Book: Невинная кровь



Невинная кровь

Филлис Дороти Джеймс

«Невинная кровь»

Все герои этой книги являются плодом художественного вымысла и не имеют ничего общего с реальными людьми

КНИГА ПЕРВАЯ

УДОСТОВЕРЕНИЕ ЛИЧНОСТИ

1

Социальная работница оказалась старше, чем она ожидала; видимо, безвестный чиновник, занимавшийся делами подобного рода, решил, что седеющие волосы и округлости с намеком на приход менопаузы внушат спокойствие усыновленным некогда взрослым, которые приходили за непременной консультацией. В конце концов, они и впрямь нуждались в определенном утешении, эти перемещенные лица с приказом суда вместо родительской пуповины, иначе с какой же стати одолевать волокиту чиновников ради клочка бумаги?

Соцработница ободрила клиента профессиональной улыбкой.

— Меня зовут Наоми Хендерсон, а вы — мисс Филиппа Роуз Пэлфри. Боюсь, для начала придется попросить какой-нибудь документ, удостоверяющий вашу личность.

«Филиппа Роуз Пэлфри — это всего лишь имя, — едва не слетело с уст посетительницы. — Я для того и явилась, чтобы…»

К счастью, девушка вовремя опомнилась. Не хватало еще сорваться в самом начале беседы. Обе прекрасно знали, зачем она пришла. И разговор обязательно должен потечь, как хочется Филиппе… Но вот как именно? Посетительница расстегнула пряжку наплечной кожаной сумочки, молча, протянула паспорт и новенькие права.

Усилия настроить клиентов на благодушный лад сказались даже на обстановке кабинета. В комнате был громоздкий, казенного вида стол, однако мисс Хендерсон вышла из-за него, как только услышала о приходе Филиппы, и тут же пригласила ее к виниловым креслам, размещенным по обе стороны от низкого столика. Представьте себе, на его поверхности даже стояли цветы. Синяя вазочка с надписью «Подарок от Польперро» и пестрый букет роз. Причем не какие-нибудь лишенные аромата и шипов тугие бутоны из витрины флориста, но хорошо знакомые девушке по садам Кальдекот-Террас «суперзвезда», «альбертина». Полностью раскрытые, они роняли яркие лепестки, и лишь в глубине букета затерялось несколько твердых почек с потемневшими краями, которым уже не суждено было распуститься. Филиппе пришло в голову, а не принесла ли их сама хозяйка кабинета? Что, если дама давно удалилась на пенсию и вызвана сюда исключительно ради такого случая? В этих грубых башмаках и рабочем костюме из твида ее нетрудно вообразить склонившейся над грядкой с тяжелыми розами, которые и без того не пережили бы короткий лондонский день. Кто-то явно перестарался при поливе. Между желтыми лепестками блестела молочная капля, по крышке стола расползалось пятно. Впрочем, поддельный махагон от воды ничуть не пострадал. Вместо садовой свежести розы благоухали приторной влагой. Уютные виниловые кресла никак не располагали к уюту. Улыбка, что призывала к покою и доверию, заметно отдавала официальной любезностью — раздел двадцать шестой, год тысяча девятьсот семьдесят пятый, акт об усыновлении.

Поутру девушка изрядно потрудилась над своим внешним видом, переделывая себя по собственному же образу и подобию. Прежде всего, посетительнице хотелось показать миру, что предстоящая беседа ничуть не обеспокоила ее, не выбила из колеи. Подумаешь, очередной визит в чиновничью контору!..

Пышные волосы, успевшие выцвести на солнце так, что пряди переливались разными оттенками золота, Филиппа зачесала с высокого лба и завязала тяжелым узлом. Широкий рот с крупной изогнутой верхней губой и чувственно опушенными уголками остался без помады, зато тщательно наложенные тени на веках подчеркивали самую выразительную черту лица — сверкающие, слегка навыкате, зеленые глаза. Медовая кожа блестела капельками пота. Не желая прибывать слишком рано, девушка задержалась в садах на набережной, и, в конце концов, пришлось торопиться. Сандалии, вельветовые брюки, бледно-зеленая хлопковая блуза с широким воротом — дескать, ни деньги, ни положение в обществе меня не особенно трогают — двусмысленно сочетались с украшениями, которые посетительница надела как талисманы: золотыми часами на цепочке, большими викторианскими кольцами (топаз, оливин, сердолик) — и кожаной итальянской сумочкой на левом плече. Подобная странность бросалась в глаза. Восьмые именины стали самым ранним воспоминанием Филиппы, к тому же она была незаконнорожденной, что избавляло девушку от необходимости ханжески поклоняться предкам, оглядываться на чье-либо мнение, сдерживать собственные творческие порывы при уходе за внешностью. В итоге она порождала своеобразное, даже странноватое, но уж никак не заурядное впечатление.

Перед мисс Хендерсон лежала раскрытая папка посетительницы — новенькая и аккуратная. Бегло взглянув через стол, Филиппа признала часть содержимого: оранжевый и коричневый листки правительственной информации, копии которых она получила в бюро консультации населения северного Лондона — там, где у девушки не было знакомых, — и свое письмо пятинедельной давности, отправленное в генеральную регистратуру сразу же после восемнадцатого дня рождения: в нем она запрашивала анкету заявления, первый документ на пути к получению желанного удостоверения личности. Копия самого заявления, разумеется, тоже прилагалась. Белоснежное письмо, пришпиленное к бюрократической папке, резало глаза. Его-то и взяла двумя пальцами мисс Хендерсон. Интересно, что ее смущает? — подумала Филиппа. Адрес? Отменное качество бумаги, на которой напечатана копия? Скорее всего — фамилия приемного отца, Пэлфри. Учитывая неутомимую саморекламу Мориса, поток социологических публикаций из его ведомства, соцработника просто не могла не слышать этого имени. Любопытно, прочла ли она его «Теорию и приемы консультирования: пособие для практикующих»? И если да, помогает ли повышать самооценку клиентов — этих священных коров социальной работы — его остроумное истолкование разницы между развивающим консультированием и гештальттерапией?

— Пожалуй, — произнесла мисс Хендерсон, — для начала следует оговорить границы, в которых я смогу помочь. Многое вам наверняка известно, однако не мешает сразу все прояснить. Детский акт семьдесят пятого года внес ощутимые поправки в закон о правах усыновленных. Теперь по достижении восемнадцатилетнего возраста они при желании могут обращаться в генеральную регистратуру за настоящим свидетельством о рождении: ведь при удочерении вы получили новое, на имя Филиппы Роуз Пэлфри, в то время как первоначальный документ надежно хранился в наших сейфах. Сейчас закон позволяет выдавать подобную информацию. Но упомянутый акт также гласит, что все усыновленные до двенадцатого ноября семьдесят пятого года, то есть до выхода поправки, обязаны прежде пройти собеседование с консультантом. Понимаете, парламент неохотно менял существующее положение, при котором одни родители отдавали, а другие брали детей на воспитание, естественно, подразумевая, что тайна рождения приемного ребенка навсегда останется тайной. И вот сегодня вы приходите за сведениями, получить которые имеете полное право, но мы должны обсудить, как это повлияет на вашу жизнь и судьбы других людей. В конце беседы, если вы все еще будете настаивать, я сообщу ваше первоначальное имя, а также, возможно — хотя не обязательно, — имена ваших биологических родителей и адрес суда, в котором был подписан акт о вашем удочерении. Кроме того, вы получите анкету, по заполнении которой вправе обратиться в генеральную регистратуру за копией свидетельства о рождении.

Все это Филиппа уже слышала, и не раз.

— Да-да, — вмешалась она. — Это обойдется мне в два с половиной фунта. Довольно дешево, не находите? Я читала вашу брошюрку.

— Значит, все ясно. Разрешите спросить, когда вы впервые задумали выяснить свое происхождение? Судя по указанной дате, заявка была подана сразу же, как только вам исполнилось восемнадцать. Что это — внезапный порыв или вы размышляли об этом некоторое время?

— Акт семьдесят пятого вышел в свет, когда мне едва исполнилось пятнадцать. Я как раз оканчивала среднюю школу и, понятное дело, не слишком забивала себе голову юридическими подробностями. Но про себя решила: вырасту — и все узнаю.

— Вы обсуждали это с приемными родителями?

— Нет. У нас не очень-то разговорчивая семья.

Мисс Хендерсон пропустила замечание мимо ушей.

— А что именно вы собираетесь делать? Всего лишь выяснить, кто ваши родители, или же заняться их поисками?

— Прежде всего — надеюсь узнать, кто я такая. От имен, проставленных на бумажке, не много толку — может статься, оно там вообще одно. Ясно, ведь я незаконнорожденная. Прежние поиски ник чему не привели. Известно, что моя мама скончалась, ее уже не отыскать. И все равно хотелось бы выяснить, кем она была. Вдруг я найду своего отца? Он, конечно, тоже мог умереть, но я почему-то уверена, что это не так. Внутренний голос подсказывает: он еще жив.

Филиппе нравилось мечтать; правда, обычно ее грезы хоть немного основывались на реальности. Но эта — отрицала законы времени, поэтому была совершенно особенной, невероятной, а главное, обладала притягательной силой, словно древняя религия, допотопные ритуалы которой, усыпляюще знакомые и бессмысленные, все же странным образом свидетельствуют о вечных истинах. Девушка уже и не помнила, почему вопреки логике упорно продолжала рисовать себе сцену из девятнадцатого века, хотя сама родилась в тысяча девятьсот шестидесятом году. Вот ее мать в костюме горничной викторианской эпохи, под гофрированным кокошником, юная, бледная, как тень, замирает у высокой ограды в розовом саду. А вот отец в элегантном фраке, похожий на римского бога, нисходит с террасы, шагает по широкой аллее под тихий плеск фонтанов. По роскошному травяному склону, залитому медовыми лучами предзакатного солнца, важно расхаживают павлины. Две тени сливаются в одну. Черноволосая голова страстно склоняется над сияющими золотыми кудрями.

— Любимая, любимая! Выходи за меня.

— Не могу. Ты же знаешь, что я не могу.

Со временем Филиппа привыкла воображать наиболее дорогие сердцу сцены перед сном, и грезы слетали на нее в метели благоухающих розовых лепестков. Поначалу отец являлся ей в красно-золотом мундире, со знаками отличия на груди и звонкой шпагой на боку. С возрастом девушка решила, что это уже чересчур. Бравый солдат и любитель гончих превратился в образованного аристократа, однако суть картины не изменилась.

По лепестку желтой розы тихо сползала крупная капля; посетительница зачарованно засмотрелась на нее: неужели сорвется, упадет?.. Ой, надо бы послушать, что там говорит мисс Хендерсон.

— А ваша мать, чем она занимается?

— Моя приемная мать готовит еду.

— Так она повариха? — переспросила соцработница с оттенком пренебрежения в голосе. — Это ее профессия?

— Нет, готовит еду для мужа, гостей и для меня. Еще она заседает в суде по делам несовершеннолетних, но, по-моему, это все так, чтобы доставить удовольствие моему приемному отцу: он всегда считал, что у женщины должна быть работа, если это не в ущерб его собственному комфорту. А вот еда — ее настоящий конек. Думаю, мать могла бы стать профессионалкой, хотя и не кончала ничего, кроме вечерней школы, а до свадьбы работала секретаршей у моего отца. Я хочу сказать, кухня — увлечение всей ее жизни.

— О, ваша семья от этого только выиграла, верно?

Филиппа смерила соцработницу холодным взглядом. Долго же, должно быть, дамочка отрабатывала свой ненавязчиво-покровительственный тон: уж слишком легко он ей давался. Ничего, посетительнице это даже на руку.

— Да, мы с приемным отцом просто обжоры. Хорошо хоть, вес не набираем.

Девушка гордилась своим аппетитом — за столом и в жизни. Неразборчивостью здесь и не пахло, ведь они с отцом выбирали только лучшее, а кроме того, подобное потворство собственным прихотям не заставляло краснеть или извиняться. В отличие от секса чревоугодие не затрагивает интересы других людей и не связано с насилием, разве что над собственным телом. Требовательность в еде и питье доставила Филиппе немало приятных минут, ибо, кроме всего прочего, не была простым подражанием Морису (даже он, отъявленный гурман, едва ли сумел бы с такой легкостью распробовать восхитительный букет кларета), ведь утонченный вкус можно лишь унаследовать. Вот, например, на семнадцатый день рождения… На столе три бутылки, этикетки скрыты под оберткой. А Хильда — сидела она за столом или нет? Наверняка сидела, все-таки семейное торжество, однако в воспоминаниях девушки они с Морисом праздновали вдвоем. И он промолвил:

— Скажи, что тебе ближе. Только не надо пышных дифирамбов, вырази это своими словами. Я хочу знать, что ты думаешь.

Филиппа снова попробовала вина, смакуя во рту каждый глоток и запивая «образцы» водой. Глаза приемного отца вызывающе блестели. Кажется, она все делает правильно.

— Вот это.

— Почему?

— Не знаю, просто понравилось.

Но нет, он ожидает более развернутого суждения. Хорошо же.

— Вероятно, потому что здесь вкус неотделим от запаха и того, что чувствует язык. Единство трех наслаждений.

Она поняла сразу, что нашла верный ответ. Еще один тест успешно пройден, девушка поднимается на новую ступень. По закону Морис не вправе совсем отвергнуть ее, отослать обратно. Тем важнее доказать, что он не ошибся с выбором, оправдать его крупные денежные вложения, все до пенни. Хильда, сама работавшая на кухне часами, ела и пила скудно. В основном она с жадной тревогой смотрела, как муж и приемная дочь уплетают приготовленное. Таков наш мир: один дает, другие принимают. В этом есть определенный порядок.

— Вы обижены за то, что они вас взяли? — спросила мисс Хендерсон.

— Напротив, очень благодарна. Мне повезло. Вряд ли я ужилась бы в бедной семье.

— Даже если бы они вас любили?

— С какой это стати? Не такой уж я приятный человек, чтобы заслуживать любви.

Ну нет, с бедняками было бы гораздо хуже. Да и с любой из прежних приемных семей. Какие-то запахи: собственных испражнений, гниющих объедков за рестораном, ребенка в засаленных тряпках, крепко прижатого к материнской груди в автобусе, — заставляли ее на миг содрогнуться от ужаса, который не имел ничего общего с отвращением. Воспоминания, точно вспышки прожекторов, проникали в потаенные закоулки ее души, выхватывая давние сцены, яркие, словно детский журнал, с четкими, как у кубиков, гранями, способные месяцами прятаться на глубине подсознания, не связанные в отличие от обычных подростковых воспоминаний с определенным временем или местом, а уж тем более с любовью.

— Вы их любите? Любите приемных родителей?

Филиппа задумалась. Любовь. Какое избитое слово. Самое затасканное в мире. Элоиза и Абелард.[1] Рочестер и Джейн Эйр. Эмма и мистер Найтли.[2] Анна и граф Вронский. Даже если брать в расчет одно лишь банальное разнополое чувство, и тогда каждый придает этим звукам такое значение, какое захочет.

— Нет. И они меня — тоже. Зато мы вполне подходим друг другу. На мой взгляд, это гораздо удобнее, чем жить с людьми, которые тебя любят, но совершенно не устраивают.

— Пожалуй, я понимаю, о чем вы говорите. А много ли вам известно про обстоятельства удочерения? Вам когда-нибудь рассказывали о биологических родителях?

— Приемная мать кое-что говорила. Морис — никогда. Отец преподает в университете, он социолог. Его первая жена однажды поехала куда-то с ребенком, и оба погибли в дорожной аварии. Спустя девять месяцев Морис Пэлфри заключил брак с моей приемной матерью. Оказалось, она не может иметь детей, и тогда они нашли меня. Я жила с другой семьей, так что им пришлось меня забрать. Через полгода отец обратился в суд за распоряжением об удочерении. Обо всем условились в частном порядке. Ваш новый акт объявил бы такой договор незаконным. Хотя и не представляю почему. По-моему, это единственно здравое решение. Мне-то уж точно жаловаться не на что.

— Да, подобный подход сработал для тысяч детей, однако в нем кроется определенная опасность. Мы не желаем возвращаться к тем временам, когда будущие приемные родители прохаживались между рядами колыбелек и выбирали малыша по своему вкусу.

— А что здесь такого? Дети еще маленькие, им все равно. Щенят или котят мы только так и покупаем. На мой взгляд, к ребенку надо проникнуться хоть каким-то чувством, понять, желаешь ли ты его растить, сможешь ли полюбить. Если бы я надумала взять приемыша, стала бы я полагаться на мнение соцработников? А вдруг мы друг другу не подойдем? Я даже не смогла бы вернуть навязанное сокровище. Ваш департамент немедленно вычеркнул бы меня из списков как неблагонадежную истеричку, которая заводит детишек только ради удовольствия. Интересно, а зачем еще это делать?

— Для того, чтобы дать ребенку лучшие возможности в жизни.



— Вы хотели сказать, чтобы убаюкать свою совесть и думать о себе с уважением? По-моему, это одно и то же.

Ну, с подобной ересью мисс Хендерсон и спорить не станет. Теория социальной работы непогрешима. Женщина всего лишь улыбнулась и продолжила:

— Так вам известно что-нибудь о вашем прошлом?

— Только то, что я незаконнорожденная. Первая жена приемного отца была из аристократического рода, дочь графа из Уилтшира. Думаю, мать работала у них горничной и забеременела, но никто не знал, от кого. Вскоре после родов она умерла. Вряд ли ее возлюбленный прислуживал с остальными: уж такой-то секрет наверняка выплыл бы наружу. Скорее всего это был какой-нибудь гость их поместья. Я мало что ясно помню до восьмилетнего возраста. Разве что розовый сад в Пеннингтоне. И библиотеку. Вроде бы мой отец, мой настоящий отец, бывал там со мной. А приемного отца, наверное, свел со мной кто-нибудь из дворецких. Он никогда не говорит об этом. Вот и все, что я узнала от приемной матери. Полагаю, Морис не взял бы меня, будь я мальчиком. Он бы нипочем не дал свою фамилию чужому сыну, нипочем. По-моему, для него это всегда ужасно много значило.

— Оно и понятно, правда?

— Конечно. Вот почему я здесь. Для меня тоже важно знать своих родителей.

— Хорошо, для вас это важно.

Мисс Хендерсон опустила глаза на папку. Зашуршали бумаги.

— Итак, вас удочерили седьмого января тысяча девятьсот шестьдесят девятого года, в возрасте восьми лет. То есть довольно большой девочкой.

— Наверное, это им показалось проще, чем нянчиться бессонными ночами с младенцем. И потом, приемный отец мог уже не сомневаться, что я здорова и неглупа. Разумеется, детей часто осматривают врачи, но с грудничками никогда нельзя быть уверенным, особенно в отношении ума. Не станет же Морис обременять себя ребенком, отсталым в развитии.

— Он вам это сказал?

— Нет, я сама так рассудила.

Лишь одно посетительница знала твердо: она из Пеннингтона. Память отчетливо рисовала ей розовый сад и еще красочнее — библиотеку Рена.[3] Когда-то в детстве Филиппа стояла под роскошным потолком огромной комнаты, любовалась лепными гирляндами и херувимами семнадцатого столетия, разглядывала резьбу Гринлинга Гиббонса,[4] богато украшавшую бесчисленные полки, рассматривала бюсты работы Рубильяка[5] на шкафах: Данте, Гомер, Шекспир, Мильтон. Девушка видела себя у письменного стола с раскрытой книгой. Увесистый том оттягивает руки, так что ноют от боли запястья; она читает вслух, а сама боится, как бы не уронить фолиант. Отец — настоящий отец — наверняка был там с ней. Филиппа настолько поверила в свое родство с этой библиотекой, что иногда воображала себя дочерью самого графа. Но нет, лучше уж хранить верность грезам о заезжем аристократе. Граф непременно узнал бы, что стал отцом. И разумеется, ни в коем случае не бросил бы родную кровь на произвол судьбы окончательно, не попытавшись разыскать свое дитя за долгих восемнадцать лет. Девушка ни разу не возвращалась в поместье, а с тех пор, как арабы купили его и превратили в мусульманскую крепость, и вовсе не собиралась этого делать. Но однажды, когда ей исполнилось двенадцать, Филиппа взяла в читальном зале Вестминстера книгу о Пеннингтоне, прочла описание библиотеки и даже нашла иллюстрацию. Сердце заколотилось от радости: лепной потолок, резьба Гринлинга Гиббонса, бюсты — все совпадало с картинкой, давно и любовно хранящейся в памяти. Значит, маленькое дитя с тяжелой книгой в руках и в самом деле существовало.

Остаток собеседования девушка пропустила мимо ушей. Ясно, что без этого нельзя, и социальная работница явно старалась выполнять свой долг. Разве она виновата, что законодатели насоздавали досадных проволочек ради успокоения собственной совести? Однако ни один из доводов, добросовестно выдвинутых перед Филиппой, не умерил ее решимости найти родного отца. Почему, собственно, он должен быть против их встречи? Дочь ведь не явится с пустыми руками, а положит к его ногам завидный трофей: диплом Кембриджа…

Девушка заставила себя вернуться к реальности.

— Честно сказать, я не вижу смысла в этом собеседовании. Вы что же, намерены переубедить меня? Либо чиновники считают, что я имею право знать своих родителей, либо нет. Но позволять, а потом отговаривать — здесь что-то не сходится.

— Парламент всего лишь хочет, чтобы каждый усыновленный серьезно подумал о последствиях, которые навлечет подобное знание не только на него, но и на родителей обоего рода.

— Я уже подумала. Моя мать умерла, так что ей ничего не грозит. Отца я пугать не собираюсь. По-вашему, я хочу ворваться в дом во время семейного праздника и объявить себя незаконнорожденной? Просто интересно: где он сейчас, жив ли, чем занимается? Вот и все. А приемные родители тут вообще ни при чем.

— Как же, разве не было бы мудрее и человечнее сначала поговорить с ними?

— А что обсуждать? Закон дает мне право, и я намерена им воспользоваться.

Вечером, прокручивая в голове порядок собеседования, Филиппа так и не вспомнила, когда именно получила желаемое. Должно быть, в какой-то момент социальная работница произнесла что-нибудь вроде: «А вот и сведения, за которыми вы пришли». Хотя нет, для сухаря в юбке это слишком театрально. Но ведь что-то же она сказала, прежде чем достать из папки нужную бумагу и вручить посетительнице?

Как бы там ни было, документ оказался у нее в руках. Девушка недоверчиво уставилась на него. Здесь вкралась какая-то ошибка. На бумаге стояло два имени вместо одного. Мэри Дактон и Мартин Джон Дактон. Филиппа пробормотала имена вполголоса. Ничего: ни единого воспоминания, хотя бы смутного, даже сердце не екнуло. Что же произошло? Ах да… Незаметно для себя девушка принялась рассуждать вслух:

— Значит, когда стало известно, что мама забеременела, ее быстро выдали замуж. Скорее всего за кого-нибудь из прислуги. В Пеннингтоне часто так поступали. Раньше мне и не приходило в голову, что она отдала меня еще при жизни. Видимо, понимала, как мало ей осталось, и желала обеспечить единственную дочь всем самым лучшим. Естественно, если свадьбу сыграли до моего рождения, супруга и записали в отцы. По бумагам я законная. Хорошо, что у мамы был муж. Он должен был узнать обо мне перед женитьбой. А вдруг на смертном одре Мэри назвала ему имя настоящего отца? Значит, первым делом надо разыскать этого Мартина Дактона.

Филиппа накинула на плечо кожаную сумочку и протянула руку. Мисс Хендерсон проговорила что-то на прощание: дескать, посетительница всегда может рассчитывать на ее посильную помощь, и, дескать, пусть она все же обсудит случившееся с приемной семьей, ну и не стоит самой заниматься поисками отца, лучше довериться посредникам. Девушка слушала вполуха. Впрочем, несколько слов проникли в ее сознание:

— Все мы порой живем за счет воздушных замков. Бывает, что, избавляясь от них, мы только причиняем себе мучительную боль: не возрождаемся к новой восхитительной жизни, а в некотором роде умираем.

Филиппа и мисс Хендерсон пожали друг другу руки. Девушка впервые со смутным интересом посмотрела в лицо собеседнице и заметила мимолетный взгляд, который при слабом знании жизни по ошибке можно было бы принять за жалость.

2

Тем же вечером, четвертого июля тысяча девятьсот семьдесят восьмого года, Филиппа отправила начальнику службы регистрации актов гражданского состояния запрос и чек на нужную сумму, приложив, как и в прошлый раз, конверт с адресом и маркой. Ни Морис, ни Хильда никогда не любопытствовали по поводу ее переписки, однако если бы в ящике появилось послание с официальной печатью, это могло бы вызвать лишние расспросы. Следующие дни девушка чувствовала себя как на иголках и, чтобы скрыть свое состояние от Хильды, часто уходила из дому. Разгуливая по берегу озера в Сент-Джеймсском парке, она бесконечно прикидывала в уме, когда же должно прийти свидетельство о рождении. Правительственные чиновники просто обожают тянуть резину, да ведь вопрос-то пустяковый. Что им стоит заглянуть в прежние записи?

Ровно через неделю, во вторник одиннадцатого июля, на коврик у двери лег знакомый конверт. Девушка тут же помчалась с ним к себе, уже с лестницы крикнув Морису, что ему ничего не пришло. Как будто внезапно ослабев глазами, Филиппа подошла к окошку. Новенькая, хрустящая бумага, гораздо более солидная по содержанию, чем та урезанная форма, которой девушка довольствовалась прежде, на первый взгляд не имела ничего общего с судьбой адресата. Документ удостоверял рождение младенца женского пола по имени Роуз Дактон, дата: двадцать второе мая тысяча девятьсот шестидесятого года, место: Банкрофт-Гарденс, сорок один, Севен-Кингз, Эссекс, отец: Мартин Дактон, клерк, мать: Мэри Дактон, домохозяйка.

Выходит, супруги покинули Пеннингтон еще до появления Филиппы на свет. Если вдуматься, это неудивительно. Поражало другое — то, как далеко они уехали от Уилтшира. Наверное, хотели покончить со старой жизнью раз и навсегда. Кто-то из знакомых нашел Мартину работу; или он просто вернулся в родные края. Интересно, какой он человек и хорошо ли обращался с матерью? Филиппа надеялась, что сможет проникнуться к нему если уж не приязнью, то хотя бы уважением. А вдруг он до сих пор живет по тому же адресу? Возможно, со второй женой и собственным ребенком. Прошло ведь каких-то десять лет…

Девушка позвонила на вокзал, не выходя из комнаты. Оказалось, что Севен-Кингз — это на Восточной пригородной линии. В часы пик поезда отправляются туда каждые десять минут. Филиппа не стала ждать завтрака, собралась и вышла из дома. Если будет время, она выпьет кофе на вокзале.

В девять часов двадцать пять минут от станции «Ливерпуль-стрит» тронулся почти пустой состав. Девушка заняла удобное место и устремила взгляд в окно. Мимо потянулись восточные предместья Лондона: длинные ряды обшарпанных, закоптившихся кирпичных домов, над залатанными крышами которых торчали, путаясь проводами, антенны, будто тоненькие скрюченные амулеты против сглаза; дальние шеренги многоэтажек, тускло-серые сквозь пелену мелкой измороси; двор, набитый останками разбитых машин, в символической близости от единообразных кладбищенских крестов; красильная фабрика, сборище газовых резервуаров; пирамиды щебня и угля, сваленные вдоль дороги; пустыри, заросшие сорной травой; покатая земляная насыпь, на гребне которой теснились пригородные сады с их бельевыми веревками, сараями для инструментов и детскими качелями среди алых и розовых роз. Восточные трущобы, чьи благозвучные имена: Мэриленд, Форест-Гейт, Манор-Парк — никак не вязались с их видом, казались Филиппе чуждыми и незнакомыми землями: за последние десять лет она столь же мало наведывалась сюда, как и, скажем, в пригород Глазго или Нью-Йорк. Никто из школьных друзей Филиппы не жил восточнее Бетнал-Грин. Хотя, судя по слухам, у некоторых были дома в неиспорченных кварталах в стороне от дороги Уайтчепел, на застенчивых островках культуры и радикального шика среди каменных башен-высоток и заводских пустырей — правда, их не навещали. Однако унылые каменные джунгли, сквозь которые с грохотом летел поезд, пробуждали странные воспоминания, казались незнакомыми — и узнаваемыми, тоскливо одинаковыми — и неповторимыми одновременно. А ведь Филиппа в жизни не ездила по этой линии. Должно быть, угрюмый пейзаж, мелькающий за окном, был слишком уж предсказуем и настолько похож на окраину любого большого города, что позабытые описания, пожелтевшие иллюстрации в книгах, газетные фото и обрывки фильмов, перемешавшись в ее воображении, вызвали это необъяснимое чувство родства. Если вдуматься, каждый человек бывал в подобных местах — по крайней мере хмурые ничейные земли оставляют след на карте всякой души.

На станции Севен-Кингз не стояло ни единого такси. Девушка спросила у контролера путь и пошла вниз по Хай-стрит. По правую руку тянулась железная дорога, по левую — крохотные лавки с жилыми квартирами наверху, прачечная, газетный киоск, магазин зеленщика и универсам, у дверей которых уже толпились очереди.

Запах и звуки улицы наполнили сердце щемящей болью — и вдруг не то оживили в памяти, не то породили в вымыслах ужасную, невероятную сцену. По такой же, как эта, дороге женщина катит коляску с младенцем. Филиппа едва научилась ходить, но уже ковыляет следом, ухватившись за ручку. Булыжники мостовой, испещренные пятнами света, все быстрее и быстрее бегут под узенькие колеса. Ладошка соскальзывает с горячего, мокрого от пота металла. Девочке отчаянно страшно: теперь ее позабудут, бросят, она упадет и будет раздавлена колесами ярко-красных автобусов. Но вот — крики, ругань. Щеку обжигает оплеуха. Резкий рывок едва не выдергивает руку из плечевого сустава, и женщина снова кладет ее ладонь на ручку коляски. Кажется, Филиппа звала даму тетей. Да, тетей Мэй. Поразительно, как она только вспомнила это имя. А на младенце красная вязаная шапочка. Личико вымазано слюной и шоколадом. Девочка ненавидит этого ребенка. И еще на улице зима. Мостовая залита огнями, над лавкой зеленщика болтается гирлянда разноцветных шаров. Женщина останавливается купить рыбы. Перед глазами ярко вспыхивает витрина, блестят чешуйки красноглазых селедок, в нос ударяет жирный аромат копченостей… Филиппа взглянула на мостовую с крапинами дождя. Неужели она стоит на той же улице, на тех же камнях, о которые так отчаянно спотыкалась когда-то? Или у нее снова разыгралось воображение?

Поворот налево, на Церковную аллею, — и хмурая торговая суета уступила место жилому уюту. Узкая улочка с плавными изгибами шумела кронами платанов. Возможно, до Первой мировой войны это и впрямь была целая аллея, которая вела к старой деревенской церквушке, теперь уже давно снесенной или погибшей в бомбежках во время Второй мировой. Сейчас же в отдалении маячил приземистый шпиль из бетонных блоков с облицовкой каменной крошкой, увенчанный флюгером вместо креста, и было неясно, что именно там находится.

И вот наконец — Банкрофт-Гарденс. По обе стороны от улицы — ряды одинаковых домов на две семьи. Ни калиток, ни оград, одни лишь низкие кирпичные стены вокруг палисадников. Все имело чинный, солидный и, можно сказать, одинаковый вид. Впрочем, кое-какие различия жители вносили в силу собственных наклонностей и талантов: в одном палисаднике неукротимо бушевали яркие летние цветы, второй зеленел дотошно выстриженными газонами, на каменных дорожках третьего стояли цветочные горшки с геранью и плющом.

Филиппа нашла табличку с номером сорок один — и замерла в изумлении. Дом резко выделялся на фоне прочих странностью вкуса своих владельцев. Желтый лондонский кирпич оказался выкрашен в ярко-алый цвете белыми крапинами, отчего напоминал гигантские детские кубики. Зубцы на фасаде сияли попеременно синим и красным. Тюль на окне перехватывали широкие бархатные ленты с пышными бантами. Обычную входную дверь заменила новая, сочного желтого оттенка, с непрозрачной стеклянной панелью. В передней части палисадника располагался искусственный прудик, окруженный синтетическими скалами, на которых торчали три гнома с удочками и радостно щерились, как ненормальные.

Еще прежде чем нажать кнопку звонка и услышать его мелодичную песенку, девушка ощутила, что дом совершенно пуст. Должно быть, хозяева ушли на работу. Устояв перед искушением подсмотреть сквозь узкую щель для писем, Филиппа решила попытать счастья у соседей: хотя бы узнать, живет ли здесь по-прежнему мистер Дактон или он куда-нибудь переехал. Звонка у них не оказалось, а стук молоточка прозвучал неестественно громко и повелительно. Никакого ответа. Девушка прождала целую минуту и снова подняла руку, но тут в доме зашаркали ноги. Дверь приоткрылась на цепочке, в щели появилась пожилая дама в переднике, с сеткой на волосах и смерила нежданную утреннюю посетительницу подозрительным взглядом.

— Прошу прощения за беспокойство, — промолвила Филиппа. — Не могли бы вы мне помочь? Я разыскиваю мистера Мартина Дактона, который жил в этом доме, через стенку от вас, десять лет назад. Сейчас там никого нет. Вот я и подумала, вдруг вы подскажете, где он?

Женщина замерла, будто пораженная молнией; смуглая, похожая на птичью лапу рука застыла на цепочке, а единственный видимый глаз озадаченно уставился на гостью. Послышались другие шаги, более тяжелые и уверенные, хотя и по-прежнему приглушенные ковром.

— Кто там, мам? — произнес мужской голос. — В чем дело?

— Пришла какая-то девушка, спрашивает Мартина Дактона, — почему-то прошипела сквозь зубы пожилая дама.

Мужчина плотного телосложения откинул цепочку. По сравнению со своим сыном женщина показалась настоящей карлицей. На нем были слаксы, теплый жилет и красные домашние тапочки. «Наверное, кондуктор или водитель автобуса, — подумала девушка. — И сегодня у него выходной. Значит, я не вовремя».



— Еще раз извините за беспокойство, — примирительным тоном сказала она, — мне нужно разыскать Мартина Дактона. Он когда-то жил рядом с вами. Вы, случайно, не знаете, что с ним стало?

— Дактон? Так он же помер, разве нет? Уже лет девять тому назад. В тюрьме Вандсворт.

— Как — в тюрьме?

— А где ж ему еще быть, убийце траханному? Сначала изнасиловал ребеночка, потом придушил вместе со своей ненаглядной. Вам-то он на кой сдался? Журналистка, что ли?

— Нет-нет, ничего такого. Должно быть, я спутала имя. Это не тот Дактон.

— Или кто-нибудь вас не туда направил. Здешний-то был Мартин Дактон. А ее звали Мэри Дактон. И теперь зовут.

— Она что, жива?

— Вроде бы да. Не сегодня завтра выходит. Десять лет-то уже минуло. Только сюда ей соваться смысла нет. После них тут четыре семьи побывало. Полгода назад молодая пара въехала. И цена-то плевая, да не лежит у людей душа оставаться, когда в этих самых стенах ребеночка убили. На втором этаже, со стороны улицы. — Он кивнул на сорок первый дом, старательно избегая смотреть на Филиппу.

— Лучше бы их повесили, — вдруг промолвила женщина.

И Филиппа неожиданно для себя ответила:

— Вы правы. Виселица — вот что им полагается. И больше ничего.

— Точно, — кивнул мужчина и обернулся к матери: — В лесу ее, что ль, закопали? Вроде бы так, мам? В лесу Эппинг-Форест. А бедняжке двенадцать едва стукнуло. Ты помнишь, мам?

Последние слова ему пришлось нетерпеливо выкрикнуть. Возможно, женщина была туга на ухо. Наконец, пристально глядя на гостью, она проговорила:

— Ее звали Джули Скейс. Теперь я припоминаю. Они убили Джули Скейс. Но только до леса не добрались. Полиция изловила их раньше, с трупом в багажнике. Джули Скейс.

— А… дети у них были, не знаете? — еле вымолвила Филиппа непослушными губами.

— Откуда нам знать? Когда мы переехали из Ромфорда, парочка уже сидела. Ходили слухи про какую-то девочку, вроде бы ее удочерили. Лучше не придумаешь для бедняжки.

— Значит, я точно ошиблась, — произнесла девушка. — У того Дактона детей не было. Видимо, адрес неправильный. Простите, что потревожила.

И она двинулась прочь по дороге. Потяжелевшие ноги онемели и шевелились как бы отдельно от всего тела, однако продолжали нести ее вперед. Девушка пристально смотрела на камни тротуара, чтобы не сбиться, точно пьяница, пытающийся добраться домой.

Взгляды недоверчивой пары прожигали Филиппе спину; пройдя два десятка ярдов, она не выдержала, остановилась и заставила себя обернуться с бесстрастным видом. Мать и сын тут же скрылись за дверью.

Оставшись одна на безлюдной улице, избавившись наконец от наблюдения, девушка поняла, что не может идти. Она протянула руки к ближайшей кирпичной стене и присела. Голова болезненно закружилась, Филиппа опустила ее между колен и ощутила, как кровь приливает колбу. Слабость отпустила, зато началась тошнота. Девушка выпрямилась, прикрыла веки, чтобы не видеть качающихся домов, и глубоко вдохнула свежего воздуха, пропитанного цветочными ароматами. Открыв глаза, решила сосредоточиться на вещах, которые могла трогать и чувствовать. Пальцы прошлись по шершавой стене. Когда-то над кирпичами тянулась железная ограда; теперь от нее остались дыры, заполненные грубым цементом. Должно быть, во время войны металл переплавили на оружие.

Девушка по-прежнему не сводила взгляда с булыжников мостовой. Те ярко сверкали бесчисленными точками слепящего света, словно усеянные алмазами. Среди волн золотой пыльцы лежал одинокий розовый лепесток, алый, точно капля крови. Любопытно, как чудесно способны преобразиться обычные камни, если смотреть на них долго и пристально. По крайней мере они были реальны, как и она сама — более уязвимая, менее долговечная, чем кирпич или эти булыжники, но все же настоящая, зримая личность.

Из соседнего дома вышла моложавая женщина с коляской; ребенок чуть постарше младенческого возраста шагал рядом, неловко держась за ручку. Когда его мать покосилась на незнакомку, он замедлил шаги, обернулся и тоже уставился на девушку широко распахнутыми, нелюбопытными глазами. Пухлые ладошки соскользнули с надежной ручки. Филиппа с огромным трудом попыталась встать, потянулась к малышу, словно хотела предупредить или уберечь его. Женщина замерла, окликнула ребенка, и тот заторопился назад, к спасительной коляске.

Девушка провожала их глазами, пока пара не скрылась за углом. Настало время идти. Нельзя же все время сидеть, буквально приклеившись к стене, точно к единственному прочному убежищу среди непостоянного мира. В памяти отчего-то всплыли слова Буньяна, и девушка неожиданно произнесла их:

— Другие тоже мечтали, чтобы кратчайший путь к отчему дому лежал прямо здесь и не был наполнен препятствиями более серьезными, чем холмы или горы, но только путь есть путь, и он не имеет конца.

Филиппа и сама не знала, почему произнесенные слова утешили ее. Раньше она не слишком увлекалась Буньяном. Неясно, с какой стати этот небольшой отрывок теперь затронул ее душу, смущенную страхом, разочарованием и тревогой. Однако, шагая обратно к вокзалу, она вновь и вновь повторяла каждое слово, словно те обладали собственной, основательной и непреложной природой, такой же, как и булыжники под ногами. «Путь есть путь, и он не имеет конца».

3

С тех пор как Морис Пэлфри занял место старшего преподавателя, социологическое отделение сильно разрослось, поднявшись на гребне волны оптимизма и мирской веры шестидесятых, и перебралось в удобное здание на Блумсбери-сквер, возведенное в конце восемнадцатого века. Дом приходилось делить с отделением востоковедения, известным своей скрытностью и количеством посетителей. Процессии невысоких темнокожих мужчин в очках и женщин в сари каждодневно проникали через переднюю дверь, растворяясь в жуткой тишине. Морис постоянно сталкивался с ними на узких лестницах; посетители отступали, кланялись, улыбались; при этом глаза их превращались в щели. Порой на верхнем этаже загадочно скрипели половицы. Дом казался зараженным какой-то таинственной деятельностью, словно был населен мышами.

Комната мистера Пэлфри когда-то являлась частью элегантного кабинета с тремя высокими окнами и кованым балконом, выходящим на площадные сады, но со временем ее поделили, чтобы освободить место для секретарши. Красота пропорций оказалась нарушена, а изящное резное украшение камина, полотно Джорджа Морланда[6] над ним и пара кресел в стиле ампир начали выглядеть претенциозно и нелепо. Морису вечно хотелось объяснить посетителям, что это не подделки. Секретарша проходила к себе через кабинет начальника и к тому же так громко стучала по клавишам, что металлическое облигато[7] сквозь перегородку мешало проводить совещания; мистер Пэлфри вынужден был запретить Молли печатать, когда к нему приходят.

Теперь он не мог сосредоточиться на разговоре, зная, что она сидит за дверью и тупо смотрит на машинку, не ведая, чем заняться. Пожертвовав элегантностью и красотой, хозяин кабинета не выгадал ничего. Побывав здесь впервые, Хелена обронила только: «Не люблю совещания» — и больше не появлялась. Хильда, которую вроде бы никогда не интересовала внешняя обстановка, покинула отделение после свадьбы и уже не возвращалась сюда.

Привычка работать вне дома начала вырабатываться сразу после брака с Хеленой, как только та приобрела шестьдесят восьмой дом на Кальдекот-Террас. Когда они, точно дети, угодившие в сказочную страну, шагали рука об руку по пустым гулким комнатам и распахивали ставни, впуская с улицы мощные потоки света, которые большими яркими лужами ложились на неполированный паркет, — уже тогда совместное будущее молодых стало вырисовываться перед ними довольно отчетливо. Жена сразу же дала понять, что не допустит вмешательства работы в домашнюю жизнь. Стоило Морису заикнуться об отдельном кабинете, она тут же указала на маленькие размеры купленного здания. Дескать, на верхнем этаже, рядом с детской, поселится няня (странно: чего ради нанимать прислугу и повара, если она не собиралась сама присматривать за младенцем?). А потом еще понадобятся гостиная, столовая, две спальни для супругов и одна про запас. И вообще, зачем обзаводиться подобной роскошью, которой не было даже в Пеннингтоне? О личной библиотеке Хелена тоже не желала слышать, ибо что это за библиотека, если она не выдержана в шикарном стиле отцовского имения? Комната, забитая книжками, да и только.

Теперь, по прошествии времени, которое ослабило горечь утраты — ах, как досконально его коллеги описывали этот увлекательно болезненный психологический процесс! — когда наконец Пэлфри мог судить о прошлом как бы со стороны, не испытывая ни боли, ни прежнего унижения, он лишь изумлялся извращенной морали этой женщины, способной — причем явно без зазрения совести — навязать ему чужого ребенка. Морису припомнился их первый разговор о ее беременности.

— Как ты намерена поступить? — спросил он. — Сделаешь аборт?

— Вот еще! — возмутилась она. — Не будь пошляком, дорогой.

— Что же здесь пошлого? — удивился Пэлфри. — Некрасиво, нежелательно, опасно — да; пожалуй, неправильно с точки зрения нравственности. Однако чтобы пошло?..

— И то, и другое, и третье, все вместе. Как ты мог вообразить, что я на такое пойду?

— Ну… возможно, ребенок покажется тебе обузой.

— Моя старая нянька — вот обуза. И отец тоже. Не убивать же их за это.

— И что ты решила?

— Выйти за тебя, разумеется. Ты же свободен, правда? Или припрятал где-нибудь свою женушку, а я о ней просто не слышала?

— Жены у меня нет. Но, милая, дорогая, ты ведь говоришь несерьезно? Разве ты хочешь этого?

— Откуда мне знать, чего я хочу? Я уверена только в том, чего не хочу. И все-таки лучше бы нам пожениться.

Это была зауряднейшая, примитивнейшая ложь, а Морис пал ее наивной жертвой. Понятно, его сжигала первая и единственная любовь, которая, как известно, никому еще не помогала ясно думать. Поэты не зря называют страсть безумием. Уж его-то чувство явно было нездоровым, ибо умудрилось нарушить все: мыслительные процессы, отношение к реальности, даже аппетит, пищеварение и сон оказались расстроены. Неудивительно, что Пэлфри и не заметил, с какой головокружительной быстротой эта девушка выбрала его среди многих во время памятных выходных в Перудже, какой короткий срок пролетел между первым оценивающим взглядом через стол и разделенной на двоих постелью.

Одно верно: Хелена действительно знала только то, чего не хотела. Ее желания выглядели скромно и безобидно, а вот нежелания пугали мощной направленной страстью. Изумительно, как скоро молодые нашли тот дом на Кальдекот-Террас. Все остальные районы Лондона, казалось, вообще не подходили ей. Хэмпстед? Чересчур модно. Мейфэр? Слишком дорого. Бейсуотер — вульгарно, Белгрейвия — невыносимо чисто. Выбор ограничивало и ее категорическое нежелание даже думать о закладной. Сколько бы муж ни говорил ей о преимуществах и сниженных налогах, все напрасно. В девятнадцатом столетии граф однажды заложил Пеннингтон, на беду своих наследников. Нет уж, закладная — это слишком по-мещански. В конце концов молодые отыскали в районе Пимлико Кальдекот-Террас, и здесь возлюбленная подарила Пэлфри, хотя и походя, ненароком, четыре счастливейших года в его жизни. Ее и Орландо гибель научила Мориса всему, что он знал о страданиях. К счастью (как он думал теперь), преждевременное открытие не омрачило первые месяцы чистого горя. Ведь только через два года после женитьбы на Хильде, когда супруги обратились к врачам, чтобы выяснить причину своей бездетности, мистеру Пэлфри сообщили ужасную правду: он и не мог завести ребенка. Итак, все это время несчастный тосковал по женщине, которой никогда не существовало, и по сыну, которому не был отцом. Ну что ж, долг оплачен, причем с лихвой.

Правду сказать, кончина Орландо принесла страдальцу больше душевных мук, чем гибель самой Хелены. Наверное, их супружеское счастье всегда казалось ему незаслуженным, несбыточным, ускользающим, словно мечта, которую Морис почти не надеялся удержать. Некая часть его разума приняла потерю как неизбежность. Если вдуматься, смерть не могла разлучить их больше, чем это делала жизнь. Но мальчик — вот чей уход Пэлфри оплакивал со всей силой первозданной печали, которую не облечь в слова. Прекрасное, умное, счастливое дитя, его родное дитя, — как оно могло умереть? Безутешный отец чувствовал себя частью вселенского братства скорби. Нет, он никогда не возлагал на мальчика необычайных надежд, не раздувал своих родительских амбиций. Только бы длилась эта красота, эта полная любви доброта, эта своеобразная, чуть неправильная грация — вот и все, чего Морис невольно просил у судьбы.

Именно из-за смерти Орландо Пэлфри женился на Хильде. Друзья считали их брак загадкой, которая, однако, решалась очень просто. Хильда единственная из окружения Мориса плакала по ушедшему мальчику. На следующий день после погребения (поместив останки жены и сына в семейной гробнице, он окончательно понял, что расстался с ними навек) девушка вошла в кабинет Пэлфри с утренними письмами. Мужчина до сих пор помнил, как она выглядела в тот день: белая блуза, точно у школьницы, тщательно выглаженная юбка — перед его глазами так и стоял отпечаток утюга на передней складке. Хильда замерла у порога, глядя на Мориса, и вдруг промолвила:

— Ваш мальчик… Ваш маленький…

Лицо ее напряглось, потом исказилось от горя, и по щекам покатились две слезы.

Хильда не часто видела Орландо с няней, когда та ненадолго приносила его в рабочий кабинет, и все же искренне плакала. Сослуживцы выражали соболезнования, отводя взгляды от страданий, которых не могли смягчить. Смерть — событие неблагопристойное. Сочувствие коллег носило привкус настороженности, как если бы Пэлфри страдал не очень приятной болезнью. А эта девушка почтила память Орландо невольными слезами.

И это стало началом. Затем было первое приглашение на обед, и походы в театр, и странное ухаживание, которое лишь усилило взаимное недопонимание между ними. Морис убедил себя, что Хильда поддается обучению, что у нее добрый и незамысловатый нрав, способный удовлетворить его собственные сложные запросы, и что за ласковым, покорным лицом скрывается разум, только и ждущий нежной заботы, чтобы расцвести. Кроме того, новая избранница разительно отличалась от Хелены. Впервые Пэлфри узнал, как лестно принимать, а не давать, быть любимым, а не любить самому. И вот с неприличной, по мнению друзей, быстротой пара очутилась в загсе. Бедняжка Хильда мечтала о белоснежном церковном обряде. Скромный обмен контрактами не соответствовал и представлениям ее родителей об истинном браке. Невеста перенесла унижение со стойкостью мученицы. Казалось, больше всего ее ранили подозрительные взгляды работницы загса, возомнившей, что молодая просто-напросто беременна.

Внезапно Морисом овладело беспокойство. Он подошел к высокому окну и посмотрел на площадь. Дождик уже прекратился, успев потрепать кроны платанов и усеять мягкую траву мокрыми листьями. Лето тихо ускользало прочь, словно могло понимать, что творится у зрителя на душе. Пэлфри всегда недолюбливал затишья между академическими годами: останки прошлого учебного периода едва-едва были убраны прочь, а следующий уже нависал над ним грозной тенью. Морис уже не помнил, когда восторг ученого заместило добросовестное исполнение долга, на смену которому в конце концов пришла заурядная скука. В последнее время он с тревогой замечал, что приближение нового учебного года вызывает в сердце даже не уныние, а нечто вроде досады и дурных предчувствий. Пэлфри уже не видел в студентах личностей, общался с ними лишь на уровне преподаватель — обучаемые, но и тогда между ними не возникало доверия. Стороны будто нечаянно поменялись ролями. Молодежь в неизменной своей униформе — джинсах и свитерах, громадных неуклюжих ботинках, в расстегнутых у ворота рубашках и грубых хлопчатобумажных куртках — следила за ним с дотошностью инквизиторов, ожидающих ошибки еретика. Впрочем, нынешнее поколение студентов ничем не отличалось от прошлых: испорченные, не слишком умные, даже не очень образованные, если под образованием понимать способность изящно и правильно писать на собственном языке и ясно мыслить, они едва скрывали гнев людей, захвативших для себя довольно привилегий для того, чтобы осознать, как мало благ им, в сущности, достанется в жизни, и не желали учиться, ибо уже твердо решили, чему собираются верить.

Со временем Пэлфри становился все более желчным, придирался к любым мелочам. К примеру, его раздражало, как обучаемые сокращают свои имена. Ну что это за Билл, Берт, Майк, Джефф, Стив? Порой преподавателя так и подмывало спросить: неужто приверженность марксистским идеям несовместима с двусложными прозваниями? А их убогий словарь! На последних семинарах, посвященных правам малолетних граждан, студенты постоянно толковали о каких-то «ребятах». Морис же методично и строго к месту употреблял термины «подростки» или «дети». Группу это бесило. И все-таки, не в силах удержаться, он выговаривал студентам, будто нашкодившим третьеклашкам: «В ваших работах я исправил кое-какие грамматические и орфографические ошибки. Считайте меня буржуазным педантом, однако тому, кто намерен учинить общественный переворот, придется убеждать не только наивных невежд, но и образованных, ученых людей. Для этой цели не помешает выработать собственный стиль вместо жутковатой смеси социологического жаргона и словаря, скорее подходящего троечникам из школы для особо одаренных. Между прочим, прилагательное „непристойный“ означает „распутный“, „неприличный“, „грязный“ и вряд ли подходит для описания политики правительства, отказавшегося воплотить в жизнь закон о льготах для неполных семей, какого бы порицания ни заслуживал подобный шаг».

Майк Бил, главный подстрекатель группы, получив свое последнее эссе, пробормотал нечто неразборчивое. Кажется, это были слова «урод недорезанный», хотя непохоже: ругательства Майка неизменно включали в себя что-нибудь связанное с фашистами. Теперь Бил уже окончил второй курс. Если повезет, к новой осени он оставит учебу и получит от местных властей какую-нибудь социальную работу, где, без сомнения, примется вбивать в головы юным бунтарям, что иногда мелкий грабеж с применением насилия — всего лишь ответ бедноты на тиранию капиталистов и стимул для владельцев недвижимости, подыскивающих отговорки, чтобы не платить ренту. Но его место займут другие, и старая академическая машина продолжит скрипеть как ни в чем не бывало. Самое забавное в том, что, в сущности, Морис и Майк придерживались одних и тех же взглядов. Социалист и социолог, Пэлфри чувствовал себя старым воином, давно разуверившимся в идее, за которую борется, однако знать, что идет сражение, и знать свою сторону на поле боя — для него уже было достаточно. И потом, не отступать же после стольких лет!

Он сунул в портфель несколько писем, которые нашел поутру на столе. Одно было от члена парламента, социалиста, желающего заручиться поддержкой на всеобщих выборах в начале октября. Не будет ли Морис так любезен принять участие в партийных теледебатах? Пожалуй, почему бы нет: «ящик» сам по себе освящает личность, попавшую в кадр, дарует известность, а с ней, разумеется, и доверие. Второе письмо содержало очередной призыв подать заявку на кафедру социальной работы в северном отделении университета. Ясно, почему они так носятся с этой кафедрой. В последнее время было много назначений вне поля соцработы. Те, кто возмущался, не понимали одного: главную роль играет качество академической работы и научных исследований, а не предмет, за который взялся кандидат. Учитывая современную борьбу за кафедры, социологам придется предъявить академическую респектабельность вместо того, чтобы гоняться за дешевым и нелепым профессионализмом. Пэлфри все больше раздражала болезненная чувствительность коллег, их неуверенность, вечные жалобы на общество, требующее, чтобы они немедленно исцелили все его недуги, тогда как Морис мечтал излечиться от своего собственного.

Он отложил еще несколько бумаг и запер ящик стола. Вспомнилось, что вечером на ужин зайдут Клегорны. Клегорн был опекуном нового фонда, исследующего причины подросткового бунтарства и способы борьбы с ними, а одна из бывших студенток Мориса как раз подыскивала подобную работу. Вот почему полезно давать ужины почаще: тогда и приглашение «нужного» человека не выглядит явной попыткой к нему подольститься. Закрывая за собой дверь, Пэлфри подумал без особого любопытства, куда это Филиппа могла уйти так рано и не забудет ли вечером украсить цветами стол.

4

Наконец девушка вернулась на Ливерпуль-стрит и провела остаток дня, гуляя по городу. Дождь почти уже перестал, и только легкая изморось покалывала разгоряченное лицо Филиппы ледяными иголками. Хотя мостовая сверкала, точно после сильного ливня, и в сточных канавах собралось несколько мелких луж, тяжелых и серых, точно створоженное молоко, дом шестьдесят восьмой выглядел так же, как и в любой скучный летний вечер. Со стороны это возвращение не отличалось от прочих. В кухне, как обычно, горел яркий свет, остальные комнаты были погружены в полумрак, не считая огня, что мерцал из коридора сквозь элегантную фрамугу парадной двери.

Кухня располагалась на нижнем этаже, окнами на улицу, столовая же выходила двустворчатыми стеклянными дверями в сад. Всю верхнюю часть дома занимала гостиная. Оттуда тоже можно было спуститься к саду по изящным литым ступенькам. Летними вечерами семья пила кофе во внутреннем дворике, сидя на стульях под смоковницей. Огороженный сад в три десятка футов длиной наполняли ароматы роз. Выкрашенные в белый цвет кадки с геранью кроваво багровели в предзакатные часы и бледнели, когда во дворике зажигались огни.

В кухне свет никогда не выключался, однако Хильда и не думала задергивать занавески. Возможно, ей не приходило в голову, что для внешнего мира она — точно актриса под лучами сценических прожекторов. Филиппа присела на корточки, обхватив перила, и принялась подсматривать за ней. Супруга Мориса уже начала колдовать над ужином. Готовила она с особой торжественностью, словно верховная жрица, исполняющая священный обряд. Устремив в поваренную книгу немигающий, оценивающий взгляд художника, который примеряется к модели, Хильда быстро коснулась ладонью каждого из продуктов, разложенных заранее, словно дары для благословения. Ежедневно она вычищала и тщательно убирала весь дом, но так, будто бы тот не имел к ней никакого отношения. И только здесь, в организованной путанице кухни, она ощущала себя в своей стихии. Отсюда, из-под двойной защиты зарешеченных окон и зубчатой ограды над ними, миссис Пэлфри взирала на мир — и видела лишь обрывочный поток чьих-то спешащих ног. Ее светлые длинные волосы, обычно распущенные по плечам, на сей раз были убраны со лба двумя пластмассовыми гребенками. В неизменном белоснежном фартуке она казалась юной и беззащитной, точно школьница на практическом экзамене или новая кухарка перед первым ответственным ужином. Кстати, служанку Хильда напоминала не потому, что сама готовила, — многие богатейшие дамы от скуки делали то же, это стало модным ремеслом, едва ли не культом. Должно быть, дело в ее вечно смятенных глазах, которые словно ждали — да нет, почти напрашивались на упрек и тем самым придавали сходство с женщиной, зарабатывающей на жизнь прилежным трудом.

Филиппа совсем забыла о званом ужине. Ага, теперь ясно, что будет на первое. Шесть больших, красивых артишоков возлежали посреди стола, ожидая, когда их опустят в кастрюлю. Залитая светом двойной флуоресцентной лампы, кухня выглядела родной и знакомой, словно картинка на стене в детской. Плетеное кресло с потрепанной лоскутной подушкой стояло в одиночестве. Второе так и не потребовалось: ни Морис, ни Филиппа не имели привычки отдыхать на кухне, пока Хильда готовила. На полке теснились помятые книги рецептов в засаленных обложках. Рядом с настенным телефоном висел календарь с крикливой голубой фотографией гавани Бриксхэма.[8] Работал переносной черно-белый телевизор: цветной находился в гостиной. Девушка не могла припомнить, чтобы миссис Пэлфри когда-нибудь сидела там. Да и зачем? Ведь это была не ее гостиная. Все в ней напоминало о прежней жене Мориса или соответствовало его личному вкусу.

Филиппа не слышала, чтобы приемный отец хоть раз заговорил о Хелене, однако подозревала, что чувства Хильды или неисцеленные сердечные раны здесь ни при чем. Девушка давным-давно поняла: Морис не из тех, кто выплескивает эмоции наружу, делится своей внутренней жизнью с другими. Время от времени Филиппа вяло интересовалась личностью Хелены, окруженной из-за ранней смерти печальным очарованием и благородством. Лишь однажды девушке довелось найти ее портрет. Это случилось на распродаже в Оксфорде, устроенной в помощь благотворительной организации «Оксфам». Кто-то из родителей пожертвовал целую стопку старых светских журналов. Они расходились особенно быстро. Люди охотно тратили один или два пенни ради мимолетных радостей ностальгии. Пролистывая глянцевые страницы, покупатели довольно хихикали: «Смотри-ка, Молли и Джон в Хенлей-на-Темзе. Бог мой, неужели мы носили такие юбки?»

Копаясь в журналах на лотке, Филиппа с изумлением наткнулась на лицо Мориса. До боли знакомый, он смущенно и бессмысленно улыбался, как человек, захваченный врасплох вспышкой камеры и не успевший выбрать для себя нужное выражение. Фото сделали на свадьбе. Подпись гласила: «Мистер Морис Пэлфри и леди Хелена Пэлфри беседуют с сэром Джорджем и леди Скотт-Харрис». Но молодые ни с кем не беседовали; они просто глазели в объектив с бокалами шампанского в руках, словно готовились произнести тост в честь краткого мига их новой жизни, увековеченного с помощью эфемерных точек газетной фотографии. Леди Хелена Пэлфри с улыбкой возвышалась над мужем в широкополой шляпе и удивительно короткой юбке. Темные локоны обрамляли уже не юное, костистое, почти страдальческое лицо с густыми бровями.

Девушка оставила вырезку себе, спрятала в одной из книг и хранила почти год. Иногда она доставала портрет при свете лампы в своей спальне и долго, пристально вглядывалась, силясь разгадать тайну этой женщины, их любви, если та когда-нибудь существовала, их разделенной жизни с Морисом. В конце концов разочаровалась, порвала фото и спустила клочки в унитаз.

И вот теперь с таким же вниманием Филиппа всматривалась через решетки в живую жену приемного отца. Та склонилась над столом и аккуратно разворачивала узкие полоски мясного филе. Похоже, гостей ожидала телятина под винно-грибным соусом. Клегорны непременно похвалят угощение — куда они денутся. Девушка где-то читала, что последняя война окончательно убила сдержанность англичан в отношении пиши. Теперь большинство женщин и порой даже мужчины восхищались блюдами, любопытствовали, обменивались рецептами. Правда, в случае Хильды комплименты становились неумеренными, натянутыми, неискренними чуть ли не до тошноты. Гости будто бы считали своим долгом успокоить, а то и утешить хозяйку, хоть как-то повысить ее самооценку. За все время их брака друзья и знакомые мужа обращались с ней так, словно кухня была ее единственной страстью, первой и последней темой, которая могла ее затронуть. И вот, пожалуй, этим и кончилось.

На улице послышались шаги. Девушка поднялась и резко вздрогнула: как затекли ноги! Голова закружилась, пришлось ухватиться за длинные шипы ограды, чтобы не упасть. Только сейчас Филиппа вспомнила, что семь часов бродила по улицам, паркам, церквам и лондонской набережной, но ни разу не остановилась перекусить. Превозмогая слабость и боль, она поднялась по ступеням и повернула ключ в замке парадной двери.

Девушка миновала прихожую с двойными витражными панелями и, очутившись в перламутровой тиши холла, вдохнула знакомый запах лаванды и свежей краски — слабый, еле уловимый, почти что плод воображения. Полированные перила из бледного красного дерева, опираясь на элегантные балюстрады, полукругом уходили кверху и увлекали взгляд к витражам лестничной площадки. Обе панели продолжали тему, заданную еще в холле: справа — женщина в гирлянде из цветов осыпала землю спелыми плодами осени, слева — седой, как сама зима, старец с тяжелым посохом нес вязанку хвороста. В прежние времена неловкий эстетизм и старомодный шарм сих творений заслужили бы одну лишь презрительную ухмылку; Морис и теперь недолюбливал витражи, однако и в страшном сне не расстался бы с ними, зная с точностью до фунта их огромную стоимость. Зато часть холла была обставлена по его личному вкусу и предпочтениям первой жены. Низенькую полку блестящего белого дерева украшали исторические групповые статуэтки из Стаффордшира:[9] вот бледный, чуть удлиненный Нельсон в начищенных до блеска ботинках умирает на руках у своего адъютанта Харди; вот Веллингтон с фельдмаршальским жезлом взгромоздился на боевого коня по кличке Копенгаген; Виктория и Альберт[10] красуются на фоне здания Великой Выставки[11] со своими белокурыми, ангелоподобными детками; маяк высится над бурным морем из шершавых волн, и Грейс Дарлинг[12] налегает на весла. Прямо над полкой висели, казалось бы, безо всякой связи со скульптурами произведения японских художников восемнадцатого века в изогнутых рамках из розового дерева: Нобукацу, Кикугава, Токохуми. Впрочем, они не разрушали главной идеи — сочетания силы с изяществом. И к тому же подобно стаффордширским поделкам, с которых Филиппе уже в ранние годы доверяли смахивать пыль, эти свирепые воины с кривыми мечами, бледные луны среди цветущих кустарников, нежно-розовые женщины с узкими глазами в светло-зеленых кимоно были неотъемлемой частью ее детства. Неужели они знакомы каких-то десять лет? Где же тогда коридоры иные — забытые, но приходящие к ней в ночных кошмарах? Где черные панели, длинные грязные плащи на дверных крючках, пропахшие капустой и рыбой, где сжимающий сердце ужас чуланчика под лестничной клеткой?

Девушка не раздеваясь прошла на кухню. Хильда вынесла из кладовой коробку с яйцами.

— Хорошо, что ты дома, — обронила она, не взглянув на приемную дочь. — На ужин придут Клегорны. Поможешь со столом и цветами, дорогая?

Девушка ничего не ответила. Ее охватило какое-то странное онемение чувств; гнев улетучился, осталась лишь слабость. Может, оно и к лучшему: лишний раз не сорвется, не дрогнет голос. Да, теперь она полностью овладела собой. Филиппа притворила дверь и закрыла ее своим телом, как бы отрезала приемной матери путь к отступлению. Когда, не получив ответа, Хильда удивленно подняла глаза, девушка проговорила:

— Почему вы скрыли, что моя мать — убийца?

Все-таки надо было получше держать себя в руках. Филиппу едва не пробрал нервный хохот, когда женщина в фартуке беззвучно захлопала ртом и широко раскрыла глаза, точно само воплощение ужаса; руки ее раздались в стороны, и яйца, как при замедленной съемке, полетели на пол. Одно, естественно, выпало из упаковки. Из расколотой скорлупы вытек целый желток и застыл крохотным куполом посреди дрожащей клейкой лужицы.

Филиппа невольно шагнула вперед.

— Не наступай! Не наступай! — взвизгнула Хильда.

А сама со стоном схватила тряпку и, опустившись на колени, принялась размазывать желтое пятно по черно-белым плиткам.

— Скоро придут Клегорны, — бормотала она, — а у меня до сих пор не накрыто. Я знала, что ты докопаешься. Я его предупреждала. Кто тебе сказал? Где ты пропадала весь день?

— Для начала я потребовала свидетельство о рождении, на которое уже имею право. Затем наведалась на Банкрофт-Гарденс, сорок один. Хозяев не было; мне все рассказали соседи. Потом я долго гуляла по городу, а теперь вот вернулась домой. Вернее, пришла сюда.

По-прежнему оттирая плитки от грязи, миссис Пэлфри яростно выпалила:

— Не хочу говорить об этом, по крайней мере сейчас! На ужин придут Клегорны. Это важно для твоего отца.

— Не вижу, что здесь такого. Если они от него чего-то хотят, значит, вряд ли станут ругать твою стряпню. А если папаша вздумал нагреть на них руки… Зачем тратить время на людей, расположение которых зависит от того, где вкуснее телятина: у нас или в какой-нибудь забегаловке в Дордони… Послушай, — терпеливо продолжала девушка после паузы, — поговорим обо мне. Почему вы не сказали?

— Разве же можно? Такие ужасы! Они ведь убили ту девочку. Сначала изнасиловали, потом прикончили. Двенадцатилетнюю! Зачем тебе было знать? Разве ты виновата? И думать не хочу! Кошмар, настоящий кошмар! Не обо всем же можно говорить при детях! Это слишком жестоко.

— Жестоко? Я бы все равно узнала!

Хильда вскинулась и чуть ли не прокричала, защищаясь:

— Да, жестоко и неправильно! Сейчас ты вон какая спокойная. Большая выросла. У тебя была собственная жизнь, сложился свой характер. Прошлое тебе уже не навредит. Если б ты взаправду переживала — не говорила бы так. Вижу, вижу, ты взвинчена и злишься, а все-таки боли не чувствуешь. Для тебя это как бы нереально. Ты — посторонний зритель на этом спектакле. Думаешь, я не видела, как ты подсматривала из сада? Вот так и всю жизнь. Тебе же плевать, что она сделала с той малышкой. Великолепную Филиппу это не трогает. И ничто другое — тоже.

Девушка изумленно уставилась на приемную мать, сбитая с толку внезапным приступом ее сообразительности. Потом воскликнула:

— Но я хочу, чтоб меня это трогало! Хочу что-то чувствовать!

«Так и будет, — пролетело у нее в голове. — Я просто не успела поверить. Все мое прошлое — только миф. Надо смириться, привыкнуть к новой точке зрения. Потребуется время. Потом я опять вернусь к придуманной сказке, к тому таинственному отцу, что шагал рядом со мной по лужайке Пеннингтона. Чужакам Дактонам уже не занять его место в моем сердце».

Хильда полоскала тряпку под краном и бормотала сквозь плеск воды:

— Ну вот, смотри, когда ты вошла, то уже знала, что сказать. Верно? Небось репетировала в поезде. Только не говори, что ты в самом деле несчастна. А если да, то могло быть и хуже. Например, ты могла бы не поступить в Кембридж. Вся в отца: вы оба не выносите провалов.

— В Мориса, ты хотела сказать. Я понятия не имею, похожа ли на родного отца. Но собираюсь выяснить.

— Дурацкий парламент, дурацкий акт об усыновленных! Это настоящее предательство по отношению к приемным родителям. Когда мы брали тебя, то думали, ты никогда ничего не узнаешь.

«Когда мы брали тебя». Значит, вот как Хильда воспринимала ее все время: как обузу, ответственность, бремя? Может, она вовсе и не хотела приемную дочь? Действительно, зачем? Беспомощный, зависимый, отзывчивый младенчик еще мог бы ублажить разбитое материнское чувство. А что за радость от взбалмошной, обиженной восьмилетней девчонки, родители которой внезапно исчезли? Конечно, ученый-социолог нуждался в материале для экспериментов, но идея наверняка принадлежала Хильде. Должно быть, она переживала из-за своей бездетности. Мориса вряд ли занимали подобные вопросы. Однако, раз уж супруга надумала взять себе игрушку, пусть это будет ребенок с развитым интеллектом, зато из самой ужасной семьи. По крайней мере мистер Пэлфри получит возможность воспитать его во славу социологической теории. Так он скорее всего рассуждал. Странно, что любящий папа не выбрал еще одну особь женского пола, похожего возраста и умственного уровня, чтобы проследить их совместный прогресс. В конце концов, любому опыту не повредит проверка. Ах, как они, должно быть, наслаждались общим секретом! Не это ли возбуждение заговорщиков, ожидающих разоблачения, скрепляло столько лет нелепый брак?..

Девушка прикусила губу и сказала только:

— Закон и раньше позволял усыновленному ребенку по достижении совершеннолетнего возраста получить свидетельство о рождении. Просто не все об этом знали.

— Но ты бы этого не сделала! И даже если бы надумала, нас бы предупредили. Мы не допустили бы… А пусть и узнала бы — все не так страшно, как в детстве, маленькой-то!

— А сколько вы мне нарассказывали?! Дескать, мать была служанкой в Пеннингтоне и умерла при родах… Вместе сочиняли?

— Нет, я одна. Морис предлагал говорить, мол, знать ничего не знаем, а я… Надо было что-то отвечать. Ты постоянно спрашивала. Как-то само придумалось.

— А письмо, которое мама просила мне вручить в двадцать один год?

Хильда широко раскрыла глаза.

— Письмо? Какое письмо?

Выходит, это уже ее собственная фантазия. Вдвоем они измыслили для Филиппы новое прошлое, приукрасили как могли: тут мелкой подробностью, там — живописным мазком местного колорита, обрывками воображаемых бесед, пейзажами, описаниями… Случалось, девочка так доставала приемную мать вопросами, что та с раздражением замыкалась в себе, но Филиппа списывала ее досаду на нежелание вспоминать Пеннингтон и прежнюю жену Мориса. Впрочем, следует отдать Хильде должное: история получилась правдоподобная, без сучка без задоринки. Горничная в Пеннингтоне произвела на свет внебрачное дитя и вскоре после родов умерла. Младенца выкормила деревенская жительница, которая тоже внезапно скончалась, и девочку передали приемным родителям в Лондон. Морис прослышал о ней во время очередного визита в имение. Схоронив свою первую супругу, он условился с Хильдой взять ребенка на воспитание. Через полгода малышку удочерили официально.

Опровергнуть выдумку было некому. Девять лет назад граф продал Пеннингтон, а сам сбежал на юг Франции, подальше от гнета налогов и притязаний бывших жен. В деревне из прежних слуг почти никого не осталось, а уж в особняке и подавно. Имение перешло к одному арабу и с тех пор было закрыто для широкой публики. Действительно, не подкопаешься. Мало того: девочке и не приходило в голову сомневаться. Россказни Хильды слишком хорошо вязались с ее личными грезами. Мы верим тому, чему желаем верить. Даже теперь какая-то часть ее разума упорно не хотела отрекаться от красиво сплетенной истории.

Девушка с горечью произнесла:

— Не ожидала от тебя такой бурной фантазии. Тебе бы только присяжных в суде обманывать. Я-то думала: почему она увиливает от разговоров о моем прошлом? Наверно, не любит вспоминать Пеннингтон… А оказалось… Приятно было столько лет водить меня за нос, да? Хоть какое-то удовольствие от общения с ребенком, которого тебе навязали на шею!

— Неправда! — закричала приемная мать. — Я хотела тебя! Мы оба хотели! Когда я поняла, что не смогу родить Морису ребенка…

— Подумаешь! Как будто оргазм не сумела доставить. Если это все, ради чего он на тебе женился — а иначе для чего же еще? — то я вообще удивляюсь, как он прежде не потребовал справку от гинеколога…

Парадная дверь негромко стукнула.

— Твой отец! — с отчаянием, со слезами на глазах воскликнула Хильда, перепуганная, словно ждала домой пьяного мужа-громилу. — Морис вернулся!

И она метнулась к подножию лестницы, взывая:

— Морис! Морис! Иди сюда!

Шаги затихли, потом осторожно двинулись вниз. Мистер Пэлфри встал на пороге, вопросительно глядя на обеих.

— Она знает! — вскричала Хильда. — А я предупреждала. Филиппа раздобыла свидетельство о рождении. Она ходила на Банкрофт-Гарденс.

— И сколько тебе известно? — промолвил Морис.

— Разве мало того, что я дочь насильника и убийцы? «Хорошо хоть, они не любят меня, — подумала девушка. — А то бы, чего доброго, принялись жалеть, полезли обниматься, утолили бы мою злость и обиду».

— Извини, Филиппа, — ровным голосом произнес отец. — Полагаю, рано или поздно этот день все равно настал бы.

— Ты должен был рассказать мне.

Пэлфри спокойно подвинул артишоки и положил портфель на стол.

— Даже если я соглашусь с тобой — а это не так, — нам просто не подворачивалась подходящая минута. Сама посуди, когда ты предпочла бы услышать правду? Сразу после удочерения? Пока привыкала к нашему дому? Пока боролась с подростковыми проблемами? Или когда сдавала экзамены? Десять лет пролетают очень быстро, особенно если у тебя сплошные детские кризисы. Бывают новости, с которыми лучше не спешить.

— Где она сейчас?

— Твоя мать? В Мелькум-Гранж, тюрьме открытого типа неподалеку от Йорка. Почти через месяц ее выпускают.

— И ты знал!..

— Разумеется, меня интересовало, когда эта женщина выйдет. Но и только. Я за нее не отвечаю. И не могу ничего для нее сделать.

— Зато я могу. Напишу, приглашу к себе. У меня накоплены деньги на поездку в Европу. Сниму квартиру в Лондоне, буду присматривать за матерью хотя бы месяца два, пока не отправлюсь в Кембридж.

Внезапные слова слетели с губ девушки помимо ее воли, однако мысль показалась Филиппе единственно правильной. Так она и поступит. Так она и собиралась поступить с той минуты, когда услышала, что мать жива. Сердце, конечно, подсказывало, что истерический жест породило не столько сострадание к неведомой родственнице, сколько злость на Мориса, беспомощность и запутанные, полуосознанные желания. Однако не время думать о причинах, подвигнувших ее на этот поступок, оправдывать собственный эгоизм.

Морис отвернулся и неожиданно жестко произнес:

— Опасная и глупая затея. Опасная для вас обеих. Ты ничем ей не обязана. В день удочерения она утратила все права на тебя. Эта женщина ничего не сможет тебе дать.

— При чем здесь обязательства? И ты ошибаешься. Я получу от нее то единственное, чего желаю. Знания. Информацию. Прошлое. Эта женщина, как ты выражаешься, поможет выяснить, кто я такая. Неужели не понятно? Она моя мать! От этого никуда не деться, как и от ее преступления. Не могу же я не искать встречи с мамой! Чего ты хочешь? Чтобы я все забыла?

Будто ничего и не случилось? Сочинила себе новую сказочку? Вы с Хильдой довольно кормили меня баснями.

Хильда не то всхлипнула, не то фыркнула. Отец развернулся и медленно взял портфель со стола. Судя по виду и голосу, Мориса вдруг охватила усталость.

— Потолкуем после ужина. Досадно, что гости придут именно сегодня, но за какой-нибудь час мы от них отделаемся. Я же говорю, для подобных вестей вечно не хватает времени.

5

Филиппа наряжалась очень тщательно. Не ради каких-то там Клегорнов и Габриеля Ломаса, которого пригласили для ровного счета, но для себя самой выбрала она любимую вечернюю юбку из тонкой плиссированной шерсти и закрытую блузку бирюзового цвета. В такой одежде можно ощущать себя актрисой на сцене, кроме того, она не требует чересчур осторожного обращения и на ощупь очень приятна. Чего еще желать? Потом девушка старательно уложила волосы: расчесала их, затянула тугим узлом на затылке и накрутила влажным пальцем две тонкие пряди у щек. Постояла, придирчиво изучая свою внешность в большом зеркале. «Вот как я себя вижу». Ну а другие?

Сердце на удивление ровно билось; продолговатое, худощавое лицо с резкими скулами сохраняло ясный медовый оттенок, а взгляд оставался безоблачным. Честно говоря, Филиппа почти ожидала, что зеркало закачается и поплывет перед глазами, словно изображение на волнах озера. Девушка протянула руку, и пальцы осторожно коснулись холодного стекла.

Потом Филиппа медленно прошлась, пытливо глядя вокруг, точно чужая. Когда-то здесь располагались два смежных чердака с низкими потолками, затем верхний этаж перестроили под ее комнату, которую Морис обставил целиком по вкусу приемной дочери. В отличие от остального дома тут была современная обстановка: ничего лишнего, сплошная легкость, простор и чувство парения. Окна с обеих сторон заливали пространство светом. Южное выходило на огороженный садик, на каменный внутренний двор и платаны, за ними пестрели бесчисленные крыши Пимлико… Вот за этим столом Филиппа учила уроки, готовилась поступать в Кембридж. А на этой кровати светлого дерева они с Габриелем на ощупь, извиваясь, впервые неудачно пытались заниматься любовью. Впрочем, какое нелепое выражение. Чем бы они там ни занимались, но только нелюбовью. Пару раз он сказал, сначала нежнее, потом уже сквозь зубы: «Не думай ты о себе. Хватит беспокоиться о своих чувствах. Отпусти себя на волю».

Именно этого девушка никогда не умела. Можно ли отпустить то, в чем до конца не уверен, то, чем, по сути, толком и не владеешь? Она боялась даже на миг утратить контроль над собственным «я».

Странно, что первое интимное фиаско не привело к отчуждению. Габриель подобно Филиппе не признавал поражений. Разочарованная, недовольная, когда все кончилось, она даже не пыталась притвориться из соображений целесообразности или великодушия. Поздновато, не ко времени вспомнилось предупреждение его сестры. Сара как-то раз изрекла холодно, почти со злорадством: «Видела розетки с переменным током? Вот и братишка у нас такой. В принципе мелочь, а все-таки знать не мешает. Прежде чем кофеварку врубать».

Надевая халат, Филиппа поинтересовалась:

— Чего тебя разобрало? Хотел доказать, что можешь и с девушками?

— А тебя? — огрызнулся парень. — Хотела доказать, что вообще можешь?

Хотя, если уж на то пошло, после кошмарного вечера молодой человек вел себя по-другому: нежнее, заботливее. Девушка в ответ отлично играла отведенную ей роль, подозревая, что вряд ли скроет от ухажера истинные причины своего поведения. Просто в списке нужных и красивых вещей, которые пригодятся в Кембридже, он занимал одну из верхних строчек. Разве будущей студентке помешает прихвастнуть в компании ровесников столь завидным приобретением, как богатый, остроумный, несравненный Габриель Ломас?

Комнату переделали, когда ей исполнилось двенадцать. Утро следующего дня — это была суббота — навсегда врезалось в память Филиппы, ибо научило ее важному жизненному уроку: за незаслуженное счастье тоже нужно платить. Она садилась за новый стол писать историческое эссе, когда Хильда поднялась вместе с прислугой, миссис Купер, чтобы та разделила ее восторги по поводу детской. Миссис Пэлфри посвящала ее во все домашние события, отчаянно притворяясь, что у них прекрасные отношения. А Купер неколебимо продолжала называть хозяйку «мадам», словно желала показать: мол, за десять шиллингов в час и бесплатный обед можно купить раболепие, но не дружбу. Она, конечно, поглазела вокруг и привычным бесстрастным тоном изрекла:

— Очень мило, мадам, это уж точно.

Зато, как только Хильда вышла из комнаты, служанка бросилась к девочке и, дохнув на нее какой-то кислятиной, прошипела:

— Подкидыш! Надеюсь, ты хоть скажешь им спасибо. Что же такое творится? Приличные дети ютятся по четверо чуть не в сарае, а ты, безродная, — в хоромах прохлаждаешься, когда твое место в детдоме! — И тут же, без паузы, любезным тоном окликнула хозяйку: — Я сейчас, мадам!

Потрясенную Филиппу охватила ярость. Она готова была взорваться, однако уже научилась держать себя в руках. Простые слова, как выяснилось, бьют больнее кулака, больнее истеричного визга.

— Нечего было столько рожать, раз не можете прокормить, — промолвила девочка ледяным голосом. — Желаю вашим детям всю жизнь просидеть в сарае, особенно если они похожи на вас.

В тот же день миссис Купер уволилась без объяснений, и Хильда записала на свой счет еще один провал.

Книжные полки. Филиппа провела рукой по многочисленным корешкам. Классическая библиотека семьи, живущей выше среднего достатка. С таким набором немудрено сдавать на пятерки литературу, а если повезет, и поступить в Кембридж. По этим томикам трудно было бы определить вкусы хозяйки, разве только понять, что Тургенева она предпочитает Толстому, Пруста — Флоберу, а Генри Джеймса — Диккенсу. Правда, здесь никто не нашел бы потрепанных обложек, любимых книжек детства, передаваемых из поколения в поколение, — все выглядели купленными специально дня привилегированного ребенка.

Полки, уставленные знаниями, мудростью, мечтами, которых достаточно для целой жизни… Для какой жизни? Странное дело: Филиппа ни строчки, ни слова не написала на этих страницах, и все же именно к ним, к собранию чужих мыслей и переживаний, прибегает она в поисках своего «я».

«Даже наряжаясь, — подумала она, — мы надеваем себя же. Вот, например, нагая, в ванной, кто я есть? Тело можно взвесить, описать, измерить, изучить каждый физический процесс в отдельности, дать ему имя, настоящее или вымышленное, разложить жизнь по полочкам… А как же я-то? Ведь во мне ничего нет от Мориса или Хильды. Они тут ни при чем, они лишь предоставили подсказки для шарады: одежду, книги, творения искусства. И даже этот внутренний монолог — плод выдумки, не более. Какая-то часть меня, та, что однажды начнет писать книги, внимательно следит за мною же, подыскивающей нужные слова, выбирающей, что чувствовать и как себя вести».

Она распахнула дверцы стенного шкафа и с грохотом сдвинула вешалки. Платья и юбки заколыхались, донесся знакомый слабый аромат — должно быть, ее собственный. Филиппа любила дорогие наряды. Покупки она делала редко, но выбирала весьма старательно. Синтетике предпочитала шерсть и хлопок.

Девушка подошла к пробковой, угольного цвета, доске для записок, повешенной над столом. Пестрые открытки, купленные во время поездок или в художественных галереях, учебное расписание, газетные заметки о предстоящих выставках, aides-memoire,[13] два приглашения на праздники. Филиппа присмотрелась к открыткам-репродукциям. Утонченный портрет Сесилии Герон[14] работы Ганса Гольбейна;[15] У.Б. Йитс[16] на гравюре Огастеса Джона;[17] обнаженная фигура кисти Ренуара из музея Же-де-Пом;[18] акватинта[19] Фарингтона[20]«Лондонский мост. Тысяча семьсот девяносто девятый год»; ну и картина Джорджа Брехта.[21] Какой капризный, причудливый выбор! Он ровным счетом ничего не говорил о вкусах хозяйки: обычный перечень галерей, в которых она побывала.

В этих самых стенах десять с лишним лет Филиппа сочиняла мифологию своего прошлого; и вот отживший, уличенный во лжи мир ускользает от нее. «А ведь по большому счету ничего не изменилось, — сказала себе девушка. — Я все та же, что и вчера. Да, но кем я была вчера?»

Комната напоминала творение дизайнера в мебельном магазине, где каждая вещь должна намекать на то, что ее никогда не существовавший, созданный фантазией автора владелец якобы с минуты на минуту вернется домой.

Перед глазами всплыло лицо Хильды, склонившейся, чтобы подоткнуть приемной дочери одеяло.

— Куда я деваюсь, когда сплю?

— Ты по-прежнему здесь, в своей кроватке.

— Почем ты знаешь?

— Потому что вижу тебя, глупенькая. И даже могу потрогать.

Хотя вот этого Хильда как раз не любила. Троица жила как бы в отдалении друг от друга, и вина лежала отнюдь не на миссис Пэлфри. По вечерам девочка застывала в постели, будто деревянная, и всегда уворачивалась от обязательного поцелуя. Филиппа не выносила прикосновения влажных губ, после которого Хильда непременно вытаскивала из-под простыни колючее одеяло и совала его приемной дочери под подбородок.

— Это ведь ты знаешь, где я. А я не могу потрогать себя во сне.

— Никто не может. И все-таки ты здесь, в постели.

— А если мне сделают операцию под наркозом? Где я буду тогда — не тело, а я сама?

— Спроси лучше папу.

— А когда умру?

— Попадешь к Иисусу на небеса, — восставала Хильда против атеистических воззрений мужа; впрочем, без особой убежденности.

Девушку снова потянуло к книжному шкафу. Если она и отыщет ответ, то лишь на этих полках. Вот и они, обложка к обложке, — первые экземпляры книг Мориса, подписанные его рукой на имя, навязанное приемной дочери против ее воли. Странно, что при такой трудоспособности ни один из университетов до сих пор не предложил ему кафедру. Возможно, прочие, кто разбирался в науке, чуяли в нем притворщика-дилетанта, не сумевшего полностью отдаться своему предмету. Или все гораздо проще? Их попросту раздражало и отталкивало резкое высокомерие некоторых его публичных заявлений? Студентов наверняка отталкивает. Однако свежие плоды интеллектуальных трудов обладали безупречным — по мнению критиков — стилем, довольно элегантным для социолога, и хотя бы частично объясняли Мориса. А заодно, как оказалось, и его приемную дочь. «Природа и воспитание: взаимодействие наследственности и среды в развитии языковых навыков», «Вредное окружение: социальный класс, языки интеллект», «Гены и среда: влияние окружения на понятие неизменности объекта», «Обученные неудачниками: классовая бедность и образование в Великобритании». Пора бы ему прибавить еще кое-что: «Усыновление: социологическое исследование взаимодействия среды и наследственного фактора».

В конце концов, чтобы слегка успокоиться, Филиппа присела и долго любовалась самым дорогим, что у нее было: холстом Генри Уолтона,[22] изображавшим преподобного Иосифа Скиннера вместе с семейством. Девушка лично выбрала себе этот подарок на восемнадцатый день рождения — за необыкновенную привлекательность и мастерство, а главное, за полное отсутствие налета сентиментальности, присущего более поздним работам великого мастера. Картина воплощала собой всю изысканность, порядок, уверенность и манеры ее любимой поры в английской истории. Преподобный Скиннер и трое его сыновей сидели верхом, супруга с двумя дочерьми — в коляске. Позади располагался их приличный, бесстрастный дом, а впереди тянулась подъездная аллея, тенистая лужайка, усаженная дубами. Вот уж кто вряд ли затруднялся с определением самих себя. Вытянутые лица Скиннеров, их носы с горбинкой не оставляли сомнений в чистоте родословной. И все же герои, запечатленные великой кистью, словно говорили девушке: «Мы жили, страдали, терпели, умерли. Тебе, как и нам, не уйти от общей доли».

6

Гарри Клегорну стукнуло сорок пять, и он уже начинал лысеть, однако по-прежнему сохранял за собой славу многообещающего политического деятеля. Филиппе он так напоминал успешного тори-заднескамеечника, что будущая карьера гостя казалась ей просто неизбежной. Рельефные мышцы, гладкая смуглая кожа, иссиня-черные волосы — не крашеные ли? Влажный, чуть надутый рот; губы красные, словно обведены помадой. Оставалось только гадать, что связывало столь непохожих мужчин, кроме участия в одних и тех же телевизионных программах. Впрочем, разве требовалось еще что-нибудь? Всякая разница в происхождении, темпераменте, интересах, даже приверженность противоположным политическим философиям тут же блекла в ярких лучах студийных прожекторов, экран крепко спаивал своих избранников воедино.

Боевую раскраску Норы Клегорн немного скрадывали мягкие блики свечей. Лет этак в двадцать она, должно быть, кружила головы тем, кому по душе фарфоровая кукольная прелесть и кто не сумел распознать, что та слишком быстро увянет, ибо держится не на изящных пропорциях, а лишь на свежести юной кожи и бойкой косметике. Глупая женщина безумно гордилась своим супругом, однако это мало кого раздражало: было нечто подкупающе наивное в ее убеждении, что членство в палате общин и есть вершина человеческих устремлений. По своему обыкновению, ради неофициального ужина гостья разоделась в пух и прах. Безрукавка над пышной бархатной юбкой сверкала металлическими блестками. А запах этой дамы вызывал в воображении Филиппы образ мешка золотых монет, утонувшего в море духов.

Кстати, Габриель Ломас тоже вырядился не по случаю: он единственный из мужчин додумался надеть смокинг. По крайней мере молодой человек сознательно ошеломлял своим видом. Морису он явно нравился — не то вопреки, не то благодаря бурным восторгам по поводу проявлений крайне правого торизма. Это хотя бы отличало Габриеля от большинства студентов мистера Пэлфри. С другой стороны, девушку всегда удивлял чрезмерный интерес парня к ее отцу. Именно от Габриеля она услышала львиную долю того, что знала о Хелене. В памяти Филиппы, словно в архиве, хранились почти дословные записи всех интересующих ее разговоров. Например, обрывок такой беседы:

— Твой отец похож на всех богатых социалистов: в его душе прячется тори, которого он пытается загнать поглубже.

— Не думаю, что Морис подходит под твое описание, — возразила тогда девушка. — Тебя сбил с толку наш образ жизни. Особняк, почти вся мебель и картины унаследованы от первой жены. Папино происхождение безупречно с точки зрения товарищей. Он был почтовым инспектором, образцовым трудягой. Морис никогда не бунтовал, только приспосабливался.

— Взять за себя дочь графа — я бы не назвал такой поступок приспособленчеством. Правда, мы говорим о весьма своеобразном графе, можно сказать, белой вороне среди представителей этого класса, но по крайней мере династия и чистота породы вне подозрений. Хотя, конечно, зная леди Хелену, многие удивлялись их браку, пока спустя семь месяцев на свет не появилось дитя, единственный в своем роде недоношенный младенец восьми с половиной фунтов весом.

— Габриель, где ты нахватался таких подробностей?

— Пагубная привычка к мелочным сплетням. Это у меня с детства. Помню, как долгими вечерами в Кенсингтон-Гарденс я слушал няньку и ее дряхлых подружек. Расфуфыренная Сара едет в нашей семейной, видавшей виды коляске, я чинно шествую рядом… И мы все дружно наворачиваем круги вокруг старинного Круглого пруда. С ума сойдешь от тоски! Скажите спасибо, что ваши юные годы обошлись без этой отравы.

Ужин начался с артишоков и взаимного поддразнивания между Морисом и Габриелем, который прикинулся, что свято верит, будто бы последняя передача с участием лейбористов и группы молодых социалистов оказалась сорвана усилиями все тех же консерваторов.

— Ах, как невежливо. Впрочем, сомневаюсь, что лишнее выступление прибавило бы им новообращенных. И потом, если они собирались нагнать на кое-кого страху, то преуспели в своем намерении. На моей памяти даже молодые товарищи не потчевали слушателей настолько смехотворной смесью из нелепой философии, классовой нетерпимости и давно опорочившей себя экономической теории. И где, скажите на милость, они набрали актеров с такими гнусными рожами? Золотушные просто! Вот бы провести научное исследование на тему «Прыщавость и левые убеждения». Получился бы занятный проект для одного из ваших бывших студентов, сэр, вы не находите?

— А я думала, выступать будут лейбористы, — удивилась Нора.

Клегорн рассмеялся.

— Хотите добрый совет, Морис? Припрячьте куда-нибудь молодых товарищей хотя бы до конца выборов.

За столом разгоралась неизбежная политическая дискуссия. Филиппа давно заметила, что не может запомнить подобные беседы: в них либо мусолились доводы, уже высказанные на последних теледебатах, либо же отрабатывались реплики для будущих. Поэтому она перестала слушать наскучившие споры и перевела взгляд на Хильду.

Едва успев подрасти, девочка стала смотреть на приемную мать как на поношенное, но еще крепкое зимнее пальто, требующее основательной переделки, изменений, улучшений: то и дело мысленно накладывала на ее лицо макияж, как будто бы краска способна придать выражение тусклым, невыразительным чертам. Даже теперь Филиппа не могла спокойно видеть Хильду, не изменив в воображении ее прическу или стиль одежды. Примерно год назад, когда миссис Пэлфри потребовалось вечернее платье, она робко предложила девушке пройтись по магазинам вместе. Должно быть, надеялась на эдакий дамский заговор, легкомысленную вылазку, хотела поиграть в дочки-матери. Все закончилось полным провалом. Хильда терпеть не могла витрин, заполненных чем-либо, корме еды, тушевалась при виде других покупателей, щеголяющих более приличным платьем, и сюсюкала с продавцами; изобилие выбора сбивало ее с толку, а неизбежное раздевание вообще казалось целой трагедией. В последнем из магазинов, куда Филиппа в отчаянии затащила приемную мать, была длинная общая примерочная. Интересно, что за реальный или надуманный телесный недостаток загнал несчастную в самый дальний угол, вынудив переодеваться под покровом собственного плаща, в то время как прочие девушки и женщины преспокойно обнажались до бюстгальтеров? Утратив надежду, Филиппа опустошала целые прилавки, но и это не помогало. На миссис Пэлфри ничто не смотрелось как подобает. В первую очередь потому, что та одевалась без малейшей уверенности в себе, не проявляла никакого удовольствия, стояла с видом бессловесной жертвы, украшаемой на заклание. В конце концов покупательницы остановили выбор на черной шерстяной юбке — она и висела сейчас на Хильде в сочетании с аляповатой кримпленовой блузкой дурного покроя — и больше уже никуда не ходили вместе. Теперь и не придется, поздравила себя девушка. Однажды попыталась разыграть из себя примерную дочь — и хватит.

Раскатистый, словно на трибуне, голос Гарри Клегорна грубо прервал привычные, по-своему даже уютные пренебрежительные размышления о Хильде, наделенной лишь двумя дарами: стряпать и лгать.

— Вот вы представляете так называемый рабочий класс, да? А ведь большинство членов вашей партии даже не догадываются об истинных чувствах тех, кого якобы защищают. Возьмем, к примеру, старушку с южного берега, коротающую век в одной из ваших блочных высоток; если она боится лишний раз выйти на улицу за покупками или чтобы забрать пенсию, опасаясь бессовестных грабителей, — кому нужна такая воля? Свобода без страха разгуливать по собственному городу, черт побери, гораздо важнее «гражданских свобод», о которых трещат на всех углах члены парламента.

— Будь любезен, разъясни нам, как это более длинные сроки заточения и более суровый тюремный режим сделают жизнь безопаснее?

Нора Клегорн слизнула с пальцев соус и между прочим обронила:

— Все-таки, я думаю, они должны вешать убийц, как раньше.

Слова прозвучали столь буднично, словно речь шла о праве горожан закрывать окна от любопытных соседских глаз. За столом наступила мертвая тишина, как если бы дама разбила что-нибудь очень ценное. Филиппе даже послышался тонкий звон стекла.

— Они? — невозмутимо повторил Морис. — Вы хотели сказать, мы должны. Лично я бы не взвалил на себя подобного рода обязанность и не представляю, кто бы выполнил за меня грязную работу.

— О, Гарри сделает все, что угодно, не правда ли, дорогой?

— Ну, пару-тройку подонков я бы не задумываясь отправил на тот свет.

Разговор, как и ожидалось, перекинулся на самую знаменитую женщину-детоубийцу двадцатого века. Ее имя всплывало в каждой беседе, как только где-то заговаривали об отмене высшей меры наказания — этом камне преткновения для всех либералов. Филиппе казалось, что ее родную мать нарочно продержали в заключении дольше обычного, лишь бы не возбуждать общественное волнение по поводу той печальной знаменитости. Девушка покосилась через стол на Хильду. Миссис Пэлфри низко склонилась над тарелкой, прикрыв лицо двумя прядями волос. Артишоки — удачное начало для досадного обеда, они требуют столько внимания.

— Решив, что казнить убийц неправильно, — разглагольствовал Клегорн, — мы только теперь осознали: оказывается, они не умирают потихоньку в камерах и не испаряются неизвестно куда. Вдобавок кто-то должен о них заботиться, и очень скоро никто не возьмется выполнять неблагодарную работу задешево. А ведь рано или поздно эту женщину придется выпускать. По мне, чем позже, тем лучше.

— Да ведь, говорят, она жутко ударилась в религию? — вмешалась Нора. — Вроде в газетах писали, ее потянуло не то в монастырь, не то ухаживать за прокаженными.

— Бедные прокаженные! — хохотнул Габриель. — Вечно подворачиваются под руку желающим раскаяться! Как будто им своих бед не хватает.

Влажные губы Клегорна облепили сочную сердцевину артишока, точно большой палец младенца. Голос прозвучал приглушенно сквозь льняную салфетку:

— Мне все равно, о ком она заботится, лишь бы держалась подальше от детей.

— Но если эта женщина так переродилась, — вставила Нора, — ей незачем рваться из тюрьмы, верно?

— Да уж, — нетерпеливо поморщился Клегорн. Филиппа не раз обращала внимание, с какой легкостью он прощал жене любые глупости, зато разумных речей из ее уст просто не переносил. — Это последнее, что теперь волнует нашу героиню. В конце концов, камера — самое подходящее место на земле, чтобы творить добро, которого вдруг возжаждала ее душа. Все эти толки о раскаянии — сущий бред. Она с любовничком замучила насмерть ребенка. Если когда-нибудь детоубийца поймет, что натворила… Не знаю, как можно это пережить. Тем более строить планы на будущее.

— Тогда пожелаем ей не каяться ради собственного же блага, — усмехнулся Габриель. — Однако меня забавляет весь этот шум по поводу преступной души. Понятно, общество вправе наказать убийцу, дабы припугнуть остальных, или постараться как-нибудь обезвредить ее после выхода, но разве можно требовать сожаления, мук совести? Этот вопрос останется между ней и ее богом.

— Вот именно, — сказала Филиппа. — Не будучи еврейкой, я не вправе заявить, что прощаю нацистам холокост. Это была бы пустая, высокомерная болтовня.

— Не более, чем утверждение о том, что покаяние касается лишь преступницы и ее бога, — сухо промолвил мистер Пэлфри.

— Уймись, Морис! — усмехнулся Клегорн. — Оставь теологические споры до теледебатов с епископом. К слову, сколько тебе сейчас платят за выступления?

Разговор обратился к новым контрактам и порокам телевизионных продюсеров; детоубийцу благополучно забыли. Хозяева и гости расправились с телятиной, потом — с лимонным суфле, затем перебрались в сад неторопливо пить кофе и бренди. Филиппа уже не верила, что этот безумный день когда-нибудь закончится. Утром она проснулась внебрачной дочерью и вот за какие-то часы стала законной, зато окунулась в пучину кошмара и бесчестья. Девушка словно пережила разом рождение и смерть — две по-своему болезненных стороны одного неумолимого процесса. Теперь же она, опустошенная, сидела за столом на освещенном дворике и мысленно проклинала засидевшихся гостей.

Даже утомление имеет свои границы. Мозг Филиппы вдруг сделался неестественно чистым и ясным, а разум начал цепляться за какие-то мелочи, придавая невероятную важность лямке бюстгальтера, спустившейся с плеча Норы Клегорн, тяжелому перстню с печаткой, впившемуся в толстый мизинец ее супруга, кроне персикового дерева, серебряной при свете лампы; если протянуть руку и тряхнуть ствол как следует, на всех полился бы дождь из блестящих листьев.

К половине двенадцатого беседа стала бессвязной, поверхностной. Морис и Гарри уладили свои академические дела, и Габриель с полунасмешливой учтивостью откланялся. Однако Клегорны с упорством, достойным лучшего применения, продолжали сидеть за столом. По саду стелилась сырая ночная свежесть, багровое небо покрыли сетью вспухшие вены умирающего дня. Около полуночи назойливая семейка вспомнила, что живет не в этом доме, и потом еще долго-долго прощалась, медленно шагая по тропинке к своему «ягуару». Наконец Филиппа могла свободно пойти к себе.

7

Ни одно из школьных сочинений не давалось девушке с таким трудом, как это письмо. Поразительно: короткий отрывок прозы потребовал на свое составление столько времени, что самые заурядные слова вдруг обрели бесчисленное множество смысловых оттенков, отяжелели от снисходительных намеков, резали ухо бестактностью. Уже само обращение заставило Филиппу серьезно задуматься. «Дорогая мама»? Чересчур навязчиво и отдает самонадеянностью. «Уважаемая миссис Дактон»? Обидная, почти жестокая любезность. «Уважаемая Мэри Дактон»? Ни то ни се, затасканный оборот, признание в собственном бессилии. По долгом размышлении девушка остановилась на «Дорогой матери». В конце концов, именно такой и была связь между ними, основанная на первичных, незыблемых биологических узах. Открыто признать ее не означало напрашиваться на большее.

Первые строчки сложились относительно легко. «Надеюсь, — начала девушка, — это письмо не причинит вам боли. Дело в том, что я воспользовалась своим правом и получила подлинное свидетельство о рождении, после чего отправилась на Банкрофт-Гарденс, где и узнала от соседа, кто вы такая».

К чему говорить лишнее? Кровавое прошлое поднято лишь на миг и с отвращением отброшено.

«Я бы очень желала встретиться, если у вас нет серьезных возражений, и приеду в Мелькум-Гранж, как только вы сообщите удобные день и время для визита».

Вычеркнув прилагательное «серьезных», Филиппа задумалась над определением «удобные», но потом решила оставить его. Предложение не совсем устраивало ее, зато по крайней мере верно и коротко передавало суть.

Со следующей частью письма опять возникли загвоздки. «Освободиться», «выпуститься», «выйти», «вернуться на волю» — все эти выражения казались бранными, а без них обойтись было бы сложно. Девушка решилась и быстро набросала черновой вариант:

«Не хочу навязываться, однако если вам некуда будет… негде будет… если вы еще не определились с планами на будущее после того, как покинете Мелькум-Гранж, то можете переехать ко мне».

Какая холодная и надменная концовка! Словно приглашение для нежеланного гостя. Девушка попробовала снова:

«В октябре я поступаю в Кембридж и надеюсь до этого снять квартиру в Лондоне на пару месяцев. Если вы еще не определились с планами на будущее после того, как покинете Мелькум-Гранж, и хотели бы разделить со мной жилище, меня бы это устроило; впрочем, вы не обязаны соглашаться».

Филиппе вдруг пришло в голову, что мать может обеспокоиться по поводу оплаты. Много ли денег дают преступникам, отсидевшим свое и выходящим на свободу? Надо бы разъяснить: мол, деньги не потребуются. Девушка взялась было писать, что ее предложение не связывает мать никакими обязательствами, но безликая коммерческая нота, прозвучавшая в этой фразе, напоминала рекламу из торгового каталога. И потом, как же совсем без обязательств? Родная дочь действительно кое-чего желает от матери, просто деньги здесь ни при чем. Ладно, подробности подождут до личного разговора.

Девушка закончила абзац:

«Это будет небольшая двухкомнатная квартира с кухней и ванной, хотя, конечно, я поищу что-нибудь удобное, поближе к центру».

Удобное для чего? И как понимать центр? Королевский оперный театр «Ковент-Гарден», магазины Уэст-Энда, рестораны, театры? Какого рода жизнь она предлагает, в каком окружении представляет себе незнакомку, которая скоро выйдет на волю, если только отмену смертной казни за убийство и вечное бремя воспоминаний о мертвом ребенке можно назвать волей?

Девушка переписала все набело, поставила подпись: «Филиппа Пэлфри» — и внимательно перечла каждую строчку. Лицемерие, сплошная фальшь. Докопается ли мать до правды сквозь эти неискренние слова? Выбора у нее нет. Мэри Дактон снова в розыске — и ей не увернуться. Встреча неизбежна: не сейчас, так после.

Наверное, можно было проявить больше честности, а вместе с тем и человечности. Выложить жестокую, голую правду, например:

«Если тебе некуда деться, не хочешь ли разделить со мной квартиру в Лондоне? Только до октября, пока я не отправлюсь в Кембридж? Я ведь не собираюсь менять ради тебя всю свою жизнь. Тебе нужно жилье, а мне — информация. По-моему, честный обмен. Для начала дай знать, когда можно будет наведаться в Мелькум-Гранж и потолковать».

За дверью послышались шаги: кто-то поднимался по лестнице. Раздался негромкий стук. Значит, это Хильда. Морис никогда не стучался — должно быть, перенял привычку Хелены.

На пороге стояли оба. Смущенные, робкие, точно делегация просителей, только в халатах. Она — в цветастом нейлоне, он — в тонкой шерстяной ткани багряного оттенка. Девушке вспомнились детские купания, запах мыла и присыпки.

— Филиппа, нам надо поговорить, — сказал приемный отец.

— Я устала. Уже давно за полночь. И что здесь обсуждать?

— По крайней мере не принимай никаких решений, пока вы не увидитесь, не пообщаетесь…

— Я уже написала ей. Завтра отправлю — то есть уже сегодня. Приглашение сразу обесценится, если не сделать его до нашей встречи. Мы же не на рынке, а она — не товар, чтобы ее заранее осматривать.

— Получается, ты способна взять на свою шею незнакомую женщину, которая ничего для тебя не сделала, которая превратится в обузу и, возможно, даже не понравится тебе, — и это на недели, на месяцы, а то и на целую жизнь? Я уже молчу о том, что она своими руками убила ребенка. Не донкихотствуй, Филиппа. Не капризничай, точно маленькая.

— Я вовсе не хочу сажать ее себе на шею.

— Именно хочешь. Ты ведь не секретаршу нанимаешь. Ту хоть, когда не угодит, можно выгнать, а здесь увольнительной запиской не обойдешься. И как это, по-твоему, называется?

— Разумным подходом. Я всего лишь помогу ей устроиться на первые месяцы. К тому же это просто предложение. Может, она и не захочет меня видеть, не то что делить квартиру. Может, у нее другие планы. А если нет, я все равно свободна до самого октября. Пусть у нее хотя бы будет выбор.

— Думаешь, ей и правда некуда податься? Не беспокойся, государство заботится о бывших заключенных; без крыши над головой их никто не оставит.

— Да и есть ведь общежития! — нервно вмешалась Хильда. — Я слышала, они довольно приличные. Что, если ей поселиться там, пока не устроится на какую-нибудь работу?

«Говорит так, как будто мою мать раньше времени выписывают из больницы», — мелькнуло в голове Филиппы.

— Еще она может въехать к подруге по камере, — вставил Морис. — Вряд ли все эти годы она провела в полном одиночестве.

— Ты имеешь в виду — к любовнице? Лесбиянке?

— Это общеизвестный факт, — раздраженно бросил отец. — Ты ровным счетом ничего о ней не знаешь. Позволив тебе исчезнуть из своей жизни, твоя мать, несомненно, решила, что так будет лучше. Сделай для нее то же самое. Тебе не приходило на ум, что ты — последний человек, которого этой женщине хотелось бы снова увидеть?

— Ей достаточно сказать лишь слово. Я потому и написала сначала: не хочу появляться в тюрьме без предупреждения. Кроме того, она рассталась со мной из-за того, что не было другого выбора.

— Ты не смеешь просто так уйти! — всхлипнула Хильда. — Что подумают люди? Что мы скажем твоим друзьям, Габриелю Ломасу?

— При чем тут он? Если спросит, говорите: путешествует за границей. Я ведь так и собиралась поступить.

— Но тебя непременно увидят в Лондоне! Увидят вместе с ней!

— И что? По-вашему, у нее на лбу пылает каинова печать? Я придумаю, как ответить вашим друзьям, если вас так беспокоит их мнение. Сами подумайте, это все го лишь на пару месяцев. Люди время от времени уезжают излому.

Морис прошелся по комнате, остановился перед холстом Генри Уолтона и произнес, не оборачиваясь:

— Что ты читала об убийстве?

— Ничего не читала. Я знаю, она задушила девочку по имени Джули Скейс, изнасилованную моим отцом.

— Ты не просматривала газетные репортажи?

— Нет, мне некогда копаться в архивах.

— Тогда послушай совет: прежде чем совершить глупость, полистай вырезки той поры, изучи протокол, собери все факты…

— Факты мне уже известны. Их бросили мне в лицо не далее как сегодня утром. И я не намерена шпионить за собственной матерью. Она сама сообщит то, что сочтет нужным. А теперь извините, я очень устала и хочу спать.

8

Два дня спустя, в пятницу четырнадцатого июля, Норман Скейс отпраздновал одновременно свои пятьдесят седьмые именины и последний день на бухгалтерской службе. Коллегам он заявил, что скромное наследство, оставленное дядюшкой, позволяет ему безболезненно заморозить пенсию, дабы уйти с работы на три года раньше срока. Норману редко доводилось обманывать, и ложь его смущала. Однако нужно же было как-нибудь объяснить, почему обычный клерк, проходивший пять лег из восьми водном и том же костюме, ни с того ни с сего оставил теплое место. Не выкладывать же сослуживцам правду: дескать, в августе убийца моей дочери выходит на свободу, и нужно сделать кое-какие приготовления, которые поглотят все мое время!

…Хотя конечно, «отпраздновал» — не совсем подходящее слово. Больше всего Норману хотелось бы уйти незаметно, как после обычного рабочего дня; однако в отделе действовали свои правила, от исполнения которых не удавалось увильнуть даже самым необщительным и замкнутым сотрудникам. Любому, кто оставлял место, уходил на пенсию, шел на повышение или женился, полагалось позвать сослуживцев на чашку кофе или рюмку хереса, в зависимости от важности события. Для тех, у кого не было личной секретарши, приглашения любезно печатало машинописное бюро, а распространял какой-нибудь младший конторский помощник — заодно со служебными записками, циркулярами и свежими периодическими изданиями. Старшая секретарша мисс Милисент Йелланд, тут же начинала суетиться — с таинственным видом перемещалась из кабинета в кабинет с конвертом, куда все желающие клали деньги на подарок, и открыткой, где всякий расписывался под различными поздравлениями, пожеланиями или прощальными словами. Выбор открытки мисс Йелланд неизменно оставляла за собой. В свои пятьдесят четыре года она научилась сублимировать подавленные материнские чувства, взяв на себя роль мамаши всего отдела, и последние пятнадцать лет силилась, хотя и без успеха, создать на рабочем месте иллюзию крепкой и счастливой семьи.

Каждый раз поиски велись самым тщательным образом. Секретарша неспешно изучала прилавки «Магазина армии и флота»[23] и книжной лавки Вестминстерского аббатства. Для представителей старшего поколения мисс Йелланд обычно выбирала изображения собак — эти уважаемые, приятные животные вызывали у нее целую гамму смутных мыслей и чувств, ассоциируясь с верностью и преданностью, с неприкрытой мужественностью, с таинственными развлечениями элиты на охотничьих болотах, где среди вереска прятались куропатки, и, наконец, просто с умеренно хорошим вкусом. Поскольку деревенский особняк, намекающий на теплое семейное счастье, решительно не подходил вдовцу, а легкомысленные оленята и черные кошечки никак не вязались с образом мистера Скейса, в этот раз пришлось остановиться на лохматой псине неопределенной породы с фазаном в зубах.

Уже в офисе мисс Йелланд внимательно изучила открытку — и ощутила приступ сомнения. Фазан, или похожая на него дичь, выглядел чересчур жалким и уж очень мертвым из-за остекленевших глаз и неестественно выгнутой шеи. Да и собака, если приглядеться, смотрела недобро, почти злорадно. Оставалось надеяться, что завтрашнему пенсионеру не претят кровавые забавы. И вообще, дареному коню в зубы не смотрят. Секретарша и так потратила тридцать три пенса из собранных десяти фунтов — ничтожная сумма, конечно, хотя, с другой стороны, он сам никогда не стремился быть в центре внимания, так что покупать новую открытку, повеселее, было бы глупой и неоправданной тратой денег.

Впрочем, поиски карточки для этого мужчины всегда отнимали до обидного много усилий. Восемь месяцев назад, после смерти его жены, о которой скрытный мистер Скейс распространялся так же мало, как и о прочих личных делах, мисс Йелланд послала ему от имени отдела траурную открытку — серебряный крест, увитый фиалками и незабудками, — так потом извелась, гадая, понравился ли вдовцу ее выбор. Мужчина работал в отделе около девяти лет, и при этом сослуживцы практически ничего о нем не знали — разве только что хмурый молчун, как и старшая секретарша, добирался до Ливерпуль-стрит откуда-то из восточных предместий. Пару раз они случайно столкнулись на остановке; с тех пор мисс Йелланд ловила себя на мысли, уж не нарочно ли ее избегают.

Несколько лет назад, осмелев после двух бокалов дешевого хереса, выпитого на офисной рождественской вечеринке, секретарша спросила, есть ли у него дети. «Нет, — ответил мистер Скейс. И, помедлив пару секунд, неожиданно прибавил: — У нас была дочь, но рано скончалась». Потом залился краской и отвернулся, словно раскаиваясь в неуместном признании.

Мисс Йелланд не могла не почувствовать себя не в меру любопытной грубиянкой. Она неловко пробормотала слова извинения и удалилась — наполнять подставленные бокалы, отвечать на праздничную болтовню коллег. Однако чуть позже сказала себе, что это, пусть ненамеренное, признание слетело с губ несчастного лишь для нее одной. С тех пор секретарша ни разу не вспоминала о трагедии в разговорах, однако лелеяла разделенную тайну, которая, быть может, повысила ее ценность в глазах мистера Скейса. Кроме того, его личная драма заставила мисс Йелланд посмотреть на мужчину другими глазами: он стал интересен, выделился из общей массы, заинтриговал ее, а когда овдовел — и вовсе сделался предметом сокровенных грез. Теперь они оба остались одни. К тому же он такой добросовестный… Младшие сотрудники недолюбливали Скейса — тот настаивал на дотошном выполнении любого задания. Лишь опытная, зрелая женщина могла оценить его по достоинству. Что, если им подружиться, а потом… кто знает… Милисент еще не стара и вполне способна составить чье-нибудь счастье, а не только стирать и готовить для мамочки. Одно плохо: первый шаг придется делать самой.

Ее вдохновила колонка советов из женского журнала; какая-то читательница писала, что интересуется молодым сослуживцем, который не проявляет к ней ничего, кроме дружелюбия и вежливости, никуда не приглашает и не зовет на свидания. Ответ прозвучал вполне определенно: «Купите два билета на спектакль, который бы ему непременно понравился. Затем скажите, что неожиданно получили билеты в подарок, и как бы невзначай спросите, не составит ли молодой человек вам компанию».

Уловка оказалась не из легких. Потребовалось убеждать соседку присмотреть за больной матерью, а потом ломать голову над выбором подходящего мероприятия. В конце концов мисс Йелланд решила, что музыка — самый верный выход, и отстояла длинную очередь за дорогими билетами на концерт Брамса в крупнейшем концертном зале Лондона «Ройал-фестивал-холл» в пятницу вечером. В понедельник Милисент решилась заговорить об этом. Сдержанное приглашение так долго репетировалось, что в итоге прозвучало неловко и неискренне. Некоторое время вдовец молчал, уставившись в бухгалтерскую книгу; секретарша даже усомнилась, услышал ли он хоть слово. Затем мистер Скейс неуклюже поднялся со стула, коротко посмотрел на нее и пробубнил:

— Очень мило с вашей стороны, однако я никуда не хожу по вечерам.

В его глазах мисс Йелланд прочла досаду, чуть ли не панику. Покраснев как вареный рак от унижения из-за столь безусловного отказа, она бросилась искать уединения в дамской раздевалке, порвала ненавистные бумажки в клочья и спустила в унитаз. Бессмысленный и экстравагантный жест. Концерт пользовался большой популярностью, и в кассе билеты наверняка приняли бы обратно. Правда, поступок слабо утешил ее пострадавшую гордость. С тех пор секретарша не приближалась к отвергнувшему ее мужчине. Кстати, ей почудилось, что тихий, ответственный работник еще больше замкнулся, окружил себя еще более жестким панцирем. И вот он покидает отдел. Девять лет обходил ее любовь и заботу стороной, а теперь ускользает навсегда.

Официальное прощание назначили на половину первого, и к часу главный бухгалтер отдела мистер Уиллкокс, в чьи обязанности входило выступать с речами, уже заливался соловьем.

— Если бы кто-нибудь попросил меня, как старшего в нашем отделе, назвать самое выдающееся качество Нормана Скейса, проявленное им за годы работы, я бы ни секунды не медлил с ответом.

Тут он искусно выдержал полуминутную паузу, чтобы коллеги успели притвориться горячо любопытными, будто бы сей вопрос и впрямь вертелся у всех на устах; заместитель старшего бухгалтера мрачно возвел глаза к потолку, младшая секретарша хихикнула, а мисс Йелланд ободряюще улыбнулась Норману. Улыбка осталась без ответа. Мистер Скейс стоял у стола, сжимая в руке бокал, наполовину наполненный сладким африканским вином, и затуманенными глазами смотрел куда-то поверх голов. В этот день он позаботился о своей внешности не больше и не меньше обычного: надел синий костюм с изрядно потертыми рукавами, рубашку с помятым, но чистым воротничком и аккуратно завязал галстук неописуемой расцветки. Кого-то он напомнил мисс Йелланд, стоя вот так, поодаль от остальных, точно изгой. Правда, не знакомого человека, скорее героя картины, фотографии, кинохроники. И вдруг ее осенило. Норман поразительно смахивал на обвиняемого с Нюрнбергского процесса. Нелепое, оскорбительное сравнение потрясло секретаршу, женщина вспыхнула, точно ее застали врасплох у чужой замочной скважины, и устремила взгляд на свой бокал; воспоминание не отпускало. Тогда она вновь сосредоточила взор на мистере Уиллкоксе.

— Я бы ответил одним-единственным словом, — провозгласил тот и принялся перечислять: — Добросовестность, сознательность, честность, методичность, профессиональность, — тут он поперхнулся, и Милисент невольно удивилась: неужели в языке есть подобное существительное, — полная надежность. К чему бы ни приложил руку наш мистер Скейс, любое поручение он выполнял от начала до конца с чистоплотностью, четкостью и полной надежностью.

Заместитель залпом выпил бокал, поскольку вино было не из тех сортов, которые хочется смаковать подольше, и с тоской подумал, что если кто-нибудь и слышал более дурацкую, убийственно нудную прощальную речь, то сам он, во всяком случае, ничего хуже на своем веку не слышал. Однако почему Скейс решил так рано удалиться от дел? Легендарное наследство, о котором ходило столько слухов, наверняка принесло ему очень солидную сумму, чтобы натри года раньше… Разве что этот тихоня нашел себе новое место и помалкивает. Хотя вряд ли. Кому в наши дни захочется брать пятидесятисемилетнего работягу без особой квалификации?

А самодовольный оратор все бубнил и бубнил. Словно из рога изобилия, на слушателей сыпались заковыристые намеки, как распорядится преждевременный пенсионер своей будущей жизнью, полушутливые поздравления с отчетливой ноткой плохо скрываемой зависти, последние традиционные пожелания долгой, благополучной и счастливой старости и надежды на то, что скромный подарок отдела пригодится для покупки какого-нибудь предмета роскоши, который напоминал бы мистеру Скейсу о привязанности и уважении теперь уже бывших сослуживцев.

С этими словами Уиллкокс протянул чек и присоединился к жидким хлопкам, на удивление мерно и беззвучно смыкая и разводя ладоши, точно вялый капитан болельщиков.

Все взгляды обратились на мистера Скейса. Тот поморгал на конверт, который сунули ему в руку, но даже не открыл. Как будто бы не знал, что полагается по обычаю: сначала сделать вид, словно не может расклеить конверт, потом благодарно выгнуть бровь при виде чека, восхититься рисунком открытки, внимательно изучить все подписи… Норман зажал подарок в ладони, точно маленький ребенок, не уверенный, что это принадлежит ему, и произнес:

— Благодарю вас. Во многих отношениях мне будет не хватать моего отдела после примерно девяти лет…

— Ровно девяти лет! — со смехом воскликнул кто-то.

— После примерно девяти лет, — невозмутимо повторил мистер Скейс. — На любезно подаренный вами чек я куплю бинокль, пусть напоминает о старых друзьях и сослуживцах. Еще раз большое спасибо.

Тут он улыбнулся. Но так мимолетно, вскользь, что видевшим оставалось лишь ломать голову, а не померещилось ли им чудесное преображение. Норман поставил на стол недопитый бокал, пожал руки одному или двум ближайшим коллегам и вышел.

В крохотном кабинете, который он делил еще с парой служащих, лежали в хозяйственной сумке нехитрые, заранее приготовленные пожитки, которые следовало забрать: чайная пара, завернутая во вчерашний выпуск «Дейли телеграф», арифметические таблицы, словарь и мыло. Скейс осмотрелся в последний раз. Вроде ничего не забыл. Шагая к лифту, он на минуту вообразил себе, как вытянулись бы лица бывших товарищей по работе, если бы Норман просто взял и сказал то, что у него на сердце:

«Видите ли, я решил уйти заранее из-за одного важного дела, которое требует серьезной подготовки и займет несколько ближайших месяцев. Понимаете, мне надо найти и прикончить убийцу дочери…»

Фальшивые улыбочки так и замерзли бы у них на губах, превратившись в недоверчивые гримасы, а потом, наверное, все разразились бы деланным смехом. Или еще сюрреалистичнее: коллеги продолжали бы кивать, учтиво скалиться, потягивать за его здоровье дешевый херес, придавая жуткой исповеди не больше значения, чем напыщенным разглагольствованиям Уиллкокса. Именно в конце его пустопорожней речи Скейса и охватило бессмысленное желание выложить правду-матку. Не то чтобы искушение было неодолимым, но все-таки. Мистер Скейс и сам удивился собственной дерзости. До сих пор его не находили способным на поступок или яркий жест, хотя бы даже и в мыслях. Убийство Мэри Дактон не в счет: это была обязанность, от которой Норман попросту не хотел, да и не смог бы уклониться. Разумеется, он желал себе удачи — в том смысле, чтобы ловко уйти от расплаты за преступление: несчастный отец искал правосудия, а не венца мученика. Досадно, что именно сегодня Скейса посетила мысль, как отнеслись бы к его намерению сослуживцы. Едва появившись, мелодраматическая мыслишка на миг опошлила, если не обесценила, в его глазах грядущую трагедию.

9

Как обычно, Скейс возвращался к себе по Вестминстерскому мосту, через Парламентскую площадь, Грейт-Джордж-стрит и Сент-Джеймсский парк. До восточного пригорода можно было добраться и более коротким путем, по городской линии, однако Норман предпочитал пройтись вечером по набережной и уже у парка сесть на метро. С тех пор как умерла Мэвис, он никогда не спешил домой. Не видел в этом смысла.

В парке было многолюдно, но Скейс ухитрился найти свободную скамейку. Пристроив сумку на земле между ног и глядя на озеро сквозь ветви плакучих ив, он вспомнил, как сидел на этом самом месте восемь месяцев назад, в свой первый обеденный перерыв после смерти жены. Тогда стояла необычайно холодная ноябрьская пятница. Солнце в зените казалось большой, размазанной по облакам луной. Ивы медленно роняли на воду тонкие бледные листья. На грядках с розами оставались лишь крепкие алые бутоны, побитые заморозками; колючие стебли шуршали мертвыми листьями. Озеро блестело морщинистой бронзой, и только посередине будто бы сверкал гладкий поднос чеканного серебра. Какой-то старик шаркал ногами по тропинке, усеянной опавшими листьями. В парке печально веяло запустением: с перил голубого моста вытерли краску бесчисленные руки туристов, фонтан молчал, чайная была закрыта на зиму. Теперь в воздухе гудели голоса гуляющих, звенел детский смех. В тот день, как припомнилось Норману, по дорожке брел один-единственный мальчик, и когда он грубо, надтреснуто хохотнул, над озером взметнулись с жалобными криками пухлые чайки. Вдали, у корней деревьев, между пучками травы белели пятна раннего снега.

На Скейса даже дохнуло забытым ноябрьским холодом, и он прикрыл веки, чтобы не видеть залитой солнцем зелени парка над зеркалом голубой воды, отрешился от призывных ребячьих криков и приглушенной музыки оркестра и мысленно перенесся в больничную палату, где скончалась Мэвис.

Надо же было выбрать такой неудачный день, напряженный четверг, да еще и четыре пополудни — самое горячее время. Уж лучше бы ночью: большинство пациентов спят или просто угомонились, персонал может отдохнуть от ежедневной битвы за жизнь и уделить внимание тем, кто ее проиграл. Утомленная медсестра объяснила, что по правилам полагалось, конечно, переместить больную в отдельную боковую палату, но, к несчастью, все они заняты. Может, завтра… В общем, кто доставляет в последние минуты меньше хлопот персоналу, тот и заслуживает больше комфорта. Норман сидел рядом с женой за шторами, узор которых навсегда отпечатался в его памяти: маленькие розовые бутоны на фоне гвоздик. Очень мило и уютно.

Как будто бы можно приукрасить смерть. Сквозь щель между занавесками Скейс видел, как суетятся медсестры в длинных халатах, с безразличным видом подкатывая к постелям столики на колесах, закрепляя капельницы… Чья-то голова просунулась и радостно спросила:

— Чаю?

Норман принял чашку и блюдце из белого фарфора; в буроватой жидкости уже таяли два куска сахара.

Руки жены лежали поверх одеяла. Норман держал ее левую ладонь, гадая, какие грезы царят в долине теней. Разумеется, им далеко до кошмаров, которые мучили Мэвис долгими ночами после гибели единственной дочери, так что Норман то и дело просыпался от истошного визга, задыхаясь от горячего, сладковатого запаха пота и страха. Мир, куда она унеслась, наверняка добрее, иначе почему бы ей лежать столь тихо? Скейс отстраненно наблюдал, как пробегали по лицу умирающей смутные тени чувств, уже недоступных ей: то капризно сдвигались брови, то мелькала коварная, неискренняя улыбка. Мужу она почему-то напомнила маленькую Джули в те дни, когда девочка страдала газами и строила похожие серьезные мины. Вот ее веки задрожали, а губы слабо зашевелились. Норман наклонился.

— Лучше ножом. Так надежнее. Не забудешь?

— Нет, не забуду.

— Письмо с собой?

— Да, письмо с собой.

— Покажи.

Скейс достал бумажник. Мутные глаза Мэвис с трудом сосредоточились на клочке помятой бумаги, трясущиеся пальцы жадно потянулись к нему, словно к мощам святого-целителя, а челюсть отвисла и задрожала от натуги. Муж прижал ее иссохшую ладонь к конверту и произнес:

— Я не забуду.

Ему на ум пришел тот день, когда письмо появилось на свет. Примерно год назад Мэвис впервые услышала, что больна раком. Вечером супруги сидели на диване — рядом, но порознь — и смотрели передачу о птицах Антарктики. Как только Норман выключил телевизор, жена промолвила:

— Если не вылечусь, придется тебе действовать в одиночку. Это нелегко, понимаю. Чтобы ее разыскивать, понадобится убедительная отговорка. И потом, после убийства, вдруг тебя заподозрят, надо будет внятно все объяснить. Я напишу письмо, напишу, что простила ее. Скажешь: дескать, исполнял мою последнюю волю, хотел передать конверт из рук в руки.

Когда она это придумала? Должно быть, размышляла во время передачи. Скейс ощутил болезненный укол разочарования и страха. В глубине души он надеялся, что уход Мэвис каким-то образом избавит его от тяжкой ноши, непосильной для одного. Однако выбора не оставалось. Тогда же за кухонным столом и родилось роковое письмо. Жена не стала запечатывать конверт: мало ли кто пожелает ознакомиться с его содержимым, прежде чем сообщить Норману местонахождение убийцы. Скейс так и не прочел письма — ни тогда, ни позже, но всегда носил его в своем бумажнике. До самой предсмертной минуты Мэвис ни разу не заговаривала об этом послании.

Потом она впала в забытье. А Норман сидел прямо, словно проглотил аршин, накрыв ладонью сухую руку, похожую на лапку ящерицы — недвижную, с противно скользящей кожей. Он напомнил себе, что эта самая рука долгие годы готовила для него, стирала, убирала дом, и попытался вызвать прилив жалости. Сердце немного дрогнуло, хотя это было не сострадание, скорее смутное чувство еще одной невозвратимой утраты. И медсестра — зачем она так хлопочет? Столько шума, суеты, а ведь все бесполезно. Зарыдать бы сейчас — не о Мэвис, обо всех сразу, о больных и здоровых, а главное, о себе самом. Слезы не подступали. Вместо них появилось желание брезгливо отдернуть ладонь. Скейс пересилил его. Что, если медсестра заглянет за штору? Наверняка она ожидает увидеть верного мужа покорно сидящим у смертного ложа, склонившимся над своей любимой в тщетной попытке утешить угасающую плоть. Любимой… Нет, любовь умерла. Мэри Дактон удавила ее своими руками, когда вытрясла душу из их ребенка. Если вдуматься, настоящее чувство не должно так легко погибать. Но когда-то оно казалось очень даже настоящим. Да, они любили друг друга, как и всякое живое существо на планете, в меру сил. А чем это кончилось? И кто из них больше виноват? Та, которую прежде переполняла энергия, или тот, который, наверное, мог бы помочь своей половине преодолеть кошмар и начать жить? К чему теперь гадать на кофейной гуще? Важно не подвести Мэвис хотя бы в последний раз. Для этого остался единственный путь: их общая цель отныне должна стать его собственной. Кто знает, может быть, смерть убийцы искупит и оправдает потраченные впустую бесконечные годы ожидания.

Жена лелеяла горькую жажду мести, словно чудовищного младенца, который день ото дня рос в утробе, ни на миг не позволяя забыть о себе. Со временем даже личный врач утомился выписывать рецепты и направления к местным светилам психиатрии, даже он признал, что несчастная горюет слишком долго. В конце концов, горе — непозволительная роскошь в современном обществе, выделяющем сочувствие скупыми монетками, точно милостыню, так что многие гордецы и вовсе не протягивают за ней руки. Норману подчас приходило в голову, что викторианские обычаи показного траура не лишены смысла. По крайней мере они четко определяли границы общественной терпимости. Вдове, например, полагалось провести год в черном, полгода в сером и потом уже ходить в лиловом. Так рассказывала Скейсу бабушка, с уважением отзываясь о богатых провинциальных домах, где ей довелось служить горничной. Интересно, сколько черного причиталось родителям изнасилованного и убитого ребенка? В те времена подобная потеря возмещалась не позже чем за год.

«У вас впереди целая жизнь», — твердили Мэвис. В ответ она широко распахивала непонимающие глаза: какая еще жизнь? «Подумайте о муже», — советовал доктор. И она думала. По ночам, напряженно и безмолвно лежа в двуспальной кровати, Норман смотрел в черный потолок и явно видел еще более беспросветные тучи ее мыслей: невысказанные упреки злокачественной опухолью запускали щупальца в его мозг. Жена ни разу так и не повернулась к нему. Разве только иногда протягивала руку, но стоило Скейсу коснуться ее, отдергивала. Та самая плоть, что некогда заронила в нее семя жизни, теперь отталкивала Мэвис. Как-то раз, чувствуя себя последним предателем, Норман робко поднял деликатную тему в беседе с врачом, и тот, ни секунды не сомневаясь, выдал: «Физическая близость ассоциируется у вашей супруги с бедой и утратой. Терпение, подождите немного». Он и терпел. До самой ее смерти.

…Кажется, снова заговорила? Скейс наклонился ниже, уловил кисловато-сладкий запах тления — и еле справился с искушением закрыть рот платком, чтобы не заразиться. Вместо этого он задержал воздух и постарался не дышать. Потом не выдержал и все-таки втянул в себя часть ее дыхания. Несколько нескончаемых минут Норман не мог разобрать, что шепчут дрожащие губы, но вот послышался неожиданно ясный, резкий, глубокий голос, какой был у нее до болезни.

— Сильная, — произнесла умирающая. — Сильная.

О чем это? Может, она имела в виду сильную волю, которая понадобится ему, чтобы исполнить задуманное? Или хотела напомнить об огромной силе убийцы, о том, что не следует легкомысленно приближаться к ней без оружия?

Тогда, на скамье подсудимых, Мэри Дактон не показалась ему ни слишком высокой, ни крепкой. Хотя, должно быть, сам зал суда — столь неожиданно тесный, безликий, обитый бледным деревом — приуменьшал всякое человеческое существо, виновное и невиновное, попавшее в его стены. Даже прокурор, облаченный в багряную мантию с королевским гербом, съежился до крылатой марионетки. Однако долгие годы, проведенные за решеткой, вряд ли ослабили преступницу. О, за узниками хорошо присматривают, чтобы никто не перерабатывал, не голодал, делал по утрам зарядку. Заболевшим предоставляется наилучший медицинский уход. Прежде, замышляя убийство, супруги мечтали удавить Мэри Дактон голыми руками, ведь именно так погибла Джули, но… Мэвис права. Мистер Скейс остается один. И без оружия ему не обойтись.

Видит Бог, он совсем не желал, чтобы жена умирала в горькой злобе. Преступница навеки отняла у них любовь — утешение каждого смертного, дружбу, смех, планы, надежды. И конечно, Джули. Порою Скейс недоуменно ловил себя на том, что почти забыл о ней. А Мэвис утратила своего бога. Как всякий из верующих, она мысленно творила его по собственному образу и подобию, представляя себе эдакого добряка-методиста с провинциальными вкусами, любителя радостных песен и умеренно-академических обрядов, не требующего больше, чем она в состоянии дать. В церковь по воскресеньям жена ходила по привычке, скорее из соображений удобства, чем ради страстного желания восславить Творца. Воспитанная в семье методистов, она была не из тех, кто отвергает понятия, привитые в детстве. Однако так и не простила Богу гибели маленькой дочери. Скейсу часто казалось, что Мэвис и его не простила. Наверное, потому и умерла их любовь: из-за вины. Жена укоряла его, а он терзал сам себя.

Снова и снова она вспоминала:

— Зачем только мы ей разрешили? Наша дочь не пошла бы в скауты, но ты так хотел этого…

— Я просто не желал ей одиночества. Я помнил, каково это в детстве…

— Ты должен был заезжать за ней по четвергам. Тогда ничего бы не случилось.

— Ты же знаешь, она не позволяла. Говорила, что ходит через площадку с подружкой, с Сэлли Микин.

Нет, Сэлли не провожала ее. Никто не провожал. Девочка просто стыдилась просить родителей о помощи. Вообще она ужасно походила на отца в юности: столь же непривлекательная, нелюдимая, замкнутая, дочь стремилась бороться с неуверенностью и неразумными детскими страхами в одиночку. Норман отлично понял, почему она никогда не ходила через игровую площадку: та, верно, казалась ей огромной и темной пустыней. Подвязанные на ночь цепочные качели страшно скрипели на ветру, гигантская горка хищной кошкой изгибалась на фоне закатного неба, из глухих укромных мест веяло угрозой, у скамеек, на которых днем сидели мамы с колясками, пахло мочой. И Джули делала огромный крюк по незнакомым улицам, схожим с ее собственной и потому не таким пугающим. Приятные, уютные дома-пятистенки с освещенными окнами внушали чувство покоя и уверенности. На одной из таких ничем не примечательных улиц девочке и повстречался насильник. Без сомнения, он, как и его дом, должен был выглядеть донельзя заурядно, чтобы заманить жертву, не вызывая подозрений. Родители постоянно твердили ей, как опасно разговаривать с незнакомцами, брать у чужих людей сладости, а тем более куда-то с ними ходить. Надеялись, что природная застенчивость будет ей защитой. Однако ничто не уберегло от беды: ни родительская опека, ни предупреждения.

Впрочем, чувство вины в сердце Нормана потихоньку таяло. Время не исцелило, но по крайней мере обезболило рану. Видимо, всякому человеческому страданию положен предел. Скейс где-то читал, что самые страшные пытки терзают жертву до определенного момента, за которым уже нет боли, когда град ударов спокойно воспринимается сознанием и даже приносит некое удовлетворение. Норману припомнилась первая чашка чаю, выпитая после смерти дочери. Он по-прежнему не мог и смотреть на еду, но безумная жажда застала его врасплох, и он не смог противиться. У крепкого сладкого чая оказался восхитительный вкус. Никогда, ни до, ни после, мистеру Скейсу не приходилось испытывать подобного. Джули умерла считанные часы назад, а его коварная, прожорливая плоть уже бессовестно вкушала удовольствия этого мира.

И вот, сидя под солнцем с пожитками, брошенными под скамейку, Норман опять ощутил всю тяжесть бремени, которое взвалила на него жена перед смертью. Итак, ему нужно разыскать и прикончить убийцу дочери. Лучше бы сделать это со всей осторожностью: бывшего клерка пугала мысль о тюрьме; однако, если не удастся, он совершит задуманное любой ценой. Сила убеждения поразила его самого. Откуда взялось такое страстное желание? Неужто все дело в мести? Нет, она давно уже ослабла. Тоска по Джули? И это чувство, поначалу столь же пронзительное, как у Мэвис, со временем выгорело, оставив в душе пустоту. Отец едва помнил ее лицо. Жена уничтожила все фотографии до единой. Хотя перед глазами Скейса еще стояли некоторые из них — точнее, изредка всплывали для поддержания мрачных мыслей. Вот он впервые взял дочь на руки: такое крохотное, запеленатое тельце, слипающиеся глазки, бессмысленная улыбка. А вот Джули топает по берегу озера, крепко ухватившись за отцовский палец. Или она же в форме скаута накрывает на стол — очень старается, хочет заработать лишний значок… Что же теперь делать? Как бы он ни расправился с убийцей, девочку не вернуть.

Может быть, Норман хотел сдержать слово, данное жене? Но как можно хранить или не хранить верность покойнице, которая самим актом умирания поставила себя вне досягаемости любого предательства и обмана? Никакие поступки супруга уже не тронут ее, не повредят ей и не разочаруют. Ведь не вернется же недовольный призрак Мэвис терзать его укорами за проявленную слабость? Нет-нет, она здесь ни при чем. Мистер Скейс сделает это ради себя. Это же надо: прожить пятьдесят семь лет полным ничтожеством — и вдруг пожелать доказательств, дескать, я тоже способен на отчаянный поступок, настолько ужасный и непоправимый, чтобы после, как бы ни обернулась судьба, уже никогда не сомневаться в себе… Норман перебирал в уме одну причину за другой, и все они казались правдоподобными, хотя нимало не трогали сердце. Просто он чувствовал, что сделает это, что убийство неизбежно и даже предопределено роком.

Солнце заходило. С озера потянуло прохладой, ивы зябко задрожали на ветру. Нашарив сумку под скамейкой, Норман зашагал к метро.

10

В четверг двадцатого июля, спустя три дня после того как от матери пришел ответ, Филиппа купила билет до Йорка и села на девятичасовой поезд от вокзала Кингз-Кросс. Краткий информационный листок, прилагавшийся к письму вместе с пропуском на посещение, сообщал, что автобус до Мелькум-Гранж отправляется из Йорка ровно в два пополудни. При том душевном беспокойстве, которое обуревало девушку, ей показалось легче провести несколько часов, гуляя по городку, нежели нервничать в Лондоне, ожидая более позднего поезда.

По прибытии она купила в киоске путеводитель и пустилась бродить по узким мощеным улицам, среди старинных, укрепленных тяжелыми брусьями домов и роскошных особняков в стиле георгианской эпохи, по укромным зеленым аллеям, прошлась по магазинам, пропахшим иноземными пряностями, заглянула в зал для приемов, построенный в восемнадцатом веке, наведалась в средневековый зал странствующих купцов, увешанный пышными флагами гильдий и портретами их покровителей, посетила развалины римских бань, осмотрела старинные церкви. Город представился гостье сказочным сном, и все его красоты, воплощенные в светотени, красках, формах или звуке, глубоко отпечатались в ее сознании, настроенном на отстраненно-возвышенный лад. И вот, миновав статую святого Петра, Филиппа вошла через западные врата в прохладу главного собора, где наконец-то решила присесть и отдохнуть. Тут она вспомнила, что захватила с собой сырно-томатный рулет, и впервые поняла, как сильно проголодалась. Однако не устраивать же пикник прямо в церкви. Это оскорбило бы, пожалуй, чувства верующих. Ничего, она еще потерпит. Запрокинув голову, посетительница обратила взор на ослепительно прекрасные средневековые витражи огромного восточного окна, туда, где Бог-Отец царственно восседал надо всем творением. Перед Ним была раскрытая книга. «Я есмь Альфа и Омега, начало и конец».[24] Как проста должна быть жизнь тех, кто потерял и обрел себя в подобном величественном утверждении. Увы, для нее этот путь закрыт. Символ веры Филиппы более суров и самонадеян: для нее все начинается и завершается ею же.

Девушка пришла на остановку чуть раньше положенного и не пожалела, что пожертвовала ради этого вторым завтраком: двухэтажный автобус уже стремительно заполнялся. «Интересно, — подумалось ей, — сколько людей едут туда же, куда и я? Многим ли из них месяцами приходится проделывать знакомый маршрут?» На табличке автобуса тюрьма не значилась. «В Мокстон через Мелькум» — только и говорилось там. Некоторые пассажиры выкликивали имена знакомых, пробирались, чтобы занять места рядом. Большинство везли с собой корзины и объемные мятые сумки. Как ни странно, здешнее общество не выглядело мрачным, подавленным, отмеченным особой печалью. Возможно, каждого и тяготило собственное бремя, но в этот безоблачный день оно казалось немного легче. Солнце припекало сиденья через стекло. Автобус, пропахший нагретой кожей, телами, свежеиспеченным печеньем, летним ветерком и луговыми травами, беззаботно покатил мимо редких деревушек, тенистых зеленых долин, где тяжелые ветви конского каштана царапали высокую крышу, потом со скрежетом взобрался вверх по узкой тропе между каменных стен, и теперь по обе стороны тянулись сжатые поля, на которых паслись стада белоснежных овец.

Лишь трое пассажиров на первом этаже не разделяли общего настроения: поседевший мужчина средних лет в безупречном костюме, занявший место рядом с Филиппой перед самым отъездом (всю дорогу он смотрел в окно, отвернувшись ото всех, и беспокойно крутил золотое кольцо на среднем пальце), и две немолодые женщины, что сели позади.

— Требует и требует, все время чего-то требует, никак не угомонится, — ворчала первая. — Теперь ей шерсть подавай! Я говорю, тебе-то хорошо, но нельзя же так. Я не могу. Я и так твоим ненаглядным деткам не даю помереть с голодухи, а ты все губы раскатываешь. Два десятка клубков! Вязать она, видите ли, удумала, хочет себе что-то вроде курточки! Джордж к ней больше не ездит. Он этого не выносит, нет, только не наш Джордж.

— Я видела на распродаже в Паджете хорошую шерсть, — заметила товарка.

— Хорошую? Черта с два! Ей-то надо новую, французскую. По восемьдесят пенсов за унцию, не хочешь? Могла бы обойтись и пуловером. Хоть бы о детях подумала! У ней ведь трое, все мал мала меньше, никому и восьми нет. Мне и повязать некогда. Я говорю, мол, это я в тюрьме, а не ты. Жаль, таких не выпускают из камеры, чтобы сами глядели за своей малышней. А то и неясно, кого из нас приговорили…

Седоволосый мужчина продолжал пялиться в окно и нервно вертеть кольцо.

Время от времени Филиппа проводила рукой по сумке, нащупывая конверт с письмом от матери. Ответ пришел в понедельник семнадцатого июля. Судя по штемпелю, его доставили за два дня. Послание было сжатым и деловым, напоминая стиль самой Филиппы. Девушка помнила его наизусть.

«Благодарю за письмо и любезное приглашение, но, вероятно, сначала нам стоит увидеться. Я пойму, если ты передумаешь, и сочту такое решение разумным. В конверте ты найдешь месячный пропуск на посещения. Приезжай, когда тебе будет удобно. Само собой, я всегда на месте. Мэри Дактон».

Вот так — просто Мэри Дактон. Насмешливый тон последней фразы слегка заинтриговал девушку. Впрочем, это могла быть и попытка немного снизить накал, заранее разрядить обстановку перед их первой встречей, нечто вроде самозащиты.

Двадцать минут спустя водитель замедлил ход и свернул влево, на узкую дорогу. Указатель гласил, что до Мелькума осталось две мили. За окнами ползли каменные дома, щит с местным гербом, универсальный магазин, почта, потом автобус пересек по горбатому мостику неглубокий быстрый поток и поехал вдоль городской стены высотой в восемь футов. Несмотря на явно почтенный возраст, каменная ограда была в отличном состоянии. Когда она вдруг закончилась, двухэтажный автобус с грохотом встал перед огромными воротами. Кованые створки оказались открытыми. На стене была строгая надпись черной и белой краской: «Тюрьма Мелькум-Гранж».

«А что, — отметила Филиппа, — не такое уж неподходящее здание. Хотя возводили его точно не для этих целей». Это был кирпичный особняк шестнадцатого века: два далеко выдающихся в стороны крыла, центральный блок и две строгие зубчатые башни. На солнце полыхали ряды высоких сводчатых окон в перекрестие решеток. Внушительных размеров крыльцо с тяжелым портиком скорее наводило на мысли о грозной силе и неколебимости, чем о радушном гостеприимстве. Более поздние переделки сразу бросались в глаза. К примеру, подъездную площадку перед парадной дверью расширили, чтобы дать место для парковки полудюжине служебных автомобилей, а по правую руку от каменного здания выстроились бараки сборного типа — мастерские, должно быть, или дополнительные спальные помещения. На лужайке слева от главной дорожки три женщины в рабочих комбинезонах лениво паяли поломавшуюся газонокосилку. При виде потока посетителей они обернулись, но без особого воодушевления.

Сплошная открытость, отсутствие сторожей и нестареющая красота средневекового замка, раскинувшегося перед ней во всем своем величественном покое, неприятно смутили Филиппу. Автобус тронулся, увозя немногих оставшихся пассажиров дальше по маршруту. Девушка спохватилась: она так и не спросила, когда возвращаться назад. На миг ее обуял необъяснимый с точки зрения разума ужас: а вдруг придется застрять здесь, в этой темнице, так пугающе не похожей на место, где должны содержать заключенных? Между тем прочие посетители невозмутимо устремились вперед по дорожке, усыпанной гравием. Каждый из них сутулился под тяжестью сумок. Даже мужчина в костюме нес под мышкой большую стопку книг, перевязанных бечевкой. И только Филиппа явилась с пустыми руками. Девушка вздохнула и медленно пошла вслед за остальными, чувствуя, как громко колотится сердце. Одна из пассажирок автобуса, негритянка примерно ее возраста, с тонкими аккуратными косичками, переплетенными желто-зеленым бисером, обернулась и подождала Филиппу.

— Новенькая, что ли? Видела тебя в автобусе. Ты к кому?

— Я приехала навестить миссис Дактон… Мэри Дактон.

— Мэри? Она в том корпусе, где конюшни, вместе с моей подружкой. Иди за мной, я покажу.

— Разве не надо где-нибудь отметиться…

— Отметишься у надзирателя. ПП-то с собой?

Филиппа непонимающе выгнула брови.

— Ну, ПП. Пропуск на посещение.

— А, да, с собой.

И новая знакомая повела ее вокруг основного здания, по вымощенному булыжниками двору к перестроенным конюшням. Открытая настежь дверь приглашала войти в маленький кабинет. Женщина в форме приняла у негритянки пропуск, в мгновение ока обшарила ее сумку с передачей и наконец проговорила с мелодичным шотландским акцентом:

— Честное слово, Этти, ну ты и лапочка сегодня. Сума сойти, как у тебя терпения хватает наводить всю эту красоту.

Этти ухмыльнулась и тряхнула косичками. Бусинки с тихим звоном заплясали-запрыгали на свету. Надзирательница повернулась к Филиппе. Та протянула свой пропуск.

— А, вы и есть мисс Пэлфри. Первый раз, да? Комендант подумал, что вам не помешает пообщаться наедине, так что я застолбила комнату свиданий. Около часа вас точно не будут беспокоить. Этти, покажешь мисс Пэлфри, где это? А то мне сейчас нельзя отлучаться.

Комната оказалась совсем близко. На двери висела картонная табличка с надписью «Занято». Негритянка легонько толкнула ее, но открывать не стала.

— Ну вот, пришли. Свидимся в автобусе.

Оставшись одна, Филиппа осторожно отворила дверь. Внутри никого не было. Девушка захлопнула за собой створку и прислонилась к ней спиной. Прикосновение надежного дерева придало уверенности. Помещение чем-то напомнило кабинет мисс Хендерсон — должно быть, ощущением поддельного уюта. Ничто не цепляло взгляд. Ни дать ни взять привокзальная комната отдыха: использовать и забыть навсегда. Покидая такую, никто не обернется с сожалением. Здесь никому не придет в голову по-настоящему расслабиться, хотя бы на время отрешиться от скорбей и несбыточных надежд. Голые стены пестрели какими-то пятнами, словно их недавно отмыли от граффити. На каминной полке стояла стеклянная ваза с искусственными цветами, сверху висела репродукция с картины Констебля[25]«Подвода, везущая сено». С полдюжины маленьких, отполированных до зеркального блеска столов окружали стулья неодинаковых размеров и формы — похоже, скупленных задешево в разных домах. Вообще тут нагромоздили слишком много мебели. Посреди комнаты, выделяясь на фоне довольно свободной, неформальной обстановки, торчал квадратный столик с парой обращенных друг к другу стульев. Сразу чувствовалось, что здешние обитатели рассматривают каждый визит как официальную беседу сквозь невидимую, но от этого не более проницаемую решетку.

Минуты ожидания показались долгими часами. Порой за дверью звучали шаги. Снаружи стоял оживленный гул, как в школе во время переменки. Душу Филиппы обуревали самые разные эмоции: волнения, тревоги, обиды и в конце концов даже гнев. Ради чего, с какой стати занесло ее в эту безлюдную комнату, где все не так: мебель излишне чистая, стены чересчур неопрятные, цветы — и те ненастоящие? Неужели им трудно было нарвать свежих, когда вокруг такой пышный сад? Право, лучше бы уж ее заперли в камеру. Та по крайней мере не прикидывается тем, чем никогда не станет. И где, интересно, пропадает мать? Она что, не знала о приезде дочери? Не видела автобуса? Или нашла себе занятие поважнее, чем появиться здесь? Воображение рисовало самые причудливые образы: девушке представлялось, будто некогда золотые локоны матери поблекли, высохли, точно пакля, и увешаны танцующими бусинами; лицо заштукатурено слоями косметики, изо рта уныло свисает замусоленная сигарета, и длинные размалеванные ногти жадно тянутся к ее горлу… «Пусть она мне не понравится. — Филиппа упрямо закусила губу. — Пусть даже невзлюбит меня. Все равно нам придется прожить эти месяцы вместе. Я не отступлю. Не возвращаться же к Морису с повинной: дескать, простите, ошиблась».

Девушка подошла к окну, поглядела на мощеный двор и бывшие конюшни. Можно скоротать время, размышляя об архитектуре. Морис научил ее внимательно присматриваться к зданиям. Так, Филиппа без труда заметила, что в хозяйственном блоке напротив когда-то размещался дом, возможно, даже в неогеоргианском стиле. А вот башня с часами и золоченым флюгером выглядела гораздо старше. Наверное, ее восстановили, перестраивая конюшни. Да, пришлось им потрудиться… Однако где же мать? Почему не идет?

Филиппа обернулась на скрип двери. Первым делом девушке померещилось — впрочем, она тут же отвергла эту глупую мысль, — будто Мэри прислала вместо себя подругу, чтобы передать, что передумала встречаться. Странно, почему она вообще ждала увидеть женщину почтенного возраста. И потом, на первый взгляд вошедшая смотрелась так заурядно: стройная, миловидная, в серой плиссированной юбке, блузке из светлого хлопка и с тонким зеленым шарфом, повязанным на шее. Все прежние уродливые представления рассеялись, точно злые духи от запаха ладана. Это было все равно что узнать саму себя. Вернее, тот миг стал началом узнавания. Без сомнения, где бы ни состоялась встреча, в любом краю, среди любой толпы Филиппа сразу же поняла бы: они — одна плоть и кровь. Не сговариваясь, женщины заняли места у квадратного столика напротив друг друга.

— Прости, что заставила ждать, — промолвила Мэри. — Автобус пришел раньше обычного. И я не хотела смотреть: боялась, что ты не приедешь.

Теперь-то девушка знала, от кого унаследовала свои пшеничные локоны. Вот только шапочка золотистых волос и челка над глазами матери смотрелись куда нежнее и легче — возможно, из-за частых серебряных нитей. Рот, чуть шире, чем удочери, имел такой же изгиб, но выглядел увереннее, и уголки опускались мягко, правда, менее чувственно. Зато очерченные скулы и нос с едва заметной горбинкой повторялись, как в зеркале. А вот глаза отличались: на сияющем сером фоне будто вспыхивали зеленые вкрапления. Во взгляде, повидавшем слишком многое, сквозила напряженная осторожность и, пожалуй, стойкость пациента, которого ждет еще одна неминуемая и очень болезненная процедура. Некогда медовая кожа со временем приобрела чуть ли не бескровный вид. Постоянные тревоги отняли краски у этого все еще привлекательного молодого лица.

Посетительница и та, к кому она пришла, намеренно не касались друг друга. Ни одна не решилась протянуть руку первой.

— Как мне вас… тебя называть? — спросила Филиппа.

— Мамой. Разве не поэтому ты здесь?

Девушка промолчала. Ей хотелось извиниться зато, что явилась без гостинца, но вдруг мать возьмет и ответит: «Главное, ты сама пришла»? Невыносимо начинать их первый разговор с подобной пошлости.

— Ты понимаешь, что я сделала? — проговорила Мэри. — Почему тебя удочерили?

— Не понимаю, но знаю, да. Мой отец изнасиловал девочку, а ты ее убила.

Если до этого Филиппе казалось, будто бы они говорят сквозь толщу вязкой мерцающей жидкости, то последние слова заставили океан содрогнуться и закачаться расходящимися волнами. Какое-то время собеседница смотрела в пустоту, словно утратив хрупкую связь с реальностью. Затем промолвила:

— Преднамеренно и злоумышленно убила некую Джулию Мэвис Скейс. Истинная правда, за исключением того, что подобные выражения уже не входу и никакого злобного умысла у меня не было. Хотя ей это уже без разницы. Смерть есть смерть. И потом, все преступники так говорят. Можешь не верить. Сама не знаю, зачем я это сказала. Наверное, разучилась общаться с людьми. Ты моя первая гостья за девять лет.

— С какой стати я не буду тебе верить?

— Да это не важно. Ты не похожа на фантазерку, начитавшуюся детективных романов. Ты ведь не мечтала доказать мою невиновность?

— Я не читаю детективных романов, кроме Диккенса и Достоевского.

Голоса за дверью звучали все громче, все настойчивее. В коридоре грохотали шаги.

— Шумновато здесь, да? — сказала Филиппа. — Словно в каком-нибудь интернате.

— Точно. В интернате, куда забирают скверных девочек из плохих семей и где железная дисциплина — закон жизни. Раньше тут была старая конюшня, теперь вот селят нас перед выходом на волю. Нам даже дают работу. В Йорке нашлось несколько либерально настроенных нанимателей, заинтересованных в трудоустройстве бывших заключенных. Моя зарплата и карманные деньги лежат пока в банке. Все двести тридцать фунтов сорок восемь центов. Полагаю — если ты еще не передумала, — этого хватит на квартплату.

— За квартиру я заплачу. Две сотни фунтов тебе самой пригодятся. А чем ты занимаешься? Я имею в виду — где работаешь?

«Прямо как на собеседовании», — мысленно поморщилась девушка, но мать отвечала просто:

— Я горничная в отеле. Выбор был не очень большой. Вообще-то убийц берут охотнее, чем воров или мошенников, однако при нынешней безработице нужно радоваться и этому.

— Гостиница? Не скучновато ли?

— Нет, не скучно. Скорее трудно. Но я не боюсь тяжелой работы.

Последняя фраза, на взгляд Филиппы, прозвучала фальшиво, патетично, почти униженно. В ней слышался до изумления наивный призыв: «Забери меня отсюда!» Ни дать ни взять стряпуха викторианской эпохи, чья единственная отчаянная мечта — выйти замуж за богача. Девушке припомнилась Хильда, склонившаяся над кухонным столом. Отмахнувшись от неуместной мысли, гостья произнесла:

— А нам обязательно тут сидеть? На улице так солнечно… Может, пройдемся?

— Если хочешь. Обычно охрана не разрешает, но для тебя — для нас двоих — сделали исключение. Меня предупредили, что не будут против.

Мать и дочь не спеша пошли по обсаженной липами дорожке, что окружала огромный газон. Нагретый гравий блестел на солнце, прожигая, как уголь, тонкие подошвы Филиппы. Впереди белели нагие скелеты вязов, пораженных какой-то болезнью, похожих на изуродованные виселицы на фоне пестрой зелени дубов, берез и каштанов. Кое-где их темные тени прорезала полоска света, и сквозь кроны мелькали дразнящие виды на круглый розовый сад с пухлыми херувимами из камня. Остов сухого березового листа затрепетал на ветру и превратился в прах под ногой девушки. В разгаре лета почему-то уже хватало облетевшей листвы. Откуда-то даже по-осеннему тянуло сладковатым, едким дымком костра. Не рано ли для таких забав? В лондонских парках никто не палил шуршащие желтые вороха. Запах напоминал о загородной жизни, о забытых осенних днях в Пеннингтоне. Впрочем, Филиппа никогда не бывала там, к чему себя обманывать?.. По-летнему тяжелые кроны дубов и каштанов, мертвый лист под ногой, острый аромат дыма и хрупкая, весенняя прелесть цветов на мгновение смешали чувства, и девушке почудилось, будто все времена года наступили разом. Похоже, два предстоящих месяца перед Кембриджем пройдут вот так же — словно в ином измерении. Когда-нибудь она оглянется на этот день и не вспомнит, что это было: весна или осень, лишь смутная игра запахов и звуков нежно всколыхнет воображение… И мертвый лист под ногой…

Они шагали молча. Филиппа пыталась разобраться в собственных ощущениях. В самом деле, что у нее на душе? Замешательство? Да нет. Дружеские чувства? Неподходящее название для нарождающейся связи. Осуществленная надежда? Мир? Ну уж нет. Хрупкое равновесие между волнением, восторгом и мрачными опасениями не имело ничего общего с душевным спокойствием. Удовлетворение, наверное. «Теперь мне хотя бы известно, кто я. Худшее уже знаю, осталось выяснить лучшее». А главное — уверенность, что она должна быть именно здесь и что эта самая прогулка вместе, но на расстоянии с умыслом: так чтобы первое прикосновение не стало случайным — подлинный ритуал, исполненный невыразимого смысла, начало и конец чего-то важного.

В первый же миг, услышав первые же нотки, девушка влюбилась в ее голос — глубокий, неискусный, будто у иностранки, хорошо изучившей английский язык. Словно символы, рождаясь в глубине разума, не спешили наружу. Филиппа удивилась открытию: выходит, ей труднее было бы ужиться с обладательницей писклявого или хрипучего голоса, чем с убийцей ребенка.

— А чем ты собираешься заниматься? — поинтересовалась мать. — В смысле работы? Ой, прости. Подросткам вечно надоедают подобными вопросами.

— Ну, это я знала с десятилетнего возраста. Буду писать книги.

— А, так ты собираешь материал? Вот почему предложила свою помощь? Я не против. Хоть какую-то пользу принесу. Ведь больше я тебе ничего не дала.

Последние слова прозвучали просто и без тени самоуничижения.

— Кроме моей жизни. Кроме моей жизни. Кроме моей жизни.

— «Гамлет»… Странно вспоминать: я почти не знала Шекспира до того, как села в тюрьму. А потом дала себе зарок прочесть каждую пьесу, в хронологическом порядке. Их всего двадцать две. По одной за полгода — как раз на весь срок. Слова иногда отвлекают от мыслей.

Вот оно, неразрешимое противоречие поэзии.

— Понимаю, — кивнула девушка.

Гравий больно колол ноги.

— Пройдемся по саду?

— С дороги сходить нельзя. Такие правила. Иначе на всех охраны не хватит.

— Да там же ворота открыты. Хоть все уходите.

— Куда? Из одной тюрьмы в другую?

Две женщины, явно из охраны, неуклюже торопились по траве, неотступно держась поблизости.

— Как с вами тут обращались? — полюбопытствовала Филиппа.

— Одни принимали за диких животных, другие — за непокорных детей, третьи — за душевнобольных. Легче всего было с теми, кто видел в нас узников.

— А те двое, они как?..

— Подруги. Все время просятся работать в одну смену. Живут вместе.

— То есть любовницы, лесбиянки? — Девушке припомнился низкий намек Мориса. — И много здесь таких?

Мать усмехнулась:

— Как будто про болезнь говоришь. Разумеется, и это бывает. И даже часто. Люди хотят, чтобы их любили. Чтобы кто-то в них нуждался. Если ты сомневаешься насчет меня — сразу скажу: нет. В любом случае у меня и возможности такой не было. Человеку нужен тот, кого можно презирать больше, чем себя. Даже в тюрьме место детоубийцы — на самом дне. Привыкай к одиночеству, держись незаметно, только так и выживешь. А твой отец не сумел.

— Каким он был, мой отец?

— Учитель, не окончивший университета. Твой дед работал клерком в маленькой страховой компании. Пожалуй, в их роду никто не мог похвастать высшим образованием. Когда Мартин поступил в педагогическое училище, это расценили как великое достижение. Он работал со старшеклассниками в лондонской общеобразовательной школе, пока не надоело. Потом устроился на службу в газовую компанию.

— Да, но каким он был человеком? Чем интересовался?

— Маленькими девочками, — безжизненным голосом промолвила Мэри.

Филиппу передернуло; она вдруг ясно вспомнила, почему находится здесь и мерит шагами усыпанную гравием дорожку. Девушка помолчала, пока не почувствовала, что сумеет говорить спокойно.

— Это не интерес, а одержимость.

— Прости, не стоило так… Я даже не уверена, что это правда. Похоже, ты вряд ли получишь то, за чем пришла.

— Мне ничего не нужно. Я здесь не за этим.

Однако Филиппа смутно подозревала: вопрос об отце — лишь первая строчка в длинном списке ее желаний. «Я хочу знать, кто я. Хочу одобрения, успеха, любви». В воздухе повисло невысказанное: «Тогда почему ты здесь?» Девушка не знала ответа.

Некоторое время они шли молча. И вот мать задумчиво произнесла:

— Он любил посещать старинные церкви, бродить по городским улицам, гулять целый день по пирсу. Еще предпочитал подержанные книги, исторические, биографии, никакой беллетристики. Мартин жил своим воображением, а не чужим. Работу терпеть не мог, а уйти не хватало смелости. Он вообще боялся что-то менять. Говорят, именно такие наследуют землю. Ты ему нравилась.

— Как он заманил ту девочку к себе?

Филиппе пришлось постараться, чтобы фраза прозвучала вежливо, в духе светской беседы. «Как мой отец пил чай — с сахаром или без? А спортом он занимался? Да, чуть не вылетело из головы: что у них там произошло, с этим ребенком?»

— Правая рука у него была в гипсе. На самом деле была: поцарапался в саду о ржавые грабли, подцепил какую-то заразу. Он как раз вернулся с работы, а девочка в форме скаута шла домой после собрания. Муж сказал, что собрался поужинать и не может сам заварить себе чай.

Ах, вот оно что. Умно, ничего не скажешь. Дитя беззаботно шагает по провинциальной улочке, не догадываясь об опасности собственной чистоты и невинности. Девочка в форме скаута. Наверняка только и ждет возможности совершить доброе дело. Столь хитрая уловка обманет и более подозрительного или послушного ребенка. Девочка не почуяла угрозы, потому что узнала чужую беду, которой могла помочь. Филиппа так и видела: вот она бережно наливает в чайник холодную воду, зажигает газ, заботливо ставит на стол чашку и блюдце… Насильник сыграл на лучших струнах детской души — и уничтожил ее. Нет, если только зло существует, если эти три буквы, поставленные в нужном порядке, имеют какой-то смысл, то, несомненно, перед ней воплощение истинного зла.

До посетительницы будто сквозь пелену донесся голос матери:

— Он не хотел причинять ей боль.

— Правда? Чего же он хотел?

— Поговорить, наверное. Поцеловать. Потискать… Не знаю. Что угодно, только не насилие. Муж был очень мягким, кротким, слабым. Пожалуй, потому его и тянуло к детям. А ведь я могла бы помочь. Мне бы достало сил. Но ему не нужна была сила — он не знал, что с ней делать. Мартина привлекала в людях уязвимость, детскость. Он ей не сделал больно, по крайней мере не физически. Понимаешь, это было насилие, но не жестокость. Думаю, если бы я не убила ее, родители заявили бы, что мы сломали девочке жизнь и теперь она не сможет построить счастливую семью. И наверное, были бы правы. Психологи утверждают, будто бы дети не способны изжить последствия сексуальных надругательств до конца своих дней. Впрочем, я не оставила ей шанса. Не то чтобы я оправдывала его поступок, просто не надо воображать все хуже, чем на самом деле.

«Куда уж хуже?» — хмыкнула про себя дочь. Ребенок изнасилован и убит. Подробности не сложно представить. Что она и сделала. Но ужас и одиночество жертвы, особенно в последний миг перед уходом, — проникнуться ими еще более трудно и невозможно, чем постичь усилием воли чужую боль. Страх и страдание, после которых человек навеки остается одиноким.

В конце концов, Морис предупреждал ее во время одного из коротких, бессвязных разговоров за те четыре дня, пока Филиппа ожидала ответа от матери:

— Никто из нас не в силах перенести слишком много правды. Каждый творит собственный мир, в котором только и способен выжить. Ты затратила на него чуть больше воображения, чем прочие. Так ради чего все рушить?

И девушка самоуверенно бросила в ответ:

— Может, я и решу, что приятнее было бы мириться с грезами. Но теперь уже слишком поздно. Тот мир погиб навсегда. Придется искать себе новый. Этот хотя бы вырастет из реальности.

— Разве? Откуда тебе знать, что ты не променяешь одну иллюзию на другую, гораздо менее удобную?

— Факты всегда лучше фантазии. Ты же ученый… ну, или псевдоученый. Я думала, для тебя истина — это святое.

И Морис промолвил:

— «Что есть истина?» — усмехнулся Пилат и даже не ждал ответа. Факты — вещь упрямая, но сначала их нужно разыскать. И не перепутать с вымыслом.

Между тем собеседницы обошли газон кругом и зашагали обратно к тюрьме.

— У меня остались еще какие-нибудь родственники? — спросила Филиппа.

— Отец был единственным ребенком в семье. Его двоюродная сестра эмигрировала вместе с мужем в Канаду, когда начался суд, — боялась лишней огласки. Полагаю, они еще живы, хотя в то время им перевалило за сорок. А вот детей заводить не стали.

— Ну а по твоей линии?

— У меня был младший брат Стивен. Погиб на армейской службе, в Ирландии. Ему не исполнилось и двадцати.

— Значит, мой дядя умер, а других не было?

— Нет, — хмуро покачала головой мать. — Прочей кровной родни у тебя не осталось.

Солнце жарко пекло девушке спину. Они продолжали неторопливо шагать.

— Если хочешь, у нас посетителей угощают чаем, — предложила Мэри.

— Хочу, но не здесь. Выпью потом, в Йорке. Сколько еще?

— До автобуса? Полчаса.

— Что надо сделать? — спросила Филиппа, не отрывая взгляда от дорожки. — То есть ты просто переедешь ко мне или существуют какие-то формальности?

Она избегала смотреть в глаза матери. Настал решающий миг: предложение озвучено, будет ли оно принято?

Женщина помолчала, потом, взяв себя в руки, невозмутимо заговорила:

— Предполагалось, что я поживу в женском общежитии для условно освобожденных в Кенсингтоне. Терпеть не могу общаги, но выбирать не приходилось, по крайней мере в первый месяц. Вряд ли возникнут какие-то трудности, если я поселюсь у тебя. Понадобится официальное обращение в министерство внутренних дел, потом кого-нибудь пришлют убедиться, что нам обеим будет где жить… И все-таки не лучше тебе подумать пару недель?

— Уже подумала.

— А как бы ты провела эти два месяца, если бы…

— Пожалуй, так же. Сняла бы квартиру в Лондоне. Не тревожься, я не меняла свои планы ради тебя.

Мать проглотила невинную ложь, только вздохнула:

— Я очень беспокойная соседка. К тому же как ты объяснишь мое появление друзьям?

— Мы не собираемся к ним ходить. Наверное, скажу, что ты моя мать. Зачем кому-то знать больше?

— Тогда спасибо, Филиппа, — учтиво произнесла Мэри Дактон. — Буду рада пожить с тобой пару месяцев.

После этого они уже не говорили о будущем, а просто шагали рядом, погрузившись каждая в свои мысли, пока не подошло время девушке присоединиться к нестройному потоку посетителей, идущих к воротам и автобусу по раскаленной солнцем дорожке.

11

Приемные родители не стали задавать вопросов, когда около половины восьмого вечера Филиппа вернулась домой. Морис придерживался политики невмешательства, и обычно ему удавалось прикинуться незаинтересованным. Хильда же поминутно вспыхивала, надувала губы и решительно хранила молчание. Спросила лишь, будто невзначай, как прошло путешествие. При этом боязливо покосилась на мужа и, казалось, не услышала ответа. Голос прозвучал натянуто, словно в доме появился незваный гость.

За поздним ужином все сидели как чужаки — впрочем, это было недалеко от правды. За столом царило тяжелое, мрачное молчание. Наконец, отодвинув свой стул, Филиппа неестественно громко и воинственно произнесла, будто бросая вызов:

— Кажется, мама совсем не против разделить со мной квартиру на пару месяцев. Завтра начну искать что-нибудь подходящее.

Девушку раздосадовал собственный тон. Как же так, целый вечер про себя репетировала, и все равно слова дались ей с огромным трудом. Прежде Морис ее не пугал, с чего бы начинать теперь? Восемнадцать уже исполнилось — официальное совершеннолетие, можно ни перед кем не отчитываться, разве что перед собой. Никогда еще девушка не обладала такой свободой, как сейчас, и не собиралась оправдывать каждый свой шаг.

— Знаешь, — промолвил приемный отец, — нелегко найти приличное жилье за твои деньги, а в центре Лондона — и подавно. Если не хватит, скажи мне. В банки не обращайся. При нынешнем курсе не стоит связываться с кредитами.

— Как-нибудь справлюсь. Я отложила на поездку в Европу.

— В таком случае желаю удачи. Ключ оставь у себя: вдруг придется вернуться. Ну а если захочешь съехать насовсем, дай нам знать побыстрее. Мы подумаем, как распорядиться твоей комнатой.

«Словно постояльца спроваживает, — усмехнулась про себя Филиппа. — Да такого, который не всегда платил». Хотя, наверное, Морис и рассчитывал на подобный эффект.

12

В понедельник семнадцатого июля, примерно в девять утра, мистер Скейс позвонил по тому же номеру, который набирал каждые три месяца в течение последних шести лет. Вот только на сей раз ему не сообщили нужные сведения и не предложили перезвонить через несколько дней. Вместо этого Илай Уоткин пригласил его заглянуть к себе в офис при первом удобном случае. Вскоре Норман ехал на встречу с человеком, которого видел шесть лет назад. Тогда с ним была Мэвис; теперь же он в одиночку миновал кладбище Святого Петра и углубился в темную узкую аллею.

Супруги выждали три года после судебного разбирательства, прежде чем обратиться в частное бюро расследований Илая Уоткина. Название фирмы они обнаружили на желтых страницах телефонного справочника среди дюжины прочих детективных агентств, после чего потратили целый день, проверяя одну контору задругой. Им предстояла нелегкая задача: определить по адресу и внешнему виду здания, можно ли положиться на его работников. Мэвис намеревалась заранее исключить все конторы, занимающиеся бракоразводными процессами, однако муж убедил ее не сужать без надобности круг поисков. Обоим и так хватало трудностей. Даже твердая решимость и взаимная поддержка не мешали чувствовать себя чужаками на вражеской территории. Офисы крупных концернов отпугивали безличной стерильностью, мелкие конторы отталкивали своей запущенностью. В конце концов решили остановиться на «Расследованиях Илая Уоткина». Супругам пришелся по нраву и адрес: проезд Аллилуйя, и диккенсовский дух здорового любительского азарта, пропитавший здание. К тому же Мэвис приглянулся подоконный ящик для цветов, в котором проклюнулись ранние нарциссы. Почтенная секретарша приветствовала посетителей и проводила их на второй этаж, к мистеру Уоткину.

В крохотном, тесном кабинете хозяин сидел на корточках перед шипящим газовым камином и накладывал еду в миски, меж тем как пять разношерстных котов с голодными воплями терлись о его худые лодыжки. Солидная кошка восседала на книжном шкафу и, неодобрительно сощурив глаза, наблюдала за их суетой. Как только пища была разложена, полосатая матрона легко соскочила на пол и взмахом пушистого хвоста расчистила для себя место у третьей миски. Лишь после этого мистер Уоткин поднялся, чтобы поздороваться. Супруги увидели перед собой приземистого морщинистого мужчину с редкой седой шевелюрой и набрякшими веками, которые он имел привычку наполовину прикрывать во время разговора, а потом вдруг распахивать, точно делая над собой усилие, и тогда собеседник окончательно терял мысль, глядя в маленькие глаза необычайно яркой синевы. К великому облегчению мистера Скейса, детектив не встретил клиентов льстивой услужливостью и внешне ни капли не удивился, выслушав их поручение. Норман заранее отрепетировал то, что собирался сказать.

— Три года назад некая Мэри Дактон получила срок за убийство Джулии Мэвис Скейс, нашей дочери. Мы не хотим терять след этой женщины. Мы должны знать, куда ее переведут, чем она занимается и когда ее выпустят. Вы работаете с информацией подобного рода?

— В мире нет сведений, которые нельзя было бы получить, если не пожалеть денег.

— И дорого это нам обойдется?

— Не так уж дорого. Где сейчас ваша леди? В Холловее? Я так и думал. Позвоните мне вот по этому номеру через десять дней. Посмотрим, что тут можно сделать.

— А как вы добываете свои… данные?

— Как и все люди, мистер Скейс: плачу за них.

— Разумеется, разговор должен остаться между нами. Ничего незаконного, просто нежелательно, чтобы кто-то лез в наши дела.

— Само собой. За конфиденциальность — особая наценка. С тех пор супруги звонили мистеру Уоткину четырежды в год. Всякий раз он связывался с ними через три дня и сообщал все, что удавалось выяснить. В течение недели по почте приходил счет «за профессиональные услуги». Сумма изменялась в пределах от пяти до двадцати фунтов. Таким образом Скейсы узнали, когда Мэри Дактон, отказавшись от самовольной изоляции, стала работать в тюремной библиотеке, проследили за перемещениями убийцы из Холловея в Дарем, потом из Дарема в Мелькум-Гранж, разведали, что после нападения троих или четверых заключенных она угодила на больничную койку, и наконец получили весть: дело рассматривают в комиссии по досрочным освобождениям. Полгода назад Норман выяснил от Илая Уоткина условную дату выхода преступницы: август тысяча девятьсот семьдесят восьмого.

Примерно в одиннадцать часов мистер Скейс был на месте. Ящик по-прежнему висел под окном, правда, теперь из высохшей земли ничего не росло. Дверь оказалась открыта, первый этаж заставлен упаковочными коробками. Пустые, закопченные от старости стены являли взгляду блеклые прямоугольники обоев там, где когда-то красовались картины. Дневной свет еле пробивался сквозь невероятно грязные окна, так что посетителю пришлось чуть ли не на ощупь искать дорогу к лестнице.

Илай Уоткин ожидал его наверху, как и шесть лет назад. Газовый камин по-прежнему шипел, и мебель осталась той же. Правда, котов уже не было, хотя в воздухе все еще стоял резкий, кисловатый запах их пищи. Или, может быть, неизлечимой болезни? Синие глаза детектива отливали знакомым блеском. Больше ничего знакомого мистер Скейс не увидел. Протянутая гостю рука смахивала на набор костей, обтянутых сухой кожей. Голова напоминала желтый череп, из глубоких глазниц которого и сверкали синие молнии.

— Я звонил насчет Мэри Дактон, — промолвил Норман. — Хотел узнать, когда ее выпускают на волю. Вы просили заехать лично.

— Верно, мистер Скейс. Есть вещи, о которых лучше говорить с глазу на глаз. Проходите, что же вы?

Хозяин выдвинул верхний ящик картотеки и достал из него единственную твердую папку — чуть выцветшую, но, судя по виду, почти новую. Хотя конечно, ее открывали только четыре раза в году. Илай Уоткин отнес папку на письменный стол. Внутри лежали копии всех счетов, маленькие бумажки — вероятно, записи телефонных разговоров — и больше ничего.

— Субъекта выпускают из Мелькум-Гранж во вторник, пятнадцатого августа тысяча девятьсот семьдесят восьмого года, — сообщил детектив.

— Куда она направится?

— Вот этого я уже не могу сказать, мистер Скейс. По правилам она должна была поселиться в испытательном общежитии на севере Кенсингтона, однако в тюрьме ходят слухи, что планы могут измениться.

— И когда вы дадите мне знать? Созвонимся через неделю?

— Меня здесь уже не будет, мистер Скейс. В следующем месяце это здание начнут перестраивать под кофейный бар. По-моему, далековато от оживленных улиц, но это не моя забота. Главное — цена, и меня она вполне устроила. Попробуйте перезвонить через полгода: если кого-нибудь застанете, вам сообщат о моей смерти. Пятнадцатого августа ваш покорный слуга ступит на землю Мексики. Всю жизнь мечтал увидеть плавучие сады Сочимилько. Так что вы мой последний клиент, мистер Скейс, и это последние сведения, которые вы от меня получите.

— Очень жаль, — только и смог сказать Норман.

Ничего другого в голову не приходило. Помолчав, он спросил:

— И вы не догадываетесь, куда она переедет?

— Полагаю, в Лондон. Чаще всего они так и поступают. Перед убийством женщина жила на Севен-Кингз в Эссексе, правильно? Тогда более чем вероятно, что это будет Лондон.

— И когда именно ее выпустят?

— Обычно это происходит по утрам. На вашем месте я бы рассчитывал на ранние часы.

«Рассчитывал»? На что он, интересно, намекает?

— Спасибо за информацию, — нашелся посетитель. — Мне необходимо увидеться с ней лично, чтобы вручить письмо моей жены. Видите ли, я обещал Мэвис передать его прямо в руки.

— А я всю жизнь обещал себе посмотреть на плавучие сады. Вы верите в переселение душ, мистер Скейс?

— Никогда не задумывался. Пожалуй, такие мысли утешают тех, кому важно сохранить чувство собственной значимости.

— А вы, конечно, и так убеждены в ней, безо всяких мифов?

Тяжелые веки хозяина резко взмыли кверху, пронзительные синие глаза насмешливо уставились на клиента.

— Убить человека не так уж просто, мистер Скейс. Даже государству пришлось отказаться от этой затеи, а ведь у него были все козыри: виселицы, обученный персонал, приговоренный в оковах под стражей… У вас достаточно опыта в таких делах?

Скрытая угроза странным образом не встревожила Нормана. Впрочем, один взгляд на этот череп, опутанный, как анатомическая модель, сетью голубых вен, на тонкую, как пергамент, кожу, натянутую на выпирающие кости, сказал ему все. Даже тени смерти достаточно, чтобы внешне обезвредить человека. Похоже, детектив оставил суетный мир живущих и перенесся душой в свои плавучие сады. Да и чем опасны его подозрения? После убийства Мэри Дактон отец Джули и так станет главным, если не единственным, подозреваемым. Важнее другое: чтобы Уоткин не предоставил сыщикам настоящих улик.

— Что ж, если вам угодно в это верить, — спокойно произнес клиент, — почему бы не предупредить полицию?

— Такой поступок против моих правил, мистер Скейс. По роду своей профессии я редко общаюсь с этой братией, хотя кое-кто мечтал бы со мной потолковать. Мы с вами долго и, смею надеяться, плодотворно сотрудничали. Вы аккуратно и своевременно платили за информацию. Как вы ею воспользуетесь, уже не мое дело. Для меня главное — не пропустить самолет через три дня.

— Ошибаетесь, — невозмутимо промолвил Норман. — Я должен лишь передать письмо. Жена очень хотела сказать ей, что мы все простили. Нельзя продолжать ненавидеть целых десять лет.

— Да уж. Вы читали Томаса Манна, мистер Скейс? Хороший писатель. «Во имя человечности, во имя любви не давайте смерти управлять своими мыслями». Может, и не дословно вспомнил, но вы понимаете, о чем речь. С вас пятьдесят фунтов.

— Простите, у меня только сорок. Раньше вы не брали больше тридцати.

— Это наша последняя встреча, и, согласитесь, сведения того стоят. Ладно, пусть будет сорок. Обойдемся без квитанций, да?

Норман отдал восемь пятифунтовых банкнот. Убирая их в бумажник, Илай Уоткин хмыкнул:

— Действительно, зачем нам лишняя бумажная возня. Теперь можно добавить вашу папку к прочему хламу. В этом вот мешке — обрывки чужих секретов и горя. Помогите, пожалуйста. Обложка жесткая, а у меня руки ослабли.

Скейс разорвал каждую бумажку в мелкие клочья, сбросил в протянутый мешок, наполненный останками малого частного бизнеса, и на прощание потряс детективу руку. Ладонь была сухая, очень холодная, однако рукопожатие получилось уверенным и сильным. При желании эти цепкие пальцы вполне могли бы управиться с любой жесткой обложкой. Во взгляде сыщика, сидящего за письменным столом, читалась не то насмешка, не то снисходительная жалость, зато последние слова прозвучали довольно бодро.

— Не споткнитесь там о мусорные ведра, мистер Скейс. А то неудобно выйдет: в такой волнующий период — и стать инвалидом…

Тем же вечером Норман связался с лучшими местными комиссионерами по недвижимости и велел выставлять свой дом на продажу. На следующее утро в десять часов от фирмы прибыл мистер Уэтли. Плутоватый, нездоровый на вид молодой человек (вопреки ожиданиям ему оказалось лет двадцать, не больше) разоделся с отчаянной респектабельностью, видимо, чтобы внушить мысль о честности и надежности своего начальства. Раздутые плечи дешевого синего костюма свободно болтались, как если бы тот был куплен на вырост. Едва успев зайти и осиять клиента уверенной, жизнерадостной улыбкой, Уэтли принялся шарить по сторонам острым, оценивающим взглядом, тут же достал широкий блокнот для записей и устремился проворно измерять помещения рулеткой. Шагая за шустрым агентом из комнаты в комнату, мистер Скейс обратил внимание на прыщик на его шее. Тот недавно лопнул, забрызгав белый воротничок гноем и кровью. Норман чувствовал, что не в силах оторвать взгляд от неприятного зрелища.

— Ну что же, сэр, у вас очень миленькая недвижимость. И в хорошем состоянии. Думаю, по вашему желанию мы легко ее сплавим. Только имейте в виду: рынок уже не тот, что был полгода назад. На какую цену вы рассчитывали?

— А какую вы можете предложить?

Разумеется, он ее не завысит. Хотя комиссионные растут вместе со стоимостью дома, в этом деле главное — быстрота сделки и минимум хлопот. И нечего с важностью выпячивать губы, изображая напряженную работу мысли. В фирме точно знают, на сколько потянет полдома в приличной ухоженной пятистенке на Альмароуд.

Молодой человек медленно прошелся от прихожей до гостиной, потом до кухни и наконец изрек:

— Девятнадцать с половиной, если повезет. Сад немного запущен, и гаражей в таких домах не бывает. Это существенно снизит цену. В наши дни гараж подавай всем и каждому. Предлагаю начать с двух десятков и быть готовыми поторговаться.

— Деньги нужны мне срочно. Называйте сразу девятнадцать с половиной.

— Как вам угодно, сэр. Теперь насчет будущих покупателей. Когда вы сможете показать им дом? Как насчет сегодняшнего вечера?

— Меня здесь не будет. Оставлю вам запасные ключи, проводите осмотры сами. Я не хочу ни с кем встречаться.

— Это немного затруднит дело, сэр. Видите ли, возможно, нам придется пускать сюда не одну, а несколько семей… Что, если нам договориться на ранние вечерние часы? Всего пару недель…

«Вот и отрабатывайте свои комиссионные», — подумал Скейс. А вслух произнес:

— Повторяю, мне не нужны никакие встречи. Давайте им ключи под расписку, только пусть запирают за собой. Воровать здесь все равно нечего.

— Предлагаю поступить иначе, сэр. Скажем, если запросить восемнадцать — восемнадцать с половиной тысяч, наши покупатели не станут тянуть с покупкой.

— Хорошо, пусть будет восемнадцать с половиной.

— Я знаю одну молодую пару, которых заинтересует подобное предложение. У них двое детишек, а тут и до школы рукой подать. Посмотрим, смогу ли я уговорить их на этот вечер.

— Надеюсь, им не понадобится закладная? Это займет время, а мне срочно нужны деньги.

— Не думаю, что здесь возникнут сложности, сэр. Сделка пройдет как по маслу; главное, чтобы дом понравился клиентам.

Смерив последним пренебрежительным взглядом тесную и неудобную гостиную, агент прибавил:

— Кто бы ни взял его, наверняка первым делом снесет эту среднюю стену и сделает одну большую комнату. Расширит пространство, так сказать. Да и кухню не мешает обновить.

Скейса это ничуть не трогало — лишь бы скорее набить кошелек. Без денег его затее грозил полный крах. Они с женой давно решили: продажа дома станет первым и необходимым шагом — казалось, Мэвис даже не задумывалась о следующих. На данный момент Норман и сам не ломал над этим голову. С другой стороны, мысль о том, чтобы покинуть надежный пригородный уют и устремиться в неведомый, устрашающий мир, наполняла его волнением и опасениями. Насколько легче было бы сохранить за собой путь к отступлению, привычное убежище на случай непредвиденных трудностей. Следуя за мистером Уэтли, глядя, как серебристая лента рулетки торопливыми скачками измеряет скудное пространство комнат, хозяин вдруг вообразил свой дом логовом скрытного ползучего хищника, где и бурые стены пропитаны запахом зверя. В кухне на линолеуме темнели длинные царапины — уж не от когтей ли? А в тени обеденного стола скрывались обглоданные кости с клочьями шкур.

13

Ищущих меблированную двухкомнатную квартиру в центре Лондона за разумную цену всегда хватало, но у Филиппы были неоспоримые преимущества: внешность, возраст, голос и особенно цвет кожи (хотя умудренные жизнью клерки не высказали бы последнего соображения вслух) — все работало ей во благо. По крайней мере в дюжине агентств, едва окинув посетительницу оценивающим взглядом, секретари и прочие служащие с ходу брали почтительный тон. К тому же их подкупали короткий срок аренды и нежелание девушки делить квартиру — а лучше сказать, плату — с другими семьями. Завершающие слова: «Это лишь для нас двоих, просто мы с матерью хотим пожить месяца три в Лондоне, после чего я отправлюсь в Кембридж, а она — за границу», произнесенные уверенным, отлично поставленным голосом, окончательно добивали своей надежностью и ответственностью. Любая фирма с охотой предоставила бы жилье подобному клиенту. Вот только меблированные квартиры в центре, да еще на короткое время, непомерно подскочили в цене за счет иностранных туристов. Робкое предложение в сорок — пятьдесят фунтов за неделю служащие встречали недоверчивыми улыбками, потом решительно мотали головами, бормотали о новых ограничениях ренты и, совершенно потеряв интерес, даже не обещали перезвонить по оставленному номеру. Порой девушка невольно ощущала себя последней обманщицей: будто нельзя войти в контору с видом процветающей богачки, а потом признаться в скудости кошелька.

Так прошла целая неделя; каждый день приносил одно и то же. Сразу же после завтрака Филиппа покидала шестьдесят восьмой дом по Кальдекот-Террас, чтобы долго и безуспешно бродить по агентствам. Стоило появиться в продаже выпускам вечерних газет, как девушка покупала свежие номера и отмечала подходящие объявления. Потом, запасшись изрядным количеством мелочи, проводила полчаса в телефонной будке, тщетно пытаясь связаться с их авторами. Обычно большинство номеров оказывались либо вечно заняты, либо недоступны. И вот наступало время осматривать предложенные варианты. Хмурые окна одних квартир выходили в глубокие каменные колодцы, куда не проникал ни единый луч света; другие «хвастали» совмещенными санузлами, расположенными вдали от жилых комнат и дошедшими до такого состояния, что с первого взгляда вызывали сильный запор; меблировка третьих состояла из вещей, выброшенных самими владельцами, — гардероба с постоянно болтающимися дверцами, плиты с отбитой эмалью и грязной духовкой, столов с обожженной поверхностью и неровными ножками, а также горбатых неряшливых кроватей; хозяева четвертых искали женщин-постоялиц вовсе не в расчете на относительную чистоту кухни, а будучи озабочены более примитивными нуждами.

Очень скоро Филиппе пришлось расширить круг поисков. Постепенно ее глазам открывался иной, незнакомый, Лондон. Этот город мог стать чем угодно для кого угодно. Он, словно кривое зеркало, не создавал, а лишь отражал и преувеличивал ваше собственное настроение, делая бедного еще более бедным, погружая одиноких в еще более беспросветную бездну отчаяния, в то время как благополучные видели в волнах Темзы блистательное подтверждение своего заслуженного успеха. Уныние и досада девушки возрастали с каждым днем бесплодных недельных поисков. Когда-то, из надежного замка на Кальдекот-Террас, Филиппа взирала на бедные кварталы как на причудливые заставы чуждой культуры, неотъемлемую часть пестрой жизни любой настоящей столицы. Теперь ее разочарованному, предубежденному взору представали только грязь и безобразие: баки, из которых никто никогда не забирал мусор; мерзкий хлам, заполонивший сточные канавы и перекатывающийся по полу в метро; стены, испорченные каракулями, полными злобы экстремистов левого и правого толка; площадная брань, нацарапанная на афишах; вонь дезинфицирующих средств и мочи, пропитавшая запачканный бетон подземных переходов, и уродливые люди. Господи, да ведь тот, кто гадит там, где живет, и на зверя-то не похож.

Тела в лохмотьях, скорчившиеся у обочин, и нечесаные головы, выглядывающие из дверных проемов, пугали девушку своей чужеродностью, а едкие запахи приправ, пота и крашеных женских волос обостряли тоску: Филиппа чувствовала себя непрошеной гостьей в родном городе.

И вот утром пятницы двадцать восьмого июля, когда дочь Мэри Дактон брела по Эджвер-роуд после осмотра очередного жилья, в конце переулка показалось агентство, которого она прежде не видела. Самым загадочным в бюро «Ратеритс аккомодэйшн» было то, что оно вообще существовало и вдобавок работало. Если даже более крупные, ухоженные и солидные агентства едва находили недвижимость, чтобы сдавать внаем, непонятно, каким образом это захудалое и невзрачное заведение привлекало предполагаемых домовладельцев. Немытое оконное стекло облепили карточки, написанные от руки; многие из них пожелтели от времени, на некоторых чернила поблекли, приобретя оттенок жидкой высохшей крови. Разнообразие почерков и капризная орфография этих записок свидетельствовали о частой смене персонала и нещепетильности начальства при наборе кадров. Редкие клочки свежей белой бумаги внушали слабую надежду, которую, впрочем, легко перечеркивало короткое словечко «сдано», размашисто начертанное поверх тех немногих объявлений, которые, судя по весьма разумной цене аренды, вряд ли провисели без дела более часа.

Филиппа толкнула дверь и шагнула в маленький кабинет, где размещались два письменных стола и вдоль стены стояли четыре стула, на одном из которых покорно сидел индеец. У окна рыжеволосая дама в огненно-красном платье и звонких браслетах курила сигарету, разгадывая кроссворд в утренней газете. Всем своим видом женщина показывала, что еще в детстве столкнулась с превратностями упрямой судьбы, однако в конце концов, не без жертв и усилий, сотворила из нее нечто более-менее приличное. Второй стол занимала блондинка помоложе, которая с нарочитым безразличием внимала разглагольствованиям багроволицего кривоногого мужчины, чей твидовый костюм в мелкую клетку и опрятная фетровая шляпа с пером смотрелись бы уместнее на брайтонском ипподроме, чем здесь, в неряшливом кабинете.

Блондинка перевела взгляд на вошедшую, как бы показывая, что готова заняться ее делом. Кривоногий понял намек и направился к двери.

— Ну, еще увидимся.

— До встречи, — хором отозвались женщины, обдав мужчину волной ледяного равнодушия.

Филиппа в который раз повторила заученную роль: дескать, ей нужна маленькая, частично меблированная двухкомнатная квартира в центре Лондона сроком примерно на два месяца.

— …Пока я не отправлюсь в университет. Мы с матерью будем жить вдвоем. Не стану возражать, если жилье придется немного подновить. Главное, чтобы это была не совсем развалина и располагалась поближе к центру.

— На какую цену рассчитываете?

— А какие вы можете предложить?

— Разные. Пятьдесят, шестьдесят, восемьдесят, стой выше. Обычно мы не рассматриваем предложения дешевле пятидесяти фунтов в неделю.

— Я могла бы заплатить наличными вперед.

Дама за соседним столом подняла голову, но промолчала. Между тем блондинка продолжала:

— Два месяца, говорите? Большинство владельцев предпочитают сроки побольше.

— Я думала, им нравится пускать постояльцев на короткое время. Иначе зачем связываться с иностранцами? Обещаю, что мы съедем к осени.

Рыжеволосая произнесла:

— Обещаний мы не признаем. Придется заключить договор. Тут за углом живет адвокат, мистер Уэйд, он и составит бумагу. Так вы сказали, наличные?

Филиппа заставила себя твердо посмотреть в расчетливые глаза.

— За десять процентов скидки.

Блондинка рассмеялась:

— Шутите? У нас и так оторвут с руками любую меблированную комнату, безо всякой скидки.

Женщина за соседним столом подала голос:

— Может, двухкомнатную с Дэлани-стрит? С кухней и общей ванной?

— Ее уже взяли, миссис Билинг. Мужчина и беременная женщина с ребенком. Вчера они осматривали жилье.

— Дайте-ка карточку.

Блондинка выдвинула верхний ящик, быстро перебрала картотеку и протянула нужную бумагу. Рыжеволосая взглянула на Филиппу.

— Трехмесячная плата наличными вперед. Меньше он и связываться не станет. Хозяин просит сто девяносто в месяц. Скажем, пятьсот пятьдесят за три, наличкой, и никаких чеков. Будем считать, вас пустили пожить на каникулы. Так мы обойдем закон о ренте.

Девушка только что сняла тысячу фунтов со своего счета в банке — подарки на дни рождения плюс то, что она скопила, трудясь в свободное время. И хотя Филиппа никогда не тратила денег бездумно, для нее они значили очень мало. Заработать всегда можно, если потребуется.

Помолчав одно мгновение, девушка сказала:

— Хорошо. Но ведь жилье уже сдали?

— Это зависит от вас. Как пожелаете.

Блондинка покосилась на посетительницу с таким видом, будто бы давно уже не ждет от людей добрых поступков, хотя все еще получает некое удовольствие, видя их недостойные дела. Филиппа кивнула, и дама в возрасте сняла телефонную трубку.

— Мистер Бейкер? Я из агентства «Ратерите», по поводу квартиры. Да… Да… Да… Дело, видите ли, в том, что мистер Коте недоволен. Да, я знаю, но он звонил из Нью-Йорка. Владельцу не нужны постояльцы с детьми, коляска в прихожей и так далее… К тому же вашей жене опасно карабкаться по узким ступеням, в ее-то положении… Да, я в курсе. Вот только решения здесь принимаю я, а когда вы приходили, меня в конторе не было… Нет, пожалуй, не стоит ему писать. Бесполезно. Нам неизвестно, где он проведет следующий месяц или два… Мне жаль… Да, разумеется, мы с вами свяжемся… От пятидесяти фунтов неделя… Да-да. Знаю, мистер Бейкер. У нас все записано… Да. Да… Не советую к этому так относиться. В конце концов, мы ничего не подписывали.

Тут она снова взяла сигарету, вернулась к своему кроссворду и, не глядя на девушку, процедила:

— Можете осмотреть квартиру прямо сейчас. Дэлани-стрит, дом двенадцать. Две комнаты и кухня. Ванная общая, на первом этаже фруктовая лавка. Вам очень повезло. Дешевле не найти, по крайней мере в центре. На самом деле квартира должна стоить в два раза дороже, но мистеру Котсу спешно пришлось уехать в Нью-Йорк и сдать ненадолго жилье.

— Там есть мебель?

Блондинка ответила:

— Немного. Знаете, люди предпочитают завозить собственную. Но кое-что найдется.

— Пожалуй, я сейчас же и осмотрю жилье.

Девушка получила ключи под расписку, однако не торопилась ехать по указанному адресу. Боясь принять поспешное решение, она задумала сначала прогуляться и привести в порядок мысли. Правда, тротуары были переполнены. Толкотня, неразбериха, детские коляски, тележки разносчиков… Неспокойное сердце повлекло ее подальше от суеты. Филиппа свернула в кафе и присела за столик у окна. Подошла сутулая официантка с гладкой прической, в запачканной униформе, и девушка попросила кофе. Напиток в пластмассовом стаканчике оказался бледным, чуть теплым, не имел вкуса и буквально вставал поперек горла. Оглядываясь по сторонам, на других посетителей, которые не только умудрялись, хотя и без особого удовольствия, цедить мерзкую жидкость, но и заказывали так называемую еду — пережаренные гамбургеры, подмоченный жареный картофель, яичницу с бурыми загибающимися краями, плавающую в грязном жире, — Филиппа не могла не согласиться: пожалуй, Морис действительно в чем-то прав, и в жизни бедным все без исключения перепадает худшего качества.

Подоконник украшали плетеные корзинки с искусственными цветами и виноградными лозами, покрытыми слоем пыли. На дороге сверкали, с шумом проносясь мимо, автобусы и машины, на тротуарах тоже кипела жизнь. То и дело сизое, черное или коричневое лицо на миг прижималось к оконному стеклу, чтобы изучить прейскурант. Казалось, они все глазели на девушку. Лица сменяли одно другое, словно безмолвные свидетели ее душевных колебаний.

Вспоминая свой жизненный опыт и все, чему ее учили, Филиппа вдруг поняла, что совершенно не готова к той ситуации, в которую угодила. Железное кольцо скользнуло на палец, так что два ключа — должно быть, от общей парадной двери и от самой квартиры — легли на ладонь, холодные и тяжелые, подчеркивая сюрреализм происходящего. Усвоенные девушкой нравственные уроки (Морис назвал бы их работой внушения и самодовольно улыбнулся бы при этом, упиваясь своей откровенностью) строились на семантике, на интеллектуализации привычного следования заезженным постулатам общества, которые предписывали хорошо относиться к другим во имя неких отвлеченных понятий: социального порядка, приятной жизни, естественной справедливости. Но чаще всего хорошее отношение к ближнему попросту обеспечивало подобное же поведение с его стороны. Подразумевалось, будто начитанные, остроумные, красивые или богатые не слишком нуждаются в такого рода уловках; им не очень-то шло подавать остальным пример.

Образование тоже не готовило ее к серьезным вопросам. Номинально коллегия южного Лондона считалась христианским учреждением, однако совместное пятнадцатиминутное пение псалмов, с которого начинался обычный учебный день, казалось Филиппе не более чем удобным следованием традиции, способом удостовериться, что школа будет в сборе, пока директриса читает объявления. Кое-кто из девочек увлекался религией. Англиканство, в особенности официальное, воспринималось как разумный компромисс между мифом и реальностью, оправданный красотами литургии, как провозглашение сокровенной английской сущности; однако в действительности это была всеобщая религия либеральных гуманистов, приправленная ритуалами, дабы отвечать личному вкусу каждого, и Филиппа всегда подозревала, что для мнимого англиканца Габриеля она когда-либо имела больший смысл. Горстка представителей христианской теологии, католиков и нонконформистов выглядела белыми воронами, жертвами семейного уклада. Ни слова из того, что они исповедовали, не противоречило главной установке школы, основанной на поклонении человеческому разуму. Подобно собратьям из привилегированных частных средних школ Уинчестера, Вестминстера и Сент-Полз девочки воспитывались в духе всеобщего жесткого состязания интеллектов. Филиппа прониклась им еще в младших классах. Все они словно были отмечены особой, невидимой глазу печатью успеха. Этакий благословенный круг избранных, спасенных от проклятия рутины, безденежья, нелогичности, от провала. Университеты, куда они поступят, профессии, которые они изберут, и даже мужчины, за которых они выйдут, — все казалось подчиненным иерархии, хотя и трудно уловимой, не высказанной вслух. Конечно, для девушки их мир не был единственным, где она могла бы найти себе место: в груди Филиппы билось сердце писателя, поэтому ей открывались любые миры. Однако Морис дол го стремился именно к такой обстановке, именно так он воспитывал приемную дочь, и до сих пору нее не возникало трудностей по этому поводу. Даже после временного пребывания среди варваров цивилизация легко распахнет ей свои двери — не как чужачке, но как свободной личности.

Пожалуй, леди Беатрис — та, что раз в неделю преподавала девочкам моральную философию, — не затруднилась бы с ответом на терзания бывшей ученицы — если только новые вопросы и обсуждение того, имеют ли они вообще какой-то смысл, можно считать ответом. Девушке припомнилась тема последнего еженедельного эссе — задание, которое само по себе являлось признаком превосходства, ибо лишь лучшим шести ученицам дозволялось посещать лекции леди Беатрис.

«Действуйте исключительно в согласии с тем законом, который вы в то же время пожелаете возвести в ранг универсального». При обсуждении данной темы ссылаться требовалось на критицизм Гегеля и кантовскую систему нравственной философии.

Ну и какое отношение имели они к ситуации, когда на дешевую квартиру претендуют бывшая заключенная-детоубийца и беременная женщина с ребенком?.. В школьном вестибюле однажды вывесили записку: «Капеллан встречается с девочками в кабинете таком-то по предварительной договоренности или же в пятницу, с половины первого до двух, и в среду, с четырех до половины шестого, для божественных занятий». Ученицы долго хихикали над нечаянным каламбуром этого человека, начисто лишенного юмора. Зато у него наверняка нашелся бы ответ:

— «Се, заповедь новую даю вам: да любите друг друга».[26]

Но ведь это невозможно сделать одним лишь усилием воли. Разумеется, верующие оправдаются: «Господи, покажи нам как?» Впрочем, и тогда Богочеловек, которого никто и не вспомнил бы в наши дни, умри Он тихо и смирно в своей постели, знал бы, что сказать: «Я показал».

Кафе оказалось не самым подходящим местом для решения моральной дилеммы. Вокруг стоял ужасный шум, да и столиков не хватало. Утомленная мамаша со складной коляской в руках и малышом, вцепившимся в ее юбку, нетерпеливо озиралась у входа. Что ж, Филиппа просидела здесь достаточно долго. Оставив под блюдечком со стаканом недопитого кофе пять пенсов чаевых, девушка наконец поднялась, опустила ключи в сумочку и твердым шагом направилась в нужном направлении.

14

Дэлани-стрит пересекала Мелл-стрит неподалеку от Лиссон-гроув. Это была узкая улочка, по левой стороне которой тянулась галерея из маленьких лавок. В самом конце располагался паб «Гренадер» с роскошной вывеской, за ним под крашеными стеклами таился тотализатор, гудящий, словно пчелиный улей. Далее размещалась витрина парикмахерской, обклеенная рекламными объявлениями производителей лосьонов, на заднем плане которой торчало четыре головы от манекенов. Безжизненные кукольные очи в зияющих глазницах смотрели куда-то вверх, а соломенные парики придавали моделям вид останков жертв гильотины. Для полноты иллюзии не хватало только красного зигзага по краю каждой отрубленной шеи. Через стекло Филиппа увидела двух посетителей, ожидающих своей очереди, и сухопарого старичка, что трудился над затылком клиента, высоко поднимая гребень.

Зеленая дверь с черным номером двенадцать, почтовым ящиком и железным молоточком в стиле викторианской эпохи втиснулась между лавкой старьевщика и магазинчиком зеленщика, некогда занимавшим только первый этаж дома; со временем оба заведения выплеснулись еще и на тротуар. На фасаде зеленной красовалась надпись: «Фрукты и овощи Монти». Прилавок устилал мохнатый коврик грязновато-бурого цвета, на котором не без художественного вкуса были разложены груды всевозможных плодов. Затейливая пирамида из апельсинов таинственно мерцала из сумрака внутреннего магазина. Связки бананов и гроздья винограда живописно висели на перекладине за спиной продавца. Ящики с вытертыми до блеска яблоками, морковью и помидорами выстроились, образуя стройный узор, будто на празднике сбора урожая. Коренастый молодой человек со спутанными, давно не мытыми светлыми волосами до плеч, полноватым радушным лицом и огромными ладонями пересыпал томаты из чашки весов прямо в пакет, протянутый пожилым покупателем, немилосердно укутавшимся в этот летний день, так что под матерчатой кепкой почти сразу же начинались полосатые шерстяные шарфы, а руки защищали теплые рукавицы.

Теперь, когда Филиппа достигла цели, ее разрывали противоречивые чувства. С одной стороны, ей не терпелось осмотреть квартиру, с другой — почему-то было страшновато взять и вставить ключ в замок. Не то желая поупражняться в самообладании, не то стремясь оттянуть минуту разочарования, девушка заставила себя еще немного поглазеть вокруг.

Лавка старьевщика вызвала у нее любопытство. Снаружи разместилась разнообразная старая мебель: четыре плетеных кресла, тяжелый кухонный стол, заваленный коробками забытых журналов и книжек, древняя швейная машинка с ножным приводом, эмалированный таз для стирки, заполненный керамикой с оббитыми краями, а также всяческой дребеденью из дерева. У ножек стола примостились гравюры викторианской эпохи вперемежку с любительскими акварелями в самых причудливых рамах. Прямо на тротуаре стояла большая картонная коробка с постельным бельем, в которой радостно рылись молоденькие женщины. На витрине нельзя было найти ни единого свободного дюйма. Казалось, произведения искусства просто сложили кучей, невзирая на их качество и, судя по всему, даже на цену. Потрескавшаяся статуэтка соседствовала с изящно расписанными чайными парами, подковы — с подсвечниками, китайское блюдо — с глиняной плошкой, а в центре восседала гордость лавки — антикварная кукла с утонченным личиком из фарфора и пухлыми ножками, набитыми соломой.

Чувствуя на себе любопытный взгляд зеленщика, Филиппа вставила первый ключ в замок и вошла в узкий коридор. Здесь пахло глиной и яблоками, причем довольно резко. Может, оно и к лучшему, поскольку это глушило прочие, менее приятные ароматы. Коридор оказался очень тесным — чересчур неудобно для детской коляски, отметила про себя девушка. К тому же проходу мешали мешки с картошкой и вместительная сетка с луком. Открытая дверь по правую руку вела в магазин, еще одна, со стеклянной панелью, — на задний двор. Филиппа решила наведаться туда после, хотя воображение уже рисовало ей вьющиеся растения и большие белые горшки с геранью. Взойдя по крутым ступеням, застеленным грубым шерстяным половиком, девушка очутилась на маленькой лестничной площадке и осторожно приоткрыла дверь. Глазам предстал санузел. Крупная старомодная ванна неожиданно поразила чистотой, разве что вокруг сточной трубы скопились ржавчина и слизь. Крохотная раковина покрылась коростой от грязи, из мыльницы торчала неизвестно как втиснутая туда жирная мочалка. Высоко над неподъемным коричневато-красным сиденьем унитаза находился сливной бачок с железной цепью, которую удлинили за счет обрывка веревки. Другой обрывок был натянут над ванной, провисая под тяжестью пары джинсов и двух замаранных полотенец.

Филиппа поднялась еще на один пролет — и вот уже перед ней дверь искомой квартиры. Ключ легко повернулся в замке. После подъездного сумрака небольшая прихожая показалась залитой ярким светом, возможно, потому еще, что все внутренние двери были распахнуты. Первым делом девушка пошла туда, где, по ее предположениям, находилась главная комната, которая занимала всю ширину дома. Через немытое окно с отдернутыми шторами падал на пол широкий луч света, и воздух светился от множества танцующих пылинок. Гостиная не впечатляла размерами — где-то пятнадцать на десять футов, зато ласкала глаз благородными пропорциями. Оба окна выходили на улицу, над ними тянулся резной карниз. Слева располагался викторианский камин, украшенный бордюром с изображением виноградных гроздьев, увитых лентами, а сверху была гладкая деревянная полка. Каминную решетку забили пожухшие газеты, вокруг на плитках валялись окурки. К счастью, в воздухе не осталось сигаретного запаха, витал один лишь смутный осенний аромат овощей и фруктов. В общем, комната имела запущенный вид. Краска на оконных рамах потрескалась и кое-где полностью облупилась. Бледно-зеленый ковер перед камином покрывали пятна и круги, как если бы хозяева ставили на пол горячие сковородки. Впрочем, обои с узором из букетиков роз на удивление хорошо сохранились, а некоторая блеклость придавала им нежный кофейный оттенок. И хотя потолок наверняка не белили годами, на нем не возникли угрожающие трещины, да и штукатурка нигде не отходила. Из центра свисал длинный шнур с единственной неприкрытой лампочкой, которая, цепляясь за крюк в стене, в итоге оказывалась над диваном.

Филиппа отдернула вязаное покрывало с рисунком в виде пестрых квадратов и с облегчением увидела свежий матрас. Подушки тоже смотрелись чуть ли не новыми; правда, любое другое постельное белье отсутствовало напрочь. В проеме между окнами стоял небольшой, но еще крепкий дубовый платяной шкаф с резными дверцами, которые отворились почти без усилия, при этом ножки даже не покачнулись. Внутри девушка обнаружила две пустые вешалки, а также три мятых армейских одеяла, источавших запах моли. Кроме того, в комнате нашлись плетеный стул с желтовато-коричневой подушкой, продолговатый стол с выдвижным ящиком и кресло-качалка.

Шершавые льняные шторы, подвешенные при помощи деревянных крючков на устаревшие карнизы из бамбука, выглядели так, будто их ни разу не задергивали; добротное, хотя и морщинистое полотно явно просило утюга. Филиппа окинула взглядом проулок. На другой стороне дороги, ярдах в тридцати слева от окна, располагался еще один паб, под названием «Слепой попрошайка». Это было здание в голландском стиле, под центральным фронтоном которого девушка разглядела овальную табличку с витиеватыми цифрами: «тысяча восемьсот девяносто шесть». Мастерски нарисованная висячая вывеска крайне сентиментального характера почти наверняка не являлась подделкой. Она изображала согбенного седовласого старца с невидящими глазами, которого вел под руку златокудрый ребенок. Довольно узкий проход вдоль стены отделял заведение от пустыря, огороженного забором из рифленого железа. Больше всего этот самый пустырь напоминал улицу после бомбежки, не тронутую со времен войны, — вероятно, был расчищен под стройплощадку и потом оставлен за недостатком денег. Бетон покрылся трещинами; среди пышно разросшихся сорняков припарковались фургон и два седана — с виду настоящие развалины на колесах. Рядом находилась лавка букиниста. Окно было наполовину закрыто, зато два лотка снаружи пестрели зелеными и рыжими обложками дешевой литературы. Дальше примостился универсам, витрину которого облепили объявления о скидках и распродажах. На углу Дэлани-стрит и Мелл-стрит стояла прачечная самообслуживания; из ее дверей вышла цветная женщина, горбясь под весом двух пластиковых пакетов — наверное, с выстиранной одеждой. В остальном улица словно вымерла, предавшись обеденной дреме.

Филиппа вновь огляделась со все возрастающим волнением. Здесь вполне можно кое-что сделать. В мыслях она уже видела квартиру преображенной. Каминную решетку почистить, рамы побелить, постирать занавески… Со стенами возиться не стоит, девушке нравился их чуть потускневший рисунок. Вот с полом, пожалуй, придется сложновато. Филиппа отвернула угол ковра: крепкие дубовые доски выглядели грязными, но, к счастью, неповрежденными. Занятно было бы натереть их песком и затем отполировать так, чтобы на фоне темных стен старый дуб заблестел бесхитростной природной красотой. Правда, без собственного автомобиля это вряд ли осуществимо, ведь потребуется взять напрокат полотер. Раньше девушке не приходило в голову, как важно иметь средство передвижения. И все равно от ковра лучше избавиться, а взамен постелить дорожки. В конце концов, даже голый пол смотрелся бы привлекательнее, самобытнее, что ли. Не так смахивал бы на жуткий компромисс между жилым уютом и безличностью камеры — этого дочь Мэри Дактон и боялась больше всего.

Филиппа продолжила осмотр. Окна в кухне и маленькой спальне выходили на огороженный двор, за которым начинались палисадники следующей улицы. Один или два еще казались ухоженными, но все прочие давно превратились в неопрятные заросли, а точнее — в свалки разных обломков, разобранных мотоциклов, поломанных детских игрушек, бензиновых канистр и спутанных бельевых веревок. Впрочем, как раз напротив окна шумела крона платана, словно яркий зеленый щит, укрывающий от взгляда основную часть помойки. По крайней мере он придавал городскому пейзажу некую человечность.

Комнату побольше девушка решила отдать матери. Спальня чересчур напоминала пропорциями тюремную клетку. Присев на диван, Филиппа оценила свои возможности. Ее порадовали встроенные стенные шкафы по обе стороны от камина: не понадобится покупать второй платяной шкаф. Бумагу всю отодрали, осталось лишь нанести слой эмульсии. Украшение из сосны кто-то покрыл зеленой краской, но та уже отходила. Надо бы счистить ее и отполировать резное дерево. Подоконник достаточно широкий, чтобы разместить на нем цветы. Ах, как он засияет свежей белизной, отражая изумрудные листья и красные лепестки герани!

Наконец Филиппа заглянула в кухню. Там ее ожидал приятный сюрприз. Помещение было просторным, напротив двойного окна располагались раковина и даже сушилка из тикового дерева. Владелец и тут начинал косметический ремонт: покрасил стены в молочный оттенок. У деревянного стола стояли два стула с закругленными спинками, рядом — маленький холодильник. Девушка попробовала включить плиту — тоже, судя по виду, недавно купленную — и с радостью обнаружила, что газ не отключен. Похоже, хозяин квартиры действительно очень спешил уехать в Америку.

Филиппа затворила общую дверь и отправилась осмотреться на заднем дворе. Хорошо, что при взгляде из окон раскидистый платан скрывал от глаз большую часть его ужасов. Деревянным сортиром, очевидно, вот уже несколько лет никто не пользовался. Что ж, запаха не было — и ладно. У ограды стоял велосипед, а два его искалеченных товарища валялись среди прочего хлама — банок из-под масляной краски, заплесневелого ковра, свернутого когда-то в рулон, и устаревшей газовой плиты. Филиппа заметила два помойных бака, зловонных и сильно помятых. Видимо, каждую неделю их полагалось вытаскивать на улицу, чтобы городские службы забрали мусор. «С этим надо что-то делать», — прикинула девушка, однако решила, что всему свой черед.

Взглянув на часы, она поняла: пора возвращаться в агентство и подтвердить окончательное решение насчет квартиры. В кармане лежало тридцать фунтов наличными. Можно их оставить в залог, пока Филиппа наведается в банк и возьмет недостающую сумму. Жилье ни в коем случае упускать нельзя. Потом, как только будет подписано соглашение, девушка немедленно вернется и примется за работу. Впрочем, для начала не мешает познакомиться с будущим соседом.

Отпустив очередного покупателя, зеленщик аккуратно восстанавливал нарушенную пирамиду из апельсинов. Некоторое время Филиппа наблюдала за ним, причем мужчина явно догадывался о ее присутствии, просто ждал, когда она заговорит.

— Доброе утро. Вы — Монти?

— Не-а. Это мой дед. Только он помер двадцать лет назад. — Сосед замешкался и прибавил: — Меня Джорджем зовут.

— А я — Филиппа. Филиппа Пэлфри. Мы с матерью сняли квартиру наверху.

Девушка протянула руку. Продавец снова помедлил, вытер ладонь об одежду и пожал соседке пальцы. Та слабо поморщилась, услышав хруст собственных костяшек.

— А Марти чего, в Нью-Йорке? — спросил мужчина.

— Да, он куда-то уехал. Нас поселили всего лишь на два-три месяца. Я хотела договориться насчет ванной. В агентстве предупредили, что санузел общий. Убирать будем по очереди, через раз, или как?

Джордж непонимающе нахмурился.

— Раньше там подружки Марти чистоту наводили.

— Ну я-то не его подружка. Хорошо, раз уж нас двое, а вы один, можем взять уборку на себя, если не возражаете.

— Да нет, я не против.

— Коридор и лестницу мы тоже легко помоем. Ничего, если я немного разберу во дворе? Хотела поставить пару горшков с геранью. Может, хоть что-нибудь вырастет, хотя, конечно, света здесь маловато.

— Велик пусть стоит, где стоял.

— Конечно. Я не собиралась его трогать. Но все эти банки, груда железа…

— А, тогда ладно. Кстати, сортир не работает.

— Я уже заметила. Похоже, чинить его бесполезно. Мы же не собираемся занимать ванную круглые сутки. Скажите, в какое время она вам нужна, и…

— Послушай, милая, откуда старина Джордж знает, когда ему приспичит отлить? Я ведь пивко уважаю.

— Извините. Я увидела мокрое полотенце и думала, что вы принимаете ванну после работы.

— А, нет, это Марти оставил. Я и дома помоюсь. Тут, наверху, у меня только два дела, и оба заранее не предскажешь. Понятно?

— Договорились.

Они молча посмотрели друг на друга. Мужчина сказал:

— Ну и как дела у Марти? Нормально там?

— Не могу вам сказать. Но, судя по цене, которую он запросил, все хорошо.

Мужчина осклабился. Потом со скоростью факира подхватил огромной рукой четыре апельсина, ссыпал их в пакет и протянул Филиппе:

— Вот, попробуй. Лучшие фрукты от Монти. За счет магазина. Соседский гостинец, так сказать.

— Спасибо, вы очень любезны. Мне еще ни разу не дарили соседских гостинцев.

Девушка улыбнулась, растроганная столь неожиданной щедростью, и поспешно отвернулась, боясь расплакаться. Она никогда не лила слез, но ведь за плечами осталась долгая неделя изнурительных поисков. Возможно, эта странная чувствительность к самому простому проявлению доброты объяснялась обычной усталостью и облегчением, пришедшим тогда, когда уже не было надежды?

Пакет опасно истончился под тяжестью фруктов, и Филиппа бережно поддержала их ладонью. Твердые рябые апельсины сияли сквозь целлофан. Девушка понесла их вверх по лестнице медленно и осторожно, словно страшилась разбить, и опустила на пол, пока открывала дверь. Во время осмотра Филиппа обнаружила в сушилке среди разной посуды и полупустых жестянок с чаем и какао узорчатое фаянсовое блюдо английской фирмы «Веджвуд». Теперь она поместила туда гостинец и поставила ровно посередине стола. Казалось, этим жестом она окончательно заявила свои права на квартиру.

15

На следующий день, в субботу двадцать девятого июля, Скейс отправился за ножом. Норман родился в Брайтоне, в маленьком привокзальном пабе, и вот впервые за долгие годы решил вернуться туда, однако поездка не имела ничего общего с ностальгией по детству. Приобретение холодного оружия — серьезный шаг; важно было не только сделать правильный выбор, но и удостовериться, что о покупке никто позже не вспомнит. А значит, следовало заниматься поисками в крупном городе, желательно удаленном от Лондона, и лучше в час пик. Вот почему Скейсу пришло в голову наведаться в родной мегаполис. Нелегко выполнять настолько серьезную задачу, плутая по незнакомым лабиринтам улиц.

Поначалу он думал зайти в туристический магазин, купить охотничий нож или кинжал, и даже, внимательно изучив витрину, заглянул внутрь. Ничего подходящего на виду не лежало. Мысль о том, чтобы обратиться к услужливому продавцу-консультанту — и получить вопрос о точной цели подобного приобретения, — вынудила его заколебаться. Побродив между горами теплых курток, спальных мешков и прочего походного снаряжения, Скейс наконец нашел целый набор складных ножей, которые, однако, показались ему чересчур короткими. К тому же Норман боялся, что в спешке не сумеет раскрыть лезвие. Нет-нет, здесь требовалось оружие попроще. Зато через некоторое время Скейс наткнулся на другую, не менее ценную вещь: он купил плотный брезентовый рюкзак цвета хаки с удобной лямкой и двумя железными пряжками.

В итоге он все-таки нашел то, что искал: в кухонном отделе новомодного бытового магазина, там, где на длинных стеллажах выстроилось несметное множество прелестных чайных пар, керамических мисок, простых и очень изящных столовых приборов и всевозможных принадлежностей для готовки. Вокруг царила настоящая толчея. Держа в уме свой кровавый умысел, мужчина бродил среди молодоженов, воркующих над каждой семейной покупкой, родителей с горластыми карапузами, невнятно лопочущих иноземных туристов и покупателей-одиночек, разборчиво приглядывающихся к баночкам с приправами, кофейным жестянкам и консервам. Молоденькие симпатичные продавщицы в летних платьицах увлеченно болтали между собой. Посетители сами выбирали то, что им нужно, клали товар в металлическую корзинку и несли к кассе. В такой обстановке никто не обратит внимания на очередного клиента в бесконечной, безымянной, подвижной веренице людей.

Норман провел долгое время у полки с ножами, проверяя каждый на тяжесть и равновесие, оценивая, насколько удобно рукоять умещается в ладони. В конце концов ему попался подходящий экземпляр — крепкий, для разделки мяса, с треугольным восьмидюймовым клинком и гладкой деревянной ручкой. Похожее на бритву лезвие защищал плотный чехол из картона. Особенно Скейсу понравилось отточенное острие. В самом деле, на первый глубокий удар придется основная сила. Повернуть и вытащить из раны — это уже не более чем рефлекторное действие. Стоя в короткой очереди, посетитель заранее приготовил деньги без сдачи, чтобы за несколько секунд миновать кассу.

Карта улиц Лондона у него уже была, купленный на подаренные сослуживцами деньги бинокль — тоже, оставалось приобрести в Брайтоне еще два предмета. В аптеке мужчина выискал на витрине тончайшие защитные перчатки, в универмаге — прозрачный непромокаемый плащ. Не желая возиться с примеркой, Норман выбрал самый крупный размер. Пусть себе свисает до пола, ведь, если кровь хлынет фонтаном, хозяину потребуется надежная защита. Скейс опустил перчатки в карман, после чего скатал макинтош вокруг бинокля и клинка, упрятанного в ножны. Сверток легко разместился на дне рюкзака, широкая лямка которого удобно легла на плечо.

Норман и сам не ответил бы, почему все-таки надумал заглянуть в «Козу и циркуль». Много подворачивалось причин. Действительно, раз уж он в Брайтоне… Да и паб находился по дороге на вокзал. Кроме того, новая стадия жизни еще дальше уводила от горестей детства; занятно было посмотреть, как сильно переменились знакомые края. Оказалось: ни капли. Темный, приземистый, тесный паб, привлекательный только для завсегдатаев, но отталкивающий своим видом случайного прохожего, все так же бесприютно жался в тень железнодорожного моста. По-прежнему внутри стояли длинные дубовые столы и скамьи, на стенах висели в кленовых рамках те же пожелтевшие снимки брайтонского пирса и рыбаков, выстроившихся группами перед лодками. В окнах угрожающе чернели пасти мостовых арок. В детстве Норман боялся их, почитая за логово чудовищ, не имеющих шей, зато плюющихся смертельно ядовитой слюной. Всякий раз он переходил на другую сторону дороги, при этом отводя глаза и страшась ускорить шаг, дабы не привлечь к себе внимания монстров. Правда, позже, в одиннадцать лет, мальчик заключил с ними негласный договор. Теперь он утаивал остатки еды — хвостик сосиски, ломтик помидора, хлебные шарики, чтобы класть их у входа под первую арку, словно некое приношение. Возвращаясь по вечерам, ребенок проверял, принята ли его жертва. В глубине души он догадывался, что здесь полакомились чайки, а все-таки отсутствие объедков успокаивало. А вот поезда никогда не пугали Нормана. Ночами, лежа в постели, он отмечал в уме каждое прибытие. Руки нервно мяли край одеяла, глаза недвижно смотрели в окно: сейчас послышится предупредительный гудок, и нарастающий гул почти мгновенно превратится в грохот и железное дребезжание, на потолке замелькают ослепительные рисунки, а кровать начнет содрогаться.

Мистер Скейс сиротливо уселся в сумрачном углу салона, обхватил ладонями кружку легкого пива и задумался, припоминая тот день, когда впервые узнал о своем уродстве. Тогда ему было одиннадцать лет и три месяца. Тетя Глэдис и дядя Джордж готовились принимать первых вечерних посетителей. Мать куда-то ушла с Тэдом, одним из бесконечной череды так называемых дядь, которые появлялись в их жизни так же быстро, как исчезали. Мальчик одиноко играл в маленьком темном коридоре между баром и гостиной: распластавшись на полу, выруливал модель биплана в точности на серый квадрат клетчатого линолеума. Уличная дверь распахнулась, послышался звон бутылок, загремели по полу стулья, и дядин голос произнес:

— Где Норм? Мардж сказала, он вроде бы не выходил.

— У себя в комнате, наверное. Джордж, у меня мороз по коже от этого ребенка. Вот ведь уродец! Вылитый маленький Криппен.[27]

— Ладно тебе. Не такой уж он страшный, бедняжка. Папаша, конечно, подвернулся не Аполлон. Зато с пацаном нет никаких хлопот.

— Ну спасибо. Лучше б уж были. Мальчишкам положено шалить. А у этого повадки звериные: вечно прячется и не ходит, а точно за добычей крадется. Слушай, Джордж, ты не брал ключи от кассы?

Голоса понизились до шепота. Норман бесшумно выскользнул за дверь и бросился вверх по лестнице к своей спальне. Перед окном стоял шаткий комод, на котором покачивалось на шарнирах большое старомодное зеркало. Мальчик не помнил, когда последний раз смотрелся туда. Пришлось подтащить стул и забраться на него с ногами, прежде чем взгляду предстали худенькие скрюченные пальцы, добела вцепившиеся в дерево, и в потрескавшейся раме из красного дерева навстречу ребенку поднялось его собственное отражение. Норман долго и бесстрастно изучал выпученные глаза под искривленными стеклами дешевых очков в стальной оправе, прямую челку безжизненных каштановых волос, неспособную закрыть прыщи на лбу, нездоровую бледную кожу. И впрямь урод. Так вот почему его не любит мать. Открытие ничуть не удивило ребенка. Он и сам себя не любил. Осознание того, что он некрасив и, стало быть, недостоин нежной привязанности, всего лишь подтвердило давние, скрытые в сердце догадки. На самом деле оно пришло к нему не сегодня, а скорее проникло с первым глотком теплого молока, ибо еще тогда легко читалось на брезгливом, разочарованном лице матери и в ее ворчанье, не говоря уже об откровенных взглядах других взрослых. Что толку горевать или возмущаться? Он таков, и тут ничего не попишешь. Лучше было бы родиться одноглазым или без ноги. Возможно, люди жалели бы калеку, удивлялись бы его мужеству. Но выглядеть столь гадко — преступление, которое не заслуживает сочувствия, недуг, не оставляющий надежды.

Едва дождавшись возвращения матери, мальчик пошел к ней в спальню.

— Мама, кто такой Криппен?

— Ну и вопросы. Криппен? Тебе-то зачем знать?

— Ребята в школе что-то говорили.

— Жаль, что ребята не нашли более достойной темы для обсуждения. Криппен был настоящим злодеем. Убил жену, разрезал на куски, а потом закопал в саду. Давно это случилось, еще при твоем деде. Хиллдроп-Крисчент, точно, там они и жили! — Ее лицо внезапно прояснилось от гордости за свою память.

— Что с ним стало?

— Повесили, а ты как думал? И хватит об этом, ясно?

Так он не только некрасив, но и морально испорчен. Видимо, душевная и телесная уродливость таинственным образом связаны между собой.

Вспоминая детство, Скейс поразился тому, с какой готовностью взвалил на себя это бремя, навязанное капризной судьбой, в то время как уверенность в собственном бессилии когда-нибудь освободиться от ужасной ноши едва ли облегчала его положение.

Мальчика спасли мелкое воровство и шахматы. Первое началось как бы само собой. Как-то ранним субботним утром Норман незаметно пробрался в заведение перед открытием. Ему нравился пустой и молчаливый бар, круглые столы с их витиеватыми ножками и пятнами на крышках; стенные часы с цветочным узором на циферблате и маятником, отмеряющим тишину еле слышным тиканьем; замаранная скатерть на подносе со вчерашними сосисочными рулетами; запах пива, пропитавший все заведение, особенно сильный и ядовитый в этой закоптелой комнате с бурыми стенами; загадочный полумрак за стойкой, уставленной рядами темных мерцающих бутылок в ожидании волшебного мига, когда включенные огни бара озарят их яркими вспышками. Осмелившись наведаться на эту запретную территорию, мальчик увидел незапертый, чуть приоткрытый ящик кассового аппарата и слегка потянул его на себя. Вот они, самые настоящие деньги, символ взрослой власти. Не те измятые бумажки, которые мать осторожно вытаскивала из кошелька в супермаркете, и не та скудная мелочь, которую сын время от времени получал на карманные расходы, а две увесистые пачки банкнот, подхваченные резинками, неестественно яркое серебро, похожее на старинные дублоны, и блестящие пенсы кофейного оттенка. После Норман так и не вспомнил, как его угораздило взять один фунт, — видел лишь себя, перепуганного, сердце колотится, спина прижата к двери, пальцы вертят украденные деньги.

Бумажки никто не хватился, по крайней мере мальчика не заподозрили. В то утро он приобрел модель гоночного автомобиля «лотус», а в понедельник хвастливо достал его на переменке и принялся катать по парте. Сосед покосился с плохо скрываемой завистью.

— Это чего, новый «лотус», что ли? Где взял?

— Купил.

— Дай посмотреть.

Норман протянул ему гладкую, блестящую игрушку, ощутив на секунду боль потери.

— Оставь себе, если хочешь.

— А тебе что, не надо?

Мальчик пожал плечами.

— Говорю же, забирай.

Тридцать пар изумленных глаз повернулись воззреть на чудо. Известный задира сказал:

— Может, у тебя еще есть?

— Может, и так. А что, понравилось? Хочешь такую?

— Да мне все равно.

Однако ему не было все равно. Стоило взглянуть на это прежде пугающее лицо, в эти жадные глазки, чтобы это понять. Норман возликовал.

— Я тебе подарю на той неделе. В понедельник.

Настал конец преследованиям, и начался год высшего душевного торжества, прожитый на грани веселого возбуждения и ужаса; год, не похожий на все другие. Мальчик больше не запускал руку в кассу. Раза два он наведывался за стойку, но ящик всегда был заперт. Отчасти Норман даже радовался, что уберегся от очередного искушения. Совершить вторую кражу значило пойти на слишком большой риск. Зато с приходом лета и наплывом посетителей перед воришкой открылись иные, более безопасные возможности. Вечерами, во время одиноких прогулок по пирсу или побережью, его бесконечно моргающие глаза, обманчиво кроткие за стеклами очков в стальной оправе, не упускали ни единой из них: ни кошелька, легкомысленно брошенного поверх пляжной сумки, ни бумажника, торчащего из фланелевой спортивной куртки, ни сдачу, оттянувшую карман рубашки, что висела на спинке шезлонга. Школьник наловчился шарить по сумкам, запускать худые ручонки в задние карманы брюк и под пиджаки. Потом все шло по одной и той же схеме. Мальчик искал убежище, где можно было бы спрятаться от лишних глаз и проверить добычу. Обычно он забивался в мокрый, пропахший солью полумрак между огромными железными перекладинами пирса, вытряхивал деньги, а кошельки и бумажники зарывал в песок. Норман брал лишь монеты да фунтовые банкноты. Предъявить в магазине более крупную сумму значило навлечь на себя подозрения. Впрочем, такого никогда не случалось, ведь он работал в одиночку, а кроме того, выглядел очень заурядным, послушным и опрятным ребенком. За целый год мальчик лишь раз оказался на грани разоблачения — однажды, когда купил модель аварийного фургона и не удержался от соблазна покатать его в коридоре бара перед тем, как идти в школу. Подозрительно блестящая игрушка не могла не броситься в глаза матери.

— Это что, новое? Где взял?

— Один мужчина дал.

— Какой еще мужчина? — встревожилась Мардж.

— Просто мужчина, который выходил из бара. Посетитель.

— И что ты за это сделал?

— Ничего я не делал.

— Ну хорошо, а он просил?

— Да нет, просто дал, и все. Честно, мам. Я ничего такого не делал.

— Вот и не смей, понятно? И впредь не вздумай брать подарки у посторонних.

К счастью, с наступлением нового учебного года в его жизнь вошел мистер Миклрайт, новый учитель, помешанный на черно-белых фигурах. В школе сразу же открыли шахматный клуб, и Норман вступил туда одним из первых. Игра его завораживала. Мальчик упражнялся ежедневно, не имея нужды в напарнике, поскольку прорабатывал уже опубликованные баталии, ход за ходом развивал тайные стратегии, изучал по книгам из городской и школьной библиотек хитрости всевозможных гамбитов. Вдохновляемый энтузиазмом и одобрением мистера Миклрайта, Норман очень скоро сделался лучшим игроком в классе. Потом были местные межшкольные состязания, Южный чемпионат и в конце концов — глянцевое фото в «Брайтон ивнинг аргус». Тетушка бережно вырезала снимок, и вечером в пабе его изумленно рассматривали. Это упрочило славу мальчика. С тех пор он ходил на уроки без страха. Нужда в мелком воровстве отпала сама собой. Даже плюющиеся чудовища покинули железнодорожные арки, оставив лишь мусор вроде пивных банок, мятых сигаретных пачек да бурой заплесневелой подушки, что понемногу теряла мокрые перья, привалившись к дальней стене.

Шагая к вокзалу и садясь в обратный поезд, Скейс размышлял о том, какая судьба ожидала бы его, не прекрати он заниматься кражами. Нельзя же было вечно уходить от правосудия. В один прекрасный день удача отвернулась бы. И что тогда? Несмываемое клеймо неблагонадежности, комиссия по делам несовершеннолетних, отверженность в глазах общества, крест на уважаемой карьере, ни встречи с Мэвис, ни рождения Джули. Надо же, как много решила в жизни минута, когда мистер Миклрайт впервые расставил перед восхищенным взором мальчишки мифических воинов, участь которых, подобно его собственной, определялась жесткими законами и чьей-то чужой волей.

Оказавшись дома, Скейс первым делом зашел в ванную комнату, примерил снаряжение убийцы и посмотрелся в длинное зеркало. Мерцающие складки плаща, повисшие на худых плечах, и обнаженный нож, зажатый в руке… Больше всего Норман походил на хирурга перед опасной операцией, а то и на жреца древнего мрачного культа, готового заколоть ритуальную жертву. И все же отражение в зеркале не внушало подлинного страха. Чувствовалось в нем что-то неправильное, почти жалкое. Одежда? Нет, здесь был полный порядок. И клинок сверкал отточенным лезвием, как полагалось. Что портило картину, так это смиренная, почти болезненная решимость в глазах — глазах не палача, но приговоренного.

16

Четвертого августа инспектор по делам условно освобожденных по предварительной договоренности зашла осмотреть квартиру. Филиппа готовилась к ее визиту с особой тщательностью: начистила и переставила скудную мебель, купила горшок с геранью и водрузила его на подоконник. Правда, до приезда матери оставалось еще море неоконченных дел и только десять дней, однако девушка искренне радовалась достигнутому. Она и не помнила недели, когда бы работала так много и с таким удовольствием. С самого начала Филиппа сосредоточила усилия на материнской комнате, и теперь та была почти готова. Труднее всего оказалось избавиться от ковра. Хорошо, что Джордж услышал, как соседка давится кашлем от пыли, воюя на лестнице с непокорным свертком, и не только помог отнести неподъемную тряпку вниз, но и убедил мусорщика — возможно, не без помощи небольшого подкупа — забрать ее прочь. Следующие два дня ушли на то, чтобы соскрести с досок пола старую краску и нанести новую. Девушка ничего не взяла из прежнего дома, кроме чемодана с одеждой и полотна Генри Уолтона, которое повесила над камином. И хотя картина не слишком совпадала по стилю, на взгляд Филиппы, она все-таки неплохо смотрелась над простой, но довольно изящной деревянной резьбой.

А главное, сохранились еще кое-какие деньги про запас. Девушка прежде не подозревала, сколько разных мелочей нужно для создания домашнего уюта и как они дорого стоят. Предыдущий владелец оставил в ящике под раковиной набор инструментов, так что после многих проб, ошибок, долгого перелистывания книги «Основы плотничного дела», взятой из филиала Вестминстерской библиотеки, и праведных трудов Филиппе удалось сколотить несколько дополнительных кухонных полок и новую вешалку для прихожей. Уцененную викторианскую плитку девушка укрепила на стене за раковиной. Особенно будущей хозяйке понравилось белить оконные рамы, чувствуя на руках жар летнего солнца, а также разыскивать в лавках старьевщиков и на ближайшем рынке необходимые предметы мебели. Самой удачной покупкой она считала пару маленьких плетеных кресел из камыша — в отличном состоянии, хотя и мерзкого зеленого цвета; перекрашенные, с яркими лоскутными подушками, кресла привнесли в обе комнаты дух свежести и веселья.

Стоило Джорджу заметить, что соседка опять возится с мебелью, как он оставлял на время свой магазин, чтобы оказать посильную помощь. Филиппе он нравился. Они почти не разговаривали, кроме тех случаев, когда девушка покупала фрукты на обед, зато этот мужчина и без слов излучал необыкновенное добродушие. Однажды он поинтересовался датой приезда миссис Пэлфри. «Пятнадцатого», — ответила соседка, но имя исправлять не стала.

Ночью она утомленно лежала с распахнутыми глазами у открытого окна, слушая рокот и шорохи Лондона, глядя, как меняют оттенок нависших облаков пятна света, порожденного ночной жизнью города, понемногу засыпая под тихий перестук поездов подземки, проносящихся между Марилебон и Эджвер-роуд.

Инспектор опоздала на десять минут. Наконец прозвучал звонок, и Филиппа открыла дверь высокой темноволосой женщине немногим постарше ее самой. В руках у гостьи пучился пластиковый пакет из супермаркета на Эджвер.

— Филиппа Пэлфри? — смущенно спросила она. — Меня зовут Джойс Баджелд. Прошу извинить за опоздание. Только вчера вернулась из отпуска и уже в полной запарке. Все восемь О'Брайенов разом попали под суд, словно сговорились. Можно подумать, они боятся, что начальство меня уволит: не успею отлучиться, обязательно устроят налет на магазин, лишь бы доказать мою незаменимость. Сидели себе рядышком на скамье подсудимых, довольные такие, и скалились, как обезьянки. Вы, случаем, не собирались пить чай? Горло будто наждак.

Вскоре Филиппа уже ставила на стол пару дымящихся керамических чашек. Все-таки первая гостья в ее доме. Филиппа изо всех сил старалась не думать об официальной цели такого визита, не обижаться и хотя бы прикинуться покорной.

Порывшись в пакете, инспектор извлекла коробку шоколадного печенья, открыла ее и предложила хозяйке. Вдвоем они принялись жевать его, запивая горячим чаем и сидя рядом на кухне.

— Я вижу, ваша мать будет жить в отдельной комнате? В этой, да? Мне нравится ваша картина.

«А чего она боялась? — возмутилась про себя девушка. — Что мы погрязнем в каком-нибудь инцесте? Если на то пошло, отдельная комната здесь не поможет».

— Хотите осмотреть ванную? Она пролетом ниже.

— Нет, спасибо. Слава Богу, я не санитарный инспектор. Вы на месте, квартира тоже. Значит, вашей матери есть куда и к кому переехать. Вот и все, что меня интересовало. Завтра пошлю начальству отчет. Насколько я знаю, дата освобождения остается прежней — пятнадцатое число.

— Ну, все в порядке? — спросила Филиппа с плохо скрываемым волнением.

— Пожалуй. Конечно, все решает министерство внутренних дел. А вы здесь долго пробудете? Я хочу сказать, у вас уже есть работа?

— Пока нет. Но мы что-нибудь отыщем. Можем устроиться в гостиницу, официантками в кафе, что-то в этом роде. — Филиппа помолчала и повторила с еле заметной усмешкой: — Мы ведь не боимся тяжелого труда.

— Тогда вам обеим место в музее… Простите, сегодня я не в духе. Гостиница — место недурное, когда бы не клиенты. Если не ошибаюсь, в октябре вы переезжаете в Кембридж? И что потом?

— Да ничего. Думаю, мать найдет себе квартиру подешевле, если не сможет платить за эту, или подыщет работу с проживанием. В конце концов, есть же приюты для условно освобожденных.

Казалось, инспектор как-то странно покосилась на нее.

— Выходит, заботы Мэри Дактон всего лишь откладываются ненадолго… Впрочем, первые два месяца на воле всегда самые трудные. В это время бывшему заключенному требуется особая поддержка. К тому же ваша мать лично просилась переехать к вам. Большое спасибо за чай.

Хотя визит не продлился и двадцати минут, миссис Баджелд успела увидеть все, что хотела, и задать все нужные вопросы. Захлопывая уличную дверь и поднимаясь домой по ступеням, Филиппа воображала себе, что будет написано в отчете: «Дочь заключенной достигла совершеннолетнего возраста. Это здравомыслящая, образованная девушка. Квартира, трехмесячная плата за которую внесена заранее, выглядит вполне достойно. Заключенная поселится в отдельной комнате. Хотя жилье маленькое и скромное, к моменту моего посещения оно было чисто убрано. Мисс Пэлфри рассчитывает устроиться на работу вместе с матерью. Рекомендую дать утвердительный ответ на прошение о переезде».

КНИГА ВТОРАЯ

ПРИКАЗ ОБ ОСВОБОЖДЕНИИ

1

Во вторник пятнадцатого августа в половине девятого утра Скейс начал наблюдение. Накануне вечером он приехал в Йорк и снял номер в пыльной привокзальной гостинице. С тем же успехом Норман мог бы устроиться на ночь в любом заштатном городишке. Ему и в голову не приходило наведаться в кафедральный собор или побродить по мощеным улицам под городскими стенами. Никакая достопримечательность и на миг не заставила бы его забыть о цели приезда.

Он путешествовал налегке, с одним лишь рюкзаком, в который, кроме памятного свертка, положил только пижаму и несессер. Не то чтобы Скейс надеялся прикончить убийцу по дороге в Лондон, прямо в переполненном вагоне; просто для него это стало насущной необходимостью. Из предмета восхищения и ужаса оружие превратилось в привычное, мощное продолжение его самого: смыкая пальцы на рукояти ножа, Норман чувствовал себя по-настоящему целостным существом. Теперь он даже ночью ощущал некую обделенность без надежной лямки на плече, не имея возможности в любую минуту сунуть ладонь под клапан кармана и погладить пальцами ножны.

Вокзал оказался весьма удобным для слежки местом. Арочная галерея вела в главный вестибюль. Справа располагался женский зал ожидания. За открытой дверью виднелись тяжелый стол из красного дерева с резными ножками, горбатая тахта и ряд кресел у стены. Над незажженным газовым камином висела неописуемая гравюра современного автора. Зал ожидания был совершенно безлюден, не считая дряхлой старушки, которая мирно дремала среди чемоданов и узлов. Из главного вестибюля вел только один выход. Указатель сообщал, что поезда на Лондон отправляются с восьмой платформы, а огромная арочная крыша высилась над колоннами серовато-молочного оттенка с украшенными верхушками. В воздухе витали ароматы кофе и утренней свежести. Вокзал наполняла непривычная тишина. Здесь царил своего рода штиль перед наплывом движения, суеты и многоголосого гама. Конечно, в такую рань одиночка на вокзале выглядит несколько подозрительно, однако Скейс решил пренебречь риском. В конце концов, трудно отыскать более обезличенное место. И даже если кто-нибудь пристанет с расспросами, всегда можно сказать, мол, ожидаю друга из Лондона.

Книжный ларек был открыт. Норман купил «Дейли телеграф», чтобы мгновенно прикрыться, когда увидит убийцу, и присел на скамью. Он не сомневался в словах детектива насчет даты освобождения, теперь его начали одолевать иные страхи. Узнает ли он эту женщину? Десять лет в тюрьме могли переменить ее очень сильно. Норман достал из бумажника единственный снимок Мэри Дактон, вырезанный из местной газеты перед окончанием суда. Фотограф запечатлел ее с мужем во время прогулки где-то в Саутэнде. Молодые люди смеялись под солнцем, держась за руки. Любопытно, как репортерам удалось раздобыть подобное. Снимок ничего не говорил Норману, а когда он поднес клочок бумаги к лицу, рисунок превратился в россыпь неразличимых точек. Невозможно было связать эту картинку с женщиной, которую Норман видел на скамье подсудимых в Олд-Бейли.[28]

Судебное разбирательство длилось три недели, к концу которых Скейс начисто утратил чувство реальности. Казалось, он провалился в ночной кошмар, ограниченный стенами чистенького, необычайно тесного зала, где царила иная логика, чуждая привычным условностям, господствовала неведомая система ценностей. В этой сюрреалистической преисподней никто, кроме слуг закона, не имел права на собственную жизнь. Все, кто присутствовал, были актерами, но только те, кому досталась мантия или парик, двигались и говорили с уверенностью или в крайнем случае знали свою роль. Обвиняемые сидели бок о бок и все же бесконечно далеко, не глядя друг на друга и вообще не поднимая глаз. Пронзительная ненависть, которой пылало сердце Скейса после смерти Джули — та, что выгоняла его на тихие улочки, заставляла без конца и без цели бродить, ничего не видя перед собой, отчаянно борясь с желанием разбить себе голову о стены уютных домишек или взвыть о мести, словно дикий пес, — улетучилась при первом же взгляде на эти пустые, мертвые лица, ибо как ненавидеть кого-то, кто на самом деле не существует, статиста, которому выпало по жребию просидеть на скамье всю пьесу? Будучи, казалось бы, главными персонажами, они почти ничего не говорили, даже не привлекали к себе внимания. Обыденность их вида жутким образом граничила с ненормальностью. Оба походили на пустые оболочки, лишенные души. Уколи — даже кровь не потечет. Присяжные избегали смотреть им в глаза, судья вообще не замечал. Невнятная, путаная пьеса будто и не требовала их присутствия.

В переполненном зале воздух почему-то не имел ни запаха, ни привкуса человеческого пота. Время растянулось до бесконечности, словно для того, чтобы вместить эту бессмысленную праздную шараду. Обвинитель говорил негромко и размеренно, подстраиваясь под скорость, с которой двигалось перо судьи. Время от времени возникала неловкая запинка, люди в париках устремляли взоры на оратора, а тот отрешенно пялился в пустоту. Потом замешательство проходило, перо скрипело дальше, обвинитель возобновлял монотонную речь, и все присутствующие едва заметно переводили дух.

Среди присяжных находилась одна дама, которая то и дело приковывала к себе взгляд Скейса. Позднее, думая о суде, он снова и снова вспоминал ту женщину; с годами образ становился все ярче, в то время как лица обвиняемых и судьи неотвратимо тускнели. Дородного сложения, седая, она была в поднятых очках, украшенных поддельными бриллиантами, шерстяной накидке в красно-зелено-желтую клетку и шляпе, водруженной натуго накрученные букли. Поля низко нависали на устрашающий лоб, гигантская тулья казалась набитой газетами, а сверху качался помпон из багровой шерсти. Подобно остальным, дама сидела очень тихо в течение всего процесса, угрюмо смотрела из-под чудаковатой шляпы да изредка равнодушно, точно заводная кукла, поворачивала голову в сторону того, кто говорил.

Адвокат — один на двоих — вяло старался убедить присяжных, будто на самом деле имела место попытка изнасилования и непредумышленное убийство. Наконец дошло дело и до вердикта, но тот не принес ни кризиса, ни облегчения. Судья огласил приговор о пожизненном заключении, не прибавив ни слова больше положенного, затем неспешно поднялся, и все тоже встали с мест. Зрители зашаркали ногами, продвигаясь к выходу и бросая недоверчивые взгляды через плечо: что, потеха уже завершилась? Засновали клерки, готовясь к следующему разбирательству. Как буднично и недраматично! Будто конец заседания приходского совета. В прежние годы на парике судьи гротескно рисовался четырехугольный головной убор черного цвета. Когда-то на суд приглашали капеллана в торжественных одеяниях, и после смертного приговора — не бормотания о пожизненном сроке — звучало гулкое: «Атеп».

Скейс испытывал острую нужду хотя бы в столь театральной, наигранной концовке формального торжества разума и возмездия. Он жаждал чего-то более значимого, запоминающегося, нежели невыразительный голос, произнесший в ответ на бесстрастные вопросы судьи два слова: «виновен, виновна». На краткий безумный миг им овладело искушение вскочить на скамью и заорать, что ничего не кончено и не может быть кончено. Какой же это суд? Скорее, утешительная формальность, после которой всем стало спокойнее и легче на душе. Зрители разбрелись по делам, Джули ушла навеки, судья и присяжные поставили точку. Но для Мэвис и Нормана все лишь начиналось.

Стрелки вокзальных часов отсчитывали время резкими скачками. К одиннадцати у Скейса пересохло во рту. Зайти бы в буфет, купить себе кофе и булочку!.. Но как покинуть место, как оторвать глаза от выхода?

Когда без десяти двенадцать убийца наконец появилась, Норман горько посмеялся над прежними сомнениями. Он тут же узнал ее — и ощутил всем телом такую боль, что невольно отвернулся, боясь, как бы прибывшая не почуяла его присутствие. Невозможно было поверить, что Мэри Дактон способна выдержать всесокрушающую волну этого узнавания; сама любовь не послала бы столь призывного, громогласного клича. Скейс ничего не видел, кроме лица да еще, пожалуй, маленькой сумочки в руках женщины. Годы рассеялись как дым; Норман опять сидел в здании суда с обитыми деревом стенами, неотрывно глядя на преступницу. Разве что на этот раз в отличие от прошлого мужчина с ужасом понял: их встреча была неизбежна, ведь они оба — жертвы. Скейс быстро шагнул за книжный ларек, согнулся пополам, точно у него заболел живот, и прижал к себе рюкзак, надеясь, что дрожащие пальцы заглушат мощный зов ножа. Какой-то человек с дипломатом озабоченно покосился на него. Норман выпрямил спину и заставил себя посмотреть на убийцу. Только теперь он заметил девушку. Поистине в такую минуту прозрения ничто не могло от него укрыться. Девчонка — ее родственница, не иначе. Даже не успев разглядеть подобие преступницы на мрачном юном лице или задуматься о том, что молоденькая спутница не годится женщине в сестры и вряд ли окажется ее племянницей, Скейс с абсолютной уверенностью знал: девушка — дочь Мэри Дактон.

У барьера она предъявила билет и какую-то бумагу, наверное, что-то вроде проездного, а мать отошла в сторонку, точно послушное дитя, путешествующее со взрослым человеком. Норман последовал за ними на восьмую платформу. Там уже толпилось около двадцати человек. Убийца с дочерью отошли ото всех ярдов на пятьдесят и молча встали. Скейс не рискнул выйти из общей группы, дабы не привлекать к себе внимания. Теперь, когда времени у них предостаточно, а заняться решительно нечем, та или другая могут узнать его, и тогда все пропало. Он развернул газету, повернулся к обеим вполоборота и стал прислушиваться к отдаленному шуму поезда. Первая часть плана была проста: неторопливо и незаметно сесть в тот же вагон, который выберут они. Это важно, если он не хочет потерять след на Кингз-Кросс. Какое везение, что современные междугородные поезда оборудованы длинными открытыми вагонами вместо прежних тесных купе. Вот где могли бы возникнуть сложности. Мало ему страха оказаться нечаянно узнанным даже после стольких долгих лет; мысль о том, чтобы сидеть с убийцей своего единственного ребенка буквально колено к колену, ловить на себе ее случайные, а то и любопытные взгляды, внезапно заинтересовавшиеся его некрасивым и незначительным видом, — подобная мысль была непереносима.

Поезд пришел точно по расписанию. Норман учтиво посторонился, пропуская семью с маленькими детьми, как вдруг перед его глазами возникли две стройные пассажирки со светлыми волосами. Женщины прошли в глубь купе и сели рядом. Скейс проскользнул на свободное место у окна, ближе к выходу, опустил рюкзак на столик и снова прикрылся газетой. Те, за кем он следил, пропали из вида, зато поверх «Дейли телеграф» он пристально следил за противоположной дверью на случай, если они пожелают сменить вагон. Впрочем, снаружи втискивались все новые пассажиры, и дамочки не поднимались со своих мест.

Почти сразу же Норман запоздало раскаялся, что сел у окна. Не успел прозвучать свисток отправления, как рядом со вздохами облегчения плюхнулись трое: грузная, потная пара с прыщавым отпрыском. Скейс неприметно сжался, когда жирное бедро соседки придавило его к стене. Стоило поезду набрать ход, как толстуха извлекла из сумки термос, три одноразовых чашки, пластмассовую коробку для пикников и принялась делить бутерброды. Над столиком распространился острый запах сыра и огуречного маринада. Не имея возможности раскрыть газету, Норман свернул ее пополам и с притворным интересом углубился в чтение последней страницы, где помешались объявления о рождениях и смертях. Оставалось надеяться, что по дороге его не потянет в туалет. Страшно было подумать о том, чтобы просить этого монстра в платье подвинуться. Хуже того, Скейс боялся застрять в ловушке в самый неподходящий момент, когда убийца с дочерью тронутся к выходу. А вдруг они выйдут прежде, чем он вырвется на свободу?

Скейс почти не чувствовал времени. В течение первого часа он сидел в своем углу, будто окаменевший, опасаясь в глубине души, что Мэри Дактон услышит отчаянный стук его сердца, ощутит его тревогу. В основном Норман смотрел, как мокнут под дождем унылые поля, поникшие деревья, незнакомые городки с почерневшими домишками, деревни, похожие на заброшенные выселки погибшей цивилизации, как поднимаются и вновь опадают вдоль дороги блестящие провода. Спустя примерно час ливень кончился, из-за туч вынырнуло яркое знойное солнце, и над раскисшей землей выросли тонкие прозрачные струйки пара. В какую-то минуту вследствие причудливой игры света вагон отразился в собственных окнах, и Скейсу привиделись бледные тени пассажиров, летящих по воздуху в чинных и недвижных позах манекенов, с пустыми, серыми лицами трупов. Лишь единожды его взгляд сосредоточился и ненадолго ожил. Поезд притормозил в окрестностях Донкастера, и в краткое мгновение неестественного покоя Норман заметил у края раны высокие, сильные стебли цветов в белой пене тонких, нежных лепестков. Цветы напомнили о воскресных вечерах в методистской школе, куда мать отправляла его мальчишкой — видимо, чтобы не путался под ногами. В августе школа праздновала годовщину, и дети украшали ее луговыми букетиками. Однако грубое викторианское здание из громоздкого темного камня безнадежно душило хрупкую красоту цветов. Скейс так и видел керамический кувшин с лютиками, увядающими на краю скамьи, видел, как белоснежная пыль его осыпается на его лучшие парадные ботинки. Мальчик сидел тише воды, ниже травы — лишь бы только Бог не заметил маленького Криппена, затесавшегося в толпу избранных, — и отстранялся ото всего доброго, на что, по собственному убеждению, никогда не имел права, безумно боясь, чтобы кто-нибудь не заподозрил в столь нечистом существе неподобающие желания или мечты. Воскресная школа не изменила его жизнь, разве что в будущем в самые тяжелые минуты на ум непрошено приходили цитаты из Священного Писания, причем почти всегда неуместные. Скудная плата за долгие, наполненные тревогой выходные вечера.

Норман отвел глаза от окна и заметил юную спутницу Мэри Дактон, пробирающуюся мимо него к выходу. Девушка прошла не обернувшись и потянула на себя дверь. Он впервые задумался, как появление незнакомки повлияет на его планы. Норман вовсе не желал ей зла. Девушка была сейчас на два-три года младше Джули… Но та умерла, а эта продолжала жить, и любые другие сравнения теряли смысл. Хотя, конечно, Скейс не удержался от мысли: смогла бы его кроткая, ласковая дочь держаться с такой же уверенностью, смотреть на мир такими же спокойными, уверенными глазами, отражающими право на собственное, не зависимое ни от кого мнение. Вот она прошагала обратно в обтягивающих вельветовых брюках, небрежно накинутом жакете, с кожаной сумочкой на плече и волосами, заплетенными в тугую косу, — и мягкий блеск вельвета, туго облегающего бедра, передняя застежка-молния, подчеркнувшая плоский живот, и нежная припухлость внизу вызвали в нем нежданный укол давно уснувшего сексуального чувства, пробудили на миг позабытые тревоги с полустыдливыми радостями юношества.

Девушка стала для него настоящей загадкой. Как ни бился, Скейс не мог припомнить, чтобы о ней хотя бы вскользь упоминали в дни суда. С другой стороны, они с Мэвис не интересовались членами проклятой семейки, не считая насильника и убийцы, чье существование на белом свете уже казалось досадной и мерзкой ошибкой, которая когда-нибудь непременно будет исправлена. Любопытно, как она жила все эти годы, раз выглядит настолько сытой и благополучной. Гордая осанка, уверенная походка, ни следа страдания. Мэри Дактон и ее дочь наверняка держали связь в течение десяти лет, иначе как бы девушка здесь оказалась? И все же спутницы выглядели чуть ли не чужими людьми. Они едва перекинулись парой слов. А вдруг эта поездка — лишь исполнение родственного долга и в конце юная незнакомка с облегчением передаст мать на дальнейшее попечение властей? Впрочем, внезапное и необъяснимое появление девушки не вызовет особых трудностей. Кстати, когда она проходила мимо, ловко удерживая на весу две прикрытых пластиковых чашки и пирог со свининой, Норман приметил именной ярлычок на тонком шнурке, привязанном к ручке дорожной сумки. Вот только имя было прикрыто фигурным лоскутом кожи. В его голове родился волнующий замысел. Что, если пробраться поближе к ней, не привлекая к себе внимания — возможно, в сутолоке перед выходом, — отогнуть лоскут и прочесть надпись на карточке? Остаток пути Скейс невидящими глазами смотрел в окно, рисуя себе, как это случится.

В пятнадцать минут третьего, с опозданием на одну минуту, поезд прибыл на станцию Кинга-Кросс. Едва лишь он замедлил ход, Норман встал и потянулся за верхней одеждой и рюкзаком. Толстуха недовольно подвинулась, так что Скейс оказался в проходе первым. Убийца с дочкой уже продвигались к дальнему выходу. Он поспешил за ними, натыкаясь на пассажиров, которые тоже снимали с полок багаж и надевали плащи. Норман догнал женщин у самых дверей. Как всегда, создалась толчея, пока люди осторожно спускались со ступеней и забирали вещи. Мэри Дактон и девушка терпеливо ждали очереди, не озираясь по сторонам. Все оказалось просто. Улучив мгновение, Норман уронил рюкзак на пол, наклонился и сделал вид, что возится со шнурками. Когда заветный ярлычок очутился на уровне глаз, тонкие пальцы бывшего карманника с проворством отвернули тонкую кожу. Даже при скудном освещении он легко разобрал не напечатанное, как обычно, а написанное четким, элегантным почерком: «Ф.Р. Пэлфри».

Теперь главное, чтобы они не взяли такси. Нельзя же идти за дамами по пятам, да и как подслушать, куда они поедут? Бравые герои в библиотечных детективах из его детства запрыгивали в первую попавшуюся машину и требовали «гнать что есть мочи вон затем автомобилем». Норман не заставил бы себя так поступить. К тому же это бессмысленный жест, учитывая оживленное движение у самой границы Лондона.

К счастью, как и рассчитывал Скейс, девушка повела спутницу в подземку. Мужчина тронулся за ними на расстоянии в два десятка футов, на ходу нащупывая в кармане мелочь. Все должно пройти как по маслу. Вот бы исхитриться услышать, куда они возьмут билеты. Или в худшем случае — подсмотреть, из какого автомата. Преследователя охватила радостная уверенность. До сих пор дела шли гораздо лучше, чем он надеялся.

Внезапно входной тоннель заполнили крики и топот бесчисленных ног. Очевидно, прибывший поезд извергнул часть пассажиров. Толпа молодых людей, сбежав по лестнице, с толкотней и гамом пробивалась наружу. Норман, которого прижало к стене, потерял женщин из виду. В отчаянии он ринулся сквозь вопящую орду. И вот перед ним опять показались две блондинки. Дамочки миновали входы на Северную линию, Бейкерлоо, тронулись дальше и наконец повернули прямо к широкой лестнице, ведущей в главный вестибюль метрополитена и на кольцевые линии. Здесь было особенно многолюдно, за билетами змеилась огромная очередь. Но девушка не встала в хвосте и не попыталась прорваться к автоматам. Мужчина с ужасом понял, что билеты были куплены заранее. У него на глазах убийца с дочерью преспокойно прошествовали через ограждение. Спорить с дотошным контролером — пустая затея, только привлечешь к себе внимание. Едва ли не разбросав соперников, Скейс достиг вожделенного автомата. Десятипенсовик никак не хотел отлипать от руки. Трясущиеся пальцы затолкали его в щель. Внутри что-то лязгнуло, и монета выскочила в приемник для сдачи. Норман повторил попытку. На этот раз машина выдала билет, однако в тоннеле уже грохотал приближающийся поезд. Пока мужчина проходил контроль, шум затих. Преследователь метнулся на платформу западного направления — как раз чтобы увидеть, как перед носом закрылись двери. Перрон остался пуст, если не считать двух индийцев в пестрых тюрбанах и бродяги, растянувшегося прямо на полу. Табло расписания щелкнуло, и надпись «Кольцевая линия» сменило объявление о прибытии поезда на Хаммерсмит.

2

Только на Ливерпуль-стрит Скейс почувствовал голод и, прежде чем ехать к себе, выпил кофе с булочкой. Было почти четыре, когда он вставил ключ в замочную скважину. Дом встретил хозяина таинственным молчанием, словно сообщник, все это время дожидавшийся худых или добрых вестей.

Несмотря на ранний час, Норман ужасно утомился и чувствовал боль в ногах. Хотя это была приятная усталость, не похожая на то вялое состояние, в котором он страдальчески плелся полмили по парку в конце каждого рабочего дня. Под ложечкой опять немилосердно засосало, и мужчина решил устроить себе ранний плотный ужин. Вскоре на гриле громко шипели сосиски, газ полыхал под сковородкой с жареными бобами, а на столе красовался размороженный пироге вареньем. Норман жадно поглощал еду, ощущая не вкус, но лишь телесную потребность, которая требовала удовлетворения. Насыпав свежую заварку в бело-голубой чайник с розочками, что они с Мэвис купили на свой медовый месяц, Скейс впервые проникся смутной нежностью к дому и сожалением от предстоящей разлуки. Странно, супруги ни разу не испытывали к этим стенам теплых чувств, не были здесь «как дома». Когда из-за неотступных воспоминаний пришлось покинуть Севен-Кингз, здание на Альма-роуд устроило их по цене, только и всего. В пригороде, чтобы затеряться, достаточно переехать на три остановки метро или сменить работу. Норман припомнил, как они приехали осматривать новое жилье. Мэвис беспокойно расхаживала по комнатам, пока агент по недвижимости, тщетно пытаясь выжать из потенциальной клиентки хоть какой-нибудь ответ, расписывал все их достоинства, а потом без выражения обронила:

— Хорошо. Берем.

Должно быть, ни одна сделка не далась торговцу с такой легкостью.

За восемь лет супруги мало что изменили. Кое-где наложили свежую краску, переклеили обои в гостиной, куда почти не наведывались, — в общем, без нужды не расточали на уют ни денег, ни времени. Мэвис убирала на совесть, хотя и без удовольствия, но и без ее стараний дом выглядел чистым. Будто бы что-то в нем попросту отталкивало пыль и грязь, впрочем, как и близость, счастье, любовь. Отчего же теперь хозяин ощутил нечто вроде душевной связи, впервые осознал, что оставляет частичку сердца за аккуратно подстриженной оградой из лавра? Скейсу вдруг показалось страшно бросить дом на произвол судьбы, как боятся упустить из вида болтливого сообщника. Может статься, новые жильцы, распаковывая кастрюли со сковородками на этой самой кухне, нечаянно вслушаются в загадочную тишину, потянут воздух ноздрями — и с тревогой поймут, какие кровавые замыслы рождались в этих стенах… Однако съезжать все равно придется. Жертва скрывается в Лондоне, там он ее и выследит. А значит, нужно быть вольным, точно ветер, свободным от любых привязанностей, даже от воображаемого родства с домом, и от скудных пожитков, мешающих вести поиски, перемещаясь по городу безликим и неузнанным, легким, словно перекати-поле.

Скейс уже знал, с чего начать. Допив чай, он развернул карту Лондона и положил рядом с ней схему движения поездов метрополитена. Итак, женщины отправились по Кольцевой линии в западном направлении. Норман посчитал станции. Сент-Джеймсский парк находился примерно посередине, и если бы кому-то потребовалась остановка подальше, он поехал бы в обратную сторону. До Виктории можно было добраться и напрямую, Саут-Кенсингтон и Глочестер-роуд исключались по той же причине. Оставалось восемь станций между Кингз-Кросс и Хай-стрит-Кенсингтон. Разумеется, дамы могли пересесть на другую линию на Бейкер-стрит или в Паддингтоне, а то и вовсе покинуть город. Но Скейс не волновался по этому поводу. Он твердо верил: убийца с дочерью не поедут жить в деревню. В столице легче затеряться. Лондон не задает лишних вопросов, умеет хранить секреты и готов без усилий восполнить нужды десяти миллионов обитателей. К тому же девушка явно не провинциалка. Только жительница Лондона с такой неколебимой уверенностью ориентируется в путаной системе подземки на Кингз-Кросс. Да и билеты купила заранее. Значит, заехала в Йорк рано утром. Ну нет, они остались в Лондоне, и точка.

Норман проследил маршрут по карте. Блумсбери, Марилебон, Бэйсуотер, Кенсингтон. Районы совсем незнакомые, но он их еще изучит. И кстати, день прошел не так уж и зря. Мужчина выяснил, что у Мэри Дактон есть дочь, и даже выведал ее имя. Интересно, почему девушка сменила фамилию: отказалась, вышла замуж или была удочерена? По крайней мере обручального кольца у нее не было, это Скейс точно помнил. Конечно, ему немного не повезло, что дочь убийцы взяла билеты заранее. Спрашивается, зачем? Наверняка девушка хотела избавить бывшую заключенную от лишней головной боли, связанной с толкотней, шумом и стоянием в очереди. Отсюда вытекало неожиданное предположение. Поскольку девушка так заботится о матери, может, они собираются жить вместе хотя бы какое-то время? Это повысит шансы на успешный исход поисков. Если прочие нити оборвутся, дочь непременно выведет его на убийцу. Норман каллиграфическим почерком записал в свой дневник названия всех восьми станций и уставился на четкие буквы, будто на части головоломки, которые вот-вот перемешаются, встанут на места и выдадут готовый ответ — адрес Мэри Дактон.

Назавтра операция вступит в новую стадию. Нужно попробовать выследить женщину через ее дочь. Пусть даже они уже не вместе, нелишне разузнать, где проживает девушка. Скейс прошел в прихожую и достал телефонный справочник на буквы с «Л» по «Р». Ф.Р. Пэлфри там не упоминалась, но это не имело большого значения. Если ее удочерили, номер будет записан на имя приемных родителей. Первым делом следует обзвонить восьмерых Пэлфри, указанных в справочнике. Это самый логичный шаг — куда разумнее, чем целыми днями ездить по Кольцевой или прогуливаться по садам Кенсингтона и Блумсбери. Вот только надо бы придумать правдоподобную отговорку, достойный повод, чтобы беспокоить незнакомых людей, не вызывая подозрений. А если трубку снимет девушка, что тогда он скажет? Убийца ни в коем случае не должна почуять опасность. Стоит ей испугаться, сменить имя — и весь остаток жизни ему придется провести в отчаянных поисках, скорее всего бесплодных. Он ведь на двадцать лет старше преступницы. Смерть уже лишила Мэвис возможности насладиться возмездием, так что может лишить и его.

Скейс долго сидел в тишине кухни, обхватив ладонями чашку, и вдруг его осенило. Простая и верная идея пришла почти без усилий, как если бы давно ждала подходящей минуты, чтобы озарить разум. Чем дальше Норман размышлял, тем безупречнее она казалась. И как он не додумался раньше? Мужчина лег спать, в нетерпении призывая утро.

3

Мать вошла в комнату — и замерла, безмолвно озираясь и точно боясь промолвить хоть слово. Казалось, жилье безнадежно съежилось, пока здесь не было Филиппы. Перекрашенные подоконники, выцветшие половики, разные кресла — самоделка, дешевый компромисс, не правда ли? Девушка испугалась, что переоценила свои достижения.

— Нравится?

К чему эта нотка беспокойства? В конце концов, она сделала все, что могла. И ведь собственная комната лучше ночлежки. Тем более на каких-то два месяца…

— Очень.

Мать улыбнулась, но не так, как во время их первой встречи в тюрьме, а по-настоящему, от души.

— Здесь мило. Я даже не ожидала. Ты просто молодчина, что нашла такую красоту. Много пришлось потрудиться, да?

Голос женщины дрогнул, глаза подозрительно заблестели. Вид у нее был утомленный. Дорога и толчея наверняка явились тяжелым испытанием. Опасаясь, как бы подступившие слезы не прорвались на волю, Филиппа торопливо произнесла:

— Было весело. Я с удовольствием ходила по рынку, по магазинам. Кое-что помог найти Джордж, зеленщик из лавки. С той квартиры, на Кальдекот-Террас, я взяла лишь одну картину. Генри Уолтон, восемнадцатый век. На мой вкус, он, конечно, слегка сентиментален, почти викторианец, а все-таки полотно хорошее. По-моему, неплохо смотрится в этом свете и на этих обоях. Но тебе не обязательно оставлять его здесь.

— С радостью оставлю. Однако если хочешь, возьми себе. Где твоя комната?

— Тут, рядом с кухней. У меня потише и вид из окна красивее. У тебя светлее, только очень шумно. Если что, можем обменяться.

И они прошли в заднюю комнату. Мать долго смотрела на дворик за окошком и узкие полоски садов. Через несколько минут она обернулась и посмотрела вокруг.

— Это несправедливо, у меня гораздо просторнее. Бросим монетку?

— Зато я наслаждалась простором целых десять лет. Настала твоя очередь.

Филиппе хотелось спросить: «Полагаешь, ты сможешь быть счастлива здесь?» Глупая и самонадеянная фраза. Как будто легко взять и подарить счастье другому человеку. Странное чувство: впервые в жизни ей надо осторожнее выбирать слова, думать о том, не ранят ли они чужую душу. Казалось бы, это должно было воздвигнуть преграду между девушкой и матерью, но так не случилось. Филиппа сказала:

— Давай покажу тебе кухню. Я там поставила телевизор. Захотим посмотреть — возьмем с собой кресла, они легкие.

Вспомнилось, как Хильда процедила сквозь зубы: «Бери уж сразу цветной. В камере-то быстренько отвыкают от черно-белых».

Возвращаясь в гостиную, девушка предложила:

— Я тут подумала, давай отдохнем дней десять, прежде чем искать работу. А пока можем прогуляться по Лондону или съездим куда-нибудь за город, как пожелаешь.

— Меня устроит и то, и другое. Только вот, знаешь, не хотелось бы в первую неделю ходить одной, особенно там, где много людей.

— Тебе и не придется ходить одной.

— И еще. Купим для начала какую-нибудь одежду? Пятьдесят фунтов из двухсот накопленных — небольшая трата. У меня ничего нет, кроме чемодана с тюремными вещами. От них бы надо избавиться.

— Замечательно. Люблю выбирать обновки. В Найтсбридже до сих пор распродажа, найдем что-нибудь приличное и недорогое. А твои вещи сплавим на рынке.

«Вместе с чемоданом», — чуть не прибавила Филиппа. Впрочем, за такую рухлядь не дадут и пенса. Утопить бы его в канале, и дело с концом.

Женщина опустила потертый чемодан на пол и, присев на корточки, принялась вынимать пожитки. Пару белых пижам положила на постель, вынула мешочек с туалетными принадлежностями, затянутый на шнурок, и большой конверт, который протянула дочери, глядя в прямо глаза.

— Здесь я описала все, что произошло с Джули Скейс. Пока не читай, подожди день-два. Знаю, у тебя есть право задавать любые вопросы о том случае, обо мне, о своем прошлом. Но лучше не надо. По крайней мере сейчас.

Девушка взяла конверт. Морис предупреждал ее: «Люди, пролившие чужую кровь, вечно стараются обелиться. Я не говорю о политических преступниках, о террористах, эти не станут напрягать мозги: оправдание, как и философию, им подносят готовыми, на блюдечке. Речь о простом убийце, каких большинство. Жертве его злодеяния уже никто не возместит ущерба, поэтому общество испытывает к нему особое отвращение. И если он только не душевнобольной, то непременно хочет примириться со своим поступком. Многие настаивают на собственной невиновности, упрекают обвинителей в несправедливости. Некоторые и сами в это верят…»

«А некоторые действительно невиновны», — вставила тогда Филиппа.

«Разумеется. И это главный неопровержимый аргумент в пользу отмены высшей меры. Далее, многие ищут прибежища в религии, официально раскаиваются, так сказать. Просто и красиво — заявить, что ты уверен в Божественной милости. После этого братья-человеки уже вроде бы и не имеют права упрямо настаивать на непрощении. Попадаются и выдающиеся личности, всегда готовые сыграть на тайных грязных чувствах людей. Кроме того, приводятся такие причины, как опьянение, моральная неустойчивость, провокация со стороны жертвы, тяжелое детство и прочие „смягчающие вину обстоятельства“, которые любой адвокат знает назубок. Преступники покрепче часто говорят о самозащите. Дескать, убитый получил не больше того, что заслуживал. Не забывай, твоя мать провела десять лет в тюрьме по такому обвинению, какого другие женщины не прощают. Значит, она достаточно сильна духом. И скорее всего неглупа. Должно быть, уже состряпала правдоподобную историю, осталось подогнать по твоей мерке, и дело в шляпе. Преступники — отличные психологи».

«Пусть говорит что хочет. Она моя мать, и никакие слова не изменят этого», — возразила девушка.

«Да, только для нее ваше родство может ровным счетом ничего не значить».

Филиппа выбросила неприятную беседу из головы. В самом деле, не стоит спешить с вопросами. Многое со временем прояснится и без них. В конце концов, впереди еще целых два месяца.

— Никакого права у меня нет. Мы вместе, потому что так захотели. Нам обеим это подходит. — Она помолчала и прибавила с кажущейся беззаботностью: — Между нами не будет никаких обязательств. Главное — каждая моет за собой ванну, и в квартире убираемся по очереди.

Мать улыбнулась:

— С этой точки зрения ты удачно выбрала соседку.

О каком еще выборе она говорит? Мэри Дактон отправилась мыться, а девушка зашла к себе в комнату и спрятала конверт в ящик прикроватного комода. Ее просили подождать. Филиппа, конечно же, потерпит, но не слишком долго. Девушка ощущала себя победительницей, почти ликовала. «Ни жизнь, ни смерть уже не властны над нашими узами. Ты здесь, потому что ты моя мама. И это единственное, что я знаю о себе наверняка. Я развивалась в твоем чреве. Это твоя кровь омывала мое тельце, твои мускулы вытолкнули меня на свет, на твой живот меня впервые положили отдохнуть». Матери понравилось жилье, и она совсем не против остаться с Филиппой. Похоже, все складывается удачно. Девушке не придется идти к Морису, признавать свою ошибку и выслушивать его знаменитое: «Я же тебе говорил».

4

Единственное послание, оказавшееся в почтовом ящике на следующий день, сообщало в напыщенном стиле, пересыпанном профессиональными жаргонными выражениями, что контракт с покупателями уже находится в процессе подписания. Норман прочитал письмо без удивления или особой благодарности. Так или иначе, дом необходимо было продать. Не считая того, что Скейс нуждался в гораздо большей сумме, чем накопил за долгие годы со скромной зарплаты, он просто не мог представить, как возвращается сюда после убийства. В доме не осталось ничего ценного, памятного, что хотелось бы забрать, даже снимков Джули. Мэвис уничтожила их все до единого. Достаточно взять чемодан с одеждой. Прочие пожитки и мебель можно продать при помощи одной из фирм, которые дают объявления вроде: «Быстро очистим жилище». Скорее всего их представителей вызывают в дома умерших одиноких людей, чтобы в спешном порядке удалить обломки никому не нужной судьбы и сэкономить усилия судебным исполнителям. Норману щекотала душу мысль о том, что в неизвестное будущее он вступает столь необремененным и что, попади он сейчас под автобус, никому в целом мире не придется изображать печаль. Долго же пролежит холодное, обвитое саваном тело, пока полиция тщетно будет разыскивать ближайших родственников, хоть кого-нибудь, кто взял бы на себя труд предать его земле. Стать полностью никем — вот она, пьянящая, безграничная свобода!

Отваривая на завтрак яйцо и насыпая растворимый кофе в чашку с горячим молоком, Скейс подумал, что внезапно стал сам себе интересен с тех пор, как всерьез начал готовиться к исполнению кровавого замысла. Пока не умерла Мэвис, жизнь походила на монотонную поездку на эскалаторе: движение есть, а прогресса нет, мимо равномерно проплывают красочные картинки синтетического мира, увеличенные снимки, перемешанные, точно в калейдоскопе, и каждый требует совершить определенное ритуальное действие. На рассвете — встать и одеться, в семь тридцать позавтракать, к восьми часам выйти из дому, через двадцать минут сесть на поезд, в полдень съесть бутерброды за рабочим столом, в конце дня — домой, поужинать в кухне с женой. Потом она садилась за вязание, а он располагался рядом, посмотреть телевизор. Семейные вечера целиком зависели от сетки программ. В те унылые годы Мэвис могла даже слегка поухаживать за собой перед просмотром очередной серии «Вверху и внизу»,[29]«Диксона из Док-Грин»[30] или «Саги о Форсайтах». Эта женщина давно уже не заботилась о своей внешности, чтобы понравиться мужу, зато меняла платье и красилась ради ярких призраков голубого экрана. Тогда и супруги ужинали прямо с подноса. Нельзя сказать, чтобы то было несчастливое время. О нет, несчастье — слишком настоящее чувство. Но теперь Норман прорвался в иные сферы, глотнул иного воздуха, который хотя и пощипывал ноздри, однако подарил иллюзию жизни.

И вот уже поезд мчит его мимо станций восточного пригорода с их нелепыми названиями, рюкзак привычно висит за спиной, и само это путешествие — затейливая причуда нового характера, ибо родившийся накануне план увенчался бы точно таким же успехом, если бы мужчина остался дома и обзвонил всех Пэлфри, сидя в собственной прихожей. Можно подумать, ложь, на которую он собрался пойти, прозвучит более правдоподобно, если будет подкреплена фальшивыми доказательствами. А все-таки каждая мелочь должна быть на своем месте, раз уж Скейс нацелился на удачу. Разумеется, Норман понимал: никто не станет проверять его историю, но внутренний голос настойчиво требовал действовать с огромной осторожностью и вниманием к любой, даже незначительной, детали, как если бы от этого зависела убедительность картины в целом.

От Ливерпуль-стрит мужчина проехал по Центральной линии до Тоттенхем-Корт-роуд и прогулялся пешком по Чаринг-Кросс-роуд. Магазин «Фойлз» показался ему наиболее подходящим, поскольку был самым крупным. Выбирая книгу, Скейс искал нечто достаточно ценное, чтобы стоить затраченных усилий, однако не чересчур дорогое, иначе лишь последний чудак честно сообщил бы о находке. Рассудив, что научно-популярное произведение сгодится для его целей лучше художественного, Норман по некотором размышлении взял первый томик Певзнера,[31] посвященный зданиям Лондона. Кассирша едва взглянула на покупателя, отсчитывая сдачу.

После этого мужчина прошел до Шафтсбери-авеню, сел на четырнадцатый автобус до Пиккадилли и, чтобы наполнить карманы необходимой мелочью, протянул кондуктору фунтовую банкноту. На Пиккадилли он заперся в телефонной будке и достал свой ежедневник, на страницы которого занес карандашом все номера, помеченные фамилией Пэлфри — к счастью, она оказалась довольно редкой. Правда, ни один из телефонов не был записан на «Мисс Пэлфри», но Скейса это не смущало. Он где-то читал, что для женщины дать в официальной печати свой номер — значит напрашиваться на непристойные звонки. Просмотрев список еще раз, Норман карандашом пометил магазинный пакет на имя «Мисс Ф.Р. Пэлфри». Зная, что никто никогда не увидит этой надписи, он все же старательно вывел печатные неровные буквы, как можно сильнее изменив почерк. Затем прокрутил в голове подготовленную речь: «Прошу прощения за беспокойство. Меня зовут Йелланд. На скамье в Сент-Джеймсском парке лежала книга из магазина „Фойлз“, принадлежащая, как написано на пакете, мисс Пэлфри. Я подумал: может быть, стоит разыскать по телефону владелицу, чтобы вернуть ей потерю?» — и поднял трубку.

На первый звонок ответил ворчливый мужской голос, который не терпящим возражения тоном заявил, что никакая мисс Пэлфри здесь не живет, велел отнести находку в полицию и тут же оборвал разговор. Но Скейс и сам уже понял, что попытка провалилась. Даже в его собственных ушах слова прозвучали неубедительно, натянуто. Должно быть, собеседник решил, что имеет дело с мошенником, гоняющимся за вознаграждением. Поставив крестик напротив первого номера, Норман принялся набирать следующий.

И чуть ли не с облегчением услышал долгие гудки. Второе имя осталось пока под знаком вопроса.

На третий звонок трубку сняла женщина, вероятно, горничная или гувернантка, которая с сильным иностранным акцентом произнесла: «Мадам ушла за покупками в 'арродс». Скейс объяснил, что ищет не миссис, а мисс Пэлфри, но снова услышал: «Мадам нету дома. Она в 'арродс. Пожалуйста позвонить позже». Норман поставил еще один вопросительный знак, хотя почти не сомневался: это не тот номер, который ему нужен.

Еще одна проба. На этот раз телефон звонил двадцать секунд, и мужчина хотел уже сдаться, когда в трубке раздался детский визг, похожий на паровозный свисток, сквозь который с трудом пробился измученный женский голос. Должно быть, говорившая держала ребенка на руках. Еле дослушав рассказ незнакомца до середины, она нетерпеливо вмешалась: дескать, дочери всего шесть месяцев, а значит, рановато покупать книги и забывать их на парковых скамейках. «Но все равно, спасибо за беспокойство», — прибавила дама и повесила трубку.

Скейс вздохнул и набрал следующий по списку номер. Уж лучше было бы совсем его пропустить! Ответила снова женщина, только безумно старая, судя по скучному, писклявому и дрожащему голоску. Долгое время она вообще не понимала, чего желает собеседник, а потом завела бесконечную беседу со своей сестрой по имени Эдит, явно тугой на ухо, поскольку нудный разговор шел на повышенных тонах, в то время как мужчина вынужден был досадовать про себя и бросать в щель автомата все новые монетки. Эдит заявила, что знать не знает ни о какой книге, однако ее сестра по-прежнему не хотела вешать трубку, видимо, почувствовав личную ответственность за произошедшее.

Запасы мелочи заметно таяли, а Норман двигался дальше по списку. «М.С. Пэлфри, — стояло напротив очередного ряда цифр. — Кальдекот-Террас, шестьдесят восемь». К телефону опять же подошла женщина. Голос прозвучал тревожно, почти испуганно. Незнакомка неуверенно повторила вслед за мужчиной собственный номер, как будто слышала его впервые. Скейс без запинки произнес заученную тираду — и сразу же понял, что на сей раз не ошибся.

— Можно ли мне поговорить с мисс Пэлфри? — закончил он свою роль.

— Э-э-э… Нет. То есть, я хотела сказать, дочери сейчас нет дома.

В это легко было поверить, услышав ее взволнованное придыхание. Мужчина ощутил уверенность, а потом и настоящий восторг.

— А вы не подскажете, как ее найти? Я мог бы написать или позвонить, если вы…

— Что вы! Адрес я дать не могу, а телефона у них все равно нет. Но я обязательно передам ей, когда увидимся. Правда, не знаю, когда это будет. А что за книжка, вы сказали?

Скейс повторил название.

— Похоже на Филиппу. Я хочу сказать, она любит читать о зданиях. А вы не могли бы послать ее нам? Ах да, ведь придется платить на почте. Дочь, конечно, возместит расходы, если вы оставите свой адрес. Хотя вдруг это вовсе не ее книга…

Собеседники помолчали. Несколько мгновений спустя Норман промолвил:

— Пожалуй, лучше я сдам ее назад в магазин. Девушка наверняка обратится туда первым делом.

— Ах да, конечно! — В голосе женщины послышалось облегчение, которое тут же сделало ее словоохотливой. — Это самый лучший выход. Если Филиппа заглянет или свяжется с нами по телефону, я непременно расскажу о вашем звонке. Спасибо, что так побеспокоились. Думаю, дочь сейчас показывает… э-э… подруге достопримечательности Лондона. Книга ей точно пригодится. Завтра пошлю открытку и все напишу.

На этом и порешили. Разговор был окончен, однако Скейс некоторое время стоял, не разжимая пальцев. Теплая, чуть липкая трубка в руке сообщала некую материальную надежность произошедшему. Итак, теперь ему известно, где проживает дочь убийцы — или по крайней мере ее приемная семья. Он знает, что Мэри Дактон и девушка до сих пор вместе, раз женщина употребила в беседе множественное число. И даже разведал, как зовут юную незнакомку. Филиппа, Филиппа Р. Пэлфри. Это имя казалось почему-то самым главным изо всего, что ему удалось выяснить.

5

Согласно карте, Кальдекот-Террас находилась на окраине Пимлико, к юго-западу от моста Эклстон. Норман прошелся пешком от подземной станции «Виктория» по дороге, огибавшей главный вокзал. Если судить только по расстоянию, это было не так далеко от места его прежней работы, но та располагалась на другом берегу реки, а следовательно, почти что в ином городе. Спокойный тупик, застроенный подновленными, но не испорченными домами восемнадцатого столетия, лежал в стороне от широкой и оживленной Кальдекот-роуд. Норман ступил на его территорию решительно, хотя и с беспокойством осознавая: здесь не послоняешься просто так, без дела; за незапятнанными занавесками в длинных высоких окнах могут таиться чьи-то внимательные глаза. Он чувствовал себя нарушителем границы, без права пробравшимся в царство порядка, культуры, уюта и благополучия. Скейс никогда не жил на подобных улицах и даже не знался близко ни с одним человеком, который имел бы тут собственный дом. Хотя разве трудно дать волю воображению и представить образ мыслей местных обитателей? Наверняка они прикидываются, будто чихать хотели на высшую чистоту Белгрейвии; на словах восторгаются преимуществами социально смешанного общества — правда, не до такой степени, чтобы послать своих отпрысков в местную школу; считают своим долгом покровительствовать хозяевам лавочек на Кальдекот-роуд, в особенности молочной и деликатесной; по выходным непременно затаскивают приятелей в ближайшую пивную, где очень любезно ведут себя с барменом и решительно на дружеской ноге — с прочими посетителями.

Норман заставил себя пройти по одной стороне улицы, затем, в обратную сторону, по другой. Чувство вторжения на чужую землю усиливалось с каждой минутой, и вскоре ему начало мерещиться, что на лбу у него полыхают огненные буквы: «виновен». Однако время шло, а никто не окликал Скейса, ни одна из дверей не распахнулась, и занавески на окнах не колыхались. И еще, улица производила какое-то странное впечатление… Наконец он понял, в чем дело: в отсутствии автомобилей у обочины и знаков о частных парковках. Похоже, в этих расчудесных домах есть и собственные гаражи, где-нибудь на задворках, на месте бывших конюшен, в которых когда-то храпели горячие скакуны.

Как же уследить за миссис Пэлфри, если та предпочитает водить машину, а не ходить пешком или пользоваться общественным транспортом? Этой возможности Норман совсем не учел. Впрочем, он тут же воспрянул духом. Как показывает опыт, целеустремленность приносит с собой не только выдержку и уверенность в своих силах, но и удачу. Главное, сейчас на нужном месте и точно знает, где проживает семья девушки. Рано или поздно кто-нибудь из них выведет его на след Мэри Дактон.

Слегка успокоившись по поводу собственного права здесь находиться, Скейс осмотрелся вокруг повнимательнее. Улица впечатляла строгим единообразием; дома различались разве что узорами на полукруглых окошках над входными дверями да орнаментом кованых решеток на балконах. Оградки первых этажей украшали шипы и маленькие ананасы. Колонны парадного крыльца внушали благоговейный трепет, ящики для писем и молоточки блестели начищенной медью. На многих подоконниках располагались цветочные ящики, из которых среди мерцающих вразнобой красных и розовых лепестков герани тянулись пестрые лозы плюща, извиваясь на фоне старинных фасадов.

Достигнув конца террасы, Норман перешел на сторону с четными номерами. Шестьдесят восьмой дом находился в самом начале улицы. Это было одно из немногих зданий, сохранивших непогрешимую элегантность за счет отказа от цветочков на окнах или каменных ваз у двери, которая блестела черной краской. В кухне на первом этаже ярко горел свет. Скейс медленно прошел мимо и как бы невзначай покосился в окно. За столом обедала женщина. Перед ней на подносе стояла тарелка с омлетом. Дама поглощала еду и смотрела на мерцающий черно-белый экран телевизора. В доме явно содержали прислугу. Почему бы нет? Именно в таких условиях и должна была вырасти золотая блондинка из поезда, излучавшая надменность и одновременно сексуальность, которая словно говорила Норману и всем старым, всем бедным, некрасивым: «Глазеть глазейте, а руки прочь: я не для вас».

Скейс вернулся на Кальдекот-роуд, размышляя, как бы ему безопасно проследить за домом Пэлфри. Здесь мужчину встретил уже иной мир: неряшливое нагромождение лавок, пивных, кафе и всяческих заведений — словом, типичная для центрального Лондона улица торгашей, давно утратившая блеск и славу древности. На остановках по обе стороны дороги небольшие группки покупателей с нагруженными корзинами и тележками на колесиках ожидали с обреченным видом автобуса. Сплошной поток автомобилей и грузовиков лишь подтверждал предположение о том, что местный маршрут пользуется чрезвычайной популярностью. Вот где одинокий преследователь чувствовал себя в полной безопасности.

Тут на глаза ему попались две гостиницы. Они стояли на противоположном тротуаре — огромные здания викторианского стиля, пережившие смену эпох, войну, ветхость и разрушение. Сиротливые, обшарпанные, с пятнами облетевшей штукатурки, но уцелевшие, гостиницы чопорно высились между залом автомобильных аукционов и нарочито вульгарной вывеской супермаркета. Окна выходили на Кальдекот-Террас: направив оттуда свой бинокль, Норман без труда смог бы наблюдать за парадным крыльцом шестьдесят восьмого дома. К тому же гораздо легче обдумывать планы, когда не пугаешься посторонних глаз и не падаешь с ног от усталости, проведя целый день на улице.

Названия гостиниц будто нарочно подбирались, чтобы подчеркнуть: дескать, мы ничего не имеем общего с дельцами, пристроившимися у нас под боком. Та, что справа, именовалась «Уиндермер», а ее соседка — «Касабланкой». Последняя, хоть и носила менее убедительное название, показалась мужчине более опрятной, благополучной и, судя по всему, давала более удобный вид на Кальдекот-Террас. Входная дверь была раскрыта, и Скейс шагнул в подъезд, где с одной стороны его встретила карта метрополитена в раме, а с другой — зеркало с рекламой эля. Мужчина толкнул еще одну створку, разрисованную увеличенными копиями кредитных карточек, — и в ноздри ударил сильный запах еды, сигарет и мебельной политуры. Дежурных в полупустом вестибюле не оказалось, только за стойкой администратора сидела у крохотного телефонного коммутатора молодая женщина. У ее ног лежала коричневая гладкошерстная собака, слегка изогнув лапы и сонно распластавшись на клетчатом полу. При появлении Скейса она лениво прищурилась на него и ближе придвинулась к ножкам кресла. На крючке за коммутатором висела белая упряжь собаки-поводыря. Услышав скрип двери, дама живо обернулась и заморгала, уставившись невидящим взором куда-то поверх головы посетителя. В правой глазнице белело полуприкрытое веком, запавшее глазное яблоко, левое же подернула молочная пленка. Светлые каштановые волосы хрупкой женщины были зачесаны назад и скреплены парой круглых синих заколок. «Интересно, почему она выбрала этот цвет, если вообще выбирала, — не к месту пронеслось в голове мужчины. — Тяжело, наверное, жить, не имея даже возможности посмотреться в зеркало».

— Я ищу комнату, — промолвил он. — Вы можете мне что-нибудь предложить?

Дама подняла уголки губ, однако без искры тепла в мертвых глазах улыбка получилась пустой, бессмысленной.

— Мистер Марио сейчас придет. Нажмите звонок, пожалуйста.

Норман и сам заметил кнопку на стойке, но постеснялся воспользоваться ею, чтобы женщина не подумала, будто бы он торопится получить услугу, которой она не в силах ему оказать. Звук вышел резкий, неприятный. Минуту спустя из дверей появился невысокий смуглый мужчина в белом пиджаке.

— Я бы хотел узнать, — проговорил мистер Скейс, — нет ли у вас незанятой комнаты с видом на улицу. Мне так больше нравится. Видите ли, я на пенсии, в данное время продаю дом за городом и подыскиваю квартиру в этом районе.

Объяснение было выслушано без малейшего внимания. Вот если бы гость представился террористом Ирландской республиканской армии, подыскивающим надежное укрытие… Марио склонился над стойкой, раскрыл замусоленную регистрационную книгу, прикинулся, будто просматривает ее, и с явным акцентом кокни произнес:

— Есть одноместная, наверху. Десять фунтов за ночь, только ночлег и завтрак, деньги вперед. Ужины за отдельную плату, обедов не подаем.

— Мне нужно забрать из дома свои вещи. — Норман где-то читал, что в гостиницах с подозрением принимают постояльцев, прибывших без багажа. — Могу я занять номер завтра?

— До завтра найдутся другие желающие. Сейчас-то самый сезон. Вам и так повезло.

— Тогда разрешите сначала взглянуть?

Марио недоуменно пожал плечами, однако взял со стойки ключ и вызвал дребезжащий лифт. Они медленно поднялись бок о бок в тесной кабине на верхний этаж. Хозяин повернул ключ и быстро исчез, бросив напоследок: «Увидимся у стойки внизу». Едва лишь дверь затворилась, мужчина подошел к окну и с радостью отметил, что комната идеально соответствует его целям. Достанься ему этаж пониже, и вид постоянно загораживали бы грузовики с автобусами. Отсюда же, из-под нависающего карниза, можно без помех следить за обитателями Кальдекот-Террас. Марио унес ключ с собой, зато на двери осталась щеколда. Задвинув ее, Норман достал из рюкзака бинокль. Дверь шестьдесят восьмого дома заколыхалась в окуляре, точно сквозь полупрозрачную дымку в жаркий день. Скейс поставил поудобнее локти, настроил резкость — и вдруг изображение буквально бросилось на него, яркое, поразительно четкое: казалось, достаточно протянуть руку, и пальцы коснутся блестящей краски. Линзы бинокля двинулись дальше, от одного окошка, затаившегося под белоснежной пеленой занавески, к другому такому же. На балконе перекатывался смятый бумажный пакет — должно быть, его занесло с улицы ветром. Любопытно, как долго он пролежит, пока кто-нибудь не заметит этот единственный недостаток на фасаде безупречного дома?

Мужчина отложил бинокль и осмотрелся. Стоило, наверное, поторопиться, чтобы не вызвать у хозяина каких-нибудь подозрений. А впрочем, этот Марио вряд ли начнет волноваться. Что тут воровать, в этой унылой, безликой, неудобной камере? Он и исчез-то с такой поспешностью, дабы избежать объяснений и не извиняться.

На ободранном желтовато-коричневом ковре каждый из жильцов оставил свою метку: кто-то расплескал у кровати чай или кофе, другие брызгали мылом и пастой под раковину. У окна темнело и более серьезное пятно, в точности повторяясь на потолке — там, где когда-то во время дождя протекла крыша. Кровать имела простое деревянное изголовье — должно быть, ради того, чтобы удержать постояльцев от искушения удавиться на кованой решетке. Гигантский, отделанный под орех туалетный столик с мутным зеркалом в пятнах занимал самый темный угол. Были, впрочем, и кое-какие плюсы. Постель оказалась неожиданно мягкой и удобной, а простыни, хотя и скомканные под покрывалом, — все же чистыми. Норман повернул горячий кран, и через несколько минут сопения, бульканья и ворчанья в раковину хлынула довольно теплая струя.

Скейса только слегка порадовали эти маленькие преимущества. С тем же успехом он мог бы спать на досках и мыться в ледяной воде. В комнате он обнаружил все, чего искал, а именно — вид из окна.

И вот ему на глаза попалась прикроватная тумбочка — тяжелый продолговатый ящик из полированного дуба с полкой, дверцей и боковым роликом для полотенца. Это был старый больничный предмет мебели, сданный на распродажу администрацией какой-нибудь клиники после обновления палат. Норман узнал его, поскольку видел однажды такой же. Ну конечно, что еще вписалось бы так естественно в это помещение, предназначенное для человеческих отбросов и обставленное хламом? Мужчина распахнул дверцу. В ноздри ударил едкий запах дезинфицирующего средства, и на Скейса нахлынули воспоминания. Мать наконец умирает и, зная об этом, мечется на подушке. Крашеные волосы — последняя прихоть самолюбования — поседели у корней, жилы на исхудалой шее натянуты, словно струны, тонкие, словно у хищной птицы, пальцы нервно мнут одеяло. В ушах заскрежетал ее недовольный голос: «Эх, черт, как же мне не везло в жизни, Боже ты мой. Черт, как не везло».

Норман пытался неловко утешить ее, поправить подушки, но мать с нетерпением оттолкнула его руку. Горько было сознавать, что и он — всего лишь знак ее невезения, и ни единым словом или поступком не угодит ей, как бы ни старался. Интересно, что бы она сказала, если бы увидела сына здесь, если бы он поделился с ней своими планами? Скейс явственно услышал язвительное: «Убийца? Ты? Кишка тонка, не смеши меня!»

Мужчина вышел из номера, осторожно и беззвучно закрыв за собой дверь. Ему чудилось, будто изнуренное тело матери в неудобной позе осталось лежать на постели. Жаль, что в гостинице не нашлось другой тумбочки. А в целом комната ему подойдет.

6

Филиппа всегда верила, что проще жить под одной крышей с чужим человеком, нежели с другом. Впрочем, новая соседка оказалась даже лучше их обоих, поскольку была покладистой без раболепности, помогала по квартире с радостью и в то же время не была одержима чистотой. Поразительно, с какой легкостью мать и дочь поделили между собой домашние обязанности. Просыпаясь, Филиппа слышала одни и те же запахи и звуки, с которыми так быстро свыклась, что уже и не верила в их новизну. Утро начиналось тихим шелестом материнского халата и чашечкой чая, беззвучно поставленной на прикроватный столик. Случалось, и Морис приносил девушке чай по воскресеньям — правда, то было совсем в других краях, и девушка, о которой шла речь, уже умерла. Филиппа вставала, готовила на завтрак овсяную кашу и яйца вкрутую, Мэри наводила порядок, потом они вместе садились за стол и, выпив кофе, раскладывали карту, чтобы распланировать экскурсии надень. Девушке порой казалось, будто бы она показывает Лондон уроженке иной страны, иной культуры, да что там — иного времени, достаточно умной и любознательной туристке, чей взор хотя и осматривал предлагаемые достопримечательности с нескрываемым удовольствием, а иногда и с восторгом, однако часто силился проникнуть куда-то сквозь них, пытаясь воссоединить свежие впечатления с нездешней, полузабытой жизнью. Мнимая приезжая держалась настороже с местными, остерегаясь как-нибудь нечаянно нарушить приличия и навлечь на себя осуждающие взгляды, при этом она сбивалась при денежных расчетах, путала десятипенсовики с пятидесятипенсовиками, мгновенно утрачивала чувство расстояния и направления. Филиппе представлялось, что мать одновременно страдает боязнью как замкнутого, так и открытого пространства. Но прежде всего — ее мир, должно быть, не мог похвастать плотностью населения, ибо женщина действительно пугалась толчеи. Хотя мать и дочь вставали очень рано и намеренно сторонились самых многолюдных мест, в переполненном туристами Лондоне бессмысленно было бы надеяться избежать сутолоки на остановке автобуса или метро, в магазине или подземном переходе. Оставалось либо замкнуться в своей скорлупе и жить отшельниками либо смириться и терпеть жаркую, шумную, грязную давку, терзая легкие воздухом, отравленным зловонными испарениями из тысяч ртов.

Выяснилось, что Мэри Дактон не только любит живопись, но и наделена чутьем, позволяющим разбираться в полотнах. Неожиданное открытие порадовало обеих и особенно польстило Филиппе. Выходит, ее собственная тяга к великим картинам перешла к ней по наследству, а не навязана стараниями Мориса, хотя и развилась благодаря его попечению. Увлеченные туристки покидали свой дом как можно раньше, запасшись упакованным обедом, который съедали потом на парковой скамейке, на борту речного парохода, на верхнем этаже городского автобуса, в уединенном скверике или под сенью зеленого сада.

Девушка сердцем почувствовала минуту, когда мать наконец-то приняла на плечи непривычное бремя счастья. Это случилось вечером третьего дня, проведенного вместе, — на берегу канала Гранд-Унион, куда они выбросили старые тюремные вещи. Немногим ранее Мэри с дочерью заглянули на распродажу в Найтсбридж. Вокруг плотно теснился народ; время от времени Филиппа смотрела на страдальческое лицо матери — и ей становилось тревожно от собственной жестокости. Можно ведь было без особых хлопот накупить одежды в магазине «Маркс энд Спенсер» на Эджвер-роуд, где-нибудь в половине десятого, пока его не заполонили туристы. Что же потянуло девушку именно сюда, в людской водоворот? Единственно желание увидеть Мэри Дактон в дорогих обновах или мысль устроить нечто вроде проверки на смелость? Не испытывала ли дочь смутного постыдного удовольствия, с отстраненным интересом наблюдая за физическими проявлениями боли и молчаливого страдания? Как знать, как знать! В самый трудный миг, в суматохе у подножия эскалатора, испугавшись, что мать потеряет сознание, девушка подхватила ее под локоть и протолкнула вперед. Однако намеренно не взяла за руку. За все время ни разу, даже случайно, их пальцы не касались друг друга, не впитывали тепло родной плоти.

Филиппа с гордостью несла добычу домой: широкие коричневые брюки в полоску, подходящий жакет из мягкой тонкой шерсти, пару хлопковых блузок. По возвращении мать еще раз примерила обновки; вид у нее при этом был странный. Покорный, жалобный взгляд словно спрашивал: «Так вот как ты меня видишь? Привлекательная, умная, все еще молодая женщина — этого ты хотела? Между тем до скончания века у меня не будет ни мужа, ни любовника. Тогда к чему красивые тряпки? И зачем нужная сама?»

Потом Филиппа, сидя на кровати, наблюдала, как мать собирает потрепанный чемодан. Внутри разместилась каждая вещь, напоминавшая о тюрьме: костюм, в котором женщина приехала в Лондон, перчатки, нижнее белье, сумочка, спальная пижама и даже ванные принадлежности. В общем-то расточительный жест: выбрасывать столь необходимые мелочи, каждую из которых придется покупать заново, но девушка не возражала.

Мать и дочь отправились на канал за полчаса до того, как бечевник[32] закроют для посетителей, и молча пошли бок о бок, отыскивая подходящее место. Вот они достигли безлюдного участка, затененного кронами деревьев. Стоял теплый, душный вечер, облачное небо жалось к самой земле. Воды канала, медлительные, точно струя вязкой жидкости, ныряли под низкие мосты и потихоньку въедались во влажные края берегов. По воде, над которой танцевали стайки мошкары, неторопливо проплывали одинокие темно-зеленые листья, таинственно поблескивая патиной знойного лета. Воздух наполняли горьковатые запахи реки и суглинка, приправленные ароматами срезанной травы и роз, доносящимися из глубины прибрежных садов. Птицы молчали. Только изредка из вольеров далекого зоопарка доносились тоскливые, зловещие вскрики.

По-прежнему не произнося ни слова, Филиппа взяла у матери чемодан и бросила в середину потока. Разумеется, она осмотрелась по сторонам, дабы удостовериться, что тропинка пуста. Однако всплеск прозвучал, точно пушечный выстрел, и заговорщицы в испуге переглянулись. Впрочем, ни голосов, ни торопливых шагов не последовало. Чемодан вяло всплыл, заскользил по сальной глади канала, поднялся на дыбы, словно тонущий корабль, перевернулся и наконец исчез из вида. По воде разбежались круги.

Мэри Дактон тихо вздохнула. Ее лицо в пятнах зеленых теней выглядело необычайно просветленным, словно у молельщицы, отринувшей земную суету и проникшейся небесной благодатью. Она испытала почти физическое облегчение, как если бы отшвырнула от себя частицу прошлого, но не того, которое знала и помнила, скорее смутное бремя безнадежно забытых лет и детских горестей, ничуть не менее пронзительных оттого, что разум отказывался их воскрешать. Теперь они ушли, покинули ее навсегда, чтобы погрязнуть в илистом дне канала. Не нужно больше страшиться, что когда-нибудь их призрак оживет и восстанет из подсознания, смутит и запугает ее. Филиппе сделалось любопытно, о чем же думает мать, чье прошлое, подкрепленное сотнями живых воспоминаний, упрятанное в толстые папки с протоколами, нельзя было просто так уничтожить. Молчаливая пара долго стояла у края воды. И вот колдовские чары сами собой разрушились. Мэри Дактон повернулась к дочери, блаженно улыбаясь — да нет же, ухмыляясь во весь рот, как человек, отпущенный из подземелья на волю, и скупо промолвила:

— Дело сделано. Пошли домой.

7

Той ночью девушка решила, что и так довольно ждала и что пора прочесть материнский рассказ об убийстве. Правда, стоило ей об этом подумать, как нетерпение достать из ящика и раскрыть рукопись куда-то улетучилось. Филиппа уже почти жалела о полученном подарке. Душа ее разрывалась на части. Девушка желала знать все — и в то же время страшилась этого. Разумеется, ничто не мешало взять и попросту сжечь пугающие страницы, но разве у нее поднялась бы рука? Нет, если уж конверт существует, Филиппа должна выяснить, что там. Девушка спросила себя, почему она, собственно, дрогнула в последний решающий миг? Мать уже выложила голую правду во время встречи в Мелькум-Гранж. Никакие слова не в силах изменить случившегося, послужить оправданием или хотя бы смягчить краски.

Ночь выдалась теплая; девушка недвижно лежала под тонким одеялом, неотрывно глядя на бледную дымку за открытым окном. В комнате матери тоже были распахнуты ставни, за которыми невнятно шумела в отдалении проезжая дорога да изредка разражались воплями подвыпившие гуляки, выходя из дверей «Слепого попрошайки». Спальню же наполняли знойные летние ароматы цветов и прогретой земли, как если бы снаружи располагался пышный деревенский сад. Мэри не подавала ни звука, и все же Филиппа не спешила зажигать у кровати лампу, выжидая, пока умолкнут пьяные голоса и улица совершенно затихнет. Дочери почему-то не хотелось читать, не будучи уверенной, что мать крепко спит. Наконец девушка щелкнула выключателем и достала заветный конверт. Твердые, прямые и все-таки довольно неразборчивые буквы убористо покрывали толстые разлинованные листы с очерченными красным полями. Старательный почерк, лощеная бумага и особенно поля придавали рукописи вид школьного выпускного сочинения. Рассказ оказался изложен от третьего лица:

«Однажды в тюрьме Холлоуэй заключенная, получившая срок за проституцию и вымогательство, подкралась к ней в библиотеке и прошипела, злорадно блеснув глазами из-под прищуренных век:

— Ты — та самая Дактон, верно? Я про тебя читала в энциклопедии „1920–1970: полвека убийств“. Там только прогремевшие случаи. Ты была на букву „Д“, в разделе „Детоубийцы“.

Вот когда женщина впервые поняла, что не является больше личностью. Теперь она — Дактон, одна из преступной парочки, отверженная, покрытая несмываемым позором. Забавно, почему вообще составитель счел их случай достойным страниц энциклопедии. Судебный процесс прошел без лишнего шума, растяпы-юристы кое-как расправились с делом, да и газетчиков больше волновало самоубийство поп-звезды и сексуальная неразборчивость министра короны. Автор должен был долго чесать в затылке, чтобы наскрести материал на короткую статью. Женщина приблизительно догадывалась, что там написано. В свое время она и сама читала подобные труды, посвященные смерти.

„Мартин и Мэри Дактон, осуждены в мае тысяча девятьсот шестьдесят девятого года за убийство двенадцатилетней Джулии Мэвис Скейс. Оба происходили из благополучных семей. На момент совершения преступления Дактон работал служащим, а его жена вела врачебные записи водной из больниц. В свободное время училась экстерном в университете; не обошлось и без притязаний на культурное образование. Считается, что именно она сыграла главную роль при убийстве ребенка“.

Никто не вспомнит об иных ее притязаниях: на счастье, на успех, на другую жизнь для себя и для мужа. Что верно, то верно: решающая роль принадлежала этой женщине. Всегда и во всем, даже в полном крахе их совместной судьбы.

После той встречи наша героиня решила изложить на бумаге истину о случившемся. Пусть даже неустойчивую, словно чувства, и ненадежную, как память. Можно, конечно, поймать мотылька и пригвоздить его к стене, сохранив каждый оттенок цвета, каждую чешуйку на тонком крыле, — но ведь это будет уже не тот мотылек. Немного высокопарное сравнение, но для убийцы с претензиями — в самый раз.

На суде она поклялась говорить правду, только правду, и ничего, кроме правды, чуть было не прибавив: „…и да поможет мне Бог“, однако вовремя заметила, что этих слов нет в записке. Пожалуй, лишь в дешевых детективах свидетели произносят нечто подобное. Человек, одетый как церковный служитель, выбрал из маленькой стопки священных книг Библию и протянул ее женщине. „Интересно, — подумала та, — что, если бы он ошибся и дал мне, к примеру, Коран? Неужели пришлось бы повторять показания заново?“ Она с отвращением коснулась черной обложки, запачканной потом бесчисленных преступных рук и вряд ли хоть раз вытертой дочиста. Вот и все, что осталось в памяти преступницы после суда. И это правда.

Еще наша героиня помнила, как возвращалась домой тем вечером — чуть позже обычного, поскольку в гинекологической клинике выдался особенно трудный день. На улице было морозно даже для середины января. Бледные струйки тумана змеились вокруг фонарей и заползали в сады, как бы отрезая нижние части стволов, так что деревья, казалось, торжественно парили в белоснежной дымке, чудесным образом оторвавшись от земли. Не успев открыть дверь, женщина услышала детский плач — тоненький и безутешный, не то чтобы громкий, но долгий и пронзительный. Сначала ей даже почудилось, будто в дом забрался кот. Странное предположение для той, которая не спутала бы вопль ребенка ни с чем на свете.

Потом она увидела мужа. Тот беспомощно стоял на ступенях и смотрел на вошедшую. Роковое мгновение отпечаталось в ее разуме до мелочей: тоненький детский плач, знакомый запах теплой прихожей, обои с рисунком, который заметно не совпадал на стыке в том месте, где при последнем ремонте хозяйке изменила аккуратность, и, наконец, глаза супруга. Их наполнял мучительный стыд. Ужас — да, отчаянный призыв о помощи — да, но прежде всего жене запомнился стыд. А вот какие слова при этом прозвучали?.. Впрочем, была ли нужда в разговорах? Вошедшая поняла все и так.

Допросы убийцы не репетируются. Либо сказал как надо, либо нет. Никаких объяснений, лишь обманчиво-невинные вопросы, на которые опаснее всего отвечать правдиво. В голове обвиняемой застрял лишь один из них — и сорвавшиеся с губ слова, которые, должно быть, и решили ее участь.

— С каким намерением вы поднялись по лестнице к пострадавшей?

Женщина потом уже догадалась, как следовало говорить: „Хотела убедиться, что с ней все в порядке. Хотела сказать, что я здесь и отведу ее домой. Хотела успокоить ее“. Никто из присяжных не поверил бы, однако нашлись бы те, кто в глубине души пожелал бы поверить. Вместо этого женщина выдала правду:

— Нужно было, чтобы она замолчала.

Детство — тюрьма, из которой нет исхода, и некому подать апелляцию. Каждому из нас достался свой срок. В одиннадцать лет наша героиня осознала твердо: не водка заставляла отца избивать ее и брата. Наоборот, он напивался, чтобы набраться храбрости и насладиться проявлением собственной силы. Стоило ему вернуться домой, как мальчик начинал хныкать, еще не успев услышать на лестнице тяжелые неверные шаги. Сестра забиралась к нему в постель и зажимала рот ладонью. А мать уже голосила, пытаясь утихомирить мучителя. К одиннадцати годам девочка утратила надежду, оставалось только терпеть. И она терпела. Разве что на всю жизнь возненавидела звук детского плача.

Убийцы часто пытаются оправдаться провалом в памяти. Возможно, они не лгут. Что, если разум самовольно уничтожает сцены, которых не в состоянии вынести? Да, но ведь наша героиня видела столько ужасного. Почему же именно эти минуты навеки остались белым пятном? Пожалуй, ее вывела из себя тупая девчонка, которая, в конце концов, не так уж серьезно и пострадала, которую наверняка предупреждали не связываться с незнакомцами, которой попросту не хватило мозгов заткнуться и молча убраться восвояси. В суде патологоанатом зачитывал результаты посмертного заключения. Девочка скончалась от удушья. На шее нашли синяки, оставленные человеческими пальцами. Женщина не сомневалась, что пальцы — ее собственные. Чьи же еще? Вот только из памяти начисто изгладилось как первое прикосновение к ребенку, так и все, произошедшее потом, пока она не осознала, что трясет уже неживое дитя.

Да и после память работала с перерывами, как испорченная пленка в кинотеатре: картинка то пропадала, то безнадежно теряла фокус. Муж оказался в кухне. Перед ним стояли две чашки, заварка и молочник. „Чайку захотел“, — невпопад подумала женщина. Вслух же сказала:

— Я убила ее. Теперь надо избавиться от тела.

Муж принял ее слова без удивления, словно иначе и быть не могло. Хотя, возможно, он окаменел от ужаса, не в силах испугаться или разволноваться еще сильнее.

— А как же родители? — прошептал он белыми губами. — Ее нельзя прятать. Они станут искать, надеяться, молиться о здоровье дочери…

— Это ненадолго. Отвезем ее в лес и бросим где-нибудь у самого края. Тело быстро найдут. Главное, чтобы там, а не здесь.

— Что ты собираешься делать?

Страх обострил ее разум. Итак, необходим хитроумный план. Нельзя упустить ни единой мелочи. Мысли рождались, отбрасывались за ненадобностью, их место занимали следующие. Очевидно, без автомобиля не обойтись. Девчонка легко поместится в багажнике. Только надо ее завернуть. В случае чего судебному эксперту не составит большого труда найти улики: волос ребенка, грязь с ее подошв, волокна из одежды. Простыня вполне подойдет. В шкафу целая кипа чистого постельного белья из хлопка. К счастью, хозяйка никогда не сдавала вещи в прачечную, и на них нет даже клейма, чтобы вывести на след. А все же тряпку оставлять на месте рискованно; придется забирать ее и стирать вручную. Безопаснее использовать целлофан, длинный такой пакет, в котором вернулось пальто из химчистки. Затем ничего не стоит свернуть его и затолкать в мусорный бак. Да, ведь им потребуется алиби! А значит, пора спешить.

— Мы пойдем в библиотеку, — промолвила она. — Сдадим книги, заодно запишусь в очередь на новый том Апдайка. Тогда меня точно вспомнят, если придет полиция. После отправимся в кинотеатр на Мэнс-Хилл. Надо бы и там как-нибудь засветиться. Может, притворюсь, что у меня закончились деньги, попрошу тебя прибавить, и мы поругаемся? Или нет, лучше поцапаться с кассиршей по поводу сдачи. У тебя найдется что-нибудь покрупнее?

Муж кивнул:

— Кажется, да.

Он попытался вытащить бумажник. Руки дрожали, как у паралитика. Женщина сама полезла к нему в пиджак и нащупала то, что нужно. Новенькая пятифунтовая банкнота и несколько смятых по одному фунту. Достаточно.

— В кино просидим полчаса, — продолжала она. — Как только минуем фойе, тотчас разделимся. В случае чего полицейские спросят, не видел ли кто-нибудь выходящую пару Никто не ждет, что мы покинем заведение поодиночке. Сядем на разные ряды, не рядом. Это просто, сейчас там не так много народа. Но ты с меня глаз не спускай. Встану — пробирайся следом. Воспользуемся боковым выходом, который ведет на парковку, — и в лес.

— Я не хочу сидеть отдельно, — промолвил муж. — Не надо Не бросай меня.

Его по-прежнему била дрожь. Услышал ли он хоть слово? Если бы можно было проделать все самой! А мужа — уложить бы в постель с горячей грелкой и приласкать, как обиженное дитя. Но это невозможно. Бедолага нуждается в алиби в первую очередь, и дома его одного не оставишь. Супругов должны видеть вместе. Тут ей припомнилась миниатюрная бутылочка бренди, память о рождественской вечеринке в больнице. Женщина берегла подарок про запас, ради какого-либо непредвиденного случая. Недурная мысль! Она поспешила к буфету и налила стаканчик. Вдохнула запах — и поняла, как сильно жаждет спиртного. Однако нескольких глотков из бутылочки нипочем не хватило бы на обоих.

— Выпей, дорогой. Постарайся согреться. Сиди спокойно, я тебя позову, когда все подготовлю.

Наша героиня включила газ пожарче. Мозг работал с поразительной ясностью. Прежде чем подняться наверх, она вышла на улицу, чтобы отпереть багажник автомобиля. Ближайший фонарь смотрелся расплывчатым желтым пятном среди морозной пыли. В доме номер тридцать девять все занавески были задернуты; пустые темные комнаты ждали новых обитателей. В сорок третьем горело нижнее окно, из-за штор которого доносились приступы хохота из телевизионного комедийного шоу.

Целлофановый мешок висел в стенном шкафу. От зимнего пальто все еще тянуло чистящим средством. А вдруг знакомый едкий запах навсегда свяжется в ее сознании с ужасными событиями этой ночи?.. Тут женщина вспомнила про перчатки. Парочка подходящих, достаточно тонких — она терпеть не могла плотные, — обнаружилась в кухне над раковиной. Только теперь наша героиня отправилась наверх, не забыв закрыть входную дверь на задвижку.

Над двухместной кроватью горел светильник. Занавески были задернуты. Женщина словно увидела ребенка впервые. Девочка лежала на постели, выпростав левую руку со скрюченными пальцами, голубые панталончики спущены до колен, лицо — умиротворенное. Отброшенные в сторону очки валялись на стеганом покрывале. Вошедшая подобрала их и пошарила в кармане детского пальто. Футляра там не было. Женщина занервничала; почему-то ей показалось необычайно важным сохранить в целости это хрупкое, до странного крохотное приспособление из проволоки и стеклышек. Но вот она заметила на полу маленький черный рюкзак из полиэтилена, с виду совсем новый. Должно быть, его покупали к форме. Внутри нашелся аккуратно сложенный носовой платок, дневник девочки-скаута, карандаш, кошелек с мелочью и красный футляр, куда наша героиня бережно спрятала очки. Затем раскрыла ежедневник. На первой странице детской рукой были по линеечке выведены печатные буквы: „Джулия Мэвис Скейс, Маджента-Гарденс, дом сто четыре“. И что ее дернуло сделать столь длинный крюк? Пошла бы короткой дорогой, через игровую площадку, — не лежала бы здесь и не создавала бы никому проблем. До Маджента-Гарде не меньше мили. Вот и отлично. Когда труп найдется, полиция начнет опрашивать ближайших соседей, а значит, не скоро доберется до здешних домов. При этом каждый день отсрочки сыграет супругам на руку.

Женщина положила пальтишко и скаутский берет поверх тела, бережно натянула спущенные штанишки, затем осторожно завернула ребенка в целлофан и закрутила узел над головой. Сквозь прозрачную пелену лишенное очков лицо девочки с опущенными веками выглядело изменившимся, нежным, даже красивым, только ненастоящим. Меж раздвинутыми губами влажно поблескивали железные скобки на зубах. Изо рта, подобно жемчужине, свисала капелька слюны. Ни дать ни взять кукла для хорошей девочки, облаченная в рождественскую упаковку.

Ребенок оказался тяжелее, чем она ожидала. Живот и руки свело от напряжения. Можно было бы перебросить нелегкую ношу через плечо. Разве не так учат выносить потерявших сознание из горящего дома? Но женщина не сумела пересилить себя. И продолжала шагать, вытянув дитя на руках, как если бы страшилась пробудить малышку от сладких грез. Откуда-то пришли слова: „Девочка не умерла, она спит“. Захотелось взмолиться: „О Боже, помоги нам, прошу Тебя, помоги нам. Пожалуйста, сделай так, чтобы мы проснулись и все было в порядке“. Но нет, невозможно. Слишком поздно для молитв. Даже Господь не исправит того, что случилось.

Всего полгода назад супруги приобрели подержанный „мини“ красного цвета. Удалось-таки скопить необходимую сумму, когда жена пошла на работу. Ехали очень медленно. Наша героиня еще не привыкла водить в тумане и к тому же знала, чем грозит столкновение или даже простой разговор с полисменом. Муж сидел рядом, окаменевший и бесчувственный, недвижно глядя перед собой. Женщина обернула его шею толстым шарфом, наполовину закрыв лицо, но не сумела скрыть безжизненный взгляд. В дороге было не до разговоров. Время от времени наша героиня бормотала что-то невнятно-утешительное, словно успокаивая норовистую лошадь, и накрывала левой ладонью руку мужа. Впрочем, неизвестно, воспринимал ли он ее прикосновение сквозь шерстяные перчатки, которые жена заставила его надеть перед выходом.

Огни библиотеки тускло светили сквозь туман. Хотя женщина часто пользовалась услугами этого филиала, она еще не заезжала сюда и поэтому сомневалась, где лучше оставить машину. Потом аккуратно вырулила на обочину и припарковалась позади уже стоящих там автомобилей. После этого растолковала мужу, как действовать дальше. Тот кивнул — правда, без тени понимания в глазах. Толкнув библиотечную дверь, наша героиня вдохнула знакомый запах книг, натертых полов и горьковатые испарения из читального зала, где пожилые люди, закутавшись в старенькие пальто, все дни напролет горбились над газетами, спасаясь от холода и одиночества. Вот и сейчас за стеклянной перегородкой сидело трое таких бедолаг. „Счастливчики, — подумала вошедшая. — Они-то живы, а Мартина больше нет“. Впервые за этот вечер она была сбита с толку, забыв о ребенке и на секунду поверив, будто в багажнике спрятано тело мужа. Однако мертвец машинально шагал рядом с ней.

Женщина подошла к стойке возврата книг. Супруг все-таки вспомнил полученные наставления и направился к стеллажам с романами.

— Нам некогда, милый, — окликнула она. — В следующий раз выберешь, а то не успеем на картину. Я только запишусь на Апдайка, и сразу пойдем.

Казалось, он не услышал ни слова. Так и застыл, подобно манекену с витрины, тупо глядя на полки. Очередь состояла из единственной дамы средних лет, которая, очевидно, возвращала книги, взятые для больной матери. Молоденькая библиотекарша бесстрастно разбирала ее карточки, пока дама с нарочито жизнерадостным видом распространялась о прочитанных произведениях, о здоровье мамаши и планах ознакомиться с новыми поступлениями. Судя по всему, она была здесь частой гостьей. Возможно, лишь эти визиты и давали ей глотнуть немного вольного воздуха. „Благодарю вас, мисс Йелланд“, — произнесла библиотекарша на прощание.

Наша героиня, в свою очередь, попросила занести ее в список на желаемую книгу и, заполняя карточку, четко написала имя и адрес. Рука на удивление спокойно выводила на белом поле черные буквы, так чтобы даже полицейские не поверили, будто человек, написавший их, испытывал волнение или страх. Зато муж будто прирос к полу. Пришлось чуть ли не силой волочить его к выходу и на стоянку.

С этой минуты пленка опять обрывается, и многие кадры отсутствуют. Худшим участком пути наверняка оказался перекресток пяти дорог неподалеку от Мэнс-Хилл. Однако женщина миновала его без приключений, ибо следующим, что она помнила, была парковка у кинотеатра. Машин туда набилось больше обычного, но нашу героиню это даже порадовало. Вряд ли кто-нибудь обратит внимание на людей, покидающих достаточно полный зал. Женщина исхитрилась найти свободное место поближе к боковому выходу. Стоило выключить мотор, в окутанном паром салоне повисла гнетущая, пугающая тишина. И снова жена объяснила супругу, как себя вести. В конце она спросила: „Ты понял, милый?“ Тот молча кивнул. Выбравшись из автомобиля, наша героиня закрыла за мужем дверцу. Туман сгущался, вздымаясь и ниспадая подобно какому-то болезнетворному газу, налипая клочьями на высокие уличные фонари. Супруги побрели ко входу по колено в ползучем мареве.

Последний сеанс уже начался. У кассы стояли только два запоздалых посетителя. Дождавшись очереди, женщина протянула пятифунтовую банкноту, взяла сдачу и, проталкивая мужа вперед, незаметно уронила одну из бумажек, после чего развернулась и зашагала обратно к кассе.

— Кажется, вы недодали один фунт. У меня всего три.

— Вы получили четыре фунта, мадам, — невозмутимо изрекла продавщица билетов. — Сами видели, как я их отсчитывала.

— Но здесь только три.

— Вы видели, как я считала, мадам, — повторила дама в кассе и обернулась к следующему посетителю.

Женщина прошла вперед, потом наклонилась и громко произнесла:

— Простите, я его, должно быть, обронила. Вот и недостающая бумажка.

Ужас, до чего фальшивая, наигранная сцена! Кассирша пожала плечами. Супруги двинулись через фойе к залу. По пути наша героиня попыталась всучить мужу его билет. Бедняга совершенно перестал что-либо понимать и даже не замечал ее протянутой руки. Нет, разлуки на полчаса ему точно не выдержать. Придется на свой страх и риск садиться вместе.

Их встретили теплый дух кинозала и темнота, уходящая в мнимую бесконечность. Один лишь экран полыхал яркими красками, плевался громкими звуками. Шел фильм о Джеймсе Бонде. Женщина проследовала туда, куда указал тонкий луч фонарика билетерши — вниз по центральному проходу, чувствуя, как невидимая рука сжимает сзади рукав ее пальто. Места в конце ряда? Спасибо, увольте! Она собиралась тайно выскользнуть через боковой выход, а не тащиться обратно по середине зала. Переждав минут десять, наша героиня пошептала супругу на ухо и потянула его за собой вперед, к экрану. Когда глаза освоились в темноте, женщина рассмотрела почти незанятый ряд. На нем, ближе к центру, сидели всего три молодые пары. Бормоча извинения, супруги пробрались мимо них и наконец усвоились возле красной лампочки, означающей выход.

Наша героиня заставила себя высидеть на месте полчаса, прежде чем подала мужу знак. Картина как раз достигла своего апогея; музыка ревела взахлеб, кадры переполняли кричащие рты и летящие автомобили. Все до единого лица из ближайшего окружения увлеченно смотрели на экран. Женщина дернула мужа за руку и привстала с места. Мужчина покорно тронулся следом, и вскоре оба незаметно покинули зал. Несколько бетонных ступенек, еще одна дверь — и в лица супругам дохнул промозглый туман. Жена поискала в кармане ключи. Их там не оказалось. В тот же миг она все поняла. Ключи остались в машине. Ухватив сообщника за руку, женщина устремилась навстречу воющей мгле, уже зная, что ее ждет. Меж белыми полосами на тротуаре зияла пустота. Красный подержанный „мини“ бесследно исчез.

Тут пленка снова рвется. Пожалуй, около трех часов супруги брели рука об руку сквозь туман и холод. Следующим ясным воспоминанием стала неосвещенная дорога под сенью деревьев.

Ночь выдалась безумно студеная и невероятно тихая. По обе стороны прямой, как сфера, узкой трассы темнел бор, окутанный рваной пеленой дымки. Казалось, до слуха долетало, как с ветвей нежно падают капли, медлительно и равномерно, будто кровь из раны. В воображении нашей героини лес не имел конца, его черные зловонные испарения собирались и стекали ручейками с непролазных кустов и спутанных голых ветвей, а склизкие стволы деревьев источали невидимыми струйками смертельную отраву. Маленькие облачка белого пара, вырываясь из человеческих ртов, плыли вперед, маня за собой. Не слышалось ни звука, лишь беспрерывно звенели по снегу шаги. Порой раздавался гул приближающегося автомобиля. Супруги не сговариваясь отступали во мрак и пережидали, пока машина прорежет густой туман фарами и умчится вдаль, унося обыкновенных людей, спешащих на вечеринку или домой после долгого дня. Счастливые! О чем им было волноваться, кроме выплат по закладным, кроме болезней, детей, семьи, работы?..

Мужчина вдруг остановился.

— Я устал, — промолвил он безжизненным голосом. — Пойдем со мной в лес, отыщем хорошее местечко и заснем. Я тебя обниму. Ты не почувствуешь холода. Останемся вместе. И уже не надо будет просыпаться.

Но женщина отказалась идти наотрез. Супруг умолял, срывался на крик и плакал; наша героиня неколебимо стояла на своем. Она заставила его развернуться и понуро двинуться в обратный путь. Лес был ее самым страшным кошмаром еще в раннем детстве. Не тот, конечно, дремучий бор из сказок для дошкольников, где на залитых солнцем опушках поют охотничьи рога и красавцы олени величаво ступают потайными тропами, — нет, но мерзкое, гибельное место, куда отец грозил завести свою дочь и бросить, если она не перестанет визжать, идеальное кладбище для замученных и убитых. Девочка слушала его — и представляла себе кровавые родники, бьющие из-под земли фонтанами.

Впрочем, разве дело только в забытых страхах? Наша героиня попросту не разделила — как не разделяла никогда — мрачный настрой супруга. Вечно ему жизнь представлялась скорбной юдолью, чередой унылейших дней, которые требовалось как-то вытерпеть, не даром свыше, которому следовало радоваться, а бременем, давящим на плечи. Хорошие вести повергали его в изумление. Зато раздумья о смерти не вызывали ни малейшей тревоги; наоборот, смерть представлялась избавлением от всех насущных страхов. А вот жена имела иное сердце. Ничто, кроме самой невыносимой боли и самого черного отчаяния, не вынудило бы ее оборвать свою жизнь. В душе, с ранних лет научившейся питаться надеждами, бурлили мечты о лучшем. Не для того она одолела все детские горести, чтобы сдаться с такой легкостью. Все еще обойдется, мысленно твердила наша героиня. Угонщики нипочем не полезут в багажник. С какой стати? Машина доброго слова не стоит, не то что пристального внимания воришек. Должно быть, они лишь хотели покататься и бросят игрушку, когда надоест. Со временем полиция обнаружит бесхозный автомобиль и то, что спрятано внутри. Однако выйти на хозяина — еще не значит вычислить убийцу, верно? Почему бы насильнику — да кому угодно — попросту не угнать машину? Да, так они и скажут! Вот только вернутся домой, подождут рассвета и заявят о пропаже.

Но в глубине души женщина знала: все это пустое. Владельцы машины автоматически станут главными подозреваемыми. Полиция начнет расспрашивать о предыдущем вечере. Библиотека, ссора в кино… А как же вы, голубчики, добрались туда, если не садились за руль? К треклятому кинотеатру не ходит напрямую ни один автобус, пришлось бы совершить уйму сложных пересадок. Нельзя же взять и ляпнуть, мол, оттуда наш автомобиль и угнали! Почему же не позвонили в полицию раньше, как добрались домой?.. Мартин еще не готов к допросу. Она-то рассчитывала выиграть несколько дней. Да и тогда, учитывая, что никакие улики не связывали бы их с преступлением, это был бы всего лишь дежурный визит. Теперь же все изменилось. И на пакете — клеймо местной химчистки. Там без труда вспомнят постоянную клиентку… Одно к одному.

Супруги переставляли ноги, плетясь навстречу полицейской машине у порога, навстречу взглядам из каждого соседского окна, понимая, что никогда уже не остаться им вместе наедине.

Ужасы леса были все до единого вымышленными. Впереди же поджидала реальность. Нет, нужно было взять мужа за руку и позволить увести себя в темную чащу. В его объятиях женщина как-нибудь победила бы свой страх. Она всегда была сильнее. Именно у нее супруг искал поддержки, утешения, уверенности. В конце концов, разве не к такому спутнику стремилась наша героиня — полной противоположности властному отцу? И вот, впервые за время их брака, муж попросил довериться ему. Неужели он так много хотел? Спокойно лежать во мраке и убаюкать ее до смерти. Но детские страхи превратили жену в предательницу. Она отняла у мужа право достойно встретить последний час, тогда и так, как он того желал, обрекла на позорный суд, скамью подсудимых, на восемнадцать мучительных месяцев тюрьмы. Известно, как заключенные обращаются с развратителями детей. Наконец петля оборвала унизительные страдания. И все эти долгие месяцы наша героиня провела в изоляции от него, не имея возможности утешить, попросить прощения. Если на то пошло, ребенок умер не по ее воле. Женщина твердила себе, что не могла предотвратить убийства. Девочку задушило дитя, проснувшееся во взрослом человеке. Но подвести своего мужчину перед самой развязкой — то был ее сознательный выбор.

Я должна была уйти с ним той ночью. Он не ошибся: у нас не оставалось выбора. Вот что я называю грехом — предательство любимого человека. „Совершенная любовь изгоняет страх“. Но здесь и не требовалось быть совершенной. Хватило бы капельки доброты, чуть-чуть смелости…»

На этом рассказ обрывался. Дочитав до последней строчки, Филиппа потушила свет и некоторое время лежала без движения, слушая, как колотится сердце. Ее разом и тошнило, и тянуло потерять сознание. Девушка поднялась и присела на край постели, затем подошла к окну, высунулась наружу и принялась жадно глотать благоухающий воздух. Она не задумывалась над тем, насколько правдива рукопись. Не оценивала ее как художественное произведение. Зато понимала, что никогда уже не сможет отделаться от прочитанного — или отступиться от женщины, из-под чьей руки появились на свет эти строки. Филиппа не признается матери, что заглядывала в конверт, да она и не спросит. Написанный от руки рассказ останется единственным, что девушке будет известно о том убийстве. Да и к чему знать больше?

Около десяти минут она молча смотрела в ночное небо, после чего убрала тетрадь в конверт и положила обратно в ящик. Уже засыпая, Филиппа смутно удивилась: «А где была я той ночью?»

8

Вечером он вернулся, дабы официально взять во владение свой будущий одноместный штаб. Наутро позавтракал в половине восьмого, едва лишь открыли столовую, и к восьми приступил к наблюдению. Стул кокну, дверь на запор, локти на подоконник. Рядом наготове лежал открытый рюкзак: заприметив миссис Пэлфри, легко будет уложить бинокль, сорваться с места и… Разве что с лифтом обычно много возни. Придется спешить, чтобы не потерять объект из вида.

Ровно в девять пятнадцать из шестьдесят восьмого дома вышел высокий брюнет с портфелем. Должно быть, мистер Пэлфри. Выглядел он как все деловые люди, чей день распланирован до минуты, и Скейсу не верилось, чтобы в эти графики вписывалось посещение женщины, убившей его дочь. Норман доверился первому впечатлению: не кто иной, как обладательница испуганного голоса, который он слышал в трубке, выведет его на преступницу.

В девять сорок пять появилась служанка, толкая перед собой тележку для покупок. После уже никто не покидал дома и не приходил. Спустя два часа служанка вернулась и бережно сошла вместе с нагруженной коляской по ступеням нижнего полуподвального этажа. Тут Скейс оторвался от окна и сбегал в забегаловку, расположенную в полусотне ярдов от гостиницы, чтобы пообедать кофе с бутербродами. Без четверти два он был на своем посту и до самого вечера не отвлекался. Около дома ничего не происходило. Брюнет пришел чуть позже шести, поднялся по парадному крыльцу и скрылся в дверях.

В восемь часов Норман сделал перерыв на ужин; через час он уже сел у окна и ждал, пока не стемнело. На улицах зажглись фонари. Одиннадцать часов… Полночь. На этом наблюдение завершилось.

Следующие три дня не принесли ничего нового. Брюнет уходил из дома ровно в девять пятнадцать, служанка — обычно с тележкой — около десяти. В понедельник, отчасти ради яркого солнца, отчасти ради разминки, Скейс решился проследить за ней. Вот бы втянуть дамочку в беседу, выведать ненароком, дома ли хозяйка, а то и расспросить между делом о девушке. Он слабо представлял, как подойдет и заговорит с незнакомкой, но внутренний голос так сильно и властно велел ему действовать, что Норман пулей слетел по лестнице и нагнал служанку на углу Кальдекот-Террас.

Первым делом дама направилась оплатить счета за почту. Газетчик приветствовал ее по имени, и Скейс наконец узнал, кто перед ним. Досадно, что непроверенная догадка заставила его потерять целых три дня. Притворяясь, будто выбирает газету, Норман недоуменно покосился на женщину. Трудно было связать худую, сутулую фигуру и напряженное лицо с образом уверенной девушки из поезда. Неужели это и есть хозяйка шестьдесят восьмого дома?.. Уладив вопрос со счетом, дама пошла к мяснику; Скейс приобрел «Дейли телеграф» и тронулся следом, держась на расстоянии. На витрине лежал окорок с косточкой. Норман решил купить четверть фунта, чтобы пообедать прямо в номере, и занял очередь. Миссис Пэлфри выбирала лопатку ягненка. Впервые мужчина заметил на ее лице оживление. Образец был принесен для инспекции; дама принялась изучать его с дотошным вниманием и нежностью истинной ценительницы. Они с продавцом понимали друг друга с полуслова. Тот даже оставил очередь на попечение своего помощника, дабы обслужить разборчивую покупательницу.

Заплатив за окорок, Скейс последовал за женщиной мимо викторианских домиков к небольшому открытому рынку. Миссис Пэлфри неспешно перемещалась между прилавками, осматривала товары с каким-то восторженным беспокойством в глазах, недоверчиво мяла пальцами томаты и груши. Под конец она наведалась в гастрономическую лавку. Норман с притворным интересом уставился на сморщенную сухую колбасу, искоса подглядывая за женщиной. А та покупала копченого лосося. Торговец длинным ножом ловко отхватил и протянул ей на лезвии жирный прозрачный ломтик на пробу. Скейс никогда не пробовал таких деликатесов и чуть не поперхнулся, увидев ценник. Ну и аппетиты у этих Пэлфри! Отлично пристроилась дочка Дактонов, ничего не скажешь. Неожиданно для себя мужчина тоже вошел в лавку и — была не была! — приобрел две унции. Можно будет перед обедом насладиться незнакомым лакомством, доподлинно зная, какие вкусовые ощущения испытывает объект слежки. Два ломтика нежно-розовой плоти свяжут их еще теснее.

Последующие десять дней напоминали друг друга, будто нарисованные под копирку. Жизненное пространство миссис Пэлфри ограничивалось районом Пимлико; в этом она походила на сельскую простушку, никогда не покидающую своего села. Оживленные дороги Виктория-стрит и Воксхолл-Бридж-роуд казались ей непреодолимыми преградами, чем-то вроде несудоходных рек. Что ж, и Скейс научился так жить. Дважды в неделю женщина отправлялась в филиал Вестминстерской библиотеки на Смит-стрит. Устроившись в читальном зале и делая вид, будто занят прессой, Норман смотрел сквозь стеклянную перегородку, как она ходит от полки к полке. Интересно, что за книги утешают домохозяйку, запертую в полуподвальной кухне? Дама вечно излучала тревогу и одиночество, однако Нормана это ничуть не задевало. Он уже и не помнил, когда в последний раз чувствовал себя так легко. Обитательница шестьдесят восьмого дома не доставляла никаких хлопот. Постоянно погруженная в себя, она едва ли замечала происходящее вокруг, если только не занималась покупками или готовила. Впрочем, Скейс не торопился и не жалел о бездарно потраченном времени. Внутренний голос подсказывал: он на верной дороге. Когда-нибудь, и даже довольно скоро, дамочка выведет на след убийцы.

Меж тем на улице с каждым днем теплело, облака все реже заволакивали небо, и Норман все чаще брал бутерброды с фруктами, чтобы перекусить где-нибудь на скамье в Эджвер-Гарденс, в тени раскидистых платанов, усыпающих воду своими листьями. У него вошло в привычку покупать деликатесы в гастрономической лавке на Кальдекот-роуд, заворачивать их и потом обедать у окна, а чаще — в парке, где он подсматривал с расстояния в двадцать — тридцать ярдов за женщиной, а та, сидя на скамейке, смотрела на парапет, на усеянный галькой берег Темзы с белыми чайками, на то, как огромные баржи с ворчанием поднимались вверх по течению и волны от них, разбегаясь, плескали о камни набережной. Поев сама, дама обычно угощала попрошаек-воробьев. Для этого ей приходилось присаживаться на корточки и терпеливо застывать на пятнадцать — двадцать секунд с крошками на вытянутой ладони. Норман как-то раз повторил ее трюк. Через некоторое время крохотная птаха затрепетала крыльями у самой его руки, слабо царапнула кожу коготками, клюнула — и тут же упорхнула. Однажды теплым утром, когда река бурлила после большой грозы, хозяйка шестьдесят восьмого дома принесла целый пакет с объедками.

Встав у парапета, она принялась неуклюже, против ветра, швырять чайкам куски хлеба. Воздух заполнили белые хлопающие крылья, клацающие клювы, острые когти, жалобные высокие крики.

Скейс на удивление быстро породнился с «Касабланкой». Гостиница не предлагала особых удобств, но и не старалась казаться лучше, нежели на самом деле. Рядом со столовой располагался маленький, всегда переполненный бар, и мужчина частенько наведывался выпить хереса перед ужином. Пищу здесь подавали сносную, не более того. Хотя иногда главный повар, видимо, сердцем почуяв надвигающийся мятеж постояльцев, неожиданно ставил всех в тупик роскошью блюд и сервировки. В остальные же дни с готовкой никто особенно не возился. Норман быстро выучил наизусть вкус любого блюда. Было время, он и сам питался теми же консервами. Креветочная смесь состояла из обычных баночных креветок, твердых, пересоленных, приправленных самым дешевым соусом из бутылки и водруженных на липкий лист салата; печеночный паштет заменяла магазинная ливерная колбаса, картофель неизменно готовился в виде пюре — точнее, порошка, разведенного теплой водой. Подобные мелочи хотя и воспринимались обострившимися в последнее время чувствами Скейса, однако не очень-то ему досаждал и.

Кроме Марио, другого начальства Норман в гостинице не встречал. Прочий персонал работал на неполную ставку, включая пожилого инвалида по имени Фред, дремавшего по ночам в кресле за стойкой, служба которого заключалась в том, чтобы впускать припозднившихся постояльцев. Постоянную клиентуру составляли в основном коммивояжеры. С людьми подобного сорта Марио был неизменно любезен и даже присаживался в своем белоснежном пиджаке к ним за столик для долгих личных бесед. О чем они толковали? Скорее всего о скачках. Вечером заговорщики оживленно переговаривались над газетными сводками, и пачки мятых купюр переходили из рук в руки.

Но главным образом гостиницу населяли испанские туристы. Каждую неделю утром они вваливались шумными группами, и начиналась неразбериха. Марио носился, словно его кнутом подстегнули, лопоча и жестикулируя, как настоящий испанец. Чемоданы, узлы и люди заполняли фойе, лифт, разумеется, тут же ломался, а Арабика — так звали собаку — восторженно скулила, путаясь у всех под ногами.

Гостиница идеально подходила для целей Скейса. Здесь никто не проявлял к нему интереса, не задавал вопросов. Чтобы привлечь к себе внимание, в «Касабланке» пришлось бы еженедельно расплачиваться за номер, причем вперед и наличными. Если вдруг возникала охота с кем-то поговорить, мимолетная тоска по звукам человеческого голоса, обращенным именно к нему, Норман останавливался обменяться парой слов с девушкой-администратором. Выяснилось, что она сирота, окончила местную школу для слепых, теперь живет с овдовевшей тетушкой на Воксхолл-роуд, и зовут ее Вайолет Хэдли. Взамен Норман не поведал о себе ни слова, не считая краткого сообщения о смерти жены и ребенка. Девушка была единственным человеком, с которым он чувствовал себя в безопасности. Какое бы впечатление у нее ни сложилось, по крайней мере его секреты, беды прошлого и замыслы настоящего, даже уродство и боль надежно укрыты от ее невидящего взора.

Утром двадцать пятого августа, в пятницу, Норман вступил вслед за миссис Пэлфри в благоухающую фимиамом прохладу огромного Вестминстерского собора. Хозяйка шестьдесят восьмого дома не омочила пальцев святой водой и явно не собиралась молиться. Для чего же она пришла? Еще один способ убить время? Мужчина следовал за ней по пятам, незаметно примкнув к группе экскурсантов, говорящих по-французски. Миссис Пэлфри неспешно шагала среди гигантских четырехугольных колонн из мрамора, то и дело замирая, дабы лучше что-нибудь рассмотреть.

Норман еще ни разу не бывал в Вестминстерском соборе, и византийский фасад совершенно не подготовил его к чудесам, которые ждали за западными вратами. Прямо над верхушками зеркально-гладких колонн вздымались гигантские своды из простых шершавых кирпичей зеленого, желтого, красного и серого цвета, изгибаясь во мраке темного как ночь купола. Казалось, хаос и тьма, обретшие наконец форму и сущность, нависли над головой непрошеного гостя, внутренне превратившегося в букашку перед лицом непостижимого таинства. Мерцающие золотом мозаики придела Богоматери, красивые и чуть сентиментальные, ничего не говорили его сердцу. Даже отполированный мрамор колонн всего лишь давал повод возвести глаза к могучим изогнутым аркам потолка. Скейс никогда бы не поверил, что испытает восторг перед каким-либо творением архитектуры. Осуществив задуманное, неплохо бы вернуться сюда, неторопливо пройтись, поднять взор… Опрокинутая черная бездна дарует ему истинное утешение, какого не смогут внушить ни горящие свечи, ни яркие витражи. Пожалуй, в Лондоне много еще достойных внимания мест, а ведь существуют и другие города… И возможно, откроется истинная жизнь, пусть даже совсем одинокая, вместо надоевшего прозябания. Но это — позже, а сейчас переживание чуда вызвало у Скейса укор совести. Вспомнилось, как легкий воробей не больно клюнул его в ладонь. Тогда Норман тоже испытал нечто близкое к радости. Однако же забыться в развлечениях, пока убийца жива и невредима, значило предать память мертвых. Мужчина и так уже сожалел, что позволил обыденным заботам увлечь себя в пучину самодовольной летаргии. Отныне он ставит себе недельный срок. Если за это время девица по имени Филиппа не приедет на Кальдекот-Террас, а миссис Пэлфри ничем не подскажет, где поселилась Мэри Дактон с дочерью, придется измыслить план, хотя бы и самый отчаянный, чтобы заставить домохозяйку выдать обеих.

9

Когда истекли добровольно назначенные десять дней отдыха и настала пора приниматься за поиски работы, мать и дочь решили не обращаться в Центр занятости на Лиссон-гроув, этот пугающий пережиток бюрократии, а предпочли рыться в вечерних газетах и читать объявления у печатных киосков. Так они узнали, что в забегаловке «Камбала у Сида» в районе Кильбурн-Хайроуд не хватает судомоек и официанток. Автор объявления, пришпиленного к доске у канцелярского магазинчика на Эджвер-роуд, любезно разъяснял, как туда добраться: «шестнадцатым автобусом до Кембридж-авеню», а также заранее сообщал размер оплаты: один фунт в час плюс питание. Женщины рассудили, что, работая по шесть часов в день с двумя выходными в неделю, легко покроют свои расходы. К тому же не мешает иногда посидеть на рыбной диете.

В закусочной подавали именно рыбу с жареным картофелем, но, к счастью, пахло там достаточно свежо. Хозяин, которого Филиппа рисовала себе смуглым неряшливым коротышкой, на деле оказался румяным блондином и вдобавок боксером-любителем. Он лично работал за стойкой, одновременно управляя двумя главными процессами, составляющими славу его заведения: с грохотом захлопывал крышку жаровни с рыбой, плюхал проволочные корзины с картофельными ломтиками в шипящее масло, зубоскалил с посетителями, заворачивая им еду в пергаментную бумагу и газетные листы, покрикивал на персонал, с размаху шлепал еду по тарелкам и торопливо вручал их официанткам, которые попеременно просовывали головы в окошко и выкрикивали заказы. Ни Силни прочие работники явно не замечали беспрестанного оглушительного шума вокруг себя, и Филиппа заподозрила, что в «Камбалу» приходят люди с исключительно крепкими нервами, чего не скажешь об их желудках. Судомойки по очереди исполняли роль официанток — вернее, хватали тарелки с раздачи и со стуком опускали их на огнеупорные столы. Однако это было приятнее, чем мыть посуду, ибо приносило еще и чаевые. Большинство посетителей непременно что-нибудь оставляли, а кроме того, по словам хозяина, всегда можно было надеяться на «нечаянную щедрость» со стороны забывчивого клиента или недавно прибывшего эмигранта, плохо знающего местную валюту. Столь гибкое использование женской силы, избавлявшее владельца от хлопот по найму двух разных типов работниц, Сид называл «жить одной большой семьей».

Филиппу и ее мать хозяин взял на службу с готовностью. Если он и удивился, что же могло вынудить образованных дамочек искать места в таком заведении, как его закусочная, то ловко не подал виду. Девушку вполне устраивало новое место, где можно было не бояться встречи с кем-нибудь из прошлой жизни, а главное, лишних вопросов. Правда, насчет последнего она заблуждалась: вопросами ее прямо-таки засыпали. К счастью, никого не заботила правдивость ответов.

По вечерам постоянно работали три судомойки: Черная Ширл, Марлен и Дебби. Окрашенные в ярко-рыжий цвет волосы Марлен торчали сосульками в разные стороны; казалось, она сама выстригала их портняжными ножницами. На щеках красовалось по сочному свекольно-красному кругу. Филиппа с облегчением заметила, что ее товарка по крайней мере не удосужилась проткнуть себе уши. Предплечье женщины покрывала татуировка: переплетенные сердца, пронзенные одной стрелой, и галеон шестнадцатого века под полными парусами. Дебби обожала вытирать за ней тарелки, лишь бы в очередной раз увидеть, как величавый корабль ныряет в густую пену и вновь появляется на свет.

— Затопи его, а? Ну давай, Марл, затопи! — упрашивала она.

Марлен с гордостью погружала руки в моющий раствор, и Дебби восхищенно смотрела, как радужные пузырьки бушуют вокруг маленького судна.

В сырой, кое-как оборудованной кухне женщины работали парами. Они трещали без умолку, чаще всего — про вчерашние телешоу, своих дружков и магазины Уэст-Энда; проявляли склонность к резким перепадам настроения и пугающим вспышкам гнева; постоянно увольнялись, дабы доказать свою жалкую, тщательно оберегаемую, хотя и мнимую независимость; перемывали Сиду косточки за спиной, при нем же — то скисали, то напропалую кокетничали; особенно им нравилось обсуждать его якобы богатую приключениями личную жизнь — долго и со смакованием подробностей чисто анатомического характера. Впрочем, Филиппа ясно видела: владелец забегаловки занят прежде всего выколачиванием доходов из рыбного заведения, в то время как остаток сил уходит на боксерские схватки, воспитание любимой борзой и удовлетворение капризов своей второй половины. Разряженная, как новогодняя елка, жена хозяина показывалась в забегаловке мимоходом, зато каждый день — видимо, только для того, чтобы напомнить супругу и предупредить возможных соперниц о собственном существовании. Бедняга Сид! Несдобровать бы ему, наберись рабыни здравого смысла, чтобы сплотиться против тирана. Однако дамочки и так уже изворотливо боролись с его скупостью своими методами. К примеру, потихоньку воровали хлеб, масло, сахар и чай из кладовых запасов. Хозяин догадывался, но молчал. Возможно, обе стороны считали, что так и положено. А вот ящик с выручкой охранялся как зеница ока: с деньгами Сид не шутил.

Дебби напоминала Филиппе беглую беспризорницу. На первый взгляд жизнь с каждой секундой уходила по капле из-под ее бледной, прозрачной кожи; кончики пальцев и носа алели, беспокойные глаза утопали в красных лужицах, и даже мочки ушей — неровные, словно их надкусали, — казалось, в любую минуту были готовы брызнуть кровью. Говорила она только шепотом, по кухне передвигалась украдкой и то и дело бессмысленно улыбалась. А между тем именно Дебби носила в себе самый мощный заряд злости. Как-то раз, работая рядом с Филиппой, Черная Ширл по секрету поведала:

— Знаешь, она прирезала маму в двенадцать лет.

— Ты хочешь сказать, убила?

— Ага, типа того. За это ее спихнули в приют. Но девчонка ничего, пока не сцепится со своим хахалем.

— Хочешь сказать, она и его зарежет? Товарка разразилась хохотом:

— Да не, затрахает! Жуткая она, подруга, клянусь, чем хочешь, просто кошмар!

Механически принимая тарелку за тарелкой из рук Ширл, девушка задумалась о своем отце. Подвернись ему тогда такая вот Дебби, а не Джули Скейс, — и папа остался бы жив. Ни изнасилования, ни убийства, ни удочерения. Единственное, над чем ему пришлось бы ломать голову: как отвязаться от маленькой прилипалы, чтобы не возвращалась? Хотя десять шиллингов и пакет со сладостями наверняка уладили бы дело. Но Мартину не повезло. Ему повстречалась Джули Скейс — невинная, глупая и оттого опасная.

Судомойки поглядывали на Мэри Дактон с настороженным почтением: то ли уважали возраст, а то ли чуяли скрытую под маской хладнокровия силу. В отличие от Филиппы мать ничуть не пугалась при виде бессмысленных вспышек насилия. Однажды, когда бледная Дебби, отмыв разделочный нож, внезапно приставила острие к горлу Марлен, Мэри урезонила бунтарку, даже не повысив голоса. Сказала только: «Дай его сюда», и все закончилось.

Любопытство товарок не знало границ. Как-то вечером, когда мать ушла обслуживать столики, Марлен вдруг выдала:

— Она у тебя из психушки? Ну, то есть в больнице для помешанных лежала?

— Лежала, да. А почему ты спрашиваешь?

— Заметно просто. У меня тетка была такая же. По глазам видать, понимаешь? А как она сейчас, нормально?

— Да все в порядке. Доктора велели беречься сильных нагрузок. Вот почему мы здесь. Не очень престижная работа, зато по дороге домой ее нетрудно выбросить из головы.

Напарница промолчала. У каждой из них была своя отговорка, свое оправдание, как можно докатиться до подобной жизни. Черная Ширл, громыхавшая в другом углу посудой, с подозрением проговорила:

— Чего-то больно заумно ты говоришь…

— Это не моя вина. В детстве — после смерти отца, конечно, — меня воспитывал дядя. Он и тетка достали своей учебой, пришлось убежать из дома. А еще дядя рвался со мной переспать.

— А-а, — протянула Марлен. — Мой такой же был. Ну а чего? Делов-то. Мужик он был — ого-го. Как сейчас помню, возил меня по субботам в Уэст-Энд.

— Так ты ходила в школу для крутых? — вставила Черная Ширл.

— Оттуда я тоже сбежала, — пожала плечами Филиппа.

— А теперь где живете? С матерью-то?

— Угол снимаем. Но это ненадолго. Скоро мой парень купит квартиру.

— Как его зовут, парня-то?

— Эрнест. Эрнест Хемингуэй.

Марлен презрительно фыркнула.

— Вот уж не стала бы с таким гулять. У меня дедуля — Эрнест.

— Ну и как он? — полюбопытствовала Черная Ширл.

— Да так… Дома ему не сидится. Все бы стрелять, охотиться. И еще быков любит. Зануда страшный.

Филиппе нравилось плести разные небылицы, тем более что слушательницы простодушно глотали наживку. Либо их ничто уже не могло удивить, либо не волновала правда. Если твою собственную жизнь украшает одна только ложь, почему бы не смотреть сквозь пальцы, когда привирают остальные? Нужно быть отчаянным скупердяем, чтобы отказать ближнему в этой скромной радости.

Судомоек, да и Сида тоже, беспокоило другое: с какой стати новенькие потребовали отметок в карточках государственного страхования, когда могли бы получать пособие по безработице, как прочие? Старомодный жест заставил всех почуять смутную угрозу. Филиппа сочла необходимым объясниться:

— За мной следят, из-за условного срока. В полиции уже знают, что я сюда устроилась. Их не проведешь.

Товарки сочувственно покачали головами, однако неразумная покорность властям принизила новенькую в их глазах. С такой наивностью далеко не уедешь. Девушка часто усмехалась, припоминая полушутливое утверждение Габриеля, будто бы слабаки, больные и невежды всегда норовят поживиться за счет здоровых, сильных и умных. В «Камбале» тому нашлось бы предостаточно живописных примеров. Однако, согнувшись в три погибели над раковиной, чувствуя, как ноет спина и пена шип-лет распаренную кожу, Филиппа прикидывала, что мир Габриеля и ему подобных легко перенесет «грабеж» со стороны таких, как Дебби, Марлен и Черная Ширл.

Перед ее мысленным взором постоянно всплывали две яркие, противоположные друг другу картинки. Вот Габриель солнечным летним утром в субботу легко выпрыгивает из салона своей «лагонды» и взбегает по ступеням шестьдесят восьмого дома, небрежно набросив кашемировый свитер на плечи; а вот Черная Ширл, кряхтя, скидывает на пол неподъемный тюк со стиркой для пятерых детей, который после работы повезет в коляске в прачечную самообслуживания. Должно быть, память Мориса хранила немало подобных противоречивых изображений: они-то и превратили его в социалиста, каковым он оставался по сей день, невзирая на знание о том, что его убеждения попросту перемешали «лагонду» в руки такого же собственника, да и нет на свете такой экономической системы, которая одарила бы Черную Ширл шикарным автомобилем, а Габриеля — стиркой и пятерыми детьми.

Однажды, шагая поздно ночью к остановке автобуса, Мэри сказала дочери:

— А тебе не кажется, что мы их используем?

— Как это? Учитывая, что мы с тобой работаем в два раза старательнее всех, логично было бы утверждать обратное.

— Да, но мы притворяемся подругами, делаем вид, будто и сами такие же, а по дороге домой высмеиваем их, обсуждаем, как занятные образцы человеческой породы.

— Они и есть занятные образцы. Среди «белых воротничков» таких экземпляров уже и не встретишь. И потом, до наших личных бесед никому нет дела.

— Им — конечно, а как насчет нас? — Мать помолчала, потом негромко спросила: — Собираешься написать о них?

— Еще не думала. Вообще-то я здесь не за этим. Наверное, помещу их в мысленный архив: когда-нибудь пригодятся.

Девушка почти слышала следующий вопрос: «А меня ты занесешь туда же?» Однако Мэри Дактон не промолвила ни слова, и некоторое время они шагали в тишине.

В автобусе мать произнесла:

— Как по-твоему, сколько еще мы продержимся в этой забегаловке?

— Покаты не устанешь от рыбы с картошкой. Знаешь, иногда мне приходит на ум поискать работу судомойки в «Л'Экю де Франс».

— А ты привыкла там питаться?

— Только по праздникам. Еще в «Мон плезир» и «Веселом гусаре». Любимые места Мориса. А вот «Берторелли» мы и вовсе рестораном не считали. У него мне тоже нравилось.

Интересно, подумалось Филиппе, Морис по-прежнему там обедает? И спрашивает ли Берторелли о ней в том, ином, мире?

Женщина опасливо проговорила:

— Пожалуй, можно поработать еще недельку-другую. Если ты не очень устала и не скучаешь. Лично я не против рыбы. Даже наоборот.

— Какое там скучаю! И вообще, уйдем, когда пожелаем. Печати все на месте, в случае чего Сид и рекомендации напишет, если как следует поднажать. Заметила, как он не любит выдавать чеки? Две трети оборота — наличные, в обход налогов. Шепнем на ухо два словечка — и он еще за год вперед приплатит.

— Не думаю, что это будет красиво. Все-таки мы от Сида плохого не видели.

— По крайней мере у нас не связаны руки. А это самое приятное. Просто дай мне знать, как только тебе надоест здешняя пища.

10

Свобода и впрямь казалась им безграничной. Найди себе не занятый другими отдыхающими клочок травы под вязами в Сент-Джеймсском парке, ложись на спину, любуйся игрой серебристых бликов на темно-зеленых листьях и слушай музыку оркестра. Вокруг эстрады стояло несколько шезлонгов, на которых задолго до начала сидели завсегдатаи полуденных концертов: крупные дамы, прибывшие из пригорода или провинции, в летних шляпках, с перстнями на полных руках и солидным запасом бутербродов. Стоило заморосить легкому дождику, леди принимались рыться в пухлых сумочках, расстилали на коленях макинтоши, а шляпки прикрывали прозрачным целлофаном. Не позволять же капризам английского лета украсть у себя законные, оплаченные сорок минут удовольствия! Дамы созерцали униформу с красными галунами и слушали грохот начищенной меди, радостно отвечая на бодрое приветствие дирижера.

Впрочем, несмотря на ежедневные прогулки, для Филиппы с матерью сердцевину их общей жизни составляли все-таки Дэлани-стрит и Мелл-стрит. По мнению девушки, ни в одной другой части города нельзя было так надежно укрыться от нежелательного внимания. Здесь ощущали близость с человеком, просто ежедневно видя знакомое лицо, а не вмешиваясь в его личную жизнь. Дэлани-стрит, эту тихую заводь между бушующими реками Марилебон и Эджвер-роуд, населяли в основном люди пожилые и среднего возраста, квартиры которых располагались над семейными заведениями. Тут царил самодовольный старинный дух сонной деревушки. Многие из местных вроде старьевщиков мистера и миссис Тукес или чудаковатых сестер Пегг, вечно разгуливающих по Мелл-стрит с выводком пугливых собачек на поводках, родились и выросли на этой улице, как и их родители. Те, кто входил в избранный круг посвященных, обожали стоять в дверях своих домов и, как чудилось Филиппе, беззвучно общаться между собой. Еще они всегда зябко поеживались, даже в самые жаркие дни, провожая бесстрастными, а то и насмешливыми взглядами случайных прохожих или недавних жильцов, как смотрят аборигены на доверчивых приезжающих, прекрасно зная, что и эта волна пойдет на убыль, едва лишь рассеются чары новизны. Мысли местных жителей занимали упорные слухи о том, что власти грозятся стереть их мирок с лица земли. Ржавый забор пустыря то и дело притягивал к себе тревожные взоры. Любознательная Филиппа кое-что выяснила о здешних обитателях, время от времени осторожно расспрашивая Джорджа. Она могла бы услышать куда больше, если бы хоть изредка наведывалась в «Слепого попрошайку», однако они с матерью благоразумно решили держаться подальше: в таких местах трудно хранить свои тайны. Соседи неизменно проявляли любезность, а иногда и радушие. Смотрели, подчас улыбались, но не задавали вопросов.

По субботам на Мелл-стрит открывался рынок. В девять часов прибывали полицейские на фургоне, расставляли ограждение и перекрывали уличное движение. Маленький суматошный частный рынок одновременно казался и космополитическим, и насквозь английским. Торговаться полагалось с добродушным юмором; кое-где в оборот шли даже старые деньги. Рано поутру торговец подержанными коврами выкатывал деревянную тележку и украшал дорогу своим пестрым товаром. Другие продавцы без зазрения совести шагали прямо по тканым узорам, зато сама дорога принимала праздничный облик. Позднее улица уже приобретала вид настоящего восточного базара: тут медник выставлял на обозрение старую посуду, там приезжий из Пакистана развешивал над прилавком бижутерии качающийся занавес из деревянных бус. У соседнего лотка ветер колыхал отрезы заморских тканей. Продавцы наперебой расхваливали свежие фрукты, овощи, рыбу, мясо и кухонную утварь. В воздухе витал соблазнительный запах горячих сосисок с булочками. На углу худенький, похожий на херувима парень терпеливо раздавал равнодушным прохожим воззвания подзаголовком «Иисус вас любит». Меж деревянных помостов шныряли кошки; некоторые, набив себе брюхо объедками, недвижно, точно мертвые, спали на тряпках, упавших с витрины, в то время как на улице псы со сверкающими глазами глухо рычали от возбуждения и щурились на солнце.

Филиппа с матерью обшарили прилавки с поношенной одеждой в поисках самых дешевых, часто непригодных вязаных вещей. Мэри собиралась распустить их, промыть шерсть и снова ее использовать. Теперь над ванной вечно сушились мотки разноцветных ниток. В коробках со всякой всячиной, выставленных у многих лотков, иногда обнаруживались подлинные сокровища вроде той чайной скатерти с искусной вышивкой по льну, которую хозяйки немного подлатали, выстирали и, тщательно накрахмалив, торжественно стелили на стол по выходным.

Следом за уличными прилавками выстроились небольшие магазинчики: старомодная «Мануфактура», где до сих пор еще продавались шерстяные сорочки и в витрине красовались розовые корсеты на шнуровке с распущенными завязочками; греческая лавка, откуда сладко тянуло сиропом и крепкими средиземноморскими винами; чистенький «Продуктовый» с колокольчиком на двери, позвонив в который посетительницы неизменно слышали в полумраке шорох туфель седовласого мистера Дэвиса, торгующего маслом, чаем и молоком… И конечно, самая крупная из полудюжины старьевщицких. Пробравшись через горы всякого хлама, Мэри Дактон и ее дочь выходили на задний двор; там высились горы видавшей виды мебели, а вдоль стены тянулись ряды фаянсовой посуды, кастрюль, тазов и картин. Вот где при желании можно было наткнуться на что-нибудь интересное. Здесь они откопали две целые чашки старинной работы с подходящими по рисунку блюдечками и глубокое блюдо удобной формы, покрытое въевшейся грязью, старательно удалив которую хозяйки обнаружили бело-голубую роспись аж семнадцатого столетия. Все происходящее казалось им невинной забавой, игрой в «свой домик».

Девушка по-прежнему почти ничего не знала о матери. От случая к случаю они заговаривали о тюрьме, однако ни словом не обмолвились о преступлении, а главное — о ранних годах их совместной жизни. Филиппа не задавала вопросов. Она часто твердила себе, что мистер Л.П. Хартли[33] был совершенно прав и что прошлое — иная страна, куда при желании может попасть любой человек. Раз уж соседка по комнате не желает ступать ранимыми ногами на острые камни этой дороги, то и дочь не имеет права ее заставлять. В конце концов, разве мало ей рукописи в конверте? Нельзя же использовать зарождающуюся дружбу и уязвимое положение близкого человека, требуя от него доверия, которое должно прийти как свободный дар. Тем более требовать от кого-то полного посвящения, не посвятив себя взамен. А между тем девушке все труднее представлялось будущее, проведенное вдали от матери. Филиппа пригласила ее пожить вместе, чтобы лучше разобраться в себе. Так и получилось: девушка узнавала себя, но другими путями, нежели ей рисовалось прежде. Понять же душу Мэри Дактон оказалось несколько сложнее; впрочем, это могло и подождать. Стоит ли торопиться исследовать прошлое? Настоящее гораздо сильнее занимало мысли Филиппы. На расспросы же оставалась целая жизнь.

11

Десять дней спустя на квартиру пришел полицейский. Девушка сознавала, что его визит — неизбежное условие освобождения матери, однако заранее прониклась неприязнью к служителю закона. И, зная точно, в какое время он наведается, понесла белье в прачечную, якобы не желая мешать беседе, на самом же деле надеясь избежать знакомства. Но когда вернулась и вставила ключ в замочную скважину, за дверью послышался голос матери — спокойный, обыденный, разве что чуть оживленный.

Официальный гость сидел на кухне и прихлебывал чай из глиняной кружки. Девушка отстранение пожала руку коренастому молодому человеку с кроткими глазами, спутанной рыжеватой бородкой и лысеющим лбом. Голубые джинсы, желто-коричневая рубашка, сандалии на загорелых, удивительно чистых ногах. Весь он был какой-то промытый и свежий. Мэри Дактон представила гостя, но девушка нарочно пропустила ее слова мимо ушей. Не нужен ей ни этот полицейский, ни его дурацкое имя.

Мужчина принес в подарок африканскую фиалку, собственноручно выращенную из маленького черенка. Глядя, как чужак помогает матери посадить цветок в землю, Филиппа негодовала про себя — на покорную мать, на слащавого надсмотрщика, вторгшегося в их личную жизнь. Так девушка впервые узнала, что способна испытывать ревность. Она отлично присматривает за мамой. Вернее, они отлично присматривают друг за другом и не нуждаются в жалкой пайковой заботе со стороны государственной системы.

Тем временем разговор зашел о травах, растущих на кухонном окне, и когда мать вышла за бумагой и карандашом, чтобы записать названия, Филиппа выпалила:

— Вам не кажется, что после десяти лет неволи общество может наконец оставить ее в покое? Сами видите, мать уже никому не опасна.

— Закон для всех одинаков, — мягко возразил гость. — Некрасиво давать поблажки одним, продолжая следить за другими.

— А чего вы добиваетесь? Ей не нужна ваша помощь, это я точно знаю. Остальным клиентам — вы же называете их клиентами? — тоже мало пользы от таких, как вы.

— Может, и немного, — кивнул мужчина. — Речь не о том, чтобы принести добро, но помочь подопечным не навредить самим себе.

— И что именно вы для этого делаете?

— Устав гласит: «Советовать, поддерживать, дружить».

— Нельзя же стать другом по указке парламента! Как может любой, даже самый обделенный человек удовлетвориться или хоть обмануться такой вот неискренней, второсортной заботой?

— Иногда второй сорт — это все, что нам перепадает. Люди часто довольствуются малым что в отношениях, что в деньгах… У вас такая пышная петрушка! Как вы ее сажали, семенами?

— Нет, купили рассаду в магазине «Здоровое питание» на Бейкер-стрит.

Девушка сорвала для гостя пучок зеленых листьев, радуясь возможности отплатить за фиалку. Меньше всего ей хотелось оставаться в долгу перед этим человеком. Полицейский сполоснул носовой платок под горячей водой, затем смочил прохладной и бережно завернул петрушку. Его крупные руки с короткими пальцами двигались ласково и без суеты. Когда он склонился над раковиной, рубашка задралась, обнажив участок гладкой коричневой кожи. Филиппе неожиданно захотелось дотронуться до него. Интересно, каков он в постели? Габриель занимался любовью, словно балетный танцор, сосредоточившись лишь на собственном теле, контролируя малейшее движение. «Видишь? — как бы говорил он. — Неэстетичное это дело, но раз уж иначе не обойтись, по крайней мере я придам ему очарования». А вот ее гость наверняка ведет себя по-другому. Должно быть, он открыт и в то же время нежен, достаточно свободен, чтобы не притворяться и не испытывать вины.

Завернув листья в платок, мужчина выпрямился и произнес:

— Большое спасибо. Мара будет рада.

Кто такая Мара, жена или подруга? Он бы ответил, если бы Филиппа проявила любопытство. По своей же воле ничего не скажет. Этот человек рассматривает себя и собственный мир с некоего отдаления, принимая проявления чужой доброты за чистую монету, будто не было и нет на свете иной валюты; на вопросы отвечает просто, словно не чувствует подвоха. А может, при такой работе иначе нельзя, кроме как верить всему, что слышишь и видишь? Девушке пришло в голову, что его отношение к жизни можно выразить словами: «Все мы одной крови, и все плывем на одной тонущей посудине. Обвинения, оправдания, паника — пустая трата времени. Единственное условие всеобщей безопасности — относиться друг к другу с любовью».

Филиппа с облегчением услышала последние слова гостя перед уходом:

— Теперь увидимся примерно через месяц. Если хотите, можете сами зайти ко мне. Обычно я навещаю подопечных или пропадаю в суде, однако по вторникам и пятницам с девяти до половины первого работаю в кабинете.

Значит, он больше не придет. И квартира снова в их полном распоряжении. Не считая Джорджа, который поначалу помогал с мебелью, и краткого визита Джойс Баджелд, ничья чужая нога не переступала этого порога. Любопытная страшноватая мысль пришла девушке в голову: она была явно не готова к встрече с человеком, добрым не только снаружи, но по своей природе.

12

Вечерами по выходным мать и дочь нередко перетаскивали плетеные стулья в кухню, чтобы вместе смотреть телевизор. Филиппа наслаждалась новыми впечатлениями. Во время учебы ей было совсем не до этого. Морис почти не включал «ящик», с пренебрежением отзываясь обо всех передачах, кроме пары-тройки элитарных программ. Теперь же их обеих понемногу затягивал водоворот семейных сериалов, герои которых появлялись после очередной трагедии аккуратно причесанными, свежеприпудренными, с легкостью исцеляясь от физических и душевных травм — только для того, чтобы подвергнуться новым, еще более жутким. Жаль, что реальные люди лишены столь удобной способности буквально оставлять прошлое за спиной, жить настоящей минутой. Филиппе оказалось в новинку это незамысловатое, утешительное удовольствие от чего-то явно второсортного: она даже не могла подобрать подходящих слов, чтобы описать свои ощущения.

Однажды, включив телевизор чуть раньше обычного, любительницы сериалов захватили последние десять минут беседы Мориса с епископом.

Приемный отец девушки сидел, элегантно откинувшись в современном кресле из хрома и черной кожи и слегка скрестив ноги, — в общем, смотрелся спокойным, как рыба в воде. Филиппа сразу признала модный узор на его носках, безупречную стрелку на выглаженных брюках, мерцающую кожу ботинок ручной работы. Морис был очень щепетилен в вопросах одежды.

Епископ явно чувствовал себя не в своей тарелке. Девушка с презрением взглянула на его крест, криво висящий на груди: тонкое серебро смотрелось незначительным на фоне пурпурных одеяний. Что это за скромненькое проявление веры? Талисман, если уж на то пошло, должен быть увесистым, красивым и носиться с гордостью. Похоже, священнослужителя вовлекли в борьбу на самой неудобной территории. На его одутловатом лице застыла обиженная, полустыдливая улыбка человека, допустившего некую оплошность, однако надеющегося, что никто этого не заметит.

Морис, напротив, был в отличной форме. Он внезапно передергивал левым плечом, вскидывал голову, как бы отшатываясь от собеседника, хлопал костлявой ладонью по правому колену, сутулился, словно задумавшись в поисках возражения. Заученные наизусть ужимки не имели ничего общего с нервозностью, скорее безмолвно свидетельствовали о совместной работе тела и разума, излишне смятенных, чтобы уместиться в модной кожано-стальной ловушке кресла и в пределах фальшивых студийных стен с красиво намалеванным названием передачи: «Раскол». Голос приемного отца показался девушке более возбужденным, чем обычно, голосом педанта:

— Что ж, давайте-ка подытожим сказанное вами. Господь, который, по вашим словам, является Духом, бесформенным и бестелесным, сотворил человека по Своему образу и подобию. И вот творение согрешило. Не будем здесь останавливаться на сказочках о райских кушах и наливных яблочках — довольно того, что, используя ваше собственное выражение, люди отпали от благодати. И потому любое дитя, приходящее в мир, еще не имея собственной вины, запачкано первородным грехом. Бог, не желая взыскивать с нас кровь за зло, послал Единственного Сына на землю, дабы тот пострадал и был убит самым варварским способом и так утолил Отцовскую жажду возмездия, то есть примирил человека с Творцом. Сын этот, как вы утверждаете, родился чудесным образом от девственницы, прожил безгрешную жизнь и умер за наше непослушание. И хотя ученые не имеют достаточно исторических подтверждений о реально существовавшей личности по имени Иисус из Назарета, мы наслышаны о принятых в Древнем Риме методах казни. Ни вы, ни я, к счастью, не присутствовали при распятии, однако можно назвать данный способ убийства наиболее мучительным, унизительным, медленным, скотским и кровавым. Теперь представим, что на наших глазах человека прибивают к перекладине. Разве не сделали бы мы все возможное, дабы спасти несчастного? Разве удержались бы, особенно если бы ничем не рисковали? А Господь Любви позволил этому случиться, и не с кем-нибудь, а со Своим Сыном. Так не просите же нас поверить Богу, способному на более бездушный поступок, чем любое из Его творений. У меня больше нет сына, но скажу вам: не так я представляю родительскую заботу.

Мэри встала и, не говоря ни слова, отключила звук.

— Что это значит: «больше нет сына»?

— Его сын Орландо погиб вместе с матерью в дорожной аварии. Вот почему Морис и Хильда взяли меня на воспитание.

Впервые за все время у них зашел разговор о приемных родителях. Филиппа ожидала, что лед молчания сломается, что мать спросит о потерянных десяти годах, была ли она счастлива в доме на Кальдекот-Террас, в какую школу ходила, какой образ жизни вела. Но Мэри произнесла лишь:

— Значит, вот как он тебя воспитал? Убежденной атеисткой?

— Примерно лет в девять я узнала, что религия — чепуха, рассчитанная на глупцов. Мне ясно намекнули: освободись от всяких догматов и живи своим умом. Вряд ли Морис когда-нибудь верил в Бога.

— Стало быть, поверил теперь. Иначе откуда столько ненависти? Морис не разъярился бы так, говори епископ о феях или плоской земле. Бедный святой отец! Чтобы победить в этом споре, ему пришлось бы сказать такие вещи, на которые у него никогда не повернется язык и которые ни Би-би-си, ни зрители — в особенности христиане — не пожелают слушать.

«Что еще за вещи?» — удивилась про себя дочь. Вслух же сказала:

— А ты верующая?

— О да, верующая. — Женщина покосилась на экран. Морис продолжал жестикулировать, превратившись в маленькую бессловесную марионетку на невидимых нитях. — Епископ ничего не знает наверняка, но способен любить то, чему верит. А твой отец узнал точно — и возненавидел. Мы с ним несчастные люди. Я тоже верю, но уже не могу любить.

«Во что же ты веришь? — вертелось у девушки на языке. — И что это меняет?» Ее сердце переполнило восторженное волнение, любопытство и тревога, как если бы ноги впервые ступили на неизведанную, полную опасностей и неожиданностей землю.

— Ты же не можешь верить в ад?

— Это легко, если там побываешь.

— Но я полагала, что все прощается. Разве не в этом суть? Говорят, ничто не отлучит человека от Божьей любви. Мне казалось, христианам достаточно попросить.

— Для этого требуется вера.

— У тебя она есть, сама говоришь. Завидую.

— Нужно еще раскаяние.

— Подумаешь! Пожалеть о содеянном, чего уж проще?

— Пожалеть, однако не потому, что поступок привел к неприятным последствиям. Захотеть, чтобы ты никогда не совершал того, что натворил, — это действительно легко. Раскаяние означает — взять на себя вину, признаться в содеянном зле.

— А здесь-то что сложного? По-моему, разумная цена за мгновенное прощение грехов и — вдобавок — вечную жизнь.

— Десять долгих лет я внушала себе, что не виновата, что не могла предотвратить убийства. И вот я свободна, насколько это возможно, и даже общество потеряло ко мне интерес, дескать, довольно с нее наказания, долг уплачен. Не могу же я сейчас заявить: пожалуй, теперь не помешает очиститься и перед Богом.

— Почему нет? Вспомни предсмертные слова Гейне: «Dieu me pardonnera, c'est son métier».[34]

Мать не ответила. Лицо ее приобрело замкнутое, отрешенное выражение, словно беседа причиняла боль.

Филиппа неумолимо продолжала:

— Почему ты так не любишь говорить о религии?

— Обходилась же ты без нее до сих пор.

Девушка взглянула на экран, порывисто поднялась и выключила телевизор. Доброе обиженное лицо епископа превратилось в светящуюся точку. Мысли Филиппы приняли новое, более личное направление.

— Меня крестили в детстве?

— Да.

— Ты не говорила.

— А ты не спрашивала.

— И как мое церковное имя?

— Роза, в честь бабушки по отцу. Он называл тебя Рози. Но ты же сама знаешь. Это написано в свидетельстве о рождении. Роуз Дактон.

— Давай я сделаю кофе, — предложила дочь.

Мэри хотела что-то сказать, потом передумала и вышла из кухни к себе. Филиппа сняла с полки глиняные кружки, поставила на стол, попыталась наполнить чайник. Руки дрожали. Разумеется, она знала свое настоящее имя. С той самой минуты, как надорвала тот безобидный с виду конверт с официальным документом внутри. Но тогда оно было всего лишь ярлыком. Только мелькнуло в голове: ага, значит, Морис кое-что позволил ей сохранить из прошлого. Пусть и сместив «Роуз» на второе место.

Чайник застучал о кран, девушка поторопилась опустить его на подставку и согнулась, ухватившись за холодный край раковины, словно боялась, что ее стошнит. Роуз Дактон. Рози Дактон. Филиппа Роуз Пэлфри. Девушке представилась полка книг с именем «Роза Дактон» на корешках. Какая-то абракадабра, не имеющая ничего общего с ее сущностью. Нарекаю тебя во имя Отца, и Сына, и Святого Духа… И струйка воды бежит по лбу младенца. Было бы это так важно, разве мог бы Морис перечеркнуть все единым росчерком пера? Интересно, где свершился обряд? Неужели в той захолустной церквушке с поломанным шпилем на Севен-Кингз? Роза. Ну ни капельки ей не подходит. Какое-то название из каталога: «мир», «багряное чудо», «альбертина»… Девушка полагала, что уже привыкла к этому: все-то в ее жизни ненастоящее, даже имя. Так откуда же, откуда предательская дрожь?

Дочь Мэри Дактон постаралась взять себя в руки, после чего со всей осторожностью, словно дитя, которому впервые поручили незнакомое дело, налила в чайник воды. Значит, Роза. Странно, что мать ни разу не назвала ее так. Хотя бы случайно оговорилась. В конце концов, она же сама выбирала это имя или по крайней мере пользовалась им целых восемь лет. И потом еще десять — там, далеко, пытаясь выжить в разлуке. Если она верующая, а с этим чудачеством Филиппе — точнее, Розе — еще предстояло разобраться, то наверняка произносила в молитвах: «Боже, благослови Рози». Должно быть, ей стоило немалых усилий, начиная с первой встречи, называть свою дочь Филиппой. Выходит, всякий раз, произнося навязанное Морисом имя, она играла роль, была не до конца честной? Но нет, это несправедливо. Глупо так расстраиваться. Какая по большому счету разница? И все же девушке хотелось, чтобы мать хотя бы однажды забылась и с ее губ слетело бы: «Роза…»

13

Одиночество навалилось на него вскоре после завтрака, придавило плечи мучительным, непереносимым грузом. Нежданная тоска сбила Нормана с толку. С того самого дня, как умерла Мэвис, ему пришлось привыкать к одиночеству — и вот он оказался не готов ощутить пустоту внутри с прежней, давно забытой болью, хуже того — заново пережить неразлучные с ней скуку и томление духа.

Было уже около одиннадцати часов. Миссис Пэлфри не показывалась, и Скейс не верил, что увидит ее. В прошлое воскресенье получилось так же. Возможно, в этот день они с мужем берут машину и уезжают на пару с другой стороны террасы? Так что преследовать было некого, а самому стряхнуть мрачное бремя оказалось не под силу. За последнее время их жизни настолько переплелись, ее дневной распорядок настолько слился с его, что Норман приуныл, как если бы его лишили настоящей компании.

Отель переполняли нагрянувшие накануне туристы из Испании. В гостиной стояла неумолчная трескотня, в фойе было не протолкнуться из-за чемоданов, до которых у обслуги, как всегда, не доходили руки. Марио бессвязно тараторил, жестикулировал, метался, словно ошпаренный, между стойкой администратора и гостиной. С радостью вырвавшись из этого бедлама, Скейс устроился у окна с биноклем — впрочем, без особой надежды. Погода с утра неожиданно раскапризничалась. За окном бушевала гроза, которая так же внезапно прекратилась. Тучи раздвинулись, пропуская жаркое, сияющее солнце, и над тротуаром потянулись тонкие струйки пара. К половине двенадцатого душевный не покой погнал мужчину вниз выпить чашку обжигающего кофе.

Вайолет сидела у коммутатора, собака терпеливо лежала у ее ног. Желая послушать человеческий голос, Норман пробормотал что-то про удовольствие опять видеть солнце — и тут же смутился от собственной бестактности. Надо было сказать: «чувствовать летнее тепло»… Девушка улыбнулась, следуя невидящим взором за эхом его голоса.

И вдруг ни с того ни с сего он ляпнул:

— Я тут сегодня собирался в Риджентс-парк полюбоваться розами. Вы ведь после обеда свободны? Не хотите ли составить компанию? Вместе с Арабикой, конечно.

— Было бы славно. Благодарю, мы с удовольствием.

Вайолет нащупала голову собаки, легонько нажала на нее.

Арабика пошевелилась и навострила уши, пристально глядя на постояльца блестящими глазами.

— А может, сначала где-нибудь поужинаем? В смысле отобедаем?

Девушка вспыхнула и кивнула. При этом у нее был польщенный вид. Мужчина заметил, как она бегло разгладила на коленях голубое платье, наполовину спрятанное под желтовато-коричневым шерстяным кардиганом, и улыбнулась, словно радуясь, что вовремя надела обновку.

Надо же, какой болван, молча выбранил себя Скейс. Не успев раскаяться в первой глупости, поторопился брякнуть вторую. Однако поворачивать поздно, да и не очень-то хочется. Кстати, куда бы ее повести? На Виктория-стрит есть небольшая закусочная, куда он пару раз наведывался. Интересно, работает ли она по воскресеньям? Там чисто, хотя ужасно убого. Впрочем, какая разница? Девушка все равно не увидит обшарпанных перегородок… Норман устыдился сам себя. Не хватало еще обманывать слепого человека, женщину! Нет, этот вечер должен запомниться ей надолго. Вайолет никогда не узнает, как много значило для мужчины ее согласие. К тому же он выходил в свет только с Мэвис, а это было очень и очень давно. Что из того, что его спутница не может видеть? Если бы могла — пожалуй, отклонила бы приглашение. Вроде бы неподалеку от вокзала есть итальянский ресторанчик… По крайней мере не придется ломать голову из-за Арабики. С детьми, как он заметил, в такие места пускают неохотно, а вот с собаками — без вопросов. Лишь бы там было открыто по воскресеньям!

День засиял радужными красками. В самом деле, пора бы взять выходной! Наконец-то можно спокойно погулять и побеседовать с другим человеком.

Договорившись на двенадцать часов, Норман поднялся к себе в номер — и задумался. Вроде бы нет смысла брать с собой рюкзак. Однако не опасно ли бросать его в гостинице? Да и сроднился он уже с ним, будет как-то неловко бродить по улицам, не чувствуя привычной тяжести на плече.

Норман вдруг усмехнулся: надо же было так хитро выбрать себе спутницу. Вот уж кто никогда не спросит, зачем рюкзак и что в нем. Да и после убийства девушка станет единственным человеком, которой совершенно точно не предъявят его фото для опознания.

14

Настало двадцать седьмое августа, второе совместное воскресенье. После завтрака мать неожиданно сказала:

— Не против, если сегодня мы сходим в церковь?

Изумленная Филиппа заставила себя кивнуть, будто ни в чем не бывало. В свое время она посетила множество служб и теперь считала себя экспертом не только по храмовой архитектуре, но и по песнопениям. Итак, что предпочтет ее мать: строгую церемонию и уравновешенно-красивый хор приходской церкви на Марилебон? Англиканскую мессу в церкви Всех святых, в мерцании золота, старинных мозаик и витражей на Маргарет-стрит? Барочное великолепие собора Святого Павла?

Мэри не хотела пышности и не хотела долго добираться до места, поэтому они отправились в прохладную церковь Святого Киприана, туда, где чисто мужской хор без музыки выводил на балконе литургию, священник с приятным голосом вел безукоризненно католические службы и едкий, сладкий дух фимиама облаком окутывал алтарь. Пока возносили молитвы, Филиппа тихо сидела на скамье, слегка наклонив голову. Раз уж сама решила прийти сюда, никто не тащил насильно, не мешает проявить вежливость и хотя бы не выделяться. С какой стати задевать чужие чувства, когда и вера, и атеизм по большому счету для нее пустые слова? Именно эти напевные, возвышено звучащие каденции даровали утешение Джейн Остен, принявшей на смертном одре святое причастие из рук родного брата, что само по себе заслуживает благоговейного молчания. Глядя на склоненную голову и сцепленные руки матери, девушка полюбопытствовала про себя, о чем та может говорить со своим божеством. Потом подумала: «Возможно, она просит за меня» — и ощутила нечто вроде признательности. Впрочем, даже не умея и не желая молиться, Филиппа любила петь церковные гимны. Ее всякий раз изумляли воспаряющие звуки собственного голоса — глубокого, богатого контральто, несравнимого с обыденной речью. Казалось, это вырывалась наружу некая потаенная часть ее души, вольная и непредсказуемая, словно ветер, — и все благодаря простеньким метрическим стихам и жизнерадостно-ностальгической мелодии.

Мать не тронулась к алтарю, когда настало время верующим есть плоть и пить кровь Бога. На последнем гимне она сделала знак Филиппе и пошла к выходу. Похоже, боялась, что священник или члены конгрегации захотят познакомиться или даже оказать новичкам радушный прием. Какой бы ни была странная религиозная жизнь этой женщины, по крайней мере там не нашлось места для чаепития в приходской комнате и прощальных сплетен у порога; что ж, и на том спасибо. Тихо затворив за собой дверь, за которой угасали последние ноты, женщины решили не возиться с обедом, но оставаться как можно дольше под открытым небом, пока погода хорошая. Недорого поесть где-нибудь на Бейкер-стрит, а потом гулять до самого вечера в Риджентс-парке.

Между прочим, там они еще не бывали, хотя и жили поблизости. Утренний ливень прекратился. Высокие, облитые солнцем облака еле заметно плыли в лазури, постепенно сгущавшейся до лилового оттенка над кронами деревьев за озером. Плющ и герань, посаженные по обе стороны от металлического моста, нависали низко над водой, и гребцы весело смеялись, покачиваясь в яликах, когда листья задевали их лица.

Парк понемногу оживлялся после дождя. Спрятанные поддеревья шезлонги выносили наружу. Их тонкие ножки утопали в мокрой траве, когда люди устраивались поудобнее небольшими группками, чтобы полюбоваться розовой клумбой или прекрасным далеким видом в удобной близости от кофейни и туалетов. Любители воскресного моциона степенно выгуливали собак в зарослях лаванды и дельфиниума. У входа в кофейный домик росла очередь. В саду королевы Марии розы, набравшись свежих сил, раскрывались после дождя, на лепестках с нежно-розовым или ярко-желтым узором сияли последние капли.

Пока мать прохаживалась между кустами, Филиппа присела на скамейку и вынула из сумочки карманный томик лирики Донна, купленный с рыночного лотка за десять центов. Над головой качалось огромное дерево, густо усыпанное мелкими белыми розами со сладким ароматом. Время от времени его ветви усеивали траву и клевер метелью крохотных лепестков и золотых тычинок. Солнечные лучи согревали лицо, навевая ласковую полусонную меланхолию. Девушка не могла припомнить, когда в последний раз гуляла по саду королевы Марии. Должно быть, никогда. Морис предпочитал красоту зданий красе природы, пусть даже настолько прирученной, укрощенной и упорядоченной, как здесь. Перед мысленным взором всплывал единственный сад — Пеннингтон, изумрудные заросли, из которых выходил ей навстречу воображаемый отец. Странно, что столь живописное воспоминание, яркое до рези в глазах, пронизанное теплом, ароматом и медовым вечерним светом, не более чем детская выдумка. Зато сейчас вокруг нее все настоящее. Морис был прав насчет архитектуры. Природе нужен контрастный фон из камня и кирпича. Фронтоны и колоннады террас, причудливые очертания зоопарка, даже технократический фаллос башни управления почт и телеграфа, вознесшейся над цветущими изгородями, лишь прибавляли парку очарования, аккуратно подчеркивая его границы. Насколько нестерпимым казалось бы это буйное великолепие, растянись оно до бесконечности, будто некий запущенный Сад Эдема!

Филиппа прекратила созерцать качающиеся розы и опустила взгляд на свою мать. Девушка почти не сводила с нее взора, порой со смутным стыдом осознавая себя чем-то вроде новой надсмотрщицы. Мэри с наслаждением нюхала огненно-красный цветок, нежно взяв его в руки. Большинство любителей закрывают глаза, вдыхая запах, но эта женщина распахивала их пошире. Она предельно сосредоточилась, так что лицевые мышцы напряглись до боли, и стояла с отрешенным видом, недвижнее статуи, не замечая вокруг ничего, кроме розы в ладони.

Тут-то девушка и увидала незнакомца. Он вышел на тропу приозерного склона — невысокий седоволосый очкарик в обществе молодой слепой женщины и собаки-поводыря с кофейного цвета шерстью. Взгляды пересеклись, и губы Филиппы, лениво наслаждавшейся теплым солнечным днем, сами собой расплылись в улыбке.

Результат был весьма неожиданным. Мужчина остолбенел, расширив глаза от недоверчивого ужаса, потом круто развернулся и, подхватив спутницу под локоть, чуть ли не силой повлек ее прочь.

Дочь Мэри Дактон в голос расхохоталась. Не такой уж страшненький этот простофиля, чтобы ни единая девушка не улыбалась ему, хотя бы случайно. Или он принял ее за соблазнительницу, укрывшуюся в ароматных розовых зарослях?.. Филиппа проводила чудную парочку взглядом. Интересно, какие у них отношения — отца с дочкой? И как он теперь объяснит свое поведение? А может… Неужели они где-то виделись? В уме возникло что-то неотчетливое… Хотя, конечно, такое лицо трудно запомнить. И все-таки чувство смутного узнавания почему-то ее рассердило. Девушка уставилась в книгу, решительно выбросив чужака из головы.

15

— В чем дело? Что случилось? — испуганно промолвила Вайолет Хэдли. — С вами все в порядке?

Наверное, он слишком резко сжал ее локоть. Или же спутница уловила запах волнения и животного страха? Говорят, слепые наделены особым чутьем. Скейс намеренно сбавил шаг.

— Простите. Просто заметил кое-кого со своей бывшей работы. Не хотел заводить беседу.

Девушка молчала. Должно быть, решила, что Норман стесняется показаться с ней перед знакомым человеком. Скейс поспешил прибавить:

— Я всегда его недолюбливал. Надоеда еще тот, вечно лез не в свои дела — ну, вы знаете, как это бывает. Прилипнет, потом не отвяжешься.

— Похоже, он сделал вам очень больно, — мягко сказала Вайолет.

— Да нет. Не так уж… Просто… Я-то надеялся благополучно обо всем забыть, а тут он… Знаете, на этой клумбе такие красивые желтые розы. Непременно разыщу табличку и скажу вам, как они называются.

— Я знаю, — произнесла она. — «Сияние летнего солнца». Мужчине стоило большого труда взять себя в руки. Его мутило от досады. Убийца и дочь были вместе. Уже поворачивая, он заметил Мэри Дактон, склонившуюся над розовым кустом. Наконец-то Скейс нашел их — однако прежде связал себе руки. А ведь лучшей возможности нельзя и представить. Мог бы подобно девице занять скамью неподалеку и греться на солнышке, посматривая в их сторону одним глазом. В парке к вечеру становится все многолюднее. Ну а когда соберутся домой — нет ничего проще, нежели преследовать в подобной толпе, с его-то заурядной внешностью. В крайнем случае легко прибегнуть к помощи бинокля. Ими здесь многие пользуются. Отдыхающим нравится наблюдать за редкими видами водяных птиц. Время, место, удача были на его стороне — а он упустил их!

Поначалу Скейс даже подумывал оставить спутницу на скамье и скрыться, сочинив какую-нибудь отговорку, но тут же устыдился этой мысли. В конце концов, им обоим возвращаться в ту же гостиницу. Девушка будет ждать объяснений, и что он скажет? Мало того — Филиппа Пэлфри его увидела. Улыбнулась ему. И возможно, вспомнит при встрече.

Эта ее улыбка, при всей своей непосредственности, искренности, чистом, лишенном сексуального призыва дружелюбии, устрашила мужчину, ибо слишком уж походила на приглашение разделить с ней блаженство теплого дня, благоухание роз, телесную радость жизни. «Все мы люди и наслаждаемся одним и тем же», — как бы говорила она. Скейса вообще коробили подобные проявления человечности, тем более не ждал он их от дочери убийцы. Да, но вправду ли все так просто? Безмолвно шагая обратно в гостиницу, Норман силился подробно воскресить в памяти минуту, когда он наткнулся на взгляд Филиппы и в ужасе повернул прочь. Ведь он не обманулся? Девчонка улыбалась от удовольствия, и только… Не могла же она узнать мужчину, проникнуть в его замыслы? Лишь сумасшедший прочел бы в уголках этих растянутых губ согласие заговорщицы, разделенную тайну.

Одно верно: для Вайолет день оказался испорчен. А как хорошо все начиналось. Девушке понравился обед, и в парке им было весело. Норман вдруг понял, что ему легко с ней общаться. Миг — и мимолетное счастье разбито. Даже Арабика понуро плетется сзади с опущенным хвостом. Зато будет урок: отныне придется нести свое бремя в одиночку. Любая попытка вторгнуться в мир обычной взаимности, проявить заботу о ком-то и получить добрый ответ может стать роковой оплошностью. Пока не достигнута цель, расслабляться рано.

16

И вот наконец во вторник тридцать первого августа миссис Пэлфри вывела его на след. Утром Норман, как обычно, сидел у окошка, направив бинокль на двери шестьдесят восьмого дома. Хозяйка появилась на пороге как положено, в четверть десятого. Скейс отметил время по наручным часам. Хотя это не играло особой роли, мужчина привык запоминать каждое событие с точностью до минуты, словно вжился в образ книжного шпика. Что-то в наружности женщины заставило его насторожиться. Во-первых, наблюдатель не увидел ни продуктовой сетки, ни тележки для тяжелых товаров, только нелепую дамскую сумку гигантских размеров. Место привычного кардигана занял желтовато-коричневый пиджак непонятного покроя, чуть более длинный, чем требовала мода. Голову миссис Пэлфри окутывала бело-голубая шаль; при этом погода стояла теплая, и ветер еле слышно гудел за окном. Очевидно, женщина боялась испортить прическу. Но удивительнее всего были коричневые перчатки, придававшие странному наряду налет элегантности. Они-то и убедили мужчину, что это не простой будничный выход.

Не долго думая Норман схватил рюкзак и ринулся на улицу. Женщина опередила его всего на пятьдесят ярдов. Шагая за ней через мост Эклстон, Скейс начал волноваться, как бы дамочка не уехала на такси, но потом с облегчением увидел, как она сворачивает в подземку. Мужчина в панике зашарил по карманам, ожидая очереди за билетами, наконец отыскал два десятипенсовика, сунул их в автомат и просочился за хозяйкой шестьдесят восьмого дома через ограждение. На эскалаторе он держался как можно ближе, боясь, что беглянка сядет в уходящий поезд, однако, на свое счастье, еще не успев сойти со ступеней, услышал мерный удаляющийся гул. Следующая электричка подошла довольно быстро, и вагон был наполовину пустым. Норман занял место у самой двери, на расстоянии от миссис Пэлфри. А та напряженно сидела, пожирая глазами рекламные плакаты перед собой, уронив руки в перчатках на плотно сомкнутые колени. Вид у нее был крайне озабоченный и тревожный. Точно у человека, собирающегося с духом перед неприятным допросом или опасной операцией. Так по крайней мере почудилось мужчине, хотя, возможно, у него просто разыгралось воображение.

Женщина сделала пересадку, и Скейс проследовал за ней весь долгий путь по Северной линии, Бейкерлоо до станции Марилебон. Мисс Пэлфри так ни разу и не обернулась. Норман поднялся на эскалаторе, сжимая в ладони пятидесятипенсовую монету. Только бы контролер не отказался дать сдачу с такой суммы! Но все прошло как по маслу. Ему торопливо и неучтиво сунули в руку тридцать пять пенсов, и Скейс оказался за ограждением прежде, чем дама прошла половину вестибюля. Мужчина перевел дух, когда она снова проигнорировала короткую очередь у таксопарка и направилась в сторону Марилебон-роуд.

Тут Норман позволил себе слегка отстать. Путь надежно перекрывали несущиеся потоки машин и красные сигналы светофоров, а стоять вдвоем с женщиной на тротуаре казалось рискованным. Впрочем, как и не успеть пересечь дорогу вместе с ней. За несколько минут до следующего благоприятного сигнала миссис Пэлфри легко затеряется среди бурлящего движения Марилебон-роуд… И опять все получилось безупречно. По-прежнему не замечая незнакомца, который шел в нескольких ярдах от нее, хозяйка шестьдесят восьмого дома свернула на Сеймур-плейс.

Так вот куда она держала путь! Внушительное здание с изысканным резным гербом над карнизом. «Городской суд по делам несовершеннолетних» — гласила табличка над входом. Женщина исчезла за двойной зеленой дверью, сквозь которую доносился гам детских голосов, нестройный и пронзительный, будто на школьном дворе.

Скейс прошелся, обдумывая следующий шаг. Та, за кем он следит, явно не относится к разряду малолетних нарушителей или их ближайших родственников. Стало быть, она либо свидетельница, либо член городского магистрата. В последнее как-то не очень верилось, однако при любом раскладе трудно будет узнать, когда она снова появится. В конце концов мужчина решительно вошел и спросил у дежурного полицейского, можно ли присутствовать на слушании. В ответ раздалось вежливое «нет»; в подобных судах широкая публика не допускается. Норман поспешил объяснить:

— Моя подруга, ее зовут миссис Йелланд, проходит свидетельницей по одному делу, забыл название. Мы условились встретиться, когда все закончится. Вы не подскажете, когда мне лучше зайти?

— Смотря по какому делу, сэр. Тут ведь сегодня проводится не одно заседание. Если будет выступать зашита, слушание затянется. В любом случае раньше вечера можете не ждать свою знакомую.

Мужчина возвратился на Марилебон-роуд и, присев на скамью автобусной остановки, пораскинул мозгами. Есть ли смысл убивать время, пока не выйдет миссис Пэлфри? По зрелом размышлении это показалось ему разумным. Действительно, если его догадки верны и убийца с дочерью живут где-то здесь, возле Риджентс-парка, значит, приемная мать девушки впервые очутилась поблизости и, возможно — как знать? — не устоит перед искушением навестить Филиппу по дороге домой. Решено: Скейс подкараулит ее вечером. Жаль, рядом нет книжного магазина, чтобы притвориться увлеченным любителем чтения. Остается одно — неторопливо прогуливаться, не упуская из вида парадное крыльцо суда, но и не привлекая к себе внимания. Скучновато, конечно, фланировать туда-сюда и напряженно следить за дверью, зато насчет подозрительности своего поведения можно не беспокоиться. Тут ведь не сельская улица, где за чужаками глазеют от нечего делать из-за штор. Главное — расхаживать со спокойным видом, тогда никто и не заметит. Ну а если заметит — что с того? Пожалуй, он стал чрезмерно осторожен. В Лондоне только три человека, от которых нужно скрывать свое присутствие, причем один из них еще долго не выйдет на улицу.

Тем временем Норман решил наведаться в публичную библиотеку на Марилебон-роуд — раз уж девчонка из тех, кто покупает книги, есть надежда, что она даже завернет туда, — ну а потом прогуляться вновь по розовому саду Риджентс-парка. Наверняка на Бейкер-стрит найдется местечко, где можно перекусить парой бутербродов и выпить кофе. Мужчина посмотрел на часы. Десять утра, отлично. Поправив рюкзак на плече, он двинулся в сторону Бейкер-стрит.

17

Хильда вовсе не желала заседать в суде по делам несовершеннолетних, но Морис однажды заявил беспрекословным тоном, дескать, пора бы ей «завести себе какое-нибудь хобби за пределами кухни», а жена его коллеги как раз предложила место в магистрате и помогла продвинуть ее кандидатуру. Муж одобрил затею:

— Думаю, ты принесешь там пользу. В магистрате — сплошь верхушка среднего класса. Где им знать, какую жизнь ведут их подопечные! Эти мелкие снобы поросли мхом удобных предрассудков, которые не мешало бы вытрясти. Твой опыт здесь будет весьма кстати.

Морис намекал на ее детство, прошедшее в крохотном домике с террасой в беднейшем квартале Руислип, где занавески вешали рисунком наружу, поскольку мнение соседей подменяло собой уют и свод морали, на общеобразовательную школу, на рабочих-родителей, чьей самой большой мечтой было устроить единственную дочь служащей в банк; семье приходилось отказывать себе во многом ради ежегодного отпуска в одном и том же пансионе в Брайтоне.

Так-то оно так, да только здесь, по левую руку от председателя, под самым королевским гербом, ее прошлое не имело значения. К примеру, леди Дороти, ее обычная соседка, всю жизнь прожила на Итон-сквер, проводя выходные не где-нибудь, а в окрестностях Норфолка, в подновленном доме приходского священника, построенном аж в семнадцатом веке. Однако, даже не разделяя судьбы детей и родителей, взирающих на нее с покорностью, злобой или страхом, женщина без труда разделяла их чувства. В общении она неизменно проявляла бойкий здравый смысл и чуткость, которую трудно было заподозрить, глядя на это грузное тело, облаченное в твидовый костюм, и слушая резкий, надменный голос. Стоило ей пробежать глазами заключение общественной комиссии с неизбежным упоминанием о супруге, находящемся в местах лишения свободы, о множестве детей и недостатке всего остального, как леди Дороти наклонялась вперед и оживленно спрашивала мать малолетнего правонарушителя:

— Вижу, вашего мужа сейчас нет дома. Тяжело, должно быть, воспитывать четверых сыновей в одиночку. И офис, где вы работаете уборщицей, неудобно расположен: в самом Холбоне. Далековато добираться. Как же вы ездите, по Центральной линии?

Видимо, уловив непритворный интерес и сострадание, которых миссис Пэлфри никак не могла расслышать в голосе своей соседки, бедная женщина, раскачиваясь на краешке стула, с готовностью изливала душу, как будто судебный зал опустел и они с леди Дороти остались наедине: дескать, верно, за этой ребятней нужен глаз да глаз, и туго приходилось, да уж, а Вейн — он мальчонка хороший, дома не балует, вот только скучает по папке, да еще связался с шайкой Биллинга, ну а в школу не ходит, потому как обижают его там кто постарше, и пыталась было водить силком, но ей самой к восьми на работу, час потеряешь — вычтут из зарплаты, да и вообще, сынок поддался дурному влиянию, а на работу ездить нетрудно, разве что дорого, цены-то подскочили, а на автобусе бесполезно, они с утра почти не ходят…

Леди Дороти слушала — и кивала, словно с детства ездила на переполненном общественном транспорте, добираясь в Холборн, чтобы помыть чей-то офис. Между ними возникала некая связь. Несчастная женщина ощущала нотку сострадания, пусть и не высказанного вслух, от чего ей сразу становилось легче. Как, по-видимому, и ее собеседнице. Хильде припомнились чьи-то слова, относящиеся к леди Дороти: «Она цацкается с каждой подопечной, как с женой начальника своего мужа. Смешно — а ведь срабатывает!»

Однако несоответствие навязанной роли еще не так терзало миссис Пэлфри: долгий брак с Морисом приучил ее чувствовать себя на чужом месте. Совсем не поэтому любое заседание превращалось для хозяйки шестьдесят восьмого дома в сущую пытку. Дело в том, что Хильда панически боялась покраснеть. И рано или поздно это происходило. Женщина знала: глупую кровь не остановят ни сила воли, ни отчаянные молитвы. Она прикрывалась ладонью, изображая глубокое раздумье; с очень серьезным видом склонялась над бумагой, пытаясь загородиться волосами; поднимала к лицу платок, симулируя приступ кашля, — ничто не помогало. Сердце сжимал уже знакомый страх, реальный, как боль от укола, и начиналось. Краска обжигала шею, поднималась выше, покрывая пунцовыми пятнами стыда подбородок, щеки, лоб. Все, кто находился в зале суда, Хильда это чувствовала, смотрели в этот миг на нее. Непоседливые детишки, их нервные родители, писарь, в изумлении оторвавшийся от судебного реестра, социальные работники с их профессионально-жалостливыми взглядами… Даже председатель сбивался на секунду и с досадой отводил взор, а дежурные полисмены вообще глазели неотрывно. Затем багровый пульсирующий прилив отступал, оставляя галечный берег души холодным и вылизанным до чистоты.

Сегодня миссис Пэлфри удалось перетерпеть утреннюю сессию без особых волнений. Перед началом нового заседания — а это происходило в час дня — члены магистрата, как правило, втроем обедали в итальянском ресторанчике на Кроуфорд-стрит. Нынче компанию Хильде составили полковник авиации Картер и мисс Беллинг. Полковник, чопорный седовласый педант, проявлял в обращении старомодную учтивость, которую иногда можно было принять за доброту. Мисс Беллинг, прямолинейная остроглазая дама в очках в роговой оправе, работала учительницей английского языка в общеобразовательной школе, и рядом с ней миссис Пэлфри чувствовала себя не очень умной школьницей, что, впрочем, совпадало с ее собственным мнением и потому не обижало. В целом парочка не слишком пугала Хильду, и та почти с удовольствием съела бы свою лазанью, если бы не страх, что полковник, всегда интересующийся делами ее семьи, вздумает спросить, как поживает Филиппа.

Однако стоило начаться первому слушанию, как спустя каких-то двадцать минут сердце предательски забилось и жаркая волна окатила шею и лицо. Женщина подняла с колен загодя приготовленный платок, чтобы прикрыть нос и рот, якобы внезапно закашлявшись. В обед и во время утренней сессии беспокойные руки измяли его до неузнаваемости; влажная тряпочка издавала резкий запах пота и мясного соуса. Пока несчастная мучилась мнимыми спазмами, с ужасом понимая, что никого обмануть не удастся, социальная работница, дававшая показания, запнулась, покосилась на членов магистрата и продолжила свою речь. Мисс Беллинг, не глядя на Хильду, пододвинула к ней графин с водой. Миссис Пэлфри потянулась дрожащей рукой за стаканом. Как только затхлая, тепловатая вода смочила нёбо, жена Мориса ощутила: худшее уже позади. На сей раз приступ оказался недолгим и слабым. Багровый прилив отступал. Теперь до конца заседания ей ничего не грозило.

Нервно комкая платок на коленях, миссис Пэлфри застенчиво посмотрела в зал — и наткнулась на взгляд, полный ужаса. Сначала ей показалось, что девушка, одиноко сидящая в двух футах от членов магистрата, и есть малолетняя правонарушительница. Потом в голове прояснилось. В зале разбирается дело о жестоком обращении с младенцем, и эта худая блондинка со спутанными волосами, мертвенно-бледным лицом и заострившимся носом, полной, красиво изогнутой верхней губой и безвольной, обескровленной нижней — мать пострадавшего малыша. Девушка не накрасилась, разве что размазала черную тушь вокруг огромных, широко распахнутых серых глаз, которые и смотрели прямо на Хильду с отчаянной мольбой.

Хозяйка шестьдесят восьмого дома только сейчас обратила внимание на ее нелепый наряд. Должно быть, кто-то внушил юной матери, будто в суд положено являться в шляпе. И вот — с широких соломенных полей свисает пучок вишен с поникшими блеклыми листьями; пожалуй, украшение покупалось ради свадьбы, не иначе. Коричневатая майка из хлопка с неразборчивой надписью, застиранная донельзя; металлическая брошка в виде розы оттягивает своим весом тонкую ткань на груди; из-под коротенькой черной юбки торчат голые исцарапанные коленки, костлявые, точно у подростка; на ногах — сандалии с толстыми пробковыми подошвами, искусственные завязки обвиты вокруг лодыжек. На коленях — пухлая черная сумочка устаревшего фасона. Девушка вцепилась в нее, словно боясь, что кто-нибудь набросится и отнимет это сокровище. А глаза, необычайные, расширенные от испуга, продолжали сверлить Хильду, безмолвно крича о помощи.

Женщина вдруг ощутила острую, болезненную жалость. Ей захотелось броситься к девушке и заключить в объятия напряженное, окаменевшее тельце. Возможно, им обеим полегчало бы. Приемная мать Филиппы отлично знала, что значит жить под гнетом осуждения, получить приговор в непригодности, лишиться ребенка. И губы Хильды дрогнули в неловкой, запрещенной протоколом улыбке.

Девушка — почти девчонка — не ответила даже на этот стыдливый, робкий знак человеческого радушия. Ее сын, мальчик десяти недель от роду, находился в детском доме под защитой закона, и местные власти просили продлить срок его пребывания там, пока дело не будет готово к слушанию.

Выслушав доклад, мисс Беллинг повернулась к полковнику, потом к соседке и прошептала:

— Продлеваем еще на четыре недели, что тут думать?

И так как Хильда не ответила, она повторила:

— Продлеваем, да?

Неожиданно для себя мисс Пэлфри выпалила:

— Я думаю, это следует обсудить.

Не выказав ни тени досады, мисс Беллинг сообщила суду о том, что члены магистрата удаляются на краткое совещание. Присутствующие удивленно встали с мест, зашаркав ногами, и троица вышла из зала. Миссис Пэлфри нечего было сказать, по крайней мере ничего такого, что изменило бы ситуацию. Бесплодный порыв сострадания и бессильного гнева! Ребенок нуждается в защите. Машина правосудия — величественная, благонамеренная и порочная — неумолимо покатится дальше, невзирая на слабые протесты никчемной домохозяйки, ну а если все-таки остановится, вполне возможно, малыш опять пострадает, а то и погибнет. Коллеги по магистрату отнеслись к Хильде с пониманием: ведь раньше она не доставляла хлопот. В полутемном, тесном кабинете полковник авиации Картер попытался изложить то, о чем и так было известно:

— Мы всего лишь продлеваем срок на двадцать восемь дней. Местные власти еще не готовы принять окончательное решение, а пока ребенка следует оградить от любой опасности. За это время суд определит его дальнейшую судьбу.

— Но ведь сына забрали у матери шесть недель назад! И теперь еще четыре. А что, если его совсем не вернут?

— Решать суду, — проговорила мисс Беллинг с неожиданной теплотой в голосе. — Возвращать ребенка домой слишком рискованно. Вы слышали заключение врача. Круглые ожоги на внутренней стороне бедра, похожие на сигаретные ожоги, заживший перелом бедра, синяки на ягодицах не могли появиться сами собой.

— Соцработница сказала, что муж оставил семью. Если все случившееся — его вина, малыш будет в полной безопасности.

— Только ли его? Мы не знаем. Наше дело — не искать виновных, а печься о благополучии ребенка.

— Да ведь она потеряет его! Малышу только десять недель, из них целых шесть он провел без матери. Между прочим, кто защищает ее права?

— Вот это и беспокоит меня в подобных делах, — признала мисс Беллинг. — Ребенку адвокат положен, родителям — нет. Однако и это не наша забота. Ничего не попишешь. Единственное, что мы можем сделать, — это решить, продлевать ли срок нахождения малыша под опекой государства. В действительности у нас нет выбора. Нельзя запретить отцу вернуться домой, когда он пожелает. Вдруг девушка даже хочет этого? Если она и не обижала сына, то оказалась не в силах защитить.

Миссис Пэлфри склонила голову и прошептала:

— Забрать бы ее с ребеночком к себе домой!

Женщине представилась чистая опустевшая комната Филиппы. Приемная дочь отказалась жить в этих стенах, а вот юная мама обрела бы здесь покой и счастье. Колыбель можно поставить у южного окна, где больше солнышка. Девчушку не мешало бы подкормить. Как это, наверное, приятно: готовить для того, кто на самом деле голоден… Тут до ее ушей донеслись слова мисс Беллинг:

— Постарайтесь вспомнить, чему вас учили во время подготовки. Государство само позаботится о малыше. Здесь не благотворительная организация, а суд. Нам полагается действовать рассудительно, в рамках закона и правил.

Облеченная властью троица занимала свои места, и мисс Беллинг в двух словах огласила ожидаемое всеми решение. Хильда уже не смотрела в глаза несчастной девушке. Лишь смутно отметила про себя, как, прижимая к себе нелепую безразмерную сумку, обреченно поднялась тощая фигурка и как потом она быстро исчезла.

Остаток дня миссис Пэлфри изо всех сил пыталась внимательно выслушивать каждое дело. Перед ней тянулась печальная процессия неудачников, преступников, лишенцев. Женщина вчитывалась в страницы, полные нищеты, безысходности, отчаяния, — и чувствовала, как растет и давит на плечи бремя ее собственного бессилия, собственной ненужности. Потом, когда заседание окончилось и Хильда в одиночку вышла из здания суда на солнце, ее охватило желание проведать Филиппу. Приемную мать потянуло поговорить с ней, убедиться, всели в порядке… Пустые, несбыточные грезы. Девушка ясно дала понять, что хочет хотя и временного, но полного разрыва. С другой стороны, когда еще Хильда окажется так близко к Дэлани-стрит? Почему бы просто не взглянуть на дом, где они живут?

И женщина тронулась, потупив, как обычно, глаза, избегая наступать на узкие трещинки между камнями мостовой. Даже малым детям известно: от этого все невезение… Кстати, время выбрано самое неподходящее. Они ведь наверняка работают. А значит, скоро вернутся. Хоть бы не столкнуться с ними на улице. Филиппа примет мать за какую-то шпионку. Она так настаивала на уединении. Велела не заходить, не говорить никому, где поселится. Девушка и адрес-то свой дала неохотно, только ради писем, которые могут ей прийти. Ну и просто на случай непредвиденных обстоятельств. Каких, интересно? Насколько плох должен быть Морис, чтобы получить право на разговор с дочерью? Ибо проблемы Хильды вряд ли кого-то всерьез обеспокоят… «Господи, — взмолилась женщина, — не дай им увидеть меня, пожалуйста». Всю свою жизнь она забрасывала небеса отчаянными, неразумными петициями: «Прошу Тебя, Боже, пусть крем-брюле получится вкусным», «Пожалуйста, помоги мне понять Филиппу», «Пожалуйста, Господь, не дай мне покраснеть на этом заседании», «Умоляю, пусть Морис опять меня полюбит». Крем-брюле неизменно выходило на славу, хотя, конечно, с этим она и сама бы как-нибудь справилась. Что же касается наивных и глупых просьб о любви, то они оставались без ответа. Миссис Пэлфри не удивлялась. После свадьбы она перестала ходить в церковь, доказав тем самым, кого боится больше: Мориса или же Бога. С какой стати Бог станет ее слушать?

Хильда продолжала брести, не замечая молчаливого провожатого, который тенью следовал за ней подругой стороне тротуара, пусть на почтительном расстоянии, зато копируя каждый шаг, торопясь пересечь дорогу на тот же сигнал светофора.

18

Наконец-то нашлись!.. Внешне спокойный и невозмутимый, Норман стоял посреди улицы, кротко моргая за толстыми стеклами очков. На самом деле его подмывало воздеть руки, вопя от восторга. Забытый мальчишка, проводивший воскресенья в брайтонской методистской церкви, мечтал преклонить колена прямо на жестких камнях мостовой. Все-таки он был прав: парочка никуда не делась из Лондона. Вот их жилье, рукой подать, квартира над лавкой зеленщика, дом номер двенадцать.

Десять минут назад миссис Пэлфри помедлила здесь, подняла взгляд, торопливо миновала магазин, вернулась обратно, снова запрокинула голову. Ей бы в полицию тайной осведомительницей, и то ни за какие деньги не сработала бы лучше! Минуты две она так расхаживала, потом купила два крупных апельсина с лотка, опасливо косясь на окна квартиры. Видимо, боялась встретиться с Филиппой и ее матерью нос к носу. Что же так растревожило миссис Пэлфри, к чему эта скрытность? Быть может, девушка сама потребовала оставить их в покое. Неизвестно еще, какие отношения у нее с приемными родителями, если его догадка насчет удочерения вообще соответствует истине. Ну разумеется! Девчонка похожа на убийцу, как родная, но при этом носит фамилию Пэлфри. Пожалуй, новая семья не в восторге от ее ухода из дому. Скейса охватило радостное предчувствие: а вдруг таинственный визит — первый шаг на пути к примирению? Если Филиппа вернется на Кальдекот-Террас, оставив убийцу жить в одиночестве, задача преследователя упростится.

Купив апельсины, женщина ускорила шаг, засеменила по Мелл-стрит в направлении Эджвер-роуд и заняла очередь на двадцать шестой автобус до Виктории. Явно собралась домой. Норман решил не тратить время на проводы и чуть ли не бегом устремился обратно, опасаясь упустить момент появления убийцы с дочерью — реальное доказательство победы. Впрочем, мужчина уже не сомневался в своей удаче. Сердце пело знакомый гимн торжества и страха. Скейса вновь обуревал пьянящий восторг десятилетнего мальчишки, затаившегося на мокром песке под брайтонским пирсом: в ушах грохочет море, а худенькие руки сжимают богатую добычу последней «прогулки». Тогда, как и теперь, Норман совершено не испытывал угрызений совести. Странно подумать: долгие годы невинный ребенок постоянно жил под гнетом непонятного стыда, избавившись от него, как только стал воришкой. Вот и сейчас: лишь вонзив кухонный нож в горло Мэри Дактон, мужчина по-настоящему отделается от вины, терзавшей его со дня смерти Джули, отделается навеки. Трудно сказать, полегчает ли усопшей супруге, но он-то уж точно обретет свободу.

И вот они появились. На сей раз Скейс оказался подготовлен к встрече и не дрогнул при виде убийцы. Обе оделись довольно просто, в широкие брюки с пиджаками, у Филиппы через плечо была перекинута сумка. Девушка заперла дверь подъезда, что-то сказала матери, потом они вместе пошли к Мелл-стрит. Норман заторопился вперед, уверенный, что женщины направляются в сторону Бейкер-стрит и Уэст-Энда, однако же, обернувшись через плечо, увидел пару в каких-то сорока футах за своей спиной. Мужчина быстро нырнул в переулок и переждал, пока они уйдут.

Теперь, когда он твердо знал, что не попадется на глаза убийце, пора было возвращаться на Дэлани-стрит и осмотреть ее как следует, изучить подобно военному стратегу. Главное — отыскать безопасное место для слежки. В первую очередь на ум приходила пивная «Слепой попрошайка», но Скейс не раздумывая отмел эту возможность. В маленьком лондонском пабе трактирщик и завсегдатаи видятся ежедневно, и новый посетитель немедленно привлечет к себе внимание. Конечно, никто не будет навязывать свою компанию: здесь как нигде уважают право на одиночество. Но когда обнаружится тело, Нормана станут подозревать одним из первых. Если кровь прольется в этом районе, ищейки непременно придут с фотографиями, начнут задавать вопросы. В зависимости от того, насколько здешний трактирщик и его клиенты чувствуют себя обязанными перед полицией, рано или поздно кто-нибудь заговорит. И кроме того, Норман пил очень мало, а мысль о том, чтобы часами сидеть в угаре табачного дыма и пивных испарений, под прицелом любопытных глаз, силясь растянуть свою пинту до бесконечности, пугала и отталкивала. Кстати, если вдуматься, не так уж удобно отсюда наблюдать за домом. Чтобы хоть что-то увидеть, пришлось бы встать со стула и таращиться поверх узоров и надписей, намалеванных на стеклах.

Следующим по улице был книжный магазин. С одной стороны, довольно удобно, прикрывшись распахнутым томиком, подглядывать через витрину. С другой стороны, если зачастить с визитами, новое лицо и здесь наверняка заметят. А вот прачечная самообслуживания — пожалуй, то, что надо. Тяжеловато будет таскать сюда сумки, да и запасной одежды у Скейса не так много, чтобы ежедневно подвергать ее ненужной стирке. Хотя зачем вообще стирать? Увидев среди переполненной прачечной мужчину с пустым пакетом и газетой, всякий сторонний зритель решит, что его вещи либо грохочут в машине, либо крутятся в барабане сушилки. Во время болезни Мэвис Норман часто носил белье в подобное заведение и знал обычай многих посетителей прогуливаться по магазинам или наведываться в паб, ожидая, пока все закончится. Правда, и здесь требовалась осторожность. Вряд ли полиция завернет в такое место с расспросами, однако не сидеть же тут безвылазно целыми днями! Да и Мэри Дактон с дочерью могут нагрянуть сюда в любую минуту. Почему бы нет, раз прачечная так близко от дома?

Все больше и больше мужчина убеждался в необходимости найти доступ к жилью убийцы. Медленно прогулявшись мимо двери, он присмотрелся к замку. Обычный автоматический «американец», который ничего не стоит взломать.

Скейс перешел через дорогу и принялся разглядывать подержанные книги на четырех лотках, установленных на козлы. Внезапно его точно громом ударило: «Зачем я здесь? Почему не отправился за ними, не воспользовался шансом?» Преступники часто так поступали, он читал об этом в газетах: толчея в подземке, беззвучный удар ножа, все в замешательстве, удивлены, приходят в ужас, а злодея и след простыл. В чем же дело? Похоже, в душе он еще не готов к убийству. До сих пор его занимали другие задачи, он слишком увлекся поисками и слежкой, упустив из вида главную цель. Впрочем, ему в голову пришла и другая, более важная причина. Все должно было произойти совсем не так. Норман желал не заурядного уличного кровопролития — в спешке, при свидетелях, с возможностью осечки. Долгожданную сцену он рисовал себе иначе. Вот они с убийцей наедине. Она в постели, крепко спит, вытянув открытую шею, на которой бьется теплая жилка. И Скейс погружает клинок в ее горло — медленно, с торжеством, словно жрец, исполняющий ритуал искупительного возмездия.

Книжный прилавок оказался неплохим наблюдательным пунктом: стекло витрины, перегороженной задней стенкой стеллажа, отражало улицу наподобие зеркала. Тайком оторвав глаза от замусоленного томика «Прощай, оружие», мужчина увидел, как зеленщик закрывает лавку: перетаскивает с улицы мешки с картошкой и луком, громоздит друг на друга ящики с помидорами и салатом, разбирает аккуратные апельсиново-яблочные пирамиды, сворачивает коврик искусственной травы, расстеленный на лотке. Норман положил книгу и прогулочным шагом направился к магазину старьевщика. Уже на тротуаре разместились товары подешевле: письменный стол без ящиков, камышовые кресла с просевшими, растрескавшимися сиденьями, жестяной таз, полный глиняной посуды. На столе стояла картонная коробка, из которой чуть не сыпались устаревшие очки. Скейс порылся в ней, подержал одни перед глазами, как бы проверяя видимость. За мутной, искажающей дымкой торговец овощами переменил коричневую рабочую куртку на джинсовый пиджак, висевший на гвозде в глубине лавки, потом скрылся на мгновение, вернулся с длинной папкой с крюком на конце и с грохотом опустил металлическую штору перед витриной. Несколько секунд спустя мужчина вышел из двери подъезда, тщательно затворил ее и удалился вверх по Дэлани-стрит. Значит, он живет не над магазином. А ключ от дома все-таки носит с собой — иначе в лавку не попасть — и, должно быть, в связке с остальными. Скорее всего в пиджаке. На джинсах только задние карманы, да и те так плотно облегают ягодицы, что любое содержимое сразу бросилось бы в глаза.

Почти автоматически Норман поднимал одну пару стекол за другой, вертел их так и сяк. Вот бы найти такие, чтобы ничего не искажали. Меняя очки, можно было бы изменять внешность. До сих пор Скейс не размышлял над этим, полагая, что не справится с подобной задачей. Зато кое-что ему точно под силу. Он много лет практиковался в этом умении, в прошлом оно ни разу не подводило его. Не подведет и сейчас. Норман снова полезет в чужой карман.

Восторг от долгожданного триумфа настолько опьянил Скейса, что он никак не мог заставить себя покинуть заветную улицу. Однако дверь двенадцатого дома надежно заперта, укрыться от лишних глаз негде, и следует возвращаться в укромную анонимную мансарду, перевести дух, обмозговать планы на ближайшее будущее. Прежде чем уйти, мужчина еще раз прошелся по Дэлани-стрит, внимательно глядя по сторонам. Тут он впервые заметил узкий проулок, который тянулся между кирпичной боковой стеной «Слепого попрошайки» и ржавым семифутовым забором, огораживавшим акр заполоненного сорной травой пустыря. Панели, обращенные к улице, давно покосились на просевших бетонных опорах; кое-где образовались щели, через которые удобно было бы подглядывать. Главное — пробраться на пустырь и убедиться, что в близлежащих домах нет высоких окон, откуда чужака случайно увидели бы.

Норман покосился направо, налево — и шагнул в проулок. Если кто-нибудь окликнет, можно вполне правдоподобно отговориться, дескать, ищу туалет. Мужчина быстро убедился, насколько верное объяснение придумал. Тропинка вывела в тесный двор, где сильно пахло пивом и чуть послабее — мочой и угольной пылью. По правую руку находилась задняя дверь паба, впереди — заброшенный угольный склад и деревянная дверца с грубо намалеванной буквой «М».

Не раздумывая, Скейс метнулся в уборную и опустил задвижку. Сквозь щель над створкой виднелось мутное, занавешенное тяжелыми шторами окно на втором этаже паба и отлично просматривался забор. С этой стороны он сохранился еще хуже, и между накренившимися панелями вполне мог протиснуться некрупный мужчина. Когда стемнеет, надо будет попробовать. Вот только дурацкий старомодный фонарь на углу пивной наверняка горит очень долго, несмотря на мерзкое холодное лето, так что придется подождать. Главное, чтобы поблизости не оказалось других окон, расположенных достаточно высоко.

Гигантское деревянное сиденье едва не поглотило Нормана целиком. Пристроив худые ягодицы на самом краю, Скейс сжался всем телом, точно загнанный в угол зверь. Чувства обострились до предела. Излома не доносилось ни единого голоса. Ни криков, ни шагов — с Дэлани-стрит, и даже на Мелл-стрит машины рокотали приглушенно. Снаружи начало моросить, поднялся ветер, и в щель у пола потянуло туманом. У Скейса запотели очки; пришлось достать платок, чтобы протереть их. Руки заметно дрожали. Странно: казалось бы, впервые за день он действительно в безопасности, защищен от посторонних глаз, с чего бы так нервничать? Наверное, это просто запоздалая реакция на встречу с убийцей.

Настала пора идти. Мужчина быстро покинул убежище и навалился плечом на самую непрочную часть забора. Панель без труда подалась. Норман отодвинул рукой соседнюю и проскользнул внутрь.

Перед ним расстилались настоящие заросли. В тени забора сорняки достигали половины человеческого роста. Такие хрупкие зеленые побеги с крохотными розовыми цветочками — и все же они пробивали утоптанную землю, местами расщепляя и бетон. Когда-то здесь находились жилые дома, но их давно снесли. В самой гуще травы Скейс остановился, чтобы осмотреться. Пустырь подходил для его целей даже больше, чем он предполагал. Единственные ворота — они выходили на Дэлани-стрит — оказались заперты на засов и висячий замок. С обеих сторон взгляд упирался в ровные, без окон, боковые стены «Слепого попрошайки» и соседнего дома. Позади же стояло стеклянно-бетонное здание, похожее на школу. Возможно, со второго этажа мужчину и заметили бы, но ведь уроки давно закончились. Разве что вечерние занятия… Хотя какие вечерние занятия летом? И все-таки надо бы проверить.

Впрочем, не стоит и время терять. Норман убедился в своем везении, когда разглядел старый фургон с висячей левой дверцей и без колес, брошенный в нескольких ярдах от черты, за которой начиналась улица. Рядом сиротливо гнили останки еще одной машины. За ними легко укрыться от посторонних взглядов, наблюдая за домом через дыру в заборе. Конечно, вид будет ограничен. В идеале неплохо бы отыскать место в точности напротив двенадцатого дома.

Скейс побрел через траву, по-прежнему держась ближе к забору, словно в надежде, что высокие проржавевшие панели сделают его невидимым. Приближаясь к фургону, он ускорил шаг — и едва не сорвался, не побежал под защиту надежной, огромной машины. Наконец он очутился в укрытии, прижал спину к забору, обессиленно сомкнул веки и с трудом перевел дыхание. Спустя несколько мгновений заставил себя открыть глаза и посмотреть вокруг. Пустырь оставался безлюдным, но теперь, когда изморось перешла в косой дождь и сорняки жестоко трепал переменчивый ветер, внушал еще более тоскливое впечатление.

Норман повернулся к забору. Как он и надеялся, чуть ниже уровня глаз нашлась приличная щель, достаточно широкая и выходящая довольно близко к магазину зеленщика.

Мужчина замер на полусогнутых ногах, раскинув руки, облепив тонкими пальцами неровный изгиб железа, приготовился наблюдать и ждать. Надоедливый дождь вымочил до нитки его плечи, отправляя за шиворот небольшие холодные водопады. Скейс пытался вытирать потные очки, но и платок быстро пришел в негодность. Фонарь на углу продолжал отбрасывать пятна дрожащего мерцания на мокрую мостовую. Где-то неподалеку церковные часы звучно отбили четверть, половину, а потом и девять вечера. Десять… Одиннадцать… По Мелл-стрит все реже с шумом пролетали машины. Зато в пивной гул нарастал, потом охрип и понемногу, превратившись в прощальные вопли, затих вместе с удаляющимся топотом. Время от времени Норман вытягивался в полный рост, разминая затекшие ноги и плечи, но тут же склонялся к заветной дыре, заслышав чьи-нибудь шаги.

Часы давно пробили половину двенадцатого, когда убийца с дочерью наконец появились. Обе слегка сутулились от усталости, зато негромко и беззаботно переговаривались на ходу. Девушка нашарила в кармане ключи, толкнула дверь — и те, кого мужчина так долго ждал, исчезли в темноте подъездного проема. Щелкнул замок. Вскоре окна верхнего этажа стали прямоугольниками бледного света. Только теперь, окоченев от напряжения и неудобной позы, впервые ощутив позывы голода и тяжесть мокрой, налипшей одежды, Скейс протиснулся через забор и заковылял к метро на Бейкер-стрит.

19

Вернувшись поздно вечером домой, Морис нашел освещенную кухню пустой. Жена была в саду, пристраивала на кованом столике чашу из граненого стекла с букетом садовых роз. Или, скорее, не чашу, а неглубокую миску грубоватого вида. Супруг не сразу и вспомнил, откуда она взялась. Ах да, родители Хильды преподнесли на свадьбу. Наверное, долго мучились, обсуждая, стоит ли подарок таких денег. У матери Мориса была почти такая же, в детстве ему никогда не позволяли мыть или вытирать ее. Сокровище бережно водружалось на стол с лакомствами к воскресному чаю: ноздреватыми кексами, намазанными желе и густым слоем покупного взбитого крема из яиц и молока. Но эту чашу наполняла крученая проволока — держатель для цветов. Хильда с силой пропихивала стебли внутрь, и тонкая медь противно скрипела о стекло, так что у Мориса сводило зубы. Розы были сорваны слишком поздно и вдобавок истрепаны. Филиппа, когда она готовила букет для вечернего стола, срезала цветы поутру и оставляла в воде где-нибудь в прохладной тени. Эти же лежали неряшливой грудой, с поникшими головками и вялыми стеблями. Внезапно Морис проникся к ним ненавистью. Странно, что понял он это именно сейчас, после стольких лет привычки. Ну чем тут можно восхищаться? Поэты, наделенные чересчур богатым воображением, перехвалили их пышные до омерзения лепестки, должно быть, прельстившись ароматом. Один-единственный образчик в длинной вазе на фоне простой, некрашеной стенки, пожалуй, способен поразить и формой, и оттенками, но, если по справедливости, то цветок полагалось бы оценивать потому, как он растет. Розовые же сады вечно выглядят неухоженным, неряшливым нагромождением кустов, покрытых шипами и блеклыми листочками. Топорщатся во все стороны, посмотреть не на что, не успеешь восхититься, как лепестки поблекнут и первый же ветерок развеет красоту по садовым дорожкам. Да и запах — не запах, а дурман дешевых духов. И с какой только стати он верил, что получает от них наслаждение?

Хильда, недовольная плодами своей работы, принялась вытаскивать стебли, но укололась о шип. На пальце выступила капля крови. «И умирать от ароматных мук, когда для мозга запах роз — недуг…»[35] Кто же это написал? Браунинг или Теннисон? Филиппа сказала бы наверняка. Пока Морис припоминал автора отрывка, жена капризно проговорила:

— С дочерью было проще. Тяжело готовить ужин и в то же время ломать голову, как бы нарядить стол попраздничнее.

— Да, Филиппа знала толк в украшениях. Это что, для вечера?

Хильда обиженно вскинулась:

— Тебе не нравится?

— Не слишком ли пышно? Собеседники должны смотреть друг другу в глаза. Как можно разговаривать, не видя человека за букетом?

— Все бы вам чесать языком.

— Для этого и устраивают званые ужины. Да и запах очень резкий. Лучше вдыхать аромат вина и еды. Розы на столе путают все чувства.

В голосе женщины прозвучала раздраженная нота, которую со дня ухода Филиппы супруг слышал все чаше.

— Ничем-то я угодить не могу.

— Угодить? Кому именно?

— Тебе, а то кому же. Зачем только женился, спрашивается?

Как только слова сорвались с языка, Хильда в испуге раскрыла глаза, словно ляпнула что-то непоправимое, о чем оба давно размышляли, но боялись высказать вслух. Морис поднял одну из роз — поникшая головка печально легла ему на ладонь — и ледяным тоном промолвил:

— Я женился, потому что потерял из-за тебя голову и верил: мы будем счастливы вместе. Если тебя что-то не устраивает, скажи прямо, в чем дело.

Удивительно, как фальшиво звучит иногда чистая правда. А ведь можно было просто сказать: «Я полюбил тебя». Но врать не хотелось. Женщина пробормотала:

— Не надо со мной говорить, как со своей студенткой. Знаю, ты считаешь меня дурой, но я как-нибудь обойдусь без твоего снисхождения.

Морис промолчал, глядя, как Хильда безуспешно сует последний цветок в граненую чашу, обдирая стебель 6 спутанную проволоку. Перегруженный букет опрокинулся, металлические завитки выпали на стол, заплескав его водой, усеяв пыльцой и лепестками. Женщина глухо простонала и принялась подтирать лужи носовым платком.

— Знаю, по-твоему, это я виновата, что Филиппа ушла. Так ведь? Что, мол, за жена: ни своих не сумела принести, ни эту дома не удержала!

— Ты говоришь ерунду, и тебе это отлично известно. Я мог бы остановить Филиппу, но не любой же ценой. Она должна сама вернуться к реальности.

Хильда склонила голову и прошептала так, что Морис еле расслышал последние слова:

— Все обернулось бы по-другому, роди я тебе ребеночка.

Мужчина ощутил укол жалости — кратковременный, однако на миг затмивший его разум — и неожиданно для себя выпалил:

— Да, кстати, забыл сказать. На той неделе я был у доктора Паттерсона — ничего особенного, обычная консультация, — так вот, он изучил мою карточку и в принципе подтвердил мои подозрения. Помнишь, два года назад мы ходили по врачам… В общем, это я бесплоден. Ты здесь ни при чем.

Хильда изумленно уставилась на него, забыв о розах.

— А как же твой Орландо?

— Он тоже ни при чем, — оборвал ее муж. — Все случилось после его рождения. Примерно в шесть недель мальчик перенес свинку, и доктор считает, что я заразился… Такое бывает сплошь и рядом. Ничего не поделаешь.

Миссис Пэлфри продолжала таращиться; Морис попытался загладить неприятное признание, неловко пожав плечами и криво улыбнувшись: дескать, вот она, судьба-злодейка. Однако настороженный, немигающий взгляд жены не отпускал его. Он мысленно обругал себя глупцом. Из-за испорченного букета роз, из-за минутной слабости — взять и проболтаться! Хорошо хоть, не выложил все подчистую — ему бы такое и в голову не пришло, но ведь и этого более чем достаточно. Двенадцать лет у Мориса была тайна. Он уже сроднился с ней, точно с непутевым близким другом, и вот правда выплыла наружу. В свое время Пэлфри отнесся к постыдному секрету, как большинство мужчин: почти не думал о нем. Ради этого не приходилось даже прилагать усилий. У всех свои особенности. Не ломаем же мы голову о пищеварении, пока не возникнут проблемы! Время от времени бесплодие представлялось ему частью собственной сложной натуры, достойной изучения, как, скажем, черты личного стиля у очередного студента. В глубине души Морису, точно маленькому ребенку, даже нравилось иметь пусть и некрасивую, но свою тайну. И совсем уж редко мысли о неполноценности досадно вторгались в его разум по утрам, портили настроение, тревожили, затрудняя дыхание — симптом, который можно было бы списать на угрызения совести, пользуйся Морис подобными выражениями… И вот у него больше нет секрета. Отныне в придачу к двенадцати летнему бремени придется терпеть упреки жены, груз ее нового разочарования. Ему стало безумно жаль себя. Ну зачем она так уставилась изумленными, неверящими глазами? Кому сейчас нужнее снисхождение? Кто из них двоих калека?

— Ты все это время знал, да? Не ври, будто ходил к Паттерсону. Тебе сообщили еще в тот раз, когда мы проходили эти ужасные тесты. Ты еще сказал, дескать, прекращаем, хватит с нас. А я-то себя обвиняла. Столько лет…

— При чем здесь обвинения? — простонал муж.

Все-таки он сошел с ума, решив, будто правда — единственное, чего недостает их браку. Трагедия — если применить столь возвышенное слово к заурядному, будничному невезению — заключалась не в том, что жена не отвечала его потребностям; она и не стремилась к этому…

— Выйди я за другого, давно родила бы.

— Возможно. Если бы нашла этого другого, да если бы он захотел ребенка плюс оказался подходящим отцом.

Наконец жена опустила глаза. И, неуклюже сгребая помятые розы, мрачно прошептала:

— Думаешь, я никому не нравилась? Джордж Бокок за мной ухаживал.

Какой еще, шут возьми, Бокок? Ах да… Прыщавый парень из университетской приемной комиссии. Так вот с кем соперничал Морис. Если это не пробьет бреши в его самооценке, значит, ей уже ничто не повредит.

За ужином Хильда вела себя еще тише обычного. Муж заподозрил, что ее занимают собственные мысли. Лишь когда разошлись гости, оставшись наедине с мужем в спальне, миссис Пэлфри заговорила — сердито, пересиливая себя, словно боялась возражений с его стороны:

— Не хочу больше ходить в этот суд.

— Сложи полномочия. А в чем дело?

— От меня никакого проку. Я никому не помогаю. И мне там не нравится. Дослужу положенные три месяца, и довольно.

— Тогда не стоит и продолжать. Лучше напиши лорд-канцлеру, только придумай повод посерьезнее.

— Неумение принести пользу — причина вполне уважительная.

— А чем ты заполнишь свободное время? Хочешь, потолкую с Гвеном Маршаллом, он подыщет место в школе? У них всегда не хватает людей.

— Вряд ли от меня там будет толк. Нет уж, сама найду чем заняться. — Она помолчала, потом заявила: — Я хочу завести собаку.

— В Лондоне? Ты не шутишь? Здесь даже негде их выгуливать.

— Почему негде? Эмбанкмент-Гарденс, Сент-Джеймсский парк…

— Полагаю, в общественных парках и так полно зверья. Впрочем, если уверена, выбирай породу, и поищем уважаемую псарню. Можно даже в эти выходные.

Морис и сам удивился своему великодушию. В конце концов, недурная затея. Филиппа с Хильдой были не лучшими соседками, но дом и в самом деле опустел с уходом приемной дочери. Да и проехаться до псарни — чем не экскурсия на выходные? Хорошо воспитанная собака — не такое уж неудобство.

— Порода меня не волнует, — ответила жена. — Возьму дворнягу из приюта.

— Но, Хильда, — возмутился Морис, — раз уж надумала, выбери хотя бы красавчика?

— Внешность играет роль для таких, как вы с Филиппой. А я хочу безродного пса, от которого все отказались, хочу спасти чью-то никому не нужную жизнь.

Тут она повернулась от маленького туалетного столика и впервые оживилась, промолвив чуть ли не умоляющим голосом:

— Я прослежу, чтобы он не портил клумбы. Знаю, как ты любишь свои розы. Я стану его дрессировать. Спать будет в корзинке на кухне. Да и обойдется недорого. Мы все равно выбрасываем кучу объедков. А мистер Пэнтли не пожалеет лишних костей для постоянной покупательницы.

— Ну ладно, — проворчал муж. — Если обещаешь сама за ним следить…

Казалось, он ублажает докучливого, капризного ребенка.

— Не беспокойся, — вздохнула Хильда. — Что-что, а ухаживать за другими я умею.

— Ты меня весьма обяжешь, если отдашь предпочтение мелкой и не самой брехливой особи.

Пронесло, смекнула она. Филиппа как-то заметила: когда Морис говорит подобно героям Джейн Остен — это признак хорошего настроения. Литературная аллюзия ничего не сказала Хильде, однако со временем она тоже научилась распознавать нужный тон. Теперь у нее точно будет собака. Миссис Пэлфри представила себе блестящие глаза, склоненную набок лохматую голову, виляющий хвост… Не следует, пожалуй, раньше времени придумывать кличку. Сначала нужно увидеть своего избранника. Вот бы назвать его Пиратом! Морис и Филиппа, конечно, скривились бы: слишком уж обыденно. Ну и пускай, такая собака ей и нужна. Ложась в одноместную кровать, которую столь редко посещал супруг, женщина ощутила небывалую уверенность, близкую к ощущению власти. Оказывается, она вовсе не бесплодна. Хильда больше не обязана заискивать перед мужем, пытаясь загладить несуществующую вину, тогда как в действительности позор лежит на нем. А вскоре она избавится и от необходимости заседать в суде по делам несовершеннолетних.

КНИГА ТРЕТЬЯ

АКТ НАСИЛИЯ

1

Норман испытывал нарастающий восторг, покидая расписанную до минут рутину Пимлико и устремляясь в новый мир, мир убийцы и Филиппы. Настало время подготовить снос тело и разум к поступку, ради которого все затевалось, ибо заветный час был уже не за горами. Многое переменилось в жизни. Следуя по пятам за миссис Пэлфри, Норман, несмотря ни на что, чувствовал себя хозяином положения. Невидимая веревочка между ними натягивалась и в конце концов заставила женщину исполнить волю наблюдателя. Он и не сомневался в исходе, ощущая даже легкую эйфорию вместо положенного страха. Да и как было не привязаться к человеку, чья жизнь столь же одинока и пуста, как его собственная?

Теперь все обернулось иначе. Нога преследователя ступила на чуждую землю. Перед ним не один, а целых два объекта, к тому же девушка видела его и может узнать при встрече. Норману припомнилось их столкновение в розовом саду; по спине побежали мурашки стыда и ужаса. Филиппа моложе, проворнее, наверняка умнее, у нее острее глаза. Задача бесконечно усложнялась, и риск выдать себя вырос в несколько раз. Больше никаких поспешных шагов: осторожность и еще раз осторожность. Первым делом требовалось выяснить их ежедневное расписание.

Только через неделю Скейс узнал, куда уезжают женщины каждый вечер. Три дня кряду он провожал их по Мелл-стрит и наблюдал, укрывшись в аптеке, как дамы садятся в шестнадцатый автобус. Потом тайно подобрался к остановке вслед за ними. Убийца с дочерью заняли места на нижнем этаже, так что мужчине пришлось лезть наверх. Он взял билет до конечной остановки, боясь не угадать место назначения, и буквально прилип к окну. Спустя двадцать минут парочка сошла на Криклвуд. Норман увидел это и ринулся вниз по ступеням, соскочил с подножки у ближайшего светофора, метнулся назад — но женщин уже и след простыл.

На следующий вечер Скейс опять сел в автобус, на сей раз твердо зная, когда выходить, и тронулся за дамочками на расстоянии в тридцать футов. Обе свернули в рыбную забегаловку «Камбала у Сида». Мужчина неторопливо прошел мимо и присоединился к очереди на ближайшей автобусной остановке, поглядывая в сторону выхода. Убийца с дочерью не появлялись. Минут через десять Норман еще раз прогулялся вдоль витрины, покосившись на ряды столиков, покрытых огнеупорным пластиком, однако не увидел ни девушки, ни Мэри Дактон. Это его не удивило. Вряд ли женщины каждый вечер проделывали столь долгий путь ради незатейливого ужина. Значит, здесь они работают. Довольно странный выбор. Впрочем, вскоре стало ясно: парочка искала место, где Филиппа могла не опасаться нечаянной встречи со своими знакомыми, не бояться лишних вопросов.

Стало быть, отныне по вечерам, между пятью и одиннадцатью часами, он совершенно свободен. Не приканчивать же убийцу на работе или в автобусе? Да, но как насчет позднего возвращения по пустым улицам? Норман живо представил себе, как поджидает дамочек ночью, вжавшись в стену для незаметности, с ножом в руке. Как устремляется к горлу Мэри Дактон.

Короткое слово «Джули» слетает с его уст так тихо, чтобы услышала только жертва, безжалостный клинок поворачивается дважды, потом вырывается, порвав податливую плоть, и вот уже ноги грохочут по Мелл-стрит, спеша в укрытие… Какое? Нет, пожалуй, затея шита гнилыми нитками. Что, если нож засядет в мышцах, застрянет между костей? Вытаскивать будет некогда, а бросить никак нельзя. Чтобы скончаться, Мэри Дактон должна потерять много крови. Да и как быть с девушкой? Она моложе, сильнее, стремительнее, чем он, и не даст чужаку просто так уйти.

За всю неделю, что Норман следил за ними, парочка не разлучалась ни днем, ни, что гораздо существеннее, ночью. И если уж отказываться от мысли напасть на улице, значит, главное — не упустить момент, когда дочь убийцы оставит ее спать одну. Надо будет, конечно, подыскать подходящую причину для позднего визита… Хотя нет ничего проще. Достаточно сказать, что он, мол, явился с Кальдекот-Террас со срочным сообщением для Филиппы Пэлфри. То, что ему известно имя девушки, а также ее предыдущий адрес, подкупит Мэри Дактон, и та откроет дверь. Большего Скейсу и не нужно. Лучше бы зарезать хозяйку сонной — чище, надежнее, приличнее, не столь жутко. И все же самое важное — попасть в квартиру, застать убийцу в одиночестве.

Норман сопровождал женщин и во время дневных прогулок — не то чтобы ожидая нечаянной возможности осуществить задуманное, скорее из-за того, что терял покой, утратив обеих из виду. По дороге до подземки проблем не возникало. Пока убийца с дочерью ждали на платформе, преследователь медлил у тоннеля, затем заходил в другой вагон и вставал у самой двери, чтобы не пропустить остановки, которую выберут дамочки. А вот после этого начинались трудности. Порой осторожность заставляла Скейса так сильно отстать, что Мэри Дактон и девушка успевали затеряться в толпе. Иногда парочка бродила в уединенных местах по дальним берегам реки, где всякий попутчик сразу бросился бы в глаза. В такие дни мужчина наблюдал за ними в бинокль, пристроившись у парапета моста, укрывшись на пороге старой церквушки или же в дверях какой-нибудь лавки, замирал и уже не двигался, пока две золотые головки не таяли вдали.

Для него было уже не столь важно видеть женщин, следовать за ними по пятам, сколько разделить их занятия, интересы и радости. Норман сделался одержимым; он прямо-таки не находил себе места вдали от убийцы с дочерью, теряя разум от ужаса при мысли о том, что, несмотря на размеренный уклад их жизни, однажды придет на Дэлани-стрит и обнаружит квартиру пустой. Словно присушенный колдовским зельем влюбленный, Скейс алчно вбирал в свою память самые незначительные мелочи, подсмотренные во время прогулок. Например, он заметил, что именно девушка играет в этой паре ведущую роль: показывает, куда пойти, решает, когда пора перекусить, и, сняв с плеча сумку для пикника, открывает ее и передает матери. Филиппа всегда покупала билеты, у нее же находилась карта. Мужчина уже не представлял их порознь, и это его пугало. Как-то ночью Норману даже привиделся сбивчивый сон о том, как от его руки умирает не Мэри Дактон, а ее дочь. Девушка лежала на его постели в «Касабланке» совершенно обнаженная, с черной бескровной раной на шее, раскрытой, будто влажный рот. Выронив нож, мужчина отвернулся, потрясенный роковой ошибкой… На пороге стояли его покойная мать и убийца Джули. Женщины обнимались, восторженно хлопали в ладоши, визгливо хохотали над ним. Кошмар не отпустил и наутро; впервые за весь этот срок Скейс едва заставил себя покинуть гостиничный номер.

Не только ненависть связывала теперь преследователя и ни о чем не подозревавшую парочку; день изо дня в его сердце крепли узы жгучей зависти. На его глазах Мэри Дактон и Филиппа ни разу не касались друг друга и редко вели разговоры; зато они смеялись в один голос, над одним и тем же. Их близость была дружеской, не показной, сдержанной: дескать, мы вместе, потому что и не желаем ничего другого. Вот так же и Норман мог бы гулять, смеяться, дружить со своей дочкой.

Пожалуй, это продолжалось бы неделями: Скейс как привязанный бродил за женщинами весь день, возвращался ужинать в гостиницу, после чего ждал у щели в заборе, пока не услышит звуки шагов, стук запираемой двери, не разглядит прямоугольники бледного света под крышей двенадцатого дома. Мужчина и сам не знал, на что надеялся, скорчившись во тьме. Ведь не оставит же девушка свою мать одну поздней ночью! И все же, не увидев, как гаснут окна, Норман был не в силах уйти.

И наконец утром в субботу девятого сентября все переменилось.

Как и на прошлой неделе, парочка отправилась в этот день за покупками на рынок Мелл-стрит. Скейс осторожно пробирался следом сквозь толчею; стоило одной из дамочек обернуться, он спешно прятался среди развешанных рубашек из хлопка, летних платьев и длинных индийских юбок с набивными узорами. Утро после раннего туманца выдалось теплое, солнечное, и на рынке царила веселая суматоха. Скейс помедлил у прилавка с грудами сочных плодов манго и незрелых бананов, слушая, как две молодые индианки звучно и без умолку торгуются за связку незрелых бананов, и внимательно глядя через дорогу, туда, где убийца с дочерью копались в картонной коробке со старым бельем. По-видимому, они разыскивали хорошо сохранившееся кружево. Рядом с коробкой лежала широкополая австралийская шляпа с лихо загнутыми краями. Девушка вдруг схватила ее и нахлобучила на голову. Распущенные золотые волосы рассыпались сверкающим занавесом. Ремешок с маленькой пряжкой закачался низко у шеи. Филиппа развернулась на каблучках к матери и уверенным, радушным жестом приподняла край шляпы. После чего принялась копаться в кошельке. Когда она купила эту живописную диковину, Мэри Дактон от души расхохоталась. Ни шум оживленной дороги, ни задорное стаккато индианок, ни выкрики уличных актеров, ни захлебывающийся лай собак не могли заглушить ее заливистого, радостного смеха.

Она хохотала. Джули покинула этот мир, Мэвис ушла за ней, а эта женщина хохотала!.. Норман содрогнулся, но не от гнева, который он смог бы вынести. Мужчину охватила нестерпимая скорбь. Его единственное дитя гниет в могиле, почти ничего не успев увидеть, а убийца прыскает в кулак, наслаждаясь солнечным днем! У него больше нет ребенка, зато дочь преступницы блещет здоровьем и красотой! Мэри Дактон разгуливает на воле — он же бродит за ней по пятам, ожидая своего часа, словно зверь-падальщик. Парочка беззаботно проводит вечера вместе, в уютном доме, смеется, болтает, слушает музыку, в то время как он, Скейс, горбится на холоде ночь за ночью, не отводя глаз от щели в заборе, будто какой-нибудь извращенец. Мужчине послышался голос тетушки Глэдис, давно скончавшейся, как и его мать, жена и ребенок. Она и по смерти говорит еще: «У меня от него мороз по коже. Не ходит, как все люди, а точно за добычей крадется».[36]«Разве твой слуга пес, что ты так поступаешь с ним?»[37] Осталось лишь задрать левую ногу, чтобы горячей струей излить на останки машины свою никчемность и отвращение к самому себе. В ушах опять прозвучал голос матери — так ясно, словно и впрямь когда-либо произносил подобные слова: «Убийца! Ты? Не смеши меня!»

Опомнившись, Норман понял, что плачет — молча, беззвучно, безутешно. Слезы бежали по лицу соленым дождем, попадали в дрожащий рот, капали на беспомощные ладони. Мужчина вслепую побрел через толпу. Не было на свете такого места, куда он мог бы пойти, чтобы укрыться. В Лондоне человеку негде поплакать вволю. Перед глазами возникла Джули: тревожный взгляд сквозь дешевые очки в стальной оправе, скобки на зубах… Хрупкое личико, оправленное в металл. Скейс редко позволял призрачному образу просочиться в свой разум. Вот что самое жуткое в убийстве: оно омрачает память ушедших. Угасни девочка от болезни, погибни в дорожном происшествии, отец и поныне часто думал бы о ней с печалью, но в покое и смирении. Теперь же любые воспоминания марали ярость, какой-то сладострастный ужас и ненависть. Милые картинки из ее детства меркли перед страшным и унизительным концом оборвавшейся жизни. Убийца лишила Нормана и того утешения, которое доступно всякому человеку, потерявшему близких. Он почти не размышлял о дочери, чтобы не чувствовать боли. Любопытно: если бы преступников повесили, очистило бы это его душу или наложило бы еще более мрачный отпечаток?

Скейса потянуло в то единственное место, которое он уже привык считать домом, — в маленький номер на верхнем этаже «Касабланки». Одновременно он решился: довольно таскаться за убийцей и ее дочерью, точно собачонка на привязи. Раз уж их ничто не разлучит, придется искать доступ в квартиру. Настала пора выкрасть ключи.

2

Молчаливо согласившись не обсуждать пока события потерянных в разлуке лет, Филиппа и Мэри Дактон много беседовали о книгах. Когда прошлое под запретом, а будущее туманно, о чем же еще говорить, как не о шедеврах английской литературы? Это была самая безболезненная тема, одинаково касавшаяся обеих. По иронии судьбы как раз одна из подобных ни к чему не обязывающих бесед за завтраком в пятницу пятнадцатого сентября привела их прямо в руки Габриеля Ломаса.

— Что ты читала там, кроме Шекспира? — между делом поинтересовалась девушка.

— В основном викторианскую прозу. Библиотека оказалась приличнее, чем люди обычно думают. Книги для заключенных отбирают по двум критериям: во-первых, неимоверная длина и, во-вторых, способность автора создать особый, не похожий на наш мир. За эти годы я стала знатоком трехтомных романов об интеллигентных, тяготеющих к страданиям извращенках, решивших связать свою судьбу не с тем человеком или вообще обойтись без мужа. Ты знаешь, о чем я: «Портрет леди», «Середина марта», «Маленький домик в Аллинтоне».

— Надеюсь, тюрьма не испортила впечатление от книг? — спросила дочь.

— Нет, конечно, ведь, читая их, я была далеко от своей камеры. Роман «Середина марта» позволил продержаться в здравом уме целых шесть недель. Там восемьдесят шесть глав, и я ограничивалась двумя вдень.

В тысяча восемьсот семьдесят первом году, когда впервые вышло это произведение, мать Филиппы непременно повесили бы. Разве что без большого стечения зевак. Кажется, публичные казни отменили тремя годами раньше?.. Морис наверняка сказал бы точно.

Девушка промолвила:

— Не скажу, чтобы я одолела все это, лишь бы поупражняться в самообладании. По-моему, «Середина марта» — прекрасный роман.

— И был бы еще прекраснее, не поддайся Джордж Элиот условностям времени. Что это за книга, если одна из главных ее тем — супружество, а мы даже не знаем, вступали ли муж с женой в настоящие брачные отношения? Как полагаешь, Казобон — импотент?

— Безусловно. Все доказательства налицо.

— Но я не хочу строить догадки, читая реалистичную прозу. Пусть автор говорит как есть. Понимаю, викторианская эпоха не располагала к открытости, однако и такая застенчивость в интимных вопросах ни к чему.

— Вот уж никогда не считала Джордж Элиот застенчивой, — улыбнулась дочь. — Впрочем, если ты так хорошо разбираешься в романах того времени, почему бы не побаловать себя и полотнами? Давай сегодня же утром отправимся в Королевскую академию[38] на выставку викторианских шедевров. Она открыта до семнадцатого. А потом, как собирались, можем пойти в Галерею Куртолда,[39] если, конечно, не пресытимся искусством.

— Вряд ли я сумею хоть чем-то пресытиться, даже искусством.

И вот наконец они столкнулись лицом к лицу с человеком из прошлого Филиппы. Ничего не попишешь, рано или поздно такое должно было случиться. Досадно только, что этим человеком оказался не кто иной, как Габриель Ломас.

Он тихо подкрался к ним во внутренней галерее, когда мать и дочь стояли перед «Банями Каракала» кисти Альма-Тадема[40] и внимательно изучали пояснения в музейном каталоге. Юноша был совершенно один, но Филиппу удивило даже не это. Зачем он вообще здесь появился?

Тронув Мэри Дактон за локоть, девушка произнесла:

— Это мой приятель, Габриель Ломас. Габриель, это моя мама. Она теперь в Лондоне, и мы решили побыть вместе.

Молодой человек проявил завидное хладнокровие. На секунду — не дольше — его надменное лицо окаменело, и пальцы чуть не смяли край каталога. Потом он с легкостью проговорил:

— Приятное времяпрепровождение, ничего не скажешь. А почему бы нам не оторваться от этих сверкающих глазных яблок и не сходить подкрепиться в «Фортнум энд Мейсон»? Ну а после я собирался заглянуть в «Тейт». Выставка Генри Мура[41] уже закрыта, но разве для ее посещения нужен особый повод?

Губы юноши улыбались, в голосе звучала приличествующая случаю смесь интереса и удовольствия, однако глаза, старательно избегавшие в открытую пялиться на мать Филиппы… Это был взгляд инквизитора. Девушка прямо посмотрела собеседнику в лицо.

— Благодарю тебя, Габриель. Мы идем в Галерею Куртолда, а отобедаем чуть позже. У нас на сегодня очень большие планы.

Филиппа знала: воспитание и гордость не позволят молодому человеку навязывать свое общество.

— Я тут беседовал по телефону с твоей приемной матерью, — как ни в чем не бывало продолжал он. — Она сказала, мол, ты залегла на дно. Меня заинтриговала ее таинственность.

— Не понимаю, с какой стати. Разве Хильда не объяснила, что я решила три месяца пожить отдельно? Проверить, как я справлюсь без их помощи, а заодно накопить материал для книги.

Вторая отговорка прозвучала довольно жеманно, и девушка предпочла бы вовсе без нее обойтись, зато в отличие от первой она больше походила на правду. Половина выпускников до сих пор «набиралась опыта» для первого романа, словно бы тот валялся подобно мусору на гладкой поверхности их прилизанных жизней.

— А как же Париж, Рим, Равенна? — допытывался Габриель. — Сначала ты вроде копила на Великое Путешествие перед Кембриджем.

— Не такое уж и великое. Мозаики Равенны подождут. У меня вся жизнь впереди.

— Может, возьмешь выходной и сходишь со мной на вечерний балет… втроем, разумеется?

Глаза Ломаса так и косились на Мэри Дактон, горя любопытством.

— Нет, Габриель, спасибо. Сейчас я ни с кем не встречаюсь. Иначе затея потеряет смысл. Не хочу ни разыскивать друзей, если станет одиноко, ни бежать домой при первых же трудностях.

— Глядя на тебя, я бы не сказал, что вам живется хорошо. С другой стороны, тебе не грозит одиночество-Женщина отстранилась от них и стала с нарочитым вниманием читать каталог, явно не желая принимать участие в беседе. Молодой человек проводил ее изумленным, слегка презрительным взором.

— Ладно, увидимся в Кембридже.

— До Кембриджа.

— Разрешишь себя подвезти?

— Ох, Габриель, не знаю! Впереди еще уйма времени. Возможно, я с тобой свяжусь.

— Что ж, как говорил Цицерон: «abiit, excessit, evasit, erupit».[42] Передавай привет Альфреду Сислею.

— Какому Сислею?

— Ну как же, «Снег в Лусьенне». Вы же собирались в Галерею Куртолда. Удачного эксперимента.

Он приподнял правую бровь, изобразив гримасу легкого сожаления, в которой девушка, однако, уловила намек на мину соучастника в заговоре. Юноша повернулся, учтиво поклонился Мэри Дактон — и был таков.

Девушка подошла к матери.

— Извини. Я думала, он уехал из Лондона. Вот уж кого не ожидала увидеть здесь, да еще в одиночестве. А ведь прикидывался, что презирает викторианское искусство. Впрочем, рано или поздно мы должны были наткнуться на кого-нибудь из моих знакомых. Надеюсь, тебя это не слишком беспокоит.

— Меня беспокоит другое: теперь ты не можешь приглашать их в гости.

«Приглашать в гости». От этих слов повеяло уютом гостиной комнаты, ароматом домашних лепешек на салфеточках и бутербродов, щедро намазанных рыбной пастой, благоуханием чая, разлитого в лучший сервиз. Филиппа никогда не сидела в подобных комнатах; странно, что образ возник в ее голове с такой отчетливой живостью.

— Да я и не собиралась никого звать, — возразила девушка. — Нам ведь и так хорошо. За три года в Кембридже Габриель мне еще надоест. Лучше скажи, тебе здесь не скучно?

— Ну что ты. Скучно! Даже не думай.

— Как он тебе показался?

— Красивый молодой человек. Красивый и уверенный в себе.

— Уж этого ему не занимать. Да иначе и быть не может. За всю свою жизнь парня ни разу не стряхнуло с трона в центре Вселенной.

Девушка вдруг нахмурилась. В самом ли деле Габриель воспринял то давнее постельное поражение философски? Что, если он из тех мужчин, которые способны на мелкую, подлую месть? Словно прочитав ее мысли, мать произнесла:

— Мне он показался опасным.

— Не льсти ему. Ломас не опаснее любого другого молодого самца, тем более для нас. Нам с тобой некого бояться.

В памяти всплыли слова: «Друг другу преданных предать не можно».[43]

Филиппа усомнилась про себя, что узница Мелькум-Гранж читала Донна,[44] а вслух сказала:

— Забудем, ладно? Ломас ведь не испортил нам день, правда?

— Нет-нет, это ему не по зубам. И никому другому… — Женщина нерешительно помолчала, потом спросила: — Он тебе нравится?

— Похоже, мы не переносим слишком долгих разлук, но чтобы нравиться… Выбрось его из головы. Пойдем-ка лучше в кафе, пока еще есть свободные места. А потом — непременно к Куртолду. Хочу показать тебе настоящую живопись.

3

Тем же вечером, примерно в половине седьмого, пронзительный звонок заставил сердце Хильды подскочить и забиться сильнее. Она не любила подходить к телефону; к счастью, днем тот почти не тревожил хозяйку. Большинство коллег Мориса искали его прямо в институте. Дома же муж или приемная дочь, как правило, отвечали сами; подразумевалось, что Хильде никто не станет звонить. Однако с тех пор, как ушла Филиппа, миссис Пэлфри научилась бояться этих внезапных, назойливых сигналов. Может быть, просто неправильно положить трубку? Да, но вдруг ей пожелают сообщить о переносе очередного судебного заседания? Или Морис захочет предупредить, что поздно вернется, а то и позовет на ужин гостя? Супруг не поймет, почему номер постоянно занят.

Дом казался напичканным телефонами; от них не было спасения. Один — на столике в прихожей, один — у кровати… Морис не поленился провести параллельную линию даже в кухню. Иногда Хильда вовсе не отвечала, замирая у аппарата, как статуя, страшась пошевелиться в его присутствии, точно тот обладал собственной запредельной жизнью и мог разоблачить обманщицу. Вот только потом наступала столь гнетущая тишина и женщина так терзалась от собственной никчемности, так долго корила себя за слабость, что легче было пересилить ужас — и будь что будет. Миссис Пэлфри сама толком не ведала, почему робеет, но сердцем предчувствовала: однажды повелительный звонок накличет большое несчастье.

В этот раз она кое-как вытерла руки о фартук, сняла трубку и уловила ухом, как на том конце опустили монетку. Ладонь была еще влажной, и трубка едва не выскользнула между пальцами. Придержав ее левой рукой, хозяйка назвала свой номер и с облегчением услышала знакомый голос:

— Миссис Пэлфри? Это я, Габриель Ломас.

Вот ведь педант. Можно подумать, ей известна дюжина других Габриелей. В конце концов, хватило бы и простого: «Это я». Хильда всегда уважительно побаивалась этого юношу. Он чересчур предупредительно расшаркивался перед ней, смущал своим непринужденным шармом. Порой молодой человек исподтишка бросал на женщину насмешливые, уничижительные взгляды, говорившие: «Мы оба знаем, что ты не заслуживаешь любезного обхождения, тогда к чему эти хлопоты, моя дражайшая, несравненная серая мышь миссис Пэлфри?» И все-таки это был живой, родной голос, а не зловещий шепот мистического незнакомца.

— Как дела, Габриель?

— Прекрасно. Знаете, я тут видел Филиппу с матерью. Мы повстречались на выставке викторианской живописи в Королевской академии. Они любовались полотнами Абрахама Соломона: «В ожидании приговора» и «Оправдание». Признаться, это приятное столкновение не удивило меня. Филиппа всегда восхищалась викторианцами. Надо сказать, я и сам испытываю некий священный трепет перед шедеврами данной эпохи. Каждая картина — целая история, да еще какая! А упадническое буйство красок, помилуй Боже, царственная величавость, пафос, особая чувственность и грозные предостережения о страшной участи неверных жен!.. Вы ведь уже посмотрели выставку?

— Нет еще.

Парню отлично известно: она никогда не ходит по музеям. Морис выкраивал для них время или в обеденный перерыв, или по дороге домой. Филиппа любовалась живописью в обществе друзей, иногда — в компании Габриеля. Правда, как-то раз она попыталась приобщить к искусству приемную мать и затащила ее на выставку шедевров из Прадо. Ничего хорошего из этой затеи не вышло. В залах толпилось слишком много посетителей, да и картины показались Хильде чересчур темными. В памяти остались лишь мрачные вытянутые лица древних испанцев, их тяжелые черные одеяния. Женщина с трудом изображала хоть какой-то интерес. Холсты на стенах не имели ни малейшего отношения к ее жизни.

Голос в трубке внезапно стал затихать, и миссис Пэлфри напрягла слух. Наконец прозвучало то, чего она ждала:

— До сих пор не могу прийти в себя. От живописи, разумеется, а не от нашей встречи. Впрочем, столкновение по-своему тоже сбило меня с толку.

— Как она там, Габриель? Довольна?

— Филиппа? Разве можно сказать наверное? Никто лучше ее не умеет скрывать свои чувства. Она хотела поговорить, однако беседа получилась недолгой. Мать Филиппы отошла от нас — я так и не понял, что ею двигало: соображения тактичности, то есть желание оставить нас наедине, или же досада на мое неожиданное вторжение. Во всяком случае, эта женщина переместилась к противоположной стене и принялась с преувеличенным интересом разглядывать «Кончину Англии» кисти Форда Мадокса Брауна. Что ж, если какое-то полотно и заслуживало внимания, так это «Кончина Англии». Поразительная ситуация, вы не находите? Я имею в виду Филиппу и ее мать.

Запутанная, озадаченная, Хильда еще больше растерялась.

— Она тебе сказала?

— Ну да, в общих чертах. Мы оба спешили. В четверг она приглашает меня на чай: похоже, мать в этот день куда-то уходит. Филиппа вроде бы обмолвилась, будто хочет мне что-то такое поведать.

У Хильды заныло сердце. С какой же легкостью девушка проболталась, несмотря на ее настойчивые просьбы никому ни в коем случае не выдавать тайны! Ни единой душе. Хотя, наверное, Габриель — иное дело. Порой миссис Пэлфри чудилось, что он мог бы занять особое место в жизни приемной дочери. Да, но сколько та успела ему выложить? И к чему он там приплел приговор и оправдание?

— Что именно? С ней все в порядке?

— Филиппа не больна, если вы об этом. Разве что выглядела слегка напряженной — должно быть, сказалось влияние Альма-Тадема. Они торопились уйти, поэтому, как я уже говорил, у нас не было времени посекретничать. Я узнал только, где ее мать провела эти годы.

Значит, проболталась. Ну, раз ему все известно…

— Постой, она сама?..

— Я бы и так догадался. Глаза у нее настороженные. Только увидел — сразу понял: либо из больницы, либо из тюрьмы. Казалось, и в галерее она затем, чтобы привыкнуть, приспособиться к современному Лондону. Я пытался уговорить их пойти вместе в «Тейт», однако эта женщина намекнула на нежелательность моей компании.

— Да, но как они смотрелись? У Филиппы все хорошо, ты уверен?

— Вряд ли эксперимент проходит удачно, если я вас правильно понял. Похоже, на эту тему она и собирается потолковать.

— Габриель, постарайся, убеди ее вернуться домой. Пускай ненадолго, пускай хотя бы заедет, побеседует с нами.

— Так я и намерен поступить. Глупо с ее стороны взять и порвать с родителями. Купилась на досужие домыслы по поводу разных там биологических уз. Но ведь вы — ее настоящая мать, в любом смысле слова.

Габриель не верил в то, что говорил. Хильда тоже не поверила. Зачем они все ей лгут — грубо, бессовестно, пошло, даже не потрудившись придать обману вид правдоподобия? Ладно, по крайней мере парень видел Филиппу. И возможно, еще раздобудет какую-нибудь весточку.

— Вообще-то я должен быть у нее к шести часам в четверг, да вот беда: куда-то подевал адрес. Помню, записал на обложке каталога, а где он теперь? Никак не найду. И фамилия…

— Дактон. Ее фамилия Дактон. А живут они к северо-западу от Мелл-стрит. Дэлани-стрит, двенадцать.

— Да-да, у меня вертелось на языке. Где-то рядом Мелл-стрит, дом двенадцать… Вот только улицу и забыл. Точно, Филиппа говорила: Дактон. Может, ей что-нибудь передать?

— Только привет. Горячий привет. А лучше вовсе не говори, что звонил сюда. Но, Габриель, пожалуйста, убеди ее вернуться.

— Не волнуйтесь, — сказал молодой человек на прощание. — Вернется, куда она денется.

Хильда опустила трубку. От сердца наконец отлегло. В душе проклюнулось нечто вроде счастья. Раз они ходят вместе по выставкам, значит, не настолько все и плохо. Когда совсем припечет, тут уж не до искусства. Да и Филиппа общается со старым другом, к тому же своего возраста. Габриель обещал перезвонить, сообщить новости. Пожалуй, не стоит рассказывать Морису о сегодняшней беседе. Он, конечно, тоже тревожится, но никогда нипочем не заговорит об этом с женой. Дождаться бы четверга. Тогда она что-то узнает. Возможно, Филиппа уже надумала возвратиться. Возможно, все еще наладится.

Женщина ополоснула руки, вытерла их насухо и продолжила резать лук. Между прочим, в голове промелькнуло: с чего это Габриель решил позвонить из уличного автомата? Вопрос беспокойства не вызвал и тут же забылся.

4

Замысел был достаточно прост, хотя и требовал определенной сноровки. Необходимо похитить из куртки Монти связку ключей, одновременно опустив туда другие, примерно такой же тяжести. Зеленщик не настолько глуп, чтобы не обратить внимания на подозрительно полегчавший карман и странную тишину вместо привычного позвякивания у правого бедра. Попросту взять и выкрасть ключи, значит, почти наверняка раскрыться. Потом Скейс как можно скорее сделает копии — разумеется, где-нибудь поблизости, однако желательно, чтобы вокруг толпились и другие посетители, — вернет хозяйскую связку на место и выудит собственную. Иными словами, придется появиться в лавке дважды за сравнительно короткое время. А для начала хорошо бы взглянуть на ключи, запомнить их количество и прикинуть вес.

В понедельник одиннадцатого сентября Норман с биноклем наготове занял наблюдательный пост у забора на пустыре в восемь сорок пять утра. Зеленщик прикатил на велосипеде к трем минутам десятого, пошарил в кармане облегающей джинсовой куртки и отпер дверь подъезда. К сожалению, при этом он загородил замок и ключи спиной. Две минуты спустя Монти поднял металлическое заграждение перед витриной и начал готовиться к открытию: перетаскивать из глубины магазина ящики с плодами, раскладывать товар на витрине. Джинсовую куртку сменила потрепанная коричневатая спецовка нараспашку с парой больших боковых карманов. Тот, что слева, был заметно растянут у нижнего шва. Дверь между лавкой и подъездом дома оставалась открытой.

В десять минут десятого прямо под вывеской остановился маленький фургон; водитель с юношей-помощником, выбравшись из кабины, принялись выгружать на мостовую ящики со свежим товаром. Магазин был по-прежнему заперт. Монти опустил руку в левый карман и что-то вложил в ладонь парня, а сам пошел помочь водителю. Юноша справился с замком, заклинил створку сеткой с луком и проворно присоединился к ним. Несколько мгновений ключи покачивались на сверкающем кольце на фоне двери, однако водитель, входя в лавку, закрыл наблюдателю обзор ящиком с яблоками. В ту же секунду помощник подхватил связку и бросил хозяину. Ярко блеснул на солнце металл, широкая ладонь Монти метнулась в воздухе — и сомкнулась в кулак. Вот и все, что удалось увидеть Скейсу.

Следующие трое суток мало чем отличались друг от друга. Норман проводил целый день на посту, подкрепляясь бутербродами, однако так ничего и не добился. Зеленщик работал в одиночку. В двенадцать часов он шел через дорогу в «Слепого попрошайку», возвращался с пивом, усаживался на перевернутый ящик и выпивал свою пинту, заедая гигантским рулетом с тертым сыром и помидорами. Иногда он и по утрам наведывался в паб, попросив присмотреть за товаром невысокого морщинистого старьевщика. Время от времени он и сам прикрывал визиты соседа в питейное заведение. Все три дня дверь между лавкой и подъездом оставалась открытой. И лишь уходя, Монти надежно запирал ее.

В четверг, вконец раздосадованный неудачей, Скейс решил подобраться поближе, причем довольно рано, до того как будет открыта лавка. Почему бы нет? Кто-то ведь должен стать первым покупателем. Конечно, в таком случае продавец запомнит его, а это дополнительный риск, но ничего не попишешь. Норман позаботится об этом позже, когда придет время готовить алиби. Теперь же все его мысли сосредоточились на вожделенной связке.

Главное — точно рассчитать время. Зеленшик приезжает в девять — девять ноль пять, убийца же с дочерью покидают квартиру между пятнадцатью и двадцатью минутами десятого. Если каждый придержится своего расписания, все должно пройти как по маслу. Одна незадача: до девяти часов не следует появляться на Дэлани-стрит. Лавка старьевщика и магазинчик подержанных книг открываются не ранее половины десятого, а праздного прохожего, бесцельно шатающегося по улице, легко заметить из окна двенадцатого дома.

Ближе к вечеру Скейс купил на Эджвер-роуд тряпичную хозяйственную сумку. Поутру он медленно двинулся вдоль по Мелл-стрит к перекрестку. В две минуты десятого со стороны Лиссон-Гроув показался Монти. Когда он повернул на Дэлани-стрит, Норман ускорил шаг и нагнал торговца у самой двери.

— Доброе утро. Уже открываетесь?

— Точно, — кивнул зеленщик, слезая с велосипеда. — Дайте мне минуты три. Торопитесь?

— Вообще-то да. Хорошо, я заскочу за угол, куплю газету и вернусь.

Во время этого разговора Монти, не снимая руки с руля, вставил ключ в замок. Скейс уставился на связку, запоминая количество, форму и приблизительный вес ключей, висевших на огромном кольце. Пара американских автоматических, маленький плоский, по виду — как от автомобиля, и тяжелый, солидный «Чабб»[45] длиной примерно в два дюйма.

Мужчина купил газету на вокзале Марилебон и, прикрывшись ею, просидел на скамейке в зале ожидания до половины десятого. Уверенный, что убийца с дочерью покинули Дэлани-стрит, он поспешил в овощную лавку, где выбрал четыре апельсина, фунт яблок и пышную гроздь винограда. Хорошо, что товар съедобен: можно будет облегчить свою ношу, перекусив ею же по дороге. Норман торопливо направился к «Вулворту».[46] Там он приобрел большое железное кольцо — правда, с узорчатой именной биркой, однако без труда от нее избавился.

Остаток дня Скейс подыскивал подходящие ключи в лавках старьевщиков, а также на рынках Мелл- и Черч-стрит. Легче всего было найти замену мелкому: Норман выудил ее из замка помятой жестянки для чая. «Американец» ожидал мужчину в банке, наполненной пачками табака и ершиками для чистки трубок. Тяжелый «Чабб» оказался самым неуловимым. Наконец охотник за ключами попросту выкрал похожий экземпляр из верхнего ящика старого комода, выставленного в одном из магазинов. Быстрота и ловкость собственных рук приятно удивили Скейса. Второй «американец» прятался в ящике с гвоздями, шурупами, очками, обломками арматуры, задвинутом под стол перед лавкой старьевщика прямо на Дэлани-стрит. Ближе к обеду Скейс исхитрился раздобыть полную связку, по виду и весу схожую с той, что носил при себе торговец.

Остаток дня Норман бродил по улицам своего детства. Его так и качало на волнах восторга и ужаса; частично приятное, родное до мозга костей чувство. В бетонных сводах подземного перехода на Эджвер-роуд грохотало эхо далекого прибоя. Стоило мужчине зажмуриться на солнце, как он ощущал скрипящие песчинки между пальцами ног, а перед мысленным взором вновь расстилался пестрый пляж. Осипшие крики мальчишек, играющих в переулках, напоминали полузабытые страхи детской площадки, а мостовая, омытая летним дождем, отчетливо пахла морем. Как и тогда, Скейс точно знал, что ему делать, не сомневался в необходимости, неотвратимости грядущего преступления. Как и тогда, разрывался между страстным желанием совершить его и робкой, стыдливой надеждой: «У меня еще есть выбор, я могу остановиться, если решу, что затея слишком опасна…» Вот и сейчас внутренний голос настойчиво звал его в овощную лавку попытать счастья, понадеявшись на оптимизм и удачу. Однако любая ошибка могла стать роковой. Мужчина решил для начала проверить, хорошо ли сохранились позабытые навыки.

Воскресенье и понедельник он провел, запершись в гостиничном номере, и без отдыха тренировался. Повесив пиджак на спинку стула, просовывал левую руку с новой связкой на мизинце под клапан кармана, цеплял уже собственные ключи большим пальцем — и в мгновение ока производил замену. Норман повторял одно и то же снова и снова, пользовался разными пальцами, отсчитывал секунды. Чем быстрее все пройдет, тем надежнее. Отточив мастерство, Скейс повторил то же самое, только правой рукой, для подстраховки. Ведь он до последней секунды не узнает, в каком именно кармане окажутся ключи.

Целых два дня он не покидал номера, разве что сбегал по ступеням в бар за бутербродами и ветром проносился мимо Вайолет, едва замечая, как девушка поворачивает невидящий взгляд, заслышав его шаги, и приветствует, как доброго знакомого. Каждый миг, потраченный на посторонние занятия, вызывал у Нормана досаду. К вечеру восемнадцатого сентября он наконец почувствовал, что готов.

5

На следующий день Скейс бросил в пакет пару комплектов нижнего белья и несколько рубашек и отправился в прачечную на Дэлани-стрит, а около девяти часов был уже на месте. Запустив грязные вещи в машинку, он занял свободный стул у открытой двери и принялся следить за домом номер двенадцать. Норман беспокоился, как бы убийца с дочерью не выбрали тот же день для стирки. Впрочем, опасность легко было предотвратить. Если они выйдут с тяжелыми пакетами, Скейс быстро покинет прачечную, чтобы вернуться за вещами после.

Но все обошлось. Как обычно, в десятом часу парочка появилась на улице почти с пустыми руками. Наблюдатель отодвинулся от окна, но дамы прошли мимо, не обернувшись в его сторону. Овощную лавку посетили два пенсионера, которые постоянно приходили раньше всех, однако улица была еще слишком безлюдна. Когда за окном прошаркала третья покупательница, тоже пожилая и с тяжелой сеткой, полной картошки, мужчина решил, что пора действовать. Подхватив пустую сумку, он двинулся к магазинчику Монти. Правая ладонь поглаживала в кармане подложную связку. От прикосновения металл стал горячим и влажным. Норман рассердился на себя за потные руки, но потом успокоился, сообразив, что это поможет. Влажное кольцо легче соскользнете пальца. Главное — не дрожать. А этого с ним не случалось даже в детстве.

В отсутствие покупателей торговец натирал рукавом зеленовато-желтые, с красноватым румянцем, яблоки сорта оранжевый пепин Кокса и выкладывал их ровным рядком по краю прилавка. Изобразив притворный интерес к авокадо, Скейс протиснулся мимо, как бы ненароком погладив правый карман куртки Монти. Внутри находилось что-то мягкое — носовой платок или ветошь. Ничего металлического, ничего жесткого. Следовательно, ключи, если он вообще держал их при себе, лежали слева. Норман неспешно вернулся к продавцу и попросил у него четыре апельсина. Тот бросил их в подставленный пакет. Потом Скейс получил четыре яблока сорта оранжевый пепин Кокса и уже под конец пожелал купить два не слишком спелых банана, указав при этом на самую труднодоступную гроздь в глубине лавки. Торговец потянулся за ними, опершись левой рукой на перила. Норман моментально подвинулся к нему, не отрывая глаз от бананов; подцепил мизинцем подложные ключи, запустил руку в карман к Монти — и возликовал, ощутив под пальцами холодное железо. Он выпрямил средний палец, подхватил нужную связку и в тот же миг аккуратно высвободил нагретое кольцо. После двух дней упорных тренировок, а также без мешающего клапана операция удалась на удивление легко и заняла не более трех секунд. К тому времени как торговец выпрямился, держа в руках указанные бананы, и бросил их на весы, тот уже с невинным видом протягивал раскрытый пакет.

Похититель заставил себя уйти как можно спокойнее, однако, свернув на Мелл-стрит, ускорил шаги. Ему повезло: у вокзала Марилебон стояло два пустых такси. Скейс доехал на первом из них до Оксфорд-стрит и отправился в мастерскую по изготовлению ключей, расположенную на нижнем этаже «Селфриджез».[47] Несмотря на столь ранний час, перед окошком топтались двое клиентов, но через несколько минут мужчина уже протягивал хозяину мастерской американские ключи, снятые с украденной связки. Он потребовал сделать по две копии с каждого, зная, что новые «американцы» иногда подводят. Норман покинул магазин с парадного входа и, как ожидал, без труда поймал такси: они прибывали сюда нескончаемой чередой, доставляя туристов за покупками. «Вокзал Марилебон», — сказал водителю Скейс и после, уже расплатившись, на самом деле прошелся до вокзала — на случай если таксист не сразу тронется и нечаянно проследит за ним.

Спустя две минуты Норман очутился на Мелл-стрит. Сначала он собирался переложить свои вещи в сушилку и наблюдать за лавкой зеленщика, выжидая удобной минуты, чтобы снова подкинуть настоящие ключи. Но стоило ему приблизиться к заведению Монти, как сердце упало. Где же знакомая коричневая спецовка? День выдался жаркий, покупатели валили валом, и торговец не долго думая убрал теплую одежду с глаз долой, оставшись в голубых джинсах и футболке.

Скейс возвратился на станцию Марилебон и сидел на скамье, дожидаясь, пока стрелки на часах покажут без пяти двенадцать. В это время зеленщик неизменно отправлялся за пивом в «Попрошайку». Полчаса показались вечностью. Тревога и беспокойство заставляли Нормана поминутно вскакивать с места и расхаживать по главному вестибюлю. Вряд ли Монти заметит подмену до самого закрытия. Да и тогда не заподозрит неладного, потому что замки на обеих дверях захлопываются автоматически. Итак, до утра владелец лавки не спохватится. Однако с наступлением ночи подбросить связку будет уже невозможно. Или сейчас, или никогда.

Без восьми двенадцать Норман был опять на Дэлани-стрит. На сей раз он зашел в магазинчик подержанных книг. В полдень зеленщик окликнул соседа, а секунду или две спустя появился в дверях в джинсовой куртке и двинулся через дорогу к пабу. Седенький владелец лавки со всякой рухлядью пристроился на перевернутом ящике, подставил солнышку морщинистое лицо и уткнулся в газету.

Пора! Каких-нибудь две минуты — и Монти вернется с пивом, тогда все пропало. Ну же, смелость города берет!.. Скейс бодрым шагом пересек улицу и вошел в магазин; проделал он это столь быстро, что добровольный сторож и глаз не успел поднять. И снова удача улыбнулась похитителю. Коричневатая спецодежда висела на гвоздике над мешками картошки, прислоненными к задней стене. Коснувшись гладких ключей, Скейс исполнился торжества, и его сердце радостно забилось.

Между тем старьевщик уже стоял между нежданным посетителем и прилавком. Норман не дал ему заговорить, выпалил первым:

— Понимаете, я оставил сумку фирмы «Маркс энд Спенсер» и не знаю где: толи здесь, то ли в книжном напротив, то ли в молочной лавке на Мелл-стрит. Там ее нет, вот мне и подумалось: может, Монти нашел пропажу и отложил у себя?

Проницательные глазки недоверчиво сощурились. С другой стороны, ничего противозаконного не произошло. Скейс не приближался к кассовому аппарату, не набивал карманы товаром и вообще едва успел зайти. Да и что там воровать, позади прилавка-то? Старичок брюзгливо пробурчал:

— Монти? Никакой он не Монти. Монти уж двадцать лет как помер. А это Джордж. И он бы сказал мне про сумку.

— Да, пожалуй, здесь ее нет, а больше и положить-то некуда. Должно быть, я все-таки забыл ее в прачечной, а кто-нибудь присвоил. Благодарю вас.

Мужчина проворно зашагал прочь, перешел дорогу и оказался на тротуаре в тот самый миг, когда Монти — после стольких дней трудно было называть его Джорджем даже про себя — вышел из дверей «Слепого попрошайки», осторожно держа в обеих руках по пенистой кружке с пивом.

Такого облегчения, восторга, ликования Норман не испытывал ни разу. Детские выходки на пляже казались теперь невинными шалостями. Душа возносила хвалебные гимны, сама не ведая кому. Скейсу хотелось подбрасывать сияющие ключи, слушать их веселый звон и шутя ловить одной рукой, но он с усилием сдержал неуместный порыв. Разве что улыбнулся зеленщику, проходя мимо.

6

Ключи он аккуратно разделил на два комплекта, перевязав их разными шнурками. Придется еще проверять на месте, какой из них предназначен для какой двери: один должен был отпирать парадную, другой — ту, которая соединяла подъезд и лавку. Если повезет, угадает с первого раза. Чем дольше он промешкает у двери, тем больше вероятность попасться кому-нибудь на глаза.

Скейс подождал в привычном укрытии за забором, пока убийца с дочерью не ушли, затем отсчитал еще сорок минут — на случай если они что-то забудут и неожиданно вернутся. Щель в проржавленном железе не давала широкого обзора, но мужчина приложил к ней ухо и, лишь когда затихли последние шаги, стремительно пересек пустырь и протиснулся между покосившимися бетонными панелями, как делал не раз и не два.

Дэлани-стрит была пуста. Над закрытыми на ночь заведениями горели окна квартир. Люди устраивались перед телевизорами, готовили ужин, обсуждали прошедший день. Прачечную самообслуживания заливал яркий свет. Какая-то немолодая женщина с корзиной на колесиках везла гору спутанного белья от стиральной машины к сушилке.

Норман достал первый набор ключей и, зажав их в ладони, торопливо перешел улицу. Железная собачка нырнула в скважину. Ничего не получилось. Он зашевелил губами, беззвучно повторяя себе: «Спокойно, спокойно, спокойно…», нащупал в кармане другую связку. На сей раз ключ без труда повернулся. Норман шагнул в коридор и затворил за собой дверь.

В тот же миг его охватил нечеловеческий ужас: здание содрогнулось и задребезжало от основания до крыши. Незваный пришелец окаменел, затаив дыхание. Потом понял — и расслабился. Это всего лишь подземный поезд промчался близко в тоннеле между Марилебон и Эджвер-роуд. Шум наконец умолк, и дом погрузился в тишину. Мужчина замер, прислушался. В подъезде стоял тяжелый, грубый запах картошки, к нему примешивался более легкий и тонкий аромат яблок. В конце коридора бледнели два размытых пятна: дверь с панелями из непрозрачного стекла, ведущая на задний дворик.

Включив карманный фонарик, Скейс двинулся туда вслед за лучом. Створка запиралась на два засова, снизу и сверху, что исключало любую возможность укрыться во дворе: наверняка хозяйки проверяли обе щеколды, прежде чем ложиться спать.

Норман посветил на лестницу и медленно тронулся вверх, проверяя каждую ступень перед тем, как перенести на нее всю свою тяжесть. Вот и площадка. Дверь в заветную квартиру располагалась слева. Яркий луч упал на нее — и выхватил из темноты солидный кодовый замок.

Разочарование тугим комом подступило к самому горлу, так что непрошеного гостя едва не стошнило желчью. Скейс не стал колотить в отчаянии по двери, а просто ткнулся в нее горячим лбом, пытаясь подавить слабость. За ней пришли гнев и досада: он-то, глупец, надеялся найти квартиру открытой. Некогда так оно и было в подобных домах: один хозяин, один парадный вход, один замок. А здесь — даже не автоматический «американец». Что же теперь, опять воровать ключи? Или пробиваться силой?

Раньше Норман предполагал досконально изучить квартиру, выяснить, где спит убийца, с тем чтобы уверенно пройти к ее постели, а после столь же беспрепятственно скрыться, не боясь ошибиться дверью. Намерение оказалось неосуществимым. Придется менять планы. Все же кое-какие приготовления не мешало бы сделать прямо сейчас. Скейс решил заняться осмотром дома. Хотя Мэри Дактон и девушка не могли вернуться раньше полуночи, мужчина перемещался на цыпочках, прикрывая фонарик левой ладонью и прислушиваясь к любому шороху. Тихо, со всей осторожностью приоткрыл он дверь ванной — и вжался в стену, точно ожидая там кого-то увидеть. Верхняя часть окна была откинута; в лицо подул прохладный ветер, от которого надулись и затрепетали занавески. Они были задернуты, однако Скейс не решился включить фонарик. Тем более что лондонское небо, испещренное пурпурными и багровыми всполохами, ясно давало рассмотреть очертания газового котла, тонкую цепочку с луковицей-набалдашником и просторную белую ванну. Ни бельевого шкафа, ни перегородок. Спрятаться негде.

Еще пять минут мужчина поднимался и спускался по лестнице, отыскивая скрипучие ступени. Пятая и девятая поднимали особенно много шума; надо бы запомнить и не наступать на них. Остальные тоже не молчали, но, если держаться у самой стены, при желании получалось идти совершенно бесшумно.

Наконец Норман извлек из кармана вторую связку и отпер дверь в лавку. Густой дух земли и слежавшихся цитрусовых ударил в ноздри, так что перехватило дыхание. Вокруг был непроницаемый мрак. Даже тонкий лучик от уличного фонаря не пробивался сквозь плотно закрытые ставни. Никакие шторы не сумели бы столь идеально затемнить помещение. Скейс прислонился спиной к двери, тщетно вглядываясь в кромешную мглу, и вздохнул полной грудью — впервые с тех пор, как ступил на порог дома. Даже если хозяйки вдруг возвратятся, у них ведь нет ключа от лавки. Норман почувствовал себя в безопасности. Осмелев, он зажег фонарик и медленно обвел им сложенный стол на козлах, рулон синтетической травы, поставленные друг на друга в ожидании утра ящики с томатами, салатом и яблоками, мешки с картофелем, большие сетки с луком, сложенные вдоль стены, и старую фарфоровую раковину. Один из кранов отсутствовал, другой то и дело ронял тяжелые капли. Скейсу хотелось бы завернуть его, остановить непрекращающийся глухой стук, но он удержался. Яркий луч нащупал деревянный стол с огнеупорным покрытием, на нем — газовую горелку, большой чайник и маленький заварочный, коричневого цвета и весь в пятнах. Под столом обнаружился перевернутый на бок ящик из-под апельсинов, в котором стояли две кружки с голубой каемкой по краям, жестянка с надписью «Сахар» и чайница с изображением коронации Георга Пятого и королевы Марии. Норман пристроил фонарик на одном из ящиков; при свете надел свой длинный плащ, натянул перчатки поверх закатанных манжет рубашки, достал со дна рюкзака холодный нож. Затем присел на четвереньки у крепкой деревянной опоры, подтянув колени к подбородку и больно упершись худыми ягодицами в жесткий пол. «Сегодня ничего не произойдет». Он точно знал это, хотя и не мог сказать почему. Только смутно чувствовал: одеяние поможет не оставить в лавке лишних следов, и потом на всякий случай лучше быть готовым: вдруг по какой-то чудесной причине убийца вернется с работы одна. Мужчина продолжал сидеть во тьме, ждать, отсчитывать удары капель, вдыхая теплый запах нового макинтоша и ароматы лавки; руки в белоснежных перчатках он держал перед собой, ладонь к ладони, словно священник.

Около полуночи хозяйки наконец возвратились. Скейс ясно услышал, как захлопнулась парадная дверь; ему почудились глухие голоса и даже легкое поскрипывание ступенек. Но вот убийца с дочерью оказались у него над головой; от них отделяли лишь перекрытия и тонкий пол. Балки громко скрипели, повторяя каждый шаг. Время от времени дерево оглушительно стреляло. Всякий разу Скейса подпрыгивало сердце, он цепенел и со страхом косился вверх, словно боялся, что сквозь потолок провалится чья-нибудь нога. Казалось невероятным, чтобы женщины не учуяли его присутствия, чтобы его запах и теплое дыхание не проникли к ним. Норман даже начал различать шаги.

Те, что полегче, несомненно, принадлежали Мэри Дактон; девушка была выше ростом и ступала увереннее. Вскоре хозяйки разошлись по комнатам. По тихой походке Скейс определил: убийце принадлежит спальня, окна которой выходят на улицу. Минут через пять шаги пересекли потолок, послышался шум сливного бачка и приглушенный рев газового котла. Что ж, если не получится по-другому, это тоже шанс. Интересно, запирается ли убийца, входя в ванную: в конце концов, в доме-то, кроме них с дочерью, ни души. А может, даже не закрывает квартиру, собираясь помыться на ночь? Или осторожность вошла у нее в привычку? Надо бы выяснить.

К половине первого последние звуки затихли, однако Норман продолжал сидеть на корточках, прижимаясь к жесткой опоре. Глинистый дух свежевскопанной земли от картофельных мешков сгустился сильнее прежнего. Скейс болезненно сморщился и задержал дыхание, но было поздно. Память воскресила мучительный образ. Он снова стоял рядом с женой у груды багровых комьев, на краю могилы Джули, посреди просторного лондонского кладбища, и смотрел, как опускают рывками маленький белый гробик во тьму. Мэвис настояла на том, чтобы никого не звать, и на похоронах супруги были единственными зрителями. Они всегда держали радости и беды при себе. К чему и в скорбный день проявлять ненужную щедрость, терпеть притворно-сочувственные, хищные взгляды соседей? Семейный священник заболел, а молодой человек, заменявший его, явился в грязных ботинках. Жена не отрываясь глядела на них во время погребения. Позже, слушая жалобы Мэвис, Норман возразил:

— По-моему, он отлично сделал свое дело, дорогая, и говорил от души.

Она же отозвалась капризным, упрямым тоном, с которым мужу волей-неволей пришлось в последнее время свыкаться:

— Мог бы и начистить обувь.

Скейс вспомнил, что убийца спит у него над головой. Через несколько дней Мэри Дактон уже не будет в живых. Возможно, и девушка, и сам он тоже погибнут. Почему бы нет? Если возникнет непредвиденная, неясная пока необходимость, он не станет противиться. Подобный исход — смерть втроем — ему почти по душе, ибо восстановит некую высшую справедливость, придаст свершившемуся законченность, избавит от будущих осложнений. Могила не страшила Нормана; страшила тюрьма. Возможно, именно мысль о скорой неотвратимой кончине, впервые посетившая его разум, вызвала к жизни давно забытые образы. Они вспыхивали перед ним, будто на большом экране живописными, бессвязными обрывками знакомого фильма. Вот через приоткрытую дверь «Козы и циркуля» серебрится украшенная «дождиком» рождественская ель; обрывки водорослей, зацепившихся за железные балки пирса, сонно покачивают слизистыми щупальцами в мутно-зеленых волнах прилива; скрипучий мокрый песок сыплется из ладоней на краденый кошелек; вот мистер Миклрайт, зажав черную пешку между большим и указательным пальцами, плавно перемещает ее подоске; Илай Уоткин раскладывает кошачью еду по мискам, награждая орущих любимцев ласковыми словами; Джули примеряет форму девочки-скаута; Джули крепко спит в коляске под яблоней на лужайке Маджента-Гарденс; Мэвис украдкой поглядывает на Скейса через поцарапанную парту средней школы во время вечернего урока французского — там будущие супруги впервые встретились. Любопытно, почему оба выбрали этот язык? Никто из них не был во Франции, даже не собирался туда. Однако тогда-то все и началось. Ни до, ни после Норман так и не получил доказательств того, что заслужил ее любовь, поэтому рассматривал случившееся как чудо.

Порой на него накатывала дрема, потом он встряхивался и вытягивал затекшие ноги. Наконец перед самым рассветом Скейс медленно поднялся, снял перчатки, скатал непромокаемый плащ и убрал его вместе с ножом в рюкзак. Дежурство закончилось; на улице зарождался новый день. Вечером Норман уже не вернется. Теперь он станет приходить сюда через одну ночь, так чтобы вдоволь высыпаться, сохраняя бодрость духа и свежую голову до самого утра. Искра надежды разгорелась в его сердце с новой силой: долго ждать не придется.

С величайшей осторожностью закрыл он лавку и прокрался по коридору. Оставалась еще парадная дверь, но Скейса это не беспокоило. Вряд ли тихий щелчок замка разбудит спящих наверху. Даже если убийца лежит на кровати без сна или беспокойно ворочается с боку на бок, еле слышный шум не встревожит ее. По ночам старые дома полны таинственных шорохов. Да и пока она встанет, включит свет, подойдет к окну, незваный гость успеет скрыться из вида.

Дверь затворилась почти беззвучно. Норман отправился на станцию Бейкер-стрит дожидаться утреннего поезда Кольцевой линии.

7

В четверг двадцать первого сентября Филиппа сидела в плетеном кресле у распахнутого окна в своей комнате. Девушка с матерью только что вернулись из Бромптонской часовни, где они любовались на мраморные статуи Алессандро Маззуоли. До работы оставался еще целый час. Мэри Дактон предложила заварить чай. Из кухни доносились загадочные шорохи, словно там поселилось мелкое домашнее животное. Тонко позвякивала посуда, чуть слышно ступали шаги. Для Филиппы эти звуки были настоящей музыкой. Дверь в большую комнату оставалась приоткрытой, однако из-за того, что по четвергам заведения закрывались рано, улица на сей раз молчала. Далекие веселые голоса за ее собственным окном, казалось, долетали откуда-то из другого мира. Стоял душный день; сначала вроде бы собиралась гроза, но в последние полчаса небо прояснилось, и спальню заливал густой медовый свет, какой обычно бывает перед наступлением сумерек.

Девушка наслаждалась покоем, как вдруг ее начал переполнять сладкий трепетный восторг, диковинный и непонятный. Даже неживые предметы в комнате облеклись сиянием радости, витающей в воздухе. Филиппа, распахнув глаза, смотрела на цветок герани на своем подоконнике. Почему она раньше не замечала его красоты? До сих пор она не ценила этих ярких растений, мирилась с их изобилием на безвкусных парковых клумбах и политических трибунах, а дома держала только за неприхотливость. Но это же чудо земной красоты! На конце пушистого, нежного стебля покачивались пышные соцветия, каждое из которых напоминало крохотный розовый бутон. Неприметно и верно, как дыхание, раскрывались они навстречу солнцу. Словно тончайшая кисть искусного живописца провела бледно-желтые линии по розовым полупрозрачным лепесткам. А листья, похожие на маленькие опахала! Как причудливо бежали по ним прожилки, какое бесконечное разнообразие оттенков зелени являли они восхищенному взгляду! На память пришли знакомые строки Уильяма Блейка: «В мире все живое — свято, радость жизнь черпает в жизни…»[48] Даже собственное тело показалось Филиппе чем-то удивительным. Целые реки омывали его изнутри, и не было в их волнах ничего ненужного, лишнего. Все живое слилось воедино и стало частью всеобщей полноты. Дышать — уже значило упиваться блаженством. Девушке хотелось молиться, хотелось от души сказать кому-то неведомому: «Спасибо за это мгновение. Помоги мне сделать и ее счастливой!» В голове зазвучали другие слова, тоже где-то когда-то слышанные: «Ибо мы Им живем, и движемся, и существуем».[49]

Тут мать позвала ее в большую комнату, где изумительно пахло лимонными дольками и свежезаваренным чаем. На прикроватном столике располагался поднос из папье-маше с чайничком и двумя любимыми чашками. Мэри Дактон с улыбкой протянула некий сверток.

— А это я сделала для тебя.

Филиппа развернула неожиданный подарок: джемпер с отложным воротником, выполненный в самых разных желтовато-коричневых тонах, с двумя прямоугольниками яблочно-зеленого цвета, расположенными справа на спине и на груди. При вязании, разумеется, использовались всевозможные виды ниток, тонких и толстых, блестящих, матовых и пушистых, и переливы текстуры придавали простому на первый взгляд узору особую прелесть. Натягивая джемпер, девушка не удержалась и воскликнула:

— Какой очаровательный! Просто чудо! Когда же ты его связала?

— По ночам, у себя в комнате. Не хотела показывать тебе, пока не закончу. На самом деле здесь ничего сложного. Рукава — это прямоугольники, присборенные у плеч. Конечно, сейчас еще слишком тепло, а вот осенью в Кембридже ты скажешь мне спасибо.

— Уже говорю. И всегда буду говорить. Он безумно красивый. Все станут спрашивать, где такие продаются. И я скажу: «Это мне мама связала». Вот будет весело!

Они обменялись взглядами. Лица обеих сияли от удовольствия. «И я скажу: „Это мне мама связала“…» Филиппа выпалила эти слова не задумываясь, не просчитывая их эффект заранее. Кажется, впервые в жизни она говорила свободно и прямоте, что лежало на сердце. Девушка вытащила пышные волосы из-под круглого воротника и, встряхнув ими, распустила по плечам. Затем раскинула руки и закружилась по комнате. В овальном зеркале между окнами она видела собственное отражение — вихрь золотых, коричневых, желтоватых пятен с ярко-зелеными вспышками; позади мелькало лицо матери, оживленное, со смущенным румянцем на щеках и сверкающими глазами.

Внизу в подъезде резко и повелительно затрезвонил звонок. Филиппа замерла. Застигнутые врасплох, хозяйки уставились друг на друга удивленными, обеспокоенными глазами. Никто не приходил к ним со дня дежурного визита полицейского.

— Наверное, Джордж вернулся за чем-нибудь и позабыл ключи, — неуверенно произнесла Мэри Дактон.

— Сиди здесь, — сказала дочь, направляясь к двери. — Я открою.

Не успела она спуститься по лестнице, как звонок прозвучал снова. Девушка встревожилась. Однако дверь пришлось отпереть.

— Мисс Пэлфри? — промолвил гость опасливым, чуть ли не виноватым тоном. — Я Терри Брюер.

И вежливо протянул карточку, которую держал наготове. Филиппа не удостоила ее взглядом. Мало ли карточек на свете: визитки, паспорта, ордера на обыск или арест, лицензии… Всякий клочок исписанного картона требует: «Впустите! Я существую. Я облечен властью, надежен, имею вес в обществе». Девушка не нуждалась ни в каких бумажках, она смотрела пришельцу прямо в лицо.

— Что вам надо?

Какой молодой, не намного старше ее. Тугие кудри прикрывают лоб. Лицо в форме сердечка, с отчетливо раздвоенным подбородком. Выпирающие скулы. Изящные, влажные, чуть надутые губы. Огромные блестящие глаза бледно-карего цвета с ярко-зелеными вкраплениями. Филиппа твердо, хотя и с неприязнью заглянула в них.

— Просто поговорить. Я внештатный журналист «Кларион», пишу очерк о преступниках, получивших пожизненный срок, об их дальнейшей судьбе на свободе. Никаких сенсаций, вы же знаете «Кларион». Ни жареных фактов, ни слезливых подробностей. Нашего читателя привлекают человеческие истории. Как вы нашли свою мать, что это значит — жить под одной крышей после стольких лет разлуки, как она перенесла годы в тюрьме… Я хотел бы побеседовать с вами обеими. Разумеется, реалии мы изменим. Фамилия Дактон даже не будет упомянута.

Девушка хотела захлопнуть дверь у него перед носом, однако непрошеный посетитель надежно уперся в створку носком ботинка.

— Понятия не имею, о чем вы, — отрезала Филиппа. — И не желаю вас больше видеть.

— Неужели думаете, у вас есть выбор? Лучше пустить меня, чем целую дюжину других. Одно эксклюзивное интервью, и я обещаю оставить вашу семью в покое. Ни адреса, ни настоящих имен. Видите, я очень сговорчив, не то что прочие.

Лжет, подумала девушка. Никакой он не журналист. Скорее всего мелкая сошка из редакции «Кларион», возмечтал сделать себе громкое имя. Да, но кто-то его натравил, и это мог быть только…

— Как вы нас разыскали? — в упор спросила она.

— У меня много друзей.

— Точнее сказать, один. Габриель Ломас.

Визитер не ответил, однако Филиппа и так поняла, что попала в точку. Не научился парень врать как следует. Подвижное, не привычное к самообладанию лицо сразу же выдало его. Значит, Габриель позвонил в дом на Кальдекот-Террас, причем наверняка улучил минуту, когда Хильда была одна. Морис почуял бы опасность, раскусил бы обманщика даже по телефону, однако его жена — глупая, ни в чем не повинная Хильда — так и напрашивалась на роль жертвы. Интересно, что ей наплел Ломас и сколько ему удалось выудить? Разумеется, наврал с три короба об их нечаянной встрече. Даже без необходимости он бы не удержался и что-нибудь присочинил. А после провел уже собственное дотошное расследование. Тому, кто намеревается изучать историю в Кембридже, не составит особого труда собрать нужную информацию, тем более в подобном случае. Не каждый день женщину приговаривают почти к десятилетнему заключению. Достаточно было поднять газетные вырезки за тысяча девятьсот шестьдесят восьмой — тысяча девятьсот шестьдесят девятый годы. Даже странно, что молодой человек прокопался почти неделю, устанавливая личность ее матери. Хотя, с другой стороны, у него могли найтись дела поважнее мелкого предательства.

Глядя на вкрадчивую, хищную улыбочку Брюера, девушка легко представила, что именно привлекло Габриеля в этом парне. Своеобразные, странные лица всегда привлекали Ломаса. Иначе почему он вообще с ней связался? Габриель выбирал знакомых, точно безделушки на уличном лотке. Не раз на вечеринках Филиппа наблюдала, как он «покупался» на яркий блик, мелькнувший на щеке, внезапную вспышку остроумия, горделивый поворот головы. Зато, подобно безделушкам, людей можно было выбрасывать и заменять, будто негодные покупки. Такое лицо он бы не пропустил. Угрюмая красота, налет опасности и порока, поддельная уязвимость… Гость силился выглядеть безобидным просителем, но в воздухе пахло алчным возбуждением. «Парень перестарался с нарядом и теперь явно не в своей тарелке, — усмехнулась про себя девушка. — Должно быть, это его лучший костюм, предназначенный для особых интервью, свадеб, обольщения и шантажа». Портной переусердствовал; отвороты слишком широкие, ткань — скорее синтетика, чем настоящая шерсть — уже начала коробиться. Странно, что Ломас не потрудился объяснить ему, как следует одеваться. Зато сколько гонора, сколько самоуверенности в заурядном трепаче с елейной улыбочкой!

— Знаете, чем раньше вы меня впустите, тем раньше мы покончим с этим. Иначе я буду возвращаться вновь и вновь. Давайте поговорим в доме. Не хотелось бы затевать ссору на улице, а то еще кто-нибудь услышит. Соседи наверняка полагают, что фамилия вашей матери — Пэлфри? Не стоит их разочаровывать.

Мэри Дактон вышла на лестничную площадку и прошептала:

— Впусти его.

Филиппа шагнула в сторону. Пришелец проворно скользнул внутрь, в два скачка одолел узкие расшатанные ступени, едва не сбил с ног хозяйку, застывшую у открытой двери, и бесцеремонно двинулся прямо в гостиную, словно частенько бывал здесь прежде. Филиппа бок о бок с матерью последовали за ними встали на пороге, наблюдая за чужаком. С каким же алчным презрением он упивался их бедностью, их ранимостью! Парень оглядывал квартиру с видом кредитора, оценивающего стоимость пожитков. Цепкий взор недоверчиво задержался на полотне Генри Уолтона, и даже девушке на миг показалось, что картине здесь не место.

Впрочем, нет. Это ему не место в их доме! Филиппу захлестнула ярость. За внезапным озарением тут же последовало действие.

— Постойте, — произнесла девушка. — Погодите.

Она убежала в кухню, вытащила из-под раковины ящик с инструментами, схватила самое крупное и самое увесистое долото, промчалась обратно, едва взглянув на глупое, ошеломленное лицо Брюера, выскочила в подъезд и с грохотом захлопнула дверь. После этого, загнав острый конец в узкую щель у косяка, принялась выламывать замок. Филиппа не давала себе труда задуматься над тем, что же в ее отсутствие происходит в квартире. Все силы, все мысли девушки сосредоточились на нелегкой задаче. Замок не поддавался: его и создавали так, чтобы выдерживал подобные покушения. А вот входная дверь проявила больше слабости. Она ведь никогда не была парадной, да и прослужила восемьдесят с лишним лет. Филиппа упиралась, хрипя от напряжения. Но вот послышался треск, по дереву побежали первые трещины. Хозяйка квартиры глухо простонала и налегла. Через пару минут дверь наконец-то сломалась. В то же мгновение девушка очутилась перед незваным гостем с долотом в руке. Она отдышалась и ровным голосом проговорила:

— Отлично. Теперь убирайтесь. Черкнете хоть слово — я буду жаловаться в редакцию и в совет по печати. Заявлю, что вы взломали дверь, силой ворвались в дом и под угрозой выдать маму соседям вынудили нас на интервью.

Парень шарахнулся к стене, округлив глаза и неотрывно глядя на тяжелый инструмент.

— Сучка ненормальная! — просипел он. — Кто тебе поверит?

— Не сомневайся, поверят, и намного скорее, чем тебе. Хочешь рискнуть? Помни: таких, как я, уважают. Таких, как ты, — нет. Думаешь, приличной газете нужна подобная слезливая дребедень? Мэри Дактон, по-вашему, не заслуживает сострадания, но я — другое дело. Послушная долгу дочь ставит на карту свое будущее. Учащаяся Кембриджа селится в трущобе во имя кровных уз. Читатели разрыдаются. Ты убежден, что, глядя на мое лицо, кто-то поверит, будто бы я сама взломала дверь?

— Это не мое долото! С какой стати я буду расхаживать с долотом?

— Да ни с какой. Разве что надумаешь выломать чей-нибудь замок. Видишь, самый обычный инструмент. Недавно, кстати, купленный. Имя владельца на рукояти не написано. Докажи, что это не твое, если сможешь. И не забывай, нас двое против одного. Кажется, тебе известно, кто моя мать? Полагаешь, у нее не повернется язык соврать ради того, чтобы разрушить карьеру наглого журналиста?

Чужак потрясенно вымолвил:

— Боже, вы и впрямь на такое способны!

— Так вот я — ее дочь. Если даже напишешь свою статью и обелишься перед начальством, тебе не уйти от ответа. Я лично об этом позабочусь.

Она уже не сомневалась, что произвела на гостя нужное впечатление. От него исходил запах ужаса — резкий, вонючий, словно блевотина. Брюер попятился к выходу. Филиппа тронулась следом, направив острие долота к его горлу. Наконец парень исчез. С лестницы донесся поспешный топот обезумевшего от страха человека.

Мэри Дактон, вытянув руки, двинулась вдоль стены, точно слепая. Девушка подошла к ней и довела до постели. Мать и дочь сели рядом, касаясь друг друга плечами.

— Нагнала ты на него страху, — прошептала бывшая узница.

— Ну и хорошо. Теперь ни строчки не напишет. По крайней мере пока не свяжется со своим адвокатом, да и тогда вряд ли.

— Может, нам лучше уехать? Не надолго, конечно, хотя бы на пару дней. Пусть он решит, что спугнул нас. Однажды, когда мне было девять, наш класс воскресной школы возили на экскурсию на остров Уайт, в город Вентнор. Там скалы, песок и домики с викторианскими росписями. Вот бы отправиться туда. Парень вернется пару раз, поймет, что мы съехали, — и оставит нас в покое.

— Он и так не посмеет нас больше трогать. Я не блефую, и Брюеру это известно. «Кларион» — последняя газета, где напечатают сентиментальную труху, которой он собирался удивить читателей. Даже если вдруг выйдет статья, там точно не будет ни адреса, ни имен. Редакция блюдет в чистоте свою либеральную совесть. Успокойся, никто не станет тебя травить. В конце концов, ты свое отсидела и теперь в их глазах относишься к виду, подлежащему защите.

Филиппа удивилась, насколько ранимой оказалась ее мать. Выходя из тюрьмы, она казалась такой сильной, уверенной в себе. Хотя, вероятно, тогда ее попросту ничто не трогало. Возможно, именно в ту минуту, на берегу городского канала, в зеленоватых сумерках, глядя, как переворачивается и тонет опостылевший потрепанный чемодан, Мэри Дактон и решила вновь принять на себя бремя жизни со всеми заботами и горестями.

Девушка придвинулась к матери, обняла дрожащие плечи. Прижалась щекой к холодной щеке. И поцеловала ее. Господи, как легко и прекрасно. И почему ей понадобилось так много времени, чтобы понять: любви не нужно бояться?

— Все уладится, — сказала Филиппа. — Ничего страшного нам не грозит. Мы вместе, и никто нас не обидит.

— А вдруг он пойдет в другую газету?

— Не пойдет, иначе вылетит из «Кларион». А если посмеет, мы разрушим его карьеру. От тебя потребуется одно — подтвердить мои слова. А твой испуг придется даже кстати, правдоподобнее будешь смотреться. Всего-то и надо, что чуть-чуть соврать.

— Я не слишком наловчилась в таких делах.

— А что здесь такого? Да нам и не придется раскрывать рот. Говорю тебе, Брюер уже забыл сюда дорогу.

— Наша дверь. Ее теперь не закроешь?

— Завтра же куплю засов, станем запираться на ночь, пока не установят новый замок. Ерунда, не стоит беспокоиться. Журналист ушел насовсем, ну а красть здесь нечего, разве что картину. Профессиональный вор не сунется в такую дыру. Однажды к нам на Кальдекот-Террас влезли грабители — они предпочитают мелкие драгоценности, от которых проще избавиться.

Девушка посмотрела на мать — и будто бы увидела собственные руки со стороны. Длинные, тонкие пальцы с узкими сильными ногтями ритмично сжимались, ладони словно утешали друг друга. Женщина отрешенно смотрела в одну точку, явно не замечая своих нервных жестов. Может быть, в этот миг ее руки перекатывали тяжелый гладкий камушек, а перед глазами расстилалось бескрайнее море, и пестрая волна изгибалась, обрушивая к босым ногам пену и поднятую со дна гальку… Но вот Мэри Дактон моргнула и словно опомнилась.

— Откуда он узнал?

— От Габриеля. Этот парень умеет вынюхивать скандалы, у него талант. Не удержался и рассказал приятелю. Знакомая ситуация. Все мы в итоге думаем только о себе. Взять хотя бы меня и ту беременную.

— Кого?

— Ты не знаешь. Ей нужна была наша квартира, и я обошла соперницу.

— Не похож он на приятеля Габриеля. Не тот уровень.

— Ломас — не человек, а шестиугольник. Прикасаешься к одной грани, а думаешь, будто вы сблизились. Выбрось обоих из головы. Пожалуй, нам и вправду не помешает на время уехать из Лондона. Вентнор ничем не хуже любого другого места. Только, пожалуйста, не жди, что там все по-прежнему. Так не бывает. Да, еще нам потребуются деньги. В банке осталось кое-что, но и без запаса нельзя, особенно когда окончится срок найма. Работу на острове так просто не отыщешь, тем более в конце сезона.

Женщина повернулась к ней с видом умоляющего ребенка.

— Я знаю, тебе там понравится. И к тому же это ненадолго.

— Знаешь, почему бы тебе не сменить фамилию? — предложила дочь. — Так меньше трудностей.

— Нет, не могу. Это значит расписаться в поражении. Я должна помнить, кто я на самом деле.

Филиппа встала с кровати.

— Поедем завтра, как только починим дверь и замок. А сейчас надо бы наведаться на Кальдекот-Террас. Я отлучусь на час, не больше. Посидишь без меня?

Мать кивнула. И добавила, пытаясь улыбнуться:

— Прости, я у тебя такая глупая. Конечно, посижу. Иди спокойно.

Девушка повесила сумку на плечо и пошла к выходу. Внезапно мать окликнула ее:

— Роза! Ты ведь не возьмешь чужого?

— Не волнуйся, — отозвалась дочь. — Только то, что нам задолжали.

8

Чайные ложки — вот за чем отправилась девушка. Они достаточно малы, их легко переносить и не труднее продать, пока серебро в цене. У Мориса была их целая коллекция, больше сотни. Примерно половину он запирал в своей туалетной комнате, в сейфе. Остальные были выставлены в застекленной горке восемнадцатого века, выполненной из розового дерева, в его кабинете. Шкаф запирался, однако Филиппа догадывалась, что ключ по-прежнему в сейфе, и знала нужный код. Время от времени Морис перекладывал «экспонаты» на багровом бархате и забывал о них до следующего раза. В детстве Филиппа охотно помогала ему в этом; ей нравилось трогать гладкое серебро, гладить изящные ручки. Приемный отец научил ее читать клейма, показывал столовые приборы вблизи, потом доставал их из коробки, предлагая угадать, когда и какой мастер изготовил тот или иной образец. Да-да, на ложках она и остановит свой выбор. К счастью, с ними не возникнет проблем. Если только Морис не сменил комбинацию сейфа, что вряд ли, не придется даже взламывать замочек у шкафа. Очень уж красивая эта горка, обидно было бы повредить такую прелесть. Девушка не хотела, чтобы ее вторжение выглядело как грабеж. Пусть мистер Пэлфри догадается, кто к нему заглянул, а позже Филиппа все объяснит.

Она думала набрать столько серебра, чтобы, продав его, месяц прожить вместе с матерью не работая. Девушка знала, какие из ложек самые редкие и, следовательно, самые ценные. На рынке Черч-стрит даже обычный на первый взгляд прибор тянул фунтов на тридцать. Достаточно было взять два десятка отборных экземпляров, чтобы решить все насущные вопросы. Главное — продавать ворованное по частям и в правильных местах. Конечно, полной стоимости за ложки ей не выручить, однако на первое время и этого хватит.

Филиппа так торопилась исполнить задуманное и скорее вернуться к матери, что даже позволила себе нанять такси от вокзала Марилебон. Пассажирка попросила остановить на углу Кальдекот-Роуд. Стоило машине удалиться, как эта предосторожность показалась излишней и глупой. В кухне свет не горел; так и полагалось, ведь Хильда по четвергам заседала в суде. На всякий случай девушка повернула ключ в замке и закрыла за собой дверь с величайшей осторожностью, почти не дыша, словно боялась пробудить эхо в белоснежном, пропахшем чистотой коридоре. Казалось, дом понимал: она пришла как чужая. Филиппа легко взбежала по ступеням, приблизилась к двери в спальню и уже взялась за ручку, когда почуяла кожей опасность. В доме кто-то был. Гостья замерла на пороге и медленно толкнула створку.

В кровати лежали Морис и какая-то девушка. Оба явно перепугались, услышав шаги на лестнице. Они едва закончили заниматься любовью. Измятая постель красноречиво рассказывала об этом. Филиппе чудился горячий, густой запах секса. Мужчина оставался в трусах, девчонка же была совершенно раздета. Пулей вылетев из кровати, она принялась неловко собирать свои вещи, брошенные на кресло. Юная мисс Пэлфри продолжала стоять на пороге. Морис насмешливо, невозмутимо смотрел на нее, пока неизвестная девица, покраснев, как вареный рак, сутулясь от стыда, нескладно попыталась прикрыться юбкой и тут же выставила напоказ ягодицы, шаря под кроватью в поисках туфель.

Филиппа старалась сообразить, где и когда они могли раньше видеться. Как ни странно, совершенная нагота часто лишает человека индивидуальности. Мисс Пэлфри заставила себя пристально посмотреть незнакомке в лицо — и вспомнила. Это же студентка отца! Секунду спустя в голове всплыло имя. Шейла. Шейла Манинг. Восемнадцать месяцев назад ее пригласили к ужину; Габриель в тот вечер тоже приходил. Девица показала себя весьма неловкой гостьей: нервничала, много болтала, то злобно нападая, то не на шутку обижаясь на всех и вся, и вообще напоминала присутствующим последний семинар Мориса, посвященный циклу неудачника. Ломас просто извелся в ее компании. Он едва сдерживался, чтобы не высмеять бедняжку, старался даже не улыбаться, а вместо этого переводил беседу с опасных тем вроде марксистской догматики на безвредные и безумно скучные предметы: еду и погоду. Делалось это, как понимала Филиппа, не по доброте душевной. Большинство мужчин припасают великодушие лишь для красивых и удачливых дам, которые никогда в нем не нуждаются. Значит, либо молодой человек желал досадить ей, Филиппе, либо следовал усвоенному в детстве закону: дескать, хороший гость попытается спасти даже самую гиблую вечеринку от полного провала. Кстати, всем уже тогда бросалось в глаза, что девица безнадежно сохнет по Морису. Неужели ей и впрямь потребовалось восемнадцать месяцев, чтобы забраться к нему в постель?

И вот они оказались лицом к лицу. Мисс Пэлфри молча отступила с дороги. Шейла прижимала к своей груди смятую одежду. Под пристальным, презрительным взглядом вошедшей девица уронила туфли, снова залилась краской, нагнулась поднять их и растеряла все остальное. Как странно она сложена, отметила про себя приемная дочь хозяина: сильное, полное жизненных соков тело — и тщедушная шея, худощавое лицо. Груди — разбухшие, будто у кормящей матери, торчащие коровьи соски окружены впадинами. И как он только не побрезговал целовать их? То ли дело — высокий бюст самой Филиппы, с нежными, покрытыми легким пушком сосками. Все-таки очень приятно гордиться собственным телом, даже если оно еще не научилось получать наслаждение.

Девушка прикрыла дверь и вошла в комнату.

— Я полагала, тебе хватит самоуважения, чтобы не тащить ее сюда и не трахать на собственной кровати.

— Чью же кровать, по-твоему, я должен был предпочесть? Не будь такой предсказуемой, Филиппа. Разве обязательно изображать героиню второсортной «мыльной оперы»?

— Да ведь и сцена словно взята оттуда, верно? Избитая. Пошлая. Нелепая.

«Как и наш диалог, — подумалось ей. — Как и все, что мы говорим друг другу».

Морис присел и принялся завязывать галстук. Забавно: брюки он оставил на потом. Без них он выглядел ранимым, жалким, смешным участником семейного фарса. Трусы у него были очень короткие, белые, с узенькой синей полоской. Филиппа много раз видела, как Хильда вынимала их из стиральной машинки с кучей мужнего белья. Морис надевал каждый день только чистое.

— Полагаю, — произнес он, — все именно так и смотрится: банальная постельная комедия, не больше, но тебе не приходило в голову, что я влюбился?

— Нет. Здесь мы с тобой похожи. Мы не знаем, как это делается.

Когда-то Филиппа боялась, что не постигнет науку близости. Только не теперь. Он встал и начал одеваться. Интересно, думала она, сколько это продолжалось? Недели, месяцы, годы? Не с тех ли пор, как Хильда получила место в суде? В самом деле, идеальная возможность: дом пустовал в одно и то же время в течение трех месяцев. А девушки, сколько их было? По одной на каждый академический год? Между прочим, приезжали они наверняка порознь. Это как раз несложно: Морис мог вернуться по дороге со стороны сада и открыть очередной гостье дверь. Во второй половине дня на улице тихо; да если бы кто и заметил студентку, пришедшую навестить профессора, не удивился бы и не заподозрил дурного.

— И где она сейчас? — промолвила Филиппа.

— Понятия не имею. В ванной, надо полагать.

— Лишь бы не утопилась.

— Нет, она не такая. Неуверенная — да, эмоционально немного скованная, но не самоубийца. Впрочем, пойди проверь, если тебя так волнует ее судьба.

— Я здесь ни при чем. Это ваши с ней дела. Слушай, она же глупая курица. Ты что, получше не мог найти?

— Не стоит недооценивать Шейлу.

— Это невозможно, судя по тому, какую чушь она несла про собственность и воровство. Затасканный жаргон и еще более затасканные мысли. Я устала, дожидаясь от твоей подружки хоть единого умного или занятного слова. Неудивительно, что ты решил ее трахнуть. Все веселее, чем слушать наивный лепет.

Морис надел пиджак и принялся рассовывать по карманам какие-то мелочи с туалетного столика.

— Забавно, — заметил он. — После того вечера мы и сблизились. Мне стало жаль ее. А это чувство никого до добра не доводит.

— Так вот почему ты женился на Хильде? — вырвалось у девушки.

Она прикусила язык. Однако мужчина ответил просто:

— Нет. В тот раз она меня пожалела.

Филиппа ждала объяснений, но их не последовало. Внезапно ей припомнился Орландо. Девушку вдруг переполнило искреннее сочувствие, которым хотелось поделиться.

— Я и забыла о твоем сыне. Как всегда. Может, это потому, что ты никогда не говорил о нем. Даже не показывал снимков. Сегодня мне стало действительно жаль, что его больше нет. Не умри этот мальчик так рано, я бы здесь не очутилась. Я не знала Орландо. Впрочем, возможно ли вообще узнать ребенка? Грустная история: ведь ты потерял его насовсем. Моя мать по крайней мере утешалась тем, что я хоть и в чужом доме, но жива и здорова.

Морис не ответил; руки его застыли, прекратив оправлять пиджак, а взор потускнел и лишился выражения, как у забытого актера на пенсии. Всякие чувства ушли, даже морщинки на миг разгладились. Потом по лицу пробежала тень — столь мимолетная, что девушка едва успела ее уловить. Смутная тень печали, боли, унылого смирения с проигрышем. Филиппа видела такой взгляд лишь единожды. В памяти возникла яркая, написанная кровавыми красками картина. Перекресток Оксфорд-стрит и Чаринг-Кросс-роуд. Отчаянный визг шин. Грохот, похожий на взрыв. Молодой мотоциклист без шлема лежит на тротуаре. Колеса его мотоцикла еще крутятся в воздухе. Мгновение полной, зловещей тишины: даже ветер затаил дыхание. Потом — гомон голосов, крики. Женщина, лицо которой точно смазали салом, в кардигане, обтянувшем пухлые подушки грудей, вопит от гнева и сострадания:

— Как же он мчался! Летел как сумасшедший! Боже, эти чертовы машины!

Парень не поднимался, он умирал прямо там, на глазах у зевак, чьи голоса стали последними звуками, долетевшими до его ушей. Девушка невольно шагнула к нему. Их взгляды встретились. В глазах мотоциклиста застыло то же скорбное принятие страшной вести. Филиппа заторопилась домой, чтобы все записать. Эдакое творческое осмысление чужого горя. Потом она порвала лист в клочья. Ее собственную жизнь и без того переполняли сложности, а пустырь между воображением и реальностью уже заволакивала непроглядная мгла.

Филиппу раздосадовало неуместное воспоминание. Она собиралась упиваться маленьким триумфом, планировать, действовать, а тут — нелепые мысли о смерти.

Шейла Манинг вернулась в комнату — полностью одетая, в куртке и с тяжелой немодной сумочкой. Не обращая внимания на девушку, вошедшая сказала мужчине:

— Ты обещал, что нас не застанут. Говорил, никого нет дома.

Довольно храбрая попытка сохранить свое достоинство, хмыкнула про себя Филиппа. На беду, голос прозвучал жалобно, с недовольным упреком. Хильда примерно так же укоряла мужа, если тот запаздывал к ужину. Морис не терпел проявлений сварливости. Девчонка еще могла бы выйти из щекотливого положения, проявив чувство юмора и стиль, но как раз этих-то видов оружия в ее арсенале явно не водилось. Что бы она теперь ни сказала, между любовниками все кончено. Несчастная так унижена и задавлена, точно ребенок, застигнутый за первым сексуальным опытом. И эту комнату, и эту минуту, и прежде всего — этого мужчину она всегда будет вспоминать с отвращением и брезгливостью.

Филиппа догадывалась, что сыграла не последнюю роль в гнусной комедии, но спокойно продолжала сидеть на кровати Мориса, будто ни в чем не бывало. Разве только произнесла:

— Извини. Я не хотела.

Слова за милю отдавали фальшью. Юная мисс Пэлфри презирала бы любого, кто купился бы на такое. Но Шейла не клюнула.

— Не важно. Что сделано, то сделано.

И отвернулась, внезапно понурив голову, — должно быть, заплакала. Морис тут же вскочил, подошел к ней, нежно обнял за плечи.

— Прости, для тебя это было ужасно. Ты не переживай. Знаешь, все это сущие пустяки. Через пару недель сама посмеешься…

— Ты никогда не принимал нашу близость всерьез. Я больше не приду.

Возможно, студентка надеялась вызвать столь патетической угрозой какой-то ответ: думала, любимый начнет терзаться, злиться, обвинять ее.

— Я провожу, — промолвил учтивый хозяин. — Точно ничего не забыла?

Шейла кивнула. Он вывел ее, по-прежнему обнимая за плечи. Минуту спустя внизу приглушенно хлопнула дверь.

Филиппа дожидалась Мориса в спальне, все еще сидя на разобранной постели. Он молча возник на пороге. Какое-то время разглядывал гостью, затем принялся расхаживать по комнате.

— Ну что, ты довольна? — спросил он наконец. — Выглядишь просто счастливой.

— О да. Да. Полагаю, впервые в жизни я чувствую, что небезразлична кому-то.

— Точнее, необходима. Ничто так не пьянит наше эго, как осознание власти над чьим-то настроением. На этом строятся все успешные браки. Разумеется, другой человек должен быть в состоянии принять наш великодушный дар, а такое встречается гораздо реже, чем кажется. Видимо, твоя мать способна брать счастье из твоих рук?

— Чаще всего — да.

— Надо думать, она нередко сомневается в собственном праве на жизнь?

— Не вижу здесь причин для сомнений, — отрезала девушка. — Мир полон людей, на совести которых убитые дети. Кто-то сбросил бомбу над городом, другой неудачно выстрелил в Белфасте, третий поспешил нажать акселератор. А как насчет пьяных водителей, некомпетентных врачей? Разве они проводят свои дни, размышляя, имеют ли право влачить существование дальше? К тому же она вынесла десять лет заключения. Если кто и заслужил право на жизнь…

— Ну а вы как проводите дни? Упиваешься ролью добросердечной хозяйки, щедро оделяя несчастную плодами своего образования?

«Кто бы говорил, — мысленно усмехнулась Филиппа. — Ты и сам наслаждался, обучая меня».

— Ходим на выставки, смотрим картины. Я показываю матери Лондон.

— Она что, не видела города? Дактоны жили не так далеко от нас.

— Не знаю. Мы не говорим о прошлом. Она не хочет.

— Очень мудро с ее стороны. Кстати, зачем ты пришла? Не самый удачный час для посещения, не находишь? Ты ведь не рассчитывала застать нас?

— Мне понадобились деньги. Пресса пронюхала, где мы живем. Придется скрыться, хотя бы на время. Не уверена, что нас потревожат еще раз, однако мать слишком расстроена, чтобы оставаться на Дэлани-стрит. Мы едем на остров Уайт.

— Значит, бегство начинается. И тебя она тащит за собой?

— Никто меня не тащит. Об этом и речи нет. Я сама решила сопровождать ее.

— Но, ради Бога, почему остров Уайт?

— Нам там должно понравиться. Девочкой мать побывала на острове. Что-то вроде школьной экскурсии.

— Могли бы найти нору и подешевле. Позволь, я догадаюсь. Ты собиралась запустить руку в сейф? Да ведь его содержимого не хватит и на дорогу.

— Вообще-то я думала о другом. Твои ложки. Если продать несколько из них, нам хватит на первую неделю или две. За это время легко найти работу, даже в конце сезона. Мы непривередливы.

— Как журналисты про вас разнюхали?

— На выставке в Королевской академии я встретила Габриеля. Он-то наверняка и натравил своего приятеля. Однако сначала, очевидно, позвонил Хильде и выведал у нее адрес. Для такого хитреца это не составило труда.

— Чего и ждать от декадентствующего тори с его высокопарными речами и убогой моралью. По крайней мере теперь ты убедилась: предательство — не исключительное право крайне левых.

— Я и не думала иначе.

— Понимаю, перед тобой встал нелегкий выбор: уступить шантажистам или пойти на воровство. Между прочим, почему вы не продали Генри Уолтона? Картина твоя, делай что хочешь.

— Холст я беру с собой. Он мне нравится. К тому же ты нам кое-что должен.

— Ничего я не должен. Ты совершеннолетняя. Прежде по закону я был обязан давать тебе крышу, еду, образование, человеческую привязанность — в разумных пределах, конечно. Я добросовестно заботился о приемной дочери. Никто бы не потребовал большего. Счет оплачен.

— Речь не обо мне, о матери. Ты задолжал ей кое-что за ребенка. Зачем было подписывать документы об удочерении? Ты мог бы дать крышу, воспитание, стать опекуном, не отбирая меня навсегда. Условия эксперимента не изменились бы — ну, почти. Ты по-прежнему имел бы возможность заявить: «Смотрите, какой я молодец. Смотрите, что я сделал из этой странной, трудной, замкнутой девчонки, из дочери насильника и убийцы». Не то чтобы тебя занимали вопросы возмездия или справедливости. Если не ошибаюсь, ты всегда презирал уголовное производство, эту формальную систему, единственная забота которой — напомнить беднякам и неудачникам их место, не дать неимущим наложить свои грязные руки на добычу. Заурядный карманник глазом не моргнет, как очутится за решеткой, зато финансист, разбогатевший на валютных операциях, угодит прямиком в представители казначейства. Наслушалась я подобных рассуждений. Стоит аккуратно разделить наше общество — ты даже знаешь социально-экономическую линию, где следует провести разделительную черту, — получится, что верхняя половина заседает под королевским гербом, а нижняя сутулится на скамье подсудимых. Богач — в неприступном замке, нищий — у его ворот. Закон возвышает и унижает обоих, определяет их судьбу. Почему же мать не снискала твоего сострадания? Она достаточно бедна, неудачлива, малообразованна — налицо все условия, которые, по твоим словам, оправдывают преступника. Что же ты не простишь ее?

Морис тихо возразил:

— Не в моих привычках путать карманника-рецидивиста с детоубийцей.

— Да ведь ты ничего не знаешь о ней! Были причины, толкнувшие мать на этот поступок! Но ты не задавался задачей выяснить их. Как же, ведь у нее нашлось то, в чем ты нуждался, — подопытный кролик, то есть я. Кролик, надо сказать, редкий, даже уникальный. Дитя, которое можно воспитать в соответствии со своими целями, чтобы доказать: личность определяется прежде всего средой. Кстати, наклевывались и другие выгоды. К примеру, жена могла бы заниматься ребенком, пока ты трахаешь молоденьких студенток. Неудивительно, что я привлекла твое внимание. Но как насчет моей матери? Даже если бы ее повесили — случись это все до того, как смертную казнь упразднили, — палач и то оказал бы приговоренной больше справедливости. Он бы хоть что-нибудь ей оставил. Ты же забрал меня навсегда. Мы никогда бы не встретились, будь твоя воля. Кто и кому дал право так поступать с живыми людьми? И ты говоришь, будто ничего нам не должен!

— Так вот что она тебе наговорила!

— Она здесь ни при чем. Я сама поняла.

Морис подошел к девушке, однако не опустился рядом, а продолжал стоять, взирая сверху вниз. Когда он подал голос, тот прозвучал жестче обычного.

— Значит, вот как ты себя чувствовала последние десять лет — в роли подопытного кролика? Не спеши с ответом, подумай. Будь честной. Ваше поколение сделало честность фетишем. Чем больнее от этого другим, тем необходимее кажется вам пресловутая правда. В то время как великолепная стряпня Хильды дарила удовольствие твоему нёбу, скажи, ты и тогда ощущала себя лишь кроликом, которого держат на особом, научно рассчитанном рационе из протеинов, витаминов и минералов?

— Хильда — другое дело. Я хотела бы полюбить ее.

— Не ты одна. — Мужчина помолчал, затем прибавил: — Она по тебе скучает.

«А ты?! — захотелось крикнуть девушке. — Ты-то меня вспоминаешь?»

Вслух же она произнесла:

— Прости, но я не вернусь.

— А как насчет Кембриджа?

— Я начинаю думать, что преувеличивала значение Кембриджа.

— Хочешь сказать, ты решила отложить учебу на целый год?

— Или совсем отказаться от этой затеи. В конце концов, я собираюсь писать романы. Университетское образование для писателя вовсе не обязательно. Порой оно даже мешает. Есть способы получше провести следующие три года.

— Ты имеешь в виду — провести их с ней?

— Да, — просто ответила Филиппа. — С ней.

Морис подошел к окну и, раздвинув занавески, несколько минут молча смотрел на улицу. Интересно, промелькнуло в голове приемной дочери, что именно он там надеется увидеть? Какого вдохновения ждет от элегантных веерообразных окошек над ярко разукрашенными дверями и длинных цветочных ящиков противоположной террасы? Он повернулся и принялся мерить шагами пространство между высокими окнами, уставившись в пол. Оба упорно молчали. Наконец мистер Пэлфри проговорил:

— Есть кое-что, о чем я должен тебе рассказать. Вернее, не совсем так, не должен. И не собирался — до сегодняшнего дня. Однако пора бы тебе оставить свои фантазии, чтобы взглянуть в лицо реальности.

«Только не притворяйся таким озабоченным, — подумала девушка. — Никто тебя за язык не тянет. Я же знаю, в душе ты ликуешь, предвкушая победу». Часть его возбуждения передалась и Филиппе; к горлу неожиданно подкатил спазм. Впрочем, страх быстро ее покинул. В самом деле, никакие откровения из уст Мориса не причинят боли ни ей, ни матери.

Девушка следила взглядом за размеренными шагами мужчины. Никогда прежде она не проникалась его телесным присутствием столь остро и тонко. Филиппа ощущала каждый вздох приемного отца, малейшее движение головы или пальцев руки, легчайшее напряжение мускулов. Барабанная дробь ударов его сердца наполняла и заставляла содрогаться воздух. Напряженное ожидание внезапно породило необъяснимую уверенность: если Морис и намерен обидеть ее, происшествие с Шейлой Манинг здесь ни при чем. Это унижение он перенес довольно легко и беззаботно. Пожалуй, сердце мужчины дрогнуло, когда Филиппа неуклюже проболталась, что сожалеет о смерти Орландо. Предстоящий разговор имел отношение не только к ним двоим, но и к давно погибшему мальчику.

Девушка безмолвно ждала начала. Она не собиралась помогать Морису, который вдруг решил изобразить нерешительность и внутреннюю борьбу. И вот он произнес:

— Ты до сих пор полагаешь, будто мы с Хильдой удочерили ребенка убийцы, будто мать не рассталась бы с тобой, останься у нее свободный выбор, то есть не грози ей пожизненный приговор? Я-то думал, эта женщина расскажет правду, когда вы станете жить вместе. Видимо, я ошибся. Документы об удочерении были подписаны ровно за две недели до смерти Джули Скейс, а к тому времени ты полгода жила у нас. Истина проста: мать отказалась от тебя, так как сама хотела этого.

Почему он не перестанет расхаживать по комнате? Почему не сядет рядом, не посмотрит в глаза? «Сделай хоть что-нибудь, — мысленно молила девушка. — Только не трогай меня!»

Мужчина бросил на дочь быстрый прищуренный взгляд — а может, это ей лишь почудилось? В левый глаз ему что-то попало: должно быть, пылинка. Морис потер его кончиком носового платка, остановился и поморгал. Удовлетворившись результатом, продолжил медленно вышагивать по комнате.

— Что-то с самого начала пошло не так. Мэри Дактон выходила замуж на сносях, это точно. По слухам, она долго и болезненно рожала после трудной беременности: один из распространенных поводов для последующего насилия над младенцем. Как бы там ни было, между вами сразу же не возникло ни теплоты, ни близости. Догадываюсь, что ты оказалась тяжелым ребенком: плохо ела, все время плакала. Первые два года она почти не спала по ночам…

Тут он сделал паузу, но девушка будто воды в рот набрала. Морис возобновил свою речь равнодушным тоном, словно читал перед студентами очередную лекцию, заученную наизусть от многократных повторений.

— Итак, положение не улучшалось. Горластый младенец превратился в холодного малыша. Вы обе проявили жестокость и бессердечие, но ты по крайней мере была еще слишком юна, чтобы нанести своей матери какой-то вред, кроме душевного. Она же, на беду, могла делать все, что угодно. Однажды Мэри Дактон подбила тебе правый глаз. При виде синяка она испугалась и решила, что не создана для материнства, после чего вернулась к работе, оставив тебя на попечение чужих людей. Разумеется, только в будни. Два дня в неделю она еще терпела твою компанию.

Филиппа тихо вмешалась:

— Я помню. Помню тетю Мэй.

— Без сомнения, они то и дело сменяли друг друга, причем далеко не каждая умела обращаться с детьми. В июне тысяча девятьсот шестьдесят восьмого года одна из бесчисленных «тетушек» привезла тебя в Пеннингтон — видимо, решила побаловать днем на природе. Дом еще не успели продать, и опекунша заехала навестить сестру, которая работала там кондитершей. Теперь она, конечно, на пенсии, как и вся прежняя прислуга. Я наведался в усадьбу по делам: хотел забрать кое-какие вещи Хелен перед аукционом. В саду мы столкнулись с твоей «тетушкой». Хильда побеседовала с ней, и так мы впервые услышали о тебе. Бедоуз, ее звали миссис Глэдис Бедоуз. Опекунша мечтала избавиться от непосильного бремени, однако боялась возвращать тебя родителям на полную неделю. Пусть она не блистала умом и даже не любила тебя, но по крайней мере чувствовала ответственность за чужого ребенка.

После той встречи ее слова не выходили у меня из головы. Это было как наваждение: я беспрестанно думал о том, чего не желал бы знать, но не мог забыть. Я никоим образом не собирался вмешиваться в жизни едва знакомых людей и даже не помышлял о том, чтобы взять ребенка. Хильда первой подала идею. Разумеется, я не искал, кого бы удочерить. С другой стороны, ужасно хотелось узнать, как сложилась твоя судьба. Через сестру нам без труда удалось выйти на миссис Бедоуз. Та сообщила, что ты опять вернулась к матери. На этом бы все и кончилось, но тут мне подумалось: почему бы не зайти заодно к ним домой, раз уж оказался по соседству? Так я и поступил, даже не придумав правдоподобного повода, что совсем на меня не похоже, поскольку обычно я не бросаюсь неподготовленным в новую обстановку. Стоял ранний вечер, и твоя мать только-только пришла с работы. В доме тебя уже не оказалось. Двумя днями раньше ты угодила в больницу с подозрением на перелом черепа. Это был последний — и самый страшный — раз, когда ты вывела мать из себя.

Филиппа вдруг спросила, с усилием двигая непослушными губами и не обращая внимания на странную грамматическую форму:

— Вот почему девочка не помнила своего прошлого?

— Частично амнезия наступила из-за травмы, частично была вызвана истерией. Разум попросту отказался хранить нестерпимую для него информацию. Мы с Хильдой никогда не пытались заняться лечением, не видели в этом особого смысла.

— И что произошло с ней дальше?

— Родители согласились передать нам опекунские права, когда тебя выпишут, а потом, если все удачно сложится, поговорить и об удочерении. Полиция не проводила расследования. Врачи, очевидно, поверили объяснению твоей матери: дескать, малышка упала с лестницы и стукнулась головой. В то время власти были еще не готовы признавать случаи семейного насилия. Но мне она поведала правду, мне она рассказала все тем душным июньским вечером — наверное, радовалась возможности исповедаться перед чужаком. Прямо из больницы тебя привезли к нам, а полгода спустя ты стала нашей дочерью. Надо сказать, оба родителя дали согласие без явных колебаний. Вот какова эта женщина, ради которой ты намерена бросить Кембридж, сделаться воровкой и бог знает сколько лет бегать за ней с одного курорта на другой. Убийство Джули Скейс мы, естественно, в расчет не берем. В конце концов, не ты же оказалась на месте пострадавшей, хотя вполне могла бы…

Она не закричала, не стала страстно обвинять его во лжи. Морис врал только в тех вопросах, которым придавал значение, да и то если был уверен, что его не выведут на чистую воду. Обсуждаемый вопрос не имел особой важности, к тому же обман раскрылся бы слишком легко. Впрочем, Филиппе и не требовалось доказательств. Она и без них уже знала, что каждое слово — правда.

Как холодно. У нее заледенели пальцы, руки, ноги, лицо. Неужели Морис не замечает ее дрожи? Ему бы присесть рядом, укутать приемную дочь одеялом. Даже губы налились тяжелым холодом и онемели до бесчувствия, точно после укола стоматолога. Голос еле пробился сквозь преграду, прозвучал неузнаваемым сдавленным хрипом:

— Почему ты не говорил мне?

— Хотелось бы думать, что из страха тебя расстроить. Некоторые жестокие поступки требуют определенной смелости. Мне ее недостало. Я честно пытался предупредить, когда советовал тебе разведать побольше о том суде. В газетах указывалась дата преступления. И потом, тебе могло бы броситься в глаза отсутствие всяких упоминаний о ребенке. Однако ты не желала фактов, не хотела с нами говорить и будто нарочно держала глаза закрытыми. Даже странно, что в столь серьезном вопросе именно ты отказалась прибегнуть к помощи разума, которым так гордилась и на который полагалась во всяком деле.

«На что еще мне было полагаться? — едва не вскричала Филиппа. — Разве оставалось что-то другое?» Вместо этого она произнесла:

— Спасибо, хоть сейчас рассказал.

— Это ничего не меняет. В конце концов, если родственные узы — единственное, что тебя интересует, с ними все в порядке. С другой стороны, я кормил и воспитывал тебя десять лет. Может, по закону это и не дает права на какие-то притязания, однако высказать настоятельное пожелание по поводу твоего будущего мне дозволяется, верно? И я не сдамся без боя, потому что ты должна получить образование. Такими возможностями не бросаются. Три года учебы важны для тебя именно сейчас, в юности. — Помолчав, он сухо прибавил: — И еще я имею право на собственное серебро эпохи короля Георга. Если вам нужны деньги — продавай Генри Уолтона.

— Ты больше ничего не хочешь мне сказать? — спросила девушка, присмирев, будто новая горничная на собеседовании.

— Только одно. Здесь по-прежнему твой дом и твое место. Конечно, документ об удочерении не столь окрашен чувствами, как настоящие кровные узы; разве недовольно крови в вашей семье?

Уже у двери Филиппа обернулась:

— А все-таки, почему? Почему ты взял меня?

— Я уже сказал: потому что не мог о тебе не думать. Опасался за твою судьбу. Ненавижу насилие.

— Но ты же надеялся получить что-то взамен? Такие банальные вещи, как благодарность, развлечение, интерес, радости покровителя, мою дружбу под старость?

— В то время мне так не казалось. Хотя, наверное. Я всегда желал слишком многого. Можно сказать, я искал любви.

Три минуты спустя он стоял у окна, глядя, как она уходит. Девушка неуловимо переменилась: потускнела и двигалась, точно пьяная. Впрочем, из дверей она выскочила, словно застигнутая врасплох воровка. Ссутулившись, Филиппа будто бы стала ниже ростом — наверное, именно так она будет выглядеть под старость. Внезапно девушка ринулась на проезжую часть, наперерез спешащему такси. Морис ахнул и крепко зажмурился. Сердце бешено колотилось в груди. Через некоторое время он открыл глаза; Филиппа не пострадала. До Мориса донеслись визг тормозов и приглушенное проклятие. Ни разу не обернувшись, девушка торопливым неуклюжим шагом двинулась прочь и скрылась из вида.

Приемный отец не сожалел обо всем, что наговорил, и не очень-то тревожился за Филиппу. Она пережила страшные семь лет в родительском доме, переживет и это. Кроме того, девушка собирается сочинять книги. Кто-то — Морис забыл, кто именно, — заметил, что творческий человек обязан перенести в детстве столько лишений, сколько сможет, и не сломаться. Филиппа уж точно не сломается. Кто угодно, только не она. Еще немало кровавых клочьев разодранной плоти повиснет на колючей проволоке, обвившей это недевичье сердце. И все же душу снедало беспокойство — досадное, ибо с трудом подчинялось голосу рассудка и к тому же несло в себе семя вины. Интересно, что она теперь скажет матери? Какие бы узы их ни связывали, это нелюбовь; по крайней мере мистер Пэлфри не так понимал это завязшее в зубах слово. Филиппа прожила с преступницей лишь пять недель; на Кальдекот-Террас она жила долгих десять лет и явно не нуждалась в любви. Трудно представить, какое бы у девушки сделалось лицо, поведай Морис хотя бы часть правды об их отношениях со студенткой.

«Знаешь, я связался с ней от скуки, самовлюбленности, любопытства, полового тщеславия, возможно, даже из чувства нежности. Но Шейла — только замена подлинника. Все они были заменами. Обнимая эту девушку, я думал о тебе».

Край покрывала загнулся. Мужчина расправил его. Одержимая порядком Хильда непременно разглядела бы такую мелочь. Потом он отправился в ванную комнату посмотреть, не осталось ли там следов пребывания гостьи. Во всяком случае, можно было не тревожиться насчет незнакомого запаха. Еще до того, как сблизиться с Шейлой, Морис попросил ее не пользоваться духами. И получил в ответ: «Я и так не пользуюсь». В памяти всплыло ее разобиженное лицо: дескать, как же ты не заметил. Слова выдали с головой его расчет возможного риска и сразу же снизили близость между ними до пошлой, низменной интрижки. А ведь оба желали чего-то большего. Теперь мистер Пэлфри пытался понять, что же толкало его искать запретных удовольствий — похоть, скука, тоска, возрастной кризис? Надеялся ли он утешиться, узнав о собственном бесплодии, ощутить себя настоящим мужчиной, по-прежнему привлекательным для молоденьких дам? Или в самом деле жаждал вернуть утраченные прелести любви, заранее зная, что обречен?

Морис испытывал телесное и душевное опустошение. Захотелось чем-то побаловать себя. Он достал высокий бокал, бутылку «Нирштайнера», ведерко со льдом и вышел посидеть в саду. Вокруг стояла тяжелая духота, словно под тяжелым потным одеялом. В воздухе чувствовался металлический привкус далекой грозы. Скорее бы одеяло прорвалось, обрушив на поднятое к небу лицо гигантские прохладные потоки дождя; хорошо бы вымокнуть до нитки! Интересно, почему задерживается Хильда? Ах да. За завтраком она упоминала, что вечером пройдется по магазинам на Оксфорд-стрит. Видимо, нынче надо рассчитывать на холодный ужин.

Морис не очень сокрушался по поводу Шейлы Манинг. Им все равно пришлось бы расстаться, ведь через две недели Хильда намеревалась оставить место в суде. Сегодняшняя сцена лишь освободила его от хлопотных и тяжелых объяснений, жалоб и упреков, без которых обычно не умирает ни одно желание. И почему его тянуло к женщинам, которых он жалел? Как раз от них-то сложнее всего избавиться. Морис завидовал своим коллегам: те исхитрялись находить опытных, жизнерадостных девиц без угрызений совести, не требовавших ничего, кроме случайных приглашений на хороший ужин и мимолетных удовольствий от близости.

Пожалуй, лучше рассказать Хильде, что в дом приходила Филиппа. Выложить всю правду, за маленьким исключением.

Приемная дочь наверняка не выдаст его, а если и проболтается о Шейле — ничего страшного. Главное — она скоро вернется, а Хильде только того и надо. Волны жизни покатятся по привычному руслу. Чего еще желать? Морис прикрыл глаза, позволив себе ускользнуть от укоров совести и всяких тревог. В душе его почти воцарился мир — и надо же было, чтобы именно в этот миг ароматы роз и вина, коварно смешавшись, воскресили в памяти жаркий июньский день десятилетней давности. Он вновь прошел среди высоких живых изгородей, чтобы войти в огромный розовый сад Пеннингтона, где впервые увидел Филиппу.

9

Ему никогда не доводилось встречать подобных детей. Девочка недвижно стояла чуть поодаль от ворчливой, расплывшейся няни, сетующей на духоту, и серьезно смотрела на Мориса. Ее изумрудные глаза мерцали необычайным огнем из-под изогнутых бровей. На коже, озаренной золотистым предвечерним сиянием, играли зеленоватые тени листвы: казалось, мужчина смотрит сквозь толщу воды. Золотая коса, по-старомодному обернутая надолбом, как у зрелой женщины, подчеркивала контраст между гордо посаженной головкой в стиле картин шестнадцатого столетия эпохи Ренессанса и тщедушным детским тельцем. Малышке было на вид не больше семи лет. Не по-летнему теплая юбка, прикрывавшая лодыжки, держалась на поясе благодаря гигантской безопасной булавке. Бледные, покрытые легким пухом руки блестели в солнечных лучах, беспомощно торча из коротких рукавов блузки, — настолько тонкой, что ткань липла к хрупкой, точно у птички, груди.

Хильда заговорила с няней. Как выяснилось, женщину звали Глэдис Бедоуз, и пришла она в Пеннингтон, чтобы навестить сестру. Морис же обратился прямо к ребенку:

— Тебе не скучно здесь? Чего бы ты хотела?

— У вас тут есть книги?

— Есть, и много, в библиотеке. Хочешь взглянуть?

Она кивнула и неторопливо последовала за ним через лужайку. Дамы, занятые беседой, брели позади. Девочка шагала рядом, однако на расстоянии, странно, по-взрослому, сложив перед собой ладони, словно участвовала в церемонии. Миссис Бедоуз, как и положено женщине ее типа, извергала поток вечных жалоб. Замкнутая, нескладная Хильда почему-то располагала к подобного рода откровениям; а может, ей просто недоставало уверенности в себе и жестокости, чтобы оборвать их? Когда бы Морис ни наведался в кухню, если только в доме была прислуга, он непременно заставал двух женщин за чаепитием, причем Хильда покорно клонила голову, слушая бесконечные излияния чужих горестей. Вот и сейчас в согретом, наполненном ароматами воздухе отчетливо звенели зудящие, сердитые нотки.

— Не сказать, чтобы они хорошо платили. А ведь я нянчусь с ней целый день, иногда и по ночам! Очень трудный ребенок. Сроду доброго слова не добьешься. Я уж молчу про характер! Если накатит — может часами орать. Спит плохо, кошмары у нее, видите ли. Не диво, что мать извелась. Да она ведь и не красавица, верно? Чудная какая-то. Разве головастая, это да. Знай себе сидит носом в книжку. Ум-то у нее острый, что столовый нож! Того и гляди обрежется.

Морис покосился на девочку. Наверняка она все слышала — как же иначе? — однако не подавала вида. Продолжала шагать с величавым достоинством жрицы, словно сжимая в ладонях невидимое сокровище.

Женщина не погрешила против истины: малышка и впрямь не казалась красавицей. Но если присмотреться, благородное строение черепа и зеленые глаза явно предрекали ей в будущем яркую, хотя и весьма необычную внешность. Кроме того, она обладала рассудком, отвагой и гордостью — качествами, которые мистер Пэлфри особенно ценил в людях. Пожалуй, из этого ребенка могло бы что-то получиться. Мужчине захотелось сказать: «По-моему, ты вовсе не дурнушка. Знаешь, мне по душе умные дети. Никогда не стыдись своего ума». Однако, посмотрев на решительное лицо спутницы, он вовремя прикусил язык. Сострадание лишь оскорбило бы это юное, но весьма независимое создание.

Впереди расстилался южный сад Пеннингтона — золотой и безмятежный в разгаре лета; гигантская оранжерея стреляла по глазам ослепительными лучами. Все повторяло тот день, когда Морис впервые приехал сюда с Хеленой — сообщить ее отцу о своих планах пожениться. Разве что теперь его не пьянили влюбленность, счастье, благоухание роз и вино, выпитое во время короткого пикника по дороге. Мистер Пэлфри брел по той же лужайке, а рядом, словно привидение, скользила детская тень. Оглядываясь на прошлое, он почти хладнокровно, с жалостью и даже презрением думал о несчастном глупце, что наслаждался радостями того обманчивого, давно мертвого июня, воплотившего в себе сладость всякого лета, эпохи неукротимого и надменного возрождения в каждом сердце. Так они и шли бок о бок: девочка со своей болью, мужчина — со своей.

После знойного солнца библиотека показалась холодной и темной. Книги распродавали отдельно от самого дома, поэтому архивариусы уже проверяли тома, поручая подсобным рабочим их упаковывать. По идее Мориса должно было радовать происходящее: дескать, еще один аристократический особняк, семейное владение, веками передававшееся от отца к сыну по праву первородства, обесценивается и переходит в руки государства. Однако же, глядя на изящный лепной потолок и роскошную резьбу книжных шкафов, он не мог избавиться от легкой, туманной ностальгической грусти. На месте прежнего хозяина мистер Пэлфри ни за что не расстался бы с такой красотой.

Мужчина застыл на пороге, девочка молча замерла рядом. Затем он повел ее через комнату к письменному столу, где для Мориса отложили несколько любимых книг Хелены.

— Сколько тебе лет? Читать умеешь?

— Восемь. — В голосе юной спутницы послышался упрек. — Я уже в четыре читала.

— Давай посмотрим, как ты справишься вот с этим.

Он раскрыл наугад шекспировский том и протянул девочке. Нельзя сказать, чтобы Морис преследовал какую-то цель, изображая из себя строгого педанта-учителя. Духота навевала отчаянную скуку, а ребенок чем-то заинтриговал его.

Малышка с трудом взяла фолиант и принялась читать. По случаю книга распахнулась на пьесе «Король Иоанн».

Оно [горе] сейчас мне сына заменило,

Лежит в его постели и со мною

Повсюду ходит, говорит, как он,

И, нежные черты его приняв,

Одежд его заполнив пустоту,

Напоминает милый сердцу облик.[50]

Девочка без ошибок одолела отрывок до конца. Разумеется, не соблюдая интонации белого стиха. По крайней мере она понимала, что читает поэзию, произнося фразы невыразительным детским голосом, осторожно выговаривая незнакомые слова. Это усиливало впечатление. Слезы обожгли мужчине глаза — впервые с тех пор, как он выяснил правду об Орландо.

Тогда-то все и началось. Похоже, именно эти два случая, загадочным образом связанные с памятью Орландо, — тот, когда Морис заметил слезы во взгляде Хильды, ну и тот, когда он сам едва не прослезился, слушая невинный детский голосок, — были единственными в его жизни, свободными от эгоистических мыслей. Причем первый из них привел к новому браку, а второй — к удочерению Филиппы. Он и теперь не пытался понять, разочарован ли такими последствиями. Он даже не знал, чего хотел тогда. Отсутствие ожиданий и придавало незабываемым минутам особую чистоту: в сердце зажигалось нечто похожее на доброту. Мистер Пэлфри полагал, что забыл боль утраты, но вот она вернулась к нему, пусть и не с прежней остротой, зато сковала сразу все тело тяжестью и тоской по погибшему сыну и нерожденным детям, отцом которых он мог бы стать, по разоренной библиотеке Пеннингтона и этой странно одетой девочке, что вышла ему навстречу по золотой предзакатной лужайке давно умершим июньским вечером десять лет тому назад.

10

В памяти Филиппы обратная дорога на Дэлани-стрит предстала в виде сплошного белого пятна. Время пути совершенно стерлось, как если бы девушке вкололи наркоз и тело перемещалось само по себе. Впоследствии перед мысленным взором всплывало лишь одно: вот она догоняет автобус, ловит скользкий поручень, задыхается от испуга, кто-то из пассажиров больно дергает ее за руку и втаскивает в салон…

На улице было очень тихо. Нимбы фонарей выхватывали из вечерних сумерек длинные серебристые полосы дождя; за разрисованными окнами «Слепого попрошайки» мерцали зеленые и красные огни. Филиппа повернула ключ в замке, осторожно закрыла за собой дверь и, не включая света, бесшумно поднялась по лестнице. Мэри Дактон услышала шорох и окликнула дочь из кухни — должно быть, готовила заправку к салату на ужин; в коридоре крепко тянуло уксусом. Таким же запахом встречал Филиппу дом на Кальдекот-Террас, когда она вернулась после визита в Севен-Кингз. Переживания перемешались воедино, и старая боль приумножила новую. Голос матери прозвучал счастливо и приветливо. Наверное, она одолела свой страх. Может, даже решила, что им не стоит переезжать.

Девушка прошла на кухню. Мать обернулась, чтобы поздороваться. Улыбка умерла на ее губах. В лице, так похожем на лицо дочери, не осталось ни кровинки.

— Что с тобой? — прошептала женщина. — Что произошло? Что случилось, Филиппа?

— Почему ты не зовешь меня Розой? — промолвила девушка. — Как сегодня вечером? Ты ведь крестила меня с этим именем. Я была Розой, когда чуть не погибла от твоих рук. И когда ты решила избавиться от меня. И когда сдала меня чужим людям.

В кухне повисла тишина. Мать нащупала стул и медленно опустилась.

— Я думала, ты знаешь. Там, в Мелькум-Гранж, я сразу спросила, все ли тебе известно. Ты ответила «да».

— Я тогда считала, что речь идет об убийстве той девочки, о том, почему нам пришлось расстаться. Что еще могло прийти на ум в такой ситуации? Разве ты не догадывалась?

— И потом, — продолжала женщина, будто бы не услышав ни слова, — мне было здесь так хорошо, вот я и молчала. Хотела вычеркнуть прошлое. Уверяла себя, что мы совсем другие люди, никак не связанные с теми персонажами. Два месяца — это все, чего я желала. Они стали бы лучшим воспоминанием за долгие годы, как бы ни сложилась жизнь дальше. Но я собиралась поговорить об этом. В конце концов ты узнала бы правду.

— О да! Наверняка не раньше, чем полностью свыклась бы с тобой и не пожелала разлуки. Боже, какое блестящее решение вопроса! А я-то гадала, откуда у меня этот дар — хитроумно плести интриги, хотя бы и в мыслях? Ну а как насчет отца? Он тоже ненавидел меня? Или попросту струсил встать у тебя на дороге? Как же, ведь наш тихоня только одно и умел — насиловать маленьких девочек! Что же надо сделать с мужчиной, чтобы он пошел на подобную мерзость, лишь бы самоутвердиться?

Мать вскинула голову, словно собиралась — и могла — что-то возразить.

— Не надо винить отца. Он и впрямь не хотел тебя отдавать. Это я убедила его, что для тебя так будет лучше. И оказалась права, разве нет? Где ты была бы сейчас, останься тогда с нами?

— Да неужели я принесла вам столько забот и горя? Почему нельзя было потерпеть? О Господи, зачем я вообще тебя нашла?

— Я пыталась. Пыталась любить. Но ты ничем не отвечала на мои чувства. Плакала не переставая. Не давала даже кормить себя грудью.

— Скажешь, это я отвергла тебя? — воскликнула Филиппа.

— Нет. Но именно так мне казалось в то время.

— Я была младенцем! Дети не выбирают, они должны любить родителей, чтобы выжить!

С покорностью, которая просто взбесила девушку, мать спросила:

— Хочешь, я уйду прямо сейчас?

— Нет, я сама ухожу. Найду где остановиться. С моими связями в Лондоне это нетрудно. Не обязательно даже возвращаться на Кальдекот-Террас. Ты же можешь пожить здесь, пока не истечет срок аренды. А там подыщешь другое место. Я пришлю кого-нибудь за картиной. Прочее оставь себе.

В ответ еле слышно прошелестело:

— Ты простила мне убийство той девочки. Разве то, что я сделала с тобой, настолько ужаснее?

Филиппа не ответила. Подхватив свою сумочку, она бросилась к двери, однако на пороге все-таки обернулась.

— Не желаю тебя больше видеть, — в последний раз обратилась девушка к матери. — Разве что мертвую. Лучше бы тебя повесили.

11

Филиппа удерживала закипающие слезы, пока не оставила Дэлани-стрит позади, и тогда лишь дала волю бурным рыданиям. Распустив золотые волосы, она бежала, словно безумная, под проливным дождем, не замечая ударов подпрыгивающей сумочки. Внутреннее чутье направило ее в темноту безлюдного бечевника, однако ворота были давно закрыты на ночь.

Филиппа заколотила по ним кулаками, заранее зная, что створки не поддадутся, и снова бросилась бежать. Лицо ее блестело от слез и дождя. Девушке хотелось выть от боли; она ничего не видела перед собой и уже не разбирала дороги. Внезапно правый бок свело судорогой, как если бы туда вонзили нож. Беглянка перегнулась пополам, глотая сырой воздух, точно утопающий, ухватилась за перила и стала ждать окончания приступа.

За перилами темнели высокие деревья. Даже сквозь ливень Филиппа чувствовала запах канала. Она утерла слезы и прислушалась. Ночь переполняли таинственные звуки. Послышался громкий вой, зловещий и чужеродный, полный дикого отчаяния, сравнимого с ее собстве