Книга: Повесть о Гэндзи (Гэндзи-моногатари). Книга 4



Повесть о Гэндзи (Гэндзи-моногатари). Книга 4

Мурасаки Сикибу

Повесть о Гэндзи (Гэндзи-моногатари). Книга 4.

Повесть о Гэндзи (Гэндзи-моногатари). Книга 4

Передняя обложка

Повесть о Гэндзи (Гэндзи-моногатари). Книга 4

Титульный лист

Повесть о Гэндзи (Гэндзи-моногатари). Книга 4

Передний форзац

Повесть о Гэндзи (Гэндзи-моногатари). Книга 4

Задний форзац

Повесть о Гэндзи (Гэндзи-моногатари). Книга 4

Задняя обложка

Тройной узел


Повесть о Гэндзи (Гэндзи-моногатари). Книга 4

Основные персонажи

В тексте «Повести о Гэндзи» персонажи обозначаются, как правило, не настоящими своими именами, а званиями (женщины – званиями ближайших родственников мужского пола), которые, естественно, меняются по мере продвижения их носителей по службе. Сохраняя эту особенность оригинального текста, мы даем в скобках то прозвище, которое закреплено за данным персонажем традицией.

В тексте «Повести» звездочками отмечены постраничные примечания [после сканирования и распознавания звездочки были заменены на сквозные порядковые номера примечаний. – Прим. сканировщика], цифры в скобках после цитат обозначают порядковый номер стихотворения в Своде пятистиший, цитируемых в «Повести о Гэндзи» (см. «Приложение» – книга пятая настоящего издания).


Ооикими, 26 лет, – старшая дочь Восьмого принца

Нака-но кими, 24 года, – младшая дочь Восьмого принца

Тюнагон (Каору), 24 года, – сын Третьей принцессы и Касиваги (официально Гэндзи)

Принц Хёбукё (Ниоу), 25 лет, – сын имп. Киндзё и имп-цы Акаси, внук Гэндзи

Государь (Киндзё) – сын имп. Судзаку

Государыня (Акаси) – дочь Гэндзи и госпожи Акаси

Левый министр (Югири) – сын Гэндзи

Первая принцесса – дочь имп. Киндзё и имп-цы Акаси, внучка Гэндзи


Скоро настала осень, и сестры начали готовиться к поминальным службам. В этом году даже дующий с реки холодный ветер, к стонам которого за долгие годы привык их слух, казался им особенно унылым.

Поскольку Тюнагон и Адзари взяли на себя основные приготовления, девушкам осталось позаботиться о монашеских платьях, украшениях для сутр и прочих мелочах. Трогательно-беспомощные, они во всем следовали советам окружающих, и если бы не помощь со стороны…

Тюнагон лично навестил дочерей ушедшего, когда пришла пора снимать одеяния скорби. Почти одновременно с ним приехал Адзари. Девушки как раз плели шнуры для мешочков со священными благовониями.

– Так и «влачим до сих пор…» (409)[1], – сетовали они.

Сквозь щели ширмы виднелись стоявшие у самого занавеса подставки с намотанными нитями, и Тюнагон сразу же догадался.

– «И слезы свои на них…» (306), – произнес он.

Трудно было не оценить этого напоминания о том, что и госпожа Исэ испытывала когда-то подобные чувства[2], однако девушки постеснялись ответить, рассудив, что показывать свою осведомленность не совсем прилично. Они лишь вздыхали, вспоминая слова Цураюки: «Не крученая нить…» (410). А ведь ему предстояла не столь уж и долгая разлука!

Как все же точно передают человеческие чувства эти старые всем известные песни!

Составляя молебные записки, Тюнагон перечислил все сутры и статуи будд, которые должны быть пожертвованы, а раз уж тушечница оказалась под рукой, написал еще и песню:

«Пятицветную нить

Тройным узлом завязав,

Обретем долголетье.

О, если бы нити судеб своих

Мы могли столь же крепко связать!»

«Ну вот, опять…» – смутилась Ооикими, но все-таки ответила:

«Непрочна нить,

Из жемчуга слез сплетенная.

Вряд ли тебе

Удастся надолго и крепко

Наши судьбы ею связать…»

– Но «коль останемся порознь…» (335) – попенял он ей.

Видя, что Ооикими старается уйти от прямого ответа, и что разговор этот явно неприятен ей, Тюнагон не решился настаивать и заговорил о принце Хёбукё.

– Я не раз имел возможность наблюдать за принцем, – сказал он между прочим, – и хорошо знаю, как тверд он в своих намерениях. Даже если сердце его не затронуто, он ни за что не отступится, коль скоро сделан первый шаг. Но у вас нет оснований для беспокойства, так стоит ли лишать его всякой надежды? Вы ведь далеко не дитя, и подобная непреклонность… Не стану упрекать вас за то, что вы пренебрегаете и моей искренней преданностью. В любом случае прошу отныне не оставлять меня в неведении…

– Но я вовсе не пренебрегаю вашей преданностью. Ужели иначе допустила бы я такую короткость меж нами? Ведь я постоянно подвергаю себя опасности сделаться предметом пересудов. Как видно, вы не цените этого, и я начинаю сомневаться в искренности ваших чувств. Когда бы в столь бедственном положении оказался человек, обладающий тонким умом и чутким сердцем, он знал бы, как поступить… Но, к сожалению, мы не получили достаточных знаний о мире вообще, не говоря о предмете, вами затронутом. Когда-то отец делился со мной своими соображениями, наставляя, как надобно вести себя в том или ином случае, но ничего определенного так и не сказал… Подозреваю, что он вообще не хотел, чтобы я жила обычной для женщины этого мира жизнью. Поэтому что я могу вам ответить? Признаюсь, однако, что меня весьма беспокоит судьба сестры. Она моложе меня, и мне не хотелось бы обрекать ее на столь унылое существование. Вправе ли я допускать, чтобы она высохла здесь, словно дерево в горной глуши? Только вот как лучше распорядиться ее будущим?

Ооикими тяжело вздохнула, не скрывая тревоги, и Тюнагону стало жаль ее. Несомненно, девушка обнаруживала зрелый ум, но можно ли было ожидать, что она, нимало не обинуясь, станет беседовать с ним на столь щекотливую тему? Тюнагон призвал госпожу Бэн.

– Когда-то меня привело сюда желание посвятить себя заботам о грядущем, – сказал он. – Но незадолго до кончины ваш господин, терзаемый мучительными сомнениями, взял с меня слово, что я не оставлю его дочерей своими попечениями. Они же проявляют поразительную неуступчивость, словно не желая подчиняться последней воле отца. Хотел бы я знать, почему? Быть может, мысли их имеют иное направление? Вам, наверное, известно, что я не похож на других молодых людей. До сих пор мое сердце оставалось свободным от всяких привязанностей, но ваша госпожа – и я склонен видеть в этом неизбежное – пробудила в нем чувства, доселе мне незнакомые. Кажется, люди уже поговаривают о нас, так не лучше ли смириться и поступить сообразно обычаю, тем более что такова была воля ушедшего. Возможно, ваша госпожа считает, что союз с простым подданным ниже ее достоинства, но ведь мир знает немало подобных примеров.

– Я говорил вашей госпоже и о принце Хёбукё, – вздыхая, продолжал Тюнагон, – но, судя по всему, она опасается, что союз с ним не принесет ее сестре ничего, кроме волнений. Впрочем, вероятно, у нее просто иные намерения. Словом, мне хотелось бы понять…

Дурно воспитанная дама, каких, увы, немало в наши дни, постаралась бы убедить собеседника в своей осведомленности и умело польстила бы ему, но, к счастью, госпожа Бэн не принадлежала к их числу. Хорошо зная, что Ооикими не может рассчитывать на лучшего супруга, она тем не менее сказала Тюнагону следующее:

– Потому ли, что у дочерей принца особое предопределение, или по какой другой причине, но только помышления их отличны от помышлений других женщин. Но стоит ли удивляться этому? Ведь и мы, жалкие прислужницы, никогда, даже при жизни господина, не были уверены в том, что найдется дерево, под сенью которого мы можем укрыться (407). Многие покинули этот дом, не желая пропадать в глуши. Ушли даже те, кто был связан с семейством принца давними узами. А теперь нам и вовсе не на что надеяться. Оставшиеся только и помышляют о том, как бы выбраться отсюда, а пока не упускают случая посетовать на судьбу. «Принц был человеком старых правил, – говорят они, – и не желал, чтобы его благородные дочери становились предметом пересудов. Потому-то он так и не сделал выбора. А теперь барышни остались без всякой опоры, и, если им придется покориться законам мира, только самый невежественный, не способный проникнуть в душу вещей человек решится их осудить. Да и может ли кто-нибудь жить так, как живут они? Даже монахи-скитальцы, питающиеся сосновой хвоей, и те заботятся о том, чтобы выжить, и ради этого изыскивают собственные пути в служении Будде». Такие недостойные слова они целыми днями нашептывают барышням, смущая их юные сердца. Старшая госпожа не поддается на их уговоры, но ее беспокоит будущее сестры. Не зная, как обеспечить ей достойное положение в мире, она проводит дни в мучительном недоумении. Вы навещаете их не первый год, и я уверена, что они ценят вашу доброту и вполне доверяют вам. Думаю, что госпожа готова обсудить с вами все, вплоть до мельчайших подробностей. Только ей хотелось бы, чтобы вы устремили свои думы к ее младшей сестре. Да, я знаю, что о ней помышляет принц Хёбукё, но госпожа полагает его неспособным на глубокую привязанность.

– Я никогда не забуду, как трогательно просил принц за своих дочерей, и, с кем бы из них ни связала меня судьба, я стану заботиться о благополучии обеих, пока не уйду из этого непрочного, словно роса, мира. Мне льстит доверие вашей госпожи, однако же я не в силах изменить своему чувству, тем более что только оно и привязывает меня к миру. Это отнюдь не мимолетное увлечение и не случайная прихоть. Я был бы счастлив, когда б мне разрешили вот так, через ширму, не чинясь, беседовать с вашей госпожой о делах этого непостоянного мира, открывать ей свои мысли и чувства и знать, что в ее душе нет ничего для меня неизвестного. Я рос один, рядом со мной не было ни сестер, ни братьев, никого, с кем мог бы я поделиться радостями своими или печалями в полной уверенности, что на них отзовутся с теплым участием. Я хоронил на дне души каждый порыв, каждое желание. Как это тяжело! О, если б я смел надеяться… Высокое положение Государыни-супруги не позволяет откровенно говорить с ней обо всем на свете. Как ни молода принцесса с Третьей линии, она моя мать, наши отношения подчинены определенным ограничениям, и короткость меж нами невозможна. Другие женщины еще менее доступны, я перед ними робею и стараюсь держаться в почтительном отдалении. Так, я одинок и нет никого, кто стал бы для меня источником утешения. Я слишком неловок и необходителен, чтобы с увлечением предаваться пустой любовной игре. А открыть свое сердце особе, давно уже владеющей моими помыслами… На это я тем более не способен. Я могу в душе упрекать ее, сетовать на ее бессердечие, но никогда не осмелюсь сказать ей об этом. О, я понимаю, как это нелепо, и все же… Что касается принца Хёбукё, то почему бы вам не довериться мне? Ведь я никому не желаю зла.

«Он так хорош, – подумала старая дама, – разве лучше влачить столь жалкое существование…» Однако сказать об этом вслух она постеснялась.

Тюнагон не спешил уезжать, надеясь, что ему удастся остаться в Удзи на ночь и поговорить с Ооикими. Она же боялась этой встречи, понимая, что его долго сдерживаемое недовольство может в любой миг вырваться наружу. Однако отказать ему она тоже не решалась. Ведь он был так добр к ним…

Приказав открыть дверь молельни и повыше подкрутить фитиль в светильнике, Ооикими устроилась за занавесями, дополнив их ширмой. В покоях гостя тоже стояли светильники, но он попросил погасить их.

– Мне что-то нездоровится, да и одет я небрежно. Неловко показываться госпоже в таком виде… – сказал он и прилег перед занавесями.

Дамы принесли плоды, просто, но со вкусом разложенные на блюдах, а спутникам Тюнагона подали вино и весьма изысканное угощение. Все они устроились где-то на галерее, и в покоях не осталось никого, кто мог бы помешать тихой, задушевной беседе. Ооикими по-прежнему держалась церемонно, но говорила так ласково и приветливо, что Тюнагон, окончательно плененный, с трудом сдерживал волнение. «Столь ничтожная преграда отделяет нас друг от друга, – думал он. – Ну не глупо ли упускать такую возможность?» Однако, стараясь не выдавать своих тайных мыслей, он степенно рассказывал ей о разных событиях, в мире происшедших: печальных, забавных – обо всем, что казалось ему достойным внимания.

Ооикими просила дам не оставлять ее одну, но, очевидно, они полагали, что ей следовало быть с гостем полюбезнее, а посему, пренебрегши ее просьбой, разошлись кто куда и улеглись спать. Даже поправить фитиль в светильнике перед Буддой было некому.

Смутившись, девушка тихонько позвала дам, но никто не откликнулся.

– Ах, мне что-то не по себе… – сказала она, судя по всему, собираясь скрыться в глубине покоев. – Я хотела бы немного отдохнуть теперь, а на рассвете мы вернемся к нашему разговору.

– По-моему, человек, проделавший столь дальний путь по опасной горной дороге, имеет куда больше оснований жаловаться на усталость. И все же, говоря с вами, слыша ваш голос, я забываю обо всем. Не покидайте же меня, мне будет очень тоскливо…

И Тюнагон тихонько отодвинул ширму. Ооикими, наполовину скрывшаяся за занавесями, была вне себя от негодования:

– Вот что, по-вашему, значит «беседовать не чинясь»! Не ожидала! Однако в гневе она показалась ему еще прекраснее.

– Вы, наверное, не понимаете, что я имею в виду, говоря о взаимном доверии, – сказал Тюнагон. – И я решил наконец объясниться с вами откровенно. Осмелюсь спросить: чего вы не ожидали? Я готов поклясться в верности перед этим Буддой. О, почему вы так боитесь меня? Я никогда ничем не оскорблял ваших чувств. Право, никто и вообразить не может… Свет не видывал еще подобного глупца, но скорее всего таким я и останусь до конца своих дней.

Откинув со лба Ооикими мягко поблескивающие в тусклом свете волосы, он заглянул ей в лицо. Ее красота превзошла все его ожидания. «Дочери принца живут так одиноко, – подумал Тюнагон, – если кто-нибудь, воспылав страстью, проникнет сюда, он не встретит на своем пути никаких преград. Да, как это ни печально, любой другой на моем месте сумел бы проявить необходимую твердость…»

Возможно, ему и в самом деле следовало быть решительнее. Но девушка так горько плакала, удрученная его настойчивостью, что Тюнагону стало жаль ее. «Не лучше ли подождать? Быть может, со временем…» – подумал он, пытаясь ее утешить.

– Как я могла поверить вам! – сокрушалась она. – Но разве я предполагала?.. Вы не должны были забывать, какие на мне одежды. Впрочем, и моя вина не меньше. Я была слишком неосторожна. Ах, как все это тягостно!

Она приходила в отчаяние от одной мысли, что он увидел ее в неприглядном одеянии скорби.

– О да, вы вправе думать обо мне дурно, и я не знаю, что сказать в свое оправдание. Несомненно, цвет ваших рукавов является достаточным основанием… Но неужели вы не успели убедиться в моей преданности? Вас смущает, что срок скорби еще не кончился, но разве это наша первая встреча? О, скорее вы слишком осторожны!

Наконец-то он мог открыть ей чувства, которые до сих пор таил в глубине души, поведать, с какой неодолимой силой влеклось к ней его сердце, начиная с того давнего рассвета, когда тихие звуки ее кото впервые смутили его воображение. Признания Тюнагона повергли Ооикими в еще большее замешательство. Значит, его спокойствие было притворным и все эти годы он только и помышлял…

Она прилегла, отгородившись низким занавесом от статуи Будды.

В покоях пахло священными курениями, к ним примешивался аромат цветов бадьяна, и Тюнагон, более других людей почитающий Будду, невольно смутился. «Стоит ли, потворствуя мимолетной прихоти, вступать с ней в союз, прежде чем окончится срок скорби? – подумал он, стараясь успокоиться. – Разве об этом я мечтал? Не лучше ли подождать? Быть может, сердце ее смягчится…»

Осенние ночи всегда тоскливы, а в таком месте тем более: высоко в горах стонал ветер, где-то у изгороди уныло звенели цикады. Тюнагон говорил о том, как переменчив этот мир, а Ооикими время от времени отвечала. Никогда еще она не казалась ему такой прелестной!

Рассудив, что собеседникам удалось наконец прийти к взаимному согласию, притворявшиеся спящими дамы удалились во внутренние покои.

Вспомнив о наставлениях отца, Ооикими совсем приуныла. «Трудно даже представить себе, сколько горестей ожидает меня, если жизнь моя продлится», – подумала она, и из глаз ее заструились слезы, словно стремясь соединиться с рекой Удзи…

Незаметно приблизился рассвет. Спутники Тюнагона покашливали, поторапливая его, раздавалось конское ржание. С любопытством прислушиваясь, Тюнагон вспоминал слышанные некогда рассказы о том, как другие странники вот так же останавливались где-нибудь на ночлег. Подняв решетку с той стороны, откуда в дом проникали солнечные лучи, он залюбовался утренним небом.

Ооикими тоже подошла к порогу. Стреха была хорошо видна, и на листьях папоротника «синобу» одна за другой вспыхивали росинки. Невозможно вообразить более прекрасную чету!

– Ах, когда бы и впредь могли мы вдвоем любоваться луной и цветами, коротать часы за беседою об изменчивом мире… – нежно говорит Тюнагон, и девушка, забыв о своих опасениях, отвечает:

– Поверьте, я не стала бы таиться от вас, если бы вы согласились беседовать со мной вот так, через ширму, не требуя большего.

Между тем небо светлело, где-то рядом захлопали крыльями птицы, готовясь взлететь. Вдалеке зазвонил колокол, возвещающий наступление утра…

– Не лучше ли вам уйти? Мне бы не хотелось… – говорит Ооикими, не умея скрыть смущение.



– Но людям покажется куда более подозрительным, если я уйду так рано по покрытой росою траве. Что они могут подумать? Не лучше ли нам притвориться почтенной супружеской парой и не подавать виду, что нас связывают совсем другие узы? Поверьте, я никогда не причиню вам зла. Не будьте же так жестоки, постарайтесь понять и пожалеть меня.

Видя, что он и в самом деле не собирается уходить, Ооикими растерялась.

– Хорошо, пусть будет по-вашему, но прошу вас, хотя бы сегодня утром сделайте так, как я хочу.

«Увы, теперь ничего уже не исправишь», – вздохнула она.

– О, как вы безжалостны! «Впервые изведал…» (411). А вас нисколько не волнует, что я могу заблудиться в тумане…

Где-то закричал петух, и Тюнагону вспомнилась столица.

– Прекрасен рассвет

– В этом горном селенье,

– Когда все живое,

– Воспрянув от сна, вступает

– В многоголосый хор… —

говорит он, а девушка отвечает:

– Думала я:

Даже птицы не залетают

В эти далекие горы,

Но горести мира сумели

И здесь меня отыскать…

Проводив Ооикими до дверцы, ведущей во внутренние покои, Тюнагон вернулся к себе и лег, но сон не шел к нему. Слишком живы были воспоминания прошедшей ночи. «Как я тоскую теперь…» (412).

В самом деле, будь его чувства к Ооикими и раньше так же сильны, он давно бы уже решился… Мысль о возвращении в столицу приводила его в отчаяние.

Ооикими долго не ложилась, с ужасом думая о том, что скажут дамы.

Так, печальна судьба женщины, лишенной всякой поддержки. Нетрудно было предвидеть, что дамы тоже не оставят ее в покое. Каждая будет стараться повернуть жизнь госпожи по-своему, и будущее не сулит ей ничего, кроме страданий. Ооикими не испытывала неприязни к Тюнагону, к тому же покойный принц не раз говорил, что без колебаний, дал бы свое согласие… Но нет, она не должна ничего менять в своей жизни. Вот если бы удалось устроить сестру, ведь она моложе и гораздо красивее. Почему бы младшей не выполнить того, что было предназначено старшей? А она бы окружила ее нежными заботами… Только кто позаботится о ней самой? У Ооикими не было иной опоры в жизни, кроме Тюнагона. Будь он заурядным человеком, ей, как это ни странно, было бы легче. Вряд ли она сопротивлялась бы ему так долго. Но он слишком хорош, и она не должна даже помышлять о союзе с ним. Нет, лучше пусть все останется по-старому.

Проплакав почти всю ночь, Ооикими почувствовала себя совсем больной и, пройдя во внутренние покои, легла рядом с младшей сестрой, которая пребывала в крайнем недоумении, ибо что-то весьма странное почудилось ей в перешептываниях дам. Обрадовавшись сестре, Нака-но кими набросила ей на плечи свое ночное платье, и тут повеяло таким знакомым ароматом… «Значит, это правда», – подумала она, вспомнив сторожа, но, жалея сестру, не стала ее ни о чем расспрашивать и притворилась спящей.

Гость же призвал к себе старую Бэн и долго беседовал с ней. Затем, оставив короткое письмо для старшей госпожи, в котором не содержалось и намека на нежные чувства, уехал.

Ооикими готова была сгореть со стыда. «К чему было поддерживать этот глупый разговор о тройных узлах? Сестра могла подумать, что я и сама не прочь сократить расстояние меж нами до одного хиро»[3]. Сказавшись больной, она весь день оставалась в своих покоях.

– Но ведь скоро должны начаться поминальные службы… – возроптали дамы. – А кто, кроме вас, может проследить за тем, чтобы ничего не было упущено?

– Сейчас не время болеть.

Нака-но кими, закончив плести шнуры для мешочков с благовониями, тоже пришла к сестре.

– У меня не получается украшение, – пожаловалась она. Дождавшись темноты, Ооикими встала, чтобы помочь ей. Тут принесли письмо от Тюнагона, но девушка: «Мне с утра что-то нездоровится» – сказав, поручила написать ответ дамам.

– Это невежливо! – ворчали они. – В ваши годы следует быть разумнее.

Подошел к концу срок скорби. Когда-то сестры думали, что и на миг не переживут отца, а между тем протекло уже столько дней и лун. Сетуя на свою злосчастную судьбу, они заливались слезами, и больно было смотреть на них.

Сняв черные платья, ставшие привычными за эти долгие луны, девушки облачились в светло-серые,[4] и как же они им оказались к лицу! Особенно хороша была Нака-но кими, которой красота к тому времени достигла полного расцвета. Ооикими попечительно присматривала за тем, чтобы волосы младшей сестры были всегда тщательно вымыты и причесаны, и, любуясь ею, забывала о своих печалях. О, если б удалось осуществить задуманное! Разве устоит Тюнагон, увидев Нака-но кими вблизи? Не имея рядом никого, кому можно было бы доверить заботы о сестре, Ооикими сама, словно мать, ухаживала за ней.

Так и не дождавшись Долгой луны, на которую дочери покойного принца должны были снять одеяния скорби, ставшие для него столь досадной помехой, Тюнагон, выбрав благоприятный день, снова приехал в Удзи.

Он сразу же послал старшей госпоже записку, прося разрешения встретиться с ней, но Ооикими ответила отказом, сославшись на нездоровье.

– Я надеялся, что вы будете снисходительнее, – настаивал он. – Подумайте, что скажут дамы?

– Срок скорби подошел к концу, но сердце так и не обрело покоя, – отвечала она. – Мне слишком тяжело, и я не в силах говорить с вами…

Обиженный ее отказом, Тюнагон призвал к себе госпожу Бэн.

Прислуживающие девушкам дамы, сетуя на свою злосчастную судьбу, уповали только на Тюнагона. Более всего на свете желая, чтобы их госпожа переехала в другое, достойное ее звания жилище, они сговорились провести гостя в ее покои. Ооикими, не зная, что именно они замышляют, все же понимала, что ей следует быть настороже. «Тюнагон приблизил к себе Бэн, – думала она, – и их взаимная доверенность умножается с каждым днем. Боюсь, что эта особа ни перед чем не остановится, лишь бы угодить ему. Даже в старинных повестях не бывает такого, чтобы женщина произвольно располагала своей участью. Слишком многое зависит от прислуживающих ей дам, а им-то я и не могу доверять». В конце концов она решила, что, если Тюнагон будет настаивать, она пошлет вместо себя младшую сестру. «Он никогда не оставит женщину, с которой свяжет его судьба, – думала Ооикими, – даже если она не оправдает его ожиданий. А сестра так хороша, что, увидев ее, он сразу же забудет обо мне. Правда, до сих пор он не оказывал ей никакого внимания, но скорее всего он просто боится стать предметом пересудов».

Понимая, сколь дурно вынашивать подобные замыслы втайне от Нака-но кими, и хорошо представляя себе, каково было бы ей самой, окажись она на месте сестры, Ооикими решила поговорить с ней.

– Надеюсь, ты помнишь, – начала она, – как часто отец говорил, что мы должны беречь свое доброе имя, даже если ради этого нам придется прожить всю жизнь в одиночестве. Мы виноваты уже в том, что с малолетства были путами на его ногах и мешали ему обрести душевный покой. Поэтому я считаю своим долгом выполнить хотя бы его последнюю волю. Право же, одиночество нисколько не страшит меня, но мне надоели постоянные упреки дам, которые, словно сговорившись, обвиняют меня в чрезмерной суровости. Должна признать, что в одном я готова с ними согласиться. Я не имею права обрекать тебя на столь беспросветное существование. О, когда б я могла создать тебе достойное положение в мире! Большего я не желаю.

– Но разве отец имел в виду только тебя? – недовольно возразила Нака-но кими, не совсем понимая, к чему клонит сестра. – По-моему, он больше боялся за меня, полагая, что я по неопытности своей скорее могу впасть в заблуждение. Неужели ты не понимаешь, что единственное наше утешение – всегда быть вместе, только тогда мы не будем чувствовать себя одинокими.

«Увы, она права!» – растроганно подумала Ооикими.

– Ах, прости меня, – сказала она. – Я сама не знаю, что говорю. Дамы выдумывают обо мне разные нелепости…

И, не договорив, она замолчала.

Темнело, но Тюнагон не спешил уезжать. Ооикими совсем растерялась: «Что он задумал?» Вошла Бэн с посланием от гостя и принялась выговаривать ей за жестокость, не имеющую, по ее мнению, оправдания. Но девушка лишь молча вздыхала. «Как же мне быть? – думала она. – Будь у меня отец или мать, мне не пришлось бы самой о себе заботиться. Но, видно, такая уж у меня судьба. «Сердце, увы, не вольно…» (114). И я не первая. Возможно, мне и удалось бы избежать огласки, но дамы… Они так самонадеянны и так убеждены в том, что союз с Тюнагоном – лучшее, на что я могу рассчитывать. Но правы ли они? Боюсь, что они и сами не очень хорошо разбираются в житейских делах и просто хватаются за первую возможность…»

Так, дамы, казалось, не остановились бы и перед тем, чтобы силой тащить ее к Тюнагону. Возмущенная и раздосадованная, Ооикими хладнокровно слушала их упреки и упорно молчала. Младшая сестра, всегда и во всем согласная со старшей, к сожалению, была еще неопытнее и не могла помочь ей советом. Поэтому Ооикими, сетуя на горестную судьбу, старалась не выходить из своих покоев.

– Не пора ли вам надеть обычное платье? – настаивали дамы, обуреваемые одним тайным стремлением, и вряд ли что-нибудь могло им помешать. Да и слишком мала была эта бедная хижина… Право, нигде не сыщешь гор, где горные груши… (415). Укрыться ей было негде.

Тюнагон же надеялся осуществить свой замысел, не прибегая к помощи дам, так, чтобы никто не знал, когда все началось…

– Если госпожа не согласится принять меня теперь, я готов ждать сколько угодно, – говорил он, но дамы, судя по всему, были иного мнения. Они беззастенчиво перешептывались, явно не желая расставаться со своими сокровенными надеждами. Причем – то ли они были слишком глупы, то ли слишком стары – все их ухищрения производили весьма жалкое впечатление. Ооикими была в отчаянии и однажды, когда к ней зашла Бэн, попыталась воззвать к ее сочувствию.

– Отец всегда считал господина Тюнагона человеком редких достоинств. Вы знаете, что все эти годы мы жили, полностью полагаясь на него, и вели себя с ним куда свободнее, чем допускают приличия. К сожалению, недавно он обнаружил намерения, о которых до сих пор я не подозревала, и теперь не упускает случая высказать мне свои обиды, ставя меня тем самым в крайне неловкое положение. Будь я похожа на других женщин и желай я для себя обычной судьбы, я вряд ли противилась бы ему. Но подобные помышления всегда были мне чужды, и его нежелание понять это повергает меня в отчаяние. Однако я не в силах спокойно смотреть, как бесцельно проходит молодость сестры. Ужели страшила бы меня жизнь в этой глуши, когда б не она? Если господин Тюнагон действительно помнит прошлое, почему бы ему не обратить внимание на нее? Внешне мы не очень похожи, но в помышлениях своих едины, и, если господин Тюнагон согласится выполнить мою просьбу, ему будут принадлежать сердца обеих. Не соблаговолите ли вы передать ему мои слова?

С трудом преодолевая смущение, Ооикими высказала все, что лежало у нее на душе, и Бэн была искренне растрогана.

– Поверьте, я хорошо понимаю ваши чувства, – сказала она, – я и сама не раз пыталась все это объяснить господину Тюнагону, но он и слушать ничего не хочет. Он помышляет только о вас, и никто другой ему не нужен. К тому же, возможно, он боится обидеть принца Хёбукё… Так или иначе, он полагает, что его заботы о младшей госпоже должны носить совершенно иной характер. Но я не вижу здесь ничего дурного. Даже самым попечительным родителям редко удается лучше распорядиться судьбами своих дочерей. Простите мне мою дерзость, но с тех пор, как вы остались без всякой опоры, меня не может не тревожить мысль о вашем будущем. Загадывать трудно, но мне кажется, что предложение господина Тюнагона открывает счастливые возможности для вас обеих. Я ни в коем случае не хочу, чтобы вы нарушали последнюю волю отца, но ведь он предостерегал вас лишь от супружества, несовместного с вашим высоким званием. Разве он не говорил, что был бы счастлив видеть господина Тюнагона своим зятем? Я знаю многих женщин и высокого и низкого состояния, которые, лишившись опоры в мире, принуждены были влачить жалкое существование, вступив в союз, совершенно им не подобающий. К сожалению, такое случается довольно часто, и никто не осуждает их. А вашего расположения добивается человек столь редких достоинств… Подумайте сами, если вы отвергнете его и, осуществляя свое давнее намерение, встанете на путь служения Будде, удастся ли вам подняться к облакам и туманам (416)?

Но Бэн напрасно расточала свое красноречие. Ооикими слушала ее с досадой, а потом отвернулась и легла. Рядом с ней, сочувственно вздыхая, устроилась и Нака-но кими.

Разумеется, Ооикими понимала, какая опасность ей грозит. Бэн она не доверяла, но что ей оставалось делать? Увы, дом был слишком мал, и спрятаться было негде. В конце концов, прикрыв сестру красивым легким платьем, она легла немного поодаль, ибо даже к вечеру не стало прохладнее.

Бэн передала гостю все, что сказала Ооикими. «Когда же успела она проникнуться таким отвращением к миру? – удивился Тюнагон. – Вероятно, общение с отцом-отшельником открыло ей глаза на тщетность мирских помышлений». Но мог ли он осуждать ее за мысли, столь созвучные его собственным?

– Значит, ваша госпожа больше не желает разговаривать со мной даже через занавес? – спросил он. – Но, может быть, сегодня вы все-таки проведете меня в ее опочивальню?

Бэн, заручившись поддержкой нескольких близких госпоже дам и пораньше отправив остальных спать, употребила все старания, чтобы выполнить его просьбу.

Когда совсем стемнело, подул сильный ветер и заскрипели старые решетки. Рассудив, что в такую пору никто ничего не услышит, Бэн потихоньку провела Тюнагона в опочивальню. Ее немного беспокоило, что сестры спали вместе, но так они спали всегда, и она не посмела просить их лечь этой ночью розно. К тому же Тюнагон знал их достаточно хорошо, чтобы отличить одну от другой.

Однако лежавшая без сна Ооикими, уловив звук приближающихся шагов, потихоньку встала и скрылась за занавесями. Младшая же сестра безмятежно спала. «Что я наделала! – ужаснулась Ооикими. – Мы должны были спрятаться вместе». Но вернуться она уже не могла и, дрожа всем телом, ждала, что будет дальше.

Вот в тусклом огне светильника показалась мужская фигура. Привычно приподняв полу переносного занавеса, Тюнагон вошел в опочивальню. «Бедняжка, что она подумает?» – казнила себя Ооикими, но не покидала своего укрытия – узкой щели между стеной и стоящей рядом с ней ширмой. «Ее сердили даже намеки, а теперь… О, она никогда мне этого не простит». А все потому, что они остались совсем одни, без надежного покровителя. Ооикими невольно вспомнился тот вечер, когда, простившись с ними, отец ушел в горы. «Словно это было вчера», – думала она, и грудь ее сжималась мучительной тоской.

Увидев, что девушка спит одна, Тюнагон возблагодарил Бэн, сумевшую все так ловко устроить. Надежда заставила его сердце забиться несказанно, но уже в следующий миг он понял, что перед ним вовсе не та, к которой так стремилась его душа. Впрочем, эта юная особа была едва ли не милее и изящнее, чем Ооикими. Между тем Нака-но кими проснулась и остолбенела от ужаса. Было ясно, что она не ожидала ничего подобного. Испуганный вид младшей сестры возбудил жалость в сердце Тюнагона, но он был слишком возмущен поведением старшей, сыгравшей с ним злую шутку. Дурно было пренебрегать Нака-но кими, но он никогда не помышлял о союзе с ней, к тому же ему не хотелось давать Ооикими повод упрекать его в неверности. Что же, придется остаться на ночь здесь, а там будет видно. Если судьбе и в самом деле угодно соединить его с младшей, она ведь тоже не чужая…

И Тюнагон провел эту ночь, ласково беседуя с девушкой – точно так же, как когда-то беседовал с ее старшей сестрой.

Утром старые дамы, уверенные в том, что все произошло именно так, как они замыслили, не могли понять одного – куда исчезла младшая госпожа.

– Где же она? Вот странно… – недоумевали они.

– Впрочем, за нее беспокоиться нечего.

– Но как же хорош господин Тюнагон! Стоит лишь посмотреть на него, и морщины разглаживаются. О таком супруге только мечтать можно! И почему госпожа так противилась союзу с ним?

– Кто знает? Быть может, она во власти какого-нибудь страшного духа?[5] Я слышала, и такое бывает, – недовольно ворчали некоторые, кривя беззубые рты.

– Не к добру вы это говорите! – возражали другие. – При чем здесь духи? Просто она воспитывалась вдали от людей, в глуши, и до сих пор не имела дела с достойными мужчинами. Потому-то она и боится.

– Ничего, со временем привыкнет и будет с ним поласковее.

– Ах, скорее бы….

Тут дамы улеглись, и сразу же раздался громкий храп.

В этом случае длина осенней ночи вряд ли зависела от того, «с кем проводишь ее» (417), и тем не менее Тюнагону показалось, что рассвет наступил слишком быстро. Он уже и сам не мог сказать, которая из сестер нравилась ему больше, и, любуясь нежной прелестью младшей, чувствовал себя обманутым, хотя никто ведь не принуждал его…



– Не забывайте меня, – сказал он. – Надеюсь, вы не будете брать пример со своей бессердечной сестрицы?

И, пообещав навестить ее снова, он вышел. Все случившееся ночью казалось ему каким-то странным сном, но, надеясь, что удастся предпринять хотя бы еще одну попытку объясниться с Ооикими, он постарался успокоиться и, пройдя в свою обычную опочивальню, лег.

Бэн поспешила в покои сестер.

– Как странно, где же младшая госпожа? – спросила она.

Нака-но кими лежала, готовая со стыда провалиться сквозь землю. У нее никогда и мысли не было… Как же случилось, что Тюнагон?.. Тут она вспомнила вчерашний разговор с сестрой, и ей стало обидно: «Как она могла!»

Когда яркий солнечный свет озарил покои, из своей щели тихонько выполз сверчок… Чувствуя себя виноватой и изнемогая от жалости к сестре, Ооикими не в силах была выговорить ни слова. Нака-но кими тоже молчала. «Теперь он видел нас обеих, – терзалась Ооикими. – Увы, впредь надо быть осторожнее».

Тем временем госпожа Бэн прошла к гостю и, узнав от него, что Ооикими снова удалось повернуть все по-своему, не сдержала негодования. «Какая жестокость!» – сетовала она, искренне сочувствуя Тюнагону.

– Ваша госпожа и раньше не баловала меня благосклонностью, но у меня оставалась надежда… Вчера же я пришел в такое отчаяние, что готов был искать забвения в водах реки. И когда бы не вспомнил об их почтенном отце, о том, как печалился он, расставаясь с ними… Да, ради него я не должен уходить из мира. Я больше не стану докучать ни той, ни другой, но оскорбления, нанесенного мне вчера, никогда не забуду. Очевидно, ваша госпожа предпочитает Третьего принца, который, как мне известно, не терял времени даром. Что ж, удивляться тут нечему, женщины всегда выбирают того, кто повыше. Не знаю, решусь ли я приехать сюда еще раз, мне стыдно показываться на глаза дамам. Об одном прошу, не рассказывайте никому этой нелепой истории.

Крайне раздосадованный, Тюнагон уехал раньше, чем обычно.

– Ах, как жаль их обоих! – перешептывались дамы.

Ооикими, сознавая свою вину, окончательно лишилась покоя. «Неужели он рассердился теперь еще и на сестру? – думала она. – Как ужасно, что дамы так бесцеремонны и вмешиваются во все, даже не пытаясь понять…»

Тем временем принесли письмо от Тюнагона.

Как это ни странно, Ооикими обрадовалось ему более обыкновенного.

Словно забыв, что уже наступила осень, Тюнагон прикрепил письмо к ветке, на которой листья покраснели только с одной стороны:

«Владычица гор,

Ты в два разных цвета окрасила

Ветку одну.

Как узнаю, который из них

Окажется более стойким?»

Письмо было коротким, но в нем не чувствовалось и тени досады. Глядя на старательно свернутый листок бумаги, Ооикими невольно подумала: «Он, кажется, хочет сделать вид, будто ничего особенного не произошло, и таким образом положить конец…» Эта мысль встревожила ее, а между тем дамы настойчиво торопили с ответом. Она не решилась просить сестру и после долгих колебаний ответила сама:

«Увы, не дано

Мне проникнуть в тайные думы

Владычицы гор,

Но разве не более стойким

Яркий бывает цвет?»

Она писала так, словно ничего не случилось, почерк же ее был настолько прекрасен, что от гнева Тюнагона не осталось и следа.

«Она ведь не раз намекала на свое желание отдать мне сестру, – думал Тюнагон. – Разве не говорила она о том, что они едины в помышлениях? Очевидно, потеряв надежду склонить меня к согласию, она и решилась на столь отчаянный шаг. Однако ее ожидания оказались обманутыми, ей не удалось изменить направления моих мыслей. Боюсь, что теперь я окончательно потерял ее доверие и надеяться больше не на что. Даже эта старая дама, до сих пор бывшая моей сообщницей, готова осудить меня. Нельзя было поддаваться искушению. Проявив малодушие, я сам привязал себя к этому миру и вполне заслуживаю того, чтобы надо мной смеялись. Нетрудно вообразить, как будут злословить люди, узнав о том, что я, словно самый заурядный повеса, снова и снова возвращаюсь в их дом. Да, «по каналу челнок…» (44)».

Всю ночь Тюнагон не смыкал глаз, а утром, когда в прекрасном небе еще видна была предрассветная луна, отправился к принцу Хёбукё.

С тех пор как сгорел дом на Третьей линии, Тюнагон переехал на Шестую, а поскольку принц жил рядом, часто наведывался к нему.

Жилище принца Хёбукё было средоточием всей мыслимой роскоши. Сад перед домом поражал невиданным великолепием, даже самые простые цветы казались здесь необыкновенно изысканными, а травы и деревья изящнее, чем где-либо, склонялись под порывами ветра. В ручьях отражалась луна, прекрасная, словно на картине. Как Тюнагон и предполагал, принц бодрствовал.

Когда ветер донес до принца чудесное благоухание, происхождение которого не вызывало сомнений, он поспешил переодеться в носи и, приведя себя в порядок, вышел к гостю. Тюнагон приветствовал его с середины лестницы, принц же, не приглашая его подняться, устроился у перил, и тут же начался разговор обо всем на свете. Разумеется, принц вспомнил и о горном жилище, не преминув при этом высказать Тюнагону свои обиды. «Как же нелепы его подозрения! – подумал тот. – Я ведь тоже потерпел поражение…» Однако он не мог не понимать, что, если бы искательства принца увенчались успехом, перед ним самим наверняка открылись бы новые возможности, а потому с большей, чем обычно, горячностью принялся рассуждать о том, к каким еще средствам… Близился рассвет, окрестности тонули в густом тумане. Похолодало. Луны уже не было видно, под деревьями в саду стало темно. Впрочем, сад и теперь был по-своему прекрасен. Очевидно, принцу вспомнилось печальное жилище в Удзи, ибо он сказал:

– Надеюсь, что в следующий раз вы не забудете и обо мне. – А поскольку Тюнагон не сразу нашелся, что ответить, шутливо добавил:

Ты решил, о скупец,

Окружить этот луг просторный

Вервью запрета,

Чтобы «девичья краса»

Досталась тебе одному…


– Непроглядный туман

Лег на луг, где пышно цветет

«Девичья краса».

Увидит ее лишь тот,

Кто ей отдаст свое сердце.

Да, не всякому дано… – отвечает Тюнагон, и явная укоризна звучит в его голосе.

– Право, «как суетны…» (418) – сердится принц.

Принц Хёбукё давно уже докучал Тюнагону своими просьбами, но тот не решался брать на себя роль посредника, опасаясь, что принца ждет разочарование. Теперь же он был уверен в обратном. Более того, если раньше у него были сомнения относительно душевных качеств Нака-но кими, то, познакомившись с ней поближе, он убедился, что она безупречна и в этом. Жестоко было разрушать тайно вынашиваемые замыслы Ооикими, но мог ли Тюнагон изменить своему чувству? Если же младшая сестра достанется принцу, никто не посмеет упрекать его…

Между тем принц, не подозревая о тайных мыслях друга, продолжал сетовать на его бессердечие. Ну не забавно ли?

– Ваша случайная прихоть может обернуться для девушки новыми страданиями, – говорит Тюнагон, изображая из себя почтенного отца семейства.

– Но дайте мне срок, и вы увидите. Поверьте, ни одной женщине не удавалось так глубоко затронуть мое сердце, – вполне серьезно отвечает принц.

– Так или иначе, пока ваши намерения не находят отклика в их сердцах. Думаю, что мне нелегко будет сослужить вам эту службу.

Тем не менее Тюнагон не преминул снабдить принца подробнейшими наставлениями.

Выяснив, что Двадцать восьмой день, последний день празднеств Другого берега, благоприятен для этой цели, Тюнагон потихоньку подготовил все необходимое и повез принца в горы.

А надо сказать, что решиться на это было непросто. Если бы слух о готовящейся поездке дошел до ушей Государыни, она наверняка запретила бы им ехать, но принц горел нетерпением, и Тюнагону ничего не оставалось, как согласиться, хотя сохранить это предприятие в тайне казалось ему почти невозможным.

Переправляться на противоположную сторону реки было опасно, останавливаться же на ночлег в роскошной усадьбе Левого министра Тюнагон не хотел, поэтому, оставив принца в расположенном по соседству доме своего управляющего, он поехал дальше один. Скорее всего их никто бы не заметил, но Тюнагон боялся, что у ворот усадьбы может прогуливаться сторож, которому совсем ни к чему было видеть принца.

Дамы, как обычно, обрадовались гостю. «Господин Тюнагон приехал, господин Тюнагон…» – засуетились они, стараясь устроить его поудобнее. Сестер же появление Тюнагона повергло в сильнейшее замешательство. «Разве я не дала ему понять, что его думы должны принять иное направление?» – подумала Ооикими.

Нака-но кими знала, что сердце Тюнагона принадлежит другой и что бояться ей нечего, однако после той ночи, которая произвела столь болезненное впечатление на ее душу, она изменилась к сестре и начала от нее отдаляться. Теперь девушки сообщались только через дам, и те, встревоженные столь неожиданной переменой в обстоятельствах, то и дело вздыхали: «Чем же все это кончится?»

Когда стемнело, Тюнагон потихоньку провел в дом принца.

– Я должен непременно поговорить со старшей госпожой, – сказал он, вызвав к себе Бэн. – Мне хорошо известно ее отношение ко мне, и я не хочу казаться навязчивым, но я не могу расстаться с ней, даже не объяснившись. А потом вы проводите меня туда, где я был в прошлый раз.

Уличить его в неискренности было невозможно, и, подумав: «Не все ли равно, к кому из барышень его вести», Бэн отправилась в покои Ооикими.

«Так, мол, и так», – доложила она, и та, облегченно вздохнув: «Значит, не зря я надеялась…» – велела впустить Тюнагона, предварительно заперев перегородку со стороны галереи, а двери, ведущие в покои младшей сестры, оставив открытыми.

– Мне надобно поговорить с вами, – сказал Тюнагон. – Но неужели вы хотите, чтобы я кричал на весь дом? Прошу вас, раздвиньте немного перегородки. Вы ставите меня в весьма неловкое положение.

– Я прекрасно слышу и так, – ответила Ооикими и наотрез отказалась выполнить его просьбу. Однако уже в следующий миг решимость ее поколебалась. «Вправе ли я лишать его возможности проститься со мной? – подумала она. – Ведь теперь его сердце принадлежит другой. К тому же это не первая наша встреча… Так стоит ли отказывать ему? Лучше постараюсь быть с ним полюбезнее, а когда настанет ночь…»

Но стоило Ооикими приблизиться, как Тюнагон, просунув руку сквозь щель в перегородке, схватил ее рукав и притянул девушку к себе, осыпая упреками. Нетрудно вообразить ее ужас. «Ах, зачем я послушалась его!» – казнила себя Ооикими, но, увы… «Я должна смягчить его сердце и заставить уйти», – подумала она и снова стала просить Тюнагона не пренебрегать ее младшей сестрой. Невозможно было не растрогаться, на нее глядя.

Тем временем принц, следуя указаниям друга, приблизился к дверце, ведущей в покои младшей сестры, и тихонько постучал по ней веером. К нему вышла Бэн и пригласила следовать за ней. «Как все же странно, – невольно подумал принц, – ведь столько раз уже приходилось ей быть проводником на этом пути…»

Ооикими ни о чем не ведала, и мысли ее были заняты одним – как бы поскорее отправить Тюнагона к младшей сестре. Тюнагон же, довольный тем, что замысел его удался, чувствовал себя виноватым перед Нака-но кими. К тому же он предвидел, сколь велик будет гнев Ооикими. Сумеет ли он оправдаться перед ней?

– Принц Хёбукё так упрашивал меня, что я не смог отказать, – сказал Тюнагон. – Сейчас он находится в доме. Полагаю, что ему удалось проникнуть в покои вашей сестры, заручившись поддержкой одной весьма расторопной дамы. А я, как видите, остался ни с чем, и наверняка надо мной будут смеяться.

От неожиданности у девушки потемнело в глазах.

– Я проявила поистине преступную неосторожность, доверившись вам, – сказала она прерывающимся от негодования голосом. – Но такого коварства я не ожидала. Вы вправе презирать меня. Нельзя быть столь легковерной.

Невозможно выразить словами меру ее отчаяния.

– Стоит ли об этом говорить теперь, – ответил он. – Вы все равно не простите меня, какие бы доводы я ни приводил в свое оправдание. Что ж, можете ударить меня или ущипнуть. Вероятно, высокое положение принца прельщало и вас и вы тешили себя надеждой… К сожалению, жизнь неподвластна человеческой воле. Принц увлекся другой, и некого в том винить. Я искренне сочувствую вам, но постарайтесь и вы понять меня. Надежды мои разбиты, и сердце разрывается от боли… Почему бы вам не примириться с судьбой? Как бы крепко ни была заперта эта дверца, вряд ли кто-то поверит в целомудренность наших встреч. И разве тот, чьим проводником я стал, может представить себе, что мне пришлось провести столь безрадостную ночь?

Испугавшись, что он сломает перегородку, Ооикими, как ни велико было ее возмущение, снова попыталась успокоить его.

– Судьба, о которой вы изволите говорить, непостижима, – сказала она, – и мне не дано ее понять. Увы, лишь «горькие слезы струятся из глаз» (111), застилая взор. Я не знаю, каковы теперь ваши намерения. Ах, все это словно страшный сон! Право, если найдется человек, который почему-либо сочтет нашу историю поучительной и станет рассказывать <> ней другим, мы с сестрой наверняка войдем в число женщин, слывущих образцом глупости. В старинных повестях таких немало, не правда ли? Могу я узнать, как отнесся к вашему замыслу сам принц? Прошу вас впредь не подвергать нас подобным испытаниям. Если мне удастся задержаться в этом мире еще на некоторое время, в чем я сомневаюсь, мы вернемся к нашему разговору… Теперь же силы мои иссякли, свет меркнет в глазах, и я нуждаюсь в отдыхе. Отпустите меня.

Несмотря на крайнее замешательство, она не утратила способности рассуждать здраво, и Тюнагон был смущен и восхищен одновременно.

– О госпожа! – возразил он. – До сих пор я проявлял поистине беспримерное терпение, во всем повинуясь вам. Вряд ли в мире найдется другой такой глупец. Но, что бы я ни делал, мне не удалось смягчить ваше сердце и пробудить в нем приязнь. Зачем мне жизнь, если и впредь придется влачить столь же унылое существование. Прошу вас, не покидайте меня так быстро! Неужели мы не можем поговорить хотя бы через перегородку?

Он выпустил ее рукав, и Ооикими тут же отодвинулась, но совсем не ушла. Этого было довольно, чтобы Тюнагон почувствовал себя растроганным.

– Смею ли я мечтать о большем? – сказал он. – Какое счастье знать, что вы рядом. Я готов просидеть так всю ночь…

До самого рассвета оставался он в покоях Ооикими. Грохот падающей по камням воды не давал ему и на миг сомкнуть глаз. Вздрагивая от стонов ночного ветра, он чувствовал себя фазаном, в одиночестве коротающим ночные часы… (419).

Лишь забрезжил рассвет, раздался знакомый колокольный звон. Принц, не привыкший вставать рано, не появлялся, и Тюнагону пришлось поторопить его. Как же все это странно, право…

– Ах, отчего,

Указав дорогу другому,

Я должен теперь

Блуждать в предрассветном тумане

С неутоленной душой?

Неужели с кем-то еще случалось такое? – говорит Тюнагон.

– Разве блуждаешь

Ты не по собственной воле?

Подумай о том,

В какой беспросветный мрак

Ты душу ввергнул мою… —

тихонько отвечает Ооикими, и Тюнагону становится еще труднее расставаться с ней.

– О, неужели вы никогда не согласитесь…

Небо быстро светлело, но скоро показался и принц. При каждом движении от его одежд исходило сладостное благоухание, распространявшееся по дому и сообщавшее обстановке еще большую изысканность.

Увидев его, старые дамы остолбенели от ужаса, но тут же нашли утешение в мысли, что Тюнагон дурного не придумает.

Молодые люди уехали затемно. Обратный путь показался им куда длиннее, и принц Хёбукё приуныл, подумав о том, как нелегко будет ему ездить в Удзи. И в самом деле… «Проведу ли ночь я без тебя…» (85).

Они вернулись в столицу рано утром, когда все еще спали и в доме было тихо. Подъехав прямо к галерее, молодые люди вышли и поспешили укрыться во внутренних покоях, напоследок с улыбкой взглянув на свои кареты, нарочно убранные так, как если бы в них путешествовали дамы.

– Надеюсь, у нее не будет повода усомниться в вашей преданности, – говорит Тюнагон, не решаясь поведать другу о том, сколь незадачливый ему попался проводник. Принц поспешил отправить Нака-но кими письмо.

Тем временем в горном жилище царило смятение. Случившееся ночью казалось девушкам дурным сном. Нака-но кими сердилась и не желала даже смотреть на сестру: «Наверняка она все знала, а мне даже не намекнула…» Ооикими тоже молчала, хотя сердце ее разрывалось от жалости. «Сестра вправе чувствовать себя обиженной», – думала она, но ни слова не говорила в свое оправдание.

– Что произошло? – недоумевали дамы, но, поскольку старшая госпожа, на которую они привыкли во всем полагаться, была не в состоянии отвечать на вопросы, их любопытство так и осталось неудовлетворенным.

Развернув письмо, Ооикими протянула его сестре, но та и не подумала встать. А гонец между тем начал роптать: «Как долго…»

«По склонам крутым

Сквозь тростник, покрытый росою,

Пробирался к тебе.

Неужели ты не поверишь

В искренность чувств моих?»

Принц прекрасно владел кистью, и когда-то его изящнейшие послания приводили Ооикими в восторг, но теперь ее одолевали сомнения. Отвечать вместо сестры она не хотела, ибо это могло показаться нескромным, и в конце концов ответ написала сама Нака-но кими, причем старшая сестра с нежной снисходительностью объяснила ей, как должно отвечать на такие письма.

Гонцу поднесли хосонага цвета «астра-сион» и трехслойные хакама. Увидев, как он смутился, дамы увязали дары в узел, который вручили его спутникам. А надо сказать, что гонцом принца был простой мальчик-слуга, которого он всегда посылал в Удзи, полагая, что тому легче остаться незамеченным. Принц больше всего на свете боялся огласки и, увидев столь щедрые дары, встревожился. «Наверное, не обошлось без той расторопной старой дамы», – подумал он.

Принц попросил Тюнагона стать его проводником и на этот раз, но тот отказался.

– Меня ждут сегодня во дворце Рэйдзэй, и, к сожалению…

«Ну можно ли проявлять такое равнодушие к мирским делам?» – посетовал принц.

Тем временем Ооикими почти убедила себя в том, что не должна выказывать своего пренебрежения принцу, хотя этот союз и был заключен вопреки ее воле. В доме не нашлось приличного случаю убранства, однако ей удалось украсить покои сестры с изящной простотой, вполне отвечающей местным условиям.

Как это ни странно, сегодня она скорее обрадовалась, узнав о приезде принца: ведь раз не испугали его тяготы долгого пути… Нака-но кими по-прежнему лежала не двигаясь, и Ооикими распорядилась, чтобы ее принарядили. Заметив, что рукава темно-красного платья насквозь промокли, она не выдержала и расплакалась сама, в один миг утратив самообладание.

– Я вряд ли надолго задержусь в этом мире, – говорила она, расчесывая сестре волосы, – и единственное, что волнует меня, – это твое будущее. Я понимаю, как тебе надоели дамы с их постоянными разговорами о выпавшей нам на долю удаче. Но они прожили немало лет, и им ведомо многое. Возможно, они правы. В самом деле, могу ли я, лишенная всякого жизненного опыта, упорствовать, обрекая тебя на столь печальное существование? Но поверь – то, что случилось, было для меня полной неожиданностью. Не зря, видно, люди говорят: «От судьбы не уйдешь». О, ты и вообразить не можешь, как мне тяжело! Когда ты немного успокоишься, я все тебе объясню. Не сердись же на меня. Ведь этим ты увеличиваешь бремя, отягощающее душу…

Нака-но кими не отвечала. «Похоже, что сестра действительно желает мне добра, – думала она. – Но вдруг случится непоправимое и я стану предметом пересудов? Ведь с этим ударом она утратит последний остаток сил».

Уже вчера испуганная, смущенная Нака-но кими показалась принцу прекраснейшей из женщин. Сегодня же она держалась увереннее, и он совершенно потерял голову. Мысль о том, как нелегко будет преодолевать разделяющее их расстояние, повергала его в отчаяние, и он снова и снова клялся ей в верности, но, увы, его пылкие речи оставляли ее равнодушной, едва ли она понимала, о чем он говорит.

Благородные девицы, даже если их воспитание составляет основной предмет попечений всего семейства, почти всегда имеют возможность сообщаться с другими людьми. У них есть отцы и братья, с которыми беседуя они приобретают опыт общения с лицами противоположного пола, поэтому при всей стыдливости и застенчивости никто из них не растерялся бы в подобных обстоятельствах.

Нака-но кими не была избалована вниманием. С малых лет жила она вдали от людей, привыкла к одиночеству, неудивительно поэтому, что столь неожиданный поворот судьбы скорее испугал ее, нежели обрадовал. Сконфузившись и растерявшись, она не могла ответить на самый простой вопрос. «Принц, должно быть, привык совсем к другим женщинам, – терзалась она. – Такая жалкая провинциалка, как я…»

А ведь Нака-но кими была умнее и одареннее сестры.

– Завтра Третья ночь, надобно позаботиться о мотии, – заявили дамы.

Ооикими, догадавшись, что речь идет об особом обряде, приказала в своем присутствии приготовить мотии. Она не очень хорошо представляла себе, как это делается, но принуждена была давать указания дамам, словно взрослая, все понимающая женщина. От этого она смущалась, и лицо ее то и дело заливалось румянцем, очень ее красившим. Будучи старшей, Ооикими всегда держалась спокойно, с достоинством и нежно заботилась о младшей сестре.

Тем временем от Тюнагона принесли письмо:

«Я собирался посетить Вас вчера вечером, но, к сожалению, все мои старания угодить Вам не пробуждают в Вашей душе ничего, кроме досады. Думаю, что сегодня Вы все-таки согласились бы прибегнуть к моей помощи… Но, увы, я до сих пор не могу оправиться после дурно проведенной ночи…»

Письмо было написано ровным почерком на бумаге «митиноку». Помимо письма гонец привез ларец с разнообразными тканями. Их было поручено передать госпоже Бэн «на платья для дам».

Тканей оказалось не так уж и много, ибо Тюнагону пришлось ограничиться тем, что нашлось в доме Третьей принцессы. На дно ларца он положил гладкие и узорчатые шелка, а сверху – два прекрасно сшитых платья, очевидно предназначенные для сестер. К рукаву нижнего платья был прикреплен листок бумаги с несколько старомодной песней:

«Пусть этой ночью

Мы не лежали, укрывшись

Платьем одним,

Все же вряд ли удастся

Дурной молвы избежать».

Ооикими смутилась. Увы, Тюнагон в самом деле видел их обеих, к тому же ближе, чем позволяют приличия… Она никак не могла придумать, что ответить, а между тем гонец почти со всеми своими спутниками потихоньку удалился. Удалось задержать только одного из слуг, которому и вручили ответ:

«Даже если согласно

Будут биться наши сердца,

Все равно не хочу,

Чтоб мои рукава с твоими

Соединяла молва».

Ооикими была очень взволнованна, мысли ее путались, потому и песня получилась довольно заурядной, но Тюнагон, с нетерпением ожидавший ответа, был растроган до слез.

Тот вечер принц проводил во Дворце. О том лишь помышляя, как бы поскорее уйти, и видя, что случая все не представляется, он был крайне рассеян и то и дело вздыхал. Приметив это, Государыня сказала:

– Очень дурно, что вы до сих пор живете один. Как бы за вами не закрепилась слава неисправимого ветреника. Советую вам быть осмотрительнее, не годится потакать всем своим прихотям. Государь не раз делился со мной опасениями…

Она не преминула попенять ему и за то, что он стал слишком редко бывать во Дворце. Раздосадованный ее упреками, принц прошел в свои покои и написал письмо в Удзи. Отправив его, он долго сидел, вздыхая. За этим занятием его застал Тюнагон. Никогда еще принц так не радовался другу. По крайней мере было кому высказать душу.

– Что мне прикажете делать? Уже совсем темно… О, если бы вы знали, в каком я смятении… – пожаловался он.

«Вот и проверим, насколько основательны его намерения», – подумал Тюнагон, а вслух сказал:

– Вы давно не появлялись во Дворце, и Государыня будет недовольна, если вы уедете. Проходя через Столовый зал, я слышал, как дамы говорили, будто и я навлек на себя немилость Государыни. А все из-за того, что согласился сослужить вам эту нелегкую службу. Кажется, я даже покраснел.

– Государыня бывает весьма сурова, – ответил принц. – Впрочем, я уверен, что кто-то просто оговорил меня. Но скажите, почему меня все осуждают? Неужели я действительно так виноват? Будь я свободнее в своих действиях!..

Вид у него был весьма удрученный, и Тюнагону стало его жаль.

– Полагаю, что вам в любом случае не избежать неприятностей, – заметил он. – Ничего не поделаешь, попытаюсь и на этот раз заслонить нас собой… Как насчет того, чтобы проехать по горе Кохата верхом? (420). Боюсь только, что это не спасет вас от людского суда.

Между тем все больше темнело, и принц не находил себе места от тоски и тревоги. Наконец он выехал.

– Пожалуй, будет лучше, если я останусь, – сказал Тюнагон, – и послежу, чтобы здесь все было в порядке.

Он прошел в покои Государыни.

– Принц, кажется, опять уехал, – сказала она. – Он совершенно не желает считаться с приличиями. Что о нем будут говорить? Слух о его поведении может дойти до самого Государя, и тот станет пенять мне за то, что я недостаточно строга с сыном. Как все это неприятно!

Государыня молода и прекрасна, трудно поверить, что у нее взрослые дети. «Должно быть, Первая принцесса похожа не нее, – подумал Тюнагон. – Как хотелось бы мне хоть раз услышать ее голос!.. Увы, она так близка и так недоступна. Очевидно, именно в таких случаях молодые повесы теряют головы от страсти. Я не похож на других, но и я не сумею устоять перед искушением, если сердце мое будет затронуто».

Дамы, прислуживавшие в покоях Государыни, были все как на подбор миловидны и изящны. Каждая имела свои достоинства, а некоторые отличались таким благородством черт, что способны были воспламенить воображение любого мужчины. Однако Тюнагон, не желая смущать сердце недостойными помышлениями, держал себя с ними весьма сурово. Несмотря на это, многие употребляли все средства, чтобы привлечь его внимание. Зная, что Государыня придерживается строгих правил и не потерпит ни малейшей распущенности, они старались сохранять внешнюю благопристойность, но можно ли требовать от всех равного умения владеть собой? Кое-кому не удавалось справляться со своими истинными чувствами, и они прорывались наружу. Все это забавляло и трогало Тюнагона, но, занятый мыслями о всеобщем непостоянстве, он по-прежнему не помышлял о мирском.

Тем временем в горной обители готовились к приему принца, но его все не было, хотя в послании Тюнагона говорилось совершенно определенно… Уже совсем стемнело, когда принесли письмо.

«Ах, так я и знала», – огорчилась Ооикими, но вот незадолго до полуночи, когда неистовый ветер, казалось, готов был все смести на своем пути, принц наконец приехал. Тончайшее благоухание исходило от его платья, сам же он был так красив и так изящен, что Ооикими забыла о своих сомнениях.

Нака-но кими сегодня уже не дичилась, и, судя по всему, чувства принца нашли наконец отклик в ее сердце. Красота ее была в полном расцвете, а праздничные одежды придавали ей еще более блеска. Принц был в восторге. Многих красивых женщин знал он в своей жизни, но Нака-но кими затмила всех. Увидев ее вблизи, он не только не был разочарован, напротив… Все новые прелести открывал он в ней и не мог оторвать взора от ее милого лица.

– Да, прекрасней нашей госпожи не найдешь! – говорили старые дамы, кривя в улыбках безобразные рты. – Досадно, если бы супругом ее стал какой-нибудь простолюдин…

– Лучшей судьбы и желать невозможно.

Они тихонько шептались, осуждая старшую госпожу: «Уж слишком она строптива, не мешает ей быть поласковее». Дамы эти давно миновали пору своего расцвета, но, очевидно забыв об этом, нарядились по случаю столь радостного события в яркие, разноцветные платья, покрыли лица толстым слоем румян и белил, отчего примириться с их безобразной наружностью стало еще труднее. «А ведь и моя молодость позади, – невольно подумала Ооикими. – Разве зеркало не говорит мне о том, что с каждым днем я все больше худею и бледнею? Любопытно, считает ли хоть одна из них себя некрасивой? Они прикрывают волосами щеки, не подозревая, какое жалкое зрелище являют собой сзади, злоупотребляют красками… Но ведь и я… Стоит ли обманывать себя, воображая, что уж я-то не до такой степени дурна собой? Что нос и глаза у меня вполне хороши?»

Огорченная этими мыслями, она прилегла, глядя на сад. «Нет, я недостойна его, нелепо предполагать… Пройдет год, другой, и увядание мое станет еще заметнее. Да, все преходяще…»

Она откинула рукава и, глядя на свои руки, такие тонкие, трогательно-слабые, долго лежала, вздыхая.

Помня, как трудно ему было уехать из столицы, принц боялся и помыслить о том, что ждет их в будущем.

Он рассказал Нака-но кими о разговоре с Государыней.

– Возможно, я не смогу бывать здесь так часто, как хотел бы. Не принимайте этого близко к сердцу. Не будь вы дороги мне, я не приехал бы сегодня. Поверьте, это было непросто. Но мысль, что вы можете усомниться в моей преданности, была невыносима, и я кинулся сюда, забыв обо всем на свете. Боюсь, однако, что впредь слишком многое будет препятствовать мне… Я хотел бы, подготовив все необходимое, перевезти нас поближе к столице.

Искренность его была несомненна, и все же… Стоит ли с самого начала заводить речь о неизбежных разлуках?.. Наверное, люди недаром обвиняют принца в сердечном непостоянстве… Нака-но кими приуныла, внезапно осознав, сколь ненадежно ее положение.

Когда небо посветлело, принц открыл боковую дверь, и они подошли к выходу на галерею. Повсюду стлался густой туман, сообщая этой дикой местности особое очарование. По реке, как обычно, сновали вверх и вниз еле различимые в тумане челны, груженные хворостом, за ними вздымались «белые гребни волн…» (421). «Как все здесь не похоже на то, к чему я привык», – подумал принц, и сердце его затрепетало. Скоро первые лучи осветили края окрестных гор. «Кто в целом мире может сравниться с ней? – думал принц, любуясь прекрасным лицом Нака-но кими. – Разве взращенные в холе и неге принцессы лучше ее? Разумеется, они сестры мне, я всегда гордился ими, и все же… Ах, зачем ночь так коротка? Я еще не успел насладиться ее красотой…» Где-то неподалеку шумно плескала по камням река, вдали виднелся обветшавший мост Удзи. Скоро туман рассеялся, и берег стал казаться еще более мрачным и диким.

– Неужели вы прожили здесь столько лет? – спросил принц, и на глазах у него заблестели слезы.

Нака-но кими смущенно потупилась. Принц был так прекрасен, он клялся ей в верности, обещая, что и в грядущих рождениях… Право, она и мечтать не смела… Вместе с тем она ловила себя на мысли, что даже с Тюнагоном не чувствовала себя свободнее, хотя, казалось бы, за долгие годы должна была привыкнуть к нему. «Не потому ли, что Тюнагон слишком далек от этого мира? – думала она. – Его устремления столь возвышенны, что перед ним невольно робеешь. Но как же все это странно… Раньше принц представлялся мне совершенно недоступным и я стеснялась отвечать даже на самые короткие его письма! А теперь… О, теперь я заранее тоскую, думая о тех долгих днях, которые мне предстоит провести без него».

Но вот уже спутники принца начали многозначительно покашливать. Да он и сам понимал, что пора возвращаться, и, поспешно собираясь в обратный путь, снова и снова сетовал на то, что не сможет часто бывать в Удзи.

Наш с тобою союз

Будет вечен, о дева, живущая

У моста Удзи.

Отчего же один рукав

Ты снова кладешь в изголовье? (393)

Принц все оглядывался, не в силах расстаться с Нака-но кими.

Ужель суждено

Мне жить от свиданья к свиданью

У моста Удзи,

Лишь на то уповая, что вечен

Наш с тобою союз?

Она не сказала ему ни слова укоризны, только смотрела печально, и принц был растроган до слез.

Озаренный мягкими лучами утреннего солнца, он был так красив, что ни одна женщина не устояла бы перед ним. Провожая принца взглядом, Нака-но кими тайком вдыхала еще витавший в воздухе аромат его одежд, и сердце ее громко билось от волнения. Так, видно, и она не умела противиться мирским соблазнам.

На этот раз принц покинул их дом, когда очертания предметов были уже ясно различимы, и дамы с удовольствием разглядывали его сквозь занавеси.

– Тюнагон тоже очень мил, но в его присутствии невольно робеешь… – говорили они. – А принц? Но, может быть, мы просто слишком пристрастны, ведь положение, которое он занимает в мире…

Тем временем принц возвращался в столицу, и печальное лицо Нака-но кими неотступно стояло перед его мысленным взором. Несколько раз он был близок к тому, чтобы повернуть обратно, но, хотя сердце с неодолимой силой влеклось к возлюбленной, страх перед людским злословием оказался сильнее, и принц все-таки вернулся в столицу. Вернувшись же, долго не мог ускользнуть из-под бдительной опеки своих близких. Правда, гонцы от него приходили по нескольку раз в день, и все же… Ооикими верила в искренность принца, но дни шли за днями, а его все не было, и мучительные сомнения начали терзать ее душу. «Мне так хотелось, чтобы сестра не знала в жизни печалей, – думала она, – а похоже, что она еще несчастнее меня…»

Не желая усугублять страдания Нака-но кими, Ооикими притворялась спокойной и беззаботной, лишь твердо решила про себя: «Уж я-то ни за что не пойду по этому пути».

Мог ли Тюнагон не понимать, как огорчает сестер долгое отсутствие принца? Чувствуя себя виноватым, он пристально наблюдал за ним и, лишь убедившись, что чувства его истинно глубоки, немного успокоился: «Быть может, со временем…»

Остался позади Десятый день Девятой луны. Мысли принца то и дело устремлялись к далекой горной усадьбе. Однажды вечером он сидел на галерее, уныло глядя на мрачное небо, готовое разразиться мелким осенним дождем, и размышлял над тем, может ли он самовольно поехать в Удзи? Тут, словно подслушав его мысли, пришел Тюнагон.

«Каково теперь в старом жилище?» (423) – спросил он.

Возрадовавшись, принц уговорил друга сопутствовать ему, и, точно так же как в прошлый раз, они выехали в одной карете.

Чем дальше в горы уводила их дорога, тем яснее представлял себе принц, как тоскливо должно быть теперь его возлюбленной. Всю дорогу он говорил единственно о том, как ему жаль ее.

Когда опустились сумерки, стало так уныло и мрачно, как бывает только в последние дни осени. Моросил холодный дождь, и намокшие одежды молодых людей источали изумительный, поистине неземной аромат. Нетрудно вообразить, как дивились бедные жители гор!

Дамы, предав забвению вчерашние упреки, заулыбались и засуетились, готовя покои для дорогих гостей. Некоторые поспешили вызвать своих дочерей и племянниц, когда-то покинувших Удзи и поступивших в услужение в разные столичные дома. Эти особы, никогда не отличавшиеся душевной тонкостью, позволяли себе отзываться о дочерях принца весьма пренебрежительно. И как же они были поражены, узнав о приезде столь важных гостей!

Ооикими тоже обрадовалась принцу, тем более что в такой день… Правда, она предпочла бы, чтобы он приехал один, без своего услужливого друга. Присутствие Тюнагона смущало ее, однако, невольно сравнивая молодых людей между собой, она вынуждена была признать, что даже принц во многом уступает ему. В самом деле, мало кто из сверстников Тюнагона обладал столь основательным умом и умел держаться с таким достоинством.

Принцу дамы устроили пышный прием, насколько это возможно было в такой глуши. Тюнагона же встретили без особых церемоний, как своего. Однако он был весьма разочарован, когда его отвели в приготовленные наспех гостевые покои. Чувствуя себя виноватой, Ооикими согласилась поговорить с ним через ширму.

– «Теперь мне, увы, не до шуток»! (137). До каких же пор… – пенял он ей.

Ооикими понимала, что у него есть причины обижаться, но печальная участь младшей сестры окончательно укрепила ее в мысли о ненадежности супружеских уз, и она твердо решила никогда ни с кем себя не связывать. «Я уверена, что даже этот человек, столь любезный моему сердцу, когда-нибудь непременно заставит меня страдать, – думала она. – Нет, пусть уж лучше все останется по-старому, тогда мы оба избежим разочарования и сохраним до конца нашу взаимную приязнь».

Тюнагон завел разговор о принце и, услыхав то, что и ожидал услышать, принялся утешать Ооикими: мол, все это время он внимательно следил за принцем и успел убедиться в его искренности. Сегодня Ооикими была с ним куда ласковее обыкновенного.

– Когда все волнения останутся позади, – сказала она, – я буду рада снова побеседовать с вами.

Она была настроена довольно дружелюбно и не спешила уйти, однако дверца оставалась запертой, и было ясно, что малейшая попытка разрушить эту преграду вызовет ее негодование. «Возможно, она права… – думал Тюнагон. – И все же я не верю, что сердце ее принадлежит другому». Призвав на помощь все свое самообладание, он постарался успокоиться.

– Очень трудно разговаривать, находясь в таком отдалении друг от друга, – пожаловался он. – Почему бы нам не побеседовать более доверительно, так же, как в прошлый раз? Возможно, мне удалось бы избавиться от мрачных мыслей…

Однако Ооикими ответила:

– В последнее время я сама не могу без стыда (424) смотреть на свое лицо. Мне не хочется пугать вас. К чему?..

Она тихонько засмеялась, и Тюнагон был окончательно пленен.

– Кто знает, до каких пределов может простираться моя уступчивость? – вздыхая, спросил он, и снова провели они ночь, как «фазаны в далеких горах» (425).

А принц, и ведать не ведавший о том, что Тюнагон до сих пор коротает ночные часы словно одинокий путник, сказал:

– Завидую я Тюнагону, он так свободно держится в вашем доме…

«Вот странно!» – подумала Нака-но кими.

Скоро пришла пора прощаться. Помня, каких трудов стоило им уехать из столицы, принц был в отчаянии, сестры же, не умея проникнуть в его тайные думы, вздыхали о своем: «Что будет с нами? Не станут ли люди смеяться?» Судя по всему, их и в самом деле ждало немало горестей.

Разумеется, принц мог тайно перевезти Нака-но кими в столицу. Но куда? В доме на Шестой линии жил Левый министр, который до сих пор не простил принцу того, что тот отказался от его дочери Року-но кими, давно уже предназначенной ему в жены. Затаив в душе обиду, министр позволял себе отзываться о принце весьма пренебрежительно, как о неисправимом ветренике, и не преминул пожаловаться на него самому Государю. Немудрено вообразить, как осложнилось бы положение принца, решись он вывезти из горной глуши никому не известную особу и объявить ее своей супругой! Будь это простое увлечение, дело кончилось бы тем, что он взял бы девушку к себе в услужение, однако Нака-но кими была слишком дорога его сердцу. Когда он займет в мире то блестящее положение,[6] которое прочат ему Государь и Государыня, в его власти будет вознести Нака-но кими на недостижимую для других высоту, но пока он бессилен и может только мечтать о том, какими заботами окружит ее в будущем.

Тюнагон собирался, закончив строительство нового дома на Третьей линии, перевезти туда Ооикими. «Насколько спокойнее быть простым подданным, – думал он. – Принц живет в беспрестанной тоске, боится выдать себя, страдает, не имея возможности часто ездить в Удзи. Нака-но кими тоже страдает. А что, если мне признаться во всем Государыне? Негодование ее будет велико, но не век же ей гневаться, к тому же для девушки этот гнев вряд ли будет иметь худые последствия. Ну не досадно ли, что принц не может остаться там на ночь? Да и она заслуживает лучшего. О, если б мне удалось помочь им!»

И Тюнагон решил не слишком усердствовать в сохранении этой тайны.

Кроме него, некому было позаботиться о том, чтобы у девушек было все необходимое ко дню Смены одежд, поэтому он отправил в Удзи ткани для занавесей, штор и прочего, ранее предназначавшиеся для дома на Третьей линии, куда он собирался перевезти Ооикими, как только будут завершены строительные работы. Матери своей Тюнагон сказал, что ткани срочно понадобились в другом месте и он счел возможным… А кормилице и прочим дамам поручил подготовить разнообразные наряды для обитательниц горной усадьбы.

В Первый день Десятой луны Тюнагон предложил принцу Хёбукё поехать полюбоваться алыми листьями. «Кроме того, сейчас самое подходящее время, чтобы посмотреть на лов ледяной рыбы», – сказал он.

Принц надеялся, что сумеет выехать тайно, взяв с собой самых близких слуг и приближенных, но, увы, слишком высоко было его положение в мире, и обойтись без огласки не удалось. Решено было, что с принцем поедет Сайсё-но тюдзё, сын Левого министра. Помимо Сайсё-но тюдзё и Тюнагона, представлявших высшую знать, в свиту принца вошли многие придворные более низких рангов.

Тюнагон отправил в Удзи письмо, в котором сообщал о готовящейся поездке.

«Скорее всего принц пожелает остановиться на ночлег в вашем доме, – написал он. – Так что будьте готовы. Не забывайте об осторожности, ибо многие молодые люди из его свиты, особенно те, что прошлой весной приезжали к вам полюбоваться цветами, постараются воспользоваться случаем, чтобы увидеть вас. Одни пожелают переждать дождь, другие придумают иной предлог…»

Ооикими распорядилась, чтобы в доме повесили новые занавеси, тщательно убрали покои, вымели скопившиеся между камнями опавшие листья, очистили ручьи от водорослей. Тюнагон заранее прислал слуг и изысканнейшие яства. Его заботы смущали Ооикими, но она смирилась, понимая, что ничего другого ей не остается.

Вверх и вниз по реке Удзи сновали лодки, звучала прекрасная музыка. Молодые прислужницы собрались в той части дома, откуда было видно приехавших, однако не так-то легко было разглядеть принца, окруженного многочисленными спутниками.

Алые листья, словно драгоценная парча, покрывали крыши лодок. Ветер подхватывал звонкие голоса флейт. Видя, как подобострастно склонялись придворные перед принцем – хотя ни о какой торжественности не было и речи, – сестры думали: «Что ж, ради такого Волопаса стоит ждать Седьмой ночи…»[7]

Принц нарочно взял с собой ученых мужей, зная, что китайские стихи лучше всего отвечают подобным обстоятельствам. Когда сгустились сумерки, лодки приблизились к берегу, и гости услаждали слух музыкой и стихами. Несколько юношей с прическами, украшенными бледно– и ярко-алыми ветками, исполнили на флейтах пьесу «Синева моря»[8]. Все были в восторге, но самому принцу казалось, что перед ним расстилается море Оми… (426). Мысли его устремлялись к возлюбленной – «не вспомнишь меня, наверное» (427), – и сердце не знало покоя.

Юноши слагали стихи на заданные темы и читали их друг другу. Надеясь, что им удастся ускользнуть, как только все улягутся, Тюнагон подошел к принцу, дабы условиться с ним, но тут появился старший брат Сайсё-но тюдзё, Эмон-но ками, облаченный в великолепный парадный наряд и окруженный внушительной свитой. Он прибыл прямо из Дворца, выполняя распоряжение Государыни-супруги.

Когда человек, принадлежащий к высочайшему семейству, выезжает из столицы, то, даже если при этом преследуются исключительно частные цели, подобный выезд не только привлекает к себе всеобщее внимание, но легко может стать примером для грядущих поколений, поэтому, услыхав о том, что принц Хёбукё внезапно отправился в Удзи, не взяв с собой даже положенного ему по рангу числа сановников, Государыня встревожилась и выслала ему вслед Эмон-но ками в сопровождении большой свиты. Ничего неприятнее и вообразить невозможно! Принц и Тюнагон были так раздосадованы, что происходящее потеряло для них всякую прелесть. Остальные же, не ведая ни о чем, угощались вином и веселились до самого рассвета. Принц собирался провести весь день в Удзи, но Государыня прислала за ним дайбу из Службы Срединных покоев и многих других придворных. Принц с трудом скрывал недовольство. Мысль о возвращении в столицу повергала его в уныние. Он поспешил отправить Нака-но кими письмо.

Даже не позаботившись о том, чтобы облечь мысли в изящную форму, он дал волю обуревавшим его чувствам, и письмо его дышало неподдельной искренностью. Однако, рассудив, что рядом с ним слишком много посторонних, Нака-но кими даже не ответила. Теперь она окончательно поняла, сколь тщетно было надеяться… Увы, она слишком ничтожна, и весь этот блеск не для нее.

Долгие дни и луны Нака-но кими изнывала от тоски и ожидания. Но тогда она по крайней мере находила утешение в мысли, что пройдет время, и в один прекрасный день… А теперь принц был близко, она слышала, как веселился он со своими друзьями, и думать забыв о ней… Ах, как горько было у нее на душе!

Впрочем, сам принц был едва ли не в большем отчаянии.

Ледяная рыба, словно из почтения к столь важному гостю, ловилась сегодня особенно удачно, и люди радовались, раскладывая добычу на разноцветных листьях. Простые слуги и те были в восторге – словом, каждый получил удовольствие от этого путешествия, одному принцу было невесело. Он стоял в стороне, с тоскою вглядываясь в небо. Деревья у старого дома на противоположном берегу реки казались необыкновенно прекрасными, а плющ, обвивавший ветви сосен, поражал редким богатством оттенков. Но даже издалека было заметно, какое уныние царит в этом бедном жилище.

«Ах, зачем я обнадежил их!» – казнил себя Тюнагон.

Молодые придворные, побывавшие здесь прошлой весной, вспоминали, как хороши были тогда цветы, и жалели дочерей Восьмого принца, которые остались совсем одни и, должно быть, предавались печали. Возможно, кое-кто и знал о тайных посещениях принца Хёбукё, но многие и ведать не ведали… Впрочем, слухи распространяются быстро, даже если речь идет о заброшенной усадьбе в горах…

– Они, должно быть, хороши собой… – шептались спутники принца. – И музыкантши прекрасные…

– Мне говорили, что покойный принц сам занимался с ними с утра до вечера.

Тут Сайсё-но тюдзё, обращаясь к Тюнагону, которого, как видно, считал устроителем нынешнего празднества, произнес:

– Помню: недавно

Эти деревья стояли

В пышном цвету.

Увы, сегодня и к ним

– Пришла унылая осень…


– На вишни взглянул,

И мне открылось внезапно:

Нежность цветов,

Яркость осенних листьев —

Все преходяще в мире… —

ответил Тюнагон.

А вот что сложил Эмон-но ками:

– Как удалось

Незаметно осени скрыться?

В этой горной глуши

От багряной листвы и на миг

Не отрывал я взора.

Дайбу же ответил ему так:

– Того уже нет,

Кто бывал здесь в прежние дни (428),

Но плющ и теперь

Упорно ползет по камням

Подле хижины горной.

Он был старше остальных и горько заплакал, внезапно вспомнив те времена, когда покойный принц был изящным юношей.

– Осень уйдет,

И еще тоскливее станет

В роще унылой.

Так хоть ты пролетай стороной,

Ветер с горных вершин, —

сказал принц Хёбукё.

На глазах у него заблестели слезы, и многие из тех, кто знал, в чем дело, были растроганы. «Видно, эта особа истинно дорога его сердцу! Как же он должен страдать, не имея средства свидеться с ней сегодня!» – сокрушались они, но невозможно было и помыслить о том, чтобы отправиться туда со столь пышной свитой.

Гости снова и снова повторяли вслух наиболее удачные из сочиненных вчера стихов. Немало было сложено и песен Ямато, но среди такого шумного застолья редко возникает что-нибудь значительное. Вряд ли стоило записывать даже некоторые…

Сестры с волнением прислушивались к долго не смолкавшим голосам передовых, но наконец затихли и они. Принц уехал.

Дамы, столько сил потратившие на приготовления, чувствовали себя обманутыми и не скрывали своего разочарования. А Ооикими?..

«Увы, не зря говорили люди, что сердце принца изменчиво, словно краска из лунной травы (429), – думала она. – Впрочем, если верить всему, что говорят, получается, что мужчины просто не могут не обманывать. Как ни незначительны прислуживающие у нас дамы, кое-какой опыт есть и у них, а все они, вспоминая о прошлом, рассказывают, что мужчины не скупятся на нежные слова и охотно расточают их даже перед теми, к кому не испытывают никаких чувств. Я всегда полагала, что столь дурные наклонности встречаются лишь у людей низкого происхождения, а особы, занимающие высокое положение в мире, должны по крайней мере считаться с приличиями. Но, как видно, я ошибалась. Да и отец всегда был невысокого мнения о принце Хёбукё, ему и в голову не приходило… Но Тюнагон так уверял меня в его искренности! Вот я и уступила, сама того не желая. А что принес нам этот союз, кроме новых горестей? Хотела бы я знать, какого мнения Тюнагон о принце теперь, когда стало ясно, что его чувства вовсе не так глубоки, как казалось? Здесь нет дам, мнением которых я бы дорожила, и все же знать, что даже они смеются над нами…»

Мысли одна другой тягостнее теснились в ее голове, и скоро она почувствовала себя совсем больной.

Младшая сестра тоже приуныла. Во время их редких встреч принц всегда пылко клялся ей в верности, и она надеялась, что он не переменится к ней, пусть даже теперь они и принуждены жить в разлуке. Когда он долго не приезжал, она беспокоилась, но находила утешение в мысли что различные, не зависящие от него самого обстоятельства полагают тому преграды. Но вот он проехал мимо, даже не заглянув к ней, и Нака-но кими почувствовала себя жестоко обманутой. Она проводила дни в беспрестанной тоске и слезах, а порой такое страдание отражалось на лице ее, что у Ооикими больно сжималось сердце. «Когда б мы жили сообразно своему званию, – думала она, – окруженные вниманием и заботами близких, принц не посмел бы так обращаться с ней. Да и мне нечего ждать от жизни. Тюнагон не оставляет нас своими заботами лишь потому, что рассчитывает на мою благосклонность. Вероятно, какое-то время я сумею держать его в отдалении, но ведь ничто не длится вечно. Дамы, которых случай с сестрой ничему не научил, при первой же возможности постараются и моим будущим распорядиться по-своему, и, хочу я этого или нет, я принуждена буду покориться. Наверное, именно этого опасался отец, когда призывал нас не связывать себя брачными узами. Мы явно обременены несчастливой судьбой и обречены терять тех, кто нам близок. Скоро и я стану предметом для посмеяния, так стоит ли жить? Ведь это увеличит страдания ушедшего. А если хотя бы я сумею избежать столь печальной участи и уйду из мира прежде, чем обременю себя особенно тяжкими прегрешениями…»

С горести Ооикими занемогла и не вкушала даже самой простой, необходимой для подкрепления здоровья пищи. Она вздыхала и печалилась, думая лишь о том, что станет с Нака-но кими после ее смерти, и мучительная тоска сжимала ее грудь, когда она видела перед собой печальное лицо сестры. «Каким тяжким ударом будет для нее мой уход! – думала она. – Ее удивительная красота позволяла мне тешить себя надеждами, и весь смысл своей жизни я полагала в том, чтобы создать ей достойное положение в мире. Наконец судьба связала ее с человеком высокого звания, но, увы… Боюсь, что очень скоро, сделавшись предметом беспрерывных насмешек и оскорблений, она принуждена будет скитаться по миру, словно женщина самого низкого состояния. Право, может ли быть участь печальнее? Да видно, такое уж безрадостное у нас предопределение…»

Тем временем принц Хёбукё, вернувшись в столицу, подумывал, а уж не отправиться ли ему потихоньку снова в Удзи. Однако Эмон-но ками постарался распространить во Дворце слух, будто бы принц столь неожиданно выехал в горы только ради того, чтобы увидеться со своей тайной возлюбленной, и будто бы в мире уже поговаривают об этой предосудительной связи.

Узнав об этом, Государыня огорчилась, а Государь разгневался и строго-настрого запретил принцу покидать Дворец и жить в доме на Шестой линии. Более того, как ни противился принц, было решено все-таки соединить его с Шестой дочерью Левого министра.

Эта весть чрезвычайно встревожила Тюнагона. «Возможно, я и в самом деле совершил ошибку, – сетовал он. – Или так было предопределено? Но разве мог я забыть, как беспокоила покойного принца мысль о будущем дочерей? Неужели я должен был допустить, чтобы эти прелестные особы, не получив никакого признания, так и пропали в глуши? Больше всего на свете мне хотелось обеспечить им достойное положение в мире… И вот, не имея сил противиться настояниям принца и раздосадованный тем ложным положением, которое пытались навязать мне, я счел возможным… Наверное, я действительно виноват. Но ведь если бы я сам решил соединить судьбу с одной из сестер, никто бы не посмел меня осудить». Впрочем, стоило ли так терзаться? Ведь изменить ничего уже было нельзя.

Принц же, беспрестанно помышляя о Нака-но кими, впал в совершенное уныние.

– Если есть где-нибудь особа, к которой стремятся ваши думы, – снова и снова говорила ему Государыня, – привезите ее в столицу и создайте ей положение, сообразное ее званию. Тогда вам не о чем будет беспокоиться. Государь изволит возлагать на вас большие надежды, и если о вас станут дурно говорить…

Однажды в тихий дождливый день принц Хёбукё зашел к Первой принцессе. В покоях было безлюдно, а сама принцесса рассматривала свитки с картинками. Принц беседовал с ней через занавес.

Принцесса отличалась необычайным благородством и вместе с тем была кротка и мягкосердечна. Принц всегда считал, что прекраснее ее нет на свете. «Кто может сравниться с ней? – думал он. – Разве что дочь государя Рэйдзэй? Она любимица отца и, говорят, очень хороша собой. Жаль, что я не имею возможности убедиться в этом собственными глазами. Впрочем, обитательница горной хижины так благородна и прелестна, что вряд ли уступит им обеим». Печаль сжала его сердце, и, чтобы немного утешиться, он принялся рассматривать разбросанные перед принцессой свитки с картинками. Это были так называемые «картины из жизни женских покоев», выполненные с большим вкусом. Художник постарался запечатлеть на бумаге все, что почему-либо привлекло его внимание, – влюбленных юношей, живописные горные усадьбы. Многие картины пробудили в сердце принца томительные воспоминания. «Хорошо бы послать их в Удзи, – подумал он. – Может быть, принцесса согласится одолжить мне хотя бы некоторые?»

На одном из свитков были изображены события из жизни Пятого сына Аривара, имевшего звание тюдзё.[9] Принцу попалась на глаза сцена обучения младшей сестры игре на кото, а именно то место, где говорится: «Неужели кому-то чужому…» (430), и он – кто знает, из каких побуждений? – пододвинулся поближе к стоящему перед принцессой занавесу и тихонько сказал:

– Вот видите, в древние времена сестры не прятались от своих братьев. А вы обращаетесь со мной словно с чужим…

Видя, что принцесса не совсем понимает, о чем именно идет речь, принц, свернув соответствующий свиток, подсунул его под занавес. Она склонилась над ним, и волосы волной упали на пол. Принцу был виден только ее профиль, и то не совсем ясно. Пленительная красота сестры поразила его. «Жаль, что мы так тесно связаны…» – подумал он, и, не утерпев, сказал:

– И не мечтаю

Увидеть когда-нибудь корни

Этой нежной травы.

Отчего же такая тоска

Сжимает мне сердце?

Рядом с принцессой почти никого не было, ибо прислуживающие ей дамы, завидя принца Хёбукё, сконфузились и поспешили спрятаться.

«Неужели он не мог найти других слов?» – возмутилась принцесса и предпочла не отвечать. Впрочем, ее молчание ничуть не обидело принца. Вспомнив, какой ответ дала героиня повести: «Ведь сердце его…» (451), он невольно подумал, что ей-то как раз следовало быть скромнее.

Оба они, и принц Хёбукё и Первая принцесса, воспитывались у госпожи Мурасаки, а потому были гораздо ближе друг другу, чем остальные дети Государыни.

Воспитанию Первой принцессы всегда уделялось особое внимание. Только самые безупречные придворные дамы допускались на службу в ее покои. Ей прислуживали девицы из знатнейших столичных семейств. Принц, обладавший на редкость пылким нравом, дарил своим расположением то одну, то другую, но сердце его по-прежнему принадлежало Нака-но кими. Однако дни шли, а ему все не удавалось выбраться в Удзи.

Сестры между тем ждали его, и им казалось, что прошла целая вечность с того дня, как был он у них в последний раз. «Что же, ничего не поделаешь!» – вздыхали они.

Однажды в Удзи приехал Тюнагон. Ему сообщили, что Ооикими нездорова, и он решил ее проведать. Вряд ли состояние больной было таким уж тяжелым, но она сочла его подходящим предлогом для того, чтобы отказать Тюнагону в свидании.

– Я пустился в этот дальний путь единственно потому, что до меня дошла тревожная весть о болезни вашей госпожи, – сказал Тюнагон. – Нет, я прошу, чтобы меня провели поближе к ее изголовью.

Видя, что он и в самом деле обеспокоен, дамы усадили его у занавесей, отделявших покои госпожи.

Ооикими была недовольна тем, что Тюнагон так близко, но, не желая показаться нелюбезной, отвечала ему, приподнявшись на изголовье. Тюнагон объяснил, почему принц проехал в тот раз мимо, так и не заглянув к ним.

– Постарайтесь запастись терпением, – не преминул посоветовать он. – Не сердитесь на принца.

– О, сестра никогда не жалуется, – ответила Ооикими, и в голосе ее звучали слезы. – Но мне так обидно за нее! Наверное, именно об этом предупреждал нас отец.

Тюнагон невольно почувствовал себя виноватым.

– Увы, таков мир, – сказал он. – Жизнь далеко не всегда бывает подвластна человеческой воле. Вы еще не приобрели достаточного опыта, потому-то вам так трудно простить принцу его невольное невнимание. Прошу вас, постарайтесь быть снисходительнее. Я уверен, что у вас нет оснований для беспокойства.

Впрочем, ему и самому казалось странным, что он взял на себя смелость распоряжаться чужой судьбой.

Ночами больной становилось хуже, и дамы попросили гостя перейти в его обычные покои, тем более что и Нака-но кими смущало присутствие постороннего.

Однако Тюнагон решительно воспротивился:

– Именно потому, что ваша госпожа больна, я и приехал сюда, а вы требуете, чтобы я ушел. Но кто, кроме меня, может позаботиться о ней и такое время?

И, переговорив с Бэн, он распорядился, чтобы в доме немедленно отслужили соответствующий молебен.

«Для чего? – вздыхала больная. – Оставаться в этом постылом мире…» Однако, понимая, что никто ее не поддержит… И все же она была тронута, видя, как старается Тюнагон продлить ее жизнь.

– Не лучше ли вам? – спросил Тюнагон на следующий день. – Может быть, мы продолжим наш вчерашний разговор?

– О нет, сегодня мне еще хуже, – отвечала Ооикими. – Силы мои иссякают с каждым днем, а болею я уже так давно… Впрочем, войдите…

Сердце Тюнагона томительно сжалось: «Что станется с нею?»

Она была с ним ласковее обыкновенного, но даже в этом виделось ему что-то тревожное. Подойдя к занавесям, он стал рассказывать ей о том о сем.

– Мне очень трудно говорить, – сказала она еле внятно. – Возможно, спустя некоторое время…

На душе у Тюнагона было неизъяснимо тяжело, вздохи теснили его грудь, по щекам текли слезы. Но так долго пренебрегать своими обязанностями тоже не годилось, пора было собираться в обратный путь.

– Госпоже нельзя оставаться здесь, – сказал он Бэн. – Хорошо бы под тем или иным предлогом перевезти ее в более подходящее место.

Скоро он уехал, попросив Адзари позаботиться о молитвах.

Некоторые молодые люди из свиты Тюнагона успели завязать близкие отношения с прислуживающими сестрам дамами. И вот в какой-то связи кто-то из них сказал:

– Кажется, принцу Хёбукё запретили выезжать одному, и он все время живет во Дворце. Говорят, что его союз с дочерью Левого министра – дело решенное. Ее родные давно уже желают заполучить принца в зятья, так что задержки не будет, она станет его супругой еще до конца года. Правда, принцу этот союз явно не по душе. Молва связывает его со многими придворными дамами, и сколько раз ни предупреждали его Государь и Государыня… Вот наш господин совсем другой. Я не знаю человека благоразумнее. Некоторые даже побаиваются его. Должен вам сказать, что его поездки в Удзи возбуждают в столице толки, до сих пор он никого не удостаивал таким вниманием.

Дама, которой это было сказано, немедленно поделилась новостью с другими, и очень скоро все стало известно сестрам.

Разумеется, они совершенно пали духом, а Ооикими поспешила истолковать услышанное по-своему. «Вот и конец, – подумала она. – Сестра была для принца не более чем мимолетной утехой, теперь же, когда он вступит в союз со столь значительной особой… В верности же он клялся потому, что ему было стыдно перед Тюнагоном».

Однако Ооикими была настолько слаба, что не могла даже обижаться. Она лежала, бессильно откинувшись на изголовье, и слезы катились по ее щекам. Надежды ее оказались обманутыми, и она помышляла лишь о том, как бы побыстрее уйти из мира.

Среди дам не было ни одной, с чьим мнением стоило бы считаться, но все же ей было неловко, и она сделала вид, будто ничего не слышала.

Нака-но кими дремала рядом. «А что еще остается?..» (225). Она лежала, подложив руки под голову, и ее лицо в обрамлении блестящих черных волос дышало такой прелестью, что хотелось вовсе не отрывать от него взора. Ооикими невольно вздохнула, вспомнив предостережение отца. «Вряд ли он попал на самое дно, где обитают те, чьи заблуждения особенно велики, – подумала она. – Ах, но, где бы ты ни был, отец, возьми меня к себе! О, для чего бросил ты нас в столь тяжелое время и даже во сне не приходишь?»

К вечеру пошел дождь, под деревьями уныло стонал ветер, а Ооикими все предавалась размышлениям о прошедшем и о грядущем. Она полулежала, облокотившись на скамеечку-подлокотник, и облик ее был исполнен удивительного благородства. На белое платье падали волосы, блестящие и гладкие, хотя их давно уже не касался гребень. За время болезни Ооикими побледнела и осунулась, но от этого черты ее стали еще изящнее. Задумчивый взгляд и прекрасный лоб наверняка заслужили бы одобрение самого строгого ценителя.

Неистовый вой ветра разбудил Нака-но кими, и она встала. Верхнее платье цвета «керрия» и нижнее бледно-розовых тонов, прекрасно сочетаясь друг с другом, сообщали особую прелесть ее свежему личику. Казалось, печальные мысли никогда не омрачали ее чела.

– Я видела во сне отца, – сказала она. – Словно заглянул он сюда, и лицо такое озабоченное…

Сердце Ооикими тоскливо сжалось.

– А ведь я все это время только и мечтала о том, как бы увидеть его во сне, – вздохнула она. – Но, увы, ко мне он не пришел ни разу.

Сестры заплакали. «Может быть, именно потому он и посетил нас, что я вспоминаю его денно и нощно? – думала старшая. – О, как хотелось бы мне попасть туда, где обитает его душа! Но, наверное, наши заблуждения слишком велики…»

Так, будущее беспокоило ее не меньше, чем настоящее.

Когда б удалось ей достать чудесные заморские курения, о которых рассказывали ей дамы…[10]

Когда стемнело, принесли письмо от принца Хёбукё. Возможно, оно рассеет их мрачные мысли? Однако Нака-но кими не спешила его разворачивать.

– Ты должна ответить принцу, – сказала Ооикими, – ответить ласково, ни в чем не упрекая. Меня очень тревожит твое будущее. Мне не прожить долго, я знаю. Боюсь, как бы ты не оказалась во власти другого, еще менее достойного тебя человека. Пока принц хотя бы помнит о тебе, вряд ли кто-то посмеет оскорбить тебя своими притязаниями, поэтому, как ни жестоко его поведение, тебе следует во всем полагаться на него.

– Но неужели ты собираешься оставить меня одну в этом мире? – И Нака-но кими закрыла лицо рукавом.

– Я была уверена, что сразу же последую за отцом, но каждая жизнь имеет свои пределы, и вот до сих пор… Увы, никто не знает, «что с нами завтра случится…» (432). И все же мне печально расставаться с миром. Но разве ты не догадываешься, ради кого я задержалась здесь?

Попросив дам подвинуть к ней светильник, Ооикими прочла письмо принца, как обычно полное нежных уверений.

«Перед взором моим

Все тот же приют облаков.

Так отчего же

Я грущу и тоскую сегодня,

Глядя на этот дождь?»

Песня лишь увеличила досаду Ооикими, ибо показалась ей слишком заурядной. Многие сетовали и сетуют на то, что их рукава не бывали «такими мокрыми прежде» (83). Похоже было, что принц писал лишь по обязанности. И тем не менее он был так хорош собой, так пленителен в своем стремлении снискать любовь окружающих… Мудрено ли, что Нака-но кими с каждым днем все больше тосковала и печалилась? Вспоминая его пылкие клятвы, она старалась верить, что он никогда не оставит ее.

Гонец заявил, что должен вернуться сегодня же, и дамы торопили младшую госпожу с ответом, поэтому она написала всего несколько слов:

«Падает град

На крышу хижины горной,

И ночью и днем

Смотрю на унылое небо,

Но просвета в тучах все нет…»

А было это в последние дни Десятой луны. За эту луну принцу ни разу не удалось выбраться в Удзи, и сердце его не знало покоя. Каждый день он думал: «Сегодня ночью наконец…», но, увы, «сквозь тростник челнок пробирается с великим трудом…» (433).

В том году празднество Госэти устраивалось ранее обыкновенного, и во Дворце царило предпраздничное оживление. Принц совершенно не имел досуга, и как ни тяжело было у него на сердце… Между тем обитательницы горного жилища потеряли всякую надежду.

Разумеется, принц не упускал случая оказать благосклонность той или иной особе, но сердце его по-прежнему принадлежало Нака-но кими. Государыня снова и снова заводила с ним разговор о дочери Левого министра.

– Прежде всего вам следует упрочить свое положение посредством подходящего брачного союза, – говорила она. – А потом вы сможете взять к себе в дом любую приглянувшуюся вам особу, и никто не посмеет вас осудить.

– Подождите еще немного, мне надо подумать, – отговаривался принц, не желая огорчать Нака-но кими. Но, не умея проникнуть в его тайные мысли, она с каждым днем становилась все печальнее.

«Я не предполагал, что принц Хёбукё настолько непостоянен в своих привязанностях, – сетовал Тюнагон, искренне жалея Нака-но кими. – И все же не верится…» Он чувствовал себя виноватым и даже перестал бывать у принца. В Удзи же постоянно посылал гонцов справиться о состоянии больной.

В начале следующей луны Тюнагону сообщили, что Ооикими стало немного лучше. Время это было необычайно хлопотливое, и Тюнагон дней пять или шесть никого не посылал в Удзи. Затем, охваченный внезапной тревогой, решил оставить все, даже самые неотложные дела, и поехал туда сам. В прошлый раз он велел монахам читать в доме молитвы до тех пор, пока больная не поправится, но Ооикими отпустила Адзари, заявив, что здоровье ее укрепилось и в молитвах нет нужды. В доме было малолюдно, навстречу гостю вышла все та же Бэн и доложила ему о состоянии госпожи.

– Никакого опасного недомогания у нее, судя по всему, нет, – сказала она, – и я бы не беспокоилась, когда б она не отказывалась от пищи. Госпожа всегда отличалась чрезвычайно хрупким сложением, а тут еще эти неприятности с принцем… Какое бы угощение мы ей ни предлагали, она и смотреть ни на что не хочет. Мудрено ли, что она так ослабела? Откровенно говоря, положение ее кажется мне безнадежным. О, зачем я, несчастная, зажилась в этом мире? Увы, я помышляю лишь об одном – как бы мне не отстать от госпожи…

Не договорив, она зарыдала, и кто осудил бы ее?

– Ах, какое несчастье! Но отчего вы не дали мне знать? В последние дни я был очень занят то во Дворце, то в доме государя Рэйдзэй, потому и не мог связаться с вами…

И Тюнагон вошел в покои больной. Опустившись у ее изголовья, он заговорил с ней, но у нее уже не было сил отвечать.

– Но почему, почему никто не сообщил, что госпоже стало хуже? Ведь я так тревожился… Впрочем, бесполезно говорить об этом теперь…

И Тюнагон распорядился, чтобы немедленно призвали Адзари и самых известных в мире монахов-заклинателей. Молебны и чтения сутр должны были начаться на следующий день. Из столицы прибыли приближенные Тюнагона, и в доме стало шумно. Дамы повеселели, и сердца их озарились надеждой.

Когда стемнело, Тюнагона, как обычно, пригласили в гостевые покои, чтобы там подать ему угощение, но он отказался:

– Мне не хотелось бы оставлять госпожу.

Южные передние покои были заняты монахами, поэтому Тюнагона поместили в восточных, отгородив для него место ширмами. Восточные покои были совсем рядом с опочивальней больной, и Нака-но кими не преминула выказать свое недовольство, но дамы, радуясь, что Тюнагон не оставил их, готовы были на все, лишь бы угодить ему.

Уже на первую ночную службу приступили к беспрерывному чтению сутры Лотоса. Для этой цели было отобрано двенадцать монахов с самыми звучными голосами.

В покоях Тюнагона горел свет, но во внутренней части дома было темно. Приподняв полу переносного занавеса, Тюнагон проскользнул в опочивальню.

Рядом с больной сидели две или три пожилые дамы и Нака-но кими, которая, увидев гостя, сразу же спряталась. Сердце Тюнагона мучительно сжалось – такой хрупкой и беззащитной показалась ему Ооикими!

– О, зачем не хотите вы говорить со мной? – спрашивает он, взяв ее за руку.

– Ах, когда бы я только могла… Но, увы, нет сил… – еле слышно отвечает Ооикими. – Вы так давно не приезжали, я боялась, что покину мир, не успев проститься с вами…

– Неужели вы ждали меня? О, как я виноват… – говорит Тюнагон, содрогаясь от рыданий.

Он дотрагивается до ее горячего лба.

– За какие прегрешения послано вам это испытание? Может быть, не зря говорят, что человек, обидевший кого-то…

Приблизив уста свои к ее уху, он начал что-то тихонько нашептывать ей, и, смутившись, Ооикими спрятала лицо. Она была так слаба и беспомощна… «Что будет со мной, когда ее не станет?» – невольно подумал Тюнагон, и дыхание стеснилось в его груди.

– Все эти дни вы ухаживали за больной и, должно быть, устали, – сказал он, обращаясь к Нака-но ками. – Отдохните хоть эту ночь. Я побуду возле нее.

Нака-но кими послушно удалилась, хотя на сердце у нее было тревожно.

Ооикими растерялась: пусть Тюнагон не видел ее лица, но он сидел совсем рядом… Впрочем, скорее всего таково было ее предопределение… Невольно сравнивая Тюнагона с принцем, она не могла не отдать должное его сердечному постоянству и поистине трогательной преданности. Разумеется, присутствие Тюнагона тяготило ее, но, не желая оставаться в его памяти черствой, неблагодарной особой, она не стала просить, чтобы он ушел.

Всю ночь до рассвета дамы по указаниям Тюнагона составляли целебные снадобья, и он сам подносил их больной. Однако Ооикими наотрез отказывалась от всего, что ей предлагали. Тюнагон был в отчаянии. «Что же сделать, чтобы сохранить ее жизнь?» – спрашивал он себя, но, увы, тщетно!

На рассвете сменились монахи, читавшие сутру, громкие голоса вновь заступивших разбудили дремавшего в своих покоях Адзари, и он принялся произносить заклинания и молитвы. Его старчески хриплый голос вселял надежду в сердца тех, кто знал, сколь велики его добродетели.

– Как госпожа чувствовала себя ночью? – спросил он и тут же, всхлипывая, заговорил о покойном принце.

– Где он обитает теперь? Я был уверен, что он возродился в земле Вечного блаженства, но вот недавно явился он мне во сне, облаченный в простое мирское платье, и сказал: «Я познал суету мира сего, и у меня достало твердости от него отречься. Только одно чувство привязывало меня к миру, из-за него мне придется еще некоторое время пробыть вдали от земли обетованной. Вас же прошу помочь мне побыстрее достичь ее…» Он говорил вполне отчетливо, и я не мог ошибиться. Я не сразу сообразил, как лучше помочь ему, и, решив для начала ограничиться самым доступным, велел пяти-шести монахам, которые в то время служили вместе со мной, усердно повторять имя Будды. Потом, поразмыслив немного, послал других монахов в мир, дабы они совершили обряд поклонения «дзёфукё»[11].

Услыхав это, Тюнагон разразился слезами.

Как ни велики были страдания Ооикими, они не заглушали в ней чувства вины. Она была уверена, что именно из-за нее отец до сих пор блуждает в мире. Ей хотелось умереть. Кто знает, может быть, она встретится с отцом еще до того, как смятенная душа его обретет постоянное пристанище?

Ничего более не добавив, Адзари удалился.

Монахи, которым было поручено совершить обряд поклонения, обойдя окрестные селения и зайдя в столицу, вернулись, дрожа от пронизывающего утреннего ветра, и теперь, остановившись у Срединных ворот лицом к тем покоям, где находился Адзари, творили поклоны, торжественно произнося заключительные молитвы. Их голоса проникали до глубины души. Тюнагон, давно устремивший думы к Учению, был растроган до слез.

Нака-но кими, не в силах более оставаться в отдалении, приблизилась к занавесу, стоявшему в глубине покоев, и, услыхав шелест ее платья, Тюнагон поспешил взять себя в руки.

– Какое впечатление произвели на вас молитвы «дзёфукё»? – спрашивает он. – Во время торжественных служб их не произносят, но как они возвышенны!

На берег реки

Белый иней ложится.

Птицы кричат Жалобно.

Как же печален

Этот рассветный час! —

сказал Тюнагон совсем просто, словно и не песня то была. В тот миг он невольно напомнил Нака-но кими ее неверного возлюбленного, и все же она не стала отвечать ему сама, а прибегла к услугам Бэн.

– Птицы кричат,

С крыльев озябших стряхивая

Утренний иней.

Кто знает, быть может, и им

Понятна моя тоска…

Песня показалась Тюнагону весьма изящной, хотя он предпочел бы, чтобы ее произнесли другие уста.

Ему вспомнилось, как робела Ооикими, когда ей приходилось обмениваться с ним песнями. И все же она всегда умела ответить так тонко, так трогательно… «Что будет со мной, если ее не станет?» – снова и снова спрашивал себя Тюнагон. Затем мысли его обратились к Восьмому принцу. Представив его себе таким, каким он явился во сне Адзари, Тюнагон содрогнулся от жалости, подумав, как страдает теперь ушедший, глядя с небес на своих несчастных дочерей.

Он заказал чтение сутр в храме, где покойный принц провел свои последние дни, и послал гонцов в другие храмы с просьбой отслужить там соответствующие молебны.

Отстранившись на время от своих дел и обязанностей, Тюнагон не покидал горного жилища, и не было таких служб и очистительных обрядов, к каким бы он не прибегнул. Однако никаких признаков улучшения не наблюдалось, скорее всего тяжелое состояние больной не было наказанием за прошлые заблуждения. Возможно, если бы Ооикими сама обратилась к Будде… Но ей не хотелось оставаться в этом мире. Тюнагон не отходил от нее ни на шаг, и никаких преград меж ними не было. Да и могла ли она держать его теперь в отдалении? Однако преданность Тюнагона не поколебала ее решимости. «Его чувства со временем потускнеют, – думала Ооикими, – и нас обоих ждет горькое, мучительное разочарование. Нет, если жизни моей суждено продлиться, я должна переменить обличье, и лучшего предлога, чем болезнь, не придумаешь. Только таким образом и можно сохранить нашу взаимную привязанность».

Однако прямо заявить о своем намерении Ооикими не решилась и прежде всего обратилась к сестре:

– У меня не осталось никакой надежды, – сказала она. – Я слышала, что иногда принятие обета благотворно влияет на ход болезни и способно удлинить жизненный срок. Не поговоришь ли ты с Адзари?

Дамы разразились слезами.

– Об этом и речи быть не может, – возразили они. – Подумайте хотя бы о господине Тюнагоне… Можно ли наносить ему столь тяжкий удар?

И, к величайшему огорчению Ооикими, они наотрез отказались говорить с гостем.

Тем временем в столице стало известно, что Тюнагон находится в Удзи, и многие приехали сюда нарочно для того, чтобы его наведать. Видя, сколь глубокое чувство возбудила в сердце Тюнагона Ооикими, его приближенные и наиболее преданные ему служители Домашней управы поспешили заказать соответствующие молебны и от своего имени.

«А ведь сегодня праздник Обильного света…» – подумал как-то Тюнагон, вспомнив столицу.

В тот день в Удзи завывал ветер, в воздухе тревожно кружился снег. Безотчетная грусть овладела Тюнагоном, когда он представил себе, какое оживление царит теперь в столице. Впрочем, винить ему было некого.

Мысль потерять Ооикими повергала Тюнагона в отчаяние. Неужели они расстанутся чужими друг другу? Но бесполезно было упрекать ее теперь. Единственное, о чем он мечтал, – хоть раз еще увидеть девушку прежней, такой же ласковой, приветливой, какой она запомнилась ему, и чтобы он мог открыть ей наконец свои чувства.

День так и склонился к вечеру без единого просвета в тучах.

Солнечный свет

Не может сквозь тучи пробиться

В горной глуши,

Мрак кромешный царит

В сердце моем в эти дни…

Присутствие Тюнагона было единственным утешением для обитательниц горного жилища. Он по-прежнему не отходил от изголовья больной, и Нака-но кими – ведь в любой миг ветер мог взметнуть край стоящего перед ней занавеса – принуждена была скрываться в глубине покоев. Дамы, стыдясь своей непривлекательной наружности, тоже старались не показываться гостю на глаза. Однажды, воспользовавшись тем, что рядом почти никого не было, Тюнагон подошел совсем близко к изголовью.

– Не лучше ли вам? – спросил он и горько заплакал. – О, когда б вы знали, как мне тяжело! Я неустанно взываю к Будде, но тщетно, вот уже и голоса вашего не слышно. Неужели вы хотите оставить меня? Я этого не переживу.

Ооикими уже почти бессознательно постаралась спрятать лицо.

– Я собиралась поговорить с вами, как только мне станет лучше, – сказала она. – Но силы мои иссякают с каждым мигом…

Она была так слаба и так трогательно-прелестна, что у Тюнагона слезы подступили к глазам. Понимая, что плакать сейчас не к добру, он попытался сдержаться, но не смог и разразился рыданиями.

«Что за горестная судьба! – думал он. – Вряд ли можно любить ее больше, чем люблю я, но эта любовь не принесла мне ничего, кроме горя. А теперь мы должны расстаться навсегда. Возможно, я сумел бы смириться, когда б обнаружил в ней хоть какой-то изъян…» Но, увы, Ооикими никогда еще не казалась ему прекраснее. Что-то необыкновенно трогательное было в ее хрупкости. Тонкие, слабые руки словно просвечивали насквозь, но кожа оставалась все такой же белой и нежной. Покрывало было отброшено в сторону, и чудилось – под мягкими белыми одеждами ничего нет: как будто кукла лежала перед ним, у которой пышное платье скрывает отсутствие тела. Откинутые назад негустые волосы блестящими прядями падали с изголовья. Неужели такой красоте суждено уйти из мира?

За время болезни Ооикими совсем перестала заботиться о своей наружности и все же была красивее любой из тех прелестниц, которые целыми днями наряжаются да прихорашиваются, лишь о том помышляя, как бы привлечь к себе внимание. Чем дольше смотрел на нее Тюнагон, тем труднее было ему примириться с мыслью о предстоящей разлуке.

– Я уверен, что не переживу вас, – говорил он. – Но если жизнь моя все-таки продлится – ведь у каждого свой срок, – я проведу остаток дней где-нибудь в горной глуши. Единственное, что волнует меня, – это судьба вашей сестры.

Тюнагон нарочно завел разговор о Нака-но кими, надеясь получить хоть какой-нибудь ответ. Откинув рукав, прикрывавший ее лицо, Ооикими сказала:

– Мне не хочется огорчать вас, но ничего не поделаешь, дни мои сочтены. Однажды я просила вас отдать сестре чувства, которые мне удалось случайно пробудить в вашем сердце… Если бы вы исполнили тогда мою просьбу, мне не о чем было бы теперь сожалеть. Право же, лишь тревога за сестру и привязывает меня к миру.

– Неужели мне суждено видеть в жизни одни горести? – отвечал Тюнагон. – Да, я не послушался вас, но знаете ли вы, что, кроме вас, ни одна женщина в мире не способна меня взволновать? Теперь я понимаю, как велика моя вина. Но вы не должны беспокоиться, я сделаю для вашей сестры все, что в моих силах.

Видя, что Ооикими становится все хуже, Тюнагон призвал Адзари и велел самым мудрым монахам читать молитвы в покоях больной. Да и сам с жаром взывал к Будде.

Быть может, Будда подверг Тюнагона столь мучительному испытанию для того, чтобы снова возбудить в его сердце презрение к этому миру? Ооикими угасала у него на глазах, увядала, словно цветок, и не было средства задержать ее.

Ему хотелось затопать ногами, закричать, оставив всякое попечение о том, что скажут люди…

Нака-но кими, видя, что сестра приближается к последнему пределу, рыдала в отчаянии. «И я не останусь здесь!» – восклицала она, в беспамятстве цепляясь за тело уходящей, так что Бэн и другим дамам приходилось силой оттаскивать ее.

– Теперь не к добру вам находиться здесь…

Тюнагон отказывался верить собственным глазам. Уж не сон ли? Придвинув светильник, он долго всматривался в лицо Ооикими, все еще прикрытое рукавом, и ему казалось, что она просто спит, так светлы и прекрасны были ее ничуть не изменившиеся черты. «О, если бы я мог всегда иметь перед собой хотя бы эту пустую скорлупку цикады!» – думал он, и сердце его разрывалось от горя.

Когда, свершая последние обряды, дамы расчесывали волосы ушедшей, покои внезапно наполнились нежным благоуханием, совсем таким же, как в прежние дни. «Я бы смирился, если бы отыскал в ней хоть какой-нибудь недостаток», – думал Тюнагон и снова воззвал к Будде: «Коли желаешь ты пробудить в душе моей презрение к миру, покажи мне ее в безобразном, отвратительном обличье, чтобы разлука с ней не вовлекала меня в бездну уныния». Но, увы, не было ему облегчения.

Ничего не оставалось, как предать тело сожжению, и Тюнагон принялся готовиться к последним обрядам. Казалось, рассудок вот-вот изменит ему.

Даже последнее проявление Ооикими в этом мире поразило Тюнагона своей неуловимостью: тонкая струйка дыма поднялась к небу, и все было кончено. Растерянный, он вернулся в горную хижину.

В доме было многолюдно, ибо многие приехали сюда, желая провести время скорби вместе с Тюнагоном. Присутствие посторонних, служившее утешением для дам, тяготило Нака-но кими: она боялась пересудов и сетовала на свою злосчастную судьбу. Казалось, она и сама уже не принадлежит этому миру…

От принца Хёбукё то и дело приходили гонцы с соболезнованиями, но, помня о том, что старшая сестра умерла, так и не простив принца, Нака-но кими не ждала от этого союза ничего, кроме горестей.

Тюнагон, для которого жизнь сделалась постылым бременем, готов был осуществить свое давнее желание, но, понимая, сколь велико будет горе Третьей принцессы… К тому же его волновала судьба Нака-но кими. Когда-то ушедшая просила за нее, и он почитал своим долгом исполнить ее просьбу хотя бы теперь. Разумеется, он не мог изменить своему чувству, хотя сестры и были близки друг другу, как только могут быть близки человеческие существа, но, сделав Нака-но кими предметом своих попечений, он избавил бы ее от горестей, да и сам нашел бы в ней источник утешения.

Не выезжая даже на короткий срок в столицу и прервав всякие сношения с миром, Тюнагон предавался неизбывной скорби.

Видя, сколь глубокие чувства связывали его с ушедшей, многие, и прежде всего Государь, присылали гонцов с соболезнованиями.

Дни тянулись однообразной, унылой чередой. Тюнагон следил за тем, чтобы поминальные службы проходили с приличной случаю торжественностью, и подносил Будде щедрые дары. К сожалению, он был ограничен в проявлениях скорби[12] и не мог даже изменить цвета своего платья.

Как-то, заметив, что дамы, которые пользовались особенной благосклонностью госпожи, облачены в черные одежды, он сказал:

– Не тщетно ли

Крававо-алые слезы

Льются из глаз?

Окрасить им не удастся

Платье в памятный цвет…

Сам Тюнагон носил платье дозволенного оттенка из блестящего, словно подтаявший лед, шелка. Оно совсем промокло от слез и казалось более ярким, чем обычно. Глядя на его прелестное печальное лицо, дамы говорили, роняя слезы:

– Мы всегда будем оплакивать свою бедную госпожу. Но не менее тяжело расставаться с господином Тюнагоном. Мы так привыкли к нему за эти дни. Неужели отныне он станет нам чужим?

– Ах, кто мог ожидать?..

– Его чувства были так глубоки, а ему не досталась ни та, ни другая…

– Не согласитесь ли вы выслушать меня хотя бы в память о прошлом? – передал Тюнагон Нака-но кими. – Я бы не хотел, чтобы мы отдалялись друг от друга…

Однако Нака-но кими была слишком угнетена, чтобы разговаривать с ним. Жизнь казалось ей бесконечной чередою несчастий. Младшая дочь принца всегда привлекала Тюнагона живым нравом, детской непосредственностью, изяществом манер. Но мог ли он забыть о тонкой, нежной прелести старшей?

Однажды шел снег, и в доме было темно, Тюнагон целый день вздыхал и печалился, а к вечеру, когда тучи рассеялись и на небо выплыла столь пренебрегаемая всеми Двенадцатая луна[13], велел дамам подобрать кверху занавеси и выглянул в сад. Затем снова лег, «чуть приподняв изголовье»[14], и стал слушать, как звонит колокол в горном храме.

«Вот и этот день на исходе…» (152) – невольно подумалось ему.

Не отстать бы! Душа

За луною, по небу плывущей,

Стремится вослед.

К сожалению, наш мир не таков,

Чтобы жить в нем хотелось вечно…

Налетел неистовый порыв ветра, и Тюнагон встал, чтобы прикрыть решетки. На реке, залитой лунным светом, блестел лед, и в нем, словно в зеркале, отражались горы.

«Я могу наполнить свой дом в столице всеми причудами роскоши, – подумал он, – но такое можно увидеть только здесь. О, когда б она вдруг ожила!» И сердце его мучительно сжалось.

Найти бы напиток,

Дарующий смерть – забвенье

От любовной тоски.

За ним отправившись, сгину

В далеких Снежных горах…[15]

«Как жаль, что мне не встретился демон, который учит священным гимнам…[16] По крайней мере был бы предлог…»

Право же, человеку, стремящемуся к просветлению, не подобает иметь такие мысли.

Тюнагон часто призывал к себе дам и беседовал с ними. Он был так хорош собой, так великодушен и обходителен, что сумел пленить сердца многих молодых прислужниц. Старые же, глядя на него, вспоминали ушедшую и горевали еще больше.

– Непостоянство принца было для госпожи тяжким ударом, после которого она так и не сумела оправиться, – рассказывали они. – Больше всего на свете она боялась, что над ними станут смеяться. К тому же госпожа старалась скрыть свое беспокойство от младшей сестры и страдала одна. Эта тайная горесть постепенно подтачивала ее силы, и, не вкушая даже самой необходимой пищи, она все слабела, слабела…

– Несмотря на необыкновенную скромность и сдержанность, госпожа обладала на редкость чутким умом и все принимала слишком близко к сердцу…

– Ей казалось, что она нарушила завет отца, и это очень огорчало ее. К тому же тревога за судьбу сестры… Очевидно, именно это и послужило причиной…

Они вспоминали, что говорила их госпожа по тому или иному поводу, и плакали, плакали без конца. «Это я виноват в ее горестях», – думал Тюнагон, страстно желая, чтобы вернулось прошлое. Никогда еще мир не казался ему таким постылым, и, пытаясь обрести утешение в молитвах, он до рассвета не смыкал глаз.

Ночь была холодной и снежной. Уже совсем поздно послышались голоса людей и конский топот. «Кто мог приехать сюда ночью в метель?» – испугались почтенные монахи. А был это принц Хёбукё в скромном охотничьем платье, промокший до нитки.

Услыхав стук, Тюнагон сразу догадался, кто приехал, и поспешил скрыться во внутренних покоях.

Время скорби кончалось через несколько дней, но, не в силах превозмочь тоски, принц все-таки отважился навестить Нака-но кими и всю ночь сквозь сугробы пробирался в Удзи. Его приезд должен был отвлечь Нака-но кими от мрачных мыслей, но, увы, она не выказывала никакого желания встречаться с ним.

Нака-но кими всегда чувствовала себя виноватой перед сестрой, а принц так и не сделал ничего, что оправдало бы его в глазах ушедшей. Возможно, теперь он будет вести себя по-другому, но что толку? Ооикими уже не вернешь. С большим трудом дамам удалось вразумить ее…

Разговаривая с Нака-но кими через ширму, принц постарался объяснить ей причины своего долгого отсутствия, и она внимательно слушала его. Тяжкое горе лишило ее последних сил, казалось, несчастная готова последовать за сестрой.

Весьма обеспокоенный ее состоянием, принц решил пренебречь приличиями и остаться в Удзи на весь день.

– Нельзя ли убрать ширму? – просил он, но Нака-но кими отказалась наотрез:

– Я должна хоть немного прийти в себя…

Кто-то сообщил о том Тюнагону, и он потихоньку послал к Нака-но кими одну из дам, поручив ей сказать следующее: «Я хорошо понимаю, что принц обманул ваши ожидания и вы вправе чувствовать себя обиженной. Его поведение истинно заслуживает порицания. Но прошу вас, не браните его слишком сурово, он к этому не привык, и ваши упреки могут повергнуть его в отчаяние…»

Однако, получив такой совет, госпожа еще больше смутилась и окончательно лишилась дара речи.

– О, как вы жестоки! – пенял ей принц. – Неужели вы все забыли…

Печалясь и вздыхая, он просидел в ее покоях до самого вечера.

А к вечеру поднялась настоящая буря. Прислушиваясь к завываниям ветра, принц лежал, обливаясь слезами, и чувствовал себя глубоко несчастным. Но кого мог он винить, кроме себя самого?

В конце концов Нака-но кими согласилась поговорить с ним, но снова через ширму.

Призывая в свидетели «тысячи разных богов» (434), принц клялся ей в вечной верности, но ее мучили сомнения. «Удивительное красноречие! Видно, и в самом деле опыт у него немалый».

Но если она могла обижаться на принца, не видя его, то как же трудно было противиться его обаянию теперь, когда он сидел рядом! На него просто невозможно было сердиться.

– Оглянувшись назад,

Вижу, сколь ненадежен

Пройденный путь.

Так стоит ли с упованием

На будущее смотреть? —

прошептала она, и принц совсем приуныл.

Если ты веришь,

Что близок конец пути,

То почему

Не хочешь мне на прощанье

Слово привета сказать?

Все так мимолетно и непрочно в нашем мире, не отягощайте же свою душу новым бременем, – ответил он.

Тщетно пытался принц смягчить сердце Нака-но кими. В конце концов, сказавшись нездоровой, она скрылась в глубине покоев, и принц остался один. Он провел бессонную ночь, чувствуя себя весьма неловко перед дамами. Разумеется, Нака-но кими имела основания обижаться на него, и все же… Разве не вправе он был рассчитывать на снисхождение? Вздохи теснили его грудь, по щекам катились горькие слезы. «Но ведь ей было еще тяжелее!» – думал он, и сердце его мучительно сжималось.

Принц удивлялся и умилялся, видя, что Тюнагон чувствует себя в этом горном жилище совсем как дома. Он распоряжался дамами по своему усмотрению, они же только и думали о том, как бы ему услужить, чем бы его попотчевать…

За то время, пока они не виделись, Тюнагон осунулся и побледнел, какое-то равнодушие запечатлелось в каждой черте лица его, казалось, он нимало не занимался тем, что его окружало. Принцу было искренне жаль друга, и он употреблял все усилия, чтобы его утешить.

Тюнагон охотно рассказал бы ему об ушедшей, хотя и понимал, сколь тщетно… Однако из страха прослыть малодушным ограничился несколькими, ничего не значащими словами. Он так много плакал в последние дни, что даже лицо его изменилось, но это новое выражение ничуть не умалило его красоты, напротив, принц никогда еще не находил его таким прекрасным. «Право, будь я женщиной…» – думал этот неисправимый ветреник, и в сердце его возникала тревога. «Надобно как можно быстрее перевезти госпожу в столицу», – решил он.

Умилостивить Нака-но кими ему так и не удалось, оставаться же в Удзи еще на день он не мог, понимая, что о том наверняка станет известно Государю и тогда неприятностей не избежать. Принц не жалел слов, уверяя Нака-но кими в своей искренности, но она так ни разу и не ответила, словно принуждая его изведать, «что это значит – страдать» (435).

Конец года – пора довольно унылая, тем более в Удзи. И дня не проходило без метели или урагана. Сердцем же Тюнагона по-прежнему владела тоска, и он жил словно во сне.

Между тем торжественно справлялись все положенные обряды. Принц Хёбукё прислал щедрые вознаграждения для монахов. Многих беспокоило явное нежелание Тюнагона сообщаться с миром. «Неужели он собирается и этот год провести в Удзи?» – спрашивали близкие, и в конце концов Тюнагон решил вернуться в столицу. Но как тяжело было у него на душе!

Дамы, привыкшие к его присутствию, приходили в отчаяние при мысли, что скоро их дом опустеет и они останутся одни. Пожалуй, они не горевали так даже тогда, когда ушла из мира их госпожа.

– Неужели мы больше никогда не увидим господина Тюнагона? – сетовали они. – Есть ли на свете человек добрее его? Он входил во все наши нужды, и мы ни в чем не испытывали недостатка. Раньше он приезжал довольно редко, и мы не знали, какое это счастье видеть его каждый день…

От принца принесли письмо:

«Теперь мне будет еще труднее бывать в Удзи, поэтому я намереваюсь перевезти Вас куда-нибудь поближе…»

Государыня, прослышав о девушке из Удзи, встревожилась. «Говорят, ее старшая сестра имела большое влияние на Тюнагона, – подумала она. – Очевидно, и младшей трудно пренебречь». Жалея сына, она тайно посоветовала ему перевезти Нака-но кими в Западный флигель дома на Второй линии, где он мог бы навещать ее во всякое время, когда ему удобно. Судя по всему, она предполагала ввести девушку в свиту Первой принцессы. Что ж, по крайней мере он сможет чаще видеться с ней… И принц поспешил сообщить эту новость Нака-но кими.

Разумеется, о его намерениях узнал и Тюнагон. «Как я мечтал перевезти старшую сестру в свой новый дом на Третьей линии! – думал он. – И кому, как не мне, следовало бы позаботиться теперь о младшей?»

Думы его устремлялись в прошлое, и сердце стеснялось от горести. Несомненно, подозрения принца были лишены оснований, и все же Тюнагон часто спрашивал себя: «Неужели кто-то другой?..»


Повесть о Гэндзи (Гэндзи-моногатари). Книга 4

Побеги папоротника


Повесть о Гэндзи (Гэндзи-моногатари). Книга 4

Основные персонажи


Нака-но кими, 25 лет, – младшая дочь Восьмого принца

Тюнагон (Каору), 25 лет, – сын Третьей принцессы и Касиваги (официально Гэндзи)

Принц Хёбукё (Ниоу), 26 лет, – сын имп. Киндзё и имп-цы Акаси, внук Гэндзи

Левый министр (Югири), 51 год, – сын Гэндзи и Аои


«Не обходит и зарослей диких…» (436). Вот и сюда, в Удзи, проникло сияние весны, однако Нака-но кими по-прежнему жила словно во сне, не понимая, что удерживает ее в этом мире и почему до сих пор не последовала она за сестрой. Два существа с одной волей, с одним помышлением, они всегда были вместе – вместе наблюдали, как сменяли друг друга времена года, вместе любовались цветами, внимали пению птиц, и не было случая, чтобы песню, начатую одной, не подхватила бы другая. Они поверяли друг другу свои печали и горести, и это скрашивало их унылое существование. Теперь Нака-но кими осталась одна, рядом с ней не было никого, кто восхищался бы тем, чем восхищалась она, кто проливал бы вместе с ней слезы умиления. Беспросветный мрак царил в ее душе, и она жила, не отличая дня от ночи. Пожалуй, она не горевала так сильно даже тогда, когда скончался отец. Тоска по сестре была невыносима, и она охотно последовала бы за ней, но, увы, даже это было невозможно – у каждого свой срок.

Однажды ее прислужницы получили письмо от Адзари.

«Что принес вам этот год? – спрашивал он. – Я неустанно молюсь за вашу госпожу. Единственно ее судьба и волнует меня теперь, лишь о ней мои молитвы».

Вместе с письмом он прислал молодые побеги папоротника и хвощей, уложенные в изящную корзинку. «Это первые ростки, поднесенные Будде послушниками», – сообщалось в письме. Писал Адзари довольно неумело, однако счел своим долгом дополнить письмо песней, написанной в стороне от остального текста:

«Первые папоротники —

Я всегда для вас собирал их

Весенней порой.

Неужели в новом году

Откажусь от старой привычки?

Прошу Вас прочесть это госпоже».

Нака-но кими была растрогана до слез, догадавшись, каких трудов стоила старому монаху эта песня. Немудреные, написанные корявым почерком слова взволновали ее куда больше, чем изысканнейшие послания ветреного возлюбленного, старавшегося витиеватыми фразами восполнить недостаток чувств. Ответ она поручила написать дамам:

«Побеги папоротника

С горной вершины – память

О том, кто ушел.

Но этой весною с кем

Любоваться я ими стану?»

Гонец получил щедрые дары.

К тому времени красота Нака-но кими достигла полного расцвета. За последние луны – очевидно, вследствие перенесенных несчастий – она очень похудела, отчего черты ее сделались еще нежнее, еще изящнее. Она стала поразительно похожа на старшую сестру. Раньше, когда они были вместе, в глаза бросалось скорее различие, чем сходство, но теперь, глядя на Нака-но кими, дамы, забывшись, вздрагивали: «Уж не старшая ли это госпожа?»

– А ведь господин Тюнагон так жалел, что не осталось даже пустой оболочки… – сетовали они.

– Право, не все ль теперь равно? Для чего же судьба не захотела соединить его с младшей?

Многие молодые люди из свиты Тюнагона, вступив в свое время в отношения с прислуживающими Нака-но кими дамами, довольно часто бывали в Удзи, и связь между двумя домами не прерывалась. Нака-но кими знала, что Тюнагон по-прежнему тоскует, что даже новый год не принес ему облегчения. Только теперь ей открылось, что не случайная прихоть связывала его с Ооикими, а нежное, глубокое чувство.

Принцу Хёбукё становилось все труднее ездить в Удзи, и он решил перевезти Нака-но кими в столицу.

Миновали беспокойные дни, связанные с подготовкой и проведением Дворцового пира и прочих празднеств, и Тюнагон снова остался один со своим горем. Однажды, не имея рядом никого, перед кем можно было бы излить все, что терзало и мучило его душу, он отправился навестить принца Хёбукё.

Стоял тихий вечер, и принц сидел на галерее, задумчиво глядя на сад. Перебирая струны кото «со», он наслаждался благоуханием любимой сливы, совсем недавно расцветшей. Сорвав одну из нижних веток, на которой бутоны еще не раскрылись, Тюнагон поднес ее принцу. Право, лучшего и придумать было невозможно. Любуясь прекрасными цветами, принц сказал:

– Эти цветы

На того, кто сорвал их, похожи.

Яркостью красок

Не блещут, но в лепестках

Аромат чудесный таится.


– Каждый спешит

Эту цветущую ветку

Осыпать упреками.

Надо мне было давно

Ее сорвать самому,—

ответил Тюнагон. – Обидно, право.

Друзья любили подтрунивать друг над другом.

Затем разговор перешел на предметы более значительные и, разумеется, коснулся горной усадьбы. Тюнагон поведал принцу о том, каким тяжким ударом была для него кончина Ооикими, признался, что до сих пор не может примириться с утратой. Он плакал и смеялся, вспоминая разные, связанные с ушедшей случаи, то трогательные, то забавные, а принц, обладавший добрым, чувствительным сердцем, всегда готовым откликнуться на чужое горе, внимал ему, рукавом отирая слезы. Небо – уж не сочувствуя ли им? – затянулось тучами. К ночи подул сильный ветер, стало холодно, как зимой, светильники все время гасли, но, хотя во тьме неразличимы были нежные краски цветов (284), друзья никак не могли расстаться. Стояла поздняя ночь, а они все говорили.

– Не верится, что в мире такое бывает. Но неужели на этом все и кончилось? – сомневался принц, как видно подозревая, что Тюнагон не до конца откровенен с ним. Люди всегда склонны наделять других собственными слабостями…

Вместе с тем принцу нельзя было отказать в чуткости, ибо он не пожалел усилий, чтобы утешить Тюнагона, изгладить в его сердце память о былых горестях и рассеять мрачные мысли. Он говорил, столь умело переходя от одного предмета к другому, что Тюнагон в конце концов оказался вовлеченным в разговор, принесший его измученной душе немалое облегчение. Среди прочего принц рассказал ему о своем намерении перевезти Нака-но кими в столицу.

– Рад это слышать! – воскликнул Тюнагон. – Вы и вообразить не можете, как я страдал, полагая, что виноват в ее несчастьях. Она – единственная память, оставшаяся мне о той, которая будет вечно жить в моем сердце, и я почитаю своим долгом входить во все ее нужды. Лишь нежелание быть неправильно понятым вами…

Он рассказал принцу, что Ооикими просила его взять на себя попечение о ее младшей сестре, и умолчал лишь о той ночи, когда уподобились они кукушкам из рощи Ивасэ (437). В глубине души он был уверен, что сам должен заботиться о Нака-но кими хотя бы в память об ушедшей, и тайное раскаяние терзало его душу. Однако прошлого не воротишь, и ему ничего не оставалось, как смириться. Он не должен поддаваться искушению, если не хочет повредить ни себе, ни другим. Тюнагон принялся за приготовления к переезду, рассудив, что никто, кроме него, не сумеет этого сделать.

А в горном жилище царило радостное оживление. Для свиты молодой госпожи наняли миловидных дам и девочек-служанок. Прежние ее прислужницы с довольным видом сновали по дому, готовясь к отъезду, и только сама Нака-но кими оставалась безучастной. Мучительные сомнения терзали ее душу. Ей не хотелось обрекать на запустение родной дом в Фусими (438), но могла ли она требовать, чтобы ее оставили в этой горной глуши, где каждый новый день лишь множит печали? И разве не прав был принц, говоря, что, отказываясь уезжать отсюда, она ставит его в безвыходное положение? Переезд был назначен на начало Второй луны, и, чем меньше оставалось до него времени, тем задумчивее становилась Нака-но кими. Глядя на набухающие на деревьях почки, она жалела, что не увидит цветов, ей не хотелось уезжать от окутавшей склоны весенней дымки… (439). Она приходила в отчаяние при мысли, что впереди ее ждет не родное гнездо, а временный приют в пути, страшилась насмешек и оскорблений. Думы, одна другой тягостнее, осаждали ее голову, и сердце не знало покоя.

Между тем – увы, всему приходит конец – настала пора снимать одеяния скорби, но даже обряд Священного омовения показался Нака-но кими недостаточно значительным. Право же, ее сестра заслуживала большего. Матери своей она не знала и не тосковала по ней. Ей хотелось – и она не раз говорила об этом – почтить память сестры точно так же, как почтила бы она память матери, но, к ее величайшему сожалению, это было невозможно. Тюнагон прислал ей все, без чего нельзя обойтись во время обряда: свиту, ученых-астрологов и множество нарядов.

Все проходит, увы.

Едва платье из серой дымки

Успели скроить,

Как цветы на деревьях начали

Раскрывать лепестки…

Дары, подготовленные им поражали не столько роскошью, сколько разнообразием, каждый получил то, что ему полагалось по рангу.

– Как он добр! – восхищались дамы. – Никогда ничего не забудет!

– Даже брат не был бы заботливее.

Особенно были растроганы пожилые дамы, привыкшие довольствоваться малым. Молодые же сетовали:

– Неужели мы никогда больше не увидим его? Мы так привязались к нему за эти годы. Увы, теперь, наверное, все пойдет по-другому. Нетрудно себе представить, как будет тосковать госпожа.

Накануне отъезда Тюнагон приехал в Удзи. Его, как всегда, поместили в гостевых покоях. «Будь жива старшая госпожа, – думал он, – ее сердце скорее всего смягчилось бы, и я, а не принц…» Образ Ооикими неотступно стоял перед его мысленным взором, он вспоминал, как и что она говорила, и, мучимый запоздалым раскаянием, во всем винил себя. «Ведь, несмотря ни на что, она никогда по-настоящему не отталкивала меня и не выказывала открыто своего пренебрежения, – думал он, – я сам по какому-то странному побуждению отдалился от нее…» Вспомнив об отверстии, через которое он когда-то подглядывал за сестрами, он подошел к перегородке, но, увы, занавеси были опущены.

Дамы предавались воспоминаниям и тихонько плакали. Нака-но кими лежала безучастная ко всему на свете, и слезы потоками бежали по ее лицу. О завтрашнем переезде она не думала.

– Безотчетная тоска одолевает меня, когда я начинаю перебирать в памяти горести, которые пришлось нам изведать за прошедшие луны, – передает Тюнагон через одну из дам. – Вы себе не представляете, каким облегчением была бы для меня возможность высказать вам все, что терзает мою душу. О, не избегайте меня!

– Я вовсе не избегаю вас, – нехотя отвечает Нака-но кими, – но мне слишком тяжело. Чувства мои в смятении, и я боюсь оскорбить ваш слух своими бессвязными речами.

Однако, вняв увещеваниям дам, поспешивших встать на сторону гостя, она согласилась принять его у входа в свои покои. Тюнагон всегда был поразительно хорош собой, а за последнее время, возмужав, стал еще прекраснее. Трудно было не залюбоваться тонкостью его черт, неповторимым изяществом движений. Право же, в целом мире не было человека, равного ему. Представив рядом с ним свою покойную сестру, Нака-но кими печально вздохнула.

– Я готов вечно говорить о вашей сестре, но сегодня это не совсем уместно… – сказал Тюнагон и поспешил перевести разговор на другое. – В самом непродолжительном времени я перееду и буду жить рядом с вами. Так что можете обращаться ко мне, как говорится, «и в полночь, и на рассвете», я всегда к вашим услугам. Мне хотелось бы принимать участие во всем, что вас касается, пока я не уйду из этого мира. Надеюсь, вы не станете возражать? Впрочем, в чужую душу проникнуть трудно, возможно, вы сочтете мои слова оскорбительными…

– Мне так тяжело покидать родное жилище! – ответила Нака-но кими. – А теперь еще и вы говорите, что скоро переедете… Все это повергает меня в совершенное отчаяние. Вы должны извинить меня.

Она говорила тихим, прерывающимся голосом и была так трогательно-беспомощна, что показалась Тюнагону истинным подобием Оои-кими, и он не преминул попенять себе за поспешность, с которой отдал младшую сестру другому. Но, увы, теперь тщетно было и помышлять… И Тюнагон не стал напоминать ей о той давней ночи. Можно было вообразить, что он вообще забыл о ней – так сдержанно, с такой милой простотой беседовал он с Нака-но кими.

Растущая возле дома красная слива яркостью лепестков и чудесным ароматом пробуждала в душе томительные воспоминания. Соловей, словно не в силах расстаться с цветами, пел и пел не смолкая. Право, «такая ль весна…»? (440). Мысли устремлялись к прошлому, и речи были печальны. Внезапный порыв ветра принес аромат сливовых цветов, и он соединился с тончайшим благоуханием, исходившим от платья гостя… Даже цветы померанца не могли бы столь живо напомнить о прошлом (103).

«Сестра так любила эту сливу, – подумала Нака-но кими. – Когда ей становилось скучно или тоскливо, она всегда смотрела на нее, и ей делалось легче». И, не имея сил справиться с волнением, Нака-но кими сказала:

– Больше никто

Любоваться не будет цветами

В этой горной глуши.

Лишь аромат лепестков

Вдруг напомнит о прошлом.

Ее слабый голосок звучал еле слышно, готовый оборваться.

– Благоуханна по-прежнему

Слива, которой однажды

Рукав мой коснулся.

Но, увы, не в моем саду

Врастут ее корни в землю (441),—

тихо ответил Тюнагон. Слезы потоком струились по его щекам.

– Надеюсь, что мы и впредь сможем иногда беседовать с вами, – только и сказал он на прощание и, призвав к себе дам, отдал им последние распоряжения. В доме должен был остаться тот самый бородатый сторож и несколько слуг. Управители расположенных поблизости владений Тюнагона получили указание следить за тем, чтобы они ни в чем не испытывали нужды.

Госпожа Бэн наотрез отказалась переезжать в столицу.

– Я не ожидала, что моя жизнь окажется такой долгой, – заявила она. – Не могу сказать, чтобы меня это радовало. К тому же многие сочтут мое присутствие недобрым предзнаменованием. Вряд ли стоит напоминать людям, что я еще жива.

Тюнагон упорствовал в своем желании встретиться с ней, и она принуждена была согласиться. Не так давно эта особа переменила обличье, и он был растроган, увидев ее. Как обычно, они говорили о прошлом.

– Я буду иногда приезжать сюда, – сказал Тюнагон. – Меня очень огорчало, что здесь не останется никого из близких мне людей, поэтому, признаюсь, ваше решение не столько печалит меня, сколько радует.

Тут голос изменил ему, и он заплакал.

– Увы, чем ненавистнее жизнь, тем труднее расстаться с ней, – жаловалась Бэн. – О, для чего госпожа оставила меня в этом мире? Я хорошо понимаю, каким бременем отягощаю душу, и все же не могу не сетовать «на весь этот унылый мир…» (319).

Разумеется, Тюнагон употребил все усилия, чтобы ее утешить, как ни бессмысленны были порой ее жалобы…

За последние годы госпожа Бэн сильно состарилась, но, после того как были подстрижены ее некогда прекрасные волосы, лицо ее очень изменилось и даже немного помолодело.

Сердце Тюнагона снова сжалось от тоски по ушедшей. «Зачем не позволил я ей надеть монашеское платье? – спрашивал он себя. – Может быть, это продлило бы ее жизнь?»

Он невольно позавидовал сидевшей перед ним женщине и, отодвинув в сторону занавес, принялся ласково расспрашивать ее. Несмотря на старческую расслабленность, Бэн держалась с достоинством. Ее черты отличались благородным изяществом, и многое говорило за то, что когда-то она была весьма незаурядной особой.

– Слезы мои

Текут полноводной рекою.

О, почему

В эту реку не бросилась я,

Не ушла за тобою вослед?..—

говорит она, еле сдерживая подступающие к горлу рыдания.

– Боюсь, что таким образом вы лишь еще больше обременили бы свою душу, – отвечает Тюнагон, – а другой берег[17] так и остался бы для вас недосягаемым. На полпути погрузиться на дно – подумайте, стоит ли подвергать себя такой опасности? Ведь все в мире тщетно.

Река слез глубока,

Но вряд ли, в нее погрузившись,

Покой обретешь.

Волны тоски, набегая,

И на миг не дадут забыться…

В каком из миров смогу я хоть немного утешиться? – спрашивает Тюнагон, хотя и понимает, что надеяться больше не на что.

Возвращаться в столицу ему не хотелось, и он долго сидел, погруженный в глубокую задумчивость. Однако скоро стемнело, и, опасаясь, что подобный «ночлег в пути» возбудит подозрения, Тюнагон уехал.

Почти ничего не видя от слез, Бэн передала остальным дамам свой разговор с гостем. Горе ее было безутешно.

Между тем в доме шли последние приготовления к переезду: прислужницы, охваченные радостным нетерпением, что-то дошивали поспешно, наряжались и прихорашивались, забывая о том, сколь нелепы в праздничных платьях их согбенные фигуры. Бэн в своем строгом монашеском облачении составляла с ними резкую противоположность.

– Все платья кроят,

В дорогу готовясь поспешно,

А в бухте Рукав

Рукава одинокой рыбачки

От соленых промокли брызг,—

говорит она, вздыхая.

– Платье твое

Поблекло от брызг соленых.

Но ведь и я

Качаюсь в волнах, и мои рукава

Вряд ли ярче твоих,—

отвечает Нака-но кими. – Не верится, что задержусь там надолго. Легко может статься, что пройдет совсем немного времени, и, повинуясь обстоятельствам… Так, скорее всего я вернусь сюда и мы снова встретимся. И все же я предпочла бы вовсе не расставаться с вами. Вам будет здесь слишком одиноко. Впрочем, люди, принявшие постриг, далеко не всегда порывают все связи с миром, надеюсь, что хотя бы иногда…

Нака-но кими оставила Бэн большую часть утвари, которой пользовалась когда-то Ооикими, все то, что могло пригодиться монахине.

– По-моему, вы гораздо более других горюете об ушедшей, – ласково сказала она. – Возможно, вас связывают с ней давние узы. Так или иначе, за это время вы стали мне особенно близки.

Бэн зарыдала безутешно, словно брошенное матерью дитя.

Скоро вещи были уложены, покои убраны, а кареты поданы к галерее. Прибыли и передовые – в большинстве своем лица Четвертого и Пятого рангов. Принц хотел приехать за Нака-но кими сам, но тогда вряд ли удалось бы обойтись без огласки, и он отказался от этой мысли.

Тюнагон тоже прислал передовых. Принц Хёбукё взял на себя общие приготовления, а Тюнагон позаботился о мелочах.

– Скоро совсем стемнеет, – торопили Нака-но кими прислужницы, да и люди, приехавшие из столицы, начинали выказывать нетерпение, а она все не могла решиться. «Куда же меня повезут?» – думала она, жалобно вздыхая. Дама по прозванию Таю, садясь в карету, сказала:

– Как счастлива я,

Что сумела дожить-дождаться

Удачной волны!

А если б решилась броситься

В унылую реку Удзи…

Нака-но кими с неприязнью посмотрела на ее сияющее лицо. «Бэн никогда бы так не сказала!» – невольно подумала она. А вот какую песню сложила другая прислужница:

– До сих пор не могу

Забыть о той, что ушла,

Стенаю в тоске,

Но в этот счастливый день

В сердце моем лишь радость.

Обе дамы давно служили в доме Восьмого принца и, казалось, были преданы Ооикими. Неужели можно так быстро забыть?.. Неприятно пораженная тем, что они старательно избегали всяких упоминаний о покойной, Нака-но кими не стала им отвечать.

Они ехали долго, и Нака-но кими впервые увидела, сколь опасны горные тропы. Теперь она поняла, почему принц редко навещал ее, и пожалела, что обращалась с ним так сурово.

Скоро на небо выплыла семидневная луна, такая прекрасная в легкой, призрачной дымке… Измученная тяготами непривычно долгого пути и собственными думами, Нака-но кими сказала:

– На небо гляжу:

Из-за гор появившись, луна

Плывет над миром,

Но, не в силах здесь оставаться,

Скрывается вновь за горой (442).

Никакой уверенности в будущем у нее не было, и она старалась не думать о том, что станется с нею, если чувства принца вдруг переменятся. «Почему я не могла быть счастливой там, в Удзи?» – спрашивала она себя, жалея, что нельзя вернуть прошлое. Когда карету провели под «трехслойными крышами» и между «крепкими стенами»[18], у Нака-но кими невольно захватило дух от восхищения. Подобной роскоши она еще не видала. Давно поджидавший ее принц сам вышел к карете и помог ей спуститься. Ее покои, равно как и покои, предназначенные для прислуживающих ей дам, сверкали великолепным убранством. Принц позаботился обо всем, не упустив из виду ни одной мелочи. Теперь уже ни у кого не оставалось сомнений относительно положения Нака-но кими в доме на Второй линии. «Это не простое увлечение», – говорили люди, изумленные столь неожиданным поворотом событий.

Тюнагон собирался переехать в дом на Третьей линии к концу луны, а пока время от времени заходил туда и наблюдал за ходом работ. В тот день он задержался на Третьей линии до позднего вечера, рассудив, что, поскольку дом принца совсем рядом, новости дойдут до него гораздо быстрее. В самом деле, очень скоро посланные им передовые возвратились с подробным рассказом о том, как прошел день. Услыхав, что принц окружил Нака-но кими нежными заботами, Тюнагон возрадовался и вместе с тем подосадовал на собственную опрометчивость.

«Ах, если бы вспять повернуть наши годы…» (327) – вздыхал он, затем, хоть чем-то уязвить желая, сказал:

– Лодка скользит

По залитой солнцем глади

Озера Нио (443),

Едва различима. И все же

Сумел я увидеть тебя,—

Левый министр предполагал, что союз между его Шестой дочерью и принцем Хёбукё будет заключен до конца луны, и был весьма недоволен тем, что тот, словно желая упредить его, перевез в свой дом никому не известную особу, после чего совершенно перестал появляться на Шестой линии. Понимая, что министр вправе чувствовать себя обиженным, принц написал его дочери и она ответила ему.

Весь мир знал, что в доме Левого министра готовятся к церемонии Надевания мо. Любая отсрочка возбудила бы ненужные толки, поэтому по прошествии Двадцатого дня министр все-таки надел на дочь мо. Он решил предложить ее Тюнагону. Правда, к союзам между близкими родственниками принято относиться с предубеждением, но Тюнагон был слишком выгодным зятем, чтобы уступать его кому-то другому. Тем более что особа, которая все эти годы была предметом его тайных помышлений, скончалась и он должен был тяготиться своим одиночеством. Принимая все это во внимание, Левый министр послал к Тюнагону верного человека, дабы тот разузнал о его намерениях.

– Убедившись воочию в тщетности мирских помышлений, я проникся еще большим отвращением к миру, – ответил Тюнагон. – Боюсь, что союз со мной вряд ли принесет кому-нибудь счастье, да и сам я…

Словом, он явно не собирался связывать свою судьбу с кем бы то ни было, и Левый министр почувствовал себя глубоко уязвленным. Да и мог ли он ожидать, что его предложение, на которое он решился после долгих, мучительных сомнений, снова встретит отказ? Однако настаивать он не стал. Хотя Тюнагон и приходился ему младшим братом, в его манере держаться было что-то такое, что заставляло людей робеть перед ним, и вряд ли стоило принуждать его к этому союзу.

Настала пора цветения, и однажды, любуясь вишнями у дома на Второй линии, Тюнагон невольно вспомнил о жилище, «хозяином брошенном» (444).

– «Ничье сердце не дрогнет» (444), – словно про себя произнес он и отправился навестить принца Хёбукё.

В последнее время принц почти не покидал дома на Второй линии, и взаимная привязанность супругов умножалась с каждым днем. Подобное благополучие не могло не радовать Тюнагона, но, как это ни странно, он до сих пор чувствовал себя обманутым. Так или иначе, у него не было больше причин беспокоиться за Нака-но кими.

Они долго беседовали о том о сем, но вечером принц должен был ехать во Дворец, и, когда карета была готова, а в покоях начали собираться его многочисленные приближенные, Тюнагон перешел во флигель. Роскошные покои, в которых жила теперь Нака-но кими, так не похожи были на бедную горную хижину! Подозвав одну из прелестных девочек-служанок, чьи изящные фигурки мелькали за занавесями, Тюнагон велел ей доложить госпоже о своем приходе. Дамы принесли для него сиденье, и очень скоро одна из них появилась с ответом от госпожи.

– Мы живем рядом, – сказал Тюнагон, когда его провели в покои, – казалось бы, ничто не мешает мне навещать вас так часто, как хочется, однако, не имея повода, я не осмеливался даже писать к вам, опасаясь навлечь на себя недовольство вашего супруга. Увы, слишком многое изменилось за это время. Часто, глядя на прекрасные, окутанные дымкой деревья, я вспоминаю о прошлом и печалюсь.

Он задумался, и, взглянув на его грустное лицо, Нака-но кими украдкой вздохнула. «О, если б сестра была жива! – подумала она. – Как бы хорошо нам жилось теперь! Мы бы часто виделись, вместе любовались цветами, вместе внимали пению птиц…». Сердце ее мучительно сжалось, и ей сделалось так тоскливо, как не бывало даже тогда, когда она жила совсем одна в далеком горном жилище.

– Вы не должны забывать, что господин Тюнагон вправе рассчитывать на большее внимание, чем любой другой гость, – напоминали дамы. – Пора показать, сколь велика ваша признательность.

Однако Нака-но кими все не решалась отказаться от посредника, а пока она колебалась, в ее покои зашел принц попрощаться перед отъездом. В полном парадном облачении он был необыкновенно красив.

– Как странно, – сказал принц, увидев гостя. – Почему вы не посадили господина Тюнагона поближе? Он столько для вас сделал, неужели он не заслуживает более радушного приема? Разумеется, могут пойти неблагоприятные для меня разговоры, но вы отяготите душу новым бременем, если станете избегать его. Разве вам не о чем вспомнить?

Однако он тут же добавил, сам себе противореча:

– Но не забывайте об осторожности. Кто знает, что у него на уме? Так и не разрешив сомнений Нака-но кими, принц уехал. Понимая, что дурно было бы избегать Тюнагона теперь, когда он

вправе рассчитывать на ее благодарность, Нака-но кими готова была пойти ему навстречу и увидеть в нем замену той, которой ей так недоставало, тем более что и он, судя по всему, ждал от нее того же. Вместе с тем ее не могло не беспокоить отношение к этому принца…


Плющ


Повесть о Гэндзи (Гэндзи-моногатари). Книга 4

Основные персонажи


Обитательница павильона Глициний, нёго, – супруга имп. Киндзё (ранее известная как нёго Рэйкэйдэн, см. кн. 2, гл. «Ветка сливы»)

Государь (Киндзё) – сын имп. Судзаку, преемник имп. Рэйдзэй

Государыня-супруга (Акаси) – дочь Гэндзи и госпожи Акаси, супруга имп. Киндзё

Вторая принцесса, принцесса из павильона Глициний, – дочь имп. Киндзё и обитательницы павильона Глициний

Первая принцесса – дочь имп. Киндзё и имп-цы Акаси

Тюнагон, Дайнагон, Дайсё (Каору), 24–26 лет, – сын Третьей принцессы и Касиваги (официально Гэндзи)

Принц Хёбукё (Ниоу), 25–27 лет, – сын имп. Киндзё и имп-цы Акаси, внук Гэндзи

Левый министр (Югири), 50–52 года, – сын Гэндзи.

Шестая дочь Левого министра (Року-но мия) – дочь Югири, супруга принца Хёбукё

Нака-но кими, госпожа из Флигеля, – дочь Восьмого принца, супруга принца Хёбукё

Третья принцесса – дочь имп. Судзаку, супруга Гэндзи, мать Каору

Госпожа Северных покоев в доме Левого министра, госпожа из дома на Третьей линии (Кумои-но кари), – дочь То-но тюдзё, супруга Югири

Адзэти-но дайнагон (Кобай) – второй сын То-но тюдзё, брат Касиваги

Девушка, дочь правителя Хитати, дочь госпожи Тюдзё (Укифунэ), 19–21 год, – побочная дочь Восьмого принца


В те времена обитательницей павильона Глициний была дочь покойного Левого министра. Ее представили Государю ранее прочих, еще когда он прозывался принцем Весенних покоев, и он питал к ней глубокую привязанность, никак, впрочем, не отразившуюся на ее положении при дворе.

Шли годы, дети Государыни-супруги взрослели один за другим, обитательница же павильона Глициний родила Государю всего одну дочь, на которую и обратила свои попечения. «Стоит ли сетовать на судьбу и завидовать удачливой сопернице? – говорила она себе. – Не лучше ли позаботиться о том, чтобы судьба дочери оказалась более счастливой?»

Принцесса была хороша собой, и Государь любил ее. Бесспорно, ее значение в мире не было так велико, как значение Первой принцессы, воспитанию которой уделялось особое внимание, но жила она почти в такой же роскоши. Дом Левого министра до сих пор не утратил своего влияния, и нёго из павильона Глициний имела все, чего только душа пожелает. Изысканнейшее убранство ее покоев отвечало всем современным требованиям, ей прислуживали миловидные дамы, одетые сообразно званиям и времени года.

Когда Второй принцессе исполнилось четырнадцать лет, было решено справить обряд Надевания мо. С весны нёго принялась за приготовления, и ничто другое не занимало ее мыслей. Ей хотелось, чтобы церемония прошла торжественно и вместе с тем несколько необычно. Ради такого случая из хранилищ были извлечены фамильные ценности, передававшиеся из поколения в поколение. Словом, приготовления велись с большим размахом, но летом на нёго внезапно напал злой дух, и она скончалась. Ее безвременная кончина глубоко опечалила Государя. Ушедшая, обладавшая чувствительным сердцем и приветливым нравом, сумела снискать расположение многих, и весь двор оплакивал ее. Даже самые ничтожные служанки не могли примириться с этой утратой. А уж о принцессе и говорить нечего: неутешная в своей потере, она впала в совершенное уныние, и Государь, принимавший в дочери живое участие, распорядился тайно перевезти ее во Дворец, как только кончились поминальные службы. Каждый день он заходил ее наведать. Черное одеяние скорби сообщало облику принцессы особую утонченность. Она казалась старше своих лет, светлое спокойствие дышало в ее благородных чертах, а движения были проникнуты горделивой грацией. Пожалуй, даже мать не была так красива. Вряд ли стоило беспокоиться за будущее принцессы, но, к сожалению, с материнской стороны у нее не оказалось ни одного дяди, способного взять ее на свое попечение. У покойной нёго было всего два брата, к тому же не единоутробных – Оокуракё и Сури-но ками. Ни тот, ни другой не пользовались влиянием при дворе. Имея таких далеко не безупречных попечителей, принцесса не могла рассчитывать на прочное положение в мире, и ее будущее внушало Государю большую тревогу. Пока же он решил заботиться о ней сам.

Однажды, когда моросил унылый осенний дождь и так прекрасны были чуть тронутые инеем хризантемы, Государь зашел в покои Второй принцессы, и они долго беседовали о прошлом. Робко, но с достоинством отвечала принцесса на вопросы Государя, и тот был восхищен. Неужели не найдется человека, способного оценить ее и стать ей надежной опорой? Когда государь из дворца Судзаку решил отдать свою дочь министру с Шестой линии, многие выказывали недовольство, полагая, что принцессе более подобает безбрачие, чем союз с простым подданным. И что же? Теперь у Третьей принцессы есть сын, которым она вправе гордиться, который всегда будет ей утешением и опорой. Разве положение ее стало менее значительным? А останься принцесса одна, неизвестно еще, как сложилась бы ее жизнь, сколько горестей ей пришлось бы изведать, сколько оскорблений и унижений выпало бы ей на долю… «Я должен сам распорядиться судьбой дочери», – решил Государь. А коль скоро вознамерился он последовать примеру отца, можно ли было найти лучшего зятя, чем тюнагон Минамото? В самом деле, кто более достоин такой чести? Правда, ходили слухи, что у Тюнагона уже есть возлюбленная. Но вряд ли он посмеет пренебречь дочерью Государя. В конце концов ему все равно придется обзавестись супругой. Так почему бы… Пока они играли в «го», спустились сумерки. Моросил дождь, на хризантемах лежали отблески вечернего солнца. Призвав одну из дам, Государь спросил:

– Кто сегодня прислуживает во Дворце?

– Принц Накацукаса, принц Кандзукэ и тюнагон Минамото, – доложили ему.

– Попросите сюда господина Тюнагона, – повелел Государь, и тот не замедлил явиться.

Так, недаром именно на него пал выбор Государя. Тюнагон был поразительно хорош собой, к тому же при каждом его движении вокруг распространялся упоительный аромат…

– В такой тихий дождливый вечер неплохо послушать музыку, – изволил сказать Государь. – Но, к сожалению, это невозможно теперь[19]. Придется скоротать время за игрой в «го».[20]

Он повелел принести доску и предложил Тюнагону сыграть. Тот не особенно удивился, ибо Государь часто призывал его к себе, предпочитая его общество любому другому.

– Могу предложить вам неплохую ставку, – сказал Государь. – Впрочем, решусь ли? Но что еще…

Кто знает, понял ли Тюнагон? Во всяком случае, он старался не допускать ошибок. Первую из трех партий проиграл Государь.

– Ах, какая досада! – посетовал он. – Что же, придется сегодня позволить вам сорвать одну ветку.[21] Тюнагон молча спустился в сад и, сорвав прекрасную хризантему, возвратился к Государю.

– Когда б этот цветок

Своей красотой осенял

Простую ограду,

Я сорвать бы его поспешил,

Уступая влечению сердца…—

с достоинством произносит он. Государь же отвечает:

– В засохших лугах

Цветы поблекли от инея.

Хризантема одна

Сохранила прежнюю яркость,

И все взоры стремятся к ней (445).

После того случая Государь еще несколько раз намекал Тюнагону на свое желание, причем лично, а не через посредников, но тот, далекий от подобных помышлений, не спешил. «Мне никогда не хотелось связывать себя брачными узами, – думал он, – потому-то я и отклонял самые лестные предложения. Стоит ли уподобляться отшельнику, который, не устояв перед искушением, готов вернуться в мир?» (Право, что за странное сопоставление!) «К тому же ее, вероятно, добиваются многие», – предположил он, и тут же у него возникла мысль, которую он поспешил отогнать как слишком дерзкую: «Будь она дочерью Государыни-супруги…»

Вскоре о намерениях Государя узнал Левый министр, и немудрено вообразить, сколь велика была его досада. Он и сам имел виды на Тюнагона, полагая, что в конце концов его все-таки удастся склонить к браку с Року-но кими… И вдруг – столь неожиданное препятствие!

Между тем принц Хёбукё, не проявляя, впрочем, особой пылкости, продолжал обмениваться с Року-но кими письмами, и министр решил обратить свое внимание на него. «Пусть сейчас его чувство и неглубоко, – думал он, – но, возможно, со временем… Кто знает, что им предопределено? Разумеется, неплохо было бы подыскать для нее супруга, готового поклясться, что «меж ними не сможет даже капля воды просочиться» (272), но не отдавать же ее человеку невысокого ранга, она заслуживает большего. Да и молва не пощадит…»

– В наш век всеобщего упадка столько забот с детьми, – сетовал министр. – Ни один родитель не может равнодушно смотреть на то, как бесцельно проходит молодость его дочерей. Даже Государю приходится самому подыскивать женихов, а уж простым подданным…

Он так надоел Государыне бесконечными жалобами, что она сочла своим долгом поговорить с принцем.

– Мне очень жаль Левого министра, – сказала она. – Он так давно и с такой деликатностью пытается заручиться вашим согласием, а вы упорно пренебрегаете им. Это жестоко. Разве вы не знаете, что без влиятельного покровителя никакой принц не может рассчитывать на сколько– нибудь достойное положение в мире? Государь начал уже поговаривать о том, чтобы уйти на покой. Только люди низкого звания предпочитают довольствоваться одной супругой. Возьмите хотя бы Левого министра. Уж он-то никогда не был человеком легкомысленным и тем не менее имеет двух жен и умело управляется с обеими, не навлекая на себя ничьих упреков. К тому же, если сбудутся мои надежды, в ваших покоях будет прислуживать такое множество дам…

Государыня никогда еще не говорила с ним так откровенно, и ее доводы показались принцу вполне убедительными, а как он и сам не питал неприязни к дочери министра, мог ли он ответить безоговорочным отказом? Правда, союз этот был ему не по душе, ибо он предвидел (и не без оснований), что, став членом столь влиятельного семейства, лишится даже той свободы, которой располагал теперь. Однако навлекать на себя гнев министра было не менее опасно, и в конце концов принц смирился. Помимо всего прочего, он отличался ветреным нравом и никогда не упускал случая поближе познакомиться с особой, почему-либо привлекшей его внимание. К примеру, он до сих пор не забывал Красной сливы из дома Адзэти-но дайнагона[22] и пользовался любой возможностью, будь то пора весеннего цветения или пора алых листьев, чтобы написать к ней. И она, и дочь Левого министра невольно возбуждали его любопытство.

Но скоро год сменился новым, а все осталось по-старому. Вторая принцесса сняла одеяние скорби, и теперь ничто не мешало ей вступить в брачный союз.

Многие приходили к Тюнагону с сообщениями, что его искательство будет встречено благосклонно, и делать вид, будто ему ничего не известно, было не совсем прилично, поэтому Тюнагон счел своим долгом намекнуть Государю на свою заинтересованность. Тот немедленно дал согласие, и Тюнагону сообщили, что в первый же благоприятный день…

Сочувствуя Государю, Тюнагон ни на миг не забывал Ооикими. Весь свет опустел для него с тех пор, как ее не стало. Он не в силах был примириться с мыслью, что, будучи столь явно с ним связанной, она ушла из мира, оставшись ему чужой. О, если б ему удалось отыскать женщину, хоть немного на нее похожую, пусть даже она была бы самого низкого звания… «Как жаль, что нельзя привлечь ее душу хотя бы дымом курений, как бывало когда-то»,[23]– сетовал он и не особенно спешил связывать себя с принцессой.

Тем временем в доме Левого министра готовились к брачной церемонии, которая была назначена на Восьмую луну. Нашлись люди, поспешившие сообщить об этом Нака-но кими. «Увы, ничего другого я и не ожидала, – подумала она. – Но что же станется со мной? О, я всегда знала, что когда-нибудь это произойдет и я сделаюсь предметом для насмешек. Разве мне не говорили, сколь непостоянно сердце принца? Я хорошо понимала, что ему нельзя доверять, но он был так добр ко мне, так трогательно клялся в верности… Неужели теперь всему конец? Разумеется, он не покинет меня, ибо мое звание достаточно высоко, но мне наверняка предстоит изведать немало горестей. Что за злосчастная судьба! Должно быть, мне придется вернуться в Удзи. Какой позор! Уж лучше бы я так и оставалась там до конца своих дней. Как я могла столь беспечно забыть о завете отца и покинуть родную хижину? Сестра бы никогда этого себе не позволила. Она казалась такой робкой и слабой, но в сердце ее было довольно твердости. Тюнагон до сих пор не может забыть ее, но, если бы она осталась жива, на ее долю, вероятно, выпало бы немало испытаний. Так разве не права была она, не желая связывать себя ни с кем брачными узами? О да, она проявила удивительную прозорливость, решив держаться от Тюнагона в отдалении. Она даже хотела принять постриг, чтобы вернее успеть в том, и наверняка осуществила бы свое желание, когда б не пресеклась внезапно ее жизнь. О да, она все умела предусмотреть. А я? Ах, как, должно быть, печалятся теперь покойные отец и сестра, глядя на меня, как осуждают меня за легкомыслие!»

Велико было отчаяние Нака-но кими, но, понимая, что слезы и упреки ничему не помогут, она подавляла жалобы и притворялась спокойной и беззаботной.

Принц же в те дни был с ней ласковее обыкновенного. Предупреждая все ее желания, он беспрестанно клялся ей в верности, утверждая, что союз их вечен и не ограничивается сроком их нынешнего существования.

Так или иначе, примерно с Пятой луны Нака-но кими почувствовала особого рода недомогание. Никаких особенных опасений ее состояние не вызывало, но она отказывалась от пищи и почти не вставала. Принц, которому никогда не приходилось видеть женщин в подобном положении, предполагал, что всему виною жара. Однако кое-какие подозрения возникали и у него.

– Вы уверены, что это не… – спрашивал он иногда. – Я слышал, что в такое время женщины всегда себя дурно чувствуют…

Нака-но кими лишь смущалась и старалась вести себя как ни в чем не бывало. Дамы тоже молчали, поэтому принцу так и не удалось узнать ничего определенного. Настала Восьмая луна, и дамы не преминули сообщить госпоже о том, на какой день назначена церемония. У принца вовсе не было намерения скрывать от Нака-но кими эту новость, но ему не хотелось огорчать ее, и он молчал, невольно усугубляя тем самым ее страдания. «Все, кроме меня, знают о предстоящем событии, – думала она. – Неужели он не скажет даже, в какой день это произойдет?» Да, у нее были основания для обиды.

С тех пор как Нака-но кими поселилась в доме на Второй линии, принц редко оставался ночевать во Дворце, разве только обстоятельства принуждали его к этому. Тайные похождения тоже были забыты, и почти все ночи он проводил дома. Понимая, что теперь в их жизни многое переменится, принц боялся и помыслить о том, как отнесется к этому Нака-но кими. Он стал нарочно оставаться на ночь во Дворце, желая постепенно приучить ее к своим отлучкам, но это обижало ее еще более.

Узнав о готовящейся церемонии, Тюнагон не мог не пожалеть Нака-но кими. «Сердце принца – что весенние цветы, – думал он. – Несомненно, его связывают с супругой самые нежные чувства, но боюсь, как бы новая привязанность не вытеснила старую. Говорят, что дочь министра хороша собой и обнаруживает немалые дарования. К тому же она принадлежит к одному из самых влиятельных в столице семейств, и принц окажется под постоянным надзором. Увы, несчастной Нака-но кими придется коротать одинокие ночи, а она к этому не привыкла. О, каким я был глупцом! Для чего я уступил ее принцу? Я готов был отречься от мира, но любовь к ее сестре лишила мои помыслы прежней чистоты. Меня влекло к ней с неодолимой силой, но, не желая действовать вопреки ее воле, я смиренно ждал, надеясь, что со временем сердце ее смягчится. Увы, мои надежды оказались обманутыми, ибо она решила по-другому распорядиться и своей судьбой, и моей. Не имея желания вовсе отказываться от меня, она задумала соединить меня с младшей сестрой, к которой я не испытывал никакого влечения, заявив при этом, что они едины. Я с негодованием отверг ее предложение и, дабы разрушить ее замыслы, поспешил свести ее сестру с принцем». Жестокое раскаяние терзало душу Тюнагона, когда он вспоминал, как словно в каком-то ослеплении привез принца в Удзи и помог ему проникнуть в покои Нака-но кими. Принц должен помнить те дни, так неужели он не чувствует теперь своей вины перед Тюнагоном? Впрочем, помнит ли он? Он слишком переменчив, и не только женщине трудно на него положиться.

Тюнагон был весьма раздосадован, и неудивительно: человек, постоянный в своих привязанностях, склонен неодобрительно относиться к слабостям других. С тех пор как Ооикими покинула этот мир, ничто не доставляло ему радости, даже предложение Государя оставило его равнодушным. Единственной женщиной, волновавшей воображение Тюнагона – причем волновавшей с каждым днем все сильнее, была Нака-но кими. Сестры были ближе друг другу, чем это обыкновенно бывает, и на смертном одре старшая просила Тюнагона позаботиться о младшей так, как он заботился бы о ней самой. «Я ни в чем не упрекаю вас, – сказала она в тот страшный миг, – но мне досадно, что вы отказались выполнить мою просьбу. Боюсь, что эта невольная досада надолго привяжет меня к миру тщеты».

«Наверное, и теперь она гневно глядит на меня с небес», – вздыхал Тюнагон. Он коротал одинокие ночи, прислушиваясь к стонам ветра, размышляя о прошедшем и о грядущем, о человеческих судьбах и о тщетности мирских упований. Среди прислуживающих ему дам, в обществе которых он находил мимолетное утешение, были особы, вполне достойные внимания, но никому не удавалось надолго привязать его к себе. Многие из этих дам едва ли не превосходили знатностью рода сестер из Удзи, но семьи их вследствие различных перемен, в мире произошедших, утратили былое влияние, и, повергнутые обстоятельствами в бедственное положение, они были взяты в дом на Третьей линии. Однако и они не сумели смутить его покой, ибо Тюнагон избегал всего, что в решительный миг помешало бы ему отречься от мира. И разве не странно, что он все-таки позволил разрушительной страсти овладеть своим сердцем?

Однажды утром, после мучительной бессонной ночи, Тюнагон выглянул в сад. По земле стлался туман, сквозь него яркими пятнами проглядывали цветы, и среди них непрочные венчики «утреннего лика» – «аса-гао». Этим цветом обычно уподобляют непостоянный мир, ибо они, «лепестки на рассвете раскрыв, увядают с приходом ночи» (446), и, возможно, поэтому Тюнагону они показались особенно трогательными. Не опуская решетки, он тихо лежал, наблюдая, как цветы раскрывают лепестки. Когда же совсем рассвело, призвал одного из своих приближенных и сказал ему:

– Я собираюсь съездить на Вторую линию, распорядитесь, чтобы приготовили карету поскромнее.

– Принц Хёбукё изволил уехать во Дворец, – ответили ему. – Вчера вечером сопровождающие вернулись с каретами.

– Все равно. Я хочу навестить госпожу из Флигеля, мне говорили, что она нездорова. Сегодня я должен быть во Дворце, поэтому поспешите, я предполагаю выехать до того, как солнце поднимется высоко.

Облачившись в парадное платье, Тюнагон спустился в сад. Право, цветы были самым подходящим обрамлением для его красоты. Он всегда держался скромно, нимало не заботясь о впечатлении, производимом на окружающих, однако в чертах его, в движениях было столько изящества, что сравнения с ним не выдержали бы самые изысканные щеголи. Он притянул к себе «утренний лик», и с листьев упала роса.

– В этот утренний час

Могу ль восхищаться цветами,

Зная, что им

Пережить не дано росы,

Сверкающей на лепестках?

Как все мимолетно в мире… – произнес он, ни к кому не обращаясь, и сорвал цветок. Обойдя стороной «оминаэси» – «девичью красу» (447), Тюнагон сел в карету. Чем выше поднималось солнце, тем прекраснее становилось затянутое легкой дымкой небо.

«Дамы, наверное, еще спят, – подумал Тюнагон. – Пожалуй, я приехал слишком рано. Другой на моем месте наверняка стал бы покашливать или стучать по решетке, но я к этому не приучен». Призвав одного из своих спутников, он попросил его заглянуть внутрь, и скоро тот доложил, что все решетки подняты и за занавесями мелькают женские фигуры.

Выйдя из кареты, Тюнагон направился к флигелю. Заметив, что к ним приближается какой-то изящно одетый мужчина, еле различимый в утреннем тумане, дамы вообразили было, что это принц, вернувшийся домой с тайного свидания, однако уже в следующий миг до них донеслось знакомое благоухание, особенно сильное в этот ранний час.

– Как красив господин Тюнагон! – восхитились молодые дамы. – Право же, не будь он столь равнодушен к женским чарам…

Не выказывая особого удивления, они поспешили приготовить гостю сиденье, и он с удовольствием прислушивался к шелесту их платьев.

– Я бесконечно признателен вам за то, что вы удостаиваете меня такой чести, – говорит Тюнагон, – и все же… Мне казалось, что я заслуживаю лучшего обращения. Неужели вы оставите меня здесь, за занавесями? В конце концов я совсем перестану ходить к вам.

– Ах, но что же мы можем сделать? – спрашивают дамы.

– Разве у вас нет каких-нибудь укромных покоев с северной стороны, где прилично было бы расположиться старому другу дома? Впрочем, поступайте так, как прикажет госпожа, я не вправе жаловаться.

Он сел у входа во внутренние покои, а дамы, передав его слова госпоже, стали уговаривать ее выйти. Нака-но кими согласилась довольно быстро, ибо Тюнагон, и прежде никогда не проявлявший свойственной мужчинам напористости, в последнее время стал вести себя еще более сдержанно, и, беседуя с ним, она чувствовала себя в безопасности.

Прежде всего Тюнагон осведомился о ее самочувствии, но никакого определенного ответа не получил. Нака-но кими была как-то особенно грустна, и, догадываясь о том, что ее тревожит, Тюнагон, словно младшую сестру, принялся наставлять и утешать ее, снова и снова напоминая о том, как все шатко и непродолжительно в этом мире. Сегодня он впервые заметил, что голос ее похож на голос Ооикими. Это неожиданное открытие так взволновало его, что он с трудом справился с искушением проникнуть за занавеси. Изнуренная болезнью Нака-но кими казалась ему осообенно желанной, и когда б не дамы… «Вряд ли в мире найдется чело-век, не изведавший любовной тоски», – внезапно пришло ему в голову.

– Я всегда знал, что не могу рассчитывать на блестящее будущее, – сказал он, – но надеялся, что мне удастся по крайней мере избежать душевных забот и тревог. И что же – я сам вовлек себя в бездну печалей и разочарований, и сердце мое не может обрести покоя. Люди честолюбивые, придающие значение чинам и званиям, часто чувствуют неудовлетворенными, обиженными, и это естественно. Но разве не в большее заблуждение впадаю я?

Положив сорванный цветок на веер, он долго смотрел, как краснели, увядая, лепестки. Затем, подсунув веер под занавес, сказал:

– «Утренний лик» —

Ужели его оставлю?

Нет, никогда

Я не забуду клятвы,

Данной белой росе…

На лепестках – и вряд ли Тюнагон был тому причиной – сверкала роса, но они увядали на глазах, и Нака-но кими сказала:

– Увяли цветы

Еще до того, как растаяла

На листьях роса.

И все же участь росы

Кажется мне печальней…[24]

Что опорой послужит мне? (448) – робко добавила она и, не договорив, замолчала… «Как похожа!» – вздохнул Тюнагон.

– Осень всегда располагает к унынию, – сказал он. – Недавно в поисках хоть какого-то утешения я поехал в Удзи. Увы, «и в саду, и возле ограды – запустенье…» (29). Невыносимо смотреть, как ветшает дом. Помню, после кончины министра с Шестой линии многие стремились побывать в его столичном жилище и в Сага, где он провел последние годы жизни, но никому не становилось от этого легче. Я и сам не раз уезжал оттуда в слезах, столь болезненное впечатление производили на душу знакомые деревья и цветы, ручьи, по-прежнему бегущие по саду. Министра всегда окружали люди тонкие, обладавшие чувствительным сердцем. После его кончины все они разбрелись кто куда, некоторые оставили этот мир. А простые прислужницы, не помня себя от горя, удалились в леса, в горы, где и влачат теперь жалкое, никчемное существование. Да, участь многих истинно достойна сожаления. Дом на Шестой линии опустел, стал зарастать травой забвения, но, к счастью, очень скоро переехал туда Левый министр, а потом и кое-кто из принцев, поэтому к дому вернулось былое величие. Так, все проходит, время исцеляет от печалей, даже самых, казалось бы, неизбывных. Впрочем, горестные события, о которых я вам рассказываю, происходили тогда, когда я был совсем еще мал, и мое сердце вряд ли могло быть глубоко затронуто. Но от этого страшного сна, который привиделся нам недавно, я до сих пор не в силах очнуться и не знаю, сумею ли когда-нибудь… Последняя разлука всегда тягостна, ибо напоминает о том, как непрочен мир. Уход же вашей сестры пробудил в душе чувства, которые наверняка станут препятствием на моем будущем пути.

Он плакал, и неподдельная скорбь отражалась на лице его.

Будь Нака-но кими совершенно посторонним человеком, и тогда она не смогла бы остаться равнодушной, а ведь его горе было и ее горем. Она до сих пор оплакивала любимую сестру, а в последнее время, когда так тяжело было у нее на сердце, особенно остро ощущала ее отсутствие. Стоит ли удивляться тому, что слова Тюнагона возбудили в душе Нака-но кими живое участие? С трудом сдерживая подступившие к горлу рыдания, она не сразу ответила.

– Все говорят о «горечи одиночества», которое будто бы неизбежно в горной глуши (449), – сказала она наконец. – Когда я жила в Удзи, у меня не являлось желания сравнивать… А теперь… Ах, как хотелось бы мне пожить где-нибудь вдали от суеты. К сожалению, и это неосуществимо. Иногда я завидую монахине Бэн. Я многое отдала бы за то, чтобы услышать, как на Двадцатый день зазвонит колокол в горном храме…[25] Признаюсь, я даже помышляла, уж не попросить ли вас потихоньку отвезти меня туда…

– Боюсь, что это невозможно, хотя и понимаю, как сильно в вас желание уберечь дом от запустения. Даже мужчина, вольный в своих действиях, не всегда решится пуститься в путь по опасной горной дороге. Я и то бываю в Удзи гораздо реже, чем хотелось бы. О поминальных же службах не беспокойтесь, я обо всем договорился с Адзари. Более того, я советовал бы вам сделать дом обителью Будды. Сейчас все в нем напоминает о прошлом, и он является источником страданий. Разве не лучше превратить его в приют для сердец, жаждущих очищения? Согласны ли вы со мной? Последнее слово за вами. Подумайте обо всем хорошенько и сообщите мне о своем решении. Мне всегда хотелось, чтобы у нас не было друг от друга тайн.

Немудрено было догадаться, что намерение Нака-но кими самой почтить память отца поднесением храму сутр и священных изображений связано прежде всего с желанием уехать в Удзи.

– Вы не должны даже помышлять об этом! – заявил Тюнагон. – Прошу вас, успокойтесь и постарайтесь не терять благоразумия.

Солнце стояло уже высоко, в покоях начали собираться дамы. Опасаясь, что столь долгая беседа может показаться им подозрительной, Тюнагон поспешил откланяться.

– Обидно, что вы до сих пор оставляете меня за занавесями, я к этому не привык. Однако постараюсь в скором времени навестить вас снова, – сказал он на прощание.

Принц вряд ли остался бы доволен, узнав, что его супруга принимает гостей в его отсутствие, поэтому, призвав к себе старшего прислужника, Укё-но ками, Тюнагон сказал ему:

– Я слышал, что принц вернулся из Дворца вчера вечером, потому и заехал. Жаль, что его не оказалось дома. А теперь мне пора во Дворец.

– Господин должен возвратиться сегодня, – ответил Укё-но ками.

– Что же, заеду еще раз вечером.

Открывая в Нака-но кими все новые и новые прелести, Тюнагон беспрестанно клял себя за то, что не послушался Ооикими и сам обрек себя на столь унылое существование. Но, увы, изменить ничего уже было нельзя…

Он по-прежнему соблюдал строгое воздержание и целыми днями творил молитвы. Как ни молода и ни далека от житейских волнений была Третья принцесса, но и она в конце концов встревожилась.

– Увы, «не так уж и много…» (450) – сказала она. – Но я бы не хотела оставлять вас до тех пор, пока ваше положение не упрочится. Не мне запрещать вам отрекаться от мира, но знайте, что смятение, в которое вы повергаете мою душу, неизбежно станет препятствием на моем будущем пути.

Тюнагон устыдился и с тех пор, не желая огорчать мать, старался по крайней мере в ее присутствии казаться спокойным и беззаботным.

Тем временем Левый министр, приказав со всей мыслимой роскошью убрать Восточный флигель дома на Шестой линии, ждал принца Хёбукё. Уже вышла на небо луна Шестнадцатой ночи, а принца все не было. Зная, что душа его с самого начала не лежала к этому союзу, министр, охваченный беспокойством, послал к принцу гонца.

– Вечером принц Хёбукё покинул Дворец и сейчас изволит находиться в доме на Второй линии, – доложил тот, вернувшись.

Министр почувствовал себя уязвленным, да и было от чего – в такой день принцу не следовало растрачивать свое внимание на других. Опасаясь, что люди станут смеяться, если он всю ночь проведет в тщетном ожидании, министр отправил к принцу сына своего То-но тюдзё, велев ему сказать следующее:

«Даже луна.

По бескрайнему небу плывущая,

Приют обрела

В нашем доме, тебя же не видно,

Хоть близится ночь к концу».

Надобно сказать, что принц, не желая огорчать Нака-но кими, поехал сначала во Дворец, откуда послал ей письмо, она же ответила, и, видно, было что-то в ее письме такое, что взволновало его. Во всяком случае, он поспешил тайно вернуться в дом на Второй линии, и теперь ему вовсе не хотелось расставаться со своей прелестной супругой. Когда пришел То-но тюдзё, они вдвоем любовались луной, и принц снова и снова клялся ей в верности, тщетно пытаясь ее утешить. Немало печалей довелось изведать Нака-но кими за последнее время, но она хоронила на дне души свои чувства и никогда не показывала супругу, что страдает. Глядя на ее нежные, кроткие черты, принц едва не плакал от жалости. Однако, услыхав о приходе То-но тюдзё, почувствовал себя виноватым и перед дочерью министра, а потому собрался уходить и сказал Нака-но кими на прощание:

– Я скоро вернусь. Не смотрите без меня на луну.[26] О, если бы вы знали, как мне не хочется оставлять вас!

На душе у него было неизъяснимо тяжело, и он прошел в главные покои, стараясь никому не попадаться на глаза.

Госпожа проводила его печальным взглядом, и, как ни силилась она сдерживаться, потоки слез готовы были унести изголовье (123). Теперь она знала, как жестоко человеческое сердце.

С малых лет и она и сестра ее принуждены были влачить безотрадное существование. Единственной их опорой и утешением был отец, которого помышления давно уже не принадлежали этому миру. Долгие годы прожили они в горном селении, где дни тянулись унылой, однообразной чередой, но даже тогда жизнь не представлялась Нака-но кими столь тягостным бременем. Однако очень скоро и отец и сестра покинули ее, и так велика была горечь утраты, что ей хотелось одного – немедленно последовать за ними. Казалось, не бывает на свете большего горя. Но, увы, она осталась жить и даже – неожиданно для себя самой – сумела занять в мире довольно высокое положение. Разумеется, она понимала, что все это ненадолго, но принц был так нежен и добр, могла ли она не верить ему?.. А теперь… О, теперь рухнули все надежды. Нака-но кими понимала, что увидится с принцем снова, что расстается с ним на короткое время, вовсе не так, как расставалась когда-то с отцом и сестрой… Но ей было так горько, когда, оставив ее, он ушел к другой! Мысли о прошедшем и будущем теснились в ее голове, и мучительная тоска сжимала сердце. «Я сама виновата во всем, – говорила себе Нака-но кими. – Как знать, может быть, со временем…» Как ни старалась она отвлечься от мрачных мыслей, слезы душили ее, и она проплакала до поздней ночи, пока на небе не появилась светлая, словно над горой Обасутэ, луна (307). Легкий, нежный ветерок играл ветвями сосен, казалось, он должен быть приятен слуху, привыкшему к диким стонам горного ветра, но в ту ночь ничто не радовало Нака-но кими. Она предпочла бы оказаться в Удзи и слушать, как ветер шелестит в саду листьями дуба…

Даже в горах,

Под сенью могучих сосен,

Ветер осенний

Никогда такою тоской

Душу мне не пронзал…

Увы, как видно, прошлые печали были преданы забвению…

– Не соблаговолите ли войти в дом? – забеспокоились наконец дамы постарше. – Дурно сидеть здесь одной и смотреть на луну. Отведайте хотя бы плодов. Подумайте, что будет с вами, если вы и впредь станете отказываться от самой легкой пищи?

– Ах, как жаль госпожу, – украдкой вздыхали они. – Право же, не к добру… Стоит только вспомнить…

– Какое несчастье! – вторили им молодые прислужницы. – Можно ли было предугадать?..

– Но он же не оставит ее вовсе?

– Вряд ли… Союз, который с самого начала казался столь прочным, не может так быстро распасться.

Как же неприятны были эти разговоры Нака-но кими! О, если б могла она заставить дам замолчать! Но, увы… «Я должна смириться и ждать», – думала она. И все же ей не хотелось, чтобы другие дурно говорили о принце, право судить его она оставляла за собой.

– А господин Тюнагон при всей своей преданности… – шептались дамы, прислуживавшие Нака-но кими еще в Удзи.

– Увы, столь прихотливы судьбы человеческие…

Как ни жаль было принцу Нака-но кими, желание поразить своим великолепием домочадцев министра победило, и, выбрав лучшее платье, он долго пропитывал его изысканнейшими благовониями. Итог усилий превзошел ожидания.

В доме на Шестой линии принца давно уже ждали. Року-но кими, всегда представлявшаяся его воображению существом слабым, хрупким, оказалась вполне зрелой особой. Но, может быть, она надменна, сурова или чопорна? Этих недостатков у нее тоже не было, так что принцу она пришлась по душе, и длинная осенняя ночь пролетела слишком быстро. Правда, он поздно пришел…

Возвратившись домой, принц прошел в свои покои и лег отдохнуть. Поднявшись, он написал письмо дочери министра.

– Судя по всему, он доволен, – перешептывались дамы, подталкивая друг друга локтями.

– Бедная госпожа! Хоть принц и способен объять сердцем Поднебесную, ей нелегко будет соперничать с этой особой.

Все они давно прислуживали Нака-но кими и принимали близко к сердцу все, что ее касалось, поэтому негодование их было естественно.

Принц хотел дождаться ответа Року-но кими в своих покоях, но, понимая, сколь тяжким испытанием была для госпожи прошедшая ночь, поспешил перейти во флигель. Как прекрасно было его разрумянившееся после сна лицо!

Госпожа еще лежала, но, завидя супруга, приподнялась. Веки ее покраснели от слез, но это сообщало лицу какое-то особенно трогательное выражение, и принц все смотрел и смотрел на нее, чувствуя, как слезы подступают к глазам. Смутившись, она отвернулась, и на платье блестящей волной упали редкой красоты волосы. Желая скрыть замешательство, принц немедленно принялся говорить о вещах совершенно посторонних.

– Чем все же объясняется ваше дурное самочувствие? – озабоченно спросил он. – Вы говорили, что тому причиной жара, и все мы с нетерпением ждали, когда она наконец спадет. Но настала осень, а вам не становится лучше. Я теряюсь, не зная, что еще предпринять. Молитвы вам не помогают, но прекращать их тоже опасно. Я слышал, некоторые монахи способны творить чудеса. Вот бы найти такого! Все хвалят одного настоятеля, может быть, пригласить его, чтобы молился ночью в ваших покоях?

Недовольная тем, что принц старается увести разговор в сторону, Нака-но кими тем не менее принуждена была ответить:

– О, со мной и раньше такое бывало, не беспокойтесь, все пройдет. Очевидно, я просто не похожа на других женщин.

– Вы не должны пренебрегать своим здоровьем, – улыбаясь, попенял ей принц.

Право, в целом мире не нашлось бы женщины красивее и милее его супруги. Однако принца влекло и к той, другой… Вместе с тем чувства его к Нака-но кими не переменились, он по-прежнему любил ее, а потому снова и снова клялся ей в верности не только в этой, но и в будущей жизни.

– Наверное, мне недолго осталось жить, – отвечала она. – Но думаю, что за то время, пока «к концу приближается мне отмеренный срок» (161), я еще успею убедиться в вашем жестокосердии. Так что мне остается уповать на грядущую жизнь, «забыв горький опыт» настоящей…

Нака-но кими старалась сдержать слезы, но это ей не удалось. До сих пор она умело притворялась спокойной, не желая, чтобы принц узнал, какая боль живет в ее сердце, но за последние дни впала в совершенное уныние, и обычное самообладание изменило ей. Слезы безудержным потоком текли по лицу, и, не умея остановить их, Нака-но кими поспешно отвернулась. Принц обнял ее и притянул к себе.

– Я умилялся, видя, что вы во всем мне послушны, – сказал он, отирая ее слезы собственным рукавом, – а оказывается, вы таили от меня свои обиды. Трудно поверить, что ваши чувства ко мне могли перемениться за одну-единственную ночь.

– Боюсь, что за эту ночь переменились ваши чувства, – ответила она, пытаясь улыбнуться.

– Вы говорите словно дитя неразумное. Поверьте, мне нечего скрывать от вас, потому-то я так и спокоен. Если бы я переменился к вам, вы сразу бы догадались об этом, никакие уловки мне бы не помогли. Похоже, что вы до сих пор плохо представляете себе, в чем суть брачного союза. Это, конечно, очень трогательно, и все же… Попробуйте поставить себя на мое место. «Сердце, увы, не вольно…» (424). Подождите, пока сбудутся надежды,[27] тогда я сумею доказать, сколь велика моя преданность. Впрочем, не стоит говорить об этом раньше времени. «Что будет – не знаю…» (453).

Тут вернулся гонец. Он был совершенно пьян и, забывшись, прошел прямо во флигель, сгибаясь под тяжестью роскошных шелков, которые обвивали его стан словно морские водоросли, срезанные рукою рыбачки. На него глядя, трудно было не догадаться, откуда он пришел. «Когда же господин успел написать письмо?» – недоумевали дамы.

Принц не собирался ничего скрывать от Нака-но кими, однако неожиданное появление гонца привело его в замешательство. Но что тут было делать? И хотя гонец явно пренебрег приличиями, принц велел даме принести письмо. «Раз так случилось, – думал он, разворачивая его, – лучше не таиться». Заметив, что письмо написано приемной матерью Року-но кими,[28] он облегченно вздохнул и отложил его в сторону. Читать такое письмо, даже написанное рукой посредника, в присутствии госпожи было не совсем удобно.

«Мне не хотелось вмешиваться, – писала принцесса весьма изящным почерком, – но нашей юной госпоже неможется, и как я ни уговаривала ее…

Не пойму, отчего

Сегодня утром поникла

«Девичья краса».

Быть может, тяжесть росы

Для нее непосильное бремя?»

– Как надоели эти упреки, – посетовал принц. – Я хотел жить спокойно вдвоем с вами и вот должен… Право, я и думать о ней не думал.

Когда речь идет о простых людях, которым прилично быть связанными брачным союзом только с одной женщиной, жалобы первой жены обычно вызывают сочувствие. Но в данном случае дело обстояло иначе. С самого начала было ясно, что принц не ограничится одной супругой. К тому же на него возлагались особые надежды, и, сколько бы жен он ни имел, никто бы не посмел его осудить. Поэтому положение Нака-но кими ни в ком не возбуждало сострадания, напротив, ее считали счастливицей и многие завидовали ей, видя, какими заботами окружена она в доме принца. Сама же она так терзалась главным образом потому, что была слишком уверена в чувствах супруга и никак не ожидала… Раньше, читая старинные повести или слушая рассказы о чужих судьбах, Нака-но кими всегда недоумевала, почему в подобных обстоятельствах женщины так падают духом? Однако теперь она на собственном опыте могла убедиться в том, сколь тяжела участь покинутой супруги. Впрочем, принц был сегодня с ней ласковее обыкновенного.

– Нехорошо, что вы отказываетесь от пищи, – попенял он ей и, повелев принести самые изысканные лакомства, поручил понимающим в этом толк дамам приготовить их по-особенному. Но как ни уговаривал он Нака-но кими съесть хоть кусочек, она не соглашалась, и видно было, что мысли ее витают где-то далеко.

– Ах, как вы огорчаете меня, – вздохнул принц.

Наступили сумерки, и он перешел в главный дом. Дул прохладный ветерок, и небо было таким прекрасным, каким оно бывает только в это время года. Могла ли красота этого вечернего часа не найти отклика в чувствительном сердце принца? А Нака-но кими, наоборот, стала еще печальнее… Голоса цикад пробуждали в ее душе тоску по «тени от соседней вершины»… (339).

Пенью цикад

Безучастно внимала когда-то

В горной глуши,

А в этот осенний вечер

Так тяжело на сердце…

Еще и стемнеть не успело, а принц уже уехал. Вдали затихли голоса передовых, а море слез разливалось все шире, так что очень скоро и рыбачке было где ловить свою рыбу… (454). Нака-но кими лежала, кляня себя за малодушие. Как могла она забыть, сколько слез пролила еще там, в Удзи? Да, ей следовало быть готовой к самому худшему. «Хотела бы я знать, чем закончится мое нынешнее недомогание? – спрашивала она себя. – Никто из нашей семьи не задерживался надолго в этом мире, возможно, и я… Жизнь не так уж и дорога мне, и все же мне не хотелось бы отягощать душу новым бременем». Она не смыкала глаз до рассвета.

На следующий день, услыхав о том, что Государыне нездоровится, принц отправился во Дворец. Сегодня здесь собрался весь двор. К счастью, оказалось, что у Государыни всего лишь легкая простуда и ее здоровью ничто не грозит, поэтому Левый министр уехал, не дожидаясь вечера. Он пригласил с собой Тюнагона, и они вместе отправились в дом на Шестой линии.

Министр ничего не пожалел бы ради сегодняшнего торжества,[29] но, увы, всему есть пределы… Его смущало присутствие Тюнагона, но кто из его близких мог стать лучшим украшением празднества? Тюнагон с неожиданной готовностью последовал за министром и принял деятельное участие в приготовлениях, не выказывая ни малейшего сожаления по поводу того, что Року-но кими досталась другому. Последнее обстоятельство немало раздосадовало министра, хотя, разумеется, он и виду не подал.

Принц приехал после того, как спустилась ночь. Ему отвели покои в юго-восточной части главного дома.

На восьми столиках с приличной случаю торжественностью были размещены особые серебряные блюда, а на двух маленьких столиках стояли красивые подносы с лепешками-мотии. Но скучно описывать то, что и так всем хорошо известно…

Скоро пришел министр и немедля послал даму за принцем, который, несмотря на поздний час, все еще находился в покоях Року-но кими. Но тот был так увлечен беседой с дамами, что появился не сразу. Его сопровождали Саэмон-но ками и То-сайсё – братья госпожи Северных покоев в доме министра. Как же хорош был принц!

Исполняющий обязанности хозяина То-но тюдзё поднес ему чашу с вином и пододвинул столик с угощением. Гости осушили вторую чашу, а затем и третью. Тюнагон усердно потчевал собравшихся вином, и, приметив это, принц невольно улыбнулся. Ему вспомнилось, как часто докучал он Тюнагону своими опасениями: мол, не будет ли он чувствовать себя слишком принужденно в доме министра. Однако лицо Тюнагона оставалось бесстрастным. Перейдя в Восточный флигель, он принялся потчевать вином спутников принца, среди которых было немало влиятельных лиц. Шесть придворных Четвертого ранга получили в дар по женскому наряду и хосонага, десяти придворным Пятого ранга достались трехслойные китайские платья со складчатыми шлейфами, различающиеся по цвету. Лица Шестого ранга, а их было четверо, получили хосонага и хакама из узорчатого шелка. Число подношений ограничивалось соответствующими предписаниями, поэтому министр, подосадовав, постарался вознаградить себя тем, что выбрал лучшие по окраске и покрою наряды. Низшие слуги и придворнослужители были просто завалены дарами. Столь красочное, пышное зрелище неизменно возбуждает всеобщее любопытство, возможно, именно поэтому его так охотно и описывают в старинных повестях. Правда, при этом обыкновенно говорится, что трудно передать все подробности…

Спутники Тюнагона были оттеснены в сторону, сегодня их и не замечал никто.

– И почему наш господин не послушался Левого министра? – жаловались они, вернувшись в дом на Третьей линии.

– Неужели ему не надоело одиночество?

Тюнагон усмехнулся. Похоже было, что его приближенные завидовали спутникам принца, которые, хмельные и довольные, так и заснули кто где попало в доме на Шестой линии, в то время как сами они, усталые и сонные, принуждены были везти своего господина домой.

«Вот уж не хотел бы я оказаться на месте принца… – думал Тюнагон, укладываясь. – Министр вел себя так церемонно, а ведь принц – его близкий родственник. Светильники горели ярче обычного, все наперебой угощали вином новоявленного супруга. Но надо отдать ему должное – держался он прекрасно. Будь у меня дочь, соединяющая в себе все возможные совершенства, я никому, даже Государю, не отдал бы ее с такой охотой, как принцу Хёбукё». Но уже в следующий миг Тюнагон вспомнил, и не без гордости, что многие отцы готовы предпочесть принцу его самого, так что ему вряд ли стоит жаловаться. Правда, он далек от мирских помышлений, да и годы уже не те… А что, если Государь и в самом деле вознамерился отдать ему дочь? Вправе ли кто-нибудь пренебрегать такой милостью? Разумеется, это большая честь, и все же… Неизвестно еще, какова принцесса. Будь она похожа на Ооикими… Так, нельзя сказать, чтобы мысль о Второй принцессе вовсе не занимала его.

Страдая по обыкновению своему от бессонницы, Тюнагон решил провести эту ночь у дамы по прозванию Адзэти, к которой всегда был расположен более, чем к другим. Как только забрезжил рассвет, он поспешил уйти, хотя вряд ли кто-то осудил бы его. Дама была обижена.

– Тайком от людей

Я перебраться сумела

Через реку Заставы (455),

Только имени своего

Не удалось мне сберечь,—

сказала она.

Растроганный, Тюнагон ответил:

– Река Заставы

Показалась тебе, быть может,

Ничтожно мелкой,

Но не иссякнут потоки,

Недоступные взорам чужим.

Назови он эту реку глубокой, и то вряд ли стоило бы ему верить, а уж когда заранее допускается, что она может показаться мелкой…

Отворив боковую дверь, Тюнагон воскликнул:

– Взгляните же на небо! Чье сердце способно остаться безучастным к его красоте? Мне не хотелось бы уподобляться чувствительным юнцам, но такие ночи всегда волнуют меня. Они кажутся бесконечными, а пробуждение влечет за собой мысли об этом мире и о грядущем…

Попытавшись таким образом рассеять мрачные думы, Тюнагон вышел. Он никогда не расточал попусту нежных слов, но был столь ласков и обходителен, что на него просто невозможно было сердиться. Любая женщина, которую хоть раз почтил он своим вниманием, только о том и помышляла, как бы оказаться к нему поближе, и не потому ли в доме Третьей принцессы собралось множество дам, которые употребили все средства, вплоть до использования старинных семейных связей, для того только, чтобы поступить в услужение именно к ней? Увы, у каждой из них были свои причины для печали…

Увидев свою новую супругу при свете дня, принц Хёбукё был окончательно пленен. Року-но кими оказалась стройной и изящной, прелестной формы головка и прекрасные густые волосы делали ее достойной восхищения самого строгого ценителя. Нежное лицо дышало свежестью, а в чертах, в движениях было столько горделивого благородства, что хотелось вовсе не отрывать от нее глаз. К тому же она обнаруживала немалые дарования – словом, была в полной мере наделена всеми совершенствами, приличными ее полу. Пожалуй, именно таких и называют истинными красавицами. Лет же ей было чуть более двадцати, и она казалась пышным, благоуханным цветком. Министр воспитывал дочь, не жалея сил, и старания его увенчались успехом. Року-но кими была безупречна. Хотя, если говорить о мягкости, кротости и приветливости нрава, преимущество явно было на стороне госпожи из Флигеля. На первых порах Року-но кими робела перед принцем и стеснялась отвечать ему, однако и то немногое, что она говорила, свидетельствовало о ее редкой одаренности. Прислуживали ей тридцать миловидных молодых дам и шесть девочек-служанок, одна прелестнее другой. Министр сам проследил за тем, чтобы для них были сшиты изящные, несколько необычные наряды, справедливо полагая, что привыкшего к изысканнейшей роскоши принца удивить трудно. Старшая дочь Левого министра, рожденная ему госпожой из дома на Третьей линии, прислуживала принцу Весенних покоев, но даже о ней не заботились столь рачительно. А все потому, что принц Хёбукё пользовался особенным влиянием в мире.

Теперь принц нечасто бывал в доме на Второй линии. Высокое положение ограничивало его свободу, и выезжать днем ему не дозволялось, а вечером он не мог уехать, не заглянув к Року-но кими (дневные часы принц по-прежнему проводил в южных покоях дома на Шестой линии)… Вот и получалось, что госпоже из Флигеля приходилось коротать ночи в томительном ожидании и, хотя она давно себя к этому готовила, перенести охлаждение принца оказалось труднее, чем ей думалось прежде. «Неужели любовь исчезает бесследно? – сокрушенно вздыхала она. – Но я сама виновата, мне, ничтожной, не место…»

С сожалением, смешанным с раскаянием, вспоминала Нака-но кими тот день, когда пустилась в путь по горной тропе. Далеким сном казалось то время, и мысль о тайном возвращении в горную обитель беспрестанно являлась ей. О нет, она вовсе не собиралась порывать с принцем, ей просто хотелось немного рассеяться. Да и не лучше ли уехать, чем докучать супругу упреками и жалобами? Эта мысль настолько захватила ее, что, преодолев смущение, она отправила письмо Тюнагону:

«Адзари известил меня о ходе поминальных служб и о Вашем участии, и я не нахожу слов, чтобы выразить Вам свою признательность. Отрадно сознавать, что в Вашем сердце до сих пор сохранились хотя бы остатки того расположения, которое Вы испытывали некогда к нашему семейству. Вы и представить себе не можете, какое это для меня утешение. Надеюсь, что у меня будет возможность высказать свою благодарность Вам лично».

Нака-но кими писала на бумаге «митиноку» простым, строгим и вместе с тем удивительно изящным почерком. Она была весьма немногословна в изъявлении своей признательности, однако чувствовалось, что ее искренне тронуло деятельное участие Тюнагона в приготовлениях ко дню памяти покойного принца. Обычно она даже отвечать ему стеснялась, ограничиваясь короткими записками, а на этот раз готова была лично высказать ему свою благодарность. Тюнагон был в восторге, и сердце его озарилось надеждой. Он слышал, что принц Хёбукё, плененный новой супругой, пренебрегает Нака-но кими, и догадывался, как она страдает, поэтому письмо, хотя и не было в нем ничего изысканного, показалось ему особенно трогательным. Он долго не мог отложить его и перечитывал снова и снова. Ответил Тюнагон весьма сдержанно.

«Весьма признателен Вам за письмо, – написал он на жесткой белой бумаге. – Я позволил себе отправиться в Удзи тайно, словно монах-отшельник, и сам совершил все положенные обряды. Признаюсь, я нарочно не поставил Вас об этом в известность. Может быть, Вы догадываетесь почему… Пользуюсь случаем попенять Вам за Ваши слова об «остатках расположения». Неужели Вы думаете, что мои чувства изменились? Но, надеюсь, у меня будет возможность рассказать Вам обо всем подробнее. С неизменным почтением…»

На следующий день Тюнагон приехал в дом на Второй линии. Томимый тайным желанием, он уделил особенное внимание своему наряду. Его мягкое платье, старательно пропитанное благовониями, источало, пожалуй, даже слишком сильное благоухание, а желтовато-красный веер хранил неповторимо нежный аромат его собственного тела. Никогда еще он не казался дамам таким прекрасным.

Разумеется, Нака-но кими не забыла о той странной ночи и, убеждаясь с годами в сердечном постоянстве и добродушии Тюнагона, качествах, столь редких в нашем мире, подчас ловила себя на мысли: «А не лучше ли было…» Она уже многое понимала и, сравнивая Тюнагона со своим неверным супругом, невольно отдавала ему предпочтение. Так или иначе, в последнее время она весьма часто сожалела о том, что принуждена держать его в отдалении.

На этот раз, не желая, чтобы у Тюнагона были основания жаловаться на ее нечувствительность, Нака-но кими решила впустить его в передние покои. Сама же устроилась за занавесями, приказав поставить за ними еще и ширму.

– В вашем письме не содержалось прямого приглашения, – говорит Тюнагон, – но вы дали мне понять, что мое присутствие… Я пришел бы вчера, но мне сообщили о возвращении принца, поэтому я предпочел повременить. Я вижу, вы решили уменьшить разделяющую нас преграду. Неужели мое терпение наконец вознаграждено? Трудно поверить…

С трудом справившись со смущением, Нака-но кими отвечает:

– Мне не хотелось, чтобы вы считали меня неблагодарной. До сих пор я не говорила вам о своей признательности. Но, поверьте, я никогда не забуду о том, сколь многим вам обязана.

Она говорила совсем тихо, сидела же в глубине покоев, на значительном расстоянии от Тюнагона.

– Почему вы не хотите сесть поближе? – спрашивает он, и в голосе его звучит досада. – Мне о многом надобно поговорить с вами, и я должен быть уверен, что вы слышите.

«Что ж, он прав», – подумала Нака-но кими и пересела поближе. Шелест ее платья наполнил сердце Тюнагона сладостным трепетом, но ему удалось сохранить самообладание, и он говорил, как всегда, спокойно. Разговор переходил с одного предмета на другой. Сетуя на неверность принца. Тюнагон, однако, не позволял себе осуждать его и только утешал Нака-но кими. Она же, полагая неприличным жаловаться на супруга, больше молчала, лишь иногда робко напоминала ему о том, что «мир наш, право, уныл» (456), да просила помочь ей уехать в Удзи хотя бы на время.

– Но подумайте, могу ли я брать на себя такую ответственность? – говорил Тюнагон. – По-моему, вы должны спокойно поговорить обо всем с супругом и поступить сообразно его решению. Иначе ваши действия будут неправильно истолкованы. Вряд ли стоит давать принцу повод упрекать вас в легкомыслии. Поверьте, сам я охотно отвез бы вас в Удзи и привез обратно. Принц знает, что на меня можно положиться, ибо я не похож на других…

Он снова и снова клял себя за опрометчивость, с которой некогда уступил Нака-но кими принцу. «Право, как хотелось бы мне…» (318) – вздыхал он, пытаясь намекнуть на свои чувства…

Тюнагон просидел в покоях госпожи из Флигеля до самого вечера, и в конце концов его присутствие начало тяготить ее.

– Простите, но долгие разговоры утомляют меня, – сказала Нака-но кими, судя по всему, удаляясь в глубину покоев. – Может быть, потом, когда мое здоровье поправится…

– Но когда же… – Тюнагон готов был ухватиться за любую возможность, дабы задержать ее, – когда же вы намереваетесь выехать? Горные тропы заросли глухим бурьяном, я должен их расчистить для вас…

– Эта луна подходит к концу, – ответила она, остановившись. – Было бы неплохо отправиться в начале следующей. Но мне не хочется предавать дело огласке. Неужели нельзя обойтись без разрешения?

Нежный голос Нака-но кими пробудил в сердце Тюнагона томительные воспоминания, и обычное самообладание изменило ему. Нагнувшись, он просунул руку под занавес рядом со столбом, у которого сидел, и схватил женщину за рукав. Нака-но кими даже сказать ничего не успела. Объятая ужасом, она поспешила скрыться в глубине покоев. Тюнагон уверенно, словно делал это каждый день, последовал за ней и лег рядом.

– Или я ослышался? Вы, кажется, сказали, что предпочитаете уехать тайно? Неужели моя радость была преждевременной? Я только хотел убедиться, верно ли я вас понял… Вам нечего бояться. Не будьте же так жестоки!

Раздосадованная его внезапным вторжением, Нака-но кими долго не отвечала. Потом, собравшись с духом, проговорила:

– Но я не ожидала… Подумайте, что скажут дамы…

Видя, что она вот-вот заплачет, Тюнагон почувствовал себя виноватым и все-таки продолжал:

– Но разве в нашем поведении есть что-нибудь предосудительное? Вспомните, ведь и в прежние дни… Ваша покойная сестра была согласна… Что же тут дурного? Я никогда не сделаю ничего такого, что могло бы оскорбить вас, вам нечего бояться.

Он был совершенно спокоен, однако отпускать ее не собирался и все говорил, говорил… Что беспрестанно помышляет о ней, что не в силах более сдерживать своих чувств, что невыносимая тоска мучит его сердце…

Нака-но кими была смущена, растеряна, впрочем, трудно найти слова, способные в полной мере передать ее состояние. Будь на месте Тюнагона чужой человек, ничего не знающий о ее обстоятельствах, она чувствовала бы себя увереннее, но могла ли она ожидать от него?.. Ей стало досадно, и она горько заплакала.

– К чему эти слезы? Вы ведь уже не дитя… – пенял ей Тюнагон, а сам не мог оторвать от нее глаз. Нака-но кими была так прелестна и так беспомощна, один вид ее возбуждал в его сердце нежность и глубокое сострадание. Вместе с тем с годами в ее чертах появилась какая-то особая утонченность, которой он не замечал прежде, и Тюнагона терзало запоздалое раскаяние: ведь он собственными руками отдал Нака-но кими другому. Так, он сам был виноват в своих нынешних мучениях и, глядя на женщину, с трудом сдерживался, чтобы не заплакать, «громко сетуя на судьбу» (457).

Сегодня госпоже прислуживали всего две дамы. Проникни в покои какой-нибудь незнакомый мужчина, они наверняка всполошились бы и по крайней мере попытались бы выяснить, в чем дело, но, поскольку Тюнагон был частым гостем в их доме, они, к величайшему огорчению Нака-но кими, сделали вид, будто ничего не замечают, и отошли подальше, дабы не мешать беседе.

«О, если б можно было вернуть прошлое!» – тяжело вздыхая, думал Тюнагон. Сдавленное в груди чувство просилось наружу, но он сумел справиться с ним – ах, право, если уж тогда в Удзи ему не изменило самообладание… Впрочем, стоит ли об этом подробно рассказывать? Разумеется, Тюнагону было обидно уходить ни с чем, но, не желая подавать подозрения окружающим, он принудил себя расстаться с Нака-но кими.

Казалось, совсем недавно зашло солнце, и вот уже забрезжил рассвет. «Как бы дамы не принялись судачить», – тревожился Тюнагон не столько из-за себя, сколько из-за Нака-но кими. Причина ее недомогания уже ни для кого не была тайной. Она явно стыдилась обвивавшего ее стан пояса,[30] и, возможно, именно поэтому Тюнагон не стал настаивать. Как знать, может быть, он снова повел себя неразумно, но прибегать к насилию было не в его правилах. «Сумею ли я сохранить душевное равновесие, – спрашивал он себя, – если позволю себе поддаться искушению? Принудив ее к тайным встречам, я обреку себя на бесконечные муки и лишу покоя ее сердце». Но, увы, как ни велика была его решимость, он с трудом сдерживал обуревавшие его чувства, ему казалось невозможным «и на краткий миг» (343) расстаться с Нака-но кими. Сможет ли он жить без нее?

Бесконечные, мучительные сомнения и днем и ночью терзали душу Тюнагона, и, как это ни прискорбно, доводы разума очень скоро оказались забытыми.

За последние годы Нака-но кими немного похудела, отчего ее черты стали еще более утонченными. Тюнагон был совершенно очарован, ее пленительный образ неотступно преследовал его. Он готов был даже пойти навстречу желанию Нака-но кими и увезти ее в Удзи, но вправе ли он был делать это тайно, без ведома принца? Каким образом следовало ему вести себя, чтобы, с одной стороны, избежать людского суда, а с другой – достичь желаемого? Раздираемый множеством мучительных ощущений, он долго лежал, вздыхая…

Было раннее утро, когда Тюнагон отправил Нака-но кими письмо, сложив его так, как складывают обыкновенно деловые письма.

«Напрасно, увы,

Я с таким трудом пробирался

По росистой тропе.

Гляжу на осеннее небо,

А в сердце – тоска о прошлом…

Ваша жестокость повергла меня в уныние, и могу ли я выразить словами?..»

Нака-но кими не хотелось отвечать, но, не желая навлекать на себя подозрения дам, она все-таки ответила, хотя и очень кратко. «Я получила Ваше письмо, – написала она, – но мне по-прежнему нездоровится, и я не в силах…» «Как она сурова…» – огорчился Тюнагон, с нежностью вспоминая ее прелестное лицо. Видимо, за эти годы Нака-но кими приобрела некоторый жизненный опыт, во всяком случае с ним она обошлась довольно умело: постаралась скрыть свое негодование и мягко, но с достоинством вынудила его уйти. То и дело возвращаясь мыслями к вчерашнему вечеру, Тюнагон терзался от ревности и тоски. Ему казалось, что за годы, протекшие со дня их последней встречи, красота Нака-но кими стала еще совершеннее. «Кто знает, – думал он, – может быть, принц все-таки оставит ее и она согласится считать меня своей опорой? Нам придется обойтись без огласки, ибо наш союз вряд ли будет признан людьми, но других тайных привязанностей у меня нет, и она станет моей единственной отрадой». Вот что занимало Тюнагона в те дни, и разве он не заслуживает порицания? Неужели даже самые разумные и благонравные мужчины столь бессердечны? Как ни велика была его скорбь по ушедшей, таких мучений ему еще не доводилось испытывать. О чем бы он ни думал, образ Нака-но кими был постоянно перед ним.

– Сегодня госпожу навестил принц, – сообщили однажды Тюнагону, и сердце его воспламенилось ревностью, он даже забыл о своем намерении стать ей опорой.

Принц же приехал совершенно неожиданно, как видно почувствовав себя виноватым – ведь он так давно не бывал в доме на Второй линии.

«Стоит ли показывать ему, что я обижена? – думала Нака-но кими. – Теперь я не могу доверять даже Тюнагону, а ведь я так надеялась, что он поможет мне уехать в Удзи». Увы, не было для нее в мире прибежища, и ей оставалось лишь сетовать на свою злосчастную судьбу. «Что ж, пока я "совсем не исчезну" (458), – говорила она себе, – следует покориться обстоятельствам». Она была так ласкова с принцем, так старалась ему угодить, что, растроганный и благодарный, он только и мог, что молить ее о прощении. Нака-но кими приметно раздалась в талии, которую охватывал все тот же пояс, и принц смотрел на нее с умилением и восторгом – ему еще не приходилось видеть близко особ в таком положении. В доме на Шестой линии он чувствовал себя довольно принужденно и, попав в знакомую обстановку, наслаждался свободой и покоем. Не жалея слов, клялся он Нака-но кими в вечной преданности, но, слушая его, она вспоминала Тюнагона, внезапно открывшегося ей с такой неожиданной стороны, и недоверчиво вздыхала: «Как речисты эти мужчины…» Нака-но кими была благодарна Тюнагону за все, что он для нее сделал, но ему не следовало нарушать приличий. Она больше не верила принцу и тем не менее невольно прислушивалась к его обещаниям. «Но какое коварство, – думала она, возвращаясь мыслями к событиям прошедшей ночи, – так умело вкрасться ко мне в доверие, пробраться в мои покои… Господин Тюнагон говорит, что они с сестрой никогда не были близки. Если это правда, он истинно достоин уважения, но я все равно должна быть осторожна. Жаль только, что принц надолго оставляет меня одну».

Она не стала делиться с супругом своими опасениями и была так ласкова с ним, что совершенно его очаровала. Внезапно принц уловил какой-то подозрительный аромат. Он мало походил на обычно возжигаемые в покоях курения, и вряд ли кто-то усомнился бы в его происхождении, уж во всяком случае не принц, который слыл знатоком в этой области.

– Что это за аромат? – спросил он, а как подозрения его были недалеки от истины, Нака-но кими растерялась. Да и что могла она сказать в свое оправдание?

«Я знал, что этим кончится! – подумал принц. – Я никогда не верил в бескорыстие Тюнагона».

А надо сказать, что госпожа переменила даже нижнее платье, и все равно аромат сохранился, словно каким-то чудесным образом впитавшись в ее кожу.

– Что ж, раз дело зашло так далеко…

Принц был вне себя от негодования и много неприятного наговорил госпоже, а она не знала, что ответить, и только молча вздыхала.

– Я не изменил своему чувству, вы первая… (459). Люди нашего положения должны всегда помнить о приличиях. Не так уж и надолго я оставил вас… О, как вы жестоки! Право, не ожидал…

Стоит ли повторять здесь все, что было им сказано? Снова и снова принц упрекал Нака-но кими, и ее молчание лишь увеличивало его досаду:

– Кто-то другой

Твоих рукавов коснулся,

Чужой аромат

Вдыхаю, и горькой обидой

Полнится сердце.

Подавленная тяжестью его обвинений, Нака-но кими долго не могла выговорить ни слова, но не отвечать тоже было нельзя, и в конце концов она сказала:

– Верила я:

Твои рукава с моими

Навеки сплелись…

Ужель аромат случайный

Им может грозить разлукой?

Она заплакала – столь трогательная в своей печали, что просто невозможно было остаться к ней равнодушным. «Но ведь то же должен чувствовать и Тюнагон…» – подумал принц и, придя от этой мысли в полное отчаяние, разрыдался. Что за чувствительное сердце! Соверши Нака-но кими тяжкое преступление, он и тогда не смог бы от нее отвернуться. Она была так прелестна и так беспомощна, что очень скоро все укоризны были преданы забвению, и принц принялся утешать супругу, обнаруживая при этом самую нежную заботливость.

Следующее утро застало принца в опочивальне госпожи. Туда принесли воду для умывания и утренний рис.

После дома на Шестой линии, где все сверкало, где корейская и китайская парча, узорчатые шелка тщились затмить друг друга богатством и яркостью оттенков, убранные с прелестной простотой покои Нака-но кимн показались принцу особенно уютными. Многие дамы носили мягкие домашние одежды, повсюду было тихо и безлюдно. Сама госпожа, облаченная в скромное светлое платье и хосонага цвета «гвоздика», была так мила и изящна, что даже гордая дочь Левого министра, блистающая юной красотой и изысканнейшими нарядами, не могла ее затмить. К тому же пристрастный взор любящего обычно не замечает недостатков.

За последние дни округлое лицо Нака-но кими осунулось и побледнело, однако это не только не умалило ее красоты, а, напротив, сообщило ей еще большую утонченность. Надо сказать, что сомнения начали терзать принца задолго до того, как он уловил столь встревоживший его аромат. Он понимал, что красота Нака-но кими способна воспламенить воображение любого мужчины, и если кому-нибудь постороннему вдруг удалось бы услышать ее голос или увидеть сквозь занавеси очертания фигуры… Принц хорошо знал, к чему это могло привести, а потому всегда был настороже и часто с деланным безразличием заглядывал в шкафчик и шкатулки супруги: «Нет ли там каких-нибудь подозрительных писем?» Иногда ему попадались среди бумаг какие-то коротенькие записки, но они были самого обычного содержания, к тому же госпожа явно не дорожила ими. «Не может быть, чтобы не было других», – недоверчиво разглядывая их, думал принц.

Нетрудно вообразить, как он был встревожен сегодня. «Тюнагон так красив, что ни одна женщина не устоит перед ним, – думал он. – И вряд ли госпожа является исключением. Они составили бы прекрасную чету. Так почему бы им не испытывать друг к другу нежных чувств?»

Принц приходил в отчаяние, негодовал, терзался ревностью – словом, совершенно лишился покоя. Этот день он тоже провел в доме на Второй линии, не преминув, правда, отправить два или три письма дочери Левого министра, чем вызвал немалое возмущение пожилых дам.

– Не успел уехать, а уже столько накопилось невысказанного… – ворчали они.

Услыхав, что принц безвыездно живет в доме на Второй линии, Тюнагон пришел было в дурное расположение духа, но тут же постарался взять себя в руки: «Глупо, в высшей степени недостойно помышлять о женщине, – подумал он, – которой спокойствие я почитаю своим долгом охранять». В самом деле, он должен был радоваться, что принц не оставил Нака-но кими. Подумав о том, сколь жалки должны быть ее дамы в своих старых, обвисших платьях, он поспешил в покои матери.

– Не найдется ли у вас приличных нарядов? Мне они были бы очень кстати… – спросил он, и принцесса ответила:

– Кажется, есть платья, предназначенные для служб следующей луны.[31] Крашеных у меня теперь почти не бывает… Но можно распорядиться, и их сошьют.

– О нет, не беспокойтесь, довольно и того, что есть.

И Тюнагон, обратившись в покои Драгоценного ларца, выбрал из всего имевшегося там несколько нарядных платьев и изысканных хосонага, а также белые и узорчатые шелка. Для самой госпожи он из собственных запасов отобрал превосходный блестящий алый шелк и тонкую белую парчу. Все это было тщательно уложено и отослано. Вот только не оказалось под рукой подходящих хакама. По какому-то одному ему известному побуждению Тюнагон присовокупил к нарядам случайно попавшийся ему на глаза пояс для шлейфа мо. Дары сопровождались следующей песней:

«Не мною, другим

Завязан на платье пояс.

Стоит ли, право,

Мне на него обижаться

И сетовать на судьбу?»

Тюнагон велел вручить письмо госпоже Таю, пожилой даме, которая была ему особенно предана.

– Посылаю вам кое-какие вещи, надеюсь, вы сумеете найти им должное применение, – передал он на словах.

Все предназначенное для госпожи Тюнагон, не обозначая особо, уложил в отдельный ларец, который обвязал самой красивой тканью.

Таю, привыкшая к тому, что Тюнагон часто оказывал им такого рода услуги, не стала ни показывать дары госпоже, ни тем более отсылать их обратно, а, не долго думая, распределила ткани между дамами, и они тут же принялись шить. Прежде всего следовало нарядить молодых дам, прислуживающих непосредственно Нака-но кими. Да и служанки совсем обносились, и им пришлись весьма кстати простые, но изящные и опрятные белые платья. Право же, кто, кроме Тюнагона, позаботился бы обо всем этом? Слов нет, принц нежно любил госпожу и обнаруживал к ней самую трогательную заботливость, но мог ли он уследить за подобными мелочами? Избалованный общим вниманием, он жил, не ведая печалей, и откуда ему было знать, как тяжело иметь в чем-то нужду? Такие, как он, не мыслят себя иначе, как в самом роскошном окружении. Воплощением холода является для них капля росы на цветке. Так что не стоит упрекать принца. Он был на редкость попечительным мужем, ибо принимал живое участие во всем, что касалось его любимой супруги, старательно вникая в ее каждодневные надобности. Некоторые дамы, в том числе и кормилица, полагали, что он мог бы и не усердствовать так. Тем не менее Нака-но кими часто страдала из-за того, что служанки ее дурно одеты. «Увы, в столице свои трудности…» – сокрушалась она. А теперь, когда приходилось соперничать с дочерью министра, живущей в одном из самых великолепных домов столицы, она чувствовала себя еще более неуверенно, ибо знала, что приближенные принца станут сравнивать, и, конечно же, не в ее пользу. Тюнагон догадался о ее страданиях и поспешил прийти к ней на помощь. Несомненно, ему, человеку постороннему, неловко было тайком снабжать Нака-но кими самыми простыми, обиходными вещами, но торжественно посылать заранее подготовленные пышные дары – право же, это показалось бы людям куда более подозрительным. Поэтому он и на этот раз отобрал несколько простых, но очень изящных платьев, присовокупил к ним вытканное нарочно для госпожи коутики, несколько свертков узорчатого шелка и все это отослал в дом на Второй линии.

Надо ли говорить о том, что Тюнагон не менее принца Хёбукё был избалован ласками и угождениями окружающих? Изнеженный и высокомерный, он чуждался житейских забот и устремлял сердце к возвышенному. Однако, после того как судьба свела его с Восьмым принцем и ему открылось очарование жизни, чуждой мирских страстей и огражденной от блеска и суеты, он по-новому увидел мир и душа его исполнилась жалости и сострадания. Подумать только, что всем этим он обязан Восьмому принцу!

Итак, несмотря на решительное намерение быть для Нака-но кими радетельным опекуном, не более, он по-прежнему беспрестанно помышлял о ней, и письма его становились все более страстными. Видно было, что он с трудом владеет собой, и Нака-но кими снова вздыхала и сетовала на судьбу. Будь Тюнагон совершенно чужим ей человеком, она без сожаления прервала бы с ним всякие сношения как с недостойным снисхождения безумцем. Но он всегда был ей надежной опорой, и внезапный разрыв с ним возбудил бы толки и подозрения. К тому же она ценила его преданность и не хотела быть неблагодарной. Однако делать вид, будто она разделяет его чувства… Увы, вряд ли когда-нибудь Нака-но кими попадала в более затруднительное положение. Рядом с ней не было никого, кто разрешил бы ее сомнения или хотя бы посочувствовал ей: молодые дамы, к совету которых она могла бы прибегнуть, появились в доме совсем недавно и ничего не знали о ее прошлых обстоятельствах, приехавшие же вместе с ней из Удзи были слишком стары, чтобы понять… Ах, как же не хватало ей Ооикими! «Будь сестра жива, у него и мысли не возникло бы…», – думала она и еще больше печалилась. Увы, даже холодность принца не доставляла ей таких страданий.

Однажды тихим вечером Тюнагон, не сумев справиться с обуревавшими его чувствами, снова приехал в дом на Второй линии. Распорядившись, чтобы для гостя устроили сиденье на галерее, Нака-но кими отказалась встретиться с ним лично, сказавшись больной.

Тюнагон готов был заплакать от обиды, и только присутствие дам заставило его взять себя в руки.

– К изголовью больного допускаются даже совершенно чужие монахи, – заявил он. – Вы могли бы впустить меня за занавеси как врачевателя. Разве не глупо обмениваться посланиями через посредника?

Видя, как он огорчен, дамы, прислуживавшие госпоже и в ту недавнюю ночь, сочли, что оставлять гостя на галерее и в самом деле неучтиво, и, опустив занавеси опочивальни, провели его в передние покои, туда, где обычно помещались ночные монахи. Госпоже действительно нездоровилось, но, согласившись, что не следует уязвлять самолюбие гостя решительным отказом, она нехотя приблизилась к занавесям, чтобы побеседовать с ним. Ее голос звучал еле слышно, порой совсем невнятно, и Тюнагону невольно вспомнилась Ооикими такая, какой она была во время болезни. Сердце его сжалось от мучительного предчувствия, на глазах навернулись слезы, он едва мог говорить. Раздосадованный тем, что Нака-но кими сидит так далеко, Тюнагон решительным движением руки отодвинул занавеси и не менее решительно приблизился к ней. Вне себя от ужаса она кликнула даму по прозванию Сёсё.

– Нельзя ли вас попросить растереть мне грудь, – говорит она, – у меня опять начались боли.

– Боюсь, что после этого вам станет еще хуже, – замечает Тюнагон и, вздохнув, отодвигается, однако ясно, что при первой же возможности…

– Странно, что вам все время нездоровится, – продолжает он. – Я спрашивал у дам, и мне сказали, что дурно чувствуют себя только на первых порах, а потом становится гораздо легче. Возможно, вы слишком неопытны…

– У меня и раньше часто болела грудь, – смущенно отвечает госпожа. – Сестра ведь тоже страдала от этого. Люди говорят, что те, у кого болит грудь, долго не живут.

В самом деле, ведь «с сосной вековечной годами…» (321). Не обращая больше внимания на присутствие Сёсё, но старательно избегая слов, которые могли бы показаться ей подозрительными, Тюнагон заговорил о чувствах, тревоживших его душу все эти годы, причем нарочно говорил так, чтобы его понимала одна Нака-но кими, а дамам оставалось лишь гадать, что он имеет в виду. «В целом мире нет ему равных», – думала Сёсё, прислушиваясь. Мысли Тюнагона беспрестанно возвращались к Ооикими.

– С самого раннего детства, – говорил он, и по щекам его катились слезы, – я был далек от суетных помышлений и надеялся, что сумею прожить, не обременяя сердце заботами этого мира. Но, видно, иным было мое предопределение. Я встретил вашу сестру, полюбил ее, и, хотя мы так и остались друг другу чужими, сердце мое утратило прежнюю чистоту, и я сошел с желанного пути. Я вступал в связь с другими женщинами, надеясь обрести забвение, но, увы, никто не мог заменить мне ее. Я слишком много страдал, и порой мне изменяет самообладание, но я бы не хотел, чтобы мои намерения были дурно истолкованы. Поверьте, я никогда ничем не оскорблю ваших чувств, мне довольно иногда беседовать с вами и знать, что у нас нет друг от друга тайн. Вряд ли кто-то посмеет нас осудить. Все знают, как мало похож я на других людей, и никто не сочтет наши отношения нарушением приличий. Так что вы можете быть совершенно спокойны.

– О, если бы я сомневалась в вас, разве стала бы я так свободно беседовать с вами? За прошедшие годы я успела узнать ваше доброе сердце и привыкла считать вас своим покровителем. Иначе разве решилась бы я так часто прибегать к вашей помощи?

– Не понимаю, о какой помощи идет речь, думаю, что вы преувеличиваете. Или вы все-таки не отказались от своего намерения уехать в Удзи и полагаете, что я буду вашим проводником? Я был бы счастлив видеть, что вы оценили наконец мою преданность.

Новые жалобы готовы были сорваться с его уст, и только присутствие дам…

Тем временем стемнело, из сада доносилось звонкое стрекотание насекомых. На холмы и деревья опустилась тень, и сделалось трудно различать их очертания. Однако Тюнагон и не думал уходить.

– О, если б тоска имела пределы… (334), – тихонько произносит он. – Но боюсь, что мне ничто уже не поможет. Где отыскать обитель, имя которой – Безмолвие… (460). Нет, я не стану строить в Удзи храм. Лучше закажу какому-нибудь ваятелю или живописцу изображение, во всем подобное ей, и буду перед ним молиться.

– Весьма трогательное желание. Но когда говорят о подобии человека, невольно вспоминается поток, готовый его унести…[32] К тому же живописцы стали слишком корыстолюбивы.[33] Так что мне трудно отрешиться от сомнений…

– Вы правы. Да и вряд ли найдется ваятель или живописец, способный удовлетворить меня. Хотя совсем недавно жили в этом мире мастера, которых само небо осыпало цветами.[34] Вот бы и мне отыскать такого… – вздыхает Тюнагон. Он явно не может забыть Ооикими, и, пожалев его, госпожа придвигается ближе.

– Когда вы сказали о подобии, – говорит она, – мне вспомнилась одна странная, поистине невероятная история.

Воодушевленный участием, звучащим в ее голосе, Тюнагон:

– Что же это за история? – спрашивает и, приподняв занавес, берет ее за руку.

«Опять! Неужели нет никакого средства заставить его смириться?» – возмущается Нака-но-кими, но старается скрыть негодование, понимая, что у Сёсё могут возникнуть подозрения.

– Совсем недавно ко мне обратилась одна особа, о существовании которой я и ведать не ведала. Она долго жила где-то в провинции, но этим летом вернулась в столицу. Я посчитала своим долгом помочь ей, но сближаться с ней не собиралась. Однако на днях она навестила меня и оказалась истинным подобием покойной сестры. Вообразите мое изумление! Вот вы говорите, что я напоминаю вам ушедшую, а ведь дамы, знавшие нас обеих, никогда не подмечали меж нами сходства. Тем более удивительно, что эта особа так похожа на сестру, казалось бы, у нее и вовсе нет оснований…

«Уж не грезится ли мне все это?» – думает Тюнагон, слушая ее.

– Наверняка меж вами существует какая-то давняя связь, – говорит он. – Иначе вы бы не встретились. Но почему вы никогда мне о ней не рассказывали?

– О, я до сих пор не уразумела, какая меж нами связь… Отец больше всего боялся, что после его смерти мы останемся без всякой опоры и принуждены будем влачить жалкое существование. Только теперь, потеряв всех своих близких, я поняла, что он имел в виду. Ради отца я и хотела скрыть от всего мира эту печальную тайну…

Тюнагон понял, что речь скорее всего идет о «траве терпения» (80), сорванной кем-то из дам, тайно связанных с Восьмым принцем, но поскольку особа эта была похожа на Ооикими…

– Раз уж вы заговорили, извольте продолжать, – просит он, сгорая от желания услышать конец этой странной истории, но, как видно, Нака-но кими предпочитает ограничиться сказанным.

– Если хотите, я расскажу вам примерно, где она живет, большего я и сама не знаю. К тому же подробности скорее разочаруют вас.

– Ах, когда б я ведал, где теперь обитает душа вашей сестры, я бы ни перед чем не остановился, даже если бы мне пришлось искать ее «на море, в безбрежной дали».[35] Разумеется, особа, о которой вы мне рассказали, не пробуждает во мне таких чувств, но чем страдать от безутешной тоски, уж лучше… Ведь хотел же я установить изображение покойной в горном храме, так почему бы не сделать своим божеством ее живое подобие? Вы должны рассказать мне об этой девушке подробнее, – настаивает Тюнагон.

– Думаю, что мне вообще не следовало упоминать о ней, тем более что отец никогда ее не признавал, но, когда вы заговорили о ваятелях, творящих чудеса, мне стало жаль вас. Девушка, о которой я говорила, долгие годы жила в отдаленных провинциях. Ее мать очень страдала из-за этого и в конце концов обратилась ко мне, а поскольку я не могла пренебречь ее просьбой, она прислала дочь сюда. Потому ли, что я видела девушку мельком, или по какой другой причине, но только она показалась мне куда привлекательнее, чем я предполагала. Несчастная мать настолько обеспокоена мыслью о ее будущем, что ваше желание сделать девушку предметом для поклонения может встретить в ее сердце живейшее сочувствие. Думаю, что о лучшей участи для своей дочери она и мечтать не смеет. Но сомневаюсь, что вы решитесь на это…

Тюнагон не мог не понимать, что, рассказывая ему со столь простодушным видом об этой девушке, Нака-но кими рассчитывала прежде всего оградить себя от его домогательств. Тем не менее он был растроган. «Мое присутствие ей явно неприятно, – подумал он, – и все же она готова терпеть. Не потому ли, что оценила наконец мою преданность?» И сердце его затрепетало.

Было уже очень поздно, и госпожа, опасаясь любопытных взглядов, предусмотрительно удалилась в глубину покоев. Ничего другого и ожидать было невозможно, однако Тюнагон почувствовал себя обиженным. На глазах у него навернулись слезы, и только присутствие дам заставило его сдержаться. Глубокое волнение охватило Тюнагона, но, понимая, сколь губительны могут быть последствия как для госпожи, так и для него самого, он призвал на помощь все свое самообладание и ушел, вздыхая печальнее обыкновенного. «Что станется со мной, ежели она и впредь будет занимать все мои мысли? – спрашивал он себя. – Какие мучения ждут меня? О, если б можно было достичь желаемого, не подавая повода к молве!»

Вступив на зыбкую тропу любви, Тюнагон совершенно потерял покой. Всю ночь, не смыкая глаз, предавался он мечтам, которых исполнение не принесло бы добра ни ему, ни Нака-но кими. «Она сказала, что эта девушка очень похожа на ее сестру, но можно ли этому верить? – думал он. – Увидеть ее не составит особого труда, ибо она занимает весьма невысокое положение. Но скорее всего меня ждет разочарование. Так стоит ли?» Похоже, что Нака-но кими напрасно старалась возбудить в нем любопытство.

Тюнагон давно уже не бывал в Удзи, и с каждым днем прошлое казалось ему все более и более далеким. Но вот в конце Долгой луны, измученный воспоминаниями, он наконец отправился туда.

Повсюду царило унылое запустение, лишь ветер, гуляя по саду, срывал листы. Вокруг не было ни души, только журчащие ручьи охраняли покой этого старого жилища. Безотчетная грусть овладела сердцем Тюнагона, в глазах потемнело от слез. Он спросил монахиню Бэн, и его провели к поставленному у входа зеленовато-серому переносному занавесу.

– Простите меня, недостойную, – говорит она, не показывая ему своего лица, – за это время я стала еще безобразнее, и мне стыдно…

– Я понимаю, как вам тяжело, – отвечает Тюнагон. – Я и сам страдаю оттого, что рядом со мной нет никого, кто разделил бы мое горе, с кем можно было бы вспомнить прошлое. Дни и луны текут унылой, однообразной чередой…

Глаза его полны слез, а уж о старой монахине и говорить нечего…

– Вот и снова осень, – с трудом произносит она. – Подумать только, еще год назад госпожа была жива. Как она страдала, несчастная… Причины для печали находятся всегда, и все же осенью, когда ветер словно проникает до самой глубины души… Я слышала, что опасения моей бедной госпожи оправдались?.. Как это грустно, право…

– Все так или иначе уладится, была бы жизнь длинна. Меня постоянно мучит сознание собственной вины, ведь это из-за меня ваша госпожа ушла из мира, так и не обретя покоя. Если же говорить о нынешнем поведении принца, то оно более чем обычно, и никаких оснований для беспокойства нет. Невозможно примириться лишь с мыслью о вечной разлуке. Разумеется, всем нам «раньше или позже» (326) суждено растаять в небе тонкой струйкой дыма, и все же…

И Тюнагон снова заплакал.

Призвав к себе Адзари, он принялся обсуждать с ним, какие сутры и священные изображения следует подготовить к дню скорби.

– Иногда мне кажется, что я не должен приезжать сюда, – говорит он, – ибо это только усугубляет мои страдания. Право, напрасно… Мне подумалось как-то, что неплохо было бы, разобрав главный дом, перенести его поближе к храму и превратить в молельню. По-моему, чем быстрее это будет сделано, тем лучше.

И, набросав на листке бумаги примерное число молелен, галерей и монашеских келий, Тюнагон передает листок Адзари.

– О, такое благодеяние… – почтительно отзывается тот.

– Возможно, я проявляю некоторую жестокость, вознамерившись изменить облик этого прекрасного места, выбранного покойным принцем для своего жилища, но я уверен, что он и сам распорядился бы подобным образом, когда б не тревога за судьбу дочерей. Ведь вы знаете, как высоки были его устремления. Теперь этой усадьбой владеет супруга принца Хёбукё, и дом можно считать собственностью принца. Поэтому мне не хотелось бы превращать его в храм, оставляя на прежнем месте. Это было бы слишком большим самоуправством с моей стороны. К тому же дом стоит у реки на совершенно открытом месте… Я полагаю, что лучше перенести его отсюда, а здесь построить что-нибудь другое.

– Достойное намерение. Говорят, что когда-то в старину жил человек, который, не желая расставаться со своим умершим сыном, положил его останки в мешок и много лет носил на спине. Однако в конце концов благодаря проповедям Будды он бросил мешок и вступил на путь просветления. Глядя на дом покойного принца, вы смущаете сердце воспоминаниями, и это еще более привязывает вас к миру. Если же вы превратите его в храм, перед вами откроется путь к грядущему спасению. Так что лучше всего немедля приступить к работам. Справьтесь у ученых-календарников о наиболее благоприятном дне и пришлите двух-трех умелых плотников. Что касается внутреннего убранства, то, следуя заветам самого Будды…

Отдав соответствующие распоряжения, Тюнагон призвал людей из своих окрестных владений и повелел им выполнять все указания Адзари. Тем временем день подошел к концу, и он решил остаться в Удзи на ночь.

Вечером он долго бродил по дому, понимая, что видит его в последний раз. Статуи будд были уже перевезены в храм, и в покоях оставалась лишь самая простая утварь, необходимая монахине. «Сколь унылым было ее одинокое существование, – невольно подумал Тюнагон. – А что будет с ней теперь?»

– По некоторым соображениям я полагаю необходимой перестройку главного дома, – сказал он. – Пока будут вестись строительные работы, вам придется пожить в галерее. Если вы захотите переправить какие-то вещи госпоже в столицу, призовите к себе кого-нибудь из моих людей, и они сделают все, что вы прикажете.

Обсудив с монахиней дела, Тюнагон прошел в опочивальню. При других обстоятельствах он вряд ли стал бы приближать к себе эту престарелую особу, но в ту ночь попросил ее устроиться поближе и долго беседовал с ней о прошлом. Рядом не было никого, кто мог бы подслушать их разговор, и монахиня воспользовалась этим для того, чтобы рассказать ему кое-какие подробности о покойном Эмон-но ками.

– Помню, как господину сообщили о вашем появлении на свет. Дни его были уже сочтены, и как же он кручинился, что никогда не увидит свое дитя! Его лицо и теперь стоит перед моими глазами… Могла ли я предполагать тогда, что в конце своей поразительно долгой жизни мне удастся встретиться с вами? О, я уверена, наша встреча – это воздаяние, ниспосланное мне за то, что я до последнего часа была возле своего господина. Думая об этом, я и радуюсь, и печалюсь. Мне стыдно и горько, что я прожила столь долгую и, поверьте, нелегкую жизнь. Я многое видела на своем веку. Госпожа просила меня приезжать иногда к ней в столицу, да и сейчас нередко пеняет мне за то, что я будто бы забыла ее и не желаю покидать своего уединенного жилища, но ведь считается, что присутствие особы, переменившей обличье, не приносит людям добра, и я не думаю, чтобы кто-нибудь, кроме, пожалуй, самого будды Амиды, был бы рад меня видеть.

Затем она столь же подробно рассказала Тюнагону о своей покойной госпоже, припомнила все связанные с нею обстоятельства, слова, сказанные по тому или иному случаю, песни, сложенные в честь весенних цветов и алых листьев… Она не забыла ни одной, даже самой незначительной, и хотя голос ее дрожал от старости…

«Как ни простодушна, как ни робка была ушедшая, – думал, слушая ее, Тюнагон, – она обладала удивительно тонкой, чувствительной душой. Супруга принца Хёбукё превосходит сестру яркостью черт и живостью нрава, к тому же она умеет быть холодной и неприступной с теми, кто ей не по душе… У меня нет причин жаловаться, ибо со мной она неизменно любезна, но надеяться на большее я тоже не могу». Вспомнив о девушке, которую Нака-но кими считала живым подобием своей старшей сестры, Тюнагон решил воспользоваться случаем и расспросить о ней Бэн.

– Не знаю, в столице ли она теперь, – ответила та. – Я никогда ее не видала, только слышала о ней. Это случилось еще до того, как принц поселился здесь, в Удзи. Вскоре после кончины супруги он вступил в тайную и весьма мимолетную связь с дамой, которую называли госпожой Тюдзё. Она принадлежала к довольно знатному роду и была недурно воспитана. Никто бы не догадался о ее связи с принцем, если бы не родилась дочь. Разумеется, принц знал, что это его дитя, но, очевидно, не захотел обременять себя новыми заботами, еще крепче привязавшими бы его к этому миру, и вскоре расстался с госпожой Тюдзё. Наученный горьким опытом, он зажил с тех пор истинно монашеской жизнью. Обиженная холодностью принца, женщина покинула его дом и, став супругой правителя Митиноку, уехала в провинцию. По прошествии нескольких лет она вернулась в столицу и постаралась довести до сведения принца, что девочка растет здоровой и смышленой. Однако принц решительно отказался принимать в ней участие, заявив, что подобные новости не имеют к нему никакого отношения, и женщине только и оставалось, что сетовать на тщетность своих стараний устроить судьбу дочери. Я слышала, что вскоре после этого госпожа Тюдзё уехала в Хитати, куда был назначен правителем ее супруг, и долго не давала о себе знать. Однако нынешней весной она снова появилась в столице и разыскала нашу младшую госпожу. Ее дочери должно быть теперь около двадцати лет. Госпожа Тюдзё как-то прислала мне пространное письмо, в котором писала, что девушка выросла настоящей красавицей и что она очень озабочена ее судьбой.

Этих подробностей оказалось довольно, чтобы возбудить в сердце Тюнагона живейшее любопытство. «Значит, это правда, – подумал он. – Вот бы взглянуть на нее!»

– Я готов был отправиться на край света за женщиной, хоть немного похожей на вашу умершую госпожу, – сказал он монахине. – А оказывается, есть особа, связанная с ней столь крепкими узами. Пусть принц и не пожелал ее признать, это ровно ничего не меняет. Если она вдруг заедет сюда, передайте ей мои слова, прошу вас.

– Госпожа Тюдзё приходится племянницей супруге покойного принца, так что мы с ней тоже связаны родственными узами Но, к сожалению, все эти годы мы служили в разных местах и почти не сообщались. На днях я получила письмо от Таю, прислужницы младшей госпожи. «Дочь госпожи Тюдзё собирается навестить могилу отца, – писала она, – будьте к этому готовы». Но пока она не появлялась. Если она приедет, я найду случай передать ей ваши слова.

Когда рассвело, Тюнагон собрался в обратный путь, но, прежде чем уехать, отправил Адзари присланные ему вчера из столицы шелк и вату. Приличные обстоятельствам дары получила и монахиня Бэн. Не были забыты и ее прислужницы, не говоря уже о монахах. Постоянные попечения Тюнагона помогали одинокой старой монахине жить безбедно и беззаботно, сообразно званию своему отдавая дни служению Будде.

Яростный горный ветер сорвал с деревьев листья, и они устлали землю ярким ковром. По нему еще не ступала нога человека, и Тюнагон все медлил, не в силах оторвать глаз от прекрасного пейзажа. Неподалеку росло дерево с причудливо искривленными ветвями, в его кроне нашел себе прибежище плющ, еще хранивший краски осени. «Чем возвращаться с пустыми руками…» – подумал Тюнагон и сорвал один из побегов. Видимо, он собирался преподнести его Нака-но кими.

– Когда-то и мне

Это старое дерево

Дарило приют.

И память о нем помогла

Сегодня ночь скоротать… —

произнес он, ни к кому не обращаясь, но монахиня услышала и ответила:

– Печально гляжу

На плющ, прильнувший к старому,

Засохшему дереву,

Ведь знал же и он когда-то

Лучшие дни…

Эта изящная, хотя и старомодная песня помогла Тюнагону немного рассеяться.

Нака-но кими передали побег плюща как раз в тот миг, когда в ее покоях находился принц.

– Это от господина с Третьей линии, – громко сказала дама, вручая госпоже письмо, и Нака-но кими растерялась: «Неужели опять?», но прятать письмо было поздно.

– Какой прекрасный плющ! – многозначительно сказал принц и попросил, чтобы ему показали письмо. Вот что написал Тюнагон: «Как Ваше самочувствие? Пока я был в горной обители, "не светлел рассветный туман над вершиной и не иссякали…" (387). Но подробности я расскажу при встрече. Я договорился с Адзари о перестройке главного дома, и, как только Вы дадите согласие, его перенесут в другое место. Если у Вас будут еще какие-то распоряжения, передайте их монахине Бэн».

– Пишет так, словно и не помышлял никогда… – заметил принц. – Впрочем, наверное, ему известно, что я здесь.

Возможно, он был недалек от истины, но госпожа, обрадованная невинным содержанием письма, сочла намеки супруга возмутительными. Ее лицо порозовело от сдерживаемого негодования и стало таким прелестным, что принц готов был простить ей любое преступление.

– Напишите же ответ. Не бойтесь, я не буду смотреть, – сказал он и отвернулся. Откажись она отвечать, у него наверняка возникли бы новые подозрения, поэтому Нака-но кими послушно написала:

«Ваша поездка в горы возбудила в душе моей невольную зависть. Что до перестройки дома, я во всем полагаюсь на Вас. Чем искать потом себе пристанище среди утесов, не лучше ли заранее позаботиться о сохранности нашего старого жилища? Я буду весьма признательна, если Вы выполните все Вами намеченное».

«Похоже, что в их отношениях нет ничего предосудительного», – думал принц, читая письмо, и все же сомнения по-прежнему одолевали его, тем более что, будь на месте Тюнагона он сам…

В засохшем саду «рукавами в траве» (461) торчали длинные стебли мисканта. Еще только начавшие выпускать метелки, они бессильно клонились под порывами ветра, колебались, словно нити, унизанные драгоценными каплями росы. Пейзаж, вполне обычный для осени, но в тот вечер в нем таилось какое-то особенное очарование.

Метелки мисканта,

В душе затаив свои чувства,

Машут призывно

Рукавами, и капли росы,

Сверкая, падают вниз.

На принце было носи, под которым виднелось домашнее платье, простое и вместе с тем изящное. В руках он держал бива. Оно было настроено в тональности «осики», и его печальные звуки проникали до самой глубины души. Плененная чудесной мелодией, Нака-но кими забыла свои обиды и тихонько выглянула из-за маленького переносного занавеса, за которым сидела, прислонившись к скамеечке-подлокотнику. Она была истинно прекрасна в тот миг.

– Унылая осень

Давно на луга опустилась.

Эту весть мне принес

Ветер, возникший где-то

В чаще мисканта в саду…

Так, «уже потому…» (319), – сказала Нака-но кими, с трудом сдерживая слезы. Смутившись, она прикрыла лицо веером, и принц едва не заплакал от умиления и жалости. Вместе с тем ему невольно подумалось, что и Тюнагон вряд ли устоял бы…

Хризантемы в саду еще не приобрели осенней яркости, ведь чем лучше за ними ухаживают, тем позже меняют они цвет. Однако по какой-то никому не ведомой причине одна все-таки уже потемнела, да так красиво, что принц попросил сорвать ее и принести ему.

– «Не скажу, что всем цветам предпочту…»[36] – произнес он. – Мне рассказывали, что некий принц однажды вечером любовался хризантемами и вдруг прилетел к нему бессмертный небожитель и научил приемам игры на бива.[37] Увы, в наш век такого уже не случается. Мы слишком суетны.

Вздохнув, он отложил бива, и огорченная госпожа сказала:

– Возможно, люди и стали суетнее, но ведь приемы, унаследованные от древних, остались прежними, так отчего…

Догадавшись, что ей хочется еще раз услышать новую для нее мелодию, принц ответил:

– Раз так, присоединяйтесь и вы ко мне, обидно в такой прекрасный вечер играть одному.

Кликнув дам, он велел им принести кото «со» и предложил Нака-но кими сыграть, но она решительно отказалась.

– Когда-то меня учили, – смущенно сказала она, – но, к сожалению, я почти ничему не научилась.

Ну, уж меня-то вам стыдиться нечего. Особа, которую я теперь посещаю, и та охотно играет в моем присутствии, хотя начала учиться совсем недавно и успехи ее незначительны. А ведь с вами мы куда более близки. Вот и Тюнагон говорит, что главное достоинство женщины – мягкий, открытый нрав. Его-то вы, наверное, не стесняетесь.

Видя, что новые упреки готовы сорваться с его уст, госпожа вздохнула и придвинула к себе кото. Струны его оказались натянутыми довольно слабо, и она настроила их в тональность «бансики». Кото звучало в ее руках прекрасно. Принц благородным, звучным голосом запел «Море Исэ», и дамы, подойдя поближе, слушали, умиленно улыбаясь.

– Разумеется, было бы лучше, если бы он ограничился нашей госпожой, – шептались они, – но ничего не поделаешь, при его положении в мире… И все же судьбу нашей госпожи можно считать счастливой.

– В прежние времена мы и мечтать не смели о таком великолепии.

– Неужели госпожа действительно хочет вернуться в Удзи? Как неразумно…

Они говорили довольно громко, и дамам помоложе пришлось призвать их к молчанию.

Три или четыре дня провел принц Хёбукё в доме на Второй линии, обучая госпожу игре на кото. Дочери министра он объяснил свое отсутствие тем, что ему будто бы предписано воздержание. Тем не менее она чувствовала себя обиженной, и однажды, возвращаясь из Дворца, Левый министр сам заехал на Вторую линию.

– К чему такие церемонии? – поморщился принц, но поспешил в свои покои, чтобы оказать тестю достойный прием.

– Как давно я не бывал здесь! – вздыхая, сказал министр. – Сколько воспоминаний связано с этим домом!

Некоторое время они говорили о прошлом, затем министр уехал, забрав с собой принца. Глядя на его великолепную свиту – а министра помимо многочисленных сыновей сопровождали самые знатные сановники и придворные, – дамы вздыхали, понимая, как трудно будет их госпоже соперничать с дочерью столь важной особы.

– Левый министр необыкновенно хорош собой! – восхищались одни, потихоньку разглядывая гостя. – Сыновья его тоже красивы, к тому же они в самом расцвете молодости, но, пожалуй, и им далеко до отца.

– Где это видано, чтобы человек столь высокого ранга сам приезжал за своим зятем? – возражали другие. – Госпоже и без того тяжело.

«Довольно вспомнить прошлое, – думала Нака-но кими, – чтобы понять тщетность моих попыток занять достойное положение в мире. Увы, я слишком ничтожна».

И ей снова стало казаться, что лишь в Удзи она сможет обрести желанный покой. Тем временем год незаметно подошел к концу.

На исходе Первой луны состояние Нака-но кими резко ухудшилось, и принц, не имевший достаточного жизненного опыта, был вне себя от тревоги.

Во многих храмах служили постоянные молебны, но принц беспрестанно заказывал новые. Однако Нака-но кими не становилось лучше, и скоро сама Государыня-супруга изволила прислать гонцов, дабы справиться о ее здоровье. Уже три года жила Нака-но кими в доме на Второй линии, и велика была любовь к ней принца, но мир не жаловал ее вниманием. Однако стоило распространиться слуху о столь исключительной милости Государыни, как все один за другим стали присылать своих гонцов.

Тюнагон был обеспокоен состоянием Нака-но кими не менее, чем сам принц. «Что станется с нею?» – вздыхал он, изнемогая от жалости, но принужден был ограничиться самыми общими знаками внимания. Часто навещать ее он не мог и лишь тайком заказывал молебны.

В то время в столице только и говорили что о предстоящей церемонии Надевания мо на Вторую принцессу. Все приготовления взял на себя Государь, и отсутствие влиятельных родственников с материнской стороны не помешало ему блестяще справиться с этой задачей. Кое-что припасла нёго, остальное было изготовлено в дворцовых мастерских или прислано наместниками разных провинций. Было решено, что сразу же после церемонии принцессу начнет посещать Тюнагон, поэтому и он принимал деятельное участие в приготовлениях, хотя мысли его были по-прежнему далеки от принцессы.

В Первый день Второй луны состоялось так называемое Дополнительное назначение. Тюнагон, став гон-дайнагоном, одновременно был произведен в чин правого дайсё, поскольку Правый министр, до сих пор имевший чин левого дайсё, недавно вышел в отставку. Обходя знатнейшие дома столицы с изъявлениями благодарности, новый дайсё зашел и на Вторую линию. Узнав, что принц изволит находиться в покоях госпожи, которой состояние оставалось весьма тяжелым, он прошел во флигель.

– О нет, здесь полно монахов, это не к добру! – всполошился принц и, накинув парадное платье, спустился к подножию лестницы, чтобы ответно поклониться гостю. Трудно было сказать, кто из них прекраснее.

Вскоре Дайсё прислал принцу приглашение пожаловать на пиршество, устраиваемое им для чиновников соответствующих ведомств. Но принц не дал определенного ответа, ибо боялся оставлять госпожу. Пиршество состоялось в доме на Шестой линии, как и в тот раз, когда праздновали назначение Левого министра. Принцев крови и высших сановников собралось ничуть не меньше, чем тогда. Принц Хёбукё тоже изволил почтить собрание своим присутствием, однако на душе у него было неспокойно, и он ушел задолго до окончания празднества, весьма огорчив этим дочь Левого министра. Эта особа была довольно своенравна, возможно потому, что принадлежала к одному из влиятельнейших в мире семейств, хотя, если говорить о происхождении, преимущество явно было на стороне Нака-но кими.

На рассвете следующего дня госпожа из Флигеля наконец разрешилась от бремени младенцем мужского пола. Принц был безмерно счастлив, почувствовав себя сполна вознагражденным за волнения и тревоги последних дней. У Дайсё же появилась еще одна причина для радости. Немедля отправившись к принцу, он, не присаживаясь, выразил ему свою благодарность[38] за присутствие на вчерашнем пиршестве и поздравил со столь значительным событием. Поскольку принц не покидал дома на Второй линии, не было никого, кто не пришел бы его поздравить.

Приготовления к Третьему дню принц взял на себя, а на Пятый день вечером Дайсё прислал пятьдесят рисовых колобков, дары для победителей в «го», большие блюда с рисом – словом, все, что полагается в таких случаях. Кроме того, лично госпоже он преподнес тридцать подносов с разнообразными яствами, пять платьев и пелены для младенца. Казалось бы, самые скромные дары, но, когда их рассмотрели, оказалось, что все до последней мелочи подобрано с отменным вкусом. Принцу Дайсё прислал двенадцать подносов из аквилярии с различными яствами и много высоких столиков с пятицветными пампушками[39]. Для дам тоже принесли изысканное угощение на подносах из криптомерии и в тридцати коробках из дерева хиноки. Все это Дайсё постарался передать незаметно, без особых церемоний.

На Седьмую ночь в доме на Второй линии было особенно многолюдно, ибо пришли гонцы с поздравлениями от Государыни-супруги. По этому случаю съехались все придворные и высшие сановники, начиная с дайбу из Службы Срединных покоев. Слух о том дошел до Государя, и, изволив заметить: «Как не радоваться, что принц стал наконец взрослым…» – он прислал младенцу охранительный меч.

На Девятый день пришли с поздравлениями от Левого министра. Не питая особой приязни к Нака-но кими, он тем не менее не захотел обижать принца и прислал своих сыновей, так что и в тот день ничто не омрачило праздничного веселья, а госпожа почувствовала себя наконец вознагражденной за все испытания, выпавшие на ее долю. Да и кого бы не утешили столь многочисленные знаки внимания?

Дайсё, радуясь счастливому повороту в судьбе своей подопечной – в самом деле, разве не об этом мечтал он когда-то? – одновременно испытывал и некоторое разочарование. «Теперь, став взрослой женщиной, – думал он, – она окончательно отдалится от меня. Да и привязанность к ней принца, несомненно, умножится…»

По прошествии Двадцатого дня Второй луны состоялась церемония Надевания мо на принцессу из павильона Глициний, и в тот же день ее посетил Дайсё. Это событие было отпраздновано весьма скромно.

– Вся Поднебесная знала, как нежно лелеял ее Государь, – шептались дамы, недовольные этим союзом. – Отдать ее простому подданному… Поистине незавидная участь!

– Пусть Государь и изволил дать свое согласие, но стоило ли так спешить?

Однако, приняв решение, Государь был неизменно тверд в его осуществлении, и хотя история не знала подобных примеров… Простой подданный, получивший в супруги девицу из высочайшего семейства, – не столь уж редкое явление, такое бывало и в старину, и в наши дни, но вот чтобы Государь в пору своего могущества спешил подыскать для дочери супруга…

– Редко, кто удостаивается такой чести, – сказал как-то Левый министр принцессе Отиба. – Вот уж действительно счастливая судьба. Когда-то министр с Шестой линии тоже получил в жены принцессу, но ее отец, Государь из дворца Судзаку, был в то время очень стар и готовился принять постриг. А уж обо мне и говорить нечего. Я подобрал опавший лист, даже не имея на то согласия…

«Увы, он прав…» – смутилась принцесса и молча вздохнула. На Третью ночь Государь отдал соответствующие распоряжения принцу Окуракё, дяде Второй принцессы по материнской линии, и прочим опекающим ее лицам, а также служителям Домашней управы, и приближенные Дайсё – передовые, телохранители, выездные и прочие слуги – получили скромное, но весьма приличное вознаграждение.

Разумеется, все это носило вполне частный характер. С того дня Дайсё стал время от времени посещать принцессу, однако мысли его беспрестанно устремлялись к прошлому. Дневные часы он коротал в доме на Третьей линии, погруженный в унылые раздумья, а с наступлением темноты отправлялся к принцессе, хотя и не лежало к ней его сердце. Столь непривычный образ жизни тяготил Дайсё, и он решил перевезти принцессу на Третью линию. Мать его была тому рада и даже выразила желание уступить невестке главный дом, где до сих пор жила сама. Однако Дайсё ограничился тем, что перевел ее в западные покои, соединив их заново отстроенной галереей с молельней. Вторую принцессу он намеревался поместить в Восточном флигеле, перестроенном и заново отделанном после пожара. Он лично позаботился о том, чтобы покои его супруги были убраны с изысканнейшей роскошью. Услыхав о приготовлениях Дайсё, Государь встревожился, опасаясь, что столь поспешный переезд вызовет нежелательные толки. Так, видно, сердца государей обречены на «блуждания во мраке» (3) точно так же, как сердца простых подданных. Он написал письмо матери Дайсё, решив поделиться с ней своими сомнениями.

Когда-то Государь из дворца Судзаку поручил ему заботиться о Третьей принцессе, и он никогда не оставлял ее своим вниманием. Даже после того как она отвернулась от мира, Государь продолжал вникать во все ее нужды, и благодаря его милостивым попечениям принцесса жила в полном достатке.

Но, увы, ни почести, ни благоволение высочайших особ почему-то не радовали Дайсё. Лицо его всегда оставалось печальным, словно какая-то тайная горесть поселилась в сердце, и, кроме строительства храма в Удзи, ничто не занимало его.

Подсчитав, когда маленькому сыну принца Хёбукё исполнится пятьдесят дней, Дайсё заранее позаботился о праздничных лепешках-мотии. Он лично проследил за тем, чтобы были подобраны соответствующие корзины и кипарисовые короба, а поскольку ему хотелось придать празднеству несколько необычный характер, он призвал к себе в дом самых искусных резчиков по аквилярии и сандалу, лучших мастеров золотых и серебряных дел, и много прекрасных вещей сотворили они, стараясь превзойти друг друга.

Сам Дайсё по обыкновению своему пришел в дом на Второй линии, когда принца не было дома. За последнее время что-то величавое появилось в его осанке: впрочем, возможно, это была простая игра воображения…

«Уж теперь-то господин Дайсё забыл о прежних безрассудствах», – подумала госпожа и, успокоенная этой мыслью, согласилась встретиться с ним. Однако ожидания ее оказались обманутыми: почти сразу же со слезами на глазах Дайсё принялся жаловаться ей на свои несчастья.

– Теперь, когда мне пришлось вступить в столь нежеланный союз, – говорил он, – мир кажется мне еще более тяжким бременем. О, вы и вообразить не можете, в каком смятении мои чувства!

– Вы не должны предаваться отчаянию, – отвечала госпожа. – Что, если кто-нибудь услышит?

Вместе с тем она была глубоко растрогана. «Вот подлинная верность, – думала она. – Даже столь прекрасной супруге не удалось изгладить в его сердце память о прошлом и заставить изменить своему чувству. О, если бы сестра была жива! Впрочем, тогда ее положение было бы сродни моему, и мы только и делали бы, что изливали друг перед другом свои обиды. Увы, таким ничтожным особам, как мы, нечего рассчитывать на достойное положение в мире».

Только теперь она поняла, какую прозорливость проявила Ооикими, не уступив домогательствам Дайсё.

Гость просил, чтобы ему позволили увидеть младенца, и Нака-но кими, как ни велико было ее смущение, не решилась отказать. «Стоит ли обращаться с ним как с посторонним? – подумала она. – Я вправе выказывать ему неудовольствие, ежели он переступает границы дозволенного, но в остальном…» Ничего не ответив, она велела кормилице вынести младенца. Нетрудно было предвидеть, что он окажется миловидным, но чтобы он был так хорош… Право, подобная красота всегда рождает в сердце дурные предчувствия. Мальчик что-то лепетал, смеялся, и, глядя на его прелестное белое личико, Дайсё невольно позавидовал принцу: «Ах, когда б это дитя было моим!» Увы, видимо, ему так и не удалось расстаться с суетными помышлениями. «Как жаль, что та, к которой стремилось мое сердце, была столь неприступна! Могло ведь статься, что, покинув мир, она по крайней мере оставила бы мне такое вот прелестное существо!» Вместе с тем его совершенно не волновало, будут ли у него дети от его высокородной супруги. Воистину непостижимо человеческое сердце! Впрочем, возможно, не стоит изображать Дайсё столь женственно-слабым, своенравным. Вряд ли Государь почтил бы его таким доверием, будь он хоть в чем-то несовершенен. Многие полагали, что он оказывает замечательные успехи в государственных делах.

Весьма тронутый тем, что Нака-но кими согласилась показать ему младенца, Дайсё беседовал с ней дольше обыкновенного и не заметил, как стемнело. Тяжело вздыхая, он удалился, посетовав, что приходится уходить в столь ранний час.

– Какой чудесный аромат! – зашептались взволнованные дамы. – Того и гляди, прилетит соловей. Кто же это сказал: «Ветку сорвал…»? (285).

Зная, что летней порой двигаться в сторону Третьей линии неблагоприятно, Дайсё решил перевезти принцессу, не дожидаясь, пока солнце повернет на лето, что должно было произойти в начале Четвертой луны. Накануне переезда Государь лично посетил покои принцессы, где было устроено пиршество в честь расцветших глициний. В южной части павильона подняли занавеси и установили там сиденье для Государя. Любование глициниями входит в число годовых дворцовых праздников, поэтому принцесса могла не принимать участия в приготовлениях. Угощение для высшей знати и придворных было подготовлено служителями Дворцовой сокровищницы. В тот день в павильон Глициний пожаловали Левый министр, Адзэти-но дайнагон, То-тюнагон, Сахёэ-но ками, а также два принца крови – принц Хёбукё и принц Хитати. Придворные менее высоких рангов расположились в южном саду, неподалеку от цветущих глициний. Восточная часть дворца Корёдэн была отдана в распоряжение музыкантов, и, как только наступили сумерки, зазвучала стройная мелодия в тональности «содзё». Для высших сановников, которым предстояло играть в присутствии Государя, были принесены инструменты из покоев принцессы. Левый министр почтительно передал Государю два свитка с нотами для китайского кото, принадлежащие кисти покойного министра с Шестой линии, который когда-то преподнес их Третьей принцессе. Свитки были привязаны к ветке пятиигольчатой сосны. Были принесены также кото «со», японское кото и прочие инструменты, некогда принадлежавшие Государю из дворца Судзаку. Среди них оказалась и та самая флейта, прощальный дар покойного Эмон-но ками, которую министр с Шестой линии увидел однажды во сне. Государь изволил как-то похвалить ее, и, рассудив, что более торжественного случая не представится, Дайсё извлек ее из своего хранилища. Государь оказал честь собравшимся, лично раздав им музыкальные инструменты. Министру он предложил японское кото, а принцу Хёбукё – бива. Дайсё играл на флейте, и никогда еще не звучала она так сладостно. Придворные с самыми красивым голосами услаждали слух Государя пением. Из покоев принцессы принесли пятицветные пампушки. Угощение гостям подавалось на четырех маленьких столиках из аквилярии и сандаловых подносах, покрытых лиловым шелком, расшитым цветущими глициниями. На серебряных блюдах стояли чаши для вина и кувшины из темно-синего лазурита. Обязанности виночерпия были возложены на Сахёэ-но ками. Потчевать вином одного Левого министра было неудобно, а как среди принцев не оказалось достойного, Государь передал чашу Дайсё. Тот, смутившись, попытался было отказаться, но, как видно, у Государя были причины настаивать…

– Почту за честь, – проговорил Дайсё, принимая чашу, и эти самые обычные слова прозвучали в его устах чудесной музыкой.

Так, сегодня даже в движениях его сквозило особое благородство. Отведав вина, он спустился в сад и исполнил благодарственный танец, вызвавший всеобщее восхищение. Получить чашу от Государя – великая милость, не всякий принц и не всякий министр удостоится ее, а уж о человеке в чине дайсё и говорить нечего. Будучи зятем Государя, Дайсё пользовался большим влиянием в мире, и все же он оставался простым подданным, а потому, вернувшись, занял за пиршественным столом одно из последних мест, и многие проводили его сочувственными взглядами.

Адзэти-но дайнагон, полагавший, что выбор Государя падет на него, с трудом скрывал досаду. Когда-то он питал нежные чувства к матери Второй принцессы, нёго Фудзицубо, и даже после того, как ее отдали во Дворец, продолжал обмениваться с ней письмами. Со временем его внимание обратилось на дочь, и он неоднократно намекал на свое желание, однако нёго даже не уведомила о том Государя, немало уязвив тем самым самолюбие Адзэти-но дайнагона.

– Несомненно, Дайсё – человек особой судьбы, – недовольно ворчал он, – но прилично ли Государю проявлять столь преувеличенную заботу о зяте? Где это видано, чтобы простой подданный чувствовал себя как дома в Девятивратной обители, рядом с высочайшими покоями? Посмотрите, ведь с ним обращаются как с самым почетным гостем!

Адзэти-но дайнагон даже хотел отказаться от чести участвовать в сегодняшнем торжестве, но искушение было слишком велико, и он все-таки пришел, затаив в душе обиду.

Скоро зажгли огни, и гости приступили к сочинению стихов. По очереди подходили они к столику и клали на него листки бумаги с написанными на них стихотворениями. Каждый казался уверенным в успехе, но в большинстве своем их произведения (как обыкновенно бывает в таких случаях) были слишком заурядны и старомодны, а потому я сочла возможным не записывать все подряд. К сожалению, высокий ранг далеко не всегда сочетается с поэтическим дарованием. Тем не менее я приведу здесь несколько стихотворений, чтобы создалось более полное представление об этом вечере. К примеру, вот что сказал Дайсё, сорвав в саду цветущую ветку и преподнеся ее Государю:

– Цветами глициний

Я хотел украсить прическу

Своего Государя,

Но, увы, рукав мой задел

Слишком высокую ветку…

Право, ему следовало быть скромнее… Государь ответил:

– Не поблекнет в веках

Красота цветущих глициний,

Но хочу пожелать,

Чтобы прелестью их сполна

Насладились люди сегодня… (462)

Были сложены и такие песни:

Для тебя, Государь,

Я сорвал эту нижнюю ветку.

Она так ярка,

Даже лиловые облака

Вряд ли бывают ярче… (463).


К Обители туч,

Поражая еще невиданной

Яркостью красок,

Цветущие глицинии

Взметнулись пышной волной (464).

Последнюю песню наверняка сложил раздосадованный Адзэти-но дайнагон! Возможно, что-то я передала не совсем точно, но, уверяю вас, ничего примечательного сложено не было.

С наступлением темноты звуки музыки стали словно еще стройнее. Дайсё запел «Благословение», восхитив собравшихся редкостной красотой голоса. Ему подпевал Адзэти-но дайнагон, которого голос до сих пор не утратил звонкости, снискавшей ему такую славу в прежние времена. Седьмой сын Левого министра, совсем еще дитя, играл на флейте «сё». Он был так мил, что Государь пожаловал ему платье. Министр, спустившись в сад, исполнил благодарственный танец. На рассвете Государь удалился в свои покои.

Дары для высшей знати и принцев были подготовлены самим Государем, а принцесса позаботилась о том, чтобы наградить музыкантов и придворных.

На следующую ночь Дайсё перевез принцессу в дом на Третьей линии. Трудно представить себе более пышное зрелище. Государь распорядился, чтобы принцессе сопутствовали все прислуживающие ему дамы. Она ехала в роскошной карете с навесом, за ней следовали три кареты, украшенные алыми шнурами, но без навесов, шесть карет, отделанных золотом, с плетенными из пальмовых листьев крышами, двадцать таких же карет, но без золотых украшений и две кареты с плетенным из тростника верхом. В каретах располагались тридцать дам, из которых каждую сопровождали восемь девочек-служанок. Дайсё же выслал за супругой двенадцать карет, в которых помещались дамы, прислуживающие в доме на Третьей линии. Все сопровождавшие принцессу лица, начиная с высших сановников и кончая простыми придворными, блистали великолепными нарядами.

Теперь Дайсё имел возможность познакомиться с супругой поближе, и она превзошла все его ожидания. Стройная и изящная, принцесса отличалась кротким и миролюбивым нравом; право, трудно было найти в ней какой-нибудь изъян. Словом, у Дайсё не было оснований сетовать на судьбу, и он чувствовал бы себя вполне счастливым, когда бы не память о прошлом. Увы, ему так и не удалось забыть Ооикими, и в сердце его по-прежнему жила тоска. «Вряд ли мне удастся найти утешение в этой жизни, – думал он. – Очевидно, только достигнув высшего просветления, я сумею понять, чем навлек на себя эти несчастья, и обрету желанный покой». Строительство нового храма – вот что занимало его теперь.

Миновала беспокойная пора подготовки к празднеству Камо, и в двадцатые дни Четвертой луны Дайсё снова отправился в Удзи. Посмотрев, как идет строительство, и отдав соответствующие распоряжения, он решил навестить монахиню Бэн, зная, что она будет огорчена, если он проедет мимо, даже не взглянув на «засохшее дерево».[40]

Подъезжая к дому, он приметил, что по мосту движется внушительная процессия, состоящая из скромной женской кареты в сопровождении грубых на вид воинов из восточных земель с луками и колчанами за спиной и многочисленных слуг. «Какая-нибудь дама из провинции», – подумал Дайсё, въезжая во двор. Еще не смолкли крики его передовых, как процессия приблизилась к дому, явно собираясь въехать в ворота. Спутники Дайсё зашумели, но, остановив их, он послал узнать, кто приехал. Какой-то человек, судя по выговору – провинциал, ответил:

– Дочь бывшего правителя Хитати была на поклонении в Хацусэ, а теперь возвращается в столицу. По пути туда мы тоже останавливались здесь на ночлег.

«Да ведь это же та самая особа!» – догадался Дайсё и, повелев спутникам своим отойти в сторону, отправил к вновь прибывшим слугу, поручив ему сказать следующее:

– Можете вводить карету во двор. Здесь действительно остановился на ночлег один человек, но он занимает северные покои.

Хотя спутники Дайсё были одеты в скромные охотничьи кафтаны, нетрудно было догадаться, что они сопровождают весьма значительную особу. Растерявшись, слуги дочери правителя Хитати отвели лошадей в сторону и замерли, почтительно склонившись.

Карета была введена во двор и поставлена у западного конца галереи.

В заново выстроенном доме еще не успели повесить занавеси, и внутренние покои проглядывались насквозь. Дайсё прошел в ту часть дома, где решетки были опущены, и, спрятавшись в покоях, примыкавших к западной галерее, стал наблюдать за происходящим сквозь отверстие в перегородке. Дабы шелест одежд не выдавал его, он снял верхнее платье.

Девушка не спешила выходить из кареты, как видно решив сначала узнать у монахини, что за важный гость остановился в доме. Однако Дайсё строго-настрого запретил дамам называть его имя, и, не смея ослушаться, они передали:

– Не соблаговолите ли выйти? У нас и в самом деле гость, но он разместился в другой части дома.

Сначала из кареты вышла молодая дама и подняла занавеси. Она была довольно миловидна и выгодно отличалась от остальной свиты. Затем появилась дама постарше.

– Прошу вас, поторопитесь, – сказала она, обращаясь к госпоже.

– Но я окажусь у всех на виду… – ответила та.

Ее еле внятный голос показался Дайсё очень приятным.

– Вы ведь уже бывали здесь! – настаивала дама. – Решетки и тогда были опущены. Откуда вас могут увидеть?

С трудом преодолев смущение, девушка вышла. О да, сходство с Ооикими было поразительно. Та же форма головы, та же тонкая, изящная фигура, то же благородство движений. Лица разглядеть не удалось, ибо девушка все время прикрывала его веером. Сердце Дайсё томительно сжалось.

Карета была высокой, а место, к которому ее подвели, – низким. Обе дамы спустились быстро, но для госпожи это оказалось, судя по всему, нелегким делом, во всяком случае прошло довольно времени, прежде чем она выбралась из кареты и скрылась в глубине покоев. На ней было темно-красное платье и хосонага цвета «гвоздика», а поверх него – еще одно платье цвета молодых побегов.

С той стороны перегородки, за которой расположился Дайсё, стояла ширма высотой в четыре сяку, но отверстие оказалось выше, поэтому ему было все видно как на ладони. Он видел, как девушка прилегла, опасливо отвернувшись от перегородки, за которой он стоял.

– Ах, вы, наверное, устали… Переправляться через реку Идзуми в эту пору так тяжело… – говорили дамы.

– Когда мы проезжали здесь на Вторую луну, воды было куда меньше. Впрочем, после восточных дорог испугать нас не так-то просто.

Сами они были, судя по всему, весьма бодры, но госпожа, утомленная тяготами дальней дороги, лежала, не имея сил вымолвить ни слова. Рука, которой она поддерживала голову, была округла и слишком изящна для дочери правителя Хитати.

От долгого стояния на одном месте у Дайсё заныла поясница, но он не двигался, боясь выдать себя. Вдруг младшая дама говорит:

– Ах, как чудесно пахнет! Какие-то необыкновенные курения. Наверное, их возжигает монахиня?

– В самом деле, удивительный аромат, – отвечает старшая. – Столичные дамы никогда не утрачивают вкуса к роскоши. Супруга правителя Хитати всегда гордилась своим умением составлять ароматы, послушать ее, так в целой Поднебесной не найдешь никого искуснее, но там, в восточных землях, и вообразить невозможно… Как ни скромно живет эта монахиня, одета она с отменным изяществом: и серые и зеленые платья ее равно прекрасно сшиты.

Тут со стороны галереи появилась девочка-служанка.

– Вот целебный отвар для вашей госпожи, – сказала она. За ней внесли несколько подносов с разными лакомствами, и дамы принялись будить девушку:

– Не желаете ли отведать?

Однако она не просыпалась, и прислужницы сами принялись есть, громко хрустя чем-то, очевидно каштанами.

Дайсё никогда еще не приходилось слышать подобных звуков, и, неприятно пораженный, он поспешил отойти, но желание видеть девушку пересилило, и он снова приблизился к перегородке.

Ну не странно ли, что его так влекло к этой ничем не примечательной особе? Ведь он мог свободно сообщаться с женщинами куда более высокого звания, с прославленными столичными красавицами, с самой Государыней-супругой, а между тем ни одной из этих высокородных особ не удалось пленить его воображение. Многие склонны были видеть в его всегдашней невозмутимости даже нечто предосудительное.

Монахиня Бэн отправила к Дайсё одну из своих прислужниц, но его находчивые телохранители ответили, что господин устал в дороге и изволит отдыхать. Монахиня предположила, что он дожидается темноты, надеясь встретиться с особой, давно уже служившей предметом его помышлений. У нее и мысли не было, что как раз в этот миг Дайсё подглядывает за ней.

Как обычно, управители окрестных владений прислали Дайсё коробки и корзины с разными разностями. Часть подношений он отослал монахине Бэн, которая не забыла попотчевать и гостей из восточных провинций. Принарядившись, она сама пришла приветствовать их. Одежды, которыми так восхищались прислуживающие девушке дамы, оказались действительно весьма изящными, черты же старой монахини до сих пор не утратили привлекательности и благородства.

– Я ждала вас вчера, – сказала она. – Почему вы приехали так поздно, ведь солнце стоит совсем высоко?

– Ах, столь дальний путь оказался не по силам нашей госпоже, – ответила дама постарше, – и мы принуждены были задержаться у переправы Идзуми. А сегодня все никак не могли выехать.

Она снова принялась будить девушку, и та наконец поднялась. Робея, она отворачивалась от монахини, и Дайсё удалось разглядеть ее профиль. Ему никогда не приходилось близко видеть лицо Ооикими, но, судя по всему, эта девушка в самом деле была ее истинным подобием. Тонкие черты, прекрасные волосы – все в ней так живо напоминало ушедшую, что он не сумел сдержать слез. Когда девушка отвечала монахине, ее голос звучал еле слышно, но его сходство с голосом супруги принца Хёбукё было очевидным.

«Бедняжка, – вздохнул растроганный Дайсё. – А я до сих пор не сделал ничего, чтобы отыскать ее! Разве я не говорил, что с радостью возьму на свое попечение женщину самого низкого состояния, если только она окажется похожей на умершую? А эта девушка – родная дочь Восьмого принца! Пусть даже он и не признавал ее…» У него возникло сильнейшее желание немедленно подойти к девушке и сказать: «Значит, вы все-таки живы?» Право же, государь, пославший даоса на гору Хорай и получивший одни шпильки,[41] едва ли чувствовал себя удовлетворенным. Дайсё повезло куда больше, он обрел если не утраченную возлюбленную, то по крайней мере надежду на утешение. Так, их судьбы, несомненно, были связаны, и не только в этом мире.

Поговорив с девушкой, монахиня ушла к себе. Уловив аромат, столь взволновавший дам, она догадалась, что Дайсё где-то рядом и подглядывает за ними, поэтому никаких откровенных разговоров с гостьей не затевала.

Между тем стемнело. Потихоньку отойдя от перегородки, Дайсё оделся и, как обычно, встретился с монахиней у входа в ее покои.

– Мне удивительно повезло, – сказал он, обменявшись с ней обычными приветствиями. – Но удалось ли вам выполнить мою просьбу?

– После нашего разговора я все выискивала приличный случай, а тут год сменился новым, и мне удалось встретиться с девушкой только на Вторую луну, когда она заезжала сюда по пути в Хацусэ. Я намекнула ее матери на ваше желание, но она, как видно, полагает, что ее дочь недостойна служить заменой столь благородной особы. Как раз тогда мне сообщили, что вы очень заняты, и я постеснялась тревожить вас, потому и не дала вам знать о ее приезде. Но в начале этой луны девушка снова выехала в Хацусэ и теперь как раз возвращается. Она всегда останавливается здесь на ночлег, наверное, хочет побольше узнать об отце. На этот раз она приехала одна, ибо матери что-то помешало сопутствовать ей, потому-то я и не стала уведомлять ее о вашем присутствии.

– Мне не хочется показываться этим провинциалам в столь невзрачном облачении. Я велел слугам молчать, но они слишком болтливы. Не знаю, как лучше поступить… Может быть, вы мне посоветуете? Во всяком случае, меня вовсе не огорчает, что она приехала одна, напротив. Не соблаговолите ли передать ей, что в этой встрече я вижу знак связанности наших судеб?

– Боюсь, что это будет для нее слишком большой неожиданностью. В самом деле, не рано ли? – улыбнулась монахиня. – Впрочем, извольте, я передам.

И она вышла.

– Эта милая пташка

Поет точно так же, как пела

Когда-то другая.

И долго сквозь заросли дикие

Я шел на голос ее,—

сказал Дайсё, ни к кому не обращаясь, но монахиня услышала и передала его слова девушке.


Беседка


Повесть о Гэндзи (Гэндзи-моногатари). Книга 4

Основные персонажи


Дайсё (Каору), 26 лет, – сын Третьей принцессы и Касиваги (официально Гэндзи)

Госпожа Тюдзё, госпожа Хитати, – тайная возлюбленная Восьмого принца, мать Укифунэ

Дочь госпожи Тюдзё (Укифунэ), 21 год, – побочная дочь Восьмого принца

Правитель Хитати – отчим Укифунэ, супруг госпожи Тюдзё

Сакон-но сёсё, Сёсё, – поклонник Укифунэ

Нака-но кими, 26 лет, – дочь Восьмого принца, супруга принца Хёбукё (Ниоу)

Принц Хёбукё (Ниоу), 27 лет, – сын имп. Киндзё и имп-цы Акаси, внук Гэндзи

Вторая принцесса – дочь имп. Киндзё, супруга Каору

Третья принцесса – дочь имп. Судзаку, мать Каору

Государь (Киндзё) – сын имп. Судзаку, преемник имп. Рэйдзэй


Как ни стремился Дайсё к вершине горы Цукуба, люди наверняка осудили бы его даже за попытку приблизиться к ее «заросшему лесом густым» подножию (465), поэтому, опасаясь недоброй молвы, он отказался от мысли снестись с девушкой. Монахиня Бэн неоднократно намекала госпоже Тюдзё на желание Дайсё, но та, не веря в основательность его намерений, только дивилась: «Да как он вообще мог обратить внимание на мою дочь?» Зная, сколь высоко его положение в мире, она не позволяла себе думать о союзе с ним и лишь вздыхала украдкой: «Вот если бы и мы…»

У правителя Хитати было несколько детей от первого брака, а от госпожи Тюдзё – дочь, которую называли в доме «барышней» и соответственно воспитывали, и пять или шесть сыновей-погодков, к тому времени еще не достигших совершенного возраста. Поглощенный заботами о собственных детях, правитель подчас забывал о падчерице, за что супруга беспрестанно пеняла ему. Сама же она только и помышляла о том, как бы обеспечить старшей дочери достойное положение в мире. Вряд ли она так беспокоилась бы о ее будущем, обладай девушка заурядной наружностью. Но, считаясь такой же дочерью правителя Хитати, как и ее сводные сестры, она разительно отличалась от них внешне, да и воспитана была гораздо выше своего состояния. Потому-то госпожа Тюдзё и принимала ее участь так близко к сердцу.

Всем было известно, что у правителя Хитати много дочерей, поэтому в дом часто приносили письма от юношей, принадлежавших к сравнительно знатным семействам. Две или три дочери от первого брака были так или иначе пристроены и жили самостоятельно. «Теперь можно подумать и о моей старшей дочери», – решила госпожа Тюдзё и сосредоточила на девушке все свои попечения. Правитель Хитати был человеком не столь уж низкого происхождения. Он имел влиятельных родственников среди высшей столичной знати и обладал значительным имением, что помогало ему чувствовать себя уверенно, во всяком случае настолько, насколько позволяло его звание. Дом его блистал роскошным убранством, но, к сожалению, слишком многое носило на себе отпечаток дурного вкуса и провинциальных привычек. Еще в молодые годы он принужден был схоронить себя в восточных провинциях и провел там много лет, возможно поэтому голос его огрубел и речь стала по-провинциальному косноязычной. Стыдясь этого, он старался не приближаться к знатным вельможам и вел себя весьма осторожно. Он не имел решительно никакого представления о игре на кото или флейте, зато был на диво искусен в стрельбе из лука. В его более чем заурядном доме служило немало красивых и знатных молодых дам, привлеченных возможностью жить в довольстве. Они рядились в пышные платья, слагали посредственные стихи, рассказывали друг другу старинные повести, бодрствовали в ночи Обезьяны[42] – словом, с необыкновенным жаром предавались всевозможным утехам.

У старшей дочери госпожи Тюдзё было немало воздыхателей, превозносивших ее тонкий ум и редкую красоту. Одним из них был Сакон-но сёсё, двадцатидвух– или двадцатитрехлетний юноша, обладавший спокойным нравом и разнообразными талантами, благодаря которым ему удалось заслужить добрую славу в мире. Потому ли, что он был недостаточно богат для того, чтобы занять блестящее положение, или по какой другой причине, но только, порвав сношения со всеми другими домами, он сосредоточил внимание на старшей дочери госпожи Тюдзё. Мать девушки, выделяя Сёсё среди остальных поклонников, выказывала несомненное одобрение его искательству. «Вряд ли я сумею найти для нее лучшего супруга, – думала она. – Господин Сёсё слывет в мире человеком степенным, основательным. Правда, новичком в любовных делах его не назовешь, но он благороден, и на него вполне можно положиться. Смеем ли мы надеяться, что на нее обратит внимание человек более значительный?»

Она стала передавать дочери письма Сёсё и следила за тем, чтобы та отвечала ему во всех случаях, когда того требовали приличия. Никому ничего не говоря, госпожа Тюдзё полагала этот союз делом решенным. «Пусть в этом доме с моей дочерью обращаются как с чужой, – говорила она себе, – я жизни не пожалею, чтобы устроить ее судьбу. Она так хороша, что, увидев ее, никто не сможет ею пренебречь». Условившись Сёсё о том, что союз будет заключен в дни Восьмой луны, госпожа Тюдзё занялась необходимыми приготовлениями. Какая бы утварь из лака или перламутра ни попадалась ей на глаза, она неизменно отбирала самое лучшее и прятала от супруга, вещицы же похуже показывала ему, говоря: «Вот это как раз то, что нам надо». Правитель Хитати же, ничего в том не разумея, покупал для своих дочерей все подряд, и скоро покои их оказались битком набиты разнообразными предметами, среди которых девушек и разглядеть было невозможно. Он пригласил наставника из Музыкальной палаты, дабы тот обучал его дочерей игре на бива и на кото, и стоило им освоить какую-нибудь немудреную мелодию, как правитель начинал восторженно благодарить учителя, осыпая его роскошными дарами. Когда же в погожий вечер девушки разучивали что-нибудь быстрое и играли, вторя учителю, умиленный родитель ронял слезы и столь бурно выражал свое восхищение, что присутствующим становилось неловко. Госпожа Тюдзё, которая понимала толк в таких вещах, никогда не разделяла восторгов супруга, чем приводила его ярость: «Да как вы смеете пренебрегать моими дочерьми!» Между тем Сёсё, сгорая от нетерпения, торопил госпожу Тюдзё.

– Раз мы обо всем договорились, стоит ли тянуть? – настаивал он, не желая дожидаться назначенного дня, но госпожа Тюдзё все медлила. Вправе ли она одна располагать судьбой дочери? Не обманывается ли она в Сёсё? Жестокие сомнения терзали ее душу, и однажды, когда пришел человек, приносивший письма от Сёсё, она призвала его к себе.

– Поверьте, мне так трудно решиться… – говорила она. – Господин Сёсё уже очень давно оказывает моей дочери внимание, и я не посмела отказать ему, ведь он человек непростой, и все же… Видите ли, к сожалению, у девушки нет отца, и я вынуждена была одна заботиться о ней. Возможно, я что-то упустила в ее воспитании и ваш господин сочтет ее недостойной… Судьба других дочерей волнует меня меньше, ибо о них есть кому позаботиться. А она… Что ждет ее? Увы, все так изменчиво в этом мире… Господин Сёсё показался мне человеком благоразумным, и я готова была забыть о своих опасениях, но теперь у меня снова возникли сомнения. Вдруг случится так, что его чувства изменятся и моя несчастная дочь станет предметом бесконечных насмешек и оскорблений?

Вернувшись к Сёсё, посредник передал ему свой разговор с госпожой Тюдзё, и тот даже в лице изменился.

– Мне никто никогда не говорил, что эта девушка не родная дочь правителя Хитати. О, разумеется, это не имеет столь уж большого значения, но вряд ли в мире отнесутся благосклонно к такому союзу. Да и что за удовольствие посещать дом, с хозяином которого ты никак не связан? Неужели вы не могли сначала все выведать, а уж потом…

– Но я и сам ничего об этом не знал, – отвечал смущенный посредник. – Я связался с тем домом через знакомых дам, которые и сообщили супруге правителя Хитати о вашем намерении. Мне сказали, что воспитанию этой девушки уделяется особое внимание, и у меня не возникло никаких сомнений. Да мне и в голову не пришло расспрашивать, дочь она хозяину дома или падчерица! Я знал, что девушка умна и красива, знал, что мать, возлагая на ее будущее большие надежды, именно на ней сосредоточивает свои попечения… Вы же искали человека, который помог бы вам снестись с этим домом, и я предложил свои услуги. У вас нет оснований обвинять меня в неосмотрительности.

Надо сказать, что посредник был человеком весьма раздражительным и болтливым, поэтому оправдывался он довольно долго. Ответ, который дал ему Сёсё, обнаружил отсутствие в нем всякого душевного благородства.

– Войти в такой дом зятем хозяина не столь уж большая честь, – заявил он. – Но в нынешние времена многие идут на это, и вряд ли кто-то осудил бы меня. Уважение и готовность на всякие услуги, оказываемые зятю попечительными родителями, помогают забыть об унизительности подобного союза. Мне-то самому совершенно безразлично, родная она дочь или не родная, но я должен считаться с мнением света. Я не вынесу, если в мире станут говорить, что я не пожалел усилий, лишь бы войти в дом правителя Хитати. А как я буду чувствовать себя рядом с другими зятьями? Гэн-сёнагон и правитель Сануки распоряжаются там совсем как дома, а каково будет мне?

Посредник же был по натуре своей человеком угодливым и к тому же неразборчивым в средствах. Чувствуя себя виноватым и перед той и перед! другой стороной, он поспешил исправить положение.

– Что ж, если вы желаете получить в жены родную дочь правителя Хитати, – сказал он, – я готов оказать вам содействие. У госпожи Тюдзё есть еще одна дочь, которую называют в доме барышней. Она любимица отца. Правда, она совсем еще дитя…

– Но не могу же я так сразу бросить одну и начать писать к другой… Хотя, откровенно говоря, мое внимание к этой особе объяснялось исключительно желанием заручиться поддержкой правителя Хитати, о достоинствах которого я наслышан. Наружность же моей будущей супруги не имеет для меня ровно никакого значения. Пожелай я связать себя с девицей из благородного семейства, известной своей красотой и изящными манерами, я давно бы уже имел супругу. Однако на что может надеяться человек благородный, но слишком бедный, чтобы удовлетворять свое стремление к роскоши? С таким никто и считаться не будет. Право, невозможно вообразить более жалкое существование. Вот потому-то я и захотел устроить жизнь таким образом, чтобы ничто не мешало мне потакать своим прихотям. А люди пусть говорят что хотят. Пожалуй, и в самом деле стоит намекнуть на мое желание правителю Хитати, а там видно будет. Если он даст согласие, почему бы мне…

Посреднику удалось помочь Сёсё войти в сношения с дочерью госпожи Тюдзё благодаря своей младшей сестре, прислуживающей в западных покоях дома правителя Хитати, но самому хозяину он не был представлен. Однако после разговора с Сёсё он, не долго думая, прошел в его покои и попросил доложить, что явился такой-то и хочет говорить с господином.

– Я знаю, что вы бываете у нас в доме, но я вас не звал, и мне не чем с вами говорить, – довольно грубо ответил правитель.

Но посредник не отступался.

– Я пришел с поручением от господина Сакон-но сёсё, – заявил он, и в конце концов правитель Хитати согласился его принять.

Изобразив на лице крайнее смущение, посредник подошел поближе и с видимым усилием, словно преодолевая замешательство, начал:

– Видите ли, господин Сёсё давно уже переписывается с одной юной особой из вашего дома. Более того, он возымел намерение связать себя с ней брачными узами и даже получил согласие вашей супруги, после чего было условлено, что соответствующая церемония будет проведена еще до конца нынешней луны. Был выбран благоприятный день, и господин Сёсё ожидал его с нетерпением, пока кто-то не сообщил ему, что особа, обратившая на себя его внимание, вовсе не ваша дочь, хотя и является дочерью вашей почтенной супруги. Вы, конечно, понимаете, что, если такой человек, как господин Сёсё, начнет посещать вашу падчерицу, люди не преминут истолковать это в дурную сторону. Многие наверняка станут говорить, что он не гнушается никакими средствами, дабы быть принятым в вашем доме. В нынешние времена благородные юноши нередко идут в зятья к провинциальным чиновникам, рассчитывая на то, что в доме тестя о них будут печься едва ли не больше, чем отец печется о любимейшем сыне своем, что их будут беречь как зеницу ока… Однако в нашем случае дело обстоит иначе. Вряд ли кто-то позавидует человеку, связавшему себя с вашей падчерицей. Не удостоившись чести породниться с господином правителем, он попадет в весьма невыгодное по сравнению с другими зятьями положение. Я уже не говорю о том, что этот союз будет стоить ему доброго имени. Потому-то господин Сёсё и колеблется. Он поручил мне переговорить с вами и узнать, не согласитесь ли вы отдать ему одну из ваших малолетних дочерей? Ведь с самого начала им руководило стремление обрести в вашем лице надежную опору. Он не подозревал, что у господина правителя есть падчерица, а потому позволил себе впасть в это досадное заблуждение. И теперь он почел бы за счастье…

– Первый раз обо всем этом слышу, – ответил правитель Хитати. – Я понимаю, что должен относиться к этой девушке, как к родной дочери, но у меня и без нее слишком много детей, которых воспитанием мне, недостойному, не следует пренебрегать. Супруга вечно бранит меня за то, что я якобы не уделяю достаточного внимания ее старшей дочери, а сама позволяет себе пренебрегать моим мнением. Я припоминаю, что мне говорили о намерениях господина Сёсё, но мог ли я предполагать, что он рассчитывает на мое покровительство? Тем не менее я польщен… У меня действительно есть дочь, чрезвычайно милое существо. Мне она очень дорога, ради нее я и жизни бы не пожалел. Многие обращаются ко мне с предложениями, но я еще не сделал выбора, нынешние молодые люди слишком ненадежны, а мне бы не хотелось видеть ее несчастной. Денно и нощно я думаю и передумываю о том, как бы умнее распорядиться ее будущим. Что до Сёсё, то я знал его еще ребенком, когда в молодые годы бывал в доме его отца, покойного Дайсё. Он уже тогда обнаруживал немалые дарования, и я часто мечтал, что когда-нибудь стану прислуживать и ему. Но случилось так, что долгие годы я провел в глухой провинции, вернувшись же в столицу, не сумел восстановить прежние связи. Да и что я им – жалкий провинциал, не более… Боюсь только, супруга не простит мне, что я помешал ей в осуществлении столь долго вынашиваемого замысла…

Видя, что дело идет на лад, посредник возрадовался.

– О, вам нечего беспокоиться, – заверил он правителя. – Довольно вашего согласия. Господин Сёсё знает, что ваша дочь еще слишком мала, но это его не смущает, для него главное, что это ваша родная дочь, к тому же дочь любимая. Он простить себе не может, что, будучи введенным в заблуждение, чуть не вступил в союз с женщиной, не имеющей к вам никакого отношения. Вы, должно быть, знаете, что господин Сёсё принадлежит к одному из стариннейших столичных семейств и пользуется большим влиянием при дворе. К тому же, не в пример другим молодым людям он благонравен, имеет основательный ум, легко вникающий в сущность предметов этого мира. Владений у него тоже немало. Правда, доходы его пока не особенно велики, но ведь знатное происхождение ценится куда больше, чем богатство каких-нибудь выскочек. В следующем году ему должны присвоить Четвертый ранг, после чего он сразу же станет главой Императорского архива. Мне говорили, что Государь уже дал распоряжение. Более того, Государь изволил посетовать на то, что столь достойный во всех отношениях юноша до сих пор не выбрал себе супруги, и посоветовал ему поторопиться и обзавестись влиятельной родней: дескать, он сам позаботится о том, чтобы Сёсё в ближайшее время занял подобающее ему место среди высших сановников. И то сказать, ведь именно Сёсё Государь всегда отличал от прочих и имел к нему неизменную доверенность. А уж как он умен и талантлив! Словом, вы не прогадаете. Только советую вам не особенно медлить, ибо многие мечтают о том, как бы заполучить его в зятья. Уж вы мне поверьте, я вам дурного не пожелаю.

Посредник говорил весьма убедительно, и невежественный правитель слушал его, довольно улыбаясь.

– Велики или нет нынешние доходы господина Сёсё – это меня совершенно не волнует, – заявил он. – Пока я жив, он ни в чем не будет нуждаться. Я его засыплю дарами выше головы. Разумеется, никто не вечен, и настанет время, когда я уже не смогу заботиться о нем, но все свое имение, все владения свои я оставлю младшей дочери, и никто не посмеет оспаривать ее право на наследство. У меня много других детей, но она мне дороже всех. Ежели я увижу, что господин Сёсё истинно добр к ней, то стоит ему только пожелать, и я не остановлюсь ни перед какими затратами и куплю для него место министра.[43] Притом что Государь так благоволит к нему, мои усилия вряд ли пропадут втуне. О, этот союз может оказаться весьма счастливым и для него, и для моей дорогой дочери.

Он не скрывал радости, и посредник, не говоря ни слова своей младшей сестре и не заходя к госпоже Тюдзё, поспешил к Сёсё, чтобы сообщить ему эту приятную новость. Тот выслушал его с довольной улыбкой, хотя и не преминул подивиться наивности своего будущего тестя, полагавшего, что место министра можно купить. «Как невежественны провинциалы!» – подумал он.

– Уведомили ли вы о том госпожу Северных покоев? – спросил он. – Она так надеялась на меня… Боюсь, что многие будут возмущены моим отступничеством. Да, нечего сказать, в трудное я попал положение.

– По-моему, у вас не должно быть никаких сомнений, – сказал посредник, видя, что Сёсё колеблется. – Я уверен, что госпожа Тюдзё тоже любит младшую дочь больше, чем остальных. За старшую она беспокоится только потому, что та давно пришла в совершенный возраст. Именно по этой причине она и решила устроить сначала ее судьбу.

«До сих пор он твердил, что любимицей матери является старшая дочь, – подумал Сёсё. – А теперь говорит обратное. Чему же я должен верить?» Однако он привык смотреть на вещи трезво, а потому рассудил, что важнее всего обеспечить себе прочное положение в мире, ради чего можно пережить и гнев обманутой матери, и насмешки окружающих. И в тот самый день, который был назначен для заключения его союза со старшей дочерью госпожи Тюдзё, он начал посещать младшую.

Тем временем госпожа Тюдзё, далекая от всяких подозрений, с всевозможным тщанием готовилась к предстоящей церемонии, наряжала дам, обновляла убранство покоев. Дочери она вымыла голову и надела на нее роскошное платье. При этом ей не раз приходило на ум, что девушка достойна лучшего супруга, чем Сёсё. «Ах бедняжка! – вздыхала она. – Когда бы отец соблаговолил признать ее и она выросла под его покровительством, ничто не мешало бы нам принять предложение Дайсё, хотя и тогда оно было бы для нас великой честью. Но, увы, только одна я знаю, чья она дочь, для остальных она всего лишь падчерица правителя Хитати. Мало кому ведомо истинное положение вещей, да и эти немногие, к несчастью, склонны смотреть на нее свысока. А ведь лет ей уже немало. И если ее добивается человек не столь уж презренного звания, обладающий немалыми достоинствами…»

Многое передумала госпожа Тюдзё и в конце концов решилась. Да и могло ли быть иначе? Если посредник оказался достаточно ловок, чтобы обмануть самого правителя, то уж женщину тем более… Итак, назначенный день приближался, и госпожа Тюдзё хлопотала, спеша закончить последние приготовления. Не в силах усидеть на месте, она то и дело выходила, чтобы лично присмотреть за всем. В самый разгар приготовлений явился правитель Хитати и начал долго и нудно изливать перед супругой свои обиды.

– Не кажется ли вам, что вы поступаете более чем недостойно, обманом стараясь переманить к себе поклонника моей любимой дочери? Может быть, ваша дочь и хороша, да вряд ли кто-нибудь из благородных молодых людей на нее польстится. А у моей, как вы ее называете, дурнушки поклонников более чем достаточно. О, вы все прекрасно рассчитали, но господин Сёсё рассудил иначе. У него свои соображения, и я не вижу причин ему отказывать.

Правитель Хитати никогда не отличался деликатностью, и умение щадить чувства других людей не входило в число его добродетелей, поэтому он с удовольствием рассказал супруге все без утайки. Пораженная, она долго сидела, не в силах выговорить ни слова. Память услужливо подсказывала ей все обиды, которые когда-либо довелось ей изведать в этом мире, и рыдания подступали к горлу. Молча поднявшись, она вышла.

Пройдя к дочери и увидев ее прелестное, милое лицо, госпожа Тюдзё немного успокоилась. Что ни говори, а лучше ее дочери нет!

– Как жестоки люди! – плача, жаловалась она кормилице. – Я всегда полагала своим долгом равно заботиться обо всех зятьях, но, откровенно говоря, ради супруга нашей молодой госпожи я и жизни не пожалела бы. А Сёсё, пренебрегши ею единственно потому, что у нее нет отца, намеревается взять себе в жены ее малолетнюю сестру. Это просто неслыханно! Видеть его больше не желаю! Но вы слышали? Господин счел предложение Сёсё за честь для себя. Вправе ли я вмешиваться, когда эти двое так хорошо поняли друг друга? О, как жаль, что я не могу хотя бы на время уехать отсюда!

«Да как смел этот Сёсё так поступить с моей госпожой!» – возмутилась кормилица, вслух же сказала:

– Стоит ли плакать? Кто знает, может быть, это и к лучшему. Чего ждать от человека, способного на такую низость? Он не сумеет даже вполне понять и оценить ее. Я всегда мечтала, что моя госпожа станет супругой человека благородной души и редких дарований. К примеру, такого, как господин Дайсё. Право, от одного взгляда на него продлевается жизнь. А ведь он, кажется, неравнодушен к госпоже. Почему бы нам не уступить ему, а там будь что будет…

– Да как могли вы помыслить… Дайсё никогда не станет связывать себя брачными узами с женщиной простого звания. Он сам не раз об этом говорил, и все это знают. Разве вы не слышали, что и Правый министр, и Адзэти-но дайнагон, и принц Сикибукё неоднократно изъявляли желание породниться с ним, но, всем им ответив отказом, он в конце концов получил в жены любимую дочь Государя. Вряд ли на свете есть женщина, способная пробудить в его сердце истинно глубокое чувство. Скорее всего он намеревался отдать нашу госпожу в услужение к своей матери, рассчитывая время от времени встречаться с ней в ее доме. Несомненно, о столь блестящем окружении можно только мечтать, но такое положение кажется мне слишком ненадежным. К примеру, по мнению многих, супруге принца Хёбукё очень повезло в жизни, но боюсь, что у нее есть причины для беспокойства, и немало. Откровенно говоря, женщина чувствует себя спокойно только в том случае, когда сердце супруга принадлежит ей одной. О, мне это известно лучше, чем кому бы то ни было. Восьмой принц обладал прекрасной наружностью и чувствительной душой, но я для него была слишком ничтожна. О, если б вы знали, что мне пришлось перенести! Я хорошо понимаю, сколь груб, невежествен и уродлив мой нынешний супруг, но мне не приходится его ни с кем делить, и именно поэтому я прожила все эти годы без особых волнений. Бесспорно, то, что произошло сегодня, возмутительно, и я не собираюсь его оправдывать. Но, живя с ним, я не ведала мук ревности. Нельзя сказать, чтобы мы никогда не бранились, но я довольно быстро поняла, что согласие меж нами невозможно, и смирилась. Кажется, что может быть лучше, чем попасть в дом важного сановника или принца крови, жить в покоях, сверкающих изысканной роскошью… Но тщетно стремиться к этому, если у тебя нет надежды войти в число избранных. В конечном счете судьба женщины зависит от ее положения в мире, потому-то я и беспокоюсь… Так или иначе, я употреблю все средства, чтобы моей дочери не пришлось влачить жалкое существование, терпеть насмешки и оскорбления.

Тем временем правитель Хитати готовился к приему зятя.

– Я вижу, у вас тут много миловидных прислужниц, одолжите-ка их мне на сегодня, – сказал он, заглянув к супруге. – О, да вы и полог обновили. Не перетаскивать же мне его. Времени осталось совсем немного… Придется просить вас уступить нам эти покои.

Не долго думая, он перешел в западные покои и принялся суетливо украшать их к предстоящему торжеству. Покои были убраны с большим вкусом, но, очевидно, правитель счел их убранство недостаточно роскошным, во всяком случае, он потребовал, чтобы принесли новые ширмы, и расставил их где только мог, свободное же пространство загромоздил разными шкафчиками да столиками. Он был явно доволен собой, а госпожа Тюдзё смотрела на все эти преобразования с ужасом, но, помня о своем решении ни во что не вмешиваться, не говорила ни слова. Дочь же ее перебралась в северные покои.

– Теперь-то я вас окончательно раскусил, – заявил правитель Хитати. – Вот уж не ожидал, что вы решите совершенно устраниться. Можно подумать, что у вас только одна дочь. Что ж, есть девушки, у которых вообще нет матери…

Сразу же после полудня он вместе с кормилицей начал наряжать и причесывать свою любимицу, и результат превзошел все ожидания. Девушке недавно исполнилось пятнадцать или шестнадцать лет; маленькая, пухленькая, с пышными, ниспадающими до пола волосами, она была очень мила, и растроганный до слез родитель, нежно погладив ее по голове, сказал:

– Не скрою, сначала я сомневался, вправе ли я переманивать человека, на которого уже имела виды госпожа Северных покоев, но господин Сёсё стоит того. Он и собой хорош, и умен. Все вокруг только и мечтают породниться с ним. Будет обидно, если кто-то опередит нас.

Да, ловкому посреднику удалось-таки провести этого невежественного провинциала!

А Сёсё, довольный тем, что с такой легкостью добился желаемого, предвкушая выгоды, которые сулил ему этот союз, готов был примириться с любыми несовершенствами будущей супруги и, даже не потрудившись выбрать другой день, начал посещать ее.

Госпожа Тюдзё и кормилица были вне себя от возмущения. Удастся ли им обеспечить своей воспитаннице достойное положение в доме, которого хозяин столь своенравен? В конце концов госпожа Тюдзё решилась написать к супруге принца Хёбукё.

«До сих пор я не осмеливалась беспокоить Вас, тем более что у меня не было повода… Но теперь моей дочери грозит опасность, и ей нельзя оставаться здесь. Вот я и подумала, не согласитесь ли Вы приютить ее? Может быть, в Вашем доме найдется укромный уголок? О, как я была бы Вам признательна! Увы, ничтожная мать оказалась неспособной оградить свое дитя от неприятностей. Одна надежда на Вас…»

Она писала это письмо, обливаясь слезами, и ей удалось возбудить жалость в сердце супруги принца. Но решиться было не так-то просто. «Отец ведь не пожелал признать ее, – думала Нака-но кими. – Теперь в живых осталась одна я. Вправе ли я брать на себя такую ответственность? Вместе с тем могу ли я допустить, чтобы дочь моего отца скиталась по миру, претерпевая лишения? Мы все-таки сестры и хотя бы в память об отце не должны чуждаться друг друга». Она поделилась своими сомнениями с госпожой Таю.

– Думаю, что у госпожи Тюдзё действительно есть причины для беспокойства, – сказала та. – Пренебрегать ее просьбой было бы жестоко. Многие сестры имеют разных, не равных по своему положению в мире матерей. Это не мешает им относиться друг к другу с участием. По-моему, с этой девушкой обошлись несправедливо.

«В западных покоях нашего дома можно устроиться вполне укромно, и если Ваша дочь пожелает… Боюсь только, что там ей будет не совсем удобно, но ежели это ненадолго…» – ответила Нака-но кими, и госпожа Тюдзё, возрадовавшись, поспешила перевезти дочь на Вторую линию. А та, только и помышлявшая о том, как бы поближе познакомиться со старшей сестрой, готова была благодарить Сёсё…

Правитель Хитати изо всех сил старался угодить зятю, но, увы, он не умел даже принять гостя как следует и ограничился тем, что разложил повсюду свертки грубого восточного шелка. Во время пиршества столы ломились от яств и шум стоял невообразимый. Низшие слуги были несколько смущены столь пышным приемом, а Сёсё радовался, что чаяния его не оказались напрасными. «Невозможно было поступить разумнее», – думал он, весьма довольный собой.

Госпоже Тюдзё не хотелось участвовать в празднестве, но ее отсутствие непременно было бы истолковано дурно, поэтому она осталась и молча наблюдала за происходящим.

Скоро хозяин отвел гостей в предназначенные для них покои. Дом его был велик, но ведь и людей там жило немало: Восточный флигель занимал Гэн-сёнагон, многочисленных сыновей тоже надо было где-то разместить, а теперь еще и Сёсё со свитой… Старшая дочь госпожи Тюдзё, в покоях которой поместили гостя, принуждена была перебраться в галерею. Скорее всего именно это и заставило ее мать, возмущенную столь явной несправедливостью, обратиться за помощью к супруге принца Хёбукё. Она не забыла, что когда-то это семейство не пожелало принять участие в ее дочери, но что ей оставалось делать? Без влиятельного покровителя положение девушки в доме правителя Хитати было весьма незавидным.

Итак, дочь госпожи Тюдзё, сопутствуемая кормилицей и двумя или тремя молодыми дамами, переехала в дом на Второй линии и поселилась в уединенных северных покоях Западного флигеля. Нака-но кими никогда прежде не видела госпожи Тюдзё, которая большую часть своей жизни провела в далеких провинциях, но они не были чужими друг другу,[44] поэтому гостье был оказан теплый прием.

С какой завистью смотрела госпожа Тюдзё на прекрасную супругу принца Хёбукё, ласкавшую прелестного младенца! «Разве я была настолько ниже ее покойной матери? – спрашивала она себя. – Нет, мы принадлежали к одному семейству. Почему же Восьмой принц отказался признать мою дочь? Не потому ли, что я была простой прислужницей? Так, вряд ли можно отыскать другую причину. И из-за этого моей дочери приходится подвергаться теперь оскорблениям». Нетрудно себе представить, как уязвлено было ее самолюбие необходимостью просить помощи у Нака-но кими.

Госпожа Тюдзё провела в доме принца Хёбукё два или три дня, следя за тем, чтобы никто не заходил в покои ее дочери, которой якобы было предписано воздержание. За это время она сумела без всяких помех ознакомиться с жизнью дома на Второй линии.

В один из дней приехал принц Хёбукё, и госпожа Тюдзё, подстрекаемая любопытством, стала подглядывать за ним сквозь щель в ширмах. Красота принца превзошла ее ожидания, ветка цветущей вишни и та… Ему прислуживали придворные Пятого и Четвертого рангов, причем каждый и наружностью и манерами превосходил ее супруга, которого она привыкла считать своей опорой и с которым не собиралась расставаться, даром что он раздражал ее своей грубостью.

Служители Домашней управы доложили принцу обо всем, что произошло в доме за время его отсутствия. Многих придворных госпожа Тюдзё не знала даже в лицо. Как раз в этот миг с посланием от Государя приехал ее пасынок, Сикибу-но дзо, имеющий к тому же звание куродо, но он не имел права даже входить в покои.

Госпожа Тюдзё была потрясена. «Отроду не видывала подобного красавца! – думала она, жадно разглядывая принца. – Какое счастье жить рядом с ним! Как я была глупа, полагая, что госпожа имеет основания жаловаться на судьбу! Да с таким супругом лишь на Седьмую ночь встречаться[45] и то счастье!»

Принц же взял на руки младенца и, лаская его, беседовал с Нака-но кими, сидевшей за низким занавесом. Трудно себе представить более прелестную чету! Вспомнив, как монотонно и уныло текла жизнь в доме Восьмого принца, госпожа Тюдзё подумала невольно: «Оба – принцы, но какая меж ними разница!»

Скоро принц Хёбукё удалился в опочивальню, оставив сына на попечение молодых дам и кормилиц. Многие приходили засвидетельствовать ему свое почтение, но, сказавшись нездоровым, он весь день провел в опочивальне. Туда же было подано и угощение. Разглядывая изысканнейшее убранство покоев, госпожа Тюдзё, гордившаяся своим вкусом, впервые поняла, в какой жалкой обстановке приходится ей жить. «Моя дочь достаточно хороша, чтобы стать супругой самого знатного вельможи, – думала она. – Младшим сестрам до нее далеко, даром что их попечительный родитель не жалеет средств, заманивая себе в зятья высокородных юношей. Не удивлюсь, если он подумывает и о самом Государе! Нет, мне не следует отступать, ежели я хочу, чтобы моя дочь заняла в мире достойное положение». Всю ночь она не смыкала глаз, размышляя о будущем дочери.

Принц поднялся, когда солнце стояло высоко.

– Государыне-супруге снова нездоровится, я должен ее проведать, – сказал он, облачаясь в парадное платье.

Изнемогая от любопытства, госпожа Тюдзё снова приникла к щели: в парадном облачении принц показался ей еще прекраснее. Право же, в целом свете не нашлось бы человека, способного не только затмить, но даже и сравняться с ним. Он играл со своим маленьким сыном, уходить ему явно не хотелось. Тут принесли утренний рис, и, отведав его вместе с госпожой, принц наконец собрался ехать. Его приближенные, пришедшие с утра и до сей поры отдыхавшие в людских, принялись за приготовления к отъезду. Среди них был один довольно миловидный, но никакими особенными достоинствами не отличавшийся молодой человек. Он был облачен в носи, на поясе у него висел большой меч. Трудно представить себе более заурядную фигуру, а уж рядом с принцем…

– Видите? Это Сёсё, зять правителя Хитати, – сказал кто-то из дам. – Я слышала, что сначала его прочили в мужья особе, которая поселилась недавно в нашем доме. Но, судя по всему, он польстился на богатство тестя.

– И получил в жены истинное дитя, причем довольно невзрачное.

– Неужели? Но наши дамы ничего об этом не говорили…

– Это сущая правда, у меня есть достоверные сведения, полученные прямо из дома правителя Хитати.

Они болтали, не подозревая о том, что госпожа Тюдзё все слышит. А та была вне себя от досады. Так вот каков этот Сёсё! И ей могло прийти в голову, что он достоин ее любимой дочери! Ничтожество! И в сердце ее не осталось ничего, кроме презрения к нему.

Заметив, что ребенок подполз к занавесям и выглядывает из-под них, принц вернулся, чтобы приласкать его на прощание.

– Если Государыне стало лучше, я сразу вернусь, – сказал он. – Если же нет, мне придется остаться во Дворце на ночь. Будь на то моя воля, я бы не расставался с тобой. Я так тревожусь, когда ты далеко.

Успокоив сына, принц вышел, и госпожа Тюдзё долго смотрела ему вслед, не имея сил оторвать глаз от его величавой фигуры. Дом без него словно опустел.

Пройдя в покои Нака-но кими, госпожа Тюдзё принялась на все лады расхваливать принца, та же только улыбалась в ответ, находя ее восторги провинциальными.

– Вы едва появились на свет, когда скончалась ваша почтенная матушка, – обливаясь слезами, говорила госпожа Тюдзё. – Все так беспокоились за вас, и покойный принц тоже… Но судьба ваша оказалась счастливой, вы не затерялись в горной глуши, а попали в это прекрасное жилище. Какое горе, что ваша сестрица не дожила.

Нака-но кими тоже расплакалась.

– На долю каждого человека выпадает немало печалей и горестей, – сказала она, – но проходит время, и душа обретает успокоение. Я рано лишилась тех, кто был мне опорой в жизни, я никогда не видела лица своей матери, но с этим еще можно примириться, тем более что такое нередко случается в мире. Но разлука с любимой сестрой… Этого горя мне никогда не забыть. Как она страдала, видя, что господин Дайсё не желает отказываться от своих намерений! Если б она знала, как глубоко его чувство к ней!

– По моему, господин Дайсё, удостоившись беспримерной благосклонности Государя, слишком высоко возомнил о себе. Будь ваша сестра жива, у нее была бы опасная соперница. И кто может предугадать…

– Ах, не знаю… Возможно, вы правы. Не исключено, что мы обе в равной степени стали бы предметом для посмеяния… Может быть, и лучше, что она не дожила. Я иногда думаю, что господина Дайсё влекло к ней именно потому, что она всегда держала его в отдалении. Вы знаете, ведь он и теперь не забывает ее. Кому-то это может показаться просто невероятным. А какое доброе у него сердце! Кто, кроме него, взял бы на себя устройство всех поминальных служб?

– Монахиня Бэн говорила мне, что он выразил желание познакомиться с моей дочерью, надеясь найти в ней замену ушедшей. О, я прекрасно понимаю, что мы не заслуживаем такой чести, но не зря ведь сказано: «Он один лишь тому причиной…» (45) Как трогательно, что господин Дайсё до сих пор верен памяти вашей сестры!

И госпожа Тюдзё, роняя слезы, стала рассказывать Нака-но кими о том, в каком бедственном положении оказалась ее дочь. Не касаясь подробностей – ибо история с Сёсё наверняка была известна всему свету, – она лишь намекнула на испытанное девушкой унижение, после чего сказала:

– Пока я жива, я сумею оградить ее от бед. Так или иначе, мы проживем, утешая и поддерживая друг друга. Но что будет потом, когда меня не станет? Мысль о будущем дочери так тревожит меня, что я даже подумываю, уж не принять ли ей постриг? Тогда я поселила бы ее где-нибудь в горах, вдали от мирских соблазнов…

– Да, все это в самом деле, печально! Но вправе ли мы жаловаться? Подвергаться насмешкам, оскорблениям – таков удел всех, оставшихся без опоры в жизни. Отец тоже хотел, чтобы мы приняли постриг, но так нелегко порвать связи с миром… Можно ли было предвидеть, что я окажусь в столице, в этом великолепном доме? Боюсь, что вашей дочери будет еще труднее. Но разве вам не жаль надевать на нее монашеское платье?

Могла ли госпожа Тюдзё не радоваться, видя, что Нака-но кими приняла судьбу ее дочери так близко к сердцу?

Сама она была далеко уже не молода, но все еще миловидна, да и держалась с достоинством. Вот только с годами она располнела, став настоящей «госпожой Хитати».

– Ваш отец слишком жестоко обошелся с моей дочерью, – сказала она. – Когда б он признал ее, она бы не подвергалась теперь таким унижениям. Право, если б не вы…

И госпожа Тюдзё принялась рассказывать супруге принца о том, что пришлось ей изведать за прошедшие годы, как печально было жить на «острове Уки»[46]… (467).

– Да, «уже потому, что сама…» (319), – говорила она. – Ах, так бы и сидела вечно рядом с вами, вспоминая о жизни у подножия горы Цукуба, где не было никого, кто мог хотя бы выслушать меня. Но боюсь, в мое отсутствие мои несносные дети весь дом перевернут вверх дном… Я хорошо понимаю, что, став супругой такого человека, уронила себя в глазах всего света, но, если вы согласитесь взять мою дочь на свое попечение, я ни во что не стану вмешиваться.

Прислушиваясь к ее бесконечным сетованиям, Нака-но кими подумала, что и в самом деле было бы неплохо помочь девушке, тем более что, судя по всему, дочь госпожи Тюдзё была хороша собой и обладала приветливым нравом. Кроткая и добросердечная, она обнаруживала к тому же несомненные дарования. Девушка была застенчива и не показывалась никому, даже прислуживающим госпоже дамам. Голос же ее до странности напоминал голос Ооикими… «А что, если показать ее Дайсё? – внезапно пришло на ум Нака-но кими. – Ведь он сам говорил, что был бы счастлив найти подобие ушедшей». Стоило ей об этом подумать, как послышались крики: «Пожаловал господин Дайсё!»

Дамы привычно засуетились, расставляя занавесы.

– Нельзя ли и мне взглянуть на господина Дайсё? – спросила госпожа Тюдзё. – Все, кому случалось видеть его хотя бы мельком, рассказывают самые невероятные вещи. Не верится, что он так же прекрасен, как принц.

– Я бы не стала их сравнивать, – отозвался кто-то из дам. – Не нам судить, кто из них лучше, кто хуже.

– Когда видишь рядом их обоих, – ответила Нака-но кими, – невольно отдаешь предпочтение Дайсё. Но если смотреть на каждого в отдельности, то решить, кто из них прекраснее, совершенно невозможно. Как это дурно, что в присутствии красивого человека люди начинают казаться хуже, чем они есть на самом деле.

– И все же госпожа несправедлива к своему супругу. – Возразили дамы. – Вряд ли найдется человек, способный затмить принца.

Тут доложили, что господин Дайсё вышел из кареты, но долгое время были слышны лишь громкие крики передовых, а самого Дайсё видно не было. Наконец появился и он. «С принцем ему не сравниться, – подумала госпожа Тюдзё, жадно вглядываясь в гостя, – но и он удивительно хорош собой. А сколько изящества в его движениях!» И она смущенно пригладила волосы на висках. Превосходство Дайсё над окружающими было настолько очевидным, что в его присутствии каждый испытывал невольное замешательство. Судя по множеству передовых, Дайсё прибыл прямо из Дворца.

– Вчера вечером мне сообщили о нездоровье Государыни, – сказал он, – и я поспешил во Дворец, а так как никого из ее детей еще не было, я счел своим долгом прислуживать ей вместо вашего супруга. Сегодня он наконец приехал, но довольно поздно, осмелюсь предположить, что причиною тому – вы.

– О, я всегда была уверена в вашей доброте, – ответила Нака-но кими. Она догадывалась, что Дайсё неспроста приехал к ней, зная, что принц надолго задержится во Дворце. Он старался подавлять жалобы, но, слушая его, Нака-но кими понимала, что ему так и не удалось изгладить в своем сердце память о прошлом и ничто в мире не радует его. «Неужели за столько лет он не сумел ее забыть? – спрашивала она себя. – Может быть, ему просто не хочется признаваться, что страсть, когда-то казавшаяся неодолимой…» Однако искренность Дайсё не вызывала сомнений, и у нее печально сжалось сердце. «Ведь не деревья, не камни – люди…»[47] Он по-прежнему считал себя обиженным, и, огорченная упреками, Нака-но кими решила навести его на мысль об «обряде Омовения», надеясь, что хотя бы таким образом Дайсё удастся обрести желанное успокоение (181). А иначе зачем было ей заводить разговор о «живом подобии»? Она намекнула, что особа, возбудившая его любопытство, скрывается сейчас в ее доме, и вряд ли Дайсё остался равнодушным к этой новости. Ему захотелось сразу же увидеть девушку, но, опасаясь, что Нака-но кими осудит его за легкомыслие, он ничем не выдал своего нетерпения.

– Когда б это божество и впрямь сумело удовлетворить мои желания, моя признательность не ведала бы границ, – сказал он. – Но если вы по-прежнему будете мучить меня, горные потоки так и останутся замутненными…

– Увы, нелегко быть праведником, – ответила госпожа и тихонько засмеялась. Госпожа Тюдзё была восхищена.

– Что ж, если вы согласны замолвить словечко… Но сознаюсь, ваше явное стремление избавиться от меня слишком живо напоминает о прошлом, и в душе рождаются самые темные предчувствия…

На глазах у него навернулись слезы, но, стараясь не выдавать волнения, Дайсё сказал словно в шутку:

– Когда б удалось

Отыскать замену ушедшей,

От себя и на миг

Не отпуская ее, сумел бы

Избавиться от тоски.


– Замену всегда

Пускают вниз по течению

Священной реки.

Вряд ли ее ты станешь

Вечно держать при себе.[48]

Говорят, что «рук слишком много» (469)… Мне жаль ее… – ответила госпожа.

– Но ведь и для них в конце концов найдется преграда (470)… – многозначительно сказал Дайсё. – Что моя жизнь, как не пена на воде (468)? И вы совершенно правы, говоря о замене, пущенной вниз по реке. Я не верю, что мне удастся обрести утешение.

Пока они беседовали, стемнело, и Нака-но кими, почувствовав себя неловко, сказала:

– Моей гостье может показаться странным, что вы так долго не уходите. Прошу вас, хотя бы сегодня…

– Так, значит, я смею рассчитывать на ваше содействие? – сказал Дайсё, поднимаясь. – Объясните вашей гостье, что речь идет не о случайной прихоти, а о давнем, испытанном годами чувстве. Если же она отнесется к моему предложению благосклонно… Боюсь только, что я слишком неопытен в таких делах и могу допустить любую оплошность…

Госпожа Тюдзё была в восторге, ибо Дайсё показался ей средоточием всех возможных совершенств. Раньше, когда кормилица пыталась убедить ее принять его предложение, она отказывалась даже говорить о нем, но, увидев его собственными глазами, поняла, что такого Волопаса стоит ждать хоть целый год. Девушка была слишком хороша, чтобы отдавать ее простолюдину, вот она и ухватилась за Сёсё, в котором после диких восточных варваров увидела человека благородного.

Кипарисовый столб, у которого сидел Дайсё, его сиденье долго еще хранили аромат его тела, столь сладостный, что любые слова бессильны… Даже дамы, которые часто видели его, и те не скупились на похвалы.

– В сутрах сказано, что аромат, исходящий от тела человека, – знак его избранности. Это одно из высших воздаяний за благие дела, – говорили они. – Помните, что написано в сутре Лотоса об аромате сандалового дерева с горы Бычья Голова[49] – страшное имя, не правда ли? Так вот, когда Дайсё проходит мимо, не остается никаких сомнений в истинности слов Будды. Причина скорее всего в том, что с малых лет он был необычайно благочестив.

А какая-то дама сказала:

– Хотела бы я знать, что было с ним в предыдущих рождениях… Слушая их, госпожа Тюдзё невольно улыбалась.

Нака-но кими, улучив миг, намекнула ей на желание Дайсё.

– Если что-то запало ему в душу, он не отступится, – сказала она. – Я понимаю, вам трудно решиться, тем более что при его нынешнем положении… Но вы ведь готовы были заставить вашу дочь переменить обличье, так не лучше ли сначала попытать счастья здесь? Стать монахиней она всегда успеет.

– Я действительно собиралась поселить дочь в горах, «где не услышишь даже, как кричат, пролетая, птицы…» (295). Но мною руководило единственно желание уберечь ее от горестей и оскорблений. Однако, увидев господина Дайсё, я поняла, что в его доме должна быть счастлива самая последняя служанка. А молодой женщине с чувствительным сердцем тем более невозможно остаться к нему равнодушной. Но вправе ли я сеять семена печали (471), которые прорастут в душе моей дочери? Ведь хотя мы и «ничтожные бедняки»… (472). Впрочем, всем женщинам равно приходится нести тяжкую участь, и не только в этом мире. Однако если вы советуете… Надеюсь, что вы не оставите ее.

Слова госпожи Тюдзё повергли Нака-но кими в сильнейшее замешательство.

– Вы, конечно, понимаете, что о верности господина Дайсё я могу судить лишь по прошлому, – вздохнула она, – обещать же что-нибудь на будущее мне трудно.

Да и стоило ли обнадеживать несчастную мать?

Когда рассвело, за госпожой Тюдзё прислали карету. Похоже, что правитель Хитати был вне себя от возмущения, во всяком случае, она получила от него гневное послание.

– Мне очень неловко, но я вынуждена во всем положиться на вас, – плача, сказала она Нака-но кими. – Я буду чрезвычайно признательна, если вы разрешите моей дочери остаться здесь еще на некоторое время. А я пока подумаю, что мне с ней делать – поселить ли ее «среди утесов» (109) или… Она, конечно, недостойна вашего внимания, но не оставляйте бедняжку, руководите ею во всем.

Девушка, никогда не расстававшаяся с матерью, печалилась и вздыхала, но могла ли она не радоваться случаю хотя бы недолго пожить в столь великолепном доме?

Было совсем светло, когда карету госпожи Тюдзё вывели наконец со двора, и как раз в этот миг из Дворца возвратился принц. Ему так хотелось поскорее увидеть сына, что он уехал без свиты, воспользовавшись самой скромной каретой. Увидав подъезжавшую к дому процессию, госпожа Тюдзё велела слугам пропустить ее, а принц, распорядившись, чтобы карету подвели к галерее, вышел.

– Кто это поспешно покидает наш дом в столь ранний час? – недовольно спросил он, заметив незнакомую карету, и подумал: «Так возвращаются обычно с тайного свидания». Что за неприятная привычка судить о других по себе!

– Это изволит уезжать благородная госпожа из Хитати, – заявил кто-то из слуг госпожи Тюдзё, и передовые принца расхохотались: «Вот уж и в самом деле благородная госпожа…»

Могла ли женщина оставаться равнодушной к этим насмешкам? «Увы, я действительно ничтожна…» – вздохнула она. Как ей хотелось иметь приличное звание хотя бы ради дочери! Одна мысль, что той придется влачить столь же безотрадное существование, повергала ее в отчаяние.

– Оказывается, вас навещает какая-то благородная госпожа из Хитати? – сказал принц, входя в покои Нака-но кими. – Что за таинственная особа, покидающая наш дом на рассвете?

Судя по всему, сомнения еще не оставили его. Госпожа смутилась, и лицо ее порозовело от сдерживаемого негодования.

– Эта особа когда-то в молодости была приятельницей Таю, – отвечала она. – Не думаю, чтобы она могла заинтересовать вас. Но зачем вы снова говорите так, словно в чем-то меня подозреваете? Ваши намеки приведут к тому, что и прислужницы станут поглядывать на меня с любопытством. Боюсь, что на этот раз молва успеет… (473).

И госпожа сердито отвернулась. Но как же прелестна она была в тот миг!

Утром принц долго не выходил из опочивальни, словно забыв, «что бывает рассвет» (6), и только когда ему доложили, что в доме собралось множество гостей, перешел в главные покои. Состояние Государыни-супруги и раньше не вызывало опасений, сегодня же здоровье ее совершенно поправилось, поэтому принц провел день в праздности, играя в «го», «закрывание рифм» и другие игры с сыновьями Левого

министра.

Вечером он вернулся во флигель, но госпоже как раз мыли голову. Дамы разошлись, и в покоях было пусто. Подозвав маленькую девочку-служанку, принц передал госпоже:

– Неужели нельзя было выбрать другой день? Что ж мне теперь, изнывать весь вечер от тоски?

– Обычно госпожа моет голову, когда господина нет дома, – сочувственно вздыхая, ответила Таю, – но в последнее время она была очень занята, а потом выяснилось, что, кроме этого дня, до конца луны не будет ни одного благоприятного. А поскольку впереди Девятая и Десятая луны…[50] Вот она и попросила меня ей помочь.

Маленький господин уже спал, а оставшиеся в покоях дамы сидели рядом, охраняя его сон. Принц слонялся по дому, не зная, чем заняться, как вдруг приметил в западной части флигеля незнакомую девочку-служанку и принялся подглядывать за ней, решив, что где-то поблизости поместили одну из вновь поступивших на службу дам. Перегородки были чуть раздвинуты посередине, и, приблизившись, он увидел, что за ними на расстоянии не более одного сяку стоит ширма. За ширмой помимо основных занавесей был еще и переносной, из-под которого – его полотнище оказалось чуть приподнятым – выглядывал край рукава. Судя по рукаву, за занавесом сидела дама, облаченная в яркое нижнее платье цвета «астра-сион», поверх которого было наброшено украшенное вышивкой верхнее платье цвета «девичья краса». Крайняя створка ширмы, поставленная под углом, мешала ей видеть вошедшего. «Наверное, новенькая, – подумал принц, – кажется, недурна собой». Тихонько раздвинув перегородки, он вошел неслышными шагами, никем не замеченный.

В прелестном внутреннем садике, окруженном со всех сторон галереями, цвели, сплетаясь друг с другом, осенние цветы, по берегам ручьев лежали большие камни изысканнейших очертаний. Девушка, сидя у галереи, любовалась садом. Отодвинув перегородку, принц заглянул за ширму. Девушка привстала, подумав, что пришел кто-то из дам. У нее и мысли не возникло, что это принц. Она была так хороша, что, не имея сил справиться с искушением (да и можно ли было от него этого ожидать?), принц потянул к себе подол ее платья и, задвинув за собой перегородку, устроился в узком проходе за ширмой. Заподозрив неладное, девушка прикрыла лицо веером и робко оглянулась. Окончательно плененный, принц схватил руку, сжимавшую веер, и спросил:

– Кто вы? Откройте свое имя!

Девушка растерялась. Нежданный гость прятался за ширмой, и, не видя его лица, она могла лишь гадать, кто он. Уж не тот ли это Дайсё, который давно оказывает ей внимание? Одежды незнакомца издавали столь сильное благоухание, что подобный вывод напрашивался сам собой… Увы, вряд ли она когда-нибудь бывала в более затруднительном положении.

Тут с противоположной стороны вошла кормилица, заметившая, что в покоях ее госпожи происходит что-то странное.

– Кто это? – возмущенно вскричала она. – Какая дерзость! Однако смутить принца было не так-то просто. Нечаянность встречи

не лишила его дара красноречия, он говорил о том о сем, когда же совсем стемнело, заявил:

– Не отпущу вас до тех пор, пока вы не назовете своего имени. – И привычно лег рядом. Тут только кормилица догадалась, кто гость ее госпожи. Догадавшись же, онемела от страха. В это время дамы, зажигавшие фонари под стрехой, сообщили:

– Госпожа изволила вернуться к себе.

Во всем доме, кроме покоев Нака-но кими, опустили решетки. Девушка помещалась в самой уединенной части флигеля. Там не было иной утвари, кроме двух высоких шкафчиков, повсюду стояли ширмы в чехлах – словом, когда б не открытый проход, соединявший этот укромный уголок с другими помещениями, никому бы и в голову не пришло, что здесь кто-то живет.

Послышался стук опускаемой решетки, и в покои вошла одна из прислужниц госпожи, дама по прозванию Укон, дочь Таю.

– Как здесь темно! – удивилась она. – Неужели вы еще и светильники не зажигали? Пожалуй, я поторопилась с решетками. Недолго и заблудиться во мраке.

И, к великому неудовольствию принца, она снова подняла решетки. Кормилица же, будучи особой весьма решительной, сумела довольно быстро справиться с замешательством и, подозвав Укон, сказала:

– Не знаю, как бы вам лучше это объяснить, но нехорошие дела творятся в вашем доме. Просто не знаю, что и делать. Сижу здесь и боюсь двинуться с места.

– А что случилось? – спросила Укон и прошла вперед, вытянув перед собой руки. Внезапно пальцы ее нащупали лежащего мужчину, а в воздухе повеяло знакомым ароматом. «Так это наш господин изволит шалить», – догадалась она и, рассудив, что сама девушка вряд ли довольна создавшимся положением, сказала:

– Да, хорошего мало! Но вряд ли я смогу помочь… Остается пойти и потихоньку рассказать обо всем госпоже.

Видя, что она собирается уходить, дамы перепугались, но принц не двинулся с места. «Какая прелестная особа! – думал он. – Но кто она? В ее чертах есть что-то удивительно благородное, и, судя по тому, как ведет себя Укон, это вовсе не новая прислужница…» Озадаченный всеми этими обстоятельствами, принц и так и этак подступал к девушке, желая добиться от нее хоть какого-то ответа, но, хотя она ничем не выказывала своего неудовольствия, было ясно, что она готова умереть от стыда, и, почувствовав себя виноватым, он стал нежно ее утешать.

Укон же поспешила к Нака-но кими.

– Как жаль бедняжку, – посетовала она, рассказав о своем открытии. – Нетрудно вообразить, что она должна теперь чувствовать.

– Увы, принц неисправим, – вздохнула госпожа. – Боюсь, что ее мать будет недовольна нами. Она ведь так просила меня…

Но что было делать? Принц имел дурную привычку не пропускать ни одной прислужницы, будь она молода и хоть сколько-нибудь хороша собой. «Непонятно только, откуда он узнал?» – молча недоумевала Нака-но кими.

– Когда в доме гости, принц допоздна остается в главных покоях, – шептались Укон и Сёсё. – Вот дамы и разбрелись кто куда. А что мы можем поделать?

– Видали бы вы кормилицу! Воистину решительная особа! Не отходит от своей госпожи ни на шаг и не спускает с нее глаз. Мне показалось, что она способна просто оттащить их друг от друга.

Тут из Дворца пришел гонец с сообщением, что Государыня с вечера почувствовала боли в груди и снова слегла.

– Весьма нечутко с ее стороны болеть в такое время, – заявила Укон. – И все же придется побеспокоить принца.

– Теперь-то уж ничего не изменишь, – сказала Сёсё. – Так стоит ли мешать?

– Надеюсь, что еще не поздно.

«Но можно ли настолько забывать о приличиях? – думала госпожа, прислушиваясь к их перешептываниям. – В конце концов молва и меня не пощадит».

Передавая принцу слова гонца, Укон постаралась нарочно преувеличить грозящую Государыне опасность, однако он не двинулся с места.

– А кто вам об этом сказал? – недоверчиво спросил он. – Придворные вечно все путают.

– Человек, состоящий на службе у самой Государыни, он назвал себя Тайра Сигэцунэ.

Видя, что принц не желает уходить и совершенно не думает о том, какие это может иметь последствия, Укон сходила за гонцом и, проведя его в западную часть дома, принялась нарочно громко расспрашивать. Вместе с ним пришел человек, первым сообщивший им эту новость.

– Принц Накацукаса уже во Дворце, – сказал гонец. – И Дайбу из Службы Срединных покоев тоже выезжает. По пути сюда я видел, как выводят его карету.

«А вдруг Государыне и в самом деле стало хуже? Ведь и такое бывает», – подумал принц и, еще раз излив свои обиды и поклявшись девушке в верности, поспешно вышел, ибо прослыть непочтительным сыном ему все-таки не хотелось.

Девушка же, словно очнувшись наконец от страшного сна, вся в холодном поту упала на ложе. Кормилица, плача, обмахивала ее веером.

– Боюсь, что в этом доме вас слишком многое будет стеснять, – говорила она. – Такое начало не предвещает ничего хорошего. Какое бы высокое положение ни занимал принц, он не вправе настолько забывать о приличиях. Вам следует вступить в союз с человеком посторонним, это совершенно очевидно. Желая пристыдить принца, я, словно грозный демон, вперила в него взор и придала лицу своему столь свирепое выражение, что ему явно стало не по себе. Наверное, я окончательно уронила себя в его глазах. Правда, он тоже не остался в долгу и больно ущипнул меня за руку. Ну скажите, может ли столь важная особа позволять себе такое? Я еле удержалась от смеха.

– А в том доме опять бранились, – продолжала кормилица. – «Вы только о ней одной и заботитесь, а моих детей совсем забросили! – кричал господин. – Разве можно оставаться где-то на ночь, когда в доме гость? Это неприлично». Он был слишком груб с вашей матушкой. Даже простые слуги слышали, как он ругался, и жалели ее. А все из-за этого негодного Сёсё. Вы же знаете, они и прежде часто ссорились, но довольно быстро мирились, а тут…

Однако девушка не слушала. Мало того, что она испытала такое потрясение, ее еще мучило сознание своей вины перед Нака-но кими. Все чувства ее были в смятении, и она лежала ничком, рыдая. Испуганная кормилица принялась утешать госпожу и на этот раз попыталась представить все в более светлых тонах.

– Стоит ли так кручиниться? – сказала она. – Гораздо печальнее участь тех, у кого нет матери. Вот они-то действительно беспомощны. На первый взгляд может показаться, что девушки, оставшиеся без отца, более достойны жалости, но, по-моему, лучше не иметь отца, чем жить с ненавидящей тебя злобной мачехой. Уж мать-то никогда не оставит свое дитя. Нет, вы не должны унывать. Да и Каннон из Хацусэ всегда вам поможет, вы ведь не зря столько раз ездили туда, хоть и не приучены к тяготам пути. Вот и я денно и нощно молюсь о том, чтобы вам улыбнулось наконец счастье и чтобы все, кто теперь пренебрегает вами, были поражены, узнав, какая удача выпала вам на долю. О, я не верю, что моей госпоже суждено прожить жизнь, не видя ничего, кроме насмешек и оскорблений…

Между тем принц собрался в дорогу. Потому ли, что отсюда было ближе до Дворца, или по какой другой причине, но только решил он выехать через западные ворота, и скоро девушка услышала его голос, с неповторимым изяществом произносивший прекрасные старинные стихи. Впрочем, вряд ли ей доставило это удовольствие, скорее напротив… Принцу сопутствовало человек десять придворных, которые вели под уздцы коней в роскошной сбруе.

Догадываясь, как должна страдать девушка, Нака-но кими, притворившись, будто ей ничего не известно, послала за ней служанку.

«Заболела Государыня, и принц уехал во Дворец. Сегодня ночью он не вернется. А мне немного нездоровится, очевидно после мытья головы, и я не встаю. Приходите ко мне, ведь и вам, наверное, скучно».

«К сожалению, я сама неважно себя чувствую, и мне хотелось бы немного отдохнуть», – передала девушка через кормилицу.

– Но что с вами? – немедля осведомилась госпожа.

– О, ничего особенного, просто немного не по себе… Сёсё и Укон понимающе переглянулись:

– Как все это должно быть неприятно госпоже…

Впрочем, они сочувствовали и девушке, и теперь более, чем когда-либо. Да и сама Нака-но кими жалела ее.

«Представляю себе, как она страдает, – думала она. – Дайсё столько раз говорил мне о ней, но теперь его намерение может поколебаться. Человек легкомысленный, пылкий всегда готов придраться к пустякам, верить неосновательным слухам, однако, если произойдет что-нибудь важное, он скорее всего не придаст этому значения. Другое дело Дайсё. Он привык все принимать близко к сердцу, но при этом "печалится молча" (474), никому не поверяя своих обид. Боюсь, что на долю этой несчастной выпадет немало испытаний. Долгие годы я не подозревала о ее существовании, а теперь не в силах пренебречь ею. Да и как не пожалеть эту милую особу? Право, тягостно жить в этом мире… Мне тоже довелось изведать немало горестей, и все же я оказалась счастливее, хотя когда-то казалось, что и мне… Если бы еще и Дайсё смирился и перестал докучать мне изъявлениями своих чувств, на которые я не могу ответить…»

Густые волосы Нака-но кими сохли чрезвычайно долго, и продолжительное бодрствование утомило ее. Облаченная в тонкое белое платье, госпожа казалась особенно стройной и изящной.

Девушка в самом деле чувствовала себя больной, но кормилица настаивала:

– Вы не должны отказываться, если не хотите, чтобы госпожа заподозрила неладное. Соберитесь с духом и пойдите к ней. Но сначала я все объясню Укон.

Подойдя к перегородке, она сказала:

– Я хотела бы поговорить с Укон. – И та не замедлила выйти.

– После того неприятного случая моя госпожа не на шутку расхворалась, у нее даже поднялся жар. Подумав, что беседа с вашей госпожой может ее утешить… Она так страдает, бедняжка, хотя, как вы знаете, за ней нет никакой вины. Будь она хоть немного опытнее… Разумеется, все это понятно, но нельзя не пожалеть ее.

И, подняв девушку, кормилица повела ее в покои Нака-но кими. Несчастная не помнила себя от стыда и страха. В самом деле, что могли подумать дамы? Но от природы кроткая и всегда покорная чужой воле, она позволила подвести себя к госпоже и села спиной к огню, чтобы та не заметила ее влажных от слез волос. Дамы, считавшие, что в целом мире нет женщины прекраснее их госпожи, вынуждены были признать, что гостья не уступает ей ни в благородстве, ни в миловидности.

«Легко станется, что принц не устоит перед этой особой, – подумали Укон и Сёсё. – Он пленялся и не такими красавицами, если они были ему внове. Склонность же эта может иметь пагубные для всех последствия».

Девушка сидела перед госпожой, не прикрывая лица, и обе дамы имели возможность разглядеть ее как следует. Нака-но кими ласково беседовала с гостьей о том о сем и между прочим сказала:

– Мне хочется, чтобы вы чувствовали себя здесь совсем как дома. Я до сих пор не могу примириться с утратой любимой сестры и неустанно сетую на судьбу… А вы так похожи на нее. Видеть вас, и то утешение. Вы и представить себе не можете, как я рада вам. Рядом со мной нет ни одного близкого человека, и если бы вы полюбили меня так же, как любила когда-то она…

Ее слова привели девушку в еще большее замешательство, и она не сразу нашлась, что ответить. Увы, в ней сохранилось немало провинциального…

– Я стремилась к вам все эти годы, но жила слишком далеко… – выговорила она наконец, и ее юный голос звучал так нежно, так мелодично. – Теперь, когда я вижу вас, мне кажется, что все беды мои позади…

Попросив дам принести свитки с картинками, Нака-но кими стала разглядывать их вдвоем с гостьей, в то время как Укон читала текст. Это занятие показалось девушке столь увлекательным, что, отдавшись ему, она забыла обо всем на свете и почувствовала себя гораздо непринужденнее. Ее лицо, озаренное огнем светильника, поражало удивительной правильностью и изяществом черт, кротким и вместе с тем необыкновенно благородным выражением. Прелестные глаза, чистый, нежный лоб… Сходство с Ооикими было настолько велико, что Нака-но кими, забыв о картинках, не могла оторвать от нее взора. Она невольно сравнивала девушку с ушедшей сестрой, и на глазах у нее навертывались слезы.

«Что за прелестное существо»! – думала она. – «Но откуда такое сходство? Наверное, она похожа на отца. Дамы, давно служившие в доме, всегда говорили, что сестра пошла в отца, а я – в мать. Так могу ли я оставаться равнодушной к особе, столь живо напоминающей тех, кого я потеряла?»

В Оокими бесконечное благородство сочеталось с кротостью и добродушием. Пожалуй, она была даже слишком мягкосердечна. Дочь госпожи Тюдзё уступала ей в изяществе, к тому же она была совсем еще неопытна и робка. Однако, если усовершенствовать ее душевные способности, она вполне будет достойна Дайсё… Сама того не замечая, Нака-но кими уже относилась к девушке как старшая сестра к младшей.

Проговорив всю ночь напролет, они легли только на рассвете. Устроив гостью рядом с собой, госпожа без особых, впрочем, подробностей рассказывала ей о покойном отце, о долгих годах, проведенных в Удзи, и о многом, многом другом. А та, всегда мечтавшая о встрече с отцом и мучившаяся невозможностью его увидеть, слушала ее, вздыхая. Дамы, до которых дошел слух о вчерашнем происшествии, тоже не спали.

– Чем же все кончилось? – спрашивали они друг друга. – Она так мила… Госпожа ласкова с ней, но что толку… Ах, как жаль бедняжку.

– Не думаю, чтобы дело зашло настолько далеко, – отвечала Укон. – Мне пришлось выслушать немало жалоб от кормилицы, но, судя по тому, что она говорила, ничего непоправимого не случилось. Кроме того, я собственными ушами слышала, как принц, собираясь во Дворец, бормотал что-то вроде: «Хоть и часто встречаемся мы…» (475). Впрочем, кто знает, может быть, он нарочно… Сегодня вечером, разговаривая с госпожой, девушка казалась такой спокойной. Вряд ли она вела бы себя так, если бы меж ними и в самом деле что-нибудь произошло.

Тем временем, попросив карету, кормилица отправилась в дом правителя Хитати и все рассказала госпоже Тюдзё. Та была в ужасе. Дамы наверняка дурно говорят о ее дочери. А сама госпожа? От ревности теряют голову особы самого высокого звания, уж ей-то это известно лучше, чем кому бы то ни было. Вне себя от волнения, госпожа Тюдзё бросилась в дом на Второй линии. Принца не было, и, вздохнув с облегчением, она прошла к Нака-но кими.

– Я со спокойной душой доверила вам это неразумное дитя, – сказала она, – а теперь мечусь в страхе, словно колонок. Да и близкие замучили меня попреками…

– Не такое уж она дитя, – улыбнувшись, ответила Нака-но кими. – По-моему, у вас нет оснований для беспокойства. Право же, не стоит пугливо прикрывать глаза, на меня глядя.

Взглянув на ее прекрасное лицо, госпожа Тюдзё еще больше встревожилась. «Что у нее на уме?» – гадала она, не смея прямо спросить об этом.

– Я так долго мечтала о том, чтобы представить вам дочь. Для нас это большая честь. В свете будут относиться к ней куда благосклоннее, зная, что она живет в вашем доме. Но и теперь слишком многое смущает меня. Наверное, мне все-таки следовало отправить ее в горную обитель.

Госпожа Тюдзё заплакала, и острая жалость к ней пронзила сердце Нака-но кими.

– Но что вас тревожит? – спросила она. – Когда б я отказывалась признавать ее, ваши опасения, возможно, и были бы оправданны, но ведь этого нет. Да, здесь действительно бывает человек, имеющий весьма дурные наклонности, но прислужницы об этом знают и употребят все усилия, чтобы оградить вашу дочь от его посягательств. Неужели вы могли подумать?..

– О нет, я вовсе не хочу сказать, что вы дурно относитесь к моей дочери. Разве вы виноваты в том, что ваш отец не пожелал признать ее? Мне просто казалось, что мы и помимо него связаны достаточно крепкими узами и я могу рассчитывать на вашу поддержку… Так или иначе, на завтра и послезавтра моей дочери предписано строгое воздержание, и будет лучше, если она проведет эти дни в более тихом месте, а потом я снова привезу ее сюда.

И госпожа Тюдзё увезла девушку с собой. Нака-но кими не посмела возражать, хотя ей очень не хотелось расставаться со своей гостьей.

Испуганная столь неожиданным поворотом событий, госпожа Тюдзё покинула дом на Второй линии, почти ни с кем не попрощавшись.

Она давно уже затеяла строительство небольшого дома неподалеку от Третьей линии, где можно было переждать неблагоприятное для передвижений время. Дом этот производил неплохое впечатление, но строительство его еще не закончилось, поэтому внутреннее убранство было довольно скромным.

– Сколько же мучений приходится мне претерпевать из-за вас! – сетовала госпожа Тюдзё. – Право же, этот мир вовсе не стоит того, чтобы в нем задерживаться. Сама-то я готова мириться и с низким званием, и с оскорблениями. В конце концов я удалилась бы куда-нибудь в горы и прожила бы там остаток жизни. О, я всегда знала, сколь безжалостны эти родственники, и все-таки ради вас постаралась сблизиться с ними. Но я не хочу, чтобы над вами смеялись. Потому-то я и решила, что вам лучше какое-то время пожить здесь. Может быть, этот дом не так хорош, как хотелось бы, но по крайней мере никто о нем не знает. А потом все так или иначе уладится…

Отдав последние распоряжения, госпожа Тюдзё собралась уезжать. «Как жаль, что я не могу умереть. Всем было бы легче», – думала девушка, и слезы катились у нее по щекам. Бедняжка! Немудрено вообразить, как тяжело было ее матери! Ей так хотелось обеспечить дочери безбедное существование, а теперь… Разумеется, столь неблагоприятное стечение обстоятельств могло послужить поводом к недоброй молве, сделав имя девушки предметом для посмеяния. Госпоже Тюдзё нельзя было отказать в чувствительности, но она отличалась своенравным и вспыльчивым нравом. В самом деле, ничто не мешало ей спрятать дочь в доме правителя Хитати. Но она предпочла перевезти ее в это уединенное жилище. Теперь мать и дочь, никогда ранее не разлучавшиеся, принуждены были расстаться, и могло ли что-нибудь быть мучительнее этого прощания?

– Будьте осторожны, – сказала госпожа Тюдзё. – Дом недостроен, и жить в нем довольно опасно. В случае чего вызывайте дам и распоряжайтесь ими по своему усмотрению. Я назначила сторожей, но на сердце все равно тревожно. О, если б меня так не бранили в том доме…

И она уехала, обливаясь слезами.

Правитель Хитати, о том лишь помышлявший, как лучше угодить зятю, накинулся на нее с упреками.

– Почему вы не хотите хотя бы немного помочь мне? – негодовал он. Однако госпожа Тюдзё, так и не простившая Сёсё жестокости, с которой он отвернулся от ее любимой дочери, послужив тем самым причиной ее несчастий, не обращала на зятя решительно никакого внимания. Вспоминая, сколь жалким показался он ей в доме принца Хёбукё, она не испытывала к нему ничего, кроме презрения, и, уж конечно, у нее не было желания заботиться о нем. Вместе с тем ее разбирало любопытство: до сих пор она видела Сёсё лишь в парадном облачении; возможно, в домашней обстановке он производит более выгодное впечатление? И вот как-то днем, когда он отдыхал в покоях ее младшей дочери, она прошла туда и, устроившись за ширмами, стала наблюдать. Сёсё сидел у порога, любуясь садом. Поверх мягкого белого платья из тонкой парчи на нем был великолепный наряд из алого лощеного шелка. На этот раз он показался госпоже Тюдзё довольно миловидным. Во всяком случае, нельзя было сказать, что он чем-то хуже других. Рядом с Сёсё сидела его супруга, с виду совершенное дитя. Невозможно было сравнивать эту чету с принцем и его супругой, но смотреть на нее было довольно приятно, и Сёсё, непринужденно беседующий с дамами, вовсе не казался таким уж невзрачным и жалким. Госпожа Тюдзё подумала даже, что, вероятно, это какой-то другой Сёсё, но тут он сказал:

– Когда б вы знали, как прекрасны хаги в саду у принца Хёбукё! Любопытно, где они берут семена? На первый взгляд самые обычные кусты, и вместе с тем я отроду не видывал ничего прекраснее. Недавно я был там, но принц как раз изволил уезжать во Дворец, поэтому я не успел сорвать ни одной ветки. О, если бы вы его видели в тот миг, когда он произносил: «Даже об этом тревожусь…» (476).

И Сёсё с удовольствием прочитал стихотворение до конца.

– Смотрите-ка, он еще смеет стихи читать! – возмутилась госпожа Тюдзё. – Да он и человеком-то называться недостоин. Рядом с принцем он просто ничто!

Вместе с тем она принуждена была признать, что Сёсё вовсе не так плох, как ей представлялось, и, желая испытать его, тихонько сказала:

– За вервью запрета

Верхние листья хаги,

Их покой нерушим,

Но скажи, от какой росы

Поблекли нижние листья?

Смутившись, Сёсё ответил:

– О, если бы знал,

Что рос этот кустик хаги

На Дворцовой равнине,

Никогда не отдал бы другому

Ни росинки своей любви.

Надеюсь, вы соблаговолите выслушать меня при случае…

«Значит, ему уже сообщили, кто ее отец», – догадалась госпожа Тюдзё, еще более укрепляясь в намерении употребить все средства, чтобы ее любимая дочь сумела занять в мире положение не менее значительное, чем Нака-но кими. Перед ее мысленным взором невольно возникла фигура Дайсё. «Трудно сказать, кто прекраснее, он или принц, – подумала она. – Но принц скорее всего не помышляет о ней, поэтому о нем и речи не может идти. Подумать только, вторгся в покои моей дочери, словно она простая прислужница. Возмутительно! А Дайсё явно увлечен ею, не зря же он о ней расспрашивал. Правда, он не предпринимает никаких попыток к сближению, и все же… Уж если я так много думаю о нем, то молодой женщине устоять тем более трудно. Какое счастье, что я не отдала ее этому никчемному Сёсё». Целыми днями думала госпожа Тюдзё о дочери, перебирая в уме различные возможности устройства ее судьбы. Но, увы, нелегкая это была задача.

Дайсё занимал высокое положение в мире и был безупречен во всех отношениях, связанная же с ним особа была слишком незаурядна, чтобы дочь госпожи Тюдзё могла с нею соперничать. Да и какая женщина способна привлечь внимание такого человека, как Дайсё?

Госпожа Тюдзё знала по опыту, что наружность и душевные качества человека определяются прежде всего его знатностью. Ее собственная младшая дочь не шла ни в какое сравнение со старшей, а Сёсё, которым так восхищались в доме правителя Хитати, казался полным ничтожеством рядом с принцем Хёбукё. Поэтому трудно было представить себе, чтобы человек, сумевший заполучить в супруги любимую дочь Государя, мог плениться ее дочерью. Да, надеяться было не на что, и госпожа Тюдзё целыми днями сидела, погруженная в тяжкие думы, равнодушная ко всему, что ее окружало.

Между тем девушка изнывала от скуки в своем временном жилище, где даже заросший травой сад невольно располагал к унынию. В доме звучала лишь грубая восточная речь, а перед покоями не было цветов, на которые глядя она могла бы утешиться. Влача однообразные, тоскливые дни посреди всего этого запустения, девушка с невольной нежностью вспоминала Нака-но кими. Она вспоминала и принца, хотя, казалось бы… «Что же он говорил тогда? Что-то необыкновенно трогательное…» – думала она, перебирая в памяти все, сказанное принцем. Ей казалось, что на ее платье остался аромат, которым были пропитаны его одежды.

Скоро от госпожи Тюдзё принесли нежное, полное материнской тревоги письмо. Читая его, девушка плакала. «Она так любит меня, так заботится обо мне, а я…»

«Я понимаю, как скучно Вам должно быть в чужом доме, – писала госпожа Тюдзё, – но прошу Вас, потерпите еще немного».

«О нет, мне вовсе не скучно. Здесь так спокойно… – ответила девушка. —

Я бы жила

В этом доме, не зная печалей,

Если бы он

Был где-то там, за пределами

Нашего грустного мира…» (477, 478).

Так писала она в душевной простоте своей, и, читая ее письмо, несчастная мать снова роняла слезы и кляла себя за то, что довела любимую дочь до столь бедственного состояния.

Даже если бы там,

За пределами грустного мира,

Ты приют обрела,

Все равно я хотела бы видеть

Твой грядущий расцвет.

Да, такими вот незначительными и вместе с тем искренними песнями обменялись они.

Господин Дайсё имел обыкновение в исходе осени ездить в Удзи. Он по-прежнему тосковал об ушедшей, не забывая о ней ни во сне, ни наяву, поэтому, как только ему сообщили, что строительство горного храма закончено, сразу же отправился туда.

Довольно времени прошло с тех пор, как он приезжал в Удзи в последний раз, и алые клены показались ему необыкновенно прекрасными. На месте разрушенного старого здания стояло новое, светлое и красивое. Вспомнив скромное, похожее на монашью хижину жилище покойного принца, Дайсё почувствовал, как болезненно сжалось его сердце – уж лучше бы он ничего не менял… Раньше дом не имел единого облика: убранное с монашеской строгостью обиталище принца составляло резкую противоположность с женственно-изящными покоями его дочерей. Теперь все принадлежавшие принцу вещи – плетеные ширмы и прочая немудреная утварь – были переданы в храм, а для нового дома Дайсё, не остановившись перед затратами, заказал новое, прекрасное убранство, как нельзя лучше отвечающее особенностям местности.

Спустившись в сад, Дайсё долго стоял у камней на берегу ручья.

Светлые струи,

Как и прежде, бегут по саду,

Только вот почему

Не сумели они сохранить

Лица тех, кто ушел навсегда?

Отирая слезы, он прошел в покои монахини Бэн, и, взглянув на него, она с трудом сдержала подступившие в горлу рыдания. Присев у порога, он приподнял край шторы и стал беседовать с монахиней, укрывшейся за переносным занавесом.

– Я слышал, что дочь госпожи Тюдзё, – сказал он между прочим, – с недавнего времени находится в доме принца Хёбукё. Навестить ее я не решаюсь, но надеюсь, что вы найдете средство объяснить ей…

– На днях я получила письмо от ее матери. Судя по всему, она переезжает из дома в дом, стараясь избежать дурного направления. Я слышала, что теперь юная госпожа живет совсем одна в каком-то бедном жилище. Разумеется, мать предпочла бы перевезти ее сюда, но это слишком далеко, к тому же не так-то легко путешествовать по горным дорогам…

– Да, эти дороги пугают всех, только я один снова и снова… – сказал Дайсё, и на глазах у него показались слезы. – Какое предопределение прошедшей жизни послужило тому причиной?

– Но раз вы знаете, где живет теперь эта особа, – добавил он, – что мешает вам снестись с ней? Может быть, вы согласились бы даже навестить ее?

– Передать ей ваши слова не составит никакого труда, – отвечала монахиня, – но вряд ли я решусь выехать в столицу. Я ведь не бываю теперь даже у своей госпожи.

– Но отчего? Главное, чтобы никто не знал. Взять, к примеру, отшельника с горы Атаго,[51] разве он никогда не выезжал в столицу? Ради того, чтобы кому-то помочь, не возбраняется нарушить данный обет.

– Я-то ведь не из тех, кто способен «вести через мир» (479)… – растерялась монахиня. – И я боюсь кривотолков…

– Но ведь такого случая в другой раз не представится, – с необычным для него упорством настаивал Дайсё. – Послезавтра я пришлю за вами карету. Надеюсь, за это время вы узнаете, где она скрывается. О, вам нечего беспокоиться, – улыбнулся он, – я не позволю себе ничего предосудительного.

Однако монахиня все еще колебалась. «Неизвестно, что у него на уме», – тревожилась она, но, зная, сколь благороден Дайсё и как печется он о своем добром имени, в конце концов уступила.

– Что ж, раз вы настаиваете… – сказала она. – Кажется, это недалеко от вашего дома. Но может быть, вы сначала напишете к ней? А то они подумают, что я сама навязываюсь с посредничеством. Мне вовсе не хочется, чтобы меня считали старой лисицей-сводней. Поверьте, в моем положении…

– Письмо написать нетрудно, но боюсь, как бы люди не перетолковали худо. Начнут судачить, что, мол, Дайсё помышляет о дочери правителя Хитати. Этот грубый мужлан не заслуживает такой чести, – сказал Дайсё, и монахиня сочувственно улыбнулась в ответ.

Дайсё уехал из Удзи, когда совсем стемнело. Нарвав прекрасных осенних цветов и багряных веток, он привез их в подарок Второй принцессе.

Вряд ли можно было назвать неудачным этот союз, но, к сожалению, Дайсё до сих пор держался в почтительном отдалении от супруги и избегал короткости… Государь, которому не чужды были родительские чувства, часто писал к матери Дайсё, прося не оставлять невестку расположением и лаской, и Вторая принцесса была окружена в доме на Третьей линии всеобщим вниманием. Зная, какое участие принимают в его супруге эти высокие особы, Дайсё хорошо понимал, сколько трудностей ожидает его, если он позволит новой страсти завладеть своим сердцем.

В назначенный день, рано утром, Дайсё отправил в Удзи одного из самых преданных слуг и мальчика-пастушка, которого никто не знал в лицо.

– Для охраны выберите кого-нибудь из местных, видом попроще, – распорядился он.

Покорная воле Дайсё, монахиня, тяжело вздыхая, привела себя в порядок и, переодевшись, села в карету. Глядя на окрестные луга и горы, она невольно вспоминала прошлое, и печальны были ее думы. Но вот наконец они добрались до столицы. Домик, где жила девушка, находился в унылом, безлюдном месте, и монахине удалось въехать во двор никем не замеченной. Она поручила проводнику доложить о себе, и к ней вышла молодая дама, некогда сопровождавшая девушку в Хацусэ. С ее помощью монахиня выбралась из кареты и вошла в дом.

Юная госпожа, принужденная влачить безрадостное существование в этом мрачном жилище, обрадовалась гостье, с которой можно было поговорить о прошлом, и, распорядившись, чтобы монахиню немедленно провели к ней… Она всегда питала особенно теплые чувства к этой женщине, некогда прислуживавшей ее отцу.

– С тех пор как мы встретились, не было дня, чтобы я не думала о вас, – сказала монахиня Бэн. – Но я отреклась от мира и не бываю даже у супруги принца Хёбукё. Когда б не настойчивые просьбы господина Дайсё, я вряд ли решилась бы…

Значит, Дайсё не забыл ее? – И сама девушка, и кормилица были тронуты. Там, в доме на Второй линии, он показался им таким красивым… Право, можно ли было предполагать?..

Когда спустилась ночь, кто-то тихонько постучал в ворота.

– К вам приехали из Удзи, – послышался голос.

«Наверное, это от Дайсё», – подумала монахиня и послала слугу открыть ворота. Она была немало удивлена, увидев, что карету подвели к дому. Тут вошел один из телохранителей и заявил, что хотел бы встретиться с монахиней Бэн. А поскольку он назвал имя одного из управителей владений Дайсё в Удзи, монахиня подошла к дверям. Сеялся мелкий дождь, и вдруг гулявший по саду холодный ветер принес чудесное благоухание… О его происхождении догадаться было нетрудно, и в доме воцарилось смятение. Это бедное жилище не было подготовлено к приему столь высокого гостя, и захваченные врасплох дамы: «Что же делать?» – вопрошая, бестолково засуетились вокруг.

– Мне хотелось бы поговорить с вашей госпожой, – сказал Дайсё. – В этом уединенном жилище нам никто не помешает, и, может быть, мне удастся наконец высказать хоть малую часть того, что терзает душу…

Девушка так растерялась, что не могла выговорить ни слова, и пришлось вмешаться кормилице.

– Раз уж господин Дайсё пожаловал, – заявила она, – нельзя отправлять его обратно, не предложив ему даже присесть. Надо только потихоньку послать кого-нибудь к госпоже Хитати… Ведь ее дом совсем близко.

– По-моему, с этим спешить не стоит, – ответила монахиня. – Почему бы молодым людям не поговорить? Я не вижу в этом дурного. Или вы думаете, что они сразу же воспылают друг к другу нежными чувствами? На свете нет человека благороднее Дайсё, он никогда не сделает ничего, что могло бы оскорбить вашу госпожу.

Дождь между тем лил все пуще, и небо совсем потемнело. Издалека доносились грубые голоса совершающих вечерний обход сторожей:

– С юго-восточной стороны дома разрушена стена, не спускайте с нее глаз.

– Вы бы лучше ввели кареты во двор и закрыли ворота.

– Что за люди, никакого соображения…

Дайсё прислушивался к этим странным речам со смешанным чувством любопытства и неприязни.

– У переправы Сано «нету даже дома, где б укрыться мог…» (480), – произнес он, устраиваясь на галерее, окружавшей этот провинциальный на вид дом.

Потому ли, что вход

Зарос – не пройти – буйным хмелем,

У беседки стою

Промокнув до нитки. С крыши —

Бесконечные струйки дождя.[52]

Можно себе представить, как дивились жалкие жители восточных провинций, когда ветер доносил до них благоухание рукавов Дайсё.

В конце концов, рассудив, что отказывать такому гостю неприлично, дамы устроили для него сиденье в южных передних покоях. Госпожа долго не решалась выйти, но дамы настаивали, и она, хотя неохотно, повиновалась. Раздвижную дверцу, отделявшую молодых людей друг от друга, прикрыли, оставив небольшую щель.

– Сидеть за дверью мне еще не приходилось, – посетовал Дайсё. – Право, я готов пенять плотнику, воздвигнувшему меж нами такую преграду.

И, потихоньку проникнув внутрь, он сразу же заговорил о своих чувствах, ни словом не обмолвившись о том, что видел в девушке живое подобие ушедшей.

– Однажды совершенно случайно я увидел вас сквозь щель в перегородке, – говорил Дайсё, – и с тех пор не могу забыть. Наверное, это судьба. Сам того не желая, я беспрестанно помышляю о вас…

Девушка не разочаровала его – напротив. Глядя на ее нежные, кроткие черты, он почувствовал себя окончательно плененным.

До рассвета, судя по всему, было недалеко, но петухи почему-то еще не кричали. С Большой дороги, которая проходила где-то поблизости, доносились сиплые крики разносчиков, выкрикивавших названия каких-то неведомых Дайсё товаров.

«Наверное, в предрассветной мгле торговцы с корзинами на головах похожи на страшных демонов», – думал он, прислушиваясь к крикам. Все здесь было непривычно и взору его, и слуху, но какое-то своеобразное очарование таилось в этих зарослях полыни. Скоро снова послышались голоса сторожей. Открыв ворота, они разошлись по покоям и, очевидно, легли отдохнуть. Подозвав слугу, Дайсё приказал подать карету к боковой двери, затем взяв девушку на руки, вынес ее наружу. Дамы остолбенели от неожиданности.

– Ведь сейчас Девятая луна![53] – испуганно восклицали они. – Как можно? Это недопустимо!

Монахиня Бэн была не менее других удивлена подобным поворотом событий. Ей было жаль юную госпожу, и тем не менее она посчитала своим долгом успокоить дам.

– Господин Дайсё знает, что делает, – сказала она. – Не стоит так беспокоиться. К тому же день перехода будет только завтра, так что по-настоящему Девятая луна еще не наступила.[54]

А случилось все это на Тринадцатый день Девятой луны.

– Пожалуй, я задержусь в столице, – сказала монахиня Дайсё. – Мне нужно навестить супругу принца Хёбукё. Она обидится, если я уеду, не повидавшись с ней.

Однако Дайсё не хотелось, чтобы Нака-но кими сразу же узнала о случившемся, и он принялся уговаривать монахиню ехать с ними.

– У вас еще будет время искупить свою вину перед госпожой, – заявил он. – А нам не обойтись без провожатого…

– Одна из вас должна поехать с нами, – добавил он, относясь к прислужницам, и вместе с монахиней в карету села молодая дама по прозванию Дзидзю. Кормилица и девочки-служанки, сопровождавшие монахиню в столицу, принуждены были остаться, так и не успев прийти в себя от неожиданности.

«Куда мы едем? Далеко ли?» – гадала девушка, но оказалось, что они ехали в Удзи. Дайсё заранее позаботился о том, чтобы были подготовлены быки на смену. Когда, миновав долину реки Камо, путники добрались до монастыря Хосёдзи, забрезжил рассвет. Увидев в тусклом утреннем свете лицо Дайсё, Дзидзю замерла от восхищения и, забыв о приличиях, принялась беззастенчиво любоваться им, в то время как ее госпожа лежала в беспамятстве.

– Дорога здесь каменистая, – сказал Дайсё и, взяв девушку на руки, прижал к груди. Узкое длинное полотнище из тонкого шелка, разделявшее карету на две части, не препятствовало солнечным лучам проникать внутрь, и монахиня чувствовала себя весьма неловко. «А ведь когда-то я могла ехать вот так же, сопровождая свою покойную госпожу, – вздыхала она. – Увы, с какими превратностями приходится сталкиваться тем, кто долго живет в этом мире». Она изо всех сил старалась сдерживаться, но в конце концов лицо ее сморщилось, и она заплакала. «Только этого не хватало, – рассердилась ничего не понимавшая Дзидзю. – Присутствие этой особы вообще неуместно в такой день, а если она к тому же еще и плачет… Как же слезливы старые люди!» Впрочем, вряд ли кто-то другой думал бы на ее месте иначе.

А Дайсё… Хотя разочарования он не испытывал – напротив, места, по которым они проезжали, пробуждали в его душе мучительные воспоминания, и, чем дальше в горы уводила их дорога, тем плотнее становился встававший перед взором туман. Дайсё сидел задумавшись и не сразу заметил, что длинные, многослойные рукава его свесились вниз и, промокнув от речного тумана, приобрели мрачный серый оттенок. Только когда карета, съехав с отлогого склона, стала подниматься вверх, он втянул рукава внутрь.

– Я верю: судьба

Мне ее в утешенье послала.

Но отчего

По утрам на мои рукава

Так обильно роса ложится?—

Забывшись, Дайсё произнес эти слова вслух, и рукава старой монахини сразу же промокли до нитки – хоть выжимай. Нетрудно вообразить, как возмущалась и негодовала Дзидзю! «Такой радостный день, а эта несносная старуха словно задалась целью испортить его».

Услышав сдавленные всхлипывания монахини, Дайсё тоже заплакал украдкой, но, почувствовав себя виноватым перед девушкой – «А каково ей?» – сказал:

– Вы и представить себе не можете, сколько раз приходилось мне ездить по этой дороге. Воспоминания так печальны… Не хотите ли приподняться и посмотреть на горы? Сегодня они особенно прекрасны. Нельзя же все время молчать.

Он принудил девушку подняться, и она, изящно прикрыв лицо веером, робко выглянула. При поистине поразительном сходстве с Ооикими в ней угадывался слишком мягкий, безвольный характер, внушавший Дайсё известные опасения. Ооикими была нежна, словно дитя, и тем не менее обладала удивительной душевной твердостью… И Дайсё вздыхал, «устремляя взор к небесам» (331).

Скоро они приехали в Удзи. «По-прежнему ли обитает здесь душа умершей? – спрашивал себя Дайсё. – Возможно, она глядит на меня теперь… Что ж, пусть видит, ради кого решился я на подобное безрассудство». Выйдя из кареты, он из уважения к памяти Ооикими держался от девушки в отдалении. А та всю дорогу вздыхала, думая о матери, но в конце концов успокоилась, завороженная красотой и ласковыми речами Дайсё.

Монахиня Бэн настояла, чтобы ее высадили у галереи[55] – церемонность, по мнению Дайсё, излишняя: ведь это жилище не было предназначено для дочери госпожи Тюдзё.

Как бывало всегда, когда приезжал Дайсё, к дому стали стекаться жители окрестных владений. Скоро из покоев монахини принесли угощение для госпожи. После диких зарослей, сквозь которые лежал их путь, место, где стояла усадьба, казалось особенно открытым и светлым. Любуясь домом, выстроенным словно нарочно для того, чтобы в полной мере выявить красоту реки и горных склонов, девушка чувствовала, как рассеивается мрак, все эти дни царивший в ее душе. Однако ее по-прежнему терзали сомнения. «Что ждет меня впереди?» – спрашивала она себя, не в силах унять тревоги.

Между тем Дайсё отправил письма матери и супруге: «На днях я распорядился, чтобы все недостающие украшения для алтаря Будды были доставлены в храм, а как день сегодня благоприятный, решил наведаться в Удзи, дабы самому… К сожалению, я не совсем здоров, к тому же вспомнил, что мне предписано воздержание, поэтому задержусь здесь дня на два».

В домашнем платье Дайсё показался девушке еще красивее, и она с трудом скрывала смущение, но что толку было прятаться от него теперь? Дамы не пожалели сил, чтобы одеть госпожу понаряднее, но что-то неуловимо провинциальное проглядывало в покрое ее платья, и, любуясь ею, Дайсё невольно вспоминал Ооикими, которая умела быть благородной и изящной даже в старых, мятых одеждах. Главным украшением девушки были волосы. Густые и блестящие, они сообщали ее облику необыкновенную изысканность. «Ничуть не хуже, чем у Второй принцессы, – подумал Дайсё. – А ведь я всегда считал, что ни у кого нет волос прекраснее…»

«Но что мне теперь с ней делать? – спрашивал он себя. – Если я открыто перевезу девушку на Третью линию, сплетен не избежать. Кроме того, она может затеряться среди многочисленных прислужниц, а это вовсе не входит в мои намерения. Пожалуй, лучше всего оставить ее здесь». Понимая, как одиноко будет девушке в этом горном жилище, Дайсё до позднего вечера ласково беседовал с ней. Он рассказывал ей о Восьмом принце и о былых временах, шутил, пытаясь развеселить ее, но, к его величайшему огорчению, она только робела, и он не сумел добиться от нее ни слова ответа. «Может быть, это и к лучшему, – успокаивал себя Дайсё. – Я сам займусь ее воспитанием. Будь она слишком развязна или по-провинциальному самоуверенна, мне вряд ли удалось бы найти в ней замену ушедшей».

Велев принести китайское кото и кото «со», Дайсё принялся тихонько перебирать струны, с сожалением подумав о том, что в этой области девушка, очевидно, еще более неумела, чем в других. Ему вспомнилось вдруг, что он ни разу не прикасался к этим инструментам с тех пор, как покинул мир Восьмой принц, и неизъяснимая печаль сжала его сердце.

Пока, задумавшись, он перебирал струны, на небо выплыла луна. «Как изящно и нежно звучало китайское кото в руках принца! – вздыхая, думал Дайсё. – А ведь нельзя сказать, чтобы он владел какими-то особенными приемами».

– Если бы вы выросли в этом доме и знали тех, кто жил здесь когда-то, – сказал он, – окружающее исполнилось бы для вас глубокого смысла. Даже совершенно посторонние люди вспоминают о Восьмом принце с нежностью и любовью. Но как могло случиться, что все эти годы вы провели в такой глуши?

Девушка сидела, смущенно вертя в руке белый веер. Дайсё был виден ее профиль. Сквозь блестящие пряди просвечивал белоснежный лоб, и Дайсё снова поразился ее сходству с ушедшей. «Прежде всего ей следует заняться музыкой, – подумал он. – Иначе она вряд ли сумеет соответствовать…»

– Приходилось ли вам когда-нибудь играть на кото? Я уверен, что вы знакомы по крайней мере с японским, или, как его часто называют, с восточным кото.

– Вы же видите, я не сильна даже в японских песнях, а уж кото… – ответила девушка.

Судя по всему, она была неглупа, и Дайсё с сожалением подумал о том, что придется оставить ее в Удзи, куда ему трудно будет ездить часто. Видно, в его сердце уже зародилось нежное чувство к ней…

Отодвинув кото, Дайсё произнес:

– «Звучаньем – как вечером цитра на террасе у князя Чу…»[56] Немудрено вообразить, с каким восхищением внимала ему Дзидзю, выросшая в краю, где только и умеют, что стрелять из лука. Разумеется, ей не были известны обстоятельства, заставившие Дайсё обратить внимание на цвет веера в руках у ее госпожи, так что восхищалась она скорее по невежеству. «Но для чего я произнес эти строки? – клял себя Дайсё. – Как странно, что именно они вспомнились мне в этот миг!» Из покоев монахини принесли плоды, не без изящества разложенные на блюдах, украшенных багряными ветками и побегами плюща. Луна светила ярко, и Дайсё сразу же заметил, что на подложенной снизу бумаге что-то написано. Он поспешил извлечь ее. А прислужницам, наверное, показалось, что ему не терпится отведать плодов…

«Листья плюща

Стали совсем другими

Осенней порой.

Но так же светла луна,

Как в те далекие дни».

Растроганный и смущенный, смотрел Дайсё на эти строки, написанные старомодно, неуверенной рукой.

– Селенье в горах

Носит прежнее имя,

Но в спальню мою

Льется лунный свет, озаряя

Совсем другое лицо,—

произнес он, ни к кому не обращаясь. Впрочем, нетрудно предположить, что Дзидзю передала его слова старой монахине…


Повесть о Гэндзи (Гэндзи-моногатари). Книга 4

Ладья в волнах


Повесть о Гэндзи (Гэндзи-моногатари). Книга 4

Основные персонажи


Принц Хёбукё (Ниоу), 28 лет, – сын имп. Киндзё и имп-цы Акаси, внук Гэндзи

Девушка, дочь госпожи Тюдзё (Укифунэ), 22 года, – побочная дочь Восьмого принца

Нака-но кими, 27 лет, – средняя дочь Восьмого принца, супруга принца Хёбукё

Дайсё (Каору), 27 лет, – сын Третьей принцессы и Касиваги (официально Гэндзи)

Дайнайки (Митисада) – ученый, близкий дому Каору

Левый министр (Югири), 53 года, – сын Гэндзи и Аои

Госпожа Тюдзё, госпожа Хитати, – мать Укифунэ

Вторая принцесса – дочь имп. Киндзё и имп-цы Акаси, супруга Каору


Принц Хёбукё не мог забыть той случайной встречи в вечерних сумерках. Судя по всему, незнакомка не имела высокого ранга, однако она была истинно прекрасна, и неспособный противиться искушениям принц чувствовал себя обманутым. Его возмущение по поводу этого в общем-то ничтожного случая было столь велико, что он позволил себе высказать свое неудовольствие супруге.

– Такой жестокости я от вас не ожидал, – пенял он ей, а она, смущенная упреками: «Не лучше ли открыться ему?» – подумала, но решиться было не так-то просто… Нака-но кими знала, что девушку спрятал Дайсё и что его влекло к ней не праздное любопытство, а глубокое чувство, хотя вряд ли можно было надеяться, что он открыто признает ее своей супругой. Выдай она ему тайну, принц не замедлил бы ею воспользоваться. Он привык потворствовать своим прихотям и даже за простой прислужницей, почему-либо привлекшей его внимание, последовал бы в самое несообразное его званию место, только бы удовлетворить свое любопытство. А как эта особа давно уже владела его помыслами… Разумеется, кто-то другой мог рассказать принцу, где она скрывается, и тогда… Как ни жаль ей было обоих, остановить принца вряд ли удастся, обвинять же во всем станут именно ее, поэтому лучшее, что она может сделать, – остаться в стороне.

Так рассудив, Нака-но кими не стала ничего говорить супругу, хотя страдания его возбуждали в ней глубокое сочувствие. Притворяться и обманывать она не умела, поэтому предпочитала молчать, затаив обиду глубоко в сердце – словом, вела себя так, как повела бы себя на ее месте любая ревнивая супруга.

Дайсё же, перевезя девушку в Удзи, вздохнул с облегчением. Необходимость оставлять ее надолго одну тяготила его, но человек столь высокого звания не может разъезжать повсюду, руководствуясь лишь собственными желаниями, и ездить в Удзи ему было еще труднее, чем если бы этот путь был под запретом богов (481). «Пройдет время, и все уладится, – успокаивал себя Дайсё. – Разве не мечтал я о женщине, которая ждала бы меня в этом горном жилище? Надеюсь, что мне удастся под каким-нибудь благовидным предлогом провести с ней несколько спокойных, тихих дней. А пока ее местопребывание должно оставаться тайной для всех, тогда и она будет чувствовать себя в безопасности, и мне удастся избежать сплетен. Если же я сразу перевезу ее в столицу, наверняка пойдут пересуды, люди станут спрашивать: "Кто она, откуда?", а это противоречит моему замыслу. К тому же супруга принца Хёбукё, узнав, что я увез девушку в Удзи, решит, будто я забыл…» Так он думал и передумывал, по обыкновению своему стараясь учесть все возможности и предусмотреть все последствия. Вместе с тем, подыскав в столице подходящее жилище, начал тайно его перестраивать.

Хотя в те дни у Дайсё почти не оставалось досуга, он по-прежнему полагал своим долгом входить во все нужды Нака-но кими. Многим ее дамам такое внимание казалось подозрительным, но сама она, успевшая за последние годы приобрести некоторый житейский опыт, была искренне тронута его преданностью. «Вот пример истинной верности, – думала она. – Память о прошлом до сих пор не изгладилась в его сердце, и чувства не потускнели…»

С годами Дайсё становился все прекраснее, и велико было его влияние в мире. Невольно сравнивая его с принцем, в сердечном непостоянстве которого она успела убедиться, Нака-но кими беспрестанно сетовала на судьбу. «Предвидел ли кто-нибудь, что моя жизнь сложится именно таким образом? – спрашивала она себя. – Сестра желала мне иной участи, отчего же я оказалась связанной с человеком, вовлекшим меня в бездну уныния?»

Однако она не решалась принимать Дайсё так часто, как ей хотелось. Былые времена остались далеко позади, и мало кому были известны истинные обстоятельства ее жизни. Будь Дайсё человеком невысокого звания, его стремление поддерживать столь давнюю связь вряд ли кого-то удивило бы,[57] но при том положении, которое он занимал в мире… Понимая, что столь необычные отношения могут навлечь на нее осуждение молвы, и устав от постоянных подозрений супруга, Нака-но кими старалась держать Дайсё в отдалении, однако его чувства к ней так и не переменились.

Ветреный нрав принца доставлял Нака-но кими немало огорчений, но, по мере того как рос и хорошел ее маленький сын, привязанность к ней супруга увеличивалась. Полагая, что вряд ли другая женщина может подарить ему столь же прелестное дитя, принц не упускал случая изъявлять Нака-но кими свою благосклонность и имел к ней доверенность, о какой дочь Левого министра и мечтать не смела. Так что в настоящее время у Нака-но кими не было причин жаловаться.

Однажды в самом начале Первой луны принц на половине госпожи играл с маленьким сыном, которому пошел уже второй год. Около полудня в покоях появилась девочка-служанка с письмом, свернутым в довольно толстый свиток, покрытый тонкой зеленой бумагой. Помимо письма она держала в руках ветку сосны с привязанной к ней «бородатой» корзинкой и еще одно письмо, сложенное официальным образом. Ничуть не смущаясь, она сразу же подбежала к госпоже.

– Это еще откуда? – спросил принц.

– Это из Удзи прислали госпоже Таю. Гонец не мог ее найти, и я решила принести все прямо сюда. Я ведь знаю, что госпожа изволит сама читать эти письма, – выпалила девочка и добавила:

– Посмотрите, корзинка-то металлическая.[58] А уж ветка-то как хорошо сделана, будто настоящая.

Лицо ее светилось радостью, и принц, улыбнувшись в ответ, попросил:

– Ну раз так, дай мне, я тоже хочу полюбоваться…

– А письмо отнеси Таю, – с трудом справившись с замешательством, сказала Нака-но кими.

Приметив, что она покраснела, принц подумал: «Уж не от Дайсё ли это послание? Не похоже, чтобы оно было от мужчины, но кто знает… Девочка сказала, что письмо принесли из Удзи, но это лишь подтверждает мои подозрения». Он взял свиток, и сердце его мучительно сжалось: «А что, если и в самом деле…»

– Вы будете очень сердиться, если я прочту это письмо? – спросил он.

– Я всегда полагала, что неприлично читать чужие письма, – ответила Нака-но кими. – Мало ли что женщины могут писать друг другу.

Ей удалось не выдать своего волнения, и принц, заявив: «Что же, посмотрим, что пишут друг другу женщины», – развернул письмо. Судя по всему, особа, его написавшая, была очень молода.

«Я давно не писала к Вам, а тем временем год подошел к концу. Здесь в горах так уныло, и нет просвета в весенней дымке над вершинами…» (482, 483).

Сбоку же было приписано: «Мне хотелось что-нибудь подарить Вашему сыну. Я понимаю, сколь ничтожны мои дары, и все же…»

Почерк был довольно заурядным, но принц долго разглядывал письмо, силясь догадаться, от кого оно. Затем он развернул второе – почерк снова был женским.

«Как изволит поживать Ваша госпожа в новом году? Надеюсь, что и Вам эти дни принесли немало радостей. Мы живем в прекрасном доме и ни в чем не нуждаемся, но все-таки кажется, что нашей юной госпоже не пристало жить в такой глуши. Если бы она могла иногда приезжать к вам… Право, чем скучать целыми днями в одиночестве… Однако, она так напугана после того случая, что и думать об этом не хочет. Маленькому господину госпожа посылает новогодние молоточки.[59] Покажите ему, когда рядом не будет принца».

Письмо оказалось весьма длинным и бессвязным, к тому же в нем было слишком много слов, от употребления которых в начале года принято воздерживаться. Озадаченный, принц снова и снова перечитывал его.

– Извольте же объяснить мне все. От кого это письмо?

– Мне говорили, что дочь одной дамы, некогда служившей у нас в Удзи, снова принуждена была поселиться там…

Однако принц сразу же понял, что письмо написала не простая дама, а намека на «тот случай» было довольно, чтобы мысли его приняли вполне определенное направление. Молоточки были прелестны, их явно делал человек, располагавший неограниченным запасом свободного времени. К ветке сосны в развилке были прикреплены плоды померанца и листок бумаги с песней следующего содержания:

«Юной сосне

Совсем еще мало лет,

И я в этот день

Ей от души желаю

Долгую жизнь прожить».

Ничего примечательного в этой песне не было, но принц, догадываясь, что ее написала та, о которой он беспрестанно помышлял в последнее время, долго не мог отложить листок.

– Надеюсь, вы не станете медлить с ответом, – сказал он наконец. – Но я не понимаю, почему вы хотели скрыть это письмо от меня. Похоже, что вы сегодня в дурном расположении духа, и мне лучше уйти.

Когда он вышел, Нака-но кими тихонько сказала Сёсё:

– Как жаль, что так получилось. Но почему письмо попало к этой глупой девочке? Неужели никто не обратил на нее внимания?

– Заметь мы ее вовремя, ей никогда бы не проникнуть сюда с письмом. Эта девчонка вечно сует нос куда не следует. Представляю себе, что из нее выйдет. Насколько лучше, когда у девочки тихий, спокойный нрав.

– Ах, не надо, не ругайте ее, – остановила дам Нака-но кими. – Она ведь совсем еще дитя.

Эта девочка поступила к ней в услужение прошлой зимой, она была весьма миловидна и сразу же стала любимицей принца.

«Все это более чем странно», – думал между тем принц, вернувшись в свои покои. Он знал, что Дайсё время от времени наведывается в Удзи и иногда даже остается там ночевать. Его еще удивляло, что тот проводит ночи в доме, с которым связано столько мучительных воспоминаний. Теперь же, сопоставив все эти обстоятельства, он пришел к выводу, что именно в Удзи скрывается таинственная незнакомка, встреченная им однажды в доме на Второй линии.

Вспомнив о некоем Дайнайки, который, прислуживая ему по части китайской словесности, был вместе с тем довольно тесно связан с домом Дайсё, принц призвал его якобы для того, чтобы подготовить антологии для игры в «закрывание рифм», намеченной на один из ближайших дней. Попросив сложить отобранные книги в особый шкафчик, принц сказал как бы между прочим:

– Я слышал, что Дайсё и теперь довольно часто бывает в Удзи. Кажется, он построил там великолепный храм. Вот бы взглянуть!

– Да, все говорят, что это прекрасное, величественное сооружение. Особенно хвалят молельню для постоянных молитвословий. Что же касается самого господина Дайсё, то с осени он стал ездить туда чаще прежнего. Однажды – по-моему, это было в конце прошлого года – я слышал, как слуги говорили о какой-то особе, которую он якобы прячет там. Судя по их словам, господин очень увлечен ею. Во всяком случае, он приказал людям из тамошних владений заботиться о ней и следить, чтобы она не оставалась без охраны. Даже находясь в столице, он принимает живое участие во всем, что ее касается. Еще слуги говорили, что ей повезло, хотя жить в столь унылом месте довольно неприятно.

Легко можно вообразить, как обрадовался принц.

– А они не говорили, кто эта женщина? – спросил он. – Я знаю, что Дайсё навещал какую-то монахиню, которая давно живет в Удзи.

– Монахиня живет в галерее. А эта особа занимает новое здание. У нее в услужении много миловидных дам. Словом, все как полагается…

– Любопытно! Что же это за женщина и почему Дайсё решил поселить ее в Удзи? Впрочем, всем известно, что он человек со странностями. Я слышал, как Левый министр пенял ему за то, что он отдает служению Будде гораздо больше времени, чем подобает сановнику его ранга. В его положении не стоит проводить ночи в горных храмах. Это производит неблагоприятное впечатление. Как ни велико его желание вступить на Путь, к чему эти тайные поездки? Некоторые считают, что его влекут в Удзи воспоминания. А оказывается, дело вот в чем. Как вам это нравится? Да, и у человека, который кажется всем воплощением здравого смысла, могут быть свои тайны, не правда ли?

Судя по всему, принц был заинтересован не на шутку.

Этот Дайнайки был зятем одного из самых преданных служителей Домашней управы в доме Дайсё и, разумеется, мог знать то, чего не знали другие.

Теперь принц только и думал о том, как бы выяснить наверняка, та ли это девушка, которую он видел однажды у себя в доме. Он понимал, что она должна быть незаурядна, ибо в противном случае Дайсё вряд ли стал бы заботиться о ней. Но какое отношение имела она к его супруге? Неужели Дайсё прятал ее с ведома госпожи? Принц был так взволнован, что ничто другое не занимало его.

Скоро остались позади состязания по стрельбе из лука, Дворцовый пир, и жизнь потекла размеренно и неторопливо. Правда, приближался день Назначения на должности в провинции, и многие были весьма этим озабочены, но принц Хёбукё думал лишь о том, как бы, дождавшись приличного случая, уехать в Удзи.

Дайнайки же, связывавший с предстоящим назначением кое-какие надежды, употребил все усилия, чтобы завоевать расположение принца, который, со своей стороны, благоволил к нему в те дни более, чем когда-либо.

– Я бы хотел просить вас об одном одолжении, – сказал принц однажды. – Речь идет о задании трудновыполнимом, но, может быть, вы постараетесь…

Дайнайки, почтительно склонившись, ждал его распоряжений.

– Видите ли, дело это весьма щекотливое… Короче говоря, у меня есть основания подозревать, что в Удзи живет та самая особа, которую я случайно видел однажды в своем доме и которая вскоре после этого исчезла неведомо куда. Возможно, ее увез Дайсё. К сожалению, я не имею средства убедиться в правильности своего предположения, поэтому мне хотелось бы поглядеть на нее через какую-нибудь щель, чтобы понять, она это или нет. Я был бы весьма вам признателен, если бы вы предоставили мне такую возможность. Разумеется, об этом никто не должен знать.

«Задача не из легких», – подумал Дайнайки, но вот что он ответил:

– До Удзи не так уж и далеко, хотя дорога туда опасная. Если выехать из столицы вечером, то к страже Свиньи или Крысы мы будем на месте и успеем вернуться прежде, чем рассветет. Таким образом, никто, кроме ваших телохранителей, об этом не узнает. А господин Дайсё вряд ли догадается…

– Да, вы правы. Когда-то мне приходилось ездить по этой дороге, разумеется тайно. Главное, чтобы никто не узнал, иначе сплетен не избежать.

Принц понимал, что ведет себя неблагоразумно, но, зайдя так далеко, уже не мог отступить. Он взял с собой двух или трех самых верных телохранителей, которые еще в прежние времена сопровождали его в Удзи. Кроме них принцу сопутствовали Дайнайки и сын кормилицы, которому недавно присвоили Пятый ранг.

Заранее выяснив через Дайнайки, что Дайсё в ближайшие дни не собирается в Удзи, принц Хёбукё выехал из столицы.

Знакомые места пробудили в сердце томительные воспоминания. Принц почувствовал себя виноватым перед Дайсё, который, с такой неожиданной готовностью согласившись стать его проводником, когда-то впервые привез его в Удзи. Вместе с тем его мучил страх, томили неясные предчувствия. Положение принца было столь высоко, что даже по столице он не мог передвигаться свободно, а уж за ее пределами тем более. Вправе ли он пускаться в столь сомнительное путешествие в этом простом платье, верхом на коне? Однако, будучи по натуре своей человеком пылким, готовым на любые безрассудства, принц ехал все дальше и дальше, и сердце его замирало от нетерпения. «Поскорее бы… – думал он. – Но удастся ли?.. Неужели придется возвратиться, даже не увидев ее?»

До монастыря Хосёдзи он ехал в карете, а оттуда – верхом.

Путники спешили и успели добраться до Удзи прежде, чем стемнело. Дайнайки предусмотрительно получил все необходимые сведения у одного человека из окружения Дайсё, который часто бывал здесь, а потому, обойдя стороной ту часть дома, где располагались сторожа, разобрал тростниковую изгородь и проник внутрь. Что делать дальше, он не знал, ибо, несмотря на свою осведомленность, был здесь впервые. Дом показался ему необитаемым, только в южных покоях виднелся тусклый свет и слышался отчетливый шелест платьев. Вернувшись, Дайнайки доложил:

– Дамы еще не легли. Лучше пройти прямо здесь, – и показал принцу дорогу к главным покоям. Никем не замеченный, тот поднялся на галерею и, обнаружив щель в ставнях, поспешно приник к ней. Зашуршали грубые шторы, и сердце его упало от страха.

Здание было новым и красивым, но многие предметы обстановки еще отсутствовали, в перегородках зияли щели, а как дамы пребывали в полной уверенности, что их никто не увидит, они не потрудились загородить даже самые опасные места. Полотнища переносных занавесов были подняты и переброшены через верхние планки.

В покоях ярко горели светильники, подле них сидели три или четыре дамы и шили, а весьма миловидная девочка сучила нитки. Ее лицо показалось принцу знакомым. Пожалуй, именно ее он и приметил в тот вечер в доме на Второй линии. Только тогда она не была так ярко освещена… Тут же оказалась молодая дама, которую называли Укон, и последние сомнения покинули принца. Хотя все это было более чем неожиданно…

Неподалеку сидела и сама госпожа. Опустив голову на руку, она задумчиво смотрела на огонь, и ее лицо, окаймленное струящимися прядями волос, поражало чрезвычайной правильностью и нежностью черт. Она была очень похожа на Нака-но кими.

– Если вы туда уедете, то вернетесь не скоро, – говорила Укон, загибая на платье складку. – А вечером приходил гонец и сообщил, что господин Дайсё непременно пожалует к нам в начале луны, после того как минует день Назначения. А что он изволил написать? – спросила она, но, занятая собственными мыслями, девушка не ответила.

– По-моему, дурно уезжать, не дождавшись господина, – сказала Укон, а дама, сидящая напротив, добавила:

– По крайней мере вам следовало бы сообщить ему о своем отъезде. Разве можно скрываться, даже не поставив его в известность?

– А побывав в храме, сразу же возвращайтесь обратно. Конечно, место это довольно унылое, зато мы живем, не ведая ни забот, ни волнений. У меня такое чувство, будто здесь мы скорее дома, чем в столице.

– И все же мне кажется, – сказала еще какая-то дама, – что будет гораздо приличнее, да и спокойнее, если вы дождетесь приезда господина. Скоро он перевезет вас в столицу, и вы сможете встречаться с вашей матушкой во всякое время, когда вам будет угодно.

– Кормилица всегда слишком торопится. Уж коли ей придет что в голову… А ведь удача обычно сопутствует тем, кто умеет терпеливо и спокойно ждать. Так бывало всегда, и так будет впредь.

– Но отчего вы не остановили ее? Ах, с пожилыми людьми так трудно ладить…

Словом, все ругали кормилицу. Принц вспомнил, что и тогда рядом с девушкой была какая-то несносная особа. Увы, тот вечер казался ему теперь далеким сном.

Тем временем дамы продолжали откровенничать.

– Если говорить об удачливости, – сказала Укон, – то мало кому повезло в жизни так, как супруге принца Хёбукё. Как ни влиятелен Левый министр и как ни старается он угодить зятю, все равно его дочери далеко до госпожи со Второй линии, особенно после того, как родился маленький господин. К счастью, рядом с ней нет старых кормилиц, которые вечно во все вмешиваются, и она может жить в свое удовольствие.

– Если чувства господина Дайсё не изменятся, – заметила одна из дам, – наша госпожа тоже займет достойное положение в мире.

– Какой вздор вы говорите! – возразила девушка. – Можно подумать, что речь идет о ком-то постороннем. Я вас очень прошу не сравнивать меня с госпожой из дома на Второй линии. Подумайте, каково мне будет, если она узнает!

«Но каким образом они связаны между собой? – гадал принц. – Такое сходство не может быть случайным». Правда, красота его супруги была благороднее и ярче, а эта девушка привлекала прежде всего нежностью и трогательным изяществом черт, и все же… К тому же принц так давно помышлял о ней, что, окажись она вовсе не хороша собой, он и тогда не ушел бы. Забыв обо всем на свете, он думал об одном – как бы завладеть ею. «Она, кажется, собирается уезжать. Они еще говорили о матери. Представится ли мне возможность встретиться с ней в другом месте? Ах, но что же делать?» Все чувства его были в смятении, но тут до слуха его снова донесся голос Укон:

– Ах, как спать хочется… Всю прошлую ночь мы просидели чуть ли не до самого рассвета. Встанем завтра пораньше и дошьем. Как бы ни торопилась госпожа Хитати, хорошо, если карета за нами придет к полудню…

Собрав недошитые платья и перекинув их через планку занавеса, она устало откинулась на скамеечку-подлокотник. Девушка отошла подальше от галереи и легла, а Укон вышла было в северные покои, но тотчас вернулась и, устроившись у ее ног, по-видимому, сразу же заснула. Недаром ей так хотелось спать.

Растерявшись, принц не нашел ничего лучше, как тихонько постучать по решетке.

– Кто там? – проснувшись, спросила Укон.

Принц кашлянул, и, распознав по голосу благородного человека, Укон: «Уж ни господин ли Дайсё приехал?» – подумала, и, поднявшись вышла к нему.

– Прежде всего поднимите решетку, – говорит принц.

– Вот не ждали в такой необычный час… Ведь уже совсем поздно… – удивляется Укон.

– Наканобу сообщил, что госпожа собирается куда-то ехать, – отвечает принц, голосом стараясь подражать Дайсё, – и я поспешил сюда. Еле доехал. Да открывайте же скорее!

Он говорил очень тихо, и, продолжая пребывать в уверенности, что это Дайсё, Укон подняла решетку.

– Не удивляйтесь, что я в таком странном виде. По дороге сюда мы попали в беду. Уберите-ка светильники.

– Но что с вами?! – восклицает Укон и, совсем растерявшись, отодвигает светильник подальше.

– Я не хочу, чтобы меня кто-нибудь видел, не будите дам.

С этими словами принц входит за занавеси. Обладая гибким умом, он умел приноравливаться к любым обстоятельствам, а как голос его и в самом деле был немного похож на голос Дайсё, у Укон не возникло никаких подозрений. «Что же случилось? – думала она. – И в какую это беду они попали?» Спрятавшись за занавесом, она украдкой наблюдала за гостем. Принц был одет в изящное платье, благоухавшее ничуть не хуже, чем у Дайсё. Быстро сбросив его, он лег рядом с девушкой так, будто делал это каждый день.

– Но отчего вы не изволите пожаловать в свои покои? – изумилась Укон, но принц не удостоил ее ответом. Накинув на госпожу покрывало, Укон разбудила спавших рядом дам и велела им лечь где-нибудь подальше. Спутники Дайсё обыкновенно размещались в другой части дома, поэтому никто не заметил разницы.

– Как трогательно, что господин приехал, несмотря на поздний час, – шептались самые бойкие из дам. – Но способна ли госпожа оценить?

– Тише, замолчите, – рассердилась Укон, укладываясь. – Нет ничего хуже, чем шепот в ночные часы.

Обнаружив, что рядом с ней совсем не Дайсё, госпожа едва не лишилась чувств от стыда и страха. Но принц не дал ей и слова вымолвить. Он не желал считаться с приличиями даже там, где это было совершенно необходимо, а уж здесь…

Когда б девушка с самого начала знала, что это не Дайсё, она, возможно, и нашла бы в себе силы противиться, но, увы… Несчастная была как во сне. Только когда принц стал упрекать ее, рассказывая о том, как страдал в разлуке, она догадалась, кто он. Это открытие увеличило ее замешательство, она чувствовала себя виноватой перед Нака-но кими, но, не умея ничего изменить, лишь горько плакала. Плакал и принц, понимая, что теперь ему будет еще труднее расстаться с ней.

Ночь между тем приближалась к концу. Кто-то из спутников принца подошел к занавесям и стал многозначительно покашливать: дескать, пора уезжать. Услыхав эти покашливания, Укон прошла в покои госпожи. Принц был в отчаянии. Его новая возлюбленная была так прелестна… К тому же он не знал, когда снова сумеет выбраться сюда. «Нет, я ни за что не уеду сегодня, – подумал он, – и пусть они там в столице шумят и разыскивают меня повсюду. В самом деле, "пока я живу…"» (120).

Ему казалось, что, расставшись с ней теперь, он действительно умрет от любви. Поэтому, подозвав к себе Укон, принц сказал:

– Я понимаю, что мое поведение представляется вам безрассудным, но я не могу уехать сегодня. Постарайтесь же спрятать моих спутников где-нибудь поблизости. А Токиката передайте, чтобы ехал в столицу, придумав какое-нибудь убедительное объяснение для моего отсутствия. Пусть скажет, что я уединился для молитв в горной обители или еще что-нибудь в этом роде.

Немудрено вообразить, в какой ужас повергли Укон слова принца! В том, что произошло ночью, была виновата прежде всего она сама. Совершенно подавленная тяжестью этой мысли, она долго стояла в недоумении и лишь с большим трудом сумела взять себя в руки. Исправить положение было уже невозможно, не стоило и пытаться. Да она и не посмела бы идти наперекор желаниям принца. Так уж, видно, было предопределено ее госпоже, чтобы после той мимолетной встречи сердце принца с неодолимой силой устремилось к ней. И можно ли было кого-то в том винить?

– Госпожа Хитати прислала сказать, что приедет сегодня за дочерью. Что вы предполагаете делать? – спросила Укон. – Я понимаю, что предопределения избежать невозможно, и не стану докучать вам упреками. Но, к сожалению, вы выбрали самый неподходящий день. Может быть, вы согласились бы уехать и вернуться в более благоприятное время?

«Весьма здравомыслящая особа», – подумал принц, а вслух сказал:

– Все эти дни я беспрестанно помышлял о вашей госпоже. Чувства мои в смятении, а что до людского суда… Поверьте, такой человек, как я, вряд ли решился бы на столь сомнительное путешествие, если бы хоть сколько-нибудь заботился о приличиях. Ответьте госпоже Хитати, что на сегодня ее дочери предписано воздержание или что-нибудь вроде того. Будет лучше, если мое пребывание здесь останется тайной для всех. А уехать я не могу, не просите.

Увы, принц настолько потерял голову, что не желал и думать о возможных последствиях.

Укон ничего не оставалось, как выйти к ожидавшему за занавесями спутнику принца и передать ему все, что ей было сказано.

– Не попытаетесь ли вы сами убедить вашего господина, что ему не следует оставаться здесь? – добавила она. – Я знаю, сколь он безрассуден, но многое ведь зависело и от вас. Как вы решились привезти его сюда? А что, если бы на вас напал кто-нибудь из местных жителей? Народ здесь живет грубый.

«Да, положение нелегкое», – подумал Дайнайки.

– А кого из вас зовут Токиката? Господин велел… – И она передала ему поручение принца.

– О, я так страшусь вашего гнева, что готов без всяких распоряжений со всех ног бежать в столицу, – засмеялся тот. – Но, говоря откровенно, мы жизни бы не пожалели, чтобы помочь своему господину. Ведь сразу видно, что это не случайная прихоть. Впрочем, довольно с меня. Кажется, и сторожа уже проснулись.

И он поспешно уехал, оставив Укон в полном замешательстве. Сохранить в тайне присутствие принца было действительно нелегко. Многие дамы уже встали, и она сказала им:

– Господин по некоторым причинам не хочет сегодня никому показываться. Какая-то неприятность произошла с ним по пути сюда. Он послал гонца в столицу, чтобы ночью тайно привезли для него новое платье.

– Ах, какая беда! – заволновались дамы. – Недаром говорят, что гора Кохата – опасное место для путников.

– А ведь он приехал почти без свиты. Вот ужас-то!

– Тише, тише! Как бы не услышали слуги.

Укон была сама не своя от страха. «А вдруг приедет гонец от Дайсё?» – думала она и в отчаянии взывала к бодхисаттве Каннон из Хацусэ: «Помоги мне, о Милосердная, огради нас от всяких несчастий!»

В тот день за девушкой должна была приехать госпожа Хитати, чтобы отправиться вместе с ней в Исияма. Дамы положенное время постились и уже прошли через обряд очищения. Поэтому, узнав о том, что обстоятельства изменились, не скрывали своего неудовольствия:

– Так значит, мы сегодня никуда не поедем?

– Как обидно!

Солнце стояло довольно высоко, и решетки были подняты. В покоях госпожи прислуживала одна Укон. Опустив занавеси, отделявшие внутреннюю часть дома от внешней, она прикрепила к ним табличку, на которой было начертано: «Удаление от скверны». «Если госпожа Хитати приедет сама, скажу ей, что госпоже приснился дурной сон», – решила она.

Укон принесла и воду для умывания. Ничего необычного в этом не было, но принцу показалось странным, что госпожа сама будет прислуживать ему, и он предложил ей умыться первой.

Привыкшая к изысканной учтивости Дайсё, девушка с изумлением взирала на своего нового поклонника, который, трепеща от страсти, твердил, что не вынесет и мига разлуки. «Наверное, именно такие чувства называют глубокими», – подумалось ей, и мысли ее невольно обратились к Нака-но кими. «Что скажет она, если слух о моей злосчастной судьбе распространится по миру?»

Принц до сих пор не знал, кто она.

– Мне не хочется докучать вам расспросами, – сказал он, – но, может быть, вы все-таки откроете мне свою тайну? О, я не перестану любить вас, будь вы самого низкого происхождения.

Но девушка упорно молчала. Впрочем, на другие вопросы она отвечала охотно, обнаруживая живой ум и умиляя принца своей непосредственностью. Она не испытывала в его присутствии решительно никакого страха.

Когда солнце поднялось совсем высоко, за девушкой приехала свита: две кареты в сопровождении семи или восьми всадников, как обычно весьма отталкивающей наружности, и множество простых слуг. Громко переговариваясь на каком-то непонятном наречии, они вошли в дом, но дамы, застыдившись, поспешили отослать их обратно. Укон растерялась. Она не могла сказать, что у них в гостях господин Дайсё, ибо приехавшим скорее всего было хорошо известно, что тот в столице – ведь столь важные особы всегда у всех на виду. В конце концов, никому ничего не объясняя, она написала супруге правителя Хитати письмо следующего содержания:

«Как это ни прискорбно, с позапрошлой ночи госпожа изволит пребывать в скверне. К тому же вчера ей приснился дурной сон, поэтому сегодня она принуждена соблюдать строгое воздержание. Все это досадно и наводит на мысль о вмешательстве злых духов…»

Велев накормить людей, она отправила их обратно в столицу. Монахине же сообщила, что госпоже предписано удаление от скверны и она никуда не поедет.

Обычно дни казались девушке бесконечными, с утра до вечера томилась она от скуки, глядя на окутанные дымкой горы, но сегодня часы летели незаметно и вместе со своим новым возлюбленным она приходила в отчаяние, видя, как быстро темнеет небо. Весенний день располагал к тихим размышлениям, и принц все «глядел на нее и не мог наглядеться» (484). Нежная, прелестная девушка представлялась ему верхом совершенства. На самом-то деле ей было далеко даже до Нака-но кими, не говоря уже о дочери Левого министра, как раз в ту пору достигшей полного расцвета. Но принц настолько потерял голову, что девушка казалась ему невиданной красавицей. Она же, до сих пор полагавшая, что нет на свете никого красивее Дайсё, была поражена, увидев рядом с собой человека едва ли не более прекрасного. Лицо принца блистало яркой, чарующей красотой, и мог ли кто-нибудь с ним сравниться?

Придвинув к себе тушечницу, принц задумчиво водил кистью по бумаге. У него был прекрасный почерк, да и рисовал он превосходно. Право, ни одна женщина не устояла бы перед ним.

– Если я почему-либо не приеду в ближайшее время, – говорил он, – вот вам на память…

И он нарисовал лежащих рядом прекрасных мужчину и женщину.

– О, если б и я мог всегда быть рядом с вами… – сказал он, и по щекам его потекли слезы. —

Обетом готов

Я себя связать на века,

И как же печально,

Что даже в завтрашний день

Нам не дано проникнуть.

Ах нет, нельзя так думать. Это не к добру. Отчего я не могу поступать так, как велит сердце?.. Вы даже не представляете себе, сколько препятствий я должен буду преодолеть, чтобы снова приехать сюда. Когда я думаю об этом, мне хочется умереть. Для чего мы встретились? В тот раз вы были так неприступны… Наверное, я не должен был разыскивать вас.

Она же, взяв смоченную им кисть, написала:

«На неверность твою

Сетовать вряд ли стоит.

Не лучше ли вспомнить,

Что нет ничего в этом мире

Непостоянней, чем жизнь».

«Она, кажется, готова заранее упрекать меня за будущие измены!» – подумал принц.

– Но от кого же вы успели узнать, что такое неверность? – улыбнувшись, спросил он и попытался выяснить, когда Дайсё перевез ее в Удзи, но тщетно.

– Вы задаете вопросы, на которые я не вправе отвечать, – сказала девушка, сердито на него глядя.

«Ну что за дитя!» – умилился принц.

Токиката вернулся к вечеру, и его приняла Укон.

– Как раз при мне пришел гонец от Государыни-супруги, – сообщил он. – Левый министр недоволен поведением принца, да и сама она изволит гневаться, полагая, что его безрассудные похождения добром не кончатся. К тому же она боится, что слух об этом дойдет до Государя. Я же сказал, что принц поехал к одному отшельнику, живущему в Восточных горах.

– В какие только заблуждения не впадает человек из-за женщин! – добавил он. – Вот я, казалось бы, совсем ни при чем, а и то принужден лгать, изворачиваться.

– Значит, вы присвоили нашей госпоже звание отшельника? Это наверняка облегчит бремя, отягчающее вашу собственную душу. Но нельзя не признать, что поведение вашего господина истинно заслуживает порицания. Знай я заранее о его приезде, я наверняка бы что-нибудь придумала, хотя и это было бы нелегко. А так… Удивительное легкомыслие!

Укон поспешила передать принцу слова Токикаты, и он содрогнулся от ужаса, представив себе, сколь велико должно быть возмущение его близких.

– Вы и вообразить не можете, как тяжело живется человеку, имеющему столь высокое звание, – пожаловался он. – Ах, почему я не могу хотя бы на время стать простым придворным? Что же мне теперь делать? Вряд ли нам удастся сохранить эту тайну. А что скажет Дайсё? Мы всегда были так близки… Разумеется, при нашем родстве это естественно, но поверьте, у меня никогда не было более близкого друга. Я умру от стыда, если он узнает. К тому же, как водится, он станет во всем винить вас, забыв, что именно ему вы обязаны своим одиночеством. О, если б мы могли уехать отсюда в какое-нибудь укромное жилище, о котором не знала бы ни одна живая душа…

Так или иначе, принцу нельзя было оставаться в Удзи еще на один день. Но душа его, «видно, спряталась где-то в ее рукаве…» (310).

– Скорее, близится утро… – торопили принца, но он все медлил. Вдвоем подошли они к боковой двери.

– Никогда до сих пор

Мне так блуждать не случалось.

Слезы прежде меня

В путь пустились, и из-за них

Я совсем не вижу дороги.

Тяжело вздохнув, девушка отвечала:

– Мои рукава

Так узки, что и слез не задержат.

Смею ли я

Мечтать, что задержишься ты

В этом бедном жилище?..

В тот день дул пронзительный ветер, а земля была скована инеем. Даже платья – «твое и мое» (485) – казались холодными. Когда принц садился на коня, им овладела такая тоска, что он едва не повернул назад, и если бы его спутники не понимали, сколь пагубны могут быть последствия… Когда же они наконец выехали, принц был в таком отчаянии, что свет мутился в его глазах. Двое придворных Пятого ранга вели его коня под уздцы и, только после того как самый крутой перевал остался позади, смогли сесть на коней сами. Даже цокот копыт по скованному льдом берегу реки располагал к безотчетной тоске. «Что за странная судьба связывает меня с этим горным жилищем?» – спрашивал себя принц, устремляясь думами к тем давним дням, когда вот так же приходилось ему пробираться по этим опасным горным тропам.

Возвратившись на Вторую линию, принц прошел в свою опочивальню, надеясь, что там никто не помешает ему отдохнуть. К тому же он был сердит на Нака-но кими, полагая, что именно она спрятала от него девушку из Удзи. Но, увы, сон не шел к нему, мысли, одна другой тягостнее, теснились в голове, и в конце концов, не вынеся одиночества, он все-таки перебрался во флигель.

Госпожа ни о чем не догадывалась, и прекрасное лицо ее дышало спокойствием. Подобные красавицы редко встречаются в нашем мире, и как ни хороша была новая возлюбленная принца… Однако, взглянув на супругу, он прежде всего подметил в ней несомненные черты сходства с той, чей образ постоянно стоял перед его мысленным взором, и невыразимая печаль сжала его сердце. Тяжело вздыхая, принц прошел за полог и лег.

– Мне нездоровится, – сказал он последовавшей за ним госпоже, – и какие-то темные предчувствия рождаются в душе. Моя любовь к вам бесконечна, вы же наверняка забудете обо мне, как только меня не станет. Терпение Дайсё будет вознаграждено, я в этом уверен.

«Как можно говорить такие ужасные вещи?» – подумала Нака-но кими.

– Откуда у вас эти мысли? – спросила она. – Вы несправедливы. Подумайте, что будет, если ваши речи дойдут до слуха господина Дайсё. Он может вообразить, что вы говорите с моих слов, а мне бы этого очень не хотелось. У меня и без того хватает печалей в жизни, а вы еще терзаете меня пустыми подозрениями. – И она повернулась к мужу спиной.

– А вы уверены, что ни в чем передо мною не виноваты? – испытующе взглянув на супругу, спросил принц. – Вспомните, разве я когда-нибудь пренебрегал вами? Наоборот, многие дамы даже пеняли мне за то, что я оказываю вам слишком большое внимание. А вот вы всегда предпочитали мне другого. Конечно, все это можно объяснить предопределением, но мне неприятно, что у вас есть от меня тайны.

«И все же наши судьбы тесно связаны, – подумал он, и на глазах у него заблестели слезы, – иначе мне вряд ли удалось бы ее разыскать».

Принц был явно чем-то расстроен, и госпоже стало его жаль. «Ему что-то рассказали, но что?..» – гадала она, не зная как лучше ответить. «Принц начал посещать меня, повинуясь случайной прихоти. К тому же у него действительно были основания подозревать меня в легкомыслии. Мне не следовало принимать услуги совершенно постороннего нашему семейству человека, который, преследуя собственные цели, решил взять на себя роль посредника. Так, это было моей ошибкой, и принц вправе презирать меня».

Она лежала, задумавшись, столь трогательная в своей печали, что вряд ли кто-нибудь мог остаться к ней равнодушным. Решив пока ничего не говорить госпоже о девушке из Удзи, принц сделал вид, будто сердится на нее совершенно по другому поводу, и, поверив, что он не на шутку озабочен ее отношениями с Дайсё, Нака-но кими пришла к заключению, что кто-то оклеветал ее. Ей было так стыдно, что она предпочла бы не встречаться с принцем, пока все так или иначе не разъяснится.

Неожиданно пришел гонец с письмом от Государыни-супруги, и принц все с тем же мрачным видом перешел в свои покои.

«Государь был весьма встревожен Вашим исчезновением, – писала Государыня. – Если можете, приходите сегодня. Я так давно не видела Вас…»

Принцу не хотелось огорчать своих родителей, но на сей раз ему в самом деле нездоровилось, а потому он предпочел остаться дома. Многие важные сановники приходили засвидетельствовать ему свое почтение, но он ни к кому не вышел. Вечером пришел Дайсё, и принц принял его в своих покоях.

– Мне сообщили, что вы нездоровы, – сказал Дайсё. – Государыня тоже обеспокоена… Что же с вами случилось?

Принц едва мог отвечать, настолько велико было его смятение. «Дайсё выдает себя за отшельника, – подумал он, – но что за странный способ достичь просветления! Увез в Удзи прелестную особу и заставляет ее томиться в одиночестве».

А надо сказать, что принца всегда возмущало стремление Дайсё при каждом удобном случае представляться человеком благоразумным и благонравным, и он радовался любой возможности уличить друга. Нетрудно вообразить, что он мог сказать ему теперь, проникнув в его тайну. Но, увы, принц был настолько удручен, что ему не хотелось даже шутить.

– Вы должны беречь себя, – наставительным тоном говорил Дайсё. – Самое на первый взгляд незначительное недомогание может стать опасным, если затянется надолго.

«Рядом с ним каждый покажется ничтожеством, – вздохнул принц, когда Дайсё ушел. – Хотел бы я знать, что она думает, сравнивая нас?» Мысли его беспрестанно устремлялись в Удзи.

А там тянулись унылые, однообразные дни. Поездка в Исияма была отложена, и дамы изнывали от скуки. От принца то и дело приносили длинные, полные неподдельной страсти письма. Понимая, что даже писать к девушке и то небезопасно, он сделал своим посланцем того самого приближенного по имени Токиката, которому были известны истинные обстоятельства.

– Когда-то я была хорошо знакома с этим человеком, – объясняла Укон подругам. – И надо же такому случиться, что он оказался одним из телохранителей господина Дайсё! Разумеется, он сразу узнал меня, и в память о прошлой дружбе…

Увы, в последнее время ей приходилось слишком часто лгать.

Скоро и эта луна подошла к концу. Принц места себе не находил от беспокойства, но выбраться в Удзи ему не удавалось. «Если так пойдет и дальше, я просто умру от тоски», – в отчаянии думал он.

Тем временем Дайсё, освободившись от дел, как обычно тайком отправился в Удзи. Заехав по дороге в храм и поклонившись Будде, он вознаградил монахов за чтение сутр и только вечером двинулся дальше. Вряд ли стоит упоминать о том, что и на этот раз он постарался обойтись без огласки, однако вопреки обыкновению не стал переодеваться в простое платье, а приехал в носи, как нельзя лучше оттенявшем его поразительную красоту.

Девушка была в отчаянии. «Как я посмотрю ему в глаза?» – ужасалась она, сгорая от стыда и страха. Ей казалось, что на нее устремлен взыскующий взор небес, но не думать о принце она не могла.

«Увижу ли я его снова?» – спрашивала она себя. Принц сказал, что ради нее готов забыть всех женщин, с которыми когда-либо встречался. Ей было известно, что, вернувшись из Удзи, он заболел и никуда не выезжал, а в доме на Второй линии и в доме Левого министра постоянно служили молебны. Не станет ли ему хуже, если он узнает, что Дайсё…

А Дайсё был приветлив и внимателен более обыкновенного. Нежная почтительность звучала в его голосе, когда, не вдаваясь в подробности, объяснял он девушке причины своего долгого отсутствия. О нет, он не говорил ни о любви, ни о сердечной тоске, лишь изящно намекнул на то, как тяжела разлука для любящего сердца… Впрочем, он умел столь трогательно выражать свои чувства, что его намеки производили куда большее впечатление, чем самые многословные излияния. Он был очень хорош собой и, самое главное, надежен, чего нельзя было сказать о принце. «А если господин Дайсё узнает? – думала девушка. – Страшно даже помыслить об этом… О, я не должна была поддаваться искушению. Разумеется, принц так трогательно-пылок, и все же… Очень скоро он разлюбит меня, и я останусь совсем одна…»

«Она словно повзрослела за это время, – думал Дайсё, на нее глядя. – Впрочем, это неудивительно. Когда живешь в столь уединенном жилище, времени для размышлений остается более чем достаточно». Чувствуя себя виноватым, он беседовал с ней сегодня особенно ласково.

– Строительство дома, о котором я вам уже говорил, в общем закончено. Я был там на днях. Он тоже расположен у реки, но гораздо менее быстрой. В саду собраны самые красивые цветы. Да и до Третьей линии оттуда совсем недалеко. Когда вы будете жить там, нам не придется расставаться надолго. Если ничто не помешает, я перевезу вас этой весной.

«А ведь и тот, другой, во вчерашнем письме писал, что подготовил для меня укромное убежище, – вспомнила девушка, и сердце ее тоскливо сжалось. – Вряд ли ему известны намерения господина Дайсё. О нет, я не должна…» – думала она, но пленительный образ принца неотступно стоял перед ней. «Что за несчастная судьба выпала мне на долю!» – вздохнула она, и по щекам ее покатились слезы.

– Но что это? – попенял ей Дайсё. – Я так надеялся на ваше благоразумие. Неужели напрасно? Может быть, кто-то пытался опорочить меня в ваших глазах? Но подумайте сами, разве стал бы я ездить по этой опасной дороге, будь я равнодушен к вам? При моем звании это не так просто…

Скоро над горными вершинами появился совсем еще молодой месяц. Выйдя на галерею, Дайсё задумчиво любовался небом. И он, и его возлюбленная были печальны: мужчина уносился мыслями в прошлое, женщина с тревогой вглядывалась в будущее.

Горы тонули в дымке, вдали на холодной речной отмели виднелись стройные силуэты цапель. Еще дальше был мост Удзи, там вверх и вниз по реке сновали груженные хворостом ладьи. Словом, здесь было собрано все, что только может быть примечательного в горной местности. Дайсё глядел вокруг, и перед глазами его возникали картины прошлого. Ночь была так прекрасна, что, окажись в тот миг рядом с ним любая другая женщина, в его душе неизбежно зародилось бы нежное чувство к ней, а ведь девушка была живым подобием той, которая до сих пор владела его сердцем… Он радовался, наблюдая за тем, как постепенно проникает она в душу вещей, как утонченнее становятся ее манеры, и его чувство к ней росло день ото дня.

Лицо девушки выражало глубокую горесть, и, желая утешить ее, Дайсё сказал:

– Верю: связаны мы

Прочными узами. Прочно

Мост Удзи стоит.

На него ты можешь ступить,

Отбросив страхи, сомнения.

Скоро вы поймете, как велика моя любовь к вам.

– Зияют прогалы —

По мосту Удзи ходить,

Право, опасно.

И разве могу я поверить

В надежность и прочность его? —

отвечала девушка. Никогда еще Дайсё не было так тяжело уезжать, и он: «Не провести ли в Удзи еще несколько дней?» – подумал, но, опасаясь неизбежных пересудов, отказался от этой мысли. В конце концов ждать оставалось недолго, ведь как только удастся устроить ее где-нибудь поблизости…

Он выехал на рассвете. Неизъяснимая тоска сжимала его сердце. Такого с ним еще не бывало. «Как повзрослела она за это время», – умиленно вздыхая, думал он.

Примерно на Десятый день Второй луны во Дворце состоялось поэтическое собрание, на котором присутствовали и принц Хёбукё и Дайсё. Звучали соответствующие времени года мелодии, а принц вызвал всеобщее восхищение прекрасным исполнением «Ветки сливы». Его превосходство над окружающими было очевидно, и когда б не предавался он с такой пылкостью сомнительным страстям…

Внезапно пошел снег, подул ветер. Вынужденные прекратить музицирование, придворные перебрались в покои принца Хёбукё, где для них было приготовлено изысканнейшее угощение.

Дайсё кто-то вызвал, и он вышел на галерею. Выпавший снег призрачно мерцал в звездном сиянии, а платье Дайсё источало столь сладостное благоухание, что невольно приходили на ум старинные строки: «Быть темной напрасно ты тщишься…» (284).

– «Неужели опять?» (393) – прошептал он, и в его устах эти знакомые всем слова приобрели особую глубину и значительность.

«Но почему из всех песен?..» – вздрогнув, подумал принц. Он притворился спящим, однако сердце его сильно билось от волнения. «Похоже, что и Дайсё связывает с ней отнюдь не мимолетная прихоть, – терзался он. – Нелепо было воображать, будто никто, кроме меня, не вправе представлять себе, как спит она, постелив "одно лишь платье на ложе" (393). Как же все это печально! Но отчего я решил, что она отдаст предпочтение мне?»

Утром тропинки в саду оказались заваленными снегом, и придворные собрались в высочайших покоях, дабы в присутствии Государя прочесть сложенные вчера стихи. Пришел сюда и принц Хёбукё. Дайсё производил впечатление куда более зрелого и уверенного в себе мужа, возможно потому, что был двумя-тремя годами старше. Трудно представить себе человека более благородного и прекрасного во всех отношениях. Недаром в мире считали, что Государь сделал правильный выбор. Сведущий во всех науках, радеющий о пользе государства, Дайсё поистине не имел себе равных.

Закончив читать стихи, гости разошлись. Лучшим было признано стихотворение принца Хёбукё, и многие с восторгом повторяли его вслух. Однако сам принц остался равнодушным к похвалам. «Каким беззаботным надобно быть, чтобы сочинять подобные пустяки…» – невольно подумалось ему. Мысли и душа его витали где-то далеко.

Накануне вечером поведение Дайсё возбудило в сердце принца безотчетную тревогу, и ценой неимоверных усилий он все-таки выбрался в Удзи. В столице снега почти не осталось, лишь отдельные снежинки не торопились таять, словно «новых друзей поджидая…» (283), но горные дороги были по-прежнему завалены снегом. Узкая тропа, по которой они пробирались, была настолько крута, что спутники принца едва не плакали от страха и усталости.

Проводник принца, Дайнайки, одновременно имевший звание Сикибу-но сё, считался в мире довольно важной особой. Тем более забавно было смотреть на него теперь в высоко подвернутых шароварах.

Принц заранее известил обитательницу горного жилища о своем приезде, но дамы были уверены, что в такой снег… Однако поздно ночью девочка-служанка вызвала Укон и сообщила ей о том, что принц приехал. Могла ли девушка остаться равнодушной, видя столь бесспорное свидетельство его преданности?

Укон же, истерзанная мучительными сомнениями: «Что станется с госпожой? – в ту ночь забыла о всякой осторожности. Отказать принцу она не смела, а потому решилась посвятить в эту тайну одну из молодых прислужниц, которая не меньше ее самой была предана госпоже и к тому же обладала добрым, чувствительным сердцем.

– Я понимаю, сколь двусмысленно наше положение, – сказала она, – но, увы, нам ничего не остается, как действовать в полном согласии и постараться предотвратить огласку.

Вдвоем они ввели принца в покои госпожи. Его промокшие одежды столь сильно благоухали, что дамы испугались, как бы у остальных не возникло подозрений, но им удалось представить дело так, будто приехал Дайсё, и никто ни о чем не догадался. Уезжать задолго до рассвета – что могло быть обиднее? – но оставаться в доме до утра было опасно, поэтому принц поручил Токикате присмотреть какой-нибудь домик на противоположном берегу реки. Отправившись туда заранее, Токиката подготовил все, что нужно, и, вернувшись поздно ночью, доложил, что дом готов к приему гостей.

Разбудили Укон, которая, не помня себя от страха, только дрожала, словно неразумное дитя, заигравшееся в снегу. Но не успела она опомниться, как принц подхватил госпожу на руки и вышел. Оставшись присматривать за домом, Укон отправила с госпожой Дзидзю.

Сев в ладью, одну из тех, на которые девушка смотрела с утра до вечера, думая: «Что за непрочное пристанище», они поплыли по реке, и сердце ее сжалось от неизъяснимой тоски – словно волны уносили их к каким-то далеким, неведомым берегам. Испуганная, девушка прижалась к принцу, и он взглянул на нее с умилением. В предрассветном небе сияла луна, озаряя чистую водную гладь.

– Померанцевый остров, – сказал лодочник, на некоторое время останавливаясь у берега, чтобы они могли полюбоваться пейзажем. Остров казался большим утесом, покрытым вечнозелеными деревьями с развесистыми, причудливыми кронами.

– Взгляните, – воскликнул принц, – ведь это всего лишь деревья, но как ярка их зелень, ей не страшны и тысячелетия…

Нет, никогда

Не нарушу здесь данной клятвы.

Померанцевый остров

Вечно зелен, а я навечно

Отдаю свое сердце тебе.

«Какое странное путешествие!» – подумала девушка.

– Даже если навечно

Зеленым останется этот

Померанцевый остров,

Никому не дано проследить

Путь брошенной в волны ладьи, —

ответила она.

Принц был в восторге. Он не знал мгновения прекраснее этого утреннего часа, в целом свете не было женщины пленительней его возлюбленной.

Пристав к берегу, они вышли из ладьи. Не желая, чтобы госпожи касались чужие руки, он сам вынес ее и, поддерживаемый спутниками, вошел в дом. Те, кому случилось оказаться поблизости, смотрели неодобрительно. «Кто эта женщина, ради которой господин совершенно забыл о приличиях?» – недоумевали они.

Дом, куда привел принца Токиката, был довольно невзрачным, временным строением, стоявшим на земле его дяди, правителя Инаба. В покоях недоставало многих предметов обстановки, грубые плетеные ширмы, каких принц никогда и не видывал прежде, мешали ветру свободно гулять повсюду, а у изгороди белели пятна нерастаявшего снега. Не успели они войти, как небо потемнело и снова густыми хлопьями повалил снег. Однако очень скоро тучи рассеялись и в солнечных лучах засверкали свисающие со стрехи сосульки.

При дневном свете девушка показалась принцу еще прелестнее. Он был одет весьма просто, дабы по дороге не привлекать любопытных взглядов, она же так и осталась, как была, в ночном одеянии, пленительно облекавшем ее тонкий стан, и сгорала от стыда при мысли, что возлюбленный, красотой которого она не уставала восхищаться, видит ее столь небрежно одетой. Однако укрыться от его взгляда было негде. Впрочем, тревожилась она напрасно. Наброшенные одно на другое пять или шесть мягких шелковых платьев белого цвета сообщали необыкновенное изящество ее облику. Будь они разноцветными, ее наряд вряд ли произвел бы на принца такое впечатление. Восторг его был тем более велик, что ни одна из женщин, с которыми он поддерживал близкие отношения, не представала перед ним в столь скромном наряде. Дзидзю тоже оказалась весьма миловидной молодой особой. «Неужели и она знает?» – смутилась девушка, увидев ее рядом с собой.

Принц же спросил: «А это кто?» И поспешил предостеречь: «Имени людям не открывай моего…» (68). Дзидзю была очарована.

Между тем сторож, в обязанности которого входило присматривать за жилищем, вообразив, что главным гостем является не кто иной, как Токиката, расточал ему всевозможные угождения, а тот, расположившись в смежных с принцем покоях, благосклонно принимал его услуги. Понизив голос и подобострастно кланяясь, сторож пытался втянуть Токикату в разговор, но тот отвечал весьма уклончиво.

– Гадальщики предрекли мне столь страшные несчастья, – говорил он, – что я принужден был покинуть столицу. Вас же я прошу не пускать сюда никого, ибо мне предписано строгое воздержание.

В этом уединенном жилище никто не мешал принцу до позднего вечера наслаждаться обществом своей прелестной возлюбленной. Радость его омрачалась единственно мыслью, что точно так же, с той же милой непосредственностью она принимала и Дайсё. Иногда, не в силах более сдерживать мучительной ревности, принц осыпал девушку упреками. Он поспешил сообщить ей о том, как предан Дайсё своей супруге, Второй принцессе, однако предпочел умолчать о случайно сорвавшейся с его уст песне, очевидно забыв, что это вовсе не делает ему чести.

Вечером Токиката принес им полученное от сторожа угощение и воду для умывания.

– Осмелюсь ли я утруждать столь важного гостя? – заметил принц. – Как бы вас не увидели…

Дзидзю, особа молодая и легкомысленно настроенная, никогда еще не чувствовала себя лучше. Весь день она провела с Токикатой и была весьма этим довольна.

Снег шел и шел не переставая, и, когда госпожа устремляла взор туда, где на противоположном берегу реки стоял ее дом, сквозь прогалы в тумане виднелись лишь ветви деревьев.

Склоны гор, словно зеркальные, сверкали в лучах вечернего солнца, и, любуясь ими, принц с увлечением рассказывал о том, с какими опасностями пришлось ему столкнуться по дороге сюда.

– Пробираясь к тебе

Сквозь снега на вершинах, по льду,

Сковавшему реки,

Не заблудился ни разу,

Но блуждала, тоскуя, душа.

Так, «хоть имею я коня…» (420) – проговорил он и, повелев подать тушечницу, которая оказалась на редкость невзрачной, принялся небрежно набрасывать что-то на листке бумаги.

«Смятенно кружась,

Ложатся снежинки на берег,

Становятся льдом.

А мне суждено растаять,

Не увидев конца пути», —

написала девушка, словно не веря в искренность принца, он же не преминул попенять ей за желание «растаять, не увидев конца пути». «В самом деле, зачем я так написала», – смутилась девушка и порвала бумагу.

Велико было обаяние принца, а уж когда он не жалел ни слов, ни взглядов, стремясь пленить чье-то сердце…

Якобы потому, что ему было предписано двухдневное воздержание, принц не уехал и на следующий день, и любовники, без опасения свидетелей предались влечению чувств, с каждым часом все более привязываясь друг к другу.

Укон, пустив в ход свою изобретательность, нашла средство переправить госпоже несколько новых платьев.

В этот день Дзидзю расчесала госпоже волосы и помогла переодеться в темно-лиловое нижнее платье и прекрасно сочетающееся с ним верхнее платье цвета «красная слива» с тканым узором. Сама она тоже принарядилась: вместо старого темного сибира на ней было новое – яркое и изящное. Шутки ради принц обвязал его вокруг талии своей возлюбленной, когда она подавала ему воду для умывания. «Первая принцесса была бы рада заполучить столь прелестную особу, – думал он, любуясь девушкой. – В ее свите много высокородных дам, но такой красавицы, пожалуй, нет».

День прошел во всевозможных тихих удовольствиях, но все это не для посторонних взглядов…

Принц снова и снова повторял, что хотел бы перевезти девушку куда-нибудь в другое место. Он принуждал ее поклясться, что она не станет больше принимать Дайсё, но она только молча роняла слезы, не желая давать обещания, которое выполнить будет не в силах. Глядя на свою возлюбленную, принц терзался от ревности: «Неужели даже теперь она не может забыть его?» Он то плакал, то принимался корить ее. Было совсем еще темно, когда они пустились в обратный путь. Принц снова сам вынес девушку.

– Не думаю, чтобы человек, которого вы мне предпочитаете, обращался с вами лучше, – говорил он. – Хоть теперь-то вы поняли?..

Вздохнув, она склонила голову. Право, трудно было не согласиться с ним.

Открыв боковую дверь, Укон впустила их в дом. Принцу пришлось сразу же уехать, и сердце его разрывалось от боли.

Как обыкновенно бывало в таких случаях, он поехал прямо в дом на Второй линии. Грудь его сжималась мучительной, неизъяснимой тоской. Очень скоро он почувствовал себя совсем больным, стал отказываться от еды и с каждым днем все больше бледнел и худел. За сравнительно короткое время принц так переменился, что в столице только и говорили что о его здоровье. В доме на Второй линии постоянно толпились люди, и ему даже в письме не удавалось излить всего, что мучило и терзало его душу.

Между тем в Удзи возвратилась та самая назойливая кормилица, незадолго до всех этих событий уехавшая к собиравшейся родить дочери, поэтому девушка не всегда имела возможность читать даже те короткие записки, которые ей постоянно приносили от принца.

Госпожа Хитати была далека от того, чтобы полагать это бедное горное жилище подходящим для своей дочери, но она утешала себя тем, что Дайсё так или иначе позаботится о ней, поэтому, сведав о его намерении тайно перевезти девушку в столицу, возрадовалась.

Очевидно, понадеявшись, что теперь положение ее дочери упрочится, она подыскала несколько миловидных дам и девочек-служанок и отправила их в Удзи. Все это не было для девушки неожиданностью, более того, раньше она и сама ждала дня, когда Дайсё перевезет ее в столицу, но теперь… Мысли ее то и дело устремлялись к принцу. Его прелестное лицо неотступно стояло перед взором, в ушах звучали его упреки, его клятвы… Стоило ей хоть на миг задремать – она видела его во сне. Право, было от чего прийти в отчаяние.

В ту пору дожди лили не переставая, всякая связь с Удзи была прервана, и принц, не находя себе места от тоски, порой забывал даже о сыновней почтительности. «О, если б не эта постоянная опека, – думал он, – и впрямь живу словно в коконе…» (223).

Однажды он написал девушке длинное и нежное письмо:

«Устремляю свой взор

К облакам, над тобою плывущим,

Но не вижу и их.

Так тоскливо теперь, даже небо

В беспросветной теряется мгле».

Знаки, начертанные принцем, поражали удивительным изяществом, хотя сам он, казалось, не прилагал к тому никаких усилий, полностью доверившись кисти. Девушка была слишком еще молода и неопытна, поэтому столь пылкие чувства не могли не найти отклика в ее сердце. Однако ей не удавалось изгладить из памяти и того, с кем впервые обменялась она любовной клятвой. С каждым разом открывая в нем новые достоинства, она понимала, что он более, чем кто-либо, заслуживает ее доверия. «Что станется со мною, если, узнав обо всем, господин Дайсё отвернется от меня? – спрашивала она себя. – Вправе ли я огорчать матушку, которая ждет не дождется моего переезда в столицу? К тому же все говорят, что принц слишком непостоянен в своих привязанностях. Теперь его сердце принадлежит мне, но пройдет немного времени, и чувства его переменятся. Впрочем, даже если этого не случится, даже если он все-таки перевезет меня в столицу и я войду в число особ, находящихся под его покровительством, как отнесется к этому госпожа из дома на Второй линии? Все тайное, как правило, становится явным в нашем мире, вот ведь и принц разыскал меня, даром что нас связывала та единственная случайная встреча в сумерках. А уж теперь… О, я знаю, что виновата перед Дайсё и он вправе отказаться от меня, а что тогда?..»

Мучительные сомнения терзали ее душу, а тут еще принесли письмо от Дайсё. Девушке было очень неприятно, что эти два письма лежат рядом, и, взяв послание принца, которое оказалось гораздо длиннее, она присела поодаль, чтобы прочесть его. Дзидзю и Укон многозначительно переглянулись, словно говоря: «Сразу видно, кому госпожа отдает предпочтение».

– Впрочем, я не нахожу здесь ничего удивительного, – заметила Дзидзю. – Я всегда восхищалась Дайсё, но принц… На свете нет человека милее. А уж когда он предоставлен самому себе и может шутить и смеяться, сколько душе угодно… Право же, доведись мне разбудить в его сердце подобную страсть, я бы не колебалась. Я бы поступила на службу к Государыне-супруге, только чтобы почаще видеть его.

– Я знаю, вы способны на многое, – отозвалась Укон. – А по мне, так лучше Дайсё и человека нет. Я не хочу с вами спорить относительно того, кто из них красивее, но если говорить о манерах и душевных качествах… Так или иначе, госпожа попала в весьма затруднительное положение. Хотела бы я знать, чем все это кончится.

Укон была очень довольна, что у нее появилась наконец собеседница, с которой она могла поделиться своими тайными мыслями.

А вот что написал Дайсё:

«Я постоянно думаю о Вас, но, увы, уже так давно… Для меня было бы большим утешением получать иногда Ваши письма. Надеюсь, Вы не думаете, что я забыл…»

В конце же было приписано:

«В горной реке

Прибывает вода. В пору ливней (486)

Как живется тебе

Среди диких вершин, над которыми

Нависают мрачные тучи?

С каждым днем «все больше тоскую» (486)…».

Листок белой бумаги, на котором это было написано, был сложен так, как принято складывать деловые письма. Возможно, почерку Дайсё недоставало изящества, зато в нем чувствовалось благородство.

Письмо принца было гораздо длиннее и свернуто в маленький свиточек… Словом, оба послания были каждое по-своему примечательны.

– Ответьте сначала принцу, – посоветовали дамы, – а то если кто-нибудь придет…

– Ах, сегодня я совсем не могу писать… – смутилась госпожа и небрежно набросала на первом попавшемся листке бумаги:

«Не зря этот край

Прозывается Удзи.

Все горести Я познала давно.

В селенье унылом в Ямасиро

Влачатся безрадостно дни».

Очень часто девушка плакала, разглядывая оставленные принцем рисунки. «Он все равно скоро забудет меня», – убеждала себя она, но мысль, что ей придется жить в другом месте, куда принц уже не сможет приезжать, приводила ее в отчаяние.

«Не лучше ли стать

Облаком темным, нависшим

Над горной вершиной,

Чем безвольно качаться в волнах

Этой презренной жизни?

«Если я попаду…» (487)» – написала она в ответ, и, читая ее письмо, принц плакал навзрыд. «А ведь она все-таки любит меня», – догадывался он, и ему представлялась ее печально поникшая фигурка.

Тем временем тот, другой, слывший в мире образцом благонравия, тоже читал письмо, доставленное ему из Удзи, и, хотя лицо его оставалось бесстрастным, сердце разрывалось от жалости и любви. Ему девушка ответила так:

«Дни скучны и темны,

Печали моей сочувствуя,

Не кончается дождь (488),

И готовы мои рукава

С полноводной рекою поспорить».

Снова и снова вглядывался Дайсё в начертанные ее рукой строки. Как-то, беседуя со Второй принцессой, Дайсё сказал:

– До сих пор я не говорил вам об этом, боясь невольно оскорбить ваши чувства. Дело вот в чем. Есть одна женщина, которая давно уже мне дорога. Обстоятельства заставили меня поселить ее в глухой провинции, и я постоянно терзаюсь мыслью, что она там несчастна. В ближайшее время я собираюсь перевезти ее в столицу. Вы ведь знаете, в своих устремлениях я никогда не был похож на других людей и одно время даже полагал, что сумею прожить жизнь, не связывая себя ни с кем брачными узами. Однако теперь, когда у меня есть вы, я уже не могу полностью отрешиться от мира. И мне горько сознавать, что именно я являюсь причиной страданий этой никому не известной женщины.

– Не понимаю, какие основания для беспокойства могут быть у меня? – возразила принцесса.

– Наверняка найдутся недоброжелатели, которые постараются, воспользовавшись этим обстоятельством, опорочить меня в глазах Государя… Вы же знаете, как злы и несправедливы бывают люди. Впрочем, таких, как она, не удостаивают даже сплетнями.

В конце концов Дайсё все-таки решился перевезти девушку в давно уже выстроенное для нее жилище. Последние приготовления он предпочел окружить тайной, зная, сколь много найдется охотников позлословить. «Вы слышали, что задумал Дайсё? Вот, значит, в чем дело…»

Послав в тот дом доверенного человека, в преданности которого он не сомневался, Дайсё поручил ему проследить за тем, чтобы были

оклеены перегородки и собрана вся необходимая утварь. Волей случая человеком этим оказался некто Окура-но таю, тесть того самого Дай-найки. Короче говоря, один сказал другому, другой – третьему, и очень скоро новость эта докатилась до принца.

– Все живописные работы господин Дайсё поручил людям из своего окружения, – сообщили ему. – Дом самый заурядный, но он постарался наполнить его изысканнейшей роскошью.

Окончательно потеряв покой, принц снарядил гонца к своей бывшей кормилице, которая жила где-то в Нижнем городе и в ближайшее время вместе с супругом, наместником одной из дальних провинций, собиралась покинуть столицу. Гонцу было поручено спросить, не согласится ли кормилица ненадолго приютить одну связанную с принцем особу.

«Хотел бы я знать, что это за особа…» – подумал наместник, но мог ли он отказать принцу, явно рассчитывавшему на его согласие?

Получив ответ, принц вздохнул с облегчением и, зная, что наместник намеревается уехать из столицы в конце луны, решил перевезти девушку сразу же после его отъезда. О своем решении он сообщил в Удзи, строго-настрого наказав дамам не говорить никому ни слова. Самому ему ехать туда было опасно, к тому же теперь, по словам Укон, кормилица не спускала с госпожи глаз.

Тем временем Дайсё наметил для переезда Десятый день Четвертой луны. Плыть, «куда повлечет волна» (489)? Такого желания у девушки не было, но чувствовала она себя крайне неуверенно, и будущее пугало ее. Она хотела переехать на некоторое время к матери, чтобы спокойно все обдумать, но та сообщила, что супруга Сёсё должна вот-вот разрешиться от бремени, поэтому в доме постоянно читают сутры и произносят заклинания. Поездка в Исияма была отложена по той же причине. В конце концов госпожа Хитати сама приехала в Удзи. Навстречу ей вышла кормилица:

– Господин Дайсё был так добр, что позаботился даже о нарядах для дам, – сразу же заговорила она, – Разумеется, я сделала все, что в моих силах, но могла ли я, слабая, ничтожная женщина…

Глядя на радостно-возбужденное лицо кормилицы, девушка чувствовала, как в сердце ее пробуждаются самые темные предчувствия. Если ее позор выйдет наружу, она неизбежно сделается предметом насмешек и оскорблений. Даже прислужницы и те станут ее презирать. Но можно ли теперь что-нибудь изменить? Вот и сегодня ее пылкий поклонник прислал письмо, в котором обещал отыскать ее, даже если она спрячется в горах, «где встают восьмислойной грядой белые тучи» (490). «Но тогда останется только умереть, – писал он, – так не лучше ли подыскать укромное убежище, где никто не сможет нам помешать?» Его письмо повергло девушку в такое отчаяние, что она почувствовала себя совсем больной.

– Почему вы так побледнели и осунулись? – встревожилась госпожа Хитати.

– Ах, и не говорите, – тут же откликнулась кормилица, – просто ума не приложу, что случилось с нашей милой госпожой в последние дни. Она изволит отказываться от еды, не знаю, уж не заболела ли?

– В самом деле странно. Быть может, тому виною злые духи?

Или… Нет, это невозможно, ведь совсем недавно мы вынуждены были отменить паломничество в Исияма…

Скоро стемнело, и на небе появилась луна. Невольно вспомнив, как прекрасна она была в тот предрассветный час, девушка заплакала. Она понимала, что теперь не время лить слезы, и все же…

Призвав к себе монахиню Бэн, госпожа Хитати принялась беседовать с ней о прошлом, и та долго рассказывала, как хороша была ее покойная госпожа, какой нежной, чувствительной душой она обладала и как, истерзанная мучительными сомнениями, растаяла прямо на глазах.

– Будь она жива, ваша дочь сообщалась бы с ней теперь точно так же, как с супругой принца, – говорила монахиня. – Каким утешением это было бы для нее, ведь она так одинока здесь.

«Уж моя-то дочь не хуже других, – подумала госпожа Хитати. – Если все выйдет так, как я задумала, она и супруге принца не уступит».

– Ах, вы не поверите, как беспокоилась я за судьбу дочери, – сказала она вслух, – но похоже, что теперь можно вздохнуть с облегчением. Когда она переедет в столицу, мне вряд ли придется бывать здесь, а ведь как хорошо, никуда не торопясь, поговорить о былых днях.

– Принято считать, что мое обличье не предвещает ничего доброго, поэтому я не смела докучать вашей дочери своим присутствием, и мы почти не сообщались. Но как же мне будет одиноко, когда она уедет! Конечно же, я понимаю, что ей не место в этой глуши, и рада, что она будет жить в столице… Господин Дайсё – человек редких достоинств. К тому же его связывает с вашей дочерью не мимолетная прихоть, а глубокое чувство, иначе он вряд ли стал бы ее разыскивать. Впрочем, все это я уже говорила вам раньше, и вы знаете, что это правда.

– Да, видя, как он добр к ней, я неизменно вспоминаю о вас. Ведь именно благодаря вашему содействию… Разумеется, никто не знает, что случится в будущем, и все же… Супруга принца Хёбукё приняла в моей дочери большое участие, возможно даже большее, чем она того заслуживает, но у меня есть основания предполагать, что в доме на Второй линии ей грозит опасность, а мириться со столь неопределенным положением…

– Так, принц Хёбукё слишком любвеобилен, – улыбнулась монахиня. – Думаю, что молодым особам, обладающим чувствительной душой, нелегко служить в его доме. Вот и дочь госпожи Таю как-то жаловалась мне… Принц так хорош, что устоять просто невозможно, но вместе с тем никому не хочется навлекать на себя гнев госпожи.

Девушка лежала молча, прислушиваясь к их разговору. Интересно, что бы они сказали?..

– Да, положение непростое, – согласилась госпожа Хитати. – Господин Дайсё состоит в браке с дочерью самого Государя, но мы никак с ней не связаны, и, как бы ни сложилась судьба моей дочери, вряд ли кто-то станет сочувствовать ей. Боюсь, что мои слова могут показаться вам дерзкими, но я действительно так думаю. Поверьте, если бы моя дочь повела себя дурно, я запретила бы ей показываться мне на глаза, как ни тяжела была бы для меня разлука. Сердце девушки мучительно сжалось. «Лучше бы мне умереть! – подумала она. – Ведь раньше или позже, она непременно узнает…» Снаружи донесся грозный рев реки.

– Отроду' не видывала такой ужасной реки, – заметила госпожа Хитати. – И моя дочь должна влачить луны и годы в этом диком месте! Я уверена, что господин Дайсё чувствует себя виноватым, иначе и быть не может.

Весьма самонадеянная особа!

Дамы тут же заговорили о том, как быстра и опасна река Удзи.

– Я слышала, что совсем недавно внук перевозчика, промахнувшись шестом, угодил в воду и сразу же утонул, – сообщила одна.

– Так, эта река унесла многие жизни, – вторила ей другая. «Велико будет горе моих близких, если я исчезну неведомо куда, – думала девушка, – но их печаль скоро иссякнет. Если же я останусь жить, мне придется влачить поистине жалкое существование. Униженная, осыпаемая беспрерывными оскорблениямн… Да, меня ждут одни страдания».

Ничто не удерживало ее в этом мире, более того, смерть казалась ей единственным выходом, и все же как грустно… Притворяясь спящей, девушка прислушивалась к излияниям матери и постепенно пришла в совершенное отчаяние. А та, недовольная болезненной худобой и бледностью дочери, призвала кормилицу и принялась бранить ее.

– Следите за тем, – говорила она, – чтобы в покоях госпожи постоянно произносились молитвы. Кроме того, надобно поднести дары местным богам или прибегнуть к помощи очистительного омовения.

Могла ли она вообразить, что ее несчастная дочь и без того беспрестанно помышляет об омовении в Священной реке?.. (181)

– У вас слишком маленькая свита, – озабоченно говорила госпожа Хитати. – Следует отобрать самых достойных, а новеньких пока оставьте здесь. От прислужниц многое зависит. Отныне госпоже придется сообщаться с высокородными особами, и, хотя сама она кротка и миролюбива, мало ли что может случиться, особенно если в доме царит дух соперничества. И не забывайте об осторожности.

– Ну что ж, мне пора, – добавила она. – Я ведь должна позаботиться и о вашей сестре.

– О, не покидайте меня! – в отчаянии взмолилась девушка. Ей было страшно. Неужели она никогда больше не увидится с матерью? – Мне нездоровится, и я боюсь оставаться одна. Возьмите меня с собой, позвольте хотя бы некоторое время пожить с вами.

– О, если бы я могла! – плача, возразила госпожа Хитати. – В доме теперь так шумно и так тесно, ваши дамы не смогут сделать больше ни стежка, а ведь времени осталось совсем мало. Поверьте, я не брошу вас, даже если волею судьбы вы окажетесь вдруг в уезде Такэо.[60] Ах, когда б у вас была мать более высокого звания…

В тот день принесли еще одно письмо от Дайсё, которому, судя по всему, сообщили, что девушка нездорова.

«К сожалению, я не имею возможности навестить Вас лично, – писал он, – ибо у меня накопилось много неотложных дел. Увы, чем ближе день нашей встречи, тем труднее выносить разлуку…»

Весьма длинное письмо прислал и принц Хёбукё, до сих пор так и не получивший ответа.

«Что тревожит Вас теперь? – спрашивал он. – Боюсь, как бы не устремились Вы в те земли, о которых прежде не могли и помыслить (108). Когда б Вы знали, как тяжело у меня на сердце…»

Гонцы, уже сталкивавшиеся здесь однажды в пору дождей, и на этот раз пришли почти одновременно. Посланец Дайсё, приметив человека, которого он иногда встречал в доме Дайнайки, спросил его:

– Вы так часто бываете здесь. К чему бы?

– Да есть тут одна дама, с которой я время от времени обмениваюсь письмами, – ответил тот.

– И сами их ей вручаете? Что-то подозрительно. Почему вы не хотите сказать мне правду?

– Что ж, если вы хотите знать правду, я передаю письма от господина Токикаты к одной из здешних дам, – признался гонец.

«Странно… Что-то все-таки здесь не так», – не поверил посланец Дайсё. Но поскольку время для объяснений было неподходящее, не стал настаивать, и они разошлись. Однако, будучи человеком предусмотрительным, он подозвал мальчика из своей свиты и сказал ему:

– Постарайся не спускать глаз с того человека, но так, чтобы тебя самого не заметили. Посмотри, действительно ли он войдет в дом господина Токикаты.

– Он вошел в дом на Второй линии и передал письмо господину Дайнайки, – доложил мальчик, вернувшись.

Гонцом же принца был человек весьма низкого звания и не очень сообразительный. Ему и в голову не пришло, что за ним следили. К тому же он не знал всех обстоятельств. Да, будь он осторожнее…

Посланец Дайсё прибыл в дом на Третьей линии как раз в тот миг, когда Дайсё собирался ехать на Шестую линию, где в те дни изволила пребывать Государыня-супруга. Свита его была сегодня довольно скромной. Вручая письмо приближенному Дайсё, посланец сказал, словно оправдываясь:

– Я немного опоздал. Но, видите ли, произошло нечто странное, и мне захотелось выяснить…

Услыхав это, Дайсё сразу же вышел.

– А в чем дело? – спросил он, но посланец лишь молча поклонился. Поняв, что он не хочет говорить в присутствии посторонних, Дайсё уехал, ни о чем более не расспрашивая.

Государыне-супруге немного нездоровилось, и в доме на Шестой линии собрались все ее сыновья. В покоях толпились сановники высших рангов, но, к счастью, тревога оказалась ложной.

Дайнайки задержали дела, и он приехал довольно поздно. Среди бумаг, которые он принес принцу Хёбукё, было и то письмо. Дайсё заметил, как принц подозвал Дайнайки, пройдя к двери Столового зала. Ему показалось это подозрительным, и он решил проследить, что будет дальше. Дайсё видел, как принц поспешно развернул какое-то письмо, изящно написанное на тонкой красной бумаге, и принялся его читать. Очевидно, в письме этом содержалось нечто чрезвычайно важное, во всяком случае, увлекшись чтением, принц, казалось, забыл обо всем на свете. Тут появился Левый министр, и Дайсё, выйдя из-за перегородки, тихонько покашлял, предостерегая принца. Едва тот успел спрятать письмо, как министр приблизился к ним, и, желая скрыть смущение, принц стал поспешно завязывать шнурки у ворота. Дайсё же склонился в низком поклоне.

– Я тоже собираюсь уходить, – сказал он. – Подумать только, этот злой дух так долго не давал о себе знать… Как бы Государыне не сделалось хуже. По-моему, следует немедленно послать гонца к настоятелю из горной обители и просить его…

И с весьма озабоченным видом он удалился.

Скоро стемнело, и дом на Шестой линии опустел. Левый министр, сопутствуемый принцем Хёбукё и многочисленными сыновьями, перешел в свои покои.

Дайсё уехал чуть позже остальных. Он горел нетерпением узнать, что хотел сказать человек, приехавший из Удзи, и, улучив миг, когда приближенные вышли, чтобы зажечь огни в саду, призвал его.

– О чем это вы тогда говорили? – спросил он.

– Дело в том, – ответил тот, – что сегодня утром, приехав в Удзи, я заметил, как какой-то мужчина, подойдя к западной двери, передал дамам письмо, написанное на тонкой лиловой бумаге и привязанное к ветке вишни. Мужчину этого я знаю, он прислуживает в доме Токикаты, почетного правителя Идзумо. Я пытался выяснить у него, в чем дело, но объяснения его были весьма путаными, скорее всего он лгал. Все это показалось мне настолько странным, что я потихоньку послал за ним слугу, и тот обнаружил, что человек этот отнес ответное послание в дом на Второй линии и передал его господину Митисада из Церемониального ведомства.

«В самом деле странно», – подумал Дайсё.

– А каким образом было передано письмо гонцу? – спросил он.

– Этого я не видел. Скорее всего его вынесли с другой стороны. Мальчик сказал, что письмо было написано на красной бумаге и показалось ему очень изящным.

«Так и есть, – подумал Дайсё. – Несомненно, это то самое письмо». Разумеется, он отдал должное сообразительности посланца, догадавшегося пустить мальчика по следу, но, поскольку рядом были люди, не стал ему больше ничего говорить.

«От принца ничего не скроешь, – думал Дайсё, возвращаясь домой. – Откуда только он узнал о ее существовании? И как сумел проникнуть к ней? Как глуп я был, полагая, что в такой глуши мне не грозит подобная опасность. Но почему бы принцу не устремлять своих любовных желаний на особ, никак со мною не связанных? Ведь у него никогда не было друга ближе меня. Кроме того, я сам показал ему дорогу в Удзи. Можно ли было ожидать, что он воспользуется этим мне во вред?»

Нетрудно вообразить, сколь тяжким ударом стало для Дайсё это открытие. «Я тоже питаю нежные чувства к его супруге, но я достаточно благоразумен, чтобы скрывать их, хотя нас с ней связывают давние обстоятельства, а не случайная страсть, которую многие сочли бы предосудительной. Теперь-то я понимаю, как глупо было отказываться от нее единственно ради того, чтобы не обременять ни себя, ни ее угрызениями совести. Хотел бы я знать, как принцу удается отправлять письма в горную усадьбу теперь, когда Государыня больна и в доме постоянно толпятся люди? Виделся ли он с ней? До Удзи путь неблизкий… Мне говорили, что принц время от времени куда-то исчезает и никто не ведает куда. Не в этом ли причина его таинственного недуга? Он нетерпелив и, когда ему долго не удается встретиться со своей возлюбленной, неизменно приходит в дурное расположение духа. Так бывало и в прежние времена».

Теперь Дайсё понял, почему девушка была так грустна во время их последней встречи. «Непостижимо человеческое сердце… – думал он. – Она всегда казалась такой милой, такой кроткой. Можно ли было предугадать?.. И разве не стоят они друг друга?»

Не лучше ли уступить ее принцу, а самому устраниться? Когда бы Дайсё намеревался создать девушке из Удзи особое положение в своем доме, у него не было бы иного выхода, а так… Стоило ли что-нибудь менять в их отношениях? Ему не хотелось терять ее, и хотя он знал, что многие осудили бы его за подобные мысли…

Если он, дав волю гневу, отвернется от девушки, принц непременно возьмет ее к себе, но способен ли он обеспечить ей надежное будущее? Все знают, что в свите Первой принцессы есть дамы, бывшие некогда предметом его пылкой страсти… Словом, Дайсё оказался не в силах расстаться с девушкой и то и дело писал в Удзи, справляясь о ее здоровье.

Однажды, улучив миг, когда рядом никого не было, он снова призвал того самого посланца.

– А что, господин Митисада и теперь посещает дочь Наканобу?[61]

– Судя по всему, да.

– Он, наверное, часто посылает в Удзи того человека, которого вы встретили на днях? Госпожа живет так уединенно, немудрено, что и Митисада заинтересовался ею. – Дайсё вздохнул. – Поезжайте же в Удзи, да так, чтобы вас никто не заметил. Иначе мы окажемся в глупом положении.

Посланец вспомнил, что Митисада часто расспрашивал его о Дайсё и особенно интересовался положением дел в Удзи. Разумеется, у него возникли кое-какие догадки, но, будучи человеком опытным, он предпочел промолчать. Дайсё же, рассудив, что не стоит посвящать в свою тайну слуг, больше не говорил с ним об этом.

В те дни письма от Дайсё приходили так часто, что девушка ни на миг не могла отвлечься от мрачных мыслей.

«До сих пор я не знал,

Что давно захлестнули волны

Сосну на вершине (141).

Верил я, что она и теперь

Стоит, меня поджидая…

Не давайте же повода к молве…» – написал как-то Дайсё.

«Странно!» – подумала девушка, и сердце ее тоскливо сжалось. Она предпочла сделать вид, будто не поняла намека – может быть, он и в самом деле имел в виду совсем другое, – и вернула письмо обратно, приписав:

«Вероятно, это письмо попало ко мне по ошибке. Так или иначе, я слишком плохо себя теперь чувствую, чтобы отвечать на него».

«Умнее и ответить было невозможно, – улыбнулся Дайсё, прочитав эти слова. – Я и не подозревал…»

Увы, он просто не мог на нее сердиться.

Девушка была в отчаянии. Итак, Дайсё все знал. Правда, прямого упрека его письмо не содержало. Но не понять, на что он намекает, было невозможно. Она сидела, терзаемая дурными предчувствиями, когда вошла Укон.

– Почему вы отослали письмо господина Дайсё обратно? – спросила она. – Разве вы не знаете, что это недоброе предзнаменование? Вы можете навлечь на себя несчастье.

– Там было написано что-то несуразное, – ответила девушка, – я подумала, что он ошибся, прислав его мне.

А надо сказать, что Укон, заподозрив неладное, по дороге открыла письмо Дайсё и прочла его. Она понимала, что поступает дурно, и тем не менее…

– Как все это печально, – посетовала она, не признаваясь, что содержание письма ей хорошо известно. – Не вышло бы какой беды. Боюсь, что господин Дайсё догадывается…

Мучительно покраснев, девушка не ответила. У нее и мысли не было, что Укон могла прочесть письмо. «Наверное, кто-то из окружения господина Дайсё заметил, что у него возникли подозрения, и сообщил ей об этом», – решила она, но расспрашивать Укон о подробностях не стала.

«Как я покажусь теперь на глаза дамам? – терзалась девушка. – Что они обо мне подумают? А ведь все произошло помимо моего желания. Что за злосчастная у меня судьба!»

Она лежала, погруженная в тягостные думы, а Укон тем временем беседовала с Дзидзю.

– У моей сестры из Хитати тоже было сразу два поклонника, – говорила она. – Такое ведь случается с людьми самых разных сословий! Оба любили ее, и сестра пребывала в растерянности, не зная, кому отдать предпочтение. Все же ее больше тянуло к тому, с кем она вступила в связь позже. Кончилось дело тем, что ее первый возлюбленный, воспламененный ревностью, убил своего соперника. С сестрой он тоже порвал. Таким образом, местные власти лишились одного из лучших своих защитников. Убийцу выслали из Хитати, ибо хотя он и был всегда на хорошем счету, разве станет кто-нибудь держать у себя на службе человека, совершившего преступление? Сестре же моей правитель отказал от дома, рассудив, что именно она во всем и виновата. Она живет теперь где-то в восточных провинциях и, судя по слухам, очень бедствует. Наша матушка до сих пор не может успокоиться и оплакивает ее несчастную участь, увеличивая тем самым бремя собственных прегрешений. Вероятно, мне не следовало бы теперь заводить об этом разговор, но я считаю, что никто не должен терять голову из-за любви – и звание здесь не имеет значения. Разумеется, подобный исход – редкость, но так или иначе, а добром это никогда не кончается. А ведь для того, кто занимает высокое положение в мире, позор хуже смерти. Ах, лучше бы госпожа остановила свой выбор на ком-то одном. Мне кажется, что принц питает к ней более глубокое чувство, и если он действительно собирается перевезти ее в столицу… Почему бы госпоже не довериться ему и не перестать терзаться сомнениями? За последние дни она исхудала от мрачных мыслей, ну можно ли так мучить себя? Госпожа Хитати места себе не находит от беспокойства, да и кормилица с ног сбилась, готовясь к переезду. Впрочем, я на месте госпожи предпочла бы господина Дайсё. Мне неприятно, что принц замышляет опередить его.

– Какие страшные вещи вы говорите! К чему? – возразила Дзидзю. – Что предопределено, то и сбудется. Сердце само подскажет, кого выбрать, и стоит ли ему противиться? Принц так нежен, так пылок, разве можно этого не ценить? Нет, я никогда бы не предпочла ему господина Дайсё. Зачем он так спешит увезти госпожу отсюда? По-моему, мы должны на время спрятать ее где-нибудь, а потом отдать тому, с кем ее связывает более глубокое чувство.

Могла ли Дзидзю ответить иначе? Ведь принц с самого начала поразил ее воображение…

– Право, не знаю, – вздохнула Укон. – Я не раз молила Каннон и в Хацусэ, и в Исияма, чтобы все наконец так или иначе уладилось. Сложность еще и в том, что в Удзи полным-полно людей из владений господина Дайсё, которые отличаются на редкость воинственным и свирепым нравом. Как мне удалось выяснить, все они родом из Ямасиро или из Ямато и связаны с человеком по прозванию Удонэри, который заправляет здесь всеми делами, имея основным поручителем и исполнителем своего зятя, некоего Укон-но таю. Можно чувствовать себя в безопасности с людьми высокого звания, ибо они великодушны и снисходительны, но кто поручится за этих невежественных мужланов, которые поочередно охраняют дом, стараясь превзойти друг друга в усердии? Я содрогаюсь от ужаса, вспоминая о той ночной прогулке. А ведь принц, больше всего на свете боясь огласки, приезжает почти без свиты, в простом платье. Что если его заметят? Эти люди ни перед чем не остановятся.

«Значит, они полагают, что мне больше по душе принц?» – смутилась девушка. У нее и мысли не было кого-то выбирать. Последнее время она жила словно во сне. Пылкость принца повергала ее в смятение. Неужели это она внушила ему такую страсть? Вместе с тем ей казалось невозможным расстаться с Дайсё, который долгие годы был для нее надежной опорой. «Что же делать? – в отчаянии думала она. – А вдруг и в самом деле случится какое-нибудь несчастье?»

– О, как я хочу умереть! – воскликнув, она ничком упала на ложе. – Что сравнится с подобным мучением? Последний бедняк и тот счастливее меня.

– Не стоит так отчаиваться, – возразила Укон. – Я просто подумала, что вам самой будет спокойнее… До сих пор вы не теряли самообладания в самых, казалось бы, сложных обстоятельствах, отчего же теперь?..

В то время как Дзидзю и Укон, знавшие, в сколь затруднительное положение попала госпожа, не находили себе места от тревоги, кормилица, одушевленная мыслью о предстоящем переезде, целыми днями шила и красила ткани. Она то и дело подводила к госпоже какую-нибудь миловидную девочку, только что поступившую на службу.

– Посмотрите, какая хорошенькая, – говорила она. – Непонятно, почему вы лежите целыми днями с таким унылым видом. Уж не дух ли какой в вас вселился? Как бы он не помешал нам…

Шли дни, а ответа от Дайсё все не было. Однажды их посетил тот самый Удонэри, который внушал такой ужас Укон. Он оказался толстым стариком с хриплым голосом, грубым и неотесанным, хотя в его облике, возможно, и было что-то значительное.

– Мне нужно поговорить с кем-нибудь из дам, – заявил он, и к нему вышла Укон.

– Утром я ездил в столицу, ибо господин изволил прислать за мной, и только что вернулся, – сказал Удонэри. – Господин дал мне много разных поручений, а в заключение сказал: «Я знаю, вы не оставляете без присмотра дом, где живет известная вам особа, потому и не назначил туда дополнительной охраны. Однако, по имеющимся у меня сведениям, в последнее время к дамам стали заходить посторонние мужчины – недопустимое упущение с вашей стороны. Подозреваю, что все это происходит с согласия сторожей, иначе трудно себе представить…» А я-то ведь и ведать не ведал… Что я мог сказать в свое оправдание? В конце концов я попросил передать ему, что по болезни принужден был на некоторое время отстраниться от своих обязанностей и не знал, что делается в доме. Тем не менее я всегда посылал туда самых верных людей и следил за тем, чтобы они несли свою службу исправно. Понять не могу, почему мне не доложили о столь чрезвычайных обстоятельствах. Внимательно выслушав все это, господин изволил сказать: «Впредь будьте бдительнее, а если еще раз случится подобное, пеняйте на себя». Вот я теперь и недоумеваю, что, собственно, он имел в виду? Может быть, вы что-нибудь знаете?

Право, приятнее было слушать уханье филина. Даже не ответив ему, Укон прошла к госпоже и сказала:

– Послушайте-ка, что мне рассказали. Выходит, я была права. Господину Дайсё все известно. Потому-то он и писать перестал.

Кормилица же, толком не расслышав, обрадовалась:

– Уж и не знаю, как благодарить его за такую заботу. Грабителей в этих местах более чем достаточно, а сторожа далеко не всегда так добросовестны, как были вначале. То и дело присылают вместо себя каких-то простолюдинов, ночных обходов вовсе не делают…

«Кажется, до беды в самом деле недалеко», – подумала девушка.

А от принца, как нарочно, то и дело приносили письма, в которых он говорил о своем нетерпении, намекал на «смявшийся у корней сосны мох» (492)… Все это лишь усугубляло ее страдания.

«Отдав предпочтение одному, я сделаю несчастным другого, – думала она. – Не лучше ли просто уйти из мира? Ведь и в старину бывали случаи, когда женщина, не умея сделать выбора, бросалась в реку.[62] Жизнь не принесет мне ничего, кроме горестей, а смерть освободит от мучительных сомнений. Матушка станет оплакивать меня, но у нее много других детей, и я уверена, что в конце концов ей удастся сорвать траву забвения. Для нее будет куда мучительнее видеть мой позор, а оставшись жить, я наверняка сделаюсь всеобщим посмешищем».

На первый взгляд кроткая и послушная, девушка имела в душе своей довольно твердости, чтобы самостоятельно принимать столь важные решения. Возможно, это объяснялось тем, что она не получила воспитания, приличного девице из благородного семейства. Не желая оставлять после себя писем, которые могли бы кому-то повредить, она стала потихоньку уничтожать их: одни сжигала в огне светильника, другие бросала в реку. Дамы, которым были неизвестны истинные обстоятельства, полагали, что, готовясь к переезду, госпожа решила избавиться от ненужных записей, накопившихся у нее за томительно однообразные луны и дни. Однако Дзидзю, заметив, что именно она сжигает, встревожилась:

– Зачем вы это делаете? Я понимаю, вы боитесь, как бы письма, в которых содержатся сокровенные тайны любящих сердец, не попались на, глаза посторонним, но разве не лучше просто их спрятать? Можно было бы иногда извлекать их и перечитывать. Ведь эти письма так трогательны и написаны на такой прекрасной бумаге. Уничтожать их просто жестоко.

– Жестоко? Но почему? Мне не хотелось бы оставлять их после себя, а судя по всему, я ненадолго задержусь в этом мире. Вы же знаете, сколько вреда они способны причинить тому, кто их написал. Люди станут говорить, что я хранила их нарочно… Ах, может ли что-нибудь быть ужаснее?

Сколько ни думала, сколько ни передумывала девушка, положение представлялось ей безысходным, и все же решиться было трудно. Ей вспомнилось, как кто-то говорил, будто человек, самовольно пресекающий свою жизнь и покидающий родителей, обременяет душу тяжким преступлением…

Наконец и Двадцатый день остался позади. Узнав, что хозяин того самого дома намеревается переехать в провинцию, принц поспешил сообщить об этом в Удзи. «Я приеду за Вами сразу же, – писал он. – Постарайтесь подготовиться так, чтобы слуги ничего не заметили. Я тоже употреблю все средства, дабы избежать огласки. Вы должны мне верить».

«О нет, это невозможно, – думала девушка. – Если он снова приедет, я принуждена буду немедленно отправить его обратно. Я не посмею впустить его в дом даже на самое короткое время. Воображаю, как он рассердится». Перед ее мысленным взором возникло обиженное лицо принца, и сердце стеснилось от горечи. Прижав письмо к лицу, она постаралась взять себя в руки, но, не выдержав, отчаянно разрыдалась.

– Ах, госпожа, прошу вас, не надо, – укоризненно сказала Укон. – Вы же не хотите, чтобы слуги заметили… И без того многие догадываются. Отбросьте же наконец сомнения и ответьте ему. Я с вами и сделаю все, чтобы помочь вам. К тому же вы так малы, что принцу нетрудно будет увезти вас, даже если ему придется лететь по небу.

– О, для чего вы так мучаете меня? – взмолилась девушка, с трудом овладев собой. – Когда б я была уверена, что вправе поступить именно таким образом… Но я хорошо знаю, что не должна… А принц ведет себя так, словно я только и жду, чтобы он приехал за мной. Страшно подумать, каким будет его следующий шаг.

И она отказалась отвечать на письмо принца.

Не получив никакого подтверждения, принц встревожился, тем более что давно уже не имел из Удзи вестей. «Наверное, Дайсё удалось убедить ее, – думал он, терзаемый ревностью. – Впрочем, стоит ли удивляться тому, что она выбрала его? Трудно найти человека более надежного. И все-таки она любила меня. Я не должен был надолго оставлять ее одну. Очевидно, дамы наговорили ей всяких небылиц и, разуверившись во мне…» Принц погрузился в мрачное уныние, сердце его было полно тоски, и казалось, что даже «бескрайние просторы небес…» (342). Мысль потерять ее представилась ему с поразительной ясностью, и, не в силах справиться с волнением, он выехал в Удзи.

Впереди ехал Токиката, но едва он приблизился к знакомой тростниковой изгороди, как – чего никогда не бывало прежде – его окликнул чей-то грубый голос:

– Эй, кто там?

Вернувшись, Токиката выслал вперед слугу, которого хорошо знали в доме, но и того тоже задержали и принялись с пристрастием допрашивать. Смущенный столь неожиданным приемом, слуга пролепетал что-то насчет того, что он, мол, привез срочное письмо из столицы, и назвал имя служанки Укон. Укон была в ужасе.

– Мне очень жаль, – передала она принцу, – но сегодня госпожа никак не может встретиться с вами.

«Но почему? Или она не хочет больше видеть меня?» – В полном отчаянии принц подозвал Токикату.

– Постарайтесь проникнуть в дом, – велел он ему. – Найдите Дзидзю и вдвоем придумайте что-нибудь.

Токиката этот был человеком весьма хитроумным, а потому, прибегнув к разного рода уловкам, в конце концов сумел разыскать Дзидзю.

– Вряд ли я смогу помочь вам, – сказала она. – В последнее время всем в мире распоряжаются сторожа, утверждая, что выполняют указания, полученные от самого господина Дайсё. Госпожа очень огорчена, что принцу придется вернуться, так и не увидевшись с ней, но иного выхода нет. Ах, у меня просто сердце разрывается. Но подумайте, что будет, если вас заметит кто-нибудь из сторожей? Передайте вашему господину, что мы постараемся все подготовить к намеченному дню, но теперь… Эта несносная кормилица ни днем ни ночью не спускает с нас глаз.

– Но вы ведь знаете, как трудна и опасна эта горная дорога, – возразил Токиката. – Я просто не посмею сказать господину, что он стремился сюда напрасно. Пойдемте к нему вместе, пусть все подробности он услышит от вас.

– Ах нет, об этом и речи быть не может.

Пока они спорили, стало совсем темно. Принц, так и не спешившись, ждал неподалеку от изгороди. То и дело откуда-то выскакивали собаки и оглашали воздух неистовым лаем. Спутники принца дрожали от страха и тревоги. Их было так мало, удастся ли им защитить господина, если на него нападет какой-нибудь негодяй?

– Ну, быстрее же. – И Токиката почти насильно повлек за собою Дзидзю. Она была очень мила с переброшенными на грудь длинными волосами. Токиката хотел посадить ее на коня, но она решительно отказалась, и он повел ее пешком, придерживая подол длинного платья. Он отдал женщине свои башмаки, а сам одолжил какие-то совсем уж неказистые у слуг. Разговаривать прямо на дороге было неудобно, поэтому Токиката, выбрав укромное местечко возле какой-то бедной изгороди, заросшей густыми кустами и хмелем, расстелил там попону и помог принцу спешиться. «Вот до чего дошло! – ужаснулся принц. – Неужели мне суждено найти свой конец на этой дороге любви?» – И он разрыдался.

Сердце Дзидзю разрывалось от жалости. Право же, принц был так трогателен в своем отчаянии, что, появись перед ним его смертельный враг в облике злого демона, и тот сжалился бы над ним.

– Неужели мне нельзя хотя бы краешком глаза ее увидеть? – с трудом овладев собой, спросил принц. – Что же случилось за это время? Уж не оклеветал ли меня кто-нибудь?

Подробно рассказав о том, что произошло, Дзидзю попросила:

– Постарайтесь заранее сообщить мне, в какой день вы намереваетесь увезти госпожу, да так, чтобы никто другой не узнал. Я вижу, сколь велика ваша любовь к госпоже, и жизни не пожалею, чтобы помочь вам.

Оставаться долее было опасно, поэтому, как ни хотелось принцу высказать свои обиды… Стояла поздняя ночь. Собаки лаяли все яростнее, и тщетно старались слуги принца отогнать их. Внезапно раздался громкий звон тетивы и послышались грубые голоса сторожей:

– Берегись огня, берегись…

Надо было спешить в обратный путь. Невозможно выразить словами смятение, овладевшее душой принца.

– Куда мне бежать,

Чтоб из мира исчезнуть навеки?

Белые тучи

Нависли над горной вершиной (493),

И темнеет в глазах от слез.

Вам тоже надо спешить… – вздыхая, говорит он Дзидзю.

Могло ли что-нибудь на свете сравниться с нежной прелестью его лица, с благоуханием промокшего от ночной росы платья? Обливаясь слезами, Дзидзю вернулась в дом.

Укон уже сообщила госпоже о своем разговоре с Токикатой, и та лежала, отдавшись глубочайшей задумчивости. Выслушав рассказ Дзидзю, она не сказала ни слова, но казалось, что изголовье ее вот-вот уплывет (123), подхваченное потоком слез. «Что подумают дамы?» – терзалась она, но не могла сдержаться.

На следующее утро девушка долго не вставала, стыдясь своих распухших, покрасневших глаз. Наконец, слабо завязав пояс, она села и взяла в руки сутру. «Не почитай за прегрешение, что я хочу уйти из мира раньше своей матери», – молила она Будду. Затем, достав рисунки, когда-то подаренные ей принцем, принялась разглядывать их. Она вспоминала, что он говорил тогда, сидя рядом с ней, перед взором возникали его прелестное лицо, рука, сжимающая кисть… «О, если б я могла хоть словечком с ним перемолвиться вчера вечером, – думала она. – Может быть, мне было бы легче…» Впрочем, она чувствовала себя виноватой и перед Дайсё, в преданности которого невозможно было усомниться. Он был полон решимости обеспечить ей приличное положение в мире, а она… Наверняка найдутся люди, которые постараются дурно истолковать ее поступок. И все же… Разве лучше, если она станет всеобщим посмешищем и Дайсё придется стыдиться ее?

Даже если сама

Я из мира уйду, не снеся

Несчастий своих,

И тогда от дурной молвы

Вряд ли сумею укрыться.

Она скучала по матери и даже по уродливым сводным братьям и сестрам, о которых в обычное время и не вспоминала. Думала она и о госпоже со Второй линии. Так много было людей, которых хотелось ей увидеть еще хоть раз…

Дамы целыми днями красили ткани и только и говорили что о предстоящем переезде, но девушка не слушала их. Когда наступала ночь, она лежала без сна, обдумывая, каким образом можно было бы уйти из дома незамеченной, и едва не теряла рассудок от отчаяния. Когда рассветало, взор ее невольно устремлялся к реке, и в душе возникало предчувствие близкого конца – еще более близкого, чем у барана, ведомого на бойню.[63]

От принца принесли письмо, полное упреков. А она не могла даже высказать ему всего, что было у нее на душе: в доме толпились люди, и она боялась, что кто-нибудь заметит…

«Если из мира

Я уйду, не оставив даже

Пустой оболочки,

Где найдешь ты могилу, к которой

Станешь пени свои обращать (494)?» —

вот и все, что она ответила. Ей хотелось, чтобы и Дайсё узнал о чувствах, тревоживших ее душу, но она не решилась ему написать. А вдруг они с принцем – ведь они так близки – станут сравнивать ее последние письма? Нет, пусть лучше никто не узнает, что с нею сталось.

В один из дней принесли письмо от госпожи Хитати. «Вчера ночью мне приснился очень тревожный сон, – писала она. – Я даже заказала молебны в нескольких храмах. Я была так напугана, что до утра не смыкала глаз и потому ли или по какой другой причине, но только неожиданно для себя самой задремала днем. А задремав, снова увидела дурной сон, о чем и спешу сообщить Вам. Будьте осторожны. Живете Вы так уединенно… Больше всего я боюсь гнева особы, связанной с человеком, который Вас иногда посещает. Нехорошо, что сон этот приснился мне именно теперь, когда Вы нездоровы. Я очень беспокоюсь. При всем своем желании приехать к Вам я не могу, ибо состояние Вашей сестры по-прежнему вызывает опасения. Подозревают, что ею овладел злой дух, и правитель Хитати запретил мне отлучаться из дома. Советую Вам заказать чтение сутр в близлежащем храме».

Госпожа Хитати прислала также письмо для настоятеля храма и дары для монахов. «Как печально! – подумала девушка. – К чему все это, когда дни мои сочтены?» Отослав гонца в храм, она села писать ответ.

Многое хотелось ей рассказать матери, но, не посмев, она начертала всего несколько строк:

«Не лучше ли нам

Думать о будущих встречах,

Чем бесцельно блуждать

В этом унылом мире

Пустых, беспокойных грез?»

Порыв ветра принес колокольный звон из храма, где, очевидно, приступили к чтению сутр.

«Звон колокольный,

С моими стенаньями слившись,

До тебя долетит,

И ты узнаешь: к концу

Подошел мой срок в этом мире» —

эту песню она написала на листке бумаги с перечнем сутр, а как гонец заявил, что сегодня не сможет вернуться в столицу, привязала листок к ветке.

– Что-то у меня сердце щемит, – пожаловалась кормилица. – Вот и матушке вашей привиделся страшный сон. Скажите сторожам, чтобы были особенно бдительны.

«Ах, это просто невыносимо!» – думала девушка, не зная, как от нее избавиться.

– Нехорошо, что вы отказываетесь от угощения, – не отставала кормилица. – Отведайте хотя бы горячего риса.

«Она, конечно, несносна, но ведь она так стара и уродлива. Куда она денется, когда меня не станет?» От этих мыслей девушке сделалось еще тоскливее. «Не намекнуть ли ей, что я скоро уйду?» – подумала она, но сердце ее тревожно сжалось, и, прежде чем она успела вымолвить хоть слово, потоки слез побежали по щекам, и тщетно пыталась она справиться с ними…

– Не стоит так падать духом, – вздохнув, сказала устроившаяся поодаль Укон. – Разве вы не знаете, что, «когда думы печальны», душа покидает тело? (77). Боюсь, что недаром вашей матушке приснился страшный сон. Вы должны наконец остановить свой выбор на ком-то одном, остальное предоставьте судьбе.

А девушка лежала молча, прикрыв лицо рукавом…

Повесть о Гэндзи (Гэндзи-моногатари). Книга 4

Поденки

Повесть о Гэндзи (Гэндзи-моногатари). Книга 4

Основные персонажи


Девушка из Удзи (Укифунэ), 22 года, – побочная дочь Восьмого принца

Принц Хёбукё (Ниоу), 28 лет, – сын имп. Киндзё и имп-цы Акаси, внук Гэндзи

Дайсё (Каору), 27 лет, – сын Третьей принцессы и Касиваги (официально Гэндзи)

Госпожа Хитати (госпожа Тюдзё) – мать Укифунэ

Принцесса с Третьей линии – мать Каору, дочь имп. Судзаку

Принц Сикибукё (Кагэро) – дядя Каору, младший брат Гэндзи, сын имп. Кирицубо

Вторая принцесса – супруга Каору

Нака-но кими, госпожа из Флигеля, – средняя дочь Восьмого принца, супруга принца Ниоу

Второй принц – старший брат принца Ниоу, сын имп. Киндзё

Государыня-супруга (Акаси) – дочь Гэндзи

Первая принцесса – старшая сестра принца Ниоу, дочь имп. Киндзё и имп-цы Акаси

Госпожа Мия – дочь принца Сикибукё (Кагэро), сына имп. Кирицубо


В Удзи царило смятение. Люди с ног сбились, разыскивая пропавшую госпожу, но все было тщетно. Впрочем, в старинных повестях часто рассказывается о том, что происходит наутро после похищения героини, поэтому нет нужды еще раз останавливаться на подробностях.

Сумятица достигла своего предела, когда пришел новый гонец от госпожи Хитати, встревоженной тем, что вчерашний посланец до сих пор не вернулся.

– Я выехал на рассвете, едва пропели первые петухи… – сказал гонец, а дамы: «Что же ему ответить?» – не зная, молчали. Истинные обстоятельства были от них сокрыты, и они могли лишь гадать… Более же осведомленные вспоминали, как печальна была госпожа в последние дни, и с ужасом спрашивали себя: «Уж не бросилась ли она в реку?» Содрогаясь от рыданий, открыли они письмо, присланное госпожой Хитати.

«Какой-то безотчетный страх не дает мне уснуть, – писала она, – боюсь, что сегодня ночью я не увижу Вас даже во сне. В душе рождаются мрачные, тревожные предчувствия, иногда мне кажется, что рассудок мой вот-вот помрачится. Я знаю, что очень скоро Вы переедете в столицу, и все же предпочла бы перевезти Вас к себе немедленно. К сожалению, сегодня, наверное, будет дождь».

Развернув письмо, написанное девушкой накануне вечером, Укон зарыдала. Так, похоже было, что сбылись самые худшие ее предчувствия. Эти печальные строки не оставляли места для сомнений. «Но почему госпожа не сказала мне ни слова? – терзалась она. – Ведь мы были близки с детства и никогда не имели друг от друга тайн. Как могла она вступить на этот последний путь, даже не намекнув мне?» Укон рыдала безутешно, топая ногами, словно обиженное дитя. Разумеется, и она и Дзидзю видели, как печальна была госпожа в последнее время, но им и в голову не приходило, что у нее достанет твердости… «И все-таки каким образом?..» – гадали они, приходя в совершенное отчаяние. Не в лучшем состоянии была и кормилица, хотя, казалось бы… «Что нам делать? Ах, но что же нам делать?» – беспомощно твердила она, разом утратив всю свою решительность.

Тем временем принц, получив от девушки весьма странное письмо, пребывал в недоумении. Что она задумала? В том, что она отвечает на его чувство, он не сомневался, но, может быть, напуганная разговорами о его сердечном непостоянстве, она решила скрыться? Охваченный беспокойством, принц послал в Удзи гонца.

Добравшись до горной усадьбы, гонец увидел, что все обитатели ее стенают и плачут и никто даже не вышел к нему, чтобы принять письмо.

– Что здесь происходит? – спросил он первую попавшуюся служанку.

– Наша госпожа неожиданно скончалась сегодня ночью, – ответила она, – и все в крайней растерянности. Как нарочно, нашего покровителя сейчас здесь нет, и мы не знаем, к кому прибегнуть.

Поскольку гонцу не были известны истинные обстоятельства, он, ни о чем более не расспрашивая, вернулся в столицу и сообщил эту новость принцу. Тот был потрясен. Уж не сон ли? В последние дни девушка часто жаловалась на дурное самочувствие – это правда, но никакой опасной болезни у нее не было. А ее вчерашнее письмо?.. Оно показалось принцу изящнее обыкновенного, и можно ли было предполагать?.. Что же случилось? Призвав Токикату, принц приказал ему:

– Отправляйтесь в Удзи, расспросите дам и узнайте, что произошло.

– Вероятно, до господина Дайсё дошли какие-то слухи, – отвечал Токиката. – Во всяком случае, сторожа получили от него строгое предупреждение, и теперь даже самый последний слуга не впускается в дом без предварительного допроса. Как только я появлюсь в Удзи без достаточно убедительных на то оснований, об этом немедленно донесут господину Дайсё, и он обо всем догадается. Если госпожа действительно скончалась, в доме, должно быть, полным-полно людей.

– Наверное, вы правы, но я не могу оставаться в неизвестности, – настаивал принц. – Я уверен, что вы сумеете добиться свидания с Дзидзю или еще с кем-нибудь из прислужниц, пользующихся доверием госпожи, и выяснить, что за этим кроется. Слуги вечно все путают, на них нельзя полагаться.

Принц был так расстроен, что Токиката не смог ему отказать и вечером отправился в Удзи.

Звания он был невысокого, а потому выехал без промедления. Дождь почти прекратился, но, зная, что пробираться по горным тропам дело нелегкое, Токиката облачился в самое скромное платье, придававшее ему вид простолюдина. Приблизившись к дому, он увидел, что у ворот толпятся люди.

– Сегодня вечером справили последний обряд, – услыхал Токиката. Потрясенный, он попытался добиться встречи с Укон, но она была не в состоянии его принять.

– Случившееся столь ужасно, – передала она через служанку, – что я не имею сил даже подняться. Поверьте, мне и самой жаль. Ведь вряд ли вы когда-нибудь еще приедете сюда.

– Но смею ли я вернуться в столицу, так ничего и не узнав? Может быть, вторая дама… – настаивал Токиката, и в конце концов его приняла Дзидзю.

– Передайте вашему господину, – сказала она, – что госпожа ушла из мира при самых невероятных обстоятельствах. Так, вряд ли можно было предвидеть… Право, никакими словами не описать нашего отчаяния. Все это словно страшный, мучительный сон. Когда я хоть немного приду в себя, я непременно расскажу вам о последних днях госпожи, о том, какие сомнения терзали ее душу, как она страдала в ту ночь, когда принц уехал, так и не увидевшись с ней. Навестите нас еще раз, когда окончатся отведенные для скорби дни.

Говоря это, Дзидзю плакала навзрыд. Впрочем, плакала не одна она, весь дом содрогался от рыданий. Было слышно, как во внутренних покоях кто-то, скорее всего кормилица, причитает:

– О госпожа, где же вы, вернитесь! Неужели мне не суждено увидеть даже вашей бренной оболочки? О, я не хочу больше жить! Я никогда не расставалась с вами и, будь на то моя воля, никогда бы не отпустила вас от себя. Я только и жила ради того, чтобы увидеть вас счастливой. Об этом я мечтала денно и нощно, и жизнь моя продлевалась. Для чего вы покинули меня? Когда б я только знала, где вы… Не верю, что вами завладел какой-нибудь демон или дух. Говорят, что Тайсяку возвращает жизнь тем, кого особенно сильно оплакивают…[64] Кто бы ты ни был, похититель моей госпожи, человек или демон, прошу тебя, верни мне ее! Или хотя бы дай увидеть ее бренную оболочку!

Что-то странное почудилось Токиката в ее словах, и, заподозрив неладное, он снова обратился к Дзидзю.

– Вы должны сказать мне правду, – настаивал он. – Может быть, вашу госпожу похитили? Принц нарочно прислал меня сюда, и вы должны быть со мною откровенны точно так же, как были бы откровенны с ним. Того, что случилось, уже не поправишь, но слух о некоторых обстоятельствах, связанных с исчезновением вашей госпожи, наверняка дойдет до принца, и, если то, что он услышит, будет хотя бы в самых мелких подробностях отличаться от того, что расскажу ему я, он лишит меня своего доверия. Надеюсь, вы понимаете, что только очень преданный своей возлюбленной человек может не поверить в известие о ее кончине и попытается ухватиться за любую надежду, как бы мала она ни была? Многие теряли голову от любви к женщине и у нас, и в чужих землях, но такого еще не бывало.

«В самом деле, – подумала растроганная Дзидзю, – к чему мне скрывать от него правду? Принц все равно когда-нибудь узнает».

– Неужели мы так оплакивали бы госпожу, если бы у нас была надежда на то, что ее просто похитили? – сказала она. – В последнее время госпожа казалась печальнее обыкновенного, а тут еще намеки господина Дайсё… Ее мать и кормилица – та самая, которая сейчас причитает так громко, слышите? – только и думали о том, как бы поскорее перевезти ее в дом человека, имевшего на нее право первенства. А госпожа, втайне отдавшая сердце принцу, молча страдала и – уж не потому ли, что рассудок ее помрачился – в конце концов сама оборвала нити, связывающие ее душу и тело с миром. Потому-то мы и предаемся горю, потому-то и полон наш дом рыданий.

Она по-прежнему говорила полунамеками, и Токиката, так и не поняв всего до конца, заявил:

– Что ж, лучше я и в самом деле приеду по прошествии некоторого времени. Трудно разговаривать на ходу, не имея возможности даже присесть. А там, глядишь, и сам принц соберется сюда.

– О, для нас это великая честь. Если в мире станет известно, что принц почтил своим вниманием нашу покойную госпожу, многие позавидуют ее счастью. Вот только сама она всегда заботилась о том, чтобы никто не проник в ее тайну! Думаю, ей было бы приятней, если мир и впредь останется в неведении. По-моему, не стоит предавать огласке необычные обстоятельства ее кончины.

Дзидзю все-таки предпочла скрыть от Токикаты кое-какие подробности и постаралась выпроводить его побыстрее. Ведь при его проницательности нетрудно было догадаться…

Вскоре под проливным дождем приехала и госпожа Хитати. Вряд ли у меня достанет слов, чтобы описать ее горе!

– Тяжело смотреть, как близкий тебе человек уходит из мира, – сокрушалась она, – но таков обычный удел, это предстоит пережить каждому. Почему же мне не дано было даже увидеть?..

Не зная ничего о тайных муках, о душевном смятении, которые сделали столь невыносимым существование ее дочери в последнее время, госпожа Хитати и мысли не допускала, чтобы та могла броситься в реку. «Может быть, ее проглотил какой-нибудь демон? – гадала она. – Или похитил оборотень? В старинных повестях описано немало самых невероятных случаев. Не исключено, что тут замешана женщина, которую бедняжка всегда так боялась.[65] Возможно, какая-нибудь злонравная кормилица, проведав о том, что Дайсё собирается перевезти мою дочь в столицу, не помня себя от ярости, пробралась сюда и выманила ее из дома?»

– Всех ли дам, недавно поступивших на службу, вы хорошо знаете? – спросила она, усомнившись в верности прислуги.

– Но никого из новых прислужниц сейчас нет, – ответили ей. – Не привыкшие жить в глуши, они не могли выполнять здесь даже самых несложных работ, а потому, захватив с собой все необходимое, разъехались по домам, заявив, что скоро вернутся.

В доме действительно было пустынно, ибо многие из старых прислужниц тоже уехали. Оставшиеся же, и в первую очередь Дзидзю, вспоминали, как много плакала госпожа в последние дни, как часто помышляла о смерти. Однажды, разглядывая письма, написанные рукой ушедшей, Дзидзю нашла прижатый тушечницей листок бумаги, на котором было небрежно начертано: «Даже если сама…» Взор ее невольно обратился к реке, и, услыхав громкий плеск волн, она содрогнулась от ужаса…

– Невыносимо смотреть, как они ищут ее повсюду, гадают, что с нею сталось, какое она приняла обличье, – сказала она Укон.

– Не лучше ли признаться во всем госпоже Хитати? – ответила та. – Я считаю, что за нашей госпожой нет никакой вины, ибо все произошло вопреки ее желанию. Ее матери нечего стыдиться. Может быть, ей станет легче, если она узнает правду.

– Обычно умерший оставляет в мире свою пустую оболочку, над которой и творят соответствующие обряды. У нас нет даже этого утешения, и вряд ли нам удастся предотвратить распространение дурных слухов. Рано или поздно людям все станет известно. Пожалуй, лучше и в самом деле открыться ей и попытаться представить случившееся в наиболее выгодном свете.

И дамы потихоньку рассказали обо всем госпоже Хитати. Вздохи теснили грудь, и слова замирали на устах, а несчастная мать едва не помешалась от горя. Она готова была сама броситься в эту страшную реку, столь безжалостно отнявшую у нее любимое дитя.

– Но пошлите же кого-нибудь, чтоб отыскали ее тело, – сказала она. – Тогда мы сможем по крайней мере справить положенные обряды.

– Что толку искать теперь? – возразили дамы. – Волны давно унесли ее неведомо куда, может быть даже в открытое море. Стоит ли давать лишний повод к сплетням?

Пока мать, сокрушенная горестной вестью, думала и передумывала об услышанном, дамы распорядились, чтобы к дому подвели карету и, уложив туда сиденье ушедшей, утварь, которой она обычно пользовалась, и сброшенное ею ночное платье, призвали монахов, которые должны были оставаться в доме в течение всего времени, установленного для поминальных обрядов. Вряд ли стоит говорить о том, что приглашены были лишь самые близкие дому монахи – сын старой кормилицы, его дядя и наиболее преданные из их учеников.

Придав уложенным в карету вещам некоторое подобие человеческого тела, они отправились к месту погребения, оставив дома мать и кормилицу, почти лишившихся чувств от горя и страха.

Неожиданно появились Таю и Удонэри, которых все так боялись.

– Вам следовало сообщить о случившемся господину Дайсё, – заявили они. – Он сам назначил бы день и подготовил все, что требуется в таких случаях.

– Это совершенно невозможно, – ответила Укон. – Обряды должны быть совершены сегодня ночью, не позже. У нас есть причины не придавать делу широкой огласки.

Карета, сопровождаемая монахами, проследовала по равнине к подножию ближайшей горы, и там в присутствии особо доверенных лиц был совершен обряд сожжения. Тонкая струйка дыма поднялась к небу, и все было кончено.

Как это ни странно, в провинции блюдут обычаи куда строже, чем в столице, поэтому многие местные жители открыто выражали свое недовольство.

– Непостижимо! – ворчали одни. – Отказаться от всех положенных церемоний… Самые бедные семьи и те такого себе не позволяют.

– Так принято в столице, – объясняли другие, – когда у умершей есть братья и сестры, обряд совершают без всякой пышности.

Укон была в ужасе. Итак, даже эти презренные бедняки заподозрили неладное. А что скажет Дайсё? В этом мире сохранить тайну трудно, и слух о том, что от умершей не осталось даже бренной оболочки, наверняка дойдет до него. А принц? Сначала он будет думать, что госпожу увез Дайсё, но в конце концов непременно узнает, что это не так, ведь они с Дайсё связаны родственными узами. Да и Дайсё со временем перестанет подозревать принца и придет к мысли, что ее похитил кто-то другой. Но кто? При жизни она была вознесена столь высоко, неужели после смерти ее имя станет достоянием дурной молвы?

Укон сделала все от нее зависящее, чтобы предотвратить пересуды. К сожалению, во время утреннего переполоха слуги успели многое приметить, и можно ли было надеяться, что они не станут делиться своими наблюдениями с первым встречным?

– Когда-нибудь – разумеется, если нам удастся прожить достаточно долго – мы расскажем всем, что случилось с госпожой, но теперь… – говорила Укон.

– Боюсь только, что до господина Дайсё дойдут слухи весьма для него неприятные, – отвечала Дзидзю.

Терзаемые угрызениями совести, обе прислужницы только и думали о том, как бы сохранить все в тайне.

Дайсё же незадолго до этих событий уехал в Исияма, ибо заболела принцесса с Третьей линии и надобно было заказать соответствующие молебны. Мысль о девушке из Удзи ни на миг не покидала его, но как никто не сообщил ему о несчастье, он не прислал даже гонцов, усугубив тем самым беспокойство дам, опасавшихся распространения дурных слухов. Лишь спустя некоторое время один из управляющих Дайсё приехал в Исияма и рассказал ему о том, что случилось в Удзи. Потрясенный неожиданной вестью, Дайсё на следующее утро отправил туда гонца.

«Мне следовало бы самому приехать к Вам, – писал он, – но я не могу покинуть горную обитель прежде, чем закончится срок воздержания, предписанного мне в связи с болезнью принцессы. Однако позволю себе попенять Вам за излишнюю поспешность. Вы должны были немедленно сообщить мне о случившемся. Теперь поздно об этом говорить, но меня неприятно поразило известие, что, справляя последний в жизни госпожи обряд, Вы навлекли на себя порицание местных жителей».

Когда гонец, а им был столь преданный Дайсё Окура-но таю, явился в Удзи, дамы, вновь ощутив тяжесть утраты, разразились рыданиями, и ему не удалось добиться от них никаких сколько-нибудь внятных объяснений. Да и что могли они ему сказать?

Немудрено вообразить, в каком отчаянии был Дайсё. «Зачем я поселил ее в столь ужасном месте? – казнил он себя. – Вероятно, там и в самом деле обитают страшные демоны. К тому же, не живи она так далеко и так уединенно, принцу вряд ли удалось бы проникнуть к ней. О да, я сам виноват во всем. С человеком, умудренным опытом, ничего подобного не случилось бы».

Чувства Дайсё были в таком смятении, что он не мог сосредоточиться на молитвах и вернулся в столицу. Не заходя на половину супруги, он лишь сообщил ей через прислужницу, что намеревается провести несколько дней в полном уединении, ибо, хотя ничего страшного и не произошло, слух его осквернен недоброй вестью, касающейся близкой ему особы.

Удалившись в свои покои, Дайсё проводил дни в беспрестанной тоске и слезах. Прелестный образ ушедшей возлюбленной постоянно был перед ним. «Каким мимолетным, каким непрочным оказался наш союз, – думал он, терзаемый запоздалым раскаянием. – Мне следовало уделять ей больше внимания. Отчего я был так спокоен, так уверен в себе? Где теперь мне искать утешения? Неужели мне не суждено изведать на этой стезе ничего, кроме горестей? Может быть, Будда разгневался на меня за то, что, забыв о высоких устремлениях, я предаюсь низменным страстям? Или он нарочно не жалует меня милосердием, а подвергает испытаниям, дабы помочь мне обрести просветление?» И Дайсё все свое время отдавал молитвам.

А принц Хёбукё, два или три дня пролежав в беспамятстве, казалось, вовсе лишился рассудка, и близкие его были в отчаянии: «Что за дух вселился в него?» Однако постепенно слезы иссякли, и принц почувствовал некоторое облегчение, хотя тоска по-прежнему снедала его душу и милый облик ушедшей неотступно стоял перед взором. Он притворялся больным, не желая, чтобы люди видели его покрасневшее и распухшее от слез лицо, но, несмотря на все старания, было ясно, что какая-то тайная горесть поселилась в его сердце, и многие спрашивали, недоумевая:

– Что так гнетет его? Ведь он едва не расстался с жизнью.

Узнав о болезни принца, Дайсё понял, что был прав в своих подозрениях. «Значит, они, как я и предполагал, не ограничились перепиской, – подумал он. – Да и мог ли принц не плениться ею? Достаточно хоть мельком увидеть ее… Увы, останься она жива, кто знает, сколько еще испытаний выпало бы мне на долю? Если бы мы с принцем были чужими друг другу…» Как ни странно, эта мысль принесла ему некоторое утешение.

В столице только и говорили что о болезни принца, у дома на Второй линии постоянно толпились люди, желающие справиться о его здоровье. Не преминул прийти и Дайсё, ибо они были близки с принцем и многим показалось бы странным, откажись он нарушить свое уединение даже ради такого случая, тем более что особа, им оплакиваемая, представлялась всем весьма незначительной.

Совсем недавно скончался дядя Дайсё, принц Сикибукё, и Дайсё был в светло-сером одеянии скорби, втайне считая, что носит его в память о своей ушедшей возлюбленной. За последние дни он немного осунулся, и это сообщало его чертам особое изящество.

К вечеру гости разошлись, и в доме на Второй линии стало тихо. Принц был не настолько тяжело болен, чтобы оставаться в постели, и, хотя он отказывался принимать тех, с кем не был близок, старые друзья по-прежнему допускались в его покои.

Приход Дайсё привел принца в сильнейшее замешательство, он боялся, что, увидев его, не сумеет сдержать слез. Однако ему удалось собраться с духом, и он сказал:

– Вряд ли мне грозит настоящая опасность, но все полагают, что в таких случаях следует проявлять осторожность. Досадно, что я причиняю столько беспокойства Государю и Государыне. Но как же непрочен наш мир!

Тут из глаз его хлынули слезы, и принц прикрыл лицо рукавом, дабы скрыть их от Дайсё, но, увы… «Может быть, Дайсё ничего не поймет, – успокаивал он себя. – Решит, что я просто слишком слаб и малодушен».

А Дайсё тем временем думал: «Увы, я был прав. Он не в силах забыть ее, именно в этом кроется причина его недомогания. С чего же все началось? Каким я был глупцом! Ведь он насмехался надо мной все это время!» Негодование заставило его забыть о своем горе.

«Неужели ничто не способно его растрогать? – думал принц, вглядываясь в бесстрастное лицо друга. – Когда бывает грустно на душе, даже крики летящих по небу птиц вызывают слезы, а уж подобное несчастье… Можно ли оставаться спокойным, видя мое отчаяние? Не исключено, что он догадывается о причинах, и все же… У него всегда было такое чувствительное сердце… Неужели он настолько прозрел тщету человеческих страстей?»

В сердце принца зависть мешалась с восхищением. К тому же он испытывал невольную нежность к этому «кипарисовому столбу» (117). Ведь другой памяти об ушедшей у него не было.

Друзья неспешно беседовали о делах этого мира, и вот Дайсё: «Нельзя же вечно таиться?» – подумав, сказал:

– Я издавна привык к тому, что в душе моей нет ничего для вас неизвестного, и любая тайна тяготит меня. Но в последнее время мы редко видимся. Я достиг довольно высокого положения в мире, и беспрерывные занятия и хлопоты, сопряженные с моим званием, почти не оставляют мне досуга, у вас же его тем более нет – где тут найти время для неторопливой беседы? К тому же вы редко бываете дома, а в ваши дворцовые покои без повода заходить неудобно. Но дело вот в чем: недавно мне совершенно случайно стало известно об одной особе, связанной родственными узами с дочерью Восьмого принца, жившей когда-то в хорошо вам известном горном жилище и столь безвременно покинувшей мир. Я хотел взять ее под свое покровительство, но как в те времена мне приходилось более, чем когда-либо, считаться с приличиями, принужден был оставить ее в месте, совершенно для нее неподходящем, где не мог даже навещать ее достаточно часто. Постепенно у меня сложилось впечатление, что она не так уж и нуждается в моей поддержке, но, поскольку у меня не было намерения связывать себя с ней более тесными узами, я вполне удовлетворялся существующими отношениями и даже по-своему привязался к ней, ибо она была весьма миловидна и приветлива нравом. И вдруг, совершенно неожиданно, она скончалась. Я понимаю, что таков обычный удел нашего мира, и все же не могу не печалиться. Впрочем, не исключено, что вы уже слышали об этом.

Тут обычное самообладание изменило Дайсё, и на глазах у него показались слезы. Он изо всех сил старался удержать их, не желая, чтобы принц был свидетелем его постыдного малодушия, однако вопреки его воле они катились по щекам, и остановить их было невозможно. Вид у Дайсё был такой растерянный, что принц невольно почувствовал себя виноватым. Однако, притворившись, будто ничего не замечает, сказал:

– Все это и в самом деле печально. Кажется, кто-то говорил мне вчера… Я даже собирался было принести вам свои соболезнования, но отказался от этого намерения, подумав, что вы предпочитаете не разглашать этой тайны.

Принц старался казаться спокойным, но сердце его разрывалось от горя, и он с трудом принуждал себя говорить.

– Как-то у меня даже появилось желание просить вас взять ее под свое покровительство, – заметил Дайсё и добавил весьма многозначительным тоном: – Впрочем, не исключено, что вы и сами знаете ее, ведь она могла бывать в доме на Второй линии. Однако вы нездоровы, и мне не следует утомлять вас. Поправляйтесь быстрее.

С этими словами Дайсё удалился.

«Принц в самом деле любил ее, – думал он. – Ее короткая жизнь была отмечена высоким предопределением. Покорить сердце принца Хёбукё, любимца Государя и Государыни, мужа, не имеющего себе равных в мире, – что может быть выше этой участи? Ради девушки из Удзи принц готов был пренебречь своими высокородными супругами, достоинства которых неоспоримы. Вот и теперь люди так беспокоятся из-за него, заказывают молебны, справляют очистительные обряды, а ведь единственной причиной его недомогания является тоска по ушедшей. А я сам? Казалось бы, чего мне недостает в жизни? Чинов я достиг высоких, Государь изволил отдать мне в жены свою любимую дочь… Сердцем же моим безраздельно владеет она одна. Даже теперь – ее уже нет в мире, а меня с неодолимой силой влечет к ней. Ну не глупо ли? Право же, я не должен больше думать об этом…»

Но как ни старался Дайсё взять себя в руки, в душе его царило смятение.

– «Ведь не деревья, не камни – люди, чувства имеют они…»[66] – прошептал он, проходя в опочивальню.

Ему было неприятно, что прислужницы девушки так поспешили с последними обрядами, он предполагал, что это не понравится Нака-но кими, и чувствовал себя виноватым перед ней. «И почему госпожа Хитати не остановила их? – досадовал он. – Неужели она разделяет столь распространенное среди простых людей мнение, что, если у человека есть другие дети, погребальные обряды должны справляться без особой торжественности?»

Так, во всем этом, несомненно, было что-то странное, однако узнать подробности можно было, только побывав в Удзи, но уезжать туда надолго он не мог, ехать же с тем, чтобы вернуться, даже не присаживаясь, ему не хотелось. Дайсё пребывал в растерянности и недоумении, а дни шли, и скоро луна подошла к концу.

Вечером того дня, на который был намечен переезд девушки в столицу, Дайсё было особенно грустно. В саду перед его покоями благоухали померанцы, и мысли невольно устремлялись в прошлое (103). Над головой дважды прокричала кукушка…

«Если ты залетишь…» (495) – ни к кому не обращаясь, прошептал Дайсё, затем, вспомнив, что принц Хёбукё находится сегодня в доме на Второй линии, попросил слугу сорвать ветку померанца и написал:

«Знаю, и ты

Проливаешь слезы украдкой,

А сердце вотще

Стремится вослед за кукушкой,

Живущей в долине смерти».

А принц в тот миг как раз глядел на госпожу из Флигеля и думал о том, как похожа она на умершую. Супруги сидели, печально задумавшись. Разве можно было не понять, на что намекал Дайсё?

«Аромат померанцев

Увлекает в прошлое думы (103).

В этом саду

Даже голос кукушки

Сегодня особенно звонок.

Ах, как тяжело у меня на душе…» – ответил принц.

Нака-но кими уже знала о случившемся. «Какой печальной и удивительно короткой оказалась жизнь обеих моих сестер, – думала она. – Не потому ли, что они все горести принимали так близко к сердцу? И только я, не знавшая печалей, живу и живу… Но надолго ли?..»

Рассудив, что нелепо скрывать от супруги то, что, судя по всему, давно уже ей известно, принц – разумеется, в несколько измененном виде – решил рассказать ей эту грустную историю.

– Меня очень обидело, что вы спрятали от меня девушку, – добавил он после того, как, смеясь и плача, признался во всем. Его особенно трогало то обстоятельство, что женщина, слушавшая его признания, была так близко связана с умершей.

В доме на Второй линии принц чувствовал себя гораздо свободнее, чем в сверкающем изысканнейшей роскошью жилище Левого министра. Там, стоило ему почувствовать малейшее недомогание, поднимался шум, в покоях целями днями толпились люди, пришедшие справиться о его здоровье, а министр с сыновьями докучали неустанными заботами.

Дни шли за днями, а принц Хёбукё по-прежнему жил словно во сне. Жестокое недоумение терзало его душу. «Отчего так внезапно?» – спрашивал он себя и однажды, призвав обычных прислужников своих, отправил их за Укон.

Госпожа Хитати тем временем вернулась в столицу, не имея сил оставаться в Удзи, где все располагало к унынию, а плеск волн в реке производил в сердце столь страшное впечатление, что у нее у самой являлось неудержимое желание броситься в воду. После ее отъезда в доме стало совсем пустынно, и дамам оставалось уповать лишь на взывающих к Будде монахов. Поэтому, когда приехал гонец от принца Хёбукё, суровые стражи, столь ревностно охранявшие прежде дом, и не пытались препятствовать ему. Вспомнив, что из-за их чрезмерной бдительности принцу не удалось даже проститься со своей возлюбленной, гонец с трудом сдержал досаду.

Едва ли приближенные принца одобряли безрассудства своего господина, однако стоило им оказаться в Удзи, как мысли о прошлом нахлынули на них с такой силой, что даже самые стойкие не смогли сдержать слез. В памяти невольно всплывали те ночи, когда они приезжали сюда вместе с принцем, вспоминалось, как счастлив он был в то давнее утро, когда шел к ладье, прижимая к груди свою прелестную возлюбленную.

Увидев гонца, Укон разрыдалась.

– Дамам покажется странным, если я покину их теперь, – сказала она, узнав о причине его приезда. – К тому же мысли мои в таком беспорядке, что я вряд ли сумею объяснить… Лучше я приеду к вашему господину по окончании срока скорби. Тогда мне наверняка удастся отыскать подходящий предлог. Если моя жизнь продлится – в чем я очень сомневаюсь, – я непременно навещу вас, как только обрету душевный покой, и расскажу принцу об этом страшном сне. Поверьте, я сделала бы это, даже если бы он не присылал за мной.

Было ясно, что сегодня она никуда не поедет.

– Мне неизвестны подробности, – плача, отвечал Токиката (а гонцом снова был именно он), – и я не вправе судить… Но одно мне известно доподлинно – никто не мог любить вашу госпожу больше, чем любил ее принц. Я был настолько уверен в том, что скоро и вы окажетесь в доме, где у меня будет возможность беспрепятственно опекать вас, что даже не очень торопился выказывать вам свое расположение. О, если б вы знали, как я сочувствую вашему горю.

– Принц нарочно подготовил для вас карету, – продолжал он. – Неужели его старания были напрасны? Может быть, со мной согласится поехать госпожа Дзидзю?

– В самом деле, почему бы вам не поехать? – сказала Укон, обращаясь к Дзидзю.

– Неужели вы думаете, что я сумею рассказать принцу больше, чем вы? – возразила та. – Да и вправе ли мы вообще уезжать отсюда до окончания срока скорби? Разве принц не боится осквернения?

– Об этом не беспокойтесь, – ответил Токиката. – В последнее время принцу постоянно нездоровится, и ему предписано соблюдать воздержание. Так что он надежно защищен от скверны. Я-то убежден,

что ему следовало бы на все время скорби затвориться здесь, ибо с вашей госпожой его связывала отнюдь не мимолетная прихоть. Так или иначе, скорбеть вам осталось совсем недолго, поэтому пусть одна из вас все-таки поедет со мной.

В конце концов поехала Дзидзю, которой больше всего на свете хотелось увидеть принца, а как знать, может, другого случая и не представится… Темное платье было ей очень к лицу. После кончины госпожи Дзидзю, будучи старшей в доме по званию, обходилась без мо, а потому даже не сочла нужным его покрасить. Теперь, не имея под рукой темно-серого мо, она надела бледно-лиловое.

Всю дорогу Дзидзю горько плакала, думая о том, что и госпожа могла бы ехать теперь по этой горной дороге. Так, она всегда была на стороне принца.

Узнав о том, что приехала Дзидзю, принц был искренне тронут. Он не стал ничего говорить госпоже, а, перейдя в главный дом, распорядился, чтобы карету подвели к галерее.

Вот что рассказала ему Дзидзю:

– В последнее время госпожа казалась печальнее и задумчивее обыкновенного, а в ту ночь она долго плакала и не хотела ни с кем говорить. Какое-то странное равнодушие отпечатлевалось в каждой черте ее лица. Госпожа никогда, какие бы мрачные мысли ни тяготили ее, не делилась с нами своими горестями и, наверное, поэтому ничего не сказала на прощание. Увы, нам и не грезилось, что у нее достанет твердости…

Неизъяснимая, мучительная тоска сжала сердце принца. «Каждому суждено уйти из этого мира, – подумал он. – Но решиться на такое… Неужели она действительно сама бросилась в реку? О, почему я не оказался рядом и не остановил ее!» – сетовал он, но, увы…

– А ведь мы могли догадаться обо всем, когда она жгла и уничтожала письма… – вздохнула Дзидзю.

Так они беседовали до рассвета. Принц узнал и о песне, которую госпожа написала на перечне сутр.

Теперь даже к этой прислужнице, которая прежде никогда не привлекала его взора, он испытывал искреннюю нежность.

– Не лучше ли вам остаться здесь? – предложил он ей. – Ведь госпожа из Флигеля вам тоже не чужая.

– Ах нет, боюсь, что здесь я буду тосковать еще больше, – отвечала Дзидзю. – Быть может, потом, когда закончится время скорби…

– Приезжайте же, я буду ждать вас. Даже с ней ему тяжело было расставаться.

На рассвете Дзидзю собралась уезжать, и принц подарил ей на прощание шкатулку с гребнями и ларец с нарядами. Когда-то он собирался поднести их своей возлюбленной… У него было заготовлено много других вещей, но он предпочел ограничиться тем, что Дзидзю могла увезти с собой сама. Столь роскошные дары повергли Дзидзю в сильнейшее замешательство, ибо она знала, что дамам наверняка покажется подозрительным… Однако отказать принцу она не смела.

Вернувшись, Дзидзю показала дары Укон, а как в те дни радостей у них было мало, они долго рассматривали прекрасные, тончайшей современной работы вещи и плакали навзрыд. Наряды поразили их великолепием, вряд ли, впрочем, уместным в те печальные дни.

– Где же мы их спрячем? – тревожилась Дзидзю.

Тем временем Дайсё, также измученный неизвестностью, отправился в Удзи. Знакомые места пробудили в его сердце томительные воспоминания об ушедших в прошлое днях. «Хотел бы я знать, какое предопределение привело меня в дом Восьмого принца? – спрашивал он себя. – Сколько горестей изведал я здесь, а теперь еще и эта неожиданная утрата. Я верил, что сам Будда привел меня к этому почтенному старцу, и готов был помышлять лишь о грядущем мире, но, видно, сердце мое оказалось недостаточно чистым, и я свернул с пути… Не нарочно ли Будда подверг меня столь тяжким испытаниям?..»

Приехав в Удзи, Дайсё вызвал Укон.

– Мне до сих пор неизвестны подробности, – сказал он ей. – Все это случилось слишком неожиданно, и я не могу смириться… Я намеревался навестить вас после того, как закончится срок скорби, тем более что ждать осталось немного, но, не сумев справиться с волнением… Скажите мне наконец, что послужило причиной внезапной гибели вашей госпожи?

«Стоит ли скрывать от него правду? – подумала Укон. – Я уверена, что монахиня Бэн обо всем догадывается, да и остальные прислужницы тоже. В конце концов кто-нибудь расскажет ему о том, что здесь произошло, да еще истолкует по-своему. До сих пор я довольно ловко вводила всех в заблуждение, и тайна, которая тяготила госпожу, так и осталась нераскрытой. О да, за это время я хорошо научилась лгать, но удастся ли мне убедить господина Дайсё? Его строгий, печальный взгляд лишает меня дара речи, и самые испытанные выдумки не идут на ум…»

В конце концов Укон рассказала ему все. Услышанное показалось Дайсё настолько неправдоподобным, что он долго не мог выговорить ни слова. Этому просто невозможно поверить! Такая тихая, такая молчаливая, не роптавшая даже тогда, когда возроптала бы любая женщина, как решилась она на этот отчаянный шаг? Уж не обманывает ли его Укон? Но горе принца казалось таким искренним… И эти дамы, служанки, – стали бы они так рыдать и стенать, собравшись вокруг него, если б все это было лишь хитрой уловкой?

– Может быть, исчез еще кто-нибудь? Не скрывайте от меня ничего, прошу вас. Неужели она решилась покинуть этот мир единственно потому, что я был недостаточно внимателен к ней? Наверное, она испытала какое-то потрясение, которое и толкнуло ее на этот шаг. О нет, я просто не могу поверить…

Укон было жаль Дайсё, и вместе с тем она растерялась, поняв, что он и в самом деле о многом догадывается.

– Я думала, что вы знаете… – сказала она. – Дело в том, что госпожа с раннего детства воспитывалась в обстановке, мало для нее подходящей. А когда вы изволили привезти ее в это уединенное жилище, она стала часто грустить и постепенно впала в совершенное уныние. Ваши редкие посещения были единственным, что поддерживало ее, заставляло забыть о прошлых невзгодах. А как мечтала госпожа о том времени, когда сможет чаще видеться с вами! Правда, она никогда не говорила об этом вслух, но я-то знала… Как радовались мы, что ее надежды скоро сбудутся, как старательно готовились к переезду! Я уж не говорю о горе Цукуба[67] – она была просто счастлива. И вдруг от вас пришло то странное письмо. Потом и сторожа заявили, что господин наказал им быть бдительнее, ибо до него якобы дошел слух о недостойном поведении дам. Эти неотесанные мужланы стали вести себя вызывающе, причем без всяких оснований… Мы не знали, что и думать. К тому же вы совсем перестали писать. Госпожа, которая с малолетства привыкла не ждать от жизни ничего, кроме горестей, была в отчаянии. Она жалела мать, хорошо понимая, каким жестоким ударом будет для той весть о ее разрыве с вами – ведь, столько сил затратив на воспитание дочери, несчастная жила лишь надеждой на будущее… О, я уверена, что госпожу тяготило именно это. Трудно себе представить, что была другая причина… К тому же, если бы ее похитили демоны, наверняка остались бы хоть какие-то следы…

Укон рыдала так отчаянно, что сомневаться в ее искренности не приходилось, и Дайсё тоже заплакал.

– Но вы ведь знаете, что я живу у всех на виду и не могу произвольно располагать собой… – сказал он. – Я был уверен, что со временем все уладится, что, перевезя вашу госпожу в столицу, я сумею создать ей достойное положение. Вы говорите, что ее уязвляла моя холодность, а мне кажется, что она просто отдавала предпочтение другому. Возможно, сейчас не следует об этом говорить, и все же… Вряд ли нас подслушивают… Я имею в виду принца Хёбукё. Мне хотелось бы знать, когда он начал встречаться с ней? Принц обладает удивительной способностью повергать в смятение женские сердца, быть может, ваша госпожа решила уйти из мира потому, что он слишком редко навещал ее? Расскажите мне все, ничего не утаивая.

«Значит, он действительно знает», – подумала Укон, и ей стало искренне жаль покойную госпожу.

– Боюсь, что вас ввели в заблуждение, – сказала она. – Поверьте, я ни на миг не отлучалась от госпожи…

Немного помолчав, она продолжала:

– Вы, должно быть, слышали о том, что однажды госпожа провела несколько дней в доме на Второй линии. Не могу сказать точно, как именно это произошло, но принцу удалось проникнуть в ее покои. Возмущенные столь неожиданным вторжением, мы вынудили его уйти, но госпожа была настолько напугана, что поспешила переехать в тот самый дом, где вы изволили ее обнаружить. Мы надеялись, что принц не сумеет отыскать ее, но каким-то образом он выведал, где она находится, и, начиная со Второй луны, когда мы уже жили здесь, в Удзи, начал писать к ней. Уверяю вас, она и смотреть не хотела на его письма, хотя их было немало. Сознаюсь, иногда я сама просила ее ответить, полагая, что неприлично пренебрегать вниманием столь важной особы. Кажется, она послушалась и ответила раз или два. Вот и все. Больше мне ничего не известно.

Трудно винить Укон в том, что она не сказала всей правды. Любой другой поступил бы на ее месте точно так же. Пытаться узнать от нее еще какие-то подробности было бессмысленно. Скорее всего девушка, оказавшись не в силах противиться поистине редкому обаянию принца и вместе с тем сохранив искреннее расположение к своему первому возлюбленному, не сумела отвергнуть ни того, ни другого и пришла в такое отчаяние, что решилась уйти из жизни, а как река была рядом… Возможно, если бы он поселил ее в менее диком месте, она не стала бы искать «глубокого ущелья» (496), а сумела бы примириться со своими несчастьями. Но что за горестное предопределение связало его с этой страшной рекой? Сколько раз, влекомый неодолимым чувством, пускался он в путь по опасным горным дорогам! Увы, в сердце Дайсё не осталось ничего, кроме горечи, и даже имя этого селения стало ему ненавистно. «Наверное, нельзя было вслед за госпожой из Флигеля называть ее подобием, – думал он, – ибо уже это было дурным предзнаменованием.[68] Получается, что именно я виноват в ее ужасной кончине. А я еще осуждал несчастную мать за невнимание к последним обрядам! Как велико должно быть ее горе! К сожалению, дочь была слишком для нее хороша. Разумеется, она ни о чем не догадывалась и скорее всего обвиняет меня…»

В доме нечего было опасаться скверны, но, не желая подавать подозрения окружающим, Дайсё решил не заходить в покои. Однако сидеть на подставке для оглобель где-нибудь у боковой двери ему тоже не хотелось, и в конце концов он устроился в саду под развесистым деревом, на мягкой подстилке из мха.

«Найду ли я в себе силы снова приехать сюда?» – думал он, задумчиво глядя перед собой.

Если и я

Решусь навсегда покинуть

Сей печальный приют,

Кто вспомнит тогда о плюще,

Прильнувшем к засохшему дереву?

Призвав Адзари (которому недавно был пожалован сан рисси), Дайсё поручил ему отслужить поминальные молебны. Распорядился он и о том, чтобы было увеличено число молящихся в доме монахов. Зная, что ушедшая обременила душу особенно тяжким преступлением, Дайсё полагал своим долгом хотя бы немного облегчить ее участь. Предусмотрев все до мелочей, он сам позаботился о священных текстах, изображениях будд и прочих подношениях, которыми принято отмечать каждый седьмой день. Когда стемнело, он двинулся в обратный путь, печально вздыхая. Увы, будь она жива, разве уехал бы он так рано? Перед отъездом Дайсё попросил сообщить о себе монахине Бэн, но она отказалась выйти.

– Мне не хотелось бы показываться вам в столь неприглядном виде. Целыми днями я предаюсь печали, свет меркнет в моих глазах, – сказала она, и Дайсё не стал настаивать.

Всю обратную дорогу он клял себя за то, что сразу же не увез девушку в столицу, и, пока слышен был плеск волн в реке, вздохи теснили его грудь, а сердце тоскливо сжималось. «Что за печальный конец! – думал он. – Увы, даже бренной ее оболочки не дано мне было увидеть. Где она теперь, какое приняла обличье, среди каких раковин затерялось ее тело?»

Между тем госпожа Хитати, не осмеливаясь вернуться домой, ибо ее младшая дочь вот-вот должна была разрешиться от бремени и в доме боялись скверны, поселилась в том самом бедном жилище на Третьей линии и предалась скорби.

«Ах, хоть бы с младшей ничего не случилось…» – тревожилась она, но, к счастью, роды прошли благополучно. Однако госпожа Хитати не спешила возвращаться. Забыв и думать о других детях, она целыми днями оплакивала ушедшую. Однажды ее тоскливое уединение нарушил тайный посланец Дайсё, и сердце ее затрепетало от радости и печали.

«Я давно уже хотел принести свои соболезнования именно Вам, – писал Дайсё, – но чувства мои были в смятении, и словно туман стоял перед глазами… Представляя себе, в каком мраке должна блуждать Ваша душа, я не решался докучать Вам своими посланиями, а дни тем временем тянулись однообразной, унылой чередой. Как же все непрочно в нашем мире! У меня нет уверенности в том, что я переживу это горе, но, если дни мои продлятся, я почел бы за счастье заботиться о Вас и надеюсь, что в память об ушедшей Вы будете обращаться ко мне со всеми своими нуждами».

Посланцем Дайсё был тот самый Окура-но таю. А вот что передал он на словах: «Пока я думал да передумывал, прошло немало времени, и вы могли усомниться в искренности моих намерений. Обещаю вам, что отныне буду всегда к вашим услугам. Надеюсь, вы не откажете мне в доверии. Я знаю, что у вас много сыновей, и готов позаботиться о них, когда придет им пора поступать на службу».

В этом доме можно было не бояться скверны, и госпожа Хитати настояла на том, чтобы Окура-но таю зашел в покои. Обливаясь слезами, она написала ответ:

«Больше всего на свете я хотела бы умереть, но, увы, даже этого мне не дано. Впрочем, не для того ли продлилась моя жизнь, чтобы я могла услышать от Вас теплые слова участия? Вы себе не представляете, как страдала я все эти годы, видя дочь свою в столь бедственном положении и сознавая, что причиной тому – мое собственное ничтожество. Я была так благодарна за честь, которую Вы ей оказали, у меня впервые появилась надежда на будущее. Но, увы, все пошло прахом… Видно, такова судьба всех, кто живет в этом унылом селении. Там действительно нечего ждать, кроме горестей… Если жизнь моя продлится, я не премину воспользоваться Вашим любезным предложением. Но теперь… увы, в глазах темнеет, и я не могу даже поведать Вам…»

В подобных случаях не принято одаривать посланца, но госпожа Хитати, желая хоть чем-то выразить свою признательность, достала меч и прекрасный пятнистый пояс,[69] давно уже приготовленные ею для Дайсё, и, положив их в парчовый мешок, попросила даму вручить все это Окура-но таю со словами: «Примите на память об ушедшей…»

Когда Окура-но таю показал дары господину, тот не сумел скрыть досады: «В такое время…»

– Госпожа Хитати приняла меня лично, – сообщил посланец. – Она плакала все время, пока мы с ней разговаривали. Среди всего прочего она просила передать вам благодарность за внимание, которое вы готовы оказать ее малолетним сыновьям. Она понимает, какая это честь для них, ибо при столь низком происхождении… Короче говоря, она пришлет их к вам в ближайшее время, чтобы они прислуживали у вас в доме, и обещает никому не говорить ни слова о причинах вашего к ним расположения.

«Вряд ли кто-нибудь станет гордиться родством с правителем Хитати, – подумал Дайсё, – но даже в высочайших покоях прислуживают иногда девицы из подобных семейств. И если одной из них удастся снискать благосклонность Государя, кто осудит ее? А уж о простых подданных и говорить нечего, они часто сочетаются узами брака с девицами низкого происхождения или женщинами, уже имевшими супруга. Даже если бы девушка была родной дочерью правителя Хитати, связь с ней вряд ли могла повредить мне, тем более что у меня никогда не было намерения предавать ее огласке. Так или иначе, я должен показать несчастной матери, какая честь для ее детей быть связанными с умершей».

Прошло еще несколько дней, и госпожу Хитати навестил супруг. Он был вне себя от гнева и, даже не присев, обрушился на нее с упреками: мол, она не должна была в такое время оставлять дом. А надо сказать, что правитель Хитати никогда особенно не интересовался судьбой своей падчерицы, хотя и догадывался, что она живет в стесненных обстоятельствах. Его супруга сознательно оставляла его в неведении, решив, что откроет ему все, когда девушку перевезут в столицу и она будет осыпана почестями и окружена вниманием. Но что толку было скрывать от него правду теперь, когда все ее надежды рухнули? Горько плача, она рассказала ему все, что произошло за это время, и показала письмо Дайсё. Правитель Хитати снова и снова перечитывал его, недоумевая и изумляясь, ибо он, как и остальные провинциальные чиновники, привык с подобострастием взирать на сановных особ.

– Как жаль, что она умерла, упустив столь счастливую возможность! – посетовал он. – Я иногда бываю в доме господина Дайсё, поскольку нахожусь в давней зависимости от его семейства, однако я слишком ничтожен, чтобы приближаться к нему самому. Но, насколько я понимаю, он обещает позаботиться о наших сыновьях. Это позволяет надеяться на будущее.

Радость, отобразившаяся на его лице, повергла госпожу Хитати в еще большее отчаяние. «О, если б моя несчастная дочь была жива!» – думала она, рыдая. Ее супруг тоже счел своим долгом заплакать.

А ведь будь девушка жива, семейство правителя вряд ли удостоилось бы внимания Дайсё. Теперь же он чувствовал себя виноватым и, желая хоть как-то загладить свою вину, готов был мириться даже с неизбежными пересудами.

Приближался Сорок девятый день, и после недолгих колебаний – а действительно ли его возлюбленной нет уже в этом мире? – Дайсё решил, что молебны в любом случае не повредят ей, и тайком поручил Рисси справить необходимые обряды, особо позаботившись о том, чтобы все шестьдесят монахов получили щедрое вознаграждение.

Госпожа Хитати тоже приехала в Удзи и сделала некоторые дополнительные приношения от своего имени.

Принц Хёбукё прислал на имя Укон серебряный горшочек, наполненный золотом. Опасаясь пересудов, он предпочел ограничиться этим скромным приношением, сделанным к тому же от имени Укон, так что люди, не знавшие истинных обстоятельств, недоумевали: «Откуда у простой прислужницы…»

Дайсё изволил прислать самых верных своих приближенных.

– Столько шума, и ради кого? Ради никому не известной особы? – дивились люди. – Кто же она?

Когда же явился правитель Хитати и с самодовольным видом принялся распоряжаться в доме, всеобщее недоумение еще более возросло.

А тот, глядя вокруг, думал о том, сколь ограниченны возможности людей низкого состояния. Вот он, к примеру, совсем недавно праздновал рождение внука и, казалось бы, ничего не пожалел, чтобы должным образом украсить покои. Чего там только не было: и китайская утварь, и корейская. И все же до такого великолепия ему было далеко, даром что поминальные обряды проводились без огласки. Право же, будь его падчерица жива, его бы и не допустили к ней.

Нака-но кими подготовила дары для монахов, читавших сутры, и угощение для семи монахов.

Теперь даже Государю стало известно о существовании девушки из Удзи, и он невольно пожалел Дайсё, ибо тот, боясь обидеть Вторую принцессу, принужден был скрывать свои чувства к столь дорогой его сердцу особе.

И Дайсё и принц Хёбукё по-прежнему оплакивали свою утрату. Велико было горе принца, потерявшего возлюбленную в тот миг, когда страсть его достигла своего предела, однако, будучи человеком легкомысленным, он не упускал ни малейшей возможности развлечься и постепенно… Дайсё же был неутешен в своей потере, хотя приготовления к поминальным обрядам и заботы о семействе покойной почти не оставляли ему досуга.

Государыня-супруга на время скорби по принцу Сикибукё переехала в дом на Шестой линии. Главой Церемониального ведомства стал Второй принц. Новое звание, подняв его значение в мире, одновременно ограничило свободу, и он не мог так часто навещать Государыню, как ему хотелось.

Тем временем принц Хёбукё, изнывая от тоски, искал утешения в покоях Первой принцессы. В ее свите было немало миловидных дам, но, к его величайшей досаде, все они были чрезвычайно осторожны и не давали ему увидеть себя.

Самой красивой из них была госпожа Косайсё, тайная возлюбленная Дайсё. Ему стоило большого труда сблизиться с этой особой, и он очень дорожил ею, тем более что ее достоинства были действительно велики. В ее руках даже самое простое кото звучало необыкновенно сладостно, никто лучше ее не мог написать письмо или поддержать беседу.

Принц тоже давно уже отличал эту особу и неоднократно пытался разрушить ее союз с Дайсё. Однако, к величайшему удовлетворению последнего, Косайсё решительно отвергла принца.

Так вот, зная, в каком горе пребывает Дайсё в последние дни, эта дама, исполненная сострадания, послала ему письмо:

«Не хуже другой

Сумела бы я разделить

Твою печаль,

Но лишь молча вздыхаю. Иного

Мне, ничтожной, увы, не дано.

Не кажется ли Вам, что «если заменить…» (497)».

Бумага для этого послания была подобрана с большим вкусом, к тому же госпожа Косайсё позаботилась о том, чтобы Дайсё получил его в тот миг, когда спустились тихие, печальные сумерки…

Горя немало

Мне в жизни пришлось изведать,

Мир наш жесток.

Но разве кто-нибудь слышал

Жалобы, вздохи мои?

Растроганный тем, что Косайсё удалось так глубоко проникнуть в его чувства, Дайсё немедленно отправился к ней, желая лично выразить свою признательность. Вряд ли когда-нибудь столь важная особа удостаивала посещением скромные покои придворной дамы. Подивившись их малым размерам, Дайсё устроился у двери. Как ни велико было замешательство Косайсё, держалась она с обычным достоинством и, отвечая на вопросы, выказывала удивительную тонкость понимания. «Даже ушедшая не обладала такой душевной чуткостью, – невольно подумалось Дайсё. – Любопытно знать, что заставило эту особу пойти в услужение к принцессе? Я и сам не прочь взять ее под свое покровительство». Однако он и виду не подал, что появилось у него такое желание.

Когда в полном цвету были лотосы, Государыня-супруга устроила Восьмичастные чтения. Особенно великолепные дары – прекрасно выполненные священные изображения и сутры – были поднесены в честь министра с Шестой линии и госпожи Мурасаки. Больше всего людей собралось в тот день, когда читался Пятый свиток. Все, кто имел знакомых среди придворных дам, поспешили воспользоваться их гостеприимством, дабы не упустить редкой возможности насладиться прекрасным зрелищем. На пятый день утром чтения были окончены, и служители принялись приводить в порядок покои, заменяя молитвенную утварь повседневной. Перегородки, отделявшие северные передние покои от внутренних, были на время убраны. Первая принцесса перебралась в западную галерею. Ее дамы, утомленные долгими чтениями, разошлись кто куда, и рядом с принцессой почти никого не было.

Случилось так, что именно в тот вечер Дайсё понадобилось переговорить с кем-то из монахов и, переодевшись в носи, он зашел в павильон Для рыбной ловли. Обнаружив, что монахи уже удалились, он прошел на ведущую к пруду галерею и сел там, наслаждаясь вечерней прохладой. В павильоне было малолюдно, и Дайсё внезапно пришло на ум, что дамы Первой принцессы, в том числе и Косайсё, помещаются скорее всего на галерее, соединяющей павильон с домом, и, возможно, лишь переносные занавесы скрывают их от посторонних взглядов… Словно в подтверждение этих мыслей до него донесся легкий шелест платьев. Заметив, что перегородка со стороны Лошадиного перехода[70] чуть отодвинута, он тихонько подошел к образовавшейся щели и заглянул в нее.

Внутренность галереи поразила Дайсё утонченнейшей роскошью убранства. Не похоже было, чтобы здесь жили простые придворные дамы. Тем не менее беспорядочно расставленные повсюду занавесы не мешали взору проникать внутрь, и все было видно как на ладони. Три взрослые дамы и девочка-служанка хлопотали возле большого блюда, силясь расколоть лежащий на нем кусок льда. Все они были в нижних платьях и, судя по всему, чувствовали себя довольно свободно, словно госпожи не было рядом. Однако поодаль лежала поразительно красивая женщина в платье из тонкого белого шелка и, улыбаясь, глядела на спорящих из-за льда дам. День был нестерпимо жаркий, и, изнемогая под тяжестью необыкновенно густых волос, она откинула их в сторону, открыв неописуемой красоты лицо. «Немало миловидных женщин встречал я на своем веку, – подумал Дайсё, – но такой еще не видывал». В самом деле, прислуживающие в покоях дамы рядом со своей госпожой казались неприметными, словно грубые комья земли. Впрочем, присмотревшись, Дайсё заметил среди них одну, явно превосходящую прочих благородством осанки и изяществом черт. На ней было желтое платье и светло-лиловое мо. Неторопливо обмахиваясь веером, эта дама сказала: «Не кажется ли вам, что от этой возни со льдом прохладнее не станет, напротив… По-моему лучше просто глядеть на него, не трогая». Лицо ее осветилось прелестной улыбкой. Дайсё узнал ее голос – это была та самая особа, ради которой он пришел сюда. Между тем дамам все-таки удалось разбить лед, и каждая взяла себе по куску. Многие стали тут же прикладывать его к голове или к груди, не подозревая, что их могут увидеть. Дама в желтом, завернув кусок льда в бумагу, поднесла его принцессе. Но та, протянув дамам необыкновенно изящную руку, сказала:

– Ах нет, не надо. Видите, я и так вся промокла.

Дайсё затрепетал, услыхав ее тихий, нежный голос. Он уже видел однажды Первую принцессу и был пленен ее красотой, хотя оба они были тогда совсем еще детьми. С тех пор он даже не слышал о ней и теперь спрашивал себя, каких богов и будд должен благодарить за столь счастливое стечение обстоятельств. Увы, не была ли эта встреча всего лишь новым испытанием?..

Перегородку же отодвинула одна из живущих в северной части флигеля прислужниц. Зачем-то выйдя, она забыла задвинуть ее и, вспомнив о том по прошествии некоторого времени, испугалась, что кто-нибудь заметит и ее станут бранить за небрежность. Желая исправить свой промах, она вернулась и – о ужас! Кто это? Взору ее представилась фигура облаченного в носи мужчины. Забыв, что и ее могут увидеть, она побежала прямо по галерее, и Дайсё, не желая оказаться застигнутым за столь легкомысленным занятием, поспешно спрятался. Дама была в ужасе. Незнакомец, несомненно, видел все, ведь даже занавесы были отодвинуты. Но кто он? Скорее всего один из сыновей Левого министра. Вряд ли сюда мог забраться посторонний. Как только об этом узнают, наверняка возникнет вопрос: «А кто оставил перегородку отодвинутой?» Странно, что дамы не заметили его приближения. Впрочем, в платье из легкого шелка можно подойти так тихо, что никто и не услышит.

Дайсё тоже долго не мог успокоиться. «Сколь чисты были мои помышления в юности! – думал он. – Но, раз свернув с праведного пути, я погряз в мирской тщете и с тех пор не знаю ничего, кроме горестей. О, почему я не отвернулся от мира еще тогда? Жил бы теперь где-нибудь в горной глуши, и недостойные чувства не смущали бы моего сердца». И все же мысли его то и дело устремлялись к Первой принцессе. «Все эти годы я мечтал увидеть ее, и что же? Теперь мне еще тяжелее. Уж лучше бы…»

На следующее утро Дайсё внимательнее обычного вглядывался в прекрасное лицо своей супруги. «Неужели та еще красивее? – думал он. – Впрочем, они совсем не похожи. В Первой принцессе столько благородства и столько изящества. Ах, как хороша была она вчера! Но, может быть, это простая игра воображения?..»

– Сегодня очень жарко, – говорит он, обращаясь к супруге. – Почему бы вам не надеть более легкое платье? К тому же необычное одеяние сообщает женщине особую прелесть. Пойдите в покои Третьей принцессы, – приказывает он одной из дам, – попросите, чтобы Дайни сшила и принесла сюда платье из тонкого шелка.

Дамы одобрительно кивают. «Красота госпожи в самом расцвете, – очевидно, думают они. – Когда и любоваться ею, как не теперь?».

Как обычно, Дайсё удалился для свершения молитв на свою половину. Когда же днем он снова пришел к супруге, платье, о котором шла речь утром, висело, перекинутое через планку занавеса.

– Почему же вы его не надеваете? – спросил он. – Дам в покоях немного, так что даже если оно немного просвечивает…

И Дайсё сам помог супруге переодеться.

Хакама у нее были алые, такие же, как у сестры, а волосы столь же густы и прекрасны, но в целом сходство было невелико. Попросив, чтобы принесли лед, Дайсё поручил дамам наколоть его, затем предложил один кусок супруге и с любопытством взглянул на нее. «Я слышал, что был человек, целыми днями смотревший на портрет любимой,[71]– подумал он, – но не лучше ли иметь перед собой такое утешение? О, когда б и вчера я мог вот так же, без всяких церемоний…» И неожиданно для самого себя Дайсё вздохнул.

– Вы часто пишете Первой принцессе? – спрашивает он супругу.

– Когда я жила во Дворце, я писала ей довольно часто, – отвечает она. – Так мне велел Государь. Но теперь… Я и не помню, когда мы обменивались письмами в последний раз.

– Мне не хочется думать, что Первая принцесса перестала писать вам потому, что не одобряет вашего союза с простым подданным. Я скажу Государыне, что вы на нее в обиде.

– Я в обиде на нее? Но почему? О, прошу вас, не говорите ничего Государыне.

– Нет, скажу. И еще скажу, что вы не хотите писать первой, ибо чувствуете себя уязвленной, видя, с каким пренебрежением относится к вам Первая принцесса с тех пор, как вы связали судьбу с человеком столь низкого звания.

Этот день он провел с супругой, а на следующее утро отправился к Государыне. Там он снова встретил принца Хёбукё. В темном носи, из-под которого выглядывало яркое красновато-желтое платье, принц был необыкновенно хорош собой. Изяществом он едва ли не превосходил сестру, а его белое лицо, чрезвычайно тонкое и нежное, казалось еще нежнее оттого, что за последнее время он сильно похудел.

Ловя в его облике черты сходства с той, что владела его думами, Дайсё с трудом сдерживал волнение, и когда б не его удивительное самообладание… Ах, право, лучше бы ему и в самом деле никогда не видеть ее!

Принц принес с собой много прекрасных свитков с картинами, большую часть которых приказал отнести в покои Первой принцессы. Вскоре он и сам ушел туда. Дайсё, выразив Государыне восхищение успешно проведенными Восьмичастными чтениями, немного поговорил с ней о прошлом, затем принялся разглядывать оставленные принцем свитки.

– Принцесса, осчастливившая своим присутствием мое скромное жилище, – сказал он Государыне, – изволит скучать по Заоблачной обители, и мне жаль ее. К тому же Первая принцесса совсем перестала ей писать, и она очень страдает, подозревая, что причиной тому – неодобрительное отношение сестры к ее новому положению. Для нее было бы большой радостью получать иногда от вас что-нибудь вроде этих картин… Уверен, это было бы ей гораздо приятнее, чем если бы я приносил их сам.

– Что за странные вещи вы говорите? Как может Первая принцесса пренебрегать сестрой? Во Дворце их покои были рядом, и они часто обменивались письмами. Правда, теперь они действительно почти не сообщаются друг с другом. Что ж, я намекну ей. Но отчего сама Вторая принцесса…

– О, она просто не смеет. Я знаю, вы никогда не были особенно расположены к ней, но теперь, когда она вступила в союз со мной, человеком, связанным с вами узами крови… А о Первой принцессе и говорить нечего. Она не должна, хотя бы в память о прежней дружбе…

Обидно, право.

Могла ли Государыня догадаться о том, что за всем этим кроется?

Покинув ее покои, Дайсё прошел в западную часть дома в надежде встретить Косайсё или хотя бы взглянуть на ту галерею. Однако на сей раз прислуживающие принцессе дамы вовремя заметили его.

Приблизившись к галерее, Дайсё увидел сыновей Левого министра, которые, стоя поодаль, переговаривались с дамами.

– Я довольно часто бываю в этом доме, но не так-то просто получить доступ в ваши покои, – сказал он дамам, с неповторимым изяществом усаживаясь возле боковой двери. – Иногда я начинаю казаться себе дряхлым старцем. Но сегодня мне подумалось, что, может быть, не все еще потеряно. Боюсь только, что молодые люди будут недовольны моим присутствием, – добавил он, глядя на племянников.

– О, стоит только начать, и вы непременно помолодеете, – шутливо ответили из-за занавесей. Право, даже шутки дам – как, впрочем, и все, что окружало Первую принцессу, – носили на себе отпечаток особой утонченности. Дайсё дольше обыкновенного оставался в покоях принцессы, неторопливо беседуя с дамами обо всем на свете.

Сама же принцесса была в гостях у матери.

– Что понадобилось Дайсё в ваших покоях? – спросила Государыня, и сопровождавшая принцессу госпожа Дайнагон ответила:

– Кажется, у него есть дело к Косайсё.

– Столь взыскательному поклоннику угодить нелегко. Женщина, которую он подарил своим вниманием, должна быть совершенством, иначе ей не позавидуешь. Впрочем, за Косайсё можно не беспокоиться.

Хотя и были они братом и сестрой, Государыня всегда ощущала превосходство Дайсё и внимательно следила за тем, чтобы ее дамы не позволяли себе никакой небрежности в его присутствии.

– В последнее время господин Дайсё оказывает Косайсё особенную благосклонность, – заметила Дайнагон, – иногда он засиживается в ее покоях до поздней ночи. Но не думаю, чтобы их связывало что-то большее, чем простая дружба. Принц Хёбукё тоже писал к ней, но Косайсё даже не ответила. Кажется, она считает его бессердечным, хотя кто она перед ним?

– Хорошо, что она поняла, сколь беспокойный у принца нрав, – отозвалась Государыня. – Но каким образом заставить его остепениться? Ведь перед дамами и то стыдно бывает.

– Странную историю я слышала, – сказала Дайнагон. – Известно ли вам, что та умершая особа из Удзи по отцу приходится младшей сестрой госпоже из дома на Второй линии? Мать же ее – супруга правителя Хитати. Правда, некоторые утверждают, что она ей не мать, а тетка, но не знаю, верно ли это… Так вот эту особу начал тайно посещать принц Хёбукё. Кто-то сообщил об этом господину Дайсё, и тот решил перевезти ее в столицу, а пока приставил к дому надежных сторожей. Однажды принц приехал, как обычно, а войти не смог. Так и пришлось ему вернуться ни с чем, прождав какое-то время неподалеку от дома. Воображаю, как он был жалок – верхом на коне, в самом простом платье! То ли потому, что девушка тоже полюбила его, то ли по какой другой причине, но только в один прекрасный день она исчезла. И теперь кормилица и прочие прислужницы плачут целыми днями, полагая, что она бросилась в реку.

– Но кто вам все это рассказал? – спросила Государыня, до глубины души пораженная услышанным. – Какое несчастье! Странно, что все обходят молчанием столь невероятное происшествие. Даже Дайсё ни словом не обмолвился, только все сетует на тщетность мирских упований да сокрушается, что столь короткая жизнь выпала на долю всем, кто связан с принцем из Удзи.

– Разумеется, слугам верить нельзя, но девочка-служанка, которая поведала мне эту историю, говорила весьма убедительно. Сама она прислуживает в Удзи, но на днях по какому-то делу приезжала в столицу и заходила в дом Косайсё. Судя по всему, исчезновение девушки из Удзи связано со столь необычными обстоятельствами, что перепуганные дамы предпочитают никому не открывать этой тайны. Думаю, что даже Дайсё не знает всех подробностей.

– Передайте же этой девочке, чтобы она больше никому ничего не говорила, – встревожилась Государыня. – Ах, боюсь, что принц своими похождениями навлечет на себя дурную славу.

Через несколько дней супруга Дайсё получила письмо от Первой принцессы. Восхищенный изяществом почерка, Дайсё пожалел, что столь счастливая мысль не приходила ему в голову раньше. Государыня изволила прислать Второй принцессе множество прекрасных свитков с картинами, а Дайсё, отобрав еще более прекрасные, отослал их Первой принцессе. На одной из картин был весьма умело изображен сын Сэрикава-дайсё, Тоокими, в тот миг, когда он, охваченный тоской по Первой принцессе, осенним вечером выходит из дома.[72] Разумеется, Дайсё не решился сопоставить с ним себя. «О, когда б и я нашел женщину, во всем послушную моей воле…» – вздохнул он.

Ветер осенний

Налетел, и листья мисканта

Покрылись росой.

Вечерней порой особенно

Бывает тоскливо на сердце.

Дайсё хотелось записать эту песню прямо на картине, но он понимал, что не вправе даже намекать на свои чувства. Да и стоило ли отягощать душу новым бременем?

Многое передумал он в те дни, и вот к какому пришел заключению: «Будь жива Ооикими, разве стал бы я помышлять о другой? Нет, даже на предложение Государя ответил бы отказом. Да Государь и не удостоил бы меня такой чести, если бы у меня уже была возлюбленная. Так, именно эта "дева у моста" и лишила мою душу покоя». Тут мысли Дайсё устремились к супруге принца Хёбукё, и новый приступ тоски, раскаяния и досады едва не лишил его рассудка. Затем ему вспомнилась младшая сестра, столь нелепо покинувшая мир. Она была неразумна, словно дитя, и нельзя не порицать ее за опрометчивость, однако не сочувствовать ей тоже нельзя. Как она, должно быть, страдала, заметив, что он переменился к ней, как мучилась сознанием собственной вины! А ведь она могла быть такой милой собеседницей, если, разумеется, не требовать от нее большего. Но он и не предполагал связывать себя с ней более тесными узами… Так стоит ли обижаться теперь на принца и упрекать ее? Разве виной всему не его собственная неосмотрительность?..

Но если такой уравновешенный человек, как Дайсё, не мог обрести душевного покоя, то что говорить о принце Хёбукё? Его тоска усугублялась еще и тем, что рядом не было никого, кто разделил бы с ним его горе. Только госпожа из Флигеля сочувствовала принцу, но, к сожалению, она знала ушедшую недостаточно близко, ведь, едва успев встретиться… Кроме того, госпоже принц никогда не решился бы высказать все, что было у него на душе. Поэтому иногда, не в силах более сдерживать тоски, он призывал Дзидзю, которая когда-то служила в Удзи.

Вскоре после окончания срока скорби дамы, ранее прислуживавшие девушке, разошлись кто куда, и в горной усадьбе остались только кормилица и две молодые прислужницы, которым госпожа при жизни оказывала особую благосклонность и которые так и не сумели забыть… Одной из них была Дзидзю, хотя ничто, казалось бы, не связывало ее с семейством из Удзи. Она коротала дни, беседуя с Укон и кормилицей, но очень скоро жизнь в этом унылом жилище стала тяготить ее. Дзидзю пугал теперь даже плеск воды в реке, а ведь в былые времена он вселял в ее сердце надежду, внушая мысль о «новых встречах, счастливых мирах…» (201). В конце концов она поступила в услужение в какое-то небогатое семейство в столице. Разыскав ее, принц снова предложил ей переехать в дом на Второй линии, но, как ни льстило Дзидзю это предложение, она отказалась, испугавшись пересудов, да и слишком сложные отношения связывали ее с этим домом. Однако она дала понять, что охотно поступила бы на службу к Государыне.

– Что ж, прекрасно, – ответил принц. – Там я смогу тайно видеться с вами.

И вот, понадеявшись, что хотя бы таким образом ей удастся обрести в жизни опору и утешение, Дзидзю прибегла к давнишним связям и поступила в услужение к Государыне. Была она довольно миловидна, скромна, поэтому окружающие отнеслись к ней снисходительно. В покои Государыни нередко заходил Дайсё, и, завидя его, Дзидзю с трудом сдерживала волнение. Государыне прислуживали дамы из самых знатных столичных семейств, но, как ни приглядывалась к ним Дзидзю, она не нашла ни одной, которая была бы прекраснее ее умершей госпожи.

Как-то до Государыни дошел слух о бедственном положении дочери принца Сикибукё, скончавшегося нынешней весной. Мачеха, никогда не питавшая к девушке приязни, узнав, что к ней неравнодушен ее старший брат Мума-но ками, человек, не обладавший решительно никакими достоинствами, тут же сговорилась с ним, хотя девушка, несомненно, заслуживала лучшей участи.

– Бедняжка, как ее жаль, – сетовала Государыня, – ведь она была любимой дочерью принца. Обрекать ее на столь жалкое существование…

Услыхав эти полные искреннего сочувствия слова, брат девушки поспешил довести их до сведения сестры, которая и в самом деле была близка к отчаянию. В конце концов девушка оказалась в свите Государыни. По рангу своему она подходила скорее в наперсницы к принцессе, поэтому была на особом положении в доме. При этом она оставалась придворной дамой и носила мо, сообщавшее ее облику что-то необыкновенно трогательное. Прислуживающие Государыне дамы называли ее госпожой Мия.

Появление этой особы не прошло не замеченным принцем Хёбукё. «Может быть, она похожа на умершую? – думал он, подстрекаемый любопытством. – Ведь их отцы были единоутробными братьями». Не забывая девушки из Удзи, он все же не отказался от прежних привычек, и каждая новая прислужница привлекала его внимание. Вот и теперь он только и помышлял что о госпоже Мия.

Дайсё тоже не остался равнодушным к печальной судьбе дочери принца Сикибукё. «Помнится, совсем недавно ее прочили в Весенние покои, – думал он. – Да и мне принц не раз намекал… Как все это печально! Не лучше ли и в самом деле окончить свои дни в речной пучине?»

В доме на Шестой линии Государыня имела более просторные и роскошно убранные покои, чем во Дворце, и дамы из ее свиты, даже те, которые в обычное время пренебрегали своими обязанностями, узнав, что она переехала, тотчас последовали за ней и привольно разместились в многочисленных флигелях и галереях.

Левый министр лично присматривал за тем, чтобы все они жили в полном довольстве, точно так же, как в те далекие времена, когда жив был прежний хозяин дома. Семейство его процветало, и во многих отношениях дом на Шестой линии стал теперь еще великолепнее, чем в былые дни. Не будь принц Хёбукё так удручен постигшим его несчастьем, ему за эти луны представилось бы немало возможностей развлечься. Однако принц, казалось, и думать забыл о развлечениях, у многих даже возникла было надежда, уж не остепенился ли он наконец? Но с появлением госпожи Мия принц снова стал самим собой.

Наступила прохладная пора, скоро Государыня должна была переехать во Дворец. Молодые дамы из ее свиты собрались в доме на Шестой линии, надеясь хотя бы немногие оставшиеся дни посвятить созерцанию осенних листьев. Долгие часы проводили они у пруда, любовались луной и услаждали слух прекрасной музыкой. Необычное оживление, царившее в покоях Государыни, не могло не привлечь внимание принца Хёбукё. Дамы видели его часто, и все же каждый раз он пленял их взоры свежестью и новизной только что распустившегося цветка. Другое дело Дайсё. В последнее время он редко бывал в доме на Шестой линии, и. завидя его, дамы терялись и конфузились. Наверное, он казался им слишком суровым.

Однажды Дзидзю удалось подглядеть, как оба они беседовали с Государыней. «Кому бы из них ни отдала предпочтение госпожа, – невольно подумалось ей, – люди наверняка дивились бы теперь ее счастливому предопределению. Ах, какое несчастье! Как могла она решиться…» Не желая, чтобы люди узнали о ее причастности к случившемуся, Дзидзю печалилась молча, никому не поверяя своей горестной тайны.

Когда принц принялся подробно рассказывать Государыне последние дворцовые новости, Дайсё потихоньку вышел, и Дзидзю поспешила спрятаться. Ей не хотелось попадаться ему на глаза, ибо он, несомненно, осудил бы ее за недостаточное внимание к памяти ушедшей. Ведь даже последние поминальные обряды не были еще совершены.

В восточной галерее, у открытой двери, собралось множество дам, которые о чем-то тихонько шептались.

– Я был бы чрезвычайно вам признателен, – сказал Дайсё, приблизившись к ним, – когда б вы подарили меня своим дружеским расположением. Поверьте, я безобиднее любой женщины. Вы не пожалеете, ибо я могу многому вас научить. Надеюсь, со временем вы поймете…

Дамы, растерявшись, не нашли что и ответить, но вот наконец самая взрослая и самая опытная из них, госпожа Бэн, сказала:

– Не кажется ли вам, что только женщины, лишенные оснований рассчитывать на ваше дружеское расположение, способны вести себя свободно в вашем присутствии? Ах, в мире так часто бывает наоборот. Вряд ли я смогла бы обращаться к вам запросто, когда бы поняла, что имею на это право. Впрочем, кому же и отвечать, как не мне, ведь более дерзкой особы вы не найдете…

– Не хотите ли вы сказать, что заранее отметаете всякую возможность дружеского общения со мной? – спросил Дайсё. – Обидно, право.

Госпожа Бэн, судя по всему, упражнялась в каллиграфии. Ее верхнее платье было сброшено и отодвинуто в сторону. На крышке тушечницы лежали какие-то цветы, и она играла ими. Одни дамы прятались за занавесами, другие сидели, отвернувшись так, чтобы он не видел их лиц сквозь отворенную дверь. Пододвинув к себе тушечницу, Дайсё написал на листке бумаги:

«Если вдруг окажусь

На лугу, где цветет пышным цветом

«Девичья краса» (489),

Даже там ни росинки хулы

Не упадет мне на платье.

А Вы не хотите довериться…»

Он протянул эту записку даме, сидящей спиной к нему, тут же у двери, а она, ничуть не смутившись, ответила:

«Можно ли ждать

От этих цветов постоянства?

Но «девичья краса»

Вряд ли станет клониться

От любой капли росы».

Одного взгляда на почерк было довольно, чтобы убедиться в его благородстве. «Кто же она?» – подумал Дайсё. Похоже было, что эта дама собиралась идти к Государыне, а он помешал ей.

– Не слишком ли откровенно сказано? – заметила Бэн. – По-моему, вам не так уж и много лет…

На этом лугу

Ты ночь провести попробуй,

Тогда и увидим,

Привлечет ли «девичья краса»

Тебя нежным расцветом своим…

Да, только тогда и можно будет судить, – добавила она, а Дайсё ответил:

– Если в доме своем

Вы меня приютить хотите,

Я остаться готов,

Хотя до сих пор равнодушно

Было сердце мое к цветам.

– Для чего вы все время пытаетесь нас в чем-то уличить? – попеняла ему Бэн. – Я ведь сказала так единственно потому, что речь зашла о ночлеге в лугах.

Ничего особенного в речах Дайсё не было, но дамы готовы были слушать его до бесконечности.

– Кажется, мне пора освободить проход, – проговорил Дайсё, поднимаясь. – Наверное, у вас и в самом деле есть основания испытывать неловкость в моем присутствии.

Его слова повергли в смущение многих дам: «Неужели он думает, что все мы так же беззастенчивы, как Бэн?»

Облокотившись на перила восточной галереи, Дайсё любовался цветами, освещенными лучами вечернего солнца. Безотчетная печаль сжала его сердце, и невольно вспомнились строки: »…И все же особенно тяжко теперь, в эти осенние дни».[73]

За его спиной послышался шелест шелка. Очевидно, дама, ответившая на его песню, прошла в покои Государыни. Тут появился принц Хёбукё.

– Кто это сейчас вышел отсюда? – спросил он.

– Госпожа Тюдзё, она прислуживает Первой принцессе, – ответил кто-то из дам.

«Неужели нельзя было промолчать? – возмутился Дайсё. – Разве можно открывать имя женщины любому, кто захочет его узнать?» Ему было досадно, что в присутствии принца дамы, судя по всему, чувствовали себя вполне свободно. «Принц настойчив и дерзок, но, возможно, именно поэтому женщины и покоряются ему так легко. К сожалению, мне дружба с ним не принесла ничего, кроме горестей, – думал Дайсё. – Пожалуй, следовало бы его проучить. К примеру, я могу сговориться с какой-нибудь из здешних красавиц, к которой он неравнодушен, и заставить его испытать то, что сам испытал когда-то по его вине. Женщина разумная всегда отдаст мне предпочтение. Вот только где такую найти? Взять хотя бы госпожу из Флигеля. Нельзя сказать, чтобы она одобряла поведение принца, напротив, она очень страдает, понимая к тому же, сколь губительны похождения супруга для его доброго имени, однако не считает возможным расстаться с ним. Это трогательно и вызывает восхищение. Но есть ли среди этих дам похожие на нее? К сожалению, я никогда близко не сообщался с ними, а потому затрудняюсь ответить на этот вопрос. Впрочем, выяснить это довольно просто, я мог бы воспользоваться долгими, бессонными ночами…» Однако подобное времяпрепровождение никогда не было Дайсё по душе, и теперь – более, чем когда-либо.

Незаметно для себя самого он снова оказался у западной галереи. Первая принцесса по обыкновению своему проводила вечерние часы в покоях Государыни, и ее дамы, привольно расположившись у порога, любовались луной и тихонько беседовали. Приблизившись, Дайсё услышал нежные звуки кото «со».

– Неужели вы хотите, чтобы у меня «захватило дух»?[74] – спросил он. Испуганные его неожиданным появлением, дамы тем не менее не потрудились даже опустить занавеси.

– Но разве есть брат, с которым сходство…[75] – поднявшись, отозвалась одна из дам, и по голосу он узнал госпожу Тюдзё.

– Не знаю, как брат, а дядя есть, – подхватил Дайсё. – Ваша госпожа изволит проводить вечер в покоях Государыни? А каким занятиям предпочитает она отдавать часы досуга здесь, в родном доме?

– О, во Дворце ли, здесь ли – какие у нас могут быть занятия? – возразила одна из дам. – Что нам захочется, то и делаем.

«Прекрасно?» – подумал Дайсё и, забывшись, вздохнул. Затем, испугавшись, что у дам могут возникнуть подозрения, пододвинул к себе высовывающееся из-под занавесей японское кото и заиграл, даже не перестроив его. Кото оказалось настроенным на лад «рити», что вполне отвечало нынешнему времени года, поэтому игра Дайсё произвела на дам весьма приятное впечатление, и они были недовольны, когда, сыграв всего несколько тактов, он отложил кото. «Уж лучше бы вовсе не начинал!»

«Сколь велико значение Первой принцессы в мире! – думал между тем Дайсё. – Чем, к примеру, отличается она от моей матери? Только тем, что она дочь Государыни? Обе были любимицами отцов, и все же… Прекрасное, видно, это место – Акаси! Впрочем, у меня нет причин жаловаться на судьбу. Но когда б я мог заполучить еще и эту принцессу…» Увы, вряд ли его желание было осуществимо.

Госпожа Мия жила совсем рядом, в Западном флигеле. За занавесями ее покоев виднелись фигуры молодых дам, которые тоже собрались, чтобы полюбоваться луной.

«Ах бедняжка! – невольно посочувствовал ей Дайсё. – Ведь и в ее жилах течет высочайшая кровь. Помнится, принц Сикибукё благоволил ко мне…» – И он подошел ближе.

Из-за занавесей выбежали две или три миловидные девочки-служанки в одинаковых платьях и принялись прогуливаться вдоль перил. Приметив Дайсё, они поспешно спрятались. Впрочем, ничего другого и ожидать было невозможно.

Дайсё подошел к южной части флигеля и несколько раз кашлянул, желая привлечь к себе внимание. К нему вышла прислужница постарше.

– Я мог бы сказать, что давно уже тайно помышляю о вашей госпоже, – начал он, – но боюсь прослыть жалким подражателем… О, когда б я умел »и другие слова отыскать…» (499).

Дама не стала передавать его слова госпоже, а ответила сама, не проявляя при этом никаких признаков замешательства.

– Право, трудно было предвидеть, что госпожа окажется в столь бедственном положении. Остается лишь вспоминать о том, какую судьбу прочил ей когда-то покойный принц. Я уверена, что ваше участие будет для нее большой радостью.

«Точно так же она обошлась бы с каким-нибудь юнцом, – подосадовал Дайсё, – дерзнувшим увлечься ее госпожой».

– Вам, должно быть, неизвестно, – сказал он, – что мы с вашей госпожой связаны узами крови, и я почел бы за счастье, когда б она согласилась обращаться ко мне со всеми своими нуждами. Но, надеюсь, вы понимаете, что разговаривать через посредника…

Смутившись, дама поспешила передать слова Дайсё госпоже.

– А я все думала: «Кого назову…» (166) – На этот раз явно говорила сама госпожа, голос был таким юным, нежным… – Как я рада, что вы не забыли о связывающих нас узах. Это позволяет надеяться…

Будь госпожа Мия обычной прислужницей, Дайсё почувствовал бы себя вполне удовлетворенным, но она была дочерью принца крови, и его мучили сомнения. Отчего она с такой легкостью ответила почти незнакомому мужчине? Вместе с тем он был уверен, что госпожа Мия хороша собой, и сгорал от желания ее увидеть. «Пожалуй, именно такая женщина и способна воспламенить воображение принца Хёбукё», – внезапно пришло ему в голову, и он задумался о том, сколь трудно найти в мире женщину, которая соединяла бы в себе одни совершенства.

Госпожа Мия была дочерью принца и получила воспитание, приличное ее полу и званию, однако таких, как она, было довольно много. Удивительным ему казалось другое – как в горной глуши, в бедной хижине отшельника смогли вырасти две столь прекрасные, лишенные недостатков особы? А их младшая сестра? Когда-то он порицал ее за сердечное непостоянство, но ведь и ей не было равных. Увы, любой безделицы было довольно, чтобы мысли Дайсё вновь и вновь обращались к семейству Восьмого принца. Какая странная, жестокая судьба связала его с ним! Однажды вечером Дайсё сидел, печально задумавшись, а перед ним кружились в воздухе мушки-подёнки. Как обычно, словно сами собой возникли стихи:

– Вот они, здесь,

Но руке не дано коснуться (500).

Мушки-подёнки

Возникнут на миг и тотчас

Исчезают. – Куда? Неведомо.

Так, «миг – и не стало…» (501, 502).

Повесть о Гэндзи (Гэндзи-моногатари). Книга 4

Упражняясь в каллиграфии…

Повесть о Гэндзи (Гэндзи-моногатари). Книга 4

Основные персонажи


Монах Содзу – настоятель монастыря в Ёкава, на горе Хиэ

Старая монахиня из Оно, 80 лет, – мать Содзу

Младшая монахиня из Оно, 50 лет, – сестра Содзу

Молодая госпожа (Укифунэ), 22–23 года, – побочная дочь Восьмого принца

Тюдзё – зять младшей монахини из Оно

Первая принцесса – дочь имп. Киндзё и имп-цы Акаси, старшая сестра принца Хёбукё (Ниоу)

Государыня (Акаси), 46–47 лет, – дочь Гэндзи, супруга имп. Киндзё

Косайсё – прислужница Первой принцессы

Дайсё (Каору), 27–28 лет, – сын Третьей принцессы и Касиваги (официально Гэндзи)

Принц Хёбукё (Ниоу), 28–29 лет, – сын имп. Киндзё и имп-цы Акаси, внук Гэндзи


В те времена жил в Ёкава некий монах Содзу, известный в мире своей мудростью. Были у него мать и сестра. Первой перевалило за восемьдесят, второй недавно исполнилось пятьдесят. Однажды женщины решили совершить паломничество в Хацусэ, дабы отблагодарить Каннон за исполнение давней просьбы. Содзу отправил с ними Адзари, самого преданного своего ученика, коего отличал неизменной доверенностью. Отслужив соответствующие молебны и поднеся храму свитки с сутрами и изображения будд, паломники двинулись в обратный путь, но едва перевалили через гору Нарадзака, как старая монахиня почувствовала себя плохо. «По силам ли ей оставшийся путь?» – забеспокоились ее спутники, а как неподалеку, в Удзи, жил их давний знакомец, решено было остановиться там хотя бы на один день. Однако состояние монахини не улучшалось, и Адзари счел своим долгом сообщить об этом в Ёкава. Испугавшись, что его престарелая мать скончается, так и не добравшись до дома, монах Содзу поспешил в Удзи, нарушив таким образом данный некогда обет – не покидать горной обители до конца года.

Хотя в такие лета люди редко дорожат жизнью, Содзу употребил все усилия, чтобы исцелить больную. Собрав в доме самых сведущих во врачевании учеников, он повелел им читать молитвы и произносить заклинания, да и сам ни на миг не отходил от ложа матери. Узнав о том, что происходит, хозяин дома встревожился:

– Я собираюсь совершить паломничество на священную вершину Митакэ, – сказал он, – и как раз соблюдаю строгий пост. А ваша матушка так стара и обременена тяжелым недугом…

Что ж, он имел основания беспокоиться, и нельзя было не посочувствовать ему. К тому же жилище было слишком тесным и неудобным, поэтому Содзу решил потихоньку переправить мать домой, но случилось так, что именно то направление, в котором находился их дом, оказалось в те дни во власти Срединного бога.[76] К счастью, Содзу вспомнил, что где-то рядом есть старая усадьба, известная под названием Удзи-но ин, которая некогда принадлежала покойному государю Судзаку и с управителем которой он был знаком. Не долго думая, Содзу отправил туда гонца, чтобы узнать, не смогут ли их там принять на день или два. В самом непродолжительном времени гонец вернулся с известием, что семья управителя еще вчера отправилась в Хацусэ, и привел с собой весьма неприглядного на вид старика, которого оставили сторожить дом.

– Если вам угодно остановиться в обители Удзи, то нечего и медлить, – сказал сторож. – Главный дом полностью в вашем распоряжении. В нем часто живут паломники.

– Вот и прекрасно, – обрадовался Содзу. – Я думаю, что там достаточно тихо теперь, хотя это и государева обитель.

И он отправил туда человека, поручив ему осмотреть дом. Старик-сторож, которому не внове было принимать нуждающихся в ночлеге паломников, быстро подготовил все необходимое.

Первым переехал Содзу. В усадьбе царило такое запустение, что ему стало не по себе, и, призвав монахов, он повелел им читать сутры.

Адзари, сопровождавший женщин в Хацусэ, и еще один ученик Содзу, сопутствуемые несколькими низшими по званию монахами, которым было поручено нести зажженные факелы, обошли дом и оказались в удаленной от жилых помещений части сада.

«Какое жуткое место!» – думали они, со страхом вглядываясь в темневшую неподалеку то ли рощу, то ли просто небольшую купу деревьев, и вдруг под одним из них заметили странное белое пятно.

– Что там? – остановившись, спросил Адзари. Попросив поднести факел поближе, он вгляделся пристальнее, и ему показалось, что под деревом кто-то сидит.

– Наверное, это лисица-оборотень! – сказал, подойдя, один из монахов. – Вот мерзкая! Ну ничего, сейчас мы увидим, каково твое истинное обличье.

– Осторожнее, не подходите! От этих тварей всего можно ожидать, – заявил другой монах и, сложив пальцы в мудру, призванную обращать в бегство всякую нечисть, устремил на неведомое существо грозный взгляд. Право, будь у Адзари на голове хоть один волос, и тот бы наверняка встал дыбом от страха. Между тем монахи с факелами, бесцеремонно приблизившись к дереву, принялись разглядывать сидящую под ним фигуру. Это была женщина с блестящими длинными волосами. Она сидела, прижавшись к огромному, причудливо торчащему корню, и горько плакала.

Вот чудеса! Надо бы позвать господина Содзу… – сказал один монах, а другой добавил:

В самом деле странно…

В конце концов один из них пошел к Содзу и доложил ему о случившемся.

– Мне приходилось слышать, что лисицы могут превращаться в людей, но сам я отроду не видывал ничего подобного, – сказал Содзу и поспешно спустился в сад.

До приезда монахини оставались считанные часы, слуги, собравшись в служебных помещениях, заканчивали последние приготовления, и в саду было пустынно. Сопутствуемый четырьмя монахами, Содзу подошел к дереву и вперил пристальный взор в странное существо, но оно и тогда не изменило своего обличья. Не зная, что и думать, он все смотрел и смотрел, а ночь между тем приближалась к концу. «Скорее бы рассветало, – подумал Содзу. – Тогда и станет ясно, человек это или оборотень». Делая пальцами соответствующие мудры, он произносил про себя «истинные слова» и в конце концов принужден был признать:

– Скорее всего это человек. Во всяком случае, я не вижу в этом существе ничего дурного или сверхъестественного. Подойдите и расспросите ее. Вряд ли это дух. Возможно, ее бросили здесь, сочтя мертвой, а она ожила.

– Но кто станет бросать умерших в этой обители?

– Если она человек, значит, ее обманом заманил сюда какой-нибудь лис или дух дерева.

– Так или иначе, все это не к добру. Разве можно перевозить больную в столь нечистое место?

В конце концов Адзари кликнул старика-сторожа, и все вздрогнули от ужаса, услыхав, как горное эхо повторило зов где-то вдалеке. Подошел сторож в шапке, некрасиво сдвинутой на затылок и открывающей лоб.

– Не живет ли где-нибудь неподалеку молодая женщина? Вот посмотрите, что мы обнаружили…

– Все это проделки лисиц, – ответил сторож, ничуть не удивившись. – С этим деревом часто происходят всякие чудеса. К примеру, позапрошлой осенью похитили двухлетнего ребенка у живущего по соседству человека и принесли сюда под это дерево. Так что ничего странного в этом нет.

– И что же, ребенок умер?

– Да нет, кажется, выжил. Лисы не так уж часто вредят людям, обычно они только пугают.

Судя по всему, сторож и в самом деле не видел в случившемся ничего из ряда вон выходящего. К тому же мысли его явно витали там, где готовилось вечернее угощение.

– Раз так, мы должны проверить, действительно ли здесь замешаны лисы, – сказал Содзу и, подозвав монаха, известного своей неустрашимостью, повелел ему подойти к женщине.

– Кто ты – демон, божество, лисица или дух дерева? Тебе не обмануть монаха, о мудрости которого говорит вся Поднебесная. Кто ты, открой свое имя…

Он потянул женщину за рукав, но она, спрятав лицо, заплакала еще горше.

– О презренный дух дерева, неужели ты надеешься ввести нас в заблуждение? – говорил монах, силясь заглянуть ей в лицо, хотя сердце его замирало от страха: а вдруг это страшный оборотень, не имеющий ни глаз, ни носа, о которых рассказывается в старинных преданиях? Не желая, чтобы собравшиеся усомнились в его храбрости, он попытался сорвать с женщины платье, но добился лишь того, что, упав на землю ничком, она разразилась рыданиями.

– Ничего более странного я еще не видывал, – заявил монах, решив во что бы то ни стало заставить женщину обнаружить свое истинное обличье, но тут Адзари сказал:

– Кажется, начинается дождь. Если мы оставим ее здесь, она непременно умрет, давайте хотя бы отнесем ее к изгороди.

– По всем признакам судя, перед нами самое обыкновенное человеческое существо, – сказал Содзу. – Мы поступим дурно, если оставим эту женщину без помощи, ведь жизнь едва теплится в ней. Я всегда печалюсь, видя, как умирают рыбы, выловленные из пруда, или олени, пойманные в горах, и чувствую себя виноватым, будучи не в силах помочь им. А человеческая жизнь так коротка, можно ли не дорожить даже двумя или тремя оставшимися днями? Мы не знаем, что случилось с этой женщиной – то ли ею завладел какой-нибудь демон или дух, то ли ее выгнали из дома или обманули. Не исключено, что ей предопределено судьбой умереть насильственной смертью. Но ведь Будда не отказывает в помощи и таким, как она. Попробуем же дать ей целебных снадобий и посмотрим, что из этого выйдет. Может быть, нам еще удастся ее спасти. Ну, а если не удастся, тогда уж ничего не поделаешь.

И он велел тому храброму монаху внести женщину в дом.

– О, вы не должны! – зашумели одни. – Ваша матушка опасно больна… Нельзя пускать в дом эту тварь! Разве вы не боитесь скверны?

– Пусть это оборотень, – возражали другие, – но неужели мы допустим, чтобы живое существо умирало под дождем прямо у нас на глазах?

Зная, сколь болтливы слуги, Содзу распорядился, чтобы женщину поместили в той части дома, куда никто никогда не заходит.

Тем временем к воротам подвели карету, и старая монахиня прошла в приготовленные для нее покои. «Ах, как она страдает», – сокрушались люди, на нее глядя.

Когда все немного успокоились, Содзу спросил:

– Что с той женщиной?

– Она совсем слаба, не может говорить и едва дышит. Но чему тут удивляться? Вероятно, в нее вселился какой-нибудь дух, – ответил один из монахов, и младшая монахиня, сестра Содзу, спросила:

– А что случилось?

Рассказав ей о найденной женщине, монах добавил:

– В жизни не видывал ничего подобного, хотя мне уже седьмой десяток пошел.

– Подумать только! А ведь там, в Хацусэ, мне приснился однажды такой странный сон… – И монахиня заплакала. – Но что это за женщина? Нельзя ли мне взглянуть на нее?

– Разумеется, можно. Ее устроили здесь же, за восточной дверью, – сказал Содзу, и монахиня немедля прошла в указанные покои. Там не было никого из слуг, все разошлись, оставив женщину одну. Юная и прелестная, она была одета в платье из белого узорчатого шелка и алые хакама. Чудесный аромат исходил от ее одежд, в чертах же и во всем облике проглядывало несомненное благородство.

– О мое любимое, оплакиваемое дитя, неужели ты вернулась ко мне? – зарыдала монахиня и, позвав прислужниц, велела им перенести женщину во внутренние покои, а как те и ведать не ведали об обстоятельствах ее появления в доме, то, не испытывая никакого страха, поспешили выполнить распоряжение госпожи. Сначала женщина не подавала никаких признаков жизни, но вдруг глаза ее приоткрылись.

– Скажите же что-нибудь, – обрадовалась монахиня. – Кто вы? Как попали сюда?

Но та не отзывалась и, судя по всему, ничего не понимала. Монахиня попыталась напоить ее целебным отваром, но женщина была слишком слаба. Казалось, дыхание ее вот-вот прервется.

– Ах, какое горе! – заплакала монахиня. – Уж лучше бы… Призвав Адзари, известного своими чудотворными способностями, она сказала:

– Боюсь, что конец ее близок. Прошу вас, помогите ей своими молитвами.

– Ну вот, так я и знал, – заворчал Адзари. – Разве можно было брать ее в дом?

Тем не менее он сразу же принялся читать сутру и взывать к местным богам. Тут в покои заглянул Содзу.

– Что с ней? – спросил он. – Постарайтесь подчинить себе вселившегося в нее духа и расспросите его хорошенько.

Однако несчастная слабела с каждым мигом.

– Она все равно не выживет, – ворчал Адзари, – не понимаю, почему мы должны страдать из-за совершенно чужой нам женщины? Судя по всему, она не такого уж простого звания, и, если она умрет, разве вправе мы будем бросить ее здесь одну? Вот несчастье-то!

– Тише, – остановила его монахиня. – Не говорите никому ни слова. Иначе мы и в самом деле попадем в затруднительное положение.

Даже за матерью она не ухаживала так, как за этой никому не известной особой. Устремив на нее все сердечные попечения свои, она ни днем, ни ночью не отходила от больной и употребляла все средства, чтобы вернуть ее к жизни.

Да, эту женщину истинно никто не знал, но она была так прекрасна, что все только и помышляли о том, как бы помочь ей. Иногда она открывала глаза, и слезы бежали из них неудержимым потоком.

– Сжальтесь надо мной! – просила тогда монахиня. – Несомненно, сам Будда привел вас сюда, чтобы вы заменили мне мое горячо любимое дитя. Неужели и вы уйдете? О, лучше б мне никогда не видеть вас! Я уверена, что мы были связаны еще в прошлом рождении. Ну скажите же хоть слово!

– Для чего мне жить? – услыхала она наконец еле внятный шепот. – Я слишком ничтожна, слишком несчастна. Не говорите обо мне никому, а когда наступит ночь – бросьте меня в реку.

– О, как я рада, что слышу наконец ваш голос! Но что за ужасные вещи вы говорите? И зачем? Скажите же, что привело вас сюда?

Однако женщина не отвечала. Монахиня внимательно осмотрела ее, желая убедиться, нет ли каких ран у нее на теле, но ничего не нашла. Печально вздыхая, любовалась она этим прелестным существом, и постепенно в душу ее тоже начали закрадываться сомнения: «Уж не оборотень ли это, явившийся, чтобы смутить мой покой?»

Дня два или три оставались они в этой уединенной обители, вознося молитвы и свершая обряды, призванные облегчить состояние обеих больных, и самые темные предчувствия рождались в их сердцах.

Среди местных жителей нашлось немало людей, некогда прислуживавших Содзу. Узнав о том, что он изволит пребывать в обители Удзи, они явились засвидетельствовать ему свое почтение. И вот что они рассказали:

– Ах, какое случилось несчастье! Внезапно скончалась младшая дочь Восьмого принца, которой покровительствовал господин Дайсё. Никакой болезни у нее как будто не было, и все же…

– Потому-то мы и не заходили вчера. Пришлось принимать участие в погребальных церемониях.

«Может, какой-нибудь демон похитил душу умершей и принес к нам?» – подумал Содзу. Недаром что-то странное виделось ему в этой женщине, она словно не принадлежала этому миру.

– А ведь и в самом деле, вчера вечером мы видели огонь в горах, – заговорили прислужницы. – Но, пожалуй, он был недостаточно ярок для погребального костра…

– Устроители, как видно, решили обойтись без всякой пышности, – объяснили пришедшие, – многих обрядов вообще не было.

Рассудив, что они наверняка соприкоснулись со скверной, их даже не впустили в дом.

– Но ведь дочь Восьмого принца, которой был увлечен господин Дайсё, давно скончалась. Кого же они имеют в виду? – недоумевали прислужницы.

– Да и вряд ли он способен пренебрегать своей супругой. При его благонравии…

Тем временем здоровье старой монахини приметно укрепилось, а как нужное им направление уже не было под запретом, паломники собрались в дорогу, не желая задерживаться в столь мрачном месте.

– Но эта особа все еще очень слаба. А путь предстоит неблизкий… – возражали некоторые прислужницы. – По силам ли ей дорожные тяготы?

Приготовили две кареты: в одну села старая монахиня с двумя прислужницами, во вторую осторожно положили больную женщину. С ней помимо младшей монахини поехала еще одна прислужница. Ехали чрезвычайно медленно, то и дело давая больным целебный отвар. Монахини жили в местечке под названием Оно у подножия горы Хиэ, и путь туда был неблизкий.

– Жаль, что мы не подумали о ночлеге, – сетовали женщины. Было уже совсем поздно, когда они добрались наконец до Оно. Содзу помог выйти матери, сестра же его позаботилась о незнакомке.

«Увы, все старики обременены недугами, – думала старая монахиня, – и все же…» Изнуренная дальней дорогой, она снова почувствовала себя плохо, но довольно быстро оправилась, и Содзу возвратился в горную обитель.

Лицам монашеского звания не полагается давать приют подобным особам, поэтому Содзу постарался сохранить случившееся с ними в тайне. Его сестра тоже велела своим прислужницам молчать, заранее трепеща от страха при мысли, что кто-нибудь приедет к ним и будет расспрашивать о женщине. «Как оказалась она среди жалких бедняков? – гадала монахиня. – Может быть, заболела по дороге в храм и была оставлена злой мачехой?»

«Бросьте меня в реку!» – твердила несчастная, и больше от нее нельзя было добиться ни слова. Монахиня места себе не находила от беспокойства, только о том и помышляя, как бы побыстрее вернуть незнакомку к жизни. Но та лежала в постоянном забытьи, равнодушная ко всему на свете, и, казалось, надеяться больше не на что. Но разве могла монахиня оставить больную без помощи? К тому же этот странный сон… Рассказав о нем Адзари, который с самого начала произносил молитвы у изголовья больной, она попросила его возжечь в покоях мак, дабы преградить путь злым духам.

Так в неустанных заботах о незнакомке прошли Четвертая и Пятая луны. Истощив все старания исцелить ее, монахиня отправила гонца к брату. Поведав ему о своем отчаянии, она заключила письмо следующими словами:

«Прошу Вас, спуститесь с гор и помогите нам. Не думаю, чтобы эта женщина оставалась до сих пор жива, когда бы ей суждено было умереть. Но дух, в нее вселившийся, отказывается покидать ее тело. О почтеннейший брат мой, приезжайте, умоляю Вас. Если бы речь шла о столице, возможно, это и было бы нарушением обета, но Оно… Что в этом дурного?»

«В самом деле странно, – подумал Содзу. – Она до сих пор жива, а ведь если бы мы бросили ее там… Видно, судьбе было угодно, чтобы я нашел эту женщину, и теперь мой долг – постараться спасти ее. Если мои старания окажутся тщетными, придется примириться с мыслью, что ее жизненный срок исчерпан». И он спустился в Оно. Монахиня, не помня себя от радости, принялась рассказывать ему все, что произошло со дня их последней встречи.

– Болезнь, особенно такая долгая, непременно изменяет облик человека, – плача, говорила она, – а эта женщина по-прежнему свежа и прекрасна. Сколько раз казалось, что дыхание ее вот-вот прервется, однако она до сих пор жива…

– Я уже тогда заметил, что она удивительно хороша собой, – сказал Содзу, заглядывая за занавес. – И, похоже, я не ошибся – такой красавицы мне еще не приходилось видывать. Несомненно, судьба наделила ее столь привлекательной наружностью в награду за прошлые добродетели. Но какие преступления повергли ее в столь бедственное состояние? Может быть, вы знаете что-нибудь, что пролило бы свет на эту тайну?

– Увы, мне ровно ничего не известно. Да и откуда? Эту женщину подарила мне Каннон из Хацусэ.

– Полно, так ли это просто? Меж вами обязательно должна существовать какая-то связь, иначе Каннон не привела бы ее именно к вам.

Так и не разрешив своих сомнений, Содзу приступил к молитвам. Прежде даже ради Государя не прерывал он своего уединения, и если бы в мире узнали, что он спустился с гор из-за какой-то никчемной женщины… Поделившись своими опасениями с учениками, он взял с них обещание хранить все в тайне.

– Не говорите никому ни слова, – сказал он. – Я, недостойный монах, не всегда был верен данным мною обетам, но никогда не впадал в заблуждение из-за женщин. Впрочем, от судьбы не уйдешь, не исключено, что меня станут порицать за это теперь, когда мне пошел седьмой десяток.

– Но подумайте, учитель, – недовольно возразили монахи, – если вы позволите темным людям распускать недостойные слухи, это может бросить тень на Учение Будды.

Однако Содзу готов был наложить на себя любые, самые трудновыполнимые обеты, только бы молитвы его возымели действие. Всю ночь провел он у ложа больной, и к рассвету дух перешел наконец на посредника. Призвав на помощь Адзари, Содзу снова стал произносить заклинания, принуждая духа открыть, кто он и почему так мучает эту несчастную женщину. И дух, на протяжении долгих лун ничем не выдававший своего присутствия, усмиренный монахами, раскрыл свою истинную сущность.

– О нет, не для того родился я в этом мире, чтобы попасть сюда и покориться вам! – возопил он, изрыгая проклятия. – Я и сам был когда-то монахом и прилежно творил обряды, но какая-то ничтожная обида привязала меня к этому миру, и душа моя обречена на блуждания. Однажды я проник в дом, где было много прекрасных женщин. Одну из них я убил, а эта сама считала жизнь тягостным бременем и целыми днями твердила, что хочет умереть. Мог ли я не воспользоваться столь благоприятными обстоятельствами? Однажды темной ночью она осталась одна, и я завладел ею. Но к ней благоволит Каннон, потому-то я и покорился этим монахам. Теперь я покину ее тело.

– Но кто ты, назови себя! – взывали к нему, однако потому ли, что силы посредника иссякли, или по какой другой причине, но только больше монахам не удалось добиться ни слова.

Больная между тем постепенно приходила в себя. Осмотревшись, она увидела вокруг незнакомых монахов – старых, сгорбленных, и сердце ее заныло от страха и одиночества. Наверное, точно так же чувствовал бы себя человек, заброшенный в неведомые, чужие края. Она попыталась вспомнить, кто она и что с нею случилось, но, увы, память ее не сохранила ни имени, ни названия места, где она жила. Она смутно помнила, что, решив положить предел своим несчастьям, сделала последний, отчаянный шаг… Но куда же она попала? Ценой поистине нечеловеческих усилий ей удалось наконец восстановить в памяти тот давний вечер. Она вспомнила, что горько плакала, терзаемая какой-то тайной горестью, и так велико было ее отчаяние, что, когда все улеглись, она тихонько отворила боковую дверь и выскользнула из дома. Дул неистовый ветер, волны с грозным плеском бились о камни. Дрожа от страха и не помышляя уже ни о прошлом, ни о грядущем, она присела на край галереи. Она не понимала, куда идет, но одна мысль о возвращении повергала ее в отчаяние. Она решила умереть, и отступать было поздно. «Хоть бы меня проглотил какой-нибудь демон, – молила она. – Все что угодно, только не быть обнаруженной здесь. Какой позор!» Тут откуда-то появился красивый мужчина, подошел к ней и сказал: «Идите за мной». Помнится, он взял ее на руки. У нее мелькнула мысль: уж не принц ли это, и она лишилась сознания. Кажется, человек этот отнес ее в какое-то незнакомое место, а сам исчез. Она горько плакала, огорченная тем, что ей так и не удалось осуществить своего намерения… Больше она ничего не помнила. Судя по тому, что говорили окружавшие ее люди, с того дня прошло довольно много времени. Неужели им пришлось так долго ухаживать за ней? Какой позор! «О, зачем меня вернули к жизни!» – сетовала она и не брала в рот ни капли целебного отвара, хотя даже в те дни, когда она лежала в беспамятстве, монахине удавалось иногда кормить ее.

– О, почему вы разбиваете мои надежды? – плача, говорила монахиня, ни на шаг не отходившая от ее ложа. – Я так радовалась, что вам лучше, ведь столько дней подряд вы метались в жару…

Удивительная красота помогла женщине снискать расположение окружающих, и они охотно ухаживали за ней. Она же по-прежнему мечтала о смерти, но, несмотря на все испытания, жизненные силы ее не иссякли, и скоро она начала поднимать голову и перестала отказываться от угощения. Правда, как это ни странно, она и теперь продолжала худеть. Монахиня с нетерпением ждала полного выздоровления, и каково же было ее разочарование, когда, едва оправившись, больная стала просить:

– Позвольте мне принять постриг… Только тогда я смогу жить.

– Но при вашей красоте… Как можно?

В конце концов Содзу пришлось принять у нее пять первых обетов и выстричь небольшую прядь волос на темени. Разумеется, она рассчитывала на большее, но, привыкшая во всем покоряться воле старших, не решилась настаивать.

– Что ж, пока достаточно и этого, – заявил Содзу, – теперь надобно помочь ей восстановить подорванные недугом силы.

И, не задерживаясь, он удалился в горную обитель.

«Вот и сбылся мой сон», – радовалась монахиня. Она помогла женщине сесть и принялась собственноручно расчесывать ей волосы. Как это ни странно, они почти не запутались за время болезни и теперь, когда монахиня распустила их, упали тяжелой блестящей волной. В доме, где жили женщины, чьи седые пряди напоминали о том, что до ста лет им одного лишь не хватает (503), эта прелестная особа казалась спустившейся с небес феей, и монахини смотрели на нее со страхом и восхищением.

– Почему вы не хотите поделиться со мной своими горестями? – настаивала монахиня. – Разве вы не понимаете, как близко к сердцу я принимаю все, что вас касается? Скажите же, кто вы, откуда и как попали сюда?

– Очевидно, несчастья, выпавшие мне на долю, лишили меня памяти, – ласково ответила женщина. – К сожалению, я ничего не помню. Только очень смутно видится мне вечерний сад, я сижу на галерее, думая о том, как бы навсегда уйти из этого мира, и вдруг из-за большого дерева перед домом появляется какой-то человек и увлекает меня за собой. Остального, несмотря на все старания, я не могу вспомнить и даже не знаю, кто я. О, я хочу одного – чтобы люди забыли о моем существовании, – добавила она, и слезы покатились у нее по щекам. – Только бы никто не узнал, где я.

Видя, что женщине неприятно говорить о прошлом, монахиня не стала ее расспрашивать. Случившееся казалось ей чудом. В самом деле, ей повезло едва ли не больше, чем старику Такэтори,[77] нашедшему когда-то деву Кагуя. «Но вдруг и она исчезнет?» – думала монахиня, и сердце ее тревожно сжималось.

Старая монахиня принадлежала к довольно знатному семейству. Ее дочь была супругой влиятельного сановника, когда же он скончался, сосредоточила попечения свои на единственной дочери. Соединив ее узами брака с юношей из благородного семейства, она окружила зятя нежными заботами, но, увы, прошло совсем немного времени, и дочь ее скончалась. Не снеся постигших ее несчастий, сестра Содзу решила переменить обличье и поселиться где-нибудь в горах, вдали от мирской суеты. Изнывая от тоски и одиночества, она мечтала найти кого-нибудь, кто заменил бы ей горячо любимую дочь, и вот совершенно неожиданно мечта ее осуществилась: ей ниспослана была эта прелестная особа, едва ли не превосходившая умершую и красотой и дарованиями. Разве это не чудо? Монахиня жила словно во сне, не в силах поверить в свое счастье. Несмотря на преклонный возраст, она была все еще красива, ее тонкие, нежные черты носили на себе отпечаток несомненного благородства.

Здесь, в Оно, ничто не напоминало женщине о ее прежнем жилище, даже ручей в саду журчал ласковее. Изящная простота строений, прекрасно подобранные цветы и деревья – во всем сказывался безупречный вкус хозяйки дома.

Скоро наступила осень. Мрачные, темные дни располагали к унынию. Пришла пора срезать рис в поле у ворот, и молодые служанки, подражая деревенским девушкам, пели песни и веселились. Пронзительная трескотня трещоток забавляла женщину, пробуждая в душе воспоминания о восточных землях…

Усадьба, где жили монахини, была расположена чуть дальше того «окутанного вечерним туманом» жилища, которое когда-то принадлежало матери принцессы Отиба. Одна стена его примыкала к склону, вокруг был сосновый бор, и в эту осеннюю пору ветер заунывно стонал в кронах сосен. Дни тянулись однообразно и тоскливо, все свое время монахини посвящали молитвам и обрядам. Когда выдавались светлые лунные ночи, сестра Содзу играла на китайском кото, а ее наперсница, дама по прозванию Сёсё, вторила ей на бива.

– Не хотите ли присоединиться к нам? – предлагали они. – Ведь вам, должно быть, скучно…

А женщина, видя, каким утешением была музыка для этих немолодых монахинь, снова и снова сетовала на свою злосчастную судьбу. «Как жаль, что меня не учили ничему подобному! – думала она, вздыхая. – К несчастью, я выросла в самом жалком окружении, к тому же у меня просто не было времени… Увы, сколь бессмысленно мое существование!» Иногда в поисках утешения она бралась за кисть и, упражняясь в каллиграфии, писала что-нибудь вроде такой песни:

«Я упала однажды

В реку Слез, и быстрый поток

Подхватил мое тело.

Кто же, поставив запруду,

Течению путь преградил?» (504)

«Ах, лучше бы мне умереть…» Мысли о будущем повергли женщину в уныние. В светлые лунные ночи монахини слагали стихи, вспоминали о прошлом, а ей нечего было рассказать им. Однажды, измученная тягостными раздумьями, она сказала:

– В далекой столице,

Сияньем луны озаренной,

Знает ли кто-нибудь,

Что я до сих пор блуждаю

По этому грустному миру?

В тот давний миг, когда ее жизнь, казалось, приблизилась к своему пределу, она вспомнила многих, но теперь помышляла единственно о матери. «Как она должна страдать! А кормилица? Сколько сил затратила она на то, чтобы помочь мне занять достойное место в мире! И, увы, все тщетно… Нетрудно себе представить, в каком она отчаянии! Но где она теперь? Ведь она даже не знает, что я еще жива. А Укон? Ближе ее у меня никого не было, мы жили душа в душу, никогда ничего не скрывая друг от друга, неизменно поверяя друг другу и радости свои, и печали…»

В доме не было иных прислужниц, кроме семи или восьми пожилых монахинь; впрочем, ничего другого и ожидать было невозможно. Никто из молодых дам не согласился бы поселиться здесь, вдали от блеска и роскоши столичной жизни.

У некоторых монахинь были дочери или внучки, но они либо поступили на службу в столице, либо устроили свою жизнь каким-то иным образом, во всяком случае, в Оно они не остались и лишь иногда наведывались сюда. Женщина старалась не показываться никому из приезжих. «Они могут бывать в тех домах, с которыми я была когда-то связана, – думала она, – и в конце концов в столице узнают, что я еще жива. Люди станут выдумывать разные нелепости, гадая, каким образом я попала сюда…»

Ей прислуживали лишь Дзидзю и Комоки, дамы, прежде находившиеся в услужении у младшей монахини. Эти особы ничем не походили на тех «столичных птиц» (505), с которыми она имела дело прежде, – ни наружностью, ни манерами.

«Неужели я действительно нахожусь уже за пределами этого мира?» – то и дело спрашивала себя женщина. Монахиня же, понимая, что ее крайняя скрытность должна быть обусловлена важными причинами, даже домашним не рассказывала никаких подробностей.

Бывший зять монахини достиг к тому времени звания тюдзё. Его младший брат, монах Дзэнси, будучи учеником Содзу, жил в горной обители, и родные время от времени поднимались в горы, чтобы его наведать. Однажды по дороге в Ёкава Тюдзё заехал в Оно.

Услыхав крики передовых и увидев, что к дому приближается изящно одетый мужчина, женщина невольно унеслась мыслями в прошлое, и перед взором ее возник пленительный образ…

Здесь было так же уединенно и уныло, как в Удзи, но благородные привычки и тонкий вкус обеих монахинь ощущались в каждой безделице. У изгороди пышно цвела гвоздика, «девичья краса» и колокольчики тоже уже раскрывали свои бутоны. Спутники Тюдзё, так же как и их господин, облаченные в яркие охотничьи платья, прогуливались по саду, а сам он, расположившись на южной галерее, любовался живописным пейзажем. Он казался несколько старше своих двадцати семи – двадцати восьми лет и производил впечатление весьма разумного человека. Монахиня беседовала с ним, сидя за стоявшим у двери переносным занавесом.

– Идут годы, и все более далеким становится тот день, когда милое дитя мое покинуло наш мир, – плача, говорила она. – Но вы не перестаете осенять светом своих милостей наше мрачное жилище. О, если б вы знали, с каким нетерпением я жду вас! Хотя не скрою, мне кажется странным….

– Я ни на миг не забываю о прошлом, – ответил Тюдзё. – Боюсь только, что теперь, когда вы отвернулись от мира, я невольно пренебрегаю своими обязанностями по отношению к вам. Ах, как я завидую тем, кто живет здесь в горном уединении! Я охотно приезжал бы к вам чаще, но стоит людям прослышать о моем отъезде, как они начинают просить, чтобы я взял их с собой. Но сегодня мне повезло, я сумел ускользнуть…

– В наши дни многие говорят, что завидуют бедным жителям гор, и я вижу – вы не исключение. Но не в пример другим вы не забываете о прошлом, и за это я вам крайне признательна.

Распорядившись, чтобы спутникам Тюдзё подали рис, монахиня принялась угощать зятя семенами лотоса и прочими лакомствами. Будучи связанным с этим семейством давними узами, Тюдзё чувствовал себя здесь совершенно как дома. Внезапно начался ливень, и, задержанный им, он беседовал с монахиней дольше обыкновенного. Несчастная мать не переставала оплакивать утрату любимой дочери, но в не меньшее отчаяние приходила она при мысли, что этот прекрасный молодой человек станет ей чужим. «Как жаль, что не осталось хотя бы памяти…» – вздыхала она, когда же Тюдзё приезжал, старалась предупредить малейшее его желание и рассказывала обо всем, что приходило ей на ум.

Молодая госпожа между тем сидела, задумчиво глядя на сад, и мысли ее устремлялись в прошлое. Она была истинно прекрасна в тот миг, несмотря на слишком яркое белое платье и темные без глянца хакама – монахини носили тускло-коричневые, а поскольку ей не хотелось отличаться от них… Увы, разве так одевалась она в прежние времена? Впрочем, даже в этом жестком, дурно сшитом наряде она казалась удивительно изящной.

– Нам почти удалось убедить себя в том, что вернулась покойная барышня, – шептались прислуживающие монахине дамы.

– Однако приехал господин Тюдзё, и тоска по прошлому стала еще сильнее.

– Но что мешает ему и теперь посещать наш дом, как бывало прежде? Раз уж так случилось…

– И правда, чем не пара?

«Нет, не бывать этому! – подумала женщина, услыхав их перешептывания. – Пусть я осталась жива, но я не стану больше ни с кем себя связывать. Ничто не должно напоминать мне о прошлом. Чем быстрее изгладится оно из моей памяти, тем лучше».

Монахиня удалилась во внутренние покои, а гость остался на галерее и сидел, уныло глядя в небо. Внезапно, услыхав чей-то знакомый голос, он прислушался и, узнав Сёсё, подозвал ее.

– Я не сомневался, что все дамы, которых я знал прежде, остались здесь, но вы и вообразить не можете, как трудно мне приезжать сюда. Боюсь, что вы чувствуете себя обиженными…

В прежние времена Сёсё всегда прислуживала Тюдзё, и он с удовольствием воспользовался случаем, чтобы поговорить о прошлом.

– Когда я входил на галерею, – сказал он между прочим, – внезапный порыв ветра взметнул занавеси, и я успел увидеть длинные волосы какой-то женщины. Признаться, я был удивлен немало. Она так не похожа на остальных. Кого это вы прячете здесь, вдали от мира?

«Наверное, господин Тюдзё заметил, как молодая госпожа переходила во внутренние покои, – догадалась Сёсё. – А уж увидев ее вблизи… Ведь он до сих пор не может забыть умершей, а эта куда красивее».

– Вы знаете, как горевала наша госпожа, как трудно было ей примириться с утратой дочери, – сказала она. – Но совершенно неожиданно случай свел ее с одной особой, которая, став предметом ее сердечных попечений, помогла ей обрести утешение. Только одного не понимаю: как удалось вам увидеть ее? Обычно она никому не показывается.

«Вот, значит, в чем дело!» – подумал Тюдзё. Любопытство подстрекало его узнать больше о прелестной незнакомке, чей образ, на краткий миг мелькнув перед взором, успел воспламенить его воображение. «Кто она? – гадал он. – Я не видел женщины прекраснее». Однако сколько он ни расспрашивал Сёсё, она твердила одно:

– Со временем вы все узнаете сами.

Настаивать было неудобно, к тому же спутники уже торопили его, говоря:

– Дождь кончился, скоро совсем стемнеет.

Спустившись в сад, Тюдзё сорвал росший перед покоями цветок «девичьей красы» и, помедлив, произнес словно про себя:

– «Зачем же и здесь?» (506).

– Так, люди всегда готовы злословить, – умилились старые прислужницы. – Какая похвальная предусмотрительность!

– Господин Тюдзё и раньше казался мне средоточием всех мыслимых добродетелей, – согласилась монахиня. – А с годами он стал еще лучше. Почему бы и в самом деле нам не возобновить прежних отношений? Говорят, что он связан с дочерью То-тюнагона, но душа его не лежит к ней, и большую часть времени он проводит в доме отца…

– Неужели вы не понимаете, как обижает меня ваша скрытность? – продолжала она, обращаясь к молодой госпоже. – Вы целыми днями печалитесь и вздыхаете, а мне не говорите ни слова. Давно пора примириться со своим предопределением и перестать кручиниться. Посмотрите на меня. Пять долгих лет оплакивала я свое дорогое дитя, но появились вы, и прошлое забыто. Не сомневаюсь, что и ваши близкие, как ни велико было сначала их горе, постепенно привыкли к мысли, что вас больше нет в этом мире и утешились. Увы, никакое чувство не может длиться вечно.

– Я вовсе не хочу таиться от вас, – еле сдерживая рыдания, отвечала молодая госпожа. – Но с тех пор как столь чудесным образом вернулась ко мне жизнь, прошлое видится мне словно во сне. Иногда мне кажется, что именно так должен чувствовать себя человек, возродившийся в ином мире. Живы иль нет те, кто знал меня в прежние времена, – что мне до того? Прошлое изгладилось из моей памяти. У меня нет никого, кроме вас.

Улыбаясь, глядела монахиня на прелестное невинное лицо молодой женщины.

Между тем Тюдзё добрался до Ёкава, и его принял там Содзу, пожелавший побеседовать с дорогим гостем. Тюдзё провел в горной обители всю ночь, услаждая слух прекрасной музыкой и слушая, как монахи звучными голосами читают сутры. Рассказывая брату своему Дзэнси о том, что произошло с ним со дня их последней встречи, он между прочим сказал:

– По дороге сюда я заехал в Оно и имел удовольствие беседовать с монахиней. Трудно найти женщину более утонченную, даром что она отвернулась от мира.

– Когда я был там, – продолжал он, – ветер неожиданно взметнул занавеси, и взору моему предстала какая-то женщина с удивительно красивыми длинными волосами. Очевидно, она боялась, что ее увидят снаружи, и встала, чтобы пройти во внутренние покои. Разумеется, я ничего не успел разглядеть, но в этой женщине с первого взгляда видно особу благородного происхождения. Право же, ей не место в доме, где живут одни монахини. В конце концов она и сама станет похожа на них, что было бы весьма досадно!

– Кажется, монахини нашли ее где-то возле Хацусэ, куда совершали паломничество нынешней весной. Говорят, это произошло при весьма таинственных обстоятельствах.

Ничего более определенного Дзэнси сказать не мог, ибо подробности ему и самому не были известны.

– Что за трогательная история! Но кто она? Наверное, ей довелось изведать в жизни немало горя, иначе она вряд ли стала бы искать пристанища в такой глуши. Да, совсем как в старинной повести…

На следующий день Тюдзё отправился обратно в столицу, и надобно ли говорить о том, что по пути он заехал в Оно? На этот раз монахини были готовы к его приезду, и их ласки и угождения живо напомнили о прошлом. Разумеется, рукава прислуживающей ему Сёсё были теперь другого цвета, но разве стала она от этого менее привлекательной?

Беседуя с гостем, монахиня то и дело заливалась слезами.

– А что за особа скрывается в вашем доме? – как бы между прочим спросил Тюдзё.

Нетрудно вообразить, в какое замешательство привел монахиню этот вопрос, но, подумав, что бессмысленно отрицать существование особы, которую Тюдзё скорее всего уже видел, она ответила:

– Вы знаете, что все эти годы я ни на миг не забывала о своем горе и лишь увеличивала бремя, отягощающее мою душу, Но вот несколько лун тому назад я встретила одну молодую особу, которая помогла мне обрести утешение. По-видимому, ей довелось изведать в жизни немало горестей. Что-то постоянно гнетет ее, и она трепещет от страха при мысли, как бы люди не узнали, что она еще жива. Я была уверена, что вряд ли кому-то удастся отыскать ее здесь, на дне этого ущелья… Как же вы узнали о ее существовании?

– Даже если бы вы имели основания сомневаться в чистоте моих помыслов, я был бы вправе рассчитывать на снисхождение хотя бы потому, что не испугался опасностей, которыми грозят эти крутые горные тропы. Но, насколько я понимаю, речь идет об особе, которая заменила вам дочь, и я надеюсь, что вы не станете скрывать ее от меня, делая вид, будто она не имеет ко мне никакого отношения. Вы говорите, что ей довелось изведать немало горестей. Но в чем их причина? О, как бы мне хотелось ее утешить!

Распрощавшись с монахиней, Тюдзё взял листок бумаги и написал:

«Не покоряйся

Своенравному ветру полей,

«Девичья краса!»

Окружу тебя вервью запрета,

Хоть путь и неблизок к тебе».

Это послание он передал через Сёсё. Увидев его, монахиня сказала:

– Будет лучше, если вы ответите. Господин Тюдзё – человек тонкой, чувствительной души. Он никогда не позволит себе ничего, что могло бы оскорбить вас.

Но молодая госпожа отказалась наотрез.

– У меня слишком плохой почерк, – заявила она.

Было ясно, что убедить ее не удастся, и монахиня, понимая, что молчание может обидеть Тюдзё, написала ответ сама:

«Разве я не предупреждала Вас, что наша молодая госпожа – особа весьма своенравная, непохожая на других женщин…»

«"Девичья краса"

Бессильно поникла, попав

В бедную келью,

Что служит прибежищем нам

От горестей тщетного мира».

«Для первого раза довольно и этого», – подумал Тюдзё и уехал в столицу.

Докучать женщине письмами было бы нелепо, однако Тюдзё не мог выбросить из памяти мельком увиденный образ. Он не знал, в чем причина ее тайных горестей, и все же испытывал к ней живейшее сочувствие.

Примерно на Десятый день Восьмой луны была назначена соколиная охота, и, воспользовавшись этим, Тюдзё снова приехал в Оно. Вызвав Сёсё, он передал через нее:

– Стоило мне увидеть вас, и сердце лишилось покоя.

Видя, что госпожа отвечать не собирается, монахиня ответила сама:

– Верно, «кого-то ждет она на горе Мацути…» (507).

– В прошлый раз вы говорили, что ваша молодая госпожа много страдала, – сказал Тюдзё, встретившись с монахиней. – Я хотел бы знать о ней как можно больше. Мне тоже пришлось испытать в жизни немало разочарований, и я охотно поселился бы где-нибудь в горной глуши, когда б не возражали мои близкие. Откровенно говоря, меня никогда не влекло к женщинам веселым, жизнерадостным, возможно потому, что и сам я склонен к унынию. Насколько приятнее иметь рядом особу, с которой можно поделиться, что терзает и мучает твою душу, которая способна понять…

Судя по всему, Тюдзё был увлечен не на шутку.

– Что ж, если вы предпочитаете грустных женщин, более подходящей вам не найти, – ответила монахиня. – Боюсь только, что ее отвращение к миру слишком велико, чтобы она согласилась вступить на обычный для женщины путь. Даже немолодым людям, жизнь которых приближается к концу, нелегко отказаться от мира, а в таких цветущих летах… Ах, что же станется с нею?

– Вы слишком жестоки, – сказала она, войдя во внутренние покои. – Ответьте же ему. Довольно будет всего нескольких слов. Людям в нашем положении следует обладать более отзывчивым сердцем.

– Но я слишком ничтожна, я даже не знаю, о чем надо говорить. И молодая госпожа продолжала лежать, всем своим видом показывая,

что уговаривать ее бесполезно. Так и пришлось монахине вернуться ни с чем.

– Что же? Неужели она столь бессердечна? Значит, вы обманули меня, говоря о горе Мацути?

Пришел я сюда,

Услыхав голоса цикад,

«Ожидающих в соснах»,

Но лишь промок от росы,

Заблудившись в чаще мисканта…

– Неужели в вашем сердце нет ни капли жалости? – взывала монахиня. – Ответьте хотя бы на это.

Однако женщина молчала. «Лучше не показывать своей осведомленности, – думала она. – К тому же стоит мне хоть раз уступить, и они уже не оставят меня в покое». Дамы смотрели на нее неодобрительно, а монахиня, очевидно вспомнив дни своей молодости, сказала:

– По осенним лугам

Ты прошел, и охотничье платье

Собрало всю росу,

К чему же теперь обвинять

Сад наш, хмелем заросший?

Вот что ответила молодая госпожа. Ее опасения так понятны…

Увы, откуда было монахиням знать, в какой ужас приходила женщина при одной мысли, что кто-нибудь проникнет в ее тайну? Разумеется, они были на стороне Тюдзё, с которым их связывали самые светлые воспоминания.

– Вам нечего бояться, – внушали они молодой госпоже. – Ничего дурного не будет, если вы согласитесь при случае побеседовать с господином Тюдзё. Обыкновенная учтивость, не более.

Странно было видеть, что эти немолодые монахини не только не проявляют никакой приверженности старым обычаям, а, напротив, во всем подчиняются суетным прихотям света. Они молодились, по любому поводу слагали неумелые стихи, и поведение их возбуждало в сердце женщины невольную тревогу. Какие новые несчастья ждут ее впереди? Жизнь, давно уже опостылевшая ей, оказалась длиннее, чем она предполагала, и ей хотелось одного – чтобы люди забыли о ее существовании.

Она лежала, отдавшись глубочайшей задумчивости, а тем временем Тюдзё, громко вздыхая – не исключено, впрочем, что у него были и другие причины для печали, – тихонько наигрывал на флейте.

– «То и дело стоны оленей…» (508) – произнес он, ни к кому не обращаясь, и трудно было назвать его человеком вовсе несведущим…

– Я приезжаю сюда, влекомый воспоминаниями, – посетовал он. – Но, видно, и здесь мне не суждено обрести утешения, скорее напротив. Наверное, я так и не найду женщины, способной откликнуться на мои чувства. И даже в этих горах, «где нет места мирским печалям…» (43).

Видя, что он собирается уходить, монахиня подошла к галерее.

– Но ведь эта прекрасная ночь только началась… – сказала она. – Вот уж и в самом деле «как не сетовать?» (138).

– Что мне в этой ночи? – отвечал Тюдзё. – Теперь, когда я проник в истинные чувства обитательницы дальнего селения…

Он не стал настаивать, понимая, что может произвести неблагоприятное впечатление. Черты, на миг мелькнувшие перед его взором, возбудили в его сердце любопытство и внушили надежду на утешение. Однако высокомерная холодность этой особы, столь не вязавшаяся с тем бедственным положением, в каком он нашел ее, несколько остудила его пыл, и он решил уехать, к величайшему огорчению монахини, которая так и не успела сполна насладиться его игрой на флейте.

– Тот, кому не дано

Увидеть, как поздней ночью

Прекрасна луна,

Вряд ли станет искать ночлега

В бедной келье у горных вершин, —

произнеся это весьма нескладное стихотворение, монахиня поспешила добавить:

– Вот что сказала госпожа. – И новая надежда заставила сердце Тюдзё забиться несказанно.

Пока за горою

Не исчезнет луна, взор мой станет

За нею следить.

Не проникнет ли ясный свет

Сквозь ветхую кровлю спальни?..

Тихие звуки флейты донеслись до слуха старой монахини, и, очарованная ими, она вышла к гостю. Голос ее дрожал, приступы кашля сотрясали немощное тело. Удивительно, что, беседуя с Тюдзё, старая монахиня ни словом не обмолвилась о прошлом. Скорее всего она просто его не узнала.

– Может быть, вы сыграете нам на китайском кото? – обратилась она к дочери. – Ах, как красиво звучит флейта в лунную ночь! Эй, кто– нибудь, принесите кото!

Догадавшись, кто перед ним, Тюдзё невольно посетовал на прихотливость человеческих судеб. Подумать только, эта дряхлая старуха до сих пор жива, а его супруга…

Сыграв прекрасную мелодию в тональности «бансики», Тюдзё отложил флейту:

– Теперь ваш черед…

А надо сказать, что монахиня-дочь когда-то слыла в мире одаренной музыкантшей.

– Не могу не выразить вам своего восхищения, – сказала она. – За эти годы вы достигли значительных успехов. Но, может быть, я просто давно уже не слышала ничего, кроме пения горного ветра… Боюсь, что моя игра покажется вам слишком неумелой…

В последнее время китайское кото утратило былое значение, и мало кто играет на нем, хотя нельзя не отдать справедливой дани своеобразному очарованию этого инструмента. «Голос сосны сплетается с цитрой ночной…»[78] Китайскому кото вторила флейта, которой светлые звуки, казалось, сообщали особую чистоту лунному свету. Старая монахиня была в таком восторге, что забыла о сне и бодрствовала до самого рассвета.

– Когда-то я и сама играла на восточном кото, и, говорят, недурно, – сказала она. – Но, по-видимому, теперь играют по-другому, во всяком случае, мой сын Содзу однажды отозвался о моей игре довольно пренебрежительно, заявив, что я оскорбляю его слух и что лучше бы я не тратила попусту время, которое можно посвятить молитвам. С тех пор я ни разу не прикасалась к струнам, хотя у меня есть прекрасное кото.

Ей явно хотелось поразить их своим мастерством, и Тюдзё, улыбнувшись, сказал:

– О, я никак не могу согласиться с господином Содзу. Более того, меня удивляют его слова. Ведь в Земле Вечного Блаженства бодхисаттвы очень часто услаждают свой слух музыкой, а небожители танцуют. И никто не считает подобное времяпрепровождение недостойным, напротив. Ну подумайте сами, какой грех в музыке и как может она мешать молитвам? Прошу вас, сыграйте, вы доставите мне большую радость.

Немудрено вообразить, как довольна была старая монахиня.

– Эй, Тономори, – еле сдерживая кашель, приказала она, – подай-ка восточное кото.

Остальные монахини смотрели на свою госпожу с ужасом, но из жалости к ней молчали. Уж если она затаила в душе обиду на своего почтенного сына…

Принесли кото, и старая монахиня, даже не потрудившись прислушаться к тому, что играет Тюдзё, резко ударила ногтями по струнам и заиграла первое, что пришло ей на ум, – какую-то старинную восточную мелодию. Все замерли в недоумении, она же, приняв замешательство за восхищение, еще более воодушевилась и, быстро дергая струны, принялась напевать дрожащим голосом что-то вроде:

– Такэо-ти-тири-тири-тиритана…[79]

– Ах, как прекрасно, теперь такого пения нигде не услышишь, – стал расхваливать ее Тюдзё, поскольку же старуха была глуховата, сидевшим рядом с ней прислужницам пришлось прокричать ей слова Тюдзё прямо в ухо.

– Современные молодые люди не имеют вкуса к музыке, – отвечала она самодовольно ухмыляясь. – Взять, к примеру, эту особу, которая недавно появилась в нашем доме. Она весьма хороша собой, но целыми днями только печалится. Ни слова от нее не услышишь. А уж к изящным развлечениям у нее, видно, и вовсе нет склонности.

Ее дочь и другие монахини совсем растерялись, а Тюдзё, потеряв всякий интерес к происходящему, поспешно откланялся.

Ветер долго еще доносил до обитательниц Оно чистые звуки его флейты. До самого рассвета монахини не смыкали глаз, а утром явился гонец с письмом:

«Вчера чувства мои пришли в такое смятение, что я принужден был уехать. Надеюсь, Вы простите меня…

Забыть не могу,

Как когда-то звенели струны.

Плачу навзрыд,

Слыша бесстрастно-холодные

Трели бамбуковой флейты.

Может быть, Вам все-таки удастся пробудить жалость в сердце молодой госпожи? Поверьте, я никогда не осмелился бы докучать Вам своими посланиями, если бы не мучительная тоска…»

Монахине стало так грустно, что она не сумела сдержать слез. А вот какой она написала ответ:

«Голос флейты

Давно умолкшие струны

В сердце задел.

Не успел он смолкнуть, как снова

Промокли мои рукава…

Молодая госпожа обладает до странности прихотливым нравом, а ее нечувствительность… Впрочем, наверное, Вы и сами догадались, довольно было непрошеных признаний моей престарелой матушки…»

Вряд ли это письмо показалось Тюдзё достойным внимания. Скорее всего он отложил его, едва дочитав до конца.

«Словно ветер, не оставляющий в покое листья мисканта… – недовольно думала молодая госпожа. – Как же упрямы мужчины!» И мысли ее невольно устремлялись к прошлому. «Увы, я знаю только одно средство оградить себя от новых домогательств. И я постараюсь прибегнуть к нему как можно быстрее…» Одушевленная этой мыслью, она все сердечные попечения свои сосредоточила на сутрах и молитвах. Что было делать монахине? Постепенно она пришла к заключению, что новая обитательница их дома от природы лишена каких бы то ни было дарований и, несмотря на молодые годы, обладает угрюмым, неуживчивым нравом. Но женщина была так красива, что окружающие охотно прощали все ее недостатки. Стоило ей улыбнуться, и монахини не помнили себя от восторга.

На Девятую луну младшая монахиня снова отправилась в Хацусэ. Ей хотелось отблагодарить Каннон за чудесное утешение, которое было ниспослано ей после стольких лет тоски и одиночества.

– Поедемте со мной, – уговаривала она молодую госпожу. – Об этом никто не узнает. Разумеется, тамошние храмы мало чем отличаются от других, но Каннон из Хацусэ более снисходительна к молящимся и чаще исполняет их просьбы. Тому есть немало чудесных примеров.

«Когда-то и мать и кормилица точно так же принуждали меня ездить в Хацусэ, но это не принесло мне счастья, – подумала женщина. – Мне не удалось даже уйти из мира, а в этой жизни я не видела ничего, кроме горя и бед». К тому же ей было страшно пускаться в столь долгое путешествие с этой чужой женщиной. Однако она не стала возражать, а только пожаловалась:

– Мне что-то нездоровится последнее время, не знаю, достанет ли у меня сил…

«Должно быть, она боится, бедняжка, ведь именно там…» – подумала монахиня и не стала настаивать.

Безотрадные годы

Текут чередою унылой.

У Старой реки

Теперь и искать не стоит

Криптомерию в два ствола (200).

Эту песню молодая госпожа написала однажды, упражняясь в каллиграфии, и, обнаружив ее, монахиня сказала шутя:

– Наверное, есть два человека, которых вам хотелось бы увидеть? Слова ее попали в цель, и на щеках женщины вспыхнул жаркий румянец, сделавший ее еще прелестнее.

– Не знаю, куда

Тянутся корни дерева

У Старой реки.

В криптомерии этой вижу

Ту, что из мира ушла, —

быстро ответила монахиня. Впрочем, ничего примечательного в ее песне не было.

Она намеревалась идти в Хацусэ одна, но все прислужницы захотели непременно ей сопутствовать. Обеспокоенная тем, что после ее отъезда дом совсем опустеет, монахиня оставила с девушкой трех прислужниц: весьма смышленую монахиню по прозванию Сёсё, женщину постарше по прозванию Саэмон и девочку-служанку.

Проводив паломниц задумчивым взглядом, молодая госпожа снова и снова сетовала на судьбу, но, увы… Теперь, когда рядом с ней не осталось ни одного человека, на которого можно было положиться, ей стало еще тоскливее.

Однажды, когда она сидела, погруженная в мрачные мысли, принесли письмо от Тюдзё.

– Соблаговолите прочесть, – просила Сёсё, но женщина даже не повернулась. Все в этом опустевшем доме располагало к унынию, и она коротала долгие, томительные дни, размышляя о прошедшем и о грядущем.

– Ах, это невыносимо! – говорила Сёсё, глядя на ее грустное лицо. – Может быть, вы согласитесь хотя бы сыграть в «го»?

– Я так дурно играю, – стала отказываться госпожа, но в конце концов согласилась, и Сёсё послала за доской. Уверенная в себе, она предложила госпоже начинать первой, но, к ее величайшему удивлению, та играла настолько лучше, что для следующей партии им пришлось поменяться местами.

– Вот бы госпожа монахиня посмотрела на вас! – радовалась Сёсё. – Когда-то она очень хорошо играла в «го». Господин Содзу тоже любил эту игру и гордился своим мастерством, да так, что едва не возомнил себя Величайшим игроком. Право, трудно поверить… Однажды он предложил сестре сыграть с ним, заявив: «Хвалиться не стану, но тебе меня никогда не обыграть». Кончилось же тем, что он проиграл ей две игры подряд. И вот что я вам скажу: вы играете куда лучше его. Чудеса, да и только!

«Что я наделала!» – ужаснулась женщина, испуганная столь явным пристрастием этой немолодой, начинающей уже лысеть особы к игре в «го». Сказавшись больной, она легла.

– Вы не должны пренебрегать ничем, что могло бы отвлечь вас от мрачных мыслей, – поучала ее Сёсё. – Нехорошо, когда такая молодая, красивая женщина все время грустит. Ну словно драгоценный камень с изъяном.

Унылые стоны ночного ветра пробуждали в душе смутные воспоминания.

Ветер осенний

Не задел никаких тайных струн

В сердце моем.

Но тоска все сильней, и роса

На мои рукава ложится…

Когда на небо выплыла прекрасная светлая луна, появился Тюдзё, от которого днем было получено письмо соответствующего содержания. «Ах, как некстати», – посетовала госпожа, поспешно скрываясь в глубине покоев.

– Нельзя быть столь бессердечной! – возмутилась Сёсё. – Провести такую ночь в обществе человека с тонкой душой – что может быть прекраснее? А уж когда он питает к вам нежные чувства… Неужели вы не согласитесь хотя бы выслушать его? Или вы думаете, что его речи загрязнят ваш слух?

Женщина молчала, объятая ужасом, и, видя, что склонить ее к согласию не удастся, Сёсё попыталась уверить гостя в том, что молодой госпожи нет дома. Однако все уловки ее оказались напрасными: очевидно, гонец, приходивший днем, сумел выведать, что госпожа не уехала вместе со всеми.

– Я ведь даже не прошу, чтобы мне позволили услышать ее голос, – говорил Тюдзё. – Единственное мое желание – высказать все, что у меня на душе, о большем я и мечтать не смею. А там – пусть госпожа сама решает, достоин я ее внимания или нет.

– Вы слишком жестоки, – жаловался он. – Трудно себе представить, что в таком месте… Право, вы могли бы быть снисходительнее.

Если успела

Ты горечь этого мира

Изведать сполна,

В душе твоей отклик найдет

Осенняя ночь в горах.

Я не верю, что вы не в состоянии понять…

– Госпожи монахини нет, и отвечать за вас некому, – заявила Сёсё. – Неужели вы настолько не желаете считаться с приличиями?

– Влачу свои дни,

Стараясь не думать вовсе

О горестях жизни,

Но кажется людям: в душе моей

Поселилась тайная грусть… —

сказала женщина, ни к кому не обращаясь, но Сёсё поспешила передать ее слова Тюдзё, и тот был растроган.

– Не попросите ли вы госпожу подойти ближе? – снова принялся настаивать он, посетовав – увы, напрасно – на нерасторопность прислужниц.

– Свет не видывал столь упрямой особы, – пожаловалась Сёсё, но послушно прошла во внутренние покои. Каково же было ее изумление, когда она обнаружила, что госпожа укрылась в покоях старой монахини, куда обыкновенно и не заглядывала! Вернувшись к Тюдзё, она доложила ему, что так, мол, и так…

– Мне всегда казалось, что человек, живущий вдали от мирской суеты, там, где ничто не мешает ему предаваться размышлениям, – сказал Тюдзё, – должен обладать особенно чувствительной душой. Я предполагал, что и ваша госпожа… Но, увы, даже женщина, совершенно несведущая в делах этого мира, вряд ли обошлась бы со мной так жестоко. Может быть, горький опыт прошлого заставляет ее бежать людей? Но что, скажите мне, что могло поселить в ее душе такое отвращение к миру? И как долго она будет жить здесь, с вами?

Подстрекаемый любопытством, он требовал от Сёсё новых и новых подробностей, но разве могла она рассказать ему все, что знала?

– Эта особа давно должна была находиться на попечении госпожи монахини, – ответила она, – но обстоятельства разлучили их на долгие годы, и только совсем недавно, во время поездки в Хацусэ, мы совершенно случайно встретили ее и забрали с собой.

Госпожа тем временем лежала ничком подле старой монахини, о дурном нраве которой была довольно наслышана, и не могла сомкнуть глаз. Сама монахиня заснула уже давно, едва опустились сумерки, и теперь изо рта ее вырывался страшный храп. Неподалеку лежали еще две монахини, такие же старые, и тоже храпели одна громче другой. «Как бы кто-нибудь из них не проглотил меня сегодня ночью», – думала женщина, дрожа от страха. Не столь уж и дорога была ей жизнь, но, будучи от природы робкого нрава и характер имея нерешительный, она во всех затруднительных случаях вела себя совершенно так же, как тот человек, который отказался от намерения покончить с собой единственно потому, что побоялся пройти по бревну, переброшенному через реку.

Госпожа пришла сюда вместе с Комоки, но эта ветреная особа почти сразу же ускользнула, не желая лишать себя удовольствия полюбоваться изысканными манерами столь редкого гостя. «Вот сейчас, сейчас она вернется», – ждала госпожа, но, увы, Комоки была не из тех, на кого можно положиться…

Тем временем Тюдзё, так ничего и не добившись, уехал.

– Ну можно ли быть такой неприветливой? – сетовали монахини, укладываясь спать. – При ее красоте…

Поздно ночью (по-видимому, было уже около полуночи) старая монахиня проснулась, разбуженная жестоким приступом кашля. Огонь светильника освещал ее седые волосы, покрытые чем-то черным. Заметив, что рядом с ней кто-то лежит, она, приставив руку козырьком ко лбу, как это делает колонок, в недоумении уставилась на женщину своими подслеповатыми глазами.

– Это еще что за диво? Кто здесь? – недовольно бормотала она. «Вот и конец, – подумала молодая госпожа и зажмурилась от ужаса. – Сейчас проглотит».

Когда там, в Удзи, демон повлек ее за собой, она не сопротивлялась, ибо ничего не понимала. Но теперь… Бедняжка совсем растерялась, не зная, что делать. «Что за злосчастная у меня судьба! – вздыхала она. – Вернуться к жизни, для того чтобы вечно терзаться воспоминаниями о прежних страданиях и трепетать в ожидании новых? Впрочем, кто знает, может быть, после смерти мне было бы еще хуже…»

Всю ночь она не смыкала глаз, преследуемая горькими раздумьями, перебирая в памяти все тягостные и мучительные подробности своей безотрадной жизни. Она никогда не видела отца, ее юность прошла в бесконечных скитаниях по далеким восточным землям. Когда же волею обстоятельств она вернулась наконец в столицу и обрела столь надежную, казалось бы, опору в лице сестры, нелепый случай лишил ее и этого утешения. Был человек, готовый оказать ей покровительство, и уже близился день, когда все тревоги и несчастья должны были остаться позади, но она совершила непоправимую ошибку, и все рухнуло. Теперь-то она понимала, что нельзя было давать принцу ни малейшего повода… Ведь именно тогда и начались все ее беды. О, она не должна была уступать ему, не должна была верить клятвам у Померанцевого острова! Теперь ничего, кроме неприязни, не осталось в ее сердце, и все чаще вспоминала она того, другого. Может быть, он любил ее гораздо меньше, но где найдешь человека более внимательного и более надежного? Лишь бы он не узнал, что она жива и находится здесь, в Оно! Кто угодно, но только не он! Она бы не перенесла этого позора! И все же, если бы можно было хотя бы одним глазком увидеть его… Нет, нет, не стоило даже думать об этом!

Наконец раздался крик петуха, и женщина вздохнула с облегчением. «А каким бы счастьем было для меня услыхать голос матери» (509), – невольно подумалось ей. После бессонной ночи она чувствовала себя совсем больной и осталась лежать, поджидая Комоки, которая так до сих пор и не пришла. Тем временем старухи, всю ночь пугавшие ее своим храпом, поднялись и, ворча и кашляя, засуетились, готовя себе утренний рис.

– Отведайте и вы, – предложила ей одна из монахинь, но женщине было неприятно принимать от нее такого рода услуги, тем более что и угощение показалось невкусным. Она отказалась от еды, сославшись на дурное самочувствие, но бесцеремонные монахини продолжали настаивать. Тут послышался шум: пришли монахи из Ёкава с сообщением, что Содзу собирается сегодня спуститься с гор.

– Почему так внезапно? – удивились монахини, и монахи не без гордости принялись объяснять им, в чем дело:

– Первую принцессу давно уже преследует какой-то злой дух. Верховный священнослужитель с горы Хиэ был призван к ее ложу, дабы отслужить соответствующий молебен, но похоже, что без нашего почтенного Содзу они не могут справиться. Вчера за ним снова присылали гонца, а вечером Сии-но сёсё из дома Левого министра явился с письмом от самой Государыни-супруги. Поэтому господин Содзу и согласился нарушить свое уединение.

«Вряд ли я дождусь другого такого случая, – подумала женщина. – Я должна превозмочь свою робость и попросить почтенного Содзу совершить обряд пострижения. В доме почти никого нет, и нам никто не помешает».

– Я чувствую себя нездоровой, – сказала она, поднимаясь. – Когда пожалует господин Содзу, попросите его принять у меня обет воздержания. Не стоит упускать такой возможности.

Старая монахиня лишь молча кивнула в ответ. Вид у нее был совершенно отсутствующий.

Молодая госпожа перебралась в свои покои. Ее всегда причесывала монахиня, и теперь, не желая, чтобы ее волос касались чужие руки, она попыталась распустить их сама, что оказалось довольно трудной задачей. «Матушка никогда уже не увидит меня в прежнем обличье», – подумала она, и сердце ее болезненно сжалось. Но разве могла она кого-то винить? Ей казалось, что за время болезни волосы ее должны были поредеть, но, как это ни странно, их вовсе не стало меньше. Густые, длиной не менее шести сяку, они падали до самого пола шелковистыми, блестящими волнами.

– «О такой ли судьбе…» (510) – тихонько прошептала она, словно про себя…

Содзу появился в Оно вечером. Для него были подготовлены южные покои, где уже суетились круглоголовые монахи. Прежде всего Содзу зашел к матери.

– Что нового произошло у вас за это время? – спросил он. – Я слышал, что монахиня из восточных покоев отправилась в Хацусэ. А та особа, которую мы нашли, что, она по-прежнему с вами?

– Да, она здесь, – ответила старая монахиня. – Кстати, ей, кажется, нездоровится, и она просила, чтобы вы приняли у нее обет воздержания.

Содзу поспешил в покои молодой госпожи и, устроившись у занавесей, окликнул ее. С трудом превозмогая смущение, она приблизилась, готовая отвечать на его вопросы.

– Все это время я молился за вас, – сказал Содзу. – Я уверен, что какая-то давняя связь существует между нашими судьбами, иначе мы не встретились бы при столь удивительных обстоятельствах. Надеюсь, вы понимаете, почему я не сообщался с вами: монаху не приличествует обмениваться письмами с женщиной без особой на то надобности. Как вам живется здесь среди отвернувшихся от мирской суеты?

– Когда-то я решила уйти из мира, – отвечала женщина, – и сама не понимаю, почему до сих пор жива. Меня это не так уж радует, и тем не менее я благодарна вам за все, что вы для меня сделали. Однако я слишком не похожа на других и не могу жить обычной для женщины жизнью. Умоляю вас, позвольте мне стать монахиней. Поверьте, я не вижу для себя иного выхода, и если судьбе было угодно, чтобы я осталась жить…

– Но у вас еще вся жизнь впереди! Неужели вы решитесь посвятить ее одним молитвам? Боюсь, как бы вы не обременили душу еще более тяжкими прегрешениями! Возможно, сейчас ваше решение кажется вам твердым, но пройдет время… Увы, женщины так легко впадают в заблуждение…

– С малолетства я не знала ничего, кроме печалей, и матушка часто говорила мне о своем желании сделать меня монахиней. А потом, когда я стала проникать в суть явлений этого мира, я еще более укрепилась в намерении отказаться от обычной жизни и посвятить себя заботам о грядущем. Кто знает, может быть, мне осталось жить совсем немного и именно поэтому я так слабею духом… О, прошу вас, не отказывайте мне…

И женщина заплакала. «Но почему? – недоумевал Содзу. – Почему такая красавица прониклась отвращением к миру? Впрочем, наверное, у нее есть причины… Если вспомнить хотя бы речи того духа… Чудо, что ей вообще удалось выжить. А раз уж приметил ее однажды злой дух, она никогда не будет в полной безопасности».

– Ваше желание встать на путь служения Будде весьма похвально, и не мне, монаху, отговаривать вас, – сказал он. – Принятие обета занимает немного времени, но меня срочно вызвали к Первой принцессе, и сегодня ночью я должен быть во Дворце, дабы с раннего утра приступить к молитвам и обрядам. Через семь дней я вернусь, и тогда…

«Да, но к тому времени может вернуться и монахиня…» – огорчилась женщина и, притворившись, что силы покидают ее, заплакала:

– Ах, но я так страдаю! Боюсь, что скоро мне не поможет и постриг. О, прошу вас!

И отшельнику стало ее жаль.

– В самом деле, уже совсем поздно, – сказал он. – Раньше мне ничего не стоило спуститься к подножию, но теперь я стар и немощен, с каждым годом мне становится все труднее проделывать этот путь. Пожалуй, мне лучше отдохнуть здесь немного, прежде чем ехать во Дворец. И если вы так спешите, я готов принять ваш обет сегодня же.

Безмерно обрадованная, женщина достала ножницы и, положив их на крышку от шкатулки для гребней, подсунула под занавес. Содзу кликнул монахов. С ним и сегодня были те двое, которые когда-то сопровождали его в Удзи, и, подозвав их, он приказал:

– Постригите госпожу.

Адзари подошел к занавесу, не выказывая особого удивления, – да и что может быть естественней желания отгородиться от мира для женщины, на долю которой выпало подобное испытание? Но, увидев струящиеся сквозь щели занавеса блестящие пряди волос, он замер с ножницами в руках. Увы, чье сердце не дрогнуло бы?..

Тем временем Сёсё в нижних покоях беседовала со своим братом-монахом, приехавшим вместе с Содзу. У Саэмон тоже нашелся среди прибывших какой-то знакомец, с которым ей хотелось поболтать, да и другие женщины думали только о том, как бы получше принять столь редких и дорогих гостей, поэтому с госпожой оставалась одна Комоки. Разумеется, она сразу же поспешила к Сёсё и сообщила ей о том, что происходит, но, когда та, объятая ужасом, вбежала в покои, Содзу уже накидывал на госпожу свое собственное оплечье, как того требовал обычай.

– Теперь вы должны поклониться в ту сторону, где сейчас находятся ваши родители, – сказал он, но женщина только зарыдала в ответ. Откуда ей было знать, в какой они теперь стороне?

– Что вы делаете?! – закричала Сёсё. – Как можно потакать ее безрассудству? Что скажет госпожа монахиня, когда вернется из Хацусэ?

Но Содзу запретил ей приближаться. Ничего уже не изменишь, так стоит ли смущать сердце принимающей постриг глупыми речами?

– Когда блуждаем мы в трех мирах…[80] – слушала молодая госпожа, и грудь ее сжималась неизъяснимой тоской: разве она не разорвала уже узы, связывающие ее с близкими ей людьми?

Адзари, оказавшись не в силах справиться с ее густыми волосами, сказал:

– Пусть монахини потом подправят… Волосы у лба выстриг сам Содзу.

– Вы не должны раскаиваться в содеянном, увидев, как изменилось ваше лицо, – сказал он, давая женщине последние наставления.

Наконец-то она могла вздохнуть с облегчением. Так, несмотря на противодействие окружающих, ей все-таки удалось осуществить свое желание, а значит, не зря осталась она в этом мире, возможно, сам Будда…

Скоро все уехали, и в доме стало тихо. Прислушиваясь к стонам ночного ветра, прислужницы говорили, вздыхая:

– А мы-то надеялись, что вы ненадолго задержитесь в этом унылом жилище и очень скоро займете блестящее положение в мире. Как жаль, что вы рассудили иначе… А ведь у вас вся жизнь впереди. Как же вы станете жить?

– Даже дряхлые старухи печалятся, разрывая узы, связывающие их с миром.

Но молодая женщина не отвечала. На сердце у нее было спокойно, ибо она знала – теперь никто не в силах заставить ее пойти по пути, обычному для женщин этого мира.

Однако на следующее утро она старалась не показываться на глаза окружающим, чувствуя себя виноватой в том, что поступила вопреки их воле. Ее волосы, едва достигавшие плеч, были подстрижены весьма неровно, и она думала, вздыхая: «О, если бы кто-нибудь догадался подровнять их без лишних слов…» Любая безделица повергала ее в сильнейшее замешательство, и она весь день просидела без света с опущенными занавесями. Робкая и застенчивая по природе, женщина еще более замкнулась в себе, да и кому могла она открыть свою душу? Рядом с ней не было ни одного близкого или хотя бы способного понять ее человека. Только бумаге поверяла она мысли и чувства, зарождавшиеся в глубине ее души. Часто, когда сдавленная в груди тоска просилась наружу, она брала в руки кисть и писала, словно упражняясь в каллиграфии.

«Потерявшись сама,

Потеряв своих близких, решилась

Из мира уйти,

Но не ведала я, что придется

С ним расставаться снова…

Теперь уже навсегда…»– вот что написала она однажды, и ей самой стало грустно.

Страданьям своим

Предел положить желая,

Из мира ушла.

Могла ли я знать, что снова

Придется прощаться с ним?

Однажды, когда она сидела вот так, отдавшись глубокой задумчивости, и из-под кисти ее возникали песни одна другой печальнее, принесли письмо от Тюдзё. Очевидно, кто-то из монахинь, возмущенных своеволием молодой госпожи, сообщил ему о случившемся. Немудрено вообразить, каким тяжелым ударом была для него эта весть!

«Вот, значит, в чем крылась истинная причина ее холодности, – подумал он. – Потому-то она так упорно и отказывалась отвечать мне. Несомненно, решение давно уже созрело в ее сердце. И все же трудно поверить… Ведь еще совсем недавно я просил прислуживающую ей монахиню позволить мне хоть одним глазком взглянуть на волосы, которых красота так пленила меня в тот вечер, и она обещала…»

Потрясенный, он все же решил еще раз написать:

«Увы, что я могу сказать?..

Рыбачья ладья

Среди волн исчезает, стремясь

К иным берегам…

«Не отстать бы…» – за нею и я

Устремляюсь поспешно в море».

Обычно госпожа не читала писем Тюдзё, но на этот раз изменила своей привычке. Потому ли, что ей было как-то особенно грустно в тот миг, или потому, что ее тронуло его смирение, но только, взяв первый попавшийся клочок бумаги, она небрежно начертала:

«Сердце мое

Давно покинуло берег

Зыбкого мира,

Но не знаю, куда забросят

Волны утлый рыбачий челн».

Вряд ли эта песня кому-то предназначалась, скорее всего, госпожа по обыкновению своему просто упражнялась в каллиграфии, но Сёсё тут же отправила листок Тюдзё.

– Вы могли хотя бы переписать, – попеняла ей госпожа, но упрямица Сёсё:

– Ах нет, я только испорчу, – возразив, отправила песню, не переписывая.

Надобно ли сказывать о том, что этот неожиданный ответ лишь увеличил страдания Тюдзё?

По прошествии некоторого времени возвратились домой паломницы и, узнав печальную новость, долго не могли опомниться от изумления. Монахиня была вне себя от горя.

– Я понимаю, что должна была бы поддержать вас в вашем намерении, – сетовала она, – ведь я и сама приняла обет. Но у вас впереди долгая жизнь, что же станется с вами? Кто знает, надолго ли я задержусь в этом мире, возможно, уже сегодня или завтра… Как вы думаете, почему я отправилась в Хацусэ? Больше всего на свете меня тревожит мысль о вашем будущем, и я хотела просить Будду даровать вам счастливую судьбу…

Видя, как страдает монахиня, женщина невольно подумала о матери, и сердце ее мучительно сжалось: ведь несчастной не дано было даже оплакать бренные останки любимой дочери!

По обыкновению своему она сидела молча, стараясь не встречаться с монахиней взглядом, а та все плакала и плакала, не отрывая глаз от ее прелестного юного лица.

– О, если б я знала, разве оставила бы вас одну? – повторяла она, готовя платье для новопостриженной, а как серо-зеленые тона давно уже были привычны ее взору, справилась со своей задачей довольно быстро. Помогая молодой госпоже облачиться в темное платье и такое же оплечье, монахини жалобно причитали:

– Вы были нашей радостью, лучом света, случайно проникшим в унылое жилище…

– Ах, какое горе!

Одновременно они на чем свет стоит ругали почтенного Содзу, лишившего их единственного утешения.

Вмешательство Содзу, как и предсказывали его ученики, произвело благотворное действие. Первая принцесса стала быстро поправляться, и люди славили необыкновенную мудрость старого монаха. Дабы предотвратить возможность возвращения болезни, решено было еще некоторое время не прекращать молитв, поэтому Содзу пришлось задержаться во Дворце.

Однажды тихим дождливым вечером его призвала к себе Государыня и попросила провести ночь у изголовья принцессы. В покоях почти никого не было: дамы, много ночей подряд не отходившие от больной, разошлись, обрадовавшись, что могут наконец отдохнуть. Воспользовавшись их отсутствием, Государыня осталась на ночь в опочивальне дочери.

– Я всегда верила, что наше будущее в надежных руках, – сказала она монаху. – И этот случай лишь укрепил меня в моей вере.

– Будда не раз давал мне понять, что близок крайний срок моей жизни, – отвечал Содзу. – Особенно же опасны для меня ближайшие два года. Потому-то я и решил заключиться в горную обитель и целиком посвятить себя служению. Только ваше милостивое повеление и заставило меня спуститься.

Государыня поведала ему о том, как упорен был вселившийся в принцессу злой дух, в какой ужас повергал он присутствующих, когда, вдруг появляясь, называл себя разными именами…

– А вот какая удивительная, поистине невероятная история приключилась недавно со мной, – сказал Содзу, выслушав ее. – На Третью луну моя престарелая матушка отправилась в Хацусэ, дабы отслужить там благодарственный молебен. На обратном пути она заночевала в обители Удзи. Я сразу подумал, что такой просторный дом, в котором к тому же давно никто не живет, наверняка служит пристанищем для всякой нечисти, поэтому помещать в нем больную опасно. И точно…

И он рассказал Государыне, как нашел никому не известную женщину.

– Вот уж и в самом деле чудеса!

Прислуживающие Государыне дамы уже спали, но она поспешила разбудить их, так напугал ее рассказ Содзу. Разумеется, никто из них ничего не слышал, за исключением Косайсё, той самой, к которой благоволил Дайсё. Испуг Государыни не остался не замеченным Содзу, и, кляня себя за опрометчивость, он не стал докучать ей подробностями. Однако, будучи человеком словоохотливым, после некоторого молчания заговорил снова:

– А вот что я еще вам скажу. Спускаясь с гор на этот раз, я зашел в Оно наведать живущих там мать и сестру. И что же вы думаете? Эта женщина, рыдая, стала просить меня принять у нее обет, ибо она, видите ли, давно уже решила отречься от мира. Она так умоляла меня, что я просто не смог отказать ей. А моя сестра, тоже монахиня, когда-то она была супругой покойного Эмон-но ками, очень полюбила эту особу, считая, что она ей послана взамен ее любимой дочери, которой утрату она оплакивала многие годы. Представляю себе, в какой она теперь на меня обиде. Мне и самому жаль, что столь прелестная женщина вознамерилась посвятить себя служению. Хотел бы я знать, кем она была раньше?

– Как такая красавица могла оказаться в столь диком месте? – спросила Косайсё. – Хоть теперь-то вы узнали, кто она?

– Нет, так и не узнал. Если только она открылась монахине… Но будь она знатной особой, ее исчезновение вряд ли осталось бы незамеченным. Ведь нет такой тайны… Впрочем, дочери провинциальных чиновников тоже бывают красивы. Да, коль скоро Морской дракон способен родить будду…[81] А ежели принадлежит она к низкому сословию, то, значит, ее прошлое рождение не обременено тяжкими преступлениями…

Тут Государыня вспомнила, что совсем недавно кто-то из дам рассказывал ей о женщине, бесследно пропавшей в тех местах. Косайсё тоже слышала о сестре супруги принца Хёбукё, покинувшей мир при весьма загадочных обстоятельствах. «Уж не она ли?» – подумала Косайсё, но как тут проверишь?.. Монах говорил, что найденная ими женщина больше всего на свете боится, как бы люди не узнали о ее существовании, и прячется ото всех, словно есть у нее в этом мире враги. Впрочем, он явно недоговаривал, да и вообще, по его собственному признанию, рассказал эту странную историю лишь потому, что надеялся развлечь Государыню… Принимая все это во внимание, Косайсё рассудила, что лучше пока никому ничего не говорить.

– Не исключено, что это та самая женщина, – сказала Государыня, когда они с Косайсё остались одни. – Может быть, надо сообщить Дайсё?

Однако она так и не решилась этого сделать: вмешиваться в чужие тайны, не имея почти никаких доказательств, ей не хотелось, к тому же она не была настолько близка с Дайсё, чтобы самой заводить с ним разговор на столь щекотливую тему.

Скоро принцесса выздоровела окончательно, и Содзу вернулся в горы. По дороге он снова заехал в Оно, и сестра не преминула высказать ему свое неудовольствие.

– Разве вы не понимаете, что, став монахиней в столь цветущие лета, она может обременить свою душу еще более тяжкими прегрешениями? – пеняла она ему. – Почему вы не посоветовались со мной?

Но, увы, поздно…

– Теперь вы должны помышлять единственно о молитвах, – говорил Содзу новопостриженной монахине. – И старые и юные равно подвержены превратностям судьбы. Поэтому мне не кажется удивительным, что именно вам открылась тщетность мирских упований.

Его слова повергли женщину в замешательство.

– Сшейте себе новое платье, – сказал Содзу, преподнеся ей узорчатую парчу, шелк и кисею.

– Пока я жив, вам не о чем беспокоиться, я позабочусь о вас, – добавил он. – Рождаясь в мире тщеты, люди алчут лишь преходящего блеска и славы. А пока это так, всем – и мне и вам – трудно разорвать путы, связывающие нас с этим миром. Но когда человек удаляется в леса и посвящает себя молитвам, в его душе не остается места ни для стыда, ни для обид. Воистину «судьба непрочна, словно листок»…

Немного помолчав, Содзу произнес:

– «У Сосновых ворот до самой зари лунный блуждает свет…»[82] Право, трудно встретить в простом монахе столько понимания и душевного благородства. Женщина благоговейно внимала его речам, чувствуя, что наконец-то обрела истинного наставника.

Весь день уныло стонал ветер.

– В такое время у горных монахов рыдания подступают к горлу… – заметил Содзу, и, услышав его слова, женщина невольно подумала: «А ведь теперь и я – горный монах… Потому-то, наверное, мне все время хочется плакать».

Подойдя к порогу, она устремила взор на далекие вершины и вдруг увидела группу людей в разноцветных охотничьих платьях. По этой дороге редко кто поднимался в горы. Лишь иногда можно было заметить монаха, бредущего то ли из Куротани, то ли еще откуда. Миряне же здесь почти не появлялись.

Это был Тюдзё, так и не сумевший примириться с поражением. «Как ни тщетно теперь жаловаться, все же…» – подумав, он отправился в Оно. Приехав же, забыл обо всем на свете, очарованный осенней листвой, сверкающей невиданным разнообразием красок. «Можно ли ожидать, – подумал он, – чтобы женщина, в таком месте живущая, отличалась веселым, беззаботным нравом?»

– В последние дни я был свободен от своих обязанностей, – сказал Тюдзё, любуясь прекрасным видом, – и, не зная, чем занять себя, решил посмотреть на горы в осеннем убранстве. Эти деревья так хороши, что хочется, как бывало, устроиться под ними на ночлег.

Монахиня, по обыкновению своему заплакав, ответила:

– Неистовый ветер,

Налетев, пронесся по склонам.

Теперь у подножья

Нигде не отыщешь тени,

В которой смог бы укрыться…

На это Тюдзё:

– Знаю, никто

Теперь не ждет меня здесь,

В этом горном жилище,

Но, увидев деревья в саду,

Не сумел я проехать мимо…

Бессмысленно было снова заводить разговор о женщине, и тем не менее Тюдзё не смог устоять перед искушением.

– Позвольте же мне хоть издалека посмотреть на нее в новом обличье, – просил он Сёсё. – Вы же обещали.

Сёсё прошла во внутренние покои и, увидев свою госпожу, невольно подумала, что такую красавицу и в самом деле обидно держать взаперти. На женщине было неяркое красновато-желтое нижнее платье и светло-серое верхнее. Пышные волосы веером рассыпались по плечам, а лицо поражало редким изяществом черт и такой яркостью красок, словно было только что набелено и нарумянено. Судя по всему, она прилежно молилась. Перед ней лежал развернутый свиток с текстом сутры, а рядом, на планке занавеса, висели четки. Невольно хотелось взять кисть и запечатлеть эту склоненную фигуру на бумаге, так она была хороша. Всякий раз, когда Сёсё глядела на госпожу, на глазах у нее навертывались слезы и рыдания невольно подступали к горлу. Что же должен испытывать мужчина, которого сердце давно стремится к ней?.. Рассудив, что лучшего случая не дождешься, Сёсё указала на небольшую щель в перегородке возле замка и предусмотрительно отодвинула занавес, который мог бы ему помешать.

Думал ли Тюдзё, что женщина окажется столь прекрасной? Казалось, она соединяла в себе все мыслимые совершенства. Право, можно ли было допускать… Ему стало так грустно, так досадно, как если бы он сам был виноват в том, что она переменила обличье.

Испугавшись, что не сумеет сдержать нахлынувших чувств и тем самым невольно обнаружит себя, Тюдзё поспешно отошел. «Возможно ли, чтобы человек, потерявший столь прелестную возлюбленную, не стал бы ее искать? – недоумевал он. – К тому же я не слышал, чтобы чья-нибудь дочь пропала или приняла постриг… Даже монашеское платье не умаляет ее красоты…»

Да, она была прекраснее всех женщин, которых Тюдзё встречал прежде. Одна мысль о ней заставляла трепетать его сердце. «Быть может, хотя бы тайно?..» – подумал он и снова обратился к монахине:

– Я допускаю, что раньше у молодой госпожи были причины сторониться меня, но теперь, когда она приняла постриг… Почему бы нам не побеседовать как-нибудь при случае? Надеюсь, вы не откажетесь замолвить за меня словечко? До сих пор я приезжал сюда, влекомый воспоминаниями, но, если вам удастся склонить ее к согласию, у меня будет еще одна причина навещать вас.

– О, я понимаю, сколь чисты ваши намерения, и искренне признательна вам за то, что вы и теперь принимаете в ней такое участие, – плача, отвечала монахиня. – Вы и вообразить не можете, как тревожит меня мысль о ее будущем. Ведь придет время, когда меня уже не будет рядом…

«Но кто же эта женщина? – спрашивал себя Тюдзё. – Судя по всему, они все-таки связаны родственными узами».

– Я не стану уверять вас, что сумею обеспечить ей беспечальное будущее, – сказал Тюдзё, – ибо человеку не дано знать, что у него впереди, но, коль скоро я обещал, я не изменю своему слову. Но убеждены ли вы, что ее никто не разыскивает? По-моему, именно некоторая недоговоренность в этом отношении и препятствует нашему сближению, хотя, впрочем, для меня это не имеет особого значения.

– Возможно, ее и разыскивал бы кто-нибудь, останься она в обычном для женщины этого мира обличье. Но она сама порвала все связи с миром и не помышляет ни о чем, кроме молитв.

Тогда Тюдзё отправил женщине такое послание:

«Знаю: от мира

Отреклась ты, познав тщету

Мирских упований.

Но горько на сердце – не я ли

Был тому невольной причиной?..»

На словах же он передал ей обычные уверения в неизменной преданности:

«Я почел бы за особенное счастье, если бы вы согласились видеть во мне брата. Каким утешением была бы для меня возможность хоть иногда беседовать с вами!..»

«Я верю в искренность ваших чувств, но, увы, я слишком ничтожна, чтобы постичь смысл ваших речей», – ответила женщина, сделав вид, будто не поняла содержащегося в письме намека.

На своем коротком веку ей довелось изведать столько невзгод, что жизнь сделалась для нее тягостным бременем, и единственное, о чем она мечтала, – уподобившись засохшему дереву, тихо и незаметно влачить свои дни в этой горной глуши. Теперь, когда ее давнишнее желание было наконец удовлетворено, она заметно повеселела, посветлела лицом, часто шутила с монахиней и играла с ней в «го». Разумеется, большую часть времени она отдавала молитвам и усердно изучала разные сутры, начиная с сутры Цветка закона. Скоро выпал снег, люди перестали приходить в Оно – как всегда бывает зимою – и потянулись унылые, однообразные дни (512).

Прошло еще немного времени, и год снова сменился новым. Однако здесь, в Оно, ничто не напоминало о весне. Скованная льдом река по-прежнему была безмолвна, и вид ее располагал к унынию. Мысли женщины все чаще устремлялись в прошлое, и хотя ей казалось, что она сумела окончательно изгнать из памяти образ человека, который сказал когда-то: «Но блуждала, тоскуя, душа…»

«Печально смотрю

На снег, сокрывший от взора

Горы и долы,

А сердце стремится невольно

К ушедшим в прошлое дням», —

как-то написала она, по обыкновению своему в промежутках между службами упражняясь в каллиграфии. «Целый год прошел с того дня, как я умерла для всех, – думала она, вспоминая прошлое. – Помнит ли меня кто-нибудь?»

Однажды им принесли первую зелень в грубой, некрасивой корзинке, и монахиня сказала:

– У горных вершин

По проталинам собирают

Первую зелень.

На нее гляжу, уповая

На будущий твой расцвет.

– По окрестным лугам,

Пробираясь в снегу глубоком,

Первую зелень

Я хотела бы для тебя

Собирать еще долгие годы, —

ответила женщина, и монахиня была растрогана до слез: «Неужели она действительно так думает?»

– О, если бы я могла видеть вас в другом, более сообразном вашим летам обличье… – вздохнула она.

Недалеко от стрехи росла красная слива, такая же яркая и благоуханная, как в те давние дни. «Такая ль весна…» (440) – невольно подумалось женщине, и она почувствовала, что эта слива дороже ей всех остальных цветов. И не потому ли, что напомнила ей того, чьим ароматом она так и не сумела сполна насладиться? (511).

В последнюю ночную стражу женщина поднесла Будде священную воду. Призвав послушниц помоложе, она поручила им нарвать цветов, но, словно обидевшись, лепестки внезапно осыпались, благоухая сильнее прежнего.

Нет здесь того,

Кто когда-то задел рукавом

Эти цветы.

Отчего же такой знакомый

Источают они аромат?..

Внук старой монахини, правитель Кии, совсем недавно вернулся в столицу. Это был красивый мужчина лет тридцати, весьма уверенный в себе.

– Что нового произошло у вас за эти годы? – спросил правитель Кии, приехав навестить старую монахиню, а поскольку та, пребывая в старческой расслабленности, и ответить толком не умела, он почти сразу же перешел в покои младшей монахини:

– Увы, ваша бедная матушка совсем состарилась, – сказал он. – К сожалению, все это время я был далеко и не имел возможности заботиться о ней, а ведь после того, как ушли из мира мои родители, у меня не осталось никого ближе ее. А что супруга правителя Хитати, наведывалась ли она к вам?

Судя по всему, речь шла о его младшей сестре.

– Когда б вы знали, сколько печалей пришлось нам изведать за эти годы! – ответила монахиня. – А госпожа Хитати давно уже не давала о себе знать. Боюсь, что матушка так и не дождется ее.

Услыхав знакомое имя, женщина насторожилась.

– Я довольно давно приехал в столицу, – продолжал правитель Кии, – но, обремененный многочисленными придворными обязанностями, до сих пор не сумел выбраться к вам. Вот и вчера совсем уже было собрался, но неожиданно пришлось сопровождать господина Дайсё в Удзи. Мы пробыли весь день в доме покойного Восьмого принца. Когда-то господин Дайсё посещал его дочь, но в позапрошлом году ее не стало. Потом он тайно поселил в Удзи младшую сестру покойной, но и она скончалась прошлой весной. Собственно, он поехал туда затем, чтобы отдать распоряжение о поминальных молебнах. Провести все положенные службы господин поручил монаху Рисси из близлежащего храма. А вашему покорному слуге доверили подготовить один женский наряд. Надеюсь, вы мне в этом поможете? Я велю, чтобы ткачи выткали необходимые ткани и доставили сюда.

Надобно ли сказывать, сколь нелегко было женщине справиться с волнением? Не желая подавать подозрения окружающим, она поспешила скрыться в глубине покоев.

– Но я слышал, что у того принца-отшельника было только две дочери. Которая же из них стала супругой принца Хёбукё? – спросила монахиня.

– Второй возлюбленной господина Дайсё была скорее всего внебрачная дочь принца, рожденная ему какой-то женщиной весьма низкого звания. Господин Дайсё до сих пор изволит оплакивать ее, сокрушаясь, что был недостаточно внимателен к ней при жизни. Говорят, что и с утратой той, первой, он долго не мог примириться и даже обнаруживал намерение принять постриг.

Поняв, что правитель Кии довольно близко связан с домом Дайсё, женщина похолодела от страха.

– Как странно, что им обеим суждено было скончаться именно в Удзи, – продолжал правитель Кии. – У меня просто сердце разрывалось, когда я смотрел вчера на господина Дайсё. Подойдя к реке, он долго стоял на берегу и, глядя на воду, плакал. Затем поднялся к дому и начертал на одном из столбов:

«Увы, не сумел

Я слез удержать, и они

В реку упали,

Где отраженья любимой

И того не осталось…»

Он редко говорит о ней вслух, но лицо его так печально, что невозможно смотреть на него без жалости. Хорош же он так, что ни одной женщине перед ним не устоять. В целом свете нет человека прекраснее – к такому выводу я пришел еще в юные годы, да и теперь всегда предпочту службу в его доме любой другой, даже самой почетной и выгодной.

«Так, не нужно быть слишком проницательным человеком, чтобы разглядеть достоинства господина Дайсё», – подумала женщина.

– И все-таки, наверное, даже ему далеко до покойного министра, которого когда-то называли Блистательным, – заметила монахиня. – Впрочем, и в наши дни превозносят именно тех, кто принадлежит к его семейству. А что вы скажете о Левом министре?

– Министр – человек редкостной красоты и необыкновенных дарований. Бесспорно, он принадлежит к самым блестящим мужам столицы. Но кто истинно красив, так это принц Хёбукё. Иногда я завидую женщинам, прислуживающим в его доме.

Право, можно было подумать, что он говорит по чьему-то наущению. Женщина прислушивалась, трепеща и замирая от волнения, – неужели речь идет действительно о ней?

Побеседовав с монахиней, правитель Кии уехал.

«Значит, он не забыл», – растроганно подумала женщина, и перед ее мысленным взором невольно возник образ матери. Должно быть, и она… Но предстать перед ней в столь унылом обличье? Нет, это невозможно.

Со странным чувством смотрела она, как монахини по просьбе правителя Кии красили ткани, но не говорила ни слова. Когда же начали кроить и шить, младшая монахиня принесла ей одно из платьев:

– Не поможете ли вы нам? Вы умеете так красиво заделывать отвороты…

Просьба монахини привела женщину в сильнейшее замешательство…

– Мне что-то нездоровится, – сказала она и, не прикасаясь к платью, легла.

– Что с вами? – встревожилась монахиня и поспешно отложила начатую работу. А одна из прислужниц, приложив к красному платью расшитое цветами вишни утики, посетовала:

– Ах, как жаль! Такое платье было бы вам куда более к лицу…

«Обличье свое

Давно уже я сменила,

И стоит ли мне

Надевать этот яркий наряд,

Напоминающий о былом?» —

написала молодая госпожа на листке бумаги.

Тем не менее она чувствовала себя виноватой. Кто знает, вдруг ей суждено скоро умереть и люди проникнут в ее тайну, ведь в конце концов все тайны выходят наружу… Как же горько будет монахине сознавать, что она ушла, так и не открывшись ей…

– Я ничего не помню из своего прошлого, – робко сказала она. – Но когда я смотрю на ваши приготовления, в моей душе пробуждаются какие-то неясные воспоминания… Мне так грустно!

– О, я уверена, что вы многое помните, – ответила монахиня, – и, признаться, меня обижает ваше молчание. Я боюсь, что не сумею достойно справиться с поручением правителя Кии. Вот если бы была жива моя дочь! Наверное, кто-нибудь и о вас вспоминает теперь точно так же, как я о ней. Она скончалась у меня на глазах, но мне все не верится, что ее больше нет в этом мире. Кажется, стоит лишь поискать хорошенько… А вы ведь просто исчезли неведомо куда, не может быть, чтобы никто вас не разыскивал.

– Так, в той жизни обо мне заботилась одна женщина, – призналась молодая госпожа, тщетно пытаясь скрыть слезы, – но ее, наверное, уже нет на свете.

– Воспоминания слишком тягостны, – добавила она, – потому я и молчу. Но, поверьте, у меня нет от вас тайн.

И она умолкла.

Дайсё тем временем отслужил поминальные молебны, и мысли его устремились в прошлое. Как быстро разлучила их судьба! Он позаботился о сыновьях правителя Хитати, пришедших к тому времени в совершенный возраст: одни получили место в Императорском архиве, других он взял к себе в дом. Самые миловидные из младших мальчиков прислуживали ему лично.

Однажды тихим дождливым вечером Дайсё навестил Государыню-супругу. В ее покоях было малолюдно, и они долго беседовали о прошлом и настоящем.

– Было время, – сказал он между прочим, – когда я посещал одну женщину, жившую в бедном горном жилище. Это возбуждало в столице толки, но я старался не обращать на них внимания. «Значит, так было суждено, – говорил я себе. – Люди любят судачить о чужих сердечных делах». Затем произошло несчастье – видно, место это и в самом деле дурное, – после чего дорога туда стала казаться мне слишком далекой, и я почти перестал там бывать. Но вот совсем недавно дела снова привели меня в эту горную усадьбу, и, увидев знакомый старый дом, я с особенной остротой ощутил, сколь непрочен мир. Мне вдруг вспомнилось, что это жилище когда-то принадлежало отшельнику и было построено для того, чтобы пробуждать в людях стремление к Истинному Пути.

Вспомнив свой недавний разговор с Содзу, Государыня спросила:

– А вам не кажется, что та усадьба стала пристанищем оборотней? Знаете ли вы, как именно умерла особа, о которой вы мне только что рассказали?

«Очевидно, ее смущает, что дочери принца скончались одна вслед за другой», – подумал Дайсё.

– Может быть, вы и правы, – ответил он. – В таких глухих местах всегда водится какая-нибудь нечисть. Так или иначе, кончина этой женщины сопряжена с весьма загадочными обстоятельствами.

Однако он не стал рассказывать подробностей.

Государыня же, жалея Дайсё, не хотела показывать своей осведомленности. К тому же она не могла не сочувствовать и принцу, который до сих пор не оправился от удара, в свое время послужившего причиной его недуга. Рассудив, что и для того и для другого будет лучше, если они останутся в неведении, она решила промолчать. Однако, когда гость ушел, тихонько сказала Косайсё:

– По-видимому, Дайсё до сих пор оплакивает ту особу из Удзи. Мне было так его жаль, что я едва не рассказала ему все, но не решилась. К тому же не исключено, что Содзу говорил о ком-то другом… Так или иначе, при случае намекните ему. Вы ведь тоже все слышали. А те подробности, которые могут огорчить его, лучше опустить.

– Но если даже вы не решаетесь говорить с ним об этом, то как же я, совершенно посторонний человек… – возразила Косайсё, но Государыня не отступалась.

– Все зависит от обстоятельств. Кроме того, у меня есть причины… Разумеется, Косайсё все поняла и не могла не оценить… И вот однажды, когда Дайсё зашел к ней и завязалась между ними беседа, она все ему рассказала. Нетрудно вообразить, как потрясла его эта история, и в самом деле невероятная. «Возможно ли, чтобы Государыня ничего не знала, когда мы виделись с ней в последний раз? – спрашивал он себя. – Я бы предпочел, чтобы она сама рассказала мне об этом. Впрочем, ведь и я не был до конца откровенен с ней. Но теперь нелепо… Увы, чем больше таишься, тем больше вокруг тебя возникает сплетен. Живым и то трудно хранить свои тайны».

Однако говорить об этом Дайсё было тяжело, и он не стал посвящать Косайсё в подробности.

– Судя по всему, это действительно та самая женщина, которой исчезновение так взволновало меня когда-то, – сказал он. – Так что же, она и теперь живет в Оно?

– Да, и она приняла постриг в тот день, когда почтенный Содзу спустился с гор. Она давно уже обнаруживала решительное намерение стать монахиней, однако окружающие, сочувствуя ее красоте и молодости, не соглашались, и даже когда жизни ее грозила опасность… Однако в конце концов ей удалось-таки настоять на своем.

У Дайсё почти не оставалось сомнений: все совпадало – и место, и прочие обстоятельства… Но что же ему теперь делать? Поехать в Оно? Вряд ли это разумно. Нет, он должен отыскать какое-нибудь другое средство узнать правду. Глупо самому ездить повсюду, выяснять, подавая повод к молве. А вдруг слух о том дойдет до принца Хёбукё? Легко может случиться, что он примется за старое и помешает женщине утвердиться на избранном пути. Возможно, впрочем, он и так уже все знает и взял с Государыни обещание ничего не говорить ему, Дайсё. Иначе трудно объяснить ее странное молчание. Неужели у нее просто не было желания поделиться с ним столь удивительной новостью? А если здесь действительно замешан принц, то, как ни дорога Дайсё эта женщина, не лучше ли по-прежнему считать, что ее больше нет в мире? К тому же, если она и в самом деле не умерла, у него остается надежда, что когда-нибудь возле желтых истоков случайная прихоть судьбы снова сведет их. Во всяком случае, не стоит сразу же заявлять на нее свои права. Поговорить с Государыней? Но вряд ли она поможет ему… И все же, отыскав подходящий предлог, Дайсё снова приехал к Государыне и, желая испытать ее, искусно навел разговор на волнующий его предмет:

– Мне вдруг стало известно, – сказал он, – что особа, которая, как я полагал, скончалась при весьма загадочных обстоятельствах, до сих пор жива, хотя и находится в чрезвычайно бедственном положении. В это трудно поверить, и тем не менее… Помню, как я удивился, узнав, что столь робкая и нерешительная женщина оказалась способной на такой отчаянный шаг.

И Дайсё рассказал Государыне кое-какие подробности этой поистине невероятной истории, стараясь по возможности щадить принца и не показывать собственной обиды.

– Узнав о моем желании найти ее, – добавил он, – принц наверняка сочтет меня неисправимым искателем любовных приключений. Вот я и думаю: жива она иль нет, не лучше ли мне оставить все как есть и не предпринимать никаких попыток снестись с ней.

– Да, почтенный Содзу что-то говорил мне об этом, – отвечала Государыня, – но, к сожалению, я многое пропустила мимо ушей, ведь была такая страшная ночь… Не думаю, чтобы принц Хёбукё знал. Я слышала о его недостойном поведении и могу себе представить, в какое волнение привела бы его эта новость. Ах, как тревожит меня его полное нежелание считаться с приличиями!

Дайсё был уверен, что Государыня не выдаст его: она умела хранить тайны и даже в самой откровенной беседе никогда и словом бы не обмолвилась…

С тех пор Дайсё и днем и ночью думал лишь об одном. «Где она живет теперь? – спрашивал он себя. – Как отыскать ее, не дав при этом повода к сплетням?» Несомненно, прежде всего ему следовало встретиться с Содзу.

Имея обыкновение на Восьмой день каждой луны заказывать торжественный молебен в честь будды Якуси, Дайсё довольно часто бывал в одном из главных храмов горы Хиэ. Оттуда до Ёкава было рукой подать, и однажды, отправившись в горы, он взял с собой младшего сына госпожи Хитати. У него не было намерения делиться своими весьма неопределенными догадками с близкими женщины, но присутствие брата должно было сделать их встречу еще более трогательной. Впрочем, не грезит ли он?..

По дороге в горы Дайсё продолжали одолевать сомнения. Даже если это действительно она, слишком много перемен произошло в ее жизни. Она стала монахиней, ее окружают совсем другие люди… А что, если и теперь какой-нибудь недостойный человек…

Плавучий мост сновидений

Повесть о Гэндзи (Гэндзи-моногатари). Книга 4

Основные персонажи


Дайсё (Каору), 28 лет, – сын Третьей принцессы и Касиваги (официально Гэндзи)

Молодая госпожа (Укифунэ), 23 года, – побочная дочь Восьмого принца

Монах Содзу – настоятель монастыря Ёкава

Когими – младший брат Укифунэ по матери, сын правителя Хитати

Монахиня из Оно – сестра монаха Содзу


Добравшись до горной обители, Дайсё по обыкновению своему поднес храму священные изображения и сутры, а на следующий день отправился в Ёкава. Пораженный такой честью, Содзу не знал, чем угодить дорогому гостю. Они никогда не были особенно близки, хотя Дайсё время от времени прибегал к советам этого почтенного монаха, поистине бесценным, когда речь шла о подготовке и проведении молебнов. Связь между ними укрепилась после чудесного исцеления Первой принцессы, возвысившего Содзу в глазах всего света. «Этому-то я и одолжен появлением здесь столь важной особы», – думал взволнованный монах.

Они долго беседовали о разных предметах, затем Содзу распорядился, чтобы гостю подали рис с горячей водой. Когда слуги разошлись и в покоях воцарилась тишина, Дайсё небрежным тоном, как бы между прочим спросил:

– Я слышал, что у вас есть близкие в Оно?

– Да, там в бедной хижине живет моя старая мать, монахиня. Не найдя для нее приличного дома в столице, я решил на время моего уединения поместить ее в Оно, дабы иметь возможность поддерживать с ней постоянную связь.

– До недавнего времени люди охотно селились в Оно, но, говорят, теперь там пустынно, – заметил Дайсё, затем придвинулся к монаху поближе и, понизив голос, добавил:

– Надеюсь, вы простите мне мое любопытство, но мне хотелось бы кое о чем вас расспросить. Я очень долго колебался, ибо никакой уверенности у меня нет, к тому же вы можете даже не понять… До меня дошли слухи, что женщина, которую я хорошо знал когда-то, скрывается в Оно. Я решил встретиться с вами и узнать, как она туда попала, предварительно постаравшись удостовериться в том, что это действительно она. Однако вскорости мне сообщили, что вы приняли у нее обет и она стала вашей ученицей. Правда ли это? В таких цветущих летах и при живой матери… Знаете ли вы, что многие именно меня обвиняют в ее исчезновении?

Что мог ответить ему Содзу? «Так я и знал, – думал он, совсем растерявшись, – недаром мне показалось, что она непростого происхождения. Судя по всему, господин Дайсё принимает в этой особе живое участие, боюсь, что я проявил излишнюю поспешность, позволив ей стать монахиней. Человек моего сана должен быть разумнее». Однако молчание, равно как и попытки скрыть истинное положение вещей, наверняка обидело бы Дайсё. К тому же ему явно было известно многое, а отвечая человеку осведомленному, бессмысленно лгать и недоговаривать.

Поэтому после некоторых колебаний монах сказал:

– Вы, наверное, имеете в виду ту молодую особу, которая причинила нам столько волнений? Вот как обстояло дело. Однажды монахини из Оно поехали в Хацусэ, дабы отслужить благодарственный молебен. На обратном пути они на некоторое время остановились в обители Удзи. Там моя мать, измученная долгой дорогой, занемогла. Меня немедленно известили, и я поспешил приехать. Приехав же, увидел – в доме творится что-то странное… – Он перешел на шепот. – Оставив больную, которая сделалась так слаба, что можно было ожидать самого худшего, все хлопотали вокруг какой-то незнакомой женщины. С первого взгляда показалось, что она мертва, но потом выяснилось, что дыхание ее не прервалось. Мне сразу вспомнились старинные истории, в которых рассказывается, как кто-то, кого считали умершим, в самый последний миг, уже будучи помещенным в «прибежище души»,[83] внезапно оживал. «Неужели и здесь то же самое?» – подумал я и, призвав лучших своих учеников, поручил им по очереди произносить заклинания у ложа этой женщины. Сам же я молился в покоях матери. Разумеется, она слишком стара, чтобы дорожить жизнью, но недуг застиг ее в дороге, и мне хотелось по крайней мере вернуть ей способность произнести имя Будды. Сосредоточившись на молитвах, я не мог уделять внимание другой больной. Похоже было, что эту женщину заманил в Удзи тэнгу[84] или дух дерева. Нам удалось спасти несчастную, и мы привезли ее в Оно, но и после этого в течение примерно трех лун она лежала в беспамятстве, совсем как мертвая. Должен вам сказать, что моя младшая сестра, тоже монахиня, была супругой покойного Эмон-но ками. Потеряв свою единственную любимую дочь, она долго не могла утешиться и целыми днями предавалась скорби. Женщина, которую мы нашли в Удзи, была примерно того же возраста, что и умершая, а красотой даже превосходила ее. Сестра увидела в ней дар, ниспосланный бодхисаттвой Каннон в ответ на ее молитвы, и больше всего на свете боялась, что женщина так и умрет, не приходя в себя. Поэтому она обратилась за помощью ко мне, и, вняв ее отчаянным просьбам, я спустился в Оно и отслужил у изголовья больной сообразные случаю молебны. В конце концов сознание вернулось к женщине, и она выздоровела, но, и выздоровев, осталась задумчивой и печальной. Ей все казалось, что дух, завладевший ее телом, и теперь не оставляет ее. Вот она и помышляла лишь о том, чтобы вырваться из-под дурного влияния и посвятить себя заботам о грядущем. Я – монах, и обращать людей к Учению – мой долг, поэтому я принял у нее обет, и она стала монахиней. Откуда мне было знать, что эта особа находится под вашим покровительством? Вы спросите, почему мы никому не рассказали об этом удивительном происшествии? Но, видите ли, монахини боялись, что, если пойдут слухи, им не избежать неприятностей, а потому предпочли сохранить случившееся в тайне.

Так, недаром нечаянно оброненное слово заставило Дайсё пуститься в дальний путь – он убедился в правильности своей догадки. Неужели женщина, которую он считал умершей, действительно жива? Не грезит ли он? Потрясение было так велико, что рыдания невольно подступили к горлу, и лишь ценой невероятных усилий – монах не должен быть свидетелем его позорного малодушия – Дайсё удалось сдержать их.

Содзу же во всем винил себя. Нельзя было позволять этой особе отрекаться от мира. Теперь она все равно что мертва. Право же, он совершил непростительную ошибку.

– В том, что с нею случилось, – сказал монах, – мне видится предопределение прошлого. Не будь этого предопределения, и злой дух вряд ли сумел бы завладеть ею с такой легкостью. Полагаю, что она принадлежит к весьма знатному роду. Хотелось бы знать, какое преступление она должна была совершить, чтобы оказаться в столь бедственном положении?

– Вы не ошибетесь, если отнесете ее к высочайшему семейству, – ответил Дайсё. – Что касается меня, то одно время я был с ней довольно близок, хотя нас и не связывали неразрывные узы. Тогда мне и в голову не приходило, что ее жизнь сложится так неудачно. Каких только предположений не высказывали люди, узнав о ее таинственном исчезновении! Говорили даже, что она бросилась в реку. Самому же мне не удалось выяснить ничего определенного. Я рад, что она приняла постриг. Надеюсь, ей удастся облегчить бремя, отягощающее душу. Но ее мать… Она до сих пор безутешна, и я почел бы своим долгом сообщить ей эту невероятную новость, когда б не страх, что она окажется для несчастной слишком большим потрясением. К тому же мне не хочется поступать вопреки желанию вашей сестры, столь долго хранившей эту тайну. Матери будет трудно устоять перед искушением снова увидеть свое дитя. Мне не хотелось бы обременять вас своими просьбами, – добавил он, – но, может быть, вы согласились бы поехать со мной в Оно? Сведения, мною полученные, не позволяют мне пренебречь этой женщиной. Я должен хотя бы поговорить с ней о прошлом, ставшем для нас обоих далеким сном… Содзу не мог не внять этой просьбе. Вместе с тем его одолевали сомнения. «Эта женщина переменила обличье и отказалась от всего мирского, – думал он, – но ведь даже монаху, сбрившему волосы и бороду, бывает трудно разорвать связи с миром. Можно ли требовать этого от слабой женщины? Вправе ли я подвергать ее столь тяжкому испытанию и обременять свою душу новыми прегрешениями?» Так ничего и не решив, он сказал:

– Ни сегодня, ни завтра мне нельзя спускаться с гор, ибо обстоятельства тому не благоприятствуют. Придется подождать начала следующей луны. Я сам извещу вас.

Вряд ли Дайсё была по душе такая отсрочка, но настаивать он не стал. «Ну что ж, раз так…» – вздохнул он и собрался в обратный путь. Как уже говорилось, его сопровождал младший брат девушки из Удзи. Призвав к себе этого мальчика, едва ли не самого миловидного среди сыновей правителя Хитати, Дайсё сказал монаху:

– Взгляните на это дитя. Оно связано с той молодой особой узами крови. Нельзя ли послать в Оно хотя бы его? Может быть, вы согласитесь написать письмо? Нет, вам не нужно упоминать моего имени, просто сообщите, что ее разыскивает один человек.

– Мне не хотелось бы брать на себя обязанности посредника, – возразил монах. – Я рассказал вам все, что знал, теперь вы можете сами поехать туда и поступить так, как сочтете нужным.

– Но почему вам кажется греховным такое посредничество? – улыбаясь спросил Дайсё. – Неужели вы подозреваете меня в недостойных намерениях? Поверьте, будь на то моя воля, я бы и сам давно переменил обличье. С малолетства помышлял я об Истинном Пути, и когда б моя мать не была столь беспомощна… Да, только она и привязывает меня к миру, ибо нет у нее другой опоры в жизни. Так и не осуществив своего давнего намерения, я остался жить в мире и, естественно, достиг довольно высокого положения, которое, к сожалению, лишает меня возможности произвольно располагать собой. Уверяю вас, я вовсе не отказался от задуманного, но с каждым годом на пути к его осуществлению возникает все больше совершенно непреодолимых препятствий. Вместе с тем я стараюсь не нарушать заветов Будды. И хотя человек моего звания не вправе пренебрегать многочисленными обязанностями, как служебными, так и личными, в душе я давно уже отшельник. Так неужели вы думаете, что я способен из пустой прихоти обременить себя тяжким преступлением? Нет, вы не должны сомневаться во мне. Все, что я делаю, я делаю ради ее несчастной матери, которую мне искренне жаль и для которой, я знаю, новость, мною от вас услышанная, будет большим утешением.

Слушая его, Содзу одобрительно кивал головой.

– Право же, трудно переоценить… – говорил он.

Тем временем быстро темнело, и, хотя можно было, воспользовавшись этим, попросить ночлега в Оно, Дайсё отказался от этой мысли: «А если он все-таки ошибся?» – и решил ехать прямо в столицу. Тут Содзу принялся расхваливать стоявшего рядом с ним мальчика.

– Почему бы вам не послать его в Оно? – снова попросил Дайсё. – Довольно было бы намека…

В конце концов Содзу написал письмо и вручил его мальчику.

– Надеюсь, и вы будете навещать меня иногда, – сказал он. – Поверьте, меж нами существует связь, о которой вы пока и не подозреваете…

Мальчик ничего не понял, но взял письмо и вышел вместе с Дайсё. Когда они спустились к подножию горы, Дайсё приказал передовым разделиться на небольшие группы и не шуметь.

Тем временем молодая госпожа сидела, задумчиво глядя на покрытые густым лесом горы. Ничто не нарушало ее печального уединения, и только светлячки над ручьями напоминали о прошлом. Но вот вдалеке, на простирающейся перед домом долине, послышались негромкие голоса передовых, и среди деревьев замелькали многочисленные факелы. Увидев их, монахини тоже приблизились к порогу.

– Кто это едет? – недоумевали они. – С такой свитой… Сегодня днем мы послали почтенному Содзу сушеные водоросли, и он написал в ответ, что наш дар оказался весьма кстати, ибо ему совершенно неожиданно пришлось принимать господина Дайсё.

– А который это Дайсё?

– Уж не тот ли, что связан брачными узами со Второй принцессой? Да и откуда было монахиням, живущим в такой глуши… «Неужели это и в самом деле он?» – подумала женщина.

Голоса некоторых передовых показались ей знакомыми. Да, сомнений быть не могло, именно их слышала она в Удзи.

«Но что станется со мной? – с ужасом спрашивала она себя. – Если до сих пор мне так и не удалось изгладить из памяти…» Она попыталась сосредоточиться на молитвах и сделалась молчаливее обыкновенного.

Путники, направлявшиеся в Ёкава, были единственной нитью, связывающей это уединенное жилище с миром.

Сначала Дайсё собирался передать письмо по дороге в столицу, но это, несомненно, привлекло бы внимание его многочисленных спутников, поэтому он решил вернуться и только на следующий день снарядил мальчика в Оно. Сопровождать его он поручил двоим или троим самым преданным своим челядинцам невысокого звания, а кроме того, послал с ними одного из приближенных, часто бывавшего в Удзи. Улучив миг, когда рядом никого не было, Дайсё подозвал к себе мальчика и сказал ему:

– Надеюсь, ты не забыл своей умершей сестры? Видишь ли, хотя я уже примирился с мыслью, что ее нет больше в живых, недавно мне стало известно, что это не так. Однако пока не стоит никому об этом рассказывать. Постарайся все выведать сам. Матери тоже ничего не говори. Эта новость слишком взволнует ее, и легко может статься, что в нашу тайну проникнут те, кому лучше вообще ничего не знать. Имей в виду, я разыскал твою сестру исключительно из жалости к вашей матери.

А надо сказать, что мальчик очень горевал, узнав о смерти старшей сестры. Совсем еще дитя, он тем не менее всегда восхищался и гордился ее красотой, хорошо понимая, что среди дочерей правителя Хитати ей нет равных. Услыхав, что сестра жива, он так обрадовался, что заплакал, но тут же, устыдившись своего малодушия, с нарочитой небрежностью сказал:

– Да, да, я все понял.

В тот же день рано утром монахини из Оно получили письмо от Содзу. «Наверное, у вас уже был посланец господина Дайсё, которого называют Когими? – писал он. – Скажите молодой госпоже, что теперь мне известны некоторые обстоятельства, связанные с ее прошлым, и я раскаиваюсь в поспешности, с которой откликнулся на ее просьбу. Мне о многом надо поговорить с ней, но приехать я смогу только через день или два».

«Что это значит?» – удивилась монахиня и показала письмо молодой госпоже. Прочитав его, та покраснела, и сердце ее мучительно сжалось: «Неужели в мире уже знают? Как же велик будет гнев монахини! Ведь я ей так ничего и не сказала». И, совсем растерявшись, она молча отложила письмо.

– Откройте же наконец правду! – настаивала монахиня. – Неужели вы и теперь не скажете ни слова? Это просто жестоко!

Она была вне себя от негодования и тревоги – впрочем, это неудивительно, ведь она до сих пор не знала, в чем дело. Тут раздался голос:

– Извольте принять письмо от почтенного монаха Содзу из горной обители.

Ничего не понимая, монахиня приказала впустить гонца.

– Это новое письмо должно наконец все разъяснить.

Вошел миловидный мальчик в роскошном облачении. Усевшись перед занавесями на нарочно для него приготовленное круглое сиденье, он заявил:

– А господин Содзу говорил, что в этом доме со мной не будут обращаться как с чужим.

Монахине ничего не оставалось, как самой принять его. Взяв письмо, она обнаружила на нем следующую надпись: «Госпоже, недавно вступившей на Путь, от…» – Тут следовала подпись Содзу – «…отшельника с гор». На этот раз письмо было настолько явно обращено к ней, что отказываться от него не имело никакого смысла. В крайнем замешательстве молодая госпожа удалилась в глубину покоев и села там, робко потупившись.

– Я знаю, как вы застенчивы, но, право же, все хорошо в свое время. – И монахиня сама развернула письмо.

«Сегодня утром сюда приезжал господин Дайсё и спрашивал о Вас, – писал Содзу. – Я все ему рассказал. От него я узнал, что, несмотря на твердость его намерения, Вы воспротивились союзу с ним, предпочтя поселиться здесь, в горах. Я верю в искренность Вашего обращения, но боюсь, что, отказавшись от мира, Вы не только не очистились, а, наоборот, впали в новое заблуждение. Впрочем, поздно говорить об этом. Мой вам совет – не изменять слову, данному некогда господину Дайсё, и не вводить в искушение этого достойного мужа, увеличивая тем самым бремя, отягощающее и его душу, и Вашу. Поверьте, даже столь недолгое монашество непременно зачтется Вам в будущем. Когда я приеду в Оно, мы обо всем поговорим подробнее, а пока выслушайте то, что скажет Вам Когими».

При всей своей определенности это послание было понятно только тому, кому было предназначено.

– А кто этот милый мальчик? – спросила монахиня. – Неужели вы даже теперь ничего мне не скажете?

Тихонько приблизившись к занавесям, молодая госпожа выглянула: перед ней был тот самый мальчик, которого с такой тоской вспоминала она в ту ночь, когда решила уйти из мира.

Раньше, когда они жили в одном доме, он всегда казался ей слишком своенравным и заносчивым ребенком, но госпожа Хитати очень любила его и иногда брала с собой в Удзи. Постепенно они привязались друг к другу, и теперь женщина с нежностью вспоминала об их детской дружбе. Увы, каким далеким сном все это было… Ей очень хотелось расспросить его о матери. Об остальных до нее дошли кое-какие слухи, но о матери она не знала ничего. Ей стало так грустно, что она заплакала.

Мальчик был очень хорош собой, к тому же монахиня подметила в его лице черты сходства с молодой госпожой.

– Это, должно быть, ваш брат? – спросила она. – Я уверена, что ему было бы приятно поговорить с вами. Может быть, вы разрешите ему пройти за занавеси?

– Зачем? Ведь я давно умерла для него. Стоит ли показываться ему теперь в столь неприглядном обличье?

И после некоторых колебаний женщина добавила:

– Обидно, что вы подозреваете меня в скрытности. Поверьте, мне нечего вам сказать. Я хорошо понимаю, в каком вы были недоумении, когда нашли меня. А потом я долго лежала в беспамятстве, и у меня возникло такое чувство, словно мне подменили то, что обычно называют душой. Как я ни стараюсь, я ничего не могу вспомнить о своей прошлой жизни. Помните, однажды сюда приезжал правитель Кии? Так вот, его рассказ пробудил в моей душе какие-то смутные воспоминания. Мне вдруг почудилось, что он говорит о месте, которое и мне хорошо знакомо. После этого я долго думала о своем прошлом, но, увы, мне так и не удалось ничего вспомнить. Помню только, что была женщина, заботившаяся обо мне и мечтавшая о моем будущем благополучии. Я не знаю, где она теперь и что с нею сталось, но мысли о ней неотвязно преследуют меня, повергая в уныние душу. Мне кажется, что этого мальчика я знала еще ребенком, и сердце мое сжимается, когда я смотрю на него. И все же я не хочу, чтобы ему стало известно… Пусть остается в неведении. Единственный человек, которого я желала бы видеть, – моя мать, но я не знаю даже, жива ли она. Что до того господина, о котором пишет почтенный Содзу, я предпочла бы, чтобы он по-прежнему считал меня умершей. О, помогите же мне, объясните ему, что произошло недоразумение, и спрячьте меня где-нибудь.

– Боюсь, что это будет нелегко, – монахиня была явно взволнована. – В целом мире вы не найдете монаха простодушнее нашего Содзу. Можете быть уверены – он ничего не утаил от господина Дайсё. Вряд ли нам удастся теперь скрыть правду. К тому же, имея дело со столь важной особой…

– Ну есть ли на свете женщина упрямее? – поддержали ее прислужницы и, поставив занавес у входа во внутренние покои, впустили туда Когими. Однако мальчик был еще слишком мал, и, хотя ему было известно, кто находится за занавесом, он, оробев, долго молчал.

– У меня есть еще одно письмо, – сказал он наконец, смущенно потупившись, – но я не знаю… Не сомневаюсь, что господин Содзу сказал правду, и все же…

– Ах, какой милый! – растрогалась монахиня. – Ну конечно же, вы не ошиблись, – обратилась она к нему, – особа, которой предназначено письмо, находится здесь. Но будет лучше, если вы поговорите с ней сами. Нам, посторонним, трудно понять, в чем дело. И если господин дал вам столь важное поручение несмотря на ваш юный возраст…

– Но я не знаю, что говорить. Она обращается со мной как с чужим и даже отвечать не хочет. Что я могу сказать? Однако я не смею ослушаться господина, а он поручил мне передать это письмо лично ей.

– Разве вам не жаль его? – сказала монахиня, подталкивая женщину к занавесу. – Будьте же поласковее.

Сама не своя от волнения, молодая госпожа села поближе, и, догадавшись, что перед ним наконец та, ради которой он приехал сюда, мальчик, подойдя к занавесу, подсунул под него письмо.

– Соблаговолите поскорее написать ответ, и я тотчас доставлю его. Встреченный столь неласково, он не хотел задерживаться в Оно. Развернув письмо, монахиня показала его молодой госпоже. Как

знаком был ей этот почерк и этот аромат, словно не принадлежащий нашему миру! Кое-кому из монахинь удалось мельком увидеть это удивительное послание, и, скорые на похвалу, они не скрывали восторга.

«Трудно оправдать Ваш поступок, но я готов простить Вас, хотя бы из почтения к Содзу. Мною владеет неодолимое желание встретиться с Вами и поговорить о тех поистине невероятных событиях, которые кажутся теперь далеким сном… Впрочем, я и сам понимаю, что не должен думать об этом, а уж что скажут другие…»

Не дописав, он продолжал так:

«Шел я к вершине,

Ведомый мудрым наставником,

Но, не дойдя

До нее, заблудился нечаянно

Средь неведомых горных троп…

Помните ли Вы этого мальчика? После Вашего странного исчезновения я стал заботиться о нем в память о Вас!»

Содержание письма было весьма определенным, и женщина не могла сделать вид, будто оно попало к ней по ошибке. Но при мысли, что Дайсё приедет сюда и найдет ее в столь неприглядном обличье… Никаких слов недостанет, чтобы описать ее отчаяние. Содрогаясь от рыданий, упала она на ложе, а монахини растерянно стояли поодаль: «Что за странные причуды!»

– Как прикажете ответить? – настаивали они.

– О, дайте мне хоть немного прийти в себя, – взмолилась молодая госпожа. – Может быть, позже… Мысли мои в страшном беспорядке, и я не могу ничего вспомнить, как ни стараюсь. Я не понимаю даже, о каком сне идет речь. Мне надо немного успокоиться, я уверена, что тогда содержание этого письма станет для меня более понятным. А пока отдайте его обратно. Не исключено, что оно вообще предназначено кому-то другому и это просто недоразумение…

И, не свернув письма, она сунула его монахине.

– Настолько не считаться с приличиями! – возмутились прислужницы. – Неужели вы не понимаете, что осуждать станут не только вас, но и тех, кто о вас заботится?

Не слушая их, молодая госпожа легла. За нее ответила монахиня.

– Создается впечатление, что госпожой овладел злой дух, – сказала она. – Ей постоянно нездоровится, и она редко приходит в себя. Думаю, именно поэтому она и решила принять обет. Разумеется, я понимала, в каком затруднительном положении мы окажемся, если ее начнут искать. И вот сбылись худшие мои предчувствия. Я знаю, что виновата перед вами, но как же мне тяжело… Госпожа никогда не отличалась крепким здоровьем, и сегодняшнего потрясения было довольно, чтобы она снова впала в беспамятство…

Мальчику подали изысканнейшие местные яства, но он был слишком взволнован, чтобы их оценить.

– Господин нарочно послал меня сюда, – говорил он. – А с чем я вернусь? Хотя бы одно слово…

– О, я понимаю… – вздохнула монахиня и передала его просьбу молодой госпоже, но та по-прежнему молчала. Зная, что уговаривать ее бесполезно, монахиня вернулась к гостю.

– Придется вам объяснить господину, что госпожа еще слишком слаба. Надеюсь, вы навестите нас снова. Ведь наше бедное жилище не отделено от столицы грядою гор, и как ни круты эти тропы…

Что толку было настаивать? Не желая задерживаться в этой монашеской келье до темноты, Когими поспешил в обратный путь. Немудрено вообразить, сколь велико было его разочарование. Ведь он так ждал этой встречи, а ему не удалось даже увидеть ее лица…

Тем временем Дайсё, сгорая от нетерпения, поджидал своего гонца, но, увы, надежды его оказались напрасными, ибо мальчик вернулся с вестями неопределенными и неутешительными. Право, уж лучше бы…

Мучительные сомнения терзали душу Дайсё, и, возможно, у него возникло даже подозрение: а не попала ли девушка в Оно потому, что кто-то нарочно спрятал ее там? Ведь он и сам когда-то не пожалел усилий, чтобы тайком увезти ее в Удзи…

Повесть о Гэндзи (Гэндзи-моногатари). Книга 4

Примечания

1

Так и влачим до сих пор... – В тексте игра слов. «Фу» (совр. «хэру» – «влачить дни») значит еще и «тянуть нить».

2

Трудно было не оценить этого напоминания... – Согласно преданию, поэтесса Исэ сложила свою песню в тот день, когда плела шнуры для мешочков с благовониями, предназначенных к Сорок девятому дню со дня кончины императрицы Ситидзё, супруги имп. Уда (867—931, годы правления – 887—897).

3

...сократить расстояние меж нами до одного хиро.– Намек на песню «Девочка с прической агэмаки» (см. кн. «Приложение», с. 105). Хиро – мера длины (1,81 м).

4

Сняв черные платья... девушки облачились в светло-серые... – Когда официальный срок траура кончался, близкие покойного, если скорбь их была особенно велика, еще некоторое время носили серые платья.

5

Быть может, она во власти какого-нибудь страшного духа? – Древние японцы считали, что женщина, вовремя не вступившая в брачный союз, может оказаться во власти злого духа, не позволяющего ей вступать в брак.

6

Когда он займет в мире то блестящее положение... – Предполагалось, что принц Ниоу будет назначен наследным принцем.

7

...ради такого Волопаса... – Намек на легенду о Ткачихе и Волопасе, которые встречаются раз в году на Седьмую ночь Седьмой луны.

8

«Синева моря» («Кайсэнраку») – название одной из музыкальных пьес «гагаку», до нашего времени не дошедшей.

9

…события из жизни Пятого сына Аривара… – Скорее всего речь идет об «Исэ-моногатари», повести, героем (равно как и предполагаемым автором) которой является поэт Аривара Нарихара (825–880).

10

…заморские курения, о которых рассказывали ей дамы… – Ср. со стихотворением Бо Цзюйи «Супруге Ли»: «Чудесное снадобье приготовить приказал заклинателю он (ханьский император Уди. – Т. С.-Д.). В горшке из нефрита варилось оно, сжигалось в золотой курильнице. /И когда за девятицветной шторой тихо-тихо спустилась ночь, /Чудесное снадобье привлекло душу супруги Ли. /Ну а где же, где пребывает она, душа супруги, теперь? /За благовонным дымком вослед государю явилась она…»

11

…дабы они совершили обряд поклонения «дзёфукё» – Обряд этот заключался в том, что монахи шли по дорогам, творя поклоны и громко распевая следующий гимн из сутры Лотоса: «О люди, нет в моем сердце к вам презрения! С глубоким почтением на вас взираю. Причина же в том, что все вы можете пойти по пути бодхисаттв, все можете достичь просветления». Этими словами бодхисаттва Дзёфукё (Садапарибхута) приветствовал всех людей.

12

…ограничен в проявлениях скорби… – Каору не был связан с Ооикими узами брака и потому не имел права носить траур.

13

…столь пренебрегаемая всеми Двенадцатая луна. – С подобным утверждением мы уже встречались в главе «Утренний лик» (см. кн. 2).

14

…«чуть приподняв изголовье». – Ср. со стихотворением Бо Цзюйи «Повторная надпись»: «Слушаю колокол храма Иай, изголовье чуть приподняв, /Смотрю на снег на вершине Сянлу, шторы откинув край…»

15

Снежные горы – Гималаи.

16

…демон, который учит священным гимнам… – Согласно легенде, некий молодой аскет, живущий в Гималаях (Сэссэн-додзи, будда Шакья-Муни, в одном из предыдущих рождений), встретил демона, который научил его половине священного гимна. Взамен за вторую половину он потребовал мяса, и юноша накормил его своим телом, предварительно записав текст гимна на скале.

17

Другой берег – Земля вечного блаженства в противоположность этому берегу – миру страданий.

18

…провели под «трехслойными крышами» и между «крепкими стенами». – Ср. с песней «Этот дворец» («Приложение», с. 101).

19

…это невозможно теперь. – Во Дворце был траур по матери Второй принцессы, поэтому музицировать было нельзя.

20

…скоротать время за игрой в «го». – Здесь можно усмотреть намек на стихотворение Бо Цзюйи «Замкнувшись в своих служебных покоях, слагаю…»: «От дел отойдя, часы отдаю безделью. /Лет мне немало, и стало ленивым тело. /Чтоб весну проводить, одно лишь вино имею. /Чтобы день скоротать, ничего лучше „ци“ (яп. „го“. – Т. С.-Д.) нет».

21

…сорвать одну ветку… – Намек на стихотворение Ки-но Тодана (Ваканроэй-сю, 784): «Слышал я, что в твоем саду цветы вырастают прекрасными. /Так прошу у тебя разрешения сорвать хоть одну весеннюю ветку».

22

…не забывал Красной сливы из дома Адзэти-но дайнагона… – Имеется в виду падчерица Адзэти-но дайнагона (традиционно именуемого Кобай).

23

…привлечь… дымом курений… – См. примеч. [10]

24

И все же участь росы… – В этом пятистишии в отличие от предыдущего образы меняются местами: «цветы» обозначают здесь Ооикими, а «роса» – Нака-но кими, в первом пятистишии – наоборот.

25

…как на Двадцатый день зазвонит колокол в горном храме… – В этот день в храме должны были служить поминальный молебен по Восьмому принцу.

26

Не смотрите без меня на луну. – Ср. со стихотворением Бо Цзюйи «Дарю жене»: «Тих-недвижим этот темный мох под свежим дождем. /Скрыто-незримо холодные росы готовятся встретить осень. /Я прошу – не гляди ты на лунный свет с думой о прошлом. /Станешь глядеть – и поблекнет лицо, сократится срок твоей жизни» (см. также «Приложение», Свод пятистиший…, 451, 452).

27

Подождите, пока сбудутся надежды… – т. е. до той поры, когда принц Ниоу станет наследным принцем.

28

…письмо написано приемной матерью… – Приемной матерью Року-но кими была принцесса Отиба (ранее фигурировавшая в «Повести» как Вторая принцесса, или принцесса с Первой линии), дочь имп. Судзаку, вдова Касиваги.

29

…ничего не пожалел бы ради сегодняшнего торжества… – Речь идет о Третьей ночи (см. «Приложение», с. 74).

30

…стыдилась обвивавшего ее стан пояса… – Когда беременность становилась заметной, полагалось надевать особый пояс – белого или алого цвета.

31

…платья, предназначенные для служб следующей луны. – Третья принцесса дважды в год устраивала Восьмичастные чтения сутры Лотоса. Здесь речь идет о чтениях Девятой луны.

32

…невольно вспоминается поток, готовый его унести. – Во время обряда очищения принято было бросать в реку бумажных кукол, которых называли «подобием человека» (хитоката) или его «заменой» (катасиро). Считалось, что куклы эти принимают на себя все грозящие человеку болезни и беды. Нака-но кими намекает на то, что Каору очень скоро оставил бы Ооикими.

33

…живописцы стали слишком корыстолюбивы. – Намёк на случай с Ван Чжао-цзюнь, которая отказалась давать художнику взятку, и он изобразил ее в непривлекательном виде.

См. кн. 1, примеч. 18 к главе «Сума»:

…вспомнив женщину, некогда отданную гуннам… – Речь идет о наложнице имп. династии Хань Юань-ди (правил в 48–32 гг. до н. э.) – красавице Ван Чжаоцзюнь, которая отказалась дать взятку художнику, рисовавшему портреты императорских наложниц, и он в отместку изобразил ее безобразной, из-за чего император решил отдать ее правителю гуннов.

34

…мастера, которых само небо осыпало цветами. – Очевидно, намек на какую-то легенду, до наших дней не дошедшую.

35

…если бы мне пришлось искать ее «на море, в безбрежной дали». – Ср. со следующим местом из поэмы «Вечная печаль» Бо Цзюйи: «Лишь узнал, что на море, в безбрежной дали, есть гора, где бессмертных приют. /Та гора не стоит, а висит в пустоте, над горою туман голубой».

36

Не скажу, что всем цветам... – Принц Ниоу цитирует стихотворение китайского поэта Юань Чжэня (779—831) (Ваканроэйсю, 267): «Не скажу, что всем цветам предпочту цветок хризантемы, /Но когда расцветает она, других в саду не бывает цветов».

37

Мне рассказывали, что некий принц... – Речь идет о Минамото Такаакира (914—982), пятом сыне имп. Дайго. Легенда гласит, что однажды, когда он был еще мальчиком, в сад перед его домом спустился небожитель и научил его правильно толковать стихотворение Юань Чжэня о хризантеме, после чего показал ему несколько тайных приемов игры на бива.

38

...не присаживаясь, выразил ему свою благодарность... – Дом, где только что были роды, считался оскверненным. Не садились, чтобы избежать соприкосновения со скверной.

39

...много высоких столиков с пятицветными пампушками.– Имеются в виду особые праздничные пампушки из пяти сортов муки.

40

...не взглянув на «засохшее дерево». – См. выше в тексте пятистишие, отмеченное (*)

41

...государь, пославший даоса на гору Хорай... – Речь идет о китайском императоре Сюаньцзуне, пославшем даоса на поиски Ян Гуйфэй.

42

...бодрствовали в ночи Обезьяны... – В ночи Обезьяны положено было бодрствовать, слагая стихи и музицируя. Считалось, что в теле человека обитают три существа, которые все время наблюдают за его действиями, а в ночь Обезьяны улетают на небо и тайно докладывают Небесному владыке о результатах своих наблюдений, после чего человеку соответственно воздается. Бодрствовали, чтобы не дать этим существам отделиться от тела.

43

...куплю для него место министра – Некоторые должности в Японии эпохи Хэйан действительно покупались, но не должность министра.

44

...они не были чужими друг другу... – Госпожа Тюдзё приходилась племянницей матери Нака-но кими.

45

...лишь на Седьмую ночь... – На Седьмую ночь Седьмой луны встречались Ткачиха и Волопас (см. также Приложение, Свод пятистиший.., 466).

46

...как печально было жить на «острове Уки»... – Остров Уки есть и в Хитати, но в японской поэзии это название чаще всего выступает в роли символа безрадостного, унылого существования.

47

«Ведь не деревья, не камни – люди...» – цитата из стихотворения Бо Цзюйи «Супруга Ли»: «Красавица сердце волнует всегда, забыть невозможно ее. /Ведь не деревья, не камни – люди, чувства имеют они...»

48

Замену всегда... – См. примеч. [32]

49

Помните, что написано в сутре Лотоса об аромате сандалового дерева с горы Бычья Голова... – Ср. со следующим отрывком из сутры Лотоса: «Если человеку доведется услышать поучения бодхисаттвы Якуо и он сумеет проникнуть в их смысл, изо рта его уже в этом мире будет исходить аромат цветущего лотоса, а от тела – аромат сандалового дерева, растущего на горе Бычья Голова».

50

А поскольку впереди Девятая и Десятая луны... – Девятая и Десятая луны считались неблагоприятными для мытья головы.

51

Взять, к примеру, отшельника с горы Атаго... – Атаго – гора к западу от столицы. Некоторые японские комментаторы считают, что речь идет о монахе Синсэе, ученике Кукая (Кобо-дайси (774—835), давшего обет не спускаться с гор.

52

Потому ли, что вход... – См. песню «Беседка» («Приложение», с. 97).

53

Ведь сейчас Девятая луна! – Первая, Пятая и Девятая луны считались неблагоприятными для заключения браков.

54

...день перехода будет только завтра – День перехода – канун наступления нового времени года. В древней Японии год делился не только на четыре времени года, но и на более мелкие периоды (их было 24), имеющие соответствующие названия. Например, начало Восьмой луны совпадало с порой Белых рос, начало Девятой – с порой Холодных рос. С середины Девятой луны начиналась пора Выпадения инея. Смысл реплики Бэн неясен.

55

...Монахиня Бэн настояла, чтобы ее высадили у галереи... – у главного дома высаживали обычно только хозяйку дома.

56

Звучаньем – как вечером цитра... – Каору цитирует стихотворение Минамото Ситаго «Зима, снег» (Ваканроэйсю, 380): «Цветом – как осенью веер в покоях наложницы Бань, /Звучаньем – как вечером цитра на террасе у князя Чу». Бань – наложница китайского имп. Чэн-ди (годы правления – 32-8 до н. э.). Будучи им оставлена, сочинила поэму «Песнь скорби и гнева» («Юань-гэсин»), в которой излила свою обиду. «Белый веер наложницы Бань» (исходя из этой поэмы) – символ утраты любви, потому-то Дайсё и клянет себя за то, что у него невольно вырвалась строка из стихотворения Минамото Ситаго.

57

...стремление поддерживать столь давнюю связь вряд ли кого-то удивило бы... – Каору (будь он человеком низкого звания) мог бы ходить в дом Нака-но кими, желая заручиться ее покровительством.

58

...корзинка-то металлическая... – корзинки часто покрывались узором из медной проволоки.

59

Новогодние молоточки. – Молоточки из слоновой кости или из дерева с привязанными к ним пятицветными шнурами служили для изгнания злых духов.

60

...даже если ...вы скажетесь вдруг в уезде Такэо. – Ср. с песней «В начале пути» («Приложение», с. 105). Такэо – уезд в провинции Этидзэн.

61

...посещает дочь Наканобу. – Наканобу ранее фигурировал в романе как Окура-но таю.

62

Ведь и в старину... – Намек на легенду об Унаи, зафиксированную в «Манъёсю»: не сумев выбрать из двух поклонников одного, Унаи бросилась в реку.

63

Баран, ведомый на бойню, – образ из сутры Дайнэбанкё: «Жизнь человеческая – словно утренняя роса, словно шаг быка или барана, ведомого на бойню...»

64

...Тайсяку возвращает жизнь тем... – Тайсяку (санскр. Сакродевенд-ра) – один из богов-защитников Учения Будды, покоритель злых демонов.

65

...женщина, которую бедняжка всегда так боялась. – Речь идет о супруге Дайсё, Второй принцессе.

66

Ведь не деревья, не камни – люди... – См. примеч. [47]

67

Я уж не говорю о горе Цукуба... – Имеется в виду мать девушки, госпожа Хитати. Цукуба – гора в провинции Хитати.

68

...уже это было дурным предзнаменованием. См. примеч. [32]

69

Пятнистый пояс (хансай-но оби) – пояс, украшенный пластинками из рога носорога. Его разрешалось носить мужчинам Третьего или Четвертого ранга.

70

Лошадиный переход. – Так назывались перекидные мостики, соединявшие отдельные части здания.

См. также кн. 1, примеч. 9 к главе «Павильон Павлоний»:

…запирали двери Лошадиного перехода… – Скорее всего имеются в виду съемные деревянные настилы, являвшиеся как бы продолжением окружавшей каждое строение галереи и соединявшие отдельные флигели и строения между собой. В случае необходимости настилы убирались, и между зданиями можно было проехать на лошади. Существуют и иные толкования этого названия

71

Я слышал, что был человек, целыми днями смотревший на портрет любимой... – Намек на китайского имп. У-ди (годы правления 140—86 до н. э.), который после смерти своей супруги Ли заказал ее портрет и часто им любовался (см. также примеч. 10.).

72

...изображен сын Сэрикава-дайсё... – Очевидно, имеется в виду герой какой-то старинной повести, до нашего времени не дошедшей.

73

И все же особенно тяжко теперь... – Цитата из стихотворения Бо Цзюйи «Вечером стоя...»: «В сумерках стою один перед буддийским храмом. /Лежат на земле лепестки софоры, в ветвях цикады звенят. /Печаль неизменно терзает меня в любое время года, /И все же особенно тяжко теперь, в эти осенние дни».

74

Неужели вы хотите, чтобы у меня «захватило дух»... – см. далее примечание [75]

75

Неужели вы хотите, чтобы у меня «захватило дух»... Но разве есть брат... – Ср. со следующим эпизодом из «Юсяньку» («Путешествие в грот небожителей», китайская повесть первой четверти VIII в.): «Парчовый рукав в постоянном движении, играет маленькой нитью. Услышал – и дух захватило. Увидел – и сердцем приник...» И далее: «Прекрасна, как дядя, а дядя ее был сам Пань Аньжэнь. Умна, как старший брат, а брат ее не кто иной, как Цуй Цзикуй».

76

…оказалось в те дни во власти Срединного бога. – См. кн. 1, примеч. 23 к главе «Дерево-метла»:

…следует остерегаться встречи со Срединным богом. – Срединный бог (Накагами, Тэнитидзин) – одно из восьми небесных божеств, которым придавалось большое значение в древней японской гадательной практике «оммёдо» Считалось, что Срединный бог в течение сорока дней находится на земле и передвигается, меняя каждые пять дней направление, затем он покидает землю и следующие шестнадцать дней проводит на небе. Двигаться в направлении, занятом этим богом, считалось крайне опасным, поэтому, прежде чем куда-то ехать, обязательно обращались к гадальщикам. Если требуемое направление оказывалось под запретом, необходимо было изменить его (ката-тагаэ), т.е. выехать сначала в другую, безопасную сторону и провести какое-то время в чужом доме, после чего можно было ехать туда, куда нужно.

77

Старик Такэтори – герой повести IX в. «Такэтори-моногатари».

78

«Голос сосны сплетается с цитрой ночной»... – Цитата из стихотворения китайского поэта Ли Цзяо (644—713) «Сто напевов".

79

Такэо-ти-тири-тири-тиритана... – Некоторые комментаторы высказывают предположение, что старая монахиня пытается спеть песню «В начале пути» (см. «Приложение», с. 105).

80

Когда блуждаем мы в трех мирах... – Начальные слова одного из священных гимнов, которые пелись при принятии пострига («Гимн отречения от родителей»): «Когда блуждаем мы в трех мирах, семейные узы не могут быть порваны, Когда же, их разорвав, вступаем на путь недеяния, обретаем истинную возможность воздать добром...» Когда монах поет этот гимн, принимающий постриг должен встать лицом к той стороне, где находятся его родители, и поклониться. Три мира (санкай, санкср. трайодхатава) – мир желаний, чувственный мир, мир чистой духовности.

81

...коль скоро Морской дракон способен родить будду... – В сутре Лотоса есть притча о дочери Морского дракона, сумевшей достичь просветления.

82

...судьба непрочна, словно листок. У сосновых ворот до самой зари... – Цитаты из поэмы Бо Цзюйи «Прислужница высочайшей усыпальницы»: «Лицо твое подобно цветку, судьба подобна листку. /Судьба непрочна, словно листок, и что теперь будет со мною? /Много лет, много лун миновало с тех пор, как служила я государю... У Сосновых ворот до самой зари лунный блуждает свет. У стены Кипарисовой, не умолкая, стонет унылый ветер...»

83

Прибежище души (тамадоно) – место в доме, где умерший лежит до вывоза к месту сожжения и где над ним совершают все полагающиеся обряды

84

Тэнгу – сказочное существо с красным лицом и длинным носом, умеющее летать. Обманывает людей и вовлекает их во всяческие беды.


на главную | моя полка | | Повесть о Гэндзи (Гэндзи-моногатари). Книга 4 |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения
Всего проголосовало: 6
Средний рейтинг 3.8 из 5



Оцените эту книгу