ее полюбить. Правда, вряд ли он смог бы рассчитывать на взаимность, не так ли? Но Дани возразила: это еще как сказать. Где-то в глубине ее души Матушка в это время твердила: "Будь я жива, он бы сейчас не выглядел таким красавчиком, уж поверь мне. И наказала бы я его не за то, что ты сразу легла с ним в постель, а за то, что он собирается причинить тебе зло. А пока что скажи ему, чтобы не гнал так, иначе вы оба отправитесь на тот свет без покаяния, да еще разобьете чужую машину".

После Живора они переехали через Рону и оказались на автостраде № 7, которая шла вдоль реки, пересекая празднично украшенные городки:

Сен-Рамбер-д'Альбон, Сен-Валлье, Тен л'Эрмитаж. Не доезжая нескольких километров до Баланса, они остановились пообедать.

Солнце уже грело по-южному жарко, вокруг говорили с южным акцентом.

Дани изо всех сил старалась не выдать ни жестом, ни взглядом то, что вдруг захлестнуло ее. Наверное, вот это и есть счастье. Они сидели за столиком в саду – именно так сидеть она мечтала вчера, – и она даже нашла в меню спагетти. Он рассказывал ей о таких местах, о которых, она призналась в этом, она и не слышала, где они смогут вечером любить друг друга, купаться и назавтра снова любить, и так – столько дней, сколько она пожелает. Она заказала себе малину и сказала, что они поедут в Сент-Мари-де-ла-Мер, это, наверное, самое подходящее место для цыгана, даже если он и не настоящий цыган, а весьма сомнительный.

Он ушел на несколько минут, чтобы позвонить "одному приятелю". Когда он вернулся, она догадалась, что он чем-то озабочен. Даже улыбка его стала какой-то иной. Оплачивая счет, она поняла, что он звонил не в Мец и не в Париж, это стоило бы гораздо дороже. Неуклюже орудуя правой рукой, она не смогла скрыть, что вынимает деньги из фирменного конверта, в котором выдают жалованье, но он ни о чем не спросил ее, может, и не заметил этого.

"Вместо того чтобы рыться в чужом бумажнике, надо было заранее все предусмотреть и вынуть деньги из конверта", – упрекнула она себя.

Они проехали через Баланс, светлый городок с высокими платанами, и оказались в совершенно новом для нее краю, более солнечном и, пожалуй, более близком ей, чем все, где она бывала до сих пор. Дорога шла над Роной, обмелевшей, высыхающей между песчаными косами, и после Монтелимара и земля, и скалы, и деревья казались грубым детищем солнца.

Рука у Дани больше не болела, но ей трудно было держать ее на плече Филиппа. Машину он вел быстро и, судя по его лицу, которое ей запомнится навсегда, о чем-то сосредоточенно думал. Она раскуривала для него сигареты, иногда вынимала их у него изо рта, чтобы сделать несколько затяжек той же сигаретой, что и он. Она радовалась, когда ему приходилось замедлять ход, потому что тогда он поворачивался к ней, целовал ее или же, как бы ободряя, клал ей на колени руку.

Оранж. Длинная и прямая дорога, обсаженная платанами, они ехали по ней, миновав Авиньон. Широкий мост через реку Дюранс, по которому движение шло в несколько рядов. Расстегнув на груди рубашку, Филипп говорил о машинах ("феррари"), о лошадях (Куропатка, Sea Bird), о кинофильмах ("Лола Монтес", "Жюль и Джим"), но ничего не рассказывал о себе. Она продолжала называть его Жоржем. В Салоне они остановились у бара и, пока им заправляли машину, выпили у стойки по стаканчику. Мокрые волосы у него прилипли ко лбу, у нее тоже. Они рассмеялись, молча глядя друг на друга, потому что одновременно вспомнили прошлую ночь.

Они отмахали еще километров десять или двадцать, но теперь он ехал медленнее, чаще целовал ее и все нежнее сжимал ее колени. Она поняла, что это неминуемо, и при мысли, что они будут в машине – такого с нею еще не случалось, – сердце ее тревожно застучало.

Но оказалось, намерения у него несколько иные. Он, правда, свернул на проселочную дорогу, которая вела в Мирамас, но остановил "тендерберд" на обочине и попросил Дани выйти из машины. Он хорошо знал эти места, что и без слов было ясно, и тем не менее он сказал ей об этом. Они шли по сосновому лесу под оглушительный стрекот цикад и, взобравшись на какой-то холм, увидели вдали Беррский пруд, неподвижная поверхность которого напоминала большое солнечное пятно.

Мысли в голове Дани путались. Ей было жарко. Стыдно. Страшно. Она сама не понимала, чего боится, но, после того как она покинула Стремительную птицу, перед ее мысленным взором стояла какая-то картина, темная, словно передержанная пленка, картина, которую ей никак не удавалось как следует разглядеть. Это была комната, то ли ее собственная, то ли та, в которой она была у Каравеев. Во всяком случае, в ней находилась Анита, не теперешняя, а та, которую она однажды вечером бросила на произвол судьбы – давно-давно, настолько давно, что она уже имела право забыть все, что тогда произошло, – Анита, потерявшая на рассвете душу, Анита, которую она избила и вышвырнула за порог, которую впервые видела плачущей. Неужели цикады никогда не замолкнут?

Он усадил ее рядом с собой на большой камень, поросший сухим мхом. Как она и ожидала, и даже подготовила себя к этому, чтобы не выглядеть оскорбленной идиоткой, он расстегнул пуговицы на ее жакете, нежно провел рукой по ее бюстгальтеру. И все. Потом он спросил ее о чем-то, спросил так тихо, что она не расслышала, но все поняла, и он не стал повторять свой вопрос. Она только не могла взять в толк, зачем ему это знать, это было непохоже на него, и почему вдруг его лицо стало чужим, замкнулось и он избегал ее взгляда. Он хотел узнать, скольким мужчинам она принадлежала до него – он употребил именно это слово.

Она ответила – одному. Он пожал плечами. Она объяснила, что остальные не в счет. Он пожал плечами. Она сказала, что были еще двое, но они и в самом деле не считаются.

– Тогда расскажи мне о первом.

– Я не хочу говорить об этом.

Правой рукой она попыталась застегнуть пуговицы на своем жакете, но он остановил ее.

– Когда это было?

– Давно.

– Ты его любила? Она понимала, что при подобных обстоятельствах с ее стороны будет оплошностью ответить так, но она не могла промолчать, отречься от всего, и сказала:

– Я и сейчас продолжаю его любить.

– Он бросил тебя?

– Никто никого не бросал.

– Тогда в чем же дело? Почему бы вам не пожениться и не заиметь кучу детей?

– Двоеженство запрещено.

– Но существует развод.

– Нет, в том-то и дело, что не существует.

Она увидела, как в его взгляде промелькнуло что-то злое. Машинально она схватила его за руку больной рукой.

– Есть еще и другое, – тихо проговорила она. – Дети, он уже обзавелся ими.

– Сколько это длилось?

– Два года.

– Как его зовут?

– Не надо, прошу тебя.

– А его жена, что она за женщина?

– Очень хорошая. Очень милая. Я никогда ее не видела.

– Откуда же ты знаешь, что она милая?

– Знаю.

– А его ты с тех пор видела?

– Да, да, да! Два раза! – Она тоже нервничала, все это было так глупо, к тому же она никак не могла застегнуть свой жакет. – Хочешь знать, когда точно? Одиннадцатого сентября, два года назад, и семнадцатого августа прошлого года. Получил?

– И все-таки он не бросил из-за тебя жену. Она ведь не уличная девка.

Не потаскушка, которая через два часа после знакомства в Шалоне ложится с мужчиной в постель. Получила?

Это было настолько ужасно, что она даже не почувствовала ту боль, которую, как считал Филипп, он причинил ей. Ей было больно от другого: она не могла понять, зачем он вот так все уничтожает, зачем намеренно вызвал эту нелепую ссору.

– Ну, скажи же!

– Что сказать?

– Что я сволочь! Она ничего не сказала. От жары у нее запотели очки, она сняла их и вынула из сумки платок, чтобы протереть. И застыла, с очками в правой руке, пытаясь ни о чем не думать. Она чувствовала, что он смотрит на нее, потом услышала, как он сказал изменившимся голосом:

– Прости меня. Дани. Я пойду возьму сигареты в машине. Нам нужно немного успокоиться.

Он нагнулся к ней, застегнул пуговицы на ее жакете и нежно, как накануне в ресторане гостиницы, поцеловал ее в губы.

У нее были такие же теплые, неподвижные губы, такие же непроницаемые глаза, как и тогда в ресторане. Он ушел не оборачиваясь. Только когда деревья скрыли его от Дани, он побежал. Теперь успех дела решала быстрота.

Дани не сразу удивится его долгому отсутствию. Сначала она объяснит это их ссорой. Таким образом, по его расчетам, она заметит исчезновение машины не раньше, чем через четверть часа. Кроме того, он хорошо знает эти места, а ей придется потратить минут тридцать-сорок, прежде чем она доберется до телефона.

Если он ошибся и машина действительно принадлежит ей, она заявит о пропаже в полицию. Тогда он проиграл. Еще минут десять уйдет на то, чтобы поднять на ноги первых жандармов. Прежде всего известят тех, что дежурят на северной автостраде и у въезда в Марсель. Они, конечно, заметят промчавшийся мимо них "тендерберд", на него нельзя не обратить внимания.

Значит, сцапают его на дороге в Кассис.

Итак, в лучшем случае у него всего один час, чтобы попытать удачи.

Маловато! Единственная его ставка была на то, что если Дани Лонго и обратится в полицию, то не сразу. История, которую она рассказала ему вчера ночью за столиком, и впрямь какая-то непонятная, если, конечно, она не скрыла чего-то. Ведь когда человеку калечат руку, он поднимает скандал.

Если жандарм говорит тебе, будто видел тебя утром, а это не правда, ты с ним не соглашаешься.

Да и вообще у этой мисс Четыре Глаза много других странностей. Деньги в сумочке лежат в фирменном конверте для жалованья. Потом это впечатление раздвоенности, которое она производит: то живая, самоуверенная и себе на уме, то какая-то испуганная, бичующая себя. Во сне разговаривала. Все время бормотала: "Матушка, Матушка", – а потом какой-то обрывок фразы, который его не на шутку встревожил: не то "убит ты", не то "убили тебя", или "убейте меня", она произнесла это всего два раза, почти прильнув к его губам, и он не был уверен, что правильно расслышал ее. Может быть, в полусне она обращалась к нему и сказала: "Любите меня", но что-то не верится. Нет, в ней определенно чувствуется какой-то надлом.

Филипп, слегка запыхавшись, сел в машину, вставил ключ в замок зажигания, почти в ту же секунду нажал на акселератор и рванул с места. За стеной деревьев, оглушенная стрекотом цикад, она наверняка не могла услышать шум мотора. Он осторожно развернулся, дважды при этом съехав в кювет, так как машина была слишком длинная. Подумав о том, что в вещах Дани нет ничего, что могло бы ему пригодиться, а ее это здорово обременит и она задержится еще дольше, он вытащил ее чемодан, раскрыл его и отбросил как можно дальше. Вещи разлетелись по траве вдоль дороги. Брюки, которые были на ней накануне, образовали какое-то причудливое бирюзовое пятно, и он вдруг почувствовал, что ему неприятно видеть это. Он сказал себе, что сбрендил и даже хуже, но все же вышел из машины, поднял брюки, скомкал их, чтобы сунуть в чемодан, и вдруг оцепенел: Дани неподвижно стояла перед ним, он не слышал, как она подошла. Потом он понял, что это всего-навсего ее белое муслиновое платье, которое, зацепившись, повисло на одном из колючих кустов. Чертыхнувшись, он отшвырнул в сторону брюки, сел за руль и ринулся вперед.

Часы на щитке показывали половину пятого. Примерно в этот же час, в том же месте и таким же способом он угнал прошлым летом новенький "пежо".

Тогда он потратил час с четвертью, чтобы добраться до Кассиса, где в гараже Толстого Поля, его друга по Мецу, нашел надежное убежище.

"Тендерберд" мощнее "пежо", к тому же теперь он не будет блуждать, как тогда. На этом можно выиграть минут пять-десять. Себе он сказал: минут пятнадцать, чтобы приободриться, хотя понимал, что это чистый самообман.

Выехав на шоссе, он с радостью отметил, что на проселочной дороге, где он бросил Дани, навстречу ему не попалось ни одной машины. Южнее, меньше чем в двух километрах от этой дороги, проходила другая, пошире и в лучшем состоянии, и поэтому все предпочитали пользоваться ею. Кто знает, может быть, мисс Четыре Глаза потеряет даже больше времени, чем он предполагает, пока ей удастся сесть на попутную машину.

О женщина, владелице "пежо", он никогда ничего больше не слышал, не знал, как она реагировала на это, что его, естественно, радовало, но в то же время и огорчало, так как в противном случае он смог бы сейчас внести поправки в свой план. Тем более что здесь риск был больший. Женщина из "пежо" была замужем за врачом из Арля и, видимо, поставила крест на своей машине, лишь бы избежать скандала. Филипп встретился с нею в Роанне, куда она приехала навестить кого-то – он забыл кого – в приют для престарелых.

Это была пухленькая, застенчивая женщина, весьма неискушенная в любовных делах и до того обалдевшая от первой своей супружеской измены, что купила по дороге – в Тараре, он точно помнит – роскошное издание "Госпожи Бовари". Одним словом, наивная дуреха. Так вот, ее он не пощадил: раздел донага под деревьями на холме и истерзал так, что ее супруг-врач, если он не глуп, должен был догадаться о постигшей его беде, ударом кулака в живот сбил с ног, прикрыл платьем и уехал. Ее белье, туфли и сумку, из которой он взял только деньги, он выбросил в мусорный ящик в Марселе.

Сейчас он не испытывал такого страха, как тогда, хотя и не принял подобных мер предосторожности. У него не хватило мужества раздеть мисс Четыре Глаза, а тем более ударить ее. После того как он поговорил по телефону с Толстым Полем, он все время убеждал себя, что должен это сделать, и все-таки не смог. Он презирал женщин, всех женщин за то, что они жадные, эгоцентричные, мелочные. Да, он ненавидел всех женщин, но все-таки те, которые были наделены некоторой простотой, вызывали у него меньшее отвращение. А Дани Лонго даже трижды вызвала у него настоящую симпатию. В первый раз, когда при входе в гостиницу сказала: "Ладно, иди, я не буду тебе в тягость". Потом – когда они стояли перед конторкой и она положила ему руку на локоть, словно он был ее братом и они находились во вражеском мире. И больше всего, когда за столиком он снял с нее очки. У нее было такое же беззащитное лицо, как сердце его матери, которая умерла в сорок лет, незамужней, не имея иного утешения, кроме сидевшего у ее больничной койки незаконнорожденного подонка-сына, который не сумел бы утешить даже паршивую бродячую собаку.

Надо поскорее забыть Мари Виржини Дани Лонго, он и так был достаточно щедр с ней. Он подарил ей ее сумочку, чтобы она могла выпутаться из этой истории, ссору, чтобы впредь не верила басням первого встречного, и один час времени, чтобы отомстить ему. Что ж, у нее есть шансы на удачу.

Он стремительно спустился по Северной автостраде, которая шла под уклон до самого Марселя, проехал по внешним бульварам и помчался по автостраде на Обань. В будний день он выбрал бы на Кассис другой путь, короче, через перевал Жинест, но в воскресенье, да еще к вечеру, эта дорога всегда забита марсельцами, и Филипп решил не рисковать: где гарантии, что его не задержит вереница ползущих как улитки машин или не возникнет пробка из-за какой-нибудь аварии.

Бесконечные Бедульские виражи среди сосняка. Он думал о незнакомом ему мужчине, которого до сих пор любит Дани Лонго. Он вспоминал ее в номере гостиницы при свете лампы, отбрасывавшей на потолок причудливую звезду, вспомнил, как она лежала на постели в своем белом пуловере, который теперь он забросил в кустарник. И что это значит – продолжать любить?

Хватит, смени пластинку.

Прошлым летом Толстый Поль дал ему за новый "пежо" сотню тысячефранковых бумажек. Теперь, по телефону, за "тендерберд" он пообещал триста, но – намеками, конечно, – заставил Филиппа поклясться, что тот не угнал его просто с улицы или еще откуда-нибудь, и спросил, уверен ли он, что владелица этой машины, как и прошлогодняя дамочка, не заявит о краже в полицию. Мол, он, Поль, не прочь увеличивать автомобильный парк африканских государств, но хочет делать это без риска для себя, просто как любитель. Филипп заметил, что устами Поля говорит само здравомыслие. В Па-де-Бель-Фий, когда он свернул на Кассис, на "тендерберд" явно обратили внимание жандармы, но не остановили его. Было пять часов двадцать минут. У него появилась надежда, что четырнадцатого он сядет на теплоход с деньгами в кармане, не заработав судимости, и в каюте первого класса будет развлекаться с какой-нибудь очередной богатой идиоткой.

Четверть часа спустя он уже ни на что не надеялся. "Тендерберд" стоял у моря, неподалеку от пристани, у мыса Канай. Опершись обеими руками о кузов автомобиля, Филипп изо всех сил старался сдержать рвоту. В одну секунду вся его жизнь превратилась в кошмар, и он стоял один под палящим солнцем, изнемогая от ярости и страха. Судимость он заработал, это точно. Угон машины, да еще мокрое дело. Она собрала свои разбросанные вещи. Тщательно уложила их в черный чемодан. Она не пошла по пустынной дороге, по которой они приехали сюда, а снова взобралась на холм, расстелила на плоском камне, где они сидели, бумажный мешок из-под новых босоножек, разорвав его пополам, и губной помадой крупными буквами вывела дрожащей правой рукой:

"Сегодня в 10 вечера у дома 10 по улице Канебьер". Все, что она знала о Марселе, – это название одной улицы, да еще то, что жители этого города лгуны, как, впрочем, и повсюду. Она придавила свое послание большим камнем, хотя великолепно понимала, что оно абсолютно бессмысленно. Но не следует ничем пренебрегать: ведь не исключена возможность, что этот молодчик вернется сюда после ее ухода.

Минут через пять, спустившись с холма с другой стороны, она вышла на дорогу, которую раньше заметила сверху сквозь деревья. На этой дороге движение было оживленное. Первая же машина – кроваво-красная, не то "рено", не то "симка" – остановилась. В ней сидели мужчина и женщина, сзади в полотняной колыбельке сладко спал грудной ребенок. Дани села рядом с младенцем, положив чемодан на колени.

Ее довезли до небольшого кафе у поворота на шоссе, ведущее к Марселю.

Благодаря своих попутчиков, она заставила себя улыбнуться. В кафе она выпила стакан минеральной воды у стойки, потом показала официанту счет из ресторана под Балансом, где они обедали с Филиппом, и попросила соединить ее по телефону с этим рестораном.

Будки не было, и ей пришлось разговаривать при посетителях, которые даже притихли, прислушиваясь к ее словам. К телефону подошла, видимо, сама хозяйка. Да, она помнит даму в белом костюме и молодого человека с нею.

Да, она помнит, что к концу обеда молодой человек вышел позвонить. Он вызвал Кассис, департамент Буш-дю-Рон, но бумажка, на которой был записан номер телефона, где-то затерялась. Она очень сожалеет.

Повесив трубку, Дани попросила список телефонов департамента Буш-дю-Рон. В Кассисе не было абонента под фамилией Филантери. Но Дани была совершенно уверена, что сегодня утром, когда она, мучаясь угрызениями совести, рылась в бумажнике Филиппа, она прочла название "Кассис-сюр-Мер".

Кроме того, что это было напечатано, а не написано от руки, она больше ничего не помнила. Ей пришло было в голову посмотреть весь список абонентов, но потом она решила не терять зря времени.

Она спросила официанта, не едет ли кто-нибудь из посетителей в Марсель.

Мужчина без пиджака, со светлыми усами предложил ей место в своем "пежо" и всю дорогу перечислял знакомые ему парижские бистро: он провел в столице три месяца, проходил там военную службу. В Марселе, в этом, должно быть, приветливом городе, где приятно жить, но где она пока видела только грязные предместья, он высадил ее на большой залитой солнцем площади, сказав, что площадь называется Рон-Пуэн-дю-Прадо. За площадью начинался парк, от нее же в разные стороны расходились длинные обсаженные деревьями улицы. Он объяснил ей, что здесь она сможет сесть в автобус, идущий в Кассис. Когда он уехал, Дани на автобусной остановке прочитала вывешенное на столбе расписание и увидела, что ей предстоит ждать полчаса. Она перешла площадь, неся чемодан и сумочку в правой руке, и села в такси.

Шофер, огромный краснолицый мужчина в кепи, посочувствовал: "Бедняжка, вам это дорого станет", – но, поняв, что она не расположена к разговорам, включил мотор.

За одним из поворотов извилистой дороги, ведущей на перевал Жинест – название она прочла, когда они поднялись на самый верх, – она впервые в жизни увидела Средиземное море. Голубое, как на открытках, переливающееся, раскинувшееся до самого горизонта, который был чуть бледнее его, оно оказалось еще прекраснее, чем она ожидала. Дани заставила себя смотреть в другую сторону.

В Кассис, небольшой приморский городок, они приехали в половине седьмого, через два часа с небольшим после поцелуя Иуды, полученного ею на холме над Беррским прудом. По обе стороны длинной улицы по тротуару густой толпой двигались люди – босиком и в шортах или купальных костюмах. Такой толчеи не бывает даже в Париже около "Галери Лафайет". Шофер сказал:

"Бедняжка, здесь и в будни не протолкнешься, а в воскресенье просто сумасшедший дом".

Дани попросила остановиться у пристани, неподалеку от разукрашенных разноцветными флажками лодок и яхт. Расплатившись за проезд, она вышла на шоссе, поставила чемодан у ног, да так и застыла, ничего не соображая от солнца и гама, но краснолицый шофер в кепи, разводя руками, сказал певучим голосом:

– Да вы не огорчайтесь, дорогая, все устроится, это уж закон.

Он еще не успел договорить, как Дани, оглядев то, что, верно, и являлось центром Кассиса, сразу же увидела знакомое белое пятно "тендерберда" и в душе ее все перевернулось. Он стоял метрах в двухстах от нее, у пляжа, среди других машин, но Дани узнала бы его среди тысячи ему подобных, хотя бы уже по тому, как при взгляде на него забилось сердце. У нее так сжало горло, что она не могла дышать, ее охватило восхитительное чувство, своего рода благодарность ко всему: к Кассису, к морю, к солнцу, к толстому шоферу такси и к себе самой за то, что она не пролила ни слезинки и приехала прямо туда, куда следовало.

Ничего не видя вокруг, она шагала к своей Стремительной птице.

Усталость как рукой сняло, и она, словно в замедленной съемке, тихо продвигалась сквозь толщу пустоты. Машина стояла с опущенным верхом, Филипп Филантери так и не поднял его. Судя по всему, он оставил машину не из-за поломки. Дани положила чемодан на заднее сиденье и наконец внимательно осмотрелась. Перед ней раскинулась широкая эспланада, которая тянулась от пристани вдоль пляжа. Она смотрела, как люди купаются в пенистых волнах. Она слышала их смех и крики. А сам городок притулился у подножья огромной скалы, остроконечная вершина которой нависала над морем.

В замке зажигания ключей не было. Она открыла ящичек: там лежали все ключи и документы на машину. Она села за руль и несколько минут мучительно размышляла, пытаясь понять ход мыслей этого парня из Меца. У него не было денег, но он оставил ей сумочку. Угнал машину, но бросил ее через какие-то пятьдесят-шестьдесят километров. Нет, она отказывается что-либо понимать.

Возможно, в его поступках и есть какой-то смысл, но ее это больше не интересует. Может, он в своем полотняном костюме и черном галстуке сейчас где-то здесь, в Кассисе, может, он еще вернется, но это тоже ее больше не интересует. Внезапно напряжение спало, словно мягко отошла какая-то пружина в ее груди, и она вдруг увидела себя как бы со стороны, такой, какой она была здесь, вдали от дома: воровка, угнавшая машину, одинокая дура с неподвижной рукой в лубке. Дани заплакала.

– Хочешь сыграть в карты? – услышала она чей-то голос.

Она была в темных очках, и маленький мальчик, стоявший у дверцы машины, показался ей особенно загорелым. Ему было лет пять. Белокурый, с большими черными глазами, очень красивый, в синих эластичных трусиках в широкую белую полоску и красной тенниске из эпонжа, он стоял босой, держа в одной руке ломтик хлеба с маслом, а в другой – маленькую колоду карт. Дани вытерла слезы.

– Как тебя зовут? – спросил мальчик.

– Дани.

– Хочешь сыграть в карты?

– А тебя как зовут?

– Титу, – ответил он.

– А где твоя мама? Он неопределенно махнул ручкой, в которой держал бутерброд.

– Там, на пляже. Можно, я сяду в твою машину?

Она распахнула дверцу и подвинулась, уступая ему место у руля. Это был очень серьезный, степенный человечек, отвечавший на вопросы коротко и сдержанно. Однако она все же узнала, что у его отца тоже есть машина, голубая – и уж она-то с крышей! – что в воде он нашел морского ежа и положил его в банку. Он рассказал ей правила своей игры. ("Это очень сложная игра".) Каждый получает по три карты, и тот, у кого оказывается больше "картинок", выигрывает. Первую партию они сыграли просто так, без ставок, и выиграл мальчик.

– Поняла? – спросил он.

– Кажется, да.

– На что играем?

– А надо обязательно что-то ставить?

– Без этого неинтересно.

– А ты что поставишь?

– Я? – переспросил он. – Ничего. Это ты должна ставить. Хочешь, поставь свои очки?

Тщательно отобрав, он дал Дани три карты: две семерки и одну восьмерку.

Себе он взял трех королей. Она сказала, что так, конечно, выиграть легко и теперь сдавать будет она. Однако он все-таки опять выиграл. Она сняла свои очки и надела их ему, придерживая за дужки, чтобы они не сползли на нос.

Он сказал, что в очках все получается какое-то сломанное, ему это не нравится. Она дала мальчику вместо очков пятьдесят сантимов.

– А теперь доешь свой бутерброд.

Он куснул два раза, не сводя с Дани внимательных глаз. Потом спросил:

– А кто этот мсье у тебя в машине? Она невольно оглянулась на заднее сиденье.

– Здесь же никого нет.

– Нет, есть. Там, куда кладут чемоданы. Ты же знаешь.

Она рассмеялась, но сердце у нее дрогнуло.

– Какой мсье?

– Который спит.

– Что ты выдумываешь? Мальчик ответил не сразу. Откинув голову на спинку сиденья, он жевал свой бутерброд и меланхолично смотрел вперед сквозь ветровое стекло. Потом вздохнул и сказал:

– По-моему, он спит.

ОЧКИ


Матушка.

Однажды вечером, в Рубе, я посмотрела на ее морщинистое лицо сквозь фужер, наполненный эльзасским вином. Мы сидели в кафе, неподалеку от вокзала. Слышались гудки паровозов.

Убейте меня.

Цюрих, восьмое октября. Скоро восьмое октября наступит уже четвертый раз. И снова поезда. И снова комнаты в гостиницах. И много света!

Как это мы напевали, когда я была маленькая? "Светлы мои волосы, темны мои глаза, черна моя душа, холоден ствол моего ружья". Господи, что я несу.

Со вчерашнего дня я видела столько кипарисов. Прованс – сплошное кладбище. Покончив счеты со всем, я буду покоиться здесь, вдали от мирской суеты.

Гостиница "Белла Виста", недалеко от Кассиса. На одной из улочек капля воды упала мне на лицо. Автобусная станция в Марселе. Высокие крепостные стены с бойницами в Вильневе. Боже, как я металась, чтобы найти только самое себя.

Стекла моих очков, и без того темные, запотели, и я, когда открыла багажник, ничего не увидела. Вечернее солнце, лучи которого стелились вдоль эспланады, светило мне прямо в лицо, и внутри багажника, куда свет не попадал, было темно, как в пропасти. Чудовищный запах ударил мне в нос.

Я вернулась к мальчику по имени Титу, попросила его дать мне мою сумку и переменила очки. Я твердо держалась на ногах, и если у меня и дрожали руки, то самую малость. Я ни о чем не думала. Мой мозг словно парализовало.

Я снова открыла багажник. Мужчина был завернут в ковер, он лежал с подогнутыми коленями, босой. Голова высовывалась из пушистой красной ткани ковра, притиснутая к стене багажника в профиль ко мне. Я увидела его открытый глаз, гладкие волосы, поседевшие на виске, почти прозрачную кожу лица, натянувшуюся на выпирающей скуле. Он казался лет сорока, а может, и нет – его возраст невозможно было определить. Я тщетно пыталась не дышать и все равно задыхалась. Забинтованной рукой я откинула угол ковра, чтобы получше рассмотреть труп. На нем было что-то вроде халата, шелковое и светлое, то ли голубое, то ли зеленоватое, с распахнутым стоячим воротником более темного цвета, из-под которого виднелась мертвенно-белая шея. Две ужасные дырки между сосками так отчетливо выделялись на теле, словно были нанесены киркой, а кровь, вытекшая из ран, черной коркой покрыла верхнюю часть тела до самого горла.

Я захлопнула крышку багажника, ноги у меня подкосились, и я рухнула на нее. Я помню, что пыталась встать, старалась перебороть себя, даже ощущала щекой и правой рукой раскаленный солнцем кузов машины. Потом до моего сознания дошло, что маленький мальчик Титу стоит рядом, что он напуган, и я хотела сказать ему: "Подожди, подожди, ничего страшного не случилось", – но не смогла выдавить из себя ни слова.

Он плакал. Я слышала, как он плачет, и слышала громкий смех, доносившийся издали, с пляжа. Девушки в бикини носились друг за дружкой по эспланаде. Никто не обращал на нас внимания.

– Не плачь. Все прошло, смотри.

Его карты рассыпались по песку. Стараясь удержать рыдания, он обхватил ручонками мои колени и уткнулся носом мне в юбку. Я нагнулась и, успокаивая, несколько раз поцеловала его в волосики.

– Видишь, уже все в порядке. Я просто споткнулась, у меня соскочила туфля.

Из закрытого багажника он едва ли мог чувствовать запах, который у меня все еще вызывал тошноту. Но на всякий случай я отвела мальчика к передней дверце. Он потребовал свои карты и монету в пятьдесят сантимов, которую я ему дала перед этим. Я подобрала их с земли. Когда я снова подошла к нему, он на крыле машины пальцем рисовал какие-то кружочки. Мне он объяснил, что это морские ежи.

Я села на край тротуара, чтобы не наклоняться к нему, притянула его к себе и спросила, как он смог увидеть, что находится в багажнике. Я говорила очень тихо, ласково и почти шепотом. Наверное, он лучше слышал удары моего сердца, чем мои слова.

– Ты ведь не мог сам открыть багажник? Кто его открыл?

– Другой мсье, – ответил Титу.

– Какой другой?

– Другой.

– Тот, который вел мою машину?

– Не знаю.

– И вы вместе смотрели туда?

– Нет, я был там, за этой машиной.

Он показал на желтый "дофин", стоявший рядом с "тендербердом".

– Давно это было?

– Не знаю.

– После этого ты ходил к своей маме? Мальчик подумал. Рукой я стерла следы слез на его щеках.

– Да. Два раза.

– А тот мсье, который открывал багажник, – он не видел, что ты смотришь?

– Видел. Он мне сказал: "Убирайся!"

Я была немного удивлена этим ответом, так как ожидала совершенно другого, потом вдруг, несмотря на жару, у меня пробежал мороз по коже. Я поняла, что Филипп в Кассисе, что он следит за нами.

– Он тебя видел, ты уверен?

– Он мне сказал: "Убирайся!"

– Послушай меня. Как выглядел этот мсье? У него был галстук? Волосы у него черные?

– У него был черный галстук. И чемодан.

– Куда он ушел? Мальчик снова задумался. Он по-взрослому пожал плечами и неопределенно махнул рукой то ли в сторону пристани, то ли городка, то ли еще куда-то.

– Идем, тебе пора к маме.

– А завтра ты придешь сюда?

– Непременно.

Я отряхнула юбку и, взяв мальчика за руку, повела его по эспланаде. Он показал мне свою маму, она была самая молоденькая в группе женщин, лежавших в купальных костюмах на пляже. У нее были светлые волосы и очень загорелая кожа, я слышала, как она смеется со своими приятельницами.

Вокруг них валялись журналы и стояли флаконы с кремом для загара. Увидев сына, она приподнялась на локте и позвала его. Я поцеловала Титу и помогла ему спуститься по ступенькам на пляж. Когда он подбежал к матери, я ушла.

У меня было такое чувство, что мои ноги стали негнущимися, как у манекенов в витринах магазинов.

Я не хотела возвращаться в машину, к этому человеку с пробитой грудью.

Я понимала: единственное разумное, что я могу сделать, – это пойти в полицейский участок. И уж во всяком случае нужно поскорее убраться с пляжа. Я рассуждала так: "Если Филипп знает, что маленький Титу видел в багажнике человека, он, должно быть, обеспокоен этим и сейчас бродит где-то поблизости, чтобы следить за мальчиком. Возможно, он еще здесь и следит за мной. Ну что ж, тогда я заставлю его выйти из засады".

И в то же время я понимала всю нелепость своих рассуждении. Ведь если он, Филипп, засунул труп в машину, которую считал моей, то ему уже плевать на то, что потом буду рассказывать я. И тем более ему наплевать на свидетельские показания пятилетнего ребенка.

Я шагала по пристани, среди равнодушной толпы, и мое сердце замирало каждый раз, когда кто-нибудь случайно толкал меня. Потом я бродила по пустынным улочкам, откуда солнце давно уже ушло, и мне было холодно. В окнах сушилось белье. Я остановилась, чтобы посмотреть назад, и на лоб мне упала капля воды – я вздрогнула всем телом и чуть не закричала. Однако сомневаться не приходилось: за мной никто не шел.

Потом я спросила, как пройти к полицейскому участку. Он находился на маленькой площади, обсаженной платанами. Я издали посмотрела на здание, на пороге которого стояли два полицейских и курили. Мне казалось, что я насквозь пропитана омерзительным, тошнотворным запахом, исходившим от неизвестного мертвого мужчины, который лежал в "тендерберде". У меня не хватило смелости подойти к полицейским. Что я могла им сказать? "Я угнала машину своего хозяина, затем молодой человек, о котором я ничего не знаю, украл ее у меня, а потом я нашла ее здесь с трупом в багажнике. Я ничего не могу вам объяснить, но я невиновна". Кто же мне поверит?

В пиццерии напротив полицейского участка, сидя у окна на втором этаже, я дожидалась темноты. Я надеялась немного прийти в себя, попытаться представить, что же могло произойти за те два часа, пока машина была у Филиппа. Скорее всего, случилось что-то непредвиденное, неожиданное, потому что, когда он уходил от меня, его взгляд не выражал ни малейшей тревоги. В этом я уверена. Почти уверена. А впрочем, совсем не уверена.

Я заказала коньяку, но, когда поднесла рюмку к губам, мне стало нехорошо, и я его не выпила.

Если я сейчас перейду площадь, на которую я смотрю через окно, и войду в полицейский участок, то меня уже не выпустят оттуда до конца следствия, а оно может продлиться много дней или даже недель. Перед глазами у меня одна за другой возникали картины: меня отвозят в марсельскую тюрьму, меня раздевают, на меня напяливают серый халат, какие носят находящиеся в предварительном заключении, мне мажут пальцы правой руки чернилами, меня бросают в темную камеру. Начнут ворошить мое прошлое, выволокут из него на свет всего лишь один мой скверный поступок, такой же, какой наверняка лежит на совести многих женщин, но этого будет достаточно, чтобы очернить и моих знакомых, и человека, которого я люблю.

Нет, я туда не пойду.

Кажется, больше всего сил я потратила на то, чтобы убедить себя, что все случившееся со мной – не правда. Или, в крайнем случае, что сейчас вдруг что-то произойдет и этот кошмар кончится.

Я вспомнила один вечер в Рубе после сдачи устных экзаменов на аттестат зрелости. Результаты вывесили очень поздно. Я несколько раз просмотрела списки, но своей фамилии не нашла. Я долго бродила по улицам, на лице моем было написано полное отчаяние, но в душе я лелеяла безумную надежду: произошла ошибка, справедливость будет восстановлена. Шел уже одиннадцатый час, когда я заявилась к Матушке, в аптеку ее брата. Она дала мне вволю выплакаться, а потом сказала: "Пойдем посмотрим списки вместе, я вижу лучше тебя". И вот, в пустынном дворе лицея, в полной темноте, мы, зажигая спичку за спичкой, принялись снова перечитывать список в поисках моей фамилии, убежденные, что она должна там быть, что в конце концов она там обнаружится. И она обнаружилась, даже с хорошей отметкой.

Именно в тот вечер, в ресторане напротив вокзала, после ужина с эльзасским вином "в честь такого события", я дала Матушке обещание: когда ее не станет, советоваться с ней как с живой. И я всегда держала это обещание, нарушив его только один раз, четыре года назад, во время поездки в Цюрих, потому что мне было стыдно и я бы опротивела себе еще больше, если б усыпляла себя воспоминаниями о Матушке.

Сидя у окна в пиццерии, я думала о ней, (Цюрихе, думала о сыне того человека, которого люблю, и, конечно, о малыше Титу, и все это смешивалось в одну кучу, и я видела дочку Аниты, и даже девочку со станции техобслуживания в Аваллоне-Два-заката. Как же ее зовут, ведь ее отец говорил мне… И я подумала, что все дети, встретившиеся на моем пути, их взгляды, их игрушки – лысая кукла, колода карт – предвестники чудовищной кары, которая меня ждет.

Женщина, что приносила мне коньяк, стала около моего столика. Наверное, я заметила ее не сразу. Терпеливо, видимо, уже повторяя свои слова, которые доносились до меня даже не издали, а просто из иного мира, она спросила:

– Простите, вы мадемуазель Лонго?

– Да.

– Вас просят к телефону.

– Меня?

– Вы мадемуазель Лонго? Казалось, меня уже ничем не удивить, но, как это ни странно, я все же удивилась. Я встала и направилась вслед за женщиной. Только когда мы проходили через зал, я вдруг увидела помещение, где просидела больше часа: скатерти в красную клетку, полным-полно посетителей, запах горячего теста и майорана. Телефонная будка находилась на первом этаже, рядом с плитой, где готовили пищу, и воздух в ней был гнетущий, сухой.

Его голос показался мне немного другим, но это был он.

– Ты еще долго будешь так сидеть, Дани? Мне уже осточертело, я сейчас на все плюну. Дани! Ты меня слышишь?

– Да.

– Дани, можно договориться.

– Ты где?

– Недалеко.

– Ты видел меня, когда я вошла сюда?

– Да.

– Филипп, пожалуйста, скажи, где ты? Он не ответил. Я слышала в трубке его дыхание. Я поняла, что он боится, тоже боится. Наконец он заговорил каким-то свистящим голосом, от которого задребезжала мембрана.

– Откуда ты знаешь мое имя?

– Сегодня утром я заглянула в твой бумажник.

– Зачем?

– Чтобы знать.

– Ну и что же ты знаешь? Теперь не ответила я.

– Дани, послушай, если ты точно выполнишь то, что я тебе скажу, мы можем где-нибудь встретиться.

– А если нет?

– Тогда я немедленно отправляюсь в участок, который ты видишь напротив.

Ты меня слышишь?

– Слышу. Но не понимаю.

Снова молчание.

– Филипп?

– Не называй меня по имени.

– Где ты хочешь встретиться?

– В конце пристани есть дорога, которая ведет в бухту Пор-Миу. Если не знаешь, спроси. Так вот, километрах в двух-трех от этого городка ты увидишь гостиницу "Белла Виста". Там для тебя заказана комната.

– Для меня?

– Я звонил туда. Я бы предпочел комнату здесь, в Кассисе, но нет ни одной свободной. Поезжай туда на машине.

– Я не хочу больше садиться в эту машину.

– А я хочу, чтобы ты угнала ее отсюда и чтобы тебя видели в ней. В гостинице переоденешься, снимешь свой костюм. Я позвоню туда через двадцать минут, убедиться, что ты уже там. И тогда встретимся.

– Где?

– Сначала поезжай туда. И учти, Дани: не пытайся надуть меня, твое положение гораздо опаснее моего.

– Ты так думаешь?

– О да. И не забудь: сними этот костюм, переоденься.

– Я не буду ничего этого делать.

– Как хочешь. Значит, я звоню через двадцать минут. А нет, тем хуже для тебя.

– Но почему бы нам не встретиться здесь сейчас?

– Ты ведь хочешь, чтобы мы встретились? В таком случае условия ставлю я, а не ты.

– И все-таки я ничего не понимаю.

– Тем лучше.

Он повесил трубку. Я тоже, дрожащей рукой.

Было уже совсем темно, когда я села в "тендерберд". За моей спиной по краям огромной площади светились ярмарочные балаганы. Сквозь звуки венского вальса из тира доносились выстрелы. Дальше высилась эстрада для оркестра, украшенная к завтрашнему вечеру гирляндами лампочек.

Я медленно ехала мимо пристани. По шоссе, вдоль которого тянулись террасы кафе, вдыхая запах моря и аниса, текла беспечная толпа, которая неохотно расступалась передо мной. Я спросила дорогу. За городком шоссе круто поднималось, потом проходило вдоль новых домов, где на балконах ужинали люди, а дальше шло над освещенным луной пустынным пляжем из белой гальки.

Гостиница "Белла Виста" с башнями в мавританском стиле возвышалась на скалистом мысу, среди пиний и пальм. Здесь было очень многолюдно и очень светло. Я поставила "тендерберд" у въезда в парк, отдала чемодан портье с золотыми галунами, подняла верх машины, заперла на ключ багажник и обе дверцы.

Какая-то молодая женщина помогла мне заполнить карточку для приезжих.

Отвечая на вопрос, кто я и откуда приехала, я вспомнила о гостинице в Шалоне, и перед моими глазами вдруг всплыло лицо Филиппа, обезоруживающе красивое, и это немного приободрило меня. Нет, решительно, я законченная психопатка.

Комната была совсем маленькой, с ванной, облицованной кафелем в цветочек, с новой мебелью, с вентилятором, который лишь перегонял горячий воздух, открытое окно выходило на море. Я бросила взгляд вниз, на освещенный бассейн, где с громкими криками плескались какие-то юнцы, потом разделась и, стараясь не замочить волосы и забинтованную руку, приняла душ.

Когда я вытиралась, в комнате зазвонил телефон.

– Ты готова? – спросил Филипп.

– Через несколько минут. Что мне надеть? Выбор у меня невелик.

– Что хочешь, только не костюм.

– Почему?

– Меня и так уже достаточно много видели в его обществе. Через час встречаемся в Марселе.

– В Марселе? Это нелепо. Почему не здесь?

– Меня достаточно видели "здесь". К тому же я в Марселе.

– Я не верю.

– Веришь или не веришь, но это так. Ты знаешь Марсель?

– Нет.

– Черт побери! Дай мне подумать.

– Филипп, – тихо сказала я ему, – я назначила тебе встречу запиской, она на холме, на том месте, где ты бросил меня.

– Встречу?

– На случай, если бы ты вернулся. В десять вечера, у дома номер десять по улице Канебьер.

– Ты знаешь, где она находится?

– Нет, но, наверное, ее нетрудно найти.

– Ладно. В половине одиннадцатого. Машину оставишь на другой улице, а сама придешь пешком. Я буду тебя ждать.

– Погоди, не вешай трубку.

Но он уже повесил. Я спросила у телефонистки, откуда мне звонили. Из Марселя. Поколебавшись, что надеть – брюки, в которых я ходила накануне, или муслиновое платье, – я надела платье. Я выбрала его потому, что поняла: он не хочет, чтобы я была одета так, как вчера, когда его видели со мной в "тендерберде". Не будь я в таком смятении, предосторожности этого жулика показались бы мне смешными. Я причесалась и взглянула на себя в зеркало: никаких сомнений, там я, да-да, я, все было настолько реально, что я зажмурилась.

Марсель – самый растянутый, самый непонятный из всех городов, которые я когда-либо проезжала. Улочки, еще более узкие, чем парижские, расходятся в разные стороны, и, с какой бы стороны ты в них ни въезжал, они все равно никуда не поводят. Я несколько раз останавливалась у тротуара, чтобы спросить дорогу, и ничего не могла понять из объяснений, кроме того, что я бедняжка. Мне говорили: "бедная девушка", "бедная мадемуазель", "бедняжка вы, бедняжка". И все время выяснялось, что я еду в противоположную сторону от улицы Канебьер.

Наконец, около здания, которое называли Биржей, я обнаружила огромную стоянку для машин. Я заперла "тендерберд" на ключ и пошла прямо, куда глаза глядят, и эта первая же улица, по которой я пошла, сразу же привела меня на другую, очень широкую, – как оказалось, ту самую, что я искала, да еще почти напротив того места, где было назначено свидание. Дом номер десять находился в нижней части улицы, у Старого порта. На нем висела вывеска агентства путешествий. Рядом был большой ресторан – Сентра", на тротуаре толпились люди, по мостовой сновали голубые автобусы, на зданиях горели неоновые рекламы.

Филиппа не было видно, но я знала, что он откуда-нибудь следит за мной.

Я подождала его несколько минут, прохаживаясь взад и вперед, рассматривала, ничего не видя, выставленную в витрине фотооптику, потом почувствовала на своем плече его руку. На нем был все тот же светлый костюм с черным галстуком. Стоя в снующей толпе, мы долго молча смотрели друг на друга. Увидев его осунувшееся лицо, я, мне кажется, сразу поняла, что он никого не убивал и эта история потрясла его не меньше, чем меня.

– Где машина? – спросил он.

– Там, на площади.

– Он все еще в ней?

– Где же, по-твоему, ему быть?

– Дани, кто он?

– Я должна спросить это у тебя.

– Не кричи. Пойдем.

Схватив за локоть, он потащил меня в сторону порта. Мы пересекли ярко иллюминированную площадь, переходя от одного пешеходного островка к другому, лавируя между идущими сплошным потоком машинами. Филипп крепко держал меня за руку. Мы долго шли по набережной, которая называется Рив-Нев. Ни разу не повернув ко мне головы, он глухим голосом рассказал, что угнал "тендерберд", чтобы продать его, что до Кассиса ехал без остановок, а в Кассисе, осматривая его, перед тем как передать одному владельцу гаража, открыл багажник и увидел в нем труп. Он испугался, он стал следить за маленьким Титу, он не знал, что предпринять. Он решил, что этого человека убила я и теперь воспользуюсь ситуацией, чтобы свалить вину на него, Филиппа. Он был уверен, что никогда больше не встретит меня. Мой приезд окончательно сбил его с толку.

Мы сидели с ним в конце набережной в темноте, на куче изъеденных морской водой досок. Филипп спросил меня, как я напала на его след, после того как он бросил меня у Беррского пруда.

– Я позвонила в ресторан, где мы обедали.

– Молодец, не потеряла голову.

– В Кассисе ты следил за мной? Почему сразу не подошел ко мне?

– Я не знал, что у тебя на уме. Чья это машина?

– Моего шефа.

– Он тебе ее одолжил?

– Нет, не одолжил. Он даже не знает, что я ее взяла.

– Хорошенькое дельце! Я видела по его глазам, что ему еще о многом хочется меня расспросить. Наверное, и в моем взгляде он прочел то же желание. Он по-прежнему держал меня за руку, но нас обоих парализовало недоверие. Первым нарушил молчание он.

– Ты правда не знаешь этого человека?

– Правда.

– И не знала, что он в багажнике?

– Ты сам видел, как я открывала багажник в Кассисе. Похоже было, что я знала об этом?

– Ты могла ломать комедию.

– Ты тоже можешь ломать комедию. В этом ты, кажется, большой мастак, не правда ли? Со вчерашнего вечера только этим и занимаешься.

– Но ведь кто-то же засунул его туда, и это не я. Подумай немножко.

Дани. Когда я тебя встретил, он уже был мертв.

– Откуда ты знаешь?

– У меня есть глаза! Он умер по крайней мере двое суток назад.

– Ты мог засунуть его в багажник и спустя двое суток после того, как убил.

– Когда, например?

– В Шалоне, вчера вечером.

– Ну, представь себе на минутку, как бы я мог целый день шататься с трупом по городу? Даже по такому, как Шалон? Хватит фантастики, вернись на землю. Кстати, извини, мне неприятно тебе угрожать, но у меня полно свидетелей, которые могут показать, что я делал вчера и позавчера. Не спорю, я таскался с чемоданом, но попробуй убедить кого-нибудь, что в нем можно спрятать труп. Не думаю, чтобы тебе это удалось.

Он встал и зашагал прочь. Я торопливо проговорила:

– Филипп, умоляю, не бросай меня.

– Я и не бросаю.

Повернувшись ко мне спиной, он стоял около разбитой лодки и смотрел на неподвижную черную воду, изрезанную полосами света. Шум от города казался очень далеким. Наконец он заговорил.

– Что из себя представляет твой шеф? Убийца с большой дороги? Я пожала плечами и ничего не ответила. Он обернулся, но по его напряженному лицу я видела, что он раздражен и нервничает.

– Черт побери, я же ничего не знаю! – воскликнул он. – Я только хочу сказать, что, когда ты угнала машину, труп мог быть уже там.

– Нет. Когда я угнала ее, багажник был пустой, я точно знаю, я заглядывала в него.

– Вот как! А по дороге ты его открывала?

– Кажется, да.

– Где в последний раз? Я подумала. Восстановила в памяти весь свой путь. Мысленно проехала по автострадам № 6 и № 7 до Фонтенбло. Вспомнила, что там открывала багажник, намереваясь положить в него купленный чемодан, но потом передумала и положила его на заднее сиденье.

– В Фонтенбло он был пустым.

– Это было давно. А после того где ты останавливалась?

– В Жуаньи, заходила в бистро. Там я и встретила шофера грузовика, который стянул у меня букетик фиалок. Но это было днем, машина стояла у дверей, и тогда в нее не могли засунуть труп.

– А ты уверена, что до Кассиса не открывала багажник?

– Я бы помнила об этом.

– А где ты останавливалась после Жуаньи?

– На станции техобслуживания, неподалеку от Аваллона. Там я оставила машину надолго, ее даже перегнали на другое место, пока я была у доктора.

Он посмотрел на мою забинтованную руку. По его глазам я видела, что он вспоминает мой рассказ о том, как мне покалечили руку, как незнакомые люди утверждали, будто видели меня накануне на шоссе и будто бы я ехала в Париж, тогда как я уверяла, что в это время находилась в Париже. Но он только сказал:

– Да-а, эта твоя история – крепкий орешек.

Я не знала, что еще добавить в свое оправдание. Да мне и не хотелось оправдываться. Филипп заметил, что я дрожу в своем белом платье, и, сняв пиджак, накинул его мне на плечи. Дыша мне прямо в лицо, он спросил шепотом:

– Ты говоришь правду, Дани?

– Клянусь.

– Даже если это ты застрелила его из ружья, я тебе помогу, понимаешь?

– А разве его застрелили из ружья? Сама того не желая, я почти прокричала это визгливым, срывающимся голосом. Это прозвучало смешно. Не знаю почему, но у меня на глазах выступили слезы.

– Да, я так полагаю, поскольку оно лежит в багажнике рядом с трупом.

– Что – оно"?

– Да ружье же, черт побери! Блестящее, новенькое! В твоем багажнике!

Ружье! Скажи, меня-то ты узнаешь, по крайней мере?

Сжав руками мою голову, он принялся раскачивать ее из стороны в сторону, словно пытаясь разбудить меня.

– Подожди! Я не видела ружья!

– Интересно, что ты вообще видишь! Коврик ты видела? Мертвеца видела?

Ну, так с ним еще и ружье!

Филипп отпустил меня, резко повернулся на каблуках и зашагал, сунув руки в карманы и подняв плечи. Я видела белое пятно его рубашки. Я встала и нагнала его. Он повел меня через шоссе, сказав, что у него кончились сигареты, нет ни гроша и он голоден как волк.

В переполненном бистро, стены которого были увешаны неводами и ракушками, я купила пачку "Житан" и спички. Филипп за стойкой выпил кружку пива и съел сандвич. Он молчал и даже не смотрел на меня.

Я спросила:

– Как ты добрался до Марселя?

– Не твоя забота.

– А где твой чемодан?

– Тоже не волнуйся.

Когда мы вышли, он обнял меня за плечи и притянул к себе. У меня не было желания его отстранить. Мы пошли, прижавшись друг к другу, по тротуару, на котором валялись пустые ящики – от них исходил запах водорослей. У Старого порта мы пересекли площадь. Когда мы проходили мимо какого-то ресторана, в зеркальной витрине на мгновение промелькнули наши лица, мое белое платье, его пиджак на моих плечах – короче, мы оба, обнявшиеся, освещенные неоновыми рекламами, в тысяче километров от моей жизни. Да, правда, в тысяче километров, и это показалось мне тогда гораздо более нереальным, чем все остальное, вся история с трупом.

Когда мы вышли на улицу Канебьер, на нас стали оглядываться прохожие. Я спросила Филиппа, куда мы идем.

– К машине. Нужно узнать, кто этот тип. Нужно еще раз взглянуть на него.

– Не надо, прошу тебя, у меня не хватит духу.

– У меня хватит.

Мы подошли к "тендерберду", который я оставила на стоянке среди сотен других машин, и несколько минут неподвижно стояли рядом. Я вынула из сумочки ключи и протянула Филиппу, но он не взял их. Мимо нас, жестикулируя и галдя, прошла ватага подростков, потом, шевеля губами и озабоченно понурив голову, одиноко пробрела какая-то женщина в измятом платье. Филипп велел мне сесть за руль: нужно найти более укромное место и там открыть багажник.

Мы поехали по набережной Рив-Нев, повторяя тот путь, что перед этим проделали пешком. Когда я повернула на улицу, которая, пересекая город, забирала вверх, он вдруг сказал:

– Знаешь, Дани, у нас, кажется, есть шанс выпутаться. Если тебе подсунули этого типа по дороге, то о нем никто не знает, кроме той сволочи, которая это сделала. Между ним и тобой нет никакой связи. В таком случае и мы поступим точно так же. Выбросим где-нибудь этот подарочек и забудем о нем. И нас это не касается.

Я свернула на одну улицу, потом на другую, продолжая забираться в гору.

Затем Филипп велел мне ехать по дороге с каменной оградой, ведущей на Рука-Блан. Здесь мы не встретили ни машин, ни прохожих, и улочка была настолько крутая и узкая, что в одном месте мне пришлось остановиться и долго маневрировать на повороте. С больной рукой это было нелегко, и Филипп помог мне крутить руль. Когда мы поднялись еще выше, в пролете между двумя облупившимися стенами я увидела сверкающий огнями город – он лежал внизу, вдоль моря.

Положив руку мне на колени, Филипп дал знак остановиться. Перед домом семьдесят восемь. Я запомнила его потому, что этим номером в приюте было помечено мое белье. В темном дворе виднелся новый дом. Мы немного выждали, прислушиваясь, потом на самом малом газу въехали в ворота. Фары машины осветили блестящие двери выстроившихся в ряд гаражей, листву деревьев, лестницу. Одна машина стояла прямо во дворе. Я приткнулась позади нее, выключила мотор и фары. Двор был тихий, но узкий, и я с тревогой подумала: если нам почему-либо придется удирать отсюда, тут быстро не развернешься.

Я отдала Филиппу его пиджак, и мы вышли из машины. Несколько окон наверху над нами были освещены, за одним из них, с задернутой шторой, угадывался голубоватый свет телевизора. Я открыла багажник и тут же отпрянула, даже не заглянув в него. Чудовищный запах ударил мне в нос, и я была в каком-то полуобморочном состоянии, когда услышала, что Филипп просит дать ему платок. Он задыхался, лицо его настолько исказилось, что стало каким-то старым, заострившимся, чужим. Наши взгляды встретились – я никогда не забуду, какой ужас я прочла в его глазах.

Я слышала, как совсем рядом он ворочал труп. В отчаянии я тупо уставилась на ворота, но совсем не из страха, что кто-нибудь появится. Об этом я даже не думала. Вдруг Филипп прошептал:

– Посмотри, Дани.

Он показал мне ружье, длинное ружье с черным стволом.

– На прикладе инициалы.

– Инициалы?

– Да, "М.К.".

Филипп заставил меня посмотреть на ружье и даже потрогать пальцем выгравированные на дереве буквы.

– Винчестер. В магазине не хватает трех патронов.

– Ты в этом разбираешься?

– Немножко.

Он вытер ружье моим платком и положил его обратно на коврик, в который был завернут убитый. Я увидела освещенное матовой лампочкой багажника лицо мертвеца с отвисшей челюстью. Филипп обшаривал карманы его халата. По наступившей тишине я догадалась, что он что-то обнаружил и потому затих.

Вдруг он резко выпрямился. Хотел что-то сказать и не смог. Словно окаменел от потрясения. Я только успела увидеть, что в левой руке он держит какую-то бумажку. Потом он закричал. Не знаю, что он кричал. Наверное, что я сумасшедшая, а он поддался бреду сумасшедшей, во всяком случае, как я теперь понимаю, его взгляд выражал именно это. В его глазах я вроде бы прочла, что сейчас он меня ударит. Кажется, я подняла руку, чтобы защититься от удара.

В тот же момент от резкой боли под ложечкой у меня перехватило дыхание и я скрючилась. Но прежде чем я успела упасть, он схватил меня в охапку и потащил к дверце машины. Помню, как с затуманенным сознанием я лежала на передних сиденьях машины, помню стук захлопываемого багажника и удаляющиеся шаги Филиппа. Больше не помню ничего.

Много позже, когда я очнулась, кругом царила тишина, в машине я была одна, мне удалось сесть и придвинуться к рулю, я жадно ловила ртом ночной воздух и плакала. Мои очки валялись в ногах на коврике. Надев их, я увидела, что часы на щитке показывают час ночи. Одергивая на коленях платье, я обнаружила бумажку, которую Филипп извлек из халата мертвеца.

Я включила свет.

Это оказалась телефонограмма, принятая, судя по бланку, аэропортом Орли. Адресована она была некоему Морису Кобу, пассажиру рейса 405 авиакомпании "Эр-Франс". Принята и записана угловатым почерком стюардессы 10 июля в 18 часов 55 минут. Я не сразу высчитала, что это было в пятницу, двое с половиной суток назад, но, когда я это поняла, все происшедшее со мной в течение последних двух дней всплыло в моей памяти как сплетение ужасов в кошмарном сне.

На бланке было написано:

"Не уезжай. Если ты не сжалишься надо мной, я поеду за тобой в Вильнев.

Я в таком отчаянии, что мне уже все равно."

И подпись: "Дани".

В графе "Отправитель" был указан мой парижский телефон.

Дорога, освещенная луной, без конца петляла над морем. Это все, что я помню. Не знаю, как я доехала до гостиницы "Белла Виста". Не знаю даже, понимала ли я, что возвращаюсь туда. Было холодно. Мне было холодно.

Думаю, я даже не вполне осознавала, что нахожусь на Юге. Скорее, мне казалось, что я на дороге в Шалон и только что рассталась с доктором, который наложил мне на руку лубок, с владельцем станции техобслуживания, с жандармом на мотоцикле. Сейчас я встречусь с Филиппом на набережной Соны, но теперь уже я не остановлюсь, нет, не остановлюсь, и все будет иначе.

И еще я думала о своем белом костюме. "Нужно обязательно забрать его! – эта мысль не покидала меня. Я ехала и думала об этом оставленном в гостиничном номере костюме как о чем-то таком, что поможет мне вернуть утраченное равновесие: костюм – это то, что принадлежало мне до пятницы 10 июля, и, обретя его, я снова обрету себя.

В Кассисе на пристани еще горели огни, из открытого бара доносились звуки электрогитары, несколько молодых людей стали бесноваться перед моей машиной, и мне пришлось остановиться. Один из них перегнулся через дверцу и, дыша на меня табаком и вином, поцеловал прямо в губы. Потом я поехала вдоль пляжа с белой галькой и наконец увидела мавританские башни гостиницы. Сквозь листья пальмы проглядывала круглая полная луна.

Ночной портье в белом форменном костюме с золотыми галунами дал мне ключ от номера. Кажется, он говорил мне что-то о лошадях, о том, какая из них выиграла скачки, и я отвечала ему вполне естественным голосом. И только заперев на ключ дверь своей комнаты, я снова разрыдалась. Слезы из моих глаз текли ручьями, и я не могла их остановить, словно это были не мои слезы. Я взяла с кровати жакет от костюма и крепко прижала его к груди. От него исходил запах духов, моих духов, которыми я душусь уже много лет, запах моего тела, но это не ободрило меня, скорее наоборот.

Я разделась и, расстелив костюм в изножье кровати, легла в постель, держа телефонограмму в правой руке. Прежде чем погасить свет, я перечитала ее несколько раз. Спустя некоторое время я снова зажгла ночник и снова прочла ее.

Я не знаю никакого Мориса Коба. Я не посылала этой телефонограммы. В пятницу 10 июля в 18 часов 55 минут я находилась в квартале Монморанси, я как раз приступала к работе и была с Каравеями и их девочкой. Значит, в это время кто-то проник в мою квартиру на улице Гренель и, воспользовавшись моим телефоном и моим именем, отправил телефонограмму.

Это ясно как день.

На прикладе ружья, обнаруженного в "тендерберде", стоят инициалы "М.К.", то есть инициалы Мориса Коба. Эта связь между ружьем и телефонограммой показывает, что труп в мою машину подсунули не случайно, как можно было бы подумать, что в этот кошмар совершенно сознательно ввергли именно меня. Дани Лонго. Это тоже ясно как день.

Не знаю, спала ли я. Время от времени подробности моей поездки, начиная с Орли, врывались в мой сон так отчетливо и грубо, что я открывала глаза.

Белый прямоугольник карточки на конторке в гостинице "Ренессанс".

Раздраженный голос администратора: "Лонго, Даниель Мари Виржини, двадцать шесть лет, служащая рекламного агентства, разве это не вы?" Кто-то появляется за моей спиной в туалете станции техобслуживания. Жандарм шарит по моей машине лучом фонарика и требует, чтобы я раскрыла свою сумочку.

Маленькая девочка по имени Морин. Все утверждают, что видели меня, говорили со мной, что в субботу на исходе ночи я ехала в Париж.

Наступил рассвет. Я лежала с открытыми глазами, смотрела, как утренний свет постепенно просачивается в мою комнату, и думала: "Нет, это не просто дурацкая шутка, которую сыграл со мной шофер грузовика, случайно встретившийся мне на дороге, это продуманный заговор против меня. Бог знает для какой гнусной цели, но кому-то необходимо было обставить все так, будто в субботу на рассвете я ехала по шоссе Макон – Аваллон. И этот "кто-то" воспользовался не только моим телефоном, но и моим именем и, надев так же, как я, белый костюм и темные очки, выдал себя за Дани Лонго.

Все, кто уверял, что видели меня, говорили правду. Они действительно "видели", но не меня, а другую женщину, в другой машине, которая…"

И тут я заходила в тупик.

Я вскочила на кровати и чуть не закричала. Это безумие. Никакого заговора не было и не могло быть. Как бы я себя ни утешала, но никто не смог бы, если только он не обладает даром ясновидения, заранее связать меня телефонограммой с каким-то неизвестным мертвецом, которого потом, почти через двое суток, где-то у черта на рогах, в сотнях километров от моего дома, засунут ко мне в машину. Тем более никто не мог заранее предложить какой-то женщине на одном из отрезков автострады № 6 выдавать себя за меня, Дани Лонго, за двенадцать, а может, даже за пятнадцать часов до того, как я там появлюсь. Никто, никто в целом свете не мог знать в пятницу, в 18 часов 55 минут, да и в субботу на рассвете, что на меня найдет такое безрассудство и я как идиотка угоню машину шефа и поэтому действительно буду катить вечером по автостраде № 6 к морю. Никто. Я сама этого не знала.

Я говорила себе: "Подожди, подожди, подумай еще, этому наверняка есть – должно быть! – какое-то объяснение". Но его не было. Самое страшное заключалось в том – у меня голова шла кругом от ужаса, – что я сама не знала, что поеду. Значит, все началось помимо меня и вообще помимо кого бы то ни было, ни одно человеческое существо не могло послать эту телефонограмму, не могло выдавать себя на автостраде за Дани Лонго.

Остается только думать, что еще за сутки до того, как я неожиданно для себя решила воспользоваться "тендербердом", какая-то сверхъестественная сила остановила свой выбор на мне, подчинила меня своей воле – и вообще весь мир обезумел.

Кто-то остановил свой выбор на мне. Подчинил своей воле. Оказался за моей спиной. Моя искалеченная рука болит. Болит и под ложечкой, в том месте, куда ударил меня Филипп. Это возмездие. Возмездие за моего сына, убитого четыре года назад, в Цюрихе, прежде чем он появился на свет.

Кто-то за пределами нашего мира неотступно и неустанно преследует меня.

Мне снова стало казаться, будто я живу в чьем-то чужом сновидении. И мне хочется, больше всего на свете хочется тоже уснуть – или нет, лучше пусть проснется тот, кому все это снится, пусть вокруг станет тихо и мирно, пусть я умру и все забуду.

* * *

Понедельник, 13 июля. Утро.

Цветочки на обоях в моей комнате. Голубые с красными тычинками. Грязная повязка. Часы на правой руке тикают у самого уха. Из-под простыни торчат мои голые ноги. Я спускаю их на горячий коврик, как раз на то место, куда падают лучи солнца. Под моим окном, в бассейне, две светловолосые девушки плывут рядом, широко и бесшумно взмахивая руками. Сквозь неподвижные листья пальм виднеются раскаленное небо и море, то самое море, которое я мечтала увидеть. Все такое ясное, светлое.

Я нашла на умывальнике кусочек рекламного мыла и выстирала белье, которое сняла с себя накануне. Чем пахло мыло? Теперь уже не помню. Как не помню и того, что я в действительности пережила. Некоторые детали вдруг отчетливо всплывают в моей памяти, а другие улетучились. А может быть, и эти отчетливые воспоминания – плод моей фантазии? Теперь-то я знаю, что безумие именно в этом и состоит, в этих подробностях – голубые цветочки с красными тычинками, грязная повязка, солнце среди пальм, – во множестве точных деталей, которые не связаны между собой и ни к чему не приводят, кроме как к самой себе.

Я могла бы провести в этом номере весь день, а потом еще один день, и еще один день, не двигаясь, могла бы стирать и стирать все те же трусики, все тот же лифчик, до тех пор пока не осталось бы мыла, не истерлась бы вся ткань, пока не исчезло бы все – и ребенок, и кровь, – и не нужно было бы лгать даже себе.

Время от времени со мной разговаривала Матушка. Это она заставила меня заказать кофе в номер, она заботилась обо мне, она за меня моими устами говорила по телефону, она словно вселилась в меня. Это она сказала мне:

"Дани, Дани, очнись, посмотри, на кого ты похожа". Я взглянула на себя в зеркало над умывальником. Я старалась прочесть, что кроется за моим взглядом, понять, что за тайна скрыта в моей голове, в моей душе, тайна, которая бьется, как попавшая в сети птица.

Потом я выпила две чашки черного кофе, приняла холодный душ, и мне стало легче. Время – лучший лекарь. Надо только переждать, подводной лодкой залечь на дно. И тогда я снова услышу голос Матушки. Что-то во мне словно погружается в глубокий сон, и я на некоторое время успокаиваюсь, мне становится легче.

Я надела белый костюм, темные очки, перевязала руку мокрым бинтом.

Разыскивая в сумочке гребенку, я обнаружила, что Филипп, покидая меня во второй раз, забрал все мои деньги: и конверт, и кошелек были пусты.

Кажется, пропажа не огорчила меня. В конце концов, его поступок естествен, это я могу легко объяснить. Больше того, если бы Филипп остался со мной, я все равно отдала бы ему деньги. У него не было ни гроша, и я рада за него. А в остальном пусть убирается к черту.

К тому же, поскольку до этого ни одна мысль, кроме мысли о том, что мне делать-идти в полицию и во всем сознаться или же броситься в море, – не приходила мне в голову, то кража Филиппа даже помогла мне, действительно помогла. Я подумала, что прежде всего мне нужно найти отделение Национального банка и получить деньги по чеку. Матушка сказала: "Это разумнее, чем сидеть в номере и терзаться. Благословляю тебя".

Я спустилась в холл, спросила у администратора, как проехать в отделение банка, и предупредила, что оставляю номер за собой. "Тендерберд" был на том же месте в саду, где я его поставила, раскаленный от солнца. Я обругала себя за то, что не отвела его в тень, но, сев за руль, не почувствовала запаха, которого так боялась. Я изо всех сил старалась не думать о том, во что должен превратиться в такую жару труп человека, убитого чуть ли не трое суток назад. Я привыкла подавлять свои мысли.

Сколько я себя помню, мне всегда приходилось бороться против какой-нибудь ужасной картины, которую рисовало мое воображение. Моя рыдающая мать, которой обривают голову за несколько минут до того, как она выбросилась на улицу с третьего этажа; ее распростертое на тротуаре тело. Или отец, кричащий под вагоном внезапно тронувшегося товарного состава. И я твержу себе: хватит, остановись, дуреха, но, в общем-то, разве можно что-нибудь забыть?

Всюду солнце. Я поставила машину на теневой стороне главной улицы Кассиса, которая вела на пристань. Опустила верх машины, чтобы ветер развеял дурной запах и мои страшные сновидения. В банке, куда я вошла, было чисто и покойно. Мне сказали, что я могу получить со своего парижского счета семьсот пятьдесят франков, но так как я уже потратилась в Фонтенбло, то взяла всего пятьсот. Матушка сказала мне: "Возьми все, что можно, эти деньги пропадут, беги за границу, исчезни". Но я ее не послушалась.

Ожидая, когда мне выдадут деньги, я увидела большую дорожную карту на стене и вспомнила одну фразу в телефонограмме: "Я поеду за тобой в Вильнев". Я посмотрела, нет ли Вильнева в районе автострад № 6 и № 7, между Парижем и Марселем. Их оказалось столько, что поначалу у меня опустились руки: Вильнев-Сен-Жорж, Вильнев-ла-Гийар, Вильнев-сюр-Ионн, Вильнев-л'Аршевек, Вильнев-лез-Авиньон и много еще других городков с этим названием, не считая, конечно, деревушек, которые не помечены на карте.

Я взяла на заметку Вильнев-ла-Гийар, который неподалеку от Фонтенбло, где я в последний раз открывала багажник и видела, что он пуст, а также Вильнев-сюр-Ионн, около Жуаньи, где я встретилась с похитителем фиалок. Но скорее всего, оба эти городка не имеют никакого отношения к моей истории.

Матушка сказала: "Совершенно никакого, если вспомнить телефонограмму. Она была адресована пассажиру самолета. Кто же полетит в Вильнев-ла-Гийар, который в пяти сантиметрах от Парижа, можешь сама измерить".

Я получила деньги, спрятала их в сумочку и спросила, есть ли в Кассисе агентство путешествий. Оказалось, есть: в соседнем доме, всего лишь выйти из одной двери и войти в следующую. Это я приняла за хорошее предзнаменование, тем более что на объявлениях, почти одинаковых, вывешенных на двери банка и агентства, я прочла, что сегодня, в понедельник 13 июля, они работают до двенадцати часов. Бог дал мне возможность получить деньги, и у меня оставался еще целый час. Матушка спросила: "Для чего?" Я и сама хорошенько не знала. Может, просто чтобы двигаться, чтобы сделать еще что-то, свойственное живому существу, чтобы побыть на свободе до того, как в моей машине обнаружат труп и меня схватят, бросят в темную камеру, где я буду сидеть скрючившись, обхватив голову руками, как младенец во чреве матери, как в те времена, когда меня носила в своем теле Рената Кастеллани, по мужу Лонго, родом из Сан-Аполлинаре, провинция Фрозиноне.

Я попросила дать мне расписание рейсов "Эр-Франс" и, выйдя из агентства, принялась изучать его, стоя на залитом солнце тротуаре, по которому толпой шли на пляж курортники. Указанный в телеграмме рейс 405, обслуживаемый "каравеллами", был прямой рейс Париж – Марсель, вылет из Орли по пятницам (кроме праздников) в 19:45, прибытие в Марсель (аэропорт Мариньян) в 20:55. Я сразу же подумала: "Вильнев, который я ищу, должен быть Вильнев-лез-Авиньон, так как другого, южнее, на карте нет". В то же время в моей памяти зашевелилось что-то неприятное, я никак не могла определить что именно, вытащить это на поверхность, но оно тревожило меня.

Я поискала глазами "тендерберд", он стоял у противоположного тротуара.

Вдруг мне вспомнилась карточка на конторке в гостинице "Ренессанс" в Шалоне, и я поняла, что меня тревожит. Ведь именно в "Ренессансе" мне сказали, что, когда я якобы останавливалась у них в первый раз, я ехала из Авиньона. Я им ответила, что это чепуха. "Вот видишь, – сказала мне Матушка, – все специально подстроено, чтобы погубить тебя, все предусмотрено заранее. И если теперь в твоем багажнике обнаружат труп, кто же тебе поверит, что ты ни при чем? Умоляю тебя, беги, беги куда глаза глядят и никогда не возвращайся". Но я опять не послушалась ее.

Я пошла на пристань. Накануне, когда я спрашивала дорогу в гостиницу "Белла Виста", я заметила в конце набережной почтовое отделение. Сейчас, проходя мимо, я вспомнила, как здесь же, но только несколькими часами позже, какой-то подвыпивший молодой человек чмокнул меня в губы, и невольно обтерла рот забинтованной рукой. Я ответила Матушке: "Не волнуйся, подожди, я еще не начала защищаться. Я совсем одна, это правда, но ведь я всегда была одинока, и пусть даже весь мир ополчится против меня, он меня не одолеет". Одним словом, я собиралась с силами.

На почте было темно, особенно после яркого солнца на улице, и мне пришлось сменить очки. Я увидела прикрепленные к конторке несколько телефонных справочников всех департаментов. Я раскрыла справочник абонентов департамента Воклтоз. Некий Морис Коб действительно проживает в Вильневе-лез-Авиньон.

В глубине души я, видимо, на это не рассчитывала: сердце мое гулко застучало. Не могу объяснить, что я почувствовала в этот момент. Это было напечатано, это было нечто отрезвляюще холодное, реальное, гораздо более реальное, чем телефонограмма, переданная из моей квартиры, чем труп, запертый в багажнике машины. Любой человек – и не только в последние два дня, но и за много месяцев до этого – мог раскрыть толстую телефонную книгу и прочитать эту фамилию и этот адрес. Да, и я не в силах ничего объяснить.

В книге значилось: "Морис Коб, инженер-строитель, вилла Сен-Жан, шоссе Аббей".

И опять во мне зашевелилось какое-то воспоминание или Бог его знает что, зашевелилось, пытаясь добраться до моего сознания. Вилла Сен-Жан.

Шоссе Аббей. Инженер-строитель. Вильнев-лез-Авиньон. Нет, ничто не вызывало во мне никаких ассоциаций, это смутное воспоминание рассеялось, и у меня вообще уже не было уверенности, что оно появлялось.

Я раскрыла еще один справочник, департамента Ионна. Там я прочла, что в Жуаньи есть несколько бистро, но на автостраде № 6 – только одно: "Ветеран дороги", ее владелец – Т.Поззон. Это, должно быть, то самое бистро, где я останавливалась и где водитель грузовика похитил у меня фиалки. Я запомнила номер телефона: 5-40 – пять сорок – и вышла на улицу.

Когда я вернулась к машине, солнце было уже высоко и тень прикрывала ее только наполовину, но я даже не успела встревожиться по этому поводу.

Перед машиной стояли два жандарма в форме цвета хаки.

Я увидела их в последнюю минуту, когда уже чуть не наткнулась на них. Я всегда хожу глядя в землю – из страха, что не замечу какого-нибудь слона и споткнусь о него. До восемнадцати лет у меня не было очков с такими хорошими стеклами, как сейчас, и я то и дело летала вверх тормашками, за что меня и прозвали "камикадзе". И особенно часто я сталкивалась – о, этот кошмар преследует меня до сих пор! – с какой-нибудь большой детской коляской, оставленной у подъезда дома. Однажды потребовались три человека, чтобы вытащить меня из-под нее.

И вот, подняв глаза и увидев – удар, от которого можно грохнуться в обморок, – около "тендерберда" двоих жандармов, я чуть было не бросилась наутек. Матушка сказала мне: "Да ты что! Не останавливайся, не гляди на них, пройди мимо". Но я все же остановилась.

– Это ваша машина? Я сказала "да". Вернее, попыталась это сказать, но не смогла издать ни звука. Оба жандарма были высокого роста, и тот, который выглядел помоложе, как и я, носил темные очки. Он-то и заговорил первым. Попросил меня предъявить документы. Я обошла машину, чтобы достать их из ящичка для перчаток, а в это время жандармы, не говоря ни слова, направилась к багажнику. Матушка сказала мне: "Ну что же ты стоишь как чурбан, вот теперь нужно удирать, спасайся, беги скорей, делай же что-нибудь". Я подошла к жандармам и протянула тому, что помоложе, конверт с документами на машину. Он взял их, взглянул на технический паспорт и сказал:

– Водительские права, пожалуйста.

Я вынула их из своей сумочки и дала ему. Он посмотрел их, снова взглянул на технический паспорт и спросил:

– Что значит МРК?

– МРК?

С некоторым раздражением он усталым жестом сунул мне технический паспорт под нос. В графе "Имя владельца" значилось: "Общество МРК", это я прочла еще в Орли. Но я не знала, что означают эти буквы.

Сглотнув слюну, я сказала:

– Рекламное агентство.

– А поточнее? Я ответила наобум:

– "Международное рекламное агентство Каравея".

– Кто такой Каравей?

– Основатель агентства. Но теперь оно принадлежит мне. Вернее, я управляю им, ясно?

Он пожал плечами и ответил:

– Мне ясно главным образом то, что прямо перед вашей машиной висит знак, запрещающий стоянку. Вы давно в Кассисе?

– Я приехала вчера вечером.

– В следующий раз будьте внимательнее. Эта улица и без того достаточно узкая, и если все будут следовать вашему примеру…

И тут уж он как пошел, как пошел… А я наконец-то смогла вздохнуть с облегчением. Жандарм вернул мне документы, снял фуражку, чтобы вытереть платком пот со лба, и, переглянувшись со своим напарником, сказал мне:

– Вы думаете, если вы красивая девушка и у вас такая огромная машина, то вам все дозволено. Вот так-то…

И тут у меня на глазах чуть не случилось то, чего я боялась больше всего на свете: второй жандарм, постарше, который за все это время так и не произнес ни слова, а только с легкой усмешкой внимательно слушал и машинально водил большим пальцем по замку багажника, вдруг нажал на металлическую кнопку. И кнопка подалась под его рукой! Прошлой ночью я возвращалась из Марселя как сомнамбула и забыла запереть багажник на ключ.

В Марселе я открывала его по просьбе Филиппа. И замок так и остался незапертым.

На моих глазах большой палец жандарма надавил на кнопку, оторвался от нее и снова надавил, уже сильнее. Я услышала, как щелкнул замок, и поспешно прижала крышку багажника правой рукой. Вероятно, слишком поспешно, потому что жандарм в темных очках вдруг в недоумении замолк. Он посмотрел на багажник, потом на меня и, несмотря на темные стекла своих очков, наверняка заметил, как я побелела. Он спросил меня:

– Вам нехорошо? Я кивнула. Я безнадежно пыталась что-нибудь сказать, чтобы отвлечь его внимание от машины, на которую он снова посмотрел, но не могла ничего придумать. Второй жандарм тоже смотрел на мою руку, словно прилипшую к крышке багажника. Я убрала ее. После нескончаемого молчания тот, что помоложе, наконец сказал, уже уходя:

– Ничего, держитесь. А в следующий раз ставьте машину на стоянку.

Он притронулся указательным пальцем к фуражке, и оба они, не оборачиваясь, пошли по тротуару к пристани. Дрожащими руками я отыскала в сумочке ключи. Заперла багажник. Затем, сев за руль, застыла на несколько минут, уставившись неподвижным взглядом в пространство, и только потом нашла в себе силы тронуться с места. Меня трясло. Я очень чувствительная психопатка.

В номере гостиницы "Белла Виста" жужжал вентилятор, не принося ни капли прохлады, в лучах солнца плясали пылинки. Я закрыла ставни, разделась и легла на застланную постель, поставив телефон рядом с собой.

Я попросила телефонистку заказать мне два номера: 5-40 в Жуаньи и домашний телефон одного художника из агентства, некоего Бернара Тора, с которым я была дружна и который несколько раз сопровождал шефа в Женеву на встречу с представителями фирмы Милкаби. Он должен знать, в какой гостинице обычно останавливается Каравей. Я позвоню Аните, признаюсь, что уехала на ее машине, и скажу, что мне нужны ее свидетельские показания, чтобы вызволить меня из беды. Анита мне поможет.

Бистро в Жуаньи мне дали первым, так удачно, почти сразу же. Я попросила к телефону хозяина. Он не сразу припомнил меня. Белый костюм, светлые волосы, темные очки, американская машина – нет, это ему ни о чем не говорит. Но когда я сказала, что какой-то шофер грузовика с ослепительной улыбкой настоял, что он заплатит за меня, хозяин вспомнил его:

– Высокий брюнет, что ездит на "сомюа"? Еще бы я его не знал! Это Жан, Жан с "сомюа". Он проезжает здесь каждую неделю.

– Простите, Жан, а как дальше? Я не расслышала.

– "Сомюа – это марка грузовика, который он водит. А фамилии его я не знаю. Он марселец, и его все называют Рекламной Улыбкой.

Как смешно, ведь и я прозвала его так же. Я рассмеялась. Я была довольна. Наконец я нащупала какую-то нить, и мне уже казалось, что все мои неприятности, как по волшебству, скоро рассеются.

– Вы говорите, он марселец? Вы не знаете, сейчас он в Марселе? Где бы я могла найти его?

– Вы слишком много хотите от меня. Я знаю только, что в субботу он ехал на Юг. Но где он сейчас, понятия не имею. Если хотите, я могу ему передать что нужно, когда он будет возвращаться.

Я ответила, что тогда будет слишком поздно, мне необходимо разыскать его немедленно. "Ах, вот как! – воскликнул хозяин, а потом так долго молчал, что я даже подумала, не повесил ли он трубку. Но нет. Он вдруг сказал мне:

– Подождите, мадемуазель, я кое-что придумал. Одну минутку.

Теперь я слышала в трубке гул голосов, стук посуды. Я пыталась восстановить в памяти это бистро, в котором была два дня назад. Длинная деревянная стойка, фотографии разбитых грузовиков, трехцветная афиша, объявляющая о гулянье 14 июля. Я представила себе закусывающих шоферов, красные круги на клеенке – следы от стаканов с вином. И сама внезапно почувствовала сильный голод и жажду. Со вчерашнего дня я выпила только две чашки кофе. В трубке раздался чей-то голос:

– Алло! Кто у телефона?

– Меня зовут Лонго, Даниель Лонго. Я сказала мсье, который со мной разговаривал…

– Что вы хотите от Рекламной Улыбки? Мой новый собеседник тоже говорил с южным акцентом, как-то присвистывая, и голос его звучал недовольно, видно из-за того, что его оторвали от обеда. Я снова изложила все с самого начала, беспрерывно повторяя "простите, мсье", "сами понимаете, мсье".

В ответ он сказал:

– Рекламная Улыбка – мой товарищ по работе. Поэтому я хочу знать, с кем имею дело. Если вы в него втюрились, это одно, но если речь идет о чем-то еще – в конце концов, откуда мне знать, что там у вас на уме, – то я не хочу подводить друга. Вы понимаете меня? Вот станьте на мое место…

В общем, как завелся… Я думала, у меня будет нервный припадок. Но все же, когда мне удалось вставить слово, я сумела сохранить все тот же смиренный тон. Я сказала, что он угадал, я действительно хотела повидаться с его другом, потому что он назначил мне свидание, но я не пришла, а теперь, конечно же, сожалею об этом, – одним словом, да, он угадал. И тут он выказал такую деликатность, от которой растаяли бы даже камни, а если учесть, сколько стоит минута телефонного разговора, то проявил просто истинное мастерство.

– Ладно, я не настаиваю. Коли это любовное дело, я молчу.

Уж во всяком случае, не я буду лишать приятеля удовольствия.

Но вы обязательно скажите ему, что я вас свел только потому, что вам невтерпеж, а то он еще сочтет меня трепачом.

Вот зануда! В конце концов он все же сообщил, что его друга зовут Жан Ле Гевен, что живет он в Марселе, в квартале Сент-Март, – точного адреса он не знает, но я могу позвонить нанимателю Рекламной Улыбки: фирма Гарбаджо, бульвар Дам, телефон Кольбер 09-10. У меня ушло бы слишком много времени, чтобы записать все это правой рукой, и я попросила его повторить, чтобы запомнить.

Прежде чем повесить трубку, он еще целую вечность бубнил:

– Да, заодно передайте ему, чтобы, когда поедет обратно, забрал четыре тонны на улице Лувра. Скажите, что это я ему передал. Сардина. Он поймет.

Четыре тонны груза. На улице Лувра. Ну, валяйте, желаю удачи.

Телефонистка на коммутаторе гостиницы ответила мне, что Париж еще не дали. Я попросила соединить меня с номером Кольбер 09-10, а также подать мне обед в номер. Контору Гарбаджо мне дали сразу.

– Ле Гевена? – спросил женский голос. – Вам не повезло, дорогая, он уже уехал! Подождите-ка, он должен был грузиться у причала. Позвоните Кольбер 22-18, может, еще застанете его. Но знаете, сегодня вечером он должен забрать свежие овощи в Пон-Сент-Эспри. Так что едва ли он там задержится.

– Вы хотите сказать, что он едет в Париж? На своем грузовике?

– А вы полагаете, что он отправится туда поездом?

– Разве он работает четырнадцатого июля?

– Да вы что, мадам, судя по вашему парижскому выговору, не мне вам, конечно, объяснять, но парижане едят каждый день. Даже четырнадцатого июля!

Я попросила дать мне Кольбер 22-18. В тот момент, когда меня соединили, я услышала стук в дверь. Прежде чем пойти открыть ее, я спросила в трубку, нельзя ли мне поговорить с Жаном Ле Гевеном.

Мне просто ответили: "Пожалуйста", – и он сразу же подошел к телефону.

Я ожидала, что его долго будут искать, и от неожиданности даже онемела.

– Да? Алло? Алло! – кричал он в трубку.

– Это Жан Ле Гевен?

– Да, это я.

– Здравствуйте, я… мы с вами встретились в субботу, помните, в Руаньи, после обеда? Белая машина, букетик фиалок?

– Да вы шутите…

– Нет, я серьезно. Помните?

Он рассмеялся. Я узнала его смех, перед моими глазами всплыло – очень четко – его лицо. В дверь снова постучали. Он сказал:

– Вы знаете, а фиалки-то завяли, придется мне купить вам другой букетик. Где вы сейчас?

– В Кассисе. Я вам звоню не из-за букетика – вернее, нет, именно из-за него. Я… подождите минуточку, прошу вас. Вы можете подождать? Только не вешайте трубку.

Он снова рассмеялся и сказал, что подождет. Я соскочила с кровати, подошла к двери и спросила, кто там. Мужской голос ответил, что это официант, принес обед. Поскольку я была в одних трусиках, я побежала в ванную, схватила полотенце, обернулась им и опять подошла к двери.

Приоткрыв ее, я взяла поднос, сказала "спасибо, большое спасибо" и тут же захлопнула дверь. Когда я снова взяла трубку, Рекламная Улыбка еще был у телефона. Я сказала:

– Извините меня. Я в гостинице, у себя в номере. Ко мне постучались, принесли обед.

– Что у вас вкусненького сегодня?

– Что принесли? Сейчас. – Я взглянула на поднос. – Жареную рыбу.

Кажется, барабульку.

– И все?

– Нет. Еще что-то вроде рататуя, салат, креветки. Я звонила в Жуаньи, чтобы разыскать вас.

– Мне повезло. А зачем? Из-за фиалок?

– Нет. Не совсем.

Я не знала, как объяснить. Молчание затягивалось. Я спросила:

– Скажите, после того как мы с вами расстались, вы ведь ничего плохого мне не сделали?

– Вам?

– Да. У меня были неприятности по дороге. Я решила, что это вы надо мной подшутили, одним словом, что это вы. Я думала, вы меня разыграли.

– Нет, это не я. – Он говорил спокойно, но его тон стал капельку менее дружелюбным, менее веселым. – А какие неприятности?

– Я не могу рассказать по телефону. Я бы хотела встретиться.

– Чтобы передать мне о своих неприятностях? Я не знала, что ответить.

Несколько секунд мы молчали, потом он вздохнул и сказал:

– Ваша барабулька остынет.

– Пусть.

– Слушайте, я уже погрузился – сейчас мне как раз оформят накладные – и должен буду ехать. А ваше дело нельзя отложить на два-три дня? Сегодня вечером мне надо быть в Пон-Сент-Эспри, обязательно.

– Я вас очень прошу.

– Через сколько времени вы можете приехать ко мне в Марсель?

– Ну, не знаю, через полчаса, минут через сорок пять.

– Ладно. Постараемся. Отсюда я еду на грузовую автостанцию в Сен-Лазар.

Спросите любого полицейского, каждый покажет. Я буду вас ждать до четверти второго. Дольше не смогу.

– Я выезжаю.

– Грузовая автостанция в Сен-Лазаре. Я вам говорил тогда, в субботу, что вы красивая?

– Нет. То есть да. Но не так прямолинейно.

– Надеюсь, ваши неприятности не слишком серьезны. Как вас зовут?

– Лонго. Дани Лонго.

– Имя у вас тоже красивое.

Дальше я все делала одновременно. Натягивала на себя костюм, жуя листики салата, впихивая ноги в туфли, глотая минеральную из стакана. В тот момент, когда я уже уходила, зазвонил телефон. Меня соединили с Парижем. Я совершенно забыла, что вызывала своего друга художника.

– Это ты, Бернар? Говорит Дани.

– Послушай-ка, ну и задала ты мне ребус. Боже, где ты?

– На Юге. Сейчас я тебе все объясню.

– А почему ты в ту ночь вдруг бросила трубку?

– В ту ночь?

– Конечно, в ту ночь. Сначала разбудила, а потом…

– Когда это было?

– Да в пятницу. Боже мой! Или, можешь считать, в субботу.

Ведь было уже часа три ночи.

Он кричал на меня. Я уверяла его, что не звонила. Я села на кровать, положив сумочку себе на колени. Кошмар начинался снова. Только что, пока я разыскивала шофера грузовика, разговаривала с ним, даже когда упоминала о своих неприятностях, у меня появилось такое чувство, будто всего, что произошло за эти два дня, в действительности не было. Я забыла о трупе в машине, о ружье, о телефонограмме в Орли – словом, обо всем. Я слышала спокойный, доброжелательный голос, меня с интересом спрашивали, что мне принесли на обед, я была в мире, где не было места ни убийству, ни страху.

А оказывается, все это есть. Даже Бернар Тор, мой давнишний, самый верный мой друг, которого я посвящала во все свои дела, и тот вдруг оказался втянутым в этот кошмар. Я перестала его понимать. Он тоже не понимал меня. Мы несколько минут кричали друг на друга, прежде чем каждый из нас сумел объяснить, что он хочет сказать. Бернар – что я ему звонила в ночь с пятницы на субботу и то ли говорила издалека, то ли плохо работал телефон, но уже тогда он ничего не мог понять из моих слов и у него создалось впечатление, что я не в себе, тем более что я неожиданно бросила трубку. Я в свою очередь с каким-то остервенением повторяла, что не звонила ему ни днем, ни ночью, вообще не звонила. Потом я спросила:

– А ты уверен, что это была я?

– Что?! Конечно, ты. Правда, я плохо тебя слышал, в трубке что-то чертовски трещало, но это могла быть только ты.

– Это была не я.

– Боже мой, в таком случае ты была пьяна! Скажи, что происходит? Где ты?

– Я тебе говорю, это была не я!

– Даже то немногое, что ты мне сказала, не мог знать никто, кроме тебя, не делай из меня…

– О чем я говорила?

– О Цюрихе! Короче, это была ты.

Я снова заплакала. Я плакала так же, как вчера вечером, когда вернулась в свой номер: слезы текли из моих глаз сами по себе, независимо от моей воли, словно мне не принадлежали. Это он, Бернар Тор, помог мне четыре года назад – навел справки, одолжил денег на операцию и на клинику. А ведь в то время он был для меня просто товарищем и я о нем вспоминала, лишь когда видела его. Он один знал о моей поездке в Цюрих. Я колебалась почти четыре месяца из какого-то фанфаронства, из глупости, лгала себе и тому, кого люблю, в душе прекрасно сознавая, что у меня не хватит мужества сохранить ребенка. В общем, все кончилось так ужасно, что хуже быть не может. Думаю, что даже доктор, делавший мне операцию, презирал меня.

– Дани? Дани! Ты слышишь меня? Я ответила, что слышу.

– Ты плачешь? Я ответила, что плачу.

– Дани, где ты?

– Я тебе потом все объясню. Мне нужно знать, где останавливается Каравей, когда бывает в Женеве?

– Ты же ночью уже спрашивала у меня номер их телефона. Ты до сих пор не узнала его? Да скажи сначала…

– Я тебе повторяю, это звонила не я! Ты уверен, что я?

– Боже мой, это ужасно! Ведь ты сама должна знать! Все время я слышала один и тот же ответ. Все время. Я сама должна знать, была ли у меня забинтована рука, хотя она не была забинтована. Я сама должна знать, ночевала ли я в гостинице, в которой никогда не бывала. Я сама должна знать, звонила ли я, чтобы узнать номер телефона того, у кого я как раз в тот момент находилась. И все говорили искренне. Значит, я спятила.

Проклятые слезы все лились из моих глаз.

– Бернар, в какой гостинице обычно останавливается Каравей?

– В "Бо Риваж". Дани, послушай…

– У тебя есть его телефон? Он на несколько секунд положил трубку, чтобы взять свою записную книжку, потом продиктовал мне номер. Я раскрыла сумочку и правой рукой нацарапала его на клочке бумаги.

– Дани, прошу тебя, только не бросай опять трубку.

– Мне необходимо повидаться с одним человеком, который сейчас уезжает, Бернар, я не могу больше разговаривать.

– Боже мой, но что же все-таки произошло в ту ночь?

– А что тебе сказали по телефону?

– Кто? Ты? Какой-то бред, просто бред. Что тебе покалечили руку, что-то про Вильнев-лез-Авиньон, а потом – погоди, погоди! – ты сказала: "Он в ковре, Бернар, знаешь, он в ковре, я покончила с Цюрихом". Вот, кажется, все, потом ты бросила трубку. Ах нет, ты еще сказала, что в цюрихской истории виноват я, что я не должен был… – не знаю уж что… и все в том же духе. Сущий бред!

– Но если я столько всего сказала, ведь ты же не мог не узнать мой голос!

Я снова перешла на крик. Наверное, меня было слышно в другом конце коридора. В душном полумраке комнаты я вся покрылась испариной и в то же время меня знобило.

– Боже мой, неужели ты думаешь, я и сейчас узнаю твой голос? – Бернар тоже начал кричать. – Похоже, ты свихнулась! Скажи хотя бы, что…

– Где тебя найти сегодня вечером? Он сказал, что будет у себя. Я обещала ему позвонить и бросила трубку в тот момент, когда он снова кричал: "Не клади трубку". Я вытерла лицо и глаза в ванной комнате. Я не желала ни о чем думать. Хотела увидеть шофера грузовика. Сейчас я особенно остро почувствовала необходимость этой встречи. Разговаривая по телефону с Бернаром, я вдруг поняла, что во всех этих кознях, которые так искусно строят против меня, есть по крайней мере один пробел, одна ошибка. И тут ни при чем ни потусторонние силы, ни черт, ни дьявол. Ведь дьявол, с тех пор как он существует, никогда не допускал ошибок.

Неподвижное море под солнцем. Перевал Жинест. В который раз я еду по этой асфальтированной дороге среди холмов с выжженной травой? Я знаю ее с незапамятных времен.

Я гнала что было мочи. На каждом повороте меня заносило, я в отчаянии крутила руль, и острая боль от левой руки расходилась по всему телу. На одном из прямых участков дороги я увидела, что от нее отходит еще одна, ведущая в пустынные скалы и выгоревшую степь. Я притормозила. Указатель гласил, что это дорога в военный лагерь Карпиан. Матушка сказала мне:

"Сверни туда, ты найдешь местечко, где сможешь избавиться от той мерзости, что лежит у тебя в багажнике". Я заколебалась. Но я этого не сделала.

Я говорила себе: да, все, кто на автостраде № 6 думали, что узнают меня, видели на рассвете женщину в белом костюме, в темных очках, верно, такую же светловолосую, как я, примерно моего роста, но двойников не бывает, и она, конечно, не была моей точной копией. Но внимание всех было настолько приковано к белой машине, что они уже не замечали остального, кроме того, что у той, которая выдавала себя за Дани Лонго, была забинтована левая рука. Вот в этом-то и заключался промах. Повязка-это хитро придумано, чтобы втереть всем очки, но она вынужденная, она не была предусмотрена заранее, если уж после пришлось ломать мне руку в туалете станции техобслуживания. Уже не та женщина должна была походить на меня, а я – на нее. Вот почему меня и покалечили.

Я могла бы обратиться в полицию и все рассказать. Возможно, мне и поверят. Свидетельство одних Каравеев, с которыми я хорошо знакома и которых поэтому могут заподозрить в том, что они хотят выгородить меня, предположим, вызовет у полицейских сомнение, но у меня есть еще один свидетель, он все подтвердит. Последний человек, который посмотрел на меня более или менее внимательно в Жуаньи, как раз перед тем как я приехала на станцию техобслуживания, был Жан Ле Гевен. Он вспомнит, что у меня была здоровая рука. И все поймут, что я говорю правду.

И еще я подумала: может, в этом заговоре жертва-не ты одна, и скорее даже истинная жертва-не ты. Конечно, копировали именно тебя, но есть здесь одно необъяснимое обстоятельство, которое связано с тобой только случайно: это "тендерберд". Он принадлежит Каравеям. И самое главное-то, что труп положили в машину Каравеев.

Ну, продумай все. Надо было в субботу на рассвете пустить по этому шоссе точно такую же машину. Если б она была хоть чуть иной, владелец станции техобслуживания не спутал бы. И жандарм на дороге в Шалон, если б на ней был другой номер, заметил бы это. Похоже, что это один и тот же "тендерберд". Его ночью вывели из гаража Каравеев и утром пригнали обратно. Выходит, как ни крути, а втянуть в это грязное дело хотели именно Каравеев.

Но почему тогда женщина выдавала себя не за Аниту, а за меня, ведь меньше всего можно было предположить, что на Юг в этой машине поеду я?

Какой-то бред!

Я сказала себе: есть еще одна версия. Я должна остерегаться всех.

И в первую очередь самих Каравеев. Ведь для того, чтобы так хорошо разыграть мою роль, чтобы знать, как я одеваюсь, что я левша, знать, сколько мне лет, где я живу и еще много других подробностей, та, что выдавала себя за Дани Лонго, должна быть близким мне человеком. А кому я рассказывала о Цюрихе?

Все это знает Анита. Правда, она чуть ниже меня ростом, да и облик у нее несколько иной, но она тоже блондинка и уж она-то хорошо меня знает.

Она могла бы подражать некоторым моим жестам, в этом я уверена, и даже моей походке, которую пятнадцать или двадцать лет борьбы с близорукостью сделали весьма своеобразной. Она также сумела бы точно передать мою манеру говорить, вставить в разговор мои излюбленные словечки, которые у меня наверняка имеются, и, хотя трудно подражать чужому голосу, могла бы, пользуясь помехами на линии, создать по телефону впечатление, что это говорит действительно Дани Лонго, немного странная, до предела взвинченная. Кроме того, Анита знакома с Бернаром Тором, который служил вместе с нами еще в том первом агентстве, где я работала с Анитой, и она знает о наших отношениях.

До прошлого года он был для меня просто приятелем, который оказал мне огромную услугу и с которым мы время от времени отправлялись поужинать, в кино или посидеть где-нибудь и поболтать за рюмкой вина. И вот однажды вечером я решила, что хватит мне разыгрывать из себя Грету Гарбо, когда мы останавливаемся у дверей моего дома, словно то, в чем я ему отказываю, для меня настолько уж ценно, что он из-за этого должен уходить от меня обиженным и немного грустным. Я вернулась в его машину и поехала к нему домой. Думаю, что в его жизни есть и другие женщины, но он о них не говорит, так же как и о мужчинах, которые могли быть в моей жизни. Он по-прежнему очень мил со мной, и в наших встречах изменилось только то, что, поужинав, посмотрев кинокартину и поболтав за рюмкой вина, мы завершаем вечер любовью, и это очень приятно.

Однажды в агентстве я стояла, склонившись над его столом, и смотрела, как он подправляет макет рекламы. Сама того не заметив, я опустила руку ему на плечо. Не отрываясь от работы, он положил левую руку на мою – его любимый жест, – долго держал ее нежно, по-дружески, и мы словно вместе унеслись куда-то далеко-далеко. И мне вдруг так захотелось его ласки, что я подумала: с прошлым покончено навсегда, наконец-то я в самом деле полюбила.

Я припоминаю, что это и еще много других глупостей я рассказала Аните несколько месяцев назад, в субботу, в сочельник. Я встретила ее в отделе игрушек в "Галери Лафайет", и мы зашли в бистро около площади Оперы выпить по чашке кофе со сливками. Выслушав меня, она рассмеялась. Она стала подтрунивать надо мной: "Бедная ты моя девственница, я побывала в постели Бернара до тебя. Но ты подала мне хорошую идею: надо будет на днях позвонить ему". Мне стало не по себе, но я тоже рассмеялась. Анита добавила: "Можно вести любовь втроем, раз тебе не нравится, когда у каждой свой партнер". Я видела по ее глазам, да и по смеху тоже, что она нарочно растравляет старую рану и что для нее, во всяком случае, с прошлым не будет покончено никогда и она навеки затаила обиду на меня. Потом, словно защищаясь, она поднесла руку к лицу и жеманно, что всегда вызывало у меня отвращение, спросила: "Ты снова будешь меня бить?" Я взяла свою сумочку, пакеты с покупками и встала. Она изменилась в лице, схватила меня за руку и, побледнев – это было видно даже под слоем косметики, – сказала: "Прошу тебя, Дани, не уходи так демонстративно, при всех. Разве ты не понимаешь, что это шутка?" Я подождала ее. Когда мы вышли на улицу, она, улыбаясь светской улыбкой благовоспитанной дамы, чеканя каждое слово, злобным голосом бросила мне: "Мерзкий ублюдок, ты одно только и умеешь – бросать других на произвол судьбы, да? Ты здорово умеешь выходить сухой из воды, не правда ли?" Я повернулась к ней спиной и ушла. Только в метро, когда было уже слишком поздно, я снова подумала, что и на этот раз она, пожалуй, права.

Вечером Анита позвонила мне. Мне кажется, она была пьяна и находилась Бог весть в каком злачном месте. Она сказала: "Дани, дорогая Дани, это дело прошлое, я знаю, ты не виновата, не будем больше ссориться, не думай, что я уже не друг тебе", – и еще что-то в этом роде. Я, естественно, залила слезами всю свою комнату, я смотрела на себя с отвращением, как на растаявшую конфету. Анита дала мне слово, что скоро мы снова встретимся, помиримся, не тая обид друг на друга, что она мне подарит на Рождество огромный флакон наших любимых духов – мы употребляем одинаковые духи, потому что, когда мне было двадцать лет, я брала ее духи, – что мы вместе пойдем в "Олимпию" слушать Беко, а потом поужинаем в японском ресторане на Монпарнасе, что то перемирие, объявленное в мае, или же Компьенское перемирие, подписанное в вагоне в Ретонде, по сравнению с нашим будет выглядеть просто жалким.

И все-таки самым жалким было то, что в течение последующих двух недель каждый Божий вечер, кроме рождественского, когда, я знала, она непременно будет со своей маленькой дочкой, я мчалась домой, отказываясь от всех приглашений, боясь прозевать ее звонок. Но я так и не увидела ее до пятницы 10 июля, короче – до того вечера, когда ее муж привез меня к ним работать.

Кстати, почему он привез меня к себе? Чтобы на всю ночь отрезать меня от мира и потом иметь возможность утверждать, будто я была не в квартале Монморанси, а на автостраде № 6. Каждая деталь усиливала мои подозрения.

Меня заставили сидеть в доме одну с девяти часов вечера до двух ночи, за это время они вдвоем могли сделать все, что им угодно. Анита ничего не забыла, ничего не простила, как раз наоборот. Сейчас она мстит мне за ту майскую ночь тем, что…

Бред!

Так чем же? Не могла же она застрелить человека специально для того, чтобы пришить мне убийство! И еще признаться во всем мужу, чтобы он помог ей отомстить мне за то, что когда-то, когда нам было по двадцать лет, она провела ночь в моей комнате с двумя подвыпившими собутыльниками, для которых она была просто жалкой игрушкой, а я, имея достаточно влияния на нее, чтобы удержать ее от этого, убежала из дома куда глаза глядят.

И снова слезы вдруг набежали мне на глаза, они текли так безудержно, что я не видела дороги. Я твердила себе: можешь плакать, плакать сколько угодно, но ты виновата, это правда, ты оставила ее с ними одну, а она выпила и бравировала – да, ты же знаешь, что она бравировала именно перед тобой, – ты могла бы силой заставить ее уйти, образумить этих разнузданных молодчиков, позвать, наконец, на помощь соседей, в общем, что угодно, а ты вместо этого удрала, да еще считала, что ведешь себя как порядочная девушка, как непорочный лучезарный ангел, оказавшийся среди свиней. Дани Лонго, ты умеешь только лить слезы и кичиться своей чистой совестью, но ты просто Иуда, пожираемый страхом. А ведь если ты считала себя ее подругой, ты была за нее в ответе, разве не так? О да, ты заслуживаешь наказания, самого сурового наказания…

"Остановись, – приказала мне Матушка, – остановись".

У самого Марселя я съехала на обочину и выключила мотор. Надо немного прийти в себя. Часы на приборном щитке показывали половину второго. Чтобы добраться до грузовой автостанции, мне, возможно, придется пересечь весь город, а Жан Ле Гевен, конечно, уже уехал.

Ну разве можно себе представить, что Анита кого-то убила? Разве можно представить, что она разыграла на шоссе всю эту чудовищную комедию!

Наверное, я и впрямь спятила.

Если рассуждать здраво – насколько вообще способны рассуждать такие тупицы, как я, – то все мои доводы повисают в воздухе. Ну как можно додуматься до того, что Каравеи убили кого-то и, чтобы отвести от себя подозрения, сунули труп в свою же собственную машину? Кроме того, у женщины, которая выдавала себя за меня, наверное, и в самом деле что-то было с рукой, если оказалось необходимым покалечить меня, чтобы я на нее походила. А у Аниты рука была здоровая. И потом – вот тут-то и кроется основное опровержение – как можно было додуматься до того, чтобы уже в пятницу вечером точно выбрать место, где она будет играть мою роль, в то время как я сама еще даже не подозревала, что окажусь там на следующий день.

С таким же успехом я могла бы обвинить Бернара Тора или еще одного бывшего возлюбленного, но он уехал к себе на родину, на другой край света.

Или того, кого я люблю. В общем, кого-нибудь из троих мужчин Дани Лонго.

Или, в конце концов, того же Филиппа, моего злополучного четвертого возлюбленного. Или соседку по лестничной площадке ("Она хочет выжить меня, чтобы расширить свою квартиру"), или одну редакторшу из агентства ("Она капельку менее близорука, чем я, но, наверное, жаждет быть единственной в своем роде"), или же всех их вместе ("Им осточертела Дани Лонго, и они объединились").

В самом деле, почему бы и нет?

Оставалось одно, последнее объяснение, единственное, в котором все было логично, но над ним я не хотела даже задумываться – ни за что! – его я начисто отметала. Мне потребовался весь остаток дня, чтобы все-таки прийти к выводу, что оно верно.

До грузовой автостанции я добралась с опозданием на сорок минут, то и дело спрашивая дорогу у всех прохожих, которых мне просто чудом удавалось не задавить на пешеходных дорожках. Марсельцы – замечательный народ.

Во-первых, если вы пытаетесь переехать их, они выливают на вас не больше брани, чем жители других городов, мало того, они не поленятся взглянуть на ваш номер и, увидев, что он парижский, понимают, что с вас и требовать нечего, и без злобы, без возмущения, просто для порядка покрутят пальцем у виска, а если вы в эту минуту говорите: "Я запуталась, я ничего не могу понять в вашем паршивом городе, где на каждом шагу висит "кирпич", и все они словно ополчились против меня, а я ищу грузовую автостанцию в Сен-Лазаре, если она только вообще существует", они начинают выражать вам свое сочувствие, говорят, что вам не повезло, и целая дюжина марсельцев окружает вас и каждый дает совет. Поверните направо, потом налево и, когда доедете до площади, где Триумфальная арка, берегитесь троллейбусов, это убийцы, вот сестра жены моего кузена засадила одного водителя в тюрьму, а сама лежит в семейном склепе на кладбище в Кане, а оно так далеко, что и цветов ей не принесешь.

Рекламная Улыбка, вопреки всем ожиданиям, был там. Он стоял в стороне от бензоколонок, прислонясь к борту грузовика, видимо своего, спасаясь от солнца в его тени, и разговаривал с каким-то мужчиной, который сидел на корточках у колеса. На нем была вылинявшая голубая рубашка, расстегнутая на груди, брюки, которые тоже, верно, были когда-то голубыми, и потрясающая красная клетчатая кепка, высокая, с большим козырьком – последний крик моды.

Грузовая автостанция была похожа на обыкновенную станцию техобслуживания, только, пожалуй, побольше, и здесь стояло много грузовиков. Я круто развернулась и резко затормозила на самом солнце, рядом с Рекламной Улыбкой. Не поздоровавшись, даже не сделав приветственного жеста, он спокойно сказал мне:

– Знаете, как мы сейчас поступим? Маленький Поль поедет вперед с товаром, а мы нагоним его по дороге. И вы дадите мне повести вашу красотку. Кроме шуток, мы опаздываем.

Маленький Поль, напарник Жана, оказался тем самым человеком, что проверял давление в шинах. Когда он поднял голову, чтобы поприветствовать меня, я его узнала. В Жуаньи они были вместе.

Я вышла из машины. На какое-то мгновение я заколебалась, боясь отойти от нее из-за трупа в багажнике, потому что, когда я останавливалась около него, мне казалось, будто я ощущаю запах, и, хотя мое замешательство было очень коротким, оно стерло улыбку с лица Жана. Я подошла к нему и несколько секунд неподвижно стояла рядом, потом он протянул руку и погладил меня по щеке.

– Видно, у вас крупные неприятности, – сказал он. – Вы хоть успели перекусить?

Я ответила "нет, нет", слегка покачав головой. Он провел рукой по моим волосам. Ростом он был намного выше меня, нос у него был какой-то странной формы, словно перебитый, как у боксера, глаза темные и внимательные, и я сразу почувствовала, что в нем есть все то, чего мне так не хватает: сила, спокойствие, душевное равновесие, и что он – об этом можно было догадаться уже по тому, как он гладил меня по щеке, по улыбке, которая вновь появилась на его лице, – хороший человек, хотя это глупое определение, но я не знаю, как сказать иначе, одним словом, что он – человек. В невообразимой красной клетчатой кепке.

Опустив руку мне на плечо, он сказал Маленькому Полю, что, значит, все решено, до встречи, но, если до какого-то там моста мы его не нагоним, пусть он ждет нас. Жан обнял меня за плечи, словно мы с ним старые друзья, и, перейдя улицу, мы вошли в кафе, где кончали обедать шоферы.

Большинство из них знало Жана, и, проходя между столиками, он на ходу пожимал руки, иногда останавливался, что-то отвечал то одному, то другому на вопросы о фрахте, об оплате груза, об увеличении налогов, о всех этих непонятных для меня вещах. Он все еще обнимал меня за плечи, и по взглядам его собеседников – а я кивала головой, делая вид, что великолепно разбираюсь в их делах, – я видела, что они считают меня его подружкой. И кажется, мне это даже нравилось. Я сторонница рабства: моя мечта-стать чьей-нибудь собственностью.

Мы сели друг против друга за столик у окна, которое выходило на улицу.

Из-за грузовика Жана виднелся хвост моего "тендерберда", и я могла следить, не подойдет ли кто к багажнику. А впрочем, мне было наплевать на это. Мне было хорошо. До чего же я хотела, чтобы мне было хорошо, чтобы мне на все было наплевать и чтобы все оказалось дурным сном. Я сказала Рекламной Улыбке, что мне нравится его кепка, она напоминает шапочки французских лыжниц, я видела по телевизору у них нечто похожее. Он рассмеялся, снял кепку и надел ее на мою голову. Я посмотрела на свое отражение в стекле, идет ли она мне. Она была немного сдвинута на затылок, но я не поправила ее – так по крайней мере я хоть показалась себе забавной.

Вокруг нас все, кажется, ели одно и то же блюдо – мясной рулет, куски которого Рекламная Улыбка назвал "безголовыми жаворонками". Он спросил, люблю ли я мясной рулет, повернулся к стойке, за которой стояла толстая женщина в черном платье, и, подняв палец, показал, что заказывает одну порцию. Никто никогда не поймет, как светло стало у меня на душе в тот момент. И тут он спросил:

– Что у вас с рукой? Об этом я и собиралась заговорить, я собиралась сделать это первой. Я хотела перебить его. Но было уже поздно. И он простодушно добавил:

– А тогда у вас уже было это?

– Но вы же видели меня! Разве тогда у меня была забинтована рука?

Скажите. Это как раз то, о чем я собиралась вас спросить.

Мой плаксивый тон и, наверное, напряжение, которое он увидел на моем лице, сбили его с толку. Он явно силился понять смысл моих слов, долго разглядывал мою руку в грязной повязке, лежавшую на столике, и в конце концов, как и следовало ожидать, сказал:

– Послушайте, но вы-то сами должны это лучше знать.

Посетители кафе постепенно расходились. Рекламная Улыбка заказал графинчик розового вина для меня и кофе для себя. Время от времени он говорил мне: "Покушайте хоть немного, остынет". Я рассказала ему все с самого начала. Что служу в одном рекламном агентстве, что шеф попросил меня поработать у него дома, а на следующий день доверил мне свою машину и мне взбрело в голову уехать на ней на четыре дня. Я перечислила всех, кого я встретила по дороге: парочка в ресторане, продавщицы в Фонтенбло, он сам в Жуаньи, старуха, которая утверждала, будто я забыла у нее свое пальто, владелец станции техобслуживания, на которой мне покалечили руку, и два его приятеля, жандарм на мотоцикле, хозяин гостиницы "Ренессанс". Я шаг за шагом во всех подробностях рассказала об этих встречах. Я умолчала лишь о трупе в багажнике и еще – это было ни к чему и как-то смущало меня – о Филиппе и Филантери. Короче говоря, мой рассказ обрывался на Шалоне.

– А дальше?

– Дальше – ничего. Я поехала в Кассис, взяла номер в гостинице.

– Поешьте хоть немного.

– Я не голодна.

Он долго смотрел на меня. Я ковыряла вилкой рулет, но не взяла в рот ни кусочка. Он закурил сигарету, третью или четвертую за это время, пока я говорила. Стрелка часов уже приближалась к трем, но он ни разу не взглянул на них. Да, Рекламная Улыбка – настоящий человек.

Я уже не помню, по какому поводу, но еще в начале нашего разговора он сказал мне, что соображает туго и хорошо еще, что умеет читать и писать, ведь у него даже нет свидетельства об окончании начальной школы, и что-то еще в том же духе. Но когда он теперь заговорил, я поняла, что он скромничал, потому что он сразу же уловил: я чего-то не договариваю.

– Одного я не понимаю. Ведь теперь уже все кончилось? Вас ведь оставили в покое? Почему же вы так волнуетесь?

– Просто я бы хотела разобраться.

– Зачем? Может, над вами и впрямь подшутили – но только не я, – тогда к чему так уж усердствовать, лезть из кожи вон…

– Я и не усердствую…

– Ах так, тогда простите. Значит, вы звонили в Жуаньи и приехали сюда только ради моих прекрасных глаз? Что ж, я не возражаю. – И, помолчав, он проговорил:

– Скажите мне, что вас тревожит?

Я пожала плечами и ничего не ответила. К еде я больше не притрагивалась, и он заявил, что если я буду продолжать в том же духе, то ребрами поцарапаю свою ванну, и заказал мне кофе. После этого мы сидели некоторое время молча. Когда женщина в черном платье принесла мне кофе, он сказал ей:

– Слушай, Ивонна, закажи-ка мне в Жуаньи 5-40 и постарайся, чтобы дали побыстрее. И принеси счет, а то Маленький Поль совсем врастет там в землю, он уехал вперед.

Она что-то невнятно буркнула по поводу прогулки на свежем воздухе и пошла к телефону. Я спросила Рекламную Улыбку, зачем он вызывает Жуаньи.

– Так. Одна идея пришла в голову. Все, что там говорили ваш владелец станции техобслуживания, ваш жандарм, – все это слова, пустые слова. И даже карточка в гостинице в Шалоне тоже ничего не доказывает, раз она заполнена не вами. Вам могли наплести что угодно. А вот пальто, забытое у старухи, – это уже нечто реальное. С него и надо было начинать. Не так трудно узнать, ваше оно или нет, и если оно и впрямь принадлежит вам, значит, это вы несете Бог знает что.

Так, получила. Он говорил очень быстро, отчетливо, и теперь я улавливала в его голосе легкое раздражение. Наверное, ему было обидно, что я что-то скрываю от него. Я спросила его (надо было слышать, каким плаксивым тоном!):

– Вы хотите сказать, что подозреваете – нет, это ведь не правда? – подозреваете, будто женщина, которую видели на шоссе, – я, в самом деле я?

Вы думаете, я лгу вам?

– Я не сказал, что вы лжете, наоборот, я уверен, что нет.

– Значит, вы считаете меня сумасшедшей.

– Этого я тем более не говорил. Но у меня есть глаза, и я за вами наблюдал. Сколько вам лет? Двадцать четыре, двадцать пять?

– Двадцать шесть.

– В двадцать шесть лет не заливают за галстук. Разве вы много пьете?

Нет, вон вы даже и не притронулись к вину. Так в чем же тогда дело? Когда я вас увидел впервые, я сразу подумал, что у вас что-то не клеится, тут свидетельство об образовании не нужно. А с тех пор дело пошло еще хуже, вот и все.

Я не хотела плакать, не хотела. Я закрыла глаза и теперь уже не видела Рекламной Улыбки, я крепко сомкнула веки. И все-таки слезы полились.

Перегнувшись через стол. Рекламная Улыбка склонился ко мне и встревожено сказал:

– Ну, вот видите, вы дошли до точки. Что случилось? Поверьте, я вас спрашиваю не для того, чтобы отделаться от вас. Я хочу помочь вам.

Скажите, что случилось?

– Это какая-то другая женщина. Я была в Париже. Это была не я.

Я открыла глаза. Сквозь слезы я увидела, что он внимательно смотрит на меня и во взгляде его сквозит досада. А потом он, как и следовало ожидать, сказал, предупредив меня, что я могу как угодно отнестись к его словам:

– Вы очень милая, очень красивая, вы мне нравитесь, но ведь может быть только одно из двух: или это был кто-то другой, или – вы. Я не представляю, как это возможно, но если вы так упорно стараетесь убедить себя, что в машине был кто-то другой, значит, в душе вы все-таки сомневаетесь в этом.

Не успев даже подумать, я замахнулась левой рукой, чтобы ударить его по лицу. К счастью, он успел отстраниться, и я промахнулась. И тут я разрыдалась, опустив голову на руки. Я психопатка, буйная психопатка.

В Жуаньи к телефону подошел хозяин бистро. Жан назвал себя и спросил, не уехал ли Сардина. Да, уехал. Он спросил, не едет ли кто-нибудь из шоферов в Марсель. Нет, никто не едет.

Тогда он сказал:

– Слушай, Тео, посмотри у себя в справочнике номер телефона кафе в Аваллоне-Два-заката и дай его мне. – И спросил у меня (я стояла рядом, приложив ухо к трубке с другой стороны):

– Кто хозяин этого кафе?

– Я слышала на станции техобслуживания, будто их фамилия Пако. Да, да, Пако.

Хозяин бистро в Жуаньи нашел нужный телефон. Рекламная Улыбка сказал:

"Молодец, привет", – и сразу же заказал Аваллон-Два-заката. Нам пришлось ждать минут двадцать. Мы пили кофе – уже по второй чашке – и молчали.

К телефону, судя по голосу, подошла молодая женщина. Рекламная Улыбка спросил, у нее ли пальто, которое забыли в кафе.

– Пальто блондинки с перевязанной рукой? Конечно, у меня. Вы кто?

– Друг этой дамы. Она рядом со мной.

– Но в субботу вечером она снова проезжала здесь и сказала моей свекрови, что это не ее пальто. Как-то странно все это.

– Не кипятитесь. Лучше скажите, какое оно из себя.

– Белое. Шелковое. Летнее пальто. Подождите минуточку.

Она, видимо, пошла за пальто. Рекламная Улыбка снова обнял меня за плечи. За его спиной, через окно, я видела "тендерберд", он стоял на самом солнцепеке. Как раз перед телефонным разговором я забежала в туалет, ополоснула лицо, причесалась, немного подмазалась. Я вернула Рекламной Улыбке его кепку, и сейчас она лежала перед нами на стойке. Толстая женщина в черном пальто сновала взад и вперед по пустому залу, вытирая столы, и, делая вид, что поглощена своей работой, слушала, о чем мы говорим.

– Алло? Оно белое, подкладка в крупных цветах, – сказала женщина на другом конце провода. – С небольшим стоячим воротничком. Есть марка магазина: "Франк-сын. Улица Пасси".

Я устало кивнула головой, давая понять Рекламной Улыбке, что, возможно, это мое пальто. Как бы придавая мне мужества, он сжал мне плечо и спросил в трубку:

– А в карманах ничего нет?

– Что вы, я не осмелилась рыться в карманах.

– Ладно, а теперь все-таки поройтесь.

Наступило молчание. Казалось, что эта женщина стоит рядом, так ясно я слышала ее дыхание, шелест бумаги.

– Есть билет на самолет "Эр-Франс", вернее, то, что осталось от него.

Вроде обложки от книжечки, представляете? А внутри листки вырваны. На обложке стоит фамилия: Лонго, мадемуазель Лонго.

– Билет из Парижа?

– Из Парижа-Орли в Марсель-Мариньян.

– А число стоит?

– Десятое июля, 20 часов 30 минут.

– Вы уверены?

– Я умею читать.

– И все?

– Нет, есть еще какие-то бумаги, деньги и детская игрушка. Маленький розовый слоник на шарнирах. Если надавить снизу, он вроде шевелится. Да, маленький слоник.

Я всем телом навалилась на стойку. Рекламная Улыбка, как мог, поддерживал меня. Забинтованной рукой я делала ему знаки, чтобы он продолжал, что нужно продолжать, что я чувствую себя хорошо. Он спросил:

– А что из себя представляют остальные бумаги?

– Да неужели этого недостаточно, чтобы она узнала свое пальто? Что вы хотите там найти, наконец?

– Вы ответите мне или нет?

– Да здесь много всего, даже не знаю… Есть квитанция гаража.

– Какого?

– Венсана Коти в Авиньоне, бульвар Распай, счет на 723 франка.

Число то же самое – 10-е июля. Чинили американскую машину – я не могу разобрать марку – под номером 3210-РХ-75.

Рекламная Улыбка сперва повернул голову к окну, чтобы посмотреть номер "тендерберда", но с того места, где мы стояли, его не было видно, и он вопросительно взглянул на меня. Я кивнула в знак того, что номер тот самый, и оторвала ухо от трубки. Я не хотела больше слушать. Мне удалось добраться до стула, и я села. Дальнейшее я помню очень смутно. Я чувствовала себя опустошенной. Рекламная Улыбка продолжал еще несколько минут разговаривать по телефону, но уже не с женщиной, а с каким-то автомобилистом, кажется, немцем, который остановился здесь, чтобы выпить с семьей по рюмке вина. Рекламная Улыбка с трудом объяснялся с ним.

Потом он вдруг оказался рядом со мной и сжимал ладонями мое лицо. Я не помню, как он подошел, у меня в сознании вдруг что-то оборвалось. Всего лишь на одно мгновение. Я попыталась улыбнуться Рекламной Улыбке. Я видела, что это его немного успокоило. Мне казалось, что я знаю его давным-давно. И женщину в черном, которая молча стояла за его спиной, – тоже. Он сказал мне:

– Я вот что думаю. Кто-нибудь мог проникнуть к вам, когда вас не было дома, и украсть пальто. Оно было там?

Я помотала головой. Я уже ничего не знала. Пусть Рекламная Улыбка и правда туго соображает, но мне-то уж пора перестать обманывать себя. В моей квартире на улице Гренель два замка и дверь очень крепкая. Туда нельзя проникнуть, не взломав дверь топором, не переполошив всех соседей.

Нужно разгадать, как похитили мое пальто, как отправили телефонограмму Морису Кобу… Хватит обманывать самое себя.

Который может быть час? Который теперь час? Я брожу из комнаты в комнату по этому дому, где все в действительности началось, брожу взад и вперед. Порой я откидываю штору на одном из окон и смотрю на звезды, которые сверкают в темноте. Я даже пыталась было их сосчитать. Порой я ложусь на кожаный диван и лежу там, долго лежу в полумраке – свет в комнату пробивается из прихожей, – крепко прижав руками к груди ружье.

Матушка перестала со мной разговаривать. И сама с собой я тоже больше не разговариваю. Только повторяю про себя песенку моего детства: "Светлы мои волосы, темны мои глаза, черна моя душа, холоден ствол моего ружья". Я повторяю ее снова и снова.

Если кто-нибудь придет за мной, я не спеша прицелюсь в полумраке, я буду метить прямо в голову, кто бы это ни был. Короткая вспышка – и все.

Я постараюсь убить его с первого выстрела, чтобы не тратить зря патроны. Последний оставлю для себя. И меня найдут тут, избавившуюся от всего, я буду лежать с открытыми глазами, словно глядя в лицо своей подлинной жизни, лежать в белом костюме, запятнанном кровью, тихая, чистая и красивая – одним словом, такая, какой я всегда мечтала быть. Только раз я захотела на праздники пожить иной жизнью, и вот – все, мне не удалось, потому что мне никогда ничего не удается. Никогда ничего не удается. Мы ехали очень быстро, дорогу он знал как свои пять пальцев. Он явно был встревожен и обескуражен этим разговором с Аваллоном-Два-заката, но в то же время я чувствовала, что он наслаждается тем, что сидит за рулем новой для него машины, и его простодушная детская радость раздражала меня. Он снова надел свою красную клетчатую кепку. Он почти все время вел машину на предельной скорости с легкостью и уверенностью профессионала.

Когда мы проезжали через какой-то городок, кажется, через Салон, ему пришлось сбавить скорость, и он, воспользовавшись этим, достал из кармана рубашки сигарету. Он немного разговаривал со мной. Что-то рассказал о своем детстве, о работе, и ни слова – о пальто и всей моей истории.

Наверное, хотел, чтобы я хоть ненадолго забыла о том, что со мной случилось. Оказывается, он не знает, кто его родители, рос в приюте, а когда ему было лет десять, его взяла оттуда крестьянка из деревни в окрестностях Ниццы, и, говоря о ней, он называл ее "моя настоящая мама".

Видно было, что он ее боготворит.

– У нее была ферма неподалеку от Пюже-Тенье. Вы бывали в этих местах?

Ох, и здорово мне там жилось! Здорово, черт побери! Когда мне было восемнадцать лет, умер муж моей мамы, но она все продала, чтобы поставить меня на ноги. Купила мне старенький "рено", и я возил минеральную воду в Валь. Ну, в нашем деле, чтобы хорошо зарабатывать, приходится крутить баранку днем и ночью, а я хоть с виду и балагур, но когда нужно серьезно поработать, то обращаются ко мне. Теперь у меня две машины: "сомюа" и "берлие". На "берлие" возит товар в Германию один мой товарищ по приюту.

Он мне как брат, он за меня даст отрубить себе обе руки, и из него не выжмут ни одного слова, которое могло бы повредить мне. Его зовут Батистен Лавантюр. Ох и парень! Я вам не рассказывал? Мы с ним решили стать миллиардерами. Он считает, так будет легче жить.

И снова стрелка спидометра показывала сто шестьдесят. Ле Гевен замолчал. Немного погодя я спросила его:

– Ле Гевен – бретонская фамилия?

– Что вы! Я родился в департаменте Авейрон. Меня подобрали, как в "Двух сиротках", на церковной паперти. Ну, надо же было дать мне какое-то имя.

Может, из газеты взяли или еще откуда…

– И вы так и не нашли свою родную мать?

– Нет. Я не искал ее. Да и какое это имеет значение – кто вас родил, кто вас бросил. Все это чепуха.

– А сейчас вы простили ее?

– Ее? Знаете, я думаю, что у нее тоже не все ладилось, раз она бросила своего ребенка. Да и потом – я живу, правда ведь? Она все-таки дала мне главное-жизнь. И я доволен, что появился на свет.

Больше мы не разговаривали до самого моста через Дюранс, по которому я вчера ехала с Филиппом. Машины здесь шли в несколько рядов. "Сомюа" ждал нас на обочине, под палящим солнцем. Маленький Поль дремал на сиденье в кабине. Он проснулся от шума открываемой дверцы и тут же выпалил, что Рекламная Улыбка идиот, что им теперь ни в жизнь не успеть сегодня взять груз в Пон-Сент-Эспри, а завтра все будет закрыто.

– Ничего, успеем, – возразил Жан. – Сорок столбиков до шести вечера я отмахаю, это при желании можно, а там суну им в лапу, чтобы они немного задержались. Так что не волнуйся, спи себе на здоровье.

Прощаясь со мной на обочине около "тендерберда", он сказал:

– Я договорился по телефону с одним туристом, который сидел в том кафе в Аваллоне-Два-заката. Он захватит ваше пальто. Он рассчитывает быть в Пон-Сент-Эспри часов в девять или половине десятого, и я условился встретиться с ним около грузовой автостанции. Если хотите, я, когда погружусь, приеду к вам. Ну, хотя бы в Авиньон, это рядом. Идет?

– А в Париж вы разве не поедете?

– Почему не поеду? Поеду. С Маленьким Полем я договорюсь, он отправится вперед. А сам потом найду какого-нибудь дружка, и мы с ним нагоним Поля.

Но, может быть, вам тоскливо будет болтаться здесь до вечера?

Я покачала головой и сказала, что нет. Он назначил мне встречу в Авиньоне, в пивном баре напротив вокзала, в половине одиннадцатого. Уходя, он сунул мне в руку свою красную клетчатую кепку. "В залог, чтобы вы не забыли. Вот увидите, все уладится".

Я смотрела, как он шел к своему грузовику. На спине у него синело большое пятно от пота, оно резко выделялось на светлом фоне рубашки. Я нагнала его и схватила за руку. Я и сама не знала, что еще хотела ему сказать. Как дура стояла перед ним и молчала. Он покачал головой и, как тогда, на грузовой автостанции в Марселе, погладил ладонью мою щеку. На ярком солнце он казался совсем смуглым.

– В половине одиннадцатого, идет? Знаете, что вам надо бы сделать до этого? Во-первых, пойти в Авиньоне к врачу, чтобы вам сменили грязный бинт. А потом сходите в кино, все равно на что, а если останется время – еще в одно. И постарайтесь до моего возвращения ни о чем не думать.

– Почему вы такой? Я хочу сказать, что ведь вы меня не знаете, я отрываю вас от работы, а вы со мной такой милый, вы мне… Почему?

– Вы тоже очень милая, только вы этого не понимаете. И, кроме того, у вас потрясающая кепка.

Я нахлобучила ее на голову.

Когда грузовик исчез из моих глаз где-то вдали, я приподняла своей забинтованной рукой козырек кепки и поклялась себе так или иначе покончить с этой историей прежде, чем встречусь с Жаном, а потом – пусть Бог будет мне свидетелем – я помогу Жану стать миллиардером, ему и его другу Батистену Лавантюру, даже если для этого мне придется всю свою жизнь работать сверхурочно. Авиньон.

Солнце все еще светило прямо мне в глаза. Я увидела зубчатые крепостные стены, начало длинной улицы, вдоль которой тянулись террасы кафе, а флаги, вывешенные по случаю 14-го июля, образовали бесконечный пестрый туннель. Я тащилась за машинами, которые ехали в два ряда, то и дело останавливаясь.

Разглядывала разноязыкую толпу на тротуарах – немцы, англичане, американцы – всех можно было отличить по виду, загорелые руки и ноги, нейлоновые платья, такие прозрачные, что женщины казались голыми. Приятная тень, когда я проезжала мимо домов, чередовалась с беспощадным солнцем… Где я.

Матушка, куда я попала?

Бульвар Распай выходил на эту же улицу, слева. Пока я поворачивала, машины за мной устроили настоящий концерт. Я забыла имя хозяина гаража, что назвала по телефону молодая женщина из Аваллона-Два-заката, и запомнила только, что он находится на этом бульваре. Я проехала метров триста, попеременно вглядываясь в обе стороны бульвара. Наконец над воротами, выкрашенными в канареечный цвет, я увидела вывеску: "Венсан Коты, концессионер "Форда", машины любых иностранных марок". Рядом находилась гостиница "Англетер", у подъезда которой какая-то парочка с таким трудом извлекала из своей спортивной машины чемоданы, что собака с обвислыми ушами прервала свою прогулку, чтобы полюбоваться этим зрелищем.

Я остановилась у гаража. У ворот какой-то мужчина вынимал камеру из покрышки. Он взглянув в мою сторону, увидел "тендерберд" и, когда я вышла из машины, встал, разогнул спину и сказал с сильным провансальским акцентом:

– Неужели опять поломка? Не может быть! Я подошла к нему, держа сумку в правой руке, с кепкой на голове, в мятом костюме, который прилип к моему вспотевшему телу, подошла, стараясь не думать о том, какой у меня жалкий, растерянный вид. Это был человек небольшого роста, в спецовке на застегнутой до самого верха молнии, с выцветшими, почти желтыми глазами и густыми светлыми взлохмаченными бровями. Я спросила:

– Вам знакома эта машина?

– Знакома ли она мне? Да она находилась у нас две недели, мы перебрали весь мотор. Мало машин мне знакомы так же хорошо, как эта, уж поверьте мне. Что же теперь не ладится?

– Ничего, все в порядке.

– Может, не тянет?

– Да нет. Я хотела спросить… Вы знаете хозяина этой машины?

– Того мсье из Вильнева? Не очень. А что?

– Ему нужна копия счета, который вы ему дали. Можно ее получить?

– Ах, вот как! Ему нужна копия. А зачем? Он что, потерял счет? Вот видите, на что приходится тратить время, вместо того чтобы работать. Пиши и пиши без конца.

Он провел меня через гараж, где трудились несколько механиков, в какую-то застекленную клетку. Там сидели две женщины в желтых халатах. Мы все вчетвером принялись просматривать конторскую книгу. Со мной они были очень любезны и не выразили мне никакого недоверия. Одна из женщин, брюнетка лет тридцати с высокой белоснежной грудью, видневшейся в глубоком вырезе ее халата, поняв по моему произношению, что я парижанка, рассказала, что она пять лет жила в Париже, неподалеку от площади Нации, но ей там "не понравилось", так как парижане какие-то дикари, каждый живет в своей скорлупе. Наконец я собственными глазами прочитала в конторской книге, что некий Морис Коб оставил "тендерберд" в этом гараже в конце июня, чтобы отремонтировать. Бог его знает, какой-то там опрокидыватель и коробку передач. Забрал он машину 10 июля вечером, заплатив наличными 723 франка.

Первой заподозрила неладное та женщина, которая болтала со мной, когда я сказала, что хочу видеть того, кто имел дело с хозяином машины. Она сразу нахмурилась и, поджав губы, спросила меня:

– А, собственно говоря, чего вы хотите от Роже? Вы просили счет, да? Вы его получили? Что же еще? И вообще, кто вы такая?

Но тем не менее они послали за ним. Это был довольно высокий и пухлый молодой человек с лицом, перемазанным маслом. Он обтирал его на ходу грязной тряпкой. Да, он хорошо помнит мсье Коба, тот пришел за своим "тендербердом" в пятницу вечером. Часов в десять, а может, в половине десятого. Он утром звонил из Парижа, чтобы справиться, готова ли машина и застанет ли он кого-нибудь в гараже вечером.

– Если я правильно понял, он приехал сюда на праздники. Он мне сказал, что у него в Вильневе вилла. А что именно вы хотите узнать?

Я не нашлась, что ответить. Они вчетвером окружили меня, и внезапно я почувствовала, что мне не хватает воздуха в этой конуре. Брюнетка пристально разглядывала меня с ног до головы. Я сказала: "Ничего, спасибо, благодарю вас", – и поспешно вышла.

Пока я проходила через гараж, они смотрели мне вслед, я ощущала это, и мне было так неуютно под их взглядами, так хотелось побежать, что у ворот я споткнулась о валявшуюся покрышку и выполнила фигуру высшего пилотажа – коронный номер Дани Лонго", – двойную петлю с приземлением на все четыре конечности. Вислоухая собака у гостиницы "Англетер" облаяла меня как сумасшедшая, призывая всех на помощь.

Серые аркады, узкие улочки, вымощенные крупным булыжником, дворы, в которых сушится белье, а потом на большой площади, украшенной для вечернего гулянья гирляндами разноцветных лампочек, свадьба – вот чем встретил меня Вильнев. Я остановила машину, чтобы пропустить свадебный кортеж. Невеста, высокая брюнетка с непокрытой головой, держала в правой руке красную розу. Подол ее белого платья был в пыли. Все выглядели изрядно выпившими. Когда я пробивалась через эту толпу к бистро, которое находилось на другой стороне улицы, двое мужчин схватили меня за руки и стали уговаривать потанцевать на свадьбе. Я сказала: нет, нет, спасибо – и с трудом вырвалась от них. Посетители бистро высыпали на улицу и подбадривали жениха, в зале не осталось никого, кроме белокурой женщины, которая сидела за кассой, умиленная собственными воспоминаниями. Она и рассказала мне, как проехать на виллу Сен-Жан, что на шоссе Аббей. Я выпила стакан фруктового сока, купила пачку сигарет "Житан", достала одну и закурила. Я не курила тысячу лет. Кассирша спросила меня:

– Вы дружны с мсье Морисом?

– Нет. То есть, да.

– Вот я и смотрю, что он одолжил вам свою машину.

– А вы его знаете?

– Мсье Мориса? Немножко. "Здравствуйте", "до свидания". Иногда они с моим мужем вместе охотятся. А он сейчас здесь?

Я не знала, что ответить. Впервые мне пришло в голову, что мужчина в багажнике "тендерберда" может быть и не Морис Коб, а кто-то другой. Я неопределенно тряхнула головой, что могло означать и "да" и "нет". Потом расплатилась, поблагодарила ее и вышла на улицу, но она окликнула меня и сказала, что я забыла на стойке сдачу, кепку, сигареты и ключи От машины.

Вилла Сен-Жан – это чугунные ворота, за ними длинная дорожка розового асфальта, и в конце ее – большой приземистый дом с черепичной крышей, который я увидела, подъезжая, сквозь заросли виноградника и кипарисы. На этом шоссе были еще виллы, они возвышались над Вильневом, словно сторожевые посты какой-то крепости, но я не встретила ни одного человека, и только когда я уже стояла у ворот, освещенных заходящим солнцем, чей-то голос за моей спиной заставил меня обернуться:

– Мадемуазель, там никого нет. Я заходила уже три раза.

По ту сторону дороги, перегнувшись через каменную ограду, стояла молоденькая блондинка лет двадцати. Лицо у нее было довольно красивое, треугольной формы, и очень светлые глаза.

– Вы к мсье Морису?

– Да, к Морису Кобу.

– Его нет дома. (Девушка провела пальцем по своему курносому носику.) Но вы можете войти, дом не заперт.

Я подошла к ней в тот момент, когда она, выпалив мне все это, неожиданно вскочила на ограду. На ней было розовое платье с широкой юбкой вокруг длинных загорелых ног. Она протянула мне руки:

– Вы поможете мне спуститься? Я, как могла, постаралась помочь ей, поддерживая за ногу и за талию. Наконец она спрыгнула, приземлилась на свои босые ноги, а я, как это ни странно, удержалась на своих. Она оказалась чуть пониже меня. Волосы у нее были длинные и совсем светлые, как у шведских кинозвезд. Нет, она не шведка и даже не уроженка Авиньона, а родилась в департаменте Сена, в Кашане, учится в Экс-ан – Провансе и зовут ее Катрин (или просто Кики) Мора. "Только, умоляю, молчите, все остроты по поводу моего имени я уже слышала, и они сводят меня с ума". Все это и еще многое другое (что ее отец, как и мсье Морис, инженер-строитель, что она "еще девственница, но в то же время очень темпераментна, и с психологической точки зрения это, вероятно, ненормально") она выложила, не дав мне вставить ни слова, пока мы шли к машине. Потом, несколько раз вздохнув, она добавила, что месяц назад, в июне, каталась на "тендерберде" с мсье Морисом. Он дал ей вести машину до Форкалькье, а была уже ночь и на обратном пути она, естественно, чувствовала какое-то необычное возбуждение, но мсье Морис вел себя как истинный джентльмен и не воспользовался случаем, чтобы навести порядок в ее психологии. Но не сержусь ли я на нее?

– За что?

– Но вы же его любовница?

– Вы меня знаете? Мы опять стояли рядом, и я увидела, как ее щеки покрылись легким румянцем.

– Я видела вас на фотографии, – ответила она. – Я нахожу вас очень, очень красивой. Правда. Честно говоря, я была уверена, что вы приедете.

Скажите, вы не будете смеяться, если я вам что-то скажу? Вы еще прекраснее голая!

Да она просто сумасшедшая. Настоящая сумасшедшая!

– Вы в самом деле знаете меня?

– Мне кажется, я вас видела несколько раз, когда вы приезжали сюда. Да, конечно. Мне очень нравится ваша кепка.

Мне нужно было собраться с мыслями, чтобы понять, как подступиться к этой девушке. Я села за руль и попросила ее открыть ворота. Она открыла их. Когда она снова подошла ко мне, я спросила, что он делает здесь. Она рассказала, что приехала на каникулы к своей тетушке и живет в доме, которого отсюда не видно, он за холмом. Я спросила, почему она так уверена, что на вилле Мориса Коба никого нет. Поколебавшись и почесав пальцем кончик своего короткого носика – видно, у нее была такая привычка, – она ответила:

– В общем-то, вы не должны быть ревнивы. Уж вы-то знаете, каков он, мсье Морис.

Так вот, в субботу днем она проводила к нему одну женщину, которая приехала из Парижа, рыжую такую, что выступает по телевидению, ну ту, что говорит с ужасным акцентом: "А топер, мадам, повыселимся, поговорым о сердечных делах". Ее зовут Марите, ну как там ее дальше… Так вот, все в доме было открыто, но нигде ни души. Уехала эта телезвезда, потом, попозже, вернулась – опять никого. Так она и убралась восвояси, понурившись, на своих высоченных, как ходули, каблуках, с чемоданчиком из кожи телезрителей.

– Из прислуги тоже никого нет? – спросила я девушку.

– Нет, сегодня утром я заходила в дом и никого не видела.

– Вы заходили еще раз?

– Да, я немного беспокоилась. Мсье Морис приехал в пятницу вечером, это точно, я сама слышала. А потом мне не дает покоя еще одна вещь, хотя, это, конечно, глупо.

– Что именно?

– В пятницу вечером в его доме стреляли из ружья. Я была в оливковой роще, это как раз за домом. Слышу – три выстрела. Правда, он вечно возится со своим ружьем, но шел уже одиннадцатый час, и это меня встревожило.

– А вы бы просто пошли и посмотрели, в чем дело.

– Видите ли, я была не одна. Откровенно говоря, моя тетка старше самого Мафусаила, поэтому, когда я хочу с кем-нибудь поцеловаться, мне приходится убегать в рощу. У вас такой вид, будто вы не понимаете. Это правда или вы просто разыгрываете из себя бесстрастную, непроницаемую женщину?

– Нет, я понимаю, очень хорошо понимаю. С кем вы были?

– С одним парнем. Скажите, а что у вас с рукой? Только не отвечайте, как Беко, а то я покончу с собой.

– Да ничего страшного, уверяю вас. А с субботы никто не появлялся на вилле?

– Ну, знаете, я не сторож здесь. У меня своя жизнь, к тому же очень насыщенная.

Треугольное личико, голубые глаза, розовое платье, обтягивающее небольшую девичью грудь. Она мне нравилась своей живостью и в то же время вызывала во мне грусть, сама не знаю почему. Я сказала ей:

– Ну, спасибо, до свидания.

– Знаете, вы можете называть меня Кики.

– До свидания, Кики.

Проезжая по розовой асфальтовой дорожке, я наблюдала за этой босой девушкой со светлыми волосами в зеркальце машины. Она снова потерла пальцем свой носик, потом вскарабкалась обратно на ограду, с которой я ей перед этим помогла спуститься.

Остальное, конец этих поисков, когда я вновь нашла себя, произошло три или четыре часа назад, я теперь уже не знаю. Я вошла в дом Мориса Коба, дверь была открыта, нигде ни души, тишина. И все знакомо мне, настолько знакомо, что я уже на пороге поняла, что я сумасшедшая. Я и сейчас в этом доме. Я жду в темноте, прижав к себе ружье, лежа на кожаном диване, который приятно холодит мне голые ноги, и, когда кожа согревается от моего тела, я передвигаюсь, ища прохлады.

Все, что я увидела, войдя в этот дом, до странного напомнило мне то, что осталось в моей памяти – а может быть, в моем воображении – о доме Каравеев. Лампы, ковер с единорогами в прихожей, комната, в которой я сейчас лежу, – все это мне знакомо. Потом я обнаружила на стене экран из матового стекла, и, когда я нажала кнопку, на экране возникла рыбачья деревушка, затем еще один пейзаж, а за ним еще: цветные слайды. Тут я тоже сразу определила, что они сделаны на пленке "Агфа-колор", – как я уже говорила, я столько занимаюсь этой ерундой, что могу по оттенку красного тона определить, какой фирмы пленка.

Дверь в соседнюю комнату была отворена. Там, как я и ожидала, стояла широченная кровать, покрытая белым мехом, а напротив нее, на стене, висела наклеенная на деревянный подрамник черно-белая фотография обнаженной девушки, прекрасная фотография, которая передавала даже пористость кожи.

Эта девушка уже не сидела на ручке кресла, а стояла спиной к снимавшему, и только одно плечо и лицо были повернуты к объективу. Но это была не Анита Каравей и не какая-то другая женщина, на которую можно было бы свалить все грехи. Это была я.

Я подождала, пока меня перестанет бить дрожь, потом сменила очки-очень медленно, с трудом, потому что пальцы мои были словно парализованы, а к горлу подступал какой-то тошнотворный комок, который, казалось, сейчас вырвется наружу. Я убедилась, что у девушки на фотографии моя шея, мои плечи, мои ноги, что передо мной не какой-нибудь фотомонтаж. Уж в этом-то я тоже поднаторела и не ошибусь. И вообще я с чудовищной ясностью сознавала: это я.

Наверное, я просидела там, на кровати, глядя на эту фотографию и ни о чем не думая, час, а может, и больше, – во всяком случае, уже стемнело, и мне пришлось зажечь свет.

После этого я сделала одну глупость, я и сейчас еще стыжусь этого: я расстегнула юбку и пошла к двери, которая, как я знала, ведет в большую, с зеркалом, ванную комнату – вопреки моим ожиданиям она оказалась облицованной не черной плиткой, а красной и оранжевой, – чтобы убедиться, что я действительно такая, какой представляюсь себе. И вот так глупо стоя раздетой в тишине этого пустынного дома – юбка на полу, трусики спущены, – я вдруг встретилась с собственным взглядом, которого всю жизнь избегала: на меня сквозь очки смотрели чьи-то чужие глаза, пустые глаза, еще более пустые, чем дом, в котором я находилась, и все же это была я, да, я.

Я оделась и вернулась в комнату с черным кожаным диваном.

Проходя через спальню, я снова взглянула на фотографию. Насколько я вообще еще могла доверять себе, снимок сделан в моей квартире на улице Гренель. Объектив запечатлел меня в ту минуту, когда я шла от постели к стенному шкафу, где висят мои платья; я обернулась, и на моем лице застыла улыбка, полная то ли нежности, то ли любви, не знаю.

Я включила повсюду свет, заглянула в шкафы, поднялась на второй этаж.

Там, в одной из комнат, служившей чем-то вроде фотолаборатории, в ящике тумбочки я нашла две большие мои фотографии, снятые при плохом освещении, они лежали среди кучи других фотографий незнакомых мне девушек, тоже обнаженных. На этих двух снимках на мне еще была кое-какая одежда. На одной я с отсутствующим взглядом сидела полураздетая на краю ванны и снимала чулки. На второй – анфас – я была в одной только блузке, которую выбросила уже года два назад, и смотрела куда-то вниз. Я разорвала оба снимка в клочья, прижав их к груди, так как почти не владела левой рукой.

Я не могла не сделать этого. Думаю даже, это принесло мне некоторое облегчение.

В какой бы комнате я ни раскрывала шкаф, я всюду обнаруживала свои следы. Я нашла свои комбинации, старый свитер, черные брюки, два платья.

Рядом с разобранной кроватью, от простыней которой исходил запах моих духов, валялась моя серьга, а на столике лежали листки, исписанные моим почерком.

Я собрала все свои вещи (и где-то забыла их, пока спускалась на первый этаж) и снова вернулась в кабинет, где лежу сейчас.

На стене, напротив освещенного экрана, в специальной подставке стоят несколько ружей. На полу, посреди синего ковра, я заметила квадратное пятно, более темное, чем остальная часть ковра, словно раньше там лежал небольшой коврик, который потом убрали. На стуле – мужской костюм, тоже синего цвета, пиджак аккуратно повешен на спинку, брюки лежат на сиденье.

Я достала из кармана пиджака бумажник, бумажник Мориса Коба. По фотографии на водительских правах я поняла, что это был именно тот самый скуластый мужчина с гладкими волосами, который разлагался в багажнике "тендерберда".

Никаких других воспоминаний он у меня не вызвал, ничего нового не дало мне тщательное обследование бумажника.

Когда я входила в дом, в прихожей я видела телефон. Я достала из сумочки клочок бумаги, на котором был записан номер телефона гостиницы в Женеве, где остановились Каравеи, и заказала его. Мне ответили: "Ждать придется час". Я вышла в сад, села в машину и отвела ее за дом, к какому-то строению вроде сарая, где стояли трактор, большой пресс для винограда, вилы. Совсем стемнело. Мне было очень холодно. Меня все время била дрожь. И в то же время холод бодрил меня, во мне появилось какое-то бешенство, упорство, какое-то незнакомое мне дотоле чувство нервного напряжения, которое поддерживало меня, придавало каждому моему движению необычайную уверенность. Несмотря на полный сумбур в голове, мне казалось, что я соображаю быстро и правильно, и это было очень странно.

Я открыла багажник и, уже не думая о зловонии, которое исходило оттуда, не обращая внимания на острую боль в левой руке, схватила в охапку труп, завернутый в коврик, и стала тянуть его изо всех сил, передохнула и снова принялась тянуть до тех пор, пока он не вывалился на землю. Затем я втащила его в сарай. Запихнула в дальний угол, привалив к стене, прикрыла сперва ковриком, а сверху накидала все, что попалось под руку: доски, плетеные корзины и какие-то инструменты. Потом я вышла из сарая и закрыла обе створки двери. Они заскрипели. Я помню этот скрип и помню также, что в правой руке я держала ружье с черным стволом, что я не хотела расстаться с ним, даже когда закрывала дверь сарая, и вообще ни за что на свете не согласилась бы с ним расстаться.

Позже, когда я снова поставила машину перед домом, погруженным во мрак и тишину, зазвонил телефон. Я стояла у аппарата, прислонясь к стене, закрыв глаза и левой рукой прижимая к себе ружье, надеясь, что это – мой последний шанс спастись от безумия. Я протянула руку и сняла трубку.

Женский голос сказал:

– Женева на линии. Говорите.

Я поблагодарила. Я еще была способна произносить слова. Потом я услышала другой голос, это ответила гостиница "Во Риваж". Я спросила, у себя ли мадам Каравей. Да, у себя. Зазвучал третий голос – живой, удивленный и дружелюбный, – голос Аниты. И тут у меня снова полились из глаз слезы, мною овладела надежда – а может быть, лишь страстное желание обрести надежду – с неведомой мне дотоле силой.

Я разговаривала с Анитой так, как говорила бы с ней до того, как попала в этот дом, и даже больше, как давным-давно, когда нам было по двадцать лет, до той майской ночи, когда она тоже была на грани безумия, а я даже не попыталась помочь ей, до того раннего майского утра, когда я, вернувшись домой, застала ее отрезвевшей, сломленной отвращением, впервые в жизни рыдающей при мне, а я отказалась признать себя хоть чуть-чуть виноватой в том, что произошло. "Ну почему же ты меня бросила? – твердила она без конца как заклинание, – почему ты меня бросила?" У меня не хватило мужества даже слушать это, и я, избив ее, чтобы она замолчала, вышвырнула за дверь.

Я начала рассказывать Аните, которая не понимала из моего рассказа ни слова и заставляла меня по три раза повторять одно и то же, что, после того как я печатала у нее в квартале Монморанси, я уехала, воспользовавшись ее "тендербердом". "Чем-чем?" Она не знала, что это такое, она даже не могла по телефону разобрать это слово. Единственное, что она слышала хорошо, это мои рыдания, и все время спрашивала: "Боже мой. Дани, где ты? Что с тобой. Дани?" Она не видела меня после нашей ссоры в кафе на площади Оперы в сочельник. Она никогда не жила в квартале Монморанси. "Боже мой, Дани, это какая-то шутка? Скажи мне, что это шутка.

Ты же прекрасно знаешь, где я живу". Она живет на авеню Моцарта, авеню М-О-Ц-А-Р-Т-А, да и вообще, если бы Мишель Каравей привел меня к ним печатать на машинке, она бы меня увидела, она бы об этом знала. "Умоляю тебя, Дани, скажи мне, что происходит".

Мне кажется, что сквозь слезы, сквозь икоту, которая не давала мне говорить, я засмеялась. Да, засмеялась, это был смех, хотя и несколько странный. Теперь уже она была потрясена, она кричала: "Алло! Алло! – и я слышала ее прерывистое дыхание на том конце провода.

– Дани, где ты? Боже мой, умоляю, скажи хотя бы, где ты?

– В Вильневе-лез-Авиньон, Анита, послушай, я тебе все объясню, не волнуйся, мне кажется, все обойдется, я…

– Где ты, повтори, где?

– В Вильневе-лез-Авиньон, департамент Воклюз. В одном доме.

– Боже мой, но как… Дани, в каком доме? С кем ты? Как ты узнала, что я в Женеве?

– Наверное, слышала на работе. Сама не знаю. Наверное слышала.

– Скажи, есть кто-нибудь рядом с тобой, передай ему трубку.

– Нет, никого нет.

– Боже мой, но ты же не можешь оставаться одна в таком состоянии! Я не понимаю. Дани, я ничего не понимаю.

Я почувствовала, что теперь плачет и она. Я попыталась ее успокоить, сказала, что, после того как я услышала ее голос, мне стало легче. Она мне ответила, что Мишель Каравей с минуты на минуту вернется в гостиницу, он что-нибудь придумает, как мне помочь, они мне позвонят. Может быть, она прилетит ко мне самолетом. Она взяла с меня слово, что я никуда не уйду и буду ждать их звонка. У меня и в мыслях не было ждать кого бы то ни было, но я все же пообещала ей не уходить и, когда повесила трубку, с истинным облегчением вспомнила, что Анита от волнения даже не спросила у меня номер телефона, куда мне звонить, и не будет знать, как меня найти.

Освещенный прямоугольник-дверь в прихожую. Я в темноте. Время растянулось, как старая негодная пружина. Я знаю, что время может растягиваться, я хорошо это знаю. Когда я потеряла сознание на станции техобслуживания в Аваллоне-Два-заката, сколько это длилось? Десять секунд?

Минуту? Но эта минута была такой долгой, что действительность растворилась в ней.

Да, именно тогда, когда я, придя в себя, стояла на коленях на плитках поля, и началась ложь. Я рождена для лжи. И нет ничего удивительного в том, что наступил день, когда я сама стала жертвой своей самой отвратительной лжи.

Что произошло в действительности? Я, Дани Лонго, преследовала любовника, который меня бросил. Я послала ему телефонограмму, содержащую угрозу. Через сорок минут после того, как он сел в самолет, я полетела за ним. Я настигла его здесь, в этом доме, когда он уже взял в гараже свою отремонтированную машину. Между нами вспыхнула ссора, я схватила одно из ружей, стоявших здесь в специальной подставке. И выпустила из него три пули в этого человека, две из которых попали ему прямо в грудь. Потом, насмерть перепуганная, я была одержима лишь одной мыслью: подальше увезти труп, спрятать его, уничтожить. Я подтащила его к багажнику машины, обернула в коврик и почти в невменяемом состоянии всю ночь напролет гнала машину по автостраде в сторону Парижа. В Шалоне-сюр-Сон я попыталась несколько часов поспать в гостинице. На дороге меня остановил жандарм за то, что у меня не горели задние фонари. В кафе у шоссе на Оксер я забыла свое пальто. Наверное, из этого кафе я и звонила Бернару Тору. В дальнейшем, по-видимому, в моих планах что-то изменилось, так как я не знала, как мне избавиться от трупа, и, кроме того, поняла, что все равно, когда труп обнаружат, разыскать меня не представит труда. Усталостью и страхом доведенная почти до безумия, я повернула обратно. Левая рука у меня уже тогда была покалечена. Скорее всего, это произошло во время ссоры с моей жертвой. Я вернулась на станцию техобслуживания, где уже была утром, вернулась, возможно, без всякой цели, как автомат, который все время делает одно и то же, не в силах делать что-либо другое. Там, около умывальника, из крана которого текла вода, что-то внезапно оборвалось во мне и я потеряла сознание. И вот здесь-то и началась ложь.

Когда я открыла глаза – через десять секунд или через минуту? – У меня в голове были одни лишь варианты алиби, которые я придумывала в течение всей последней ночи. Видимо, я с такой силой, с таким отчаянием хотела, чтобы реальная действительность оказалась не правдой, что она и в самом деле перестала для меня существовать. Я ухватилась за бессмысленную, сочиненную от начала до конца легенду. Какие-то детали, созданные моим воображением, переплелись с деталями реальной действительности: освещенный экран, кровать, покрытая белым мехом, фотография обнаженной женщины-все это существовало. Но самого Мориса Коба и все, что связано с ним, я начисто отмела и с логикой безумца пыталась чем-то заполнить эту пустоту.

Одним словом, опять, как и всегда, когда я оказывалась перед лицом событий, которые были мне не по плечу, я спасалась от них бегством, но, поскольку больше мне бежать было некуда, я, точно страус, засунула голову под собственное крыло.

Да, я сама знаю, все это похоже на меня.

Но кто же такой Морис Коб? Почему он не пробуждает во мне никаких воспоминаний, если уж сейчас я готова согласиться, что все это произошло в действительности? На одной из фотографий, которые я нашла наверху и разорвала, на мне блузка, которую я не ношу уже года два. Значит, Морис Коб знал меня уже давно. Вероятно, я была в его доме не один раз – об этом свидетельствуют мои вещи, которые я здесь оставила, об этом говорила светловолосая девушка, что живет напротив. И потом, если я разрешала этому человеку фотографировать меня в таком виде, значит, у нас были близкие отношения, и это нельзя так просто выкинуть из головы, вычеркнуть из жизни. Нет, я ничего не понимаю.

Но что, собственно говоря, я должна понять? Я знаю, что существует болезнь-безумие. Я знаю, что такие больные не осознают, что они потеряли разум. Вот и все. Мои знания ограничиваются чтением по диагонали женского журнала да философским курсом лицея, который уже давным-давно выветрился из моей головы. Я не в силах объяснить себе, путем какой аберрации я пришла к таким выводам, но, во всяком случае, то, как я представляю себе все, наверное, не так уж далеко от истины.

Кто такой Морис Коб?

Надо встать, зажечь повсюду свет и тщательно осмотреть дом.

Я подошла к окну. Раздвинула шторы. И вдруг почувствовала себя еще более уязвимой: я оставила ружье на диване. Какая нелепость, кто может появиться здесь в такой поздний час? На дворе уже почти ночь, светлая ночь, которую кое-где прорезают мирные огоньки. Впрочем, кто меня ищет?

Только я сама. Цюрих. Все вокруг белое. Вот так-то. Тогда я тоже хотела умереть. Я сказала доктору: "Убейте меня, прошу вас, убейте". Он этого не сделал. Если в течение многих лет живешь с уверенностью, что ты преступник, то в конце концов привыкнешь к этой мысли и теряешь разум.

Наверное, в этом все дело.

Когда умерла Матушка, меня оповестили слишком поздно, и я опоздала на похороны, а одна из монахинь сказала мне: "Ведь надо было предупредить и других бывших воспитанниц, вы же не единственная". В тот день я перестала быть единственной для Матушки и никогда уже не была единственной ни для кого. А ведь я могла бы стать единственной для одного маленького мальчика.

Не знаю почему – врачи мне ничего не сказали, – но я всегда была уверена, что ребенок, которого я носила в себе, был мальчик. Я храню его образ в своем сердце, как будто он продолжает жить. Сейчас ему три года и пять месяцев. Он должен был родиться в марте. У него черные глаза отца, его рот, его манера смеяться, мои светлые волосы и широкий просвет между двумя передними верхними зубами, как у меня. Я знаю его походку, манеру говорить, и я продолжаю, все время продолжаю его убивать.

Я не могу больше оставаться одна.

Надо выйти отсюда, убежать из этого дома. Мой костюм совсем грязный. Я заберу свое пальто, которое должен привезти Жан Ле Гевен. Пальто прикроет грязь. Я присвою эту машину, я поеду прямо к итальянской или испанской границе, я удеру из Франции и, воспользовавшись оставшимися у меня деньгами, уеду как можно дальше… Надо ополоснуть лицо холодной водой…

Матушка была права, мне следовало забрать из банка все деньги и сразу удрать. Матушка всегда права. Сейчас я была бы уже далеко от всего этого.

Который час? Мои часы стоят. Надо причесаться.

Я вышла, включила фары машины и взглянула на приборный щиток: больше половины одиннадцатого. Рекламная Улыбка, должно быть, уже ждет меня. Я знаю, что он будет меня ждать. Я поехала по асфальтовой дорожке. Ворота так и остались раскрытыми. Внизу светились огни Авиньона. Ветерок, обвевавший меня, доносил шум праздничного гулянья. Трупа в машине уже нет, не так ли? Да, нет. Кстати, нужен ли паспорт, чтобы пересечь испанскую границу? Надо добраться на машине до Андалузии, сесть на теплоход, идущий к Гибралтару. Красивые названия, новая жизнь где-то далеко-далеко. На этот раз я покидаю самое себя. Навсегда.

Жан Ле Гевен уже ждет меня. Поверх рубашки на его плечи накинута кожаная куртка. Он сидит в пивном баре за мраморным столиком. На табуретке, рядом с ним, лежит пакет, завернутый в коричневую бумагу. Пока я иду к нему через зал, он смотрит на меня и улыбается. Никого не беспокоить больше. Держаться бодро.

– Вы не сменили повязку?

– Нет. Не нашла врача.

– Что вы делали? Расскажите. Были в кино? Хорошая картина?

– Да. А потом прогулялась по городу.

Я держусь молодцом. А он за это время вместе с Маленьким Полем загрузил пять тонн ранних овощей. Немецкие туристы, которые привезли мое пальто, подкинули его на своей машине сюда, к вокзалу. Он записал их адрес, на днях заскочит к ним и еще раз поблагодарит. Они едут на Корсику. Там красотища, на этой Корсике, столько пляжей. Он сидит напротив меня и наблюдает за мной своими доверчивыми глазами. Он поедет поездом в 11:05 и в Лионе встретится с Маленьким Полем. Так что, к сожалению, у него всего четверть часа.

– Вам столько хлопот из-за меня.

– Если бы я не хотел, я бы не стал ничего делать. Наоборот, я очень рад, что вижу вас. Знаете, в Пон-Сент-Эспри, когда мы ворочали ящики, я все время думал о вас.

– Мне уже лучше. Все в порядке.

Он подмигнул мне и отхлебнул глоток пива. Потом попросил сесть рядом с ним на табурет. Я села. Он положил свою ладонь мне на плечо и, тихонько сжав его, спросил:

– У вас есть друзья, ну, кто-нибудь, кому вы можете сообщить?

– О чем сообщить?

– Не знаю. Обо всем этом.

– У меня нет никого. Единственного человека, которого бы я хотела сейчас видеть, я позвать не могу.

– Почему?

– У него жена, своя жизнь. Я уже давно поклялась себе оставить его в покое.

Он развернул лежащий на табурете пакет, вынул из него аккуратно сложенное мое белое пальто и протянул мне.

– Может, вы сами что-то напутали с субботой, – сказал он, – это бывает от усталости. Вот я как-то ночью проспал всего два часа и потом, вместо того чтобы ехать в Париж, покатил в обратную сторону. У меня напарником тогда был Батистен. Когда он проснулся, я уже успел отмахать километров сто. И упрямо уверял его, будто мы уже побывали в Париже. Еще немножко, и он расквасил бы мне физиономию, чтобы навести порядок в моей башке. Вы не хотите выпить чего-нибудь?

Я не хочу ничего пить. Я обнаруживаю в кармане своего пальто авиабилет "Эр-Франс", конфетно-розового слоника на шарнирах, пятьсот тридцать франков в фирменном конверте для жалованья, квитанцию из авиньонского гаража, еще какие-то бумажки, которые явно имеют отношение ко мне.

Рекламная Улыбка смотрит на меня, и, когда я поднимаю глаза, чтобы поблагодарить его и подтвердить, что все это в самом деле принадлежит мне, я читаю в его взгляде дружеское беспокойство и внимание. И в ту самую минуту, перекрывая гвалт бара, перекрывая стук моего сердца, до меня доносится – такой ужасный и такой чудесный – голос Матушки.

И Матушка сказала мне, что я не убивала Мориса Коба, что я не сумасшедшая, нет, Дани, нет, все, что я пережила, было на самом деле, это не плод моей фантазии, и я правда впервые в жизни провожу вечер в этом городе, где все вдруг словно озарилось ярким светом, где победно запели трубы. Истинный ход событий последних двух дней предстал передо мной с такой ясностью, что я даже вздрогнула. Мысли в моей голове так быстро сменяли одна другую, что, должно быть, даже лицо мое преобразилось.

Рекламная Улыбка удивлен и тоже счастливо улыбается:

– О чем вы думаете? Что вас так обрадовало? А я не знаю, как ему объяснить. И тогда я неожиданно целую его в щеку и своей покалеченной рукой крепко жму ему руку. Боль пронизывает меня. Но мне не больно. Мне хорошо. Оковы спали. Или почти спали. Улыбка застывает на моем лице. Меня осеняет еще одна мысль, такая же ошеломляющая, как и все остальное: а ведь за мной следят, и сейчас с меня тоже не спускают глаз, за мной должны были шпионить от самого Парижа, иначе все рушится.

"Дани, родная моя, – говорит мне Матушка, – есть надежда, что тебя потеряли из виду, иначе ты уже была бы мертва. Тебя хотят убить, неужели ты не понимаешь?"

Надо оградить от опасности Рекламную Улыбку.

– Может, пойдем? Я вас провожу. Как бы вам не опоздать на поезд.

Мое пальто, которое он помогает мне надеть. Моя сумка – я раскрываю ее, чтобы удостовериться, что я не ошиблась. Нет, теперь я не ошибаюсь. Мною овладевает страх, но уже иной страх.

На улице Рекламная Улыбка доверчиво обнимает меня, и я не могу отделаться от мысли, что подвергаю опасности и его. Я невольно оглядываюсь. Сначала бросаю взгляд в сторону "тендерберда", который я поставила у бара, потом вдоль этой бесконечной, сейчас ярко расцвеченной огнями улицы, по которой я проезжала сегодня днем.

– Что с вами?

– Ничего. Просто смотрю. Ничего.

Я обняла его левой рукой за талию, он засмеялся. И вот – вестибюль вокзала. Перронный билет. Подземный переход. Платформа. Я все время оборачиваюсь. Незнакомые люди, озабоченные своими делами. По радио объявляют поезд Рекламной Улыбки. Издали доносится танцевальная музыка. Он стоит передо мной, держит меня за руку и говорит:

– Знаете, что мы сделаем? Завтра вечером я буду в Париже, в гостинице, где всегда останавливаюсь, это на улице Жана Лантье. Обещайте, что вы мне позвоните.

– Обещаю.

– Моя кепка у вас? Кепка лежит у меня в сумке. Рекламная Улыбка шариковой ручкой записывает номер телефона на кепке, на внутренней стороне околыша, и возвращает ее мне. За моей спиной раздается свисток поезда, вагоны с грохотом, от которого чуть не лопаются барабанные перепонки, плывут вдоль платформы. Рекламная Улыбка что-то говорит мне, кивает головой, хватает меня за плечи и крепко сжимает их своими ручищами. И все.

И в то время как он уходит из моей жизни и, высунувшись из окна вагона, машет мне рукой, смуглый, улыбающийся такой чудесной улыбкой, уже далекий, уже потерянный для меня, я вдруг вспоминаю, что дала себе слово помочь ему и его другу Лавантюру стать миллиардерами. "Не потеряй кепку, – сказала мне Матушка. – И потом, если ты хочешь разрушить то, что задумали против тебя, не теряй зря времени".

Стоя на тротуаре около вокзала, я прежде всего достала билет на тот самолет, на котором я никогда не летала. Оглядываясь по сторонам, я рву его на мелкие клочки. Чтобы подбодрить себя, я твержу, что мой след давно уже потерян, но я убеждена в обратном. Мне даже кажется, будто я чувствую на себе чей-то неподвижный, беспощадный взгляд.

И снова "тендерберд", в последний раз. "Не возвращайся туда", – умоляет Матушка. Я проезжаю по иллюминированным улицам, по площадям, на которых идут праздничные гулянья. Придется снова спросить дорогу на Вильнев. В зеркальце машины я наблюдаю за автомобилями, которые едут сзади. Музыка и толпа действуют на меня успокоительно. Пока я среди людей, мне ничто не угрожает, в этом я уверена.

В Вильневе тоже танцы. Я останавливаюсь у того же бистро, где была днем. Там я покупаю большой конверт из простой бумаги и почтовую марку.

Затем возвращаюсь в машину и среди праздничной суматохи пишу несколько слов на случай, если я умру. Заклеив конверт, я адресую его себе, на улицу Гренель. На площади я опускаю его в почтовый ящик. Мне страшно, но сквозь толпу никто за мной не крадется.

Бесконечное шоссе Аббей, поворот за поворотом. Но теперь я неотступно вижу за собой две фары. Ворота все еще раскрыты. Я останавливаюсь в аллее.

Тушу огни. Фары проплывают мимо и удаляются. Я жду, пока мое сердце перестанет бешено стучать. Еду по аллее дальше. Останавливаюсь у дома – в нем темно. Проверяю, не оставила ли что-нибудь из своих вещей в машине.

Тщательно вытираю косынкой руль и приборный щиток. Я покидаю Стремительную птицу с таким же щемящим чувством, с каким уезжала на ней из Орли, – горло сжимается, я с трудом двигаюсь. "Не ходи туда. Дани, не ходи! – умоляет Матушка. Но я должна пойти, я должна хотя бы сорвать со стены фотографию, забрать свои вещи. Я вхожу. Зажигаю в прихожей свет. Сейчас уже не так страшно. Закрываю за собой дверь. Даю себе пять минут на то, чтобы привести все в порядок и уйти. Перевожу дыхание.

В тот момент, когда я готова переступить порог комнаты, где находится кожаный диван, я слышу какой-то шорох. Я не кричу. Даже если бы я захотела крикнуть, ни один звук не вырвался бы из моей груди. Свет горит у меня за спиной. Впереди – огромная черная яма. "Ружье, – напоминает мне Матушка. – Ты оставила его на диване. Если он не зажигал света, то он его еще не заметил".

Парализованная, онемевшая, я застываю на месте, мои ноги словно налились свинцом. Снова шорох, уже гораздо ближе. "Дани, Дани, ружье! – кричит Матушка. Я тщетно пытаюсь вспомнить, в каком углу стоит диван. Я бросаю на пол сумочку, чтобы освободить здоровую руку. Совсем рядом я слышу чье-то дыхание, прерывистое дыхание загнанного зверя. Я должна достать…

РУЖЬЕ

Я сел в свою машину. Поехал в квартал Монморанси. Дом был незнаком мне.

Дверь открыла Анита. Она плакала. Она сказала, что выстрелила из ружья в одного человека. Сказала, что, возможно, он еще жив, но у нее не хватит смелости посмотреть. Я спустился в подвал. Он был оборудован под тир. Там висели пробковые мишени. Тяжелым шагом я шел по подвалу. Я ведь вообще человек тяжеловесный. Я хожу, как и разговариваю. Все принимают это за уверенность. Но дело не в том, просто в таком темпе течет в моих жилах кровь.

Я увидел лежащего на полу мужчину и рядом с ним – ружье. Я хорошо разбираюсь в оружии. Когда-то сам слыл недурным охотником. Это был винчестер калибра 7,62 мм с нарезным стволом. Начальная скорость пули – более семисот метров в секунду. Значит, он не мог быть жив. Если бы одна из попавших в него пуль угодила ему в голову, она бы снесла ее начисто.

Прежде всего я осмотрел ружье. Я потерял всякую надежду, нормальная жизнь не вернется. Да я уже и не знаю, что такое нормальная жизнь. Если бы Анита стреляла из автоматического оружия, я тотчас бы вызвал полицию. Мы заставили бы их поверить в несчастный случай. Но на винчестере затвор переводится с помощью спусковой скобы. Ее нужно передергивать перед каждым выстрелом. Вы, должно быть, видели это в ковбойских фильмах, Дани. Вы, должно быть, видели, как красавец киногерой наповал косит краснокожих. И Анита тоже видела и потому, верю, справилась с затвором. Она выстрелила три раза. В несчастный случай никто не поверит.

Я посмотрел убитого. Я знал его. Его звали Морис Коб. Мы не раз встречались на приемах. У него в двух местах оказалась прострелена грудь.

Я распахнул его халат, чтобы взглянуть на раны. Анита стреляла в упор.

Осмотревшись, я увидел, куда попала третья пуля – на бетонной стене рядом с трупом виднелась маленькая черная черточка. В углу я нашел кусочек расплющенного свинца. Я положил его себе в карман.

Анита продолжала плакать, все время как-то нелепо икая. Я спросил, почему она убила этого человека. Она ответила, что уже много лет была его любовницей, а теперь он отверг ее. Она знала его еще до нашей женитьбы. Я ударил Аниту по лицу. Она отлетела к стене. Красное платье и нижняя юбка задрались ей на голову, и она трясла ею, чтобы высвободиться. Я увидел ее обнаженные ноги у края трусиков. Это привело меня в еще большее бешенство.

Я схватил ее одной рукой за волосы, а другой за платье, поставил на ноги и снова ударил. Она умоляла о пощаде. Я опять поднял ее и ударил наотмашь. Я долго смотрел, как она лежит у моих ног, уткнувшись лбом в пол. Даже в полуобморочном состоянии она продолжала плакать. Я взял ее под мышки и заставил подняться по лестнице. Из носа у нее текла кровь. Так я дотащил ее до комнаты, где вы потом печатали на машинке. Втолкнул в кресло и открыл дверь в соседнюю комнату, чтобы принести воды. Там, на стене, я увидел фотографию обнаженной Аниты. Я долго плакал, прислонившись к этой стене. Я думал о своей маленькой дочке. Вся моя жизнь в ней. Вы должны понять меня, Дани. С тех пор как она родилась, я наконец познал безграничную, безраздельную привязанность, совершенно фанатическую, познал всепоглощающее чувство. И, чтобы защитить прежде всего свою дочь, Дани, я решил убить вас. Это главное, что вы должны понять, в этом вся суть.

Мой выбор объясняется тем, что я знаю о вас. Я наблюдаю за вами гораздо дольше, чем вы думаете. Я наблюдаю за вами с того самого дня, когда впервые увидел вас, – вы пришли в агентство подписать контракт. Мне помнится – хотя, может, я и ошибаюсь, – на вас было очень светлое золотистого цвета платье, как ваши волосы. Вы показались мне красивой, даже волнующей. Я вас ненавидел. Ведь я очень осведомленный рогоносец, Дани. Мне известны все "забавы" моей жены до нашей свадьбы в той квартирке на улице Гренель, куда я вместе с вами поднялся в пятницу вечером. Мне известно все о тех молодчиках, постройнее и посмазливее меня, для которых она раскорячивалась, и даже о том, что однажды двое подонков развлекались с нею на вашей постели на пару и сумели довести ее до экстаза, чего мне от нее никогда не добиться. Хотя она призналась мне в этой гнусности много позже, под тумаками, как она в конце концов всегда во всем признается. Я знал, что вы предоставляли Аните свою квартиру и этим способствовали ее падению. И тем ненавистнее был мне ваш вид добропорядочной девушки, которой нечего стыдиться. Для меня вы являлись постоянным напоминанием о том, что мне хотелось забыть, вы неизменно присутствовали в тех моих чудовищных сновидениях, которые порождали мою ревность. Вы были для меня монстром.

Я всегда украдкой наблюдал за вами, Дани. Тайком, но жадно.

Я смотрел, как вы орудуете левой рукой. Мне всю жизнь казалось, что левши сумасшедшие, злые и скрытные, как и те, кто грызет ногти. Вы, должно быть, при встречах со мной страшно потешались в душе, вспоминая о тех подонках, которые переспали с Анитой, о тех мерзостях, к которым они ее склоняли. И я сходил с ума. Она, конечно же, продолжала изменять мне, и вы, вероятно, об этом знали. Она, несомненно, рассказывала вам о любовных утехах, как они разнообразны, и говорила, что в этих делах я просто щенок, толстый неумелый щенок. У меня не было власти над вами, но я мечтал, чтобы вас тоже втоптали в грязь, чтобы исчезла наконец удивительная гармония ваших черт, ваших слов, вашей походки.

О той отвратительной истории, перед которой меркнет все остальное, я узнал в прошлом году. Как-то поздно вечером мы с Анитой встретили в ресторане одного молодого человека ее возраста, хилого и самовлюбленного, как все они. С тех пор как я женился на Аните, я ненавижу всех молодых мужчин. Я без малейших угрызений совести передушил бы их собственными руками, если бы мог сделать это безнаказанно. Всех до единого. Или же заставил бы остальных мужчин относиться к ним как к публичным девкам. Для меня нет большей радости, чем узнать, что какой-нибудь актер, которого Анита или самая глупейшая машинистка из агентства считает неотразимым, оказался жалким педерастом. Я убежден, что актеры все таковы, ведь они добровольно становятся всеобщим достоянием. Увидев этого парня, Анита побелела. Рука, которую она протянула ему, дрожала, и голос ее, когда она сказала ему несколько слов, тоже дрожал. Мы начали ужинать. Он сидел с компанией за другим столиком, и я видел, как он смеялся, ерзал на своем стуле, то и дело исподтишка бросая взгляд в нашу сторону, на Аниту.

Оставив ужин почти нетронутым, я расплатился. Отвел Аниту в машину, которая стояла на улице Кантена Бошара, почти напротив кино, где мы перед этим смотрели веселую картину для грустных людей, и там избил ее. Она рассказала мне о том майском вечере, еще до нашей женитьбы, когда она напилась вместе с вами и двумя молодыми людьми – один из них был этот самый тип из ресторана. Она рассказала мне, что, выйдя ночью из очередного кабака, вы все отправились на вашу квартиру, чтобы выпить еще по стаканчику. Рассказала, как в то время, как она с уже задранной юбкой миловалась с одним мерзавцем – не с тем, что был в ресторане, а с другим, – этот домогался того же от вас. Как вы обругали ее, убежали из собственной квартиры, бросив ее там одну. Она твердила сквозь рыдания, и я знал, что она не лжет: "Я совсем потеряла голову, я не соображала, что делаю. Дани не пьет, не путается с мужчинами, она кичится своей добродетелью, тем, что ей никто не нужен, и предает тебя при первом же случае. Она ни на миг не задумалась обо мне, понимаешь, просто ушла, а я была пьяна, вдребезги пьяна". Я отправил Аниту домой на такси, а сам вернулся в ресторан. Парень был еще там. Я дождался его на улице и своей обычной неторопливой походкой пошел метрах в ста за ним, по Елисейским полям. Он не видел меня. С ним была блондиночка, влюбленная, как все вы.

Он повел ее пешком к себе, на улицу Ла Боэси. Они то и дело останавливались, чтобы похихикать у какой-нибудь витрины с погашенными огнями, или бесстыдно целовались на глазах у поздних прохожих. Я настиг их в подъезде дома, куда они вошли. Сперва я ударил его, потом ее. Она упала без памяти, не успев ни оправиться от удивления, ни закричать. Я поднял ее на руки, а его – он еле стоял на ногах – подтолкнул к лестнице. Я поклялся придушить его, если он позовет кого-нибудь на помощь. Совершенно растерявшийся от страха, он впустил меня в большую квартиру на втором этаже. Я положил белокурую девицу на пол и запер дверь. Я опять принялся избивать парня, который начал было пререкаться. Держа за борт разодранного пиджака, я притиснул его к стене и бил не помня себя то одной рукой, то другой. Потом, уже совсем не соображая, что делаю, я одним рывком, разодрав, сдернул с него брюки и трусы в цветочек и потащил в соседнюю комнату, чтобы поискать, чем можно еще больше унизить его перед этой девицей. Кажется, он называл меня "мсье" и молил о пощаде, кажется, он не проявил ни на йоту мужества, не сделал ни малейшей попытки защититься, это была мерзкая гнида, и именно его гнусная слабость погасила мой гнев. Я швырнул его на стул в кухне. Приподнял ему голову за подбородок. Из носа и ушей у него текла кровь. Я что-то говорил ему, но что – не помню. Да и все равно он не мог меня понять. Никто не может понять. Потом я вернулся в ту комнату, где была девица. Она тоже называла меня "мсье". Я левой рукой закрыл ей рот и, прижав к той же стене, у которой избивал ее возлюбленного, рывком разорвал на ней платье. Ее широко раскрытые, полные слез глаза были совсем близко и смотрели на меня. Она была ни жива ни мертва от страха, как ребенок. Я отпустил ее, Дани. Никто не может понять.

Не помню, как я очутился снова в своей машине на улице Кантена Бошара, но, когда я очнулся, то сидел, положив руки на руль, и, уткнувшись в них лицом, плакал. Не считая детских лет, я плакал всего два раза в жизни.

В тот вечер и вот теперь, в пятницу, у омерзительной фотографии моей жены. Вы можете это понять, Дани?

В ту же ночь я узнал и о других изменах Аниты после нашей свадьбы, и о вашей поездке в Цюрих. Но о Кобе она не сказала ни слова. Я долго сидел один около спящей дочурки. Потом оглушил себя снотворным и лег спать прямо на полу, рядом с детской кроваткой, и мой сон был заполнен моей девочкой.

На следующий день я принял меры, чтобы встретиться с парнем, которого избил. Встреча состоялась в кафе, рядом с его домом. Он весь опух от побоев, но, попивая свой дрянной томатный сок, непринужденно разглагольствовал – ведь он знал, что теперь я опасаюсь его. Я выдал ему чек. Он сказал, что я сумасшедший и меня следовало бы изолировать. Он даже смеялся, несмотря на то, что рот у него был облеплен пластырем. Я унизился до того, что попросил его рассказать о той майской ночи, я хотел знать его версию. Самое ужасное было, что в его памяти сохранились лишь какие-то отрывочные воспоминания, для него это не представляло никакого интереса.

Он сказал, что, в общем-то, я ему заплатил за то, что он переспал с моей женой. Он вслух обдумывал, не должен ли он разделить эти деньги со своим дружком.

Остаток дня я не мог работать. Весь обливаясь потом, я снова и снова перебирал в памяти признания Аниты. В ее рассказе фигурировал один парень, которого я знал и которого по крайней мере имел возможность проучить.

Помните, у нас работал художник-брюнет, эдакий тореадор с виду? Его звали Витта, Жак Витта – он попал в автомобильную катастрофу и вскоре после этого ушел из нашего агентства? Так в действительности-то это я подкараулил его в тот вечер в Буживале. Когда я пришел к большому дому, где он жил, было семь часов вечера и заходящее солнце полыхало над Сеной.

Трое или четверо ребятишек затеяли рядом со мной игру. Я поймал брошенный ими мяч. Поговорил с ними. Потом остался один, прошло несколько часов. Я курил и ходил взад и вперед, держась в тени, подальше от уличных фонарей.

Было уже за полночь, когда Витта подъехал на своей малолитражке, один, и поставил машину на стоянку. Когда он увидел, что я приближаюсь к нему, он сразу сообразил, зачем я здесь. Он не хотел выходить из машины, сидел в ней, в отчаянии цепляясь за дверцу. Тогда я схватился обеими руками за машину и перевернул ее. В соседних домах стали раскрываться окна. В тишине ночи раздались голоса. Я вытащил Витта из машины – надо сказать, он оказался гораздо мужественнее того подонка и все норовил пнуть меня ногой в низ живота, – ударом свалил его на землю, потом поднял и снова бил, швырнул на траву, пока не понял, что могу прикончить его. Я вернулся домой. Ту ночь я тоже провел на полу у кровати дочурки. Два или три дня спустя Витта пришел ко мне в кабинет с заявлением об уходе. От чека он отказался. Потребовал, чтобы я возместил стоимость дверцы и крыла машины, но за увечья не взял ничего. Да, сказал он, раз пять он был с моей женой в одной из гостиниц на улице Пасси… И, сделав непристойный жест, добавил, что воспользовался моей женой просто как обыкновенной потаскушкой, она ему больше и не нужна. Вы меня понимаете, Дани?

После этого сильнее, чем кого-либо, я возненавидел вас. Я заставлял себя не смотреть на вас во время утренних летучек по понедельникам. Одно время я подумывал вас уволить. Но меня остановили два соображения: нужно было найти предлог, убедительный для ваших сослуживцев – например, какой-нибудь промах в работе, на что было мало надежды, – и потом, если бы я вас уволил, вы тотчас бы поступили на работу в другое агентство и нам опять пришлось бы сталкиваться, но там вы наверняка заняли бы более высокий пост и стали бы более влиятельной, чем теперь. И я решил ждать.

Прошло несколько месяцев. Я следил за Анитой, и, как мне казалось, следил хорошо. Я считал, что те страшные дни, о которых я вам рассказал, навсегда отбили у нее охоту вносить разлад в нашу семью. Я ее любил. Я всегда ее любил. Я знаю, что думают в агентстве по поводу моей женитьбы.

Что она сразу, как только поступила к нам на работу, решила забеременеть от патрона и женить его на себе. Но это совсем не так. Дани. Чтобы добиться положения и денег в том мире, куда она стремилась, ей никто не был нужен. Наоборот, она совсем не поощряла мои ухаживания, я ее не интересовал. Несколько раз мы выходили из агентства вместе. Я вел ее куда-нибудь поужинать. Я рассказывал ей о своем детстве, о том, как меня боялись ребята, я старался, похваляясь своей физической силой, поразить ее этим. Но она просто считала, что я слишком большой, слишком толстый, и тоскливо зевала. После ужина, который явно не доставлял ей ни малейшего удовольствия, я не знал, куда ее повести. Я не танцую и не бываю ни в каких модных заведениях. И я провожал Аниту на бульвар Сюше к ее матери. А затем находил какую-нибудь уличную девку и получал от нее то, что хотел получить от Аниты. Поймите меня правильно, Дани. Впервые она стала моей против своей воли, это произошло в одну из суббот, в пустом агентстве, куда мы с ней пришли, чтобы поработать. Это был счастливый для меня день, потому что тогда-то и была зачата Мишель. А восемь месяцев спустя я женился на Аните. В одном я все-таки уверен: до нашей женитьбы ее что-то притягивало ко мне – пусть даже это было всего лишь извращенное стремление убедиться, что мужчина моего роста и моей комплекции в любви чем-то отличается от других мужчин. На первых порах, когда мы встречались у меня, она раздевалась лихорадочно и в то же время нерешительно – не знаю, что ее больше возбуждало, страх перед болью или предвкушение наслаждения.

Насколько деятельна и самоуверенна она была обычно, демонстрируя свою явную склонность верховодить, настолько наивно и неуклюже она прибегала к любым ухищрениям, лишь бы оказаться со мной, подчиниться грубой неумелой силе наших первых объятий. Вот в чем беда Аниты. Ее неотвратимо притягивает все, что может ее сокрушить. Секрет ее привязанности к Морису Кобу в том, что он мог без конца ломать ее, повергать в ужас, заставлять что-то делать помимо ее воли – ваши фотоснимки. Дани, лишь бледный тому пример, – он не гнушался ничем, чтобы держать ее в своей власти. Как-то ночью, в минуты любви, она протянула мне ремень, жалкими словами пытаясь объяснить, что я должен стегать ее, не обращая внимания на ее вопли, или даже вообще прикончить, потому что из лабиринта, в который она попала, выхода нет. А я не смог, не смог пойти на то, чего не понимаю. Да и кто может такое? Вы слышите меня, Дани? Эти две дырки в груди Коба потрясли меня тем, что они ставили под угрозу будущее Мишель. Тогда, в подвале, я избил Аниту только потому, что узнал еще об одном мерзавце, который, как многие другие до него, делал меня рогоносцем. Только потому. Я был счастлив, что он мертв, я был счастлив, что для того, чтобы выкрутиться, придется убить и вас. Я люблю Аниту. Люблю и жалею, как свою дочурку, ибо знаю, что вопреки мнению всех, Анита на самом деле пусть грешная, но заблудшая душа. Клянусь, мне ни на секунду не пришла – и никогда не придет! – в голову мысль бросить ее, дать упрятать ее за решетку, оставить страдать одну.

Когда в тот день, в пятницу, я вернулся в комнату, куда я позже привел вас, Анита уже не плакала. Мы долго говорили с нею, она сидела, прижавшись щекой к моему лицу и обвив руками мою шею. Она монотонным голосом рассказала мне о своей связи с Морисом Кобом: после нашей женитьбы они время от времени встречались, она не могла порвать с ним. Она выстрелила в него потому, что во время очередной их ссоры – он собрался ехать в Вильнев-лез-Авиньон, где его ждала другая женщина, – ружье оказалось под рукой. Я слушал ее исповедь и думал, как избежать полиции, но не находил выхода. Анита сказала мне, что при встречах с Кобом она, боясь меня, держалась очень осторожно. Она бывала у него, только когда прислуга уходила – так было и в этот раз, – а если случалось, что ей необходимо было назвать себя, она всегда называла чужую фамилию: вашу, Дани. Вот так.

Вы знаете, я и говорю, и двигаюсь медленно, но голова у меня работает быстро. Я взглянул на часы: было четверть пятого. Когда Анита позвонила в агентство, со слезами умоляя меня приехать в квартал Монморанси, было три часа. Значит, с момента смерти Коба прошел час с четвертью. Еще несколько минут мне понадобилось на то, чтобы хотя бы в общих чертах разработать план нашего спасения. Мне кажется, я достаточно убедительно дал вам понять, что ваша судьба меня не волновала. Главное для меня теперь было – время. В одной книге, в "Алисе в Стране Чудес", говорится, что время – действующее лицо. И вот с этого момента я все свои силы устремил на то, чтобы оно было за нас, против вас и против всех, это была основная моя забота.

В первую очередь я решил отодвинуть час убийства Коба для тех, кто будет вести следствие, и таким образом выиграть несколько часов, которые окажутся в полном моем распоряжении, получить, так сказать, чистые страницы и вписать в них новую, свою версию убийства. Для этого прежде всего требовалось, чтобы вскрытие было произведено только через несколько дней. Значит, следовало спрятать труп Коба до тех пор, пока время его смерти можно будет установить лишь приблизительно. Кроме того, по моим планам, он должен был еще пожить, прежде чем умереть вторично. Вот почему я перенес место убийства из Парижа в Вильнев. Коб собирался поехать туда.

Так пусть поедет. В его бумагах я обнаружил билет на самолет. Я знал, что в Авиньоне он собирался забрать свой "тендерберд", который находился там в ремонте: утром в присутствии Аниты он звонил в гараж, чтобы проверить, будет ли машина готова. Он заберет ее. Я просил Аниту описать мне дом в Вильневе. Анита бывала там раза два или три, ценой лжи, в которой у меня уже не хватило духу упрекнуть ее. Она сказала, что дом стоит довольно уединенно, но неподалеку находится еще несколько вилл. Она была убеждена, что, если трижды выстрелить из ружья, и на сей раз не в подвале с бетонными стенами, а в комнате с открытыми окнами, то соседи услышат выстрелы и смогут затем дать показания. Этого мне было достаточно.

Я принялся торопливо осматривать вещи в комнате, где мы находились, потом в спальне Коба, которую Анита мне показала. Пока я занимался этим, голова моя лихорадочно работала. Знакомясь с тем, что представлял из себя этот человек, я в то же время во всех подробностях разрабатывал план действий, как свалить убийство на вас и к тому же перенести его за тысячу километров от Парижа. Я пока ничего не говорил Аните, так как пришлось бы потерять драгоценное время на то, чтобы добиться ее согласия. Я раскрывал ей свой план постепенно, в течение всей ночи, по мере того как мне нужна была ее помощь. Только в аэропорту, в самый последний момент, я сказал ей, что вы должны будете умереть. Я внушил ей, что действую уверенно и твердо, как всегда. Когда я уехал из дома в квартале Монморанси, у меня вызывали сомнения лишь некоторые детали. Самое сложное заключалось в том, что, если не считать нескольких случаев, когда Анита при довольно туманных обстоятельствах называлась вашим именем, с Морисом Кобом вас связывала лишь одна нить. И я тогда еще не мог определить, насколько она ценна для меня. Анита, рассказывая мне о своей измене, упомянула о нескольких снимках, которые она по просьбе Коба сделала тайком у вас дома крошечным, почти как зажигалка, аппаратом для любителей миниатюрных безделушек. Она добавила, что он увлекался "подобными глупостями" и умел получать превосходные отпечатки с самых плохих негативов. Но, насколько она помнила, все снимки, за исключением одного, сделанного утром при ярком свете, когда вы были без очков и она могла действовать более смело, оказались либо слишком темными, либо явно свидетельствовали о том, что снимали вас без вашего ведома, и поэтому были не только непригодны, но даже опасны для задуманного мною плана. К тому же Коб увез их в Вильнев, и Анита даже не была уверена, что он сохранил их. Коб видел вас еще до нашей женитьбы, всего один раз, да и то мимолетно, в подъезде вашего дома, когда вы возвращались к себе, а Анита выходила с ним из вашей квартиры. Вы настолько привлекли его внимание, что он убедил Аниту сфотографировать вас, когда она будет у вас ночевать, – он это сделал главным образом из желания унизить ее. А вы, насколько она помнит, едва обратили на него внимание.

Я оставил труп Коба в тире и запер дверь на ключ. В его спальне я собрал всю одежду, которая была на нем в этот день. Взял его бумажник и разные бумаги, среди которых оказался рецепт на дигиталис, адрес гаража в Авиньоне и билет на самолет в Марсель-Мариньян. Переключил телефон до конца праздников на Службу отсутствующих абонентов. Аните я дал ключи Коба, чтобы она, когда будет уходить, все заперла. Я сказал ей, что привезу вас сюда и таким образом изолирую на одну ночь, и объяснил, под каким предлогом сделаю это. Я поручил Аните распихать по ящикам те вещи, которые могли бы навести вас на мысль, что вы не в нашей квартире. Анита была уверена, что вы знаете, где мы живем. Но, в общем, то, что вы могли подумать, уже не играло для меня никакой роли, так как назавтра вы должны были умереть.

Я предупредил Аниту, что через полчаса позвоню ей на авеню Моцарта. Она должна переодеться для фестиваля рекламных фильмов, куда мы намеревались пойти. Я по телефону опишу ей, что вы наденете в этот вечер, чтобы она приготовила что-нибудь похожее для себя. Она никак не могла понять, зачем это. На ее бледном лице слезы оставили черные полоски расплывшейся туши для ресниц. Она была как потерянная. Я сказал, что ей необходимо сейчас выглядеть красивой, естественно держаться, взять себя в руки.

Я сел в свою машину, которая стояла на улице метрах в пятидесяти от ворот Коб… Я поехал прямо в агентство. По дороге я закурил сигарету, первую сигарету с тех пор, как уехал с работы. Было уже около пяти часов.

В моем кабинете сидел Мюше, он хотел показать мне несколько объявлений. Я быстро утвердил их и отослал его. Наверное, этому бездарному недотепе впервые в жизни привалило такое счастье. Я буквально вытолкал его за дверь, достал из ящика стола справочник воздушных сообщений и отметил часы вылета и прибытия тех самолетов, которые могли мне понадобиться в течение ночи. Потом вызвал по телефону свою секретаршу и попросил ее заказать два билета на швейцарский самолет, улетавший в Женеву завтра, в четырнадцать часов. Пусть их доставят вечером мне домой. Я также дал ей указание подобрать для меня дело Милкаби. После этого я выпил рюмку водки, да, кажется, водки, и поднялся этажом выше, в ваш кабинет.

С тех пор как эта комната стала вашим рабочим кабинетом, я впервые вошел туда. Вас не было, и я хотел было попросить, чтобы вас разыскали, но потом решил, что не стоит зря привлекать внимание. Воспользовавшись вашим отсутствием, я осмотрел комнату, заглянул в ящики стола, в вашу сумочку, которая лежала на нем. Меня, конечно, не оставляла мысль найти какие-нибудь дополнительные детали для осуществления моего плана, но главное – я старался при помощи вещей, которые вас окружали, которыми вы пользовались в повседневной жизни, ближе узнать вас. Чем дольше вы не приходили, тем больше страшился я той минуты, когда вы появитесь. Я уже не понимал, с кем мне придется иметь дело. Я посмотрел на ваше белое пальто, висевшее на плечиках на стене. Потрогал его. От него пахло теми же духами, какими пользовалась Анита, и это сначала неприятно удивило меня, а потом обрадовало. Если, паче чаяния, обратят внимание но то, что в доме в квартале Монморанси или в Вильневе чувствуется запах одних и тех же духов – а Анита на днях ездила с Кобом в Вильнев, – то это тоже могут приписать вам, а не ей. Но ваша комната, ваше пальто вызывали во мне еще какое-то чувство, неопределимое и в то же время очень явственное, и оно занимало меня больше всего остального и даже страшило. Знаете, Дани, сейчас мне кажется, что это было предчувствие того, что случилось со мной потом вопреки всем моим расчетам-бесконечная гонка без сна и отдыха, днем и ночью, до самого конца, бесконечная гонка, в которой я был как одержимый.

Впрочем, я всегда был одержимым.

Белокурое существо, которое внезапно появилось на пороге, было мне совершенно незнакомо, я никогда его раньше не видел. В этом залитом солнцем кабинете, который, как мне казалось, я целиком заполнял своей тушей, ни одна ваша черта, ни одно ваше движение. Дани, ни одна интонация вашего голоса не совпадали с моим представлением о вас. Вы были слишком близко, слишком осязаемы – не знаю, как это объяснить. Вы держались так спокойно и уверенно, что я даже усомнился в реальности того, что со мной произошло. Я вертел в руках маленького слоника на шарнирах. Я чувствовал, что моя растерянность не ускользнет от вас, что вы тоже делаете какие-то умозаключения, одним словом, что вы живая. Вести игру с Морисом Кобом, следуя моему плану, было просто. Я мог, как вещь, по своему усмотрению перебрасывать его куда угодно и даже заставить его совершать какие угодно поступки, так как он был мертв. Вы же, как это ни парадоксально, были полной абстракцией, в вас были заложены миллионы непредвиденных поступков, и любой из них мог меня погубить.

Я ушел. Но тут же вернулся, так как забыл одну важную деталь. Вы не должны были говорить своим сослуживцам о том, что вечером будете работать у меня Потом я зашел в бухгалтерию и взял толстую пачку купюр из своего личного сейфа. Я сунул деньги прямо в карман пиджака, как делал это когда-то двадцатилетним юношей, во время войны. Между прочим, именно война помогла мне обнаружить единственный мой талант-умение продавать кому угодно все что угодно, включая и то, что покупается легче и дороже всего, а именно воздух. Новенькая машинистка – не знаю ее имени – с глупым видом наблюдала за мной. Я попросил ее заниматься своим делом. Позвонив секретарше, я сказал, чтобы она отнесла ко мне в машину досье Милкаби, пачку бумаги для пишущей машинки и копирку. Я видел, как вы проходили по коридору в своем белом пальто. Я зашел в комнату редакторов, откуда доносился такой знакомый мне гвалт. Это Гошеран раздавал конверты с премиальными. Я попросил его дать мне ваш конверт. Затем вернулся к вам в кабинет. Я был уверен, что вы оставили записку, в которой объясняете свой неожиданный уход.

Когда я увидел листок, прикрепленный к настольной лампе, я не поверил своим глазам. Вы написали, что вечером улетаете на самолете, а ведь я именно об этом и мечтал – чтобы все думали, что вы куда-то уехали. Но, как я вам уже сказал, Дани, голова у меня работает быстро, и моя радость была недолгой. Вы уже сделали один шаг, который сверх всякого ожидания совпадал с моим планом, и уже один этот шаг мог все разрушить. Я задумал послать в Орли ту пресловутую телефонограмму от вашего имени, в которой бы говорилось, что, если Коб улетит в Вильнев, вы последуете за ним. Но ведь вы не могли решить, что едете, за три часа до того, как узнали, что он наплюет на ваши угрозы и все равно улетит. Конечно, пока что я еще имел возможность выбрать, чем мне воспользоваться – вашей запиской, которую мог увидеть любой служащий в агентстве, или все-таки телефонограммой, которую я задумал отправить. Ведь одно исключало другое. Если бы я об этом не подумал, если бы я вовремя не сообразил, что получается нелепица, которую заметил бы даже самый тупой полицейский, вы бы, Дани, сразу победили, даже если бы я убил вас. Я выбрал телефонограмму. Я сложил вашу записку вчетверо и сунул к себе в карман. Она никому не была адресована, и после отправления самолета, на котором должен был лететь Коб, могла мне пригодиться. Да, время – это действующее лицо, Дани, и наша с вами жизнь в течение последних дней была дуэлью, в которой мы пытались завоевать его благосклонность.

Я нашел вас внизу, под аркой. Вы стояли спиной к свету, и ваша высокая неподвижная фигура была резко очерчена. Под предлогом, что я хочу дать вам возможность захватить необходимые вещи, а на самом деле для того, чтобы побывать в вашей квартире и суметь потом проникнуть туда, я повез вас на улицу Гренель. Помню, как мы ехали, ваш спокойный голос, ваш профиль с коротким носиком, луч солнца, неожиданно осветивший ваши волосы. Я боялся самого себя. Ведь чем меньше я буду с вами разговаривать и смотреть на вас, тем меньше меня будет преследовать мысль, что за этими темными очками, за этим гладким лбом ритмично бьется чужая жизнь.

К вам домой мы приехали позже, чем я рассчитывал. Едва я переступил порог вашей квартиры, как в моей памяти всплыли все подробности признаний Аниты, все те кошмарные сны, которые мучили меня по ночам. Вы закрылись в ванной комнате. Я позвонил на авеню Моцарта и тихо сказал Аните, чтобы она с Мишель ждала нас в квартале Монморанси. Она с беспокойством спросила: "С Мишель? Почему с Мишель?" Я ответил, что так будет лучше. Больше я ничего не мог сказать, потому что сам я прекрасно слышал каждое ваше движение за стенкой. Мне подумалось, что вы отнесетесь ко всему с большим доверием, если, войдя в "наш дом", увидите нашу дочь. Но не только это соображение руководило мною. Я хотел, чтобы Мишель была рядом со мной. Я, по-видимому, боялся, что, если дело примет дурной оборот, то в ту минуту, когда у нас еще останется возможность удрать за границу, ее не окажется с нами. И это была правильная мысль. Ведь сейчас и Анита, и Мишель в безопасности.

Самой ужасной была минута, когда вы вернулись в комнату. Анита требовала объяснений, а я ничего не мог ответить. Мне надо было в вашем присутствии описать ей, как вы сейчас выглядите, и в то же время не вызвать у вас подозрений. И я стал говорить так, будто она спросила меня что-нибудь вроде того: "Я уже шесть месяцев не видела Дани, она изменилась?" Вы присели на ручку кресла и надевали белые лодочки – одну, потом другую. Узкая костюмная юбка, короткая, как и полагается по нынешней моде, весьма откровенно демонстрировала ваши длинные ноги, и я обратил на них внимание, хотя сам удивился, что в такую минуту способен на это. Я продолжал говорить. Мне кажется, говорил я своим обычным голосом. Но мысли мои расплылись, так же как недавно тушь для ресниц на лице Аниты. Впервые я физически ощутил, что мне предстоит вас убить, лишить жизни живое существо, сидящее сейчас рядом со мной, и сделать это не путем каких-то расчетов и умозаключений, но просто-напросто собственными руками, как убивает свою жертву мясник. Я пережил паршивую минуту, Дани. Потом все проходит. И что бы мне ни говорили по этому поводу, как бы ни пытались меня убедить в обратном, теперь я знаю: проходит. Все проходит, да. На какой-то миг, всего на один миг вы испытываете тошнотворное нежелание – наивысшей точки оно достигает, когда кажется, что лучше умереть самому, – но потом оно проходит навсегда, а к тому осадку, что остается от него, вы постепенно привыкаете. Убивать легко и умирать легко. Все легко. Трудно только одно: хоть на минутку утешить того, кто замурован в нас, кто не вырос и никогда не вырастет, кто беспрестанно взывает о помощи.

По пути в Отей я послал вас купить пузырек дигиталиса по рецепту Коба, который захватил с собой. Сначала я думал использовать его как еще одно доказательство вашей связи с Кобом, но, пока вы ходили, я поразмыслил, и мне пришло голову, что в нужный момент, завтра утром, это лекарство может стать тем самым оружием, которое я искал, чтобы вас убить. Я решил создать такую версию: привезя труп своего любовника в багажнике его "тендерберда" из Вильнева в Париж, вы, потеряв всякую надежду скрыть свое преступление, покончили с собой. Выпить пузырек дигиталиса – мне показалось, что это вполне правдоподобный способ самоубийства для женщины. А добиться, чтобы вы это сделали, я сумел бы без особого труда. Я силой заставил бы вас, вы слишком слабы, чтобы оказать мне сопротивление.

Дом Коба в квартале Монморанси не вызвал у вас ни малейшего удивления – вы явно были убеждены, что находитесь у нас. Когда я, поднявшись на второй этаж к Аните, рассказал ей об этом, она не поверила. А вы уже сели за старенький "ремингтон" покойного хозяина и принялись печатать. Мишель была с нами, она сидела тут же на площадке лестницы в кресле с высокой спинкой и держала на коленях куклу. Теперь, когда она была рядом, я чувствовал себя хорошо. Анита сказала мне: "Я знаю Дани лучше тебя. Уверена, что она не поддалась на обман. Просто никогда нельзя понять, что скрывается там, за ее темными очками". Я пожал плечами. Лично мне в эту минуту не давал покоя ваш белый костюм. Раз он был сшит в ателье, с которым связано мое агентство, я не мог позвонить туда, чтобы мне немедленно доставили такой же. Правда, у Аниты был белый костюм, но он ни капельки не походил на ваш.

Она мне сказала, что посмотрит ваш и тогда что-нибудь придумает. Белые лодочки у нее есть, а уж причесаться, как вы, она сумеет. Я объяснил ей, что она должна сделать: отвезти девочку к своей матери, купить на аэровокзале Энвалид билеты на самолет до Марселя-Мариньяна, затем поехать на фестиваль рекламных фильмов, где мы должны были быть вдвоем, и дать понять окружающим, что я тоже там, потом отправиться на авеню Моцарта, переодеться, взять такси до Орли, сесть в самолет "Эр-Франс", который улетает около одиннадцати часов и делает посадку в Лионе. В Лионе мы встретимся. Мы уточнили все детали этой встречи, а также вашего пребывания вечером в доме Коба.

Снизу до нас доносился стук машинки. Анита сказала, что, зная вас, она убеждена, что вы не остановитесь, пока у вас не заболят глаза, и вы не из тех, кто станет рыскать по чужой квартире. Но я все же предпочел принять меры предосторожности. Мы нашли у Коба несколько таблеток снотворного и растворили их в вине, которое Анита поставила потом для вас на столик вместе с холодным ужином. Чтобы снотворное оказало свое действие, его надо было положить щедро, так как Анита сказала, что больше одного бокала вина вы никогда не пьете. Я кинул таблетки в вино на глазок. Все это мы проделали на кухне, в то время как вы считали, что я уже уехал. На самом же деле, когда Анита показывала вам вашу спальню, я прошел в комнату, где вы печатали, вынул из вашей сумочки ключи от квартиры на улице Гренель, водительские права и – эта идея мне пришла в голову внезапно – вашу бирюзовую шелковую косынку. Нежно поцеловав уснувшую в кухне Мишель, я взял один из чемоданов Коба, в который уложил наверху его одежду-ту, что он носил в свой последний день, – и спустился в подвал.

Он лежал в нелепой позе, как поверженная статуя, освещенный резким светом лампочки. Я сказал ему мысленно, что наконец мы поменялись местами – теперь он в более дурацком положении. Сейчас мы вместе с Анитой защищаем свою единую жизнь – нашу и Мишель, – и Анита больше, чем когда-либо прежде, стала мне женой. Что он мог ответить на это? Жалкий болван, да, жалкий подонок. Я поднял винчестер и положил его наискосок на чемодан. На столике я обнаружил коробку патронов (30х30) и тоже взял с собой.

Убедившись, что одна гильза осталась в магазине ружья, я разыскал на полу две остальные. Затем запер дверь на ключ и вышел через черный ход в сад.

Анита ждала меня там, прислонясь к стене. Я дал ей денег. Все ключи Коба я оставил у себя, мне некогда было разыскивать в связке, который из них от дома в Вильневе. Анита меня поцеловала, у нее были горячие губы. Она сказала мне, что будет такой, какой я хотел бы ее видеть, и еще сказала, что я верный человек и она меня любит.

Когда я сел в свою машину, было уже больше половины седьмого. Последнее мое воспоминание о доме Коба в тот вечер – это освещенное окно на первом этаже, за которым смутно виднелось ваше лицо и светлые волосы. Я поехал на улицу Гренель. На лестнице мне никто не повстречался. Я открыл дверь, вошел и запер ее за собой. Первым делом я передал телефонограмму в Орли.

Потом засунул в чемодан Коба два ваших платья, черные брюки, ваше белье и еще кое-какие вещи из ящиков шкафа. Я взял также белое пальто и одну серьгу – вторая закатилась куда-то под тахту. Было уже десять минут восьмого. Самолет Коба вылетал в семь сорок пять, но я все-таки заглянул в ванную комнату – там еще валялось платье, в котором вы были в агентстве. Я взял и флакон ваших духов.

И вот началась гонка по южной автостраде: одна стрелка приближалась к половине восьмого, вторая показывала сто шестьдесят. Машину я оставил у сторожа стоянки перед автовокзалом. Извинившись перед приемщиком багажа за опоздание, я сунул ему свой чемодан и чаевые. Я мчался что было духу. У выхода на летное поле мне вручили "вашу" телефонограмму. Чтобы меня запомнили, я дал десять франков на чай. В "каравелле" у меня не спросили фамилию, но я под разными предлогами дважды повторил стюардессе, что меня зовут Морис Коб, Морис Коб, и что я лечу в Вильнев-лез-Авиньон. Я выпил рюмку водки, взял предложенную мне газету. Лететь предстояло час с небольшим. Я принялся размышлять. Меня совершенно не волновало то, что я нисколько не похож на Коба. Среди такого количества пассажиров никто не запомнит, как выглядел один из них. Могут примерно запомнить фамилию, да еще может запасть в голову Авиньон, и достаточно. И как раз во время этого полета, когда я подумал о том, что Аните тоже предстоит выдавать себя за другую, но у нее возникнут гораздо большие трудности, чем у меня, она должна оставить о себе очень четкие воспоминания, – мне в голову и пришел трюк, чисто рекламный трюк с забинтованной рукой. Такие подробности запоминаются лучше всего: "Это была дама на "тендерберде", и у нее была забинтована рука". Я сразу же оценил, сколь выгодна будет эта инсценировка, тем более если забинтовать левую руку. В гостинице Анита сможет сама не заполнять карточку, поскольку она левша. А так как она не левша, то ей повязка не помешает. Ваше самоубийство само по себе явится доказательством вашей вины. А если у вас будет покалечена рука, никто не удивится, что вы не оставили никакой записки, которая бы пролила свет на ваш поступок.

В Марселе-Мариньяне было уже темно. Получив свой чемодан, я купил в зале аэропорта все необходимое для повязки. Потом сел в такси и поехал в Авиньон. По дороге я рассказал шоферу о своей работе, выдавая себя за инженера-строителя. Поговорили мы и о бедняках, которые живут в трущобах.

Потом я снова углубился в свои мысли. Мы остановились у ворот гаража Коти.

Я щедро отвалил шоферу чаевые – восемьдесят километров он промчал за пятьдесят минут. Позже я подумал, что совершенно не запомнил его. Даже не могу сказать, какого цвета были у него волосы. Что бы вам ни говорили, Дани, но это так. В действительности никто ни на кого не обращает внимания. Именно на это я рассчитывал, когда собирался обвести вокруг пальца тех, кому поручат вести следствие, и хотя бы в этом, мне кажется, я был прав.

В гараже была тишина и полумрак. У застекленной будки ко мне подошел мужчина. Я заплатил ему за ремонт "тендерберда". Он выдал мне счет. Я сказал, что у меня вилла Сен-Жан в Вильневе. Он подогнал "тендерберд" к воротам – с поднятым верхом, только что вымытый. Я сел за руль, пытаясь с ходу угадать, как тронуть эту машину с места. Это оказалось просто. Мне кажется, я уехал, не вызвав никаких подозрений.

Мне пришлось спросить дорогу в Вильнев – он оказался гораздо ближе к Авиньону, чем я предполагал. Часы показывали четверть одиннадцатого, когда я распахнул ворота виллы Сен-Жан. Едва войдя, я сразу достал из чемодана винчестер и сделал три выстрела. Две пули я пустил в раскрытое окно, одну – в стену в большой комнате. Чтоб сбить с толку какого-нибудь дотошного эксперта, я подобрал пустые гильзы, а на пол, под стол, бросил те, что нашел в Монморанси. В магазин я вложил три новых патрона. После этого я стал вслушиваться в ночную тишину. Я уже заранее решил, что, если кто-нибудь появится, я скроюсь, оставив здесь костюм Коба, ваши вещи и машину. Но никто не появился. За четверть часа я сделал все, что нужно.

Большую фотографию, где вы сняты обнаженной, я нашел наклеенной на деревянный подрамник наверху, в этой порнографической фотостудии. Я посмотрел все папки со снимками, вынул ваши – за исключением двух, которые вполне подходили для моего плана, – и Аниты, от которых хотелось выть. Вот Аниту снимали с ее полного согласия, Дани. Все это я разорвал, сунул в большой бумажный мешок и потом увез с собой. Я отыскал и нужные мне негативы – они оказались в ящике, пронумерованные и занесенные в каталог, как почтовые марки. Были там и рамки для контактной печати. Я отнес вниз вашу большую фотографию и повесил ее на стену, взамен другой, на которой была изображена девица лет двадцати, не старше, присевшая в какой-то нелепой позе. Прежде чем снова подняться в мастерскую, я впервые вгляделся в ваше лицо. Не могу вам объяснить отчего, но у меня вдруг появилось такое чувство, что вы в нашем лагере, что вы тоже, как и я, преисполнены жалости к нам. Ваше лицо на этом снимке выражало нескрываемую нежность к той, которая, пользуясь тем, что вы полуслепая, в ту минуту предавала вас, потакая гнусным порокам этого подонка. Короче, на этом снимке был запечатлен момент, который поразительно предопределил все дальнейшее. Я оставил фотографию на стене, хотя прекрасно сознавал, что я мерзавец.

Я разложил в спальне ваши вещи, опрыскал вашими духами простыни, которые, быть может, еще хранили запах духов Аниты. Постель была в беспорядке. Кожаный ремень валялся на полу, там я его и оставил. Думаю, я уже начинал уставать и чувства мои притупились. Кожаный ремень не произвел на меня никакого впечатления, никакого. Я перенес в машину бумажный мешок, ваше белое пальто, коврик, в котором вы потом обнаружили труп Мориса Коба.

И еще коробку с патронами и ружье. Дверь в доме я оставил открытой. Я действовал как робот, но я сделал все, чтобы ввести в заблуждение следствие.

Включив дальний свет, я мчался на предельной скорости, сосредоточив все свои мысли только на дороге, не обращая внимания на то, что слеплю встречные машины. Я подъехал к аэропорту Лион-Брон около часу ночи, за двадцать минут до отправления самолета, которым я заранее решил лететь в Париж. Это был последний ночной рейс. Анита ждала меня не в назначенном месте, а немного дальше, на обочине шоссе. При свете фар я увидел, что она в белом костюме. Я открыл ей дверцу, и мы помчались. Оказывается, она ждала меня больше часа. Она все время дрожала от страха и холода. Я свернул с шоссе и остановился на проселочной дороге, под деревьями. Здесь я объяснил, что она должна делать. Я отдал ей ваши водительские права, косынку, белое пальто. Наложил ей на левую руку повязку. Я вырвал из обложки неиспользованного авиабилета, который она купила на ваше имя до Марселя-Мариньяна, внутренние листки, а обложку положил в карман вашего пальто вместе со счетом из авиньонского гаража и конвертом с премиальными.

Из конверта я вынул часть денег – стоимость билета на самолет. На Аните был новый костюм, похожий на ваш. Она купила его, даже не примерив, неподалеку от площади Звезды, в какой-то лавке, которая оказалась открытой. Она показала, как ей пришлось закатать и скрепить на талии двумя английскими булавками юбку, чтобы та держалась. Я не утерпел и спросил ее о постели, которую видел в беспорядке в доме Коба, – она ли лежала с ним на этих смятых простынях. Я испытывал непреодолимое желание узнать все до последней детали, и, так как на счету была каждая минута, от волнения я даже начал заикаться. Анита закрыла мне рот ладонью. Она поклялась, что, как бы ни сложилась наша судьба, отныне она будет принадлежать только мне.

Мы снова подъехали к аэропорту. Я объяснил Аните, как управлять этой машиной. Расставаясь, я долго целовал ее.

И она снова сказала, что любит меня.

Наше следующее свидание должно было состояться по телефону в половине пятого утра. Мы посмотрели карту, которая оказалась в машине Коба, и высчитали, что к этому времени Анита будет в районе Аваллона. С бумажным мешком в руках я побежал к кассе и купил билет на имя Луиса Кэрролла. И снова час в воздухе на винтовом самолете, летевшем с Ближнего Востока. Я забылся в полудреме, и перед моими глазами несколько раз всплывала ваша фотография на белой стене. В Орли я не воспользовался своей машиной, а взял такси и около трех часов уже был в Отее, в квартале Монморанси. Пока я шел к дому Коба, я не видел ни одного освещенного окна. В доме Коба тоже было темно. Войдя, я громко заговорил, якобы обсуждая с Анитой этот скучный вечер. Я подошел к комнате, где вы должны были спать, и тихо позвал вас. Вы еще не спали. Бутылки с вином в гостиной не оказалось, я обнаружил ее на кухне, вместе с вашим прибором, который вы, к сожалению, вымыли. Пусть, все равно в этом доме останется достаточно других следов вашего пребывания, и я облегченно вздохнул, увидев по отметке, которую я сделал, что уровень вина в бутылке поубавился примерно на бокал. Видимо, доза снотворного была недостаточна, чтобы сразу свалить вас с ног, но я убедил себя, что надо лишь немного подождать.

Я вышел в сад перед домом, так как во внутренний садик выходило ваше окно. Я курил и представлял себе Аниту за рулем "тендерберда", мчащуюся по шоссе среди ночи. Я мысленно перебрал каждый свой шаг после смерти Коба, проверяя, не ошибся ли где-нибудь, не забыл ли чего. Нет, кажется, я недурно сварганил это грязное дело. Часа в четыре я опять подошел к вашей комнате и тихонько окликнул вас. На этот раз вы не ответили. Я тихо вошел.

Вы лежали на спине, рассеянный свет, проникавший из гостиной через раскрытую мною дверь, освещал на подушке ваш профиль, глаза были закрыты.

Теперь, когда я удостоверился, что вы спите, мне надо было как можно скорее вернуться на авеню Моцарта. И все же я не удержался и, хотя это было безрассудством, сделав несколько шагов, подошел к вам настолько близко, что услышал ваше дыхание. Я впервые увидел вас без очков, и вы показались мне еще более незнакомой, чем днем. Наверное, с минуту я рассматривал вас. И тут случилось такое, отчего у меня замерло сердце. Вы заговорили. Вы отчетливо, как наяву, произнесли несколько слов. Вы сказали в ритм своего дыхания: "Убейте меня, прошу вас, убейте меня". Не спуская с вас глаз, я медленно попятился к двери. Я ушел. До авеню Моцарта я добрался пешком, неся в руках свой бумажный мешок.

Дома я разыграл ту же комедию, что и у Коба, на сей раз для прислуги, которая спит в задней комнате. Я громко разговаривал с Анитой, которая якобы была рядом. А она как раз в это время должна была позвонить. С минуты на минуту я ждал звонка в нашей спальне. У меня было еще много дел, но я заставил себя караулить у телефона, чтобы прервать звонок, как только он раздастся. Но вот уже часы показали пять, сквозь шторы в комнату стал просачиваться утренний свет, я услышал первые звуки просыпающегося города.

С Анитой, верно, случилось что-то серьезное. Чем больше проходило времени, тем яснее я понимал, насколько безумна наша затея. И вдруг звякнул телефон, почти не нарушив тишину. Я схватил трубку и услышал какое-то бульканье. Это была Анита, но далеко, так далеко от той жизни, которой я желал для нас, о которой я мечтал для нас, для Мишель. Она разыграла все, как я ей велел, на случай, если нас будут подслушивать. Она сказала, что говорит Дани Лонго, что она сейчас находится под Аваллоном на машине, и добавила условленную фразу, которая означала, что все идет по предусмотренному плану, а именно: "Мсье Каравей, ковер у меня в багажнике". Она сказала также, что позвонила Бернару Тору, якобы узнать наш номер телефона. Мне известно, что этот художник – самый близкий вам человек, если не считать того подражателя Гари Куперу, который, когда вы забеременели, бросил вас.

Закончив разговор с Анитой, я сжег все разорванные в клочки фотографии и негативы, которые были у меня в бумажном мешке, и выбросил пепел в мусоропровод на кухне. Потом я торопливо упаковал три чемодана – один для Мишель, другой для Аниты и третий для себя. Я запихнул туда те вещи, которые, на мой взгляд, могли потребоваться в первую очередь. В чемодан Аниты я сунул ее драгоценности и чек на все деньги, которые лежат у меня в парижском банке. Мой основной капитал находится в швейцарских банках, там же оформлены доверенности на Аниту. Думаю, денег и ценных бумаг у меня достаточно, чтобы при любом исходе дела обеспечить моей дочери жизнь принцессы. Кроме того, Анита сумеет отстоять оставленное мною богатство. В ту минуту, когда я уже собирался уйти из своей комнаты, в халате вошла Мария, наша горничная-испанка. На своем ломаном французском языке она пискливым голосом спросила, не нужна ли она мне. Я ответил, что мы с женой уезжаем на праздники в Швейцарию, и, извинившись, отослал ее спать.

Я взял два чемодана в одну руку, третий – в другую и пешком вернулся в дом Коба. Было уже светло. Официанты кафе, не жалея воды, мыли тротуар около своего заведения. Мне хотелось и пить, и есть, но я не стал задерживаться. Подойдя к двери вашей комнаты, я прислушался: там царила тишина. Видимо, вы все еще спали. Я отнес чемоданы на второй этаж и устроился в кресле, чтобы немного подремать. Я боялся, что, если лягу, то крепко усну. В половине восьмого на первом этаже по-прежнему было тихо. Я разделся и ополоснул над умывальником лицо и руки. Потом, достав из чемодана халат, надел его и спустился вниз. Я приготовил на кухне кофе, выпил две чашки сам, отнес чашку вам. Стрелки часов показывали восемь, утро было ясным. Пусть даже Анита запаздывает по сравнению с моим планом, все равно сейчас она уже едет по Южной автостраде. Через час, не позже, она должна быть здесь. Я очень тревожился, так как сам чувствовал большую усталость и понимал, что она, наверное, устала еще больше. Я вышел открыть ворота и гараж, чтобы Анита могла сразу въехать. Потом постучался к вам, и вы мне ответили.

Было больше половины десятого, когда появилась на "тендерберде" Анита.

Вы уже давно снова сидели за машинкой. Я направился к вам, чтобы отвлечь ваше внимание от сада. Анита вошла в дом с черного хода. Поднявшись на второй этаж, я увидел ее сидящей на краю ванны, оба крана были открыты.

Лицо у нее, естественно, осунулось, но выглядела она гораздо менее утомленной, чем я ожидал. Повязку и черные очки она уже сняла. У нее было одно желание – вымыться. Она говорила: "Смыть с себя все это". Глаза ее были широко раскрыты, взгляд – неподвижен. Все то время, что она рассказывала о своей поездке, которая длилась восемь часов, она не выпускала моей руки. Анита оставила следы "вашего" пребывания в Маконе, Турню, Шалоне-сюр-Сон, Аваллоне и еще у въезда на Южную автостраду, где она заправляла машину. Единственным событием, которого не предусматривал мой план, была встреча с жандармом на мотоцикле, остановившим ее за неисправность задних фонарей. Я помог ей раздеться и, пока она принимала ванну, заставил ее повторить весь рассказ. В Шалоне она сняла в гостинице номер на ваше имя, оплатила его вперед. Менее чем через полчаса незаметно выбралась на улицу и уехала. Непредвиденная встреча с жандармом произошла километрах в ста от Шалона, по дороге в Париж, возле Солье. Анита сказала, что нервы у нее были настолько напряжены – к тому же она знала, что в багажнике у нее лежит винчестер, – что она наверняка выстрелила бы в жандарма, если бы он захотел осмотреть машину. Даже сейчас, вспоминая об этом, она вздрогнула. И я тоже. Бернару Тору, а затем и мне она звонила из деревенского кафе, пока чинили фонари на "тендерберде", там же она оставила ваше белое пальто. В общем, из ее рассказа я понял, что она разыграла свою роль отлично.

Я вынул из чемодана Аниты махровое полотенце и чистое белье, вытер ей спину. Стоя в белой комбинации, она попросила у меня сигарету. Она несколько часов не курила. Мы спустились на первый этаж. Воспользовавшись тем, что она разговаривает с вами, я положил в вашу сумочку все, что взял оттуда. Затем вышел в сад. В гараже я старательно протер сиденья "тендерберда". Коврик из Вильнева, ружье и коробку с патронами я отнес в подвал. Потом вернулся в дом, поднялся на второй этаж, побрился, надел чистую рубашку, костюм и поехал на такси в агентство. Там, в безлюдной мастерской, я отыскал папку со старыми макетами реклам для фирмы Милкаби.

Затем прошел в бухгалтерию, написал ваше имя на конверте для жалованья, вложил туда премиальные и еще триста франков, обещанных мною за срочную работу. Я позвонил нескольким коллегам, чтобы обменяться с ними впечатлениями о вчерашнем фестивале во дворце Шайо. Перед тем как вернуться в квартал Монморанси, я поехал к вам, на улицу Гренель. Я поднялся наверх и на двери вашей квартиры на видном месте прикрепил записку, в которой вы сообщали, что улетаете. В Отее, в каком-то кафе, куда я приехал уже на другом такси, я съел сандвич, выпил еще две чашки черного кофе и рюмку коньяку. Мне казалось, что конец моим мытарствам близок. Я считал, что уже одержал победу.

Было немногим больше одиннадцати, когда я вернулся в дом Коба. Анита была готова к отъезду, вы закончили работу. Я отдал вам конверт с деньгами, рассчитывая изъять его у вас позже, когда вы вернетесь на "тендерберде" обратно. Мне совершенно необходимо было посадить вас за руль этой машины, иначе весь мой план, так удачно претворявшийся в дело, рухнет. Следователи прежде всего тщательнейшим образом осмотрят "тендерберд". Не знаю, какие у них есть приспособления для этого, но думаю, весьма эффективные. И мой план рухнет потому, что вы же не могли проехать на машине около семисот километров, ничего не оставив в ней: ни отпечатков пальцев, ни ворсинки от вашего белого костюма, ни волоска. И в то же время, хотя я и почистил сиденья машины, я сделал это наспех, и они могли обнаружить там следы другой женщины. Далее, обследовав ваш труп, они легко установили бы, что на вас нет даже пылинки из машины, что вы в машине не были. Мне мучительно трудно было убеждать вас сесть за руль.

Дани. И вообще, когда я разговаривал с вами, я заколебался, мне даже кажется, что было мгновение, когда у меня вдруг пропала охота продолжать игру. Я не знал, откуда я возьму силы вернуться сюда вслед за вами, покалечить вам руку, заставить вас выпить пузырек дигиталиса, а главное – выдержать те несколько минут, когда вы, ничего не понимая, обезумев от ужаса, будете умирать. И все же я не остановился. Мы заехали за Мишель на бульвар Сюше, к матери Аниты. В Орли мы оставили вас в "тендерберде". Вам я сказал, что наш самолет улетает в полдень, но в действительности у меня было еще часа два на то, чтобы поехать вслед за вами, убить вас, привести все в должный вид в доме Коба, а затем встретиться с Анитой и Мишель в ресторане аэровокзала.

Я сдал наши вещи в багаж. До тех пор, до той минуты, когда я прощался с Анитой в переполненном зале, она не знала, что я вас убью. Если же ей и приходила в голову такая мысль, то она убеждала себя, что она придумывает Бог знает какой бред, что у меня совсем другой план. А там она спросила, что я собираюсь сделать. Я ответил, что вы должны исчезнуть. Узнав, что вы погибнете, она молча замотала головой, держа на руках нашу девочку, и вдруг из ее глаз брызнули слезы. Я сказал, чтобы она ждала меня в ресторане до двух часов, если же я не вернусь к тому времени, то пусть она с Мишель улетает в Женеву. Я к ним прилечу. Он все мотала и мотала головой. Я ушел. В эту минуту я увидел, что вы тронулись с места. Я поспешил на стоянку за своей машиной. Сначала я потерял вас из виду, потом вы вдруг оказались метрах в пятидесяти впереди меня, вы просто поставили "тендерберд" на новое место. Я видел, как вы, выйдя из машины, пошли к зданию аэровокзала. Я ничего не понимал. Впервые я ничего не понимал, Дани.

Я отправился вслед за вами. Я боялся, что вы встретитесь там с Анитой и Мишель. В окно третьего этажа я видел, как они ходят по залу. Но вы были поглощены какими-то своими мыслями. Вы долго сидели за столиком бара. Я стоял метрах в двадцати от вас, за кабиной фотоавтомата. Я обдумал все, что может случиться, пока "тендерберд" находится в ваших руках, включая даже уличную аварию, которая приведет к вмешательству полиции. Однако я знал, что вы при вашей близорукости не станете гнать, вы вообще делаете все очень обстоятельно, и поэтому был уверен, что вы доставите машину в полном порядке. Как видите, я все предусмотрел, Дани, решительно все. Но одно оказалось для меня сюрпризом, и когда я с этим столкнулся, то чуть не сошел с ума – как выяснилось, ни один ваш поступок нельзя было предсказать заранее. Вы действовали, как Рак, под знаком которого вы родились.

Теперь вы понимаете меня, Дани? Так вот, вы снова сели в "тендерберд", а я последовал за вами на своем "ситроене". Вы должны были поехать в Париж, а вы взяли направление на Юг. Я сначала подумал, что вы ошиблись на развилке автострады, но нет, вы так и не повернули. Я смотрел на вас в окно, когда вы обедали в ресторане Фонтенбло. Я не верил своим глазам и кипел от ярости. Я сел в свою машину, которая стояла невдалеке, и там ждал, когда вы выйдете. Стрелки на моих часах продолжали бежать. Я понимал, что мне уже не успеть на швейцарский самолет и Анита с Мишель улетят без меня. В отчаянии я пытался что-нибудь придумать. Я еще надеялся, что, перекусив, вы вернетесь в Париж, в квартал Монморанси. Я подумал, что вы просто решили немного прокатиться, доставить себе удовольствие посидеть за рулем шикарной машины. Но не тут-то было!

Безумная карусель, пленником которой я стал, продолжала крутиться. Вы въехали в Фонтенбло. Я видел, как вы купили какую-то одежду и чемодан. Пот струился у меня по спине. Это был какой-то бред. По вашей воле мы внезапно поменялись ролями. Всю эту ночь я составлял план действий, не принимая вас в расчет, словно вы были пустое место. А теперь выяснилось, что инициатива в ваших руках, что у вас есть свой план, которому вы следуете, совершенно не заботясь обо мне. Все время, что вы ехали к Жуаньи, – а я за вами, буквально в двухстах метрах, приноравливаясь к вашей скорости, – я строил всевозможные догадки, одну невероятнее другой. И самая бредовая была такая: Анита вчера вечером оказалась права, когда говорила, что вас провести невозможно. Значит, вы сейчас знаете, что я следую за вами по пятам. И только одна версия не пришла мне в голову-то, что было на самом деле. Ваша уверенность росла с количеством пройденных километров, и мне приходилось работать головой и одновременно не забывать о педалях, чтобы не потерять вас из виду. Никто никогда не наблюдал за вами так пристально, как я, и все же вы то и дело ставили меня в тупик. Например, около бистро в Жуаньи я лишь в последнюю минуту заметил, что вы остановились. Потом, когда вы снова поехали, меня мучила мысль, кто этот шофер грузовика, с которым вы разговаривали. Тогда, Дани, я еще не знал, какая удача вам сопутствует, но чутьем пенял, что эта встреча, как и все остальные, обернется против меня. К концу дня на автостраде под Оксером, где вы начали гнать со скоростью больше ста шестидесяти километров в час, я безнадежно отстал от вас. Вот тут-то мне стало ясно, что эта гонка, эти покупки в Фонтенбло можно объяснить только одним – вы решили воспользоваться машиной не для небольшой прогулки, а на все праздники, и вы мчались прямо к неведомой мне цели. Необходимо было вас остановить.

Кроме того, я вдруг понял, что вы точно повторяете путь Аниты, но только в обратном направлении, и это было самое ужасное. Я чуть было не наткнулся на вас и не выдал своего присутствия, проезжая через какую-то деревню у поворота с автострады. Сидя в машине, вы разговаривали с какой-то старухой, стоявшей рядом. Я подождал вас неподалеку, метрах в ста от станции техобслуживания, на которой я прочел название деревни:

Аваллон-Два-заката. Мне показалось, что я окончательно сошел с ума. Как сказала мне Анита, именно в этой деревне она оставила ваше белое пальто.

Вы совершенно сознательно, упорно сокрушали весь мой план. В этом я окончательно убедился, снова увидев "тендерберд" и бирюзовое пятно вашей косынки у станции техобслуживания. Бесспорно, это была именно та самая станция, у которой останавливалась и Анита. У меня в кармане лежала квитанция на ремонт фонарей. На ней был штамп, и я сверил название деревни. Я разорвал квитанцию с какой-то идиотской яростью, сидя за рулем своей машины. Затем я достал пузырек дигиталиса, который лежал у меня в ящичке для перчаток, и, не обращая внимания на то, что было светло, пошел за вами по высокой траве, между деревьями. Сделав порядочный круг, я очутился позади белого домика, в который вы вошли. У одной из бензоколонок стояли какие-то люди и болтали. Все мои мысли были направлены только на то, каким способом незаметно настичь вас и убить так, чтобы никто не увидел меня, не услышал никакого шума. Стоявший в отдалении туалет, куда вы вошли, оставив незакрытой дверь, был подходящим для этого местом. В открытую дверь я вдруг увидел вас со спины, ваш белый костюм, ваши светлые волосы. Вы неподвижно стояли меньше чем в трех метрах от меня. Перед вами было зеркало. Я отпрянул к наружной стене и, едва переведя дыхание, тут же ринулся на вас. Я обхватил вас сзади, оторвал от пола, закрыв своей широкой ладонью вам рот. Ваши очки упали, отлетев к противоположной стене этой тесной конуры. Мои действия были сумбурны, как и мои мысли. Вы уцепились левой рукой за косяк двери. И я увидел эту руку. Я смотрел на нее всего лишь какую-то секунду, но эта секунда была самой длинной в моей жизни. Я вдруг с предельной ясностью понял, что сам разрушаю весь свой план. У женщины, которую видели на шоссе, была перевязана левая рука. А у вас – нет. Я мог вас убить, но вы не стали бы той женщиной! Я схватился за ручку двери и со всей силой захлопнул ее. В мою ладонь, которой я зажимал вам рот, словно ударил немой вопль, и ваше тело тотчас же обмякло в моих руках, вы соскользнули на колени и так и остались в этой странной позе – упершись лбом в пол, с рассыпавшимися волосами, которые закрывали ваше лицо. Не знаю почему – может, испугавшись того, что я наделал шума, или голосов, доносившихся снаружи, или вашей руки, которая раздувалась с поразительной быстротой, а может быть, просто сообразив, что, если я убью вас сейчас, судебно-медицинский эксперт без труда определит, что рука была покалечена перед самой смертью, – но я бросился бежать. Только очутившись в своей машине, я немного отдышался.

Я мог бы убить вас там, Дани. Но я сделал бы глупость. Мне нужно было убить вас у трупа Коба или же, убив, отвезти вас к нему. А на станции техобслуживания я не смог бы незаметно вынести вас. И я поступил правильно. Много раз потом я сожалел о том мгновении, когда вы были в моих руках, но думаю, что я поступил правильно.

Поставив машину невдалеке от станции техобслуживания, я дождался вечера. Я заранее развернулся по направлению к Парижу. Я был уверен: после того, что произошло, вы поедете в Париж. Мне не давала покоя мысль, видели ли вы меня. Мне хотелось есть, пить и спать. Я несколько раз выходил из машины, чтобы прогуляться в тени. Я еще не знал, насколько велико ваше упорство, не знал вашей поразительной способности черпать мужество в том, что, казалось, должно было вас сломить. Тогда я еще не понимал, какие преимущества дают вам эти качества.

Когда вы наконец тронулись в путь, вы поехали совсем не туда, куда я предполагал. Было уже темно. Я снова развернулся. Ехали вы медленно. Вы опять навязывали мне свою волю, заставляя ехать с той же скоростью, что и вы. Задние фонари "тендерберда" слепили меня. В Солье вы неожиданно свернули с автострады на какую-то улочку, и я потерял вас из виду. Я несколько раз пересек город, пытаясь найти вас, но тщетно. Тогда я поехал дальше на Юг, остановившись на минутку, чтобы заправить машину, выпить стаканчик вина и купить сандвич. Километры летели из-под колес моей машины, я ощущал такое одиночество, какого никогда не испытывал.

"Тендерберд" я обнаружил на набережной Соны в Шалоне. Я остановился на той же стороне улицы, метрах в пятидесяти впереди. Мне кажется, я засмеялся, увидев его. Осторожным шагом я в темноте направился к "тендерберду", у которого теперь был опущен верх. Фары его неожиданно зажглись. Я увидел, что с вами сидит мужчина. И тут "тендерберд" тронулся с места. Я побежал к своему "ситроену". Я говорил себе, что вы совершаете все эти необъяснимые поступки из чистого садизма, что вы решили сначала полностью сломить меня, а потом уже прикончить. Мне все же удалось вас нагнать, я увидел вашу перевязанную руку, увидел, как вы с этим парнем в сером пуловере вошли в гостиницу "Ренессанс". Я все равно тоже пошел бы туда, потому что Анита сказала мне, что именно в этой гостинице она ночью сняла номер. Теперь уже у меня не оставалось никаких сомнений, что вы сознательно, пункт за пунктом, начисто разбиваете мой план. Я дождался, пока вы вышли. Я дал вам уехать из Шалона с этим сутенером, который понравился вам исключительно потому, что он олицетворял собою именно тот тип мужчин, который я ненавижу. Вы не можете себе представить, Дани, до чего я был измучен.

Я долгое время провел в саду той второй гостиницы, где вы сидели с ним за столиком в пустом зале ресторана. Я наблюдал за вами, как и днем во время обеда, через окно. На вас были брюки цвета вашей косынки-такое же бирюзовое пятно, за которым я гнался весь день. Кажется, я рассуждал в эту минуту так, словно вы действительно были любовницей Коба, кажется, я сам поверил в то, что придумал для других. Я ждал долго, очень долго. Потом я увидел, что вы поднялись в свой номер, отдав себя во власть этому мерзавцу, увидев полоску света, пробившуюся из-за тяжелых штор, за которыми вы решили провести с ним ночь.

Я поехал обратно в Париж. Ярость придавала мне силы. Я опять включил дальний свет, не заботясь о встречных машинах. До Парижа триста сорок километров. Я должен добраться туда не позже пяти часов утра. Я доберусь.

Я заверну труп Коба в коврик и увезу его вместе с ружьем. Я уничтожу фотографию Аниты, которую забыл сорвать со стены. Я не буду спать. Я выдержу, я поборю свою усталость, свое отчаяние. В Шалон мне придется возвращаться уже утром, я одолею еще сотни километров, как одолеваю их сейчас, я вернусь в этот сад при гостинице до того, как вы снова сядете в "тендерберд". Скажем, часам к десяти. Мне необходимо вернуться в десять часов. Пресытившись развратом, вы проспите за тяжелыми шторами уж во всяком случае до десяти, не подозревая, что толстый увалень опередил вас.

Я найду способ даже днем перенести труп Коба и ружье в багажник "тендерберда". А потом, все равно где, но я вас убью, влив вам в рот пузырек дигиталиса, и, зажатое в моей ладони, ваше сердце перестанет биться, как у птенца. Мальчишкой я видел, как другие ребята убивали птиц.

Я кричал и бил их всех. В тринадцать лет я был уже выше среднего мужчины, я был толстый, и мальчишки давали мне прозвища, которые приводили меня в бешенство. Но я всех их бил. Они смеялись над моими родителями за то, что те бедные. Но я их всех бил. Я хотел бы сейчас снова стать мальчишкой. Я хотел бы… сам не знаю чего… Наверное, чтобы не было грязи, чтобы все было чистым, спокойным и незыблемым. Я больше не могу, Дани.

Я приехал в Париж позже, чем рассчитывал. Погода мне не благоприятствовала. Кроме того, оказалось, я потерял ключи от дома Коба.

Мне пришлось вынимать замок из двери, которая вела в сад, а затем ставить его на место. Я перенес завернутое в коврик тело Коба в багажник своей машины. Мне с трудом удалось втиснуть его туда. Потом я вернулся в дом за ружьем. Потом – чтобы сжечь фотографию Аниты и еще раз проверить, не оставили ли мы где-нибудь следов нашего пребывания. Когда я посмотрел на кровать, в которой вы спали ночью, я вдруг ничком лег на нее, дав себе слово, что отдохну всего несколько минут. Но я заснул. Не знаю, какая сила разбудила меня через полчаса. Я мог бы проспать так целый день. Я ополоснул водой лицо и пустился в обратный путь.

После Фонтенбло я вынужден был остановиться на обочине дороги. Было около восьми часов утра. Шел дождь. Машины вихрем проносились совсем рядом со мной, и мой "ситроен" сотрясался. Я уснул, положив руки на руль, уткнувшись в них лицом. Я проспал всего четверть часа, а может, и того меньше. Я ругал себя, мне казалось, что каждый раз, когда я закрываю глаза, жизнь Мишель ускользает от меня. Еще раз я остановился неподалеку от Шаньи, около грузовой автостанции, чтобы выпить кофе. Когда кто-нибудь проходил мимо багажника моей машины, я вздрагивал.

Было уже за полдень, когда я подъехал к гостинице в Шалоне.

Вы улетучились. Дани. Я не знал, куда вы поехали и насколько вы меня опередили. Расспрашивать о вас я не рискнул. Я двинулся дальше на Юг. В Балансе я потерял всякую надежду найти вас. Я позвонил в Женеву. Анита плакала и говорила со мной нежным голосом, она тоже потеряла надежду. Я сказал: "Она угнала машину и едет на Юг, но фотограф со мной, еще ничто не потеряно". Анита переспросила: "Кто? Кто с тобой?" Я сказал, чтобы она меня ждала и любила. И обещал ей позвонить вечером. Потом я поехал дальше.

От солнца у меня гудела голова.

Я снова наткнулся на вас в Салоне. У бензоколонки стоял "тендерберд", его заправляли. Верх машины был опущен. Немного погодя вы вышли из кафе в обнимку со вчерашним вашим типом. Я даже не почувствовал облегчения, увидев вас. Я думал только о том, как бы избавиться от трупа Коба и ружья, которые лежали у меня в багажнике. Мне удалось это сделать полчаса спустя, уже недалеко от Марселя, на пустынной дороге, где вы остановились. Легко себе представить для чего. Я видел, как вы оба скрылись на холме за деревьями. Не раздумывая, я подогнал свой "ситроен" к самому "тендерберду" и при ярком свете дня раскрыл ваш и свой багажники. Пиджак я снял уже давно. Рубашка моя была мокрая от пота. Мне казалось, что у меня сейчас лопнет голова. Переложив труп и ружье, я под стрекот цикад отвел свою машину за поворот и развернулся. Я решил, что после прогулки на свежем воздухе вы поедете в Марсель, вышел из машины и стал поджидать вас на обочине. Одно мгновение я даже готов был убить вас обоих любым способом, хотя бы ударом кулака, и тем самым вконец запутать следователей. Но потом я понял, что в таком случае они обязательно будут разыскивать убийцу и нападут на мой след.

И вдруг я увидел, что ваш приятель сел в машину один, тоже развернул ее в сторону Марселя и, раскрыв ваш чемодан, швырнул его на обочину. Таким образом я снова потерял вас. И вот "тендерберд", в котором находился груз, подобный бомбе, уезжал от меня, а вы оставались где-то на холме. Я никак не мог сообразить, что важнее – найти вас или следовать за "тендербердом".

Я решил, что, так как вы без машины, мне легче будет разыскать потом вас, чем машину. И я пустился вслед за парнем к автостраде, которая вела на Марсель. И вот тут-то он развил такую скорость, что моему "ситроену" это оказалось не под силу, и он все дальше и дальше уходил от меня. Но я упорно преследовал его. Я понимал, что он угоняет машину. При въезде в город он исчез. В этом месте движение идет по карусели. Несколько раз, увлекаемый потоком машин, я объехал площадь, рискуя обратить на себя внимание регулировщика, который стоял на повороте с автострады. Наконец я решил вернуться обратно. Усталость парализовала мои мысли, мою волю, я действовал наугад, глупо. Я подумал: "Она должна быть в таком же состоянии, как я, и я найду ее на том же месте, в полной растерянности. Ее я прикончу, а что касается этого сукина сына и "тендерберда", то, что бы ни произошло, черт с ними".

Но опять оказалось, что я плохо знаю вас. Дани. Я нашел на холме только вашу записку, несколько слов, нацарапанных правой рукой: "Сегодня в десять вечера у дома 10 на улице Канебьер". У меня хотя бы оставалась надежда найти вас. Я разорвал бумажку и не спеша поехал в Марсель. Я думал о вас.

Мне казалось, что я начинаю понимать ход ваших непонятных поступков, но пока еще довольно туманно, мне надо выспаться, и тогда я окончательно все разгадаю. Я снял номер в гостинице у вокзала Сен-Шарль. Не раздеваясь, я бросился в постель и уснул как убитый.

Меня разбудили, как я попросил, вечером, в начале десятого.

Я заказал в номер ужин и принял ванну. Лицо у меня заросло черной щетиной, рубашка была совершенно грязная, но я отдохнул, и голова моя прояснилась. И я наконец понял, что вы ничего не знаете ни об убийстве, ни о моем преследовании, а то, что вы взяли машину, – просто взбалмошный поступок, вот и все. По бумагам машина числилась за фирмой Коба, сокращенно МРК. Этого вы наверняка не поняли. Не знаю, каким образом вы наткнулись на одну или две вехи, оставленные Анитой предыдущей ночью, но в чем можно было не сомневаться, так это в том, что нападение на вас в туалете станции техобслуживания и несчастье с рукой – для вас загадка. И наверняка сейчас вы всецело поглощены мыслью, как вернуть машину. Быть может, вы знали, каким неведомым мне способом вы найдете своего сутенера.

Этим, не считая присущего вам мужества, объяснялось то, что там, на холме, вы не потеряли голову.

Из телефонной кабины гостиницы я позвонил Аните. Она совсем раскисла.

Она открытым текстом сказала мне – а ведь нас могла слышать любая телефонистка, – что лучше признаться в убийстве и отдать себя в руки полиции. Я как мог уговаривал ее мужаться. Я уверял ее, что у меня есть еще одна идея, что все устроится. Я слышал голосок Мишель, она спрашивала:

"Это папуля? Это папа?" Я пообещал Аните, что завтра буду с ними в Женеве.

В десять часов я стоял напротив дома 10 по улице Канебьер. Через полчаса я шел за вами и вашим прохвостом, решив во что бы то ни стало докопаться, что же вы замышляете. Я понял только одно – вы оба знаете, что в багажнике "тендерберда" лежит труп. Я ожидал увидеть вас одну, без машины, даже предполагал, что вы не придете вообще – ведь он не знал о вашей записке на холме. И уж совсем я был ошеломлен, когда увидел, как вы возвращаетесь на Канебьер: он опять обнимал вас за плечи. Свою машину я оставил на соседней улице. Когда я увидел вас обоих около "тендерберда", я быстро помчался к ней и, конечно, потерял вас из виду – на сей раз окончательно.

Я наугад поездил немного по городу. Не потому, что рассчитывал напасть на ваш след, нет. Просто так. Перед моим мысленным взором встали вы, встревоженная, с забинтованной рукой, в белом муслиновом платье, с накинутым на плечи мужским пиджаком. Только потом до меня дошло, почему вы до сих пор не заявили в полицию о своем открытии: машина не принадлежала вам и вы ее угнали без моего ведома. Постепенно я сумел поставить себя на ваше место. И тогда я сказал себе, что сегодня вечером или в крайнем случае завтра вы позвоните в Женеву и попросите у нас помощи. У вас был еще один выход – избавиться от трупа, не пытаясь выяснить, кто засунул его в багажник. Но, что бы вы ни сделали, все равно вам не выбраться из западни, которую я для вас подготовил. Я положил в карман халата Коба телефонограмму, отправленную от вашего имени в Орли. Эта бумажка приведет следствие к вам. Аните и мне нужно будет только отрицать, что мы видели вас в пятницу. Наши показания будут звучать правдоподобно, так как ни дом в квартале Монморанси, ни "тендерберд" нам не принадлежат.

Я проспал в номере гостиницы до полудня. По моей просьбе дежурный по этажу принес мне электрическую бритву и местные газеты. Просмотрев газеты во время бритья, я убедился, что об убийстве Коба никаких сообщений нет.

Не нашел я и сообщения о том, что где-нибудь в этих местах найден труп неизвестного мужчины. Я позвонил Аните. Предупредил ее, что буду ждать здесь до вечера, потому что не исключена возможность, что вы ей позвоните.

Я еще раз повторил, что, как бы ни обернулось дело, мы будем стоять на том, что ничего не знаем, и она должна держаться. Я оставил ей номер телефона гостиницы, чтобы она имела возможность со мной связаться. Наши телефонные переговоры могли нас здорово подвести, но иного способа я не видел. После обеда я пошел побродить по Марселю. Купил рубашку, вот она и сейчас на мне. Бумажный пакет со старой рубашкой я выбросил в сточную трубу. Подняв голову, я увидел свое отражение в огромной зеркальной витрине какого-то магазина. Да, это был я, Мишель Каравей, преуспевающий делец, владелец многообещающего рекламного агентства, безупречный муж и отец, которого в обществе считают человеком хорошо воспитанным, короче, я увидел того, кто сейчас находится перед вами, Дани. Вы его не узнаете, и он сам тоже не узнает себя. Так кто же есть кто, в конце концов?

Анита вызвала меня часов в восемь вечера. Вы только что звонили ей в Женеву. Она совсем потеряла голову. Она плакала. Она твердила: "Умоляю, не причиняй ей зла. Она и правда поверила, что убила Коба, представляешь себе? Это ужасно, я не хочу так. Ты должен ей все сказать, все объяснить".

Не знаю, Дани, до чего довели Аниту за эти два дня и две ночи без меня ее мысли, ее ужас. Не знаю. Я слышал, как плачет Мишель-бедняжка перепугалась, увидев мать в слезах. Я обещал Аните, я много раз повторял ей свое обещание, что не причиню вам вреда. Она мне не поверила. Она сказала мне: "Пусть Дани позвонит мне и сама скажет, что все в порядке.

Клянусь тебе, Мишель, если ты сделаешь, что собирался, я тоже убью себя, я убью себя, ты меня слышишь? Клянусь тебе, я это сделаю". Я пообещал все, что она требовала от меня, лишь бы она замолчала, лишь бы выиграть несколько часов.

Я мчался сюда в темноте, мчался как сумасшедший, и когда стал подниматься по шоссе Аббей, то увидел вас – вы спускались мне навстречу. Я доехал вслед за вами до бара напротив Авиньонского вокзала. Я увидел шофера, увидел ваше белое пальто, и это для меня было просто каким-то чудом. Я и сейчас не понимаю, путем каких упорных поисков вам удалось найти его. Но, впрочем, не все ли теперь равно! Я видел, как, порывшись в карманах пальто, вы достали конверт с деньгами, в то время как первый конверт-тот, который я должен был изъять у вас и до сих пор не изъял – наверняка находился у вас в сумочке. Я вошел в бар, я мог догадаться, что за вашими темными очками сейчас напряженно бьется мысль. Вы были прекрасны, Дани, когда вдруг поцеловали в щеку вашего друга, когда вы внезапно прозрели, когда вы все поняли, поняли единственно потому, что не могло быть двух конвертов с премиальными на ваше имя. Да, вы прекрасны, но в то же время для меня вы стали самым опасным существом на свете. Я инстинктивно отпрянул к стене, чтобы не попасться вам на глаза.

Издали я наблюдал, как вы провожали на вокзал вашего шофера, но решил не идти за вами. Это был риск с моей стороны и шанс на выигрыш для вас: вы могли уехать поездом с шофером и бросить "тендерберд" у бара. И я дал вам этот шанс. Я приоткрыл крышку багажника и увидел в щелку, что трупа Коба там нет. Я пошел к своему "ситроену", который стоял с другой стороны крепостной стены. Немного погодя я заметил оттуда, как вы вышли с вокзала и поискали меня взглядом, увидел, как вы сели в "тендерберд" и поехали. Я проследовал за вами. Когда я убедился, что вы возвращаетесь в Вильнев, я помчался по параллельным улочкам, чтобы приехать сюда раньше вас.

Мне пришлось ждать вас дольше, чем я предполагал. Я сидел в темноте, держа в руках винчестер, который вы оставили на диване. Вы вошли, зажгли в прихожей свет. Должно быть, я слишком шумно шагнул в вашу сторону. Вы застыли на месте. В проеме двери я видел ваш освещенный сзади силуэт. Вы меня не видели. Но мне надо было подойти к вам близко и выстрелить в упор, чтобы это походило на самоубийство. Я сделал еще один шаг. В то же время я старался угадать, как вы будете защищаться. Я был убежден, что вы прокрадетесь к дивану и попытаетесь схватить ружье, но его там уже не было. Я двигался вам наперерез. Но до самого конца, Дани, ни один ваш поступок нельзя было предугадать. В ту самую минуту, когда я считал, что вы уже рядом, я понял-но понял слишком поздно, – что вы направились не к дивану, а прямо к горевшей в прихожей лампочке, и внезапно наступила темнота. Я услышал звон разбиваемой лампочки, услышал ваши быстрые шаги и принялся на ощупь искать выключатель, но тщетно. Потом до меня донесся какой-то непонятный шум. А затем – ваш голос. Такой же четкий и спокойный, как всегда. Вы сказали: "Мсье Каравей, ни с места.

Я только что опустила в ящик письмо, в котором находятся оба конверта для жалованья и мое краткое объяснение. Я адресовала его себе, но если я умру, его вскроют. Я не стала посылать его никому другому, потому что Анита – моя подруга, я ее люблю и хочу ей помочь. И не пытайтесь зажечь свет в этом балагане, я вывернула все пробки". Может, я что-нибудь забыл, Дани? Да, забыл. Вы мне сказали, чтобы я положил "свое ружье", в противном случае вам "придется заставить меня сделать это". Я даже не стал думать, каким образом. Я мог не сомневаться, что вам пришла в голову какая-нибудь очередная невероятная идея. Но меня заставила расстаться с винчестером не ваша угроза, а то, что вы сказали раньше о письме. Тогда я сел на этот диван. Пока я говорил, глаза мои привыкли к темноте, и теперь я вижу светлое неясное пятно вашего платья, вижу, как вы сидите на ручке кресла напротив меня.

Дани, вы выслушали меня не перебивая. Мне бы хотелось, чтобы вы сказали, где труп Коба. А потом собрали бы свои вещи и вернулись домой.

Мне бы хотелось, чтобы вы вели себя так, будто не имеете к этой истории никакого отношения. Мне бы хотелось, чтобы вы молчали и разорвали оба конверта. Что же касается меня, то я выберу тот вариант, который принесет меньше неприятностей. Я приведу в порядок дом и пойду с повинной в полицию. Я возьму вину на себя. Ведь вы понимаете, что я гораздо дешевле заплачу за это убийство, чем Анита. Я выступлю в роли оскорбленного мужа, который, узнав о том, что он обманут, в припадке отчаяния губит свою жизнь. Скажу, что двое суток я находился в смятении, но в конце концов во всем добровольно признаюсь. Я найму лучших адвокатов и уж теперь-то сделаю все, чтобы выкрутиться. О, я блестяще проверну это дело, можете мне поверить. Я даже надеюсь вырвать лишь условное осуждение.

Вот и все. Я старался, Дани, совершенно искренне рассказать вам о себе.

Я хотел бы, несмотря на то что все это так отвратительно, чтобы вы поняли, что добро и зло – лишь две стороны одной медали. Я долго наблюдал за вами.

И все же я не знаю вас. Но вы должны меня понять, ведь было же какое-то мгновение, когда вы сами поверили, что совершили то, что совершила Анита.

А теперь прошу вас, отдайте мне пробки, пусть в этом балагане зажжется свет. И еще – позвоните в Женеву и скажите Аните, что все в порядке, пусть она ждет меня, а я постараюсь приехать к ней не слишком поздно. Вот и все, Дани. Зажгите свет. Спасибо за праздники. Вот и все.

Молодая женщина с перевязанной левой рукой занимала восемнадцатый номер в гостинице "Ноай". Она попросила принести ей кофе и газеты. От строчки до строчки она прочитала хронику во всех марсельских газетах. Заметку, где рассказывалось, что один известный владелец рекламного агентства убил любовника жены и ночью сам явился с повинной в полицию города Авиньон.

Утром эта молодая женщина села в такси и поехала на пристань Ла Жольетт, где, стоя у ограды, дождалась одного пассажира, отплывающего в Каир, схватила его за рукав, сказала ему, что хотя она и простофиля, но не надо все-таки переходить границы, заставила его вернуть деньги и отпустила на все четыре стороны. Потом она автобусом доехала до Кассиса, забрала в гостинице "Белла Виста" чемоданчик, расплатилась за номер и, воспользовавшись случаем, обновила в бассейне свой купальный костюм золотистого цвета. Не одеваясь, она пообедала на террасе, подставив ноги солнечным лучам и любуясь морем сквозь темные очки. После полудня, ожидая автобуса на Марсель, она увидела на набережной шедшего за руку со своим отцом знакомого ей маленького мальчика. Она поцеловала его, называя Титу.

Но в пять лет у мальчиков память еще короче, чем когда они взрослеют, и Титу ее не узнал. Она не утерпела и, держась метрах в двадцати, пошла вслед за ними по улице. Ей нравилось вот так просто провожать его, но старая женщина, которая никогда с нею не расставалась, сказала ей:

"Несчастная ты дурочка, зачем ты мучаешь себя. Подними голову". Тогда молодая женщина остановилась, достала из сумочки красную клетчатую кепку, надела ее на свои белокурые волосы, слегка сдвинув на затылок, и спокойным шагом, с чемоданчиком в руке пошла назад к пристани. Два часа спустя она впервые в жизни села в самолет в Марселе-Мариньяне. Все время, что она находилась в воздухе, ей было страшно. В Париже тоже сияло солнце Улицы были украшены флагами. Она поехала домой, сразу позвонила одному художнику, своему другу, и попросила его держать язык за зубами, что бы он ни прочел в газетах. После этого она привела себя в порядок и набрала номер, записанный на подкладке кепки.

Примерно пять месяцев спустя она вышла замуж в Марселе но не за шофера-похитителя фиалок, как можно было предположить (он был на свадьбе шафером и стал ей как был братом), а за лучшего его друга-самого чудесного, самого красивого, самого умного, самого забавного, самого очаровательного самого великолепного возлюбленного из всех мужчин, которых она когда-либо встречала. Он колесит по дорогам на грузовике "берлие", намеревается стать миллиардером, ибо так, по его мнению, будет лучше жить, и зовут его Батистен Лавантюр. Она стала Дани Лавантюр. Таким образом, ей не пришлось даже менять инициалы на приданом, которое она с надеждой вышивала в приюте, щуря свои близорукие глаза.


Париж, апрель 1966 г.


на главную | моя полка | | Дама в автомобиле в очках и с ружьем |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения
Всего проголосовало: 208
Средний рейтинг 4.6 из 5



Оцените эту книгу