Book: Колодец старого волхва



Елизавета Дворецкая

Колодец старого волхва

Купить книгу "Колодец старого волхва" Дворецкая Елизавета

Часть первая

ГОРОД-ЩИТ

Еще не проснувшись до конца, лежа в дреме с закрытыми глазами, Медвянка, по своему обыкновению, вспоминала, что хорошее обещает принести ей наступающий день. Она всегда так делала — словно прикидывала, стоит ли вставать? — и каждый день неизменно убеждалась — стоит! И сегодня особенно! Сегодня — Лелин велик день, ее ждут первые в году хороводы, песни, игрища, в которых Лелей выберут не кого-нибудь, а ее, — ведь она, а не другая, краше всех девушек в Белгороде! Одна новая рубаха из крашеного тонкого льна, которую она сама вышивала ползимы, стоит того, чтобы подняться и надеть ее!

Потом Медвянке вспомнился вчерашний вечер, и она вздохнула с облегчением. Слава Ладе и Макоши, вчера Молчан наконец-таки собрался посвататься, ему отказано, и дело это кончено! Медвянка чувствовала себя так, будто три версты несла на плечах коромысло с двумя бадьями воды и наконец-то сбросила. Больше Молчан не будет ходить за ней тенью, значительно смотреть своими желтыми глазами и молчать, будто она ведунья и сама прочтет его мысли. Да если бы Медвянка и могла прочитать его мысли — не стала бы. Ей никогда не нравился степенный и толковый, но молчаливый и скучный кузнец-замочник, и она была всей душой рада, что больше он не станет к ним ходить.

Перевернувшись на спину, Медвянка открыла глаза, высунула руки с задравшимися рукавами рубахи из-под одеяла и сладко потянулась, зажмурилась. В отволоченное окошко тянуло свежим запахом весеннего утра, еще прохладного, но обещающего теплый день. Яркий Ярилин луч лежал на глиняном полу, и Медвянке вдруг стало скучно в доме, наполовину зарытом в землю, захотелось на волю. Оглядевшись, она увидела, что лежит одна, сестры Зайки нет, челядинка тоже ушла, ее подстилка из козьей шкуры свернута и засунута за ларь. Откинув одеяло, Медвянка спустила ноги на пол, одной рукой схватила вязаные чулки, второй — кожаный поршень, новенький, прошитый цветными ремешками, — отцовский подарок с прошлонедельного торга, и заторопилась, испугавшись, что спала слишком долго. Мать всегда приходит будить ее — отчего же сегодня не пришла?

Одеваясь и торопливо расчесывая костяным гребнем свою пышную и длинную рыже-золотистую косу, Медвянка слышала через окошко голоса матери и челядинки, возившейся в хлеву. Раз еще не выгнали корову — значит, не так уж и долго она спала. Скотину только вчера впервые в этом году выгнали на луга, и сегодня все улочки белгородского детинца и посада уже ждали, что вот-вот запоют за тыном рожки кончанских пастухов. И в этом ожидании тоже была весна, тоже был праздник.

Из передней клетуши слышались голоса отца и гостя, боярина Гостемира, который жил у них во время княжеских сборов в поход. Медвянка прислушалась к словам, заплетая косу, и усмехнулась: спор шел все о том же самом.

— Ты, Гостемире, ратный человек, вот ты мне и скажи: неужто у нас ворогов по всем землям столько? — расспрашивал гостя Надежа. — Сколько живу, а не помню, чтоб князь хоть одно лето дома побыл. Ты смотри: едва он в Киеве сел, так сразу на ляхов пошел, да тут же на вятичей, а на другое лето опять на них, на третье — на ятвягов. И так все семнадцать лет! На радимичей, помню, рать собирали, на болгар, на греков, на хорватов, — да где они есть, хорваты, что за народ такой, что нам до них за дело? На чудь ту же в который уж раз идут!

— А помнишь ты такое лето, чтоб печенеги на полян не ходили? — отвечал ему Гостемир. — То-то, не помнишь! А с печенегами воевать — люди надобны, кони, оружие, всякий припас. Где брать, коли в походы не ходить? Без вятической и чудской дани на что города строить? И без великого ума догадаешься.

— Без великого ума и другое догадаешься! — горячась и волнуясь, подхватил Надежа. — Вот уйдет князь, а без него печенеги нагрянут, все городки пожгут, все труды в дым пустят! Вон с Мал Новгородом что сотворили…

— Так за воями и пойдем, чтоб не печенеги нас, а мы их по ветру пускали! — тоже горячась и перебивая, убеждал его Гостемир.

— Оставался бы князь дома — никто к нам и не сунется! Как в песне поется: коли сокол в лову бывает, высоко птиц бивает, а не даст гнезда своего в обиду! А наш ясный сокол — чуть трава на луга, так он в облака!

Городник, посвятивший свою жизнь и труд обороне русских городов, и боярин, с отрочества привыкший полагать честь и доблесть в ратных походах, вели такие споры каждый день и никогда не приходили к согласию. Каждый из них был по-своему прав: ради будущей безопасности южных русских земель князю приходилось на время оставлять их без своей защиты. Чтобы удержать достигнутое, князь отправлялся собирать силы, рискуя потерять больше, чем приобретет. И ни сам князь, ни его мудрые бояре и бывалые воеводы не видели выхода из этого ведьминого кольца.

Но сегодня Надеже и Гостемиру не удалось доспорить до утомления, когда мысль о ковше холодного кваса вытеснит желание разобраться в княжеских делах. Со двора послышался шум, перепуганное квохтанье курицы, едва не попавшей кому-то под ноги, всполошенный лай пса Уголька. Что-то крикнула хозяйка, любопытная Медвянка выглянула из задней клети в переднюю, зажав в кулаке конец косы с недовязанной лентой и косником. Хлопнула дверь сеней, словно ее рвануло бурей, и на пороге жилья показался могучего сложения мужик с торчащей во все стороны, как будто ветром раздутой темной бородой. Даже вниз по ступенькам он не спустился, а рухнул, словно не в силах был снести свой гнев и возмущение.

— Ты гляди, чего деется! — возмущенно загудел он прямо от порога, не здороваясь и не кланяясь. — Опять полк притащился какой-то боярский, и сызнова тысяцкий к нам его сует! Да что мы — бездонные?

— Да не шуми ты, хоть поклонись добрым людям! — воскликнула жена Надежи, Лелея, устремляясь за нежданным гостем. Это был сосед, кузнец-оружейник, прозванный Шумилой. Родом он был из Полоцка, из племени кривичей. Именно за горячий и непокорный нрав полоцкий посадник отправил его первого со всем семейством на Киевщину, когда князь Владимир велел собирать народ для заселения вновь построенных сторожевых городов. Полоцкий посадник без сожаления расстался с хорошим оружейником, лишь бы избавиться от шумного бунтаря, который всегда был недоволен посадником и его тиунами, данями и повинностями, напоминал полочанам о том, что не всегда они были данниками Киева и совсем недавно еще имели свой княжий род, перебитый князем Владимиром.

— Сядь да расскажи толком! — уговаривала его хозяйка.

— Да где ж тут толк! — продолжал бушевать оружейник, никого не слушая. — У наших у кузнецов на всяком дворе уже по полку стоит, самим сесть некуда, хозяева на дворе спят, и клети, и бани заняты, хоть в хлеву живи, а у наших и хлев-то не у всякого есть! Доколе ж такое будет? Охота князю воевать — так и пущай себе идет, а нам-то за что такая беда? Что же он их на своем дворе не поселит? У него-то там не тесно!

— Уймись ты, мутник! — усовещал оружейника Надежа. — Какой ты Шумила — тебе Буреломом бы зваться пристало! Попомни мое слово: насидишься ты в порубе за баламутство!

— Да как тут терпеть — совсем замучили постоями! — не унимался Шумила. — У вас-то в детинце еще тихо. А у нас что орда прошла. Горшки побиты, куры поедены, хоть сам на солнышко кукарекай!

Надежа и Гостемир засмеялись.

— Выпей-ка квасу ради праздника! — весело сказал Надежа и взял со стола деревянный ковшик с ручкой в виде утиной головы. — Разом на сердце полегчает!

— Мутно на душе, коли пива нет в ковше! — засмеялся Гостемир.

— Какой такой праздник? — прогудел Шумила, вытирая рукавом выпуклый, блестящий от пота лоб. Выговорившись, он заметно поостыл и теперь переводил дыхание, как после трудной работы.

— Как какой? Лелин велик день же ныне! — воскликнул Надежа, наливая квасу из большой корчаги. — Стареешь, брате, стареешь, беда! Девичий праздник забыл! А ведь в молодые-то годы только и ждал, а? — Надежа подмигнул гостю, протягивая ему ковшик с квасом, и все трое заулыбались, вспоминая, как ждали когда-то в юности начала весенних хороводов и игрищ.

Словно отозвавшись на перемену разговора, в переднюю клетушу вышла наконец Медвянка. Поклонившись гостям, она повернулась, чтобы отец мог ее оглядеть. Прервав разговор, Надежа и оба гостя залюбовались ею. Не зря Медвянка надеялась и сегодня, третий год подряд, представлять богиню-Весну в игрищах и обрядах Лелиного велика дня. У нее были красивые карие глаза, блестящие, как темный янтарь, тонкие черные брови, словно прочерченные угольком, румянец горел на ее щеках непреходящей зарей. Уголки ее ярких губ были чуть приподняты, и это придавало подвижному лицу девушки выражение смешливого задора. Хороши были и волосы цвета темного меда, густые, тонкие, вьющиеся на висках и надо лбом легкими завитками, и в каждом волоске горел солнечный луч. Богиня Лада одарила Медвянку красотой, Мать Макошь дала ей легкий, веселый и бойкий нрав. Отец не чаял в ней души, все парни Белгорода не отводили от нее глаз.

Сегодня она чувствовала себя особенно красивой и нарядной, постаравшись в честь богини Лели. Наряды были единственным рукодельем, на которое Медвянка не жалела трудов: ее верхняя рубаха из красноватого полотна была расшита многими полосами цветной тесьмы, из-под нее виднелся подол нижней рубахи, покрытый многорядной вышивкой. На руках звенели витые серебряные обручья, на груди блестели бусы из красно-рыжего сердолика и желтого янтаря.

— Ах, хороша у тебя дочь! — одобрительно кивая, воскликнул Гостемир. — Хороша! Истинно, сама Леля-Весна! Будь я на двадцать лет помоложе да будь холостой, беспременно бы посватался!

— Спасибо на добром слове, да у нас в городе и своих женихов достанет! — весело ответил Надежа, со значением поглядев на дочь.

Медвянка фыркнула, подняла к лицу рукав — вспомнила о Молчане.

— Да уж я видал вчера! — тоже вспомнив вчерашний вечер, сказал Гостемир, подкручивая ус. — Женихов вам не с собаками искать!

— Собаками со двора гнать! — сдерживая смех, отозвалась сама Медвянка. Она знала, что в городе будет много болтовни про вчерашнее неудачное сватовство, что многие, особенно имеющие дочерей на выданье, будут осуждать ее за разборчивость, но ее это не беспокоило. Она очень любила, когда о ней все говорили.

— Ох, боги светлые! — Лелея недовольно вздохнула. Со вчерашнего вечера она только жаловалась, но против отказа жениху возражать не стала. С одной стороны, иметь в зятьях такого толкового и надежного человека, как Молчан, было бы хорошо, но Лелея была неглупа, хорошо знала свою дочь и не могла не понимать: Медвянка и Молчан совсем друг другу не подходят, в семье их не было бы лада. А без лада какое счастье?

— Макошь-Матушка ее дух, видно, из ветра сотворила! — качая головой, приговаривала Лелея. Старшая дочка, всегда готовая болтать, смеяться, петь, плясать хоть до зари, не была охотницей до домашней работы, и это не нравилось городничихе.

— Не ворчи, матушко! — защищал свою любимицу Надежа. — Ведь как хороша, добрым людям на радость, — посмотришь, и сердце веселится! Как огонек дом освещает!

— Огонек твой светит, да не греет! Наговоришь ты ей — она и без того привередница выросла, ни на одного доброго парня не глядит. Что же, княжича дожидаться — да где его взять?

— Будут здесь и княжичи! — подхватил боярин Гостемир, который неизменно заступался перед хозяйкой за Медвянку просто потому, что при взгляде на девушку у него веселело на сердце. Вот здесь он был целиком согласен с Надежей: за что ее бранить, если она так хороша! — Князь-то, слышали, и старших сыновей с собой в поход берет. Вышеслав, Изяслав, Святополк — все уже молодцы! И больше всех Вышеслав!

— Расскажи, боярин! — Медвянка улыбнулась Гостемиру, ее глаза блестели лукавой мольбой. Княжичи, которых ждали в Белгороде со дня на день вместе с самим Владимиром, занимали немало места в ее мыслях. Ей хотелось хоть разок посмотреть на них, узнать, какие они, сыновья Владимира, внуки Святослава, потомки Дажьбога.

— Да ну тебя! Собралась, так ступай! — Мать махнула на нее рукой, не давая Гостемиру начать рассказ. Она знала легкий нрав и живое воображение дочери и беспокоилась — от мыслей о княжичах добра не будет.

— Мы ее за Явора отдадим! — тут же доложила Гостемиру младшая дочка Надежи, которую пока еще звали детским именем Зайка. В свои десять лет она была миловидна, резва и проворна и обещала в будущем не уступить старшей сестре.

Медвянка не стала спорить с матерью и вышла из клетуши, приплясывая на ходу и смеясь прошедшему разговору. Ей и правда пора было идти. Про княжичей она еще успеет расспросить Гостемира, когда матери не будет поблизости, а упускать что-либо из сегодняшнего праздника она не собиралась.

* * *

Двор Надежи смотрел резными воротами на маленькую площадь в середине детинца, и старший городник, таким образом, жил в самом сердце города и всех его событий. Сюда же выходили дворы тысяцкого и епископа, подле них стояла маленькая деревянная церковь с одной маковкой, покрытой серебристыми плашками осинового лемеха. В детинце было тише и малолюднее, чем в Окольном городе, крепкие тыны белгородской знати стояли величаво и спокойно.

Выйдя со двора, Медвянка направилась к высоким воротам тысяцкого Вышени. Она была дружна со старшей Вышениной дочкой и уговорилась зайти за ней, чтобы вместе идти на Лельник. По дороге Медвянка с удовольствием ловила на себе веселые взгляды, улыбалась всем вокруг, даже напевала негромко. Тесноватая площадь детинца, отсыревшие за зиму бревна тынов, влажная земля, разбитая копытами скотины и сапогами дружины, были облиты золотом Хорсовых лучей, и все казалось красивым, потому что говорило о весне. А стоило Медвянке вспомнить, что скоро она увидит самого князя, как ликованье вскипало в ней, как бурный весенний ручей. Весна была вокруг нее и внутри нее, она сама была — Весна. Пройдя за ворота воеводского двора, Медвянка встретила десятника из Вышениной дружины, Явора. Увидев девушку, он остановился, не сводя с нее глаз, улыбнулся восхищенно и радостно. Яркое солнце слепило ему глаза; казалось, что Медвянка облита солнечными лучами и сама излучает свет. Она была словно вила, рожденная от росы и трав, с блестящими, как молния, очами, лучезарно-прекрасная Денница, дочь Светлого Хорса.

— Что смотришь, будто глаза примерзли? — задорно спросила Медвянка. — Или не признал?

— Гляжу — не пойму, живая ты или мне мерещится? — простодушно сознался Явор.

Медвянка засмеялась, но в сердце была премного довольна и его словами, и восхищением в его глазах. Она была рада, что встретила его, — на девичий праздник мужчинам смотреть нельзя, а ей хотелось показаться Явору во всей красе наряда.

— Мерещится-то спьяну, а ты не пьян ли с утра? — со смехом спросила она. — Смотри, воевода увидит!

— Да ты про что? — удивился Явор.

Но Медвянка уже проскользнула мимо него к крыльцу женского терема воеводских палат и поднялась на несколько ступенек.

— Постой! — Явор вдруг порывисто шагнул за ней и схватил ее за руку. Медвянка обернулась, и смех все еще играл в чистых чертах ее лица. — Постой! — повторил Явор, любуясь ею, и горячо заговорил: — Что же ты бежишь от меня, как от зверя лесного? Или я тебя обидел чем?

— Еще бы не обидел — у честного народа на виду за руки хватаешь! — с лукавым упреком ответила Медвянка и попыталась отнять руку. Явор легко останавливал на скаку жеребца и ломал в ладони еловую шишку — но тонкое белое запястье смешливой девушки легко выскользнуло из его пальцев. Насильно мил не будешь.

Медвянка принялась старательно поправлять витое серебряное обручье, а потом быстро глянула на Явора. Вот оно, дескать, мое обручье. Уж три года ношу, а потом пригожему молодцу отдам, за кого замуж пойду. Не за тебя! Не твоей родне на посиделках рушники вышиваю и пояса плету!

Явор без труда понимал ее взгляды — за несколько лет он узнал лицо Медвянки гораздо лучше, чем свое собственное. Она и правда была весна, то солнышком пригреет, то ветерком протянет, то прояснится, то нахмурится.

— Хоть сегодня-то, в Лелин день, не беги от меня, — тихо сказал Явор, снизу вверх глядя на девушку, стоящую на ступеньках крыльца. Медвянке очень нравилось смотреть на рослого кметя сверху вниз, и она задорно улыбалась, чувствуя, что он в ее власти. — Видит Ладина Дочь — никто тебя так не любит и любить не будет вовек, как я люблю.

И ведь правду говорит: никто другой столько твоих насмешек не терпел, — говорила умная часть Медвянки, но она была заперта в самой дальней клети ее души и голос ее был почти не слышен. А русалочий дух, владевший любимой дочерью Лады, уже выпалил ответ.

— А ты почем знаешь, как другие любят? — насмешливо отозвалась Медвянка, и ее блестящие глаза говорили: я-то знаю! — Коли ты мужика посадского через тын метнул, так мнишь, что всех одолел? Забыл, чего Обережа говорит: на всякого сильного сильнейший сыщется?



Избавившись вчера от Молчана, она с особым удовольствием вспомнила сейчас тот давний случай. В прошлую Макошину неделю Молчан, уже тогда думавший о сватовстве, хлебнул лишнего в гостях, изменил своей обычной замкнутости и, встретив Медвянку под чьим-то тыном, когда она шла домой с посиделок, решил непременно с ней поговорить о своем сватовстве. Только спьяну он мог подумать, что она согласится! Но она не хотела и слушать. А Молчан схватил ее за руки, прижал к тыну и неловко попытался поцеловать. К счастью, навыка у него в этом деле было меньше, чем у Медвянки навыка уворачиваться. Возмущенная и рассерженная девушка пыталась освободиться, но кузнец был слишком силен. Занятый борьбой с девицей, Молчан не услышал сзади шагов Явора, и вдруг чья-то сильная рука взяла его за пояс и приподняла, а вторая ухватила за ворот кожуха и пригнула вперед, слегка стукнув лбом о тын. Утратив равновесие, замочник тут же выпустил Медвянку и нелепо взмахнул руками, стараясь удержаться на ногах. «Побеседовал с девицей, удалой молодче, а теперь ступай восвояси! » — мирно пожелал ему знакомый голос. Сильные руки рывком подняли Молчана за пояс и за ворот, земля выпрыгнула из-под ног, холодно свистнул ветер, ловко проскочили внизу заостренные верхушки полуторасаженного тына, и подмерзшая земля радостно рванулась навстречу заблудшему сыну, вздумавшему полетать, — уже с другой стороны.

Этот случай долго со смехом обсуждал весь Белгород. Надежа поблагодарил Явора и подарил ему плеть с костяной рукояткой с навершием в виде волчьей головы. Подарок был с намеком и с предупреждением. Старший городник знал, что Явор и сам не прочь посвататься к его дочери — только не так, как Молчан. «Вот что тебе нужно будет, если ты мою дочь возьмешь! » — хотел любящий отец сказать желанному зятю.

А сама Медвянка, с восхищением наблюдавшая полет Молчана, тут же кинулась рассказывать подружкам забавную новость. Не упустила она ни одной мелочи — только забыла Явору спасибо сказать.

— Метнул, — спокойно подтвердил Явор, положив руку на столб крыльца и больше не трогая Медвянку. — И еще метну, коли опять стыд забудет. И покуда не сыскался такой, кто меня через тын метнет, я свою дорогу не брошу. Нет у меня ни матери, ни сестры — ты одна мне всех дороже!

— Я тебе дорога! Выкупить меня твоей казны не хватит! — крикнула Медвянка и взлетела по ступенькам до самого крыльца. Явор подался за ней, но она толкнула дверь и скрылась в сенях, только медово-золотистая коса с красной лентой и двумя серебряными монетами-диргемами на конце мелькнула перед глазами огорченного и раздосадованного Явора.

В сердцах ударив кулаком по резному столбу, Явор сел на ступеньку и угрюмо вздохнул, жалея, что опять заговорил с Медвянкой о любви. Знал ведь, что кроме обиды ничего не добьется, но тоска по Медвянке, и зимой не оставлявшая его, весной вскипела как горячая смола, а сама девушка показалась ему сейчас еще краше прежнего, и слова сами рвались с губ. Казалось, если промолчит сейчас — задохнется. Или правда за чужую ложку сдуру схватился, не про него такая красавица? Явор был высок и статен, но красотою похвалиться не мог: волосы выгорели на степном солнце почти до белизны, а лицо потемнело, отчего он казался несколько старше своих нынешних двадцати трех лет. В придачу нос его, когда-то давно перебитый, имел горбинку и был немного сворочен на сторону. Такой жених казался Медвянке недостойным ее красоты, и она без стеснения насмехалась над ним. Бывало, Явор по нескольку дней отворачивался, проходя мимо Надежиного двора, но красота и прелесть Медвянки снова и снова заставляли его забывать насмешки и прощать обиды. Такую красоту дают богини, а Мать и Дочь не рождают на свет ничего дурного. Только доброе, только на радость. Явор любовался Медвянкой, как зарей или радугой, и, страдая от ее насмешливости, в красоте ее находил утешенье.

Все еще улыбаясь после встречи с Явором, Медвянка поднялась в терем. В глубине души ей льстило, что первый молодец в Белгороде, предмет вздохов многих девиц детинца и посада, любуется только ею и даже не глядит на других. Это вам не Молчан! Слова Явора о любви были ей что прыжки через костер — близко к чему-то важному, священному, и страшновато, и весело, под ногами жар, над головой ветер, и дух захватывает, и смеяться хочется. А на отроков в воеводских сенях, встретивших ее жадными взглядами, значительно подтолкнувших друг друга локтями в бока, она глянула без смущения, с задорным вызовом: а ну сунься ко мне, кто хочет полетать через тын!

* * *

Весна в этом году выдалась ранней и теплой, семейство воеводы уж с месяц как перебралось из нижних теплых истобок в горницы. Здесь свет проникал не через маленькие волоковые окошки, а свободно лился в широкие окна, закрытые желтоватыми пластинками слюды в частой крашенной красной охрой раме, и светло было так, что иголку на полу увидишь. Лавки, лежанки и лари были покрыты цветными вышитыми покрывалами — рукодельем хозяйки и ее дочерей. Плахи пола прятались под трехцветным, степной работы ковром с узорами из мягких завитушек. На ковре валялась кукла, сплетенная из мягкой льняной пряжи, одетая в вышитую рубашечку, — младшая дочка тысяцкого еще не носила девичьей ленты.

Старшая боярышня, Сияна, встретила Медвянку в рубахе, с растрепанной косой и со слезами на глазах. Сияне только что исполнилось пятнадцать лет, но она была рослой, статной на загляденье. Белое лицо ее с правильными чертами и нежным румянцем было красиво, но светлые и мягкие брови и ресницы придавали ему детское выражение. Сияна была скромна, прямодушна, не тщеславилась своим знатным родом и высоким чином отца. Огонь жизни, который играл в каждой черточке Медвянки, у нее был запрятан глубоко внутри и до поры дремал. Если Медвянка была ярким душистым цветком, к которому со всех сторон устремляются пчелы, то Сияна была еще только почкой, ожидающей солнечного луча, который пробудит ее, даст силы расцвести.

— Ты чего, душа моя, не одета, не прибрана? — удивленно напустилась на нее Медвянка. — Или захворала? Или и у вас кмети всех петухов поели?

— Меня отец не пускает на Лельник! — слабым от слез голосом ответила Сияна. Ее розовые губы дрожали, а голубые глаза влажно блестели, как цветочки с каплями росы.

— Как не пускает? — изумилась Медвянка. — Чем же ты провинилась?

— Ничем я не провинилась! Говорит, мне не пристало, я, дескать, боярышня, мне не к лицу с черной чадью хороводы водить! Раньше не пускал — говорил, мала еще, но теперь-то не мала, мне шестнадцатое лето пойдет, я уже невеста! Все гулять будут, а я в горнице буду сидеть, как увечная какая-нибудь, как дурочка безъязыкая…

Тут выдержка совсем ей изменила, и Сияна снова расплакалась от горькой обиды.

— Говорит, Христос не велел, грех какой-то, вот еще! — сквозь слезы вымолвила она. — Это все Иван ему наговорил!

— Кто ни наговорил, а надо отца слушаться! — бормотала нянька Провориха, с детства ходившая за воеводской дочерью, а теперь смотревшая за ее младшими сестрами. — Да не кручинься ты так, голубка моя, мало ли тебе будет веселий! Ты же красавица у нас, как зорька ясная! Тебе ли в печали быть? Что тебе в хороводе этом! Попроси только — тебе отец из каменьев самоцветных велит венок свить, не чета прочим!

Но обе девушки ее не слушали. Легко было говорить няньке, много лет покрытой вдовьим повоем и поседевшей под ним. А для них, будущих невест, велик день Лели-Весны, заклинающий тепло и цветенье, предваряющий игрища и свадьбы русальего месяца кресеня, был важнейшим днем этой поры. Лишиться его было нестерпимо обидно. Кто он такой, этот болгарин Иоанн со своим богом Христом, почему он запрещает юности радоваться?

— Может, матушка за тебя заступится? — утешала Сияну Медвянка.

— Пробовала матушка, да он не слушает! Бискуп, говорит, огневается, князю расскажет, что, мол, тысяцкий в Белгороде Христа не почитает, а дочерей своих на бесовские пляски пускает. Я сама слышала, как они в гриднице говорили. И без того бискуп зол, что у нас ведун в детинце живет, а тут еще я… А скоро же князя ждут, отец и боится… Да откуда он взялся, Христос этот, что ему в наших весельях? Он — сам собой, а как же без Лели? Может, он и весне не велит быть?

Сияна плакала, уткнувшись в платок, не в силах ничего договорить до конца, но ее обида на отца, на епископа и на Христа была ясна и без слов. Все трое непонятно почему лишили ее веселья Ладиных и Лелиных игрищ, Сияна была разобижена и несчастна.

— Может, на Ярилин день он тебя пустит, — говорила нянька. Отняв у девушки мокрый платок, она дала ей новый и поглаживала боярышню по вздрагивающим плечам. — Тогда ведь князь уже в походе будет, он и не проведает ничего. А там и Купала скоро!

— Ах, да не плачь ты! — сказала Медвянка. Слова Проворихи о князе напомнили ей о том, о чем она сама думала так часто. — И правда, хватит тебе и после хороводов! Зато скоро у вас тут князь будет, и гриди его, и бояре, и княжичи! Вот бы мне на них хоть глазком поглядеть! А ты-то с ними всякий день за столом сидеть будешь! Не плачь, а то так и будешь зареванная, некрасивая. А будешь хороша да приглянешься какому-нибудь из княжичей, он к тебе посватается — княгинею будешь!

Медвянка мечтательно вздохнула, мгновенно представив всю череду этих замечательных событий, только на месте Сияны она видела себя. Но, по воле Матери Макоши, Пряхи Судьбы, каждому свое: Медвянку едва ли позовут в княжескую гридницу.

Сияна перестала плакать и теперь только водила платком по щекам и по покрасневшему носу. Она уже смирилась со своим несчастьем, но речи подруги ее мало утешили. Вот она-то вовсе не думала о гридях и княжичах и с радостью променяла бы их всех на свободное веселье в хороводе, без няньки и напоминаний о боярской чести. Но помочь горю было нечем — тысяцкий хотел жить в мире с епископом, даже если это угрожало миру в его собственной семье.

* * *

И в рощу за крепостной стеной, позади окружавших Белгород оврагов, Медвянка отправилась без подруги. Впрочем, это ее не слишком огорчило — чужие слезы скатывались с ее сердца, как роса с листа. Трисветлое Солнце прежним блеском встретило ее на дворе, и Медвянка забыла огорчение Сияны. Жалко, конечно, подругу, но нельзя с грустью в сердце идти величать Богиню-Весну — огневается! И Медвянка снова пела, призывая благодетельную силу Дочери:

Берегини-сестрицы,

Красные девицы,

Вставайте ранешенько,

Умывайтесь белешенько,

Выпускайте росу, девичью красу,

Ты моя краса, будь как чистая роса!

Перед воротами детинца, где выходил к ним кожевенный конец, стояли, дожидаясь Медвянку, две ее подружки, дочери тульника Укрома. Девушки были похожи друг на друга, но каждая была хороша по-своему, у обеих подолы рубах вышиты в девять рядов, в русых косах ленты, рукава стянуты у запястий плетеной тесьмой, по пять разноцветных стеклянных бусин блестело на шее у каждой — немалое богатство для Окольного города!

Девушкам не давали скучать три парня — два кметя и один свой, из кузнецов. Обе Укромовны весело смеялись, слушая их речи, — ни одна не будет обижена вниманием. А парни помнили, что один из них лишний, и каждый был уверен, что уж точно не он! Завидев Медвянку с увязавшейся за ней неугомонной Зайкой, девушки тут же вспомнили, что время болтать с парнями придет только вечером, и в притворном негодовании замахали на них руками: не держите, не до вас, мы идем Богиню-Дочь славить! Укромовны устремились следом за Медвянкой, парни провожали их глазами, приглаживая волосы и оправляя пояса. Вечером и поглядим, кто будет лишним.

На опушке рощи Медвянку уже дожидались девушки, собравшиеся сюда со всего Окольного города и из детинца. Без нее, любимицы богини Лады, никак нельзя было начать. Богаче всех были одеты и убраны девушки из дружинных родов. Князь Владимир прочно славился своей ратной доблестью и удачей, его воины часто привозили из походов добычу, получали в пожалования села и веси. Дочка сотника Велеба, Веснушка, сама была некрасива — большие выпученные глаза, толстые губы, волосы будто бронзовая проволока. Но серебряными украшениями она блестела, как рыба чешуей. На синей ленте, обвивавшей ее голову, было не два, не четыре, а целых десять колец-заушниц, которые ее отец привозил из разных походов. Даже Медвянка на миг позавидовала сотниковой дочке.

Каждая девушка принесла из дому угощенье, заменившее древнюю жертву: пироги, сметану, молоко, лепешки, особенно много было вареных яиц, расписанных цветными узорами. Сложив подношенья Ладе и Леле на заранее устроенной дерновой скамье, девушки разбрелись по роще искать цветов себе на венки. Цветов в эту пору было уже много, и всякая цветочная головка, белая, желтая, розовая, голубая, глядевшая из зелени травы, приветливо кивала, словно говоря: Леля-Весна пришла, проскакала по земле на золотом коне, и там, где ударил он жемчужным копытом, оттает земля, пробьется к свету трава, расцветут цветы. Идет в мир долгая пора тепла и света, а зима с ее тьмою, холодом, дымным угаром темных полуземлянок осталась позади.

Медвянка радостно шла по березняку, потоки весеннего свежего тепла овевали ее, струились от дышащей земли, от белых стволов берез, от чистого неба. Сама себе она казалась легкой-легкой: выйди на поляну, раскинь руки — и полетишь. Она ступала осторожно, чтобы поменьше мять юную травку, гладила белые стволы берез с черными глазками, теплые, нагретые дыханием Ярилы. Тонкая невесомая пленка березовой коры приставала к ее пальцам, и она ладонью чувствовала, как под кожей сестры-березы бьется и бежит сок. И в ней самой, как в березке, росла радость новой весны, пробужденная дыханием молодого, буйного божества — Ярилы. Словно чьи-то зоркие глаза с дружеским любопытством наблюдали за ней из гущи ветвей. Сам Догода — свежий весенний ветерок — бродил по березняку, шевелил и гладил ветки, и Медвянка оглядывалась, всякий миг ожидая увидеть его — в остроконечной шапке, из-под которой виднеются турьи рога, с легким посохом в руках, покрытым зелеными побегами, с доброй улыбкой на лице.

Медвянка забрела в рощу дальше всех, но не замечала этого: ей казалось, что она вошла в иной мир, прозрачный, светлый и прекрасный, в тот небесный край, где сама Леля проводит лето, осень и зиму.

Меж стволов засветилась широкая прогалина, Медвянка вышла на поляну и вдруг ахнула: в бледной зелени вокруг серого пня светились маленькие белые звездочки. Подснежники! Не боясь запачкать рубаху, Медвянка опустилась на колени и не сразу решилась протянуть руку к тонкому, почти прозрачному белому цветку. Сам Догода, видно, привел ее на эту тайную полянку, где так щедро рассыпаны эти цветы, слезы радости Лели от встречи с бабушкой, Макошью-Землей.

С пучком подснежников Медвянка явилась на поляну, где ее уже ждали и аукали. Завидев подснежники, девушки окружили счастливицу, дивясь и завидуя. Видно, только Медвянке должны были даться в руки светлые дары Лели-Весны, только ей и пристал венок Дочери. Девушки свили венок из разных пестрых цветов, украсили его подснежниками, словно жемчугом. Румяная, с блестящими глазами, в ярком душистом венке, Медвянка была прекраснее всех. Богиня-Весна не постыдится вдохнуть в нее свой дух, облачиться в ее тело и быть среди девушек, благословить их судьбу.

Лелю-Медвянку усадили на зеленую дерновую скамью, положили возле нее каравай хлеба, с другой стороны поставили кувшин молока, горшочек сметаны, разложили крашеные яйца. К ногам ее грудой сложили венки из травы и цветов. Гончаровой дочери Живуле посчастливилось найти россыпь лесных фиалок, и ее лежащий сверху венок смотрел на прекрасную Лелю множеством удивленных синих глаз. Вокруг Лели водили хороводы, пели величальные песни, желая, чтобы вся земля расцвела так же прекрасно, дала бы роду людскому столь же обильные дары, чтобы на каждую девушку перешла часть ее красоты и жизненной силы.

Зашумели речки, льды потекли,

Зазеленела береза, цветки зацвели,

Зазеленела дубрава, пташки запели,

Ой, выйду я, выйду цветочки собирати,

Цветки собирати, в веночки свивати,

Веночки свивати, Ладу с Лелей славити!

В благодарность Леля-Медвянка раздавала девушкам яйца, бросала им венки — которая поймает, та скоро выйдет замуж.

В разгар веселья до слуха девушек стал долетать шум со стороны дороги. Сначала они не обращали внимания на стук множества копыт: в эти дни белгородская дорога только ночью затихала. Но этот шум и невнятные крики казались особенно громкими. Одно только слово — «князь», невнятно долетевшее до поляны, заставило всех встрепенуться.

— Князь! — первой воскликнула сама Леля-Медвянка.

А за нею и все загомонили:

— Неужто князь приехал! Дождались! Бежим посмотрим!

С венками на головах девушки бросились бежать к опушке. И они не ошиблись: к мосту через ров к воротам города подъезжал отряд, который мог принадлежать только князю. Три десятка витязей, покрытых красными плащами, на одинаковых вороных конях, пестрая стая воевод в боярских бобровых шапках — конечно, это его ближняя дружина, хотя и не вся. Острые глаза Медвянки мигом выхватили из пестрого строя багряный княжеский плащ. Это был он, сам светлый князь Владимир Красно Солнышко! На Киевщине все знали его в лицо, и сейчас он казался красивее, бодрее обычного, — то ли князь радовался близкому походу, то ли и его не оставило равнодушным дыхание весны.



Гриди-детские заметили пеструю стайку девушек, появившуюся на опушке рощи, замахали им руками, что-то весело закричали. Девушки смеялись, закрывались рукавами. Видно, сам Перун послал им лучших своих внуков для игрищ и хороводов нынешнего вечера. Кмети из ближней княжеской дружины были мечтой, сладким сном любой девицы на Киевщине: они не только сильны, ловки и удалы, на них лежит благословение богов и любовь их — все равно что любовь самих Небесных Братьев Воинов.

Князь, уже въезжавший в ворота, придержал коня и обернулся. Взгляд его ясных серо-голубых глаз упал на Медвянку, словно молния, выбрав ее одну, минуя всех; и у нее захватило дух. Она стояла на опушке рощи, под зелеными шепчущими березами, гордо выпрямившись, как хозяйка, княгиня этого весеннего дня. С венком из подснежников на волосах, медом и золотом горящих под солнцем, с пылающими щеками, в красноватой рубахе, она казалась самой богиней Лелей, в свой велик день вышедшей из березняка приветствовать светлого князя.

Владимир Святославич подался к одному из своих спутников, русобородому великану с серым волчьим хвостом на шапке, и спросил что-то, показывая глазами на Медвянку. Тот недоуменно покачал головой. Тогда один из ехавших рядом гридей, предупреждая желание князя, тут же оторвался от строя и во весь мах поскакал к опушке рощи, топча молодую травку и разбрасывая комья грязи из-под копыт. Девушки с визгом бросились бежать и скрылись в роще. Смешавшись в первый миг, Медвянка тоже сделала шаг назад, но наткнулась на березу и осталась стоять, опираясь спиной о белый ствол. Этот всадник на вороном коне, в белой рубахе и с красным плащом за плечами, с мечом в серебряных ножнах на поясе, мчался на нее стремительно и в то же время медленно-медленно, как во сне. Брызгами разлетался чистый звон от серебряных подвесок на сбруе его коня, всадник казался Медвянке божественным виденьем — как сам Яровит, младший из Небесных Братьев Воинов, время которого — весна.

В последний миг, в двух шагах от прижавшейся к березе девушки, кметь резко осадил коня, а сам птицей спорхнул на землю. Боевой выученный конь стал как вкопанный, а всадник, держа блестящую серебряными бляшками узду, шагнул к Медвянке. Золотая серьга поблескивала в его левом ухе под светлыми кудрями, вольно вьющимися безо всякой шапки на радость девицам, а голубые глаза его смотрели на Медвянку ласково.

— Не бойся меня, краса-душа! — весело улыбаясь, воскликнул парень. — Не ворог я, не лиходей!

— А я и не боюсь! — уверенно ответила Медвянка. Парень показался ей статным и красивым, и даже шрам на щеке, полуприкрытый небольшой светлой бородкой, его не портил. Глаза ее загорелись прельстительным задором, и стало видно, что она не богиня, а простая смертная девушка.

— Послал меня князь спросить, как звать тебя, какого родителя ты дочь, — сказал кметь, глазами досказывая, что ему и самому хочется это знать. — А то, говорит, всех в моем городе любимом я знаю, а такую красу проглядел!

— Звать меня Медвянкой, а отец мой — Надежа-городник, — без робости ответила Медвянка. Ей отчаянно хотелось знать, смотрит ли князь еще на нее, — она слышала, что княжеский отряд остановился, — но кметь загородил от нее ворота в город и мост через ров.

— Знает князь отца твоего. К такому умельцу и князю в гости не зазорно пожаловать! — Парень улыбнулся и подмигнул Медвянке, намекая, что сам тоже не прочь зайти.

— Мой отец и князя сумеет принять как подобает! — ответила Медвянка, а лукавым взглядом досказала: и ты приходи.

— Кланяйся батюшке, краса-душа!

Кметь вскочил в седло — красный плащ его метнулся языком пламени — и поскакал назад к воротам. Князь тронул коня, весь его отряд потянулся в город, застучали копыта по бревнам моста.

Медвянка провожала глазами княжескую дружину, и улыбка сама собой засияла на ее румяном от свежего ветра и волнения лице. Сбывалось то, о чем она и мечтать не смела. Подружки сбежались к ней, тормошили, расспрашивали, завидовали — ведь сам князь отметил ее вниманием! Гридь из ближней княжеской дружины говорил с ней! А Медвянка даже не отвечала им — небывалый восторг бурлил в ее певучем сердце, ей хотелось плясать и смеяться. Поистине, Лада и Ярило подарили чудо своей любимице!

Медвянка и думать забыла о прерванном величании Лели: взгляд светлого князя заменил ей праздник. Другие девушки тоже не вспоминали о нем — приезд дружины занимал их гораздо больше. Только Гончарова дочь Живуля стояла позади всех и не смотрела на дорогу, а бережно держала свой венок с синими глазами фиалок. Она тревожилась, не разгневается ли Дочь на то, что праздник в ее честь так скоро прервали. Видно, этой весной даже богиня Леля была принуждена уступить дорогу Небесным Братьям Воинам — Яровиту, Перуну и Трояну.

* * *

С приездом князя Владимира словно само солнце вошло в Белгород. Суета и гомон обрели смысл и упорядоченность. Князь привел с собой только треть своей ближней дружины, еще не все обещанные городами полки подошли, но теперь каждому сделалось ясно, что подготовка кончается, поход близок и вот-вот турий рог даст знак вступать в стремя.

В семью старшего городника приезд князя принес одно беспокойство. Взволнованный рассказ сияющей Медвянки о том, как на нее смотрел сам князь, сильно напугал Надежу и Лелею. По Киевщине давно бродили слухи о чрезмерной любви светлого князя Владимира к красным девицам, и число его сыновей от разных жен было красноречивым тому подтверждением. Только водимых жен у него считали шесть или семь, а хотимых, мимолетных любушек не сочтет и сам Ярила! А Надеже вовсе не улыбалось отдать свою любимую дочь на княжескую забаву.

— Вот угораздило, прогневили мы чем-то богов! — причитала Лелея. — Мати Макоше, смилуйся, оборони от беды! И куда тебя только понесло, коза ты безголовая! Сорому не оберешься!

— Да не плачь ты, мати! — скрывая досаду, пытался утешить жену Надежа. — И мы не холопы, не смерды сирые, чтоб князь нас так обидеть мог! Силой не потащит он нашу девку к себе!

Но Лелея не верила утешениям и горевала, словно оплакивала уже свершившийся позор семьи. Надежа строго запретил Медвянке выходить со двора, а челяди велел никого из киевских на двор не пускать, а коли полезут силой, скликать людей будто о татьбе и разбое. Медвянка была обижена и расстроена, спорила с отцом, даже плакала. Вот когда она до конца прочувствовала горе Сияны, которую не пускали на Лельник! То, в чем она видела радость своей жизни, было накрепко запрещено родительской строгостью. И почему? Про князя всегда с три короба наврут, не сделает он им ничего дурного! Но Надежа был непреклонен.

— Буде тебе гулять, догулялась! — с непривычной суровостью сказал он ей. — А мне внука сколотного не надобно, хоть и княжьего рода. Пусть князь себе забавушек у кого другого поищет. Вот будем князя в поход провожать — посмотреть и тебя возьму. А покуда мне носа не смей казать из ворот!

Даже сидя за столом в княжеской гриднице, Надежа чувствовал себя как на еловой лапе, ерзал, едва притронулся к угощениям и все посматривал на князя. Но Владимир-Солнышко, поприветствовав Надежу наравне с прочими, больше на него не глядел. О его любви к красивым девушкам люди не лгали, но перед далеким походом у него были другие заботы.

А вокруг все пировали, кричали славу князю, хвалились ратной доблестью. Только один человек, как и Надежа, не разделял общего веселья. Сотник Велеб сидел мрачный и только пил кубок за кубком пахучий малиновый мед. В этот раз его сотня не шла в поход, а оставалась беречь Белгород. Добыча и слава на сей раз достанутся другим, и ничто не могло утешить Велеба.

* * *

На другой день весь Белгород гудел новостью: князь с большой дружиной идет на чудь! Многие радовались, надеясь на богатую добычу, но кое-кто беспокоился.

— На чудь-то хорошо, а как бы не пошли бы на нас печенеги! — толковал Надеже сосед, старшина сереброкузнецов Вереха. — Пора для них удобная — травень, как бы по траве по новой не наладились они к нам! Прослышат, что князя нету и ратей нету… Вот, остается у нас Велебова сотня, а что сотня сделает? В орде же тысячи несчетные! У нас один воюет, а на него семеро пашут. А у степняков — ни пахать, ни сеять, сколько мужиков, столько и воев, на нашего одного ихних десять! Стены-то у нас крепкие, да в осаде сидеть — припас надобно. Обещал князь дать припас, да где он? Ты его видал? И я не видал. Вот и думай, что нам с сего похода ждать — добра или худа. Как по-твоему, Яворе?

Явор тоже был здесь. Надежа увидел десятника на улице и сам зазвал в гости. Явор пришел охотно, надеясь повидать Медвянку. Она сидела в углу, ни на кого не глядя, неразговорчивая и угрюмая. Несмотря на все уговоры, отец держался своего решения не выпускать ее со двора. Медвянка была просто убита таким разочарованием, но ослушаться не смела. Меньше прежнего расположенная заниматься полезным делом, она бродила по дому и по двору, вслух жаловалась на судьбу и завидовала Зайке. Младшая сестра вольно бегала по всему детинцу и вместе с другими детьми целыми днями сидела у ворот княжеского двора, любовалась на бояр, гридей и их коней в блестящей серебром упряжи, а потом возбужденно пересказывала сестре все, что видела. Но Медвянку это мало утешало. Где-то там, на площади за тыном, ходил тот самый голубоглазый парень из детских, показавшийся ей самим Яровитом. Иногда Медвянке казалось, что она слышит в гуле голосов за тыном и его веселый голос, что-то кричащий, поющий, смеющийся. Он был так близко, но они не могли увидеть друг друга. Медвянке казалось, что за неизвестную вину она одна не допущена на всеобщее веселье.

И Явор, не сводящий с нее глаз, вызывал у нее только досаду. Куда ему до киевских витязей! Он был таким скучным и невзрачным по сравнению с киевлянами, что Медвянку даже злила его упрямая надежда ей понравиться. А киевская дружина завтра-послезавтра уйдет в поход, и она, быть может, никогда уже не увидит ни княжичей, ни воевод, никого, кроме Явора с его кривым носом! Медвянке было тоскливо и досадно, а одолевать дурные чувства она не умела.

А Дунай Переяславец, занявший столько места в ее мыслях, тем временем вовсе не думал о ней. Его увлечения быстро загорались и быстро угасали, ему нравились все девушки на свете, но ни к одной он не был по-настоящему привязан, ни разу не думал посвататься, хотя в двадцать один год пора было обзаводиться семьей. Его занимало только то, что было у него перед глазами. А с глаз долой — из сердца вон. В другое время и с Медвянкой бывало так, но теперь, в домашнем заточении, ей было не на что отвлечься и не о чем больше думать. А Дунай в потоке забот и новых впечатлений давно потерял из памяти ее образ. Небесный его покровитель — Яровит — влек его к новым и новым встречам, разговорам, мечтам.

Не таков был Явор. Его чувства и привязанности возникали не так легко и не давались кому попало, зато держались крепко. Однажды полюбив Медвянку, он любил ее вблизи и вдали, в радости и в печали. Никакой поход не мог заставить его забыть о ней — среди дел и забот он любовался ее образом в своем сердце и черпал в нем силы для нелегкой ратной службы. Может быть, Медвянка и не стоила такой глубокой и сильной любви, но таким уж был сам Явор, такими были и его чувства — делить себя он не умел.

Сейчас Явор видел, что Медвянка не хочет разговаривать с ним, но то и дело поглядывал на нее. Его тревожил ее расстроенный вид, — он тоже слышал о ее встрече с князем и думал, что она боится злых языков. Он и пришел сюда сегодня, чтобы узнать, не нужна ли ей защита, и Надежа был всем сердцем благодарен ему за это.

Услышав свое имя, Явор отвлекся от мыслей о Медвянке и повернулся к Верехе.

— Как мыслишь, ждать ли нам сим летом печенегов? — повторил сереброкузнец.

— Не посмеют! — уверенно ответил Явор. — В прошлое лето из-под Васильева так их погнали, что долго помнить будут.

— Так ведь сколько городов тогда полки собирало! — воскликнул Вереха и принялся вспоминать: — Из Киева были, из Овруча, из Чернигова самого! А ныне-то где они все? Все в чудь идут, а мы с чем остаемся?

— Как так с чем? — вскричал Надежа и выразительно махнул в сторону Явора. — А нашего тысяцкого дружина? Наши-то соколы ясные с нами остаются, — да пусть хоть три орды под город придут, я бояться и не вздумаю!

— Одно хорошо — за твоими стенами нас не взять! — сказал Вереха. — Истинно, как в Перуновом Ирье живем!

— С такими стенами и дружины не надобно, — негромко и язвительно сказала Медвянка. Она обращалась якобы к матери, но бросила быстрый колючий взгляд на Явора. — Хорошо в белгородской дружине служить! Знай себе у ворот стой, да по улицам похаживай, да на девиц поглядывай!

Явору нетрудно было понять, в кого она метит своей речью. Медвянка заметила, что он задет ее словами, но не унималась.

— Боги милуют — на Белгород вороги не идут, а искать их — заботы нет! — продолжала она. — Кто посмелее — те с князем идут, в чужих землях себе ратного дела ищут. А иные хоть и воями зовутся, да воюют с тараканами возле теплой печки!

Этого Явор уже не мог пропустить мимо ушей. К ее насмешкам над его перебитым носом он уже привык, но эти нападки его сначала удивили, а потом обидели. Свою службу на рубеже степей он считал и важной, и трудной не менее, чем покорение дальних земель. Гордость воина мешалась в его сердце с обидой, он помрачнел и нахмурился.

— Не про меня ли толкуешь? — глухо, отрывисто спросил он, исподлобья глядя на Медвянку.

А она словно бы обрадовалась, что проняла его своими словами.

— А хотя бы и про тебя! — с вызовом ответила она и отбросила шитье, которое бесполезно ковыряла иголкой. — Про кого же мне толковать, как не про тебя? Проходу от тебя нет! Куда ни повернусь — опять ты рядом толчешься! Вся удаль твоя на девок ушла! А как князь в поход идет — только тебя одного и не видать!

— Вот как ты про меня! — Лицо Явора побледнело даже под загаром, потом потемнело от прилившей крови, дыхание участилось. Каждое слово Медвянки, ее презрительный взгляд били его в самое сердце, словно железный наконечник стрелы. Никогда еще ему, выше всего ценившему ратную доблесть, не приходилось слышать обвинений в лени и трусости. Ни от кого он не потерпел бы их, а в устах любимой им девушки они были страшнее смерти. Вот чем она отплатила ему за любовь! И сама Медвянка вдруг показалась ему вовсе не красивой, а злой, как омутница с холодными глазами и мертвым сердцем. И как раньше его тянуло к ней, так теперь резко толкнуло прочь, — хотелось бежать от нее подальше, чтобы не видеть презрения в ее блестящих глазах, не слышать этих несправедливых упреков, остро жалящих и его любовь, и его гордость.

— Ну, благодарю, — надоумила! — с трудом переводя дыхание, выговорил Явор. — И верно, чего я здесь-то не видал? И на чудь пойдешь, только бы глаза мои тебя вовек не видали!

— Славно надумал! — раздраженно одобрила Медвянка. — Ну, чего же ты не идешь? Беги скорей, а то передумаешь!

Явор резко вскочил со скамьи.

— Спасибо за дружбу, хозяине, пора мне! — глухо бросил он Надеже и стремительно вышел, даже раньше, чем удивленный хозяин успел хоть что-то ответить ему.

Видя, что наделала своими словами, Медвянка была и довольна и несчастна разом. Ей хотелось всех прогнать от себя и горько расплакаться. Она редко чувствовала себя несчастной, и тогда обида на весь свет терзала ее, как все двенадцать злых сестер-лихорадок.

* * *

Резкими сердитыми шагами Явор вышел со двора Надежи и направился к воеводским воротам. В нем кипел гнев на вздорную девчонку, которая судит о том, чего не знает и не понимает. Его жег стыд, что он так долго смотрел на нее обожающе-помраченными глазами. Словно протрезвев, Явор увидел ее по-новому, и она уже казалась ему не лучезарной Денницей, а только недоброй и бессердечной девицей. Макошь дала ей красоту, но не дала сердца. «Да и чего в ней нашел хорошего? — с досадливым удивлением думал Явор по пути к воеводскому двору. — Вон в гончарном конце Егоза — тощая да рыжая, тоже только и знает, что вертеться да хихикать, — ничем не хуже. Видно, от безделья одурел, ровно сглазили меня! Весь город знает! За спиной смеются! » Ему хотелось скорее забыть и Медвянку, и свое помрачение, убежать куда-нибудь подальше — да хоть в чудской поход, сбросить с себя эту дурную любовь, как старую кожу. Явор знал, конечно, что сотня Велеба, в которую входил его десяток, по жребию остается в Белгороде, но теперь, после упреков Медвянки, не мог смириться со своей бесславной участью и хотел просить тысяцкого отпустить-таки его в поход. Здесь ему без труда найдется замена, а его место — в походе. Не пристало мужчине, воину сидеть сиднем в городе за крепкими стенами! От чего белгородцев оборонять — от дурного домового? С этим делом старый Обережа лучше управится.

Хоромы князя и тысяцкого стояли на одном широком дворе, обнесенные общим тыном, и соединялись меж собой просторными сенями. Сейчас на дворе было людно и шумно. Горделиво расхаживали щеголеватые гриди-детские, бегали челядинцы, сновали разные купцы, ремесленники. Всех расталкивая и никого не замечая, Явор взбежал на крыльцо терема и в сенях перед гридницей столкнулся с кем-то из детских. Даже не глядя, тот быстро и чувствительно толкнул его в плечо, шагнул вперед, заступая Явору дорогу, и только потом обернулся.

Словно конь, остановленный на полном скаку, Явор яростно впился глазами в неожиданное препятствие. Толчок уже был нешуточной обидой, а сейчас Явор менее всего был склонен прощать. Этого парня он знал — да и кто не знал Дуная Переяславца, его золотую серьгу в левом ухе и шрам на щеке, о котором он рассказывал всякие небылицы?

— Куда несешься, будто тур за коровой? — насмешливо ответил Дунай на гневный взгляд Явора. — Того гляди стену лбом прошибешь, княжьи хоромы завалишь!

Расправив плечи и уперев руки в бока, киевский витязь стоял перед белгородским десятником, не пуская его к дверям гридницы. Дунай был на пару лет моложе Явора, но многолетнее положение княжеского любимца приучило его на всех смотреть свысока, будь то хоть боярин, хоть воевода, не сидящий, как Дунай, каждый день за княжеским столом. По своей близости к князю детские считали себя выше всех прочих, а Переяславец, статный, веселый и удалый, был воплощением всех их лучших качеств, их гордостью и отрадой самого князя Владимира-Солнышка.

Детские вокруг дружно рассмеялись, их смех хлестнул Явора больнее плети. А Дунай продолжал, оглядывая Явора с насмешливым удивлением:

— Откуда ж такой скорый? Не пожар ли? Не петух ли клюнул?

— К князю мне, — бросил Явор и хотел его обойти, но Дунай снова оказался перед ним.

— Занят князь с воеводами, не до тебя, — с пренебрежением ответил он Явору. Весь его уверенный вид показывал, что в его власти пустить или не пустить к князю.

Но и Явор был непрост — в хоромах воеводы Вышени его слово значило немало, и он не мог стерпеть, чтобы заезжий гость не давал ему пройти.

— А ты мне не указывай! — резко, с досадой ответил он. Явор знал, что Переяславец — один из первых любимцев князя Владимира, но сейчас ему было на это наплевать. — Ты-то здесь в гостях, а я дома!

— Мы при князе везде дома, — уверенно ответил Дунай и смерил Явора любопытно-испытывающим взглядом. Оба они были одного роста, но казались неровней. Даже сегодня, в будний день, Дунай был одет в нарядно вышитую рубаху, обут в красные сапоги, на груди его сверкала витая серебряная гривна, широкая — впору седому воеводе. Красный плащ его был сколот на плече серебряной запоной варяжской работы, серебряные бляшки на поясе сверкали сплошной чешуей. Светловолосый и кудрявый, с ясными голубыми глазами и белыми ровными зубами, любимец князя был и любимцем всех киевских девушек. Куда было до него десятнику сторожевого города! Лицо Явора, потемневшее от гнева и внутреннего напряжения, сейчас казалось страшным. И рубаха на нем была грубее, и сапоги проще, и бляшки на поясе в один ряд.

— Здешний, стало быть! — Дунай снова усмехнулся. — Застенный сиделец! Хорошо ли вам тут живется, не тревожат ли мухи? Вы бы хоть ворота иногда отворяли, ветерка бы впустили, а то у вас тут и не продохнуть!

— Пригрелись они тут, уж и выйти в поле боязно! — подхватил его насмешки другой киевлянин.

— Куда там — ноги-то затекли от сидения!

— Бока болят от лежания!

Детские стояли кругом Явора и Дуная, смеялись, поддерживали своего. Но Явор больше никого не видел. Он смотрел только на Дуная, в его красивое, уверенное, смеющееся лицо. Откуда в нем столько гонора — в палатах княжеских нашел его, в палатах и-красуется, а вот каков он в поле будет? И чем он серебро свое заслужил — застольными песнями? И все же перед Дунаем Явор сам себе казался мужиком-засельщиной, и чувство незаслуженного унижения усиливало его гнев и досаду. Раздражение и обида кипели в нем, а Дунай словно нарочно разжигал их.

— Чего на дороге стал? — отрывисто бросил Явор Дунаю, сдерживаясь из последних сил. — Пусти!

Но Дуная нелегко было напугать — его это все только забавляло. Взгляды и смех товарищей-детских подзадоривали его и без того беспокойный нрав.

— Нельзя такому горячему к князю — палату запалишь! — весело отозвался он и с вызовом предложил: — А надобно тебе, так пройди!

Явор сорвал с плеч мешающий плащ, а Переяславец уже стоял перед ним, готовый встретить удар. Нет, не только на словах он был ловок, — Явор даже не заметил, как он успел это сделать, перелился, словно язык пламени. Киевляне волной откатились по сторонам, освобождая место. Кулаки Дуная были привычно готовы к драке, смех исчез с его лица, но голубые глаза смотрели так же ясно, вызывающе и уверенно, словно говорили: «Ну-ну, давай, поглядим, на что ты годишься, а я-то и не таких перекидывал! »

Каждый из детских мог одолеть пятерых, но в Яворе сейчас была ярость рыкаря. По его темному лицу Дунай это понял и внутренне приготовился к нешуточной драке. Явору и в голову не пришло — сейчас он ни о чем не способен был думать, — что нечаянно он сам устроил себе испытание, необходимое для приема в княжескую ближнюю дружину. Даже если он не одолеет Переяславца, а только будет не слишком быстро им побежден, то и этим докажет свое право быть среди витязей князя-Солнышка.

Противники подались друг к другу, но вдруг где-то рядом высокий девичий голос отчаянно вскрикнул: «Нет, стойте! » — и словно голубая птица пала откуда-то сверху и метнулась между Явором и Дунаем.

Оба гридя невольно отшатнулись прочь, на лицах обоих было одинаковое изумление. А между ними оказалась, разведя руки как крылья, воеводская дочь Сияна. Никто не знал, как она здесь очутилась, только нянька ее охала в верхних сенях, не успев спуститься вслед за боярышней.

— Да как ты смеешь такие слова ему говорить! — гневно и взволнованно выкрикивала Сияна в лицо удивленного и растерявшегося от неожиданности Дуная, перед которым вдруг оказался совсем не тот противник. — Вы, киевские, сами только и знаете, что в сафьяновых сапогах красоваться да славою хвалиться, а где она, ваша слава, — в тридевятых землях вся, куда и ворон костей не заносил! На ляхов вам вольно ходить, на хорватов, на чудинов, а нам-то что с них? А Явор не славы себе ищет, он нас тут от степи бережет! У тебя я не знаю, за что гривна на шее, а у него — за полон малоновгородский! У баб тамошних, у детей спроси, которых он у Родомана отбил, от неволи избавил! Вы идете себе славы искать, а он нас беречь будет, — да мы его одного на десяток таких петухов не променяем! И не смей смеяться, чтоб глаза твои бесстыжие на него глядеть не смели!

Сияна сердито сжимала кулаки перед грудью, браслеты на ее белых руках звенели, щеки разгорелись от волнения, а гневные глаза блестели, как голубые звезды. Даже слезы появились в них от обиды за Явора и всю белгородскую дружину. Сияна хорошо знала заслуги Явора, а прямой и справедливый нрав не позволял ей молча слушать, как над ним насмехается киевский щеголь. Этот порыв для нее самой был неожиданностью — словно что-то толкнуло ее.

Дунай, кажется, никогда в жизни не слышал таких горячих упреков, да еще от девицы. Ни слова не отвечая, он отступил назад, в удивлении глядя на Сияну и даже не пытаясь защититься, хотя было чем. Свою гривну он получил из рук князя Владимира после прошлогодней Васильевской битвы за то, что помог уберечь от гибели юного княжича Мстислава. Свой знаменитый шрам на щеке он вынес оттуда же, и с ним еще другой, длинный и глубокий, но скрытый под рубахой на боку и известный немногим. От той раны Дунай едва не умер и выжил, по уверениям Васильевской ведуньи Веснавы, только молитвами всех киевских девушек.

Но сейчас Дунай даже не заметил, что его самого обижают напрасно. Он видел в гриднице дочь воеводы Вышени, но она сидела за столом тихо и скромно, не поднимала глаз, не говорила ни слова, не отвечала на шутливые похвалы князя Владимира и казалась совсем еще девочкой. А сейчас она преобразилась: откуда-то взялись и стать, и решимость, и красота. И в его глазах Сияна вдруг увидела совсем не то чувство, которое хотела вызвать, — не стыд, а удовольствие. Любуясь ею, Дунай не осознал ее упреков. И она вдруг смутилась, воодушевление отхлынуло.

— Да еще и драться задумал — у нас в хоромах, да нашего же побить! — добавила Сияна, но уже не так уверенно, голос ее зазвенел скрытыми слезами. — Коли собрался на чудь, так на чудинов бы удаль и берег…

Но тут силы ее кончились: она не могла больше выдержать такого высокого и сильного волнения, которое восхищенные глаза Дуная только подогрели. Слезы переполнили глаза Сияны и быстрыми ручейками побежали по щекам. Прижав к лицу ладонь, она бросилась прочь так же стремительно, как появилась, и торопливо поднялась по лесенке в горницы. Ей сделалось нестерпимо стыдно, что она вмешалась в спор мужчин, столько всего наговорила да еще и расплакалась у всех на глазах.

Все бывшие в сенях удивленно провожали ее глазами: киевляне не все знали, кто эта высокая девушка с сияющей золотой косой. Дунай растерянно потер шрам на щеке и улыбнулся, думая, как удивительно выросла и похорошела маленькая дочка Вышени.

Явор был не меньше его изумлен заступничеством воеводской дочери. Когда дверь горницы наверху захлопнулась, он перевел взгляд на Дуная и вдруг усмехнулся его растерянно-обрадованному виду. Это был уже не тот задира, который не пускал его к князю. Да и стоило ли, по правде сказать, с киевлянами браниться? Он же с ними в один поход собирается.

С трудом оторвав взгляд от верхних сеней, где скрылась Сияна, Дунай посмотрел на Явора и многозначительно покивал головой.

— Она — Вышенина дочка? — спросил он у Явора, словно больше не у кого было.

— Она, — подтвердил Явор.

— А хороша-то как! — Начисто забыв о едва не состоявшейся драке, Дунай открыто делился с бывшим противником своим восхищением. — Я ее в прошлое лето видел, так совсем девчонка была. А теперь смотри — красавица! Чай, и жених есть?

Он дружески-задорно подмигнул Явору, киевляне вокруг заулыбались, и Явор с изумлением понял, что его-то и считают женихом Сияны, — иначе почему бы она вступилась за него? Смеясь над такой нелепой мыслью, Явор покачал головой.

— Жениха покуда нет, да и ты не сгодишься! — сказал он Дунаю. — Больно речист.

— Ты чего тут буянишь, Яворе? — раздался с порога гридницы голос тысяцкого. Все обернулись к воеводе, вышедшему на шум, а он удивленно смотрел на своего десятника. Явор, которого он всегда так ценил за спокойствие и присутствие духа, теперь стоял перед киевским гридем без плаща, готовый к драке. — Что за шум подняли? Или тебя Леля-Весна по лбу ударила?

Киевляне засмеялись шутке, истинного смысла которой не поняли, а Явор вспомнил свою Лелю — Медвянку, которая и погнала его сюда. Вспомнив о деле, Явор снова нахмурился. Досада его улеглась, но решимости не убавилось. Не в его обычае было отступать от принятого решения.

— Хочу я тебя, воеводо, о милости просить, — заговорил он и поклонился. — Пусти меня в поход с князем. Может, с детскими мне и не равняться, — Явор бросил взгляд на Дуная, — а в походе и от меня толк будет. Все лучше, чем здесь с бабами сидеть. А то уже…

Он хотел сказать: «А то уже в глаза мне смеются! », — но не стал, не желая даже краем поминать Медвянку.

— Эй, вояки, князь зовет! — Вслед за Вышеней из гридницы вышел еще один киевский кметь, невысокий ростом, но плотный, с очень широкими плечами. Его Явор тоже знал — это был Ян Кожемяка. — Орете тут, орете, как на вече, а в чем толк — бог весть. Князь знать желает.

Вслед за тысяцким все переместились из сеней в гридницу. Князь Владимир сидел среди своих воевод и здешних бояр на лавке под развешанными красными щитами и нетерпеливо притопывал алым, шитым золотом сафьяновым сапогом по дубовым плахам пола. На лбу князя-Солнышка меж красиво изогнутых черных бровей залегла тревожная морщинка. Он не слышал через дверь, о чем зашел спор, но чуял неладное и беспокоился, как бы не было омрачено раздором начало похода. За день до совместного выступления ссора и драка между киевским и белгородским гридями была совсем некстати. Белгородские бояре притихли, опасаясь, что светлый князь разгневается на шум и свару, учиненную здешним десятником. А гнева его боялись так же сильно, как желали его милостей. Давно ни один князь не был таким полным хозяином во всех подвластных землях, как Владимир, сын Святослава.

Однако, увидев двух виновников, лица которых ясно обличали их среди толпы, князь удивленно приподнял правую бровь. Его строгие серо-голубые глаза заглянули сначала в одно лицо, потом в другое. Явор опустил глаза — он не привык смотреть в лицо потомку Дажьбога.

— Ты, Дунае, в драку полез? — удивленно спросил Владимир у своего кметя. — От кого бы ждал, да не от тебя. И ты… — Чуть прищурившись, светлый князь только миг помедлил и все же вспомнил имя, — а сколько их было, десятников, по всем его сторожевым городам? — И ты, Яворе? — продолжал князь.

Услышав из его уст свое имя, Явор внутренне содрогнулся, словно его назвал голос бога. Голос этот был ясен и строг, значителен, как будто, минуя уши, проникал прямо в сердце.

— Что же вы не поделили? Стыд какой! Вот вороги бы наши порадовались, на вас глядя! В прошлое лето вместе против печенегов шли, а теперь, иного ворога не имеючи, наладились друг другу бока обломать?

Белгородцы хмуро опустили глаза. Им было стыдно и неловко за Явора и за себя перед князем-Солнышком. А Дунай в ответ на суровую княжескую речь ухмыльнулся и потрепал кудри на затылке. Если у других князь Владимир порой вызывал страх, то Дунай с равным восторгом принимал и похвалу его, и упрек. Для других светлый князь мог быть грозным Перуном, извергающим молнии, но для Дуная он был только Солнцем Красным, источником тепла и света. Десять лет они каждый день сидели за одним столом, с раннего отрочества Дунай почитал во Владимире отца своего, князя, светлого бога. Не раздумывая, он отдал бы жизнь своему повелителю, и Владимир знал это. На Дуная он не мог сердиться — неизменно веселый и глубоко преданный парень был дорог ему более, чем он даже себе признавался. За долгие годы они узнали друг друга не хуже кровных родичей. Князь понимал Дуная по полувзгляду, а Дунай его — по движению брови, по стуку сапога.

Вот и сейчас князь Владимир видел, что его любимец признает за собой некоторую вину, и обращался к нему.

— Чтобы Явор с тобой первый задрался — не поверю. — Князь сурово покачал головой, но Дунай не тревожился, зная, что сумеет оправдаться перед своим Солнышком. — А ты что же? В поход не терпится? Кровь играет? Так пошел бы дров порубил — меньше шума, а больше толку.

Белгородцы тревожно молчали, а киевляне негромко засмеялись, — они знали, что князь не унизит своего любимца холопьей работой. Знал это и сам Дунай. Краем глаза окинув напряженные лица белгородцев, он решил, что они уже достаточно напуганы княжеской строгостью и можно ему начинать.

— Уж прости меня, княже-Солнышко, не со зла я, а по неразумию! — покаянно кланяясь, заговорил он. — Да и драться-то я не хотел, на дороге случился. Кабы знать мне, что белгородские молодцы так горячи, я бы по стеночке пробирался.

Он рассказывал, стараясь позабавить князя, но ничего, к чести своей, не приврал. Дунай вовсе не старался обвинить противника и выгородить себя, а даже брал на себя больше вины, чем было на самом деле. И все у него выходило так легко, словно ради забавы и было затеяно.

Киевляне открыто смеялись, и белгородцы начали посмеиваться в бороды. С каждым словом Дуная лицо князя смягчалось, морщинка исчезла с его лба, на устах появилась улыбка — и словно солнце взошло в палате, разогнав тяжелые тучи досады.

Даже Явор пару раз усмехнулся. Видя, как гладко и весело рассказывает Дунай, с каким удовольствием слушают его князь и киевляне — словно гусляра на пиру, — он удивлялся своему бывшему противнику, столь ловкому и языком, и кулаком.

— И куда ж ты так спешил, что такого детинушку не приметил? — спросил князь у Явора. — Об него и не такие спотыкались! Что же у тебя за дело было, что и часа не терпело?

Явор посмотрел ему в лицо, уже не боясь встретить взгляд потомка Дажьбога. На сердце его полегчало, гнев и обида ушли куда-то, словно муть, унесенная чистым ручьем. Осталось только горячее желание послужить князю-Солнышку, быть ему полезным.

— С поклоном я к тебе пришел, светлый княже! — Явор поклонился сначала князю, потом тысяцкому Вышене. — И к тебе, воеводо-батюшко! Речам таким гладким я не обучен, да меч в руках держать умею. Засиделся я в Белгороде. Возьми меня в поход, княже-Солнышко! Как я воеводе служил, он скажет, а как тебе послужу — сам увидишь.

Владимир Святославич помедлил, оглядывая его рост, сложение и лицо. Даже его ближняя дружина, случалось, несла потери и нуждалась в пополнении.

— Возьми его, княже! — сказал воевода Ратибор. — Я сего молодца с отроческих годов знаю, воин он добрый!

— Он побратим мой, княже, — сказал его сын Ведислав, взглядом подбадривая Явора. — Я за него как за себя ручаюсь. Возьми его.

Князь Владимир переводил взгляд с одного говорившего на другого, и ему нравились их речи. В Яворе Владимир видел крепость тела и твердость духа, он понравился князю и тем, что не побоялся схватиться с Дунаем, и тем, что так быстро остыл от гнева. В походе на такого кметя можно положиться, и князь готов был благосклонно отнестись к его просьбе.

— Ну, ежели твой побратим, Ведиславе, стало быть, славного рода кметь! — сказал он сыну Рати-бора и перевел взгляд на Вышеню. — А ты что скажешь, воеводо? Отдашь мне сего молодца?

— Не отдам! — решительно отрезал Вышеня и с непреклонным видом покрутил головой. — Все здесь твое, хочешь — бискупа Никиту забирай, а Явора не отдам. Чего в чуди будет — Бог весть, а у нас тут степь под боком — сам ведаешь. Стены у нас крепкие, тебе спасибо, да без воев не надежнее будут плетня осинового. Не гневайся, не для себя держу молодца, а ради покоя земли русской!

Князь Владимир помедлил, в раздумье постучал пальцами по резному подлокотнику кресла. Он видел непреклонность Вышени и не хотел с ним ссориться — ведь на этого человека он оставлял Белгород, а за ним и Киев.

— И девицы здешние заплачут по нем горько! — подал голос Светлояр Зови-Гром, Владимиров сотник. — Воеводская дочка птицей с верхних сеней спорхнула — заступить его от Дунаевых попреков!

Киевляне заулыбались, Вышеня нахмурился. Князь Владимир тоже усмехнулся, чело его разгладилось, он принял решение. Ради дружбы с Вышеней приходилось отказаться от Явора, но он жалел об этом только краткий миг. Да, Явор пригодился бы ему в походе, но и здесь, на рубеже вечно беспокойной степи, сильный и умелый воин тоже не будет лишним. И светлый князь понимал это лучше, чем кто-либо другой.

— Не пускает тебя воевода! — сказал он Явору и развел руками. — А я его не обижу, через его голову не возьму. Да ты не кручинься и обиды не держи. Я свою дружину в трудный поход веду, да и вы здесь остаетесь не на солнышке греться. Откуда, думаешь, у Переяславца ураз на щеке — печенеги оставили, Родоманова орда прошлым летом под Васильевой. Мы уходим, а вы здесь остаетесь, от печенегов Русь беречь. И не всякий на это годен, для сего дела немалая удаль нужна, оружия сила и духа крепость. Надобен ты здесь, Яворе, и место тебе здесь. Не для обиды говорю — надобен ты здесь. Уразумел?

Никто вокруг больше не улыбался. Вышеня хмурился, недовольный тем, что чуть было не лишился лучшего десятника. Даже Дунай сделался серьезен, в его голубых глазах было понимание. Явор помедлил, глядя в глаза светлого князя, как в священное пламя, и молча поклонился в ответ. Слова князя-Солнышка возродили его гордость, утвердили за ним честь не меньшую, чем за теми, кто идет покорять неведомые земли. И Явор был благодарен Владимиру — за то, что светлый князь отказал ему в просьбе, исполнения которой он совсем недавно так горячо желал.

* * *

Народился новый месяц, счастливый для всякого начинания, и князь Владимир объявил день выступления в поход. У Явора за прошедшие дни полегчало на сердце. Отказ тысяцкого отпустить его, горячее заступничество Сияны, доверие и добрые слова князя заслонили несправедливые упреки раздосадованной Медвянки, вернули ему порушенную гордость. Явор снова знал, что в Белгороде он нужен, что здесь уважают его. Вот если бы еще об этом знала Медвянка… Медвянки он больше не видел — отец не пускал ее со двора, а сам Явор к Надеже не заходил. Он хотел бы и вовсе забыть о ней, но десять раз на дню она безо всякого повода приходила ему на ум. Стараясь отвлечься, Явор усердно исполнял не только свои, но и множество чужих дел, съездил на охоту со Светлояром и Рагдаем, прыгнул на загривок кабану, так что даже оба рыкаря подивились его смелости… Но едва Явор вытер лоб, как тут же ему подумалось: видела бы его сейчас Медвянка, так не сказала бы, что ему милы тараканы за печкой. Видно, приворожила она его, если даже кабаном ее из мыслей не выбить!

За день до ухода войска к Явору явился княжеский отрок: князь Владимир звал Явора на пир в палату к своей ближней дружине и заверил, что местом он не будет обижен.

— Ты расскажи после, как и что! — кричали знакомцы Явору, когда он шел через пирующий двор к гриднице.

Явор охотнее остался бы в сенях и на гульбищах, где сидели его товарищи из белгородской дружины, но князю ведь не откажешь. Протолкавшись через сени, тоже уставленные столами, Явор шагнул через порог гридницы. В первый миг он не узнал хорошо знакомую палату — так изменила ее роскошь и богатство сегодняшнего убранства. Явору показалось даже, что он попал прямо в золотую гридницу Перунова Ирья, где бог-Громовик пирует со своими братьями и дружиной из всех славнейших витязей прошлого. И светлым солнцем, так изменившим все вокруг, был здесь князь Владимир Красно Солнышко. Сегодня он был одет в длинное нарядное платье из плотного блестящего византийского шелка — пурпурного, как подобает высшему земному властителю, с вытканным узором в виде желто-белых крылатых зверей. Золотое шитье платья, золотой пояс, золотая гривна на груди, алая шапка, отороченная черным соболем, делали князя ослепительно прекрасным и величественным — само красно Солнце в зените озаряло сиянием гридницу.

Угощенье здесь было богаче. На серебряных блюдах лежали жареные лебеди, даже бобры — редкое и очень вкусное кушанье; горами были навалены пироги из белой муки с мясом и рыбой, в больших горшках испускали белый пар каши из лучшего пшена с медом, сливками, изюмом, мочеными ягодами. Прямо на полу посередине на огромном, как ладья, медном блюде лежал целиком зажаренный тур — добыча Рагдая на вчерашней охоте, с позолоченными рогами, украшенный зеленью и свежими цветами. Целые бочки медов стояли у концов каждого стола, а возле них кравчие с большими черпаками. Возле княжеского стола стояли бочонки с дорогим греческим вином, и отроки каждому гостю подносили его долю перед тем, как князь или кто-то из его ближних воевод поднимет кубок.

Проводить князя в поход приехали многие киевские бояре, посадники из ближних городов со своими семьями и дружинами. В первый миг Явор растерялся: он знал свое место за столом тысяцкого Вышени, а где ему сесть теперь? Лезть выше положенного Явор не стремился, но и ниже своего достоинства сидеть не хотел.

Тысяцкий указал ему место сразу после сотника Велеба, — еще вчера он сидел пониже. Вышеня еще сам не понял, то ли ему сердиться на Явора за то, что тот хотел от него уйти, то ли гордиться, что его десятник так обласкан князем. И больше он склонялся к последнему — он понял причину просьбы Явора и уважал стремление воина в ратное поле.

Но едва Явор окинул глазами гридницу, прикидывая, как бы пройти к указанному месту, как крепкая рука с дружеским задором хлопнула его по плечу. Обернувшись, Явор увидел Дуная.

— А, друже Яворе! — радостно, словно родного брата встретил, кричал Переяславец. — А я-то уж думаю, чего ты так припозднился, не держит ли тебя в сенях какой чурбан бесталанный, хотел уж на выручку бежать! — Дунай закатился смехом и потянул Явора за свой стол. — Иди, иди к нам! Не поссоришься — не помиришься, не помиришься — не подружишься, а с кем подерусь, с тем после и подружусь, верно, Гремиславе? — Дунай толкнул локтем своего товарища.

— Вестимо, у тебя все не как у людей, — со спокойной дружеской снисходительностью ответил Гремислав.

Дунай рассмеялся, словно его похвалили. Видя рядом оживленного, разговорчивого Дуная и невозмутимого, полного достоинства Гремислава, трудно было поверить в их тесную дружбу.

Явор усмехнулся и сел рядом с Дунаем. Теперь, получив основания уважать белгородского десятника, Переяславец был весел и дружелюбен. Слово князя для него было свято, да и сам он предпочитал тех, кто мог дать ему отпор, — с такими было веселее. Весь вечер он не закрывал рта, рассказывал о Киеве, о прежних походах, удивлялся, как это они с Явором не встретились в прошлом году под Васильевой, хотя оба там были. Отвлекался он только на то, чтобы подмигнуть какой-нибудь девушке с другой стороны стола.

Только Сияну Дунай искал глазами напрасно — ее не было в гриднице.

— Не пойду! Ни за что не пойду! — твердила она в ответ на все уговоры матери и няньки и трясла головой. — Не выйду, шагу из горницы не ступлю, пока киевские здесь!

Ей представлялось невозможным показаться на глаза кому-нибудь из тех, кто видел, как она чуть ли не лезла в драку с киевским кметем. Как ее угораздило только? И сильнее всего ее смущала память о голубых, ясных, удивленно-радостных глазах Дуная. То и дело они сами собой вставали перед ее взором, и словно тихая молния пробивала ее насквозь, кровь приливала к щекам, ей хотелось закрыть лицо руками и спрятаться куда-нибудь от стыда. Ясноликая Лада, богиня-любовь, впервые заглянула ей в лицо своим жарким взором, и юная душа Сияны была в смятении. Но в этом она не хотела признаться ни матери, ни няньке, ни даже Медвянке. Ну, гложет быть, Медвянке, только не сейчас, потом.

Медвянка тоже была здесь, сидя вместе с отцом за столом белгородской знати. Отрок с воеводского двора, пришедший вчера звать Надежу на пир, передал, что и дочь его светлый князь будет рад видеть у себя в гостях. Надежа снова встревожился. Вспомнил-таки светлый князь! Не сказать ли Медвянку больной — подальше от беды? В отчаянии Надежа пошел посоветоваться с волхвом Обережей.

— Пусти ее, пусти! — уверенно посоветовал ему старик. — Залаз невелик — у князя теперь не забавы на уме. А побывать на пиру ей на пользу пойдет. Пусть поглядит твоя горлинка, что как она ни хороша, а и покраше ее найдутся на свете!

Волхву Надежа верил и принял его совет. Последние слова Обережи особенно ему понравились — своей дочери он только еще и желал, что поменьше гордости да доброго жениха!

Медвянка, услышав об отцовском решении, сначала возликовала, а потом смутилась. Собственные наряды казались ей недостаточно хороши для княжьего пира, и она упросила мать сходить к Сияне. Сияна одолжила ей одну из своих верхних рубах, из блестящего византийского шелка, золотисто-желтую, расшитую по оплечью и рукавам желтым янтарем с Варяжского моря. К волосам и лицу Медвянки этот наряд очень шел, она чувствовала себя красивой, но все же робела. Ведь на княжьем пиру будут такие именитые гости — как же не заробеть дочери старшины из порубежного города!

Попав за стол в палату, видя вокруг себя пестрое собрание Владимировых гостей, Медвянка совсем растерялась и сидела тихо. Поблизости от столь именитых людей она едва смела поднять глаза. И вид Явора, сидящего в таком почете за дружинным столом, да еще рядом с Дунаем, так смущал ее, что она лишь раз-другой посмела бросить беглый взгляд в их сторону. Никогда еще Надежа не видел свою дочь такой тихой, молчаливой, скромно опустившей глаза. Даже гриди и молодые боярские сыновья ее не занимали, весь ее игривый задор угас среди этого шума и великолепия. Женщины из семей посадников и воевод, из киевской знати, казались Медвянке дивными птицами, сверкающими радужно-шелковым опереньем и самоцветами уборов. Заметней всех была Путятина дочь Забава, прозванная Жар-Птицей. Ей было всего шестнадцать лет, но своей красотой она славилась на всю Русь и сейчас служила лучшим украшением гридницы, сияя золотой косой, белым румяным лицом, красным шелком одеяния, золотым самоцветным венцом с жемчужными подвесками, который Путята восемь лет назад привез из Корсуни. Разве равняться с нею Медвянке? Даже на княжичей, о которых столько думала раньше, она теперь едва глянула.

Епископ Никита благоразумно не явился на прощальный пир, и его присутствие не мешало княжеской дружине отметить начало нового похода по обычаю, установленному с древности. Воеводы поднимали кубки во славу небесных братьев-воинов, Яровита, Перуна и Трояна, среди которых каждый воин имел своего особого покровителя, и гридница дружно кричала славу им. Старшая Владимирова дружина была крещена вместе с ним самим почти десять лет назад, гриди младшей — при поступлении, но крест на шее не мог разом изменить привычные представления людей, выросших с именами богов-воителей в сердце.

За семнадцатилетнее киевское княжение Владимира Красна Солнышка о его дружине было сложено столько песен и слав, сколько иному князю не услыхать и за сорок лет. Желая подбодрить старых и новых соратников перед походом, князь побуждал своих бояр и воев вспоминать и рассказывать. Князь позвал гусляров, чтобы они старыми славами поддержали дух молодых воинов, и первый гусляр запел песню о походе князя Олега Вещего на Цареград.

И повелел Олег сделать колеса дубовые

И поднять на колеса ладьи свои.

И повеял Стрибог из поднебесья,

И воспряли ветрила шелковые,

Покачнулись по ветру легки ладьи

И ко граду пошли, будто по морю.

Яко по морю, по полю катятся,

И ветрила крылами вздымаются.

Греки чуду великому дивятся,

И дрожат греки в страхе неистовом,

И послали к Олегу, моля его:

«Не губите нас, русы удалые,

А возьмите себе злата-серебра

Сколько вашим воям только надобно!»

Никто из ныне живущих не мог помнить этого похода, и за давностью лет любое чудо казалось возможным. Как наяву гридям виделись ладьи со звериными мордами на носах, быстро катящиеся по полю на колесах, а над ними цветные крылья парусов, украшенные солнечными ликами и туго наполненные ветром. А потом дань — сверкающие монеты и украшения, кубки, чаши, резные ларцы, литые светильники, пестрые шелка, богато изукрашенное оружие, бочки с вином, добрые кони… И каждый из слушавших песню верил в это чудо и гордился мощью своего племени, способного сотворить небывалое.

Первого певца сменил другой, воспевавший князя Игоря Старого.

Игорь много воев для похода собрал,

Взял варягов и русь, взял полян и словен,

И пошел он ко грекам отмстить за себя,

На ладьях и конях — нету войску конца.

Как проведал то царь, в страх великий попал,

В Цареграде смятенье велико и плач.

И послал царь ко Игорю, молит его:

«Не ходи ты на нас, а возьми себе дань,

Сколько брал князь Олег, еще больше я дам,

Дам я злато тебе, дам шелка и вино…»

— Нам ли не быть с победою — наши боги нас укрепят! — выкрикнул Берковец, едва гусляр окончил. Герой хорватского похода был уже сильно хмелен, в одной руке он держал чашу с медом, а другой опирался на плечо товарища, но удали его хмель не убавил. — Как и предки наши — умрем мы, а назад не поворотимся! И ничего нас не страшит, потому как в руках мы Перуновых! Сам Яровит нас щитом укрывает, Перун копьем наши дороги прямит, Троян секирою наших ворогов крушит! Тебе, Солнышко наше, пью сию чашу, за честь и удачу твою на все времена!

Берковец одним махом выпил свою чашу и грохнул ее об пол. Все пили следом за ним, кричали, князь Владимир, довольный удалой речью, подарил Берковцу серебряную чашу с чеканкой.

Гости князя Владимира одобрительно кричали, стучали чашами, клялись не посрамить памяти князей-воинов и их дружины. Ведь сколько силы и славы в прошлом русской земли, любого ворога одолеет она и до скончания веков будет могуча и славна!

Только жена тысяцкого Вышени, боярыня Зорислава, вздохнула украдкой.

— Что невесела? — спросила ее соседка, жена Ратибора. — Твой-то сокол с тобою остается. Или добычи жалеешь?

— Чем еще за ту добычу платить придется? — ответила Зорислава. — Слыхала я от отца про Святославовы походы. Князь на греков ходил, а печенеги той порой — на Киев. А толку было что? Кости тех воев давно в земле, а где золото их — одни боги весть. Только духи их в Перуновом Ирье сими песнями тешатся. Теперь опять вот воевать наладились, а свой дом без обороны оставляют.

— Что делать, матушко! — Боярыня Явислава вдруг тоже вздохнула. — И мне мало радости в сем пиру. Мужа и сына, видишь, в поход провожаю, а внука встречать буду.

— Откуда же?

— Из рук Матери Макоши! Невестке моей к исходу травеня срок родить, а Ведислав-то когда еще воротится да узнает, кого ему боги дали, сынка ли, дочку ли…

— Ну, дай вам боги внуков здоровых! — пожелала ей Зорислава. — И им, чай, ратных дел достанется немало!

Гости были во хмелю, беседа уже не вязалась, гусляры сами сели угощаться, им на смену заиграли гудошники. Победитель ятвягов Светлояр Зови-Гром пошел плясать со своим побратимом Рагдаем древнюю воинскую пляску, которой еще деды дедов тешили богов перед началом похода и призывали удачу. Это был древний обряд, ритуальный танец-поединок, и движения его шли из битвы, только были яснее, красивее, слаженнее. Все в гриднице хлопали в лад, притопывали, молодые завидовали ловкости и удали двух прославленных витязей.

Забава недолго смогла усидеть за столом. Едва лишь побратимы кончили свой танец, она мигом выпорхнула в круг. Навстречу ей выскочил Дунай — вечный ее соратник и соперник в плясках, и все вокруг радостно загомонили, ожидая красивого и зажигательного зрелища. Теперь танец был не поединком, а предсвадебным обхаживанием невесты, но не серый селезень ходил возле уточки, а огненный сокол вился округ жар-птицы. Ловкость и красота их танца била в глаза, как острие копья, красно-золотые рукава Забавы летали, как жертвенное пламя. Белгородские женщины, наслушавшись всякого про Путятину дочку, во все глаза смотрели на нее, но не могли не признать, что едва ли ей сыщется равная на всей Киевщине.

Даже сам князь, веселый, с ярко-голубыми блестящими глазами на покрасневшем от выпитого лице, не удержался и вышел из-за стола. Теперь два сокола бились за жар-птицу, но Дунай очень скоро признал себя побежденным и вышел из круга, размашисто утирая лоб — ничуть, впрочем, не взмокший. Его со смехом хлопали по плечам, а он вовсе не был огорчен поражением — своему князю он без обиды уступил бы любую девицу не только в пляске, но и на самом деле. Яровит всегда ищет себе вождя, который укажет ему путь, вождя, за которого он с восторгом отдаст свою жизнь. Дунай нашел своего Перуна еще десять лет назад и на службе ему был стократ счастливее всех полновластных правителей.

А уж кто больше всего радовался исходу их поединка, так это сама Забава. Заря разлилась по щекам, глаза заблестели молниями. Как все молодые гриди восхищались ею, так Забава восхищалась князем; с детства она преклонялась перед ним, как перед самим солнцем, и его единственного из всех на свете мужчин считала достойным любви. Сейчас, когда за ней не следили скрытно-зоркие глаза княгини Анны, волна счастья и воодушевления несла Забаву на гребне; так искрились ее глаза, так плясала в ней каждая жилочка, что и самого Перуна она свела бы с ума.

А Медвянке не хотелось теперь плясать, веселая игра гудков, рожков и трещоток не радовала ее. Здесь-то ей не удастся встать в середину круга и заставить всех восхищаться собой. Медвянка смотрела на Забаву, невольно любуясь ею и остро, горестно сознавая ее превосходство. Как красива была Путятина дочь, как нарядна и ловка, как горда своей статью, родом и богатыми уборами! Кто перед ней Медвянка, дочка ремесленного старосты из сторожевого городка, — почти ничто. Медвянка не привыкла чувствовать себя хуже кого-то и оттого переживала унижение особенно тяжело. Она бросила взгляд в сторону Явора: а он что поделывает? Рядом с ним сидел теперь светловолосый витязь в синей шелковой рубахе, расшитой серебром, с красной вставкой на груди, — Ведислав Ратиборич. Он убеждающе говорил что-то Явору, положив руку ему на плечо.

— О чем это они? — невольно вслух спросила пораженная Медвянка.

— Кто? — Вереха услышал ее возглас и проследил за взглядом девушки. — Да Явор с Ратиборичем побратимы, я так слыхал, они с отроческих лет дружатся.

Медвянка отвернулась со стыдом и досадой. Побратим Ратиборова сына — вот уж чего она не ждала! И это Явор, которого она чуть ли не трусом назвала! Медвянка уже жалела, что пошла на этот пир, — он принес ей больше смущения и огорчения, чем радости. Теперь ей хотелось только, чтобы князь с дружиной скорее ушел и в Белгороде все стало по-прежнему.

Дотемна бояре, гриди и отроки плясали в палате, а народ во дворе и на площади детинца перед княжескими воротами. На весь Белгород разносились звуки рожков и трещоток, песни, смех, плесканье ладоней, удалые и веселые крики. Веселье, как огонь, гонит прочь беды и напасти — в это твердо верили славяне, оттого так много песен и плясок провожает славянина во всем земном пути от колыбели до могилы. Чем горячее веселье, тем удачнее будет предстоящее дело, — и в теплый свежий вечер месяца травеня белгородцы сделали все, что могли, желая князю удачного похода.

* * *

Через день на самой заре большая княжеская дружина выступала в поход. Рассвело рано, прохладный утренний ветерок тянул из близкой степи свежие запахи растущих и расцветающих трав. Старик Обережа сам вывел из конюшни светло-серого, почти белого, княжеского жеребца под нарядным красным седлом и с золочеными звоночками и бляшками на сбруе. Сотни глаз на широком дворе следили, не заденет ли конь порога, — это было бы дурным знаком перед ратной дорогой. Но конь вышел легко, и сотни радостных криков разорвали тишину: боги благословляют новый поход. Отроки приняли повод из рук старика и повели коня к крыльцу, где ждал его светлый князь. Детские кинулись выводить своих коней, в мелькании их красных плащей двор казался охваченным пламенем.

Привычным ровным порядком ближняя княжеская дружина выезжала из детинца. Весь Белгород наполнился топотом сотен ног и копыт, конским ржаньем, звоном оружия.

Мирное население Белгорода тоже поднялось спозаранку и вышло проводить князя с дружиной. Наряженные, как на праздник, ремесленники Окольного города с семьями, жены и дети уходящих гридей, растревоженные сборами в поход и прощаньем, толпились на улицах, у ворот и на стене крепости, приветственно кричали, махали руками и шапками, тянулись, стараясь еще хоть раз увидеть своих среди дружинных рядов. Кто-то надеялся на будущую добычу, но больше семьи уходящих желали снова увидеть своих родичей живыми.

«Свете мой светлый, соколе мой ясный, куда ты от меня отлетаешь, на кого меня и малых наших детушек покидаешь? » — то там, то здесь принимались причитать женщины.

А дети шумными стайками бежали следом за полками, стараясь разглядеть своих отцов и убедиться, что отец — среди всех первый!

Лучше всех, конечно, выглядели гриди-детские. До битв было еще далеко, но для проводов князь велел им надеть шеломы и кольчуги. Дорогие и прочные доспехи сверкали на солнце стальной чешуей, и ближняя дружина Владимира казалась волшебным полком морских витязей, которых премудрый князь-чародей умел вызывать из моря для обороны своего города. И каждый из бегущих следом и сидящих на тынах мальчишек, даже те, которым по малолетству еще не полагалось и штанов, с восторгом и завистью разглядывал их коней и оружие. И каждый отчаянно мечтал скорее вырасти, стать таким же сильным, уйти в Киев и наняться на службу к прославленному князю Владимиру-Солнышку, ходить с ним в походы за добычей и славой!

Впереди детских ехал сам светлый князь Владимир Святославич со своими старшими сыновьями и ближними воеводами. Багряный плащ за плечами овевал его цветом священного живого пламени, золоченые узорные бляшки на груди горели под солнцем так, что было больно смотреть. Казалось, сам он разливает вокруг себя золотые лучи, как красное солнце, идущее по небосклону. Глядя на него, женщины утирали слезы со щек, веря, что всем известная удача князя-Солнышка убережет в походе их близких, поднимали повыше маленьких детей, чтобы они посмотрели на него, чтобы хоть случайный взгляд любимого богами князя послужил им защитой от бед.

Княжеское войско постепенно выходило из ворот крепости. Белгородская знать смотрела с заборола, как по берегу уходит прочь от города конная дружина, как багряным листком клена трепещет на ветру впереди плащ Владимира Красна Солнышка. Стоял на забороле и Обережа — в длинной белой рубахе, вышитой волшебными узорами, со множеством оберегов и длинным ножом на поясе, с ожерельем из медвежьих зубов на шее, с высоким посохом в руках, на верхушке которого была вырезана медвежья голова. Опираясь на посох, Обережа смотрел вслед дружинам. Он был уже очень стар — семи десятков прожитых им лет хватило бы на две жизни.

Он пережил нескольких князей, сменявших друг друга в Киеве, видел новое святилище древних богов, которое молодой князь устроил в Киеве семнадцать лет назад. Видел он и то, как двенадцать кметей волокли потом Перунов идол вниз по Боричеву току, колотя его палками, как лиходея. Казалось, попран Мировой Закон, разорвана связь потомков и предков, Земля-Мать не стерпит подобного оскорбления! Но Земля устояла, и Небо не рухнуло, и Мировой Закон сохранил свою силу. И Обережа, хоть и был уже стар, научился новой истине. Можно сбросить в Днепр идол Перуна — идол ведь только дубовая колода, не в ней же пребывает сам Небесный Воин, это знают и малые дети. Можно побить на куски каменные идолы Макоши и Дажьбога — они простят, солнце будет светить и трава вырастет по весне, как и тысячи лет назад. Можно засыпать землей очаг жертвенника — труд на полях, гибель в сражениях, ежегодные и ежедневные, тоже жертвы, и их не отвергают боги. Но никакому князю не по плечу переделать мир и изменить Мировой Закон. Все пройдет, но останется родная земля, древняя и прекрасная земля русская. Можно по-разному мыслить ее благо, но тот, кто честно желает блага ей, не будет ею отвергнут и забыт потомками. И сейчас Обережа просил у богов счастья и удачи князю Владимиру, все силы отдававшего трудам и битвам за благо этой земли.

Но вот дружина ушла, в Белгороде разом стало пусто и непривычно тихо. Многодневный шумный праздник кончился, будничные заботы по-хозяйски шагнули на порог. За прошедшие недели белгородцы позабыли, что такое будни, и теперь на сердце у всех сделалось серо и скучно. Но ничего не поделаешь: потехе — краткий час, делу — долгое время. Князю свои заботы, дельному люду свои. Вспоминая каждый о своих делах, белгородцы постепенно потянулись к надворотной башне, где была лестница вниз. По пути они почтительно кланялись и епископу, и волхву. Почитать волхвов каждый был приучен с детства, а почтения к епископу требовал князь. Простые люди делали и то и другое, чтобы не разгневать никого, кто обладает властью над землей и небом.

Вслед за всеми пошел и старшина городников Надежа со своим семейством. За прошедшие недели он привык к Гостемиру, и теперь ему было грустновато, словно он проводил в поход родича. Лелея, напротив, была довольна, что избавилась от постояльцев и чужие люди больше не будут путаться у нее под ногами на собственном дворе. Зайка то и дело дергала за руки родителей: «А вы видали? А почему так? А это кто был? » Ярких воспоминаний этих дней ей еще надолго хватит для игр и разговоров.

Медвянка отстала от родичей и все постреливала глазами по сторонам, словно украдкой искала кого-то. Для нее это утро было радостным втройне. Она наслаждалась блестящим зрелищем уходящих дружин, радуясь и тому, что с их уходом к ней возвращается прежняя воля и привычное положение первой красавицы Белгорода. Шумная и пестрая толпа киевлян и прочих гостей схлынула, Забава Путятична уехала восвояси в Киев, все взоры снова были обращены к одной Медвянке, и она ликовала, как княгиня, сумевшая отбить нашествие и вернуть себе свой золотой престол. Только одно омрачало ее радость — мысль о Яворе. Украдкой Медвянка высматривала его все утро, но не увидела ни разу и уже готова была испугаться — не передумал ли тысяцкий, не отпустил ли его в чудской поход?

Одумавшись, Медвянка жалела, что так обидела его. Знала она и о том, что Сияна не побоялась заступиться за Явора, защитить его от напрасного бесчестья. Этот поступок подруги пробудил в душе Медвянки неясные угрызения совести — ведь она не хуже Сияны знала смелый нрав и заслуги Явора. Теперь она побаивалась, что сам Явор тоже оценит заступничество боярышни, втайне ревновала к Сияне, и ей не терпелось увидеть Явора и убедиться, что он по-прежнему ее любит. Но слово не воробей, — не идти же к нему теперь просить прощения! Обидеть и прогнать намного легче, чем позвать назад и повиниться; у Медвянки не хватило бы прямодушия и силы на такой поступок. Однако она не возражала бы, если б Явор вернулся сам, и в душе надеялась на это.

Возле Обережи девушка задержалась.

— Дедушко! — негромко, почтительно окликнула Медвянка волхва. Волхв обернулся к ней. — Дедушко, а как по-твоему, долго князь в походе пробудет? — спросила она. На самом деле поход и княжеская дружина уже мало ее занимали, но ей не хотелось уходить со стены так скоро.

— Не короче часа, да не дольше времени, — размеренно, словно сам хозяин луны Числобог, ответил старик. — Да лучше бы ему сперва свою землю оборонить, а после уж чужой искать. А, Яворе? — неожиданно спросил он, подняв глаза выше лица Медвянки.

— На то и пошел чужую искать, чтобы свою оборонять лучше, — раздался позади нее голос Явора. Незаметно подойдя, он оказался за спиной Медвянки. — Кривичи и словены не хотят давать воев, чтобы нижние земли от степи оберегать, вот князь за боями и пошел. Нам же здесь спокойнее будет!

При одном его имени лицо Медвянки разом прояснилось. Быстро обернувшись, девушка блестящими глазами глянула ему в лицо. И он показался ей не таким, как обычно, — он был скован и тайно раздосадован и старался не смотреть на нее. А Медвянка была сейчас хороша: веселая и задорная, в белой рубахе, обшитой золотыми ленточками, она была похожа на огонек, на красный цветок папоротника, дразнящий взор, но не дающийся в руки. И так же, как раньше Явор искал ее взгляда, она была полна решимости заставить его снова смотреть на нее.

Явор не мог пройти мимо нее и остановился, хотя дал себе слово, что не будет разговаривать со строптивой девицей, — хватит делать из себя посмешище. «Да плюнь ты и забудь! — убеждал его побратим Ведислав, которому одному он и мог рассказать свою печаль. — Не одна звезда на небе, не одна и девка красная на белом свете! Вот ворочусь из похода, сам тебе в Киеве невесту найду, да не посадскую, а из боярышень! И с приданым найдем, и красивую найдем, не плоше той. Да и что красота — сердце было бы живое да горячее, там и счастье». Соглашаясь с побратимом, Явор старался гнать прочь мысли о Медвянке, уверял сам себя, что больше на нее и не взглянет… Но те несколько дней, что он ее не видел, показались ему целым месяцем, притом месяцем груденем — темным, хмурым и холодным.

Гордость дала бы Явору сил идти прочь, не глядя на Медвянку, но она, словно задавшись целью рушить все его замыслы, вдруг сама обратилась к нему.

— Да уж куда спокойнее, с таким-то воином! — воскликнула она, бросив на Явора блестящий, вызывающий взгляд. — Ты же, Яворе, воевода знатный — только печенеги тебя увидят, так со страху с коней попадают, только и останется их в вязанки вязать да с воза на торгу продавать!

— Да ладно тебе, не смейся! — нахмурясь, неохотно ответил Явор, досадуя на себя и избегая смотреть ей в глаза. — Сама знаешь, я в княжескую дружину просился, да тысяцкий меня не отпустил.

— Нельзя, нельзя тебе отсюда уходить! — воскликнула Медвянка в преувеличенном испуге. — Князь ушел — еще полбеды, а вот ежели прознают печенеги, что Явора-десятника в Белгороде нет, — вот тут и жди набега!

— Помолчи, беды накличешь! — прервал ее Явор. — В прошлое лето не видала ты печенегов близко, а то бы не смеялась.

И до размолвки Явор не позволил бы Медвянке смеяться над этим — слишком хорошо знал, каким трудом и какой кровью достается мир для русских городов. Он нарочно говорил с девушкой резко: надеялся, что она смутится, пусть даже рассердится, только бы отвела свои блестящие, смеющиеся глаза.

— А я и не над ними смеюсь! — быстро ответила Медвянка, игриво поводя глазами. Она была довольна, что вызвала-таки Явора на разговор, но лукавый русалочий дух толкал ее и теперь все делать ему наперекор. Раньше Явор искал ее взгляда — она отворачивалась. Теперь он отворачивался, а она заглядывала ему в глаза, наслаждаясь замешательством этого сильного, гордого и такого уважаемого, как оказалось, человека. Она уже убедилась, что не утратила власти над ним, и совсем повеселела. Пусть она и не так хороша, как Забава Путятична, но свое у нее не отнимется!

— А над кем же? — Явор наконец глянул ей в глаза — так сурово, словно хотел отбросить ее этим взглядом, — решительно положил руки на пояс и подвинулся к ней. Своего он достиг — Медвянка живо отскочила в сторону.

— Пошел молодец на войну с топором,

Разбил молодец кисель с молоком!

А кашу-горюшу в полон захватил,

Пироги-вороги все сказнил! —

задорно пропела она, приплясывая на месте.

— Медвянко! — закричал от башни старший городник. — Куда опять запропала?

Не оглянувшись больше на Явора, Медвянка убежала на зов. Явор вздохнул, с тоской провожая ее глазами. Любовь и гордость боролись в его сердце; он не робел перед врагами, но кареглазая девушка с медово-золотистой косой лишала его сил. Сияющие и вечно смеющиеся глаза Медвянки заворожили, заморочили его, а против ворожбы бессилен меч, бесполезна кольчуга. Медвянка была как ясно солнышко, то жгущее, то ласкающее своими лучами, и нельзя было не любить ее. Она была его несчастьем, его проклятьем, и Явор настойчиво искал в своем прошлом какой-нибудь нарушенный зарок, вину перед богами, за которую они послали ему эту проклятую любовь.

Не чисто поле меня сгубило,

Не буйны ветры занесли на чужую добычу,

Не каленой стрелой доставал я белых лебедей,

Не мечом-кладенцом хотел я бить ворогов,

А сгубила молодца краса красной девицы, —

вспомнились ему слова старой песни. Огоньком пляшущая впереди фигура Медвянки тянула его к себе, как цветок папоротника в темном лесу. Явору было стыдно и перед собой, и перед людьми вокруг, но он ничего не мог с собой поделать.

Помедлив для порядка, Явор оправил пояс и двинулся следом за Медвянкой, стараясь не упускать ее из виду. Старик Обережа проводил его понимающим взглядом, обеими руками опираясь на медвежью голову, вырезанную в навершии посоха. Наверное, и светлоликая Дева когда-то так же смеялась, маня за собой Одинца, и с тех пор каждая женщина и каждый мужчина так или иначе повторяют путь первой человеческой пары, так же ищут свое, единственное, как единственными на свете были друг для друга Одинец и Дева. Проходят годы и века, сменяются князья, даже боги изменяют свои имена. Но неизменным остается закон продолжения жизни на земле: падает с неба дождь, девушки расцветают, как цветы весной, и сильные мужчины следуют за ними, чтобы множился человеческий род, чтобы воинам было кого защищать, а служителям богов — за кого молиться.

* * *

Тихо посмеиваясь от удовольствия после встречи с Явором, Медвянка торопилась догонять родичей. Неподалеку от нее в толпе пробирался гончар Межень с двумя сыновьями и дочкой Живулей. Сыновья его, Громча и Сполох, словно по ветру повернули головы к девушке-огнецвету.

— Для кого так нарядилась, Медвянко? — окликнул ее Громча. — Для князя никак?

— А то как же! — задорно ответила Медвянка, на миг оглянувшись на него. Краем глаза она поглядывала, не идет ли сзади Явор. Простые гончары мало ее занимали, но такой уж у нее был нрав, что она не могла остаться равнодушной к чьему-то восхищению. Даже эта малая дань была дорога и приятна княгине, вновь обретшей свой пошатнувшийся было престол.

— Княгинею хочешь быть? — продолжал Громча. В его глазах Медвянка была вполне достойна княжеских хором. — У князя жен чуть не три десятка — тебя только не хватает.

— Так не горшки же мне лепить! — бегло отозвалась Медвянка.

Люди вокруг засмеялись.

— Так тебе, парень!

— Не садись не в свои сани!

Громча отворотился и в смущении почесал нос. Понимая, что дочери старшего городника он вовсе не пара, Громча любовался ею издали, но сегодняшний праздник воодушевил его и придал смелости вступить с нею в беседу. Однако быстрая на язык Медвянка мимоходом посадила его в лужу. А Громча, будучи рослым и сильным, соображал не слишком быстро и редко находил подходящий ответ на шутки и насмешки.

Из-за спины Громчи выскочил младший брат, Сполох, заметно превосходивший его проворством разума и остротой языка. И в драках, и в спорах сыновья Меженя всегда стояли друг за друга и были дружны, несмотря на различие нрава.

— Да длиннорогого теленка никто замуж не берет! — выкрикнул Сполох, стараясь отомстить за брата. — Хвалилася калина: «А я с медом хороша! » — запел он, приплясывая и кривляясь, как скоморох.

Но Медвянка только насмешливо фыркнула — ей ли было обижаться на чумазых гончаров.

— Глину бы сперва с рыла отмыл, а после на городниковых дочерей глаза пялил, — проходя, с пренебрежением бросил замочник Молчан. Ради проводов князя он нарядился в желтую льняную рубаху с вышитым шелковым поясом, но лицо его с выпуклым упрямым лбом оставалось таким же невеселым. Уж конечно, он лучше всех помнил, как летал через тын, и с тех пор не упускал случая показать, что никого не боится. Только Явора в этих случаях почему-то поблизости не было. Но уж чумазому гончару Молчан не мог позволить смотреть на девушку, к которой сам думал посвататься.

— Куда хочу, туда и смотрю, уж не ты ли мне не велишь! — с вызовом ответил Громча и остановился, загораживая своему обидчику дорогу. Если в дело надо было пустить кулаки, он никогда не отступал. После того, как его осмеяли, Громче пуще прежнего хотелось поправить свое достоинство. Но Молчан за ним никакого достоинства не признавал и презрительно усмехнулся в ответ.

— Куда лезешь, горшок чумазый?! — отозвался он и смерил гончара уничижительным взглядом от стриженных в кружок волос до обтрепанных поршней на ногах. — Уйди с дороги, покуда цел!

Замечая назревающую ссору, люди останавливались около них, ожидая развития событий и готовые вмешаться, если понадобится.

— Да что ты с ним разговариваешь! — воскликнул другой замочник, по имени Зимник. И решительно спихнул Громчу с пути. — Пошел вон!

По хитрости своего ремесла и благодаря покровительству епископа замочники ставили себя выше прочих жителей Окольного города и никому не позволяли себе перечить. Конечно, Громча знал об этом, но на глазах у Медвянки он не отступил бы даже перед княжескими гридями. Привычно подвернув рукава праздничной рубахи, он набросился на замочника с кулаками. За того встали товарищи, за Громчу — брат и другие посадские, не жаловавшие гордых замочников, и вмиг пол-улицы втянулось в драку. Голосили женщины, испуганно вопила сестра Громчи Живуля. А Медвянка во все глаза увлеченно смотрела на разгоревшееся побоище и только ахала. Она-то нисколько не испугалась, а напротив, бурно переживала новое развлечение.

На шум прибежали гриди тысяцкого и кинулись разнимать драку. Ловко и привычно орудуя древками копий, гриди принялись расталкивать и растаскивать в стороны раскрасневшихся, растрепанных и утративших праздничный вид горожан. Женщины причитали над синяками и ссадинами своих мужей и сыновей. А Медвянка, которой некого было жалеть, поднесла к лицу рукав, пряча усмешку. Она помнила, что вся свара разгорелась из-за нее, и в глубине души была довольна.

— А ну разойдись, лешачьи дети! Морок вас возьми, тур вас топчи! — доносился до нее из плотной шевелящейся толпы сердитый голос Явора. Его красный плащ быстро метался среди полотняных рубах. Может, десятнику и не пристало своими руками разнимать посадских мужиков, но Явору хотелось чем-то себя занять, чтобы не смущаться досужими мыслями о Медвянке. А здесь как раз подвернулось привычное дело; драка была ему не в новость, он распоряжался и уверенно раздавал тычки и затрещины.

— Пошел, будет клешнями махать! Да пусти его, чтоб вас обоих на том свете всяк день градом било! — покрикивал он на не в меру ретивых драчунов. — А ну, за ворот да в поруб тебя! Посидишь в яме, так удали поубавится! Поди прочь, дядька Шумила, не до тебя! Ну, Кощеевы кости, кто зачинщики?

Громчу и Зимника растащили последними; те настолько разошлись, что ничего не видели и не слышали, рвались из рук кметей и снова кидались друг на друга. Отмахиваясь, замочник попал Явору кулаком в лицо. Разъяренный таким оскорблением своему достоинству, десятник схватил Зимника за плечо, могучей рукой повернул к себе и с такой силой ударил в челюсть, что тот отлетел на три шага и рухнул в пыль. В следующий миг двое гридей уже сидели на нем и вязали ему руки.

Двое же гридей держали за руки Громчу. Лишившись противника, сын гончара сразу угомонился и покорно позволил кметям себя взять. Ему вязали руки, а он угрюмо молчал, свесив растрепанную голову и лишь изредка бросая сумрачные взгляды на бранящегося десятника. Придя в себя, Громча и сам не понимал, как сумел ввязаться в такую драку. И уж конечно, лучше бы ему этого не делать.

Связанного Зимника подняли и поставили на ноги. Выглядел он уже совсем не по-праздничному: шапка валялась в пыли, пыль серела в его волосах и на бороде, нарядная рубаха с шелком вышитым оплечьем была разорвана от ворота до плеча, по подбородку ползла струйка крови из разбитой губы. Отплевываясь от крови и пыли, замочник бранил и гончаров, и гридей, и весь белый свет.

— Тащите обоих на воеводский двор! — распорядился Явор. — По всему видать, с них все и пошло.

Посидят в порубе день-другой, а там тысяцкий с ними разберется!

Явор провел краем ладони под носом — на руке осталась кровь. Нос ему еще в отроках сломал любимый побратим Ведислав, и с тех пор Явор ни с кем не боролся, как было принято, «до первой крови». Потери в красоте он не жалел — не девка! — но кровь из носа у него теперь текла от любого легкого удара, и это было очень досадно. Из-за этого Явор вдвое больше сердился на посадских мужиков, затеявших свару в день проводов князя. Княжья дружина ушла в далекий поход, а Явор-десятник, глядите-ка, в своем же посаде кровь проливает! Это ли не доблесть! Не зря его князь добрым словом отличил! Тьфу, люди засмеют!

И как назло, до ушей его донесся тихий и звонкий знакомый смех. Пожалуй, даже мерзкое хихиканье растрепы-кикиморы сейчас было бы приятнее для слуха Явора. Обернувшись, он увидел Медвянку. Изо всех людей на свете ее-то он и хотел бы сейчас видеть меньше всего. А она стояла совсем близко и знай себе потешалась. Заметив угрюмое лицо Явора и его неприязненный взгляд, она попыталась было сдержаться, закрыла лицо рукавом, но не выдержала, всплеснула руками и звонко расхохоталась.

Явор прижал рукав к носу, чтобы не капала кровь, и снова отвернулся. Ему отчаянно хотелось, чтобы эта девица каким-нибудь чудом оказалась вдруг на другом конце города. Но она, словно злыдень Встрешник ее перенес, мигом очутилась перед ним. Сдерживая смех, Медвянка приглаживала переброшенную на плечо косу и поглядывала на Явора с видом лукавого почтения.

— Чего смеешься? — грубовато-досадливо спросил Явор. Сейчас ее взгляды и улыбки только сильнее раздражали его. — Вот забаву сыскала! Шла бы ты домой!

— Ай-ай, не все еще жеребята по твоему лику ясному прошлись! — воскликнула Медвянка и насмешливо покачала головой. — Видать, нехорош твой нос замочникам показался — хотели поправить!

Явор сердито шмыгнул носом и запрокинул голову, силясь остановить кровь. Он злился и на драчунов, и на Встрешника, и на Медвянку.

— Тебе бы все смеяться, а ведь поди сама все и заварила! — с досадой, приглушенно из-под рукава отозвался он. — Ты хуже огня — где пройдешь, там переполох!

Медвянка снова засмеялась, словно соглашаясь с этим обвинением, но скорее гордясь своей виной, чем стыдясь ее. Явор отвернулся и хотел идти прочь, но путь ему нежданно преградил Добыча, старшина белгородских кузнецов-замочников. Это был невысокий ростом, довольно щуплый мужичок сорока с лишним лет, с большим залысым лбом, изрезанным глубокими поперечными морщинами. Борода у него была рыжеватая, а глаза желтые, как у собаки. Он же мог считаться старшиной всех городских сплетников и склочников. Редкая свара на торгу обходилась без его участия, а все судебные обычаи и законы он по долгому опыту знал не хуже любого старца и сам мог бы давать советы при воеводском суде, если бы хоть кто-нибудь верил в чистоту его совести и беспристрастность.

Сам Добыча не участвовал в драке, и его нарядная синяя рубаха и шелковый кушак, вышитый серебряной нитью, не пострадали, но старший замочник был очень сердит за своих людей. Гневно хмуря брови, он притоптывал ногой по плотному песку улицы. Медвянка забавлялась, глядя на его гнев, — «будто у ежа гриб отняли! ». А Явору было не до забав.

«Только тебя не хватало, сквалыги старого! » — в досаде подумал Явор. Старшина замочников не пользовался его уважением, а сейчас был в таком дурном расположении духа, что едва ли сумел бы быть вежливым.

— Ты чего это, десятниче, моего человека повязал? — возмущенно воскликнул Добыча, указывая на связанного Зимника. Тот уже унялся, обессилев от драки и ругани, и смирно ждал, когда гриди поведут его в детинец.

— За то и повязал — за свару и бесчинства! — резко ответил Явор, отняв от лица рукав, покрытый кровавыми пятнами. — Приходи завтра к тысяцкому, отвечать будешь за твоих кузнецов.

— Да ведь это гончары подлые на моих людей накинулись с бранью! — вскипел Добыча. — Ты гончаров и вяжи, а моих не тронь! Нету тебе такого приказу от тысяцкого, чтоб…

— Ты, дядя, меня не учи, какой мне был приказ! — перебил его Явор. Он был рад сорвать на ком-нибудь свою досаду, а старший замочник напрашивался сам. — И не лезь мне под руку, а то сам в поруб пойдешь со своим молодцом на пару!

Он снова вскинул к носу рукав, а Добыча отскочил, словно ждал удара. Замочник мог быть весьма нахальным, но не был храбрецом, а вид Явора яснее ясного говорил, что он свое обещание выполнит. Добыча не мог тягаться с десятником открыто, и ему ничего не оставалось, как только надеяться на завтрашний воеводский суд.

— Тащи их! — Явор махнул гридям.

Громчу и Зимника повели в детинец, за ними повалила толпа любопытных.

— Я воеводе челом буду бить! — долетал оттуда голос Добычи, который на безопасном расстоянии от Явора снова осмелел. — Эдак всякий смерд будет лучших людей бранить да бить — скоро дождемся Страшного Суда!

— Эко напугался! — толковали белгородцы, оставшиеся на улице. — Страшно ему уже! Побольше бы он боялся — потише бы жил!

В другое время Добыча не упустил бы случая погордиться тем, что во всей толпе он один знает, что такое Страшный Суд. Но сейчас у него были заботы поважнее.

— Суда еще нет, а вон Живуле уже страшно! — подхватила Медвянка, оглядываясь на дочь гончара. Та тихо-жалостливо причитала над Сполохом — он держался за левый глаз, под которым быстро наливался синяк. Но больше синяка его мучила тревога — как теперь отвечать за драку перед отцом? А как брата вызволять из поруба?

— Вот начали поход! — толковали старики. — Вот князю божий знак!

— Не я один буду Белгороду обороной от печенегов, — проворчал Явор, оглянувшись на нескольких парней гончарного конца. Их изукрашенные кулаками замочников лица красноречиво говорили, что не все удалые молодцы ушли из города с князем. — Ну, вроде унялось…

Он провел тыльной стороной ладони под носом, проверяя, не будет ли свежей крови. После стычки с Добычей его гнев поостыл, досада улеглась. Оправив пояс, Явор хотел вслед за гридями идти в детинец, но на пути у него снова оказалась Медвянка.

— Не горюй, ты теперь краше прежнего будешь! — сказала она, глядя на Явора с игривым одобрением. — Коли не лицом, так славою. По мне, кто не из боязливых, тот и красавец!

— Правда ли… — с сомнением пробормотал Явор. Такого он от нее еще не слышал.

В звонком голосе Медвянки слышался скрытый смех, она улыбалась с ласковым лукавством. Теперь, не то что в день их первой ссоры, досада Явора уже не была ей безразлична. Его нахмуренные брови и резкий отчужденный голос живо напомнили ей, как он чуть было не ушел от нее в чудской поход. Теперь ей хотелось его успокоить и укрепить его расположение к ней.

Вынув из рукава платок, Медвянка подала его десятнику. Недоверчиво глядя на нее, Явор взял платок из ее рук и бессознательно поднес к лицу. Кровь почти унялась, но одолжение Медвянки от этого не теряло цены. Девушка дарит парню платочек в знак своей любви, и никто из белгородских парней не мог похвалиться платочком Медвянки.

— Возьми себе, — великодушно позволила она. Но тут же спохватилась — много чести! — и поспешно добавила, желая приуменьшить значение дорогого подарка: — Не стирать же мне за тобой…

Она хотела еще что-то сказать, но подумала, что и так сказала слишком много. Не прощаясь, Медвянка повернулась и побежала догонять родичей, давно ушедших домой в детинец. Явор смотрел ей вслед, держа в руке подаренный платок. Кровь больше не шла — видно, Медвянка заговорила ее. В сердце Явора мешались остатки досады и обиды, недоумение и смутное удовольствие.

«Хороша любовь! — подумалось ему. — Пожаловала милостью, княжна светлая, Хорсова дочка! Коли меня в какой рати убьют, так она мне на тот свет целый убрус с собой даст! »

И все же такой знак любви лучше, чем никакого. С показной небрежностью Явор сунул платок за пазуху и зашагал на воеводский двор. Получив желанный подарок так неожиданно и не вовремя, Явор не мог оценить его по достоинству и радоваться в полную силу, но все же в глубине его души шевелилось какое-то смутное и теплое чувство.

* * *

На другой день на двор гончара Меженя явился отрок из дружины тысяцкого — звать ответчиков на суд. Межень со вчерашнего дня был молчалив и хмур более обыкновенного. Что за сыновей бесталанных послала ему Мать Макошь! И головы у них не умнее глиняного горшка! Уж не сглазил ли их кто, не лишил ли разума? А иначе с чего бы они вздумали ссориться с замочниками, у которых старшина дружен с епископом и вхож к тысяцкому! Как будто их отец берет по гривне серебра за каждый горшок и не знает, куда девать денег! Видно, зловредный дух Встрешник привязался к ним по дороге. Не сходить ли к Обереже, не попросить ли отвести беду, прогнать невидимого злыдня?

Сполох ходил с утра тихий и виноватый. Его праздничная рубаха, пострадавшая в драке, была выстирана и висела на веревке между полуземлянкой и погребом, служа укоряющим напоминанием об их безрассудстве.

— Не напасешься на вас полотна! — ворчала мать. — Сколько отец работает, чтоб вас, ораву, накормить-одеть! А вы за делом ленивы, только за столом проворны да добро портить ловки!

Сполох сознавал, что мать в досаде обижает их напрасно, — оба они, особенно Громча, усердно копали, возили и месили отцу глину, запасали дрова, обжигали готовую посуду. Но возражать он не смел — виноваты, сказать нечего. Межень ни в чем не упрекал младшего сына, но Сполох и сам понимал, что отец думает о деньгах для продажи, которую их наверняка заставят платить. Кто бы ни был виноват на самом деле, мало надежды на то, что тысяцкий признает бедных гончаров правыми, а богатых замочников виноватыми. За сыновей, живущих при нем, отцу и придется отвечать. Да и куда деваться, ведь не оставишь родного сына в порубе.

Отрока с воеводского двора Межень встретил без удивления, как ожидаемое и неизбежное несчастье. Выслушав посланца, гончар молча угрюмо кивнул и пошел к лохани мыть испачканные в глине руки. Сполох, не дожидаясь указаний, тоже пошел мыться. Вспоминая вчерашние обидные слова Молчана, он с двойным усердием оттирал глину с рук и лица, чувствуя в душе, что с удовольствием побил бы заносчивого замочника еще раз. Разговорчивый обычно Сполох сейчас помалкивал, понимая, что тысяцкого прибаутками не одолеть. Живуля тем временем доставала отцу и брату новые рубахи, чтобы хоть не стыдно было встать перед воеводой и посадскими старцами.

— Вот нам какие веселья! — причитала она вполголоса. — Помогите нам, Матушко-Макоше, Перуне-Громоверже, Свароже Господине!

Одевшись и причесавшись, гончар с сыном отправились в детинец. Теперь как раз был четверг, с древности посвященный богу правосудия Перуну. На дворе тысяцкого толпилось немало народа из самого Белгорода и из ближней округи — прежде, во время княжеских сборов в поход, большим людям было не до них.

Но Меженю не пришлось ждать. Рассерженный Добыча явился к тысяцкому с жалобой с самого утра, уже изложил дело со своей стороны и теперь поджидал ответчиков в гриднице, где правил свой суд тысяцкий Вышеня. Оба виновника, поднятые из поруба и отмытые от вчерашней крови и пыли, тоже были здесь. Громча смотрел только под ноги, на широкие дубовые плахи пола, и не поднимал глаз даже на родичей — так ему было стыдно. Зимник же бросал злые взгляды на гончаров, на гридей, особенно на Явора. Привыкнув насмехаться над бедными соседями, он не мог простить воеводским кметям права поднять кулак на него самого.

Добыча тоже помнил, что Явор угрожал и ему, и уже подумывал, в случае благоприятного поворота дела, пожаловаться тысяцкому и на Явора. Старший замочник был уверен, что жалобу его признают правой. Где это видано, чтобы чумазые гончары, которые больше гривны серебра в глаза не видали, безнаказанно били замочников, изделия которых купцы развозят по дальним землям и продают богачам! Нету в ляхах, чехах и немцах такого вора, чтобы отпер замок киевской и белгородской работы! Добыча гордился своим ремеслом и собой, и ему казалось, что и все другие должны так же безоговорочно признавать его превосходство. Нельзя сказать, чтобы он был совсем не прав, — замки он и в самом деле ковал хорошие. Он только забывал о том, что замки его запирают дома, построенные плотниками, а в сундуках хранится добро, сделанное самыми разными умельцами.

Сам Добыча был родом из древлян, на границе которых с Полянскими землями и был поставлен Белгород. Семейство же Меженя было из Полянского племени и переселилось в новопостроенный город из села под Киевом. Добыча считал их чужаками, и из-за этого они в его глазах были виноваты вдвое больше.

— Нельзя позволить всяким пришлым на нашей же земле наших людей бить и бесчестить! — горячо говорил он перед тысяцким. — Пусть они свое дело делают и свой чин помнят! Князь наш светлый их в свой город жить пустил, от змеев степных уберег, а они бесчинства творят!

— Земля тут все же не твоя, а княжья, — спокойно возражал ему Вышеня.

Каждый четверг ему приходилось выслушивать немало жалоб и разбирать немало споров. Тысяцкий хорошо помнил, кем и зачем сюда посажен. В новом городе, свободном от остатков родового уклада и вечевого обычая, вся власть принадлежала князю Владимиру.

— А чего вам с них причитается — на то княжий устав есть, — степенно рассуждал Вышеня. — Князь наш всякую вину велел судить честно: обиженному взять свое и князю — свое. Вот теперь и разберем, какая на ком обида. Сказывайте, кто свару первым начал?

Но ответить на этот простой вопрос оказалось далеко не просто. Ни Громча, ни Зимник с Молчаном не соглашались признать себя зачинщиками. А их товарищи и родичи, как и вчера, вступались за своих. Разбирательство вышло бурным. Особенно горячо за гончаров вступался оружейник Шумила. Он бы не был он, если бы прошел мимо такого дела. А возможность встать против вечного противника — Добычи — только подогревала его ретивость. Шумила и старшина гончаров доказывали, что спор и драку первыми начали замочники, Добыча кричал вовсю, пытаясь доказать, что виноваты во всем гончары. Даже спокойный нравом Вышеня не выдержал и рявкнул:

— Молчать, воронье посадское! Всех взашей! Спорщики умолкли, и тысяцкий быстро выяснил, что ни Добычи, ни Шумилы не было на месте драки до ее начала. Явор тоже успел только к ее разгару и в видоки не годился.

— Что же мне с вами делать? — говорил тысяцкий. — Не божий же суд вам творить. Драка — еще не поклеп…

— Это нам не годится. — Межень покачал головой. — Хоть и бранили нас обидными словами, а нам еще работать надо, руки целыми нужны.

Хмурый, с колючей темно-русой бородой, в беспорядке торчащей во все стороны, гончар сейчас был похож на свернувшегося ежа. Заранее готовясь оказаться виноватым, он все же не хотел уступать. Мучась каждым мгновением этого суда, он сам же затягивал его, упрямо не желая брать вину на себя. Продажа за зачин драки обошлась бы ему куда дороже, чем богатому замочнику. А предложенное тысяцким древнее средство узнать правду годилось ему еще меньше. Для божьего суда требовалось взять в руки раскаленное железо, и ответчик, даже и доказав свою невиновность, долго не мог работать руками.

— Боятся они! — тут же воскликнул Добыча. — Не хотят отвечать, а боги-то видят, они их ложь покажут! Перун Праведный им воздаст!

— Не тревожь бога небесного попусту. Ты-то сам железо возьмешь? — спросил тысяцкий, переводя взгляд на него. — Или молодец твой будет отвечать?

Зимник хмуро покачал головой. Самому себе он не мог не признаться, что первым дал волю рукам. Молчан тоже помнил, что первый стал задирать Громчу. Ни один из них не решился бы взять в руки раскаленное железо — из этого испытания мог выйти с честью только тот, кто твердо верил в свою правоту. По своей воле замочники, пожалуй, и вовсе бы не пошли жаловаться тысяцкому на обидчика, а при случае разочлись бы с ним сами.

— Что же делать? — снова спросил тысяцкий. — Дело не головное, чтоб его богам судить… Может, еще кто из ваших знакомцев там был?

— Медвянка была, — обронил Громча и тут же покраснел, устыдившись, что в таком важном деле первой ему на ум пришла девушка. Молчан презрительно усмехнулся — чего с него спрашивать, неуча неумытого, у него одни девки на уме!

— А, Медвянка! — Тысяцкий тоже усмехнулся. Больше он не удивлялся тому, что простой гончар задрался с именитым замочником. — Вот оно что! Где шум, там уж верно она! Что же теперь не пришла?

— А она, верно, с Надежей по стенам пошла, — сказал кто-то из посадских старцев. Они собирались в гридницу со своих концов и улиц, чтобы следить за справедливостью суда и в случае надобности давать воеводе советы. — Надежа собирался стены смотреть, а она, видно, за ним увязалась. Любопытная…

Сидевший тут же Явор улыбнулся про себя и незаметно прижал к груди Медвянкин платок, который со вчерашнего дня так и носил за пазухой. Едва только произнесли имя дочери старшего городника, как Явор вспомнил ее улыбающееся, задорное и красивое лицо, лукаво-ласковый взгляд, и вчерашнее смутно-приятное чувство снова шевельнулось в его сердце, уже сильнее и ярче.

— Эй, сыщите-ка Надежину дочку, — велел тысяцкий своим отрокам. — Уж она-то глазаста, она-то, верно, видела, кто кого первым обидел.

Кто-то в гриднице засмеялся, а Добыча обиженно нахмурился. Ему казалось зазорным, что на суд, где дело касалось и его, зовут видоком девку, хоть и городникову дочь. Но возражать замочник не посмел — решать дело божьим судом ему тоже не хотелось. Имена богов горохом сыпались с его языка, но на самом деле Добыча до жути боялся их недремлющей силы.

Надежа явился довольно быстро. За отцом шла и Медвянка, очень довольная тем, что самому тысяцкому понадобилось ее свидетельство. Но Надежа не дал ей покрасоваться перед воеводой и гридями.

— Кончай, воеводо, разговоры разговаривать, надо за дело приниматься, — от порога заговорил старший городник. — На полуночной стороне на валу оползень грозит. Скликай людей вал поправлять. Сами разумеете — травень пришел, мир да покой ушел.

Мигом позабыв о тяжбе, старшины Окольного города заговорили о новой тревоге. Все пестрое население Белгорода было обложено повинностью по строительству и укреплению стен. Старшины улиц и концов принялись с жаром обсуждать и делить работу, спорить, кому сколько людей посылать на починку вала. А тысяцкий увидел в этом удобный случай покончить с надоевшей ему тяжбой.

— А заместо продажи за вашу свару, братие-дельники, приговорим так: с замочников двум десяткам работников завтра быть на валу и с гончаров двум десяткам. И самим зачинщикам быть первыми, а из поруба их отпущу, — решил он. — И оставим дело сие с миром.

Межень остался доволен, как не смел и надеяться. Работать на валу все равно пришлось бы, а теперь, даже если по приговору тысяцкого ему с сыновьями и придется перетаскать больше земли, это все же будет легче, чем расплачиваться деньгами.

А Добыча снова нахмурился: решение тысяцкого обидело его не меньше самой драки. Это что же выходит, его замочники ничем не лучше чумазых гончаров?! Но ему пришлось смириться и промолчать: на дворе был месяц травень, тревожная пора, когда по новой траве печенежские роды и орды пускались к пределами славянских земель в поисках добычи. Общая опасность уравнивала всех, теперь было не время для ссор.

* * *

Крепостные стены Белгорода были удивительным сооружением. Когда десять лет назад Владимир Святославич задумал построить между стугнинскими рубежами и Киевом город-крепость, который стал бы щитом для столицы, для этого дела были призваны самые умелые городники. Долго они спорили, как сделать этот щит поистине нерушимым. Земляные валы, которыми славяне и прежде обводили свои городища, были недостаточно надежны — оползали от времени и дождей и постоянно требовали множества рабочих рук для починки. И Надежа, тогда еще молодой, но умелый и толковый мастер, придумал средство. Он задумал построить дубовые клетки, наполнить их глиняным кирпичом и сверху засыпать землей. Долго он размышлял, чертил лучинкой на земле и писалом на бересте, строил маленькие крепости, в локоть высотой, для пробы. Конечно, такая затея требовала еще больше времени и труда, но князю Владимиру она понравилась, а средств для важных начинаний он не жалел. Надежу князь поставил во главе всего строительства и не обманулся — крепостные валы Белгорода вышли высокими, крутыми и прочными. Поверх валов было поставлено два ряда дубовых городен, наполненных землей, а над ними шла площадка, покрытая крышей. Между опорами крыши оставались проемы — скважни. Даже тех, кто видел новый киевский детинец, стены Белгорода поражали высотой и неприступностью, и Надежа по праву гордился своей работой. Князь Владимир оставил его старшим городником Белгорода и не забывал своей дружбой.

Но и эти валы требовали постоянного присмотра, и Надежа зорко следил за сохранностью всей огромной крепости. Веселый и доброжелательный в домашней жизни и дружеском обиходе, он становился требовательным и жестким, когда речь шла о работе. Поэтому, когда он требовал людей для поправки вала, посадские старшины не смели ему перечить и в любое время давали нужное количество рабочих рук.

На другой день после воеводского суда Межень и оба его сына вместе с другими гончарами, кожевниками, кузнецами и оружейниками отправились на крепостной вал. Они копали и возили землю от окружавших Белгород оврагов, утаптывали ее, срезали и подкладывали свежие пласты дерна. Туда-сюда тянулись волокуши, мелькали серые рубахи и загорелые спины. Городники с Надежей во главе наблюдали за работой и раздавали указания. Казалось бы, всего несколько дней прошло со времени ухода княжеской дружины, но князь, пир, веселье, песни-славы о ратной доблести отодвинулись далеко-далеко. Кончились удалые праздничные гулянья, наступили будни, и теперь уже простым людям приходилось потрудиться ради посрамления врагов и сохранения родной земли. Парни ремесленных концов, со вздохами и завистью вспоминая кме-тей и их вольное житье, не знали и не думали о том, что сами они со своими деревянными лопатами и рогожными волокушами тоже ратники русской земли, не менее нужные ей, чем ушедшие с князем.

Особенно усердных забот требовал глубокий ров, окружавший крепостные стены. Всякую весну его заливала талая вода, бурные ручьи смывали землю с валов, ров наполнялся жидкой грязью и заметно мелел. Теперь, когда вода сошла и дно подсохло, ров требовалось снова углублять, выгрести оттуда сползшую и смытую землю. Эта работа была самой тяжелой и самой грязной. Надежа отправил туда зачинщиков недавней драки — чтоб неповадно было драться! — не подозревая, что причиной-то всему послужила его смешливая красавица дочка. А Медвянка гуляла по верху заборола, веселая и нарядная, не запачкав даже носков поршней, в то время как замороченные ее лукавыми очами Громча и Молчан возились с лопатами и огромными рогожными кулями на дне рва, перемазанные липкой черной грязью по самые брови.

В полдень Надежа разрешил работникам передохнуть. Женщины и дети принесли им из дому поесть, белгородцы разбрелись по пригоркам и уселись на свежей травке.

На нагретом солнцем пригорке устроился и Межень с сыновьями. Выбравшись из рва, они едва отмыли от грязи лицо и руки, так что головы их теперь были мокрыми, как после бани. Грязные рукава рубах им пришлось закатать чуть ли не до плеч, чтобы можно было притронуться к хлебу. Живуля расстелила на траве полотняный убрус, разложила на нем хлеб, яйца, несколько вареных реп, поставила глиняный жбан кваса. Не евшие с утра и еще сильнее проголодавшиеся на работе братья накинулись на еду, так что хлеб и репы исчезали быстрее соломы в огне.

— Чего так мало хлеба-то? — бормотал Громча, засовывая в рот последнюю горбушку. Полный сознания своей вины, он старательно работал за двоих, поесть был бы не прочь и за троих, а досталось ему до обидного мало. — Брала бы больше.

— Нету больше дома-то! — Живуля виновато развела руками. Ей было от души жаль, что она не может покормить голодных братьев получше, но взять еды было негде. — Просо толкли — мать на вечер кашу хочет варить, а хлеба больше нету, печь надо. Вот желудей натру — квашню поставим.

— А замочники вон чистый хлеб жуют, ни желудей им, ни лебеды. — Сполох обиженно покосился на соседний пригорок. Там сидели работники кузнечного конца и среди них замочники Добычи.

— Ешь что дают, по сторонам не зевай! — ворчливо прикрикнул на сына Межень. — Ишь, боярин сыскался! Работать надо, а не языком трепать! Задирались бы вы на улице поменьше — и теперь бы себе работали, на чистый хлеб зарабатывали…

Сполох обиженно насупился и растянулся на траве, чтобы немного отдохнули руки и плечи. Рядом с ним Громча, вздыхая, собирал хлебные крошки с подостланного убруса. Глядя в небо, Сполох мечтал: кабы вот так лежать себе на теплой травке, забыв обо всех на свете лопатах, а вон те облака были бы из сметаны да творога и все валились бы прямо в рот.

Но помечтать подольше Сполоху не удалось — скоро городники снова погнали работников на вал. Межень с сыновьями взялись за лопаты, а Живуля собралась домой.

Засунув убрус, служивший скатертью, в опустевшее лукошко, она побрела по гребням оврагов, выискивая в траве «белую лебеду», дикий лук и чеснок, щавель, листья одуванчиков — приправу к борщу, украшение бедного весеннего стола.

Вдруг она услышала возле себя знакомый голос:

— День тебе добрый!

Живуля обернулась, привычным движением отводя русую прядь от лица, но та тут же упала снова.

К девушке приближался невысокий смуглолицый парень с черными бровями, надломленными посередине, с темноватым румянцем на выступающих скулах. Одет он был в рубаху и порты из грубого серого холста, его черные волосы были острижены коротко в знак подневольного положения. Живуля знала его — это был Галченя, младший сын Добычи, рожденный от пленной печенежки.

Мать его шла следом, держа в руках пустую корчагу из-под кваса. За смуглую кожу и черные глаза домочадцы Добычи звали ее Чернавой. Одеждой — холщовой рубахой и плахтой — она ничем не отличалась от всех женщин города, голову ее покрывал темный повой, на смуглых сухих руках звенело несколько медных браслетов. О племени ее напоминал только печенежский амулет у пояса, похожий на бронзовый цветок с четырьмя лепестками, и маленькое бронзовое зеркальце. Степняки очень любили зеркальца, а славяне совсем не знали этой вещи, и белгородские девицы с опасливым любопытством косились на гладкий, блестящий бронзовый кружок, который печенежка всегда носила на поясе. Но редко какая из них набиралась смелости, чтобы попросить посмотреться, — девушки боялись, что печенежское диво испортит их красоту.

— Здорова будь, девушка, белый цветочек! — приветливо сказала Чернава Живуле. — Все хлопочешь? Ранняя ты пчелка, прежде всех на луг вылетела!

— Да вон — целый улей вьется! — Смущенная похвалой Живуля улыбнулась и показала вокруг. По зеленым пригоркам тут и там копошились разноцветные платки женщин, мелькали серые рубашонки детей — все собирали съедобные травы, то и дело отвешивая низкие поклоны Матери-Земле.

— Посиди, отдохни! — дружелюбно предложил девушке Галченя. Усевшись на пригорке, он похлопал ладонью по теплой травке рядом с собой.

Чернава тоже устроилась поблизости, поджав под себя ноги, как сидели степняки. Повернувшись к солнцу, она подставила смуглое лицо его лучам и с удовольствием вдыхала запах степных трав. Все изменилось вокруг нее за долгие годы плена, даже сама она переменилась и говорила на чужом языке, но ветер степи остался для нее так же сладок, как и много лет назад, на воле.

— А вы что тут ходите? — спросила Живуля и села возле Галчени. — Вам ведь лебеды не искать, у вас и хлеба довольно.

— Батины работники нынче весь хлеб поели! — Галченя усмехнулся и показал пустой мешок. — Как батя ни отговаривался, а пришлось ему со своей дружины два десятка человек с волокушами и лопатами на вал выслать. А батя бранится — вся работа стоит. Домой скоро идти нет охоты!

Галченя усмехнулся: не в первый раз ему приходилось сносить дурное расположение духа отца-хозяина, вызванное чужой виной. Жилось Галчене нелегко: сын рабыни, он и сам считался Добычиным холопом и не мог быть ровней старшим братьям, рожденным от жены хозяина. Сын и холоп своего отца, полуславянин и полупеченег, он состоял из двух разных частей, и худшая — кровь печенега и доля холопа — держала в плену и унижала лучшую часть, хотя по уму и нраву Галченя был не хуже свободных славян. Домочадцы Добычи не были злыми людьми, но все же Галчене и его матери доставалось много лишнего труда и мало лишнего хлеба. Люди сторонились их, боясь черных глаз, Чернаву не раз пытались обвинить в болезнях и пожарах, девушки отворачивались от Галчени. Любой мог бы озлобиться от такой жизни и возненавидеть все вокруг, но с Галченей этого не случилось. Терпеливо вынося все дурное, он умел видеть и хорошее и охотно отвечал добром на доброе отношение к себе.

Одна только добросердечная Живуля не избегала его, и Галченя всегда был рад случаю побыть с ней. Ее саму родичи считали простоватой до глупости, потому что она никогда ни на что не сердилась и не обижалась, жалела любую уличную собаку и готова была отдать свою краюху хлеба мимохожему старику. Так же жалела она и Чернаву с сыном и никогда не отказывалась поговорить с ними. Даже теперь, после судебного разбирательства между Добычей и Меженем, Живуля не видела причин лишить Чернаву и Галченю своей дружбы.

— И у нас глину не месили, горн холодный стоит, — жаловалась она Галчене. — Нам-то хуже вашего. Ваш старший — богатый, вы голодны не останетесь. А нам не работать — так и не есть. С этими проводами княжьими братья совсем ошалели, от работы отстали, все возле кметей вертелись да их басни слушали, батя их работать чуть не поленом загонял. Боялся даже, как бы и они с кметями не сбежали. А едва князя проводили — драка эта проклятая! Теперь вот пятница, а нам на торг вынести нечего. С чего живы будем, я и не знаю. Вот одной лебедой и спасаемся.

— Не горюй! — Галченя положил широкую ладонь на ее худенькое плечо и дружески сжал его. — Сия же забота не на век. Вон чуть не полгорода выгнали — дня в два-три управятся, да и пойдет все опять своим путем.

— Дали бы боги! — с надеждой сказала Живуля. Ее мягкое сердце всегда было готово верить в доброту богов, а мнение других неизменно казалось ей правильным и убедительным. Галченя, конечно, был холопом и стоял ниже ее, хоть и бедной, но свободной дочери ремесленника, но он был мужчиной и уже поэтому казался Живуле умнее. И она охотно делилась с ним своими тревогами, надеясь, что он ее разубедит.

— А то люди говорят: вот прознают печенеги, что князь из Киева в поход ушел и все дружины увел, так придут опять к нам. А под стугнинские городки они в прошлый год ходили, Мал Новгород так и лежит разорен, — им теперь дорога к нам открыта.

— Боги помилуют! — утешал ее Галченя. — Такие стены никакому ворогу не одолеть. Правда, матушко?

Чернава посмотрела на них и ответила не сразу. За долгие годы жизни среди славян она перестала понимать, кто ей свои, а кто чужие. И теперь ей странно было слышать, что ее смуглолицый сын говорит о печенегах как о врагах.

— Правда, — ровно подтвердила Чернава, но сын услышал в ее голосе затаенную грусть. — Но и народ Бече живет голодно, и он не имеет много хлеба. Не надо думать, что они желают зла. Люди степей — не волки, хоть и ведут свой род от волков. Всеми народами владеют боги. Когда Тэнгри-хан и богиня Умай добры, народ Бече имеет еду от своих стад и кочует в степях. А когда нет, когда война, или засуха, или мор — тогда в степи голод и смерть. Тогда…

Чернава не договорила, но Живуля и сама могла докончить: тогда печенеги идут в набег. А набег — это дымы пожаров на полуденном краю небосклона, причитающие беженцы, затоптанные поля и дороговизна хлеба, полуголодный год, болезни… Живуля поежилась, словно черное зло, обрекающее на беду печенегов и славян, уже было где-то рядом.

— А кто это — Тэнгри-хан? — шепотом спросила она у Галчени.

— Бог — хозяин неба, — ответил он и показал взглядом вверх, где белые облака, похожие на толстых коров, лениво паслись в голубых лугах. — Вроде как Сварог печенежский.

— А Умай?

— Богиня земли, вроде Макоши.

Громча, увидев их вдвоем, издалека погрозил Живуле кулаком. Ему вовсе не нравилось, что его сестра сидит рядом с холопом печенежской крови. Недавно Живуле исполнилось пятнадцать лет, с этой весны она считалась невестой. Она была миловидной девушкой, сероглазой, с круглым простоватым лицом, мягким носиком и розовыми губами. Никакая лента не держалась в ее прямых русых волосах, тонких и не слишком густых, коса быстро расплеталась, и волосы всегда были в беспорядке рассыпаны по плечам, висели вдоль щек, падали на глаза и мешали смотреть. Худенькая и неприметная, Живуля не привлекала парней ни веселым нравом, ни пестротой наряда — небогатый гончар только и мог купить дочери, что пару бронзовых заушниц да медный перстенек. И все же доброта сердца, покладистый нрав и трудолюбие делали Живулю вполне достойной невестой, за которую, особенно если толком причесать ее и хоть как-то принарядить, родичи могли бы попросить у посадского жениха порядочное по меркам Окольного города вено. А какое вено спросишь с холопа? С ним дружбу водить — только позориться.

— А тебя за меня бранить не будут? — спросил Галченя, перехватив опасливый взгляд Живули в сторону родичей. — Ты такая хорошая, как цветочек беленький, а я мало что холоп, так еще и печенегом зовут…

Живуля смущенно улыбнулась, услышав про цветочек. Не будучи красавицей, она не была и разборчива, ей нравился Галченя, и оттого вдвойне приятнее было знать, что она ему тоже нравится. Непривычная наружность Галчени будила ее любопытство, а нелегкая участь вызывала сочувствие. А он был так ласков с нею, так явно благодарен за доброе участие, что Живуля готова была любить его за одно это. Дома ее уже не раз бранили за дружбу с сыном печенежки, но эта дружба была так дорога ее сердцу, что девушка находила в себе силы, хоть тайком, все же ослушаться отца и братьев.

— Бывает, пеняют, — созналась она, отведя глаза и в смущении дергая зеленые стебельки травы. Она боялась обидеть Галченю, но не умела солгать. — Тебе, говорят, скоро замуж идти, а он…

Впервые нечаянно связав вместе Галченю и замужество, Живуля вдруг страшно смутилась и покраснела, как спелая земляника. Смутился и Галченя. Ему и мечтать не приходилось жениться, а тем более взять за себя свободную девушку. Но сейчас, когда Живуля произнесла эти слова, он вдруг понял, что ему этого хочется больше всего на свете. Едва дыша, слыша только стук своих сердец, они сидели рядом на траве, в смятении не смея поднять глаз и все же ощущая друг друга рядом с такой силой и ясностью, как никогда прежде. Свежим теплым ветерком их овевало дыхание доброй богини Лады, которая не различает свободных и холопов.

* * *

В соседнем овраге, где горожане брали землю для подсыпки вала, вдруг послышался гомон.

— Глядите, кости! И железо тут! Мертвец, гляди! — раздавались там возбужденные, испуганные, любопытные голоса. — Чей же он? Откуда здесь?

Выбирая землю из склона оврага, работники кузнечного конца неожиданно наткнулись на человеческие кости. На их крики со всех сторон сбегались любопытные и толпились в овраге, разглядывая пугающую находку. Разгребая землю, кузнецы нашли человеческий скелет с истлевшими остатками кожаной одежды, а рядом пару конских копыт. Тут же лежало оружие — тяжелый лук с костяными накладками, железные наконечники стрел, широкая, почти прямая сабля с заостренным концом.

— Э, это все не наше! — увидев почерневшее оружие, сразу определил молодой кузнец. — Это работа печенежская!

— Верно, печенег это! — согласно заговорили белгородцы вокруг. — Гляди, копыта — так печенеги хоронят, чтоб, стало быть, на тот свет ему верхом доскакать.

— А сам конь где же?

— А самого коня родичи на страве съели — такой у них обычай.

Чернава и Галченя с Живулей подошли поближе.

— Идите сюда! — Один из кузнецов увидел их и посторонился. — Идите, гляньте — ваш?

Люди расступились, пропуская печенежку с сыном. Чернава заглянула в яму, помедлила, а потом кивнула.

— Наш, — подавляя вздох, сказала она. — Давно. Еще не было города. В походе умер.

— Умер-то умер, а мы его потревожили! — с опасливым недовольством сказал другой кузнец, постарше. — Как бы не осерчал — вон, кости все разворошили. Выйдет он теперь из могилы и начнет злобствовать. Или к своим полетит да на нас их приведет — мало ли беды…

Народ вокруг тревожно загудел.

— Засыпать его назад, да дело с концом!

— Нечего ему в нашей земле лежать! Выбрать кости из яруга да в реку. Пусть Ящер его ест!

— Нету тут вашего Ящера! Это у вас, у словен, во всякой луже по ящеру жертв дожидается, а у нас в Рупине нету такого!

— Ты словен не трогай, удалой!

— Да будет вам! — остановил разгорающуюся брань старый кузнец. — Мало ли нам печенегов да печенежских навий, чтоб еще меж собой раздориться.

— Обережу позовите! — подсказал кто-то. — Он знает, как навий прогонять!

— Тоже выдумали! Обережу, еще кого? Может, вам еще Будимира Соловья из Новгорода кликнуть? — перебил эти голоса Зимник, прорвавшись вперед.

Теперь на нем была простая серая рубаха с засученными рукавами, волосы на лбу, перетянутые ремешком, намокли и слиплись от пота, на разбитой Явором губе видна была болячка с засохшей кровью. Зимник был зол на весь свет за то, что его, умелого замочника, сперва побили, а потом еще заставили копать землю, и от работы его злость не проходила, а только увеличивалась.

— Обережу вам! — злобно выкрикнул он и плюнул на землю. — Да чего он сотворит, болтун старый! Епископа зовите! Епископ теперь у нас Богу служит, он и оборонит нас!

— Да ведь дух-то навий… — начал кто-то возражать.

— А кто супротив — самому князю супротив! — вскинулся Зимник, даже не разглядев, кто это сказал. — Так и тысяцкому доведем!

— Ну и ступай сам за ним, — сдержанно, с осуждением ответил старый кузнец. Все знали, что Добыча старается подладиться к епископу и все замочники надеются на его заступничество.

— И пойду!

Все больше разъяряясь от всеобщего молчаливого осуждения, Зимник махнул рукой, словно стряхивая с себя неодобрительные взгляды, и широким шагом направился к воротам в город. Переглядываясь, люди разошлись подальше от разрытой ямы, но за работу никому приниматься не хотелось. Теперь даже страшно было ударить в землю лопатой — а вдруг снова кость покажется? Кто бормотал заговор, кто крестился, думая, что лишняя защита не помешает.

— Батько, а может, с ним там сокровища зарыты? — возбужденным шепотом спрашивал какой-то отрок, дергая отца-кожевника за рукав.

— Да какое там! — недовольно отмахивался отец. — Сам не видал, — копыта конские да копье ржавое — вот и все его добро. Был бы богат, так в разбой бы не ходил…

— Ишь, почесал! — ворчали люди вслед ушедшему Зимнику. — Быстро спохватился, лишь бы не работать.

Чернава осталась возле разрытой могилы. Опустившись на колени возле разворошенных лопатами костей, она зашептала что-то по-печенежски, моля небо за того, кто здесь лежал, и за весь свой кочевой народ. Лицо ее казалось застывшим, а веки она полуопустила, не желая никому показать, как болит ее сердце при виде останков неведомого ей батыра. Она не знала, что за человек лежит в этой могиле, но это был ее соплеменник, погибший в походе. А теперь могилу его потревожили в ожидании нового похода. Боги войны есть у каждого народа, и все они жестоки, жадны до жертв. Сама Чернава, ее невольничья судьба были такой жертвой. Сколько их было, сколько будет еще? Галченя, хмурясь, наблюдал за матерью, а Живуля, до глубины души напуганная, жалась к нему и теребила обереги на груди.

— Чего она там бормочет? — опасливо заговорили люди вокруг. — Еще наворожит чего! Гоните ее прочь!

— Да уймитесь вы, будет лаять-то! — прикрикнул на них молодой кузнец. Кузнецы были первыми и любимыми учениками Сварога, небесного кузнеца и отца всех ремесел. Среди ремесленного люда кузнецы считались сродни волхвам и меньше других боялись нечисти и нежити.

— Ты скажи ему, что мы не со зла, ненароком, — примирительно, словно прося прощения у мертвеца, обратился кузнец к Чернаве. — Знали б, не копали бы там, пусть бы лежал в покое. Тоже ему мало радости — в чужой земле лежать…

Чернава кивнула, не поднимая век, и продолжала шептать. Несмотря на опасения, никто не мешал ей, признавая за ней право помолиться за соплеменника.

Вскоре в овраг явился священник Иоанн, присланный епископом с благословением прогнать злобную нечисть. Болгарин Иоанн, вместе с самим епископом уже несколько лет живший в Белгороде и без труда выучившийся русской речи, был человеком средних лет, невысокого роста и легкого сложения, но держался он всегда уверенно, словно обладал некой тайной силой, скрытой от чужих глаз. Его смуглое лицо имело правильные, крупные, немного резкие черты и было обрамлено густой черной бородой. Глаза, большие и темно-карие, одним быстрым взглядом успевали охватить все вокруг. Эти-то темные глаза, непривычные для светлоглазых славян, и не нравились белгородцам. Про Иоанна не говорили ничего дурного, но никто и не стремился к дружбе со служителем Бога, который для большинства оставался чужим и непонятным.

Иоанн помолился над костями, окропил их святой водой и велел засыпать могилу.

— Идите с миром, сынове, к работе своей, — сказал он белгородцам. — Не будет вас тревожить дух убиенного.

— А может, честный отче, плетнем его осиновым огородить? Для крепости? — спросил старый кузнец.

— Не надобно. Крест животворящий ему путь загородил.

Белгородцы принялись за работу, но вяло, неохотно. То и дело кто-нибудь озирался, словно боясь, что злобный мертвец подкрадется со спины. Надежа расхаживал вдоль валов, пошучивал, стараясь подбодрить своих работников, но сам с трудом сохранял бодрый вид и невольно хмурился.

— Не хмурься, батько! — уговаривали его Мед-вянка и Зайка, гулявшие за отцом по заборолу. — А то и нам смутно глядеть на тебя!

— Так-то вот, горлинки мои! — сказал им Надежа. — Мы-то мнили, на чистом месте новый город князь ставит, а оно не чисто! Сколько билися-ратилися за сию землю — нам ли ею володеть, города ставить да пашни пахать, или печенегам табуны гонять. Сколько крови здесь пролито, сколько костей схоронено — и не узнать! А узнаешь — и не тот еще страх возьмет!

Несмотря на молитвы Иоанна, весь город был сильно напуган костями в овраге. Весть о страшной находке уже разлетелась по всему городу, всех приведя в трепет, и каждой матери мерещилось, что враждебный дух чужого мертвеца уже заглядывает в ее окошко, тянет жадные когти к ее детям. На Чернаву и ее сына стали коситься еще злее, как будто и они здесь чем-то виноваты.

Уже назавтра старые бабки, шамкая беззубыми ртами, толковали по углам, будто слышали ночью вой печенежского упыря и видели его черную косматую тень. Дети в сладком ужасе прислушивались к их бормотанью и крепче сжимали в ладошках обереги, которые им матери повесили на шею, — кусочки янтаря, кремневые стрелки, звериные зубы, маленькие мешочки с плакун-травой и одолень-травой. Взрослые отмахивались от этих разговоров, но даже у самых смелых было смутно на душе.

— Христово слово, оно, может, и сильно, — приговаривали белгородцы, недоверчиво качая головами. — А вот волхвы наши знают слова крепкие, верные… Обережу бы не худо попросить…

* * *

Старый волхв Обережа жил в детинце, поблизости от деревянной церкви, как ни досадно было епископу Никите такое соседство. Когда шесть лет назад князь созывал и собирал людей для заселения вновь основанного города, Обережа пришел сам, незваный. Люди вырыли старику землянку, и он стал тихо жить в ней, помогая людям целебными травами, заговорами, советами. Он указал место, пригодное для рытья колодца, и сам поселился возле него. Источ-ники издавна почитались славянами, и в Белгороде, где не было святилища, все пестрое население дружно признало колодец главным священным местом. Обережа сам возвел над драгоценным источником высокий дубовый сруб под двускатной крышей, прикрывавшей ворот, вырезал на них волшебные знаки воды и небесного огня. Вскоре детинец оброс посадом; в Окольном городе были свои источники воды, но колодец Обережи почитали и приходили к нему в особо важных случаях — за водой для умывания невесты или обмывания покойника, для приготовления настоя или отвара целебных трав. Приходя к волхву за советом, белгородцы бросали в колодец мелкие монетки, бусины. Девушки весной кидали в него украшения, прося у богов хорошего жениха.

— А отчего у тебя, волхве, такой глубокий колодец? — бывало, спрашивали у Обережи. — Разве ближе нет воды?

— Оттого глубок мой колодец, что глубока земля наша матушка, — отвечал Обережа. — Велика ее сила, богатства ее немерены — сколько ни черпать их, вовек не вычерпаешь.

Когда несколько лет спустя в Белгороде появился епископ Никита, он первым делом потребовал изгнания волхва. Но белгородцы дружно вступились за Обережу. Они помнили, что открыл воду в детинце именно он, и от хранителя священного колодца зависело в их глазах благополучие всего города. Тысяцкий Вышеня и сам так думал, а князь Владимир, к которому епископ воззвал о помощи, велел оставить волхва в покое: тот хорошо лечил белгородскую дружину и воодушевлял жителей города-щита на упорную борьбу со степняками. Тех служителей древних богов, кто не противился его делам, Владимир-Солнышко не считал своими врагами. И Обережа остался жить в детинце возле колодца, в нескольких десятках шагов от нового двора епископа Никиты. Епископ быстро выстроил деревянную церковь в честь святых апостолов, и Белгород процветал, охраняемый крестом и священным колодцем. На третий день после того, как в овраге открыли печенегову могилу, с десяток жителей Окольного города пришли рано поутру на двор к Обереже. Привел их Шумила — кузнец меньше всех прочих был склонен признавать нового Бога. Тысяцкий терпел Шумилу только за то, что в вечно беспокойной степи умелый оружейник был важнее, чем иной усердный христианин, каких, по правде сказать, водилось немного, и то больше среди купцов и бояр.

— Помоги, старче! — кланяясь низко, как не кланялся и тысяцкому, принялся от всех просить Шумила. — Детей наших мучат всяку ночь Намной и Полуночница, бабы не спят от страху, от печенежского упыря! Помоги беду прогнать!

— Слышал я про беду вашу, — Обережа кивнул. — Печенега, говорите, в овраге нашли схороненного?

— Нашли, нашли печенега! — на разные голоса подтвердили белгородцы. — С конем и с оружием!

— С конем, говорите? Стало быть, погребен со всей честью?

— Погребен-то погребен, а мы его потревожили! Болгарин-то свое над ним помолил, да вишь, бродит по ночам нечистый дух, нет покою! Как бы он теперь не наделал бед!

— Не наделает, — успокаивающе сказал Обережа и поднялся, взял свой высокий посох с медвежьей головой, прислоненный к стене дома. — Подите скажите по улицам, чтоб собрали какого ни есть угощенья и несли к яругу. Я и сам сей же час иду.

Скоро встревоженные женщины потянулись с улиц детинца и Окольного города за ворота к оврагу. Каждая несла с собой лепешку, или каши в плошке, или молока в горшочке, или репу. Не жаль было отдать даже весь свой небогатый обед, лишь бы откупиться от грозящего зла.

Приметив эти приготовления, сам епископ Никита явился в гридницу к тысяцкому.

— Погляди, воеводо, на город твой! — воззвал он к Вышене. — Старый обоялник, что твоим попущением в детинце живет, бесовское волхованье затеял! Отвращает он народ от правой веры! А ты глядишь только, как он весь город за собою в бездну влечет!

— Не стращай меня, отче! — с неудовольствием отозвался тысяцкий. Ему было неприятно ссориться с епископом.

— Ведун-то вас не обидел — дорогу дал, вперед пустил! — смело вступила в беседу боярыня Зорислава. Она не одобряла привода на Русь чужого бога и не скрывала этого. — Вы над костями теми свою службу отслужили, а мертвеца не уняли — весь посад теперь дрожмя дрожит!

— Тьма бесовская в их душах дрожит! — Одарив боярыню злобным взглядом, епископ снова обратился к тысяцкому: — А крест Господен тому злому духу путь затворил!

— Бабам посадским поди расскажи сие! — снова ответила ему боярыня Зорислава. Тысяцкий молчал, предоставив жене спорить с епископом. — Мы уж им говорили, да они не поверили! А люди работать не могут со страху. Что же, анделы твои придут на вал землю возить?

— Вот воротится князь… — начал епископ, но не кончил, гневно стукнул посохом и вышел вон из гридницы. Ему самому было досадно, что во всех спорах приходится ссылаться на князя, а старого бесомольца люди слушаются, как родного отца.

Дослушав спор матери с епископом, Сияна тихонько кликнула сенную девушку и велела ей взять чего получше со стола — мяса или пирога — и тоже отнести к оврагу.

— Только чтобы Иоанн не видал, — шепотом добавила она. Боярышня знала, что за помощь Обереже Иоанн стал бы укорять ее, но и она вместе с младшими сестрами и сенными девушками вздрагивала с приходом темноты от каждого шороха — так и казалось, что страшный печенежский мертвец крадется из мрака.

Со всех улиц народ сбегался посмотреть, как Обережа будет прогонять враждебный дух; всем было и страшно, и любопытно. Работники на валу перестали копать и таскать и тоже смотрели, опираясь на лопаты или держась за веревки волокуш.

Могилу печенега снова открыли. Обережа с тихим приговором уложил кости в могиле так, как им и положено лежать, оружие вынул из ямы, а вместо него положил принесенные женщинами угощенья. Сверху он накрыл могилу широкой доской, а на доске начертил угольком охранительные знаки, замыкающие мертвецу путь в белый свет. После велел белгородцам засыпать могилу землей и развести сверху большой костер.

В толпе со всеми стояла и Живуля. Ей было страшно оказаться так близко от печенеговой могилы, но хотелось своими глазами увидеть, как Обережа загородит мертвецу путь. Кто-то бережно обнял ее сзади за плечи; Живуля тихо дрогнула от неожиданности, обернулась и увидела Галченю.

— Смотри, что я тебе принес, — тихо, стараясь не привлекать ничьего внимания, прошептал он и показал девушке кремневую «громовую стрелку», Перунов оберег от нечисти. — Возьми, и никакой тебя мертвец не тронет.

Галченя видел, как Живуля напугана, и хотел ее ободрить, но в глубине души побаивался: не оттолкнет ли она его, все-таки он ей неровня. Однако Живуля благодарно улыбнулась в ответ.

— Спасибо, — прошептала она и взяла из его ладони кремневую стрелку. Камешек был теплым от его рук, и Живуле показалось, что в этом осколке кремня живет и дышит часть благодетельной силы самого Перуна-Громовика. Невелика драгоценность — кусок кремня, но Живуле так дорога была забота Галчени, так порадовал ее этот скромный подарок, что весь ее страх перед мертвецом прошел.

— Поди от нас, черен чуж человек, в степи широкие, в степи далекие, в края печенежские, откуда родом ты, там тебе и место! — говорил тем временем Обережа, обходя костер кругом и поводя перед огнем своим можжевеловым посохом. Чернава тихо повторяла речи волхва по-печенежски, чтобы дух мертвеца лучше понял. Назад не оглядывайся, в стороны не поворачивайся, своего коня седлай, в свою сторону поезжай, где деды твои теперь живут, там тебе и житье!

Оружие из могилы Обережа унес к себе, успокоенные белгородцы снова принялись за работу. Только Чернава до самого вечера сидела над кострищем, грустно покачивая головой и тихо бормоча что-то по-печенежски.

* * *

На другой день работа на валу продолжалась. Людское движение переместилось в сторону, белгородцы брали землю из других оврагов, обходя подальше черное кострище над могилой печенега. И все же, несмотря на старания волхва, они не избавились от опасений полностью. То, что печенежского мертвеца нашли так близко от города, да еще и в тревожный месяц травень, всем представлялось дурным, угрожающим предзнаменованием.

Поодаль от стен, на месте маленького белгородского жальника, тоже копошился народ — по большей части женщины, старики и старухи, дети и подростки. В эти дни, когда на полях появились первые ростки ячменя и пшеницы, нивам была особенно важна благосклонность небес. Кого еще просить о помощи, как не предков, живущих ныне в Верхнем Небе, где Сварог хранит запасы небесной влаги? Поэтому на дни появления ростков приходился второй после Радуницы срок весеннего поминания умерших. Те, кто за недолгие годы существования Белгорода успел похоронить здесь кого-то из родичей, теперь пришли на могилы с угощениями-жертвами и плакали, причитали, бились о землю, словно хотели достучаться в эту дверь, навсегда закрывшуюся за их близкими.

Погляди-ка, мое ладушко,

На меня на горемычную!

Не березонька шатается,

Не кудрявая свивается,

То качается-свивается

Твоя да молода жена!

Ты скажи-ка своему дитятку,

Наставь-ка на ум на разум,

Кто его поить-кормить будет,

На кого нам теперь понадеяться?

Женщина во вдовьем темном повое припадала к земле, как березка под жестокими порывами бури, ударялась лбом о траву, заходилась отчаянным криком, словно муж ее ушел в Сварожьи луга только вчера, а не пять лет назад. Но пусть же он видит, слышит, как убиваются по нем жена и сын, пусть знает, как им без него тяжело, и не оставит их без помощи. Мальчик лет восьми хмурился, слушая материнские причитания. Его тоже тянуло заплакать, но он крепился — ведь теперь он единственный в семье мужчина, одна опора матери.

Крики и слезные вопли причитальниц долетали до работавших возле валов. Мужики оглядывались, недовольно качали головами. После недавних страхов из-за печенежского мертвеца слушать оклич покойных было неприятно — смерть снова напоминала о себе.

Старший городник Надежа с утра, по обыкновению, был на крепостной стене, наблюдая за работами. Медвянка увязалась за отцом и прогуливалась от одной скважни к другой, оглядывая окрестности. Вид, открывавшийся с огромной высоты белгородских стен, никогда не мог прискучить. Должно быть, сами боги из своих небесных палат вот так же видят землю, неоглядно-широко раскинувшуюся внизу. Яркая зелень луговины с черными, белыми, бурыми пятнами пасущихся белгородских коров, блестящая под солнцем вода Рупины, чистое голубое небо — это было всегда, но человеческий взор не устает любоваться красой Матери-Земли. В ясный день с заборола было видно далеко-далеко, на востоке можно было разглядеть блеск широко разлившегося Днепра. Медвянка уверяла, что видит и саму киевскую Гору, но Надежа ей не верил ведь — до Киева отсюда целых восемнадцать верст.

Но сегодня Медвянке было невесело — она не любила погребальных причитаний, ее жизнерадостному нраву были противны упоминания о смерти и горести, так не вязавшиеся со светом и свежестью весны. Слушая рыдания, долетавшие до заборола с жальника, она пожалела, что не осталась дома.

У надворотной башни мелькнуло что-то красное.

— Ой, горюшко мое! — в притворной досаде воскликнула Медвянка, разглядев издалека знакомо развевающийся плащ. — Опять Явор идет! Идет, страхолюдина! Куда ни пойду — он тут как тут, за мною следом! Хоть в погреб прячься и со двора вовсе не ходи!

— А что ты на него так ополчилась? — спросил Надежа. — Чем он тебе не хорош? Тысяцкий его жалует, глядишь, и сотником будет.

Но Медвянка была непреклонна и со смехом мотала головой.

— Да куда ему в сотники, с таким-то носом!

Надежа неодобрительно покачал головой. Выдавать силой было противно воле богов, да и не смог бы такой любящий отец, как Надежа, в чем-то принуждать свою дочку. Не теряя надежды убедить не в меру разборчивую девицу, что лучше Явора ей жениха не найти, городник раз за разом заводил с ней разговор об этом.

Повернувшись, чтобы поздороваться с Явором, Надежа вдруг увидел, что к нему приближается еще один знакомец — Добыча. Нетрудно было догадаться, чего он хочет, и эта встреча вовсе не обрадовала старшего городника.

— Уж прости, друже, что от работы тебя отрываю, — с непривычным подобострастием заговорил Добыча, поздоровавшись и даже поклонясь. — Сам знаю, как досадно, когда дело стоит — мне ли не знать! О том и хочу тебе челом бить — отпустил бы ты с вала моих людей! А я тебе тоже удружу по-соседски. Свинью утром забили…

— Слышал я, слышал, как свинья твоя визжала! — Надежа усмехнулся, понимая, куда клонит старший замочник. — А печенегов не хочешь ли свининкой угостить? Да они, говорят, до нее не охочи.

Медвянка тем временем отбежала по стене подальше и притворилась, будто наблюдает за женщинами на жальнике и знать не знает никаких десятников со сломанными носами. В последние дни она сомневалась, не слишком ли сильно одолжила Явора подаренным платочком, и решила держаться с ним построже и попрохладней.

Поклонясь Надеже, Явор подошел к ней.

— А ты что же, душа-девица, родичам пирогов не печешь? — спросил он, поздоровавшись.

— А моих тут нет никого, — беспечно ответила Медвянка. — У меня деды-бабки под Вышгородом схоронены. А пока в Белгороде живем, у нас никто не помер, только дядька, материн брат, да и он не здесь… А ты-то чего по стене гуляешь? Или тебе службы мало? Так пошел бы людям помог, — Медвянка насмешливо кивнула вниз, где Громча и Сполох вдвоем тащили волокушу с землей. — Что же твоей силе зазря пропадать?

— Моя-то сила не пропадет, у меня дело иное, — сдержанно ответил Явор и замолчал.

Этими словами Медвянка напомнила ему самые горькие обиды, самый тяжкий день, когда он готов был бежать от нее хоть в чудской поход. Но она была слишком хороша, красота ее слишком влекла, несмотря на боязнь отказа и новых насмешек. Явор помнил, как она смехом отвечала на его слова о любви, но теперь у него был ее платок — знак приязни, повод к надежде. И в прошлые годы — на весенних игрищах в роще, на зимних посиделках у боярыни Зориславы — Медвянка играла с ним, что-то недосказанно обещала лукаво-ласковыми взорами, но потом ускользала, как белка, ничего не позволяя и оставляя в той же растерянности. Явора измучило это метание, и история с чудским походом истощила его терпение. Подаренный платочек сильнее, чем все прежнее, повеял на него теплым ветром надежды, и Явор устремился вперед, не в силах больше ждать и мучиться сомнениями. Так он кабану на загривок прыгал: удержусь — моя взяла, не удержусь — затопчет, знать судьба!

— Ладно, не смейся! — примирительно сказал Явор, и голос его внезапно стал глуховатым и прерывистым. — Ты меня давеча выручила, платок дала — хочу теперь тебе в ответ подарок подарить. Посмотри-ка.

Чуткий слух Медвянки уловил перемену в его голосе, и она догадалась — для нее приготовлено что-то необычное. Глаза ее заблестели любопытством, она оторвалась от проема заборола и повернулась к Явору.

Он показал ей что-то маленькое в полураскрытой ладони, но не протянул руку, а держал перед собой, заставляя Медвянку подойти ближе. Она пренебрежительно повела бровями — дескать, не очень-то мне и занятно, что ты там принес. Но любопытство было тем врагом Медвянки, перед которым она всегда оказывалась бессильна. Словно бы нехотя, из одной вежливости, Медвянка подвинулась ближе к Явору и заглянула в его ладонь.

— Ну, что у тебя там? — небрежно спросила она. — Головастика поймал?

На ладони Явора лежал серебряный перстенек с черненым узором — солнечным крестиком в круге. На миг Медвянка застыла — такого подарка она не ожидала. Для нее все предыдущее было только игрой, и она не задумывалась, что это значит для Явора. Даже подарив платок, она не придала этому большого значения. Но Явор не смеялся и не смеха теперь ждал в ответ. Если бы она теперь приняла перстенек, то этим позволила бы Явору за себя свататься. Сейчас ей предстояло решить свою судьбу: или принять перстень и завтра ждать сватов, или отказаться и продолжать беспечальное девичье житье. На миг пестрое и шумное виденье свадьбы соблазнительно мелькнуло перед взором Медвянки, но она была достаточно умна, чтобы помнить: за свадьбой придет новая жизнь. Хлопоты о муже, скотина, печка и погреб, плачущие дети в люльках… Прощайте, заботы отца и матери, песни и пляски в весенних хороводах, венки и ленты, любовные взгляды парней. И все ради десятника со сломанным носом! Нет, этого она не хотела.

— Вот уж невидаль! — Быстро справившись с растерянностью, Медвянка небрежно-равнодушно повела плечом и отвернулась. — Мне батюшка и не такие дарит.

— Так то батюшка! — ответил Явор. Она опять хотела ускользнуть, но он твердо был настроен добиться ответа. Прямой и открытый нрав его не позволял темнить и умалчивать в таком важном деле. — Пойди за меня! — воскликнул он, стараясь наконец убедить ее. — Я тебя не обижу, ни в чем ты отказа знать не будешь, ни в платье, ни в уборах, только полюби меня, как я тебя люблю!

Медвянка отвела глаза, не зная, что сказать. Она не хотела соглашаться, но язык не поворачивался отказать прямо, ей был неприятен такой открытый разговор — гораздо веселее было играть и увиливать, оставив решение на «когда-нибудь потом». Но Явор больше не мог терпеть недомолвок.

— Хватит тебе тянуть! — Схватив Медвянку за плечи, он с силой повернул к себе и горячо заговорил, уже не выбирая слов, сердясь на нее и желая ее добиться. — Третий год веретеном вертишься, да я тебе не пряслень! Знаешь ведь, чего я хочу, так говори прямо, — или сватать буду, или морочь кого другого!

Такой напор рассердил Медвянку, она вырвалась и вскинула на него заблестевшие глаза, нахмурила тонкие брови. На себя бы посмотрел сперва — а она еще в чем-то виновата! Очень ей надо!

— Пусти! — гневно воскликнула она. — Я-то тебя на веревке не держу, сам ходишь, а не по нраву — шелкова тебе дорога! Когда заря утренняя с зарей вечерней сойдутся, тогда я за тебя пойду! И перстня твоего мне не надо!

Явор не старался ее удержать, он задохнулся от обиды и возмущения, но взял себя в руки, чтобы не сорваться, не наговорить такого, о чем потом пожалеет; взгляд его стал так гневен и страшен, что Медвянка испугалась и подалась назад. Явор перевел дыхание и сжал перстенек в ладони.

— Ну, как знаешь, — отрывисто, глухо выговорил он. Могильный холм быстро вырастал над его надеждами на счастье. Но Явор умел владеть собой — по лицу его Медвянка не узнала, как сильно его ранил отказ. Явор не был самонадеян, но он знал себе цену. Он был оскорблен ее пренебрежением, и обида в первые мгновения заглушила даже боль разочарования. Боги даруют сердцу спасительный щит — когда удар очень силен, боль чувствуешь не сразу.

— Не хочешь — твоя воля, с земным поклоном просить не буду. Поищи себе других, у кого носы покрасивее! — окрепшим голосом резко бросил Явор, повернулся и пошел прочь.

Медвянка смотрела ему в спину, и теперь ей не хотелось смеяться. Пренебрежение на ее лице сменилось растерянностью, она стала даже не похожа на себя. Ее неприятно задел вдруг посуровевший голос Явора и его погасшее лицо. Она стояла у скважни, глядя, как Явор широкими шагами удаляется от нее по заборолу к воротной башне, и ощутила вдруг непривычную, неприятную пустоту в сердце. Вьющийся на ветру красный плащ Явора убегал все дальше, словно погасал, уменьшаясь, язычок пламени. Ей показалось, что он уходит совсем, и она испугалась вдруг возникшей пустоты — не рядом с собой, а везде.

Укатилося красно солнышко

На веки да вековечные!

Как я без тебя буду жить-горевать,

Кто мне скажет слово приветное? —

долетал до нее пронзительный голос с жальника, словно причитала сама тоска-сирота.

«Вот развопились! — с досадой подумала Медвянка. — Словно весь белый свет схоронили!» И сходство погребальных причитаний со свадебными больно укололо ее сердце. Медвянка чуть не заплакала от тоски. Она сердилась на Явора, на женщин у жальника, сама не знала на кого. Хотелось скорее все исправить, как снимают перекипевший горшок с печи — раз, живее хватай через тряпку, и беды как не бывало. Но что исправишь в неразрывном круге жизни и смерти? Сами боги порою смертны и бессильны изменить мировой закон.

Желая скорее прогнать неприятный осадок из сердца, Медвянка подошла к отцу и Добыче послушать, о чем они говорят. А городник и замочник были так заняты своей беседой, что не заметили ни внезапного ухода Явора, ни непривычного темного облачка на лице Медвянки.

— Твое дело понятное, друже, без работы сидеть всякому невесело, — тем временем говорил Надежа старшему замочнику. — Да не меня тебе надо просить, а князя печенежского. Сам знаешь, на дворе месяц травень, а наш-то князь на чудь ушел. Прознают печенеги — и тут как тут, а у нас вал расползается. А кабы не печенеги, разве стал бы я твоему делу вредить да прочий люд от работы отрывать?

— Да с чего им теперь на нас идти? — не отступал Добыча. — В прошлый год приходили, сеча была великая под Васильевом, а в сие лето не пойдут они на нас, других путей поищут.

— Сами тебе и сказали? — с усмешкой спросил Надежа. — Прошлым летом они на Стугне много бед натворили, городки тамошние повредили. Васильев-то князь отстоял, а Мал Новгород теперь лежит разоренный. Через него им теперь на нас дорога открыта. Поди, возле Мала Новгорода уже и рыщут…

— Да как же знать? А может, не рыщут, может, у них и в мыслях нет на нас идти, а мы даром людей мучим? — напористо возражал Добыча. Ему очень хотелось, чтобы так оно и было, и потому он верил, что так оно и есть. Но Надежа не был склонен закрывать глаза на опасность и считать, что спрятался от нее.

— Слышали бы тебя боги, я первый был бы рад! — отвечал он. — А как знать? Вот ежели бы съездить туда… Теперь там дружины нет, вестей для нас слать некому. Уж если печенеги на нас идти готовятся, то не иначе как через Мал Новгород. Послал бы тысяцкий дозор в Мал Новгород съездить. Коли орда поход готовит — тамошние люди должны печенежские дозоры видеть. А ежели на Стугне все тихо-покойно — отпущу твоих людей с вала.

— Это я улажу! — обрадовавшись хоть такой уступке, заторопился Добыча. — С тысяцким теперь же потолкую. Здоров будь да жди вестей!

И он заспешил прочь. Добившись хотя бы половины успеха у Надежи, он верил, что добиться второй половины у тысяцкого будет еще легче.

* * *

Гулять Медвянке больше не хотелось, и она вернулась домой. Дома Лелея хлопотала по хозяйству, Зайка возилась на полу со щенком. Медвянка взялась было за шитье, но не столько работала, сколько вертелась и болтала, стараясь развеселиться.

— Да не крутись, сама ж уколешься! — наставляла ее мать. — И кто тебя такую только замуж возьмет?

И мать все про то же! Медвянка отложила шитье, повела руками и плечами, словно собираясь плясать, и запела:

Недозрелая калинушка —

Ее нельзя заломать,

Не доросла красна девица —

Ее нельзя замуж отдать!

— Вот правда истинная! — подхватила мать. — Только петь ты и ловка! А ведь в кресень тебе семнадцать лет будет — замуж пора, да жениха где взять?

— Вот уж добра не занимать! — воскликнула Медвянка, почти обидевшись. — Мне сегодня Явор хотел перстенек подарить!

И тут же пожалела, что созналась в этом. Лелея уронила решето на стол и негодующе всплеснула руками.

— Да неужто вправду? А ты не взяла? — напустилась она на дочь.

В полном согласии с мужем она мечтала выдать Медвянку за Явора, но боялась, что десятник так и не надумает посвататься к такой егозе, не пригодной к серьезному делу. II вот глядите — он посватался, а эта трясогузка отказалась!

— Себе счастья не хочешь, так хоть о родичах подумай! — гневно выговаривала Лелея. — Ах, Мати-Макоше, вразуми ее, голову овечью! Да о чем ты только думаешь? Или хочешь до старости в девках резвиться? Да Явор во всем Белгороде лучший жених, на него все девки зарятся! Поди, поди за него — сапоги будешь носить, в серебре ходить! А там, боги смилуются, Явор себе от князя село какое выслужит — боярыней станешь!

Село в воображении Медвянки было слишком туманным будущим, а вот мысль о красивых красных сапожках, на которые она получила бы право, став женой кметя, и правда отчасти привлекала ее. Но Медвянка упрямилась и с принужденным смехом качала головой.

— Куда ему в женихи! Пусть сперва себе нос поправит да лицо ототрет, а то его солнце обожгло, вроде печного горшка стал. Пусть другие девки за него хоть подерутся, а мне такой и даром не надобен!

— Разборчивая невеста век в девках будет! Что же нам, по самую смерть с тобой нянчиться? Вот беда нам с тобой! Другой бы отец давно хоть за рябого, хоть за горбатого бы отдал, только б с рук сбыть такое беспокойство. А наш-то ласковый — бережет тебя! Тебе не Ладу с Ярилой слушать надо, а головою думать, и не такого искать, на кого сердце горит, а с кем жить хорошо будешь. Ярила-то поиграет да прочь ускачет, а век-то долог будет с мужем жить!

— Боюсь я Явора, у него рука тяжелая, что не так — и прибьет! — будто шутя, сказала Медвянка матери. — Неужто ты, матушка родная, меня хочешь такому отдать?

— Да тебя и прибить не грех — самое верное дело! Медвянка снова взялась за свое шитье, ничего не отвечая. Этими речами она пыталась не столько убедить мать, сколько себя успокоить. Как она ни

109 старалась, а все не могла прогнать беспокойства, оставленного беседой с Явором. Его гневно-горестный взгляд стоял у нее перед глазами, горячий и резкий голос звучал в ушах. В сердце Медвянки прорастало что-то, похожее на смутное сожаление. В ее мире всегда было ясно и весело, а размолвка с Явором вдруг так грозно нарушила этот мир, что Медвянка и сама удивилась, — она не знала раньше, что Явор занимает в ее жизни такое большое место. И зачем он только надумал свататься! С ранней юности любовь Явора была дана ей неотъемлемо, как собственная коса, Медвянка никогда не лишалась ее и не имела случая оценить. А теперь не могла избавиться от ощущения какого-то несчастья, потери, как ни старалась его прогнать. Это он ее обидел, убеждала она себя, с необыкновенной прилежностью сшивая бок новой рубашки. Разве не обидно, что он так ушел от нее, — была бы на забороле дверь, непременно бы хлопнул посильнее, чтобы дом содрогнулся до самого конька. Но вместо обиды девушка чувствовала уважение к Явору — уговорами он бы только уронил себя в ее глазах. Пожалуй, в Яворе не было ничего смешного, вот разве что нос…

— Дай ему Макошь жену получше тебя! — в досаде приговаривала Лелея, так яростно меся тесто, что стол, на котором стояла квашня, ходил ходуном, — Поумнее и подельнее тебя! А ты у нас, красавица невиданная, только дураку в жены сгодишься, — да у нас в городе и дураков таких мало!

Медвянка обиделась, но в душе испугалась — а вдруг Явор и правда с горя полюбит другую девушку? Ведь о нем и боярышни вздыхают! Вот хоть Сияна — ей и нос его нипочем, перед всем народом заступилась и хвалила… Нет, не может быть, чтобы Явор, который каждый день искал с нею встречи, вот так разом бросил и забыл ее или нашел другую… Нет, нет, никакой другой не может быть, потому что лучше нее нет девушки во всем городе и Явор может любить только ее! Но не идти же, в самом деле, за него замуж! И некрасивый он, и слова толком не скажет, и… Медвянка не знала, в чем его обвинить, как оправдать свой отказ, кроме нежелания брать на себя тяжелый воз забот замужней жизни. Слишком хороша была девичья воля, слишком нравилось ей восхищение всех белгородских парней и заезжих кметей. Но и любви Явора ей было жаль лишиться. За два года она привыкла думать, что он любит ее; он стал чуть ли не лучшим ее украшеньем, и теперь она была как ограбленная. И ведь выходит, сама себя и ограбила! Медвянке хотелось бы сохранить и Явора, и волю, ну, хотя бы еще на одно лето. А потом… Но Медвянка никогда не заглядывала в будущее дальше завтрашнего дня. Однако сейчас на душе у нее было смутно, мысли о размолвке с Явором не отпускали и покалывали, как заноза.

С бездумной торопливостью схватившись за свое шитье, Медвянка наткнулась на иголку, вскрикнула и сунула палец в рот. «Вот уже Макошь гневается! » — отчаянно подумалось ей.

— Парень вспоминает! — завопила Зайка и захлопала в ладоши, смеясь и болтая ножками в маленьких поршнях, таких же, как у сестры, нарядно продернутых крашеными ремешками, но сильно обтрепанных от постоянного гулянья. — Явор, Явор!

— Да ну тебя! — вскрикнула Медвянка со слезами в голосе. — Мала еще рассуждать! Из детской рубашки не вылезла, а все про парней!

Боль в уколотом пальце исчерпала ее душевные силы; бросив шитье на пол, Медвянка выбежала вон из клетуши. Чуть ли не впервые в жизни ей хотелось побыть одной.

* * *

В полдень, когда Надежа явился домой обедать, Медвянке пришлось выслушать еще один поток причитаний матери и упреков. Правда, Надежа рассердился меньше, чем жена. Более склонный по своему нраву верить в лучшее, он думал, что не все еще потеряно. Явор не из тех, кто легко отступается и быстро меняет свои привязанности, а дочь уж как-нибудь да можно уговорить.

От этого разговора Медвянку избавил гость — Радча, третий и любимый сын Добычи. Это был высокий и худощавый парень, на вид ленивый и ко всему равнодушный. Свои прямые русые волосы он долго не позволял матери стричь, и они падали ему на узкие плечи, на лоб, прятали серые глаза, смотревшие умно и внимательно. Несмотря на внешнюю лень, именно Радча подавал отцу наибольшие надежды, в нем Добыча находил наибольшие способности к хитрому ремеслу замочника. В кузне с Радчи слетали вялость и сонливость, а во время вынужденного перерыва в делах именно Радча больше всех скучал. Потому он и взялся за поручение, с которым в иное время послали бы холопа.

Войдя, Радча сперва поклонился висящей у входа глиняной фигурке богини Макоши, охраняющей дом и семью, а потом и хозяевам. Глянув на Медвянку, он сделал скучное лицо — Добыча мечтал сосватать их, но Радча надеялся, что до этого не дойдет. Мужу Медвянки жизнь будет беспокойная, а Радча не любил беспокойства.

— Отец прислал сказать — тысяцкий согласен дозор выслать в Мал Новгород, — обратился Радча к старшему городнику. Озорная Зайка дергала его за рукава и пряталась за его спину, когда он оборачивался. Изловчась, он дернул-таки девочку за рыжеватую косичку и добавил: — Завтра же поутру едут.

— Это хорошо! — одобрил Надежа. — А кто едет?

— Явор-десятник с гридями.

— Явор! — воскликнула Медвянка, не удержавшись. Теперь ей было интересно, о чем думает Явор и что собирается делать.

— Ну, кланяйся отцу да скажи, что я от своего слова не отступлюсь, — сказал Надежа, отпуская Радчу восвояси. — Коли у Мала Новгорода все мирно, отпущу ваших людей с вала. А коли будут тревожные вести, пусть Добыча на меня не гневается, вина не моя.

— А Мал Новгород — это где? — спросила любопытная Зайка.

— Да на Стугне, — ответил ей отец. — Три года всего, как поставил его князь печенегов сторожить, да боги не помиловали — прошлым летом его хан печенежский взял и разорил весь.

— А что там теперь?

— Чему там быть? Одно пожарище. Говорят, осталось там кое-какого народу по щелям, и то самая малость…

— А там степи близко?

— Почитай, самые степи и есть. Там межа — по сю сторону Стугны наша земля, а по ту — печенежская.

Лелея тем временем снова принялась причитать и утирать глаза краем платка. Разговоры о Малом Новгороде и погребальные вопли растревожили ее горе. Младший брат Лелей, Ярец, служил в дружине Малого Новгорода и прошлым летом погиб. Там же, возле разоренной крепости, он и был погребен, и не кто иной, как Явор, привез семейству городника горькую весть. Лелея, любившая брата и чтившая родовые обычаи, еще пуще горевала оттого, что не может помянуть и угостить умершего родича как положено.

— Ой, братец мой бедный! — приговаривала она. — Так и лежит он в чужой степи, непомянутый, неуваженный! И на Радуницу мы не собрались съездить, все с походом этим проклятым, будто нам до него какое дело есть! Люди вон уже второй раз покойничков окликают, а мы как бесколенники какие!

— А пустите меня, я съезжу на дядькину могилу! — вдруг сказала Медвянка.

— Что это ты надумала? — удивился Надежа.

— И на Мал Новгород поглядеть любопытно, и надо же родича почтить. Чай, не чужой он мне, а матери брат родной! — значительно сказала Мед-вянка. Но такое сильное чувство долга в ней проявлялось только тогда, когда оно совпадало с ее желаниями, и родители прекрасно об этом знали. И сейчас ее толкала в поход вовсе не память о дядьке. Ей нестерпимо было думать, что Явор больше ее не любит. Целый день мысль об этом томила ее и мучила, и Медвянка не выдержала. Ей хотелось, чтобы все стало как прежде, и ради этого она даже готова была сама пойти к Явору мириться. А справиться с размолвкой Медвянка думала без труда — разве Явор перед ней устоит?

— Вот ведь вздумала! — Лелея мигом осушила слезы и изумленно всплеснула руками. Ей бы и в голову не пришло, что опасные степи, где всякому путнику грозит смерть или полон, могут вызвать у кого-то любопытство и желание туда попасть. Даже долг перед умершим родичем для нее не перевешивал угрозы. — Девка — да в степи! Да в травень, да на Стугну! Ума лишилась! Давай за шитье садись! Работа — она всегда от глупости лечит. Еще и плетка хороша. Будь тебе другой отец…

— А как же дядька Ярец? — не сдавалась Медвянка. — И году нет, как он погиб, а мы и могилу забросили! Что же, одни Карна и Желя над ним карить будут вовек, словно у него и родичей нет! Стыд-то какой перед людьми!

— Да как же теперь и найти могилу-то? Там могил этих — что грибов в лесу!

— Да ведь Явор едет, он знает, где дядька схоронен!

— Верно, — со вздохом подтвердил Надежа. — Он сам же и хоронил…

— Батюшко, пусти меня в Мал Новгород! Раз Явор едет, ты и меня можешь пустить без опаски, уж он-то меня убережет! — принялась упрашивать Медвянка.

— И говорить нечего! — перебила ее мать. — Обезумела, прямо печенегам под петлю! Жизнь да воля тебе надоела! Люди, бегите за Обережей, — сглазили девку, может, хоть он ей разум воротит!

Но Медвянка не отставала. Отпор матери ее не смущал — она надеялась уговорить отца. И чем дольше она уговаривала, тем сильнее ей хотелось ехать. Ей любопытно было повидать Мал Новгород, Стугну, о которой столько говорилось вокруг нее. А как все в Белгороде удивятся, узнав, куда она поехала! Никому другому и в голову не пришло бы подобное, а Медвянке еще больше хотелось сделать то, чего никто не делал.

Сначала Надежа никак не позволял ей ехать, но под вечер сдался.

— Боги милостивые, нету моих больше сил! — объявил он, падая на ступеньку у порога и сжимая в ладонях гудящую голову. — Кто там едет-то? Явор? Вот ежели Явор тебя на свою голову возьмет — поезжай, и далее спрос не с меня!

Медвянка радостно взвизгнула и побежала на княжий двор искать Явора. Ее провожал крик неугомонной Зайки: «Я тоже хочу-у-у! »

— Ты что, господине мой, ума лишился? — недоуменно воскликнула Лелея. — Куда…

— Пущай бежит! — Надежа устало махнул рукой. — Может, хоть помирятся…

Причитая, Лелея, однако, затеяла печь блины в жертву умершему, варить яйца, а Зайка деловито принялась разрисовывать их разноцветными узорами.

* * *

Медвянка недаром укололась — целый день Явор только о ней и думал. Он то бродил по воеводскому двору, то сидел в шумной гриднице среди людей, никого не видя и не слыша, то уходил в дружинную избу, где ночевал, но нигде не мог найти себе места, везде ему было постыло. Мужчины, напившиеся на жальнике пива и браги в честь умерших, теперь распевали песни, а Явора это только раздражало. Все лица вокруг казались ему неприятны и пусты, он сделался мрачен и неразговорчив и чувствовал себя несчастным, как никогда в жизни. Надежда добиться ответной любви Медвянки оказалась сильнее, чем он думал, и от ее отказа он страдал сильнее, чем предполагал. Все теперь было Явору безразлично, день тянулся долго-долго, как год, а будущее выглядело тоскливо и безотрадно — впереди простиралась вереница таких же унылых и пустых дней. «Плачет тоска и рыдает, по белу свету блуждает, и тоски той есть не заесть, пить не запить, спать не заспать, никакой думой не задумать», — сама собой вертелась у него в голове старая песня, и на сердце было то же — тоска и отчаяние. Только Медвянка заставила его задуматься о женитьбе; казалось, она — суженая, единственная, данная богами. Думалось: вот судьба, и будет так, потому что не может быть иначе. Но Макошь и Лада только поманили его счастьем и жестоко обманули! В отчаянии Явор чуть не выбросил и платок Медвянки, теперь выглядевший пустой насмешкой, и перстенек, но все же не смог с ними расстаться. Они были ему дороги, как память о надежде. Мысль о другой девице даже не пришла Явору в голову: Медвянка казалась ему единственной на свете — милее света белого, милее солнца красного, а все другие рядом с ней были скучными и неприглядными. «Сорвался! — думал о себе Явор, вспоминая кабаний лов, и закрывал глаза, словно ему было больно смотреть на свет. — Лучше бы кабан меня тогда затоптал! » Явор стыдил сам себя — такие помыслы недостойны мужчины! — но ничего не мог с собой поделать. Ладно. Как рана — сожми зубы и терпи. Пройдет. Забудется.

Безо всякого участия выслушал Явор тысяцкого, велевшего ему взять завтра свой десяток и отправиться в дозор к Стугне, к Малу Новгороду. В другое время это поручение живо заняло бы Явора, а теперь ему было все равно, ехать куда-то или оставаться дома. Он думал о конях, об оружии, о припасах на дорогу, о выборе лучшего пути, о том, что не худо бы взять кого-нибудь, кто по-печенежски разумеет, Изрочена у тысяцкого попросить, — мало ли что повстречается? А в душе его, как вода подо льдом, все текла и текла боль. Наверное, протечет и забудется. Но не сразу.

— Я тебе когда еще велел щит отчистить? — сурово выговаривал Явор самому младшему из гридей своего десятка, только прошлым летом посвященного из отроков в кмети, Спорышу. Лицо Явора было спокойно, голос тверд, и никто не мог догадаться, что творилось в его сердце. — Рожу-то небось с утра умыл, волосья расчесал, а щит у тебя — будто на нем глину месили. Воину краса оружие, забыл, чему учили? Я тебе не кощунник, по три раза одно запевать не стану, — завтра увижу щит заляпанный, так вместо дозора к батьке в село поедешь, навоз отгребать.

Спорыш, румяный юркий парень восемнадцати лет, виновато склонил голову, молил Яровита пронести грозу и молчал — знал, что Явор любит оправдания не словами, а делами. И младший из Небесных Воинов услышал — краем глаза Спорыш заметил, что лицо Явора вдруг дрогнуло и изменилось и смотрит он не сюда, а поверх его головы на двери гридницы.

— Явора не видали? — послышался звонкий, всему Белгороду знакомый голос Надежиной дочки.

Смело и без смущения расталкивая всех по пути, девушка-огнецвет вбежала в гридницу, а Явор смотрел на нее и не верил своим глазам. Он никак не ждал увидеть ее сегодня снова и не желал этой встречи — ни сегодня, ни завтра, никогда! Она казалась ему чужой, но больно ранила одним своим видом. Ее оживление было так несхоже с его тоской, что на миг Явор даже возненавидел ее. Быстро повернувшись, Явор хотел уйти, но тут Медвянка его заметила.

— Вот ты где! — воскликнула она и устремилась к нему через гридницу с такой поспешностью, которая еще вчера сделала бы его счастливым. — А я тебя везде ищу — чего только про меня завтра говорить станут! Как не надо, так тебя конем не объедешь, а как надо, так не дозовешься!

— Чего же тебе надо-то от меня? — досадливо, зло спросил Явор. Он хотел бы сдержаться, быть спокойнее, но боль и ярость клокотали в нем и искали выхода. Как Медвянка не щадила его, так и он не собирался щадить ее теперь. Уперев руки в бока, он выпрямился и вскинул голову, нарочно выставляя напоказ свой сломанный нос. — Не ошиблась ли ты второпях, боярышне-свет, не княжича ли какого, ликом ясного, искала? Я-то, горшок чумазый, тебе не сгожусь!

Медвянка растерялась, запнулась в двух шагах от Явора, словно под ногами у нее вдруг треснула земля, и изумленно посмотрела в его непривычно жесткое лицо. Она не знала, что эта жестокость — от боли, и испугалась, как будто добрый домашний пес вдруг оскалил на нее зубы по-волчьи. Явор никогда не разговаривал с ней так резко и не смотрел так враждебно. Неожиданно она почувствовала, что может и не получить того, чего хочет. Чуть ли не впервые в жизни Медвянка не нашла слов — не знала, как с ним теперь говорить, и молчала.

Но как Медвянка была не жестока, а только легкомысленна, так и Явор был горд, но не обидчив и не мстителен. Видя смятение на лице девушки, он смягчился. Сорока она глупая, так не равняться же ему с ней! Тоже, нашел супротивника!

— Ну, коли правда меня искала, так вот он я, — чуть погодя сказал он. — Нашла — так говори зачем. Не тяни, мне дела много, тысяцкий завтра на Стугну посылает.

Его голос был почти спокоен, но отрывист, а лицо и глаза говорили: сказывай, чего надо, и уходи! Больше нам с тобой говорить не о чем.

— Вот затем и искала, — выговорила Медвянка, стараясь одолеть смущение. Взгляд Явора давил ее, какая-то сила толкала прочь, но она не сдавалась. — Возьми меня с собой в Мал Новгород.

— Чего?

Явор даже наклонился к ней, думая, что плохо расслышал. И Медвянка впервые заглянула ему в глаза. Впервые в жизни она обратила внимание на чьи-то глаза — до сих пор ей довольно было знать, что все восхищаются ею. Впервые за два года она заметила, какого цвета у него глаза — серые с зеленоватым отливом, и на миг забыла обо всем, вглядываясь в них. Глубокие глаза мужчины смотрели на нее с достоинством и отчуждением, и дубовый пол покачнулся под ногами Медвянки. Все вдруг стало не так, как она привыкла думать. Явор вдруг стал совсем не тот, и этот новый Явор был гораздо важнее и интереснее прежнего. Льдина оторвалась от берега и несла ее, покачивая, по бурной реке в неизвестные дали.

Почти бессознательно Медвянка повторила свою просьбу, но тут же овладела собой и стала настаивать с прежним жаром. Теперь ее влекло уже не к дядиной могиле и не к Малу Новгороду, а к самому Явору.

А Явор был так изумлен, что не заметил произошедшей в ней перемены. На лице его ясно виделось убеждение, что Медвянка сумасшедшая. И это выражение его лица, которое она только что видела на лице у своей матери, помогло Медвянке прийти в себя.

— Дядька мой Ярец там погребен, а мы на могилу его ни разу не ездили, — пояснила она свое удивительное желание. — Ты ведь знаешь, где его могила?

— Знаю, — растерянно согласился Явор, не в силах сразу охватить рассудком утреннюю жестокость Медвянки, ее нынешний приход, да еще вдруг возникшую тень дядьки Ярца. Медвянка и Мал Новгород, сердечные печали и обязанности службы не вязались в его сознании.

— Да как же ты не боишься? Пора ныне опасная, а еще на Стугну!

— А чего мне бояться? — Медвянка и в самом деле не знала страха, просто не верила, что ей что-то может грозить. — На наш берег печенеги просто так не ходят. А пошли бы — на витичевской веже огонь бы зажгли. А раз их нету, то и залаза нету. Возьми меня, ну что тебе стоит? Много ли трудов? — уговаривала Медвянка. Еще утром тот, прежний Явор готов был взять ее даже замуж, а вот что скажет этот, новый? Теперь Медвянка далеко не была уверена в своей власти над ним и так сладко улыбалась ему, так умильно заглядывала ему в лицо, как только умела.

И старания ее не пропали даром. Такого Явор от нее не дожидался раньше и не ждал теперь, сердце его теплело, только где-то в глубине еще оставалось недоверие. Медвянка тоже стала совсем не та, что утром, на забороле. В душе Явора мешались удивление, недоумение, даже любопытство, как к чему-то постороннему, и тянулся робкий росток надежды, что далекое снова станет близким, желанным и возможным. Так сразу в этом не разобраться — Явора снова потянуло к Медвянке, хотелось не разлучаться с ней никогда.

— А отец-то твой что говорит? — спросил он, последним усилием разума стараясь предотвратить явно безрассудную затею. Он понимал, что это безумие, но ему уже хотелось взять Медвянку с собой.

— А отец сказал: коли ты возьмешь, он отпустит! — с чистой совестью ответила Медвянка, не рассказывая, конечно, как добилась этого.

И Явор согласился. За этот день он пережил по вине Медвянки слишком много — во второй раз похоронил было свою надежду, а теперь вдруг обнаружил, что она не умерла, а снова потихоньку выползла на свет и грелась в лучах ясного взора Медвянки. Вера в ответную любовь живуча и упряма, она не хочет умирать. При первом же едва заметном проблеске тепла она оживает опять и готова мгновенно набрать силу.

* * *

На другой день на самой заре Явор постучался у Надежиных ворот. Детинец еще спал, нигде не скрипели двери, девки с ведрами не спешили к Обережиному колодцу, даже хозяйки не поднялись еще и не топили печки. Только на воеводском дворе уже слышался говор, конское ржанье, позвякивание железа и скрип ремней — десяток воев собирался в дозор. Новый день пришел буднично и трезво, принес нешуточные заботы, и Явор с удивлением оглядывался на вчерашнее: да полно, было ли это наяву или приснилось? Ведь он совсем уже простился в мыслях с Медвянкой, чуть не как с умершей, думал, что ни словом, ни взглядом с ней больше не разменяется, а вот — опять стучится у ее ворот, будто ни в чем не бывало. С замершим сердцем ждал Явор ответа на свой стук; выйди сейчас незнакомая баба, погляди на него, как на чужого, скажи, что никакой Медвянки здесь отродясь не живало, — он не удивился бы. Мало ли чего приснится?

Но томиться ему пришлось недолго — стукнула дверь полуземлянки, пролетели по двору легкие знакомые шаги — не приснилась она ему! — и по тому, как тяжело, неловко застучал с той стороны ворот засов, Явор сразу понял, что она сама, девушка-огнецвет, сражается там с засовом своими белыми нежными руками.

Засов со стуком упал, и Явор торопливо, с силой, чтобы избавить ее от лишнего труда, рванул за бронзовое кольцо. А Медвянка с той стороны всем телом налегла на створку ворот — и выехала на ней прямо в руки Явору и упала бы с размаху, если бы он ее не подхватил. И эта стремительная встреча так быстро и радостно опровергла их взаимные опасения, что Медвянка засмеялась — как дурочка, что смеется без причины! — и даже Явор усмехнулся.

Медвянка была румяна после умывания, с еще не совсем проснувшимися глазами — нечасто ей случалось подниматься в такую рань! — но радостно улыбалась. После разговора в гриднице, еще раз обдумав все произошедшее, она сообразила наконец, как сильно обидела Явора и насколько он сам и его любовь заслуживали иного обращения. Поняв свою неправоту, Медвянка не на шутку испугалась; а вдруг он так обиделся, что не простит ее, передумает брать с собой? Но Явор не передумал, и она была всей душой рада ему, рада, как никогда прежде. Впрочем, разве Явор когда-нибудь отказывался от своего слова?

— Проснулась, зорька ясная! — немного снисходительно приветствовал ее Явор. — А я думал, проспишь.

— Ничего не просплю! — только и ответила Медвянка, приглаживая косу на плече, и голос ее был непривычно мягок и даже ласков. Она чувствовала себя чем-то обязанной Явору и держалась с ним удивительно кротко.

На дворе было по-утреннему прохладно, эта свежесть бодрила, наполняла ощущением чего-то нового и увлекательного. Даже бревна тына и свиное корыто, прислоненное к стене хлева, постепенно вытаивая из предрассветных сумерек, казались какими-то новыми. Весь мир был свежим и чистым, радость разливалась в душе Медвянки, как заря под небом. А ей еще предстояло ехать так далеко, увидеть столько нового! Но больше всего ее занимал Явор, словно она впервые встретила его только вчера. Зоркие глаза Медвянки замечали в нем скованность, неловкость после вчерашнего: он и хотел ее простить, но еще не мог избавиться от темного осадка обиды и недоверия. И Медвянка — невиданное дело! — просила прощения, не словами, но ласковым голосом, смущенно-ласковыми взглядами, кротостью и послушанием.

На девушке была надета белая рубаха в знак скорби по дяде — ведь она ехала на могилу.

— Возьми у батьки одежку потемнее, накройся, — велел Явор. — Нечего тебе лебедью белой в степи светиться.

Сам он был покрыт зеленым плащом вместо привычного красного, рубаха на нем была из серого полотна, сапоги из простой коричневой кожи. Только с двумя серебряными гривнами на шее он не расстался — они были, и знаками его чина, и наградами за доблесть. Медвянка послушно убежала в дом, не возразив, а на двор вышли Надежа и Лелея. Хозяйка несла широкий горшок с блинами, мешок с пирогами и вареными крашеными яйцами. Она принялась было наставлять Явора, чтобы он получше смотрел за Медвянкой, но Надежа прервал жену.

— Да будет тебе, мати! Он и сам знает. Он десяток воев в битвы водил, неужели с одной девкой не управится?

— Не скажи, батюшко! — возразила Лелея. — С одной девкой шальной и тысяцкий не управится!

Явор усмехался украдкой, слушая их спор, и в душе готов был принять сторону Лелей. Управиться с Медвянкой трудно, но он раз уж взялся, так управится!

Надежа заметил его усмешку и усмехнулся в ответ, украдкой от жены подмигнул Явору на плеть, которую сам подарил после случая с Молчаном. Явору одному на свете он без боязни доверял свою любимую дочь, зная, что тот не будет с ней ни слишком суров, ни слишком мягок.

— Сама верхом поедешь? — спросил Явор у девушки, когда она вышла, покрытая отцовским коричневым плащом.

— И не думай! — воскликнула в ответ Лелея. Она хотела взмахнуть руками, но они были заняты, и городничиха встряхнула своими припасами. — Ей коня дать — она на нем прямо к печенегам и ускачет! Ты ее взялся везти, так сам и вези!

Явор повел плечами: сам так сам. На его свист из ворот воеводского двора выбежал конь, оседланный и готовый в дорогу. Лелея распихала по седельным сумкам свои угощенья, а Явор поднял Медвянку и посадил перед седлом. Она отвела глаза, но положила руки ему на плечи, и его бросило в жар: девку словно подменили! Что за шутки шутят Лада и Ярило? Явор старался сохранить невозмутимый вид, но это ему давалось нелегко.

Под ленивое тявканье первых проснувшихся собак десяток Явора проскакал по улицам детинца и Окольного города. Ворота были еще закрыты, и гридям пришлось крепко постучать в двери избушки, пока заспанные воротники в одних рубахах и портах не вышли открывать. На Медвянку, сидящую на коне Явора, они посматривали с изумлением — не мерещится ли спросонья?

— Ты что, Яворе, Змею дань везешь? — спросил один.

— Не дань, а приманку! — вместо Явора ответил Спорыш. Его щит сиял вычищенными медными бляшками на бурой коже, и он больше не боялся попадаться на глаза Явору. — Вот учует Змеюга девицу, выползет, а тут мы все девять голов и посшибаем! — Ну, Перун вам помочь!

Тяжелые, окованные железом ворота со скрипом растворились, и Явор первым выехал из города. Копыта застучали по деревянному мосту через ров, в лицо Медвянке пахнуло запахом земли, влажной от росы, свежим и густым запахом степных трав, и она даже зажмурилась от удовольствия, глубоко вдыхая радость нового дня. Как Денница-Заря из золотого небесного терема, она выезжала из ворот на простор, мир раскрывался перед ней широко-широко — скачи хоть до встречи неба и земли.

Так началась их поездка, и каждый из них думал сейчас вовсе не о том, ради чего ехал. Как птичка росу с перышек, Медвянка легко стряхивала с себя любые огорчения, но вчерашний день не прошел для нее бесследно. И сегодня она не могла избавиться от странного ощущения, что не она имеет власть над Явором, а он теперь имеет какую-то власть над ней. Даже его лицо, которое совсем недавно казалось ей некрасивым из-за сильного загара и сломанного носа, теперь приобрело в ее глазах смутную значительность, какой не имел ни один красавец. Живое и горячее любопытство тянуло ее к нему, ей хотелось обернуться и долго разглядывать его лицо, даже провести по нему пальцами, потрогать его перебитый нос, положить руку ему на грудь и ладонью ощутить, как бьется его сердце. Казалось бы, кого она знает лучше, — однако на деле вышло, что она совсем его не знает. Это вдруг сделался совсем не тот человек, над которым она привыкла посмеиваться и чьей привязанностью гордилась только потому, что ей завидовали другие девицы — особенно Веснушка, эта пучеглазая купальская кукла, обвешанная серебром. Явор, как оказалось, не побоялся совсем порвать с ней, и Медвянка стала уважать его заметно больше. Ведь не он пришел к ней мириться и не пришел бы никогда — это Медвянка поняла вчера, глядя в его жестокие от обиды глаза.

Но обернуться к Явору Медвянка робела, опасаясь, что он по ее лицу заметит перемену. Эта смесь робости и любопытства заполнила всю ее душу, и даже по сторонам Медвянка смотрела гораздо меньше обычного. Сидя перед седлом и оглядывая степь, она ощущала Явора у себя за спиной так сильно, словно у нее и глаза и уши были обращены только к нему; это ощущение тепла и силы бросало ее то в жар, то в дрожь, не давало думать ни о чем другом. Еще не разделяя тоски, так долго мучившей Явора, Медвянка стала смутно, неосознанно ее понимать, сама не зная, что же такое с ней делается. Она принималась то петь, то болтать, сама себя не слушая, но не могла успокоиться.

А Явору все хотелось протереть глаза — но ведь вот она, его беда и радость, сидит на его коне, и будет с ним весь день и сегодня, и завтра — и будет по своей доброй воле. Она сама запросила мира, как раз тогда, когда он отчаялся обрести с ней согласие. Но что с ним было бы иначе — само солнце погасло бы для него навсегда. Она сама вернула ему утраченную надежду и ничего не попросила взамен. Явор был всей душой благодарен ей за это, и снова, как в самую первую весну его любви, еще не обожженную насмешками и обидами, Медвянка казалась ему доброй, нежной, прекрасной, как лучезарная Денница. Какое счастье везти ее на своем коне, так близко, что теплый запах ромашки от ее волос касался его лица, — иного счастья и не придумаешь. Явор старался обратить свои мысли на дело, ради которого ехал, но сияние золотисто-медовых волос Медвянки постоянно было у него перед глазами, заслоняя все. Он понимал, что безумием было брать ее с собой в дозорный объезд к самой Стугне, но при мысли об этом ему хотелось смеяться. Ни одно трезвое и правильное решение не делало его таким счастливым, и ему хотелось, чтобы Стугна отодвинулась от Белгорода далеко-далеко — переходов на десять, не меньше. Должно быть, сам Перун-Громовик был так же счастлив, когда впервые вез на своем коне найденную невесту, голубоглазую богиню дождя Додолу. Явору казалось, что все эти чувства ясно отражаются на его лице; он стыдился своих гридей и скакал впереди, не оборачиваясь.

Может быть, впервые их чувства были схожи. Молчаливое и робкое, согласие уже сидело с ними на коне, но коню было только легче от такого седока.

Белгородцы хорошо знали окрестности, и отряд двигался без задержек, хотя никакой заметной дороги под копытами коней не было. Путь их лежал через широкие травянистые пространства, перемежаемые зеленеющими рощами и перелесками. На берегах степных речушек, где зелень была гуще, иногда встречались маленькие веси. В таких местах жить было легче — в реке ловили рыбу, а в роще прятались в случае опасности. Поселения состояли из полуземлянок, обмазанных глиной, и на каждой соломенной кровле лежало по старому тележному колесу — оберегу, защищающему дом от удара молнии. О приближении жилья предупреждали полевые наделы, раскинувшиеся по ровным местам, покрытые весело зеленеющими всходами ячменя и пшеницы. В каждой из весей отряд останавливался и расспрашивал смердов, не видел ли кто чужого следа в степи. Те в ответ поднимали руки к небу, благодаря богов и князя Владимира, — здесь все было спокойно. Эта земля находилась под защитой укрепленных валов, и сюда печенеги не заходили просто так.

В одной из таких весей над речушкой белгородский дозор остановился в полдень передохнуть. Мужчины были в поле или на реке, женщины и подростки собирали съедобные травы. Заслышав стук копыт и позвякиванье снаряжения большого отряда, из средней хатки показался обеспокоенный старик, высокий и худой, с жидкой полуседой бородкой и быстрыми бесцветными глазами, с давним шрамом на тонкой шее. Разглядев русское обличье всадников и услышав дружелюбное приветствие Явора, старик поуспокоился и с суетливым радушием стал предлагать свое гостеприимство. Он был здесь старейшиной — отцом взрослых мужчин и дедом детей. Сбежавшимся женщинам старик велел позаботиться о гостях, и те кинулись разводить огонь в маленьких печках, ставить туда большие глиняные горшки, потащили из погребков холодные корчаги с квасом. Подростков старик послал напоить коней. Те с восторгом бросились к настоящим боевым коням, у которых на седлах висели щиты с блестящими умбонами, луки с натянутыми по-боевому тетивами и тулами, полными стрел — ровных, длинных, красиво оперенных разноцветными перьями, с железными наконечниками.

Спорыш пошел с детьми и конями к речушке, посадив на свое седло самого маленького из ребят и придерживая за голую ножку. Беспортошный малец был горд, как сам воевода Ратибор, и долго еще будет вспоминать: на боевом коне ехал! Остальные гриди разошлись по хаткам и принялись готовить себе обед. Десятника старик зазвал в свой дом, где жил с двумя старухами — одна была его жена, а голову второй покрывал темный вдовий повой. Дети поменьше воробьиной стайкой уселись на порог и на края лавок возле входа, не подходя слишком близко к гостям и жадно разглядывая блестящее оружие Явора, серебряные гривны на его шее и бляшки с Владимировым знаком на поясе, зеленый плащ, разноцветную вышивку на подоле Медвянкиной рубахи и привески на алой ленте у нее на голове. Белгородские гости казались им на диво нарядными и богатыми. У своих родных они никогда не видели столько блестящего серебра и тонких ярких тканей.

Сами детишки были одеты в серые рубашонки из грубого конопляного холста, и у каждого на шее висел оберег — волчий зуб из прошлогодней отцовской добычи.

Тесная полуземлянка старейшины с глиняной печкой в углу и одним маленьким окошком показалась Медвянке убогой и неуютной. Если бы не открытая дверь, то здесь было бы совсем темно. Густо пахло дымом, курами, ночевавшими под лавками. Прежде чем сесть, Медвянка с неловким сомнением посмотрела на шершавую, ничем не покрытую лавку, боясь испачкать белую рубаху. Старуха в темном повое, неодобрительно косясь на чересчур нарядную девицу, потерла лавку своим передником. Медвянка села, Явор присел с хозяином к столу.

Старейшина по обычаю пригласил гостей к трапезе, но был рад убедиться, что хлеб и вяленое мясо они привезли с собой. Весна, когда запасы от старого урожая подошли к концу, а до нового еще далеко, была голодным временем. При всем радушии и желании задобрить княжеских воев хозяин мог предложить им только похлебку из рыбы, заправленную диким луком.

— Что так бедно живете? — спросил Явор у хозяина, заметив, с каким брезгливо-сострадательным чувством Медвянка разглядывает обмазанные глиной стены и закопченные горшки на земляном полу возле печи.

— Ас чего богатеть, да и на что? — без обиды ответил старик. — Печенеги налетят, дворы сожгут, что приглянется унесут, а мы все заново делай да наживай добро. А светлый наш князь после податей не так уж много нам оставляет, чтоб каменные палаты ставить. Да сам знаешь, сами ведь с нас дань собираете. Той осенью еще болгарин с вами был, все про бога какого-то нового толковал, он, дескать, добрее и лучше прежних. А что мне его бог? Кто меня с домом и детьми от степи убережет, тому и поклонюсь.

— Это он Ивана поминает, — усмехнувшись, пояснил Явор Медвянке. — Когда мы по весям ездим дань собирать, Никита своих болгар с нами посылает народ Христовой вере обучать. Одним-то им боязно, вот и учат раз в год. Тут где-то в весях есть один ведун, на Христовых людей злой, все подбивает народ их бить…

— И не страшно вам жить здесь? — спросила Медвянка. — Место у вас открытое, и спрятаться негде.

— Теперь не так, как прежде, — отвечал старик. Степняки были для него таким же привычным и неизбежным несчастьем, как засуха или болезни. Страх перед ними вошел ему в кровь, стал частью его самого. Но привычка притупила этот страх и научила приспосабливаться к нему.

— Теперь есть где и спрятаться, — удовлетворенно говорил старик. — А вот прежде худо было. Налетят, бывало, змеи степные, все пожгут, поля потопчут, скот угонят, людей уведут. И ведь не знаешь, когда их ждать. Теперь легче. Теперь по рекам княжьи городки стоят. Малую орду задержат, о большой упредят. Всякое время у нас мальчонка на старом кургане дозор несет. Как в Витичеве огонь — стало быть, печенеги на витичевском броде. Мы соберемся — да в Васильев, там отсидимся, пока орда уйдет, и опять по домам. Дворы погорят — новые поставим, лозняка да глины тут не покупать. Боги берегут в последние лета. Вон сколько добра нажил, — старик кивнул на внуков, — и ни одного не увели в полон проклятый.

— А все-таки хлопотно так жить, как зайцу под кустом, всякий час всполоха ожидать, — сказала Медвянка. Она начала понимать старика, но не могла вообразить для себя такой жизни. — Да в Васильев со всем добром бегать тоже, поди, неблизко.

— А ведь земля-то здесь какая! — воскликнул старик, внезапно оживившись. Хорошая земля, надежда на богатый урожай и сытую жизнь были его главной радостью. Ради них он, может быть, и жил здесь, на краю огненного моря, терпел этот пожизненный страх. — Видали, какие зеленя на полях? Пожалует нас Перун милостию, пошлет дождичка — мы голодны не останемся. Тут не то что в иных землях, где одно лукошко посеешь, едва три соберешь.

— Это верно, — негромко, с протяжным вздохом подтвердил Явор. — Здесь жить неспокойно, да сытно.

— А ты сам-то откуда? — спросил его хозяин.

— Из дреговичей. Там такие есть места, что одни лягушки хорошо родятся, а люди вместо хлеба сосновую кору да коренья больше жуют. А в голодные годы целые роды вымирают.

Явор замолчал, вспомнив свой далекий, глухой и болотистый родной край, само имя которого пошло от слова «дрягва» — «болото». Тринадцать лет назад воевода Ратибор со своей дружиной во время сбора дани заблудился и наехал на тихий, вымерший поселок. Взять дань здесь киевский воевода и не надеялся, он уже знал, что в этих местах выдалось очень холодное и дождливое лето, все посевы вымокли, ягоды и грибы не росли от холода, жители перебивались кое-как, а в некоторых поселках прошла черная болезнь, унесшая в могилу десятки ослабленных голодом людей. Ратибор хотел скорее выбраться отсюда и молил богов не дать его кметям подхватить заразу, а тут еще леший попутал — тропа растаяла в болоте, и Ратибор проклинал лесную нечисть, погоняя уставшего и по брюхо грязного коня, когда один из его кметей учуял в лесном воздухе слабый запах дыма. Вскоре деревья расступились, и показалось с десяток серых избушек под дерновыми крышами. Из крохотного окошка крайней избы ползла темная струйка дыма. Даже собаки не лаяли на чужаков — здесь не было собак. Ратибор с дружиной ехал по улочке, и над каждыми воротами видел засохшую ветку можжевельника, призванную загородить дорогу смерти и не сумевшую этого сделать. Во всем поселке нашлось всего несколько взрослых, не взятых повальной болезнью, и десятилетний мальчик, уже оставшийся круглым сиротой, — тощий, как ободранная липка, грязный, хворый от сосновой коры и желудей. Он взялся вывести воеводу с дружиной на тропу, а потом вцепился в стремя и взмолился взять его с собой, в теплые изобильные земли, к богатому и щедрому князю. Ратибор сперва хотел отпихнуть его — куда его тащить, он и так чуть жив! — но потом вспомнил своего сына Ведислава, ровесника дреговическому найденышу, и не смог отказать. Конь, на которого мальчишку посадили позади седла, даже не заметил прибавившейся тяжести, но найденыш так крепко держался за пояс везшего его гридя, что тот прозвал его Клещом. На киевском дворе Ратибора юный дрегович скоро откормился, с годами вытянулся в ладного и сноровистого парня, не уступавшего силой и ловкостью Ведиславу. Когда им сравнялось по двенадцать лет, Ратибор сам опоясал найденыша мечом и дал новое имя — Явор. И если бы не жребий, отобравший для белгородской дружины часть его гридей, Ратибор и теперь не расстался бы с ним.

Медвянка не сводила глаз с лица Явора, словно старалась прочитать воспоминания, вдруг нахлынувшие на него переменчивой чередой. Еще вчера она и не задумывалась, откуда он да какого рода, а теперь ей все хотелось о нем знать и она ждала, не расскажет ли он о себе что-нибудь еще. В полутьме хатки на лице Явора лежали тени, и Медвянка вдруг осознала, будто впервые разглядела: а ведь если бы не нос, то Явор был бы и красивым. Где же раньше были ее глаза?

Ее взгляд пробудил Явора, и он обратился к хозяину:

— Зато и печенегов там в глаза не видали. А вы-то этой весной не видали их?

— Миловали покуда боги! — в один голос воскликнул старик и обе его старухи. — Покуда не видели, сохраните нас, Перуне и Велесе!

— Давеча проезжал Васильевский дозор, говорили, и у них тихо, — продолжал старик. — Да мы теперь колам колеса смазали — коли князь ушел в поход с большой дружиной, так всякий час надо беды ждать. Вы уж нас не позабудьте, упредите, ежели что…

* * *

Передохнув, белгородцы отправились дальше. Явор вел отряд по гребням оврагов, по высоким местам, откуда хорошо были видны окрестности. Негромко посвистывая, он поглядывал по сторонам и почти не разговаривал с Медвянкой. Близка была печенежская степь, и мысли о деле властно вытесняли все прочее. По мере приближения к опасным местам внутри у Явора как будто сжимался кулак: его зрение, слух, обоняние обострялись, все внимание сосредотачивалось на поисках опасности. Он стал похож на волка, чутко и целеустремленно ищущего добычу.

Путь дозорного отряда лежал вдоль длинной гряды земляных валов, протянувшейся между реками Рупиной и Стугной и защищавшей Киевщину с юго-запада. Валы были укреплены внутри дубовыми бревенчатыми срубами, верхние венцы которых выступали над земляной насыпью. У подножия валов с обеих сторон тянулись глубокие рвы. Высокая, крутая стена отгораживала землю, занятую славянскими поселениями и посевами, от дикой степи, где пасли свои многочисленные стада печенеги. Ни конница, ни тем более стада не могли одолеть эту преграду, а ворота в ней имелись только через сторожевые города, — чтобы пройти за валы, нужно было взять один из них. Иногда печенеги устраивали тайком проломы в линии валов, но княжеские дозоры, постоянно ездившие вдоль всей линии, быстро обнаруживали повреждения и привозили работников поправлять валы. Этой повинностью было обложено все ближайшее сельское население и жители сторожевых городов. Степняков, вторгшихся в русские пределы, отлавливали и продавали в холопы. По уговору с печенежскими ханами, кочевники не имели права ходить сюда, топтать поля и захватывать пастбища.

Положил Добрыня со Змеем заповедь великую,

Что не летать бы Змею на землю русскую,

Не зорить городов да сел,

Не водить людей во полон, —

пели кощунники, вспоминая походы и договоры со степняками князева дядьки Добрыни Малкича, чему шел уже второй десяток лет. Но степняки не очень-то старались соблюдать договор, заключенный с ханом за подарки, которые получил только он со своими приближенными. А то и сам хан, решив, что подарков было мало, возглавлял большой набег — тогда на башне Витичева над днепровским бродом загорался тревожный костер, люди спасались под защиту городских стен, а князь и воеводы поднимали свои дружины.

Впервые увидев степные укрепления, Медвянка удивилась, вытянула шею, стараясь разглядеть получше. Устроенные человеческими руками валы слишком заметно выделялись среди безлюдной степи, внушали впечатление чего-то особенного и значительного.

— Что это? — спросила она, обернувшись к Явору.

— Это, краса моя, Змиевы валы, — пояснил Явор. — Как же ты не знаешь — ведь твой же отец родной их городил!

Медвянка только повела плечами — отцовские рассказы о путешествиях и трудах его юности она слушала не слишком внимательно. И Явор продолжал:

— Здешние люди говорят, что сам Сварог-Отец Змея Горыныча в плуг запряг да поперек степи на нем пропахал, чтоб всю землю разделить надвое и каждому своей частью владеть. А за валы, по их уговору, Змей ходить не должен. А то, говорят, с давних времен повадился он в здешние земли летать, города да веси разорять и дань требовал красными девушками. Вот вроде тебя.

Явор усмехнулся — теперь и он мог немного подразнить Медвянку. А ей сейчас не хотелось смеяться. Посреди непривычного открытого пространства ей было неуютно, хотелось спрятаться куда-нибудь, словно самим пребыванием посреди чистого поля она навлекает на себя неведомые опасности, летящие с четырех ветров. С голубого неба ясно светило солнце, перелесок вдали радовал глаз ярким цветом молодой листвы, свежая трава, буйным ковром покрывшая степь, пестрела цветами, теплый чистый ветер нес сладкие, бодрящие запахи расцветшей весны. И все же Медвянке было не по себе: владения грозного Змея Горыныча находились совсем близко. Живое воображение тут же представило ей отвратительного змея, протянувшего к ней когтистые лапы. А Явор говорил об этом чудище так легко, чуть небрежно, словно басню рассказывал ребенку, но в этом было не пустое бахвальство, а твердая уверенность в себе и своем оружии. Почему Медвянка не замечала его уверенности раньше? Эта сила не бросалась в глаза в шумном городе, полном людей, но в неоглядно-просторной степи Явор вдруг стал будто бы выше ростом — как Перун, разъезжающий по небесным полям. Даже конь у него как у Громовика — вороной. И впервые Медвянка с уважением покосилась на две серебряные гривны на груди у Явора, осознав, что это не пустые украшения, а свидетельства ратной доблести. А она ведь и над гривнами его смеялась! Тебе бы, говорила, еще серьгу в ухо. Ликом не вышел, хоть нарядом покрасуешься. Ой, глупая!

— А давно ли валы устроили? — спросила она.

— В иных местах валы с незапамятных времен стоят, — рассказывал Явор. — Их, видно, и правда Сварог со Змеем устроили. А здешние помоложе будут — это князь Владимир-Солнышко за Сварогом дело доделывал. Дальний конец уже при мне насыпали да рубили.

Медвянка внимательно слушала, хотя никогда прежде ее не занимало одно и то же так долго. Полной правды о валах и Явор не знал, а если б знал, то она потрясла бы их обоих. Давно ли? Тысячу лет назад, за сто пятьдесят лет до рождения Христа, когда мир не знал еще имени славян, чьи-то руки насыпали в этих степях первый защитный вал. Далеко ему было до нынешних валов — огромных по протяженности, сложных по устройству, высоких и крепких. По важности и трудности сооружение их равнялось трудам богов — недаром предание приписало эти валы самому Сварогу, создателю мира. Через тысячу лет от их былой внушительности мало что останется, — но тысячу лет спустя остаткам Змиевых валов князя Владимира предстояло еще раз послужить обороне русской земли от нового, не менее страшного врага.

Вдоль Змиевых валов белгородский дозор доехал до самой реки Стугны. На ней Владимир Святославич поставил городки Треполь, Васильев и несколько других, соединенных сплошной линией земляных валов. Они составляли главный рубеж обороны Киевщины.

У оконечности линии валов, на крутом холме, и был несколько лет назад поставлен сторожевой городок Мал Новгород, разрушенный в прошлом году во время печенежского набега. Стены Мала Новгорода были устроены из срубов, на которые пошли двухсот-трехсотлетние дубы. Теперь городки были частью разрушены, частью обуглены, в стене тут и там пугающе зияли проломы. Уже захватив город, печенеги постарались разломать и сжечь все что можно, чтобы затруднить киевскому князю восстановление крепости. Но огромные дубовые бревна горели плохо — городок и после смерти сопротивлялся кочевникам.

Подъезжая ближе, Медвянка не вертелась по сторонам и не задавала вопросов. Впервые различив взглядом полуразрушенный городок на прибрежном холме, она в испуге подалась назад и прижалась к Явору, словно нежданно наткнулась на мертвое тело. Явор промолчал; он понял ее чувства, но утешить здесь было нечем. Он мог бы немало рассказать о гибели Мала Новгорода, но не хотел пугать девушку образами тех страшных дней. Медвянке было жутко, словно на краю поля недавней битвы, усеянного едва остывшими мертвыми телами. Целый городок был таким полем смерти, и Медвянка только теперь начала понимать, на что же она напросилась посмотреть. Сама земля дышала здесь скорбью, и даже самая легкомысленная и невнимательная душа не могла не почувствовать этого.

Белгородский отряд объехал холм, направляясь к единственным воротам в город, над которыми высилась полуразрушенная башня. Вокруг стен еще можно было отличить места прежних огородных наделов, снова заросших дикой степной травой. Трава покрыла и длинный ряд невысоких пологих холмиков. Явор молча кивнул на них Медвянке, и она с ужасом поняла, что там, под этими холмиками, лежат теперь жители и защитники Мала Новгорода. Где-то среди них пряталась и могила дядьки Ярца, и Медвянку потрясло их великое множество. Одно дело было слушать рассказы дружины о малоновгородском разорении или причитания беженцев оттуда, не принимая их слишком близко к сердцу, а совсем другое — своими глазами видеть эти холмики, под каждым из которых лежит воин, женщина, ребенок — десятки, сотни людей. Трава выросла над их прахом, равнодушным шелестом напевает над ними вечные песни степи, которой нет дела до людей, до их жизни и смерти. Такая трава так же колыхалась много веков назад, и спустя века она не изменит ни стебельков своих, ни напевов.

К воротам городища вместо дороги вела узкая, едва заметная тропинка, протоптанная в буйной, вольно разросшейся траве. Через глубокий сухой ров, окружавший город, была небрежно насыпана перемычка.

— Печенеги земли накидали, — сказал Медвянке пожилой гридь, Почин. — Раньше мост был, да рухнул, когда гады ползучие в город кинулись, — не выдержал их.

Отряд остановился, гриди спешились, один из них пошел по перемычке к воротам городища. Скоро он появился в проеме ворот и махнул рукой. Явор повел коня с сидящей на нем притихшей Медвянкой по тропинке к воротам, гриди потянулись за ним.

— Есть тут жив человек? — протяжно покрикивал шедший впереди. .

Миновав проем ворот под башней, Медвянка увидела коридор между двумя рядами срубов, шагов в двадцать длиной и узкий — три лошади в ряд едва могли пройти. Здесь было почти темно, только через щели разбитых срубов проникало немного закатных лучей, освещая остатки прежней неприступности, оказавшейся бессильной перед внезапным набегом.

Впереди, у выхода из коридора, возле приоткрытых ворот стоял старик в длинной серой рубахе и холщовых портах, с неподвижным лицом и погасшими глазами, едва видными из-под седых бровей.

Отведя створку ворот, он молча, без приветствия и поклона, пропустил белгородцев внутрь городища.

Там тоже царило запустение. Бросалось в глаза огромное черное пятно пожарища — здесь, верно, был воеводский двор с гридницами. Остатки обгоревших построек жители за зиму и весну растаскали на дрова, и прежний оплот безопасности города лежал теперь углем, пустым местом, без слов свидетельствуя, что само сердце крепости погибло.

Вдоль внутренней стороны крепостных стен выстроились сплетенные из прутьев и обмазанные глиной полуземлянки. Большей частью они обгорели и покосились, и только у нескольких стены были подправлены и на крыше лежал сухой камыш. Молодой мужик с русой бородой стоял перед ближней землянкой, держа в одной руке топор, а в другой полуобтесанный кол.

— День добрый хозяевам! — сказал ему Явор.

— И вам добрый день, коли добрые люди, — ответил мужик с топором. Сначала он смотрел на гостей настороженно, потом скользнул взглядом по мечу и по бляшкам на поясе Явора и спросил: — Белгородцы, васильевцы?

— Белгородцы. Приехали степи послушать, разузнать, не видно ли печенегов.

Пока они разговаривали, возле низких дверей хаток показалось десятка два жителей. В основном это были старики и старухи; всего несколько детей прижималось к подолам женщин. Одежда их была бедна до крайности, на бледных исхудалых лицах отражалось боязливое любопытство.

— Заходите. — Русобородый показал на самую большую из обитаемых полуземлянок и прислонил свой кол к стене.

Пригласив гостей внутрь, он усадил их на лавки. Несмотря на молодость, он признавался старшим среди оставшегося в Малом Новгороде немногочисленного населения — на нем держалось хозяйство семей, в большинстве лишившихся кормильцев. Почти всех молодых и детей захватившие городок печенеги увели с собой. Остались только старики со старухами да несколько маленьких детей, которых матери сумели надежно спрятать. Многие из тех, кто уцелел после набега, ушли в Васильев или Треполь, да и оставшиеся подумывали об этом.

— Ко времени вы к нам приехали, — сказал Явору молодой старейшина. — Обратной дорогой не проводите ли нас до Васильева или к вам в Белгород? Ненадежно тут жить, боязно.

— Печенегов видели?

— Были и печенеги. Еще до первых всходов раз-другой прорыскивали мимо. Мало — то три коня слыхали, то пять. Дозоры, видать. А попусту печенеги не рыщут… Правду люди молвят, что князь на чудь собрался?

— Уже ушел.

— А нас, стало быть, оставил? Ты не гневайся, хоть ты и княжий человек, а сам посуди: как я своих дедов да баб стану топором оборонять? — Мужик кивнул на лавку, под которую бросил свой топор. — Мы почему тут засиделись — думали, может, князь стены поправит, дружину новую посадит и будем жить опять. А коли нет, надобно нам другое место искать. Ты скажи, берешь нас с собою?

Он говорил смело, напористо, требовательно впивался глазами в лицо Явора. Так держится человек, с которым все самое страшное уже случилось и бояться ему больше нечего. Заглянув в глаза смерти, он не дрожал перед земными властителями, а словно бы спрашивал с них ответа за те страх и горе, какие ему пришлось пережить.

— Возьму, что же с вами делать? — ответил Явор, не сердясь, что смерд разговаривает с ним будто равный. Живя в этом опасном месте, на самом острие копья, мужик сам был вечным воином и заслужил это право. — Лошадей-то у вас нет?

— Две на всех.

— Так вели своим родовичам собираться. Нам тоже ждать некогда, завтра на заре и поедем. И зови ко мне тех, кто печенегов видел-слышал, пусть сами расскажут.

Медвянка за все время не произнесла ни слова, как будто веселость и разговорчивость, неизменные ее спутники, не посмели войти в этот полуразрушенный городок. До самых глубин сердца, каких она в себе и не знала, поразили ее серые лица старух, слабые, худенькие, как лягушата, дети, на заре своей жизни обожженные огнем жестокого пожара.

И такой бедности и убогости хозяйства ей никогда не приходилось видеть. Очагом служила неглубокая продолговатая яма в земляном полу, обложенная камнями. Возле нее стояли потрескавшиеся и кривые, грубо слепленные руками самих хозяев горшки. На глиняных лежанках и прямо на полу были навалены охапки сухой травы, одеяла заменяли вытертые шкуры. «Пообносились, — угрюмо буркнул хозяин, заметя ее взгляд, устремленный на его потрепанную, кое-как починенную и давно не стиранную рубаху. — На торг-то ехать не на чем да и не с чем». И Медвянка почему-то стыдилась своей чистой, нарядной одежды, дорогих украшений, даже своей красоты, молодости и здоровья, словно она что-то невольно украла у этих людей. Судьба редко сталкивала любимую дочь богатого городника с бедностью и горем, а при своем веселом нраве она не склонна была думать о неприятном. Но здесь об этом нельзя было не думать. Вид городка, загубленного Змеем Горынычем, наполнил сердце Медвянки испугом, сквозь который пробивалось сострадание — непривычное, новое для нее чувство, которое заставляло ее ощущать себя несчастной и в чем-то виноватой. Это было слишком тяжело для нее, привыкшей, чтобы все вокруг было ясно и благополучно. Ей хотелось плакать отчего-то, хотелось домой, к родичам, было неловко и неуютно, и она старалась держаться поближе к Явору.

Женщины развели в очаге огонь и принялись варить кашу из привезенного гостями пшена. Землянка наполнилась дымом, мужчины поспешили выбраться наружу. Жители полумертвого городка суетились, радуясь, что белгородский десятник берет их под свою охрану, увязывали и укладывали в колы нехитрые пожитки.

Явор тем временем расспрашивал тех, кто видел печенегов или находил в степи их следы. Медвянка сидела на бревнышке возле землянки чуть поодаль. К ней подошел тот старик, что встречал белгородцев у внутренних ворот. Некоторое время он молча рассматривал Медвянку, а потом опустился на бревно возле нее.

— Ты чья такая будешь? — спросил он, медленно выговаривая слова, словно подбирая по одному.

— Я из Белгорода, — робко ответила девушка, все еще стесняясь себя, своей неуместности здесь. Медвянка любила рассказывать о том, что ее отец — именитый Надежа-городник, построивший дивные белгородские стены, но тут упомянуть об этом казалось неловко, и она больше ничего не прибавила.

— А к нам зачем? — так же медленно спросил старик. Ему как будто трудно было разговаривать с живыми — он слишком привык говорить с мертвыми.

— Дядька мой родной, матери брат, здесь схоронен.

— Из нашей дружины? Как звали-то его?

— Ярец.

Старик кивал головой, но молчал, и Медвянка не поняла, помнит ли он ее дядьку.

— Кто ж тебя привез?

— Явор.

— Что же он тебе, жених?

— Да, — чуть слышно ответила Медвянка. Она озябла, но виной тому была не свежесть весеннего вечера, а чувство холодной тоски, разлитое в самом воздухе полумертвого городка. Стараясь согреться, она обхватила себя руками за плечи и опустила глаза, не в силах смотреть в погасшее, как у мертвого, лицо старика. Ей было тревожно и горестно, хотелось спрятаться, как от лица самой Морены-Смерти. И лучше всего — за спину Явора.

— С таким молодцем ничего не страшно, — медленно говорил старик. — У меня тоже две внучки были вроде тебя. Увели их печенеги… Были у меня дети, внуки, женихи уж у внучек были. А теперь все там…

Он слабо повел иссохшей рукой, и Медвянка догадалась, что он говорит о череде пологих холмиков за стенами городища. Казалось, старик разговаривает с Медвянкой и не видит ее, а все его мысли — с его семьей, погибшей или рассеянной по свету. Огонь жизни едва-едва тлел в нем, движения его были медленными, глаза — погасшими. Сердце его было убито, и только какое-то злое волшебство поддерживало в теле видимость жизни, не пускало дух его в Сварожьи луга, где встречи с ним ждали не только предки его, но и потомки.

К ним подошел Явор.

— Пойдем, дядькину могилу покажу, — сказал он девушке. — Завтра на заре уедем, часу лишнего не будет.

Медвянка взяла свои припасы, приготовленные матерью, и следом за Явором вышла из городища. Старик побрел за ними. Пройдя меж холмиками, Явор остановился возле одного, длинного и широкого, на котором лежал валун с грубо выбитым изображением княжеского знака-трезубца.

— Здесь дружинная могила, — сказал он Мед-зянке. — Как бились вместе вои малоновгородские, так вместе и лежат…

Явор отошел, а старик сел на траву неподалеку от Медвянки. Старые ноги с трудом держали его с ношей горя, а сидя он был ближе к земле и к тем, кого она приняла в себя.

Медвянка села на землю возле валуна, развязала свои узелки, разложила яйца, пироги, блины и задумалась, пытаясь вызвать в памяти образ дядьки Ярца. Она видела его всего несколько раз за всю жизнь и знала плохо. Теперь ей никак не удавалось представить его мертвым. Ей виделся широкоплечий силач, изредка бывавший в Белгороде в гостях у семейства сестры, шумный, веселый, лицом похожий на Лелею, весь двор заполнявший своим громким голосом и раскатистым смехом.

А смерть была вокруг — она пела шепотом из-под трепещущей травы, смотрела с бледных лиц малоновгородцев, таилась в складках длинной рубахи старика. Жители понемногу выбрались из ворот и наблюдали за Медвянкой. Им не верилось, что эта красивая, здоровая и нарядная девица разделяет их горе. На многих холмиках виднелись остатки убогих приношений. Чей-то муж лежал здесь, чьи-то отец, брат, сын, мать, сестра — тоже воины в нескончаемой войне славян со степью. Гряда могильных холмиков казалась в переливах травы бесконечной, как волны.

Укатилося красно солнышко

На веки да вековечные! —

негромко начала причитать Медвянка, глядя, как красная вечерняя заря горит над черными обугленными бревнами заборола, словно отсвет давнего пожара. С зари, с травы над грядой могил в душу ее лилось сильное, неведомое ранее чувство великой, широкой, как степь, печали — не по дядьке своему, а по всему народу, которому выпала такая тяжелая судьба. Сама скорбная богиня Желя подсказывала ей слова причитания. И впервые Медвянка услышала ее, увидела перед собой согнутую на коленях фигуру женщины с бледным заплаканным лицом, с растрепанными, неровно висящими черными волосами, с исцарапанными от ударов о землю руками, со слезами, текущими из ее глаз нескончаемым ручьем. А глаза у Жели — огромные, без ресниц, пустые от неизбывной скорби, словно она душу свою выплакивает над каждым павшим. Павшим же на земле русской нет числа.

Как дух с телом расставался,

Очи ясные с белым светом прощалися,

Подходила тут скорая смертушка,

Она крадчи шла, злодейка-душегубица,

По крылечку ли она да молодой женой,

По новым ли сеням да красной девушкой,

С синя моря она шла все голодная,

С чиста поля она шла все холодная,

У дубовых дверей да не стучалася,

У окошечка смерть не откликалася,

Потихошеньку она да подходила,

Черным вороном в окошко залетала…

Женщины плакали, слушая Медвянку. Они молчали, словно исчерпали слова, но не вычерпали бездонного горя, и слезы текли по их безвременно увядшим, морщинистым лицам, словно ручейки, промывшие себе дорогу в земле.

— Всех пожрали змеи проклятые. Испокон веков не знала сия земля покоя, — тихим, безразличным голосом заговорил старик, когда Медвянка замолчала. Он глядел мимо девушки, куда-то вдаль, то ли на свое несчастье, то ли еще дальше, на многовековое горе этой щедрой, теплой земли. — Еще деды рассказывали:

Ветра нет, да тучу нанесло,

Тучи нет, да будто дождь дождит,

Аи дождя-то нет, да только гром гремит,

Гром гремит да свищет молния,

А как летит Змеище Горынище

О тех о девяти головах, о девяти хоботах,

Все травушки да муравушки к землеприклонилися,

А что есть людей — все мертвы лежат…

Сложена сия песня во времена незапамятные, деды ее от дедов слышали. Сколько люди помнят, ходят степняки на славян. Оборонялися люди, полки собирали, городища рубили, валы насыпали — и не счесть, сколько на них труда положено. Сколько воев тут полегло! Кабы подняться им всем, всем бы встать за нас — до самого Днепра протянулся бы строй нерушимый, крепче валов Змиевых. Да вот… сызнова змеи проклятые налетели да внучек моих унесли в темную нору… Уж и меня бы прибрали, старого, чего мне дальше жить? Или я еще не все беды увидал?

Старик замолчал, молчала и Медвянка. Пронзительная боль жалости и сострадания терзала ее сердце, слезы переполнили ее глаза и поползли по щекам — она заплакала, впервые за много лет. Она словно видела этих девушек, внучек старика, стройных, румяных, с цветами и лентами в косах они казались ей близки, как кровные сестры. Они тоже любили петь и смеяться, поглядывали на молодых гридей, весенними вечерами плясали с ними в хороводе, с бьющимся сердцем ловили слухом горячим шепотом сказанные слова любви, мечтали о счастье. Но вот их нет, и только пустоглазая Желя причитает над местом их прежних плясок и игрищ, заунывным голосом тянет одну и ту же песню, режет сердце холодным ножом. Сколько их было за века, таких горьких судеб? И неужели их слезы были напрасны, не вымолили у богов лучшей участи для потомков? Сколько еще родителей будут плакать по детям, а детей по родителям?

Явор сидел в стороне на пригорке, отворотясь, стараясь не смотреть на женщин, не слышать их причитаний и всхлипываний. В каждой их слезе, в каждом вздохе он слышал упрек себе — воину, призванному защищать. Его, здорового, сильного, с отроческих лет сроднившегося с оружием, мучил стыд перед этими состарившимися до времени женщинами и одинокими стариками. Казалось бы, кого ему жалеть, — сам сирота. Его осиротила не печенежская сабля, а голод и болезнь, сама Морена-Смерть, невидимая и неумолимая. Однако он выжил, вырос, добрая судьба дала ему другого отца, дядек, братьев. Только матери другой не дала, и Явор видел бережно хранимые в памяти черты своей матери в лице каждой пожилой женщины. В каждом женском вздохе он слышал последние вздохи своей умирающей матери, за которую он цеплялся в отчаянии изо всех сил, но не сумел удержать на земле. Давнее горе мальчика-сироты в груди кметя превратилось в ненависть к Морене-Смерти, ко всем ее обличьям. Здесь она прилетала на печенежских стрелах. Явор знал многие лица своего вечного врага, и ненависть к нему тлела в глубине его сердца, как угли под слоем пепла. В который раз Явор вспоминал прошлое лето — весть о захвате Мала Новгорода Родомановой ордой, спешные сборы, догорающее городище, усеянное еще не закоченевшими трупами славян и печенегов вперемежку, долгий и яростный гон по степи, битву. Часть малоновгородского полона была тогда отбита и спасена, но старший сын Родомана со своей дружиной и добычей сумел уйти. Долго потом Явор перебирал в уме несбывшиеся возможности догнать его. Не догнали. И сейчас, сидя на травянистом холмике — тоже, поди, чья-то могила! — Явор молча и яростно в который раз клялся богу Воителю: жизнь положу, а не пущу больше гадов на русской земле лиходейничать!

Видя, что Медвянка кончила причитать и сидит молча, Явор поднялся и подошел к ней.

— Ступай-ка спать, хозяйка тебе постелила где почище, моим плащом укроешься… — начал он, но вдруг увидел, что Медвянка плачет. И ее лицо, с блестящими на щеках полосками слез, с приоткрытым ртом, ловящим воздух, застывшее от напрасного усилия удержать рыдания, растерянное и горестное, потрясло его так, что он запнулся и остановился. Такой он ее никогда не видел и даже вообразить не мог. На миг у него мелькнула мысль: не обидел ли ее кто-нибудь? Явор перевел взгляд на старика и ни о чем не стал спрашивать, сам понял, о чем здесь шла речь. Никто не обидел задорную белгородскую красавицу, просто она отхлебнула из горькой чаши обиды всего своего племени.

Услышав голос Явора, Медвянка поспешно отвернулась и закрыла лицо руками, не желая показаться ему в слезах, боясь подурнеть от плача и разонравиться ему. А Явор смотрел на ее склоненный затылок и вздрагивающие плечи, и на душе у него внезапно полегчало. Ему тяжелее было б, если бы Медвянка и здесь смеялась. Но она плакала — значит, у нее все же есть сердце, а раз оно учится сострадать, то сможет и полюбить. Сейчас она казалась растерянной и несчастной девочкой. Явору стало жаль ее, и он начисто забыл свою обиду.

Молча он взял Медвянку за руки и поднял с земли.

— Ну а платок-то на что? — негромко, грубовато-утешающе сказал Явор. Медвянка неловко повела плечом: не знаю я, где он!

Явор вытащил из-за пазухи тот ее платочек, который носил с собой с самой драки гончаров и замочников, и сунул его Медвянке. Она поднесла было его к лицу и вдруг замерла. Ее платок, с засохшим смазанным пятном крови Явора, разом напомнил ей прежнее веселье и насмешки над кметем. И ей стало так стыдно, что она заплакала еще пуще, уткнувшись в платок, который так небрежно отдала и который Явор так бережно сохранил.

— Ну, ладно тебе, будет, — неловко повторял Явор, не зная, чем ее утешить.

Он взял ее за плечи, и Медвянка тут же подалась к нему и уткнулась заплаканным лицом ему в грудь. Явор обнял ее, прижал к себе ее голову и глубоко вздохнул — не словами, хоть так он мог обещать ей свою защиту и утешение. И Медвянка не противилась, не рвалась из его рук, как вчера на забороле, а сама обхватила его, крепче зарылась лицом в его рубаху. И все вдруг изменилась, тоска отступила, ослабела, растаяла. Тепло и сила его объятий дали ей чувство защищенности и покоя, спрятали от пустых глаз Жели и бледного лика Морены. И слезы ее превратились в слезы радости, благодарности Матери Макоши за священный спасительный дар. Грубоватая заботливость, сердечное сочувствие, которые ожившее сердце Медвянки угадало за сдержанными неловкими словами Явора, сделали ее счастливой, — ведь она любима им, и даже сам Змей Горыныч не вырвет ее из его крепких рук.

* * *

В обратный путь белгородский дозор и остатки малоновгородцев двинулись на самой заре. Две тощие лошаденки везли колы с пожитками, каждый из гридей посадил на запасного коня ребенка или старуху. Отряд двигался неспешно, чтобы кони, которым предстояло теперь проделать весь долгий путь до Белгорода с седоками, не слишком утомлялись. Явор шел впереди, ведя на поводу своего коня с сидящей на нем Медвянкой. Она была рада поскорее оставить позади вымерший безвозвратно городок, но то и дело оглядывалась на обугленные стены — они словно не отпускали ее. Ей очень хотелось домой, в Белгород, многолюдный, шумный, полный людских голосов и насущных забот, там она надеялась позабыть мертвенное запустение, увиденное здесь. Но в глубине души она понимала, что нигде и никогда не сможет забыть этот убитый Змеем Горынычем городок, погасшие глаза старика. Они останутся с ней навсегда.

Явор иногда оглядывался на непривычно серьезную и печальную Медвянку. Он понимал, что ей тяжело, и хотел бы помочь ей развеселиться, но вот этого он не умел.

День выдался невеселый: небо затянули легкие сероватые облака, солнце едва проглядывало меж ними. Медвянка тосковала по солнцу, а спутники ее, напротив, были довольны.

— Хорошо ехать, не жарко, — поговаривали люди.

— Хорошо-то хорошо, — задумчиво бормотал Явор, из-под руки оглядывая степь. — Да дома-то не скоро будем. С этими попутчиками нам путь неблизким встанет. За три бы дня добраться — и то спасибо, Господи. В той веси, где вчера обедали, теперь, видно, ночевать придется.

К полудню небо прояснилось, зелень заблестела под солнцем, стало жарковато. Белгородский отряд со своими спутниками вышел к маленькой степной речке. Здесь зелень была погуще: по правую руку остался небольшой перелесок, : впереди виднелась широкая лощина, поросшая дубами, орешником, серебристой ольхой. Место было удобным для отдыха, и Явор решил остановиться. Теперь, когда с ними были женщины, дети и старики Мала Новгорода, ему приходилось быть вдвойне осторожным и прятаться от любого случайного взора.

Здесь же стоял высокий курган — посмертное жилье какого-то древнего князя или воеводы. Обернувшись к гридям, Явор кивком послал Спорыша на курган. Парень поднялся по склону на самую вершину, придержал коня и стал осматривать округу. Явор приостановился, наблюдая за ним. Спорыш огляделся по сторонам и вдруг замер, приложил ладонь к глазам и даже привстал на стременах. Гриди подтягивали поводья, не сводя с него глаз. Каждого кольнуло: что-то увидел. Спорыш поспешно стронул коня с вершины вниз по заднему склону кургана — значит, это «что-то» тоже имело глаза.

Явор забросил повод коня в руки Медвянке и шагнул навстречу Спорышу. Постоянно держа в уме возможную опасность, он каждый миг был готов к встрече с ней.

— Купеческий обоз едет! — доложил парень, подскакав к десятнику на расстояние негромкого голоса. — Небогато: три кола да бережатых с десяток, может, с полтора.

— Наши?

— Не, вроде хазары.

— Далеко?

— Перестрела с три будет. К тому краю лощины правят. Видно, тоже привал думают делать.

Явор цепким взглядом окинул ближайшие окрестности. Для него из этих немногих слов сложилась целая повесть — что есть и что может быть. Любая встреча в степном порубежье настораживала, особенно встреча с чужими. Полуденные славянские племена хорошо знали хазар, которым поляне и радимичи когда-то даже платили дань. Несколько десятилетий назад их одряхлевшее за века и обессиленное царство было окончательно разгромлено походами князя Святослава, но купцы их по-прежнему наполняли торжища всех русских городов. В Киеве хазарами и иудеями был заселен целый конец, который так и звался: Хазары. В порубежье их тоже привыкли видеть — по большей части через них Русь торговала с печенегами. Но доверять им было нельзя, и Явор спешно готовился к встрече.

Выбрав взглядом перелесок, который они только что миновали, он махнул рукой малоновгородцам.

— Давай туда! — велел Явор. На всякий случай он хотел укрыть женщин и стариков и развязать себе руки. — Кощей их знает, что за купцы хазарские вместо дороги чистым полем едут. Пугаться не пугайтесь, люди добрые, а посидите-ка под кусточками в тенечке, передохните. Давай, вали быстрее! Почине, пригляди!

Малоновгородцы тут же заворотили коней к перелеску. Им не надо было приказывать дважды: печенеги научили осторожности. Почин поскакал с ними, подстегивая плетью тощих лошаденок, тащивших повозки.

Только Медвянка, сидевшая на коне Явора, не тронулась с места. По лицу Явора она видела, что встреча предстоит не простая, даже опасная, может быть. Сама Медвянка не испугалась по-настоящему — ведь эта земля находилась под защитой укрепленных валов. В ее тревоге было больше любопытства — такого ей еще не приходилось переживать. И только суровое лицо Явора напугало ее, но ей совсем не хотелось в рощу. Пусть здесь опасно — она предпочла бы быть ближе к опасности, но рядом с Явором.

— И ты давай! — бросил ей Явор и стал быстро отвязывать ремень запасного коня. Вспомнив о Медвянке, он нахмурился. Вот как Встрешник дураков учит — ведь знал, что не надо брать ее с собой! А теперь присутствие девушки добавляло ему лишнего беспокойства, и Явор сердился на себя, что поддался ее безрассудному желанию.

— Нет, я с тобой! — протестующе вскрикнула Медвянка.

— Дома у батьки рядись, а тут делай, что сказал! — сурово отрезал Явор, едва глянув на нее. Одним махом он снял Медвянку со своего седла и пересадил на спину неоседланного запасного коня, не опустив ее даже к земле. Медвянка ахнула и поспешно вцепилась в гриву, чтобы не упасть, изумленная силой и стремительностью этого перемещения. А Явор хлопнул коня по шее, посылая его вперед. Конь послушно понес Медвянку к опушке перелеска, вслед за ускакавшими малоновгородцами. Она только и успела, что беспомощно оглянуться на Явора. Его суровый окрик окончательно убедил ее, что начинается какое-то серьезное дело, в котором она ничего не понимает, и лучше ей слушаться.

До перелеска было едва полперестрела, и скоро малоновгородцы и Медвянка оказались в тени его деревьев. К травеню густая зелень разрослась и надежно укрывала от случайного взора. Почин завел женщин и стариков подальше в заросли и велел сидеть тихо. В таком приказании не было нужды: на всю жизнь напуганные печенегами, малоновгородцы были не шумнее мышей и даже дети, не крича и не плача, прятали лица в подолах женщин, сжимались в комочек, желая стать еще меньше, чем были. А Медвянка, покрепче запахнувшись в отцовский плащ, осталась возле самой опушки и наблюдала за Явором, прячась за деревом. Почин и молодой малоновгородский староста с охотничьим луком в руках укрывались возле нее.

Даже не провожая Медвянку глазами, Явор тут же вскочил в седло, расстегнул и сбросил с плеч плащ.

— Брони одевать! — велел он своим гридям и сам стал развязывать кожаную сумку на седле, в которой вез кольчугу.

Натянув кольчуги, гриди быстро проверили тетивы на луках — недаром Явор велел натянуть их еще утром, перед выездом из городища, — отворили тулы, но прикрыли их полами плащей. Не мешало предупредить встречных о своей готовности к защите, но колоть им глаза чересчур воинственным видом было излишним. Оправляя кольчугу, Явор кивком подозвал к себе Изрочена — одолженного тысяцким кметя, который понимал по-печенежски и мог объясняться с хазарами. Изрочен подъехал и встал рядом с Явором, чуть позади его правого плеча.

Из-за оконечности лощины показался первый всадник. Наткнувшись взглядом на вооруженный русский отряд, он тут же повернул коня и снова скрылся. Явор ждал. Три повозки мешали хазарам ехать по лощине, убежать с товаром они тоже не могли, так что деваться им было некуда.

Вскоре после первого показалось еще три всадника. Выехав из-за деревьев, они придержали коней, разглядывая Явора и его гридей, поджидая своих отставших. Спорыш не ошибся — это были хазары. Все на Киевщине знали эти скуластые смуглые лица, округлые, как спелые тыквы, безбородые, с редкими черными усами. У всех троих головы были обриты, а с затылка свешивался клок волос, у одного заплетенный в косу. Этот хазарский обычай когда-то был перенят частью Святославовой дружины и даже им самим, но теперь на Руси забылся.

Хазары тоже были встревожены нежданной встречей — все трое держали луки, колчаны на правом бедре у них были открыты.

Явор ждал, обеими руками взяв поводья, показывая, что не держится за оружие. Кто бы это ни был, Явор не собирался завязывать ненужную схватку. А из-за деревьев лощины выскакивали все новые и новые всадники, их уже набралось полтора, два десятка, выехали со скрипом три крытые повозки на огромных деревянных колесах. Перед повозками скакал на хорошем коне человек, в котором Явор определил хозяина. Купцу было лет сорок с лишним, его круглое толстое лицо блестело от жира и пота, как начищенное медное блюдо, а желтый халат с зеленой полосой вдоль полы придавал ему полное сходство с тыквой. Явор разглядел крупный нос, толстые губы с жидкими черными усами — то ли хазарин, то ли хазарский иудей.

Махнув рукой своим людям, чтобы они оставались на месте, купец направил коня к Явору, тоже отличив в нем старшего. Солнце смотрело ему прямо в лицо, и от этого хазарин еще больше щурил свои узкие глаза без ресниц, — странно, как он вообще умудрялся что-то видеть. Приблизившись шага на три, хазарин поклонился, не сходя с коня.

— Пусть бог всемогущий даст тебе здоровья и удачи во всех твоих делах! — по-русски заговорил хазарин, и слова легко слетали с его языка — видно, он торговал в русской земле много лет.

— Помогай твой бог и тебе, человече! — ответил Явор. — Откуда? Кто такой?

— Мое имя — Соломон, я торговал в Киеве и Любече, а теперь путь мой лежит к морю Черному, — с готовностью ответил хазарин. Его узкие глаза скользили то по лицу Явора, то по его оружию, воровато, но споро пересчитали гридей у него за спиной.

— Не заблудились ли? — спросил Явор. Он смотрел только на купца, будто не замечая его дружины, — знал, что за хазарами присмотрит Изрочен. — К морю-то честные гости правят по дорогам, через Треполь. Как же тебя Попутник в чисто поле завел?

Хазарин тихо засмеялся, замялся, заерзал в седле. Явор уже знал его ответ. При проезде через княжеские города приходилось платить мыто, и редкий купец, особенно из хитроумных хазарских иудеев, не искал способа избежать расхода. Одним из этих способов был проезд в обход княжеских городов. «Знают, Кощеевы дети, про Мал Новгород! — мелькнула у Явора досадливая мысль. — Открыта им дорога безо всякого мыта! Как крысы, так и шныряют! »

— О, бог дал тебе глаза орла — они видят и вдаль, и вглубь! — с хитроватым почтением сказал хазарин. — Ты понимаешь мою беду: каган Владимир берет так много мыта с бедных торговых гостей!

Хазарин горестно вздохнул и развел руками. Почти на каждом из жирных пальцев сидело, как вросло, по золотому перстню, иные с самоцветными камнями.

— Аи, беден ты воистину, Соломоне, плохи твои дела! — насмешливо сказал Явор. — То-то у тебя товару всего ничего, а людей много ведешь!

— У меня немного товара, но это дорогой товар! — доверительно склонясь в сторону Явора, ответил хазарин. — Ежели бог привел тебя на мою дорогу, значит, мне придется уплатить мыто. Я заплачу тебе как положено, ты отдашь мытникам кагана… — Купец многозначительно помолчал, имея в виду, что с его серебром Явор волен поступить как угодно, и добавил: — А чтобы ты знал мою дружбу, я подарю тебе перстень. Только не будь строг к бедному Соломону, не говори про него худа мытникам!

Он принялся стаскивать с пальца один из перстней, но это было явно безнадежное дело — перстень зарылся в складки жира и не двигался.

— Уймись, палец оторвешь! — Явор движением руки остановил его. — Показывай товар-то.

Мигом перестав терзать палец, Соломон повернул коня к повозкам и с поклонами стал приглашать Явора за собой. Явор поехал за ним, Изрочен держался за его плечом, не отставая.

— Погляди, я торгую честно! — приговаривал Соломон, приподнимая рогожу крытой повозки. — Меня знают в Киеве, в Любече, в Чернигове, в Вышгороде, в Переяславле, — все знают, что Соломон честный гость!

В его товарах Явор не увидел ничего особенного — те же бочонки меда, круги воска, которые все торговые гости возили из Руси на юг. Внимание его привлек только конь одного из хазар — гнедой красавец, сильный и неутомимый в беге.

— Смотри, — Явор кивнул Изрочену, — за такого коня весь товар этот купить можно, и тот не под хозяином, а под кметем. Видно, не скуп Соломон к своей дружине!

Услышав его слова, Соломон перестал хвалить свой товар и свою честность, глаза его сузились еще больше, он на миг замолчал, а потом громко заговорил что-то снова. Но Явор его больше не слушал. Подняв глаза от коня к всаднику, он увидел смуглое лицо человека лет тридцати с небольшим, наткнулся на взгляд темных глаз, не узких, а почти славянского открытого разреза, смотревших на него твердо и настороженно. Войлочный колпак с меховой оторочкой и бронзовыми бляшками был надвинут низко на лоб, но в лице с негустой темно-русой бородой были заметны черты славянского племени. Видно, по крови это был болдырь — полуславянин-полухазарин. Или полупеченег. Немало таких рождалось от пленных славянок в ордах, от пленных печенежек в русских городах или у женщин в поселениях, переживших набеги. Но это лицо чем-то задержало взгляд Явора, не пускало от себя, словно стрела, внезапно воткнувшаяся в землю под ногами идущего с суровым приказом: стой! Лицо казалось Явору смутно знакомым, какое-то очень волнующее воспоминание поднималось из глубин памяти, уже было близко…

И вдруг огнем загорелся прошлогодний шрам на бедре: Явор вспомнил, и так ясно вспомнил, что стало жарко. Как наяву Явор видел перед собой это же лицо, только без колпака, с темно-русой косой, болтающейся позади, — признак печенежского воинского рода. Вспыхнул блеск посеребренного оружия, в ушах взметнулся звон сабли о его меч, руки ощутили тяжесть щита, принимающего сильный удар. Только что Явор вспоминал прошлогоднюю битву за малоновгородский полон — и вот перед ним было лицо из этой битвы.

И так осознанно страшен стал взгляд Явора, что болдырь понял: он узнан. Он не помнил Явора, но сообразил мгновенно и быстрее молнии рванулся с места. Явор бросился ему наперерез, выхватив меч.

— Врешь! — хрипло выкрикнул он. — Раз ушел — больше не пущу!

Волдырь тоже выхватил саблю и встретил первый удар — раз от битвы не уйти, трусить было не в его обычае. Словно дождавшись знака, белгородцы и хазары кинулись друг на друга. В воздухе стремительно свистнули стрелы, вспыхнули под солнцем клинки. Белгородцы дали хазарам выстрелить только по одному разу, и вот уже их мечи взлетели над головами, над круглыми щитами, гулко ударились о железные умбоны. Битва, к которой оба отряда были готовы, вспыхнула мгновенно и загорелась, как охапка соломы. На каждого из белгородцев пришлось по два-три противника, но им было не привыкать к этому. Испокон века степняки, превосходя славян числом, вынуждали их воевать уменьем. Славянского отрока учили биться одному против многих, когда даже спину тебе прикрыть некому, — биться по кругу, чтобы враги вообще не видели твоей спины, чтобы ни один их удар не успевал тебя достать и проваливался в пустоту. Неустрашимого воина, которого позже стали звать богатырем, тогда звали хоробром — «хоро бор» означает «бьющийся по кругу».

Только у Явора был один противник, но этот один стоил многих. По силе первого же его удара Явор уверился, что не ошибся. Это был тот самый печенежский батыр, воевода в дружине Родоманова сына, разорившего Мал Новгород. Явор даже не успел обдумать, что означает эта встреча, у него было такое чувство, словно он в собачьей стае вдруг наткнулся на волка. Думать было некогда — его переполняла ярость и решимость не дать печенегу уйти. Печенег был сильным и опытным воином, но и Явор был непрост, — недаром его с отрочества учил Бранеяр, старый кметь самого князя Святослава.

А Медвянка наблюдала из перелеска за всем происходящим, закусив палец, чтобы не кричать от страха. Только что все было так мирно, даже любопытно, и вдруг полыхнуло пламенем! Она даже не успела заметить, с чего все началось, — так стремительно мирный разговор обратился в звон мечей. Ничего не понимая, она огромными от ужаса глазами смотрела, как Явор и один из хазар сшибаются в схватке, словно два сокола, слышала звон клинков, короткие яростные вскрики. Со всей остротой и ясностью своего впечатлительного ума она мигом осознала, что это не шутки, что перед ними враги, жестокие и непримиримые, с которыми можно разойтись только через смерть. Это чувство было так непохоже на прежнюю ее беспечальную жизнь, что само небо, казалось, рушилось над ее головой. Она не отличала степные племена друг от друга, но знала, что все они — страшные враги, дети Змея Горыныча, о котором веками поют тоскливые песни. А теперь они целились жалами в Явора и ей самой грозили наяву все те ужасы, о которых она раньше и слушать не любила. Медвянка не хотела верить, что может никогда не вернуться домой, не увидеть родных, что через считанные мгновенья, быть может, Явор будет убит, а она останется беззащитной, попадет в руки этих отвратительных черных людей, навсегда лишится воли, чести, самой жизни, что это будет уже не она, веселая и вольная городникова дочь, а униженная и лишенная всего рабыня какого-нибудь печенега или грека. Нет, нет, боги не допустят этого, ведь они такие могущественные… ведь для чего-то же они есть! Захваченная ужасом и отчаянием, Медвянка не могла даже связно молиться, а взывала к небу одним порывом сердца, бессознательно желала и ждала чуда, которое прервет этот кошмар. Она не отрывала глаз от Явора, хотя отчаянно боялась смотреть на битву; ей казалось, что если она хоть на миг закроет глаза, то Явор тут же погибнет, а вместе с ним погибнет и она сама.

И вдруг из степи послышался крик десятков голосов; русский боевой клич пролетел над степью, топот копыт, ранее неразличимый за шумом битвы, теперь упал, как гром, прорвавшись сквозь звон клинков и конский храп. «Перун ведет! Огнен Сокол! Рарог с нами! » — летели голоса, и казалось, что небесная Перунова дружина спешит на помощь белгородцам.

Услышав эти крики, хазары подались назад, завертелись, выискивая взглядом нового противника, а из степи налетели волной десятка два всадников, русских по обличью, и на щитах их горело медью и бронзой священное изображение Огненного Сокола Рарога, то же, что и на щитах белгородской дружины. Их мечи с лету обрушились на хазар, которые оказались зажаты между двумя русскими отрядами. Половина хазар была на месте перебита, другие пытались ускакать прочь, но их снимали с седел стрелами, и кони в бешеном беге волочили по траве мертвые тела, застрявшие ногой в стремени. Оставшиеся сами побросали оружие и скатились с седел, выказывая покорность.

А болдырь, раньше всех заметивший нового противника, тут же отскочил от Явора и во весь опор помчался в степь. Бежать с поля битвы — позор, но, видно, у него было с собой что-то такое, что дороже минутной чести. Напрасно Явор пытался его догнать — конь у болдыря был и правда хорош. Вслед ему полетело несколько стрел.

— Живым! — яростно кричал Явор, и сам целился в коня, но печенег уходил слишком стремительно. В последний миг Явор пустил стрелу, вложив в выстрел все свое умение. Стрела почти на излете впилась в плечо всадника, но тот даже не покачнулся, словно не заметил раны, а для новых выстрелов он был уже недосягаем. В сердцах Явор бросил лук, бранясь и в бессильной ярости и досаде колотя себя кулаком по колену. Ушел! Опять ушел от него степной волк, который так много должен ему за прошлое. А что еще будет!

Убедившись, что болдыря не догнать, Явор как-то разом выдохся, поворотил коня и поехал обратно к месту битвы. В погоне он оторвался на пять перестрелов, даже того не заметив. Когда он подъехал, оставшиеся в живых степняки уже были связаны, гриди перевязывали свои раны, горячо обсуждали битву. А среди нежданных помощников Явор сразу увидел невысокого, но крепко сбитого русобородого кметя, тоже молодого и тоже с серебряной гривной десятника на шее. Он возбужденно дышал и утирал рукавом взмокший лоб, но взбудоражила его не короткая схватка, а собственная горячность. Явор чуть не рассмеялся, несмотря на свою досаду. Широка степь, а куда ни поедешь, везде знакомца встретишь! Это был десятник из дружины Васильева, тоже знакомый ему по прошлогодней битве — только со своей стороны.

— Разгон! — крикнул Явор еще издалека. — Ты-то как здесь оказался?

— Яворе, ты! Вот где свиделись! — Васильевец тоже узнал его и обрадовался. — Как я вовремя: и ворога побил, и друга повстречал!

Съехавшись и сойдя с коней, они обнялись, похлопали друг друга по плечам.

— Буянит Попутник, все дороги узлом завязал! — говорил Явор. — Купца хазарского в степи без дороги занес, Васильевский дозор где не надо гуляет. Что тебе, в своей степи дела мало?

— Своя! — возмущенно воскликнул Разгон. — Это жена у меня своя, а степи — все княжеские! Ведь Мал Новгород теперь что ворота нараспашку — заезжай, незван-непрошен!

— И Васильевский воевода, стало быть, Малым Новгородом озаботился?

— Да уж наш Деяслав не глупее вашего Вышени! — обиделся Разгон. — Да вы не оттуда ли?

— Оттуда.

— А это хоть кто? — Разгон обернулся к хазарскому купцу. Всю битву тот прятался за колесом одной из повозок, а теперь два гридя вытащили его из-за кустов лощины, куда он пытался убежать, и крепко держали за плечи. Длинный нож в посеребренных ножнах они у него отобрали, а заодно и калиту.

— Сам видишь — гость хазарский! Кость Кощеева! Честный торг ведет, да только ездит мимо городов и печенегов с собой водит. Ну, гость дорогой! — Явор шагнул к хазарину, и тот присел от испуга, хотел вскинуть руки, будто защищаясь от удара, но два гридя не пустили его и толчком бросили на колени. Теперь хазарин стал совсем похож на перезрелую огромную тыкву, которая вот-вот развалится от собственной тяжести. — Что за человек был? Где ты его взял? Куда он шел? — быстро спрашивал Явор, с трудом сдерживая желание ударить кулаком в эту толстую потную рожу и глазки-щелочки.

— Я не знаю тот человек! — взвизгнул хазарин, и голос его от испуга стал совсем тонким. — Он нанялся ко мне, я его взял до моря, я не знаю его. Он сказал, его имя Талмас.

— Ведь не хазарин то был, а печенег! — Повернувшись к Разгону, чтобы не видеть противную тыкву, Явор досадливо тряхнул кулаком. — Печенег да знатный воевода! Я его по прошлому лету помню! Я его признал — а он сразу бежать, да за саблю! Аи, собака, Кощеева кость, морок тебя возьми, тур тебя топчи!

— Смотри, Яворе! — окликнул его Изрочен.

Явор обернулся — кметь стоял над трупом зарубленного степняка. Концом меча он скинул с головы убитого шапку, и в примятую, забрызганную кровью траву выпала черная коса, много дней не чесанная, свалявшаяся под шапкой. Еще один печенег.

— Поглядите, нет ли еще, — велел Явор гридям, окинув взглядом убитых и связанных пленных. — Вот, в дурной час я в путь выехал, Попутнику жертвы не дал! Мало мне баб со стариками…

— Каких? — удивился Разгон.

— Из Мала Новгорода. — Явор махнул в сторону перелеска, где меж ветвями уже показались испуганные лица. — Забрал оттуда остатних. Что же, вовсе там пропадать одним? А ты, друже, будь ласков, поедем со мной в Белгород. И полон довезем, и воеводам расскажем, как дело было.

— Чего же, поедем, — согласился Разгон. — Ой, Господи Иисусе! — воскликнул он вдруг, изменившись в лице и глядя куда-то мимо Явора.

Явор обернулся. Из-за деревьев вышла Медвянка и приближалась к мужчинам. Услышав в первый миг русские боевые кличи и увидев русских всадников, она тут же поверила, что теперь они спасены. Это было то самое чудо, которого она ждала, и она не удивилась, так все и должно было быть. Теперь она снова готова была улыбаться — беда отступила, все вернулось на свои места, а значит, было хорошо. Только щеки ее от недавнего ужаса были бледнее, а глаза блестели больше обычного. Но и такой Медвянка показалась Разгону очень красивой. Лицо его прояснилось, он молодецки подбоченился, загордившись тем, как славно бился на ее глазах.

— И эта из Мала Новгорода? — с задорным изумлением воскликнул он. — Как же печенеги такую проглядели?

— Нет, эта наша, белгородская, — ответил Явор, словно невзначай заслоняя собой Медвянку от загоревшихся глаз Разгона. Сам он только теперь о ней вспомнил, и вид ее заставил его наконец перевести дух — отбились, слава Перуну!

А Медвянка, даже не замечая Разгона, устремилась к Явору, но остановилась шага за три. Ей хотелось броситься к нему, прикоснуться, убедиться, что он жив и здоров. Но блеск кольчуги и остатки жесткого напряжения битвы в его лице пугали ее, она не решалась подойти ближе. Это опять был новый Явор — непримиримый воин, несущий смерть врагу.

— Что, напугалась? — спросил у нее Явор. Ушедший печенег занимал в его мыслях гораздо больше места, чем Медвянка, но с ее появлением ему пришлось потесниться. — Не бойся, обошлось. Вон наши живы все. Сейчас домой тронемся.

Он стал стягивать кольчугу — после битвы, под ярким солнцем, в ней было слишком жарко. Свернув ее и сунув снова в седельную сумку, Явор вытер взмокший лоб рукавом. Подойдя, Медвянка молча протянула ему платок. Поистине сама богиня Макошь соткала его: ни один из Медвянкиных платков не переживал еще столько приключений. Явор усмехнулся, взял ее руку с платком и приложил к своему лицу. Прохладная ладонь девушки совсем успокоила его, он пришел в себя, обрел равновесие духа, отличающее названых сыновей Перуна. Подхватив Медвянку на руки, Явор снова посадил ее на коня.

Гриди уже переловили хазарских коней, посадили на них пленников со связанными руками, связали им ноги у коней под брюхом. Самый длинный ремень понадобился для коротких ног купца. Он все причитал, негодовал, грозил пожаловаться воеводам, посадникам, самому князю, но никто его не слушал. Держа коней с хазарами на ремнях, гриди тронулись в путь вслед за Явором и Разгоном. Малоновгородцы боязливо оглядывались на пленников и старались держаться от них подальше. На месте битвы остались лежать в траве штук семь трупов степняков, несколько убитых коней, с которых сняли седла и сбрую. Хоронить их — забота воронья, а отряд поскакал через степь на полуночь, к Белгороду.

Дорогой Разгон почти не закрывал рта — рассказывал о делах Васильевской дружины, о поездках в дозор, о своей жене. Явор почти не слушал друга, не разговаривал даже с Медвянкой. Его мучили досада и стыд из-за упущенного печенега. Торговые гости нередко торговали и сведениями о городах и войске, но раз знатный печенежский батыр нанялся к хазарскому купцу простым воем — значит, ему очень нужно было знать, что делается на Киевщине. Видно, хазарину и печенеги не слишком доверяют, если его сведений было мало и обладатель почетного воинского пояса отправился в навороп сам. Конечно, он теперь знает, что князь Владимир с дружиной ушел в днепровские верха. И ускакал, увез хану Родоману эту радостную весть! Сам себе Явор казался слабым неумехой, неученым отроком. Бранеяру из Перунова Ирья стыдно и глядеть на него! Куда ему до Владимировых детских, до рыкарей, которые в одиночку разметывают сотни! Уж Рагдай Удалой или Светло-яр Зови-Гром не упустили бы печенежского наворопника, а везли бы его сейчас, как мешок через седло, приложенного о землю до полного бесчувствия. Явор готов был с досады кусать свой щит, как варяжский рыкарь-берсерк, — видел однажды, еще отроком.

Белгород был уже недалек, и Медвянка вздохнула с облегчением. Вопреки ожиданию, пережитый в степном перелеске ужас почти вернул ей прежнюю веселость. Там, где другой еще долго перебирал бы пугающие воспоминания и рисовал бы себе еще более пугающие возможные последствия, Медвянка бурно радовалась избавлению, видя в нем подтверждение того, что она — любимица богов и ничего плохого с нею не может случиться.

И то, что рядом с ней был Явор, делало ее радость еще более полной. Его воинское умение и присутствие духа не прошли мимо ее внимания. Теперь она знала, что обе свои гривны он получил по заслугам. Хвалебные отзывы о нем отца, тысяцкого и прочих, от которых она раньше отмахивалась, теперь казались ей верными и даже недостаточными. И с чего она, в самом деле, взяла, что у ее жениха должно быть белое лицо и правильный нос? И со своим лицом, которое так обожгло степное солнце, Явор оказался на удивление хорош на своем месте, лучшего Медвянка и придумать не смогла бы. Теперь она радовалась его любви, гордилась ею и хотела бы получше закрепить ее за собой. Пожалуй, таким мужем и сама Забава Путятична загордилась бы! А в глубине ее сердца шевелилось тревожное сомнение: а вдруг он передумал? А вдруг он так обиделся, что больше не хочет брать ее за себя? «Я тебе не кощунник, по три раза одно запевать не стану! » — вспоминались ей его слова, случайно услышанные в гриднице. Украдкой оглядываясь, Медвянка видела, что лицо Явора хмуро и сосредоточенно, и не решалась даже обратиться к нему. Поистине сильно переменили их эти три дня!

Еще издалека завидев с заборола подъезжающий отряд, возросший почти вчетверо и включающий пленных степняков, белгородцы открыли ворота, и всю дорогу через Окольный город к детинцу народ валом валил следом. Предупрежденный тысяцкий тоже велел открыть ворота, челядинцы сразу приняли коней, пленных хазар отвели в пустую клеть и заперли там. Явор и Разгон пошли в гридницу, за ними два гридя вели купца. От долгой скачки и испуга он совсем ослабел и еле передвигал ноги; гриди почти несли его, браня за непомерную тяжесть. Медвянка увязалась следом — ей было любопытно поглядеть, чем все кончится, и не хотелось так скоро уходить от Явора.

— Здоровы будьте, соколы! — приветствовал их Вышеня. — Вы кого приволокли? Полон взяли? Эй, огня!

Уже сгустились сумерки, в гриднице было темновато. Челядинцы принесли факелы, огненный отблеск упал на лицо хазарина. Тот зажмурился и закрыл лицо рукой.

— А, Соломоне! — воскликнул Вышеня. — Не прячься, я тебя уж признал! Вот не ждал тебя в гости!

— Я не прячусь от тебя, господине! — жалобно и обиженно воскликнул купец. — Несчастный день! Я побит, ограблен, обесчещен! Все знают Соломона — я честный гость! Разве я продавал худой товар? Разве мои весы лгут? Разве мое серебро нечисто?

— Помолчи покуда! — прервал его тысяцкий и поднял глаза к Явору. — Сказывай, сыне.

Явор принялся рассказывать о происшествии в степи. Заново он переживал и битву, и свою досаду; говоря об ускакавшем печенежском наворопнике, он учащенно дышал, и даже голос его изменился.

— Я не знаю, не знаю того человека! — пытался вставить в его рассказ Соломон, но по знаку тысяцкого гридь дал ему затрещину, и он замолчал.

— Верно ли тот? — спросил тысяцкий у Явора, когда десятник кончил.

— Я с кем раз бился — не забуду! — глухо отозвался Явор. — Видно, Родоман после прошлогоднего новый набег замыслил. Вон, лучшего батыра глядеть послал! Поди, теперь уж коней седлают!

— Может, и так, — помолчав, согласился Вышеня. — Ладно, и мы их не сложа руки дожидаться будем. Гостя торгового поутру в Киев отошлем, пусть-ка Путята с ним потолкует. А вам за службу спасибо. Ступайте на покой.

Поклонясь, Разгон пошел к своим гридям устраиваться на ночлег, а Явор вышел вместе с Медвянкой со двора — проводить ее до Надежиных ворот. Он чувствовал облегчение: хотя бы ее он возвращает родителям в целости и сохранности. Сейчас ему было не до размышлений, что теперь у них выйдет. Потом видно будет.

А Медвянка шла не торопясь и жалась к Явору, будто боялась оступиться в темноте. Вот еще несколько шагов, и все эти дивные и тревожные дела кончатся, она опять будет дома, среди привычных, таких скучных вещей. А Явор, в котором она увидела за эти дни чуть ли не самого Перуна, уйдет к себе на воеводский двор и думать забудет о ней. Когда он теперь придет? Будет ли любить ее?

Дойдя до своих ворот, Медвянка остановилась. Явор взялся за бронзовое кольцо и хотел нажать, но Медвянка вдруг положила ладонь на его руку.

— Погоди, — торопливо сказала она почти шепотом, будто боялась, что их подслушают. — Послушай-ка…

Колеблясь между нерешительностью и нетерпением, она повернулась к Явору. Никогда раньше она и подумать не могла, что сама заговорит с парнем о таком деле. Но сейчас она была не в силах ждать и мучиться сомнениями, вернется ли Явор к тому разговору на забороле или нет. И все же Медвянка не ожидала неудачи — ведь боги так заботятся о ней, они наверняка исполнят то, чего она хочет. А что теперь она хочет стать женой Явора, Медвянка не сомневалась.

— Ну? — удивленно отозвался Явор.

— Послушай, ты мне третьего дня вроде хотел что-то подарить… — напомнила Медвянка, и голос ее яснее слов подсказывал Явору нужный ответ.

Явор не сразу ее понял — вот уж о чем он сейчас не думал, так это о сватовстве. А поняв, не поверил — слишком внезапной была эта перемена. Вчера вечером он подумал, что, может быть, Медвянка еще переменится к нему, но не ждал, что это произойдет так быстро и решительно. А удивляться тут было нечему — события этих трех дней сильно переменили саму Медвянку, переменились и ее чувства.

— Ну, хотел, — осторожно ответил Явор, не вполне еще ей веря. И все мысли о печенегах, об ускакавшем болдыре и хазарах растаяли, а все его чувства к Медвянке и мысли о ней вскипели, снова стали самым важным в жизни.

— Не передумал еще? — Медвянка старалась говорить весело, но, против воли, голос ее дрогнул при этих словах, а сердце замерло в ожидании ответа.

— Нет, — ответил Явор. Он мог сомневаться в ее сердце, но не в своем, которое не было переменчиво, и его не тянуло играть или шутить с любовью. И поняв наконец, к чему этот разговор, он коротко выдохнул: — А ты?

Уже совсем стемнело, и Явор не мог разглядеть лица Медвянки; ему казалось, что она опять играет, опять дразнит, — но уж этих шуток он ей не простит! Взяв Медвянку за плечи, он притянул ее к себе и заглянул ей в лицо. И Медвянка не противилась, а положила руки ему на грудь.

— А я передумала, — прошептала она, чувствуя, что сердце ее стучит где-то возле самого горла, а по коже прокатывается то горячая, то холодная волна. Никогда прежде она не переживала такого волнения, мир поворачивался к ней какой-то новой стороной, ей было страшно и радостно разом. Участившееся дыхание Явора и изменившийся голос убедили ее, что он тоже не равнодушен, и она закончила уже смелее: — Подаришь — возьму.

Явор недолго помедлил, собираясь с мыслями. Все же не зря он выбирал колечко с солнечным знаком в ларце самого старшины сереброкузнецов, не зря сам седой Вереха, переженивший уже и внуков, ни о чем не спрашивая и понимающе усмехаясь в бороду, пожелал ему удачи и счастья. Не зря он и сберег перстенек — пригодился. Выпустив плечи Медвянки, Явор вынул из калиты серебряный перстенек; Медвянка подала ему руку, и он надел колечко ей на палец. Держа ее руку в своей, он ощущал гладкое серебро перстенька у нее на пальце, где уже не надеялся его увидеть. Она и правда передумала, без обмана. Кому вынется — тому сбудется, кому сбудется — не минуется. Она — суженая, данная богами, и будет так, потому что не может быть иначе.

— Что это ты вдруг? — тихо спросил он, не в силах так сразу свыкнуться с этой мыслью, и обнял ее, не веря, что это не сон.

— А так! — прошептала Медвянка, тихо, словно боялась спугнуть с таким трудом пойманное счастье. — Сколько я носов разных повидала, а теперь знаю: краше твоего не сыскать!

* * *

После поездки белгородского дозора в Мал Новгород старший городник погнал на починку валов и стен все население, способное держать лопату или тащить волокушу. И никто не противился — привезенные дозором тревожные вести взбудоражили весь город. Даже Шумила, против обыкновения, не возмущался новой повинностью, а призывал своих товарищей-кузнецов и всех соседей поработать ради своих домов и домочадцев. Он верил Явору — раз Явор сказал, что есть опасность набега, стало быть, нужно позаботиться об обороне.

— Князь на чудь пошел, а печенеги — на нас! — говорил Шумила на торгу и на улицах, никого не боясь и не обращая внимания на ругань Добычи. — Видно, так боги свет сотворили! Князь о своей чести радеет, а за себя только сами мы постоим!

И даже те, кто обыкновенно надеялся на князя, теперь соглашались с Шумилой. По округе стремительно неслась молва о скором большом набеге. Зная, что на дворе месяц травень, а князь с большой дружиной далеко, грозный слух принимали на веру и торопились увязывать пожитки. Как недавно в Белгороде было тесно от разноплеменных дружин, так теперь было тесно от беглецов, но вместо воев город наполняли перепуганные женщины и дети. Уже половина Ратного конца была занята беглецами из окрестных сел и весей, а новые и новые толпы встревоженных людей каждый день оказывались у белгородских ворот.

Тиун тысяцкого Шуршала целые дни проводил в Ратном конце, размещая беглецов по освободившимся после ухода дружины землянкам и взимая с них плату за постой. Но всем места не хватало: беглецы строили себе шалаши на пустырях и прямо на улицах, жили в своих повозках. Ради безопасности стоило потерпеть неудобство, и через несколько дней Белгород напоминал муравейник, вернее улей, гудящий одной общей тревогой.

Надежа наравне с простыми белгородцами целые дни проводил на валу и на забороле, и даже поесть ему в полдень приносили туда. Но и за едой он не переставал думать о подсыпке вала и о подгнивших бревнах крепостной стены. У обеспокоенного городника не оставалось времени побранить самого себя за то, что отпустил-таки любимую дочь в такую опасную поездку. Но, поскольку после возвращения из Мала Новгорода перстенек Явора оказался на пальце Медвянки, Надежа легко простил себе эту оплошность. Еще раз он убедился, что все оборачивается к лучшему для того, кому Макошь спряла добрую судьбу. А что Великая Мать постаралась для него и его родни, Надежа никогда не сомневался.

Медвянка вернулась из Мала Новгорода совсем другой, словно воды скорбной реки Стугны переродили ее. Она все так же пела и смеялась, но в душе ее что-то сильно переменилось. Она будто разом повзрослела за эти два дня — глаза ее шире раскрылись на жизнь, она узнала, что на свете не всё забавы, а есть и горе, и страх. Любимая дочь богатого и уважаемого старшины, всю жизнь прожившая в княжеских городах за крепкой дружиной, Медвянка была как щитом укрыта от всех телесных и душевных напастей. Любая из ее подруг — хоть обе смешливые Укромовны, хоть робкая Живуля — лучше нее были знакомы с бедами и тревогами и испугались бы Мала Новгорода и хазар меньше, чем она. А Медвянка испугалась так сильно, что ей захотелось иметь верную защиту на весь свой век. Явор доказал, что сможет ее защитить, и Медвянка сочла его вполне достойным себя. Она захотела его полюбить и полюбила. Ее всегда было трудно уговорить на что-то, но сама себя она уговаривала легко и быстро. Стоило ей пожелать, она разом увидела в Яворе множество достоинств. Что за важность в сломанном носе? У Молчана вон нос прямой, а бока по сию пору болят, как через тын летел. И тот печенежина, что от него насилу со стрелой в плече ускакал, тоже его не скоро забудет. Явор вырос в ее глазах выше белгородских стен, и Медвянка очень гордилась его любовью.

Весь остаток места в ее сердце и мыслях занимали мечты о свадьбе. Свадьбу решили отложить до месяца кресеня, но сговор, по настоянию Медвянки, устроили через день после возвращения из поездки — однажды пожелав чего-то, она не терпела откладывать исполнение своих желаний. При послухах — Вышене, Верехе и Обереже — Медвянка подарила Явору свой браслет и сожгла кусок кудели со своей прялки в знак того, что ее девические работы в доме родителей кончены и дальше она будет работать только для дома будущего мужа. Девушки-подружки по обычаю сводили ее в баню, и после бани Медвянка навсегда сняла с головы девичью ленту, которая не пристала нареченной невесте. Песни при этом пели грустные, но сама Медвянка нисколько не разделяла этой грусти — смерть в девицах и возрождение в женщинах — женой Явора! — теперь были ее самым сладким мечтаньем.

От сговора до свадьбы невесте полагалось сидеть дома, опасаясь сглаза и порчи, но от этого условия Медвянка отказалась. Каждый день она неизменно провожала Явора в обходах города, и подаренный им перстенек защищал ее от всякого зла, как золотой щит самого Яровита.

Счастье Медвянки было вполне безоблачным, но Явор, хотя и любил ее сильнее и глубже, не мог так же безоглядно радоваться. Казалось бы, он по заслугам получил счастье, о котором горячо мечтал не один год, — не только обручье, но и любовь девушки, единственной для него Девы на всем белом свете. Всякий на его месте считал бы себя любимцем судьбы и богов и не думал ни о чем другом. Но рассудок и опыт говорили Явору, что орда вот-вот будет здесь, и он гнал прочь мечты о свадьбе.

Гриди тысяцкого целыми днями обходили Окольный город, следя, чтобы среди беспокойных беглецов не было ссор и непорядков, оберегали покой белгородцев и их добро. Медвянка не уставала расспрашивать пришлых, всякий час обогащаясь тревожными слухами. Не раз ей довелось посмеяться, слушая в пересказе из десятых рук повесть о своей поездке в Мал Новгород, когда рассказчик, неведомо от кого услышав ее на торгу или в дороге, и сам не знал толком, о ком идет речь. У страха глаза велики — о встрече белгородского дозора с хазарским купцом в округе рассказывали как о великом побоище вроде прошлогоднего Васильевского.

Приближался полдень, из дворов Окольного города здесь и там выбирались старушки с лукошками или выскакивали дети с узелками, в которых были хлеб, сыр, лук и другое нехитрое угощенье для работников на валу. Среди прочих направлялась к воротам города и Зайка с лукошком в руке. Она тоже, как и сестра, не охотница была помогать матери по дому, но поручения с выходом куда-нибудь выполняла безотказно. Ее занимало все: и здоровущий лист лопуха под чужим тыном, и сорока на крыше, и щенок возле чьих-то ворот. Вертя головой, она прислушивалась к обрывкам тревожных разговоров женщин.

— А слыхали, почем нынче в Киеве жито? Все запасаются. Мой-то даве ездил, едва отпросился…

— А вы змея огненного видали в небесах, что в новогодье был? Сие завсегда к беде!

— Беда у нас одна завсегда! Видали, уж половину Ратного конца под всякую бежь отдали.

— А кормить их чем? Весь свет от своих запасов не накормишь, самим быть бы живыми! Наплачемся еще от безбрашна!

После безлюдья в городе за стенами его народу казалось великое множество, как на киевских торгах. Мужики, парни, даже отроки и женщины покрепче копошились на валу и в оврагах, тянули волокуши, кидали землю. Всюду мелькали деревянные лопаты, окованные по краю железом, взмахивали руки, как серые крылья, поднимались и опускались головы с ремешками через лоб.

Глянув на небо, воротник застучал колотушкой в било. Работники оставили лопаты и потянулись к Рупине мыть руки и лицо, к каждому спешили его домочадцы с узелками. Зайка вприскочку направилась к маленькому рогожному шатру, который ставил себе на пригорке старший городник, чтобы можно было хоть недолго передохнуть в тенечке от беспокойных и утомительных трудов. Конец весны выдался теплым, в середине дня солнце припекало жарко, и даже неугомонный в работе Надежа был рад укрыться от него, дать отдых рукам, глазам и голосу. Вокруг шатра сидели на траве отдыхающие работники, словно стая серых и белых гусей на зеленой лужайке.

В шатре рядом с хозяином сидели Вереха и Добыча. Хотя затея замочника не принесла ему того, ради чего он старался, — его людей не только не отпустили с вала, но и забрали остальных, — он, однако, не обиделся на Надежу, а остался с ним в дружбе: всегда пригодится дружба человека, к которому милостив сам князь. Обижался он только на то, что Медвянку выдают за Явора, лишив его такой завидной невестки. Поэтому он кисло нахмурился, увидев младшую дочь Надежи, — она оставалась теперь единственным средством породниться с го-родником, но когда ж она еще подрастет!

— А, вот и красавица твоя! Меньшая! — воскликнул Вереха, чем доставил немалое удовольствие Надеже. — А старшая где? Опять подалась печенегов ловить?

— С женихом пошла, — ответил Надежа, посветлев лицом от приятного воспоминания. Мысли о будущем удачном замужестве Медвянки скрашивали ему отдых, и он готов был со всяким поделиться этой радостью. — Мне теперь страшиться нечего, такой родич меня и семейство мое от любой напасти убережет.

— Дали бы всем боги!

Стараясь перед взрослыми, Зайка постелила на траве полотняную скатерть, как учила мать, вынула из лукошка горшок каши, миску творога, каравай хлеба и жбанчик кваса, разложила еду на скатерти, обтерла платком ложку, с поклоном подала ее отцу и сложила руки, ожидая, не понадобится ли ему еще чего-нибудь. Краем светло-карего глаза она лукаво наблюдала за лицами старших — хорошо ли сделано, похожа ли она на взрослую девицу?

Надежа и Вереха засмеялись.

— Иди, скачи, Зайка серая! — отпустил ее отец. — Ах, разумница, вот-вот и за тобою сваты придут!

Довольная Зайка вприпрыжку пустилась по лугу. Проскакав немного, она наткнулась на знакомца — Радчу. Надежа и Добыча нередко ходили друг к другу в гости, и Зайка хорошо знала Добычиного младшего сына. Можно даже сказать, что они дружили. Зайка не была робка, а Радча не был заносчив и не считал ниже своего достоинства разговаривать с ребенком. Они могли подолгу болтать со взаимным удовольствием, хотя Радча, конечно, в этом себе не сознавался.

Во время всеобщего сбора на вал даже любимому сыну старшего замочника пришлось возить землю. Устав от непривычной тяжелой работы, Радча дремал на травке неподалеку от шатра, повернув к небу спину и опираясь лбом о подложенные руки. Прыгнув еще раз, Зайка приземлилась на корточки возле Радчи и громко квакнула. Конечно, он догадался, кто приветствует его таким образом, но не подал вида. Тогда Зайка сорвала травинку и пощекотала у него за шиворотом.

— Ишь, разоспался! — подражая матери, воскликнула она. — Хороши ли сны видятся?

— Куда уж лучше! — Радча выдернул травинку и перевернулся лицом вверх. — Снится, будто лежу я дома на перине, махать лопатой никто меня не неволит и никакие девки ко мне не пристают…

— Ага, и тебя запрягли! — с торжеством воскликнула Зайка и тут же добавила жалобно: — Ты на батю-то обиды не держи — от Змея-то страшно!

— Да я что? — Радча открыл наконец глаза и посмотрел в небо, затянутое быстро бегущими на ветру серыми облаками. — Хорошо сегодня, солнце не печет… Я и не в обиде. Как травень — так все за лопаты да на валы. Мы привычные.

— А правда, что змея видели в небе? Я слышала, бабы говорили.

— Я не видал, — ответил Радча, равнодушный к бабьим разговорам. — Вон, глянь, не змей летит?

Не поверив ему, Зайка перевела, однако, взгляд на небо. Прохладный ветер быстро тянул по небу облака, и с полуденной стороны наползала большая темная туча. С порывом ветра вдруг пронесся над землей свежий, волнующий запах близкой грозы. Разом пригнулась и заколыхалась, как рябь на воде, буйная трава по гребням оврагов, ветер задувал волосы в лица сидящих людей. Трава захлестала по щекам лежащего Радчи, и он приподнялся на локтях.

— Э, вон нам и подмога! — сказал он. — Вот твой батя будет рад!

Прижимая ладонями выбившиеся из косы пряди, чтобы не лезли в глаза, Зайка посмотрела на дорогу. По стугнинской дороге к воротам Белгорода приближался обоз из пяти или шести двухколесных повозок-колов — видно, целая весь поднялась с места. В колах были уложены узлы, мешочки, бочонки, сидели дети и старухи. Позади некоторых повозок были привязаны коровы, мальчишки гнали овец и коз. Рядом с повозками шагали мужики в серых рубахах и портах, женщины в холщовых повоях и толстых шерстяных плахтах.

— А это откуда? — увидев их, закричали белгородцы с пригорков. — Что за гости к нам?

И у каждого в сердце вспыхнула жгучим огоньком постоянно тлевшая тревога — не несут ли эти беглецы весть о подступающей орде? Хотя их пожитки были старательно увязаны и уложены, что говорило о бегстве не поспешном, белгородцы ждали эту весть, готовы были услышать ее от любого гостя, входящего в городские ворота. Все бросили еду и разговоры, многие поднялись со своих мест и поспешили навстречу беглецам'.

— Из веси мы, — отвечал на многочисленные вопросы шедший впереди всех высокий худой старик с жидкой полуседой бородкой. — Приютите, не оставьте печенегам на разоренье!

— Видали печенегов?!

— Покуда не видали, сохрани Перуне и Велесе, да и повидать не хочется!

— Поезжайте в Ратный конец! — посоветовали ему. — За воротами спросите, люди укажут. Тиун там, он вас на постой определит, с ним и разочтетесь!

Белгородцы повеселели, убедившись, что этих людей сорвали с места только слухи о близкой беде, но еще не сама беда. Работники вернулись к своим припасам и беседам — все о том же, — а довольный старик повел своих родовичей в ворота. Жителям плетеных из лозняка хаток Белгород казался неприступным, как сам Перунов Ирий, и, благополучно добравшись сюда, они считали себя спасенными.

— Вся округа сбегается! — сказал Радча, провожая их глазами. — Видела, лошади еле ноги переставляют, — издалека!

— Где же они все поместятся?

— Да у нас не тесно. На то и городили такие стены, чтобы внутри всю округу схоронить можно было… Да как бы дождь не зачался…

Зайка вслед за ним снова посмотрела на небо. Темная туча придвинулась ближе, очертания ее изменились, она вытянулась, спереди обозначился выступ, похожий на голову с широко раскрытой пастью. Зайка содрогнулась — так похожа была эта туча на того самого змея, которого все ждали с такой тревогой.

— А ну подымайся! Быстрее, пока не полило! Шевелись! — покрикивали вокруг городники и торопливо гнали работников на тот участок стены, где оставалась не закрытая дерном свежая подсыпка — ее нужно было укрепить и прикрыть, пока потоки дождя не размыли ее и не погубили дневную работу.

— А ну беги домой! — Радча резко вскочил и за руку поднял с травы Зайку. — Вымокнешь, мать забранится!

— А ты как же?

Перекрывая их голоса, по небу раскатился первый, далекий еще, удар грома. Перун проснулся; бог-повелитель грома и дождя снова шел в земной мир. Его весеннее пробуждение всегда встречали ликованием, приветствовали дождь, лучший дар Отца-Неба Матери-Земле, обещание урожая и благополучия. Но теперь все было иначе: в весеннем громе белгородцы слышали грозное предупреждение Бога-Воителя, звон тревожного била — идет беда! Поднимая лица к небу, белгородцы пониже нахлобучивали шапки, кто крестился, кто шарил на поясе громовую кремневую стрелку или огниво — Перунов оберег. И каждый шептал молитву к Небесному Воину, прося его отвратить беду, укрыть своим щитом город на краю печенежской степи.

А гроза надвигалась: тянуло холодом, потемнело, словно земной мир прикрыли чугунной крышкой; степная трава тревожно билась на ветру, будто рыдая. Напуганная Зайка поспешно кое-как собрала горшочки и скатерть в лукошко и побежала в город, спеша укрыться от близкого дождя. У ворот она обернулась: черный змей простирал свои крылья почти над самым Белгородом, под небом раскатывался его грозный рык, быстрыми всполохами сверкало жгучее пламя в его жадной пасти.

* * *

Дождь скоро прошел, ветер унес тучи дальше на север так же быстро, как и принес. Белгородцы постепенно потянулись по домам: работа на валу была окончена, теперь только плотничьи дружины укрепляли бревенчатые заборола.

У колодца на углу двух улочек Окольного города собрался народ. Колодец всегда был местом, где можно на людей посмотреть и себя показать, услышать новости и толком обсудить их. А в ожидании набега поговорить было о чем, и всякий ходок по воду не скоро возвращался обратно.

— Что-то ты, Громча, отощал! — насмешливо говорила старшему сыну Меженя одна из девушек, зеленоглазая рыжая Егоза. После многодневной тяжелой работы на валу Громча был вял и хмур.

— Отощаешь с такой жизни, — с сонной угрюмостью ответил он и сплюнул в прибитую дождем пыль. — Иные-то только на всполох на вал пожаловали, а мы-то с самого почину там спину гнули.

— Гляди, ведро не донесешь! Не пособить ли? — со снисходительной насмешкой бросила ему Калина, дочь Шумилы, — рослая, краснощекая, боевая девица. Она без труда носила на коромысле два ведра вдвое больше обычных, и кузнецы шутили, что она порою заменяет отцу захворавшего молотобойца. На валу она работала наравне с отцом и его подручниками и даже усерднее их, поскольку боги наградили ее не только мужской силой, но и женской выносливостью. Все парни побаивались ее, и даже в нынешнем озлоблении Громча только кольнул Калину угрюмым взглядом и отвернулся.

— Ведро-то донесу… — пробормотал он.

— И еще при случае коромыслом по горбу кому надобно съездим! — подхватил Сполох, тоже уставший, но все же бывший повеселее брата.

— Вот уж верно… — Громча хмуро оглянулся в сторону кузнечного конца, где располагались и мастерские замочников. Помня, что первым работником на вал он был послан за драку, Громча считал замочников виноватыми в своей тяжелой доле.

— Иные-то холопов да челядь слали спину гнуть, а у нас чужих рук нету, свои только! — понимая брата, досказал за него Сполох.

— Да уж, не ко времени вы с замочниками повздорили! — посмеивались парни у колодезного ворота, вдвоем вращая большое колесо.

— Да ничего! — сказала одна из женщин у колодца, с северянским ожерельем из бронзовых бубенчиков на шее. — Скоро подойдут вам супротивнички. Будет куда вашу удаль девать.

Все умолкли на миг, вспомнив, ради чего столько дней гнули спину на крепостном валу.

— Вон, один черный ворон уж бредет, — сказал кто-то.

Со стороны детинца шли с ведрами два парня — Галченя и Мышан, другой Добычин холоп. Увидев Галченю, Живуля радостно подалась вперед, но замерла, словно оступилась, остановленная сурово-предостерегающим окриком старшего брата. Галченя и Мышан подошли и пристроились в конец очереди к колодцу, поставили на землю деревянные ведра, окованные железными обручами. Конечно, и Галчене пришлось немало потрудиться на валу — уж его-то не оставили сидеть дома, когда даже любимый хозяйский сын приневолен был возить землю. Только теперь Радча отправился домой отдыхать на мягкой перине, а Галченя снова принялся за обычную работу. Добыча досадовал, что все эти дни его кузни стояли пусты, и теперь гнал своих кузнецов и подручников наверстывать упущенное.

— И чего ходят, в детинце им, что ли, воды мало? — процедил сквозь зубы Громча, глядя в сторону. Обыкновенно он не отличался задиристостью, но земляной вал измотал и раздосадовал его, он был зол на весь свет. Галченя был виноват только в том, что входил в семейство Добычи, но Громче и этого было достаточно.

— Так ихний хозяин с Обережей не в ладу, вот и не берут у него воду, на улицу ходят, — сказал кто-то из парней.

— Уж и с Обережей помириться не могут, вот ведь люди! Хлебом не корми — дай повздориться! — подхватил другой.

— А мы чего — хозяин послал! — Мышан ткнул продранным локтем в сторону детинца. — Велел работу начинать, хватит, говорит, отдохнули.

— Отдыхали они, вишь! — издевательски подхватил Громча и повернулся к Галчене. — Хорошо ли отдохнули?

— Да ты чего? — Галченя видел его раздражение и старался говорить примирительно. — Мы вам худого не делаем, воды на всех хватит. Я-то тебя чем обидел? Или ты меня на валу не встречал?

Он не был труслив, но не был и задирист и особенно не хотел ссориться с братом Живули. Но Громче необходимо было на ком-то сорвать свою досаду. И склонность Галчени и Живули друг к другу теперь служила лишним основанием сердиться на него.

— Воды ему! — К ним придвинулся еще один парень из гончарного конца, Горошко. Он давно заглядывался на Живулю, заметил, как охотно она беседует с сыном печенежки, и от ревности был зол на Галченю. Где же такое видано — предпочесть вольному парню, своему же гончару, какого-то чумазого печенежского холопа, да еще со двора вражины-Добычи! Без ворожбы не обошлось, а мать его печенежка — как есть злая ворожея, это всякий скажет! — Да ты не по воду к нам ходишь, а по девок! — злобно продолжал парень, со сжатыми кулаками наскакивая на Галченю. Горошком его прозвали за круглую голову — кулаки-то у него были с некрупный кочан капусты, но гораздо тверже. — А твои девки в печенежском поле скачут, вот к ним ты и поди, а наших не трогай!

Лицо и даже шея Живули мгновенно налились алой краской смущения, и она поспешно отвернулась, закрываясь рукавом. Ее мучил стыд за себя, страх за Галченю, обида на брата — зачем он все это затеял?

— Да что вы на него накинулись? — пыталась вступиться за Галченю женщина-северянка. — Он-то перед вами в чем виноват? Он и сам холоп, не слаще вашего живет.

— А мать его ведьма печенежская! — перебив ее, завизжала другая женщина. — Видали, как она над печенеговыми костями бормотала! Она на мою сноху порчу навела! Наведет она на нас печенежских навий, всех пожрут!

— А батька его и рад будет! — подхватил Гооошко.

— Он-то от полона откупится!

— А нам всем пропадать!

— Бей его!

Непонятно, кто первым крикнул это, но тут же призыв подхватил десяток голосов и парни скопом бросились на Галченю. Живуля истошно визжала и висла на братьях, но ее отшвырнули в сторону. Вся злость на замочников и на печенегов, долго копившаяся в гончарах и в других жителях Окольного города, обрушилась на бедного Галченю. Кричали женщины, изо всех дворов выглядывали люди, останавливались прохожие, не понимая, кого и за что бьют гончаровы парни. Калина опрокинула в кучу дерущихся оба своих ведра с водой, а когда это не помогло, схватила дубовое коромысло с резным водяным узором-плетенкой и принялась лупить по плечам и спинам, норовя зацепить кого-нибудь за шиворот и вытащить из кучи.

— Да помогите же, да разнимите, убьют ведь до смерти ни за что! — в отчаянии голосила Живуля. — Да что же это делается! Ой, Мати-Макоше!

Не понимая, кого же убьют, но жалея живую душу, мужики принялись-таки разнимать разгоряченных парней, но без особого усердия — никому не хотелось быть битым в чужой драке.

— Эй, сынове мои, стойте-ка! — послышался вдруг негромкий ровный голос, и разом замерли поднятые кулаки. Этот голос проникал даже в заложенные злобой уши и усмирял горячечный задор драки. — Не годится так-то да по живому!

К колодцу подходил Обережа, опираясь на свой высокий посох с медвежьей головой. Увидев его, парни опомнились и разбрелись в стороны, утирая рукавами мокрые и окровавленные лица, — в общей свалке они побили и друг друга.

— Что вы за ворога сыскали? — спросил волхв, подходя ближе. — Али мало вам печенегов?

— Печенег и есть, — хмуро пробормотал Громча, не поднимая глаз на волхва. Теперь он мог бы счесть себя победителем, но ему почему-то было так же стыдно, как после драки с Зимником.

На земле перед колодцем остались лежать Галченя и Мышан, которому досталось и вовсе ни за что. Увидев их, Обережа осуждающе покачал головой.

— Ой, злое дело вы сотворили! Теперь его убьете, он и на том свете холопом будет, а ему и здесь несладко живется. Ох, ох! — Волхв огляделся и сильнее закачал головой. — Ох, сколько зла вокруг колодца, Кладезя Воды Живой, порассыпали! Так враз и не подберешь! Просите прощения у Воды, а не то уйдет!

Парни и даже любопытные прохожие принялись покаянно кланяться колодцу, бормотать просьбы о прощении.

— Убили! — Едва только парни расступились, Живуля с плачем кинулась к Галчене, бросилась на колени и приподняла его разлохмаченную черноволосую голову. — Ой, Мати-Макоше, ой, да за что, да что он вам сделал, да что ж вы за люди! — в невыразимом горе неразборчиво причитала она, дрожащей рукой вытирая окровавленное лицо Галчени и прижимаясь к нему мокрыми от слез щеками. Жалость ее и любовь изливались бурным потоком слез и причитаний, и ей дела не было, кто на это смотрит да что потом скажет.

Пристыженные парни отступили назад и потупились, смущенно утирая лица рукавами. Теперь, когда горячка озлобления схлынула, они и сами понимали, что бросились на Галченю безо всякой его вины.

— Да не убивайся, дево-душе, не убит он, — утешающе сказал Обережа Живуле. — Боги милостивы.

Волхв присел возле Галчени, положил ладонь ему на лоб, приоткрыл веко. Народ у колодца примолк, с тревогой и надеждой наблюдая за ним. Вызванное усталостью и обидой ожесточение уже прошло, и никому вовсе не хотелось, чтобы Галченя оказался убитым.

— Хоть и крепко вы его приложили, да боги над вами смиловались, не убили, — объявил Обережа, и все вокруг облегченно перевели дух. Те, кто сам не участвовал в драке, даже заулыбались.

— Они, печенеги-то, племя живучее. Скоро опомнится! — сказала Егоза.

Мышан уже пришел в себя и сел, со стонами вытирая подолом длинной серой рубахи кровь из носа, — ему все-таки досталось меньше.

— Да что ж теперь делать? — плакала Живуля. Слова Обережи несколько утешили ее, но она была не в силах успокоиться. — Да дайте ж хоть воды!

Сполох первым взялся за колодезный ворот и вытянул ведро воды. Живуля бережно обмыла Галчене лицо; он слабо зашевелился, но глаз не открыл.

— Уж теперь-то вас Добыча не помилует! — громко, почти с торжеством вынесла приговор Калина. Она стояла возле колодца, опираясь на свое дубовое коромысло, как на копье. — И за подручников своих он вас на суд поволок, а уж за сына и вовсе головы снимет!

— Да он же холоп, — неуверенно пытался защититься один из парней.

— Хоть и холоп, а всё сын! — не уступала Калина. — И поделом вам! Сила есть — ума не надо! Был бы ум, знали бы, куда силу девать. А теперь — вас в поруб, а в поле с печенегами воевать — меня вот с этим! — Она воинственно погрозила коромыслом. — Вы, вояки, настоящих-то печенегов забоялись, вот и измываетесь над кем послабже! Эх! Все мужики, видать, с князем ушли, с нами одни поганки остались!

Никто из парней не возразил на ее обидную речь — в душе каждый понимал ее правоту. Егоза показала Сполоху язык, выражая свое согласие с Калиной. Громча вяло погрозил ей кулаком, а Сполох, которого ничто не могло лишить языка, угрюмо буркнул в ответ кузнецовой дочери:

— И ты бы с князем шла, тебя бы сразу в сотники поставили.

— Бери его, что ли! — Калина бросила на землю коромысло и приподняла Галченю за плечи. — Не лежать же ему на улице — уж понесем!

— К отцу, что ли? — невесело спросил кто-то из парней. Страшно было и подумать — самим нести к Добыче его сына, избитого до полусмерти.

— Ко мне несите, — сказал Обережа. — Сперва поправим его, а к отцу, глядишь, и сам дойдет.

Парни послушно подняли Галченю и понесли в детинец. Помогал и Громча, ставший еще мрачнее, чем до драки, — он понимал, что началось все с него, и ему было стыдно. Живуля шла рядом, утирая рукавом заплаканное лицо, и никто теперь не смог бы заставить ее отойти от Галчени.

* * *

Галченю принесли в полуземлянку Обережи и уложили на лавке, накрыли медвежьей шкурой.

— Здесь у меня хорошо ему, темно, — бормотал Обережа, помогая устраивать парня. — У него сейчас очи света не принимают, им отдохнуть надобно.

Уложив Галченю и виновато потоптавшись, гончаровы парни разошлись. Осталась только Живуля. Ее никакая сила не смогла бы прогнать отсюда. Сама любовь ее выросла из сочувствия, а теперь, когда Галченя больше нуждался в сочувствии, любовь ее возросла во много раз и стала бесстрашной. Да приди сюда хоть сам разгневанный Межень с приказом немедля отправляться домой, Живуля и отца не послушалась бы.

Но Межень не являлся — он сидел дома, держась за голову и проклиная те дни, когда родились у него такие злосчастные сыновья. Никто не мешал Живуле изливать свою любовь в бесчисленных заботах о Галчене. На лоб ему она положила убрус, смоченный холодной водой из глубокого колодца, и скоро Галченя пришел в себя, но подняться не мог — от сильного удара у него кружилась голова и все плыло перед глазами. На ушибы и ссадины Живуля наложила примочки со свежим соком подорожника, приготовила отвар из цветков клевера и поила им Галченю с ложечки.

Живуля всей душой отдавалась этим заботам, жалея, что в ее силах сделать так мало. Если бы можно было вылечить одной силой любви и сострадания, то Галченя в тот же час вскочил бы на ноги здоровым, крепким и красивым, как сам Дунай Переяславец. Но этих обычных средств было мало, и за дело принялся Обережа. Он долго водил ладонями вокруг головы Галчени, как будто сглаживал что-то, бормотал заговор, а Живуля с затаенным дыханием прислушивалась к его бормотанию. Слова были самые обычные — любая мать или бабка их знает, — но в тихом голосе волхва скрывалась особая сила, проникала глубоко, глубже слуха, прямо внутрь тела, туда, где живет искра жизнеогня, раздувала ее, будила силы, которых даже сам человек в себе не знает. Живуля поуспокоилась, веря, что в руках Обережи Галченя быстро вернет силы и здоровье.

Галченя заснул, дыхание его сделалось ровным и глубоким. Сидя возле его изголовья, Живуля хотела сделать для Галчени еще хоть что-нибудь и вспоминала все заговоры, помогающие от ран и недугов, какие только знала. Не надеясь, что ее неумелая ворожба сильно поможет, она все же время от времени принималась шептать:

— Как на полуночной стороне есть сине море, а на синем море лежит бел горюч камень; как у бела камня нет ни раны, ни крови, ни синей синевицы, так и у Галчени бы не было ни раны, ни крови, ни ураза, ни синей синевицы… И которы слова не договорены, и которы переговорены — все помогайте, все пособляйте! И все недуги откачнитесь, отвяжитесь, удалитесь от Галчени по сей час, по сей день, по всю жизнь моим крепким словом…

— Говори, говори… — Прислушиваясь к ее теплому, воодушевленному тревогой и любовью шепоту, Обережа одобрительно кивал. — Слово человеческое большую силу имеет. Оно и зверя лесного смиряет, и недуги отгоняет, и беды отводит.

— Да что у меня-то? — ответила Живуля, на миг подняв глаза от Галчени к волхву и отводя волосы от лица. — Ты бы, дедушко, еще ему пошептал, твое-то слово крепче будет.

— Первое дело — чтоб в слово сердце было вложено живое да горячее. Кто любит да жалеет — всякое чудо сотворит.

Если бы все зависело только от горячности сердца, то благополучнее Галчени не был бы и сам тысяцкий. И Живуля снова принималась шептать, иногда прерываясь и покрывая нежными поцелуями разбитое лицо Галчени, стараясь не задеть синяков и ссадин.

Скоро пришла и Чернава, услышавшая от соседей о драке у колодца. Опустившись на колени возле Галчени, она положила руку ему на лоб и принялась шептать что-то по-печенежски, горестно покачивая головой, и слезы ползли по ее смуглому лицу с тонкими морщинками в уголках темных глаз. Вот оно, горе: жить в чужом племени жизнью раба, когда всякий готов обидеть, даже без вины. Чернаве было бы легче, если б побои достались ей, но не сыну ее, который родился здесь и даже не видел воли. Его-то за что так наказывает злая судьба? Лучше бы ему вовсе не родиться на свет!

Галченя слабо улыбался матери, стараясь ее успокоить, но не мог поднять головы и произнести хоть слово. Живуля снова расплакалась, жалея их обоих. Чернава благодарила ее за заботы и хотела отослать, но Живуля отказалась уйти — она не могла оставить Галченю и не хотела видеть своих братьев. Сейчас она почти ненавидела их за эту беспричинную жестокость и не села бы с ними за стол: Она стыдилась перед Чернавой своего родства с Громчей и была благодарна ей за то, что печенежка не упрекает их. Но и слезы ее были достаточным упреком.

До утра они сидели втроем в тесной полуземлянке, слабо освещенной лучиной в железном светце, — старый волхв, рабыня-печенежка и девушка Полянского племени. Галченя спал, Живуля тоже подремывала временами, прислонясь головой к его лежанке, но Чернава не сомкнула глаз. После того, как в овраге нашли печенежскую могилу, эта драка показалась ей уже вторым зловещим предзнаменованием. Она боялась, как бы сын ее не стал первой жертвой новой большой войны двух народов, которые произвели его на свет.

Обережа молчал, не стараясь больше утешать ее. И он боялся будущих бед, но у него была надежда. Он видел ее в юной и робкой славянской девушке, которая от доброты и нежности своего сердца готова была полюбить холопа печенежской крови и в любви найти силы и смелости, чтобы заступиться за него. Пока Великая Мать Макошь сотворяет такие сердца, мир и добро одолеют вражду.

* * *

Добыча хватился младшего сына только наутро. Тут же домочадцы вспомнили, что и Чернавы никто не видел с самой вчерашней грозы. Добыча не на шутку встревожился. Раньше он не боялся, что печенежка убежит от него, хотя и жил так близко от родных ее степей. Но теперь, когда все умы занимал ожидаемый набег, потерять полонянку и ее сына было бы и досадно, и стыдно. Тут же Добыча разослал людей по городу искать их, не подозревая, что они находятся совсем близко — в землянке у Обережи, через два тына от Добычина двора.

Топот ног и гомон голосов на площади детинца долетел и до полуземлянки Обережи.

— Поди, дево-душе, узнай, о чем крик поднялся? — велел волхв Живуле. Она послушно встала и поднялась по ступенькам за порог.

— Вас с Галченей ищут! — сказала она Чернаве, вернувшись. Теперь она снова испугалась, на сей раз старшего замочника и его гнева. — Добыча боится, что вы к печенегам в степь убежали, к родичам.

— Куда нам бежать? — со вздохом сказала Чер-нава. — Мои родичи меня забыли. Они думают, что я умерла.

— Что же делать?

— Я пойду к нему. — Чернава оглянулась еще раз на сына и поднялась. — Только как же сказать…

Она в нерешительности посмотрела на Живулю, и та вдруг вспомнила, что теперь, когда опасность для Галчени миновала, беды начнутся у ее братьев. За ночь ее досада поостыла, и она привычно забеспокоилась о них. И тому имелись причины. Чернава колебалась — ради Живули она почти готова была простить обидчиков сына. Судом и местью сделанного не воротишь, а Чернава видела в своей жизни слишком много горя, чтобы желать его увеличения.

— Скажу, посадские побили, а кто — не знаю, — решила Чернава. — И пусть сам ищет, коли обидно.

Чернава пошла успокоить Добычу, а Живуля села возле Галчени и осторожно провела рукой по его спутанным черным волосам со следами уличной пыли. В углу его рта и над бровью засохла кровь, синяки и ссадины проступали на смуглой коже, но именно эти следы страданий делали его в глазах Живули милее и краше всех на свете.

— Батя-то, поди, опечалится, — слабым голосом проговорил Галченя. Он лежал с закрытыми глазами, но уже проснулся и все слышал.

— Конечно, опечалится! — заговорила Живуля, радуясь, что он совсем пришел в себя, и склонилась к нему, ласково поглаживая его лоб. — Ну, как ты теперь? Чего тебе хочется?

— Опечалится, что меня не до смерти убили, — продолжал Галченя. — Тогда бы он за меня больше головничества получил.

Галченя никогда не ходил у Добычи в любимых сыновьях, пожалуй, замочник не так уж часто вспоминал о том, что Галченя его сын, — но его несчастье Добыча принял близко к сердцу. В этом он увидел, и справедливо, большую обиду себе. Сердитый на гончаров еще со времени проводов князя, Добыча не потратил времени даже на то, чтобы навестить Галченю у Обережи, а первым делом послал искать обидчиков в гончарном конце. Скоро он уже знал, что в свалке у колодца люди видели Гончаровых парней и среди них — сыновей Меженя. Поскольку шум был большой и драку видели две улицы, на углу которых располагался колодец, то видоков у Добычи набралось достаточно. В тот же день он пошел с ними к тысяцкому — просить суда. Даже дожидаться четверга не хотел, настолько не терпелось ему скорее рассчитаться с обидчиками. Ведь теперь гончары подняли кулаки на его родную кровь, все равно что на него самого! При мысли об этом сердце Добычи вскипало негодованием, и он был так безмерно возмущен, что убедил тысяцкого заняться этим делом немедля.

— А сам-то побитый где? — с недовольством спросил тысяцкий. Ему не хотелось снова приниматься за старую тяжбу.

— На дворе у волхва лежит, господине, так плох, что ни ходить, ни стоять не может. Пошлешь кого-нибудь его оглядеть или велишь сюда принесть? — с готовностью предложил Добыча, жалея, что сразу не догадался. Пусть бы тысяцкий сам увидел, до чего доходят бесчинства черной кости! Свидетельство увечий и в самом деле было нужно для разбора подобных дел, но на сей раз Вышеня поверил замочнику и так.

— Да уж пусть его лежит, не троньте! — отмахнулся он. В эти дни у него было много других забот, и ему хотелось поскорее избавиться от Добычи — на пожаре не время блох ловить. — Так чего же ты хочешь? Коли мужа побьют — виры три гривны и продажи три гривны, а за холопа и одной довольно, только ради моего к тебе уважения. Ныне же пошлю вирника с гончаров собрать, и ступай с миром!

— Нет, так не пойдет! — решительно возразил Добыча. — Он не холоп, он мне сын!

— Да как же сын, когда холоп! — Тысяцкий в досаде хлопнул себя по колену. — Родила его тебе печенежка, а она полонянка, раба, стало быть, и сын ее холоп!

— Так что же я, своего кровного сына на волю не могу пустить? — горячась, не сдавался Добыча. — С древних времен был обычай: поработает полоняник урочное время на хозяина, а после ему воля: хочет — восвояси идет, а хочет — на месте остается. А Чернава у меня живет еще с Ярополковых времен, ее срок давно вышел, она вольна теперь над собою. А коли не ушла — стало быть, не хочет. Люди, вы все ведаете! — Добыча обернулся к своим видокам и к посадским старцам, ища у них подтверждения своим словам. — Разве я Чернаву неволил, не пущал ее силком от себя?

Подумав, люди принялись качать головами. Со стороны виделось, что Чернава нисколько не тяготится неволей и не желает другой жизни.

— Вот так! — сказал тысяцкому довольный поддержкой замочник. — И сын ее — мой кровный сын, вольный человек, как и я сам.

По обычаю, ребенок свободного человека от рабыни тоже считался рабом при жизни отца и только после его смерти без выкупа получал свободу вместе с матерью. И едва ли Добыча, вовсе не собиравшийся умирать, отпустил бы на волю двух принадлежащих ему домочадцев, если бы не этот случай. Как холоп, Галченя даже убитым стоил бы самое большее три гривны, а вот за побитого свободного сына Добыча думал получить гораздо больше.

С обычным своим умением убеждать себя в истинности того, что было ему желанно, он и сам уже верил, что Чернава живет у него по доброй воле, а сын ее Галченя — такой же сын ему, как и трое старших. И горячность его убедила не только его самого, но и тысяцкого. Вышеню сейчас занимало другое, и он оставил на совести Добычи определять, кто из домочадцев кем ему приходится, хотя и знал, насколько эта совесть податлива и послушна желаниям хозяина.

— Ну, ежели так, ежели он свободный, то с обидчиков тебе три гривны надобно взять! — приговорил тысяцкий, надеясь, что этим все и кончится.

— По три с каждого! — уточнил Добыча.

— Как с каждого? — удивился тысяцкий, которому нередко случалось судить драки. — Побили-то одного, стало быть, и продажа тебе одна.

— Да бил-то не один! Громча, Меженев сын, бил! — Добыча живо поднял руку и принялся загибать пальцы. — Второй сын, Сполох, бил! Любим, Незванов сын, бил! Горошко с Завидова двора — бил! И еще иные — люди видели. Это сколько ж выходит? — Он помахал сжатым кулаком.

Тысяцкий сначала опешил от такого рассуждения, а потом сообразил, что с каждой из этих продаж часть пойдет и в его казну.

— Кесарю — кесарево, а богу — богово! — кстати вспомнил он речение, услышанное во время сбора податей от епископа Никиты. — Складно считаешь! Эй, отроче, подь сюда!

Тысяцкий подозвал отрока и послал его за Явором.

— Пусть он гридей возьмет да доставит мне тех людей, на кого Добыча с видоками укажет. Виноваты — будут ответ держать.

Довольный Добыча остался в гриднице ждать окончания дела, а отрок побежал за десятником. Вскоре Явор с тремя гридями отправился в гончарный конец за ответчиками, а Медвянка побежала к Обереже. Ей хотелось поскорее обрадовать Галченю и Чернаву вестью о том, что теперь они свободны. Она любила первой узнавать и разносить неожиданные и удивительные вести, а эта новость стоила того, чтобы ненадолго разлучиться с женихом.

В землянке волхва она застала много народу. Живуля у печки готовила для Галчени отвар из ягод боярышника, помогающий от головокружения, Обережа подсказывал ей слова заговора, которым обязательно сопровождалось приготовление лекарства и в котором заключалась половина всей его силы. Здесь же сидели Радча, пришедший проведать Галченю, и Зайка, по обыкновению увязавшаяся за ним. Радча единственный из трех старших сыновей Добычи иногда вспоминал, что Галченя брат ему, а не просто холоп.

— Ой и напутал ты нас, брате! — негромко, с чуть насмешливой лаской говорил Радча, сидя на чурбачке рядом с лавкой, на которой лежал Галченя. — Батя света невзвидел с досады, уж хотел слать на торг киевский тебя закликать как беглого, а тут Чернава говорит — побили, чуть жив. Жаль мне тебя. Ты хоть волосом черен, а перед гончарами чист, как белый голубь. Да твоя беда, что ты им в дурной час под руку попался. Печенеги-то далеко, а старшие братья высоко — только до тебя и дотянулись. Да ничего, ты парень крепкий, поправишься. Попадись я вместо тебя, так не на лавке бы, а в санях теперь лежал, ей-Велесу!

Зайка фыркнула, зажала рот кулаком, но все-таки рассмеялась. За свою недолгую жизнь она успела повидать совсем немного смертей и не знала, что покойника везут к могиле на санях даже летом.

Галченя улыбался Радче, пробуя чуть-чуть приподнять голову. Он никогда не таил зла на старших братьев за то, что они родились от свободной матери и во всем стояли выше его, и был от души благодарен Радче за сочувствие и за то, что он называет его братом.

— А батя-то, помысли, велел на дворе свой колодец копать, — рассказывал Радча. — Эдак, говорит, повадятся бесчинствовать. Нечего, говорит, по посаду ходить, будет своя вода, завсегда удобнее. Уже и за колодезниками послал.

— Это где же он думает копать? — удивился Обережа, хорошо знавший, как глубоко запрятана в белгородском холме вода. — У себя на дворе?

— На дворе против кузни. Да мне мнится, за напрасное беспокойство батя взялся. Тут можно и десять саженей прокопать, а до воды не добраться. Ты бы, волхве, подсказал ему, где искать.

— Попросит — подскажу, — согласился Обережа. — А коли сам умный, пусть после на себя и пеняет за пустой труд. Слово мудрое — золото, на ветер пускать не годится.

Тут и прибежала Медвянка со своей новостью.

— Ой, людие добрые, ушеса раскройте да слушайте! — закричала она, торопливо прыгая по ступенькам вниз. — Галченя не холоп боле, и Чернава тоже! Оба свободны, Добыча сам сказал, да при послухах, при тысяцком, теперь уж не откажется!

— Вот так да! — Радча от удивления поднялся с места. Он-то хорошо знал, как неохотно его отец расстается со своим добром. — Или за Чернаву родичи из степей выкуп прислали богатый, что двадцать лет копили? Сон тебе видится!

— Сам проснись! Слушать надо, что на свете деется, а не дремать под лавкой! Побитым холопом он бы гривну стоил, а свободным — по три, да с каждого обидчика! Тысяцкий так рассудил, и уже в гончарный конец Явора послал за. ответчиками.

Стоявшая у печки Живуля выронила ложку.

— Три гривны с каждого! — обмирая, прошептала она. — Громча — три, да Сполох — три… Батя в год столько за горшки не берет…

Растерянность ее было легко понять: шесть гривен для простого гончара были огромными деньгами.

— Ну, брате родной, живи теперь сто лет! — опомнившись от удивления, Радча обрадовался за Галченю и пожал его лежащую на шкуре руку. — Свободному чего не жить! А гонец из Киева не воротился? — спросил он у Медвянки. — Ты у тысяцкого была — не слыхала?

— Воротился.

Медвянка села на ступеньку, гордясь своей осведомленностью, и принялась рассказывать:

— Киевляне нам, белгородцам, кланяются и говорят: коли и правда придут печенеги, то они бы всем сердцем рады помочь, да у них и у самих дружины не густо, вся с князем ушла. А малую дружину послать — только воев погубить напрасно и нам не помочь. Коли придет орда, то весточку они князю вдогон пошлют, а покуда он не воротится, братие-белгородцы, радейте сами о себе!

— Мы их, стало быть, будем от степи оборонять, а они нам только кланяться! — насмешливо сказал Радча.

— А чего и ждать? — ответил ему Обережа. — Коли обложат печенеги Киев, мы им без дружины тоже ничем не поможем. Одни боги всем помогут…

Медвянка убежала. Зайка тоже соскучилась в темной полуземлянке волхва и тянула Радчу погулять. Простившись с волхвом и Галченеи, они вышли на улицу, дошли до башни и поднялись на забороло.

Работы уже были закончены, по стене Прохаживались дозорные, поглядывая по сторонам и особенно — на юго-восток, откуда надо было ждать беды. У каждой скважки стояли вооруженные гриди, внутри городских стен, на улицах, везде виднелись шалаши и повозки беженцев, ветер доносил запах дыма от костерков, на которых они варили свою убогую похлебку. За стеной раскинулись полоски пустых огородов, а дальше — буйно разросшиеся травы бьются волнами по ветру, словно рыдают. И откуда-то издалека ползет невидимая угроза, тяжелой тучей нависает над головой. Словно злобные духи степняков, за все века убитых в этих просторах, слетаются темной ратью к городу и готовятся праздновать гибель русской крепости, отвоевавшей у кочевников эту землю.

Зайка и здесь пыталась прыгать, но держалась за руку Радчи. Она часто бывала на забороле и привыкла к высоте, но все же робела — уж очень маленькой она казалась себе, видя такие огромные просторы.

— А где теперь наш князь? — приставала она. — Он уже до чуди дошел? Или нет? А после чуди что?

— А ничего, — вяло отозвался Радча. На сердце у него было сумрачно, разговаривать не хотелось. — Край света там.

— А князь знает, что там край света? А вдруг не знает? Вот разгонится, доскачет до края, да и бух вниз — да вместе с конем! И летит, летит… Ой смотри, смотри! — вдруг вскрикнула Зайка и всей тяжестью повисла у Радчи на руке.

В голосе девочки был нешуточный испуг, и Радча вскинул голову. Вдалеке разгорался язычок пламени. Издалека он казался маленьким, но все знали что это горит огромный костер, разложенный на дозорной башне крепости Витичев, стоящей ниже по Днепру, над бродом. На башне Витичева зажгли огонь — это означало, что к витичевскому броду подошли печенеги.

Какие-то мгновения Радча и Зайка молча смотрели на огонек вдали, и оба понимали, что это значит. Зайка закусила губу — от испуга и сознания важности происходящего ей не хотелось болтать, она вдруг почувствовала себя взрослой и серьезной. Радча прижал ее голову к своему боку, словно хотел защитить от далекой еще опасности. Зайка обхватила его руками и зарылась лицом в его рубаху.

На забороле, внизу, в городе, почти разом поднялся гомон, оттуда неслись женские причитания, скрип колес последних въезжающих в Белгород повозок, крики у ворот, грохот окованных железом воротных створок. Учащенно дыша, Радча не сводил глаз с мигающего вдалеке красного глазка и думал одно: вот он, Змей Горыныч. Он идет, уже видно пламя, полыхающее в его жадной пасти. Орду давно ждали, но только сейчас, увидев огонь, знаменовавший ее настоящее появление, Радча понял: до сих пор он все-таки надеялся, что этого не случится, что тревоги окажутся напрасны. Но судьба не помиловала город-щит — Змей Горыныч появился грозным черным облаком из степных далей и полз прямо на него.

Часть вторая

БИТВА СО ЗМЕЕМ

Печенеги подошли к городу ночью. Наутро все пространство под стенами было черно от чужих шатров, кибиток с двумя или четырьмя колесами, человеческих фигур в непривычной одежде. В набег двинулась целая орда под водительством хана Родомана. Составлявшие орду пять многолюдных родов, имевшие каждый своего меньшего хана, поставили свои кибитки большими кругами, расположив их со всех сторон вокруг белгородских стен. Окружавшие город овраги мешали печенегам подойти близко, и они устроили свой стан на некотором удалении, на более ровных участках, не жалея и даже не замечая затоптанных огородов. С самого рассвета на забороле собралось столько народу, сколько могло поместиться, и внизу тихо гудела толпа. Каждому хотелось увидеть своими глазами опасность, о которой столько думали.

— А где же Змей? — спрашивала Зайка у отца, недоуменно и испуганно оглядывая кибитки и костры. Ей думалось, что к Белгороду, как в бабкиной басне, и вправду приползет многоголовое чудовище с огнедышащей пастью и обовьется чешуйчатым телом вокруг стен.

— Вот он и есть, проклятый, — ответил Надежа, не улыбнувшись и не сводя глаз со стана.

Зайка больше ничего не спросила, но была разочарована. На Змея было бы хоть поглядеть любопытно, а тут — одна тоска. Девочка еще не понимала, чем грозит ей орда, но суровые и бледные лица взрослых, даже отца, которого она привыкла видеть веселым, нагоняли на нее тоску и страх. Выглядывая в скважню, она увидела, как один из этих чужих людей рубит березку на опушке рощи, где она часто гуляла с сестрой, собирала землянику. И вот тут Зайка поняла, что туда, в рощу, им больше нельзя. Теперь это не их земля, а этих темнолицых чужаков.

Перед полуднем от печенежского стана отделилось несколько всадников и поскакало к закрытым воротам города. Ханские посланцы были смуглы, черноволосы, безбороды, покрыты остроконечными шапками с меховой опушкой, одеты в яркие разноцветные шаровары и халаты из восточного шелка, с длинными полами и короткими рукавами, из-под которых виднелись яркие рубахи. На поясах их висели длинные, почти прямые сабли в богатых ножнах, отделанных серебром и бирюзой, в ушах блестели золотые серьги. Вся эта пышность предназначалась для того, что запугать противника, показать воинскую удачу и доблесть Родомановой орды. Но и издалека со стены можно было разглядеть, что печенеги возле кибиток, которым сегодня не досталось быть посланцами, одеты в потертые кожи и шкуры и ярких шелков ни на ком больше нет.

Белгородцы смотрели на приближающихся посланцев со смешанным чувством ненависти и надежды. Как раньше они чинили вал и надеялись, что набега все-таки не будет, так и теперь хотели верить, что орда потребует небольшую, посильную дань. Но в душе каждый понимал несбыточность этой надежды. Никогда еще степняки не довольствовались малой данью. Самое лучшее, на что можно было надеяться, что орда удовольствуется только серебром, хлебом и скотиной, а не потребует людей.

Подскакавший к стене первым в знак мирных намерений держал в руке зеленую березовую ветку.

Стоявшая рядом с Медвянкой Сияна с тревожным любопытством разглядывала сверху его остроконечную шапку с лисьим хвостом, ярко-желтые шаровары, смуглое лицо с выступающими скулами и узкими глазами. Несмотря на отговоры няньки, Сияна хотела видеть орду и на этот раз настояла на своем. Этот узкоглазый степняк показался ей отвратительным, как змея или другой мерзкий гад, чудом умеющий говорить и оттого еще более противный — как оборотень!

В памяти Сияны ожили рассказы о битве Перуна со Змеем — бог-громовик победил лютого разорителя и освободил полоненных людей. И вот теперь они оказались в кольце орды, — отчего же Небесный Витязь сейчас не возьмется за свое золотое копье? Сияна подняла глаза к небу, но ясное небо молчало, огненные копья молний не сыпались на черное степное племя. Сияна смотрела в сторону Киева, но стольный город терялся вдали, оттуда не спешила помощь. Даже князь покинул их, и чувство беззащитности подавляло и угнетало ее, как и всех белгородцев.

— Урод какой! — сказала Сияна Медвянке, неприязненно глядя на посланца. — И какая земля такое племя породила? И как только наша земля их носит?

— Они не все такие, — ответила боярышне Медвянка, с тайной гордостью вспоминая встречу со степняками по пути из Мала Новгорода. — Они все ликами разнятся. Бывают такие, что от наших не отличить, только чумазые, как горшки закопченные.

Жизнерадостный ум Медвянки не мог так сразу осознать пришедшую беду, и невиданное зрелище орды под стеной вызвало у нее более любопытства, чем страха. Однажды она уже встречалась со степняками и благодаря тогдашнему счастливому исходу верила, что и теперь все будет хорошо.

— Ив послы кого пострашнее выбрали — мнят, напугаемся, — продолжала она. — А разоделся-то как! Тоже, поди, порты с купца какого-нибудь снял!

А Явор увидел среди посланцев того самого русого болдыря, который ушел от него в степи. Только теперь он был одет в яркий шелковый халат, оружие и сбруя его коня блестели серебром, в ушах покачивались золотые серьги. И лицо его теперь было властным и надменным — он снова занял свое место среди печенежской военной знати и приехал старшим послом к осажденному городу. И уж конечно среди будущей добычи его ждала не последняя часть!

— Где урус бек? — ломаным русским языком кричал тем временем снизу посланец в желтых шароварах. — Хан Родоман прислал говорить! Славный батыр Ак-Курт будет говорить через мой язык!

Ак-Курт — Белый Волк. Услышав свое имя, русый болдырь горделиво вскинул голову. Почему он не понимал по-русски? Где же его мать, кто растил его в орде?

Тысяцкий Вышеня ждал гонцов от печенежского хана и тоже был на стене. Но показался он не сразу, а для важности помедлил — пусть степняки не думают, что русский воевода прибежит по первому их зову. Наконец люди на воротной башне потеснились и показался тысяцкий с меньшими воеводами.

— Чего хотите? — закричал вниз сотник Велеб. Сам тысяцкий с важным видом молчал. На нем была дорогая кольчуга с серебряными бляшками на груди, расчесанная русая борода спускалась к сверкавшей светлым серебром широкой воеводской гривне. На голове Вышени был шелом, украшенный золотой узорной оковкой. Боевым снаряжением тысяцкий показывал, что Белгород не думает отдаваться в руки степного воинства и готов постоять за себя. Всех своих гридей, тоже снаряженных кольчугами и шеломами, тысяцкий привел на забороло и велел им встать впереди, так что снизу вся стена казалась полной вооруженных людей. Блеск стали не остался незамеченным, печенег с веткой оценил красоту и богатство воеводского доспеха и кричал уже не так нагло.

— Хан Родоман не хочет много смерти. Давай дань, и мы уйдем! — объявил он.

— Сколько хотите? — по знаку Вышени крикнул в ответ сотник.

— Красное золото — бочка, белое серебро — десять бочка, бронь, как на тебе, — пять раз десять, меч, как у тебя, — пять раз десять, скотина — сто голова, хлеб — десять раз по сто корчага, мед сто корчага, кони…

Посланник еще не кончил перечислять, а люди на стене уже негодующе гудели.

— Где мы столько золота-серебра ему возьмем, растут они у нас, что ли?

— А где он столько хлеба видал в травене — сами кору да коренья едим, или он не ведает? Поел бы он моего хлебушка, что вчера спекли, враз бы морду на сторону своротило.

— А коней он где услыхал? Добрые кони все с князем ушли, а наши худобы ему не сгодятся, да и нету столько.

— Знает, гад ползучий, что добрые кони да добрые вой с князем ушли, вот и гордится.

— Смеется, змей проклятый!

— А может, и не смеется, — негромко возразил один из стариков. — Печенеги же суть народ дикий да темный, им все иные богаче богатых кажутся. Они кости голые глодают, вот им и твой кислый хлебушек сгодится.

— Самому мало…

— А не даешь дань — мы стоим и ждем, пока вы открыть ворота! — пообещал печенежский посланец на прощание. — И тогда город есть весь наш! Твой ответ быти завтра!

И он поскакал к ханскому шатру, оставив белго-родцев размышлять над условиями мира.

Явор смотрел на удаляющегося Ак-Курта, и руки его сами собой сжимались в кулаки. Он заново переживал стыд и досаду за тот поединок на пути из Мала Новгорода. Ему сейчас казалось, не упусти он тогда печенежского наворопника, не было бы и этого набега. Умом он понимал, что такие дела не решаются одним человеком, но сердцем не находил себе оправдания.

— Такой дани нам не собрать, будут они стоять, пока всех нас в полон не возьмут, — толковали старики. — Стоянием и не такие города неволят…

— За грехи и за неусердие в вере Бог послал иноплеменное нашествие! — сказал епископ Никита, стоявший на забороле возле тысяцкого. — За грехи людские, за почитание старых идолов, за совет со старыми волхвами, бесовыми угодниками…

— Да, знать, плохо Обережа печенежского навя прогнал, — со вздохом согласился кто-то. — Вот он на нас и навел орду.

Не имея постоянных поселений, печенеги кочевали круглый год и в поход шли всем народом. У дымящих костров сидели старики в длинных халатах, женщины помешивали варево в медных котлах, подвешенных над огнем, меж кибиток бегали смуглые оборванные дети. Огромные табуны коней и овечьи стада, составлявшие главное богатство печенежского племени, паслись под охраной подальше в степи. С заборола казалось, что племя Змея Горыныча заполонило полмира и нет спасения от грозной силы. Снова она пришла за данью, и никогда славянские земли не будут избавлены от нее.

А перед городом на ровном поле молодые воины скакали наперегонки на своих быстрых конях, бросали копья, стреляли на скаку в подвешенный на высоком шесте круглый щит — хвалились своей удалью перед белгородцами. Особенно отличались два молодых печенега с широкими серебряными поясами, в ярких шелковых халатах с золотой тесьмой.

— Видать, княжичи, — решил старый кметь Почин, уже не раз встречавшийся с ордой хана Ро-домана. — У ихнего князя сыновей не то четверо, не то пятеро, а сии два — старшие. Ишь, красуются!

— Жаль, стрелой отсюда не достать!

— Да они не глупы — так далеко и поставили стан, чтоб мы их ни стрелой, ни копьем не достали. И будут стоять хоть до зимы… Да мы тут раньше перемрем…

Печенеги в те времена не знали никаких приспособлений для осады и брали города измором. Они не подходили к стенам близко и не причиняли, казалось, никакого вреда, но прочно перекрывали все возможные входы и выходы из города и могли так стоять, как всем было известно, много-много дней, пока оголодавший и умирающий город сам не откроет ворота и не сдастся на милость степного воинства, не знающего, что такое милость.

Один из ханских сыновей отделился от толпы всадников и поскакал к Белгороду. Остановившись перед стенами, он умело заставлял легконогого коня плясать, поигрывал плетью и с гордым видом осматривал забороло и стоявших на нем людей. Он смотрел на них снизу, но чувствовал себя выше их, зная, что все они в его власти.

Сознавали это и белгородцы. Не сдержав досады, кто-то из гридей быстро наложил стрелу и выпустил ее в печенежского княжича. Тот ловко уклонился от стрелы, и она воткнулась в землю возле ног его коня. На смуглом лице всадника с широко раскинутыми, словно крылья степной птицы, черными бровями не отразилось ни капли страха. Он подался вместе с конем чуть в сторону, но не думал бежать. Белгородцы схватились за луки и принялись стрелять в него, со стены слетело несколько копий. Но то ли тревога и досада застили очи белгородцам, то ли молодой печенег был заговорен от чужого оружия, ко никто из стрелявших не попал в него, все стрелы пролетели мимо и потерялись в густой траве под нековаными копытами печенежского коня. Вертясь вместе с конем, словно танцуя, ханский сын то приподнимался на стременах, то откидывался назад, играл с опасностью, зубы его ослепительно блестели в улыбке, он бросал людям на стене задорно-вызывающие взгляды, гордясь своей удалью.

Вместе со всеми на него глядела и Медвянка. Никто не был удивлен больше нее: сын печенежского хана показался ей очень красивым. Он не был похож ни на славянских парней, ни на тех печенегов, которых она видела в степи. Красота его угольно-черных бровей, блестящих темных глаз, темного румянца, белых крепких зубов, еще более ослепительных на смуглом лице, била в глаза и потрясала сердце. Его ловкость и бесстрашие не могли оставить Медвянку равнодушной, она бессознательно любовалась и восхищалась им, не понимая, что же с ней делается. Сердце ее содрогалось в горячей дрожи, она была околдована, и тем более это поражало, что она не ждала увидеть такое чудо среди племени Змея Горыныча. Против воли она желала молодому печенегу остаться невредимым в его опасной пляске и вздрогнула, когда стрела свистнула совсем рядом с его головой.

Выпустил стрелу один из гридей, стоявших на забороле неподалеку от Медвянки. Ханский сын обернулся, отыскивая глазами стрелявшего, словно хотел поздравить его с промахом. И взгляд его темных глаз, сверкающих, как отражение огня в глубине ночной реки, упал на Медвянку.

Она вздрогнула, словно обожглась о его взгляд, и застыла, замирая от непонятного, восторженного ужаса и не в силах отвести глаза. Это и вправду было колдовство, перед которым ее легковейное сердце оказалось слишком слабо. Медвянке казалось, что она — былинка на сильном ветру, березовый листок в бурном потоке и этот поток несет ее неведомо куда, а она беззащитна перед ним и целиком в его власти.

Печенежский княжич тоже задержал на ней взгляд и остановился на несколько мгновений, а потом вдруг резко развернулся и погнал коня к ханскому шатру. Медвянка отвернулась и села на пол, прислонясь спиной к ограждению заборола, закрыла руками запылавшее лицо, стараясь опомниться, почувствовать опору под ногами. Перед взором ее горел огонь, опаливший ее из глаз внука Змея Горыныча, сердце стучало, и она никак не могла унять дрожи. Нашарив на рубахе подвешенный с правой стороны оберег — костяную фигурку рыси, она сжала ее в руке, стараясь унять смятение.

Не меньше ее испуганная Сияна стояла возле подруги на коленях, тормошила ее и звала, причитала и взывала к Матери Макоши и к Деве Богородице, боясь, что Медвянку сглазит, испортит черный глаз враждебного чужака. Сила, ловкость и бесстрашие делали печенежского княжича еще более опасным врагом, а значит, тем более он был ей отвратителен.

— Эх, смотри, и железо его не берет! — с досадой и невольным уважением говорили белгородцы, глядя вслед ускакавшему невредимым печенежскому княжичу и жалея напрасно выпущенных стрел. — Это вроде старший Родоманов сын, я его в прошлый год видал. Это он со своими-то воями Мал Новгород разорил. Лихой вояка, ничего не скажешь, чтоб ему шею свернуть.

— Ежели старший, то это Тоньюкук, — сказал рыжебородый купец, загнанный в Белгород страхом перед ордой. — Мы с ними торговали прежде. Сей воин у них первым удальцом зовется.

— Горе он наше! — гневно и тревожно крикнула Сияна. — Змей проклятый! Красовался бы у себя в степи, а к нам бы не хаживал вот и был бы молодец!

* * *

Назавтра перед полуднем к стене снова подскакал тот печенег в ярко-желтых шароварах и с приувядшей березовой веткой в руках — видно, свежей не потрудился сломить.

— Эй, урус, даешь дань? — заорал он, разглядев среди людей на забороле тысяцкого Вышеню.

— Уж больно много вы хотите, — ответил тот. — Не знаю, соберем ли столько. Вот по закромам шарим, по сусекам скребем. Придется вам обождать.

Вчерашний совет тысяцкого с дружиной и старцами был недолог: для битвы не было сил, собрать требуемую дань не было возможности. Оставалось только ждать, надеяться на помощь князя, киевского посадника и других городов.

— Обождать, пока ты скребем по закрома! — согласился печенег. — Но это будет дороже. За тот один день, что ты медлишь, ты добавишь в дань та дева с волосами как мед! — Печенег указал плетью на Медвянку. — Хан отдаст ее своему старшему сыну Тоньюкуку. И всякий день дань будет на одна дева больше!

Зайка вскрикнула и вцепилась в сестру, словно Змей Горыныч уже тянул ее прочь своей черной лапой. На миг все на стене онемели, а потом ветер взметнул негодующие крики.

— Ишь, чего захотел!

— Мало им добра — еще девок подавай!

— Мало нас грабили-убивали! Мало наших людей в полон уводили!

— Не дождаться вам наших девок!

Вперед протолкался Явор, бледный от негодования.

— Да как вы и слушаете эти речи поганые! — выкрикнул он, сжимая рукоять меча. — Чтоб своими руками своих людей в полон выдавать, своих девок слать на позор! Да лучше всем помереть — хоть люди добрым словом помянут. А чем такой ценой выжить — да нам потом в глаза наплюют, и поделом!

— Не греми, сыне. — Тысяцкий положил руку ему на плечо. Он вполне разделял чувства Явора, но понимал, что одним гневом орду не прогнать. — Сам ему и ответь, коли такой горячий.

— И отвечу! Где он, ханский сын ваш? — крикнул Явор вниз ждущему ответа печенегу. — Коли девка ему нужна, пусть выходит, покажет, такой ли молодец!

— Вот, милый, это по чести! — одобрил тысяцкий и закричал, склоняясь в проем: — Эй, черная душа! Скачи к своим да скажи: мой витязь зовет вашего княжича старшего на честный бой! Сделаем, как повелось: ваш будет верх — даем дань, а наш будет верх — уходите от города прочь. Идет?

— Жди! — крикнул печенег и поскакал к ханскому стану.

Тысяцкий и раньше подумывал предложить поединок и мысленно перебирал своих витязей, кому можно доверить выйти в поле одному за всех. Для этого нужен рыкарь, умеющий будить в себе силу зверя и бога, способный один заменить сотню воев — пусть только однажды. Но в белгородской дружине не было рыкарей. Велеб опытнее, Явор моложе и проворнее, Изрочен лучше знает печенежские приемы боя… Но боги решили вместо Вышени: печенеги потребовали Медвянку, и кому, как не ее жениху, теперь идти в поле? Послать другого означало бы оскорбить Явора, и воевода надеялся, что молодость, сила, выучка старого Бранеяра помогут Явору в бою.

— Согласится он, согласится! — толковали люди на стене. — Видали, как вчера он тут под стрелами выплясывал? Такого хлебом не корми, только дай покрасоваться! Ты уж, друже, постарайся, весь город ведь за тобой…

Но Явора не надо было уговаривать. Мечтая только о том, чтобы рассчитаться с печенегами за свою недавнюю неудачу, сейчас он вышел бы на бой хоть с самим Змеем Горынычем. Беспокоился он лишь об одном — сочтет ли ханский сын его достойным противником для себя? Да разве в битве выбирают противников? Пусть у Белого Волка спросит, каково с ним биться!

Медвянка подбежала к Явору, борясь со слезами. Теперь она по-настоящему испугалась. Беда, которая со стены казалась далекой, вдруг протянула длинную цепкую лапу прямо к ней. Медвянка не хотела, чтобы ее жених шел биться с печенегом, но не смела его отговаривать, зная, что он все равно пойдет. Крепость его духа, твердость и неизменность решений она уже знала, и сейчас могла только молиться, стараясь молитвой заглушить страх. Явор, жених ее, которого она уже привыкла считать своей опорой и защитой, уходил в поле биться, а она оставалась одна, беззащитная перед всяческим злом, явным и тайным. Не находя слов, она вцепилась в локоть Явора, желая остановить время, несущее их навстречу беде.

— Погоди причитать! — Один из городских старцев тронул ее за плечо. — Может, еще воротится. Верно, воротится! Он-то у нас молодец знатный, на поединок лучше его и не сыскать…

Слова его будто разбудили Медвянку, страх и отчаяние вскипели в ее сердце, и она принялась голосить:

— Ой, соколе мой ясный, куда ты от меня отлетаешь, на кого ты меня оставляешь? Как мне без тебя жить-горевать, мой светлый свете, горючими слезами умываться, тоской-кручиной утираться…

Женщины оторвали ее от Явора и отвели в сторону, наперебой произнося положенные слова утешения. В душе они одобряли ее крики, уместные и даже необходимые по обычаю.

Внизу под воротной башней уже перебирал копытами конь Явора, за которым отроки сбегали в детинец. На седле у него висел круглый щит, обтянутый красной кожей и обитый полосами железа. Молча оглянувшись на рыдающую Медвянку, Явор пошел вниз. Ее слезы были единственным, что смутило его, но только на краткий миг. Сам Перун-Воитель, вложивший в него дух воина, и князь Владимир, давший ему меч и кольчугу, посылали его на бой, чтобы он защитил и невесту свою, и всех девушек и женщин Руси, всех детей, живущих и еще не рожденных. Змей Горыныч снова приполз за добычей, но Перун-Громовик не спустится с неба со своим золотым копьем. Выйти на битву предстоит ему, воину, внуку Перуна.

Тем временем и в ханском стане поднялась суета: гомон голосов усилился, выше взметнулся столб дыма от костра перед большим ханским шатром, у костра запрыгал шаман в звериных шкурах, обвешанный бубенчиками и амулетами. К шатру подвели светло-серого, почти белого коня, и показался Тоньюкук. Явор напрасно тревожился — ханскому сыну хотелось показать себя, а Ак-Курт, дважды встречавшийся с Явором и не сумевший его убить, пообещал Тоньюкуку славный поединок и победу не над слабым — над достойным противником.

На остроконечной шапке печенега колыхались белые перья, красные шелковые шаровары казались огненными, широкий пояс сверкал серебром. На боку висела сабля в посеребренных ножнах, в левой руке он держал небольшой круглый щит. Положив руку на морду коня, он что-то говорил ему и гладил по лбу, лаская своего лучшего товарища и прося о помощи свое божество, а потом легко вскочил в седло, едва коснувшись стремени загнутым носком красного сафьянового сапога. Ему подали копье с длинным треугольным наконечником из черного железа; Тоньюкук подхватил его и легко потряс им в воздухе над головой. Печенеги вокруг разразились радостными, торжествующими криками, и Тоньюкук поскакал к стене Белгорода.

Ворота города растворились, и навстречу печенегу выехал Явор. По сравнению с легким, защищенным только собственной ловкостью печенежским батыром русский воин был воплощением уверенности и силы: на нем была кольчуга с каймой из медных колечек, голову защищал шелом с кольчужной завеской на шее — бармицей. Вооружение его составлял прямой и тяжелый меч на поясе и длинное прочное копье в руках. Подъезжая, печенег быстрыми глазами оглядывал оружие и доспех своего противника: в случае победы все это будет его добычей. Епископ Никита со стены осенял крестами белгородского воина, люди бормотали мольбы каждый к своему богу. Обережа принес на стену печенежскую саблю, которую недавно вынул из могилы в овраге, и обвязывал ее лыковым ремешком со множеством хитрых узлов, бормоча заговор, — это был науз, волшебное средство лишить оружие противника его силы.

А Медвянка, увидев скачущего по полю Тоньюкука, похолодела от ужаса, забыла даже причитать. Ей стало нестерпимо стыдно за то, что вчера она могла восхищаться сыном враждебного племени. Ей казалось, что своим вчерашним восхищением она придала сил печенегу и отняла их у Явора. Она готова была выколоть себе глаза, ненавидя их за то, что вчера они встретили взгляд печенега. Непоправимое горе, неотвратимая гибель всего и вся так ясно представились ей, словно уже свершились. Ноги Медвянки ослабели, голова закружилась. Не в силах стоять и смотреть, она села на пол площадки заборола спиной к скважне, съежившись в комок и пряча лицо в ладонях. Сердце в ее груди сжалось в кусок льда; ей казалось, что Явор плывет через широкую бурную реку, — вот голова еще видна между жадными, свирепыми волнами, но только миг — и они сомкнутся над ним, навсегда скрывая от глаз. И все, больше ничего не будет, в гибели Явора для Медвянки была гибель всего белого света.

Противники остановились на ровном пространстве напротив ворот Белгорода. Тоньюкук задорно выкрикивал что-то, обращаясь к Явору, — должно быть, что-то насмешливое и обидное, как у печенегов было принято перед поединком. Печенеги возле шатров встречали его слова громким одобрительным смехом. Но Явор оставался спокоен — он не понимал по-печенежски, зато знал, что вышел в поле не для пустых разговоров.

Тоньюкук видел по лицу своего противника, что его насмешки не достигают цели, и знаком показал, что готов к бою. Противники метнули друг в друга копья, но оба броска не достигли цели: Явор отбил щитом, словно от осы отмахнулся, а Тоньюкук откинулся назад, лег спиной на круп коня, и копье Явора пролетело как раз там, где была его грудь. Мгновенно распрямившись, Тоньюкук выхватил саблю. Явор тоже взялся за меч, и они поскакали навстречу друг другу. Со звоном сшибались клинки, и звон этот отдавался в каждом человеческом сердце по обе стороны от места битвы. Сколько раз воины славян и степняков вот так выходили друг против друга! Судьба отдавала победу то одному, то другому, но столько крови и слез проливалось всякий раз, что конь самого Перуна стоял по грудь в этой крови. И будет ли этому конец? Придет ли воин, который навсегда прогонит Змея от пределов славянских земель?

Все прошлое и будущее сейчас жило в этих двух воинах, город и стан следили за Явором и Тоньюкуком, то затая дыхание, то разражаясь бурей криков под звон клинков. Меч Явора уже не раз коснулся Тоньюкука и нанес ему несколько легких ран, но настоящий батыр не замечает боли, и Тоньюкук не отступал. Злобно скаля белые зубы, он быстро и ловко, как змея, вился вокруг Явора и наносил ему удары, казалось, со всех сторон разом. Щит Явора раскололся, и Явор отбросил его, мечом отражая удары. Лезвие печенежской сабли скользило по колечкам кольчуги, не причиняя вреда, однако одетый в кольчугу и вооруженный тяжелым мечом Явор был не так проворен, как печенег, а тот продолжал виться вокруг и выискивать уязвимые места.

Вдруг конь Тоньюкука споткнулся о лежащее в траве копье, Тоньюкук покачнулся в седле и на миг остановился. Явор замахнулся, меч его сверкнул над головой печенега, но при этом и сам он открылся. Тоньюкук изо всех сил, уже не жалея себя, ударил тяжелой саблей в грудь Явора, острием задев его по лицу. Задохнувшись от боли в груди, Явор в тот же миг обрушил на плечо Тоньюкука занесенный меч. Печенег отскочил вместе с конем; вся левая сторона его тела была залита кровью из разрубленного плеча, а на лице застыло страшное выражение: боль и злобное торжество, дикая радость при виде крови врага. По стене Белгорода пролетел крик ужаса: именно так, со смуглыми лицами, сверкающими темными глазами, с оскаленными зубами русы представляли навий.

Явор не мог преследовать врага и продолжать бой: страшная боль в груди теснила и прерывала дыхание, кровь из раны на лице заливала кольчугу, в глазах темнело и сознание мутилось. Явор упал на шею коня, шелом скатился с его головы в истоптанную траву.

Почувствовав свободу, конь отбежал с места поединка и помчался домой, к воротам. Тоньюкук не пытался его догнать, силы оставили и его. Израненный, не в силах владеть ни руками ни ногами, печенежский княжич позволил коню унести себя назад, к ханскому стану. Он покинул место сражения последним, и печенеги встретили его торжествующими криками, как победителя. Но с седла его пришлось снять и в шатер нести на руках, и вскоре до Белгорода стали долетать доносимые ветром скорбные причитания печенежских женщин.

Конь Явора вбежал в ворота, которые тотчас же закрылись за ним. Всадник лежал на шее коня, как мертвый, по гриве и по шерсти на груди коня тянулись липкие подтеки свежей крови. Светлые пряди волос на склоненной голове Явора безжизненно рассыпались и закрыли лицо. Только меч был по-прежнему крепко зажат в ладони.

Толпа волной кинулась к нему, крича, молясь и причитая. Явора сняли с седла и уложили на землю на расстеленный плащ. Оборвав подолы своих рубах, гриди затянули рану, чтобы остановить кровь, пытались осторожно стянуть кольчугу. Только меч из руки не вынимали — коли срок ему умереть, так пусть умрет с мечом в руке и рукоятью постучится в ворота Перунова Ирья.

Женщины держали бьющуюся в отчаянных рыданиях Медвянку, епископ Никита пробирался вперед, чтобы успеть, если понадобится, отпустить грехи умирающему. А с другой стороны торопился Обережа, на ходу отвязывая от пояса всегда при нем бывший мешочек с сушеным лопухом и еще какими-то целебными зельями.

* * *

Женщины по всему городу встретили исход поединка плачем и причитаниями. До поздней ночи народ в ожидании вестей толпился на дворе тысяцкого, куда перенесли бесчувственного Явора. Сегодня он был воплощением силы и чести Белгорода — в том, выживет он или умрет, каждый видел и свою судьбу.

Тысяцкий велел нести его в истобку, где хозяйское семейство жило зимой. Боярыня Зорислава дала медвежью шкуру для его лежанки — шкура Велесова зверя прибавит крепости и здоровья. Явора уложили на широкой лавке, стянули с него кольчугу и разрезали рубаху. Печенежская сабля не могла разрубить кольчугу, но удар был так силен, что проломил Явору ключицу и повредил ребра. А на лицо его было страшно смотреть: щека и подбородок были разрублены до кости. От боли и большой потери крови Явор был без памяти и не чувствовал, как старый волхв вправляет кости и обмывает раны. Обережа водил руками над раной, шептал что-то, подул три раза, и кровь унялась — волхв запер ее теченье. Потом он растолок в ступке листья подорожника, канупера, кудрявой мяты и еще какие-то резко пахнущие листья, смазал раны этой зеленой кашей, перевязал чистым полотном и все бормотал, бормотал заговоры, отгоняя хворь и смерть и призывая жизненные силы земли на помощь ее страдающему сыну.

Напоследок Обережа влил в рот Явору отвар тысячелистника, смиряющий кровотечение, и просидел около него всю ночь, никого не пуская в истобку.

Даже Медвянку Обережа не велел пускать.

— Дух его теперь в воле божией, человечьи руки ничем более помочь не могут, — сказал он, выйдя к ней в сени. — Посидеть с ним я сам посижу, а тебя не пущу. — уж больно ты беспокойная. Он хоть и без памяти, а слезы твои почует, и дух его огорчится.

— Я не буду плакать! — лепетала Медвянка, но даже теперь не могла остановить слез. Ей казалось, что и ее жизнь висит на тоненьком волоске, который каждый миг грозит оборваться.

— Да что же ты теперь еще можешь? Твое дело девичье — плачь, моли богов за него. Поди домой, а как он в память воротится, я тебя кликну.

Медвянка не стала спорить с волхвом, но и домой не пошла. Она не хотела уходить от Явора, словно в нем был источник ее жизни, и всю ночь просидела в сенях у дверей истобки. Родители пытались увести ее домой, но она не слушала их утешений и уговоров, а ловила слухом сквозь бревенчатые стены, как Обережа мягко ходит по истобке, вполголоса бормоча что-то, и как тяжко дышит Явор, бессознательно стремясь остаться в земном мире, где столь многие нуждаются в нем. В беспрестанных мольбах к Велесу и Макоши Медвянка клялась, что никогда больше не взглянет ни на какого другого парня, никогда не станет смеяться над Явором, а сделает все, чтобы быть ему хорошей женой. Да и как можно иначе? Теперь, когда Медвянка столько пережила и чуть не потеряла его, Явор уже казался ей лучше всех на свете, самым сильным, самым умным и даже самым красивым. Ничего не могло быть лучше его сломанного носа и сросшихся бровей. Теперь он был дорог ей не за достоинства и не за ту защиту, которую он мог ей дать, а просто ради него самого; ей казалось, она любит его просто за то, что он живет на свете. Пусть он только живет — ничего другого Медвянка не просила у богов.

Закрыв глаза и прижавшись лбом к бревенчатой стене, отделявшей ее от Явора, Медвянка думала о нем, вызывала в памяти его лицо, голос, тепло и силу его рук, старалась оживить в сердце его образ и тем призвать назад дух, заблудившийся между мирами. Телом Явор был на земле, искра жизнеогня еще тлела в нем, но дух покинул тело и стоял у ворот Перунова Ирья. Однако ворота не откроются перед ним, пока в теле теплится жизнь. Это страшнее мгновенной смерти — так становятся упырями. «Ты же говорил, что мы с тобой никогда не разлучимся, так не оставляй же меня, вернись! — звала Медвянка своего жениха. — А не можешь воротиться — так возьми меня в собой. Я с тобой на тот свет пойду, там тебе женой буду, а здесь мне без тебя все пусто». Не на этом свете, так пусть хоть на том сам Отец Небесного Огня наречет их мужем и женой, и тогда они будут вместе всегда. В стране вечной радости предков печенежская сабля не сможет разлучить их.

От тоски, страха и молитв Медвянка за долгие часы словно окаменела, спала с открытыми глазами, сидя на полу, на разбросанном сене, прислонясь к бревенчатой стене. Но она не видела ни стен, ни широкой лавки с бадейкой воды и ковшичком на краю, ни спавшего на скамье отрока, свесившего лохматую голову. Зримый мир исчез для Медвянки, глаза ее, омытые жгучими слезами, научились видеть иное. Ей грезилась широкая река, несущая ее на мягких зелено-голубых волнах навстречу огромному красному солнцу, и так велико оно было, что делалось ясно: до него совсем близко. Солнце указывало путь, его лучи ложились под ноги алой дорогой, и впереди уже сиял радужный мост, а за ним зеленый сад, где живут предки. Но на пути туда лежала тенистая низина, а в ней под плакучими ивами мягко струились два источника — живая и мертвая вода. Здесь — межа миров, мира живых и мира мертвых. Испившему мертвой воды открывается дорога в Сварожьи Луга, но ему нет дороги к живым. Живая вода выпускает в мир живых — но она доступна только мертвым. А для того, кто ушел от живых, но не вошел к мертвым, заблудился между мирами, нужны они обе. Об этом рассказывают кощуны, за этими двумя водами Солнечный Хорт посылал ворона, чтобы оживить Заревика, зарубленного и не погребенного коварными братьями. Только ворон, вещая птица мертвого мира, знает туда путь, даже Солнечному Волку нет туда дороги. Кто же добудет для Явора мертвой и живой воды? В полузабытьи Медвянка видела эти источники, слышала тихое, ласковое журчанье, навевающее покой, отрешающее от страданий, но в руках ее не было силы зачерпнуть из них. Слезы текли по ее лицу и падали на колени, и руки не поднимались утереть их. Она сама затерялась меж мирами и хотела только одного — найти Явора и быть с ним, всегда с ним.

С рассветом Обережа вышел к ней в сени. Медвянка подняла голову ему навстречу, но не сразу нашла в себе силы подняться на ноги. Сама она неузнаваемо изменилась за вчерашний день и эту ночь, словно и ее сразила печенежская сабля: лицо побледнело, как от тяжелой болезни, веки покраснели от слез, ресницы слиплись, всегда опрятные волосы выбились из косы и висели вдоль щек, тоже омоченные в слезах. И глаза больше не блестели, а были как два черных колодца, полные тревожного страдания. Она очнулась от грез и вспомнила: уже утро, она сидит на полу в сенях, а за стеной лежит Явор — живой ли, мертвый ли?

— Что, душа-девица, от вечерней зари до утренней досидела ты здесь? — негромко спросил Обережа. — Помнишь ли, что говорила про них?

«Когда заря утренняя с зарей вечерней сойдутся, тогда я за тебя пойду», — вспомнились Медвянке ее собственные бессердечные слова, сказанные на забороле, когда Явор предлагал ей перстенек. Она не удивилась, откуда волхв знает о них, но это напоминание о прежнем ее отчуждении от Явора вдруг наполнило ее ужасом, от которого у нее занялось дыхание и тьма затопила взор. Она подумала, что он умер, и сама будто умерла — время остановилось, мир обрушился.

— Встретились у тебя, выходит, заря утренняя с зарей вечерней, — продолжал Обережа, положив руку ей на голову. И Медвянка услышала в его голосе не горе, а облегчение и поняла, что ужас ее был напрасным. — Ступай, теперь можно, — продолжал волхв. — Жив твой сокол и будет жить, ты его у Морены отплакала. Слезы — тоже вода мертвая, слезы — и живая вода.

Откуда взялись у нее силы — Медвянка вскочила на ноги, уцепилась за стену, борясь с мгновенным головокружением, а потом устремилась в истобку. Словно боясь спугнуть кого-то, она старалась ступать неслышно и задыхалась от нетерпения скорее увидеть Явора.

В истобке все лучины уже были погашены, бледный свет зари проникал через небольшое окно и освещал лежанку Явора. Казалось, сама Утренняя Заря заглянула проведать — жив ли? Всхлипывая от волнения, страха и недоверчивого счастья разом, Медвянка подбежала к лежанке и застыла, прижав руки к груди. Явор лежал в беспамятстве, вытянувшись, как каменное изваяние, — живые так не спят. В сероватом свете зари он казался безжизненно-бледен, его грудь, плечо и половина лица были затянуты полотняными повязками со следами крови и буро-зеленой каши целебных трав. Вокруг глаз темнели пугающие круги, губы были приоткрыты, он тяжело дышал, словно каждый вздох требовал от него бессознательных и тяжелых усилий. Нынешний вид его, всегда такого сильного и уверенного, острее копья пронзил сердце Медвянки; в ней вскипело сострадание, жалость, страх и бурное желание помочь. Попроси сейчас Обережа всю кровь ее для Явора — она отдала бы, не задумавшись. Прошло то время, когда она думала только о себе; сейчас ей казалось, что ее самой по себе больше нет, а живет она только рядом с Явором и только для него.

Опустившись на колени, Медвянка уткнулась лицом в край подстилки — она не смела прикоснуться к самому Явору, боясь как-то причинить боль. Она не сказала ни слова, а только вцепилась обеими руками в край лежанки, словно боялась, что ее оторвут от Явора. Ей казалось, что ей вернули ее сердце, слабое и израненное, но необходимое ей для жизни; здесь, рядом с ним, теперь навсегда ее место и все ее счастье.

Сзади подошел Обережа. В руках он держал небольшой глиняный горшок, а в нем тихо волновалась вода, поблескивая белосеребряным светом.

— Сия вода не простая — на Утренней Заре наговорена, — сказал Обережа, и Медвянка подняла голову. — Всю ночь она на дворе стояла, звездный свет пила, а потом в нее Утренняя Заря заглянула и великую силу ей дала. Помоги-ка.

Волхв передал горшок Медвянке, и она взяла его с таким чувством, что это и есть та самая живая вода. Видно, и Обережа посылал за нею ворона — ведь ему подвластны все скрытые силы земли.

— Матушка Вода Живая, ты всем матерям мать, ты всем княгиням княгиня, — бормотал Обережа, погружая пальцы в воду и обрызгивая ею голову и грудь Явора. — Как даешь ты жизнь всем цветам и травам, всем рыбам и птицам, всем родам звериным и человеческим, дай жизни и Явору! Как вода на руке не держится, пусть на нем не держатся хвори и недуги! Как ручей прочь бежит, не оглянется, так пусть бежит от Явора прочь горькая немочь! Как вода ключевая ярится, так пусть и в Яворе кровь яро играет! Как вода звездная, заревая так чиста и светла, так пусть Явор будет чист и светел! Словам моим замок Небо и Земля, Вода и Заря! Как Дунай-река течет не перестанет, так и слов моих никому не одолеть!

Медвянка слушала его и верила, что теперь Явор обязательно будет жить, станет еще сильнее и крепче прежнего, — ведь Макошь и Велес, Вода и Утренняя Заря передали ему часть своих сил.

Окончив заговор, Обережа взял у девушки из рук горшок, склонился к нему, всматриваясь в воду, потом обратил к ней ухо и прислушался к чему-то.

Затаив дыхание, Медвянка с волнением ждала, что скажет волхву Заревая Вода.

— Как дала Мать-Вода ему жизнь заново, дает она и имя новое, — сказал Обережа. — Был он меж мирами и назад воротился, потому и новое имя ему — Межамир.

Медвянка ничего не сказала, боясь неловким словом помешать волшебству Воды и Зари. Не только Явор, но и сама она, все вокруг казалось ей обновленным, родившимся заново. Никто из видевших источники живой и мертвой воды не будет больше таким же, как был.

Мудрость и умение волхва не дали Явору умереть, но он потерял много крови и был очень слаб, не мог шевельнуть ни головой, ни плечом. Первый день после поединка он пролежал не то во сне, не то в беспамятстве. Смутно, тяжело ему грезилось, что он пробирается через густой темный лес и огромные деревья с дремучими кронами глухо шумят высоко-высоко над его головой. Вот они немного расступаются, впереди встает высокая гора, а на ней сияет золотом огромный дом — Перунов Ирий. Это цель его пути, там собираются все воины, с честью павшие в битвах. Но идти тяжело, каждый шаг дается с трудом, на ногах словно каменные сапоги — как же ему подняться на эту гору?

Вдруг раздается глухой, раскатистый удар грома, и перед Явором встает воин огромного роста, в черной кольчуге. Густые волосы его черны, как клубящиеся грозовые тучи, глаза темно-голубые, как небо, борода золотая, и в ней дремлют молнии. Это сам Перун, бог-Громовик, и золотое копье в его руках упирается концом в землю под ногами Явора: стой.

«Где твой ворог? » — раздельно спрашивает бог, не открывая рта, но голос его гулко гремит по миру, отражается от краев небесного свода и проникает в самую глубину сердца. «На земле, в печенежском стане», — хочет ответить Явор, но не может, язык не слушается. «Принеси мне его голову, тогда войдешь, — говорит Громовик. — Возвращайся и окончи свои дела на земле».

Перун бьет концом копья в землю, и перед Явором открываются два источника. Вода Жизни и Смерти, дорога в мир живых и в мир мертвых. Он тянется к ним, но его руки и ноги тяжелы и слабы, он не хозяин своему телу. Чьи-то руки… лебединые белые крылья плещут воду ему в лицо; сначала она теплая, мягкая, усыпляет, отнимает память о боли; потом холодные, острые капли дождем осыпают Явора, будят сознание. «Возвращайся и заверши то, что не завершил! — повторяют несколько голосов то ближе, то дальше, будто из-за леса. — Ты не войдешь в Небесный Мир раньше своего врага. Только после него».

На второй день Явор стал изредка приходить в себя. Над собой он видел не шумящие деревья темного леса и не золотые щиты Перунова Ирья, а знакомые бревенчатые стены — когда-то очень давно, много лет назад, он уже видел их. Значит, он на земле. И не Отец Сварог склоняется над ним с куском полотна или горьким отваром в ковшике, а волхв Обережа. Но без помощи богов не обошлось: невидимая могучая сила, как тепло от огня, текла с коричневых от загара и времени рук Обережи, переливалась в Явора, оживляла его кровь и укрепляла члены. Казалось, исцеляли не травы и не заговоры, а само присутствие Обережи. В нем заключалась часть животворящей силы самой Матери-Земли, и старый волхв щедро делился ею.

Впервые встретив взгляд склонившейся над ним Медвянки, Явор не сразу узнал ее. И по ее изменившемуся лицу, по слезам страдания и радости, льющимся из ее глаз, он понял, что и правда был совсем близок к погребальным саням. Недаром рассказывают баснь о жене, что слезами пробудила от колдовского сна своего мужа, полоненного злой чародейкой. Слезы Медвянки падали на грудь Явору, обжигали, возвращали к ощущениям жизни, заново привязывали к земному миру. Может быть, это ее руки лебедиными крыльями плескали на него воду из Ключей Жизни и Смерти? Теперь Явор вспомнил о невесте и пожалел ее — ведь в Перунов Ирий она не сможет с ним войти, туда попадают только девушки, положенные с воинами на погребальный костер. Сейчас Явор уже не помнил, почему Перун преградил ему дорогу золотым копьем, ему казалось, что это слезы Медвянки били в Источнике Жизни, что ее зовущий голос вывел его из темного леса. Она любит его и плачет о нем — так никогда он не уйдет от нее, не оставит в горести, и пусть Морена беснуется в бессильной злобе — сила Макоши-Жизни и Лады-Любви одолеет злые чары. «Я же тебе говорил — вовек мы не расстанемся. А разве я когда от своего слова отступался? Любишь — так верь», — хотел бы он сказать ей, но не мог, рана на щеке мешала даже открыть рот. Видя его попытки заговорить, Медвянка еще больше испугалась и замахала руками.

— Не надо, не надо! — шептала она сквозь льющиеся слезы. — Молчи, пожалуйста, молчи!

Сама она не находила сейчас слов — не было таких слов, чтобы выразить ее сострадание и любовь. Не смея прикоснуться к его лицу, она целовала его здоровое плечо, руку, чтобы хоть как-то дать ему почувствовать, что она рядом и любит его. И Явор закрыл глаза; образы темного леса, грозного и светлого Хозяина Ирья, мягкий плеск Ключей таяли в его памяти, уходили прочь до той поры, когда он увидит их снова и скажет Громовику: «Вот голова моего врага, он больше не топчет землю». И Перун поднимет копье, пропуская его в Круг Чести. Но это будет еще не скоро. Сейчас Явор не помнил ни о печенегах, ни о битве; присутствие Медвянки и ее любовь — вот все, что было ему нужно, все, что могло ему помочь.

* * *

А орда стояла под стенами, устроившись на долгую осаду. После поединка трудно было сказать, кто вышел победителем. Белгородцы не давали дани, которую все равно не смогли бы собрать, и Родоман не уводил орду. Поединок, один на один ничего не дал, сил для общей большой битвы у белгородцев не было, и обоим народам оставалось только ждать: белгородцам — помощи от князя и других городов, а печенегам — голода в городе и его сдачи. Установилось равновесие, медленно потекли дни, одинаковые, как сухие горошины; весь мир для белгородцев замкнулся в крепостных стенах. Какими просторными они казались прежде и какими тесными оказались теперь!

Сияна со дня поединка проводила возле Явора почти столько же времени, сколько сама Медвянка. Боярышня как могла заботилась о поединщике: носила еду с воеводского стола, давала для перевязок лучшего полотна из материнских ларей. Иоанн одобрял ее заботы, говоря, что так и надлежит поступать христианке, и в такие часы Сияна соглашалась, что Христова вера хорошая и правильная. Но это не мешало ей носить подарки также и Обереже, то и дело расспрашивать его о здоровье Явора и благодарить за лечение. В священный колодец она побросала все свои перстеньки и жалела только о том, что может дать богам так мало.

Через несколько дней после поединка Сияна снова попросила Иоанна проводить ее на забороло. Провориха ворчала, уговаривала боярыню не пускать дочь ходить по стене, а Сияну словно какая-то непонятная сила тянула туда. Она боялась вида орды, но хотела ее видеть, потому что иначе, в воображении, племя Змея Горыныча казалось еще многочисленнее и ужаснее.

С самой зари на площадке заборола толпилось немало народу. Кого-то привели сюда те же чувства, что и Сияну, а у кого-то первый страх при виде степного воинства уже прошел — не в первый раз приходилось жителям порубежья видеть печенегов — и орда стала вызывать даже некоторое любопытство. Всем хотелось знать, как теперь противник Явора, старший печенежский княжич, жив ли?

Видно, и тому поединок обошелся недешево: Тоньюкук больше не показывался меж шатров стана. Шаманы с жезлами и бубнами каждый день плясали вокруг костра, прогоняя злых духов, мешающих Тоньюкуку подняться. Печенеги толпами собирались вокруг и хором протяжно повторяли за шаманами их непонятные заклинания. Но духи, видно, были упрямы и не хотели уходить.

— Гляди-ка! — говорили друг другу белгородцы на стене. — Вот ведь навье племя, угла не имеет, живет скотом да чужим добром — а тоже своего жалеет! Он у них, поди, первый молодец, вот они ему всем народом здоровья и желают.

— А чего кудесники-то скачут — где же их боги?

— Боги у тех есть, у кого земля есть, — отвечал бывалый старик, несколько лет проживший в печенежском плену и знавший их обычаи. — Мы, славянские роды, на сей земле сидим испокон веку — боги ее и нашими судьбами владеют. А печенеги ныне здесь стада пасут, а куда завтра подадутся — и сами не ведают. Только небо над ними всегда одно, — вот небо у них и есть великий бог, всему начало и конец. Ему и идолов не ставят, — зачем, коли само оно всегда здесь, только очи поднять. А зовут его Тэнгри, Тэнгри-хан, господин, стало быть…

Люди дивились, слушая старика. Чудной же народ, у которого нет ни богов, ни святилищ! Как же можно без них жить? Кто же направляет пути их народа и защищает от напастей? Чистый лазурный купол равно расправил крылья над городом, над печенежским станом, над всей землей. Какое же оно на самом деле, это вечное божество? И не отвести взора: власть верхнего мира беспредельна над всяким, кто не вовсе лишен глаз. Славяне видят в небе совсем не то, что печенеги или болгары-христиане. В одном сходятся все племена и народы, смотрящие на него: небо всегда рядом, только подними глаза…

В стороне от людей на забороле стояла Чернава и глядела на кибитки ближайшего рода. Когда-то много лет назад и она, тогда еще молоденькая девушка, вот так же кочевала со своей ордой. Но ее роду не повезло — отбившись от орды, он наскочил на большой русский дозорный отряд. После битвы всего несколько мужчин успели ускакать в степь, а остальные были перебиты, женщины и дети попали в плен. Теперь, при виде соплеменников, забытые образы и чувства всколыхнулись в памяти, но не дали радости ее уставшему сердцу. Слишком долго она не видела своих, не слышала родной речи. Чернаву переполняло глубокое волнение и тоска по судьбе, которая могла бы сложиться иначе, могла не лишить ее воли и родичей. А сейчас они стали ей не нужны. Слишком оторвалась она от соплеменников, а сын, единственное утешение ее жизни, в глазах печенегов будет русским. Она тоже потерялась меж мирами, но нет такого заговора, который даст ей прибиться к берегу. Ее дух успокоит только небо, к которому река жизни рано или поздно принесет всякого. Только Вечное Небо примирит род ее отца и род ее сына.

Чернава подняла лицо к небу и зашептала что-то, кланяясь вечному божеству.

— Ой, смотри! — Сияна увидела ее издалека и показала Иоанну. — Я ее вроде видела, это печенежка, она у Добычи живет. Что же она там делает? Кому она молится? Своему Тэнгри-хану?

Другие люди на стене тоже заметили печенежку; кто-то подтолкнул соседа локтем, кто-то кивнул, кто-то удивился, а кто-то и нахмурился. По заборолу пролетел глухой, смутно-угрожающий ропот.

— Смотри, чего это она? Что за ворожба? Ведьма печенежская, ей-то чего здесь надобно? Пойдем-ка, брате, подальше… А уж не она ли и орду вызвала сюда?

Постепенно собираясь в кучу, народ потянулся к печенежке и окружил ее. Она обернулась, прижалась спиной к бревнам заборола. В ее темных глазах были еще видны отблески чего-то значительного, обращенного не к земле, но к небесам. Но молитвенное чувство быстро уступало место страху; взгляд ее привычно молил: люди, я не делаю вам зла, оставьте меня!

— Ты чего тут бормочешь? — Вперед прорвался мужик в потертом поярковом колпаке, с недостатком нижних зубов во рту. Воинственно сжимая костлявые кулаки, он подступился к Чернаве, и в голосе его была злоба против всех степняков, сорвавших его с места и загнавших в чужой город. — Чего ворожишь? Своих дождалась? Рада? Навела беду на нашу голову? Вот мы тебе сейчас…

Толпа гудела. На смуглом лице Чернавы были страх и недоумение. И ее страх увеличивал стихийную злобу толпы, словно служил доказательством ее вины. А виноватый был нужен этим людям, которые уже потерпели от орды и ждали еще больше бед в будущем.

— Есть такая ворожба, чтобы замки с ворот сами падали! Чтоб стрелы обратно летели! — выкрикивал какой-то знаток из задних рядов.

Чернава не могла от испуга сказать ни слова, а только крепче прижималась спиной к огражденью заборола. Со всех сторон на нее устремлялись злобные взгляды, и у каждого злоба была порождена страхом. Страху и злобе толпы нужна была жертва; толпа не рассуждает, не думает, ею правят трусливые, коварные духи.

— Она виновата! Сбросить ее со стены, пусть к своему племени идет!

И едва кто-то крикнул это, как толпа, словно грозовая туча, начиненная молниями, надвинулась на Чернаву, со всех сторон к ней потянулись руки. Цепенея от ужаса, Чернава коротко вскрикнула, задыхаясь, злоба и беда сжимали ее тесным кольцом аркана.

Сияна, издалека наблюдая за происходящим, тревожно дергала Иоанна за рукав. Она не очень понимала, что там делается, но чуяла что-то страшное.

Иоанн тоже не сводил глаз с толпы, лицо его ничего не выражало, только взгляд стал твердым, напряженным. Услышав выкрик «сбросить со стены», Сияна ахнула, а Иоанн вдруг решительно двинулся вперед. С силой, которой никто и не предполагал в хрупком на вид человеке, болгарин прорвался сквозь толпу и встал перед Чернавой.

— Опомнитесь, людие! — крикнул он, и толпа на миг замерла, не понимая, что это такое. — О Боге вспомните! Грехами своими вызвали вы себе беду, злобой своей и враждой, а на женщину горемычную валите! Она сирота среди вас, ее бы пожалеть вам! Молите Бога, чтобы простил вам грехи, и тогда избавитесь от беды! И не глядите, кто среди вас какого рода-племени, — беда у нас ныне одна и спасение одно!

Иоанн стоял перед толпой, загородив собой Чернаву, и все теперь смотрели на него. Болгарин держался твердо и уверенно, словно обладал некой тайной силой, скрытой от посторонних глаз. И ощущение этой незримой силы больше, чем слова о Боге, сдержало и усмирило толпу. Если в одиночку становится против всех — видно, неспроста, такого надо поберечься. Мало ли какой дух ему помогает?

Иоанн знал за собой несокрушимую силу Бога, и ни одно из земных созданий не могло бы его устрашить. Он не искал иных виноватых в человеческих бедах, кроме человеческих же грехов. Никто не безгрешен — значит, никто и не вправе судить других. Сам Иисус Христос в своих земных странствиях защищал и миловал самых презренных, отверженных, иноплеменных, даже язычников, — не так ли должны поступать и те, кто неизмеримо ниже Его? Эта невежественная толпа, движимая животным страхом перед всем непонятным и животной злобой ко всему чужому, показалась Иоанну презренной и жалкой. От незнания Бога идет все мировое зло. Оно тоже — Змей, еще страшнее того огнедышащего Горыныча, которого так боятся славяне. И болгарин Иоанн, вооруженный не мечом, а истиной Божьего Слова, готов был биться с этим Змеем, как воин в битве длиною во всю жизненную нить.

— Не славяне и не печенеги перед Богом встанут, а праведные и грешные! — горячо говорил Иоанн, упирая взгляд то в одно лицо, то в другое. Все отводили глаза, передние ряды попятились. — И по грехам, а не по крови и не по языку судить станет Бог. Идите по домам своим, людие, думайте о душе своей, ищите добро в себе, а не зло в другом. И кто к добру душой устремится, того помилует Бог!

Со всем жаром души Иоанн пытался достучаться до их душ, заронить в них зерно будущего спасения. Но куда он сеял — в придорожную пыль, меж камнями, в заросли бурьяна? Была ли там хотя бы пядь доброй земли — хотя бы та, что он заслонил собой?

— Да чего вы его слушаете, ушеса развесили лопухами! — злобно выкрикнул мужик в поярковом колпаке. Прищурив желтый глаз, словно хотел увидеть скрытый порок, он обвиняюще ткнул в Иоанна костлявым кривым пальцем. — Он-то сам чем лучше? Всё вы, болгаре, всё бог ваш греческий — за него нас наши боги прокляли!

Толпа словно проснулась от его выкрика, опущенные глаза вскинулись и загорелись злобой. Первое удивление и растерянность от вмешательства Иоанна прошли, и народ глухо, угрожающе загудел. Иоанн был таким же чужим для этих людей, как и Чернава, он тоже поклонялся иному богу, в его темных глазах каждый видел источник несчастья. Но если Чернаву, бесправную рабыню, боялись и презирали, то за служителем Христа была сила — епископ, тысяцкий, князь, дружина. Но сейчас никто не помнил об этом, перед толпой стояли два темных чужака, два врага, два виновника несчастья.

— Прочь их обоих! И болгарин виноват! Наших богов обидели, а они за то нас губят! Вали их! К Кощею обоих! — закричали со всех сторон. Десятки рук вцепились в Чернаву и Иоанна и потащили их к ближайшей скважне. Чернава истошно кричала и цеплялась за бревна заборола с такой отчаянной силой, что мужики едва могли ее оторвать, а Иоанн молчал и не противился — жизнь его в руках Божиих. Все апостолы, кроме одного, приняли мученическую смерть.

Толпа толкалась и давила сама себя, все мешали друг другу, одни тащили печенежку и священника к скважне, другие пытались их бить. Под градом толчков и ударов Иоанн оступился и упал, чей-то пыльный поршень ударил его по спине, над заборолом разносились разноголосые крики, вопли, брань. Никто из живущих на земле не знает, чем это кончилось бы и не приобрела бы Русь в этот день еще одного мученика, погибшего за Христову веру, но шум и толкотню заметили гриди дозорного десятка полуденной стены.

— Гляди, братие, никак бьют кого! Болгарина бьют! — закричал один из гридей. Вглядевшись, десятник Горюха охнул и бегом бросился туда, на ходу отстегивая с пояса меч в ножнах и громкими криками вперемешку с бранью призывая за собой остальных. Скинут болгарина со стены — отвечай за него епископу и тысяцкому!

Врезавшись в толпу сзади, кмети с Горюхой во главе стали расталкивать и растаскивать мужиков. Под градом ударов умелыми кулаками, мечами в ножнах, тяжелыми щитами толпа мигом развалилась и рассыпалась горохом, покатился по площадке мужик в поярковом колпаке.

— А ну расходись! — яростно орал десятник. — Тут вам не Медвежий день — Зимерзлу терзать! На кого лезешь, рыло смердье, на княжьих людей! Я те покажу горло драть, в порубе поорешь! Вали отсюда, пока добром пускают! Я тя самого со стены!

Напуганные и побитые, крикуны разбежались, у огражденья заборола остались лежать Иоанн и Чернава. Оба они были побиты, растрепаны, одежда на них висела клочьями. Гриди подняли их на ноги, но Чернава едва могла стоять — она почти лишилась памяти от смертного страха, ноги не держали ее. А Иоанн оставался спокоен, только дышал чаще обычного. Недаром единственным из всех апостолов, кто дожил до старости и скончался мирно, был его небесный покровитель Иоанн. А может быть, время его подвига еще не пришло; но когда бы оно ни настало, Иоанн был готов. Недаром Спаситель учил следующих за ним: когда будут поносить вас и гнать, радуйтесь, ибо велика ваша награда будет на небесах; так гнали и пророков, бывших прежде вас.

Горюха бранился, равно сердитый и на смердов-смутьянов и на священника, вздумавшего дразнить голодных волков.

— Поди-ка ты отселе, отче, покуда цел! — раздраженно посоветовал десятник Иоанну. — А вздумаешь иной раз смердов вере учить — учи на бискуплем дворе, где его дружина близко! А мне и с печенегами забот довольно!

— Господь за труды благословит, — только и сказал ему Иоанн. Взяв Чернаву за руку, он повел ее к башне, к лестнице вниз. Господь заступился за него, а ему оставалось только заступиться за эту бедную женщину.

К ним подбежала Сияна, бледная от страха, со слезами в глазах. При виде злобного буйства толпы она оцепенела и теперь еще не верила, что беда миновала.

— Ой, как ты… — бормотала она, ломая руки. — Страсти какие! Ведь могли… Ой, Мати Макоше, Дево Богородице!

Увидев боярышню — ее одной и не хватало! — Горюха велел трем гридям проводить их до воеводского двора. Иоанн даже не заметил провожатых — его оберегал сам Бог. Чернава покорно шла за ним, отворачивалась от людских взглядов, свободной рукой закрывала лицо, словно хотела спрятаться ото всех. Ей казалось, что все вокруг желают ей гибели, вот-вот бросятся на нее снова. В детинце она рванулась к Добычиному двору, как загнанный зверь к своей норе, но Иоанн повел ее в гридницу — пока белгородцы не забыли об этом происшествии, там было безопаснее.

* * *

В гриднице с утра толпилось немало народу; всех занимало здоровье Явора, и гости у него не переводились целый день. В истобке по лавкам сидели Обережа, ведунья из Окольного города, Медвянка с Зайкой, Изрочен, Почин и Спорыш, два других десятника из дружины тысяцкого, сотник Велеб, Вереха, Шумила. Медвянка сидела у изголовья Явора и бережно-ласково перебирала его выгоревшие на солнце волосы — к лицу она боялась прикасаться. Счастье переполняло каждый миг ее жизни — добрые боги вняли ее слезам, они не отняли у нее жениха! От счастья Медвянка была непривычно тихой и молчаливой, слезы ее высохли, и улыбка сияла на лице, как долгожданная утренняя заря. В ту ночь после поединка она поистине переродилась — ее насмешливость и задор уступили место любви и заботе, непривычной и неумелой и оттого еще более трогательной.

Гриди и посадские обсуждали, сколько рати сможет собрать по ближним городам киевский посадник да скоро ли она подойдет.

— Что же они медлят столько? — негодовал Шумила. — Разве здесь не братья их? Со всех земель, со всех племен в Белгороде народ собран — как же не помочь? Наши полочане давно бы помогли, кабы им знать. Да больно далеко — пока им весть дойдет, мы все к дедам уйдем.

— Да и не будут они ради нас стараться, — возражал кузнецу сотник Велеб. — Полоцк-то где — в кривичах! Мы кривичам чужие, что им до нас? Хоть мы все тут перемрем, они и не вздохнут.

— Да как чужие? — возмущался Шумила. — Да разве у нас тут кривичей нет? И полочане есть, и из днепровских верхов — отовсюду есть! Кабы мои полоцкие, кончанские ребята ведали, что я тут от печенегов пропадаю, тут же полк собрали бы на выручку идти!

На полу возле лавки Явора лежал весь его доспех: кольчуга, меч, щит, пояс, две гривны; все было отчищено от крови и сияло сталью и серебром. Никогда Спорыш с таким усердием не чистил своего собственного доспеха, как теперь постарался для Явора. Доспех перед глазами Явора словно говорил: давай, вставай скорей, ждет тебя ратное поле! Долгие дни видя его перед собой, Явор вспоминал весь свой ратный путь, заново переживал его с самого начала. Поскольку он был побратимом Ведислава, его посвящали вместе с сыном Ратибора, как урожденного воина. Свой меч он достал из-под огромного камня, тем самым доказав свое право владеть им. Так когда-то сам Перун добыл из-под Белого Камня свой меч, выкованный Отцом Сварогом, и путь его повторяют все воины. Теперь раны лежали на плечах Явора тяжестью камня, и все силы его души и тела устремлялись на то, чтобы скорее сбросить этот камень и снова взять в руки свой меч. Змей не убит, и не время внуку Перуна давать отдых себе и своему оружию.

Зайка сидела на полу возле меча и с любопытством разглядывала длинный клинок и рукоять с непривычными узорами.

— Сей меч ковал самый лучший тамошний умелец, — не скрывая зависти, объяснял ей десятник Гомоня. Ему хотелось поговорить о мече, а других слушателей сейчас не находилось. — Видишь буквы?

Зайка кивнула и осторожно провела пальцами по темным непонятным значкам, выбитым на клинке.

— Это волховские знаки?

— Нет, это не для волхования, а просто имя или прозванье кузнеца выбито.

— Как же его звать?

— Не прочесть! — Гомоня развел руками. — Я про двух слышал: одного звать вроде Ульбер, а второго Ингельред. А уж который тут… А все одно — славный меч!

— И рукоять красивая! — сказала Зайка, которая могла оценить только это.

Гомоня тоскливо вздохнул. Сколько ни толкуй — чего девчонка понимает в мечах!

— Рукоять меня и погубила, — прохрипел Явор.

— Помолчи, тебе же больно, не мучь себя! — в испуге нежно пустилась уговаривать его Медвянка. — Дайте ж ему покоя!

Из-за раны на лице Явору и правда было трудно говорить, нелегко было и понять его. Но сейчас он промолчать не мог — все, что касалось оружия, в эти дни было необыкновенно важно.

— Клинок-то хорош, подари Сварог такой всякому, а вот рукоять не про нашу степную рать, — продолжал он.

— Чем нехороша? — спросил Шумила. — Слаба?

— Не слаба, а руку зажимает. С коня рубить неловко.

Кузнец взял меч в руку. Крепкая рукоять с двух сторон ограничивалась железными полосами навершия и перекрестия, которые зажимали ладонь. В бою с вертлявым ловким степняком рука с оружием оказывалась недостаточно быстра и свободна, а это могло стоить жизни.

Шумила отступил от людей в сторону и попробовал помахать тяжелым мечом.

— Да, несподручно, — согласился он, опуская клинок. — Ты еще ловок, а иной бы и не уберегся… Да ты не печалься. Тут можно делу помочь. Мы тебе рукоять перекуем — и держать будешь крепко, и руке простор останется.

— Уж постараемся, — согласно подхватил Вереха. — Ты ведь нам всем был первый заступник.

— Видно, слабым словом твой меч заговорен был! — толковал Явору Гомоня. — Ты попроси у Обережи одолень-травы да отдай кузнецам, пусть в рукоять ее запрячут, а Обережа меч заговорит своим крепким словом — и вдругорядь уж битым не будешь!

Явор помолчал. Никто не упрекал его за то, что исход поединка нельзя было считать победой. Только сам он упрекал себя. Боги не дали ему победы — не сочли достойным. Но, может быть, они только испытывали его силу и твердость, может быть, главный поединок еще впереди? Явору хотелось, чтобы это было так.

— А вот посмотрим! — вдруг сказал он. — Вот посмотрим, кто теперь прежде поднимется — печенежина или я.

— Ты, чего и думать! — горячо воскликнула Медвянка. — Куда их кудесникам лохматым до Обережи! Тебе все наши боги помогают, и Христос тоже. За тебя вся земля — ты скоро встанешь.

— Боги достойному помогают, — подтвердил Обережа. — А твой жизнеогонь ярок — сама земля наша, Мать Великая, питает его.

Едва увидев боярышню, а за ней Иоанна с Чернавой, все по лицам их догадались, что что-то произошло, и стали расспрашивать. Иоанн молчал, Чернава опомнилась и негромко причитала по-своему, а Сияна, напуганная не меньше ее, едва смогла рассказать, что случилось на забороле.

— А смелый болгарин-то оказался! — с удивлением одобрил Велеб. — На толпу и из своих не всякий бы вот так полез, а его-то в городе не жалуют. Не подоспей Горюха — лететь бы им со стены вдвоем, ей-Перуну!

— Бог уберег! — твердо ответил ему сам Иоанн. — Бог правому не допустит погибнуть, пока он назначение свое не исполнил.

— А может, и не зря люди ярились! — проворчал Вереха, косясь на Чернаву. — Печенегов-то кто разберет? Чего она там бормотала на стене?

Все посмотрели на Чернаву. Она сидела на полу, забившись в угол и сжимая голову руками. О могучий Тэнгри-хан, обладающий десятками тысяч глаз, о добрая богиня Умай, за что вы дали ей такую жестокую судьбу? Почему она и ее сын, разделяя с белгородцами тревоги и тяготы осады, должны снова и снова платить за вину своих далеких соплеменников? Лучше не родиться на свет, чем жить рабом в чужом племени, каждый день терпеть ненависть и презрение только за то, что глаза твои черны!

— Чего ты, дедо? — обиделась за Чернаву Зайка. — Может, она свою родню посмотреть хотела. А, Чернаво?

Услышав свое имя и знакомый голос девочки, Чернава подняла голову. В устремленных на нее глазах она видела уже не вражду, а любопытство и даже немного сочувствия.

— Своя родня? — повторила она, словно не понимала, о чем идет речь. — У меня нет родни. А свои? Где они, свои? Я — из народа хана Бече, мой сын — из русов. Печенеги побьют русов, русы побьют печенегов — все одно, горе мне!

Она снова закрыла лицо руками и стала покачиваться, бормоча что-то горестное на своем родном языке.

— Дак что ж тут поделать? — сказал сотник. — Не мы к ним пришли, а они к нам. Теперь поглядим, чей меч и чей бог сильнее будет.

— Есть один дух на небе, кто обоим племенам поможет, ибо и русы, и печенеги равно почитают его, — снова подала голос Чернава. Видя, что здесь никто не питает к ней вражды, она немного осмелела и заговорила о том, что было у нее на сердце. Неужели во всем городе не найдется никого, кто бы ее понял?

— Кто же такой? Что за дух? — удивились все. — У нас боги-то разные все.

— Дух коназа Святослава, который был отцом Владимира.

— Князь Святослав?

— Да. Он был великий воин, его чтут в степях высоко. Ничто так не почитает народ Бече, как смелость и удачливость в битвах. А коназ Святослав имел их больше, чем положено человеку. Он был сын бога.

— Он и есть потомок Дажьбога самого, — сказал Обережа.

— Коназ Святослав был смел, быстр, неутомим! В своей орде я слышала песни во славу ему.

— Так вы же его и убили! — выкрикнула Зайка. Постоянно вертясь среди дружины, она знала много преданий о древних воителях и битвах.

— Он был тогда враг, а врага убивают. И хан Куркутэ сделал чащу из его черепа и пил из нее со своей женой, чтобы у них родился такой сын, какой был коназ Святослав! И теперь один только он поможет нам всем, он один укажет пути, по каким русы и печенеги разойдутся без крови.

Чернава забыла свой страх, говорила горячо, воодушевленно, глаза ее блестели верой и восхищением, усвоенным с детства. Теперь, когда ее сердце рвали пополам воспоминания и привычка, любовь к тому племени, в каком она родилась, и к тому, с которым породнил ее сын, так нужен был добрый дух, который поможет им примириться, сумеет сохранить и печенегов, и славян, позволит разойтись, не проливая крови, не умножая горя и слез! Все в городе проклинали печенегов и желали им гибели, одна только Чернава, безмолвная рабыня, горячо желала мира всем, страдая за оба народа и еще сильнее ощущая свое одиночество среди взаимной вражды. Даже здесь, в гриднице, где ей обещали защиту, только в одних глазах она сейчас видела понимание — в темных глазах болгарина Иоанна, заслонившего ее от толпы. Не ее одну он жалел — он тоже хотел мира всем, людям любой крови и любого языка. Мира, ради которого явился роду людскому его Бог-Искупитель. Но кто еще мог понять их сейчас?

— Не надо было им ходить сюда! — горячо воскликнула Медвянка. При мысли о печенежском княжиче, едва не убившем Явора, в ее сердце вскипала ненависть ко всему степному племени — чувство, которого она тоже не знала раньше. — Сидели бы в своих степях, и крови бы не надо было!

Чернава покачала головой, но не стала возражать вслух. У нее, рабыни, не было ни права, ни сил в усталом сердце, чтобы спорить с дочерью городника. Но она помнила, как ее роду случалось голодать, как они боялись, что скоту не хватит травы или что стадо отберет более сильный род, и тогда поиски добычи в чужих краях будут единственным средством выжить.

— «И легко ходил, как рысь, и много битв сотворил… » — вполголоса стал вспоминать Велеб славу князю Святославу Игоревичу и добавил со вздохом: — Эх, княже Святославе! Может, ныне, в палате Перуновой, ты и узнал такой путь — чтоб без крови. А по земле он теми же путями ходил — от одной битвы до другой, от победы до смерти. Иных путей и он не ведал…

— Да и его, бывало, свои люди укоряли: «Ищешь ты, княже, чужой земли, а свою не бережешь», — сказал Почин. — Через год двадцать лет тому будет, как поперву пришли на нас печенеги. Я тогда в гридях у княгини Ольги ходил, а князь Святослав, как на беду, в Переяславце своем был с дружиной, на Дунае-реке далекой. В Киеве только и были, что княгиня старая да три княжича, мальчонки несмысленные.

— И что же там? — Любопытная Зайка тут же подскочила к кметю, присела рядом и затеребила его за рукав. — Расскажи, дедушко!

— Расскажу, коли людям послушать охота, все, как у нас было. Обложили город силой несметной, ни выйти, ни весть послать, ни даже коня напоить, встали печенеги на Лыбеди-речке, город от воды отрезали. С Левобережья собрали люди кое-какой рати, да куда им против орды! А в Киеве голод и жажда, что людям, что князьям, в очи беда исходная глядит. Думали люди: хоть бы княгиню с внуками вызволить, да как? А был у княгини в конюхах один отрок… Я ведь знал его, да имя запамятовал… — Почин помолчал, вздохнул и продолжал: — Вызвался он левобережные полки упредить, чтоб княгиню и княжичей шли спасать. Спустился он со стены в укромном месте да и пошел через стан печенежский, не таясь, с уздечкой в руке. Разумел он по-печенежски, вот идет и у всех встречных спрашивает: «Коня моего не видали? Потерял я коня, ищу хожу». Так дошел до Днепра да и бросился в воду, да поплыл к ратям нашим. Стреляли в него печенеги, да не достали стрелой, Перун уберег его. А на другое утро и двинулась рать левобережная, отогнала печенегов от ворот, вышла к ним княгиня Ольга с внуками, и увезли ее в русский стан.

Зайка радостно засмеялась и захлопала в ладоши, люди в истобке, слушавшие Почина, тоже заулыбались.

— А печенежский князь неробок был — воротился он один и спрашивает у Претича, воеводы левобережного: «Ты кто таков? Откуда на меня пришел? Что за войско с тобою? » А Претич ему и отвечает: «Пришел я со своим полком от князя Святослава, а сам князь за мною вскорости будет, со всею своею силой неисчислимой». Тут князь печенежский испугался, мира запросил, дары Претичу поднес. Претич дары взял, дружбу его принял, и ушел печенежский князь с ордой от Киева восвояси.

Рассказ его слушали в молчании, как сладкую баснь, которую жаль кончать и возвращаться к правде, где все так сурово и нет надежды увидеть подобные чудеса. Да полно, правда ли это? Не старые ли кмети, не имеющие уже сил поднять меч, выдумывают такие басни долгими бессонными ночами?

— Помнишь Ведислава, побратима моего? — прохрипел Явор, и Медвянка тут же поспешно склонилась к нему. — Вот его жена внучка того Претича.

— Правда? — в радостном изумлении воскликнул Спорыш, и на лице его читалось: стало быть, не басня, вот славно!

— А ловко Претич придумал — будто княжий передний полк ведет, — одобрил Велеб. — Вот бы и теперь кому из воевод догадаться! Князя-то нашего боятся печенеги. Кабы не знали, что нет его здесь, может, и не пошли бы…

Ответом ему были только вздохи. Все понимали, что надеяться приходится только на себя. «Ищешь, княже, чужой земли, а свою покинул на беду! » — вслед за предками готовы были белгородцы сказать своему князю. Куда же ты ушло, Красно Солнышко? Никто уже не помнил тех славных песен о походах в чужие земли, которые звучали здесь неполный месяц назад. Теперь не князь Олег, не Игорь, не Святослав, гроза хазар, болгар и печенегов, казались достойны хвалы и славы, а безвестный отрок и малый полк с воеводой Претичем, которые своей смелостью и хитростью избавили землю от злого разоренья.

* * *

На другое утро жителей детинца разбудили звуки ударов в железное било, созывающие белгородцев в церковь. Сегодня был четверг — день поминания апостолов. Обычно по будням церковь была заперта и открывалась только по воскресеньям, но сегодня епископ Никита собрался отслужить особый молебен об избавлении города от орды. Церковь была полна — с утра пораньше епископ послал своих гридей по дворам всех посадских старшин, приглашая их особо. Привлеченные звоном, на площадь собрались и беженцы из округи. Многие из них никогда еще не бывали на христианских богослужениях. В небольшой церкви все не могли поместиться, и люди слушали службу снаружи, стоя и сидя на площади.

Хора у белгородского епископа не было, но на свечи и ладан он не поскупился. В синеватых пахучих облаках стайки свечечных огоньков светились таинственно и значительно, отблески играли на серебряных окладах икон. В свете их очи святых апостолов на двух образах, которые только епископ Никита и имел и которыми очень гордился, казались живыми. И гулко разносился по церкви торжественный голос епископа:

— Господи, воздвигни силу Твою и прииди во еже спасти ны. Да воскреснет Бог, и расточатся врази Его, и да бежат от лица Его ненавидящий Его. Яко исчезает дым, да исчезнут…

Мало кто мог внятно повторить за ним слова молитвы, но все старались сердцем следовать его молитвенному чувству. Грозное зрелище орды под стеной, сознание собственного бессилия перед бедой наполняло белгородцев мучительной тревогой, побуждало искать хоть какого-то прибежища от нее, толкало к любой, самой слабой надежде. Древние боги допустили беду — так, может быть, новый бог, доброту которого неустанно восхваляют Христовы люди, защитит и избавит от нее? Многие белгородцы думали, что орду привел дух потревоженного в овраге мертвеца, которого Обережа не сумел успокоить. Никита же со своими священниками потратил немало времени на то, чтобы убедить белгородцев в бессилии Обережи и древних славянских богов перед постигшей Белгород бедой. Поможет только истинный Бог, внушал слушателям Никита. Иисус, Сын Божий, могущественнее всех воевод и князей — кого же просить о помощи, как не его?

Одним из немногих, кто почти не пропускал службы, был старший замочник Добыча. Гордый, с расчесанной бородой, в нарядном кожухе, он стоял впереди, перед самым алтарем. Позади Добычи толпились его домочадцы: жена, двое старших сыновей с женами, Радча, челядинцы. Добыча уже усвоил, что перед богом Иисусом бояре и холопы равны, и брал челядинцев в церковь, только ставил позади.

Каждой церковной службы Добыча дожидался почти с нетерпением и был рад ей, как юная девица рада хороводу, где можно и себя показать, и сердце потешить. В звучных и торжественных словах молитв Добыче слышалось что-то очень важное, а непонятность речей только добавляла благоговения. Внимая мольбам к высокому Богу, Добыча и сам себе казался выше и важнее, почти соратником князя, который его избрал и привел на Русь, а заодно и другом епископа. О смысле Христова учения и его отличии от веры в древних богов Добыча не задумывался. Но епископ Никита жаловал его хотя бы за внешнее усердие в новой вере и надеялся, что за старшим замочником последуют и другие.

Своим благочестием Добыча очень гордился и даже сам почти в него верил.

— Праведный яко древо, посаженное у вод, — говорил епископ, и Добыча согласно кивал, думая, что это как раз про него. — Не так нечестивые, но яко прах, его же возметает ветр от лица земли! — И Добыча грозно хмурился, представляя улетающим прахом всех своих неприятелей, начиная от Шумилы-оружейника и кончая облезлой собакой из кожевенного конца, однажды разорвавшей ему порты.

Сегодня епископ особенно грозно и вдохновенно обрушивал громы на головы нечестивых.

— Посылает Господь испытания людскому роду, карает за отступ от праведной веры! — возглашал он, и всякому в церкви было ясно, о какой каре он говорит. — За почитание бесов, за дружбу и привет бесомольцев навел Он на нас злую беду! Долгое время ждал Господь, чтобы вняло стадо Его учению праведной веры. Так и от иудейского народа долго ждал Господь покаяния, но народ не исправил пути свои. И тогда послал Господь на иудеев вавилонян, и пленили вавилоняне царя иудейского, но Иерусалим сохранили и не разрушили всего царства Иудейского. Пророк Иеремия, Богом посланный, учил, что сия кара Богом дана за грехи царя и народа, за отступничество от веры. Так и вам, дети мои, послал Бог орду. Еще не пришла конечная погибель ваша, еще не полонены погаными дети ваши и жены, не разграблены дома. Но иудеи не слушали пророка Иеремию. Тогда царь вавилонский Навуходоносор разрушил Иерусалим, а иудеев увел в плен тяжкий, и длился тот плен семьдесят лет. Так и вы, коли не послушаетесь Бога, тяжкий удел себе обретете! Послушайте, сынове мои возлюбленные, гласа Божьего, пока не настала погибель!

Епископ не оставил без внимания вчерашний случай на забороле, когда его священника чуть не сбросили со стены заодно с какой-то холопкой-печенежкой. Незачем говорить обличительных речей в гриднице тысяцкого и искать смутьянов — все равно никого не найдешь. Умный епископ понимал, что черной чади нужен виноватый в ее беде, нужен враг, с которого можно спросить за все. Он не мог допустить, чтобы этим врагом посчитали Христа, им должен стать противник Бога Живого.

Народ слушал епископа, смущенный горячей речью, устрашенный грозными предупреждениями. Епископ видел, что слова его не рассеиваются даром, но и не убеждают полностью.

— Много чудес посылал Господь для убеждения неверных! — снова заговорил он. — По молитве пророка Илии бросил Он огонь на жертву и загорелась она. А отроков трех в Вавилоне — Ананию, Азария и Мисаила — сохранил Господь невредимыми в печи огненной, так что ни волос единый не обгорел у них и дымом не веяло от одежд их. Помолю же и я Бога. Скорый в заступлении и крепкий в помощи! Благословив, в свершении доброго дела рабов Твоих укрепи! Прославь имя Твое, отвори очи наши на свет царствия Твоего! Книга сия, — епископ с усилием поднял обеими руками пергаментное Евангелие в серебряном чеканном окладе, — книга сия покажет вам силу Бога. Подите, сделайте на дворе огонь.

Белгородцы с удивлением слушали его; переглядываясь, несколько человек отправились выполнять приказание. Вскоре на площади перед церковью запылал костер, сложенный из обрубков разобранного амбара. Дров теперь негде было взять, и горожане понемногу разбирали хозяйственные постройки.

Народ валом повалил из церкви наружу, а позади всех вышел епископ, с усилием держа перед собой тяжелое Евангелие. Его вдохновлял пример одного из первых на Руси учителей Христовой веры — архиепископа, более ста двадцати лет назад присланного из Византии патриархом Игнатием. Рассказывая князю русов и его приближенным о силе Бога, тот архиепископ бросил по их требованию в огонь Евангелие, и оно не сгорело, убедив зрителей в могуществе Христа. «Верующий в меня, дела, которые творю Я, и он сотворит, и больше сих сотворит», — вспоминал Никита слова Иисуса, сказанные апостолам. «Если о чем попросите во имя Мое, то сделаю», — обещал Господь, и Никита, твердо веря, просил Господа помочь ему чудом убедить белгород-цев в своей силе. Они познали закон, приняв крещение, но не следуют ему, и вина их будет тяжела на Божьем суде. А предстать перед ним им предстоит, может быть, уже очень скоро.

Удивленно и выжидающе гудя, народ разместился по площади вокруг костра, кто-то залез на ближние тыны, чтобы было лучше видно. Всем казалось, что свершается какое-то малопонятное священнодействие. Книга, непривычный и мало кем виданный предмет, да еще священная книга, в таком богатом уборе, вызывала трепет сама по себе.

— Глядите же, что делает сила Бога Всемогущего! — воскликнул епископ Никита. — Не тронет огонь священной книги, не посмеет коснуться ее!

С этими словами он поднес Евангелие к пылающему костру и разжал руки. Послышался тяжелый хлопок, народ разом ахнул. Тяжелая книга упала в костер, сначала на миг придавила пламя, но тут же оно вновь заиграло по сторонам, облизывая серебряный оклад, где по краям вились виноградные плети в гроздьях и листьях. Серебряный крест на верхней крышке книги, обвитый цветущей плетью винограда, сиял в середине, отблески огня дрожали на нем, а он, казалось, все рос и рос, заполняя собой все пространство. Дальние зрители тянули шеи, толкались, а ближние стояли, разинув рты и не сводя изумленно-испуганных глаз с серебряного узорного прямоугольника в огненном трепетно-рыжем венце.

Казалось, само время остановило свой полет и с недоуменным испугом смотрело на книгу, неподвластную огню. Но вот епископ поднял руки вверх.

— Благословите Господа, все ангелы Его, сильные крепостию, творящие слово Его! — вдохновенно воззвал он, словно видел над площадью детинца небесные рати, и многие белгородцы тоже задрали головы. — Благословите Господа, вся силы Его, слуги Его, творящие волю Его! Благослови Господа, вся дела Его, на всяком месте владычества Его, благослови, душе моя, Господа!

От одного возгласа к другому голос епископа делался громче, крепче, вдохновеннее, и последнее он прокричал в невыразимом священном трепете и восторге. Его черные глаза широко раскрылись и сверкали, и страшно было тем, кто видел его лицо. Само небо, казалось, погрознело, словно сам Всемогущий Бог опустил свой сверкающий взор на тесную площадь белгородского детинца, и каждый из бывших на площади ощущал на себе этот светлый и грозный взор. Бог, явившийся в чуде, стал вдруг пугающе близок, коснулся каждого, силой его полнился самый воздух, с каждым вздохом наполняющий грудь.

— Ну, раскидайте! — прикрикнул епископ на ближайших к костру мужиков.

Время, опомнившись, встряхнулось и кинулось вскачь, все на площади ожило, задвигалось, заговорило. Мужики торопливо принялись раскидывать палками костер. Руки едва слушались их, в мышцах была противная мелкая дрожь, как после непосильного напряжения. Жар отгребли, епископ наклонился, взял Евангелие, с натугой поднял и медленно понес в церковь. По площади прокатился изумленный вздох. От волнения почти никто не заметил, что епископ держит нагретые в огне края оклада не голыми руками, а через длинные рукава своего одеяния. Общее потрясение было велико, сила Бога явилась всем и казалась несокрушимой, несомненной! Радость послушным рабам Его, горе ворогам!

— Вот она, сила Господня! — провозглашал с церковного крыльца вернувшийся епископ. Удавшееся чудо вдохновило его — Бог не оставил, помог и ждал новых дел от своего слуги. И теперь епископ Никита чувствовал в себе силу приказать горе; не он, но Бог говорил его устами. — А вы, стадо неразумное, отвергаете дары милости Божьей, отталкиваете хлеб от себя, а грызете камень! Злобного бесочтеца зовете на совет!

Обвиняющий перст епископа протянулся в сторону Обережиных ворот. Долго он ждал случая посрамить и одолеть своего врага-обоялника. С печенеговой могилой, как вышло, Обережа посрамил его, но теперь пришел час его торжества, Бог дал ему сил положить конец упорной многолетней борьбе за умы и души белгородцев. Взоры их были устремлены на епископа, души раскрыты его словам, и каждое из них падало, как камень в тихую воду, разгоняя широкие круги до самых берегов. Все они были подавлены явленным чудом и сделались послушны, как дети.

— Здесь ваш ворог живет! — полный сознания своей безграничной власти, гневно восклицал епископ, указывая на Обережины ворота. — Слуга бесов! За его грехи, за противление вере Бог навел на вас орду поганых вавилонян! Погибнете, как погибло царство Иудейское, если не покаетесь в грехах, не прогоните бесова служителя! Возьмите его, изгоните его прочь, тогда Господь помилует вас!

— Гони, ребята, волхва проклятого! — первым закричал Добыча среди всеобщего молчания. Не отличаясь глубокомыслием, он легко поддавался внушениям тех, кого считал сильнее себя, и слушал епископа с открытым ртом. — Из-за старого лгуна мы тут все погибаем! Гони его прочь! Бей его, и Бог нас заступит от орды!

— Прочь ведуна! Бей его! — закричали замочники вслед за своим старшиной.

— Прочь волхва! Не сумел спасти, так пусть сильного бога не гневит! — завопили вслед за ними беглецы из округи. Это было понятно и раньше: если боги гневаются, значит, кто-то виноват: или князь, или зловредные чужеземцы, или волхвы. Так прочь их! Жителям сожженных ордой дворов и пахарям затоптанных пашен слишком нужна была надежда на сильное покровительство и крепкую защиту. Епископ Никита обещал им эту надежду, и десятки исхудалых рук уцепились за нее.

— Бей старика! Прочь его! Из города вон! Со стены! — ревели десятки голосов, и уже толпа, волоча в своем потоке и несогласных, ринулась к Обережиным воротам. Впереди всех бежал тот самый худощавый мужик с недостатком передних зубов, в рваном поярковом колпаке, что недавно чуть не сбросил со стены Иоанна. Звали его Кошец; его весь стояла между Белгородом и Малым Новгородом, через который орда попала на Киевщину. Каждый раз, когда ветер нес из полуденной степи запах дыма, Кошец думал о своем сожженном дворе и жаждал расплатиться за это — неважно, с кем, со священником или с волхвом!

Кто-то из белгородцев пытался остановить расправу, загородить ворота, но их смели, и толпа ворвалась во двор. Дверь в полуземлянку мигом сорвали, лавки перевернули — волхва в доме не оказалось. Кроме жилья, на тесном дворике были только погребок да банька, да еще высокий сруб колодца. Обшарили все, посрывали двери, но Обережи будто и не бывало. А разбуженная жажда разрушения кипела и искала выхода: люди переломали немудреную утварь, побили горшки, разметали пожитки Обережи.

— Где же сам? Где обоялник? Куда скрылся? — выкрикивали голоса. — Не обернулся ли вороной или собакой, не сбежал ли?

— Да он в гриднице, на воеводском дворе! — сообразил Добыча. — Туда, ребята!

— Давай за ведуном! — орал Кошец громче всех. — И там от нас не спрячется!

Шумным валом лохматых голов и разношерстых шапок толпа устремилась к воеводскому двору. Как вчера они готовы были разорвать служителя Христа, так теперь взывали к нему о спасении; как вчера они яростно рвались отомстить за поругание древних богов, так теперь проклинали их. Беда бросала их умы и души из стороны в сторону, от одной надежды к другой; так мечется загнанный зверь, пытаясь прорвать железный крут рогатин.

Епископ наблюдал за происходящим с церковного крыльца, сосредоточенный и молчаливый, как воевода, смотрящий с холма на свои полки. Говорил Господь: «Кто не пребудет во Мне, извергнется вон, как ветвь, и засохнет; а такие ветви собирают и бросают в огонь». Обережа был для Никиты такой ветвью, не приносящей плода, и епископ без колебаний готов был сжечь бесомольца руками разъяренной толпы. Почти один среди тысяч новообращенных, остающихся по сути язычниками русов, он не выбирал дорог и верил, что Господь простит ему прегрешения ради благой цели. Разве не сам Он сказал: «Не мир пришел Я принести, но меч»?

Воеводские ворота оказались закрыты: встревоженный шумом тысяцкий не велел никого пускать и кликнул дружину.

— Отворите! Отвори, воеводо! — нестройно ревела толпа. — Отдай нам обоялника!

Кошец впереди всех яростно колотил костлявым кулаком в дубовые горбыли ворот. Добыча не отставал от него — вспотевший, раскрасневшийся, как на поле битвы, орущий широко разинутым ртом сам не зная чего. Они не помнили уже о священной книге, не думали, за что и зачем надо бить и гнать волхва. Все здесь были напуганы, а многие и разорены ордой; проповедь и чудо наполнили их благоговением перед могуществом Бога Христа, а епископ указал врага, мешающего спасению. И со всей яростью, порожденной страхом и жаждой избавления, они кинулись на этого врага, забыв о прежнем уважении к нему. Беда перевернула весь их мир, и то, что прежде почиталось, теперь было ненавидимо за неоправданные надежды.

— Чего надобно? — Сам тысяцкий Вышеня вышел на гульбище терема, так что мог поверх тына видеть площадь и сам был виден всем. Не зная причины шума, тысяцкий был сильно встревожен этой смутой, но держался твердо и властно, ничем не выдавая тревоги. При виде его толпа сама собой притихла. — Что, собачьи дети, смуту затеяли? Вот я псов на вас спущу! — пригрозил он, гневно хмуря брови.

— Не смуту, воеводо-батюшко, а хотим бесомольство из города вывести! — закричал в ответ Добыча. Его тщеславия нельзя было погасить одним окриком. Сейчас было его время отличиться, и Добыча не упустил случая. — Отдай нам ведуна, он у тебя схоронился в гриднице. А более нам ничего не надобно.

Во дворе услышали их требования. Некоторое время было тихо, только неясные восклицания, то ли спор, то ли просьбы и уговоры, долетали из-за тына. Толпа ждала — не брать же приступом воеводский двор! И вот ворота со скрипом стали отворяться. Добыча, Кошец и человек пять самых яростных крикунов ринулись было во двор и вдруг застыли, задние натолкнулись на передних. На крыльце вместо Обережи стоял Явор. Под его рубахой были заметны многослойные складки плотной повязки на груди и плече, через щеку и подбородок тянулся кривой шрам с темной коркой подсохшей крови. Он сильно изменил лицо Явора, и при взгляде на него холодело в груди. Светлые волосы Явора слиплись, загорелое лицо побледнело и осунулось. Он тяжело дышал, а глаза его смотрели исподлобья на крикунов таким страшным ненавидящим взглядом, что люди ахнули и попятились. Казалось, вся его отвоеванная у смерти сила обратилась в эту ненависть, и взгляд его поражал ужасом, как огненное копье-молния. По сторонам Явора виднелись бледные лица Медвянки и Сияны, сам тысяцкий стоял на гульбище, изумленно приоткрыв рот. Явора считали мало что не убитым, и его появление поразило всех, как громовой удар.

Когда крики толпы с угрозами Обереже долетели до гридницы и до истобки, челядинцы побежали затворять двери, кмети схватились за оружие. Сам Обережа встал с лавки и взял свой посох, Медвянка и Сияна бросились удерживать старика.

— Сейчас я горлодеров-то уйму! — грозил Велеб, направляясь к порогу.

— Нет! — вдруг хрипло, но твердо сказал Явор. — Я сам!

Обернувшись на его голос, потрясенная Медвянка увидела, как он вдруг разом сел на своей лежанке и выпрямился, быстро и упруго, как здоровый. Медвянка вскрикнула от неожиданности: еще утром он едва поднимался, когда она подносила к его губам ковшик с водой.

Явор и сам не понимал, что с ним происходит. Та неведомая сила, которую Обережа влил в него и которой отогнал от него смерть, теперь разом вскипела в его жилах, подняла и понесла. Словно забыв о ранах и слабости, Явор отбросил одеяло, оправил рубаху, спустил ноги с лавки и встал. Все в клети смотрели на него, замерев, словно на их глазах сам Святогор разбил каменные доспехи и вышел на волю из горы.

В первое мгновение у Явора закружилась голова, он покачнулся, но удержался на ногах. Медленным и твердым шагом он пересек истобку и гридницу, прошел через сени на крыльцо, и никто даже не сунулся его поддерживать — такая сила была в его движениях. «Его Перун несет! » — мелькнуло в голове у Медвянки. Явор не чувствовал ни боли, ни тяжести, он ощущал несущую его чужую силу. Теперь он узнал, как бьются рыкари, в одиночку одолевающие десятки врагов и не замечающие ран.

И перед воротами Явор увидел их — сквалыжника Добычу, нахального и бессовестного, тощего чужого мужика с наглыми голодными глазами — точь-в-точь зимний облезлый волк. Ради этих людей он выходил в поле, а они теперь занесли кулаки над всем, что было сильного и священного. В глазах Явора они были врагами хуже печенегов — еще подлее и презреннее.

Ступив через порог на крыльцо, Явор пошатнулся, сделал шаг и вцепился в резной столб.

— Куда? — хрипло спросил он, и его изменившийся голос ужаснул, как голос из могилы. — Обережу вам? Разлаялся, пес сквалыжный! Да я и с саней встану, а тебя уйму!

Добыча, к которому были обращены эти слова, сам побледнел и задрожал под этим страшным взглядом, попятился. С ним подались назад и остальные.

Чудеса сегодня так и сыпались на головы белгородцев, одно страшнее другого!

— Кто смел, через меня ступит, тот Обережу тронет, — задыхаясь, отрывисто и грозно выговорил Явор. — А пока я жив — не дам!

Добыча еще попятился и спиной вытеснил подручников со двора. Самые крикливые онемели под страшным взглядом Явора, самые глупые поняли, что затеяли безумное дело. Никакие слова не образумили бы их толковее: ведь Явора чуть не с саней поднял тот самый Обережа, которого они сейчас яростно обвиняли в бессилии и зловредности. Сила, исцелившая поединщика, не могла быть злой. Все видели, как Явор бился, — его сила не могла быть от дьявола, сидящего в бездне. И ни один здоровяк не посмел бы оттолкнуть его, едва стоящего на ногах, — таких святотатцев земля не носит.

Толпа разом ослабела, как волна, разбившаяся о берег; епископу не достать Обережи, пока у него есть такой защитник, пусть даже один против всех!

Воеводская челядь тут же закрыла ворота. Едва враги скрылись, как силы покинули Явора. Он крепче вцепился в столб крыльца и упал бы, но товарищи-кмети, бывшие наготове, тут же подхватили его и торопливо понесли назад в истобку. Глаза его закрылись, Явор снова впал в беспамятство, словно в этой короткой вспышке сгорели его силы, предназначенные для многих будущих дней. Медвянка схватила его руку и прижала к своему лицу. Она, как и все, была потрясена произошедшим, отчаянно боялась за Явора и только краешком сознания негодовала на Добычу и прочих, заставивших его встать. Он в поле выходил навстречу смерти, а она и здесь пыталась до него добраться! Медвянка плакала от страха, как в первую ночь после поединка, крепко прижимала к щеке руку Явора, и тепло этой безжизненной руки было для нее солнцем всего мира.

Ворота закрылись, толпа на площади осталась наедине с собой, весь крикливый задор куда-то подевался, погас. От ревущего пламени злобы осталось только шипение мокрых углей.

— Да опомнитесь вы, Явор ведь за весь Белгород бился, чуть жизни не лишился ради нас всех, а вы и его подняли! — негодующе хрипел староста гончаров. Голос он сорвал еще раньше, пытаясь удержать толпу от расправы, но в наступившей тишине и хрип его был теперь слышен.

— Ведь насмерть его убил печенег, а Обережа его выходил! — кричала Калина. Волосы ее растрепались, лента сбилась набок, щеки горели как маков цвет, на лбу краснело пятно от удара — видно, и она полезла в драку ради волхва. — Обережа нас всех сколько лет выхаживает, а вы на него! И ты, борода ржавая, денег накопил, а ума сколько было, и тот под старость растерял! — напустилась она на Добычу.

— Ну ты, попридержи язык! — Слыша обидные слова, Добыча опомнился. — Ведь бискуп сам велел…

— Да с бискупом ведомо дело: Обережа упыря печенежского прогнал, а болгары не сумели, вот им и обидно! — заговорили вокруг. Наваждение схлынуло, белгородцы сами себе дивились и смотрели друг на друга с изумлением, как разбуженные от страшного сна.

— Стыдитесь, козлы бесчинные! — бушевал Шумила, потрясая кулаками. — На седую голову кулак поганый подняли! Вас приютили в городе, хлебом кормят, водой чистой поят, а вы чего деете! Тебя самого, каженник лешачий, со стены бы бросить!

Он тряхнул могучим кулаком в сторону Кошца; тот кинулся было на оружейника, но соседи удержали его.

— Так ведь чудо явилось! — защищался Добыча. Излишняя удаль с него пооблетела, но он еще не сдался. Он оглянулся на церковное крыльцо, но епископа там уже не было. — Ведь не сгорела в огне книга священная! Значит, Бог Христос сильнее старых богов!

— Да чему там гореть, серебро ж не горит, ты меня послушай! — отвечал ему какой-то сереброкузнец, стуча себя в грудь, в кожаный передник. — Эх, звери вы безумливые! Явор чуть жив, а и то за Обережу встал! Зазор всему городу!

— Давай расходись! — С воеводского двора вышли гриди и стали расталкивать толпу. — Вали по дворам, буде орать!

Ворча и гудя, толпа начала расходиться. На душе у всех было смутно, никто не понял, кто же в этом споре оказался прав. Перед глазами вставал то серебряный крест в огненном трепещущем венце, то Явор, едва стоящий на ногах, но заслонивший волхва, который его выходил. Орда — беда, что и говорить, но не так-то просто понять волю неба. То ли древние боги огневались на славян за то, что их обесчестили, и возглашают славу греческому и иудейскому Христу, то ли Христос гневается за то, что древние боги прочно живут в сердце, в мыслях, на языке каждого из недавно крещенных славян.

* * *

Добыча долго еще не мог успокоиться после событий этого бурного дня. Злился он и на Обережу, который победил его, даже не показавшись на глаза, злился на всех тех, кто срамил и стыдил его перед воеводскими воротами, и даже на тех, кто это слышал. «От всяких бед меня свободи, зовуща: Иисусе, Сыне Божий, помилуй мя! » — в мыслях и вслух твердил он целый день, раздумывая, как бы поправить свое достоинство.

— Тебе бы, батюшко мой, не бога славить, а о доме порадеть! — в досаде упрекнула его жена на второй день. — Печенег-то наш лежит пластом, а по двору работать некому. Что же теперь, гончары, что его били, взамен него нам двор мести будут?

И тут Добыча вспомнил о тяжбе с гончарами, в которой тысяцкий присудил ему взять продажу с гончаров за увечья Галчени. Теперь была самая пора взыскивать долги. Добыча был не столько корыстен, сколько тщеславен, — ему были важны даже не шесть Меженевых гривен, а торжество над обидчиками. Сами боги жаждут скорейшего их наказания, иначе и быть не может, поскольку боги справедливы. И спеша исполнить волю богов, Добыча тут же перепоясался, взял шапку и отправился на воеводский двор.

Тысяцкий Вышеня посмотрел на него волком и сперва не хотел и слушать. С епископом Никитой, правой рукой и первой заменой самого киевского митрополита Леонтия, Вышеня ссориться не хотел и весь свой гнев обратил на Добычу. И епископ не вовремя взялся богов разбирать — не до смут, когда орда под стеной! А тут еще замочник полез, тоже, мученик Федор и Иван нашелся!

Вышеня уже велел гридям вывести Добычу вон, но епископ вступился за него. Он тоже не забыл, кто первым поддержал его против волхва. Вдвоем они напомнили тысяцкому его же собственный недавний приговор и заставили отдать приказание. Тут же десятник Гомоня взял трех гридей и вместе с торжествующим Добычей отправился взыскивать долги.

С одного двора они унесли три гривны серебра, с другого толстый сверток холста, с третьего увели блеющего барана. За время осады все съестное настолько вздорожало, что баран мог пойти и за три гривны, раньше на эти деньги можно было купить целое стадо.

В самом большом долгу перед Добычей оказался Межень. Гончар и в лучшие времена едва ли смог бы собрать шесть гривен, а теперь, когда люди из окрестных сел и весей не съезжались в Белгород на торг, найти столько серебра для уплаты продажи было и вовсе невозможно. Громча и Сполох, со стыда уже четвертый день не поднимая глаз на отца, усердно работали. Они даже не жаловались на то, что на обед и на ужин получают по горбушке хлеба и по луковице. Ожидая долгой осады, Межень велел беречь припасы.

— Больно много в них лишней удали, — с угрюмой досадой приговаривал он. — Не во вред будет животы подтянуть.

В первые дни после драки у колодца все умы были захвачены подошедшей ордой и поединком. Но теперь, когда волнение от этих событий улеглось, сыновья гончара вспомнили о своей новой вине и тоскливо подумывали, что Добыча тоже, уж верно, теперь о ней вспомнит. Они знали, что с их отца присудили взыскать шесть гривен, знали, конечно, и о том, что денег таких у отца нет и взять их негде. Горестно недоумевая, какой же злой дух во второй раз подряд толкнул их на драку, братья уныло ожидали неизбежного наказания, не находили себе места, вскакивали на каждый звук шагов по соседству или голос у ворот. Сбежать бы вовсе из дому, чем так мучиться, — да куда сбежишь, когда орда у ворот? Весь город был пойман в ловушку, а братья оказались пойманы вдвойне.

Когда Добыча забрал Галченю от Обережи, Живуля тоже вернулась домой. Теперь она не могла даже проведать Галченю и скучала по нему. На братьев она по-прежнему держала обиду и почти не разговаривала с ними. И это осуждение мягкосердечной и любящей сестры проняло Громчу и Сполоха сильнее мрачной ворчливости отца. Горько жалея о сделанном, оба брата положили себе впредь, ежели боги их помилуют, подружиться с Галченей и защищать его от обид и насмешек.

— И вот на другой день после шума в детинце на двор к Меженю явился десятник Гомоня с тремя гридями и с самим Добычей.

— Ну что, хозяине, нашел шесть гривен? — дозвавшись Меженя из мастерской, спросил десятник.

— Смеешься! — угрюмо буркнул Межень, отворачиваясь. — И в доброе-то время шесть гривен — беда, а ныне…

— А нет — забирает у тебя Добыча работника! — объявил Гомоня. — Так обычай велит, так тысяцкий приговорил, тому и быть!

Добыча стоял позади десятника, гордый и довольный своим торжеством. По обычаю, несостоятельный должник оказывался рабом того, кому должен, и работал на него до полного возврата долга или отдавал вместо себя кого-то из домочадцев. Нелегко отдавать в неволю свое дитя, но если даже Добыча согласился бы взять за долг их добро и двор, то чем кормиться дальше?

Хозяйка запричитала, а гончар только перевел угрюмый взгляд с одного сына на другого. От Громчи в мастерской было больше толка, так что прощаться приходилось со Сполохом. Поняв отцовский взгляд, Сполох втянул голову в плечи и съежился: для его вольнолюбивого и веселого нрава участь холопа, пусть и не полного, была хуже смерти.

Но судьба позаботилась о Сполохе и избавила Меженя от тяжкого выбора. Добыча не заставил его долго мучиться и выбрал сам.

— Парни твои мне не надобны, — неожиданно объявил он гончару. — В кузнях мне от них проку не будет — мое ж ремесло не чета вашему, там надо толовой думать, а не глину пятками мять. Парней себе оставь да учи их твоему ремеслу, чтоб работали лучше да быстрее мне долг воротили. А возьму я у тебя девку, будет моей хозяйке в дому помогать. Собирайся, теперь же пойдем.

Он повернулся к Живуле. Она стояла у порога полуземлянки, приоткрыв рот от растерянности и держа в руке деревянный пест, которым толкла ячмень на кашу. Мать заголосила сильнее, а сама Живуля даже не сразу поняла, чего требует от них старший замочник. Сообразив, она выронила пест и залилась слезами стыда, обиды и горя. В один миг она из бедной, но свободной девицы превратилась в холопку на неведомый срок. Добыча, которого она старалась обходить стороной, вдруг стал ее почти полновластным хозяином, и никто, ничто не могло ее спасти. Это несправедливо, она-то в чем виновата? Но Добыча был вправе выбирать, возразить было нечего.

Добыча не дал семейству гончара времени на слезы и разговоры. Уже вскоре Живуля, всхлипывающая на ходу и более обычного растрепанная, выходила с узелочком в руках с отцовского двора. Впереди гордо шагал Добыча, за ним Живуля, а следом три гридя, словно охраняя, как бы она дорогой не сбежала. Добыча был очень доволен одержанной победой. «Не зря я в битву ходил — и серебро взял, и припас взял, и полон взял! » — посмеивался он про себя. Даже старший его брат, двадцать лет назад служивший в дружине князя Святослава и однажды взявший в плен Чернаву, не так гордился этим.

— Повели! — говорили вслед им люди, собравшиеся возле того же колодца. — Кто богаче, тот и прав. А кабы замочники гончара побили, так больше одной продажи гончарам нипочем бы не добиться.

— Ишь, будто полонянку ведут! Иного ворога не нашли! С их бы удалью да в чисто поле!

— Эгей, царь вавилонский В-оба-уха-сор! — издевательски кричали парни вслед Добыче. — Взял в полон народ иудейский!

— Эй, витязи! — закричала Калина, все с тем же дубовым коромыслом стоявшая возле своих больших ведер. — Что-то мало вас — на такого грозного ворога всего четверо! Может, пособить? Хотите, коромысло одолжу?

— Не цепляйся! — лениво огрызнулся один из гридей на ходу. — Мы ж не по своей злобе — тысяцкий послал.

— Лучше б он вас в поле послал! — кричала Калина вслед уходящим. — А то был один мужик в Белгороде, да и тот порублен лежит!

— Да и тот не про тебя! — усмехались женщины у колодца. Весь Окольный город знал, что Калине очень нравится Явор. — И тот уж суженую свою сыскал!

— Да хоть двух! — с досадой ответила Калина и зацепила коромыслом ведро. — Был бы только жив — як ним в няньки детям попрошусь!

Подняв на плечо коромысло, она пошла по улице в сторону кузнечного конца, широко шагая и в досаде расплескивая воду.

По пути через Окольный город все встречные, знакомые с тяжбой Добычи и гончаров, оборачивались им вслед.

— Вот упырь желтоглазый! — упрекали люди Добычу. — У нас беда такая, может, все пропадем, а он и теперь только о своей калите радеет! Такой хуже печенега, готов живьем заглотить, свой своего же! Хоть бы ради орды пожалел девку. Вишь, как убивается! В закупы-то кому ж идти весело!

Сквозь слезы замечая устремленные к ней взгляды, Живуля терзалась горем и стыдом: ее ведут, как воровку, как беглую холопку, а она ведь не сделала никому ничего дурного! И Добыча, горделиво шагавший впереди, был для нее не лучше самого хана Родомана. Робкая сердцем Живуля всегда побаивалась велеречивого, суетливо-тщеславного, самоуверенного старшину замочников, а после двух ссор с ним и двух судебных разбирательств он и его власть над ними стали внушать ей ужас. Поистине те девы, которых в древние времена отдавали на съедение Змею Горынычу, не могли страдать по пути к нему больше, чем страдала Живуля по дороге от гончарного конца к Добычиному двору.

Добыча привел Живулю к себе и отпустил гридей. Внутри его просторного двора за могучим тыном — впору иному городищу — располагалось немало построек: жилые дома самого хозяина и двух его женатых сыновей, кузня, хлев, амбар, баня, погреб. Хозяйское жилье было просторной полуземлянкой, разделенной деревянной перегородкой на два помещения с глиняными печками в углах. В одной половине жил сам Добыча с женой, а в другой спал Радча и хранились готовые замки, еще не отданные заказчикам или не проданные.

Сейчас в меньшем помещении хозяйского дома лежал на лавке Галченя, укрытый одеялом из козьих шкур. Объявив его своим полноправным сыном, Добыча заставил себя изменить обращение с ним: он велел перенести Галченю от Обережи к себе и уложить в хозяйском доме, а не в боковой пристройке для челяди, где тот жил раньше.

Сюда-то и привел Добыча свою новую челядинку.

— Вот сын мой лежит, твоими братьями побитый, — сурово заговорил он, удивляясь, почему Живуля вдруг перестала всхлипывать и робко заулыбалась, рукавом отирая слезы со щек. Галченя приподнялся на локтях, морщась от головной боли. — Будешь за ним ходить, покуда не поправится. Вон старик травок дал, велел заваривать да его поить — умеешь?

Живуля кивнула и попыталась заправить волосы за ухо, а потом принялась утирать рукавом лицо, стараясь скрыть свою радость. Прощаясь с отцовским двором и бредя через Окольный город, она не думала, что увидит здесь Галченю. Теперь же сообразила, что будет с ним, и на сердце ее разом посветлело. На Добычу она не поднимала глаз, боясь, — Что все сразу переменится к худшему, если он увидит ее радость.

— Сиди с ним безотлучно, — наставлял ее хозяин, ничего не замечая, поскольку проницательностью никогда не отличался. — Буде уснет, ступай к хозяйке, она тебе даст работу, и то всякий час за сыном моим приглядывай. Ночью спать будешь вот здесь. — Он показал на лежащую в углу свернутую овчину. — Уразумела?

Живуля снова кивнула. Довольный ее понятливостью и нестроптивостью, Добыча отправился в кузню, оставив младшего сына на попечение девушки, которая позаботится о нем лучше всех. Ему и в голову не могло прийти, какое замечательное целительное средство он доставил сыну. Вся эта злосчастная история с дракой у колодца, которая многим грозила бедами, для Галчени обернулась многократным счастьем: он был объявлен свободным, а ухаживать за ним отец привел в дом девушку, которую он и сам больше всех хотел видеть возле себя. Едва Добыча вышел, Галченя крепко сжал тонкую руку Живули, ободряя ее и благодаря судьбу за то, что все случилось именно так. Ради этого стоило снести и не такие колотушки.

* * *

Через пару дней к Добыче в гости явились два купца, Ярун и Борята, черниговцы родом. Опасность загнала их в Белгород по пути из Киева к Греческому морю, и теперь они застряли в осажденном городе вместе со своими товарами. Товар их состоял из меда, воска и мехов, и купцы старательно прятали его от посторонних глаз, боясь, как бы тиун тысяцкого Шуршала, который размещал их на постой, не вспомнил об их богатстве и не отобрал его для уплаты дани орде.

К Добыче купцы пришли заказать новый замок для клети — старый казался им слишком легким и не внушал доверия. Радуясь, что даже в это тяжелое время у него находятся заказчики, Добыча завел их в дом, где в меньшей клетуше хранились готовые замки. Добыча терпел убытки из-за того, что во время осады прекратилась торговля Белгорода с окрестностями, и в ларях у него собралось немало готовых замков.

Сейчас в доме было пусто, только Галченя лежал на своей лавке да Живуля сидела возле него, как ей и было велено. Галченя заметно поправился и мог уже сам вставать, но скрывал это от отца, чтобы Живуля побольше сидела с ним. Добыча вовсе не торопил его вставать: нездоровье побитого сына давало ему повод всякий день и со всяким встречным рассуждать о том, как его обидели негодяи гончары и как он сумел-таки добиться правды. А челяди для работы по дому у него хватало и без Галчени. Поэтому он и у Меженя взял не парня, а девушку, — об этом в городе будет больше разговоров. В своем неукротимом тщеславии Добыча не заботился даже, хорошо или плохо о нем станут говорить, — лишь бы говорили!

Заслышав знакомые отцовские шаги, Галченя натянул на себя козью шкуру, служившую ему одеялом, и сделал страдальческое лицо. Живуля намочила полотенце холодной водой из глиняного кувшина с меткой Меженя на днище и положила Галчене на лоб.

Вошел Добыча, а за ним два важных по виду и хорошо одетых гостя с сафьяновыми калитами на поясах, прошитыми по краям тонкой медной проволокой. Поклонившись, Живуля хотела выйти, но Галченя издал слабый стон, и Добыча движением бороды велел ей остаться. Гости с любопытством оглядели Галченю.

— Сын твой? — спросил старший из купцов, Борята, — высоколобый, темнобородый, с треугольным, как наконечник стрелы, большим носом.

— Сынок мой меньшой, — с готовностью подтвердил Добыча.

— Никак хворает?

— Гончары, чтоб им пусто было, побили по злобе и зависти. Вот отлеживается.

Радуясь новым слушателям, Добыча охотно пустился рассказывать о своей тяжбе с гончарами. Сидевшая рядом с Галченей миловидная девушка служила подтверждением его повести, но оба купца смотрели не на нее, а на Галченю.

— А что он у тебя вроде на печенега походит? — спросил Ярун, едва Добыча кончил свое повествование. Ярун был помоложе Боряты, его продолговатое лицо окружала небольшая рыжеватая бородка. В разговоре он часто растягивал широкий рот в ухмылке, показывая очень белые зубы, но ухмылка эта не веселила, а настораживала.

— Его мать — печенежка, — пояснил Добыча. — Мой старший брат ее в степи полонил еще в Яро-полковы времена. Да вы ее видели на дворе, как сюда шли, она вам ворота отворяла.

— А он у тебя по-печенежски разумеет? — спросил Борята.

— Разумеет. Чернава научила его. Купцы переглянулись.

— Ага, — сказал только Борята и отвернулся от парня. — Показывай замки-то.

Добыча отпер ларь и принялся показывать гостям свою работу. Здесь у него хранились большие висячие замки, предназначенные для дверей домов, амбаров, погребов, для ворот. Каждый замок был похож на два медных туеска, один пошире, другой поуже. Их соединяла железная дужка, изогнутая, как подкова. Запирался замок без ключа, нужно было только вдвинуть дужку разом в обе части, и хитро расположенные пружины зажимали ее и не выпускали обратно. Чтобы отпереть замок, нужно было вставить в отверстие точно подогнанный железный ключ.

Купцы долго разглядывали разные замки, пробовали, как они работают, хвалили Добычино уменье. Наконец они обговорили, какие замки нужно сделать для них, и довольный будущим прибытком хозяин повел гостей в большую половину дома, велев жене собрать угощенье.

В ожидании долгой осады угощенье было скромным, но гости не выказывали недовольства. Разговор зашел, конечно, об осаде. Купцы сокрушались, что она навредит их торговле, даже если все кончится хорошо и Белгороду не придется сдаваться на полное разорение.

— Вот явил бы Бог Иисус чудо по Никитиной молитве! — сказал Добыча, вспоминая недавний молебен. — Услышал бы Бог если не нас, так хоть бискупа! «Яко исчезает дым, да исчезнут! » — торжественно повторил он понравившийся стих.

— Бог-то милостив, — согласился Борята. — Да мало надежды, что так вот и рассеются, коли сами мы будем сложа руки сидеть да чудес дожидаться. Слышал, как говорят: Бог-то Бог, и сам не будь плох.

Он говорил неторопливо, через каждые несколько слов обращая на собеседника пристальный испытующий взгляд, словно сомневался, что его поняли. Голос его был многозначительным, как будто он хотел сказать больше, чем произносил вслух.

— Ну а иначе чего нам ждать? — спросил в ответ Добыча. — Прогнать-то их ныне некому.

— Говорят: сила есть — ума не надо, — вставил Ярун. — А ведь можно и по-иному повернуть: ум есть — и силы не надобно. Коли нельзя печенегов прогнать, так уговорить можно…

— Как уговорить? — удивился Добыча.

— А попросту, — сказал Борята. — Столковаться бы с кем, кого хан ихний слушает, чтоб уговорил его вести орду на Киев, а от Белгорода отступиться. Родоман своего старшего сына пуще глаз любит и жалует, во всяком деле с ним первым совет держит.

— А вам-то откуда знать, кого он любит? — недоверчиво спросил замочник. Такой поворот беседы удивил и озадачил его, он даже не знал толком, что отвечать.

— Мы-то знаем, — значительно ответил Борята. — Мы с ними и раньше торговали, и с Родоманом самим, и с сынами его встречалися. Печенеги хоть и дикий народ, а купцов уважают, понимают — на торговле державы стоят.

— А чего же вы к нам в город кинулись, коли вам от них беды не ждать?

— В городе-то сохраннее, мы ведь не горшки печные везем, у нас товар дорогой! Ладно, что сделалось, того не переменишь, а вот что дальше будет, то в наших руках.

— Стало быть, думаете по прежнему знакомству ханского сына уговорить от Белгорода отступиться? Да как же? Ему тоже Белгород охота пограбить, он за тем и пришел.

Добыча быстро соображал там, где дело касалось его чести и выгоды, но сейчас с трудом мог взять в толк, о чем говорят купцы. Как и все в Белгороде, он видел в печенегах врагов и не мог вообразить, как можно с ними сговариваться.

— За ханом — орда, хан без добычи или без большой дани не уйдет. А сына ханского можно и подешевле уломать, — как опытный взрослый несмышленого ребенка, наставлял его Борята. Торговый человек привык думать, что любое дело можно проделать к своей выгоде, если взяться за него с умом. — У нас есть кое-что, что ему по нраву придется…

— Так ведь он чуть жив лежит! Может, помер уже.

— Не помер! — уверенно возразил Ярун. — Печенеги — племя живучее, от таких ран не помирают.

— Да он теперь зол на нас — может, Явор его на всю жизнь изувечил. Не захочет он и говорить, а сразу велит головы срубить или еще похуже что.

Не в силах так сразу принять подобную мысль, Добыча выкладывал все возражения, которые только приходили ему в голову. Он всегда не доверял чужакам, а черниговцы замыслили совсем уж безумное дело!

— Не велит! — с той же уверенностью ответил Ярун и растянул рот в хитрой усмешке. — Мы слово такое знаем заветное, с ним все сбудется по-нашему.

Оба купца испытующе смотрели на Добычу. Замочник сообразил, что такими замыслами не делятся с кем попало. Разговор этот с ним, видно, завели неспроста. Перестав задавать вопросы и возражать, он выжидающе смотрел на Боряту, готовясь сразу от всего отказаться.

Борята понял его ожидание и заговорил дальше.

— Столковаться с ихним княжичем мы сумеем, да вот задача — как к нему попасть? — Он помолчал несколько мгновений, но Добыча молчал тоже, и купец продолжал: — Говорят, есть в Белгороде ходы подземные за стены на вольную волю.

— Как не быть? — подхватил Ярун. — Во всяком городе есть!

— Во всяком городе есть, да не всякий их ведает, — неспешно говорил дальше Борята. — Уж не ведаешь ли их ты, человече? Ты в Белгороде первый замочник, уж не ты ли для тех дверей замки ковал?

Он упер в Добычу проницательный и значительный взгляд, и Добыча понял: вот оно, ради чего купцы пришли к нему и завели этот темный разговор.

«Господи, воздвигни силу Твою и прииди во еже спасти ны», — вспомнилось Добыче. Уж не Бог ли Иисус послал сюда этих купцов, чтобы помочь Белгороду избавиться от орды?

— Я ковал, — помедлив, согласился Добыча. Он еще не решил, как поступить, но был смутно доволен, что в таком важном деле ему придано немало веса. — Мои замки на них. Неужто правда хотите к печенегам идти рядиться?

— А чем худо? — живо ответил Ярун. — Мы сына ханского подарками порадуем, а он отца сговорит орду увести на Киев, — весь бы Белгород нам поклонился, кабы знал. А нам своих голов и товара жаль. Мы не белгородские, нам здесь пропадать неохота.

— Да как мне знать, что вы тем ходом печенегов сюда не приведете? — Теперь уже Добыча пристально заглянул в глаза тому и другому гостю. Внезапно пришедшая мысль обеспокоила его. — Вы не наши, вам нас и города нашего не жаль.

— Вот те крест! — Борята важно и привычно перекрестился. — Пусть мне Иисус Христос и Велес-бог будут послухами — таких замыслов не имеем.

— Не передо мной божитесь! — сказал Добыча и нахмурился. Слишком тяжелая ответственность внезапно свалилась на него. Кто он, воевода или волхв, чтобы решать за весь город такие важные и опасные дела? И все же он решил сказать то, что знал, — решимость и уверенность купцов поборола его удивление и недоверие. — Ежели идти к печенегам, то еще кое-кому надо поклониться… Бискупу Никите! Ход-то где начинается — в церкве! А от церквы у меня ключей нету, Никита замок в Киеве покупал. Да и не знаю я, где там ход, там у него попробуй чего найди в темени да за решетками…

— С бискупом мы сговоримся! — Борята тихо засмеялся, хитро щурясь. Он уже был доволен тем, что узнал, а последнее препятствие — епископ — представлялось ему вовсе ничтожным. — Никите-то больше всех надо, чтоб орда без битвы поднялась да ушла. Сам говоришь — по его молитве! Бискуп-то хотел ведуна посрамить, а вышло, что вроде ведун его посрамил. Обещал он милость Господню, да где ее взять? Вот явит Господь чудо, Никита больше всех будет рад. А то люд белгородский некрепок в Христовой вере, а после такого чуда враз укрепится! Ведуна тогда бы взашей из города погнали. Пустит нас Никита к ходу, со всей радостью пустит, да еще из своих скотниц к нашим подаркам свои добавит.

— Ступайте к Никите! — сказал Добыча, торопясь скорее отделаться от гостей и поразмыслить в тишине. — А я пока за ключ возьмусь.

— Скоро ли сделаешь?

— Как Сварог даст… Сделаю — скажу.

— Ну, делай. Пару дней-то можно повременить, покуда ханский сын отлежится, а там медлить больше нечего. Того гляди голод начнется. Сам ведь, поди, не хочешь, чтобы голь перекатная в твоем погребе шарила, — напоследок пригрозил Борята.

Провожая купцов, Добыча был немногословен и хмур. Даже его тщеславие не могло преодолеть осторожности. Добыче было тревожно, словно он сунулся на ночь глядя в дремучий волчий лес искать заблудшую корову, — и скотину не воротишь, и сам пропадешь. Но и остаться в стороне ему не хотелось — а вдруг и правда этих купцов Бог послал? Да и Белгород жалко — других путей к спасению от долгой голодной осады замочник не видел. Он был даже рад, что подземный ход начинается в церкви и последнее слово остается за епископом. Если служитель Божий согласится, то простому замочнику можно не тревожиться. Но Добыча все равно тревожился.

Покрепче закрыв ворота за гостями, Добыча вернулся в дом и прошел в ту половину, где лежал Галченя. Живулю он послал в кузню, велев позвать к нему Радчу, а сам отпер один из стоявших здесь больших ларей и принялся перебирать глиняные пластинки с отпечатками разных ключей к замкам, которые ему приходилось ковать. Такие отпечатки он оставлял у себя от всех больших замков, которые было бы трудно сломать, если вдруг потеряется ключ. На каждой пластинке одному Добыче понятным значком или несколькими буквами было отмечено, от какого замка этот ключ.

Перебирая эти свидетельства своего мастерства и редкого уменья — грамоты! — Добыча даже повеселел и почти поверил, что затея может удаться. Да и не самая трудная часть ему досталась — не он ведь пойдет в печенежский стан! Зато сколько чести, если благодаря его ключу город будет избавлен от осады!

Когда пришел Радча, удивленный тем, что отец оторвал его от работы в неурочное время, Добыча уже держал в руках глиняную пластинку, на которой не было никаких значков.

— Вот, сыне, какое дело, — сказал он Радче. — Приходили купцы, просили помочи. Потеряли они ключ от клети с товаром, просят другой выковать. Я же тот замок ковал, вот у меня слепок от ключа остался. Хочу тебя просить сделать — у меня с тех пор глаза стали не те, а дело важное…

— Сделаю, — согласился Радча. Он привык, что отец нередко поручает ему сложную работу, и гордился этим. — Какой срок дали?

— Плачутся, просят скорей. Пару дней, дольше нельзя.

— Видно, у них не товар, а хлебный припас в той клети! — засмеялся Радча. — Иначе на что им теперь товар — не с печенегами же торговать!

Добыча постарался засмеяться вместе с сыном, но на самом деле слова сына всколыхнули его тревогу. Сейчас он уже желал, чтобы епископ не согласился на эту опасную и безрассудную затею и ключ вовсе не понадобился.

— Вставай, брате, на ноги живее! — Радча подмигнул лежащему Галчене. — Я и тебя обучу ключи ковать, и тебе купцы богатые будут в ноги кланяться!

* * *

Послушавшись старшего брата, Галченя стал быстро поправляться. Через два дня он уже вставал и понемногу взялся за дела по хозяйству. Помимо прочего он помогал и на рытье нового колодца. На дворе Добычи работала целая дружина мастеров-колодезников. В углу двора уже стоял деревянный сруб над ямой, в глубине которой работал один из колодезников. Он выбирал глинистую землю и насыпал ее в большую и крепкую, окованную железными полосами бадью, спущенную к нему на веревке. Наверху эта веревка была прикреплена к стоячему вороту, который вращали четыре других работника. Пятый вынимал бадью и высыпал из нее землю, а еще двое сколачивали из бревнышек новые звенья и наращивали сверху сруб, постепенно опускавшийся вниз под своей тяжестью. За пять дней колодезники прокопали так глубоко, что человека на дне колодца было трудно разглядеть, только рубаха его белела во тьме шевелящимся светлым пятном.

Не привыкший сидеть без дела, Галченя то подносил новые бревнышки, то помогал старшему колодезнику вынуть из сруба бадью с землей и опрокинуть ее в лежащую рядом волокушу.

Из амбара вышла Живуля с решетом в руках и остановилась, наблюдая за работой. За прошедшие дни она попривыкла к своему новому положению, да и разница, когда первые всплески стыда и обиды прошли, оказалась небольшой. У себя дома Живуля ходила за скотиной и птицей, молола зерно и толкла крупу, стирала и шила, чистила горшки — то же самое она делала и здесь. Добычина жена, довольная ее усердием и послушанием, не обижала ее, — а гордости Живуля вовсе не имела. Ей даже казалось порой, что она здесь то ли в долгих гостях, то ли даже в младших невестках. Галченя целый день был с ней, что было бы никак невозможно, если бы она оставалась дома. За делами по хозяйству Живуля мечтала тайком, как будто она — его жена и этот дом — их общий дом. А кормили ее на богатом дворе даже лучше, чем у родителей, и Живуле порой думалось, что ее несчастье — холопство — нежданно обернулось счастьем. Мучимые раскаянием братья каждый день приходили навестить ее, и она старалась украдкой сунуть им горбушку или репу.

— Эдак они до самого Ящера докопаются, — сказала она Галчене, с любопытством глядя на колодезный сруб. Как же хорошо быть богатым! Ее отцу и в голову бы не пришло копать у себя на дворе особый колодец.

— Ага! — подхватил Галченя. — Вот сейчас как задрожит земля, как зарычит, как заревет, да как выползет Ящер…

— Перестань! — взмолилась Живуля. — Страшно…

— Ой, чует мое сердце, зря мы тут роемся, — бормотал старший колодезник, снова спуская бадью в сруб. — Говорили ведь хозяину: нету у тебя воды. Ее во всем детинце нету, почитай, только и есть, что у волхва на дворе. И там знаешь сколько саженей копали? Ты столько и сосчитать не сумеешь! Нет бы послушать знающих — ищи, копай… Мы-то раскопаем, да коли Перун тут копьем в землю не ударил, ключа не сотворил, так хоть землю насквозь пророй…

— А и то — насквозь пророете, как раз в море-окиян попадете, и будет вода! — сказал Галченя. — Вам же работа — из такой глуби воду таскать! Целый день будете возле ворота стоять. Да и нельзя ее пить, из окияна-то воду. Она, люди говорят, соленая, горькая, как слеза сиротская…

В ворота постучали. Чернава сделала движение, но Галченя остановил ее суровым окриком.

— Сиди, матушко! Я сам отворю!

Чернава хотела что-то возразить, двинула руками, вздохнула и промолчала, покачивая головой. Меж черных заломленных бровей ее сына появилась суровая складка, — точь-в-точь таким она запомнила своего брата Маадыра, последний раз виденного почти двадцать лет назад. После шума на забороле Галченя, узнав, какой опасности чудом избежала его мать, так растревожился, что у него снова потемнело в глазах и зашумело в голове. Два дня он лежал пластом, только требовал, чтобы мать все время сидела возле него, и сжимал ее руку. Сама Чернава уже успокоилась и тревожилась только за сына, к которому вернулся было недуг, а Галченя боялся всякого стука у ворот, каждого звука шагов мимо двора — ему так и мерещилось, что озверевшие мужики снова идут за его матерью.

Вот и теперь Галченя сам пошел открывать ворота и сделал это не раньше, чем выспросил, кто пришел и зачем. Гостями оказались два уже знакомых купца — Борята и Ярун.

— День вам добрый! — Галченя поклонился и пропустил гостей во двор. — Пожалуйте, отец дома.

Оказавшись во дворе, оба купца почему-то не пошли в дом, а остановились перед Галченей, проследили, как он снова закладывает в скобы тяжелый брус засова. Обернувшись и увидев их рядом, Галченя удивился: не так уж велик Добычин двор, чтобы без провожатого заблудиться. Ох и спесивы, видать, черниговцы, — белгородские сотники и то без провожатых обходятся.

— И тебе добрый день, — сказал ему Борята, внимательно оглядывая парня. — Ты, я гляжу, вовсе поправился?

Не привыкший к заботе чужих людей, Галченя благодарно улыбнулся.

— Не вовсе, да вот хожу, работаю помаленьку.

— Ходишь, стало быть? — продолжал расспрашивать старший купец. — А в голове не шумит?

— Пошумливает порою, да не так чтоб слишком. День-другой — и забуду, как хворал.

— Ну, Велес в помочь, — сказали купцы и пошли в дом. Провожатый им и правда не требовался.

Наступил полдень, работникам пришла пора передохнуть. Нижний колодезник сам забрался в бадью, и товарищи вытащили его на поверхность.

— Нету там воды, — говорил он старшему, отряхивая землю с портов и рубахи. — Нету, по всему видно. Не дело наш хозяин затеял.

— Да предупреждали ж его! Теперь пусть нас не виноватит, мы загодя говорили…

Колодезники потянулись к бочке с водой в углу двора, умылись и устроились на бревнышках в тени у стены амбара. Чернава принесла им поесть. Из дома вышла хозяйка и послала Живулю молоть зерно, и Галченя пошел вместе с ней. По пути в боковую пристройку им надо было пройти через меньшую половину хозяйского дома, где Добыча принимал гостей. Едва они открыли дверь в жилье, как купцы прервали беседу и настороженно проводили их глазами.

Галченя и Живуля побыстрее проскользнули через клеть к дальней двери и торопливо поднялись по ступенькам — пристройка была поставлена выше, чем хозяйское жилье. Здесь ночевала немногочисленная Добычина челядь, здесь же хранились съестные припасы, которым не нужен был холод погреба. Живуля устроилась возле жернова, состоявшего из двух больших каменных кругов, и принялась за работу. Галченя сначала помогал ей, подсыпая зерно в отверстие верхнего жернова, но очень скоро ему показалось, что Живуля устала, и он принялся сам вращать каменный круг. Он слишком недавно стал свободным человеком и не успел привыкнуть к мысли, что такая работа ему не пристала.

Гораздо больше его заботило, как бы облегчить труды Живуле. Теперь они поменялись местами — он был свободен, а она попала в холопство. Но Галченя был так благодарен девушке за прежние доброту и сочувствие, что радовался любому случаю помочь ей. Та работа, которую он прежде делал сам, казалась ему слишком тяжелой для Живули. Ведь она такая слабенькая, дома у отца ей доставалось не больше еды, чем Добычиным холопам!

Добыча замечал, что младший его сын весьма склонен к дочке гончара, но не задумывался об этом. Разве сам Галченя родился не от челядинки? И разве он на свете один такой? Ведь и сам князь Владимир… Молчи, дурной язык, до беды доведешь!

За жерновом и застал младшего сына нежданно поднявшийся в пристройку Добыча. Увидев его, Галченя вскочил вместе с Живулей и так же ретиво поклонился. Хоть он и перестал зваться холопом, но отец оставался для него отцом и хозяином. Добыча перевел взгляд с сына на Живулю, словно не знал, что сказать, а потом кивнул Галчене на дверь:

— Идем, сыне. Есть у меня к тебе разговор. Удивленный Галченя пошел за ним. О чем можно разговаривать с ним, вчерашним неученым холопом, когда в клети сидят два купца гораздо умнее его? Но Добыча назвал его сыном, что раньше случалось нечасто, и Галчене было очень приятно это услышать.

Войдя в переднюю клетушу, Галченя по лицам гостей увидел, что они ждали его. Растерявшись, Галченя остановился посреди клети, не зная, куда деваться дальше.

— Сядь. — Добыча указал ему на скамью и повторил, видя явную растерянность сына: — Сядь, говорю.

Галченя нерешительно присел на край лавки. Никогда еще ему не приходилось сидеть перед отцом и перед знатными гостями. Одолевая смущение, он внимательно смотрел то на отца, то на гостей. Такие же испытующе-внимательные взгляды встречал он в ответ. Просторная клетуша вдруг стала казаться тесной, словно под низкой кровлей повисло темное грозовое облако.

— А разговор у нас к тебе такой, — начал Добыча, поглядывая то на Галченю, то на купцов, словно ища у них подтверждения своим словам. То, что он от них услышал, поразило его, и он говорил медленно, не меньше стараясь уяснить эту мысль себе самому, чем сыну. — Люди сии хотят помочь избыть беду нашу окаянную, печенегов от города увести. Для того надумали они сговориться с ханским любимым сыном, дать ему подарки, чтоб он отца склонил увести орду под Киев. Да по-печенежски они не разумеют, и надобен им толмач, чтоб с печенегами сговориться. Вот они и надумали — лучше тебя не сыскать…

Добыча замолчал, выжидающе глядя на младшего сына. Сомневаясь, он не хотел в таком важном деле приказывать сыну, а впервые в жизни предоставил ему что-то решить за себя самому. А Галченя даже не сразу понял, чего от него хотят: его надломленные брови приподнялись, смуглое лицо выражало недоумение.

— Мне к печенегам идти? — переспросил он наконец. Произнесены были именно такие слова, но смысл их в голове не укладывался. — Толмачом?

— Вот-вот! — подтвердил Ярун, не сводивший с парня острых, как железные гвозди, глаз. — Ты их язык разумеешь, ты на них лицом походишь, тебе больше веры будет. И отцу спокойнее: уж сын-то его город ворогу не продаст.

В душе Ярун досадовал на их несообразительность и нерешительность, но уговаривал, стараясь ничем не выдать досады. Других помощников не найти, да и нельзя многим знать про такое дело.

А Добыча беспокоился: за время тяжбы с гончарами он не только тысяцкого, но и себя самого почти убедил, что любит Галченю не меньше других сыновей. Теперь ему вовсе не хотелось посылать сына на такое опасное дело, и чем ближе был окончательный уговор, тем больше не хотелось. Но он понимал, что иного выхода нет. Без толмача купцы даже не дойдут до Тоньюкука.

А Галченя молчал, брови его хмуро сдвинулись. Ему не нравились купцы и не нравился их замысел. Теперь он понимал, почему их так заботило его здоровье. Все-таки им оказался нужен провожатый, и гораздо дальше, чем он думал. Галченя хотел спросить, а знает ли об этом замысле тысяцкий, но и без вопроса понял по лицам гостей, что не знает. Да никогда тысяцкий и не согласится на такое дело — Белгород поставлен князем заслонять Киев от печенегов, а не натравливать их на стольный город.

Галченя не был подозрителен, но сейчас не мог отделаться от сомнения: а не хотят ли чужие купцы продать город печенегам? Сказать об этом вслух он не смел, но сомнения и подозрения достаточно ясно отражались на его лице. Добыча видел их и постарался рассеять тем самым, чем утешал себя самого.

— Ярун с тобой в ханский стан пойдет, а Борята у бискупа останется, — сказал он. — Такой меж нами уговор.

«В залог, стало быть», — подумал Галченя. Это немного успокоило его тревогу о судьбе города, но осветило ярче опасность для него самого. Еще дней десять назад Галченя едва ли стал бы себя жалеть — подумал бы разве что о матери, — но теперь все было иначе. «Живи, брате, сто лет — вольному чего не жить! » — вспомнилось ему пожелание Радчи. Наверное, любимого сына Радчу Добыча не послал бы к печенегам. Теперь только бы и жить, свободному, и видеть свободной свою мать, а рядом Живулю. А не будет его — кто поможет ей, кто защитит ее в холопской доле?

И отец, и гости видели на лице Галчени одолевавшие его сомнения. Брови его нахмурились, лицо стало упрямым — таким Добыча никогда его не видел. В душе Добычи возникло смутное чувство уважения — он всегда уважал сильных. Отнести это чувство к чумазому холопу было странно, но словно кто-то держал его могучей рукой за ворот, не давал орать или браниться. Борята хотел что-то сказать, но Добыча движением руки остановил его и поднялся.

— Идем, сыне. Выйдем-ка.

Галченя послушно поднялся и вышел за отцом в пристройку, где ждала его Живуля.

— Вот что я тебе скажу, — начал Добыча, остановившись над сидящей возле жернова девушкой и глядя на сына. — За работу и награда. Вернешься от печенегов — девку твою тебе подарю. Хочешь — у себя оставишь, хоть женись, хочешь — домой к родичам пустишь. Идет уговор?

Галченя помолчал. Ради этого можно на многое решиться. Добыча не был мудрецом, но здесь его, видно, небесные силы наставили, чем вернее подействовать на сына. Замеченная им привязанность Галчени к Живуле теперь оказалась кстати. Зная доброту и благодарный нрав сына, Добыча безошибочно угадал, что ради ее свободы он пойдет на все.

— А ну как не вернусь? — медленно спросил Галченя, в упор глядя на отца.

— А буде не вернешься, отпущу ее восвояси и долг с ее родичей сниму. И в том пусть Сварог-Отец и Огонь-Сварожич будут мне послухи. — Добыча взял в руку висевшее у него на поясе огниво.

Галченя перевел взгляд на Живулю. Не зная, какой разговор был в хозяйской клети, она не сразу поняла, о чем идет речь. Слова «вернешься от печенегов» поразили ее, как удар грома в ясный день.

Чтобы Галченя, едва оправившись от одной беды, попал в другую, в сотни крат страшнейшую, — и подумать нельзя! Чтобы из-за нее, такой простенькой, он, ее любимый, пошел на верную смерть — боги не должны этого допустить!

Не находя слов, глядя на Галченю огромными от растерянности и испуга глазами, Живуля заклинающе покачала головой, желая сказать одно: не ходи! Но Галченя лучше нее знал, что такое неволя. И ни за что не позволил бы любимой девушке — никакой девушке на свете! — повторить судьбу его матери.

— Ладно, — решительно сказал он, с непривычной твердостью глядя в глаза отцу. — Идет уговор. Пойду, куда посылаешь. Только и ты, батюшко, своей клятвы не забудь…

* * *

Уже совсем стемнело, когда Добыча и Галченя осторожно постучали в ворота епископского двора. Створка тут же приоткрылась, как бы сама собой, и пропустила их внутрь. За воротами стоял человек в черном долгополом одеянии, похожий на столп густой тьмы.

— Обождите здесь, — тихо сказал он, и по голосу Добыча и Галченя узнали Иоанна.

Его шаги чуть слышно прошуршали по мелкому, утоптанному песку епископского двора, проскрипели по ступенькам, стукнула дверь сеней. Добыча и Галченя ждали возле ворот. Они не разговаривали, но думали об одном и том же. Замочник уже и не надеялся на благополучный исход и неминуемо ожидал бед, моля богов только о том, чтобы беды эти были не слишком велики. Теперь он жалел, что согласился отпустить сына на такое опасное дело, и только данное епископу слово удерживало его от того, чтобы увести Галченю обратно домой. Какой полоумный, в самом деле, пошлет своего родного сына на верную гибель? Добыча жалел Галченю и уже не помнил тех доводов, которыми совсем недавно убедил себя помочь купцам, бранил себя за глупость. Не он, дескать, в печенежский стан пойдет! Да уж лучше бы сам, чем посылать сына, свою родную кровь!

А Галченя в душе прощался с отцом, берег в памяти лица Чернавы и Живули, словно расстался с ними навеки. На прощанье мать отдала ему бронзовую печенежскую подвеску к поясу, а Живуля повесила ему на шею кожаный мешочек на ремешке. На нем был вышит охранительный знак Дажьбога, а внутри лежала волшебная одолень-трава. Галченя прикасался то к одному оберегу, то к другому, с любовью и благодарностью думая об обеих женщинах, самых дорогих ему существах на всем свете.

Они всё стояли у ворот и ждали, томясь задержкой. Наконец дверь епископского терема отворилась, и с крыльца спустились три темные фигуры — Иоанн, епископ Никита и Ярун.

— Борята где? — забыв поприветствовать епископа, сразу спросил Добыча.

— У меня в гриднице сидит. За ним присмотрят, — ответил Никита. Сейчас его голос был сух и ворчлив и совсем не напоминал благозвучный и проникновенный голос служителя Божьего, каким он наставлял белгородцев в истинной вере.

— А парень-то твой здоров теперь? — деловито спросил епископ у Добычи. На самого Галченю он даже не глянул — рожденный в холопстве парень не стоил его взгляда. И не здоровье Галчени занимало Никиту, а только его способность выполнить поручение.

— Здоров, — хмуро ответил Добыча. Замочник не был наделен особой чуткостью, но без труда разобрал безразличие епископа к участи Галчени, и это его обидело. — Быть бы ему и завтра таким здоровым, как теперь, — мне более и желать нечего.

— Бог не оставит рабов своих! — привычно пообещал Никита. — Идемте.

Все вместе они вышли за ворота и подошли к крыльцу церкви, стоявшей совсем рядом с епископским двором. Даже огня епископ не велел брать — незачем было привлекать людские взоры к их тайному делу. Добыче и Галчене становилось все больше не по себе — оба были равно непривычны красться через детинец в ночной темноте, словно воры. Два божеских служителя в темных одеяниях казались злыми духами, которые манят их за собой на верную гибель, а Ярун лихим упырем, который и теперь, судя по голосу, не переставал скалить зубы в зловещей усмешке. Добыча всегда гордился, если знал или делал что-то недоступное прочим, но теперь эта таинственность казалось ему верным доказательством того, что дело нечисто. Разве доброе дело прячут от людей?

Возле церкви Иоанн зазвенел ключами у пояса, отцепил один и вставил его в прорезь замка. Ярун озирался, как вор у чужой клети. Иоанн снял замок с двери и пропустил всех в церковь. Добыче и Галчене было жутко вступать ночью в жилище Бога, они не были уверены, что Бог простит нарушение своего ночного покоя ради того дела, с каким они шли. Галченя крепко сжимал в ладони кожаный мешочек с одолень-травой и Дажбожьим знаком — до подземного царства черных навий и впрямь казалось недалеко. И не у кого было искать защиты, кроме Дажьбога, бога живящего тепла и благодетельного света.

В церкви было темно, как в погребе. Войдя последним, Иоанн закрыл за собой дверь и застучал огнивом. Выбив искру, он зажег тоненькую розоватую свечку. В свете маленького желтого огонька почти ничего нельзя было разглядеть, но все-таки различимы стали знакомые стены, побеленные и покрытые разноцветной росписью, которую и Добыче и Галчене не раз приходилось разглядывать от скуки во время долгой службы. Где-то в глубине темного строения Иоанн и Никита снова звенели ключами, чем-то скрипели, что-то двигали. Ярун пролез вперед им помочь, потом позвали Добычу, чтобы он отпер замок, — у Божиих служителей не получалось. Слишком давно этот замок отпирали в последний раз, а был он так велик и тяжел, что никто, кроме самого замочника, и не справился бы с ним. Наконец раздался скрип, и Добыча и Ярун вдвоем отвалили от пола тяжелую дубовую крышку, окованную железными полосами. Под ней открылся черный лаз со срубом внутри, похожий на колодец. Вниз уходили ступеньки, вырубленные в толстом бревне.

Глянув в колодец, Добыча содрогнулся и по новой привычке перекрестился. Галченя невольно отшатнулся — маленький огонек позволял различить две-три ступеньки, а дальше их затоплял непроглядный мрак. В памяти Галчени всплыли страшные повести о подземном мертвом царстве, куда путь лежал через вот такой же черный колодец. При одном взгляде на него мороз продирал по спине — это были ворота в Царство Навий. Никакая надобность, казалось, не могла бы заставить идти туда. Но тут перед Галченей возникло испуганное лицо Живули со свесившимися вдоль щек прядями волос. Ради нее он должен был идти в эту черную прорубь. Богиня Лада вдохнула в сердце бывшего холопа мужество, которого не припас для него Перун-Воитель. Княгиня Весны поднимает павших, дает ума глупым, смелости робким, силы слабым, наполняет князя кротостью, а холопа — гордостью. Ради дочки гончара Галченя готов был идти в эту черную яму, к которой и близко бы не подошел ради всех трех юных красавиц — дочерей тысяцкого Вышени.

— Ступайте с Богом! — Никита перекрестил Яруна и Галченю, Иоанн отдал купцу свечку. — Потрудитесь во славу Божию, и Бог вас не оставит.

Ярун бегло поблагодарил епископа. В душе его боролись боязнь и нетерпение. Он очень хотел спасти свое добро, но охотно послал бы кого-нибудь другого. Однако другого не было, и необходимость делала расчетливого купца отчаянно храбрым. Он так же мало принял к сердцу благословение епископа, как не от сердца тот его дал. Удивительно разными были побуждения этих троих: Галчени, Яруна и епископа, стоявших рядом над черной ямой и связанных, казалось бы, общей целью. Но нередко одна и та же дорога на земле приводит к разным исходам в небе. Богиня Макошь, Небесная Пряха, не знает усталости в создании человеческих складов, и ни одна ткань жизни, вышедшая из рук ее, не походит на другую.

— На Бога надейся — сам не плошай, — пробормотал Добыча. — Поберегись там! — запоздало крикнул он, глядя, как темноволосая голова сына исчезает в черном лазу. Несколько мгновений — и Галчени не стало видно, словно он канул в черную зимнюю прорубь.

Придерживаясь за ступеньки, Галченя вслед за Яруном спускался в темный колодец. На глубине человеческого роста лестница кончилась, и впереди открылся другой лаз, тоже обшитый срубом. Он был похож на колодец, положенный на бок, щели между бревнами были замазаны глиной, чтобы не проникала подземная вода. Ярун нырнул в этот колодец и пошел вперед, в темноту. Идя за ним, Галченя услышал, как наверху со стуком и скрипом опустилась крышка лаза.

Медленно и осторожно они продвигались вперед. Желтый огонек в руках Яруна почти не рассеивал тьмы, а своей спиной купец и вовсе загораживал свет от Галчени. Ему приходилось двигаться в полной темноте, и он шел осторожно, чтобы не споткнуться о бревна лежачего сруба. Каждый раз ему приходилось заставлять себя сделать новый шаг: казалось, что впереди бездонная черная пустота, ступишь — и пропадешь. Воздух в подземном колодце был холодным и затхлым, застоявшимся, будто мертвый. Галчене снова пришли на память древние сказания о князе, которого чародейка-жена заставила живым пойти за ней в могилу. Наверное, живой в могиле чувствует себя так же. Невидимый черный свод давил на плечи всей тяжестью кургана; чернота сковывала со всех сторон и душила. Галчене хотелось прыгать и махать руками, чтобы разорвать эти глухие путы черноты, но она казалась камнем, о который можно разбить голову. Присутствие Яруна не утешало — тот был как будто свой в этом подземном царстве, чужой и холодный, как нежить.

Галченя не знал, долго ли они шли, — как в могиле, время остановилось, застыло во тьме и холоде. Но вот ход стал понижаться, идти приходилось согнувшись. Они двигались медленнее, но любая перемена радовала, указывала на близость конца пути.

Вдруг сруб кончился. Впереди была низкая земляная нора. Ярун погасил свечу и оставил ее на краю сруба — пригодится на обратном пути. Остаток норы им пришлось проползти по холодной сыроватой земле, но Галченя почуял впереди свежий воздух, и это придало ему бодрости. Двигавшийся первым Ярун приоткрыл дерновую завесу и выполз на волю.

Лаз открывался на дне самого дальнего от стен города оврага, густо поросшего дубами, кленами и орешником. Узкое выходное отверстие было спрятано под ореховым кустом, дерн с живой травой закрывал его от взоров. Даже если бы кто-то заглянул в глубину куста, то принял бы лаз за старую и покинутую лисью нору.

Выбравшись из-под куста, Галченя глубоко вздохнул. После мертвого воздуха подземелья свежий ветерок прохладной весенней ночи показался ему таким счастьем, что даже чувство опасности ненадолго заглохло. Любуясь глубоко-прозрачным темным небом с яркими весенними звездами, упиваясь живым воздухом, Галченя не думал о печенегах. Он и прежде немало бродил вокруг белгородских стен, знал здесь каждый пригорок, но теперь ему казалось, что он прошел через подземное царство и вышел в какой-то совсем другой мир, неизвестный и загадочный.

— Буде прохлаждаться да на небо зевать! — буркнул Ярун. Купец уже отряхнул землю с одежды и волос и готов был идти дальше. — Лаз-то загороди хоть травой, а то ведь сыщут, все пропадет.

Слова его пробудили Галченю от бездумной радости. Разом он вспомнил, зачем они проделали такой путь, и острое как нож чувство опасности заставило его подобраться. Да, теперь он в другом мире, полном безжалостных врагов и смертельной угрозы. Со всей пугающей ясностью Галченя ощутил, что высокие прочные стены Белгорода остались позади, а он стоит рядом с опасностью. Только обереги и молитвы двух женщин защищают его, и бежать ему некуда. Да и нельзя — ради этих двух женщин приходилось идти вперед, навстречу огненной стене.

Со всей тщательностью Галченя постарался получше прикрыть нору травой и ветками, собираясь с духом перед началом пути.

— Ну, храните нас, боги великие! — прошептал Ярун и перекрестился. — Идем.

И они осторожно двинулись по дну оврага в сторону ханского стана, где, как они знали, с этого края стояла дружина Тоньюкука.

В овраге Ярун сломил зеленую ветку. В темноте он взялся было за дуб, но крепкий сук не поддался; поругиваясь шепотом, купец оставил его и отломил ветку орешника. И под охраной одной этой ветки они выбрались из оврага и пошли к огненным, тлеющим в ночи глазам Черного Змея. Страх Галчени прошел, словно выгорел весь без остатка; могучая река судьбы несла его к тому, что ему суждено. Скоро их заметили. Впереди и по сторонам зазвучали тревожные выкрики, топот ног и копыт; взметнулись от костров дрожащие желтые огни факелов, словно дремлющий змей раскрыл еще два десятка глаз. Из тьмы налетели всадники; казалось, что их неисчислимо много, все пространство вокруг было заполнено их резкими, чужими голосами, топотом коней, блеском глаз и оружия в свете факелов. Ярун и Галченя остановились, купец вскинул над головой свою ветку, словно щит, быстро вертясь по сторонам и везде видя плотный строй печенегов.

— Мы с миром! — по-печенежски крикнул Галченя. — С миром!

Собственный голос, произносящий слова на языке этого племени, подбодрил Галченю, придал ему уверенности. Теперь, когда отступать было поздно, в нем проснулось непонятное достоинство, словно оно могло защитить его в окружении врагов. В самом деле, одному выйти в поле против полчищ печенегов — на это нужно немалое мужество. Люди говорили, что рыкари из дружины князя Владимира, такие как Рагдай Удалой, Светлояр Зови-Гром, Берковец или прошлым летом погибший Тур, могут выйти в одиночку на десятки врагов и одолеть их. Никогда Галченя не думал стать рыкарем и вдруг стал им таким неожиданным образом.

Ярун, напротив, сейчас испугался, хотя отчаянно старался этого не показать. Яснее ясного он понял, что никакие возы с товарами не стоят жизни. Но отступать было теперь поздно, и купец в притворной самоуверенности задирал нос и рыжеватую бороду, стараясь принять важный вид.

Мгновенно окружив их, печенеги тоже остановились, светя факелами и держась за ножи и сабли. В ночном воздухе звенели их изумленные и тревожные возгласы.

— Их всего двое! Без оружия? Откуда? Как они прошли? Так близко от стана! Надо искать еще! Хан будет разгневан! Кто их просмотрел?! — различал Галченя в нестройном гуле голосов, перебивавших друг друга.

— Кто вы? Откуда? — обращаясь к пленникам, выкрикнул один всадник, с редкими черными усами и головой, обвязанной куском полосатой материи.

— Мы из города, — ответил Галченя. Словам этим его научил Борята, твердость голоса он почерпнул в собственном сердце. — Мы идем послами к великому и славному Тоньюкуку, сыну хана Родомана. Отведите нас к нему, у нас есть вести для него.

— К Тоньюкуку? — заговорили печенеги. — А почему не к хану? Это лазутчики!

— Молчать! — крикнул усатый, и все вокруг приумолкли. — Все, что на земле нашего стана, — наше! Они и так добыча Тоньюкука. Ведите!

Он махнул рукой, приказывая пленникам идти за ним. Верхом на конях печенеги окружили их и повели к стану. Они миновали круг, образованный стоящими кибитками, в которых спали женщины и дети. Из-под пологов тут и там выглядывали заспанные лица. Внутри круга стояли шатры и горело несколько костров. Печенеги подвели пленников к самому большому шатру, который окружали хорошо одетые и богато вооруженные воины. Усатый сказал им что-то, кланяясь, и один из воинов скрылся в шатре. Скоро он вышел и знаком показал, что усатый и пленники могут войти.

Внутри шатра горел посередине маленький костер, дым уходил в круглое отверстие в крыше прямо над ним. Над огнем висел небольшой медный котелок, в нем закипала вода. Русам большой шатер показался совсем пустым — здесь были только ковры, несколько подушек, медная и серебряная посуда, в стороне лежало несколько богатых седел, висела конская сбруя, вся в чешуе серебряных бляшек. А возле костра на ложе из войлочных подстилок и красных шелковых подушек лежал сам Тоньюкук.

Ярун и Галченя видели его со стены, но сейчас не сразу узнали. Удалой печенежский княжич был бледен, его красивое лицо осунулось, нос заострился, а глаза горели лихорадочным блеском. Одной рукой он натягивал на себя овчину, словно ему было холодно. Рядом с его ложем сидел кто-то седоголовый, сгорбленный, одетый в черные лохмотья, обвешанный бубенчиками и амулетами, — должно быть, один из печенежских кудесников-шаманов.

Войдя в шатер, усатый сразу упал на колени, поклонился и принялся рассказывать, как в его руках оказались пленники. Увидев русов, ханский сын чуть приподнялся, чтобы лучше их рассмотреть. Овчина сползла с его плеча, открыв полотняную повязку с темными пятнами крови и каких-то целебных зелий.

Воины подтолкнули пленников и поставили на колени. Ярун проворно поклонился лбом в землю, Галченя сделал то же, хотя ему было неприятно кланяться печенегу.

— Кто вы? — спросил их Тоньюкук, и Галченя вполголоса перевел Яруну его вопрос. — Откуда вы и с чем?

— Ты не узнаешь меня, господин? — с тревогой заговорил Ярун, преданными глазами глядя на ханского сына. Самоуверенность слетела с его лица и сменилась подобострастием. — Я купец, мое имя — Ярун, я уже торговал с вашим родом. Разве ты меня не помнишь? Ведь и ту чудесную чашу тебе продал я!

Он показал на один из сосудов возле очага, всеми силами стараясь напомнить о своих заслугах. Галченя посмотрел на него с неприятным удивлением. Даже он, недавний холоп, никогда не был в своем сердце настолько рабом, каким казался сейчас этот человек, от рождения вольный и состоятельный.

Тоньюкук посмотрел на чашу, нахмурился, стараясь вспомнить, а потом снова взглянул на Яруна и кивнул.

— Да, я тебя помню, — небрежно сказал он. — С тобой еще был другой человек, с темной бородой, и так торговался, что мне хотелось затоптать его конями… А кто это? — Он взглядом указал на Галченю.

— А это сын знатного ремесленника, который делает замки, — пояснил Ярун, успокоенный и довольный тем, что ханский сын его помнит. Теперь он заговорил медленнее, делая остановки, чтобы Галченя успевал переводить.

— Ремесленника? — Тоньюкук внимательно посмотрел на Галченю. В лице гостя он заметил сходство со своими соплеменниками. — Но он не походит на русов. Он похож на нас и знает нашу речь.

Поняв его вопросительный взгляд, Галченя заставил себя ответить.

— Моя мать — печенежка, — сказал он. — Она когда-то давно попала в плен.

— В плен? — Тоньюкук смерил его испытующим взглядом, уже готовый отнестись к нему с презрением, которого заслуживал невольник. — Ты родился в плену? Ты раб?

— Нет, — твердо ответил Галченя и посмотрел в лицо ханскому сыну. — У русов другой обычай. Взятый в плен не век будет пленником. В урочное время он получает свободу. Я — свободный.

Тоньюкук пристально смотрел на него. Ради такого случая Добыча одел своего младшего сына как следует: дал ему вышитую Радчину рубаху, хорошие штаны из зеленого сукна, пестрый плетеный поясок, новые поршни, продернутые крашеными ремешками. Но не хорошая одежда придавала Галчене уверенности. Может быть, оберег Живули с Дажьбожьим знаком дал ему сил, может быть, земля, на которой он стоял, — его родная земля у стен родного города. Галченя не чувствовал себя униженным, даже стоя на коленях. Он был русом и гордился этим перед княжичем кочевого племени, ведущего свой род от волков.

К пояску Галчени был привешен бронзовый амулет, данный сыну на счастье Чернавой. Тоньюкук задержал на нем взгляд.

— Какого рода была твоя мать?

— Ее отца звали Алтын-Таш. Он погиб в битве двадцать лет назад, и род его прервался.

— Я слышал о нем, хоть он и не нашей орды, — нежданно сказал Тоньюкук. — И род не прервался, если есть ты. Зачем ты живешь у русов и служишь их толстому неповоротливому беку? Лучше иди служить мне. Ты будешь жить среди нас как равный, выберешь себе жену из наших девушек. Я возьму тебя в мою дружину. Если будешь храбр и верен, то заслужишь серебряный пояс.

— Благодарю тебя. — Галченя поклонился. — Но сначала я должен кончить то дело, с каким пришел сюда.

Он ответил так, не желая сердить ханского сына прямым отказом, но это предложение нисколько его не привлекало. Украдкой оглядываясь вокруг, Галченя не находил в этом шатре ничего, на что отозвалось бы его полупеченежское сердце. Напротив, здесь Галченя вдруг ощутил себя русом с такой силой и ясностью, как никогда прежде.

Тоньюкук перевел взгляд с него на Яруна.

— Так зачем ты пришел теперь? Ты опять хочешь мне что-нибудь продать? Тебе придется Подождать, пока мы возьмем город, — тогда у меня будет много и серебра, и всего другого… Правда, тогда мне ничего от тебя не понадобится.

— Нет, господин, я ведь сам из города. Сейчас я пришел к тебе с другим делом.

Седоголовая старуха в черных лохмотьях перебралась к очагу, всыпала в кипящую в котелке воду просо из мешочка и принялась помешивать похлебку, бормоча что-то себе под нос.

— С каким же? — равнодушно спросил Тоньюкук, наблюдая за старухой из-под полуопущенных век. — Ваш толстый бек наконец одумался и хочет открыть ворота? Но так, чтобы князь потом об этом не узнал?

— О великий, не все в Белгороде так умны и понимают, что спасения от вашей орды нет, — заговорил Ярун. — Мы пришли к тебе послами не от воеводы, а от тех белгородцев, которые не хотят умереть от голода в осаде или попасть в полон. Но мы хотим сказать тебе, о непобедимый, что если вы теперь войдете в Белгород, то найдете там не много добычи. В городе нет больших богатств, а люди, когда вы возьмете город, будут от голода никуда не годны. Перед этим они съедят все припасы, и ваша доблесть останется без награды.

— Если ты пришел просить о милости, то напрасно! — перебил его Тоньюкук, приподнявшись на локте. Черные глаза его заблестели, голос зазвучал громче. — Ваш воин нанес мне эту рану, и я не уйду, пока не отомщу ему и вам всем!

— Постой, о великий, не гневайся! Тот, кто нанес тебе рану, уже наказан тобой! — торопливо заговорил Ярун, смертельно напуганный этой вспышкой гнева.

— Он умер? — с живостью спросил Тоньюкук, и голос его выдавал горячее желание, чтобы это было так.

— Да, о непобедимый! — заверил Ярун, и Галченя изумился готовности и восторгу, с которыми купец произнес эти лживые и постыдные слова. — Он погиб от твоей руки, конь принес в город только его мертвое тело.

С трудом Галченя удержал возглас негодования, но невольно отодвинулся подальше от Яруна. Тот вдруг показался ему противен, как настоящий упырь. Словно волшебный отвар красного мухомора открыл Галчене глаза на внутреннюю суть человека — в сердце Яруна не было ни чести, ни совести, ни достоинства, ни правды, и странно казалось Галчене, что люди не видят этого с первого же взгляда.

— И вот что я хочу сказать тебе… — продолжал купец, но вдруг Тоньюкук знаком велел ему замолчать.

Настороженный купец примолк, а Тоньюкук подозвал к себе одного из воинов и тихо приказал ему что-то. Тот поклонился и вышел из шатра. Старуха у очага побросала в похлебку кусочки мяса, помешала в котелке.

— Вас не тревожит запах еды? — с усмешкой спросил Тоньюкук и повел бровью в сторону очага. — Наверное, ваши люди уже голодают, ведь мы не пускаем и не пустим в город ни одной повозки. Скоро вам придется охотиться на ворон, которые прилетят к вашим мертвецам.

Он усмехнулся, и Ярун тоже состроил на лице ухмылку. Галченя отвернулся, чтобы не выдать своего гадливого презрения к нему. Он не понимал, как можно продать на разорение и гибель целый город, отдать людей своего племени в руки безжалостных врагов, и все ради какого-то товара! Думать о своей выгоде, когда горе на твоей земле! Галчене было противно сидеть рядом с Яруном, словно рядом с заразным больным.

Старуха взяла один из стоявших возле нее серебряных кувшинов, перебралась назад к Тоньюкуку и налила из кувшина какое-то темное питье в серебряную чашу с русским чеканным узором. Тоньюкук отпил из чаши и откинулся на подушки, закрыл глаза, словно в сильном утомлении. Старуха, как непонятное животное, поползла вокруг его ложа, бормоча что-то и позвякивая бубенчиками. Украдкой оглядывая ханского сына, Галченя вдруг пожалел его: рана Явора была тяжелее, но сейчас он был гораздо дальше от смерти, чем Тоньюкук, считавший себя победителем в поединке. Заметно было, что печенег очень страдал от своих ран, и мужество, с которым он переносил боль, вызывало уважение.

Войлочная занавеска у входа снова приподнялась. В шатер вошел воин, а за ним — тот узкоглазый печенег, что приезжал к стенам Белгорода разговаривать с тысяцким о дани. Теперь от его прежнего пышного наряда осталась только шапка с лисьим хвостом, а одет он был в потертые кожаные штаны и засаленный халат, на поясе его висели нож в кожаных ножнах с костяными накладками, амулет и маленькое бронзовое зеркальце. Поклонившись Тоньюкуку, он отполз в сторону и сел на пол, как собака.

Тоньюкук знаком велел гостям продолжать. Боль ран не лишила его глаза остроты, а рассудка — ясности. Он видел, что между Яруном и его толмачом нет согласия, и хотел иметь под рукой своего толмача на всякий случай.

— Вот что мы хотим сказать тебе: почему твой славный отец не уведет орду под Киев? — снова заговорил Ярун. Всем видом он старался выразить усердную заботу о благополучии хана Родомана, его рода и его орды. — Киев намного богаче Белгорода, в нем множество серебра и золота, тканей, мехов, коней, доброго оружия и умелых ремесленников, которые его куют. В Киеве во много раз больше людей, чем в Белгороде, и там тоже нет воев.

— Ты лжешь! — презрительно бросил Тоньюкук. — В Киеве всегда много воев.

— Только не теперь! — поспешно заверил Ярун. — Князь Владимир увел всех воев из Киева с собой в поход. Белгородский воевода просил помощи у киевлян, и они сказали, что у них нет воев даже для своей защиты. Клянусь тебе в этом!

Ярун выразительно поднял глаза к небу и перекрестился. При виде гнева Тоньюкука он сильно забеспокоился, заговорил быстрее, так что Галченя едва успевал переводить и говорил лишь самое необходимое. И с каждым словом ему все яснее виделась подлость всей затеи и все более гадким казалось собственное участие в ней. Только сейчас Галченя запоздало сообразил, что купцы предлагают орде не просто уйти, но уйти под Киев. Хороша затея — спасаясь от волков, натравить их на соседа, на отца! Разве Киев не отец Белгороду? Разве не на часть получаемой Киевом дани строились его стены, кормятся его дружинники и их семьи? Разве мало среди белгородцев бывших киевлян? Галченя словно выплевывал самые необходимые, отрывистые слова, и ему было так противно, словно он жевал и глотал куски угля, — вот последний, все, больше не могу!

Тоньюкук внимательно посмотрел на Яруна.

— Поклянись, что в Киеве нет воев. — Он бросил купцу маленький кинжал с окованной серебром рукоятью. Тот удивленно и растерянно уставился на него, испугавшись вида ножа и не зная, что с ним делать. Для него главным в жизни были весы и обрезки серебра, он не знал священства оружия.

— Лизни, — с отвращением подсказал Галченя озадаченному купцу. — Они когда клянутся, ножи облизывают.

Наклонясь, Ярун осторожно лизнул плоскую сторону клинка.

— Если ты солгал, нож этот поразит тебя, — пригрозил Тоньюкук, и Галченя перевел его слова почти с удовольствием. Он знал, к своей печали, что купец не лжет и в Киеве в самом деле нет большой дружины, но верил, что Ярун не уйдет от наказания. Не печенежский, так русский клинок поразит его за подлый предательский замысел.

— Я не солгал! — снова заверил Тоньюкука Ярун. — А чтобы ты лучше верил в нашу дружбу, мы принесем тебе дар, который тебе будет по нраву!

— Что ты можешь мне дать? — пренебрежительно спросил Тоньюкук. — Откуда тебе знать, что мне придется по нраву? То, что мне нужно, я беру сам.

— Это то самое, что ты выбрал для себя. Мы отдадим тебе девушку с волосами как мед, которую ты видел на забороле.

Галченя застыл, пораженный, не веря своим ушам. Он знал, что купец хочет предложить ханскому сыну подарки, но мог ли он подумать, что в дар назначена Медвянка? Он не ждал, что низость купцов так глубока. В его голрве не укладывалось, как можно отдать на погибель любимицу всего города. Да какое право имеет Ярун распоряжаться ее судьбой — разве он ей муж, отец, брат? Да неужели ему не жаль погубить ее — такую юную, красивую, веселую? Галченя окаменел, не разжимая губ. Никакая сила не заставила бы его переводить эти слова.

— Он хочет привести к тебе Алый Цветок! — закричал печенег в шапке с лисьим хвостом и проворно, по-собачьи подполз ближе к Тоньюкуку. — Это я принес тебе эту радостную весть, я!

— Ал-Чечек? — спросил Тоньюкук, и лицо его смягчилось. Он тоже не ждал такого, но ему этот замысел пришелся по нраву.

— Правду ты сказал? — перевел теперь уже печенег в лисьей шапке. — Ты приведешь девушку — Алый Цветок?

— Приведу! — Ярун с готовностью поклонился. — Ты возьмешь ее как плату за твою рану и убедишь отца отвести орду к Киеву.

Тоньюкук молчал, раздумывая. А Галченю разрывало множество диких порывов: ему хотелось вскочить, заорать во всю мочь, убить Яруна, и Тоньюкука заодно. Сотня злых духов дергала его в разные стороны, мешая друг другу, и он оставался неподвижен, как каменный идол, но внутри весь бурлил, как котел над огнем.

В шатер снова вошел воин и что-то сказал Тоньюкуку, склонившись к его уху. Брови ханского сына на миг сдвинулись, но тут же его лоб разгладился, и он кивнул. Воин вышел. Вскоре полог у входа снова приподнялся и в шатер вошел молодой печенег с таким же широким серебряным поясом, какой был на Тоньюкуке в день поединка. По этому поясу Галченя узнал вошедшего — это был Тимерген, второй сын Родомана. Он казался ровесником Тоньюкука, а ростом был даже выше его и шире в плечах, — видно, разница между ними была меньше года. Матерью Тимергена была какая-то восточная красавица: в его круглом лице с выступающими скулами и покатым лбом почти ничего не напоминало старшего брата. Только глаза под широкими, сросшимися густыми бровями были такими же большими, темными. Они не так ярко блестели, но взгляд их был умным и внимательным.

Войдя в шатер, Тимерген почтительно поклонился Тоньюкуку.

— Здравствуй, брат! Как твоя рана?

— Я рад тебя видеть, брат! — Тоньюкук благосклонно кивнул ему и указал на подушку возле своего ложа. — Мне стало лучше после той вести, которую мне принесли эти люди. — Он показал глазами на Яруна и Галченю.

Тимерген сел и внимательно посмотрел на них.

— Я слышал, что к тебе пришли люди из города. Белый город хочет открыть ворота? Или… только эти двое хотят?

Его темные глаза пристально и недоверчиво изучали пленников. Он понял, что они — не послы от самого тысяцкого, но не знал еще, чего от них ждать.

— Нет, напротив. Они хотят, чтобы я уговорил отца увести орду под Киев. Они говорят, что там много богатств и совсем нет воев.

— Это ложь, — коротко сказал Тимерген. Взгляд его стал неприязненным. Ярун поежился, а Галченю неприязнь и настороженность младшего печенежского княжича, напротив, расположили к нему — Тимерген был честен и отнесся к пришельцам так, как они заслуживали.

— Нет, — возразил ему старший брат. — Коназ Владимир увел всех своих воинов в чужие земли. Ты сам видишь — Киев не прислал Белому городу помощи.

— Даже если так — ты хочешь согласиться? Голос Тимергена звучал спокойно, но в глазах было неодобрение. Однако Тоньюкук не хотел этого замечать.

— Ведь они правы. В Киеве мы возьмем больше добычи, чем можем взять здесь. Не стоит тратить времени на этот город.

— Прости мои мысли, брат, — заговорил Тимерген, почтительно опустив глаза и не глядя в лицо Тоньюкуку. — Мне кажется, они слишком легко тебя убедили. Может быть, они что-то пообещали тебе?

Тоньюкук коротко усмехнулся. Он знал ум и проницательность младшего брата и не пытался его обмануть.

— Они пообещали отдать мне то, что и так по праву принадлежит мне. Они хотят отдать мне Алый Цветок.

Тимерген поднял на него глаза, его лоб разгладился — теперь ему все стало понятно. Он знал, насколько глубоко пленила взор и помыслы брата стройная румяная девушка с медовыми волосами, понимал, как сильно влечет его возможность получить ее.

— Но она и так будет твоя! — все же попытался Тимерген убедить брата. — Раз в Киеве нет князя и воинов, Белому городу никто не поможет и он скоро сам откроет ворота.

— Если бы скоро! Русы упрямы! — с досадой заговорил Тоньюкук. — Они откроют ворота, только когда там останется больше трупов, чем живых! Она может умереть до тех пор! А если она будет жива, ее возьмет Тансык! Он наследник отца, будущий хан, лучшая добыча — ему! Ты сам слышал, что он визжал на совете, и видел, как его слушали! А она — моя, я заплатил за нее кровью! Ты слышал, как этот дохлый шакал вопил, что я не смог биться достойно, что я опозорил… — Голос Тоньюкука прервался от гнева и негодования.

Во время этой горячей речи глаза его сверкали, лицо побледнело сильнее, а через полотняную повязку на плече проступило пятно свежей крови.

— Но пусть Тансык подавится обломком моего копья против того руса — он сам не продержался бы и трех ударов! — хрипло и злобно продолжал Тоньюкук. — Я заслужил свою добычу честно! И она будет моя, возьмем мы город или нет!

Видя его волнение и проступившую кровь, старуха-шаманка в испуге трясла головой и. бормотала что-то. Тимерген слушал брата молча, зная, что его не переубедить. Ярун, не понимавший разговора ханских сыновей, втянул голову в плечи, словно они обсуждали, какой казни его предать. А Галченя слушал и убеждался, что и в жизни печенежской орды тоже все непросто и даже этот доблестный батыр, любимый сын хана, не так уж и счастлив. Кто этот Тансык, его непримиримый противник? От матери Галченя знал, что по печенежскому обычаю наследником хана становится не сын, а племянник; должно быть, Тансык и есть племянник Родомана, двоюродный брат Тоньюкука и Тимергена. И вражда, кипящая между ними, немногим уступает давней вражде Владимира Святославича и его старшего брата Ярополка.

— Вот как! — помолчав, сказал Тимерген. — Теперь я понимаю, почему ты согласился. Но подумай. Эти люди думают, что хан решает все один. А как ты уговоришь совет? Всех этих стариков, у которых в роду сотня голодных детей и десяток паршивых овец на всех?

— После Киева у них будет десять хороших овец на каждого из детей. И ты поможешь мне убедить их. А чтобы ты не счел себя обиженным, эти русы приведут подарок и тебе. Ты хочешь получить Серебряный Цветок?

— Кумыш-Чечек? — спросил Тимерген, переводя взгляд на русов.

Галченя молчал, и перевел снова печенег в лисьей шапке.

— Вы приведете еще Серебряный Цветок — она стояла на стене рядом с Алый Цветок? У нее светлый коса и глаза как небо.

Ярун помедлил, соображая. Галченя раньше догадался, что печенеги говорят о дочери тысяцкого, о Сияне. Отдать воеводскую дочь казалось и вовсе немыслимо, и даже Ярун замялся, догадавшись.

— Сия дева — дорогая, — нерешительно забормотал он. — Она дочка самого тысяцкого. За нею смотрят. Как я ее достану?

— Это твоя забота, — небрежно ответил Тонью-кук. — Если будут две девы, ты можешь быть спокоен. И помни, то, чего ты у меня просишь, тоже нелегко сделать.

— Я приведу! — Ярун опять поклонился. — Приведу обеих.

Печенег в шапке с хвостом торопливо переводил, захлебываясь словами, надеясь теперь уже на две награды за радостные вести. Тимерген помолчал, а потом медленно наклонил голову. Раз уж ему не удалось переубедить брата, то он решил помочь ему. Тоньюкук удачлив, может быть, и на сей раз удача ему не изменит. Тимерген лишь мельком видел издали Сияну на забороле, но успел разглядеть, что у нее шелковистые светлые волосы, что она стройна, нежна и не старше пятнадцати лет. Пожалуй, она и была бы самой дорогой добычей, и хорошо, что Тоньюкуку приглянулась другая.

— Хорошо! — сказал Тоньюкук, обращаясь к ру-сам. — Мы примем ваш дар и выполним вашу просьбу.

— А если… — начал осторожный Ярун.

— А если орда не захочет идти на Киев, то мы обещаем, что никто не тронет вас и ваше добро, когда мы будем в Белом городе, — сразу поняв его, великодушно пообещал Тоньюкук.

Довольный Ярун снова ткнулся лбом в ковер, — себя и свой товар он обезопасил во всяком случае.

— Мы приведем их завтра ночью. Ждите, завтра вы получите их! — заверил он ханских сыновей.

— Выведите их из стана и отпустите на том месте, где нашли! — велел Тоньюкук воину у входа.

Знаком велев русам подняться, тот вывел их наружу. Они вышли на воздух, под темное небо, полное ярких весенних звезд. Печенеги снова окружили их, но уже без шума и огня, и повели прочь от шатра. Вдали от света костров Ярун споткнулся обо что-то в траве — это лежала сломанная им ветка. Печенеги разомкнули кольцо и знаками показали, что русы могут идти, а сами вернулись к кострам.

Не оглядываясь, Ярун побежал к ближайшему оврагу, бросился на землю и долго лежал, прислушиваясь, не следят ли за ними. Движения его были ловкими, бесшумными, как у зверя. Галченя следовал за купцом, не открывая рта: ему не хотелось ни разговаривать с Яруном, ни даже смотреть в его сторону. Низость его сердца, готовность купить безопасность себе и своему товару ценой свободы и даже жизни двух девушек так поразили его, что рыжебородый купец с колючими глазами стал казаться ему не человеком, а каким-то оборотнем. Ярун тоже не оглядывался на него — дело было сделано, Галченя был ему больше не нужен.

Все было тихо, и они осторожно двинулись к оврагу с дубами и орешником, где открывался подземный ход. Было так темно, что Галченя побаивался, найдут ли они лаз. Долго шарили они под кустами орешника, пока не наткнулись наконец на свою нору. Ярун тут же по-звериному юркнул в нее. Галченя пролез за ним, но задержался, стараясь получше загородить травой и дерном дыру позади себя. Когда он повернулся и пополз в глубину норы, Яруна впереди уже не было и слышно: словно навь, он растаял в темноте подземелья.

Ползком Галченя добрался до начала деревянного сруба. В колодце не виднелось даже отблеска света: то ли купец не зажег свечку, то ли уже ушел далеко вперед. Но Галчене сейчас было приятнее остаться совсем одному, чем быть рядом с купцом-оборотнем. Сначала он был так возмущен, что даже теснота, духота и тьма подземного хода не пугали, он их просто не замечал. Но чем глубже заходил он под землю, тем теснее смыкался вокруг него душный мрак. Осторожно Галченя двигался вдоль стены сруба, задевая головой низкий потолок. Взор его терялся в темноте, ему казалось, что он ослеп.

Никогда еще он не бывал в такой полной темноте, без малейших проблесков света. Он шатал медленно, стараясь собраться с духом, но здесь не было ни времени, ни пространства, словно он вовсе умер. Постепенно возмущение его сменилось растерянностью, жутко было в этой темной пустоте. Галченя не мог уже думать ни о спасении девушек, ни о наказании купцов, а хотел только снова оказаться на просторе, вдыхать воздух и видеть над собой небо. Он старался идти быстрее, но ноги не шли. Это напоминало страшный сон, и ходу этому, казалось, никогда не будет конца.

Рука Галчени, ползущая по стене сруба, вдруг сорвалась в пустоту. Сначала он испугался, а потом бурно обрадовался, сообразив, что это кончился положенный на бок колодец. Но почему наверху не видно света, почему не поднята крышка — ведь Ярун уже давно должен был дойти до места и его должны ждать? Помня, что здесь начинаются ступеньки вверх, Галченя выбрался из лежачего сруба и стал шарить по стенам. И вдруг тяжелый удар обрушился сверху на его голову, и сознание пугливо отскочило назад, в темноту.

* * *

На другое утро Иоанн рано утром зашел навестить Явора. Тот уже не лежал, а сидел на своей лавке, а Медвянка бережно расчесывала ему волосы своим красивым резным гребнем. На вошедшего Иоанна она посмотрела с неудовольствием, боясь вреда от его темных глаз.

— Добрый день вам! — приветливо сказал священник. — Как здоровье твое, Яворе?

— Спасибо Макоши, крепнет он не по дням, а по часам, — ответила за Явора Медвянка. Рана на его лице почти зажила, и ему уже не было больно говорить, но Медвянка и теперь, всякий раз как могла, старалась отвечать за него, чтобы избавить его от лишних усилий. Не удержавшись, она добавила: — А все Обережа — ему богами великая мудрость дана. Коли придется, так он и мертвого поднимет.

— Это Бог наш милостивый о Яворе заботится, — спокойно возразил священник. Он не удивлялся и не досадовал на ее слова, зная по опыту, что дорога к праведной вере нелегка. — Я же вам толковал — пострадал Явор за свой город и за правую веру. За это Бог жизнь ему сохранил и здоровье возвращает. А что делается сие руками волхва-невежды, так и в этом великая Божия милость является…

— А почему же тогда твой бог Явора от раны не уберег? — спросила Медвянка, обидевшись за Обе-режу и за своего жениха.

— Бог посылает нам испытания в земном пути. И орда эта — кара вам за слабость веры.

— Какой он злой, твой бог! Силой хочет заставить ему кланяться! — воскликнула Медвянка. Такая жестокость греческого бога казалась ей совсем непонятной. Боги должны защищать те племена, которые им поклоняются, а бог Иоанна сам вредит и насылает беды. И ладно бы, если бы он требовал жертв, — но он ничего не требует, и непонятно, каким образом можно его ублаготворить.

— Как умный отец наказывает дитя для его же пользы, — терпеливо разъяснял Иоанн.

Но Медвянка отвернулась, не желая слушать.

В гридницу вошла Сияна и сразу устремилась к Медвянке и Явору. Иоанн остался сидеть один. Он был задумчив и хмур. Ночь он почти не спал, провожая посланцев в печенежский стан и поджидая их обратно. Но купец вернулся один, объяснив, что парень передумал возвращаться и остается в орде, среди соплеменников. Мол, сам Родоманов сын звал его в свою дружину, сулит серебряный пояс, почет и жену в придачу. В пересказе Яруна все выглядело очень убедительно, и на душе у Иоанна было смутно от мысли, что он невольно помог совершиться предательству.

Занятый этими раздумьями, Иоанн не сразу заметил, что к нему обращается боярышня.

— Ты о чем так задумался? — спрашивала его Сияна, осторожно трогая за рукав черного одеяния. — Молишься? Вот что, я еще прежде тебя попросить хотела: обучи меня такой молитве, чтобы Явор поскорее выздоровел!

— Изволь. — Иоанн прогнал тревожные мысли и обернулся к ней. — «Владыко-Вседержителю, Свя-тый Царю, молимся тебе, Боже наш, раба твоего Явора… » Нет, каким именем его крестили-то?

— Откуда же мне знать? Его все Явором зовут, как Ратибор нарек. А теперь у него другое еще имя есть — Межамир.

Не знал этого и сам Явор.

— У Ведислава бы спросить, — сказал он. — Нас с ним вместе крестили, одному святому мужу посвятили, и имя у нас одно. Он-то, верно, помнит.

— Ладно, слушай дальше, Господь своих рабов разберет, — решил Иоанн. — «Раба Твоего немоществующего посети милостию Твоей, прости ему всякое прегрешение вольное и невольное… »

— Постой, — Сияна тронула Иоанна на рукав. — Это что-то не про то. Речь о здоровье, а молитва твоя о прощении.

Обилие непонятных слов сбило ее с толку, она уже старалась не запомнить, так хоть что-то понять. Бог Иисус живет так высоко, и такие трудные заклятья ограждают его!

— Так прощение и есть здоровье! — терпеливо пояснил священник. — Без духовного очищения не придет выздоровление телесное. Ибо душа важнейшее в человеке. Уразумела? Болезнь есть наказание от Бога за грехи, а как выздоровел хворый — стало быть, простил его Господь.

Сияна слушала, сдвинув мягкие брови от честного усилия вникнуть в смысл. Явор в ее глазах не имел никакой вины, так что же Бог должен ему прощать? Что печенега живым отпустил?

— А еще хорошо поставить свечу перед образом святым, — продолжал Иоанн.

Сияна согласно кивнула. Сама она не видела жертвенных костров, но немало слышала о них. Старые дружинники отца, бывавшие в Новгороде до его крещения, рассказывали ей о восьми неугасимых кострах, окружавших идол Перуна. Огонь — священная стихия, самый громкий голос от земли к небесам.

— А как это сделать? — спросила Сияна.

— Да хоть сейчас идем. Я тебя научу. Услышав их разговор, Зайка оставила в покое большого воеводского пса, с которым сидела в углу, вскочила и побежала за боярышней. «Ставить Богу свечку» — этого она еще не видела. А куда ее ставить? А она красиво будет гореть?

Идти было недалеко — церковь стояла поблизости от воеводского двора. Выстроенная пять лет назад деревянная церковь Апостолов не имела каменной резьбы, цветного мрамора и золоченых куполов, как киевская Десятинная церковь, но общим обликом напоминала ее. Была в ней стройность и устремленность ввысь, непривычная и удивительная в глазах жителей полуземлянок.

Иоанн отпер дверь, пропустил Сияну внутрь и зажег свечу. Зайка скользнула следом, с боязливым любопытством озираясь в полумраке. В свете дня, льющемся из узких окон, на передней стене были видны две доски с серебряными краями, а с этих досок смотрели лики двух бородатых мужчин.

— Икона есть окно в мир иной, — говорил меж тем Иоанн Сияне. На Зайку он не обращал внимания, и она была этому только рада. — Через окно дневной свет проходит в жилье человеческое. Так же через икону светит истинно верующему небесный свет. В иконе Бог сходит к человеку и человек восходит к Богу. Сей лик — апостол Петр. Имя его значит «камень», а на камне сем, сказал Господь, построю я церковь мою. Приглядись: в лике его сила живет чудесная, божественная. Святой Дух вдохнул ее в доску, и стала не доска, а образ святой. А ежели к нему свечу поставить горящую, молитва человеческая скорее Божьего слуха достигнет.

Сияна часто бывала в церкви — тысяцкий не позволял своим домочадцам пропускать еженедельные службы. И всякий раз, глядя на иконы, Сияна робела. Темные глаза изображенного лика поблескивали отсветами огня от свечи и казались живыми. Это вызывало содроганье: живые глаза на неживом, красками написанном лице пугали. Сияна вгляделась еще, и вот уже все лицо темнобородого старика оживилось, в каждой черте возникло незаметное движение, задышал смысл. Казалось, под тонкой оболочкой красок скрывается другая жизнь, от нее исходят лучи чудесной силы, оплетают, затягивают, подчиняют дух себе…

— А чего он такой грозный? Сердит на нас? — тихо, с опасливым любопытством спросила Зайка.

Она издалека поглядывала на образ, не решаясь подойти поближе, каждый миг готовая броситься бежать, если темноглазый старик на стене зашевелится и двинется на нее. Ей было здесь холодно и страшно, но дух захватывало от любопытства, и она не уходила.

— И темноглазый он, прямо как ты, — добавила Зайка, поглядев на Иоанна. — Он, поди, из греков, разве он наши мольбы поймет?

Сияна тоже посмотрела на Иоанна, и вдруг ей почудилось в лице болгарского священника сильное сходство с ликом на иконе. Иоанн улыбнулся: его позабавило это рассуждение.

— Я же понимаю, хоть и темноглазый, с тобою же говорю. И не слова Богу нужны, а души устремленья. А какие глаза да какой язык — сие все неважно. Господь учил, что перед ним все равны, в царстве его не будет ни греков, ни иудеев, ни болгар, ни славян. А будут все рабы Божий.

Зайка поежилась: ей захотелось домой, к матери и отцу. Кто-то большой и сильный собирался утянуть ее прочь, в неведомые земли, где бродят вперемешку чужие люди, печенеги да греки, а своих дедов и бабок нипочем не найдешь.

Попятившись, Зайка схватилась за оберег, повешенный матерью ей на шею, — желто-прозрачный кусок янтаря. Она оглянулась на Сияну. Боярышня стояла спокойно, глядя, как Иоанн отыскивает свечу. Но Зайке уже не хотелось смотреть Божий огонек, а хотелось на волю, к свету, к добрым, понятным людям. Она повернулась и хотела бежать из церкви, но вдруг расслышала в тишине глухой стук. Остановившись, Зайка огляделась: в церкви не было никого, кроме них троих. Однако стук повторился; он звучал глухо, словно из-под земли.

— Что это? — Зайка в испуге повернулась к Сияне. В сознании ее со змеиным холодом скользнула мысль, что какой-то похороненный под церковью мертвец стучится снизу и пробует выбраться. Охваченная ужасом, она кинулась ко входу, отворила дверь на волю, встала на порог и все же обернулась: любопытство боролось со страхом и удерживало ее.

Иоанн тоже казался озадаченным. Подняв свечу повыше, он огляделся и прислушался. Стук прозвучал снова. Он шел из глубины церкви, со стороны алтаря.

— Это там! — Сияна, тоже испуганная, посмотрела на переднюю стену алтаря. «Там Бог пребывает», — когда-то говорил ей Иоанн. Уж не сам ли Бог Иисус подает знак из своего жилища?

— Что? Что там? Это сам Бог? — с дрожью в голосе расспрашивала она Иоанна.

— Или мертвец стучится? — пискнула Зайка от порога.

— Да Бог с тобою! — Иоанн перекрестился. — Не стучатся мертвецы…

— Так что же это? — Сияна тревожно оглянулась на алтарь. — Что у вас там?

— Алтарь там. В нем никому быть не должно… — начал Иоанн и вдруг замолчал. Сияна увидела по его лицу, что он о чем-то догадался.

— Так что там такое? — нетерпеливо спросила она.

— Ничего… — пробормотал Иоанн. — Все пустое… Стук повторился.

— Ничего не пустое! — воскликнула Сияна. — Говори же, что там?

Она догадалась, что у стука этого есть простая жизненная причина, и страх перед потусторонним почти отпустил ее. Зайка тоже осмелела и на несколько шагов отошла от порога снова в глубь церкви. Ничего страшного не происходило, из-под дубовых плах пола не лезли с воем клыкастые упыри.

— Погоди. Побудьте здесь.

Иоанн снял с пояса еще один ключ и отпер литую из бронзы решетчатую дверь в алтарь. Сияна и Зайка подошли к нему.

— А вы дальше не ходите. — Придерживая дверь, Иоанн строго обернулся к ним. — Женщинам в алтарь нельзя.

— Почему это нельзя? — тут же спросила Зайка.

— Потому что от вас весь грех в мире, — бросил Иоанн и скрылся в темном помещении алтаря.

Конечно, это относилось к красивым девам, а не к настырным девчонкам. Привыкшая к послушанию Сияна осталась на месте, а Зайка подобралась поближе и села на пороге алтаря.

Священник прошел в угол, опустился на колени и постучал по полу. Звук получился деревянный. Тут же в ответ раздался стук, какой они уже слышали.

— Кто здесь? — наклоняясь к полу, крикнул Иоанн.

Из-под пола раздался неясный, приглушенный звук человеческого голоса.

— Там у вас что, подземелье? Поруб? — крикнула Сияна, издалека заглядывая в раскрытые двери алтаря. — Кого вы туда засадили?

Зайке стало так любопытно, что она забыла о запрете, подбежала к Иоанну и встала на колени рядом с болгарином.

— Поди отсюда! Сказал же — нельзя! — рассердился было Иоанн, но махнул рукой и добавил потише: — Не шуми ты, ради Христа. Никого мы туда не засаживали. И не поруб это вовсе…

— Как же не засаживали, когда там человек? Что же это тогда? — допытывалась Зайка.

Теперь она разглядела, что стоит на крышке лаза из дубовых досок, тесно окованной железными полосами. Запирал ее огромный замок на толстых железных петлях. Это было очень похоже на большущий погреб или, пожалуй, на поруб — она видела его на заднем дворе воеводских хором.

Подтверждая ее мысли, из-под крышки снова раздался неясный человеческий голос.

— Кто там? — закричала Зайка, склоняясь к самой крышке. — Отзовись!

Из-под крышки послышались неразборчивые звуки, словно кто-то выкрикивал свое имя, но не мог докричаться через дуб и железо.

— Постой. — Иоанн обернулся к Сияне. — Как звать сынка у замочникового старосты, что от печенежки родился?

— Галченя, — тут же доложила Зайка. Сияна удивленно посмотрела на священника.

— Вроде и я про такого слыхала. Добыча недавно из-за него приходил к отцу судиться с кем-то. А он-то здесь к чему?

— Видать, он и есть. — Иоанн показал глазами на крышку. Он не знал, что и подумать. То ли Галченя передумал оставаться в печенежском стане и вернулся — а один ли он вернулся? Но не мог же он знать, что боярышня пойдет ставить свечку и его стук будет услышан! А может, у него не было другого пути… Или он вовсе не собирался оставаться у печенегов. Пронырливые купцы с хитровато-скрытными лицами не внушали Иоанну доверия, и сейчас он был в растерянности.

— Галченя! — повторила Зайка и села на пол. — Как он туда попал? Кто его туда запер? Да и за что?

— Как же так? — изумленно подхватила Сияна.

— Подземный лаз за стены здесь начинается, — с досадой, что приходится раскрывать девице такую важную тайну, пояснил Иоанн. — Давеча два купца надумали сходить к печенегам, к ханскому сыну, что с Явором бился, дары ему предложить, чтобы он сговорил отца от Белгорода отступиться. А Галченю вашего просили с собой толмачом. Вчера вечером он да купец ушли в печенежский стан, а назад купец один воротился. Сказал, что Галчене там по нраву пришлось, его ханский сын в свою дружину берет и назад он ворочаться не желает. Видно, налгал купец…

— Так… так надо же выпустить его! — в один голос воскликнули Сияна и Зайка в едином порыве испуга и сострадания. — Отопри, чего же ты сидишь!

— Да не могу я отпереть! — Иоанн в досаде ударил ладонью по крышке. — Нету у меня ключа от лаза. Первый ключ у тысяцкого, второй Добыча для купцов отковал, а более ни у кого нету. Ночью купец воротился, запер за собою лаз и ключ унес.

Неожиданный оборот и удивил, и раздосадовал священника. Он не знал, на что теперь решиться, как поступить и с Галченей, и с обеими девицами, сказать ли епископу, искать ли купцов. Не в добрый час он сегодня зашел в церковь!

— Что же делать? Галченя, это ты? — изо всех сил закричала Зайка, склонившись к крышке. Легче легкого ей было представить себя саму сидящей взаперти под землей, она дрожала от волнения и нетерпения хоть как-то помочь.

Сияна подошла вплотную к запретному порогу алтаря, тянула шею, держась за литую решетку двери, изо всех сил стараясь хоть что-то расслышать.

— Я… да… — почудилось им в неясных ответных звуках.

Человек под крышкой лаза кричал что-то еще, но ничего нельзя было разобрать. Слабый голос, заглушённый деревом и железом, усилил беспокойство Сияны. Подумать только — живой человек уже невесть сколько сидит в подземной яме под дубовой крышкой! Как ему там темно, душно, жутко! Живой пропадает в могиле, а они ничем не могут помочь! Не только девушка или священник, но и пять сильных кметей не смогли бы сломать этот замок. И какое чудовище могло его запереть, зная, что внизу живой человек? Это не укладывалось в голове, в это с трудом верилось, но вот ведь они — дубовая крышка в полу и человеческий голос под ней!

— Ах, Мати-Макоши! — Зайка вскочила на ноги. Ей хотелось бежать неведомо куда, искать помощи неведомо где, только поскорее. — Как он там сидит, бедный! Надо же его вытащить оттуда!

— А Добыча-то хоть знает, что сын его под землей пропадает? — спросила Сияна.

— Не знает, и знать ему не должно! — строго ответил Иоанн. — Лаз сей в великой тайне хранится.

— А в лазу Галченя — тоже в тайне? — возмущенно воскликнула Зайка. — Ты бы сам там посидел, под землей!

Сорвавшись с места, она со всех ног бросилась из алтаря, боясь промедлить лишний миг.

— Постой, куда ты? — кричал ей вслед Иоанн, но Зайка его не слышала. Торопливо пробравшись через темную церковь, она спустилась с крыльца и оказалась во дворе детинца. Она готова была кричать во весь голос, звать на помощь всякого, кто услышит, — ведь вокруг, за каждыми воротами, живет полным-полно добрых людей. К счастью, перед воротами Добычи, которые видны были прямо от церковного крыльца, Зайка заметила Радчу и с ним двух каких-то парней. Обрадовавшись, она побежала туда. Радча был ее лучшим другом, в трудный час она всегда устремлялась к нему.

— Ой, чего деется! — закричала Зайка. Парни обернулись на ее голос. Даже спокойный Радча удивился, увидев возбужденное лицо своей маленькой подружки, с пылающими щеками и большими круглыми глазами. Даже ее веснушки, казалось, кричали: случилось нечто неслыханное!

— Что с тобою? — удивленно-встревоженно спросил он, шагнув за ворота. — Вроде ваш двор покуда не горит.

— Что горит! — бессвязно выкрикивала Зайка, от волнения и спешки не находя слов. Подбежав, она вцепилась в Радчин рукав и бешено дергала, словно так он скорее поймет. — Там Галченя под землей сидит, в лазу подземном! Он с купцами к печенегам ходил ночью! Он там запертый! Надо же вытащить его! Он же там задохнется! Скорее надо сделать что-нибудь!

Нелегко было понять ее, Громча и Сполох только разинули рты. Но Радча понял — не зря Добыча гордился рассудительностью третьего сына. Однако и Радча был сильно озадачен.

— Да ну! — Рука Радчи потянулась к затылку, но тут же опустилась. — А я с утра гляжу, куда парень подевался? А купцы — не Ярун ли с Борятой?

— Не знаю…

Зайка выдохлась, обессиленная волнением, и замолчала, прижимаясь лбом к Радчиному локтю. Рассказав обо всем своему старшему умному другу, она почти успокоилась, — уж Радча придумает, как помочь беде.

К ним торопливо подошел Иоанн, на ходу цепляя к поясу ключ, которым запер церковь. За ним спешила испуганная и растерянная Сияна. Ей тоже очень хотелось рассказать обо всем отцу, но, видя суровое лицо Иоанна, она не решалась.

— Что за купцы-то? — сразу спросил Радча у священника. — Ярун с Борятой?

— Они, — подтвердил священник, видя, что главное Зайка уже успела сказать. Он тоже был озабочен участью Галчени, но не меньше его волновала необходимость сохранить тайну. — Вы, людие, уймите девчонку да сами молчите. Про лаз подземный никому знать нельзя.

— Да ведь я сам для них ключ ковал! — сообразив вдруг, воскликнул Радча и вцепился в волосы на затылке. — Сам ковал! — восклицал он, недоумевая, как это раньше не понял, что к чему, и досадуя, что невольно принимал участие в таком сомнительном деле. — Отец сказал, купцы ключ от амбара потеряли, и слепок мне дал. Я еще подумал, больно велик замок для амбара-то…

— А где теперь этот ключ? — спросил Иоанн. Наиболее хладнокровный из всех, он сразу подумал о самом главном.

— Откуда мне знать? — Радча удивленно посмотрел на него. — Я сделал да отцу отдал, третьего еще дня…

— Да как же его достать оттуда? — волновалась Зайка. — Он же там задохнется!

— Ах, купцы-подлецы! — воскликнул Радча. — К печенегам ночами ходят… Да чего им там? Зачем они Галченю-то с собой повели?

— Толмачом, — объяснил Иоанн. — Хотели с ханским сыном столковаться и дары ему поднести, чтоб орду от города увели.

Священник тоже понимал, что дело нечисто, и боялся дурной славы для епископа Никиты и для самого имени Христа в Белгороде, — ведь здешним темным людям так легко спутать Бога с его служителями. Но честность и сострадание к тому, кто действительно в них нуждался, победили осторожность, и Иоанн принял сторону белгородцев.

— Что за дары-то? — снова удивился Радча. Он знал, какой огромный откуп хотели получить печенеги, — как можно уговорить их на что-то меньшее? Не враги же они себе! Они, конечно, не мудрецы, но и не так просты, не дадут себя провести там, где дело касается выгодной добычи.

— Не ведаю, — коротко ответил Иоанн. Он действительно ничего не знал, так как не был любопытен, предоставляя все решать епископу. Видя недоверие на лице Радчи, он добавил: — О дарах с епископом говорили. Мое дело было церковь отпереть.

— Вот как… — пробормотал Радча, покусывая конец длинной пряди и соображая. — Сговорились, стало быть, и более Галченя стал не нужен. Да неспроста это. Что-то тут нечисто…

— Надо его скорее выпустить! — крикнула Зайка. — Жутко ему там, под землей!

— Выпустить… — Радча немилосердно дергал себя за волосы, словно это помогало думать. — Да как? Ключ-то был один, у купца он. А купец так и отдал! Не затем он Галченю запер, чтоб тебе выпустить!

— Ты ведь ключ ковал — сделай другой! — предложила Зайка. Ей это казалось легко.

— Сделай! — недоверчиво-насмешливо повторил Радча, мигом представив хорошо ему знакомое, долгое и трудное дело ковки ключей. Но тут же понял, что другого способа спасти Галченю нет, и кивнул: — Сделаю, пожалуй. И правда, как я сам-то не додумался? У меня же две заготовки было, одна еще осталась.

Вспомнив о том, что сильно упрощало дело, Радча повеселел, и даже у Сияны полегчало на сердце.

— Слепок батя в ларь прибрал, да ничего, я достану, — уже бодро продолжал он. — А ты уймись, попрыгушка моя, и не кричи. Иоанн правду говорит, про лаз никому знать нельзя. И так довольно…

Он посмотрел на гончаровых сыновей. Под его взглядом Громча и Сполох дружно замотали головами.

— Не скажем, — заверил Громча. — Дело понятное…

— Да как бы она… — Иоанн с сомнением посмотрел на Зайку.

— Не тревожься, отче, Зайка и слова не вымолвит, — заверил его Радча. — Правда?

Зайка помотала головой, словно поклялась вовек не открывать рта. Запрет Иоанна ее не удержал бы, но если Радча велел молчать, то из нее и щекоткой слова не вытянуть.

Радча ушел в кузню, Зайка увязалась за ним, Иоанн пошел на епископский двор, а Сияна вернулась в отцовскую гридницу. Заметив, что на ней лица нет, Провориха приступила к ней с расспросами. Едва отделавшись от няньки, Сияна отозвала Медвянку в сторону и шепотом рассказала ей обо всем. Удержаться было немыслимо: жуткая тайна стесняла ей дыхание, наполняла дрожью, Сияне просто необходимо было с кем-то поделиться.

Медвянка слушала ее, волнуясь и тревожась, но больше из-за волнения и тревоги Сияны. Сердце и мысли самой Медвянки были заняты одним Явором, и даже после таких новостей она прежде всего подумала о нем.

— Вот что — молчи, чтобы Явор не знал, нечего его тревожить, — сказала она Сияне. — Радча обещал — значит, сделает, а тебе беспокоиться нечего.

Весь день они обсуждали новости только между собой. Дело шло к вечеру, а от Радчи никто не приходил. Иоанн тоже не показывался.

Под вечер пришел незнакомый парень.

— Обережа просит боярышень пожаловать к нему! — сказал он, низко поклонясь Сияне и Медвян-ке. — Только никого более звать не велел — хочет он вам тайный заговор открыть!

Парень таинственно покосился на задремавшего Явора.

— А ты-то кто такой? — спросила Медвянка, удивленная видом незнакомого лица. Уж она-то, казалось бы, всех голубей в городе знает!

— Из пришлых я, — туманно объяснился парень. — Ратник купеческий. Ходил я к волхву мудрому за советом, а он меня к вам снарядил с поклоном.

Обе девицы удивились — Обережа всегда приходил сам, — но тут же отправились на зов. Провориха сидела в горнице с младшими боярышнями, их ухода никто не заметил. Сумерки сгущались, в детинце уже казалось пусто, люди разошлись по своим дворам.

— Смотри-ка! — Медвянка издалека показала Сияне на церковь. — Видишь, дверь отперта. Верно, Радча уже там.

За звуком собственного голоса она не услышала тихих шагов сзади. Вдруг ей почудилось за спиной чье-то осторожное движение. Медвянка хотела обернуться, но не успела: сильные руки схватили ее, в рот затолкали скомканный платок. Рядом коротко вскрикнула Сияна: шедший позади парень «из пришлых» проворно зажал ей рот, кто-то вцепился ей в запястья, а рядом уже слышался торопливый стук шагов нескольких человек, учащенное дыхание, распоряжения и поругивания шепотом. Кто-то мигом скрутил обеим девицам руки и ноги, поднял и бегом понес куда-то. Они бились, извивались и пытались кричать, но все тщетно. Кто, куда, зачем тащит их — сни знать не могли, но острое чувство опасности и страха заставляло их биться и рваться, несмотря на зажавшие рот платки и силу, с которой их держали.

* * *

Целый день Радча в кузне ковал ключ. А Живуля рыдала взахлеб с тех самых пор, как услышала разговор вернувшегося под утро Яруна и Добычи. Ни за что она не могла поверить, что Галченя остался у печенегов по своей воле, слишком хорошо она знала его любовь к ней, к матери, к Белгороду, его благодарность и неспособность к предательству. Всем сердцем она была убеждена, что с ним случилась беда, что его, может быть, уже нет в живых. Она жалела о его несчастливой жизни и горькой ранней смерти, и теперь он казался ей еще милее, чем раньше. Живуля плакала и плакала, словно слезы ее били неиссякаемым источником. Только она нашла себе друга по сердцу, поверила, что будет с ним счастлива, а боги отняли его — за что?

Мрачный, как осенняя туча, Добыча велел Живуле идти домой к отцу, но она не послушалась. Словно невидимая цепь приковала ее ко двору старшего замочника, она не могла отойти от места, где в последний раз видела Галченю. Лицо ее раскраснелось, веки опухли, даже волосы, падавшие на лицо, намокли от беспрерывно льющихся слез. Рукава и подол, которыми она утиралась, промокли, хоть выжимай. Она охрипла, но продолжала отрывисто рыдать, словно над покойником, что-то неразборчиво причитала, взывала к богам и чуть ли не обвиняла их в жестокой несправедливости. Даже над мужем или женихом так убивается не всякая. Жена и невестки Добычи посматривали на Живулю с удивлением, не понимая, чем их печенег, как они звали Галченю, заслужил такую любовь. Раньше им и в голову не приходило, что хотя бы после смерти кто-то скажет о нем: «свете мой ясный», «ладо мой ненаглядный». Мудрый Обережа мог бы им пояснить, что любовь питается не достоинствами любимого, а только щедростью сердца того, кто любит, но старый волхв ничего не знал об этих событиях. Опасаясь последствий, Добыча хотел сохранить все в тайне и запретил домочадцам болтать.

Сам же Добыча стал думать о Живуле гораздо лучше, видя, как неутешно она горюет по его сыну. Он даже попытался сказать ей несколько неуклюжих утешительных слов, но Живуля ничего не слышала. Даже родных братьев, пришедших после полудня навестить ее, она не замечала.

Зайка с ее вестью застала Громчу и Сполоха как раз по пути сюда, но Радча строго-настрого запретил им рассказывать сестре, что Галченя сидит запертый в подземном ходе, — иначе тайну было бы невозможно сохранить. Громча и Сполох молча сидели рядом с рыдающей Живулей и тяжко вздыхали. Их мучала жалость к сестре и сознание, что они могли бы разом ее утешить, но братья не смели нарушить запрет.

А жалеть Живулю сыновья Меженя могли хоть целый день: у гончара кончились дрова и глина, а новых из-за осады было негде взять. Амбар был набит готовой посудой, но только Мать Макошь знала, попадет ли эта посуда когда-нибудь на торг. А жители Белгорода сейчас мало нуждались в горшках и мисках: туда было почти нечего положить. Подвоза съестного в город тоже не было, припасы приходилось беречь. Работа постепенно замирала во всех мастерских Окольного города, и многие его жители уже бродили по улицам, не зная, чем себя занять, и с тоской затягивая кушаки потуже.

Слыша долетающие до кузни всхлипывания Живули, Радча негодующе мотал головой. От баб и девок всегда одни беды — стоит только на Добычиных невесток посмотреть. И боярские дочки не умнее — Медвянка сама, по своей дурости, полезла на Стугну и нарвалась на печенегов, Сияну среди дня занесло неведомо каким ветром в церковь, прямо на подземный лаз с Галченей. Да и самый первый на свете человек, как рассказывал епископ, хлебнул горя из-за своей жены. «Чтобы я когда женился! — мысленно зарекался Радча, размеренно и старательно ударяя молотком по заготовке ключа. — Пусть хоть обсмеются — с женой-то еще глупее будешь».

Иоанн ждал на дворе епископа, и ничто там не обнаруживало беспокойства. Около полудня к нему явился Ярун.

— Как дело-то ваше? — спросил священник, ответив на приветствие купца. Он старался никак не показать того, что знает, а вид невозмутимого, довольного лица Яруна снова наполнил его сомнениями.

— Все слава Богу, спасибо вашим молитвам! — бодро ответил Ярун и низко поклонился. — Обо всем мы с ханским сыном столковались, он нас с честью принял и обещал, что вот-вот уведет орду. Теперь надобно скорее дары наши к нему переправить. Дал бы ты мне, отче честный, ключ от церквы. От лаза-то ключ у нас, за церковной дверью дело. Иоанн покачал головой.

— Ключу от дома Божьего быть в мирских руках не годится. Не обессудь, не дам.

— Да ты не бойся, образов не покрадем! — усмехаясь и показывая белые зубы, уговаривал его Ярун. — Чего нам в твоей церкве? Нам бы только до лаза добраться. А утром назад возьмешь, никто и не узнает.

— Не вправе я вам сей ключ давать. — Иоанн был непреклонен. Он не был уверен в честности купца и не хотел дать ему возможность действовать без присмотра. — Приходите с вашими дарами в церковь как стемнеет, а я сам отопру и вас буду ожидать.

— Ну, как знаешь, отче честный! — Ярун снова ухмыльнулся. — А ведь не зря говорят: меньше знаешь — лучше спишь.

Он ушел, а Иоанн нахмурился. Просьба купца о ключе и желание обойтись без чужих глаз укрепили его подозрения, что Галченя и не думал предаваться печенегам, а предатель, стало быть, здесь кто-то другой.

В сумерках к Иоанну явился Сполох с докладом от Радчи, что новый ключ от подземного лаза готов. Радча и Громча поджидали их в приоткрытых Добычиных воротах. Зайке Радча строго велел ждать дома; она надулась, но послушалась. Радча хотел кончить все побыстрее и без шума и старался не попасться на глаза даже Живуле. Но она была так полна своим горем, что не заметила бы, даже если бы сама полуземлянка Добычи снялась с места и мимо нее полезла бы в ворота.

Иоанн тоже был доволен, что на сей раз обойдется без женщин в алтаре. Меньше глаз — меньше языков. Иоанну не хотелось, чтобы епископ знал о его участии в этом деле. Священник был далеко не глуп и понимал, что Галченя неспроста остался под землей. Видно, Ярун не так вел себя в орде и не такие речи держал, чтобы ему желателен был свидетель. А ведь пошел он туда с согласия епископа, — как знать, одобрит ли Никита их попытки спасти парня? В случае огласки этого смутного дела епископу будет нелегко оправдаться, и наверное, он предпочел бы оставить замочникова холопа там, где он есть. Но совесть не позволяла священнику бросить живого человека погибать под землей, и он, сомневаясь, тревожась и беспрестанно молясь, все же следовал ее велениям.

Пропустив Радчу и Гончаровых сыновей в церковь, Иоанн огляделся, не видел ли их кто, и тоже скрылся внутри, плотно прикрыв за собой дверь. Ему была неприятна эта вороватая таинственность, с которой он уже второй раз вводит людей в дом Божий, и он мысленно просил у Господа прощения, словно сам был во всем виноват. Подобные дела казались ему осквернением храма, и он на месте епископа никогда не позволил бы устраивать подземный ход именно в церкви. Но воеводу и городников, как видно, больше беспокоила сохранность подземного хода, чем достоинство дома Божьего.

Отперев решетку алтаря, Иоанн ввел Радчу и Гончаровых сыновей внутрь и показал им крышку подземного лаза. Пока Громча и Сполох с изумлением разглядывали ее — они и мечтать не могли, что им откроется самая важная тайна города! — Радча вставил свой только что выкованный, еще теплый ключ в прорезь огромного замка и нажал. «Ну, Свароже-Господине, не оставь! » — мысленно молил он Небесного Кузнеца. Слишком велик был замок и слишком трудно было бы исправить ошибку в ключе. Но не зря Добыча именно в третьем сыне видел наследника своему ремеслу. Сварог и собственные руки не подвели Радчу, ключ подошел, железная дужка освободилась, замок был открыт.

Радча с облегчением вытер лоб, а Громча и Сполох натужно подняли крышку лаза. Склонившись в колодец со свечой в руке, Иоанн разглядел лежащего на дне сруба Галченю.

Проведя сутки без света и почти без воздуха, едва. очнувшись после сильного удара по голове и истратив остатки сил на утренний стук, Галченя не мог даже подняться. Сверху его можно было принять за мертвого. Перепуганные Громча и Сполох спустились по ступенькам, стараясь не смотреть на дышащий могильным холодом темный провал подземного хода, и со всей осторожностью, на какую были способны, вытащили из колодца бессильное тяжелое тело.

— Говорят, еще, что холопы впроголодь живут, — бормотал себе под нос Сполох, даже сейчас не способный придержать язык. — А толсты — не поднять.

Галченю положили на пол возле крышки лаза, Иоанн принес воды в медном кувшине, Галчене обмыли лицо, и скоро он пришел в себя.

— Ну, брате, жив? — спросил Радча, наклонившись к нему. — Как же тебя в подземелье занесло?

— Сияна… — прошептал Галченя и попытался приподняться. — Медвянка…

Едва он опомнился, как сразу вспомнил о самом важном, что знал. Голова его кружилась и сильно болела. Едва он пытался поднять веки, как все плыло перед глазами; язык его заплетался, он не слышал собственного голоса и очень боялся, что так и не сумеет высказать нужного.

— Медвянка? И ты туда же? Ну, значит, жив, раз про девок вспомнил! — Радча усмехнулся и поднес к его губам кувшин с водой. Галченя жадно отпил несколько глотков, и ему стало легче.

— Где они? — громче спросил он и попробовал приподняться, одолевая слабость и дурноту. — Где они? Их спасать надо. И лаз надо крепче затворить, камнями, бревнами привалить.

— Вот выдумал — камни да бревна в церковь Божию тащить! — сказал Иоанн. — Господь с тобою! Жив Божией милостью, и то славно!

— От кого девок-то спасать? — удивились Гончаровы сыновья. — Ты про что?

— Их купцы печенегам хотят отдать, чтоб те от города ушли. Я сам слышал, Ярун при мне сговаривался. Что теперь? — Не представляя, сколько прошло времени, Галченя с тревогой огляделся, моргая, но в алтаре не было окон. — Не поздно еще? Он обещал ночью…

— Боярышня домой пошла… — начал Радча, но Иоанн вдруг тронул его за плечо, призывая замолчать.

Все подняли головы и прислушались. Перед церковью раздался шум торопливых шагов. Вот заскрипела дверь, шаги зазвучали уже внутри церкви. Иоанн погасил свечу, а Радча, Громча и Сполох разом вскочили и бросились из алтаря.

За порогом они почти столкнулись с двумя мужчинами, которые несли связанную девушку в белой рубахе. Голова ее была обмотана убрусом, только медово-золотистая коса свешивалась, задевая деревянный пол. Один из тащивших ее был Ярун, второй — кто-то из его челяди. Позади них виднелось еще несколько темных фигур с другой девушкой на руках.

Столкнувшись лицом к лицу с Радчей, Ярун замер от неожиданности. Купцы ждали найти в отпертой церкви одного Иоанна с ключом от двери алтаря. Священника можно подкупить, запугать, на худой конец связать и утащить с собой — пусть-ка обучает поганых печенегов праведной вере! Наткнувшись на трех парней, купцы в первое мгновение остановились, но отступать было некуда — только через лаз к печенегам, с «выкупом» за свою свободу. Ярун выпустил из рук девушку и кинулся на Радчу.

— Тати! — пронзительно завопил Сполох. — Людие, церковь грабят!

Ярун вцепился в Радчу, но на помощь тому пришел Громча; вдвоем они повалили купца на пол. Громча не очень-то понял, что происходит, но драться он умел и силой был не обижен, а это сейчас было важнее сообразительности.

— Тати, тати! — без передышки вопил Сполох, уворачиваясь от наседавшего на него Боряты.

Снаружи тоже доносились пронзительные крики о помощи: Зайка наблюдала за площадью детинца из-за Добычиных ворот и видела, как чужие люди схватили ее сестру и Сияну. Никто и не думал, что эта маленькая «квакушка» может так громко вопить!

Выпущенная Яруном девушка лежала на полу, извиваясь и издавая неясные звуки через убрус. Радча наклонился к ней, но купеческий ратник ударил его по голове, и он упал рядом с ней на пол. Борята схватил было девушку и потащил в алтарь, но на пороге встал Иоанн и со всей силой обрушил на голову купца медный кувшин. Купец упал. Тем временем сыновья гончара поясом связали руки Яруну и быстро скрутили второго купца, пока он не пришел в себя после удара. Оба купеческих ратника выбежали из церкви, но на дворе попали в руки белгородцев, которые сбегались со всех дворов на шум и крики Сполоха и Зайки.

Иоанн поспешно затащил связанных девушек в алтарь и запер литую решетку. Церковь наполнилась возбужденно галдящим народом, со двора тысяцкого торопились гриди. Было почти темно, в тесной церкви висел густым облаком разноголосый гомон, все расспрашивали друг друга, кричали, любопытствовали и возмущались. Все слышали крики о помощи и грабеже и четверых пойманных держали крепко. Только почтение к жилищу Бога удерживало белгородцев от того, чтобы сперва побить виноватых, а потом уж разбираться.

— Вот тати поганые! — обиженно вопил Сполох, рукавом размазывая по лицу кровь из разбитого носа и преувеличенно громко всхлипывая. — Шли мы с братом мимо церквы, глядим — двери отперты, те двое по образам шарят, каменья самоцветные в окладах ковыряют, челядинцы ихние стоят настороже. Нас увидали — и в драку, вон, замочникова сына побили!

Он указал на Радчу возле порога алтаря. Тот уже приподнялся и сел, поматывая длинноволосой растрепанной головой. Добыча протолкался через толпу и бросился к любимому сыну, неразборчиво каясь в неизвестных грехах.

— Все путем, батя, — бормотал Радча, оглушенный и удивленный, — до сих пор никто еще не поднимал на него руки. — Все твои сыновья живы-здоровы.

— Правду молвит отрок сей, — говорил тем временем Иоанн. — Замыслили сии злодеи черное дело, хотели обокрасть Божию церковь.

Пока все вопили, у него было время подумать. И купцами приходилось пожертвовать. Только выдуманное Сполохом сгоряча обвинение в воровстве позволяло объяснить все, не выдавая тайны подземного лаза и ночного похода в печенежский стан.

— К тысяцкому их! — галдели белгородцы. — Ишь чего захотели — наших богов обирать! К тысяцкому их да в поруб, а товар отобрать! Пойманы у места!

— Бери их! — велел гридям десятник Гомоня. Четырех татей поволокли из церкви к тысяцкому.

Шумя и требуя грабителям наказания, народ повалил за ними, церковь почти опустела. Остались только Межень с сыновьями и Живулей, да Добыча сидел возле Радчи. Зайка прорвалась сквозь толпу и устремилась к Радче; ей нестерпимо хотелось рассказать обо всем, что она видела и знает, но она боялась, что еще не время рассказывать и Радча рассердится. Она только схватила его руку и разглядывала костяшки пальцев, ободранные в драке.

«У кошки боли, у собаки боли… » — бормотала она, по мере разумения заговаривая Радчин кулак от боли, как мать заговаривала ей содранные коленки.

— Ой, Боже милостивый! — в наступившей тишине вздохнул Иоанн. — Вовек сия церковь такого беспокойства не знала. Сказано же: от женщин весь грех и все беды в мире сем.

— Где они? — Радча потряс головой и оглядел темную церковь. — Куда опять пропали?

— Теперь-то не пропали. Прости мне мои грехи, Боже милостивый, — бормотал Иоанн, снова отпирая алтарь. — Говорил я тебе, егоза: нельзя в алтарь! Нет, вошла…

Иоанн снова зажег свечку и вставил ее в светильник. На полу рядом с откинутой крышкой тайного лаза лежал обессиленный Галченя, а возле него — две связанные девушки. Иоанн склонился к Сияне и стянул с ее головы убрус, потом присел рядом с ней и принялся распутывать ремни на ее руках и ногах. Громча и Сполох тем временем развязали Медвянку. Обе девушки были напуганы, ушиблены и совершенно не понимали, что с ними происходило. Сияна разрыдалась от потрясения, а Медвянка только таращила глаза и хватала ртом воздух, стараясь отдышаться. Кое-как поднявшись, все выбрались из алтаря: Иоанн вел Сияну, Громча — Медвянку, а Сполох — Галченю. Увидев Галченю, Добыча и Живуля кинулись к нему, себя не помня от радости.

— Все я, все я виноват! — причитал Добыча, обнимая младшего сына. — В дурной час ко мне купцы пришли, в дурной час стал я их речи поганые слушать! Да кому ж на ум взбредет, что они нашими девками себе мир захотят купить! Да и сына моего чуть не зашибли! Ой, зачем я тебя отпустил!

— Двух сыновей чуть не зашибли! — напомнил о себе Радча и на всякий случай слабо простонал, опасаясь, как бы теперь Галченя не стал у отца любимым сыном. Он не был завистлив, но не всю же отцовскую любовь теперь отдать бывшему холопу! А Добыча многословно прославлял всех богов, Христа и Перуна, благодарил их за спасение Галчени, горячо благодарил гончаровых сыновей, которых еще вчера удостоил бы только косого презрительного взгляда. Его недавняя угрюмость сменилась живейшей радостью, и от этих бурных переживаний все его велеречивое тщеславие исчезло, как серый снег, смытый весенними ручьями. Теперь это был не склочный старшина замочников, с каждой обидой бегущий за воеводским судом, а только отец, счастливый избавлением от опасности любимого сына. И чумазого холопа больше не было — теперь Галченя стал так же дорог Добыче, как трое старших сыновей были дороги ему от рождения.

— И говорили еще, подлецы, будто ты в печенежском стане по своей воле остался! — восклицал Добыча, снова обнимая Галченю, и в голосе его странно мешались радость, что против всех ожиданий он видит сына живым, и негодование на его обидчиков. — Печенежская кровь, брехали, в степи потянула, печенег, дескать, печенег он и есть!

— Да что ты, батя? — Галченя посмотрел на отца, упрекая его не в том, что послал на такое опасное дело, а в том, что мог поверить в его измену. — Какой же я печенег? Разве я тебе не сын? Русичи меня выкормили, вырастили, на разум наставили. И сам я русич!

— Не казнись, человече, Бог от больших бед уберег, — утешал Добычу Иоанн. — Божий промысел во всякой беде убережет.

Под большими бедами он разумел дурную славу для епископа, но был искренне рад, что Бог уберег и Галченю, и обеих девиц тоже. Особенно он беспокоился за Сияну, чувствуя себя ответственным за нее и перед Богом, и перед людьми. Если бы Иоанн знал, чего задумали купцы, то ни епископ, ни сам митрополит Леонтий не помешали бы ему тотчас же рассказать обо всем тысяцкому. Но кому могло прийти в голову, что разбойники позарятся на саму воеводскую дочь?

— Божий промысел, говоришь? — ответил священнику Радча, отдувая волосы с глаз — ремешок со лба потерялся в драке. Он уже опомнился и мог рассуждать ясно. Приключения этого дня прогнали его обычную невозмутимость, и он говорил быстрее и горячее самого Сполоха. — Смотрите-ка: сперва Зайка Галченю услышала — она его спасла. Потом я ключ выковал — и я его спас. Потом мы девок от купцов спасли. Потом в драке и ты, отче праведный, кого-то спас кувшином своим, и Громча меня спас, и все мы друг друга спасли. А ты потом девок в алтарь затащил — тайный ход спас от народа, чтоб не расспрашивали, зачем их связанными в церковь волокли. Вот только купцов покуда никто не спас, да их и незачем… Это сколько ж всего выходит?

— Нечего и считать! — усмехаясь в темную бороду, ответил Иоанн. — Все это и есть Божий промысел. Где же человечьему слабому разумению столько успеть?

Теперь священник вовсе не казался похожим на лик с иконы. Для него последние события тоже не прошли бесследно, и он непривычно развеселился, хотя и старался это скрыть. Он не знал, что его оживившееся лицо сильно расположило к нему белгородцев и теперь они будут чуждаться его гораздо меньше.

— Значит, Бог нас всех спас? — спросила Медвянка.

— Уразумела наконец? — Иоанн повернулся к ней.

— Уразумела… На Бога надейся — да сам не плошай! Или скажешь, святой дух весь день ключ ковал?

— Экая ты упрямая! Это ведь Бог наставлял, кому что делать!

— И кувшином купца стукнуть тебя тоже Бог наставил?

— Ух! Бог посылает вам испытания, чтобы вы силу его узнали и милость.

— Мы и узнали — красивый пол в твоей церкви, а падать на него ой как больно! — воскликнула Медвянка, обиженно потирая бока. — Два раза меня роняли — это мне за что? И обручье посеяла — жди теперь, пока прорастет!

— Однако купцам-то туговато придется. Свои бы — еще туда-сюда, а то пришлые, чужие, — не пожалеют, — заметил Радча. — И товара им своего не видать. И пусть кланяются, коли самих в холопы не продадут.

— Э, пусть кланяются парню, что только татями их выставил! — воскликнул Добыча в ответ сыну и указал на Сполоха. Тот сразу принял горделивый вид, хотя не понял, в чем его заслуга. — Кабы кто узнал, что они не оклады образов, а девку, Яворову невесту, Лелю вашу, умыкнуть хотели да печенегам отдать, да их бы на куски разорвали и по четырем сторонам разметали!

Все согласно закивали, а Иоанн осуждающе вздохнул, жалея об их языческой дикости.

— И поделом, не тронь чужого! — тихо, с притворным смущением и истинной гордостью сказала Медвянка. Она считала себя не просто дочерью городника Надежи и невестой десятника Явора, но и любимицей богини Лады, и оттого преступление Яруна и Боряты, посягавших на ее волю и честь, было еще чудовищнее.

— Ой, подите вы все отсюда, от греха подальше! — с сердитым видом отозвался Иоанн. Привычка к порядку и благочинию толкала его поскорее прекратить все эти бесчинства в доме Божием. Сейчас он уже не был расположен учить упрямых невежд праведной вере.

Но переживаниям и разговорам не предвиделось конца. Все говорили разом, Живуля плакала теперь уже от радости, Громча и Сполох обсуждали драку, Медвянка жаловалась на ушибы, а Радча был не прочь еще поспорить. Едва-едва Иоанн уговорил Добычу запереть тайный лаз, закрыл дверь алтаря и наконец-то выпроводил всех из церкви.

* * *

В Белгороде не забывали о князе и часто говорили о нем: скоро ли настигнет его посланная киевлянами весть о набеге, скоро ли он вернется назад, хватит ли у него рати одолеть многочисленную орду. Князь, повелитель и защитник, был главной надеждой, и перед лицом смертельной угрозы белгородцы думали о нем, как дети об отце, который непременно защитит их, лишь бы только ему узнать об их беде, только бы успеть!

Белгородцы долгие часы проводили на забороле, вглядываясь в северо-восточную сторону. Но вестей оттуда не было, и в Белгороде нарастало смятение. После ярости первых дней, когда люди остервенело пытались обвинить в беде то священника, то волхва и жаждали расправы, в Белгороде воцарилась тоска бессилия и покорное ожидание своей участи. День ото дня надежда на спасение меркла и впереди все яснее вырисовывались два пути: голодная смерть или тяжкий печенежский плен.

Сияна тоже часто думала о князе, расспрашивала отца, далеко ли войску идти до чудских земель, скоро ли князь побьет чудинов и воротится. Слушая Вышеню, она старалась представить себе никогда не виденную чудь, и ей виделись дремучие темные леса, узкие болотные речки, тесные землянки, где крыша едва возвышается над зеленым мхом, и сами чудины, коренастые, низкорослые, лохматые, с маленькими злобными глазками. Может, они были совсем не такими, но враги никому не кажутся хороши. Вот между чуди пронеслась весть, что идет могучий князь Владимир с огромным войском, вот они испугались, забегали, поволокли из землянок каменья и дубинки. Вот их женщины тащат в охапках берестянкй, короба и узлы, за их Подолы цепляются плачущие дети, маленькие и чумазые… Совсем как в белгородской округе, когда пришла весть о печенежском набеге. И вдруг Сияна подумала, что князь Владимир и его дружина для чудинов были тем же самым бедствием, как и печенеги для славян. Эта мысль сделала ее несчастной, она не могла понять, как же так? Правда, у чудинов не наши боги, и сами они — чужие, но вот женщины в испуге волокут узлы, плачут дети… И там, в чудских лесах, и здесь, за окном… Почему все боги так безжалостны к человеческому роду?

В первые недели по всему городу раздавалось тоскливое мычание голодных коров и обиженное блеяние коз. В Скотогон всю белгородскую скотину торжественно вывели после зимнего заключения в хлевах на свежую траву, погоняя рогатиной и подхлестывая вербой, заговором призывая на рогатые головы здоровье, плодовитость и сохранность от волчьих зубов. Теперь же на белгородских лугах паслись бесчисленные печенежские стада, съедая и вытаптывая траву до самой земли. От прошлогоднего сена в городе не осталось даже трухи, и белгородцы, быстро выбрав весь бурьян и траву по пустырям и окраинам, стали забивать скотину, пока она не передохла от голода. Не бродили по дворам и не рылись в пыли под тынами куры — их съели в первую очередь. Лошадей, священных животных Перуна и Дажьбога, славяне берегли до последнего, и те, подобрав былинки под тынами, теперь горестно дергали солому с крыш.

Не лучше приходилось и людям. Как ни старались белгородцы и беженцы растянуть подольше свои припасы, они неудержимо таяли. А в городе — не в лесу: ни сосновой коры, которую можно по голодному времени добавлять в хлеб, ни зелени, ни съедобных короньев раздобыть было негде. Куски старого жесткого хлеба, которым хозяйки оделяли своих домочадцев, делались все меньше, и за каждой крупинкой жидкой каши гонялось в горшке несколько обгрызенных деревянных ложек. Хлеб и мед из амбара посаженных в поруб купцов тысяцкий велел раздать по самым бедным семьям, но вышло совсем понемногу. Начали умирать обессиленные старики, грудные дети, голодные матери которых не имели молока. Появились болезни, а у людей не было сил одолеть их, и даже Обережа не мог отогнать духов-губителей, набирающих силы во время людских несчастий. Тысяцкий послал челядь выкопать на одном из пустырей на окраине Окольного города возле стен скудельницу — общую могилу. Смерть вошла в Белгород, холодный дух ее таился в каждом бедном доме. Какой стеной от нее огородиться, какой сохой опахаться? На княжьем дворе был запас хлеба для дружины, но на весь город его не могло хватить. Берег свои запасы и епископ.

В Белгороде стали обнаруживаться покражи, даже разбой. Если виновных находили — чаще всего это оказывались неимущие беженцы, — то их, сильно побив, отпускали, — сажать их в поруб и кормить тысяцкий считал слишком накладным по нынешнему времени. Этак скоро полгорода в поруб запросится!

Явор теперь уже мог обходиться без постоянного присмотра Обережи, и волхв вернулся на свой двор. Совестливые соседи прибрали там после погрома и даже принесли понемногу новую утварь вместо поломанной. С богатых дворов Обереже каждый день приносили то хлеба, то мяса от коров, которых теперь быстро забивали одну за другой, но старый волхв почти все раздавал. Сам тысяцкий после погрома просил его жить потише, не раздражать епископа, и Обережа почти не выходил со двора, зато сами белгородцы зачастили к нему. Седой старик вдруг стал казаться опорой, как дуб, прямо стоящий под бурей, сгибающей березы и осины. и. Часто Обережа встречал гостей с такой вещью в руках, какую сейчас никто не ожидал увидеть, — с гуслями. Старинные, потемневшие, с вырезанной на верхней крышке птицей Сирином, гусли эти Обережа когда-то принес с собой в Белгород и ценил дороже всего, что у него было. Только их он запирал в ларь под замок. Во время погрома его двора этот ларь не заметили в углу — он был заговорен и от чужих рук, и от чужих взглядов.

— Гусли — божеское добро, Велесов дар! — приговаривал Обережа. — Кто без разуменья возьмет, и себе, и людям много зла натворит!

— Что-то ты, старче, не ко времени за песни взялся, — говорили ему. — Песнею-то сыт не будешь.

— Добрая песня всегда ко времени, — уверенно отвечал Обережа. — Не одно брюхо в человеке — и сердцем боги наградили его.

— Какое тут сердце, когда брюхо ко хребту присохло?

— Сердце в человеке крепко — и брюхо пустое укрепит.

Люди недоверчиво качали головами, но были и такие, кто понимал его. Злая беда прилетела на черных крыльях, высокие стены Белгорода не сдержали ее, и только дух человеческий мог выстоять там, где бесполезны оказались кирпичи и бревна.

Обережа устраивал гусли на коленях и принимался петь древние сказания, которые деды слышали от своих дедов.

Заводил Перун со Змеем битву великую,

Они билися да три светлых дня,

Они билися да три темных ночи,

И побил Перун Змея проклятого.

Тут Змей-то кровью пошел,

Стоял Перун у Змея да три светлых дня,

Стоял да три темных ночи,

А не мог крови переждать.

Люди слушали его, звуки струн и слова древней — песни завораживали, заставляли забыть о голоде, — прогоняли тоску, укрепляли дух. Побледневшие и но. темневшие лицами белгородцы вспоминали, что не их первых постигла беда и что они не одиноки в ней, Это была беда их древней родной земли. Длинные вереницы предков стояли за их плечами в борьбе с этой бедой, и за ними была победа. Ведь стоит этот город на исконной Змеевой земле, на рубеже степи, значит, можно одолеть степное многоголовое чудовище.

И взял Перун золото копье,

Бил копьем во сыру землю,

Бил да приговаривал:

«Расступись ты, Матушка Сыра Земля,

А пожри-ка ты кровь всю Змеиную! »

Расступилась Матушка Сыра Земля,

Пожрала кровь ту всю Змеиную.

И каждый из слушавших Обережу знал, что его родная Мать-Земля сильнее Змея, сильнее любой беды. Она даст сил своим детям, как давала уже много раз. И ради своей земли, ради ее прошлой славы и будущей жизни, можно вытерпеть голод и тревогу, постоять за Землю-Мать, как она веками стояла за своих детей.

— Не отдайте Змею проклятому то, что деды и прадеды у него отстояли, — говорил Обережа, закончив сказанье. — Деды костями своими путь Змею загородили, не дайте ему ныне вас растоптать и дальше ползти. А боги не оставят нас. Пошлет Перун-Воитель Воина, который одолеет Змея. Ждите его, не роняйте духа, — земля русская за вами.

* * *

Все реже пахло в белгородских дворах жидкой кашей или хоть киселем, и все чаще раздавались крики и плач по мертвым.

— Ты прощайся-ка, родное мое дитятко,

С добрым хоромным построеньицем,

Ты со новой любимой своей горенкой,

Со своими милыми подруженьками…

Отлетела моя матушка,

Оставила меня во горюшке!

Как я без тебя буду жить,

Во сиротстве жизнь горькая!

Каждый день то в одном доме, то в другом мать плакала по детям или дети по родителям. Все чаще тянулись к общим могилам на окраине волокуши с мертвыми телами, обернутыми в полотно белого цвета, — цвета смерти. Епископ Никита запрещал, погребальные костры, и мертвых просто клали в яму и засыпали землей. Тоскуя, что приходится оставлять тела родичей на съедение червям, белгородцы клали в могилы ножи, огнива, гребешки, небогатые украшения — и пустые горшки, чтобы Сварог в Верхнем Небе лучше видел, какая беда постигла Белгород. И каждый, слыша погребальные причитания, думал, а не придется ли и ему завтра подхватить их.

Посадские концы отрядили своих старейшин к тысяцкому — просить о помощи.

— Уже, почитай, метем пыль по закромам и вместо муки на ней похлебки варим, — говорили седые старики, тяжело опираясь на свои посохи и едва сидя на лавках от слабости. — И в похлебках тех одна вода. Собаки мышей поели, а мы собак, — боги простят. А ведь у тебя, воеводо, есть еще хлебный запас. Сам ведаешь, на чужое мы не заримся, да наши дети с голоду мрут. Пошевели больших людей, воеводо. В долг они не дают и в закупы нас не берут. На что, говорят, все одно помрете или печенегам достанетеся. Ты последняя надежа наша. За нас, бедняков, постоять некому. А смерти сколько челом ни бей, милости не выбьешь.

Горько было тысяцкому слушать эти речи, и он пообещал поискать припасов по богатым дворам. В тот же день он отправился на епископский двор. Епископ Никита получал для себя и своей церкви десятую часть от всех податей Белгорода и округи, и в его амбарах скопились немалые запасы разного добра.

— Слышишь ли, честный отче, что по городу деется? — сказал ему тысяцкий. — Уже помирает народ, того гляди вместо города сплошной жальник будет. Как там твой Бог велит — продай имение твое и раздай нищим? Пришла пора исполнять завет. У тебя ведь есть еще хлеб в закромах, пора с ближними поделиться.

После чуда с Евангелием в огне и неуемным буйством толпы тысяцкий был сердит на епископа — его звали учить миру, а он завел новый раздор! — и говорил с ним суровее обычного.

— Не мой то хлеб, а Божий, — ответил епископ. Он был недоволен словами воеводы, который, видно, хотел обобрать служителей Божиих. — Не для своей корысти берегу, а на возвышение церкви Христовой в вашей темной земле.

— Коли не накормить теперь люд крещеный, то вскорости просвещать его будет уже сам Бог, а не ты. Растворяй амбары, честный отче, — тебе Богом зачтется.

— А ты-то что же, воеводо? Ведь и у тебя на княжом дворе есть еще хлеб.

— Мой хлеб — для дружины, а дружину беречь я в перву голову поставлен. Белгород — щит земли нашей, а щит держать — руки надобны крепкие. С моего хлеба гриди с женами-детьми кормятся. Для посадского дельного люда я по боярским клетям пошарю, а всякую бежь ты корми. Самое Божье дело, нищелюбивое, а прибеглые почитай все ныне нищи. Не дать им хлеба — вымирать начнут, да не по одному, а уж сотнями. Мор по городу пойдет, никого не минует. Давай, отче, не жалей хлеба, отдай, пока добром просят.

— Как так — пока добром просят? — Епископ вскинул на него колючий взгляд. — Уж не силой ли хочешь взять? Побойся Бога, воеводо, побойся князя Владимира! Кто меня обидит, тот ему станет ворогом!

— Ты мне не грози, — с досадой отмахнулся тысяцкий. — Не я у тебя отнимать буду. Уразумей — не по злобе я, не из корысти, а ради спасения города всего прошу тебя. Сам я смут боюсь, тебя же берегу. Не отдашь людям хлеба — сами возьмут. Ты сидишь тут у себя за тыном, как барсук в норе, а ты бы по торгу прошелся да послушал, что говорят. Когда дети на руках мрут, люди ни Бога, ни князя не помнят. Разобьют твой двор — с тебя начнут, уж мне поверь, — запасы растащут, не будет тебе ни добра, ни чести. Отдай сам — хоть доброю славою утешишься.

— Тогда вот что, — подумав, сказал епископ. — Отдай мне тех татей двух, что у тебя в порубе сидят.

— Каких? — Тысяцкий не сразу его понял. Среди нынешних забот он совсем позабыл о двух черниговских купцах, которые уже дней десять сидели у него в порубе. — Ах, татей церковных! Да возьми за ради Бога!

Тысяцкий перевел дух и даже обрадовался. Ему было некогда разбирать это дело, и он оставил купцов в порубе для будущего суда князя и митрополита.

— Бери, бери! — охотно говорил он теперь. — Твоя обида, тебе их и держать. Да и корми их сам, у меня двумя ртами меньше!

Епископ коротко и мелко кивал головой, его губы были плотно сжаты, а темные глаза поблескивали, как два мокрых речных камушка. Тысяцкий так и не узнал истинной вины Яруна и Боряты, и епископ Никита очень не хотел, чтобы Вышеня ее узнал.

Тогда неминуемо дойдет до князя и его участие в замысле перевести орду из-под Белгорода под Киев. За такой замысел князь, конечно, снесет головы купцам, но и епископа не похвалит.

— Мое, мое сие дело, — вполголоса подтвердил епископ. Тысяцкий, занятый другими мыслями, не заметил ни блеска его глаз, ни угрожающей многозначительности в голосе. Вышеня был доволен тем, что епископ не отказывается поделиться своим хлебом с горожанами, а два церковных вора его не занимали.

В тот же день гриди тысяцкого притащили Яруна и Боряту из поруба воеводского двора и спустили в поруб епископа. Никита сам смотрел, как над ними опускается дубовая крышка, глуша их вопли, и ключ от замка забрал себе. А наутро челядинцы епископа пошли по посадским концам и улочкам оделять хлебом неимущих. Это отдаляло беду ненадолго, но все же Христовы люди усердно прославляли милосердие своего Бога. Их благодарили, но за спиной ворчали:

— Наш ведь хлеб, нашими руками выращен, на наши подати куплен, а он вот смилостивился! А меньшому нашему уже не поможешь — в скудельнице ему уже не голодно…

Иоанн тоже без устали ходил по дворам, обещая людям утешенье в Царстве Божьем.

— Страдания — удел земной, — говорил он. — Ведь и сам Иисус Христос прошел на земле путь страданий, таких же, как и всяк человек. Терпел он и голод, и холод, и гонения, и тяжкую смерть принял, чтобы своим страданием искупить человеческие грехи. Бог посылает испытания людям, чтобы горем души их очистить и к себе обратить. Сам себя он людям в жертву принес, а себе не требовал в жертву ни серебра, ни плодов, ни крови — одной только веры. Верою же этой души спасаются. Кто поверит, тот спасется.

И теперь его слушали внимательнее, чем прежде, слова его легче находили дорогу к умам и сердцам белгородцев. Иисус Христос — бог обиженных и беззащитных в земном мире, и теперь, перед лицом страшной беды, учение его становилось понятнее и ближе каждому. Иной раз Иоанн и Обережа встречались и вместе сидели за пустым столом в полуземлянке Окольного города, и им не о чем было спорить. Оба они хотели ободрить и утешить, только один искал силы и опоры в родной земле, а другой — в высоком небе. И те, кто слушал их, слышали голоса земли и неба, Великой Матери Макоши и Искупителя Христа, и голоса их сплетались в новую, не слыханную никем еще высокую и сильную песнь.

* * *

В один из тяжких дней осады Радча ушел из дому — не было сил слушать причитания невесток, нагоняющие смертную тоску. Он заглянул во двор к Надеже, но никого там не нашел, и отправился к Обереже.

У волхва обнаружилось немало гостей — с десяток человек сидело на воздухе перед полуземлянкой. В общей беде людям хотелось быть вместе: миром любую беду легче вынести. Под стеной на бревнышке пристроилась Зайка, и, к своему удивлению, Радча увидел среди Обережиных гостей Иоанна и Сияну.

Дочь воеводы тоже похудела за дни осады, если не от настоящего голода, которого семья тысяцкого пока не испытывала, то от сострадания. Нередко Сияна прятала за столом свою лепешку или пирог и отдавала на улице первой встречной женщине, говоря только: «Возьми детям», и убегала, не слушая благодарностей. Провориха не позволила бы ей такого — весь город не накормишь! — а Иоанн, напротив, одобрял и даже помогал как мог. Может быть, поэтому в дни осады Иоанн и Сияна сдружились больше, чем прежде. Теперь Сияна чувствовала больше любви и к самому Богу Христу — его завет милосердия отвечал самым живым и горячим порывам ее доброго сердца, готового любить и жалеть все живое и страдающее. Похудевшая, побледневшая Сияна казалась старше, чем была какой-то месяц назад, и уже не походила на ребенка. Голубые глаза ее казались темнее, как вечернее небо, и в них словно копилось отражение всех пролитых в Белгороде слез. Каждая женщина, похоронившая отца или ребенка, плакала по своим, а Сияна плакала за всех и молилась за всех. Теперь Иоанн любовался ею, она казалась ему прекрасна, как сама Богородица, еще не получившая благой вести, но уже предчувствующая ее.

Иоанн радовался и благодарил Бога, наполнившего душу девушки животворящей самоотверженной любовью. А для Сияны любовь ко всему живому и не нуждалась в объяснении, она шла из глубины ее существа, как росток из глубины семени, изначальная и неудержимая, как сама жизнь, дарованная Макошью, Матерью Всего Сущего, согретая Огнем-Сварожичем, ежегодно обновляемая Ладой и Ярилой.

Поклонясь волхву, Радча пробрался к Зайке, сел рядом с ней и стал вместе со всеми слушать, что рассказывает Иоанн.

— В давние времена был в далекой земле город, зовомый Милет, — пересказывал Иоанн повесть, которой когда-то научился у греков. — И был некий царь, Алиата именем, и ходил он на сей город походами. Осадою его было не взять — стоял сей город на берегу морском, — так царь Алиата всякий год приходил осенью, когда хлеба и прочие плоды земные созревают, и своим войском все нивы сожигал дотла. И длилась такая война одиннадцать лет.

— Ишь, разбойники! — осуждающе качали головами белгородцы. — Не лучше нашего Змея проклятого — поля жечь!

— И вот на двенадцатый год запалил царь поле хлебное, а ветром занесло огонь на храм богини греческой, Афиною ее прозывали, и сгорел храм до угольев. И захворал царь Алиата, и никто излечить его не мог.

— И поделом — богиню разгневал! — Сметливые белгородцы раньше самого царя Алиаты поняли, в чем дело.

— И послал царь спросить у гадателя, когда и отчего ему будет излеченье? А тот ответил: «Построй храм порушенный, тогда и будешь излечен». И послал царь к Милету и к людям его, говоря: «Не будем воевать, пока храм я не поставлю новый вместо старого».

— Гляди, как припекло самого, так мира запросил! А здоровому вольно было сколько годов чужие труды губить! — торжествовали слушатели. Эта история так близка показалась славянам, чьи поля часто страдали от набегов, что веков и далей как не бывало — белгородцы от души сочувствовали жителям древнего Милета как себе.

— А в Милете в ту пору сидел князем некий муж, именем… Фра… Фразибол, — насилу вспомнил Иоанн. — . И как он узнал — сам гадатель его по дружбе упредил, — с чем едет к нему гонец от Алиаты, так велел людям в городе собрать весь хлеб, сколько у кого нашлось, и на торговище общий пир устроить. Прискакал гонец, а в городе все веселы, поют, хороводы водят, хлеб на торгу навален горою — ешь, сколько брюхо примет. Возвратился гонец к царю своему, рассказал, что видел, а царь и призадумался. Он-то мнил, что в Милете голод и великая нужда, что они и малому миру будут рады. А там хлеба богато! И послал он в Милет другой раз послов почетных, и мир предложил иной, дружбу долгую и крепкую!

Белгородцы остались довольны рассказом, кивали, хвалили находчивость Хра… ну, того князя, что в городе сидел. И тут же вздыхали украдкой, примеряя повесть на себя: даже если собрать весь хлеб, что остался в Белгороде, то и на мнимый пир не хватит, чтобы позвать на него печенежских послов.

Посмеявшись и повздыхав, люди разошлись по домам, к своим жидким похлебкам из муки с отрубями. Радча и Зайка вместе побрели домой — благо соседи. Поддавая ногами камешки, оба молчали, разговаривать ни о чем не хотелось. Радча сначала не понимал, отчего эта короткая прогулка кажется ему странной, а потом сообразил: Зайка, так любившая раньше скакать и подпрыгивать на ходу, теперь бредет, как старуха, загребая ногами пыль. Оглядывая из-под волос свою маленькую подружку, Радча вдруг ясно увидел, что ее веселая мордочка осунулась, веснушки стали казаться больше, а волосы не блестят медным отливом, потемнели и слиплись. Семейство богатого старшины городников еще не голодало, но пища его стала бедной, однообразной — без зелени, без молока. И вид бледной и слабой Зайки, которую он привык видеть веселой и румяной, как ножом вдруг резанул Радчу по самому сердцу. Он не знал в себе прежде такого чувства — словно маленький зайчонок возле самого сердца шевелился теплым комочком и тоненько, жалобно плакал.

Они добрели до Надежиных ворот и остановились. Радча вытащил из-за пазухи кусок хлеба — сухой, жесткий, но по нынешним временам слаще белого княжеского пирога.

— На! — грубовато сказал Радча, пряча поглубже свою жалость, и всунул хлеб в руку Зайки. — Грызи, а то уж легче мыши стала. Смотри, как бы тебя еж не съел.

Зайка хотела сперва отдернуть руку, открыла и закрыла рот, а потом вынула из-за спины вторую руку, которую с самого начала прятала, и протянула Радче вареную репу, вялую, еще прошлогоднюю.

— Тебе! — быстро и сердито буркнула девочка, зная, что Радча будет отказываться. — Я