Book: До свидания, Сима



До свидания, Сима

Станислав Буркин

До свидания, Сима

Купить книгу "До свидания, Сима" Буркин Станислав

Человек, который не похоронен, скорей станет везде шляться, чем тот, который устроен и лежит себе спокойно на своем месте.

Марк Твен

Часть I

Моя легендарная корь

Глава первая

Девичья тяжесть

1

В Большой комнате в ряд — четыре высоких узких окна, в которых как на ладони виден четкий зимний город, растянувшийся вдоль берега широкой, как поле, замерзшей реки. Идет мелкий снег. Пешеходы месят песочно-снежную кашицу. В гору к Белому озеру взбирается натужно кудахчущий троллейбус. Дорога загибается в овраг и оврагом круто спускается к переулку 1905 года. Яркий на солнце снег немного режет глаза. Сквозь двойное стекло доносится отвлеченный гул города, скрип снегоуборочной машины. Видны неподвижные клубы заводского пара, церковные шпили и купола, ржавые крыши и портики каменных зданий, а ближе в прозрачных тополиных садах ютятся в трущобах темненькие, невзрачные терема. На соседней через овраг колокольне Воскресенской церкви зазвонили колокола. В доме тихо задребезжали окна. С дерева густо посыпались вороны, закричали, вихрем понеслись над облупившимся стройным храмом и улетели, увлекая за собой по земле быструю зыбкую тень. Бледное клочковатое небо леденеет над городом. На реке виден большой сизый овал катка, расчищенного у городского берега. Каток обставлен рекламными щитами и неуклюжими елками, которые обрамляют его своими черно-зелеными лохмотьями. Малочисленные катающиеся кажутся издали степенными и торжественными.

Я стою, облокотившись на широкий подоконник с цветком и высохшей зеркально-изумрудной мухой, смотрю на каток и тихо завидую. Катанье кажется мне теперь беззаботным счастьем, а родной темный дом по эту сторону окна довлеет полумраком Большой комнаты, кажущейся печальным и роковым убежищем.

Грустил я о том, что за эти четыре недели корь почти уже справилась и превратила меня в маленького задумчивого домового. Я даже перестал удивляться тому, что в дремотные полуденные часы способен разговаривать с приглядевшимися в доме предметами: слушать хрипло вздыхающие часы с маятником, беседовать с выпуклым комодом, вызывать скрип и шорохи старого радиоприемника. Мне приходилось налаживать отношения со многими угрюмыми обывателями комнат. Когда я надолго оставался один, весь дом пристально наблюдал за мною, поскрипывал и иногда медленно-медленно разговаривал.

До кори я был уверен, что у нас нет ничего для меня незнакомого, а теперь каждый день дом показывал что-то ранее незамеченное. В полутемном коридоре, над гардеробом с таинственным сумрачным зеркалом, с картины, которой раньше я просто не замечал, стала смотреть на меня хитрыми щелками глаз тихо усмехающаяся старуха, объятая густым масляным мраком. Мне казалось, что она что-то знает про меня нехорошее и потому усмехается. Нахмурившись ей в ответ, я потянул за кольцо дверцу гардероба, и дверца, трескуче скрипя с едкими музыкальными перекатами, гостеприимно приотворилась. Внутри совсем как у Льюиса тесно висели давно вышедшие из употребления шубы и болтались три-четыре незанятые вешалки. Мысленно поздоровавшись и поклонившись шубам, я извинился и, забравшись внутрь, принялся зарываться в густо-пахучую темень, пока не уперся в сухую нелакированную заднюю стенку. Там я вдохновенно просидел минут двадцать, думая о своей восемнадцатилетней тетушке Серафиме, а проще говоря, Симе, и о пещере на необитаемом острове, потом вылез с легким головокружением, осмотрелся, и темный коридор показался мне свежим покачивающимся привольем.

В доме еще есть бабушка и моя младшая сестра, но ее, слава богу, прячут от моей заразы, и во время отсутствия родителей ей разрешено сидеть только на кухне или в дальней комнате вместе с бабушкой. Впрочем, и ей, как говорится, подвезло благодаря моим страданиям. До моего полного выздоровления ее санэпидем на километр к саду не подпустит.

Стянув одну из громоздких шуб, я взвалил ее на себя, протягивая руки в скользкие прохладные раструбы рукавов. Шуба повисла на мне как набросившийся сзади медведь, тут же любовно обратившийся в мохнатую мантию. Рукава обвисли до колен, а полы вздулись и развалились по полу. Гордо полюбовавшись на себя в таинственную зеркальную с черными пятнами дверь гардероба, я отправился на холодный чердак.

Там, в обитом железом сундуке, я недавно открыл великое множество интересных, хотя, как правило, и поломанных вещей: фарфоровые фигурки дам с обломанными пальцами, пыльные маски из папье-маше, старинное настольное зеркало в бронзовой витой оправе, пластмассовую губную гармошку, из которой выдувались сороконожки, и трухлявую поваренную книгу, напечатанную с вышедшими из употребления буквами. Только на третий день в углу на самом дне обнаружилась сухая серая шкурка от давно сдохшей крысы, и это несколько отравило первую радость открытия.

С каждым днем болезни дом становился все больше, он был уже почти как корабль, казалось, ему нет конца, и в нем было еще полно неизведанных закутков, где таились неведомые пыльные и неподвижные его обитатели. Абсолютно все комнаты имели свои имена, данные им когда-то при царе Горохе. Имена были простые, но точные: Овальная, Дальняя, Диванная, Темная и так далее. В них можно было здорово играть и прятаться. Но, увы, карантин продолжался, звать в гости никого не разрешалось, однако вместе с тем продолжались и открытия. Однажды я отыскал в доме даже целую комнату. Кажется, это была единственная комната без названия. А может быть, у нее и было когда-то название, но с тех пор минуло много лет и слово предали забвению.

Вход в эту потайную комнату в темном углу на втором этаже был задвинут этажеркой с лаками и красками. Пришлось всю ее разобрать, чтобы подступиться к таинственной двери. Пыльная комната оказалась почти до потолка набитой поломанными стульями, гардинами, связанными в пачки книгами, и стоял в ней мрачный, наполовину обугленный шкаф с оленьими рогами, дверцы которого, словно в предостережение о чем-то, были крест-накрест заклеены лейкопластырем. На выпуклых от сырости стенах плесневели черные разводы, штукатурка полопалась и местами осыпалась. Я сразу понял, что былое комнаты и все множество вещей в ней таят в себе старые и очевидно невеселые откровения.

Вечером я начал расспрашивать о комнате, но мне отвечали как-то вскользь, все что-то о предстоящем ремонте и о заказе грузовика для вывоза из нее хлама. Лишь на третий день бабушка шепотом рассказала, почему никто и никогда не заходит в странную комнату. Оказалось, что давным-давно там погибли во время пожара мои прапрабабушка с прапрадедушкой и еще кто-то, о ком мне не полагается знать. Вот этот-то третий, о ком лучше даже не знать, и пугал меня больше всего. «О-го-го, темное же было времечко», — думал я, обходя стороной темный закут с этажеркой и представляя себе вопящую на кровати бабушку и седовласого деда в ночной сорочке, размахивающего снятой со стены саблей перед вышедшим из шкафа огнедышащим демоном.

Но самой удивительной и близкой сердцу находкой был небольшой ящичек, темный, почти черный, разделенный внутри на секции деревянными перегородочками. Сначала бабушка (мой главный советник) назвала ящичек аптечкой, но потом передумала и стала называть его приправницей. В каждом отделении лежало что-нибудь маленькое и не менее интересное, чем в большом сундуке. Там были миниатюрные аптекарские весы, оловянный солдатик, оказавшийся ферзем из растерявшегося шахматного набора, перламутровый бисер, два нательных крестика, три разнокалиберных патрона и три блеклых бумажных пакетика, как позже оказалось, с доисторическими презервативами. Сунув их под нос подслеповатой бабушке, я увидел, как старческие водянисто-серые глаза ее округлились, лицо вытянулось, и она, приподнявшись на поручнях кресла, воскликнула: «Вот они где!»

Из туманного сбивчивого истолкования назначения этих блеклых конвертиков, и я усвоил, что в них таится некая пресловутая исполняющая все желания колдовская сила, как старушка выразилась, «из ласк и мужественности», которую мне тут же захотелось применить против уже упомянутой тетушки. Ну, Сима, держись! Стоит мне только разорвать пред тобою чародейский пакетик, как ты падешь в слезах, ласкаясь к моим тапочкам и умоляя одарить тебя ласками и, конечно же, мужественностью.

Впрочем, даже если ничего бы волшебного не случилось, полагал я, попробовать все же стоило. Стоило хотя бы потому, что ничего уже не могло повредить всей той пестрой гамме мер, которые я применил в борьбе за руку и все остальные части тела дамы моего сердца.

Когда-нибудь я обязательно напишу о ней целую лирическую книгу. Это будет самый сопливый роман в истории человечества. Над ним будут рыдать домохозяйки, упуская молоко на плите и забывая о детях, бултыхающихся в ванной комнате. Его будут проклинать, заучивая отрывками, студенты и школьники. Его будут вспоминать и цитировать в самые трагические моменты истории человечества. И его же будет жалобно перелистывать радиоактивный ветер на пепелище мировой цивилизации.

Спросите, почему я такой самонадеянный и жестокосердый? Не знаю, наверное, потому что все мальчики в моем возрасте не слишком-то скромные и жалостливые. Мы даже играем в основном в беспощадные войны и жуткие автомобильные столкновения. Для этого мы часто калечим и поджариваем солдатиков, и чего только не натерпелись от нас бедные несчастные насекомые, нервная система которых, кстати сказать, во много раз сложнее любого даже самого современного компьютера.

Но что такое жестокость мальчиков по сравнению с жестокостью девочек? Ведь мы всего лишь мечтатели. А мечтатели не терзают сердца и не превращают юность в трагедию; маленькие жестокие мечтатели лишь сотрясают свои кармические основы и тревожат наполненную добрым духом вселенную своими иллюзорными катаклизмами. Да-да, и ничего больше. А вот есть те — большеглазые, черноволосые, кудрявые или рыжие, — те, для которых мы с нашими молчаливыми страданиями значим не больше, чем вездесущие трудновыводимые домашние насекомые.

Вообще Серафима не всегда жила у нас. Она появилась вскоре после того, как мы вернулись из Америки, где прошла половина моего детства, приехала год назад, когда поступила в мединститут в нашем городе. С тех пор у нее была узкая комнатка (обитель моих грехов) в мезонине и велосипед «Аист» под лестницей, на котором она каждое летнее утро, дребезжа звоночком и повизгивая, слетает в город и который каждый летний вечер недовольно катит пешком в горку к нашему дому.

Первую часть минувшего лета ее не было, она ездила с какой-то группой геологов в алтайское путешествие. Появилась она у нас на даче в Тимирязеве совершенно внезапно — ворвалась вдруг в мою пульсирующую древесную тень под черемухой и засияла улыбками сквозь гирлянды теней и света. Так вот: она была в панаме и обычном цветастом ситцевом платье с широкой короткой юбкой и тесным лифом.

В ее красоте всегда было что-то хищное, а в поведении самодовольное и даже хамское. Хотя изредка она внезапно становилась доброй и задумчивой. После южного путешествия кожа у нее была загорелая. Губы большие, с глянцевыми складочками, и когда она разражалась своим низким смехом во время частых приступов хулиганского хохота, ее зубы, как и белки глаз, неестественно выделялись белизной на фоне бархатного слишком темного лица. Естественно, она казалась мне высокой даже без каблуков, когда носилась по траве в сандалиях или белых спортивных тапочках.

До этого лета я ошибочно полагал, что прекрасно знаю, что такое Серафима и с чем ее едят. Живя себе где-то в Ульяновске, на краю белого пятна моего географического невежества, белокурая старшеклассница-тетушка сочиняла веселые рассказы о животных и года два подряд высылала мне их по почте на тетрадных листочках в блеклую клеточку. Я отвечал ей позорными акварельными иллюстрациями, приводившими ее — насколько могу себе представить — не то чтобы в восторг, а скорее в какое-нибудь зловеще гогочущее умиление. В те счастливые дни я даже не мог подумать, что дурашливая тетя Сима может быть для меня по-настоящему привлекательной.

А началось все как раз тем далеким летом в прошлом августе, когда мы всей семьей вместе с бабушкой жили на даче. Там, в солнечной светотени из фильма «Утомленные солнцем», под шуршащими тополями, в доме или на веранде, на улице за забором или между грядками, ее голос раздавался отовсюду. А я только и делал, что подсматривал (в том числе и в бане) и искал возможность как-нибудь потеснее сблизиться или помедленнее пересечься с ней. Трагедия была в том, что я робел, страдал, а она смеялась. Я не сразу понял, что она специально меня соблазняет, и это лишь усилило, растянуло мои мучения. Впрочем, был момент, когда я почти что покорил ее. Это случилось в жаркий летний день, когда все поехали на допотопной папиной «Волге» на озеро, а мы вдвоем остались у нагретого солнцем крыльца. Почему она не поехала со всеми, я не помню, мне же пришлось кое-что срочно выдумывать.

Так вот, сидели мы с ней тогда в чуть отупляющем полуденном мареве, совсем одни, как в моих грезах, и мирно, если не ляпнуть «непринужденно», беседовали. И вот она тонула в переливающейся тополиной тени, а я, как мне хотелось, чтобы ей казалось, непринужденно пекся на ступеньках крыльца. Весь сморщившийся, оскалившийся от яркого света, я то и дело, как только она начинала говорить, чуть наклонял голову и, глядя на нее, щурился и приставлял козырьком ладонь к глазам. Когда говорил сам — отворачивался, показывал ей свой профиль и, вздыхая, скалился огороду.

К тому времени она уже пару недель жила с нами, но в столь интимной ситуации мы оказались впервые. Раньше, когда мы оставались одни, она, как правило, издевалась надо мной или, что называется, крысилась, не давая мне к ней подойти. Один раз предложила мне препарировать с ней лягушку. Я отказался и заявил, что это бессердечно. Она назвала меня трусом и высказала сожаление, что меня ей не разрешат препарировать. Но иногда она была удивительно доброй.

Солнце пульсировало на скамейке, траве и песке под шуршащими ветвями. От листвы на ее щеку, загорелое плечо и платье падали переливающиеся блики-зайчики. Они же суетились на темной заскорузлой скамье, о которую она опиралась тонкой слегка вывернутой рукой. С порывами ветра ветви над лавочкой раскачивались и шелестели как бубнами, и тогда зайчики на Симе разом сходили с ума, или, точнее, теряли головы.

Кроме ее голоса и лиственных шорохов ухо различало отвлеченные звуки, сливающиеся из тонких повизгивающих голосков невидимых детей, и еще чей-то голос округло звал: «Ми! Ха! Ми! Ха!», но Ми и Ха никак не отзывались. Как комета, резким мастерским зигзагом появилась и испарилась отвлекшая меня муха.

— Что-что? — не уловил я ее слов.

— Иди-ка ко мне, говорю.

Душа моя тут же провалилась куда-то в холодок у копчика. «Что бы это значило? Кажется, пропустил что-то важное».

— Садись сюда.

— Зачем? — говорю, будь я неладен.

— А чего ты так далеко? Ты что, боишься меня? — При этом она подозрительно прищурилась.

Я героически встал и разделил с ней ту самую пульсирующую тень под ветками. Сердце у меня взлетело откуда-то из штанов под самое горло и забилось там как пойманный воробей. Я весь таял, маялся и был как наэлектризованный от пристального ее взгляда, сиявшего теперь так близко от моей предательски розовой щеки.

— А девочка у тебя есть? — спрашивает кокетливо.

— Ясно же и так, — отвечаю, безуспешно ловя очередную проворную муху.

— Вот так здорово! А раньше ты говорил, что ты никогда не влюбишься.

«Я этого чего-то не припомню», — подумал я про себя, а вслух ответил:

— Какие только в детстве мы не приносим клятвы и обещания.

— Когда же свадьба?

Тут я внезапно придумал перестегнуть ремень на сандалии.

— Натирает, гадина.

— А давай босиком ходить, — говорит она и, уперев пятку в носок, сбрасывает тапочку за тапочкой.

— Стекла много.

— Струсил! Струсил!

— Ладно, пойду, — говорю. — Дел у меня уйма. — А сам думаю: «Что же я, дурак, делаю?»

Суетливо-деловито-лукаво встаю, потягиваюсь, неповоротливо изгибаясь.

— Стой! — вскакивает. — Закрой глаза.

— Зачем это еще?

— Ну закрой.

Ее тень заполонила внутреннюю красноватую сторону моих век, я почувствовал ее бархатный запах, ее горячее дыхание, скользнувшее по моей словно ворсистой щеке. Она прикоснулась к моим вискам, и я едва успел увернуться от поцелуя, что привело ее в восторг, едва не перешедший в истерику.

— Почему ты не даешь мне тебя чмокнуть? Я же все-таки твоя те-ту-шка.

— Противно, — брякнул я, а хотел сказать, что просто не перенесу, возможно, даже не выживу, если ты еще раз прикоснешься ко мне, ибо я с ума схожу при одной мысли о твоем запахе, при одном звуке твоего резкого, с хрипотцой, голоса…

— Тем более могут вернуться родители, — пробормотал я в солнечном исступлении.



— Что-что ты сказал?

— Я сказал, что нас могут застать.

— Что-о-о? Застать? Застать?! Какой же ты пошлый. Хо-хо! Это что получается, я пыталась тебя изнасиловать? Вот так здорово!

— Перестань! — крикнул я и нахмурился.

— Пошлый и гордый, — посерьезнев, добавила она, внезапно остепенившись. — Го-ордый, — вдруг повторила протяжно и прищурившись, словно что-то прикидывая. — Это хорошо. Это очень нужно.

Она смотрела на меня все так же игриво, с влагой в слегка измученных смехом глазах. Я не выдержал, рванулся, ударом распахнул взвизгнувшую калитку и, разрывая густой хвойный воздух, понесся к озеру сквозь полосатый пятнистый лес.

Вот такой и был наш самый романтический летний час. Какой же я был тогда дурак, просто сил нет. Но что поделаешь, если ты молод, да еще у тебя, как это сказать, летнее головокружение, что ли…

2

Впрочем, вернемся в зиму. Кстати, не знаю, как у вас, у нас до конца марта зима. В тот день, когда я нашел свою чудо-коробочку, Сима притащилась позже обычного и при этом вся какая-то возбужденно-отрешенная. Она не то что не поздоровалась, а, кажется, даже и не заметила меня, как если бы я был частью приглядевшейся старой мебели в прихожей.

— Ба, скажи честно, я красивый или урод? — спрашиваю, рассматривая себя в зеркале трюмо прям как девица.

Весь неказистый какой-то, робкий, нос слишком большой, нижняя губа выдающаяся, флегматические, как у сенбернара, глаза и, правду говоря, с точки зрения мужественности — сомнительные.

— Ты великолепен как бог! — твердо отвечает мне бабушка. Врет, конечно, но все равно приятно.

— А почему никто этого не замечает?

— Завидуют.

Ну старуха! Врет и не краснеет. Если она, конечно, вообще может еще краснеть.

— А ты тоже, наверное, была раньше красивая, — как истинный джентльмен отвечаю комплиментом на комплимент.

— О! В свое время мимо вашей бабушки, — это она о себе так, — ни один кавалер не мог спокойно пройти, а потом молодость пролетела, — грустно вздохнула она и уставилась в пустоту, — дети пошли, понимаешь ли, работа была тяжелая, и вот так вот я…

— Ссохлась и скукожилась?

— Ну да, — согласилась бабушка, — ссохлась и скукожилась и никому теперь уже не нужна.

— Ну как это никому? Мне нужна! И всем нам нужна! Что бы мы без тебя, Ба, делали? Кто бы, например, цветы поливал, собирал майонезные баночки? Ведь ты, Ба, хоть и старая, но зато добрая. Не то что это проклятая Сима — молодая и стерва.

— Почему же стерва? — Это она меня этому слову научила. — Симочка хорошая.

— Ну ты скажешь, тоже мне хорошая. Я без подзатыльника еще ни одного дня с ней не прожил.

— Это у тебя просто подхода к ней нет. К женщинам ведь подход нужен.

— Да?

— Конечно!

— Подход, говоришь? Ну ты меня прямо озадачила. Кстати, пойдем, нас к чаю зовут.

Я выбежал из затхлой ее комнаты и побежал, прыгая через четыре ступеньки, в столовую, где после ужина мы пьем чай или молоко с печеньем и вафлями.

— Что ты скачешь как бешеный? — огрызнулась мама. — Почему от тебя люстра звенеть должна?

— Потому что дом деревянный, — объясняю я. — По дереву ударные волны легко распространяются, вот люстра и качается.

— Как ты себя, умник, сегодня чувствуешь? — спрашивает папа уже за чаем, ни на секунду не отрываясь от чтения.

— Исключительно замечательно. Сима, хочешь посмотреть на курильские гейзеры? — говорю и дую в горячий чай через соломинку.

— Мне кажется, меня вырвет, если я еще хоть секунду буду смотреть на твои гейзеры.

— Серафима! — устало возмущается мама. — Ну что ты как маленькая.

Так ей и надо!

— Я к тебе подход знаю, — с полным ртом погрозил я тетушке пальцем. — Так что лучше у меня не выкобенивайся.

— Что еще за слово такое?

— Нормальное слово. От греческого «выкобеники». Наука такая даже есть — про эники и бэники.

— Ели вареники, — добавил папа автоматически.

— Сам давай ешь и не выкаблучивайся.

— А я и не выкаблучиваюсь.

— Аик дурак, гы, гы, — как обычно вставляет моя трехлетняя сестра, сделанная в Америке, о которой мне и говорить не хочется. Даже имени моего выговорить не может. Мое педагогическое кредо: младших надо убивать, пока они не подросли и с нами не разделались.

— Господа, — говорю, — давно пора уже установить возрастной ценз на признание человеком. Вот Лизка явно не человек еще. Да и станет ли?

— Беда с вами. Вы все здесь как маленькие, — обреченно вздыхает мама.

— И баба Рая тоже? Го-го-го…

— Раисасанна, — почти уже срываясь, говорит мама, — разрешаю вам дать ему ложкой по голове.

— Сильно? — спрашивает бабушка.

— Очень, — с придыханием соглашается мамочка.

— Но у меня только маленькая ложечка, — возражает добрая моя бабуля.

— Так вот дайте ему ей как следует. Наотмашь.

— А можно я за бабушку, — перехватывает Сима. — У меня, честное слово, лучше получится.

— Серафима, сядь! — Наконец что-то лопается, и мама берется за голову. — Все, идите отсюда! Проваливайте, кому говорю! Марш по комнатам!

Бедная женщина.

— Идем, Ба, нас выгоняют, — говорю.

— Оставь в покое бабушку!

— Пойдем, — тяну старушку за локоть. — Нас здесь не любят.

— Я потерплю, а ты ступай, — смиренно кивает мне бывшая красавица и полощет чаем беззубый рот.

— Ну как знаешь, — пожал я плечами и уполз в комнату. — Человек один не может.

— Иди, иди отсюда, потерянное поколение.

В моей комнате замкнутое спокойствие. Трудная тишина. Кровать, стол, солдатики, потускневшие обои, угол оброс мамиными иконами. Короче, архидизайн. Под столом стоит старый монитор от компьютера. В окне новый коттедж, старые сараи под серовато-отсутствующим небом, гнилой забор с повешенным ведром и все остальное дворовое захолустье с дрожащим сухостоем из снежной корки и тоскливой до безнадежности березовой рощей. Короче, только грачей не хватает. Вспомнили, стало быть, в теплых краях ту картинку с учебника и решили вообще больше не прилетать сюда. Это самая моя нелюбимая комната. Юдоль обмирания и томления, в которой единственное, чем я могу заниматься, так это хищно прослеживать тетушкины по-особому мелодичные передвижения и еще кое-чем, о чем вам знать не полагается.

Дело в том, что за время моих осенне-зимних мучений она не только не заходила в мою сыровато-узковато-высоковатую келью, но даже не находила десяти минут из своего драгоценного времени, чтобы со мной, что называется, «нормально поболтать». Все это время она слонялась с каким-то брезгливым видом и предпочитала нашим романтическим отношениям учение в автошколе. Когда я как бы от нечего делать забредал в ее комнату, подходя к ней сзади и заглядывая в то, что любовь моя там рисовала или учила, она тут же отзывалась какой-нибудь банальной колкостью, вроде: «Ах, такой сквозняк, закройте, пожалуйста, дверь с той стороны». Нет, все же вспомнил! Один раз заходила она ко мне в комнату, но лучше бы и не заходила. Случилось это на Рождество (мой любимый праздник после Нового года, хэллоуина и Дня космонавтики). Напилась моя красавица вдрабадан и вот является ко мне как кривая турецкая сабля и говорит:

— Ах, взбесилась бы моя сестрица (то есть мама), если бы узнала, что мы с вами любовники! — Порыгивает, дура, и хихикает.

— Интересно, что бы сказала ваша мамаша, если бы увидела вас в таком состоянии?

И вдруг она застыла, стоит и моргает в ступоре.

— Ой, извините, — говорит вполне серьезно, даже смущенно. — Я дверью ошиблась. Простите, пожалуйста.

И покачиваясь, вдоль стены побрела к отцу.

Вы понимаете? Забавно, не правда ли? Это черт знает что! Просто «Первая любовь» Тургенева! Так бы я и застрелился бы, если бы не догадался пойти за ней.

И вот подкрадываюсь весь в ужасе и подслушиваю.

— А вот интересно, Василий Геннадьевич, что бы сказала моя сестрица, если бы узнала, что мы с Аликом любовники. — То есть со мной. Ну не дура ли?

Мама моя ей старшей сестрой приходится с разницей в тринадцать лет, так что между ними почти материнско-дочерние отношения. Только уж очень паршивые, потому что с Симой иначе нельзя. Сначала все боялись, как бы она у нас не начала считать себя Золушкой, к посуде не подпускали, все за нее делали и так сами не заметили, как оказались для нее семерыми козлятами. Того и гляди от кого-нибудь рожки да ножки останутся.

Вы, наверно, задаете себе вопрос, почему я в свои годы так хорошо знаю разных там авторов и почему у меня такой сапфический, возвышенно-корявый слог. Да потому что я четыре недели просидел взаперти без телевизора. Телика-то у нас нет, мамочка изничтожила, и не один, а целых два, по каким-то там религиозным предписаниям. Вот и живем как в позапрошлом столетии. Раньше я хоть к Витьке Старкову заходил телик посмотреть и в игры разные порезаться, а теперь все — накрылась лавочка, сиди со своей корью и слушай бабушку. Она у нас может говорить не хуже радио, часов по двадцать напролет, пока не вырубится. Может такое рассказать, что хоть роман пиши и Букеровскую премию загребай. Чего с ней только не было. Три-четыре раза была замужем и два раза в авиакатастрофе. Первый раз одна-единственная в самолете выжила, а другой раз у их вертолета-такси задний винт отвалился и давай их мотать и крутить над всей Москвой. Едва-едва сели где-то в районе Останкина. Бабка — что надо! Упс, стучат! Кто это еще, интересно, в нашем доме не входит без приглашения?

Оказывается, Лизка. Дверь не могла сама открыть. Но это ее проблемы, так как ей со мной так и так контактировать запрещается. Я и за общим столом-то есть три дня как начал. До этого строгий карантин был. Случалось даже, мне тетушка еду поднимала. Поставит поднос под дверью, стукнет и чирикнет что-нибудь вроде: «Хавать, заразный!»

Может, что-нибудь почитать? Вообще я книжник. Полка у меня коротенькая, но постоянно обновляемая. Каждую неделю я выбираю четырнадцать книг по «черному списку» и целую неделю их листаю. Те, которые на первых страницах не зацепили, сразу отбрасываю, а те, которые поинтереснее, пролистываю и тоже отбрасываю. Родители думают, что я у них вундеркинд и все, что беру, за неделю прочитываю, но я, честно говоря, всего книги три от корки до корки прочитал. Но больше всего я люблю смотреть энциклопедии. Библиотека у нас очень большая. В трех отдельных чуланах размещается. При этом в одной комнате только полные собрания сочинений. И там все есть, от Анатоля Франса и Вальтера фон дер Фогельвейде (давайте-ка еще разок без запиночки) до классиков марксизма-ленинизма, включая товарища Сталина. Единственное, чего в нашем доме нет, так это всех тех модных авторов. Я против них ничего не имею, тем более что сама Серафима предпочитает их, но у нас в домашнем собрании их почему-то не водится. Скорее всего, потому что на них просто места уже не хватает. Их прочитывают, отдают кому-нибудь или даже как-нибудь не по назначению используют. Например, мы еще иногда зимой ими печку топим. Центральное отопление у нас есть, но бывает, как зарядит на целую неделю под сорок, так без печки в нашем доме никак тогда. А мы даже любим, когда она топится. Целое событие. Здорово было бы камин восстановить. Говорят, когда-то в доме их было два — внизу в столовой и наверху в Большой комнате.

— Тетя Сим, а тетя Сим, у тебя есть что-нибудь почитать? — заглядываю к ней в комнату.

— Ты что, не знаешь, что от чтения тупеют? — спрашивает, не отрываясь от книги.

— Нет, правда, дай что-нибудь почитать перед сном.

— Какую тебе книжечку почитать перед сном, деточка? — спрашивает с ленивой усмешкой.

— Давай сегодня пла Гумбелта Гумбелта.

— Пошел вон, маньяк! — огрызнулась внезапно и кинула в меня огрызком яблока. Я едва успел за дверь спрятаться.

— Серьезно, — говорю, — есть почитать что-нибудь?

— Детям пора баиньки. Так что запритесь, пожалуйста, в своей комнате.

— Нет, ну скажи хотя бы, что ты читаешь.

— «Ночь нежна», — отвечает с притворной легкостью. Клянусь, она первый раз в жизни читает зарубежную классику. — Эта книга, — говорит, — не для таких, как ты, тупых толкенутых хоббитов. Иди, Гоша, читай Киплинга.

Ну и что, что я люблю Толкиена? На Западе все любят Толкиена.

— Сама ты Гоша! Институтка! — говорю. — Фицджеральдовская скотина! — И дверь захлопываю.

— Чтоб тебе лысо было! — доносится в ответ.

Вздохнув и покачав головой, я пошел в свою комнату. Достанет же меня иногда. Гашу свет, оставляю ночную лампу и ложусь разогревать холодную сыроватую кровать. Чувство какой-то нездоровой легкости, то ли после перепалки, то ли у меня жар начинается. Лежу, смотрю в потолок и думаю. Сначала думал о школе и о том, как там переживают мое отсутствие. Лучше ли им там без меня или хуже? Думают ли обо мне? Обрадуются ли, когда снова увидимся? Мне кажется, когда я вернусь, то буду испытывать какое-то робкое отчуждение. Такое, словно бы я лишился каких-то витающих в воздухе, но едва ли объяснимых привилегий и теперь должен в кратчайшие сроки восстановить их. Мне как бы придется заново настраиваться с каждым на почти упущенную волну общения. Но я знаю, что, скорее всего, эта неуверенность будет очень кратковременной и в итоге окажется моим трусливым вымыслом. Но что-то такое все равно есть. Мужской монастырь напротив женского — даже если ничего не происходит, все-таки что-то есть, — гласит китайская пословица.

Нет, я не из тех людей, которые считают, что они у каждого вызывают какие-то там яркие чувства, будь то любовь или ненависть. Я-то как раз понимаю, что людям, как собственно и мне самому, свойственно притуплять и упрощать образ ближнего. Так напрягаться меньше приходится. Но все это лишь до тех пор, пока не влюбишься. О! Тогда этот страшный механизм начинает работать в обратную сторону, и совсем не так, как тебе хотелось бы. Любая простофиля третьего класса (имею в виду «Б» класса) станет для тебя, как для Пушкина, «чистейшей прелести чистейший образец», и начнутся с этого все твои беды и корчи.

Вот посмотрите, например, на меня с моей Серафимой Ивановной (это чинное имя не для нее, давно пора придумать ей какое-нибудь злобное прозвище). Стоит мне только подумать, что она когда-то потеряла родителей, так мне даже вот сейчас, после всего того, что она мне наговорила, становится нестерпимо жалко ее. Моя бедная девочка. Сиротка моя ясноглазая. Каково было бы мне вот так вот в один миг остаться без родителей и перебираться в тмутаракань к каким-нибудь несимпатичным родственникам в качестве забитого Гарри Поттера, Word предлагает исправить на какого-то Плоттера и еще какого-то Понтера (очевидно, от слова «понты») и Портера (темного крепкого мальчика).

И вот лежу я так, жалею бедную Симочку и тут чувствую, как ком у меня к горлу подкатывает. Представляете? Ничего не могу с собой поделать. То она мне сиротой представляется, то чьей-то несчастной узницей. Даже почему-то представилось, что она от горя своего хочет на осине повеситься. И что это меня одолело? Лежу и вот уже тихо хныкаю. В общем, приехали. Похоже, корь дала осложнения на голову. Это что-то, братцы, новое. Уж чего-чего, а сопливой нежности в этом моем к ней отношении никогда раньше не было. А тут меня пробило вдруг, да еще где-то у меня глубоко в носу с какой-то сладостью начало похлюпывать. Ну и чудак же ты, и взбадриваю я себя, и вместе с тем понимаю, что мне уже навзрыд реветь хочется. Я ведь тоже, по сути дела, несчастен. Знаете, иногда так бывает себя жалко. Представляешь, как будто тебя ищут или даже хоронят, плачут, винят себя…

Пришлось вставать, идти разбираться, в чем дело. Выхожу в коридор, тихо-тихо на цыпочках крадусь в темноте, чтобы на вещи не наткнуться и не разбудить кого-нибудь. А то меня еще, не дай бог, родители застанут в таком состоянии. Вот балаган поднялся бы. Я, стараясь не хлюпать носом, пробрался с широко разинутым ртом мимо их спальни. Ступать приходится на старый паркет все осторожнее. Этот паркет местами стучит и бряцает отстающими шашками. Минут десять, не меньше, я пробирался к Симиной комнате, а как добрался до ее двери с желтым знаком «Не входи, убьет!», застыл в нерешительности, едва носом не касаясь ее белеющей во мраке поверхности и почти не дыша. Внизу в щелке свет видно. Значит, не спит еще. И вот стою так под пиратским черепом с каким-то безответственным чувством нарастающего счастья в тарахтящей и пустеющей груди. Так, осовело, и простоял бы целую вечность, если бы минут через пять она сама вдруг не вылезла.

— А ты что здесь делаешь?

— Прости меня за все, Симочка, ну пожалуйста.

— Бог простит! А у нас что, Прощеное воскресенье?

— Дура, я же люблю тебя! И мне тебя так жалко!

Вы себе представляете?

— Ты сегодня головой не ударялся, мальчик мой?

Она стоит, глазами хлопает. Я носом шмыгаю и как-то по-мышиному всхлипываю.

— Ну ладно, заходи давай, — втаскивает меня, а сама за дверь выбирается.

— Только не родители! — бросаюсь за ней с гримасой отчаяния.

— Да сиди ты! Я в туалет пошла.

Сижу как осел, жду один в комнате. Возвращается медленно с двумя кружками чая, прикрывает ногою дверь и улыбается.

— Ну давай, рассказывай.

А чего, думаю, рассказывать-то, все и так ясно: помешался малый, умом немножечко тронулся от кори и страсти к родственнице.



— Ты что, затычку в ванной проглотил? Ладно, садись, чайку выпьем, может, повеселеешь немножечко.

Похлебывали молча чай. Я глаза прятал, а она между делом что-то там с ногтями выделывала, то ли пилила, то ли красила.

— А можно я с тобой сегодня спать лягу? — говорю я запросто, с легкостью сновидения. — Мне одному в комнате опять нехорошо сделается. А рано утром я к себе переберусь. Никто не узнает. Ну пожалуйста.

— Сдурел совсем!

— Почему?

— Потому что ты заразный.

Какое облегчение, думаю, просто гора с плеч, и говорю:

— Да я не заразный уже. У меня карантин три дня назад кончился. В школу меня не отправляют просто так, из осторожности, на всякий пожарный.

— Милый мой, ты меня, верно, путаешь с какой-нибудь легкой на передок штучкой из своего класса?

— Нет, мне просто страшно одному.

— Ты что, темноты боишься?

— А ты разве не знаешь, что детские страхи намного масштабнее взрослых?

— Ну, ладно, — пожимает плечами. — Только смотри у меня! — грозит. — Если кто-нибудь узнает, я ливерную колбасу из тебя сделаю.

«Делай хоть сейчас, любимая моя!» — думаю и запрыгиваю под ее одеяло к стеночке, сами понимаете, с какой собачьей радостью. Вот так везуха, просто какой-то сладкий сон! Она попросила меня отвернуться на секундочку, и я подчиняюсь ей, как каждому отныне ее повелению.

— А ты случайно трахнуть меня не собираешься? — спрашивает она на всякий случай.

— Эге-гм, нет уж, устарела, голубушка.

— Ну и слава тебе, господи, — вздыхает. — А теперь давай спать.

Не тут-то было! Какие только сверхъестественные маневры я не придумывал этой волшебной ночью, чтобы уложиться, чтобы устроиться с ней как-нибудь поинтереснее.

3

Наутро я чувствовал себя ловкачом и триумфатором. Все еще трепетало во мне словно тонкое эхо давно прозвеневшего колокольчика. Ах, моя покоренная тетушка! Моя отставная невинность!

Эти встречи продолжались еще дней пять, до того момента, пока нас не застукали, и не открылись глаза у нас, и не узнали мы, что мы голые, и, краснея и млея, не сшили себе фиговые юбочки. Но почему-то изгнан из рая был только я и в усугубление этой несправедливости через два дня должен был возвратиться в школу.

Эти последние деньки превратились для меня в жуткое испытание. Отныне в доме я слыл маленьким закоренелым блудодеем-пронырой, а она слишком легкомысленной, точнее, слишком снисходительной ко мне распутницей. Сима, конечно же, меня во всем обвинила. Нет, скандала не было. Это не в традициях моих благопристойных предков. Было хуже: томительный, постыдный и нескончаемый «разговор с родителями» по этому поводу. Разговор с прародительницей был короче и при моем отсутствии. После этого эдемского вразумления Ева, я хотел сказать «Сима», воспылала ко мне какой-то новой замкнутой и угрюмой ненавистью. Я реально подумывал в те дни, что может быть мне лучше повеситься. Одна только бабушка отнеслась ко всему, как всегда, с юмором. Она ведь у меня просто молодчина.

— А чего, — говорит, — тут особенного? Восемь лет это разве разница? Вот когда у меня в пятьдесят пять в Севастополе было с одним матросиком, вот это вам действительно фильм ужасов. Он, бедняга, кряхтит, пыхтит, из меня песок на палубу сыпется… — Ну и так далее.

Счастье навалило, как всегда, нежданно и негаданно. После трех моих дней в школе Симу свалила корь, и мои картинно-карантинные каникулы воскресли с новой головокружительной перспективой.

Хотя за эти дни она резко утратила свой и без того поблекший голливудский загар, и черты лица у нее как-то впали и заострились, короче говоря, несмотря на то, что божественный образ ее с корью как-то по-домашнему очеловечился, я пламенел к ней еще большей и все возрастающей страстью. Тем более, что я был одним-единственным, кому разрешалось с ней контактировать, так что как моя бедная голубка ни кочевряжилась, ей все же пришлось со мной примириться, и мы снова чудесно поладили.

Еще раз скажу, что за первую неделю хвори она как-то подтаяла, но зато в остальные дни (благодаря мне, конечно) помолодела, если не придумывать какого-нибудь нового слова вроде — «сребячилась». Отныне она лазила со мной на чердак, переодевалась в чудища с найденными мною масками, играла в придуманный мною замок, в котором мы были летучими мышами и привидениями, привязывала со мной качели на чердаке к перекладине. Каждый день мы оставались одни в большом трухлявом доме, словно на необитаемом острове, в котором она была моей Калипсо, а я ее Одиссеем. Дом стал нашим, продолжая говорить красиво, «ковчегом грехопадения», островом Огигия, первобытными кущами, разросшимися до размеров китайского храма или какой-то другой позолоченной и необыкновенной обители. Казалось, мы прожили целую жизнь в ритме сладостно-тягучего одиночества.

Были минуты, когда она внезапно как-то замирала и становилась не похожа сама на себя. Однажды вот так в полдень она сидела в одной только футболке да коротеньких белых носочках, свесив кудри, возле окна и была задумчива и грустна, как береза в редком безветрии.

— Я беременна, — сухо произнесла она.

Я побледнел и замер, качаясь в штилевой комнате, но тут же опомнился.

— Но ведь у нас с тобой ничего не было.

— Не от тебя, шут ты гороховый!

— А от кого? — позеленел я и весь как-то книзу скукожился, словно пупок воздушного шарика.

— От фавна, — вытянувшись, прошептала она мягким голосом мне на ухо.

— Какого еще фавна?

— Настоящего.

— И что, у тебя родится фавненок?

— Сам ты фавненок, — улыбнулась она и, грустно глядя в окно, ласково положила руки на свой живот. — У меня родится нимфа Наяда.

— А откуда ты знаешь, что будет девочка?

— Не знаю, — пожала она плечами, — просто чувствую.

— А можно потрогать?

— Ну, если не боишься…

Она легла на кровать, задрала футболку, да так, что я узрел во всей красе ее матовую грудь, и, закатив глаза к потолку, предоставила мне свой бледноватый глубоко опускающийся и вновь поднимающийся живот с единственной черной родинкой. Я дотронулся до нее как до бомбы или сокровища.

— Ниже, дурак, здесь желудок! Ой. Щекотно же, чего ты там пальчиками щупаешь? Будь мужчиной, клади всю ладонь.

К этому времени я уже был в состоянии возбуждения, граничащем с безумием. Руки мои как змеи безнаказанно извивались на нижней части ее персикового живота по двум восхитительно полненьким холмикам между трусиками и пупком, расплывались во всю ширину ее пояса и скользили, чуть ли не до бедер, по дивной скрипичной талии.

— Ну как? — спрашивает она.

— Супер! — промолвил я с придыханием.

— Теперь ты веришь, что у меня будет девочка?

Я едва слышу ее, но нахожу в себе силы для возражения.

— Пока еще недостаточно. Подожди-ка, сейчас я еще послушаю! — И прикладываюсь к ее теплому брюшку щекой и вдавливаюсь в него всей своей пламенеющей скулой и уже переживаю, что доведу себя до инфаркта, но сладостного! Такого сладостного!

Внезапно она, отпихнув меня, вскакивает и с минуту смотрит на меня с таинственным равнодушием. Не поймешь, то ли думает, то ли уже все давно решено.

— Что случилось? — спрашиваю, едва приходя в себя и выдувая воздух из хриплой груди с прыгающим сердцем.

— На сегодня хватит, — твердо говорит она с мрачной деловитостью и делает губы бантиком, чуть двигая из стороны в сторону нижней челюстью, словно стараясь меня распробовать. Затем спокойно и задумчиво уходит в другую комнату. Я сглатываю слюну, тщетно силясь потушить бушующий во мне огонь, и остаюсь один на один со своими распустившимися бесами.

Так беременна или не беременна? — вот в чем вопрос. В своей одурманенной голове я никак не могу провести черту между ее смеющейся выдумкой и угрюмой истиной и потому лишаюсь спокойствия, а вместе с ним и всего нашего ковчежного счастья. А разве можно делить радость с любимой на одном острове с козлоногими фавнами? Но я был благороден в своем любовном бреду и даже был готов стать отцом для дитяти с жемчужно-зачаточными рожками. Что поделаешь, если нас обоих однажды фантастически орогатили.

Я третий день ходил понурый по ее милости. Ничего меня уже не радовало. Даже те ее ужимки, которые меня обычно затрагивали, до которых я был так всегда охоч, теперь лишь расстраивали меня, словно блеск отнятых драгоценностей в руках неприятеля.

— А ты что, больше не любишь меня? — с холодным любопытством спросила она, не отрываясь от какого-то настольного занятия.

— Люблю, — произношу я, смущенно и с содроганием.

Молчит. Я замираю, чего-то жду и только дышу с безумной надеждой. Наконец не выдерживаю:

— А ты меня?

— Нет, — говорит. — Я тебя просто использую. Мне нужны твои деньги и положение в обществе.

Вот оно как все оборачивается. О слова! О женщины! Вот они. Хотя бы врала бы для приличия, но нет, она лучше будет истязать меня истиной. Моя беда в том, что я слишком некрасивый и вообще беспомощный. Если бы я был сильнее и чуточку беспощаднее, я бы заставил ее полюбить себя, или меня, — не знаю, как правильно. Но сейчас у меня ничего не остается, кроме подручных рычагов самоистязания. Спрашиваю:

— А ты когда-нибудь женишься?

— Обязательно.

— На ком?

— На той, — отвечает, — что отдастся мне заживо на маковых полях Галандрии.

— Что значит «на той»?

— А то и значит — жениться так жениться, и отступать уже некуда. Позади Париж, а впереди орошенная кровью Фландрия.

Иногда я просто не постигаю, о чем она. При чем здесь какая-то там Галандрия?

— А как же твой фавн?

— Увы, фавны не водятся на лугах Фландрии.

Вот заладила. Я чувствую себя каким-то ущербным и опять-таки беспомощным. Честное слово, если бы подобный бред несла Телешева из 3-го «Г», я бы с чистой совестью дал ей в ухо, чтобы в следующий раз, прежде чем открывать рот, хоть немножко, подумала. Но когда изрекает Сима, то та самая боготворящая, даже обожествляющая сила, о которой я уже говорил, заставляет меня искать в любых ее праздных словечках змеиные хитросплетения или даже пророческие иносказания. Тащусь за энциклопедией, ищу статьи «Галандрия», «Мландрия», нашлась только «Фландрия».

Я взобрался на чердак и долго сидел один, медленно перебираясь от занятия к занятию. Сначала я не жалея сил часа полтора пытался натянуть противогаз на мяч, потом сдался и набил его какими-то тряпками, подвесил к балке за шланг и начал боксировать, представляя этого самого фавна. Год назад меня отдали в боксерскую секцию, и поначалу мне там даже понравилось. Первым делом тренер поставил меня с каким-то хлопцем в дутой буденновке. Хлопец выглядел глубоким дошкольником. Это тренер сделал специально, чтобы доказать мне что-то. «Я не собираюсь избивать ребенка», — говорю я и в следующую секунду получаю такой страшный удар в нос пахучей перчаткой, что у меня в глазах темнеет, кипящая горечь внутри расползается, и слезы на глазах наворачиваются. Тренер смеется, свинья, и говорит: «Как тебе такой ребенок? Чего ж ты, браток, не защищаешься?» Ну, я рассвирепел и дал этому ребенку по яйцам, так что он на полу корчился. Потом меня тоже не совсем по правилам бокса били в раздевалке, и, короче, я принял решение отказаться от секции. Но прояви я немного упорства, после такого красивого начала из меня получился бы неплохой спортсмен.

Хотя мне кажется, что спортивная карьера довольно скучна. Ну стал ты пятикратным чемпионом мира по приседаниям, ну и кто ты после этого? Разве стоило рождаться ради каких-то там приседаний? Личность должна быть более разнообразной и развитой. Например, когда я вырасту, я стану каким-нибудь сумасшедшим изобретателем. Создам первого разумного робота, достигну скорости света, сконструирую вечный двигатель, случайно взорвусь в собственной лаборатории и, благодаря удачному сочетанию химикатов у меня на рабочем столе, перемещусь в пространстве и времени. Потом уговорю Леонардо да Винчи создать для меня формулу возвращения и облапошу старика, получив за его открытие Нобелевскую премию. Вот тогда я заживу припеваючи. Деньги, слава, почет, приключения во времени. Симу замуж возьму, а надоест — брошу. Вот это жизнь! Не то что какие-то там дурацкие приседания.

В железной банке с болтами и шурупами я нашел крохотное кольцо с коронкой от вылетевшего камушка. Будет для Лизки. А что, хороший подарочек. Есть лишь один способ избавиться от него. Бросить в самое пекло Байконура. Кстати о «бабушкиных подарочках». Рыться в бабушкиной комнате это второе из моих любимых занятий после чердака. Причем никакого криминала здесь нет. Бабушка в это время находится в комнате. Она любит всякую японскую дребедень, и у нее много диковинной восточной мелочи. Когда я обнаруживаю что-нибудь интересное, то расспрашиваю об этом и, если получается, выпрашиваю насовсем. Ее комната это моя страна фей. Я нашел там тысячу и одну штучку, о которых она рассказывала мне какую-нибудь особенную историю. Часто странную или даже волшебную. Например, одну крохотную старую-престарую плюшевую белочку, размером с елочную игрушку, когда-то сшила для моей бабушки ее китайская няня, когда они с отцом после колчаковского отступления жили в Маньчжурии. В молодости бабушка дала на счастье белочку своему жениху, который отправлялся на войну, кажется, с японцами. Потом его изрубили в жутком бою, и когда подняли его руку, то в ней оказалась зажата эта игрушка. Белку отослали обратно невесте (будем надеяться, без руки), и та, как видите, сохранила ее до конца жизни, не расставаясь с ней и не разрешая никому с ней играть. Вот такая вот история. Вы, конечно, спросите, что в ней волшебного. И, по-моему, в ней тоже нет ни хрена волшебного. Но мне кажется, что в ней все-таки было какое-то волшебство, о котором я просто забыл, и если вам уж так нужна эта старая белка, то вам придется переспросить у моей бабушки.

Кажется, я уже совсем одомашнился. Надоело уже обрастать пылью и плесенью. Мне намного скучнее, чем вам. Через неделю-две каток на реке закроют, а я после болезни так ни разу на него и не выбрался. Прошлой зимой я почти каждый день на него ходил. Но тогда я едва стоял на коньках и вообще жил совсем другими заботами. Можно даже сказать, был счастлив по-своему. Тогда ко мне почти каждый день друзья домой приходили, а теперь никто даже и не звонит, словно забыли уже, что я живу в этом городе. Совсем не осталось никакого развлечения. И хоть завтра суббота и Лизкин день рождения, мне все равно не дождаться настоящего праздника, потому что из гостей никто не придет и будет только «праздничный ужин в кругу семьи» с каким-нибудь тортом и глупыми добрыми или в лучшем случае жестокими фантами.

4

— Этому фанту приказываю, — хитренько оглядываясь на нас, уже на следующий день придумывала козни Сима, — залезть под стол и поцеловать Лизку в тапочки. А этому фанту — приложить ухо к животу Василия Геннадьевича и показать всем, как там булькает. Этому — подстричь ногти и вымыться (наугад бьет, но, конечно же, в меня). Этому фанту — съесть с торта все до последней вишенки. Этому, нет, точнее, этого — положить на покрывало и всем вместе качать в воздухе. А последнему фанту выдавить прыщ на носу Алика. Итак, давайте начнем с последнего.

И зачем ей все эти подлости? Слава богу, прыщ свой я сам себе выдавил. Лизку качали в покрывале. Сама Серафима получила сочные алкогольные вишенки. И не удивительно — я давно подозревал ее в связях с нечистыми силами. Мама обязалась чуть позже вымыться: «Я уже сегодня мылась, к вашему сведению, но в пример некоторым повторю это с удовольствием». И чего они ко мне привязались? Папа вытянул самый сложный фант — ему предстояло прикладывать ухо к собственному животу, но умный мой отец сходил за стетоскопом, послушал и, явно преувеличивая, воспроизвел губами свое брюшное урчание. Бабушка целовала тапочки. Моя злобная тетушка хохотала до умопомрачения над каждым фантом, ей подхихикивала Лизка, а папа с мамой только смущенно переглядывались и хмыкали.

Сима вообще была на редкость оживленная этим вечером и легко превратила его в праздник. Я как заколдованный все это время на нее пялился — лицо чистое и красивое, с нежным, хотя и поддельным, выражением умных глаз. И все в ней было по отношению ко мне какое-то любезно-лживое. Это было странное ощущение. Словно она забылась и на один этот вечер в меня втюрилась. Она обращала на меня невероятно много внимания. Обычно в присутствии других людей я для нее просто не существовал.

Все уже разбрелись отдыхать по комнатам, но праздник еще продолжается, точнее, приходилось что-то выдумывать, чтобы он не захлебнулся и не перетек в обыденный отходняк. Знаете, нет ничего хуже гильотины послепразднества. Как правило, она неминуемо надвигается с уборкой, и потом в доме водворяется угрюмая тишина. И в этой тиши обычно произносятся какие-нибудь плоскости, вроде «хорошо посидели».

Мне нужна была какая-то приманка для Симиного внимания, и я начал перебирать свои сокровища. Тут-то я и решил показать ей свои жемчужно-матовые пакетики с бесконечно нежным округлым содержимым. Зажав их в кулаке, я отправился на кухню, где она только что покончила с грязными тарелками.

— Сима, смотри, что у меня есть.

Она, поперхнувшись, задержала во рту глоток воды и резко поставила стакан, затанцевавший на каменной поверхности между плитой и раковиной.

— Что это?

— Чудо из ласки и мужественности, — сказал я и вместо того, чтобы вскрыть пакетик и зачаровать девицу, позволил их выхватить.

Следующие минут пять она хохотала до изнеможения. Она тряслась долго-долго, корчась, падая локтями на стол, сгибаясь и используя коротенькие перерывы, чтобы глотнуть воздуха.

Уже прискакала Лизка, и вот-вот могли нагрянуть родители, а она все смеялась, пока не схватилась за грудь, задержала дыхание и не выдохнула в отчаянии:

— Ах, боже мой, я, кажется, сейчас сдохну. Так и напишут: скоропостижно скончалась от хохота.

Я смотрю на нее и думаю о том, смеется ли она по правде или очень хорошо притворяется.

— Шестьдесят пятый год! Где ты это нашел? — спросила она, широко выпучив глаза и еще пару раз поперхнувшись смехом.

— В стенном шкафу было спрятано.

Вдруг она бросила лукавый взгляд по сторонам и поманила меня затейливо пальцем:

— Идем со мной в ванную.

Мы заперлись в ванной комнате. Она пустила воду и начала распечатывать пакетик. Тот не поддавался, и она начала надкусывать его зубами.

— Дай мне один, — попросил я еще недавно принадлежавшее мне сокровище.

Пакетики лопались, и из них с дымком выскакивали пружинистые в какой-то белой пудре комочки, похожие на мембраны стетоскопа. Мембраны разворачивались и повисали длинными волнистыми колбасными шкурками.

— Похоже на напальчники какого-то чудовища, — говорю. — Напальчники юрского периода. А бабушка говорила, что в этом кроется сила мужского очарования.

— Я сейчас тебе покажу силу мужского очарования, — сказала Сима и натянула свой чехольчик на кран. Наполняясь, он стал подпрыгивать и раздуваться, как водяной пузырь в невесомости. — Смотри, какие они прочные. Могут выдержать целую тонну жидкости.

— Космическая штучка, — говорю я с восхищением. — Наверное, в это писают космонавты на орбите.

— Да, еще в это мочатся летчики-испытатели во время крутых виражей и пикирующего падения, — согласилась моя тетушка. — Ну, чтобы моча герою в голову не ударила.

Шар был уже невероятно огромный, в него набралось уже с ведро воды, и он лежал в ванной похожий на увеличенную через микроскоп водяную каплю.

— Алик, подержи, пожалуйста, — деловым тоном предложила Сима.

Я, все более дивясь, охотно занял ее место, а она, немного прибавив напор воды, поспешно вышла и прикрыла дверь. В следующее мгновение громадный шар взорвался с такой силой, что меня едва не выплеснуло из ванной в прихожую.

Да, в советское время все делали основательно. Ни один современный презерватив не выдержал бы такого жесткого испытания и не взорвался бы как какое-то тайное детище академика Сахарова.

Ядерное испытание закончилось новым приступом Симиного хохота, а я остался обиженной жертвой ее экспериментального вдохновения. Весь мокрый, я шмыгал носом, сиротливо сидя на краю ванны, проклинал бабушкины пакетики и слышал, как она ржет и уже катается в коридоре по полу.

И тут я понял, что этого не переживу, не выдержал, рванулся к двери, замкнулся на замок и, закрыв лицо руками, разразился слезами, пожалуй, самыми горючими из всех пролитых мною. Я чувствовал, как они льются промеж моих пальцев, струйками смыкаются под подбородком и часто капают, и нос у меня был забит, и где-то под мозгом все перекатывалось и булькало.

Я рыдал долго-долго, пока ко мне не начали стучаться все взрослые в доме, всячески утешать и уговаривать выйти. Наконец мама сказала свое окончательное: «Ну и сиди себе!» И я остался шмыгать носом в жутком замкнутом одиночестве. Минут пятнадцать я просидел один и уже начал корить себя за то, что не отдался в ласковые руки соболезнующих мне родственников.

— Эй! Обиженный, — неожиданно постучалась ко мне Сима. — Ты слышишь меня, обиженный? Выходи давай! Василий Геннадьевич согласился, чтобы мы взяли машину. Можем поехать на каток или покататься по городу.

— А тебе уже можно выходить на улицу? — спросил я не своим, каким-то поскрипывающим голосом.

— Можно, — бодро сказала она. — Нам только поставили одно-единственное условие.

— Какое? — скрипнул я.

— Мы должны взять с собой Лизку.

Странные же у меня родители. Отпускать трехлетнего ребенка с психичкой, которая права-то получила всего-то как два месяца.

Я преспокойно, даже чувствуя себя посвежевшим, выбрался из своего убежища и, вытираясь полотенцем, как после душа, подошел к телефону. Набрал Старковых и все тем же хлюпающим голосом посетовал на свой насморк и начал объяснять им, чтобы одевались и ждали нас у своего подъезда. Стою, говорю, ковыряюсь в кудряшках провода и между делом рассматриваю себя в зеркале. Просто не я, а какое-то недоразумение. Глаза припухшие, ресницы слиплись и чешутся, нос блестит, вокруг губ красная кайма и вообще весь какой-то розовый, как новорожденный.

Сзади подошла Сима и, чуть наклоняя голову, стала надо мной шумно расчесывать щеткой светло-рыжие, крашеные конечно, волосы. Водит, знаете, с таким сухим электрическим потрескиванием, быстро, быстро, щетка застревает, а она ее еще сильнее вниз дергает. И как ей не больно?

— Ну что, герой, наплакался?

— Еще бы. А ты себя хорошо чувствуешь? — говорю я ей застенчиво и примирительно. — Уже выздоровела?

— Я миллион лет как выздоровела, — любуясь на себя в зеркало. — Собирайся давай. Я пойду Лизкой займусь.

— О’кей! — говорю этим своим странным голосом и взмываю в свою комнату.

Через три минуты я стоял внизу уже приготовленный.

— Сима, отвечаешь головой, — говорит мама, грозя пальцем из комнаты.

— За машину?

— За Лизку, твою мать!

— Да сучу я, сучу. Буду следить за ней пуще, чем родная мамочка.

От слишком долгого сидения в теплом затхлом доме на сыроватом зимнем воздухе, попахивающем болотом, я почувствовал слабость, холод в ногах и легкое головокружение.

Сима, бойко подпрыгивая на заднице, устроилась за широким рулем неуклюжей папиной бледно-голубоватой «Волги», такой же как из фильма «Берегись автомобиля», вдребезги захлопнула дверь — именно вдребезги, потому что я испугался, что стекло вылетело, — и повернула ключ зажигания. Автомобиль, хрипло покашливая, дважды дернулся вперед и встал как вкопанный.

— Полегче на поворотах, детка! — говорю.

Сима посмотрела на меня со жгучим остервенением. Только с третьей попытки наш голубой с хромированными выпуклыми деталями седан покатил вперед.

Мы вывернули из мерзости запустения нашего двора на снежно-глинистую дорогу, где Сима специально заглушила мотор (верно, полагая, что сэкономит так топливо), и мы, уютно покачиваясь и переваливаясь, покатили с нашей горы в оживленное городское движение. На перекрестке внизу она вновь завела мотор, и мы, не спеша, как шпионы, влились в рой из янтарных, алмазных и рубиновых огоньков.

Серафима ерзала на сиденье, резко оборачивалась, закручиваясь винтом, ругала ни в чем не повинных водителей, болтала и хлопала в профиль ресницами, на светофоре показала средний палец раздраженно сигналившему ей водителю грузовика и наконец, пристраиваясь под хрущевкой Старковых, задела сразу две машины — и ту, что сзади, и ту, что спереди. Слава богу, хозяев машин рядом не было.

— И как называется этот стиль вождения? — спросил я, когда задетая машина перед нами еще покачивалась на рессорах.

— Молчи, сопляк! Я бы посмотрела на тебя за рулем. Давай тащи сюда своих тупых приятелей.

Через минуту папин самоход набился сзади как три капли воды похожими сестрой и двумя братьями. Не потому что они были близнецами, а потому что одеты все были совершенно одинаково. Да еще они были, как всегда, какие-то болезненно бледные. Для пятерки ребят и одной недозрелой тетушки наша машина просто огромная. У нее спереди такой же обширный диван, как сзади, полукруглый спидометр, напоминающий циферблат весов, и рычаг коробки передач под рулем. Поцеловав своих соседей еще разок на прощание, наша машина выбралась из тесного двора и с редкими скрежещущими остановками на светофорах устремилась к своей ледяной цели.

— Мы взяли вас только с одним условием, — приподнимая подбородок над рулем и глядя в зеркало, надменно сообщила Старковым моя тетушка, — вы следите за Лизкой и полностью за нее отвечаете! — И нервно перешла на другую скорость, от чего бедная «Волга» затряслась и захрюкала.

Домашние Старковы смущенно переглянулись и сговорчиво покивали в знак своего смирения.

5

Оставив нашу слоноподобную бестию мирно пастись на стоянке рядом с куда более презентабельными автомобилями, мы шумной гурьбой устремились на людную, залитую электричеством городскую набережную.

И вот он, желанный и сверкающий, предстал перед нами — дивный и необъятный каток, любезно расчищенный бульдозерами и удобренный деньгами нефтяников, почти через всю нашу широченную реку Томь. Сбоку громоздилось и довлело над всем пульсирующее рекламное табло со сменяющимися многоточечными картинками, от чего по сизоватому льду огнистыми самоцветами струились звездные отблески. А там, далеко за рекой, простиралась тьма с невидимыми, но хорошо известными нам полями и лесом.

Из хриплых усилителей ревела какая-то слащавая мелодия. Музыка шероховато таяла, захлебывалась собственным эхом и ломалась на открытом воздухе, ее перебивал гвалт визгливых голосов, и она становилась окончательно бесформенной. Самая выгодная часть катка была выделена под хоккей и обнесена синими пластиковыми бочками. Там мне хотелось оказаться больше всего, но туда пускали ребят только из хоккейных секций.

Мы со Старковыми по очереди выскочили, точнее, выскользнули из переобувального вагончика проката и заскользили в толпе с какой-то робостью новичков, чувствуя первичное отчуждение, как бывает в спортзале или бассейне. И в этот самый смущенный момент нас легко, как калек, обогнала моя Серафима и закружилась перед нами белым лебедем, хотя на ней был серый шерстяной шарф и серая вязаная шапка, черные колготки, а белые только коньки и тесная, в талию, глянцевая курточка.

Было уже совсем темно, но ослепительные софиты на тонких штативах резко и неестественно освещали катающихся и лед, за границами которого простиралась жуткая тьма. От мощных ламп на исчерченную коньками поверхность падали на все четыре стороны крестовые тени, и пар изо рта у Симы светился, и иногда она превращалась в танцующий силуэт с радужно переливающимся пушком по контуру ее пушистого шарфа и шапочки. Лицо от катания у нее было жаркое и бархатистое, и счастливая самодовольная улыбка не сходила с него на протяжении всего этого затерявшегося во времени мгновения.

Я любил ее еще сильнее, еще крепче и как-то заново и опять чувствовал себя Квазимодо или Торквемадой, если между ними есть какая-то разница, и думал о том, что, может быть, я лучше пишу стихи, может быть, я рожден больше для какой-нибудь живописи, нежели для фигурного катания. Потому что если это не так, то дела мои очень плохи.

Чтобы оторваться от обремененных Лизкой Старковых, мы не сговариваясь перетасовались с толпой, укатили подальше от шумного столпотворения и стали кататься на сумеречном краю, где музыка была слышна как-то отвлеченно, потерянно и редкие шумноголосые метеоры не мешали мне чувствовать себя в уединении с моей изящной великаншей.

Она то и дело проплывала мимо меня, самозабвенно катилась ласточкой или мчалась спиной, оглядываясь по направлению движения, и, чуть выставляя попу, егозила узенькими зигзагами. Мне же оставалось только неприкаянно ковылять примитивной елочкой, смотреть на нее исподтишка из тумана пьянящей зимней усталости и делать вид, что нет для меня в ее виражах ничего особенного.

Но вот она вытащила меня за руки из моего оцепенения и завертела, обратив ко мне освещенное лицо, окруженное несущейся вокруг нас белибердой из смазанных фигур, фонариков и довлеющей над затылками тьмой космоса. И когда мы кружились, взявшись за руки, и когда она, оторвавшись от меня, одна выполняла фигурные волчки, я чувствовал ее вес, слышал хищный шорох лезвий по льду и все думал в каком-то глубоком влюбленном погружении, думал о ее словах, о дурацких фавнах, о смерти, о том, что она беременна.

Вдруг она с лету обняла меня, отчего мы едва вместе не грохнулись, прильнула ко мне ледяной щекой и сладко, по-кошачьи, зажмурилась.

— Вспоминай меня всегда такой, как сейчас, — сказала она мне на ухо, — кто знает, что еще станет с нами…

Она говорила страстным полушепотом, притворным и шаловливым, но для меня в тот момент абсолютно искренним. И мне становилось жутковато, но я утешал себя мыслью, что, скорее всего, эти фразы она где-то услышала или вычитала. Потом Сима внезапно выпустила меня и быстро понеслась, стремительно, как по воздуху, чуть расставив руки и набирая скорость. Понеслась прочь от испещренного рекламами ограждения в темное, совершенно неосвещенное поле катка и затанцевала где-то там вдали, возле другого берега, где совсем никого не было. И вот когда она уже была так глубоко во мраке, что я, стоя в пограничных владениях софитов, едва различал ее, она неуклюже поскользнулась и, кажется, даже грохнулась. Я сорвался с места и понесся к ней, не веря своему небывалому счастью.

Я мчался от света, от голосов, от распадающейся в пустоте музыки, и мне казалось, что я никогда не добегу и она навсегда останется от меня на немыслимом расстоянии, где-то в холодной тьме.

«Провалилась!» — жахнуло в моем сознании. Дыхание перехватило, сердце заколотилось под самым горлом, забило в висках. Что делать?! Куда бежать? К ней или за помощью? Я уже слышал неестественно близкие, словно искусственно усиленные в пустоте всплески воды, постукивание и поскрипывание льдин и, кажется, даже разок видел мелькнувшую в воде черную голову. Внезапно даже для себя я резко развернулся, отчего упал, сильно ударившись локтем и затылком, неуклюже поднялся и, шатаясь, двинулся в обратную сторону. Но я был не в силах вырваться из этой адской пустоши к людному празднику, полному смеха, музыки и электричества. Людей я видел отчетливо, но никто из них не видел меня. Все они были так близко и так бесконечно далеко, я хотел кричать, звать на помощь, но дыхания у меня не было. Как болван я еще раз развернулся, вновь едва не грохнувшись, и с широко открытыми в отупении глазами покатился туда, где было страшно и куда мне совсем-совсем не хотелось возвращаться. Потемневший лед под коньками хищно и утробно поскрипывал. Я остановился метрах в десяти от черного чуть парящего провала с взволнованной водой и замер, не смея двинуться.

Все дрожало, хрипело и холодело во мне. Яма была очень широкая. Казалось, в нее провалился автомобиль, а не тонкая, легкая девушка. У ближнего ко мне края что-то покачивалось, тяжело бурлило и судорожно ворочалось. Я даже поначалу не понял, что это она. Я думал, рыба или чудовище. Но через секунду я догадался и на неверных, ватных, разъезжающихся ногах немного приблизился.

Я увидел две очень яркие красные руки и напряженные тонкие пальчики, вцепившиеся в ломкий край льда. На пару секунд ее голова выныривала с широко раскрытым ртом, тогда край обламывался, и она, не успевая глотнуть воздуха, снова проваливалась, и ее судорожные пальцы опять чудом цеплялись за край. Потом она снова появлялась, но край ломался, и течение неумолимо влекло ее за собой. Маленькая голова выныривала, гладкая и блестящая. Черная вода в легком пару густо качалась и, поблескивая, вставала горбиками. Лед кругом хрустел и дробно потрескивал. Доносившиеся до меня звуки казались незначительными. Можно было решить, что кто-то просто дурачится. Я подумал, что Сима не может умереть, так как это (так же как ее полное имя) плохо, точнее, вовсе не сочетается с ее несерьезным образом.

И вот она все показывалась и цеплялась с какой-то бессмысленной добросовестностью, а я стоял и тупо смотрел, словно стараясь сфотографировать в памяти все это дикое и невообразимое. Как, знаете, когда смотришь на что-то навсегда уходящее, стараясь увидеть его таким, каким будешь вспоминать потом. Смотрел на лоснящееся от воды лицо, слегка розовое, неожиданно черные, облегающие голову гладкие волосы и бледные губы, и голый выпуклый лоб, цепкие тонкие пальчики. Я знал, что мне стоит только до нее дотронуться, как она смертельно в меня вцепится и утащит навсегда в свое страшное свинцовое царство.

Когда она в очередной раз вынырнула, лед, словно не желая простить мой испуг и неопытность, промолчал и, лишь слегка скрипнув, удержал ее. Она застыла с неестественно широко раскрытыми глазами и судорожно, словно рыба на песке, пыталась сделать глоток воздуха.

Первые секунды длилось зловещее безмолвие. Потом я услышал, как она, давясь, дважды кашлянула и проглотила немного воздуха. Шипя от напряжения, она тихо и раздельно произнесла чужим низким голосом:

— Брось мне куртку! Выта…

Она задохнулась и не смогла досказать, но потом снова глотнула воздуха:

— Не стой, дурак! Сними куртку!

В глазах у нее теперь была бессмысленная рассеянность, губы плотно сжимались после каждого произнесенного слова. И все человеческое во мне кричало: «Сделай что-нибудь!» А бесовское властно повелевало: «Не дыши и не двигайся». И я не хотел, а повиновался последнему.

Она замерла и посмотрела на меня с осмысленной строгостью. В ответ на это я повернулся к бесконечно далекому веселью и тихо добросовестно позвал на помощь. Не знаю, кого я обманывал.

За лед она держалась теперь не пальцами, а подбородком, растопыренной кистью и целым предплечьем. Внезапно лед под ней лопнул двумя большими пластами, и она молча исчезла между этими покачивающимися свинцовыми крыльями.

Я моргал и не мог поверить, что это конец и что вот уже над черной смеющейся поверхностью воды окончательно сомкнулся колышущийся занавес. Вода уже успокаивалась и, играя обломками льда, завивалась и текла в одну сторону.

«Не уходи», — промелькнула в уме обычная грустная фраза, которую я говорил про себя в тысяче других случаев, когда она хоть ненадолго оставляла меня. «До свидания, Симочка! До свидания, моя милая!»

Я аккуратно сел на лед и закрылся рукой от ямы и от всего неотвратимого, всего настоящего и страшного. Секунд через двадцать или двести медленно подкатились два больших человека на прямых, словно деревянных, ногах и замерли на большом от меня расстоянии. Лица у них были как в театре пантомимы, белые, с румянцем и совершенно одинаковые. Они жестами, чуть подавшись вперед, с мольбой на лицах подзывали меня к себе. Но я плакал и не хотел слушать их.

Когда слух вернулся ко мне, на месте двух возникла уже целая компания, и первые два, расставляя руки, никому не позволяли подойти ко мне. Женщины галдели как на базаре и препирались с мужчинами. Казалось, вот-вот расплачутся. Я лег на жесткий студеный лед, вытянувшись во весь рост, зажмурился, нос у меня тут же горько заложило, и я широко раскрыл рот. Падали редкие мелкие и колкие снежинки. Они липли под носом к верхней губе, превращались в щекочущую влагу, холодившую веки и остужавшую слезы, прохладно скользившие по вискам.

Мне кажется, я никогда не прощу себе. Ни того, что я тогда ничего не смог сделать, ни того, что пишу это. Ведь я так любил и люблю ее. И с ней ушло столько всего моего. Словно внезапно оборвавшаяся мелодия, словно лопнувшая кинолента. Прости меня! Но я все равно обязательно напишу обо всем этом. Потому что иначе твоя черная вода однажды захлестнет меня, и я никогда из нее не выберусь.

Хотя иногда этот страх оставляет меня, кажется навсегда исчезнувшим, и тогда я представляю себе, как прыгаю за тобой, захлебываюсь в твоих объятиях и навсегда остаюсь в твоем медлительном подледном царстве, где ты, безучастно замерев, как зачарованная, увлекаешься молчаливым течением. И когда я сознательно представляю это, страх подолгу не возвращается. И это даже хорошо, что тебя не нашли и по весне ты сможешь всплыть в какой-нибудь чирикающей глуши из ослепительной солнечной мути, где вьются пчелы над травами, блестят паутинки и бесшумно порхают белые весенние бабочки.

Глава вторая

Любовники нашей бабушки

1

Глупо рассказывать теперь, в каком я был шоке, и как это все отразилось на мне и на всей семье, и что было в первые дни. Все и так понятно. Дом погрузился в траурное безмолвие. Мой мир был расщеплен. Прежние поиски в дебрях дома, в завалах книг, покрытых пылью и плесенью, вызывали у меня отвращение. Как только появлялась мысль о чердаке, сразу же приходил образ дохлой крысы, найденной на дне сундука. Я чуял присутствие этой крысы в каждой комнате. Вечера без Симы осиротели. Я так привык к ней, к ее голосу, что родной дом без нее был мне странен. Но в то же время казалось, Сима вот-вот войдет и запросто, конечно, какой-нибудь гадостью, рассеет все мои видения и отчаяния. Я по-прежнему живо любил и ненавидел все ее штуки.

Пару недель я не мог прийти в себя. Первые дни даже не мог спать один и перебрался с раскладушкой к бабушке. В школу опять не ходил — новые пропуски списали на ту же корь и повели в халупу через дорогу отливать воском к какой-то сухой старухе. Правда, потом один священник надавал маме по ушам за это бесовское предприятие. Да мне и самому, честно говоря, не понравилось. Когда поняли, что отливание не помогло, повели к психиатру.

— Уэл, уэл, уэл, Александр Васильевич, — говорит мне пожилой врач, не глядя на меня, а листая какие-то бумажечки (возможно, мою легендарную автобиографическую историю болезни). — Давайте займемся вашим случаем. — И только тут поднимает сонливый взгляд, вздыхает, мнет и переплетает пальцы решеточкой.

Весь какой-то долговязый, лысый, изломанный, в огромных выпуклых очках, делающих его похожим на филина. Пальцы длинные, костистые, ломкие, он играет ими, то выгибая, то силясь дотронуться средним пальцем до предплечья, словно желая показать вам, какое он все-таки удивительное чудовище.

— Давайте рассказывайте мне свои приключения.

«Я что тебе, сказителем нанялся, гундосый козел?» — подумал я, но не сказал, так как на кушетке, хоть раньше я и думал, что беседы с психиатром проходят исключительно конфиденциально, сидела мама, и мне пришлось как-то выкручиваться.

— Видите ли, у меня умерла тетушка.

— Что вы, совсем-совсем? — спрашивает доктор взволнованно и озадаченно. Короче, уже тут я понял, что ему самому диагноз пора устанавливать.

— Под лед провалилась на глазах у нашего мальчика, — подсказывает мама сзади. — Сестра моя младшая.

— Замечательно, — говорит доктор и чмокает ртом над бумажками. — Что же поделаешь? Психологическая травма. А как себя сейчас чувствуете? Что-нибудь беспокоит?

— В смысле? — спрашиваю.

— Ну, вообще, что-нибудь беспокоит?

— Здоровье родителей, — говорю.

— Восхитительно. А что конкретно вас беспокоит в здоровье родителей?

— Ну, чтобы не болели. Жили долго. Чтобы наших с Лизкой детей увидели.

— А что у вас с Лизкой? — внезапно оживился доктор.

— Ничего, — отзываюсь, уже подергиваясь от смеха. — Это сестра моя младшая. — Что болтать-то, давайте я вам лучше принесу свои психоанализы. Как вам угодно, в коробочке или в баночке?

— Остряк, остряк, — цокнув зубом, заключил доктор и начал что-то искать в своих папочках.

— Знаете, доктор, — вмешивается мама взволнованным кротким голосом, — мы несколько недель назад застали нашего мальчика в одной кровати с покойной девочкой. А потом они еще баловались презервативами. Это тоже могло каким-то образом оставить след на его психике?

Доктор еще более оживляется, а я уже тихо покатываюсь. Не хочу, а хихикаю.

— Значит, выходит, — крайне озабоченно сдвинув косматые брови, говорит доктор, — тут целый букет. М-да. И были ли у вас какие-нибудь соития?

— Какие именно? — глухо переспрашиваю я, специально, конечно, едва сдерживая смех.

— Ну, касались ли вы ее с перевозбуждением, проявляли ли интерес к ее половым органам?

— Да, я только и делал, что думал о ее органах.

И тут я уже начинаю ржать не понарошку. Я ржу так, как ржут, когда нельзя даже улыбаться, я ржу так, как ржут, когда вокруг серьезные лица, на которых темнеет суровое осуждение. Я уже ржу как бешеный, как сумасшедший псих из обитой войлоком комнаты. Глаза у меня наполнены слезами, и я боюсь, что, если через минуту наваждение не кончится, я либо задохнусь, либо все обратится в рыдание, и тогда меня точно запрут с психами.

— Вы, молодой человек, держите себя в руках. Успокойтесь. А она проявляла какой-нибудь интерес к вашему телу или поведению?

— Никогда! — говорю я, утирая слезы и отчаянно борясь с приступом.

— А вам когда-нибудь удавалось дойти с ней до полового слияния?

— Какого-какого слияния? Гы, гы, гы, гы, гы…

— Ну, постельного сближения?

— Ну конечно! Она же моя тетушка, — кошу под дурака. — Но мы с ней ни разу не целовались, если вас это интересует.

— Могла ли она быть беременна?

— Она говорила… Говорила, что беременна.

Опять меня начинает разбирать нездоровый хохот. Бедная моя мамочка.

— Так, — озадаченно говорит доктор. — Скорее всего, это было суицидальное действие.

— Доктор! — едва не падая в обморок, говорит мама. — Разве она могла зачать от нашего м-мальчика?

— Здесь все, знаете ли, зависит от фазы полового созревания, — пускается в рассуждения доктор, устраивая целый спектакль летающими кистями рук с ломкими пальцами. — А она, как известно, у всех людей разная. Очень редко, но бывает, что и к шести годам мальчики уже способны к зачатию. У человека возрастные рамки полового созревания подвержены индивидуальным колебаниям. У девочек от восьми до семнадцати, у мальчиков обычно от десяти до двадцати лет. Но бывает и раньше, много раньше. И вы знаете, я заметил, что чем поспешней у человека приближается фаза сексуальной зрелости, тем чаще у него встречаются психические отклонения. Вот вы когда именно начали замечать у своего сына эрекцию?

— Что-что замечать? — испуганно переспросила мама.

— Ну, стояк, подъем, мужское возбуждение…

Ой, сдохну, боюсь…

— Я не знаю, — бледнея, говорит мама.

— Может быть, вы, — обращается ко мне, щурясь и поигрывая длинными пальцами из фильма «Чужие», — помните, когда у вас начались эти мокренькие снишки, маленькие, но столь неудобные неприятности, аварии с нашей затвердевающей пушечкой…

И после этого он еще думает, что я сумасшедший, и пытается применить ко мне свои горе-теории. Наконец я не выдерживаю и говорю:

— Знаете, доктор, я прекрасно помню все ваши фрейдовские штучки и для меня давно уже не секрет, что каждая приличная девочка мечтает о сексе с отцом и жестоком групповом изнасиловании. Однако давайте говорить с вами на языке здорового человеческого общения, а не этого, простите, айболитовского сюсюканья — снишки, пушечки…

Долговязый доктор молча грызет дужку очков, смотрит на меня с апатией, как бы надеясь, что тормозов у меня не хватит, меня заклинит, и я еще раз выскажусь по второму кругу или упаду, забьюсь в конвульсиях.

— Ну что ж, — говорит после паузы, — давайте попробуем, — и только тут слегка меняет позицию длинного туловища. — Когда вы впервые вошли в нее?

— Куда? — спрашиваю.

— В тетушку.

Идиот! Осел! Шарлатан! Бездарный хиромант!

— Как я мог войти в свою тетушку? Это что-то из области религиоведения? Я что, злой дух или еще какое-нибудь бестелесное привидение?

Внезапно доктор потемнел и строго спросил:

— Вы с ней занимались сексом? Ну… Трахались? — Очевидно, это была последняя капля его клинического мастерства.

— Конечно, нет! — говорю, вскакиваю со стула и возмущенно оглядываюсь на белую как стена мать.

— Так чего же вы мне голову здесь морочите?! — говорит доктор все еще раздраженно, но сразу немного расслабившись.

— Малыш, — жалостно пищит с кушетки мама, — а от кого же она тогда могла быть беременна?

— Она говорила, от фавна.

Доктор отклоняется от меня в сторону, чтобы задать вопрос маме:

— Кто это?

— Ей-богу, не знаю, — открещивается мама.

— Как это не знаете?

— Впервые слышу! Я не следила за всеми ее знакомствами. Она была довольно трудной. Поздней в нашей семье и к тому же рано потеряла родителей…

Доктор хмурится, как прокурор. Наверное, у него было две профессии. Нет, три — он еще подрабатывает позером у скульпторов, любящих помпезно неправильные тела.

— Ну-ка, колитесь, голубчик, что вы о нем знаете, об этом фавне?

И какое это может иметь отношение к моему здоровью? Я же говорю — озабоченный. Старый блудник!

— Да ничего я о нем не знаю!

— А все-таки?

— Понятия не имею.

— А она что-нибудь еще говорила о нем?

— Однажды я спросил про него, а она почему-то ответила, что во Фландрии, или в Гландрии, фавны не водятся.

— Так-так-так-так-так! — оживился доктор, потирая подбородок, словно догадываясь, о чем речь. — Что-нибудь еще?

— Ничего.

— Замечательно, просто замечательно. Ну что ж, — говорит он, хлопает и потирает ладоши, — подведем итоги. Это классическая преждевременная стадия полового созревания. Я как педиатр и гомеопат, — кто же ты еще, старый осел, как не педиатр и гомеопат? — советую вам не сильно, как сегодня говорят, париться по поводу психического здоровья мальчика. Об этом будете задумываться, когда он совершит что-нибудь действительно страшное и непоправимое. Я понимаю, как тяжела для него утрата столь близкой и горячо любимой всеми вами тетушки, однако дети крайне успешны в смысле психологической регенерации. Намного успешнее, чем мы, взрослые. И я думаю, что все у вашего мальчика в скором времени встанет на круги своя. Обо всех подозрительных поступках не стоит сразу оповещать психиатров, а лучше записывать их в отдельную тетрадочку, которую мы потом сможем приколоть к истории болезни пациента. Если же выздоровление наступит все-таки окончательно, то мы с вами сможем поздравить друг друга с замечательно проделанной работой и больше никогда не возвращаться к нехорошим воспоминаниям, чего я вам, как говорится, желаю и советую. Кстати, как у вас сейчас обстоят дела с семейным бюджетом?

Мама, как загипнотизированная, быстро закивала, нырнула рукой в сумочку и вытащила футляроподобный кошелек и замяла его в руках с полной решимостью.

— Вы меня неправильно поняли, сударыня, — сморщившись, отмахнулся бессребреник. — Я хотел предложить для вашего мальчика одну очень действенную, но довольно дорогостоящую профилактику.

— Какую, доктор? — подпрыгивая на твердой кушетке, отозвалась мама с еще большей готовностью.

— В качестве профилактики можно было бы отправить мальчика за границу по семейному обмену, — выдал доктор. — Это поможет ему не только сменить обстановку, избавиться от нехороших воспоминаний, но и даст ему возможность неплохо развеяться с новыми объектами его столь раннего, но вполне здорового интереса. У меня вот здесь есть несколько телефончиков.

— Нам придется подкопить немножечко, доктор, — виновато мнется мама, а я ему уже мысленно аплодирую. — Видите ли, мы тут ремонт затеяли. Дом очень старый, большой, а денег у нас таких нет…

— Что, ремонт в кредит? — строго спросил врач и посмотрел на маму исподлобья.

— В кредит, — тихо призналась мама и, не выдержав его взора, уставилась в угол комнаты. — Вы понимаете, мы сами теперь не знаем, когда расплатимся.

Вот так новости. Говорила им Ба подождать с ремонтом, пока она в доски не уйдет. Но где там, не послушались.

— Это уже, как говорится, в зависимости от вас и от ситуации. А вы, голубчик, — опять ко мне обращается, — если начнете видеть какие-нибудь странные сны или видения, ну там утопленниц, струи крови или летающих далматинцев, — рисует в воздухе, — то не стоит особо беспокоиться. Ведь всем нам может иногда что-то показаться или привидеться. Лучше всего постараться не обращать на это внимания. У вас папа случайно не писатель, не собирается в зимнее уединение?

— Он старший преподаватель, — крепче сдвинув коленки, отозвалась мама. — Но иногда пописывает.

— Ну вот и замечательно. — Он американским жестом соединил концы своих длинных пальцев и откинулся на спинку кресла. — Значит, наберитесь терпения и приготовьтесь к долгому зимнему отдыху, где-нибудь в отдалении.

— Но ведь зима кончается, доктор.

— Разве? — нахмурился он и поскреб шершавую щеку. — Действительно. Тогда ладно. В общем, случай у вас известный, волноваться до поры до времени не о чем.

Мы с мамой одновременно встали и начали, пятясь к дверям, откланиваться.

— А вы напишете мне освобождение от физкультуры до конца года? — Ну хоть какая-то польза, думаю, должна быть от этого шута горохового.

— А в связи с чем это? — произнес он с визгливым возмущением, и голова у него вместе с переливающимися в линзах безумными глазами вопросительно повернулась ко мне в полупрофиль.

— Как в связи с чем? В связи с болезнью мозга.

— Ваш мозг, молодой человек, — перекатив голову и отвалив ее набок, — прослужит вам и нам еще не одно десятилетие. Так что можете за него не беспокоиться.

Вот так вот и сидел этот филин в белом халате, важно хлопая глазами и скрещивая пальцы противотанковым ежом.


Вот тогда-то я и переселился к бабушке. Там рядом с ней я безвылазно провел недель пять. В то время она мне и рассказала все те странные длиннющие истории. Каждый вечер я не давал ей спать и просил рассказывать что-нибудь еще — она всегда очень любила рассказывать всякие истории, — и одна из этих баек едва не перетекла в настоящую доктороживаговскую эпопею, если бы я вовремя ее не пресек. Дело в том, что когда-то, еще в девятнадцатом веке, на томском Кузнечном взвозе…

2

— Жила в нашем доме еврейская семья по фамилии Шиндеры, — рассказывала мне бабушка. — И было у них трое ребятишек — малыш сынишка и две дочери, старшая из которых потом вышла замуж за директора Мариинской гимназии и родила будущего митрополита Арсения. Средняя, Ева, во время первой германской была сестрой милосердия и погибла при обстреле военного госпиталя. А младшенький, Яков, стал моим отцом и твоим прадедушкой.

— Ба, а почему ты тогда Санна, а не Яковлевна?

— Дело в том, что моему отцу пришлось сменить в свой век немало имен и фамилий, — объяснила бабушка.

— Значит, у нас и фамилия тоже ненастоящая?

— Нет, фамилия у нас дедушкина. То есть настоящая, так же как и у меня. Но было время в моей молодости, когда я действительно носила вместо фамилии одну из очередных папиных выдумок. Были среди них и Дранозайцевы, и Лободуловы, и даже Искросеровы. Папа почему-то полагал, что чем дурнее у нас фамилия, тем меньше мы вызываем подозрения.

А все дело в том, что прадедушка ваш был настоящим контрабандистом и заядлым картежником. Как-то раз он проиграл в карты весь свой гардероб и был вынужден сидеть голым дома и спускать через окно веревочку знакомому трактирщику, чтобы тот привязал к ней бутылку пива и узелок со снедью. Однако иногда он внезапно становился богат и тогда не упускал случая, чтобы отправиться в какое-нибудь приключение или заморское путешествие. Об одном из таких случаев я и собираюсь тебе рассказать.

В Софии они с мамой полтора года прожили в скверном мрачноватом номере портовой гостиницы и зарабатывали на жизнь, показывая на базаре карточные фокусы. Но однажды отцу несказанно повезло. Ему достался удачный лотерейный билет, и он выиграл целое состояние в три тысячи лир.

Первым делом он пошел на базар и купил молодой жене чудесных красных яблок, а вторым делом выпил портвейну и отправился играть в карты в подвал моряцкого заведения. Когда к полудню папа проиграл все до последней копейки, он вернулся домой, сел в качалку возле окна и начал подбрасывать большое красное в крапинку яблоко. И вот он все подбрасывал плод в солнечную пыль комнаты и ловил, производя им беззаботный шлепающий звук, а моя бедная совсем еще юная мама лежала на кровати и тихо, но горько плакала.

— Слушай, Ба, надоело уже, — говорю. — Грустно все это. Расскажи лучше о себе что-нибудь. Ну как ты молодая была, красивая.

Бабушка замолчала, о чем-то задумалась и вздохнула:

— Ну, слушай тогда…

Я знал, что она не обиделась. Она никогда не обижалась и всегда говорила, что обижаются дураки.

3

Мой отец отступал на Восток вместе с белыми и слишком надолго застрял в Китае из-за каких-то там приключений, связанных с контрабандой, или, как сейчас сказали бы, бриллиантовым трафиком. Поэтому я родилась в Маньчжоу-Го, в небольшой марионеточной и уже не существующей ныне стране в Маньчжурии, а в день, когда мне исполнилось семнадцать лет, нас освободила от японцев Красная армия. Тогда-то мне и передали мою белочку от убитого капитана японской кавалерии. (Так вот с кем он рубился — так ему и надо!) Ах, что это была за трагедия. У него были кривые ноги, громадные очки в роговой оправе и два торчащих передних зуба. Но он любил меня как свою богиню войны, а я принимала его подарки и позволяла пробираться по ночам в свою обшитую шелками и порфирой комнату. Впрочем, я тут же поднимала крик и выгоняла его, но мне очень льстило, что капитан кавалерии самурай Сикоцу Идзу, как обезьяна по пальме, карабкается ко мне по водосточной трубе.

Он рассказывал мне о своем родовом замке под чудесно выгнутой крышей с драконьими гребнями, обещал сделать меня его владычицей. Еще он якобы владел верфью и двумя рыбацкими деревнями. Врал, конечно. Я частенько расплачивалась за него в ресторане и снимала для нас дешевые номера в гостинице. Но однажды город окружили красные, и мой возлюбленный отправился на войну. Рассказывали, что когда его корпус попал в капкан краснознаменной конницы, он поднял свой самурайский меч и прокричал по-японски: «Да здравствует Раисасанна! Банзай!» Рубили его буденовцы молча затупившимися о немецкие танки шашками до тех пор, пока не осталась от бедного капитана Сикоцу Идзу одна требуха вперемежку с медалями и лохмотьями, да огромное трепещущее от любви сердце.

В общем, нам с папенькой пришлось возвращаться на родину. Вскоре мой бриллиантовый отец скончался на станции Приисковая от лихорадки и хронического недоедания. Тогда-то я и познакомилась с дядюшкой Румом, как я называла своего принца-старателя. Никакого белого коня, в отличие от покойного капитана, у него, конечно, не было, да и звали его на самом деле Румул Петрович Маркеев. Но что это был за мужчина! Боже, какие глаза! Какие ноги! Какие воспоминания! Мне и до сих пор кажется, что этот лихой человек лишь по ошибке оказался среди советских граждан того времени. Ибо на деле он принадлежал к числу тех неслабых духом мужчин, которые свирепствовали в кровавых морских предприятиях прошлого.

Я сразу же поняла, что с этим мужчиной мне будет что рассказать внукам и правнукам. Я даже боялась себе представить, скольких женщин он покорил своими голубыми, как Байкал, глазами, скольких удивил своими повадками и нравом, скольких придушил своими мускулистыми волосатыми ручищами. У меня оставалось от папы небольшое серебряное наследство из вилок, ножей и ложек, так что мы почти сразу же сыграли с ним скромную свадьбу. На третий год нашего счастливого супружества он пропал на две недели, а когда вернулся в наш уютный старательский вагончик, сказал с порога: «Теперь, старуха, одно из двух: либо мы умрем, либо будем богатыми!»

— Но, Ба, ты же была еще молодой?

— Это так говорят настоящие мужчины своим женщинам. Потому что, если мужчина настоящий, он не будет называть тебя «душенькой» или бросаться в какие-нибудь другие щенячьи нежности. Настоящий мужчина говорит коротко, ясно и всегда крепко держит тебя за задницу.

— И тебя он тоже крепко держал за задницу?

— Тоже. Но дядюшка Рум любил меня почти как вино и родину. Был он, кажется, молдаванином. Мы тогда занимались тем, что добывали авиационный металл из гнилых водоемов, куда побросали сбитые во время войны самолеты. Помню, стоишь босиком по пояс в рыжей воде и чувствуешь под ногами клепаное крыло. Мы жили в будках-вагончиках и называли себя гордо — амурские старатели. Как те, что просеивают песок в поисках золота. Среди нас не было робких, но дядюшка Рум был самым отчаянным.

Оказалось, те две недели, которые Рум пропадал, он пролежал в засаде, наблюдая за тем, как части НКВД разгружают бронированный вагон. Из вагона вытаскивали большие герметичные ящики, перекладывали их в грузовики и увозили в горы. Машины, натужно покряхтывая, закрученным ущельем взбирались к перевалу и останавливались в лесу у глубокого горного озера в сорока километрах от горняцкого городка. Солдаты разгружали кузова, отплывали на плоту и сбрасывали тяжкие железные короба в глубины озера. Страшная молва ходила в округе об этом озере. Говорили, что там водятся сонмы крупных рыб, но местные жители не то что рыбачить, подходить к нему не осмеливались. Дело в том, что во время войны рядом с озером находился лагерь для военнопленных солдат японской императорской армии. Там же их и хоронили, привязывая к истощенным маленьким телам тяжелые добытые ими же в каменоломнях глыбы. С тех пор озеро называли Красным, или, как в шутку прозвал его Рум, — Озеро Заходящего Солнца.

В итоге, легенды об этом озере настолько распространились в рабочих селениях забайкальских гор, что о нем даже появилось немало песен и другой лирики. И вот сейчас я спою тебе одну из печальных песен о Красном озере, — и закряхтела моя бабуся, как Марлен Дитрих в старости:

Средь долин, средь пыльных пастбищ,

Под обрывом каменистым,

Словно легким одеялом,

Укрываясь слоем мглистым,

Распростерлось горной линзой

Озерцо воды хрустальной,

Уводящей в сумрак бездны

К усыпальнице печальной.

Помнят люди, что таятся

Там в подводном тихом мраке

Десять тысяч юных братьев,

Онемевших в вечном страхе…

В плен ушедших с поля брани

Дух богини Омиками

На чужбине смерти предал,

Мне старик о том поведал.

Как когда-то в Забайкалье

Человечьими рекáми

Войск японских два мильона

На рудник подгорный гнали,

Шли шеренги строй за строем,

Шли шеренги под конвоем,

Углубляясь в катакомбы,

Добывать уран для бомбы.

— Господи, Ба, — говорю, — ну почему у тебя кругом утопленники? Ты же знаешь!

— Подожди, не перебивай, слушай дальше. Кроме того, ходили еще легенды, что по ночам из глубин доносятся голоса грустного хорового пения и что его отзвуки растекаются по всему металлургическому бассейну.

На самолетном промысле нас было семей восемь-десять, то есть целая артель старателей из бывших горняков и перешедших на вольное поселение каторжников. Всех их Румул, после того как понял, что в одиночку ему не справиться, посвятил в свои планы. Стали думать и гадать, что же там в этих ящиках: химические отбросы, списанное оружие, маньчжурское золото? Споров было множество, пока Рум не сумел познакомиться с одним из железнодорожников и кое-что у него выведать. Ящики, оказывается, были набиты советскими денежными купонами. Почему их топят? Зачем их топят? — мы могли только догадываться. Предположений было несколько, но самым правдоподобным было то, что к моменту отмены карточного режима денег в Советском Союзе просто значительно перепечатали. И от греха подальше, может быть, опасаясь инфляции, решили увезти их как можно дальше и запрятать там, куда уж точно никто не сунется. Ну, а где же еще такое место, как не на дне Красного озера?

Но мой Румул был не из таких людей, которые боятся какой-то там армии узкоглазых утопленников. Он быстренько сколотил команду и со снаряжением отправился в горы к тому самому мрачному водоему.

На самом деле оказалось, что места на Красном озере на редкость живописные. Широкий и чистый водоем окружали лесистые склоны, местами у самого берега вырывались из трав красноватые скалы. В густом лиственном лесу было много голубики и другой ягоды. Мы делали из нее морс и брагу. Я собирала на горных склонах цветы и украшала ими нашу с супругом хижину. Запасов продовольствия, как нам казалось, у нас было предостаточно.

У нас был грузовик «Захар», кроме того, небольшой кран для подъема металлолома, самодельный подводный колокол и другое примитивное водолазное снаряжение. Местные нам говорили, что озеро это затопленный кратер вулкана и что там глубина просто невообразимая. Если начнешь погружаться, того и гляди все перевернется, как в песочных часах, и ты окажешься ближе к противоположной земной поверхности. Но Рум, ослепленный идеей обогащения, не предавал этим словам никакого значения.

Вскоре на берегу озера возникла целая колония из кладоискателей. Сюда были перевезены все наши лодки, мы сварили некое подобие баржи из самолетных корпусов, на которую водрузили нашу квадратную хижину и кран. Мы трудились не покладая рук около месяца, пока наконец не подняли на белый свет первый облепленный илом ящик. Его нашли случайно, почти у самого берега. Видимо, его обронили, не довезя на плоту до глубины. Но все равно, чтобы его вытянуть на поверхность, потребовалось немало сил и времени. Денег в нем должно было быть столько, сколько хватило бы на всех до седьмого колена. Устроен он был наподобие несгораемого шкафа, но не имел никакой замочной скважины или другой щели или отверстия.

Мы уже хотели устроить небольшую пирушку, но Рум сказал, что мы не должны расслабляться, пока не поднимем все остальные ящики.

— Наш человек трудился много недель, чтобы поднять со дна этот один, — галдели старатели. — Скорее мы присоединимся к япошкам на дне, чем одолеем еще хотя бы пять ящиков. У нас нет для этого ни средств, ни сил.

Но Рум был упрям. Один из старателей по прозвищу Серый, беглый каторжник, косоглазый, вороватого вида человек, усмехнулся и что-то шепнул своему товарищу.

Никто из нас на это не обратил внимания, но Рум был не из тех, кто упускает такие, казалось бы, мелочи.

После еще трех недель работы наши люди заметили в ущелье трех всадников НКВД, которые следили за нами через бинокли. Рум приказал продолжать работы, и мы возились в воде до тех пор, пока в спину нам не раздались выстрелы. Чекисты прятались в кустах на берегу. Мы ответили им несколькими выстрелами из ружья.

— Они в жизни не попадут в нас с такого расстояния! — закричал Рум, но тут же один из наших взвизгнул и повалился в воду. Следующий шлепнулся молча на дно баржи, получив пулю в голову.

— Проклятье! — закричал Рум, когда пуля оцарапала ему ребра.

— Давайте сюда грузовик! — приказал он.

Пока мы добирались до другого берега, убили еще семь человек. А к тому времени, когда нам удалось взвалить тяжеленный куб на грузовик, нас уже оставалось всего трое. Рум то и дело палил по чекистам на берегу, чтобы они не вздумали обходить озеро. Те стреляли откуда-то с густо поросших склонов, и мы не всегда слышали их выстрелы. Гораздо чаще раздавался свист пуль, которые щелкали о грузовик или попадали в одного из наших раненых соратников. Возможности тащить их с собой у нас не было, поэтому мы вскочили на грузовик и поехали прочь от кровавого Красного озера. Мы с дядюшкой Румом сидели в кузове, а третий беглый каторжник по прозвищу Серый вел грузовик специально проторенными нами колеями для отхода через лесистое ущелье на случай опасности.

Часа через два мы выкатились на пыльную извилистую дорогу и устремились на станцию Приисковая, чтобы разделить добычу, сесть на поезд и уехать из Забайкалья навсегда.

Была глубокая ночь, когда мы с потушенными фарами добрались по извилистой как змея дороге до желанной станции. Там мы завернули в тихий заводской двор, добыли телегу для ящика и бросили верную машину среди куч битого кирпича в глухом переулке.

4

— Да, Ба, вот это история, — вздохнул я с удовольствием и спросил: — Что же вы сделали с ящиком?

— А вот слушай. Мы были так измучены и голодны, что решили пробраться в горняцкую столовую, подкрепиться чем бог пошлет и поискать инструментов для взлома нашего ящика.

— Ну что ж, — сказал дядюшка Рум, когда мы пробрались через окно в кухню, — теперь пора и червяка заморить. А много их там было на дне, не правда ли?

— Ящиков? — мрачно спросил Серый.

Руки у него дрожали, весь лоб покрылся маленькими капельками пота. Он никак не мог восстановить дыхание после переноса ящика из телеги в столовую.

— Япошек, дурень, — мрачно загоготал предводитель. — Да и рыбы что надо, — продолжал посмеиваться поверивший в свою удачу Рум.

На кухне, как назло, все было прибрано, вымыто и попрятано по кладовым.

— Даже сухарей нам не оставили, — вздохнула я, проверяя хлебные ящики.

Но вдруг я наткнулась на маленькую кастрюльку с отбитой по краям эмалью и выведенным на боку красным инвентарным номером. В ней было штук тридцать поджаренных на сале котлет. Вот это была удача! Мы, едва веря своему небывалому счастью, набросились на эту кастрюльку и опустошили ее в момент.

Ах, что это были за котлеты! Никогда в жизни ни до, ни после я не ела таких чудесных котлет.

— Ну что ж, — вытирая пальцы о грудь, пресыщенным голосом сказал Рум, — настало время делить нашу добычу поровну. Я как главный организатор возьму себе половину, а вы с моей женой поделите все остальное.

— Слишком много шику для одной парочки, — прошипел Серый и достал из-за пояса наган. — Достаточно для вас будет котлет.

— Да ты что, салажонок, — покатился от хохота Рум. — Да ты же и вскрыть его сам не сможешь.

— Боюсь, этим буду заниматься не я, — мрачно сказал предатель и выстрелил в потолок.

— Ты что, сукин ты сын! — рявкнул Рум. — Хочешь, чтобы нас накрыли вместе с ящиком?

— Не петушись, Румул, — сказала я мужу. — Этот иуда только и хочет, чтобы сюда нагрянули.

— А ты права, — прищурился на Серого Рум. — Эта крыса нас давно подсиживает.

— Хорош болтать, — прервал его Серый, — а то, я гляжу, ты вот-вот расплачешься.

— Ты тоже не унывай, — огрызнулся Рум.

Не успел он это договорить, как с улицы раздался голос из громкоговорителя. Нам сообщили, что столовая окружена, и приказывали выходить с поднятыми руками. Едва Серый отвел взгляд в сторону окна, как Румул схватил столовый нож и метнул его прямо в сердце Серому. Тот рыкнул, пошатнулся и выстрелил.

В следующее мгновение Серый повалился навзничь, а Рума я успела подхватить под руку:

— Что с тобой?

— Ничего страшного, — сказал мой героический муж, прикрывая рукой рану в животе, и добавил: — Вот что, старуха, давай вскроем ящик, возьмем, сколько сможем унести, и попробуем отсюда выбраться.

— Но как нам взломать ящик? — воскликнула я. — Я уже не говорю о том, как нам отсюда теперь выбраться…

— Положись на дядюшку Рума, — улыбнулся раненый. — Ты что, забыла, что у меня все всегда продумано.

Лицо у него искривилось от боли, и он зажмурился.

— Там, в моем мешке, — указал на рюкзак муж, — лежит несколько шашек взрывчатки. Возьми одну и взорви этот сейф ко всем чертям. Может быть, деньги и пострадают, но нам все равно не унести всего.

— Хорошо, Рум, я сделаю, как ты сказал, — пообещала я и принялась за работу.

Через десять минут страшный взрыв потряс здание. В столовой вылетели окна, посыпалась посуда из шкафов, повсюду раскатились кастрюли и миски.

Когда страшный гром и звон стихли, мы, откашливаясь и отплевываясь, поползли через едкий дым к ящику.

— Что это за труха? — жалобно простонал Рум, вытаскивая какую-то цветастую солому из развороченного динамитом ящика.

Он был в ярости, когда понял, что мы охотились за изрезанными заводским способом купюрами, изъятыми государством из оборота.

Мне стало его так нестерпимо жаль, что я даже всплакнула.

— Теперь у нас нет средств даже, чтобы выбраться из этой дыры, — стонал Рум, истекая кровью. — А! — махнул он рукой. — Не жалко. Все равно жизнь никчемная.

— Постой-ка! — вдруг опомнилась я. — Мы ведь в заводской столовой. Здесь наверняка есть касса, в которой завалялась для нас пара рублей.

— Ах ты моя прелесть, — простонал добрый мой муж, все более бледнея и теряя силы.

Я вскочила и подбежала к громоздкой металлической кассе с железными шляпками кнопок и хромированной рукояткой для привода расчетного механизма в действие. Блестящая такая была рукояточка.

— Касса закрыта, и, похоже, — взволнованно сказала я мужу, — она еще прочнее, чем наш ящик.

— Тебе придется ее взорвать, — прохрипел бедняга Румул, истекавший на полу кровью.

Я оттащила Рума подальше, заново проделала всю операцию с толовыми шашками, запалила фитиль и побежала в укрытие. В ушах у нас еще гудело от предыдущего взрыва. Мы обнялись, прижались друг к другу и так встретили этот очередной и уже последний в нашей совместной жизни взрыв. Взметнулось огнистое пламя, разлетелось и посыпалось все, что еще не успело разлететься и посыпаться прежде. Даже потолок частично обрушился. О, это было поистине потрясающее зрелище! Удар был такой силы, что кассовый аппарат разорвало вдребезги.

Тогда-то и снесло моему милому полчерепа проклятой рукояткой. Ай да дядюшка Рум, — покачала головой довольная воспоминаниями бабушка. — Ай да было времечко.

— Тебя что, так и не сцапали? — спросил я.

— Не тут-то было, — сердито посмотрела на меня старушка. — Полтора года я провела в колонии строгого режима за кражу котлет и соучастие в вооруженном грабеже фабричной столовой. Правда, я еще легко отделалась, так как прокурору не удалось собрать все доказательства против меня касательно Красного озера.

— Так ты, получается, у нас преступница?

— Нет, что ты. Но я побывала замужем за настоящим старателем, браконьером и кладоискателем. Ай да времечко было! Особенно если учесть, что второй мой муж был профессором филологии романо-германского отделения…

Ну скажите, у меня ненормальная бабушка или мне просто так кажется, что в старости они все такие безумные?

Немного отвлекшись, я оставил ее и пошел бесцельно слоняться по комнатам. Последние дни я часто вот так просто перехожу из комнаты в комнату. Конечно, забавно было послушать про то, как первому бабушкиному мужу оторвало голову. Но, честно говоря, я слышал эту историю раз пятнадцать и каждый раз по-разному. Так что я мог слушать ее еще раз пятнадцать и каждый раз словно заново. Но сейчас я уже немного устал и предпочитал бродить по дому в одиночестве.

Когда я оставался один, то мысли о Серафиме набрасывались на меня, как чекисты из бабушкиных воспоминаний. Помню, как Сима ревела после телефонного разговора. Я понятия не имею, с кем она тогда говорила и о чем. Разговор был, казалось, спокойный. Она стояла в передней, прислонившись спиной к стене, одной рукой держала трубку, а другой чиркала ручкой по бумажкам на телефонной полочке. Я подумал, что это очень серьезный разговор. Потому что она не дурачилась, как обычно, и не подергивалась от смеха. Она не всегда смеялась, когда ей было действительно смешно. Это было частью создаваемого ею образа. Все мы так иногда смеемся неискренне. Но не все мы прекрасны и не всем нам это простят. В этот раз она не хихикала, а стояла задумчиво и кого-то рассеянно слушала, соглашалась, поддакивала, что-то обещала, поднимая лицо и закатывая глаза, вздыхала. Потом, когда закончила говорить, осталась угрюмо стоять, прислонившись к стене. Она кусала пряди волос и о чем-то долго думала. Потом ушла на кухню и там разревелась.

Она была злая-презлая. Ни с кем не хотела разговаривать. Пришла мама, попыталась ее утешать, Сима как-то обозвала ее, и они омерзительно поскандалили. Мама открывала и захлопывала дверцы ниш и холодильника, что-то ей доказывая, а Сима кричала на нее сквозь слезы и говорила, что уйдет от нас навсегда. Потом она, кажется, случайно разбила что-то из посуды, и мама дала ей пощечину. На этом скандал закончился, но тучи этой ссоры сгущались и не рассеивались еще несколько дней.

В нашем доме никто никогда так не скандалил, как Сима и мама. Бабушка говорила, что это у них в крови и что это потому, что их родители постоянно ругались. Отец у них выпивал, и тогда сами знаете, как это бывает. Но самое гнусное, что могло быть, это ссоры между мамой и бабушкой. Они ссорились очень редко, но совсем уже отвратительно. Бабушка уперто повторяла какую-нибудь неумолчную речь, твердо стоя на своем и подытоживая каждый раз: «Я так говорила и всегда буду так говорить». А мама едва сдерживалась, чтобы не налететь на нее с кулаками, кричала, срывалась и иногда плакала. И самое противное, что если приходил и вмешивался папа, то он всегда вставал на сторону мамы и обвинял во всем бабушку, как будто она могла быть в чем-то виновата. «Мама, прекрати, перестань, ты не можешь быть такой упрямой», — говорил он, грозя ей пальцем у самого носа, а она все что-то старалась им объяснить.

Сима с бабушкой никогда не ссорились, но, скорее всего, только потому, что они и не разговаривали никогда по-настоящему. Бабушка временами шутила с ней, пыталась рассказать ей какую-нибудь поучительную историю из своего богатого опыта, но Сима хихикала, цеплялась за слова и, в общем, не увлекалась ее рассказами. Когда приснопамятная тетушка только приехала к нам около года назад, бабушка сделала ей подарок. Да еще какой! Подарила ей свое платиновое колечко «Пиковая дама» с россыпью белых, голубых и розовых камней. И потом она еще часто делала ей подарки. Я, естественно, немного завидовал и хотел объяснить бабушке, что Сима не будет ценить ее старинных вещиц. Особенно мне было жалко искусно сделанной шкатулочки из Японии. Мне бы она в жизни такой не дала. Удивительная была шкатулочка. С драконами.

Я вытащил из-под стола коробку со своими детскими рисунками. Среди них я искал рассказы про животных, которые она высылала мне на тетрадных листах. Поначалу я испугался, что не сохранил их, но вдруг один измазанный в акварели листочек все-таки обнаружился. Он был написан очень аккуратно, без единой помарки. Наверное, переписывала с черновика. Потом она уже никогда так для меня не старалась.

«Жил-был на земле черепах по фамилии Жлув, и была у него собственная хижина из камня, палочки и высохшего лопуха. И вот, когда однажды старый Жлув пил чай с земляничным вареньем, к нему прискакал его друг Скок, который был по роду полевой мышью.

— О чем грустишь, Жлувиуш? — весело спросил Скок, присаживаясь за чаек и бросая в чашку кубик за кубиком сахар.

— Хочу в Бразилию, — отозвался на его вопрос задумчивый Жлув.

— А почему ты хочешь именно в Бразилию, а не в Китай или, например, в Индию? — поинтересовался гость. Медлительный Жлув грустно вздохнул, вылез из-за стола и, порывшись в сундуке с бумагами, достал пожелтевшую открытку, на которой было написано:

Никогда вы не найдете

В наших северных лесах

Длиннохвостых ягуаров,

Броненосных черепах.

Но в солнечной Бразилии,

Бразилии моей,

Такое изобилие

Невиданных зверей!

Увижу ли Бразилию,

Бразилию,

Бразилию.

Увижу ли Бразилию

До старости моей?

Из ливерпульской гавани

Всегда по четвергам

Суда уходят в плаванье

К далеким берегам,

Плывут они в Бразилию,

Бразилию, Бразилию,

И я хочу в Бразилию,

К далеким берегам.

Из сочинений Джозефа Редьярда Киплинга драгоценному Жлувию в его сто пятый день рождения. Гусеница Люси. — Так была подписана эта открытка.

— Ах, малышка Люси, — грустно улыбнувшись, вздохнул черепах Жлув, — если бы она только была с нами.

— А что случилось с гусеницей Люси? — тревожно спросил Скок, едва проглотив чай. Жлув вздохнул, посмотрел через окно в синее-синее небо и, разведя лапами, ответил: — Она стала бабочкой».

Вот, собственно, и весь рассказ.

Здорово было бы, если Сима тоже стала бабочкой или еще кем-нибудь. Может быть, она просто стала подводной куколкой-личинкой, которую подберет в весеннем ручейке охотник и которая на его ладонях превратится в роскошную бабочку. Она будет быстро двигать своими рожками и медленно помахивать огромными узорчато-сизыми крыльями. Глупости, конечно, но все-таки…

Я стал дальше перебирать рисунки в поисках ее сказок, но так больше ни одной и не нашел. Эта была единственной. А когда-то их было просто множество. Я сложил все обратно и пошел вместе с коробкой в Лизкину комнату. Ее там не оказалось, и я потащился с коробкой все к той же бабушке, у которой Лизка наверняка торчала.

— Смотри, сколько у меня рисунков, — говорю я Лизке.

Она сказала, что тоже хочет рисовать, и я принес ей краски, воду и кисточки. Мы разложились прямо на ковре и начали рисовать бабочек. Ну и скверные же у нас выходили бабочки. Просто какие-то сливающиеся грязные пятна. Но Лизке занятие нравилось, и она вся с ног до головы перемазалась.

— Почему нужно обязательно лезть везде пальцами? — возмутился я. — Ведь специально для этого есть кисточки.

— Большинство великих художников либо рисовали, либо поправляли свои работы пальцами, — возразила бабушка (у нее вечно найдется, что возразить) и рассказала мне про художников, которые рисуют ногами, танцуя с дамами на холсте, и про знаменитого японца, спрыгнувшего с многоэтажного дома на полотно и завещавшего считать окровавленный кусок ткани своим последним автопортретом.

5

Ах эти люди искусства, — вздыхала бабушка, — это вечная трагедия, кровь, любовь и сопли.

Мы познакомились с ним в Гаграх над морскими пейзажами. Как сейчас помню. Это было в мае 1952-го. Или нет, постой. Кажется, это все-таки было в пятьдесят пятом. Но это не важно. О, какой это был мужчина! Он был щупловат, невеликого роста, но у него было мужественное лицо французского революционера, громадный, как выступ скалы, гордый нос (завистники называли его Нобель со шнобелем), горящие трагические глаза цвета черной крови, черные-черные локоны, которые он откидывал с глаз резвым движением головы. Вокруг его шеи в любую погоду был обмотан роскошный шелковый шарф, напоминавший мне плащ на плече у храброго воина. Правда, потом оказалось, что под шарфом он скрывает неприятное густо волосатое родимое пятнышко.

В те далекие дни, когда я с ним познакомилась, я поняла, что повстречала мужчину из своих девичьих грез. А как он пел! Боже, как он пел! Когда он начинал мурлыкать, легко пощипывая струны, птицы замолкали, роженицы переставали рожать, дворники ломали метлы, чтобы только послушать его сладкозвучные куплеты и медоточивый голос.

Очевидно, чтобы казаться немного выше, он носил потертые остроносые ботинки на высоком каблуке, как он утверждал, из настоящей крокодиловой кожи.

Когда мы только начали встречаться с поэтом и музыкантом Валентином Скрябиным — его настоящим именем было Баргабан Чертахтешвили, — с ним произошло нечто очень странное, если не сказать — диковинное. С ним вечно происходило что-нибудь необычное, но этот случай запомнился мне больше всего.

Познакомились мы с ним очень просто. Однажды, когда я тренировала голос, чтобы петь партию Татьяны в «Онегине», — а я в то время гастролировала с народным коллективом иркутской оперы, — так вот когда я готовилась проглотить сырой яичный желток в целях улучшения качества голоса, гадкое яйцо выскользнуло у меня из рук и полетело с балкона прямо на улицу.

До чего же мне было весело, когда я посмотрела вниз и увидела там очищавшегося от яйца мужчину опрятной романтической внешности.

— Что же это за безобразие, гражданочка, — возмутился он и погрозил мне пальцем. — Я буду жаловаться в инстанции.

— Простите меня, пожалуйста, — покатывалась я от смеха. — Честное слово, это я не нарочно. Просто я хотела выпить яйцо перед репетицией, а оно взяло и выскочило.

Неожиданно хмурый прохожий пригляделся ко мне и спешно сменил направление разговора.

— Так вы, стало быть, актриса? — спросил он все еще строго.

— Я гастролирую с народным театром «Золушка», — гордо отозвалась я. — Не откажетесь ли подняться ко мне? Я помогу вам очиститься.

Конечно, не совсем прилично было молодой барышне делать такое вызывающее предложение незнакомцу. Но я была так растеряна и чувствовала себя такой виноватой, что не удержалась и впустила его к себе. После непродолжительной процедуры очищения мокрым полотенцем я поспешила спровадить уже рассыпающегося в любезных жестах и комплиментах гостя.

Казалось, на этом глупейшая история с прохожим закончилась, как вдруг среди ночи я услышала под своим окном ласковое пение и тихие звуки гитары. Я распахнула окно, при этом услышала, как дружно запираются другие окна, и увидела красавца Валентина в сценической жилетке, расшитой золотыми узорами, и с гитарой на широкой фиолетовой ленте. Под ногами у него лежал поднос с плавающими в нем кувшинками.

Пел он что-то про влюбленного мексиканца, который стоит с гитарой по колено в пруду в розовых панталонах. На поверхности воды покачиваются головки лилий, мексиканец, как и сам Валентин, поет серенаду, а его возлюбленная, ну совсем как я, стоит на балконе и слушает его печальную песню. На дворе полночь, и лепестки лилий падают в воду вместе со слезами красавицы.

Отчего так краснела ланита,

Распуская круги на воде?

Отчего так рыдала Монита

В ее жаркой и дальней стране?

Оттого как он пел беззаветно,

Оттого как он нежно любил,

Оттого как к нему незаметно

По воде подплывал крокодил.

Так сладостно пел он мне серенаду. Но, в общем-то, не это было в диковинку. В то время под окнами вашей бабушки частенько появлялись разные романтически настроенные личности. Что и говорить, большинство из них были либо полными идиотами, либо потерявшими голову чудаками (вообще, мужчины, оказавшиеся рядом со мной, часто теряли головы). Но такого чудака, как этот, я видала впервые.

Дело в том, что пока он, жмурясь, заливался соловьиным пением, из соседнего окна вылетел тапок, и исполнитель получил звучную, со шлепком, пощечину резиновой подошвой. Музыка сразу оборвалась, звуки струн нестройно рассеялись, и в южной ночи повисло нелепое молчание.

— Как вы посмели, Раисасанна? — произнес багровеющий певец, слегка прикасаясь кончиками пальцев к щеке.

— Честное слово, это не я!

— Сначала вы кидаетесь в меня яйцами, а вот теперь я получаю от вас этой обувью, — продолжал возмущаться влюбленный. — Честное слово, это хулиганство какое-то! Вы просто попираете мое человеческое достоинство, искусство и искренние джентльменские намерения…

— Постойте! Постойте! — прервала я его. — Но ведь тапок мужской. Посмотрите, какого он огромного размера.

Постановили примерять к моей ноге тапочек. Но, слава богу, он оказался мне не в пору, и все обернулось в примирительное веселье. Я получила предназначенный мне поднос с кувшинками, а он — предназначенный ему поцелуй в подбитую щеку, естественно. Так началась наша с ним непродолжительная, но весьма назидательная для неопытных барышень дружба.

Валентин, или, как я часто его называла, Валентино, был самым удивительным в мире собеседником. Правда, какие бы истории он мне ни рассказывал, все они как-то непременно замыкались на его личных достоинствах. Вот так однажды мы сидели с ним, свесив ноги над волнами, на конце далеко выдававшегося в море мола, любовались морским пейзажем и покуривали табак — он через трубку, я курила папиросу через дамский мундштук.

— Ба, постой! — изумился я. — Ты что, куришь?

— Это было давно. Не мешай! Так вот, сидели мы на краю этого белого мола и любовались ярко-красным гидропланом, который, свирепо жужжа, низко пролетал над волнами, стараясь сесть на воду, но в последний момент, едва не коснувшись воды, вновь поднимался над дивного цвета волнами.

— Вот же лопух, — не вынимая изо рта трубки, смеялся над летчиком мой Валентино.

— А вы бы разве смогли посадить самолет на воду? — кокетливо усмехнулась я, болтая загорелыми ногами.

— Во время войны я давал концерты на фронтах, в том числе на военных аэродромах, — скалясь от яркого блеска волн, начал вспоминать Валентин. — Бывало, что меня вместе с гитарой перебрасывали с аэродрома на аэродром военными самолетами. И вот как-то раз, во время одного такого перелета, наш самолет отклонился, и его обстреляли немцы. Пилот погиб, меня ранило в ногу, и мне пришлось сажать самолет самому в условиях кромешной темноты. Когда колеса ударились о землю, самолет подпрыгнул, пролетел еще немного и вновь ударился и опять подпрыгнул, но уже не так высоко и наконец покатился, трясясь и подминая под себя березки и елочки. Когда машина остановилась, меня уже встречала толпа поклонников, несясь через весь аэродром к примятому мною лесочку. Я выскочил и побежал навстречу к своим, начал их обнимать, целовать, красноармейцы подняли меня, кричат: «Качать его!» Это единственный раз в жизни меня качали — пренеприятное ощущение. Голова кружится, все в животе переливается, а потом меня понесли на руках…

— Но как вы побежали к своим? — изумилась я. — Вас же ранило в ногу!

— О, это была сущая царапина, — отмахнулся обаятельный рассказчик. — Помню, обо мне тогда писали во всех фронтовых листках и называли «ангелом Белорусского фронта».

Потом он пустился в уморительный пересказ своих партизанских приключений во вражеском тылу, во время которых он то и дело хватался вместо винтовки за гитару, и танковое окружение, как по волшебству, превращалось в пляшущий хоровод, а лесная перестрелка в агрессивное аргентинское танго.

Никого кругом не было, кроме синего-синего моря, стаи больших покачивающихся над волнами чаек с кривыми, как бумеранги, крыльями да красного самолетика с громоздкими поплавками, который низко прожужжал над нами, одарив нас своей мгновенно скользнувшей по молу тенью.

Впрочем, Валентин не только превозносил себя, он всегда держался очень мило с другими, был приветливым и щедрым на похвалы. Он вечно делал мне разные глупые комплименты. Особенно ему нравились мои крупные белые зубы, даром что свой последний родной зуб я оставила на берегах Амура, вгрызаясь в куски самолетного лома. Ах, эти волшебники стоматологи! Что они делают с легковерными сердцами мужчин. Но, слава богу, тогда еще не трансплантологи.

— Вы самый романтический мужчина, которого я встречала, — не отставала я от него в любезностях. — В наше время сила и благородство сочетаются очень редко. Рядом с вами любая хрупкая женщина почувствует себя как за каменной стеной.

— Какая напраслина! В наш трудовой век героизм встречается и среди молодежи, — кокетничал мой кавалер, искоса посматривая на мои подлетающие над водой голые ноги и полные загорелые бедра. — Вы же, Раисасанна, поистине самая прекрасная и трезвомыслящая женщина в мире.

Я была тогда еще особой неопытной в творческой среде, и, наверное, поэтому своей нежностью, добротой и красноречием он приводил меня в настоящий восторг. Его песни погружали меня в неизбывную лирическую тоску, в которой я становилась белозубой героиней-красавицей с тонкой розой в хрупкой руке, а он моим романтичным героем в золотой жилетке и с широким шелковым шарфом. Ах, мой бедный Валечка! Если бы он хоть разок побывал на лесопилках моего тюремного прошлого…

Однажды, когда мы возвращались ночью из клуба, где он выступал, в темном переулке нам преградили дорогу хулиганского вида мальчики в потрепанных кепках.

— Гони гитару, дядя, — поблескивая ножами, сказали ребята, и кто-то харкнул Валентино на жилет.

— Дорогая, главное, это проявлять хладнокровие и выдержку, — шепнул мне мой находчивый кавалер. — Вы посмотрите, что у вас есть для них ценного в сумочке.

Но, увы, я еще помнила дни, проведенные в диком Забайкалье на берегах Красного озера, поэтому всегда носила в косметичке крохотный украшенный перламутровыми пластинками револьвер. Я выхватила его из сумочки и раз пять пальнула в сторону неприятелей.

Когда кислый пороховой дым рассеялся, негодяев и след простыл. Но самым удивительным было то, что не нашла я рядом с собой и своего сладкоголосого Валечки. Только быстро стучали его каблучки и трепетал удаляющийся во тьме переулка шарф, словно алая мантия скачущего навстречу приключениям всадника.

Потом спустя несколько лет я встретила его в Москве на одном бардовском фестивале в филармонии Политехнического музея. Поначалу он все мялся и меня не узнавал, но как только я напомнила ему поднос кувшинок и крокодила в розовых панталонах, он едва не запрыгал от счастья столь неожиданной встречи, схватил гитару и, пощипывая струны, сладко промурлыкал: «Отчего так краснела ланита, распуская круги по воде…»

На вопрос, куда он тогда так резво убежал, Валентин печально ответил, что был вынужден удалиться, так как сердце поэта почуяло дальний призыв умирающей в одиночестве матери.

Глава третья

Стояние Марии Египетской

1

Первый сумасшедший старик на этой аллее попался мне, когда я еще был очкариком. Тогда я еще не читал «Властелина колец» и не заподозрил старика в магии. Я слонялся в парке под старыми тополями, а дед кормил голубей возле скамейки. В жизни много встречаешь таких стариков, но этот запомнился мне как-то особенно. Мне понравилось смотреть, как он кормит птиц. За кованой оградой парка шумели автомобили и звенели трамваи, мимо шли пешеходы, небо темно отражалось в голубых зеркалах луж, а дед все стоял и, не обращая ни на что внимания, задумчиво кормил голубей. Над ним, прыгая с ветки на ветку и расправляя крылья, возмущенно кричали вороны. Иногда дед вздыхал, тер шершавую щеку и что-то говорил себе под нос. Птиц вокруг было очень много, и мне казалось, что старику это занятие доставляет несказанное удовольствие.

— А зачем вы их кормите? — спросил я, подкравшись сзади.

Старик обернулся и окинул меня неприветливым взглядом.

— А тебе какое дело? — отозвался он. — Иди, парень, отсюда. Найди себе какую-нибудь ерунду и займись ею. Нечего тут шататься, нечего!

Я немного растерялся, но потом нашелся и упрямо повторил:

— Вы любите кормить голубей?

— Я не люблю кормить голубей, — сухо буркнул он, отвернулся, но потом передумал и объяснил: — Не люблю. Меня это утруждает. Но если я их не покормлю, мне бывает очень совестно. Просто мука, как совестно. — Он сморщился и вздохнул. — Они ведь могут на меня страшно обидеться. Соберутся здесь, а меня нет. Ох, что тогда начнется.

— А что тогда начнется?

Дед сначала растерялся, запыхтел, потом свел косматые брови и рассердился:

— Иди, парень, отсюда. Кому говорят, нечего тут шататься!

— А может быть, я с вами покормлю?

— Со мной? — вновь смутился старик, недовольно хмыкнув, пожал плечом и протянул мне горсть корма. — Ну покорми.

Я подставил обе ладони, и на них высыпалась целая гора крупы. Тут же меня всего облепили голуби, и мне стало даже страшновато. Они сидели у меня на руках, гулькая, толкались под ногами, били меня по щекам крыльями, царапали мои руки неприятными коготками. Мне было страшно и весело одновременно.

— Все! Все! Пошли отсюда, — внезапно начал распугивать голубей старик.

Крылья оглушительно зашумели, я зажмурился и вжал голову в плечи.

— Почему вы это сделали? — спросил я, когда птицы рассеялись.

— Не люблю суеты, — коротко отозвался тот.

— А зачем кормите?

Старик тоскливо оглянулся.

— Зачем? — настойчиво повторил я.

— Я болен очень редкой болезнью.

— Да? — удивился я.

— Да, — невесело подтвердил дед.

— А какой?

— Называется — голубиный сон. Каждую ночь я вижу сон одного из этих голубей. Я не знаю, какого точно. Но знаю, что он здесь. Потому что в каждом сне голубь видит меня. Этот голубь меня боготворит. Он радуется моему появлению, как ребенок радуется возвращению матери. И знаешь, что самое страшное?

— Что?

Старик торжественно выкатил глаза и ответил:

— А то, что мысли его в тысячу раз превосходят мои собственные.

Я стоял и смотрел на него в изумлении. При этом как со стороны я вижу теперь себя, удивленно моргающего очкарика с приоткрытым ртом, где недостает одного переднего зуба.

На второго безумного старика я наткнулся на этой же аллее сегодня днем, возвращаясь из школы. Мне вообще везет на всяких ненормальных людей. Старики почему-то любили этот парк. С одной стороны здесь гремят трамваи, а с другой несутся машины и проползают, натужно воя и кудахча, троллейбусы. Почему они его любят? Наверное, потому что ощущают себя тут в центре жизни.

Я прошел мимо застекленного цветочного киоска, держа руки в карманах, и двинулся мимо скамеек.

— Молодой человек, постойте! — окликнул меня немолодой голос, возбужденный и совсем незнакомый.

Я обернулся. Передо мной стоял чем-то напуганный толстенький пожилой человек в обнимку со старым портфелем.

— Меня зовут Александр Михайлович Токарев, — с ходу представился он. — Я старший преподаватель. Вы должны мне помочь!

Я смотрел на него снизу, он был невысок, но все равно раза в полтора меня выше.

— Вы должны мне помочь! — повторил он с надеждой.

— А чем это я могу вам помочь? — холодно поинтересовался я.

— Возьмите мой портфель и сохраните его.

И тут он всучил мне свой рыжий растрескавшийся маленький саквояж с бронзовой бляхой-застежкой.

— Ну спасибо! — усмехнулся я. — А что там?

— Лучше бы вам этого не знать, — выпучил старичок маленькие мутные глаза. — Сохраните его. Это вопрос будущего всего человечества!

Неожиданно старик метнулся в сторону, перевалился через грязную снежную насыпь и начал пробираться сугробом к трамвайным путям.

— Эй, вы! — окликнул я его. — Постойте!

Но старик и не думал оборачиваться. Он выскочил на проезжую часть и, прихрамывая, побежал в переулок за трамвайными путями.

— Бывают же психи, — промолвил я и сел на лавочку, жестко холодившую зад.

«Блин, — подумал я, — а если он краденый? Повяжут меня, потом доказывай, что дед всучил, просил сохранить для всего человечества».

Я поставил саквояжик на колени, нажал на плоскую бронзовую кнопку и откинул его мягкую кожаную крышку. Внутри была кипа трухлявых бумаг, какая-то пожелтевшая брошюра о детстве Леонида Ильича Брежнева и еще что-то. Я широко распахнул портфель, как львиную пасть, чтобы в него попал свет, и заглянул внутрь. На дне лежал металлический кокон. Я вытащил его. На ощупь увесистая болванка оказалась шершавой. На ней был белый налет, какой отчищают «Кометом» или «Доместосом» в рекламах чистящих средств, и первым делом я решил, что это какой-то кусок сантехники. Но потом подумал, что это вряд ли, так как предмет был абсолютно герметичен. Никакого отверстия, резьбы или, упаси боже, чеки у него не было. Я уронил тяжелую штуку обратно на дно портфеля, причем она крепко ударила меня по коленке, защелкнул крышку, посмотрел на часы и побрел на Белое озеро, где мы договорились встретиться с Никиткой Базановым.

— Здорово.

— Привет.

Обменялись мы рукопожатиями.

— Что это у тебя за сумка такая? — спрашивает он.

— Дед какой-то дал, сказал, что она спасет человечество.

— А что там внутри? — поинтересовался Никита, кусая от любопытства нижнюю губу.

— Какие-то бумаги и еще кое-что, — я открыл портфель и вытащил из него кокон.

— Что это?

— Судьба человечества, — пожал я плечами.

— И что ты собираешься с этим делать?

— Не знаю. Можно это распилить, а можно в озеро бросить.

— Давай распилим! — загорелся Никитка.

Я пожал плечами, и мы пошли к нам на чердак пилить кокон.

— Как ты думаешь, что это? — весь уже потный, спросил я, вставляя в рамку третье лезвие по металлу.

— Не знаю, — немного напуганно сказал Никитка. — Скорее всего, черный ящик НЛО или Гитлерово личное… яйцо!

— Яйцо было у Кощея Бессмертного, — заметил я.

— Может быть, там генетический код?

— Сейчас посмотрим, — хищно сказал я и приступил к новому натиску.

Пот капал у меня с кончика носа, однако зажатое в столярных тисках «яйцо фюрера» даже чуть-чуть не поддавалось. Не получалось сделать запил, лобзик ерзал, противно скрипел и соскальзывал, снимая налет и до серебристого блеска полируя поверхность загадочного предмета.

— Если эта хрень инопланетная, то пусть сами прилетают и пилят ее!

Остервенев от злости и усталости, я высвободил кокон из тисков и с размаху швырнул его через весь чердак. Увесистая штука угодила в пустые бутылки, составленные в темном углу, и там все с грохотом и звоном повалилось. Одна бутылка-беженка, слегка заворачивая и гулко подвывая, выкатилась нам под ноги, остановилась, и все успокоилось.

2

Что же это со мной? Почему же это со мной происходит?

Я, озадаченный и изможденный, лежу на ее постели в ее маленькой осиротелой комнате. На груди у меня возлежит носок. Страсть заставила меня не только кропотливо обыскать и перенюхать все ее шкафчики, но и сойтись с ее беднягой носком. Какой же я извращенец! Возможно, даже гомосексуалист. В какие же глубины похоти обрушился я, злосчастный? Как же мне дальше жить? Отныне я один из тех потных, униженных, вечно прячущихся чужаков, обитателей общественных туалетов, бинтом приматывающих к ноге свое одержимое извивающееся вожделение. Уже приобщаясь к этой неприятной и мрачной судьбе, я с усердием избавляющегося от улик маньяка как следует запрятал преступно использованный мною предмет гардероба покойницы.

— Я беременна.

— Расскажи мне об этом все!

— О чем?

— О том, как это делается и зачем.

— А ты действительно этого хочешь?

— Да! — сказал я и открыл лежавшую на Симином столе книгу.

— Если ты действительно этого хочешь, тогда я начну, пожалуй, издалека.

Когда-то на земле жили люди, которые были наполовину женщинами, а наполовину мужчинами, потому что раньше наша природа была не такой, как теперь, а совсем другой. Тело у всех было округлое, спина не отличалась от груди, рук было четыре, ног столько же, сколько рук, и у каждого на круглой шее два лица, совершенно одинаковых. Передвигался такой человек либо прямо, во весь рост, либо, если торопился, шел колесом на восьми конечностях. Некоторые из них состояли только из женских половинок, некоторые только из мужских, а некоторые из одной мужской и одной женской. Но однажды боги разделили их для того, чтобы усмирить их гордость и увеличить число. И вот когда тела были разделены пополам, каждая половина с вожделением устремилась к другой своей половине, они обнимались, сплетались и, страстно желая срастись, умирали от голода и вообще от бездействия, потому что ничего не хотели делать порознь. И если одна половина умирала, то оставшаяся в живых выискивала себе любую другую половину и сплеталась с ней. Так они погибали. Но Зевс пожалел их и дал им возможность, совокупляясь, получать радость, рождать детей и продолжать род. Но если раньше люди состояли только из мужских половинок, то между ними все равно достигалось удовлетворение от соития, после чего они могли бы передохнуть, взяться за дела и позаботится о других своих нуждах.

Итак, каждый из нас половинка человека, рассеченного на две камбалоподобные части, и поэтому каждый ищет всегда соответствующую ему половину. Мужчины, представляющие собой одну из частей того двуполого прежде существа, охочи до женщин, и блудодеи в большинстве своем принадлежат именно к этой породе, а женщины такого происхождения падки до мужчин и распутны. Женщины же, представляющие собой половинку прежней женщины, к мужчинам не очень расположены, их больше привлекают женщины, и лесбиянки принадлежат именно к ним. Зато мужчин, представляющих собой половинку прежнего мужчины, влечет ко всему мужскому: уже в детстве, будучи дольками существа мужского пола, они любят мужчин, и им нравится лежать и обниматься с мужчинами. Это самые лучшие из мальчиков и из юношей, ибо они от природы самые мужественные. Некоторые, правда, называют их бесстыдными, но это заблуждение: ведут они себя так не по своему бесстыдству, а по своей смелости, мужественности и храбрости, из пристрастия к собственному подобию. Тому есть убедительное доказательство: в зрелости только такие мужчины обращаются к государственной деятельности.

Я закрыл книгу и посмотрел на себя в зеркало с ужасом. Неужели я один из них? Ведь я иногда мечтал стать президентом или хотя бы мэром города. А вот теперь меня больше влечет к носкам, нежели к одноклассницам. Отныне все мне известно и неизбежно! И я мужественно смотрю правде в глаза. Педераст я. О люди! Или: о боги! За что мне этот жребий?

На черной обложке золотилось глубоко впечатанное: «Платон».

— Ба, а что сделать, чтобы не быть таким, как здесь написано?

— Пойдем со мной в церковь, — пролистнув книгу, ответила бабушка. — Будет Стояние Марии Египетской. Послушаешь и все поймешь.

Наша бабушка не была такой религиозной, как мама, ни с кем не спорила о том, как надо верить, не боялась сглазов и католиков, но зато постилась и ходила в церковь не только по праздникам, но и каждую субботу-воскресенье. Когда я был совсем маленьким, то она всегда меня брала с собой, и мне даже, помню, нравилось, а потом как-то внезапно все это опротивело, и я начал отказываться. Когда Сима узнала, что я хожу в храм, то обозвала боговерующим. После этого я старался даже не смотреть на церковь в окне нашей Большой комнаты.

А в те грустные дни, когда я перебрался к бабушке, я вновь начал ходить с ней на длиннющие службы, притом чуть ли не ежедневно, так как шел Великий пост, а в это время полагается ходить ежедневно. Службы были очень длинные, темные, а песнопения однообразные и заунывные. Мне казалось, что я целый день провожу среди икон и старушек, весь окутанный дымом кадила и со всех сторон осененный крестным знамением.

В полумраке собора под многооконным куполом застыл хоровод святых, подпирающий чашеобразный блеклый расписной свод с изображением седовласого Бога Отца с треугольным золотым нимбом. Сквозь цветные стекла окон льется из-под купола необыкновенный свет, наискосок перечеркивая темные изображения святых. В подвижных розовых, фиолетовых и желтых лучах извивается косматый кадильный дым. Отблески этих лучей мерцают на золоченых завитушках иконостаса. Врата то многозначительно отворяются, то так же многозначительно затворяются. Священник выходит на невысокую мраморную сцену и, вознося руки, молится и низко кланяется, припадая и касаясь лбом ковра, «Господи и Владыко живота моего!» — восклицает он, словно напуганный. Одновременно с ним, пыхтя и пощелкивая суставами, падают в поклонах прихожане во мраке. Хор бледноликих женщин тоненько поет вокруг тумбы с нотами под яркой лампочкой, в остальном храме мрак, огоньки свечей мерцают и потрескивают, темные старушки подходят к высоким подсвечникам и выковыривают догоревшие свечи.

Я стою, ничего не понимая, крещусь как все, и кланяюсь в какой-то полудреме, и думаю о Симпсонах и о том, что совершаю что-то великое и богоугодное.

— Посмотрите, отец Александр, как он усердно молится, — отстояв очередь, подвела меня бабушка к темной, но блестящей громадине настоятеля в углу храма. — Возьмите его в алтарь.

— Да он же хулиган! — испуганно возмутился священник. — По нему сразу видно — разбойник.

— Мой мальчик? Да он мухи не обидит!

— Обижать, может, не обидит и даже, наверное, не убьет, — приглядевшись, согласился прозорливый старик. — Но без крыльев побегать пустит.

Потом потный Дед Мороз загреб меня ручищей под свой узкий расшитый золотом фартук, и я, сам того не ожидая, оказался на исповеди.

— Исповедь, святое таинство, — зашептал священник, словно в шалаше. — Если покаешься при мне в грехах, то бог простит тебя, а если что-нибудь скроешь от бога, то все грехи твои только усугубятся и тогда уже спастись будет очень сложно. Говори, какие грехи совершал.

Молчу. Слово вымолвить не могу.

— Ну, совершал или не совершал?

— Совершал, — выдавил я.

— Какие?

— Страшные.

— А именно?

— Стыдно.

— А ты не стыдись. Говори. Что теперь поделаешь…

— Я извращенец.

— Как это так? — встрепенулся священник, нахмурился и с христианской непосредственностью пукнул. Этот обмен неожиданностями чудотворно раскрепостил меня как исповедника.

— Я же говорю, стыдно, — подтвердил я, поймав его на изумлении.

— А что за извращение? — поинтересовался он, как-то неловко переминаясь на ногах.

— Вы такого еще не слыхали.

— Слушай, я вот тут двадцать пять лет стою и такое слыхал, что тебе и в голову прийти не может. Так что хватит, говори или оставайся навсегда грешником.

— Я покаюсь в этом только перед смертью.

— А откуда тебе известно, когда ты умрешь? Может, тебя по дороге домой трамвай переедет. И что тогда?

— Тогда унесу эту тайну с собой в могилу.

— Грехи в могилах не остаются, они за тобой в ад потянутся.

— В ад?

— А ты думал! Ты когда-нибудь слышал, чтобы извращенцы Царство Божие наследовали?

— Нет.

— Вот и я не слышал. Так что говори давай.

— Не могу.

— А еще в алтарь собрался. Алтарь это самое святое место на земле. Почти что Царство Небесное. Туда без покаяния и входить-то нельзя. Вот если скажешь и покаешься, бог тебя сейчас же полностью очистит от всей скверны, и ты снова будешь с чистой совестью.

— И в алтарь можно будет?

— Говори давай!

— Я согрешил с носком.

— Как это?

— Ну, я же не могу вам здесь это показать.

— Ну ты даешь. А почему именно с носком, а не с шапкой или утюгом?

— Вы что, с ума сошли! — шепотом возмутился я. — Как можно согрешить с утюгом? Ну, короче, я вам сказал, теперь давайте отпускайте мне грехи.

— А ты не врешь? Может, у тебя есть еще какие-нибудь более тяжкие грехи?

— Я других не помню, но тяжелее этого точно нет.

— Ты уверен?

— Абсолютно.

— Ну смотри, если соврал или утаил чего, тогда будет еще хуже, чем до исповеди.

И тут он вылез из-под фартука, выпрямился надо мной и положил ручищи мне на голову.

— Подождите! — пискнул я.

— Ну что еще?

— Я компас в школе украл.

— Ну-у?! — изумился он. — Придется вернуть.

— Не могу. Стыдно.

— Тогда я твои грехи отпустить не могу.

— А можно я его тайно подброшу?

— Вот это можно, — повеселел священник. — Тайно взял, тайно вернул. Еще что-нибудь вспомнил?

— Нет, больше ничего.

— Тогда молись, чтобы господь простил тебя.

Отпустив мне все грехи и превратив меня снова в нормального пацана, он дал мне поцеловать крест и провел через небольшую украшенную иконой дверь, за которой мне открылось странное во всех отношениях царство.

Какая-то колдовская лаборатория. Атмосфера затаенная. Все из бронзы, меди или зеркального золота. Кругом дворцовая старина. Никто на мое появление внимания не обратил, только мальчик старше меня в черном фартуке, стоявший лицом к открытому стенному шкафу, на мгновение обернулся и бросил на меня недобрый взгляд.

— Вот это алтарь — святая святых церкви, — объявил мне священник. — Нужно относиться к этому месту со страхом и благоговением.

Меня сразу же охватили страх и благоговение. Если б я раньше знал, что здесь творится! Я думал, что здесь совсем по-другому.

По длинному странно обставленному помещению высотой с трехэтажный дом сновали с книгами священнослужители в поблескивающих длинных одеждах. Откуда-то сверху доносилось быстрое, но жалобное пение женского хора, на трех высоких украшенных парчовыми скатертями постаментах возвышались стеклянные пирамиды с серебряными куполами. За постаментами поблескивали синие лампады, установленные на ветвистых подсвечниках. Мягкое сочетание таинственных жужжаний мерно заполняло и растворялось в необычном пространстве. Пухлый священник натягивал широкий рукав рясы на решетку высокого стоявшего на полу вентилятора, отчего пышные одежды на нем надувались и трепетали, как колпак тряпичного флюгера. Розовое потное лицо батюшки выражало блаженство.

— Что, отец Илия, одухотворяетесь? — спросил его настоятель.

— Одухотворяемся, батюшка, — смиренно кивая, ответил тот.

— Иди-ка вон к Мише, — наклонился ко мне настоятель и указал на парня у стенного шкафа, — он тебе объяснит, что тут да как. — И обратился к священнику: — Пусти-ка, отец Илья, мне тоже уже требуется одухотвориться. Уф, как хорошо! Ну и жара у нас…

Мальчика в фартуке подозвал к себе настоятель, а я подошел к стенному шкафу и заглянул в его нутро. О, это была большая вделанная в стену сказочная шкатулка. Какая-то игрушечная модель ада. Ни один чердачный сундук не сравнится с этим церковным кладезем. Какие сокровища здесь только не таились. По закопченным стенкам метались багровые отблески. На крючках, поблескивая, висели драгоценные, искусно сделанные бронзовые и серебряные кадила, в одном из них, пульсируя, как оголенное сердце, теплился раскаленный светящийся уголь, объятый мраком. Его раздувал небольшой установленный в отдушине вытяжной вентилятор. Он-то и служил вместе с большим вентилятором на полу источником таинственного жужжания. Еще здесь были пачки с различными видами угля, коробки с разноцветным ладаном, множество испачканных в воске и саже приспособлений, похожих на хирургические инструменты. Мало того, под всем этим были еще выдвижные ящики, в которых наверняка скрывалось еще больше различных восхитительных мало известных за церковными стенами сокровищ.

Мальчик в фартуке, заметив мое любопытство, ревниво сдвинул брови и показал мне зажатые у него в руке щипцы.

— Здесь ничего нельзя трогать, — неприветливо сказал он. — Все это священно и требует к себе особенного духовного подхода. Даже эти щипцы священны. Если их вынести из алтаря, то могут произойти египетские беды.

— Какие это? — с ужасом спросил я.

— Самые разные, — ответил начальник шкафа. — В том числе огненные и кровосмесительные катастрофы. Знаешь, из-за чего случилась революция?

— Нет. А из-за чего?

— Из-за того, что Сталин украл в детстве из алтаря свечной огарок. Вот такой, — предъявил он мне маленькую, но до чего же опасную почерневшую свечечку. — Понюхай, чем пахнет?

— Гарью, — ответил я, внимательно прислушиваясь к ароматическим оттенкам, — и медом.

— Вот именно, — шепнул мальчик. — Если будешь вести себя хорошо и меня слушаться, то служба в алтаре будет для тебя медом, а если плохо…

— Чего вы там болтаете! — раздраженно прикрикнул на нас молодой священник, стоявший перед покрытым фиолетовой скатертью столом-монументом. — А ну, разойдитесь в разные стороны.

— Просто отец Александр сказал мне ему втолковать, — обиженно ответил мальчик священнику.

— Втолковал?

— Почти.

— Ну вот и хорошо. А теперь стойте смирно и молитесь, иначе быстро у меня все отсюда повылетаете.

Мальчик еще сильнее насупился, отвернулся в шкаф и начал что-то там шумно ковырять и перекладывать.

Я, наверное, больше часа простоял, крестясь и покачиваясь у стены, и до того задумался, что совсем отвлекся от службы. Я все думал о том, куда теперь угодит моя благоверная тетушка. Вообще она не очень проявляла себя в праведных делах. Прямо скажем, как-то чаще случалось заставать ее за совсем неправедными. Мало того, она еще и соблазняла меня. Да-да, соблазняла. Бывало, выйдет из ванной в одном полотенце вокруг туловища, зыркнет на меня через плечо и убежит на носочках, хихикая. Короче говоря, известно, куда пошла. Сейчас где-нибудь с чертями вместе хохочет над беднягами в котлах. Хотя кто знает, разное случается. Вот взять, например, случай с тем покаявшимся разбойником на кресте, ведь он, наверное, был не лучше нашей Серафимы, а в самый последний момент раскаялся и попал в Царство Небесное. Правда, Сима вслух тогда, кажется, не каялась. Но вы знаете, сколько человек может не дышать под водой? Минут десять или даже больше. Короче, у нее была еще масса времени все переосмыслить. Она, наверное, раз двадцать передумала, прежде чем у нее кислород в мозгах закончился. Так что все это большой-большой вопрос. И можно смело молиться ей. Если у кого-нибудь во время молитвы произойдет какое-нибудь чудо, то ее причислят к лику святых.

— Эй ты, новенький, уснул, что ли! — толкнул меня в плечо высокий незнакомый пономарь. — Не видишь, все идут слушать.

Я вышел за ним в боковые двери иконостаса и затесался в хор. Посередине храма стоял окруженный толпой прихожан священник. Перед ним была подставка для чтения стоя, и он о чем-то медленно и витиевато рассуждал. Потом закончил, сказав «аминь», и трижды пропел вместе с хором короткое песнопение. Свет в храме притушили, священнику подали свечку, и он начал читать житие Марии Египетской.

3

Суть жития была в том, что когда-то в одном монастыре на берегу реки Иордан жили монахи. И была у них традиция, что каждой зимой перед Новым годом они собирались в бане… Нет! Постойте. Это, кажется, было где-то в другом месте. Там было совсем по-другому. У монахов был обычай на время Великого поста уходить из монастыря в пустыню и там проводить время в одиночестве, питаясь тем, что под руку попадется. И вот был среди них монах Зосима. Старец был очень святой и считал, что никто его уже не может научить быть святей. Но вот как-то раз, когда он пошел странствовать по пустыне на время Великого поста, он забрел очень-очень далеко, туда, куда обычно монахи не забредали, и там, среди песков и жухлых пучков травы, он увидел очень загорелого, почти дикого человека. Личность была исхудалая, голая, вся изжаренная солнцем и на вид очень слабая. Старец Зосима обрадовался неожиданной встрече. Ведь он уже много дней не разговаривал с людьми и стосковался по общению. Поэтому он очень хотел поговорить с отшельником и попросить рассказать ему о себе. Но голый человек, как только увидел его, бросился наутек. Старец побежал за ним и начал кричать ему вслед и просить остановиться, но тот все убегал и убегал. Наконец старик выбился из сил и прекратил погоню. И вдруг он увидел, что странный отшельник тоже остановился и стоит от него вдалеке. Тогда Зосима начал просить его не убегать больше и рассказать о своей судьбе. И тут отшельник говорит буквально следующее: «Увы, святой старец Зосима, я не могу подойти к тебе, так как я женщина, а тебе как монаху нельзя смотреть на голую женщину. Но если ты дашь мне чем прикрыться, я согласна поговорить с тобой». Тогда старец Зосима отколол такую штуку: взял и оторвал нижнюю половину своей рясы, так чтобы только самому не оказаться совсем без прикрытия. Этот кусок он дал женщине, и она сделала из него себе повязку. Только они подошли друг к другу, как начало происходить что-то странное. Она упала к его ногам, и он тоже упал перед ней на колени. Она начала просить его о молитве, и он тоже начал, перебивая, просить ее о молитве. Тут она начала требовать благословения, и старец Зосима начал требовать у нее того же… И так далее, и так далее. Так они и препирались часа два, пока у обоих терпение не лопнуло. А было это потому, что оба считали себя недостойными и каждый считал другого выше себя. В конце концов они встали, и отшельница сказала: «Ты, Зосима, священник. Тебе и давать благословение». «Ну что ж, так и быть», — согласился старец и благословил женщину. «А теперь расскажи мне о себе», — с облегчением сказал старик. Но та ему ответила: «Боюсь, это будет не очень-то веселая история, так как я ужасная грешница». Но старец Зосима упал на колени и начал ее упрашивать. Тогда женщина сказала, что расскажет только потому, что ей положено послушание. И вот она начала рассказывать, как давным-давно жила с родителями в Египте, но когда ей исполнилось двенадцать лет, убежала из дому. И тут такое началось! Короче, она стала заниматься не просто проституцией, а еще хуже. Потому что она даже деньги не всегда брала за это, только чтобы иметь как можно больше половых сношений. Она вообще считала, что жить стоит только ради этого. Конечно же, она была красавицей, такой же, как наша Сима, только волосы и глаза у нее были черные. Мужики на нее летели как мухи на мед. Так вот, она целых семнадцать лет только и занималась тем, что искала возможности переспать как можно с большим количеством мужчин. И вот как-то раз на берегу моря она увидела целую толпу мужиков, которые спешили на корабль. Тогда она остановила одного из прохожих и спросила, куда торопятся эти люди. Прохожий ответил, что они хотят плыть в Иерусалим на праздник в честь Креста Христова. Тогда она спросила, может ли она тоже поплыть. Он ей сказал, что если у нее есть деньги на проезд и еду, то она, конечно, может с ними плыть. На что девушка ответила буквально следующее: «Правду сказать, братишка, у меня нет ни того, ни другого, но я все равно поплыву, так как легко соблазню их всех и расплачусь с ними своим телом». Юноша рассмеялся и ушел, а она побежала к кораблю и затесалась в толпу ловких парней, помогавших загружать корабль. «Возьмите меня с собой, разве такая женщина, как я, может оказаться бесполезной для такого большого числа мужчин?» Юноши рассмеялись, глядя, какая она привлекательная и раскрепощенная, обрадовались и, недолго думая, взяли ее с собой. Не знаю, трудно вам или нетрудно представить, что происходило в пути, но думаю, что правильнее будет не представлять. Короче говоря, когда она добралась до Иерусалима, то и там устроила то же самое, а то и еще хуже, чем на корабле. Настоящий бордель!

Старец Зосима был настолько сердечным человеком, что не только не злился на женщину, что она рассказывает ему такие гадости, но и искренне ее жалел, так как понимал, что ей пришлось потом горько за все раскаяться. И вот как-то раз она по привычке бродила по улицам города, ища себе новую жертву среди паломников, и вдруг снова увидела кучу народа, стремившегося в храм на поклонение тому самому Кресту, на котором был распят Христос. Она обрадовалась новому поводу затесаться к мужчинам и пошла вместе с ними в храм. А возле дверей церкви была страшная толкучка, так как всем очень хотелось пробраться внутрь. И вот когда все проталкивались туда и невольно наступали друг другу на ноги, девушка веселилась и специально ради смеха пихала людей и толкалась локтями. Ну вылитая Сима! И вот когда она уже была на пороге храма, она вдруг заметила, что у нее не получается в него войти. Все, кто был рядом, входили, а ее словно не впускает какая-то невидимая сила. Тогда она вырвалась из толпы, передохнула на дворе и с новой силой ломанулась к дверям, но и в этот раз она словно в стену уперлась и у нее одной не получалось войти. И тут она поняла, что это из-за того, какая она великая грешница. Она почувствовала себя такой недостойной и тут же осознала, какие омерзительные поступки совершала всю свою жизнь. И тут ей стало так больно и страшно, что она разрыдалась и убежала в угол двора и стала там рыдать и просить о прощении. И тут она увидела над собой икону Божьей Матери и стала молиться ей и обещать, что если она вымолит у бога для нее прощение, то она до конца жизни будет исполнять все ее повеления. И вот тогда она перекрестилась и пошла в храм, и у нее не только получилось войти в него, но словно ее кто-то подхватил и пронес через толпу народа к тому самому месту, где лежал святой Крест. И тут она поняла, что с ней произошло настоящее чудо и что она теперь по гроб жизни обязана Божьей Матери, выбежала из храма, упала на колени перед иконой и разрыдалась, благодаря и обещая выполнять теперь все-все-все, что только Святая Мария ни скажет. И когда она просила, чтобы Матерь Божья дала ей свое повеление, она услышала, как кто-то сказал вдалеке: «Встань, перейди реку Иордан и обретешь великое успокоение». Она вскочила и с плачем побежала в сторону реки. Навстречу ей попался добрый мужчина, который сунул ей немного денег и сказал, чтобы она так не расстраивалась. На эти деньги она купила три хлеба и половину одного съела перед тем, как переправится через реку. И вот с тех пор она уже семнадцать лет скитается по пустыне, вымаливая у бога прощение. За это время одежды на ней совершенно износились, и она осталась голая под палящим солнцем и холодными ночными заморозками. Но и там грех не оставлял ее, до того он въелся за эти долгие годы распутства. Она страшно тосковала по разврату и красному вину, которое часто употребляла со своими мужчинами. Мало того, она еще любила петь различные похабные песенки, и эти песенки все эти годы лезли ей в голову, и бывало, ночи напролет она боролась только с тем, чтобы не начать их распевать на всю пустыню. Ах, бедная моя Симочка. Где ты сейчас поешь свои дурацкие песенки?

Старец, пока слушал печальный рассказ женщины, только и делал, что плакал, до того ему было жалко одержимую распутством душу. И вот спустя год старец поспешил вновь туда, где они познакомились. Но когда он пришел туда, ему показалось, что никого рядом нет. Он долго искал ее в окрестностях и очень расстроился, так как забыл во время последней встречи даже спросить, как ее зовут. И вдруг он наткнулся на ее мертвое тело. Она лежала на земле, прикрытая все тем же кусочком ткани, и возле нее было накорябано: «Здесь похорони, старец Зосима, недостойную рабу Божью Марию и непрестанно возноси за нее молитвы!» Всплакнув, он решил выполнить поручение похоронить ее. Но он был уже стар, и у него нечем было выкопать могилу. Он увидел какую-то палку и начал ею скрести иссушенную солнцем землю, но у него ничего не выходило. И вот когда старик уже весь измучился, он обернулся и обомлел от страха, так как рядом с телом умершей стоял громадных размеров лев, который лизал ноги покойницы. Старец, задрожав от страха, перекрестился и решил не двигаться. Но потом подумал, что сила святой покойницы сохранит его от хищника, и немного расслабился. И тут зверь неожиданно подошел к нему и начал ластиться как котенок — терся об него ушами и урчал, словно мурлыкал. Поняв, что они подружились, Зосима сказал льву: «Зверь, эта великая святая заповедала мне похоронить ее, а я уже старый и не могу выкопать могилу. Вырой ее своими когтями, и тогда мы похороним ее как положено». Лев послушался и начал копать передними лапами землю, пока не выкопал настоящую яму. Старец еще раз заплакал над маленьким измученным телом Марии, помолился за упокой, поднял на руки и предал ее земле. После этого он вернулся в монастырь и рассказал обо всем этом братьям-монахам. До этого никто ничего от него не слышал о Марии Египетской. Потом эту историю рассказывали и передавали из поколения в поколение, пока кто-то не догадался ее записать. Жаль только, что о дальнейшей дружбе старца Зосимы и льва предание церкви умалчивает. А можно было бы написать неплохую вторую часть.

Вот я и пересказал вам вкратце всю эту, без сомнения, правдивую историю, которую я услышал в церкви во время Стояния Марии Египетской. Потом я часто вспоминал ее и все думал о Симе и о том, что она по сути такая же, как Мария в молодости. После этого дня я начал частенько приходить помогать в алтарь. Оказалось, что все остальные мальчики не ходят по будням и что в эти дни я один отвечаю за стенной шкаф сокровищ. Я полагаю, что если бы я не мог заходить в алтарь, то мне бы не было так интересно в церкви. А в алтаре я чувствовал себя при деле, очень гордился своей кадильной должностью и даже подумывал стать священником. Я бы, наверное, даже стал им, если бы как-то раз не оказался свидетелем одной очень странной истории.

Дело в том, что одним из самых шумных людей в алтаре был молодой монах отец Василий, который был еще и дьяконом. Ему было всего лет девятнадцать или двадцать, но вел он себя как настоящий королевич. Одевался всегда помпезно, носил четки с драгоценным камнем, гордился своим сотовым телефоном, люто смирял (то есть всячески ругал и унижал) пономарей и старушек в храме. Правда, от священников ему самому больше всех доставалось, но с младшими он вел себя как рабовладелец. Со мной у него были хорошие отношения, он часто приводил меня в пример остальным послушникам, и мы с ним бывало подшучивали над кем-нибудь и дурачились. И вот однажды с отцом Василием произошло что-то странное. До меня дошли какие-то смутные слухи о том, что он пытался сбежать домой (а был он из городка в соседней области) и что его изловил на вокзале громадный отец Никодим Есаулов и что чуть ли не за ухо приволок обратно в собор.

Я сначала не поверил, но потом, когда увидел отца Василия на службе, то заметил, что он как-то странно себя ведет, дергается весь, суетится, молчит и правую скулу рукой прикрывает. Когда мы с ним разговорились, он начал стараться как обычно шутить, а я заметил, что у него уголок глаза налит кровью. И тогда я понял, что его действительно где-то били. Мне стало его жалко, и я спросил, что случилось. Он только нервно дернулся и сказал, что Есаулов дурак.

Все это навеяло довольно грустные мысли, которые только усилились, когда мне сообщили, что отец Василий пропал. Я начал о нем расспрашивать, но все только отмахивались и говорили, что так ему и надо. Потом в алтаре появилось постановление московского Синода о лишении отца Василия всех церковных званий за непослушание, насилие и разврат.

— Ба, а ты хотела бы, чтобы я стал священником?

Бабушка задумалась и сказала, что очень хотела бы, чтобы я стал священником, но настоящим, то есть очень образованным и добрым.

— Я хотела бы, чтобы ты стал миссионером и писателем, — мечтательно улыбаясь, говорила бабушка. — Главное это не быть фанатиком и не боятся иметь свое личное мнение. А почему ты решил стать священником?

— Ну ведь кто-то должен быть и священником. Тем более мне нравится в алтаре и вообще все старинное в церкви, — сказал я, а сам представил себе, как меня окружает толпа прихожанок, я по очереди благословляю их и даю им облобызать свою руку. На самом деле я, конечно, не такой мерзавец. Мне действительно очень нравится служба. Что-то меня захватывает в ней, и я едва ли смогу объяснить вам, что именно. Просто мне становится нестерпимо грустно и одиноко, когда я выхожу из алтаря, целую икону на двери и думаю о том, что уже никогда туда не вернусь.

Часть II

Горячее лобзание Африки

Глава четвертая

Цветочки мистера Тутая

1

Прошло уже почти пятнадцать лет, а Сима Египетская все не дает мне покоя. Обычно я о ней редко вспоминаю, но уж если вспомню, то такая тоска наваливается, что хоть волком вой. Я уже и лицо-то ее плохо помню, а в груди все еще что-то цокает, когда я приезжаю домой и захожу в ее комнату.

Джинсы протерлись, и между ног у меня дыра. Но я говорю себе, что мне наплевать. Целый день бью баклуши, брожу по нелюбимому городу. Через два квартала переберусь на другой берег Темзы, там можно будет взять велик напрокат и поехать за город к мистеру Тутаю. Быстрее, конечно, на пригородном поезде, но билет покупать не хочется. За велик я отдам фунт, а за билет на все зоны мне придется выложить минимум десять. Единственный минус в этих великах это то, что их нужно возвращать именно туда, где взял. Иначе оштрафуют, карты пользователя лишат. В эти велики встроен датчик GPS, и ты никуда не денешься. Один грек с реденькой челкой, налипшей на глянцевый лоб, говорил мне, что как только нам эти датчики всадят под кожу — все, считай, приехали: наступило царство Антихриста. Ну и мысли у меня сегодня…

С женой мы сегодня отвратительно поссорились. Теперь она, наверное, водку пьет с Моникой. Польки вообще любят пить водку, когда расстраиваются. Пить чистую водку для них это то же, что для древних израильтян сыпать пепел на голову. Можно, конечно, ей позвонить, но толку? Мы погрязнем в подробностях и взаимных упреках. Лучше всего немного подождать.

Я прошел мимо конторы «Бритиш эирвэйс» и всем телом ощутил, как хочется мне купить билет и уже вечером быть в Москве, а завтра в Томске. Но если я сейчас свалю, Питер мне не заплатит. Он и так дергается последнее время. Мы занимаемся нестандартными интерьерами. Питер взял меня в надежде на встречи с русскими клиентами, но где тут… Если у них дом на Лодоун-сквер, то им уже нужно, чтобы каждый сантехник был у них с галуном на заднице. Это коренные европейцы: англичане, французы, немцы — независимо от амбициозности их заказа, будь то хоть Букингемский дворец, всегда будут искать вариант, чтобы заплатить маленькому человеку как можно меньше. И сделают это козлы не потому, что им жалко пары пенсов, а просто для порядка. Хотя бы немножко сэкономив, они уже будут горды собой. Это что-то вроде спортивного интереса. С русским богатым клиентом совсем не так. Он боится уронить себя в собственных глазах. Хотя что объяснять, мы это и дома уже видели…

Я перешел через уродливый бетонный мост возле иглы Клеопатры, выбрал себе велик и не спеша покатил на запад, к мистеру Тутаю. Мы познакомились с ним, когда он жил еще в Польше. Мы тогда с женой насиживали в Кракове мой паспорт резидента Евросоюза и ездили отдыхать в ее родные места в Татрах. Его дом находился в стороне от туристического городка Закопане, и нужно было еще минут тридцать идти по петляющей между холмами узкой асфальтированной дороге, пока не увидишь скромный домик на горном пейзаже. Когда он вернулся в Лондон после своего десятилетнего польского отшельничества, то устроился в тихом пригороде недалеко от засаженного тонкими деревцами кладбища, похожего на палисадник.

На западной окраине я свернул с однообразной трассы, по пыльной обочине которой полз около получаса, проехал мимо газозаправочной станции и устремился к плоскому ангароподобному павильону супермаркета «Моррисон», чтобы прикупить чего-нибудь к чаю. У входа в магазин развернулась какая-то рекламная кампания — женщина говорила перед камерой в микрофон, рядом стоял микроавтобус телевидения с антеннами и катушками и рабочие в синих комбинезонах переносили с улицы в супермаркет какие-то стенды с цветастыми логотипами.

Мистер Тутай большой сладкоежка, так что я, недолго думая, пошел в конфетный отдел и взял с полки вишни в шоколаде. Они очень хорошо подойдут к его коньяку, на который я рассчитывал. Из длинного ряда касс работала только одна, и мне пришлось отстоять коротенькую очередь, которая оказалась бесконечной из-за того, что у всех, кроме меня, было килограммов сто в огромных тележках, содержимое которых они минут по десять выкладывали на резиновую дорожку.

— Извините, мистер, я могу пройти перед вами, у меня только конфеты, а я на свидание тороплюсь?

— Все торопятся, милый мой.

— Но мистер…

— Нет значит нет.

Я стоял еще минут двадцать, если не больше, так что за это время телевизионщики успели перенестись со всем своим хламом в помещение и уже приготовились что-то снимать, так что все пространство у касс заполнилось безжалостным электрическим светом юпитеров и большим количеством шумных телевизионщиков. Краем глаза я заметил, как в магазин вошла морщинистая невзрачная женщина в темных очках с большой лохматой собакой, у которой челка скрывала глаза. Гигантские негры-охранники преградили ей путь и сказали, что с собаками в магазин нельзя. Но она оглушительно заявила, что не оставит Бомби на улице без присмотра. На входе начался скандал.

— Вы просто мерзавцы! Вы же знаете, что с моей собакой может произойти все, что угодно, если я ее привяжу на окраине Лондона. Неужели вы не можете ее посторожить у кабинок? Разве присматривать за имуществом клиентов не входит в ваши прямые обязанности?

— Извините, тетя, но у нас есть инструкции…

— Как вы смеете называть меня тетей? Я вам не тетя! Мы не в Штатах. Я миссис Рэчел Гэзель, к вашему сведению. Если хотите обращаться с людьми и животными как со свиньями, то вот и уезжайте в свою Америку. Может, там вас научат уму-разуму…

Один из Майклов Тайсонов взял ее за плечо, чтобы выпроводить.

— Ах так! Ах так! — завопила морщинистая алкоголичка. — Да я тебя, черножопая гадина, кислотой оболью…

Я подумал, что если скандал не прекратится к тому времени, как я буду выходить, то, так и быть, посторожу псину этой старой истерички. Но когда подошла моя очередь, миловидная кассирша замешкалась, вытащила ленту из кассового аппарата и начала что-то кропотливо подсчитывать.

— Извините, пожалуйста, сколько я могу ждать? — по возможности вежливо поинтересовался я.

— Подождите секундочку! — сказала она раздраженно и продолжила наматывать бумажную ленту на руку.

— Извините, но у меня правда нет времени.

— Да подождите вы! — огрызнулась она, дернув плечиками.

Я хотел со всей силы швырнуть конфеты в глубь магазина и плюнуть на все, но меня задавило осознание того, сколько я уже из-за этих дурацких сладостей выстоял.

— Леди, простите, но это просто хамство какое-то. Мало того, что работает одна касса из пятнадцати…

Вдруг она встрепенулась, уставилась на меня, и глаза у нее засверкали неземной радостью.

— Что с вами? — спросил я.

— Поздравляю! Вы стали миллиардным посетителем сети супермаркетов «Моррисон»! Вы становитесь обладателем пяти миллионов фунтов стерлингов!

Она вскочила и радостно запрыгала, размахивая бумажными лентами.

— Как это? — спросил я. Но тут сбоку что-то навалилось, хлопнуло шампанское, заиграла торжественная электрическая музыка, и меня обступили люди с микрофонами, цветами, камерами и фотоаппаратами.

— Как вы собираетесь распорядиться полученными деньгами? Что вас побудило сделать покупки именно в этот день и час? Вы ходите сюда регулярно? Сколько вам лет? У вас акцент, откуда вы приехали? Вы считаете, что это самый счастливый день в вашей жизни? — посыпались на меня вопросы. — С каким настроением вы заходили в «Моррисон»?

— Я просто ехал и вот заехал просто купить вот эти конфеты, потому что, ну потому что я ехал в деревню на велосипеде в гости, — моргая от яркого света и вспышек, ответил я.

— Что вы собираетесь делать… Как же вы поступите…

— Нет, нет, постойте! Постойте! Я ошиблась, — внезапно вторглась в наш праздник кассирша. — Ну конечно! Вы девятьсот девяносто девять миллионов девятьсот девяносто девять тысяч девятьсот девяносто девятый посетитель.

— Вы уверены? — опасливо переспросил я в полной тишине.

— Ну конечно же, я уверена. Это просто глупое недоразумение!

— А что полагается этому девятьсот девяносто девятому? — спросил я опасливо.

Молчание.

— Ничего. Собственно, ничего не полагается.

Бабка, у которой я хотел посторожить собаку, все это время мрачно стоявшая в стороне, быстро взяла с полочки над кассой пачку жвачки и многозначительно положила ее на пластиковую тарелочку перед кассой.

— «Орбит», плиз!

— Вы только что стали обладательницей пяти миллионов фунтов стерлингов, мэм! — с торжественным удивлением переключилась на старуху щедрая продавщица.

Тут же скандалистку обступили люди с телекамерами и микрофонами, градом защелкали вспышки фотоаппаратов, а я остался стоять брошенным в стороне с коробочкой сраных вишенок в шоколаде. Вдруг я спохватился и побежал расталкивать телевизионщиков.

— Здесь что-то не так! — вторгся я в их торжественную идиллию. — Нетушки, так дело не пойдет, давайте попробуем разобраться как следует.

— Не мешайте, пожалуйста! — строго сказал нарядный менеджер, крепко взял меня за плечо и отвел в сторону. — Уходите. Вы уже сделали свою покупку.

— Тебе что, сука, жить надоело? — прошипел я тихо, но с полной решимостью. — Да я же тебя, свинья, тут же перед всеми камерами…

— Охрана! — трусливо закричал менеджер.

Меня тут же подхватили гигантские негры в черных костюмах и поволокли к выходу.

— Это обман! — кричал изгнанник. — Это издевательство… Я буду писать в газеты… Я обольюсь бензином… Я отравлю ее Бомби!

Меня посадили в пыль у стоянки для велосипедов и оставили умирать от голода, зноя и жестокой несправедливости.

Но не так-то просто меня сломать. Я ломанулся обратно, широкой дугой обогнул черных тяжеловесов и ворвался обратно в толпу поздравителей.

— Подождите, подождите, — обратился я к старушке-триумфаторше, — но ведь мы оба сделали небольшие покупочки. Я конфетки, вы «Орбит». Может быть, я заслуживаю свои поощрительные десять процентов, так сказать, за второе место. Учитывая, что вы сделали свою покупку благодаря мне!

— А ты кто такой? — спросила меня противная героиня дня.

— Послушайте, миссис… миссис… — напряженно защелкал я пальцами.

— Видишь, ты даже имени моего не знаешь, — высокомерно заметила старая тварь, — а уже требуешь у меня сотни тысяч долларов.

— Вы же видели, я первый выиграл? — робко запротестовал я перед камерами. — Она просто воспользовалась…

— Уйди достойно, — уперев кулаки в пояс и подняв подбородок с болтающимися брылами, произнесла старуха. — Будь мужчиной.

— Знаете, что у нас в России мужчины делают с такими богатенькими старушенциями, как вы? — спросил я напористо. — Достоевского, небось, не читали?

— Читала! — вдруг взвизгнула она. — И не надо меня тут стращать.

— В таком случае! В таком случае!

Внезапно я обнаружил, что все притихли, никто из персонала не ввязывается и за руки за ноги меня не оттаскивает. Осознание этого придало мне сил. На секунду мне даже показалось, что судьбу решит исход нашего спора.

— Что в таком случае?

— В таком случае я вас сейчас ударю, — сказал я на выдохе.

— Кишка тонка! — гаркнула старая курва.

Более не раздумывая ни секунды, я схватил ее за жидкие кучерявые седины и со всего размаху дал ей недетскую пощечину. Видимо, от величия судьбоносного момента адреналин подбросил мне сверхъестественной мочи и удар оказался поистине чудовищным. Старуха, взвизгнув, отлетела в сторону и, совершив полный фигурный волчок, грохнулась всеми своими старческими суставами на жесткий пол. Но самым страшным и вообще чем-то из области ночных кошмаров было то, что скальп бабушки остался у меня в руке, той самой, которой я схватил ее за жидкие волосенки. Это был не парик, это был именно скальп, потому что под мерзкими седыми кудряшками у него была глянцевая кожистая изнанка.

Я виновато обернулся к изумленным людям и уже хотел сказать им, что это, собственно, вышло нечаянно, в состоянии аффекта, но тут же заметил, что скальп-то резиновый. Действительно, как в безумном сне я еще раз обернулся и увидел сидящего на полу на месте старухи странного маленького типа в пестрой юбке, с торчащими из прилизанных волос шпильками-невидимками. Он жалобно и обиженно смотрел то на меня, то на телевизионщиков и бережно прикрывал рукой подбитую скулу.

— Вы все видели? Она не настоящая! — торжественно объявил я прессе после минуты гробового молчания. — Это мошенник!

— Улыбнитесь, вы попали в шоу Бобби Кларка! — пискляво сказала мне кассирша и растянула диковатую улыбочку.


На выходе меня облаяла привязанная к дорожному знаку скрытоглазая собака, и я подумал, что, может быть, она тоже ненастоящая. Какая-нибудь переодетая тварь. Тут меня догнал менеджер и, приветливо улыбаясь, сказал:

— Меня зовут Том Гейц. Вы извините, что я с вами тогда так круто обошелся, но этого требовал сценарий, вы же понимаете. Вот, — протянул он конверт и фляжку скотча, — в качестве компенсации.

Я молча, стиснув зубы, взял фляжку и конверт и забросил их в рюкзак. Однако Том Гейц не пожелал мне доброго пути, а посмотрел на меня с виноватой вымогающей что-то улыбочкой.

— Что еще? — спросил я холодно.

Он вытащил из-за спины планшетку с бумагой и подал мне ручку.

— Подпишите, пожалуйста, согласие на использование записи с вашим участием.

Я подумал послать его, но потом решил, что пусть знают нашего брата, и подписал бумагу. Он козырнул, лучезарно улыбнулся и очень довольный вприпрыжку убежал к съемочной группе.

А я поехал через широкую площадь паркинга к шоссе. Перед шоссе я остановился и достал из рюкзака конверт. В нем было всего пять фунтов. Вместо пяти миллионов.

Почти на полпути между Лондоном и домом мистера Тутая дорога подбежала к рельсам, и начался угрюмый фабричный пустырь с целыми горами строительного мусора и шлака под облезлыми стенами гаражей и цехов. Возле опрокинутой набок ржавой вагонетки сидел пес, выкусывая из хвоста репейник, а рядом его серый шлаковый старик в ватном плаще, такой же лохматый, как пес. Сидя на канистре, старик жевал хлеб с зеленым луком. На дне опрокинутой вагонетки было надписано: «Голосуйте за Гэндальфа Серого».

Когда я крутил педали совсем близко от этого самого Гэндальфа, старик поднял на меня мудрый взгляд, досадно помотал головой и заметил по-русски:

— Из-за таких, как ты, коммунизм не построили.

Я остановился и улыбнулся неожиданному земляку. Пес не счел меня достаточно важным, чтобы отвлечься от колючек в своем хвосте, да и старик сразу же погрузился в себя и продолжил жевать свой нехитрый бутерброд. Я, обалдевая, покатил дальше, думая о том, что не мог же старик уже видеть телепередачу с моим участием. К чему же это он тогда?

— Ну и денек, — сказал я самому себе, покачал головой, и мне наконец-то стало самому немного весело.

Фабричная мерзость кончилась, и пошел уютный холмистый пейзаж. Разогнавшись с горы, я с грохотом перелетел деревянный мост между почерневшей каменной мельницей и мшистыми руинами сторожевой башни и за холмом на склоне горы под вербами увидел темно-зеленую крышу нужного мне дома.

— Здравствуйте, мистер Стэнли! — прокричал я на лету. Он со стариковской обстоятельностью причесывал граблями только что подстриженную траву.

Велосипед мой почти не тормозил, и я пронесся мимо. Когда метров через пятьдесят мне удалось затормозить, я спешился и, ведя велик за рога, пошел обратно пешком.

— Катаетесь, Александр Васильевич? — раздельно выговорил он и, вздохнув, улыбнулся.

— Да вот, решил заглянуть к вам, — заводя велик в огород, согласился я.

Он бросил грабли, и мы пошли в дом. По дороге я нарисовал ему картину со стариком и собакой. Он снисходительно хмыкнул, и мне показалось, что он не поверил.

— Честное слово, так мне и сказал! — добавил я, и он еще выразительней хмыкнул.

О телевидении я решил, что нет смысла заикаться.

— Мы, как вы догадались, опять поссорились, — грустно сказал я, запихивая бекон в разогретую лепешку. — Я могу у вас сегодня переночевать?

— Если вашей семье это пойдет на пользу, — пожал плечами старина Тутай.

— Думаю, что нам нужно немного времени, чтобы остыть.

— Ну что ж, — развел он руками.

Он всегда обращался ко мне то на «ты», то на «вы» не потому, что не знал, как лучше, а в зависимости от ситуации. Знаете, такая преподавательская привычка. Когда мы только перебрались в Лондон, он давал моей жене бесплатные уроки английского, и тогда это нас очень выручило. Сам я с детства свободно говорю по-английски, так как с трех до семи лет я прожил с родителями в Норфолке, штат Небраска. Польский пришлось выучить по семейным обстоятельствам.

— Может, хочешь поехать со мной на ужин к тетке? — спросил мистер Тутай, очевидно заметив, как я шарю голодными глазами по его кухне.

— А дадите мне порулить? — как бы проверяя его на прочность, спросил я.

Он опять бессильно развел руками, и мы пошли в гараж, где прятался его старый праворукий «Мини». Мы с женой называли этот оксфордский «Запорожец» тутаймобилем. А его хозяина она называла Англиком.

Стэнли Тутай — убежденный холостяк, преподаватель английской литературы в местном колледже, всегда взъерошенный и сутулый, с семенящей стариковской походочкой. Он добрейшей души человек, но, мне кажется, совершенно безнадежный педагог — один из тех, на уроках которого покатывается вся школа и о котором ходят дурацкие анекдоты даже среди коллег в учительской. Одна из таких историй дошла даже до меня, хотя я не имею никакого отношения к его профессиональной деятельности. Как-то раз в колледже во время вялотекущего ремонта убрали кабинки в туалете, и унитазы там оказались совершенно открыто стоящими дружно в ряд. Естественно, что для британского тинейджера это не помеха, а только лишний повод для демонстрации своей беспринципности. Да и молодой коммуникабельный препод без тени стеснения усядется на такой открытый всем ветрам унитаз, весело пердя и подмигивая офигевающим отличникам. Однако для мистера Тутая это стало нестерпимым испытанием. Поэтому пытливые головы сразу же задались вопросом: а как со всем этим безобразием справляется наш старосветский господин Тутай? И вскоре обнаружилось, что бесконечно вежливый и обходительный преподаватель литературы приспособил для своих нужд ребристый тропический цветок, мирно произраставший в углу его аудитории. Вскоре записанная на видео церемония удобрения школьной пальмы преподавателем появилась в Интернете, и над ней угорал весь гугловский мир. Запись была такого низкого разрешения, что я сам едва распознал на ней своего старого приятеля, но все-таки это точно был он. Вот литературовед заканчивает урок поэтической фразой из Шелли, застывает у доски, как бы провожая сказанное в заоблачную даль, потом резко опускается с небес на землю, хлопает в ладоши и отпускает аудиторию. Задумчиво потирая подбородок, он дожидается, пока все покинут его класс, потом, затейливо осмотревшись, запирает дверь на ключ и на цыпочках подходит к заветной кадке с цветком и долго, блаженно откидывая голову, мочится. Закончив, как умница загребает земельку предусмотренной садовой лопаткой и, победно разминая пальцы, возвращается к преподавательской деятельности.

Мы вышли на улицу. На дворе пахло дождем и свежескошенной травой. Мистер Тутай заворчал, жалуясь на свой кочковатый газон, превратившийся после дождя в участок доисторических топей. Пока он ворчал, словно в насмешку над ним, снова припустил дождик, и мы вернулись за куртками, прежде чем выгонять тутаймобиль. И вот, когда мы наблюдали торжественно-медленный подъем ребристой металлической шторы его гаража, по мне вдруг прокатился холодок нехорошего предчувствия — зловещий сигнал к тревоге. Это было одно из тех откровений, которые приходят прежде, чем что-то успеваешь понять головой или даже прежде чем это успевает начаться в жизни. «Да ведь это же конец! — с неотвратимостью удара после долгого падения осознал я. — Мы расстаемся с ней навсегда, и как раньше уже не будет».

Тут все эти четыре года поплыли передо мной, как осенние листья в быстром ручье, и все наши дети умерли, не успев народиться, да светит им вечный свет. И я почувствовал жалостный голод в животе и холодные капли дождя на щеках принял за свои пресные слезы.

— Подожди-ка, я сам выкачу, — махнул моей тени бесконечно теперь далекий мистер Тутай и сгинул где-то в пещере низкого гаража.

Глазастый «Мини», сварливо побулькивая, совсем как его хозяин, до игрушечности низенький, остановился передо мной, подрагивая крышкой капота. Я занял лилипутское место водителя, старательно запихав свою стокилограммовую тушу за руль, и задним ходом вырулил по хрустящему гравию из-под дерева, лиственная тень сползла с капота, и капли кляксами забарабанили по лобовому стеклу.

И тут как меня начало колбасить на тему только что ясно осознанных перемен. Господи, я не понимаю, как я вообще еще вел, путаясь в коробке передач и через каждые двести метров забывая о левостороннем движении. Мой сдержанный пассажир наверняка молча изматерился, крепко держась одной рукой за поручень над дверью, а другой упираясь в бардачок в ожидании внезапного удара.

Шоссе волнами взлетало и падало среди холмистых полей. Редкие автомобили ревели сигналами, виляли и шарахались каждый раз, когда я, завидев их, специально вылезал не на свою полосу. Так мы петляли по черепаховому узору старой деревенской дороги с заросшими трещинами, пока я не увидел тянувшую коляску лошадь, неожиданно обогнув ее с левой стороны, отчего кучер в войлочном котелке едва не грохнулся с облучка.

— Слушай! — не выдержал мистер Тутай. — Давай-ка дальше я поведу, а?

Я остановил машину у обочины.

— Извините, я действительно не в себе, — покачал я головой над рулем после недолгой паузы.

По стеклу бодро и назойливые размазывали капли дворники.

— Я заметил, — брякнул он, распахнул дверь в дождь, вытащил ноги и, дважды качнувшись, вырвался с низкого сиденья и больше не сказал ни слова, хмуро и сосредоточенно руля до самой тетушки.

Я немного обиженно сквозь зигзагообразные струйки на боковом стекле уставился на плывущие за окном высокие травы и вернулся к утренней ссоре, после которой она ушла к Монике, бросив меня в затхлом лондонском одиночестве.

Как-то раз она рассказывала мне, что заперлась в лицее в кабинке туалета и не могла отпереть замок. Она сидела там часов пять, сгорая от бессилия и стыда, тихо плакала до тех пор, пока техничка не освободила ее. Она рассказывала мне это в нашу первую ночь, таким шепотом, каким посвящают только в самые сокровенные тайны, завеса которых приоткрывается только раз. Рассказывала, мысленно переносясь в томительные часы того незабвенного одиночества. С этого в ее жизни и началось все самое, по ее словам, зловещее, необъяснимое, и похоже, что смерть сестры не оказала на ее душу столь тлетворного воздействия, как злосчастная кабинка школьного сортира.

— Ты знаешь, я сидела там, и мне казалось, что все это, конечно, когда-нибудь кончится, но вместе с тем какая-то частица меня останется здесь навсегда. Я так думаю, что ад это и есть возвращение навечно в самую гнусную и самую неблагородную минуту прожитой жизни. Почему ты смеешься? Перестань! Я так и знала, что даже ты не способен меня понять.

Она плоть от плоти меланхолическая принцесса, заточенная в башне. И ты утрачиваешь с ней всякую связь, как только перестаешь быть банальным рыцарем на банальном белом коне.

Стукнувшись при непредвиденном толчке головой о боковое стекло, я машинально перевалился на плечо водителя и, прикрыв лицо рукой, залился накопившимися у меня где-то в горле слезами.

Ах, бедный мой мистер Тутай! Простите и не удивляйтесь, но сегодня вы для меня не говорящая книга в кожаном переплете, а всего лишь безмолвный носовой платок. Пеняйте на себя, ибо, честное слово, ничего не произошло, точнее, именно этого не произошло, если бы я сидел за рулем.

— Простите, ради всего святого, простите! — прогнусавил я хрипловатым голосом и начал протяжно сморкаться в бумажный платок.

Умница Тутай не проронил ни слова, запустил двигатель и покатил меня в распахнувшуюся, как ворота, новую жизнь.

2

— Начни, в конце концов, здоровый образ жизни! — бодро призвал папа из далекого Томска. — Возьми пример хотя бы с меня: начни бегать, голодать каждый понедельник и четверг, начни пить мочу по утрам.

— Пап, ну перестань. А говно на мозоли намазывать не посоветуешь?

— Ну что ты как всегда? Будь взрослее! Ведь все это давно испытано и обосновано с научной стороны. Даже в инструкциях британского спецназа написано, что моча незаменимое средство для лечения и профилактики грибковых заболеваний.

— А обязательно использовать человеческую? Честное слово, я бы лучше бы попросил помочиться в стакан какую-нибудь ну белочку или зайца, что ли, все же лучше, чем человечью, даже свою…

— Зачем же свою? Что, разве у тебя нет любимой девчонки! Ведь если девочка твоя, разве в ней может быть что-нибудь для тебя противное? Тем паче, если организм молодой, то польза из него так и хлещет!

— Ну хорошо, ладно, пока, — приготовился я повесить трубку. — Сейчас возьму баночку, пойду подстерегать в подворотне младшеклассницу, чтобы она мне ее до краев наполнила. Только как я это потом буду в Скотленд-Ярде объяснять?

— Ну уж постарайся как-нибудь. Там ведь тоже не дураки сидят. Про спецназ им расскажи, они и не слыхали небось. Главное, чтобы полония там не было.

— Где?!

— В баночке.

— Ладно, ладно, давай, пап, пока.

Я положил трубку, думая о том, что в нашем роду к старости все немного сдвигаются, и тут же вспомнилась мне история бабушки о том, как кончил наш знаменитый прадедушка, тоже любитель нестандартных видов оздоровления. Каждую ночь с пятницы на субботу наш предок — директор Мариинской гимназии выворачивал наизнанку старый мужицкий тулуп, надевал прямо на кальсоны валенки, подбитые подковами, и мчался куда-то за реку в поля, наводя ужас на собак и жителей окрестных избушек.

Вот и мне сейчас самое время заняться полевым скаканьем или пропустить стаканчик-другой девичьей мочи — потому что если я залезу в бар и глотну ячменной или можжевеловой мочи, то меня и через неделю не остановят. И тогда кто знает, чем все это кончится?

Рассказывали, что в конце жизни мой прапрадед стал горьким пьяницей и погиб ранней весной при переходе через Томь. Цепляясь за ломкий апрельский лед, учитель читал себе отходную и, охая, подвывал «иже во Христа крестихтеся».

Не знаю, как у вас, но у меня в таком состоянии есть три железных правила: не смотреть и не слушать ничего вроде психоделики, не читать ничего уморительного, так как после этого еще хуже накатывает. И тупо не пить. Лучше всего с кем-нибудь болтать, где-нибудь бродить, не важно где, по городу или за городом, главное только глазеть во все стороны. Если последнее получается, значит, еще не все упущено и все помаленьку склеится.

Мы, выслушивая жалобы на здоровье, проглотили безвкусные комки каши у тетушки и покатились обратно в приятный дом литературного затворника. Там мы разожгли камин, плеснули коньячку в пузатые бокалы-аквариумы и потягивали из них весь вечер, мирно беседуя обо всем, что никак не касается моей уходящей корнями в Краков трагедии.

Мы с моей новоиспеченной женой снимали двухкомнатную квартиру в центре Кракова, на улице Кармелитской. Аренда жилья в Кракове всего в полтора раза дороже, чем в Томске, а средние заработки выше примерно в три раза. Каждый вечер мы выходили погулять по Старому городу (так называется исторический центр), где круглые сутки суетятся туристы, битком набиты пабы и рестораны, а на площади ежедневно происходят какие-нибудь акции и представления. Помню, как однажды на площади устроили марш такс, во время которого через площадь широким строем под гвалт аплодисментов и хохот прошествовало несколько тысяч собак породы такса. При этом возглавлял марш один из лучших духовых оркестров Шотландии. Зачем и кому это было надо, неизвестно. Но получилось невероятно эффектно и весело. Марш походил на чудовищное нашествие грызунов с маленькими дрожащими хвостиками.

— Яки бльади! — взволнованно воскликнула моя жена, когда увидела строй шотландцев в национальных юбках.

— Дорогая, ну что ты? Как тебе не стыдно? — укорил я, но тут же сообразил, что то, о чем я подумал, по-польски звучит как «курвы», а «бльади» означает всего лишь прилагательное «бледные». Соответственно, «яки бльади» значит не более чем «какие бледные».

Многие польские слова звучат как русские, но имеют совсем другое или противоположное значение. Например, слово «убирайся» означает «одевайся», а польское слово «запоминать» означает «забывать». Некоторые слова просто невозможно произнести без смеха. Например, «кроссовки» по-польски называются «адидасами». «Женская прелесть» звучит как «кобеца урода». Так я часто называл свою супругу. Правда, она не понимала, почему меня это так радует.

Так вышло, что среди друзей в Кракове у меня сразу было больше англичан, чем поляков. Англичане вообще полюбили Краков, и живет их там великое множество, так же как и поляков в Лондоне. В окрестностях Старого города, наверное, половину съемных квартир занимают англичане. Они часто покупают себе жилье в старинных кварталах. Квартира, которую снимали мы, тоже принадлежала одной из жительниц Лондона.

Вообще, практически половина поляков живет и работает за границей. Эмиграция поляков носит характер национального бедствия. Только в одном Лондоне трудится более миллиона поляков. И надо сказать, что за границей поляки очень противные. Совсем не похожи на тот милый истово католический народ, который обитает на их родине.

— Но здесь, скорее всего, идет речь не о национальности, а о ситуации, — заступился за поляков мистер Тутай (он сам на четверть поляк). — В сложных условиях, когда ты ограничен в правах и можешь вмиг все потерять или попасть под золотой дождь, все обостряется.

— Я слышал, что сложные условия делают плохих людей хуже, а хороших еще лучше.

— Да, — задумчиво согласился Тутай. — Когда-то я был сыном очень богатой мамы. — Я живо представил себе Стэнли Тутая седовласым мальчиком в белых шортах. — О, это была великая актриса. Мы часто путешествовали знаменитыми пароходами через Атлантику. У нее никого, кроме меня, не было, и я до сорока лет был для нее единственной отрадой. Когда еще в школе меня обзывали маменькиным сыночком, я всегда сопоставлял глупую обиду с любовью к моей умной маме, и тогда эти обзывания ничего не значили. Но однажды я полюбил, и взвесить пришлось не детскую обиду, а любовь к женщине и любовь к своей матери. Мать решила все за меня, и вскоре девушка возненавидела наш дом, и больше я ее не увидел. Тогда я взял все мои сбережения и перебрался в Польшу, в городок, где жили наши предки до всех войн и потрясений двадцатого столетия. Через год мама умерла и оставила мне все свое состояние при условии, что я должен вернуться в Англию. Тогда я не вернулся только потому, что эти деньги были бы для меня вечным осуждением. Потом в Польше начался кризис, и я потерял все, жил в долг, две недели ночевал на скамейке в парке, изголодался весь. Потом я кое-как на мотороллере вместе с другом вернулся в Лондон и попытался высудить у сестры хотя бы часть оставленных матерью средств, но у меня не было возможности воспользоваться помощью хороших юристов, и я проигрывал процесс за процессом. Так что былые принципы казались мне уже сущей глупостью, и я до сих пор виню себя за то, что отказался от наследства. Вот видите, а вы удивляетесь, почему люди становятся за границей хуже. Легко быть хорошим, когда ты сыт. Попробуй быть хорошим, когда приходится драться за кусок хлеба. У меня даже есть стихотворение по этому поводу:

Вдруг понял я: не все идет так гладко,

Когда доел я ростбиф без остатка,

Поняв внезапно, что его мне было мало,

О детях Африки я вспомнил запоздало.

Уйди, уйди, мой ангел благородный!

На что мне Африка, коль я сижу голодный.

Я допил коньяк до последней сладостно обжигающей капельки, пожелал ему спокойной ночи и, стараясь не думать о жене, пошел спать.

3

Мне снился сон. У фонтана на Трафальгар-сквер прыгает через резиночку группа молодых женщин в цветастых сарафанчиках и клетчатых юбочках, вид у них деловой, сосредоточенный, они хором выкрикивают считалочку. Я стою в телефонной будке напротив, облокотившись на полочку с книгой номеров, облизываю мороженое и выбираю из прыгуний будущую жертву своих гнусных притязаний. Наконец избрав рыжую, с развратным ртом, в короткой шотландской юбочке, я устремляюсь вперед. И вот мы уже у решетчатой калитки перед ее крылечком. Начинаю извиваться кольцами змеиного красноречия, заманивая ее мороженым. «Не бойся, деточка, возьми, оно твое». После недолгого раздумья она хмыкает, хватает эскимо, захлопывает предо мной железную калитку и исчезает, взмыв по крылечку. Я остаюсь стоять сердитый и униженный своим добродетельным промахом.

Встал я в зябком, остывшем доме ни свет ни заря, без спросу взял машину прокатиться по деревне и по лесу под предлогом, что не хотел его будить по пустякам, потом, шурша по гравию, насквозь проехал кладбище, вырвался из узорчатой тополиной тени и неожиданно для себя без всяких предлогов поехал на работу. Низкое солнце протягивало мне навстречу длинные кособокие тени, ресницы сухо вставали дыбом, и в голове мутилось от резкого белого света на шоссе. Потеряет, позвонит, а там что-нибудь придумаю.

В мокром утреннем городе на бесконечной узенькой улице меня словно по расписанию накрыл весь вчерашний день, и продолжило колбасить и плющить. Мне хотелось свалиться, броситься в перекресток, плевать, что под машину, но прочь с этой узкой холодной и точно сальной улицы. Я вспомнил, как однажды, когда мы жили еще во Франции, я впал в страшную ересь в день Светлого Христова Воскресения. После службы в плосковерхом соборе Трех Святителей на улице Петель в Париже, где я научился говорить «Христос воскресе» по-французски, мы с ней поехали покататься на великах, которые арендовали вместе с комнатой. На тротуаре у меня слетела цепь, и я начал ковыряться со звездами. Вдруг возле нас остановились двое полицейских на велосипедах и предложили свою помощь. Когда они объяснили, как это правильно сделать, я начал их благодарить, посмотрел на свои грязные, в масле, руки и понял, что рукопожатие не будет им приятно. Но тут я нашелся и сказал им по-французски: «Христос воскрес!» Они озадаченно переглянулись. Тогда я, силясь объяснить им календарную разницу в католической и православной церквях, объявил им по-французски: «Христос воскрес в России!» Они посмотрели на меня косо, толерантно похрюкали «уи, уи, уи» и поспешили уехать. Так я впал в ересь, проповедуя православную веру в Париже перед жандармами.

Я приехал в офис минут на сорок раньше и принялся дрочить в фанерном закутке перед монитором компьютера. Простите, это я так шучу. Честное слово! Ничего такого не было. Я просто полистал девок и понял, что ни одну из них не желаю даже на заставку и что хочу быть только со своей женой, что люблю ее, как никогда, и буду последним предателем, если изменю ей хоть раз с этими подштрихованными в фотошопе выпуклыми красавицами. Я своей жене никогда не изменял. Даже в мыслях. Она бы мне, конечно, не поверила. Правда, я уставал от нее частенько, особенно когда она обвиняла меня, что я с ней мало разговариваю. Если бы все наладилось, я бы стал внимательнее к ней относиться. Сам себе вру, конечно, но хотя бы первое время старался бы быть внимательней. Кстати, мастурбация неотвратимо ухудшает семейные отношения. Кажется, ничего особенного, а на самом деле это как ложка меда в бочке дегтя (или наоборот — не важно). Важно то, что эта ложка все изменяет, подтачивает, и как это ни глупо, в конце концов… Хотя что я опять умничаю, все это и так знают.

В тот день Ник опять проспал, Мадлен пришла опухшая с похмелья, Мэри хвасталась новой сумочкой и долго объясняла мне, где я могу купить такую же. В конце ее путаного доклада я не выдержал и сказал, что жена меня бросила. Только я начал жалеть об этом, как убедился, что ничего особенного от моего признания не произошло. Никто не бросился меня целовать, обнимать и утешать, а все обошлось только: «Ой, мне очень жаль, Алекс, нет, мне правда очень жаль, но если тебе все-таки понадобится такая сумка, то никогда не бери набитую бумагой. Там должна быть специальная фирменная подушечка».

Индус и кореец, имен которых я за все время работы не выучил, серьезно пыхтели над новыми трехмерными проектами, а белые люди, как всегда, бездельничали, вливали в себя кофе в немереных количествах и поглядывали в окно, не появился ли «Опель» Питера Оума, нашего пухленького заправилы, который очень гордится тем, что когда-то в детстве служил в каком-то там специальном отряде королевских ВМС.

Рекламный отдел фирмы «Скрибл» это вообще сплошная профанация моей профессии — я художник-дизайнер.

— Вот ведь геморрой с этими удавками, — сказал Ник, поправляя слишком расслабленный галстук (это такая мода теперь в Европе — галстук, обвисший под залихватски расстегнутым воротом рубахи). — Раньше в колледже как было, — продолжал жаловаться Ник, — подарят тебе фирменный галстук, папа тебе его один раз завяжет, а ты его хлоп, обрезал и переделал на резинку. А вот теперь вот приходится показывать, что он у тебя весь целиком.

— А зачем? — спросил я.

— Мода такая, — открыл мне Ник. — Ей надо следовать, чтобы к тебе люди нормально относились.

— А какая тебе разница, как к тебе относятся? Ходи, как тебе удобно, — скривился я. — У меня вот дыра под жопой, и ничего.

Кроме того, я носил моряцкий пуловер из синей шерсти с кожаными плечами из какой-то хемингуэевской книги.

— Ты не рекламный человек, — помотал пальцем Ник, и Мэри с Мадлен закивали в подтверждение как китайские болванчики.

— Абсолютно не рекламный, — с гордостью согласился я. — Ну хоть ты скажи, что под всех не подстроишься, — сказал я и поймал мирно проходившего мимо офисного кота по кличке Полосатый. Полосатый промолчал, посмотрев на меня с неприязнью, и попытался вырваться. Все заржали. Но я-то знаю, что кот имел в виду только то, что ему не только на галстуки, но и на меня, и на всю нашу контору насрать с балкона.

Я почувствовал, что меня уже мутит от перемежения кофе с холодной водой из агрегата с перевернутой пластиковой бутылью. Надо что-то перекусить, подумал я, встал и сел.

— Что-то мне нехорошо, — сказал я, видя, как передо мной кипит и распадается пятнистая темнота и проплывают за ней какие-то прозрачные сперматозоиды. Когда все рассеялось, я почувствовал, что у меня какая-то скрипучая пружина в трахее или в пищеводе облегченно сужается.

— Что-то нехорошее вспомнил? — озабоченно переспросили коллеги.

— Да нет, просто какой-то… Какой-то сперматоксикоз.

Все заржали, естественно, а Мадлен бравурно взмахнула кулаком и обратилась к Мэри:

— Может, поможем товарищу?

— Спасибо, не надо, — отмахнулся я, моргая и растирая липкий от холодной испарины лоб.

— Ты сегодня что-нибудь ел? Со мной такое на диете часто случается, — сказала Мэри.

Она протянула мне крекеры, и я неохотно отгрыз сухой уголок и стал его обсасывать, как глицерин.

Перед обедом босс все-таки приехал и варварски разрушил нашу благоговейную рабочую атмосферу объявлением, что по случаю своего дня рождения он привез домашний сыр и вино своего дядюшки. Мы нехотя прервали кропотливый рабочий процесс и снисходительно повылезали из-за столов угощаться вином и плесневым сыром. Есть люди, которые считают, что им принадлежат все эталоны вкусов, и всячески стараются приобщить вас к своим гастрономическим извращениям. Питер один из таких людей, он сам крошил для нас бледный угол сыра с голубоватыми прожилками плесени, разливал вино и пытливо заглядывал в глаза каждому по очереди, спрашивая: «Ну как, а?»

— Питер, это просто божественно, восторг, райское блаженство! Мы даже на могилке у родной бабушки не пробовали такой восхитительной благородной плесени!


— Что это за кошмар клаустрофоба? Это твоя новая машина, Алекс? — тыча длинным пальцем в тутаймобиль, засмеялась Мадлен, выходя со мной на обед.

— Да вот, — похлопал я по жестяной крыше, — прикупил на барахолке у мистера Бина.

А сам подумал, что стыдно мне перед мистером Тутаем и ничего я уже не придумаю в свое оправдание. Не выдержит моей наглости, выгонит, пойду в хостель грызть ногти на ногах и бить клопов тапками. Мы, ворочаясь и раскачивая весь корпус, сложились в машину и поехали в корейскую забегаловку.

— Я его ненавижу, — сморщилась Мадлен, высовывая до самого подбородка язык и играя пальцами неприязнь. — Эти дурацкие откровения. Надо же было выдумать, что у него харизма.

Мне тоже стало противно, когда я вспомнил, как этот кучерявый баран самодовольно рассказывал нам о том, что у него в прежней фирме работали два украинца, которые искренне считали, что в Шотландии две главные достопримечательности: где он родился и где получил свое среднее (даже очень среднее) образование. Знает, сука, что восточные гастарбайтеры промолчат и даже смиренно похихикают. Одна Мадлен, как истинная француженка, улыбнулась и спокойно добавила: «Если ты еще хоть раз задержишь нам зарплату, я лично буду носить дешевые веночки на твою последнюю достопримечательность».

В столовой скромные корейцы согласились включить матч, и тихое бамбуковое заведение тут же превратилось в шумный, разнузданный, поглощенный плазменным экраном паб.

Футбол это языческая религия, поразившая континенты.

Когда вернулись, Питер еще расхаживал по фанерным лабиринтам своих владений.

— Почему опаздываете? — встретил он нас, насупившись и широко расставив ноги.

— «Ливерпуль» играет в Манчестере, — сказала хитрая Мадлен.

— Какая мне, в жопу, разница, — огрызнулся Питер, — я за «Глазго Рейнджерс». Стойте! — вдруг опомнился он и уставился на наручные часы. — Это же полуфинал.

Густо побагровел, молча указал нам, где наше место, и широким шагом пошел искать телевизор.

— Фу! — выдохнул Ник. — Наконец-то, — он откинулся в своем кресле и добавил: — Вот теперь перерыв начинается. Да здравствует «Манчестер»!

На его мониторе загрузился канал, и лениво забегали по зелени однообразные человечки в цветастых футболочках, и тихонечко заскрежетал прерывистый голос комментатора под волнистый гул толпы.

— А сколько ему лет-то? — спросил я.

— Нашему-то? Да уж лет тридцать пять гамадрилу, — сказала Мэри.

— Пятнадцать! — брезгливо поморщилась Мадлен.

— А ты чего сегодня такой кислый? — переключилась на меня Мэри.

Я махнул рукой, потом вспомнил, что уже говорил ей, и набычился.

— А! Прости, — опомнилась она, не сдержалась и, уронив голову лбом на ладонь, бесстыже захихикала. — Нет, прости, Алекс, правда, я просто дура, я сама себя не контролирую.

— А что такое? — спросила Мадлен.

Я старательно не посвящал ее в свои беды за обедом и теперь понял, что сам вырыл себе яму легкомысленным утренним признанием.

— У тебя что-то случилось? — озабоченно переспросила Мадлен и толкнула Мэри, чтобы заткнулась.

— Да нет, ничего, — грустно пожал я плечами, — просто от меня жена ушла, и я остался без жилья, так как мы снимаем пополам с ее сестрой. Ну, ты знаешь…

— Ого как, — с пониманием покивали Мадлен с Ником и, словно очнулись, загалдели наперебой: — Слушай, так ты теперь вольный человечище, прикинь! Главное, и совесть чиста…

Мне опять захотелось порыдать.

— Ну ладно тебе, старина, перестань, — кинулось меня теребить шестирукое чудовище, хотя я и слезы не проронил.

Боже, до чего же мне было противно за себя и за свою жизнь. Я принялся вяло отпихиваться.

— Ну… Ну хочешь, я тебя трахну, Алекс? — сострадательно предложила Мэри. — А ребята мне помогут. Ведь правда, Ник?

— Легко! — бодро согласился Ник, уже засучивая рукава и демонстрируя свои рыже-волосатые предплечья.

Я с детской доверчивостью покосился сначала на ее декольте с приятной теневой складочкой начала грудей, потом на мускулистые шерстистые лапищи ее соратника.

— Этим мне уже не поможешь, — отклонил я и потупился.

Тут я почувствовал себя так противно, что откатился на вертящемся кресле в сторону и облокотился на стол.

— Вот это как человеку из-за бабы херово бывает, — многозначительно покачал головой Ник.

Я начал говорить что-то полушутливое, но вдруг почувствовал совершенно невероятный спазм в животе, машинально оттолкнулся от стола, скрючился, и меня начало тошнить подступающими к горлу потоками каких-то пенистых веществ из кофе и японского мультика «Унесенные призраками».

— Э! Ты что, офигел, старина? Иди в туалет, — забегали вокруг меня заботливые товарищи. — Тебе что, жить опротивело?

Меня как ведром холодной воды обдало, и я резко выпрямился. А ведь действительно — опротивело. Бывало, конечно, и раньше находило, но чтобы до такой степени… Мне подали стакан воды, и я, глотнув, испугался, что мне еще подсунут и кофе.

— Алекс, эй! Ты чего застыл? — сказала Мэри. — А ну давай разговаривай. Хочешь, домой отвезу?

— У меня нет дома, — совсем уже упаднически промолвил я.

— Ну давай я тебя к себе возьму.

— Тогда совсем никакой надежды не останется, — проговорил я и живо представил, как до моей доходит слух о том, как я быстро перебазировался к соседке по офису. — Не, я досижу и поеду к Тутаю.

— Ник, а Ник, — обратилась Мэри и сделала осудительно-выжидательную физиономию.

— Что? — строго дернулся Ник, поняв, что она намекает на приют для меня.

— Я же сказал, что поеду к Тутаю! — заступился я за коллегу.

— Тогда ты его хотя бы отвезешь, — продолжала прессовать Ника Мэри.

— Нет, не отвезу, — коротко ответил Ник и рассердился.

— Как это? — брякнула Мэри.

— Не могу.

— Ты не сочувствуешь другу? Он бы тебя в такой ситуации…

— Сочувствую!

— Так почему же?

— Не могу, — сказал, как отрезал, Ник. — Не могу, и все.

Помолчали.

— Ну знаешь ли, — угрожающе заговорила Мэри, положив руки на пояс и тяжело вздохнув.

— Я отвезу его! — пресекла назревшую бойню Мадлен.

— Значит, я могу хряпнуть пивка! — радостно сказал я, вытащил из стола баночку, которая тут же чихнула и крякнула, этим как бы закрепив достигнутый компромисс.

И почему они всегда сами вызываются, а потом бросают меня? Может быть, я слишком слабый, чтобы бросить их, а судьбе непременно нужно, чтобы кто-то кого-то кинул.

Вечером я уже вместе с Мадлен, предварительно посвященной в мой автомобильный грешок, вернулся к Тутаю и виновато улыбнулся ему, указывая во двор.

— Хотите, ноги целовать буду?

— А в чем дело? — ошарашенный моей спутницей, спросил хозяин и отодвинул белую шторку с окна в прихожей.

— Ваша машина… — простонал я.

— А зачем вы ее выкатили? — удивился он. — Разве мы куда-нибудь едем? Я уже был сегодня у тетушки на ужине. Кстати, — он смутился, — в связи с тем, что ты поехал в Лондон поездом, я не смог отказать себе в возможности поехать на велосипеде. Ты только, дружище, не сердись, пожалуйста!

4

Лежа в кровати, мы включили телевизор, где показывали какую-то мрачную российскую бытовуху из жизни горняков, и я, поморщившись, бесстыже сказал, что это Украина, и переключил.

То, что со мной рядом лежала другая женщина, было так ново для меня. Даже дико. Я был возбужден и смущен и знал, что это случится, только хотел забыться, опьянеть предварительно и поэтому большими глотками глушил полученный от менеджера маркета «Моррисон» виски.

Она, ожидая меня, лежала рядом, закинув руку за голову. Я долго не смотрел на нее, но млел, чувствовал ее реальность под одним пуховым одеялом со мной. Я резко повернулся, оказался над ней, встретил ее серьезный взгляд и с блаженным головокружением ощутил терпкий запах ее подмышки.

— Ты очень красивая, — банально проговорил я в пьяном смятении, — даже слишком. Но ведь ты не любишь меня.

— Мой, — спокойно и окончательно сказала она, взяла меня за затылок и окунула в себя. В бездну своей груди.

Потом все было липко, и трескало, и хлюпало. Как обычно, но совсем по-другому. Медленно, ненасытно, изнывая, запутываясь в ее ногах и объятиях, запуская пальцы в легкие волосы, крепко хватая ее как кошку и запрокидывая ей голову.

— Говори со мной по-французски, милый, — попросила она.

— Э… Дит, сильвупле, комбьен?[1]

— Идиот! Говори, говори, говори…

И мысли о жене и о СПИДе с холодком провалились куда-то под ложечку, и я почувствовал ядовитую сладость, словно религиозного отречения. Впитал ее соки и злобно отдал ей свои, и растворился, и покорился, и душу свою потерял, и еще тысяча других «и»…


Я очнулся, словно приземлился в полуденном раю, в котором наступила осень и в котором я уже был чужим. Та, которая погубила меня, блаженно посапывая с подрагивающими выпуклыми веками, витала среди своих готических предков на цветущих галльских холмах. Она казалась мне бледной, какой-то плотской, с отсутствием всякой личности и совершенно чужой. Казалась погибшим ангелом, умершим и тут же воплотившимся. Я прижался к ее животу, и она жалостно запротестовала, бормоча по-французски «Нэсэ па, мадам», очевидно думая, что это няня будит ее.

— Я люблю тебя, — вслух сказал я.

Она озадаченно уставилась в потолок.

— Дурак, что ли?!

— Выходит на то.

— Сколько времени?

— Шесть. Тебе снились древние галлы?

— Мне снилась сохнущая сперма во рту, — сказала она, сморщившись, побегала глазами из стороны в сторону и неуклюже потянулась за стаканом воды. Я услышал, как глотки звучно протиснулись через ее горло, и понял, что этим утром романтики не жди.

— Поехали на работу, — сказала она хрипловатым спросонья голосом. — Здесь далеко станция?

— Сначала перекусить бы.

— Мы зачем вчера трахались?

— Я думал тебя спросить.

Она резко встала, голая, начала с деловитостью домработницы собирать элементы своей одежды по всей комнате. И зачем такие волшебные ноги какой-то офисной дурочке? Но, в конце концов, лучше она, чем та рыжая стерва, которую я совращал во сне мороженым сутки тому назад.

— Вставай! — сказала она с бесчеловечностью жены и бросила в меня моими трусами.

— Не хочу.

— Что такое? Мы обиделись?

— Нет.

— Вставай! — повторила она еще бесчеловечней, сдернула с меня одеяло и опешила, уставившись на меня.

— Стоит, — выдохнула она и глупенько гоготнула. — А ты знаешь, Алекс, он намного послушнее тебя.

Я почувствовал себя как в тупом сериале со смехом за кадром, развел руками, вздохнул и встал, спеша закамуфлировать самочинного проказника. Потом мы молча и зябко ели сырные тосты, запивая кофе с молоком, и я поражался тому, какая же она все-таки простая и предсказуемая, хоть и смышленая. И совсем не важно, что она француженка. Прежде всего, потому что это ничего не значит для нее самой.

— Поехали! — вскочила она.

— А ты меня поцелуешь?

— Нет.

— Тогда я не поеду.

— Отлично. Я поеду сама.

Она шумно отодвинула стул, пружинисто проскрипела по полу кроссовками, которые почему-то надела к завтраку, и стремительно покинула дом, оставив меня одного. Тутай спал, да и чем он мог мне помочь? Мне стало стыдно и вместе с тем горестно и жалко себя.

Еще долго я сидел, уставившись на тостер, потом очнулся и вежливо спросил, как идут дела.

— Я еще не остыл, и много старых крошек скопилось в моей душе…

Потом я вышел в темный коридор, где стоял большой ларь, прикрытый ковриком так, чтобы на него можно было садиться, завязывая шнурки. Я как можно тише открыл его и обнаружил, что внутри целая гора бесконечно старых разбитых и затвердевших башмаков. Запахло пыльной обувью, гуталином и футбольным мячом. Я опустил неожиданно легкую крышку, и на ней предательски лязгнул затвор.

— Интересно, зачем ему столько старой ненужной обуви? — беспечно подумал я вслух и услышал откуда-то с потолка:

— Я никогда не выбрасываю изношенные, но не развалившиеся ботинки, потому что они мои верные друзья.

Стэнли появился на приставной лестнице из квадратного отверстия в потолке, и я понял, что он встал раньше нас и очень по-английски не посчитал нужным поставить нас об этом в известность.

— Ну как, позавтракали?

— Отлично, — отмахнулся я и указал на сундук: — А вы такой же старый фетишист, как и я.

— Но в отличие от вас у меня еще много странностей, — гордо признался он. — Вы слышали, как я разговариваю сам с собой? Я этого почти не замечаю, но знаю, что делаю это всегда, когда остаюсь в комнате один. И вы, конечно, знаете, это второй признак того, что у человека что-то не так в голове.

— А первый?

— Когда начинают искать волосы на ладонях.

Я машинально проверил ладони и понял, что он меня подловил. Он засмеялся и хлопнул меня по плечу:

— Вот видите, мы с вами и в этом не одиноки. Если вам нечем заняться, можете помочь мне по дому.

— С удовольствием!

Потом мы передвигали мебель, сворачивали, выносили на улицу и выбивали ковры, вообще по порядку делали все, что он давно откладывал за недостатком помощи. В остальном у него все было очень аккуратно. Дом был намного опрятнее, чем сам его господин. Потолки были низкие, с деревянными балками, над камином стояли часы на яшмовой подставке и пожелтевшие фотографии в рамочках.

После обеда у меня состоялся дурацкий разговор с Питером, во время которого он сокрушался по поводу моих бед, чуть ли не плакал, кругами возвращаясь к одной и той же мысли: «Все имеют право на болезнь, и в хорошем коллективе всегда отнесутся к семейным проблемам коллеги с пониманием, но если сам человек не выполнил заказ, то клиент не заплатит фирме, а фирма будет вынуждена не заплатить человеку». Проклятая военщина!

— О’кей, — говорю, — вычтешь у меня, что полагается.

— Алекс, все имеют право на болезнь, и в хорошем коллективе всегда отнесутся к семейным проблемам коллеги с искренним пониманием, — заладил он заранее выученную и, видимо, очень импонирующую ему фразу, — но если сам человек не выполнил заказ в срок… — и так далее, и так далее. Короче, вы поняли.

Получив через телефон дневную порцию лютого военно-морского говна, я подумал о том, что сам ни за что не хочу быть боссом, ибо я тот самый плохой солдат, который абсолютно не мечтает стать генералом.

А ведь когда он меня только взял, мы даже подружились и ходили с женой на ужин в его многодетный питомник. Но как раз после этого-то мирного семейного вечера за столом я и заподозрил, что он контуженный на полную голову (стало быть, килем от линкора прилетело), так как этот мудак весь вечер разглагольствовал на тему того, что жены, да и вообще женщины должны знать свое место. «Ведь так было всегда и так написано в Библии». Причем моя-то только смеялась, а вот его жена, гордясь твердыми нравами своего мужа, только поддакивала, терзая нервными пальцами край скатерти.

Тутай смотрел, точнее, разговаривал в зале с телевизором, когда я вернулся им помешать и едва не помешался сам. Стэнли размачивал в тазу ноги и с треском подстригал хозяйственными кусачками жесткие желтые ногти. Я сел убиваться на кресло, а он хмурился на диване, все еще бормоча что-то себе под нос. Больше всего он любил смотреть трансляции длинных аристократических похорон, но на этот раз лихие английские ученые показывали по «Нэшнл Географик» только что найденные очередные кости Христа: «Известно, что в Иудее времен Иисуса холостые мужчины до тридцати трех лет не могли носить бороды. Так что все известные нам изображения…»

— Ну и что, — возразил я комментатору, — а в современном Китае Богородицу изображают с узким разрезом глаз. Также известны черные и даже цыганские Мадонны. Если людям так проще принять, то почему бы не изображать Христа с бородой. Ведь на иконе мы не стремимся передать фотографическое сходство даже современных святых, а скорее наше к ним духовное отношение.

— Я, конечно, католик, всегда им был и всегда буду, — не отрываясь от экрана, возразил мистер Тутай, напрягся и щелкнул кусачками. — Но прежде всего я человек науки. Мне свойственно больше полагаться на археологию, чем на теологию. Я бы с радостью уверовал в телесное воскресение Христа, если бы учеными снова и снова не открывались места его истинного захоронения.

— Это что-то из области клонирования? — удивился я его белиберде. — Мне кажется, вы больше человек литературы, чем археологии и теологии вместе взятых. Литература это все-таки не наука, а скорее область знания. Наука — это изучение причин и закономерностей, поэтому литература только тогда соприкасается с наукой, когда занимается непосредственно языковыми структурами в виде филологии, лингвистики и так далее.

— Я вовсе не отрицаю чуда, — великодушно согласился Стэнли Тутай. — И даже верую в воскресение из мертвых, но согласись, если у тебя умерла мама, то ты имеешь право пустить слезу, несмотря на грядущее воскресение из мертвых.

— Конечно, это грусть расставания.

— Когда Лазарь умер, Христос прослезился.

— Но о чем были эти слезы? О грехе, о смерти, о человеческой слабости…

— Так значит, грусть по уходящему — это всего лишь слабость?

— Конечно, ведь все стоящее в этом мире будет в раю. Мне так кажется. Хотя мы и не знаем, что именно там будет и в каком виде.

— Тогда не грустите и вы, — по-отечески улыбнулся он мне. Но это только разозлило меня.

— Но ведь не каждый день уходит жена, а в Царствии Небесном, как известно, точно не женятся и не выходят замуж, — продолжил я без тормозов.

— Вы умничаете, а сами не можете совладать с собой.

— Потому что я не одиночка. Я очень люблю свою жену.

— Ну и что? Ведь сегодня ночью у вас была другая жена, — он сделал акцент на библейское слово «жена».

— Это не ваше дело!

— Если дело было здесь, значит, оно уже мое.

— Вас не интересуют мои проблемы, — разоблачительно скривился я, — вы просто скучающий старый осел, которому не хватает своих проблем!

Молчание после грехопадения.

— Как это мы скатились? Честное слово, — пробормотал я и надолго погрузился в почти безнадежное уныние.

— Не огорчайтесь так, — примирительно взмолился он после долгой паузы и просветлел. — Хотите, я покажу вам настоящее волшебство?

— Какое? — безразлично произнес я и поднял на него глаза. А он весело вскочил с дивана, вышел из таза на ковер и, кажется, немного разволновался.

— Настоящее! — затейливо повторил он, вытащил стул из-за стола, поставил его ко мне спинкой и оседлал его задом наперед. В руках у него оказался пакетик с семенами для огородничества.

— Смотрите, — загадочно сказал он, проглотив мизерное семечко, и показал мне свою правую ладонь.

— Ну и что? — через пару секунд нетерпеливо спросил я.

— Смотрите, смотрите.

Я нахмурился и сосредоточенно уставился в иссеченную линиями самую обыкновенную ладонь. Через минуту пристального наблюдения я увидел, что ладонь его неестественно сморщилась, линии стянулись, и на ней, тихо чмокнув, образовалось что-то вроде пупа или дырочки от задницы. Я, прямо скажем, остолбенел и забеспокоился, поддавшись странному чувству неправдоподобности, которое испытываешь в нормальной жизни, разве что когда узнаешь что-нибудь ужасное от врача.

Но на этом чудеса не закончились. Пупок зашевелился, пульсируя, вывернулся наизнанку, и из него змеиной головкой, трепеща, вылез чуть пушистый бутон цветка, который тут же и распустился светло-голубыми лепестками. Закончив убыстренное произрастание, цветок протянулся ко мне на десятисантиметровом стебельке, тихо покачивая мохнатой головкой то ли астры, то ли другого садового цветка, — я в них не разбираюсь.

— Как это? — уронил я и попытался дотронуться до неестественно народившегося растения, но он отдернул руку и спрятал ее за спину.

— Это будет заживать два-три дня, — обыденно сказал он. В отличие от меня чудо его очень развеселило. Видно было, что раньше он радовался этому только в одиночестве. Вот почему покойная матушка берегла его от женщин. Ведь только женщина могла заставить его корыстно применять свой необыкновенный и в чем-то может быть унизительный дар. Он смеялся и поглядывал на меня так задорно, как будто показывал забавный фокус, все еще очень смешивший его самого.

— Ну как тебе, а? Я же говорил, что у меня еще есть разные странности.

Он был весь красный, верхняя губа у него покрылась росинками пота.

— А вы можете делать это с чем-нибудь еще?

— Нет, — сказал он, разоблаченно поперхнувшись.

Я уже тогда знал, что колдун влюбился в мою вчерашнюю случайную спутницу и ему, наверное, было нестерпимо тяжело со мной. Но он был добрым человеком, таким, каких Старый Свет давно не видывал. Ведь злых людей много, очень много, а добрых волшебников так мало, и тем хуже, что чаще всего и те в итоге ненастоящие.

Поздним вечером, почти ночью, того дня я стоял на деревенском мостике в ста метрах от дома, естественно, под мухой, и чиркал одну за другой спички, бросая их в шипящую темноту ручья. Спичка яростно с дрожью вспыхивала, летела, мерцая голубой кометой, гасла, и тьма еще сильней ослепляла меня густой чернотой, в которой все казалось, что мост катится, вечно падая над ручьем. Я тратил спички и думал о бестолковой истине волшебства и о том, что бы в этой ситуации делал бы сам. Чем бы жил? Кем бы себя возомнил? Таился или старался хотя бы подзаработать?

5

Мы с ним мирно завтракали. Люблю в гостях просыпаться и завтракать, хотя меня немного раздражало отсутствие у него традиционного хлеба. Но сами понимаете, что жаловаться в таких случаях не приходится.

— Едешь в Лондон? — сказал он на «ты», как всегда, внезапно и добавил чуть сконфуженно: — В таком случае передашь мой цветик той француженке.

И указал на трогательный коротенький, словно полевой, цветок, запросто стоявший в стакане с водой.

— Можно мне взять вашу машину?

— Лучше, думаю, не стоит. Вы слишком неаккуратно водите. Тем более вас могут оштрафовать за велосипед, который вы не вернули.

Уже садясь на седло, я бегло пожал ему руку, превозмогая невольную неприязнь к сверхъестественному. И мне было неприятно принять от него кулечек с цветком, так как я воспринимал его вроде как отрезанную часть человеческого тела. Сам мистер Стэнли был грустным и выражал всяческое расположение. Наверное, он думал, что я больше никогда сюда не вернусь. Вряд ли он боялся, что я буду болтать. Мне ведь все равно никто не поверит. А вы бы поверили?

Солнышко припекало, я до бедер засучил штаны. Дорога пахла летом, и ветерок колыхал волоски под коленками. Я за час промчался сквозь промышленный пригород, частный сектор и влетел в суету города. Поплыли высоченные неповоротливые, как шкафы, автобусы, и я въехал на тротуар, тесный от восточных лавочек под навесами.

Что может быть поганее Темзы в жару с ее черно-белыми корабликами, когда окрошки так хочется? Я подъехал к парапету и, не разворачивая кулек, предал его высокой воде. Может быть, это и нехорошо было, но уж больно противно мне было таскать эту, в общем-то, довольно симпатичную штуку, если не задумываться, откуда она взялась.

— Главное, не запить! — напомнил я себе вслух и закрутил педали к Бэнеку — своему краковскому товарищу.

Бэнек — приятель мой — ухитрился подселиться в квартиру с двенадцатью в основном польскими девчонками, по четыре на каждую комнату. Я не знаю, с каких щей они пустили к себе этого вакхического бездельника, может быть, в качестве сторожевого пса, но я точно знаю, что работать он умудрялся только коротенькими сезонами на установке нестандартных окон, а все остальное время устраивал дикие, даже по русским меркам, квартирные вакханалии, называемые по-польски импрэзами.

Открыла мне какая-то незнакомая девочка, и я пожалел, что избавился от чародейского цветочка.

— Здрасьте, а Бернард дома?

— Заходи, только не шуми, — сказала она, приставив палец к губам, — у нас тут номер намечается.

Она была маленькая, совсем еще зеленая, школьница. Наверное, к сеструхе своей старшей приехала. Это была классическая польская «станция» — большая квартира, коллективно снимаемая студентами и гастролерами, в которой за место платят не больше ста фунтов, в то время как в клоповнике нищенская конура обошлась бы во все четыреста. Я пошел по ее следам в глубину затемненной квартиры, прошелестел через цепочную шторку и оказался в мглистой от травяных дымов комнате. Бэнек Дионисом восседал в кресле-качалке, почесывая волосатую грудь под частично распахнутым халатом.

Увидев меня, он вскочил, отвел в сторонку от суеты и начал объяснять суть номера, одновременно намешивая мне шейк из зубровки и вермута с энергетическим напитком. Короче говоря, затея заключалась в том, чтобы устроить испытание новой девочке. Ее еще в Люблине при переписке предупредили, что на здешней станции есть одно непременное правило, что-то вроде посвящения в квартиранты. В соответствии с правилами ей предписывалось ходить по квартирам подъезда и предлагать соседям разные глупости, от канистры нитроглицерина, которая бы у нее вечно падала, до пакета героина или свежих донорских органов.

В блузке у нее была установлена маленькая черно-белая камера, и за ней кралась целая бригада, снимающая ее поход на видео. В комнате работали два воспроизводящих картинки компьютера и царила затаенная атмосфера, как перед пуском ракеты-носителя.

Бэнек вечно выдумывал что-нибудь экстремальное. Однажды мы поднимались с ним на рогатую башню Мариацкого костела, чтобы осмотреть Краков из бинокля, так он выдумал залезть в решетчатую будку ксендза и исповедал трех-четырех школьниц. Девочки выходили от него побагровевшие и даже, казалось, повзрослевшие. Один раз спросил у собиравшей пожертвования монахини, почем она, та не сразу поняла, и он на наших глазах умудрился даже поторговаться с ней. «Я работаю не ради денег», — упиралась монахиня. «Скажем, тридцать злотых устроят сестру? Всего за час». Ну и все в том же духе. Кроме того, он был одноклассником моей жены, и она мне частенько рассказывала о его диких школьных выходках, из-за которых, по ее словам, повесился завуч.

История с посвящением девочки кончилась совершенно отвратительно. Эти уроды постелили в подъезде газетку и навалили на нее кабачковой икры. Девушка позвонила в очередную дверь и начала дико извиняться, объясняя, что, мол, прохватило, не смогла добежать до квартиры. «Не дадите ли вы мне пакетик, чтобы убрать?» Богобоязненные англичане входят в ужасное положение девушки и спешат выполнить просьбу. Та радостно хватает целлофановый мешочек, перекладывает в него икру и неожиданно начинает с деловым видом ее есть, мало того, предлагает и сердечным соседям попробовать. Еще Бунин писал: «Вот сумасшедший народ эти проклятые поляки и польки!»

После чудного развлечения началась настоящая польская импрэза с немереным количеством алкогольных смесей, раздевалками и оглушительной музыкой. С полчаса поляки пьют за столом, но потом незаметно дружное застолье распадается, и все устраиваются отдельными группами — кто пьет, кто на балконе болтает, кто зажимает новенькую у туалета. Короче, благодать!

Мы тоже с одной молоденькой, той самой, что впустила меня, уползли в ванную, и я, забравшись на стиралку, велел ей раздеваться.

Она послушно, пританцовывая бедрами, стянула и растоптала джинсы, осталась, худая, как подросток, в коротенькой, недотягивающей до пупка белой блузочке и заползающих на животик белых трусиках.

— Все снимать? — спросила она совсем как девочка.

— Тебе сколько лет, красавица? — спросил я, мрачно усмехнувшись. Она насупилась. — Все снимай.

Она покорно и быстро вышла из всего сброшенного на кафель белья, и я увидел, как у нее надувается и сдувается животик от волнения. Я, холодея, как монстр спрыгнул со стиралки, расставил широко ноги и приспустил штаны. Она неловко шлепнулась передо мной на колени, тряхнув маленькими грудями, и посмотрела на меня снизу широко раскрытыми глазами как на идола.

— Мусора! Мусора! — дико заголосили вдруг на всю прихожую, все заметались из комнаты в комнату, мы тоже бросились, одеваясь и застегиваясь, послышался чудовищный удар, входная дверь прямо передо мной слетела с петель и упала как крышка гроба. Посыпалась штукатурка, заклубилась строительная пыль. В следующее мгновение на дверь приземлился тяжеленный черный таран с ярко-желтой трафаретной надписью «полиция». В квартиру с приказными окриками, под девичий писк, повалили черные штурмовики в вязаных масках, и я сам не заметил, как оказался на полу, лежа носом вниз возле дивана поперек комнаты. Все стихло так же внезапно, как и началось. Я медленно повернул голову набок и увидел напротив задумчиво-грустные глаза распластавшегося Бэнека.

— А должно было быть так красиво, — сказал он и всхлипнул.

Я поднял голову и увидел, что мы лежим на полу совершенно одни, на диванах и креслах отрубившиеся до облавы девчата. Тихо вскочив, я побежал к балконной двери, успел отодвинуть стеклянную дверь-купе, как два выпавшие откуда-то сверху армейских ботинка зверски ударили меня в грудь. Охнув, я с размаху полетел обратно в комнату, споткнулся о Бэнека и ударился головой обо что-то железное.

Глава пятая

День негров

1

Я слышал вой несущей меня по улицам Лондона реализации. Но иногда я проваливался, и какие-то ветки хлестали меня по лицу, словно я бежал через лес. На мгновение сирена возвращалась, но потом я снова проваливался и мчался до тех пор, пока мягкая от сырой гниющей листвы земля вдруг не исчезла из-под ног и я кубарем не скатился в темный овраг.

Из госпиталя меня забирала Моника — подруга жены. Она только и делала, что не переставая болтала, пыталась меня одевать, ругалась с персоналом, снисходительно назвала меня «человеком детского возраста», словом, вела себя как шустрая боевая мамочка стокилограммового неуклюжего дитяти с забинтованной головой и двумя фингалами под глазами.

Так меня с больничным одеялом на плечах усадили на заднее сиденье ее новенькой красной «Тойоты». Строгая медсестра сунула уже севшей за руль Монике какой-то конверт, и мы поехали.

— Нет, ты только скажи, и как тебя угораздило? Жена ходит целыми днями сама не своя, думает, что ее муж оставил, а он себе в госпитале прохлаждается. И не надо мне тут говорить, что не хотел ее волновать. В конце-то концов, можно было позвонить и наврать, что срочно куда-нибудь улетел, дать какую-нибудь весточку. А это что такое? — обратила она внимание на подсунутый сестрой конверт, который все это время держала между пальцами у руля. Мы въехали в пробку, и она начала пробираться в свободный перекресток тротуарами и газоном, между делом распаковывая конверт. — Твою мать! — закричала она хриплым голосом. — Ты что, не был застрахован? — и я увидел в зеркале заднего обозрения ее страшно расширенные глаза. — Тысяча сто фунтов! Они что, совсем страх потеряли? Да я им сейчас головы…

Тут она резко развернулась, так, что я завалился на бок, ударила по газам и, распугивая пешеходов, понеслась обратно в госпиталь скандалить.

Пока она ругалась с врачом, сестра всучила мне еще две квитанции на шестнадцать фунтов, которые ранее по доброте душевной хотели прислать жене по почте. С этими коварными бумажками я слоноподобной тенью бегал вверх и вниз по конструктивистским лестницам за своей сильно накрашенной, маленькой, но пробивной Жанной д’Арк.

— Ну чего ты молчишь? — наехала она на меня, когда мы повторно воспроизводили отъезд из больницы. — Что — язык проглотил?

Я оживленно покивал ей в зеркальце. Она посмотрела на меня озабоченно и ударила по тормозам, да так, что меня прямо болезным лицом впечатало в спинку переднего сиденья, какой-то негритенок въехал на скутере нам в зад, и меня, как набитую тряпьем куклу, бросило обратно на диван.

— Ты что, правда потерял дар речи? — спросила она, мохнато прищурившись густо накрашенными ресницами.

Я снова покивал.

— Во дела! — искренне изумилась она. — И что, совсем не можешь ничего сказать?

Негритенок в большом круглом шлеме, похожий на сперматозоид, подошел к ее двери и, плаксиво извиняясь, подал ей десятифунтовую бумажку.

— Отвали! — сказала она головастику, повернулась ко мне, но через секунду спохватилась, выскочила из машины, дала ему по каске, выхватила деньги и начала осматривать и гладить задницу своей машине. Вмятина была почти незаметная на пластмассовом бампере.

— Ерунда, — сказала потерпевшая, усаживаясь за руль и запихивая деньги под заслонку. — Эти козлы на скутерах, как мухи в супе, вечно они мешаются.

Я обернулся и через тонкополосатое заднее стекло увидел мальчика, стоя рыдавшего над завалившимся набок мотороллером.

Мы приехали к нам домой. Жена и ее сестра были на работе, и Моника начала выполнять женские функции, отправляя меня в ванную со стопочкой белья и поторапливая к разогреваемому обеду. Раньше мы меняли квартиры хотя бы раз в год, потому что моя любила новые места, а я вечно привыкал, прирастал, и мне было трудно покидать даже съемную хату. Но потом стали в целях экономии постоянно снимать с ее сестрой, и поэтому я испытал по-дурацки трогательное чувство возвращения в отчий дом.

Хоть я и был рад, что она от меня не ушла, но я все же боялся увидеть жену и даже подумывал как мальчишка удрать из дому.

Подкрепившись, я сидел молча у стола, думал об этом и трогал жесткий, как гипс, бинт на своей голове. Кухня у нас маленькая, и поэтому, когда Моника начала мыть посуду, ее аппетитная попа оказалась непосредственно напротив моего лица. Подчиняясь инстинкту, я протянул руку и взял ее за ягодицу. Она разбила тарелку и сердито обернулась, потом расслабилась, видя мою безмолвную кривую улыбочку, и промекала козой:

— Бе-едный.

Я вздохнул и потупился. Она поспешно выключила воду и уселась ко мне на коленку.

— Трудно тебе не разговаривать?

Я отрицательно помотал головой.

— Хочешь меня?

Я пожал плечами.

— Блокнотик хочешь?

Она принесла огрызок карандаша и блокнот, в котором я старательно накорябал печатными буквами: «Я не готов с ней увидеться».

— Хочешь, поедем ко мне, а там что-нибудь придумаем?

«А что придумаем?»

— Ну, что тебя еще куда-нибудь долеживать отправили.

«Куда?»

— В санаторий за городом. Мы можем тебя туда и вправду устроить. Как у тебя с деньгами? Ах да! — вспомнила она про квитанции и задумалась. — Ну, короче, придумаем.

«O’кей».

Мы прихватили ноутбук, кое-какие другие мои вещи, замели следы и поехали на другой конец города. Вечером к Монике прискакала жена и начала буйно искать меня по шкафам и закуткам. Но я надежно стоял за дверью в комнате и знал, что там она меня не найдет. У нее вообще были кармически нехорошие отношения с дверями. Потом она долго плакала в объятиях хозяйки, а я стоял рядом и ненавидел себя. Моника дала ей чего-то выпить и увезла домой, пообещав, что как только мой врач разрешит, отвезет ее в загадочный санаторий.

У Моники я написал первые главы этой книги и постановил, что жена должна их прочитать, прежде чем мы встретимся и будем что-то решать. В женской квартирке было до пошлости удобно. Хозяйка баловала меня вкусностями и ругала за беспорядок. Она была одной из тех дамочек, которые успешно совмещают модные журналы, регулярное чтение молитвослова и блуд. По воскресеньям водила меня в католическую церковь, и в целом мне даже с ней нравилось, но жить у подруги жены было слишком опасно, да и глупо, и недели через три я перебрался за город обратно к Тутаю. Он встретил меня стиснутой английской улыбочкой «амфайн», и мы зажили с ним в прежнем темпе.

Однажды, когда я почти смирился с вечным безмолвием, я взял кулек с красками, залез к Тутаю на чердак и начал вновь рисовать. Это был день негров, потому что, кроме них, я ничего не запомнил из того дня. По улице имени Тэтчер гордо ехал старый негр на велосипеде в клетчатой кепке и с длинной папиросой во рту. В какой-то подворотне писали две негритяночки. В пригородном поезде напротив меня сидел черный юноша, весь погруженный в чтение Библии. Когда он заметил мой взгляд, долго и мудро смотрел мне в глаза. И я был уверен, что он знает обо мне все и слава богу, что он не отверз уста и не сказал: «Встань и следуй за мною». Его-то первым за долгие месяцы я и нарисовал. Получилось, и я весь тот день тихонько торжествовал.

На углу Уайтхэд-стрит и холмсовской Бейкер-стрит я робко подошел к пузатому господину банкомату и спросил у него небольшую сумму, он крупно написал мне короткое неприличное слово всего из трех букв и выплюнул мою карточку.

— Подлец! — остервенело сказал я банкомату и мысленно отчитал свою бестолковую карту, пряча ее в бумажник. И вдруг упал перед подлецом на колени и расцеловал его в брюхо за то, что он вернул мне утраченный дар речи.

Но денег от этого не прибавилось. Пришлось в тот же день идти в один мафиозный восточноевропейский профсоюз (с плакатом на входе «DO ANGLII NIEJEDZIEMY POLSKIE DZIECI UCZYC CHCEMY!!!»[2] — который здесь, в Лондоне, выглядел злобно). Поддержкой этой организации мне пришлось заручиться, на случай если Питер быканет, когда я вернусь на работу.

В «Скрибл» все, как всегда, бездельничали и угорали как свинюги. Ник сказал, что вчера, подравнивая волосы, обрезал челку своей девушке, потом она обрезала ему еще кое-что. Мэри влюбилась в очкарика и целый день билась головой о фанерную перегородку между нашими столами, отчего с моей стороны перегородки отваливались благочестивые фотографии.

Они делали проект интерьера для жилища однополой пары, где в соответствии с заказом все должно было напоминать Древний Рим. Я самолично добавил в проект прихожей неожиданно торчащие из стены лепные женские груди и фаллические штыри для шляп. Чтобы подчеркнуть благородность затеи, под каждым штырем я расположил вдавленные в стену латинские цифры, которые предполагалось позолотить. Шикарное ложе в виде торчащего из стены носа триремы мы украсили балдахином и мускулистым Нептуном с подзорной трубой, скажите спасибо, что не с биноклем.

— Заинька, возьми меня, возьми!

— А тебя не смущает, что я женат, торможу после черепно-мозговой травмы и совершенно без денег? — спросил я у Мадлен, которая на обеде радостно схватила меня за яйца по случаю моего возвращения.

— Глупый ты человек, мне все равно. — А если переводить ближе к правде: «Чува-ак, да наблевать и растереть».

— А то, что я рисую цветы и которую неделю сожительствую с мужиком?

— Мы живем в свободном мире, заяц.

— Я дрочу.

— Я тоже.

— У меня, кажется, грипп начинается.

— Ну и проваливай тогда в жопу, если ты такой мудак и тебе меня хочется!

— Совершенно недопустимо, чтобы так хамила девочка! — сказал я и повел наказывать проказницу в укромное местечко на верху лестницы.

Самое херовое — это когда Питер начинает звонить домой. Это значит — страшное рядом. Или, по крайней мере, нехорошее. Есть народная мудрость: «Если хочешь, чтобы тебе отказали, позвони по телефону». Наш деревенский босс усвоил ее с другой стороны — чтобы отказывать.

— А как же трудовая страховка? — возмутился я, когда он отказался оплачивать мне документально подтвержденное лечение в больнице.

— Видишь ли, Алекс, — вечно он что-нибудь ядовито объясняет, — по английскому трудовому кодексу не гражданин…

— Ради бога, давай не будем углубляться в законодательство! Тем более я как резидент Европейского союза не имею здесь разве что права голоса.

— Ну а чего же ты тогда возмущаешься, если у тебя нет этого права голоса?

— Блядь-ть! — не выдержал я (первый раз за всю книгу), зная, что он даже не прикалывается. — Право, ты недооцениваешь возможностей организаций по защите трудящихся. А, черт! Если бы я не был человеком строго религиозного воспитания, я бы пошел к русской мафии и предложил бы тебя отправить на российские прилавки в консервных баночках. Но постольку, поскольку я человек с принципами, я буду выбивать из тебя бабки другими верными способами. Хотя трудно будет бороться с искушением…

— Ну так, милый мой, выбирай, — протянул он по-отечески. — Думаю, быстрее ты заработаешь на мне, продавая твои баночки. Советую согрешить. Ты уж послушай меня. Господь зарплату не платит.

— Знаешь, Петя, я давно хотел тебе сказать, — произнес я с риторическим придыханием, — что больше люблю бога, чем тебя.

Для него это был удар, но он виду не подал, только помолчал и сухо ответил:

— Да? В таком случае — ты уволен. — Кляп-с! И по линии пошли гудки.

Так я пострадал за религиозные убеждения. Христианский мученик, блин. О, как это было обидно! Мне даже коллег-бездельников из «Белки» было невыносимо видеть. Стыдно. И все из-за этого истинного арийца-англичанина. Однажды этот кучерявый гамадрил, оправдываясь перед нами за очередную задержку выплаты, посетовал на то, что помогает голодающим детям Африки.

Когда я последний раз с прискорбной папочкой выходил из подъезда, где Питер арендовал офис и где я последнее время частенько на верхней необитаемой площадке воспитывал Мадлен, я вышел и заметил отъезжающую скромную машину своей жены. Тогда-то я и понял, что она за мной следит. Мне стало ее жалко, и я снова и снова почувствовал себя последней свиньей. Я понял, что медлить больше нельзя, и стал выдумывать место и час покаяния.

Возвращение блудного сына, или, точнее, блудливого мужа, состоялось просто и почти романтично. Когда синяки под глазами исчезли и шрам на голове почти зажил, я позвонил и назначил ей свидание в кафе в польско-ирландском Кэмдене. Там я передал ей первую часть своей исповеди и сказал, чтобы она решала, прощать меня или нет, только после ее прочтения.

Через неделю я забеспокоился, не выдержал, позвонил ей, но она положила трубку. Тогда я подсторожил ее возле подъезда и прочитал ей целую лекцию на тему приемов литературного преувеличения, о гиперболах, метафорах, художественных пигментах и так далее. Но, увы, и это не сработало.

2

После этого случая я твердо решил стать серьезнее. Наспех нашел себе какую-никакую работу, чтобы Тутая совсем не объедать, прикупил полуспортивный, как мне показалось, «писательский» костюм и отпустил бороду.

Работа моя заключалась в раздавании рекламных открыток магазина детской одежды, при этом сам я должен был одеваться в чудовищную желтую утку. И без того не осиная, моя талия за счет поролона увеличилась на два метра в объеме, и ноги из-под округлого, если не сказать шаровидного, зада-брюшка торчали двумя затянутыми в красные колготки палками с мягкими ластами. Но в целом мне даже нравилось. Так как платили нормально, и, слава богу, лицо мое было надежно спрятано в круглой башке у этой плюшевой птицы, и я страшно, в смысле противоестественно, наблюдал за ничего не подозревавшими прохожими из темной пещеры ее жесткого клюва.

Я чувствовал себя бесом, вселившимся в милую мягкую игрушку, которой так доверяли дети. Когда в сентябре в Лондоне было плюс двадцать пять, я потел в ней как проклятый, и если бы вы только знали, в какие экстремальные ситуации может попасть большая желтая рекламная утка, если ей просто захотелось в сортир.

В таких, в общем-то, редких случаях я мчался через всю Трафальгарскую площадь в большой, как «Макдоналдс», грузинский ресторан «Хачапури», где не было особого фейсконтроля, и там минут на двадцать полностью оккупировал туалет и делал хачапури. Но однажды случилось страшное.

Распихивал я как-то раз свои открыточки, подзадоривая красивых девочек, да и симпатичных мальчиков, и вдруг увидел невероятной, бесподобной прелести девушку. Была она тоненькая, небольшого роста, бойкая, на высоких каблучках и в сереньком пальтишке. Меня как ударом к ней швырнуло, и я вразвалочку зашлепал за ней своими мягкими красными ластами. Шел я к ней очень близко, стараясь только что не наступать ей на пятки. Она цокала очень быстро, и поэтому, когда остановилась и резко обернулась, я не справился с управлением своей одержимой гадины и в нее мягко, но основательно врезался. Девушка взвизгнула и с размаху села на асфальт, нелепо раскинув ноги и вылупившись на меня так, как будто я был несущимся на нее трамваем. А я тут же, словно в подтверждение своего утячьего инстинкта, восхитился удивленному белому личику с чуть разомкнутым ярким ртом. Мне понравились ее черные ресницы и чуть впалые от изумления гладкие щеки.

Мы одновременно начали, но я все-таки переборол ее, закрякав своим наполовину сорванным за рабочий день голосом:

— Ах, моя рассеянность и разболтанность, невнимательность и неожиданность!

— Я действительно рассеянная до ужаса. Мне показалось, что меня преследует кто-то или что-то… Большое и страшное.

— Вот как? — невинно удивилась утка. — Какая же я страшная? Большая — соглашусь. Но совсем не страшная.

Я помог ей подняться и подобрал ее отлетевшую в сторону во время падения сумочку.

— А закусить со мной вечерком не откажетесь? Так сказать, в качестве извинительно-примирительного жеста со стороны утячьей вежливости.

— Видите ли, я через четыре часа улетаю в Квебек, — сказала она с искренним сожалением.

— Вот как? В таком случае, может быть, сейчас посидим с уточкой за рюмочкой? Здесь неподалеку есть одна очень модная грузинская ресторация.

Она уставилась на меня с веселым недоумением:

— Но ведь я вас даже не вижу?

— Как же вы меня не видите, если говорите, что я большая и страшная?

— Прямо сейчас?

— Конечно сейчас! В Канаду я за вами не полечу, хоть мы птицы и перелетные. Ну так идем?

— А почему я должна с вами идти?

— Ну, хотя бы потому, что мы с вами никогда больше не увидимся.

— Если только ради этого, — пожала она плечами, — тогда почему бы и нет?

— В таком случае возьмите контрамарочку, — обрадовался я, крякнул, сунул ей открытку, и мы затопали с ней обратно в сторону площади, она звонко цокая, а я глухо шлепая.

— Вы что, собираетесь прямо так пойти?

— Кря, кря!

Мы сели с ней возле окна, покрытого оловянной сеточкой, и я заказал бутылку «Киндзмараули» и кое-какую недорогую закуску.

— Гамарджоба, бой! — окликнул я официанта через полчаса после заказа. — Нам бы уже съесть чего-нибудь.

Юноша неприязненно покосился на меня и ничего не ответил. Сидел я своим желтым поролоновым задом на двух стульях сразу и то и дело задевал шарообразной головой обруч низко висящей над столом средневековой люстры, которая звенела цепочками и капала на мой плюш парафином.

Когда нам подали шаурминые обрезки свинины на общем блюде с соусами и зеленью, мне пришлось заказывать еще одну бутылку вина. Первую почти целиком выпила она, так как я не мог приноровиться пить из бокала своим клювом. Зато вторую бутылку я успешно осиливал через горлышко. Все это время мы неплохо беседовали с канадской красавицей, и я даже, если не ошибаюсь, успел ей понравиться в своем таинственном образе. Звали ее то ли Набель, то ли Мабель.

Внезапно мне позвонил на мобильный управляющий детского магазина и вежливо поинтересовался, где я вообще нахожусь. Я честно признался, что забежал по неотложной нужде в «Хачапури». Управляющий посоветовал мне дожидаться его на месте преступления. Посидев еще с минутку, я извинился и побрел на разборки в сортир.

Проверенным способом я втиснулся в кабинку, как плюшевый медведь в обувную коробку, сел на толчок и дверь оставил открытой, чтобы босс во всем убедился наглядно. Войдет, не буду откликаться, пусть пошарится…

Минут пять я прождал, положив клюв на кулак. За это время несколько раз кабинку открывали с ложной тревогой, шарахались, ржали, и я с раздражением слушал, как посетители подолгу сушат руки и обсуждают меня. Наконец дверь распахнулась, и я недовольно крякнул своему боссу.

— Почему вы не дали сигнал, что уходите с поста? — возмутился очкарик с глянцевой лысиной. — Мы же договаривались.

Я подал ему руки-крылья, и он вытащил меня из тесной кабины как пробку из бутылки.

— Неужели трудно пустить сигнал на мой сотовый? Это же бесплатно. И почему у вас из клюва пахнет алкоголем?

— Я все сейчас объясню, — пообещал я управляющему магазина игрушек и, дружески обняв его за плечо, повел к выходу. — Видите ли, мистер Гордон, я считаю, что наша уважаемая фирма подбирает на работу людей, заслуживающих доверия, таких, которым не пристало отпрашиваться в туалет, как каким-нибудь только что освободившимся уголовникам из тюрем строгого режима.

— С одной стороны, мы доверяем нашим работникам, — толерантно покивал Гордон и поглубже насадил на нос очки тычком пальца в переносицу. — Но ведь вы знаете…

— Эй, уточка! — окликнула меня из затемненного зала канадская красавица, когда мы уже почти выбрались на улицу. А жаль, ибо у будущего беса в моей утке были неплохие шансы попасть в грузинскую духовку.

— Ты что, меня бросаешь? — вывалилась она в холл с сонно-насмешливым блеском в хмельных глазах.

— Подожди, сестра, — поднял я ладонь, вытягивая ситуацию за последнюю гнилую ниточку, — я должен переговорить со своим боссом, чтобы развеять некоторые недоумения. Познакомьтесь, Гордон, моя кузина Набель.

— Мабель, — поправила кузина.

— Ах да, конечно! Прости, дорогая, — извинился и повернулся к боссу. — Мабель через четыре часа возвращается в Россию.

— Ты хотел сказать, в Канаду, — хохотнув, поправила сестренка.

Гордон недовольно хмыкнул и хотел уйти, но я решительно шагнул к двери, чтобы преградить ему выход. Но тут неизвестно откуда появился толстый грузин в белой рубашке с бэджиком и при полосатом галстуке и, борзо толкнув меня в грудь, сказал:

— Мало того, что вы сюда в этом своем наряде каждый день являетесь, но еще и клиентам проходить мешаете.

— Это он-то клиент? — возмутился я, ткнув Гордона плюшевым пальцем в грудь. — Боюсь, клиент здесь все-таки я!

— Постоянный, — мрачно подтвердил мои слова шеф.

— А ну-ка, оба убирайтесь отсюда!

Но я поманил джигита пальцем и сказал, слегка клюнув его в ухо:

— Слушай, Гиви, мы оба родились в Советском Союзе, и в каком-то смысле у нас одна большая общая родина, — сказал я по-русски с акцентом вождя народов.

Гиви вздрогнул, сделал страшное воинственное лицо и снизу ударил меня в живот, но я, честно говоря, ничего не почувствовал, а только крякнул в соответствии со своим образом. Потом схватил грузина за плечи и отправил прямиком в зеркало у гардероба. Раздался треск, посыпались осколки, и тут же из кухни повалили какие-то повара и поварята в белых халатах и приплюснутых колпаках, подхватили меня и потащили в кухонный ад.

— Только не яблоками! Только не яблоками! — вопила моя бедная утка, болтая красными ластами.

Так я лишился еще одной работы в Лондоне.

3

На собственную жену я наткнулся в один пасмурный осенний денек, как раз бегая по захолустным конторкам в поисках вакансий. Мы затаенно сели в ее машину и поехали по запруженным улицам, выбрались из пробок и, почти не разговаривая, добрались до глухого городка Хестингс вблизи морского берега. Там на его окраинах мы сидели на лавочке, наблюдая за холодным темным морем и белыми чайками, которые жалобно вскрикивали, глядя вниз на воду. Когда закапал дождь, мы спрятались в какую-то забегаловку максимум на восемь персон и просидели там до позднего вечера за густым черным пивом и чем-то вроде вареников.

Мы все никак не могли начать разговор о нас, и я рассказывал ей что в голову придет, смешил, она улыбалась, но глаза у нее не смеялись, и тогда я чувствовал себя просто ничтожеством. Отказавшись от шуток, я рассказал ей, что как-то на лавочке в мшистом парке разговорился с очень крупно сложенным и удивительно начитанным негром, который в итоге оказался поэтом мировой величины. Я, честно говоря, вообще не думал, что среди негров есть поэты. Ну разве что рэперы. А этот, прощаясь, подарил мне диск с эстетским художественным фильмом по мотивам его поэмы об Африке.

Мы смотрели фильм вместе с Тутаем, который, глядя на лирически страдающего негра на поразительных африканских фонах, сначала снисходительно хихикал, а на втором часу прослезился и потом смотрел фильм каждый день после работы. Когда фильм мне уже изрядно надоел, я спросил Стэнли, не хочет ли он, чтобы я пригласил поэта к нам на ужин, но преподаватель литературы взволнованно заявил, что ни он, ни его дом этого недостойны.

А тогда в парке, сидя на лавочке, я поражался остроумию черного собеседника и тихо мучился вопросом: если я такой тупой и не знаю, что среди негров полно поэтов, то интересно, был ли в Белой армии хоть один настоящий чернокожий? Если был, то я хотел бы узнать о нем как можно больше и написать об этом книгу. Если негр служил в Красной армии, то тоже было бы неплохо. А лучше всего, чтобы он успевал перебегать из армии в армию и им бы гордились все.

Благоговение Тутая так повлияло на меня, что я и сам не решился написать на электронный адрес африканского витии. Заглядывал только пару раз на сайт и посматривал, не сотворил ли поэтище чего нового.

— А ты можешь мне прочитать что-нибудь его? — спросила жена, грустно ковыряя в тарелке вилкой.

— Ты все равно по-английски ничего не почувствуешь, — сказал я и испугался, что обидел ее.

— Ну и что, — бесцветно сказала она, все ковыряясь в своей тарелке и клоня голову набок.

— Хорошо, — сказал я.

Шелести, ветер, по стройному тополю,

Поднимайся, пыль, вслед за телегами,

Сори, дерево, по земле солнышком.

У меня на востоке брат живет,

У меня сестра в могиле лежит,

Мать моя вышивает колышком.

Муравьи облепили жука черного,

И ладонь моя суха как у ящерки,

Рою землю стеклянным донышком.

Птица пришла, крылья расправила,

В дом вошла вслед за шорохом.

У нее перья на груди белые,

У нее ноги в чешуе тонкие,

У нее голова маленькая и страшная,

Зрачки черные, грозные,

Клюв большой, ноздри жесткие,

Шея выгнута, крылья расправлены,

Танец смерти заводит с духами.

Забирай душу в когти хищные,

Улетай от нас в долину скорбную.

Шелести, ветер, по стройному дереву,

Поднимайся, пыль, по дорогам Африки,

Сори, ветка, по траве солнышком.

У меня на востоке брат живет,

Отец и сестра в могиле лежат,

Мать моя вышивает колышком.

Она сказала, что ей понравилось, хотя я знал, что она не поняла. Но может быть, ей понравилось, как я читал?

— А ты меня еще любишь? — спросил я с робкой надеждой.

Жена молчала.

— Любишь? — повторил я с отчаянием. — Ну хотя бы скажи, ты меня можешь простить?

Она ковырялась вилочкой. Я долго ждал ее ответа.

— А ты меня? — подняла она глаза.

Я вылупился как баран.

— С кем?! — спросил я, теряя самообладание.

— Просто понимаешь, это началось еще до того, как мы поссорились.

Глаза у меня на лоб вылезли.

— Как это произошло?

Она опустили глаза, быстро пожала плечиками, потом быстро призналась:

— Я снова начала ходить на футбол.

— Что?!

— Просто понимаешь, я нигде не могу по-настоящему возбудиться и разрядиться, кроме как на стадионе. Все это так захватывает меня. Я понимаю, что ты считаешь, что это глупо, потому что для тебя все, кто не связан с искусством, дураки, но в моей жизни было больше плохих писателей, чем плохих футболистов.

— На что это ты намекаешь?

— Я не говорю о творчестве, — начала оправдываться она, — я говорю о человеческих качествах, таких как доброта, верность, мужество.

— А-а, — немного успокоился я.

— Просто люди, которые принадлежат искусству, как правило, больше любят себя. А мы, маленькие люди, болельщики, фанаты музыкальных команд и так далее, мы просто живем для кого-нибудь и верно держимся своих маленьких безобидных радостей. Ну например, на дискотеку сходить, на стадионе поскакать, покричать на улице после матча. Почувствовать соединение с массой, этот сливающийся воедино восторг толпы. А потом мы идем на работу или домой и просто живем свою жизнь и совсем не нуждаемся в том, чтобы прославиться и войти в историю. Я бы, честно, больше хотела бы выиграть миллион в лотерею, чем получить тот же миллион за Нобелевскую премию. Потому что в этом случае у меня сохранилась бы возможность остаться самой собой. Ты понимаешь?

Она замолчала с бессильной мольбой в глазах, а я задумался. Мне вспомнилось сообщение в новостях об одном скромном клерке в Швеции, который выиграл несколько миллионов и потратил их на покупку нападающего для своей любимой футбольной команды. Когда я это услышал, то принял близко к сердцу и подумал, что нельзя быть на свете таким идиотом. Но после ее слов все представало в каком-то ином свете.

— Я люблю тебя и всегда буду тебя любить, — сказала она примирительно и ласково, глядя на меня жалостливо, как принцесса на умирающего зверька в доброй средневековой сказке. — Но я хочу, чтобы ты понял, что мы живем каждый своей жизнью, а не только одной твоей. Может быть, поэтому тебе так трудно принять, что у меня мог быть кто-то другой.

— Кто же это?

— Ты должен понять, что мне тоже может быть трудно с тобой, и иногда я должна иметь право хотя бы позавтракать с кем-нибудь.

— Но с кем? Скажи же, наконец!

— С Питером Оумом.

У меня словно Советский Союз внутри развалился.

— Да он же дебил! — нервно расхохотался я. — Он же ничего не знает, кроме своего флота и футбола.

— Вот он и берет меня на тренировки на стадион, и я хожу к нему на матчи морских ветеранов. А когда играют «Глазго Рейнджерс», мы вместе ходим болеть.

— Но он же не человек! Это же машина для пинания.

Она улыбнулась и явно молча про себя что-то добавила. Я едва не ударил ее по скуле, когда мне это почудилось. Но это был бы конец, а я так любил ее и еще на что-то надеялся.

— Это так банально, — впадая в отчаяние, сказал я. — Просто сериал какой-то. — Но вдруг настроение у меня резко переменилось на боевое, я вскочил и воскликнул: — Либо мы будем вместе, либо я тоже найду себе мужика!

— В любом случае давно пора.

Я сел. Все-таки такая перспектива мне не улыбалась.

— Поехали куда-нибудь далеко, — предложил я, успокаиваясь. — Есть еще в Европе уголки, куда мы не заглядывали. А можно поехать совсем куда-нибудь…

Тут я похлопал себя по карманам, глядя на пустые стаканы с пенными разводами на стенках.

— А с деньгами у тебя как? — спросил я пристыженно.

Она засмеялась.

— Нормально. Я же работаю.

4

Мы познакомились с ней чудесно. Один мой знакомый ксендз, служивший в томской католической церкви, взял меня в Польшу, когда эта страна еще не была в Евросоюзе, и въехать в нее не было таким геморроем. Там мы отправились в Подкарпатье, чтобы сплавляться на байдарках. Я тогда еще был совсем сопляком. Там же на лоне природы были экуменические реколекции — что-то вроде молодежного лагеря с кострами и христианскими гимнами. Вот на этих-то кострах мы с ней и познакомились, в горах под звездным небом, конечно же, с хвостатыми метеорами и призрачным Млечным Путем.

Объяснялся я тогда с поляками в основном по-английски, а девочка, в которую я влюбился, как назло училась в какой-то специализированной итальянской школе и по-английски ни ме ни бе. Пришлось оставаться после лагеря еще на неделю, чтобы искать общий язык. Они жили с матерью одни в небольшом городке к югу от Кракова в деревянном доме, похожем на старую гниловатую дачу. Мать у нее бывшая учительница русского языка, и мы с ней быстро поладили. Знаете, как старые учителя любят блеснуть своими знаниями. Хлебом не корми, дай поговорить. Эта пани меня тогда сразу полюбила, это уже потом, после женитьбы, она стала наводить на меня все известные порчи и ходить вокруг дома с оградительными заклинаниями. Но тогда у нее было ко мне еще нормальное отношение.

Потом я к ней каждое лето стал приезжать, а как закончил, совсем перебрался. Тогда уже Польша в Шенген входила, и долго ломать голову, кто к кому будет перебираться, не приходилось. Надо было только отсидеться в Кракове до статуса постоянного резидента Евросоюза, а там уже канай хоть до самой Португалии. Где хочешь живи, где хочешь работай. Но, конечно, в языковом плане выбор был только из двух стран — Ирландия и Великобритания. Если вы считаете, что с английским языком устроитесь в любой стране Союза, то сильно ошибаетесь. В бутике или в ресторане вас, конечно, поймут, а вот на работу вряд ли устроитесь. Во Франции работодатели с вами разговаривать по-английски принципиально не станут с выражением на лице типа «учи французский, лох». Конечно, если вы не богатый клиент. Если вы Абрамович, то они с вами и по-русски закалякают.

На следующий день после нашего разговора я проснулся в нашей светлой квартире. Жена и ее сестра уже уехали на работу. Я накинул свой уютный халат, пошел на кухню и с радостным трепетом в груди распахнул холодильник, набитый продуктами. Все в нем было родное — славянское. Вообще в каждой европейской столице есть один-другой русский продуктовый, где вы всегда почувствуете ностальгию и сможете постоять в очередях. Правда, цены там значительно выше, чем в любом супермаркете. У поляков в этом смысле проще — в переулках у польскоязычной церкви по воскресеньям вы всегда найдете микроавтобусы с распахнутой пассажирской дверью. Они только что привезли партию гастарбайтеров, а вместе с ними свежие польские продукты. Это хорошие продукты. Лучше даже, чем наши. Хотя некоторые традиционные славянские радости отсутствуют. Например, соленое сало я у поляков не встречал.

Приготовив себе яичницу с ветчиной, я насладился ею до безобразия. Мне хотелось петь от удовольствия. Я взял гитару и стал бренчать, как мне казалось, что-то совершенно новое. Это было нечто мощное и обещало мне славу и несметные прибыли. На все остальные вещи, которые я когда-либо сочинял, мне было уже наплевать. И вот, весь еще трепеща от вдохновения, я плюнул на все телефонные счета и позвонил другу в Томск.

— О! Привет, Саня! Как дела? — обрадовался он.

— Заткнись и слушай, — сказал я, устроил трубку на столе и сыграл перед ней свою психоделическую эврику. — Ну что скажешь? — спросил я залихватски.

— Я не очень-то тащусь от «Пинк Флойд», но все равно, зачем так коверкать «Дивижен Белл»?

— Козел! — сказал я и положил трубку.

Положил, потому что клал я на всех, кто говорит: «Зачем нам второй этот, зачем нам второй тот». Все великие на кого-то похожи. Хотя бы в том, что талантливы. А если талантливы, то и подражание не станет плагиатом. В классическом образовании подражание было долгом каждого. Если человек талантлив, он перемалывает все, с чем столкнулся, и превращает это в удобрение своего личного творчества.

После какого-никакого примирения мы с женой поехали в ЮАР на недельку-другую и провели изнурительные наполненные поэзией деньки на берегах Лимпопо. В первый же день мы бросили свою туристическую группу и в столице ЮАР Претории через моего знакомого оператора прилепились к польской съемочной группе, отправлявшейся делать фильм о национальном парке.

Специалист по питанию пан Збигнев взял меня в подмастерья, чем я был очень польщен и благодаря чему научился всякой полевой всячине. Медсопровождение состояло из двух девушек по имени Крыся и Малгоша. Мал, да удал, так как последняя была беременная, а Крыся была сплетницей и всюду совала свой нос, пока ее какая-то ядовитая муха не укусила. Кроме того, у них имелся собственный капеллан — прыщавый отличник-очкарик, с чем-то похожим на сжатый кулак лицом.

Оператора я по пьяни подговорил добавить в фильм эпизод с диким пустынником. Мы с ним всю ночь пролежали в засаде из жестколистых кустарников, подстерегая леопарда, но леопард в этот раз почему-то не приходил, а мы уже были вдребезги пьяные. Вот я и предложил дурака не валять, а включить в фильм одичавшего до безобразия монаха-пустынника.

— Как это? — опешил оператор, не веря своим ушам.

— Очень просто, — ответил я. — Один из нас придет на водопой, а другой его снимет. Так что и нас похвалят, и людям будет что посмотреть.

Дариуш минут пять грузился, но потом серьезно сказал:

— А как они выглядят?

— Худые и голые как Маугли. Передвигаются по-обезьяньи и постоянно крестятся.

— Ты не похож на Маугли.

— А кто сказал, что я буду пустынником? Ты щуплый, тебе и идти, а я поснимаю.

Через полчаса, после тщательной подготовки и трех репетиций, у вод ручья появилось нечто доселе невиданное на просторах Черного континента. Пришел он на четвереньках, опасливо оглядываясь, громко урча и сопя. Получалось у него изумительно. Он был весь вымазан в грязи, которая в зеленоватом изображении ночной съемки превратилась на нем в белесые пятна. Его коротенькую бородку пришлось увеличить илом до жуткой бородищи. Кроме того, он носил дреды, и чтобы их замаскировать, я намазал их илом с соломой и поставил как венец у статуи Свободы.

Приникнув к воде, он начал лакать, загребать воду пригоршней и сам с собой тихо разговаривать.

— Что это? Я, кажется, что-то проспал, — сказал я шепотом, имитируя собственное подползание, и злобно цыкнул на себя от лица оператора.

Отшельник утолил жажду, еще немного побулькался и начал отступать к зарослям.

— Уйдет! Уйдет! — зашипел я. — Чего ты лежишь? Скажи ему что-нибудь!

В последний момент я не выдержал и окликнул небожителя:

— Постойте!

Дикарь замер, потом медленно повернулся в мою сторону.

— Ду ю спик инглиш? — спросил я его с торжественным придыханием.

— Православный я! — округло откликнулся последователь Марии Египетской.

Тут-то леопард и ударил его лапой по заднице. Пустынник охнул и побежал по мелководью, разбрызгивая воду и безбожно матерясь на всю саванну. И вот он бежал на меня с неподобающими для инока воплями и вел за собой грозного хищника, так что мне ничего не оставалось, как поднять ружье и в них пальнуть.

Пуля оцарапала оператору ляжку с внутренней стороны и, очевидно, задела кошку, потому что она, как-то странно подпрыгивая, ускакала обратно в заросли.

Запись произвела фурор в лагере. Нас только что на руках не носили. Даже капеллан растрогался и хотел идти дежурить у водопоя на следующую ночь. Только оператор все чего-то не радовался. Лежал на животе и грел разодранную задницу на солнце. Через день запись таинственным образом стерлась, и режиссер Мущалович начал ссать кипятком и грозился вызвать из Варшавы нового оператора.

Вообще в Африке редкие дикие животные были единственной отрадой для меня, напоминавшей мне сочинения покойной тетушки. Там на берегу как-то раз прохладной ночью я благоговейно дотронулся своей рукой до метровой кучи слонового помета, по-лошадиному пахучего и еще очень горячего. И мне было так странно и в то же время непостижимо приятно, что этот первобытный момент стал квинтэссенцией прикосновения моей души к африканской земле, стал, так сказать, горячим лобзанием Африки. Моя жена не разделяла подобной романтики.

Хотя она сама была для меня в каком-то смысле Африкой, бесконечно земной, прекрасной и в то же время глубокой и мистической. Сколько в ней было от природы непостижимого, того, чего она сама не знала и о чем никогда не задумывалась. А я был ее белым человеком — исследователем, певцом, осквернителем. Жаль, что она не знала и этого. Она думала, что я считаю ее дурой и четыре года прожил с ней неразлучно ради того, чтобы красиво трахаться.

Наверное, примерно так же думала обо мне дикая природа. Если бы не местные проводники и съемочная группа, я бы не увидел в Африке ни одного животного, кроме фламинго, странно ползающей боком змейки и каких-то стервятников. Так, я не увидел ночью проходивших неподалеку слонов, с треском ломавших кусты и подаривших мне лобзание Африки. В тот момент я оказался один, а у меня не было личного прибора ночного видения. Короче, слонов я так и не увидел. В свою очередь, я сходил с ума от тонких, словно мелом прочерченных, белых полосок на боку увиденной издали куду с высоченными рогами, взвитыми кверху штопором. Мне все хотелось посмотреть ближе, но эти животные очень пугливые, и мне пришлось специально ехать на ферму, где их держали в неволе. Потом я пожалел об этом, потому что все волшебство сразу испарилось — гордые единороги стали козами.

Под конец этой странной поездки, во все время которой мы спали скрючившись в белых джипах (в палатках было полночи душно, а полночи холодно), режиссер Мущалович начал ухлестывать за моей женой, и мы уехали раньше, прихватив режиссерскую гитару, которую он мне проиграл на спор. Так ему и надо, мудаку. Если бы не остальные друзья в группе, я бы совершил что-нибудь более масштабное.

Оставив дикие берега Лимпопо, мы прожили два дня в отеле в Претории, где поняли, что совсем ничего не наладили. Словно между нами пролегла бездна, долина гроз, которую нам уже не дано пересечь. Решили не разводиться.

Жаль, что с нами не было негра, повстречавшегося мне в мшистом саду на окраине Лондона. Наверное, он один смог бы посвятить нас в эту бескрайнюю и удивительную страну, где люди с их проблемами такие лишние и где пожелаю сесть любому инопланетянину. Если бы он влюбил нас в Африку, мы бы остались в ней навсегда и посвятили бы ей свою жизнь, как ребенку.

— Трансвааль! Трансвааль! Гори, страна моя, огнем, — горланил я с балкона под гитару, когда хорошо выпивал вечером.

Как-то мы проходили ночью мимо ограды виллы какого-то бура, я срезал большую ветку с маленькой нераспустившейся розой для моей жены. Розовые кусты здесь растут, как в Израиле, под капельницами, и странные стебли их в основании куста достигают толщины человеческой руки. Жена поставила ее в стакан возле нашей кровати в гостинице. Утром я проснулся и увидел, что роза распускается, подкручивая лепестки. После обеда я вздремнул, а когда встал, обнаружил, что она перезрела и стала некрасивая, похожая на растрепанный бант школьницы. Но вдруг я заметил, что из-под старого цветка, из листвы, откуда ни возьмись, хищной девственной змейкой вылезла головка нового бутона. У него был красноватый стебелек с бархатным инеем волосков, и крохотная головка заострялась подвитыми чашелистиками.

Я пригляделся и увидел, что вся эта нимфетка покрыта крохотными венерическими монстрами со скорпионьими клешнями. Я стал думать, что делать, побежал в ванную и принес тонкостенный стакан воды, окунул в него бутон и присмотрелся. Под водой цветок покрылся алмазным бисером воздушных капелек, а насекомые и не думали слезать с цветка. Тогда я взял булавку, сунул ее под воду и аккуратно счистил монстров, атаковавших мою красавицу. Потом я смотрел на нее часа два и молился, чтобы она не умерла. Умерла.

Я много плакал в те дни над строками негра, перевести которые, пожалуй, все-таки не могу, и мне было искренне горько, что я почти ничего не чувствую в Африке, не переживаю природы как тогда, в отрочестве, когда я устрашился ночного моря в Испании.

Глава шестая

Одиннадцать тысяч фунтов

1

Маясь от безделья, я даже дал в нете объявление примерно следующего содержания: «Молодой человек ищет работу по профилю: рекламный дизайн, переводы (с польского, русского, английского), репетиторство (только с девочками), государственная разведка, частный сыск, контроль супружеской верности».

Кто в молодости не мечтал о красивом ограблении банка? Но когда оказываешься перед фактом отсутствия денег даже на проезд, эти мечты начинают только смеяться над твоей беспомощностью. Я даже начал посещать банки и изучать их устройство. На одном из сайтов я откопал видеоколлекцию удачных ограблений. И вот наконец я разработал план.

Вместо банка я выбрал захолустное почтовое отделение, где был пункт обмена валют и касса для выплаты лотерейных выигрышей. Обвязав себя муляжами взрывчатки, я продернул через рукав два провода, зажал их в кулаке и отправился на дело.

— Всем ни с места, это ограбление, — сказал я, да так тихо, что только три последних посетителя в очереди обернулись на меня, и одна старушка в больших очках, вздрогнув, по-заячьи подняла к груди руки.

— Я пошутил, — сконфуженно пискнул я и, улыбаясь, помахал проводками в знак примирения.

Те трое молча окинули меня взглядом сверху вниз, отвернулись и спокойно продолжили стоять в очереди. Им хоть бы хны, а я едва в штаны не наложил. Так и стоял в очереди, пришибленный, пока меня кассирша не спросила, что мне угодно. Я сказал, что ничего, и затрусил к выходу.

Через неделю мне удалось найти работу, заключавшуюся в распространении на ночной улице купонов со скидкой на выпивку в ночном клубе. Работа мне пришлась по душе. Раздавать бумажки надо было с девяти вечера до часу ночи, а платили по шесть с половиной стерлингов в час. И того двадцать шесть фунтов за какую-то половину рабочего дня, плюс немереное количество купонов на выпивку. Учитывая, что я продолжал жить в гостях у мистера Тутая, денег мне было почти достаточно. К тому же я был свободен весь день и мог спокойно продолжать поиски достойной работы. В это время у меня появились мысли о продолжении образования, но я отложил их на менее дикий период своей молодости.

Как-то раз по случаю моего дня рождения ко мне приперлись Ник с Мэри и Мадлен, и мы устроили небольшую спонтанную вечеринку у нас на кухне. Сам мистер Стэнли то строил из себя весельчака, млел и таял в присутствии француженки, то становился деревянным, бледнел и почти не разговаривал.

Когда все уже изрядно охмелели, мы с Ником поехали на тутаймобиле в деревенский магазинчик прикупить сыра, сосисок и выпивки. Когда мы вернулись, в прихожую нам навстречу вплыла Мадлен.

— Что это за история с цветочком? — весело спросила она, грозя мне пальцем. — Ты мне ничего не передавал от мистера Тутая. Он такой душенька.

Я цыкнул и приставил палец к губам:

— Ты должна ему сказать, что ты просто забыла и что я передавал тебе от него цветочек.

— Ничего ты мне не передавал! — на весь дом возразила Мадлен и повисла у меня на шее.

— Ты не понимаешь, — сказал я, отлепляя девицу от себя. — Для старика это очень важно.

— Ах ты мерзавец, — хихикая, упиралась она как дурочка. — Разве тебя не учили, что врать нехорошо.

Я отпихнул ее, и она повалилась на вешалку и вместе с ней загремела на пол.

— Э! Ты что, совсем страх потерял! — набросились на меня Ник и Мэри.

Похоже, я действительно хорошо накачался.

— Мне кажется, всем уже пора, — сказал я и стал вызывать такси.

Потом я прошел по зыбкому коридору на кухню и заглянул в комнату. Хозяина нигде не было. Гости еще шумели в прихожей, а дом уже погрузился в какое-то нездоровое молчание. Я подошел к двери его кабинета, постучал и подергал за ручку. Дверь была заперта.

— Мистер Стэнли! — громко сказал я, прислонившись к двери. — Откройте, мне надо с вами поговорить. Мистер Стэнли. Вы что, обиделись? — тарабанил я костяшками по двери. — Не обижайтесь, я… Просто вы должны мне открыть…

Внезапно дверь приотворилась, и я встретил серьезный учительский взгляд поверх сползших на нос очков. Взгляд поверх очков как у швейцара, открывшего незваному гостю. Он был в обычной своей малиновой шерстяной жилетке и клетчатой рубашке.

— Что вам угодно? — спросил он сухим голосом. Точно как швейцар.

— Мне угодно кое-что объяснить вам насчет Мадлен, — сказал я, слегка задыхаясь от растерянности.

— Я думаю, что все разговоры нам лучше оставить до завтра, — сказал он спокойно и медленно, как бы давая мне возможность возразить, затворил перед моим носом дверь. Но возразить мне было нечего. Я прекрасно знал, что ничего не смогу ему объяснить ни сейчас, ни завтра. Надо было бы попросить прощения, но я не умею всерьез просить прощения у друзей. Тяжело вздохнув, я уныло побрел на кухню мыть посуду и разгребать балаган. Утром, еще до того как я вышел из комнаты, он сел в машину и поехал на лекции. В постели я услышал мотор и как прошуршали по гальке шины, успел подскочить к окну, но увидел только почти рассеявшийся дым от выхлопных газов. Так что я остался дома совершенно один.

Жаль, что так получилось. Но честное слово, Мадлен того не стоит. Может быть, конечно, я тоже этого не стою. Или чего-то недопонимаю…

И тут совершенно неожиданно откликнулись на мое полушутливое объявление в Интернете. Человек сообщил, что его интересует «контроль супружеской верности», и мы договорились о встрече в одном очень приличном кафе в Холборне.

Придя вечером на место и заняв маленький круглый столик, стоявший у большого окна как на витрине, я немножечко волновался, так как понятия не имел, что же подразумевает под собой этот самый «супружеский контроль».

Клиент опаздывал, и я даже начал думать, что никто не придет, как вдруг человек за соседним столиком сложил газету и пересел ко мне. Ему было лет сорок на вид, стройный, осанистый, длинные седые волосы были зачесаны за уши. Внешность композитора или драматического актера. Доброе суховатое лицо, умные волчьи глаза, серебристая щетина и маленькие желтоватые зубы курильщика.

— Меня зовут Джек Грац, — улыбнулся он, — а вы, как я понимаю, Александр, — и мы обменялись рукопожатиями.

Я попытался сделать деловое непроницаемое лицо и, с одной стороны, опасаясь разговора о деле, а с другой, боясь показаться непрофессионалом, предложил сразу поговорить предметно — о расценках.

— О деньгах не беспокойтесь! — весело отмахнулся работодатель. — Это вопрос третий, если не четвертый.

— Видите ли, это дело серьезное, здесь трудно подсчитать часы работы, — начал я оправдываться. — В нашем деле принято обговаривать цену наперед. Случается так, что клиент не платит в случае разоблачения неверной супруги, считая, что с него и так уже достаточно горестей, или, наоборот, муж страдает манией и после всех доказательств супружеской верности отказывается платить до тех пор, пока ему специально что-нибудь на жену не состряпаешь. Так что во избежание недоразумений у нас принято обговаривать цену наперед.

— Ну если вы так настаиваете, — улыбнулся он. — Впрочем, я ненавижу разговаривать о деньгах в заведениях. Честно признаться, я заядлый курильщик. Может быть, поедем ко мне?

— Думаю, что нам нужно обговорить условия хотя бы предварительно, чтобы в случае чего вам не терять времени.

— Времени у меня сколько угодно, — вновь отмахнулся он и встал. — Поедемте.

Мы вышли под дождь на тротуар и погрузились в громоздкую карету лондонского такси. Сам я принципиально не пользовался такой роскошью. Было уже темно, и за окнами искрились и расплывались светофоры, фары и неоновые огни реклам. Шофер привез нас в одинокий темный переулок где-то на северо-востоке к подъезду высокого дома, похожего на старую гостиницу. Возле подъезда в свете виселицы уличного фонаря сыпался дождь, рассыпаясь бисером на крышах тесно припаркованных автомобилей. Он набрал код, и мы вошли в осветившийся вестибюль, потом в теснейший лифт и медленно потянулись вверх. На самом верху мы еще немного поднялись по устланной ковровой дорожкой винтовой лестнице, и не успел он воткнуть ключ в замочную скважину, как свет в подъезде сам собой погас.

— Проклятье! — сказал Джек Грац и отворил дверь в темноте.

Мы вошли в прихожую, где скучно зажглась маленькая лампочка, скинули куртки и прошли в холостяцкую комнату. В маленькой каморке густел затхлый стариковский уют и работал монитор компьютера. Только легкий наклон оконной стены выдавал, что мы находимся в мансарде. Желтые обои на стене отсырели большими разводами. Низкое окно было распахнуто в дождь, и на полу была целая лужа дождевой воды. Хозяин подошел к окну, вытащил из-за чугунного бортика корытце с цветами, поставил его на стол и закрыл створки. В комнате сразу стало тише и хуже.

— Присаживайтесь. Хотите чаю или кофе? — спросил он, включая чайник.

Я заметил, что глаза у него стали усталые, и отказался.

— Может быть, немного джина? — спохватился он и распахнул дверцу холодильника, стоявшего тут же в комнате. — Кругом такая сырость, что можно и простыть.

— Пейте, мне не хочется, — сказал я холодно, садясь на низкий диван с протертыми до дыр подлокотниками. — Давайте-ка ближе к делу.

Он замер с бутылкой в руках, как бы думая, обижаться ему или нет.

— Ах да, конечно! — ожил он. Но тут же плеснул в два стакана и подал один из них мне. — Я позволил себе навести о вас кое-какие справки, — виновато объявил он (я сделал вопросительное лицо). — Насколько я знаю, вы из Томска.

— Да, — сказал я нахмурившись. — А в чем дело?

— За какую сумму вы бы согласились выполнить одно поручение? Оно не займет у вас больше двух дней.

Я еще больше озадачился. Он о чем-то вспомнил, подскочил к компьютеру и щелкнул клавишей мышки. На экране появились мои фотографии, в том числе детские.

— Я не понимаю, кто тут за кем должен следить? — с некоторым возмущением спросил я.

— Никто ни за кем не должен! — бойко отмахнулся он. — Вы лучше скажите, хотели бы вы очень хорошо заработать?

— Кто бы не хотел, — сказал я, сознательно окинув несвежую комнату взглядом. — Но, видите ли, я ищу работы, а не поручений.

— Ну, скажем, шесть тысяч фунтов стерлингов вас устроили бы? — быстро спросил он.

Я резко встал, решив, что он издевается. Он тут же замахал руками:

— Подождите! Подождите! Я вам все объясню.

— Вы что хотите, чтобы я кого-то убил. Я этим не занимаюсь.

— Вы меня неправильно поняли! Пожалуйста, сядьте.

Я вспомнил анекдот про бомжа в общественном туалете, который умолял трахнуть его в задницу за две тысячи баксов, и когда один очень нуждающийся в средствах интеллигент пересилил себя и согласился, бомж кричал, упираясь руками в кафель: «Давай! Давай! Вгоняй! Вгоняй меня в долги!»

Но все же я присел, скорее из любопытства, чем из заинтересованности.

Джек Грац облегченно выдохнул.

— Видите ли, я инженер, — начал он размеренно, как начинают все трудные объяснения, и как бы гипнотизируя меня волчьим взглядом. — Я занимаюсь проектированием мостов. — Тут он сделал паузу и посмотрел на меня в упор. — Вы знаете, сколько стоит проект одного загородного дома?

Я пожал плечами:

— Смотря где. В Англии очень дорого. А в России вам за пять-шесть тысяч проект любого дома состряпают.

— Вот именно! — внезапно воскликнул он и многозначительно поднял указательный палец. — Каких-нибудь шесть тысяч, и вам сделают полноценный проект роскошнейшего особняка, за который здесь запросили бы в десять раз больше. А теперь представьте себе, сколько стоит в Англии проект обычного, но большого магистрального моста.

Он поднял брови торжественно и вопросительно.

— Думаю, дорого, — сказал я подчеркнуто без интереса.

— Так вот, — проще продолжил он. — Задание у вас будет творческим. Мы хотим, чтобы вы сделали нам снимки одного моста.

— Какого еще моста? — с возмущением спросил я.

— Да вы не кипятитесь, не кипятитесь, — примирительно поднял он ладони. — Ничего особенного, просто моя фирма подбирает самые удачные проекты современных мостов для того, чтобы разрабатывать наиболее эффективный проект для крупного госзаказа. Но вы же знаете, что во многих странах, в том числе и в России, большие мосты считаются стратегическими объектами и любая информация о них недоступна. И вы прекрасно понимаете, что эта секретность полная ерунда. Так, пережитки холодной войны. Мост — это не микрочип. Любое современное государство может снять его во всех мельчайших подробностях из космоса. Увы, у нашей скромной фирмы таких возможностей нет, — он весело развел руками.

— Видите ли, по профессии я художник-оформитель, — заметил я. — Я не фотограф.

— Для этого и существуют деньги. Лучшего стимула для искусства мир еще не придумал. Кроме разве что любви и страха. Но это не наши методы. Мы предпочитаем платить. Потому что у нас есть свои принципы.

— У всех есть, — заметил я. — А о каком мосте идет собственно речь?

Он щелкнул клавишу, и на экране появился хорошо известный мне мост через реку Томь в районе закрытого города Северска.

— Узнаете? — спросил он.

— Но я же не дурак, — мрачно усмехнулся я. — Это же вблизи города с крупнейшим в Сибири атомным предприятием.

Он мило улыбнулся, как будто ожидал моего замечания.

— В том-то и дело, что достать подробные снимки этого моста для нас крайне проблематично, — сказал он. — А как раз он-то нам и нужен. Поэтому мы и нуждаемся в сообразительном местном человеке.

Я скривился, он встрепенулся и опять поднял ладони:

— Вопрос о цене остается открытым!

Я почувствовал, как лицо у меня наливается кровью.

— Может, хватит мохнать бабушку? — наклонил я голову набок. — Я не буду рисковать жизнью из-за каких-то шести тысяч.

— Только назовите вашу цену, — благосклонно предложил он.

Я задумался и вспомнил блатную песенку тридцатых: «Он предложил мне деньги и жемчуга стакан, ему за то советского завода нужен план. Мы сдали того фраера войскам НКВД, потом его по тюрьмам я не встречал нигде».

Надо использовать ситуацию, думал я, попробовать, с одной стороны, получить деньги, а с другой — исполнить свой патриотический долг и сдать козлов. Я могу поставить ФСБ в известность о вражеских планах и попросить их подготовить заведомо ложную информацию. Хотя никогда не знаешь, как все обернется, когда дело доходит до ФСБ.

— Ну так как? — спросил Грац. — Если хотите, мы можем дать вам время на принятие решения.

Я подумал о лачуге где-нибудь на юге Франции, скромной новенькой машине марки «Альфа-Ромео» и счете в швейцарском банке.

— Нет, — ответил я. — Здесь нечего гадать. Я согласен рисковать только за сорок тысяч.

Он вылупил на меня глаза и откинулся:

— Сорок тысяч! За пару десятков фотографий? Вы с ума сошли!

Я испугался, что ляпнул чушь, и поспешил поправиться:

— Долларов, естественно.

— Но это же двадцать тысяч фунтов! — продолжал возмущаться он. — Это больше в три раза, чем мы готовы платить.

— Вы же сказали назвать цену, я и назвал, — принялся оправдываться я, нервно жестикулируя.

— Десять тысяч фунтов, — сказал он решительно и со вздохом. — Плюс все побочные расходы.

Я встал.

— Лучше я заработаю эти деньги за полгода в Британии, чем буду сидеть за них двадцать лет в России.

— Как хотите, — немило отозвался он, пожал плечами и встал, чтобы проводить меня. — В Лондоне есть еще люди, которым не лишние десять тысяч фунтов стерлингов.

— Конечно, — огрызнулся я. — Патриоты всегда найдутся. Особенно среди нашего брата в Лондоне.

«А все-таки я, сука, поторговался», — с обидой подумал я и вышел в прихожую. Теперь я понимал, почему квартирка бедная. Скорее всего, она арендована нелегально на очень короткий срок.

— Да, кстати, — предупредил он, пока я надевал еще влажную куртку. — Если передумаете, то лучше не стоит пытаться связываться со мной.

— Естественно, — согласился я и, избегая рукопожатия, спешно вышел на лестницу.

Коридоры были узенькие, сплошная лестница без площадок, очень неудобная, но с ковровой дорожкой. Я вызвал лифт вместимостью не больше стандартного шифоньера и с мыслями о толстяках, вынужденных тут бегать пешком по лестницам, и о десяти тысячах съехал вниз и вышел в дождь на темную улицу.

Капли все так же разлетались на крышах машин, свет фонаря, отражаясь, сверкал на закругленных углах их крыш. Мне показалось, что я моментально весь промок. Ежась, я перешел дорогу и спрятался в стеклянной будке автобусной остановки, стараясь разглядеть расписание ночных рейсов.

Что можно купить на десять тысяч фунтиков? На это сейчас и халупы в Томской области не купишь. Короче, вопрос с жильем на эти деньги точно решить нельзя. Машину? Но разве ради этого можно так рисковать? Впрочем, на эти деньги можно было бы год или даже, если постараться, два года не работать и заниматься любимым делом или, например, учиться. Можно было бы написать книгу про собаку Понтия Пилата. Блин! А что будет завтра? Вдруг мы с Тутаем не помиримся? К кому я тогда пойду? После того, что мне рассказала жена, лизать жопу Питеру и умолять его о прощении мне, честное слово, как-то не хочется.

Я проводил взглядом две машины, ехавшие из Лондона. Фары у них отражались в мокрой глянцевой дороге, как длинные перевернутые огоньки свечек, впивающиеся под прямым углом в глубь асфальтового зазеркалья.

Еще минуты три помявшись на промозглой черной улице, я с воплем пнул телефонную будку, выбил одно из стекол и побежал через дорогу обратно к подъездной двери. Номера квартиры я не знал и начал набирать на домофоне все подряд кнопки, начиная с конца, так как мы встречались на самом верху. Пару раз я попал на злых старушек, но тут дверь электрически загудела, и я смог снова войти в подъезд, словно Али-Баба в пещеру сокровищ.

2

Договорились на одиннадцати тысячах монет, из них тысячу я получил той же ночью в задаток, так что смог без колебаний доехать до Тутая на такси. Моя командировка должна была состояться через три дня. До этого я обязан был еще раз встретиться с Джеком и получить от него все необходимое, включая билеты, командировочные, технику и подробный инструктаж.

Честное слово, я только и думал о том, как поумнее сдать этих паразитов нашим контрразведчикам. Только кто это такие и где их взять, я честно, не знал. Наконец решил ехать, а там уже обратиться на худой конец в милицию к любому начальнику повыше рангом. А там уже ГРУ, ЦРУ, КЕНГУРУ и так далее. Дадут мне какую-нибудь дезинформацию, и я успешно продам ее англичанам (если это, конечно, англичане). И все останутся довольны.

Когда я проснулся, Тутай косил траву, и звук газонокосилки слегка плавал в тональности в зависимости от качества участка, на который ее передвигали. Я встал, натянул тяжелые немного сыроватые джинсы — вечно у него по утрам эта сырость — и пошел в кухню. Через звуки косилки я ощущал его хозяйское присутствие, и мне не терпелось поговорить с ним и убедиться, что вчерашняя неприятность уже позади. Это продолжалось мучительно долго, и я никак не мог заставить себя достать чего-нибудь к завтраку.

«Надо что-нибудь купить», — подумал я и достал из нагрудного кармана влажную и какую-то не мою на ощупь пачку деньжищ, согнутую пополам и перехваченную резинкой.

Я шпион! — осознал я так, словно стал космонавтом или исполнил другую детскую мечту, которая отныне мне не улыбалась. Кто в детстве не мечтал стать знаменитым шпионом?

— Откуда у вас эти деньги? — спросил мистер Тутай. Я и не заметил, что косилка перестала работать. Штанины у него были в мелких ошметках травы.

— Родители выслали, — соврал я. — Просят срочно приехать на похороны дяди.

— Значит, едете домой? А почему вы не завтракаете? — спросил он буднично и принялся набирать воду в чайник. — Мой диадиа самых честных правьил, когда не в щютку заниемог, он уважать себиа заставил и лучше выдумать не мог. Его пример другим наука; но, божье мой, какая скука с больным сидеть и день и ночь, не отходиа ни шагу прочь! Какое низкое коварство полуживого забавлиать, ему подушки поправлиать, печально подносить лекарство, вздыхать и думать про себиа: когда же чорт возьмет тебиа!

Закончил он с веселой ноткой и победно посмотрел на меня. Прочитал он с таким акцентом, что некоторые слова было просто не разобрать, но я был очень рад и от души ему поаплодировал.

— Браво!

— Вы сегодня не заняты? — спросил он меня, стеля тоненькую, как носовой платок, ветчину на сандвич.

— Сегодня нет. Завтра у меня будут пробы на новую работу. А что?

— Я собирался поехать сегодня на рыбалку. Если хотите, можете составить мне компанию.

— С удовольствием! — откликнулся я.

Сразу после завтрака мы упаковали узелок с бутербродами, бросили туда же пару банок тушенки, навели морс и залили горячий чай с молоком в дорожный термос. Потом Тутай пошел проверить машину, а я копать червей на заднем дворе.

Погода была серенькой, но опасности попасть под дождь вроде как не было. Мы бросили тутаймобиль у шоссе и пошли пешком через низкорослый липовый лесок к реке. Вода была высокая и желтоватая. Слева был виден старинный каменный мост с аркообразными пролетами, чуть зеленоватый ото мха, который казался мне плесенью. Мост был чуть горбатый и как будто даже не постройка, а какое-то почвенное образование, словно сросшиеся над рекой берега. В густом мраке под ним глубокая вода медленно месилась и закручивалась в омут, в котором черти водятся.

На заросшем ивняком крутом берегу мы бойко соединили части старых бамбуковых удочек и начали насаживать червяков. При этом я с отвращением рвал их, а он выбирал помельче и насаживал целиком. В детстве мы этих дождевых червей разве что не ели, а теперь мне до них противно дотрагиваться. Вдруг на них какая-нибудь зараза водится.

Я всегда удивляюсь тому, с какой практичностью кабинетные европейцы справляются с работой по дому, в саду или если дело касается техники. Все у них всегда получается. Словно есть у них какая-то врожденная хозяйственная сноровка. В России интеллигенты редко разбираются в плотничестве, электрике или садоводстве. У англичанина это в крови. Англичанин легко выточит в гараже деталь для мясорубки или сделает витраж на входную дверь, спаяв кусочки цветного стекла оловом.

Рыбалка сразу же пошла у Тутая лучше, чем у меня. Когда у него первый раз клюнуло, он, едва не спотыкаясь, побежал вдоль берега по течению, подсек, слегка подогнув ноги и вжав голову в плечи, вытянул ярко-серебристую рыбину, отчаянно бившуюся над водой. Мистер Стэнли вознес удочку, выставил руку и поймал невидимую леску с добычей.

— Вот это акула, — гордо сказал он, снимая рыбу с крючка и бросая в корзинку.

Потом он поймал еще четыре, а мне за весь день попался только крохотный недоросль сазана, которого даже соседский кот отказался есть.

На следующий день мне была назначена новая встреча в одном из лондонских баров. Оттуда Джек повез меня за тридевять земель в Бристоль, и там в пустой конюшне с сеновалом, в надстройке, нас ожидали пятеро человек. Они больше походили на бандитов, чем на королевских сборщиков стратегической информации. Четверо молодых были в спортивных костюмах, один постарше был рыжим толстяком в короткой рокерской кожанке с ремнем и тяжелых скинхедовских ботинках. Его джинсы вытянулись на коленках, и, ступая вразвалочку, он тяжеловато переваливался с боку на бок. Двое из молодых были в медицинских респираторах, и, представляя их, Джек полушутя сказал, что у них аллергия на лошадиный помет, русских и все деревенское. Все, кроме самого Джека, выглядели моложе тридцати пяти, вели себя весело и непринужденно. Познакомившись, мы расселись по машинам и поехали снова куда-то далеко. Когда уже почти стемнело, мы вышли под большим железобетонным мостом с ребристым дном, и меня начали учить, как и что нужно делать в России.

— Прежде всего нам необходимо получить снимки снизу, чтобы увидеть, как там все устроено, — лениво и в растяжку объяснял толстяк по имени Кеннет. — Можно делать фотографии в темное время суток с помощью ночного видения, но лучше все-таки днем. И желательно, чтобы днем за мостом не было солнца, потому что оно может оттенять конструкцию.

Мне дали в руки старинную на вид камеру и начали водить от опоры к опоре, показывая, в каком месте нужно сделать снимки.

— А что, если снимки не подойдут? — спросил я.

— Не беспокойтесь! — хором ответили они и замахали руками.

— Все должно получиться, — сказал Джек. — В крайнем случае, если будет видно, что вы хотя бы старались, мы заплатим вам все деньги, как и договорились.

— Как видите, все очень просто, — добродушно улыбнулся толстяк. — Все вопросы и уточнения по старому электронному адресу Джека. Да, и еще! Вам не придется перевозить снимки через границу. Создайте новый ящик и отправьте нам их по мейлу из любого интернет-кафе.

— Это что, цифровик? — удивился я, вертя в руках «лейку».

— Да, конечно, — подтвердил Кеннет, взял у меня аппарат и показал, как вытащить стандартную флэш-карту.

— Могу ли я использовать другой аппарат? — спросил я.

— Нет, ни в коем случае, — погрозил пальцем Кеннет. — В этом аппарате все настроено в соответствии с нашими требованиями. Это очень жесткие требования, и снимки с любого другого аппарата нам не подойдут. Когда будете отправлять снимки, никак их не редактируйте и не сжимайте. В этом случае они нам не подойдут.

Мы вернулись на дорогу и минут пять шли по мосту, по его пешеходной части.

— В России мост будет в три раза длиннее, но в целом конструкции очень похожие. Видите, лестница, — указал толстяк на металлическую стремянку за перилами. — Там обязательно должна быть такая же. Вы должны будете сделать снимки этой лестницы, спуститься по ней под пролет и сделать несколько снимков стальных конструкций с близкого расстояния, чтобы хорошо были видны их устройство и толщина. В опоре ищите дверь. Нам нужны ее подробные снимки. Постарайтесь сделать снимки замкового устройства. Если есть замочные скважины, делайте фотографии в упор, прислоняя объектив к щели.

— Если хотите, можете задержаться в России сколько угодно, — великодушно разрешил Джек. — Мы переведем деньги на ваш счет, и вам не придется с нами снова встречаться. Все банковские реквизиты мы получили на вашей прежней работе.

— А аппарат?

Он улыбнулся:

— Можете оставить себе на память.

— Что делать в случае, если меня задержат с этой штукой на границе или под мостом?

Они вдруг дружно засмеялись и переглянулись. Потом посоветовали все отрицать и прикидываться любителем индустриальной романтики.

— Но ведь наши сразу поймут, что это не любительская техника?

Джек посмотрел на меня исподлобья с иронией:

— Поэтому-то и лучше всю технику уничтожить сразу, как только мы дадим вам добро.

После инструктажа, по моему собственному пожеланию, меня подвезли на станцию и посадили на ночной поезд до Лондона. Больше я никогда не видел ни Джека, ни его молодых друзей.

3

Честно говоря, я понятия не имел, повезло ли мне страшно или я просто по-крупному попал. Я решил, что домой-то я поехать поеду, а там уж будь что будет. Когда я так постановил, мне стало как-то грустно. Я стал париться над тем, что будет, когда я вернусь. Если вернусь? Ведь если я не выполню поручение, то дадут ли мне дальше спокойно жить в Европе? Последние месяцы я думал, что Лондон мне осточертел, но как странно все переворачивается, если завтра тебе уезжать!

Как бы там ни было, я сдал в кассу билеты, которые мне дали эти ребята. Билеты были дорогие, купленные на мое имя, и в них были указаны мои паспортные данные, включая серию, номер и дату выдачи. В офисе авиакомпании мне вернули полную стоимость без сборов, и на эти деньги я заказал целую кучу билетов с тремя пересадками в Европе и в России, чтобы мой след было сложнее проследить.

В Москве я успешно прошел таможню, и в Барнауле мой скачкообразный перелет закончился. Оттуда я поехал на автовокзал и нанял частника до Томска. И вот за окнами легковушки уже замелькали до боли знакомые пейзажи, от которых у меня по-детски приторно затрепетало в груди. Все эти странные сибирские названия, вроде Тызырачево, Шадаево, Гарлык, и откуда они только взялись? Что это — слады местных народностей? В таком случае до Ермака здесь обитали орки. Гнилые огородики, обнесенные ржавым хламом, серенькие покосившиеся домишки, такие жалкие, что трудно даже представить, что в них еще кто-то живет. На наших полях к тому времени уже местами лежала тонкая корочка снега, там, где снега еще не было, Сибирь напоминала саванну, и лишь однообразные осиновые рощи, то и дело подползавшие к шоссе и проносившиеся мимо, рябя тоненькими стволами, разрушали эту мою зыбкую иллюзию.

— Откуда едешь? — спросил водила после часа езды в молчании.

— Из Москвы. — Я специально сел назад, чтобы не болтать, а хорошенько все обдумать и, если получится, поспать.

— И как там теперь в Москве? — спросил шофер. Ему, наверное, было скучно.

— Нормально, — думая о своем, отозвался я. — В Москве как в Москве. Слякотно.

— А я подумал, из-за границы.

Я отвлекся и посмотрел в его глаза в зеркале:

— С чего это ты так решил?

Он пожал плечами:

— Не знаю. По повадкам видно. Не блатной, а ходишь смело.

— Такие у нас теперь повадочки в Москве, — со вздохом сказал я. — Притормози-ка, мне нужно по нужде.

Он не спеша сбросил скорость, и мы остановились в чистом поле. Только вдали серой стеной тянулся лес с прозрачными макушками деревьев. Я, не сходя с дороги, помочился на камыш, при этом за моей спиной не промчалось ни одной машины, вернулся в старенькую «десятку», и мы молча поехали дальше.

Эта земля уже давно не дикая. Здесь через каждые пять километров деревня или даже поселок. Все поделено между хозяйствами. Но какое же все-таки давящее одиночество застыло в этом распахнутом всем ветрам пространстве. В какой тоскливый час сотворил эти пейзажи бог и почему привел сюда именно нас?

Мы добрались до города, когда уже стемнело, и я заплатил ему как договаривались и дал полтинник сверху.

— Если хочешь, можешь переночевать у нас, — предложил я, когда он помог мне надеть рюкзак возле калитки нашего дома.

Он смутился:

— Да нет, спасибо, браток. Я поеду.

— Нет, честное слово, — настаивал я. — Поужинаешь и спать. Я приглашаю. А с утра пораньше поедешь.

Он пожал плечами и улыбнулся.

— Ладно, — сказал он. — Я только закрою машину.

Я открыл дверь ключом, и мы вошли тихо как мыши в темную прихожую. Я сразу почувствовал, что нахожусь дома, когда меня вместе с теплом обволок немного затхлый запах старого дома. Когда я зажег свет, мне стало грустно и приятно видеть этот немного беспризорный уют, старинную тяжелую мебель, гардероб и серенькую старуху в рамке на стене, первой встретившую меня.

Мы прошли на кухню, и я подогрел для нас кастрюлю щей.

— Давно дома не был? — спросил меня водитель, оглушительно всасывавший бульон с ложки.

— Давно, — задумчиво ответил я, глядя в отражающее кухню окно.

Мне было очень приятно, что я его пригласил. На кухне с прошлого века стоял старый раскладной диван, и я принес ему подушку и одеяло. Сам я устроился в гостиной, так как не хотел шуметь наверху (ведь такая бы буча поднялась, если бы кто проснулся), и я долго не мог уснуть из-за разницы во времени. Все думал о большом старом доме и о моем прошлом в нем. Сам дом казался мне безнадежно бедным и грубым. Честно скажу, мне было бы стыдно показать его друзьям в Лондоне, но я хотел как можно скорее привыкнуть к нему вновь и оставить эти предательские мысли.

Когда я проснулся, ни водителя, ни его машины на дворе уже не было. Была только неожиданная густая и обильная метель за окном. Никого не было, все разошлись кто куда. Родители на работе, Лизка на учебе, скорее всего. На столе в столовой завтрак из бутербродов с яйцом и шпротами и еще записка с жирным пятнышком: «Рады, что приехал! Надеемся, что будешь подольше. В холодильнике салат и сардельки. С Галкой познакомишься». Похоже, дом привыкал ко мне быстрее, чем я к нему.

Что делать с проклятым заданием? Идти в ФСБ на проспекте Кирова или просто в милицию? Или для начала поговорить с юристами и обезопаситься, написать какие-нибудь нотариально заверенные заявления, что, мол, совесть у меня чиста и я вовсе не раскололся на допросах, а шел с единственной мыслью все рассказать из патриотических соображений. Но самое гадское то, что с меня все равно возьмут подписку о невыезде. А может быть, вообще заберут загранпаспорт и включат в федеральные списки так называемых невыездных. А десять тысяч! Мне как безработному они совсем будут не лишние.

Внезапно где-то наверху хлопнула дверь, и кто-то мягко прошелся по искони хрустящим шашкам паркета.

Лизка! — встрепенулся я, побежал в гостиную, вытащил для нее книгу по шитью медведей и побежал наверх. В Лизкиной комнате никого? Странно. Пошел, громко открывая дверь за дверью.

— Э-ге-гей! — кричу. — Кто-нибудь есть в доме? — Распахиваю свою дверь, а там стоит голая девочка лет пятнадцати и, слегка выпячивая живот и наклоняя голову набок, расчесывается щеткой перед большим зеркалом.

— Голый человек, скажите, вы кто? — спрашиваю.

— Вас что, не учили стучаться, когда входите? — поинтересовалась она вполне серьезным голосом.

— Извините, — опешил я, кашлянул в кулак и, отступив в коридор, притворил дверь.

Ее звали Галина, что значит «девочка из Галлии». Она была худой и высокой, хотя в женском плане довольно мало развитой, у нее сохранялась совсем еще детская походка, пошаркивающая носками слишком прямо, почти что внутрь, и какая-то разболтанность в суставах, свойственная долговязым подросткам и, пожалуй, смертельно худым девочкам на подиумах.

Она была так мила со мной, что даже облизывалась. И я сразу испытал известный спазм от знакомых с детства повадок этого трудного возраста. У нее был хитренько-веселый взгляд быстрых пестрых глазок под неожиданно черными срастающимися бровями и всегда влажные губы. С первого же дня она свободно садилась ко мне на колени и, верно, чувствовала, что я втайне испытываю, держа ее за крепкую тоненькую талию или бедра, когда она была в тонком платьице, под которым между лямок на подвижных лопатках рассыпались мелкие прыщики.

— А ты, собственно говоря, кем мне приходишься? — спросил я ее, когда мы вместе плавали в университетском бассейне на третий день моего пребывания.

— Любовницей.

Я чмокнул ее в яблочную холодную щеку, и она, закрыв глаза, томно и насмешливо заулыбалась. Она была для меня соблазнительной, даже очень, но я чувствовал к ней какое-то кровное отчуждение, табу, хотя она и была для меня какой-нибудь четвероюродной сестрой, приехавшей на курсы для абитуриентов.

— Куда поступать собираешься?

— Если ты о вузе, то пока не знаю, я только в Гуманитарный лицей поступила, а там уже посмотрим — в мед или на языки.

— Ну, тогда все понятно, — сказал я. — Во вступительном сочинении в лицей я написал «заеблочная даль», — признался я, лежа на спине и легко подгребая ногами и руками, как морская черепаха. — Ну и как там сейчас? Кто остался из старых преподов?

— Почти все. Гурин, Айзикова, Макаров, Сыров…

— О! Сыров — это человек. Что он у вас сейчас ведет?

— Физру и обществознание.

— А у нас вел еще и ОБЖ. Это был единственный предмет, на котором я записывал. Сухостой, по определению Сырова, это то, что высохло, но еще стоит.

Она шлепнула по воде ладонью.

— А нам он выдал: представляете себе, только что произошло землетрясение, вы выходите из укрытия, кругом завалы, стонут мертвые и трупы…

Я влюблялся в нее. Мне был хорошо известен этот механизм. Его даже можно остановить, если вовремя постараться. Влюбляться начинаешь с того, что невольно прослеживаешь взглядом все передвижения, жесты, и они неумолимо возрастают для тебя в цене. Ей было только четырнадцать, но с Лизкой они выглядели чуть ли не ровесницами. Они часто с криком кидались целоваться или хором смеялись над кем-нибудь. В эти дни преимущественно надо мной. Один раз примотали меня скотчем к кровати, пока я спал.

Задание повисало, надо было что-то делать, решать. В конце концов я не выдержал, позвал Димку Скумая в пивную «Крюгер» и все ему рассказал.

— Да забей ты на эти десять тысяч! — посмеивался Диман. — Из-за них потом всю жизнь будешь на измене ходить. И главное, ни у нас покоя тебе не будет, ни за бугром. Напиши им на мыло, что отказываешься, и отсидись здесь месяцок-другой. Или езжай куда-нибудь в другой конец Европы. У тебя же все равно паспорт резидентский. Где-нибудь в Польше англичане беспредельничать не будут.

— Так-то оно так, Диман, только вот у меня должок повис за излечение в госпитале на тысячу с лишним британских монет. За это судебные исполнители могут где угодно прижать. А пока я работу найду, пока заработаю, знаешь, сколько накрутится? А если я сейчас эту десятку сорву за этот никому не нужный мост. Дело-то плевое…

— Э, Парамоша, ты азартный! — перебил он меня со смехом и закурил.

— Да перестань ты, — стукнул я кружкой по столу, — я тут по-крупному встреваю, а ты…

— Молодые люди, у нас нельзя курить! — подошла к нам официантка.

Дима кивнул ей и, сделав долгую затяжку, потушил сигарету.

— Принесите нам еще нефильтрованного, — попросил он и повернулся ко мне. — Я тебе сказал, не лезь в это дерьмо.

— И что прикажешь, к нашим идти сдаваться, чтобы они меня потом до конца дней пасли?

— На кой? — удивился он. — Сиди себе и не пикай. Штуку эту, которую они тебе дали, раздолбай и выброси от греха подальше. Я бы так поступил.

— А что, если я другой мост сфотографирую? — Я уже чуть не плакал по этим десяти тысячам.

— Они же тоже не дураки там. Сразу все поймут и решат, что ты чекист и их специально дезинформируешь.

Я уронил голову на стол.

— Понимаешь, Диман, от меня жена считай ушла, — захныкал я. — Работы нет, хоть на панель иди.

— Ну и что теперь, родину продавать?

— Да при чем тут родина? Кому эти балки нужны под мостом? Мы же ядерная держава. С нами так и так никто воевать не будет. Им нужно пару фоток в архив для отчетности, вот они и разбрасываются баблом. Этот мост никому не нужен. А если бы они меня попросили в горсаду карусели сфотографировать, это что, тоже считается за предательство?

— Да ведь это дело принципов.

— Вот в том-то и дело, Дима, что это дело чьих-то там принципов. Одни зачем-то мост засекретили, а другие теперь за ним шпионят, чтобы только был повод тратить деньги налогоплательщиков. Работать-то всем надо. Ну и будет у них этот мост, ну и что? Я им что, ядерные технологии продаю? Короче, я на сто процентов уверен, что это все для галочки. Никто с нами воевать не собирается.

— Ну хорошо, допустим, ничего в этом нет страшного, — вздохнул он. Между тем принесли пиво, и мы стукнулись кружками. — Мост им нужен для отчетности. Но лично ты-то рискуешь просто залететь на этом как последний шпион, как предатель. И доказывай потом на Кирова, 18, что мост под закрытым городом англичанам нужен только для отчетности.

Нам сказали, что «Крюгер» закрывается, мы запротестовали, но потом пришел дяденька с бэджиком и рацией, я вспомнил «Хачапури» и вытащил товарища на свежий воздух.

— Я думаю, что я все-таки это сделаю, — кладя пружинистые шаги, заявил я.

Мы шли вдоль проспекта в сторону Лагерного сада, скользя и хрустя по замерзшим лужицам.

— А, делай, — запросто махнул он рукой. — Мне-то что. А поехали к Татьяне Регимонтасовне, — предложил он, переведя надоевшую ему тему разговора.

— А кто это? — спросил я.

— Какая тебе разница? Но титьки у нее хорошие. Доички что нужно. Настоящая коровка.

Когда-то на первом курсе мы затеяли с Димкой писать серьезную трилогию «Жизнь и смерть Люсьен Жалюзи», но книга у нас, признаться, не пошла. А начиналась она так: «Юная француженка-секретарша Люсьен бойко настукивала очередной приказ комиссара. Комиссар Жан Генсар по привычке слонялся от стола к окну и то и дело раздвигал жалюзи…» — дальше у нас работа никак не двигалась, и мы решили оставить так, как есть, ибо добавлять-то было и нечего.

Мы перешли через улицу и пошли по Аллее Славы к огромному подсвеченному Вечным огнем монументу в виде матери, дающей сыну винтовку. Мы его называли в шутку «Подержи, мать, винтовку, за пивом сбегаю», но на самом деле, когда поднимаешься по лестнице к Вечному огню и оказываешься под титаническими фигурами, то испытываешь трепетное чувство патриотизма и гордости. Под памятником с двух сторон стелы с именами более семидесяти тысяч горожан, погибших в годы Великой Отечественной.

— Здесь и мои родственники есть! — с гордостью сказал я и нашел на бронзовых плитах четыре свои фамилии.

— А моих здесь штук двадцать, — сказал Диман, и я поверил ему на слово. — Вот видишь, а ты хочешь предать их. Ведь каждый из них мог сказать, что от него одного на фронте все равно ничего не изменится. Но они боролись из…

— Да брось ты козу пороть! — перебил его я и отмахнулся. — Развел пропаганду, тоже мне. Что-то я не припомню, чтобы ты уж очень в армию рвался. Небось тоже билетик прикупил себе.

— Так это, — замялся он, — совсем другое дело. И время другое.

— Вот и у меня тоже другое. Все другое. И вообще, хватит политикам паразитировать на человеческой любви к родине. Между государством и родиной такая же разница, как между Царством Небесным и Московской патриархией. Есть поступки, которые являются страшным грехом, но не являются уголовным преступлением. Например аборты. А есть преступления, которые не являются грехами, например, нелегальное пересечение государственной границы, — что это за грех? — или контрабанда редких попугаев, или фотографирование мостов. Все это — гораздо меньший грех, чем убийство врагов на войне, за которое канонами предусматривается отлучение от церковных таинств. У большинства из тех, чьи имена написаны на этих плитах, просто не было выбора.

— Выбор всегда есть, — серьезно сказал Диман. — Только не всегда хочется поступать правильно, и тогда мы обычно разводим демагогию.

Из бездны, простиравшейся за монументом, дул ледяной ветер, стыли руки, и казалось, что мы летим. Ночная синяя чернота неба в быстро плывущих клочковатых облаках, везде сереньких, а возле плывущего месяца коричневых с желтизной. Посмотришь вверх, а это не облака плывут, а мы летим, словно призраки, вместе с грозной титанической матерью Родиной, которая все поднимается над нами и поднимается. И какое ей до нас дело, до таких крошечных…

Продрогнув до костей, мы вернулись на проспект, быстро схватили такси и поехали за реку в Тимирязево. Там мы парили друг друга вениками до полусмерти, а потом выбегали на улицу и падали в специально собранную кучу снега. Водка лилась рекой, и девочки были расписные!

Кто такая Татьяна Регимонтасовна, я так и не узнал.

Возвращаясь домой на следующий день к обеду, я увидел, что Галька целуется под нашими воротами с каким-то лицеистом-гопником. Заметив меня, она испугалась, прикрыв рот рукой, хихикнула и юркнула за ограду домой. Паренек побледнел, но в грязь лицом не ударил, вытянулся и мрачно сделал шаг назад, пропуская меня.

— Смотри не перни, — сказал я ему и пошел истязать Галину.

Она заперлась в комнате и час не выходила. Когда Лизка пробежалась по дому, созывая всех на обед, Галька выскочила из комнаты и с криком «ай! ай! ай!» ломанулась вниз в столовую, там она прыгала как безумная вокруг стола, пока не вцепилась в маму, держа ее сзади как заложницу.

— Что такое? Что с тобой? — закричала мама.

— Защитите меня, тетя Люда, иначе он убьет меня! — взмолилась она, глядя, как я хищно размешиваю салат двумя большими ложками.

— Кто тебя убьет, Галинька?

— Он! — указала на меня пальцем преступница.

— Никто тебя не убьет, — топнув нагой, пообещала мама. — А ну прекрати! Садись за стол давай. Мало мне было одной Лизки, еще одно испытание бог послал. Галя, а почему у тебя вся тушь размазана?

Заметив, что я не злюсь, она засияла и спрятала лицо в мамином платье.

Мне было так весело с ними, что я ни за что не хотел уезжать. Там на Западе я оставил все проблемы, а здесь, пока у меня еще оставалось что-то от той проклятой тысячи фунтов, я чувствовал себя очень даже уютно.

Мама предложила выселить на время Гальку из моей комнаты, но я ответил, что мне и в Симиной хорошо.

— В Симиной? — удивилась мама, а мне стало неловко. — Ты ее еще помнишь?

— Просто как-то всплыло вдруг, — стал я глупо оправдываться. — Тем более там светлее и лучше читается.

Как-то раз ночью я зажег свет в комнате и задался вопросом, осталось ли в ней хоть что-нибудь ее. Я часа три с бездумным упорством шарился по всем уголкам, даже тем, в которые, кажется, не заглядывал даже в детстве. Я водил руками в паутине под подоконником, медленно, чтобы не шуметь, отодвигал мебель, до конца вытаскивал у стола ящики, пытался посветить спичкой в отдушине. И ничего. Все, связанное с ней, пропало, и даже могилы у нее нет.

Сима, Сима, и почему ты не оставляешь меня?

4

Я уже начал брать Галю. Еще разок: я уже начал брать Галю на все наши посиделки, и все почти свыклись с мыслью, что она моя девчонка. О жене никто вопросов не задавал, разве что я сам себе.

Только через две недели я получил по электронной почте предупреждение, что у меня осталось три дня для выполнения бристольских договоренностей. Но, честно говоря, мне было на них глубоко все равно. Единственное, о чем я беспокоился, так это о том, чтобы рано или поздно меня не нашли и не прищучили за тысячу фунтов. Хотя, наверное, это не такая большая сумма, чтобы кто-то из-за нее в разведке сильно парился.

Папа все уговаривал делать по утрам зарядку и пить мочу.

— Но это же не доказано! — вопил я, отрицая пользу этаких процедур.

— Вся народная медицина не доказана, — продолжал настаивать папа. — Однако на всем Востоке от Индии до Японии мочу издревле и до сих пор применяют как универсальное средство от гематомы и укусов тропических насекомых.

— Но нас ведь никто, кажется, не кусает, да и зачем же принимать внутрь?

— А ты знаешь, что абсолютно у каждого человека в кишечнике с раннего детства живут паразиты?

— Ну конечно, если их совсем не выводить.

— Вот именно! Большинство людей и не догадываются, что в них живут чужие…

— Боже, какой ужас! Только не чужие!

— Не перебивай. Что в них живут чужие организмы. Продукты жизнедеятельности этих организмов кишечник впитывает вместе с соками, и они попадают в кровь, а далее в мозг. И вот уже часть твоих мыслей твоя да не твоя, — веско вполголоса сообщил отец и погрозил пальцем. — А вот ты возьми и налей на них человеческой, так, чтобы мало не показалось. Я и студентам это советую.

— Представляю, что они там о тебе болтают.

— Моча универсальное средство, — продолжал проповедовать папа, не обращая на меня внимания. — Нам известны случаи спасения благодаря моче в газовых камерах. Спецназ вводит мочу через шприц, йоги купаются в моче, жители Папуа — Новой Гвинеи устраивают ежегодные празднества мочи, весь мир живет и дышит мочой!

— И в Лондоне попахивает, — согласился я.

Я уже было подумывал заставить Гальку мне накапать в баночку, как вдруг, с каким-то диким кровосмесительным ударом, узнал, что папа тоже тайком от мамы пользуется ее нехитрыми услугами. Так что в один прекрасный день с утра пораньше мы с ним вместе торчали под ванной, каждый ожидая свою порцию желтенькой.

— Как тебе не стыдно, папа, — кривился я. — Это же извращение. Ты пьешь ее мочу, потому что она симпатичная и молодая девочка и тебе это нравится.

— Никакое не извращение, — возражал папа. — Если бы это был мальчик, я бы тоже с удовольствием пил.

— Василий Геннадьевич, ваш бокал, — самым светским голосом сообщил донор и протянул винный бокал, держа его пальчиками за ножку.

Папа радостно принял дар, посмотрел на меня с чувством превосходства, облизнулся и, пританцовывая, удалился восвояси.

— А вот и твоя, — вновь высунулась Галочка. — Смотри не поперхнись.

Я взял теплую баночку и пошел в свою комнату. Выпить залпом, и дело с концом. Но ведь она такая теплая, может, подождать, пока остынет, или на окно поставить? Я засунул в баночку палец и обнаружил, что она прямо горячая.

Минут пятнадцать баночка простояла на моем столе, а я просидел на кровати в вялотекущем смятении. Наконец я сломался и пошел вылить ее содержимое куда следует.

Денег у меня уже было не достаточно, чтобы добраться до Англии, на последние я купил новые лыжи и начал помаленечку стрелять на мелкие расходы у родителей. Глупо, конечно. Они здесь вместе зарабатывают в месяц столько, сколько я в Лондоне зарабатывал за неделю. Но здесь совсем другое финансовое измерение. Например, там меньше чем на пятьсот стерлингов точно не проживешь, а здесь у родителей я бы мог вообще жить без денег, как жил, когда учился. Хотя это, конечно, и не жизнь.

Ближе к зиме я стал оплакивать мысль о том, что всего за один день мог заработать такие деньги и упустил этот шанс. Я достал из шкафа аппарат и немножко с ним поковырялся. Подумал насчет того, чтобы его продать, но это было бы очень рискованно. Техника все-таки шпионская. В Шереметьеве я очень волновался из-за этой штуки, когда получал багаж и проходил контроль на сканере.

«Привет, Джек! Извини за то, что отмалчивался. Может быть, наш уговор еще в силе?»

Я написал это на связной адрес так, чтобы только проверить. Еще я там что-то наплел о том, что раньше не мог выйти на связь и что у меня были разные опасения. Мне не верилось, что они еще захотят со мной переговариваться, но любители мостов откликнулись и вежливо попросили поторопиться.

Забросив аппарат в рюкзак, я позвонил другу и позвал его кататься на лыжах в сторону Северска. Лизку с Галькой я тоже взял с собой. В этот год зима запаздывала, лишь во второй половине ноября сухой свирепый ветер принес откуда-то хаотичные хлопья снега и запорошил седые от изморози травы. Потом снег валил несколько дней, и зима наверстала упущенное. В побледневшем вымороженном небе ослепительное белое солнце торопливо описывало дугу над южным горизонтом, проворачивая длинные тени, и полого уходило за реку.

Когда катишься с горы в предчувствии неминуемого падения, дыхание захватывает, следы лыж тасуются, как рельсы на стрелках, и ты кричишь и смеешься, не жалея горла, тогда существуешь в том самом миге, который между прошлым и будущим, в том самом миге, который называется жизнь. И уже лежа в сугробе, с запутавшимися одна в другой лыжами, понимаешь, как это было здорово и что страх ничто по сравнению с трепещущим чувством полета, скольжения и состоянием чем-то близким к невесомости. Тогда вскакиваешь и не в силах удержаться рвешься опять наверх и думаешь, что отдал бы последние деньги за счастье подъемника. Когда мы бежали вдоль леса, маленькое солнце атомной вспышкой скользило и путалось в сетке из березовой бахромы, дурманило голову, алмазами рассыпалось по снегу, и ложбинки в лыжне сверкали ослепительными золотыми полосами.

Катающихся было много. То и дело мелюзга путалась под ногами или приходилось самому уступать лыжню какому-нибудь «спайдермену», затянутому в комбинезон с номером на груди и на спине. Дело было к вечеру, и зимнее солнце, краснея и разбухая, опускалось за рекой в черный лес.

— Идите домой, — сказал я Лизе с Галей.

— Мы без тебя не пойдем.

— Серега, проводи их, — махнул я другу.

— Конечно.

— Ладно, тогда я поехал, — сказал я. — У меня есть кое-какие дела.

— Эй, стой! Куда ты? — бросились за мной девочки. Но я нырнул в лес, наддал скорости и широким коньком оторвался от них.

До моста было еще километра полтора. Издалека он казался узким и почти прямым как горизонт. Река замерзла, и длиннющий мост над ней на толстых слоновых опорах казался мне эстакадой. По нему медленно ползли преимущественно грузовые автомобили с большими белыми коробами-прицепами.

Дело выглядело простым. Раз плюнуть. Но я решил поосторожничать, вытащил камеру из рюкзака, — она была завернута в обыкновенный пакет, — спрятал ее вместе с лыжами на берегу в кустах под проржавелой перевернутой лодкой и пошел на разведку налегке, по-заячьи запутывая следы.

Я стоял уже совсем близко на открытом месте в ста шагах от насыпи, по которой взлетало на мост шоссе, где рвали воздух машины и погромыхивали кузовами грузовики. Над собой я видел стальные рыжеватые ребра моста, навевавшего мне то же чудовищно-индустриальное чувство, что и Эйфелева башня, когда стоишь прямо под ней. Еще мост напоминал мне саркофаг Чернобыля, а я под ним чувствовал себя сталкером.

В рюкзаке у меня всегда валялся коротенький зонт с загнутой рукояткой. Я достал его и начал понарошку стрелять им в те места, где нужно было сделать снимки.

Я подумал о том, что лучше всего было бы подговорить приехать сюда свадебный кортеж и в суете, пока все фотографируются и распивают шампанское, сделать исподтишка необходимые фотографии. Но где возьмешь этот свадебный картеж? У меня всего лишь три дня.

Я уже прошел под мостом и хотел подняться по насыпи и взойти с той стороны на мост, чтобы поискать лестницу, о которой говорил Кеннет, как вдруг я увидел двух людей, неуклюже сбегавших ко мне с шоссе. Резко развернувшись, я побежал обратно под мост.

— Стой! — окликнули меня. — Стоять, гнида!

Я мчался со всех ног, спотыкаясь о спрятанные под снегом дуги арматуры и куски бетона. Как только я оказался в тени под мостом, путь мне преградил милицейский «жигуленок». Двери машины распахнулись, и из нее выскочили силуэты милиционеров в огромных круглых шлемах. На теле у них были бронежилеты, автоматы Калашникова болтались на ремешках. Вид у них был веселый, как у фашистов, наткнувшихся на одинокого партизана.

Остановившись, я посмотрел назад. Двое шли ко мне спокойным шагом. Это были молодые ребята. Один из них в расстегнутом фасонистом молочном плаще, другой в простенькой джинсовой куртке поверх свитера.

— В чем дело? — спросил я, когда они приблизились. — Кто вы такие?

— Узнаешь, — мрачно сказал один из них, на меня надели наручники и потащили к «жигуленку». Возле машины меня поставили на раскоряку и обыскали с ног до головы. Выпотрошили рюкзак и посадили на заднее сиденье. Я, конечно же, был на полной измене. Двое молодых в штатском стиснули меня, устроившись по бокам. Вдобавок справа и слева захлопнулись двери, да так, что у меня в ушах зазвенело. Когда мы поехали, один из них присвистнул и сказал, смеясь и мотая головой:

— Лучше бы ты, парень, не бегал.

Я посмотрел сначала на одного, потом на другого.

— Мне показалось, что вы бандиты, я и побежал, — задыхаясь от страха, сказал я, — а когда увидел милицию, остановился.

— Еще бы ты не остановился, — продолжал смеяться тип справа, тот, который был в джинсовой куртке.

Тип слева был занят моим зонтом. Он открывал, закрывал его и пытался отвинтить металлическую шляпку на конце.

— Где аппарат? — спросил он, бросив зонт назад под стекло.

— Какой аппарат? — удивился я.

— Слушай, ты лоха из себя не строй, — раздраженно сказал тип в джинсовке и ударил меня локтем.

— Вы не имеете права, — взвизгнул я, действительно как последний лох. — Я сотрудничаю с известными российскими и зарубежными газетами!

— Мы знаем, с кем ты сотрудничаешь, — сказал тип в плаще. — Лучше скажи сразу, где аппарат, и ты избавишься от нескольких часов в аду в одной клетке с полосатиками.

— Какой именно аппарат вам нужен? — спросил я, стараясь выглядеть спокойным.

Парень в джинсовке ударил меня в солнечное сплетение, и я очень долго, как рыба, выброшенная на берег, глотал воздух, но не мог вздохнуть.

5

— Вы извините, честное слово, если наши люди обращались с вами жестковато. Знаете, нижнее звено практически невозможно отучить от грубости. Они слишком много времени проводят, общаясь с уголовниками, и, как говорится, с кем поведешься, от того и наберешься.

— Можете не объяснять, — мрачно заметил я. Прошли сутки с момента моего ареста.

— Да-да, конечно, — согласился интеллигент и смущенно улыбнулся.

Он только что прилетел из Москвы специально по моему делу. Его звали Анатолий Вадимович, фамилию я не помню. Это был тип преподавательской внешности, с довольно жеманными повадками и тягучим бабьим голосом. Мы сидели в обыкновенном чиновничьем кабинете на первом этаже, где в шкафах по алфавиту выстроились толстые скоросшиватели с круглыми дырками на корешках, на столах стояли старенькие мониторы, а в углу пряталась печатная машинка в чехле из кожзаменителя. Я чувствовал себя очень глупо в трико и лыжных ботинках с синими дутыми голенищами.

— Почему мне не дают связаться с родителями и даже с адвокатом? — поинтересовался я у любезного москвича.

— Зачем вам адвокат, если против вас пока еще не выдвинуто никакого обвинения?

— На каком основании в таком случае меня арестовали?

— Считайте, что вас похитили, — усмехнулся интеллигент, сидя на краю стола. — Ну а если серьезно, то на том основании, что вы сотрудничаете с иностранной разведкой.

— Ложь, — спокойно, но твердо отрезал я.

— А вот и не ложь, — инфантильно заупрямился тип. — И признаться в этом в ваших же интересах. Скоро поймете почему. Кстати, вам что-нибудь говорит имя Джек Грац?

— Впервые слышу.

— Отлично. А Кеннет Блюм?

— Не слыхал.

— А Пол Маккартни?

— Где-то слышал. «Битлз», кажется?

Он улыбнулся.

— Ну конечно, — сказал он, расхаживая по кабинету и прилизывая ладонью волосы с боков на лысину. — Ну что ж. Теперь давайте я вас с ними со всеми познакомлю. Джек Грац, австриец по происхождению, 1967 года рождения. Его настоящее имя Михаэль Берн. Штатный сотрудник английской разведки с девяносто пятого года. С конца девяностых занимается сбором стратегической информации о ядерных объектах России. Кеннет Блюм, — такой толстенький мальчик на побегушках, — инструктаж по стрельбе, по фотографии, специалист по дистанционным средствам наблюдения. Его настоящее имя Джон Маккарти, почти что однофамилец известного музыканта. Я могу назвать еще десяток людей, занимающихся вашим делом, но боюсь, вы можете их не знать.

— Я и об этих впервые слышу, — заметил я. — Если вы меня незаконно удерживаете, я имею полное право на то, чтобы освободиться силой.

— Вы утратили все свои права, вступив в деловые отношения с иностранной разведкой, — заметил добряк и упер подбородок в галстук, так что у него на шее появились выпуклые складочки. — Впрочем, я бы не хотел портить наши с вами отношения, открывая перед вами только неприятные реалии вашего положения, поэтому, форсируя все шероховатости, сразу перехожу к деловому предложению. Дело в том, что, не желая того, вы открыли перед нами весьма и весьма привлекательные возможности. Коротко говоря, мы хотим предложить вам сотрудничество, так сказать, взирая на ваш юный возраст, дать вам возможность полностью искупить вашу оплошность и продолжить нормальную жизнь достойного гражданина своей родины.

— Я предпочитаю жить за границей.

— Вот и чудесно. И нам это нисколечко не помешает. Итак, вы согласны с нами сотрудничать? Одиннадцати тысяч фунтов стерлингов мы вам, конечно, не предлагаем, но от позорной участи спасем.

— У меня есть выбор?

— Выбор есть всегда.

— В чем заключается суть этого сотрудничества? — немного подумав, спросил я.

— Для начала вы должны будете закончить выполнение своих обязательств перед другой стороной.

— Каких именно? — спросил я, напряженно соображая, есть ли возможность реально использовать этот шанс для спасения.

— Вы сделаете все необходимые фотографии и отошлете их Грацу, после чего получите от него свои фунты, а от нас кое-какое поручение.

— После выполнения этого поручения я смогу считать себя свободным человеком?

— Вы же едете в свободные края, — удивился он. — Как мы можем помешать вам быть свободным на той стороне? Итак, вы даете свое первоначальное согласие?

— Что я должен буду делать? — спросил я.

— Это все детали, — отмахнулся москвич. — Прежде всего нам с вами нужно позаботиться о том, чтобы вас отсюда вытащить. Если вы дадите свое предварительное согласие, то вы можете быть свободны, — он великодушно указал на улицу.

— Я согласен, — более не раздумывая, ответил я.

— В таком случае, — солнечно заулыбался Анатолий Вадимович, — вы можете быть свободны.

Я встал, и он проводил меня на улицу.

— Позаботьтесь выполнить свои прежние обязательства в срок, — наставительно сказал он мне, махая рукой.

Выйдя в город, словно на свободу после пятилетнего заключения, я побежал на троллейбус, чтобы немедленно ехать домой.

Всю дорогу я думал, как объяснить дома свою пропажу, но на месте оказалось, что меня никто особо-то не искал. Решили, что я просто забыл предупредить, что переночую у друга.

В ящике было новое сообщение, в котором Джек (если это был Джек) менял тон разговора и в ультимативной форме заявлял, что если я в течение восемнадцати часов не выполню задание, они будут вынуждены разорвать со мной все договоренности и применить санкции.

Сначала я дернулся, чтобы сделать снимки, но потом меня озарила смутная мысль: а что, если они специально выпустили меня доделать дело, чтобы взять с поличным? Ведь на этот раз камера со снимками будет у меня в руках. За поимку настоящего шпиона их наверняка всех бы повысили, а без камеры их достижение не выглядело бы таким убедительным. Тем более с чего бы это они мне разрешили передавать западной разведке стратегическую информацию. Они ведь и сами вряд ли имеют на это право.

Ночь была глухой и пустынной. Сквозь бледно-серую пелену туч просачивались желто-масляными пятнами три звезды, а по улицам томленым чадом стлался морозный туман, и дома вдоль улиц казались мертвыми мастодонтами. Я без спросу взял старую папину «Волгу» и добрался до северского берега Томи к четырем часам утра и около часа искал лодку, под которой спрятал лыжи и камеру. Когда я сугробами устремился с аппаратом к мосту, небо над другим берегом было уже почти белое, горизонт светился узкой фиолетовой полосой, но потом свет бледнел, серел и растворялся в сумеречной зимней гуще ночного неба с тремя тусклыми звенящими в морозном воздухе звездами. Под этими безразлично мерцающими точками я остановился, остановился и мост надо мной, и мы с ним услышали, как где-то вдали громыхает поезд, отзываясь в бездонном небе. Северный полурассвет был морозный и безветренный.

Первое, что пришло мне в голову, когда я оказался под гнетущей конструкцией, это то, что я дурак и что нужно было выйти под мост с муляжом. Вдруг меня еще раз арестуют. Но было уже поздно, и я стал делать одну за другой фотографии в ночном режиме, как меня научил Кеннет в Бристоле.

Сделав около полусотни снимков, я вскарабкался по насыпи к шоссе, осилив крутой заснеженный подъем, и пошел по пешеходной части моста, время от времени заглядывая в пропасть за перилами. Я шел очень долго. Поднялся ветер, он замораживал слипающиеся глаза и резал и колол щеки как кинжалами. Минут через десять меня напугала «Газель», медленно проехавшая по бледному обледенелому асфальту. Наконец я увидел лестницу, обнесенную скелетом из полукруглых металлических реек. Интересно, зачем делают эти ребристые туннели вокруг лестниц? Наверное, чтобы человек сильнее переломался в момент падения.

Сделав пару фотографий со стороны, я посмотрел на лестницу сверху. На входе лаз был опутанный паутиной из ржавой колючей проволоки. Я сфотографировал преграду, закинул аппарат в рюкзак, надел вязаные перчатки и, как Роберт Джордан, полез через перила под мост. Голова у меня закружилась, и я озадаченно подумал о том, распластаюсь ли я на снегу или пробью лед, падая с такой высоты.

— Что ж мне дома не сиделось-то? — раздраженно проворчалось само собой, и я встал на неверную пружинистую паутину ногами. «Придется ее облазить», — подумал я, решив, что приходить сюда еще раз с кусачками я никак не хочу.

Мне трудно сказать, на какой я был высоте, двадцать, тридцать метров или пятьдесят, но здесь за перилами я живо ощутил, что пропасть смертельная, невзирая на подушку снега поверх невидимого льда. Чтобы немного успокоиться, я насвистывал:

Лучше лежать на дне

В синей прохладной мгле,

Чем мучиться на суровой,

На этой проклятой земле.

Будет шуметь вода,

Будут лететь года,

И в белом тумане скроются

Черные города…

«Интересно, а ведь за мной наверняка следят, — думалось мне. — Может, покричать им, чтобы принесли кусачки».

Железные дуги были острые и холодные даже через перчатки. Я медленно-медленно минуты три облазил проволоку, пока не схватился за шершавый прут ступеньки. Он тоже мне показался слишком тонким, и от него ломило пальцы. Я начал спускаться и вскоре оказался на узком решетчатом мостике, ведущем в стальную преисподнюю под мост. Монтажный мостик потрескивал и чуть подрагивал от моих шагов, но я чувствовал себя на нем довольно надежно. Привычно стянул неприятно скрипнувшую на зубах шерстяную перчатку с правой руки и продолжил фотографировать.

Я быстро нашел низкую ржавую дверь в опоре, и сердце у меня ушло в пятки, когда я заметил сначала одну наблюдавшую за мной камеру, а потом другую. Обе прятались под мостом, так что дверь была под их перекрестным огнем. Было уже поздно, так что мне ничего не оставалось, как показать объективам средний палец и продолжать съемку.

Через пятнадцать минут я, оглядываясь, как вор, бежал по мосту к берегу, где оставил машину.

Пока я ехал, в Томске уже совсем рассвело и движение оживилось. Как гоночные засновали квадратные маршрутки, виляя белыми драконьими дымами в колком морозном воздухе. Настроение у меня было певучее, но какое-то зыбкое и по-утреннему зябкое. Я поставил машину в гараж и, чувствуя себя очень усталым, стараясь не шуметь, поднялся в свою комнату. У себя я открыл ноутбук и начал перекачивать фотографии на ящик Граца. Они были очень объемные, и я успел выпить две кружки кофе, прежде чем они все ушли.

Я был так измучен, что заснул в носках, упал навзничь и тотчас головокружительно полетел в бездонную темноту под северским мостом. «Лучше лежать на дне в синей прохладной мгле», — крутилось над моей головой.

Лег с тяжелым чувством, а проснулся так, как будто бы мне все приснилось, и долго не вылезал из постели, ворочался в простынях, думая о том, пришлют мне десять тысяч или обманут. Это не такая уж и большая сумма, когда думаешь отвлеченно, но когда двадцать тысяч долларов становятся не жаворонком, а синицей, тогда начинаешь и из-за них переживать. Если все получится, то я потрачу эти деньги, чтобы начать новую жизнь. Даже интересно вот так лежать и выбирать страну, в которую уедешь навсегда. Жаль только, домой я уже никогда не вернусь.

Через два дня, когда я выходил из дома, чтобы прикупить кое-чего из корейских закусок, из машины, стоявшей на обочине нашей дороги, улыбаясь, вышел тот самый интеллигентный москвич, освободивший меня из-под ареста. Поначалу я испугался, но потом расслабился, когда он поскользнулся на ледяной тропинке и весело ляпнул: «Ептть!»

— Вот все, что мне удалось для вас выбить, — сказал он, протягивая мне конверт с билетом до Глазго. — Надеюсь, англичане вам уже все перечислили?

— Не проверял, — сказал я.

— Не откажетесь прокатиться по городу? — указал он на служебную «Волгу».

— Откажусь, — честно сказал я, покосившись на водителя.

— Ну хорошо, — вздохнул он, — в таком случае давайте прогуляемся.

И мы не спеша пошли на Белое озеро.

— Вам что-нибудь говорит фамилия Левада?

Я пожал плечами и ответил:

— Так, слышал кое-что урывками по телевизору. Такой маленький, лысый? Но в целом ничего не говорит.

— Этот маленький, но очень богатый и шкодливый человечек много лет нам уже наступает на мозоли. Финансирует теракты, в которых гибнут ни в чем не повинные люди. Кроме того, он вкладывает миллионы долларов во всевозможные провокации по подрыву международного авторитета нашей страны, из-за чего мы в свою очередь теряем гораздо больше. Один маленький смешной человечек, а столько вреда для большой страны. Впрочем, и там знают, что Левада трепло и что ему нельзя доверять. Они его прикрывают, только чтобы нам насолить. Хотя всем известно, что он замешан во многих финансовых махинациях, вымогательстве и даже урановой контрабанде. Поэтому для нас лучше всего, чтобы с ним разделались сами англичане. Вот мы и хотим с вашей помощью проделать такой трюк.

— Я никого убивать не буду, — не вдаваясь в подробности, отрезал я.

— Что вы, что вы, вы меня неправильно поняли, — взволнованно отмахнулся он. — Старики в нашем деле говорят: там, где появляется пистолет, там прекращается разведка. Все будет намного красивее, чем простая ликвидация. Конечно, его давно следовало бы за все хорошее, что называется, убрать, но вы ведь помните историю с Литвиненко. Мы хотим, чтобы Леваду надолго упек за решетку сам Лондон. Тогда все это прекратится, счета его будут арестованы, его люди прижмут хвосты…

— Так значит, Литвиненко все-таки наши убрали? — усмехнулся я, перебив его.

— Ну, конечно, нет, — серьезно дернулся Цихановский (ну конечно, я вспомнил его фамилию). — Наши никого не убирали.

— Ага, это не в ваших правилах, — покивал я.

— Знаете, когда я только начинал работать, исламистские боевики в Сирии взяли нашего человека в заложники и прислали нам список требований, в том числе потребовали выдать своего главаря, которого мы взяли в Афганистане.

— И что вы сделали?

Он ответил мне с удовольствием:

— Мы прислали им его голову через обычную почту. Я не говорю, что это не в наших правилах, просто в данном случае политические издержки от ликвидации Левады слишком велики. Мы даже готовы выделить ему личную охрану за наш счет. Чтобы какая-нибудь Грузия его из вредности не убрала, специально, чтобы успешней капать на нас на Западе как на этакий оплот тирании.

— Меня не интересует политика, — сказал я. — И никогда не интересовала.

— Зато теперь она вами интересуется, — мрачно заметил Цихановский.

— Если мы теперь сотрудничаем, — спросил я наивным голосом, — вы можете мне открыть, как вы обо всем узнали? В смысле, о мосте.

— В отделе Граца у нас есть свой человек, — спокойно ответил Анатолий Вадимович.

— А почему он не может выполнить ваше поручение?

— Нам нужно, чтобы он продолжал работать, а это задание разовое. Выполнил и навсегда исчез.

Мне не понравилась эта магия.

— Я бы тоже хотел бы продолжать как минимум жить, — заметил я.

— Мы выдадим вам новые документы, и вы сможете выбрать себе любое новое место проживания на любом континенте Земли. Деньги у вас на первое время уже есть.

— Это звучит заманчиво, но я почему-то не верю вам.

— Ваше право, но у нас тоже есть свои принципы. Если хотите, мы выдадим вам паспорт на новое имя уже сейчас.

— А заграничные документы?

— Вы получите их немного поздней. Приходите завтра в тот же кабинет, где мы с вами встречались последний раз. Дежурному скажете, что ко мне.

Особняк Левады был на юго-востоке Стратклайда, но встретиться с ним я должен был в гостиничном ресторане в Глазго в качестве корреспондента одной оппозиционной российской газеты. Там я должен был передать ему какую-то железяку, с которой он должен был загреметь перед британскими властями по полной программе.

6

Галя мне очень нравилась, хотя она и была абсолютно безголовая. Я ее брал на квартирные или гаражные концерты да на разные посиделки с универовскими друзьями, а она вместе с Лизкой меня вытаскивала на горки и ревновала к моей жене.

— Вот вернешься к своей, а меня и не вспомнишь! — дергаясь, говорила она ни с того ни с сего на полном серьезе.

— Такая, как ты, не забывается, — смеялся я. — Ты ведь у меня ошибка природы и загадка хирурга.

— Вот и убирался бы поскорее, — злилась она, быстро и нервно двигаясь. — Пока я в тебя еще не влюбилась.

Мы почти каждый день ходили в светящийся разными цветами ледовый город возле Дворца спорта. Лампочки были вделаны прямо в резные ледовые фигуры и красиво переливались, как в хрустале. От соединения льда и электричества казалось, что фигуры плавятся, но я знал, что они простоят до конца марта или даже до середины апреля.

Горки были детские и для взрослых. Взрослые были очень большие. С них съезжали на картонках поодиночке или паровозиком, на заднице, на животе, а некоторые ловкачи-подростки и стоя на ногах. Сначала, быстро разгоняясь, летишь вниз, а потом резко выравниваешься и долго-долго скользишь по дорожке на земле, пока не врежешься в кучу смеющихся и разгоряченных тел в пуховиках и пальто. Потом обязательным номером проходила борьба в сугробе с возлюбленной и горящие снежные поцелуи. В стороне какие-то древнерусские бабы, опоясанные шерстяными платками поверх шуб, согреваясь, топали на месте в валенках и хлопали рукавицами, жарили шашлыки и продавали водку выстроенными в длинный ряд рюмками.

— Жених и невеста, тили-тили тесто! — завистливо смеялась над нами Лизка.

Но когда она сама хотела взять на горки кого-нибудь, я ей не разрешал и говорил, что только без меня. Почему-то мне было неприятно видеть ее кавалеров.

Иногда девчонки бросали меня и убегали на каток, а я оставался в стороне, говоря, что не умею кататься и что вообще мне неохота. Тогда я садился на лавочку, лизал коньяк из фляжки и смотрел, как они дурачатся на льду, мелькая в плавно вращающейся толпе народа.

Помню кислотный, чем-то напоминающий детство запах наших мокрых от снега штанов и как мы шумно, словно пьяные, вваливались домой, все красные и разгоряченные, так что под глазами пульсировала и расползалась какая-то вулканическая испарина. Галка с Лизкой дрались за ванную или занимали ее надолго вместе, а я оставался куковать под дверью весь прелый, словно тушеная капуста, и просил их, чтобы они не лесбиянничали и поскорее освободили. А они хохотали и специально торчали там полчаса.

Я очень боялся, что Галя залетит, — потому что иногда мы были неосторожными, — и пытался предупредить ее на этот счет. Я не хотел бы, чтобы с моим ребенком сделали что-нибудь нехорошее. Но она только смеялась и говорила, что маленький у нас появится только после моего развода с женой. Потом, уже живя в Париже, я узнал, что она действительно беременна, но от кого — я не знал, да и выяснять не было ни смысла, ни возможностей.

В те последние дни в России я очень тяжело прощался с домом. Давила в грудь влюбленность в эту дурочку. Она почти затмила Симу в моем покалеченном сознании. Казалось, сам старый дом не хотел отпускать меня. В нем еще жил дух нашей бабушки, и я думал о том, что вместе с домом из моей жизни уйдет и она. Как-то раз это уже случилось в моей жизни и теперь странно повторялось по другому сценарию. Первый раз это был варварский ремонт. Помню, как первым делом разломали парадную лестницу с тонкой балюстрадой, сварили на ее месте железную и залили углубления в ступеньках раствором с белыми камушками. Когда лестницу отполировали и покрасили, наша прихожая стала походить на современный гараж, и потребовалось лет десять, чтобы я к ней привык. Когда добрались до спрятанной комнаты, где я когда-то нашел рогатый заклеенный пластырем шкаф, то все старые вещи побросали через окно в грузовик и увезли на свалку.

Все это походило на убийство последнего мамонта или на разорение древнего города варварами. Рабочие пили пиво, ругались матом, выбивали ногами старинные перила, резные наличники и косяки с нацарапанными метками нашего с Лизкой возрастания — полвершка, два вершка, три вершка.

Бабушка принимала все это героически. Она запиралась в своей комнате, почти не выходила из нее, а иногда даже делала кофе и бутерброды для варваров. Это было в тот год, когда от нас ушла Сима. Ремонт, как всегда, затягивался, а я не желал во всем этом участвовать и много времени торчал у друзей или просто слонялся по городу. Я утешался мыслью о том, что нашему дому еще повезло, потому что некоторые резные особняки в городе сожгли и построили на их месте новые кирпичные здания.

Как это было странно. Странно и неправильно. Я думал о том, что происходит с привидениями, когда дом разрушается. Может быть, они получают долгожданное освобождение и вечный покой? Или, наоборот, превращаются в бездомных скитальцев, становясь сиротливыми обитателями трущоб и подворотен? Жаль привидений. Ведь тогда, когда я болел корью, я сам почти что стал в этом доме привидением.

Я часто сетовал на ремонт бабушке, но она только вздыхала и говорила, что, может быть, так надо, если никому уже не нужен старый дом, его легенды и никто уже не помнит всех тех тайн и историй. Ба, но ведь ты не этим руководствовалась той ночью, когда уснула под снегопадом с настежь открытым окном в твоей крохотной комнате? Ведь нам или, по крайней мере, мне так нужны все твои легенды и истории. И я обещаю, что никогда не забуду ни одну из них.

Это случилось утром двадцатого апреля, в пасхальные дни. Ее нашли замерзшей намертво. Помню, что в комнате было скорее свежо, чем холодно. Она лежала, уютно свернувшись клубочком, как хоронили когда-то в курганах древности. Скорее всего, просто уснула, когда проветривала перед сном комнату.

Священник в храме во время отпевания говорил, что наша бабушка чуть ли не стала святой, так как помереть на Пасху это огромное счастье и что преставившихся в эти дни бог сразу принимает в рай, — очевидно, чтобы не омрачать светлого праздника. Так что не так уж, может быть, и плохо, что она именно тогда преставилась. По крайней мере, она у нас не лежала. Тяжело, когда старики лежат.

Единственное, о чем не жалею, так это о том, что провел с ней напоследок столько бесценного времени. Родители тогда очень за меня испугались и поспешили отправить меня по семейному обмену в Испанию, а там я познакомился с Матильдой и Мерседес, но это уже, как говорится, совсем другая история.

Часть III

Семейство Аматле

Глава седьмая

Мимозы Эцио

1

Замигало табло «пристегнуть ремни», самолет окунулся во мглу, все ребята приникли к окнам, по три головы на каждое, облака рассеялись, и мы увидели голубое, бледно-зеленеющее у берега море и скалистые красные утесы над белыми пляжами. Потом самолет лег на крыло и начал кружить, снижаясь. Мы летели и видели похожие на кочки горы, ущелья со змеистыми реками под высокими арками изящных виадуков. Но вот быстро поплыли автострады, веселые пальмы, белые дома, рыжие крыши и ярко-голубые бассейны во дворах.

На выходе из терминала в зале аэропорта, где мы получали чемоданы, нас ожидало нечто шумное и вроде как трогательное. Это было похоже на встречу родителями детей из Саласпилса. Голосистые испанские семейства, преимущественно женщины, отгороженные от сиротливых пришельцев красной лентой, улюлюкали и хлопали в ладоши, в предвкушении узнать в толпе русских бедняжек своего нового ангелочка, которого до этого они видели только на фотографии, присланной агентством из России. Наконец меня сцапало и засосало в свои смуглорукие объятия одно их наиболее благовидных семейств. Благовидных хотя бы потому, что шесть рук из шести были женскими. Стало быть, бабушка, мамаша и ее семнадцатилетняя цыпочка, — заключил во мне бес, и я успешно влился в роль смущенного и во всех отношениях обаятельного мальчугана.

— Какой милашка! Вы только посмотрите на него! Да это же ангел во плоти! — трепали меня за плечи и уши, щипали за щеки (верно, чтобы за мой же счет убедиться, что я не сновидение) и лохматили с большим трудом уложенные мамой в Шереметьеве волосы. И все-таки я был безумно доволен таким приемом трех испанских поколений.

На улице мой энтузиазм несколько купировался, и не потому, что в моем родном городе улица, ведущая на центральное кладбище, называется улицей Энтузиастов, а потому, что я увидел смуглого седовласого сеньора, улыбчиво ожидавшего меня у раскрытой задней дверцы семейного микроавтобуса, из которого, высунув длиннющий розовый язык, на меня бездумно смотрела громадных размеров розоватая морда бультерьера. Первое, что я подумал, глядя на эту крупную белую узкоглазенькую тварь, так это то, что, похоже, судьба совершила большую ошибку и мне нужно срочно все исправить, бросившись обратно в терминал на пункт паспортного контроля. Под огромной крысиной головой псины торчали маленькие жилистые передние лапы. Собака хрипло залаяла, демонстрируя мне свои пятнистые десны и цепкие акульи зубки.

— Не беспокойся, не бойся, — принялись меня успокаивать женщины. — Это наш крысеночек Кока. Она не кусается.

— Бглоф! — мрачно подтвердил крысеночек и завилял мускулистым коротеньким хвостом.

— А теперь познакомься, — указала женщина на невысокого толстяка с косичкой, — эта наш папа — Хавьер.

Смущенный дядя протянул мне потную руку и крепко пожал мои жалко скукожившиеся от рукопожатия пальцы.

Пузатую бабушку, которая, несмотря на банную духоту, была в шерстяной синей кофте, звали, если я правильно расслышал, Эльжуэттой. Это была мать Хавьера. По-английски она не говорила, поэтому только гладила меня поминутно по голове и как-то вопросительно и однообразно улыбалась. Красавицу жену Хавьера звали Мигуэлой. Она мне очень понравилась. Высокая суховатая сеньора с копной блестящих черных волос и с удивительно, как бы это сказать, выразительным, что ли, в эротическом смысле ртом. Не менее чудесной и более всего меня подогревшей была молодая Мерседес — ее дочка, как Мигуэла зачем-то сразу предупредила, от первого брака.

Около часа мы ехали вдоль промышленных пригородов Барселоны. Мне указали на застроенный крохотными домиками крутой склон над дорогой и сказали, что это кладбище, где, как я понял, припеваючи живут испанские жмурики. Потом мы проехали мимо бухты с ярко освещенным океанским лайнером и бесконечной стеной вдоль берега из разноцветных контейнеров, выехали за пределы города и заскользили по гладкой ярко освещенной трассе, по сторонам которой густела ночь. Высокие фуры, усыпанные разноцветными огнями, как угрожающие тараны, поднимались из мрака и свирепо проносились мимо нашего микроавтобуса. Резко началась гроза, по стеклам забарабанили водные кляксы, Хавьер включил дворники, поднял боковое окно, и в машине стало глуховато. Шоссе было широкое, мы разгонялись по нему, но вдруг на нас начинала нестись цепь света, и Хавьер сбрасывал скорость. Поперек дороги, словно непреодолимое препятствие, выстраивался десяток будок со шлагбаумами. Хавьер останавливался, платил и разгонялся заново, пока перед нами не растягивалась новая стена дорожных сборов. И так продолжалось до тех пор, пока мы не объехали рондо и не свернули с трассы в густую древесную тьму. Мы быстро поехали по колдобинам черно-белой от фар неасфальтированной дороги и остановились, как мне показалось, в лесу.

— Добро пожаловать на виллу Аматле! — лучезарно объявила Мигуэла, и мы полезли из машины в прохладный остаточный дождь. Пахло грозой и мокрой пылью. Собака залаяла и весело забегала вокруг микроавтобуса, отчего я тоже чуть было не забегал.

Хозяин сказал: «Сезам, откройся», и ворота сами собой разъехались, мы с сумками побежали в дом, а он еще остался, чтобы поставить машину.

Войдя в одинокий ночной дом непонятных размеров, где прихожая отсутствовала, мы сразу оказались в просторной гостиной с камином, белыми диванами и широким плазменным экраном встроенного в стену телевизора. Я сразу узнал эту обстановку по западным фильмам и понял, что за овальным столом в левом углу с минуты на минуту начнется идиллический семейный ужин.

Ели сырную пасту с шампиньонами из огромных плоских тарелок. Тогда же меня научили накручивать спагетти на вилку, упирая ее зубчиками в углубление ложки. Семейство много и приглушенно разговаривало по-испански, то и дело весело обращаясь ко мне с вопросами, а я устало моргал и мечтал поскорее увидеть свою комнату.

Комната у меня оказалась крохотная, и ничего в ней не было, кроме высокой кровати, стола с устаревшим компьютером и аквариума с черепахой, у которой всю ночь должна была гореть красная лампа, превращавшая мою новую обитель в лабораторию страха. Располагалась она на втором этаже напротив одной, как я понял, из двух ванных. Когда я остался один, то сел на кровать, еще чувствуя на щеке материнский поцелуй Мигуэлы на ночь, и стал думать, почему это я не заслужил сестринского поцелуя от Мерседес и еще о предстоящем увеселительном лете в Испании. Окно было распахнуто, и из него томными порывами веяло мокрой духотой сада. Из переписки я знал, что вилла Аматле находится на берегу Средиземного моря, но видно сказочный берег из моего окна или нет, я понятия не имел.

Я лег в постель, и мне стало очень душно. Всю кожу у меня начало покалывать, словно я был с ног до головы укутан верблюжьим одеялом, но ничего, кроме простыни, на мне не было. Знаете, так бывает в знойную погоду. Я встал, натянул шорты и хотел залезть под душ, но в ванной, которая была напротив меня, оказался ремонт и вся сантехника, кроме одинокого зачехленного полиэтиленом унитаза, отсутствовала.

Тогда я пошел искать ванную по другой стороне от лестницы. Навстречу мне вышел Хавьер в махровом халате.

— Ты, наверное, ищешь туалет? Прости, мы забыли тебе показать.

— Я хотел бы принять душ, — как-то великосветски признался я.

— Заходи, — открыл он передо мной дверь. — Если ты не против, я тут тоже какну и заодно зубы почищу.

— Нет! Нет! Спасибо, я подожду, — испугался я этакой фамильярности.

— Да заходи, заходи.

— Честное слово! — запротестовал я. — Постою в коридоре, тем более что мне нужно собраться перед душем с мыслями. Ведь это будет мой первый душ за границей, — сказал я и понял, какую все-таки чушь спорол.

— Хозяин — барин, — пожал плечами испанец и, подмигнув, вошел в ванную.

Господи, думаю, куда я попал? И вдруг, откуда ни возьмись, незнакомая мне девочка лет одиннадцати в одних трусиках, худенькая, с двумя маленькими коричневыми сосками на ребрах выбежала на цыпочках из темноты коридора и уставилась на меня большими не глазами, а выражаясь по-арабски, черными солнцами. Я хотел галантно отвернуться, но тут же уловил в ее мощном взгляде нечто безразлично козье.

— Ольа! — сказала она тонким голоском. Новая испаночка моргала спросонья и, кажется, не могла сообразить, кто я такой и откуда я взялся в ее гнездышке. Она о чем-то еще спросила меня по-испански, указывая тонким пальцем на дверь ванной. Я, как последний индюк, растерялся и пожал плечами. Она недовольно хмыкнула и скрылась в ванной вслед за Хавьером.

— Стой! — запоздало крикнул я в полный голос, но девчонки и след простыл.

Боже мой! Боже мой! Куда я попал? Вот это обычаи! Вот что значит раскрепощенные европейцы и марши сексуальных меньшинств. Не то что мы, чопорные дикари с далекого севера. Я подумал, что если в этом доме живет столько миловидных женщин, то, в общем-то, это не такой уж и плохой обычай. Только вот этот Хавьер совершенно лишний. И, слава богу, что старуха Эль-Джульетта жила в деревне. Потому что с ними нудистничать у меня не было и нет никакого желания.

Через пять минут Хавьер и мучачес вышли, потирая волосы полотенцами, пожелали мне спокойной ночи и пошли, о чем-то тихо хихикая, а я застыл в ступоре, провожая их мрачным взглядом. Не успел я прийти в себя, как еще одна дверь распахнулась и из нее вышла Мерседес в шелковом фиолетовом халатике.

— Ты что здесь стоишь? — весело спросила она.

— Видите ли, я хотел принять душ, а тут…

— Ну так пойдем, чего ты стесняешься? — Ловко, как рысь, взяла меня лапой сзади за шею и провела перед собой в заклятую ванную комнату. Все у меня внутри сжалось, и я уже было попрощался со своей холеной невинностью, как вдруг обнаружил, что за дверью предбанник с тремя дверьми — в туалет, в душ с дополнительным клозетом и в сауну.

Так оказалось, что я — идиот и что у Мерседес есть младшая сестра от брака матери с Хавьером. Звали ее Матильда, и она мне тоже очень понравилась. Она мне правда очень понравилась. Но крутить я решил со старшей.

После завтрака почти все разъехались по делам, а Мерседес повела меня показывать Лорэт де Мар — современного вида туристический городок на Коста-Браве, в черте которого находились имения Хавьера. Сам он, как мне объяснила Мерседес, был владельцем сети баров «Робин Гуд» по всей Каталонии.

Мы широкой полукилометровой дугой спустились на складных самокатах по крутому тротуару мимо вилл к шоссе, вскоре превратившемуся в главную улицу, и, сунув самокаты в сложенном виде в мой рюкзак, пошли по ослепительному белому городу.

— Мерседес, это твой новый парень? — весело спросил молодой индиец, раздававший рекламки «Робин Гуда» на перекрестке, спросил так, как будто меня не было рядом с моей элегантной дамой, которую негодяй пожирал взглядом сверху вниз.

— Да, мой русский бойфренд, — запросто согласилась Мерседес.

Я бросил победный взгляд на хама из-за ее локтя, но хам продолжал меня игнорировать.

— Ты придешь сегодня вечером в «Робина»?

— Посмотрим, — пожала плечами Мерседес. — Если мой парень согласится, — потрепала она мой затылок.

— Ну ладно, — засмеялся индиец, — тогда буду ждать. Хавьер обещал сегодня танцы с огнем.

— А что такое танцы с огнем? — спросил я у Мерседес, когда мы пошли дальше.

— Это представление испанских мальчишек, которые жонглируют факелами. Хавьер нанимает их, чтобы привлекать клиентов. Если хочешь, пойдем как-нибудь посмотреть.

Сначала город мне показался слишком уж каким-то американским. Большие белые здания с бассейнами во дворах и отели, окруженные пальмами. Но вдруг мы свернули в узкую приземистую улицу со сплошными магазинами и попали совсем в другой мир, будто из Чикаго перешагнули в Рио-де-Жанейро. Всюду толпы крикливого народа, все торгуют, и примерно половина продавцов кричат, зазывая народ на английском, русском и других языках.

В прохладном ресторанчике нас дожидался друг Мерседес — итальянец по имени Эцио, этакий высокий римлянин с пошлыми черными усиками. Он предложил нам пообедать, а мы в ответ пригласили его на обед к себе на виллу, куда он нас и отвез на своей шикарной машине. К этому времени мы с Мерседес были уже неразлейвода. Она оказалась очень простой и веселой девушкой. Стоило мне только намекнуть на что-нибудь забавное, как она уже закидывала голову и заливалась резким хохотом с широко открытым белозубым ртом. «Ах, эти волшебники стоматологи! — как говаривала моя бабушка. — Что они делают с легковерными сердцами мужчин». Но, слава богу, хоть не трансплантологи. Дружок у нее был тоже смешной, даже дурашливый, но у него была черная «Ауди» стоимостью с Зимний дворец. Буржуйский сынок, решил я и устыдился, когда оказалось, что по образованию он подводный археолог, а по профессии режиссер-документалист и занимается съемкой научно-популярных фильмов для какого-то немецкого канала.

Теперь днем я разглядел виллу как следует. От ворот бежали мозаичные дорожки, обрамленные розовыми кустами, они финишировали у крыльца с чудовищными похожими на вывернутых наизнанку осьминогов алоэ высотой с меня. Справа от сада был розовый теннисный корт, окруженный просторно стоящими соснами. Кроме того, прямо в саду у них был мини-гольф — довольно простая на вид забава из лабиринта ложбинок и холмиков на синтетическом ворсистом материале, заменяющем дерн. Сама плоская ступенчатая вилла с трифидами перед крыльцом находилась на лесистом склоне, извилистыми песчаными тропками сбегавшем к пляжу, где пахло сохнущими водорослями и морем, где аквамариновая волна буйно наскакивала и жеманно расползалась пенистым крылом, потом неохотно отходила, впитываясь в темнеющий от ее ласк песок.

Бабушка бегала из кухни в зал, принося то кастрюльки, то кувшины, то салатницы. Мерседес болтала с Эцио на своей тарабарщине, они смеялись (мерзавка моя кокетничала), а мы с Матильдой молча стеснялись и то и дело неловко спотыкались взглядами.

— Ты говоришь по-английски? — наконец с усилием спросил я.

Она трагически помотала головой из стороны в сторону. Вот же действительно беда.

— Ну ничего, — сказал я, — за лето я выучусь по-испански.

Девочка непонятливо нахмурилась и посмотрела на старшую сестру. Та перевела ей мои слова, но, видимо, слишком вольно, так как Матильда гневно встала и быстро убежала по лестнице в свою комнату.

— Как ты ей перевела? — спросил я у Мерседес.

— Перевела, что ты все равно за лето возьмешь ее, будь она хоть глухонемой.

Эцио поперхнулся чечевичным супом, а Мерседес подняла брови невинно и вопросительно.

— Что-то не так?

Мерседес и Матильда — самые красивые девочки, каких я только видел на свете. Ну, или, по крайней мере, за границей. Я уже знал, что они с сестрой и до меня плохо ладили. В городе Мерседес рассказывала мне, что как-то раз Матильда до того рассвирепела, что выбросила ее белье в окно. Жили они тогда в Барселоне на последнем этаже, и ее блузки и трусики парили и кувыркались над оживленными проспектами и тротуарами как раненые птицы. Позже, когда они перебрались в дом над морским берегом, все только ухудшилось, так как в ограниченном пространстве этого ранчо у них просто не было отдушины. И я не сомневался, что меня поселили в этом их адском раю в качестве еще одной забавы, специально, чтобы как-нибудь развеять тучи и отвлечь их от войны.

После обеда мы взяли мяч и вчетвером, с Мерседес, Эцио плюс собакой, пошли вниз к берегу, чтобы загорать, играть в волейбол и купаться. Шли мы весело по песчаной тропинке, петляющей между кривопалыми соснами. Эцио рассказывал о том, как они в детстве на обрывистом итальянском берегу играли с одноклассниками в хищные растения. Садились после школы в ряд на краю тирренского утеса, где свежий ветерок ласково трепал волосы в паху, оттягивали крайнюю плоть и ждали, кому первому на головку сядет муха, потом — опа! — кожицу вверх, и муха попалась.

— Вот такая вот щекотливая была забава у гордых потомков римлян, — самозабвенно хвастался Эцио. — Дети евреев и те, у кого еще не отодвигалась, считались в школе изгоями. Собственно, после этого я стал так же поступать и с женщинами, — улыбаясь, закончил мухолов и получил локтем под панцирь от гордой испанки.

Вода еще была прохладная, и Мерседес с Эцио почти не купались. Только мы с Кокой плескались и боролись с тяжелыми волнами до посинения губ. Когда бультерьер плывет, это — сущий крокодил — коротенький, беленький, но крокодил. Кока была очень странная, словно в хищное чудовище вселился дух какого-то совершенно безобидного и дружелюбного зверька. Эта зубастая тварь с массивной розоватой акульей мордой больше всего на свете любила скромно хавать бумагу, так что дома мне сразу сказали: документы и литературу по возможности прятать. За туалетной бумагой она охотилась как сладкоежка за пирожными и при малейшем упущении хозяев лопала в туалете рулон чуть ли не целиком. Мало того, по рассказам Мерседес, в молодости она сожрала велосипедную камеру и претерпела в связи с этим сложную хирургическую операцию.

Через час итальянец вспомнил о каких-то своих планах на вечер и наконец-то оставил нас наедине. А мы с Мерседес и Кокой валялись на берегу до самого ужина.

— А Эцио твой парень? — спросил я, собравшись с духом.

— Да нет, мы просто с ним иногда тусуемся.

Гора с плеч.

— А какую ты любишь музыку? — беззаботно спросил я, чтобы сменить разговор.

— Я вообще занимаюсь музыкой, — кокетливо заметила она и перевернулась на спину.

— Неужели?

— Да-да, разве ты не знал, что я удивительно одарена в музыке? — и низко, как пароход, пропела три ноты из какой-то оперы: — Уо-а-а-а-а. — Получилось действительно очень если не одаренно, то, по крайней мере, ядрено. Такое ощущение, что воздушная тревога завыла.

К ужину мы босиком карабкались по песчаной кочковатой от сосновых корней дорожке, и песок налипал мне на ступни и образовывал бархатистые подошвы. Мерседес была опоясана желтым синтетическим платком с мокрыми кругами в тех местах, где он плотно прилегал к ее телу. Голова ее была обмотана полотенцем как тюрбаном. Я, спотыкаясь, тащил наше покрывало и непрерывно болтал, задыхаясь от подъема.

— Знаешь, а я вчера вечером всерьез подумал, что вы все на этой вилле маньяки чертовы. Я же не знал, что у вас в том туалете еще закуток есть с дверями, и подумал, что вы в сортир все вместе ходите. И когда ты меня туда повела, я решил, что ты тоже маньячка…

Вдруг она приостановилась, схватила меня растопыренными пальцами за голову и больно укусила за нижнюю губу, да так, что я почувствовал вкус крови. Потом остро посмотрела мне в глаза и, сорвав с себя платок, размахивая им, голозадая побежала, пританцовывая между стволами, гогоча и безумно взвизгивая. Так я убедился, что Аматле — все-таки маньяки.

Пока она бесновалась, я заметил, что впереди вверху у калитки сада появилось розовое платьице Матильды, и попытался остепенить Мерседес. Но та как-то развратно обняла рукой сосновый ствол, обернулась вокруг него и, прижавшись к дереву щекой, проговорила страстно, высоко поднимая брови:

— Умоляю вас, снимите с себя эти глупые плавки. Они вам не к лицу.

Когда она заметила суровую младшую сестру, то переполошилась и, спрятавшись за кустик, повязала обратно платок. Веселость у нее куда-то пропала, и она, смешно растянув губы в знак того, что вляпалась, отдуваясь, бойко пошла наверх.

— Фак ми, — сказала она себе под нос и закричала: — Матильда, стой!

Матильда, не дожидаясь нашего приближения, дерзко мелькнула краем воздушной юбки и бесшумно убежала, только лязгнув железной сетчатой дверцей сада.

2

Через месяц вилла стала для меня такой же родной, как какая-нибудь деревня бабушки. Взрослые на меня сильно внимания не обращали, и возились со мной в основном Мерседес да Эцио.

Помню, первое, что меня поразило в испанцах, так это их нешуточная крикливость, в том смысле, что они слишком громко говорят. Две женщины здесь спокойно разговаривают, идя по двум разным сторонам улицы. Часто они беседуют, стоя на балконах соседних домов, и, наконец, здесь существуют специальные портативные мегафоны, которые продаются на каждом шагу и которые дети используют в своих дворовых играх.

Мне же трудно себе представить, что может быть страшнее испанского скандала, помноженного на тонкость почти вафельных стен. С этим было связано то безумие, которое возможно только в страшном сне и в Испании. Ранним утром меня разбудила ссора Мерседес и Матильды, бушевавшая где-то под моим окном в саду, я, тихо матерясь, встал, чтобы притворить деревянные жалюзи-ставни, и ни за что ни про что получил запущенным снизу тапком.

Вечером мы как обычно компанией сидим в ресторанчике Хавьера против морского берега и угощаемся местными коктейлями (мне подают безалкогольные, но я потягиваю из трубочки у Мерседес мартини с водкой и аперитивом). Первое время я торчал за столиками на террасе, чтобы смотреть на танцы с огнем, где десяток парней выделывали трюки с зажженными с двух концов факелами, а другой десяток подыгрывал на бубнах и самых разных барабанах. Но в этот вечер на улице было слишком душно, и я предпочел сидеть с друзьями Мерседес в более прохладном, благодаря кондиционеру, зале.

Неожиданно к нам подошел тот самый индус, который раздавал на улице рекламки «Робин Гуда». Вид у него был хмельной и цветущий. Сразу видно: хочет поделиться хорошими новостями.

— Я познакомился с испанской девушкой, — объявил юноша. — Нет! Точнее, настоящей испанской женщиной. Она такая… такая…

— Толстая? — спрашивает Мерседес.

— Нет, а что? — испугался индиец.

— Значит, не испанка, — отсекла Мерседес и отвернулась к Эцио.

— Фак! Фак! — начал убиваться индиец.

— А что, все испанки толстые? — спросил я у Мерседес.

— Конечно.

— Но ты не толстая.

— Я не испанка, я каталонка.

— А почему обязательно испанка? — спросил я у повесившего голову индийца.

— Да потому, что из тех девяти с половиной женщин, с которыми я познакомился в Испании, не было ни одной испанки.

— А почему с половиной?

— Одна из них была трансвестит.

— Как это?

— А это когда, знаешь, женщина, в которую ты влюбляешься, в конце признается, что она мужик.

В один прекрасный день Эцио повез нас кататься по Каталонии. И вот мы виляли по серпантинам вдоль пьянящего средиземноморского берега, проносились мимо плосковерхих вилл и ненадолго окунались в тень густых темных лесов, потом выныривали на ослепительное солнце, и снова горы и голубое море, окаймленное белой пеной под отвесными скалами. Солнце было ослепительное, и на блестящее море было больно смотреть. Эцио шутил и поддавал газу на резких, почти круговых поворотах, отчего мы с Матильдой падали друг на друга на заднем сиденье и гневно в два голоса ругали шаловливого водителя, тайно благодаря.

Эти шуточки продолжались до тех пор, пока наш переваливающийся интим на заднем сиденье не разрушился отчаянным воплем Матильды. Эцио ударил по тормозам, и машина закачалась, остановившись под цветущими мимозами. Я хотел помочь Матильде выбраться, но она злобно оттолкнула меня и, прикрывая рот руками, убежала в кусты.

— Уже? — удивленно повернулась ко мне Мерседес. — Такими темпами к концу каникул у вас будет пятеро.

— Не понимаю, — раздраженно прикинулся я, искренне переживая за мою спутницу.

— Не волнуйся, — по-дружески сказал Эцио. — Это нормально. Посмотри, сколько людей ходит по улице. Все они появились на свет таким же образом.

— Не понимаю, — честно признался я.

Эцио вышел из машины и начал ломать желтые веточки мимозы, составляя в руке букет.

— А ты чего сидишь, мимоза стыдливая? — спросила Мерседес. — Иди, собирай для Матильды.

Я ненавижу, когда мне говорят, что я должен делать. Но я знал, что Мерседес ревнует меня к сестре и потому издевается, поэтому гордо вылез из машины и направился к дереву.

Букет у меня получился жалкий, потому что в свои годы я был почти на метр короче Эцио. Но, к моему удивлению, Матильда не только приняла букет, но и как-то таинственно возвысилась в своем обычном молчании и всю дорогу ехала, глядя в окно и прижимая букетик к своему животу.

— Хотите, я покажу вам нечто? — спросил Эцио. — Но для этого нам придется пройтись пешком.

Все согласились, он свернул к морю, и мы поехали через лес по очень пыльной дороге. Мы вылезли из машины на солнцепек и пошли по красной дорожке через сад с пальмами и магнолиями в сторону старинного монастыря, который оказался необитаемым. Я подумал, что к нему-то Эцио нас и ведет, но он обошел церковь, и мы оказались на устланной кирпичной крошкой площадке со старой сосной, ветви у которой извивались как пойманные за хвосты змеи. Площадку окаймляла балюстрада, за которой открывался поразительный по своей красоте вид. Терраса выдавалась далеко вперед высоко над морем, и с обеих сторон виднелись один за другим скалистые мысы, кверху превращавшиеся в поросшие густым лесом горы.

— Спустимся немного! — позвал Эцио и перемахнул балюстраду.

Мы с Мерседес и ее сестрой переглянулись и полезли следом. Внизу разбивались белыми взрывами и грозно рокотали волны, кривые деревца росли, свесившись над утесом и крепко ухватившись корнями за скалы. Мы хватались за жесткие, как поручни трамвая, корни и находили места, куда лучше поставить ногу на шершавом красном камне утеса.

Чем ниже, тем спуск становился круче, и вскоре мы карабкались как неумелые скалолазы по отвесной скале. Внезапно Эцио, ловко спускавшийся подо мной, куда-то исчез. Я окликнул его. Никто не отозвался. Я понял, что, должно быть, под нами пещера, и продолжил спускаться.

Так оно и оказалось, под кустом, прилипшим к небольшому каменному карнизу, был лаз в мрачное прохладное подземелье. Поначалу мне чудилось, что помещение заполнено совершенно непроглядной тьмой, но как только глаза немного привыкли, я обнаружил, что перед нами целая низкая комната с каменной чашей посередине, похожей на чашу фонтана.

— Что это? — указал я на сосуд.

— Жертвенник или кадильница, — сказал Эцио и поманил меня за собой.

В глубине было еще одно помещение, где стоял плоский идол в виде верхней части человеческого силуэта. Почти у самого пола в каменную раковину струилась вода.

— А это что? — все больше удивляясь, спросил я.

— Это биде, — сказал Эцио.

Я рассмеялся. В это время ветви, заслонявшие вход, отодвинулись, и в пещеру упал яркий солнечный свет.

— Эй, где вы там? — позвали подтянувшиеся девочки.

— Эцио утверждает, что это — биде, — указал я Мерседес на фонтанчик. — Не хотите воспользоваться?

— Я не шучу, это — древний умывальник, — сказал Эцио. — Там наверху, на месте христианской церкви, был античный храм. Точно неизвестно, кому он был посвящен. Но очевидно, это было забавное божество, потому что кругом было много подобных местечек. В этой скале четыре такие ниши, а наверху наверняка была еще священная роща, и там, где теперь церковный сад, было тоже немало укромных беседок и кущ для обрядовых сношений.

— Вот было здорово! — воскликнул я.

Мы вылезли из входа в капище и стали карабкаться наверх.

— А много в Испании сохранилось памятников древности?

— В Каталонии, — ответил Эцио, — очень много руин оборонительных сооружений, но сохранились и кое-какие гражданские объекты. Например, знаменитые римские бани в Эмпориях.

— Это далеко?

— Поехали! — махнул рукой Эцио.

По дороге мы заехали поужинать в ресторан и не заметили, как начало темнеть. Когда добрались до античных развалин, были уже сумерки, и во многом приходилось верить Эцио на слово.

Неумолимо надвигалась череда праздников — феерия. Весь дом пришел в движение, и у нас все было спланировано по часам. Это был самый страшный день из всех моих дней, проведенных в Испании. Но тогда мне было только интересно узнать, как люди отводят в этой стране душу, и я это узнал.

Сначала все было мирно и спокойно. Тогда мы на микроавтобусе Хавьера поехали в замок близ городка Росес недалеко от французской границы, где должно было состояться ренессансное представление с участием Матильды. Кастилия располагалась на узком мысу, и одна из ее зубчатых башен нависала над морем. С другой стороны была небольшая площадь, в будни служившая паркингом, на которой и развернулось представление.

Народу была тьма и очень много пьяных. С одной стороны на газоне были разбиты палатки с аттракционами, тиром и цыганскими гадалками, с другой — разливали белое вино из бочек, пиво, и полуголые темные юноши бодро, как черти в аду, жарили колбаски на решетке гриля шириной с небольшой бассейн. Появления Матильды нам пришлось ждать около часа, так как на сцену выходили ансамбли и театры со всей Каталонии. Чаще всего под зубчатыми крепостными стенами после объявления с апломбом появлялись стайки одинаковых девочек, чтобы плясать одинаковый брейк-данс, или выходил гитарист со стулом и одетой в национальный костюм женщиной, садился на женщину и играл на стуле. Или наоборот. Хотя все равно что-то не клеилось. Возле нас в ярмарочной сутолоке невинно приплясывали две монахини в белых сестринских платках и синих кофтах поверх ряс. Ноги у них были в серо-полосатых колготках, таких, в которых я ходил в детский сад. Потом появилась дочь Робин Гуда в узком багровом платье, туго подпоясанном под мышками, с рукавами вроде футбольных мячей и в большом багровом берете вроде кепки грузина. Матильда что-то начала говорить в микрофон, но, если я не ошибаюсь, электричества во время Ренессанса не было, и ничего у нее не выходило до тех пор, пока не появился добрый рыжий звукооператор из будущего и не направил микрофон с помощью волшебного заклинания: «Уна, дос, уна, дос, дос, трез». Потом, как это водилось в те далекие времена, случилось чудо, и к принцессе Матильде вернулся голос, и все услышали ее девичий голос. Заиграла старинная музыка, и на сцену парами вышли барышни в таких же старинных платьях и юноши в колготках и остроконечных носках.

Когда мы возвращались на микроавтобусе к ужину, Матильда была очень собой горда. Она даже не посчитала меня достойным ни одного своего царственного жеста. Только сидела, сложив тонкие руки внизу живота, приподняв бледный подбородок, и смотрела в окно, оставаясь в своем платье с раздутыми шарами на плечах и берете диаметром с летающую тарелку. А я то и дело, чтобы позабавить Мерседес, вылезал в проход и с видом папарацци делал ей фотографии.

Дома мы хорошенько поели и дождались Эцио, чтобы втроем с Мерседес отправиться в соседний городок, где с утра бушевала коррида.

У Эцио с Мерседес были небольшие спортивного вида рюкзаки, специально созданные для переноса и употребления напитков в необъятных количествах. Длинная прозрачная силиконовая трубка проходила через плечо вдоль лямки, и из нее можно было удобно пить, даже не пользуясь руками. Обычно в них заливались простые коктейли из рома с колой или водки с апельсиновым соком. По дороге на корриду они, практически не переставая, тянули из трубочек, и даже мне Мерседес дала несколько раз приложиться к своим винным силиконовым персям.

В маленький Колизей со спиртным не пускали, поэтому вся молодежь, за исключением особо любопытных туристов, оставалась болеть за быков и буянить на солнцепеке старой рыночной площади под романским собором. Там был установлен большой экран, по которому транслировали представление на арене. Но на этот экран почти никто не смотрел, так как большинство людей были уже настолько пьяны, что едва ли соображали, где они находятся и по какому случаю. Несколько десятков девушек в одних трусиках плескались в фонтане, куда то и дело в их русалочьи объятия за руки за ноги бросали освежиться перебравших весельчаков.

Мерседес и Эцио помогли мне взобраться на небольшую пальму с шишковатым стволом у собора и повелели оттуда не слезать, пока они не вернутся с новой выпивкой. Мне эта идея очень понравилась, я проводил их взглядом и с удовольствием стал наблюдать за толпой с этой выгодной неприметной позиции. На экране уже давно коррида сменилась музыкальными видеоклипами, и все вокруг больше походило на буйную дискотеку. Часа через два, когда уже совершенно стемнело, праздник усилился, и мне надоело это сидение, голова стала набухать от ритмов, пробирающих до костей. Мне становилось не по себе от мысли, что за мной никто не придет, но я твердо решил дожидаться, когда меня заберут. Они ведь обещали. Тем более ночью я не смог бы сам найти дорогу до виллы.

Вдруг я услышал какой-то треск, сопровождавшийся усиленным воем толпы, и вслед за треском раскатистый звон сигнализации. Я повернулся на пальме и увидел, что группа молодежи отрывает большие железные жалюзи с витрины магазина, привязывая их к большому мотоциклу с байкером в немецкой каске за рулем. Как только ребристая шторина была сорвана, ликующая толпа начала дружно забрасывать витрину пустыми и полными бутылками. Стеклина полопалась и рассыпалась как сахарная. Тут же в супермаркет с радостными воплями повалила молодежь, вынося оттуда весь алкоголь.

Все еще больше обрадовались, когда услышали сирену, неразборчивый голос через громкоговоритель и увидели, как два прожекторных луча упали с соседних зданий и забегали по кишащей народом площади. Это произошло где-то уже после полуночи. Я увидел, что часть молодежи куда-то понеслась, а другая часть принялась что-то неразборчиво скандировать и уплотняться в сторону главной улицы, поперек которой бусами растянулись белые шлемы полицейских. Стражи порядка наступали, грозно ударяя палками по стеклянным щитам. Там и тут появились бело-оранжевые фургоны с закрытыми металлической сеткой окнами. Потом началась рукопашная свалка почище, чем на Куликовом поле. Пошли в ход бутылки с зажигательной смесью, в ответ им полетели болванки со слезоточивым газом, очерчивая над площадью медленно тающие дымные дуги.

Тут сбоку в толпу врезались всадники на страшных лошадях в противогазах, все обратились в бегство, а потом появилась полицейская поливальная машина и крепкой белой струей начала смывать остатки праздника с площади вместе с упорными хулиганами, горами мусора, бутылками, пакетами и пивными банками. Когда струя захлестала по брусчатке под моей пальмой и на меня полетели отраженные от земли брызги, я испугался, что полиция смахнет меня с макушки и я разобьюсь. Тогда я сам спрыгнул и, пригибаясь, понесся вдоль стены собора прочь с этой проклятой площади.

Ночью на берегу было холоднее, чем в городе, но я предпочел ночевать на скамейке, укрываясь газетой, чем в подворотнях города, где еще было полно шарахающихся пьяных хулиганов. Я почти не спал, только лежал, мерз и думал, что все меня бросили и что не надо было мне приезжать в эту проклятую Испанию. Потом мне удалось урывками поспать до рассвета. Все это время мне мерещилось, что меня будит полицейский, собирается забрать в участок, или подкрадывается бездомный, но когда я просыпался, ничего не было, кроме яркого электрического шара с мошкарой и грозного шума набегающих в темноте волн, приводящих меня в оцепенение жути.

Когда стало почти светло, я сиротой казанской побрел через подметаемый неграми город к широкому шоссе, чтобы искать на нем съезд к лесной дороге, ведущей на виллу. Шел я очень долго и думал, что давно уже заблудился, но на первой же бензозаправке мне объяснили, что я иду правильно, и уточнили, как добраться до владений Аматле.

Добрался я только часам к двенадцати и нашел на вилле совершенно будничную атмосферу. Никто меня не терял, только Мерседес недовольно спросила, с какой это стати я ухожу из дому, когда все собираются к завтраку, и что это с моей стороны просто свинство. Тем более, что у нее сегодня болит голова и ей совершенно неохота бегать и звать меня к столу по всему лесу. Я чуть на месте не разрыдался от обиды, хотел устроить ей скандал, но вовремя понял, что ровным счетом ничего не смогу этим добиться, и убежал ненавидеть ее в свою комнату.

3

После этого случая я решил полюбить тихую Матильду, а ее старшую сестру возненавидел и больше не желал ее видеть.

За эти два долгих месяца на чужбине Мерседес я уже знал прекрасно во всех гадских подробностях, а вот Матильда все еще оставалась для меня загадкой. Я даже не мог разобрать, умна она или глупа. И не только из-за языкового барьера. Она вообще была какая-то скрытная, хоть и довольно вежливая. Даже с родителями она была замкнутой и раскрепощалась, только чтобы поскандалить с Мерседес.

Иногда на меня нападала грусть, когда я начинал думать о Симе и о бабушке, и тогда я становился совсем как она, молчаливым и замкнутым. В эти минуты мне хотелось сесть рядом с ней, но как только я появлялся и пытался сделать какой-нибудь знак, она тут же вспоминала о своих неотложных делах, объясняла мне на пальцах, что ей надо куда-то идти, и исчезала. И тогда мне казалось, что я ей противен, но Хавьер уверял меня, что она просто стесняется.

— Я не знаю, почему она так стала себя вести, — пожимал плечами отец семейства, когда мы с ним вместе что-нибудь стряпали на кухне. — Раньше, когда мы жили в городе, она не была такой. Хотя всегда было с ней что-то не так. То меня в школу вызывали, то она ревела целыми днями, но так, как теперь, никогда не было. Неужели перемена обстановки так повлияла на нее? Но ведь на ранчо так здорово. Я даже предлагал обратиться к психологу, но Мигуэла сказала, что это только все усложнит, что со временем, когда она привыкнет к вилле, все наладится. Но вот уже год прошел. Мы очень на тебя в этом смысле надеемся.

В августе мы поехали в аэропорт провожать Мигуэлу — она на две недели улетала по работе в Штаты, — и она специально сделала так, что мы с Матильдой всю дорогу до Барселоны тесно сидели рядом. Но это было сущее мучение, так как мы оба старались не двигаться и не прикасаться друг к другу ни руками ни ногами. На обоих на нас были шорты, и коленки у меня потели от напряжения. Дело в том, что если бы я расслабил левую ногу, то она сама собой отклонилась бы в сторону и коснулась бы Матильдиной ноги, а это было бы верхом фамильярности с моей стороны, которой я не мог допустить. Вот так вот я и сидел полтора часа, как на унитазе, напрягаясь, потея, тиская свои шорты мокрыми пальцами и думая только о том, чтобы не отклонить ногу и не попасть, как мне казалось, в чертовски неудобную ситуацию. Так что я уже на полдороге начал проклинать дурацкую выдумку Мигуэлы. И чего ради надо было сажать нас рядом? Мы же все равно не могли начать общаться на одном языке. Разве что я совсем бы оборзел и начал в дороге мацать испаночку.

На самом деле на вилле при всей ее роскоши было просто тоскливо. Единственным развлечением для меня в течение дня стали пляж да прогулки по лесу вместе с веселой бультерьершей. С утра мы ходили купаться и играть на берегу в волейбол, потом теннис или гольф на ранчо, а вот после обеда делать было решительно нечего. Даже в городе в это время все закрывалось на сиесту, и до пяти часов смысла ехать туда на велике просто не было. На самой вилле с четырнадцати до семнадцати часов нельзя было ни шуметь, ни смотреть телевизор, так как в это время полагалось спать. Я спать днем не привык, поэтому мне ничего не оставалось, как брать Коку и идти бродить с ней по густому приземистому хвойному лесу, где было полно белок и ежей.

До города было рукой подать. На велике можно было съехать, притормаживая, всего минут за семь, но вот обратно подниматься пришлось бы минут сорок, причем таща велосипед на себе. Поэтому я не любил часто туда мотаться. Там скучно, одни сплошные рестораны, бары, игровые автоматы и казино. Иногда внизу я встречал русских и англоязычных туристов и заговаривал с ними. Они спрашивали меня, что я здесь делаю, а я им зачем-то врал, что живу в хижине на берегу вместе с престарелым рыбаком, который держит меня, чтобы продевать леску в крючки и насаживать червяков. Не знаю, почему я им врал. Наверное, потому что Испания мне уже надоела, и я начал представлять, что я на Кубе. Мне кажется, что на Кубе люди еще живут природой и морем, а здесь, в Европе, природа и море — это что-то вроде дорогой обстановки, купленной вместе с домом. Всегда склоняешься на сторону человека, который думает о хлебе насущном, а не о том, как разбогатеть. Эх, горе вам, богатые, — кому понравятся эти слова Христа?

Однажды вечером мы все вместе купались в больших, но теплых как молоко темно-зеленоватых волнах, которые с каждым разом набрасывались все агрессивней и агрессивней на пологий песчаный берег. Внезапно полил крупный дождь, и мы с Эцио и Мерседес побежали, прикрываясь полотенцами, домой. Уже почти вскарабкавшись по крутой тропе на утес, я обернулся и увидел, что Матильда осталась сидеть на берегу. Я окликнул Мерседес, но она так пищала, что меня не услышала. Спустившись вниз, я подошел к ней и спросил, почему она не идет. Мне было ясно, что она поняла, но она не ответила, только подняла на меня свой тревожно-растерянный взгляд. Я решил, что время настало, и быстро упал на нее, именно упал, потому что она взвизгнула как кошка, которой наступили на хвост, и начала бить меня руками и материть по-испански на чем свет стоит. Потом спихнула меня со своего покрывала и, увязая в песке, неуклюже побежала наверх.

Лицо у меня горело от побоев, по нему хлестал дождь, я ревел и клялся себе, что одно из двух, либо изнасилую ее, либо утоплюсь в волнах разбушевавшегося Средиземного моря. Я вскочил и побежал попробовать утопиться. Когда волна отходила, я побежал за ней по пене, как вдруг следующая волна ударила меня словно мешок с песком, и я провалился под воду. Я едва успел вскочить на ноги, как новая волна захлестнула меня и, как тряпку в стиральной машине, легко перевернула мое тело кувырком. Я хлебнул воды, в нос мне ударило горькое предчувствие смерти. В тот момент я забыл все на свете, кроме одного-единственного желания вдохнуть воздух. В панике руки и ноги начали сами собой бороться за жизнь, и я уже решил было, что пропал, как море само бросило меня на песок и отхлынуло. Когда по моим бокам скатилась пенистая вода, я услышал позади шум и понял, что если не успею удрать, то волна через секунду захлестнет меня с новой силой. Я вскочил, сделал пару шагов по вязкому песку, тяжкая вода ударила мне в спину, и я полетел вместе с ней вперед. В ушах монотонно зашумело, я начал карабкаться под водой по тающему, исчезающему между пальцами песку. Когда волна начала отходить, меня опять положило на мокрый песок, я рванулся вперед и понял, что мне удалось спастись. Я отполз на четвереньках как можно дальше, туда, где волны уже не могли меня сцапать, и лег, вытянувшись во весь рост, зажмурился и замер, широко раскрыв рот. Когда перевел дух и раскрыл глаза, то оказался один на берегу в кромешной темноте. Надо мной качался индийский танец ребристых пальм. Сверкнула синяя молния, и все на мгновение осветилось. И после нее новая темнота, еще гуще прежней. Только очертания молнии остались ненадолго в моих глазах. А потом поднялся из поднебесной глубины захлебывающийся гром, словно злое первобытное божество силилось напугать всех кругом, а потом большими скачками укатилось куда-то, верно, напугав самого себя.

Прибежал Хавьер, схватил меня, положил на плечи как овцу и потащил наверх к вилле. Тогда я сказал себе, что люблю Матильду, но это была ложь, потому что все мои мысли были с ее сестрой. Все последние дни я наблюдал за Мерседес, я ходил по ее следам, против своей воли я подражал каждому ее жесту, я вставал с мыслью о ней, я ложился в оцепенении, я терзался, я мучился, я смеялся сам над собой и еще тысячу раз я что-нибудь делал из-за нее с собой. О Мерседес! У меня в груди екало, когда проносился мимо всего лишь одноименный автомобиль.

Как-то в жару мы с ней валялись на террасе (я в шезлонге, она рядышком на надувном матрасе) и потягивали позвякивающие льдом коктейли из узких длинных стаканов. Хавьер играл на фортепьяно в зале, и на волнах горячего воздуха поднимались, выныривая из-под террасы, его однообразные приглушенные аккорды.

— Дело даже не в возрасте, а в том, что я такая же, как он. Мы с ним одинаковые. А ты другой.

— Значит, возраст для тебя не имеет значения? — спросил я, цепляясь за гнилой подол надежды.

— Абсолютно.

— Если ты не можешь любить меня, тогда я мог бы быть твоим любовным рабом.

— А что ты умеешь делать?

— Все, — сказал я и подумал, что, собственно, ничего не умею.

— И что, я должна буду платить тебе по часам?

— Рабам не платят. Их только используют против их воли.

— Тогда пойди и принеси мне два кубика льда, — указала она пальцем в сторону кухни.

— Подожди, подожди, но ведь я не соглашался быть домашним рабом. Я согласен быть только любовным.

— Тогда намажь меня с ног до головы кремом.

— Вот это другое дело, — сказала я, вскочил и выдавил на ее темную волшебно-рельефную спину длинного желтого ужа.

Уж чудесно размазался, и спина у нее заблестела как маслянистый тропический лист в раю или в аду — в зависимости от того, где они растут, эти продольно изгибающиеся к середине листья. Желтые червяки, как мои маленькие приспешники, бодро плюхнулись на ее ноги, и я раздавливал их из ревности, размазывая всю эту волхвоватую сальность по бедрам, икрам и голеням моей, в этот знойный полуденный час только моей, любимой!

— Я могу тебе и массаж сделать, — пропыхтел рабский лицемер.

— Тогда начни со ступней.

Змейки поскакали по ее сморщившимся ступням от положения пяткой вверх, и я кропотливо запихал их остатки между ее длинными пальцами.

— Тебе не щекотно?

— Мне никогда не щекотно, — ответила она беспечно. — У меня железная нервная система.

Полностью полагаясь на систему, я без лишних вопросов приспустил с нее трусы и быстро выдавил на две круглые булочки по извилистой змейке своего сладострастия. Она не пикнула, система не подвела, и только через минуту моей усердной работы над искажением симметрии чудесно прохладных ягодиц, когда хлебопек уже, признаться, чуть ли не падал в обморок, Мерседес приподнялась на локтях и сказала равнодушно:

— Малыш, а ты чего там?

Я ляпнул что-то вроде: «Должно быть все помято, должно быть мято все!» — и возможно, на обоих известных мне языках, а может быть, и на вовсе неведомом мне, потому что ответила она буквально следующее:

— Тогда можешь и ниже, — сопроводив это рискованным гоготком.

Я уже чуть было не вкрался в запредельные области своих массажных, да и писательских способностей, так сказать, в святая святых ее телесного капища, как вдруг услышал знакомый откуда-то голос:

— Как это!

А я и не заметил, что фортепьяно, стоявшее у нас на шухере, замолчало. Конечно же, это был проклятый Хавьер. Почему проклятый, я объясню позже, а сейчас он взял меня за ухо двумя пальцами, как крысенка за хвостик, и отнес в мою комнату. Дверь хлопнула, и я остался один с жарко пульсирующим ухом в томительном ожидании продолжения.

Потом на протяжении часа с разных концов и глубин дома доносились звуки отвратительного скандала, скандала в той степени, при которой у меня на родине не обходится без поножовщины и суицидальных представлений. Глухо бились цветочные горшки, звонче разлетались коллекционные тарелки и вазы Мигуэлы. Потом раздался истошный вопль Мерседес, и я решил, что внутри произошло убийство и через пару минут моя дверь начнет разлетаться в щепки от страшных ударов топора обезумевшего испанского папаши.

Недолго думая, я растворил окно и спрыгнул со второго этажа в сад. Рыхлая рыжеватая грядка любезно приняла меня, и я совсем не ушибся, только расцарапался о колючие кусты. Я побежал вокруг дома и столкнулся с Мерседес.

— Я думал, он тебя убил! — выдохнул я и ни за что ни про что получил в больное ухо. Вечно мне от них достается.

Разобиженный, я пробежал через развороченный холл на лестницу и снова, уже добровольно, заперся в своей комнате.

Все время до вечера, пока у меня не кончались деньги на телефонном счете, я писал маме эсэмэски о том, что хочу немедленно вернуться домой. Мама пообещала позвонить на следующий день и написала, что если я не передумаю, то они меня заберут. Время от времени ко мне стучались, но я не открывал и не отзывался. Потом про меня часа на два забыли, и я сидел в тяжелом одиночестве, думая о том, что теперь ничего не исправить и единственное, на что я могу рассчитывать, это на ее прощальный поцелуй.

Но вдруг я услышал внизу дружеский разговор, смешки Хавьера и Мерседес, и до меня донеслись звуки уборки, завыл на одной ноте пылесос, зазвенели вметаемые на совок осколки и зафыркали открытые на полную мощность краны. Я даже стал им завидовать. Мне хотелось распахнуть проклятую дверь, побежать вниз и поучаствовать в этом противоестественном для моих представлений примирении. Но что-то нездешнее держало меня взаперти, и я не мог преодолеть это привезенное с собой из России чувство не обиды, а что-то близкое к благородной злопамятности, но по сути все же нечто другое, что объяснить или назвать словами я не могу.

Когда уборка затихла, мне показалось, что все либо ушли на прогулку, либо пораньше завалились спать.

— Алик, Алик, — тихо застучалась ко мне Мерседес. Сидя на кровати, я весь подобрался, но промолчал. — Прости меня, пожалуйста, просто ты попал мне под горячую руку. Ну пожалуйста! Пожалуйста, прости меня! Если ты меня не пустишь, я этого не переживу…

Не слишком-то спеша, я слез с кровати и открыл ей дверь.

Она вошла в комнату какая-то затаенная, как будто только что исполнила долг, умертвив Цезаря или Марата.

— Он меня уже простил? — спросил я.

— Зовет нас, — сказала она, тихо и часто дыша.

Я как в тумане последовал за ней через темный коридор в родительскую спальню. Он принимал нас, стоящих посреди комнаты, возлежа во мраке на высоком царственном ложе. Окно, как отдушина в аду, было распахнуто в зеленую гущу томительно душного сада. Хозяин, как всегда, говорил мало, и каждое слово его падало словно капля расплавленного свинца.

— Глаголь же, несчастный! — сказал Хавьер Грозный.

— А чего глаголать-то?

— Глаголь, что дальше!

А я, собственно, не знал, что именно дальше — женитьба или расстрел фалангистами у беленой стены под мимозами. Но на всякий случай сказал:

— Я принял решение.

— Какое?

— Я женюсь.

Мерседес пошатнулась, схватилась за рот и молнией выбежала из комнаты, едва вписавшись в дверной проем.

Понтий Пилат откинул простыню, и я немножечко охренел от того, что все это время он лежал в костюме для игры в гольф. Не хватало ему только белых тапочек и целлулоидного козырька на резинке.

— Ты хорошо себя чувствуешь? — обеспокоенно спросил он, подойдя ко мне и потрогав мой ледяной лоб.

— Не знаю.

— А на ком ты собираешься жениться? — опасливо поинтересовался родитель.

— Ни на ком, — жалко отозвался Петр, но петух промолчал (до трех он считать умел).

— А все-таки?

— Не знаю.

— А чего же ты тогда сказал, что женишься?

— Не знаю.

— Ты смотри за тем, чтобы она тебя не испортила, — отечески сказал Хавьер, поняв, что петух прозевал. — Она ведь думает, что это смешно, а это совсем не смешно. Ведь так?

Я быстро покачал головой в знак согласия с тем, что это совсем не смешно.

Выйдя из комнаты, я как пьяный прошел мимо Мерседес.

— Эй! Ты живой? — бросила она мне вслед.

— Живой, — отозвался я. Остановился, но не обернулся.

— И ты все еще мой раб?

— Раб, — ответил я серьезно и пошел в свою комнату.

Она последовала за мной. В обязанности госпожи входило убирать рабу постель перед сном, и что я обычно только не делал, чтобы как-нибудь затянуть эти удивительные минуты.

— Останься со мной ненадолго, Мерседес, — попросил я.

— Но я хотела еще принять ванну. Если хочешь, можешь потереть мне спинку, — предложила она со смешком.

— Тогда он меня точно распнет на алоэ.

— Вот видишь, ты боишься ради меня умереть. А это значит, что ты еще недостаточно меня любишь.

Она погрозила пальцем, потом подняла голову и подозрительно принюхалась:

— Слушай, дружочек, а ты часом не пукнул?

— Нет, милая, это я душу испустил от любви к тебе.

— А что же она у тебя такая смердящая?

— Грехи, — со вздохом признался я.

Она сидела на кровати рядом со мной, и я странно чувствовал ее тяжесть, словно матрас был частью меня или я был частью матраса. Позади нее горел ночник, и я видел нежные светящиеся пушинки по краю ее щеки (передней боковой части морды, по определению Ожегова), и темные жесткие волосы над головой светились ажурным золотистым нимбом, и я вновь был счастлив и мечтал, чтобы это никогда, никогда не кончалось.

4

На вилле мы повздорили, и теперь я преследовал ее уже за городом. Мерседес, расплываясь в асфальтовом мареве в двухстах метрах от меня, резво, как балерина, семенила, идя спиной вверх по обочине, одной рукой придерживая лямку рюкзачка, а другой низко помахивая над смолисто мреющей дорогой. Задыхаясь от подъема, я стремительно шел за ней, боясь, что кто-нибудь ее подберет, и она уедет. Но машины, липко шелестя шинами по черному раскаленному асфальту, одна за другой проносились мимо. А она махала им своей тонкой рукой в белой кофточке и, конечно же, проклинала каждого не остановившегося водителя.

«Не уезжай! Пожалуйста, не уезжай», — мысленно просил я, не в силах достигнуть совсем уже близкого горизонта широкой дороги, где, убегая, танцевала и плавилась голосующая испанская девушка. По сторонам тянулся низкий косматый лес, под небом чувствовалось море и плавились вдали усеянные белыми виллами зеленые склоны. Тонкий мираж ее начал погружаться в асфальтовую зыбь. Я видел, как Мерседес медленно опустилась в нее по пояс. Это означало, что она миновала вершину горки и уже спускается вниз по шоссе.

Это страшное случилось вчера вечером. С утра Мерседес повезла меня показать Барселону. Сначала мы доехали на автобусе до Жероны, а оттуда на поезде часа два ехали все время вдоль однообразного морского берега в Барселону. Духота стояла невыносимая, и я высовывался из поезда чуть ли не по пояс, чтобы проветриться. Какие-то тощие полуголые негры, черные как гудрон, ели руками из пластиковой коробочки кокосовую крошку и опасливо озирались по сторонам, как какие-то лесные звери, поблескивая желтыми белками. Все вагоны внутри были разрисованы, и особенно меня поразили цветастые граффити, прославляющие подвиги Владимира Ильича Ленина. Мерседес сказала, что в Испании очень много коммунистов среди молодежи, которые ездят паломниками на Кубу, чтобы увидеть живых столпов кубинской революции.

— У нас очень много смешанных испано-латиноамериканских браков, — говорила Мерседес. — У многих за океаном родственники. Даже некоммунисты в Испании сочувствуют кубинцам. Ведь у нас общий язык, вера и еще много общего. А мне нравятся коммунисты, среди них больше хороших парней, чем среди богатеньких мачо.

У меня уши свернулись в трубочку. В школе нам учительница говорила, что коммунизм чуть ли не хуже фашизма. Но я об этом промолчал и только сказал:

— Я тоже считаю, что коммунисты лучше.

— А что ты знаешь о коммунистах?

— Ну, — задумался я, — что они говорят, что никому не нужно работать, а только забирать у богатых и отдавать бедным. Ну, там еще, убивать царей. А правда, что в Испании король?

— Да.

— И как это?

— Никак. Об этом никто не думает. Для нас король давно ничего не значит. Это просто символ прошлых эпох.

— А ты не хотела бы быть принцессой?

— Все бы хотели. Только в том-то и несправедливость, что ими становятся вовсе не те, кто хочет, а какие-то дурочки, которым просто повезло родиться там, где надо. И вот все бедные люди платят налоги, чтобы они разъезжали в каретах и пиршествовали на своих балах. Поэтому справедливее, чтобы их вообще не было. Королевств не должно быть. Это я так считаю.

— Но ведь в «Отче наш» говорится: да будет воля Твоя яко на небеси и на земли, — а там, на небе, все-таки Царство.

— Какой же ты тогда коммунист?

— Не знаю, — пожал я плечами, и мы перестали умничать.

Из подземного вокзала мы вылезли на широкую людную площадь Грации и побрели пешком по направлению к главной достопримечательности — рогатому собору Саграда Фамилиа, который я тысячу раз видел в книжках и по телевизору.

Шли по широкому проспекту вдоль массивных гранитных переплетов почти садовокольцевых зданий. Но иногда Мерседес указывала мне на постройки сумасшедшего архитектора Гауди — что ни дом, то какая-то хмельная фантазия, — то балконы в виде таинственных полумасок, то стены пестрые и волнистые, как в глазах у пьяного.

Мы зашли в пахучий холодок супермаркета «Капрабо» перекусить на халяву из глиняных чанов древнегреческого вида, из которых на вес нагребают по-разному маринованные маслины, грибы и огурчики. С важным видом дегустаторов мы вооружились деревянными шампурчиками и медленно двинулись вокруг гомеровских горшков, озабоченно обсуждая содержимое каждого. Не спеша подкрепившись, мы нацелились на пробники фруктов, потом подхватили пачку магдаленок (кексиков в стаканчиках из папиросной бумаги, которыми в Испании обычно завтракают), коробку белого вина за 52 цента и вышли, словно из прохладной пещеры на ослепительную и знойную улицу прямо в переулке перед парком, разбитым возле Саграда Фамилия.

— На фотографиях он лучше, — сказал я, глядя на рогатый собор, жуя приторно сладкие осыпающиеся крошками магдаленки и запивая их кисловатым прохладным вином. — Вблизи он слишком бетонный. Тем более эти высотные краны… Все это похоже на строительство адской электростанции.

Мы сидели на скамейке в парке перед бетонным храмом. Хрустя по мелкой гальке, мимо нас проходили туристы, с ветки на ветку перелетали красивые ярко-синие, радужно переливающиеся пташки с красными хохолками.

— Первый раз вижу таких ярких птиц на улице. Что это за птицы?

— Попугаи.

— Я думал, что такие яркие птицы живут только где-нибудь на Фиджи или в Бразилии.

— А у вас что, нет таких птиц, которых у нас нет?

— Почему, есть.

— Какие это?

Я задумался и сказал:

— Синицы, — она засмеялась, и я быстро добавил: — Размером с пылесос.

— А по знаку Зодиака ты кто? — спросила Мерседес.

— Единорог.

— В смысле — козерог?

— У нас мама запрещает гадать и читать астрологические прогнозы. Так что я не помню точно, но мне кажется, да.

— А кем ты станешь, когда вырастешь?

— Знаменитым шпионом.

Мерседес расхохоталась.

— Шпионский единорог! Хочешь, пойдем внутрь? — предложила она, указывая на серую громаду Святого Семейства.

Я посмотрел на длинную очередь возле кассы.

— А сколько стоит вход?

— Около восьми евро. Может быть, тебе как единорогу будет скидка.

— Еще чего! — дернулся я. — А внутри там интересно?

— Да нет. Сплошная стройка.

— Тогда давай обойдем вокруг и пойдем куда-нибудь еще.

Она согласилась, и мы пошли вокруг чудовищного, но действительно впечатляющего строения. Эти свирепые башни мне напоминали то клыки, то вылепленные из замазки адские новогодние елки.

— Скажи мне, единорог, а откуда у тебя этот рог? Тебе что, женщина изменила?

— Женщина изменила мне единожды, — грустно и серьезно ответил я, не обращая внимания на ее шутливую интонацию.

— Единожды, поэтому и рог у тебя один?

Я пожал плечами, глядя на пупырчатый орнамент собора.

— С кем же это она тебе изменила, единорог?

— С фавном.

Я вздохнул и подумал, что когда-нибудь обязательно расскажу ей о Симе. Вот только сможет ли Мерседес понять…

— А хочешь, я тебя покатаю? — осенила меня мысль, когда мы возвращались обратно через парк.

— Как? — удивилась она.

— Пойдем в «Капрабо»!

Мы снова зашли в супермаркет, прошли через автоматически распахнувшиеся перед нами ворота, и я сказал ей:

— Садись бегом в тележку.

— Ты что, с ума сошел?

— Садись, говорю!

Она забралась в решетчатую тележку, и я, почувствовав, какая она тяжелая, помчал и закрутил ее в проходах супермаркета. Потом мы поменялись, и она стала меня катать. Мы катались не меньше часа, и нам никто ни разу не сделал замечания.

В порту мы встретили однокурсников Мерседес на красивых мотоциклах с яркими раздутыми боками, и они вызвались отвезти нас обратно в Лорэт де Мар. Так что возвращались мы с ветерком. На поворотах, когда мотоцикл плавно клонился набок, я со всей силы прижимался к спине мотоциклиста, сердце у меня каждый раз уходило в пятки, казалось, мы вот-вот упадем и покатимся кубарем по терке раскаленного асфальта. Но мотоцикл каждый раз возвращался в нормальное положение, и мы резко ускорялись, так что меня силой тащило назад.

Вернувшись из Барселоны на два часа раньше, мы ворвались в дом и остолбенели. Хавьер стоял на коленях с приспущенными штанами перед белым диваном, на котором развалилась совершенно нагая Матильда. Она была тонкой и расслабленной как упавшая в обморок обезьяна, а у Хавьера болтались жировые бугры на боках. Зад у него был бледный, а ложбинка в пояснице блестела потом. И все это в одно мгновение, так как через секунду Хавьер уже бегал по залу и, размахивая руками, истерически убеждал в чем-то Мерседес на своей тарабарщине. Мерседес ревела, кричала сквозь слезы, некрасиво искривляя рот, и то и дело хватала что-нибудь и угрожала швырнуть этим в отчима. Матильда, поджав ноги, свернулась в углу дивана, а я застыл там, где находился в тот момент, когда их увидел. Сверху на крики неуклюже прискакала по лестнице Кока и визгливо, даже радостно, залаяла и закрутилась, виляя коротеньким хвостом и цокая по кафельному полу когтями. Вместе с собакой вся эта яростная перепалка превратилась в идиотский балаган, и, наверное, именно это побудило воюющих к решительным действиям. Мерседес схватила трубку радиотелефона, Хавьер ударил ее по щеке и отобрал трубку. Тогда она швырнула в него стулом и побежала наверх. Топоток ее стих, Кока притихла, дважды еще тявкнула, и в зале наступила гнетущая тишина. Хавьер мрачно посмотрел на меня, я не выдержал его взгляда и выбежал на улицу.

Я прошатался по берегу моря до самого вечера, пока меня не нашла Мерседес. Она шла за мной, вязко шагая по песку, и уговаривала вернуться, а я молчал и прибавлял шагу.

— Остановись, пожалуйста! — просила она. — Я очень устала. Пожалуйста, остановись.

Мне стало горько, оттого что она меня так умоляет, и глаза у меня заслезились.

— Слышишь, остановись! Я люблю тебя, — тихо добавила она, и я спиной почувствовал, что она встала и прекратила меня преследовать.

Мне не хотелось расставаться с ней. Я не выдержал, остановился и обернулся. Мы были на расстоянии стреляющихся дуэлянтов. На ней были завернутые по колена джинсы и свободная белая рубашка навыпуск.

— Вы все сумасшедшие! — крикнул я ей сквозь шум волн и, кажется, даже перестарался.

Она молчала. Ветер с моря то наполнял воздухом, то придавливал ее рукава и трепал волосы, которые она поминутно убирала рукой с лица. Стоя, насупившись, я тайно любовался ею.

— Вы все сумасшедшие, — тише повторил я, но, кажется, слишком тихо.

Мерседес сделала несколько шагов к воде и села на песочный бугор, нанесенный волнами во время ночного прилива. Я решил, что она сейчас заплачет, и заранее пошел ее успокаивать.

— Я знала это. Я догадывалась, — говорила она, грустно потупившись. — Он меня тоже трогал, но я думала, потому что я ему неродная. Какая же он свинья! Господи, бедная мама, только бы она не узнала. Я бы предпочла бы, чтобы мы все умерли, только чтобы она никогда не узнала. — Я уезжаю к отцу, — решительно сказала она.

— Я не знал, что у тебя есть отец, — удивился я. — Где он живет?

— В Париже.

— Ты когда-нибудь была у него?

— Нет. Но он приезжал к нам, когда я была маленькой. Когда мама еще не вышла замуж. А когда появился Хавьер, он перестал приезжать.

Она заплакала как маленькая, хныча и подергивая плечами.

— Ты правда меня любишь? — спросил я ее и тут же подумал, что неподходящий момент.

— Я имею на тебя самые серьезные виды, — как-то странно резко ответила она, подняв голову, как воющий волчонок, жалобно всхлипнула, но неожиданно тихо расхохоталась сквозь слезы.

И я верил и не верил ее словам. Когда солнце скрылось, с моря начало тянуть холодком, мы нехотя побрели по неудобному песку обратно на виллу.

Дома у них было святое правило ужинать вместе. Но Мерседес не стала звать Хавьера, приготовила тарелку для Матильды и понесла на подносе в ее комнату. Через минуту они вместе спустились вниз, так как Матильда не хотела ужинать в одиночестве. Мне было страшно на нее смотреть, но когда я невольно на нее посматривал, вид у нее был совсем обычный. Как всегда, она прятала глаза, и только на этот раз на смуглых щеках у нее появился четкий багровый румянец.

Вдруг она жестом попросила у меня перец, и я слишком резко передал ей перечницу.

— Грациас, — чуть слышно сказала она, и мы продолжили ужин в молчании.

Мерседес не выдержала этой тишины, встала и включила пультом большой телевизор на стене, где весело забегали Том и Джерри. Матильда тут же нашла куда девать свои глаза и стала, бездумно жуя, смотреть на экран телевизора.

Внезапно появился Хавьер. И мы все с тревогой переглянулись. Он стремительно и молча вышел с кухонным ножом на середину зала, задрал футболку и воткнул себе в голое брюхо большое серебристое лезвие. Это был один из тех благородных ножей, которые вставляются в деревянную подставку. У него было самое большое и самое широкое лезвие из всех кухонных ножей, с тяжелым зеркальным лезвием, которое тихо и звонко хихикает, когда проверяешь остроту подушечкой пальца.

Я подумал, что это как минимум неумно — демонстрировать свое самоубийство перед мирно ужинающими людьми, большинство из которых несовершеннолетние.

Почему я допускаю в такой острый момент такие отступления? Да потому что это не самоубийство на почве раскаяния, а черт знает что! Вонзивший в себя наполовину нож дяденька не упал бездыханный, а завопил отвратительным хриплым голосом и забегал по всему дому, как обезглавленная курица по двору, только еще матерясь и давая ценные инструкции по собственному спасению.

— Кто-нибудь, мать вашу, Мерседес, дайте мне анальгин! — распоряжался он, придерживая воткнутый наполовину нож кончиками пальцев. — Новокаин! Аспирин! Кто-нибудь уже позвонил в реанимацию? Вы все последние сволочи! Облейте меня джином или водкой, иначе случится заражение…

Все мы бегали вокруг него, как дети вокруг Деда Мороза, пытались звонить, обматывать самоубийцу полотенцем, кричали, ловили друг друга за края одежды и отпихивали в сторону.

— Да ляг ты, в конце-то концов, и не двигайся! — оглушительно закричала на Хавьера Мерседес.

— Идиотка, если я лягу, то сразу умру!

— А разве ты не этого хотел?

— Ты бессердечная тварь!

— А я тебя ненавижу!

— Я умираю, а ты продолжаешь быть со мной стервой!

Вот уж точно кто не походил на умирающего, так это Хавьер. Он даже успел посмотреться в зеркало на стене, после чего резко побледнел и на секунду печально задумался. Всего через пару минут с улицы раздалась сирена, кутерьма в доме притихла, и Хавьер, не веря фантастической удаче, побежал встречать «Неотложку» на улицу. Я подскочил к окну и словно в идиотском сне, увидел огромную пожарную машину, с воем медленно подкатывающуюся к воротам виллы, выпрыгивающих из нее пожарных и резво бегущего к ним Хавьера.

Зачем приехали пожарные, я понятия не имел. Может быть, они проезжали мимо и им передали вызов для оказания первой помощи? Как бы там ни было, Хавьера пожарные не смутили, он упал им в ноги и принялся о чем-то молить. Вид у вялых огнеборцев с желтыми касками и болтающимися на груди противогазными масками был смущенный и неприязненный. Наконец один из них связался по рации со «Скорой помощью», а другой открыл ящик-аптечку и занялся спасением пострадавшего, уложил его на носилки и дал подышать кислородом.

Следом примчалась полиция. Женщина-полицейский сказала нам не высовываться из дому, и мы долго сидели у окна и ждали медлившую «Скорую помощь».


Всю ночь мы не спали. В доме дежурила та самая женщина из полиции. Мерседес ревела несколько часов напролет, а я сидел на холодном каменном полу у нее под дверью и тоже иногда всхлипывал.

Утром приехал Эцио с букетом мимоз, и строгая женщина в форме, убедившись, что он останется вместо нее, ушла. Потом приехали двое из агентства по обмену детьми и стали уговаривать меня воздержаться «пока что» от звонков родителям. «Ведь они могут сильно разволноваться, и случится большой скандал. Ты тут под присмотром, и все уже в порядке». Я сказал им, что не хочу оставлять Мерседес и Матильду, поэтому они могут меня ни в чем не убеждать, я и сам ничего не скажу родителям ни сейчас, ни после. И они с наигранными оханьями и аханьями уехали. Эцио дозвонился на бабушкин мобильный номер и уговорил ее перебраться из больницы, где она дежурила у палаты Хавьера, в дом, так как ему нужно было спешить по делам. И он тоже уехал. На какое-то время мы остались одни.

Младшенькая вела себя как-то отрешенно и, словно войдя во вкус со вчерашнего вечера, только и делала, что смотрела мультики. А вот старшая металась по дому, пила какие-то таблетки, кому-то звонила и собирала в бархатный рюкзачок вещи, косметику в основном. Когда я понял, что она уезжает, я так разволновался, что готов был упасть ей в ноги, только чтобы она меня не бросала.

— Я поеду с тобой.

— Еще чего! — сказала она недружелюбно.

Я вспыхнул:

— Нет, поеду!

— Нет, не поедешь! — уперла она кулаки в талию и топнула.

— А я тебе говорю, что поеду, или обо всем расскажу Мигуэле.

— Это твое последнее слово? — спросила она, прищурившись, после паузы.

— Да.

— Значит, самое последнее! — прорычала она и бросилась как пантера, избила меня, хлопнула дверью и мягко зачастила в кроссовках вниз по лестнице. Я побросал кое-какие вещицы в школьный Матильдин рюкзак и побежал догонять ее.

5

Когда мы, не останавливаясь, пролетели границу на автобусе «Евролайнс» из Жироны, уже было совсем темно, и мне было обидно, что я не могу лицезреть пейзажей благословенной Франции. Я только видел яркие фонари шоссе и чернильные силуэты гор.

Мерседес всю дорогу спала у меня на груди, подобрав ноги и мастерски скрючившись на наших сиденьях. Потом в три часа ночи автобус остановился возле какой-то специально оборудованной для постоя станции, и водитель-испанец в приказном порядке сказал всем выйти из автобуса.

Я начал будить Мерседес, но она меня отругала и сказала, что ни за что не встанет с места. Но пришел водитель и очень грубо начал ее выгонять из автобуса. Тогда она его тоже обругала на чем свет стоит, и мы выбрались в ночную зябкую Францию.

Она пошла в круглосуточный магазин, чтобы купить воды и план столицы, а я отправился в туалет. Первым, что я прочитал во Франции, была романтическая надпись на писсуаре, сделанная сиреневым маркером по-русски: «Миша по дороге в Париж».

Через полчаса нам разрешили вернуться в автобус, и мы уснули, а когда проснулись, было уже светло, и мы стояли на лионском автовокзале, похожем на большой цокольный гараж.

В Париже мы вышли на таком же мрачном вокзале, как в Лионе, с бетонными колоннами и низкими потолками, и пошли искать выход на поверхность. На привокзальной площади Мерседес взяла такси, и мы помчались скоростным автобаном с частыми тоннелями в центр города.

В этот день я впервые увидел своими глазами многое из того, что видел до этого только по телевизору. Мы гуляли по большому городу и чувствовали себя беспризорниками. Я вдруг почувствовал себя совсем маленьким в совершенно чужом мне мире, где за беспечными лицами счастливых европейцев скрывалось холодное отчуждение к бездомному несовершеннолетнему чужеземцу. У меня от этого чувства даже копчик заунывно стыл, потому что я думал, что мы будем так бродить по Парижу, пока одежды наши не превратятся в лохмотья и мы не начнем лазить по помойкам и просить подаяния. «Ну и что, — подбадривал себя я, — ведь я буду с ней, а для меня лучше бродяжничать в этой дыре с любимой, чем возвратиться к родителям и больше ее никогда не увидеть». Мерседес то и дело звонила в какие-то справочные конторы и пыталась разузнать адрес отца. На Марсовом поле она сказала мне, что есть поверье: если влюбленные поцелуются прямо под Эйфелевой башней, то останутся неразлучными на всю жизнь. Я предложил ей пойти и поцеловаться, но она только рассмеялась и сказала, что я буду об этом жалеть.

— Не буду! — решительно сказал я.

— Но ведь когда ты вырастешь, я стану уже старухой.

— А я и старухой буду любить тебя больше всех молодых!

— Как же ты ошибаешься, — улыбалась она.

Мы вышли на Конкорд, перешли торжественную площадь с египетским обелиском между двумя фонтанами и спустились по ступенькам в аллею Луврского сада. Там мы сошли на газон и прилегли под деревом отдохнуть. Погода была теплая, облачная, и мне было очень приятно просто лежать и смотреть в плывущее клочковатое небо. Мерседес вздремнула. Кофточка у нее была повязана рукавами вокруг живота, она лежала, одну ногу в белой кроссовке вытянув прямо, а другую согнув и поставив ступней на траву. Точно так же одна рука у нее лежала на траве, а другая безжизненно на лице, прикрывая от света глаза. Губы ее были слегка разомкнуты, она чуть слышно дышала через них, и грудь у нее высоко поднималась при каждом вздохе. Я сорвал молодую травинку и провел острым кончиком по бархатистой щеке. Она пошевелилась и отмахнулась как от мухи. Я пробежал травинкой по ее подбородку, и она еще раз пошевелилась, что-то пробормотав сквозь сон на своем языке.

Я решил, что она крепко спит, и склонился над ее губами, чтобы почувствовать теплоту ее дыхания на своей щеке. Возможно, на нас смотрели люди, но мне было все равно. Я приблизился близко-близко и вдохнул тепло из ее жаркого рта. Потом она неожиданно подняла руку, повалила меня на себя, прижала, и мы слились в долгом и первом настоящем для меня поцелуе, от которого кружилась голова, куда-то уплывала земля, и все вертелось вокруг нас, словно на далеком катке в России. Когда мы перестали целоваться, я сказал, задыхаясь:

— Детка, это был лучший поцелуй в моей жизни.

Она охнула, схватилась за живот, поджала ноги и свалилась на бок, делая вид, что умирает со смеху. Когда я присмотрелся, я понял, что она действительно умирает со смеху. Я смотрел на нее, и мне тоже становилось смешно. Мы в обнимку неуклюже катались по всему газону, пробовали целоваться, но как только наши губы смыкались, тут же она прямо в мой рот с дурацким звуком взрывалась приступом хохота. И снова она перекатывалась через меня, я перекатывался через нее, и Париж перекатывался через нас…

Мы дошли до дворца со стеклянной пирамидой во дворе, Мерседес купила билеты, и мы съехали на эскалаторе в яркий современный вестибюль. Потом мы не спеша пошли туда, куда шло больше всего народу, прошли по лестнице мимо безголовой крылатой Ники и пошли через залы с римскими и греческими статуями в человеческий рост.

В Лувре мы провели целый день, видели Джоконду, которая мне показалась очень маленькой, Венеру Милосскую, но больше всего мне понравилось бродить по залам, где никого не было, и выискивать там что-нибудь на вид любопытное. К вечеру мы совсем проголодались и пошли в город искать итальянскую пиццерию или мексиканский ресторан. Так хотела Мерседес. Но мы не могли их найти и устроились в обычном ресторане, где смогли заказать пиццу и два бокала безалкогольного пива.

Деньги на мобильниках у нас закончились, и Мереседес пошла к бару попросить телефон. Ей указали на красную телефонную будку прямо в углу заведения и продали карту для звонков. Она ушла в будку и проторчала там минут сорок.

Наконец она появилась, вся сияя и чуть ли не подпрыгивая от радости.

— Что случилось? — спросил я.

— Я нашла его! — хлопнув в ладоши, объявила Мерседес, и мы пошли искать с помощью плана города улицу в пятнадцатом квартале, где обитал ее незабвенный папа.

Глава восьмая

Нога Энрике Хомбрэ

1

Мерседес немного боялась встречи с отцом. Ведь, по сути дела, она его и не знала. Мы пришли в ресторан «Баро Шеро» и спросили у барменши с именем Мишель на бэджике, как поговорить с владельцем.

— Кто-кто вам нужен? — настороженно перепросила девушка за стойкой, апатично, как корова, жуя резинку.

— Энрике Хомбрэ, — повторила Мерседес.

— А зачем вам Энрике?

Мерседес замялась.

— Ищем работу, — быстро нашелся я, и мы враз закивали.

У Мишель диковато скривился рот в улыбке, и она недоверчиво уточнила:

— Хотите работать внизу?

— Да! — сказали мы хором.

Девушка озадаченно помолчала, словно стараясь различить вкусовые тонкости своей жвачки.

— Ну что ж. Тогда идите за мной.

И она повела нас через дверь у бара винтовой лестницей в подвальное помещение, где было странное фиолетовое освещение, все в сладком дыму кальянов, кругом ковры, мужчины возлежали на арабских лежанках с барышнями в костюмах для танца живота. Короче, обстановка внизу была самая что ни на есть борделеватая. Мы прошли через несколько по-разному декорированных комнат из «Тысячи и одной ночи», то спускаясь, то поднимаясь на три-четыре ступеньки, и вошли в небольшой отдельный кабинет, где в полумраке в свете мерцающих электрических лампад развалился на низком диване полуживой тип в белом или кремовом костюме (цвет было не разобрать из-за адского освещения). Человек был худ, небрит и невероятно морщинист. Сидел он неподвижно, развалившись, так, как будто его пару недель назад закололи на этом диване и так и оставили. Смотрел он на нас или сквозь нас мрачным немигающим взглядом черных глянцевых глаз. Лет ему было около шестидесяти. Черные волосы с пепельной сединой, длинные, нечесаные и грязные, висели космами, и только свирепые глазки светились сквозь них, отражая мигающие бесовские лампадки. Испитое лицо обрамляли длинные противные клочковатые баки, носище, тонкий и крючковатый, с истончившимися в ненависти крутыми рисовыми ноздрями, вокруг сухого съехавшего влево рта серебрилась щетина. Лицо индейского шамана или восставшего мертвеца, смугло-красное, совсем сухое, с обветренными морщинами. На ушах у него как-то противоестественно смотрелись поблескивающие золотые сережки. Сидел он низко, так, что пиджачные плечи у него торчали очень высоко, коленки развалились в стороны и тоже торчали, штанины задрались и из-под них выглядывали костлявые голени, носки и лаковые туфли, стоявшие на полу таким образом, что подошвы смотрели одна на другую. Под ногами у него валялось несколько пустых бутылок.

— Пришла, — сказал человек хриплым замогильным голосом, когда барменша притворила дверь и восточная музыка, летевшая за нами из притона, притихла.

— Хелоу, — сказал я, выступив из-за Мерседес.

Мне стало жутковато от его немигающего прямого взгляда над нехорошим ртом. Наконец он поменял позу и взял с резного столика сигареты.

— Раздевайтесь, — сказал он, деловито закуривая.

Мы переглянулись, и каждый снял с себя что-нибудь — я кепку, а она стянула резинку, распустив волосы.

— Дальше, — приказал мрачный тип.

— Папочка, — неуверенно проговорила Мерседес.

— Вот это мне уже нравится, — сказал он и хрипло закашлялся. — Продолжайте.

Мерседес поняла, что он не узнает ее, и сказала:

— Энрике, это я, Мерседес, дочь Мигуэлы.

Старик замер и озадачился. Сигарета выпала у него изо рта, и он недобро прищурился.

— Мерседес? Мигуэлы?

Он медленно встал и с подозрительным взглядом пошел вокруг нас. Мы стояли как вкопанные, боясь оборачиваться и провожать его взглядом.

— Так-так-так, — проговорил он мрачно, одновременно шлепнул нас по задам и взорвался хохотом: — Убей меня бог! Мерси! Дочурка моя приехала! Вот те на! Подросла-то как, господи. А это кто? — тыкнул он меня кривым пальцем в брюхо так, что я присел. — Сестренка твоя?

— Брат, — с ходу ответила Мерседес, потом, видимо, сообразила, что я не говорю по-испански, и добавила: — Троюродный. Из России.

— Вот что, братишка, — сказал папаша вполголоса, наклонившись сзади к моему уху, так что я вздрогнул, — сейчас мы возьмем с тобой ящичек бренди и отметим ваш приезд как следует. Что ты на то?

— Я… я… Почему бы и нет, — пикнул я.

Он хрипло загоготал, чмокнул меня, так что расцарапал мне всю щеку своей щетиной, и бросился обнимать и тискать Мерседес.

Через пять минут он с диким хохотом мчал нас на своем раздолбанном «Порше» по Монпарнасу, одной рукой руля, другой заливая в себя из бутылки бренди, одним глазом поглядывая на дорогу, другим подмигивая нам и обещая устроить нам на редкость веселое торжество.

— Булонский лес! Булонский лес! — горланил он, когда мы мчались через темный парк. — Там тигров водится немало, и даже конченый балбес найдет там старого шакала.

Была уже ночь, мы долго мотались по громадному парку, на секунду освещая на поворотах чащу с быстро перемежающимися стволами, и навстречу нам летели, мелькая в свете фар, ночные мотыльки, как ожившие снежные хлопья.

— Вот мы уже и приехали, — проговорил он, сворачивая на узкую улицу, по сторонам сплошь заставленную автомобилями с нависающими над тротуарами темными кронами садов.

Затормозил он не слишком удачно, так как мы с тяжким ударом въехали в зад какой-то запаркованной машине, так что крышка капота у нас мгновенно сгорбилась и из-под нее в наступившей тишине повалил дымок.

— А вот и мой дом! — сказал он, упал головой на руль и больше не поднимался.

Мы обыскали папашу, вытащили у него ключи, вышли из машины и осмотрелись. Справа и слева были старинные особняки. Мы выбрали из них позапущенней и не прогадали — ключи подошли к воротам.

Потом мы подумали, загонять или не загонять «Порше» в некоторое подобие сада, и занялись перетаскиванием тела из машины в дом. Тело чего-то там бормотало по-французски и опасно порыгивало, грозя заблевать наш новый приют.

Сырой дом был мрачен и запущен не только и не столько снаружи, как внутри. Мы с большим трудом втащили Энрике по облезлой скрипучей деревянной лестнице на второй этаж и уложили его в одну из двух спален, где были обильные следы его постоянного обитания. Стянув с него ботинки и пиджак, мы со спокойной совестью пошли изучать холостяцкий замок.

Внизу было три комнаты и столовая, а наверху пять комнат, включая темные каморки для прислуги, доверху забитые мусором. Вторая спальня тоже не представлялась нам гигиеничной, так что мы нашли два пледа и улеглись внизу на диванах в зале.

Вдруг хозяин начал оглушительно храпеть наверху, а мы принялись ворочаться и затыкать уши, засовывая головы между подушками и спинками диванов. Но это не помогало. Старый храпел так, что люстра звенела и вещи по столам лазали как вибрирующие пейджеры.

— Может, ему кляп воткнуть? — резко и раздраженно села Мерседес.

Я тоже привстал на локте.

— Не, — прикинул я. — Еще задохнется.

— А ты знаешь какие-нибудь средства от храпа?

— Знаю, — честно ляпнул я.

— Ну так скажи?

— Пацаны в школе говорили, что нужно пукнуть перед носом храпящего.

— Ерунда!

— Двое из них проверяли на братьях, и оба говорят, что работает.

— Ну так иди и перни ему как следует!

— Не хочу, — смалодушничал я. — В смысле… Не могу сейчас.

— Слабак! — сказала она, встала и стремительно поднялась наверх. Ну и правильно, решил я, они же все-таки родственники.

Через минуту храп осекся, и в дом пришла уютная долгожданная тишина. Деловито спустившись, Мерседес молча завалилась спать, устраиваясь бедрами и одновременно как следует укрываясь пледом.

Проснулись мы замечательно и с утра пораньше решили заняться уборкой и приготовлением хорошего завтрака. Вчерашний беспризорный день мне вспоминался как добротное приключение, и мне снова не терпелось отправиться слоняться по Парижу и, может быть, даже посетить какой-нибудь музей или Диснейленд. Под лестницей был очень старый черный велосипед, но вполне пригодный. Мы вытащили его в мокрый, по-утреннему зябкий сад и как следует проверили. Все было в порядке. Шины накачаны, рама целая. Правда, когда мы тронулись, оказалось, что цепь у него не смазана и скрипит, как гусеницы у экскаватора, и восьмерка приличная на заднем колесе, так что, сидя на багажнике, мне чудилось, что я не качусь, а скачу на пьяном верблюде с разнузданной походкой.

Мы поехали вокруг квартала поискать магазин или хотя бы арабскую лавку. Улицы были не широкие, тротуары узкие, всего в один метр шириной, с обеих сторон заборы садов, дома кругом частные и очень разные, некоторые скромные, в один или два этажа, а другие громоздились гордыми замками с башенками, флюгерами и стенами из выпуклых каменных глыб. Часто углы таких особняков были густо завешаны виноградом, и казалось, что дома живые и совсем зыбкие, особенно когда порыв сырого ветра колыхал на них лиственный полог.

Мы свернули в поперечную улицу и начали, виляя, преодолевать легкий подъем, при этом моя волшебная лошадка привставала на педалях и ее чудесная попа вертелась перед моим приветливо-удивленным лицом.

На углу мы наткнулись на лавку с полосатым матерчатым навесом и как следует затарились у смуглого стеснительного парня. Я получил под ответственность большой бумажный пакет и теперь только одной рукой мог держаться за седло, так как другой обнимал и прижимал к себе этот громоздкий шуршащий куль, в котором больше всего мне нравилась торчащая кверху дном бутылка бордо, лихо засунутая горлышком в кучу редиски и побегов фасоли.

Вниз мы слетели куда веселее и едва вписались в поворот на нашу улицу, так что Мерседес взвизгнула и затрясла руль, выравниваясь после крутого виража. Мы чуть не пролетели мимо наших ворот и со скрипом затормозили у «Порше» со сплющенным носом и засунутой в бампер картонкой с надписью. «Если ты еще раз въедешь в зад моей машины, старый ханыга, я тебя битой изобью. Подпись: Мадам Ирэн де Глазкина. Постскриптум: Гони 200 евро».

Мы оставили велосипед во дворе и вошли в дом. Хозяин признаков жизни не подавал, и мы бодро занялись приготовлением завтрака на троих.

— А теперь давай сделаем греческий салат.

— А как это?

— Очень просто, — сказала Мерседес и стала выкладывать из пакета ингредиенты. — Самое главное: козий сыр, маслины, огурцы, помидор и листья салата.

Когда мы еще рубили овощи, то услышали, как наверху кто-то воспользовался туалетом, и тут же резко хлопнула входная дверь. Мы настороженно переглянулись и замерли в ожидании. По гнилой лестнице проскрипели шаги, в кухне появился Энрике и распахнул холодильник. Мерседес продолжала резать на доске, и я тоже спохватился и начал стругать огурчик.

— Как спалось? — буднично спросила хозяйка.

— Проваливай, — сказал Энрике и крякнул кольцом пивной банки.

Мы снова замерли. Мерседес медленно повернулась спиной к кухонному гарнитуру, сложила руки на груди и, чуть покачиваясь вперед, потупилась и заправила пальцами волосы за уши.

— Я сказал, проваливай.

Энрике залпом выхлебал полбанки пива, горько сморщился, махнув нам рукой в сторону черного хода, и неверной походкой ушлепал в зал. Он был в домашнем халате и с костлявыми босыми ногами, на одной из которых болтался браслет как от наручника.

Мы переглянулись. Мерседес гневно швырнула в раковину большой нож и пошла вон из кухни. Я засеменил следом. В зале, где хозяин уселся смотреть телевизор, водрузив ноги на журнальный стол, она подхватила свой рюкзачок и молча устремилась на выход.

Двумя-тремя ступеньками мы слетели в небольшую прихожую, где треть пола была заставлена старыми ботинками, отчего можно было решить, будто в доме целая компания мужиков. Мерседес открыла дверь на улицу, так что меня обдало сыростью сада, сделала шаг, но внезапно она обернулась и с решительным гневным лицом влетела обратно в дом. Я решил, что напоследок она хочет как-нибудь ему насолить, и поэтому остался дежурить у двери и приготовился удирать. Вместо крушения мебели я услышал гневные крики.

— Ты мерзкая похмельная свинья! Я приехала к тебе из другой страны, а ты меня выгоняешь!

— Не ори!

— Я не ору. Я просто хочу, чтобы ты знал, что я рада, что моя мать не живет с таким ублюдком и выродком, как ты.

— Вот тебе и на, — раздался в общем-то спокойный храпящий бас Энрике. — Не знаю, что у нас вчера было, но одно тебе скажу, цыпа. Мне не нужны тут всякие мамочки и дети. Почему? Я тебе объясню почему. Во-первых, я предпочитаю лошадок постарше. Во-вторых, я ненавижу детей. А в-третьих, я не люблю по утрам видеть тех, кто мне нравился вечером. Так что вот тебе кукиш за неоправданные надежды, а теперь давай проваливай, пока я тебя в огороде не закопал вместе с твоим выкидышем.

Я забеспокоился, а в зале случилась пауза.

— Энрике, ты за кого меня принимаешь? — настороженно спросила неугомонная гостья. — Я твоя дочь Мерседес. От Мигуэлы.

Новая продолжительная пауза.

— Дочка, доча, доченька! Это ты?! — словно только проснулся, радостно воскликнул Энрике. — Когда же ты приехала в Париж, дорогая? Что же тебя побудило навестить своего старика?

Я вошел в комнату.

— А это кто? — спросил он удивленно, но с той же радостью в голосе. — Твой маленький? Во сколько ж лет ты его сделала?

— Нет, папа, это мой друг. Он из России.

Мы обменялись с ним рукопожатиями, и он аж задрожал от навалившегося на него счастья.

— Скажи, Мерси, постарел ли твой папа? — спросил он, обнимая ее и держа за плечи на вытянутых руках.

— Чуток заметно, — мягко признала дочка.

— Старый осел, и не заметил, как ты ко мне приехала, — журил он сам себя. — Не забыла старика Энрике, вспомнила. А подросла-то, подросла-то. Я же тебя вот такой драной кошкой на руках носил, за хвост метелил.

— Ну, спасибо, папа.

— Это надо отметить! — и он побежал. — Где-то у меня была бутылочка рому…

— Папа! — окликнула его Мерседес.

Энрике застыл на бегу.

— Давай-ка лучше попозже, — немного испуганно предложила дочь. — А сейчас… Может, лучше позавтракаем? У нас есть красненькое…

— Ну конечно! Вы же проголодались, наверное, — всплеснул руками сердобольный отец. — Давайте что-нибудь перекусим. Только у меня для вас ничего нет, так что придется смотаться в магазинчик. Араб здесь недалеко на углу.

— Мы уже сходили и все приготовили.

— Какие молодцы. А я сплю и не слышу, что вы приехали. Думаю, забрались какие-нибудь бродяги объедать старика…

Через пятнадцать минут все встало на круги своя, и мы по-семейному тепло завтракали в столовой яичницей с ветчиной, греческим салатом и багетами с маслом и джемом.

2

У Энрике мы прожили несколько однообразных месяцев. Он напивался каждым вечером и сутками не возвращался домой. Иногда он заваливался в дом с женщинами легкого поведения и трогательно представлял нас как своих любимых детей. «Энрике, — ахали гетеры, — да ведь ты героический папа!» Вскоре старик и сам забыл, что я друг его дочери, и стал меня называть сыночком от какой-то своей старой русской знакомой, которую он проклинал на чем свет стоит.

— Но тебя это не касается, лягушонок, — говорил он мне, смягчаясь после приступа ярости на мою мнимую мать. — Так как я тебя вырастил и научил презирать бабскую скверну.

А однажды, когда я шел в туалет, зевая и протирая кулаками глаза, он вывалился из спальни, и я наткнулся на него на верхней площадке.

— Попался, щенок! Теперь не уйдешь, — прорычал он, придерживаясь за стену и едва стоя на ногах, изловчился схватить меня за рубаху и каменным кулаком ударил мне в глаз, так, что у меня голова закружилась и слезы посыпались. — Теперь я стяну с тебя шкуру, проклятый воришка, чертов змееныш.

Я завопил как резаный, и через секунду по лестнице взлетела Мерседес с увесистым канделябром в руках. Им она огрела своего папашу по голове, и он, выпустив меня, рухнул на доски пола. Сначала мы испугались, что она его убила, так как с клока волос у него капала кровь, но вдруг он дернулся, захрапел, и нам пришлось оказывать ему первую медицинскую помощь. Мы кое-как перебинтовали ему голову и закрепили повязку, нахлобучив на нее вязаную шапку. Как только мы с этим покончили, Мерседес повела меня на кухню и приложила к моему глазу пакетик с замороженными в нем кубиками льда.

Когда наутро после той ночи он обнаружил у меня под глазом большой синяк, то рассвирепел и принялся трясти меня за плечи:

— Кто это сделал? Клянусь, я убью его!

Энрике решил, что фингал — дело рук соседского мальчишки, выбежал из дома прямо в халате и притащил за шкирку перепуганного до смерти французского мальчика лет восьми и потащил его в ванную, собираясь отрубить ему голову кухонным топориком.

— Теперь молись, сучье отродье!

— Сильвупле! Сильвупле! — тоненьким голосочком умолял о пощаде рыдающий пацаненок еврейской наружности.

— Энрике! Энрике! — вырывали мы у него топор. — Это не он! Это не он!

— Я знаю, что это ты! — не поддавался мститель. — Давно я следил за тобой. Это ты воровал мои розы. А теперь, значит, совсем охамел, мне по голове, а сыну моему в глаз!

— Папа, это ты его ударил, когда вчера пьяный был!

— Да что ты, доча, мне голову морочишь, — сказал он и испуганно посмотрел на меня.

Я торопливо закивал.

— Да что вы, сговорились, что ли?

— Клянусь, это вы сделали, — сказал я. Непонимающий нас мальчик, видимо, почувствовал во мне надежду и посмотрел на меня с мольбою. — Вы меня с кем-то перепутали и ударили меня в глаз, а потом сами поскользнулись и ударились.

— Будь я проклят! — поверил наконец палач и замахнулся топором над головой мальчика. — Но с тобой, жиденок, я все равно поквитаюсь!

И мы опять вступили в борьбу, удерживая его смертоносную руку.

— Сильвупле! Сильвупле! — продолжал вопить мальчуган.

После пяти минут отчаянной борьбы за невинную жизнь мне удалось вырвать из-под гильотины мальчика и вытащить из ванной, где Мерседес задержала злодейского мстителя.

В прихожей я взял парня за плечи и попытался привести в себя, так как он весь сморщился и оскалился в протяжном захлебывающемся вое.

— Ты слышишь меня? — тряс я его за плечи.

Через минуту он немного успокоился и, всхлипывая, глазами, полными слез, осовело посмотрел на меня. Я сделал жест, застегивая себе рот на молнию, он понял и закивал. Тогда я открыл дверь и выпустил беднягу на волю.

Он, наверное, второй раз сегодня родился и будет помнить этот день до конца своей жизни. Главное только, чтобы не разболтал, а то Энрике точно посадят.

— Похоже, у него с головой не в порядке, — сказала мне тем вечером Мерседес, и я согласился. Чего тут было соглашаться, это было ясно с первой же нашей встречи. Но теперь мы поняли, что он по-настоящему опасен. С тех пор мы стали запираться на ключ в своей комнате и пользоваться ночным горшком. Кроме того, мы попрятали ножи, купили пластиковые столовые приборы и избавились еще от целой кучи хоть сколько-нибудь опасных предметов. В одной из комнат у него лежал футляр с ружьем, мы хотели спрятать патроны, но их в доме не обнаружили, и тогда решили спрятать гашетку, так чтобы старик не скандалил по поводу пропажи ружья, но и воспользоваться им тоже не смог.

Шли дни и недели, Энрике продолжал безбожно пить и буянить, а мы приспосабливаться к новой жизни и небезопасному быту.

Вечерами я грустил о своих бедных родителях и иногда даже тихо плакал, пряча лицо от Мерседес. Она, конечно, замечала это, но предпочитала делать вид, что не видит, да и сама была не дура всплакнуть, но однажды все же сказала:

— Может быть, ты дашь знать родителям, и они тебя заберут?

— Я очень по ним тоскую, — признался я, всхлипывая и чувствуя сладкую истому в голове и в носу, — но ведь если я им сдамся, я никогда с тобой не увижусь.

— А зачем я тебе? — грустно спросила она, строго глядя в пустоту перед собой.

— Я тебя люблю.

— Любить мало, — задумчиво сказала Мерседес. — Нужно думать о будущем и вообще о жизни. Зачем тебе быть беспризорным сыном пьянчуги, когда ты можешь вернуться к родителям, учиться и стать человеком?

— У нас в школе уже началась учеба, — сказал я, невольно швыркая внезапно очистившимся и щекотно холодеющим носом. — А через месяц выпадет снег и до весны уже не растает. А весна у нас наступает в апреле.

— Мне бы хотелось увидеть настоящую русскую зиму. Но жить бы я там не смогла. А правда, что у вас там по улицам ходят медведи?

Я засмеялся:

— Я думал, что за границей так уже давно не считают. А оказывается, считают. Еще ты, наверное, думаешь, что в Сибири круглый год зима, а у нас очень жаркое лето. И медведей мы видим только в зоопарках. Хотя однажды, когда мы ездили с отцом на Алтай, то и вправду встретили медведя. Мы ехали темной ночью на своей старой машине по петляющей в горах дороге, как вдруг в свете наших фар выскочила медведица, а за ней два медвежонка. Несколько мгновений они бежали перед нами, а потом нырнули в придорожные заросли. Мы тогда радостно закричали, а папа очень испугался и сказал нам, что напуганная медведица, у которой медвежата, не побоится броситься на машину и может даже перевернуть ее и выцарапать лапами пассажиров. Тогда нам уже не было так смешно. Но эту встречу я запомнил на всю жизнь.

— Странно, а я думала, что у вас всюду бродят медведи и люди носят с собой ружья, чтобы защищаться в случае встречи с дикими зверями.

— Сибирь большая, — сказал я, подумав, — есть совсем еще неосвоенные места, там, может, и вправду носят ружья. Но в больших городах я не видел, чтобы люди носили ружья. Разве что пистолеты у милиционеров.

— А еще у нас говорят, что в России такие пьянки, что наши по сравнению с ними это просто праздники трезвости.

Я вспомнил городскую площадь и беспорядки после корриды.

— Может быть, но у нас как-то больше предпочитают пить по праздникам дома и в основном чистую водку. У нас много застольных традиций и песен, а вот с милицией мы редко бои устраиваем. Милиция у нас такая, что и церемониться не станет. Бывало, возьмет пару пулеметов и давай косить народ направо-налево, — принялся заливать я, и от этого мне тут же стало чуточку веселее. — А случалось, и школьников на фонарях вешали за переход дороги на красный свет. Пенсионеров у нас милиция отстреливает как бродячих собак, а по ночам копы ходят по улицам шайками и бьют окна чем под руку попадется, чтобы россияне о них случайно не забывали.

— Нет, я не хочу в Россию, — призналась Мерседес.

— И как твоя мать могла быть замужем за таким человеком? — сменил я тему разговора, поняв, что совсем заврался.

— Мама рассказывала, что раньше Энрике был писателем, и довольно хорошим, — ответила Мерседес, — пока совсем не спился.

— Интересно было бы почитать, что он там такое мог написать.

Она встала и принесла из соседней комнаты старую потрепанную книгу на испанском.

— О чем здесь?

— В основном о жизни каталонцев в нищете времен Франко и нашей природе. В молодости отец был бездомным, а потом перебрался во Францию, вступил в Иностранный легион. После того как у нас стало получше, Энрике вернулся и встретил мою маму, и тогда родилась я. Но потом он съехал с катушек на почве ревности и наркотиков, и мама ушла от него, но он продолжал к нам наведываться и иногда сильно избивал ее.

«Бедная Мигуэла, — думал я, — вот же не повезло ей с мужьями».

— В конце концов мама улепетнула в Америку и там познакомилась с Хавьером, — со вздохом закончила свой печальный рассказ Мерседес, — а когда родилась Матильда, они вернулись в Барселону, и больше моего отца в Испании никто не видел. Как-то мама мне сказала, что мой отец процветает в Париже.

В прихожей раздался шум, и мы поняли, что в дом ввалился Энрике.

— Что-то он сегодня рано, — заметил я, и мы поспешили ретироваться из зала.

Мы заперлись в своей комнате, но Энрике и здесь нас удивил. Начал долбиться, говорить, как нас любит, и уговаривать поехать с ним на мороженое.

— Папа, мы уже спим, — отзывалась Мерседес, — иди и ты ложись.

— Мерси, открой! — долбился он, чуть ли не плача. — Иначе я пущу себе дроби в глотку.

— Папа, перестань, кому говорят! Разбудишь парня. — Это она про меня говорит.

— А ты шепни ему, что отец зовет его, и он сразу подскочит. Правда, Иван? Или как там тебя, сынок? Ведь это родной отец пришел за тобой. Папа любит тебя. И вы оба должны поехать со мной на мороженое. Хоть раз в жизни. Ведь я еще не возил вас на мороженое. А какой я к дьяволу отец, если я не вожу вас каждое воскресенье на мороженое?

— Сегодня пятница.

— К черту пятницу! — начал долбиться он с новой силой. — В конце-то концов, я имею право или нет свозить своих собственных детей на мороженое?!

— Давай завтра!

— Завтра может быть поздно.

— Почему это?

— Потому что, если сегодня я разозлюсь, завтра везти уже будет некого.

— Папа, перестань нам угрожать!

— Ах ты дурочка моя кареглазая, — сказал старик. — Разве ты думаешь, что твой папа может кому-нибудь попусту угрожать? Открывай, стерва, иначе вам точно не поздоровится. Потому что кто не чтит отца своего, того ждет кара божья. И моя тоже. Так что выбирайте, собачата: мороженое или смерть!

Мы выбрали мороженое.

Энрике хотел сесть за руль, но мы уговорили его вызвать такси, объяснив это тем, что во время поездки в кафе добрый родитель должен заниматься детьми, а не дорожным движением.

В семейном кафе «La Fille de niege»[3] мы довольно неплохо посидели, так как после трех-четырех порций пломбирных пирамид наш отец стал приходить в себя и немножечко напоминать человека.

— Вот видите, какая мы прекрасная семья, — гордо хрипел он на весь зал благообразного заведения. — Мы лучшая семья в этом сраном городе. Пусть только вякнет тот, кто не согласен, я здесь же расчленю его и закопаю в собственном саду как ту ворчливую старуху Глазкину!

— Тише! Тише! Ты что, правда убил нашу соседку? — перепугались мы, пиная его под столом по коленкам.

— Да нет, старушек я не убиваю, — признался он. — Это я просто так, для пущего эффекта. Чтобы боялись.

— Зачем же их пугать, — удивился я, оглядываясь, — если кругом одни смирные детки и их папы и мамы?

— Ты думаешь, они бы были такие смирные, если бы я их не припугнул как следует? Клянусь папой римским, если бы не так, они бы у меня уже на голове сидели и тебе фингал под вторым глазом ставили. А теперь они до конца жизни запомнят, что Энрике Хомбрэ — самый лучший отец на свете. Эй, гарсон, мать твою через колено, принеси еще моим детям мороженое, иначе я здесь все разнесу!

— Папа, не кипятись так, — смягчала его Мерседес, гладя его крепкий кулак, лежавший на столе и сжимавший длинную десертную ложечку. — Здесь тебя и с вежливыми словами поймут.

— А я что, с кем-нибудь не вежлив? — возмутился мировой отец. — Если здесь кто-нибудь считает, что я не вежлив, пусть скажет об этом, и тогда я с ним точно разделаюсь.

Стройный робкий официант в белом колпаке принес мороженое, Энрике поймал его за руку как вора и строго спросил:

— Скажи, мальчик, разве я был с тобою не вежлив?

— Вы были очень милы, мсье.

— Вот то-то же, — отпустил его беспокойный клиент. — Мы — лучшая семья в мире, и завтра мы поедем в Испанию и докажем вашей матери, что лучшего отца для наших деток ей не найти! Вы все меня слышали? — вскочил он с места и завертелся по сторонам.

Все испуганно замерли, некоторые обернулись.

— Папа, сядь, пожалуйста, — потянула его за рукав Мерседес и громко сказала: — Простите, он у нас ветеран.

Семейства недоброжелательно покивали и отвернулись.

— Завтра мы поедем в Испанию, и Роса вспомнит, кто ей муж и где он зимует, — продолжал мечтать Энрике с блаженной улыбочкой на лице.

— Во-первых, мою мать зовут Мигуэла, а во-вторых, мы не можем поехать в Испанию, — убедительно сказала Мерседес, — потому что мама живет с Хавьером.

— Чтобы Энрике Хомбрэ испугался какого-то паршивого Хавьера? Да я бы его уже давно зарезал, если бы меня раньше не посадили.

— Ты был в тюрьме? — Мерседес сделала вид, что удивилась, потому что в этом не было ничего удивительного.

— Я отсидел четыре срока и провел годок-другой в санаториях для умалишенных, — гордо сообщил видавший виды наш папа. — Мне и по сей день запрещено покидать границы Франции. — В доказательство он высунул из-под стола ногу, приподнял штанину и показал браслет. — Видали? Жандармский датчик. Не улетишь, — он улыбнулся криво на один бок. — Что-то я совсем уже отрезвел. Гарсон! Принеси мне какой-нибудь выпивки.

— У нас не пьют, мсье. Видите ли, это кафе детское.

— У меня разве что-то не так с дикцией? — подвигал он грязной растопыренной пятерней под своей небритой челюстью. — Я недостаточно выразительно произношу слова? В таком случае мне придется прищучить своего логопеда, пока он не выправит мою дикцию, но потом, клянусь, что я вернусь сюда и побеседую с тобой как следует. Ремнем по заднице! Я тебе отец или не отец?

Официант быстро закивал.

— А ну неси, шакал, выпивку, щучий потрох!

Через минуту юноша, быстро семеня и виляя бедрами между столиками, принес кокосовый ликер и стаканчик рому.

— Вот все, что мне удалось найти, мсье, — испуганно сказал официант, весь красный как помидор.

— Ладно, — сказал наш милосердный отец, — на первый раз прощаю.

Он вытащил из бокового кармана пиджака смятую купюру в десять евро и засунул ему под фартук.

— Заработал, — сказал он, смягчаясь. — А теперь ступай.

— Мерси боку, мсье, — поклонился гарсон и улепетнул за прилавок.

Энрике долил в стакан ликера рому до краев, задрал голову и выпил его залпом, так что мы видели, как прыгает его кадык, и слышали звуки проглатывания.

— Так что, дорогая моя, — сказал он, морщась и вытираясь рукавом, — завтра мы поедем в Испанию, и я убью его.

— Убить-то его, может, и стоило бы, — признала Мерседес, — но я бы все же не хотела, чтобы тебя упекли за него в тюрьму или навсегда заперли в психушку. Тем более, не забывай, что у тебя браслет.

— Все равно я убью его, — клюя носом, сказал наш мститель.

— Он этого не стоит, — сказала Мерседес и обернулась ко мне. — Давай вызовем такси.

Я достал телефон и начал звонить оператору, чтобы объяснить ему по-английски, куда за нами приехать.

— Энрике, не пей больше, — ласково уговаривала отца Мерседес.

— Я убью его, — мотая головой над столом, заладил тот. — Таким нет места на земле. Клянусь, я убью его. Или отрежу себе хер. Клянусь, я отрежу его. Таким не место на свете. Я убью его…

В конце сентября, когда нам уже осточертел дом, его окрестности и дебри Булонского леса, Мерседес решила уговорить старика отправиться куда-нибудь подальше от дождливого Парижа. Мне это предложение очень даже понравилось, так как меня страшно раздражал один араб, который дежурил под нашим забором и повсюду преследовал Мерседес. Мы даже ссорились с ней из-за этого странного типа. Хоть вид у него был и не опасный, но я все же предлагал как-нибудь его припугнуть, не подключая Энрике, так как наш папаша точно бы его замочил. Но Мерседес упиралась и говорила, что араб ей нисколечко не мешает.

— Ах так! Ах так! — устраивал я ей сцены ревности. — Тебе просто нравится, когда мужики ходят за тобой по пятам.

— Я имею на это право! — кричала Мерседес. — Ты мне не муж и даже не парень.

— В таком случае, — шантажировал я, — я немедленно позвоню в полицию или в Испанию и все о тебе расскажу.

— Давай-давай, стучи кому хочешь. Тебя самого быстренько возьмут под белы рученьки и раком отправят в Сибирь!

— Ты предательница.

— А ты малявка.

— Ты говорила, что любишь меня.

— У меня к тебе сестринские чувства.

— Но ты со мной целовалась.

— Я была не в себе.

— Если у тебя хоть кто-нибудь появится, я застрелюсь.

— Из чего это, интересно, ты застрелишься?

— Я вскрою себе вены в ванной.

— Вечно вы, мужчины, стращаете самоубийствами. Хоть раз бы молча исполнили свои обещания.

После таких разговоров я убегал из дома и часов по пять бродил по Парижу, пока голод не загонял меня обратно в Булонский лес.

— Давай проведем пару дней на природе, — предложила за завтраком Мерседес, когда отец был еще в духе.

Энрике эта мысль пришлась по вкусу. Он подумал немного и начал рисовать перед нами картины предстоящего отдыха на лоне природы.

— Завтра же мы соберемся и отправимся на нашей машине куда-нибудь на Ривьеру, во Французские Альпы, где море ласкает лазурный берег и солнечные лучи раскрываются веером из-за сияющих горных вершин, — красочно изображал он, рисуя пейзаж перед собой руками. — С утра мы с Иваном (то есть со мной) будем лазать на склоны, чтобы ловить форель в высокогорных озерах, днем валяться с Мерси на пляже, а вечерами прожигать по сотне евро в сверкающем казино Монте-Карло. А когда нам надоест, мы наймем небольшую яхту с негром и проведем пару недель в открытом море. После этого я брошу пить и проведу остаток жизни, занимаясь детьми, внуками и садоводством.

— Что-то мне не очень-то во все это верится, — вырвалось у меня.

— Ты еще плохо знаешь меня, мой мальчик, — снисходительно заметил Энрике. — Я человек слова. Если я в чем-то поклялся, то будь уж уверен, что это свершится не позднее, чем завтра. Такова правда моего народа.

Я не стал возражать и напоминать ему все его клятвы и на всякий случай даже подтвердил:

— Да, вы настоящий испанец.

— Я не испанец! Я цыган, — гордо поправил меня Энрике, и я с недоумением вгляделся в лицо своей возлюбленной. Она тоже вылупила глазища, видимо, для нее это была не менее шокирующая новость.

— Если я сказал, что мы поедем на Ривьеру, — продолжал цыган, — это надо понимать так, что уже завтра мы будем греть задницы на берегу Средиземного моря.

— Но ведь чтобы завтра греть задницы на Ривьере, — заметила Мерседес, — нам надо выехать из дому как минимум после обеда.

— Действительно, — прикинул Энрике и почесал темечко. — В таком случае! — заорал он, вскочив из-за стола. — А ну марш собирать свои вещи, пока я еще не передумал.

Мы разом вскочили и, наталкиваясь друг на друга, побежали вон из кухни в свою комнату паковать рюкзаки и сумки.

3

Ехали мы очень весело, и даже папаша вел себя хорошо, но только до Бургундии, до ужина, так как в Дижоне он заказал в ресторане бутылку виски и выхлебал ее до половины.

— Папа, перестань так пить! — запротестовала Мерседес. — Тебя же задержат, и мы никуда не доедем.

— Дальше поведешь ты, — икнул отец.

— Но у меня даже нет прав!

— Скажешь, что дома забыла.

Спорить было бесполезно, потому что когда мы выходили из придорожного ресторана, Энрике едва держался на ногах, как-то странно топая, при каждом шаге высоко-высоко поднимаясь на носках и бухаясь на пятки всеми своими разболтанными суставами.

Так что о вождении и речи быть не могло. Он вполз на очень узкий задний диван, я пересел вперед, а Мерседес на его прежнее место за рулем. До Лиона мы ехали молча, в страхе, что на автостраде появится патруль. Франция на этом участке мне показалась на редкость простой. Мало засеянные поля, деревенские домишки, слепленные из больших серых камней, отдельные деревца и редкие часто полуразрушенные замки. Все время вдоль дороги тянулось ограждение из тонкой металлической решетки. Лишь один раз земля слева куда-то провалилась, и нам открылся чудеснейший деревенский пейзаж с высоты птичьего полета — высокий замок с четырьмя крытыми черепицей башнями, а вокруг него тесно сгрудились феодальные деревушки. Все это на берегу изгибающейся реки, а за ней горбатились стегозаврами темные хвойные холмы. И все это во мгновение ока, так как навстречу нам пронеслись подряд две длиннющие фуры, и когда они, обдав нас грохотом, ушли в небытие, уже ничего не было, кроме однообразного иссеченного каналами поля и низкорослого леска позади.

В Лион мы добрались поздно вечером и остановились в скромной гостинице. Номер у нас был двуспальный, но мы попросили коридорного притащить раскладную кровать, на которой я и устроился.

Ночью я никак не мог уснуть, и меня мучило нехорошее предчувствие, но что конкретно плохого произойдет, я не знал. Это было так, как если бы я одновременно разбил зеркальце и прошел под стремянкой, когда дорогу мне перебежала черная кошка.

Ночью Энрике долго ворочался, что-то бормотал и не давал мне уснуть. Наконец он встал, помочился в стенной шкаф, удивленно встретился со мной взглядом и спросил:

— А ты кто такой, разорвите меня черти? — потом осмотрел комнату в полумраке и добавил: — И вообще где это я?

— Мы в Лионе. А я твой русский сын, папа, — честно признался я.

— Сынок! — обрадовался Энрике и бросился меня тискать и целовать. А я подумал, что вот ведь как мало нужно забывчивому человеку для радости, просто постоянно иметь с собой человека, который бы напоминал тебе обо всем хорошем в жизни, что ты забываешь.

— Слушай, — озадаченно спросил Энрике, скребя себя по шершавой щеке, — а какого черта вы привезли меня в Лион?

— Мы поехали на Ривьеру, — удивленно ответил я.

— Вы что, совсем охренели, мне же завтра на работу! — воскликнул склеротик и принялся тормошить Мерседес. — А ну одевайся, дьявольское отродье! Нам надо возвращаться в Париж. Если мы не успеем к восьми, у меня сорвется сделка с Халдеем. А если она сорвется, то я удавлюсь, а перед этим передушу и вас, чтобы сильно не тосковали.

— Папа, — сказала находчивая дочь, — ты что, забыл, что Халдей перенес вашу встречу на следующий понедельник?

— Что ты несешь? — возмутился Энрике, а потом озадачился. — Как перенес? Он же прислал мне арабок на сорок тысяч и сейчас уже должен лететь из Эмиратов.

— Он сказал, что у него умерла мама, и он вынужден все отложить на неделю.

— Господи, это ж сколько лет было его старушке, — представил себе Энрике, — если самому Халдею лет восемьдесят?

— Ты что, не знал, что в арабских странах девочки рожают в двенадцать лет? — объяснила Мерседес. — Так что старушке было всего чуть за девяносто. Можно сказать, ушла от нас в самом расцвете сил, но подарила нам прекрасную возможность побывать на Лазурном Берегу.

— Да, — чмокая согласился Энрике, — а вырастила настоящего бандита и работорговца.

— Совсем как мать Сталина! — воскликнул я.

— Чего? — уставился на меня старый цыган.

— Ну, совсем как мать Сталина, — принялся объяснять я. — Она тоже была очень набожной женщиной и мечтала, чтобы ее сын стал священником. А он взял и пошел по революционной стезе. А если бы послушался маму, то сейчас бы на земле было бы на сотню миллионов людей больше.

— На хера их столько? — удивился Энрике.

— В смысле? — переспросил я.

— На хера столько еще ублюдков и мудаков, — пояснил он. — По-моему, их и так хватает.

— А что, хороших людей, по-твоему, не бывает?

— На одного хорошего всегда приходится десять ублюдков и мудаков, — изрек старик, — так что лучше пусть на земле будет на миллион меньше хороших, чем на десять миллионов больше козлов. Вот моя философия.

И мы призадумались.

Шел уже пятый час, так что мы решили не дрыхнуть до обеда, а отправиться сразу в путь. Отец наш снова сел за руль, и мы устремились к прославленным Альпам.

— Папа, а почему ты меня назвал таким именем? — спросила Мерседес. — Ведь у нас никого нет в роду по имени Мерседес. А мама говорила, что назвал меня именно ты.

— Может быть, другие называют по бабушкам и дедушкам, а я назвал тебя потому, что мечтал в то время о «Мерседесе Бенц». Так что тебе еще повезло, что я не мечтал о «Порше» или, не дай бог, о «Шкоде». Была бы ты у меня какая-нибудь Парша или еще лучше — Шкода.

В девять часов мы позавтракали в кафе у заправочной станции и пошли в машину, но только начали отъезжать, как Энрике спохватился, что забыл заправиться, и мы, сделав небольшую петлю, вернулись на станцию.

— Что-то у него совсем с памятью плохо, — заметил я, когда он вышел и пошел к кассе. — По-моему, его можно водить за нос сколько угодно. Скажи ему, что он тебе вчера сто евро проспорил, он тебе и отдаст.

— Не отдаст, — возразила дочь, — даже если бы и вправду проспорил. Сказал бы, что он этого не помнит, и дело с концом. Но иногда им, конечно, можно манипулировать, если поумней врать, так чтобы ему эта ложь чем-нибудь нравилась. Слушай, — вдруг осенило Мерседес, — а давай уже сообщим родителям, что с нами все в порядке, чтобы они сильно не переживали. Пойдем, позвонишь.

— Нет, не позвоню, — сказал я, потому что у меня холодок по коже пробежал, когда я представил себе разговор с мамой.

— А вот я пойду и позвоню! Потому что у меня еще есть сердце, и я не хочу, чтобы моя мать прожила на десять лет меньше.

Она вылезла из машины, сильно хлопнула дверью и побежала к будке телефона-автомата на другой стороне шоссе. О содержании ее беседы с Мигуэлой я узнал чуть позже во всех деталях.

— С тобой все в порядке? — вскричала Мигуэла. — Вас похитили? Где ты, милая? Где?

— Нет, нас не похитили. Не волнуйся, мама, со мной и с Аликом все в порядке, мы у Энрике.

— У какого еще Энрике?

— Как какого? У Энрике Хомбрэ — моего отца.

— Твой отец умер полтора года назад, Мерседес.

— Как? — испугалась Мерседес и уставилась на нашего Энрике, болтавшего со старой негритянкой у кассы.

— Я тебе не говорила, чтобы ты не вздумала ехать на его могилу.

— Боже мой, — ужаснулась Мерседес. — Мама, я больше не могу разговаривать. Я еще позвоню тебе, — пообещала она и положила трубку, из которой до последнего момента доносилось: «Стой! Подожди! Постой!»

В машине она все рассказала мне, и я сначала не поверил.

— Я давно хотела тебя спросить, — настороженно поинтересовалась Мерседес у Энрике, когда мы тронулись в путь. — Не ты ли написал книгу, которая стоит у тебя в шкафу?

— Какую еще книгу?

— Ту единственную в твоем доме.

— Ах эту! Не, это мне подружка подарила для смеху. Надо же, говорит, где-то с твоим проклятым именем живет нормальный человек. Даже вот книгу написал. Ну а потом я и сам начал пользоваться этим в общении с девочками, давать им эту книгу и говорить, что это я ее сам написал. Ну и дуры же попадались. Бывало, прочтут книжку и так и начинают меня боготворить. Эх, сколько раз эта книжечка меня выручала. А я и в глаза ее автора не видал. Вот же, думаю, лопух, он старается, пишет, а я за него девочек прижимаю.

Мерседес не выдержала и дала ему хорошенькую пощечину.

— Эй, киска, ты это чего! — вильнул по шоссе лжеотец.

— Да так, — сдерживаясь, сказала Мерседес, — это тебе за всех обманутых женщин.

— А ты у нас, оказывается, феминистка, — многозначительно заметил Энрике Второй.

— Одно хорошо, — заметила уже дома Мерседес, когда мы сидели одни. — Я все-таки не цыганка.

А мне уже было начало это нравиться. Когда любишь, то все начинает в человеке нравиться, вплоть до его недостатков и темных сторон. Так что я даже немного расстроился, что моя Кармен не цыганских кровей. Хотя, конечно, каталонка это тоже не так уж и плохо.

Вот так оказалось, что мы на иждивении совершенно чужого человека, да еще и полного психа. У него геморрой был вместо души и склероз вместо нравственных принципов. Хотя он и был редкостная свинья, но одно я знал точно — нашей бабушке он бы понравился.

Где-то ближе к обеду ему, видимо, надоело катить по прямой автостраде, и он съехал на сельскую извилистую дорогу, вздымая пыль, промчался, подпрыгивая на неровностях, мимо обросшего плющом монастыря и километра через полтора остановился возле не то озера, не то болота, заросшего камышом и кувшинками, с гнилой лодочкой возле берега.

— Все, приехали! — решительно сказал без особых комментариев наш водитель и заглушил двигатель.

— Что-то не очень-то это похоже на Лазурный Берег, — подметила Мерседес.

Немного покричав и подувшись в знак протеста, мы тихонько согласились с Мерседес оставить это дело до его следующего провала в бездну забвения, из которой мы его легко вытащим не только на Ривьеру, а хоть на край света.

С собой у нас было три палатки, но мы разбили только одну на случай дождя, а сами решили ночевать у костра, так как погода стояла душная. Духота частенько заканчивается грозой, но в грозу лучше ночевать в машине, чем в какой-то палатке.

Пообедав чем бог послал, мы раздвинули телескопические удочки и уселись рыбачить в смрадных водах озера. Часа два у нас ничего не клевало, пока я не плюнул на червей и не насадил на крючок овода, на которого мне попалась громадных размеров жаба.

Мерседес убежала на поляну, матерясь от омерзения, пока я ловил в руку летавшую как циркач на леске лягуху. Мне и самому было противно, но Энрике мой улов очень понравился, и он пообещал приготовить из него настоящий французский ужин.

Когда уже начало смеркаться, на берегу появился престранного вида велосипедист. Это был осанистый седовласый господин не в чем-нибудь, а в настоящем черном фраке с ласточкиным хвостом и белых перчатках, всем видом своим похожий на дирижера. Он спешился и, стоя на расстоянии, что-то строго нам сказал, пересыпая речь словами «пардон», «сильвупле» и каким-то еще «приве».

— Что он сказал? — настороженно спросила у Энрике Мерседес.

— Этот мерзкий тип, — сказал наш собственный мерзкий тип, — утверждает, что это частная территория.

Мы с Мерседес переглянулись.

— А ты откуда такой взялся-то? — напористо спросил у седого джентльмена наш папа. — Опомнись, папаша, на дворе двадцать первый век. На кой хрен ты напялил фрак?

— Я являться дворецкий мсье Дезьена, хозяина этих владений, — с гордым возмущением представился нам фрачник.

— Вот что, мосье Дворецкий, бон нюи, — махнул рукой Энрике, — короче говоря, педалировал бы ты отсюдова.

— Бон нию, — поклонился дворецкий и гордо от нас укатил.

Больше в тот день к нам никто не являлся, и к наступлению ночи мы поймали еще парочку пахнущих тиной рыб. К этому времени наш папаша уже валялся пьяный и ползал по траве, тихо приговаривая: «Я кузнечик, меня никто не боится, я кузнечик, у меня позади две большие-большие ноги» и так далее.

С утра пораньше опять появился мрачный дирижер на велосипеде, а за ним прискакали три всадника на странных плешивых и полосатых, но очень статных лошадях. Наряжены всадники были для игры в поло: в черных жокейских шлемах, красных суконных куртках, обтягивающих белых штанах и коричневых шнурованных сапогах, — вид у них был холеный, надменный и благопристойный, если бы не странные лошади; у одного конника было большое помповое ружье.

Папы нашего они не нашли, так как мы и сами не знали, куда он запропастился. Но сами мы были в спешном порядке вынуждены собрать вещи, сложить как попало палатку в багажник и ехать, петляя по злачным окрестностям, в поисках нашего большого непоседливого насекомого.

Через минут пятнадцать мы, очевидно, зарулили на поле для гольфа, так как в погоню за нами ринулся целый батальон маленьких белых машинок, от которых мы быстро оторвались. На другом конце имения нас встретили все те же всадники и начали палить в воздух из ружья.

Мы даже было забеспокоились об Энрике, как вдруг нас догнала красивая женщина на лошади — как оказалось, хозяйка имения, — и по-английски предложила нам свою помощь. От нее-то мы и узнали о злосчастных ночных приключениях нашего заблудшего и многострадального отца.

Как выяснилось, сеньор Энрике попросту перепутал две соседствующие страны и почему-то решил, что дворецкий, прогонявший нас с озера, личный слуга ненавистного ему (видимо, по нашим рассказам) Хавьера. В отместку за все то, что хозяин сети ресторанов «Робин Гуд» ему никогда не причинял, он решил прокрасться к его родовому имению под видом известного уже насекомого и как-нибудь нашакалить. Первым делом его хищное внимание привлекла шикарная конюшня, вблизи ренессансного замка. «Вот же разжился, сучий потрох», — наверняка подумал наш хамелеонистый папа и устремился прямо к стойлам. Пробравшись по сараю на кровлю, он разобрал черепицу, спрыгнул на сено и начал там вредительствовать. Первым делом он раздобыл в ящике для ухода за благородными скакунами ножницы и электробритву и принялся подстригать хвосты и всячески брить бедных покорных животных. После этого он нашел где-то бытовые краски и покрасил некоторых лошадей в разные цвета. И так бы и остался безнаказанным, если бы под окном, через которое собирался вылезти и удрать, он не попался в предусмотрительно установленный конюхом медвежий капкан.

Во избежание судебного разбирательства владельцы имения поспешили пристроить покалеченного по их вине конюха-безобразника в госпиталь ближайшего монастыря, где ему была оказана самая лучшая квалифицированная помощь и куда мы первым делом и направились.

4

После короткой аудиенции в злосчастном замке мы помчались на старом лупоглазом «Порше» через лес, где начинались владения монастыря. На одном из поворотов, провожая взглядом отскочивший от колеса диск, я подумал: «И что она так беспокоится? Он ведь ей даже не отец».

Слава господу, что к кованым воротам ухоженного монастырского сада мы прибыли без повреждений. Мерседес выскочила из машины и, воспользовавшись переговорным устройством, объяснила, по какому мы делу.

Врата автоматически медленно отворились, наша юркая белая машина, дернувшись, нетерпеливо проскользнула за ограду, и ее обступили бархатистые ото мха стволы ясеней, за которыми виднелась романская громада обвитого плющом здания монастыря. У входа в обитель нас встретили двое братьев в молочного цвета плащах с откинутыми капюшонами. Мило улыбаясь, они впустили нас в сводчатый притвор и, одновременно потянув за чугунные кольца, захлопнули массивные скрипучие створки дверей.

— …Будучи психотерапевтом по светскому образованию, я должен сказать вам, что дела у вашего папы не очень хороши. Diagnostic: Amn*!*й*!*sie et Shizophrenie.[4]

— Что у него с головой не так, мы знаем. Как у него с ногой?

— Какой ногой? Ах с этой! Увы, он потерял ее еще в ужасной автокатастрофе, — соврал аббат. — Добрые люди из замка подобрали безродного беднягу на шоссе и доставили в наш госпиталь, где нам пришлось ампутировать ему ногу. Другого выхода у нас не было.

— Он не безродный! — гневно возразила Мерседес. — Мы его дети. А в Париже у сеньора Хомбрэ собственный ресторан.

— Вот как? — подняв бровь, растерялся аббат — гладко выбритый мужчина неопределенного возраста. — Однако ногу ему уже никак не вернешь. Как почетный член конгрегации священной канцелярии…

— Инквизитор, — шепнула мне Мерседес, которой аббат сразу не понравился.

— …Как вам будет угодно, — все-таки услышал ее и скромно согласился настоятель. — Так вот, я, как член конгрегации и как дипломированный врач, считаю своим христианским долгом не только оградить общество от вашего смиренного отца, но и его самого от дальнейших трагических приключений.

Сказав это, он сделал глоточек черного кофе из маленькой чашечки.

— А вы уверены в своих полномочиях? — напористо поинтересовалась Мерседес и шагнула на аббата.

— Ну, сидеть сложа руки мы точно не будем, когда такое происходит в наших тихих окрестностях.

— А что происходит в ваших тихих окрестностях?

Аббат замялся:

— Видите ли, перед тем как попасть под злосчастный автомобиль, ваш папа учинил дебош на территории соседнего с монастырем замка.

— Мы только что оттуда, и нам известны все подробности происшествия лично от мадам Дезьен. Так что нам все известно про лошадей, конюха и капкан!

— Вот как? — еще раз поднял бровь аббат. — Тогда, возможно, мне не все известно о случившемся. Я думал, автомобиль.

— Ну конечно, — с демонстративным притворством согласилась Мерседес. — Как бы там ни было, мы хотели бы его немедленно забрать в Париж.

— Кое-какие возражения у нас на этот случай имеются, — нехорошо улыбаясь, сказал инквизитор.

— Какие такие еще?

Он выдвинул ящик стола, закрыл его, выдвинул другой, потом третий, пока наконец не извлек двумя пальчиками запечатанный целлофановый пакет с окровавленным жандармским браслетом.

— Вуаля! — весело сказал он, глянул на пакет и сам противно сморщился.

— Вот зачем вы ему ногу ампутировали! — воскликнула Мерседес.

— Сдалась вам его нога! Полиция знает, что этот человек опасен, и, скорее всего, будет его искать. Мы не хотим проблем, поэтому должны задержать его. Если бы мне не позвонила мадам Дезьен, полиция уже была бы тут как тут.

— Отдайте мне это, — попыталась выхватить пакет Мерседес.

— Мерседес, а зачем он нам? — тихо поставил я вопрос.

— Главное, зачем он им? — громогласно ответила Мерседес.

— Если желаете, мы можем заплатить за оказанную нашему отцу помощь, — взял в свои руки я бразды переговоров.

— Нет-нет, мы помогаем людям исключительно из милосердия.

— И отрезаете им ноги, — добавила Мерседес.

— Если хотите его забрать под свою ответственность, вам придется кое-что подписать, — скромно объяснил аббат, — во избежание совершенно лишних для нашего монастыря недоразумений.

Окончательно потеряв чувство реальности, Энрике сидел, укрытый серым пледом, в инвалидной коляске во внутреннем залитом солнцем дворике среди цветов и, блаженно улыбаясь, любовался бабочками и пчелками. Очевидно проснувшись сегодня в монастыре, хозяин парижского борделя решил, что вчера он покаялся и стал святым. Но мы очень быстро ему доказали, что он не святой Игнатий и что все его духовные откровения и блаженства сводятся к утренней дозе морфина, впрыснутой монастырским анестезиологом.

— Ну хорошо, я — грешный Энрике. С этим я, пожалуй, согласен. Но как же тогда быть с ногой? — усомнился поначалу отец. — Ведь вчера у Энрике она была и вместе с ним завтракала.

— Тебе ее ночью аббат отрезал.

— Вот тебе и святой отец! — возмутился Энрике. — А ведь он мне сначала понравился, а он возьми и ногу мне ночью оттяпай. Как после этого в церковь ходить? И как я теперь без ноги?

— Ну, — пожали мы плечами, — живут же люди на земле и без ноги. А бывает, и без двух ног, и совсем без конечностей.

— Ну вот что, — испугался Энрике. — Давайте-ка проваливать из этого чертова монастыря. Кстати, почему мы не в Париже? У меня же сделка с Халдеем срывается. И вообще, что это за дыра! — запротестовал он, вытянувшись в реальность за поданную нами ниточку правды. — Если я в больнице, то почему здесь нет хорошеньких медсестер? А если я стал монахом, то почему мне не выдали капюшон?

Больше не раздумывая, Мерседес схватила каталку за ручки сзади и быстро покатила его по сводчатым монастырским ходам к выходу.

— Ногу оттяпали! — кричал наш отец, распугивая монахов по коридорам. — Вы еще попомните день, когда вам пришла эта мысль. Я еще вернусь в эту обитель зла. И вместе со мной будет парочка бравых атеистов с огнеметами. Вот увидите! Мы здесь все попалим огнем. И ты, святой отец, не забывай Энрике Хомбрэ, ибо недалек тот день, когда он тебя рукопострижет в сан митрополита всех дьяволов…

У какой-то старушки, задремавшей в монастырском парке на лавочке, я позаимствовал костыли с пластмассовыми упорами на предплечья, и мы помчались на машине прочь из монастыря.

Часа через два у нашего калеки начала ныть нога, и он тоже начал ныть и даже подвывать, кусать спинку сиденья и царапать ногтями стекла. Мы пожалели его и купили ему большую бутылку рома в ближайшем придорожном магазинчике. Вскоре он уснул на теснейшем заднем сиденье, и до самых Канн мы больше его не слышали.

Мерседес хотелось быстрее проехать надвигавшийся пригородами Гренобль, так как она утверждала, что это нехороший, загрязняющий экологию Альп радиоактивный город, который давно уже пора стереть с лица земли. Городок и вправду оказался так себе, и часа полтора мы пробирались через его забитые пробками бульвары.

В тот день, после довольно скучного пути мимо веером раскрывавшихся однообразных рядов винограда на пологих холмах, мы докатились до Альп, которые на одном из виражей неожиданно, как декорация, выдвинулись круча за кручей, пик за пиком из-за огибаемой нами сопки. По сторонам замелькали приятные домики, сочный газон, стройные, как сосульки, вытянутые вверх южные тополя, аляповатые каштаны, криворукие яблони, бутафорские кемпинговые деревушки, а позже со стороны моего окна разлился как из банки жеманный оранжево-акварельный закат, и горы впереди осветились теплым темно-розовым светом.

Когда стало так красиво, что у меня защемило в заду, мне захотелось, чтобы часто изменяющийся пейзаж хоть на минуточку задержался, я попросил Мерседес остановить, сошел с дороги и, любуясь закатом, начал справлять нужду. Как вдруг машина спокойно тронулась с обочины и оставила меня в этом поистине глупом положении с закатом наедине.

Ну что обычно делают мальчики, когда их бросают в тысячах километров от родимого дома, где-нибудь во французских Альпах за полчаса перед наступлением темноты? Естественно, что я опасливо осмотрелся по сторонам, губы у меня невесело растянулись, и я заплакал.

Битый час я рыдал, сидя на пеньке и думал о женщинах и вообще о смысле жизни, пока у меня не зазвонил телефон.

— Алло? — спросил я чуть ли не носом.

— Короче, я передумала, — услышал я быстрый голос Мерседес. Я, естественно, очень обрадовался. — Где ты сейчас находишься?

— Там же, где ты меня бгосила.

— Только давай договоримся так, — ультимативно сказала она. — Никаких претензий и соплей. Все забыли, о’кей? И вот еще что: не смей вмешиваться в мою личную жизнь. Хорошо?

— Ладно, — хныкнул я и стал ждать, пока она за мной вернется.

А ведь я и не вмешивался в ее личную жизнь. Если так можно сказать, я и был ее личной жизнью. Я и больше никто. Ведь главного моего соперника Эцио давно уже не было рядом с нами. Но, видимо, с приближением юга брожения все-таки начались, и моя красавица решила поразвлечься на лазурном бережку.

Но не тут-то было! Я ей этого не спущу. Пока что, конечно, лучше притаиться и быть паинькой, но как только я что-нибудь за ней замечу такое, я этого так не оставлю!

И зачем я согласился ехать на юг, когда надо было тянуть их куда-нибудь во Фландрию, где, как известно, не водятся козлоногие фавны. Мне, в сущности, все равно было, где жить, при условии, чтобы моя женщина была верна и всегда рядом, и чтобы временами мне можно было подсматривать за некоторыми ее гигиеническими процедурами. После всего, что я пережил за минувшее лето и осень, на Европу мне было наблевать, — простите за мой французский.

Я вспоминаю, что еще чуть ли не в дошкольные времена грезил над картой Западной Европы, на которой гордая клякса Франция показывала фигу Атлантике, хулиганка Италия била баклуши и пинала в ворота Гибралтара сдутый мячик Сицилию, и сухая женщина Испания в португальском чепчике низко склонялась своей квадратной головой, чтобы чмокнуть брюхатую бедняжку Африку. Тогда эта заранее чудесная страна являлась моему, увы, слишком яркому воображению театральным средоточием всего того, что можно было увидеть о ней в передачах «Клуб путешественников».

Теперь же Западная Европа казалась мне не кипучим центром мироздания, а скорее затхлым, захламленным чуланом вселенной. И, скажу я вам, жизнь в этом чулане стоила очень дорого, а я тогда в скромные свои лета был человеком совсем не денежным, несмотря даже на своего обеспеченного лжеродителя. И в конце концов я уже тосковал о родном доме в далекой Сибири, где было полно моих собственных захламленных чуланов, где я мог наконец вздохнуть с облегчением, запереться на месяцок-другой и написать обо всем этом хорошую книгу безо всякой скромности.

На краю городка Сен-Мартен, в десяти километрах от пограничного франко-итальянского перевала, мы подыскали дом — крытую провалившейся черепицей хибарку втридорога, так как арендовали мы не через фирму недвижимости, которая потребовала бы договор минимум на сезон, а от негодяя пересъемщика без всяких там лишних бумажонок. Наш невзрачный каменный домик стоял в ста метрах от серпантина, выбегавшего к нам из-за склона горы, за которой скрывался, конечно, святой, но дороговатый Сен-Мартен. Наш собственный небольшой участок сплошь зарос тростником и осокой, а чуть ниже его были ухоженные участки похожих на маленькие виллы загородных домов, обитателей которых мы никогда не видели, но где по вечерам, словно сам собой, зажигался свет.

Наше новое жилище внешне походило на каменный сарай, а внутренне на кладовку. Хотя были в этом жилище и свои немалые достоинства. Прежде всего, это то, что в нем было абсолютно все необходимое для охоты и рыбалки, включая гарпун, облезлый акваланг без жизненно важного газа и пара надувных лодок с компрессором в придачу.

Мою Мерседес все это страшно раздражало, но в целом домик ее устраивал. Она говорила, что мы платим девятьсот евро не за сарай, а за чарующий вид из его окна. Потому что видок у нас был действительно поразительный, так что если я начну его описывать, то непременно погрязну в такой банальной романтике, что эту книгу можно будет дальше и не читать. Короче говоря, видок у нас был, по точному выражению Остапа Бендера: «Слишком много шику. Дикая красота. Воображение идиота». Но мне нужна была только Мерседес. И я хотел, чтобы она любила меня так же, как я любил ее. Но если вы молодая увлеченная романтическими книжками женщина, которая в сию нашу интимную минуту (лучше всего в кровати) читает эту только на первый взгляд не глупую, но, без сомнения, романтическую книгу, то, возможно, мне придется пояснить, что, по крайней мере, в нашем возрасте — так не бывает!

5

Где-то в декабре во французских новостях мелькнул кадр с моей фотографией, в очереди других пропавших без вести детишек. Это означало, что все это время меня искали во Франции, так как билеты в кассе «Евролайнс» мы покупали на свои документы. Но, слава богу, Энрике моей фотографии не заметил, хотя он и был большим любителем телевизора. Надо сказать, что для такого типа, как он, это неудивительно. Ведь чего там только не показывают. Так, например, на французских каналах почему-то очень любят транслировать спаривания в мире животных. Что ни ролик про животных, то спаривание, — лев спаривается со львицей, слон спаривается со слонихой, кенгуру спаривается с кенгурихой, а потный осьминог охотится на электрического ската. Даже занимающихся этим же делом людей показывают реже. Хотя тоже довольно много. При этом, когда мы смотрели телевизор вместе, Энрике повисал в каком-то забытьи с полураскрытым ртом, Мерседес спаривания всегда приводили в бешенство, а меня совсем в другое, так что я тоже хотел поддаться своим звериным инстинктам и заняться мумба-юмбой с ближайшей самкой, которой и была Мерседес.

Нога у Энрике совсем зажила, и он стал, чуть похрамывая и подергивая плечом, ходить на брякающем терминаторовом протезе. Сам он не очень расстраивался по поводу своей ноги. Кажется, он даже немного гордился своим увечьем и уже неделю спустя после монастыря утверждал, что потерял нижнюю конечность, защищая честь дочери перед буржуями, а еще через месяц был сам искренне убежден, что ступню ему оттяпала во время рыбалки здоровенная, как сам дьявол, ондатра. Пил он еще больше, чем в Париже. По утрам продолжал нас не узнавать, и нам, как всегда, приходилось по крупицам воссоздавать его память. Иногда мы подходили к этому делу творчески, и прошлое Энрике расцветало незабудками наших вымыслов.

Так однажды он узнал, что потерял ногу, спасая детишек бедной вдовы, и тронутый этим фактом прослезился. Потом весь день ходил в торжественно-печальном молчании, а к вечеру, по своему обыкновению, напился и понесся описывать во всех мрачных подробностях эту, слава богу, мнимую трагедию.

— Это было очень страшно, — качал он склоненной головой, сидя на ступеньках крыльца под яркой россыпью звезд над крышами и горами. — Все они были такие маленькие. Боже, какие же они были маленькие! Самый большой из них не доходил мне до пояса, а самый маленький… Он был просто ничтожно мал, — сокрушался спаситель. — Их было шестеро, отец лежал в могиле, а мать была очень бедная. Она была так бедна, что даже не могла купить своим детям корки черствого хлеба. Вы, конечно, скажете, какая же она, к чертям собачьим, была бедная, если за каждого ребятенка государство платит ей восемьсот евро в месяц. И это же разом выходит, убей меня громом, целое состояние, так что можно вообще ни хера в жизни больше не делать, кроме тех же детей! — задумался Энрике. — Но что это было по сравнению со всеми теми нуждами и с той глубиной горя, которую она перенесла после потери кормильца? Тем более что это была не такая женщина, которая вот так вот просто могла бы весь остаток жизни сидеть дома, курить, пить и дармоедничать. Все, что ей полагалось от государства, она наверняка раздавала детям нелегальных эмигрантов или отсылала в голодающие районы земли, ну там в Африку или куда еще. А сама оставалась очень бедной и едва могла прокормить детей. И дети у нее умирали как мухи, бывало, что хоронили их одного за другим. Но эта сука и дальше продолжала раздавать деньги направо и налево, до тех самых пор, пока я ее не замочил. Клянусь, я убил ее, и все это дерьмо собачье прекратилось навсегда!

— А что же случилось с твоей ногой, Энрике? — несколько обескураженно спросили мы.

— Она косила траву косой, как раз когда я к ней подошел.

На Рождество Энрике спилил голубую ель на соседской вилле, и мы нарядили ее в нашем доме игрушками собственного производства. Я изготавливал разные штуки из бумаги и проволоки, Мерседес красила их на газете золотыми и серебряными аэрозолями, а Энрике делал из цветной бумаги цепочку.

В общем-то, он был неплохим отцом, пока у него в голове не клинило. Бывало, он даже готовил нам обеды из того, что поймал в реке или подстрелил в лесу браконьерским способом. Два раза он приносил лисицу, но каждый раз мы устраивали ему скандал, и есть ее нам было противно, как если бы мы ели собаку. А вот тушеных зайчат мы рубали с большим удовольствием. Когда он напивался до такой степени, что стрелял из ружья в доме по приведениям или гонялся за нами по всей округе с топором, казалось, что его и вправду лучше было бы изолировать или даже усыпить. Ночью мы вешали на чердак замок, где была его спальня, или если он совсем не унимался, уходили из дому и приходили после часу, когда он уже где-нибудь валялся в отключке. Иногда ночью он ходил как лунатик и как-то раз выпрыгнул голый из чердачного окна и бегал в таком виде по лесу, воя и поскрипывая протезом. В такие моменты мы очень его боялись, а иногда я его просто ненавидел. Но как бы он ни напивался и чтобы ночью он ни вытворял, около часа он всегда отрубался, потом еще до рассвета вставал и, недовольно бормоча себе под нос какие-то цыганские премудрости, уходил на рыбалку и возвращался только к двум-трем часам дня, конечно подвыпивший. Дальше он в зависимости от настроения либо беспредельничал, либо был хорошим, даже ласковым отцом. Например, как-то раз он подстриг мне ногти на ногах. Сначала я не давался, но он говорил, что каждый отец хотя бы раз в жизни должен подстричь сыну ногти. В конце концов, я согласился, и он выполнил свой отцовский долг довольно прилежно. И в такие моменты я корил себя за ненависть, как за слабость, и мне становилось его очень жалко.

Мерседес стала часто уезжать из дому на «Порше» (сам хозяин на машине почти не ездил) и частенько возвращалась навеселе. Тогда я становился в позу и спрашивал, где она была. Мерседес отвечала, что танцевала в городе на какой-нибудь вечеринке или дискотеке. И тогда я уходил спать в другую комнатушку, которая у нас считалась залом.

Однажды я встал вместе с Энрике в пять часов и увязался с ним на рыбалку. Мы ушли очень далеко, почти до самой итальянской границы, так что половину времени мы потратили на дорогу. И это учитывая, что у него вместо левой ступни был протез. За пять часов рыбалки он почти что не проронил ни слова. Угрюмо сидел в лодке и шипел на меня, когда я собирался завести разговор.

Рыбачил он весьма странно. Все у него сводилось к тому, чтобы как-нибудь похитрее обмануть рыбу. На берегу он расставлял удочки, а сам садился в лодку, отплывал и закидывал на середине, при этом ястребиное внимание его было привлечено исключительно к удочкам на берегу.

Еще у него было приспособление для горной рыбалки, которого я больше нигде в жизни не встречал. Он изготовил его собственными руками и называл «санками». Это был действительно несколько напоминавший санки предмет из дерева, к которому он привязывал веревочку с десятком лесок и блесен. Санки он опускал на быструю воду, и они были устроены таким образом, что всегда отплывали от берега, натягивая веревочку с лесками. Таким образом, держа это приспособление на привязи, он быстро спускался вниз по берегу реки и иногда вытаскивал по две-три рыбины разом.

В один ясный день, когда мы с Мерседес крутились и виляли по серпантину по дороге на гонки «Формулы 1» в Монако, под колеса нам выскочила маленькая серна, и мы, едва не задев ее, резко отвильнули в сторону и ударились левым крылом в полосатый металлический барьер. Нас отбросило на другую сторону, закрутило, как на льду, и мы врезались в отвесную красно-коричневую скалу на другой стороне дороги.

Переднее стекло у нас вывалилось на смятый капот, и дверь с моей стороны распахнулась и уже до конца не закрывалась. Правое переднее колесо противоестественно вывернулось, как сломанная нога.

— Вуаля, — невесело сказала Мерседес и посмотрела на меня, приподняв одну бровь.

Мы сразу поняли, что машине пришел конец, и очень испугались, во-первых, что нас убьет Энрике, а во-вторых, что найдет полиция по машине, если мы ее бросим здесь. Я даже подумал столкнуть ее вниз по лесному склону, но через борт ее не перебросишь, и мы попробовали свинтить номера. Но и это у нас не вышло без инструментов. Мерседес вся изматерилась, пока мы ходили вокруг нашего поверженного «Порше».

— Да что ты так беспокоишься, — успокаивал я ее, — он уже завтра будет думать, что сам угрохал машину.

Возле нас остановился джип, и водительница спросила, не нужна ли нам помощь. Мы попросили подвести нас до Сен-Мартена.

На следующий день мы подло рассказали Энрике, что он разбил машину и что нам никак без нового авто — хотя бы подержанного пикапа — не обойтись. Но тут оказалось, что у нас нет больше денег.

— Постой, постой, Энрике, ты что, потерял их? — паниковала Мерседес.

— Да нет, у меня просто кончились наличные.

— Так значит, на счете они у тебя есть?

— На счете есть.

— Так поехали до банкомата!

— Но карты-то у меня нет.

И неудивительно. Как бы он, интересно, запомнил свой код, если бы у него была кредитная карта? Думаю, что даже если бы он записал цифры, он бы обязательно забыл, где именно.

— Но как ты снимаешь деньги со счета?

— Я прихожу в свой банк, и до трех часов дня они выдают мне сумму.

— А позже?

— А позже не выдают.

— Почему это?

— Я сам их об этом попросил, после того как однажды вечером снял и куда-то дел семь тысяч.

— Боже мой, — представил себе я. Интересно, куда он их дел? Вот повезло кому-то.

— Собирайтесь! — вскочила Мерседес. — Мы едем в Париж.

— На чем это, интересно, мы туда едем? — поинтересовался я.

— Можно поехать на поезде «зайцем», — предложила Мерседес.

— Я никуда не поеду, — отрезал Энрике.

— А это еще почему?

— Потому что меня сразу убьют.

— За что?

— Не помню, — признался Энрике.

— А с чего ты взял, что тебя убьют?

— Я в этом уверен.

Снег выпал только за четыре дня до Нового года. Как-то утром мы проснулись, и шел снег. Глянув в окно, я очень обрадовался зиме, и мы с Мерседес выбежали в метель. Повсюду намело липкие теплые на вид сугробы, так что мы сразу же стали играть в снежки. Мело так, что снег налипал на ресницы и таял на мокром разгоряченном лице. А когда мы вернулись домой, то чистили друг друга веником, — столько на нас было снегу. Тогда еще оставалось кое-что из припасов, и мы неплохо и весело позавтракали кашей, подслащенной медом. В этот день я впервые услышал раскаты сухого зимнего грома в горах, которые ничем не отличались от раскатов во время обычной летней бури.

Мы сидели и смотрели, как метет за окном, и внезапно, как в зимней сказке, узрели четыре танцующих голубых огонька, которые мигали, перемежались, разбегались парами и так приближались к нам. Мы как зачарованные застыли с раскрытыми ртами, не в силах объяснить чудо, и так пялились до тех пор, пока из метели к нашему дому не выкатились два беленьких полицейских «Пежо» с включенными мигалками.

— Жандармы! — крикнули мы Энрике.

— Все на пол! — жестко рявкнул он, а сам соскочил с дивана и прижался спиной к стене возле окна.

Хлопнули двери машин, и на дворе послышались беспечные голоса полицейских.

— Ни звука, никто не подходит к двери, — сказал Энрике, вдруг сделав выпад вперед, он схватил меня за шкирку и крепко прижал спиной к себе. В руке у него был неизвестно откуда взявшийся пистолетик. Он крутил и мял его у своего бедра.

Забренчал электрический звонок на нашей двери, и сердце у меня ушло в пятки. Я подумал, что так или иначе это конец, и решил, что мне все равно, так как мне уже надоела эта европейская жизнь, — если это, конечно, была европейская жизнь, — и я был за то, чтобы все провалилось пропадом. Я хотел, чтобы меня забрали в полицию или, на худой конец, ранил Энрике, но только не застрелил.

— Что ты делаешь, тварь? — возмутилась с полу Мерседес.

— Замолчи, сука! — придавленно огрызнулся Энрике.

Полицейские позвонили еще настойчивее, потом, тихо разговаривая, ходили вокруг дома, и мы видели их маячащие силуэты на белых занавесках. Потом захлопали двери, и машины уехали. Мы тихо отодвинули край занавески и проводили обратно четыре танцующих огонька.

— Дай его сюда, — строго сказала Мерседес и протянула к Энрике руку ладонью вверх. Тот понуро сидел на диване, горемычно свесив свои лохмы.

— Дай его сюда! — настойчивее повторила Мерседес.

— Что тебе дать? — не поднимая глаз, спросил Энрике.

— Дай сюда пистолет!

Несколько секунд они молчали. Лицо папаши сохраняло прежнее выражение — невидящие глянцевые глаза, скосившийся рот, свирепо приподнятые крылья ноздрей, он сидел погруженный в себя, как бы во что-то вслушиваясь или силясь постигнуть ускользающую от него мысль. Но вдруг черты его обмякли.

— На! — недобро сказал он и швырнул увесистую штуку на пол.

Мерседес подняла пистолет и ушла с ним в другую комнату. Я проводил ее взглядом, посмотрел на Энрике, мне стало жутко с ним наедине, и я побежал за Мерседес.

Она собирала вещи в рюкзак.

— Мы уезжаем от него?

— Я еду в город.

— Я еду с тобой.

— Тогда одевайся. Ты едешь домой.

— Я без тебя никуда не поеду, Мерседес.

Мы добрались до города пешком. Снег продолжал валить большими липкими хлопьями, и мы с ней насквозь промокли. Идти было неудобно, я просил ее остановиться, чтобы передохнуть, но она упорно продолжала двигаться, так что я отставал, и мне приходилось ее нагонять бегом. На нас были рюкзаки, холодный воздух обжигал легкие, и кончик носа у меня стыл и немел. К тому же побаливало горло, и я то и дело переглатывал, безнадежно стараясь проглотить какие-то облепившие мое горло сухие салфетки. Обдавая сырым холодом, медленно проезжали машины счастливых людей, а я шел весь мокрый и не знал, вернемся ли мы еще в дом и что вообще будет в моей непутевой жизни дальше. Я трусил, у меня, что у пацанов называется, играло очко — это когда задница от волнения холодеет, — и я боялся о чем-либо спрашивать Мерседес. Мне было страшно, что она меня бросит и мне придется сдаваться в полицию или одному справляться с полоумным стариком, который однажды все равно убьет меня, если не специально, то перепутав с кем-нибудь другим.

В Сен-Мартене она легко так подошла к банкомату и получила крупную сумму — что крупную, я сужу по тому, как сразу после банкомата мы устремились в спортивный магазин и купили там скутер почти за тысячу евро. На скутере мы лихо проехались по снежным улицам и устремились по извилистому шоссе вниз. На повороте нас занесло на мокром снегу, мы упали набок и недолго катились по земле. С нами ничего не случилось, но дальше мы уже ехали осторожнее, и меня адски знобило по пути.

Когда мы вернулись домой, Энрике не было. Мы разделись почти догола, укутались в одеяла и уселись греться у печки и пить подогретое с пряностями вино. Мы молчали и, скорее всего, думали о том же самом.

Вечером он не вернулся, и к ночи я вышел, чтобы поискать в округе его тело или следы. Но даже если они и были, то их, конечно же, занесло снегом. Энрике не вернулся ни ночью, ни днем, и мы начали всерьез беспокоиться за него.

На следующий день подул теплый ветер, и началась оттепель. Мохнатый снег превратился в рыхлую кашу, и в сыром воздухе беспокойно запахло весной. А ночью и вовсе забарабанил дождь, и когда мы проснулись, он продолжал моросить, разъедая едва начавшуюся зиму. Снег превратился в грязь, и на нашем и без того невеселом покатом участке стало совсем тоскливо. Над перевалом нависали тучи, царапаясь брюхом о вершины гор, и мы ходили в магазин под зонтиком, хлюпая резиновыми сапогами по грязи и воде, ручейками размывавшей лед на дороге.

Дождь шел три дня, то усиливаясь, то повисая мглистой моросью. По склону горы за шоссе выше нашего дома сошел черный оползень, и по топкой дороге, загибавшейся вниз к нашему дому, полились черные струи жидкой грязи. Была такая сырость и слякоть, что страшно было выйти из дому. Утром тридцатого декабря мы собрали вещи, бросили казавшийся как никогда чужим и зловещим дом и переехали в дешевую гостиницу на другом конце Сен-Мартена.

Вечером в гостинице у меня скакнула температура, и я весь мокрый пролежал до самой ночи, полусидя под двумя тяжелыми одеялами перед телевизором, на экране которого мелькали никак не связанные для меня картинки. Я попросил Мерседес посидеть со мной, когда пил приятно обжигающее горло густое молоко с медом и с желтой морщинистой пенкой, которая прилипала к моим губам. Вдруг Мерседес вскочила, схватила пульт и прибавила звук, чуть ли не на полную громкость. Я с усилием и болью в глазах сконцентрировал внимание на телевизоре и увидел какие-то полицейские сводки.

— Это он! — сказала завороженная экраном Мерседес.

Я постарался еще больше приглядеться, но ничего не видел, кроме мелькавших проблесковых маячков, людей в ярких светоотражающих жилетах, суетящихся за спиной у комментаторши с микрофоном.

— Что случилось? — бессильный что-либо понять, спросил я у Мерседес.

— Его нашли. Энрике попался!

И тут же я услышал рыкающий хриплый голос и увидел лохмы нашего непутевого отца, когда его усаживали в полицейскую машину. Он кричал:

— Мои дети не будут умирать с голоду! Энрике Хомбрэ и без ноги их прокормит! Пусть все это знают…

В конце репортажа показали зеленоватую съемку, сделанную камерой внутреннего наблюдения. Грузовик въезжает в зоомагазин, вдребезги разнося витрину, из кабины вылезает хромой Энрике и по очереди в упор расстреливает из ружья морских свинок и кроликов в клетках.


Ночью я очнулся от мутного полусна, разбудил Мерседес и сказал ей, что у меня, скорее всего, воспаление легких и что я умираю. Она подняла меня на смех, отвернулась и продолжила спать. Тогда я опять растолкал ее и сказал, что у меня пневмония и чтобы она, черт подери, что-нибудь уже предпринимала. Наконец она раздраженно встала, дала мне какую-то таблетку со стаканом холодной воды, и я, немного успокоившись, сомкнул горячие веки и крепко уснул.

Когда я весь больной и мокрый ненадолго проснулся, оттого, что в коридоре громко хлопали двери, мне не хотелось открывать глаза, и я считал, что смогу пролежать так целую вечность и мне не будет хотеться открыть глаза. Потом я еще несколько раз просыпался с той же мыслью, и каждый раз двери хлопали все ближе и больно отдавались у меня в голове. Потом я оказался чуть ли не в самом коридоре, так как вокруг меня все бегали и оглушительно говорили. Меня трясло с головы до ног, и я щелочками приоткрывал глаза и видел взволнованное лицо одетой в гостиничную пижаму Мерседес, словно видение, сотканное из света, тени и щемящей в паху тоски. Еще я видел каких-то усатых французов, строго смотревших то на нее, то на меня. Кто-то еще был с другой стороны кровати, но я не мог повернуть голову из-за какой-то свинцовой боли у меня в шее, как раз с той стороны.

Потом меня подняли вместе с одеялом, завернули в золотую фольгу и понесли, как мне думалось, обратно в сырой нетопленный дом, отгороженный от Сен-Мартена горой. Но вместо этого привезли в людный электрический рай, где меня истязали, трясли и делали мне уколы. И вдруг, после быстро промчавшейся бесконечности, сквозь токи и давление в тысячу атмосфер, находясь еще в бредовом состоянии, я вынырнул в какой-то зыбко оформленной реальности и увидел папу с мамой, мрачно стоявших в больничных халатах с лицами как на моих похоронах.

Через три недели я очутился дома, а еще через пару месяцев мне казалось, что все это происходило очень давно и, возможно, даже не со мной. Хотя после возвращения я чувствовал себя очень повзрослевшим и любил кое-чего пересказать друзьям. Со временем я стал любить даже жутковатые воспоминания, включая самое мрачное из них, коим являлся человек по имени Энрике Хомбрэ, и всю свою молодость я мечтал вернуться в Европу и еще разок встретить Мерседес. И однажды я действительно увидел ее.

Глава девятая

Личинки матери нимф

1

После возвращения в Лондон мне было приказано ожидать инструкций по электронной почте. Деньги на мой счет поступили, и я из какого-то почти суеверного страха поспешил получить их в банке наличными. У меня еще никогда не было таких денег на руках, и я волновался, идя с ними по городу.

В кафе на Бойль-стрит я зашел в Интернет, и мне было приказано встретиться на станции метро с человеком, который передаст мне предмет, который я должен буду в свою очередь передать Леваде во время нашей встречи в Шотландии. В метро я даже не успел понять, кто мне всучил в толпе черный полиэтиленовый мешок с увесистой штуковиной. Получив подозрительный предмет, я сразу отправился на северный автовокзал и большим автобусом поехал в Глазго. Я даже и смотреть не хотел, что это за штуковина, но Цихановский написал, что мне ничего не придется объяснять Леваде и что он очень обрадуется, когда я ему передам эту вещь.

В близком общении Александр Лавада оказался вполне нормальным человеком, остроумным собеседником, и мне было трудно заподозрить его во всех тех страшных грехах, в которых его обвинял Цихановский. Мы ужинали с ним, точнее, он ужинал, а я потягивал пиво в углу пустынного ресторана гостиницы «Эршир». Был он плотненьким человечком с торжественно поблескивающей лысиной, крохотными заостренными кверху усиками и мультяшно крякающим голосом. Говорил он очень быстро, по-еврейски сдвигая и поднимая брови домиком, постоянно запинался и бойко жестикулировал, так что вилка и нож летали над столом как проклятые.

О политике мы почти не говорили, он только рассказал мне пару анекдотов про Путина и Медведева, все остальное время он рассказывал о принципиальной разнице между западными и российскими деловыми кругами, при этом сам был на стороне последних.

В конце беседы я поблагодарил его за пиво и сказал, что у меня есть кое-чего от его московских друзей и что это находится под столом. Он очень заинтересовался и, жуя, приподнял скатерть и заглянул под стол. Я ногой придвинул ему пакет, и он, кряхтя, полез под стол, чтобы взять его в руки. Он с радостным смехом вытащил из пакета стальной яйцевидный предмет, опоясанный желтой полоской, и принялся его вертеть в руках и всячески меня благодарить. А я сидел и думал о том, что уже где-то видел эту вещь. Клянусь, что я уже где-то видел ее. Я даже держал ее в руках в детстве. Но что это, я никак вспомнить не мог.

— Вам, конечно, заплатили за эту посылку, но все же не откажитесь принять от меня небольшой дар.

Он достал чековую книжку и красивую авторучку с золотым пером.

— Честное слово, не стоит, — сказал я неуверенно.

— Почему же? — удивился он.

— Я так и так ночью улетаю в Россию. У меня не будет возможности обналичить ваш чек.

— Ну конечно! Простите ради бога, — суетливо извинился он и полез за бумажником.

Я встал. Он тоже встал.

— Наличными у меня только двести фунтов, — сказал он, виновато улыбаясь. — Но если будете в Шотландии и вам понадобится какая-либо помощь, то обращайтесь смело.

Мы обменялись рукопожатием, во время которого он всучил мне деньги, и я спешно вышел на улицу. Идя под дождем, я то и дело оборачивался, ожидая не то взрыва, не то погони, но ничего не случилось, и я успешно добрался до вокзала и поехал на юг.

Вообще в Англии мне дышалось намного свободнее, чем в России. Вернувшись в Лондон, первым делом Джеймс Бонд поехал к жене (у меня еще был ключ от нашей квартиры), принял ванну и провел там еще часа четыре в расслабленном одиночестве в родном халате, по которому успел стосковаться. А вы когда-нибудь тосковали по пижаме, халату или тапочкам, — по всем тем простым вещам, в которых концентрируется все привычно-уютное? Тем более мне было искренне приятно, что я наконец-то могу дать ей денег. Я оставил на ее ночном столике записку и тысячу фунтов. Взял гитару, побренчал немного, потом снял трубку радиотелефона и позвонил в офис «Скрибл».

— Это ты, Алекс? Боже мой! — закричала Мэри и куда-то заорала в сторону: — Это Алекс, Алекс звонит!

Надо же, мне и в Томске так не обрадовались, как здесь.

— Как у тебя дела? Что там? Эй! — сбивчиво спросила Мэри, и я услышал, как она борется с Мадлен за трубку. — Алекс, она меня кусает! Кусает!

Я засмеялся и, чтобы переждать бурю, отслонил трубку, нетерпеливо постукивая ей по плечу. Совсем как Лизка с Надькой.

— Алло! Алло! — услышал я далекий электрический голос.

Я вновь приставил трубку к уху.

— Это ты, Мадлен? — спросил я.

— Ты где пропадал, сукин ты кот?

— Мадлен, я только что прилетел из Сибири.

— Ну ты и дурак! А тебе известно, что Мапонос — это древнегалльское божество, почитавшееся также в Британии? Его мать звали Матрона, и он считался покровителем реки Марны.

— Отлично, моя умница, — похвалил я ее. — Что еще новенького?

— Ой! Питер приехал, — вдруг с досадой сообщила она, на другом конце случился короткий переполох, и резко все стихло.

Как мне все это было знакомо. Я знал, что сейчас они сядут, упершись в свои экраны, и будут ждать, когда, торжественно и сонно улыбаясь, войдет начальник и начнет важно как петух, заложив руки за спину, обходить их по очереди, якобы со знанием дела заглядывая в работу.

— Мадлен, с кем ты болтаешь? — услышал я высокий, капризный голос Питера.

— Это Алекс тебя спрашивает, — неожиданно ответила Мадлен.

— Какой еще Алекс?

Вот сука! Это он специально, чтобы я услышал.

— Какой, какой… Наш Алекс!

— Алло, Алекс, — раздался его не в меру громкий резкий голос.

— Да? — пресно отозвался я.

— Что ты хотел?

Как я его ненавижу и как же я все-таки слаб.

— Я… я… — запинаясь, мямлил я, — хотел спросить, не появилось ли новых вакансий. Не желает ли «Скрибл» продолжить со мной сотрудничество?

— А чем ты хочешь заниматься? — спросил он удивленно и напористо.

Мерзавец!

— У меня есть кое-какие новые связи с русскими клиентами. Я тут с сэром Левадой познакомился…

Он подумал и сказал:

— Подожди минуту, я перезвоню на этот номер.

Он положил трубку, а я удивленно вылупился на самого себя в большом зеркале на стене. Зачем я ему все это впариваю? Я не возвращался в «Скрибл», чтобы не унижаться перед ним. А теперь от нечего делать ползаю перед ним на коленях. Звонил-то я, только чтобы с Мадлен поболтать… Телефон запиликал, я нажал зеленую кнопочку и приставил его к уху.

— Ты не жилец, Алекс, ты же это прекрасно понимаешь, — вдруг приглушенно сказал Питер из какого-то укромного места.

Меня словно фотовспышкой ослепили.

— В смысле? — спросил я после краткой паузы.

— В смысле, что кончай дурачиться. А ты у нас мастак, оказывается. Наш пострел везде поспел…

Я отключил телефон и минут десять сидел на кровати с трубкой в руке перед зеркалом и все не мог понять, с какой стороны чего ожидать, пока не спохватился и не бросился одеваться. Уже в куртке и обуви я вернулся в нашу спальную, не считая, прибавил к тысяче фунтов еще несколько сотен и побежал прочь из квартиры.

Спустившись в метро, я перепрыгнул турникет, залетел в поезд и где-то уже в центре поднялся на неожиданно пустынном эскалаторе со скрипучими деревянными ступенями. У турникетов я остановился и начал думать, куда первым делом броситься. Из перехода несло маслянистым банным ветром, и я не решался выходить. Мысли у меня путались, и я толком не знал, куда мне бежать.

— Ваш билет, пожалуйста, — послышался строгий женский голос за спиной.

Обернувшись, я увидел целую стаю контролеров в форменных кепках и синих куртках с бэджиками на ленточках и полицейскими дубинками. Я так растерялся, что, не раздумывая, с размаху ударил женщину по лицу, рванулся и толчком распахнул ворота на выходе. Вслед мне раздался протяжный свисток, и у самой лестницы путь мне, как хоккейные вратари, преградили двое контролеров. Я ринулся напролом, но тут меня обволокло шипящее облако слезоточивого спрея, и я оказался на полу. Меня несколько раз ударили резиновыми палками, схватили за плечи, заломили руки за спину и затянули жгучую пластиковую ленту на запястьях вместо наручников.

«Какой же я идиот!» — думал я, брыкаясь ногами.

Сквозь жгучие слезы я увидел, как по переходу к нам подбегает еще пятерка контролеров. Как только они приблизились, двое вязавших меня отступили, и я, не теряя последней возможности, с несвойственной мне резвостью вскочил и побежал на улицу. Уже на поверхности меня схватил какой-то смуглый здоровяк из прохожих, но я ударил его головой и побежал через запруженную транспортом улицу.

Читатели, конечно же, вспомнят в этом месте «обязательную» сцену в американском боевике, когда герой бежит через улицу, его сбивает машина, он кувыркается через капот, вскакивает и продолжает стремительный бег, при этом сталкивается добрый десяток автомобилей. Хотите верьте, хотите нет, но здесь произошло примерно то же самое. С той лишь разницей, что фильм был не американский, да и вообще не фильм… Когда я, уже обруганный и изрядно помятый, ковыляя со связанными руками, уже почти что добрался до противоположного тротуара, я с несправедливостью ночного кошмара увидел, как толпа контролеров выбегает передо мной с другого конца подземного перехода.

— Бля! — сказал я по-русски.

За спиной я услышал шорох резко тормозящей машины, кто-то схватил меня за шиворот и повалил на заднее сиденье кабриолета. Машина дернулась, и мы быстро, объезжая остановившиеся автомобили, куда-то помчались. Ноги у меня торчали над дверью, и мне понадобилось минуты три, чтобы принять человеческое положение. Дело осложняли связанные за спиной руки и болтанка, так как мы явно неслись с грубыми нарушениями правил дорожного движения.

«Меня арестовали или спасли?» — думал я, усаживаясь на сиденье. Я посмотрел на водителя и увидел какого-то седого бородатого старика-грека в расстегнутой енотовой шубе поверх кремовой водолазки.

— Мы знакомы? — спросил я у старого модника.

— Еще познакомимся, — улыбнулся он и резко с заносом свернул в какую-то подворотню.

Мы поехали медленнее и остановились у пластиковых мусорных баков с колесиками. Я решил, что одно из двух: либо меня сейчас зарежут, либо случится какое-нибудь чудо, после которого я стану очень религиозным человеком. Он полез в бардачок с моей стороны, порылся там и достал длиннющий кинжал.

Я широко открыл глаза и рот и невольно начал задыхаться, как в ледяной реке, когда в нее входишь по грудь.

— Подождите, подождите, послушайте! — выдохнул я и почувствовал, что больше не произнесу ни слова, так как легкие мои предательски склеились.

— Давайте я помогу вам снять эту штуку с рук, — сказал он, взял меня за затылок и положил лбом на бардачок. Сначала я почувствовал себя безгласной овцой на заклании, а через секунду руки мои сами собой вылетели из-за спины, и мне стало намного удобнее, но сердце все еще стучало как у загнанного зверька.

— Вы за мной следили? — спросил я после паузы, хватая воздух ртом, как рыба на песке.

— Можете говорить по-русски, — сказал он с гундосым акцентом и дружески улыбнулся.

— Откуда вы меня знаете? — спросил я, отвалив голову на спинку и потирая запястья.

Он усмехнулся и весело сказал:

— Я менеджер грузинского ресторана! — Он сказал это так, как будто объявил, что меня снимает скрытая камера.

Я ему не поверил. Хотя откуда иначе он мог знать о моих утиных приключениях.

— Почему вы меня спасли?

— Просто я подумал, что мы прошлый раз с вами круто обошлись, — сказал он. — Потом мы часто вас вспоминали. У меня даже на «рабочем столе» висит файл с видеозаписью вашего вторжения.

Он засмеялся.

— Почему же вы меня спасли? — повторил я серьезно.

— Наша служба безопасности представила руководству все как провокацию со стороны конкуренции, но я сразу понял, что вы просто такой человек, — говорил он по-русски с акцентом и размеренно. — Вот и сейчас как увидел, что за вами гонятся контролеры, сразу понял, что вы снова в какую-то историю вляпались. Ну, вот и думаю, а почему бы не помочь…

— Действительно вляпался, — сказал я и откинулся на спинку кресла.

— Вас куда-нибудь отвезти?

— Если вам не сложно, — сказал я, вытирая пот с лица. — Отвезите меня на вокзал. Мне нужно на северо-запад.

Мы выехали из подворотни на узкие улочки и выбрались на широкую улицу с другой стороны квартала.

По дороге я думал о том, как все глупо все-таки получилось. Женщину ударил. Вот что делает паника.

— Если вы не торопитесь, мы могли бы перекусить в «Хачапури», — предложил он.

Меня морозило в его открытой машине, я хотел из нее поскорее выбраться, тем более я ему не доверял.

— Нет, спасибо, я не голоден.

— Я клянусь, что вам это будет только на пользу, — заулыбался он. — Так что если вы не торопитесь…

Прошло часов пять с тех пор, как я пообедал, но мне действительно не хотелось есть. Я задумался о том, как мне может навредить идиотская потасовка в метро. Корил себя и думал о том, что мне бы всего-навсего выписали бы квитанцию или предложили уплатить штраф на месте. Когда мы затормозили, я очнулся от своих терзаний и обнаружил, что мы неподалеку от Трафальгар-сквер у злосчастного грузинского ресторана под красной вывеской с нарисованными шашлыками и по-восточному стилизованными английскими буквами HACHYAPOORI. Я посмотрел на него с недоумением, он улыбнулся и пригласил меня в заведение гостеприимным жестом.

Мы быстро, но богато перекусили куриным салатом с картофелем, и я в одиночку выпил полбутылки вина. Аппетит пришел ко мне, как и полагается, во время еды. Я ел, а он очень довольный смотрел на меня и то и дело жестом руки приглашал того или другого служащего, чтобы, так сказать, заново познакомить со мной. Официанты вежливо и немного смущенно раскланивались, шутили по-грузински с моим спасителем и возвращались к своим обязанностям.

На вокзале я предложил «земляку» деньги, но он не взял. Он спросил, как меня зовут, и я соврал, что Валей, в смысле, Валентином. Его звали Давидом. А я думал, что грузины козлы, а оказывается… Мы долго жали друг другу руки, пока я не припомнил грузинский обычай и не полез к нему целоваться. Естественно, после красненького. Он весело рассмеялся, а я искренне расцеловал его мягкую душистую бороду и на секунду почувствовал себя девицей. Валей. Отходя, я раз пять оборачивался и, сдвигая брови, махал ему рукой, и только когда он начал делать мне фотографии на цифровичок, я очнулся и спешно пошел в очередь к билетному автомату. Через два часа, уже когда смеркалось, я сошел на пригородной станции и, погоняя себя разными укорами, поспешил в деревню к Тутаю.

Мне никто не открыл, но я знал, где Стэнли прячет ключ в саду. Он лежал на специальной полочке в трубе водовода в саду. Я открыл дверь и сразу понял, что что-то не так, насторожился и медленно побрел по темному коридору мимо сундука со старой обувью. Свернул налево и увидел, что все двери были распахнуты и из них сложными геометрическими фигурами падал бледный вечерний свет на стены и на пол коридора. Мистер Стэнли никогда не оставлял двери в комнаты открытыми, даже когда находился дома. Это было одной из его странностей.

Он сидел в кабинете за рабочим столом, уронив голову на исписанные бумаги. Я сразу понял, что он не живой, но все же подошел ближе и долго смотрел на его лицо с открытыми помутневшими глазами и удивленно разомкнутым ртом. В серой стариковской руке с тонкой пятнистой кожей была авторучка, и на эту руку то и дело садилась муха. Садилась, делала небольшую спешную прогулку, резко останавливалась, клевала присоской, сучила крест-накрест задними ножками, взлетала покружить над столом и снова садилась на ту же руку.

Прижимая к носу рукав, я вышел из комнаты, но потом подумал, что нужно перекрестить покойника, и на секунду вернулся. Перед выходом я набрал номер медицинской помощи и, не разъединяясь, оставил трубку лежать на столике в прихожей.

«Зачем, зачем я приехал?» Я посмотрел на себя в темное зеркало, над старым осиротевшим ларем, и мне показалось, что я постарел.

Добравшись до Хитроу, мне удалось купить последний билет в бизнес-класс, и уже через каких-нибудь три часа вдребезги пьяный я сидел на лавке в Люксембургском саду и плакал навзрыд как ребенок. Кажется, я говорил вслух и клялся себе вернуться и убить Питера. Почему-то на него я был обижен больше всего. Он представал передо мной то в образе зловещего Фантомаса, то ловкого прелюбодея. Наплакавшись вдоволь, я нашел отель в переулках Сен-Мишель и снял самый недорогой номер на сутки.

Когда я проснулся, я не мог поверить, что я снова в Париже. За окном глухо шумел город, но сплошная плотная занавеска, как в купе поезда, была опущена, и я чувствовал себя как клаустрофоб в коробке. Я подошел к окну, взялся за мелкие бусинки и каким-то матросским способом убрал шторину как парус. Меня ослепил день большого города, и я увидел светлые квадратные башни собора Парижской Богоматери над жестяными крышами с окнами мансард.

Я раскрыл окно и высунулся в Париж, опираясь локтями на чугунный бортик для цветочных корыт; комната не была Парижем, она была частью приватизированного мною за ночь пространства. На улице было прекрасно. Благоухали каштаны, на тротуаре лежал опрокинутый мусорный бак, в знойном воздухе и в бездонном голубом небе над крышами летали мухи с самолетами.

Стоя у окна, я постарался взглянуть на свое жалкое положение трезво и твердо. Париж большой город, я отлично в нем ориентируюсь, у меня здесь есть друзья, и меня не так-то просто будет найти. Но вдруг я испугался, что в моих вещах может быть спрятан датчик спутниковой навигации. Я переворошил все свои вещи и решил, что датчик может быть только в новых документах. Долго не раздумывая, я пошел в ванную и сжег новенький паспорт на чужую фамилию, выданный мне Цихановским.

Потом я пошел вниз, расплатился за номер и около часа просидел в ресторане на Сен-Мишель. Я думал о том, что это Питер спас меня. Это, конечно, он их навел на меня. Наверное, это была система. Сначала увольняют иностранца с хорошей работы, а потом, когда человек в отчаянии ищет хоть что-нибудь, предлагают, так сказать, легкие деньги всего за два дня приключений. Интересно, сколько эта деревенщина уже с ними сотрудничает и сколько нашего брата он погубил? Когда мне стало откровенно скучно думать обо всем нехорошем, я вышел из ресторана и пошел налегке по городу. Я еще никогда в жизни не прилетал из другой страны совсем без сумок. Но меня это только радовало.

В Париже я по-настоящему не был уже несколько лет, и мне было интересно гулять по совершенно не изменившимся за это время улицам. С обеих сторон проезжей части, как и раньше, тесно запаркованы машины. Узкие тротуары с чугунными коваными решетками под деревьями загажены жвачками и собачьими подтеками. Парижаночки стройные, подкурвенные, тонкогубые. Смущенные арабки с овальными личиками в своих черных одеждах, похожие на православных монахинь. Некрасивые индианки с точками между бровей, почти томские старушенции на лавочках в парке. У Нотр-Дам быстрая вода в Сене вспухла и дыбится от заводей, один за другим проходят плоские широкие речные трамваи, и с гранитной набережной нелепо уходят в мутную воду каменные ступеньки, словно предусмотренные для утопленников.

Как всегда, тяжеловато в большом городе, но мне здесь все же лучше, чем в Лондоне. Тем более Франция как красивая женщина — хороша в любое время в любом виде. Все дышит легендами, за которыми гоняться хоть и грех для художника, но как не вспомнишь, идя по белой гальке луврской аллеи, что здесь у овального пруда со статуями я впервые по-настоящему поцеловал Мерседес.

Мне страшно захотелось ее навестить, и я не раздумывая поехал в Версаль, где она жила со своим мужем. Я очень редко с ней виделся. Последний раз года три назад, когда мы с женой жили в Руане. У нее уже тогда была двойка малышей, и она работала в собственной маленькой парикмахерской где-то в пригороде Нантерр. Старый адрес ее я помнил. Она жила в собственной квартире по улице генерала Леклерка, 13. Я сел на пригородный поезд и уже через полчаса был в Версале.

Красный парадный асфальт и мрачноватые петербургские улицы со слепленными трех-четырехэтажными домами с лепными парадными. В Кракове такие дома называют «каменицами», а современные многоквартирные здания — «блоками». В России их, кажется, особо не разделяют. Там есть своя особая градация жилых построек, связанная с политическими режимами. У нас бы сказали, что дома в Версале «дореволюционной» постройки.

В большой квартире у нее был бардак. По ковру разбросаны мягкие игрушки, носочки и крупные разноцветные детали конструктора. Мужа не было, а она ждала няню с минуты на минуту, чтобы оставить на нее детей и поехать на работу. Открыв мне, она продолжала говорить по телефону с ребенком на руках, болтать с кем-то, она веселыми гримасами позвала меня за собой на кухню, где что-то должна была помешивать на плите.

Мерседес худая высокая женщина, с красивыми, но немного суховатыми чертами. Длинные черные волосы, крупные белые зубы, смуглое лицо, узкий правильный нос, щеки немного впалые, губы темные, большие, в складочку. Брови двумя гордыми тонкими дужками. Сначала я подумал, что постарела, но потом присмотрелся и решил, что даже заматерела. Стала прямо настоящая испанская женщина. Ей было около тридцати двух. Она стала очень похожа на свою мать. А мне Мигуэла еще в детстве чуть ли не больше дочек нравилась, просто уж больно по возрасту не подходила и потому в расчет не шла.

Мерседес меня привлекала, но я чувствовал себя не в своей тарелке и прикоснуться к ней не решался. Или предлога не мог найти, или дети меня стесняли — мальчик пяти лет и трехлетняя девочка. Когда снизу позвонила няня, она открыла ей подъездную дверь нажатием кнопки, вернулась в комнату, где я сидел, открыла шкаф и прямо при мне сбросила кимоно и начала выбирать платье.

Я увидел белые трусики и сразу понял, что у нас все по-старому, — стоит только протянуть руку. Икры у нее были длинные, лодыжки худые с торчащими косточками, ступни большие и костлявые, но очень женственные и в чем-то библейские — Агарь — наложница Авраамова, да что там — Царица Савская! Все закипело во мне — видно, мне пришлась по вкусу ее новая ипостась. Не успела она надеть платье, как я резко встал с кресла, подошел, одной рукой обнял груди, а другую положил на живот. Я держал ее спиной к себе, она застыла и слегка повернула ко мне голову.

— Катрин сейчас поднимется, — сказала она новым низким голосом.

— Мерседес!

— Здесь мы не можем. Поехали со мной на работу. Я как раз тебя побрею и подстригу как следует.

Я поцеловал ее в шею и в новые губы и застегнул между лопатками приводившее меня в исступление платьице.

Перед самой моей женитьбой у нас был с ней короткий полушутливый роман, когда мы вместе ездили в Италию. Поэтому я знал, что и теперь все будет по-прежнему, но не ожидал, что все начнется так мгновенно.

Когда зашла полная кореянка и занялась детьми, мы спустились вниз и сели в ее «жука». Немного пропетляв по пустынным версальским улицам, она свернула в парк, и мы зашуршали вниз по кирпичной крошке розовой аллеи и остановились возле пруда под свисающими до земли кронами зеленой ивовой шторы.

2

В Париже я кое-как через знакомых снял просторную студию за шестьсот евро в мансарде на Вожирар, бывшую мастерскую художника с дощатыми некрашеными полами, маратовской ванной за клеенчатой занавеской и верхушкой Эйфелевой башни над соседней крышей, и тихо прожил там около полугода. Мне нравилось, что под моим сучковатым полом кто-то дни напролет репетировал дуэтом на пианино и скрипке. Занимался я преимущественно французским языком, а также Мерседес (конечно, не только языком) и чтением романской классики. Подал документы в Сорбонну и собирался потратить остаток времени до своего тридцатилетия на изучение музейного реставрационного дела. Чудесное занятие. И как я раньше не догадался?

Из своего окна я видел белую кошку, убившую себя в полдень. Меня поразил ее взгляд и легкость целеустремленной походки. Если бы я не видел эту походку, мне было бы ее жаль. Но я был даже по-своему горд за нее. Ведь, наверное, у нее были на то свои внутренние причины. Об этом говорили ее взгляд и целеустремленность походки.

— Как у тебя здесь хорошо, таинственно, какой смешной старый диван, — сказала Мерседес, впервые забравшись ко мне наверх.

— Чердак как чердак, — скромно сказал я, почесывая затылок и глядя на беспорядок.

— Ты что рисуешь? — подошла она к мольберту, накрытому простыней. — Можно посмотреть?

— Я учусь реставрировать, — сказал я и сбросил простыню. — Хочешь чего-нибудь выпить? У меня есть водка.

— Не знаю… Впрочем, давай.

Я принес ледяную бутылку. Мы сели на диван, и я поцеловал ее большую светлую ладонь. Она смотрела на меня уверенно, прямо, без всякого выражения. Я подумал о том, что на коленях она, наверное, будет восхитительно тяжелая. Потом вспомнил тоненькую Матильду, и мне захотелось ее тоже увидеть. Мне было очень любопытно, что из нее получилось. Мерседес и тогда в Испании не была гадким утенком, а лебедь из нее получился и вовсе изумительный.

— Ты всегда была очень красивая, а теперь красива просто царственно, — не сказал, а промолвил я, трепеща, как мальчишка, ластясь к ее подмышке на диване, борясь с ее джинсами.

— Это что, — пропела она с шутливой самоуверенностью, — будет еще круче.

Мы лежали под запятнанной масляными красками простыней.

— Роди от меня мальчика, — сказал я слишком серьезно для того, чтобы она серьезно это услышала.

— Вот муж обрадуется, — расплылась она в ясной большезубой улыбке с ямочками на суховатых щеках.

— Нет, правда, — сказал я вполголоса в каком-то забытьи.

— О чем ты, маленький?

— О жизни.

Когда она приходила, я наполнял для нее ванну и одержимо бегал над ней с цифровой камерой, как Джеймс Кэмерон над «Титаником», потом, запинаясь, спешно стягивал штаны и лез в горячую воду мешать ей нежиться в пене. Может быть, поэтому она бывала у меня редко, а чаще я ездил к ней на работу, где она делала со мной всякие парикмахерские эксперименты. То меня мелировали, то заставляли мои волосы торчать жесткими сосульками, цвет волос у меня менялся как минимум раз в неделю. Впрочем, для скрывающегося человека лучше и не придумаешь.

Один раз в майскую жару, когда ее муж на три дня уехал в Германию, мы ходили с ее детьми в Версальский парк на привозные карусели, и я чувствовал себя счастливым, хотя и подтачивал меня лукавый червь гнусных сомнений. Все мы капля за каплей стекаем в этот взрослый склизкий мир из лукавства и предательства, в котором чужое счастье — это самое большое несчастье. Я держал за руку ее сынишку и чувствовал, какая она по-детски доверчивая, расслабленная, словно тающая. Он всегда виновато молчит, как бы спрашивая: ты мой новый папа? А я неумело ищу способы привлечь его внимание к лету и празднику, то сюсюкаю, то говорю как с подростком. Музыкальные карусели с застывшими в прыжке жесткими конями, у которых растрескались мускулистые задницы с развратно приподнятыми хвостами. Девчонка у нее худенькая, смуглая, хулиганистая. Когда она смеется, во рту у нее сверкают маленькие зубки. Смешная маленькая принцесса, вспомнит ли она меня, когда вырастет?

Дома мы уложили детей и долго шептались под торшером в соседней комнате за бутылочкой виски. Она сказала, что хотела бы закурить, но я попросил подождать, пока я уеду. Тогда она улыбнулась, легко дотронулась до моих штанов и увлажнила языком губы, но я сказал, что не могу сегодня.

— Прости, — серьезно сказал я, — у нас сегодня строгий пост, а я хочу причаститься на Троицу.

Она по-взрослому засмеялась и закурила. На самом деле мне просто не хотелось оскорблять этот день последними жалкими спазмами, после которых все, что было в парке, обессмыслилось бы, сквозь лживый матовый лед провалилось бы в пучину моего адского притворства. Я все упирался, а она смеялась.

На улице я взял такси до дому, и когда мы ехали через мрачный и душный Булонский лес (что Гефсиманский сад), водитель — араб с волосатым кадыком начал обсуждать проституток, указывать мне пальцем, смеяться, оголяя желтые верблюжьи зубы. А мне было их жаль. Правда. Очень грустно и жаль. Бледные мои нимфы в синтетическом хламе, как бы я хотел защитить вас от зла. Войти однажды в ваш мшисто-паршивый лес с пастушьей свирелью и освободить своей музыкой, так, как мы освободили Энрике Хомбрэ.

На Вожирар одержимый араб выцыганил у меня двадцать девять евро. Зачем они тебе? Ты же пропащий человек. Впрочем, бери, не жалко — ради святого праздника.

Вот было время, когда в Париже что ни таксист, то русский белогвардеец. Впрочем, лучше уж наше время…

Дома я долго сидел в темноте на кровати и думал, что вправду очень хотел бы причаститься на Троицу. Смыть с себя все и держаться, читая каждый день по главе из Евангелия. Как раньше, путешествовать по берегам моря Галилейского и размышлять над легкой, как знойный ветерок, премудростью. И когда я предстану на Страшном суде, то скажу Богу: может, я был самым ничтожным из творений Твоих, но я любил Тебя, о Господи!

Я подумал, что завтра в храме на Петель исповеди уже не будет, и решил позвонить в Россию очень хорошему молодому священнику. В Томске уже было утро, и я не боялся разбудить его. Все это время я совсем не звонил домой, потому что боялся, что меня по звонку выследят.

— Боже мой, Александр, откуда же ты? — изумился он. — Тут все потеряли тебя. Мама твоя приходила ко мне. Плакала. Где ты?

— Это не важно, отец Максим, — сказал я.

— Позвони хотя бы родителям. Они говорят, что жена ищет тебя.

— Я не могу, — сказал я. — Это вопрос жизни и смерти. Может быть, напишу им. Но я прошу вас никому не говорить, что я звонил вам. Хорошо?

— Как же так, Саша? А жена?

— Это вопрос жизни и смерти. Я очень, очень вляпался, и теперь никто не должен знать, где я живу и жив ли вообще.

— Но ты хоть в России?

— Это не важно, — устало и протяжно повторил я. — Звоню, чтобы спросить, могу ли я исповедаться вам по телефону?

— А что, поблизости нет храма?

— Есть, но я хочу причаститься на Троицу, а в храме исповеди уже не будет. Я очень прошу. Тем более я себя скверно чувствую…

— Ты нездоров?

— Похоже.

— Ну хорошо, — после паузы сказал он. — Тогда почему бы и нет? Давай сначала помолимся.

Я горько заплакал, когда он начал молиться, и тут же, когда я еще всхлипывал, мне стало очень легко и свежо на душе, словно с меня опять срезали тугие пластиковые наручники. И тихие слова, произносимые им быстро, без всякого выражения, то взлетали вверх, то опускались на выдохе…

До храма Трех Святителей на улице Петель от меня рукой подать. Я так отвык от церкви за все эти годы, что едва не упал в обморок от духоты и бесконечного стояния в тесной толпе. Был архиерей, и во время торжественной службы мне чудилось, что на каких-то «солнцах» (там золотые круги на шестах выносили) Винни Пухи нарисованы!

После службы, чувствуя себя на коне, я решил сразу поехать к ней и подстричься еще разок, хотя я стригся у нее дней пять назад. Там в салоне была узенькая, но чистенькая уборная, где можно было неплохо расплатиться с парикмахершей натурой. Ведь строгий пост все равно уже кончился.

Она работала на северо-западе, в Нанте, где Сена словно обрисовывает большой палец, где вроде бы еще Париж, но где нет этой серости и призраков, и цветут сады, и ютятся в них веселые виллы, и ярко-голубые ребристые ставни приветливо распахнуты на благословенное небо Франции.

Пройдя вдоль аллеи, я нырнул в затхлое метро на Вожирар, перескочив через проклятые турникеты, и нырнул в сырые заплесневевшие переходы несерьезного парижского метро с кафелем как в старых общественных туалетах, с рекламными плакатами и ложбинкой под стеной для нечистот. Станции-ангары с одной траншеей для двух путей посередине зала; поезда узенькие, пластмассовые, безобидные. Мог доехать прямо по двенадцатой или хотя бы третьей линии, но я поехал непременно по четырнадцатой. Я по-детски люблю эту линию метро, потому что она единственная в Париже, где поезда ходят автоматически, без машинистов, и где можно смотреть вперед в извивающийся тоннель через лобовое стекло. Открылись двери поезда, а вместе с ними стеклянные двери станции, и я вышел в запах серы и, петляя переходами, пошел на вокзал Сен-Лазар. Поднялся несколькими пролетами эскалатора, оказался в толпе зала с турникетами и билетными автоматами. У араба я на лету всего за евро взял скромный букетик ландышей, перевязанный, как пучок петрушки. Еще после двух-трех виражей по заплеванным жвачкой ходам и лестницам вышел на людный перрон под сводом дебаркадера (как на Казанском, только хуже). Мрачный темный перрон с часами и синими экранами с расписанием поездов. Клод Моне правду написал о Сен-Лазар, а Фицджеральд побывал и выдумал. Старый вокзал, серый, закопченный, какой-то затхло-прошловечный, но зато с сильным библейским именем, похож на заводской цех под грязными полустеклянными крышами.

Поезд на Эрмонт уже стоит. Я гордо прокомпостировал билетик на двенадцатый путь, пошел по платформе, и вдруг под моими ногами пробежала мохнатая пыльно-серая крыса, совсем как в старом сундуке, только ожившая. Я с неприязнью подумал, что Лазарю она очень к лицу, бросил взгляд в темную яму путей и увидел там еще одну сидящую на шпале и шевелившую мохнатой шерсткой на горбике. Город крыс. И за что мы все влюблены в тебя? Ты для нас чуть ли не больше чем Небесный Иерусалим. Блудница Вавилонская! От присутствия грызунов мне стало неприятно, и я поспешил вскочить в чистый современный поезд и поднялся по лестнице на второй этаж со сводчатым потолком, — не люблю чувствовать, что в дороге кто-то есть надо мной, а наверху было уютно, как в речном трамвайчике. Было пусто, душно, и я развалился возле чуть тонированного окна в узком цветастом кресле с жестким подлокотником.

Поезд тихо заурчал, тронулся, и мы как воскресли, быстро и легко выпорхнули из мрачной гробницы Лазаря, где, господи, уже смердит! Поплыл старый разнобойный многоэтажный пригород, пестрые от граффити бетонные стены, а по земле заструились фокусы из переплетающихся рельсов, которые слились и ускользнули под поезд. Полетели по мосту над Сеной, на берегах появилось немного зелени, и на горизонте как-то противоестественно выросли стеклянные небоскребы Ла Дефанс. Пронзили тоннель две короткие станции, я крепко и надолго зажмурился, почувствовал, как не выспавшиеся глаза солоно разрежаются от усталости. Когда разомкнул увлажнившиеся веки, передо мной сидела женщина, которую я уже где-то видел. Еще соображая, я улыбнулся ей, а она что-то достала из сумочки…

Мне не было больно. Нет, правда. Это похоже на острый осколок, попавший в глаз Кая. Сначала пугаешься, но потом мгновение, смотришь, а ты уже как не свой. И вот далекий старый дом растворяет пред тобой свои разбухшие от сырости двери и обволакивает уютным теплом и родным запахом. Старуха со стены улыбается. Что это? Дежавю? Я иду по коридору в тумане своего прошлого, первым делом я взлетаю на чердак и думаю о том, куда она все-таки подевалась, эта болванка, которую дал мне сумасшедший старик в парке. Скорее всего, исчезла в яростных бурях ремонтов. А ведь действительно из всей этой истории, которую я вам рассказал, самым загадочным для меня является шершавый от меловых отложений кокон, который не давал мне покоя как внезапно выпавшая из памяти мысль с тех пор, как я всучил подобную штуку богачу в Глазго.

Я уже решил, что упустил эту деталь навсегда, но там, на чердаке, кокон даже не пришлось искать. Вот он лежит в полумраке на верстаке в куче разбросанных инструментов. Я взял его, отошел в косой пыльный луч, широко падавший сверху из чердачного окна, неуклюже сел на пол с долотом и молотком в руках и начал, кряхтя, возиться с этой штукой как чукча с кокосовым орехом.

Это оказалось яйцо. Когда мне удалось его расколоть, из него вылетело множество шумных страшноватых стрекоз, полунасекомых, полуфей, которые запорхали вокруг меня, как большие изумрудные мухи вокруг коровьей лепешки. Я сидел и растерянно смотрел, странно узнавая то одну, то другую из них. Наконец все они свились в вихрь и, покачиваясь, улетели в открытое окно, лишь одна осталась, медленно-медленно помахивая диковинными крыльями на моем рукаве.

Я назвал ее Наяда, поселил в обыкновенной трехлитровой банке, и она тайно жила со мной, пока я был один. А потом исчезла, и я надеюсь, что там, где она теперь, ей лучше, чем в пыльной банке на подоконнике моего одиночества.

Примечания

1

Сколько стоишь? (фр.)

2

Батрачить в Англию не летим — польских детишек учить хотим! (польск.)

3

Снегурочка (фр.).

4

Диагноз: амнезия и шизофрения (фр.).


Купить книгу "До свидания, Сима" Буркин Станислав

home | my bookshelf | | До свидания, Сима |     цвет текста   цвет фона