Book: Корона за любовь. Константин Павлович



Корона за любовь. Константин Павлович

Корона за любовь. Константин Павлович


Корона за любовь. Константин Павлович


Энциклопедический словарь

Изд. Брокгауза и Ефрона

т. XXXI, С-Пб., 1892.


Корона за любовь. Константин Павлович
онстантин Павлович — великий князь, второй сын императора Павла Петровича, родился в 1779 г. Воспитывался совместно с братом своим, Александром, под наблюдением бабки, императрицы Екатерины II, и приставленных ею учителей, среди которых самое видное место занимал Лагарп. Во время увлечения Екатерины II греческим проектом Потёмкина Константин предназначался на престол будущей Константинопольской империи, которая должна была образоваться с изгнанием турок из Европы; его даже подготовляли к этой роли.

В царствование Павла Константин участвовал в Итальянском походе Суворова. При Александре I он принимал участие в войнах против Наполеона, и при Аустерлице, равно как и в кампании 1812-1813 гг., командовал гвардией. Со времени аустерлицкого поражения Константин принадлежал, однако, к сторонникам мира с Наполеоном или к так называемой французской партии. В начале кампании 1812 г. он находился при армии, но затем был отослан Барклаем де Толли, с которым у него были постоянные и резкие столкновения, в Петербург. С образованием царства Польского Константин Павлович был назначен в 1816 г. главным предводителем польских войск, но широкие полномочия, ему данные, обращали его скорее в вице-короля, тем более что наместник Зайончек сильно ему подчинялся. Немало усилий употреблено было Константином для организации польской армии, которую он сильно поднял. Но он не успел привязать эту армию к себе и восстановил против себя и сеймовых депутатов, и вообще население Царства. В 1820 г. он развёлся с первой своей женой, герцогиней Саксен-Кобургской Анной, и женился на Иоанне Грудзинской, которую император Александр I возвёл в графское достоинство под именем княгини Лович. Вследствие этого брака Константин отказался от права наследовать после Александра престол, предоставляя последний следующему брату, великому князю Николаю Павловичу. Тайна, в которой сохранялось это отречение при жизни Александра I, дала повод к возникновению смуты, когда император Александр умер. Но Константин остался верен своему отречению. Во время Польского восстания 1830 г. поляки напали на загородный дворец Бельведер, в котором жил Константин Павлович; предупреждённый вовремя, великий князь успел спастись и, став во главе русских войск, отвёл их на границу царства Польского. При усмирении восстания Константин Павлович, находясь под начальством генерала Дибича, командовал русским резервным корпусом. В 1831 г. умер в Витебске от холеры.


Корона за любовь. Константин Павлович

Корона за любовь. Константин Павлович



Памяти брата моего, Константина Кирилловича

Чиркова, геройски погибшего на Малой Земле

под Новороссийском во время Великой

Отечественной войны 1941-1945 гг. — посвящаю.

Автор

Лучший способ предвидеть, что будет, —

помнить о том, что было.


Корона за любовь. Константин Павлович

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ


Корона за любовь. Константин Павлович
сплаканное лицо, тёмный вдовий наряд, дрожащая рука, теребящая смешной потёртый ридикюль. Что нужно этой женщине от него, ещё мальчика, скромного сына наследника престола? Что повелит он, сорванец, чьим влиянием никто и никогда ещё не пользовался?

Да и что может он? Правда, он пойдёт попросит бабушку, попросит всесильного Платона Александровича Зубова. Ясно же, что эта женщина пришла к нему только для того, чтобы испросить милости, подачки. Едва уловимое презрение, отвращение и внутреннее недовольство отразились на его лице, смешном и курносом. Но он тотчас овладел собой, сделал вид, что внимательно слушает, хотя его большие голубые, немножко навыкате глаза продолжали с немалой долей любопытства следить за всеми движениями просительницы. Отчего она пришла к нему, мальчишке шестнадцати лет, зависевшему от всех и вся, от своих воспитателей и надзирателя за царским детским двором Салтыкова, отчего не обратилась к тем, кто действительно может и хочет сделать что-то для неё...

   — Простите меня, ваше высочество, — комкая в руках крохотный платочек, дрожащим голосом заговорила женщина. — Не знаю, хорошо ли я делаю, что обращена... к нам, но мне так много рассказывали о вашем добром сердце, о вашем милосердии, о том, что вы не оставляете без внимания ни одной просьбы...

Константин ещё сильнее насупил свои густые, нависшие над глазами брови, прикрыл веками глаза, сжал пухлые губы.

   — Всегда рад помочь, если нужда какая, — растерянно произнёс он в ответ на эту цепь длинных комплиментов и снова удивляясь про себя: кто бы мог говорить этой странной женщине о его милосердии?

Наоборот, все при дворе укоряли его за излишнюю жестокость, за грубость и своевольство, недавно он просидел под арестом едва ли не целый день за то, что сломал руку этому старому ловеласу Штакельбергу, вызвавшемуся помериться с ним силой.

   — Наша семья очень старинного рода, — слегка выпрямившись, с гордостью сказала женщина. — Мой муж, Ласунский, был в числе тех, кто стоял рядом с великой императрицей, и много помогал ей...

Ласунский... Что-то далёкое мелькнуло в этом имени. Как будто бабушка когда-то упоминала о нём, но не в связи с тем давним переворотом 1762 года и совсем в другом тоне. Может, он просто путает: ему никогда не было дела до забытых теперь, шумных и торжественных дней, да и когда это было-то, почти тридцать пять лет назад? Далёкая старина, о ней уж никто и не помнил...

   — В чём нужда ваша? — стараясь попасть в манеру женщины и немного гордясь собой оттого, что принимает просительницу и даже может повелеть помочь ей, снова повторил он.

   — Муж мой умер давно. — Она едва не всхлипнула, и Константин невольно поморщился: он терпеть не мог женских слёз, даже плач маленьких сестёр раздражал и давил его. Сам он никогда не плакал, ему с пелёнок внушили, что плакать — выказывать слабость, а он мужчина, солдат, и это ему не пристало.

Но Ласунская справилась с собой очень быстро.

   — Слышала я, — немножко робея под пристальным взглядом этого разодетого в шелка и бархат мальчишки со смешным курносым носом, делающим его лицо слишком открытым и простоватым для императорского внука, и внутренне храбрясь, продолжила Ласунская, — что скоро, очень даже скоро вы будете набирать штат при вашем дворе...

Вот оно что, отметил про себя Константин. Уже теперь везде жужжат о его скорой свадьбе, о том, что и он заживёт своим домом, и потому просители полезут наперёд. Да только он знал, что ни одного человека для своего собственного дома не сможет он пригласить — на всё будет повеление бабушки, а уже потом и батюшки.

   — Сын у меня достойный, добрый, храбрый и скромный мальчик. Я бы так хотела, чтобы он попал ко двору, но не к большому, потому что ему там места нет, я уж просила, а к вам именно. Вы так же добры и так же молоды, и кто знает, возможно, он вам пригодится во всём...

   — Оставьте ваше прошение, — не выдержал паузы Константин и поднялся во весь свой невысокий рост с неудобного стула. — Я дам вам знать...

Странная это вещь — людская молва. Ещё только пригласила себе в гости Екатерина, его царственная бабушка, принцесс Кобургских, ещё они только выехали, торопясь к великой государыне, своей соотечественнице и немножко родственнице в каком-то десятом колене, а уж и в Москве знают, что принц, великий князь Константин, намерен жениться, хоть и всего-то ему шестнадцать, обзавестись своим домом и своим, пусть крохотным, двором, а значит, открывается несколько вакансий, значит, могут быть тёпленькие местечки, где золотом осыпают лишь за то, что подашь на золотой тарелочке золотую шпильку для прикалывания салфетки за обедом или невесомый кружевной носовой платочек. И потому аж из старой столицы прискакала в Санкт-Петербург исплаканная вдова госпожа Ласунская, сумела втереться в доверие и милость к старому его слуге греку Куруте и добилась, что Константин принял её прошение...

От этих мыслей ноги Константина замедлили свой бег по мраморным ступеням Зимнего дворца, застланным пушистыми персидскими коврами, а бесчисленные зеркала сразу отразили всю его поважневшую и выпрямившуюся фигуру, ещё угловатую и голенастую. Увидев себя в зеркале, Константин с важным видом поклонился своему отражению, степенно отведя руку назад и чуть отставив в сторону ногу, милостиво кивнул головой со взбитым хохолком над высоким и широким белым лбом. Но не выдержал минуты, показал своему высокомерному двойнику язык и расхохотался прямо ему в лицо. И куда только девалась его важная осанка, когда полные, резко и красиво очерченные губы открыли целый ряд блестящих, жемчужно-белых зубов, а нос слегка сморщился и вовсе потонул между круглыми румяными щеками!

Послав своему отражению воздушный поцелуй и ещё раз высунув язык, Константин помчался в угловой кабинет, где бабушка принимала своих секретарей за причудливо вырезанными столиками, называемыми бобками за похожесть на это растение, где она беседовала с генералом Зубовым о вещах сложных, едва понятных Константину, прыгавшему через две и три широкие ступени.

Впрочем, у самых дверей кабинета мальчишка опять превратился в важного, полного собственного достоинства молодого вельможу и слегка указал глазами на дверь, молча спрашивая гайдуков, стоявших на часах, там ли бабка и можно ли ему войти. Один из гайдуков также молча едва заметно приспустил веки, и Константин понял, что Екатерина у себя, но сердится и вообще милостива. Уже давно научился Константин различать по косому взгляду, движению бровей и век, лёгкому жесту состояние царственной бабушки, перед которой трепетали все, даже они, любимые внуки, общую атмосферу двора. Всей кожей чувствовал он собирающуюся грозу, гневные упрёки и выговоры и в такие минуты старался не попадаться на глаза не только бабушке, но и любимцу её, наглому и надменному Платону Александровичу Зубову, с которым приходилось говорить заискивающе, просительно, добиваться его дружбы, хотя сам любимец был едва на пять лет старше второго внука императрицы. Что делать, если всевластная бабкина рука была донельзя благосклонна к этому субтильному, изнеженному и задаренному баловню судьбы.

Шагая по длинным анфиладам залов, изредка оглядывая себя в зеркалах, украшающих простенки, и бездумно скользя глазами по громадным картинам и роскошным гобеленам, потолочным медальонам живописи среди позолоченной лепнины, Константин складывал в уме слова, с которыми можно было бы обратиться к бабушке: «Государыня, позвольте слово молвить...» Нет, не так, он скажет ей прямо: «Нежная моя бабушка, великая императрица, окажите милость сироте вдовице...»

Какая гадость! Ну почему нельзя просто поцеловать бабку в щёку и шепнуть ей на ушко: «Сыну госпожи Ласунской нужно место...»

Чёрт, никогда у него ничего не выходит с просьбами! Не умеет он подольститься к бабушке так, как умеет Александр, всегда спокойный и холодный. Он, Константин, часто завидует плавной речи брата, его рассудительности и благоразумию. Давно ли оба они, сорванцы, рвали по ночам цветы в запретных оранжереях Царского Села, осыпали ими дворовых девок и с наслаждением слушали их визгливый хохот, грубые словечки, нелепые отмахивания и увёртки! Но теперь, когда Александр, и всего-то на два года старше Константина, стал главой семьи, оба брата словно отдалились друг от друга. Нет уже прежних выходок, смешливых излияний, тайных сборищ у старой осины, в клочья изорванных кружевных манжет и шёлковых чулок, нет секретов и тайн между ними, будто каменной стеной встала между братьями, неразлучными с самого детства, гибкая и тоненькая, как болотная камышинка, Елизавета, и взгляд её, искоса бросаемый на молоденького мужа, словно отнимает у Александра и стремительность, и желание броситься в очередное приключение, и полные значения тайные перешёптывания с ним, Константином. Неужели и он, Константин, будет таким, как Александр, когда и его поставят перед аналоем и поднимут над его головой золотой венец, означающий конец весёлой беспечной жизни? Но бабушка сказала, что пора жениться, и уже одиннадцать принцесс приезжали к ней и к нему, Константину. И каждый раз он находил какой-нибудь изъян в невесте — то крива, то коса, то слишком тонка, то слишком толста. Но больше тянуть нельзя, бабушка сурово предупредила Константина, что на этот раз не посчитается с его капризами, и он заранее тихо ненавидел предстоящую жену, отнимавшую у него радости и утехи юношества...

Впрочем, если одна из трёх приезжающих принцесс Кобургских будет похожа на подругу его ночей, весёлую разбитную вдовушку, научившую его всем тонкостям постельной жизни, то он не прочь и жениться. Ему вспоминались упругие большие груди, на которых его голове лежалось мягче, чем на самой мягкой пуховой подушке, колыхающийся широкий зад, шлёпнуть который доставляло удовольствие, а уж облегчить свою вздыбленную плоть и вовсё было огромным наслаждением. Эту чувственную сторону жизни он познал давно, едва ли не с тринадцати лет, когда его застали с безобразной дворовой девкой, ласкавшей мальчика. Уже много позже он понял, что это бабушка позаботилась обо всём — у отца в Гатчине он бывал редко, и отец, Павел, никогда не говорил ему ни о чём подобном.

Екатерина же приказала своим верным слугам найти чистенькую, здоровую и не болтливую вдовушку, умелую и обходительную, чтобы и второй её внук получил возможность узнать все тайные пружины этой стороны жизни. Вдовушка даже сына зачала от неумелого мальчишки-принца, но, слава богу, Константин никогда не видел его, хоть и слышал от вдовушки, что назвала его Семёном, а сама кликала Великим. О нём тоже позаботились...

Константин внутренне подтянулся, нацепил на весёлое курносое лицо важную мину и толкнул золочёную тяжёлую дверь. В крохотной прихожей-приёмной кивнул старому, согбенному годами, но со светлым и умным взглядом крохотных сверлящих глазок камердинеру императрицы Захару и большим пальцем показал в сторону двери, ведущей в кабинет. Захар молча мигнул глазами под растрёпанными седыми бровями и медленно потянул тяжёлую дубовую дверь за длинную полированную ручку. Константин скользнул в приоткрывшуюся щель.

Его бабушка, императрица Екатерина, сидела на низком мягком пуфе и «чесалась», как она называла причёсывание. Возле её оплывшей фигуры, покрытой пудромантелем[1], суетился придворный куафёр[2], тут же стояли, вытянувшись, фрейлины, держа наготове на крохотных серебряных тарелочках резные костяные шпильки и тяжёлые узорные гребни. Длинные густые волосы закрывали почти всю императрицу каштановым плащом, и куафёр по ходу причёсывания то и дело удивлённо хмыкал, выказывая этим своё восхищение гривой чудесных волос Екатерины. Красоте их действительно могла бы позавидовать самая хорошенькая женщина — седые волоски лишь изредка проскальзывали в этой пышной пене.

Екатерина не смотрела в зеркало — ежедневная эта процедура не мешала ей думать, беседовать, следить взглядом за беспокойно расхаживающим, разодетым в генеральский мундир Зубовым и отмечать про себя нервное похрустывание его тонких пальцев. Но она не заговаривала, лишь наблюдала его тревогу и смятение. И было из-за чего: вести от Валериана, брата Зубова, мальчишки, покрасивее самого Платона и усланного им с глаз Екатерины, назначенного главнокомандующим Южной армией, пришли плохие. Валериан жаловался на недостаток продовольствия, не вовремя поставляемые припасы и сильную жару, от которой солдаты мёрли, как мухи...

Константин сперва раскланялся с Зубовым, едва кивнувшим своей завитой, напомаженной головой, неслышно подкрался к сидевшей к нему спиной Екатерине и через густую прядь волос громко чмокнул её прямо в ухо.

Екатерина откачнулась:

   — Ох, Константин, оглушил, право, сорванец!

   — Я в щёчку хотел, — встал на одно колено Константин, — а тут всё, как мантильей, закрыто, ничего не разберёшь...

   — Ах, ты плут, — сразу заулыбалась Екатерина, — так молод и такой льстец!

   — Да чистая правда, а не лесть, — сделал вид, что обиделся, Константин, — тут такие волосищи, что на десять фрейлин хватит...

   — Небось что-нибудь нужно, — засмеялась Екатерина, протягивая ему из-под пудромантеля полную, всё ещё белую и гладкую руку, — раз так льстишь, непременно что-нибудь просить будешь...

   — И вовсе ничего, — скроил обиженную донельзя мину Константин.

Он поднялся с колена, захватил широкой ладонью горсть волос и прижал их к губам. Волосы сладко пахли травами.

   — Знаю я тебя, — погрозила ему бабка пальцем. — Едва нужда придёт, бежишь, на коленках стоишь, а в другое время тебя и не дозовёшься.

   — А вот и ничего, — отмахнулся Константин и принялся целовать бабушкины пальцы по одному — они всё ещё были изящны и ровны, хоть их владелице давно уже перескочило за шестьдесят. На пальцах не было ни одного перстня: Екатерина надевала тяжёлые кольца только в парадных случаях.



   — Прошение тебе подали, — заключила Екатерина. — Кто?

Константин поднял глаза на бабушку, изумляясь её прозорливости, но тут же опустил их к пальцам.

   — Недаром вы великая императрица, — теперь он польстил ей, — всё знаете наперёд, ничего утаить от вас нельзя, — скороговоркой сказал он ей по-французски.

   — Да уж много ума не надо, чтобы разгадать твои увёртки, — опять засмеялась Екатерина, — ровно и не знаю я тебя с пелёнок, ровно и не я тебя воспитывала.

Константин сокрушённо покачал головой: всё знает, всё видит его бабушка.

   — Так кто же? — переспросила Екатерина.

   — Госпожа Ласунская, — со вздохом ответил Константин, с ещё большим жаром продолжая целовать бабушкины пальцы.

Хорошо, что глаза его были опущены: если бы он поднял их, испугался бы. Глаза Екатерины вмиг потемнели, широкий рот сжался в нитку. Но это выражение лишь мелькнуло на её лице — через мгновение весёлость вернулась, и тучки, набежавшей на него, словно бы и не бывало.

   — И чего же она хочет? — прежним ровным весёлым тоном спросила Екатерина.

   — Сына определить ко двору. Вдова, без мужа трудно, а тут ещё четверо дочерей. Сын всех содержит, и ему тяжело. Очень ей предан сын...

   — Зато отец не очень-то был предан короне нашей, престолу нашему, — негромко, словно про себя, пробормотала Екатерина.

Константин в недоумении поднял взгляд.

Екатерина смотрела на этого мальчика, которого собиралась женить, и думала, стоит ли рассказывать ему о заговоре Хитрово, в котором состоял и Ласунский и которого она пощадила — только выслала в пожалованные ему после переворота 1762 года деревни. Но не могла простить ему до самой смерти участия в этом заговоре.

Правда, заговор этот вроде бы и не был направлен против неё лично. Группа храбрых офицеров, решивших, что им всё по плечу, очень уж возмутилась, когда пошли слухи о её марьяже[3] с Григорием Орловым. Бестужев тогда дал пищу этим слухам — пользуясь её отсутствием, объехал всех знатных вельмож с письмом-прошением к ней самой обвенчаться с Григорием. Вот и зароптали офицеры, и Екатерина поняла, что не может венчаться с любимым ею человеком.

   — Ответишь, что изменническим сынам места в столице нет, — коротко ответила она, — о другом же после поговорим...

Константин с изумлением взглянул на бабку. Куда девалась ласковая улыбка, отвердели и слегка сжались пальцы! А причёска шла сама собой: куафёр уже зачёсывал роскошные волосы Екатерины в высокую и красивую башню на её голове. И не надо было даже надевать корону — пышная корона из волос венчала чело императрицы.

   — Да успокойтесь, Платон Александрович, — кинула она в сторону всё хрустевшего пальцами субтильного своего любимчика, — будет вам расстраиваться из-за нескольких потерь.

   — Да, — живо отозвался Зубов, — но ведь поход в Персию срывается, великий поход в Индию откладывается...

   — Где та Персия, где та Индия, — усмехнулась Екатерина, — что нам до тех далёких стран? Пусть всё идёт, как идёт. Всё устроится.

Она всё ещё не могла оторваться мыслью от заговора Хитрово, вдруг почувствовав, сколь сильного защитника имеет Павел в лице двух своих сыновей.

   — Иди, внука моя любезная, — ласково сказала она Константину, — вечером принцессы Кобургские приедут, придёшь ко мне в срединную залу, взглянем из окошка, как выходить будут. Со стороны всегда виднее, кто чего стоит...

Константин вышел от бабки в полном недоумении. Почему она сказала о сыне изменническом? И что кроется за этими её словами о Ласунском?

А Екатерина всё ещё думала о том далёком времени, когда она так волновалась, едва сидя на шатающемся троне. Это теперь она может спокойно поглядеть на покрытую уже туманной дымкой времени полосу своей жизни. А тогда внутреннее волнение не оставляло её ни на минуту...

Восшествие её на престол было необычным, совершилось при преимущественном пособничестве гвардии, и потому она, сев на трон, поспешила наградить всех, кто участвовал так или иначе в возведении её в сан императрицы. В числе других награждён был и капитан Измайловского полка Михаил Ласунский. Она пожаловала ему чин камергера двора, отделила 800 душ крепостных в подмосковных деревнях. Но заговор Хитрово перечеркнул все заслуженные Ласунским награды.

А началось всё, как узнала потом Екатерина, с вовсе безобидного разговора в гостях у княгини Хилковой в её богатом барском доме в Москве. На следствии Михаил Ефимович Ласунский полностью привёл этот разговор с товарищем своим, тоже участником переворота Фёдором Александровичем Хитрово. Екатерина слово в слово помнила эти показания Ласунского:

« — Слышал ты о новом марьяже? — спросил Хитрово.

   — О каком марьяже? — переспросил Михаил Ефимович.

   — Как тебе не слышать! Я с тобою играть не стану: за Орлова государыня идёт.

   — Слышал и я об этом, а правда или нет — того не знаю.

   — Что ты против этого думаешь делать?

   — Я думаю, что больше делать нечего, как нам всем собраться и идти просить её величество, чтоб она изволила отменить, рассказав резоны, какие можно будет.

   — А как наших резонов не примут, что в таком случае делать?

И Ласунский прямо ответил:

   — Делать больше нечего, как остаться в её воле: как она изволит. Средств никаких нет, да и быть не может.

   — Нет, в таком случае надобно средства изыскать, чтоб их отвести от этого. Теперь этот слух распускается по городу — чтоб чего не произвело.

Подумав, Ласунский осторожно ответил:

   — Быть ничего не может от народу, да и ни от кого...»

Все были против её брака с Орловым. Однако на пути следствия открылись для Екатерины опасные обстоятельства. Хитрово откровенно рассказал всё о заговоре, когда его схватили, и добавил ещё: «А что государыня престол с тем принимала, чтоб быть правительницею до совершеннолетия Павла, и Панину о том сказать изволила. И случилось ему, Хитрово, быть в карауле при бывшем покойном императоре Петре Третьем, и разговорился он с Алексеем Орловым. И вот тут-то Алексей и выдал Хитрово важную эту тайну...»

Императрица почти физически почувствовала, как заколебался её трон. Не дай бог, чтобы дело дошло до открытого суда, иначе станет известно, что обещала она перед переворотом. И она приказала покончить дело административным порядком: виновных выслали в свои деревни, а Николай Рославлев, сообщивший о переговорах Панина с императрицей, был посажен в крепость. Тогда впервые решилась Екатерина употребить свою власть — наказать виновных без суда, по справедливости.

Так и Ласунский был выслан в свои деревни, проживал там без всякого участия в государственных делах, как частное лицо. А теперь вот вдова его хочет...

Но как объяснить всё это внуку, как изложить причины, заставившие её отобрать престол у сына? Нет, ничего нельзя открывать Константину, никаких тайн не выдавать, пусть лучше ничего не знает, а женить его надо поскорее, заставить погрузиться в семейный очаг так, как погрузился в него сам Павел...

Какими пустяками по сравнению с этой задачей показались ей неудачи Валериана Зубова! Да Бог с ними, с мрущими солдатами, Бог с ними, с миллионами, которые мальчик потратил без ума и смысла, оба они — и Платон, и Валериан — преданы ей, не станут замышлять ни о чём подобном, как замышляли в своё время Хитрово и Ласунский. И близко к столице нельзя подпускать сына Ласунского — уж, верно, отец рассказывал ему, за что вышла такая ссылка...

Обратно в свои покои Константин шёл, глубоко задумавшись. Что за тайна крылась в словах бабушки, почему Ласунский был изменником? Куруте он приказал больше не пускать Ласунскую во дворец, а известить её письмом, что в просьбе ей отказано...

Смутно чувствовал Константин, что бабушка и в заключении его брака руководствуется какими-то ей одной ведомыми соображениями. Он знал, что ещё два года назад, когда ему было всего четырнадцать лет, уже были предложения насчёт его женитьбы. Русский посланник в Неаполе граф Мартын Павлович Скавронский, родственник Екатерины Первой из той бедной шведской семьи, которую после смерти Петра Первого призвала к трону царственная прачка, повёл было переговоры с императрицей Екатериной Второй о женитьбе Константина на неаполитанской принцессе. В то время в Неаполе правил правнук Бурбоны — король Фердинанд Четвёртый, супруг дочери австрийской императрицы Марии-Терезии — эрцгерцогини Каролины-Марии, достаточно известной своим жёстким и развратным нравом. Но Скавронский как-то быстро и незаметно ушёл из жизни, и туда прибыл послом Андрей Кириллович Разумовский, внук того самого хитрого хохла, что работал на пользу Екатерины в перевороте 1762 года. Не прошло и нескольких месяцев, как красавец хохол стал любовником Каролины-Марии, и через него решила она пристроить одну из своих дочерей за Константина. Разумовский очень усердно принялся хлопотать об этом браке, но с условием, чтобы Константину был выделен независимый удел из русских владений. Екатерина почувствовала опасность такого дела для себя и потому резко ответила на предложение:

«Из письма графа Разумовского следует заключить, что неаполитанскому двору пришла охота весьма некстати наградить нас одним из своих уродцев. Я говорю «уродцев», потому что все дети их дряблые, подвержены падучей болезни, безобразные и плохо воспитанные. Этот двор не дождался ответа на свой первый зазыв через графа Скавронского, и вот снова посланник маркиз Галль убедил графа Разумовского сделать мне это предложение как весьма хорошее и полезное и будто им самим придуманное...»

Конечно же, принцессы из дома Бурбонов не были подвержены падучей, не были безобразны и плохо воспитаны. В самом предложении отделить часть русских владений и сделать Константина независимым владетелем почуяла Екатерина скрытую опасность, она легко просчитывала возможные последствия. Независимый владетель, подстрекаемый родственниками Бурбонами, легко может восстановить правоту Павла, да ещё и призвать войска для возведения отца на русский престол. Она сразу поняла, где таится угроза, и потому приберегала для своего второго внука самую безопасную возможность для себя женить его на бедной немецкой принцессе, у которой не было бы никаких политических видов.

Вечером, едва только столицу накрыли туманные сумерки, Константин с бабкой стояли у одного из больших окон Зимнего дворца. Опираясь одной рукой на плечо внука, а другой придерживаясь за ставшую уже необходимой резную трость, Екатерина вглядывалась в неширокую щель, услужливо приоткрытую слугами, — тяжёлые бархатные портьеры прикрывали все окна.

   — Поглядим, как будут выходить эти немецкие принцессы, — бормотала Екатерина. — И тебе полезно знать, которая из них...

Она не договорила, но Константин понял: вот тут, теперь, у окна, решится его судьба.

Из окна весь парадный подъезд был виден, как на ладони — фонари блистали так ярко, что за кругом света темнота как будто сгущалась ещё больше. Широкая мраморная лестница, устланная ковром, заполнена была блестящими вельможами, вышедшими встретить знатных гостей.

Екатерина послала для встречи кобургских принцесс роскошную карету, и они ещё по дороге пересели из старого, покрытого кожей, жёсткого возка в удобный и вместительный рыдван[4].

Едва карета остановилась перед парадным подъездом, из неё выскочила старшая немецкая принцесса. Щеголиха и резвушка, она быстро взбежала по лестнице, с изумлением оглядывая блестящие мундиры и енотовые шубы встречающих.

   — Ровно вьюн какой, — покривилась Екатерина.

Средняя чуть замешкалась, держась за дверцу, высунула ногу в лёгком башмаке, ступила на следующую подножку, но не удержалась и повалилась прямо на руки лакеев, поддержавших неловкую девушку.

   — Экая недотёпа, — дёрнула плечом Екатерина.

Настала очередь младшей выйти из тёмного нутра кареты. Осторожно, не придерживая длинные тёмные юбки, она сошла ровно и спокойно, словно всегда делала это, взошла по ступенькам лестницы, поворачивая голову в допотопном капоре с достоинством и величавостью.

   — Хороша, — отметила Екатерина, и Константин понял, что в эту самую секунду судьба его решилась: вот эта третья, лица которой даже разглядеть было невозможно, уже стала его невестой. Раз уж решила бабушка, выбор её никто отменить не может.

   — Бедноваты, — тут же сказала Екатерина, — ну да это не беда...

Константин тоже всматривался в трёх принцесс — весь двор начал бы хохотать над их потрёпанными заячьими шубками, едва доходившими до колен, широкими тёмными юбками, старомодными капорами, отделанными тем же крашеным зайцем.

   — Ничего, — вздохнула Екатерина, — приоденем — заблистают...

Подозрительность и наблюдательность Екатерины простирались до того, что, прежде чем доставить багаж в комнаты принцесс, она приказала принести его к себе. Но сделала это уже без Константина: не хотелось ей, чтобы внук выказал презрение к бедности своей будущей невесты. И опять легко улыбнулась Екатерина: даже она, приехав в Россию с двумя-тремя платьицами, парой чулок и нижних рубашек, была побогаче этих принцесс. Очень хорошо, будут покорны, ослеплены блеском и роскошью её двора, станут влюблёнными глазами смотреть в неказистое лицо Константина.

Екатерина хорошо знала злые языки своих придворных и потому сразу же послала принцессам две громадные корзины, заполненные ворохами драгоценных материй, и отправила десятка два лучших портных дворца — обшить, приодеть, принарядить девушек хотя бы к первому представлению императрице.

Плохо одеты, бедны, но какая же богатая родословная сопровождала их! Происходили они из знаменитого Саксонского дома, начало которому положил Витекинд, предводитель саксов-язычников, упорно противостоявший ещё Карлу Великому, французскому королю, вешавшему язычников на всех деревьях своей обширной империи. Конец восьмого века, времена, покрытые седой стариной.

Екатерина подробно объяснила Константину всё это, он был раздавлен, унижен такой славной родословной. Однако Екатерина утаила от него, что принадлежали принцессы к младшей ветки этого саксонского родословия. Владения Саксен-Заафельд-Кобургов были теперь самые незначительные, как говорится, курице некуда ступить, но русская императрица словно провидела будущее: представители этой знатной нищей фамилии в любое время могли занять три королевских престола — бельгийский, португальский, великобританский. Потому и считалась эта фамилия в Европе такой значительной...

Родство завидное, и Константину необходимо это понять. Но мальчишка упрям и своенравен. Приискав Александру невесту из принцесс Вюртембургских, Екатерина вторую, младшую, прочила за Константина. Александр не возразил ни слова, хоть и заметно было, что теперь он очень ровен и холоден с женой. А Константин взъярился, наговорил грубостей и от второй принцессы Вюртембургской наотрез отказался. Ну да ныне вроде поумнел и должен понимать, что царские браки не для души, а для продления власти династии. Впрочем, младшая Вюртембургская и самой Екатерине не понравилась: девочке не было и тринадцати, она ещё совсем не оформилась, была худа, как щепка, с плоскими грудью и задом, с тонкими ручками, заканчивающимися широкими ладонями. Екатерина знала, что со временем этот гадкий утёнок превратится в настоящую красавицу, но у Константина не было интуиции бабушки.

Младшей Вюртембургской пришлось уехать ни с чем. Зато Екатерина щедро одарила её, наговорила ласковых комплиментов, и бедная девочка с тех пор грезила лишь об обширном русском царстве, где так холодно и так роскошно...

20 октября 1795 года владетельная герцогиня Кобургская и три её дочери были, наконец, представлены Екатерине. Она ласково приняла их, собственноручно надела на них ленты и бриллиантовые знаки ордена Святой Екатерины и в тот же день посетила их апартаменты, приведя с собою и Константина.

Восторженное и изумлённое письмо отправила на другой день герцогиня своему мужу в Кобург. Описав роскошь обстановки, невиданную прелесть Зимнего дворца, она перешла к описанию будущего жениха какой-нибудь из её дочерей:

«Константин кажется с виду не менее 23 лет, и видно, что он ещё подрастёт. У него широкое круглое лицо, и если бы он не был курнос, то был бы очень красив. У него большие голубые глаза, в которых много ума и огня. Ресницы и брови почти совсем чёрные, небольшой рот и губы совсем пунцовые. Очень приятная улыбка, прекрасные зубы и свежий цвет лица. У обоих братьев такие здоровые лица, такое крепкое, мускулистое телосложение, что они резко отделяются от всех придворных кавалеров. В ясном взгляде их видны благородная кровь и душа неиспорченная. Константин, кажется, воин и душой и телом, со всей военной ловкостью... У Александра черты лица гораздо более правильные и выражение лица прелестное, но у Константина более блеску в глазах и глаза красивее. У Александра придворные, располагающие манеры, и он разговорчивее в обществе... Оба брата чрезвычайно привязаны друг к другу и постоянно вместе, но у Константина более характеру, и оттого он совершенно владеет братом, что не мешает, однако, их взаимному доверию...»



Читая эти строки, Екатерина только усмехалась: немного же разглядела герцогиня Кобургская в обоих братьях...

ГЛАВА ВТОРАЯ


Трясясь в старом, неудобном, продуваемом насквозь встречным морозным ветром возке, крытом износившейся рогожей, Ласунская с тоской и злобой припоминала все подробности своей неудавшейся поездки в столицу, раздумывала о беспросветной жизни в крохотной бедной деревушке, где ещё сохранился теперь уже разваливающийся господский дом, требующий ремонта, дров и ухода, о ленивой дворне, норовящей стащить, что плохо лежит, о замшелых избушках, расположенных по Тверскому тракту, о хитром и пронырливом старосте, все доклады которого начинались лишь с одного: неурожай, скот мрёт, крестьянишки обнищали, выгоны сокращаются, межи порушены, жадные и ухватистые соседи запускают стада коров и свиней, коз и телят в её огороды.

Она устала биться с нуждой и разрухой, но всё ещё старалась выколачивать из оброчников и барщинников последние гроши, копила, пересчитывала эти крохи и отдавала сыну, Полю, её ненаглядной радости и единственной утехе, снимавшему в Москве дорогую квартиру, заведшему дорогой экипаж и пару высокородных жеребцов для выезда. Поль почти не служил, проводил время в весёлых пирушках и ночной игре по крупной, а потом умолял мать заплатить его карточные долги чести. Она выбивалась из сил, стараясь содержать квартиру Поля и платя его неисчислимые долги, всё думала: вот-вот мальчик найдёт себе полезные знакомства, сведёт близкую дружбу с такими же, как он, но богатыми и нужными людьми, поступит на службу, станет примерным статским советником или хотя бы служащим в управе. Но это чудесное время, о котором она мечтала как об избавлении, всё отдалялось. Поль действительно завёл обширные знакомства, но друзьями его были такие же шалопаи, как он сам, служившие в полку лишь по названию, прожигавшие остатки отцовских вотчин и не думавшие нисколько о завтрашнем дне.

И всё-таки она страстно любила сына, потакала ему во всём, потому что на свете у неё не осталось более никого. Поль был опорой и последней надеждой её рано начавшейся старости, её радостью и гордостью. Когда она оглядывала его модные камзолы и белоснежные кружева манжет, его холёные бакенбарды и высоко зачёсанные височки над белым широким лбом, она преисполнялась чувством удовлетворения. Ни у кого нет такого красавца сына, и неужели никто не видит, какой он прелестный мальчик, как свободно болтает по-немецки и по-французски, как лихо скачет на вороном коне, как умеет затравить оленя или зайца, как поднимает на дыбы своего вороного, как умеет арапником ожечь лису...

Дочери её давно вышли замуж, зятья не жаловали тёщу, единственной темой разговора которой был её ненаглядный Поль, она редко наведывалась к ним. Сперва она пыталась выколотить из зятьев, солидных военных, деньги для Поля, но и дочери стали поглядывать на мать с неудовольствием, и она перестала просить их о чём-либо.

Ласунская видела, как бесцельно, впустую проводит свои дни Поль, но никогда ни единого слова упрёка не вырывалось у неё. Он умел так рассказать о своих долгах и нуждах, что у неё выступали слёзы на глазах, и она снова старательно ограничивала себя, отдавая ему последнее. «Мальчик должен пожить, — думала она, — прежде чем войдёт в курс взрослой жизни».

Мальчику шёл двадцать восьмой год...

Осень в этом году выдалась суровая, но бесснежная, на чёрных полях лишь кое-где промелькивали застрявшие в низинах хлопья снега, лежала на озимых настывшая корка наста, да гулял вволю северный ветер, взмётывая мёрзлую чёрную пыль.

Она приказала запрячь в старый возок лучших лошадей из своей изрядно поредевшей конюшни, но клячи едва тащили поклажу, и она опять с горечью и обидой вспоминала приём, которого она так добивалась через знакомых и дальних родственников в столице, всё надеясь, что мечты её исполнятся, Поль будет пристроен при вновь создающемся дворе молодого великого князя Константина. Но надежды её не сбылись, и приходилось возвращаться в свою глухую тверскую деревеньку без всякого просвета в будущем.

Кучер Ерёмка, сидя на облучке облупленных козел, и не мыслил погонять старых кляч, опасаясь лихого встречного ветра в лицо, и, закутанный в большой толстый тулуп, мало думал о том, что барыне холодно, а дорога ухабиста и грязна.

   — Да скоро ли кончится эта проклятая дорога, — вслух подумала Ласунская, чувствуя, что ноги её в наскоро сшитых деревенским сапожником козловых башмаках уже коченеют.

   — Дозвольте, барыня, пробежаться рядом, — глухо попросила её горничная Груша, тоже терпя холод, забравшийся в самые коты[5], в которые были обуты её ноги.

   — Небось, не замлеешь, — со злобой ответила Ласунская. — Что, Ерёмка проклятущий спит, что ли, на козлах? Стучи ему в спину, пусть везёт скорее...

Пробурчала, но знала заранее, что Ерёмка тотчас отговорится: кони-де слабо кормлены на постоялом дворе, где ночевали прошлой ночью, понукать их всё равно без всякой пользы, падут ещё по дороге, тогда и вовсе погибель, и так уж сколь вёрст отмахали, а где ещё придётся остановиться, никто про то не знает. Умеют все они, эти лохматые мужики и бабы, отговориться, умеют так засыпать барыню словами, что и не пробьёшься с упрёками. И потому смолчала Ласунская, только со злобой и ненавистью глядела прямо в лицо бедной Груше.

Коляска, однако, вдруг резко вздрогнула и стала валиться. Груша, громко визжа от страха, начала клониться на её рогожный бок, а Ласунскую кинуло на мягкое и упругое тело Груши.

Обе они не сразу поняли, что возок перевернулся; копи встали, перепревшая рогожа рвалась под тяжестью их тел, и скоро они очутились на стылой земле, кое-где заполненной талой водой в колеях, разъезженных многими колёсами.

   — Что ж, негодник ты эдакий, сделал с нами! — дико закричала Ласунская, пытаясь выбраться из возка.

Но Ерёмка не слышал: ещё раньше женщин он скатился с облучка, по-прежнему туго натягивая поводья узды, намотанные на его тяжёлую меховую рукавицу.

Лошади понесли было, дрожа под натянутой уздой, но погнувшаяся ось твёрдо упёрлась в землю и остановила их. Слетевшее колесо, прыгая через ямы и колдобины, покатилось с откоса. Задержала коляску лишь высокая наледь с одной стороны её, а промоина на дороге не позволила возку скатиться вниз...

Ерёмка вскарабкался кое-как с откоса, куда едва было не слетел, степенно и не спеша освободил натянутые вожжи и теперь стоял, почёсывая кудлатую голову — треух его свалился и росшие дыбом чёрные волосы упали ему на лоб, закрывая весь обзор.

   — Что стоишь, треклятый? — кричала ему в стенку возка Ласунская, словно бы видела сквозь рогожу неловкие и тяжёлые движения своего неповоротливого крепостного.

Ерёмка медленно двинулся к возку, решая, как помочь женщинам выбраться, и то и дело почёсывал лохматый затылок.

Со стонами, визгом и проклятиями Ласунская и Груша еле выбрались через дверцу, оказавшуюся у них над головой. Ерёмка помогал сильными могучими руками, и скоро обе они стояли на мёрзлой земле, на самом скользком от наледи обочном верху.

   — Что стоишь? — накинулась на него Ласунская, едва придя в себя после неожиданной оказии. — Растопырил глаза, убил, завалил нас, да ещё и стоит.

Она кричала больше от прошедшего страха, пережитого ужаса, но слова вылетали из её сухонького рта грозящие и проклинающие. Но Ерёмка стоял на дороге, осматривая погнувшуюся ось, ушедшую глубоко в землю, и молча думал, что делать.

Ласунская сошла с наледи на чёрную и вязкую землю возле дороги и огляделась. Вдалеке синел лес, редкие деревья перемежались полосами вспаханной с осени земли, кое-где с проплешинами снега, вилась чёрная расхлёстанная дорога, отороченная наледями по обочинам. Нигде никого.

Ерёмка обошёл возок, покачивая непокрытой кудлатой головой и находя в душе, что дело совсем пропащее. Слава Богу, обошлось только синяками и ушибами, но Ласунская продолжала причитать:

   — Убил, без ножа зарезал, треклятый супостат! Что вот теперь делать, ежели не поправишь возка?

Ерёмка отправился искать слетевшее и закатившееся под придорожные кусты колесо. Груша рыдала во весь голос, кляня и погоду, и Ерёмку, а Ласунская вдруг судорожно схватилась за грудь. Там, перевязанные платочком, лежали заветные двести рублей от великого князя Константина, которые Курута тайком сунул ей. Деньги были на месте, и Ласунская немного успокоилась. Теперь вся надежда была на Ерёмку: неужто не найдёт способа поправить возок и ехать дальше?..

Всхлипывания Груши, мрачное молчание Ласунской да бормотание Ерёмки, шарившего по мёрзлым стылым кустам, стояли над землёй, уныло прикрытой сереньким небом с темнеющими облаками.

От тёмно-синей стены леса отделились какие-то точки. Они быстро приближались и скоро превратились в две норовистые тройки, разбивавшие треньканьем бубенчиков тишину степи. Лошади неслись во весь опор, и стало видно их дыхание, сгущавшееся вокруг заиндевевших морд. За ними катились две лёгкие рессорные кибитки, похожие на модные нынче кареты, немного покачивающиеся в такт движению.

   — Слава тебе, Господи, — торопливо перекрестилась Ласунская и встала посреди дороги: не могут же лошади наступить на живого человека, а она словно предчувствовала, что такие барские тройки могут и пронестись мимо, оставив после себя лишь взметнувшуюся снежную пыль да летящие из-под копыт мокрые комья земли. — Никогда ещё русские в беде не бросали человека на дороге, — бормотала она. — Вот ежели немцы либо другие иноземцы, те боятся остановки, боятся лихих людей. Да какие ж мы лихие, мы — несчастные!

И она стояла позади перевёрнутого возка, махая ручкой и крича гайдукам[6], чтобы остановились.

Тройки и впрямь, не доезжая до возка, остановились, но сделали это только потому, что объехать его не было никакой возможности: высокая наледь по сторонам дороги не давала объезда.

Ласунская побежала к дверцам красивой богатой кареты и ещё издали начала кланяться и кричать несчастным голосом:

   — Люди добрые, помогите, сделайте милость, не дайте пропасть бедной вдове!

Она кланялась и кланялась в пояс закрытой дверце и даже не заметила, как легко порхнула на подножку маленькая ножка в меховом башмачке, и, лишь приподняв голову, увидела рядом с собой хорошенькую девчонку лет четырнадцати в легчайшей меховой дорогой накидке и таком же капоре, с висевшей на шнуре меховой муфте.

Девчонка соскочила на землю скоро, вспрыгнула на высокую обледенелую обочину и звонко закричала тем, кто ещё только начинал выбираться из кареты:

   — Ой, смотрите, смотрите, возок поперёк дороги лежит, осью в землю ушёл, а лошади все закуржавели...

Смущённо обернувшись к Ласунской, она тихо произнесла:

   — Ой, простите, ведь это ваш возок? С вами такая немочь приключилась? А я так кричу, простите великодушно...

Ласунская скорбно качнула головой, но от всего вида егозливой девчонки её так и потянуло к лёгкой улыбке.

   — Да это ж не беда, — затараторила девчонка, — мы вас подвезём, у нас на всех места хватит, а лошадей надо припрячь к нашим или привязать сзади...

Из кареты неловко, согнувшись, полезла дородная, нестарая ещё барыня. Ловкие руки двух дюжих гайдуков подхватили её, закутанную в тяжёлую меховую шубу, и аккуратно поставили на мёрзлую землю позади обочины.

Словно и не было здесь старших, девчонка умело и ловко распоряжалась, и даже Ерёмка очнулся от своего унылого бестолочья и побежал распрягать своих кляч, а Груша восторженно смотрела на барышню, несмело трогая её дорогую меховую накидку, и широко улыбалась в ответ на все слова девчонки.

   — Марго, — строго сказала по-французски барыня, вынутая из кареты и стоявшая теперь в отдалении от дороги, — что ты так кричишь... — И, обернувшись к Ласунской, виновато произнесла по-русски: — Оглушила, право, эта егоза.

   — Что вы! — страстно молвила Ласунская, — да вас прямо сам Господь послал! Слава, Господи, тебе! — истово, широко перекрестилась она.

   — Марго, — снова строго сказала барыня, — надо же представиться, а ты сразу со своей помощью, может, она ещё и не понадобится...

   — Ах, маман, — насмешливо ответила девчонка, — да какие могут быть церемонии, ежели у людей беда?

   — Мы уж отчаялись! — тихо изрекла Ласунская, почтительно склонившись перед богатой барыней. — Мороз на дворе, а мы тут одни-одинёшеньки...

Она говорила по-русски, немного картавя, чтобы показать, что и сама знает по-французски, да о беде надо рассказывать по-родному, по-русски. Слегка склонив голову, она жеманно произнесла:

   — Позвольте представиться: вдова капитана Измайловского кавалергардского полка Михаила Ефимовича Ласунского.

   — Известная фамилия, — смущённо пробормотала дородная барыня.

   — Зовут меня Марья Андреевна, ехала вот из столицы к сыну в Москву, у него там квартира, а уж потом ещё дальше, в тверскую... — Передохнув, она возмущённо продолжила: — Негодник Ерёмка вывалил нас, едва выбрались из возка, да так и остались на дороге, и нигде никого...

   — А мы Нарышкины, едем из поместья в Москву. Маргарита выпросилась последние осенние денёчки провести в деревне. А уж нас в Москве, — опять строго глянула она в сторону дочери, — заждались...

Ласунская тоже кинула взгляд в сторону бойкой девчонки и не удержалась от комплимента:

   — Дочка у вас какая! А глаза-то прямо как изумруды!

   — А ты не слушай, не слушай! — прикрикнула на дочку Нарышкина. — Самые обыкновенные глаза, — недовольно заметила она.

   — Что вы, — сразу поняла Ласунская, — да таких глаз по всей Москве не сыскать...

Нарышкина невольно покраснела от такой похвалы, но, скрывая свою гордость красавицей дочкой, сурово заметила:

   — Бойка не по годам, прямо огонь-девка, сладу с ней нет...

Ласунская умильно улыбалась, глядя на девчонку.

Та распоряжалась, да так ловко и уверенно, что и Ерёмка, и гайдуки, соскочившие с облучков и запяток, подчинялись ей с удовольствием и охотой.

   — Распрягите, не то обрежьте постромки, — командовала девочка, — а возок отвалите в сторону, он весь худой да драный, небось и не пригодится больше...

Ласунская так и застыла на месте, услышав фамилию от своей дородной попутчицы. Она давно была наслышана о знатном и богатом роде Нарышкиных. Муж Варвары Алексеевны, урождённой княгини Волконской, происходил из того самого рода, откуда была вторая жена царя Алексея Михайловича, мать Петра Великого. С тех пор как иностранцы наводнили Россию и царский род украсился шведской прачкой, семья Нарышкиных, все его ветви, пришли в запустение.

   — А ну, мужики! — кричала тем временем Маргарита. — Свалите в сторону этот дрянной возок да глядите, осторожнее, не повредите бабки у лошадей, да привяжите их назад, да не к коляскам, а вон видите, обоз наш подъезжает, к телегам и привяжите, он медленнее едет, а мы вместе с нашей пострадавшей сядем в карету... Правда ведь, маман, мы подвезём угодивших в оказию? — умильно спросила она у матери.

Варвара Алексеевна только улыбнулась в ответ на крики дочери: видно было, что она гордилась ею, любовалась и любила, видимо, без памяти.

   — Как я своего Поля, — вздохнула Ласунская.

Скоро подъехали и телеги с наваленными на них коробами, рогожными кулями, бочонками и коробками. Ерёмка захлопотал возле возка, снимая с него оставшиеся колёса, и бережно тащил их в сторону телег: не пропадать же господскому добру.

   — А от нас вы поедете в нашем возке, мы вам его отдадим, правда ведь, маман? — обращалась Маргарита к матери и так взглядывала на неё, что той ничего не оставалось, как кивнуть головой. — Вот и славно, вот и уладилось всё! — опять закричала Маргарита. — А мы все уместимся в карете, у нас славная карета, тёплая и мягкая!

Ласунская в некотором смущении и растерянности смотрела на Варвару Алексеевну.

   — Конечно, — сказала княгиня, — все уместимся, а горничную посадим к нашим девушкам.

Она лишь махнула рукой, а уж из второй кареты выпорхнули богато одетые здоровые девушки и, облепив Грушу, потащили её в другую коляску. Рослые и дюжие гайдуки легко отвалили на обочину возок, подтолкнули с наледи на землю, и скоро дорога была свободна.

   — Садитесь, садитесь, — торопила Ласунскую Маргарита, подавая ей руку и приглашая в тёплое и полутёмное нутро кареты, куда уже успела вспрыгнуть, даже не воспользовавшись подножкой.

Ласунская нерешительно оглянулась на Нарышкину, но та только ласково кивнула головой, и Ласунская полезла за Маргаритой внутрь. Гайдуки подсадили и Варвару Алексеевну, гикнули молодцеватые погонялы, засвистели в воздухе длинные арапники, и лошади дружно поднялись вскачь. Ерёмка взобрался вместе с колёсами на одну из телег, и скоро обоз покатил по чёрной дороге, далеко разнося в морозном воздухе весёлое треньканье бубенцов.

Ласунская сидела прямо напротив Маргариты, примостившейся на скамейке спиной к движению кареты, и с удовольствием вглядывалась в свежее, розовое с мороза лицо девочки, в её сияющие в полутьме зелёные глаза, полные розовые губы и белоснежную кипень ровных, сверкающих зубов.

«Чудо как хороша», — думала она. Тонкие нежные руки девочки ни минуты не оставались в бездействии — она то перекладывала ненужную в тепле муфту, снимая её с шеи, то взбивала мягкую подушку, то тянулась пальцами к морозным узорам на стекле окошек кареты и протирала в нём крохотную щёлочку, в которую виднелись проносившиеся мимо чёрные поля с проплешинами снега, голые переплетённые сучья придорожного леса, высокие вешки, отмечавшие каждую версту, снежная пыль и комья земли, летевшей из-под копыт лошадей!

Как беззаботна и весела была эта четырнадцатилетняя девчушка, выросшая в неге и роскоши! С завистью и восхищением оглядывала Ласунская просторное нутро кареты, небольшую закрытую медную жаровню на высокой ножке, от которой шло живительное тепло едва тлеющих углей, пушистые ковры, покрывавшие пол и стены кареты, и мягкие пуховики, набросанные поверх этих ковров. Век бы сидеть и ехать в этой карете, ни толчка, лишь лёгкое покачивание: хороши рессоры у такого возка, и карета, словно детская люлька, качается на широких кожаных ремнях.

Она опять потрогала заветный комок на груди, и тёплое чувство к мальчику — великому князю — охватило её.

— Вы только что из столбцы, — обратилась к Ласунской Нарышкина, — расскажите мне самые последние новости. И какие моды теперь, мы, в Москве, всегда отстаём от столичных новостей.

   — Ах, маман, — быстро вмешалась Маргарита, — ну почему вы так говорите? Мы и журналы столичные получаем, и ноты новые, а про моды и говорить нечего — что в них хорошего?

   — Наш пострел везде поспел, — с неудовольствием отозвалась Варвара Алексеевна, — небось госпожа Ласунская была при самом дворе, ей есть что порассказать...

Ласунская улыбнулась, гордая, что и она может стать источником самых свежих новостей.

   — Да я при дворе была лишь у великого князя Константина, — раздумчиво начала она, — везде слухи, что женят его, уж вызвали из Германии сразу трёх невест.

   — Какой он из себя, великий князь? — живо заинтересовалась Нарышкина. — Про сватовство-то мы знаем, а какой он — не видывали...

   — Прелесть что за мальчик, — восторженно заговорила Ласунская, — такой вежливый, учтивый, приветливый, а уж щедрый — выше меры.

Она снова потрогала деньги и всё более и более начала рассыпаться в похвалах великому князю.

   — А невеста его тоже красива? — вдруг спросила Маргарита. — Уж, верно, выбрали самую красивую из всех немецких принцесс...

   — Не видала я их, к сожалению, но слухов по столице много. Говорят, действительно редкой красоты все три принцессы.

Что ей было до принцесс там, в Петербурге, когда на уме у неё было только одно — пристроить Поля. Но мечты её рухнули, и она тяжело вздохнула, но тут же подобралась: нельзя показать и виду, что бедна и никчёмна. Она с восторгом принялась описывать столичные достопримечательности, хотя лишь слышала о них, а сама не видела.

   — А что теперь носят? — спросила Нарышкина.

   — Вам бы, маман, только о том, что носят, — перебила Маргарита мать, — а какие новые стихи, романсы, какие новые рассказы появились?

   — А у тебя одно на уме — стихи, да романсы, да новые романы французские, а нам, старшим, важно, какие платья шить...

   — Да разве мы шьём, мы же всё из Парижа получаем, — запротестовала Маргарита. — А в Париже теперь в моде платья с поясом под грудь. И очень даже некрасиво, — протянула она, — прямо уродкой выглядишь в таком платье...

   — А это уж у кого какая фигура, — съязвила мать.

Ласунская ответила так, чтобы угодить и матери, и дочери:

   — Всё-таки греческая мода была получше, да и то сказать — эти ленты под самой грудью не очень-то красиво. Но как светлейший Потёмкин умер, так и прекратились всякие разговоры о греческом, хоть и не в такой чести всё французское: больно уж эти якобинцы раздражают матушку-императрицу...

Нарышкина искоса взглянула на Ласунскую и не стала поддерживать разговор. В её замечании она увидела нескромный намёк на изменившуюся политику Екатерины и хоть с мужем и самыми близкими друзьями и осуждали немку-царицу, но с посторонними боялась затевать такие разговоры: слишком уж много было угодливых людей и в старой столице, что доносили Екатерине каждое неосторожное слово. Она отвернулась к морозному оконцу и заметила:

   — Должно быть, подъезжаем...

За крохотным окошечком и впрямь замелькали неказистые деревенские домишки; высокой стеной отгородился от дороги громадный господский дом, потом показались огороды, забранные кривоватыми плетнями.

Зачернела спокойная вода речушки, всё ещё не замерзшей и лишь по берегам покрытой тонкими полосами синеватого льда.

Пошли наскоро мазанные избёнки пригорода старой столицы, мелькнули в окошке и исчезли из глаз красные стены Кремля, и карета остановилась у резных дубовых ворот господского дома Нарышкиных — тяжёлого, длинного, приземистого, строенного ещё в старомосковском стиле дворца с высоким резным деревянным крыльцом под тесовой крышей и аллеями, ведущими с двух сторон к парадному подъезду.

Пока коляски подкатывали к крыльцу, на него выскочил хозяин — Михаил Петрович Нарышкин, высокий, прямой, ещё не старый боярин, отставной подполковник, в наспех накинутой шубе и с седой непокрытой головой. Выбежал и кричал младший брат Маргариты — пятилетний Мишаня, за ним выскочил ливрейный слуга и принялся одевать непослушного мальчишку.

Не дожидаясь помощи рослых гайдуков, Маргарита легко соскочила с подножки кареты и бросилась к отцу, зарылась лицом в его мохнатую шубу и расцеловала крепкое, немного грубоватое лицо. Обе его румяные щеки она разгладила своими нежными тонкими руками, пригладила поседевшие бакенбарды, влажные от мороза усы, а потом ткнулась носом в пухлые щёки младшего брата.

   — Ох и непоседа, — горделиво вздохнула Варвара Алексеевна и тяжело полезла из кареты, поддерживаемая крепкими руками гайдуков.

Ещё не поднявшись на крыльцо, она приостановилась, обернулась к Ласунской и ласково сказала:

   — Добро пожаловать в нашу берлогу...

Ласунская несмело поставила ногу на подножку, чуть не поскользнулась и ступила на землю, тоже подхваченная могучими руками слуг.

   — Принимай гостей, Михайла Петрович, — громко произнесла Варвара Алексеевна, едва успев взойти по ступенькам, словно бы предупреждала мужа о посторонних.

   — Заждался вас, красавицы вы мои, — бормотал Михаил Петрович, тыкаясь маленьким красным носом в свежее, пылающее с мороза лицо дочери и раскрывая объятия жене, тяжело поднимающейся по ступенькам.

   — Прежде позволь тебе представить спутницу нашу, Марью Андреевну Ласунскую, — скороговоркой представила она гостью мужу и предупреждая его поцелуи и объятия.

   — С миром вас, добро пожаловать, — склонился над дряблой холодной рукой Ласунской старый подполковник, — уж не взыщите, чувствуйте себя как дома, а мы с мамой поцелуемся, не осудите...

Он чмокнул воздух над рукой Ласунской и кинулся к жене, уткнувшись лицом в холодный меховой воротник и оглаживая её свежее, всё ещё молодое лицо. — Заждались, девчонки теребят, Мишаня и вовсе извёл, где моя милая матушка да сеструня моя родная...

Ласунская с острой завистью наблюдала за этой тёплой встречей. Пятилетний мальчишка жался к ногам матери. Маргарита, успевшая слетать в дом и снова выскочившая на крыльцо уже без меховой накидки и капора, тащила её за руку в тёмные прохладные сени, а потом в большую круглую горницу с жарко пылавшей большой русской печью.

   — Теперь пойдут поцелуи да приговоры! — закричала она и скомандовала: — Глаша, Груша, помогите госпоже раздеться! — И сама принялась помогать Ласунской распутывать многочисленные тёплые платки.

Старенький потёртый баульчик Ласунской уже стоял у дверей комнаты, и она несмело вошла, чувствуя себя чужой и лишней в этой богато и аккуратно убранной горнице. Хоть и была низковата она, но старинная резная мебель, просторные кресла и диваны, в алькове кровать под балдахином, прикрытая кашемировыми занавесками, — всё это вызвало у неё умиление и воспоминания о былой роскоши, окружавшей её в доме родителей, а затем и мужа...

Она подошла к старинному высокому зеркалу, вгляделась в своё постаревшее лицо, в поседевшие волосы, забранные под старый, поношенный чепец, увидела щётки и гребни, разложенные на подзеркальнике, положила голову на руки и заплакала тихо и беззвучно...

Потом вскинула голову и принялась приводить себя в порядок. И ни на минуту не выходила у неё из головы ещё в дороге промелькнувшая мысль: как бы сделать так, чтобы её Поль, её дорогой мальчик, и эта милая резвая девочка...

Она ещё не додумала свою мысль, но отчётливо встала перед ней вся эта большая, дружная и весёлая семья. Как они добры и щедры и как беззаботна и ласкова эта четырнадцатилетняя девочка! Она сразу почувствовала в ней родную себе, близкую, её живость, её щедрое сердечко так много обещало в будущем! «Дай ей Бог хорошего жениха», — подумала Ласунская и внезапно увидела лицо Поля и лицо Маргариты перед сверкающими огоньками свеч в церкви.

И она начала свою игру очень тонко и умно. За огромным обеденным столом в большой столовой зале, низковатой, но просторной, собралось больше двадцати человек. Тут были и все дети, притихшие и старательно соблюдавшие весь обеденный ритуал, и воспитатель Миши, худой и мрачный старик француз, и бонны девочек, у каждой своя. Ласунскую посадили рядом с хозяйкой дома, и она обрадовалась этому как хорошему предзнаменованию.

— Какая у вас чудесная семья, — тихонько сказала она Варваре Алексеевне перед второй переменой, — а дети... Боже, я так давно не видела таких воспитанных и смышлёных детей...

Нарышкина покосилась на неё, но ничего не ответила. Правда, видно было, что похвалы гостьи ей приятны. А Ласунская, заметив это, продолжала хвалить и дом, в котором живут так ладно, мирно, и живую обстановку всего обеда. Но особенно налегала она на комплименты Маргарите: и весёлая, и добрая, и умница...

Варвара Алексеевна смотрела на свою семью словно бы глазами гостьи и радовалась, что есть и человек со стороны, который оценил по достоинству её большое семейство.

— А какая замечательная была семья у нас, — тихонько рассказывала Ласунская Варваре Алексеевне, — какой прекрасный человек был мой супруг! — Она едва заметно выпустила слезу, но как бы спохватилась: не время и не место для печальных историй. — Прелестные девочки, все четыре удачно вышли замуж. Теперь только Поль у меня на руках... Впрочем, что я говорю. Поль с его образованием, его доброй душой и прекрасным сердцем составит счастье любой женщины. Он так добр ко мне, — продолжала она нахваливать сына, — так предан мне, что даже не хочет жениться, чтобы не покинуть меня.

Она так расписывала достоинства Поля, что Варвара Алексеевна не преминула пригласить Ласунскую в гости вместе с её замечательным сыном.

Несколько раз ещё съездила Ласунская к Нарышкиным и через несколько месяцев решилась показать сына.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ


Своенравный дерзкий упрямец Константин от души радовался предстоящей свободе. Но не тому, что обзаведётся собственным домом, женой славного и знатного рода, начнёт строить собственную семью, как и старший брат Александр, а тому, что кончится, наконец, это нудное учение, наставления Лагарпа, поучения славного старика Салтыкова, что можно будет забросить книжки подальше в угол и больше не вспоминать о них. Он не заботился о том, что воспитателям его приходилось бесконечно трудно с ним, сорванцом и упрямцем, Не вспоминал, как в припадке гнева и бешенства от бесконечных и нудных поучений прокусил Лагарпу руку, а своих непосредственных воспитателей изводил бесконечными «не хочу», «не стану», «не буду».

Но и то сказать, ближайший его воспитатель граф Карл Иванович Остен-Сакен, по отзывам современников, был дураком, интриганом и завистником и по своему слабоволию, снисходительности и подхалимству никак не мог внушить к себе какого бы то ни было уважения со стороны великого князя, с самого детства отличавшегося разнузданностью и невоздержанностью характера. И Константин, как он сам не раз потом говорил, делал с Сакеном всё, что хотел.

Заставлял воспитатель маленького упрямца читать — в одиннадцать лет великий князь ещё с трудом разбирал склады, — а Константин, нагло глядя в глаза своему наставнику, холодно отвечал:

   — Не хочу читать...

Остен-Сакен терялся от такого прямого заявления и продолжал настаивать, и тогда Константин бросал ему:

   — А не хочу именно потому, что вижу, как вы, постоянно читая, глупеете день ото дня...

Дерзкая и грубая речь эта не нашла отповеди в окружающих. Наоборот, льстя детскому самолюбию, лакеи и другие придворные хохотали, отмечая остроумный и находчивый ответ непокорника.

   — Безоглядность заменяет у него ум, — отзывался один из придворных, — а дерзкими выходками он заменяет популярность...

Однако добрые задатки Константина оставались в его сердце; их, правда, тщетно старался развить республиканец Лагарп. Воспитатели не заметили в Константине щедрости и храбрости, предельной откровенности и подавляли эти задатки. Его храбрость была настолько безоглядной, что все его дерзкие и грубые выходки шли именно от неё, но разглядеть в нём эту черту характера удавалось немногим. Даже царственная бабка, так любившая обоих своих старших внуков, разразилась раздражённым письмом графу Салтыкову, отвечавшему за их воспитание, незадолго до сватовства немецких принцесс:

«Я сегодня хотела говорить с моим сыном и рассказывать ему всё дурное поведение Константина Павловича, дабы всем родом сделать общее противу вертопраха и его унять, понеже поношение нанести всему роду, буде не уймётся. И я при первом случае говорить собираюсь и уверена, что великий князь со мною согласен будет. Я Константину, конечно, потакать никак не намерена. А как великий князь уехал в Павловское, и нужно унять хоть Константина как возможно скорее, то скажите ему от меня и именем моим, чтоб он впредь воздержался от злословия, сквернословия и беспутства, буде он не захочет до того довести, чтоб я над ним сделала пример. Мне известно бесчинное, бесчестное и непристойное поведение его в доме генерал-прокурора, где он не оставлял ни мужчину, ни женщину без позорного ругательства, даже обнаружили к Вам неблагодарность, понося Вас и жену Вашу, что столь нагло и постыдно и бессовестно им произнесено было — что не токмо многие наши, но даже и шведы без содрогания, соблазна и омерзения слышать не могли. Сверх того, он со всякою подлостью везде, даже и по улицам, обращается с такой непристойной фамильярностью, что я того и смотрю, что его где прибьют, к стыду и крайней неприятности. Я не понимаю, откудова в нём вселился таковой подлый санкюлотизм, пред всеми унижающий! Повторите ему, чтоб исправил своё поведение и во всём поступал прилично роду и сану своему, дабы в противном случае, есть ли ещё посрамит оное, я б не нашлась в необходимости взять противу того строгие меры...»

На первый случай Екатерина посадила его под домашний арест на хлеб и воду. И это его, Константина, которому с самого рождения прочила она столько корон!

Сперва это была византийская корона. В пылком и щедром воображении её ближайшего сподвижника, князя светлейшего Потёмкина, зародилась эта мысль, не лишённая, впрочем, реального основания.

Изгнать турок из Европы, овладеть Константинополем, восстановить там древний престол восточно-римских или византийских императоров и посадить на него Константина, наследника великого русского императорского дома, — казалось, при тогдашнем положении политических дел это предприятие не представляло затруднений: раздробленная Германия не могла, да и не видела никакой надобности вмешиваться в дела европейского Востока. Англия ещё не утвердилась там окончательно и бесповоротно, да кроме того, встречала решительный отпор со стороны Франции, соперницы вездесущей. Австрия и Франция враждовали между собой, и нетрудно было возбудить между ними войну из-за этой вековой вражды, а ослабленная Речь Посполитая могла бы стать хорошей добычей и для Австрии, и для Франции и Пруссии, если бы они вздумали препятствовать греческому плану. Да и расправиться с Оттоманской Портой послу Кучук-Кайнарджийского мира не представлялось задачей слишком уж сложной.

Словом, едва появился на свет Константин, уже решено было, что он воссядет на византийский престол. Даже имя его было выбрано с той же самой мыслью о византийском престоле — имя первого основателя Константинополя на месте Древней Византии, то же имя носил и последний представитель славной династии Палеологов, павшей в отчаянной битве при взятии турками Царьграда. И императрица, не стесняясь, стала говорить в кругу своих приближённых о будущей судьбе второго своего внука. Придворные пииты тотчас рассыпались в восхвалении новорождённого:


Бог ветвь от корени Петрова

Во Константине произвёл...


Князь Фёдор Сергеевич Голицын написал предлинную песнь на его рождение, хоть и скромно подписался одними лишь первыми буквами своего имени:


В часы рожденья Константина,

Воздушно пременясь, страна

Являет, какова судьбина

От Промысла ему дана.

Ликует с нами естество:

Зефиры мраки прогоняют,

Весны приятность водворяют,

Повсюду вижду торжество...


Впрочем, и в официальном манифесте по случаю рождения Константина Екатерина прозрачно намекнула на мысли, тогда ею владевшие:

«Мы и в сём случае с достодолжным благодарением ощущаем Промысел Всевышнего, судьбу царств зиждущий, что сим новым приращением нашего императорского дома даёт он вящий залог благоволения своего, на оный и на всю империю изливаемый. Возвещая о сём верным нашим подданным, пребываем удостоверены, что все они соединят с нами к Подателю всех благ усердные молитвы о благополучном возрасте, сего любезного нам внука в расширение славы дома нашего и пользы отечества...»

Ещё в пелёнках был Константин именован великим князем и императорским высочеством. И сразу появились у его колыбели греки: кормилицей стала гречанка Елена, а первым слугою — Дмитрий Курута, сопровождавший Константина до самой его смерти...

И товарищами его первых игр были греческие мальчики. Калагеоргий позже стал даже екатеринославским губернатором. Так что с самого рождения Константин знал, что он будет греческим императором, превосходно болтал на греческом и увлекался чтением исторических хроник времён Византии.

Даже греки начинали смотреть на маленького Константина как на будущего своего императора. Был убит наследник Али-паши, и греки отправили в Петербург депутацию, поднёсшую оружие, которым был уничтожен сын Али-паши, правивший от имени турецкого султана подавленной Грецией. Они всемилостивейше выразили желание видеть на своём престоле Константина, и маленький Константин отвечал на эти просьбы и желания по-гречески.

И вот теперь будущий византийский император сидел на хлебе и воде...

Впервые испугался он, хотя и слыл отчаянным храбрецом. Лишь двух людей на свете боялся он — своего отца, сурового и мрачного Павла Петровича, да царственной бабки, запросто могущей лишить его не только будущего греческого венца, но и звания высочества.

Он так испугался, что лихорадка забила его возмужавшее не по летам крепкое упругое тело. Жар прожигал насквозь его пылающий лоб, озноб то и дело сотрясал всё тело, а желудок вдруг ослабел и не переносил даже хлеба и воды.

Предвидя схватки упрямого мальчика с жизнью, его воспитатель Лагарп однажды написал:

«Упорство, гнев и насилие побеждаются в частном человеке общественным воспитанием, столкновением с другими людьми, силою общественного мнения, в особенности законами, так что общество не будет потрясено взрывами его страстей. Член же царской семьи находится в диаметрально противоположных условиях — высокое положение его в обществе лишает его высших, равных и друзей. Он чаще всего в окружающих его встречает толпу, созданную для него и подчинённую его капризу. Привыкая действовать под впечатлением минуты, он не замечает даже наносимых им смертельных обид и убеждён в том, что оскорбления со стороны лиц, подобных ему, забываются обиженными. Он не знает, что молчание угнетаемых представляет ещё сомнительный признак забвения обид и что, подобно молнии, которая блеснёт и нанесёт смертельный удар в одно мгновение, — месть оскорблённых людей так же быстра, жестока и неумолима...»

Воспитатель провидел судьбу этого баловня царского трона.

Лагарп требовал строгости в наказаниях, но Екатерина как могла смягчала это требование. Теперь впервые почувствовал Константин тяжёлую руку своей бабки.

Со смертью светлейшего князя Потёмкина рухнули все мечты Константина, уже видевшего себя в лучах семизвёздной диадемы византийских государей. Напуганная пугачёвщиной и ростом народных волнений в Европе, Екатерина заботилась теперь лишь об укреплении своего трона, и разговоры о Византии были забыты. Не забыл своих мечтаний только маленький претендент на этот престол. Он затаился, не высказывал горьких сожалений и надежд, но его гнев и бессилие проявлялись в его диких выходках и капризах, в ругани и оскорблениях всех придворных.

Едва Константина выпустили из-под домашнего ареста, он помчался к Платону Зубову. Он жаловался ему на жестокое обращение, на арест и, словно бы надеясь на его поддержку, постоянно ходил с ним рука об руку, зная прекрасно, какое влияние имеет этот фаворит на императрицу.

Пятнадцатилетняя Юлиана-Генриетта-Ульрика произвела на Константина неизгладимое впечатление. Тёмные волосы её были уложены в высокую и замысловатую причёску, заколотую прекрасными костяными гребнями, немного увеличивающую её небольшой рост, карие, с блеском и влагой, глаза смотрели серьёзно и вдумчиво; она, не стесняясь, взглянула на Константина в первое же знакомство с таким достоинством и вместе с тем интересом, что он забыл и думать о двух её старших сёстрах, тоже хорошеньких и умненьких. Екатерина призвала его к себе, улыбаясь спросила, которую из сестёр он предпочёл бы видеть своей женой, и, предупредив его ответ, добавила:

   — Тебе жениться, следственно, тебе и выбирать...

Он покраснел, смешался и учтиво ответил:

   — На которую покажет ваше императорское величество...

   — Как насчёт младшей? — весело подмигнула ему Екатерина.

   — Бабушка моя милая, угадала моё заветное желание, — ещё больше покраснел Константин, а она, жестом руки отпуская внука, сказала вслед его широкой спине:

   — И мне она нравится больше других. Так и будет. Да пригласи-ка их пройтись по Эрмитажу, покажи им дворец, вот и состоится короткое знакомство...

Константин тотчас послал камергера осведомиться, не пожелают ли герцогиня и её дочери прогуляться по Эрмитажу. Те тотчас согласились, и Константин, стоя в парадных дверях роскошной залы, встретил их учтивыми поклонами. Но робость одолела его, он поцеловал руку своей будущей тёщи, повёл всех по залам и, сопровождая свои объяснения лёгкими жестами в сторону картин и статуй, всё взглядывал на герцогиню. Она мило улыбалась, девицы во все глаза смотрели на собранные богатства, изумлялись, но не решались задать Константину ни одного вопроса.

Вспотевший от напряжения и выдержки Константин уже готов был проститься с дамами, вернувшись к входу в их апартаменты, когда герцогиня, мило улыбаясь, пригласила его к чаю.

Так и виделось, что Константину не хочется уходить от этих милых, приветливых улыбок, какой-то особой атмосферы тепла и уюта. Он в восторге наклонил голову, всё ещё не решаясь взглянуть на свою нареченную невесту. А она была чудо как хороша в атласной голубой тунике и положенном на её высокую причёску венком из белых роз. Он лишь искоса бросал на неё мимолётный взгляд, и в его больших голубых глазах загорался огонь любопытства, но природная застенчивость и странное внутреннее смущение заставляли его отводить глаза и останавливать их то на стального цвета нарядном платье матери невесты, то на хорошеньких глазках старших сестёр, тихо пересмеивающихся между собой.

Отпив несколько глотков чаю из тончайшей фарфоровой чашки, Константин встал, собираясь уходить, чтобы освободиться наконец от напряжения, но герцогиня с нежной улыбкой сказала:

— Может быть, вы, великий князь, пожелаете откушать с нами и ужин...

Он хотел было отказаться, но ему показалось, что нельзя быть таким невежливым, и он остался. Но и за ужином он не решался бросить прямой взгляд на младшую из сестёр и чинно говорил какие-то слова, чувствуя себя не в своей тарелке.

Затруднений с брачным договором не предвиделось. Герцогиня согласилась и на принятие Юлианой православного вероисповедания, и на скорое обручение, и на свадьбу, которую так поспешно готовили. Мало того, она должна была уехать ещё до свадьбы, отбыть в Кобург вместе с двумя своими старшими дочерьми. Её расчёт, что удастся выдать замуж старшую, не оправдался, но всё равно она была в восторге от русского двора и в восхищении писала своему мужу:

«Всё решено так, как ты и ожидал. Звезда Юлии взяла верх, и это лучше, что так вышло. У ней больше достоинства и характера, нежели у нашей милой доброй Натты. На взгляд императрицы, всех красивее София, и она сказала другу нашему, генералу Будбергу: «Если б можно было, я оставила бы всех трёх, но раз Константину жениться, то пусть он и выбирает...»

Нисколько не смущалась бедная герцогиня Кобургская, что так бесцеремонно обходилась Екатерина с ней и её дочерьми.

На другой день вечером Константин снова явился в апартаменты кобургских невест и на этот раз вёл себя более развязно, чем в первый. Он просил принцесс играть на клавикордах и петь, старался говорить по-немецки, потому что заметил огоньки смеха в глазах девушек: их забавляло его коверканье немецких слов.

Девушки старательно пели под аккомпанемент Натты, а София начала рисовать пирожницу, которая стоит на улице, продавая снедь. Тогда Константин вынул портрет императрицы, гравированный на медь, и преподнёс его девушкам.

Он теперь во все глаза глядел на свою будущую жену и видел только её одну, хотя и сказал Софии, что хотел бы видеть двух гусаров, потому что душа его исполнена воинственности и всё, что связано с войском, дорого ему и свято. София немедленно отозвалась на это желание великого князя и набросала рисунок. Константин в восторге схватил его и просил подарить ему. София с удовольствием исполнила это желание. Однако со своей невестой он не сказал ещё и двух слов, хотя со старшими девицами уже шутил и много смеялся.

В эту ночь он почти не спал: так и стояла перед его глазами тоненькая изящная девушка с большими карими глазами и маленьким пунцовым ртом, открывающим перламутровые мелкие зубы, её нежный румянец, венок из белых роз на тёмных волосах и нежные белые руки с длинными пальчиками.

Он был охвачен нежностью, готов был восхищаться своей принцессой. О страсти, о любовном порыве не было и речи.

Брачный договор был подписан и скреплён печатями с обеих сторон, императрица уже назначила день свадьбы, принцесса Кобургская со старшими дочерьми принялась готовиться к отъезду, а Константин ещё и словом не перемолвился с невестой.

Весь день он жался к Платону Александровичу Зубову, слушал его наставления и советы и раздражённо взглядывал на то и дело подходившего генерала Будберга, устроившего этот брак. Он показывал на него пальцем и возмущённо бросал:

   — Не разрешает мне приходить к невесте слишком часто, а я хотел бы видеть её и знать, что она думает обо мне...

   — Зачем? — мило растягивал в улыбке тонкие губы Зубов. — Разве женщины выбирают себе мужей, разве невесты могут противоречить тому, что сказано отцом и матерью?

Константин неприязненно глядел на красавчика фаворита и хотел было едко ответить, что не сам же Зубов выбрал его бабку, а как раз наоборот. Но вовремя прикусил язык: Зубов никогда не простил бы ему этих слов, а Константин ещё не забыл пустую одинокую комнату и хлеб с водой своего недавнего ареста.

Накануне формального сватовства Екатерина призвала к себе внука, обняла его со слезами на глазах, расцеловала и рассказала, какие предприняла шаги, чтобы устроить счастье двух юных сердец. Для жительства молодой пары она определила Мраморный дворец, добавила нескольких придворных Константину, а молодой его супруге установила вовсе небольшой штат — три фрейлины, да три камергера, да в помощь им три камер-пажа. Гофмаршалом их маленького двора назначен был полковник князь Борис Голицын.

   — А теперь, внука моя дорогая, произнеси по-немецки самую торжественную фразу, обращённую к герцогине...

   — Мадам, — немного оторопелым голосом произнёс Константин, — позвольте мне жениться на вашей дочери Юлиане...

   — Нет, — засмеялась Екатерина, — ещё мы и спрашивать у неё позволения будем...

Константин покраснел и твёрдо сказал:

   — Милая моя бабушка, ваше императорское величество, я не позволю себе уронить вашей чести и славы нашего отечества...

   — Вот таким я тебя люблю, — опять засмеялась Екатерина и снова расцеловала внука. — А теперь иди, милый, и готовься к завтрашнему сражению...

С самого утра Константин твердил вместе с Зубовым треклятую фразу, чтобы она была отмечена и достоинством русского двора, и в то же время отличалась учтивостью:

   — Мадам, я прошу вашего позволения сделать предложение руки и сердца вашей дочери...

Бледный, дрожащий стоял он перед герцогиней, но едва вымолвил застрявшую в памяти фразу, как всё его волнение исчезло, и он с большим удивлением увидел на глазах герцогини Кобургской слёзы. Константин терпеть не мог женских слёз и всегда пасовал перед этим самым сильным оружием. Герцогиня не только прослезилась, она откровенно зарыдала — волнения последних дней сказались на её нервах. Константин стоял растерянный и непонимающий: что такого он сказал, чтобы можно было так громко рыдать? Он склонился над рукой своей будущей тёщи и поцеловал её — лишь таким путём можно было усмирить поток слёз. Его и самого подмывало пустить слезу: всё-таки торжественность момента подействовала и на него.

   — Успокойтесь, герцогиня, — начал было он, но она уже оправилась и согласно закивала головой.

   — Вам, великий князь Константин, вверяю я судьбу и жизнь моей любимой дочери, — всё ещё дрожащим голосом заговорила герцогиня. — Чувства моей дочери к вам дадут вам возможность составить её счастье, и с этой минуты судьба моей дочери и её счастье зависят только от вас...

Она позвонила и позвала появившегося лакея за дочерью. Юлия уже обо всём знала, она встала на пороге бледная и взволнованная. Константин быстро подошёл к ней, взял её тонкую нежную руку и поднёс к губам.

Он не сказал ни слова; она, взглянув на заплаканную мать, сама прослезилась — сжатые губы, бледные щёки и эти крохотные слезинки, падающие на грудь и проложившие две мокрые дорожки на лице, растрогали Константина.

   — Не правда ли, вы со временем полюбите меня? — прошептал он.

Она взглянула на его взволнованное и полное доброты лицо, на его курносый нос и румяные щёки и тихо ответила:

   — Да, я буду любить вас всем сердцем...

   — Как был бы счастлив отец, увидев вас двоих здесь, в этой зале, при такой сцене! Почему не может он увидеть всего этого...

Константин вздрогнул и повернулся к герцогине, а Юлия теперь заплакала уже в голос. Он быстро поворотился к невесте, изумлённый этими бурными рыданиями, взял её за обе руки, прижал к сердцу и проговорил по-французски:

   — Клянусь вам перед Богом, что вы увидите вашего батюшку. Обещаю, что повезу вас в Германию, не знаю лишь, когда это будет, потому что зависит от её величества, но уж если я обещаю, то крепко держусь своего слова — вы увидите вашего батюшку, и я увижу его... — Потом, обернувшись к герцогине, снова произнёс: — Вы увидите её у себя, обещаю вам это...

Если б только знал он, при каких обстоятельствах увидит Юлия своих отца и мать!

Слёзы быстро кончились, и Константин присел на широкую ручку дивана, где восседала герцогиня. Юлия поместилась рядом с матерью, и Константин то и дело брал её руку и неслышно прикасался к ней губами.

   — Как я люблю вас, — тихо шептал он.

Глаза его были устремлены на Юлию, и она, понимая, что слова эти относятся именно к ней, опускала свои прелестные тёмные глаза, и румянец удовольствия вспыхивал на её смугловатых щеках.

Так и сидел бы Константин подле двух этих красивых женщин, но этикет и приличия не позволяли ему оставаться долее.

На другой же день после формального предложения, сделанного Константином, императрица приняла кобургских принцесс с матерью во время чесания волос. Она не встала с кресла, на котором сидела, лишь Юлия подошла к ней, и Екатерина, не прерывая занятия своего куафёра, несколько раз поцеловала красивую девочку, а на прощание добавила весьма неискусный комплимент:

— Могу вам сообщить, что дочь ваша столько же нравится Константину, сколько и публике...

Герцогиня расцвела от этих слов, бросилась к императрице, поцеловала у неё руку и рассыпалась в благодарственных словах...

Через несколько дней назначена была официальная помолвка великого князя с принцессой Кобургской, а через две недели и выезд её матушки из России. Чтобы не обидеть двух старших дочерей, отвергнутых великим князем, императрица прислала девушкам большой ящик, наполненный драгоценностями. Герцогиня целый день любовалась бриллиантовым ожерельем, подаренным ей лично, серьгами, алмазным цветком для украшения причёски, то и дело примеряла жемчужные браслеты и кольцо с огромным бриллиантом, а потом надевала на дочерей такие же уборы, предназначенные для каждой. Особые подарки были сделаны невесте — сверкающий бриллиантовый убор на голову и чудесные тяжёлые браслеты. Придворные дамы невесты тоже не были забыты: кольца и серьги с бриллиантами украсили их руки. Заботливая бабушка жениха скромно прислала теперешней своей бедной родственнице и вексель на получение 80 тысяч рублей в Лейпциге да для каждой из дочерей по 50 тысяч. Даже прислуга принцесс получила богатые подарки.

Юлию поместили под присмотр баронессы Ливен, занимавшейся воспитанием великих княжон, дочерей Павла. Сам Павел видел герцогиню лишь несколько раз, бывал мрачен и неразговорчив на приёмах и знать ничего не хотел обо всех приготовлениях к свадьбе. Одна только Мария Фёдоровна, его жена, уже грузная, полнотелая женщина, почти на голову выше мужа, субтильного, узкогрудого и постоянно унылого, хлопотала и суетилась.

Под доглядом Марии Фёдоровны и под присмотром всех воспитательниц её дочерей Юлия начала обучаться Закону Божьему, а потом и русскому языку, преподавать который назначено было майору Муравьеву, состоявшему и при Константине.

При большом стечении придворных Юлия приняла через три месяца православную веру. Она прилежно училась, чётко, ясно и звонко произнесла Символ веры, старалась со всеми говорить по-русски, и скоро её немножко ломаная русская речь восхищала всех приближённых.

На другой же день после перехода в православную веру Юлия была обручена с Константином Павловичем. Теперь, впрочем, её звали уже не тремя немецкими именами, а одним русским — Анна Фёдоровна.

С умилением наблюдала старая императрица за обручением своего внука. Они едва коснулись губами друг друга, обменялись перстнями и упали на колени перед Екатериной. Заученные благодарственные слова были сказаны и Константином, и новой великой княжной Анной, как повелела именовать её Екатерина.

Через две недели настал и черёд бракосочетания.

Свадебное торжество проходило с той же пышной торжественностью, что и бракосочетание Александра. В Зимний съехались все знатные люди государства, а на Дворцовой площади выстроились все войска, бывшие в то время в столице. Их строгое каре как будто подчёркивало парадность процедуры.

Анна волновалась, бледная и каменная сидела она перед зеркалом, а возле неё толпились все статс-дамы, одевавшие её к венцу. Строгое и бледное личико пятнадцатилетней девочки украсилось бриллиантовой диадемой, её роскошные густые тёмные волосы были напудрены и уложены в высокую замысловатую причёску. Свадебное платье едва держалось на худеньких плечах знатной невесты, зато широкий и длинный шлейф покрывал весь пол возле зеркала. Позже его несли шестнадцать молоденьких пажей, одетых ангелами.

В самой большой зале дворца устроен был род церкви — всё высшее духовенство столицы собралось для проведения торжественного обряда. Важно выступали в паре два знатных человека, которым предстояло держать золотые венцы над головами новобрачных, — Иван Иванович Шувалов, обер-камергер и всё ещё пользующийся всеми благами фаворит Елизаветы Петровны, высокий и суровый старик с накладным париком старых елизаветинских времён, и блистательный субтильный Платон Александрович Зубов, теперешний фаворит императрицы, теперь уже генерал-фельдцейхмейстер и граф.

Всё это блестящее, сверкающее золотом, бриллиантами и драгоценными камнями сборище устремило свои взгляды на бледную невесту, которую вывели из внутренних покоев, а потом и на одетого в белый кружевной камзол и украшенного звёздами Константина, едва передвигающего ноги от волнения и страха.

Впрочем, скоро его страх прошёл: Екатерина милостиво улыбалась ему со своего места, мать, высокая статная Мария Фёдоровна, ласково кивала головой, и даже отец, резко отличавшийся от всех простым военным тёмно-зелёным мундиром прусского образца, подобрел глазами.

Яркое шествие к устроенному аналою вскоре завершилось, и жених с невестой предстали перед блистающими ризами духовника императрицы, важных и дородных священников, помогающих при свершении обряда.

Поднялись над головами этих детей золотые венцы, священники совершили обряд с подобающей медлительностью и пышностью, едва слышные «да» прозвучали в переполненной зале, и вот уже Константин и Анна повернулись друг к другу.

Константин впервые увидел близко бледное лицо невесты, казалось, она была недалёка от обморока.

— Держитесь, — негромко проговорил он и взял её за локоть.

Но Анна отстранилась, взглянула на него с мольбой и грустью, и в этом взгляде он прочёл всё — и страх, и ожидание неизвестного, и великий ужас перед таинством, совершаемым не по её привычным обрядам, и стремление убежать к матери и спрятать лицо в её широких плечах, и страстное желание оказаться достойной всей этой расфранчённой и раздушенной толпы.

Ещё ближе подвинувшись к ней, Константин тихонько прошептал:

— Мужайтесь, теперь вы жена солдата, а она должна выносить все тяготы солдатской жизни.

Она удивлённо повернула к нему лицо: не таких слов ожидала она от будущего мужа.

Но всё на свете кончается, закончился и этот утомительный и тягучий церковный обряд. И сразу зашумели в зале, проталкивались к молодым, чтобы поздравить и показаться — авось одарят чем-либо, а императрица со слезами поцеловала внука и названую теперь внучку.

Когда поток поздравлений, целований рук и обильных комплиментов иссяк, Екатерина, тяжело подпираясь тростью, встала со своего парадного кресла и подала знак к торжественному обеду. Загремели трубы и литавры, заухали пушки, загрохотало на площади громкоголосое «ура!», донёсшееся сюда лишь неразборчивым шумом, и процессия, возглавляемая самой императрицей, её сыном и невесткой, а потом и молодыми, направилась в столовую залу, где накрыт был длиннейший стол на четыреста самых знатных персон государства. На отдельном помосте возвышался стол для всей семьи Екатерины, для молодых, и за их стульями стояли самые блестящие мужи всего царства.

Почти ничего не ели и не пили молодые — бесконечные здравицы в их честь, в честь императрицы и всей её семьи заставляли их то и дело вставать и пригубливать золотые кубки, стоявшие перед ними. Анна лишь прикладывала кубок к губам, а Константин отпивал часто и к концу обеда был уже заметно навеселе.

Торжественность и распорядок обеда не были нарушены ничем — всё время ухали за окнами пушки, заставляя дребезжать стёкла, ревело многоголосое «ура», трубы и литавры заглушали голоса.

Русский обычай кричать «горько», заставляя молодых целоваться под этот крик, процветал и здесь, и кто только из придворных, желая выслужиться и отличиться, не выкрикивал это насмешливое и игривое «горько». К концу обеда Константин уже впивался губами в бескровные дрожащие губы молодой жены, и Анна бледнела всё больше и больше.

Но вот заревели музыкальные инструменты, зовя на ритурнель[7], за столом задвигались, поднимаясь к танцам и простору больших иллюминованных залов, и первый тур танца пришлось одолеть молодым.

Константин, разгорячённый вином и значительностью минуты, старался держаться горделиво, но это ему плохо удавалось. Он кружил свою молодую жену так, что ей едва удавалось переставлять ноги в такт музыке, наступал ей на бальные туфельки и шептал на ушко какие-то странные слова, которые она никогда не слышала...

Однако и во время бала не случилось никаких происшествий, танцы продолжались со всей строгостью дворцового этикета — императрица не любила никаких нарушений во время балов, хотя на своих интимных приёмах, где присутствовали лишь самые близкие ей люди, позволяла делать всё, что угодно.

Вся придворная знать следила не только за молодыми — особой статью и красотой отличалась и другая пара — Александр и Елизавета. Старший брат умел держаться естественно и непринуждённо, оставаясь в то же время царственно-величественным. А его тоненькая и стройная жена словно обвивалась вокруг могучего дуба — так легка и изящна была её фигура.

Но вот вышли из залы Александр с Елизаветой, проследовали за ними родители — Павел Петрович и Мария Фёдоровна, и молодых пригласили пройти в карету, назначенную для отъезда на новое место жительства. Шестеро блестящих гусар на вороных конях и с зажжёнными факелами в руках сопровождали их по лестнице, торжественный поезд был составлен из золочёных карет, окружённых лейб-гвардейцами, придворным конвоем конногвардейского полка. Родители, старший брат и молодые вместе со штатом придворных отправились в Мраморный дворец, назначенный Константину для жительства.

Везде горели огни, рассекая темноту северной ночи — Петропавловская крепость, Адмиралтейство чётко выделялись на фоне чёрного неба, освещённые парадными огнями; чёткое каре войск на Дворцовой площади сопровождало все выходы всех членов царской фамилии слитным «ура», а восьмёрка белых скакунов перед каретой молодых так и рвалась в путь. Великолепный фейерверк, сопутствовавший до самого Мраморного дворца, — зрелище было необычайное...

На лестнице Мраморного дворца молодых встретили Александр с Елизаветой, родители снова благословили новобрачных, со всеми церемониями отвели их в спальные покои.

Шум торжества и сверкание огней остались за окнами, и они взглянули друг на друга...

ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ


Михаил Петрович никак не мог устоять перед старшей дочерью. Сказала, что поедет на охоту вместе с ним, — и поехала. Сказала, чтоб седлали ей Голиафа — вороного жеребца с широкой, как диван, спиной, и Михаил Петрович лишь пожал плечами. Сказала, что наденет мужскую амазонку, — и вот, пожалуйста, вертится в широких меховых сапогах со шпорами, да в ладных толстых лосинах в обтяжку, да в мужском тёплом сюртуке с меховой опушкой. Только вот шляпку-амазонку надела женскую — меховую и с лёгким фазаньим пёрышком.

Сказала, что поедет по-мужски, и седло велела ставить мужское, и поехала-таки по-мужски, широко раскинув ноги на просторной спине Голиафа. Но Михаил Петрович, несмотря на своё брюзжание и строго поджатые губы, взирал на все её проделки с удовольствием и любовью. «Хороша девка, — думалось ему, — огонь, а не девка, будто и не от Варвары Алексеевны родилась. Той и в жизни не примыслилось бы сесть на коня, да ещё по-мужски, могла лишь в карете ездить, да и то тесно набитой пуховиками. А эта ровно и не в княжеской семье родилась, всё под руками горит, а уж рукоделье и за дело не считает...»

Так они и выехали ранним морозным утром — пострелять зайцев, потравить собаками лису, а может, и вепрь попадётся. Недурна охота по такой поре: снежок мягкий, пушистый, на нём все следы как на бумаге — вон ворона побегала в поисках еловых шишек, а вон и заяц пропетлял по кривой да извилистой дорожке.

Ели стояли сплошь облепленные снегом, и не дай бог стать под одну лапу: встряхнёт лёгкий ветерок ветку, и весь снег за воротом!

Поля — словно простыня белая, будто выстирали её к празднику да подсинили на славу — так и отдаёт голубизной.

А лес стоит редкий, дерево от дерева далеко: голыми сучьями топорщатся в небо белоствольные берёзы, раскорячились чёрными стволами дубы, а сосны да ёлки так и прошивают весь лес насквозь — можно строить весь гон...

Михаил Петрович — охотник бывалый. Это теперь, когда постарел да брюхо наел, не может пойти на медведя с рогатиной, как некогда в молодости, или на дикого кабана с одним кинжалом. Теперь всё больше в седле да по мелкой живности — зайца там или лису затравить, а молодых да сильных вперёд пустить. Жаль только, что не родилась дочка парнем — то-то знатный охотник вышел бы из неё. Поглядеть — сидит в седле будто влитая, и кажется, что с конём одно целое составляет: ни тебе вихляния в седле, ни тебе припрыжки при галопе. Одно слово — всадница хорошая...

И пока трусил он мелкой рысцой на каурой смирной лошадке за остальными охотниками, то и дело взглядывал на дочку, гордился, любовался, да и беспокоился: почему-то забрала вправо от всех, поскакала по снежной нови, взмётывая за собой клубы снежной пыли.

   — Егор! — крикнул он слуге-егерю. — Пригляди за барышней, куда понесло её!

Егор сразу вырвался из цепочки охотников, помчался вслед Маргарите, и снежный туман из-под копыт лошадей скоро скрыл и его, и Маргариту от отцовских глаз.

А она словно бы приметила невидную отцу точку: чернела у опушки продолговатая чёрточка. «Вепрь, — радостно подумала Маргарита, — выведу, выведу на охотников...»

Не успела она доскакать до опушки, где притаился дикий кабан, как зверь, испуганный несущимся на него конём, вынырнул из подлеска и помчался прямо наперерез ему.

Голиаф не ожидал такого, отпрянул в сторону, потом круто взвился на дыбы. Маргарита не удержалась в седле и со всего размаха опрокинулась на спину. Ноги выскользнули из стремян, рука ещё крепко удерживала повод, а сама она уже летела в мягкий рыхлый снег да так и осталась лежать там. Пригнув морду к снегу, удерживаемый уздой, остановился и Голиаф.

Всего на мгновение сознание покинуло Маргариту. Снежные блестящие точки на снегу внезапно показались ей отблесками свечей, сияющих в непомерно высокой церкви, а глаза святых с тёмных и неподвижных икон печально глядели на неё. Пел какие-то странные молитвы весь в золоте священник, водил за руки её, Маргариту, вокруг аналоя, блистающего так, что глаза слепило, и кого-то ещё, чёрного и страшного. Маргарита боялась взглянуть на этого чёрного и страшного, но понимала, что это спутник её на всю жизнь. И лишь тогда, когда они оба остановились перед аналоем, она решилась бросить взгляд на лицо.

Увидела редкие рыжеватые бачки по сторонам округлого упитанного лица, низкий широкий лоб со взбитым хохолком, пунцовые влажные губы, длинную верхнюю выбритую губу и коротенький, небольшой, словно обрезанный бритвой подбородок. Губы, мокрые и красные, вдруг потянулись к ней, и внезапно привиделось ей, что они вытягиваются в длинный поросячий пятак, который тянется к самым её губам. Когтистые лапы вцепились в её плечи и неодолимо тащили к чёрному тяжёлому телу, бесформенному и мрачному...

От ужаса и отвращения она сразу же очнулась.

Голиаф смирно стоял рядом, мелко подрагивая блестящей вороной шкурой, твёрдым шершавым языком слизывал солёные капельки с её лица. Всё ещё держа в руке повод, она неуверенно поднялась, села в рыхлом сыпучем снегу, повертела головой, руками, подвигала ногами. Слава богу, всё в порядке, только чуть-чуть побаливала спина, да и то не от удара, а оттого, что слишком вытянулась в седле.

Когда подскакал Егор, она уже была на Голиафе.

   — Не ушиблись, матушка-барышня? — с тревогой закричал он.

   — Батюшке ни звука, — пригрозила Маргарита.

   — Да как же... — растерянно начал было Егор.

   — Ничего со мной не станется, — рассмеялась Маргарита, а в глазах всё так и стоял поросячий пятак, тянущийся к её губам.

Она не раздумывала долго над приключившимся. Как ни в чём не бывало поскакала к основному отряду охотников, указала, куда помчался вепрь, испугавший её Голиафа.

Вепря затравили, связанного по ногам, с болтающейся на одной лишь коже головой и с капающей на белый снег кровью, привязали его к огромной палке, и качалась его туша между двух лошадей, прядающих ушами от запаха дикого зверя и то и дело норовящих скакнуть в сторону. Но погонщики были остроглазы, сбруя связывала движения коней, и вепрь в целости и сохранности доставлен был в огромный двор московского поместья-усадьбы Нарышкиных.

Маргарита вышла к мёртвому зверю, потрогала жёсткую щетину загривка, провела рукой по связанным копытцам. Странно, почему привиделся ей этот поросячий пятак, теперь опущенный к самой земле и вызывающий только жалость и скорбь? Она как будто стирала в памяти то странное видение, что пришло к ней в минуту беспамятства, и видом неживого, изуродованного зверя погасила эту вспышку сознания.

Через день, а может, через два, она и думать забыла о своём видении, объяснила его для себя тем, что вепрь выскочил навстречу и потому память услужливо подсунула ей его облик. Но где-то глубоко в душе засел этот кошмарный эпизод, и она старалась не вспоминать о нём, снежной поляне, на которой она очутилась, о сверкании огней в церкви, о золотой ризе священника, об этом отвратительном поросячьем пятаке...

В доме у Нарышкиных всегда толпился народ — то приезжали какие-то дальние родственники, троюродные братья и сёстры, гостили по нескольку дней, а то и недель, — всегда было шумно и весело, а за круглый стол в большой столовой зале садилось едва ли не тридцать человек. И потому Маргарита не обратила особого внимания, когда снова появилась в доме Ласунская. Чем уж взяла она Варвару Алексеевну, но та теперь ничего не делала без её совета! Помолчит-помолчит Ласунская да вдруг скажет такое слово, что и в ум не придёт Нарышкиной. И Варвара Алексеевна ценила подругу, особо привечала её, а уж о Поле Ласунском задолго до знакомства была столько наслышана, что с первого взгляда на этого щеголеватого молодого человека словно бы влюбилась в него. И хорош, и добр душой, и честен, и прям, а уж мать почитает, как святую, и все свои силы отдаёт ей. Словом, ещё не видя Поля, Варвара Алексеевна уже любила мальчика Ласунской.

   — Марго! — крикнула она в сторону детской, где, как всегда, возилась с младшими сестрёнками и братьями Маргарита. — Познакомься с замечательным человеком и будь похожа на него...

Маргарита вышла из детской всё ещё в весёлой суете и хлопотах. Бант на тёмных волосах сбился, платье сбоку помялось, но она никогда не обращала особого внимания на свои наряды и потому в таком виде и предстала перед мадам Ласунской и её сыном.

Она горячо обняла Ласунскую, всё ещё помня, как встретила её на дороге с перевёрнутым возком, потом сделала небольшой реверанс и её сыну.

   — Счастлив познакомиться. — Густой голос заставил её взглянуть прямо в лицо Полю.

Взглянула и отпрянула, бледность сразу покрыла её розовое лицо. Редкие рыжеватые бачки по сторонам округлого лица, низкий широкий лоб со взбитым по последней парижской моде хохолком, влажные красные губы, длинная, чисто выбритая верхняя губа и коротенький, словно бы обрезанный бритвой крохотный подбородок, утопающий в белоснежном жабо...

«Великий Боже!» — пронеслось у неё в голове. Но мокрые губы не вытянулись в поросячий пятак, а низко наклонились над её рукой, и она почувствовала влажный чмокающий поцелуй.

   — Извините, маман, — повернулась она к матери, — я в таком виде, мне необходимо переодеться...

   — Да и мы по-простецки, — только и успела кинуть ей в спину Ласунская, проводив взглядом взбегавшую на второй ярус девочку.

   — У вас такая взрослая дочь, а вы никак не выглядите старее её, — галантно заметил Поль, проходя вслед за Варварой Алексеевной в малую гостиную, где она обычно принимала самых близких друзей.

Варвара Алексеевна вспыхнула от удовольствия и смущения: давненько ей, матери пятерых детей, никто не говорил таких тонких комплиментов — и оттого сразу почувствовала расположение к субтильному, но щегольски разодетому молодому человеку. Знал Поль, чем взять стареющих женщин: один-два комплимента, намёк на неувядающую красоту, три-четыре цветка из модного цветочного магазина, и вот уже расположение и доверие завоёвано...

Маргарита влетела на второй ярус дома, промчалась в свою весёлую светлую горницу и упала головой в мягкую подушку. «Боже милостивый, — пронеслось в её голове, — не дай, Господи, свершиться, огради меня, спаси меня...»

И в то же время неотвязно билась в ней смутная мысль о неотвратимости судьбы, о том, что свершится то, что должно свершиться, и никакие молитвы, никакие мольбы тут не помогут. Она вытерла сухие глаза, горевшие от невыплаканных слёз, взяла новый модный французский роман и принялась глядеть на чёрные буквы, бегущие по белому листу. Но сама не понимала, то ли читает, то ли видит между строк свою горькую судьбу. Кончилось, видно, время её счастья, наступает время судьбы, от которой не спрячешься в подушку, не ускачешь и на Голиафе.

Она так и не сошла вниз, страшась одного лишь взгляда на это знакомое по её видению лицо, отговариваясь головной болью. Варвара Алексеевна недоумевала, посылала за дочкой несколько раз, но получала один и тот же ответ:

— Барышня головкой маются.

Варвара Алексеевна пожимала плечами, пышными и слегка увядшими, но с удовольствием слушала скромную болтовню Поля, перемежавшего парижские новости изящными комплиментами хозяйке дома.

Этот первый визит Поля вызвал в душе Варвары Алексеевны целую бурю: вот бы достался её старшенькой такой муж — сдержанный, добрый, любящий, вежливый и изысканный. И как только мог родиться в такой опальной семье такой молодой человек! Она с удовольствием разглядывала красивую трость с набалдашником из слоновой кости и круглую шляпу по парижской моде, небрежно брошенные на овальный столик у двери малой гостиной, туго натянутые чулки, подвязанные алыми бантами, его щегольски взблескивающие башмаки на каблуках, кружевные манжеты и скромно выглядывавшие из-под синего бархатного камзола высокие снежно-белые воротнички, подпирающие упитанное лицо. Даже крохотный его подбородок, теряющийся в волнах кружевного жабо, нравился ей.

«Скоро и Маргарите быть невестой, — думала заботливая мать, — а она вон какая дикарка, убежала от гостей и нейдёт вниз. Ну погоди, задам я тебе головомойку, попомнишь своё неприличное поведение...»

И она с особенным жаром и вниманием расспрашивала Поля и его мать, сиявшую от гордости за сына. Варваре Алексеевне ещё и в голову не пришло, что Поль может стать женихом Маргариты, а уж у Ласунской были прямые виды на её старшую дочку.

   — Маман, ну какая же из неё жена? — капризно выгнув пунцовые губы, говорил он матери после первого памятного визита к Нарышкиным. — Лицо что твой блин, русское, будто от крестьянки выдалась, глаза таращит, и нет в ней шарма, ничего изящного...

   — А уж как много красы даёт ей и имение богатое, и роскошь такая, что все твои долги ничто перед этим! Восемь тыщ душ — где ж ты найдёшь ещё невесту с таким приданым?

   — Всё-то вы, маман, о деньгах да о деньгах, — рассеянно проговорил Поль. — Берите с меня пример: я никогда о них не думаю...

Вдова молча окинула сына взглядом. Да, он никогда о деньгах не думает, кутит, мотает направо и налево и не знает, как тяжело они достаются ей, как из-за каждой копейки ссорится она со старостой, простым мужиком, умеющим тоже хорошо считать.

   — А уж худышка, кости торчат, — продолжал бурчать Поль.

   — Да и не возьмут они тебя, род Нарышкиных такой знатности, что нам с тобой и не снилось. Из этого рода была Наталья Кирилловна, мать Петра Великого, и такой он обширный, что везде у этого рода свои руки да свои уши.

   — Что мне до их ушей, — отозвался Поль, — коли связать меня хотите и свободы лишить...

   — Ах, Поль, разве я не думаю о твоём будущем, разве не о тебе забочусь? Подумай, много ли надо мне, бедной вдове, а ты человек молодой, тебе надобно и служить, и жить весело, и богатства у нас с тобой одни долги да мыши, ведь и за квартиру не плачено уже за целых пол года, и где ж я денег наберу для этого?

   — А что, разве добряк царский сын Константин Павлович не раскошелился для бедной вдовы? — съязвил Поль.

   — Не дали мне места для тебя при дворе, да и ничего не дали, — скромно потупив глаза, произнесла мать. Ох, как не хотелось ей говорить Полю о заветных двухстах рублях!

   — А ваш кошелёк я давно видел, — усмехнулся Поль, — да и кое-что позаимствовал...

Ласунская побледнела, схватилась рукой за пазуху. Поль усмехнулся: теперь он знал, где мать хранит деньги.

   — Поль, — взмолилась мать, — эти двести рублей годятся на подарки да букеты для невесты, а если выгорит дело, если окручу тебя с Нарышкиной — купаться будешь в деньгах...

   — Ладно, — поднялся Поль, — мне некогда, сегодня в клубе Английском должна состояться игра, и мне надо ехать...

   — Поль, прошу тебя, умоляю, не играй, последнее прокутишь, что тогда? В долговую яму попадёшь, кто тебя выручать будет?

   — Вы, маман, — даже не повернувшись к матери, прошипел Поль, — да не каркайте перед игрой. Уж проиграюсь, тогда и женюсь...

Он быстро вышел. Вскоре она услышала, как гикнул под окном кучер на щегольских козлах выезда, и покатили от дома лёгкие саночки с единственным её сыном...

К обеду Маргарита вышла бледная, и, хоть её зелёные глаза были сухи и горели огнём, мать сразу обратила внимание на её необычный вид.

   — Видишь, Михайла Петрович, и дочка от этого визита разволновалась, — шепнула она мужу.

   — От какого ещё визита? — недоумённо поднял седые брови Нарышкин.

   — Ласунская приезжала ко мне с сыном Полем, — пояснила Варвара Алексеевна. — Такой прелестный молодой человек и таких достоинств, что Маргарита наша засмущалась и убежала к себе, даже не вышла проститься с гостями.

Михаил Петрович опять непонимающе взглянул на жену.

   — Да не видишь, что ли, — уже сердито пробормотала Варвара Алексеевна, — заневестилась твоя любимица.

Ложка из руки Михаила Петровича со стуком упала в тарелку. Он внимательно поглядел на Маргариту и успокоенно сказал жене:

   — Будет тебе выдумывать, девчонка ещё ничем ничего, а ты уже находишь ей женихов...

Варвара Алексеевна слегка улыбнулась и отвела взгляд от мужа. На том и закончилось обсуждение первого визита Поля Ласунского, но с той поры запала в голову Варваре Алексеевне мысль, что такой добрый, преданный и красивый человек может стать достойным претендентом на руку её дочери. Ловко повела дело Ласунская, ни слова не говорила она Варваре Алексеевне о жениховстве, лишь расписывала качества Поля, его доброту и преданность дому и семье. И так подводила саму Нарышкину к мысли о свадьбе, что та и не заметила, как начала думать об этом как о деле решённом.

Только сама Маргарита каждый раз уклонялась от встречи с Полем, придумывая разные предлоги, чтобы не видеть его. Мать поняла это по-своему: хитрит девчонка, верно, влюбилась в него по уши.

   — Незнатен, — уныло отговаривал жену Михаил Петрович, — да и небогат...

   — Да разве счастье в том, что богат да знатен? — яростно набрасывалась на него Варвара Алексеевна. — Лишь бы человек был хороший, а остальное приложится...

Михаилу Петровичу стоило большого труда привыкнуть к мысли, что придётся расстаться со своей любимицей, отдать её чужому человеку, и он сопротивлялся этой мысли долго и упорно, но Варвара Алексеевна сумела и мужа приучить к раздумьям о предстоящей свадьбе.

Понадобилось, однако, ещё два года, прежде чем из замысла родилось дело...

В семье Нарышкиных уже давно смирились с мыслью о том, что Маргарита станет женой Поля Ласунского. Всё-таки Варвара Алексеевна решилась предварительно поговорить с дочерью и подготовить её к предстоящему торжеству.

Она нашла Маргариту в её комнате. За месяцы, пока Ласунские приезжали с визитами и посещениями праздников и балов, она очень изменилась: похудела, побледнела и при первых же появлениях Поля спешила отговориться то головной болью, то неотложными делами. Уже давно не слышала Варвара Алексеевна заливистого непринуждённого смеха дочери, её весёлой возни с младшими братьями и сёстрами, не видела её летящей походки по лестницам старого дома.

   — Марго, — начала она, застав дочь за бисерным вышиванием: Маргарита решила сделать подарок местной церкви — вышитый бисером покров к иконе Божьей Матери, — ты изменилась...

   — Я выросла, маман, — коротко ответила Маргарита, вглядываясь в рисунок узора.

   — Потому и пришла поговорить с тобой, — мягко начала мать, усаживаясь поближе к дочери. — Ты старшая в семье, ты вступила в возраст, когда уже надо подумать о будущем.

   — Я надеюсь, маман, что вы уже всё продумали обо мне, — горько возразила Маргарита. — Ты и отец вольны надо мной, и мне тут нечего сказать...

   — Ты послушная и скромная дочь, Марго, — удивлённо произнесла Нарышкина, — но в твоей воле подчиниться решению отца и матери или не слушать их, отвергнуть их решение.

Маргарита взглянула на мать — глаза её блестели от сдерживаемых слёз.

   — Вы ведь прочите меня за Ласунского, — тихо сказала Маргарита, — но вы хорошо знаете, что он мне не люб...

   — Девочка моя, — ласково подсела к дочери Варвара Алексеевна, — мы так любим тебя, так заботимся о тебе, столько труда вложили в твоё воспитание, что не станем готовить тебе горькой доли. Ты, может быть, не понимаешь, что на первый взгляд человек вроде бы и нехорош, но когда разберёшь его душевные качества, поймёшь, что с такими качествами может быть счастлива его суженая...

   — Маман, он мне противен, — прямо взглянула на мать Маргарита и снова наклонилась к вышиванию, чтобы скрыть выступившие слёзы.

   — Но ты не знаешь его так, как я и твой отец. Это лучший из всех молодых людей, которых я знаю, и твоя доля в замужестве с ним будет очень хорошей. Припомни, как жили мы с твоим отцом, а ведь меня выдали замуж против моей воли. Уже потом, через рождение твоё, узнала я его доброту и справедливость, его любовь и преданность мне. Я сперва боялась его, дичилась, я так не хотела идти за него...

   — Может быть, вы и правы, — вырвалось у Маргариты, — но почему, когда я вижу Ласунского, всё во мне дрожит от страха и сомнений?! Наверное, я никогда и никого не полюблю, если первый же серьёзный жених не доставил мне радости такой любви...

   — Какое ты ещё дитя, — возразила мать, — разве ты знаешь, что такое любовь, разве можешь понимать в твои годы, какова она? Мы знаем всё за тебя, мы решаем всё за тебя...

   — Это и обидно, — горько призналась Маргарита. — Конечно, я не видела света, не видела жизни, я доверяю вам, но...

   — Никаких «но», девочка моя дорогая, — поцеловала её мать. — Пойми, мы могли бы найти для тебя жениха и познатнее, побогаче, но мы выбираем не по достатку, а по тому, каков сам человек, добр или зол, каков он будет в своей семье. А Поль Ласунский превосходный, добрый, преданный человек, и я уверена, что ты будешь счастлива с ним так же, как счастлива я в браке с твоим отцом. Позволь нам руководить твоей судьбой, позволь выбрать тебе самую лучшую долю, какая только возможна...

Маргарита ещё ниже склонилась над шитьём: что могла она возразить своей любящей матери, главная забота которой она сама, Маргарита, её радость, её счастье? Но она вспоминала то свиное рыло, что вытянулось из длинной верхней губы Поля в её видении, и её невольно передёргивало от отвращения и страха...

Сама Ласунская даже не заговаривала о свадьбе. Она хотела, чтобы Нарышкина первая сказала об этом. И Варвара Алексеевна не выдержала.

   — Ваш сын, госпожа Ласунская, — произнесла она в очередной приезд матери Поля, — ему ведь уже к тридцати?

   — Да, Поль давно стал взрослым, — потупила глаза Мария Андреевна, — но он так привязан ко мне, что и слышать не хочет, чтобы устроить свою судьбу и жить отдельно...

   — Мне хотелось бы знать его чувства по отношению к Маргарите, — напрямик сказала Варвара Алексеевна.

   — О, он обожает вашу красавицу. Но он никогда не подаёт и вида, он такой скромный и постоянно стесняется, когда я заговариваю о Маргарите...

И опять она говорила уклончиво, хотя её так и распирало от желания завести речь о совместной жизни Поля и Маргариты.

   — Мы с вами так дружны, уже столько времени я знаю вас, и, наверное, сама судьба послала вас на ту дорогу...

   — Ах, если бы могла я мечтать видеть вашу прелестную Маргариту супругой Поля, — не выдержала Ласунская.

   — А почему вы не можете? — удивилась Нарышкина.

Ласунская скромно опустила глаза.

   — Разве могу я говорить об этом, хотя мечтаю день и ночь, — тихо призналась она. — Ваша Маргарита — совершенство, такая девушка составит счастье любого мужчины. И у неё столько предложений, столько молодых людей вьются вокруг неё...

   — О нет, — успокоила её Нарышкина, — мы не можем и допустить, чтобы богатство или знатность помешали девочке обрести счастье. Она ещё так молода и неопытна, она ничего не знает о супружеской жизни, мы держали её в строгости, оберегали от всех превратностей жизни. Я хорошо знаю вашу семью — и вас, и вашего сына. Много женихов у Маргариты, но почти все они, я думаю, ищут богатого приданого, Связей в нашем семействе. Вы никогда не заговаривали о судьбе моей Маргариты и Поля, но мне кажется, из них вышла бы прекрасная пара. Поль добр и честен, предан нам, он хороший человек, а как мало таких теперь! То и дело слышишь неприятные истории — муж бьёт жену, хоть и хорошего рода, и славного приданого, то бросает с малыми детьми... Я так хочу счастья Маргарите...

Ласунская встала.

   — Если бы вы только позволили Полю сказать заветные слова... Он так любит всех вас, так нежно говорит о Маргарите, он день и ночь мечтает лишь о ней, но он никогда не позволил бы себе сказать хоть одно нескромное слово...

Варвара Алексеевна и Марья Андреевна бросились на грудь друг другу, обе заплакали в голос: Ласунская от радости, что мечты её сбудутся, а Варвара Нарышкина оттого, что дочь её будет замужем за хорошим добрым человеком, знатность же рода Ласунских была почти такой же, как у Нарышкиных, хоть и не числилось в нём царицы.

Успокоившись, обе матери всё обговорили. На следующий же день Поль, принаряженный более обычного, явился в дом Нарышкиных с громадным букетом цветов. Он попросил Михаила Петровича принять его, и с первым же словом отец прослезился, обнял Поля и умоляюще прошептал ему:

   — Берегите моё сокровище!

Поль тонко улыбнулся и пошёл разыскивать Варвару Алексеевну. Лишь несколько слов сказал он матери Маргариты, и та тоже прослезилась, бросилась к мужу, чтобы обсудить счастливое известие.

Втроём ожидали они Маргариту в маленькой гостиной. Чувство роковой неотвратимости происходящего овладело Маргаритой, когда она встала на пороге с руками, крепко стиснутыми в кулаки, с глазами, опущенными долу, в лёгком розовом кисейном платье, отороченном зелёной лентой. Сквозь ресницы видела она своего толстого добродушного седоусого отца, державшего в дрожащих руках большую икону Божьей Матери в золотом окладе, свою мать, полненькую, с легкомысленной московской причёской и завитыми локонами по щекам, в тяжёлом бархатном платье былых времён, и его — щёголя в бархатном камзоле и снежно-белых кружевах.

Ей хотелось броситься на колени перед отцом и матерью, крикнуть им: «Не отдавайте меня этому чудовищу!» — а вместо этого она покорно ждала, пока мать не произнесла какие-то слова, а отец не сказал грустным потухшим голосом:

   — Дети мои, подойдите, я благословлю вас...

Маргарита с робостью и холодной отрешённостью в душе сделала несколько шагов и опустилась на колени. Широчайшая юбка её лёгкого платья вздулась вокруг неё воздушным облаком.

Она не увидела и не услышала, как Поль тяжело плюхнулся рядом с ней, и только тогда взглянула на всех. Слёзы кипели на глазах отца, мать счастливыми мокрыми глазами оглядывала стоящую на коленях пару.

   — Как они красивы, — шептали её губы. — Господи, дай им счастья, дай им любви и радости...

Холодок в сердце Маргариты поднимался всё выше и выше, добрался до горла, и несколько мучительных сдавленных рыданий вырвалось у неё. Поль с неудовольствием и удивлением посмотрел на невесту.

Когда они встали с колен, мать бросилась обнимать Маргариту, а отец с бессмысленной жалкой улыбкой хлопал по плечу Поля и говорил всё одни и те же слова:

   — Береги, сынок, моё сокровище...

Свадьбу назначили на осень 1797 года. За оставшиеся полтора года следовало привести в порядок московский дом, который давали Нарышкины за Маргаритой, и подмосковное Городище, где должна была проводить лето новая молодая семья. Требовались большие деньги, чтобы как следует обустроить гнёздышко молодых, и Михаил Петрович не жалел средств. Как он хотел, чтобы его старшенькая была счастлива, чтобы всё у неё было хорошо!

Маргарита в последнее время жила словно в каком-то сне. По инерции и необходимости вставала, принимала Поля и его мать, соглашалась со всем, что они говорили, и чувство нереальности происходящего и роковой предопределённости всё не покидало её. Да, так определил Бог, такое она видела в своём коротком беспамятном сне, так, видно, положила ей судьба — пострадать за слишком счастливое безоблачное детство и слишком счастливую радостную юность.

Поль каждый раз отмечал, что его худенькая невеста худеет всё больше, и ласково пенял будущей тёще. Та озабоченно соглашалась, но заставить Маргариту есть как следует ей не удавалось.

Она стояла перед аналоем тоненькая и слабая, ключицы выпирали из пышного белого свадебного наряда, волосы, зачёсанные в высокую причёску, сверкали жемчужинами, бриллиантовые серьги свисали почти до самой шеи, а вокруг неё, подчёркивая нежную округлость, обвивалось алмазное ожерелье. Гости переглядывались, перешёптывались, изумляясь строгости и чопорности невесты, восхищаясь её тонкой фигурой и поражаясь бледности её лица. Рядом с ней разодетый в белый камзол и пышные кружева Поль Ласунский как-то стушёвывался, и хотя он важно держал себя под венцом, до отрешённой торжественности Маргариты ему было далеко...

Сразу после церемонии все поехали в старый дом Нарышкиных, где уже накрыт был свадебный стол и освобождены залы для танцев.

Но Маргарита и Поль недолго были за праздничным столом: гости ещё кричали извечное «горько», а тройка вороных жеребцов уже уносила их в своё жилище — заново отделанный и роскошно обставленный московский дом.

Рядом с кабинетом Поль приказал оборудовать комнату домоправительницы, разбитной весёлой француженки Жюстены. Она и встретила их на пороге нового дома, а родители, выехавшие ещё раньше из-за свадебного стола, осыпали их пшеницей, приговаривая обычные присловья о плодовитости, плодородности и желая семейных утех.

Служанки раздели Маргариту, оставив её в длинной, почти прозрачной ночной сорочке, отвели в спальню, которая должна была теперь на многие годы стать основой их семейного союза. Перед уходом Варвара Алексеевна сказала Маргарите лишь такие слова:

   — Что бы ни делал с тобой твой муж, слушайся его, почитай, как я почитаю твоего отца. И ничего не бойся...

   — Маман, — попыталась спросить её Маргарита, — вы ничего никогда не говорили мне, не рассказывали. Что следует мне делать, как мне быть?

Варвара Алексеевна покраснела:

   — Ты чиста и прекрасна. Подчинись всему, что скажет или сделает твой муж, и ты всё узнаешь.

Она постаралась побыстрее уйти, чтобы не услышать новых вопросов дочери. И Маргарита осталась одна.

Откинулась портьера, в проёме появилась фигура Ласунского. Он был в бархатном халате, хохолок его был взбит, как всегда, но крохотный подбородок уже не утопал в кружевах и теперь казался ещё более маленьким.

Поль подошёл к горевшей на низком столике свече, руками взялся, как почудилось Маргарите, прямо за пламя, и в комнате стало темно и тихо. Он приблизился к Маргарите — просто чёрная тень придвинулась к ней.

   — Я отнесу вас на руках в вашу постель, — прошептал Поль.

Он взял её за плечи, и словно молния осветила сознание Маргариты — острые когти будто впились в её плечи, и что-то бесформенное и страшное подступилось к ней вплотную...

Безмерный ужас охватил её, она громко закричала, ноги у неё подогнулись, и сознание покинуло её. Она сползла на пол под руками Поля.

Он выругался громко и непристойно, но она не услышала его. Пока он вздувал свечу, пока суетился вокруг обмякшего худенького тела молодой жены, она словно бы вернулась откуда-то издалека и с удивлением разглядывала бахрому покрывала кровати, возле которой лежала, ощущала шелковистость ковра, устилавшего пол, и неудобную свою позу.

   — Чёрт возьми! — снова выругался Поль, увидев, что она открыла глаза.

Свечка слабо освещала её сорочку, опавшую бесформенным облаком, мерцающие зелёные глаза, словно бы смотревшие откуда-то из страшного далека.

   — Ложитесь в постель, — холодно сказал Поль, — и укройтесь потеплее, сегодня холодная ночь. Да не тряситесь так, мне не доставляет никакого удовольствия лежать с вами рядом...

Она забралась под тёплое атласное одеяло, натянула его до самого горла и со страхом следила глазами за Полем. А он, кинув на неё презрительный взгляд, сурово бросил:

   — Я не буду ночевать с вами, не очень-то хочется иметь дело с истеричкой...

Он взял свечку и вышел. Она вздохнула и погрузилась в глубокий спокойный сон...

ГЛАВА ПЯТАЯ


В последние годы жизни императрицу Екатерину преследовали смерти. Один за другим уходили люди, с которыми она сжилась, безразлично, воевала она с ними или дружила. Умер Фридрих Великий, величайший полководец XVIII века, которого императрица называла «Иродом». Он был доволен своей звездой, едва не стоял на грани краха, и всегда какое-нибудь счастливое событие вытаскивало его из бездны. Екатерина помнила ещё, как умерла императрица Елизавета в тот самый момент, когда была разбита вся армия Фридриха и он приготовился нанести себе самому смертельный удар. Но на русский престол взошёл Пётр Третий и сразу же заключил с Фридрихом мирный договор, по которому возвратил счастливцу всё, что тот потерял в русско-прусской войне.

Его не стало, словно бы опустела мировая арена. А Екатерина привыкла сражаться с самыми сильными героями своего времени.

Умер давний приятель Екатерины — австрийский император Иосиф Второй. Вся австро-русская политика оказалась под ударом. А уж когда умер светлейший, когда на обочине дороги почил её гений, друг и сумасшедший фантазёр в политике — Потёмкин, Екатерина и вовсе ощутила вокруг себя странную, нереальную пустоту. О нет, у неё были внуки, у неё был сын, но столпов мировой политики для неё не стало.

Старый и сильно сдавший постоянный корреспондент Екатерины Гримм получил от неё грустное письмо, которое свидетельствовало об упадке её здорового оптимизма и бесконечной грусти:

«Скажу Вам, во-первых, что третьего дня, 9 февраля, в четверг, исполнилось 50 лет с тех пор, как я с матушкой приехала в Россию. Следовательно, вот уже 50 лет, как я живу здесь, и царствую из них уже 32 года, по милости Божией. Во-вторых, вчера при дворе были зараз три свадьбы. Вы понимаете, что это уже третье или четвёртое поколение после тех, которых я застала в это время. Да, я думаю, что здесь, в Петербурге, едва ли найдётся десять человек, которые бы помнили мой приезд. Во-первых, слепой, дряхлый Бецкой — он сильно заговаривается и всё спрашивает у молодых людей, знали ли они Петра Первого. Потом 78-летняя графиня Матюшкина, вчера танцевавшая на свадьбах. Потом обер-шенк Нарышкин, который был тогда камер-юнкером, и его жена. Далее его брат, обер-шталмейстер, но он не сознается в этом, чтоб не казаться старым. Потом обер-камергер Шувалов, который по дряхлости уже не может выезжать из дому, и, наконец, старуха моя горничная, которая уже ничего не помнит. Вот каковы мои современники! Это очень странно — все остальные годились бы мне в дети и внуки. Вот какая я старуха! Есть семьи, где я знаю уже пятое и шестое поколение. Это всё доказывает, как я стара: самый рассказ мой, может быть, свидетельствует то же самое, но как же быть?

И всё-таки я до безумия, как пятилетний ребёнок, люблю смотреть, как играют в жмурки и во всякие детские игры. Молодёжь, мои внуки и внучки говорят, что я непременно должна быть тут, чтоб им было весело, и что со мною они себя чувствуют гораздо смелее и свободнее, чем без меня...»

И это действительно было так — здесь Екатерина не преувеличивала, как привыкла всегда преувеличивать свою роль, будь то мировая политика или нелады в семье.

Внуки легко и просто обходились со своей постаревшей и огрузневшей бабушкой — её голубые глаза всё ещё сверкали молодо и задорно.

Хуже было с политикой. Поначалу Екатерина не разгадала зловещий смысл революции во Франции. Она морально и материально поддерживала французскую эмиграцию, хотя убеждена была, что развратный Версаль сам виновен в своей гибели, и не думала поначалу, что идеи её друзей-просветителей подготовили и воодушевили революцию во Франции.

«Французские философы, которых считают подготовителями революции, ошиблись в одном в своих проповедях — они обращались к людям, предполагая в них доброе сердце и таковую же волю, вместо этого их учением воспользовались прокуроры, адвокаты и разные негодяи, чтоб под покровом этого учения (впрочем, они и его отбросили) совершать самые ужасные злодеяния, на какие Только способны отвратительные злодеи. Они своими преступлениями поработили парижскую чернь: никогда ещё не испытывала она столь жестокой и столь бессмысленной тирании, как теперь, и это-то она дерзает называть свободой!

Её образумят голод и чума, и тогда убийцы короля истребят друг друга, только тогда можно надеяться на перемену к лучшему!» — так писала она.

Как в воду глядела эта умная стареющая женщина. Она писала, что во Франции появится новый Цезарь, он усмирит вертеп, и все будут желать монархического правления.

«Верьте мне, — добавляла она не без сарказма, — никому так не мила придворная жизнь, как республиканцам». Через 13 лет её пророчество полностью сбылось: Наполеон короновался в 1804 году.

Но она пророчила ещё, что явится новый Тамерлан или Чингисхан, который поглотит революционную Европу, и тогда Россия всех спасёт.

Никогда не верила она в предсказания, всё постигала своим умом и тончайшей интуицией, но как оказалась права!

Однако императрица сделала всё, чтобы революционная зараза не распространилась и в России: на самого смирного, монархически настроенного издателя масонских трактатов Новикова обрушились наказания и создали ему бессмертное имя, а посредственный писатель Александр Радищев был отправлен в Сибирь за вполне невинную книжку «Путешествие из Петербурга в Москву».

Но так уж всегда было в России — судят не по делам, не по произведениям, а по тому, как пострадал тот или иной бессмертный...

А княгине Дашковой, не читавшей пьесы «Вадим» до печатного станка, она устроила головомойку.

«Признайтесь, — писала она президенту Академии наук, бывшей подруге и участнице переворота 1762 года, — что это неприятно. Мне хотят помешать делать добро: я его делала столько же для частных людей, сколько и для всей страны — уж не хотят ли затеять такие ужасы здесь, как и во Франции?»

Она намекала на известные события в революционной стране: там королеву Марию-Антуанетту разлучили с сыном и стали готовить против неё позорный процесс — мать обвиняли в постыдной связи со своим ребёнком.

И лишь тогда императрица поняла, что и в Париже всё начиналось с безобидных пьесок и прокламаций.

Она правила страной уже больше тридцати лет — она устала, и вокруг неё образовалась пустота. Мальчишка, моложе её на сорок два года, уверял её в страстной любви, и она поверила ему. Видела, что ничтожен, жалок, хоть и образован и сыплет модными мудрёными словами, а не могла отказать себе в последней, пусть лживой любви. Она привыкла любить, она не могла жить без любви.

И как же легко разгадали его современники:

«По мере утраты государыней её силы, деятельности, гения, он приобретал могущество, богатства. Каждое утро многочисленные толпы льстецов осаждали его двери, наполняли прихожую и приёмную. Старые генералы, вельможи не стыдились ласкать ничтожных его лакеев. Видали часто, как эти самые лакеи толчками разгоняли генералов и офицеров, коих толпа теснилась у дверей, мешала их запереть. Развалясь в креслах, в самом непристойном неглиже, засунув мизинец в нос, с глазами, бесцельно устремлёнными в потолок, этот молодой человек, с лицом холодным и надутым, едва удостаивал обращать внимание на окружающих его. Он забавлялся чудачествами своей обезьяны, которая скакала по головам подлых льстецов, или разговаривал со своим шутом. А в это время старцы, под началом которых он служил сержантом, — Долгорукие, Голицыны, Салтыковы — и все остальные ожидали, чтобы он низвёл свои взоры, чтобы опять приникнуть к его стопам...»

Прямой, склонный к сарказму и издёвкам Константин видел эти толпы, издевался над старыми льстецами, но и сам понимал, что Зубов силён, что одно его слово способно возвысить или уничтожить любого, и потому держался с ним запросто, ходил под руку. Он боялся Екатерины как огня, хотя и старался при ней вести себя самым естественным образом. Часто говорили они с Александром об этой отвратительной камарилье[8], но все их откровенные беседы кончались одним: «Что тут поделаешь, бабушка прекрасна, она — императрица!»

Нередко говорила Екатерина и со внуками о своём последнем часе, но всегда в романтическом, возвышенном тоне. Завещала похоронить её то в Донском монастыре, то в Царском подле урны с прахом её любимца Ланского, то в Троице-Сергиевой пустыни и всегда рассказывала им, какой видит себя в гробу — непременно в белых атласных одеждах, с золотым венцом на голове. «Когда пробьёт мой последний час, — писала она, — пусть будут только закалённые сердца и улыбающиеся лица...»

Неудача со сватовством внучки Алессандрины сразу же отразилась на здоровье царствующей бабушки, она слегла и несколько недель не вставала: никогда ещё не испытывала она такого унижения и оскорбления от семнадцатилетнего мальчишки, хоть и носившего королевскую корону Швеции. Но прошло и это, царица оправилась от потрясения и снова работала, как всегда, принимая своих секретарей и докладчиков. Но силы её уже были на исходе.

Собрав своих старших внуков, она переехала в Царское Село, её любимое местопребывание летом и осенью. Но осенняя гроза 1796 года так испугала её, что она поскорее вернулась в город. Гроза осенью — событие небывалое. Сверкали молнии, деревья стонали под резкими порывами ветра, ливень барабанил по крышам так, словно кто-то наверху опрокинул полные вёдра воды.

Потом она рассказывала Александру и Константину, что такая же гроза разразилась осенью 1761 года, когда умерла императрица Елизавета. Может быть, и совпадение, может быть, и примета, может быть, и небесный знак, но Екатерина хотела завершить все свои земные дела.

Она вызвала к себе Марию Фёдоровну и сказала ей, что готовит в императоры своего старшего внука, Александра, минуя Павла, нелюбимого сына. Мария Фёдоровна была потрясена, но, вернувшись в Гатчину, никому не промолвила ни слова. «Что будет, то будет, — думала она. — Скажи хоть слово Павлу, и не миновать сцен, душевных потрясений, а у мужа и без того нервы на пределе...»

Вызвала Екатерина и Александра. Она долго говорила с ним, призналась, что уже составила завещание, по которому трон перейдёт к нему. Александр отказался от этой чести, он всё рассказал отцу и написал бабушке по его совету благодарственное письмо, но всё оставлял «в руце Божией...».

Константин знал обо всём: Александр не раз поверял ему и не такие тайны. Ему было жаль отца, хотя он никогда не любил его — бабушка воспитывала своих старших внуков, а в Гатчину они наезжали лишь изредка: холодная атмосфера мрачного гатчинского замка угнетала обоих. Но отец был прекрасный семьянин, добр с сыновьями и дочерьми, и Константину казалось кощунством восстанавливать отца против сына. Но такого не скажешь бабушке, такого не произнесёшь при императрице: не только сразу под арест, как было уже однажды за невинные шутки и издёвки над льстецами и прихлебалами, может, и камера быть приготовлена в Петропавловской крепости. И царские внуки не были избавлены от такой «милости».

Впрочем, такого рода предложения поступили Александру и от другого лица. Когда Екатерина была больна, к нему подошёл громадный, но уже сгорбившийся старец с тяжёлым красным шрамом через правую щёку.

   — Императрица-государыня мечтает видеть тебя на престоле, — молвил он Александру. — Армия за тебя, дай лишь знак. А в завещании прямо сказала, что желает видеть на царском троне внука, а не сына. Павел Петрович тяжёлый будет император, с характером сыночек, а твой отец...

   — Что ж, есть и сторонники? — холодно спросил Александр.

   — Да стоит мне взяться, — вдохновился Алексей Орлов. — Мне ль не участвовать в переворотах, бабушку твою я на престол посадил да гвардейцы мои...

   — Ну вот что, — ответил Александр, глядя прямо в помутневшие от времени, но всё ещё сверкающие стальным блеском глаза Алексея, самого высокого воинского начальника, фельдмаршала, имеющего большую власть. — Если будет завещание, если меня признают, если и отец возражать не будет, тогда сяду я на трон. А всякие авантюры — без меня...

Алексей хмуро поглядел в ясные, голубые, навыкате глаза Александра. Нету в нём бабушкиной удали, нету тяги к приключениям, не тот человек...

   — На всё воля Божия, — твёрдо повторил Александр, — а в авантюрах я не участвую...

Но об этом разговоре он ничего не сказал Павлу.

В среду, 5 ноября девяносто шестого года Екатерина принимала, как обычно, своих секретарей. Она всегда вставала очень рано, выпивала чашку крепчайшего кофе и сидела над бумагами, писала, рылась в справочниках и энциклопедиях.

Камердинер Захар Зотов, тоже старый, с давних лет обслуживающий императрицу, пошёл в гардеробную приготовить дневной костюм императрицы.

Екатерина вышла в узенький коридорчик, который вёл из её кабинета в гардеробную, и тут упала. Камер-лакей Зотов, прождав императрицу дольше положенного времени, забеспокоился, отворил дверь в коридорчик, открыл с трудом. Екатерина сидела на полу, привалясь к двери. Глаза её были закрыты, лицо всё в багровых пятнах. Он закричал, подскочили камердинеры, приподняли царицу. Страшный хрип вырывался из её горла, на губах пузырилась кровавая пена.

Тяжёлое тело не удалось донести до кровати в опочивальне: к концу жизни Екатерина сильно растолстела, была тяжела, ходила с палкой, волоча своё тело. Её положили на сафьяновый матрац посреди опочивальни, переглянулись. Императрица хрипела, пена собиралась в углах губ и стекала на грудь.

Примчался Роджерсон, всю жизнь пользовавший Екатерину, стоя на коленях возле сафьянового матраца, щупал пульс, отирал пену, оттягивал веки.

   — Надо пустить кровь, — сказал он.

Камердинеры уже известили единственного человека, имевшего свободный доступ к императрице, — Платона Зубова. Он прибежал бледный, дрожащий, кричал Роджерсону:

   — Спасите государыню, спасите матушку!..

   — Пустим кровь, — решил Роджерсон.

   — Нет-нет! — кричал Зубов. — А если умрёт?

Припарки, притирания, компрессы — ничто не помогало. Императрица по-прежнему хрипела, а кровавая пена уже превратилась в струю крови.

Белый, трепещущий стоял Платон Зубов посреди спальни. Он понимал, что всё его могущество уплывает из рук. Он никогда не ладил с Павлом, издевался над ним, каждое слово встречал насмешками в угоду Екатерине. А теперь, сейчас...

Будет Павел императором — всё, погиб Платон.

   — Николай, — выскочил он в приёмную, где дежурили офицеры гвардии, среди которых был и его брат Николай. — Скачи в Гатчину, привези Павла Петровича, — тихо сказал Платон ему, — да гляди, не забудь, кто тебя послал...

Николай всё понял.

Зубов вернулся в спальню. Роджерсон всё ещё стоял на коленях возле тела императрицы и прикладывал к её голове лёд. Платон подошёл к нему.

   — Опасно? — глухо спросил он.

   — Удар последовал в голову и смертелен, — спокойно ответил Роджерсон.

Он поднялся с колен: больной уже ничем нельзя было помочь. Растерянные фрейлины жались в углу, не смея подойти. Зубов упал на колени и завыл. Николай Зубов едва не загнал лошадей, торопясь сообщить Павлу об апоплексическим ударе государыни. Павел принял его в своём кабинете, давно одетый по форме прусского генерала и уже проведший утренний вахтпарад.

   — Что вас привело? — едва начал Павел, но, взглянув на бледное растерянное лицо старшего Зубова, понял — случилось нечто экстраординарное.

   — У государыни удар, — едва вымолвил Зубов, упал на колени и схватил за руку Павла, чтобы поцеловать. — Платон прислал меня известить.

Павел отскочил и крикнул камердинерам снаряжаться в дорогу. С тех пор как уехал из Петербурга Густав — шведский король, так бесстыдно насмеявшийся над его дочерью, Павел не появлялся в столице. Но вчера, обедая со своими приближёнными на гатчинской мельнице, он не удержался и рассказал о странном, необычайном сне, приснившемся и ему, и его жене, Марии Фёдоровне. Словно какая-то неодолимая, необъяснимая сила вздымала его к небу, несла и несла к голубой выси. Плещеев, Кушелев, граф Виельгорский и камергер Бибиков потом писали в своих записках, что наследник накануне дня смерти Екатерины видел этот сон и подробно рассказал им. Теперь он понял, что пришёл его час...

Карета с Павлом и Марией Фёдоровной мчалась по дороге к столице и едва не столкнулась с возком Растопчина, направлявшегося в Гатчину. Растопчин выскочил из возка, подбежал к карете наследника.

   — Вы уже знаете? — забыв все церемонии, напрямик спросил он. — Я спешил вас известить.

   — Садитесь к нам, Фёдор Васильевич, — ответил Павел, и карета снова помчалась.

Павел коротко взглядывал на Растопчина. Он давно и хорошо знал этого человека. Граф Растопчин служил поручиком в лейб-гвардии Преображенском полку, но просился за границу, чтобы завершить своё образование. Екатерина отправила его вместе с другими молодыми людьми, и три года Растопчин учился, объехал все университеты Европы, чтобы слушать лекции самых известных профессоров. Вернувшись, он опять пошёл в армию, служил под началом Суворова в турецкой войне, самое непосредственное участие принимал в штурме Очакова. Война закончилась, и Растопчин снова оказался в столице. Его зачислили в придворный штат камер-юнкером. Екатерина как-то сказала о нём:

— У этого молодого человека большой лоб, большие глаза и большой ум.

Она ценила ум и преданность и отправила его в штат наследника престола Павла, имея в виду, что этот человек сможет чаще других информировать её о вкусах, привычках и действиях Павла, о всех событиях, происходящих в малом гатчинском дворе.

Однако Растопчин воспринял свою службу всерьёз. Он отлично выполнял свои обязанности и негодовал на тех, кто относился к своему делу наплевательски. Однажды он даже сообщил гофмейстеру двора о том, что его товарищи отлынивают от обязанностей, могут по две недели не являться на службу.

Екатерине не понравилось такое поведение, и она отстранила Растопчина от службы при наследнике — он не докладывал ей о происшествиях у Павла в Гатчинском дворце, — и вот теперь он спешил с вестью к Павлу, которого любил и уважал.

Да и было за что уважать наследника. Образованный и начитанный, он любил разговаривать с Растопчиным, и скоро Фёдор Васильевич понял, сколько здравых мыслей у этого, казалось, поглощённого только разводами и формой солдат человека. Они обменивались изредка осторожными словами, не давая, однако, воли критическому направлению мыслей, но Растопчин понял, как ненавидит Павел всю придворную камарилью матери, видит, какое разложение и упадок царят вокруг, и ещё больше прилепился к нему сердцем и мыслями. Наведёт порядок, часто думалось Растопчину, и давно бы пора. Двор стал центром интриг, сплетен, а Екатерина словно и не видела воровства и казнокрадства, сама дарила милостями за малейшую услугу, возвышала людей бесчестных, низкопоклонных. Придёт к власти этот благородный, просвещённейший, чистый душой человек, и всё изменится — так смотрел он теперь на Павла Петровича. И Павел тоже понял душу Растопчина: немного в России нашлось бы среди дворян столь образованных, столь умных и столь ненавидящих ложь и подхалимство.

Александр и Константин уже стояли на нижнем этаже Зимнего, когда подъехала карета с Павлом. Как всегда, при встрече с отцом они уже переоделись в тёмно-зелёные мундиры армейского образца, введённые отцом в Гатчине, натянули высокие ботфорты и сейчас резко выделялись среди всех разряженных в шелка, бархат и кружева придворных.

   — Александр, поезжай в Таврический дворец, все бумаги, что найдутся там, опечатай. А ты, Константин, с князем Безбородко примешь все бумаги, что найдутся у Зубова. Опечатаешь и всё, что будет в кабинете у государыни. И будь наготове...

Павел приобнял сыновей и вместе с ними поднялся по лестнице на второй этаж, где лежала больная императрица. Даже здесь, с лестницы, слышно было громкое хрипение, всхлипы.

Павел перекрестился:

   — С нами сила Божья.

Сыновья тоже закрестились мелкими, частыми крестами.

Комната больной была переполнена народом. Суетились сиделки в белом, отирая ежеминутно кровавую пену, стекавшую с её губ, всё стоял на коленях возле сафьянового матраца Роджерсон и щупал пульс, приоткрывал веки на закрытых глазах.

Он сразу же поднялся с колен, когда в комнату вошёл Павел.

Тот устремил взгляд на мать, лежащую на полу. Александр и Константин, бледные, стояли рядом с отцом.

Павел прошёл к изголовью матраца, встал на колени и осторожно коснулся лба матери. Багровые пятна расползлись по всему лицу, оно словно пылало под отблесками заходящего солнца.

   — Матушка, — тихо прошептал Павел, — дай нам, Господь, силы, дай, Господи, преодолеть...

Он поднялся с колен и услышал шёпот Роджерсона:

   — До утра, ваше величество, вряд ли протянет государыня...

«Ваше величество» — назвал его доктор, значит, скоро конец, значит, его властная мать, отнявшая трон у отца, лишившая трона его, своего сына, будет уже не властна над ним? Но он ничем не выдал охватившего его чувства одновременно радости и ужаса. Он всё смотрел на хрипевшую мать, горой вздымавшуюся на сафьяновом матраце, слушал это страшное хрипение, и слёзы невольно навернулись на его глаза...

Бледный и неподвижный, глядел Константин на свою всегда такую живую и весёлую бабушку. Так вот какова смерть, так вот как безобразна и отвратительна она. До этого в своей семье он видел смерть лишь однажды: тихо, без стонов и содроганий угасла его новорождённая сестрёнка. Но как же разнились они, эти две смерти!

Внезапно императрицу сотрясла невиданная судорога, всё её тело вытянулось, руки вскинулись. Одеяло откинулось, мокрые юбки облепили толстые, почти бесформенные ноги. Константин едва не отвернулся от отвращения, но всё-таки пересилил себя, стоял, не смея отвести взгляд от бьющейся в агонии бабушки...

Павел тронул рукой Константина, и тот словно бы очнулся.

   — Да-да, иду, — тихо произнёс он и знаком приказал одному из секретарей бабушки идти с ним в апартаменты Зубова.

А того было не узнать. Растрёпанный, с мокрым лицом и красными глазами, упал он на колени перед Павлом, обнимал его грубые солдатские ботфорты, целовал их и всё старался поднять голову и запечатлеть поцелуй на руке наследника. Скорбь его была искренней и неутешной.

   — Ваше величество, — бормотал он, — не оставьте милостями, не казните, пощадите...

   — Встаньте, Платон Александрович, — поднял его с колен Павел, — друзья моей матушки — мои друзья. Исполните свой долг, выполните свои обязанности...

Зубов шатающейся походкой отошёл от Павла и медленно повалился на пол — у него случился обморок. Павел кинулся к маленькому столику, где стоял графин с водой, налил воды и передал слуге, уже склонившемуся над фаворитом.

Павел вышел в кабинет матери, следом прошёл князь Безбородко, один из самых любимых секретарей императрицы в молодости, человек, возглавлявший потом всю внешнюю политику Екатерины.

   — Надо опечатать все бумаги государыни, — тихо сказал Павел, — все её записки, это бесценно...

   — Будет сделано, ваше величество, — отозвался Безбородко. — А пока посмотрите, есть ли какое письмо для вас...

   — А ведь и верно, — вздрогнул Павел, — я как-то не подумал, что матушка может оставить мне...

Он прошёл к шкафам и ларчикам, сел за материнский письменный стол, наугад открыл один из ящиков. Сверху лежал пакет, залитый сургучами и перевязанный чёрной ленточкой. «Вскрыть после моей смерти в Сенате», — крупным почерком Екатерины было написано на нём. «Вот оно, — подумал Павел, — тут её завещание...»

Он разорвал ленточку, разодрал обложку пакета, вынул несколько листков плотной бумаги глянцевитого оттенка.

Углубился в чтение — да, Александр не ошибся, он сказал отцу об этом завещании ещё тогда, после разговора с императрицей. Она оставляла империю не сыну, а внуку, указывала Сенату на невозможность ввести на царство его, Павла. Лицо наследника вспыхнуло от негодования и злости — столько лет она держала его в высокомерном презрении, не давала ему права вмешиваться в дела государства и под самый конец приготовила ещё один сюрприз...

В камине жарко пылал огонь. Безбородко отошёл к самому окну, далеко от камина.

   — Есть и ненужные бумаги, — легко сказал он, — камин зажжён, кое-что может и сгореть без остатка. Бумага что — сгорела, и нет её...

Он отвернулся к окну и долго стоял так, не смея повернуться. Воспользуется ли Павел представившейся возможностью или честность не позволит ему сжечь завещание матери? Тонкий дипломат и умнейший человек, Безбородко полагал, что это завещание вызовет лишь раздоры между отцом и сыном, может быть, и кровь. И он стоял, не поворачиваясь, до тех пор, пока Павел не сказал ему:

   — Да, кое-что ненужное можно и сжечь...

В камине коробилось и чернело то, что осталось от завещания Екатерины. Ещё можно было прочесть выступившие строчки, ещё можно было увидеть надпись на пакете, но плотная и глянцевитая бумага запылала, наконец, ярким огнём, строчки пропали, пепел рассыпался на горящих дубовых поленьях.

   — Не забуду, — тихо произнёс Павел.

И тогда князь Безбородко повернулся. Теперь Павел уже стал императором, завещания Екатерины больше не существовало...

   — Но есть одна бумага, которую я ждал прочесть тридцать четыре года, — глухо сказал Павел.

   — Посмотрите в секретере, — так же тихо отозвался Безбородко. Он знал, о какой бумаге идёт речь.

Тридцать четыре года думал Павел, что мать лишила отца жизни, но никаких письменных подтверждений этому у него в руках не было.

   — Нет, искать я не буду, — неслышно проговорил Павел. — Со временем найдётся.

Письмо это действительно нашлось. Граф Фёдор Васильевич Растопчин писал об этой записке:

«Кабинет ея был запечатан графом Самойловым и генерал-адъютантом Растопчиным. Через три дня по смерти императрицы поручено было великому князю Александру и графу Безбородко рассмотреть все бумаги. В первый самый день найдено это письмо графа Алексея Орлова и принесено к императору Павлу. По прочтении было им возвращено графу Безбородко. И я имел его с четверть часа в руках (Растопчин успел снять копию с этой записки). Почерк известный мне — графа Орлова. Бумага — лист серой и нечистой, а слог означает продолжение души сего злодея и ясно доказывает, что убийцы опасались гнева государыни, и сим изобличает клевету, падшую на жизнь и память сей великой царицы. На другой день граф Безбородко сказал мне, что император Павел потребовал от него вторично письмо графа Орлова. Прочитав в присутствии его, бросил в камин и сам истребил памятник невинности Великой Екатерины, о чём и сам после безмерно соболезновал...»

Павел читал эту записку.

Пьяной, неумелой рукой Орлова на «серой нечистой» бумаге стояло:

«Матушка милосердная государыня! Как мне изъяснить, описать, что случилось: не поверишь верному рабу твоему. Но как перед Богом скажу истину. Матушка! Готов идти на смерть, но сам не знаю, как эта беда случилась. Погибли мы, когда ты не помилуешь! Матушка — его нет на свете! Но никто того не думал, да и как нам думать поднять руки на государя. Но, государыня, свершилась беда! Он заспорил за столом с князем Фёдором, не успели мы разнять, а его уже и не стало. Сами не помним, что делали, но все до единого виноваты, достойны казни. Помилуй меня хоть для брата. Повинную тебе принёс, и разыскивать нечего. Прости или прикажи скорее окончить. Свет не мил — тебя прогневили и души свои погубили навек...»

Но это было потом, через три дня после кончины Екатерины, а пока Павел всё ещё думал, что она виновата в смерти отца, что по её приказу его убили, и с раздражением прислушивался к громкому хрипению за дверью, мучаясь жалостью и ненавистью к той, что родила его.

Весь день боролась со смертью старая женщина, хрипение и судороги не прекращались ни на минуту. И только вечером 6 ноября 1796 года всё это прекратилось.

Караульный гвардейский капитан Талызин первым подскочил к Павлу:

   — Поздравляю, ваше величество, император России.

   — Спасибо, капитан, жалую тебя орденом Святой Анны, — отнимая руку у лобызавшего её капитана, скороговоркой ответил Павел.

Тотчас в дворцовой церкви сенаторам и сановникам был зачитан манифест о кончине Екатерины Второй и начале нового царствования. Глубокой ночью продолжалась в церкви присяга. Первыми к кресту подошли сыновья нового императора — Александр и Константин. А в девять утра он уже ездил по городу, чтобы показаться народу. Сыновья сопровождали его.

В одиннадцать того же дня император явился на разводе гвардии, а закончив его, поехал вместе с Александром и Константином навстречу кирасирскому полку, которым командовал ещё будучи наследником. Полк был срочно вызван по тревоге, завидев императора, бурными криками, хвалебными «ура» выразил своё восхищение новым царём.

Павел выехал на середину каре, образованного полком, спокойно принял приветствия солдат и зачитал приказ о производстве полка в гвардию. Присяга прошла быстро и восторженно: в полку Павла любили за его справедливость и строгость к офицерам.

Мгновенно переменилось всё в столице: вместо бархата, шелков и кружев Зимний дворец заполнили тёмно-зелёные мундиры прусского образца, сзади, между фалдами, торчали огромные палаши[9], а узкие галстуки заменили кружевные жабо, а на головах появились огромные пудреные букли с косицей позади.

Изменился и сам вид столицы: на заставах возникли чёрно-белые полосатые будки, чёрно-белые же шлагбаумы закрывали теперь прежде открытую дорогу. Даже великий пиит прежнего царствования Державин отметил это в своих «Записках»: «Тотчас всё приняло иной вид, зашумели шарфы, ботфорты, тесаки, и будто по завоеванию города ворвались в покои везде военные люди с великим шумом».

Новый порядок изумил старых екатерининских вельмож: ровно в шесть утра все сановники обязаны были уже быть на съезжем дворе, точно в шесть подъезжали великие князья, и «с того времени до самых полдней все должны были быть в строю и на стуже».

И себе не делал новый император никаких поблажек: вставал в пять утра, обтирался куском льда, стоял на молитве в течение часа, а затем начинал свой рабочий день заслушиванием донесений о благосостоянии города, империи, домашних дворцовых дел. А в десять — развод, любимое дело императора.

Едва бьёт на часах двенадцать, Павел со всем своим семейством садился обедать. Ещё несколько минут на короткий отдых, и снова объезд города, встречи с полками, гвардией. К пяти его уже ждали министры с рапортами.

С первого же дня своего восхождения на престо Павел ввёл такой распорядок дня, и, случись хоть кому-либо нарушить его, император выражал своё негодование строгим выговором, арестом либо просто хмурил брови — и это было уже хуже всякого наказания.

Александр и Константин смертельно боялись отца. Они всё время вынуждены были находиться в напряжении, с великой тщательностью исполняли свои многочисленные обязанности. А их у великих князей стало так много, что едва выкраивалось время на пустую болтовню.

В парадной зале в это время лежало на высоком постаменте тело покойной государыни, покрытое белым бархатом и усыпанное цветами, окружённое молящимися за упокой чёрными фигурами священников и монахов, залитое бесчисленными огоньками свечей. Жались к стенам фрейлины, оплакивая и императрицу, и свою дальнейшую горькую участь, простаивала на коленях возле гроба долгие часы Мария Фёдоровна вместе со старшими девочками. Весь этот чёрный зал словно был напоминанием об ушедшем старом веке, в конце которого упокоилась великая государыня, тридцать четыре года управлявшая огромной Россией. Текли и текли мимо гроба толпы заплаканных горожан, всё новые и новые цветы, хоть и была зима, добавлялись к венкам и живым букетам, и нескончаемый этот поток прерывался лишь короткими периодами — в это время подправляли гроб, доктор Роджерс проверял состояние тела, набальзамированное и пустое внутри, да сменялся караул траурных гвардейцев.

А Павел приказал выдать гроб с телом отца, зарытый в безвестной могиле, и задумал похоронить их вместе...

Сразу по вступлении на престо Павел приблизил к себе своих сыновей, они стали ему верными помощниками и преданными друзьями. Он назначил их командирами гвардейских полков и делал различия между ними, как Екатерина. Покойная императрица больше приближала Александра, имея в виду оставить ему империю, а Павлу был больше по душе бесхитростный Константин, не умевший, как Александр, скрывать даже выражение своего лица, не то что плести интриги. Они были для Павла что два пальца на одной руке: какой ни тронь, всё больно, — но и служить должны были оба верно и преданно.

Однако сыновья не пользовались своим влиянием на отца — они так боялись его, что и не пытались замолвить какое-нибудь словечко за себя или за друзей. Учитывая старый опыт екатерининского времени, они искали покровительства у людей, приближённых к отцу, и потому не пользовались любовью даже в войске, им преданном. Великие князья не имели власти и силы, которую приобрели даже такие, казалось бы, ничтожные люди, как Адам и Константин Чарторижские, которых Павел назначил в адъютанты сыновьям. Оба этих молодых человека с большим достоинством отстаивали свою честь, и скоро оба же попросили освободить их от должностей: слишком уж строги, несправедливы и жестоки были великие князья.

Александра Павел вскоре назначил инспектором всей пехоты страны, а Константину прочил должность инспектора кавалерии. Уже из этого назначения видно, что Павел отдавал предпочтение младшему сыну перед старшим — он ещё не забыл завещания матери и потому старался показать балованному старшему, что младший его перегоняет.

Константин должен был заняться хорошей подготовкой, чтобы принять под своё командование и инспекцию конногвардейские войска. Ему было отдано пять эскадронов Конногвардейского полка, расквартированного в Царском Селе. Здесь-то и начал Константин свою деятельность. Он был обязан обучать полк всем предметам конного боя, строгого строя. Но для этого ему надо было всё знать самому, и он постоянно учился.

Адъютантом к Константину Павел назначил офицера лейб-гвардии Измайловского полка Евграфа Федотовича Комаровского, а другим адъютантом сделал пожилого офицера того же полка Сафонова. Негласно поручил ему государь наблюдать за Константином и доносить о всех его действиях.

Сафонов был вроде дядьки при Константине, молодой ещё великий князь мог наделать много ошибок, и отец берёг его.

— Вот человек, — сказал Павел сыну, — которому я тебя поручаю. Он хотя и адъютант твой, но ты видишь в нём моего доверенного человека.

Марии Фёдоровне он отрекомендовал Сафонова так же и добавил, что этот человек именно тот, которого он давно искал для неуёмного и вспыльчивого Константина.

Но между дядькой Сафоновым и Константином вскоре завязалась самая настоящая дружба. Ни разу Сафонов не донёс императору на великого князя. А тот каждому представлял Сафонова так:

— Прошу иметь почтение и уважение к Павлу Андреевичу. Он хотя и имеет звание моего адъютанта, но для меня значит гораздо более.

Лучшей дружбы между ними не могло и быть. Сафонов многому научил молодого инспектора кавалерии, и Константин до конца дней питал к этому пожилому вояке искреннее уважение.

ГЛАВА ШЕСТАЯ


Сидя в своей комнате, Маргарита с ужасом прислушивалась к звукам, доносящимся из большой гостиной. Она плотно прикрывала дверь и на всякий случай засовывала в дверную ручку ножку тяжёлого стула, чтобы никто не мог к ней ворваться. Но шум в гостиной всё равно доносился, и по этим звукам Маргарита определяла, что там творится. Визгливый хохот непотребных актёрок, громкое пение застольных песен, звон разбитых бокалов и переборы гитары — всё это позволяло ей видеть картину разгульного пиршества и вздрагивать от мысли, что кто-нибудь вдруг, как и в прошлый раз, станет требовать показать хозяйку дома.

Впрочем, гости довольствовались мадам Жюстен.

Она разносила напитки, строго следила за тем, чтобы всё было выпито, улыбалась каждому пьяному гостю и даже позволяла щипать себя за пышный зад и белые полные руки. Маргарите так и виделось её кукольное личико с фарфоровыми голубенькими глазками, маленький, всегда улыбающийся рот, высокий бюст, который она гордо носила перед собой. Видела её Маргарита и совсем обнажённой, когда вошла однажды ночью в комнату домоправительницы, чтобы попросить приготовить ей тёплое питьё: в доме было холодно, а слуги подчинялись только приказаниям Поля или мадам Жюстены. Они скоро поняли, кто в доме хозяин, и на приказания Маргариты не обращали никакого внимания.

Они спали вместе, её муж Поль и мадам Жюстена. Белокурая головка мадам Жюстены с рассыпавшимися и развившимися волосами лежала на плече у Поля, а он уткнулся всем своим лицом в её волосы. Одеяло скрывало их лишь до половины, и Маргарита со свечой в руке полюбовалась на их спокойный, умиротворённый сон.

Утром, за завтраком, на котором присутствовали и свекровь, и мадам Жюстена, Маргарита просто и ясно сказала:

   — Вы так крепко и хорошо спали, на ваших лицах было столько покоя и ясности! Я так вами любовалась...

Ложка выпала из руки мадам Ласунской, Жюстена вспыхнула и быстро выскочила из-за стола, а Поль побледнел, но властно произнёс:

   — С каких это пор вы входите в комнату домоправительницы, не постучавшись? Вы дурно воспитаны, моя дорогая, у вас нет привычки уважать чужие сны и покой...

Маргарита постаралась оправдаться:

   — Мне нужно было горячее питьё, мадам Жюстена забыла поставить его возле моей кровати. И потом, я стучалась, но вы так крепко спали, что я открыла дверь и вошла...

   — Забудем об этом, — холодно сказал Поль, — но я надеюсь, что ваши дурные привычки не станут известны в доме вашей матушки и вашего батюшки. Вы ведь не станете упрекать их за то, что они плохо воспитали вас.

   — Выносить сор из избы — последнее дело, — быстро проговорила мадам Ласунская, уже оправившаяся от первого впечатления.

   — Да я и не собираюсь никому ничего рассказывать, — оправдывалась Маргарита, — да и кому это интересно? Может быть, вы правы, и я дурно воспитана, матушка и батюшка учили меня многим вещам, но, видимо, и в моём воспитании есть пробелы. Уверяю вас, я буду исправляться...

   — То-то же, — пробормотал Поль и принялся хладнокровно есть, будто и не было этого разговора.

Все замолчали.

   — Надеюсь, вы извинитесь перед мадам Жюстеной, что вошли в её комнату, не постучавшись, — холодно заметил Поль в конце завтрака.

Маргарита покраснела.

   — Разве она не обязана служить мне? — только и вырвалось у неё.

   — Но воспитанные люди не делают своих домоправительниц рабами, — парировал Поль.

Глаза его, словно буравчики, впивались в глаза Маргариты, и она опустила их.

   — Вы правы, — произнесла она, — я извиняюсь...

И она действительно извинилась. Мадам Жюстена приняла её извинения со смущённой усмешкой и после этого уже перестала стесняться. А Ласунская выбрала момент, когда Поль курил дорогую сигару, развалившись в просторном мягком кресле, и тихонько вошла к нему.

   — Я тоже не стучусь, — сказала она. — Ты всегда так занят, что у тебя нет времени поговорить со своей матерью.

   — Что вам угодно, маман? — холодно спросил Поль, выпуская дым клубами прямо в лицо матери, присевшей на краешек стула.

   — Поль, — осторожно начала она, отгоняя рукой вонючий дым, — ты должен быть осторожнее, твоя жена, в сущности, застала тебя за прелюбодеянием.

   — Она извинилась за своё вторжение, — презрительно ответил он.

   — Но пойми, если это дойдёт до Нарышкиных, они могут потребовать развода. А тогда дела твои будут в совершенном расстройстве.

   — Вы ничего не понимаете, маман, — ещё холоднее ответил Поль, — я уже давно прибрал к рукам всё приданое моей жены, этой глупой зеленоглазой курицы. Закладную на имение она подписала не глядя, все её деньги давно перешли в мой карман, у неё нет и гроша...

Ласунская долго глядела на сына.

   — Ты практичен, Поль, — тихо выговорила она, — но тебе необходимо удалить мадам Жюстену: пусть не будет никаких упрёков.

   — Я думаю, маман, — Поль небрежно стряхнул пепел с новомодной заморской сигары, — мне необходимо удалить вас, чтобы вы не вмешивались в мои дела и не делали мне замечаний...

   — Пот, как ты можешь? — Слёзы закипели на глазах матери. — Я всю жизнь старалась только для тебя, я женила тебя на этой дурнушке, чтобы ты не имел забот, жил настоящим барином, а ты говоришь мне такое!

Впервые за много лет вырвались у неё слова упрёка.

   — Я прикажу заложить лошадей, и вы сегодня же уедете в свою тверскую, — твёрдо сказал Поль.

   — Но, Поль, разве ты не знаешь, что там я буду прозябать в нищете?

   — Вы всегда говорили мне, что у каждого своя судьба, — ясно и любезно улыбнулся Поль, — я предоставляю вас вашей судьбе...

Она поперхнулась и во все глаза смотрела на своего любимого сына.

   — И не надейтесь на мои подачки, — закончил Поль.

Сколько ни умоляла его мать сжалиться над ней, он остался непреклонен.

Вечером мадам Ласунская распрощалась с невесткой, едва сдерживая слёзы:

   — Дела призывают меня в мою тверскую деревню. Надеюсь, у вас всё будет хорошо. — И, обняв невестку, добавила: — Заведите ребёнка, Поль будет к вам относиться лучше...

Маргарита слегка пожала плечами. Как это — завести ребёнка? Она ничего не знала об интимной стороне жизни мужа и жены, она всё ещё была девственницей.

Едва сев в возок, тот самый, старый, который помогли отделать заново Нарышкины, Ласунская разразилась слезами и плакала всю дорогу. Могла ли она подумать о том, что Поль, её дорогой сын, так поступит с ней! Но скоро Ласунская утешилась: только бы ему было хорошо, а она уж как-нибудь обойдётся теми грошами, что удаётся выколачивать из бедных разорённых крестьян...

Теперь они завтракали втроём, и каждый такой завтрак был для Маргариты новым унижением и обидой. Поль холодно подмечал каждый её жест и ледяным тоном сообщал:

   — Посмотрите, как разрезает ножом мясо мадам Жюстена! Что значит французское воспитание! А вы так нелепо отставляете палец в сторону, словно от такого жеманства зависит изящное поведение!

Маргарита краснела, исподлобья взглядывала на мадам Жюстену и старалась повторять каждый её жест. Но, что бы она ни делала, всё ставилось ей в укор. Мадам Жюстена была совершенство, а Маргарита всего лишь жалко копировала её.

   — Я прикажу подавать вам завтрак в вашу комнату, чтобы никто не видел ваших дурных манер, — презрительно сказал однажды Поль.

И Маргарита была счастлива, что не нужно выходить к завтраку, напряжённо ждать упрёков в плохом воспитании, копировать мадам Жюстену. Она стала жить настоящей затворницей, редко выходила из своей комнаты, не старалась красиво причёсываться и одеваться. Впрочем, все её наряды, сшитые в материнском доме, уже давно перекочевали в сундучок мадам Жюстены.

Отослав мать, Поль перестал стесняться. Он водил в дом гостей, манеры которых плохо уживались с приличиями, постоянные шумные сборища были отныне обществом мужа Маргариты. Первое время он ещё приглашал молоденькую жену выходить к гостям, но потом едко и презрительно выговаривал ей, как скверно она владеет собой, вспыхивает от каждого неосторожного слова, не умеет вести светскую беседу, а может только бренчать на клавесине да распевать пошлые французские песенки, которые не хочет позволить себе мадам Жюстена.

Впрочем, скоро век мадам Жюстены кончился, она как-то незаметно исчезла из дома, и вместо неё появилась новая домоправительница, которой Поль отдал все ключи. Это была высокая рыжеволосая немка Амалия, и теперь Поль расхваливал всё немецкое, отдавая предпочтение распорядительности и практичности.

Маргарита больше никогда не входила в комнату домоправительницы, сама ходила на кухню, если ей требовалось что-то, сама просила приготовить ей чай или нужную еду. Слуги обходились с ней как с приживалкой.

Она старалась не замечать ничего, жила словно во сне и лишь молила Бога, чтобы Поль не замечал её, не выговаривал по поводу каждого жеста и слова.

Тайком бегала он в церковь Всех Святых на Кулишках, простаивала долгие часы на коленях в самом тёмном приделе и даже не произносила слова привычных молитв, а просила только одного:

   — Боже, великий и милостивый, забери меня к себе! Если бы я не знала, что это великий грех, я покусилась бы на свою жизнь. Но за что послал ты мне такое испытание, такой тяжкий крест?

Нет, она не роптала, смирилась со своим положением, думала, что судьба наказывает её за слишком счастливое детство в доме отца, и никому никогда не жаловалась.

Она худела, бледнела, и лишь огромные зелёные глаза светились какой-то нездешней тоской. Но молодость брала своё, и к семнадцати годам она ещё выросла, немного раздалась в плечах, грудь её налилась, кожа привлекала белизной и свежестью, а волосы росли так густо, что гребни ломались, когда она причёсывалась. Она не любила новомодных буклей и локонов, зачёсывала гладко свои русые волосы, но они лежали пышно даже без щипцов.

Но теперь она закрывалась на ключ: не хотела повторения той отвратительной сцены, что произошла в прошлый раз...

Шумная ватага ввалилась в дом, когда было уже далеко за полночь. После игры в Английском клубе Поль затащил приятелей к себе в дом. По дороге они забрали нескольких актёрок.

Маргарита уже спала, когда в доме поднялся страшный шум. Бренчал клавесин, выкрики чередовались со звоном разбитой посуды. Она прислушивалась к грохоту, вглядывалась в не закрытое шторами окно. Полная луна торжественно плыла по небу, звёзды меркли в её свете, и всё за окном казалось погруженным в какой-то нереальный мир. Тихо стучала в окно ветка дерева, голая и беззащитная в отблеске луны, и всё было напоено тишиной и покоем. Крики за дверью казались кощунственными по сравнению с величественностью лунного царства. Маргарита старалась не слышать шума, силилась снова заснуть, но лунный свет падал ей прямо на лицо, косыми полосами прорезал тьму комнаты.

Внезапно дверь распахнулась, и на пороге, освещаемый сзади дымным светом свечей, показался муж. Кружевное жабо его рубашки было разорвано, на снежно-белом пикейном жилете темнело винное пятно, а голос был груб:

— Может быть, хозяйка дома хоть раз встанет и покажется гостям?

Она промолчала: может быть, он подумает, что она спит, и уйдёт обратно в этот дымно-шумный мир? Но Поль подбежал к постели и резко дёрнул её за руку.

   — Вставай, неженка! — крикнул он. — Будь, чёрт возьми, женщиной, а не нудной злючкой!

Он стащил её с постели, бросил платье, лежавшее на кресле, и стоял до тех пор, пока она, сонная, торопливо натягивала его и наскоро причёсывалась костяным гребнем.

   — Я плохо выгляжу, — угрюмо сказала она, — да и кто будит среди ночи?

   — Я так хочу, и ты будешь мне покоряться, я твой муж, и не думай мне перечить. Я хочу показать тебя моим гостям, и ты выйдешь к ним, даже если бы была голой...

Омерзительная картина ночного разгула предстала глазам Маргариты, когда Поль за руку выволок её в большую гостиную. На пёстром персидском ковре краснели лужи пролитого вина, тут же валялись осколки дорогих стеклянных, едва входивших в моду бокалов, кто-то уже лежал за креслами, полуодетая актёрка сидела на коленях субтильного хлыща и тянула его за волосы, отгибая голову и подставляя накрашенные губы для поцелуя, какая-то пара возилась в углу дивана. Мрачно смотрели со стен на всё это дорогие шпаги в разукрашенных ножнах, да тлели в камине угли. Канделябры по углам гостиной и большая люстра, подвешенная к потолку, ярко освещали ночной разгул.

   — Прошу любить и жаловать! — закричал Поль громким срывающимся голосом. — Моя супруга, урождённая Нарышкина...

Никто не обратил внимания на его слова: слишком шумным и разномастным было это общество, и все уже дошли до такой степени опьянения, что не могли слушать кого бы то ни было.

   — Господа! — продолжал кричать Поль. — Вы пьяны, но я делаю вам предложение...

Клавесин под руками одной из актёрок продолжал греметь, и Поль повернулся к нему.

   — Тихо, прошу всех замолчать! — громовым голосом крикнул он.

Клавесин смолк, невольно установилось минутное молчание.

   — Итак, господа, — продолжал Поль, — вот моя жена, но я замечательный муж, я нисколько не стесняю её свободы. Я предлагаю ей выбрать среди вас себе любовника, я нисколько не буду задет таким оскорблением моей чести...

Он пьяно засмеялся и вытолкнул Маргариту на середину комнаты.

   — Итак, кто желает быть её любовником? — кричал он. — И ты сама, Марго, погляди вокруг и реши, кто из них эту ночь проведёт с тобой...

Она вырвалась из его рук, подскочила к стене, где висели на ковре драгоценные шпаги, стремительно сорвала со стены одну из них и резко выдернула клинок из разукрашенных ножен.

   — Что такое, что такое? — раздались возбуждённые голоса.

   — Итак, кто хочет быть любовником моей жены? — продолжал кричать Поль.

Взгляды пьяных гуляк устремились на Маргариту.

   — Она, конечно, худышка, и нет в ней никакого шарма, но...

   — Заколю на месте, если кто-нибудь приблизится ко мне! — внезапно громко сказала Маргарита.

   — Ай да женщина! — раздался голос одного из гуляк.

   — Вот это супруга! — присвистнул другой.

Маргарита почувствовала, как мгновенно стала центром внимания, похотливые и пьяные глаза уставились на неё, и чьи-то руки уже начали тянуться к её лицу.

Восхищенные возгласы вдруг словно отрезвили Поля. Он взглянул на Маргариту и не узнал её — перед ним стояла зеленоглазая стройная красавица с высокой грудью, с отчаянно сжатым пунцовым ртом и копной русых волос. В руке она сжимала эфес шпаги, а глаза её сверкали так, что померк свет многочисленных свечей.

   — Нет-нет, я пошутил, — мрачно сказал он, и взгляды пьяных повес опустились.

Маргарита облегчённо вздохнула, быстро повернулась и, не выпуская шпаги из рук, убежала в свою комнату. Бросив шпагу на пол, она обернулась, чтобы закрыть дверь на ключ, но на пороге уже стоял Поль.

   — Я и не знал, что ты такая красавица, — шепнул он. — Иди ко мне, я твой муж, и никто не проведёт эту ночь с тобой, только я...

Она отчаянно вырывалась, но он разорвал на ней платье, бросил на кровать, взял её грубо, примитивно, даже не дав себе труда раздеться. Она извивалась под ним, отталкивала его руками, и ей всё казалось, что отвратительное свиное рыло тянется к её лицу, а цепкие хищные лапы пачкают и оскверняют её тело.

Он бил её, переворачивал, делал с ней всё, что хотел, и лишь тогда содрогнулась Маргарита: так вот что такое интимная жизнь жены и мужа, эта боль и отвращение и есть та тёмная сторона жизни, о которой она не имела ни малейшего понятия...

Влюблённость Поля в собственную жену продолжалась недолго. Он входил к ней, когда хотел, брал силой, бил, щипал, колол отполированными ногтями и уходил, не целуя её и не проявляя к ней никакой нежности. Возобновились его ночные встречи с Амалией, потом нашлись и другие, и Маргарите опять казалась сносной эта супружеская жизнь, когда муж не приходил к ней по целым месяцам, и она успокаивалась. Однажды она вдруг с ужасом подумала, что может появиться ребёнок, и уже представляла себе его, похожего на Поля, и заранее ненавидела этого ещё не родившегося и даже не зачатого ребёнка.

Весть о кончине императрицы мгновенно дошла до Москвы и страшно взволновала Поля Ласунского. Теперь на своих оргиях он ораторствовал, рассказывал, как пострадал от заговора его отец, ждал, что с минуты на минуту к нему ворвётся гонец с секретным пакетом от самого Павла Первого, запечатанным сургучными царскими печатями, и его призовут к государственной службе, наградят за заслуги отца, сделают, может быть, генералом, а то и фельдмаршалом. Он так убедил себя и своих друзей-гуляк в этом, что все осведомлялись, получил ли назначение младший Ласунский. И дома он постоянно спрашивал у слуг и Маргариты, не было ли каких вестей из Петербурга.

Но вестей всё не было, и Поль начинал сердиться: как же так забыть его, такого заслуженного человека, пострадавшего, как и отец, от опалы старой императрицы? Он не помнил, что служил лишь по формальному списку самым нижним чином, и никогда не бывал в полку, и что у него не было не только никакого опыта, но и никаких заслуг. Всё его время проходило в праздной гульбе, пирах и проматывании жениного состояния.

Маргарита, живя в той же Москве, редко виделась со своими родными: Поль запрещал ей эти встречи. Но тут он сам послал её к Нарышкиным: не смогут ли они похлопотать о его назначении? Маргарита поехала в старый родительский дом, сердечно расцеловалась с младшими сёстрами и братьями, отметила про себя новые сединки с бакенбардах отца и новые морщинки под глазами матери.

Варвара Алексеевна увела дочку к себе и долго безуспешно пыталась выспросить её о супружеской жизни.

   — Всё хорошо, мама, — спокойно отвечала Маргарита, — вы не волнуйтесь за меня. Поль просил похлопотать за него, чтобы ему было назначение...

   — Ну об этом с отцом поговори, — сказала Варвара Алексеевна, — меня больше тревожит, что ты какая-то печальная стала, а росла резвушкой. И детей у вас до сих пор нет.

   — Что вы, маман, какие дети, — грустно произнесла Маргарита, — я так боюсь, что они будут похожи на отца...

Варвара Алексеевна почувствовала в словах дочери затаённую печаль.

   — Да ты счастлива ли с ним, с Ласунским? — напрямик спросила она.

   — А разве вы были счастливы с моим отцом? — ответила вопросом на вопрос Маргарита. — Супружеская жизнь — это такой кошмар...

Варвара Алексеевна удивилась. Она хорошо прожила всю жизнь с отцом Маргариты.

   — Когда он гладит меня по лицу, прикасается к моим рукам, мне всегда становится радостно. Недаром у нас такая большая семья. — Она закраснелась, стыдясь говорить с дочерью откровенно.

   — Когда Поль входит ко мне, мне становится противно, — вдруг сказала дочь. — Кажется, что свиное рыло тянется ко мне, а когтистые лапы впиваются в моё тело. У меня от этих лап синяки...

Варвара Алексеевна широко открыла глаза.

   — Покажи, — потребовала она.

Маргарита показала.

Слово за слово вызнала Варвара Алексеевна у дочери всю подноготную: и как бьёт, иногда выгоняет на мороз, как отвратителен в своих попойках и как однажды даже предложил ей сыскать себе любовника. Варвара Алексеевна задыхалась.

   — Но ведь он такой добрый был, — пыталась она остановить поток жалоб Маргариты.

   — А вы навели хотя бы справки?

   — Да ведь его мать столько о нём говорила...

   — А вы и поверили, добрые души, — печально сказала Маргарита. — Ах, маман, я так хочу умереть! Там покой, тишина, да Бог не даёт мне смерти.

Тут уж Варвара Алексеевна испугалась. Её дочка, любимица, старшенькая, такая весёлая, рассудительная и живая, заговорила о смерти...

Когда она узнала про всё, что происходит в дому Ласунских, каким унижениям и оскорблениям подвергается её дочь, она твёрдо произнесла:

   — Я виновата в том, что послала тебя на такую каторгу, я и позабочусь, чтобы освободить тебя от неё...

Маргарита печально и насмешливо посмотрела на мать:

   — Как вы можете освободить меня, если брак скреплён Богом?

   — А Бог и рассудит. А тебе вот мой сказ — домой не возвращайся, живи здесь. И на развод подадим. Где это слыхано, чтобы от живого мужа в любовницы кому ни на есть предлагать?

Варвара Алексеевна тут же побежала к мужу и всё рассказала ему. Михаил Петрович лишь качал поседевшей головой.

   — Развод — последнее дело, — сказал он, — но и оставаться весь век в таком утеснении тоже не дело. Я поговорю с Полем, может, он исправится.

Но такой разговор ничего не дал. Ласунский отрицал всё, и Михаил Петрович понял, что надо обстоятельно запастись свидетельскими справками, чтобы доказать вину Поля. Пока же он велел дочери отправляться домой, молчать о разводе, чтобы вина потом не пала на неё. О хлопотах по делу Ласунского он знать ничего не хотел.

Вернувшись домой, Маргарита сказала Полю, что отец и мать не берутся помочь ему, так как в Петербурге не знают никого, а здесь, в старой столице, все знают Ласунского, и потому ему надлежит самому хлопотать о своём назначении.

   — Придётся мать просить, — небрежно бросил Поль, — поедем к ней в тверскую, пошлём в столицу, она пробивная, всё для меня сделает...

   — Но ты мужчина, а она женщина, что она может, если ты не можешь сам?

   — Ей известны все ходы и выходы, да и жила когда-то в столице. Попала же она к Константину, пусть и теперь едет к нему, царский сын постарается для меня...

Маргарита промолчала. Странно, на словах он такой бойкий и смелый, а хлопотать за себя предоставляет другим...

   — Мне бы денег немного, Поль, — робко сказала она, — неловко к свекрови с пустыми руками ехать...

   — Какие деньги? — взъярился муж. — Ты хоть знаешь, сколько стоит содержать дом и тебя, жену боярскую? А если ты намекаешь на приданое, то оно давно улетело — расходы непомерные...

Ей хотелось возразить: она почти ничего не стоила ему, все её платья и безделушки ещё из отцовского дома, а сама она тратит лишь на свечки да на милостыню нищим. Но опять смолчала: нельзя этого говорить, тут же даст пощёчину или скажет горькие обидные слова.

Вынула из заветной укладки, что мать ей дала, штуку белого атласа да кусок красного бархата — всё хотела сшить платья, но желания не было, да и зачем? Она никуда не выезжает, нигде не бывает. А старушка обрадуется подаркам.

Словно бы предчувствуя что-то, Маргарита основательно подготовилась к маленькому путешествию: всё-таки хоть какое-то разнообразие в её тусклой никчёмной жизни. За тройкой вороных коней, которые были впряжены в карету, удобно разместившуюся на лёгких санях, шла ещё обычная телега с рогожным возком. Там поместились лакей Поля, горничная Маргариты, целый ворох провизии да сено для лошадей.

Ранним утром солнечного морозного дня весь обоз выехал на тверскую дорогу. Колокольцы под дугой коренника весело гремели, сани бесшумно скользили по накатанной дороге, а Маргарита, не отрываясь, вглядывалась в мелькавшие за крохотным застеклённым оконцем белые поля, серые массивы леса, снежную ленту речушки, мимо которой проезжали. Маленькая жаровня в углу кареты обогревала внутренность, и стёкла то и дело запотевали. Маргарита всё протирала их перчаткой и всё всматривалась в пейзажи за окном. Вспоминались ей просторы подмосковного отцовского имения, последняя охота, когда она неудачно упала с лошади, её внезапное, словно вспышка, видение, и ей казалось, будто это было давно, век назад, и будто бы во сне. Да и было ли оно, её беззаботное детство в весёлой беготне и хлопотах по пустякам? Словно мелькнуло и ушло в безоглядную даль, и только теперь понимала она, что это и было её настоящим счастьем.

Будущее не сулило ей никаких радостей, даже радостей материнства. Она не ждала ничего от жизни и с горькой тоской вглядывалась в снежные просторы, будто вглядывалась в ушедшую жизнь.

Солнце, бледное, неяркое, бросало блики на снег, и он искрился, сверкал под лучами, словно бриллиантами, были усыпаны поля и деревья, на ветках которых лежала пушистая снежная пелена. «Бог дал такую красоту людям, а они не умеют ей радоваться, — думала Маргарита, — не понимают, сколь многого лишаются, не давая глазам созерцать и наблюдать, а душе распускаться в умилении от вечной неистребимой красы природы...»

Поль что-то бурчал недовольно, но она не обращала на него никакого внимания.

Багровый диск солнца словно уходил в снег, когда тройка подкатила к господскому дому, стоявшему на взгорке.

Странно, ни малейшего движения не было слышно в доме, когда Маргарита, не дожидаясь помощи кучера, спрыгнула с подножки прямо в снег. Тут, наверное, была тропинка или дорожка к дому, но теперь её ноги ушли в сугроб по колени. Она так и стояла в рыхлой рассыпчатой массе и во все глаза глядела на господский дом. Ворот не было, их резные створки, видно, давно исчезли в печах, даже калитка была сорвана с петель, и ржавые половинки этих петель жалобно скрипели под каждым порывом ветра.

Дом словно нахохлился под стужей, крыша, крытая гонтом[10], провалилась в одном углу, а на резном крылечке пушистой горой лежал снег. Никто давно не ступал по этому крылечку, его деревянные колонки почернели, потрескались и еле держали навес.

Маргарита, с трудом выдирая ноги из сугроба, прочертила тонкую цепочку следов к самому крыльцу. На первой же ступеньке, едва нащупав её под слоем снега, она чуть не упала: под снегом образовалась корка наледи. Схватившись за тоненькие перильца, Маргарита всё-таки взошла на крыльцо. Прямо перед ней резная, когда-то белая деревянная дверь стояла угрюмо, словно ненавидя приехавших гостей, и с великой неохотой поддалась усилиям Маргариты. Но она справилась с дверью, которая оказалась незапертой на замок и впустив незваную гостью в тёмные сени, а затем и в комнаты, покрытые пылью и наледью.

Поль не выходил из кареты до тех пор, пока кучер и лакей, вооружившись захваченными предусмотрительно из дому лопатами, не расчистили дорожку перед домом и не сгребли снег с крыльца.

Половицы жалобно потрескивали под ногами Маргариты, когда она пошла осматривать весь дом. В комнате, где просела крыша, она ощутила ледяное дыхание зимы. Окна здесь были заколочены кое-как досками, но через щели в них ещё просачивалось скупое солнце, освещая красноватым светом запустение и пустоту. Сквозь крышу, видно, всё текло и текло, и в углу образовался высокий ледяной столб, словно бы подпиравший её. Лишь благодаря ему крыша не провалилась совсем, и красноватые отблески позволили Маргарите разглядеть в ледяном столбе своё искажённое до неузнаваемости лицо.

Маргарита прикрыла дверь в эту мрачную комнату и отправилась в путешествие по дому. Жерла печей густо заросли паутиной, но пауков не было и в помине: мороз давно сожрал насекомых. Кое-где сохранились ещё старые кресла и стулья, прикрытые рогожными кулями, а в одном углу сиротливо белел соломенный матрац, брошенный прямо на пол. Пушистая пыль покрывала все полы, и Маргарита оставляла следы на этой пыли.

Запустение, нищета так и глядели из каждого угла. Маргарита искала хозяйку этого дома, но тишина и пыль встречали её в каждой комнате, а деревянная лестница, ведущая на второй этаж, обвалилась со всеми своими ступеньками, и взойти туда было невозможно.

Осмотрев дом и не найдя в нём и следа жизни, Маргарита вышла на крыльцо. Поль только что ступил на расчищенную дорожку и с изумлением оглядывался кругом.

От деревушки, лежавшей глубоко в низине, едва выдирая ноги из снежной целины, поднимался к господскому дому мужик в деревенском холстинном армяке и меховом треухе, глубоко надвинутом на глаза. Виднелись лишь его чёрная борода, которой обросло всё лицо, да суковатая палка, которой он промерял глубину снежного наста. Поднявшись на взгорок, он несмело подошёл к карете и низко, в пояс, склонился перед Полем.

   — Ты кто? — спросил Поль, презрительно оглядывая мужика.

   — Федот, господин, староста здешний.

   — А где же хозяйка, где мать моя, госпожа Ласунская?

   — А у меня, господин, — всё также робко ещё раз склонился мужик.

   — Как это у тебя? — зло переспросил Поль.

   — А как стали морозы, да барыня слегла, а топить нечем, а она вовсе не встаёт, пришлось в избу крестьянскую перевести, — пробормотал мужик.

   — А что ж мне не написал, орясина ты эдакая?

   — А мы грамоте не обучены, — опять поклонился мужик, — а барыня писала, носил все письма её в другую деревню, где почтовый двор...

Маргарита знала, что Поль получал письма от матери все эти пять лет, но ни разу не ответил на них, а потом и совсем перестал читать. Он просто бросал их в огонь. В них было одно и то же: помоги, милый сыночек, дров нет, дом разваливается, мочи нет. Но что ему было до нужд матери, если предстояла новая весёлая ночка с гульбой и игрой?

   — Проводи нас к ней, — сказала Маргарита.

   — Куда? — закричал Поль. — Надо устроиться на ночлег, всё осмотреть вовсе запустил мужик хозяйство. Его бы палками...

Но Маргарита уже пошла впереди мужика по цепочке его следов.

   — Ну как хочешь, — пробормотал Поль, — а я пока осмотрю всё да прикажу натопить...

   — Навестить надо матушку, — обернулась Маргарита.

   — Я после приеду, — холодно бросил Поль вслед ей.

   — А в деревню дороги нету. — Федот стоял в нерешительности: то ли следовать за барыней, уже ушедшей далеко, то ли ждать распоряжений барина.

   — Ступай и ты за госпожой, заблудится ещё! — крикнул Поль и пошёл в дом.

Федот обогнал Маргариту, старавшуюся ступать по его широким следам, и то и дело подавал ей руку, когда она в нерешительности останавливалась. Рука была большая и жёсткая, и Маргарита с удовольствием вкладывала свою ручку в меховой перчатке в эту сильную мужскую ладонь.

С десяток кривобоких, почерневших от времени деревянных избушек, крытых соломой, проросшей бурьяном и голыми тонкими стволиками, толпилось по-над речкой, белой лентой извивавшейся среди голых ив и тяжёлых полусгнивших дубов. Несколько отдельно стояла низенькая изба Федота, тоже крытая соломой, но из железной трубы её вился дымок. Все другие избушки топились по-чёрному, на них не было труб, и кое-где из щелей крохотных дверей вырывались струйки дыма.

Они скоро дошли, и Федот распахнул низенькую дверь в полутёмное, освещённое только отблесками огня в широкой русской печи пространство избы. Несколько пар любопытных глаз уставились на Маргариту с печи, полузакрытой холстяной занавеской, тоже с полатей свисали белые волосы детишек мал мала меньше.

В крошечной кухне было всё население этой избы, и Маргарите низко, до полу, поклонилась дородная крестьянка в аккуратных лаптях и домотканой юбке.

   — Проходите, барыня, — пригласил Федот, и Маргарита ступила в низенькую горницу, которую почти всю занимала широкая деревянная кровать. На ней, прикрытая лоскутным одеялом, лежала её свекровь, госпожа Ласунская...

Маргарита поначалу даже не узнала её. Лицо, бледное, высохшее, едва виднелось из-под одеяла. Щёки ввалились, нос заострился, было похоже, что мертвец лежит под этим одеялом. Тело, плоское и прямое, почти не вздымало его.

   — Здравствуйте, матушка, — подошла к ней Маргарита и коснулась губами впалой щеки.

   — Кто это? — испугалась больная.

   — Разве вы не узнали меня? — удивилась Маргарита. — Я жена вашего сына Поля, Маргарита...

   — Я ждала Поля, а вовсе не тебя, — капризно протянула Ласунская.

   — Он скоро будет, мы приехали вместе, — ответила Маргарита.

   — Мой Поль будет, он всё-таки не забыл свою старую мать, не забыл меня.

   — По щекам больной покатились мелкие слёзы.

   — Да, мы приехали, — терпеливо сказала Маргарита. — Переедете в господский дом, там за вами будет надлежащий уход...

   — Нет-нет, — опять испугалась больная, — я никуда не поеду, мне здесь хорошо. Лютовала я над Федотом, пока силы были, а теперь он мне родней родного...

Федот, сняв треух и обнажив чёрную кудлатую голову, молча стоял у двери. Маргарита обернулась к Федоту, вынула из кармана серебряный рубль и протянула ему.

   — За труды, — коротко сказала она.

Федот словно испугался. Он отступил на шаг, спрятал руки за спину и нерешительно пробормотал:

   — Да разве мы за то... Госпожа наша трудна, что ж, разве мы не люди...

   — Пригодится, — снова коротко сказала Маргарита, подошла к Федоту и сунула рубль в его объёмистый карман.

Федот упал в ноги Маргарите.

   — Помилосердствуйте, госпожа, — бормотал он, — скажут по деревне, Федот дерёт, даже с господ дерёт...

   — Ничего не скажут, — отозвалась Маргарита, — подарила, мол, барыня, и всё...

   — Дай вам Бог здоровья, — поднялся с колен Федот. — Анисья моя баба добрая, мне говорит: госпожа трудна, дворни нет, топить нечем, мороз в доме, застынет, мол. Вот я и взял.

В приоткрытую дверь было видно, как низко кланялась Анисья, не смея вымолвить ни слова.

   — Доктора нужно пригласить. — Маргарита присела у постели больной. — Тут разве нет докторов?

   — А в город ехать, — словоохотливо ответил Федот. — Барыня просила, чтоб священника, соборовать, то да се, а поп у нас один на пять деревень. Не поехал, в такую стужу кто ж поедет?

Маргарита думала, как сделать, чтобы перевезти больную в дом, но, нетоплёный, опустевший, он может и вовсе подорвать её здоровье.

   — Да мне уж недолго осталось, — словно бы ответила на её мысли Ласунская, — только и ждала Поля моего милого. Увижу, и дай Бог скорой кончины...

Она и правда умерла после того, как Поль переступил порог бедной крестьянской избы. Вспыхнуло жарким румянцем лицо, засверкали глаза.

   — Поль, — едва прошептала она, — мой дорогой, любимый Поль...

   — Ну-ну, маман, — проговорил Поль, подойдя к её постели. — Вы ещё молодцом, выздоровеете, дайте срок...

   — Я так ждала тебя, Поль, — устало произнесла больная, — я держалась ради этого мгновения. Увидела, и всё, моя доля на земле кончилась...

Он ещё пытался протестовать, что-то говорить, путано и не к месту, но Ласунская, глядя горящими глазами на Поля, тяжело вздохнула и высвободила иссохшую костистую руку из-под одеяла, словно бы хотела вцепиться в сына. Последний вздох был неслышным. Её глаза так и остались устремлёнными на Поля, а рука упала на лоскутное одеяло.

— Отошедши госпожа, — перекрестился Федот.

Похоронили её на бедном крестьянском погосте. Пригодились госпоже Ласунской и атлас, и красный бархат. Им обили простой сосновый гроб, а саван сделали из белого атласа.

Цветов не было. За гробом шли лишь Поль с женой да Федот с Анисьей. У других крестьян деревни не было верхней одежды, чтобы проводить госпожу до её последнего места упокоения...

ГЛАВА СЕДЬМАЯ


Весь неблизкий путь до Александро-Невской лавры Константин и его старший брат Александр проделали верхом. Отец ехал в открытой коляске, подставляя студёному ветру намерзшее лицо, разгоревшееся на морозе жарким румянцем. Лёгкая треуголка только прикрывала голову с париком о четырёх буклях и жиденькой косицей позади, а военная шинель почти не грела усталое тело. По сторонам коляски скакали самые ближайшие придворные, потом целый отряд конных рейтар и лишь в самом конце процессии двигался чёрный катафалк, запряжённый шестёркой вороных коней с развевающимися чёрными сутанами на головах. Витые чёрные колонки обрамляли внутренность открытого катафалка, а большие медные скобы поддерживали в одном положении тяжёлый серебряный гроб, обитый коваными полосами чёрного железа.

Странно, гроб был ещё пустой, его только везли в лавру, чтобы перенести в него то, что осталось от Петра Третьего, а Константин всё оглядывался на чёрный катафалк, и чувство ужаса и беспредельной холодности закрадывалось в его душу. Мороз не помешал выйти на улицы многочисленной толпе, и, конечно же, в первых рядах стояли и ползали, валились на колени и били лбом о скованную снегом землю нищие, калеки, юродивые и всякого рода попрошайки.

В этой толпе Константин заметил высокую статную, немного уже сгорбленную женщину, о пророчествах которой слышал множество рассказов.

Екатерина Вторая, его царственная бабушка, не раз показывала ему простую медную монетку с царём на коне, которую будто бы подарила ей юродивая Ксения. Вот и теперь стояла она среди толпы, не валясь на землю, не выпрашивая подачек, стояла и смотрела, словно не чувствуя холода в этот сумрачный печальный декабрьский день, одетая лишь в рваную зелёную кофту, сквозь дыры которой просвечивало кое-где голое тело, да подметающую снег красную юбку. Скромный тёмный платок едва ли согревал её, хоть и был плотно обвязан вокруг шеи.

Ксения вышла на улицы столицы вскоре после смерти мужа, певчего придворной капеллы царицы Елизаветы. Что уж взбрело в голову бедной женщине, но души она не чаяла в своём муже, решила отмолить его грехи, потому как умер он внезапно и без покаяния, и объявила всем, что Ксения, то бишь она, преставилась, а в тело её вселилась душа Андрея Петрова, её мужа. Нарядилась в его мундир, так и шла за гробом, хоть и уговаривали её родственники не смущать петербуржцев таким необычным поворотом дела. А после похорон раздала всё своё имущество бедным и нищим, дом подарила давней подруге, а сама отправилась на улицу, чтобы питаться что Бог пошлёт и ночевать где придётся.

С тех пор прошло много лет, и Ксения стала привычным дополнением к петербургскому пейзажу. Но в отличие от других нищих и юродивых — а их было несметное число в столице, — она никогда ничего ни у кого не просила. Бывало, ещё и сама дарила «царя на коне» в особых случаях. А случаи эти, как выяснилось значительно позже, были действительно необычные и чаще всего пророчили.

Все её знали, все подавали ей, но она не брала. Зимой и летом ходила в одной и той же кофте и юбчонке, разбитых котах да прикрывала голову тёмным платочком. Но даже извозчики, уж на что лихой народ, стремились подвезти Ксению хоть пару шагов — удача на весь день обеспечена, если она сядет в коляску. Пекари старались поднести ей лучший кусок пирога, сердобольные купчихи пытались одевать её потеплее. Но она была так равнодушна к этой милостыне, что все уже знали: берёт только от тех, кому хочет помочь. Беднота ютилась возле Ксении, и не раз юродивая помогала обездоленным — не сама, а словно бы судьба поворачивалась к ним вдруг светлым ликом.

Константин подумал было кинуть ей под ноги серебряный рубль, но она подняла к нему ясный глубокий взгляд светлых глаз и качнула головой: мол, не надо...

Он смутился, всадил шпоры в коня и поехал дальше, не оглядываясь и холодея сердцем. Не надо, значит, не такая уж лёгкая будет у него судьба. Он только услышал, как громкий густой голос произнёс за его спиной:

   — Примите душу невинно убиенного...

И не оборачиваясь, словно бы увидел, как эта высокая статная старуха с молодыми глазами перекрестила пустой гроб и промолвила эти слова.

Невинно убиенный... Тридцать четыре года тому назад убит был в свалке, драке между офицерами его дед, Пётр Третий...

В сумрачном помещении внутренней церкви лавры было полутемно и тесно. Громадные длинные сундуки — иначе и не назовёшь — рядами стояли вдоль стен, сохраняя в себе останки не слишком родовитых своих обитателей. Почти все они были высокими и коваными, на иных деревянная обшивка уже облупилась и топорщилась серыми щепками. Громадное паникадило горело всеми своими бесчисленными свечами, но простенки между печальными ликами святых завешены были чёрным сукном и словно гасили весёлые огоньки. Синие точки лампад едва теплились, и весь воздух был пропитан многовековым удушьем тления.

Между гробами оставались лишь узенькие проходы; пол, застеленный чёрным сукном, скрадывал звуки шагов, и вся эта мрачная обстановка так подействовала на Константина, что он стоял рядом с братом едва живой, руки его дрожали, а глаза всё бегали по тесному помещению, отыскивая хоть какую-то живую деталь, на которой можно было бы остановить взгляд.

Павел прошёл к приделу, где стояли в ряд высокие серебряные саркофаги, изредка взблескивающие в огоньках свечей.

В самом углу, рядом с гробом Анны Леопольдовны, правительницы России, находился высокий, мрачный, почти без украшений саркофаг. Витые старославянские буквы на его торце позволили прочесть немногие слова: «Упокоился Пётр Третий, русский царь». И даты рождения и смерти.

Шестнадцать гайдуков, все в тёмных траурных мундирах, внесли в церковь пустой гроб, предназначенный для останков Петра. Вереница чёрных монахов со свечами в руках окружила гроб с его телом и запела заупокойные молитвы, нагоняя на Константина и без того зловещую грусть, отрешённость и тоску. Он хотел выйти на воздух, ему отвратительна была вся эта процедура, при которой отец заставил присутствовать и своих сыновей.

   — Я хочу восстановить историческую справедливость, — сказал он им накануне. — Мой отец умер некоронованным, был убит подло и предательски и даже похоронен не в царском склепе, а среди прочих людишек. Его место рядом с женой в старинной усыпальнице царственных особ...

И вот теперь они обязаны смотреть на эту мрачную церемонию, содрогаться от ужаса и нелепости зрелища. А отец находил в этом какую-то неизъяснимую прелесть и способ потягаться с вечностью.

Гайдуки осторожно забили ломиками и молотками, освобождая гроб от тяжёлой крышки...

Павел стоял рядом, впившись глазами в то место, где должны были показаться останки его отца. Александр и Константин стояли по обе стороны своего отца.

Крепкие руки гайдуков плавно, с натугой приподняли крышку, пронесли её на другую сторону и поставили стоймя.

И сразу душный отвратительный запах тления ударил в ноздри Константина. Его затошнило, он едва не упал, хотя всегда казался себе не нервным и сильным. Зрелище было и в самом деле невыносимым. На дне гроба, выделяясь на куче истлевшего хлама, резко белели кости скелета...

Константин перевёл взгляд на отца. Павел сдёрнул парик с буклями и тощей косицей и стоял перед гробом ужасающе некрасивый. Его лысая круглая голова блестела в неярких лучах огоньков, ноздри курносого коротенького носа вздрагивали, толстые губы большого рта сложились в плаксивую гримасу, и длинные неровные зубы выдавались из него. Выступающие челюсти приоткрылись, короткое неуклюжее туловище наклонилось вперёд, над самым гробом. Он силился поцеловать череп отца, но скелет лежал слишком низко, и Павел только провёл рукой по вмятине на виске и трудно, со всхлипом вздохнул. Его жёлтое лицо подёргивалось, а кисти больших рук сильно дрожали.

Константин с отвращением отвернулся. И этот человек, такой некрасивый, лишённый всех признаков мужского достоинства — у него не росли усы и борода, — его отец. Его плаксивое поведение над гробом деда ещё больше усилило антипатию Константина к отцу, заставило вздрогнуть от отвращения и ненависти.

С пением псалмов чёрные монахи осторожно нагибались над сундуком с останками, вынимали по частям скелет и перекладывали кости в новый, приготовленный Павлом большой, роскошный гроб.

Константин едва дождался конца этой длинной, показавшейся ему нескончаемой церемонии. Он посмотрел на старшего брата — Александр тоже стоял без кровинки в лице, и казалось, вот-вот упадёт.

Богато убранный пустой гроб принимал в себя останки бывшего императора. Пение всё звучало и звучало в церкви, казалось, оно отдаётся где-то в мозгу. Когда один из чёрных монахов приподнял голый, сверкающий белизной череп, Павел потянулся к нему, прикоснулся губами к вмятине на виске. Константин снова вздрогнул от отвращения.

Прикрыли белым атласным саваном белеющие кости, надвинули серебряную крышку, и шестнадцать гайдуков в траурных одеждах снова встали по сторонам гроба. Константин облегчённо вздохнул: закончилась наконец эта страшная и вычурная церемония, и можно было идти вслед за гайдуками, выносящими из церкви свою тяжёлую ношу.

Теперь катафалк двигался впереди всей процессии, за ним ехали верхом сам император, оба его сына, блестящая свита придворных, а сопровождали траурную процессию гвардейцы Измайловского полка.

У Зимнего дворца уже выстроились гвардейские полки; императрица, невестки и дочери Павла вышли к парадному подъезду, чтобы встретить гроб с останками Петра.

До этой минуты тело Екатерины в русском платье из серебряной парчи лежало в опочивальне на кровати, богато драпированной малиновым бархатом с серебряными прошивками. Её окружали выстроившиеся в траурном карауле кавалергарды с карабинами на плечах. У всех дверей дворца бессменно дежурили гвардейцы с оружием, в ногах кровати стояли по четыре пажа, а фрейлины, статс-дамы и кавалергарды сменяли друг друга каждый раз во время службы христианского обряда. Нескончаемым потоком шли придворные и знатные горожане, чтобы в последний раз поцеловать руку усопшей государыни.

Едва прибыл гроб с останками Петра, как тело императрицы было перенесено в тронную залу. Рядом с её ложем был поставлен и гроб с останками Петра. На серебряной крышке гроба красовалась драгоценная корона самодержца России. Короны у изголовья Екатерины не было...

Теперь прощаться с царём и царицей допускались все горожане. Немало дивились они закрытому серебряному саркофагу, стоявшему рядом с телом императрицы, и замечали все: и что лежит на гробе алмазная корона, и что роскошью и громадностью гроб этот превосходит всё возможное. Поползли по Петербургу слухи, сплетни, шепотки. Горожане поражались: никогда такого не было ещё в России. И словно обухом по головам всех петербуржцев ударил манифест нового императора «О возложении годичного траура по скончавшейся императрице и её мужу императору Петру Фёдоровичу». Панихиды, церковные службы длились по обоим до самого дня похорон.

День этот, 2 декабря 1796 года, выдался таким холодным, что жители столицы не могли упомнить другого подобного мороза. Свирепый ветер дул с Невы, поднимал тучи снежной пыли, заносил блестящую процессию мелкой снежной крупой, отгибал бархатные занавеси на катафалке. Однако вдоль всего Невского проспекта стояли, не шевелясь, гвардейские полки в одних мундирах с ружьями в руках, коченели, но стояли, сохраняя печальное выражение на лицах.

Оба гроба поставили на орудийный лафет, и восьмёрка вороных лошадей, с чёрными султанами над головами, повезла катафалк к Петропавловской крепости. Медленно шла процессия, за гробами пешком двигалось всё, что было знатного и могущественного в России, — сам Павел, оба его сына, сановники, вельможи, сенаторы. Процессия растянулась на целую версту.

А впереди траурных лошадей шёл, едва переставляя ноги, убийца Петра — Алексей Орлов. Непослушными руками нёс он на бархатной подушке корону российского императора Петра. Рядом с ним, спотыкаясь, брёл другой убийца — князь Барятинский. Так решил Павел наказать убийц своего отца.

Знали петербуржцы, кого и за что выставил на посмешище император, и потому неслись им вслед бранные слова, издевательские усмешки и проклятия.

Едва донёс старый, уже согбенный годами гигант Алексей Орлов свою ношу до собора. Первым вошёл он под полутёмные своды, передал корону своему спутнику, упал на колени и неистово разрыдался. Горячая его молитва потом на разные лады перетолковывалась горожанами.

Но его заслонили вельможи и сенаторы, гробы были поставлены посреди Петропавловского собора, и заупокойное пение огласило высокие своды.

Долгая служба, наконец, закончилась, саркофаги установили на их места в соборе, и Константин вышел из церкви едва ли не качаясь. Он устал от долгого стояния, от заунывных псалмов и молитв, от торжественной и такой нескончаемой церемонии.

Анна Фёдоровна, его молоденькая жена, встретила было мужа выражением печали, но он свирепо поглядел на неё. Жизнь надо было продолжать, а обязанностей теперь у Константина и его брата было по самое горло.

— Трудиться на благо государства, — говорил Павел, — самое полезное для дворянина, государя, для самого простого смертного.

И он не давал отдыха ни себе, ни своей семье, ни своим подданным. Любой день царствования начинался указом, манифестом или особым распоряжением, которые Павел подготовлял уже давно, ещё в бытность свою наследником трона и великим князем. Обширнейшая программа преобразований была создана им, и с самых первых дней этот неистовый император начал проводить её в жизнь.

Самым важным стал закон о престолонаследии. Перед своей кончиной император Пётр Первый, разочарованный в своих наследниках и томимый угрозой последующего царствования, которое низведёт все его начинания, в 1721 году издал указ о престолонаследии. По нему объявлялось, что император может назначить наследником того, кого он пожелает, несмотря на стародавний обычай оставлять наследство старшему сыну. Почти восемьдесят лет испытывала на себе Россия последствия этого странного закона: власть переходила то к одному, то к другому лицу, иногда даже не имеющему никакого отношения к царствующей династии.

Павел отменил этот закон и восстановил стародавнее правило: наследником почитается старший сын в династии, а вслед за ним, если он бездетен, — младший по возрасту. Этот порядок на долгие годы закрепил права престолонаследников. Спокойно всходили на престол цари, не было смуты и волнений при таком порядке наследования, если, конечно, исключить прискорбный случай с отречением Константина, державшийся в тайне и вызвавший бунт декабристов.

А в первый день Светлой Пасхи Павел обнародовал и другой закон — об ограничении барщины. Теперь помещики имели право заставлять крепостных работать только три дня в неделю, а использовать их труд в воскресные и праздничные дни и вовсе категорически запрещалось.

Указ вызвал бурю волнений среди дворян: уж не желает ли император и вовсе освободить крестьян? Запретил Павел и продавать крестьян без земли. Конечно же, этот указ был лишь на бумаге — никто из помещиков и не думал его выполнять. Зрело глухое недовольство новым императором, исподволь готовившим освобождение большинства населения от извечного рабства. Всколыхнулись дворяне, привыкшие к подневольному труду рабов-крепостных, и покатилась по России молва о сумасшествии нового императора.

Многого не понимал ещё Константин в преобразовательной активности своего отца и только в одном был солидарен с ним: порядка в армии не было, офицеры обворовывали солдат, обращали их в своих крепостных, заставляя работать в своих имениях, на службу не являлись, а если и бывали, то несли её из рук вон плохо. Павел определил в своей программе, что Россия не станет вести войн, мира просят поля и люди, и огромное пространство страны должно быть упорядочено, порядок и благо людей должны стать главным и во всей деятельности императора и окружающего его двора.

«Гвардия — позор армии» — такое присловье уже давно стало привычным. Сам Павел, ещё будучи великим князем, писал своему другу Энгельгардту: «Пожалуй, не спеши отправлять сына на службу в гвардию, если не хочешь, чтобы он развратился...»

И теперь он железной рукой наводил порядок в армии. Заставил и гвардейцев нести самую строгую и тяжкую службу, приучал к трудолюбию, доброму поведению, строгому выполнению команды и почитанию себя старейшим. Константин понимал отца в этом и старался хотя бы облегчать его труды. С утра до вечера проверял он боеспособность солдат, бранился и кричал на офицеров, не знающих самых основ военной науки и военного строя, выходил из себя, если видел, как неряшлив солдат без должной выправки и линейной осанки. Учился этому у отца, не пропускавшего ни одного развода и требовавшего строгого, по линейке, строя, ловкости во владении оружием, смётки и лихости.

Увы, далеко было не только армии, но и гвардии до тех идеалов, что виделись Павлу в вымуштрованной армии прусского короля Фридриха Второго. И не потому мечталось ему отлить армию по образцу Фридриховой, что слишком он благоволил к Пруссии, а просто та армия была образцовой.

У Александра тоже хватало нагрузки — он стал военным губернатором Петербурга, — но, встречаясь, братья почти не говорили о делах. Старший скептически смотрел на все нововведения — ему больше был по душе хоть и безалаберный, но вольготный дух бабушкиного времени. Ему уже не часто удавалось пленять на балах молодых красавиц своим ростом и статью, красивым, немного женственным лицом. Балы и праздники теперь выдавались редко — все должны были работать, трудиться в меру своих сил. Даже обеды становились в семье отца слишком напряжёнными — император предпочитал говорить один или с кем-либо, остальные молчали.

Офицерство глухо роптало, не смея выразить громко свой протест, солдаты ликовали: император объявил, что выходящие из службы солдаты, закончившие свой срок, наделяются землёй, двором и хозяйством и становятся однодворцами. 15 десятин лучшей, плодородной земли в Саратовской губернии выделялось отслужившим свой срок солдатам, а на обзаведение давалось по 100 рублей — громадные по тем временам деньги.

Солдаты обожали императора. Если в 1795 году растаскано было до 50 тысяч солдат тем или иным способом, то это значило, что восьмая часть армии стала крепостными работниками офицеров, а не несла службу. Павел строго взыскивал с каждого украденного или пропавшего солдата. Каждый унтер-офицер, капрал или солдат, прослуживший 20 лет беспорочно, получал на свой мундир отличительный знак, который не только приносил ему особую честь и любому издали доказывал, что он старый и добропорядочный воин, но и доставлял ему бесценную выгоду: он освобождался от всякого телесного наказания, уже не страшился батогов и мог пользоваться почти дворянским преимуществом.

Павел строго следил, чтобы нижние чины имели право жаловаться на офицеров, их человеческое достоинство император ставил высоко. «Всем солдатам было сие приятно, — писал один из современников, — а офицеры перестали нежиться, а стали лучше помнить свой сан и уважать своё достоинство...»

Гонение сквозь строй при Павле было впервые со времён Петра урегулировано уставом и было гораздо человечнее, чем в предыдущие царствования, а может быть, даже и в последующие времена.

Поздно ночью Константин сидел в своей спальне-кабинете. Он уже давно не приходил к Анне Фёдоровне. В кабинете ему поставили железную узкую койку, где он спал на тощем кожаном тюфяке, по примеру отца укрываясь лишь своей военной шинелью. Свеча нагорела в простом жестяном шандале, и он пальцами снимал нагар.

Строчки книги Фридриха бежали перед глазами Константина, они уже слипались, день был беспокойный и суетливый, и усталость брала своё. И вдруг словно луч блеснул: он прочитал об одном из знаменитых артикулов — диспозиций — Фридриха о том, как салютовали ему войска, вымуштрованные и приученные к единым движениям. Чётко и точно рассказывал этот великий полководец Европы, как выхватывали солдаты эспадроны[11], взмахивали перед лицом, высоко поднимали и в такт движению разом кричали: «Виват, Фридрих!»

Ах, если бы так можно было научить хоть один батальон, хоть одну роту, чтобы, проходя перед императором, слаженно выдёргивали из ножен эспадроны, взмахивали, словно ветер пронёсся бы над ротой, потом поднимали вверх и, держа в высоко поднятой руке, разом кричали: «Слава его императорскому величеству!»

Нет, слишком много слов, слишком сложно. А может, просто: «Виват Павел Первый!»?

Константин не мог больше усидеть на месте. Схватил свечу, распахнул дверь, побежал в спальню Анны.

Гвардейцы, стоявшие на часах возле дверей великой княгини, отступили в сторону, пропуская супруга, великого князя Константина. Он влетел в комнату Анны. Разметавшись на широкой постели, укрытая мягким пуховиком, Анна крепко спала, по-детски положив под смуглую, румяную со сна щёку тонкую руку. Одна её нога высунулась из-под одеяла и манила к себе нежной округлостью колена.

Но Константину было не до этого зрелища. Поставив свечу на прикроватный столик, он резко щипнул Анну за округлое плечо. Она схватилась рукой за ущипнутое место, но не открыла глаз. Тогда он резко встряхнул её за плечо. Анна медленно открыла свои прекрасные тёмные глаза, ещё подернутые пеленой сна. Увидев Константина у своей кровати, одетого, с эспадроном в руке, она в ужасе привскочила на постели, натянула одеяло до самой шеи и прошептала:

   — Что такое, что случилось?

   — Послушай, Аннет, — быстро, проглатывая окончания слов, задыхаясь от волнения, заговорил Константин, — посмотри, какой артикул я нашёл у Фридриха!

Она поняла, но изумилась: ничего не случилось страшного, Константин пришёл к ней поделиться своими новостями не из жизни, а из книг. Глаза её полузакрылись, но Константин не дал ослабеть её интересу.

   — Погляди!

Он взмахнул эспадроном, резко выдернул его из ножен, приставил почти ко лбу, затем резко вскинул руку вверх. Остриё клинка блеснуло в свете свечи.

   — И «Виват!» И как один, и так, чтобы это было красиво и стройно, все как один, и этот мощный крик!

Она ещё больше натянула одеяло на себя.

   — И для этого ты разбудил меня среди ночи? — Холодный голос Анны отрезвил Константина.

   — Но ведь это... — не нашёлся что возразить он. — Понимаешь?

   — Нет, я не понимаю, — раздражённо проговорила Анна, — ты врываешься среди ночи, будишь меня, и отчего? Только чтобы рассказать мне про свою военную ерунду? Подумал ли ты, что можно сделать это и утром, после завтрака?

Вся радость Константина от найденного артикула сразу же погасла. Он с сожалением взглянул на Анну, на её заспанное пухлое личико, на одеяло, которое она крепко прижимала к себе.

   — Ты права, — скучно сказал он, — я не подумал.

Он осторожно забрал свечу, тихими шагами прошёл к двери и оттуда, из дальнего конца спальни, прошептал:

   — Спи, спокойной ночи...

Она посмотрела на него с неудовольствием и зарылась лицом в мягкий пуховик. Когда он выходил, она уже крепко спала...

Вернувшись к себе, Константин с раздражением подумал, что теперь ему не заснуть. Весь процесс стоял перед его глазами, он словно бы видел, как стройно шагает шеренга солдат в тёмно-зелёных мундирах с красными отворотами, в треуголках и грубых ботфортах, поворачивается и застывает: ноги снова чётко печатают шаги, и эспадроны взблескивают в лучах раннего солнца, будто стальная щетина, стоят они над шеренгами солдат, а потом так же легко и быстро исчезают.

Измайловский полк спал, когда Константин ночью ворвался в кордегардию[12].

   — Труби тревогу! — приказал он сонному трубачу.

Через несколько минут на плацу уже стоял весь полк.

Охрипшим голосом прокричал Константин команды, показал офицерам и всему каре на плацу движения эспадроном. Команды звучали в ночном воздухе, факелы дымными полосами освещали шеренги солдат. Сначала взмах эспадроном Константин отработал с полком без движения шеренгами, затем началось хождение по плацу...

Константин нервничал, командиры рот и батальонов не понимали смысла затеянного. И всё-таки он не ушёл с плаца, пока не добился, чтобы то, что ему представлялось в мыслях, не осуществилось на деле. Он увидел, наконец, это в раннем рассветном сумраке, когда факелы уже побледнели, померкли в свете наступающего дня.

   — Вахтпарад с эспадронами! — отдал он в последний раз приказ командирам и уехал готовиться к утреннему разводу.

Словно бы предчувствовал Константин, что всё свершится по его желанию, будто бы свыше озарило его.

Небольшой парад одного лишь Измайловского полка назначен был на этот раз на Марсовом поле. Павел пригласил посмотреть на вахтпарад всю свою семью. Мария Фёдоровна, обе невестки — Елизавета Алексеевна и Анна Фёдоровна, дочери императора, знать, приближённые и сановники собрались на Марсовом поле, чтобы поглядеть на армию. Все знали, что Павел боготворит армию, выбивается из сил, чтобы наладить дисциплину в войсках, и не осмеливались даже заикаться, чтобы не присутствовать на морозе при этих парадах. От Павла не укрывалось ни одно отсутствующее лицо.

Ясный морозный день занимался над столицей. Бледное зимнее солнце едва вынырнуло из-за туч, белая пелена Марсова поля засверкала под его лучами.

И словно по белой простыне пошли шагать солдаты, строго держа равнение, чётко соблюдая строй. Это в самом деле было живописное зрелище. Тёмно-зелёные мундиры с красными отворотами и воротниками устилали поле, грубые тяжёлые ботфорты легко вздымались в шаге, а руки в такт шагам взмахивали в чётком и ровном узоре.

Когда пошёл Измайловский полк, Константин затаил дыхание. От бессонной ночи глаза у него словно были засыпаны песком, а сердце стучало от волнения. Всё ли пройдёт так, как он задумал, как представлялось ему в безмолвии ночи, такая ли картина развернётся перед его глазами, какая рисовалась ему в тиши его кабинета?

Павел со скучающим видом стоял впереди всей знати, отбивая палкой, своей знаменитой тростью, такт.

И вдруг рука его ослабла, глаза расширились. Он увидел, как взблеснули выхваченные эспадроны, как щетиной вздёрнулись они над строем и как мгновенно исчезли в ножнах.

   — Что такое? — закричал он. — Повторить!

И снова шёл полк, и снова взблескивали эспадроны, и снова щетинились они над строем. И опять приказал Павел повторить весь артикул. А на третий раз он не выдержал, выбежал на поле и также искусно, в такт всем солдатам, прошёл впереди всех.

Мария Фёдоровна беззвучно зааплодировала. Это действительно было красиво. Павел как будто и ростом стал выше, и фигура его стала стройнее, а упражнение с эспадроном было таким слаженным и чётким, словно упражнялся он с полком много раз.

Когда закончился вахтпарад, призвал к себе командиров всех рот полка, перецеловал их, поблагодарил. А командир полка смущённо указал на Константина, стоявшего в отдалении:

   — Благодарите сына своего, ваше императорское величество.

Император изумлённо повернулся к Константину.

   — Ночью, ваше императорское величество, он поднял по тревоге полк и научил сему артикулу, — доложил счастливый командир полка.

   — Ну, сын, порадовал старого отца, — подбежал Павел к Константину, — да где ж ты взял сей артикул?

   — У Фридриха, батюшка, — скромно потупился Константин, — читал и вычитал.

   — Ай да сынок у меня! — с гордостью повернулся Павел к окружавшей его свите. — Каков? Учись у младшего, Александр, — обратился он к старшему сыну.

Александр молча поклонился отцу.

Павел крепко обнял и поцеловал Константина, рассыпался в похвалах. Александр презрительно поглядел на брата.

Константин не уловил этого взгляда. Смущённый и растерянный, радостно-возбуждённый стоял он среди царедворцев, рассеянно отвечая на поздравления и пожимая вялые руки придворных. Сказалась вдруг усталость бессонной ночи. Он незаметно затерялся в толпе и поехал к себе, в кабинет, досыпать и видеть сладкие сны о славе, о войне, где он мог бы блеснуть храбростью...

ГЛАВА ВОСЬМАЯ


Низенькое сводчатое помещение правого придела церкви Всех Святых на Кулишках было скупо освещено неяркими синими огоньками лампад перед тёмными ликами святых да кое-где поставленным в высокие жестяные шандалы витыми большими свечами. Маргарита стояла на коленях в самом тёмном углу, немо взглядывала на лики святых, на беспомощное распятое тело Христа, не думала ни о чём, только душа её тосковала и рвалась к Всевышнему. Многие часы простаивала она так, уставала молиться, и слова уже не рвались из её сердца, как в первые годы замужней жизни. Бог всё знает, зачем она будет надоедать ему своими слёзными жалобами, мольбами и упрёками.

Она впервые задумалась о том, что ни к чему не приучили её в семье отца. Что знала она, что умела, чем могла заняться? Лишь к одному готовили — выйти замуж и быть женой, матерью.

Танцы, иностранные языки, кое-какая романическая литература — всё это могло пригодиться, чтобы уловить хорошего жениха, удачно выйти замуж. Дальше этого не простирались мысли даже у её прекрасного отца и любимой матушки.

И вот теперь — что же она такое, к чему приведёт её жизнь? Её бело-розовые ручки могли вышивать и штопать, вязать и плести макраме, сварить варенье. Но сколько же было крепостных, которые всё это делали, и нужды ей не было обшивать и обвязывать семью. Ничего не может, ничего не знает в этой жизни Маргарита, и она чувствовала себя ничтожеством и горячо молилась Богу, чтобы указал ей путь.

Но иконы бесстрастно молчали, устремляя на неё свои полные печали и сострадания глаза. Колебались от лёгкого дуновения ветра огоньки свечей, синели лампады перед тёмными ликами, сверкало в отблесках свечей сусальное золото окладов и начищенное серебро паникадил. А Маргарита всё стояла на коленях и без слов вопрошала: зачем я живу?..

   — Не желаете ли чашечку кофе? — любезно спросила её новая домоправительница, всё ещё свежая тридцатипятилетняя француженка, неслышно войдя в комнату Маргариты.

   — Нет, благодарю вас, мадам Трикоте, — вежливо ответила ей Маргарита.

   — Мадемуазель, мадам, — поправила её Трикоте.

   — Простите, — снова всё так же вежливо сказала Маргарита.

Шурша широкими, выглаженными до мелких складочек юбками, мадемуазель выплыла из комнаты. Маргарита горько улыбнулась: она подозревала, что новая мадам заменила собою в постели Поля всех прежних. Но ей было всё равно, лишь бы Поль не трогал её...

   — Ты не пришла к завтраку, — даже не поздоровавшись, объявил Поль, войдя к ней, — а у меня к тебе разговор.

   — Я была в церкви, — сухо ответила Маргарита.

   — Что-то слишком часто ты бегаешь по церквям, — саркастически заметил Поль, — уж не амура ли там ищешь?

Она спокойно подняла на него огромные зелёные глаза и ничего не ответила.

   — Я пошутил, — лениво развалился в кресле Поль, — я знаю, ты верная и преданная жена. Но тебе ещё придётся это доказать. Собирайся и поезжай в Петербург — достань мне место, и без места не возвращайся...

Она смотрела на его красный бархатный шлафрок, наглаженные кружева рубашки, слегка оголённую грудь, шикарные комнатные туфли и не говорила ни слова. Он, мужчина, посылает её, женщину, хлопотать о месте ему. Разве он слабее, чем она, разве знает она, что и как надо делать, с кем разговаривать, кому кланяться? Да и вообще, где это видано, чтобы женщина хлопотала за мужчину...

   — Моя мать умерла, кто теперь станет думать о моём будущем, если не жена?

   — Я ношу траур, — тихо ответила Маргарита, — а ты не подумал, что твой красный шлафрок может оскорбить её память?

   — Ты полна предрассудков, — вспыхнул Поль, — какая разница, как я одет? Все вы, старомосковские барышни, полны предрассудков и страхов, уж так вас воспитали ваши почтенные родители.

   — Я давно хотела поговорить с тобой, Поль, — по-прежнему тихо и медленно сказала Маргарита. — Бог не благословил нас детьми, ты не любишь меня, я не люблю тебя. Почему бы нам не развестись?

   — Какие новомодные идеи завелись в глупых головках московских барышень! — удивлённо воскликнул Поль. — Да ты хоть понимаешь, о чём говоришь? И где ты нахваталась таких идей? Или твой амур подсказал тебе?

   — Зачем такая семья, если нет любви, нет детей, если муж не любит жену и ищет утешения с другими?

Маргарита говорила с такой болью и страданием, что Поль изумлённо взглянул на неё.

   — Ты и правда думаешь о разводе? — потрясённо спросил он.

   — Правда.

   — Да знаешь ли ты, какая судьба ждёт тебя в этом случае? Мне-то легко, я снова найду себе жену, да ещё знатную и богатую, я буду свободен. А ты? Кроме монастырской кельи, у тебя не останется другого пути.

   — Что ж, — потупилась она, — всё же лучше посвятить жизнь Богу, чем так мучаться, как мучаюсь я...

   — Ты мучаешься? — ещё больше изумился Поль. — Ты как сыр в масле катаешься, ешь вволю, нежишься в мягких пуховиках, спишь до обеда — и это ты называешь мучением?

   — Это всё для тела, — спокойно и терпеливо ответила Маргарита, — а что же для души?

   — Московской барышне захотелось ещё и души, — издевательски засмеялся Поль и, желая как можно быстрее закончить этот разговор, коротко приказал: — Чтоб завтра ты выехала рано поутру...

Она подняла на него глаза. Куда, зачем, что она сможет?

   — Бумаги я уже приготовил, — отрезал Поль, — а у родителей возьмёшь рекомендательные письма. У вас родственников в столице пруд пруди, приютят, подскажут, всё разузнаешь. Да иди к великому князю Константину, он ещё помнит, верно, матушку мою, недаром же дал ей двести рублей. Хранила их от меня, да не схоронила, понадобились мне, так и отдала, царство ей небесное. Такая вот преданная мать была, не то что ты...

Она ничего не ответила, и Поль быстро вышел из комнаты.

К своим она попала прямо к обеду и очень удивилась: всегда садились за стол в четыре пополудни, а тут всего час, и вся семья уже сидит за столом. Варвара Алексеевна, сильно погрузневшая — ждала ребёнка — и подурневшая, с выступившими на щеках коричневыми пятнами, выскочила из-за стола и кинулась к дочери. Они обнялись и обе прослезились.

   — Редко нас почитаешь честью такой, — недовольно сказал отец, когда Маргарита усаживалась среди своих братьев и сестёр.

   — Да и век бы жила у вас, кабы можно было, — отозвалась с грустью Маргарита, — только почему так рано теперь обедать садитесь?

Отец вздохнул, взглянул на жену, склонившую глаза к тарелке.

   — Указ такой вышел, — пояснил Михаил Петрович, — всем обедать, по всему государству, ровнёшенько в час пополудни...

Маргарита удивлённо поглядела на отца.

   — Теперь весь мир живёт примером государя, — угрюмо произнёс он. — Даже здесь, на Москве, в пять часов утра везде свечи горят, в присутственных местах к восьми все вельможи съезжаются. А уж что делается в войсках и не передать...

   — Но может быть, это хорошо, что стали присутствовать да ещё и указы выполнять? — наивно и весело спросила Маргарита.

   — Много ты понимаешь, матушка, — сердито ответствовал отец, — пятнадцать лет вон Кирюшке, а уж в гвардию затребовали: служил, чай, не один год, чины вышли, а дома, мол, под батюшкиной рукой.

Пятнадцатилетний Кирилл гордо поднял голову.

   — Каждый день указы, распоряжения — отошла нам, шляхетству, спокойная жизнь, — снова угрюмо заметил отец.

   — Значит, тебя, Кирюша, в Петербург снаряжают? — радостно спросила Маргарита.

Кирилл степенно кивнул головой.

   — Без шубы, говорят, теперь все парады да разводы делают, — вмешалась Варвара Алексеевна, — а он, дитятко, не сильно здоровый телом...

Кирюша недовольно взглянул на мать. Очень хотелось ему выглядеть взрослым, и военный, ещё без всяких знаков различия тёмно-зелёный мундир, простой и удобный, облегал его худенькие плечи, тоненькая косичка спускалась до середины спины, и лишь завитые по сторонам лица букли делали его взрослее. Едва темнел над верхней губой пушок.

   — Славно, — обрадовалась Маргарита, — так мы вместе и поедем, я тоже в столицу собралась...

   — Не забудь, матушка, — сурово сказал отец, — ежели повстречаешь коляску императора, выходи вон из кареты, и грязь ли, слякоть, а то и колдобины, низкий реверанс пожалуй...

Маргарита улыбнулась на воркотню отца.

   — Стой, — дошло наконец и до Михаила Петровича, — как это — едешь в столицу?

   — Муж посылает место достать...

   — Совсем уж дальше некуда, — нахмурился Михаил Петрович, — пристало ли молодой женщине одной ездить по столицам?

   — А ты бы, Михайла Петрович, — вмешалась мать, — не сердил дочку выговорами, а сам бы поехал да и помог чем...

   — Да как же я поеду, — слабо сопротивлялся Михаил Петрович, — вишь ты какая тяжёлая, а если что случится?

Варвара Алексеевна скривилась:

   — Что уж думаешь, ежели шестерых родила, так седьмого без тебя не соображу?

Маргарита с печальной и ласковой улыбкой наблюдала за слегка ссорящимися родителями. Даже в этих незначительных перепалках чувствовалось, как привязаны они друг к другу, как сплотили их многие семейные заботы.

   — Да: и Кирюше первое время глаз да глаз нужен, — снова начала Варвара Алексеевна, — и дочка тоже помощь от тебя получит. Езжай, муженёк, нечего на мягкой постели валяться да лениться. Увидишь, как жизнь кипит в столице, разбудит тебя...

Михаил Петрович был явно недоволен словами жены, но, взглянув на младших детей и увидев на их лицах лукавые усмешки, прикрикнул:

   — А эти дела не про вас! Сидите тихо, как мышки, не то плёткой угощу...

Тут уж дети и вовсе заулыбались — знали, всегда грозит отец, да только до дела ни разу не доходило.

Михаил Петрович и вовсе набычился.

После обеда Варвара Алексеевна увела Маргариту в малую гостиную и мужу кивнула: важные дела в этой семье без неё не решались.

   — Словцо я тебе тогда кинул о разводе, — сказал Михаил Петрович дочери, — да как теперь новый император посмотрит? Да и как ты будешь, ведь одна-одинёшенька на свете останешься, глядеть все станут на тебя, на жену неудобную... Да и возьмёт ли кто потом замуж?

Маргарита пожала плечами.

   — Что ж, батюшка, — грустно ответила она, — пусть бы и в старых девах осталась, лишь бы не на такую муку...

Варвара Алексеевна только печально качала головой: она всё ещё чувствовала себя виноватой в горькой судьбе дочери. Она сама сунула её в эту семью, доверилась разговорам Ласунской, не узнала ничего о Поле, не справилась. И потому она молчала, не желая доставлять ещё больше неприятностей дочери словами о покорности воле Божьей.

   — Ты, Михайла Петрович, — строго заметила она мужу, — не отнекивайся, небось не старик ещё на печи лежать. Напиши все прошения, ты хорошо умеешь на бумаге всё обсказать, да поезжай с сыном и дочерью в Петербург. Отцовский пригляд не то что материнский, где и пожуришь, а на своё место всегда поставишь...

Михаил Петрович немного подобрел от такого тонкого комплимента жены.

   — Да ведь как тебя, тяжёлую, оставить? — ещё робко пытался он протестовать: уж очень не хотелось ему подниматься в дорогу.

   — Простите меня, матушка, — привалилась Маргарита к мягкому плечу матери, — доставляю я вам одни неудовольствия, хлопоты да раздоры...

   — А ты помолчи, голубушка, — погладила её по голове Варвара Алексеевна, — знаю, нелегко на такое дело решиться, но, уж раз решилась, держись твёрдо.

   — Ладно, — согласился и отец, — поедем на следующей неделе, ещё бумаги все надо написать да справиться, к кому на постой приехать: родни будто и много, да не все с нами ладят...

Маргарита расплакалась от избытка чувств — всегда чувствовала она поддержку отца и матери, хотя, казалось бы, уже давно была отрезанным от семьи ломтём.

   — Да не трави слезами, — махнул рукой отец, — и так жизнь у тебя несладкая будет. Ежели думаешь, что придётся кокетничать да по балам ездить, то сильно ошибаешься. Затворницей станешь жить, и наблюдать твою жизнь будем пуще прежнего.

   — Ах, батюшка, — горько ответила Маргарита, — наблюдали вы так ласково да с такой любовью, что ещё сто лет прожила бы я в отцовском доме...

Варваре Алексеевне послышался упрёк в голосе дочери, и она прикрикнула на мужа.

Так и порешили на этом маленьком семейном совете — ехать с дочерью и сыном Михайлу Петровичу в Петербург, но не ранее как через три дня.

Дома Маргарита передала весть Полю.

   — Эти баре, как всегда, тянут, — недовольно скривился он, — а дело отлагательства не терпит. Надобно мне место при дворе, да чин чтобы большой вышел. Улыбнись там, кому надо, красивой женщине никогда отказу не будет!

   — Хлопотать отец станет, не я, — отозвалась Маргарита, — он поедет с Кириллом, определён он в Измайловский полк...

   — Великий князь Константин там полковником, — сказал Поль, — небось вспомнит об отце, что в опалу попал не по своей вине, пусть и определит меня...

Маргарита печально посмотрела на Поля. Неужели он трусит, неужели готов свалить все заботы на неё, слабую женщину, никогда не бывавшую при дворе?

   — И всё-таки, если бы ты сам поехал, скорей бы дело решилось, — промолвила она, — не уверена я, что справлюсь...

   — А дом брошу, пригляд за ним нужен или как? — зло закричал Поль. — Ты сроду хозяйкой не была, даже не знаешь, как приготовить соленье в бочках. Ничтожная хозяйка, глупая жена, ничего не умеешь, так хоть тут послужи мужу...

   — Хорошо, хорошо, — устало согласилась Маргарита.

Ранним зимним утром отвалили от дома Нарышкиных две кареты да обоз за ними. Везли с собой всё, что может понадобиться в дальней дороге, провизию и целый штат крепостных.

И опять смотрела Маргарита в крохотное оконце кареты на белые пустынные просторы, заснеженные леса, потемневшие, полузанесённые деревушки под соломенными крышами с пушистыми шапками снега и дымками над трубами господских домов, и молча думала свою неотвязную думу.

Кирилл вертелся на мягком сиденье, заглядывал в окошечко и приставал к Маргарите с вопросами. Но она большей частью не знала, что ему отвечать, и брат сердился — батюшка ехал в другой карете, уж он-то знал бы что ответить.

На ночь останавливались на съезжих дворах, на ямских станциях, устроенных ещё императрицей Елизаветой Петровной. Тёмные мрачные горницы были почти безлюдны, только ютились в передних курьеры да бешено скакали тройки с торопившимися в столицу вытянутыми из своих московских покоев офицерами. Числились все они в полках, чины им шли, а они отсыпались в московских домах, жуировали. И разговоры у случайных попутчиков были беспокойными: в несколько часов после воцарения нового императора выгнали из Москвы всех офицеров, а многих даже с конвоем препровождали в столицу, никому не давали покоя до тех пор, пока не прибывали в полки.

И слухи передавали один другого нелепе: будто офицерам запрещается ходить в шубах и в камзолах либо в сюртуках, лишь мундир на все случаи жизни, а на морозе при разводах и вахтпарадах сам император стоит всегда в одном мундире. Заметил однажды офицера в длинной меховой шубе, остановился и велел с него шубу снять и отдать её караульному будочнику. И слова будто произнёс такие: «Возьми себе, тебе она приличнее, чем солдату. Ты не воин, что должен приучаться к стуже, а того более, слушаться своего государя...»

Великие перемены происходили в столице, развращённая гвардия роптала на новые порядки, но император сурово смотрел за дисциплиной и заставлял дворян исполнять свою должность, как положено. А должность у дворян была одна — служить государству, защищать его, служить государю, оберегать его.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ


Уже на самом въезде в столицу Михаил Петрович был изумлён выше меры. Везде стояли полосатые, чёрно-белые будки с лихими караулами, строго спрашивали причину въезда в Санкт-Петербург и место, где будет находиться этот важный сановник. Михаил Петрович сдерживался до поры до времени — строгостей таких не водилось на Руси почти весь век, — но когда увидел, как вышагивали по почти пустынным улицам наряды тёмно-зелёных мундиров, как юрко мелькали запуганные обыватели, стараясь не попадаться под взгляды патрулей, он и вовсе почуял, что пошли иные времена.

Наступала весна, тихая оттепель протаивала чёрные дорожки на бульварах, а темневшая каша мостовой то и дело залетала комками грязи и подтаявшего снега в окна кареты, и передок её был весь залеплен этой стылой землёй пополам со снегом.

Но всё также ярко вонзался в небо шпиль Петропавловской крепости, а кораблик на стреле Адмиралтейства, как и в былые времена, когда Михаил Петрович был ещё юнкером и служил в столице, по-прежнему отблёскивал в бледных лучах северного солнца.

Маргарита никогда ещё не бывала в столице и лишь изредка поглядывала в крохотное оконце, надеясь со временем побегать по улицам, измерить шагами все её неоглядные проспекты, побывать в соборах и церквах. Кирилл, насупившись, сидел в углу кареты, не удостаивая столицу даже беглым взглядом: слишком тяжело ему было расстаться с милой его сердцу семьёй и начать взрослую жизнь в казармах.

Михаил Петрович ещё больше удивился, когда стал беседовать со своим двоюродным братом, всю жизнь прожившим в столице и предложившим ему своё гостеприимство. Он сообщил боярину Нарышкину, что у ворот Зимнего дворца повешен большой ящик, куда можно опустить прошение, и государь сам ответит на него уже в течение двух-трёх дней, публикуя объявление в «Ведомостях».

Но между словами двоюродного брата уловил Михаил Петрович нотку страха и удивления перед так скоро изменившей свой облик столицей и распоряжениями нового государя.

— Поначалу все безмерно дивились, — рассказывал второй Нарышкин, — что новый государь никаких жестокостей не проявил. Думали, что Платона Зубова зашлёт в ссылку, всех секретарей покойной государыни отрешит от должности, разгонит Сенат. Новая метла, известно, чище метёт... Нет, порядок и справедливость возгласил государь. А теперь только каждый день за голову хватаемся, чтобы уберёг Господь от гнева государева.

Однако поспособствовать двоюродному брату в просьбе всё же решился и на неделе уже сообщил Михаилу Петровичу, что аудиенция у великого князя Константина состоится и пусть идёт он туда вместе с Кириллом и дочерью Маргаритой.

Накануне этого дня Маргарита и Михаил Петрович долго обмысливали, что и как сказать великому князю, под началом которого был теперь Преображенский полк, куда определили Кирилла и мог быть определён Поль Ласунский.

Михаил Петрович намеревался опустить прошение о разводе дочери в тот самый ящик, о котором ходило столько слухов, и уже приготовил большой конверт с сургучными печатями, но, к своему удивлению, не увидел на воротах никакого ящика. Его уже приказали снять, поскольку слишком уж много было глупых и смешных прошений, а потом начали попадаться пасквили и карикатуры на самого императора.

Так с пакетом в руке и приготовленными бумагами Михаил Петрович и вошёл впереди своего семейства в приёмную залу Константина.

Обширная зала была битком набита военными — тёмно-зелёные мундиры из дешёвого сукна разнообразились лишь шарфами и отворотами, да палашами, оттопыривающими фалды позади, а высокие грубые ботфорты выше колен оттенялись белыми лосинами, туго обтягивающими бёдра.

Они едва дождались приёма. Проходили в высокие резные тяжёлые двери важные генералы, вылетая оттуда с красными лицами и взглядами, опущенными долу. Михаил Петрович уже приготовился к худшему, и лицо его вытягивалось всё более и более.

Кирилл с любопытством присматривался к новой воинской форме и тянулся перед каждым ожидающим. А Маргарита едва помнила себя от смущения и неловкости: в зале не было ни одного женского лица, и все взгляды обратились на неё.

Но пришла, наконец, и их очередь, смуглый бородатый грек Курута провёл их в кабинет великого князя. Отец низко склонился у самых дверей. Кирилл бодро вытянулся и отдал армейскую честь, а Маргарита присела в реверансе.

   — Нарышкин Михаил Петрович, московский надворный судья, — шепелявя, вполголоса произнёс Курута, — с семейством...

Он поклонился и исчез за высокими дверями.

У окна стоял невысокий крепкий человек в таком же тёмно-зелёном мундире, но с андреевской лентой через плечо. Он резко повернулся к вошедшим молодым белокожим лицом с яркими голубыми глазами и пухлыми пунцовыми губами. Маленький его носик словно бы терялся среди толстых круглых щёк, а реденькие бачки по сторонам лица нисколько не добавляли ему возраста.

   — Пройдите, приветствую вас, — низким густым голосом сказал он, и Маргарита, наконец, подняла глаза.

Взгляд его больших глаз с откровенным любопытством скрестился с её сверкающими зелёными глазами, она поняла, что произвела на великого князя хорошее впечатление, оттого почувствовала себя свободнее и легче.

Константин махнул рукой, приглашая их сесть. Михаил Петрович не сел, выжидая, когда и великий князь поместится в большом бархатном кресле, и только тогда осторожно присел на самый кончик стула. Кирилл и Маргарита остались стоять.

   — В службу привёз младшего своего отпрыска, — сказал Михаил Петрович глухим голосом. От волнения у него вспотели руки, и он не знал, куда их деть.

   — К нам, в Преображенский? — любезно спросил Константин.

   — Так точно, ваше императорское высочество! — неожиданно звонким голосом прокричал Кирилл и приставил ладонь к виску.

   — Хорошо, хорошо, — улыбнулся Константин, отметив и правильную осанку пятнадцатилетнего парня, и его звонкий голос, и завидный рост.

   — Вот, — подал бумаги Михаил Петрович.

Константин зашелестел листами.

   — Завтра явиться на развод полка в мундире и с эспадроном, — коротко сказал он. — Курута всё объяснит, — махнул он рукой на закрытую дверь.

   — Не оставьте милостями, — подал голос Михаил Петрович.

   — А это уже от службы будет зависеть, — слегка улыбнулся Константин, — станет служить честно и истово — император отметит, а командиры будут взыскивать за каждый проступок...

Он ещё раз посмотрел на Кирилла и снова махнул рукой на дверь.

   — Иди, скажешь Куруте, что я приказал в казармы...

Лихо щёлкнув каблуками, Кирилл повернулся и юркнул за дверь. Константин обратил взгляд на отца и дочь.

   — Ещё одна просьба, ваше императорское высочество, — приподнялся Михаил Петрович. — Дочь моя, в замужестве Ласунская, приехала просить дать место мужу своему, Павлу Михайловичу Ласунскому.

   — Помню, — задумчиво проговорил Константин, — мать его приезжала ещё при покойной государыне. Она не позволила сыну изменника служить, приказала жить в своих деревнях.

Маргарита молча смотрела на великого князя.

   — Но наш император милостив, — скороговоркой продолжал Константин, — оставьте ваше прошение, я передам...

Михаил Петрович почтительно встал, склонился перед великим князем. Трясущейся рукой он передал пакет Константину и спохватился.

   — Простите великодушно, — запинаясь, произнёс он, — тут в прошении просьба другая — мы было хотели в ящик опустить, а его уж нет...

Он подал остальные бумаги.

   — А что в тех? — поинтересовался Константин.

Маргарита густо покраснела и опустила глаза.

   — Там, ваше императорское высочество, — оправился уже от смущения отец, — прошение в Синод о разводе моей дочери с господином Ласунским.

   — Как так? — безмерно удивился Константин. — Одной рукой прошение о службе, другой — о разводе...

   — Так уж выходит, — покраснел и Михаил Петрович, — жить невмоготу, а служба мужу надобна...

Константин с любопытством взглянул на Маргариту.

   — Такая красавица, — ласково сказал он, — и жить невмоготу...

Маргарита низко присела в поклоне.

   — Великодушно простите, великий князь. — Михаил Петрович теперь и сам не знал, как выбраться из положения, в которое он поставил и себя и дочь своей неловкостью. — Только я виноват, перепутал прошения...

   — Да это ничего, — любезно усмехнулся Константин. — И что же после развода намереваетесь делать?

Маргарита молчала от смущения, а Михаил Петрович быстро проговорил:

   — Прошу позволить моей дочери, в замужестве Ласунской, жить в моём отцовском доме. А в прошении я всё обсказал, как есть...

   — Ну, это несложно, — как можно ласковее произнёс Константин, — государь-батюшка позволит, верно, как я ему доложу...

   — Великой милостью одарите, ваше императорское высочество, — привскочил Михаил Петрович, — а то ведь и правда невмоготу...

   — А траур по кому? — спросил Константин. — Неужели по прошедшей молодости?

Маргарита снова присела в реверансе и смущённо ответила:

   — Матушка мужа скончалась...

   — Помню её, помню, — рассеянно произнёс Константин. — Ничем не мог помочь ей в то время...

Они уже начали было откланиваться, когда Константин неожиданно для себя и своих посетителей негромко сказал:

   — Траур по матушке Екатерине, моей царственной бабушке, и деду моему Петру скоро кончится. В Москве станет короноваться отец мой, Павел Петрович. — Он немного конфузился. — Да вы и сами уж это, верно, знаете...

Михаил Петрович обрадованно закивал головой.

   — Так вот, бал будет в Дворянском собрании, — оживился Константин, — мне поручено государем приглашать всех туда. Приглашаю и вас. И за мной первый котильон, — смущённо добавил он, обращаясь к Маргарите.

Она молча поклонилась, не придав значения этому приглашению, а Михаил Петрович расцвёл, увидев в нём акт благоволения и милости.

   — Честь великая для меня, — любезно отозвался он, премного благодарны. И я, и дочь.

Они раскланялись и вышли за дверь в большом смущении от неожиданной милости и удивлении от столь заблаговременного приглашения.

Михаил Петрович каждый день наведывался ко двору, чтобы узнать о решении императора, бывал и у Константина, благожелательно отнёсшемуся к Кириллу. Лишь через три месяца Павел дал высочайшее соизволение жить госпоже Ласунской, урождённой Нарышкиной, в доме своего отца, отдельно от мужа...

Кирилл проводил их верхом до заставы столицы, слёзы скапливались в его глазах от разлуки с родными, но он не подавал вида, стараясь лихо сидеть в седле. На последней заставе отец и старшая сестра вышли из кареты, долго целовались с ним, и он ещё много раз взмахивал рукой, вглядываясь в поднятую пыль и встряхивая головой, чтобы смахнуть набегавшие то ли от разлуки, то ли от ветра слёзы.

Всю дорогу отец и дочь почти не разговаривали, оба ушли в свои мысли. Михаил Петрович тужил об оставленном сыне, а Маргарита видела перед собой одинокую жизнь, хоть и в весёлом, шумном родительском доме.

Перед Москвой они, не сговариваясь, повернули к дому Ласунского, бывшему некогда владением Нарышкиных. У крыльца никого не было, не встретили их даже дворовые, спавшие по углам: видно, опять всю ночь кутил Поль, и теперь их сморило.

Маргарита прошла тёмную прихожую, вздула свечу в большой гостиной — всюду следы ночного кутежа, разбитые бокалы, лужи разлитого вина, перевёрнутые стулья и сбитые в комок покрывала на диванах.

Она прошла в свою комнату — на её постели спала очередная домоправительница. Сонная и неодетая, она вскочила, встряхнутая за плечо, кинулась к себе, разбудила и хозяина, спавшего мертвецким сном в кабинете.

Маргарита присела к зеркалу и задумалась: что может она забрать с собой из своих вещей? Наскоро перерыв старый дедовский сундук, выкинула прямо на пол два-три старых платья, отперла резную шкатулку с ещё бабушкиными драгоценностями. Всё было на месте, разве что не хватало двух-трёх колец да пары незначительных серёг.

Она бросила всё это на простыню, которую расстелила на кровати, и опять села к зеркалу. Утомлённое её лицо показало ей, что слишком мрачно и трудно было на душе. Пусть и опостылел ей Поль, а всё же тяжело бросать гнездо, где была хозяйкой, и переселяться в дом отца приживалкой, соломенной вдовой. Слёзы навернулись на её глаза, она упала головой на призеркальный столик и заплакала тихо, едва всхлипывая.

Михаил Петрович как сел в шубе в кресло, стоявшее посреди гостиной, так и не поднимался из него, словно бы подчёркивая этим кратковременность своего визита к зятю. Однако ему долго пришлось ждать, его нос уже подёргивался от запахов пропитанной винными парами комнаты, и его так и подмывало вскочить, заорать на весь дом истошным криком, разбудить сонную дворню. Но он сдерживался: этот дом не был его домом, и он чувствовал в нём себя гостем, а не хозяином.

Забегали слуги, внесли канделябры с зажжёнными свечами, низко кланялись Михаилу Петровичу, ещё помня своего прежнего барина. Показался наконец и сам Поль Ласунский, прилично одетый в бархатный шлафрок и рубашку с помятым кружевным жабо.

   — Кто к нам пожаловал! — деланно изумился он. — Прошу простить за некоторый непорядок в доме, но вы так неожиданно...

   — Мир тебе, Павел Михайлович, — спокойно отозвался гость.

   — Да вы скиньте шубу, — заботливо подбежал к нему Поль, — у меня довольно жарко, а вы сидите, преете...

   — На минутку только, дорогой зять, на минутку, — сдерживая злость и гнев, проговорил Михаил Петрович, — сообщить лишь радостные вести, да и домой. Супруга ждёт не дождётся, да и детишки малые...

Поль присел к столу и молча ожидал вестей. Лицо его сразу озарилось торжествующей улыбкой, а маленький подбородок исчез в волнах кружев.

   — «Милые вести скорей известите», — почти пропел он, глядя на тестя ожидающе. — приятно получить хорошие известия, а от вас, милый тестюшка, вдвойне приятно...

   — Весточка первая, — начал Михаил Петрович таким же любезным тоном, — государь император пожаловал вас капитаном Московского особого полка.

Лицо Поля вытянулось.

   — Служить в полку? — капризно произнёс он. — Да я сроду армейской службы не знавал, да в мороз, да в слякоть...

   — А государь император во имя заслуг вашего родителя обмилостивил моего зятя. Знал, что рад будет, да сразу капитаном, как и батюшка ваш служил, да ещё в Московский особый полк. Знал государь, что благодарить будете, ноги обливать слезами от такой милости...

   — Да я рад, — промямлил Поль, — только сами знаете, какое у меня здоровье, да и матушка недавно преставилась...

   — Да мне что, — раздражённо перебил его Михаил Петрович, — я лишь передаю государеву волю и вот пакет этот привёз от монаршей руки...

Поль небрежно бросил пакет на стол. Радость в глазах его угасла.

   — И вторую милость сотворил с нами государь-батюшка Павел Петрович. — Голос Михаила Петровича зазвучал вдруг так торжественно и сурово, что Поль заметно дёрнулся на стуле. — Приказал жене вашей, дочери моей Маргарите Михайловне, жить в доме отца, то бишь в моём доме, пока решится дело о разводе в Святейшем Синоде. Может, и долгое будет разбирательство, прежде случалось, по двадцать лет ждали решения, да теперь, слава Господу, государь повелел дела скорее делать, может, и Синод вынесет решение быстро...

Поль обомлел.

   — Да как... — Слова не шли из его горла. — Да как вы смели так со мной поступить?

Он вскочил со стула, быстро пробежал по ковру, отмеченному винными пятнами, — его забила лихорадочная дрожь.

   — Поступил, как ты с моей дочерью поступал, — смело ответил Михаил Петрович. — А буде решит Синод положительно, то и приданое да двести тысяч придётся вернуть...

   — Вот вы как запели, небось приготовили дочке другую партию?

   — Поль, — тихо и властно заметил Михаил Петрович, — я не оскорблять тебя пришёл, а сообщить государеву волю...

   — Напели, наговорили императору с три короба, а теперь я же ещё и виноват. Ваша дочь дурно воспитана, не умеет даже гостей принять, груба и дерзка, а вы смеете на меня клепать...

Михаил Петрович поднялся.

   — Я не браниться сюда пришёл, а забрать дочку, — глядя прямо в глаза Полю, холодно и гневно сказал он,— и через две минуты отсюда отъезжаю, выслушивать обидные слова не хочу…

   — Батюшка! — неожиданно закричал Поль тонким бабьим голосом. — Да к чему ж вы так, я не обидеть вас хочу, справедливо рассудите сами...

Михаил Петрович мигнул одному из слуг, показав глазами на второй этаж.

   — Поди узнай, собралась ли Маргарита Михайловна к отъезду?

   — Господи, да что же это такое, небось растащит все мои вещи, — заюлил Поль, — да мы же Богом обвенчанные, да разве ж можно от живого мужа жену увозить? Да разве я когда обижал Маргариту Михайловну, да вы у неё самой спросите, разве ж она скажет неправду?

Но Маргарита уже спускалась по лестнице. Старая её служанка несла за ней узел с вещами.

   — Положи узел на стол, Аксютка, — приказал Михаил Петрович, — раскрой, чтобы видел хозяин дома, что ничего лишнего не забирает с собой моя дочь.

Поль впился глазами в узел. Быстрые руки служанки распутали узел, и всё нехитрое богатство Маргариты предстало его глазам. Раскрылась и шкатулка с фамильными драгоценностями Маргариты.

   — Всё ли из драгоценностей на месте? — сурово спросил тесть.

   — Кое-чего не хватает, да Бог с ними, — тихо ответила Маргарита.

   — Так, — подытожил Михаил Петрович, — замуж выходила, добра навезла на восьми возах, а теперь одну простыню да шкатулку бабушкину увозишь...

Маргарита укоризненно взглянула на отца, и он сразу отстал.

   — Всё проглядел, зятёк? — язвительно спросил он.

Поль демонстративно отвернулся от стола.

Служанка быстро замотала узел, взяла в руки, и отец с дочерью вышли на крыльцо. Поль выбежал вслед за ними, молча смотрел, как они садились в карету, но напоследок не выдержал:

— Я буду жаловаться самому государю! — тоненько крикнул он, но так, чтобы они уже не услышали. — Я теперь капитан Московского особого полка, вы у меня ещё узнаете, почём фунт лиха...

Но кричал он больше для дворни, чтобы знала, с кем имеет дело.

Всю дорогу из глаз Маргариты катились тихие слёзы. Она не вытирала их, чтобы не обратить внимание отца на своё состояние, а он избегал взглядывать на дочь, потому что и сам мучился болью.

Кончилась её весёлая, беззаботная молодость, кончилось её несчастное супружество. Что-то ждёт её впереди? Какие ещё испытания пошлёт ей Господь за её своевольство?

Никуда нельзя показаться, надобно ограничиться пределами отцовского дома, даже за порог выйти не придётся, иначе пойдут по Москве злые и скверные слухи, а уж Москва на эту молву ох как таровата. И со страхом ждала она того бала, о котором говорил великий князь Константин, и надеялась, что до коронации императора забудет он о своём приглашении, забудет и о танце, на который ангажировал Маргариту.

Нет, не забыл Константин зеленоглазую красавицу, такую скорбную и обольстительную в чёрном траурном наряде. Вспомнил, едва приехал царский поезд на коронационные торжества...

Уже тридцать пять лет не видела Москва такого блестящего собрания первых лиц государства. Ради коронационных дней прерван был годичный траур, раззолоченные камзолы сменили скромные тёмно-зелёные мундиры, алые ленты орденов украсили расшитые костюмы сановников. Щегольские кареты, длинные дормезы[13], запряжённые восьмёрками и шестёрками вороных и белоснежных коней, всё подъезжали и подъезжали в древнюю столицу, а древний Кремль разукрасился таким обилием разноцветных нарядов, какого за последние годы не упомнила Москва.

Весеннее московское солнце, не в пример северному, петербургскому, словно нарочно не сходило с небосклона все дни, щедро рассыпало тепло, и под ним загустилась листва сирени, распустились в подмосковных лесах крохотные фиалки, ядовито зазеленела трава под буйными лучами. Даже московские мостовые, прибитые копытами, сапогами и котами простолюдинов, топорщились пробивавшейся молодой зеленью, а колдобины осыпались, разостлались в мягкую пушистую пыль.

В Светлое Христово воскресенье, 5 апреля 1797 года, началась эта великая для Павла и красочная для всего московского народа торжественная церемония.

Однако путь от Петровского дворца до Успенского собора был так короток, что Павел приказал продлить его, обогнув колокольню Ивана Великого. Впереди длинной и раззолоченной свиты выступал сам император в высоких сапогах с раструбами выше колен, в расшитом золотом мундире с андреевской лентой через плечо. Мария Фёдоровна в роскошном наряде из серебристой парчи, расшитом серебряными же цветами и птицами.

На крыльце Успенского собора встретила Павла процессия священников в золотых ризах, в белых клобуках с вышитыми серафимами, с золочёными тяжёлыми крестами в руках и витыми свечами с бледными огоньками, почти незаметными в ярком свете солнца.

Александр и Константин шли за отцом и матерью бледные и взволнованные — впервые видели они обряд коронования, после которого император был уже вправе надеть тяжёлую шапку Мономаха на троне.

Небольшое пространство Успенского собора забито было золототкаными мундирами и камзолами; огни свечей здесь, в полутьме собора, засверкали на орденах и позументах, засияли на золоте крестов и кадильниц.

Маргарита стояла в тесной толпе вместе с отцом и матерью и только краешком глаза, из-за плеч и голов впереди стоящих, могла видеть торжественную церемонию.

Напротив алтаря, прямо посредине собора, устроено было возвышение, там высился роскошно отделанный престол — трон императора. Маргарита увидела, как Павел, маленький, тщедушный, но покрытый парчовой мантией, подбитой горностаевым мехом, возложил на себя сверкающую алмазную корону, затем дотронулся ею до головы императрицы, возложил на себя далматик — одну из царских одежд византийских императоров, и лишь потом накинули ему на плечи порфиру — царскую одежду Руси.

В порфире, короне, со скипетром и державой в руках прошёл он в алтарь, чтобы прикоснуться Святых Тайн из рук священников. Рядом стоял князь Репнин. Павел подмигнул ему и довольно громко, сквозь пение дьяконов, спросил:

   — Ну что, князь, каково я играю свою роль?

Мария Фёдоровна одёрнула мужа:

   — Тише, мой друг, тише...

Маргарита, конечно, не слышала этих слов, видела только, как шевелятся губы царственных особ. Ангельское пение церковного хора заглушало все звуки.

Она выдержала всю длинную процедуру — долгую обедню, причастие императора, его коронование, а потом возглашение наследником престола, цесаревичем большего сына императора — Александра...

В отцовском доме рядом с младшими братьями и сёстрами Маргарита немного отошла душой и теперь могла и светло улыбнуться, и пожать плечами, и радостно рассмеяться, но чёрная стена неизвестного и горького будущего всё не отпускала её. В её зелёных огромных глазах залегла глубинная грусть, и даже торжественное зрелище, а потом весёлая толкотня народа, набросившегося на фонтаны с красным и белым вином, на жареных быков, выставленных во дворе Кремля, и тяжёлая возня на булыжниках, куда из царских окон бросали горстями медные и серебряные монеты, не изгнали печаль из её глаз. Она словно бы отрешённо наблюдала за всей этой суетой и скептически усмехалась в душе: зачем всё это, кому это нужно?

Однако когда ей принесли бальное платье, приготовленное для Дворянского собрания, сердце её всколыхнулось: никогда ещё со дня своей свадьбы не надевала она такое роскошное, расшитое блестками, серебряными и золотыми нитями одеяние.

Туго обтягивающий лиф подчёркивал её тоненькую стройную фигуру, а пышные юбки образовывали каскад вокруг её ног. Бриллиантовое ожерелье на белой шее, длинные подвески в ушах и тяжёлые браслеты на руках дополняли её наряд. Ей вдруг захотелось проплыть по залитому светом залу, по скользкому паркету бального помещения рядом с таким же красивым, высоким, стройным человеком.

Она вспомнила лицо Константина, его коротенькую фигуру и невольно поморщилась: нет, это был не тот человек, о котором вдруг возмечталось ей. Рядом с ним она не чувствовала бы себя красавицей, была б принижена его высоким саном, вела бы себя скованно и неестественно. Она так надеялась, что великий князь забудет о своём приглашении.

Но едва открылся бал в Дворянском собрании, куда съехались все самые знатные семьи Москвы, и сам император в паре со старшей невесткой, женой Александра Елизаветой Алексеевной, открыл сверкающее шествие танцоров, за ним в паре с сыном плавно проплыла императрица, потом младшая невестка с кем-то из блестящих придворных, Константин взглядом отыскал Маргариту, стоящую вместе с отцом и матерью у дальней стены среди белых высоких колонн, и через весь зал направился к ней.

Сперва он обратился к Михаилу Петровичу, прося позволения пригласить на танец его дочь, потом подал руку самой Маргарите.

И вот она вышла на круг, под яркий свет тысяч свечей, на пустое пространство, предназначенное для танцев. Взгляды всех обратились к этой паре — невысокий Константин в расшитом камзоле и редкостной красоты зеленоглазая и стройная его дама. Почти на полголовы Маргарита была выше Константина, во всё время танца не поднимала, а опускала глаза на своего кавалера, и взгляд её глаз словно бы притушёвывался, затеняясь длинными ресницами.

Зашушукались старухи в роскошных нарядах, набелённые и нарумяненные, стоящие и сидящие вдоль стен; глаза молодых офицеров и напудренных вельмож обратились к Маргарите.

Вежливый Константин отвёл даму к её отцу и сразу же подвёл к ней высокого рослого офицера в тёмно-зелёном мундире.

   — Я прошу моего офицера, Александра Тучкова, заменить меня в паре с вашей дочерью, — отрекомендовал он нового кавалера Михаилу Петровичу. — Разрешите потанцевать ему с нею...

Отец разрешил, и Маргарита забыла обо всём, легко скользя по наборному паркету и отдаваясь ритму музыки. Она даже не разглядела лицо своего кавалера, ей достаточно было того, что она летела по зале, лицо её овевал ветерок от движения, а ноги сами несли её так, как ещё никогда не приходилось.

Маргарита забыла обо всём, глаза её разгорелись, розовые губы приоткрылись, щёки зажглись румянцем — она вполне сознавала, как она теперь хороша, и упивалась сознанием своей красоты.

   — Как легко вы танцуете, — услышала она шёпот, когда её кавалер, изящно держа её за кончики пальцев, обводил вокруг себя.

Она недоумённо взглянула на него. Молодое, белое, сияющее лицо, голубые, слегка навыкате глаза, яркие губы, слегка подвитые волосы пшеничного оттенка над высоким чистым лбом. Но взгляд поразил её — словно стояла в нём какая-то извечная тоска, словно и не было этого блестящего бала, словно куда-то вглубь души уходил этот взгляд. Серьёзные, печальные голубые глаза смотрели на неё из запредельного мира, с глубокой грустью. Вся весёлость Маргариты слетела с неё. Кто это — она даже не расслышала его имени, когда он представлялся отцу.

   — Вы кто? — тихонько спросила она.

   — Разве такой красавице, как вы, полагается запоминать имена своих кавалеров? — грустно усмехнулся её партнёр по танцу.

Она снова взглянула прямо ему в глаза, и ей уже не хотелось ни танцевать, ни кружиться под этим ярким светом тысяч свечей, лишь бы глядеть и глядеть в эти грустные, но сияющие голубые глаза, погружаться в их неведомую глубину и печаль.

   — Ну, положим, я Александр Тучков, — успел шепнуть он ей между фигурами танца.

   — Меня зовут Маргарита, — едва шевеля губами, сказала она ему в следующем перерыве между фигурами.

   — Я знаю, — прочла она незаметное движение его губ.

И сразу пришло к ней осознание того, что делается здесь, на бале. Отрезвевшими глазами наблюдала она за вереницей пар, за изящными и красивыми фигурами танца, за сверканием золотых пуговиц и движениями башмаков и сапог. Ей больше не хотелось танцевать, она едва не вышла из круга, с усилием довела танец до конца, долетела до отца, слегка поддерживаемая под локоть Александром.

Больше она не танцевала. Кавалеры ещё подходили к ней, но она утомлённо отмахивалась большим веером и прошептала отцу:

   — Я так устала, батюшка, поедемте домой...

Михаил Петрович удивлённо взглянул на дочь. Этот бал был её триумфом, её заметили даже члены царской фамилии, она была настоящей королевой в череде придворных красавиц, и вдруг эта усталость, нежелание выставляться напоказ. Он пожал плечами. Не дождавшись конца бала, семья Нарышкиных отъехала домой.

Маргарита бросилась в постель, и глаза Александра Тучкова встали перед ней — глубокие, печальные и понимающие. Она не запомнила его лица, не видела, как он одет, высок ли ростом, помнила только, что поднимала свои глаза к его лицу — значит, он выше неё. Больше ничего не запомнила она — лишь глаза его стояли перед ней.

На другой день после бала в Дворянском собрании двери парадного подъезда дома Нарышкиных почти не закрывались. Выразить своё почтение приезжали молодые офицеры, придворные старые почтенные ловеласы.

Михаил Петрович принимал всех, выказывал уважение, но Маргарита, ради которой и приезжали все молодые и не слишком молодые люди, не показывалась. Она отговорилась головной болью, сидела в своей комнате и не хотела никого видеть.

Александр Тучков не появился...

После семейного обеда Михаил Петрович решил поговорить с дочерью.

   — Я очень рад, что ты такая скромница, — осторожно начал он, — но не забывай, что после развода ты должна будешь выйти замуж. Куда же ещё деться женщине в наше время?

   — Я не хочу замуж, — тихо ответила Маргарита. — Что хорошего в замужестве?

   — Но я не желаю, чтобы ты пошла в монахини, — вспыхнул Михаил Петрович, — есть много знатных и богатых женихов, я желаю тебе только счастья...

   — Я благодарна вам за заботу, — устало отвечала дочь, — но я не пойду больше замуж, я теперь знаю, что это такое — замужество. Вам так повезло с маман, у вас прекрасная семья, а моя доля, видно, другая, мне нет счастья в семейной жизни...

— Первый опыт, — наставительно сказал Михаил Петрович, — ещё не опыт.

На том и закончился этот нелёгкий разговор.

Варвара Алексеевна больше не вмешивалась в сердечные дела Маргариты. Она сознавала свою вину, и в её отношении к дочери появилась нотка этой виноватости. Она уже не могла советовать своей старшенькой.

А Маргарита с тех пор замкнулась в себе ещё больше. Она не могла никому рассказать о своих сердечных страданиях, не могла и слова произнести о том, как запали ей в душу глаза Александра Тучкова. Да и с кем могла бы она поговорить... Мать старалась избегать разговоров, отец был прямодушен, груб и отчётливо заявил, что ей всё равно придётся выйти замуж второй раз. Она не хотела, не смела даже мечтать о том, чтобы вторично встретиться с тем человеком, взгляд которого так поразил её. Впрочем, что она знала о нём, кроме имени и голубых глаз? Кто знает, каков он на самом деле?

Однако она встретилась с Александром Тучковым ещё раз. На именины жены одного из своих троюродных братьев Михаил Петрович повёз всю свою семью: младшие девочки уже подросли, пора было знакомить их с молодыми людьми, а потом пристраивать. Только и разговоров было в семье что о браках, о замужестве. Нет хуже доли матери и отца, которым надо выдавать замуж многочисленных дочерей: мало того, что приходится выделять богатое приданое, нужно ещё найти человека, в котором не пришлось бы разочароваться, как Маргарите.

За огромным столом, накрытым на полсотни человек, где уместились семьи многих родственников, Маргарита сидела на самом конце. Она не поднимала глаз, не искала взглядов, ей неинтересны были досужие разговоры — она была в преддверии развода, и тайные мысли о своей судьбе не оставляли её даже во время самого праздничного застолья.

И вдруг она почувствовала на себе тяжёлый взгляд. Она подняла глаза, обвела огромный овальный стол и наткнулась на этот взгляд — серьёзный, немного печальный, словно бы отрешённый.

Александр Тучков тоже был родственником хозяйки дома с какой-то дальней стороны. «Словно сама судьба сталкивает нас», — невольно подумала Маргарита.

Она опустила глаза в тарелку и теперь уже мечтала убежать от этого пристального взгляда. Кто она такая, чтобы отвечать таким же взглядом? Она не имеет права отвечать ему, она не может быть с ним наравне...

Маргарита ещё посидела за столом, затем тихонько извинилась перед хозяйкой дома и выскочила на крыльцо. Скоро лошади везли её в отцовский дом.


Корона за любовь. Константин Павлович

Корона за любовь. Константин Павлович

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ


Корона за любовь. Константин Павлович
аконец-то он примет участие в настоящей войне! Конечно же, здесь, теперь, в Петербурге, Константин с жаром отдавался воинскому делу.

На учениях он принимал строгий, даже свирепый вид. Подскакивал к рекруту, если видел, что тот неумело и не браво переставляет ноги, приказывал выйти из строя, заставлял поворачиваться во все стороны и с высоко поднятой головой. Особенное удовольствие доставляло ему громко и разборчиво выкрикивать слова команд. Если солдат чуть склонял голову, наблюдая команды и стараясь выполнить их чётко, Константин подлетал к нему и резко ударял снизу вверх по подбородку — высоко вскинутая голова должна была свидетельствовать, что рекрут вовсе не думает, а лишь автоматически, машинально выполняет команду.

Придирчиво осматривал он, как затянута амуниция. Не дай бог, чтобы портупея и ремни у ранца ослабевали — Константин сам старательно подтягивал их, не забывая дать солдату по плечу или по роже. А уж если треуголка сидела не лихо и молодецки, сбивал её одним движением кисти и до тех пор измывался над бедным солдатом, пока тот не нахлобучивал её по всем правилам, даже не утирая взмокший лоб и не чувствуя струи пота, лившей за воротник.

«Офицер есть не что иное, как машина, — мыслилось молодому командующему силами Петергофа, куда опрометчиво назначил его отец. — Всё, что командир приказывает своему подчинённому, должно быть исполнено, хотя бы это была жестокость...» И прибавлял на разводах, что «фантазия начальника может сделать подчинённого своим слугою, который и может быть употребляем на всё...»

Главная обязанность Константина в бытность генерал-губернатором Петергофа состояла лишь в том, чтобы находиться при Павле во время вечернего рапорта дежурного караульного офицера, который неукоснительно производился каждый день вечером. Константин только присутствовал при этом, вставляя свои замечания о рапортах. Но однажды он решил, что присутствие его не обязательно — отец простился с ним до рапорта, и обрадованный Константин, вскочив в коляску, посвятил себя и свой невольно выдавшийся свободный вечер прогулке по Петергофу и, конечно же, встрече с интересовавшей его на этот раз красавицей. Последствия этого, казалось бы, малозначащего поступка были крайне тяжёлыми...

Увидев, что Константин не явился на выслушивание рапорта, Павел пришёл в великий гнев. Ему важны были самые ничтожные мелочи в воинской службе, а такой проступок, как отсутствие генерал-губернатора при рапорте, вызвало страшную бурю. Он покраснел, голова его вскинулась вверх, он задыхался, и лишь по жесту руки адъютант Комаровский понял, что надо срочно найти великого князя.

Но найти его не смогли: секретное уютное гнёздышко Константин обставил такой таинственностью, что не только его жена, молоденькая Анна Фёдоровна, но и никто в мире не смог бы разыскать эту чудную квартирку, где он иногда проводил целые ночи.

Явившись во дворец, он узнал о буре, о гневе отца, и так встревожился, что не смог сомкнуть глаз всю оставшуюся ночь. Лихорадочно отыскивал он способы примирения с отцом, но не решился показаться ему на глаза — знал, как страшен отец в гневе, что запальчивость его уже стоила свободы многим офицерам, и дрожал от страха.

Наконец под утро он решился написать отцу письмо, в котором до тонкости объяснял свой проступок. Но письмо было ему возвращено не только без ответа, но даже не распечатанным.

А когда пришёл к нему полковник Обрезков и сообщил, что император приказал ему отдать рапорт вместо Константина, великий князь взвился с кресла, понял, что не только его жизнь, но и честь могут быть в великой опасности, принялся грызть ногти и изобретать способы справиться со страшным ударом, спасти себя от опалы.

Адъютант его, Комаровский, с удивлением и тревогой наблюдал за отчаянием великого князя, когда он передал ему приглашение императора прогуляться в колясочке. Даже в этих словах усмотрел Константин намёк на своё пренебрежительное отношение к службе и с ужасом приготовился к опале. Но, покружив по комнате, меряя её большими шагами и на ходу грызя ногти, он вдруг подошёл к Комаровскому и кинулся ему на шею в восторге от придуманной затеи спасти себя.

   — Пойди сейчас к Кутайсову, скажи, в каком я отчаянии! — воскликнул он. — Пусть он попросит государя об одной лишь милости выслушать меня...

Комаровский пожал плечами. Как, родной сын императора должен умолять брадобрея, крещёного турка, о том, чтобы отец выслушал сына...

Но, будучи дисциплинированным и исправным служакой, Комаровский направился к Кутайсову. Турок сразу же выслушал Комаровского, приказал прийти за ответом несколько позже, и Комаровский отправился к принцу, великому князю. И надо же было случиться, что по дороге ему повстречался собственной персоной сам император.

   — Куда, зачем, почему, по какой причине, — встретил он Комаровского градом вопросов: император всегда был подозрителен и допытывался до всяких мелочей.

Комаровский объяснил Павлу всё то же, что рассказал Кутайсову. Павел помолчал, осознавая всю отчаянность положения второго своего сына, и негромко промолвил:

   — Я рассчитывал на привязанность одного только Константина, но сделанный им вчера поступок заставил меня думать, что и он предался противной партии...

Комаровский покраснел и промолчал, но быстро сообразил, о какой противной партии говорил Павел. Он хорошо знал, что даже Мария Фёдоровна, жена императора, поддерживала Александра, когда Екатерина мыслила обойти Павла и оставить престол Александру, любимому внуку. Не доверял Павел своему сыну, а теперь заподозрил и Константина...

Однако, поразмыслив, Павел смягчился. Он велел сказать сыну, что прощает его легкомысленный поступок и позволяет ему подавать рапорт при разводе.

Радости Константина не было границ. Он обнимал Комаровского, целовал его и без конца повторял, что отец слишком к нему милостив, что он искренне раскаивается в том, что свою прогулку поставил выше интересов службы. Как его отчаяние, так и его радость были чрезмерны, и адъютант в душе бранил его за ребячливость.

Но теперь всё позади — разводы, вахтпарады, мелочные попрёки командирам за нечёткость команд, за расхлябанность в амуниции. Теперь он поедет к настоящей армии, к настоящей войне, да ещё куда! Под начало самого Суворова!

Впрочем, в душе, думая о старом фельдмаршале, Константин всегда усмехался. Он хорошо знал его сына, Аркадия, назначенного к его двору камер-юнкером, высокого, белокурого красавца, столь изощрённого в весёлых забавах и любовных похождениях, что и сам Константин не мог бы за ним угнаться. Знал, как трепетно относился к сыну Суворов после того, как отдалилась от него старшая его дочь, Наташа, совсем юной выскочившая замуж за постаревшего Николая Зубова, льнувшего к новому императору и даже оказавшего ему столь блистательную услугу при вступлении на престол. Как жаждал великий полководец видеть и сына своего таким же ревностным служакой, каким был сам! Но сын Суворова больше расшаркивался на паркетах гостиных, кланялся вельможам, устраивал любовные делишки самого Константина, а к военной карьере его не тянуло. Но Константин ехал к армии Суворова, и Павел отправлял вместе с ним и Аркадия.

Не забывал Константин и того, что отец слишком уж сурово наказывал екатерининского вельможу, Суворова, подозревая его в сговорах против него, императора. Солдаты любили Суворова, при одном его имени кричали ему славу, а это могло быть чревато для императора всем, чем угодно...

Расфранчённые вельможи, важные раззолоченные генералы наполняли приёмную залу Павла. В числе других были и Константин с Александром, сопровождавшие императора на каждый развод, и братьям оставалось лишь удивляться поведению Суворова. Старик бегал по приёмной зале, останавливался то возле одного, то возле другого вельможи и каждому говорил такие слова, за которые едва ли можно было не возненавидеть фельдмаршала.

   — За что ж такой чин получил? — спрашивал он одного, взявшись за сверкавший орден. — Сражался на паркетах? А трудно? Много ли крови пролил?

Смущённый и возмущённый царедворец отворачивался, а Суворов уже легко подлетал к другому и бросал насмешливо:

   — За длинный нос получил чин?

Но вот появился царский брадобрей Кутайсов, который приобрёл такое положение, что его ласки и милости добивались самые родовитые и знатные люди государства. Суворов подлетел и к нему. Первая же фраза повергла Кутайсова в изумление: старый фельдмаршал спросил у него по-турецки, много ли получил он за царскую бороду.

Константин не выдержал. Он никогда не придерживал свой язык и, подскочив к Суворову, тихонько заметил ему:

— В чужой монастырь со своим уставом не ходят.

Суворов окинул его проницательным и насмешливым взглядом, и Константин почувствовал себя таким маленьким и жалким, что даже не нашёлся, что сказать.

В это время растворились двери покоя и появился император в прусском мундире и высоких грубых сапогах. Он немедленно подошёл к Суворову, оставив без внимания весь свой расфранчённый двор.

Константин отвернулся, довольный, что не услышал ответа Суворова, и с изумлением стал прислушиваться к разговору императора со строптивым фельдмаршалом. На каждое вежливое и терпеливое слово Павла Суворов отговаривался шуткой, солдатской меткой приговоркой и словно бы не замечал настойчивого намёка императора. А тому хотелось, чтобы несговорчивый старик сам изъявил желание служить, но не во главе всех войск, а где-нибудь в дальнем гарнизоне.

А уж на разводе, на который впервые опоздал отец, Константин и вовсе изумлялся поведению старого служаки. То он путался в фалдах прусского мундира, и его палаш ударялся о край ступенек кареты, то плоская треуголка падала с его головы, то отваливалась сзади присыпанная косица и старик смиренно извинялся перед императором. Впервые Павел изменил и порядок развода: вместо обычной шагистики солдат заставили ходить в штыки, стараясь польстить старому фельдмаршалу, но Суворов почти не глядел на эти упражнения, а под конец схватился за живот.

— Брюхо болит! — сказал он своему племяннику графу Горчакову и уехал с развода, не дождавшись конца его. Никто бы не позволил себе сделать это, пока сам император присутствовал.

Андрей Горчаков всё старался сгладить резкости Суворова, но Павел видел все выходки старика и молчал.

Он всё ещё надеялся, что Суворов подчинится ему, но в конце концов понял, что строптивому старику не нравятся все прусские порядки, и был рад, когда Суворов попросился обратно в деревню. С тяжёлым сердцем отпускал Павел старика, зато приказал снять с него надзор и денежные начёты, надеясь, что в случае опасности Суворов придёт на помощь.

Так и случилось...

Франция, некогда поднявшая знамя свободы, равенства и братства, к последнему году восемнадцатого столетия явила миру своё новое лицо. Её армия начала наступление на другие страны, везде требуя территориальных приобретений, грабя крохотные города и государства, поднимая мятежи под знаком конституции, которой давно уже сама не верила. Взошла на небосклон Франции звезда генерала Бонапарта, преобразовавшего французскую армию, введшего новые правила ведения современной войны. Быстрота и натиск, стремление добиться решительного боя, драться с превосходящими силами и в самой лучшей позиции — таковы были его новые идеи и принципы. Пока ему приходилось иметь дело лишь с бездарными австрийскими генералами, которые неизменно оказывали ему много раз одну и ту же услугу — раздробляли свои войска, чтобы Бонапарту легче было разбивать их по частям. Военный дух, солдатчина победили во Франции и взяли верх над демократическими идеями. Теперь французы жаждали своего национального владычества над всей Европой, захвата всё новых и новых земель и, главное, ограбления тех наций и стран, что сдались по слову Наполеона, исполненные доверия к провозглашаемым им лозунгам свободы и равенства. Но слова и лозунги оказались только приманкой: вся Италия была покорена и бессовестно ограблена, свободная Венецианская республика выдана Австрии как провинция, а папа римский вынужден был заключить с Бонапартом позорный мир, по которому обязался выплатить победителю 300 миллионов франков, не считая разграбленных французами произведений искусства на многие миллионы. Бонапарт произвёл переворот. Директория пала, и теперь он единственный вершил дела в Европе.

Флот французов осадил остров Мальту, находившуюся под протекторатом России, — Павел Первый считался гроссмейстером ордена мальтийских рыцарей. Узнав об этом, Павел взбеленился и стал искать пути решительного противодействия Франции. Он даже отказался от традиционной политики противостояния с Оттоманской Портой и заключил с ней союз против Франции. Россия, как и Австрия, увидела настоятельную необходимость сопротивляться Наполеону, английский же посол теперь приобрёл при дворе Павла колоссальное влияние. Словом, заключалась некая коалиция против бесстыдных действий Бонапарта, ограбившего пол-Европы. Россия, Англия и даже Пруссия, сохранившая вооружённый нейтралитет, готовились к войне против Франции. Павел послал флот через Дарданеллы блокировать Корфу, а армию повелел вести через австрийскую границу.

Конечно, Наполеон не смог бы противостоять армиям коалиции, армиям четырёх стран. В его распоряжении было более 180 тысяч солдат, да ещё 60 ему поставили союзники. Но силы эти были рассредоточены на огромном пространстве между Немецким морем и южной Италией. Бонапарт потребовал от правительства призвать на службу всех способных носить оружие в возрасте от 20 до 25 лет. Рекрутский набор должен был поставить армии ещё 100 тысяч солдат, однако явилось к нему лишь 50 тысяч.

Но и при этих условиях Наполеон доблестно сражался, поодиночке разбивая австрийских генералов, всё ещё державшихся за старые методы и способы ведения войны.

Противоборствовать ему мог только один полководец в Европе, давным-давно введший в своих войсках ту же тактику, что и Бонапарт: решительный натиск, атака, захват, лучшие позиции и численный перевес сил. И давно уже говорил Суворов, внимательно наблюдая за Наполеоном:

   — Далеко шагает мальчик! Пора унять...

Наиболее проницательные умы в Европе указали на Суворова как на единственного полководца, способного противопоставить Наполеону новую по тем временам тактику ведения войны. Английский кабинет-министр Питт предложил австрийцам призвать командовать объединёнными силами союзников Суворова, и император Франц поставил это имя условием заключения договора о борьбе с Францией.

Павел был польщён — он стремился показать Европе совершенство русской армии, пусть даже и под началом Суворова. Однако, посылая своего сына к армии Суворова, действующей в Италии, тем не менее отправил вместе с ним генерала Дерфельдена, имея в виду заменить им в случае надобности Суворова.

Константин в великой радости стал собираться на фронт. Радость его, правда, умерялась тем обстоятельством, что отец не назначил ему никакой должности в армии, а приказал быть лишь волонтёром[14].

   — Приглядись, вникай, пригодится, — коротко заметил он ему, — придёт время, покажешь себя, будешь и ты командовать... — И, с нежностью посмотрев на сына, добавил строго: — Берегись безрассудства, оставь глупые выходки, не лезь на пули и не показывай им спину...

Константин едва сдержал навернувшиеся слёзы — ему было всего двадцать, и детство ещё не ушло из его глаз и повадок.

   — Положитесь на меня, государь, — ответил он дрожащим голосом, — не подведу ни вас, ни... — он споткнулся, хотел было сказать «отечество», но вовремя вспомнил, что отец запретил употреблять это слово, — ни государство моё, Россию...

   — Будь солдатом исправным, — наконец обнял сына Павел.

   — Отец сказал тебе всё, что нужно, — вглядываясь близорукими глазами в лицо Константина, произнесла императрица Мария Фёдоровна, — а я прошу, будь осторожен, внимателен, избегая опасности, тебя будет ждать столько любящих сердец...

Она явно старалась выглядеть несколько театрально, не совсем входя в роль страдающей матери, но Константин почтительно поцеловал её пухлую белую руку:

   — Матушка, вы всегда в моём сердце...

Пустые, почти ничего не значащие слова, просто соблюдение приличий. Ничего такого он не чувствовал в своём сердце, оно рвалось к военным баталиям, к новым местам вместо опостылевшего Петербурга с его рутиной и Петергофа с его бесконечными, ничего не значащими рапортами, из-за которых всегда возникали самые неожиданные неприятности.

Зато с женой, молоденькой и скромной, застенчивой и бледной Анной Фёдоровной, он дал себе волю:

   — Всё, уезжаю, под пули, под ядра, к боевым делам, на волю...

И словно ушат холодной воды вылила она ему на голову:

   — Вы помните своё обещание?

Он резко повернулся к ней.

   — Да-да, помните, перед самой свадьбой вы обещали моей маменьке, что я увижу её в Кобурге. Вы теперь оставляете меня одну, но вы сами хорошо знаете, какие напряжённые отношения у меня сложились с моей свекровью. Мне будет так одиноко и скучно, и никто теперь не защитит меня от её нападок. Поэтому я прошу вас исполнить своё обещание.

Вот оно что! Она не желает без него сидеть тут, в Петербурге, и выслушивать нотации от свекрови, следить за каждым своим словом и движением.

   — Ладно, — устало сказал он, — я испрошу позволения у батюшки выехать вам в Кобург.

   — Благодарю вас, — церемонно наклонила она голову.

И ему не захотелось поцеловать её в белый, как стрела, пробор на тёмных волосах, не захотелось прижаться губами к её узким, как лезвие ножа, губам. В глазах её не было ни радости, ни любви.

   — Простите меня, если что, — невольно вырвалось у него. Он и не заметил, как тоже перешёл на вы, хотя всегда обращался к ней по-русски — на ты.

   — И вы простите меня, — холодно ответила она, глядя куда-то в сторону.

Пришлось снова идти к отцу, просить приёма и излагать просьбу жены. Но Павел, почти всегда встречавший каждую просьбу готовым «нет», неожиданно легко согласился.

   — Пусть едет, — коротко сказал он. — Всё равно детей у вас нет, так что и делать ей тут нечего.

Опять кольнул. Он так ждал внуков, этот нежный и любящий отец!

Константин надеялся, что поедет в армию вместе с главнокомандующим, но Суворов, едва приехав в Петербург, уже ускакал в своей старенькой, продуваемой кибитке. И опять изумился Константин: будто десяток лет сбросил Александр Васильевич, будто и не было опалы, будто и не сидел он много лет взаперти в своём Кончанском.

Помолодел, чисто выбрит, задорно торчит хохолок над высоким чистым лбом, только глубокие складки бороздят лицо, да крепко сжаты узкие тонкие губы. Но никаких странностей не позволил себе в этот раз Суворов — он ехал к армии, к своим чудо-богатырям, и это распрямило его старческие плечи, подтянуло все мышцы. Он словно ловил каждое слово императора: к чему было ныне растравлять старые раны. Правда, теперь у него был залог милостивого отношения Павла — дружеское письмо государя:

«Граф Александр Васильевич! Теперь нам не время рассчитываться. Виноватого Бог простит. Римский император требует Вас в начальники своей армии и вручает Вам судьбу Австрии и Италии. Моё дело на сие согласиться, а Ваше — спасти их. Поспешите приездом сюда и не отнимайте у славы Вашей времени, а у меня удовольствия видеть Вас...»

Однако в разговоре с Павлом Суворов твёрдо держался своей точки зрения. Он предложил ещё год назад план кампании в войне с Францией: осадить двумя обсервационными корпусами Страсбург и Люксембург, идти, наступая на французов, прямо к Парижу, не теряя времени и не разбрасываясь на длительные осады. Тогда Павел просто не понял суворовской тактики, посчитал такой план авантюрой и никакого значения не придал чётким и кратким суворовским принципам. А они и были сущностью всей суворовской тактики и стратегии:

   1. Ничего, кроме наступления.

   2. Быстрота в походах.

   3. Не нужно методизма — хороший глазомер.

   4. Полная власть командующему.

   5. Неприятеля атаковать и бить в поле.

   6. Не терять времени в осадах.

   7. Никогда не терять времени и не разделять сил для охранения разных пунктов.

Константин читал тогда эти листки с набросанным планом кампании и тоже лишь качал головой: мнение всех окружающих его генералов было единодушным — старик выжил из ума. А вот теперь все его принципы пришлось принять и отцу — он долго обсуждал с Суворовым план кампании и в конце концов уступил несговорчивому старику:

   — Веди войну по-своему, как умеешь...

Только это и нужно было полководцу.

От таких слов он словно ещё помолодел, не забывал низко кланяться императору, благодарный за это отступление, говорить ласковые и льстивые слова, и Павел был доволен, что сумел усмирить старого полководца. А что значили для Суворова эти поклоны и давние обиды, если он получал главное — возможность сразиться с Наполеоном, о чём давно и много мечтал. Но Константин не знал, о чём размышляет Суворов, не видел его невидимую усмешку над придворными ужимками и с горечью думал, что теперь-то этот выживший из ума старик будет лишь кланяться и благодарить императора. И некоторое презрение возникало в его душе. Да, теперь и этот прославленный в восемнадцатом веке полководец ничем не будет отличаться от прославленных шаркунов.

Как же он ошибался, и довольно скоро пришлось ему убедиться в этом.

Павел гордился тем, что сын его ехал в армию. Ещё несколько месяцев назад, отвечая на просьбу Константина отправить его в действующую армию, он писал ему:

«Мне очень приятно иметь сына с такими чувствами, каковы Ваши, мой любезный Константин. При этом скажу Вам, мой дорогой друг, что Голицын ведёт только вспомогательный корпус, состоящий на жаловании у Англии, а корпус Розенберга состоит на жаловании у Австрии. Я вовсе не желал бы, чтобы великий русский князь участвовал в таком походе. Впрочем, быть может, обстоятельства будут таковы, что для нас представится случай отправиться в поход на наш собственный счёт...»

Император провожал сына, на высокое крыльцо дворца вышла и Мария Фёдоровна. Измайловский полк, выстроенный по линейке, взял на караул, взвизгнули колокольца под дугами, и шестёрка чалых лошадей тронулась с места. Заскрипел гравий дворцовой аллеи, мелькнули лица солдат, чётко державших линию флангов, сверкнула голубая гладь Невы, и Константин задвинулся в самый угол кареты, закрыв даже крохотное оконце кружевной шторкой.

Начиналась новая пора его жизни, боевая, горячая, и он смиренно успокаивал своё сердце, грезя о пулях, снарядах, штыках...

Через ночь уехала из Петербурга и его жена, Анна Фёдоровна. Её сопровождала блестящая свита, и свёкор, и свекровь проводили невестку.

Впрочем, очень скоро путешествие великого князя, ехавшего инкогнито, под именем графа Романова, превратилось почти в увеселительную поездку. Новые впечатления, непривычные места, ухоженные курляндские деревеньки занимали Константина, и он больше не думал о войне, о том, что ждёт его в армии. Обоз двигался медленно, и удалые кучера едва сдерживали шестёрку коней.

Самой длительной и приятной стала для Константина остановка в Митаве. Здесь на иждивении русского царя жил брат Людовика Шестнадцатого, казнённого Конвентом. Все европейские государи признавали его за преемника короля, прочили престол, но денежное вспомоществование оказывал один лишь Павел. Может быть, поэтому король-кандидат так ласково встретил Константина.

Выстроенные вдоль дворцовых дорожек солдаты, громко приветствующие графа Романова, разряженный и добродушный брат казнённого короля, вся его свита ухаживали за Константином так, как ещё никогда и никто не привечал его. И от этого Константин высоко вздымал голову, ему было лестно это внимание и почёт, хотя он и понимал, что эти знаки принадлежат России и её императору.

Король — кандидат на французский престол — запросто взял Константина за руку, ввёл в мрачную, громадную, едва освещённую факелами залу и сразу же подвёл к портрету, висящему на стене в золотой раме и в полный рост изображавшему императора Павла Первого.

— Ваш батюшка — мой спаситель, — негромко сказал будущий Людовик Восемнадцатый сыну императора.

А уж в Вене Константина ждали настоящие торжества — как раз в это время Павел подписал брачный контракт великой княжны Александры с эрцгерцогом Иосифом, и император Австрии только что утвердил этот договор.

Весенняя распутица не позволяла Константину двигаться быстрее, а торжественные встречи на границе, где его приветствовал от имени императора молодой князь Эстергази, воинские почести, бесконечные ряды бравых вояк, провозглашавших славу молодому русскому великому князю, — всё это кружило ему голову. Инкогнито было забыто, он сам называл себя сыном русского императора, а дядя его, Фердинанд Вюртембургский, ласково встретивший племянника на последней станции перед Веной, и вовсе не желал звать его иначе, как дорогим сыном сестры — Марии Фёдоровны.

Фердинанд состоял на службе у австрийского императора и был в это время губернатором Вены.

Где бы ни появлялся великий князь, всюду ему устраивались шумные и пышные приёмы, в императорском дворце было приготовлено для него роскошное помещение, каждый день он обедал с императором Францем, а вся его свита постоянно обреталась за гофмаршальским столом.

Война, баталии, пули, штыки — всё было забыто. Увеселения и празднества, торжественные встречи, бурные и продолжительные овации, которыми его окружали везде, совсем вскружили голову молодому великому князю. Он бывал на спектаклях в императорской ложе, и весь зал вставал и шумно приветствовал сына русского императора; русский посланник в Вене Андрей Кириллович Разумовский устраивал в его честь роскошные обеды и завтраки, а балы давал с таким количеством прекрасных женщин, что у великого князя разбегались глаза.

Какая война, когда здесь так весело, какие бои, когда здесь столько красивых женщин, какие пули, когда организуются блестящие фейерверки, какие штыки, когда так сверкают эполеты и ордена!

А смотры войск, а парады, которыми угощал своего гостя император, по случаю войны не дававший балов и не устраивавший празднеств!

Император Франц наградил Константина орденом, дал ему чин австрийского генерал-фельдцейхмейстера и даже назначил его шефом гусарского полка.

Но самое главное предложение сделал император Константину под самый конец его пребывания в Вене. Что, если великий князь отменит свою поездку в армию Суворова, а вместо этого поедет на Рейн, куда назначен его теперешний родственник, эрцгерцог Иосиф?

Предложение было заманчивым, но голова у Константина уже устала от всяческих забав и блеска венского двора, и потому он сказал твёрдо, что только испросив позволения императора, своего отца, может ответить на это лестное для себя предложение, а без позволения родителя он не должен его принять...

Вечером у Константина состоялся разговор с генералом Дерфельденом:

   — Можем и не застать кампанию. Суворов так бьёт французов, что каждый день промедления приводит нас к концу этой войны...

   — Завтра же едем, — решил Константин.

И вновь вернулись к нему его мысли об атаках, пулях, сражениях. Что по сравнению с этими мужественными забавами стоят все фейерверки, смотры, балы, женщины!..

ГЛАВА ВТОРАЯ


С грустным недоумением смотрела Варвара Алексеевна на свою вернувшуюся под отеческий кров старшую дочь. Казалось, впереди у неё всё покрыто мраком неизвестности, ненадёжный статус разведённой жены закрывал ей двери во все знатные дома Москвы, любой её шаг мог быть истолкован как непростительное легкомыслие, а уж кумушек, охочих до досужих разговоров и сплетен, в Москве всегда было пруд пруди. Одно её слово могло быть истолковано в худую сторону, одно движение, один взгляд, пойманный случайным свидетелем, злорадно раздувался и вызывал безоговорочное осуждение здешних ханжей и привередниц.

Да, она красива, её глубокие сверкающие изумрудные глаза могли приковать к себе многие сердца, её высокая стройная фигура неизменно привлекала к себе мужские жадные взгляды. Но одна лишь мысль о том, что теперь она бедна, почти бесприданница, отвращала от неё многочисленных обожателей, как всегда, ищущих случая поправить свои дела за счёт женитьбы на богатой невесте.

Всё это должно было наложить отпечаток на Маргариту, пригнуть её к земле, оставить ей только возможность молить Бога о другом муже и защитнике. И где найдёшь теперь хорошего жениха, да ещё знатного и богатого, как пристроить женщину, уже однажды испытавшую тяготы супружеской неудачной жизни...

А Маргарите всё было нипочём. Взгляд у неё был прямой и лучился радостью, снова она была огоньком для своих многочисленных братьев и сестёр, снова бегала с ними, играла в горелки и жмурки, каждое дерево в саду и парке обнимала за ствол, а к реке спускалась так, что камни сыпались вслед за ней.

Варвара Алексеевна извелась, похудела, страдая за дочь. А той как будто и не было дела до всей этой суеты.

Ненароком, издалека заводила Варвара Алексеевна разговоры с наиболее преданными товарками, чтобы узнать, где есть свободные мужчины лет под сорок, пусть и под пятьдесят, знатные и богатые, чтобы как можно скорее сбыть с рук Маргариту. Хоть и прикипела душой Варвара Алексеевна к своей старшей дочери, хоть и жалела её, а все осуждающе поднимала губы, глядя, как ярко и цветисто одевается Маргарита, даже идучи в церковь или просто на прогулку по саду.

Не раз и не два заводила она разговоры с самой Маргаритой.

   — Носила бы ты тёмные платья, — сказала ей однажды.

   — Не к лиду они мне, — ответила Маргарита и оборвала разговор, вскочив с места и убежав в детскую.

Неужели не понимает она, кипела Варвара Алексеевна, что выдать её замуж теперь много труднее, даже несмотря на многочисленные связи и родственные привязанности, близость к царской семье? Никто, конечно, из царствующих особ не станет заниматься разведённой женой, устраивая её новый брак, а сама Варвара Алексеевна уже не чувствовала в себе прежних сил.

Вечерами, укладывая свои всё ещё роскошные волосы под плотный чепчик, она пыталась привлечь и Михаила Петровича к обсуждению положения, но благодушный супруг лишь коротко отрезал:

   — Сама развелась, сама и найдёт нового мужа.

И Варвара Алексеевна заливалась слезами. Даже муж не понимал её страхов и страданий, даже он, которому поверяла она свои заветные мысли, не мог ей помочь.

Выезжая в свет, на балы и рауты со своими младшими дочерьми, Варвара Алексеевна каждый раз придумывала любые предлоги, чтобы не брать с собой Маргариту. Скоро и сама старшенькая поняла это и уже никогда не просилась с матерью.

Но Варвара Алексеевна ещё больше изумилась бы, если бы заглянула в мысли Маргариты. Не было у неё страха перед будущим, не было печали и грусти. Один человек занимало её теперь, и все свои мечты устремила она к нему.

Александр Тучков... Она могла по целым часам произносить это имя, пробуя его на язык, перекатывая во рту, примеряясь к каждой букве этого имени. Даст же Бог такое красивое имя такому красивому существу, словно бы не от мира сего...

Она смотрела на себя в зеркало и приходила в отчаяние. Нет, не сможет она понравиться ему, такая невзрачная, с такими странными зелёными глазами, с ресницами неопределённого цвета, с русыми, на свету золотыми, а в тени рыжеватыми волосами, с бледной кожей, на которой никогда не было румянца, даже от жгучего летнего солнца. Разве может он полюбить такую дурнушку, да ещё к тому же разведённую, оставленную мужем, брезгливо отстранившим её? Она возвращалась мыслями к Полю, безотчётно чувствовала лёгкость сброшенной ноши и снова вскипала отчаянием: зачем не встретила она Александра в пору своей ранней юности, зачем не увидела его лица, его голубых глаз раньше, чем выдали её за Поля?

Тогда бы она уж постояла за себя — никому не отдала бы своего сердца и своей судьбы, только ему бросила бы под ноги всё, что имела, только ему глядела бы в глаза и любовалась его светлыми завитками на затылке и темнеющими усиками на верхней губе. Ах, как же она любила бы его, как старалась бы украсить его жизнь, какой разной могла бы быть во всех семейных ситуациях, как любила бы целовать его розовые щёки...

Она одёргивала себя: да что это с ней такое, да как может она даже думать так! Поспешно бросалась на колени перед образом Спасителя и молилась без слов, умоляя простить ей её грешные мысли.

И в церковь ходила она для того лишь, чтобы умолять Господа простить ей её греховность. А сама в тайной надежде оглядывалась кругом: вдруг придёт в голову Александру появиться здесь, увидеть её, бросить ей несколько мимолётных слов. Но ожиданиям её не суждено было сбыться, и все её взгляды были напрасны.

По скупым отрывочным словам, по слогам собирала Маргарита всю жизнь Александра. Ловила каждое слово, ненароком произнесённое, вовсе не рассчитанное на такое пристальное внимание. Никому не показывала, что знает, хочет знать о нём всё, что только можно. Знала, что старше её на четыре года, не женат, происходит из обедневшей, но достойной семьи и уже в десять лет записан штык-юнкером в бомбардирский полк. Через пять лет, ровно в пятнадцать, уже отправился служить государыне и Отечеству во второй артиллерийский батальон и тогда же по радению к службе произведён в капитаны. Теперь он был майор, она отличала его эполеты.

Почти четыре долгих года провела Маргарита в уединении, где под запретом матери были все утехи и невинные развлечения. Но когда пришла заветная царская грамота о разводе, Маргарита и вовсе обрадовалась, хоть и таила свою радость от матери. Поняла, что ещё может быть счастлива, и мечтала лишь об одном — увидеться с Александром, сказать ему одно-единственное слово и заметить в глазах его ответное чувство.

Легко вздохнула и Варвара Алексеевна: теперь она могла вплотную заняться судьбой старшей дочери, хоть и подрастали младшие, а Варваре скоро исполнялось пятнадцать.

На её день рождения, на совершеннолетие, как тогда считалось, решила Варвара Алексеевна устроить большой праздник, показать во всём блеске молодости и красоты свою вторую дочку, позвать к себе всю Москву, чтобы вывести на паркет Варвару, а заодно присмотреть и для старшей, Маргариты, заветную партию.

Ну не вся Москва, а половина знатных родов старой столицы удостоила бал у Нарышкиных своим посещением.

Маргарита особенно не готовилась к этому балу. Она вытащила своё старое бархатное тёмно-зелёное платье, приспособила к нему тонкие нежные белые кружева, пустив их по подолу и вдоль всей линии от лифа до самого низа, да перебрала старинные, завещанные ещё бабушкой, драгоценности с большими прозрачными изумрудами. «Почти вдовий наряд», — грустно усмехалась она. В сущности, она и была соломенной вдовой, и не полагалось ей на этом большом празднике выделяться среди свежих девичьих лиц.

Варвара Алексеевна и Михаил Петрович встречали гостей, стоя на самом верху широкой длинной лестницы, ведущей на второй ярус большого отеческого дворца. Варвара Алексеевна, ещё не старая, но уже порядком располневшая от многочисленных родов, блистала открытыми плечами и белой шеей, увешанной многими низками жемчуга. Михаил Петрович сверкал в бликах свечей орденами и эполетами, а стоявшая рядом виновница праздника Варенька смущённо закрывалась большим страусовым веером, рдела от волнения и поджимала полные губы.

Ей в этот раз полагались все подарки и внимание гостей. Каждый из приехавших спешил засвидетельствовать родителям красавицы своё почтение и одарить Вареньку «хлебом-солью», как назывались тогда подарки на день рождения.

Среди первых гостей поднялся по лестнице ещё не очень старый, высокий, статный князь Хованский под руку с молодым красавцем в майорском мундире. Он церемонно раскланялся с родителями Вареньки, вручил ей коробочку с бриллиантовым кольцом и галантно представил Варваре Алексеевне и Михаилу Петровичу своего спутника.

— Надеюсь, не выгоните, — скрипуче проговорил он, — взял на себя смелость привезти к вам свойственника своего, Александра Тучкова-младшего.

Михаил Петрович поспешил заверить старого князя, что очень рад ему и его молодому спутнику.

Александр взволнованно благодарил за честь быть допущенным на такой блестящий праздник, наговорил много комплиментов ещё более зардевшейся Вареньке и поспешил в бальную залу. Он искал глазами Маргариту среди белопенного общества светских красавиц, но её нигде не было, и взгляд его помрачнел. Могло и так случиться, что она больна, что её не будет здесь, что он не сможет увидеть её...

Маргарита давно привыкла к этой самой большой в доме зале, но теперь не узнала её. Гирлянды свежих веток обвивали все стены, огромное паникадило в тысячу свечей сверкало хрустальными подвесками, а канделябры бросали лучи, которые дробились в бесчисленных драгоценных камнях, увешивающих светских модниц.

Ослеплённая, изумлённая Маргарита остановилась на самом пороге, не решаясь переступить его и влиться в эту нарядную, сверкающую толпу.

Александр тотчас заметил её. Она была словно стройная ёлочка среди разноцветья гостиной, одна в тёмно-зелёном платье, украшенном белыми тонкими кружевами. Как отделялась она от всей толпы! Изумруды на шее, оплетённые тонкой серебряной сеткой, подчёркивали её стройность, браслеты на руках отблёскивали зелёными лучами, и вся она, изящная, с волосами, заколотыми изумрудными же гребнями, притягивала к себе все взгляды. Рядом с ней померкли белопенные наряды молоденьких девушек, сверкание бриллиантов затмилось зелёным светом её камней. Сердце Александра будто провалилось куда-то, застучало снова гулко и часто, и он даже придержал его рукой, словно боялся, что не совладает с собой и волнение его станет видно всем.

Первые же звуки танца будто окатили его холодной волной. Он уже собрался было подлететь к Маргарите через всю залу, но князь Хованский уже повёл её на танец, и эта высокая, выделяющаяся среди голубых, жёлтых, белых, розовых нарядов пара приковала к себе общее внимание.

Маргарита словно бы не видела, что взгляды всех обратились к ней одной — она не придавала значения этому балу, не стремилась выделиться из толпы и всё-таки настолько отличалась от всех, что не заметить её в этой разноцветной толпе было невозможно. Она кружилась в танце с князем Хованским, всё плыло перед её глазами, и вдруг она словно бы споткнулась: изумлённые светлые глаза Тучкова мелькнули перед ней. Князь Хованский вдруг сказал извиняющимся тоном:

— Я хорош, старик, а всё бегу на круг, ровно мне шестнадцать...

Он подчёркнуто приостановился среди кружащихся пар, взял за руку Маргариту и повёл её через весь круг танцующих прямо к Александру Тучкову.

   — Замени меня, друг мой, — сказал он ему. — Мне уже не восемнадцать, а красавица Маргарита — танцорка ловкая, мне за ней не угнаться.

Александр вспыхнул от неожиданного предложения, а Маргарита нарочно придала лицу холодное выражение — слишком много людей видели, как вроде бы случайно споткнулся князь Хованский.

   — С удовольствием, князь, — опомнился первым Александр, — я почту за большую честь.

Он слегка поклонился Маргарите, и князь переложил руку Маргариты на его ладонь.

Варвара Алексеевна сердито наблюдала за этим происшествием, и князь Хованский через залу направился к строгой матушке.

   — Не обессудьте, — сказал он ей на ухо, — стар я стал, споткнулся старый конь.

Варвара Алексеевна ласково улыбнулась ему.

   — А хороша дочка ваша, — неопределённо произнёс князь, следя глазами за Маргаритой и Александром.

   — Что ж, пятнадцать только, все мы в пятнадцать хороши, — отозвалась Варвара Алексеевна. Она думала лишь о Вареньке, чей день сегодня был первым днём побед и желанных взглядов.

   — Да, да, — рассеянно сказал князь и отправился в буфетную подкрепиться перед ужином.

Варвара Алексеевна уже успокоилась, среди вихря кружев, пышных султанов на причёсках, разгоревшихся в танце лиц она потеряла из виду Маргариту и искала теперь вторую свою дочку, которая уже кружилась с намеченным самой Варварой Алексеевной кавалером...

Они молчали от полноты чувств. Маргарита, изумлённая, испуганная своей неожиданно сбывшейся мечтой, не смела поднять глаз на своего кавалера, а он, взволнованный, потрясённый, не мог раскрыть рта. Искрящееся море музыки и света словно качало их на своих волнах, и оба грезили только об одном — чтобы никогда не кончалось это блаженное состояние невесомости, предельной лёгкости, удивительной обострённости чувств.

   — Я так много думал о вас, — наконец тихо сказал он, — я так мечтал об этом мгновении...

Она подняла на него глаза, их свет затмил блеск изумрудных подвесок в её ушах, и он погрузился взглядом в эту сияющую высоту.

Они не заметили, как кончился тур, и всё ещё стояли, когда Маргарита оглянулась кругом и поспешно произнесла:

   — Проводите меня к матушке...

Её ладонь лежала на его руке, он бережно провёл её между расступившимися парами. В самое последнее мгновение, когда он осознал, что она опять станет недосягаемой для него, он шепнул:

   — Смею ли я надеяться...

Он не договорил, но она поняла его, и, взглянув на него сверкавшими глазами, твёрдо и спокойно ответила:

   — Да...

Он поклонился Варваре Алексеевне, поблагодарил Маргариту за честь, доставленную при танце, и отправился искать князя Хованского, чтобы поручить ему откланяться хозяевам за него. Он не мог больше оставаться в этой зале, он хотел донести это прекрасное «да» до своего одиночества и уединения, чтобы опять и опять наслаждаться этим словом, снова и снова представлять себе лицо Маргариты, её сияющие глаза, всю её стройную фигуру в тёмно-зелёном бархатном платье. Он хотел один думать о своём будущем счастье...

Варвара Алексеевна недовольно взглянула на дочь.

   — У здешних кумушек будет пища для размышлений, — сердито проговорила она, — какой-то молоденький майор...

Она так явно показала своё недовольство старшей дочерью, что Маргарите не оставалось ничего другого, как пожаловаться на головную боль и поспешить в свою комнату. Мать удовлетворённо отпустила её.

С этого дня Маргарита жила ожиданием. Стучала ли коляска на подъездной аллее, она выбегала на террасу и смотрела сквозь сизый туман или мелкий дождь, кто приехал. Звенели ли о камушки копыта лошади, она украдкой выглядывала в окно. Александр не ехал, не подавал о себе никаких вестей. Она измучилась этим ожиданием, и сердце её уже начало сомневаться, уже спрашивала она себя, да полно, было ли всё это, не приснилось ли ей...

Её дворовая девушка Агаша жалостливо смотрела на свою молодую госпожу и отчаянно вздыхала, желая ей добра и любви. Она знала всё о жизни Маргариты, вместе с ней жила в доме у Ласунского, жалела и понимала. Но что могла сделать она, если и ей не удавалось угадать предмет тайных мыслей Маргариты, если видела, как с каждым днём всё более и более мрачным и вытянутым становилось лицо хозяйки, тускнели и западали зелёные глаза, а в уголках их копилась непрошеная влага...

Как уж узнала она, каким образом встретилась с молодым Тучковым, только однажды вечером ворвалась в опочивальню к Маргарите и, лукаво глядя на потухшее личико, ласково спросила:

   — Уж не ждёте ли вы, барышня, вестей?

Маргарита вскочила, кинулась к Агаше. Стояла молча перед ней, бледная, дрожащая, не имеющая сил на вопрос.

   — Молодой барин приказал отдать вам прямо в руки, — серьёзно заговорила Агаша. — Долго бродил вокруг да около, а потом прознал, что ваша девушка...

Маргарита схватила конверт — толстый пакет, запечатанный сургучной печатью. Вот оно, долгожданное известие, и пришло почему-то не через отца, не через мать — через Агашу, значит, тайно. Впрочем, ей теперь всё равно, пусть хоть как, лишь бы увидеть, узнать, что с ним, — долгое ожидание истомило ей душу.

Первые же буквы заставили её схватиться за сердце — так колотилось оно.

«Прекрасная Маргарита! Увы, счастью моему не суждено сбыться. Ваши матушка и батюшка, я не виню их, не позволили мне даже увидеть Вас, на мою просьбу Вашей руки ответили насмешками...»

Что такое, почему она ничего не знает об этом, как посмели её родители даже не сообщить ей о том, что самый её любимый человек хотел жениться? Они отказали...

Она села на коротенький диван, ухватилась за его спинку, слёзы сами часто-часто покатились из глаз.

«Я пишу Вам это прощальное письмо, не зная даже, смогу ли когда-нибудь передать его Вам, не вижу для этого путей. Я уезжаю за границу, просил отставки для поправления моего образования. Но я уезжаю от разбитой судьбы, от разбитого сердца. Знайте же, что я люблю Вас больше моей жизни, никогда Вы не покинете моего сердца. Я уезжаю, чтобы больше не томиться поблизости, не видеть Ваш дом, Вашего крыльца. Прощайте, прекрасная Маргарита! Дай Бог Вам счастья, но знайте всегда, что без Вас у меня не будет счастья...»

Многое ещё было в этом письме, и Маргарита читала его заплывшими от слёз глазами. Почему не постарался он увидеть её, она была бы на всё готова, чтобы только видеть его, знать, что сердце его откликается на зов её любви. Она добилась бы согласия родителей, она пошла бы на всё, даже на то, чтобы бежать с ним из родного дома. Но они не уведомили её о его раннем визите на другой же день после того известного бала.

Он приехал с огромным букетом белых, как снег, роз, а они даже не сказали ей, что это от него. Розы долго стояли в гостиной, они давно увяли, и та же Агаша выкинула их. Почему она не знала, что эти цветы были от него, почему никто не разбудил её, когда тем утром она долго оставалась в постели, потому что не могла заснуть всю ночь?

Они отказали ему не только в её руке — отказали от дома, запретили видеться с Маргаритой, запретили всякие сношения. Она так и не узнала, в каких словах и выражениях объясняли они свой отказ, но много позже дозналась, как дотошно выспрашивала Варвара Алексеевна князя Хованского о его молодом свойственнике.

   — Незначащая личность, — отозвался князь, — молод, ревнив к службе, да не ищет чинов, из рода Тучковых, весьма бедного, хоть и славного царской службой. Полно сестёр и братьев, все ищут выгодной женитьбы. Таков мой свойственник, а привёз я его по его сильной просьбе...

Варвара Алексеевна вспыхнула и промолчала. Значит, ищет богатую невесту, а значит, вход ему в дом будет закрыт. Правда, она думала, что взгляд его остановится на Вареньке, и тем более изумилась, когда услышала от него, что сердце его томится по Маргарите. Да на что же они будут жить — на его несчастное офицерское жалованье? Ведь и Маргарита почти бесприданница, всё её приданое осталось в руках Ласунского, хоть и хлопотал Михаил Петрович, чтобы вернуть хоть заложенное-перезаложенное имение или господский дом в Москве. Не удалось: закона не было отдавать приданое разведённой жене.

И отказали ему, этому славному молодому красавцу. Очень уж хотелось родителям устроить Жизнь Маргариты, любимицы, богато да счастливо. У них были свои понятия о браке, любви и супружеской жизни.

Гневалась на родителей Маргарита не столько за то, что отказали от дома Тучкову, сколько сердилась за то, что ни полсловечком ей не обмолвились. И выходило, что её многонедельное ожидание не было следствием холодности Тучкова, что было для неё самым страшным, причина всего лишь хитрость Варвары Алексеевны.

Маргарита вытерла слёзы, готовая на серьёзный разговор с матерью и отцом.

В её комнату вошла сама Варвара Алексеевна.

   — Возвеселись, душа моя, — бросилась она к дочери, — жених выдался славный, сделал предложение по всей форме и ждёт ответа. Мы с отцом решили, что тебе надо принять его предложение, теперь от тебя зависит сказать «да» или «нет»...

   — И кто же это, матушка? — сурово спросила Маргарита.

   — Князь Хованский, — радостно сообщила Варвара Алексеевна. — Жених хоть куда, знатный, родовитый, богат, самый большой богач на Москве. Немножко староват, ну да ведь и ты уже в годах...

Маргарите шёл двадцать первый год.

   — Никогда, — выпрямилась Маргарита, — никогда не выйду я замуж ни за кого, кроме Александра Тучкова...

Она смотрела на изумлённую мать, гневная, готовая высказать много упрёков. Но Варвара Алексеевна уже всё поняла и мягко ответила:

   — Что ж, не люб, мы не неволим... А зря...

И суровые слова замерли в горле у Маргариты. Она обхватила руками полные плечи матери, прижалась к ней лицом и сквозь слёзы и накипевшую горечь прошептала:

   — Зачем вы ему отказали, когда мне никто больше не нужен?

   — Когда и успела полюбить, — ворчливо, но и нежно ответила Варвара Алексеевна, — вроде и виделись единственный раз...

   — Да разве нужны годы, чтобы узнать любимого? — разрыдалась Маргарита. — Разве не видно в глазах, любит ли, жалеет ли, желает ли видеть рядом с собой всю жизнь?

Она долго плакала на плече у матери, и Варвара Алексеевна, растерянная и взволнованная, тоже плакала вместе с ней, утешала, говорила какие-то жалкие слова. Но горе Маргариты было так неистово, что она вскоре прикрикнула на дочь. И не хотела, чтобы вышло, что попрекает куском хлеба, да так получилось.

Маргарита успокоилась только тогда, когда мать сказала, что если ещё раз посватается Тучков, они с отцом возражать не станут, даже если умрёт дочь вместе с ним голодной смертью где-нибудь под забором.

И снова Маргарита стала ждать. Обещание матери застряло в её голове, и она ждала вестей и писем от Тучкова, чтобы выразить ему свою любовь и согласие.

Но писем не было три года...

Маргарита слегла. Белоснежное лицо её поблекло, глаза потускнели и запали, и сама она, слабая и худая, едва вставала с постели, чтобы хоть немного подышать свежим воздухом да ещё раз перечитать строки такого дорогого для неё письма.

«Прекрасная Маргарита!»

Она смотрела на себя в зеркало и не узнавала. Какая же она прекрасная, если уже появились первые морщинки возле губ, руки, нежные и тонкие, стали почти прозрачными? Если Александр когда-нибудь приедет и увидит её, разве способен он будет полюбить её, постаревшую и некрасивую?

Если б могла она тогда заглянуть в дневники Александра, прочесть то, что записывал он в больших коленкоровых тетрадях!

«Прусский консерватизм, — писал он на одной стороне листа, — железные обручи на обществе, принудительное обязательство рождающихся жить в мире с существующим порядком», а на другой стороне рисовал пером профиль Маргариты.

Он слушал лекции по философии в Гейдельбергском университете, но посреди лекции возникало перед ним лицо Маргариты, и он вдохновенно писал стихи по-французски, забыв о немецком языке, на котором читались лекции.

Все долгие три года, пока он переезжал из одной страны в другую, гонимый тоской и любовью, пока учил азы философии и экономики, пока рассматривал картины старых мастеров в бесчисленных музеях, все его думы были рядом с Маргаритой.

Теперь весна, и она в подмосковном имении — вспоминалось ему. Она бежит по тропке среди зелёных густых кустарников, слушает первые песни соловья, бродит но заросшему цветами лугу в лёгком белом платье, сама как цветок среди русского приволья.

В Париже Александр записывал в дневнике:

«Бонапарт — страшилище. Справедливость для него — потребная девка. Убийца! — в одной руке ружьё, в другой — верёвка, и пушки на случай уже заряжены, и свора угодливых исполнителей с цепи рвётся. Всевластен, да только сам всё больше и больше боится растущих обстоятельств. Самообожание его беспредельно и толкает на преступление за преступлением. Соседям Франции диктуется быть на страже...»

И рядом с набросками Елисейских Полей снова появляется на страницах дневника Маргарита, её распахнутые зелёные глаза.

Он видел возвышение Наполеона, его стремление к власти и постепенный её захват. Он понимал природу этого шествия к власти, и в дневнике его очередная запись:

«Чума лести захватила Париж. Всё человечески хорошее приписывают Наполеону, а эта личность буквально поглощена постоянным обращением на самого себя. Политические, административные, военные, судебные установления — все под него, всё ради его величия. При этаких порядках народ Франции освобождения не получит. С поклонений начинается рабство. Новые экономические построения Бонапарт производит на старом, уже известном миру — войне, широкой войне. Держись, Европа! Потрясения грядут. Прав ли я, покажет неотдалённая будущность...»

И опять рядом с вещими словами рисунок пером — она, бесконечно далёкая любимая Маргарита.

Этот русский доставил много неприятных минут сыскной полиции Парижа. Его арестовали, перерыли все вещи, принимая за шпиона, забрали дневники и выслали из Франции. Наполеон видел его дневники, но лишь посмеялся над их содержанием.

Тучкова препроводили до границы. Теперь он ехал к ней. Московский дом Нарышкиных был закрыт, и слуги объяснили ему, что господа уехали на лето в имение. Он не решился спросить, свободна ли Маргарита, не вышла ли она замуж, пока он блуждал по Европе в своих духовных исканиях. Что ж, если она вышла замуж, он только пожелает ей счастливой судьбы, но сердце его навсегда останется прикованным к ней.

В этот день Маргарита впервые после долгой и изнурительной болезни велела оседлать белоснежного жеребца и поскакала по полям, чтобы ощутить ветер и солнце, набраться ароматов трав и луговых цветов.

Сопровождающие остались далеко позади, когда она вылетела на пригорок и остановилась, присматриваясь к клубам пыли на дороге. «Кто-то едет, — подумала она, но сердце вдруг вздрогнуло, глаза распахнулись. — Это он». Сердитый голос внутри запретил ей надеяться. Сколько раз вот так выбегала она на пригорок, и сердце её трепетало от мысли, что там, за клубами пыли, мчит к ней её любимый. Но клубы пыли приближались, открывались новые, незнакомые лица, и сердце замирало. Нет, это не он...

И теперь она опять воспротивилась сердцу: это не может быть он, он приехал бы в Москву, в их дом, ждал бы её до осени в городе. И почему он не писал, почему она должна была терзать его единственное письмо, перечитывать дорогие строчки и не получать больше никаких вестей?

Она стояла на пригорке, в тёмно-зелёной амазонке, в крошечной шапочке с фазаньим пером, держала в руках поводья и издали, с нижнего обреза дороги, казалась фантастическим видением. Белая лошадь, тёмно-зелёный бархат амазонки, золотые волосы под крошечной шапочкой...

Бричка остановилась. Александр спрыгнул с подножки и взбежал на взгорок. Он летел и видел красавицу на белой лошади, и ничего больше не могло войти в поле его зрения.

Она смотрела и не верила своим глазам. Высокий рослый иностранец, одетый по последней парижской моде, бежал через луг навстречу ей.

«Это он, — сказало ей сердце, — он вернулся, и мы больше не расстанемся ни на одну минуту...»

ГЛАВА ТРЕТЬЯ


Шестёрка сытых вороных коней с белыми султанами над головами и звонкими колокольцами под дугой резво мчала тяжёлую золочёную карету, плавно колыхавшуюся на упругих рессорах. Эскадрон австрийских кирасир поднимал над дорогой густые клубы пыли, а за ними, поотстав, чтобы не глотать эту уже по-летнему густую и смрадную мглу, ехал отряд русских конных всадников.

По сторонам дороги гарцевали на свежих гнедых конях русские охранители великого князя. Даже адъютант его, Комаровский, не выдержал сидения в унылой полутьме коляски и тоже выбрался на свежий воздух, горяча норовистого, серого в яблоках коня.

Константину и самому хотелось на воздух; он распахнул дверцу кареты и любовался пробегающими мимо аллеями тяжёлых платанов и зарослями оливок, разноцветными полосками полей и взгорками, улавливал тихое течение воздуха вдоль кареты и вглядывался в незнакомые, такие непохожие на русские, деревеньки, мелькавшие по сторонам дороги. Ему так хотелось сесть на коня, скакать и дышать полной грудью, но в карете сидел старый, измождённый князь Эстергази, которому император Франц приказал сопровождать великого князя до главной квартиры русских войск, и Константин был вынужден поддерживать вялотекущий разговор о кампании, о победах Суворова, едва прибывшего к армии, внимательно слушать важного австрийского вельможу, который ещё в бытность Екатерины был австрийским посланником при русском дворе, знал такое множество новостей, сплетен и разной молвы обо всех европейских дворах, что Дерфельден ещё накануне вечером, перед отъездом, предупредил Константина:

— Прислушайтесь к Эстергази, он знаток и величайший лукавей, интригует и торгует секретами, так что придержите язык.

Константин едва не оскорбился, но Дерфельден говорил с таким серьёзным и доброжелательным видом, что великому князю ничего не оставалось, как поблагодарить за предупреждение.

Однако старый князь ничего такого не высказывал, вяло сыпал словами, в которых Константин не находил ничего интересного или сколько-нибудь скандального, и скоро ему наскучила эта полутёмная внутренность кареты, его трое спутников, один лишь Дерфельден поддерживал теперь разговор со старым князем. А глаза Константина всё время перебегали с ближних закраек хорошо укатанной дороги на дальние синие вершины гор, казавшиеся отсюда, из долины, просто синеющими на горизонте облаками, на тёмные кроны лесов, взбирающихся под самые эти облака, и всё сравнивал эти места с теми, которые хорошо знал, — с болотистыми низинами Петербурга и Петергофа, с разбитыми по ним огородами и ухабистыми тропами, с серой водой Невы да ещё, может быть, с просторными полями Твери, где был он после коронации с отцом.

Незаметно мысли его унеслись туда, в Петербург, где отец давал ему последние наставления перед отбытием в армию. Он тогда вдруг почувствовал, что отец доверяет ему больше, чем Александру, что знает его суматошный характер лучше, чем кто-то другой, понимает его, потому что сын пошёл в него, Павла, не только внешностью, но и взрывным своим характером. И потому глаза Константина бездумно скользили по роскошной южной местности, не останавливаясь ни на чём, а мысли плотно бежали по одному руслу — надо, чтобы отец понял, как он дорожит его благоволением, что он тоже солдат, воин по призванию, как и сам император, хоть и не нюхал ещё пороха в бою.

Как-то мимо его сознания промелькнула и остановка в Вероне, где встретили его сугубым почётом, а генерал Край, командовавший австрийскими войсками, пригласил его полюбоваться на другой день отрытыми траншеями вокруг крепости Пескиеры, осаждённой несколько дней назад. Константин и хотел было проехаться по всему фронту этих траншей, но уже с утра Край сказал ему, что прибыли парламентёры от жителей и гарнизона Пескиеры и траншеи скорее всего не понадобятся. Пескиера сдавалась на милость победителя, потому что одно лишь имя Суворова производило страх и трепет.

Константин верхом и при полном параде въехал в крепость вслед за австрийцами, но не стал тут долго задерживаться. Всего только и увидел, что улицы полны людей, махавших шляпами и бантами, запружены женщинами, кидавшими под ноги лошадям цветы, а балконы и открытые веранды застелены коврами и разноцветными материями. Разнообразие цветовых оттенков утомило его глаза, и он был рад, что наконец карета его, куда он пересел с лошади, помчалась по пустынным переулкам и к самой заре выбралась из города.

Бресшия, Кремона, Лоди мелькнули перед его глазами так же, как и Пескиера, заполненные людьми, кричавшими «Салют!» победителям и бросавшими цветы. Карета промчалась через эти городки, нигде не задерживаясь. Даже обедать остановились они в чистом поле, далеко от окрестных местечек, и Константин вволю наслушался бойких песен птиц, натыкавших свои гнёзда, где только позволяли ветки и сучки.

Наконец карета подкатила к большому дворцу в местечке Вочера, где обосновался главнокомандующий всеми войсками союзников Александр Васильевич Суворов. Константину сообщили, что всего час назад сюда прискакал Суворов.

Эстергази прямо-таки с облегчением сдал великого князя с рук на руки Суворову и укатил обратно в Вену. Суворов по-русски крепко расцеловался со своим высоким волонтёром и указал ему квартиру, которую уже окружила рота солдат в походной форме.

Константин впервые удивился: солдаты были одеты в лёгкую походную форму, а на головах он не увидел знакомых косиц и припудренных буклей — едва Суворов явился в армию, как приказал всем сбросить парики и не вить букли. Остриженные под кружок, а то и вовсе наголо солдаты блаженствовали. По такой нестерпимой жаре — а тут уже в апреле жарило так, как в России в июле, — в косицах и буклях лишь разводились вши, а пот лился ручьями.

Константин заметил это, но никому ничего не сказал: отец далеко, не видит, а видел бы, спуску не дал...

Про себя Константин усмехался. Ещё в Вене наслышался он от австрийцев о странном поведении старого фельдмаршала. Во дворец, где Суворову отвели квартиру, он приказал втащить охапку сена и улёгся спать в углу громадной залы на этой охапке. Покачивали головами старые вельможи, с усмешкой рассказывали об этом Константину, но он понимал, что нельзя ему, великому князю великой страны, распространяться о чудачествах Суворова. Да и то сказать: если свыкся он с бивачной жизнью, привык вставать до света, обливаться ведром холодной воды, значит, не зря, значит, это и здоровье его крепило, и бодрило с самого утречка. И Константин горячо защищал старого вояку.

И теперь, отправляясь после краткого представления главнокомандующему, он положил приобрести те же привычки, что и Суворов. Ну, не сено тащить во дворец, а свой кожаный матрац, тонкий, как блин, свою походную железную койку да такую же, как тюфяк, плоскую кожаную подушку велел приготовить приставленному к нему казаку Пантелееву. И разбудить себя велел до света.

И не зря. Уже в пять утра явился к нему Суворов с докладом. Он ожидал встретить Константина ещё мягкой постели, но был приятно разочарован. Молодой великий князь встретил его у порога чисто выбритый, подтянутый, с бравым видом.

   — Молодец, ваше императорское высочество, — низко склонился перед сыном Павла старый, сухонький, просто одетый, без всяких знаков отличия Суворов. — По-нашенски, по-русски, кто рано встаёт, тому Бог даёт...

Едва они сели, как Суворов по своей, привычке чётко и резко заговорил о положении дел:

   — Французов тут и в Италии почти девяносто тысяч. Римская и неаполитанская армия дерётся хорошо, командует Макдональд, свирепый вояка. А на севере Шерер, и у него двадцать восемь тысяч. Но генерал дряхлый, неспешный, бить можно с лёту. Лишь бы не отставать. А в армии у нас одни обозы, да жёны, да дети, да мягкие перины. Приказал всё оставить, борзых велел отправить домой — наладились для охоты, а уж дворни — целые возы... Наших едва семнадцать тысяч да австрийцев шестьдесят шесть тысяч. Пехоты едва больше четырнадцати тысяч да казаков две тысячи восемьсот.

Константин уже знал, что едва приехал в армию Суворов, как тут же дал ордер генералу Розенбергу:

«Дошло до меня сведение, что обер-офицеры нуждаются содержать свои повозки, а особливо солдаты, у коих жёны при полках находятся. Рекомендую для уменьшения партикулярных обозов содержать в каждой роте обер-офицерам по одной повозке с тремя лошадьми, солдатских жён оставя по одной для мытья белья, излишних остановить...»

И пошли бесконечные переходы, марши. За две недели войска сделали 520 вёрст, иногда проходя в сутки по шестьдесят вёрст. И появились болезни — обувка развалилась, многие офицеры, не говоря уж о солдатах, шли босиком, а тех, кто не выдерживал марша, везли на повозках.

   — Австрийцы не могут так быстро ходить, — усмехнулся Суворов, — отстают, но задаю новый переход, исходя не из фактического присутствия, а от плана. Недовольны, да подтягиваются...

Всё это Константин уже знал, но внимательно слушал старого фельдмаршала. Слышал, как выпрягли веронцы лошадей из повозки Суворова и сами вкатили его в город на руках, украсили весь город цветами, а вечером в его честь устроили обширную иллюминацию. Но Суворов недолго задержался в Вероне. Он только принял здесь командование всей армией союзников, познакомился с командирами всех частей, особенно радостно расцеловался с известным ему ещё по старым делам Багратионом, обнял храброго Милорадовича, а вместо торжественной речи, шагая из угла в угол, стал бросать отрывистые слова:

   — Субординация! Экзерциция! Военный шаг — аршин! В захождении — полтора! Голова хвоста не ждёт! Внезапно, как снег на голову! Пуля бьёт в полчеловека! Стреляй редко, да метко! Штыком коли крепко! Мы пришли бить безбожных французишек! Они воюют колоннами, и мы их будем бить колоннами! Жителей не обижать! Просящего пощады помилуй!

Австрийские генералы ещё не привыкли к такой резкой и отрывистой речи, в которой содержались все боевые навыки армии, служащей под началом Суворова, и втихомолку смеялись. А меж тем всё, что говорил Суворов, было его стратегией и тактикой, и лишь потом, после долгих размышлений, и битые французами австрийские генералы поняли смысл его тактики.

Показав таким оригинальным образом суть дальнейших действий, он потребовал у генерала Розенберга, представлявшего ему русских и австрийских генералов и командиров частей, «два полка пехоты да два полчка казачков». Розенберг недоумевающе смотрел на сухонького маленького главнокомандующего, не поняв его просьбу — ведь все войска были в его распоряжении.

И только князь Багратион, хорошо знавший стиль Суворова, сказал, что его отряд готов к выступлению.

Суворов обрадовался и приказал выступать. Багратион уже через полчаса вышел из Вероны.

Все эти отголоски торжественной церемонии принятия Суворовым командования союзной армией Константин уже слышал. Также слышал, как Мелас, австрийский подчинённый Суворова, смеялся над стилем и слогом Суворова.

   — Что это за стратегия — неприятеля везде атаковать!

Но быстрые переходы, марши и стремительность наступления позволили Суворову за десять дней пройти небывалое для австрийцев расстояние, одержать несколько побед и выиграть одно крупное сражение.

И вот теперь этот седой, щупленький, со впалыми щеками и яркими глазами фельдмаршал сидел и представлял Константину, молодому, необстрелянному волонтёру, подробный доклад о всех своих действиях.

Великий князь ёжился и смущался, но он уже привык получать рапорты от своих генералов в Петергофе и Петербурге и потому ждал, пока старый служака не кончит свой доклад. Затем тихо и просительно проговорил:

   — А где место мне определите, Александр Васильевич?

Суворов внимательно взглянул на Константина, понял, как волнуется под его взглядом молодой великий князь.

   — Пока побудь у Розенберга, — коротко сказал он.

Суворов низко, касаясь рукой пола, поклонился Константину, и тот снова почувствовал себя слишком стеснённым этой рабской угодливостью, но тут же одёрнул себя: не ему, молодому человеку двадцати лет, кланяется Суворов, титулу его, императорскому сыну кланяется.

   — А не побрезгуйте, ваше императорское высочество, — резко выпрямился Суворов, — откушайте, что Бог послал...

— Благодарю, Александр Васильевич, с удовольствием, — даже покраснел от такого неожиданного приглашения Константин.

И как же отличался обед у Суворова от тех торжественных обедов, завтраков и ужинов, которыми угощали его в Вене, особенно посол Разумовский. Там вино лилось рекой, хоть и не особо привычен был к нему Константин, столы ломились от устриц и ананасов, запечённых в тесте индеек и ломтиков сочной свинины, кушаний под такими соусами, что пальчики оближешь.

У Суворова обед отличался необыкновенной простотой и быстрой сменой блюд. Щи русские, каша гречневая, кусок говядины отварной да стакан холодной воды для утоления жажды. И кончился обед в каких-нибудь полчаса. Никакого послеобеденного отдыха — Суворов сразу же поехал к войскам, а великий князь приказал подавать коня и собрал свою свиту, чтобы тут же отъехать к Розенбергу.

В пути он много размышлял. Суворов не тратит времени на удовольствия и пирушки, у него всё подчинено одной лишь цели — бить противника, стремительность и напористость в его характере и всей его деятельности. Может быть, это и создало ему славу самого знаменитого в Европе полководца, даже самые несговорчивые политики предложили в командующие союзными войсками для борьбы с Наполеоном именно его, уже старого, но горящего каким-то нездешним внутренним огнём. Ах, кабы хоть немного походить на него, этого великого водителя войска!

Константин усвоил наступательную политику Суворова, ему вместе с войском хотелось идти и идти вперёд. Добравшись до главной квартиры генерала Розенберга, Константин решил последовать во всём примеру Суворова. Вместо того чтобы разместиться в большом доме деревушки, занятой русскими войсками, он велел поставить себе у самого края полей палатку, свою раскладную железную койку, положить на неё тонкий кожаный тюфяк и такую же плоскую подушку. И хоть возле его палатки день и ночь стоял караул почти из целого батальона и толпилась вокруг молодого великого князя свита, состоящая из адъютантов и казаков, офицеров и даже Аркадия, сына самого Суворова, он чувствовал себя так, словно бы находился в самом центре боев с неприятелем.

Между тем у Суворова происходили странные нелады с неприятелем. Перед его фронтом была армия торопливо отступавшего Моро, знаменитого генерала Наполеона. Но из Средней Италии шёл к нему навстречу сильный боевой генерал Макдональд со свежим сорокатысячным войском. А в самом тылу ещё оставались не взятые крепости с незначительными, правда, гарнизонами, но и они могли беспокоить старого воителя. Австрийцы требовали, чтобы Суворов взял крепости во что бы то ни стало: им нужна была завоёванная территория, чтобы снова ввести туда свои порядки. Главнокомандующий скрепя сердце отделил часть своих войск для осадных действий, но выступил из Милана навстречу полевым армиям французов. Он хотел поодиночке разбить обе армии, сначала Моро, всё ещё стремительно отступавшего, а затем Макдональда.

Однако выяснилось, что сведения в ставку Суворова поступали самые разноречивые: то главнокомандующий считал, что Моро уже соединился с Макдональдом, то оказывалось, что тот и не думал выступать из Средней Италии. Моро между тем расположился на линии Валенца — Алессандрия и грозил тыловым соединениям Суворова.

Не ставя союзников в известность — знал Суворов, что одно лишь его слово сразу станет известным в Париже, если он заикнётся австрийским командующим, — главнокомандующий решил повернуть все свои армии против Моро. Валенца, по сведениям австрийцев, была очищена от французов, и Суворов приказал Розенбергу со своей армией занять её. Оказалось, однако, что французы и не думали оставлять Валенцу, и Суворову ничего не оставалось делать, как приказать Розенбергу отойти, отступить на время.

Константин был в квартире Розенберга, когда пришло это извести об отступлении. Розенберг показал ему приказ Суворова.

   — Как? — вскричал великий князь. — Ретирада[15]? Когда же это было, чтобы русские отступали? Что ж, что Валенца занята, надо взять Бассиньяно, и тогда Валенца в наших руках...

Розенберг с недоумением смотрел на императорского сына.

   — Приказ есть приказ, — устало произнёс он. — Вопрос об отступлении решён. Суворов пишет: «Жребий Валенцы предоставим будущему времени, а пока надобно отходить и наивозможнейше спешить, денно и нощно...»

Константин прочитал эти слова, и ярость ударила ему в голову.

   — Что же скажет император, — закричал он, — если узнает, что отступаем от Валенцы, когда у Моро уже силы на исходе?

Бассиньяно была крохотная деревушка при самом въезде в Валенцу, и Розенберг в сомнении глядел на великого князя.

   — Две роты мне дайте, и всё. Бассиньяно наша! — запальчиво крикнул Константин.

   — Подчиняюсь только вам, — уныло ответил Розенберг, — но подкреплю вас артиллерией и войсками...

Бодрый и восторженный выскочил Константин из квартиры Розенберга. Здесь уже строились в боевой порядок две выделенные ему роты казаков, а пушка, приданная отряду, громоздилась на крупах коней.

Константин бесстрашно встал в голове отряда и повёл его к неприятельским линиям. Пули зажужжали вокруг него, но он лишь оборачивался, чтобы поглядеть, как идут за ним, как скачут казаки.

   — Пушку поставьте здесь, — указал он верховым.

   — Ваше сиятельство, — неотступно следовал за ним казак Пантелеев, — поберегитесь, пули визжат…

   — Живо, заряжай и пли! — скомандовал Константин, как будто был на смотре.

Едва забила пушка, как замолчала артиллерия, расположившаяся у селения, только ружейные залпы ещё раздавались в воздухе.

   — Вперёд, ребята, одолеем их, — крикнул Константин.

Казаки понеслись вперёд, обгоняя Константина. Он смотрел на них и чувствовал такой прилив гордости, какой ещё никогда не испытывал. Это была его первая боевая атака, возбуждение охватило его, он вытянул палаш и бросился вслед за казаками к неприятельской линии.

Но что-то случилось, как будто споткнулся первый строй казаков, плотный огонь косил коней и людей, падали и падали тела людей и лошадей, сражённые пулями, бились в предсмертном хрипе, силясь встать. И вот уже казаки повернули назад. Константин видел их объятые паникой лица, безотчётно тоже повернул обратно и бросился вслед за толпой, в которую превратилось ещё минуту назад боевое войско...

Высокая круча речки словно бы выросла перед глазами Константина, внизу серела вода, в неё кидались люди вместе с лошадьми, и вот уже плывут первые трупы по дымчатой воде.

Константин и не заметил, как его лошадь перемахнула через кручу высокого берега и с размаху окунулась в холодную быструю воду. Он едва не опрокинулся, но удержался в седле и лишь туго натягивал поводья, силясь успокоить коня.

Не находя опоры под ногами, лошадь забилась, ещё не в силах приноровиться к быстрому течению, и Константин почувствовал, что сейчас, теперь он свалится с коня, утонет и бесславно погибнет в этой мутной серой воде. Дикий ужас овладел им, он бил руками и ногами по коню, торопился выдернуть ноги из стремян...

По реке плыли трупы людей и лошадей и шли ко дну, а их нагоняли всё новые и новые трупы. Константин соскользнул на правый бок лошади, уже начавшей скрываться под водой. Кто-то схватил повод, конь успокоился, стал перебирать ногами в воду, выбрался на мелкое место и сильно встряхнулся. Константин едва удержался в седле, но руки его занемели, вцепившись в гриву и поводья, а ноги были в воде, с самого пояса текли с него мутные струи.

   — А ничего, ваше сиятельство, ничего, — торопливо бормотал казак Пантелеев.

Он свёл лошадь на берег и помог Константину выбраться из седла, подставив ему плечи и руки.

Скрюченный, с занемевшими руками и ватными ногами, Константин едва не повалился в траву у самого берега.

   — А поскачем, великий князь, — снова забормотал Пантелеев.

Он помог Константину взобраться в седло своего коня, а сам влез на всё ещё дрожащего второго коня, успокоив его ласковым словом и мягким поглаживанием по вздрагивавшей шее.

Бледный и трепещущий сидел перед Розенбергом Константин.

   — Наделали дел, ваше высочество, — только и вымолвил ему Розенберг. — Теперь суд военный, столько людей погубить, приказ не выполнить, субординацию нарушить... Конец мне...

Он был в таком отчаянии, что Константин невольно все его слова примерил к себе. Да, это он виноват, кругом виноват, и нечего искать другого виноватого. Что скажет он отцу, что скажет он в своё оправдание Александру Васильевичу?

Суворов рвал и метал. Искрошенные, изрубленные две отборные роты казаков, поспешное бегство, отступление от прежних позиций, паника, охватившая всё войско, но самое главное — неподчинение приказу главнокомандующего, открытый вызов, непослушание. И готова была уже реляция в Петербург, императору, об отстранении Розенберга от начальства.

Срочно вызвал в главную квартиру самого Розенберга, его окружение. Но с ним, Розенбергом, поехал и молодой великий князь. Перед тем как снять свою палатку, он сказал казаку Пантелееву:

   — Ты что это вздумал величать меня вашим сиятельством? Или забыл, что я императорское высочество?

   — Виноват, ваше императорское высочество, язык отнялся в то время.

Казак браво вытянулся, заслуженно ожидая наказания.

   — Ладно, — хмуро согласился Константин, — впредь будь языкастей, не путай одно с другим. — Он помолчал, потом добавил: — За избавление — спасибо, век не забуду...

   — Ничего не стоило, ваше императорское высочество! — бойко парировал Пантелеев.

   — Возьми вот, — Константин неловко протянул ему сто рублей, — выпей за моё здоровье...

   — Здравия желаю, ваше императорское высочество! — опять бойко прокричал Пантелеев.

Константин молча поглядел на его бравый, мокрый и грязный вид, погрозил пальцем:

   — А об этом ни гугу...

   — Слушаюсь, ваше императорское высочество, — сбавил тон Пантелеев.

   — На расправу едем, — мрачно предупредил Константина Розенберг.

   — Я виноват, на меня и валите, — также хмуро ответил великий князь.

Константину пришлось долго ждать, пока за закрытой дверью Суворов распекал Розенберга. Ничего не было слышно за ней, но Константин представлял себе, как жалко и нелепо выглядел старый боевой генерал, так явно пошедший на поводу у него, Константина.

А Суворов вовсе не кричал, он только вежливо поднял глаза на виноватого.

   — Приказ мой получил? Вовремя?

Розенберг лишь кивнул головой.

   — Почто не послушал?

   — Великий князь... — заикнулся было Розенберг.

   — Что, приказал не слушать главнокомандующего?

   — Нет, но настаивал атаковать Бассиньяно, чтобы и Валенцу взять...

Суворов высоко поднял седые кустики бровей.

   — Субординация? Молодой офицер командует старым генералом?

Розенберг мялся, но Суворов уже всё понял. Шутка ли, не послушать сына императора всё равно что не подчиниться самому Павлу.

   — Ступай, пусть войдёт великий князь...

Константин с трепетом открыл двери.

   — Чем взял старого генерала? — насмешливо спросил Суворов, едва Константин переступил порог.

   — Александр Васильевич, — тихо ответил Константин, — упрекнул я его, что в Крыму сидел, боевой школы не прошёл, потому трусит...

   — А он мне этого не сказал, — удовлетворённо произнёс Суворов. — Я уж было собрался его под военный суд отдать, что не подчинился приказу. А теперь, значит, великого князя на суд и расправу к императору?

Константин повесил голову:

   — Виноват, отвечу и перед судом...

Слёзы закапали из его низко опущенных глаз.

   — Эх, молодо-зелено, — сокрушённо проговорил Суворов, — что не трус, вижу, а что не имеешь ещё боевого дела да об субординации низкого свойства, тут, прямо сказать, беспорядок. Как служить люди будут тебе, коли сам не умеешь подчиняться?..

Константин стоял ни жив ни мёртв.

   — Виноват, Александр Васильевич, — горестно произнёс он. — Отвечу за оплошность мою...

   — Ты вот только одного не знал, что не переживу я тебя, коли с тобой несчастье случится, — грустно сказал старый полководец.

   — Знаю, Александр Васильевич, — вздохнул Константин, — голову снимет отец, если что.

   — Всё сам понимаешь, а лезешь под пули, под палаши, — сурово проговорил Суворов. — Пусть наукой будет тебе, на всю жизнь запомни.

Константин поднял голову.

   — А суд? — робко заикнулся он.

   — Придётся старику взять грех на душу, — отвернулся от него Суворов, — я уж было реляцию к императору написал: так и так, Розенберг не слушал приказа, велел отходить, а он ринулся к Валенце, когда там французишек больше нашего в три раза...

Константин широко раскрыл глаза.

   — Покрою грех, — взялся за бумаги Суворов, — напишу, что сам пошёл на Валенцу, разведка слабо доложила, мол, нет там никого, а нарвался, да и наутёк пустился... Не было со мной такого, никогда я не отходил, не ретировался, а тут пришлось...

   — Александр Васильевич, — захлебнулся от радости Константин, — виноват сильно, на весь век запомню... И как спасли вы меня...

   — Ступай, ступай, — сердито ответил Суворов, — молодо-зелено, не обстреляно...

С красным лицом и заплаканными глазами вышел от Суворова Константин, но в душе его всё время трепетала радость: спас Пантелеев, спас Суворов, и теперь он будет осторожным, но и храбрым воякой.

А Суворов, едва выйдя из своей отдалённой комнаты, прошёл мимо блестящей свиты Константина, приостановился на мгновение и, сжав зубы, едва процедил:

   — Мальчишки, едва не уберегли великого князя...

Но этим замечанием не исчерпались упрёки Суворова. Он детально опросил всех бывших в этом бою командиров, узнал, что лишь казак Пантелеев остановил лошадь Константина и вывел её на берег, после чего великий князь в полном одиночестве провёл ночь в маленьком местечке Мадонна-дель-Грация, переправившись через реку в маленькой лодке-скорлупке, которую неизвестно где разыскал Пантелеев, и только на другой день утром присоединился к своим. Суворов распорядился усилить конвойных великого князя, вменив им в обязанность быть его телохранителями, а свите князя пригрозил заковать и отослать на расправу к императору.

Не раз и не два слышал Константин слова Суворова: «Молодо-зелено, и не в свои дела прошу не вмешиваться». Правда, Суворов не относил это к самому Константину, но припугнул свиту, что вся неудача под Бассиньяно в приказе по армии может быть отнесена к «запальчивости и неопытности юности».

С некоторым страхом и огромным уважением стал теперь относиться к старому фельдмаршалу Константин. Он с почтительностью и трепетом обратился к нему с просьбой присутствовать в его кабинете во время доклада бумаг. Сурово согласился на это старый вояка, но предупредил, чтобы не мешал Константин своим присутствием и держал себя так, как будто его нет в кабинете.

Константин в точности исполнил условие Суворова. Он молча входил в кабинет, даже не здороваясь с фельдмаршалом, смиренно пробирался в самый тёмный уголок и молча там сидел, вслушиваясь в доклады и резолюции Суворова. А Суворов и вовсе не замечал своего молчаливого слушателя, ему было некогда...

Скоро, почти через две недели, Суворов очистил от французов столицу Сардинского королевства. Войска вступили в Турин при всеобщем стечении жителей, бросавших под ноги русским и австрийским солдатам цветы и ленты.

Авангардом русских войск и всей армии командовал Багратион, и Константин следовал вместе с солдатами. Начались проливные весенние дожди, солдаты утопали по колено в грязи на дорогах, проведённых на самом жирном чернозёме. Вместе со всеми месил грязь и Константин. На привалах только мокрая трава была местом отдыха, и, придя к нему, Константин сваливался без сил прямо на мокрую траву, закрывал глаза и тотчас засыпал. С тех пор получил он хорошую привычку засыпать где угодно и когда угодно, лишь бы закрылись глаза.

Алессандрия была также освобождена от французов, но главная армия Наполеона, выступившая из Средней Италии, армия Макдональда, собралась с силами и начала наступление на Суворова, и главнокомандующий решил сам помериться силами с Макдональдом — уж слишком возносили неприятели этого полководца.

Суворов оставил при себе Багратиона, авангард остался без командира. Суворов решился на шаг, который мог и испортить всё дело, и поднять в глазах всего войска личность молодого великого князя: он назначил командиром авангарда вместо Багратиона двадцатилетнего Константина.

Противник скопился на реке Тидоне, надо было срочно, спешно вести туда авангард, а за ним и всю армию, чтобы успеть помочь войскам, теснимым противником.

Как же был счастлив Константин, что Суворов назначил именно его, совсем ещё молодого офицера, начальствовать над всем авангардом, да ещё вместо прославленного уже Багратиона! Он кипел и горел, успевал везде, где нужны были его команды и разносы. Задачей его было как можно быстрее привести авангард к Тидоне на позиции, поспешность эта была организована им с необычайной точностью.

Эту необыкновенную быстроту в действиях Суворов не замедлил отметить. В своём донесении императору Павлу он написал:

«Благоверный государь, великий князь Константин Павлович из усердия к пользе общего дела и блага быстро привёл с неутомимостью передовые Вашего императорского величества войска, внушая им храбрость и расторопность, командировал оные и тем способствовал подкреплению слабой части и способствовал победе...»

И это были не пустые слова — французов действительно отбросили за реку Тидону, и они отступили к Брешии. Это были сильные и свежие войска Макдональда, и в этих боях Константин был выдержанным, храбрым и стойким командиром.

Только накануне потеснили русские французов к Треббии, а уже на другое утро, верные суворовской тактике не замедлять наступление, пошли дальше, двинулись к Треббии. Не давать противнику отдыха, не давать покоя, стремительно наступать — этот девиз Суворова теперь и Константин впитал в себя и потому не удивился, когда после кровопролитного сражения у Тидоны войска уже были готовы к новым боям и атакам. Утро встретило их приятной неожиданностью: французы не решились продолжать сражение, ночью они отступили.

Треббия была занята союзными войсками. Но преследовать французов Суворов не смог: слишком уж медленно передвигались австрийцы, не подвозили вовремя провиант, солдаты и союзных, и русских войск были голодны, разуты, а амуниция их так истрепалась, что необходимо было ждать подвоза всего.

Суворов негодовал, но, ничего не поделаешь, пришлось возвращаться в Алессандрию и ждать. Четыре недели, пока Суворов здесь жил, он не уставал возмущаться и негодовать по поводу союзников. И Константин видел, как прав старый фельдмаршал: не было ни обещанного снаряжения, всё откладывалось со дня на день, и главнокомандующий решил провести хотя бы манёвры, чтобы занять солдат и научить их осадным действиям.

Учебная осада Алессандрии была поручена Константину. Вот уж когда молодая ретивость и кипучая энергия великого князя нашли себе выход! Он командовал частями, которые должны были приступом взять стены крепости Алессандрия, осматривал осадные подкопы, неустанно носился по всему лагерю, по всем войскам, отданным в его подчинение.

Лучше и нельзя было провести эти учебные манёвры — и Константин розовел лицом. Суворов хвалил его подготовку, и она действительно была наилучшей.

Но Константин не только требовал поддерживать дисциплину он строго наблюдал за каждым действием солдата при осаде, вникал и в быт солдат, хлебал щи из одного котла с ними, а ночевал всё в той же вылинявшей палатке, раскинутой в поле среди палаток других офицеров. Теперь при ротах не было обозов, офицеры дневали и ночевали рядом с солдатами, и Константин строго следил за тем, чтобы дозволительное в России рукоприкладство здесь не было в почёте. Таких офицеров, что позволяли себе бить солдат, он строго наказывал, и это было для них самым лучшим примером...

ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ


Он подбежал, задыхаясь, к одинокой всаднице, стоявшей на взгорке. Запрокинул лицо, и голубой свет его глаз ударил ей в лицо. Низко надвинутая круглая чёрная шляпа закрывала его лоб, жёсткие белые воротнички подпирали свежие, румяные щёки.

Маргарита окинула взглядом всю его статную фигуру, его твёрдую руку, схватившую повод её лошади.

— Господи, — сказала она, — какая у вас смешная круглая шляпа. Таких в России давно не носят.

Вспыхнуло всё его розово-белое лицо, краска залила даже лоб и подбородок. Он схватил шляпу за край, сдёрнул её с головы и, словно диск, метнул в ближайшие кусты. Она чёрной тучкой осела в зелени, провалилась в разнотравье. Маргарита проследила глазами за шляпой и вдруг судорожно расхохоталась. Он смущённо стоял возле лошади, всё ещё держа её за повод.

Внезапно слёзы полились из глаз Маргариты.

   — И ни одного письма за все три года! — судорожно выкрикнула она.

Он потемнел лицом, длинные чёрные ресницы скрыли сияющие голубые глаза.

   — Я должен объяснить... — начал Александр.

   — Нет-нет, ничего не надо объяснять, — захлебнулась плачем Маргарита. — Не писали, и не надо...

Слёзы так же быстро высохли на её глазах, как и пролились.

   — Нет, я хочу и смогу объяснить, — торопливо продолжал Александр, — я писал вам каждый вечер, каждую ночь, писал и рвал... Я так хотел забыть вас, я изо всех сил старался это сделать.

   — Вам это удалось? — тихо спросила она.

   — Как видите, нет, — твёрдо ответил Александр. — И вот я здесь. Никогда во всё время моего пребывания за границей не мог я вытравить вас из моего сердца, заставить себя вычеркнуть из своей памяти ваши глаза. Они стояли передо мной, когда я рассматривал удивительных красавиц на картинах старых мастеров, и всё время сравнивал. Ни одна из них ни в какое сравнение с вами не шла.

   — Но теперь вы не узнаете меня, — печально сказала Маргарита, — я так много плакала, много страдала, я подурнела...

   — Не знаю, — раздумчиво сказал он, — сможете ли вы теперь полюбить меня, одно я знаю, что люблю вас всем сердцем и душой. И никто не заставит меня разлюбить вас...

Коляска, из которой так лихо выпрыгнул Александр, подкатила ближе, кучер натянул вожжи, удерживая тройку.

   — Разрешите мне, — почтительно проговорил Александр,— пойти рядом с вами...

   — Но ваш довольно странный наряд испачкается, изомнётся, — насмешливо ответила она.

   — Если бы я не боялся показаться нескромным, мой сюртук полетел бы вслед за шляпой.

   — Но вы не спросили лишь одного, — серьёзно сказала она, — может быть, я уже выдана за другого и вновь замужняя дама?

Он остановился, высоко вскинул голову и впился взглядом в её глаза.

   — Нет, — засмеялся он, — этого не может быть, потому что Бог не допустил бы...

Но тучка сомнения набежала на его лицо.

   — А правда, — тревожно спросил он, — вы же не могли так поступить?

Она сидела в седле на своём высоком белом коне, перебирала в руках, затянутых в лайку, поводья, бархатная амазонка туго стягивала её тонкую и стройную талию, а вуаль, подколотая к маленькой шапочке, развевалась за её плечами.

   — Как вы прекрасны, Маргарита, — тихо прошептал он, — и как же вы напоминаете мне тот самый бал...

   — Увы, — отвечала она, — мне пришлось отказать многим. Не знаю почему, но мне не верилось, что сама судьба не соединила нас...

Она смутилась, опустила глаза к луке седла, и пальцы её стали неловко перебирать поводья.

   — Я слишком смела, и вы позволяете мне говорить такие вещи, которые ни одна женщина не должна говорить мужчине, — запинаясь, прошептала она.

   — Вы особенная женщина, таких больше нет на свете, и вам позволительно всё, — так же тихо ответил он.

Маргарита взглянула вокруг и не узнала знакомого луга. Ярко цвели среди зелёной травы барвинки, резко колыхалась под лёгким ветерком высокая трава, как будто только что прошёл дождь, сбрызнул весь луг невидимой водой, и свежесть утра, воздух, скользящий вдоль разгорячённых щёк, запах разнотравья — всё это создало такой туманящий настрой, такую красоту, что ей захотелось упасть в траву, молиться Богу и благодарить его за эту благодать. Но главное — рядом с её лошадью шёл человек, о котором она плакала три года, дороже которого не было для неё никого на свете...

Версты две до усадьбы Нарышкиных они так и шли — конь потихоньку топтал копытами свежую травку, пробившуюся на закраинах дороги, Маргарита не сводила глаз с Александра, а он даже не видел, куда ступали его ноги.

Возле высокого резного крыльца с навесом и точёными деревянными балясинами Маргарита натянула поводья, Александр подал ей руку, и она легко, словно пушинка, соскочила на землю. Никто не встречал их, всем было невдомёк, что Маргарита вернулась с полей, с прогулки не одна, лишь слуги подбежали убрать лошадь, разнуздать, напоить. Деревянные ступени, широкие плахи коыльца едва скрипнули под их ногами. В гостиной сидела Варвара Алексеевна и пила чай из самовара, пышущего жаром.

   — Маман, доброе утро, — приветствовала её Маргарита.

Чашка в руке Варвары Алексеевы замерла на полпути ко рту. Мать во все глаза глядела на человека, выросшего за спиной дочери.

   — Я нашла в лесу хорошенький гриб, — лукаво засмеялась Маргарита, — вы даже не поверите, насколько он хорош, ни одной червоточины...

   — Позвольте засвидетельствовать вам своё глубочайшее уважение, — выступил вперёд Александр, — может быть, вы меня не помните, но я помчался сюда, едва лишь вернулся из-за границы...

   — Ещё бы не помнить, — пришла в себя Варвара Алексеевна, — садитесь к столу, раз уж пожаловали...

Тон её не предвещал ничего хорошего.

   — Пойду переоденусь, — легко и весело сказала Маргарита, — а вы побеседуйте здесь о дальних странах, о других государствах...

Она упорхнула, ровно и не было этих тяжёлых трёх лет, и Варвара Алексеевна с грустным осуждением посмотрела ей вслед.

   — Позову Михайлу Петровича, — приподнялась было она, но Александр остановил её жестом руки.

   — Прошу вас, Варвара Алексеевна, — тихо сказал Александр, — мне бы хотелось сначала переговорить с вами.

   — Неожиданный гость, — любезно ответила Варвара Алексеевна, — всегда к празднику.

Александр усмехнулся.

   — Вы хотели сказать, нежданный гость хуже татарина, — в тон ей сказал он.

   — Что вы, что вы, — смутилась хозяйка, — мы всегда гостям рады, а уж в нашем захолустье таким, как вы, гостям из-за границы вдвойне.

Она смотрела на него и предчувствовала, что он принесёт ей тяжёлые переживания и те же хлопоты, что и три года назад, когда такими тяжёлыми последствиями обернулось для неё его предложение и её отказ. Маргарита долго болела, не желала никого видеть и на все лестные предложения отвечала отказом.

Вот и теперь предвидела Варвара Алексеевна, что снова последует предложение от этого красавчика, не имеющего за душой ничего, кроме красивых глаз. Впрочем, одёрнула она себя в душе, родословие Тучкова не хуже родословия Ласунского, род которого пошёл в гору только возле царя Петра Первого, прадеда нынешнего императора Павла. Но благодаря хлопотам Маргариты и ещё потому, что Ласунский-отец был замешан в заговоре против Екатерины, Павел, минуя нижние чины, сразу дал Ласунскому чин генерал-майора. И жаль, конечно, что Маргарита развелась с ним, была бы теперь генеральшей... Что ж, Тучков по своей родословной превосходит Ласунского, его предки были роднёй самой царице Анастасии Романовне, матери первого царя из Романовых — Михаила.

Варвара Алексеевна внимательно и без улыбки смотрела на красивое свежее лицо Александра и с раздражением думала, как в их уже налаженный мирок он ворвался словно шмель, и теперь зажужжит, заходит ходуном весь их дом.

Александр как будто понимал, о чём думает Варвара Алексеевна, и смотрел на неё с интересом и сожалением. Да, взвешивает, сколько тянет на одной чаше весов счастье дочери, а на другой — чины да богатство. Он не мог похвастаться богатством, но сердцем его теперь распоряжалась лишь одна Маргарита — одна она была ему нужна, никто больше.

   — Варвара Алексеевна, — прервал Александр затянувшееся молчание, — могу ли я переговорить с вами?

Варвара Алексеевна так и вскинулась вся: вот, вот оно...

   — Да нет уж, любезный Александр Алексеевич, я серьёзных разговоров ни с кем не веду, у меня голова есть, муж мой, Михайла Петрович. А его теперь дома нету...

Александр с сомнением поглядел на мать своей любимой. Нет, не желает она дочери счастья, не хочет, чтобы та выходила за него, бедного армейского офицера.

   — Простите, если чем обидел или не угодил, — сказал он хозяйке, — да и то простите, что без приглашения приехал.

   — Что вы, — повторила Варвара Алексеевна и поднялась, давая понять, что гостю в их доме больше делать нечего. — Я и Михайла Петрович всегда гостям рады, а уж девочки мои и тем более.

Александр понял, что больше здесь задерживаться он не имеет права, что хозяйка вежливо указывает ему на дверь.

   — Что ж, прощайте, любезнейшая Варвара Алексеевна, надеюсь, ещё увижу вас в добром здравии и спокойствии...

   — Прощайте, добрый человек, и спасибо за пожелание...

Александр раскланялся и направился к двери на выход. Варвара Алексеевна замерла — только бы не влетела Маргарита, только бы не встряла она, пусть уходит поскорей этот неожиданный и такой нежеланный гость.

Александр и в самом деле ушёл, уселся в свою коляску, всё ещё стоявшую у крыльца. Он нарочно медлил, ему всё ещё мнилось, что Маргарита может выглянуть в окно, выбежать на крыльцо. Теперь он уже знал, что во второй раз получит отказ от её родителей.

Он тронул кучера за плечо, и коляска медленно покатила по подъездной аллее барской усадьбы. Но за самыми воротами Александр соскочил с сиденья, приказал ждать его и вернулся задами к высокой стене, окружавшей барский дом и все хозяйственные постройки. Он притаился в тени огромной липы и собрался ждать.

Маргарита впорхнула в гостиную как раз тогда, когда коляска Тучкова уже выехала за ворота. Радость на её лице сразу погасла, глаза, сверкавшие искрами, сузились, когда она увидела Варвару Алексеевну, в одиночестве пившую чай из крохотной фарфоровой чашечки, держа которую она смешно отставляла мизинец.

   — Маман, я оставляла вас здесь вдвоём, — тревожно сказала Маргарита.

   — Ты о госте, что ли? — нарочито равнодушно пробормотала Варвара Алексеевна. — Уехал он.

   — Как уехал? — ещё тревожнее вымолвила Маргарита.

   — А что ему тут делать? Ворвался непрошеный, понял, что ему тут не рады, вот и уехал...

   — Маман, — упала перед ней на колени Маргарита, — что вы ему сказали?

Варвара Алексеевна недоумённо пожала полными плечами.

   — Чаем угощала, да он не захотел, — ответила она, — а что ещё я могла ему говорить...

   — Вы его выгнали, — вскочила Маргарита с колен, — он ушёл, потому что вы нелюбезно с ним обошлись...

   — Да что ты прибавляешь! — вскипела и Варвара Алексеевна. — И как ты с родной Матерью разговариваешь?

   — Маман, — холодно сказала Маргарита, — вы хотите, чтобы я навек покрыла позором нашу семью?

Варвара Алексеевна так и осталась с раскрытым ртом, чашка упала из её рук, и на глянцевом полу появились осколки да лужица чая. Она вскочила, крикнула дворовых девушек, велела убрать осколки и поскорее ушла к себе, чтобы не выслушивать колкостей дочери.

Слёзы заволокли глаза Маргариты, но она усилием воли прогнала их. Нет, не допустит она, чтобы и во второй раз родители порушили её судьбу. Она вся подобралась, как перед решающим прыжком, и теперь лишь обдумывала, что сделать, куда скакать, где искать Александра.

А он шёл вдоль высокой стены, изредка поглядывая на её верх и решая, стоит ли ему возвращаться в роли непрошеного гостя, которого выгнали в дверь, а он ищет окно, чтобы попасть в дом и снова увидеть Маргариту. И тут почти ему на голову свалился мальчишка в хорошеньком бархатном кафтанчике и таких же штанишках, в кружевном воротничке и с палкой в руке. Александр принял его со стены прямо в руки.

   — И куда же направляется сей молодой человек? — строго спросил он, в душе просияв, словно с неба ему послали весточку.

   — Маман не велит бегать на пруд, а я...

Мальчишка с любопытством наблюдал за Александром, не испытывая ни малейшего страха.

   — Как тебя зовут? — переменил тон Александр.

   — Михаил Михайлович Нарышкин, — торжественно ответил мальчишка, гордо подбоченясь и не имея никакого желания убежать.

   — Значит, ты брат Маргариты?

   — А ты Александр, — сказал двенадцатилетний смышлёный парнишка, — о тебе тут всегда толкуют...

   — И что же толкуют? — ближе придвинулся к мальчишке Александр.

   — Буду я ещё каждому незнакомому человеку рассказывать, — гордо вскинул кудрявую голову Михаил Михайлович.

   — Значит, ты знаешь, кто я, знаешь всю нашу историю? — снова полюбопытствовал Александр.

   — Кто её у нас в доме не знает! Тут, как вы уехали, — я ещё очень маленький был, но всё помню, — сестра в обмороке лежала, отхаживали её, потом долго болела, лежала, не выходила из дому, теперь вот только встала, и плакала всё время...

   — Значит, она страдала?

Михаил Михайлович поднял голову, всмотрелся в голубые глаза Александра.

   — И чего страдать, — рассудительно сказал он, — вот он вы, живой да здоровый.

   — Подрастёшь, — поймёшь, — наставительно заметил Александр. — А не возьмёшься ли ты стать моим почтальоном?

   — Как это? — не понял Михаил Михайлович.

   — А я напишу несколько слов сестре твоей, чтобы не страдала, а ты передашь письмо.

   — Да у вас и пера нету, — рассмеялся мальчишка. — Это у меня в учебной столько их, и бумага, и чернила...

Александр задумчиво смотрел на мальчика. Действительно, как написать, если у него нет пера и чернил, нет и клочка бумаги.

   — А ты на словах будь курьером, — нашёлся он.

   — Как это? — снова не понял Михаил Михайлович.

   — Я попрошу тебя передать сестре мои слова, а ты вытверди их и скажи Маргарите, но только так, чтобы никто в мире больше их не слышал...

   — Любовное послание, что ли? — небрежно спросил Михаил Михайлович.

   — Да нет, просто надо обсудить одно дело, — смутился Александр, не ожидавший от двенаддатилетнего мальчишки такой прыти. — А я не могу её увидеть...

   — А чего видеть, вон там калитка, тут и постойте, а я скажу, что её ожидают, — нашёлся Михаил Михайлович.

   — Ну, брат, ты дока, — засмеялся Александр. — Ну, я пошёл к калитке, а ты, гляди, передай, да никому больше ни гугу...

Мальчишка, гордый поручением, снова взлетел по одному ему известным уступам на стену и исчез за ней. С бьющимся сердцем направился Александр к маленькой калитке в высокой стене, тщательно запертой изнутри.

Брат Маргариты, Миша, нёсся через весь сад, легко перепрыгивая через клумбы и сбивая по пути головки цветов своей толстой палкой. На крыльце, когда он, запыхавшись подбежал, никого не было, но возле маленького шарабана уже стояла смирная лошадка, дворовые бегали, прилаживая упряжь, а Маргарита ходила возле коляски и нетерпеливо подгоняла их.

   — Не велено вас одну пускать, — неторопливо подошёл к ней лохматый кучер в справном армяке, — барыня не велела...

   — А отец разрешил, — нашлась Маргарита, — да и поеду недалеко, и одна поеду...

Но кучер всё медлил, и в это время к Маргарите подлетел Миша. Он поманил её пальцем, стараясь выглядеть солидно, как и подобает курьеру, но сестра лишь отмахнулась от назойливого мальчишки. Он обнял её за талию, прижался кудрявой головой и спросил:

   — А что дашь, если скажу новость?

   — Отстань, Мишенька, — опять отодвинулась от него Маргарита, — мне некогда.

   — А вот будет когда, если узнаешь, — настойчиво твердил Миша.

   — Да что такое, всё ты со своими потешками, — отбивалась Маргарита от брата.

   — У калитки он стоит, — признался Миша, — и ехать не надо. Ждёт...

У Маргариты глаза сразу же вспыхнули интересом.

   — Что ты сказал? — переспросила она. — Но ком ты говоришь?

   — О ком, о ком, — почувствовав интерес сестры, тут же отошёл от неё мальчик, — о ком же ещё, как не о нём...

Маргарита подбежала к брату, прижала его к себе.

   — Говори, — потребовала она, — всё, что хочешь, потом проси...

   — Да чего мне, — гордо ответил Миша, — а только он ходит под стенкой и меня на руки принял, как я соскочил...

   — Ты про Александра? — не веря самой себе, переспросила Маргарита.

   — А то о ком! — нахмурился Миша.

Но Маргарита уже не слышала. Она мчалась по саду к той маленькой калитке, через которую всегда выходила в луга и на пруд. С трудом отодвинула она засов, выскочила из железной двери и огляделась. Никого не было.

Тропка вилась к пруду, внизу поблескивала серая вода, расходилась надвое, огибая пруд, заросший ряской и камышами, и уходила вниз, к лугам и синему лесу, видневшемуся вдали. Кусты по сторонам тропки давно загустели, зрело пахли солнцем и пылью.

Сердце у Маргариты упало, кровь отхлынула от щёк. Обманул Мишенька, любимый младший братишка, послал сюда. Она повернулась в одну сторону, в другую, стараясь проникнуть взглядом в заросли. Но тут ветки заколыхались, и голубые глаза Александра сверкнули среди тёмной зелени.

Она стояла ни жива ни мертва. Первое её свидание вот так, украдкой, наедине.

Он неловко подошёл к ней, низко склонился.

   — Вы так прелестны, Маргарита, — шепнул он, — как я благодарю Бога, что узнал вас, что есть на свете такая красота.

   — Почему вы уехали так поспешно, Александр? — спросила она. — Я даже не успела переодеться. Вошла, а вас уже нет...

   — Я не мог больше оставаться, — сумрачно проговорил он, — иначе я получил бы отказ от дома...

   — Да разве маман была так нелюбезна с вами?

   — Нет, — поник он головой, — но иногда в тоне, во взгляде можно прочитать свою судьбу. А я никак не могу поверить, что жизнь моя будет протекать без вас. Да и на что нужна будет такая жизнь, холодная и пустая...

Красивая разноцветная бабочка закружилась над головой Маргариты и опустилась на её волосы. Она молчала, а он осторожно взял бабочку пальцами и дал ей улететь. Оба они от избытка чувств стояли, глядя в глаза друг другу и не имея сил оторваться.

   — Я буду просить, умолять ваших родителей, чтобы они дали согласие на наш брак. Я не знаю, думаете ли вы так же, как я.

Она молча кивнула головой.

   — Я бедный армейский офицер, но я буду любить вас так, как никто и никогда не любил, буду беречь ваши нежные ручки, носить вас на руках, чтобы вы не пачкали свои ножки в грязи обыденной жизни. Всё, что у меня есть, моё сердце, мои плечи положу я к вашим ногам. Без вас, — снова повторил он, — моя жизнь пуста и несносна. Я понял это, пробродив три года по странам.

   — Как часто я думала о том, где вы, Александр, — наконец сказала она, — и как жестоко было е вашей стороны уехать, не писать, не давать о себе знать. Слишком острой косой прошлись вы по моему сердцу.

   — Простите меня, простите великодушно! — взмолился он.

   — Вы войдёте в наш дом? — спросила она после долгого молчания.

   — Нет, теперь я приду в ваш дом только тогда, когда устрою все свои дела. Пройдёт неделя, может быть, две. Я должен явиться в полк, нанять квартиру, сделать всё необходимое. И вот тогда я приду и не уйду без вас...

   — Я уговорю родителей, — низко опустив глаза, сказала она, — мне не нужен больше никто...

   — Как я благодарен вам за эти слова! — вскинул он голову. — Я так надеюсь, что каждую минуту нашей жизни мы проведём вместе.

Он схватил её тонкую, почти прозрачную руку и горячо поцеловал.

   — Так приходите же, — смело сказала она и кинулась в калитку.

Железная дверь глухо звякнула за ней, а он остался стоять, глупо улыбаясь, замерев, словно столб. Даже эта калитка, ржавая, железная, давно не крашенная, казалась ему обворожительной, и он кинулся бы целовать её, если бы тут не показалась целая ватага деревенских мальчишек и девчонок, пересекавших тропку.

Он пошёл прочь, всё ещё перебирая в памяти слова Маргариты и видя перед собой её головку, украшенную чудесной разноцветной бабочкой.

Забылись со временем слова, интонации её голоса, но в памяти его всегда били сверкающие зелёные глаза, оттенённые густыми ресницами, розовый полуоткрытый рот с жемчужно-белыми зубами, золотая корона её волос и яркая бабочка, присевшая отдохнуть на этом прекрасном цветке...

Через две недели, которые Маргарита провела, словно во сне, он явился. Теперь на нём был военный мундир, золотые эполеты блистали, а тонкий стан туго облегал пояс, к которому был прикреплён палаш.

За эти две недели Маргарита уже успела переговорить с родителями. Она говорила сначала с отцом, убеждала его, плакала на его плече. Потом вместе с Михаилом Петровичем они долго уговаривали Варвару Алексеевну, наконец, Михаил Петрович прикрикнул на жену, она присмирела, но до конца жизни так и не впустила в своё сердце нового зятя. Особенно сожалела она, что первый муж Маргариты стал уже генерал-майором, и всякий раз, придираясь к каждому её слову, ехидно добавляла это известие к другим своим колючим словам.

Но обручение всё-таки состоялось.

Михаил Петрович при всех своих орденах и лентах, тучный и рослый, со слезами на глазах, взял икону Богородицы, самую ценную и большую в доме, встал рядом с располневшей дородной женой и дрожащим от волнения голосом провозгласил:

   — Благословляю вас, дети мои!

Голос ему изменил, он закашлялся и покосился на Варвару Алексеевну. Она стояла строгая и неприступная, всё ещё обиженная тем, что к слову её в этом доме не прислушались.

   — Матушка, батюшка, — низко склонились перед ними Маргарита и Александр, стоявшие на коленях, — Бог вам воздаст за то, что вы совершили этот обряд.

Целуясь с будущими тестем и тёщей, Александр взволнованным голосом прошептал им обоим:

   — Что бы ни случилось, сердце моё всегда будет принадлежать одной Маргарите. И я буду до гробовой доски любить вас, своих названых родителей.

Свадьбу решили сыграть осенью, скромно и достойно. Это был уже не первый брак старшей дочери, и Нарышкины постеснялись приглашать много гостей. Но родственников, и дальних, и ближних, набралось столько, что в просторном доме Нарышкиных было всё битком набито.

Маргарита сильно волновалась, стоя под венцом. Помертвелыми губами ответила она своё «да» священнику. Теперь для неё обряд свадьбы был свят до мелочей, и каждая деталь, каждое слово исполнены были особого смысла.

После венчания молодые в особой коляске должны были отправиться к новому месту жительства.

Они вышли на паперть, оба рослые, молодые, красивые, и нищие, гурьбой протянувшие руки за подаянием, откинули головы — словно бы солнце просияло в этот пасмурный осенний день. Молодых обсыпали зерном по русскому обычаю, под ноги им выплеснули вёдра воды — все эти народные старые обычаи ещё хранились в московской жизни. Окружённые весёлой гомонящей толпой, Маргарита и Александр чувствовали себя будто бы в отдалении от всех, они были поглощены друг другом, и им казалось, что они одни во всём мире.

Он подал ей руку, и она уже собралась, подхватив край длинного шлейфа, влететь в коляску, когда дорогу ей преградил высокий худой старец в рваной одежде и с длинной суковатой, гладко отполированной палкой в руке. Как он прорвался сквозь весёлую свадебную толпу, оставалось лишь удивляться.

Старик глянул на Маргариту выцветшими голубыми глазами, глубоко спрятанными под нависшими седыми косматыми бровями, стянул рваную шапку с нечёсаной сивой головы, поклонился ей в ноги и гнусаво сказал:

   — Игуменья Мария, прими от меня сей посох! — И протянул Маргарите отполированную до блеска палку.

Александр уже хотел было отодвинуть старика плечом, закрыть от его взгляда сияющее, расцветшее лицо своей молодой жены, но Маргарита удивлённо вгляделась в старика.

   — Подожди, Александр, такое бывает нечасто...

Александр подвинулся к старику поближе, лицо его не предвещало тому ничего хорошего.

   — Дедушка, почему ты назвал меня Марией? — удивлённо обратилась к старику Маргарита. — Меня зовут Маргарита.

Этого старика, блаженного, юродивого, шатающегося по улицам Москвы, знали все. Суровый и непреклонный старик язвил богачей и грозил своим посохом мерзавцам и негодяям, которых было много на Москве, и все побаивались его резкого, правдивого и страшного языка.

   — Будешь Марией, — строго ответил старик. — Возьми мой посох, пригодится...

Маргарита взглянула на Александра, словно бы спрашивая его согласия и совета. Он недоумённо пожал плечами. Он и сам не знал, как поступить в таком случае.

   — Возьми, — снова провозгласил старик, — пригодится...

Она протянула руку, затянутую в атласную перчатку, и ухватилась за скользкую ручку. Старик низко поклонился Маргарите и исчез в толпе, словно его и не было...

Маргарита влезла в экипаж с этой гладкой палкой в руке и огляделась, ища, куда бы её поставить. Но во всех углах палка просто упала бы, и всю дорогу до самого дома, где проходило свадебное пиршество, она держала её в руке. Выходя из коляски, невольно подпёрлась ею.

Увидев палку в руке дочери, недоумённо уставились на неё отец и мать, встречавшие новобрачных у порога дома. И опять поискала Маргарита взглядом, куда бы её поставить, и не нашла места. Так, с палкой юродивого в руке, она и вошла в дом.

Долго продолжался свадебный пир в доме Нарышкиных, много провозглашалось тостов, кричали извечное «горько», и смущённые новобрачные поднимались с места и прикладывались губами друг к другу, гремела музыка с хоров, и скользили по наборному паркету пары, целовали Маргариту младшие сёстры и братья, и сверкали паникадила тысячами свечей.

Но вот приблизилась полночь, и Александр с Маргаритой тихо встали со своих мест, выскользнули в полутёмную прихожую и вышли на крыльцо под ясное вызвездившееся небо.

Они сели в коляску, и тройка лошадей помчала их в новый дом Тучкова, который он снял для себя и своей молодой жены. Купить дом ему было не по средствам, а родители Маргариты не смогли выделить ей новое приданое: всё уже было расписано по всем детям — каждый получал свою долю. Первое приданое Маргариты почти всё досталось первому мужу, но ни Александр, ни Маргарита ни словом не заикнулись об этом. Что им было до денег, до вещей, если они были вместе!

Их встретили лишь одна дворовая девушка, которую отпустила с Маргаритой Варвара Алексеевна, да старая повариха, жившая ещё в доме Тучковых. Обе поздравили молодых, а те были рады, что шумное сборище осталось позади и теперь они будут вдвоём, только вдвоём.

Он нежно и трогательно поцеловал её в губы, прижал к себе, и у неё от избытка чувств и долгого ожидания этой минуты наедине хлынули слёзы.

   — Мне казалось, — твердила она, — что никогда этого не будет, что мы расстанемся навсегда. До самой последней минуты мне не верилось, что ты станешь моим супругом...

   — Успокойся, Маргарита, — шептал он, — никогда больше мы не разлучимся, мы всегда и везде будем вместе...

   — Но если ты пойдёшь на войну, я не переживу этого, — ещё горше заплакала Маргарита, — обещай, что, если это случится, ты непременно возьмёшь меня с собой...

   — Конечно, любимая, разве я смогу хотя бы одну минуту пробыть без тебя?

   — Я буду твоим адъютантом, твоим слугой, твоим денщиком, буду чистить твои сапоги, только не оставляй меня одну, всегда бери меня с собой.

   — Клянусь, — весело ответил он.

Наутро Варвара Алексеевна приехала в дом старшей дочери.

Позади её коляски тащился целый воз всякой утвари. Маргарита выскочила на невысокое крылечко без перил и без навеса.

   — Маман! — закричала она, — Зачем, у нас есть всё, что нужно для нашей походной жизни...

   — Вот именно — для походной жизни, — ворчливо отвечала мать, вылезая из старой коляски, — а вот о всяких мелочах ты и не подумала.

И она приказала дворовой девушке, которую привезла с собой, поварихе Маргариты и кучеру перетаскивать в дом перины, покрывала, подушки, сундуки, набитые материями, кухонную и столовую посуду.

Все такие вещи Маргарита доставила в свой новый дом раньше, всё, что осталось ей от первого приданого. И всё у неё было. Но, увидев, с каким осуждением и недовольством ходила мать по тесному крохотному дому, Маргарита вскипела и почти закричала на Варвару Алексеевну:

   — Если вы думаете, маман, что я нищая, то вы глубоко заблуждаетесь, я самая богатая женщина на свете, у меня есть такое сокровище, о котором мечтают все девушки! И только мне посчастливилось его заполучить...

И вдруг мать подошла к ней, прижалась всем своим большим тяжёлым телом, положила голову ей на плечо и заплакала горькими бабьими слезами.

   — Да ведь ничего мне не жалко для тебя, кровиночки моей, а как подумаю, что ты на мою старенькую подушку будешь голову класть, так мне хоть охапку соломы под голову, лишь бы тебе было сладко на моей подушке спать...

И Маргарита обняла мать, почувствовала всё тепло её души и тоже заплакала вместе с ней.

Такими, плачущими в объятиях друг друга, и застал их Александр, вышедший из своего кабинета. Маргарита повернула к нему залитое слезами лицо и проговорила:

   — Навезла мне мама всякой всячины, чтобы мне лучше жилось в новом доме.

Александр нахмурился: не понравились ему эти слёзы и подушки.

   — У нас в доме, — строго сказал он, — есть всё, что нам необходимо.

Варвара Алексеевна оторвалась от Маргариты и произнесла, утирая слёзы:

   — Что ты её слушаешь, ничего я не навезла, а привезла только палку, которую ей юродивый подарил. На счастье, знать, подарил...

Она сходила за этой гладкой, отполированной руками палкой, торжественно поставила её в красный угол и сказала:

   — Негоже оставлять подарки в чужом дому...

ГЛАВА ПЯТАЯ


Тихонько перебирали копытами вороные, шестёркой запряжённые в погребальную колесницу, кони, низко над глазами их нависали чёрные султаны, неслышно, почти не гремя колёсами, катился катафалк.

Константин стоял на углу Невского и Морской, слегка поодаль от императора, своего отца, и устремлял глаза на обитый чёрным гроб, торжественно возвышающийся в середине колонок катафалка, на бархатные подушки — их несли на вытянутых руках маршалы и генералы, на сверкавшие золотом кругляши наград, которые никогда не надевал при жизни Александр Васильевич.

Гвардия не почтила своим уважением умершего полководца, генералиссимуса армии — император запретил ей сопровождать гроб до Александро-Невской лавры. Вдоль улицы лишь шпалерами стояли солдаты, рядовые армии, оставляя свободным только узкий проход для шестёрки погребальных лошадей.

Но позади солдат колыхалась и текла людская река — весь Петербург вышел проводить первого героя, старого Суворова, одно имя которого наводило ужас на противника.

Император не поехал вслед за погребальной колесницей. Он долго ждал выноса тела из дома Хвостова, где в предсмертные минуты лежал старый полководец. Приготовленный для него раньше дворец пустовал: в самые последние дни Суворов снова подвергся такой опале Павла, что по сравнению с ней ссылки его в деревню казались пустяками.

Константин изредка взглядывал на Павла. Ну почему отец был так жесток к человеку, покрывшему неувядаемой славой самое имя России? Почему прислушался к наветам и шепоткам старых паркетных интриганов, почему одно лишь не отменённое Суворовым правило о дежурстве генералов стало поводом для отрешения его от всех должностей?

Константин многое домысливал, но в основном судил верно: отец боялся Суворова, боялся, что повернут полки вверенной ему всей армии против престола, воздвигнут нового императора. Какая глупость! Никогда Суворов ничего не замысливал против трона, никогда и в голову ему не приходило помыслить что-либо подобное. Уж он-то, Константин, хорошо знал Суворова, чтил его, потому что воочию видел его гений. Поначалу в кампании и он легкомысленно отнёсся к своему положению волонтёра высочайшего двора, и ему хотелось руководить действиями самого Суворова. Но случай под Бассиньяно, а потом и другие боевые действия убедили его в том, что умишко его ещё слаб и неопытен и что возместить это можно только отвагой, молодым задором, стремлением оказываться во всех самых горячих сражениях. И он рвался в бой, поняв, что полководца лучше Суворова ему никогда не увидеть, он учился у него, но понимал, что он, Константин, неловкий и неповоротливый, способен лишь повиноваться, рваться под пули и картечь да оказывать армии посильную помощь тем, что имел он в своих руках.

И он старался оказывать эту помощь. Когда изнурённая, голодная армия спустилась в долину после невиданного перехода под огнём французов через горы и знаменитый перевал Сен-Готард, оказалось, что союзники не подготовили для этой измученной армии никакого продовольствия и снаряжения, ничего из того, что обещали. Сжав зубы, процедив по поводу лукавых австрийцев немало гневных и грязных слов, Константин приказал закупить провиант на свои собственные деньги, благо император отряжал ему в год до 500 тысяч рублей. Он остался без единой копейки, зато солдаты получили мясо, одежду, обувь, свежих лошадей. А Сен-Готард? Разве можно забыть этот немыслимый переход через Альпы! И опять союзники не привели вовремя мулов, на которых можно было бы перевозить орудия и боеприпасы. Константин предложил пока использовать казачьих лошадей, чтобы выйти из положения, в которое австрийцы поставили армию.

Старый полководец писал государю:

«Его высочество всю нынешнюю многотрудную кампанию и ныне на вершинах страшных швейцарских гор, где проходил мужественно все опасности, поощряя войско своим примером к преодолению трудностей и неустрашимой храбрости, изволил преподавать полезные и спасительные советы. Всегдашнее присутствие его высочества перед войсками и на гибельных стремнинах гор оживляет их дух и бодрость. История увековечит его похвальные подвиги, которых я имел счастье быть очевидцем...»

Нисколько не преувеличивал заслуг юного великого князя Суворов, всегда сдержанно относившийся к похвалам.

Павел не только гордился своим сыном, но теперь всё чаще и чаще сопоставлял его с Александром — нет, император не забыл, что его матушка, Екатерина, прочила Александра в цари, минуя Павла. Может быть, потому и подписал он такой манифест, который давал Константину возможность стать наследником престола:

«Видя с сердечным наслаждением, яко государь и отец, отличные подвиги храбрости и примерное мужество, которое во все продолжение нынешней кампании против врагов царств и веры оказывал любезнейший сын наш его императорское высочество великий князь Константин Павлович, во мзду и вящее отличие жалуем ему титул цесаревича...»

Этот манифест во многом послужил охлаждению братьев, этим Павел словно бы грозил Александру — будет и ещё один наследник престола, и кто знает, кому предпочтёт отец завещать трон. Титул цесаревича был навсегда соединён с той особой, которая «действительно в то время наследником престола назначена».

Бриллиантовая шпага была вручена Константину с прибытием его в Петербург, а сардинский король почтил Константина орденом Анунциаты с цепью — высшим орденом королевства. Даже император Франц наградил великого князя военным орденом Марии-Терезии с лентой.

На другой же день после выпуска манифеста о титуле цесаревича Павел потребовал, чтобы Константин вернулся. Кампания закончилась, австрийцы показали свою лукавую суть, и Павел отказался продолжать воевать за интересы австрийского двора. «Герой, приезжай назад. Вкуси с нами плоды дел твоих», — написал император сыну.

В Аугсбурге Константина встретил старый знакомец князь Эстергази. Обменявшись любезными приветствиями и поздравив Константина с наградами и высочайшим титулом, князь неожиданно сделал ему странное предложение: взять на себя миссию посредничества между двумя государями — Павлом и Францем, уладить отношения между разошедшимися державами, поскольку все недоразумения вытекали лишь из несогласованных действий обоих кабинетов.

Константин внимательно глянул на высокопоставленного сановника. Его кольнуло это предложение — фраза, что, мол, только несогласованность кабинетов и министров вызвала эти недоразумения. Разве сам он не был свидетелем истинного лица Австрии, которая лишь использовала русскую силу для своих интересов, ничем не помогая русской армии?

Но он ушёл от прямого ответа.

   — Я в армии, — сказал он, — не более как волонтёр, и все дипломатические сношения между венским и петербургским дворами мне вовсе неизвестны. Да и могу ли я без воли и желания моего отца, без позволения императора входить в какие-либо дипломатические сношения с иностранными дворами?

Князь, тряся седой головой, хотел было возразить на эти доводы, но Константин холодно сказал:

   — Теперь, когда я вижу в вас, князь, дипломатическое лицо, я вынужден, к моему глубочайшему сожалению, изменить прежнее моё обращение с вами. Теперь мы не друзья, как были раньше, а просто волонтёр и высокого ранга дипломатический представитель чужой страны. Прощайте, князь...

Эстергази ничего не оставалось, как сразу же покинуть великого князя.

Мельком глянув на отца, вытянувшегося в седле, окружённого блестящей свитой, Константин заметил, как по щеке императора поползла крупная слеза. Мгновенно слёзы полились и у Константина: он не думал, что отец, тиранивший Суворова в последние месяцы его жизни, способен был всё забыть и плакать о великом человеке.

А людская волна, запрудившая весь Невский, всё катилась и катилась за погребальным катафалком, и не было ей конца...

Из Аугсбурга Константин заехал в Кобург — там во всё время его отсутствия жила его молодая жена Анна Фёдоровна. Но герцог и герцогиня Кобургские встретили его не очень приветливо — они уже знали от дочери, что Константин плохой семьянин, что он мучает жену, фаворитками его становятся женщины всё более и более низкого происхождения, а жена забыта и заброшена. Словом, родители Анны Фёдоровны дали понять Константину, что недовольны его поведением, косвенно высказывали свои взгляды на семейную жизнь, и пребывание это оставило у великого князя более чем удручающее впечатление.

Анна Фёдоровна должна была покинуть свой родовой замок, уехать в постылый Петербург, и Константин ничего не сделал для того, чтобы хоть как-то скрасить её расставание с родителями. Он хмуро ждал, когда она пересядет в его карету, и молчал почти всю неблизкую дорогу.

Зато в Петербурге лицо его расцвело. Отец восторженно встретил сына — в его честь была воздвигнута триумфальная арка, а торжества по случаю его приезда длились больше недели. Балы, обеды, спектакли — всё было в честь героя.

И всё более подозрительно и холодно смотрел на брата Александр.

Константин смутно догадывался о причинах такого охлаждения старшего брата и по-солдатски решил объясниться с ним начистоту.

   — Александр, — торжественно сказал он, едва они остались одни на просторной аллее Царского Села, — в последнее время ты отдалился от меня, всё более ищешь общества Адама Чарторыйского, да и других твоих новых друзей. Я хочу только одного: чтобы ты знал, если когда-нибудь ты станешь государем, более верного и преданного помощника и подданного, чем я, у тебя не будет.

Александр с удивлением смотрел на круглое, курносое, не слишком красивое лицо младшего брата, покрасневшее от усилий выразить свои мысли достаточно чётко и просто.

   — Я всегда был уверен в этом, — негромко ответил он. — Но к чему ты...

   — Батюшка теперь отличает меня больше других, но, поверь, я служил и служу верно царю, отечеству...

Бело-розовое, несколько женственное лицо Александра тоже слегка покраснело, но как-то пятнами, на щеках, на маленьком и слишком округлом подбородке, даже на высоком белом лбу.

   — Завидую я тебе, Константин, — негромко сказал он, — ты был в настоящей кампании, а меня государь не отпустил. И вот ты герой, а у меня будни — смотры, парады, разводы. — Ив порыве былой молодой откровенности, вовсе понизив голос, продолжил: — А каково, если перед всеми генералами, офицерами, солдатами тебе в лицо кричат: «Вам свиньями командовать, а не людьми!..»

Константин поднял голову, глаза его с жалостью и любовью смотрели на брата.

   — Батюшка, — тихо промолвил он, — бывает сердит и суров, но поверь мне, он добрый и щедрый человек.

   — Никогда не знаешь, — ответил Александр, — что ему понравится, а что нет.

   — Я всегда буду тебе верным слугой, — так же тихо повторил Константин.

Константин обнял своего коротышку брата — голова его возвышалась над ним почти на половину, — и Константин обхватил плечи Александра. Они постояли, обнявшись, потом, опомнившись и оглянувшись по сторонам — не видел ли кто их братских объятий, — словно стыдясь, разошлись в разные концы тёмного, заросшего зеленью, сада.

Очень скоро Константину пришлось убедиться в справедливости слов Александра.

Как и прежде, Константин был в чине инспектора кавалерии и должен был приходить на смотры и разводы, пропустить которые не смел никто из офицеров и высших командных лиц. Однажды после развода Павел, очень довольный муштровкой полка, пригласил к обеду и своих сыновей, а за столом стал расспрашивать Константина об Италии, о поведении там солдат и офицеров, завёл разговор и о знаках отличия и особых воротниках на мундирах младших чинов.

   — Что знаки, — весело ответил Константин, — вот с алебардами в Италии солдаты справлялись хорошо: они топили ими костры. Четыре аршина высотой, колоть ими неудобно, а для топки годятся, другого-то дерева нет...

Павел внимательно слушал сына.

   — Вот как, — неопределённо сказал он, — ну а как насчёт штиблет?

   — А башмаки скидывали да топали босыми, потому как очень неудобно по горам да рытвинам. И в походе неловко, и полы у мундиров сильно загибаются...

   — И ты можешь что-то предложить взамен? — спросил Павел.

Константин пожал плечами.

   — Сумеешь показать свою обмундировку? — снова спросил Павел Константина.

И опять Константин неопределённо пожал плечами.

   — Вроде не швейка, — смешливо ответил он.

   — Швейка не швейка, а чтобы через пять дней показать новую обмундировку нижних чинов, удобную и нарядную...

   — Постараюсь, государь, — скромно потупился Константин.

А у самого запрыгали внутри смешинки — не раз говорил ему Суворов, как неудобна нынешняя форма для нижних чинов и рядовых, и даже показывал на бумаге, какую форму надо было ввести в армии для удобства в походах и сражениях.

Ровно через пять дней Павел явился в специально отведённую для смотра залу. Перед ним стояли навытяжку несколько нижних чинов и рядовых в уже сшитой по меркам и фасону самого Константина форме, Константин, гордый срочно сделанной работой, внимательно следил глазами за выражением лица государя. Вместо похвалы услышал он вдруг гневные выкрики отца:

   — Я вижу, что ты хочешь ввести потёмкинскую форму в мою армию!

Константин побледнел: знал, как ненавидел отец давно умершего Потёмкина, всякое напоминание о его победах было для него острый нож.

И верно, форма немного напоминала потёмкинскую, не слишком, конечно, но была просторна и удобна.

   — Прочь с моих глаз! — проревел император и выбежал из залы.

Растерянный и побледневший Константин приказал солдатам отправляться в казармы и снять новую форму, не показываясь нигде.

С этих пор не было случая, чтобы Павел не уколол младшего сына выговором, бранью, распеканием за недосмотр.

В полной мере познал Константин несправедливость и жестокость отца на декабрьском параде войск. Императору почудилось, что Конногвардейский полк, шефом которого был Константин, недостаточно чётко выполнил все экзерциции, и он велел полку убраться с глаз долой и стоять в Царском Селе, не смея показываться в столице. Тем же строем под тот же барабанный бой весь полк промаршировал в Царское Село в отчаянный мороз в одних мундирах. Вместе со всеми скакал впереди солдат и Константин.

Казарма для солдат была относительно тёплая, и Константин позаботился о том, чтобы и конюшни тоже были натоплены. Подумал он и обо всех мелочах быта конногвардейцев. А вот для себя у него не было времени подготовить жильё. У него в Царском был дворец, купленный ещё бабушкой, Екатериной Второй, для внука Константина, у фаворита Ланского. Но никто не предполагал, что этот летний дворец может стать и в зимнюю стужу пристанищем для Константина и его свиты. Мало этого, даже Анне Фёдоровне пришлось переселиться в этот дворец и много дней зябнуть от жестокого холода: дворец не топили всю зиму, да и не приспособлен он был для зимнего житья. Константин и его свита вынесли холод без особых натуг, а Анне Фёдоровне пришлось туго. Она жестоко простудилась и долго лежала в горячке.

Гнев отца можно было умерить только одним — сильной муштровкой, безукоризненным знанием всех приёмов парада и боя. Константин с утра до глубокой ночи проводил время на плацу, тщательно отрабатывая с гвардейцами все элементы.

Кончилась зима, настала тёплая весна, и конногвардейцы были допущены к параду. Теперь их строй отличался чёткостью, а лошади как будто слушали полковую музыку и легко, красиво поворачивались со всадниками во всех перестроениях полка.

Павел весело смотрел на сына и приказал ему вернуться с полком в Петербург.

Теперь Константин получил новое назначение: инспектор кавалерии был послан Павлом на австрийскую границу ревизовать дела в полках лёгкой кавалерии, расположенных там.

Зная пристрастие своего родителя, Константин и здесь работал не покладая рук. Во все дни его инспекции снова и снова строились и перестраивались конники, ходили в атаки, спешивались и вновь вскакивали на коней, и Константин распекал начальников, слишком вольно живущих вдали от государева глаза.

Впрочем, инспекцию скоро пришлось отменить. Государь вызвал младшего сына на освящение нового жилища императора и всей его семьи — Михайловского замка.

Павел решил собрать под одной крышей всю свою семью — он отвёл помещения для Александра с Елизаветой Алексеевной и для Константина с Анной Фёдоровной, переселив их из отдельных дворцов, где они жили своими семьями. Константин недовольно поморщился, узнав о том, что придётся жить бок о бок с отцом, всеми своими братьями и сёстрами. Конечно, большая и дружная семья — это очень романтично и по старым русским обычаям, но теперь ему не будет хватать свободы, времени на свои тайные удовольствия и приключения. Всегда на глазах императора, стражи, матери, родственников...

Однако когда он впервые пошёл по широченной парадной лестнице с гранитными ступенями и тяжеленными перилами из серого мрамора, увидел гвардейцев, вытянувшихся перед входами в парадные апартаменты, сердце его дрогнуло от красоты и суровости дворца. А когда он прошёл Белый, или Воскресенский, зал и открылись высокие тяжёлые двери в Большой тронный зал, то так и застыл на месте. Стены, затянутые тёмно-зелёным бархатом, расшитым золотом, венчались искусной золотой резьбой, а у одной стены на этом фоне резко выделялся золотой трон под роскошным балдахином из пунцового бархата, затканного золотым шитьём.

В день архистратига Михаила началось освящение дворца. Гром пушек сопровождал шествие царя и всей его семьи, сановников и вельмож от Зимнего дворца до нового жилища императора. Войска, построенные в почётном карауле, застыли, как каменные статуи. Нарядные, в парадной форме, они радовали глаз Константина новой обмундировкой, чётким, строгим строем, ровными линейками шеренг и колонн.

Павел разрешил всем самым знатным людям государства присутствовать на освящении нового дворца и осмотреть Михайловский замок. Убранство дворца вызвало восторженные толки и разговоры в Петербурге, но стены и перекрытия ещё не успели просохнуть, в залах стоял туман, тысячи огоньков свечей едва проглядывались сквозь мутное марево, и большинство великолепных залов, статуй, картин пропало для глаз восхищенных зрителей. Гости едва различали нежный бархат и роскошную обивку стен, плафоны, расписанные выдающимися мастерами живописи.

Ещё месяцы прошли до тех пор, пока царская семья смогла поселиться в своём новом доме. Константин многие вёрсты прошагал по замку, разглядывая творения старых мастеров живописи и скульптуры, необычайные по вкусу и изяществу помещения покоев матери, отца, свои и Александра. Первые дни жизни во дворце он всё время ходил и рассматривал, удивляясь тому, как сумел отец в такой короткий срок сделать весь замок удивительным произведением искусства.

Впрочем, во дворце надо было жить, и жилые помещения обставлены были довольно просто. А кабинет самого Павла перегораживался ширмами, за которыми стояла обыкновенная железная кровать с кожаным матрацем и плоской кожаной подушкой. Сын всегда пытался подражать отцу, и в его покоях тоже всё было скромно — железная походная кровать, большой просторный письменный стол, несколько кресел и стульев да широкий камин с мраморной доской над ним. Здесь собрал Константин все подарки и сувениры бабушки, мелочи и безделушки, которые радовали его глаз и отвлекали от мыслей о службе.

Только сорок дней прошло с тех пор, как поселился Константин в Михайловском замке. Никогда ещё не видел он, чтобы так строг, требователен и несправедлив был к нему и Александру отец. Он всё время с подозрением смотрел на них, оглядывал с головы до ног, окидывал таким же подозрительным взглядом жену, Марию Фёдоровну, и Константин терялся в догадках: чем же не угодил он государю, чем опять недоволен отец — и старался как можно исправнее нести свою службу. Но доклады и рапорты императору превращались в пытку, из каждого пустяка умел делать отец целую драму, и ничего, кроме брани, сердитых окриков, злобной воркотни, не слышал Константин за всё последнее время. Хуже того, указом 11 марта Павел вдруг приказал посадить под домашний арест двух своих старших сыновей. Они похолодели: неужели отец решил засадить их в Петропавловскую крепость, а мать — в монастырь, а потом жениться на княгине Гагариной, с которой давно уже сообщался по потайной лестнице? Такие слухи и недомолвки носились при дворе, и лишь по оброненным фразам да отрывочным словам догадывались братья о судьбе, предназначенной им императором.

Утром, как всегда, прибыл во дворец полковник Саблуков, обычно отдающий по утрам рапорт Константину о состоянии Конногвардейского полка, шефом которого был назначен Константин. Но он не нашёл великого князя. Ему сказали, что император со своими старшими сыновьями удалился в Михайловскую церковь.

Саблуков удивился странному приказу, полученному им рано утром, — дежурить по полку. Его эскадрон должен был заступить в караул во дворце, а его неожиданно оставляли на месте, да ещё и самому Саблукову приказали находиться при полке неотлучно. Что это значило, Саблуков не понимал, но так и не смог добиться встречи со своим непосредственным начальником — Константином. Когда он уже под вечер прибыл снова во дворец, конвойный гвардеец заступил ему дорогу.

   — Не велено пускать никого, — чётко отрапортовал он в ответ на объяснение Саблукова, что явился с докладом к великому князю Константину.

Саблуков возмутился: что всё это значит? Ему удалось уговорить гвардейца пропустить его в кабинет Константина.

   — Великий князь под арестом, — тихо сказал гвардеец.

Саблуков удивился ещё больше, но, войдя в кабинет великого князя, увидел его.

Константин был сильно взволнован, как всегда, в волнении он хлопал себя по карманам руками и принял Саблукова, оглядываясь, как будто страшась чего-то.

Саблуков начал свой доклад о состоянии полка и о странном приказе не являться на дежурство во дворец, а оставаться в полку. Константин проявлял мало внимания к словам полковника.

Много позже сам Саблуков так писал об этом:

«В кабинете Константина появился и Александр, имевший вид испуганного, крадущегося зайца.

Оба брата молча слушали про доклад.

Вдруг дверь отворилась, и появился государь в сапогах со шпорами, и шляпой в одной руке и с палкой в другой и направился, как на параде, прямо к нам. Александр, ни минуты не медля, побежал в свои покои. А Константин словно окаменел на месте, только руки его продолжали мелко и часто бить по карманам. Я обернулся и передал государю мой доклад о состоянии полка. Государь сказал:

   — Ты дежурный?

Затем он дружелюбно кивнул и вышел. Тотчас в комнату опять заглянул Александр.

   — Ну, брат, что ты на это скажешь? — спросил его Константин. — Разве я не говорил тебе, что он, — жестом показал он на меня, — не будет бояться?

Александр спросил меня, неужели же я не боюсь государя.

   — Нет, — спокойно ответил я, — я исполняю мой долг и боюсь только моего шефа, великого князя Константина Павловича.

   — Так вы ничего не знаете? — спросил Александр.

   — Ничего, ваше высочество, кроме того, что я дежурный не в очереди.

   — Я так приказал, — сказал Константин.

   — К тому же, — заметил Александр, — мы оба под арестом...

Я засмеялся. Великий князь удивился.

   — Отчего вы смеётесь?

   — Оттого, — ответил я, — что вы давно желали этой чести.

   — Да, — сказал Константин, — но не такого ареста, какому мы подверглись теперь. Нас обоих водил в церковь Обольянинов (генерал-прокурор) присягать в верности!

   — Меня нет надобности приводить к присяге, — сказал я. — Я верен.

   — Хорошо, — заметил Константин, — теперь отправляйтесь домой и смотрите, будьте осторожны...

Саблуков вернулся домой смущённый и полный дурных предчувствий.

А через два часа к нему прибыл фельдъегерь из дворца с приказанием немедленно прибыть во дворец. Саблуков сразу же отправился. Павел уже был в чулках и башмаках вместо сапог и спросил Саблукова:

   — Вы якобинец?

   — Так точно, ваше величество...

   — Не вы сами, а ваш полк?

   — Я, пожалуй, но относительно полка вы заблуждаетесь.

Император внимательно взглянул на Саблукова:

   — Я знаю, что лучше. Караул должен удалиться...

Саблуков скомандовал караульным солдатам «направо марш», и они, чётко печатая шаг, ушли.

— Ваш эскадрон, — довольно дружелюбно сообщил император, — будет послан в Царское Село. Два бригад-майора будут провожать полк до седьмой версты. Распорядитесь, чтобы в четыре утра все были готовы вместе со своими пожитками.

А двух камер-гусаров он распорядился поставить на часах у своей опочивальни».

Этот караул Саблукова был последним караулом, верным императору. Он отослал его вопреки распоряжению Константина и тем ускорил свой смертный час...

Константин, посаженный под арест, ничего не знал о последних распоряжениях государя. Правда, он видел, как мрачен и суров за ужином отец, как нервничает и грустит Александр, как испуганно смотрит вокруг Мария Фёдоровна, а Елизавета Алексеевна не поднимает глаз от тарелки. Не знал Константин, что генерал-прокурор Обольянинов уже предупредил царя об измене, о заговоре против него, но ошибся, назвав замешанными в него и императрицу, и обоих великих князей. Потому и обстановка за последним ужином была как нельзя более напряжённой и нервной. Павел то и дело злобно и дико посматривал на свою семью, а перед самым удалением в опочивальню насмешливо остановился перед Марией Фёдоровной, скрестив руки и злобно пыхтя: Этот жест всегда означал у него крайнюю степень нерасположения, затем он повторил этот жест перед обоими сыновьями и лишь потом ушёл, не попрощавшись перед сном со своими близкими. Мария Фёдоровна заплакала, тоже ушла, сморкаясь в кружевной платочек, а Константин и Александр переглянулись, пожали плечами и отправились по своим апартаментам.

Константин сразу же завалился на свою походную кровать и крепко заснул. Александр же тайком подошёл к камер-фрау Гесслер с просьбой остаться в эту ночь в прихожей до появления графа Палена. «Когда он явится, войдёшь к нам и разбудишь меня, если я буду спать», — добавил он изумлённой такой просьбой камеристке.

В соседнем с его опочивальней покое сидели его адъютанты — Уваров, Волконский, Бороздин. А он лежал одетый на кровати и прислушивался к каждому шороху.

Гесслер не входила в покой Александра, граф Палён не пришёл ещё. Но уже раздавались во дворце истошные крики, уже слышались хохот, топот сапог, уже звенели разбиваемые зеркала. Первым в спальню Александра ворвался Николай Зубов, несколько минул назад ударивший царя в висок золотой табакеркой, зажатой в кулаке. Удавленный заговорщиками император уже лежал на своей железной койке, кое-как приведённый в порядок...

   — Ваше величество, — голос Зубова снизился до шёпота, — ваш отец скончался...

Александр рывком повернулся от стены, поднялся, и страшная гримаса исказила его лицо. Полковник Бороздин подскочил к наследнику, подхватил его под мышки — Александр побледнел и повалился на пол, но, поддержанный Бороздиным, быстро оправился и отошёл к окну.

О чём думал он в эти первые минуты после убийства отца? Наверное, о том, что всю жизнь не будет давать ему ни сна, ни покоя эта смерть, которую поощрил он сам, одобрив весь заговор. Разве мог он даже предположить, что отец его отречётся от престола, но он тешил себя этой мыслью, заглушая здравый смысл.

Поручик Полторацкий вбежал в спальню Александра. Тот сидел, свесив голову, в кресле, без мундира, но в штанах, с синей лентой поверх жилета. Полторацкий отдал честь, громко выкрикнул:

   — Поздравляю, ваше величество!

   — Что ты, что, Полторацкий, — запротестовал Александр.

Палён и Бенингсен приблизились к новому императору.

   — Как вы посмели! Я никогда этого не желал и не приказывал!

Он вскочил и опять повалился на пол. Палён кинулся на колени:

   — Ваше величество, теперь не время... Сорок два миллиона человек зависят от вашей твёрдости...

Он обернулся и резко сказал Полторацкому:

   — Господин офицер! Извольте идти в караул! Император сейчас выйдет!

Он действительно вышел. Бледный, дрожащий, но твёрдый, он сделал несколько шагов и, заикаясь, произнёс:

   — Батюшка скончался от апоплексического удара. Всё будет при мне, как при бабушке...

Громкое «ура» раздалось со всех сторон. А Константин всё ещё спал на своей походной железной койке. Пьяный Платон Зубов ворвался в его опочивальню, адъютанты задерживали его, но он сообщил им о смерти Павла, и мгновенная тишина настала в прихожей. Платон грубо сдёрнул с Константина одеяло, на него пахнуло запахом перегара.

   — Ну, вставайте! — закричал Платон. — Идите к императору Александру, он ждёт вас.

Константин ещё не совсем проснулся, дерзкая речь Зубова привела его в странное состояние: ему казалось, что он ещё спит и видит кошмар. Но Платон был живым видением, а не фантомом. Он стащил Константина за руку с постели, бросил ему сюртук, панталоны, сапоги. Константин машинально надевал, всё ещё не очнувшись от сна, последовал за Зубовым. Не забыл Константин, однако, захватить свою польскую саблю.

Вбежав в комнату брата, Константин увидел Александра в слезах и пьяного Уварова, сидящего на мраморном столе.

   — Отца больше нет, — сказал брату Александр.

Рука Константина сама собой потянулась к сабле — он понял слова Александра так, что заговор был обращён против всей императорской фамилии, и приготовился обороняться, во всяком случае, дорого отдать свою жизнь, защищая честь и достоинство престола.

Он склонился к Александру и услышал его шёпот:

   — Они твёрдо обещали мне, что сохранят батюшке жизнь...

Константин отшатнулся от брата.

   — Ты будешь мне верен? — негромко произнёс Александр.

   — Присягаю первым, — так же тихо ответил Константин.

   — Едем отсюда в Зимний, — поднялся Александр, — ты мне нужен, я полагаюсь на тебя. Здесь мне всё постыло...

ГЛАВА ШЕСТАЯ


Как преобразует этот мир луна, какие удивительные краски, отблески, полосы создают чистое небо и ночное светило на нём, какими странными и нереальными кажутся в этом свете все вещи, и вся дневная жизнь с её суетой отступает, становится ненужной и даже отвратительной в этой голубоватой, перламутровой дымке лунной ночи. Яснее, отчётливее проступают скрытые в глубине души чувства, оттенки любви и добра, как будто обнажаются скрытые пружины потаённого мира, хранящегося в душе человека! Так думалось Маргарите, когда она от окна смотрела вглубь комнаты, освещённой этим призрачным нереальным светом. Да и вообще существует ли дневной мир с его суетой и видимой реальностью, существуют ли еда и заботы или под покровом суеты мы лишь забываем о том, каков на самом деле мир Вселенной, каковы мотивы и причины, лежащие в основе всех дневных поступков человека? Такие мысли приходили ей, и она была вея охвачена какой-то неземной жалостью ко всему живому, не освещённому этим призрачным светом, не выступающему в своей естественной сути на ярком солнце.

   — Я только теперь понял удивительные слова из «Песни песней», — тихо сказал Александр, — только в таком нереальном свете можно понять до глубины души эти строгие и спокойные слова.

И он, тоже охваченный лунным пламенем, начал читать эти строки:


О, ты прекрасна, возлюбленная моя, ты прекрасна!

Глаза твои голубиные под кудрями твоими;

Волоса твои, как стадо коз, сходящих с горы Галаадской;

Зубы твои, как стадо выстриженных овец,

выходящих из купальни, из которых у каждой

пара ягнят и бесплодной нет между ними;

Как лента алая губы твои, и уста твои любезны;

Как половинки гранатового яблока ланиты твои под

кудрями твоими...


   — Нельзя сказать лучше, — снова прошептал он, — но в этом свете вся ты прозрачна, словно облако под луной...

   — Ты преувеличиваешь, — засмеялась Маргарита, — просто лунный свет заставляет по-другому смотреть на мир! Да и вообще, что знаем мы о нашем мире, если взираем на него лишь своими несовершенными глазами...

   — Иди ко мне, — протянул он руки, — под этим лунным светом и наша любовь кажется мне нереальной, тонкой, пронизанной лунными отблесками, словно сеть, в которую мы попали оба и никогда от неё не освободимся...

   — И стоит ли освобождаться? — в тон ему ответила она. — Разве это не самый прекрасный плен из всего, что существует на свете, разве это не самый пленительный сон, в котором мы спим и не хотим пробуждаться к грубой реальности жития?

   — Древние знали мир лучше, если могли о нём сказать такими словами, что до сих пор волнуют и тревожат сердце:


Чем возлюбленный твой лучше других возлюбленных, прекраснейшая из женщин?..

Возлюбленный мой бел и румян, лучше десяти тысяч других.

Голова его — чистое золото, кудри его волнистые, чёрные, как ворон;

Глаза его как голуби при потоках вод, купающиеся в молоке, сидящие в довольстве;

Щёки его — цветник ароматный, гряды благовонных растений...


Он опять протянул руки, она тихонько склонилась в эти крепкие объятия, и губы их слились в долгом и страстном поцелуе.

   — Я боюсь только одного, — прошептала она, — что ты просто видение, мой неощутимый сон, боюсь проснуться и не увидеть тебя рядом...

   — Клянусь, — ответил он, — ты будешь со мной везде. Я и не думал никогда, что любовь может быть такой жадной и требовательной. Но если любят, каким прекрасным должен быть мир, как все должны смотреть друг на друга!.. А между тем в мире столько зла, столько беззакония и гадости...

   — Что нам до этого, есть мы с тобой, а больше нам не нужно никого...

Но оказалось, что в мире, кроме них, так много дел и суеты, что и они не остались в стороне от реальности с её страстями и войнами, кровью и грязью.

Едва прошло несколько дней их нежной и страстной любви, как загремели пушки на западе, и Александр вместе со своим Муромским полком должен был отправиться к австрийским границам, где снова в угоду желаниям правящих миром начинались кровавые схватки.

«Государь милостивейший! Повелением любящего сердца осмеливаюсь припасть с мольбой к стопам Вашего императорского величества о благодеянии: умоляю дозволить мне сопровождать мужа моего, Тучкова Александра Алексеевича, в походе к австрийским границам.

Любовь к Тучкову составляет мой личный мир и выражается жаждой дела вместе служить Престолу и Отечеству. Прошу Вашего разрешения выехать с мужем в действующую армию — не лелею никаких выгод для обеспечения собственной жизни, но имею надежду подарить себе счастье разделить с мужем марсовы испытания судьбы. Моя натура крепка, а идея и прожигающее душу чувство справедливости освящены внушениями христианской веры.

Рассчитываю на великодушие Вашего характера, прибегаю единственно к нему.

Вашего императорского величества верноподданнейшая Маргарита Тучкова».

Не посчитал возможным юный император разделить участь мужа с прелестной и верной женой, не разрешил сопровождать его, посчитал, что сей пример может захлестнуть и других жён офицеров.

Что ж, решила Маргарита, раз нет официального разрешения, она поедет за мужем его верным слугой, его денщиком. Отрезала роскошные волосы, спрятала оставшиеся под грубую шапку, оделась в грубый армяк и не менее грубые штаны, долго подбирала обувь денщика: её маленькая нога утопала в самых малых сапогах. Но оделась и в ночь выезда Тучкова вскочила на коня.

В слезах и изумлении провожала дочь старая Варвара Алексеевна — никто ещё из жён дворян не осмеливался так себя преобразовать.

А Александр Алексеевич лишь любовно посматривал на жену да нарочито резким голосом приказывал стаскивать с него сапоги, подводить лошадь и делать ещё сотни незаметных вещей. Качала головой Варвара Алексеевна — что творит любовь с её старшей дочерью, какой завистливый и злобный шёпот провожает её.

— Не ты первая, — сказал Маргарите Александр, — жена моего отца, матушка моя, повсюду сопровождала его, хоть и не в таком звании и чине, что ныне ты присвоила себе...

Нет, матушка Александра не была так искусна в верховой гоньбе, не сидела на спине коня по-мужски, а уж если следовала за мужем, то в покойной карете, долгуше[16], с жаровней и периной, на которой можно было не только вздремнуть, но и вытянуться, укрыться пуховиками и так провести ночь в езде по колдобинам и ухабам. А уж сколько их встретилось на пути матушки Александра, можно было лишь догадываться.

Носило отца Александра по всей России, от самых южных пределов до Финляндии, строил он крепости, взрывал стены несдающихся цитаделей, наводил мосты, делал глубокие подкопы, а потом возводил стены и выводил круглые башни, окружал Россию со всех сторон каменными крепостями, закладывал крепкие фундаменты на пути набегающих на границы врагов.

Глава всех инженеров России, Алексей Васильевич Тучков в своей жизни сделал столько, что его дел хватило бы на два-три поколения.

Закончив инженерную школу, созданную ещё Петром Первым, уже при Елизавете он был послан на Семилетнюю войну. И тут его первые опыты по устройству подрывных, маскировочных и подкопных работ, временных переправ, ложных позиций, надёжных лагерей для войск были замечены самой императрицей и её командирами. Да только всё его искусство было похоронено Петром Третьим, сменившим Елизавету и сразу же заключившим мир с Пруссией, которым зачеркнул все победы и завоевания русских войск в этой нелепой войне.

Оценила дарования Тучкова-старшего лишь Екатерина Вторая: уже через год после восхождения на престол назначила она его капитаном инженеров «за трудоспособность и придумы, влекущие победы». А в кампании 1771 года отец Александра был пожалован чином подполковника, а потом и полковника всех инженеров России.

И всюду, словно тень, следовала за ним его молодая жена, Ульяна Петровна. Куда шлют мужа, туда едет и она. То в степи задунайские, отсиживается в деревенской избушке, когда муж строит фортификационные заслоны и укрепления, взрывает мосты и переправы на виду у противника. А потом отмывает, обихаживает, кормит мужа, не знающего отдыха от трудов, а между делом снова и снова рожает сыновей. Где в походе, где в крестьянской избе, где в главной квартире — немало детей родила и воспитала Ульяна Петровна. Первых схоронила — тоже были сыновья, да не вынесли тягот вечных фронтовых передвижений. Но пятеро поднялись достойными своего отца, крепкими да сильными, и все пятеро пошли на службу царю и Отечеству, как служил отец.

Знали все о легендарном прошлом отца — мать передавала им то, что знала сама, перечисляла имена, известные по баталиям и сражениям: то Румянцев, покрывший себя славой в Задунайском походе, то Суворов, знаменитый и простой для неё человек, с которым столкнулась она в Финляндии, куда отправился вместе с ним и Тучков для строительства крепостей на севере России. Слушали её сыновья и не понимали, как может мать так легко произносить эти имена, почему говорит о них запросто, разбирает характеры по косточкам, подсмеивается над неуживчивостью Суворова или над властной запальчивостью Румянцева. Для них, сыновей, имена эти давно вошли в историю, сделались предметом почитания и поклонения, а мать словно бы и не догадывалась, с какими людьми сталкивала её жизнь, рассказывала какие-нибудь смешные эпизоды, и сыновьям оставалось только удивляться на свою много знающую, но такую незаметную и скромную мать.

Александр родился, когда старшему из братьев Тучковых, Николаю, было уже семнадцать лет. Записанный кондуктором, как тогда именовали нижние чины инженерного корпуса, он уже в семнадцать состоял адъютантом главного начальника артиллерии, а затем его служебный список начал быстро пополняться. Уже к девяностому году прошлого, восемнадцатого столетия Николай был майором Муромского пехотного полка, в котором и находился сейчас Александр и в котором под видом его слуги скрывалась Маргарита. Но Николай давно покинул этот полк, продвигаясь по служебной лестнице через бои, сражения, фортификационные занятия на границе с Финляндией под руководством отца, а его подвиг в польской кампании заслуженно был отличен императрицей Екатериной.

В то время Николай был в резерве Великолукского полка. Кровавый бой между русскими солдатами и поляками уже затихал, всё поле было устлано трупами, и вдруг свежий отряд улан-пруссаков кинулся на отступающих повстанцев Костюшко, задумав предательски вырезать их. Весь день пруссаки выжидали, кто кого одолеет, и, лишь увидев, что русские отбили все атаки и заставили поляков бежать, кинулись на богатую добычу и беспомощных отступавших.

Тучков вылетел наперерез пруссакам и вынудил их отойти. Екатерина за этот подвиг наградила Николая Тучкова орденом Святого Георгия и сказала слова, которые до сих пор повторяли в семье Тучковых: «И впредь честь держи в ратном деле превыше всего...»

Николай теперь уже был генералом, а его участие в итальянской кампании Суворова было отмечено не одним орденом.

В эту русско-прусскую кампанию он был не в строю — инспектировал русские войска в Лифляндии. Новый император ознакомился с его дельной программой строительства новых крепостей и восстановления обветшавших, и Николай продолжал дело отца.

Служил и Алексей, другой брат Александра, да не вынес самодурства графа Аракчеева и вышел в отставку генерал-майором. Он купил у наследников князя Потёмкина обширнейший дом в Москве и устроил там картинную галерею — Алексей слыл великолепным знатоком старой и новой живописи. Московское дворянство уважало Алексея Алексеевича, и скоро он из попечителей Московского университета сделался предводителем московского уездного дворянства.

А Сергей Алексеевич воевал теперь где-то на юге — постоянные схватки с персидскими воинами надолго оторвали его от главного театра войны в Европе.

Многими орденами за свои боевые дела был награждён и последний перед Александром брат Павел. Так что вся семья Тучковых была исключительно военной, и для них не было чем-то поразительным то, что Маргарита собралась на войну вместе с мужем Александром. Разбросанные по разным уголкам России, стоявшие на страже её границ по всей протяжённости, они тем не менее знали всё друг о друге, постоянно переписывались, делились военными новостями, знали, где кто находится и как идут дела у того или иного брата. Это была очень дружная семья.

Маргарита даже позавидовала Александру — он был младшим в семье, и братья советовали ему, как поступать, хотя и отличался младший большой самостоятельностью. А Маргарита была самой старшей, за ней шли и к ней прислушивались младшие братья и сёстры, она была для них знающей и опытной, потому и решала всё за себя только одна она.

В то же время она понимала, что труднее быть в семье младшим. Братья отнеслись к женитьбе Александра с некоторой настороженностью, ни один из них не приехал почтить новобрачных, а Ульяна Петровна ограничилась наскоро произнесённым благословением и тоже не появилась на свадебном пиру. Кто знает, чем руководствовалась семья мужа, но Маргарита чувствовала глухую враждебность и недоверие. То ли это были типичные предрассудки: мол, взял младший братец за себя разведенку, женщину, уже раз побывавшую в браке, — то ли понимали они, что брак этот не принесёт Александру ни богатого наследства, ни исконных связей в военной среде. Может быть, ещё и поэтому Александр знакомил Маргариту с историей своей семьи очень осторожно, опасаясь задеть её чувствительное сердце и оправдывая холодность братьев и матери то удалённостью от старой столицы, то усталостью, то участием в больших делах. Словом, он хорошо понимал, что должна испытывать Маргарита, окружённая со стороны его семьи неприязненным восприятием, и потому с усиленным вниманием подмечал все её повседневные мелкие хлопоты и старался своей заботой хоть как-то сгладить несложившиеся отношения между её и своими родственниками.

Впрочем, Маргарита как-то отбрасывала от себя эти несложившиеся отношения — ей было достаточно того, что Александр любит её, что она обожает своего мужа, что любовь их прошла испытание временем и устояла.

Ей вообще не было дела до той жизни, которая текла вне её семьи, она как-то равнодушно отметила и смерть императора Павла, и вступление на престол нового государя, Александра. Что ей было за дело до внешних событий, если любовь расцветала в её душе, если она, лишь взглянув на своего мужа, уже радовалась и улавливала в его больших голубых глазах отблески своего счастья?

Но жизнь властно вмешивалась в её сугубо интимные устремления. Всевластный Наполеон арестовал герцога Энгиенского, а потом расстрелял его. Это далеко, где-то во Франции, там Наполеон может позволять себе всё, что угодно, думалось ей. Но вся монархическая Европа возмутилась, особенно поражён был предательством Наполеона новый молодой император, до того искавший путей к миру на всём пространстве Старого Света. И какое дело было Маргарите до того, что император Александр искал теперь союзников для борьбы с узурпатором, уже присвоившим себе императорскую корону?

Между тем события века вторглись и в судьбу Маргариты. Договорились короли, монархи, двинули войска навстречу новоиспечённому императору французов, и Маргарита неожиданно оказалась в центре этих событий: её муж отправился на войну вместе со своим Муромским полком, и она не захотела оставаться одна, расставаться с ним ни на час. Погибнуть — так вместе, выжить — тоже вместе. А если он будет ранен, она зацелует его раны, её любовь залечит их.

И теперь она тряслась по ухабистым дорогам вслед за пылью, поднятой сапогами солдат, ехала на статном коне, которого вывела из собственной конюшни, и любовалась своим мужем, носившимся от головы колонны к её хвосту, усматривавшим малейшую оплошность и бранившим младших командиров.

Постепенно входила она во все детали его службы и частенько подавала советы, от которых Александр приходил в восторг.

Но она видела, как тяжело и медленно подвигается к границам Пруссии полк, как уныло тянутся за ним крестьянские телеги с уставшими и больными солдатами, а за ними целый хвост офицерских кибиток и колясок со скарбом и провизией, со слугами и посудой, мягкими пуховиками и жаркими перинами, видела офицерских жён, которым разрешено было ползти вместе с мужьями по нелёгким трактам. С трудом двигался полк, едва делая в сутки по десять-двенадцать вёрст.

А когда пошли проливные дожди, и вовсе стало невмоготу: грязь разбитых ухабов засасывала колёса кибиток и повозок, солдаты подставляли свои плечи, вытаскивая из болотистой колеи рыдваны и тарантасы, понукали и без того выбивавшихся из сил лошадей и оставляли на обочинах то павшую лошадь, то сломавшееся колесо, то целую кибитку, изломанную внезапным падением.

Следы движения полка отмечались этими остатками по сторонам дорог, но полк всё-таки подвигался к границам незнакомой страны, чтобы вступить в бой с неприятелем, ждавшим его.

И вдруг в самый разгар похода пришло Александру неожиданное назначение — его переводили в Таврический гренадерский полк. Маргарита не успела даже обрадоваться этому перемещению — Муромский полк продолжал своё следование к границам Пруссии и Австрии, а Александру повелевалось прибыть к гренадерскому полку и вместе с ним начинать поход под Галымин.

Сборы были недолгими. Часть снаряжения, обоз с припасами, верные кони, шпоры и сабли тотчас были приставлены к делу. И снова поскакал Александр вместе с женой, всё ещё прятавшей свои отрастающие волосы под грубую денщицкую шапку, к новому назначению.

Теперь Маргарите не приходилось поспешать медленно — они скакали с Александром в сопровождении небольшого отряда казаков, от скорости передвижения захватывало дух.

Командующим армией был тогда старый вельможа екатерининских ещё времён, Михаил Илларионович Голенищев-Кутузов. Но командующим он был только по названию: приехавший к армии император всем распоряжался сам, не слушал советов старого полководца, а потом и вовсе отправил его в ссылку, правда, довольно почётную, военным губернатором в Киев.

Командующим остался Бенингсен, тот самый, что сыграл такую ужасную роль в убийстве императора Павла.

Александр Тучков присоединился к Таврическому полку почти накануне сражения при Галымине. Он не успел освоиться с солдатами, которыми поручалось ему командовать, лишь мельком оглядел ряды полка, часть которого состояла из кавалеристов, бравых улан, а часть оставалась пешей, но была хорошо обучена метанию ручных гранат.

Обозы, а с ними и Маргарита, остановились вёрстах в пяти от местечка, где уже находились французские войска. Лесок и поле перед ним накануне достаточно хорошо были укреплены: вырыты валы и рвы, все повозки составлены в ряды, через которые прорваться неприятелю было бы трудно. А в самой середине расположились все, кто не был занят в боевых действиях. Горели костры, ближе к правому краю обоза развернут был полевой лазарет, и медбратья в белых балахонах и белых башлыках готовили свой инструмент для срочных операций и перевязок.

В небольшой палатке, раскинутой прямо посреди леса, Александр и Маргарита готовились к своему первому боевому делу.

Накануне Александр провёл весь вечер в главной ставке генерала Бенингсена, познакомился с этим сухопарым, долговязым и мрачным на вид командующим войсками и теперь всё ещё повторял в уме диспозицию, свою роль в сражении, место и действия своей части полка.

А Маргарита старалась создать хоть какую-то видимость уюта в полотняной палатке, в которой вместо постелей приготовлены были охапки мягкого сена да небольшой коврик для сервировки ужина.

   — Знаешь, — сказал ей Александр, — я даже не испытываю волнения, настолько задача моя проста и возможна.

   — Александр, — заговорила Маргарита, подсев на его охапку соломы, — запомни: моя любовь будет хранить тебя от всякой нелепой случайности. Я стану молиться за тебя, я стану волноваться. Но ведь это естественно, это так и должно быть...

   — Успокойся, — закрыл её рот поцелуем Александр, — я буду под надёжной охраной моих гренадеров, а мой конь вынесет меня из-под всякой пули и убережёт от всякого штыка...

   — И всё-таки помни: все мои молитвы будут за тебя. И ты будешь жив и здоров...

   — Да я и не сомневаюсь, мой милый денщик, — засмеялся Александр.

С самого раннего утра Маргарита уже была на ногах. Она проводила выступивший полк до самых рвов, долго стояла на валу, пока не исчезли вдали чёрные точки всадников и не поднялась пыль за ногами пеших солдат.

Она вдруг поняла, что бездеятельное ожидание станет для неё нестерпимым, и пошла к походному лазарету, где уже всё было готово к приёму первых раненых.

Застонала вдали артиллерийская канонада, частая перестрелка доносилась лишь глухими хлопками, и весь лагерь взволнованно ждал вестей.

Показались на дороге, в облаках пыли первые повозки с ранеными.

И тут впервые осознала Маргарита, что такое война. До этого видела она только пропылённые лица солдат, устало шагающих в походе, видела, как выдирают они ноги из жидкой грязи ненаезженных дорог, как мелькают их согнутые под амуницией фигуры между частыми тонкими берёзками. А теперь увидела окровавленные лица, отстреленные руки и ноги, кровь и услышала стоны. Безобразная сторона войны обернулась к её лицу своей кровавой сущностью, но она закусила губы и лишь старалась предложить свою помощь тем раненым, что не требовали срочных хирургических действий.

Она бегала по лазарету, большому полотняному шатру, раскинутому под малорослыми деревьями и среди кустарников, то и дело мчалась к ручейку, текущему между узловатыми корнями, наполняла манерки[17] и котелки водой, обтирала лица раненых, вместе с санитарами укладывала их поудобнее прямо на голой земле.

Скоро, уже к вечеру, весь лазарет представлял собою страшное зрелище: стонали и кричали раненые, просили пить, а то и затвердевшей каши, рвали на себе повязки и бредили.

Доктора смотрели на Маргариту странно: что делает здесь этот молодой слуга, этот человек, одетый в мужицкую одежду и так хорошо изъясняющийся по-французски. Но потом поняли тайну и старались обратить на пользу лазарету её присутствие здесь.

— Спаси и сохрани, Пресвятая Матерь Богородица, спаси, сохрани и помилуй...

Весь день и вечер, что бы она ни делала, эта спасительная молитва была на её устах. Она твердила её как заклинание, как заговор, уже машинально и независимо от действий рук и ног.

Но вот вдали послышался топот копыт, в вечерней мгле он сгустился в сильный шум, и даже лазаретные служители выбежали на этот шум. Возвращался гренадерский полк, весь в пыли и крови, но знамя его развевалось впереди, и первым скакал Александр.

Когда он соскочил перед ней, омертвело стоявшей у ближнего костра, она словно ожила, бросилась ему на грудь и стала лихорадочно ощупывать его тело.

   — Ты жив, — шептали её губы, — ты вернулся, ты весь в пыли, грязи, крови, куда ты ранен, какая шальная пуля укусила тебя...

Он отстранился от неё, пристально поглядел в её яркие, пылающие при свете костра зелёные глаза, чётко произнёс:

   — Успокойся, даже ни одной царапины... Просто обычная военная работа...

Он не рассказал ей, как переходил из рук в руки маленький окопчик, как горели дома в предместьях Галымина, как падали и падали солдаты, успевая бросать раскалённые ручные гранаты в наседающих французов. Всё это слилось для него в одно — будничную военную работу, которую надо было сделать, и они её сделали.

Маргарита сразу захлопотала — ужин давно готов, все котелки и миски завёрнуты в тёплое одеяло, и она с умилением смотрела, как набросился он на еду, каким здоровым мужским аппетитом обладал он после этого боя. А потом собрала пропотевшее бельё, вытерла мокрой тряпкой всё его сильное белое тело и уложила спать, как большое дитя, на охапку мягкого сена, покрытого конской попоной.

Она долго сидела над ним, при свете свечи вглядываясь в его закрытые глаза и кладя руки на его и во сне дергающиеся руки, сжимавшие эфес невидимой сабли, на его рот, подергивающийся от безмолвного крика, и она поняла, что бой был жарким и трудным, и только его любовь мешала ему рассказать ей всё. Потом, когда-нибудь, он всё ей расскажет, но теперь, когда ещё свежи воспоминания об этом страшном дне, он ничего не станет говорить. И она сторожила его беспокойный сон, словно насылала на него защиту своего сильного чувства...

Бенингсен выдавал поражение чуть ли не за победу, успокаивал молодого царя, слал донесение за донесением о кровавых боях и больших успехах, которые были выдуманы им. Император верил — ему так хотелось верить в силу русского оружия.

Сообщал Бенингсен и о наиболее отличившихся в бою при Галымине. Об Александре Тучкове написал царю особо: «Под градом пуль и картечи действовал, как ученик...»

Два ордена и новый чин — шеф Ревельского полка пехоты — такими были для Александра последствия сражения под Галымином, и всё-таки даже позже ничего не говорил он Маргарите о своём первом бое, о первой стычке с прекрасно обученными французскими солдатами. Лишь старшему брату Николаю мог он написать об этом:

«Невзирая на ядра, картечи и пули, я совершенно здоров. Я участвовал в двух кровопролитнейших битвах. Особенно жестока была последняя, где в продолжение двадцати часов был я подвергнут всему, что только сражения представляют ужасного. Спасение моё приписываю чуду. Я оставил поле сражения в 11 часов вечера, когда неприятельский огонь умолк. Я отступил после всех...»

Бенингсен положил горы трупов на всех полях сражений, где ему пришлось командовать русскими войсками, и всё-таки не добился победы.

Сражения следовали за сражениями. Наполеон захватил кусок Пруссии, захватывал одну за другой русские крепости, и русский царь поспешил на подмогу Фридриху-Вильгельму. Эта помощь стоила ему очень дорого, но ради королевы Луизы русский самодержец мог пожертвовать всей своей армией. Лишь крупные поражения, чуть ли не гибель самого императора спасли Россию от помощи такой ценой крохотному немецкому королевству. Наполеон захватил Пруссию, и королева Луиза, красавица, гордая прусская дива, стала его пленницей. Только тогда стал Александр искать пути к миру с Наполеоном.

И снова скакал Тучков со своей неизменной Маргаритой к месту нового назначения. Он взглядывал на её разгорячённое скачкой лицо, улыбался и самонадеянно говорил:

— Не бойся за меня, я, как видишь, счастлив в сражениях. Пули меня облетают стороной, картечь меня не трогает, а саблю я и сам отобью...

Она смотрела на его ясное лицо и думала: «Как же он не понимает, сколько молитв вознесла я за него Богу, Богородице, всем святым?» Лишь эти молитвы и помогали ему выходить из кровопролитных сражений живым, здоровым, без единой царапины, хотя никогда он пулям не кланялся, солдаты всегда видели его впереди в самых жарких схватках. Нет, не понимает он, насколько благосклонен Господь именно к ней, отстоявшей свою любовь в горячих спорах с матерью и отцом, потому что каждое его сражение — это её молитвы о том, чтобы её любимый вышел из боя живым и невредимым...

Ревельский полк недавно вышел из жарких боев, и новому шефу полка забот было невпроворот. Солдаты обносились, вместо сапог были у них на ногах странные опорки, а иные и вовсе щеголяли босиком при уже начавшихся морозах, одежонка, солдатские мундиры поизорвались и поистёрлись. Сверх того, нерадивые интенданты часто не подвозили продовольствие, и солдаты перебивались кто чем мог. Тучкову пришлось вступать в жестокие схватки с интендантами, угрозами и лаской склонять их к выполнению своего долга, уговаривать и умолять, вместо того чтобы посадить под арест и держать на хлебе и воде. Отговаривались интенданты всем, чем только могли: и плохими дорогами, и осенней распутицей, и отсутствием в магазинах и на базах провизии, не подвезённой вовремя, и падежом лошадей...

Всё было верно: осенняя распутица надолго вывела из строя нормальное снабжение, лошади, заморённые и заезженные, падали прямо на дороге, денег в полковой кассе не было, жалованье офицерам уже не платили много месяцев. Александр выбивался из сил, сражаясь с интендантами. На его плечах были теперь заботы обо всём: и чтобы в полку было достаточно мушкетов и штыков, и чтобы солдаты не мёрзли и не голодали...

Александр предпочитал не волновать жену своими будничными заботами. Но и она видела, как мёрзнут и голодают солдаты, каким лишениям и испытаниям подвергается их стойкость. Знала, что в бою они стоят как вкопанные перед врагом, предпочитают умереть, а не бежать от штыка. Она не стала ждать интендантских посулов — получила деньги за оброк в одной из своих тульских деревень, поехала по сёлам и хуторам, накупила муки и крупы, мяса и овощей, и на пяти подводах привезла всё это в полковую кухню.

Такую же операцию проделала она и с сукном для мундиров и с кожей для солдатских сапог.

Усадила умельцев — портных и сапожников — за шитьё, и в один прекрасный день на развод весь полк вышел в новых мундирах со всеми знаками отличия.

«Молодцы интенданты!» — чуть было не вскрикнул Александр, проверявший состояние полка, но вовремя спохватился, успел заметить, что мундиры пошиты не той строчкой, да и знаки различия кое-где сидят не на своём месте. Он молча взглянул на командиров — те прятали глаза...

   — Маргарита, — сказал ей за обедом Александр, — мне бы не хотелось, чтобы ты вмешивалась в командование моим полком. Я шеф, от меня, от моего слова зависит весь полк. Какой же я командир, если жена за моей спиной делает потихоньку мои дела?

   — А разве муж и жена не одна сатана? — засмеялась Маргарита, вспыхнув от неожиданного внушения. — И разве я нарушила устав? И разве, наконец, не болею я за твоё же дело, не могу тебе помочь чем-то? Мы с тобой связаны одной верёвочкой, куда ты, туда и я. Разве не так?

   — Это так, конечно, — рассмеялся и Александр, — но не слышишь ли ты шепотков за моей спиной: дескать, жена мужем командует, а то и всем полком?

   — А тебя трогают эти шепотки? — изумилась Маргарита. — Да я была бы счастлива услышать такой шепоток: муж вместо жены всё делает, варит щи, кашу замешивает... А тут дело человеческое, почему люди должны страдать, если кто-то где-то недоварил в своей голове кашу? Солдаты тут при чём? Я о людях подумала, а не о тех, кто пускает злобные шепотки. Да и наплевать мне на них. Людскую породу не исправишь иначе, как любовью да заботой...

И он снова смотрел в её сияющие зелёные глаза и думал, как она умна и непосредственна и какое подспорье иметь её всегда под рукой, что она видит многое, ей доступно и сострадание, и жалость к людям.

   — Ты не знаешь, как я тебя люблю, — тихо сказал он.

   — Знаю, — так же тихо ответила она, — мы уже прошли с тобой длинную дорогу, где и кровь, и грязь, и трупы, и могилы. На войне всё переживается во много раз быстрее, чем в мирные дни...

   — У меня самая лучшая в мире жена! — воскликнул Александр. — Как же мне не благодарить Бога за то, что наградил меня такой любовью?

ГЛАВА СЕДЬМАЯ


Новая пора настала в жизни Константина Павловича, когда трон перешёл к его старшему брату Александру. События, предшествующие тому, так потрясли великого князя, что он долго думал над ними и ограничился тем, что узнал о злодейской выходке старших офицеров всё, что только мог распознать по отдельным репликам, рассказам, мелочам. Александр ничего не говорил ему, и когда их мать, Мария Фёдоровна, потребовала принести клятву в церкви, перед образом Христа, Константин с чистой совестью и верным сердцем произнёс, что он ничего не знал о готовящемся покушении на отца. Сложнее было с Александром. Он всё знал, он сам согласился на переворот, с его ведома произошло это страшное убийство, но до последней минуты он отдалял от себя мысль, что Павла могут убить. Знал и ничего не хотел делать, решил, что всё обойдётся одним лишь заточением отца в Петропавловскую крепость и отречением его от трона.

И потому, стоя на коленях перед мрачным и суровым иконостасом, Константин невольно искоса кидал взгляды на старшего брата. Бледный и взволнованный Александр кое-как пробормотал клятву, что неповинен в смерти отца.

Константин потом долго раздумывал над этой клятвой, понимал, что творится в душе Александра, потрясённого, испуганного, ужаснувшегося тому, куда завлекли его заговорщики, но не стал обсуждать с ним эту тему. Зачем? Что мог сказать он брату, достигшему престола таким путём, обагрившим отцовской кровью его подножие...

Немногие знали о настроении Константина в то время. Единственным человеком, с кем поделился великий князь своими раздумьями, был его товарищ и подчинённый по Конногвардейскому полку, тот самый Саблуков, которого Павел отстранил от дежурства во дворце в роковой час, но который оставался дежурным в самом полку.

Полковник Саблуков, как всегда, явился с докладом о состоянии полка после приведения его к присяге новому императору. Константин молча и угрюмо выслушал рапорт полковника и после некоторого раздумья всё-таки осмелился спросить:

— Ну, хорошая была каша?

Саблуков внимательно посмотрел на великого князя и решился отвечать прямо и простодушно, как всегда.

   — Хорошая действительно каша, — сказал он, понизив голос, — и я весьма счастлив, что к ней непричастен.

Константин помолчал, глаза его горели от невыплаканных слёз.

   — Это хорошо, друг мой, — наконец произнёс он. — После того, что случилось... — Он помолчал, вздохнул полной грудью и продолжил: — Брат мой может царствовать, если хочет. Но если бы престол достался мне когда-нибудь, никогда бы его не принял...

Он опять вздохнул полной грудью. Вот и высказал он самое сокровенное, самую выношенную мысль: подножие престола, залитое кровью отца, не может принести счастья.

Саблуков снова внимательно посмотрел на своего шефа. Таков уж он — немного взбалмошный, иногда слишком суетливый, чаще грубоватый, но душа и сердце его чисты.

С особенным вниманием и чуть ли не восхищением распрощался Саблуков со своим начальником и слова его сохранил в своём сердце, не делясь ни с кем этими откровенно высказанными мыслями Константина. За то и любил великий князь честного служаку-полковника, что не участвовал он во всех разговорах и сплетнях, которые на другой же день после смерти Павла разнеслись по столице.

Впрочем, не только сплетни и сказки рассеялись по Петербургу. На другой же день после смерти Павла появилось на улицах столицы великое множество запрещённых прежде круглых шляп, исчезли введённые императором букли, вместо которых возникли причёски другого фасона, и вывезенные из Франции эмигрантами панталоны удлинились или, наоборот, обрезались, высокие сапоги с отворотами сменили штиблеты, тоже заведённые Павлом, а дамы, по европейским модам того времени, облеклись в новые нарядные платья и завели русские упряжки с кучерами в национальных одеждах — теперь они гордились тем, что могут не выходить из экипажей, чтобы приветствовать императора.

Скорость колясок, экипажей словно бы знаменовала собою проснувшееся общество, избавленное от мелочной опеки императора, будто с рук и ног свалились цепи. Как часто мелочи быта и стиля жизни подменяют глубинные явления истории и как часто именно по этим мелочам судит обыватель об исторических событиях!

Других событий не видела толпа — в комнаты Марии Фёдоровны, теперь вдовствующей императрицы, убитой горем, простые люди несли и несли самое ценное, что у них было, — иконы, почитая таким способом горе жены и государыни.

Палён, хитро и продуманно устроивший всю интригу переворота, пожаловался новому императору, Александру, что императрица возбуждает народ против него, что на одной из икон написаны крамольные слова. Александр потребовал принести ему неугодный Палену образ. Под ликом Христа действительно стояли слова: «Когда Иисус вошёл в ворота, она сказала: мир ли Замврию, убийце государя своего?» Но слова эти были взяты из Священного Писания.

Палён потребовал от нового императора укротить вдовствующую императрицу, намекая на свою власть возводить и низвергать монархов. Однако Александр выбрал иной способ расплатиться с человеком, возведшим его на престол смертью отца. Палён приехал на другой день на парад войск на своей обычной шестёрке цугом и только было собрался выйти из экипажа, как флигель-адъютант государя, запретив ему выходить, предложил, по высочайшему повелению, на той же шестёрке проследовать в своё курляндское имение.

Князю Зубову в тот же день было предложено удалиться в своё поместье. Робок и юн был ещё новый император, но одного его слова было достаточно, чтобы эти два человека, затеявшие заговор, молча сошли с исторической сцены.

Много позже, разбирая в уме все обстоятельства дела, честный и преданный Саблуков пришёл к заключению, что Константин действительно ничего не знал о заговоре. Он, конечно, подозревал, что готовится что-то необычное, и старался оградить отца. Недаром же он в ту ночь написал Саблукову записку — быть готовым и по его приказу выступить. Но заговорщики опередили Константина — Палён убедил Павла удалить единственно верный ему эскадрон от Михайловского замка и даже повелел этому эскадрону уехать на рассвете, в четыре часа утра, в Царское Село. Единственному эскадрону, верному Павлу...

Мария Фёдоровна удалилась после похорон мужа в Павловск, охранять её там Александр назначил Саблукова с его эскадроном.

Странно, сколько ни жалел Константин о смерти отца, сколько ни раздумывал над постигшим его горем, тем не менее он как бы выпрямился. Теперь над ним не стоял всевластный отец, исчез страх перед Павлом как отцом и императором. Словно бы тоже развязались у него руки, и будто бес вселился в него. Он пустился в разгул, окружил себя льстецами и прилипалами, не умея отличить истинное служение от подобострастия. Генерал Бауер, прежние адъютанты и некто Бухальский, неизвестным образом проникший в свиту Константина, стали его постоянными сопровождающими. Великий князь и цесаревич совсем оставил Анну Фёдоровну, и она запёрлась в Зимнем, почти не выходя из своих покоев. Каждый день услужливые переносчики сплетен тихонько рассказывали ей о причудах и пассиях Константина, и бедная соломенная вдова глубоко переживала каждую скандальную связь своего мужа.

После коронации Александр избрал местом своего пребывания Зимний, а Константин с женой и свитой переселился в Мраморный дворец. Генерал Бауер занял покои рядом с комнатами наследника престола, и каждый вечер в них, в его комнатах, расположенных на первом этаже дворца, собирались все приближённые Константина. Здесь решали они, куда сегодня направить свои стопы, в каком месте города на этот раз удастся повеселиться. Чаще всего решал генерал — он знал, у кого намечен бал, у кого званый, роскошный ужин, где будут самые знатные петербургские красавицы. Как правило, Константин получал приглашения на такие вечера, но бывало, что появлялся незваным и наслаждался изумлённым и испуганным видом хозяев, удостоившихся такого неожиданного посещения.

Ему стоило только мигнуть, и та, на которую он бросал благосклонный взгляд, уже оказывалась в комнатах генерала Бауера, где её встречал как бы ненароком Константин, и ласки его были мимолётны и кратковременны. Ни одна из красавиц, которых Константин выделял среди толпы, не смела противиться, и ему уже давно претило это слепое и унизительное послушание. Родителям девушек, к которым Константин начинал питать хоть какие-то чувства, льстило это кратковременное внимание, потому что сулило громадные деньги, поместья, должности, мужьям затыкали рты страхом, но все его связи были предельно быстры. Ни одна из красавиц не могла надолго полонить его сердце, он искал всё новых и новых приключений.

У Александра не было лучшего предлога, чтобы разогнать сгруппировавшихся вокруг наследника престола опасных людей. Он давно уже знал о беспокойстве некоторых знатных вельмож — перлюстрация, введённая ещё его бабкой, познакомила и его с некоторыми выдержками из писем, вполне конфиденциально направлявшихся адресатам. Из Англии, отвечая на письмо своего брата Александра Романовича Воронцова, ещё в первом году нового века писал граф Семён Романович Воронцов:

«Императору следует наблюдать за своим семейством, потому что если Константин не будет следовать примеру брата и не удалит тех негодяев, которые окружают цесаревича, то в государстве будут две партии — одна из людей хороших, а другая из людей безнравственных, а так как эти последние, по обыкновению, будут более деятельны, то они ниспровергнут и государя и государство...»

Впрочем, Александр лишь усмехнулся: слишком хорошо знал он цену таким словам, словно бы специально предназначавшимся для глаз императора. Знал он даже и о том письме, которое направил тот же самый Семён Романович другу и советнику Александра — Новосильцеву:

«Лица, окружившие императора, предоставили Константину инспекцию, то есть начальство над Южной армией, составляющей две трети всего российского войска. И для того, чтобы в случае нужды противопоставить его брату. Они хотят господствовать над старшим братом, пугая его возмущением младшего. Одним словом, я полагаю, что государство в опасности...»

Может быть, отчасти такие высказывания и повлияли на Александра, но его скрытая натура и достаточно развитое двоедушие уже давно поставили Константина вне государственных дел. Александр всё больше и больше уединялся с молодыми своими друзьями, Чарторыйским, Кочубеем, Новосильцевым, мечтая о преобразованиях, и имея довольно туманное представление об этих преобразованиях, и ни словом не обмолвился об этом Константину.

Впрочем, он по-прежнему был любезен и ласков с братом, предоставил ему по-своему вести обучение порученных ему войск, но не приглашал на государственные советы, не требовал вникать в дела. Он и сам ещё не мог постигнуть огромность той работы, что его ждала, и упивался пока только сознанием своей власти и полагающегося к ней почёта.

Впрочем, оказалось, что надо решать и семейные дела, и решать жёстко.

Узнав о похождениях Константина, к Александру явилась Анна Фёдоровна, жена его младшего брата. Она подала ему исписанный листок бумаги и молча смотрела на императора, пока он читал его.

Император поднял на невестку изумлённые глаза.

   — Я не могу решиться на такое дело, не посоветовавшись с матушкой, — участливо сказал он Анне Фёдоровне, моргая большими близорукими глазами. — Это большой удар по моему брату, по всей моей семье. Я надеюсь, что вы ещё передумаете, оставите всё, как есть.

Обычно скромная, покорная невестка, всегда державшая глаза долу, на этот раз высказала большую твёрдость.

   — Государь, — ответила она, — вы знаете, всё моё несчастье в браке, вы знаете, что Константин меня никогда не любил и не любит. А после того, что произошло, разве могу я оставаться с человеком, который может покрыть себя несмываемой грязью? С моей честью, честью кобургской герцогини и кобургского герцога невозможно примирить все поступки Константина Павловича, о которых я написала вам в этом письме. Я ещё раз настоятельно прошу отпустить меня в Кобург на всегдашнее житьё, вдали от России, на моей родине. Я не требую официального развода, но оставаться долее женой такого человека, как наследник престола, больше не могу, да и не хочу...

Александр долго молчал.

   — Мы с матушкой поговорим, и я сообщу вам наше решение, — наконец сказал он.

Константин встретил новость со странным равнодушием.

   — Пусть едет, — сказал он об Анне Фёдоровне, — всё равно у нас никогда не будет детей, а жить в одном доме совершенно чужими не стоит. Я виноват и перед ней, и перед всей нашей семьёй, я виноват перед тобой, брат, и раскаиваюсь, сознаю это...

Александр заклинал его переменить своё отношение к Анне Фёдоровне, наладить семейную жизнь, но Константин, опустив глаза, всё так же безучастно повторял:

   — Пусть хоть она будет счастливой там. Пусть едет. Наилучшее решение...

Мария Фёдоровна возмущённо заколыхалась всем своим большим и сильным телом:

   — Как это — развод? Как это — разъезд? Да кто она такая, чтобы себе позволять подобное в нашей императорской семье?

   — Матушка, — начал Александр, — вы сами видите, каков этот брак, ничто не держит его, ничто не скрепляет. Вы видите, что у них нет и никогда не будет детей. А какая же семья без детей?

Ему пришлось долго убеждать мать и прибегать и к хитрости, и к дипломатическим увёрткам. В течение месяца он ездил к ней в Павловск, где Мария Фёдоровна затворилась наедине со своим горем: вскоре после смерти мужа она получила известие о том, что в далёкой Венгрии скончалась её любимая Дочь Александрина. Она бродила среди памятников и статуй Павловского парка в глубоком трауре, и казалось, ничто уже не сможет вызволить её из этой пучины горя.

Но Александру удалось сломить сопротивление матери, и Анна Фёдоровна уехала в Кобург. Официально её отправляли в гости к родителям, тоскующим по дочери, но весь двор знал, что она уезжает навсегда.

Положение Константина стало напоминать ему положение отца, который тридцать четыре года не допускался к государственным делам, сидел в своей Гатчине и муштровал выделенных ему два батальона солдат. Теперь и Константин занимался тем же, его не привлекали к государственным делам, ему не говорили даже о тех указах, что подготовлял и выпускал новый император.

Указов и установлений новой власти было огромное количество, но Константин узнавал о них из «Ведомостей». Никто не приезжал к нему, никто не спрашивал его мнения, никому он не был нужен с его безудержно отважной головой. Краем уха слышал он о том, что Александр всё больше и больше сближается со своими молодыми друзьями, которых он вызвал из-за границы. Проведя большой совет, состоящий из двенадцати сенаторов старой, ещё екатерининской школы, Александр уходил после чашки чаю или кофе к себе в кабинет, и туда после одиннадцати ночи, когда засыпал весь дворец, пробирались его молодые друзья — Адам Чарторыйский, Кочубей, Новосильцев, молодой граф Строганов. Сами себя прозвали они комитетом общественного спасения и подолгу беседовали, рассуждая о преобразованиях и нововведениях в России. Пока это были лишь туманные, бесплодные рассуждения, но и они дали целую гору указов, которыми облегчалась жизнь пусть и не основного народа — крестьян, а среднего сословия и дворянства. Эти указы говорили о том, что в России повеяло новым ветром: дворянские выборы, жалованные грамоты дворянскому сословию и городам, разрешение на свободный въезд в Россию и выезд из неё, свободный ввоз иностранных книг, запрещённых Павлом, открытие им же закрытых типографий, отмена телесного наказания для священников и дьяконов. Запрещена была продажа крестьян без земли, уничтожены виселицы по городам, отменена пытка, и, наконец, ликвидирована ненавистная Тайная канцелярия.

Константин только покачивал головой, читая строки манифеста: «В благоустроенном государстве все преступления должны быть объемлемы, судимы и наказуемы общею силою закона». Сенат должен был представить доклад о своих правах и обязанностях; комиссия, созданная для составления новых законов, должна была работать днём и ночью, потому что, как писал император, «в едином законе заключается начало и источник народного блаженства».

Константин понимал, что новым указам и установлениям будут противостоять сенаторы и дельцы старой, екатерининской школы, потому что уже при коронации новый император не раздавал деревни с людьми, как делали это при вступлении на престол все его предшественники, а сокрушался о рабстве целого сословия России. Отсюда недалеко было и до отмены крепостного права.

Стороной же слышал Константин, как поднялась против Александра волна шумихи — обвиняли его молодых друзей, клеветали, чернили их. Народное образование, просвещение, проекты освобождения крестьян уже носились в воздухе, и дворянство заволновалось. Говорили о новой революции, что подорвёт устои самодержавия, открыто возмущались молодыми советниками императора, вовлекавшими его в смуту и мятеж.

Итак, стороной, лишь из разговоров и недомолвок своих прежних друзей, изредка навещавших его в Стрельне, узнал Константин, что его брат перестал собирать свой тайный молодой комитет общественного спасения.

А потом в Стрельну пожаловал и сам император. Начиналась война с Францией, коварно захватывающей целые области Пруссии, кумира Александра, и, стало быть, пришло время готовиться к этой войне.

Константин ликовал: кончилась его опала, его безвременье, он снова нужен, он вновь в войсках.

Александр назначил его начальником всех резервных сил армии, выступающей к западным рубежам России. Под рукой Константина очутилась прежде всего гвардия, отправившаяся в поход раньше, и как будто не было этих тяжёлых месяцев раздумий и размышлений, уныния и тоски.

Великий князь Константин шёл со своими гвардейцами к австрийской границе. Уже в пути узнал он, что Наполеон заставил австрийского военачальника Мака капитулировать, разбив наголову под Ульмом. Константин беспокоился лишь о том, что гвардия выступила в поход довольно поздно, помощь австрийцам теперь была как мёртвому припарки, но он надеялся успеть к сражениям, быть в деле. Наполеон уже подвигался к Вене, а гвардия только-только выступила из-под Бреста.

Безостановочные переходы, краткосрочные биваки, марши всё это напоминало Константину итальянскую кампанию, и он веровал, уповал на Бога, что и результат будет тот же, что и в Италии, под руководством Суворова.

Увы, ныне не было Суворова, ныне опять строились рядами и командиры разделяли войска на небольшие части. Забыта была суворовская тактика атаки колоннами, крупными частями, без разбивки на куски, осадные манёвры задерживали движение. Суворов всегда оставлял осады на потом, обходил крепости, не брал их. Оказавшись в тылу, изнемогая от голода и недостатка боеприпасов, крепости сдавались ему сами. А Константину тогда казалось, что Суворову очень везёт, что его военное счастье зависит от одних лишь звёзд. Но вернувшаяся в войска силою императора Павла тактика теперь давала себя знать, и сколько ни гнал свою гвардию Константин, какие ни задавал переходы, даже она неспособна была на суворовские марши.

Только к середине ноября подступила гвардия Константина к самым ответственным местам войны, но было уже поздно.

Кутузов, назначенный главнокомандующим, уже соединился с австрийскими войсками около Бренау и намеревался преградить путь Наполеону к Вене. Но французы были более подготовлены, вели бои всё тем же колонным строем, каким действовал в своё время и Суворов, лучше снаряжены и более воинственны. Под натиском бесстрашных наполеоновских войск Кутузову пришлось подвинуться на левый берег Дуная.

Поздновата привёл Константин свою гвардию к Проснице, главной квартире двух союзных императоров — русского, Александра, и австрийского, Франца. Александр сдерживал Константина, рвущегося в бой, он определил ему место в резерве, чтобы в случае любой опасности двинуть на неприятеля грозную лавину кавалергардов, преображенцев, лейб-казаков.

Гвардия расположилась по левую сторону реки Литтау, немного впереди знаменитого потом для военных историков Аустерлица.

Военный совет расписал всю диспозицию. Австрийский генерал Лихтенштейн должен был явиться со своими войсками на место, определённое между правым крылом соединённых войск и центром, между Блазовицем и Кругом.

Гвардию Константина поставили в резерв правого крыла, но, как всегда, австрийцы не спешили, и, конечно же, Лихтенштейн не прибыл на позицию вовремя. Константин ждал австрийцев, спешил, посматривал на часы, но не видел и следа австрийских мундиров между собой и центром.

В назначенное для наступления время Константин приказал выступить от Аустерлица и перейти Раусницкий ручей. Командующий велел ему выйти вплотную к центру и правому крылу, чтобы держать связь для необходимой подмоги на правом фланге или в центре.

И вдруг первые же линии конногвардейцев заметили военные мундиры, конных кирасиров. Константин было обрадовался: слава богу, австрийцы поспевают к моменту боя. Он приказал всем своим шести батальонам и десяти эскадронам выстроиться в боевой порядок, чтобы занять позицию рядом с австрийцами. Но от войск, выступавших навстречу Константину, неожиданно полетели ядра и картечь, раздались частые взрывы, поднялась дыбом земля, загрохотала ружейная перестрелка. Константин обомлел — оказалось, что к намеченной позиции вышли не австрийцы, а французы, которые атаковали русскую гвардию, внезапно очутившуюся на самом передовом рубеже вместо резерва.

Французы наступали правильными колоннами, поливая гвардию ядрами, картечью, ружейным огнём. Уланы было смешались, но Константин выскочил на своём могучем коне перед солдатами. Этот уланский полк носил его имя — великого князя Константина.

— Ребята, помните, чьё имя вы носите! Не выдавай! — громко прокричал он уланам и понёсся впереди отряда прямо на французов.

Его обогнали, лошади храпели от напряжения и скачки, сверкнули на солнце палаши, выдернутые из ножен, загремела позади артиллерия, приданная резерву.

Две линии конников столкнулись одна с другой, словно налетели на подводную скалу. Всеобщая свалка означала бой — кони взрывали землю копытами, опрокидываясь на спину, брызгала кровь из рассечённых рук, ног, голов. Всё смешалось в яростной борьбе.

Слева медленно, не нарушая строя, подходили австрийские войска под командованием Лихтенштейна. Константин ожидал, что австрийцы сразу станут в боевой порядок, кинутся на помощь его малочисленному резерву, уже теснимому французами. Ничуть не бывало: австрийцы внимательно наблюдали за боем, неспешно рассредоточиваясь и готовясь отступать: видели, как гнётся перед французами русская стена.

Русские уланы сражались храбро, бились изо всех сил, снова и снова посылал Константин в бой конногвардейцев, кавалергардов, лейб-казаков, но убийственный огонь и натиск конных французов, превышавших численностью русский резерв во много раз, отбрасывали назад русскую гвардию.

Все усилия Константина прорваться к центру, соединиться с правым флангом разбивались о крепость и неистовство французских войск. Каждая атака сопровождалась громадными потерями, и скоро всё поле было покрыто трупами людей и лошадей. Связь с центром была потеряна, соединиться с ним стало невозможно. Австрийцы не поддержали русских, сражавшихся за их интересы.

Стиснув зубы, побелев от бешенства, Константин приказал гвардии отходить за Раусницкий ручей. Французы не преследовали русскую гвардию. Австрийцы убрались с поля боя, так и не вступив в дело, предпочтя поспешное отступление...

ГЛАВА ВОСЬМАЯ


Тысячи блесток кинуло солнце на широкую полноводную реку Неман. Лучи его отражались и в дощатых павильонах, устроенных на самой середине, и в омывавших мостки лёгких волнах. Глаза слепило от яркости июньского дня, от сквозной панорамы водной глади, широкой полосы полей за рекой и синеющей вдали кромки лесных массивов.

Константин стоял рядом с Александром у самого берега и взволнованно следил за выражением лица императора.

Странное сооружение на середине реки, установленное за несколько дней перед этим торжественным днём, приковывало все взгляды русской гвардии, охранявшей русского императора.

На противоположном берегу Немана в строгом порядке выстроились французские войска, сверкая на солнце белыми лосинами, золотыми эполетами, примкнутыми штыками и начищенными ботфортами.

Целый лес штыков ровнёхонько, словно по линеечке, солдатских строев, вытянувшихся в длинный ряд по берегу, наводили на мысль о военном спектакле, устроенном в честь двух императоров, сошедшихся по обе стороны реки.

Громадный паром, удерживаемый на самой середине реки, венчали два сооружения, над одним из которых развевался французский флаг, а на другом угрюмо глядел в воду золотой двуглавый орёл.

Долго и нудно обсуждали парламентёры условия встречи двух императоров, долго строили это невиданное сооружение прямо на середине реки солдаты союзных армий и французы. Но вот всё готово, теперь осталось только увидеть, как два полководца, два повелителя спустятся на этот дощатый паром, сойдутся в приветственном шаге и начнут переговоры.

Константин ещё раз кинул взгляд на Александра. Как он был красив, его родной старший брат! Белые лосины туго обтягивали его стройные длинные ноги, золотые эполеты венчали широкие, слегка сутулые плечи, исправляя эту оплошность природы, широкая грудь блистала орденами и перетянутой голубой андреевской лентой, а на щеках, белых и почти прозрачных, горел пятнами волнующий румянец, лишь он и выдавал волнение Александра, но Константин понимал, что творилось в душе у брата. Он был вынужден пойти на эту оскорбительную для его чести встречу, он, едва не погибший в кровавой каше Аустерлица, он, признавший за корсиканцем силу и талант полководца. Какое, должно быть, унижение испытывал он, глядя на паром, который должен был стать свидетелем соглашения с нищим корсиканцем, волею судьбы ставшим императором Франции.

Ах, как жалел Константин, что не дожил до этих битв Суворов! Уж он не дал бы торжествовать Наполеону, он бы не пожалел сил и энергии, чтобы разбить его. А старый полководец Голенищев-Кутузов придерживался устарелой прусской тактики, отводил и отводил войска от решающего сражения, понимая, что численное преимущество на стороне французов и отлично сознавая, сколь ненадёжны союзники. Константин и сам это хорошо знал. Ну да бог с ними. Александр правильно решил заключить перемирие с Наполеоном, а потом и мир. Константин потратил немало сил, чтобы убедить брата в этой необходимости.

Свита следовала за Александром по пятам. Он ступил на дощатый настил помоста и приостановился. Константин встал прямо за спиной у брата и отлично видел, как быстро и суетливо приближался к нему Наполеон, также сопровождаемый большой, залитой золотом свитой.

Они шагнули навстречу друг другу и вдруг заключили друг друга в объятия.

— Почему мы воюем?! — вскричал Наполеон.

Константин зорко смотрел на двух великих людей своего времени.

Как они непохожи! Александр чуть ли не на голову выше Наполеона. Рослый, стройный, красивый, белокожий, румянолицый, он был необычайно Эффектен по сравнению с императором французов. Константин сразу отметил длинную спину и короткие ноги корсиканца, его толстые ляжки, тоже обтянутые белыми лосинами, его громадные, вовсе не по росту, ступни, обутые в грубые ботфорты, напомаженную чёрную голову. Но, взглянув в глаза Наполеона, он был поражён огнём, горевшим в его глазах, выражавших восхищение, восторг, радость.

«Как ему не радоваться, — неприязненно подумал вдруг Константин, — такая великая держава, и на коленях перед ним, жалким корсиканцем, возложившим на себя императорскую корону на плечах французов, мечтавших о свободе, равенстве и братстве. Такой могущественный русский император просит мира у него. Да он же просто урод!» — так и хотелось воскликнуть Константину прямо в лица золототканых генералов, окружавших двух императоров. Но все так внимательно вглядывались в их лица, так жадно ловили каждое их слово, что глубокая тишина окружала огромный паром, и только тихий плеск воды о дощатый настил нарушал эту благоговейную тишину.

Слегка приобняв друг друга за талии, высокий, слегка горбившийся от необычного роста своего вчерашнего неприятеля, а сегодня восторженного почитателя Александр и низенький Наполеон прошли в павильон, приготовленный для их разговора. Свита, и та, и другая, остались вне стен павильона, жадно прислушиваясь к словам, которые могли сказать друг другу два императора, но толстые стены не пропускали ни единого звука.

Константин всё ещё переживал горечь поражения в Аустерлицком сражении. Лишь много позже узнал он все подробности. Он сам со своей гвардией был отрезан от центра и правого фланга, не сумел устоять против внезапно появившихся французов, а австрийцы не подкрепили его своими действиями. Он думал, что только он один отошёл за Раусницкий ручей, и благословлял небо, что неприятель не пошёл вслед, иначе от гвардии бы ничего не осталось. Но, ознакомившись после битвы со всеми операциями союзной армии, он понял, что ему ещё выпала счастливая карта — гвардия была сохранена, хотя и потеряла немало убитыми и ранеными. Хуже обстояли дела в центре и на правом фланге. Сражение под Аустерлицем, на котором так настаивали Александр, император Франц и все молодые командиры, которым надоело отступать перед французами, закончилось недолгим, кровавым и сокрушительным поражением.

Сам Александр следовал за четвёртой колонной войск и неожиданно попал под неприятельский огонь. Вся его свита была либо убита, либо рассеяна по полю, и лишь верный ему лейб-медик Виллие и берейтор[18] Ене прикрывали скачущего императора. Под Виллие картечью убило лошадь, он едва выбрался из-под бьющегося в агонии коня, но неотступно следовал за императором. Александр приостановился, чтобы подождать Виллие, и тут рядом с ним упало неприятельское ядро. Император с головы до ног был засыпан землёй.

На них хлынула оголтелая, обезумевшая толпа солдат, бежавших с поля боя. Она увлекла их за собой, но скоро унеслась к своим укреплениям, и император остался один посреди громадного пустого поля, засыпанного трупами людей и лошадей.

Александр не мог отдышаться от этого беспорядочного бегства. Он подождал, пока Виллие поймает лошадь, потерявшую седока и бродившую по полю, оглянулся, проверяя, следуют ли за ним два этих верных человека, и медленно двинулся в сторону русских расположений.

Только глубокий ров с водой отделял императора от укреплений русских войск, но он застыл в недоумении перед этим рвом и мучительно соображал, как ему перескочить через эту длинную и широкую канаву, словно забыл все упражнения на коне, которые всегда лихо и славно выполнял. Берейтор подскочил к Александру, грубо хлестнул его коня, и он решительно поскакал ко рву. Прыжок был удачен, на той стороне государя встретили солдаты...

Константину рассказывали, как удручённо остановился император посреди укреплений, как неторопливо, словно во сне, сошёл с коня, сел на землю и схватился за голову. Он долго сидел так, и никто не видел его горьких слёз. Когда он поднял голову, лицо его опять стало обычным, непроницаемым. Наверное, вспоминал в эти минуты Александр все доводы и резоны Кутузова, настаивавшего на отступлении: старый фельдмаршал хорошо понимал, что поражение в крупном сражении неминуемо.

Много позже Александр признавался, что эти минуты были самыми тяжёлыми в его жизни.

— Я был молод и неопытен. Кутузов говорил мне, что нам надо было действовать иначе. Я пренебрёг его мнением...

Именно в эти минуты оценил Александр всю силу и мощь полководческого таланта Наполеона, понял, что на одной лихости и мужестве солдат нельзя его победить, и уступил своим офицерам, предлагавшим перемирие, а потом и мир. Он не мог не пойти на это. Союзники покинули Александра на другой же день после Аустерлица. Что оставалось ему делать?

И вот он находится на этом выстроенном посреди Немана пароме, видит чёрные горящие глаза Наполеона и всматривается в них с пристальной внимательностью близорукого...

Горький привкус поражения преследовал и Константина. Он тоже понимал, что за спиной Наполеона почти вся Европа, что вчерашние союзники уже пошли на мир с Наполеоном ценою жертв и уступок, Россия одна не могла выстоять против громадной армии корсиканца.

И Константин вместе со всей блестящей свитой прислушивался к тому, что творилось за стенами павильона, куда скрылись оба императора. Однако оттуда не было слышно ни звука.

Французские и русские офицеры, понимая, что начало этих переговоров приведёт к тому, что вчерашние враги станут друзьями, принялись знакомиться. На плоту не было лишь Кутузова.

Блестящие празднества, продолжавшиеся целую неделю, не изгладили из памяти Константина горечь аустерлицкого поражения. Как мог, он поддерживал брата, часто говорил ему, что когда-нибудь Наполеон получит своё от русских, но теперь, видно, такая полоса пошла в жизни, что приходится заключать мир с Францией. Тильзитский мир был позорным для русских, заставил согласиться на блокаду Англии, прежде бывшей союзником России и поддерживавшей её субсидиями. Союзники в полном смысле слова предали русского царя, поодиночке заключая с Наполеоном наступательно-оборонительные союзы, и Александр, хоть и был очарован умом, остроумием и гениальными планами Наполеона, втайне делился с братом своим отчаянием и унынием.

В таком настроении они и вернулись в Петербург.

Константина увлекла светская жизнь. По случаю заключения мира давались пиры и обеды, балы и спектакли, и даже Мария Фёдоровна вышла, наконец, из своего заточения в Павловске и пригласила на празднество самое блестящее общество.

Здесь, на балу у матери, Константин и увидел прелестнейшую девушку — Жанетту Антоновну Четвертинскую, младшую сестру княгини Марии Антоновны, бывшей тогда замужем за Дмитрием Львовичем Нарышкиным. Удивительная по красоте девушка совершенно очаровала Константина своим изяществом, недюжинным умом, восторгом от его воинских подвигов. Воспользоваться её привязанностью Константин посчитал для себя невозможным и потому помчался к матери в Павловск, чтобы выложить ей свои мысли по поводу его предполагаемой женитьбы.

Конечно, прежде следовало уладить вопрос относительно его развода. Великая княгиня Анна Фёдоровна в одном из писем к цесаревичу предложила ему начать дело о разводе. Основанием могло быть это письмо великой княгини и отношение родственников к делу о разводе. Жене в ответ на её письмо Константин написал следующее:

«Вы пишите, что оставление Вами меня через выезд в чужие края последовало потому, что мы не сходны друг с другом нравами, почему Вы и любви своей ко мне оказывать не можете. Покорно прошу Вас, для успокоения себя и меня в устроении жребия жизни нашей, все сии обстоятельства изобразить письменно, и что, кроме сего, других причин не имеете, и то письмо с засвидетельствованием, что оно действительно Вами писано и подписано, российского министра или находящегося при нём священника, немедля доставить в Вашему покорному слуге Константину...»

Думалось ему, что такое письмо может быть благосклонно принято его матерью и братом, поможет развязаться с оставившей его женой, и снова обзавестись собственным домом, семьёй, возможно, детьми, по которым уже начало тосковать его сердце. Избранница казалась ему исполненной всяческих достоинств, и он только и думал о том, что поведёт её к алтарю.

Увы, слишком уж была привержена к чистоте родовых связей его матушка, Мария Фёдоровна. Однажды, когда уехала Анна Фёдоровна, она уже не дала своего благословения на новый брак Константина, а теперь обрушилась на него с ещё большей силой.

«Вас, однако же, вижу, — написала она ему, — снова обращающегося к сей пагубной и опасной мысли о разводе. Сим растворяются все раны сердца моего, но при всём том, мой любезный Константин Павлович, несмотря на скорбь, которую я чувствую, занимаясь печальною этою мыслию, я изображу Вам моё по сему предмету мнение, как оно мною видится, и, наконец, объявляю Вам условия, на которых нежная моя к Вам любовь может склонить меня заняться мыслью о Вашем разводе... Развод Ваш будет иметь пагубные последствия для общественных нравов, огорчительные и опасные соблазны от него долженствуют произойти. По разрушении брака цесаревича последний крестьянин отдалённой губернии, не слыша более имени великой княгини, при церковных молебствиях произносимого, известится о его разводе, и почтение крестьянина к достоинству брака и к самой вере поколеблется тем паче, что с ним неудобно войти в исследование причин, возмогших подать к тому повод. Он предположит, что вера для императорской фамилии менее священна, чем для него, а такового мнения довольно, чтобы отщепить сердца и умы подданных от государя и всего дома. Сын и брат императора должен быть образцом добродетели для подданных, нравы и без того уже развращены и испорчены и придут ещё в вящее развращение чрез пагубный пример лица, стоящего на самых ступенях трона и занимающего первое место после государя. Ваше место обязывает Вас полным самого себя пожертвованием для государства. Если же настаивает цесаревич на втором браке, то тогда обязан он будет избрать себе достойную невесту и из дома германских князей».

Только на этом условии соглашалась вдовствующая императрица рассмотреть вопрос о разводе.

Итак, развод и немецкая принцесса...

Константин говорил и с братом, но оба они не могли переубедить матушку — для неё главным было, чтобы немецкая принцесса заняла место невестки, а какова она будет и есть ли склонность у Константина к ней — об этом Мария Фёдоровна и слышать не желала. Так ничем и кончилось начавшееся дело о разводе.

А род Четвертинских был не из худших. Жанетта происходила от одной из ветвей Рюриковичей, тех самых, что заложили основы Российского государства. Но Марии Фёдоровне не хотелось, чтобы эта исконно русская девушка могла бывать вместе с нею на всех церемониях царствующего дома, тогда как зять её, Нарышкин, тоже близкий к дому русских царей, занимал должность всего лишь придворного камергера. Да и свойственное Марии Фёдоровне тяготение к германским родовитым принцессам пересилило её желание видеть сына счастливым.

Как ни обливалось сердце Константина кровью, как ни умолял он матушку и брата составить его счастье, не пошли они навстречу желанию наследника.

Четвертинскую скоро выдали замуж за вельможного пана Вышковского. Она родила ему кучу детей и чувствовала себя в браке совершенно счастливой, хотя и горько сожалела о милом её сердцу наследнике российского престола.

С прежним пылом занялся Константин военной службой, муштруя и жестоко дрессируя вверенные ему войска, но теперь и не помышлял о том, чтобы вернуться в действующую армию. Четыре его кампании, не принёсшие успехов русскому оружию, довольно охладили его стремление воевать, а бесконечные потери солдат, трупы, устилавшие чужие поля сражений, и вовсе заставили его содрогаться. Жалел он только об одном, что нет в России полководца, как Суворов, ушёл из жизни единственный человек, способный унять широко шагавшего Наполеона.

С головой окунулся Константин в светскую жизнь, в вихрь самых разнообразных празднеств и увеселений, назначавшихся по любому, самому ничтожному поводу. Веселился Петербург, веселилась Москва, словно бы в предчувствии грозы, в короткое затишье перед громом.

Павел изгнал из России французских эмигрантов-аристократов, а теперь при дворе то и дело появлялись ставленники Наполеона, ведущие себя заносчиво и дерзко. Константин с неодобрением посматривал на графа Коленкура, которого всесильный наполеоновский министр иностранных дел Талейран определил ко двору российскому. Задача у Коленкура была почти единственной — склонить русского императора и его августейшую матушку к браку Наполеона с русской принцессой, неважно, какой. Ещё там, на плоту посреди Немана, Наполеон намекнул Александру, что мир нужно усилить и скрепить ещё и родственными узами. Российский император намёк понял, но его сердце перевернулось от унижения, бессилия перед дерзким низкородным врагом. Он сдержанно ответил, что сие зависит лишь от воли его матушки и его сестры, что он не сдерживает их желания и единственную его радость составляют счастье и покой всей царской семьи.

Этот уклончивый ответ Наполеон расценил как положительный, и первый намёк дал ему возможность действовать дальше. Коленкур и должен был добиться положительного ответа от вдовствующей императрицы и её дочери.

Правда, Александр рассудил, что Наполеон ещё и сам не свободен в своём выборе, что он женат. Но высокомерный корсиканец уже давно решил составить свою династию, развестись с Жозефиной, которая в силу своего возраста уже не могла дать ему наследника. Раз нет наследника, необходимо развестись и взять в жёны одну из принцесс царствующего дома. Это укрепит его позиции, утвердит на престоле Франции его фамилию[19].

Когда хотел, Наполеон мог быть и ласков, и обаятелен, и льстив.

В Тильзите, среди бесконечных увеселений, завтраков, обедов и поздних ужинов он сумел увлечь русского императора грандиозными планами покорения Индии, и Александр уже начал было собирать войска для этого совместного похода. И всё-таки в душе Александр продолжал смотреть на корсиканца как на выскочку, низкородное существо, и всё в нём возмущалось его наглостью и дерзостью. Но он чувствовал своё бессилие перед этой напористостью, своё одиночество среди династий Европы, склонившихся к подножию трона Бонапарта, и не смог дать отпора зарвавшемуся корсиканцу. Тильзитский мир и вовсе доконал его. Наполеон сумел выжать из России всё, что только мог: континентальная блокада Англии нейтрализовала действия его извечного врага, признание всех его завоеваний стоило ему лишь незначительных уступок, да и то на словах. Теперь ему важно было породниться с российским императорским домом, ибо в Европе осталась только одна неподвластная ему сила — громадное пространство России.

Изысканный, ловкий, пронырливый граф Коленкур то и дело наезжал в любимый Марией Фёдоровной Павловск, и изящно танцевал, расточал комплименты, добился, что вдовствующая императрица приглашала его в партнёры по картам, и между сдачами колод ввёртывал то одно, то другое слово, зондируя почву для исполнения своей задачи.

Его принимали милостиво, впрочем, как и всех иных послов иностранных государств, — любезность помогала скрывать истинные намерения. Но граф Коленкур принимал эти внешние знаки внимания за благожелательное отношение к своей истинной задаче. Даже в Париж он уже писал об этом как о деле решённом:

«Здесь думают, что великая княжна так благосклонна к французскому послу потому, что её брак — дело решённое. Император будто бы, как говорят слухи и молва, будет сопровождать её во Францию. Императрица-мать будто бы, опять так носятся слухи, очень довольна, этим объясняется её милостивое отношение к послу...»

Впрочем, если бы Коленкур дал себе труд критически отнестись ко всем этим слухам, он бы понял, что Александр старательно поддерживал видимость дружеских связей с Наполеоном, что все усилия императора и двора его матери усердно сохраняли эту видимость. Коленкур был в восторге, в своём дневнике он записал: «Великая княжна Екатерина выходит за императора, ибо она учится танцевать французскую кадриль». Коленкур тщательно собирал все слухи, сплетни, домыслы и доносил обо всём этом в Париж. Он даже приписал царевне Екатерине пышную фразу, которую она, конечно же, никогда не произносила. Но так болтали в салонах великосветских дам, а там Коленкур был частым гостем. Будто бы императору Александру выражали сочувствие, что ему придётся расстаться и с этой сестрой, предполагавшийся брак унесёт её во Францию, и тогда Екатерина, сестра императора, сказала:

   — Когда речь идёт о том, чтобы сделаться залогом вечного мира для своей родины и супругой величайшего человека, какой когда-либо существовал, не следует сожалеть об этом...

На самом деле — и Константин присутствовал на всех семейных разговорах о браке Екатерины — эта сильная и храбрая девушка произнесла одну лишь фразу:

   — Лучше я выйду за последнего русского истопника, чем за этого корсиканца!

Ах, как пожалел Константин, что у него нет такой силы и твёрдости характера, как у этой младшей его сестры! Уж тогда он сумел бы настоять на своём браке с Четвертинской, убедить и матушку, и брата, что этот союз укрепит связи русской аристократии и полунемецкой верхушки власти. Но он умел только молчать из любви и уважения к матушке и брату, к своему титулу наследника, последней воле отца.

Коленкур упивался своей задачей, он осторожно, шаг за шагом подвигался к её решению. Константин понимал все ужимки французского посла. Мария Фёдоровна любезничала с ним, и Коленкур вообразил, что пришло время решительных слов и действий. Его завуалированное предложение руки и сердца княжне Екатерине состоялось за карточным столом в салоне у Марии Фёдоровны в Павловске. Константин не был там, но присутствовавшие при этом приближённые, конечно же, передали ему во всех подробностях смысл этого разговора.

Граф Коленкур рассказывал Марии Фёдоровне, что он видел странный сон, главными действующими лицами которого были император Наполеон и великая княжна Екатерина. Будто бы император вёл Екатерину Павловну за руку, и небесный ореол окружал их головы.

   — Что бы значил сей сон? — лукаво спросил Коленкур императрицу-мать.

Мария Фёдоровна приблизила лорнет к своим близоруким, всё ещё красивым голубым глазам и резко ответила:

   — Разве вы не знаете, граф, что сны всегда лгут?

Коленкур побледнел. Это был явный отказ, хоть и не было никакого официального предложения от Наполеона. Задача Коленкура провалилась, он не справился с её выполнением. Тут только понял французский посол, что обольщался и упивался сознанием своей значимости зря.

Константин долго хохотал над этим рассказом: всё-таки матушка сумела отбрить лощёного французского посла. Уважительно он стал относиться и к сестре, отстоявшей свою волю.

Но смеялся он напрасно. Александр в доверительном разговоре с братом сказал ему:

   — Что ж, придётся готовиться к войне...

Константин молча согласился — лицемерный и злопамятный Наполеон никогда не простит этой обиды русскому двору — и с ещё большей энергией занялся своим делом — теперь его интересовала не только шагистика, экзерциции, упражнения в войсках, но и их снаряжение, снабжение, хозяйственные заботы. А с этим всё в русской армии обстояло из рук вон плохо: поставщики наживались, а солдаты получали амуницию из гнилого сукна, мушкеты плохо заряжались и ещё хуже стреляли, пушки ржавели без употребления, а картечь отсыревала ещё в магазинах-складах вооружения. Как ни бесновался Константин, как ни обрушивался на исполнителей с бранью, угрозами и иногда даже побоями, русская бюрократическая машина поворачивалась с трудом, кругом воровали, и предстоящая война грозила обернуться для России огромным бедствием.

А тут ещё был нанесён такой удар по престижу императорской семьи, что Константин лишь стискивал зубы от ярости.

Как и младший брат, Александр давно уже фактически разошёлся с императрицей Елизаветой Алексеевной. Ещё в предпоследний год царствования Павла прекратились между ними всякие супружеские отношения. Первая дочь их от этого брака умерла в самом раннем возрасте, и с тех пор у Елизаветы Алексеевны не было детей. Зато Александр, получив полную свободу от жены, не имел недостатка в любовницах. Правда, холодный и скрытный по натуре, он не привязывался надолго к своим фавориткам, оставляя их после одной, иногда после второй встречи. Константин привык смотреть на его связи также легко — он не упрекал брата, понимал, что и тому нужна разрядка, и супружеская привязанность Александра к жене выражалась только в прилюдном к ней внимании и щедром обеспечении. Но вот появилась возле Александра красавица Мария Нарышкина и надолго приковала к себе внимание императора. Теперь она готовилась стать матерью, и Константин с умилением ждал рождения племянника или племянницы от этого хоть и незаконного сожительства. У него самого не было детей...

И вдруг в петербургских гостиных заговорили о беременности императрицы Елизаветы Алексеевны. Константин поначалу был ошарашен этим известием: неужели Александр вернулся к жене и они зачали нового наследника престола?

Он долго крутился вокруг да около Александра, стараясь выведать, что и как, и лишь его верный Курута, грек, с рождения ходивший за Константином и сохранивший своё влияние на него, открыл ему тайну. Не Александр, молчавший и как будто не понимавший намёков брата, а Курута, всё знавший, во всё проникавший, державший в своих руках все сплетни и слухи. Под большим секретом он рассказал Константину, что в то время когда Александр был на войне, Елизавета Алексеевна сблизилась с ротмистром кавалергардского полка Алексеем Охотниковым.

Как, этот ублюдок посеял семя в императорской семье, отпрыск ротмистра может стать наследником императорского престола?

Константин краснел и бледнел от стыда за Александра, которому так дерзко наставили рога, от гнева на Елизавету Алексеевну, императрицу, которая не постыдилась завести шашни с простым ротмистром. «Вот они, немецкие принцессы!» — злобно кривил он губы.

Он пытался вызвать Александра на откровенный разговор, понять его непонятное великодушие и равнодушие, но брат уходил от разговора, ограничивался недомолвками и жестами, словно ему и дела не было до того, что происходило в его собственной семье. И Константин решился действовать на свой страх и риск, чтобы смыть пятно с репутации Александра, тем более что в великосветских гостиных уже открыто подсмеивались над императором.

И опять на помощь Константину пришёл его верный Курута. Алексей Охотников выходил из театра, когда на него набросился какой-то оборванец кинжалом и нанёс ему смертельную рану. Убийца скрылся. Его не догнали, не нашли. Алексея Охотникова принесли домой окровавленного, и он скончался, не успев даже написать завещание.

Через месяц Елизавета Алексеевна родила дочку. Александр был холоден и к жене, и к ребёнку, и Мария Фёдоровна изумлялась этой холодности. Сколько она помнила, её муж всегда был нежен с ней после её многочисленных родов, заботлив и внимателен.

Девочка умерла, не прожив и месяца. Только потом Мария Фёдоровна поняла причину странного поведения своего сына. Под большим секретом одному из самых близких своих людей она поведала эту историю:

— Я никогда не могла понять отношения моего сына к этому ребёнку, отсутствие мягкости к нему и его матери. Лишь после смерти девочки поверил он мне эту тайну: его жена, признавшись ему в своей беременности, хотела уйти, уехать... Мой сын поступил с ней с величайшим великодушием...

Константин горько усмехался: как калечит судьбу высокий сан, как не может быть счастлив брат в своей семье, как не может быть счастлив и он сам — и всё из-за того, что обязанности императора и его наследника ограничивают свободу и сердце, всё должно быть подчинено интересам государства и короны.

Впрочем, Александр утешился: Мария Антоновна Нарышкина тоже родила девочку, и это дитя стало утешением Александра. Он полюбил её с колыбели, берег и тешил, и это была самая сильная его привязанность. Даже имя её он повторял с необычайной нежностью — Соня, Сонечка...

Константин размышлял: а если бы Александр развёлся с Елизаветой или заточил её в монастырь по примеру своего предка, женился бы снова, завёл детей... И тут же отбрасывал эту мысль — а что было бы с империей, с короной? Каждый мог бы бросить комок грязи в корону, и права мать, что соблюдает величайшую осторожность во всех личных делах своих детей. Он начинал понимать тяжёлую ношу брата.

Впрочем, Константину всегда не хватало времени для длительных раздумий. Характер его был характером действия, а не размышления, хотя неровность его нрава, вспышки неукротимого гнева, как и у отца, наводили на всех окружавших его страх и нелюбовь. Но он обращал мало внимания на отношение к нему людей, он ставил перед собой задачи и выполнял их с безукоризненной точностью. Его отец в Гатчине завёл так называемые гатчинские модельные батальоны. С них должно было взять пример всё войско. Это были пудреные по прусскому образцу батальоны, и эту моду ввёл Павел во все войска, когда пришёл к власти.

Константин недаром был выучеником Суворова. Получив в полное своё ведение всю военную организацию российского государства, Константин тут же отменил парики и косы, букли и штиблеты. Живя в Стрельне после Тильзитского мира с Францией, великий князь призывал к себе офицеров из всех частей русского войска, обучал их и затем рассылал во вверенные им части, с тем чтобы и там вводились порядки и военные управления, которым обучились они в Стрельне.

Однако нетерпение его бывало так велико, что гнева его боялись все офицеры и полковые командиры. Он слишком часто бывал несправедлив, а уж если полковой командир не вызывал в нём уважения и подвергался заслуженному наказанию, той весь полк, независимо от его подготовки, определялся великим князем как самый плохой, никуда не годный. Если ротный начальник был нерасторопен, то жестоко наказывалась вся рота. С прапорщиков взыскивал Константин вину всего взвода и перелагал часть наказания на солдат. Потому служить под его началом было для солдат и офицеров большим испытанием.

Вспышки гнева Константина теперь не сдерживались никем, и характер его портился день ото дня, не встречая никакого сопротивления в подчинённых. Доходило до того, что иногда Константин пускал в ход кулаки, а брань и оскорбительные выражения всегда были в полном ходу у двадцативосьмилетнего великого князя, гордившегося тем, что он солдат и грубость — качество, присущее только солдату, — подобает ему.

Однажды на учениях лошадь его испугалась и кинулась в сторону от строя. Константин выхватил палаш и на бегу изрубил шею и круп коня. Соскочив с него, он добил несчастное животное, свалившееся к его ногам. Недаром ходил про Константина стишок:


Трепещет Стрельня Константина вся,

Повсюду ужас, страх.

Неужели землетрясенье?

Нет, нет, великий князь ведёт нас на ученье...


Несмотря на это, в войсках хорошо знали, что Константин не потерпит никакого нарушения дисциплины и воинского устава, и старались солдаты, стремились командиры заслужить благорасположение своего требовательного начальника.

Кроме занятий с войсками непосредственно, было у Константина множество других дел. Ещё в первом году нового столетия он был утверждён председателем воинской комиссии, которая должна была пересчитать все расходы по войскам и привести их в соответствие по всем статьям. Оказалось, что множество средств просто разворовывается командирами и офицерами, а рекрутов целыми взводами приписывают к усадьбам генералов, что почти треть войска только числится на бумаге, а в действительности состоит крепостными у командиров.

Жёстко взялся Константин за наведение порядка в этой области. Все рекруты были возвращены в свои части, командиров, особенно преуспевших в воровстве и казнокрадстве, Константин жестоко карал.

К тому времени, когда он возвратился из Тильзита, уже не было воровства людей из полков и команд, хотя воровство казённого имущества и казённых денег всё ещё процветало. И если при Павле уже были искоренены порядки, при которых офицеры не являлись на службу годами, получая лишь жалованье, когда в строй являлись во фраках и с меховыми муфтами, то теперь об этом не было и речи. Армия не роптала, солдаты и офицеры только боялись нареканий со стороны Константина.

А скольких трудов стоило великому князю управление разными хозяйственными делами войска! Он старался привести всё снабжение армии к строгому порядку, обзавестись магазинами — хозяйственными складами — во всех войсках с особым тщанием. Тут пригодилась ему боевая и хозяйственная выучка великого полководца Суворова. И, наверное, недаром Константин слыл тогда в России самым деятельным способным организатором, конечно, по всем тогдашним понятиям...

Тильзитский мир дал России передышку — армия была истощена, казна пустела, очень много людей полегло на полях сражений. Необходимость мира понимали все, но лишь Константин выказал себя наиболее приверженным к заключению мирного договора. Он, выученик и сподвижник Суворова, яснее всех понимал состояние армии и был ближайшим советником Александра, страшившегося позорного и невыгодного для России мирного договора. Но если в Тильзите Александру пришлось при всех блистательных празднествах и пиршествах, испытать горечь поражения, бессилие перед огромной армией Наполеона, то уже при следующем свидании двух императоров, в Эрфурте, Александр показал себя твёрдым и неуступчивым.

Константин сопровождал Александра в его поездке в Эрфурт на свидание с Наполеоном.

Как отличалось это свидание от тильзитского! Константин часто наблюдал, как срывал с себя треуголку Наполеон, бросал её на пол и топтал ногами. Но Александр спокойно и негромко говорил:

   — Вы слишком страстны, а я настойчив — гневом со мной ничего не сделаешь. Будем беседовать и рассуждать, или я удалюсь...

И Константин гордился братом, восторг умиления вызывал на его глаза слёзы.

Александр был твёрд и напорист, он приводил свои политические и экономические доводы хладнокровно, со знанием дела и отношений всех государств в Европе, и Наполеону ничего не оставалось, как заявить своему отозванному из России послу Коленкуру, который принялся было хвалить российского императора:

   — Ваш император упрям, как мул. Он глух ко всему, чего не хочет слышать.

И как же радовался Константин за брата, когда услышал переданные ему эти слова: русский император становился всё сильнее и сильнее, требования его были справедливы. Но именно эта непримиримая позиция русского императора вызвала новую войну — со Швецией.

На этот раз Константин не поехал в армию, он был сыт по горло боевыми действиями, только издалека, из Петербурга, следил он за действиями армии, которую так тщательно готовил к битвам.

Лишь изредка наведывался он в полки, двигающиеся от западных границ к северным и проходящие мимо столицы. Инспектор армии не забивал о своих обязанностях.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ


Кто-то назойливо стучал по стеклу. Константин резко открыл глаза и, весь ещё во власти ночных сновидений, прислушался к настойчивому стуку. Низенькая горница в обычной, слегка почище, чухонской избе была ещё темноватой; железная койка великого князя поставлена была в самом углу, тут же были расстелены домашние тканые половики да стояло перед простенком между двумя окнами старое бюро, изъеденное жучками. Бархатные тяжёлые занавеси скрывали маленькие окна, всё-таки застеклённые, не в пример обычным крестьянским жилищам, довольствующимся слюдяными пластинами или воловьим пузырём. Но из щелей между шторами и рамами окна пробивался в комнату неясный рассвет, высвечивал белые, отмытые песком и кирпичной крошкой доски некрашеного пола, ложился на белёный потолок серыми, ещё неяркими полосами.

Константин вначале не понял, где он, что с ним и кто так назойливо долбит в окошко. Он приехал в этот Ревельский пехотный полк, чтобы провести инспекцию перед походом в Швецию, проверить состояние солдат и снабжение полка, его амуницию и готовность к боям.

Ревельский пехотный полк понравился Константину. Смотр выявил строгую дисциплину, что так любил великий князь, боевую выучку — полк уже прошёл с боями от австро-прусской границы почти до самых северных границ со Швецией. Солдаты были сыты и хорошо обмундированы — их лица сразу выдавали заботу командира полка, полковника Тучкова, о самочувствии последнего из солдат.

Константин погонял весь полк, проверяя его способность к перестроению, к боевой позиции, осмотрел оружие и остался доволен.

На вечернем сборище всех офицеров за ужином он похвалил полк и командиров и пожелал им побед. Сегодня утром, едва ли не на рассвете, он хотел уехать и приказал с вечера готовить коляску.

И вот теперь, до назначенного часа, кто-то тревожно и настойчиво будил его странным стуком в стекло.

Константин вскочил, готовый ко всему на свете. Со времени ужасной ночи 11 марта 1801 года, когда он увидел слегка подгримированный и готовый к осмотру труп отца, императора Павла, его не оставляла мысль, что и его, как отца, могут убить так же зверски, удавить на собственном шарфе, и впечатления той ночи всегда хранились на донышке его памяти.

Может быть, и теперь подстерегает его ужасная смерть — смерть наследника престола, может быть, и он кому-то встал на пути, как встал на пути развращённых дворян его отец?

Он осторожно подошёл к окну, кинул быстрый взгляд на низенькую дверь. Засов надёжно закрывал горницу, дверь была закрыта плотно, из-за неё не доносилось ни звука.

Константин слегка отогнул угол тяжёлой бархатной портьеры. Взгляду его открылось пустое пространство большой чухонской мызы, немного подготовленной к приезду наследника престола. Часовые мерно расхаживали по дорожкам, стояли по углам дома, и Константин несколько успокоился. Отогнув побольше штору, он увидел вдруг довольно большую чёрную птицу с серыми полосами на крыльях. Зацепившись острыми когтями за край резного наружного наличника, птица долбила толстым чёрным клювом по стеклу.

Великий князь никогда не был суеверен, мистические настроения не посещали его, как Александра, но сейчас он содрогнулся. Что бы это значило, почему такая большая чёрная птица стучит в его окно? Должно быть, принесла нехорошую весть? Он судорожно перекрестился.

Птица не улетала и продолжала долбить в стекло, издавая странный звук — словно бы острым концом палаша царапали окно.

Константин опамятовался: птица как птица, только что большая да чёрная. Определил, что это галка — серые полосы вдоль спины и сравнительно с воронами не очень черна. От сердца отлегло, и он хотел прогнать непрошеную посетительницу. Слегка приоткрыл низенькую створку, хотел было ударить по странной птице ладонью, но она нисколько не испугалась, мимо его ладони проскользнула в щель окна и спрыгнула с подоконника на белый, тщательно вымытый пол, уже отблескивающий в первых розовых лучах зари.

Великий князь опустил штору и неподвижно стоял у окна, боясь спугнуть птицу и в то же время страшась её появления. А она как будто не замечала его: прохаживалась по половицам, постукивала клювом по полу, словно бы всегда была здесь и всё было ей тут привычно.

Константин осторожно переместился к своей железной койке с кожаным неизменным матрасом, набитым соломой. Птица, склоняя голову то на одну, то на другую сторону, внимательно наблюдала за его передвижениями, вращая круглыми бусинами глаз.

Он начал одеваться, а птица внезапно широко раскрыла клюв, узкий красный язычок затрепетал в глубине его, и комнату прорезал звук, похожий на скрипучий старушечий голос:

   — Кашки Варюшке!

Константин так и сел на свой кожаный матрац: ещё не хватало, чтобы птица говорила по-человечески.

А галка спокойно закрыла клюв, осторожно стукнула им по полу и настойчиво повторила:

   — Кашки Варюшке!

   — Так ты учёная, — догадался наконец Константин, — ты даже говорить умеешь.

Птица теперь беспрестанно трещала:

   — Кашки Варюшке!

Константин подошёл к двери, отодвинул толстый деревянный брус засова. У двери неподвижно стояли два гвардейца.

   — Аникеев, — сказал Константин, — ну-ка слетай в полковую кухню, принеси каши...

   — Сей момент, — и Аникеев стремительно вылетел за двери.

   — И чья же ты будешь? — вернулся Константин к странной птице.

Но она упорно твердила:

   — Кашки Варюшке!

Она спокойно расхаживала по белым половицам, не собиралась улетать и даже не выказывала никаких признаков волнения.

Константин едва дождался Аникеева. Тот просунул в дверь полный котелок вчерашней, зачерствелой каши. Константин взял его и поставил прямо на пол.

Птица невозмутимо подошла к котелку, погрузила клюв в жёсткие куски и принялась глотать. Константин наблюдал за ней.

Выклевав почти всю кашу, птица важно обернулась к Константину, несколько раз вздёрнула головой, словно бы кланяясь, и проскрипела:

   — Доброго здоровьечка, Маргарита Михална!

   — Так вот ты чья! — засмеялся Константин.

Он уже хотел было позвать Аникеева, чтобы поймать птицу, но она шустро скользнула под угол занавески, вспрыгнула на широкий подоконник и протиснулась в щель, оставленную Константином. Словно бы и не было её только что в горнице, остались лишь следы её грязных лап да летевшая во все стороны крупа.

   — Кто такая Маргарита Михайловна, найти и доставить, — приказал Константин.

Утро давно разгорелось в полную силу, лучи бледного позднеосеннего солнца уже вовсю заливали горницу, а он всё ждал эту неизвестную Маргариту Михайловну, Несколько раз ему робко докладывали, что коляска готова, а он всё откладывал свой отъезд и уже начинал сердиться. Ещё со времён суворовской кампании запрещено было в полках возить с собой жён, и теперь он подозревал, что этот запрет нарушен, какая-то Маргарита следует за своим мужем или, не дай бог, любовником, и потому следовало строжайше взыскать с полковника Тучкова, в чьём полку обнаружил он это нарушение.

Наконец к середине дня в проёме низенькой двери появился высокий стройный солдат. Так, во всяком случае, определил эту фигуру Константин. Широкая епанча[20] скрывала всю фигуру, надвинутая на лоб треуголка не позволяла разглядеть лицо, но Константин сразу почуял обман и подвох.

Но солдатик отдал честь, низко поклонился и звонко, по-мальчишески отрапортовал:

— Денщик полковника Тучкова явился по вашему приказанию!

Константин подошёл ближе, сдёрнул с головы денщика солдатскую треуголку.

   — Женщина. Маргарита Михайловна, — победно констатировал он.

   — Да, ваше императорское высочество, — по-французски сказала Маргарита, — винюсь, нарушила, карайте...

Константин отошёл в сторону, разглядывая яркие зелёные глаза, золотые волосы, каскадом упавшие на спину, розовые губы.

   — Да ведь я вас знаю, — вдруг проговорил он.

   — Ваше императорское высочество, — опять по-французски сказала Маргарита, — из ваших рук я получила моего дорогого мужа. Как же я могла бы перенести разлуку с ним на столько лет?

   — Помню, — покачал головой Константин, — это ведь вас я пригласил на бал по случаю коронации моего брата. Но прежде вы были у меня, подавали прошение о месте для мужа, а потом, вспоминаю, было дело о разводе. Так что же, помирились, что следуете за ним?

   — Нет, великий князь, ваше императорское высочество, — ответила Маргарита, — я развелась с Ласунским, а затем вышла замуж за Тучкова. Люблю его всем сердцем, потому и решилась нарушить запрет государя, но служу денщиком, и обязанности свои выполняю честно...

Константин засмеялся:

   — Действительно, запрета на денщика женского пола не было по армии, упустили из виду женскую хитрость...

Он сел на стул и махнул рукой Маргарите, чтобы она сняла епанчу и тоже села.

   — Ваше императорское высочество, — мужественно заговорила Маргарита, — вы всегда были так добры ко мне...

   — А что же не написали императору, он бы разрешил вам следовать за мужем, — удивился Константин, — брат очень добр, особенно к молоденьким красивым женщинам.

Едва присев на краешек стула, Маргарита печально покачала головой. Её волосы рассыпались по плечам, и Константин откровенно любовался ею.

   — Я писала, — сообщила Маргарита, — но император запретил. Тогда ещё муж мой не был полковником, офицерам ниже рангом вовсе запрещалось возить за собой жён. Но мы уже прошли прусско-русскую кампанию, теперь Александр Тучков полковник, государь удостоил его орденами. Я им горжусь, он пулям не кланяется, а полк, видели сами, каков.

   — Да, полк хорош, я был вчера им доволен, — подтвердил Константин.

   — Осмелюсь спросить, ваше императорское высочество, — потупила глаза Маргарита, — кто меня выдал? Все в полку знают, что я женщина, но никто бы не сказал вам этого...

   — А вот и есть доносчик! — весело засмеялся Константин. — Ваша Варюша прилетела сегодня ко мне ни свет ни заря, мало того что разбудила, тарабанила в окно, так ещё и каши требовала...

   — Так это Варюшка! — ахнула Маргарита. — Простите её великодушно, ваше императорское высочество, повадилась она к хозяину этого дома — он встаёт рано, и кашу у него варят рано. Вот она и летит, стучит и, пока каши не дадут, не улетает. И то уж сколько жалоб на неё! Ладно бы попрошайка, ещё и воровка — таскает всё, что блестит. Приходят потом ко мне и требуют...

Маргарита так умоляюще и жалобно глядела на Константина огромными, налитыми слезами глазами, что он расхохотался.

   — Ай да Варюшка! — только и вымолвил он. — Да откуда у вас такая учёная птица?

   — А это ещё с войны, — несколько поуспокоилась Маргарита. — В гнездо, видно, осколок попал, галчонок и свалился на землю. Ногу перебило да крыло повредило. Жалко, такой комочек перьев, а кричит от боли. Я её перевязала — я в лазарете помогала, — подлечила, кормила её, вот она и привязалась. Теперь везде с ней и ездим.

   — Никогда не слышал, чтобы птица разговаривала человеческим голосом, — задумчиво сказал Константин.

   — Да она ж птица умная, слышит, что люди говорят, вот и повторяет. Да и слов-то знает всего ничего...

   — И какие же слова?

   — «Кашки Варюшке», «Спаси тя Христос», ещё «Доброго здоровьечка»...

   — А не договариваете... — опять засмеялся Константин, — она назвала мне и ваше имя...

Маргарита покраснела и опять опустила глаза.

   — Солдаты приходят, чем могу, им помогаю, вот и говорят мне: «Доброго здоровьечка, Маргарита Михална!» Она и подцепила эти слова...

   — Значит, часто вам их говорят, если даже птица запомнила, — задумчиво проговорил Константин. — А вы, наверно, помогаете мужу...

   — А жена обязана быть помощницей, — откликнулась Маргарита.

   — Так, — встал Константин, — я вас не видел, женщины в полку не было, а письмо быстро пишите, сам доложу брату. Он вам разрешит уже не в мужском костюме следовать за мужем.

Маргарита вскочила со стула, упала перед великим князем на колени.

   — Как мне вас благодарить! — воскликнула она. — Вы подвели ко мне моего будущего мужа, благодаря вам я узнала великую силу любви, вы помогли мне получить развод... Я всегда буду молиться за вас...

   — Встаньте, встаньте, — засуетился Константин, — что за нелепая привычка падать на колени!

   — Да я за вас умереть готова, — ещё ниже склонилась Маргарита.

   — Полно, полно, — поднял её Константин. — Идите и пишите письмо государю. Я подожду...

Она, всё ещё низко кланяясь, с глазами, переполненными слезами, выскочила из горницы Константина.

В сенях уже стоял Александр Тучков, готовый ко всему. Он увидел Маргариту, выбежавшую из горницы, и приготовился к самому худшему. Могло быть всё, что угодно: разжалование за нарушение приказа, ссылка в Сибирь, арест. Что ж, он готов ко всему, лишь бы гроза обошла Маргариту.

   — Потом, потом, — замахала руками Маргарита, — иди...

К его удивлению, Константин сразу же подошёл к нему, едва он ступил на порог, и обнял. Отпустил, посмотрел в голубые, взволнованные и смущённые глаза полковника и сказал задумчиво и серьёзно:

   — Завидую тебе, полковник. С такой женой никакие вороги не страшны.

Через неделю, уже на следующей днёвке, из Петербурга прискакал курьер и вручил Маргарите именное, от государя, письмо. Писано оно было к князю Багратиону, но командующий переслал его в том же пакете самой Маргарите.

«Командующему 4-го корпуса генерал-лейтенанту князю Багратиону.

Князь Пётр Иванович! Маргарита Тучкова взяла с меня полную и обильную дань удивления и восторга. Какая страсть, какая воля!

Она предпочла покинуть сферу созерцательности, тепла и покоя. Пусть Тучковы будут вместе. Они ставят себя и чувства свои на публичное испытание самым страшным — войной.

Любовь есть сила, Богом даруемая. Мне ли стоять плотиной против мужества духовного дерзновения!

Александр Первый. 28 генваря 1808 года.

Санкт-Петербург».

А Маргарите вспомнилось: когда отъезжал Константин, уже с её письмом государю, он всё оглядывался, хотел ещё раз увидеть Варюшку. Но птицы не было, и он уже садился в свою коляску, но тут на высокий столб деревянного полусгнившего заплота, хлопая крыльями, села большая чёрная птица с серыми полосами по спине и крыльям.

Константин замер, высунулся из коляски и словно ждал, что скажет ему любимица Маргариты. И дождался. Птица замахала крыльями, будто прощаясь с ним, потом раскрыла большой чёрный клюв и громко старушечьим хриплым голосом прокричала:

   — Спаси тя Христос!

Константин будто ждал этого. Он махнул рукой, и лошади поскакали.

Собственно, после письма государя как будто ничего и не изменилось, только теперь Маргарите не надо было прятаться от многочисленных инспектирующих, да можно было изредка одеваться в женское платье. Но всё равно на дневных переходах она вместе с Александром на коне, одетая в мужские военные штаны и зимнюю епанчу — так было ловчее, удобнее, а главное, теплее. А мороз уже начал донимать всех солдат и офицеров полка. Днёвки были короткими, полк делал быстрые переходы, и на марше уже становилось трудно дышать из-за сильных северных ветров, из-за крепчающего с каждым днём мороза, и над колонной солдат всё время поднимался парок от дыхания людей. В такие большие переходы Маргарита позволяла себе маленькую вольность. Она садилась в просторную карету, плотно обитую изнутри мехом, с небольшой жаровней, мягкими пуховиками и сиденьями, брала к себе Стешу, крепостную девушку, которую прислал ей отец, привязывала к передней стенке кареты клетку с Варюшкой, не выпуская её на свободу до тех пор, пока полк не устраивался на ночь в какой-нибудь крохотной деревушке ил просто в чистом поле, согреваясь лишь кострами. В такие ночёвки Маргарита прежде всего обходила все роты, приглядывалась к солдатам и, если находила больных или обмороженных, немедленно посылала их в походный лазарет, а то и сама принималась оттирать носы гусиным салом, благо прислали его ей из дому. Присматривалась к обувке и одежде солдат, распекала ротных, если те не следили за амуницией и питанием. «Наш ангел-хранитель!» — улыбаясь, говорили про неё солдаты и отдаривали то связкой поленьев для деревенской печки, то охапкой сена для повозки. Теперь она смогла везти с собой и провизию, и запасные тёплые епанчи и шинели для Александра и строго следила, чтобы он не натёр ноги, не обморозился на ледяном ветру.

Александр целыми днями не сходил с лошади, то выезжая далеко впереди колонны и обоза, то возвращаясь назад, следя за сохранностью и солдат, и артиллерии, и провианта. Забот у него хватало, и лишь иногда забирался он в тёплую карету жены, чтобы просто поцеловать её милое личико с загрубевшей на ветрах и морозах кожей и потрескавшимися, шелушащимися губами.

Они шли и шли навстречу боям, продвигались всё дальше на север, и всё больше и больше приходилось защищаться от холода и ледяного ветра.

Наконец полк прибыл на позиции, и командование дало ему отдых на два дня. Дальше начиналась уже настоящая война...

Русский императорский двор ещё не забыл давней своей обиды на Густава Четвёртого, своенравного и упрямого шведского короля. Здесь все — и мать, Мария Фёдоровна, и сам Александр — ещё помнили, сколько страданий принесло их старшей дочери и сестре это неудавшееся сватовство, когда Густав в самый последний момент отказался присутствовать на обручении и уехал, даже не простившись с приглянувшейся ему царской дочерью. И хотя Александрина уже давно лежала в склепе в далёкой Венгрии, здесь до сих пор хранили в памяти предательскую черту Густава. Он был сосед, с ним обходились с ледяной вежливостью, но старые раны не затягивались. Особенно злобилась на Густава Мария Фёдоровна: первая неудача её дочери определила и всю её несчастную жизнь, рано унесла в могилу, и мать оплакивала свою старшенькую уже который год. Не менее враждебно был настроен против России и сам Густав.

Тильзитский мир больно ударил по Англии: Россия закрыла все порты для английских кораблей, привозивших всякого рода товары. Правда, эта континентальная блокада ударила и по самой России: часть сбыта прекратилась, деньги упали в цене, даже хлеб подорожал. Многие российские купцы разорились — хлеб, лес, металл покупала только Англия, теперь же их некому стало сбывать. В отместку Англия начала субсидировать Густава, который всегда искал денежной поддержки у любой страны: его держава была слишком мала и неспособна выставить большое и хорошо обученное войско против северной соседки. Но в Швеции ещё не забыли позора Полтавской битвы, настроены были крайне враждебно, и Густав, узнав о мире с Наполеоном, выслал из страны полномочных посланников российского императора, а самому Александру отослал орден Андрея Первозванного, которым одарил его ещё Павел. Густав заявил, что не может носить орден, которым наделён и Наполеон — Александр в период дружественных связей с Наполеоном наградил его этим старинным русским орденом.

Конечно, это была пощёчина русскому царю, конечно, Александр видел во всех этих действиях угрюмого и своенравного соседа признаки сближения с Англией. Россия не могла допустить такого сближения, тревожные известия поступали из Стокгольма каждый день.

Русские войска подошли к самым границам Финляндии, территории, занятой шведскими войсками. Предстояли серьёзные бои за овладение этой бедной северной страной, залитой сотнями рек, озёр, речушек и ручьёв, изобилующей ущельями, скалами и скудной растительностью. К северу Финляндия и вовсе превращалась в тундру, обильную лишь оленями, кочевыми племенами оленеводов да северным мохом — ягелем.

Двадцать первая пехотная дивизия князя Петра Ивановича Багратиона заняла центр наступательной линии Вильманстранд — Давидштадт, с тем чтобы продвигаться к Тавастгусту. А самый центр этой линии занял полк Александра Тучкова. Слева прикрывала центр семнадцатая пехотная дивизия князя Горчакова, а справа командовал пятой пехотной дивизией брат Александра — генерал-майор Николай Тучков. Они оба знали, что воюют на одной линии, но так и не встретились — бои уже начались, и задачей дивизии Николая было не допустить отхода шведских частей к Тавастгусту, чтобы не дать соединиться шведам.

Перед первыми боями было много хлопот. Всей лёгкой пехоте выдавались лыжи, маскировочные покрывала, солдаты учились ходить на широких деревянных лыжах, подбитых оленьим мехом. Научилась ходить на лыжах и Маргарита.

Ночью лыжники, лёгкие пехотинцы Александра Тучкова, перешли шведскую границу. Небольшая речка Кюмень была скована толстым слоем льда и мало чем отличалась от окрестностей, только не было на ней бесчисленных каменных громад — валунов. Лыжники быстро пересекли реку и остановились перед передовым шведским отрядом, закрывавшим границу.

Шведский берег встретил пехотинцев зловещим безмолвием, пехотинцы видели лишь нацеленные на них орудия, уже готовые к бою и ждущие только приказа.

Вперёд выскочил парламентёр с большим белым флагом. Это был Александр Тучков в офицерском мундире, на белом коне. Он встал перед передовыми заграждениями шведских линий. Твёрдо и чётко прочитал он требование русского императора отойти на позиции, которые были заранее обговорены в Стокгольме.

Внезапный залп из всех пушек и мушкетов был ответом на слова парламентёра.

Маргарита в сильном волнении наблюдала за Александром. Он стоял перед линиями шведских укреплений и размахивал белым флагом. Ружейный огонь, блеск раскалённых пушечных ядер, внезапно ударивших по колоннам пехотинцев, заставили её сердце вздрогнуть.

Вот сейчас он упадёт, вот сейчас подогнутся ноги коня, вот сейчас свалится он на белое пространство, и она останется одна.

Она вся замерла и даже не заметила, как прилетела и села ей на плечо Варюшка. Залп испугал птицу: громко крича, она взмыла в небо и полетела за холмы. А Маргарита, напрягая глаза, глядела и глядела на одинокого всадника, словно мишень стоявшего перед шведами.

Но пули и ядра будто обходили Александра стороной. Он повернул коня и стремительно поскакал к своим, петляя на ходу, не давая возможности ударить по нему прицельно. Доскакав до своих, он скомандовал:

   — Полк, к бою!

И полилась лава по снежному насту к передовому шведскому отряду. Скоро не осталось от шведов ничего — передовой отряд был смят и обращён в бегство. А лавина лыжников-пехотинцев всё неслась и неслась по снежному полю, огибая скалы и редкий кустарник.

Только тут дала Маргарита волю слезам, лишь потом осознала, сколь опасна была миссия Александра: первый же ружейный выстрел мог убить его.

После атаки, когда весь передовой отряд шведов был рассеян и пехотинцы Тучкова заняли их хорошо оборудованные домишки, Маргарита нашла Александра в самой гуще солдат. Не замечая никого, она обняла его, прижалась лицом к его мягкой епанче и расплакалась.

   — Ну что ты, что ты, — смущённый многолюдьем, отстранил Александр жену, — всё хорошо, видишь, меня и пуля не берёт...

Она отбежала в сторону — надо было приготовить ему сытный обильный ужин и постараться скрасить походную жизнь хотя бы мягкой пуховой периной.

   — Как ты мог, — выговаривала она ему после ужина, — как ты мог! Ты полковник, командуешь целым полком, неужели среди твоих офицеров не нашлось парламентёра, неужели все встали за твоей спиной?

   — Ты ошибаешься, — Александр, ласково улыбаясь, посмотрел на взволнованное лицо Маргариты, — нашлось, и немало, смельчаков. Да только моё ли это дело посылать их на верную смерть, если сам я спрячусь за их спиной?! Нет, я пошёл сам, чтобы никто и думать не смел, что я трус, что я боюсь такого шага! Но видишь, всё кончилось хорошо, твоя любовь завернула меня в такую обёртку, что никакая пуля и никакой штык меня не возьмут...

   — Я так люблю тебя, — слёзы навернулись на глаза Маргариты, — но я очень боюсь за тебя.

Она взглянула в его сияющие голубые глаза, на его раскрасневшееся лицо.

   — И я так горжусь тобой, — уже ясно улыбнулась она, — никто не может сравниться с тобой...

Маргарита долго ещё могла бы говорить о том, какой он герой, как она радуется и гордится им, но он закрыл ей рот долгим поцелуем.

Первые же дни военных действий показали русским войскам слабость и разбросанность шведских защитников на большом пространстве. Пала хорошо укреплённая шведская крепость Тавастгуст, сдался Гельсингфорс, затем главная база снаряжения и продовольствия шведов Свеаборг. Рандасальми, Сульков, Пумола, Истоумаки, Таммерфорс — все эти финские города были быстро, почти молниеносно взяты русскими войсками.

А потом пришёл черёд и финской столицы — Або. Месяц наступления, и вся южная и средняя Финляндия была покорена. Император Александр уже торжествовал победу, хвастливо извещал Наполеона о своих успехах, закатывал пиры и празднества в Петербурге.

Но что значила эта победа! Здесь, в Финляндии, русским войскам предстояло встретиться с таким сопротивлением населения, с такими кровопролитными стычками малыми силами, что никто и не предполагал столь затяжной войны. Здесь не было огромных пустынных пространств для большого, решающего сражения, равнин Европы, где могли бы сосредоточиться крупные силы. Здесь были скалы, болота, кустарники и редколесье, всюду из-под завалов снега торчали пики вершин, и развернуться русские войска не могли. Началась пора затяжных схваток, и война растянулась на долгие два года.

Русские поняли тактику шведов и потому решились на невероятное — перейти границу Швеции, не гоняться за шведскими войсками на севере, а найти путь к самому сердцу соседнего королевства.

Путь предстоял обходный, далёкий. Самым укреплённым городом-крепостью русские овладели после кровопролитных боев. Теперь можно было выходить из Куопио, занять почти незаселённые Аландские острова, и лишь Ботнический залив Балтийского моря отделил бы войска от столицы Швеции — Стокгольма.

Почти прямая линия соединяла на карте город-крепость Куопио со Стокгольмом. Но на этой прямой линии лежали десятки тысяч вёрст, снежных завалов, ледяных скользких скал, незамерзающих ям с болотной жижей, непроходимых ущелий, Аландские острова с оставленным там шведами сильным гарнизоном, да ещё Ботнический залив, только слегка замерзающий в самые сильные морозы. Но русские отважились на этот переход, спрямляющий дорогу к сердцу шведского королевства.

Маргарита ехала за полком в своей уже продуваемой ветрами, обветшавшей колымаге. Варюшка, во всё время перехода не выпускавшаяся из клетки, жалобно кричала свои слова, и Маргарита нежно утешала птицу:

   — Погоди, Варюшка, нельзя тебя выпустить, останешься где-нибудь в глухом месте, тут ты не проживёшь, заклюют тебя вороны...

Варюшка словно понимала, склоняла головку то в одну, то в другую сторону, неохотно клевала надоевшую пшённую кашу и снова скрипучим старушечьим голосом повторяла:

   — Варюшке...

   — Скоро, скоро выпущу тебя на вольный воздух, — повторяла Маргарита. — Вот дойдём до Стокгольма, будешь вольной пташкой, там, вероятно, надолго остановимся...

Но всё продолжалось и продолжалось это медленное продвижение, этот тягостный переход, лишь изредка прерываемый небольшими стычками с отрядами шведских волонтёров.

С тревогой и волнением всматривался Александр в бескрайнюю гладь белой пелены, укрывавшей Ботнический залив Балтийского моря. Где-то там, много южнее, Балтийское море, хоть и холодное, ледяное, но незамерзающее — потому и стоит много столетий на страже этой водной дороги шведский флот и не пускает русские корабли из Санкт-Петербурга на просторы Атлантики. А здесь гуляет по заливу северный ветер, метёт позёмку, опускает туман на белые поля.

Можно ли пройти по льду, не прогнётся ли тонкая корка под тяжестью тысяч людей и лошадей, не провалятся ли тяжёлые колёса артиллерийских орудий в тонкую настилку из воды и льда?

Одна за другой отправлялись в далёкие разведки группы лыжников, проверяли состояние льда, промеряли глубину в полыньях, курившихся паром, намечали дорогу через залив. И главная мысль была — устоит ли этот естественный мост, не потопит ли коварный залив всю армию, не сделает ли недоступной столицу соседнего королевства?

Но сильные морозы как будто способствовали русским. Лёд всё больше и больше затягивался снегом, всё более и более выдерживал груза, и настал день, когда все лыжники в один голос повторяли — лёд устоит, словно бы сам дед Мороз выстелил ледяную дорогу перед русскими войсками.

Не все дошли до противоположного берега. Огромные полыньи разверзались перед солдатами, поглощали тела, проваливались пушки, лошади били ногами по тонкой корке льда, всё сильнее обрушивающегося под их копытами.

Из щели в закрытых окошках кареты видела Маргарита и утопавших, и бьющихся в агонии лошадей, застрявших в ледяных торосах, и пыталась было выскочить, помочь, облегчить, но понимала, что не может этого сделать, и только молилась Богу.

Но вот первые линии достигли другого берега залива, и сразу же началась канонада. Хоть и не ждали шведы такого подвига от русских войск, но на подступах к столице заблаговременно соорудили почти неприступные укрепления.

Полки русских с ходу обрушились на них, окрылённые тем, что преодолели коварный залив, что под ногами больше нет воды, а есть крепкая, твёрдая земля.

Под самое утро, перед восходом бледненького, жалкого солнца, Маргарита выбралась из коляски. Студёный ветер как будто поутих, буран прекратился. Его заменил огонь из пушек и ружей с вражеских редутов.

Впереди шли в атаку солдаты, где-то там, среди них, был Александр, а Маргарита размяла ноги, открыла клетку с Варюшкой, так давно не взмахивавшей крыльями. Галка потопталась на снегу, похлопала могучими крыльями, пробежалась по рыхлому снежку и взмыла в воздух, уже просеченный тонкими голубыми лучиками, розовевший на глазах.

Она кружилась над солдатами, атакующими боевые укрепления, над взрытыми валами шведских редутов, опустилась ниже и плавно пронеслась над всей линией русских полков.

Маргарита следила глазами за своей птицей. Варюшка носилась в высоте, устремлялась вниз, затем снова взмывала. Хорошо ей было там, в вышине, даже ружейный треск и гром орудийных залпов не тревожили её. Давно не наслаждалась она свободным полётом, давно не кувыркалась в синем воздухе, не парила над миром.

И вдруг Маргарита увидела, как птица словно споткнулась, огненные осколки распороли перья, тихим дождём замерли они в воздухе на короткое мгновение, потом плавно начали опускаться на землю.

А сама Варюшка, кувыркаясь, пыталась взлететь, неслась прямо к Маргарите, теряя на лету и перья, и кровь. Мокрым красным комком она упала к её ногам и вытянула маленькую головку с налитыми кровью глазами, словно хотела что-то сказать своей хозяйке, но из разбитого горла доносилось лишь шипение.

Маргарита схватила разодранное тельце своей любимицы, прижала к себе, невзирая на кровь и трепещущие перья, ощупала его.

   — Только не умирай, Варюшка, — захлёбываясь слезами, шептала она, — только не умирай, я тебя выхожу, вылечу, я тебя согрею...

Но мокрый окровавленный комок перьев уже не был Варюшкой. Раз и другой дёрнулась птица на руках у Маргариты и замерла, свесив голову набок, плотная плёнка затянула остывающие глаза.

   — Варюшка! — кричала Маргарита. — Что же это, как же это?

Лишь гром пушек да ружейные залпы были ей ответом.

Она стояла посреди снежного пространства, кровь птицы стекала с её пальцев и падала на белое полотно, пятная его. Мягкий комок распустился в руках Маргариты, и она поняла, что её любимицы больше нет на свете.

   — С Варюшки начнутся мои потери, — вдруг с ужасом прошептала Маргарита и устремила взгляд вдаль, туда, где русские солдаты штурмовали укрепления шведской столицы.

Бой продолжался недолго. Изумлённые неожиданным появлением сильной русской армии с той стороны, откуда её вовсе не ожидали, ошеломлённые бурным натиском, шведы выслали парламентёров. Им важно было продержаться, чтобы не допустить захвата столицы, падения самого шведского государства.

Русские миролюбиво согласились на перемирие.

Пока договаривались вчерашние противники, пока шли согласования и увязки, в Стокгольме произошла революция. Так долго добивавшийся трона герцог Зюдерманландский Карл уговорил знатные круги столицы свергнуть его племянника Густава Четвёртого, приведшего своей своенравной политикой к краху всю страну. Густава свергли. Карл, под именем Карл Тринадцатый встал у руля политики Швеции. Он был хитёр и пронырлив, провидел будущее и постарался заключить с северной соседкой мир. Пусть позорный, наносящий урон всей стране, но мир — любой ценой.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ


С самого раннего утра Маргарита поджидала гостей. Много раз выбегала она на высокое резное крыльцо с резным же навесом над ним, всматривалась в даль подъездной аллеи, в закрытые створки деревянных, высоких, украшенных резьбой ворот. Но стоял на часах сторож у ворот, створки не открывались, и никто не спешил по дорожке, усыпанной колотым кирпичом, к резному крылечку.

Только в этом маленьком местечке Тучковы устроились с относительным комфортом и уютом. Прежние хозяева усадьбы, старого господского дома, проживали в самой России, лишь изредка наведывались в своё имение и с радостью предоставили генеральской семье Тучковых дом для постоя. Маргарита радовалась тому, какой тихий тенистый сад окружает его, какая неспешная речка протекает под самым взгорком, на котором построен был большой кирпичный дом. Она ликовала, что после стольких лет странствий по военным дорогам, стольких испытаний, стольких временных жилищ вроде крестьянских изб и палаток пришло время и для домашнего уюта. Правда, и после шведской войны ещё немало дней скитались они по дорогам России, даже сына Николеньку родила она в трудной дороге, среди распутицы и грязи. И теперь здесь, в этой барской усадьбе, наслаждалась она относительным покоем, устроилась широко и уютно.

И у неё, и у Александра была одна мечта — уехать в деревню, где можно было бы на просторе воспитывать сына, следить за ходом полевых работ, отдохнуть наконец от свиста пуль и разрывов ядер и бесконечных скитаний по разъезженным дорогам.

Александр уже озаботился этим новым, вторым в их жизни домом: загодя послал он своего верного человека купить имение в Тульской губернии, поближе к Москве, с хорошим домом, большим садом, рекой и видом на просторные поля, раскинувшиеся за ней.

Имение было куплено, и они уже планировали, как расставить мебель, какие комнаты отвести Николеньке, где устроить кабинет Александра и куда поставить клавесин, на котором Маргарита так долго не играла. На плане, который заботливо был прислан им, они отмечали эти места кружочками и крестиками, мечтали о благом лете, когда можно купаться в речке, устроив там небольшую купальню, водить в сад Николеньку, бродить по полям и собирать грибы в лесах.

Пока что они жили здесь, в этой оставленной хозяевами барской усадьбе, предавались мечтам и радовались на Николеньку, быстро вырастающему из пелёнок.

Александр отправил прошение императору — отставка была бы для него временем покоя и благополучия, дала бы возможность вернуться к занятиям философией и историей, которым так много внимания уделял он в своих путешествиях по Европе.

В который раз выскочила Маргарита на крыльцо.

По сторонам красной, посыпанной толчёным кирпичом дорожки уже вылезла буйная молодая трава, на голых ещё сучьях деревьев налились почки, скоро листва начнёт шелестеть под свежим ветерком. Ранняя весна этого года уже разукрасила луга разнотравьем, пестрели среди яркой зелени белые, неказистые ещё цветочки. Земля просыпалась от зимней спячки, расправляла плечи и выталкивала на ослепительный свет острые стрелки травы и первых весенних цветов.

Маргарита ждала в гости братьев Александра. Они стояли совсем недалеко: где-то под Витебском — Павел и почти рядом — Николай. Они твёрдо обещали, что приедут в гости на день рождения Николеньки. Сегодня ему исполнялся ровно год.

Мальчик пошёл рано, рос здоровым и крепким, и Маргарита приписывала это своему материнскому молоку. Она не взяла кормилицу, как было всегда в дворянских семьях, а сама кормила и пеленала младенца. Да и где бы в дороге из далёкой Финляндии до Минской губернии нашла она здоровую и молодую мать, которая согласна была бы следовать за Тучковыми в их бесконечных переездах?

Слава богу, что молока у неё хватало, и теперь, когда Маргарита уже отняла сына от груди, могла она сознавать, что мальчишка растёт хорошо, а его толстые, словно перетянутые в коленках ножки бодро топочут по деревянным крашеным полам дома.

Она ещё раз взглянула на высокие резные ворота под деревянным козырьком и сразу же заулыбалась. Сторож-денщик в военной форме без всяких знаков отличия растворял их. Они подавались нехотя, со скрипом и скрежетом. «Надо было Смазать петли, — подумала Маргарита. — Скрипят, ровно сто лет не открывались...»

В открытую щель ворот завиднелась щегольская упряжка пары лошадей с султанами на головах, с блестящими побрякушками на сбруе.

Маргарита нахмурилась. Неужели Николай, тоже генерал-майор, завёл себе такую франтоватую упряжку? А может, это Павел Алексеевич? Но в ворота въехала карета, украшенная по сторонам императорским гербом, и Маргарита замерла.

   — Господи боже, кого это принесло?

Она кинулась в тёмные сени, выскочила в просторную гостиную, уже убранную по случаю ожидавшихся гостей. Александр сидел у камина, читал книгу, и лицо его было сосредоточенным и углублённым в свои мысли.

   — Кто-то приехал! — вскричала Маргарита. — Только, боюсь, не те, кого мы ждём...

Александр, при полном параде, вскочил с кресла. Высокие воротнички подпирали его свежие щёки с небольшими вьющимися бачками, шитый золотом воротник оттенял белое чистое лицо, зачёсанные назад пряди светлых волнистых волос открывали высокий гладкий лоб. Белые лосины туго обтягивали его длинные стройные ноги, и Маргарита снова мельком отметила, как красив её муж, как хорош он в этом генеральском мундире и каким умным проницательным взором смотрит он на неё.

На этот раз и она, готовясь к приёму гостей, нарядилась в красное модное платье, и её белая шея, слегка прикрытая кружевной вязаной накидкой, гордо несла головку с уложенными по моде золотистыми волосами, украшенными костяными высокими гребнями.

Кинув взгляд на жену, Александр в который раз отметил, что она уже полностью оправилась от родов, стан её строен и гибок, кожа на лице и шее ослепительно бела, а тонкие руки, открытые до локтя, украшены драгоценными браслетами. Изумрудное ожерелье и такие же длинные висячие серьги оттеняли её яркие зелёные глаза.

Он подал ей руку, она неспешно оперлась на неё, и вдвоём они пошли на крыльцо принимать гостей.

А там уже суетились слуги, принимая лошадей, раздувавших ноздри от быстрого бега, ещё не остывших после гонки. Из кареты с императорским гербом высунулась нога в щегольском ботфорте, показалась голова с пышной треуголкой, потом выскочил курьер императора. Не дав себе времени хоть как-то оправить свой несколько помятый мундир, он взлетел на ступеньки крыльца и, поздоровавшись, спросил:

   — Имею честь видеть перед собой генерал-майора командира первой бригады третьей пехотной дивизии Александра Алексеевича Тучкова?

   — Это я, — просто ответил Александр, — прошу вас в комнаты.

   — Извините, спешу, — галантно поклонился курьер, — ещё в двух местах сегодня должен быть. Прошу принять эти пакеты и расписаться в этой вот книге...

Толстый пакет и ещё более толстый, упакованный в большую коробку, он подал Александру.

Едва только расписался Александр в получении пакетов, как курьер сразу откланялся, вскочил в карету, и кучер, в ливрейной шинели и императорском значке на своей треуголке, повернул коней. Словно видение, пронеслись перед Тучковыми кони, влетели в открытые ворота и вот уже исчезли за недальним поворотом дороги.

Вновь заскрипели ворота, закрываясь, и опять Маргарита мельком подумала, что надо не забыть приказать их смазать.

Они стояли на крыльце. Александр держал в руках большие толстые пакеты. Супруги переглянулись.

   — Вероятно, это ответ на моё прошение, — взволнованно промолвил Александр. — Если это от императора...

Он не договорил, и оба одновременно шагнули в сени.

Александр бросил пакеты на большой круглый стол, покрытый красной бархатной скатертью. Длинный пакет занял почти всю поверхность стола, и Александр прежде всего взялся за его обёртку.

Бережно завёрнутая в ткань, потом в лощёную бумагу, затем в проложенную длинную коробку, предстала перед ним шпага с эфесом, усыпанным бриллиантами. Александр поднял её с пакета, наполовину выпавшим из ножен. «В руку храброму», — прочёл он выбитые на синеватом клинке слова. И подпись — «Александр I».

   — Боже мой! — задохнулась Маргарита. — Сам император отметил тебя! Сам император признал, сколь достоин ты награды...

Она бережно взяла драгоценную шпагу, вынула клинок до конца из роскошных ножен, поцеловала синеватый булат[21] и кинулась на шею Александру.

   — Это и твоя награда, — шепнул он ей в ухо. — Не будь тебя и твоей защиты, твоей любви, я не удостоился бы такой чести.

Они стояли, обнявшись, у стола, где лежали пакеты, и целовались, обнимались, восторженные и изумлённые.

   — И это как раз в день рождения нашего сына, — прошептала Маргарита.

Потом они уже вместе развернули другой пакет. Чудесный детский чепчик, вышитый разноцветными нитями, украшенный помпонами, изумрудами, сиял перед ними.

Маргарита схватила письмо, приложенное к чепчику. Писала сама императрица Елизавета Алексеевна. Слёзы капали из глаз Маргариты, когда она читала это приветственное письмо, полное поздравлений по случаю годовщины сына Тучковых, и главное, о чепчике было сказано, что он вышит самой императрицей, настолько ценит она любовь Маргариты и Александра, преданность друг другу.

Прижимая к груди чепчик и письмо императрицы, Маргарита помчалась в детскую. Николенька спал, раскинув пухлые ручки и ножки, веки его слегка подрагивали: наверное, он видел счастливые сны.

   — Солнце моё, сынок, — шептала Маргарита на глазах изумлённой няньки, — тебе прислала чепчик сама императрица, она сама его вышивала. Под какой счастливой звездой ты родился!

Николенька продолжал спать, и Маргарита вышла, тихая и сияющая, положила рядом с ребёнком в колыбель чепчик и письмо Елизаветы Алексеевны. Александр в растерянности стоял у стола, держа в руках письмо.

   — Ещё? Что ещё? — спросила Маргарита.

   — Нам придётся проститься с мечтой уехать в наше Ломаново, — грустно ответил Александр.

   — Отказ? — Маргарита села возле стола не в силах устоять перед такой новостью.

   — Да. Императору нужны храбрые солдаты, и он не имеет права отпускать со службы людей, уже доказавших свою преданность Отечеству и престолу, — словно бы повторил он слова Александра Первого из его письма к Тучкову.

И сразу потускнели, померкли глаза Маргариты, но она справилась с волнением.

   — Что ж, — бодрым, немного фальшивым голосом произнесла она, — значит, наша судьба военная, будем и впредь сражаться с врагами Отечества и престола.

Они сидели у стола, перед дорогой шпагой, позолотившей горькую пилюлю отказа в прошении об отставке, смотрели друг на друга, и смешанные слёзы счастья и боли стояли в двух парах глаз — ярких, изумрудных, и голубых, глубоких и проникновенных.

Они не услышали звона колокольчиков, скрипа колёс на кирпичной подъездной аллее, голосов слуг, встречавших приехавшего гостя, топота сапог в передней и громкого ворчливо-приветливого голоса, раздававшегося в прихожей. Они всё смотрели друг на друга, и слёзы не высыхали в их глазах: рушилась их мечта осесть, сменить грязные военные дороги, сражения и битвы на тихую мирную жизнь сельских поселян...

Наконец Маргарита подняла глаза. В дверях стоял высокий статный генерал в расшитом золотом мундире, блистающий золотыми эполетами и звёздами орденов на груди, золотым поясом, туго обтягивающим полнеющую фигуру.

   — Александр, — глухо сказала Маргарита, — мы так невежливы. По-моему, к нам приехали гости...

Александр резко вскочил, обернулся. Перед ним стоял его брат, тоже генерал, только старше и немного ниже.

   — Николай, — бросился к нему Александр, — как тихо ты подъехал, мы даже не слыхали!

Они крепко обнялись. Слёзы у Маргариты мгновенно высохли, она подошла к братьям и встала за спиной мужа.

И тут на пороге появился третий генерал — тоже в облитом золотом мундире, со звёздами орденов на груди. Он слегка толкнул двух обнимающихся братьев, и они приняли его в свои объятия. Теперь уже трое генералов стояли в дверях гостиной, обнимали и целовали друг друга, говорили какие-то несвязные слова приветствий, снова и снова обнимались и целовались.

Павел был несколько ниже братьев, коренастый, с густыми бровями, слегка заросший модными ныне баками, но и он выглядел бравым воякой, привыкшим более к седлу, нежели к паркетам гостиных.

Наконец все трое повернулись к Маргарите, и она увидела такие разные, непохожие лица братьев. Но что-то неуловимо общее было у трёх этих генералов, какие-то незначительные жесты, одинаковые черты в лицах да эта родовая стройность и воинская выправка.

   — Представляю вам мою дорогую Маргариту, — сказал Александр, — мою любовь, мою защиту, мою неизменную спутницу во всех походах.

Два старших брата церемонно поцеловали руку Маргариты, оглядывая её с любопытством и нежностью.

   — Я опечален, что не нашлось для меня такой же прекрасной женщины, способной переносить все лишения воинских дорог, — тихо сказал ей старший, Николай. — Вы составили счастье нашего любимого младшего брата, и как не благодарить вас за это!

   — Я очень рада видеть вас, и как хорошо, что вы приехали на день рождения нашего первенца...

Любезен и проницателен был и Павел. Но оба сразу обратили внимание на разбросанные по столу пакеты и подняли вопрошающие взгляды на Александра.

   — Вот, — показал рукой Александр, — шпага, присланная его императорским величеством. А чепчик, вышитый рукой императрицы, лежит в колыбели Николеньки...

С восторгом и жадной, но какой-то хорошей завистью кинулись оба брата к шпаге. Вертели её в руках, взмахивали клинком, оценивали остроту лезвия, любовались драгоценными украшениями ножен. «Как мальчишки», — ласково подумала Маргарита.

   — Где же виновник сегодняшнего торжества? — обратился к Маргарите Николай. — Я привёз ему кучу воинских доспехов и солдат. Он ведь будет солдатом и командиром, как и все в нашем роду. — Голос его звучал громко и убедительно.

Да, все пять братьев Тучковых служили Отечеству, воевали на всех концах пространной империи. Жаль, что не было с ними ещё Сергея Алексеевича Тучкова, только что под командованием Кутузова закончившего турецкую кампанию и оставшегося благоустраивать завоёванный южный край, да не мог отлучиться от дел генерал-майор Алексей Алексеевич, находившийся в Западной армии. Как-то так случилось, что три брата Тучковых оказались в армии, расположенной прямо перед Неманом, и потому могли сойтись впервые на дне рождения сына и племянника.

   — До сих пор жалею, что нет у меня семьи, — тихо сказал Маргарите Павел, — был бы у меня сын, как у Александра. Да, видно, не все женщины умеют так любить, как вы...

Она покраснела, захлопотала, потом понеслась в детскую, чтобы вынести к генералам сына, показать его, погордиться им, выслушать похвалы ей, матери, и Александру, отцу.

Николенька уже проснулся, протирал пухлыми ручками заспанные глаза и пытался дотянуться до чепчика, оставленного матерью в колыбели. Маргарита взяла ребёнка на руки, вышла в гостиную и представила сына:

   — Прошу любить и жаловать нашего первенца, продолжателя рода Тучковых.

Николенька смирно сидел у неё на руках, глядел во все глаза на незнакомых ему людей, строгих и блестящих генералов, и тянулся к золотым эполетам.

Братья смущённо и осторожно подходили к нему, трогали крепкие, круглые, словно яблоки, румяные со сна щёчки, просовывали пальцы в его стиснутые кулаки, умилялись, слегка касались обветренными губами его щёк-яблочек и поспешно отходили. Маргарита понимала, что они не привыкли видеть такого малыша, но видела, что одержала победу над их суровыми сердцами.

   — А сейчас Николеньке пора к своим делам, — негромко сказала она, и снова братья умилились этой материнской простоте и любви, отвернулись, стараясь скрыть выступавшие на глазах слёзы. Они, видевшие столько смертей и грязи, непривычны были к такой нежности.

Когда она вышла, братья повернулись к Александру и затискали его в своих объятиях.

   — Ну, брат, повезло тебе, — говорили они ему, — мало того что красавица, умница, скромница, так ещё и не побоялась с тобой всюду ездить...

   — Да, она немало вытерпела, — улыбался и Александр.

За обедом, когда Маргарита показала себя ещё и рачительной хозяйкой, снова полились ласковые слова. Братья были очарованы своей невесткой, старались один перед другим наговорить ей любезностей. Она спела им несколько романсов, умно и достойно поддерживала разговор, и Александр не переставал гордиться женой. Это был день особенного торжества Маргариты, к которой вся родня её мужа раньше относилась холодно: не прощали ей и второго брака, и того, что была намного моложе Александра. Оба старших брата вдруг почувствовали всю неустроенность своей жизни, затосковали по теплу и уюту, по беспредельной любви и нежности.

После позднего ужина Маргарита ушла в детскую. Побывав в столь блестящем обществе, изведав столько поцелуев и увидев столько игрушек, Николенька капризничал, не отпускал мать, и ей пришлось присесть к колыбели, баюкать его и спеть ему песенку. Глаза у Николеньки закрылись, но он всё держал её палец в своей ручке. Ей не хотелось снова разбудить его, и она застыла у колыбели в неудобной позе, держа руку у самого лица мальчика. Но сон был заразителен. Едва стали закрываться глазки сына, как её глаза тоже закрылись сами собой, и песенка осталась недопетой. Она словно бы уснула перед колыбелью, хотя ясно сознавала, что сидит у постельки сына, что он уже засыпает. И будто отодвинулись все впечатления этого богатого событиями дня, она вдруг ощутила себя в родительском доме в Москве. В дверях стоял её отец, отставной подполковник Санкт-Петербургского пехотного полка Михаил Петрович Нарышкин. Он держал на руках её Николеньку.

Она вскинула глаза на отца, уже придавленная страшным предчувствием. Михаил Петрович осторожно подошёл к ней и, обнимая Николеньку, сказал ей тихим голосом: «Вот всё, что тебе осталось!» Маргарита вскинулась, обратила удивлённое лицо к отцу. Таинственный голос ударил ей в уши: «Твоя участь решится в Бородине!» Самым удивительным и поразившим Маргариту было то, что отец говорил по-русски, а таинственный грубый голос произнёс свою фразу по-французски...

Она очнулась. Николенька спал, по-прежнему захватив её палец, тускло синела под образами лампада, да горела на столике возле колыбели одинокая свеча. А рядом, в кресле, расположилась нянька, уже приготовившая вязанье на долгую ночь.

Маргарита высвободила палец из ручки ребёнка, едва не разбудив его, и кинулась в гостиную. Сюда после ужина уже сошлись все три брата и тихо беседовали о европейской политике, о неисчислимых армиях Наполеона, о том, что война с ним неизбежна.

Она вбежала в гостиную взволнованная и бледная.

   — Что с тобой? — сразу заметил её смятение и поднялся ей навстречу Александр.

   — Я даже не знаю, как рассказать, — задыхаясь, произнесла Маргарита. — Мне вдруг привиделось такое страшное...

   — Скажи, — тихо произнёс Александр, — когда расскажешь, сразу станет легче...

Недоговаривая, глотая окончания слов, Маргарита поведала трём братьям о своём страшном видении.

   — Это от волнений сегодняшнего дня, — засмеялся Николай, — слишком уж много событий обрушилось на вашу семью. Тут и шпага, и чепчик, и письма императора и императрицы. Как тут не увидеть что-то такое, что перевесило бы радость.

   — Конечно, конечно, — поддержал его Павел.

   — Может быть, может быть, — растерянно пробормотала Маргарита, — но это название — Бородино? Где оно находится и почему я так ясно услышала это слово, да ещё по-французски...

   — Право же, не стоит волноваться, — отозвался и Александр, — у тебя всегда было очень богатое воображение, да и события сегодняшнего дня не могли не повлиять на твою чувствительность.

Маргарита слегка успокоилась под влиянием этих слов, но продолжала думать об этом названии — Бородино. Где это и почему участь её там решится?

   — Александр, — обратился к брату Николай, — у тебя же есть карта, принеси и найдём, где это Бородино.

   — Да, конечно, — поддержал брата Павел. — Может, его и вовсе нет на свете. Мало ли что может пригрезиться?

Александр побежал за картой в свой просторный кабинет. Скоро все три брата расстелили огромный лист бумаги на круглом столе и начали внимательно изучать его.

   — Вот Минск, — говорил Павел, проводя по карте пальцем, — а вот Москва. Между ними Можайск, Смоленск. А вот маленькие села, деревни. Сначала поищем вокруг Минска...

Они бормотали это название — Бородино, чтобы не забыть, водили пальцами по карте. Не было такого места вокруг Минска, не было вокруг Смоленска и Можайска, не было и вокруг Москвы. Долго сидели они над картой, и Маргарита уже полностью пришла в себя. Действительно, мало ли что может пригрезиться после такого трудного дня, в который вписалось столько событий.

Они не нашли Бородино на карте, сколько ни искали. Прощаясь, целуя Маргариту, братья говорили ей:

— Видите, нет такого места, значит, всё это было лишь во сне, плодом вашего воображения.

Она успокоилась, но долгие дни потом всё вспоминала своё странное видение, свой не то сон, не то призрачное явление, и сердце её при одном воспоминании об этом замирало и останавливалось.

Не знала тогда Маргарита Тучкова, что карта России, которую рассматривали братья, была крупномасштабной и такое маленькое сельцо, как Бородино, даже не было на ней отмечено...

Уже через два месяца прочитала Маргарита перехваченный русскими приказ Наполеона по армии:

«Солдаты! Вторая польская война началась. Первая кончилась под Фридландом и Тильзитом. В Тильзите Россия поклялась на вечный союз с Францией и войну с Англией. Ныне нарушает она клятвы свои и не хочет дать никакого изъяснения о странном поведении своём, пока орлы французские не возвратятся за Рейн, предав во власть её союзников наших. Россия увлекается роком! Судьба её должна исполниться. Не почитает ли она нас изменившимися? Разве мы уже не воины аустерлицкие? Россия ставит нас между бесчестьем и войною. Выбор не будет сомнителен! Пойдём же вперёд! Перейдём Неман, внесём войну в русские пределы. Вторая польская война, подобно первой, прославит оружие французские. Но мир, который мы заключим, будет прочен и положит конец пятидесятилетнему кичливому влиянию России на дела Европы...»

12 июня 1812 года Наполеон перешёл Неман и стремительно покатился по русским пределам.

Три моста, наведённые через Неман в полном безмолвии между Ковно и Понемунями, пропустили через себя несметное количество артиллерии, конницы и пехоты. Первыми шли триста поляков, пришедших под знамёна Наполеона в ожидании самостоятельности польского государства, обещанного французским императором.

Начальник лейб-казачьего разъезда Жмурин принёс русским войскам весть о том, что Наполеон перешёл Неман и устремился к Москве.

Александр Первый отдал приказ по русским армиям, стоявшим у границ:

«С давнего времени примечали мы неприязненные против России поступки французского императора, но всегда кроткими и миролюбивыми мерами и способами надеялись отклонить оные. Наконец, видя беспрестанно новое возобновление явных оскорблений, при всём нашем желании сохранить тишину, принуждены мы были ополчиться и собрать войска наши, но и тогда, ласкаясь ещё примирением, оставались в пределах нашей империи, не нарушая мира, а быть токмо готовыми к обороне. Все сии меры кротости и миролюбия не могли удержат