Book: Провинциалка



Провинциалка

1

Проснулся я, как всегда, часов в семь.

В комнату врывался непрерывный шум уличного движения. Сквозь кремовые шторы просачивался зыбкий сумрачный рассвет, и картина Дечко Узунова, проступившая из ночного мрака, придавала комнате какую-то особую объемность.

Я встал с постели, раздвинул шторы и открыл окно.

Над тополями, росшими вдоль канала, и покрытыми копотью крышами зданий напротив моих окон синел клочок неба. После двухнедельных затяжных дождей, наконец, распогодилось. И хотя сюда не долетали порывы ветра, мне казалось, я чувствую его торопливые, стремительные прикосновения… "В воскресенье съезжу на рыбалку", — подумал я, обрадовавшись, затем сунул ноги в тапочки и медленно зашлепал по длинному коридору.

Случались дни, в которые мысль о том, что я живу один в просторной и удобной квартире, доставляла мне почти физическое наслаждение. Я мог разбрызгивать воду и мыльную пену, сколько душе угодно, мог не включать радио или слушать до умопомрачения новости. Мог завтракать, как мне заблагорассудится, не пользоваться салфеткой, не убирать посуду после еды, закурить сигарету, не прожевав последнего куска, и бросить спичку в чашку с недопитым кофе. И самое главное — я знал, что, когда войду в свой кабинет и сяду за пишущую машинку, никто не сможет мне помешать…

Но сегодня я не собирался работать. Новая "Эрика" отдыхала в углу широкого письменного стола, покрытая чехлом. С тех пор как я вернулся из Хисара с оконченным сценарием, я не написал ни строчки. Во мне еще не созрела готовность продолжить прерванную два месяца тому назад пьесу, не хотелось даже думать о том, как выбираться из тупика, в который я зашел.

Действие этой пьесы развивалось в крупном областном городе. Его жителей потрясло ужасное событие — молодой неопытный шофер от переутомления потерял контроль, и переполненный туристами автобус сорвался в глубокую пропасть. Драма совпала с периодом проведения весьма сложного анкетирования, которое группа софийских специалистов должна была осуществить в местном туристическом агентстве. Расследование доказало не только вину шофера, но и полный развал этого учреждения, возглавляемого хитрым, умело замаскировавшимся карьеристом. Получалась довольно безрадостная картина, но я старался, чтобы общее впечатление не было пессимистическим. Мне всегда казалось, что в жизни существует баланс между положительным и отрицательным, и первому, хоть на малую толику, всегда принадлежит перевес… И все же работа не продвигалась. Разумеется, дело было не в отчаяньи — я и раньше попадал в подобные ситуации, но всегда находил из них выход. Не случайно десять написанных мною пьес шли на подмостках почти всех театров страны, а некоторые из них — и за рубежом.

Бреясь в ванной, я рассматривал свои каштановые чуть вьющиеся волосы и ровный, правильной формы нос, ноздри которого, как и верхняя губа, нервно подрагивали, как морда породистого коня, и самодовольно думал, что, в сущности, своей хорошо сохранившейся внешностью я, главным образом, обязан отсутствию семейных забот и что оба моих брака были каким-то временным промежуточным состоянием, а главным для меня всегда оставались годы, в которые я жил один. И сразу же мне почудилось, что я слышу голос матери: "Человек женится, памятуя о старости, сынок! Когда он зашатается под тяжестью лет, ему понадобится опора…"

"Не забыть бы выслать ей деньги!" — обожгло меня чувство вины. Опять я просрочил дату на несколько дней. Обычно я рассчитывал на Даво, он напоминал мне и об этом, но в последнее время этот тип становился все рассеянней…

В кухне царил типичный для пятницы беспорядок. После обеда должна была прийти женщина, убиравшая квартиру, мывшая посуду, покупавшая продукты и стиравшая белье. Пока она будет заниматься всем этим, я сыграю партию-другую в карты, а затем упаду в объятия Мари-Женевьев в ее уютном ателье. Вернувшись после полуночи или на следующее утро домой, я застану квартиру преображенной до неузнаваемости, пахнущей мастикой для полов, проветренной и прибранной, с забитым продуктами холодильником и благоухающими свежестью рубашками, аккуратно сложенными в спальне, и белоснежным постельным бельем, отдающим хвойным экстрактом.

Но все это произойдет завтра, а сегодня передо мной стояла сложная, почти неразрешимая задача найти чистую чашку и приборы, чтобы позавтракать.

Кое-как мне удалось подобрать необходимый комплект, я сварил кофе, достал из холодильника брынзу и кусок луканки[1]. Я не отказался бы и от яиц, сваренных вкрутую, но оба ряда вогнутых гнезд в холодильнике зияли пустотой…

Завтрак подходил к концу, когда послышался короткий звонок в дверь. Пришла Виола, машинистка. В руках у нее была черная хозяйственная сумка, из которой торчал объемистый пакет, завернутый в газету.

— Браво! Вам все-таки удалось уложиться в срок! — похвалил я ее, наблюдая за тем, как она медленно и внимательно доставала рукопись.

— Разумеется, я ведь вам обещала!

Она взглянула на меня сквозь очки чуть увеличенными глазами и тихо добавила:

— Вы написали прекрасное сценарио. Мне было очень интересно его переписывать. Я получила подлинное удовольствие.

Несмотря на это забавное "сценарио" вместо "сценарий, я почувствовал, что мне стало приятно. Виола перепечатывала произведения полдюжине серьезных писателей и обладала солидным критерием литературных ценностей. Она сотрудничала со мной уже немало лет, была чудесной машинисткой — аккуратной, добросовестной и, что самое важное, — не делала ошибок. Иногда, получая от нее экземпляры переписанной набело очередной пьесы, я совершенно механически — лишь бы что-нибудь сказать — спрашивал: "Ну, и как она вам?", — на что следовал неизменный ответ: "Весьма приятная пьеса!", без каких-либо комментариев.

Сегодня она проявила инициативу, а похвала, имея в виду ее немногословность, была просто расточительной. Может быть, сценарий действительно ей понравился… Я увеличил сумму вознаграждения на десять левов и проводил ее к двери.

Сев за письменный стол, я открыл первый экземпляр рукописи. "Асен Венедиков. "Бунт" — сценарий двухсерийного художественного фильма". Мне показалось странным и невероятным, что мое имя стоит над таким произведением. Много лет тому назад я уже написал один сценарий, но после реализации режиссерского замысла от моего произведения остались рожки да ножки, да и фильм получился еще тот, и я отказался впредь от служения седьмой музе. И вот снова дал себя уговорить. Причем, если верить моей машинистке, мое возвращение к "проклятому" жанру отнюдь не было неудачным.

Косте Иванчеву просто повезло! Он вспомнил обо мне как раз в тот момент, когда я беспомощно сидел перед пишущей машинкой, пытаясь вдохнуть жизнь в героев своей новой пьесы.

— Привет, как дела? — послышался в телефонной трубке его голос записного добряка.

— Спасибо, тружусь потихоньку.

— Нужно встретиться. Ты не мог бы подъехать ко мне?

— Сейчас, в субботу? Разве у тебя не пятидневная рабочая неделя?

— У меня — семидневная! — коротко рассмеялся Иванчев и добавил озабоченно: — Дело не терпит отлагательств, Асен, очень прошу тебя приехать…

В его небольшом прокуренном кабинете я застал кинорежиссера Светослава Рашкова. Это был высокий, мускулистый человек с мрачными глубоко запавшими глазами ревнивца. Он стоял, прислонившись к окну, опираясь одной ногой на какой-то низенький шкафчик; мне запомнились его элегантные туфли-плетенки.

После первых же общих фраз стало ясно, что Иванчев вызвал меня, чтобы предложить мне написать сценарий двухсерийного фильма о Владайском восстании. История о предшествующих моему визиту событиях, которую он мне рассказал, выглядела довольно запутанной. Киношники заключили договор с известным прозаиком и кинодраматургом Миладином Кондовым, но его сценарий, одобренный, впрочем, художественным советом, нуждался в серьезных доработках. Однако Кондов от дальнейшей работы над сценарием отказался и уехал за границу, а сроки поджимали, и тянуть резину больше было невозможно.

— Дождался попутного ветра и сделал нам ручкой, а мы тут ломай головы! — желчно ввернул режиссер.

Мне показалось, что оба они нервничают и весьма чем-то озабочены… "Эк их припекло, — мелькнуло у меня в уме. — Весь вопрос в том, имеет ли смысл ввязываться в эту весьма непростую ситуацию? Бай[2] Миладин — серьезный, уважаемый всеми писатель — к тому же старше меня. Как он отнесется к моему возможному вмешательству, как отреагируют писательские круги?"

Я попытался мотивировать свой отказ.

В ответ на мои объяснения Рашков сердито засопел.

— Ладно, подумаешь, эка невидаль!.. Могу подписаться вот этими двумя руками в том, что он на вашем месте вообще не стал бы задаваться подобными вопросами… Впрочем, лучше держать язык за зубами!

Иванчев снисходительно рассмеялся.

— К манере Славчо нужно еще привыкнуть… Понимаешь, я тебе все объясню, тебя ничего не должно смущать. Во-первых, Кондов отказался работать и уехал, не интересуясь, что будет с фильмом. Во-вторых, он получил гонорар за сценарий, ведь тот, хоть и формально, одобрен худсоветом. В третьих — тема эта очень важная, и мы имеем право заключить договор с несколькими авторами, то есть — создать коллектив, так как только коллектив авторов может справиться с этой задачей в кратчайшие сроки. Кроме тебя мы пригласим молодого сценариста Крыстю Докумова, который напоследок написал несколько интересных сценариев.

Эта новость не прибавила мне воодушевления.

— Два медведя в одной берлоге не уживутся!

— Почему? — тут же возразил Иванчев. — Вы оба будете работать порознь, напишете два самостоятельных сценария, а затем Славчо, имея на руках три текста, сможет сделать из них режиссерскую разработку. Каждый из вас получит полный гонорар. Вы с Докумовым будете соавторами, а если придется взять что-нибудь из сценария Миладина Кондова — что поделаешь — будет фигурировать и его имя, но твое дадим в титрах на первом месте.

— До титров еще нужно дожить! — криво усмехнулся я.

— Вот, Асен, такие, брат, дела! Соглашайся! Вся надежда на тебя. У тебя же пьеса на ту же тему, можешь что-нибудь использовать, материал тебе знаком… Не пожалеешь. Кроме того, я считаю, что это — твой моральный долг. Все-таки это фильм о столь важном событии нашей истории…

Я лихорадочно просчитывал в уме все плюсы и минусы этого предложения. Действительно, можно использовать мою старую пьесу: в свое время я собрал довольно богатый документальный материал о той эпохе, который сейчас придется весьма кстати; да и гонорар — не последнее дело, к тому же, учитывая новые обстоятельства, я мог с чистой совестью просить о продлении срока сдачи моей новой пьесы, отложив ее до лучших времен. И наконец — я давно не работал в кино, смена жанра, возможно, поможет мне встряхнуться.

Минусы: неприятная история, связанная с бай Миладином, и этот неизвестный сценарист-соавтор, с чьим присутствием придется смириться… Что поделаешь — молодежь, а молодежи нужно помогать!

Я попросил ночь на размышления, а утром сообщил о своем согласии…

И вот сценарий лежит передо мной, аккуратно переписанный в трех экземплярах, в новеньких папках, готовый к сдаче.

Я с удовольствием потянулся. Дело сделано, причем на совесть и всего лишь за два месяца! Правда, работать приходилось по десять часов в день, зато теперь можно спокойно отдохнуть, прежде чем вернуться к пьесе.

До обеда мне нужно просмотреть сто сорок страниц, в двенадцать, как мы условились, отнести все экземпляры в управление. Затем я собирался пообедать в клубе, в два часа меня ждали партнеры на партию в покер, а вечером мне предстояла встреча с Мари-Женевьев.

Похоже, выдастся славный денек!..



2

В кинообъединение я отправился пешком. Хотелось выпить за обедом, да и вечером — у Мари-Женевьев, так что на машину рассчитывать не приходилось.

Когда я переходил дорогу перед Академией наук, меня окликнул женский голос. Вздрогнув, я оглянулся. Ко мне на всех парусах неслась пергидролевая блондинка в вычурном платье и белых носочках. У меня тоскливо засосало под ложечкой. Меньше всего сейчас мне хотелось видеть свою ненормальную двоюродную сестру Василку Дудулову, или, согласно ее литературному псевдониму, — Астру Филантропику, как значилось на ее визитной карточке — кириллицей и латиницей.

— Не торопись, Асенчо! — обнажила она в улыбке свои лошадиные зубы. — Тише едешь-дальше будешь.

— Меня ждут, — пробормотал я, раздраженный ее фамильярностью.

— Я хотела позвонить тебе, но твой номер где-то затерялся, — сказала Василка, не обращая внимания на мой тон. — Хорошо, что я тебя встретила… Ты должен прочесть мои последние работы.

И она вытащила из сумки несколько исписанных листов… Пятнадцать лет тому назад в какой-то итальянской газете опубликовали ее стихотворение о силе античного искусства. С тех пор моя двоюродная сестра свихнулась на "поэзии" и время от времени донимала меня своими опусами.

Существовало два варианта спасения. Или договориться встретиться с ней попозже и вообще не прийти, или заговорить с ней о Мирчо Керезиеве, ее морганистическом приятеле, который чертову уйму лет пудрит ей мозги обещаниями жениться… Я выбрал первый. Взглянул на часы и самым серьезным тоном предложил ей встретиться в четыре часа в кафе "Кристалл".

Астра тщательно уложила рукопись в сумку и пристально взглянула на меня.

— Знаешь, чем больше ты стареешь, тем больше становишься похож на тетю Драгану… Почему бы тебе не взять ее к себе? Тебе так нужна материнская забота!

— Непременно! — вновь закивал я и, пожав ее ледяные пальцы, торопливо шмыгнул в темный подъезд творческого кинообъединения… — Слава богу, сегодня, кажется, пронесло!

Иванчев встретил меня с распростертыми объятиями. Поспешно выйдя из-за стола, он шагнул навстречу, широко раскинув руки. Круглое лицо расплылось в счастливой улыбке, голова умильно прижата к плечу, будто он присутствует на встрече ближайших родственников, вернувшихся из долгих странствий.

— Садись, ну уж на этот раз ты не откажешься от хорошего крепкого кофе! Ты его заслужил… Дай-ка на тебя посмотреть — по тебе не скажешь, что ты слишком переутомился, скорее наоборот! Явно Хисар и жесткие сроки повлияли на тебя благотворно… Ну как, окончил, а?

— Окончил.

— Знаешь, — сказал он, присаживаясь рядом со мной на диван. — Я давно убедился в том, что жесткие сроки действуют весьма эффективно на пишущую братию, и не только на нее. Взять хотя бы меня самого — если мне нужно сделать что-нибудь к определенной дате, приходится мобилизовать все силы — и готово, а иначе расхолаживаешься, откладываешь со дня на день…

В кабинет заглянула секретарша, и Иванчев велел ей принести две чашечки кофе.

— Совещание началось, — сказала девушка, улыбнувшись мне мимоходом.

— Я приду попозже, объясни шефу…

И когда девушка вышла, он откинулся на спинку дивана, почти любовно лаская меня взглядом.

— В сущности, прекрасно, что Славчо вспомнил о твоей пьесе… Теперь можно раскрыть тайну — идея обратиться к тебе принадлежит именно ему. Разумеется, он никогда тебе в этом не признается. Не знаю, насколько вы знакомы, характер у него крутой, но мужик он что надо и дело свое знает…

Я выпил свой кофе, мы выкурили по сигарете, и я поднялся.

У лифта Иванчев с чувством пожал мне руку.

— Я прямо сейчас отправлю один экземпляр Рашкову, в субботу и воскресенье мы будем читать, а в понедельник я тебе позвоню, встретимся втроем и все обсудим…

Вскоре я спускался по крутой лестнице, испытывая чувство удовлетворения, — похоже, мой кропотливый двухмесячный труд был не напрасен.

В клубе я расположился за своим постоянным столиком.

И тут же увидел у входа чуть сгорбленный силуэт актера Теодора Гандева. И попытался преодолеть легкое раздражение от мысли, что тот как пить дать прилепится ко мне.

Я лихорадочно сунул руки в карманы в поисках газеты, чтобы прикрыть ею лицо, но там не нашлось ничего подходящего, и это подействовало мне на нервы. Жалкий листок меню, величиной с почтовую открытку, для этой цели явно не годился… "Точно тогда, когда тебе позарез нужна большая папка с меню, ее как раз на столе и нет!.."

— Вы позволите, товарищ Венедиков? — резанул слух знакомый слащавый голос, и передо мной возникла согнутая почти под прямым углом фигура, напоминающая гимнаста за секунду до рывка к снаряду.

— Прошу!

Теодор Гандев поспешно схватился за стул, стиснув его спинку длинными пальцами. У него была типичная физиономия прирожденного подлеца, которую он с большим успехом использовал в своей артистической карьере.

"До него дошли слухи, что я пишу пьесу для их театра, и он спешит застолбить роль!" — осенило меня, и я жадно набросился на горячий фасолевый суп, принесенный мне низеньким кривоногим официантом Шарло вместе с несколькими чрезвычайной остроты перчиками.

Скоро уж двадцать лет, как я облюбовал себе это место. За это время в Софии понастроили массу престижных заведений, но этот ресторан обладал непоколебимой притягательной силой, как и в самом начале своего существования. Шеф-повар бай Энчо с завидной последовательностью поддерживал его гастрономический уровень, да и выбор блюд здесь всегда был большой. Что же касается официантов, то они все знали меня и любили, были со мной на "ты", старались мне угодить, смотрели мои пьесы и на следующий день сообщали мне об этом. Большинство из них помнило и моих двух бывших жен, к которым в свое время они запросто обращались по имени. А ветераны Шарло, Груди и Веселин, состарившиеся у меня на глазах, четко ориентировались не только в кругу моих друзей, но и "врагов" — надоедливых просителей и просто нахалов, — нередко с трогательной изобретательностью оберегая меня от них.

Шарло упустил из виду Гандева и сейчас, досадуя на собственную оплошность, метал за его спиной испепеляющие взгляды. Он не предложил ему меню и не торопился принимать заказ, впрочем, сам актер ничем не дал понять, что собирается обедать.

— Что у вас новенького, товарищ Венедиков? — наклонился ко мне Гандев.

"Прощупывает почву!" — мысленно прокомментировал я, наблюдая за официантом, который удалился, шумно сопя, как старый злобный свекор.

— Все по-прежнему! — не задумываясь, ответил я. Гандев вытащил сигарету, постучал ею о пачку.

— Главное, чтобы пишущая машинка не замолкала, верно? — и он разразился каким-то отрывистым механическим смехом. И так же внезапно умолк.

Закурив сигарету и разогнав дым резким движением руки, он откинулся на спинку стула, не отрывая от меня пристального взгляда.

— Впрочем, вы пишете сразу на машинке или предварительно делаете наброски пьес от руки?

— На машинке! — прошамкал я с набитым ртом.

— Недавно я где-то прочел, что пишущие машинки существуют уже целый век, — продолжал Гандев, любуясь своим бархатным голосом. — Особенно поразило меня сообщение-о том, что Марк Твен написал своего "Тома Сойера" на одной из первых моделей…

"Прочитал в "Параллелях"[3], — мелькнуло у меня в уме.

— И чем тебя так поразило это сообщение? — насмешливо сощурился я.

Он резко переменил позу, крутнулся на стуле, закинув ногу на ногу, и подхватил с неожиданным жаром:

— Я сам не знаю, почему мне стало так неприятно… Для меня это — гениальная книга, товарищ Венедиков. Не помню, сколько раз я ее перечитывал, могу декламировать наизусть целые главы. Я просто боготворю ее, и когда узнал, что она была нащелкана на машинке, причем на какой-то первой модели, меня как будто аж передернуло…

— Прямо-таки передернуло? — шмыгнул я носом и, развеселившись, подумал, что не удивлюсь, если он, подбираясь к главной теме, начнет уверять меня в том, что наряду с "Томом Сойером" и другими любимыми произведениями так же чтит и какую-нибудь из моих пьес.

Но Гандев смял недокуренную сигарету в пепельнице и заговорщицки взглянул на меня.

— Я слышал, вы усиленно работаете над "Бунтом"… Скажу вам по большому секрету, киношники рассчитывают главным образом на вас.

Явно, после моего отъезда в Хисар кто-то растрезвонил об истории со сценарием на всю Софию, коль скоро и Гандев обо всем пронюхал.

— Кстати, я слышал, что ваш третий соавтор досрочно вернулся из путешествия, — добавил он тут же, и эта новость ошарашила меня.

— А ты откуда знаешь? — резко спросил я, собираясь поставить его на место, но вдруг поперхнулся, — наверное, горьким перцем, — и зашелся глубоким, неуемным кашлем, тем влажным, неудержимым кашлем заядлого курильщика, который так давно меня выматывал.

Мое лицо налилось кровью, глаза наполнились слезами, язык то и дело выскакивал изо рта — отчаянно и беспомощно, как будто в поисках глотка воздуха.

Гандев беспокойно оглядывался вокруг, выискивая глазами официанта, в то время как в моем мозгу лихорадочно метались сумбурные мысли: "Интересно, Иванчев знает о возвращении бай Миладина?.. В сущности, какое это имеет значение? Вряд ли он вернулся преждевременно! Этот сыч все выдумал. Наверное, он просто спустил все деньги, его жена — сущая прорва!"

Шарло принес мне бутылочку "швепса", налил его в стакан и протянул мне. И вновь неприязненно уколол артиста взглядом. А когда мой приступ миновал, поспешно сообщил:

— Звонил Даво, они ждут тебя в час, — показывая в это время два пальца за спиной Гандева.

Я догадался, что все идет по плану, — мы должны были встретиться с Даво в два часа, но заботливый Шарло пытался оградить меня от присутствия наглеца… Я шумно высморкался и вытер пот со лба.

— Хорошо, принеси мне молодую баранину.

— А хочешь пивка?

— Разумеется… и холодного!

Шарло зажмурил один глаз, но ничего не сказал.

— Будешь обедать? — обратился я к Гандеву. Тот сидел на стуле, как истукан, явно пораженный бесцеремонностью старого официанта.

— Благодарю, мне пора. Обещал жене вернуться к обеду.

Он оглянулся вокруг, затем облокотился на стол, приблизившись ко мне вплотную.

— Позавчера в гостях я услышал от одного из шефов киностудии, что два месяца тому назад руководство кинообъединения оказалось в безвыходном положении. Пора было приступать к съемкам, а режиссер и слышать не желал о сценарии Миладина Кондова.

— От пива ты, пожалуй, не откажешься? — прервал я его с легким пренебрежением.

— Пожалуй.

Я налил ему из бутылки, принесенной Шарло вместе с молодой бараниной. Пиво, конечно, было теплым — старик позволял себе маленькие вольности, заботясь о моем здоровье.

Гандев залпом осушил свой стакан и, вытерев губы, продолжил:

— Меня интересует, как отреагирует бай Миладин.

— На что?

— Ну… на всю эту историю… Конечно, он сам виноват, да и потом, если вдуматься, что тут особенного, почему бы не воспользоваться опытом и такого мастера диалога, как вы… Кино — коллективное искусство.

Я отключился и с тяжестью на сердце внезапно задумался. Действительно, как отнесется ко всему этому Миладин Кондов?.. Я знал его давно — еще с той поры, когда он заведовал отделом прозы нашего единственного литературного журнала. Он напечатал мои первые рассказы. В те годы он казался мне пожившим человеком, гораздо старше меня самого — тогда Кондов был уже признанным писателем, а я — зеленым юнцом. Сейчас эта разница стерлась. Мы оба сходили за представителей зрелого поколения, но я по сей день сохранил чувство уважения и признательности к талантливому писателю, взявшему меня под свое крыло и открыто вставшему на мою защиту после выхода в свет моей третьей, довольно злополучной книги…

— Ведь в конце концов кино — коллективное искусство, — вновь прорвался ко мне голос Гандева, и я устало и раздраженно провел рукой по лбу.

— А почему, собственно, ты так интересуешься этим фильмом? — язвительно ввернул я. — Или Рашков предложил тебе главную роль?

— Ну, куда нам до главной, но есть там одна ролишка — как раз для меня!

— Ты-то откуда знаешь, ведь сценария еще не существует!

Гандев втянул голову в плечи, словно хотел этим показать, что он, конечно, мелкая рыбешка, но кое-что понимает.

— Так-то оно так… Но все же исторический фильм не возможен без некоторых персонажей.

"Не нацелился ли он на роль царя Фердинанда? — ошеломленно уставился я на его сардоническое лицо… — Действительно ли Рашков пообещал ему что-то или все это — плод его воображения? А может быть, он обрабатывал меня таким своеобразным способом?.."

— Как продвигается пьеса? — опять вздрогнул я от его голоса.

— Продвигается потихоньку… Дело идет к концу.

— Оканчивайте поскорей, мы с нетерпением ждем ее в нашем театре. Вы ведь знаете, новая пьеса такого автора, как вы, всегда ожидается с нетерпением. — Он взглянул на часы, резко отодвинул стул и поднялся. — До свидания, товарищ Венедиков, надеюсь, что в самом скором времени вы порадуете нас дважды!.. — И через секунду испарился.

Я нервно потянулся к бутылке. Налил пива и отпил глоток. Отвратительный напиток… "Этот кретин Шарло перестарался, еще немного — и он станет водить меня в туалет! По какому праву он подсовывает мне теплое пиво, когда я заказал холодное?.. Все дрожит над моим горлом, надоело!"

Я раздраженно отставил стакан и завертел головой в поисках официанта. И тут же осознал, что мой гнев вызвал не Шарло, а человек с глазами сыча, этот надоедливый тип, казалось, оставивший после себя мокрое пятно на скатерти, распустил слюни… Как хорошо все складывалось до обеда и как резко все переменилось! Я почуял неприятности еще в тот момент, когда наткнулся взглядом на его противную физиономию… Может быть, не следовало мне сегодня играть в карты — обдерут, как липку! Но партия была назначена на два часа, никакая земная сила не могла отменить ее, и мне оставалось лишь смириться со своей участью!..

3

Произошло именно то, чего я боялся — меня ободрали, как липку! Еле наскреб стотинки, чтобы заплатить таксисту, подбросившему меня к ателье Мари-Женевьев.

К счастью, погода опять испортилась, моросил противный мелкий дождик, и Мари предложила никуда не выходить. Она была чуть ли не единственной женщиной в моей жизни, не любившей злачные места, и это, наверное, ее и погубит…

В центре ателье торчал мольберт. Я скользнул взглядом по полотну. Картина — почти оконченная — изображала обнаженную девушку, лежащую на животе перед старинным граммофоном с огромной трубой.

— Что это? — удивленно спросил я.

В прошлый раз этой картины не существовало, и Мари никогда до сих пор не рисовала обнаженное тело.

— Это для фильма! Главный герой — художник, и в его ателье должны быть картины.

Недавно один молодой режиссер пригласил ее художником-постановщиком в свой первый художественный фильм. Я был знаком со сценарием (автор — опять-таки молодое дарование) и не испытывал особого воодушевления.

— А удастся ли тебе нарисовать картины так, чтобы не поняли, что их рисовала женщина? — скептически взглянул я на нее.

Мари-Женевьев оживленно моргнула своими белесыми ресничками. На ней было длинное, до самого пола, довольно широкое платье. Коротко подстриженные прямые русые волосы обнажали по-мальчишески тонкую шею. На нежной розовой коже чуть проступали пятна — будто она только что мыла лицо очень холодной водой. У нее был вздернутый нос и широко распахнутые глаза.

— Я постараюсь, — ответила она.

— Лично мне не верится. Но… ваше дело! А почему ты нарисовала именно эту картину?

Мари любовно взглянула на свой холст.

— Я думаю, будет интересно показать полотно в стиле "ретро", к которому наш герой питает слабость, хотя вынужден рисовать совсем другое… Разве это не свойственно большинству людей, чтобы не сказать — всем нам?.. Вот ты, например, все собираешься написать свой роман о любви, но продолжаешь гнать продукцию за бабки. Я задумала несколько серьезных картин, все откладываю их "на потом", бросаюсь из одной крайности в другую. Вообще-то в каждой творческой личности борются две души, они в постоянном конфликте… — И подытожила с плутовской улыбкой: — Художники в Болгарии покончили с классовой борьбой, но борьба в их душах будет существовать вечно!

"Что за чушь ты несешь, дорогуша!" — подумал я, растянувшись на низенькой софе, покрытой оранжевым родопским китеником[4].

В просторной мансарде было тепло и уютно. Пестрая ширма закрывала угол с ведрами, красками и кистями. Занавеска из той же материи прикрывала квадратное окно на скошенном потолке.



Мари-Женевьев выключила сильную лампу у мольберта, и ателье залил мягкий свет торшера.

— Ты выиграл сегодня? — спросила она, устраиваясь со мной рядом. — Похоже, проиграл?.. — Ее припухшие, всегда чуть влажные губы заскользили по моей увядшей щеке.

— Проиграл! — И поскольку мне не хотелось вдаваться в подробности, попросил ее принести чего-нибудь выпить.

Она принесла два пузатых бокала и плеснула в них коньяку. Я сделал большой глоток, притянул ее к себе и почувствовал сильный аромат ментола — запах ее неизменной жвачки. Мне не хотелось ее целовать, и, чтобы не выдать себя, я вновь отвел взгляд — к холсту с обнаженной девушкой.

Внимательно присмотревшись, я подумал, что и этот девичий бюст, и бедра, и чуть закругленные икры кажутся мне смутно знакомыми. Вдруг до меня дошло, что это, в сущности, автопортрет. Мари-Женевьев нарисовала свое собственное тело, чуть изменив и кое-где усилив некоторые размеры и пропорции.

Я мельком взглянул на нее, стараясь не встречаться взглядом. Наверное, и сегодня, как всегда в дни наших встреч, под ее широким бархатным балахоном не было совсем ничего. Но и эта мысль не вызвала у меня никаких эмоций.

— И что же вы собираетесь сказать этим вашим фильмом? — ввернул я с напускной строгостью, вновь пригубив коньяк.

Мари-Женевьев неохотно ответила:

— Ведь я тебе уже объясняла: речь идет о самовыражении молодого художника — обычного молодого художника без связей, протекции и без опекающей семейки, к тому же с весьма независимым характером… Но это — лишь поверхностный слой, гораздо важнее второй — глубинный…

— Наверное, ваш фильм будет кишеть отрицательными героями, современными злодеями, негодяями и им подобными, мешающими вашему герою проявить себя и показать, на что он способен, — довольно грубо прервал ее я. — Могу себе представить, как вы упиваетесь мыслью о собственной смелости. А по сути дела…

И тут на меня вновь напал проклятый кашель. Черт бы побрал этот коньяк: стоило мне согреться, и сразу же давал о себе знать бронхит.

Мари принесла воды, сочувственно заглядывая мне в глаза.

— До каких пор ты будешь мучиться, как грешный дьявол? — присела она вновь рядом со мной, когда кашель несколько поутих. — Почему, наконец, не сделаешь над собой усилие и не бросишь курить?

Я шумно шмыгал носом и тяжело дышал, вытирая покрытое каплями пота лицо. Наконец, сумел выдавить в смущении и ярости, как всегда после подобного приступа в ее присутствии:

— Прости!

— Ты действительно должен серьезно задуматься, — встревоженно продолжала она. — Это начало эмфиземы. Если ты не примешь меры, она превратит тебя в инвалида. К тому же ты совсем не бываешь на воздухе.

Ее слова резанули, как ножом, по моим обнаженным нервам. Разумеется, она была права, мне давно было пора завязать с курением, но я не выносил жалости, а тем более — советов.

— А ты только выиграешь, если откажешься от этого фильма! — парировал я с неожиданной жестокостью.

Она изумленно взглянула на меня.

— Ты шутишь?

— Ничуть. Зачем тебе связываться с этим снобистским фильмом, особенно после такого удачного дебюта и несомненного признания. Ведь твоя первая выставка действительно прошла успешно!

Мари-Женевьев неловко ткнулась губами в пузатый бокал.

— Мы отнюдь не собираемся делать снобистский фильм. Ты с самого начала относишься к нему с каким-то необъяснимым предубеждением.

— Ты все же подумай! — заявил я мрачно. — Может, твоя работа художника-постановщика и выйдет толковой, но если из фильма получится г… на палочке, не жди, что тебя погладят по головке.

Она молчала, глядя в сторону, и я почувствовал, что переборщил.

И, опрокинув в рот остатки коньяка, привлек ее к себе, сунув руку в вырез платья. Она попыталась отстраниться, но я лишь крепче сжал объятия и, поглаживая ее большие крупные соски, продолжал тем же серьезным и назидательным тоном:

— Не относись к моим словам легкомысленно! Мне совсем не безразлично, что из тебя получится — какой художник и какой гражданин.

Мне, конечно, было до лампочки дальнейшее развитие Мари-Женевьев и как художника, и — особенно — как гражданина! Я нес всю эту ахинею лишь бы не молчать, ну еще и потому, что почувствовал, что уже могу рассчитывать на кое-какой успех, хоть и завоеванный столь необычным способом.

Мари учащенно задышала и шепнула, прижимаясь ко мне:

— Не волнуйся, тебе не придется за меня краснеть…

Позже, когда мы лежали рядышком в темноте, она нежно провела рукой по моей груди.

— Тебе не кажется, что ты несправедлив к молодежи?

Я молчал, блаженно расслабившись и гордясь собой. Может быть, действительно не стоило проявлять такую взыскательность… Я испытывал прилив великодушия.

— Действительно, переборщил, прости!

— Прощаю! — счастливо кивнула она, затем сладко зевнула, устроилась поудобней у меня на груди и тихонько засопела.

По черепице равномерно и усыпляюще барабанили дождевые капли.

4

Дождь лил, не переставая, два дня, и мне так и не удалось выбраться на рыбалку.

Я провел это время дома, предаваясь приятной неге. Читал газеты и журналы, смотрел телевизор, перелистал свои наброски к следующей пьесе.

Я был доволен собой — смена жанра и обстановки, действительно, в общих чертах отразилась на мне благотворно…

В начале весны меня охватило какое-то странное состояние отупелого равновесия и покоя, граничавших со скукой и бессмысленным сибаритством. Дни скользили по накатанным рельсам, я мог предсказать ход событий на недели вперед, радости выпадали редко, творческих праздников не было вовсе. И в мою любовь к Мари-Женевьев, и в работу над новой пьесой вкрадчиво вползала рутина… И именно в этот момент на меня свалился неожиданный заказ кинематографии…

Как только я подписал договор, все изменилось как по мановению волшебной палочки. Перед отъездом в Хисар я запасся последними новинками мемуарной и документальной прозы о владайских событиях, перечитал, разумеется, и собственную пьесу. И почувствовал в ней своеобразный нерв, нашел два-три сочных образа. Встретился и с последними оставшимися в живых участниками бунта, провел длинный разговор с одним моим приятелем — историком, специалистом по той эпохе. И все эти старые и новые источники дали толчок творческому процессу — творческой ферментации. Наверное, истерзанное бесплодными усилиями над моей последней пьесой, воображение понеслось на буйных конях раскрепощенности, в голове копились замыслы будущего сценария, диалоги и столкновения между все еще неоформившимися образами героев постоянно занимали мои мысли и чувства. И, несмотря на то, что мне довелось лишь один-единственный раз заниматься кинодраматургией, вскоре я проснулся в твердой уверенности, что могу приступить к созданию сценария, — первые эпизоды уже выстраивались в логическую цепочку…

Я выстроил свое произведение по принципу контраста, на тех непересекающихся параллельных линиях, чье сложное чередование рождало и напряжение, и идею каждого произведения. Для описания управляющей верхушки использовал богатый материал, заложенный в основу той, старой, пьесы, а остальных героев — солдат и их вожаков — создал заново, по ходу сценария… И в итоге, прочтя объемистую рукопись, остался доволен. Получался убедительный рассказ — был здесь и драматизм, и психологическая плотность образов. Вообще-то, несмотря на обширность и эпичность описываемых событий, я постарался решить главные проблемы в более личностном, философском и камерном ключе. Не существовало никаких предварительных договоренностей ни с режиссером, ни с Иванчевым, который должен был быть редактором сценария, но я предположил, что коль скоро Рашков вспомнил о моем существовании и о моей пьесе, то, вероятнее всего, от меня ожидали именно такого подхода к развитию этой темы…

Я улыбнулся неожиданной мысли и почти воочию увидел его вышагивающим в накуренном кабинете в элегантных туфлях-плетенках.

— Может быть, Венедиков хотел бы услышать твои соображения о фильме — каким ты его видишь, в каком ключе думаешь его решать, — ввернул тогда Иванчев.

Рашков шмыгнул носом, искривив губы в саркастической усмешке.

— В каком ключе, говоришь? Эх, мать его за ногу, что вы прилипли к этому слову, с ним ложитесь, с ним и встаете… Особенно руководящие работники!

Я наблюдал за ним с благосклонной улыбкой, и Иванчев почувствовал мое расположение.

— Ну ладно, будет тебе петушиться! Нужно же все-таки сказать, каким ты представляешь себе будущий фильм и его именно ждешь. Ты ведь режиссер, правда?

— Совершенно верно. Режиссер — а не сценарист! — отрезал тот. — Мы имеем дело с писателем, автором стольких пьес, не хватало, чтобы я поучал его, что и как ему делать!

Бесцеремонность этого вспыльчивого сухаря положительно мне нравилась! О нем ходили самые противоречивые слухи, но, вполне возможно, все дело в том, что люди не любят, когда им режут правду-матку в глаза… "На вашем месте он вообще не задавался бы подобными вопросами!"… — вспомнил я его мнение о бай Миладине… А что, если он был прав?..

Вечером ко мне зашел Даво. Я все еще слегка злился на него из-за последней партии в покер, когда они с доктором Астарджиевым обобрали меня до стотинки.

— Как жизнь, Венедиков? — окинул он комнату привычным взглядом. — Что-то тебя не видно последнее время.

— Я обедаю дома.

Даво многозначительно напыжился, и я понял, что он готовится сообщить мне приятную новость. Его к круглые глаза и чуть выступающая вперед нижняя губа выдавали подготовку к важному сообщению. Фигура моего приятеля отличалась одной характерной особенностью — весьма объемная грудная клетка казалась непрочно прикрепленной к остальной части тела, слегка покачивалась при ходьбе, и походка его напоминала утиную.

Он подошел к моему письменному столу, скользнул мрачным взглядом по зачехленной пишущей машинке и вытянул сигарету из моей пачки.

— На ближайшие два дня я подготовил тебе довольно интересную программу…

Увидел какой-то номер Синего бюллетеня[5] Союза писателей и уткнулся в него носом, словно мгновенно забыв о цели своего визита.

— Какую программу?.. Выражайся яснее, дубина!

Даво не обиделся — между нами давно установился подобный обмен репликами.

— Сейчас объясню! — швырнул он бюллетень. — Во-первых, мы с доктором готовы предоставить тебе возможность отыграться завтра в четырнадцать ноль-ноль!.. Послезавтра в семнадцать ноль-ноль тебе надлежит быть в полной готовности: нас пригласили на выпивон с танцами.

— Ты совсем оборзел!

— Слушай, с тобой хочет познакомиться одна милая и симпатичная особа. Она посмотрела твою пьесу, и ей очень понравилось. Считает, что человек, написавший такое произведение, сможет ее понять.

— А что, другие ее не понимают?

— Похоже.

— Ага… А не пошел бы ты…?

Даво шмыгнул носом и застегнул свой потертый замшевый пиджак.

— Хорошо, вольному воля!.. А, может быть, ты с возрастом становишься мазохистом и предпочитаешь неприятные новости?

Я взглянул на него в недоумении.

— Пожалуйста, мы располагаем и такими!.. Миладин Кондов вернулся из-за границы и выразил горячее желание работать над сценарием.

— А ты откуда знаешь?

— Услышал сегодня в клубе. Он все обдумал и счел некоторые замечания худсовета резонными… Говорил я тебе не лезть в это дело, но ты меня не послушал! — убежденно закончил Даво.

Что верно, то верно. С самого начала он был против моего договора с киностудией… "Не в свои сани не садись…", "Не все то золото, что блестит!.." — прибегая к народной мудрости, мой старый друг пытался отговорить меня от этого соблазнительного предложения. Но я, разумеется, не поддался на уговоры — иногда он исходит из глупых и суеверных предпосылок: нельзя искушать судьбу и зариться на слишком крупные гонорары, человек не должен зарываться.

Но сейчас я испытывал легкое беспокойство. Что означает это заявление бай Миладина? Вероятно, он уже знает о моем участии…

— Ты уже отнес сценарий? — вздрогнул я от голоса Даво.

— Отнес.

— И?..

— Жду, когда мне позвонят.

— Тогда все в порядке!

— Ты думаешь?

— Ну конечно!.. Что ты вылупился? Сам говоришь, что написал суперсценарий?! А бай Миладин — не твоя забота, любишь кататься, люби и саночки возить!

Я промолчал, склонив голову, и в тот же миг почувствовал характерный кисловатый запах его тела. И с признательностью растроганно подумал: "Могу представить свою жизнь без женщин, но без этой скотины — никогда!"

5

На следующее утро часов в десять мне позвонил Иванчев.

— Здравствуй, великомученик Асений! — произнес он, растягивая слова, явно в прекрасном расположении духа.

— Здравствуй!

— Подъедешь к нам?

— Раз это необходимо…

— Необходимо… Мы тут с одним… товарищем хотели бы тебя видеть.

— Уже выхожу…

В тесном задымленном кабинете я снова застал режиссера Рашкова, глянувшего на меня с каким-то новым и, как мне показалось, напряженным вниманием.

На письменном столе Иванчева лежала папка с моим сценарием, а рядом с ней — еще одна, целлулоидная, сквозь которую виднелся титульный лист какой-то объемистой рукописи.

— Ну, присаживайся! — встретил меня вновь с распростертыми объятиями Иванчев. — Выпьешь рюмочку?

— Благодарю.

— Вы с Докумовым оказались настоящими героями! Написать за два месяца такие сложные сценарии — это больше, чем подвиг… К тому же… скажем ему? — обратился он к Рашкову.

Режиссер вытянул свою длинную шею, и в его мрачном взгляде на миг мелькнула какая-то искра.

— Ты начальник, тебе лучше знать! — ответил он с кривой вымученной улыбкой, как будто у него болел зуб.

— Ну ладно, так и быть — скажем! — кивнул Иванчев. — Оба сценария — и твой, и Крыстю — определенно превосходят работу бай Миладина. Это наше общее мнение, — и он кивнул головой в сторону режиссера.

"Значит, целлулоидная папка — сценарий моего молодого и все еще незнакомого мне коллеги? Ты смотри, в какой блестящей упаковке предложил свой товар…?! — мелькнуло у меня в уме, а затем я почувствовал внезапное облегчение, но не полное и безоблачное, а — кто знает, почему — какое-то половинчатое.

— Прекрасно, я рад, что вы так думаете! — сказал я, закуривая сигарету.

— Вышло что надо! — улыбнулся Иванчев, прищурив глаза. — Теперь я спокоен за будущий фильм. Славчо остается поднатужиться и сделать из двух сценариев один — идеальный.

И он театральным движением сдвинул обе папки, затем резко водрузил мою и шлепнул тяжеленной рукописью о письменный стол.

Воцарилось молчание. Я взглянул на Рашкова и вновь встретился с его напряженным испытующим взглядом. И тут же услышал его голос:

— Ну, Иванчеву и ему подобным вообще море по колено. По мнению шефов, нет ничего проще, чем из двух текстов сляпать один — просто режь и клей, и фильм готов! Все остальное — авторский почерк и своеобразие, единство стиля и подхода, темпоритмика и внутренняя драматургия — все это пустая болтовня, придуманная нами, чтобы выглядеть глубокомысленными…

— У тебя все? — беззлобно ввернул Иванчев, дождавшись небольшой паузы.

— Допустим…

— Тогда слушай! Чтобы доказать тебе, что я так не думаю и что мне совершенно ясно, какая сложная и ответственная работа тебе предстоит, предлагаю уехать вам троим в какой-нибудь дом творчества и там общими усилиями выработать окончательный вариант. Докумов согласен, верю, что и вы с Асеном не станете возражать…

— Я возражаю! — ответил Рашков. — Во-первых, потому что сейчас не могу уехать из Софии — подготовка фильма должна идти параллельно с работой над сценарием, а во-вторых, я думал, что мы уже договорились, — на этом этапе я хочу поработать один, пораскинуть мозгами, как лучше увязать эти два сценария.

— Пожалуй, он прав! — охотно согласился я, тут же сообразив, что мне пришлось бы потратить немало времени в случае отъезда. — Разумеется, окончательный вариант стоит обсудить всем вместе.

Мы договорились встретиться с Рашковым до конца недели. Не известно почему, о Докумове речь так и не зашла, и я не стал поднимать вопроса о его присутствии.

Режиссер откланялся и ушел, а Иванчев сел со мной рядом на диван и фамильярно положил руку мне на колено.

— Если Славчо хватит ума, он использует твой сценарий минимум процентов на семьдесят! — начал он мягким задушевным тоном. — И не только линию "верхушки" — генералов, приближенных к царю, депутатов и прочее, которые у тебя просто блеск, но и некоторых твоих солдат. Вообще, твой сценарий — писательский, в самом лучшем смысле этого слова. Докумов собрал огромный материал, парень хорошо поработал в архивах; мне даже кажется, что он добрался до совершенно новых источников, но все это выписано крупными мазками, как на эпическом полотне, немного хаотично… Да что там говорить — редко режиссер бывает в таком выгодном положении: чтобы черпать полными горстями из двух полноводных источников!

— Говорят, бай Миладин вернулся, вы уведомили его о происходящих… событиях? — мягко прервал я его, обезоруженный добрыми словами.

Иванчев изумленно посмотрел на меня.

— Я слышал, что он вернулся, но мне не звонил.

— И вроде выразил желание работать над сценарием, — добавил я.

Заместитель директора от души рассмеялся.

— Ну да? Никому он этого не сообщал, не думаю, чтобы у него это было серьезно… "Поздно, чадо мое!" — ответил бы я ему, буде он явится ко мне с подобным требованием… — он похлопал меня по плечу. — Не беспокойся! Позволь нам объяснить ему, как обстоят дела… Во всяком случае, до настоящего момента он не позвонил ни мне, ни Славчо.

— А почему вы не позвоните ему и не сообщите официально обо всем, что вы предприняли, чтобы ему не пришлось узнавать об этом от случайных людей?

Иванчев задумался на миг-два, и на его румяном здоровом лице проступило неприкрытое неудовольствие.

— Давай поставим точку на истории с Кондовым! После худсовета у него была полная возможность нам помочь, теперь пусть сердится сам на себя… Но я не думаю, чтобы его все еще волновала эта проблема, бай Миладин — человек практичный, реалист…

— И все-таки я считаю, что вы должны поставить его в известность.

— Конечно, нам без этого не обойтись!.. — с лица Иванчева стремительно и зримо соскользнула улыбка и повеяло чем-то холодным и безжалостным.

6

Довольный, я вернулся домой, открыл почтовый ящик и вынул почту.

В лифте рассеянно раскрыл газету. На четвертой странице одной из столичных ежедневных газет я заметил рецензию со снимком. И по участвующим актерам тут же понял, о каком спектакле идет речь. Вчера вечером в традиционной рубрике "телетеатр" была показана новая постановка по пьесе Лазаря Обрейкова "Скука". Раз рецензия появилась сразу же на следующий день, она могла быть только положительной.

Обрейков был известен как автор рассказов и новелл; пьеса, написанная специально для телевизионного театра, была первой пробой пера в области драматургии. Я его никогда не любил, считая мизантропом, который под эффектной мантией слегка претенциозного психологизма скрывает глубокое врожденное презрение ко всему роду человеческому.

Зайдя к себе в кабинет, я заскользил взглядом по строчкам, подбираясь к финалу. Мнение критика, которого я в общем-то уважал, было однозначным — работа Обрейкова относилась к лучшему из того, что было создано "театром без занавеса" за последние годы… "Вот так рождаются мифы! Теперь вся София, как попугай, будет повторять эту суперхвалебственную оценку, и если тебе нечего делать, попробуй объясни, что эта пьеса антигуманна и что настоящее искусство нельзя создавать без любви и сочувствия к людям!" "И он тоже оказался снобом! — подумал я об авторе статьи. — Хорошо замаскировавшимся, эрудированным и хитрым снобом!"

Отшвырнув газету в сторону, я вытянулся на диване и раскрыл "Работническо дело"[6]. И вдруг выхватил взглядом под хроникой дня скупое сообщение о смерти Симеона Перфанова.

Я впился в маленькое траурное каре. Его содержание было кратким и стандартным: "Умер товарищ Симеон Перфанов, 1911 года рождения. С 1929 г. — член РМС[7], а с 1932 г. — член партии. Активно участвовал в антифашистской борьбе, был политзаключенным…"

Значит, человек, который двадцать лет тому назад направил меня в провинцию изучать жизнь, а затем стал нашим с Лиляной свидетелем при моем вступлении во второй брак, уже отошел в мир иной? От чего же он умер, не дожив и до семидесяти лет?

Я вновь заскользил по строчкам короткого текста. Мой многолетний читательский опыт давно уже научил меня читать между газетных строк. А строки некролога Перфанова были довольно малочисленными, и читать между ними было совсем несложно… Передо мной всплыл его огромный лоб и изумрудно-зеленые глаза. В тишине зазвучал знакомый мелодичный баритон, раздался удар его большого белого кулака по столу… Симеон Перфанов, бывший хозяин Родопского рудного бассейна, деятельности которого уделили лишь одно безличное предложение: "После победы 9 Сентября 1911 года все силы отдает строительству социализма в нашей стране…"

— Садись! — встретил он меня, указывая на темно-коричневое кожаное кресло.

В его кабинете все было каким-то чрезмерным и бессмысленно большим — и высокие потолки с лепниной, и окна, и массивный письменный стол, и даже чуть потемневшая латунь дверных ручек.

— Мне звонил Мануил, — продолжил Перфанов, облокотившись на книжную полку. — Направим тебя в областной город, молодому писателю там есть чему поучиться.

Его пронизывающий зеленый взгляд и утонувшая в широких плечах голова напоминали мне какую-то странную птицу — нахохлившуюся и замершую в ожидании. Я перевел взгляд на ковер под ногами, и в ту же минуту услышал его глубокий баритон:

— В работе писателей и рудообогатителей есть определенное сходство. Главное в их деятельности — извлечение ценной породы. Обогатители извлекают из тонн руды ценный концентрат, а литераторы — правду о нашем времени. Это тяжелый труд, требующий упорства. Но самое главное в нем — необходимость знать предварительно, что именно извлекут и те, и другие, и зачем они это извлекают. Если пренебрегать этим условием, результат окажется плачевным… Я верю, что ты воспользуешься предоставленной возможностью и откроешь в руде ценные вкрапления. Мануил мне говорил, что критика хорошенько потрепала тебя за твою последнюю книгу, но я верю, что ты справишься с этим, главное в человеке — его закалка. А ты наш парень.

Не окончив своей поучительной тирады, Перфанов нажал кнопку звонка, и в кабинет вошла пожилая, старомодно одетая женщина с блокнотом в руках. Начальник зашагал по огромной комнате, диктуя письмо, которое я должен был увезти с собой в К. и вручить лично директору комбината. "В ваш город прибывает писатель Асен Венедиков. Он проживет у вас год или больше, чтобы изучить жизнь рабочих и трудовой интеллигенции Родопского рудного бассейна. Приказываю, — Перфанов метнул многозначительный взгляд, — принять молодого писателя с необходимым вниманием, устроить его в одну из комнат комбината и предоставить ему свободный доступ ко всем фабрикам, рудникам и рудоуправлениям, а также — на все производственные совещания, чтобы товарищ Венедиков мог собрать необходимые материалы и написать книгу о наших шахтерах и рудообогатителях. О выполнении прошу доложить письменно!"

Я невольно улыбнулся, припоминая чуть сгорбленную широкоплечую фигуру Перфанова, уверенные движения его крупных белых рук, авторитетный голос, не терпящий возражений… Но не только это поразило меня еще во время нашей самой первой встречи! Еще тогда я понял, что передо мной — крупная, увлекающаяся личность, а позже имел возможность убедиться и в том, что это — широкая натура, со всеми присущими ей достоинствами и недостатками! Это был настоящий мужчина! Даже то, что он наворотил в связи с насильственным внедрением своей новой технологии, было сделано во имя грандиозной исторической цели… Ведь именно эта его сущность вдохновила меня на почти документальное воссоздание его образа в моем первом и единственном романе "Сложная биография", который не только помог мне вернуть временно утерянные позиции, но и уверенно продолжить мое восхождение к окончательному и безусловному утверждению на поприще писательства.

Я встал с дивана, закурил сигарету и подошел к окну.

Окна кабинета выходили в огромный внутренний двор, связывающий несколько соседних домов. Трудно представить себе нечто более отталкивающее, чем этот запущенный и захламленный двор. Поломанные сгнившие скамейки, ржавый турник, на котором выбивали ковры, недостроенный ощерившийся гараж, груды строительного мусора и несколько хилых деревьев с черными ветками, не знавшими листьев, — вот что открывалось взгляду из широкого северного окна. И все-таки я предпочел для кабинета именно эту комнату. Когда мы купили квартиру, Лиляна сделала из этой комнаты гостиную с встроенным баром, а я работал в светлой южной комнате с видом на бульвар и, чтобы заглушить грохот машин, затыкал уши тампонами. После развода первым делом я перенес кабинет в эту комнату…

"Кумовство" Перфанова не принесло нам счастья — после пяти лет супружеской жизни Лиляна меня оставила. Когда до него дошел слух о нашем разводе, он не сказал ни слова — несмотря на внешнюю грубость, ему была свойственна сдержанность и деликатность, лишь в глазах мелькнула легкая укоризна, но я так и не понял, в отношении кого — меня или Лиляны…

7

С самого начала игры мне пошла такая "счастливая карта", что я неизменно выигрывал, несмотря ни на что.

Трое моих партнеров — Даво, хирург Астарджиев и молодой поэт Василен Симов — испытывали серьезные затруднения, потели и пытались постоянными "пас-ламенами"[8] вернуть свой шанс и пресечь мое везение, но до сих пор им этого не удавалось.

Мы собрались у Даво. Комната была северной и довольно мрачной, поэтому низко висящая над столом лампа уже светилась. Единственное окно, выходящее на уродливую глухую стену, было занавешено обвисшей темно-синей шторой. Стояла тишина, жена и дети Даво ушли из дому, и мы получили возможность без всяких помех предаться нашему занятию на условленных четыре часа.

Когда мне везло, я становился словоохотливым и великодушным, делая вид, что выигрыш меня совершенно не интересует, что еще больше деморализировало моих противников. Я сыпал шутками или ставил в тупик своих партнеров точным анализом их поведения…

— Хватит тебе пыхтеть, — заявил я Даво, когда его дыхание стало особенно шумным и прерывистым. — Так ли уж трудно собрать две пары от королей?

Он взглянул на меня с искренним удивлением, но ничего не возразил, и стало ясно, что у него на руках была действительно эта комбинация.

Теперь поэт несколько минут будет обдумывать, это явление и играть совершенно механически, в то время как доктор Астарджиев положительно станет внимательным и осторожным вдвойне…

— Пас! — засмеялся я, когда Василен после нескольких сдач тихо сказал: "Мизер!", и что-то в его интонации подсказало мне, что ему пришла карта. — У тебя ведь фулл, а у меня — только три дамы.

И вновь почувствовал, что попал в точку, а остальные, уверившись в этом, испытали неприятный осадок. Когда тебе идет карта, все разыгрывается, как по нотам: возникает точное представление о силе противника, ты знаешь, когда сказать "плачу", а когда — "пас"…

При следующей сдаче у меня оказалась тройка тузов, а у Даво — тройка королей. Он разозлился.

— Это уж слишком, Венедиков… Что ты там в Хисаре, с цыганкой имел дело, что ли? Впрочем, с такими картами любая бабка выиграет! Но ты мне еще попадешься, и тогда посмотришь, на что способен Даво!

Я беспечно улыбнулся, хотя в его словах была немалая доля истины — не стоило недооценивать Даво, особенно когда ему шла карта в руки. Тогда он бывал беспощаден — если уж он в тебя вцепится, не выпустит, пока не выпотрошит до конца, как это произошло в прошлый раз! Но хороший игрок должен уметь не только выигрывать, но и проигрывать с достоинством!

Но сейчас фортуна изменила Даво, теперь неделю он будет приходить в себя после тяжелого удара. Поэт — тоже. Он мог рассчитывать лишь на свои худосочные гонорары и еще более худосочные сборники стихов, но играл с размахом русского аристократа из романов Достоевского. И только доктор был для меня "терра инкогнито". Исключительно хитрый и интеллигентный, Астарджиев редко проигрывал и отличался великолепным самообладанием. Может быть, поэтому я всегда был начеку, когда играл с ним. И сейчас чувствовалось, что он не отказался от намерения внести перелом в нашу игру. Доктор отличался чрезвычайно подвижной мимикой, любил часто смеяться, обнажая в улыбке великолепные белые зубы; голос у него был теплый и задушевный, его не портила даже легкая шепелявость. Говорили, что он — великолепный специалист в своей области, и я этому верил, считая его в то же время одним из наиболее опасных игроков в покер во всей Софии.

— Ты знаешь, что умер Перфанов? — неожиданно сказал Даво, виртуозно тасуя колоду.

— Знаю.

— А подробности тебе известны?

— Какие подробности? Занимайся-ка ты лучше картами, а то опять забыл положить чип.

Даво глубоко втянул воздух и нарочно замедлил раздачу карт.

— А ты вообще знаешь, как он умер?

Я брал карты по одной. Первые три были тузами.

— Его сбил грузовик, — объяснил он секунду спустя. — На улице, средь бела дня… Вообще…

Никто не вступил в игру, и мои три туза прогорели ни за грош. Я метнул сердитый взгляд на своего друга.

— Что вообще?.. Говори яснее, кретин!

— В последнее время твой герой совершенно выжил из ума. Исчезал бесследно на весь день, а когда его находили, не мог вспомнить даже собственного имени…

Я недоверчиво поднял брови — во время нашей последней встречи Перфанов не проявлял никаких признаков склероза…

Падал крупный снег, желтые булыжники перед Военным клубом блестели под тонким жемчужно-белым покрывалом. Перфанов занес ногу на первую ступеньку небольшой каменной лестницы, ведущей в кафе, когда его взгляд выхватил меня из толпы прохожих. Он остановился и подождал меня. Я пожал крупную, мокрую от снега руку. Как всегда, он был выбрит до синевы. Множество капелек искрилось на его густой коричневой "генеральской" папахе. Вероятно, из-за этой папахи, надвинутой почти на самые брови, или по другой причине лицо его казалось странно съежившимся.

— Здравствуй! — послышался знакомый внушительный баритон. — Какими судьбами, куда путь держишь, не в это ли кафе для пенсионеров?

— А ты с каких пор стал его посетителем? — шутливо парировал я.

Мой бывший свадебный свидетель невесело засмеялся.

— С недавних, совсем с недавних… Отправили меня на заслуженный отдых, а к чему он мне, никогда не чувствовал себя работоспособней…

— Представляешь? Просто сошел с тротуара и попал под грузовик. Будто нарочно… — вновь услышал я голос Даво.

— Ну это уж слишком! — демонстративно откинулся на спинку Астарджиев. — Мы тут собрались играть в покер или рассказывать душещипательные истории?

Я почувствовал, как задрожали моя верхняя губа и ноздри. "Деньги я тебе верну, живоглот! — чуть не заорал я в лицо доктору. — Душещипательные истории! Что ты понимаешь в таких людях, как Симеон Перфанов! Я ведь даже не знаю, есть ли у тебя дети и как зовут твою жену, хотя мы уже столько лет играем с тобой в карты!"

— Продолжим! — сказал я спокойно и холодно. — Можем продлить партию на десять минут, если вы настаиваете.

Я ведь был дисциплинированным игроком и уважал правила. Никто не воспользовался моим предложением, даже сам хирург…

Несколько раздач прошли в полном молчании. Удача все еще не изменила мне, и я пользовался ею вовсю, главным образом, чтобы уязвить Астарджиева. Например, он открыл карты на великолепном фулл-максе, но я удачно пополнил комбинацию и выложил на стол колер. Удар был чувствительным, а сумма, которую он потерял, — весьма солидной.

Отсчитав мне фишки, Астарджиев очаровательно улыбнулся и мягко, почти нежно спросил:

— Асен, ты смотрел вчера вечером телевизионный театр? По-моему, этот Обрейков — прирожденный драматург, давно уже я не видел столь тонкой и законченной пьесы… Э, постановка могла быть и более удачной, но и это, по-моему, — событие…

Я помолчал и ответил, стараясь выглядеть беспристрастным:

— Постановка, действительно, неплохая. То, что пьеса тебе понравилась, свидетельствует и о режиссерской удаче…

И почувствовал, что мой тон далек от объективности.

Никто не проронил ни слова, но я заметил, как Астарджиев довольно сощурился. "Ну и дурак же я! Он наверняка знает о моем отношении к Обрейкову, иначе не подбросил бы мне такую приманку! А я тут же попался на удочку!"

— Плачу втройне! — раздался голос моего противника.

Я отказался от участия, и в ту же секунду до меня дошло, что он блефовал. "Все-таки он своего добился, мерзавец!" Я решил взять себя в руки, но тут вдруг вмешался Даво:

— Да, пьеса что надо! Кто б подумал, и это "бедный Лазарь"!

Я метнул в его сторону убийственный взгляд. Как правило, он не решался мне противоречить, а мое мнение ему было прекрасно известно… Что же это было — неожиданный бунт на корабле или просто подражание приему, принесшему доктору успех? Для завершения картины отчаянных коллективных действий не хватало лишь, чтобы и поэт-барин высказался в защиту Обрейкова!

При раздаче я вновь получил три туза — сегодня вечером тузы прямо-таки валом валили ко мне — невинно улыбнулся и объявил тройную ставку.

Астарджиев взглянул на меня исподлобья, на секунду задумался и поднял ставку еще в три раза. Владел он собой превосходно: вероятно, у него на руках был кент и он хотел еще раз обвести меня вокруг пальца, но на этот раз номер не пройдет. Я принял его предложение, вытянул еще две карты и, не взглянув на них, объявил "банк".

Доктор колебался лишь мгновение, а затем спокойно уплатил. Оказалось, у него на руках был фулл, полученный при первой раздаче, а я так и остался с тремя тузами… И почувствовал, как мое хорошее расположение духа стремительно тает. По старой привычке я попытался переложить вину за свои последние неудачи на Даво и сорвать на нем злость, но он окончательно сник от своего невезения. Его смешные торчащие уши, казалось, обвисли еще больше. Я давно заметил, что уши у него были безошибочным барометром настроения, и меня захлестнуло сочувствие к моему старому другу…

После удара, нанесенного мне фуллом, удача отвернулась от меня. Интуитивно я чувствовал, что все дело в докторе, а точнее — в невинно заданном им вопросе о пьесе Обрейкова. Стоило отдать должное такому умному и вероломному ходу! И я примирился, поняв, что к концу игры спущу весь свой выигрыш.

Так оно и вышло. Когда мы окончили, единственно Астарджиев оказался в выигрыше, мои доходы почти сравнялись с начальной ставкой.

Я отвел Даво в сторону, отсчитал пятьдесят левов и протянул ему.

— Отошли их маме! Ты опять забыл вовремя напомнить мне об этом!

И поскольку он отрешенно хлопал ресницами, явно анализируя в уме ход игры, я не выдержал и дал волю чувствам:

— Сегодня ты играл слабо, просто отвратительно!

Даво криво усмехнулся, но ничего не ответил. Он сунул деньги в карман, затем оглянулся и шепнул мне на ухо:

— Завтра после обеда будь в полной готовности! В пять часов я за тобой зайду.

8

Зазвонил телефон.

Поколебавшись одну-две секунды, я все же вышел в коридор и снял трубку. Раздался глухой женский голос.

— Товарищ Венедиков?

— Я вас слушаю.

— Дядя Асен, это Тамара говорит… — голос сорвался, и я тут же сообразил, что необходимо сказать полагающиеся в таких случаях слова.

Звонила дочь Симеона Перфанова.

— Прими мои соболезнования… я узнал из газет…

— Благодарю… Вот и он ушел вслед за мамой, так неожиданно.

Я молчал, чуть нервно выжидая, не ударится ли Тамара в описание подробностей.

— Похороны сегодня в одиннадцать, — добавила она уже спокойным, деловым тоном. — В Доме покойника, на центральном кладбище.

— В одиннадцать? — машинально повторил я, а дочь Перфанова, наверное, приняв это за знак согласия, поспешно попрощалась и повесила трубку.

В задумчивости я вернулся в кабинет. Дом покойника, одиннадцать часов! Ну и влип же я — ничего не скажешь! Не помню, с каких пор я не бывал на похоронах. Никогда не любил кладбищ.

Упустив возможность сразу же отказаться, придумав какое-нибудь оправдание, теперь я должен был тащиться в Дом покойника. Наверное, Перфанова перевезли туда… А где было его тело той дождливой ночью, когда я лежал рядом с теплой белой плотью Мари-Женевьев? Вопрос, конечно, глупый, да и не совсем нормальный, но он маниакально завладел моим сознанием и долго не давал мне покоя. Перед глазами навязчиво возникала какая-то цементная лежанка, постоянно поливаемая водой, а на ней — голый труп Перфанова со свесившейся посиневшей рукой и крупными морщинами на лысине…

Я вздрогнул от мелодичного боя часов. Закинув руки за голову, я как раз вытянулся на софе, созерцая висевшие напротив старинные настенные часы, купленные Лиляной за бесценок у какой-то семьи, попавшей в затруднительное материальное положение.

Десять часов… В сущности, я мог бы и не ходить, неизвестно, когда еще мы увидимся с дочерью Перфанова, да и всегда можно придумать что-нибудь в свое оправдание. Часы смешно и аритмично тикали, как будто жалуясь на болезнь сердца. Я не следил за ними, но Параскева — женщина, убирающая в доме, питала к часам слабость, и каждый раз заводила их, подводя стрелки. Несколько дней они шли, а затем останавливались до следующей пятницы. Лиляне они очень нравились, но после развода она не взяла их с собой и вообще ничего не взяла из этого дома, что, безусловно, делало ей честь…

Я встал и несколько раз прошелся по комнате, а затем застыл у окна.

Двор тонул в лужах. Груды строительного раствора и битого кирпича превратились в кучи грязи, черные ветки деревьев блестели, как смазанные жиром, отдавая ржавчиной. Вдоль противоположного здания осторожно пробиралась кошка, стараясь не намочить лап, и я вдруг увидел перед собой группу мужчин в телогрейках, копающих могильную яму, представил себе их заскорузлые руки в земле, сжавшие грязные скользкие инструменты, услышал их сочную матерщину. Она, конечно, относилась бы к этой собачьей погоде, но не пощадила бы и неизвестного покойника, решившего дать дуба именно в такой день, когда земля стала пудовой и липнет к лопатам. Для них, гробокопателей, эта встреча с Симеоном Перфановым будет первой и единственной и не оставит по себе доброй памяти, если вообще оставит какую-нибудь.

И, может быть, от этой мысли и от вновь всплывшего перед глазами одинокого голого тела в подвале морга я впервые отчетливо осознал, что Перфанова больше нет, что через два часа он ляжет в раскисшую землю, а через неделю будет окончательно забыт. У меня защемило сердце от сочувствия и жалости к этому сложному и противоречивому человеку, погибшему таким нелепым образом, и я тут же решил, что должен увидеть его еще раз до того, как небытие поглотит его навсегда…

Я натянул плащ и кепку и спустился по лестнице, размышляя на ходу, как проехать к центральному кладбищу, учитывая вечные строительные работы и благоустройственные кампании, ведущиеся на софийских улицах.

9

В конце просторного зала виднелось большое, наполовину приспущенное красное знамя. Перед ним, на небольшом возвышении, торчала кафедра, задрапированная черным крепом.

В центре, на продолговатой подставке, покрытой алой материей, возвышался гроб. В ногах усопшего темнела бархатная подушечка с семью-восемью орденами. Гроб утопал в цветах, возле него стояло с десяток мужчин и женщин в глубоком трауре. Звучала тихая симфоническая музыка, пожилой мужчина с гладким розовым челом, стоя на возвышении, внимательно следил за ходом церемонии.

Положив свой букет рядом с остальными, я подошел к дочери Перфанова.

— Примите мои соболезнования! — механически пробормотал я и тут же смутился, почувствовав банальность собственной фразы, как будто нельзя было придумать что-нибудь другое.

Я отступил назад, не отрывая взгляда от умершего. Лицо его было каким-то припухшим, со странно изменившимися пропорциями, казалось, что нижняя челюсть стала массивней, а подбородок — вытянулся. "Долго ли он мучился?" — невольно подумал я. На лице не было никаких следов, наверное, раны были прикрыты зеленым в полосочку костюмом, в который его облачили. Может быть, грузовик при наезде разорвал ему печень или сломанное ребро пронзило сердце, вызвав мгновенную смерть…

Откуда-то сверху, с высокого балкона, раздался хрип и треск и торжественно-скорбный мужской голос возвестил:

— И вот мы вновь сталкиваемся с величайшей загадкой природы — со смертью!

Я прислушался к магнитофонному голосу, изрекающему истины о тленности человеческого бытия. Слова были убийственно затертыми, а пустая выспренность и фальшь интонации просто сводили с ума.

Мужчина с гладким челом выпрямился на возвышении, благоговейно склонив голову к плечу. Мой взгляд задержался на лоснящихся лацканах его пиджака, на крепе, алых покрывалах, драпировке и остальных атрибутах траурной церемонии, и вдруг я заметил, что все они были ветхими и вылинявшими, как от многократного употребления. Кратковременное почтительное волнение, охватившее меня вначале, растаяло, уступив место противному чувству, будто я попал во второразрядный отель, где за минуту до меня к этой мебели и одеялам прикасались другие, совершенно чужие люди, а вскоре, когда вынесут Перфанова, сюда внесут нового покойника, придут новые скорбящие и весь этот пошлый фарс повторится сначала.

Было что-то невероятное, даже кощунственное в том, что именно этот человек, диктовавший свою волю и навязывавший свои вкусы, подчас даже грубыми и безжалостными средствами, сейчас очутился в полной зависимости от бездушных посредственных чиновников и они распоряжались им по собственному усмотрению… "Зик транзит глория мунди" — вспомнилась мне латинская пословица, вызвав ироническую улыбку. "Нет ничего заразительней старых шаблонов! Зачем сердиться на организаторов ритуала?" В сущности, к этому сводилась горькая истина. Ничего не осталось от влияния и славы Симеона Перфанова! Как будто и не существовало времени, когда его приезд в К. ожидался со страхом и напряжением, когда на совещаниях люди знающие, пользующиеся бесспорным авторитетом, были вынуждены прятать испуганные лица за чужими спинами…

Постепенно зал наполнился людьми. Я подумал, что, пожалуй, могу незаметно улизнуть, и бросил взгляд на входную дверь. И тут же удивленно вскинул брови. Немолодая стройная женщина в светлом плаще смущенно оглядывалась вокруг, запоздав к началу церемонии.

Я сразу же узнал ее — жену инженера Стратиева, бывшего директора комбината в К. Невольно отметил про себя ее гибкую походку, когда она подошла к изголовью гроба, положив там свой букетик. Затем несколько суховато пожала руки родственникам покойного и оглянулась в поисках места.

И тут она встретилась со мной взглядом. По лицу пробежала тень оживления и легкого смущения. Колебание длилось всего одно мгновение, а затем она решительно направилась ко мне и, встав рядом, тихо сказала:

— Здравствуйте! Рада вас видеть.

Губы раздвинулись, обнажив крупные белые зубы, и эта мимика на фоне крупного раздвоенного носа и двух бородавок уподобила лицо гримасе — собачьей или волчьей… Да, именно так называли ее тогда в К. — "женщина с волчьей улыбкой", а Нора искренне негодовала… Нора! Передо мной возникли ее черты — элегантность, раскосые как у японки глаза, матовая кожа и чуть выдающиеся скулы, блестящие черные волосы… Они были близкими подругами, но насколько невежественной и уродливой была Стратиева, настолько жена инженера Тенева отличалась красотой и обаянием. Может быть, именно этот контраст привлекал и объединял их? "Интересно, с возрастом такие невзрачные в молодости бабы приобретают определенный шарм", — подумалось мне вдруг, когда я разглядывал ее густые рыжеватые волосы, выбившиеся из-под тонкой косынки.

Мы обменялись несколькими общими фразами, но стоявшие рядом люди укоризненно посмотрели на нас, и мы замолчали.

В это время распорядитель предупредительно кашлянул, взывая к вниманию присутствующих, затем сделал знак и магнитофон замолчал. Воцарилась тишина, и я язвительно подумал, что этот человек руководил не только ходом траурного обряда, но и пытался руководить чувствами скорбящих.

Он подошел к какому-то молодому человеку с жесткими как щетка волосами, одетому в темно-синий костюм в широкую полоску, и подвел его к гробу. Мужчина встал у изголовья, строго окинул взглядом присутствующих и заговорил. Его речь была усыпана выражениями типа "крепкая коммунистическая закалка", "долг, исполненный до конца", "пример молодежи", "передача эстафеты в надежные руки".

Я слушал все более рассеянно, слова отскакивали от моего сознания, не задевая его. Нельзя было понять, что волновало этого молодого человека, знал ли он Перфанова или все, что он здесь декламировал, относилось к чужому человеку, с которым он при его жизни не обменялся ни единым словом. Шаблонные фразы проскакивали мимо моих ушей — на этот раз не магнитофонные, а произносимые живым оратором, и я с болью и огорчением думал, что эти истертые от многократного употребления выражения, в сущности, гармонировали с этими обветшалыми и замызганными предметами, призванными служить последнему прощанию с умершим, а в действительности — превращающими эту древнюю и святую потребность в издевательство и унижение…

— Ну что, пойдем? — вздрогнул я от голоса Стратиевой. Четверо мужчин, подняв гроб, несли его к выходу. Мы последними вышли на площадку перед Домом. Неподалеку стоял черный катафалк, запряженный парой коней в черных шорах. Облака немного поредели, за ними угадывалось расплывчатое, тусклое, невидимое солнце. Кладбище было укутано рыхлой подвижной пеленой белесых испарений, будто на дворе был не июнь, а декабрь. На зеленых листьях деревьев, на металлических частях катафалка виднелись светлые капли. Все тонуло в сочной влаге, запотевшие стекла машин, припаркованных на стоянке напротив, казались затянутыми плотной матовой пленкой.

Мужчины водрузили гроб на траурную колесницу, и группа сопровождающих неторопливо выстроилась позади нее. Первыми оказались дочь Перфанова, его зять и еще несколько молодых людей. За ними следовали двое пожилых мужчин, несших траурный венок с красной лентой, а дальше — все остальные. И процессия тронулась.

Мне пришло в голову, что могила, вероятно, где-нибудь далеко и я вымажусь в грязи по уши, пока доберусь туда. Я посмотрел на свое синее "вольво" на стоянке и повернулся к Стратиевой.

— Могу подбросить тебя на машине, — любезно предложил я ей.

Страгиева недоуменно взглянула на меня.

— Разве вы не пойдете к могиле? Вы ведь были так близки с ним там, в К.

Услужливая память немедленно оживила широкую, раскаленную солнцем, центральную улицу города с выгоревшей краской трехэтажных домиков по обе стороны; я почувствовал запах панированного сыра, долетавший вечерами из столовой ИТР, перед моими глазами возник просторный кинотеатр читалишта[9] и сидящие в зале мужчины и женщины — все до одного знакомые между собой…

— В сущности, разве мы не были на "ты"? — ласково улыбнулся я своей пресловутой улыбкой, перед которой не могли устоять — что было уже доказано — девять женщин из десяти.

К моему удивлению, Стратиева оказалась из этой девятки.

— Может быть, — ответила она с едва ощутимым волнением.

И я снова убедился в том, что она была не такой уж уродливой, лицо ее излучало какой-то мягкий свет, оттеняемый прозрачной косынкой.

— Не вижу причин менять установившиеся отношения, ты не находишь?

Стратиева ничего не ответила, проводила задумчивым взглядом процессию, почти скрывшуюся из виду, и подала мне руку.

— Благодарю за любезное приглашение, но я хочу проводить его до могилы.

Я не принял руки и неохотно двинулся рядом с ней к широкой центральной аллее.

— Не помню, когда я был здесь в последний раз. Но ты права: раз мы пришли, следует остаться до конца… Впрочем, как твой муж, ты все еще водишь его за нос?

— Теперь я вожу его за руку, — вздохнула она. — У него был удар, и сейчас одна нога парализована.

— Извини, я не знал…

Я почувствовал страшную неловкость. Стратиева все поняла и мягко, без малейшего укора добавила:

— Уже три года…

"По ней не скажешь, — мелькнуло у меня в уме. — Она выглядит все такой же подтянутой и жизнерадостной!"

— В сущности, это он настоял, чтобы я была на похоронах, — продолжала Стратиева. — Они ведь столько лет работали вместе. Атанас очень расстроился, хотя они с трудом находили общий язык. Впрочем, тебе это прекрасно известно…

Еще бы! Перфанов был в конфликте со всем коллективом комбината, начиная с директора, инженера Стратиева, и кончая последним химиком-стажером. Он пытался убедить всех в необходимости внедрения своей технологии по добыванию медного концентрата, а местные специалисты противились этому, потому что, пока фабрика меняла бы устаревшую технологию, о выполнении плана не могло быть и речи и, таким образом, Перфанов бил каждого из них по карману.

Мы медленно приближались к хвосту процессии.

— Ты знаешь, как он умер? — спросил я.

— Знаю.

— Не могу поверить, что такой умный и сильный человек дошел до подобного состояния.

— Мне кажется, что в этом мире все же существует нечто вроде возмездия…

"Да, хоть и в овечьей шкуре, а все-таки волчица есть волчица!" — насмешливо подумал я.

— Что ты имеешь в виду?

Стратиева промолчала, поджав тонкие губы.

Катафалк медленно катился по широкой аллее, лошадиные копыта глухо чавкали в тонком слое грязи, покрывавшем асфальт. Наконец он остановился.

Между низенькими деревьями, слева, темнел бугорок мокрой земли. Гроб сняли и положили на этот бугорок.

Люди полукругом обступили свежевыкопанную могилу. Вновь появился высоколобый человек и шепнул что-то на ухо одному из пожилых мужчин, несших траурный венок с красной лентой.

Сжав в руке свою широкополую черную шляпу, тот приблизился к могиле. Выступающий кадык задвигался на его тонкой шее еще до того, как он открыл рот и произнес первое слово.

В отличие от первого оратора, явно знавшего покойного понаслышке, старик сидел с ним в одной тюремной камере до революции, а сразу же после Девятого сентября 1911 года работал вместе с Перфановым вплоть до того времени, когда тот уехал на учебу. Начав свою речь с бедняцкого сельского происхождения покойного, выступавший перешел к его активной антифашистской деятельности. Речь была искренней и взволнованной, голос то прочувствованно взлетал ввысь, то понижался до шепота. И люди, притихнув, слушали его. Кое-где слышались всхлипы, женщины, расчувствовавшись, вытирали глаза.

— Верность коммунистическим идеалам, беззаветное служение им и классовая твердость воина революции — это не модные побрякушки, меняющиеся с каждым сезоном! — неожиданно повысил голос оратор. — Все это в чистом виде было свойственно Симеону Перфанову, являлось его плотью и кровью. Это — типичные достоинства целого поколения коммунистов, без которых нельзя представить себе нынешнюю Болгарию. Человек, которого сейчас мы провожаем в последний путь, был одним из самых достойных представителей своего поколения…

Я бросил горсть земли на опущенный в яму гроб, попрощался с Тамарой и вместе со Стратиевой направился к выходу.

— Ты знаешь, эта прощальная речь меня растрогала. Старик хорошо говорил, хоть и сам уже одной ногой в могиле.

— Чем больше мы стареем, тем толерантней становимся, — улыбнулась Стратиева.

И я с удивлением обнаружил, что у нее зубной протез. Значит, в прошлый раз я ошибся, вспомнив ее "волчью" улыбку и крупные зубы. Эти тоже были крупными, но не ее собственными…

Мы сели в машину и помчались по оживленным дневным улицам.

— А ты поддерживаешь отношения с Норой? — внезапно спросил я.

— Конечно! — ответила она. — Месяц тому назад она гостила у нас несколько дней.

— Они по-прежнему живут в К.?

— Да. Михаил работает на флотационной фабрике, а Нора преподает игру на фортепьяно в детской музыкальной школе. Чуть постарела, поседела слегка, но все еще интересная женщина…

Что-то теплое и полузабытое дрогнуло в моем сердце.

— Она могла стать известной пианисткой, но побоялась остаться старой девой! — сказала Бэлла Караджова в ту прекрасную февральскую ночь, когда я впервые переступил порог Нориного дома.

— Это правда? — смущенно спросил я хозяйку.

Нора загадочно улыбнулась.

— Что вас удивляет, вы не сталкивались с опрометчивыми поступками?

— Когда ты видел ее в последний раз? — донесся издалека голос Стратиевой.

Я резко повернулся к ней, искренне удивленный присутствием другого человека в моей машине.

— Давно… Куда тебя подбросить?

— К университету. А ты не сожалеешь?

— О чем?

— О том, что жизнь разлучила вас. Она никогда не была счастлива с Михаилом. Мне кажется, что ты был ее большой любовью.

Я не улыбнулся, несмотря на высокопарность выражения.

Несколько раз в ресторане, а затем в доме у Норы, когда она пригласила нас на чашку кофе, объясняя, что Михаил уехал в командировку в Софию, я с искренней признательностью ловил себя на мысли о том, что считаю себя вечным должником этой страшненькой пианистки, которой пришла в голову мысль дать концерт в этом далеком, богом забытом краю.

Когда подошло время отъезда Бэллы, Нора предложила проводить ее на вокзал. Мы заехали в гостиницу за ее чемоданчиком, затем наняли извозчика — они уселись на широком сидении, застеленном белым полотном, а я примостился против них на узенькой скамье, поджав ноги, но они вплотную прикасались к их коленям. В этом прикосновении, в нашей молчаливой близости, в их еле уловимом теплом дыхании, достигавшем моего лица, было что-то уютное и возбуждающее. Мне было невыразимо приятно, хотелось, чтобы эта поездка никогда не кончалась.

Мы попрощались с Бэллой, и она уехала, оставив нас на опустевшем перроне. Тогда Нора как-то странно взглянула на меня — вопросительно и в то же время скорбно и, поддавшись внезапному порыву, стиснув мою руку повыше локтя, повела меня обратно безлюдными улицами. Мне и в голову не пришло спросить, куда мы идем, мой язык одеревенел от напряжения. Когда мы добрались до их дома и я протянул руку к выключателю, она перехватила ее…

— Стоит лишь вспомнить, сколько бед принес Перфанов этому краю! — вновь услышал я голос Стратиевой. — Но чего я никогда не смогу ему простить, это того, что он засадил в тюрьму невинного человека лишь за то, что тот осмелился выступить против него. Не хочу злорадствовать, и все же… Бог мне судья, но когда я увидела его в гробу…

Я ошеломленно взглянул на нее. О чем говорит эта женщина, кто засадил в тюрьму невинного человека? Неужели она хотела сказать, что…

— Ты что-то путаешь, — пробормотал я после секундной заминки, — если ты думаешь, что Перфанов виновен в том, что Михаил Тенев сел в тюрьму…

— А кто? Разумеется, это его вина… Впрочем, прошу прощения, я забыла, что ты был его протеже…

Ее голос стал грубым и хриплым.

Я мельком взглянул на ее обнажившиеся круглые колени и заинтересованно подумал, как бы она поступила, если бы я решил ее обнять. Наверное, отпрянула бы, прибегнув к весьма красочным выражениям, одновременно расстегивая дрожащими пальцами пуговицы моей рубашки, и я постоянно сталкивался бы с ее огромным носом, пока не оказался бы поваленным на кровать, полузадушенным мертвой хваткой, выжатым до капли и выплюнутым, как пустая кожура…

— Нетрудно заметить, что ты строго придерживаешься древнего правила: "О мертвых ничего, кроме хорошего!" — ввернул я, бросая на нее иронический взгляд.

— Никогда не следовала этому глупому принципу. Считаю его вершиной человеческого лицемерия.

— А зачем Перфанову было нужно… сажать Тенева?

— Очень просто, из-за его пресловутой технологии, которую он пытался внедрить как новаторскую… Прошло много лет, пока, наконец, выяснилось, что эта технология, за которую он получил множество орденов и наград, — полный блеф!

— Почему блеф? Она ведь давала отличные результаты!

— Это он выдавал их за отличные, — криво улыбнулась Стратиева. — Ему довольно долго удавалось вводить в заблуждение начальство в Софии, но в конце концов истина выплыла наружу. Оказалось, что Михаил был прав, протестуя против внедрения. Но что из этого — столько лет гнить в тюрьме! Попал, как кур во щи…

Когда вскоре я остановился у тротуара, она взглянула на меня, и в ее зеленоватых глазах сверкнул огонек раскаянья.

— Знаешь, пару лет тому назад мы с Атанасом смотрели твою пьесу, нам понравилось.

Я испытывал органическое отвращение к слову "нравится", но все же кивнул, сдержанно улыбаясь.

— Благодарю.

— Ну, до свидания! — резко протянула она мне руку. — Рада была увидеться, хоть и по такому поводу…

Я шмыгнул носом в новом приступе раздражения.

— Прости, хочу спросить у тебя еще кое-что… Раз у тебя такое мнение о покойном, почему ты пришла на похороны и настаивала на том, чтобы проводить его до могилы?

Она смело выдержала мой взгляд.

— Не думай, что я сделала это по соображениям героя "Круглой шляпы" — чтобы убедиться в том, что Перфанов действительно мертв и предан сырой земле. Меня попросил Атанас, а в отличие от меня — он благороден и абсолютно не злопамятен…

— Благодарю за исчерпывающее объяснение… Особый привет товарищу Стратиеву!

— Обязательно передам! — кивнула она. — Он обрадуется… Желаю тебе всего наилучшего и новых творческих успехов!

Мне показалось, что она хотела добавить еще что-то, но передумала, весело тряхнула волосами и легко выскользнула из машины…

10

…В уши ударил приглушенный гул множества голосов. Широкий коридор управления рудников в Рудоземе был приспособлен под зал заседаний. Около сотни мужчин и женщин, сидя на выстроенных неровными рядами стульях, возбужденно шумели.

В конце коридора виднелся длинный стол, накрытый красной скатертью, а в сторонке возвышалась прокурорская кафедра. Все окна были широко распахнуты, и через них в помещение вливались волны знойного июльского полдня.

Мы с Норой сидели рядом в третьем ряду.

В коридоре воцарилась тишина, дверь директорского кабинета открылась, впустив членов суда.

Председатель был полным мужчиной, коротко подстриженным, с маленькими глазками, утопавшими в складках и мешках, двое его коллег — судебные заседатели — казались совершенно безличными, в то время как прокурор поразил меня своей мрачной красотой, подчеркнутой неестественным лихорадочным румянцем на мужественных впалых щеках.

Все заняли свои места, и сразу же из противоположной двери ввели Михаила.

Его волосы были коротко острижены, что изменило его до неузнаваемости. На мгновение мне показалось, что наши взгляды встретились, но он тут же перевел взгляд на Нору. Лицо его на секунду озарилось, но затем — как после яркого света — стало еще темней.

Он встал перед судом, повернувшись к нам в полоборота… Анкетные данные, скучные процессуальные формальности. Голос звучал глухо и сдавленно.

Я почувствовал на своей руке руку Норы.

— Спокойно! — шепнул я ей на ухо.

— Значит, люди нового поколения, как вы их назвали, выразили вам свое доверие? — донесся до моего слуха голос председателя.

— Да! — ответил Михаил. — Именно так.

— Какие должности вы занимали в Родопском рудном бассейне после 9 сентября 1944 года?

Он немного подумал и перечислил:

— Вначале я был директором флотационной фабрики в К., затем — технологом в Мадане, главным инженером в Рудоземе, затем — директором фабрики в Среднегорцах и вот уже год — главный инженер в К.

Председатель перелистывал какие-то страницы, лежащие на столе перед ним, будто сверяя по ним достоверность показаний Михаила.

— Скажите, Тенев, — поднял он, наконец, голову, — раз вы пользовались таким признанием и уважением местных жителей, почему вы перешли во вражеский лагерь?

В зале воцарилось гробовое молчание. Я невольно сжал Норины пальцы. Михаил молчал.

— Будете отвечать? — с легким нетерпением в голосе спросил председатель.

Михаил продолжал хранить молчание.

Председатель бросил взгляд в сторону прокурора, который грузно зашевелился.

— Вопрос к обвиняемому. Верно ли, что после исключения его шурина из Пловдивского медицинского института он высказывался против народной власти?

— Верно.

— Точнее, что именно вы говорили?

— Что несправедливо исключать из института из-за семейного происхождения.

— Считает ли обвиняемый, что этот факт повлиял на его собственные политические убеждения?

— Возможно.

— Был ли впоследствии брат вашей жены восстановлен в институте?

— Да, был.

— У меня больше нет вопросов…

Председатель многозначительно прокашлялся.

— Почему вы задержали на три месяца пуск Рудоземской флотационной фабрики?

Михаил облизал пересохшие губы.

— Фабрика начала работать в заранее намеченный срок, но на следующий же день оказалось, что налицо серьезный дефект — в речные воды попадал пенистый цинковый продукт. Потребовалась остановка производства. Необходимо было срочно построить площадку и пробить горизонтальную шахту.

— Это нам известно. Отвечайте, почему вы задержали на три месяца пуск производства?

— На то было много причин.

— Но главной причиной были вы сами, не так ли?

Михаил опустил голову.

— Вы отдавали себе отчет в том, что промедление наносит огромный ущерб государству? — спросил председатель.

— Да! — тихо ответил Михаил.

— Почему же тогда вы саботировали окончание ремонта?

Тенев опять не ответил, глядя поверх голов судей.

Зал зашумел. И вновь прозвучал суровый, кажущийся сердитым голос председателя, прервавший людской ропот.

— Будучи директором фабрики в Среднегорцах, вы ввели метод коллективной флотации. Но с повышением объема пиритного концентрата возросли его потери, поступающие вместе с отходами в речные воды, что наносило серьезный ущерб народному хозяйству. Что послужило этому причиной?

— У нас не было сгустителя, — спокойно ответил Михаил. — Машпроект задерживал нужную документацию.

— А вы, как директор, приняли меры для разработки этой документации? И вообще, предприняли ли вы какие-нибудь конкретные шаги?

— Я ничего не мог сделать, это было выше моих возможностей.

— Почему вы не подняли тревогу в руководящих органах?

— Не имело смысла. Они требовали от нас выполнения плана и повышенных норм по выработке концентрата.

— Но ведь это приносило фабрике огромные убытки?

— Приносило. Я успокаивал себя тем, что мы выработали 3000 тонн концентрата дополнительно.

— И не задумывались о вытекающем в реку пирите?

— Не задумывался.

— И чем больше концентрата вы получали, тем больше были потери пирита?

— Да.

Вновь вокруг меня прокатилась волна взволнованного шепота.

Председатель повернулся к своему соседу, обменялся с ним шепотом несколькими словами, затем обратился к Михаилу.

— Признаете ли вы себя виновным в том, что сознательно причинили государству убыток в размере двух миллионов трехсот тысяч левов?

— Признаю.

Я услышал, как Нора глубоко вздохнула и тихо прошептала:

— Он сошел с ума!

Несколько дней спустя, увидевшись с Перфановым, мы заговорили о процессе.

— Я всегда утверждал, что у инженера Тенева рыльце в пушку! — заметил он.

В первую секунду я промолчал. Меня все еще смущало и озадачивало необъяснимое поведение Михаила.

— Слишком легко он сознался в своих прегрешениях, — сказал я в конце концов.

Перфанов прищурил глаза.

— Он долгое время отрицал их. Обычно все идут этим путем. Начинают с протестов, а к концу становятся тише воды, ниже травы. Длительное пребывание в тюремной камере часто ведет к переоценке многих вещей. А, может быть, он так просто бы и не сдался, если бы…

— Если бы что?

— Если бы однажды вечером, накануне процесса, не получил письмо.

— От кого?

— Не знаю, анонимку! Из К.

— Ну и?..

— В письме было написано, что его жена — любовница одного молодого писателя.

Я замер, сраженный неожиданной новостью.

11

Вернувшись домой, я повесил на вешалку свой влажный плащ и прошел на кухню. Нужно было что-нибудь перекусить.

Я решил сделать себе омлет. — Я умел готовить не менее дюжины блюд на скорую руку — настоящий холостяк, идеально приспособленный к превратностям судьбы. И кто бы мог мне сказать, почему после первого неудачного брака, когда Грета оставила меня ради своего тупицы-футболиста, я снова повторил эту ошибку? Мне досталось по заслугам — если бы не подвернулся футболист, появился бы какой-нибудь ватерполист или артист массовки — все равно кто, лишь бы моя молодая супруга могла доказать мне, что, как бы мало она для меня ни значила, я для нее значил еще меньше. Она почувствовала это с самого начала и поняла, что я женился на ней от отчаянья, как сельские парни бросаются на первую встречную, потеряв по той или иной причине свою зазнобу…

В памяти упорно всплывал великолепный розовый частный дом на вершине холма. Я не любил вспоминать тот мой приезд в Пловдив, вскоре после которого и состоялся мой первый неудачный брак. Я увидел совсем рельефно высокий цоколь из грубого камня, который произвел на меня гнетущее негостеприимное впечатление, так же, как и спущенные шторы первого этажа.

Дверь открыл отец Норы — невысокий, худощавый, смуглый человек с раскосыми, как у нее, глазами и такими же скулами на интеллигентном лице. Я представился и сказал, что хотел бы видеть Нору.

Лицо бывшего директора банка Николы Коева осталось непроницаемым.

По внутренней лестнице из светло-коричневого полированного дерева мы поднялись на второй этаж и вошли в овальную светлую гостиную. Застекленная северная стена смыкалась с просторной террасой, с которой открывался вид на Марицу и заречный район.

Нора встретила меня с нескрываемой радостью. Она похудела и выглядела бледнее обычного, но показалась мне еще красивей…

До сих пор, ощущая на лице теплые порывы весеннего ветра, я вижу перед собой раздуваемую им, шевелящуюся красивую скатерть в сине-белую клеточку… Стол был накрыт на просторной северной террасе. Мать Норы — строгая и величественная — хозяйничала за столом. Это была высокая светлоглазая и белолицая женщина с еле заметным, как мельчайшая мука, пушком на лице. Она выглядела, как человек, посвятивший свою жизнь приготовлению изысканных блюд и приему гостей.

Разговор не вязался. Нора без особого желания расспрашивала меня об общих знакомых в К., а ее отец время от времени останавливал на мне взгляд, в котором читалось беспокойство по поводу моего неожиданного появления. Я чувствовал себя не в своей тарелке и то вдавался в подробные описания рудного бассейна, то заговаривал о шахтерской профессии и ее трудностях, распространялся о силикозе, болгарских магометанах и борьбе с отсталостью, вдохновенно уверяя присутствующих, что пишу лишь правду и только правду, какой бы жестокой она ни была.

Слушали меня вежливо, никто со мной не спорил и не вмешивался в мой немного странный и возвышенный монолог.

Спустя какое-то время Коев элегантно промокнул губы пестрой салфеткой, взглянул на часы и удивленно поднял блестящие брови.

— Кажется, нам пора…

И объяснил мне, что сегодня они собирались съездить в Пазарджик к своему сыну, который работал там врачом.

— Туда его назначили совсем недавно, так что у него — масса нерешенных проблем, — добавил Коев со сдержанной улыбкой.

Я испытал смешанное чувство сожаления и облегчения — нужно было уходить. Нора еле заметно поморщилась.

— Я останусь, папа! — сказала она. — Завтра съезжу к Богомилу одна.

На отцовском лице не дрогнул ни один мускул, он положил в карман сигареты и медленно поднялся.

— Мы вернемся скорым поездом в восемь двадцать, — деловито сообщил он, прощаясь, и это прозвучало предупреждением — не Норе, а мне.

Вскоре их шаги заглохли на лестнице, было слышно, как они пересекли дворик и железная калитка, выходящая на улицу, напевно скрипнула.

Мы остались вдвоем в большом доме. Нас окутала внезапная тишина. Нора протянула мне руку и молчаливо повела за собой — пройдя овальную гостиную, мы вошли в небольшую комнатку с красивой мебелью белого дерева. Она опустила шторы, легким движением перекинув их по ту сторону подоконника и оставив окна раскрытыми. В комнате воцарился волшебный полумрак, а из-под штор приливами врывался теплый южный ветер.

Нора подошла ко мне и прижалась к моей груди, вздрагивая.

— Спасибо, что ты приехал!

Я жадно привлек ее к себе, осыпая ее лицо поцелуями.

Говорили ли мы о Михаиле и о его странном поведении на суде? Теперь я этого не помню… Может быть, мы лишь пугливо мимоходом затрагивали эту болезненную тему. Нора избегала ее, потому что, наверное, испытывала вину, а я не смел ее коснуться, потому что, начав, я должен был расставить все точки над "и". Мы любили друг друга в теплой сумрачной комнате, и где-то в глубине моего сознания гнездилось понимание того, что, быть может, это и есть настоящая любовь, то вспыхивающая яростно и неудержимо, то стихающая — медленно и нежно, подобно морской пене на бархате морского песка…

После каждой сладостной паузы я говорил себе, что вот сейчас я должен сказать ей что-то очень важное, но ничего не говорил, откладывая до следующего раза, пока, наконец, не понял, что не скажу ничего, потому что упустил подходящий момент и потому что все было так чертовски сложно и запутанно.

В восемь я вышел из большого красивого дома, чтобы больше никогда туда не вернуться. Я так и не решился протянуть Норе руку — в те смутные времена у меня самого еще не было опоры под ногами — и потерял нечто очень важное, как оказалось впоследствии, — безвозвратно…

12

Омлет подрумянился, его золотисто-коричневая плоть вспухала и шипела, как живая, распространяя вокруг возбуждающий аппетитный запах топленого масла. Я выключил плиту, нарезал пол-огурца, налил из мягкой пластмассовой бутылочки апельсиновый сок и, разбавив его газированной водой, сел за кухонный столик.

Омлет был сочным и вкусным — ни чересчур жирным, ни слишком сухим, с приятной румяной корочкой. Я поел и закурил сигарету… Поколебавшись, сделать ли себе кофе или съесть на десерт несколько конфет, я отказался от кофе и, захватив коробку с "Маками", перебрался в кабинет.

На пушистом покрывале лежал последний роман Курта Воннегута, купленный вчера, и я с удовольствием вытянулся на диване.

Я бы не сказал, что очень люблю этого автора, но он всегда будит во мне любопытство. Ему присуще нечто дерзкое, распущенное, как избалованному мальчишке, который считает, что ему все дозволено… Сколько сейчас существует интересных и разнообразных англоязычных писателей — Чивер, Апдайк, Мюриэл Спарк, Докторроу, Беллоу, да и сам Воннегут, провоцирующий воображение, преимущественно, фактом полной противоположности всему тому, что мы делаем в нашей литературе!.. "В сущности, какие мы писатели? Старомодные и к тому же неискренние, но, несомненно, — скучные!" — часто говаривал Самми Гольдберг, мой умный циничный приятель, рано отошедший в мир иной…

Писать мы начали одновременно двадцать пять лет тому назад. То было время поэтов, а вот прозаиков тогда можно было пересчитать по пальцам. Гольдберг нередко обращал на это мое внимание, делая так же, как и я, первые удачные шаги в прозе. "В нашей молодой литературе нет других авторов городской прозы, кроме нас с тобой, — утверждал он. — Значит, нам необходимо держаться друг за друга, помогать и, если нужно, хвалить друг друга, чтобы эта версия стала реальным фактом… Ну и писать, разумеется!" Гольдберг интересовался моими творческими планами, читал мне и свои произведения. Когда вышла моя повесть "Прикосновение", он сказал: "В этой повести тебе удался один-единственный образ — юноши. Все остальное — дерьмо! Но и это — немало!"…

Я грустно улыбнулся. Самми умер прошлым летом от инфаркта, оставив тома романов и повестей, большинство из которых забудут через несколько лет… Впрочем, на исходе жизни он пришел к весьма неутешительному мнению о собственном творчестве, и это позволяло ему без снисхождения относиться и к чужому. Я до сих пор не забыл его реплики по поводу моего родопского романа "Сложная биография". "Эта книга, действительно, биография, но не живого человека, а… тезисности и схематичности! — сказал он клокочущим от сдерживаемой насмешки голосом. — Жаль, что ты — как и я, разумеется, — стал признанным писателем именно благодаря этому мелкому и фальшивому произведению! А ведь мы оба были не лишены таланта!"…

Я отложил книгу в сторону, обуреваемый смутным чувством недовольства. Это было нечто весьма туманное и расплывчатое, как слабая зубная боль. Я редко мысленно возвращался к тем напряженным, полным умалчивания и недомолвок, месяцам, когда люди, жившие в то время, не решались высказывать свои мысли вслух и, казалось, не прощали этого другим.

Мне захотелось выпить чего-нибудь покрепче. Я достал из бара бутылку "Баллантайн" и крутанул блестящую крышку. Она завертелась, легко хрустнув, и, еще не отвинтив ее до конца, я уловил слабый запах виски. Затем принес из кухни высокий стакан с несколькими кубиками льда, плеснул в него янтарной жидкости и жадно отпил большой глоток. Холодный ароматный напиток со сладостным пощипыванием скользнул в горло, и по всему телу разлилась приятная слабость…

— Я хочу, чтобы товарищ Перфанов понял, — заявил Михаил на совещании у Стратиева, — что люди сделали все возможное и невозможное, чтобы стабилизировать технологию, но это не зависело только от них. Заставив нас внедрить вашу схему в административном порядке, вы не учли некоторых основных и очень важных вещей: того, что мы перерабатываем, главным образом, сульфидные и смешанные руды и не можем извлечь из них более 60 % свинцового концентрата. Промышленные пробы, сделанные в Софии, производились на базе не нашей, а буриевской руды, совершенно другой по составу. Вы включили нам в план и повышенный процент добычи меди, не зная, какие результаты даст новая технология. В прошлом году мы добыли двести тонн меди и свинца, а в этом вы требуете уже трехсот. Немаловажно и то, что необходимые реагенты, в первую очередь — железный сульфат, поступают нерегулярно, что все еще не монтированы контрольные чаны для резорбции и разделения раствора свинца. Не говоря уже о том, что рабочие массово уходят с производства, потому что при такой низкой выработке нет премий… И раз вы ввели в заблуждение Совет Министров по поводу того, что в этом году не понадобится закупать медь за валюту, будьте добры сами расхлебывать кашу, которую вы заварили, — окончил Михаил с нескрываемым презрением.

У него был резкий надменный голос, который, вкупе с присущей ему сдержанностью и немногословностью, снискал ему среди людей славу несговорчивого человека с тяжелым характером. Тем не менее все считали его прекрасным специалистом.

Михаил был высоким, худым, с длинными седеющими волосами и пламенным взором. Он резко отличался от остальных инженеров и химиков в К. не только манерой поведения, но и своей необычной биографией. Высшее образование получил в Румынии до 9 сентября 1944 года и приступил к работе в Родопах еще в то время, когда на флотационной фабрике хозяйничали немцы. Накануне революционных событий, рискуя собственной жизнью, помешал фашистам уничтожить оборудование. После революции Теневу присвоили звание "народный инженер", наградили его орденом, а его портреты несли на праздничных демонстрациях. Затем наступил период необъяснимого заката его славы, началась полоса перемещений по службе с постоянными понижениями в должности, пока, наконец, год тому назад не последовало новое назначение — главным инженером К-ской фабрики…

Я вновь отпил глоток виски, и перед моими глазами возникли мужские лица, окутанные сигаретным дымом. Совещание в кабинете Стратиева состоялось в феврале — я хорошо помнил это, потому что наша с Норой любовь была тогда в самом разгаре… Я сидел, забившись в угол, рядом с книжным шкафом, набитым справочниками по рудообогащению и флотации, и записывал все, что казалось мне важным для работы над книгой. Спор разгорелся по поводу новой технологии по извлечению медного концентрата, которая была внедрена Перфановым несколько месяцев тому назад и привела к резкому спаду объема производства.

Пока вокруг меня велись разгоряченные споры и сшибались различные мнения, я время от времени проваливался куда-то, исчезая из накуренной комнаты и чувствуя головокружительную сладость Нориных поцелуев на своих губах, а затем поглядывал на Михаила со смешанным чувством превосходства, сожаления и вины…

Речь шла о процентах добычи меди, о цинковой депрессии, обусловливавшей спад выхода чистого продукта, о сложностях разделения свинца и медных составов. Кто-то напомнил о предложенных Михаилом коррективах к новой схеме, но Перфанов нахмурился и яростно стукнул кулаком по столу.

— Довольно разговоров об этой коррекции! Вы смотрите назад, вместо того чтобы двигаться вперед, к резкому повышению уровня производства!

Затем со странным удовлетворением я заметил, как почти все присутствующие постепенно отмежевываются от мнения Тенева, все реже выступая в защиту его требований внести коррекцию в технологию Перфанова. Михаил остался в одиночестве, как последний из могикан, не сумевший понять и принять путь прогресса.

В конце совещания Стратиев дал слово Перфанову.

— Никто не в силах убедить меня, что на вашей фабрике работа велась так, как необходимо, — начал он спокойно, с еле уловимым упреком в голосе. — Вам не хватило элементарного терпения вести наблюдения за режимом более десяти дней. А в подобной обстановке нельзя судить о качестве какой бы то ни было технологии. Я признаю, эта схема капризней любой женщины. Необходимо скрупулезно точное наблюдение за всеми отклонениями, сравнение результатов по сменам… А что касается реагентов, больше не будем рассчитывать на благосклонность кооператива "Подъем" из Пловдива. С первого марта димитровградский завод обязался поставлять нам необходимые количества железного сульфата и натриевого сульфида. Чаны у вас тоже будут. Разговоры о нерентабельности схемы буду рассматривать как попытку саботажа… — И он ударил большим белым кулаком по столу. — За работу, товарищи, на нас смотрит вся Болгария!..

В Перфанове чувствовалась какая-то покоряющая сила, я осязательно ощущал ее, глядя на смягчившиеся, примирившиеся лица участников совещания.

В следующие дни работа на фабрике постепенно наладилась.

В кратчайшие сроки рабочие собственными силами построили контрольные чаны, реагенты поступали четко и регулярно…

Лед в моем стакане растаял, жидкость стала почти бесцветной. Я снова долил виски из бутылки и с удовольствием отпил глоток. И в тот же миг мысленно вернулся назад во времени, вспоминая тот ранний вечер в конце марта, когда телефон в моей комнате неожиданно зазвонил.

— Алло, Асен? — раздался в трубке женский голос.

Линия была не автоматической, а связана с фабричным коммутатором, поэтому Нора никогда не звонила мне по телефону, но я узнал ее голос и почувствовал, как мои ноги сладостно обмякли.

— Здравствуй, как хорошо, что ты вспомнила обо мне!

— Михаила арестовали.

Я онемел. Прекрасно сознавая, что нужно тут же что-нибудь сказать, пусть даже любую банальность, я не мог разлепить спекшихся губ.

— Ты меня слышишь, Асен? — спросила она тревожно.

— Слышу…

— В три часа пришли двое в штатском и милиционер. Обыскали всю квартиру. Велели ему захватить с собой одеяло и увезли на "джипе".

— Куда увезли?

— Не знаю. Сказали — в милицию, но я с балкона видела, как они проехали здание милиции и свернули на центральную улицу.

— Ты одна?

— Да.

— Я сейчас буду.

Телефон щелкнул, она положила трубку.

Я широко распахнул окно. Сигаретный дым клубами вырывался из комнаты, и если бы кто-то смотрел на меня с улицы, он, наверное, подумал бы, что я горю… Но никто не мог меня видеть. Как раз под моим окном зиял пустой огромный плавательный бассейн комбината. Ветер гонял старые газеты по его грязному высохшему дну. Краска на деревянной вышке для прыжков покоробилась и облезла, как кожа обгоревшего на солнце человека. За ней виднелись крыши овощных и бакалейных лавок, а дальше шли голые песчаные дюны. Вдали, слева, дымились трубы флотационной фабрики. Подвесные вагонетки напоминали больших усталых птиц. Они доставляли с гор руду, ту руду, из которой Михаил добывал медный концентрат. Было что-то нелепое в том, что вагонетки по-прежнему шли через равные интервалы, в то время как он был уже далеко отсюда… "Да, этот номер с милицией — дешевка! Она ведь находится в сотне метров от их дома, зачем им тогда "джип"?..

Я позвонил, и дверь тут же открылась, будто Нора ждала меня в коридоре. Молчаливо сжав ее холодную руку, я вошел в гостиную.

Все было перевернуто вверх дном. Перед шкафчиками и буфетом лежали разбросанные вещи, полки с книгами напоминали беззубые челюсти, в которых лишь кое-где торчали редкие зубы.

Я окинул взглядом эту грустную картину и посмотрел на Нору. Она стояла, прижавшись к стенке, как испуганный ребенок. Ее малиновый халат распахнулся, обнажая часть белоснежной груди. Тяжелая прядь блестящих, забранных в узел волос крылом спадала на плечо.

— Это было ужасно! — прошептала она, медленно пошатнувшись мне навстречу…

13

— Спишь, Венедиков? И вдобавок ко всему — с открытой дверью!

На пороге стоял Даво — в белой рубашке, при галстуке, причесанный и свежевыбритый.

— Одевайся! — приказал он, оглядываясь вокруг, и, увидев бутылку виски, насмешливо проронил: — Насколько я заметил, ты уже вовсю готовишься к встрече. Ты почему не пришел обедать в клуб?

— Был на похоронах Перфанова.

— Ты — на похоронах?! — сделал он круглые глаза. — Убил! Может, ты и прощальную речь произнес?

И, не дожидаясь моего ответа, заметив конфеты, взял сразу две и отправил их в рот одну за другой.

Я почувствовал знакомое раздражение, которое Даво вызывал у меня время от времени. Вот уже два десятилетия мы были близкими друзьями. Из десятков моих друзей-приятелей именно ему выпал и крест, и привилегия стать моим неразлучным спутником, без которого я не мог обойтись и часа в моей повседневной жизни. Он был искренне привязан ко мне и добровольно взял на себя все неблагодарные практические дела — начиная с забот о моей машине и кончая внесением моих многочисленных членских взносов. В обмен на это я удостоил его своей дружбой и правом быть моим душеприказчиком и отдушником.

Но за все в этом мире необходимо платить! Иногда Даво врывался как слон в мои мысли или топал своими подкованными ботинками в самых заповедных уголках моего внутреннего мира. Я стоически терпел все это — может быть, по слабости характера или от нежелания усложнять себе жизнь, а быть может, четко сознавая, что каждая медаль имеет и свою оборотную сторону — Даво был мне нужен как воздух, он просто являлся частью моего собственного "я"…

— Ты готов? — придирчиво осмотрел он меня с головы до пят и одобрительно кивнул головой. — Порядок, выглядишь по крайней мере на три года младше, как умеренно выпивший человек.

Я задержался взглядом на его галстуке.

— Зато ты вырядился, как цыган на свадьбу.

— Ну, не совсем на свадьбу, но… что-то в этом роде! — и лукаво-соучастнически улыбнулся.

Если бы я уже два часа не заливал глаза "Баллантайном", может быть, я и нашел бы в себе силы послать его подальше, вместо того чтобы тащиться за этим сводником бог весть куда. За последние годы из всех моих пассий по крайней мере с тремя меня познакомил Даво, он не успокаивался до тех пор, пока не убеждался в успехе своей миссии. И делал это из чистой любви ко мне, ничего не требуя взамен. Просто он руководствовался своим пониманием моего образа так называемой личной жизни, и в его взглядах брак отсутствовал начисто.

Сейчас он в очередной раз готовился вести меня на смотрины, а я согласился с ним по инерции и еще потому, что Мари-Женевьев начинала мне надоедать все больше и больше…

На какое-то мгновение мне захотелось действительно выгнать его и остаться до вечера наедине с бутылкой, но я знал, что это лишь вызвало бы излишние споры и объяснения, которые не облегчили бы отношений с моим милым другом… Я махнул рукой и первым направился к двери, подавив в себе глухое озлобление, но когда мы зашагали к троллейбусной остановке, почувствовал, как злость на Даво вновь заклокотала в груди.

— Ты послал деньги маме? — отрывисто бросил я, когда мы устроились на сидениях полупустого троллейбуса.

Он нахмурился.

— Сразу же! Ты что это вдруг вспомнил о матери? Или дает о себе знать Эдипов комплекс?

Я ухмыльнулся, обезоруженный. Даво есть Даво!

В просторной гостиной мы застали семь-восемь молодых мужчин и женщин, расположившихся вокруг низенького длинного столика, заставленного тарелочками с соленым миндалем, арахисом и всевозможными бутылками.

Хозяйка встретила нас улыбкой, задержала чуть дольше необходимого свою теплую руку в моей и окинула меня опытным и, как мне показалось, не совсем очарованным взглядом… "Ты выглядишь на три года моложе своего возраста!" — всплыл в памяти дурацкий комплимент Даво.

— Корнелия! — произнесла она задушевно, будто сообщая мне какой-то пароль. — Прошу вас, садитесь где вам будет удобней… Водка или виски?

— Виски! — благосклонно кивнул я, скользнув глазами по ее великолепной фигуре.

Она не выглядела слишком молодой, как сообщил мне Даво, и это, кто знает почему, вдруг мне понравилось. На ней были блестящие темно-бордовые брюки, облегающие ее длинные стройные бедра, и эффектная блуза, в вырезе которой чуть вздрагивала соблазнительная грудь.

— Я думаю, нет необходимости представлять вам товарища Венедикова! — обратилась она к гостям, наливая мне виски. — Предполагаю, что его знают все, кто любит болгарский театр… Или слышали его имя!

Присутствующие удостоили меня любопытно-благосклонными взглядами, помолчали секунду-другую из вежливости и продолжили с нескрываемым интересом слушать невысокого полного мужчину с кудрявыми светлыми волосами — наверное, заводилу компании.

Корнелия протянула мне стакан, предварительно опустив в него два кубика льда, и села рядом со мной на низкую квадратную табуретку.

— Ваше здоровье и добро пожаловать в мой дом! — кивнула она, сдвигая свой стакан с моим. — Надеюсь, Даво передал вам, как мне понравилась ваша пьеса?

"Значит, он это не выдумал!" — мелькнуло у меня в уме.

— Меня так взволновал этот спектакль, — продолжала Корнелия, — что я потом долго бродила по улицам и думала о вашей героине, погибшей в расцвете сил и молодости, не успев полюбить и быть любимой… И особенно о ее подвиге там, в фашистской Германии, когда у нас уже была свобода… Вы так хорошо придумали это с письмами и документами!

Явно, она говорила о моей художественно-документальной пьесе, посвященной Яне Крыстевой, советской разведчице, гильотинированной в Германии осенью 1944 года. Со слов Даво у меня создалось впечатление, что Корнелия смотрела мою последнюю современную драму.

Я оглянулся, рассматривая изысканно обставленную гостиную. Я уже знал, что раньше хозяйка была манекенщицей, а сейчас работает в руковостве Дома моделей. Припомнил ее слова, переданные мне Даво, что она жаждет встретить человека, который не воспринимал бы ее лишь как соблазнительную плоть. "Раз она так настаивает…"

Я сделал большой глоток виски, бросил в рот несколько вкусных миндалинок.

— Ваш теплый отзыв меня искренне обрадовал, — начал наступление я. — Мне и в голову не могло прийти, что политическая пьеса могла произвести сильное впечатление на такую женщину, как вы.

— А вам не кажется, что я могу и обидеться?

— Почему? Просто интересы красивой женщины иные.

Корнелия поморщилась.

— Вы меня удивляете, товарищ Венедиков. Я думала, что писатель и особенно такой знаток женской души, как вы, более широко смотрит на мир… Я не жду, что вы непременно поверите мне, но меня всегда волновал вопрос, какими были наши предшественники, какой вообще была та молодежь, погибшая с песней на губах, существует ли связь между ними и нами и в чем именно заключается эта связь. Все это подчас страшно мучит меня…

Я вытянул сигарету, щелкнул зажигалкой… Поблизости в очередной раз грянул дружный залп смеха — явно, светловолосый был неутомимым рассказчиком анекдотов. И вдруг в наступившей тишине прозвучал немного неуверенный голос девушки, сидевшей в сторонке:

— Простите, что я вмешиваюсь, можно, я задам вам один вопрос?

Она была в джинсах и простой серой рубашке с подвернутыми рукавами, без капли грима на лице и без всяких украшений — колец, медальонов и сережек, которые так любят другие женщины. Самым странным в ней были ее глаза — светло-синие, почти вылинявшие и какие-то холодные, как у сиамской кошки. Все остальное — красивые сочные губы, кудрявые каштановые волосы, мятая, но чистая рубашка придавали ей какой-то теплый, но заурядный вид. Лишь озерная прозрачность взгляда обволакивала все холодом и отчуждением.

Корнелия сжала жемчужно-белыми зубами зернышко миндаля и медленно раскусила его.

— Пожалуйста!

Девушка взяла свой бокал со швепсом, охватив его длинными узловатыми пальцами.

— Только что вы сказали, что не ждете, чтобы товарищ Венедиков непременно вам поверил, но вы сами-то верите, что вас действительно волнуют все эти вопросы? Потому что я вам не верю.

Все разом повернулись в сторону девушки. Я заметил, как две женщины обменялись возмущенными взглядами, а златокудрый весельчак издал какое-то неопределенное восклицание и мелко-мелко затряс головой.

Корнелия сохранила самообладание.

— Может быть, вы все-таки приведете свои аргументы?

"Интересно, как эта девушка попала сюда? — мелькнула у меня мысль. — Явно, она не была близка ни с кем из присутствующих, даже Корнелия обращалась к ней на "Вы"…"

— Попытаюсь, — согласилась она, облизывая губы. — Хоть и не знаю, смогу ли… Иногда человек чувствует какие-то вещи, но не в состоянии их сформулировать.

— И что же именно вы чувствуете?

Девушка не смутилась.

— Мне кажется, что вся эта обстановка и образ жизни, который вы ведете, просто исключают подобные вопросы… Простите за откровенность. Что же касается пьесы, то вы правы, мне она тоже нравится.

Воцарилось тягостное молчание. Я смял в пепельнице свою недокуренную сигарету и метнул на девушку сердитый взгляд.

— Не вижу оснований, чтобы относиться с предубеждением к людям только потому, что они хорошо живут! — И неловко улыбнулся, с опозданием почувствовав в своем тоне излишнюю строгость и назидательность. — В конце концов вы здесь гость, о вас заботятся, уделяют вам внимание, просто не честно…

Девушка недружелюбно смерила меня взглядом своих холодных глаз.

— Сожалею, если мои слова задели кого-нибудь…

— А музыка в этом доме имеется? — пробился внезапно в краткую паузу хрипловатый голос Даво, который нервно прохаживался вокруг столика.

— Да, конечно, Нелли, почему бы тебе не включить музыку? — с нескрываемым облегчением воскликнула какая-то сильно накрашенная женщина. — У тебя такие великолепные записи…

Корнелия подошла к одному из шкафов, вытянула небольшой ящик и, достав плоский как книга магнитофон, включила его. Гостиную заполнили звуки приятной танцевальной мелодии.

Люди задвигались, встали из-за продолговатого столика, и вскоре за ним остались лишь мы вдвоем с "сиамской кошкой".

Я метнул на нее взгляд, вновь заметил узловатые пальцы с коротко остриженными ногтями и неожиданно спросил:

— Как вы сюда попали?

— Меня привел сын моей квартирной хозяйки. Он работает фотографом в Доме моделей.

— Покажите мне его!

— Его здесь нет. Ушел снимать какое-то ревю.

— А почему вы не ушли с ним?

— Меня не интересуют модные ревю.

— Это заметно! — скользнул я взглядом по ее джинсам.

В уголках ее губ прорезались две тонкие морщинки, наверное, это обозначало улыбку.

— Я вела себя очень невоспитанно? — спросила она мгновение спустя, понизив голос.

— Довольно-таки!

— Я просто не смогла сдержаться. В подобных случаях я всегда теряю контроль над собой… — И она повернула голову к центру комнаты, где все гости, кроме Даво, танцевали.

— Я понял, но все-таки вы не правы! — ответил я тоже шепотом.

— Права! Больше всего меня злит, когда такие, как она, говорят о погибших. Ее мучит вопрос о связи с предыдущим поколением! Какая там может быть связь! Как между мной и квантовой механикой!

— Не слишком красиво пользоваться чьими-то благами и в то же время оплевывать его!

— Я выпила только бокал швепса!

Какое-то теплое, волнующее любопытство медленно шевельнулось в моей душе. Я понимал, что с этим ершистым и, по всей вероятности, вредным существом надлежит держаться холодно и пренебрежительно, по крайней мере, из солидарности с хозяйкой дома, но мне не хотелось вставать из-за стола и было все интересней следить за светло-синими глазами и строгим лицом с еле заметными морщинками в уголках губ.

— Как вас зовут? — спросил я после небольшой паузы, закуривая сигарету.

— Петрана Груева… Разумеется, меня называют просто Пепа.

— А почему вы упомянули квартирную хозяйку? Разве вы не из Софии?

— Нет. А вы еще не догадались? Отстаете, товарищ драматург, ваш коллега Бернард Шоу после третьего слова безошибочно определял, откуда родом девушки, с которыми он сталкивался на лондонских рынках!

— Вы хотите сказать — его герой Хиггинс из "Пигмалиона"?

— Именно! Итак, откуда же я родом?

— Я думаю, что и профессор Хиггинс испытал бы известное затруднение. Вы оперируете абсолютно дистиллированным бедным языком современной молодой девушки.

Морщинки у губ обозначились четко — очевидно, мое замечание развеселило ее.

— Хорошо, я вам помогу. Кое-кто утверждает, что особенность моих глаз объясняется близостью с подобными природными объектами…

— А, рильские или пиринские озера! — догадался я. — Браво, скромность украшает девушку!

Даво уселся в соседнее кресло и налил себе стакан швепса. Он не брал в рот ни капли алкоголя. "Как она!" — невольно пришло мне на ум.

Он бросил сердитый взгляд на девушку, а затем перевел его на меня, не меняя выражения. Я собрался сказать ему что-нибудь приятное, но тут же заметил, что Корнелия оставила своего кавалера и подошла к нам.

— Позвольте вас пригласить, товарищ Венедиков!

Я вспомнил, что во время моего разговора с Пепой несколько раз ловил на себе ее взгляд, и восхитился тактом и выдержкой нашей хозяйки. Пока мы сидели вдвоем с девушкой, она не позволила себе пригласить меня на танец и лишь теперь, когда к нам присоединился Даво, она сочла это уместным.

— Разумеется, — улыбнулся я, немного смутившись, неуверенно вставая из-за стола. — Хотя это не самая сильная моя сторона…

Как и следовало ожидать, Корнелия долго не упоминала имени своей необычной гостьи. Она что-то рассказывала мне о Таганке и о бедном Высоцком, затем поинтересовалась моей новой пьесой, заявив, что впредь не пропустит ни одной моей новой работы. Время от времени, пока мы смешно и бессмысленно подскакивали друг против друга, я поглядывал в сторону столика, еле сдерживая веселую улыбку. Даво, молчаливый и загадочный, мрачно уставившись в одну точку, дул швепс, а Пепа наблюдала за ним с подчеркнутым интересом.

Зазвучало медленное танго, Корнелия прижалась ко мне, и я почувствовал в своем ухе ее теплый возбужденный голос:

— Знаете, я на нее не сержусь. Она три раза проваливается на экзаменах в ВИТИС. При этом, объективно говоря, девушка выше среднего уровня, хотя…

— А на какой факультет? — прошепелявил я слегка заплетающимся языком.

— Насколько я поняла — на кинорежиссерский.

Предметы медленно поплыли перед моими глазами. Инстинктивно я бросил взгляд в сторону Пепы и увидел, что ее стул пуст. Только Даво по-прежнему торчал за низеньким столиком, и я тихонько прыснул, увидев его белоснежную рубашку и блестящий галстук сводника крупного масштаба…

14

Я пришел в себя лишь на следующее утро, в своей постели, а в обед Даво восстановил картину последних часов, стершихся из моей памяти. Во время весьма бурных танцев я был настоящим "милашкой", Корнелия осталась в восторге от моих проказ и сказала, что, как только вернется из какого-то заграничного турне, непременно мне позвонит.

С помощью моего верного друга я более-менее привел себя в порядок, и к часу дня мы направились в клуб.

Все столики были заняты, и нам невольно пришлось присоединиться к двум знакомым дамам — супругам известных столичных шефов в области культуры, которые громко пригласили нас за свой столик, не скрывая радости по поводу моего появления.

Обеим перевалило за сорок пять, но они все еще "не нашалились", как поговаривали в нашей среде. Одна из них — поуродливей, с мешками под большими глазами навыкате, была архитектором, но занималась не проектированием, а научной работой в каком-то институте. А вторая — все еще интересная, пышная, соблазнительная блондинка с влажным взглядом и длинной лебединой шеей — делала серебряные украшения, участвовала в выставках прикладного искусства и часто ездила за рубеж. Они были неразлучными подругами.

Пока я глотал горячий бульон, чувствуя, как мой мозг окончательно проясняется, дамы оживленно делились с нами последними театральными и телевизионными новостями, а затем подробнейшим образом осведомили нас о своих курортных планах. Затем архитектор с любопытством подняла свои тонкие нарисованные брови.

— Вы окончили сценарий, товарищ Венедиков?

Меня удивила ее осведомленность, но я тут же вспомнил, что они часто играли в бридж с женой бай Миладина, и мной овладело смутное беспокойство.

— Окончил!

Женщины переглянулись, и блондинка с лебединой шеей перевела взгляд на свои красивые, усыпанные перстнями, пальцы.

— Мне бы не хотелось быть на месте Миладина Кондова!

— Что вы хотите этим сказать?

— Ничего! — очаровательно рассмеялась она. — Просто я была за его столиком, когда ему сообщили, что студия отказалась от его сценария.

Я промолчал, занявшись полуостывшим фрикасе.

Даво сопел, испытывая неловкость и оглядываясь вокруг. Потом пробормотал какое-то извинение и улизнул.

— Я просто перепугалась за бедного бай Миладина, — продолжала блондинка. — Никогда не видела его в такой ярости. Его лицо побагровело, как…

Она запнулась, и ее приятельница поспешила ей на помощь.

— Как свекла, — сказала ты мне на следующий день…

— Совершенно верно, как свекла! Я подумала, что его хватит удар.

— Ладно, прямо-таки удар! — пренебрежительно обронил я.

— Клянусь, вот вам крест! Согласитесь, не слишком приятно оставить сценарий, уехать за границу… Между прочим, им не повезло с погодой, Вале все время нездоровилось, — на мгновение переключилась она на архитекторшу, — и, вернувшись, узнать, что… Нет, так не поступают…

Я почувствовал себя неловко. Попытался объяснить своим сотрапезницам, как все было на самом деле, но они лишь холодно выслушали меня с высоко вскинутыми головами, а затем блондинка сказала:

— Насколько я знаю, никто не требовал от него никаких поправок, все это — интриги режиссера Рашкова, который прибрал к рукам всю студию, особенно после своего нашумевшего фильма… — Она облокотилась на стол, подперев рукой подбородок, и вызывающе взглянула на меня в упор. — А вы сами действительно верите, что все обстоит именно таким образом и что сценарий Миладина Кондова — слаб? Вы вообще читали его?

— Нет.

— Вот видите! Я считала вас более сообразительным, все-таки вы столько лет работаете с режиссерами, хотя и театральными…

— Почему вы решили изменить театру, товарищ Венедиков? — вмешалась архитекторша.

— Может быть, товарищу Венедикову захотелось заиметь соавтора-режиссера, Этти!

Я вздрогнул, пронзенный этим неожиданным намеком, но тут же рассмеялся, решив не обращать внимания на подружек. Но все же взглянул на них с легким презрением и проронил подчеркнуто небрежно:

— Вас неверно осведомили — моим соавтором будет сценарист Докумов.

— Временно, всего лишь временно! — напевно произнесла блондинка. — Затем к вам присоединится и Рашков. Он потребовал этого и от бай Миладина, и если бы тот согласился, то его сценарий прошел бы "на ура"! Но он в этом деле не новичок, знает цену своему труду и таланту и категорически восстал против этой моды, ставшей в последнее время традицией — когда режиссеры повсеместно становятся соавторами сценаристов…

Я потянулся задрожавшими пальцами к сигаретной пачке. Эти гусыни перегнули палку! Никого не пощадили — похоже, им просто доставляло удовольствие говорить гадости, сталкивать лбами и плести интриги из бескорыстной любви к сплетням.

Я взглянул на русоволосую красавицу, в которой, может быть, из-за длинной неподвижной шеи и пристального взгляда, проглядывало что-то змеиное. Она самодовольно и с плохо скрытым наслаждением рассматривала меня, как рассматривают обессилевшие, погибающие жертвы, и вдруг великодушно заявила:

— А почему бы вам не встретиться с бай Миладином и не объяснить ему все, как вы сейчас объяснили нам? Неправда ли, Этти, лучше всего, если они разберутся сами, по-мужски?

— Бесспорно! — тут же поспешила согласиться архитекторша. — Только не нужно откладывать. Валя с Миладином собирались ехать на отдых в Варну, может быть, даже уже уехали…

Вернувшись домой, я поднял трубку и набрал телефонный номер бай Миладина. Никто не поднял трубку, сигнал незанятой линии долго звучал у меня в ушах и, кто знает почему, с каждой секундой приносил мне все большее облегчение.

15

В понедельник утром мне позвонила секретарша Иванчева. Ее шеф просил меня приехать к одиннадцати часам.

В тесном кабинетике я застал незнакомого молодого человека атлетического телосложения, но довольно бледного. Оказывается, это и был мой соавтор Крыстю Докумов.

Он молчаливо пожал мою руку, низко склонив голову, как бы выражая свое почтение. Когда Иванчев попытался торопливо представить меня в несколько высокопарных выражениях, Докумов снисходительно улыбнулся:

— Поверь, молодое поколение хорошо знает своих ветеранов. Я смотрел почти все пьесы товарища Венедикова… — он приветливо повернулся ко мне, — разумеется, прочел и ваш сценарий.

— Ах так? — заинтригованно поднял я брови. — Ну и какое впечатление он на вас произвел?

— Драматург он и есть драматург! — тут же ответил Докумов. — Как говорят — рука мастера чувствуется в каждой строчке… За сцену между Фердинандом, молодым офицером, придворной дамой и митрополитом — мой вам низкий поклон! Я считаю, что эта сцена может войти в любую хрестоматию по кинодраматургии. Получился невероятный квартет, вроде известного финала в "Риголетто", в котором каждый герой поет свою арию, а в целом получается удивительная… спетость, я правильно употребил термин, товарищ Иванчев? Вы ведь известный спец в музыкальной области…

Я заметил, что Иванчева этот намек не особенно порадовал. Он "пришел" в кино из музыкального сектора. Меня слова Докумова тоже несколько озадачили. "Риголетто, квартет, спетость" — для серьезного автора подобные слова не звучали комплиментом!

— К сожалению, не могу ответить вам любезностью на любезность, у меня еще не было возможности прочесть ваш сценарий… — И, пресекая дальнейшие намеки, я холодно обратился к Иванчеву: — Насколько я помню, Рашков собирался встретиться, чтобы уточнить главные направления совместной работы?

— Именно поэтому я вас и собрал, — кивнул Иванчев. — Славчо сейчас в провинции, но как только он вернется, вам нужно будет уехать дней на десять в Дом творчества в Смолян, чтобы выработать окончательный вариант сценария на базе двух текстов!

— Разумеется, раз это необходимо! — тут же без колебаний согласился я.

— Все уже устроено, — продолжал Иванчев. — С пятницы Дом будет полностью в вашем распоряжении, на десять дней мы закроем его для всех, кроме вас, чтобы вы могли работать совершенно спокойно…

В комнате наступила тишина. Иванчев избегал встречаться взглядом с молодым сценаристом, и я понял, что до моего прихода Докумов, вероятно, задал ему какой-то неудобный вопрос.

Докумов немного подождал, затем перебросил через плечо длинный ремешок своей сумки и обратился к Иванчеву:

— И все-таки я настаиваю на сказанном ранее.

Иванчев вздрогнул, я понял, что мое присутствие его чем-то смущает. И, вздохнув, он неохотно объяснил мне:

— Крыстю настаивает на том, чтобы оплатить сценарии, независимо от конечного результата.

— Разумеется, настаиваю! — сказал Докумов. — Думаю, что товарищ Венедиков придерживается того же мнения. И вы, и Рашков утверждаете, что наши сценарии лучше сценария Миладина Кондова. Ему вы заплатили, а нам…

— Именно тебе не следовало бы ставить вопрос таким образом! — прервал его Иванчев. — Тебе прекрасно известны наши порядки, не говоря уже о том, что этот случай дополнительно осложняется тем, что…

— Ага, признался все-таки? Дополнительно осложняется из-за вашей страусовой политики по отношению к товарищу Кондову. Если бы вы своевременно вызвали его и честно объяснили, как обстоят дела, все было бы в полном порядке. Но вы сваливаете решение этого вопроса друг на друга, никто не смеет сказать ему правду в глаза, и он вынужден получать информацию из вторых рук, разумеется, недостоверную и преувеличенную в клубах и кафе.

Я ждал, что Иванчев рассердится, что в глазах у него сверкнет холодная неумолимость, с которой я столкнулся однажды, но, к моему удивлению, он подошел к Докумову и положил руку ему на плечо.

— Наперед батьки в пекло не лезь! Всему свой черед. Напишите окончательный вариант сценария, пусть все видят, что в него не вошло ни строчки из сценария бай Миладина, и все будет тут же оформлено наилучшим образом! А до этого не будем поднимать излишний шум!

— Правильно! — кивнул я, сам того не желая. — Тем более, что Кондов уехал отдыхать в Варну.

Докумов смерил меня внимательным взглядом и взялся за дверную ручку.

— И мне пора, — протянул я руку Иванчеву.

Минуту спустя мы оба шагали по улице, залитой солнцем.

— Довели меня до ручки, а теперь — марш в Дом творчества! — язвительно ввернул Докумов. — Не знаю, как вы уложились в сроки — все-таки у вас есть пьеса на ту же тему, — но мне-то пришлось начинать с азов. Изучение исторической эпохи отняло у меня три недели, а на сценарий осталось меньше месяца. Приходилось в среднем писать по семь-восемь страниц в день, иногда я засыпал над пишущей машинкой и в результате — резкое повышение сахара в крови! Чувствую себя сейчас, как выжатый лимон.

Я сочувственно посмотрел на него.

— И вот вам благодарность — некому сказать тебе и двух добрых слов! Не говоря уже о том, что теперь жди как милостыни, пока тебе заплатят!

— Мне кажется, вы слишком мрачно воспринимаете происходящее! — мягко ответил я. — Иванчев сказал, что этот вопрос скоро будет улажен.

Докумов взглянул на меня с легкой укоризной.

— Речь идет не только о деньгах… Есть вещи, которые ничем не оплатишь. Постоянно слышу намеки в кафе, что я перебегаю дорогу серьезному уважаемому писателю, что мой поступок, мягко говоря, не лоялен…

Я резко остановился, изумленно вытаращившись.

— Вам, вероятно, не смеют сказать этого в лицо, но будьте уверены — за спиной шушукаются примерно о том же.

— Но с какой стати? Бай Миладин сам не пожелал продолжать работу, и студия обратилась к другим авторам. Что же здесь нелояльного?

Докумов невесело улыбнулся.

— Человек не может объяснить это каждому, не так ли? Знаете, я искренне сожалею о своем выборе профессии. Нет работы черней и неблагодарней, чем наша, товарищ Венедиков! Но я положительно однажды расплююсь с ней — раз и навсегда! Напоследок стали пошатывать нервы, да и характер неподходящий. Рад был с вами познакомиться, хоть и с известным опозданием…

— Я тоже! Нужно будет встретиться в другой обстановке, посидеть за рюмочкой… Мы ведь будущие соавторы?!

— Хорошая мысль! Только я не пью…

Вскоре я увидел, как он вышагивает по улице Аксакова с кожаной сумкой на плече, и медленно направился своим путем к площади Славейкова.

16

— Здравствуйте!

Передо мной стояла Пепа — все в тех же потертых джинсах и серой рубашке с подвернутыми рукавами. Мне показалось, что она только что поднялась с металлического парапета перед входом в ВИТИС, где торчало с десяток юношей и девушек, довольно небрежно одетых.

Я вспомнил, что Пепа трижды не прошла по конкурсу в этот институт, и подумал, что она, наверное, снова готовится к приемным экзаменам, раз крутится здесь поблизости.

— Почему вы так внезапно исчезли в тот вечер? — спросил я с несколько натянутой улыбкой.

Она пожала плечами.

— Просто решила, что мне пора уходить. Я чувствовала себя там, как инородное тело, и эта чужая среда должна была меня отторгнуть… К тому же, похоже, я несколько переборщила?

— Не стану разубеждать вас, — подтвердил я, чувствуя прилив приятного любопытства, так же, как и неделю тому назад.

Я взглянул на часы и, отметив, что время до обеда еще есть, внезапно предложил:

— Не хотите ли выпить чего-нибудь прохладительного?

— Можно.

Мы перешли улицу и сели за столик под тентом кафе-кондитерской "Прага". Официантка, в ожидании заказа, в небрежной позе стояла у нашего столика, обдирая облупившийся лак на ногтях.

— Мороженое или что-нибудь другое? — обратился я к своей даме.

— Мороженое, — кивнула Пепа.

Себе я заказал рюмку водки, хотя алкоголь в такую жару вряд ли пошел бы мне на пользу.

Когда официантка отошла, Пепа воспользовалась меню как веером.

— Ужасная жара! Вы собираетесь на море?

— Позже.

— Знаете, я нашла книгу ваших пьес и прочла предисловие. Совсем иначе представляла себе ваше детство и юность…

Я взглянул на нее удивленно. Что заставило ее заняться поиском моих произведений?

— А как именно?

— Ну… Я не допускала, что вы — сын трамвайного кондуктора, и вообще…

— Вот видишь, к чему может привести предварительная схема? — прервал ее я. — То же самое произошло и в тот вечер у Корнелии. Ты прочла только предисловие?

Она беззлобно улыбнулась.

— Нет, и обе пьесы.

Я выжидал, будет ли продолжение, но Пепа молчаливо сидела напротив меня, обмахиваясь меню.

— Похоже, ты от них не в восторге? — съязвил я.

— Нет, почему же, "Браки" мне очень понравились. Что же касается второй пьесы, то первая половина — блеск, но затем смелость оставила вас и вы сгладили все острые углы…

Официантка принесла заказ и прижала счет пепельницей. Я отпил большой глоток ледяной водки, причмокнул от удовольствия и засмотрелся на широкий, залитый солнцем тротуар.

— Извините, — словно издалека пробился ко мне голос Пепы, — но я не могу кривить душой, даже если кто-нибудь мне симпатичен.

Я медленно повернул к ней голову и ритуально кивнул головой.

— Благодарю!

— А знаете, когда вы стали мне симпатичны? — продолжала она, улыбнувшись и оживленно помаргивая. — В тот вечер, когда рыцарски вступились за Корнелию. Помните?

— Помню.

— Именно тогда, когда вы меня отчитали, я заметила, что вам стало не по себе. Слова были довольно резкими, но тон и особенно улыбка. Вы улыбались смущенно и извинительно… не могу точно объяснить, что это была за улыбка, но я тогда подумала, что вы — мягкий, деликатный человек, не признающий нравоучений…

"А она не глупа!" — мелькнуло у меня в уме.

— Твоя проницательность производит впечатление. Странно, почему ты до сих пор не поступила в ВИТИС? У тебя острый ум, наблюдательность, нет недостатка в фантазии, а этого предостаточно для кинорежиссера.

Она зачерпнула ложечкой розовое мороженое и медленно поднесла ее к губам.

— Раз вам известно, куда я поступала, вероятно, вы знаете и сколько раз я проваливалась?

— Знаю! — признался я.

— Эти данные вам сообщила Корнелия?

— Корнелия. Хотя, по ее мнению, твой интеллектуальный уровень гораздо выше среднего.

Пепа рассмеялась.

— Ну не трогательно ли? Значит, она так и сказала? Какое благородство, какое великодушие!

Она склонилась над стеклянной розеткой и с жадностью стала вычерпывать растаявшее мороженое, затем резко, вызывающе вздернула голову.

— Почему я не поступила в ВИТИС? Очень просто! Формально — потому, что не могу пробиться дальше третьего-четвертого тура, а фактически — из-за отсутствия связей, включительно и… постельных!

Я холодно промолчал. Эта девушка, казалось, состояла из двух половинок — солнечной и теневой, и показывала то одну свою половинку, то другую. Я скользнул взглядом по ее лицу. Сейчас ее странные глаза и красивые губы показались мне банальными, как и ее слова…

— В сущности, знаете что? — тихо подхватила она после продолжительной паузы. — Иногда я сама не вполне верю в то, что я вам тут наболтала. На что мне надеяться? Ежегодно на этот факультет поступает по крайней мере с полдюжины сыновей и дочерей писателей, режиссеров и актеров. Будь они все даже законченными тупицами, то все равно в течение двадцати лет вокруг них в доме постоянно велись разговоры о кино и театре, сценариях и образах, ролях и постановках. Даже если они несомненные дуболомы, все же что-то запало им в головы. И я сама себя спрашиваю: "Ну а ты, Петрана, куда ты лезешь, что ты знаешь и что ты видела там, на своей малой родине, пока в твою кровь не проник этот микроб?" — "Ты к завтрему фуфайку потеплее мне готовь, будем бревна с Еледжика волочь!" "Ладный лес сегодня валили — гладкий да белый, как сахар, любо-дорого такой пилить". "Устал поди, сынок, дай себе передых, а то упадешь однажды рядом с пилой, да так больше и не встанешь!"

— Это говор твоего края, с синими озерами? — заинтересованно спросил я.

Пепа криво улыбнулась.

— Только я знаю, чего мне это стоило, избавиться от диалекта, хотя порой он предательски дает о себе знать.

— Вряд ли это имеет значение для профессии, которую ты выбрала.

— Для профессии не имеет, но для комиссии… — вздохнула Пепа. — Особенно, если ей больше не к чему придраться.

"Конечно, комиссия виновата в том, что ее до сих пор не приняли!" — мельком подумал я.

— Вам, молодежи, все кто-то мешает! — сухо заметил я. — До сих пор ни разу не встретил молодого человека, который винил бы себя!

— Может быть, вы правы, может, действительно я виновата и напрасно пытаюсь прошибить головой стену… — Она смотрела мимо меня, чуть повыше моего плеча. Между нами сверкнуло что-то синее и острое, как меч, со звоном выхваченный из стальных ножен. — Но я не сдамся, даже если мне придется поступать еще десять лет! — Помолчала немного и окончила с улыбкой: — Родители каждое лето, провожая, выплескивают из медного котелка мне воду под ноги, соседи тоже желают мне удачи, а соседка, тетя Коца, в этом году проводила меня словами: "Ты им не давайся, Петранка! Стой на своем, и победишь софиянок, в нашем краю никто не возвращался побежденным, убиенным — возвращались, но побежденными — никогда!"

И опять ушла в молчание, повернув голову к улице.

Верхняя пуговичка ее рубашки расстегнулась, приоткрыв еле заметную ложбинку между маленьких грудей. Я посмотрел на ее узловатые пальцы с коротко подстриженными ногтями и мысленно спросил, что, в сущности, я знаю об этой девушке. Кто знает, как долго и упорно она шлифовала себя, занимаясь самообразованием, какой непосильный труд вложила не только в то, чтобы избавиться от диалекта, но и от всего того, что мешало ей так естественно сидеть напротив меня и свободно критиковать мои произведения. Я почувствовал неожиданное желание увидеть ее поступившей в этом году, протянул руку через столик и положил на ее.

Она не отняла своей руки, а как маленький зверек, которого погладили по шерстке, взглянула на меня признательно и доверчиво своими синими глазами. Затем медленно вытянула свою руку, нахмурилась и начала, глядя в сторону:

— При первом поступлении меня срезали еще на втором анонимном туре — сценарий на заданную тему. Мне выпала тема "Долг", и я описала действительный случай, рассказанный мне моей двоюродной сестрой, студенткой фототехникума… Несколько девушек едут на практику со своим молодым преподавателем в село Долен, чтобы сделать снимки старых домов. И вот, в этом вымирающем селе, в котором остались одни старики, преподаватель, используя свое положение, настроение девушек, бытовые неурядицы, склоняет к сожительству двух своих студенток. Это я и описала. Мне хорошо знаком сельский быт, я легко воссоздала его атмосферу, а что касается самого события, то здесь я дала волю воображению и думаю, что справилась неплохо. Но меня не допустили до следующего тура. После проверки оказалось, что мою работу оценили в три балла, но я до сих пор сомневаюсь, читал ли ее кто-нибудь. Я написала двадцать страниц, все остальные — по пять-шесть. Кроме того, ходили слухи, что в том году имена студентов-первокурсников уже были известны заранее, так что едва ли комиссия утруждала себя чтением всех работ.

— Но ты ведь сказала, что экзамен был анонимным?

— Формально — да!

— Что значит "формально"?

Пепа резко выпрямилась, откинувшись на спинку стула.

— Зачем вы заставляете меня объяснять банальные и общеизвестные истины?

— И недоказуемые! — нелюбезно буркнул я.

Может быть, она действительно описала всю эту историю со всем присущим юности пылом, но в самой ситуации было что-то грубо тенденциозное, кавычки, в которые она взяла слово "долг", торчали нарочито и провокационно…

— В следующем году я добилась больших успехов, — продолжила она спустя некоторое время. — Дошла до этюда, экзамена по мастерству режиссера. Там, пожалуй, я действительно напутала, получилось не совсем внятно. Вообще о второй попытке спора нет. Но на третий раз ко мне просто придрались, особенно председатель комиссии. На этот раз с этюдом я справилась успешно, пришла очередь четвертого тура, актерского. Я выбрала для чтения стихотворение Стефана Цанева "Маленькая ночная исповедь провинциальной актрисы". Знаете его?

Я кивнул без особого энтузиазма.

— Очень интересный и талантливый поэт! — добавила она. — Я его просто обожаю. По-моему, я читала "Исповедь", как говорится, "с чувством" и подлинной страстью… — И, пронзив меня синим взглядом, Пепа торопливо процитировала:

"Проповедуют нам бескорыстность и долг

те, через чьи постели

проходит кратчайший на сцену путь,

к заветной столичной цели…"

"Вот откуда она взяла это выражение — "постельные связи"! — осенило меня, когда я допивал последний глоток водки.

— Когда я справилась и с прозой, — продолжала моя собеседница, немного успокоившись, — у комиссии был такой вид, будто она выпила целый литр уксуса. Как могут мужчины быть такими примитивными! Даже если вас задел этот поэт и его стихотворение, будьте умнее, не выдавайте себя, дорогие товарищи! А они сидели передо мной с таким видом, словно все до одного спали с провинциальными актрисами… И, конечно же, срезали меня!

— Из-за выбора стихотворения? — скептически спросил я.

— О, нет, это было бы слишком прямолинейно! Исполнение им не понравилось! Слишком элементарно, "один к одному"! Вы ведь знаете, сейчас в моде это выражение?! "Не говоря уже о ее диалектном произношении!" — добавил один из них. Вообще — полное торжество современной демагогии, гнусной практики, тогда черное выдают за белое, но всегда — под видом объективной справедливости… Это опасней прямого догматизма, там, по крайней мере, знаешь, с чем ты имеешь дело. На всякий случай, я тут же начала брать уроки литературной речи и дикции… — Она оставила пустую розетку в сторону и развела руки. — Вообще, я готова на все, даже на невозможное, как богатырь из сказки, которому царь давал все новые и новые невыполнимые поручения… Вот вам моя краткая грустная история, как говорит Мими в "Богеме". А сейчас мне пора идти, в двенадцать у меня собеседование с режиссером, нас собирают на подготовительную лекцию…

"Сегодня мне везет на оперные сравнения! — подумал я, повеселев. — Сначала "Риголетто", а сейчас — "Богема"! Но мое приподнятое настроение, кто знает почему, быстро растаяло.

Я уплатил по счету и медленно поднялся с нагретого стула.

С чуть затуманенной головой я направлялся в клуб, задумавшись над нашим с Пепой разговором. Ее можно было обвинить во всех существующих грехах, но нельзя было отказать в одном — полной и безусловной искренности. Она не утаила своего мнения о моих пьесах — и положительного и не совсем! Явно, ее привлекали смелые, дерзкие и бескомпромиссные произведения. Да и кому из молодых они не импонировали? — Чем острее и критичней, тем ценней!.. Как "Исповедь провинциальной актрисы"!.. Я почувствовал, как в моем сердце шевельнулась зависть. "Обожаю этого поэта!" А скажет ли она своим друзьям: "Обожаю драматурга Венедикова?" Сомневаюсь… "Первая половина просто блеск, но затем вам не хватило смелости…" — сказала она. Вероятно, она права… Подожди, девочка, дай мне окончить новую пьесу, и тогда тебе просто нечего будет сказать!

Я усмехнулся в приступе самоиронии. Действительно ли мне хотелось написать историю с анкетой и катастрофой так, чтобы молодежь вроде Пепы взвыла от восторга? А почему же я тогда был против фильма Мари-Женевьев и ее коллег? Я смахнул пот со лба — давала себя знать выпитая водка и безжалостно палящее солнце, стоявшее в зените. "Глупости, их сценарий о другом. В моем была бы боль, серьезная обеспокоенность, а не мелкие подколки! Вообще — все зависит от позиции и, кроме того, — от закалки и закваски самого автора! А у меня была крепкая закалка, ведь и Перфанов, принимая меня в первый раз в своем огромном кабинете, сказал то же самое: "Мануил говорил мне, что ты наш парень!"

Меня удивило это странное воспоминание, и я поспешил прогнать навязчивые мысли. Медленно плетясь оживленными тротуарами, я пытался выбирать скудные тенистые места у самой стенки домов. Встречные прохожие, казалось, обдавали меня жаром, эти покрасневшие, пыхтящие мужчины и женщины словно дополнительно накаляли и без того невыносимый зной.

17

В клубе царила относительная прохлада. Лето разогнало вечное столпотворение, виднелись незанятые столики, и я направился к своему постоянному месту в конце зала, но в последний момент увидел в центральной части одинокую мужскую фигуру и свернул к тому столику.

— Здравствуй, Кирилл, ты один?

— Один! — ответил он, как мне показалось, не слишком любезно.

Мы не были слишком близки, но, как это бывает в нашей среде, испытывали друг к другу ту ровную, незамутненную ничем симпатию, которая связывает самыми крепкими узами писателей, работающих в разных жанрах. В свое время Кирилл Ангелиев предпринял не совсем удачную попытку на поприще драматургии, которую я, впрочем, поддержал, затем перешел к кратким прозаическим формам и с той поры почти ежегодно издавал по сборнику рассказов так называемой "деревенской прозы". Я же довольно давно распрощался с беллетристикой, к тому же считался типичным "городским писателем", так что нашу идиллию ничто не нарушало.

Бросался в глаза его темно-коричневый загар, на обгорелом лице блестели лишь огромные цыганские глаза, и я по-дружески заметил:

— Ну ты и загорел, на море побывал?

— Да, в Варне.

— А почему ты один?

— Виктория на обратном пути заехала к родителям в Сливен.

Его жена была поэтессой, и они, как правило, были неразлучны.

Я заказал обед и закурил сигарету, ожидая, что Ангелиев начнет рассказывать о море и затормошит меня расспросами о софийских новостях, но он молчал, с аппетитом прихлебывая таратор[10], сильно сдобренный чесноком, запах которого долетал и до меня.

— Ну, и как там, в Варне? — прервал я паузу, слегка озадаченный его странной пассивностью.

— Нормально… И для работы, и для отдыха.

— А, вы были в творческой смене, да? — сообразил я лишь теперь.

— Да, но остались на несколько дней в первой, отдыхающей.

Внезапно меня осенило, что бай Миладин тоже уехал в Дом отдыха в Варну и, наверное, они виделись с Ангелиевым. Сердце тоскливо сжалось. Может быть, его сдержанность вызвана именно этим? Или это апатия, типичная для такой жары.

Я быстро съел свой таратор и налил себе пива, предложив и ему. И неожиданно для себя самого выпалил:

— Бай Миладин тоже там?

Ангелиев отвел глаза.

— Да, мы с ним виделись в последний вечер.

— Ну и как он там?

— В порядке. Рассказывал интересные вещи о Франции и Англии.

Я успокоился. Разумеется, Кондов не станет налево и направо распространяться о своих неприятностях в кино. Просто сегодня Ангелиев не в духе, может быть, поссорился с женой; не представляю себе семейную жизнь с поэтессой, обыкновенные женщины трудно переносимы, а что говорить, если у них к тому же есть и творческие амбиции?

— А кто еще там был? — вновь подхватил я после очередной продолжительной паузы и сам удивился своему глупому несвойственному мне любопытству.

Я отнюдь не горел желанием узнать, кто там был в Варне, в Доме отдыха — просто неумело и малодушно пытался вытянуть из Ангелиева какие-нибудь доказательства того, что у меня нет оснований бояться общественного мнения.

Он назвал несколько имен завсегдатаев — коллег-пенсионеров, колесящих со своими женами с ранней весны и до поздней осени по всевозможным Домам творчества и базам отдыха. Я надеялся, что он ударится в подробные воспоминания, цитируя случайно подслушанные колоритные диалоги писателей с их супругами. Он умел подметить в человеке типаж и передать его точными штрихами. К тому же отличался феноменальной памятью на мельчайшие события и целые разговоры, и я зачастую подумывал, что именно в этом и состояла сила его писательского дарования.

Но сегодня Ангелиев явно был не в форме и, доев свой десерт, завертел головой в поисках официанта. Когда Веселин заметил его жесты и пообещал через минутку подойти, Ангелиев с какой-то неловкостью обратился ко мне:

— Когда ты собираешься на море?

— Еще не знаю, это зависит от многих причин.

Он ни о чем не спросил, лишь рассеянно кивнул, и я так и не понял, знал ли он о ситуации, создавшейся вокруг сценария, или бай Миладин ни о чем не рассказал ему.

И все же, когда расплатившись, он поднялся уходить, скользнувший по мне взгляд его больших глаз вновь вернул меня к мысли о том, что он был в курсе всей этой истории со студией, не одобрял моего поступка, но и не собирался говорить мне об этом — он и его жена были людьми чрезвычайно осторожными и старались поддерживать отличные отношения со всеми своими коллегами.

Я остался в одиночестве за непривычным мне столиком, испытывая смутное чувство незаслуженной обиды. "Был разговор!" — неожиданно подумал я, расстроенный и обозленный, неизвестно на кого.

Кирилл никогда так себя не вел. Несмотря на то, что он не обмолвился ни словом, я четко уловил его изменившееся отношение ко мне. Во мне нарастало глухое раздражение. Почему, в сущности, я с ослиным упрямством интересуюсь мнением бай Миладина? Я достаточно независим и благоразумен, чтобы самому решать, как мне поступать в том или ином случае, и самому давать оценку своим поступкам. К тому же я ничего не предпринимал по собственной инициативе — меня вызвали и предложили мне работу. И, что самое важное, — если бы Кондов не отнесся наплевательски к своим обязательствам, студии просто не пришлось бы подыскивать ему заместителей.

Меня охватило чувство тягостной безысходности, блуждания в утомительном и бессмысленном круге ненужных вопросов, догадок и предположений. Похоже, сказывалась жара и бесплодное ожидание последних дней. К тому же я уже довольно долго лентяйствовал, а бездействие и ничегонеделанье разлагали меня окончательно. Уже давно было пора вновь заняться пьесой, тем более, что Мари-Женевьев два-три дня тому назад уехала со своим режиссером на выбор натуры, и у меня не осталось даже поводов для отговорок.

Я вспомнил о предстоящем отъезде в Смолян, и мне почудилось, что тотчас повеяло свежим прохладным ветерком. Это предложение подоспело очень кстати. Самое время смыться отсюда, сбежать не только от духоты, но и от вереницы надоевших знакомых лиц. Только этого еще не хватало, чтобы я стал подстерегать их и униженно выпытывать, что они знают обо всей этой идиотской истории, как это только что произошло с Ангелиевым. Захвачу с собой снасти — в тех краях уйма чистых рек и заводей — и, разумеется, рукопись пьесы. Вполне возможно, что там пьеса сдвинется с мертвой точки и перемена обстановки поможет мне встряхнуться, как недавняя поездка в Хисар!

Приободрившись, я направился домой, и как только на меня дохнуло знойным воздухом, я вдруг подумал, что совершенно незачем ждать пятницы, если можно уехать в Смолян еще сегодня. Достаточно было позвонить Иванчеву, и он наверняка сможет все уладить по телефону.

Я не обманулся. Заместитель директора киностудии с ходу одобрил мое намерение выехать загодя.

— Считай вопрос решенным! — сказал он. — Можешь выехать завтра утром, обед будет готов и стол накрыт к твоему приезду.

Поблагодарив его, я внезапно добавил:

— Я заеду попозже за сценарием Докумова. Давно пора с ним познакомиться. У тебя ведь найдется экземпляр для меня?

— Разумеется… Только незачем тебе ездить туда-сюда. Я пришлю тебе его на дом с нашим курьером…

18

Дом творчества пустовал, я был единственным обитателем.

Это было, в сущности, большое старое здание, известное как "Братский Чешитский дом", расположенное на холме бывшего села Райково, входящего ныне в черту областного города. Перемены не коснулись здания снаружи, оно до сих пор внушало респект высокой каменной оградой и прочной кладкой. Широкие ворота темного дерева вели прямо в маленький внутренний дворик, мощенный овальным булыжником, на стыке которого пробивалась тучная трава.

В нижней части дома размещались кухня, кладовые и современные ванные комнаты. Деревянная лестница вела в широкие сени, устланные пестрыми домоткаными половиками и козяками[11], — солнечные, просторные с лавками вдоль стен. Несколько темных дубовых дверей вело в жилые комнаты. Две из них были с видом на противоположный отлогий склон, а остальные — на соседний дом.

Я выбрал себе самую светлую западную комнату с деревянной кроватью, удобным письменным столом и полдюжиной узких окон, опоясывающих внешнюю стену как веранда.

О еде я не беспокоился — в кухне было все необходимое для ведения хозяйства, а жена управляющего любезно взяла на себя заботу о снабжении продуктами и даже предложила мне готовить, когда я не захочу прерывать работу.

Это была полная дряблая блондинка лет под пятьдесят, с невероятно добродушным выражением круглого лица и мягким, ласковым говорком. Увидев меня, она еще издали начинала рассказывать обо всем, что ей приходило в голову, не давая мне вставить ни слова. Это была толстушка того типа, которые повышают тональности и убыстряют темп своих монологов, как только почувствуют, что их собеседник намеревается их прервать… В сущности, я сам поощрял ее словоохотливость, расспрашивая о старом доме. Женщине только этого было и надо, чтобы пуститься в пространные объяснения.

Здание было построено богатым торговцем, но он разорился и продал его двум братьям Чешитевым, вернувшимся из Америки, куда они ездили на заработки. Один из них был холостяком, а другой привез с собой жену-словачку. Та часть, в которой теперь размещалась творческая база, была собственностью холостяка. Он слыл человеком ученым, интересовался политикой и не чуждался прогрессивных идей. Он был болен.

Женщина прикладывала руку к губам и сочувственно качала головой.

— Детишек пугали этим дядькой и не разрешали входить в этот дом. А я тогда была совсем маленькой — лет пяти-шести, помню немногое, но старшая сестра мне рассказывала… Однажды мама привела меня сюда — она ему стирала. Дядя Штилян — так звали младшего брата — сидел вон там, в маленькой комнатушке под окном, скрестив ноги по-турецки и попивая кофе из большой кофейной чашки. Я смотрела на него со страхом, дети рассказывали, что он был болен дурной болезнью и что у него скоро провалится нос. Святая истина, в носу у него была дырочка сбоку, вот здесь, вероятно, он уже начал понемногу проваливаться. К американцу никто не касал глаз, так он и умер один-одинешенек…

Кто знает, почему, этот простодушный рассказ подействовал на меня особым образом, гнал мой сон прочь и заставлял меня ворочаться в кровати, вздрагивать и вскакивать ночью со сна…

На следующий вечер я стоял перед окном в сенях, украшенном ажурной деревянной решеткой, и смотрел, как солнце опускалось за ближний горный хребет. Вокруг распространялся дурманящий запах сирени, росшей внизу, как раз под моей комнатой; на высокой неровной ограде лежали тяжелые лиловые гроздья. Из долины, где вдоль реки тянулась центральная улица, доносился приглушенный редкий шум машин, время от времени откуда-то, совсем близко, слышалось протяжное мычание коров, возвращавшихся с пастбища. Во всем доме звенела тишина, покой и глухота старого дома обволакивали меня какой-то прозрачной паутиной, пробуждая в моей душе необъяснимое волнение.

Я расслабленно сел на твердую лавку и закурил сигарету. Зарево заката освещало лишь верхний край западной стены, вся остальная часть утопала в ровной мягкой тени, и цвета половиков осязаемо угасали у меня на глазах.

Скоро должно было окончательно стемнеть — в горах сумрак стремительно сгущался, и это, неизвестно почему, исполнило меня чувством таинственности происходящего странного приобщения к прошлому… Здесь, на этом месте, сидел, поджав под себя ноги, "американец", интересовавшийся политикой, страдавший страшной, стыдной болезнью. Дом, наверное, выглядел тогда иначе, но поскрипывающая лестница, узкие окна и широкие белые половицы, наверное, существовали и издавали эти же едва уловимые звуки в тишине летних закатов… А до этого, по этой же лестнице и половицам, наверное, ступала нога того неизвестного торговца в толстых шерстяных носках, разорившегося и продавшего этот огромный дом разбогатевшим братьям…

Существовала ли какая-нибудь связь между этими событиями, что объединяло прах давно умерших с живыми, чье присутствие я ощущал в равной степени сегодняшним вечером? Вилась ли эта ниточка через десятилетия, с начала века, неподвластная войнам, вплоть до тех необычайно мягких осенних и зимних дней двадцатилетней давности, когда в живописном городке по ту сторону нежно-округлой горы мне было суждено испытать сильное, необъяснимое чувство, вспыхнувшее и сгоревшее в моей душе, как факел?

Я вдруг почувствовал, что все эти разрозненные картины, люди и события крепились на одной и той же, глубоко скрытой от взгляда основе, и все это становилось понятно именно здесь, в этом большом пустом доме, населенном некогда столь непохожими друг на друга людьми. Это внезапно осенившее меня прозрение поражало своей четкостью и рельефностью. И в тот же миг мной овладело навязчивое желание вернуться назад во времени, погрузиться в прошлое, которое, как я недавно думал, навсегда погребено в моем сердце…

Я выехал на следующее же утро. "Вольво" с равномерным шумом накручивало километры. Солнце не добиралось до шоссе, вьющегося в тесном ущелье вдоль реки, и я чувствовал кожей приятную свежесть.

Через полчаса показались белые здания Рудозема.

К тому времени уже потеплело, вокруг весело поблескивали оконные стекла, в воздухе витал аппетитный запах пышек, рычали грузовики.

Я припарковал машину в центре города, вышел на площадь и взволнованно огляделся. Городок был построен незадолго до моего первого приезда в эти края и, вероятно, поэтому выглядел почти, как и прежде. Я знал ближайшие блочные дома, слегка обветшавшие, с облупившейся штукатуркой, и трехэтажное здание Рудуправления напротив.

И так же, как и в те годы, площадь заполняли люди — мужчины в синих рабочих комбинезонах, женщины с хозяйственными сумками в руках, молодежь, стоящая группками и прихлебывающая пиво из бутылок темного стекла без этикеток.

Я медленно направился к управлению, с интересом всматриваясь в лица прохожих. Разумеется, я не встретил ни одного знакомого, и мне пришло в голову, что большинство этих людей были детьми в то время, а многие, может быть, тогда еще здесь не жили. Было что-то странное и нереальное в том, что я натыкался на знакомые здания и деревья, тогда как обитатели всей этой почти неизменившейся обстановки были совершенно новыми.

Я подошел к входу в Рудуправление. Перед зданием тоже стояли группки шахтеров и рабочих, но это были другие люди, длинноволосые, в джинсах и ярких рубашках… Никто не обратил на меня внимания, я вошел в светлый вестибюль и стал подниматься по лестнице. Но при первом же прикосновении к отполированному дереву перил, при первом взгляде на высокий потолок над первым лестничным пролетом мной овладело странное чувство, что нет смысла подниматься выше, в просторный коридор, послуживший некогда залом заседаний. То время давно ушло, будто стерев навеки следы того далекого позднего июльского утра…

Вскоре я вновь ехал на восток, не задумываясь над тем, куда приведет меня дорога. Шоссе было все таким же узким, как и двадцать лет тому назад, кое-где над ним все так же серела предохранительная сетка с необычным уловом — не рыбным, а крупными кусками рудной породы, выпавшими из вагонеток.

Я долго ехал по шоссе, пока, наконец, где-то слева не мелькнули яркие бунгало, рассыпавшиеся меж высоких белых берез, не возникло большое красивое здание из еловых бревен, а перед ним — табличка с надписью: комплекс "Белые березы".

Стройные серебристые стволы приковывали к себе взгляд, создавая чувство прохлады, как шелковистая кожа молодой купальщицы.

Я сел за пустой стол, окрашенный в красный цвет, закурил сигарету. Вокруг — ни души, наверное, в ресторане был выходной день… И вдруг вспомнил, что Перфанова не было на суде. В свое время это не произвело на меня впечатления — в конце концов, у начальника управления могли быть дела и поважней, но сейчас я задумался… Мне и раньше случалось замечать, как алогичны пути воспоминаний и сами наслоения, которые вскрывала мысль, уходящая в прошлое. И сейчас, в безлюдьи и тиши застывшего леса, я неожиданно задался вопросом: действительно ли Михаил получил анонимное письмо и кто мог ему его послать?

Точно напротив меня, на слегка выщербленный цементный пол танцплощадки, падал широкий сноп солнечных лучей, пробившихся сквозь густые сосновые ветки. Я засмотрелся на золотой поток лучей и возбужденно затянулся… Несколько лет тому назад, в небольшом софийском парке, залитом светлыми лучами полуденного солнца, Перфанов сказал моей второй жене — Лиляне: "Он должен быть мне вечно признательным за то, что я освободил его от одной крайне неподходящей связи…" Я добродушно засмеялся, оставив его слова без внимания. Лиляна тоже не придала им значения — у нее было достаточно хлопот с моими настоящими связями, чтобы интересоваться бывшими, к тому же давно прерванными… Что хотел тогда этим сказать Перфанов на залитой солнцем аллее в центре Софии? Насколько я помнил, он не предпринял никаких конкретных шагов, чтобы прервать мои отношения с Норой, во всяком случае мне об этом не было известно… А если он имел в виду именно анонимное письмо, полученное Михаилом накануне процесса? Возможно ли, что это письмо написал он сам? Если обвинения Стратиевой были основательны, все это выглядело вполне логично. Анонимным письмом он мог добиться двойного успеха — сломить гордость Михаила и разлучить меня с его женой…

Я вздрогнул. В машине я вспотел, а здесь, под высокими густыми деревьями, потянуло настоящим холодом. Неужели я поддаюсь мнению Стратиевой? Ерунда, она говорила вообще, не имея в виду ничего конкретного, движимая злобой и подозрительностью…

Я засмотрелся на свою машину, оставленную внизу на дороге. Недавно, за рулем, мне пришла в голову причудливая идея — разыскать в городе Нору и Михаила. А теперь я почувствовал, что не могу этого сделать…

Я спустился вниз, на шоссе, развернул машину и быстро тронулся, испытывая чувство облегчения.

19

До конца недели я занимался своей пьесой.

В сущности, я набрался смелости перечитать ее, лишь вернувшись после бесцельного путешествия к "Белым березам". Результат оказался плачевным! Я слишком увлекся сатирическим описанием интеллектуальной несостоятельности главного героя и его семьи, некоторые сцены в больнице и туристическом агентстве звучали сухо и неубедительно, молодая пара из Софии, проводящая анкетирование, выглядела абсолютно схематической. Вообще все, что я сделал до сих пор, не годилось ни к черту. Опыт подсказывал мне, что я — на ошибочном пути…

Я долго лежал на твердой широкой кровати, уставившись в потемневшие потолочные балки. Пьеса, конечно, получится, но для этого мне придется основательно ее переработать, причем так, как мне уже давненько не приходилось… В чем же причина моей неудачи — в небрежности, незнании жизненного материала или творческом срыве?

По поводу моей предыдущей работы в стане критиков раздались робкие высказывания о том, что налицо — снижение уровня, первые, но отнюдь не безобидные признаки повторения. Я обязан был любой ценой парировать эти неприятные, хотя и деликатные нападки, доказав новой пьесой свои драматургические способности. А этого как раз и не произошло!

Я не был склонен предаваться бесплодному отчаянью, поэтому вскоре мне надоело ломать голову над причиной своего неуспеха, и я с удовольствием стал размышлять о киносценарии. Он был написан мной на одном дыхании, фильм просто родился в моем воображении, как мифическая богиня возникает из морской пены. И не важно, что мне была незнакома пресловутая киноспецифика, которой режиссеры и сценаристы пугали писателей-дебютантов в кино! Это не помешало мне создать сценарий, о котором Иванчев сказал, что на месте Рашкова он использовал бы его почти полностью как основу для будущего фильма! Сейчас, прочитав сценарий Докумова, я лишний раз убедился в этом…

Не следовало ли действительно всерьез задуматься об обновлении своего творчества, о смене жанра? Может быть, Мари-Женевьев была права, настаивая на прекращении постоянной халтуры для театра и моем возвращении к беллетристике? Я вспомнил о своей давно вынашиваемой мечте написать большой роман о любви. А теперь жизнь сама подталкивала меня к старому замыслу! В последние дни я много думал о Норе, а ведь я всегда, еще с самого начала, считал, что если я когда и займусь этим романом, главным источником вдохновения станет она и наша короткая, но такая глубокая связь! Но если я действительно любил ее так сильно, почему с такой легкостью пожертвовал ею? И что, в сущности, повлияло на меня — суд или общее состояние страха и предосторожности, царившие в то время?

И существовал ли в действительности тот странный мартовский ранний вечер или он — порождение моей фантазии?

Все было перевернуто вверх дном. Перед шкафчиками и буфетом лежали груды разбросанных вещей, подушки с кресел — сброшены на пол, полки с книгами напоминали беззубые челюсти, в которых лишь кое-где торчали редкие зубы.

Я окинул взглядом эту печальную картину и посмотрел на Нору. Она стояла, прижавшись к стене, как испуганный ребенок. Ее малиновый халат распахнулся, обнажая часть белоснежной груди. Тяжелая прядь, выбившаяся из блестящих, забранных в узел, волос, крылом спадала на плечо.

— Это было ужасно! — прошептала она, медленно шатнувшись мне навстречу…

Я обнял ее, осыпая лицо поцелуями. Мой затуманенный взгляд шарил по полу. Подушки и книги, валявшиеся вокруг, действовали на меня как-то особенно. Никогда еще я не желал ее так сильно, как в эту минуту, может быть, потому что чувствовал, что и она испытывает то же самое. Я подхватил ее на руки и положил на ворох одежды. Нора, крепко зажмурившись, прижималась ко мне все сильней и отчаянней, будто стремясь спрятаться от всего мира, от вещей, от самой себя…

Когда все было окончено, она осталась лежать на полу с зажмуренными глазами. Я осторожно пошевелился. Какая-то коробка впивалась мне в спину, и я отодвинул ее. Подтяжки Михаила опутали мне руку, щеку гладила женская нейлоновая рубашка. Вокруг валялись книги, а мы сами напоминали людей, застигнутых внезапным землетрясением.

Я робко дотронулся до ее плеча. Не пошевелившись и не взглянув на меня, Нора тихо сказала:

— Уходи!

Я осторожно закрыл за собой дверь и направился в милицию…

Я встречал этого майора на улице, знал, что он — начальник окружного управления милиции, но никогда раньше не говорил с ним. Худой, плешивый, с бесцветными глазами и длинным носом, он был похож на последнего болгарского царя Бориса III.

Кинув небрежный взгляд на мое журналистское удостоверение, майор небрежно бросил его на стол.

— Я вас слушаю!

Мы были одни в кабинете. Солнце садилось за голые вершины, и Михаил, наверное, еще ехал в "джипе" к месту назначения.

— Я пришел к вам в связи с задержанием инженера Тенева, — сказал я как можно более естественным и незаинтересованным тоном.

На его сухом лице не дрогнул ни единый мускул. Он раскрыл какую-то папку и, углубившись в ее содержимое, после продолжительного молчания спросил:

— Что именно вас интересует?

— Я хотел бы знать, по чьему приказу он арестован и где находится сейчас.

Майор поднял лицо и холодно взглянул на меня.

— Мы не обязаны давать объяснения посторонним.

— Это ваше последнее слово?

Он не ответил. Я взял удостоверение со стола и подбросил его в воздухе.

— Похоже, вам не известны роль и значение журналиста в наши дни. Журналисты, товарищ майор, одни из главных помощников партии в раскрытии ошибок, слабостей и, если хотите, преступлений. Ваше нежелание внести ясность в данный вопрос практически свидетельствует о недооценке нашей профессии, попытке помешать моей работе…

Все это время майор наблюдал за мной, прищурив глаза. Сейчас его сходство с покойным Кобургом было еще разительней, и это меня развеселило.

— Вы курите? — протянул я ему коробку сигарет. Он сделал вид, что не замечает ее.

— Странный вы корреспондент…

— Почему, разве я не прав? Впрочем, вам не может не быть известно, что в ваш город приехал изучать жизнь молодой писатель по имени Асен Венедиков…

— Слышал, — сказал майор без малейшего интереса.

Я переступил с ноги на ногу, чуть раздосадованный его безразличием.

— Вы действительно ничего не скажете мне о причине ареста Тенева?

— Вы давно знакомы с инженером Теневым? — спросил он, и его тон подсказывал, что дальнейшая фамильярность неуместна.

— Несколько месяцев. Заверяю вас, что не нахожусь с ним в преступных связях.

"Только с его женой!" — нахально добавил я в уме.

— Вы хорошо его знаете?

— Не больше, чем остальных инженеров фабрики… Дело в том, товарищ майор, что я готовлюсь писать большой роман о ваших краях.

Он подозрительно взглянул на меня. Чувствовалось, что его смущает и раздражает мой легкомысленный тон.

— И что же именно вы собираетесь писать? — спросил он в конце концов.

— О, писать есть о чем! Не знаю, насколько вы в курсе, но я приехал сюда в исключительно интересный момент. Весь трудовой коллектив исполнен решимости получить медный концентрат по совершенно новой технологии, внедряемой впервые вашим…

— У вас высшее образование? — прервал меня майор.

— Да, болгарская филология.

— А почему вы решили, что можете разобраться в производственных проблемах?

— Учусь, товарищ майор. Со дня моего приезда я ежедневно провожу по нескольку часов с рабочими, не говоря уже о специальной литературе, которую я регулярно читаю.

Начальник помолчал несколько секунд, явно обезоруженный моими словами, а затем сказал:

— И Тенев будет героем вашего романа?

— Может быть, один из героев…

— Не завидую вам.

— В каком смысле?

— Его обвиняют в саботаже.

Впервые за все мое посещение я растерялся, не зная, как отреагировать, вмиг утратив чувство юмора.

— Но это просто невероятно! — выдавил я из себя после продолжительной паузы.

— Почему вы считаете, что это невероятно?

— Потому что знаю его биографию, знаю о его позиции и поступках до Девятого сентября. Кроме того, такой специалист…

— Жизнь сложнее, чем это порой описывается в книгах, товарищ писатель! — убрал майор папку в ящик стола и взглянул на свои часы.

— А вы не могли бы сказать конкретно, что именно он сделал?

Начальник милиции откинулся на спинку стула с подчеркнуто скучающим выражением лица.

— Вам не кажется, что вы хотите от меня слишком многого?

— Да, да, наверное, вы правы… Извините! Но я так удивлен.

Я поднялся и протянул ему руку.

— Простите за беспокойство, товарищ майор.

Он положил ладони на стол и наклонился ко мне.

— Советую вам держаться от всего этого подальше. В нашем городе так много других вещей, заслуживающих внимания.

— Постараюсь учесть ваш совет, — кивнул я вежливо и направился к выходу своей любимой походкой — с чуть склоненной к плечу головой.

Я в совершенстве овладел этой походкой, которую мои софийские друзья называли походкой "безобидного простофили", и надеялся, что и майор воспримет ее точно таким же образом…

Улыбка медленно сползла с моего лица. После этой встречи с майором милиции разве мне не довелось услышать те же "благоразумные" советы из уст одного из наиболее известных наших писателей?

В памяти с отчетливой ясностью снова всплыло то саднящее собрание в низеньком полутемном зальце старого Союза писателей. Я только что рассказал членам секции прозы некоторые свои впечатления от пребывания в Родопах, не преминув упомянуть и о неожиданном аресте инженера Тенева.

За длинным столом, покрытым вылинявшей скатертью маслянисто-зеленого цвета, воцарилось тягостное молчание. Раздались торопливые чирканья зажигалок, чей-то продолжительный кашель… Двое-трое молодых беллетристов не отрывали от меня изумленных и чуть озадаченных взглядов… И вдруг заговорил один из "живых классиков", занимавший председательское место. У него были густые черные усы, устрашающе вставшие торчком во время его строгой назидательной речи.

— Может быть, то, о чем мы услышали, и верно, вероятно, Венедиков сделал необходимую проверку и добросовестно проинформировал нас о произошедших событиях. Но я хочу задать ему вопрос: только эти ли факты заметил он в возрожденном Родопском крае, только в этих ли мелких происшествиях видит он новые ростки нашей действительности, черты нового человека? Что, в сущности, рассказал нам молодой писатель о родопском рудном бассейне? — Рассказал о силикозе и об аресте одного инженера. Я хочу уверить коллегу Венедикова, что это — временные несущественные явления. Силикоз, несомненно, будет побежден, как множество других болезней. Что же касается ареста инженера — враг многолик, неизвестно, какую маску может он надеть! И я не могу понять — как может талантливый прозаик, социалистический реалист не видеть за деревьями леса. Жаль, Венедиков, я думал, вы сделали для себя выводы из вашей последней книги, а выходит, что вы не забыли старого и не научились ничему новому.

Большинство голов вокруг меня склонились вниз, двое-трое присутствующих не скрывали снисходительных улыбок, но никто не сказал ни слова.

После собрания Миладин Кондов, взяв меня под руку, зашагал со мной рядом.

— Не обращай на старика внимания! Пиши правдиво, но хорошо — это главное! Потому что твоя повесть — хоть она и смела и я ее защищаю, по своим художественным достоинствам уступает уровню твоих лучших рассказов…

Удалось ли самому Кондову соблюсти это бесспорное правило? Трудно сказать! В те годы его имя было связано с некоторыми произведениями, чей поверхностный пафос положительно вызывал у него стыд до сих пор… Совсем непросто было писать и правдиво и хорошо — сегодня, как и в то время, это было самым трудным! А иначе мне действительно нечего было бояться ветерана с торчащими усами; наоборот, когда в витринах книжных магазинов появился мой роман "Сложная биография", он первым с нескрываемым самодовольством поздравил меня перед целой группой молодых писателей…

20

В пятницу Рашков и Докумов не приехали и не позвонили.

Слегка задетый их непунктуальностью, я решил смыться на субботу из Дома творчества.

Пообедав, я выехал на своем "вольво". Проехал почти безлюдной в этот час центральной улицей и по чуть поднимающейся вверх выездной дороге взял путь на известный горный летний курорт.

Дорога плавно вилась вверх. Вскоре по обе ее стороны выросли темно-зеленые стены сосен, то сближавшиеся впритык к шоссе, то отступавшие в разные стороны, и тогда в тот же миг становилось необыкновенно светло и просторно и перед глазами расстилалась головокружительная панорама ближних и дальних вершин, снежных шапок, крутых ущелий и синих озер.

В открытое окно влетел острый запах смолы и нагретого солнцем папоротника, уши заглохли, стало холодно и блаженно-уютно под защитой густого девственного леса, таившего меж стволов и веток сумрак своего невозмутимого векового спокойствия.

Затем появились первые туристы и отдыхающие, послышались голоса и смех, мелькнули белые корзинки под землянику и бруснику, блеснули стекла окон и красная черепица, из-за поворота выплыли гостиницы, залитые солнцем, — яркие, впечатляющие своими огромными террасами и островерхими крышами, точь-в-точь повторяющие очертания бездонных ущелий и разбегающихся ввысь массивов, к которым они прильнули — уверенно, красиво и величественно.

Я оставил машину подальше от центральной стоянки и медленно зашагал узкой аллейкой к границе курорта. Мне вспомнилось, что там, где кончалась дорожка, стояли, как бедные родственники, две первые в этом краю частные виллы-пансионаты, а за ними расстилалась одна из тех родопских котловин, которые, кажется, вобрали в себя всю теплоту и нежность этих щедрых гор.

Я лег на траву и вперил взгляд в далекую дымку на западе, где сумрак гор сливался с первыми тенями наступающего летнего вечера, придавая пейзажу какую-то особую расплывчатость и овевая все кроткой печалью…

Царила полная тишина, лишь невидимые насекомые сновали вокруг, жужжа еле слышно и оттеняя еще больше благодатный покой. Я лежал на спине, глядя на пушистые облака над головой. Не помню, когда в последний раз я с таким удовольствием раскрывался навстречу объятьям природы, освободившись от забот и суеты, просветленный и примирившийся. К чему были все испепеляющие страсти и порывы, отчаянная погоня за призрачными успехами, муки и сладостные призывы славы? В силах ли все эти пустые иллюзии превзойти простую гармонию естества? Эти мысли доставляли мне удовольствие, хотя где-то уголком здравомыслящей, рациональной части своего сознания я понимал, что поддался этому настроению из малодушия, из подленького мелкого желания откупиться преклонением перед вечностью от всего, что ожидало меня там, внизу, в кипящем котле большого города, на суровой арене безжалостных житейских схваток. И все же мне было приятно чувствовать себя вдали и в безопасности от дурного глаза, как ребенку, сбежавшему от гостей и забившемуся в темную, теплую кладовку…

Вечером я вернулся обратно, надеясь застать на месте моих коллег, понявших по моему отсутствию, как раздражает меня некорректность такого рода, но оказалось, что и сегодня они тоже не приехали. Правда, жена управляющего сообщила мне, что мне все же звонили из Софии.

На следующий день утром рано позвонил Рашков.

— Ну здравствуй, товарищ писатель! — с ленцой и чуть заметным вызовом протянул он. — Как дела, чем занимаешься?

— Благодарю, я в порядке! — сухо ответил я. — А ты?

Он перешел со мной на "ты" со второй нашей встречи, и я, придерживаясь своего неизменного принципа отвечать людям тем же, не остался у него в долгу.

— Счастливчик ты, Венедиков! — продолжал Рашков. — Дураки изнывают здесь от жары, прямо мозги у них плавятся, а он, хитряга, ловит кайф в горах, удит себе рыбку, а, может, и любовь закрутил по холодку!

— Что, что? — заикаясь, выдавил из себя я, искренне пораженный его нахальством. — Тебе не кажется, что прежде всего тебе следует объяснить, почему вы до сих пор не приехали, вы ведь должны были быть здесь еще в пятницу?

— Должны были, но… кошка дорогу перебежала, — чуть мягче заговорил он. — Не думаю, что ты по нам убиваешься… Слушай, мы не приедем в Смолян, можешь возвращаться.

— Как не приедете!.. Почему?

— Потому что это беспредметно. Мои попытки улепить из двух ваших великих произведений одно окавались бесплодными. Не вышло… Вы с маэстро Докумовым уникальные авторы.

— Ты в этом уверен? — тупо спросил я, лишь бы сказать что-нибудь.

— Абсолютно! Столько времени бьюсь головой об стену! Не выходит. Чего я только ни делал, что ни придумывал, исписал горы бумаги — нет и нет!.. Так что можешь собирать чемоданы…

Я сжал губы, охваченный возмущением. Что это значило? И как посмел этот тип так бесцеремонно морочить мне голову?

— Иванчев в курсе? — спросил я после продолжительного молчания.

— Он в командировке. Пришлось срочно выехать в Будапешт, сегодня вечером вернется.

— Ты мог бы мне намекнуть, что твой приезд — дело еще не решенное, чтобы я зря не мотался туда-сюда, — сказал я глухо и враждебно.

— Что-о? — повысил голос Рашков. — Намекнуть, говоришь? Я что, заставлял тебя выезжать раньше времени?

Меня снова на миг разъярила его наглость, но затем я подумал, что жалеть не о чем. Я ничего не потерял, приехав сюда.

— Ну и что теперь? Что будем делать?

Рашков засопел мне прямо в ухо — связь была отличной, мне казалось, что он сидит совсем рядом.

— Теперь — как Бог на душу положит!.. Думаю вынести этот вопрос на обсуждение совета — пусть он решает!

Я ошарашенно захлопал глазами. До сих пор об этом не было и речи — Иванчев собирался предложить для обсуждения лишь окончательный вариант.

— Может быть, это лучший вариант, — сказал я спокойно, даже с некоторым безразличием. — Я не возражаю… Когда соберется совет?

— Еще не знаю, — ответил Рашков, как мне показалось, чуть дрогнувшим голосом. — Завтра я поставлю в известность начальство и оно назначит дату…

— Значит, я могу остаться еще на два-три дня? Здесь действительно чудесно. Я с толком поработал, поездил вокруг. Так что нет худа без добра! Впрочем, это относится и к твоему известию. Может, так и лучше.

— Дай-то Бог! — пробормотал он, скиснув, и, выдавив из себя "чао", положил трубку.

21

Сразу же после разговора я выехал в Софию. Я был уверен, что выйду победителем в состязании с Докумовым, но особой радости от этого не испытывал, не желая зла молодому сценаристу. Несмотря на отсутствие опыта в кинодраматургии, я понимал, что идеальное разрешение — в отборе наиболее удачных элементов обоих сценариев, что, по моему разумению, было вполне осуществимо, вопреки утверждениям Рашкова.

В понедельник утром секретарша Иванчева сообщила мне, что худсовет назначен на среду, в три часа дня.

В тот же вечер мы встретились с Даво. Он спросил меня о сценарии, я ответил, что обсуждение — послезавтра, совместно со сценарием Докумова. Даво многозначительно прищурил один глаз.

— Нужно узнать, кто из членов худсовета сейчас в городе. Раз будут обсуждать оба сценария — им не избежать предварительной обработки.

— Меня это не интересует! — отрезал я. — Запрещаю тебе совать свой нос в это дело, ты меня слышишь? Если до меня дойдет, что ты с кем-нибудь говорил на эту тему — пеняй на себя!

— Ладно, ладно, знаю, что ты неподкупен и что твой сценарий — гениален! Но все-таки советую тебе быть поосторожней. До меня дошли слухи о кое-каких заявлениях твоего молодого… соавтора, которые меня несколько озадачили.

— Какие слухи? — вздрогнул я.

— Он хвастался в своей компании, что студия надеется именно на него, чтобы спасти ситуацию с… Владайским восстанием, сценарий, не удавшийся бай Миладину. Не знаю, правда ли это, может быть, он был просто пьян.

— Он не пьет, — машинально ответил я, вспомнив конец нашего разговора после встречи у Иванчева, а затем сменил тему, охваченный неприятным, тягостным предчувствием.

Несмотря на то, что летний сезон был в разгаре, в обширном кабинете генерального директора собралось с десяток членов худсовета, с большинством из которых я был знаком.

В числе присутствующих были и консультанты фильма — генерал и румяная женщина с удлиненным лицом.

— Этой бабе палец в рот не клади, — заметил молодой кинокритик, сидевший рядом со мной. — На прошлом худсовете разнесла сценарий бай Миладина в пух и прах.

Время подходило к трем, а я не видел Докумова. Когда я высказал эту мысль вслух молодому критику, он удивленно взглянул на меня.

— Ты что, не знаешь, разве тебе не сказали? В последний момент решили обсуждать сегодня только твой сценарий, а завтра — Докумова.

— Почему? — поморщился я, застигнутый врасплох этой неожиданной новостью.

— Вероятно, хотят избежать противопоставления и вообще… чтобы вы не чувствовали себя, как на конкурсе.

Подумав, я счел это разумным. Интересно, кому пришла в голову эта мысль?

В комнату, друг за другом, вошли Иванчев и Рашков. Режиссер, увидев меня, вежливо кивнул, но сел от меня подальше. Иванчев подошел, дружески сжал мое плечо и склонился к моему уху:

— Все в порядке! Они не смогли найти тебя вовремя, чтобы сообщить, что мы решили обсудить ваши сценарии порознь. Так лучше для вас обоих.

Первым делом Иванчев напомнил о весьма сложном положении, в котором оказалась студия после предыдущего обсуждения, и изложил присутствующим причины, обусловившие необходимость заключения двух новых договоров. Затем кратко, но ясно и недвусмысленно изложил достоинства моего сценария, назвав его создание и работу Докумова "настоящим подвигом", имея в виду сжатые сроки, и заявил, что, независимо от замечаний по одному и другому сценарию, руководство уже спокойно за будущее фильма.

Я с нетерпением и легким беспокойством ожидал мнения консультантов. Генерал был краток, оправдавшись ограниченным временем и служебной занятостью. Но все же у него создалось впечатление, что в обоих сценариях нет серьезных просчетов в описании военной специфики и терминологии того времени. Когда же ему напомнили, что сегодня обсуждается лишь мое произведение, он запнулся, углубился в свои заметки и после длительной паузы объяснил, поглядывая, кто знает, почему на Рашкова:

— В таком случае могу сказать, что товарищу Венедикову лучше удалось описание, так сказать, верхушки — генералитета и царского двора, солдатским массам он уделил меньше внимания. Другой автор — наоборот. Следовательно, оба сценария дополняют друг друга и при их удачной стыковке…

Иванчев поблагодарил его и дал слово историчке.

Она явно была из тех подкованных и честолюбивых узких специалистов, с которыми особо не поспоришь. Все время, пока она говорила, с лица ее не сходило какое-то плаксивое, обиженное выражение, будто она заранее знала, что мы не примем ее доводов и предложений, но чувствовала себя обязанной изложить их и вообще нести тяжелый крест непонимаемого, даже проклинаемого сухаря-ученого.

Ее основное возражение против моего сценария касалось подхода к описанию придворного круга и военачальников, точнее — нескольких диалогов между одним полковником, князем Борисом и самым близким другом военного министра, в которые я попытался внести нотку политического здравомыслия.

— Если товарищ Венедиков очистит свое произведение от некоторых увлечений объективистикой и откажется от чрезмерно пространных сцен в лагере верхов, а за счет этого усилит линию народа и солдатских масс и, особенно, роль партии в этих событиях, сценарий можно будет использовать! — авторитетно подытожила консультант, собирая огромную гору листов и записных книжек, рассыпанных перед ней на столике.

После краткой заминки начались высказывания. Некоторые из присутствующих заявили, что приготовили свои замечания по принципу сравнения и что им будет трудно говорить только о моем сценарии. Я заметил, как Рашков молниеносно и предупреждающе взглянул на Иванчева, но замдиректора поспешил успокоить членов худсовета, заверив их, что каждый вправе предпочесть того или иного автора, но подробней сегодня следует остановиться на моей разработке. "Вот тебе и новое слово! — подумал я, оживившись. — Разработка!" Наверное, где-то услышал и оно ему понравилось своей обтекаемостью. Иванчев любил вводить в обиход новые слова и выражения, он вообще ценил людей преимущественно за их умение блеснуть ораторскими способностями. И все же я был ему признателен — и за добрые слова в адрес моего сценария, и за объективный и серьезный тон, который он пытался внести в обсуждение.

Я коротко взглянул на режиссера и вновь задумался о решении рассматривать сценарии порознь. Не Рашков ли предложил это в последнюю минуту? Но если это так, то что заставило его изменить свои первоначальные намерения, многозначительно сформулированные "как Бог на душу положит?". Может, он испугался, что при сопоставлении мой сценарий перевесит чашу весов?

Дебаты доказали, что мое предположение небезосновательно. Как ни старались члены худсовета внять призыву Иванчева, им почти не удавалось ограничиться одним сценарием, они невольно прибегали к сравнениям, которые, как мне показалось, склоняли чашу весов в мою сторону.

Почти все заканчивали свои выступления с убеждением, что сделанное мной и Докумовым в столь краткий срок почти граничило с подвигом и что наиболее разумным выходом было бы объединение всего лучшего из двух сценариев и создание фильма на этой основе.

Иванчев разделял точку зрения большинства и, в конце, предложил высказаться Рашкову.

Сегодня режиссер был особенно элегантен — белые брюки, темно-зеленая рубашка и новые светло-бежевые туфли-плетенки — явно, его неудержимое пристрастие в области моды.

Он устроился в кресле поудобней, закинул ногу на ногу и обвел присутствующих взглядом своих темных, запавших глаз. Я видел, что он слегка нервничает и чем-то недоволен, но старается не подавать вида.

— Я собирался ограничиться кратким мнением, — начал он тоном мессии, от которого все ждут последнего слова, — думал сохранить за собой право на более детальный анализ до завтра, после обсуждения второго сценария. Но некоторые высказывания заставили меня изменить свое намерение. Речь идет о мнении, весьма легковесно высказанном большинством из присутствующих здесь, о том, что — видите ли — у обоих сценариев есть свои сильные стороны и, используя их, можно сделать фильм в два раза сильнее, то есть — получается что-то как умножение, а не обыкновенное суммирование двух величин. Смею вас заверить, что вначале и у меня были точно такие же планы и я питал именно такие надежды; я даже вплотную занялся этой задачей и вот уже две недели ломаю над ней голову. Венедиков и Иванчев знают об этом. Но, к сожалению, должен вам признаться, что зашел в тупик. Искусство — материя сложная, ее невозможно подвести под общий знаменатель, к нему не применишь арифметические правила. Просто у меня ничего не вышло. Оказалось, что при всем сходстве двух произведений — тема, одинаковая, в общих чертах, гражданская позиция, отдельные персонажи, — они абсолютно различны и сочетать их невозможно. Во всяком случае, тот гибрид, которым вы восхищаетесь, я считаю чудовищным. Завтра я попытаюсь привести более веские аргументы в подтверждение моих слов, а сейчас я хочу остановиться на некоторых сторонах сценария товарища Венедикова…

И Рашков, начав с неприемлемой, по его мнению, постройки с помощью параллельных линий, язвительно прошелся по адресу чрезвычайно раздутого "штата" отрицательных персонажей, закончив свое выступление остроумным, но слишком уж театрализованным диалогом, чем, фактически, дал понять, что мой сценарий ему не нравится и что он предпочитает ему произведение Докумова.

Вначале я едва сдерживал себя, чтобы не прервать и не напомнить ему его же собственные слова после первого прочтения моего опуса, но потом заметил, что большинство присутствующих не склонны соглашаться с Рашковым, и успокоился. Неужели возможно такое изощренное издевательство?! А ведь во время нашего первого разговора у Иванчева он даже показался мне симпатичным — мне импонировала его прямота и непринужденность. Вот и еще одно подтверждение мнению Даво, что я не разбираюсь в людях. Еще в тот раз Даво охладил мой восторг, рассказав о том, что Рашков срезал премиальные своей переписчице в пользу дочери — ассистентки в его же фильме. Помнится, тогда Даво прямо-таки задыхался от возмущения: "А как послушаешь его, так большего борца за правду поискать! А на деле вот что получается!"

Наконец дали слово мне. Тусклым голосом я заявил, что благодарю худсовет за его доброжелательное отношение ко мне и моему сценарию и что готов и впредь, засучив рукава и не покладая рук, работать во славу нашего кинематографа, если это надо.

— Рашков сам не знает, что хочет! — остановил меня в коридоре молодой критик. — Вместо того, чтобы опереться на оба сценария, и прежде всего — на твой…

Не ответив критику, я пошел по коридору. Меня распирали противоречивые чувства. С одной стороны, душила обида на режиссера, но с другой — я чувствовал удовлетворение работой совета. Во всяком случае, стыдиться было нечего — люди, чьим мнением я дорожил, считали, что моя работа заслуживает самого серьезного внимания. Рашкову, явно, было не по душе мнение худсовета, но все-таки хорошо, что не он один решал судьбу столь важного и ответственного фильма.

Я отправился к Мари-Женевьев — обещал ей, что приду сразу же после обсуждения. Несколько дней назад она вернулась из командировки. Мы с ней давно не виделись, да к тому же я чувствовал себя победителем… Жара спала, и я ощущал, что мне не составит труда провести с ней несколько часов. "Наверное, старею, — подумал я с иронией. — Когда мужчина подходит к порогу старости, в трудные моменты он вдруг вспоминает о своих старых привязанностях. Женатые возвращаются в семью, а такие "холостяки" вроде меня…"

Мари-Женевьев встретила меня приветливо. Чувствовалось, что она готовилась к нашей встрече — длинное бархатное платье сменил коротенький, очень соблазнительный халатик; она слегка подкрасилась и даже источала тонкий аромат духов. Мари принесла мне легкую закуску и рюмку охлажденной водки, села рядом и попросила рассказать о худсовете. А когда я бегло пересказал ей выступления разных людей, она прижалась щекой к моей щеке и тихо сказала:

— Я так рада за тебя… Знаешь, хотела скрыть, но теперь, когда все благополучно закончилось, думаю, должна тебе сказать… Позавчера мой режиссер показал мне в клубе киношников твоего соавтора. Они с Рашковым о чем-то беседовали. Разговор, как видно, был серьезным.

— Ну и что? — сухо спросил я, немного помолчав.

— Ничего, просто мне кажется, что ты должен это знать… Самое неприятное, что мой режиссер, который вряд ли что-либо знает, добавил потом: "Они вместе собираются ставить большой двухсерийный фильм".

Я молчал, чувствуя, как во мне растет раздражение. От моего радужного настроения не осталось и следа. Ведь могла же она не говорить этого! Что из того, что совет прошел благополучно! В памяти неожиданно всплыли слова Даво о молодом авторе, потом я вспомнил и его самого с сумкой через плечо. Тогда он произвел на меня благоприятное впечатление своей честной откровенностью. Запомнилась и его объективная оценка того эпизода из моего сценария, который он назвал "хрестоматийным". А на самом деле…

— Ну, не сердись! — Мари-Женевьев взяла мою руку и прижала ее к гладкой щеке. — Может, мой режиссер недостаточно информирован. Ты ведь знаешь, сейчас каждый занят главным образом собственными проблемами.

Я нервно закурил. На этот раз Мари не пыталась мне помешать. Жадно втянул в себя дым.

— А Рашков изо всех сил пытался убедить весь мир, что до последней минуты искал способ объединить оба сценария!

Я намеренно обрушил весь свой гнев на режиссера, потому что мне не хотелось верить, что Докумов способен на подлость. В сущности, все исходило от этого дерзкого, ни перед чем не останавливающегося типа. Интересно, неужели все так и сойдет ему с рук?

Радость моя померкла. Несмотря на все усилия Мари расшевелить меня, я заторопился домой, сославшись на усталость. Она даже проявила жертвенную готовность пойти со мной в бар, но я вежливо отказался. А потом жалел о своей холодности…

22

На следующий день я пришел в клуб к семи вечера. После совета мы договорились с Иванчевым, что встретимся с ним и он мне расскажет, как прошло обсуждение сценария Докумова.

Я уселся за столик в глубине зала, чтобы знакомцы не беспокоили меня, заказал себе водки и салат из свежих огурцов и помидоров и углубился в чтение вечерних газет. В ресторане было прохладно — час-другой после открытия всегда было так, а потом помещение заволакивалось едким табачным дымом, который не выветривался, несмотря на героические усилия персонала проветрить помещение. Но я любил этот клуб, предпочитая его разным там открытым кафе, чем вызывал у своих приятелей искреннее недоумение, в том числе и у Даво, который редко появлялся здесь.

Время шло, а Иванчева все не было. Выпив вторую рюмку водки, я решил заказать себе ужин. И в этот самый момент в салон вошел артист Гандев. Прежде чем я успел спрятаться за газетой, наши взгляды встретились. Я ожидал, что вот-вот у меня над головой раздастся его приторно-сладкий голос, но Гандев не спешил подходить к моему столику. Осторожно выглянув из-за газеты, я увидел, что Гандев стоит в передней части салона, рассказывает что-то сидящим за столиком мужчинам, с любопытством озираясь по сторонам. Когда наши взгляды снова встретились, Гандев поспешил усесться спиной ко мне. Меня это озадачило. Что бы это могло значить? Может, он обиделся в тот раз, когда я и не пытался скрыть своего пренебрежения? Вряд ли, его толстая кожа могла вытерпеть и не такие уколы.

Я попросил Груди принести мне отбивную и графинчик холодного "розе", которое не так давно привезли в клуб, и я не упускал случая попробовать его, когда бывал здесь.

Стрелки подбирались к восьми. Все новые и новые люди заполняли помещение, но Иванчева среди них не было. Наверное, совет был более долгим, чем вчерашний… Подумав это, я тут же усомнился, потому как вчера о сценарии Докумова уже было сказано многое, так что сегодняшнее обсуждение должно было бы пройти быстрее. Я вновь вспомнил о Гандеве и посмотрел в сторону столика с двумя мужчинами. Гандев все еще сидел там. "Странно!" — подумалось мне, при этом в памяти всплыл тот факт, что в прошлый раз актер сам заговорил со мной о "Бунте", проявив при этом завидную осведомленность. Мне стало не по себе, потом я вдруг рассердился на Гандева. "Может, он закончит разговор и потом уж подойдет ко мне?" — молнией мелькнула мысль. Оказывается, меня всерьез волнует вопрос: подойдет к моему столику Гандев или нет. И тут я с неожиданной ясностью понял, что сегодня вечером актер к моему столику не подойдет.

Я механически сжевал отбивную и допил вино, почти не ощущая его вкуса. Может быть, причиной тому были две рюмки водки, а может — холодок неизвестности, пробежавший у меня по спине. К тому же у меня внезапно разболелась голова. Нервы мои были до предела натянуты, люди вокруг бесконечно раздражали меня своим провинциальным видом. Я был абсолютно убежден, что они, вернувшись в родные края, станут всем хвастаться, что посетили знаменитый клуб.

— Что ты хочешь на десерт? — присел за мой столик Груди. — Есть миндальный крем, пирожное с персиковым кремом и…

— Ничего сладкого не хочется, — прервал я его и взглянул на часы. Явно, Иванчев сегодня уже не придет.

— Когда ты собираешься на море? — спросил Груди.

Зал потихоньку пустел, и у официанта не было работы. Но даже когда он был до предела загружен, любил присаживаться к столику старого знакомого, постоянного посетителя, и заводить длинный разговор. У каждого из здешних ветеранов был любимый конек.

— Еще не знаю… Скорее всего, в августе.

— В августе? — удивился Груди. — Молодец!

У Гандева был достойный преемник. Теперь старый официант будет сидеть за моим столиком до второго пришествия.

— Ты что-то без настроения, — продолжал расспрашивать Груди, сметая салфеткой крошки с соседнего стола. — Может, на тебя магнитные бури влияют?

Магнитные бури были его любимой темой. Я снисходительно усмехнулся.

— Нет, а почему ты спрашиваешь?

— Да потому, что завтра и послезавтра ожидаются самые сильные взрывы на Солнце. А в августе вообще не советую тебе ездить на море.

— А что советуешь?

— Сидеть дома, в тени, и не вешать нос из-за каждого пустяка!

— Проще простого! — я с усилием выдавил из себя усмешку.

И в тот же миг я увидел Даво. Он, как видно, только что вошел в зал и остановился на пороге, глупо озираясь по сторонам. Он знал, что я обычно сижу в глубине зала. Бросив туда беглый взгляд, он, разумеется, не заметил меня. Я поднял руку, и мой верный приятель важно и самодовольно поплыл среди клубов дыма к моему столику.

— А вот и Дав-Волкодав! — добродушно проговорил Груди и поднялся с места. — Ты ужинал? — спросил он Даво.

— Ужинал!

— Но от десерта он не откажется, — быстро проговорил я, впиваясь глазами в друга. — Принеси ему несколько пирожных с персиковым кремом. А мне — еще графинчик вина и порцию сыра!

Покачав головой, Груди удалился. Даво устало опустился на стул.

— Чертова жара! На улице как в раскаленной сковородке.

— Сегодня взрывы на Солнце, — меланхолически заметил я.

— Это Груди тебе мозги пудрит? — Он осторожно втянул в себя воздух, потом достал из моей пачки сигарету и поднес ее к носу, вдыхая аромат табака. Он в очередной раз пытался бросить курить. Я немного подождал и, поскольку Даво продолжал молчать, глухо спросил:

— Какие новости?

Даво со стоном облокотился на стол.

— А новости те, что в следующий раз будешь слушать меня, прежде чем заключать глупые контракты!

У меня что-то шевельнулось под ложечкой. Значит, он принес свежие новости. Вот почему Иванчев вообще не пришел, а Гандев притворялся, что не видит меня.

— Что ты имеешь в виду? — спросил я после некоторого молчания.

Даво оглянулся по сторонам, потом хрипло прокашлялся и тихо вымолвил:

— Принят сценарий Докумова, и Рашков заявил, что будет снимать по нему фильм.

В это время к столику подошел Груди. Он принес пирожное для Даво, налил мне в бокал вина. Даво взял десертную вилочку, сразу утонувшую в его медвежьей лапе, и аккуратно отломил кусочек.

— Откуда ты знаешь? — нетерпеливо спросил я, как только официант удалился.

— Намедни случайно услышал в Русском клубе. Там ужинали несколько членов совета.

— Скажи конкретно, что ты слышал? — продолжал я настаивать, поднося ко рту бокал. Рука у меня дрожала.

Даво набросился на десерт, запихивая в рот большие куски.

— Ну, рассказывай же! Не томи!

Даво перестал жевать и спокойно взглянул на меня.

— Ты чего на меня кричишь? Сам сунул в капкан голову, а теперь другие ему виноваты. Я мог бы преспокойненько пойти себе домой и ничего тебе не сказать. Вот тогда бы я на тебя посмотрел. Очень приятно сменить чистый воздух на эту вонючую дыру!

Я смущенно заозирался вокруг. Слава Богу, соседние столики были пусты, так что никто не слышал моих выкриков.

— И все же скажи, от кого ты это слышал, — взмолился я, сам удивляясь своему ангельскому голосу.

Даво доел пирожное, поискал глазами Груди и крикнул:

— Принеси, пожалуйста, молока! Только холодного!

Потом он повернулся ко мне и снова поднес сигарету к носу.

— Об этом мне рассказал оператор Тихинов, добрый малый, он мне друг. Сегодняшний совет здорово отличался от вчерашнего. Тех людей, которые одобрительно отзывались о твоем сценарии, сегодня не было. Вместо них пришли многие кинематографисты — режиссеры, операторы, был даже художник. Тихинов считает, что Рашков попросил их участвовать в обсуждении сценария. Все довольно высоко оценили сценарий Докумова. И хотя решено было говорить только о его сценарии, некоторые принялись сравнивать докумовский сценарий с твоим. Было высказано мнение, что твой сценарий грешит театральностью. Все же нашлись такие, которые предложили, чтобы вы вдвоем продолжили работу над совместным сценарием, который будет представлять собой сплав из самого лучшего из обоих сценариев. Консультанты и Иванчев высказали такое мнение, но Докумов категорически отказался, подчеркнув, что не желает работать с соавтором и если его сценарий не будет принят, он вообще откажется в дальнейшем участии. Рашков поддержал его, заявив во всеуслышание, что готов сделать фильм только по сценарию Докумова, в противном случае он вообще откажется от этой работы. На том и порешили. Иванчев отказался принять окончательное решение, пообещав сделать это в ближайшие два-три дня.

— Значит… это решение не окончательно? — неуверенно начал я, но сразу умолк, увидев презрение в глазах Даво.

— Наивный ты человек, Венедиков! И почему вместо того, чтобы заматереть с годами, стать похитрее, поизворотливее, ты превращаешься в самого что ни на есть ординарного лопуха? Вопрос ведь решен не сегодня и даже не вчера, а тогда, когда этот пройдоха Рашков поймал тебя на удочку, а ты покорно подставил шею под хомут!

— Ну, не скажи! — заявил я не особенно убежденно. — Ты ведь не был на совете и не слышал мнения о моем сценарии.

— Ну и что с того, что не слышал, — презрительно скривился Даво. — Какое значение имеет, хорош данный сценарий или из рук вон плох? Там ведь играют совсем в другие игры, дорогой ты мой! Я попытался предостеречь тебя, если ты помнишь, но тебе захотелось овладеть правилами и этой игры. И кто тебя знает, почему тебя соблазнили солидненькие суммы гонораров сценариста, может, тебе не хватает денег, которые ты получаешь в театрах?

Он откинулся назад и посмотрел на меня с явным высокомерием.

— Я бы тебе посоветовал вспомнить поговорку о том жадном, который…

— Чепуха! — прервал я его. Затем вылил остатки вина в бокал и залпом осушил его.

В этот момент я испытывал странное чувство, что все это происходит не со мной, что я как бы со стороны отстраненно и бесстрастно наблюдаю за нашим столиком, за мной и Даво, за почти пустым залом ресторана.

— И в чем, по-твоему, заключается конкретное решение вопроса? — наконец спросил я, закуривая сигарету.

Даво помедлил с ответом. Отпил из своего стакана, поставил его на стол и вытер губы ладонью.

— Да все очень просто, проще некуда! Бай Миладин Кондов был слишком неудобен для Рашкова, и он сумел отделаться от него, сославшись на его отъезд за границу. Но он не мог предложить свою кандидатуру в качестве сценариста, а потому вспомнил о тебе — уважаемом писателе, хотя и работающем в ином жанре, да к тому же авторе пьесы о Владайском бунте. Времени в обрез, а какой-то камуфляж все же необходим. Так родилась идея создания коллектива — заметь, очень модная в последнее время! А по сути, Рашков с самого начала рассчитывал исключительно на Докумова — работягу без особенных претензий, а ты ему был нужен для прикрытия. Этакая ширмочка! И вот вы оба пишете сценарии (между прочим, Рашков работает в тесном контакте с твоим молодым соавтором), компетентные лица знакомятся с твоей работой и — вдруг засечка. Рашков явно недооценил тебя, так как сценарий твой оказывается весьма солидным. Что же теперь? Все расчеты великого комбинатора грозят провалом. Консультанты в один голос заявляют, что оба сценария превосходят первый, и их нужно использовать при создании будущего фильма. Это никак не входит в планы товарища Рашкова, он хочет работать исключительно с молодым автором, чьим явным или тайным соавтором он может стать. Нужно сделать следующее: под благовидным предлогом отстранить тебя, мотивируя это тем, что вы с Докумовым — слишком разные и ваши сценарии невозможно сочетать, несмотря на все его благородные усилия сделать это. А так как время не ждет, следовательно…

Должен отметить, что, хотя и редко, на Даво снисходило вдохновенное прозрение, когда в нем просыпались и дар слова, и юмор, и язвительная ирония. И тут я вдруг вспомнил, как однажды обедал с двумя известными дамами — вот тут же, за столиком напротив. "Знай, что в определенный момент в игру вступит и Рашков, — сказала тогда русая художница. — Он потребовал того от бай Миладина, и если бы тот тогда принял…"

Я нервно закусил губу. Головная боль усилилась, виски буквально ломило, стало тяжело дышать. Неужели я действительно оказался жертвой хорошо продуманного, заранее разработанного "сценария"? Если это так, то я и впрямь заслуживал того, чтобы надо мной смеялась вся София! Ах, в какую гадкую историю я влип, какая безумная наивность с моей стороны! И самое противное — что уже ничего невозможно изменить, я даже не имел права протестовать.

Смяв сигарету в пепельнице, я подозвал Груди, чтобы расплатиться. Мне захотелось немедленно убраться отсюда, не видеть торжествующую физиономию Даво, не слушать его жестокие, но логичные выводы. Зачем он мне все это рассказал? Разве он не мог себе представить, какое воздействие окажут на меня его слова? И Мари-Женевьев тоже могла бы не спешить пересказывать слова ее режиссера… Ах, Докумов, Докумов! Если он и впрямь с самого начала договорился обо всем с Рашковым… Ведь у меня сложилось о нем прекрасное впечатление. Неужели я действительно не разбираюсь в людях?..

— Ты что — уходишь? — голос Даво вывел меня из размышлений.

— Нет, я еще здесь. Разве не видишь-я сплю! — взорвался я. — Мне надоело два часа слушать твою проповедь. Не могу отделаться от чувства, что тебе бесконечно приятно, что я вляпался в эту историю.

— Ты — абсолютный кретин! — заявил он и демонстративно отвернулся.

Я заплатил Груди за ужин и медленно поднялся, разминая затекшие члены. Мне предстояло преодолеть еще одно унизительное препятствие — пройти мимо Гандева. Интересно, как этот тип умел всегда быть в курсе событий, заранее, и главное — вовремя, ориентироваться в обстановке…

— Я провожу тебя, — предложил мне Даво. Голос его звучал на этот раз виновато.

Я был готов ему простить, но не сейчас. В этот вечер он не был мне нужен.

— Я знаю дорогу! — резко ответил я. — Не столь уж я пьян, как тебе кажется.

Даво посмотрел на меня с мягким укором и озабоченностью, как обычно смотрят матери на своих непослушных детей. Я направился к переднему салону. Столик, за которым сидел Гандев, был пуст. Я и не заметил, когда он ретировался. "Пусть катится ко всем чертям!" — подумал я с облегчением и пошел к выходу.

23

Сначала я решил идти домой пешком, но, выйдя из клуба, увидел вдали зеленый огонек и поднял руку. Спустя десять минут я вошел в квартиру и тут вспомнил, что забыл сделать нечто очень важное. Было одиннадцать часов — самое время прервать первый сон человека с нечистой совестью или по крайней мере обладающего ничтожными качествами начальника. Я без колебаний набрал номер. Послышался гудок, потом встревоженный женский голос произнес: "Я вас слушаю".

— Позовите, пожалуйста, к телефону товарища Иванчева! — приказал я тоном, не допускающим возражений.

— Но… видите ли, он уже лег. Кто его спрашивает?

— Очень срочное дело. Прошу вас разбудить его!

— Слушаю, — послышался спустя некоторое время хрипловатый голос, и я злорадно себе представил, как сонно моргает заместитель директора кинематографии, привычным движением приглаживая взъерошенные волосы.

— Мы должны были встретиться в клубе, если мне не изменяет память! — сказал я в трубку.

— Виноват! — заторопился он с ответом. — Понимаешь, замотался, а потом так разболелась голова, что сил не было. Пришел домой и завалился спать.

— Да… тяжела ты, шапка Мономаха! В общем, мне все известно. Хочу только тебе сказать, что эта история обрушится на твою голову. Если в свое время тебе удалось обвести вокруг пальца бай Миладина, то уже с двумя обманутыми писателями тебе будет справиться потруднее. Так что пеняй на себя.

Я чувствовал, что поступаю подло и коварно по отношению к человеку, который всегда выказывал мне лишь уважение и относился по-дружески. Но я уже не мог остановиться и рисовал Иванчеву все более мрачные картины. Наконец, когда я кончил, в трубке послышался смущенный голос:

— Не знаю, кто все это тебе наговорил, но, во-первых, еще ничего не решено окончательно, а во-вторых, "обманутые" — это не совсем точное слово. Я тебе уже не раз объяснял, как обстоят дела с бай Миладином, что же касается тебя, то ты получишь свой гонорар за двухсерийный сценарий в любом случае. Так что я не вижу, кто тут обманут и потерпел убыток.

— Это потому, что ты привык все мерить денежным аршином! — ответил я, немного помолчав, потому что должен был перевести дух после услышанного и с горечью убедиться, что Даво был прав, вопреки заверениям Иванчева. — Может, ваших внутренних авторов и удовлетворяют такие подаяния, но существует и иной тип творцов, которым…

— Я ведь уже тебе сказал, что вопрос еще не решен окончательно! — прервал он меня, но в голосе его сквозила неуверенность.

— Зачем ты хитришь? Ты ведь очень хорошо знаешь, что все решено окончательно и бесповоротно и что решаешь не ты, а Рашков, всемогущий Рашков. И уж коль он не хочет ставить фильм по моему сценарию, то нет такой земной силы, которая могла бы его заставить сделать это.

Иванчев молчал, и я продолжил:

— Но это я смог бы тебе простить. В конце концов кинорежиссер, особенно такой, как этот, может диктовать, держа множество людей в напряжении. Знаешь, чего я тебе никогда не прощу?

— Чего же? — голос его стал недружелюбным.

— Заранее рассчитанной комбинации!

— Да уверяю тебя, что нет тут никакой комбинации, никакого расчета! — немного подумав, ответил Иванчев. — Просто не понимаю, что ты имеешь в виду.

— Ах, ты не понимаешь! А тебе известно, уважаемый заместитель директора кинематографии, что, пока я нежился в творческой базе в Смоляне, Рашков здесь усиленно работал с моим молодым надежным соавтором?

Иванчев закашлялся, как мне показалось, смущенно.

— Я об этом узнал, когда вернулся из Будапешта.

— Вот как, когда вернулся из Будапешта? А раньше ты об этом не знал? Скажи, положа руку на сердце. Впрочем, меня это уже не интересует. Я позвонил тебе, чтобы сказать, что, когда ты используешь кого-то в качестве трамплина, элементарная этика требует, чтобы ты считался с этим человеком хотя бы до окончания игры. А теперь можешь продолжить свой сон, спокойной ночи!

Я положил трубку, будучи убежденным, что через секунду Иванчев мне позвонит и назначит встречу на завтра. Но минуты шли, а телефон молчал… "Может, он не знает, откуда я позвонил", — мелькнуло в голове, но я тут же разозлился на себя: "Пусть катится ко всем чертям!"

Улегшись на кушетку, я раскрыл томик Воннегута. И вдруг мне страшно захотелось выпить. Я встал с кушетки, подошел к бару и налил себе в стакан "Баллантайна". Может быть, после водки и прекрасного "розе" мне не следовало пить виски, но уже с первым глотком я ощутил, как приятное тепло разлилось по жилам, нервы расслабились… Итак, конец напряжению, неизвестности, угрызениям совести. "Следствие закончено, забудьте о нем!" — так назывался итальянский фильм, посвященный мафии… Что ж, для финала не так уж плохо. Пусть попробуют справиться с трудной темой, Рашков еще поломает голову над тем, как выбраться из джунглей того сырого сценария! Ничто с этими людьми меня уже не связывало, наоборот, теперь я мог их клеймить, разоблачать, выводить на чистую воду! Но, в сущности, даже этого мне не хотелось, просто я испытывал огромное желание вырвать эту историю из сердца, забыть о ней, будто ее никогда и не было!..

Вторая часть произведения американского романиста становилась интересной, и постепенно остроумная фабула полностью захватила меня. Иногда я доливал стакан, испытывая при этом приятную невесомость. Вскоре строчки перед глазами стали сливаться, но я упорно продолжал переворачивать страницу за страницей, отпивая из стакана с толстым дном. Вскоре в бутылке осталось совсем немного золотистой жидкости…

Наутро я не мог сообразить, когда я заснул и почему спал одетым на кушетке, а не в кровати. Проснулся я от ощущения нехватки воздуха. Я лежал на спине поверх скомканного одеяла. Лампа светила, отбрасывая на потолок круг неправильной формы. Я почувствовал, что если сию же минуту не встану, то непременно задохнусь. Постарался повернуться на бок и от этого чуть не потерял сознание. Сердце неистово билось в груди. Я задыхался, холодный пот выступил на лбу. Мне казалось, что я лечу в какую-то бездну, не было сил пошевельнуть ни рукой, ни ногой… Сделав над собой усилие, я пощупал пульс. Удары были неравномерными и слабыми. Попытался было приподняться на локте, но перед глазами все поплыло, и я вновь опустился на спину… Что же делать? Нужно было вызвать врача, но как? Я не мог даже встать, не то что подойти к телефону. Такого со мной еще никогда не было. Вообще, надо сказать, что, кроме бронхита, я ничем никогда не болел, был здоровым, как буйвол. Но именно такие буйволы падают внезапно, как подкошенные. Те же, кто постоянно держится за сердце, живут долго…

"Наверно, это инфаркт!" — похолодел я от страха. От этой мысли я снова чуть не потерял сознание. Какая жалкая, нелепая история! Меня никто не услышит, даже если я закричу; даже если соберу силы и поползу в переднюю на четвереньках, наверняка, кончусь еще где-то посреди комнаты, так и не добравшись до телефона… "К старости человек должен жениться, сынок! Чтобы было кому его поддерживать, когда ноги его перестанут слушаться…" "Мама, почему ты не со мной? Кто лучше тебя может мне помочь?" Мысль о матери острой болью пронзила меня, я почувствовал, что из глаз полились слезы и я погрузился во мрак…

Когда я очнулся, то почувствовал, что не только лоб, но все тело заливает холодный пот. Конечности были ледяными. "Ну вот, кровь не поступает! — сообразил я устало. — Сердце отчаянно старается разогнать ее по всем жилам, но ему нелегко, бедняжке. Вон, как стучит, а все без толку!" Медлить было нельзя — сердце в любую минуту могло замереть… И завтра найдут меня здесь, а может, и на полу, где я буду лежать в скорченной, ужасной позе. Хорошо, что сегодня пятница, после обеда должна прийти женщина убирать квартиру.

У меня снова потемнело перед глазами. Наверно, я опять потерял сознание, потому что, когда очнулся, не помнил, сколько времени я так лежу. Я старался не шевелиться, чтобы не вызвать осложнения состояния. Некоторые называли эти ночные инциденты "первым звонком" или "первой повесткой". А если второй не будет? Тогда должны будут издать несколько некрологов — от Союза писателей, от дирекции театров и, может быть, от Союза кинематографистов — ведь не могут же они не чувствовать себя виновными в происшедшем. Затем — церемония в Доме покойника, где недавно лежал и Перфанов… Какое странное совпадение! На протяжении всего трех недель две смерти! Я представил себя лежащим в гробу, усыпанным цветами. Где-то у изголовья стоял мужчина с гладким розовым лицом, а откуда-то сверху доносились скорбно-торжественные песнопения мужского хора. Опечаленные друзья и знакомые по очереди подходили к матери, выражали ей свое соболезнование, целовали руку и становились в почетном карауле у гроба. Я знал, что теперь должна наступить тишина и у изголовья должен встать поэт Велизар Гелинов, общепризнанный кладбищенский оратор, который когда-то дал торжественную клятву произнести надгробное слово девяноста процентам своих коллег. Интересно, что он станет говорить обо мне?

"Большая потеря… серьезное участие в области нашей культуры… золотой фонд…" Ну, "золотой фонд", может, и не скажет, но уж несколько хвалебственных фраз в адрес моей персоны — это уж наверняка. И как в случае с Перфановым, истина будет обойдена молчанием. Истина? Что такое истина? И есть ли абсолютная истина? "Браки" мне очень понравилась, но вот вторая ваша пьеса… слишком уж много внимания вы уделяете отрицательным персонажам… Диалог страдает театральностью!" Кто же это сказал? Пепа, Рашков или женщина-консультант с продолговатым лицом? Как странно наслаиваются лица, вроде того, как Иванчев положил две папки одну на другую, а потом перемешал содержимое… Что было раньше — жест Иванчева или тот момент, когда Корнелия прикусила зернышко миндаля своими белоснежными зубами? Я совсем ясно увидел, как Бэлле прикрывают глаза, и услышал грудной голос Норы:

— Стой, не шевелись!

Она стояла позади молодой пианистки, закрыв ей глаза руками. Я узнал ее, несмотря на слабое освещение. На ней был спортивный плащ бежевого цвета, на блестящих черных волосах искрами сверкали дождевые капли. Я подошел к Бэлле и вежливо поклонился:

— В этом городе, уважаемая, у вас есть друг!

Друг… в этом городе… В каком городе? И когда это произошло? Что там делала Бэлла? Ах да, концерт… Тогда был концерт. Зал был заполнен молоденькими солдатами, их привели строем, чтобы они могли послушать музыку и заполнить пустые места в зале. Я стоял у входа в клуб и ждал, пока она выйдет. Откуда там взялась Нора? Якобы они были приятельницами. "Какое чудесное совпадение! Мы никогда не сможем ее отблагодарить!" — сказала она ночью между двумя поцелуями.

У меня снова поплыло перед глазами, мысль оборвалась… А ведь пульс стал нормальным, медленным! А что если слабое орошение мозга кровью приведет к необратимым, непредсказуемым последствиям? Ведь меня может разбить паралич, я могу стать забывчивым… как Перфанов, или потерять речь. Меня охватил ужас — только не это, Господи! Лучше уж конец сегодня же, сейчас, этой ночью! По сути, и то и другое было в одинаковой степени глупым. Значит, это все, что я успел сделать?! Столько много прекрасных идей и намерений, столько планов — и теперь ничего не будет написано — ни тот любовный роман, ни пьеса всего лишь с двумя героями… Нет, это несправедливо! Но ведь для каждого наступал этот час и, наверняка, заставал его неготовым. Весь вопрос в том, что человек успел сделать до той поры, когда пробьет его час. Ну вот, теперь и сердце дает о себе знать. В левой части груди что-то защемило, стало тяжко, будто кто-то ступил мне на грудь обеими ногами и так придавил, что дух из меня вышел вон. "Конечно, очень уж он расстроился, бедняга! Пусть теперь это будет на совести Рашкова! — скажут некоторые. — Работал, работал и что — когда все сделал, дали ему коленкой под зад…" "А зачем он брался?" — возразят другие. "И вправду, зачем брался? Деньги, что ли, были нужны? Да нет, вряд ли. Просто Венедиков очень уж любил славу, чтобы ему говорили комплименты, ухаживали за ним, уговаривали". — "Его не стоило труда уговорить!" — так сказал Рашков. "Тогда пусть сам на себя пеняет. Как аукнется, так и откликнется! Не рой яму другому… И потом, человек должен знать себе цену. Раз взялся за такую серьезную работу и обещал выполнить ее всего за два месяца, не мог же он не знать, сколько напряжения это будет ему стоить!" "Но ты же знаешь, какие сроки…" "Человек сам определяет, чего он стоит. Некоторые с годами становятся более недоступными и несговорчивыми, а другие…"

Неужели я принадлежал к "другим"? Но почему? Когда я сбавил себе цену, ведь вначале было совсем иначе… "Нет других таких городских писателей, как мы с тобой!" Самми Гольдберг… И он умер от инфаркта. Я почувствовал, что все поплыло перед глазами. Четверть века назад мы вместе начинали, вместе вошли в литературу, хотя и в разных жанрах, вместе шагали по ступенькам вверх. "Очень жаль, что ты, как, впрочем, и я, прославился именно благодаря этому — фальшивому и мелкому — произведению… " Да, именно после той книги цена моя упала. Почему я написал именно такую? Ведь я не раз сталкивался с жестокой истиной — и в шахтах, и на поверхности земли. Не говоря уже об истории с Михаилом… И из всего, что мне было известно, я выбрал самое безопасное и, наверняка, самое неверное… Знал ли я тогда, что это ложь? Мог ли предугадать события? Задумывался ли над тем, что заставило прежде "народного" инженера Тенева каяться, поливая себя грязью, в присутствии стольких людей? Интересно, как бы сложилась моя жизнь, найди я тогда в себе силы написать истину, защитить Михаила? Трудно себе представить, тогда я все-таки многого не знал, лишь догадывался, но закрывал на это глаза. А может, просто не желал осознать все. И вдруг меня пронзила мысль, что именно тогда я свернул с правильного пути, не сумел разглядеть единственно верное направление. Почему я это сделал? Что тому виной — моя неопытность, заблуждение, или просто я испугался?

Наконец я нашел такое положение, при котором не чувствовал боли, — я перевернулся на живот и свесил голову вниз. Так я лежал, прижавшись левой частью груди к кушетке и испытывая облегчение. И вдруг, распластавшись, как паук, сосредоточенно созерцающий темно-красный ковер, покрывающий пол моего кабинета, я увидел над собой белые пушистые облака, ощутил пряный аромат трав, устилавших склоны тихой родопской ложбины. Я как бы слился с природой, вознесся над суетой и мелкими житейскими проблемами и неудачами. Неожиданно в воздухе запахло цветущими липами…

Только что прозвучал приговор: пять лет за умышленное вредительство в шахте. Я первым вышел на улицу из горного управления, но Нора догнала меня и повела к своей приятельнице, у которой она остановилась. Мы молча сидели в чужой квартире, тупо уставившись в одну точку. Жаккардовый ковер на полу был наполовину свернут, и на пожелтевших газетах, устилавших пол, сушились цветки липы. Сквозь прозрачные шторы в комнату заглядывали лучи послеобеденного солнца. На Норе было надето платье лимонного цвета, выгодно оттенявшее ее смолисто-черные волосы…

Я осторожно пошевелился, чтобы вновь не вызвать сердцебиения, затем приподнял голову и опустил ее на подушку…

Как хорошо, что Нора и Михаил вновь сошлись после всех обрушившихся на них невзгод! Интересно, как они встретят меня? На прошлой неделе, когда я был в Смоляне, я не решился к ним заехать. Наверное, я уже и не узнаю некогда пыльный провинциальный городишко. Возможно, они снимают все ту же квартиру, ведь Михаил устроился на флотационный завод. Дал бы он знать, что знает о том, что произошло между нами? Вряд ли. Он ведь такой тонкий, чуткий человек…

А может быть, мне и впрямь стоило поехать в К. и рассказать Михаилу все, как есть, по-мужски? Но какая от этого польза? Меня охватило умиление от своей готовности быть справедливым и добрым. Стоит поискать бай Миладина, когда я выздоровею. Наверное, он уже вернулся из Варны. Я расскажу ему обо всем без утайки, покаюсь в том, что не разыскал его, когда он вернулся из-за рубежа. А потом мы посмеялись бы над своей одинаковой участью и я почувствовал бы себя бодрым и свежим, как после очистительной сауны.

Я подтянул ноги к подбородку и ощутил, что они потеплели — в них стала поступать кровь. Меня вдруг стало клонить в сон, мелькнула мысль, что хорошо бы перебраться на кровать, но не было сил подняться, я всего лишь выдернул из-под себя краешек одеяла и, завернувшись в него, погрузился в глубокий сон.

24

Проснулся я поздно, вещи в кабинете тонули в полумраке. Окно по-прежнему было закрыто, солнечные лучи не проникали сюда, так как комната выходила на север. Я пощупал пульс — сердце билось ритмично и спокойно, что меня озадачило. Свершилось поистине чудо — несколько часов ободряющего сна сделали свое дело. Все же я решил позвонить Даво и попросить его зайти ко мне, объяснив это тем, что ночью я почувствовал себя плохо и, возможно, придется вызывать врача. Потом распахнул окно и жадно вдохнул хлынувший в комнату воздух. Наверно, от того, что я вновь встал на ноги, а может, от вида внутреннего дворика, где играли дети и бегали собаки, где мирно беседовали на скамейке старушки, меня вдруг охватило чувство неимоверного счастья, мне захотелось свистнуть по-озорному, отчего мальчишкам во дворе станет приятно.

С чувством умиления осмотрел я свою обширную, удобную и довольно-таки неприбранную квартиру, потом вошел в ванную, принял душ, побрился, рассматривая себя в зеркале и с радостью убеждаясь, что на лице моем не отразились следы ночного переживания. Потом открыл холодильник. Была пятница, и пищевые запасы в холодильнике поубавились, а раковина была заполнена грязной посудой. Но я отыскал старую выщербленную чашку, сварил себе кофе и налил в нее. Потом съел остатки сыра и закурил сигарету — я не решился сделать это до завтрака. Теперь я был абсолютно убежден в том, что все отшумело и больше уже не повторится. Все переживания казались незначительными, суета вокруг сценария — никчемной. Мне обязались заплатить за мой труд, а что касается славы — так я и не ждал ее от кино, театральный мир относился ко мне, известному драматургу, с уважением.

Когда пришел Даво, я сидел за кухонным столом, потягивал ароматную сигарету и бездумно глядел в окно. Он тревожно всмотрелся в меня и сердито нахмурился.

— Ты не должен был меня пугать своей наскоро придуманной историей, которая шита белыми нитками. Венедиков, ты не прав! И если ты мстишь за вчерашнее, то знай: я ни в чем не виноват!

Я попытался было убедить его, что мне действительно было плохо ночью, что жизнь моя висела на волоске, но он продолжал смотреть на меня недоверчиво. Наконец он тоже подсел к столу и вытащил себе сигарету из моей пачки.

— Ты просто устал, расстроился, перепил, наконец. Ведь годков-то уже много. К тому же эта твоя беспорядочная жизнь. Тебе уехать бы куда-нибудь, например, в горы. Хочешь, я закажу тебе комнату в Доме творчества в Пампорово?

Что-то дрогнуло у меня в душе: "Снова тот край. Может, оттуда мне удастся заскочить в К.?" Но я покачал головой.

— Да нет, не хочу. Нет смысла. Я собираюсь в августе на море, а до этого съезжу дней на десять к матери.

Даво взглянул на меня с нескрываемым удивлением.

Через некоторое время мы вышли из дома и направились в клуб. Когда мы спускались по лестнице, он вдруг остановился и сказал:

— Корнелия вернулась из Берлина. Вчера приходила в редакцию. Спрашивала о тебе.

— Вот как? — невольно вырвалось у меня.

Я ожидал, что Даво продолжит рассказывать о манекенше, но Даво прокашлялся и хрипло сказал:

— Помнишь ту сумасшедшую, ну, тогда, у Корнелии? Недавно я встретил ее перед ВИТИСом, и она похвасталась, что ее приняли на режиссерский факультет. Даже показала свою фамилию в списках принятых. Из ста шести человек приняли только семь, и она — единственная девушка. Если, конечно, ее действительно зовут Петрана Груева!

Я обернулся. Вместо Даво на лестнице стояла тоненькая девушка с голубыми глазами, в выцветших джинсах и серой мужской рубашке с закатанными рукавами.

— Ее так и зовут! — убежденно кивнул я, задумчиво улыбаясь. — Значит, на этот раз она поступила и уже не вернется… побежденная.

— Что ты говоришь?

Я ничего не ответил, лишь толкнул дверь и первым ступил на тротуар. Меня охватило странное волнение: "Молодец, Пепа!" — произнес я про себя, а потом добавил с горечью: "Некоторые предпочитают быть побежденными, но не "убиенными". Хорошо, что ты не из их числа!"


Провинциалка

1

Луканка — вид сырокопченой колбасы. (Здесь и далее прим. пер.).

2

Бай — уважительное обращение к старшему мужчине.

3

"Параллели" — весьма популярный еженедельный журнал информационно-развлекательного характера.

4

Китеник — домотканый шерстяной ковер с длинным ворсом.

5

"Синий бюллетень" — издание Союза болгарских писателей для "внутреннего пользования" с переводами нашумевших произведений зарубежных авторов.

6

"Работническо дело" — в то время орган ЦК БКП.

7

РМС — Союз рабочей молодежи (Болгарии).

8

"Пас-ламен" — термин карточной игры. Далее терминология при игре в покер приводится без объяснений.

9

Читалиште — клуб, дом культуры.

10

Таратор — национальное блюдо, суп из кислого молока, свежих огурцов, чеснока и орехов.

11

Козяк — подстилка, одеяло из козьей шерсти.


home | my bookshelf | | Провинциалка |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения



Оцените эту книгу