Книга: Исповедь маркизы



Исповедь маркизы

Александр Дюма

Исповедь маркизы

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

I

Вчера я получила от г-на Уолпола письмо, которое заставило меня всю ночь провести в раздумьях, ибо я похожа на Лафонтенова зайца в его убежище: будучи не в силах заснуть в моем пристанище, я много размышляю.

Поскольку на протяжении почти целого столетия большой известностью в мире пользовалось несколько Уолполов, правильно будет уточнить, кого из них я имею здесь в виду. Это не г-н Роберт Уолпол, первый граф Орфордский и министр короля Георга I; это не его брат Хорас Уолпол, посол во Франции при Генеральных штатах; это племянник последнего — Хорас Уолпол, третий сын министра и владелец поместья Строберри-Хилл, мой лучший друг и мой самый прилежный корреспондент.

Господин Уолпол подсказал мне, возможно несколько неожиданно, по своему обыкновению, способ борьбы с моим главным врагом — скукой, скукой, которая терзает и преследует меня, невзирая на все мои усилия избежать ее. Он посоветовал мне написать воспоминания о моей жизни, заметив, что я много повидала на своем веку, и, стало быть, мне есть что вспомнить. Это правда, но мне так надоела моя несчастная особа, что, вероятно, рассказ о себе наведет на меня еще большую тоску. Безусловно, у меня есть одно средство, которым я несомненно воспользуюсь: оно заключается в том, чтобы уделять больше внимания другим, нежели себе.

Я собираюсь придерживаться христианской заповеди относительно ближнего своего и постараюсь как можно меньше злословить о нем, этом несчастном ближнем, который всегда казался мне законченным чудаком и часто отвечал мне тем же.

Итак, раз это необходимо, поговорим о ближнем своем. Однако все люди никоим образом не похожи друг на друга; у ближнего времен моей молодости был другой облик, другой ум и другие мысли, по сравнению с сегодняшним ближним; признаться, я не считаю, что с тех пор он что-то приобрел. Сама я столького лишилась! Обошлась ли судьба столь жестоко с кем-нибудь еще?

Во-первых, такая бедная слепая, как я, находится в весьма незавидном положении: ей приходится во всем полагаться на других, никому не доверять и постоянно ожидать какого-нибудь обмана. Запишет ли юный лукавый секретарь, которому я диктую, сказанное мною? Девушки так шаловливы, а эта уж разумеется: она явно способна вложить в мои уста множество глупостей и адресовать их от моего имени потомкам, если таковые найдутся, а я подпишусь под этим вздором, в то время как подлинное имя той, что все это напишет, останется неизвестным. Как же быть? Я уверена, что проказница посмеивается, записывая эти строки — плод моего дурного настроения. Увы! В двадцать лет смеются так легко! Я уже никогда не смогу так смеяться, а прежде я хорошо это умела!

«Прежде»! — Так или иначе, это мерзкое слово, но как часто в своей жизни мы его произносим! Это изъявление сожаления, сопутствующее воспоминаниям; это призрак прошлого, той половины нашего бытия, что ежедневно пожирает другую его половину до тех пор, пока не поглотит ее окончательно.

— Прежде! Прежде я была молодой! Прежде я была красивой! Прежде меня всюду принимали с радостью, и я была желанной! — говорит старость.

— Прежде я был богат, я был влиятелен, меня окружали льстецы и друзья! — говорит разочарованный честолюбец.

— Прежде я была любима! — говорит уходящая любовь.

— Прежде я жил в нищете, продавая свое время и свой труд, — говорит разбогатевший выскочка, — теперь я торгую своей совестью и покупаю чужую.

Сколько таких «прежде» я могла бы прибавить к этим! Но надо еще дожить до моего «прежде», которое в данную минуту является самым безусловным из всех; оно содержит в себе все прочие «прежде», за исключением того, что я никогда ничего не продавала и не покупала, поскольку не имела средств на покупки. Конечно, я знаю много всего, и мое «прежде» очень обширно. Я видела двор, хотя и не принадлежала к нему, — выгодная позиция для того, чтобы судить о нем беспристрастно. Я повидала людей, добившихся в Париже признания. Самое главное, я видела и знаю лучше чем кто-либо, компанию болтунов, кружок вольнодумцев, главенствующих в этом веке и ведущих его, по моему мнению, прямо к гибели. Это философы, желающие всех поучать и толкующие даже о том, о чем у них нет ни малейшего представления. Я не выношу этих умников и потому вижу их насквозь; и я обещаю вам, любезный читатель, показать их в истинном свете. Они облачаются в строгие одежды переливчатого цвета, дорогая ткань которых играет на солнце, меняя свой оттенок в зависимости от того, падают ли на нее солнечные лучи или она находится в тени. Я покажу вам ее изнанку — это самое любопытное. Сколько ветоши изобилует под всей этой мишурой!

Итак, решено: я расскажу о своей жизни и вернусь на семьдесят три года назад. Не бойтесь, я еще не выжила из ума, у меня крепкая и обширная память; я помню все, вплоть до мельчайших подробностей, и сейчас, приступив к этому новому для меня занятию, полагаю, что г-н Уолпол был прав: воспоминания доставят мне множество приятных минут.

После потери зрения у меня остались некоторые иллюзии: призраки моей молодости, которых я продолжаю видеть посреди своего вечного мрака, кажутся почти столь же яркими, какими они были прежде. Я никак не могу отделаться от этого отвратительного слова… Не станем более отмечать его, ибо оно будет возникать слишком часто.

Мои друзья для меня не стары; я же для них древняя старуха, и так и должно быть, поскольку я чувствую себя ужасно старой, по выражению Маскариля. Я слишком долго живу — наверное, всем надоело, что я все еще на этом свете.

Для начала следует рассказать о моем секретаре. Вольтер учил меня, что всегда надо выводить персонажей на сцену.

Обычно я диктую Вьяру, моему старому и верному камердинеру. Именно он пишет мои письма, но, что касается данных воспоминаний, я обойдусь без него: он стал бы высказывать множество соображений обо всех этих лицах, которых он знал, и, возможно, я не сумела бы устоять перед его замечаниями. О ком-то он начнет печься, а кто-то ему совсем не по нраву; я же хочу остаться независимой от него и не поддаваться ничьему влиянию — в этом отношении мадемуазель де Сен-Венан не внушает мне беспокойства. Поясню немного, кто она такая.

Это очень красивая, очень умная и очень добрая девочка, дальняя моя родственница; ее прислали мне из провинции в сиделки, а также для того, чтобы было легче найти ей мужа. Мы попытаемся это сделать. Она здесь всего две недели, и, стало быть, все, чему я ее учу, для нее китайская грамота.

— Не стоит краснеть, милая барышня, от комплиментов, которые я вам делаю; помните о том, что эти слова принадлежат мне и не сокращайте продиктованное мною.

— Я не краснею, сударыня, тем более что нет ничего постыдного в том, чтобы не иметь другого приданого, кроме добродетелей, упомянутых вами из снисходительности ко мне. Что же касается мужа, то он появится, если Богу будет угодно и, главное, если так будет угодно мне.

Обращаясь к читателю, прошу у него позволения добавить от себя: нередко я буду говорить ему то, что госпожа маркиза и не думает мне диктовать; я собираюсь писать отчасти параллельные мемуары: из-за своей слепоты госпожа упускает столько мелких событий, да и сама по себе она столь яркое событие! Она достойна того, чтобы с ней поступали так же, как она поступает с другими… Я замолкаю, теперь говорит госпожа.

— Вы здесь, дитя мое?

— Да, сударыня.

— В таком случае продолжайте писать и перестаньте играть с Туту. (Я вам еще расскажу, кто такой Туту.)

— Я продолжаю, раз госпожа уже диктует.

Теперь, после того как вы познакомились с моим секретарем, приступим к делу.

Я не стану задерживаться на своем детстве: этот возраст представляет интерес лишь для кормилиц и нянек. Однако вынуждена признаться, что я родилась 1 августа 1697 года, в царствование великого короля, на три года позже г-на де Вольтера и на год позже г-на де Ришелье, а также в том, что меня зовут Мари де Шамрон и мой отец, граф де Виши Шамрон (а не Шамру, как многие пишут даже при моей жизни) был славный дворянин из Бургундии, где немало замечательных дворян. Он входил в число самых знатных людей провинции и жил в своем поместье Шамрон, где принимали множество высокородных гостей и отлично веселились, чего сейчас и в помине нет.

У моей матушки, доброй и милой женщины, был один недостаток: малодушие — страшный порок и для самого его обладателя, и для других. Малодушие сводит на нет любые превосходные качества, делает человека неспособным творить добро, как бы он этого ни хотел, и позволяет ему творить зло, от которого он страдает, будучи не в силах воспрепятствовать этому.

По материнской линии я состояла в родственных отношениях с семьей Шуазёлей, вследствие чего сблизилась с министром и его столь безупречной супругой, о чем мне еще не раз придется рассказывать.

До этого, впрочем, еще далеко, ведь я пока рассказываю лишь о своем появлении на свет.

У меня были сестра и два брата: один старше, а другой младше меня; сестра была старше нас всех. На протяжении своей жизни я почти не поддерживала с ней никаких отношений: мы не ладили между собой.

Мои первые годы прошли в Шамроне, и меня там баловали, ибо я была очень привлекательной девочкой и считалась умной.

Я уже не очень хорошо все это помню; мне редко приходилось бывать с родителями. Нас оставляли играть на обширных лугах, где мы могли бегать и кататься по траве в свое удовольствие: мой отец был ярым приверженцем вольного поведения маленьких детей. Эти необычайно зеленые, цветущие луга Шамрона — миражи прошлого, неотступно преследующие меня более всего. Мне довелось видеть так много других пейзажей и вдыхать так много других ароматов, что эти были забыты мной, увы, как забывается все, но сейчас, когда вокруг меня царит вечный мрак, они вновь оживают в моей памяти, столь же яркие и прелестные, как в те младенческие безгрешные дни, когда будущее, простиравшееся передо мной, казалось бесконечным и безоблачным.

Это будущее сдержало одно из своих обещаний — то, что было самым жестоким по отношению ко мне! Мои братья и сестра получили довольно поверхностное начальное образование, несмотря на усилия двух аббатов, приставленных к ним, и своего рода гувернантки; меня же прочили в монахини и готовили в монастырь, собираясь отправить туда, как только это станет возможным.

У отца было в Париже несколько знакомых среди святош, хотя сам он не был святошей, и ему стоило немалого труда подчиниться требованиям последнего царствования.

Время от времени отец довольно прилежно ездил в Версаль на поклон и по праву садился в кареты его величества, а затем возвращался в Шамрон, откуда матушка никогда не отлучалась.

У нас была тетушка, которую, как и меня, звали мадемуазель де Шамрон, — самая интересная из всех известных мне старых дев.

Тетушка не вышла замуж, так как, во-первых, у нее был небольшой выбор женихов, и, во-вторых, потому что она и не думала их искать.

Ее хотели сделать канониссой, но она этому воспротивилась, предпочитая оставаться независимой и не покидать брата, к которому питала нечто вроде страсти.

Мадемуазель де Шамрон была горбунья, чудовищная горбунья, но с прелестной головкой и самыми красивыми в тех краях глазами. Она была необычайно умна и писала почти так же хорошо, как г-жа де Севинье, что бы там ни говорил г-н Уолпол, восторженный почитатель той, которую он называл Богоматерью Ливрийской. Если бы он жил в одно время с божественной маркизой, то не знаю, что с ней сталось бы, ведь он несомненно посягнул бы на честь этой высокодобродетельной особы.

Итак, тетушка не была г-жой де Севинье, однако она знала ее и достаточно постоянно поддерживала отношения с Бюсси-Рабютеном. (И он и она были родом из нашей провинции.)

Госпожа де Севинье умерла в год моего рождения, а ее кузен — на два-три года раньше.

Тетушка часто рассказывала мне о Бюсси-Рабютене. Он сохранил в старости гордую походку, закрученные усы, язвительное остроумие и манеры испанского бахвала, вызывавшие у молодежи смех. Несмотря на это, Бюсси-Рабютена очень высоко ставили пожилые люди; он держал в голове множество всяких воспоминаний и охотно ими делился; беседовать с ним было очень приятно, если оставить в стороне заносчивость его речей, объяснявшуюся тем, что он сохранил о себе чрезвычайно высокое мнение.

Его дочь, г-жа де ла Ривьер, была известна своими бесчисленными похождениями. Отца обвиняли в том, что он в нее влюблен и ревнует ее.

Я не знаю, так ли это, но моя тетушка нисколько в это не верила и не допускала, чтобы об этом говорили в ее присутствии. Дело в том, что, помимо дружбы и духовного общения с г-ном де Рабютеном, у тетушки была еще одна причина дорожить связью с этой семьей.

… Ведь женщиной горбунья остается!

С восемнадцати лет она питала пылкое романтическое чувство к прекрасному графу де Тулонжону, кузену Бюсси, одно из тех чувств, какие встречаются лишь в книгах и почти всегда имеют печальный исход.

Молодые люди часто виделись, будучи соседями и свойственниками. Господин де Тулонжон, который также был тогда очень молод, забыл о горбе моей тетушки при виде ее красивого лица, необычайно тонкого ума и кроткого нрава… Он влюбился в нее и решил на ней жениться.

Однако мадемуазель де Шамрон отнюдь не была заурядной девушкой; ее нежная и набожная до исступления душа обладала чересчур богатым воображением. Барышня упорно отвергала предложение графа, несмотря на то что и он и она сильно от этого страдали.

Он тщетно умолял свою избранницу и тщетно пытался уговорить ее с помощью родных и друзей — она оставалась непреклонной.

— Такой девушке, как я, нельзя выходить замуж, — говорила она, — чтобы не плодить несчастных калек, не становиться всеобщим посмешищем и не обращать эти насмешки на человека, чье имя она носит. Чем дороже ей этот человек, тем скорее она должна избавить его от подобной обузы. Разумеется, я люблю господина де Тулонжона и чувствую себя самой несчастной на свете из-за того, что причиняю ему такую боль. Тем хуже для меня, раз мое сердце так глупо: ему придется заплатить за эти муки.

— Однако, мадемуазель, — твердили ей, — такое невиданное упрямство доведет его и вас до отчаяния.

— Конечно, мы будем в отчаянии, но зато оно положит всему конец. Граф без труда найдет лучшую замену тому, что он потерял, и утешится. Я же всегда буду его любить, и этой любви окажется достаточно, чтобы сделать меня счастливой. Я буду думать о нем, буду радоваться его счастью, и это намного лучше, чем если бы мы остались вместе.

— Разве вы не видите, что он вас обожает, мадемуазель, и вы ничем не рискуете, если согласитесь его выслушать?

— Я вижу, что граф не такой человек, чтобы стыдиться своей жены, и что он вскоре меня разлюбит или же будет страдать, не будучи в силах меня разлюбить; не говорите мне о нем больше.

Не имея возможности быть супругой, моя тетушка стала ангелом, чья жизнь принадлежит другим, и посвятила себя счастью всех, кто ее окружал.

Она нежно нас любила и обращалась с нами лучше, чем матушка, хотя та была необычайно доброй. Тетушка заботилась о бедняках, раздавая им свое добро, навещала больных, без всякого позерства молилась Богу, и ничья набожность не была более сдержанной, чем у нее. Ее отношения с графом де Тулонжоном по-прежнему оставались добрыми и задушевными.

Мадемуазель де Шамрон присутствовала на его бракосочетании и очень часто навещала графиню и ее детей, никогда ни от кого не скрывая чувств, которые она сохранила, настолько велико было ее простодушие.

В наших краях ее почитали как святую. Несмотря на это, она оставалась воплощением скромности.

Когда мне исполнилось шесть лет, именно эта добрая тетушка отвезла меня в Париж, в монастырь Магдалины Тренельской, куда меня хотели отдать на воспитание, чтобы испытать мое истинное призвание. Мадемуазель де Шамрон не считала, что меня следует заточать в монастырь, но мой отец был непреклонен, и верный способ заставить его отказаться от своего решения заключался в том, чтобы сначала ему подчиниться. Итак, я вступила на поприще, указанное отцом, и следовала по нему до тех пор, пока мне не было дозволено найти себе другое призвание по своему усмотрению.



II

Приехав в Париж, мы с мадемуазель де Шамрон отправились с визитами к нашим родственникам-придворным — эти посещения произвели на меня сильное впечатление. Мы навестили герцогиню де Люин, Шуазёлей и многих других, перечислять которых долго и скучно, тем более что мне уже нет до них никакого дела.

Великолепие Версаля и образ жизни его обитателей поразили меня; казалось, добрая фея в лице моей милой тетушки перенесла меня в неведомый мир, где на моем пути встречались лишь принцы и принцессы, одни прекраснее других, в золоте и бриллиантах, готовые осыпать меня всяческими милостями.

Меня весьма часто посещали такие несбыточные мечтания. Я позволю г-ну Уолполу прочесть это лишь после моей смерти: обвиняя меня в том, что в свои семьдесят шесть лет я не избавилась от романтизма, он воспримет мои слова как веское доказательство своей правоты; я не стану давать ему такую возможность.

В самом деле, в детстве я была очень романтичной девочкой, чего нельзя сказать о моей юности — эпоха Регентства навела в этом порядок: в ту пору жизнь протекала в действиях, а не в мечтах; но до того как я покинула монастырь, моя фантазия была способна на всевозможные выдумки. Сначала это были волшебные сказки, затем — чудесные назидательные рассказы и, наконец, любовные истории, прежде чем я, так сказать, узнала, что любовь действительно существует.

Я должна также заметить, что этот период грез и несбыточных мечтаний был самым счастливым в моей жизни. Впоследствии я повидала слишком много чересчур неприглядного, чтобы не разочароваться в людях. Говоря «в людях», я имею в виду весь человеческий род: и мужчин и женщин — ибо мы стоим друг друга; теперь я бесполое существо и сужу обо всем беспристрастно. За исключением очень узкого круга дорогих мне друзей, среди толп чуждых людей, чем мне дорожить в этом мире, который я даже не могу больше видеть?

В течение двух недель мы совершали прогулки. Мне показали короля Людовика XIV; это было в галерее, когда он направлялся к мессе. Король все еще стоит у меня перед глазами; он не был тогда дряхлым старцем, каким стал впоследствии; он высоко держал голову и одет был очень просто. Его взгляд упал на меня.

Известно, что я была красива и очень нарядна; по всей видимости, это привлекло внимание его величества. Он спросил, как меня зовут, и ему это сказали; он слегка мне кивнул, и тетушка заставила меня ответить ему почтительным реверансом. Король проследовал дальше.

Кроме него, я видела принцев и принцесс, но уже не помню, кого именно, и г-жу де Ментенон, которую не забуду никогда.

Ее взгляд парализовал и пронзил меня, подобно удару шпагой. Я была представлена ей Люинами. Она отнеслась ко мне хорошо, но сдержанно, как и подобает бесчувственной святоше, равных которой не было.

Мне всегда хотелось быть набожной, но иначе, чем она и подобные ей. Эти расчетливые и методичные святоши, любящие Бога рассудком, а не всем сердцем, представляются мне особыми существами, которых я не могла бы причислить к тому же виду, что и других представителей человеческого рода. Я встречала немало святош на своем веку, но никто из них не был до такой степени всемогущ.

Госпожа де Ментенон была необыкновенной женщиной, и она заслуживает, чтобы ей воздали должное, хотя любить ее невозможно. Исходя из эгоистических замыслов, она ставила перед собой такие значительные и обширные цели, какие под силу лишь главному политику Европы, и в течение многих лет правила королевством хотя и не безупречно, но однообразно, а это более редкое явление, чем полагают. Люди, не уклоняющиеся от поставленной ими цели, встречаются не настолько часто, чтобы можно было пройти мимо, не обратив на них внимания.

После всех этих визитов и прогулок тетушка передала меня в руки монахинь; она попрощалась со мной, рыдая, и с тяжелым сердцем покинула улицу Шаронн.

Мадемуазель де Шамрон получила разрешение провести два дня в одной из келий монастыря, чтобы помочь мне освоиться в нем. Это было ни к чему: я сразу почувствовала себя там уютно.

Эта обитель была прелестной и в то время считалась весьма добропорядочной. Впоследствии, в эпоху Регентства, она стала пользоваться дурной славой из-за вольностей г-на д’Аржансона.

Вольтер справедливо заметил: «Этот славный регент испортил во Франции все», ибо он испортил даже монастырь Магдалины Тренельской.

Ко мне весьма дружелюбно отнеслись госпожа аббатиса, очень почтенная, хотя и не знатная особа, а также две-три монахини, одна из которых, сестра Мари Дезанж, на редкость красивая, пожелала, чтобы я спала в ее комнате, и это возбудило ревность моих подруг, завидовавших такой удаче.

Меня холили и лелеяли, потчевали сладостями и пичкали цукатами, не говоря уж об изысканных трапезах и яствах из птицы и дичи, в которых монахини отнюдь себе не отказывали. Следует простить им подобные невинные радости, чтобы они не искали иных утех.

Эта жизнь показалась мне очень приятной. Мне нравились мои красивые белые одежды; платья монахинь, особенно те, в которых они пели в хоре, также были великолепны.

Сад монастыря был полон прекраснейших цветов и плодов. Мне позволяли рвать их сколько угодно. Кроме того, у нас была приемная, где мы собирались каждый день от одиннадцати до пяти часов и куда приходило множество дам и господ.

Госпожа настоятельница, особа чрезвычайно любезная и славившаяся искусством вести беседу, принимала посетителей в своей личной приемной, где не было решеток, в любое время, даже вечером. Однако воспитанницы там бывали лишь по особой милости, и только те, которые были не младше шестнадцати-семнадцати лет.

Приемная, где собирались монахини, ничем не отличалась от тех, что бывают в других монастырях. Она была разделена на две части решеткой, за которой находились сестры и девочки, отданные им на попечение. Порой нам разрешали оттуда выходить, но наши наставницы от этого воздерживались. По другую сторону решетки располагались нарядные дамы, бойкие молодые люди, военные, аббаты, вельможи и крайне редко банкиры: они не принадлежали к этому достаточно избранному обществу. Все болтали и кокетничали, как в Трианоне или Пале-Рояле, громко смеялись, рассказывали забавные истории и читали стихи; решетка никому не мешала, на нее не обращали внимания, как будто ее не существовало; я несколько раз слышала, как маркизу де Лафару говорили:

— С тех пор как двор ударился в религию, беседовать можно лишь в монастырских приемных.

В укромных уголках шептались, прижимаясь лицом к решетке. Как правило, то были юные монахини и молодые дамы, порой даже молодые господа. За неимением добычи они гонялись за тенью!

Где-то в стороне ели сладости и померанцевые пирожные, которыми славился монастырь Магдалины. Повсюду царили веселье и благодушие, нигде не было видно ни единой слезинки, нигде не было слышно ни одного вздоха печали. Если и были какие-то треволнения, их скрывали монастырская ограда и монашеское покрывало. Эта уединенная жизнь, обогащенная светскими развлечениями, протекала как ручей между двумя берегами, утопающими в цветах; шипы не были видны, и давало о себе знать лишь одно благоухание.

Мне хотелось бы сейчас быть двадцатилетней монахиней. В этом возрасте душа и жизнь заполнены смесью мирских забот и монастырских хлопот, которая, включая лишь лучшее из того и другого, полна очарования. Позже взгляды меняются и равновесие нарушается: огорчения становятся более сильными, а менее пылкая набожность обращается в привычку; монахини бормочут молитвы, перебирают пальцами четки, но у них нет прежних восторженных порывов; они стараются угодить духовнику, вышивают ему медальоны с изображением агнца Божьего и готовят ему варенье, но уже не молятся в одиночестве под густой сенью каштанов и не стоят подолгу на коленях в часовне, предпочитая находиться в обществе святых угодников, а не жить среди людей. Старухи еще заглядывают в приемную, но уже не ходят туда со спокойной, чистой совестью, сдержанной радостью и затаенными надеждами, более сладостными, чем подлинная действительность. Они узнают последние известия о правительстве и министрах, расспрашивают о новинках моды или пикантных дворцовых интригах; словом, пожилые монашки — это старухи вдвойне, в то время как юные сестры молоды вдвойне: во-первых, своей истинной молодостью и, во-вторых, молодостью души, полной грез и несбыточных надежд, осуществить которые они мечтают за стенами своей обители. Они смотрят на все прекраснодушно и не подозревают, о чем я неустанно твержу, сколько разочарований таит в себе эта вольная жизнь, о которой они мечтают в свои недобрые дни.

Что касается самоистязаний, постов, суровых наказаний и монастырских застенков, которыми пугают нас философы, то я и следов их не видела.

«Монахиня» Дидро — роман, нелепый в наше время. Возможно, в средние века, когда царила религиозная нетерпимость, и совершались подобные крайности, но я ручаюсь, что на протяжении, по меньшей мере, уже целого века монастыри избавлены от этих мерзостей. Читатель может мне верить — как известно, я, увы, не ханжа!

Сестра Мари Дезанж была не только самой красивой, но и самой милой, приветливой и терпимой из женщин.

Представьте себе девушку, похожую на цветущую весну, распространяющую вокруг себя множество пьянящих ароматов, и на луч солнца, дарящий веселье земле, по которой она проходит, подобно пастушке Лафонтена.

У нее были необычайно легкая походка и изящные движения, каких мне с тех пор ни у кого больше не доводилось видеть. Эту знатную девушку из Пуату звали мадемуазель де ла Жуссельер. Она сделалась монахиней, чтобы не делить небольшое семейное состояние с братом, которому хотели помочь продвинуться по службе, ибо у него было несметное число дарований.

Сестра Мари Дезанж любила этого брата с бесконечной нежностью. Не было ничего восхитительнее, чем слушать, как она о нем говорит. Когда люди жалели ее за то, что девушка в ее годы, будучи верхом совершенства по уму и красоте, похоронила себя в этом аббатстве, она неизменно отвечала с улыбкой, являвшей взору два ряда жемчужных зубов:

— Что значит «похоронила себя»? Я вовсе не похоронена и чувствую себя вполне живой; я последовала примеру нашей заступницы Магдалины и выбрала себе лучшую долю. Моего брата уже произвели в высокий чин, он не стоит на месте и выйдет в люди, а я обязана этим счастьем тому, что вы называете моей жертвой. Раз вы этого не понимаете, значит, вы ничего не знаете о взаимной любви двух сирот. Нам больше некого было любить, и я сделала Господа Бога соучастником нашей любви: полагаю, он нам не помешает.

Увы! Бедная девушка лишилась брата во время Дененского сражения. Он пал смертью храбрых на поле брани, увенчав собой груду трупов врагов, погибших от его руки.

Маршал де Виллар приказал похоронить этого воина, завернув его тело в им же захваченное знамя, и отозвался о нем с особой похвалой. После этого Мари Дезанж стала еще более благочестивой и у подножия алтарей постоянно оплакивала погибшего героя. Она не пережила этой утраты. Я была с ней до ее последнего вздоха и сильно скорбела о ней.

Мы чувствовали себя в монастыре Магдалины очень счастливыми, но при этом были сущими невеждами: нас ничему не учили, разве что чтению и письму, немного, совсем немного, истории, четырем арифметическим действиям, нескольким видам рукоделия и бесконечным молитвам — только и всего.

Этого было явно мало, чтобы сделать нас просвещенными и развить наш ум.

В ту пору лень казалась мне сладостной, теперь же я считаю ее крайне горькой, ибо всю жизнь страдала от недостаточного образования.

В этом отношении мужчины обладают по сравнению с нами преимуществом, и это несправедливо. Когда мы в чем-то превосходим других, над нами смеются; когда мы ничем не выделяемся, нас презирают и неизменно лишают возможности возвыситься.

Если женщины, даже те, которых ставят в пример, нередко оказывались недалекими, то это объясняется тем, что они растратили мужество и силу на борьбу с препятствиями, которыми усеян их путь. Мне они встречались на каждом шагу, я и сейчас встречаюсь с ними в самых обычных обстоятельствах. У старика не было бы таких неприятностей, как у меня.

Я не стану тратить время попусту, описывая вам события моей монастырской жизни. Они совсем неинтересны, не считая одного случая, о котором я, наверное, расскажу вам завтра, хотя он не имеет ко мне непосредственного отношения, а возможно, именно по этой причине. Это первое появление одной особы, о которой мне придется рассказать вам позже в ином тоне. Такое в очередной раз доказывает, что не следует мешать тому, что посылает нам Бог, ибо у нас все выходит гораздо хуже, чем у него.

Сестра Мари Дезанж держала в своей келье воскового Младенца Иисуса, украшенного цветами с мишурой и очень красиво одетого по старинной испанской моде.

Мыс одной из моих подруг узнали, что эта фигурка, к которой сестра, как и другие монахини, относилась с искренним благоговением, была всего лишь куклой, изображавшей королеву Анну Австрийскую перед ее венчанием с Людовиком XIII.

Ее прислали во Францию, чтобы дать представление об испанских туалетах и выяснить, не следует ли облачить в них дам во время свадьбы короля.

Статуэтка была искусно изготовлена одним человеком из Севильи, у которого подобные фигурки выходили лучше, чем у кого бы то ни было другого. Кукла была подарена кардиналом де Ришелье одной из его родственниц, настоятельнице обители Магдалины Тренельской, и та, вложив ей в руку крест, немедленно превратила королеву в Младенца Иисуса.

Мы обнаружили эту историю записанной на старой выцветшей бумаге, которая была тщательно спрятана в ракушечном гроте, где поместили Младенца Иисуса. (Маленькие девочки рыскают повсюду.)

Мы стали всем рассказывать о своей находке, не заботясь об оскорбленных чувствах и глубоко задетом самолюбии верующих. Нам сделали выговор, и напрасно: мы не ведали, что творили.

Я рассказала об этом происшествии, потому что оно оказало сильное влияние на мое дальнейшее пребывание в монастыре и на всю мою дальнейшую жизнь. Дай-то Боже, чтобы оно не слишком отразилось на спасении моей души! Уже скоро, вероятно, я это узнаю.

III

Я обещала рассказать вам одну историю и сейчас познакомлю вас с ней. В свое время она наделала много шуму, однако сегодня мало кто о ней помнит. Действующие в ней лица уже умерли, а их дети живы, они счастливы и богаты — следовательно, злоключения родителей их совершенно не волнуют.

Не имея возможности видеть, что происходит вокруг, я по-прежнему вижу то, что уже произошло; я перебираю свои воспоминания, и у меня не хватает слов благодарности г-ну Уолполу за то, что он подал мне мысль восстановить их в памяти. Это очень приятное для меня времяпрепровождение.

Среди моих монастырских подруг были барышни Роклор, дочери той самой герцогини де Роклор, которую король Людовик XIV любил в течение нескольких месяцев; то были очень богатые наследницы, но крайне безобразные девицы, особенно старшая, к тому еще и горбунья. При них находилась гувернантка по имени г-жа Пёлье, жизнь которой проходила за изготовлением липучек — своего рода сладостей из патоки и еще не знаю какой гадости. Тем временем воспитанницы гувернантки бегали вместе с нами по монастырю, придумывали массу проделок и воплощали их в жизнь, к великому возмущению монахинь, однако г-жу Пёлье все это не заботило.

Я была в прекрасных отношениях со старшей из барышень Роклор, умной девушкой с необычайно милым и забавным нравом.

Нашим совместным развлечениям не было конца; мадемуазель де Роклор брала меня с собой к своей досточтимой матушке, а также к близкой подруге герцогини, г-же де ла Вьёвиль, часто вывозившей девушку из монастыря: такое позволяли лишь ей одной.

Как-то раз мадемуазель де Роклор вызвали в приемную в неурочный час, когда никто туда не ходил. Она долго отсутствовала и вернулась вся красная, взволнованная до такой степени, что не слышала, о чем говорили вокруг. Я первая обратила на это внимание; к тому же моя подруга искала меня глазами; незаметным жестом она попросила меня выйти из класса, что я и не преминула сделать.

Как только мы оказались наедине, она воскликнула:

— Ах, милая подружка, у меня важная новость.

— Что случилось?

— Меня выдают замуж.

— За кого?

— За господина принца де Леона, сына господина герцога и госпожи герцогини де Роган, племянника госпожи де Субиз.

— Вы довольны? Иначе ведь и быть не может?!

— Я в самом деле довольна. Я только что его видела: он мне нравится.

— Он красив? Он мил?

— Ни то и ни другое, но он мне нравится. Он очень умен и, кажется, в восторге от меня.

— Тем лучше!

— Он богат, я тоже. У нас будет большой дом; вы будете ездить ко мне в гости, душенька. Я выдам вас замуж за какого-нибудь вельможу. Вы будете счастливы, мы все будем счастливы.



— Ах! Я не возражаю, но мне что-то не верится.

И тут Роклор принялась превозносить принца де Леона на все лады. Я почтительно ее слушала и в то же время полагала, не будучи в этом уверена, что в глубине души она надо мной посмеивается. Я смотрела на ее горб и еще более кривое лицо и не переставала удивляться, что благодаря золоту все это можно не замечать.

Однако, для того чтобы понять суть этой истории, следует знать, что представлял собой герой этой истории принц де Леон; Роклор не подозревала об этом, а я тем более, ибо в ту пору я ничего не знала ни о жизни вообще, ни о дворе в частности.

Принц де Леон был высокий, статный и очень некрасивый малый. У него была походка пьяного человека и, безусловно, самые неловкие манеры, какие только могут быть. Он участвовал в одном военном походе, не стесняя себя в средствах, а затем объявил, что болен и не в состоянии больше служить; он обосновался в Париже и покидал его лишь в случае крайней необходимости, когда ездил к кому-нибудь на поклон.

Молодой человек отличался блестящим умом и к тому же был отъявленным интриганом; он держался крайне высокомерно и, несмотря на его уродство, на него всегда и повсюду обращали внимание.

Будучи заядлым и хладнокровным игроком, принц де Леон довольно часто выигрывал и тратил на себя много денег, но не стоило просить его о какой-нибудь даже самой простой услуге. Этот капризный, взбалмошный, упрямый человек никому ни в чем не уступал, делал все, что ему заблагорассудится, и никогда не отказывался от принятого решения.

Он влюбился в некую актрису по имени Флоранс, у которой от герцога Орлеанского родились сын, аббат де Сен-Фар, ставший впоследствии архиепископом Камбре, и дочь, вышедшая замуж за генерал-лейтенанта г-на де Сегюра.

Эта Флоранс была красивая, ловкая, бывалая особа. Она очаровала г-на де Леона и настолько вскружила ему голову, что он не отходил от нее ни на шаг. Господин и г-жа де Роган страшно встревожились, опасаясь, что их сын женится на комедиантке; они тряслись от ужаса и предпринимали все возможные меры, чтобы избавиться от нее. Тем временем, представьте себе, Флоранс родила г-ну де Леону трех детей; он поселил свою любовницу в Терне, в прелестном доме на Рульских аллеях, и осыпал ее подарками, не считая остального.

Флоранс была неприятной особой, и я никогда не понимала, чем она пленяла всех этих мужчин. При всей ее красоте у нее был угрюмый вид. Ладно бы с ней связался только князь де Леон, но ведь ею увлекся еще и сам господин герцог Орлеанский!..

В ту пору г-н де Леон должен был председательствовать в штатах Бретани; этот пост, имея на то право, уступил ему отец, исполнявший эту обязанность поочередно с г-ном де ла Тремуем.

Принцу следовало отбыть в Динан, и ему было крайне тяжело расставаться с любовницей. Флоранс же нисколько не страдала; в то время как г-н де Леон горевал и отчаивался у ее ног, она заявила, пожимая плечами:

— Вы такой простак: возьмите меня с собой.

— Взять тебя с собой, душа моя! Взять тебя в Бретань, на собрание штатов, где я буду председательствовать?

— Почему бы и нет?

— Такого еще не бывало.

— Значит, будет.

— Но тебя забросают камнями, тебя оттуда выгонят, моя бедная Флоранс!

— Полноте! Я поеду в вашей карете!

— В моей карете?

— Да, в вашей карете, с вашей шестеркой лошадей, с вашими лакеями и телохранителями и Бог знает с чем еще! Черт побери, кому придет в голову, кто я такая? Все примут меня за знатную даму; я же актриса и сумею сыграть свою роль, и ваши бретонцы будут оказывать мне уважение.

— Ах! Вероятно, это было бы забавно, но это безумие.

— Безумие! Отчего же? Это дело решенное, если вам будет угодно.

— Что ж, клянусь честью! Нас в этом не изобличат. Ты поедешь.

Флоранс села в карету принца, запряженную шестеркой лошадей, как и было ею предсказано; она напустила на себя в высшей степени елейный и невинный вид, заставив восхищаться ее строгими и чуть ли не целомудренными манерами, и облачилась в строгое, почти монашеское платье; славные бретонцы ни о чем не догадывались до тех пор, пока в один прекрасный день проезжие придворные не узнали и не разоблачили плутовку.

Разразился страшный скандал.

Прямо на заседании штатов на г-на де Леона едва не посыпался град оскорблений со стороны этих честных людей, возмущенных подобной дерзостью. К счастью, Флоранс жила не в самом Динане, а на некотором расстоянии от него; если бы не это, бретонцы уготовили бы ей плачевную участь. Их нерешительность и долгий путь к ее дому спасли лицедейку от расправы. Тем не менее принц подвергся оскорбительным упрекам.

— Мы позволили таким образом скомпрометировать своих дочерей и жен, общавшихся с этой тварью! — возмущались бретонцы.

— Только и всего? — отвечал в ярости молодой человек. — Я женюсь на ней, и ваши жены будут весьма польщены, если она возьмет их к себе горничными.

Эти слова запомнили и повторяли в светском обществе, где они вызвали всеобщее негодование; прежде всего их передали герцогу де Рогану, который не на шутку встревожился и, как только сын вернулся, принялся делать ему внушение. Он предложил принцу выплачивать этой особе ренту в размере пяти тысяч ливров, если тот согласится с ней расстаться, и обещал позаботиться об их детях. Он предлагал даже больше, но принц не желал ничего слушать и отказался от этих предложений.

Господин де Роган был в отчаянии; исчерпав все средства, он отправился к своей сестре г-же де Субиз, несмотря на то что они были в ссоре, и стал умолять ее помочь отвести нависшую над ним страшную угрозу.

Госпожа де Субиз была всесильной при покойном короле. Она попросила его величество принять ее племянника, побеседовать с ним и отговорить его от намерения жениться на актрисе. Людовик XIV не стал возражать, и к нему привели принца.

Однако г-н де Леон был хитер. Он бросился к ногам государя, красочно описал ему свою любовь и свои страдания, а также растрогал его рассказом о своих детях, задев очень чувствительную струну, поскольку у короля были нежно любимые им бастарды; принц так ловко обманул Людовика XIV, что, когда он уходил, тот похвалил и пожалел несчастного отца. На этом все кончилось.

Между тем Флоранс похитили из ее дома в Терне и поместили в монастырь. Затем г-н де Роган заявил сыну, что он лишает его содержания и не даст ему больше ни единого су до тех пор, пока тот не согласится жениться подобающим образом, как только отец изъявит желание.

Разгневанный г-н де Леон распростился со своими родными, поклявшись, что больше никогда с ними не увидится; он страшно сумасбродствовал на протяжении более двух лет, пока ему это не наскучило, ибо его комедиантку так и не вернули, а голод ему надоел. И тут с принцем заговорили о мадемуазель де Роклор. Ему настолько не терпелось заслужить прощение и обрести утраченное положение, что он нашел невесту очаровательной и возжелал этого брака настолько же сильно, насколько раньше отвергал его.

Это была выгодная партия для всех. Поспешили решить дело, и до брачного договора все складывалось наилучшим образом.

Роклор была очарована. Она с утра до вечера твердила нам о своем женихе и в торжественный день подписания договора так старалась приблизить этот миг, что уже в десять часов утра нарядилась, напоминая плакучую иву в драгоценных жемчугах, которые придавали се горбу и лицу вызывающий вид; мы не могли оставить это без внимания, не имея сил сдерживать смех.

Вечером Роклор вернулась с понурой головой, еще более напоминая плакучую иву. Все было кончено.

Герцогиня де Роклор решила настоять на том, чтобы г-н де Роган дал сыну более значительное обеспечение. Господин и г-жа де Роган, склочники и скряги, отказались.

Каждый стоял на своем. Стороны бросали друг другу в лицо оскорбления, непозволительные в порядочном обществе, и расстались в бешенстве, бранясь так, как не посмели бы сделать в семьях сапожников.

Мадемуазель де Роклор провела ночь в беспамятстве. Я не отходила от подруги и ухаживала за ней как могла. Она все время повторяла:

— О! Мой милый принц! Мой милый принц!

Будучи еще совсем юной, я считала, что они слишком безобразны, чтобы принимать любовь с ее трагической развязкой близко к сердцу. Эта пара вызывала у меня лишь желание смеяться.

На следующий день Роклор получила невообразимо страстное письмо.

Принц просил свою невесту спуститься в приемную, ибо был намерен сообщить ей чрезвычайно важный секрет. Он якобы был в отчаянии и не мог без нее жить; его родители были извергами и варварами, желавшими их разлучить; он же твердо решил этого не допустить.

Мадемуазель де Роклор ответила принцу, что она его примет, что она разделяет его чувства и готова помогать ему во всем.

Девушке было двадцать четыре года, она знала о скаредности своей матери и страшно боялась, что та не выдает ее замуж, чтобы не выпускать из рук приданого.

Принц, со своей стороны, опасался, что ему и впредь будут предлагать женитьбы лишь для вида, не собираясь что-либо ему давать. Любовь и для нее, и для него была только предлогом, а в основе всего лежал их гнусный страх не найти себе партии и провести остаток своих дней под властью родителей.

Молодые люди были предприимчивы и отважны. Они встретились, и их будущее было решено.

IV

Я присутствовала при их свидании, хотя и не просила об этом. Как только принц нас увидел, он бросился на колени и залился слезами, обращая взоры к Небу и воздевая руки.

— Мадемуазель! Мадемуазель! — восклицал он.

— Ах! Мой принц! — отвечала инфанта, прикрывая глаза рукой, словно Ифигения в Авлиде.

— Этого нельзя допустить; нас не разлучат, мы не станем жертвами наших родителей и их скупости.

— Они одумаются, — вставила я.

— Нет, мадемуазель, нет, они не одумаются, вы их совсем не знаете. Они сгноят мадемуазель де Роклор в монастыре, а я, я наверняка умру от горя.

— Но ведь это родители задумали нас поженить, благодаря им мы узнали и полюбили друг друга. Они считали наш брак приемлемым, а теперь нас разлучают. Ах, Боже мой! Что же делать?

— Мадемуазель, не будем обманываться.

— Сударь, что вы собираетесь мне предложить?

— Мадемуазель, у нас нет другого выхода.

— Какого, принц? Я вас не понимаю, я не желаю вас понимать.

Подруга опиралась на мое плечо, стараясь не смотреть на своего Альсиндора, который злобно таращил глаза и, я вас уверяю, вовсе не был привлекательным.

— Мадемуазель, я должен сказать вам еще раз: у нас остается только один выход, один-единственный. Если у вас достанет мужества на это согласиться, все будет хорошо. Позвольте мне похитить вас отсюда, забрать вас с собой и повести к алтарю.

Роклор вскрикнула и еще глубже спрятала лицо за моей спиной.

Однако я заметила, что она перестала плакать и внимательно слушает.

— Да, — продолжал принц, — мы поженимся и, сколь бы велик ни был гнев наших родителей, они когда-нибудь успокоятся; тем временем мы станем законными супругами и наш брак не смогут расторгнуть, а их прихоти будут над нами не властны.

— Сударь…

— Мадемуазель, умоляю вас позволить мне встретиться с вами наедине.

Девушка долго упрямилась для вида; в конце концов жених вырвал у нее согласие, которое она, разумеется, страстно желала ему дать.

Оставалось лишь понять, каким образом взяться задело.

Принц попросил у Роклор три дня, чтобы все подготовить; он поклялся, что после этого они всю жизнь будут счастливы.

Меня заставили поклясться, что я буду молчать. Я поклялась. По-моему, они предпочли бы обойтись без меня, но им требовался кто-то третий, и я вызывала у них меньше опасений, чем гувернантка.

Мы были одни; принца еще не запретили принимать в монастыре с глазу на глаз — никто не предполагал, что он может явиться так быстро. Это свидание оказалось последним; я так и не узнала, как влюбленным удавалось потом поддерживать связь.

С того самого дня от меня ждали только молчания, и я не нарушала своего слова. Это был мой долг.

Барышни Роклор, как было известно, ездили лишь к г-же де ла Вьёвиль, близкой подруге герцогини, либо отправлялись с визитами вместе с отцом и матерью. Они выезжали вдвоем или порознь, но всегда в сопровождении гувернантки. Господин де Леон был об этом осведомлен.

Он заказал себе карету такой же формы, с такой же отделкой, как у г-жи де ла Вьёвиль, одел трех лакеев в такие же ливреи, как у ее слуг, написал поддельное письмо от имени этой особы, запечатав его печатью с ее гербом, и в одно прекрасное майское утро прислал этот экипаж в монастырь Магдалины за мадемуазель де Роклор-стар-шей. Заранее извещенная обо всем, барышня отнесла письмо настоятельнице и без труда получила обычное разрешение.

Я смотрела, как уезжает моя подруга, и удивлялась ее победоносному виду, не зная, чем его объяснить; позже я все поняла.

Барышня и гувернантка сели в карету, и та остановилась на ближайшем повороте дороги.

Принц де Леон уже ждал их. Он открыл дверцу, вскочил в экипаж и уселся возле своей возлюбленной, поспешившей освободить ему место, в то время как гувернантка оторопела от изумления.

И вот кучер трогает, карета приходит в движение, и г-жа Пёлье принимается вопить как безумная. Молодой человек не стал церемониться с крикуньей: он схватил женщину за руки и с помощью ее питомицы засунул ей в рот носовой платок, затолкнув его как можно глубже. Между тем мадемуазель де Роклор витийствовала, пытаясь внушить Пёлье, что той целесообразно оказать им содействие.

Влюбленные направились прямо в Ле-Брюйер, загородный дом герцога де Лоржа, расположенный возле Менильмонтана. Герцог ожидал их там с графом де Рьё — оба были ближайшими друзьями принца де Леона.

Затем привели бретонского священника-расстригу, отъявленного мошенника, тем не менее обвенчавшего молодых людей в присутствии обоих вельмож. После этого новобрачных отвели в спальню, где была приготовлена кровать и находились туалетные принадлежности; молодоженов оставили там одних на два-три часа, после чего все уселись за стол и стали весело ужинать, за исключением гувернантки, продолжавшей лить слезы и считавшей себя погибшей.

Новобрачная была жизнерадостнее всех. Она пела, дурачилась и говорила о своем счастье как особа, прекрасно знающая ему цену; девушка поклялась, что теперь, став принцессой де Леон, она ни за что не даст себя провести и сумеет поставить на место тех, кто в этом усомнится.

Новобрачную вместе с гувернанткой снова посадили в карету и отвезли обратно в монастырь Магдалины Тренельской.

Госпожа принцесса отправилась прямо к настоятельнице и с высоко поднятой головой торжественно вошла в приемную; вслед за ней брела г-жа Пёлье, едва державшаяся на ногах. Открыв дверь, Роклор сразу же объявила:

— Сударыня, вам следует знать вот что: я вышла замуж, и тут уж ничего не поделаешь.

— Боже милосердный! Что вы такое говорите? Вышла замуж! Но это же невозможно!

— Это так. Спросите-ка лучше у плачущей госпожи Пёлье, которая все видела.

— Увы! Это сущая правда!..

И гувернантка разрыдалась, своими слезами подтверждая случившееся; почтенная дама и настоятельница так громко вопили, что на их крики сбежались все обитательницы монастыря, монашки и воспитанницы, и тоже принялись кричать.

Посреди всей этой суматохи г-жа де Леон оставалась невозмутимой; она прохаживалась, потирая руки и обводя нас одну за другой торжествующим взглядом:

— Эх, сколько бы вы ни кричали, что это изменит? Я замужем, в этом нет никаких сомнений, все кончено… Позвольте мне удалиться, я должна написать матушке, во всем сознаться и попросить у нее прощения, если только она соблаговолит мне его дать.

Роклор ушла с гордым и радостным видом. Никогда еще ни одна горбунья не была так счастлива.

Она написала матери письмо; между тем гувернантка тоже писала герцогине, извещая ее о насилиях, которые ей пришлось претерпеть: горюя и оправдываясь, она подробно изложила историю мнимой г-жи де ла Вьёвиль.

Герцогиня едва не лопнула от злости. Вначале она стала винить во всем свою подругу и устроила ей ужасную сцену, в то время как та ничего не понимала. Госпоже де ла Вьёвиль с трудом удалось убедить герцогиню в том, что она ее не предавала и ни о чем не подозревала.

Госпожа де Роклор вела себя как разъяренная львица, не зная, на кого наброситься. Она обратила свой гнев на г-на де Леона, который, после того как его брак расстроился, так ловко водил ее за нос, что получил от нее заверение в вечной дружбе. Герцогиня поняла, что принц глумился над ее расположением, и готова была растерзать его собственными руками.

Пришлось также удерживать г-жу де Роклор от встречи с новобрачной — неизвестно, до каких крайностей дошла бы герцогиня. Она не могла простить дочери ее пение в Ле-Брюйере:

— Эта бесстыдница пела, тогда как ей следовало бы сгореть со стыда!

— Ну и что?! — с решительным видом заявляла дочь. — Я самостоятельно вышла замуж, иначе моя досточтимая матушка всю жизнь держала бы меня в девицах.

В довершение всего г-н и г-жа де Роган стали пронзительно вопить, словно у них забрали юную девственницу. Никогда еще вокруг подобного дела не поднимали столько шума; казалось, все сошли с ума. Оба семейства жаловались наперебой и старались превзойти друг друга в требованиях и ухищрениях. В то время как на стороне одних была г-жа де Субиз, у других была г-жа де Роклор, бывшая любовница короля, не менее властная, хотя и не столь могущественная, как первая.

Герцогиня поспешила в Марли и начала врываться во все двери, в том числе в дверь дома г-жи де Ментенон, а затем явилась за справедливостью к королю Людовику XIV и, бросившись к ногам его величества, стала просить привлечь к ответу г-на де Леона.

Король поднял герцогиню и попытался ее успокоить, но, видя, что его усилия тщетны и она продолжает настаивать на своем, он спросил:

— Известно ли вам, сударыня, сколь велики ваши запросы? Вы требуете по меньшей мере жизнь принца де Леона.

— Мне нужна его жизнь, мне нужно все, что я смогу от него получить, мне нужно, чтобы он не удерживал мою дочь.

В конце концов король обещал ей полностью восстановить справедливость.

Ясно, что наши влюбленные сбавили тон: им стало страшно. Роклор все время проливала слезы и дрожала за своего супруга. Ее отец роптал сильнее, чем герцогиня; родители старались опозорить дочь в глазах общества и отправить принца де Леона на плаху.

Король не желал ни того, ни другого; он вел с Роганами тайные переговоры; их родственники и друзья вступились и предложили уладить дело. Но Роганы рассчитывали лучше воспользоваться создавшимся положением. Судьба сына нисколько их не волновала; они полагали, что небольшая ссылка была бы для него полезнее, чем этот брак; благодаря ей они могли приемлемым образом сбыть повесу с рук.

Переговоры тянулись бесконечно. Под влиянием г-жи де Субиз, всячески хлопотавшей за своего племянника, король предпринял то, чего он не делал никогда в своей жизни: он вмешался и самовластно приказал немедленно сочетать влюбленных законным браком, чтобы положить этому конец; пришлось подчиниться воле государя вопреки всему и вся.

С Роклор не спускали глаз; ее днем и ночью держали в окружении пяти-шести монахинь, чтобы она не убежала.

Оба семейства с недовольным видом, готовые броситься друг на друга, явились в монастырь Магдалины. Отслужили мессу и обвенчали молодых людей по всем правилам; в качестве денежного содержания им установили всего лишь пятнадцать тысяч ливров ренты, после чего почтенные родители посадили новобрачных в карету, дав им все необходимое, и коротко напутствовали их такими словами:

— Езжайте куда угодно, от нас вы ничего больше не получите.

Этот урод и эта уродина отправились в деревню и вздумали разыгрывать там из себя героев романа и обожать друг друга, причем обожать по образу Кира и Манданы. Их дом, как все впоследствии убедились, стал настоящей диковинкой, этаким цыганским табором. Для начала они купили у герцога де Лоржа поместье Ле-Брюйер — колыбель их блаженства, заявив герцогу, что, вероятнее всего, смогут расплатиться лишь с его внуками:

— Пока наши родители держатся за свой кошелек, мы будем жить скудно, а пока родители живы, они будут за него держаться.

Герцог де Лорж удовольствовался этим обещанием и уступил новобрачным Ле-Брюйер; их стараниями имение очень похорошело, и они ворковали там, словно голубки. Как ни странно, супруги не стали всеобщим посмешищем, несмотря на горб Роклор и уродство обоих, — для этого понадобился весь их ум. К господам де Леон стали ездить в гости, и в Ле-Брюйере не было отбоя от благороднейших и почтеннейших посетителей. Молодожены решили построить свои отношения на основе нежности и взаимной верности, и все это одобряли.

— Голубчик! Голубушка!

Все об этом знали, и никто над ними не смеялся; все у них складывалось как нельзя лучше.

Учтите к тому же, что, несмотря на это беспрерывное обожание, молодожены ссорились с утра до вечера. Они все время препирались и обменивались самыми обидными колкостями, не забывая при этом с неизменно присущим им жеманным видом величать друг друга «голубчиком» и «голубушкой».

Было отчего смеяться до слез; они сами потом над этим потешались.

Полученное ими содержание в пятнадцать тысяч ливров было каплей в море; новобрачные тратили в шесть раз больше, так как ни в чем себе не отказывали и принимали всех без разбора.

Поэтому они залезли в долги, перепробовали все уловки, а затем чуть не впали в нищету.

Господин и г-жа де Роган жили почти так же долго, как их сын со своей женой, и упорно отказывались чем-либо с ними делиться. Никогда Дон Жуан так не обхаживал г-на Диманша, как принц и принцесса де Леон — своих кредиторов. Маскариль и Скапен не прибегали к стольким уверткам, чтобы получить кредит.

Я не раз становилась свидетельницей подобных сцен, и это было для меня истинным развлечением.

— Голубчик принц, — говорила мужу моя подруга, — каретник непременно хочет забрать двухместную коляску, которую он продал вам в прошлом году. Я не знаю, как его успокоить, а ведь это необходимо: не можем же мы ходить в Версаль пешком. Согласитесь, что ваш досточтимый отец и ваша досточтимая матушка пренеприятные люди, раз они держат при себе ваше добро и обрекают вас на такую нужду.

— Голубушка, по-моему ваши родители ничуть не лучше; разве вам неизвестно, что дворецкий и главный повар гоняются за мной с утра со своими счетами? Они клянутся, что если им не заплатят сегодня, то вечером они лишат наших гостей ужина. Это было бы забавно, вам так не кажется?

— Следовало бы успокоить этого проклятого каретника!

— Следовало бы отужинать, сударыня… Я еще не упоминал о вашей мастерице чепчиков, которая надоедает мне и днем и ночью.

— О! И днем и ночью, — подхватила принцесса с улыбкой, не лишенной самодовольства.

— Вчера она явилась сюда в три часа ночи.

— Я надеюсь, вы ее не приняли?

— Только этого недоставало!.. Но как же быть с ужином?

— А как быть с коляской?

— Пришлите ко мне этого смутьяна-каретника.

— Пришлите ко мне дворецкого и повара.

И тут начиналась необычайно комичная чехарда. Принц встречался с каретником, обольщал его словами, и, в конце концов, разрешал ему в качестве великого одолжения увезти с собой старый дорожный экипаж и три ручные тележки, хранившиеся в сарае. Он всячески хвастался этой сделкой, а принцесса, как обычно, была вне себя от гнева.

По правде сказать, принц так же относился к отсрочкам платежей прислуге.

— Ну как, мы будем ужинать? — осведомился он, едва завидев принцессу.

— Разумеется, — спокойно и самоуверенно отвечала она.

— Позволительно ли будет вас спросить: что мы будем есть?

— Пожалуйста. Мы купили теленка.

— Целого теленка?

— Да.

— Скажите ради Бога, что вы будете с ним делать?

— Голубчик, мы будем есть его сегодня вечером или завтра и съедим целиком, без остатка, да еще под такими соусами, что вы пальчики оближете.

Принцесса подробнейшим и комичнейшим образом стала расписывать разные яства из телятины, а также превращения, которые этому мясу суждено было претерпеть.

Я никогда не слышала ничего остроумнее и смешнее и хохотала до упаду. Принц был вне себя. Но это было еще не все.

— Скажите, голубушка, за этого теленка, по крайней мере, заплатили?

— Милый принц, я все уладила как нельзя лучше, — отвечала жена, жеманясь по своему обыкновению. — Я отдала дворецкому три наших старых парика, облупившуюся трость и бархатный сюртук, который вы недавно испачкали. Разве это не превосходная сделка?

За этим последовал гневный поток «голубушек» и других подобных обращений, а горб принцессы смеялся, ибо он был наделен разумом; я не знаю, как это объяснить: горб моей подруги был попеременно печальным и унылым, веселым, задорным, отчаявшимся — ошибиться тут было невозможно.

Глядя на принцессу сзади, можно было узнать, в каком она настроении: ее спина была красноречивее всяких слов и невероятных умозаключений.

Едва лишь в тот достопамятный день они обошли, словно подводный камень, вопрос о телятине, как приключились новые неприятности. Двор наводнили кричащие и вопящие кредиторы. Принцесса, принц и любившие своих хозяев слуги ходили от одного заимодавца к другому, стараясь утихомирить их обещаниями и угрозами — и так продолжалось каждый день с утра до шести часов вечера.

Когда раздавался стук дверного молотка, кредиторы тотчас же расходились, так что даже не приходилось выставлять их за порог. Они были вышколены и знали, что должны уступить место приходившим в этот час гостям — весьма многочисленной и почтенной компании.

— Ах! Господи, голубушка, — внезапно воскликнул принц, — на улице собачий холод, а у нас совсем нет дров. Чем же мы будем топить?

— Я об этом позаботилась, — ответила наглая горбунья. — Не волнуйтесь.

В самом деле, войдя в столовую, мы увидели яркий огонь в очаге, не ослабевавший ни на миг; тем не менее мы бы продрогли, если бы не остроумие хозяев, хорошо прожаренная телятина и вина г-на д’Аржансона, которые все пили полными чашами; вино тоже брали в долг!

После ужина я решила полюбопытствовать и разгадать эту загадку; открыв печную дверцу, я обнаружила там лампу!

Таким образом эта семья жила почти тридцать лет. В течение всего поста в доме питались одним бретонским маслом. Если здесь случайно появлялся какой-нибудь лакомый кусочек, г-н де Леон хватал его не таясь. Тем не менее иногда гости толпились в Ле-Брюйере почти каждый день и за ужином собиралось не меньше двадцати человек, причем их никто сюда не звал. Стол мог растягиваться до бесконечности, и кушанья не переводились.

После кончины своих родителей супруги расплатились с кредиторами. Принц умер первым. Принцесса со своей сестрой, принцессой де Пон, получила от Роклоров богатое наследство.

После этого моя подруга стала такой жуткой скрягой, что незадолго до своей смерти торговалась из-за цены гроба.

Как же сильно меняются люди!

V

Я уже говорила, что история с восковым Младенцем Иисусом оказала сильное влияние на всю остальную мою жизнь, и вот почему — это настолько странно, что достойно пояснения. К несчастью, мы рождены в философский век, стремящийся все объяснить, век, когда даже дети появляются на свет, рассуждая. Это похоже на эпидемию, обрушившуюся на людские верования, чтобы погубить их одно за другим, и Бог весть, как это отразится на наших потомках!

Между прочим, мои отпрыски находятся в прихожей и так шумят, что могут разбудить Семерых Спящих. Я не знаю, во что они будут верить, но мне не приходится сомневаться, что они где-то рядом.

Этот народец сильно докучает бедной слепой, у которой остался в качестве утешения только слух.

Нынешние настроения и неуверенность в будущем выражены в словах, которые приписывают Людовику XV:

— Мой преемник будет выкручиваться как сможет, а на мой век этого мира хватит.

Председатель Эно, пребывавший в особой близости к королю, всегда утверждал, что это неправда и Людовик XV был неспособен на такие недобрые чувства. Что касается меня, то я об этом не ведаю; несомненно одно: вокруг нас одно разрушение, и я не вижу ничего, что было бы создано взамен прежнего. Признаться, такое досадно для мыслящих людей. Я все время говорила моим друзьям-философам:

— Раз уж вы утверждаете, что мы глупцы и всегда были таковыми, следуя религиозным верованиям, а также храня нравственные устои и обычаи наших предков, то научите нас, по крайней мере, чему-нибудь другому взамен. Нельзя же все разрушать, не оставляя нам даже слабого утешения.

— Сударыня, люди не должны в этом нуждаться; они должны все понимать, все подвергать анализу силой своего разума, полагаясь на одну лишь природу и доброту Творца, не обременяя себя ворохом несуразных идей, именуемых религией и законом. Мы призваны вырубить лес дремучих предрассудков.

— Так вот почему вы несете столько дичи! — отвечала я им.

Философы очень обиделись на меня за эти слова, тем более что их повторяли в разных кружках и на званых ужинах. Вы увидите этих людей в деле и сами рассудите, права я или нет.

Короче, случилось так — ибо я полагаю, да простит меня Бог, что меня продолжает одолевать страсть к умничанью, — случилось так, возвращаясь к восковой фигурке, что вдоволь посмеявшись над ней и поиздевавшись над сестрой Мари Дезанж, над ее приношениями по обету и молитвами разряженной кукле, я задумалась. В один прекрасный вечер я пришла к мысли, что с таким же успехом можно было бы чтить любые картинки, любых кумиров и, если уж искать причину таких предрассудков, то, вероятно, в их основе лежит скрытое язычество.

Лишь один шаг отделял меня от неверия. Посягая на символы, я перешла к истине и задалась вопросом, не являются ли эти догмы, эти таинства — словом, вся католическая религия — лишь иносказанием, необходимостью, навязанной людям для того, чтобы держать их страсти в узде, пригодной для запугивания тех, кто страшится дьявола и при малейшем своем проступке представляет, как тот насаживает его на вилы и бросает в печь, поджаривая там, словно пирожок на сковороде.

Эти мысли зрели в моем юном уме не без помощи одной из подруг, мадемуазель де Бомон, самой рассудительной из всех девушек, каких я знала.

Мы спорили часами напролет, обсуждая вопросы, в которых ничего не смыслили, и объявляли их непостижимыми именно по этой причине. В итоге у нас возникли серьезные затруднения.

Вместо того чтобы дорожить тем, чему нас учили, мы это отрицали. Бедные сестры, знавшие и преподававшие лишь один предмет — любовь к Богу и его заповедям, только напрасно тратили время и воспитали двух безбожниц, двух вольнодумок, как бы сегодня сказали, и это па закате царствования Людовика XIV, в ту пору, когда повсюду безраздельно властвовало благочестие. Только вообразите!

Сначала никто этого не замечал; мы продолжали посещать церковь вместе с другими и внешне вели себя так же, как они; мы держали наши намерения и внутреннее недовольство при себе до тех пор, пока нас не обрекли на затворничество перед каким-то торжественным праздником, чтобы мы проводили по полдня в молитвах, а остальное время размышляли, постились и вдобавок исповедовались какому-то приходящему духовнику.

У нас не хватило терпения выдержать испытание до конца, и однажды утром я наотрез отказалась идти в часовню, заявив сестре Мари Дезанж, что нам надоело это притворство и мы больше не желаем о нем слышать.

— Боже мой! — вскричала монашка. — О чем говорит эта девочка? Что у нее в голове? Притворство?!

— Да, притворство! Вы сами скоро в этом убедитесь, если изволите меня выслушать.

И я принялась излагать ей свои принципы, взгляды и богословские воззрения, в которых, признаться, вовсе не было здравого смысла; я поносила все, обрушиваясь на то, перед чем она преклонялась, и рассказывая о том, к чему мы пришли путем своих вздорных рассуждений, не без участия мудреных книг о вероучении, которые напрасно вложили в наши неумелые руки и которые не могли принести никакой пользы, а только сбивали нас с толку.

Сестра разинула рот от удивления и привела других монахинь, чтобы они меня послушали, и, прежде чем я закончила, все разбежались, осеняя себя крестом. Аббатисса узнала об этом часом позже и вызвала меня к себе; я продолжала там разглагольствовать с той же самоуверенностью.

— Несчастная! — воскликнула настоятельница. — Что скажет госпожа де Шамрон, когда она узнает, что ее племянница безбожница? Она может умереть от горя.

Эти слова тронули мое сердце; я очень любила свою тетушку и делала все, чтобы ей угодить, а ее поздравительные письма были для меня наградой пес plus ultra[1]; госпожа аббатисса это знала и рассчитывала нанести смертельный удар моим сомнениям, показывая, насколько сильно их осудила бы тетушка.

Однако все упиралось в мою гордость или, точнее, в мое тщеславие спорщицы, поэтому я не могла так просто сдаться. Я посмела возражать, да так, что преподобная матушка закрыла себе лицо руками:

— Возвращайтесь в свою комнату, мадемуазель, и оставайтесь там; у вас зловредный ум; мы не можем позволить вам общаться с вашими подругами, которых вы, без сомнения, способны развратить, и тем более запрещаем видеться с мадемуазель де Бомон, которую вы уже уговорили. Вы несомненно причините друг другу вред. Ступайте, мадемуазель! Я попрошу наших сестер за вас молиться: вы чрезвычайно в этом нуждаетесь.

С тех самых пор в моих взглядах произошел переворот — переворот, о котором я беспрестанно сожалела и буду сожалеть до конца своих дней, ибо, даже если допустить, что я заблуждалась, разве не блажен тот, кто принимает листья дуба за золото?

Меня заперли в тесной келье, где со мной коротала время только сестра Мари Дезанж, которая не бранила меня, а жалела.

У этой девушки было нежное и открытое сердце; она видела в религии утешение и спасение; она видела в ней единственную отраду, скрашивавшую ее уединенную жизнь; она видела в ней надежду на другую жизнь и не помышляла о вечных муках, грозящих нечестивцам. Эта невинная душа не могла даже мимоходом бросить взгляд в преисподнюю. Она слишком сильно любила Бога, чтобы считать его беспощадным.

Другие сестры пугали меня дьяволом, его рогами и вилами; они крестились дрожащей рукой, предрекая мне невыносимые страдания.

Мари Дезанж говорила кротким голосом:

— Только представьте себе, милая крошка, Господь Бог от вас отвернется, вы с ним никогда не встретитесь, и вам будет запрещено его любить!

Для нее это была сущая пытка.

Тем не менее я не сдавалась и сидела взаперти целую неделю на хлебе и воде, набираясь опыта и воодушевляя себя собственной стойкостью. Наш духовник, довольно ограниченный человек, вздумал писать мне письма, чтобы переубедить меня; он израсходовал на это много бумаги и много бесполезных и глупых рассуждений: все это было далеко от истинного благочестия. Я же продолжала стоять на своем, и это меня радовало. Бомон оказалась слабее духом и поддалась на уговоры. Она была лакомкой, и черствый хлеб заставил ее сменить убеждения.

У меня до сих пор сохранились письма отца Маре, но я их здесь не привожу — они кажутся мне слишком бессодержательными и нелепыми. Те, что писала мне тетушка, производили на меня иное впечатление. Они взывали к моему сердцу, подобно сестре Мари Дезанж, и мое сердце было готово к ним прислушаться. Оно изо всех сил боролось с разумом, но мой разум был таким упрямым и тщеславным, что считал себя обязанным не сдаваться.

Я была этаким недоделанным философом; можно было подумать, что я предвосхитила героев той поры и стремилась превзойти их глупостью.

Тетушка серьезно отнеслась к случившемуся и срочно отправилась в Париж, чтобы попытаться искоренить во мне порочные убеждения и склонности. Я почтительно и любезно ее выслушала, но очень твердо заявила в ответ:

— Я ничего не могу с этим поделать: я не вольна верить или не верить; простите, дорогая тетушка; любите меня несмотря ни на что, ведь я не властна над собой.

Милое создание горько плакало, осеняло себя крестом и твердило, что для меня все кончено и что моя душа сама обрекла себя на ад.

— Увы! — прибавила она. — Я скоро умру, и мне придется навеки с вами расстаться. Мы уже никогда не встретимся в райских кущах, где душам так хорошо и отрадно вместе, где они видят Бога и любят его невыразимой любовью. Ах, дитя мое, какой удар для меня на пороге смерти!

Мадемуазель де Шамрон ошибалась во мне, рассчитывая на мое малодушие. Она полагала, что я скорее поддамся доводам рассудка, нежели любви, а это было совсем не так. Мой разум принял решение не уступать; куда легче было обольстить мое сердце, но, коль скоро оно сопротивлялось, победить его было невозможно.

Тетушка это не поняла и принялась искать помощника, способного, по ее мнению, превозмочь все.

Как-то раз она явилась в приемную с очень любезным, очень хитрым и вкрадчивым аббатом, который обладал большими достоинствами и несомненной ученостью и ораторский дар которого бесподобным образом проявился после совсем недавней кончины нашего короля, — словом, его звали Массийон!

Моя семья давно знала этого человека, и благочестивая тетушка так рьяно взялась за дело, что вовлекла священника в дело обращения грешницы; она привела Массийона в монастырь Магдалины, чтобы вызволить мою душу, как говорила Бомон, ставшая лицемеркой, вместо того чтобы поверить в Бога.

Я пришла в восторг от этого посетителя.

Массийон был тогда героем веры. Во всех монастырях и домах святош говорили лишь о нем. Молва только и делала, что твердила о его великолепной надгробной речи Людовику XIV; кроме того, повсюду передавали об одном случае: хотя он и далек от правды, я расскажу о нем, так как это одна из самых прекрасных и поразительных сцен, 0 которых я слышала, а также превосходный повод поразмышлять для философов-христиан и неверующих.

Итак, уверяли, что Массийона позвали к смертному одру Людовика XIV после того, как г-жа де Ментенон уже покинула умирающего и штатные духовники короля соборовали его в соответствии со своими обязанностями и установленными правилами. Между прочим, высшим духовным лицом при особе французского короля был тогда красавец-кардинал де Роган, епископ Страсбургский, всем известный, хотя и непризнанный сын его величества Людовика Четырнадцатого и г-жи де Субиз, постоянной любовницы государя.

Итак, кардинал находился при умирающем отце и думал об этом намного меньше, нежели об утрате своего покровителя и о раздорах с архиепископом Парижским, которого следовало держать на расстоянии; умирающий был прихожанином архиепископа, и тот был вправе находиться при нем до самого конца, что совершенно не устраивало клику святош.

Словом, Массийона якобы позвал сам король. Священник дал ему последние напутствия, ободряя его своим властным голосом перед этим последним и страшным путем. В тот миг, когда главный врач, пощупав пульс своего пациента, произнес скорбные слова: «Король умер!», все присутствующие, повинуясь невольному порыву, преклонили колено.

Только Массийон продолжал стоять на возвышении; он возложил руку на эту сиятельную голову, на эту голову, столько лет правившую миром и заставлявшую всех покоряться ее прихотям, и, обратив взор к Небу, изрек:

— Один лишь Бог велик, господа!

Я никогда не слышала, чтобы кто-нибудь произносил в подобных обстоятельствах нечто более прекрасное и возвышенное.

Se non е vero, е ben trovato[2], как говорят итальянцы.

Массийон начал свою знаменитую надгробную речь такими же словами, но, хотя они были весьма примечательными, их нельзя сравнить с тем, что вы сейчас прочли.

Все зависит от случая.

VI

Массийон слушал мои рассуждения, не перебивая, с благодушием уверенного в себе человека. Он задал мне несколько вопросов, на которые я ответила со знанием дела, едва ли не стремясь — да простит меня Бог! — поучать епископа и обольщаясь надеждой, что мне это удается: такой я была тогда дурочкой.

Аббат спокойно улыбнулся и с жестом, призывавшим меня к молчанию, произнес:

— Довольно, мадемуазель, довольно на сегодня. Я понимаю, на что вы рассчитываете, и во время нашей первой беседы постараюсь вас убедить — это мое заветное желание. Мадемуазель де Шамрон — одна из моих добрых подруг, и ради нее мне хотелось бы, чтобы вы меня выслушали. Что касается того, чтобы заставить меня отречься от моих взглядов и веры, позвольте мне остаться при своем мнении. Я верю, потому что люблю, и это наилучшее из всех верований, самое надежное. Бог — владыка моего сердца и разума; если я сумею привести вас к той же цели, то вы будете благодарить меня и на этом свете, и на том.

Славный епископ был прав, но я так и не решилась за ним последовать и до сих пор не решаюсь, несмотря на свой преклонный возраст, разум и волю, даже вопреки собственному сердцу; этот мятежный дух, взращенный в школе скептиков нашего века, не желает покоряться. Как я ни стараюсь, ничто не может его укротить. У Массийона, как и у меня, ничего не вышло. Между тем аббат навещал меня больше десяти лет; в конце концов он с сожалением отказался от этой задачи; без всякой досады, но отступился.

— Мадемуазель, — сказал он мне, — Бог сотворил вас, чтобы вы стали ангелом, и я не знаю, что за злой дух превратил вас в демона.

То были суровые слова; они сопровождались такой милой, такой снисходительной улыбкой, что на моего собеседника нельзя было таить зла.

— Бог так велик, — прибавил он, — он может все! Я буду за вас молиться; возможно, мои ничтожные мольбы не будут услышаны, однако доброта Создателя еще более безмерна, чем мое ничтожество; будем надеяться на лучшее.

И Массийон ушел. Бедной тетушке пришлось отказаться от своих грез, а моим родителям — от намерений относительно моего будущего; мыслимо ли было постричь в монахини девочку, отвергавшую монастырские обычаи и верования? Моим близким оставалось только подыскать мне мужа либо вернуть меня домой, чтобы я стала тетушкой на английский лад, то есть воспитательницей детей своего брата. Это отнюдь меня не прельщало. Я во всеуслышание заявляла, что готова согласиться на любую подходящую партию и даже способствовать браку, поскольку у меня нет намерения состариться в девицах. Матушка и отец отвечали, что коль скоро мне нужен муж, я должна найти себе приданое. Я возражала, что такая девица, как я, не нуждается в деньгах.

— Поступайте как знаете, мадемуазель де Шамрон! — сказал отец. — Обходитесь без денег, если сможете; я же не знаю такого мужа, который бы их не требовал.

В ту пору моя тетушка герцогиня де Люин довольно часто приглашала меня к себе; по ее словам, она собиралась выдать меня замуж, и я ей в этом не препятствовала. В ее салоне я слыла красавицей и меня там превозносили; за мной увивались несколько кавалеров; ни один из них не был достаточно богат, чтобы пренебречь моим безденежьем, или достаточно способен к тому, чтобы восполнить его. Это меня огорчало, но я отнюдь не отчаивалась.

Как-то раз тетушка попросила меня поехать с ней в Дампьер и провести там несколько недель. Я уже закончила учение; мне было семнадцать лет, и я получила разрешение принять приглашение, тем более что матушка очень обрадовалась и всячески поощряла меня к этой поездке. Мы с герцогиней отправились в путь вдвоем, будучи в восторге друг от друга; она сказала, что нам следует побыть в семейном кругу и отдохнуть от светского общества:

— С нами будет лишь секретарь господина де Люина, от которого мы без ума: он очень умен и сделает карьеру.

— Как вы о нем говорите, сударыня! Не прочите ли вы его мне в мужья? — спросила я со смехом.

— Полноте! — отвечала тетушка, пренебрежительно пожимая плечами. — Вам повсюду мерещатся мужья. Это ничтожный человек, неизвестно чей внебрачный сын; разве он посмел бы даже помышлять об этом?

Мы больше не говорили на эту тему. Я и думать забыла о секретаре и в первый день после приезда в Дампьер с ним не встречалась; лишь вечером, за ужином, когда г-н де Люин вошел в столовую, я увидела за его спиной изумительно красивого молодого человека; он так держался, у него была такая внешность, в нем чувствовалась такая изысканность, что равных ему можно было найти лишь при дворе или среди вельмож. Я решила, что это по меньшей мере герцог или пэр.

— Мадемуазель де Шамрон, — сказала герцогиня, — я сдержала свое слово; мы совсем одни: господин де Люин, вы и господин Ларнаж, секретарь, о котором я вам говорила.

Я не смогла сдержать изумление и приветствовала секретаря более глубоким реверансом, чем подобало. В ответ г-н Ларнаж поклонился мне как племяннице г-жи де Люин, то есть очень почтительно; но мне показалось, что он смотрит на меня без особого почтения. Девушки превосходно чувствуют подобные тонкости. Секретарь держался очень непринужденно; герцог и герцогиня ему это позволяли. Он говорил обо всем с очаровательным остроумием и безупречным тактом; его речь была подлинным фейерверком: г-н Ларнаж все знал, все видел, обо всем читал, и, несмотря на то что он был еще очень молод, его познания были столь же обширны, как у какого-нибудь ученого. Я слушала г-на Ларнажа с наслаждением, время от времени позволяя себе робко вставить какое-нибудь замечание, ни одно из которых он не оставлял без внимания. Я чистосердечно заявляла о своем невежестве и признавалась, что меня ничему не научили, но я испытываю огромную тягу к знаниям.

— Нет ничего проще, мадемуазель; я уверен: вам стоит только захотеть; с вашим умом можно очень быстро все понять и усвоить.

— Послушайте, — заметил мой дядя, — раз уж вы все знаете, господин Ларнаж, почему бы вам не преподать ей хотя бы самое необходимое? Вам предстоит провести здесь вместе некоторое время: употребите его с пользой, потрудитесь. Вы согласны?

— Я к услугам мадемуазель де Шамрон, и она оказала бы мне большую честь, если бы позволила давать ей уроки. Какую ученицу я бы приобрел!

— Ах! У меня вовсе нет возражений, — легкомысленно ответила я.

Госпожа де Люин ничего не говорила; она даже перевела разговор на другую тему. Я подумала, что тетушка опасается моего сближения с этим молодым человеком; каково же было мое удивление, когда, выходя из-за стола, она сказала:

— Не забивайте себе всем этим голову, милочка, не то вы станете несносной; я знавала немало образованных женщин, с которыми невозможно было ладить; поверьте, вы уже знаете достаточно; излишняя ученость отпугивает мужей.

Я придерживалась противоположного мнения и сказала об этом герцогине; к счастью, г-н де Люин меня поддержал. Мы долго спорили и в конце концов договорились, что со следующего дня г-н Ларнаж начнет преподавать мне начала разных наук и мы будем часто заниматься во время моего пребывания в Дампьере, не говоря уж о Париже, где наши уроки должны продолжаться.

Я привожу здесь эти подробности по причине, о которой вы и не подозреваете. Этот мой юношеский роман дал толчок к созданию «Новой Элоизы». Как-то раз я рассказала эту свою историю в присутствии Руссо; она возбудила всеобщее любопытство, и лишь он один ничего мне не сказал. На следующий день Руссо явился в мой дом и стал меня благодарить.

— Вы подали мне мысль, которую я давно уже искал, — прибавил он. — Скоро вы все поймете.

Когда книга была издана, автор принес ее мне и осведомился, рада ли я тому, что послужила прототипом Юлии.

Я обещала ему ответить после чтения книги. Увы! Эта Юлия показалась мне такой скучной, и я надеялась, что мы нисколько не похожи! А Сен-Прё! Мой Ларнаж был совсем другим. Что касается г-на дю Деффана, у него не было ничего общего с вымышленным мужем, таким добрым и рассудительным человеком. Правда, Руссо не был знаком с моим супругом.

Вернемся, однако, к истории подлинной Юлии, истории, которая, по крайней мере, не столь печальна, как история Элоизы. Не судите ее так строго, как я.

У Ларнажа была совершенно удивительная манера обучать, при том что он держался очень почтительно. Я настолько пристрастилась к занятиям, что писала и читала все дни напролет, вместе с учителем или без него; по утрам я просыпалась с радостью в предвкушении новых уроков. Они были для меня истинным наслаждением. Я не вникала в суть, а скакала по верхам. Наконец-то я научилась правописанию, которое едва было преподано мне монахинями; это был первый успех. Госпожа де Люин изменила свое мнение об этих занятиях и стала интересоваться моими достижениями. Господин де Люин посмеивался, а Ларнаж воспринимал положение всерьез. Я уже не помню, как я к этому относилась.

Однажды вечером мы беседовали об астрономии; молодой наставник учил нас разбираться в звездах; все мы прогуливались по парку. Герцогиня стала жаловаться на холод, герцог ушел играть в ломбер с капелланом и одним из окрестных дворян; мы с Ларнажем остались одни дожидаться восхода какой-то планеты. Стояла дивная ночь, повсюду благоухали розовые кусты; то была восхитительная пора, одна из тех, когда человек испытывает желание жить, потребность любить и неудержимое стремление говорить об этом.

Наше уединение становилось опасным. Госпожа де Люин была слишком набожной и благородной дамой, чтобы что-нибудь заподозрить; другим не было до этого дела.

Мы ходили, смотрели на небо, и мало-помалу у нас зашел разговор о чувствах и мечтах. Я задыхалась — иными словами мое сердце и мои семнадцать лет распирали мне грудь, а Ларнаж был немногим спокойнее меня; мы замолчали и не прислушивались ни к чему, кроме своих ощущений.

— Мадемуазель, — неожиданно произнес молодой человек (у него был такой взволнованный голос, что я вздрогнула), — мадемуазель…

— Что сударь?.. — откликнулась я, словно внезапно очнувшийся от сна человек.

— Вы добры, очень умны, молоды, вы меня выслушаете… и не будете надо мной смеяться.

— Я не насмешница, уверяю вас, сударь, — был мой ответ.

— О! Я хорошо вас знаю, поэтому буду говорить. Как бы вы отнеслись к безродному, бедному юноше, посмевшему полюбить знатную девицу, желающему ей понравиться и питающему надежду впоследствии сделать ей предложение, когда он ее заслужит, если только кто-нибудь может ее заслужить. Как бы вы к этому отнеслись?

— Если это достойный человек, — ответила я, — я бы подумала, что это благородное и похвальное стремление; если же у него нет никаких достоинств, я бы решила, что это дерзость.

— А вы могли бы полюбить подобного человека, мадемуазель? Могли бы вы содействовать тому, что вы называете благородным стремлением? Ответьте.

Я все поняла; мое сердце билось учащенно, но, испытывая одновременно стыд и радость от первого полученного мной признания, я не желала дать себе отчет ни в том, ни в другом; я совершенно не любила Ларнажа, но была растрогана и кокетничала; вдобавок мне было просто любопытно. Узнав, что меня любят, я возвысилась в собственных глазах и почувствовала себя более взрослой. Я прощалась с детством: это было гораздо важнее, чем вырваться на свободу!

Однако в тот день мое сердце еще молчало.

— Мадемуазель, — нетерпеливо и возбужденно продолжал Ларнаж, — вы не отвечаете. Вы меня понимаете?

— Я вам ответила, сударь.

— Да, относительно кого-то другого, а теперь скажите мне! Разве вы не видите, что я страдаю?

— Сударь, я не хочу, чтобы вы страдали.

— Ах, мадемуазель, если бы вы только знали, как я вас люблю.

В порыве невинного простодушия мне захотелось свести Ларнажа с ума — поистине, я была тогда очень наивной и чистосердечной.

Я сказала, глядя на юношу:

— Боже мой, сударь! Вы вольны рассказать мне об этом.

VII

Ларнаж обернулся как человек, не верящий своим ушам; он не смел представить себе чувство, способное настолько превзойти его ожидания, если не притязания; юноша что-то пробормотал, надеясь, что я повторю свои слова и, возможно, на этом не остановлюсь, но я ничего не говорила и лишь вопросительно на него смотрела.

— Итак, мадемуазель? — спросил секретарь, понимая, что мы можем хранить молчание до Страшного суда.

— Итак, сударь, я жду.

— Вы ждете, мадемуазель, чего же?

— Когда вы мне скажете… чтобы я узнала…

— Ах, мадемуазель, вы меня не любите!

— Это вовсе не то, что мне надобно узнать, сударь; речь идет о вас.

— Вы приводите меня в отчаяние, мадемуазель! Я не знаю, что думать; мои мысли путаются; надежда — это нестерпимая дерзость, а робость… это смерть.

Я была молода, наивна и невинна, но, уверяю вас, обладала неукротимым любопытством и обостренным чутьем. Я пыталась понять его и желала знать, что он скажет. Восклицания и стенания Ларнажа совершенно меня не устраивали — я с нетерпением ждала продолжения. Не догадываясь о девичьих чувствах, мой кавалер просчитался.

— Ради Бога, вы позволите мне сказать? — вскричал он в исступлении, которое казалось мне необъяснимым.

— Я уже целый час прошу вас об этом, сударь.

— Мадемуазель… я вас люблю!.. — повторил необычайно взволнованный Ларнаж.

— Вы уже это говорили; что же дальше?

— Я хотел бы добиться вашей руки; я хотел бы стать влиятельным и богатым, чтобы быть достойным вас, но если вы меня не поддержите, как я смогу это сделать?

Я почувствовала себя смущенной и промолчала.

— Я кажусь вам очень нескромным, очень дерзким?.. Мадемуазель, любовь творит чудеса; к тому же я не настолько лишен средств и поддержки, как вы думаете; чтобы вы в этом убедились, я доверю вам под честное слово тайну моего рождения; смею надеяться, вы ее не выдадите.

— Я, сударь? О! Вы можете на меня положиться.

— Вероятно, мое происхождение вам известно; господин герцог и госпожа герцогиня были оповещены о нем моими покровителями; одна из подруг матери вверила меня их милости, но они не подозревают, кто мои родители, а вы сейчас узнаете их имя, мадемуазель; в нем — все мое будущее, и я передаю его в ваши руки.

— Будьте уверены, сударь, я прекрасно умею хранить тайны.

Меня разбирало любопытство, и я боялась, как бы нас не прервали; к счастью, мои дядя и тетушка были поглощены игрой и полагали, что мы по-прежнему смотрим на звезды.

— Я сын благородной девицы, воспитанной в Сен-Сире, бедной, красивой, доброй, восхитительной особы. Ах! Когда бы вы знали мою матушку!..

— Она еще жива?

— Она жива и почти так же молода, как я; уверяю вас, когда мы появляемся вместе, ее принимают за мою сестру; она имеет честь состоять в близком родстве с господином графом де Ферриолем, послом его величества в Константинополе.

— А господин… ваш отец?

— Ах! Мой отец? — Ларнаж нахмурился, опустил глаза и некоторое время пребывал в нерешительности. — Отец! Я не хочу его винить, но он жестоко обманул мою бедную матушку, он надругался над ее молодостью и доверием, а затем бросил ее и меня; это ужасно, мадемуазель, мне следовало бы его проклинать, а я не могу; природа дает о себе знать, мое сердце разрывается. Я все еще надеюсь, что отец когда-нибудь…

— … вернется к вашей досточтимой матушке, не так ли?

— Да, вернется, признает свою вину и протянет нам руку; на него-то я и рассчитываю, намереваясь добиться успеха.

— Стало быть, он влиятельный человек?

— Он был таким и всегда будет. Его происхождение, сила его духа… короче говоря, словом, это господин герцог Менский.

— Герцог Менский! — с изумлением повторила я.

— Герцог Менский собственной персоной; теперь вы понимаете мои упования и, возможно, простите меня за дерзость…

— Но стало быть, сударь, — живо воскликнула я, — вы внук Людовика Четырнадцатого!

— Да, мадемуазель, — отвечал Ларнаж, гордо поднимая голову, — и я желаю оказаться достойным такой чести.

Я была ошеломлена этим признанием. Ларнаж показался мне сыном Юпитера, ведь я была вскормлена моими родными и воспитана монахинями в духе непомерного почитания покойного короля, которое граничило с преклонением; это напоминало сон, одну из величественных оперных сцен, когда с неба спускаются полубоги, окутанные туманом. Я решила, что Ларнаж совсем не такой человек, как я, Мари де Шамрон; я полагала, что он оказал мне большую честь и готова была склониться перед ним в поклоне; бедный бастард, привыкший к подчиненному положению и постоянным унижениям, не догадывался, какое впечатление он на меня произвел. Истолковав мое молчание не в свою пользу, он резко повернулся ко мне:

— Ах, мадемуазель, я прекрасно понимаю, что для меня все кончено и вы не удостоите меня больше ни вниманием, ни взглядом.

Я уже зашла довольно далеко в направлении, которое мой кавалер не мог предвидеть. Положение внучатой невестки Людовика XIV казалось мне довольно завидным для бесприданницы, тем более что будущий муж был так хорош собой. Я открыла рот, чтобы его обнадежить, но тут нас позвала мадемуазель де Люин. Мне пришлось ограничиться взглядом; Ларнаж лишь прошептал мне на ухо:

— Мадемуазель, позвольте встретиться с вами завтра.

Славный юноша не знал, что говорил! Разве мы не виделись с ним каждый день, неизменно с глазу на глаз? Влюбленные всегда заговаривались, и, по-моему, в этот рассудочный век они несут еще больший вздор; они постоянно умничают и потому становятся невыносимо скучными; нынешние молодые женщины достойны всяческого уважения за то, что их выслушивают. Я не хотела бы быть на их месте.

Как бы то ни было, возвращаясь к моей первой любви, той любви, которую невозможно забыть, даже если мы перестаем о ней сожалеть, я была как в дурмане: ничего не говорила и не слышала, а только размышляла. Госпожа де Люин то и дело над этим подшучивала, как и герцог. Меня спрашивали, не витаю ли я в облаках. Я отвечала как дурочка, что сама не знаю, что со мной. Ночью я не сомкнула глаз, а на рассвете встала, чтобы прогуляться по парку. Два демона трубили мне в уши: честолюбие и любовь. Я прислушивалась к одному и к другому и уже готова была им поверить, но тут моя счастливая или несчастная звезда послала мне г-на де Люина; он решил поговорить со мной, с удивлением видя, что я так рано вышла из дома; я горела желанием многое узнать и, будучи хитрее дяди, принялась его расспрашивать, надеясь незаметно выпытать все, что меня интересовало.

Я приступила к делу, воспользовавшись очень простым способом. Мои родные чрезвычайно заботились о детях сестры г-на де Люина, графини де Веррю, которых она родила от герцога Савойского и положение которых оспаривалось. Мой дядя, весьма щепетильный в вопросах чести, долго сердился на графиню, но, простив ее, стремился исполнить по отношению к ней свой братский долг и выяснить, какое положение устроило бы ее, а также его племянников.

Я завела разговор на эту наболевшую для дяди тему, и он угодил в мою западню; закусив удила, я принялась разглагольствовать об участи внебрачных детей. Дядя высказал такое мнение:

— Покойный король относился к своим внебрачным детям так, как к бастардам никогда не относились. Господин Савойский в лучшем случае заявляет о своем намерении следовать его примеру, но такого нигде нет. В Англии, Германии, Испании — словом, везде побочные дети королей и принцев — ничтожные люди и добиваются немногого.

— Однако, сударь, — перебила я, ибо все, что он сказал, не удовлетворило моего любопытства, — а как обстоит дело с внебрачными детьми бастардов?

— О! Честное слово, — ответил озадаченный дядя, — разве кто-нибудь когда-либо об этом думал? Бастарды бастардов ничего не значат.

— Как, сударь, если бы у господина герцога Менского и господина графа Тулузского были внебрачные дети, они были бы никем?

— Во-первых, герцог Менский и граф Тулузский на это совершенно неспособны, и никто до сих пор не уличал в этом таких безупречных дворян, но, даже если бы у каждого из них было столько же побочных детей, как у покойного короля, это ничего бы не изменило. Бастарды бастардов! Нет уж, увольте! Довольно их отцов, причиняющих нам столько хлопот и вызывающих между нами вечные раздоры. Покойный король крайне несправедливо переложил на нас эту обузу. Господин регент еще не вполне кассировал его завещание; оставшиеся у нас обрывки — сущее бедствие для монархии.

— Однако, сударь, дети герцога Менского являются внуками Людовика Четырнадцатого.

— Разумеется, если они рождены в законном браке; в противном случае они ничего не значат и никогда не будут значить.

Это заверение уже погубило мое честолюбие; оставалась только любовь. Она еще не родилась, и смерть ее спутника, в любом случае, грозила задержать ее рост. Я ушла от г-на де Люина в еще большей задумчивости, и сомнения терзали меня сильнее, чем прежде; я лишилась одной из своих иллюзий: призрак великого короля развеялся от слов моего дяди.

Бледный трепещущий Ларнаж явился на свой урок. Вначале мой учитель был очень смущен, а затем оживился и даже стал красноречивым. Заставляя меня зубрить один из фрагментов истории, он блестяще рассказывал о жизни Юлия Цезаря, его успехах и победах; было ясно, что, подобно этому герою, Ларнаж жаждет завоевать мир и собирается мне его подарить, бросить к моим ногам; мое юное тщеславие было весьма польщено этим.

Таким образом мы провели в Дампьере месяц, месяц, в течение которого я прошла через все стадии невинной любви и выслушала больше искренних признаний, чем за всю свою жизнь. Ларнаж обезумел и опьянел от своей страсти; он писал мне более пылкие и откровенные письма, чем Сен-Прё. Я отвечала не как Юлия, но все же отвечала. То были записки девочки: возлюбленный был для меня куклой, и я писала ему со всей бесхитростностью. Много лет спустя я прочла свои письма и вдоволь посмеялась над собой: эта прекрасная любовь в тот раз продолжалась очень недолго. Затем мы распрощались с Дампьером; Ларнаж был в отчаянии и не мог утешиться, а наша переписка продолжалась при помощи моей горничной; он даже приходил в приемную монастыря, и мы беседовали там через решетку, делая вид, что говорим о науке и литературе.

Эти таинственные свидания волновали меня сильнее, чем в Дампьере; я даже не знаю, к чему бы это привело, тем более что молодой человек призвал на помощь свою мать, и эта прелестная женщина очаровала меня больше, чем он. Как уже говорилось, она была близкая родственница Ферриолей, и ее звали г-жа де Креанси. Благодаря ей я познакомилась с Пон-де-Велем и его семьей. Как же все взаимосвязано в этом мире!

Между тем умерла моя матушка. Я уехала в Бургундию, так и не увидевшись больше с Ларнажем. Однако наша история на этом не кончается, мы часто будем к ней возвращаться, причем при странных обстоятельствах. Влюбленный продолжал мне писать до самой своей смерти. Бедный Ларнаж! Он был добрым и благородным юношей. Я снова принялась его оплакивать, со вчерашнего дня, когда начала о нем рассказывать. Позже вы все узнаете…

…Госпожа перестала диктовать, и я не сожалею об этом, ибо сейчас шесть часов утра, но, поскольку она ничего не видит, для нее нет ни дня, ни ночи. Вот так первая любовь! Я очень рада, что могу сопоставить то, о чем вы прочли, со сценкой, разыгравшейся сегодня утром на моих глазах — это очень забавное сравнение.

Госпожа упоминает о г-не Пон-де-Веле, а всем известно, что он, наряду с председателем Эно и г-ном де Формоном, был самым верным из ее любовников. Она этого не скрывает, да от меня вообще ничего не утаивают. Под предлогом того, что я бесприданница и, возможно, никогда не выйду замуж, мне рассказывают такое, о чем я могла бы узнать лишь от мужа, и даже то, что муж не стал бы мне говорить. Я также передаю это без всяких колебаний; не следует роптать на свое положение. Господин де Пон-де-Вель — брат г-на д’Аржанталя, и оба они — племянники посла, графа де Ферриоля; это дети его брата, и они были самыми постоянными посетителями салона г-жи дю Деффан. Господин де Пон-де-Вель все еще приходит сюда каждый день, за исключением тех дней, когда он занят тем, что умирает, и эти визиты несомненно скоро доконают старика, ибо его силы уже на исходе.

Он был здесь вчера и расположился у камина; госпожа маркиза сидела в своем кресле, постукивая тростью, а я смотрела на нее и ее гостя; госпожа заговорила:

— Пон-де-Вель, с тех пор как мы стали друзьями, в наших отношениях никогда не было ни единого облачка, не так ли?

— Да, сударыня.

— Не оттого ли, что мы больше друг друга не любим?

— Возможно, сударыня.

Они говорили об этом столь же безразлично, как если бы беседовали о китайском императоре, а мое сердце содрогалось от ужаса; вот что осталось в двух этих сердцах от привязанности, продолжавшейся шестьдесят лет!

Правда, двум этим сердцам почти сто шестьдесят лет на двоих…

VIII

Я покинула Париж, Ларнажа, г-жу де Люин, г-жу де Креанси и в глубоком трауре пребывала в родительском поместье, оплакивая матушку; я не столько скорбела сама, сколько подражала тем, кто ее оплакивал, ведь я едва ее помнила — мы столько лет не виделись, будучи в разлуке! Я знала, что матушка была доброй, что она меня любила и даже баловала, в то время как другие меня не баловали; но для меня всегда важнее всего был разум: матушка не влияла на мой разум так, как тетушка, и потому я отдавала предпочтение тетушке. Я жила в Шамроне в уединении и изрядно грустила, часто думая о Ларнаже, писавшем мне целые тома, сожалея о Париже, желая вступить в брак, чтобы выйти из этого физического и морального оцепенения, и не видя ни одного жениха, который готов был бы на мне жениться или за которого я бы хотела выйти замуж. Глупо ставить счастье в зависимость от поведения другого человека, однако такова участь женщин. Обреченные на постоянную зависимость, они поневоле мирятся с навязанной им долей и терпят ее последствия, а если несчастные не выдерживают тяжести этих последствий, их же во всем и винят. Так уж устроен этот справедливый мир, и никакая философия не сделает его лучше; я слишком натерпелась от такого порядка вещей, чтобы с ним согласиться.

Эта жизнь в деревне, дававшая столь мало пищи моему уму, тяготила меня все больше и больше. Я вышла бы замуж даже за черта, коль скоро он предстал бы в облике дворянина и обеспечил бы мне сносное существование. Увы! Ко мне являлись лишь черти без гроша за душой, а нищета всегда меня пугала. Я также не забывала о Ларнаже, полагая, что когда-нибудь его признают если и не законным, то фактическим внуком государя, ибо, по моим расчетам, господин герцог Менский непременно должен был одержать верх над герцогом Орлеанским и заменить его на посту регента. Влюбленный писал мне каждую неделю о своих надеждах и строил роскошные воздушные замки, сутью которых была я. Любовь Ларнажа ко мне была столь пламенной, что я распалялась от ее жара, и порой мне тоже казалось, что я его люблю. В такие минуты я исступленно грезила под сенью раскидистых деревьев парка и видела своего героя в ореоле славы. Я обожествляла его, подобно всем несчастным семнадцатилетним дурочкам, прежде чем узнать на собственном опыте, что у нас нет другого Бога, кроме того, что на Небесах, а все остальные — самозванцы.

Так проходили недели, потом месяцы, а потом и годы; я начала приходить в уныние, считая, что ожидание затянулось, и двадцать раз в день вглядывалась в зеркало, чтобы убедиться, что еще не состарилась и по-прежнему хороша собой. Я все время читала и очень часто ходила на исповедь, и не потому, увы, что была благочестива, а чтобы рассказать духовнику о своих воображаемых грехах, будучи не в состоянии поведать ему о других, как мне этого ни хотелось. Словом, я использовала любые средства для борьбы со скукой, но скука была непобедимой; даже тетушка оказалась бессильной, и ее любовь разбивалась об этот камень преткновения.

Она отвезла меня к г-ну де Тулонжону, где собралось много знати и где мы должны были провести месяц. Мадемуазель де Шамрон надеялась меня развлечь, изменить образ моих мыслей и, возможно, отыскать мне на этих празднествах мужа, которого до сих пор не могли найти. Я поехала туда неохотно; если бы не тетушка, я бы не соблаговолила подумать о своих нарядах, правда весьма скромных, и отправилась в путь в утреннем капоре, с пустым сундуком. К счастью, добрая фея обо всем позаботилась; из Дижона были выписаны для меня два туалета, утренний и бальный, и вместе с платьями матушки, которые тетушка заново отделала, они составили вполне приличный гардероб. Я на такое и не рассчитывала.

В первый день я ничего не разглядела в толпе почти незнакомых мне людей, никого не выделила и лишь внимала привычным комплиментам, раздававшимся вокруг меня, не придавая им значения. В числе гостей находился аббат де Сент-Круа, римский прелат, камерарий папы, умный, необычайно ловкий и любезный человек. Он жил в Италии и лишь на несколько месяцев приехал в Бургундию, где у него были родственники. Мы случайно оказались рядом; священник вступил со мной в беседу и попытался вызвать меня на разговор. Я сочла, что прелат достоин меня выслушать, и почти незаметно для себя поведала ему о своих мечтах, лишь потому, что он побуждал меня к откровенности. Поощряемая вопросами, я очень далеко зашла в своих признаниях: рассказала о Ларнаже — мне больше не о чем было рассказывать; рассказала о наших надеждах и мнимых страстных чувствах; аббат рассмеялся мне в лицо, пристально на меня посмотрел и, немного помолчав, сказал:

— Я хочу выдать вас замуж!

Кровь бросилась мне в лицо; это случилось на двенадцатый день нашего знакомства, после непрерывного общения с утра до вечера; живи мы даже десять лет в одном городе, мы бы так не сблизились. Это вполне понятно.

Тем не менее стоило ему сказать: «Я хочу выдать вас замуж!» — и я стала пунцовой.

— Вы хотите выдать меня замуж, вы, господин аббат?

— Да, мадемуазель, и если вы благоразумны, то согласитесь взять в мужья того, кого я для вас изберу. Скоро вам исполнится двадцать один год; это прекрасный возраст, но затем начинается крутой спуск с горы; пора остановиться, вы согласны?

— Сударь, возможно, я была с вами слишком откровенной.

— Какая глупость! Неужели вы принимаете меня за придворного священника? Выслушайте мое предложение. Как бы вы отнеслись к дворянину из очень старинного рода, чьи предки фигурируют в бургундских летописях еще со времен правивших здесь герцогов, командиру драгунского полка и маркизу, который делает мне честь, величая меня своим кузеном?

— Последний довод лучше всех остальных. Вы перечислили достоинства жениха; теперь перейдем к недостаткам.

— Вероятно, кузен их не лишен, у кого же их нет, но у него мало изъянов. В довершение всего мой подопечный должен стать главным наместником Орлеане — эта должность передается в его семье по наследству с тысяча шестьсот шестьдесят шестого года.

— Ах, сударь, вы меня ужасно пугаете! Очевидно, предлагаемый вами жених — какой-нибудь урод, и вы не спешите в этом признаться.

— Я вынужден согласиться, что он нс красавец, но у него…

— … у него благородный и достойный вид. Полноте, эти отговорки мне известны.

— Кузен отнюдь не притязает на то, чтобы когда-нибудь занять место во Французской академии.

— Я тоже, уверяю вас.

— Говорят, что он докучлив.

— О! Это уже серьезнее.

— Что у него слабый характер, и им легко управлять.

— Тем хуже! Что бы мы с ним ни делали, о нас все равно будут сплетничать.

— Если не давать людям пищи для разговоров, они берут ее сами; лучше уж с этим спокойно смириться.

— У вас на все готов ответ; но возьмете ли вы на себя вину за мое несчастье, если я предъявлю вам счет?

— Вы не будете несчастны.

— Почему же?

— Вы для этого слишком умны — с таким умом, как ваш, люди берут от жизни только хорошее, оставляя все остальное глупцам.

— А они и не думают к этому прикасаться, сударь. Не клевещите на глупцов: что касается счастья, они понимают в этом больше, чем кто бы то ни было.

— Вы желаете стать моей родственницей?

— Разве это зависит от меня?

— Безусловно. Ваши близкие не будут возражать; ваш досточтимый отец, как говорят, очень сговорчивый человек, а ваши опекуны по материнской линии — кто они?

— Моя бабушка и мой дядя, господин Бутийе де Шавиньи, назначенный архиепископом Санса.

— Я поговорю с ними, но не стану от вас скрывать: вы беспокоите меня сильнее, чем они все вместе!

— В самом деле, меня труднее всего уговорить. Тем не менее я приму решение.

— Скоро?

— Прежде чем уеду из этого дома, обещаю вам, сударь.

— Это слишком долго. Я не могу дать вам больше трех дней; мне пора возвращаться в Рим, и я хочу покончить с этим до отъезда. Я выдам вас замуж.

— До этого пока не дошло!

— Еще дойдет!

— Могу ли я узнать имя того, кого вы избрали?

— Нет, не раньше, чем вы дадите ответ.

Пришлось с этим смириться; мы проговорили до конца вечера, но речи о моем замужестве больше не заходило. Тем не менее я об этом думала и поневоле хранила молчание: пустые слова, чуждые сердцу, не срывались с моего языка. Мой взгляд блуждал по комнате и случайно наткнулся на довольно темный угол, где беседовали трое неизвестных мне мужчин. Двое из них не произвели на меня впечатление; третий ничем не выделялся, однако он завладел моим вниманием. Незнакомец приехал только утром, и я еще не успела его заметить.

По-видимому, ему было лет тридцать шесть; то был человек обычного роста, с обычным лицом и обычными манерами; словом, он был настолько зауряден во всех отношениях, что это поразило меня как удар молнии.

«Вот мой будущий муж, — подумала я, охваченная необъяснимым предчувствием, — я уверена, что это он!»

Я указала на незнакомца аббату де Сент-Круа; моя проницательность его позабавила.

— Что ж, раз вы догадались, я не стану от вас скрывать: это, действительно, мой кузен. Что вы о нем думаете?

— Я ничего не думаю, сударь; мне было бы очень трудно составить о нем определенное мнение, и бьюсь об заклад, что он и других ставит в тупик.

— Это превосходное качество. Если вид человека ничего не обещает, мы ничего от него не ждем, и все, что нам дают, ценится больше, чем стоит.

— Как же зовут этого соискателя? Не вздумайте утаивать от меня его имя; если я захочу, то узнаю это через пять минут.

— Это маркиз дю Деффан.

Я запомнила это имя и перевела разговор на другую тему. Мы с аббатом расстались; я размышляла всю ночь, рассматривая предложение со всех сторон, и пыталась представить себе этого человека своим господином; он казался мне таким ничтожеством, негодным ни на что ни как мужчина, ни как супруг. Я сравнивала Ларнажа с этим неуклюжим призраком; Ларнаж был так красив, так мил, так пылок и, возможно, подавал большие надежды! Но в то же время он был непризнанным сыном принца и бессменным секретарем герцога де Люина, неспособным подыскать себе лучшую должность; разве мог неимущий Ларнаж, не рассчитывающий когда-либо разбогатеть, жениться на мадемуазель де Шамрон? Был ли он мне парой? Разумеется, нет. Между тем г-н дю Деффан обладал всеми необходимыми достоинствами — у него их было предостаточно.

Три дня прошли в раздумьях, но ничего определенного не было произнесено. Аббат два-три раза вовлекал г-на дю Деффана в нашу беседу. Я должна признать, отдавая маркизу должное, что он нам отнюдь не мешал и говорил мало. По крайней мере у меня появилась уверенность, что муж не будет надоедать мне разговорами — на этот счет можно было не волноваться.

Что вам еще сказать? Три дня прошли; мне надоело оставаться в девицах, мне надоело та к долго носить отцовскую фамилию, и скука, мой смертельный враг, уже начала меня одолевать; я решила, что виной всему — незамужнее положение, а с мужем мне не придется так скучать. В ту пору я совсем не знала жизни! Я дала согласие и позволила аббату де Сент-Круа представить мне г-на дю Деффана в качестве жениха. Я рассказала обо всем тетушке, она написала отцу и опекунам, и меньше чем за месяц все было готово, все было решено.

Тем, кто со мной знаком, известно, что я никогда не говорю о своем муже и никогда не могла терпеть каких-либо толков о нем; они не усмотрят ничего необычного в том, что я рассказываю без подробностей о своем браке. Некоторые поступки и мысли следует скрывать от всех глаз. Каковы бы ни были грехи мужа, зачем их изобличать? Каковы бы также ни были его заслуги, это никого не касается. По моему мнению, надо свято хранить семейные тайны; стоит ли удивляться, что в этих записках редко будет идти речь о г-не дю Деффане. Я заранее предупреждаю вас об этом, любезный читатель: мы будем уделять маркизу внимание лишь в случае крайней необходимости; к тому же он так быстро исчез из моей жизни, где и без того занимал мало места!

Я венчалась в Шамроне 2 августа 1718 года, в третий год Регентства, как раз вовремя, чтобы успеть насмотреться на тогдашний свет и вынести ему приговор. Было условлено, что мы сразу же отправимся в Париж, и этот замысел осуществился, как только брачные торжества закончились. Я уезжала из Бургундии с глубоким вздохом облегчения, и мне казалось, что отныне над моим счастливым жизненным путем всегда будет ясное небо. Однако это небо чересчур быстро затянулось облаками, а на этот счастливый путь я так и не успела вступить.

IX

Во время путешествия г-н дю Деффан решил изображать из себя влюбленного, и Бог знает, как он старался! Однажды вечером я была раздосадована его бесконечными неловкими ухаживаниями и довольно высокомерно спросила, как он расценивает свои вздохи и клятвы и для чего все это нам нужно.

— Это любовь, и она сделает нас счастливыми, если вам угодно.

— Ах! Это любовь! Я очень рада, что вы меня просветили, и теперь незачем советовать мне ее избегать. Отныне я слишком хорошо знаю это чувство, чтобы к нему возвращаться, сударь.

В глубине души я прекрасно понимала, что в любви Ларнажа не было ничего общего с тем, что я видела теперь, и влюбленный г-н дю Деффан не был ни на кого похож. В женском сердце всегда найдется укромный уголок, где мы прячем то, в чем не решаемся себе признаться, и философы никогда туда не заглядывали, хотя они постоянно этим кичатся. Чем они только ни кичатся!

Мы приехали в Париж; г-н дю Деффан остановился у одной из своих родственниц в ожидании того, когда наше положение станет определенным: мы еще не знали, где нам предстоит обосноваться. Я склонялась в пользу Парижа, но следовало выяснить, сможем ли мы жить там подобающим образом. Прежде всего мы навестили герцогиню де Люин, и первый, кого я встретила, войдя в ее дом, был Ларнаж, выходивший оттуда с папкой в руке. Он очень почтительно мне поклонился и побледнел как полотно. Я была еще более бледной и взволнованной, чем он; г-н дю Деффан осведомился, что меня так расстроило. Я ответила, что мне не по себе от жары, и поспешила подняться к тетушке. Она чудесно меня встретила, очаровала г-на дю Деффана необычайной любезностью и, невзирая на мое сопротивление, оставила нас ужинать.

Именно этого я и опасалась. Мне суждено было оказаться напротив бедняги, которому я написала перед свадьбой очень учтивое письмо, запретив мне отвечать. Ларнаж беспрекословно подчинился, и мне не пришлось оправдываться перед ним. Бедный малый мне не перечил и жестоко страдал: я узнала об этом впоследствии. В тот день он с видом мученика сел за стол, почти не смея поднять глаза. Ни о чем не подозревавшие г-н и г-жа де Люин отпускали шутки по поводу ученицы своего секретаря и того, как сдержанно он себя с ней ведет. Ларнаж смутился и сбивчиво сказал какую-то глупость, которую никто не понял, не считая меня, поскольку я понимала все чересчур хорошо!

Мне казалось, что этот ужин никогда не закончится; между тем я встретила там людей, которым суждено было оказать огромное влияние на всю мою жизнь: то были г-н де Ферриоль, бывший королевский посол в Константинополе, и его досточтимая невестка, урожденная мадемуазель Герен де Тансен, сестра кардинала и знаменитой канониссы, которая часто будет появляться в этих записках. Госпожа де Ферриоль сразу же отнеслась ко мне благосклонно и стала со мной любезничать; она пригласила меня в гости и не отпускала до тех пор, пока я не дала обещание нанести ей визит.

Муж г-жи де Ферриоль был главный сборщик налогов, позднее ставший советником и председателем парламента в Меце. Жене не было до него никакого дела, и она ни от кого не скрывала своей связи с маршалом д’Юкселем, который любил ее, пока она была молода, а затем заставлял вымаливать у него знаки внимания. В ту пору г-жа де Ферриоль еще прекрасно сохранилась; я считала ее старухой — ведь мне было двадцать лет, — но она была поистине красива и могла понравиться не только какому-нибудь подагрику. Уже на следующий день эта особа пригласила меня на какое-то торжество, от чего я не сумела отказаться: как выяснилось, оно было устроено ради меня.

Госпожа де Ферриоль, обладавшая вздорным, взбалмошным, капризным характером, была безутешна оттого, что стареет, и все окружающее ее раздражало. Каждая грубость, каждый приступ раздражения маршала отражались на тех несчастных, которых дама изводила своими слезами. У нее было два сына: Пон-де-Вель и д’Аржанталь, два моих постоянных спутника, которым суждено сопровождать меня всю жизнь: с юности и до тех пор пока нас не разлучит смерть; похоже, она забыла и обо мне, и о них. Мы с Пон-де-Велем — одногодки; д’Аржанталь на три года моложе, и мы все еще живы, о Боже! Это ужасно!

В ту пору дом Ферриолей был одним из самых приятных в Париже; его посещало множество достойных людей, и все они были умны. Мы отправились туда обедать; нас просили приехать на весь день, и мы увидели там, в числе прочих, милорда Болингброка, опального английского министра, и маркизу де Виллет, с которой он жил уже год и в которую был безумно влюблен.

Кроме того, мы встретили там мадемуазель Делоне, особо приближенную камеристку госпожи герцогини Менской, и я тотчас же подружилась с ней. Мы также застали там госпожу маркизу де Парабер, любовные отношения которой с господином регентом находились тогда в самом расцвете; она всячески старалась со мной сблизиться, и я не стала ее отталкивать. Госпожа де Парабер была самим очарованием, одной из тех прелестниц, перед которыми невозможно устоять, как бы нам этого ни хотелось: они завладевают нашим сердцем вопреки нашей воле.

Но самое главное, мы встретились там с необыкновенным и восхитительным созданием — турчанкой, привезенной во Францию г-ном де Ферриолем; она понравилась мне с первого взгляда и позже стала моей подругой. Ее звали мадемуазель Аиссе. Посол купил эту рабыню совсем еще девочкой, чтобы ее воспитать; он готовил ее, когда она повзрослеет, к почетной роли своей наложницы, что казалось вполне естественным в стране, где он ее приобрел. Аиссе весьма успешно и ловко избежала этой участи. Она стала для г-на де Ферриоля просто дочерью, и, что бы ни утверждали глупые светские сплетники, он даже не целовал кончиков ее пальцев.

Всем этим людям, упомянутым мною, суждено было стать моими ближайшими друзьями, и у каждого из них была удивительная жизнь. Мне хочется рассказать вам о них. Я рассчитываю превратить эти мемуары в галерею, по которой можно будет воссоздать историю моего века и личностей, с которыми я встречалась. Я не собираюсь подчиняться каким-либо правилам и намереваюсь создавать портреты по своему усмотрению; я хочу воскрешать этих людей, давно ушедших в мир иной, по мере того как они будут всплывать в моем воображении и в моей памяти; это единственный способ их оживить и быть при этом правдивой и точной, а я дорожу и тем, и другим.

У г-жи де Ферриоль было поместье Пон-де-Вель в Бургундии, но она редко там бывала. Между тем она воспользовалась предлогом нашего соседства, если мы и в самом деле были соседями, чтобы устроить в мою честь прием. Я не возражала, будучи в восторге от окружавших меня гостей, радуясь возможности говорить и слушать речи умных людей, а также запечатлевать в памяти то, что я слышала. Я была крайне невежественной и крайне любознательной, страстно желающей все знать и учиться, а лучшей школы нельзя было вообразить; я ощутила себя в среде, о которой давно мечтала, которая соответствовала моим склонностям, и в течение нескольких часов мне казалось, будто я стала любить г-на дю Деффана в благодарность за то, что он привел меня сюда.

Вечером я впервые увидела Вольтера, пришедшего раздать своего «Эдипа», и все вырывали пьесу друг у друга. Философ уже отсидел год в Бастилии за свои стихи «Я видел» и кипел злобой. Сначала этот человек с кошачьими повадками меня поразил; несмотря на все его старания, из его бархатных лап порой выступали когти. Госпожа де Парабер смеялась до слез над шутками Вольтера, и, когда он позволял себе прочесть эпиграмму, она поднимала свой тонкий мизинец (я до сих пор его помню) и грозила им насмешнику.

Другая особа, пользовавшаяся славой иного рода, также пожаловала на ужин; то была г-жа де Тансен, сестра г-жи де Ферриоль, столь известная своим умом, интригами и ролью, которую она играла в свете в начале нынешнего века. Этой даме было тогда лет тридцать шесть; она была красивой и свежей, как двадцатилетняя девушка; ее глаза сверкали, а на губах играла милая и в то же время коварная улыбка; она хотела быть доброй и всячески старалась казаться такой, но это ей не удавалось. Никто не верил притворщице, она это знала и слишком хорошо понимала, но не отчаивалась, хотя это страшно ее злило.

В тот вечер г-жа де Тансен несколько раз ссорилась с Вольтером, и не было ничего забавнее этих перебранок; оба не любили и опасались друг друга или, скорее, наблюдали за противником, оттачивая свои взгляды и приберегая стрелы, чтобы затем выпустить одну из них и более уверенно поразить цель, — это было странное зрелище. Я расскажу вам о графине Александрине де Тансен, как и об остальных; потерпите: до каждого дойдет очередь.

Ах! Какими дивными кажутся мне эти дни молодости! Как я люблю о них вспоминать! Сколько удовольствий! Сколько побед! Какие пылкие чувства! Какие люди меня окружали, какие умы! Как мы спешили жить! Лицемерие, навязанное нам в последние годы царствования Людовика XIV, эта личина, которую нас заставляли носить на себе, была всем в тягость; мы торопились скинуть маски и забросили их слишком далеко. Ничто не дает представление о том, каким было тогдашнее светское общество, ничто, даже распущенность двора и горожан при покойном короле, свидетелями которой мы были. Все сословия следовали примеру господина регента; казалось, люди принялись брать от жизни все. Для столь юной особы, как я, это была опасная школа; мне было суждено неизбежно расстаться со строгими принципами, преподанными мне моей тетушкой и монахинями. Они не были подкреплены верой и потому очень быстро исчезли. Я должна в этом признаться — иначе как понять мою дальнейшую жизнь?

Я навсегда осталась непонятой. Мои слабости неизменно объясняли причинами, не имевшими к ним никакого отношения. Все мои современники как один считали меня страстной и кокетливой женщиной; я же не была ни той, ни другой, а просто томилась скукой. Я любила для развлечения и отвечала на любовь других от нечего делать, меняла любовников, потому что они мне надоедали, и надеялась, что новый вздыхатель не будет нагонять на меня такую же тоску, как другие. Мне не удалось покончить со своим давним врагом, он и в моей старости торжествует победу, сломив тех, кого я посылала дать ему отпор и кто пытался его обуздать. Скука умрет вместе со мной, и теперь я склоняю перед ней голову. Она ходит за мной по пятам, она сопровождает меня повсюду: садится рядом за стол, самолично подливает в мою чашу то горечь, то усталость, чтобы я всем пресытилась и по-прежнему оставалась в ее железных руках. Скука всегда встает между мной и теми, кто ко мне приближается; она дремлет на моем ложе в недолгие минуты моего сна. Однако мои воспоминания до сих пор ей неподвластны, и дай-то Бог, чтобы она никогда в них не закралась!

X

Наутро после торжества, едва лишь я проснулась, мне доложили о приезде г-жи де Парабер. Она ломилась в мою дверь, неожиданно нагрянув в маленькую квартирку, где я жила; я уже стыдилась своего жилища и хотела сменить его на приличный дом. День, проведенный у г-жи де Ферриоль, решил мою судьбу: уже не могло быть и речи о том, чтобы уехать из Парижа; я чувствовала, что отныне нигде больше не смогу жить и мое место здесь.

Когда наша родственница-святоша, не показывавшаяся на людях, узнала, что к ней пожаловала любовница господина регента, она убежала в глубь сада. Мой муж нагрубил ей и назвал ее ханжой; она отвечала, что всей святой воды епархии не хватит, чтобы отмыть место, оскверненное этой развратницей.

Между тем я приняла маркизу, которая была само очарование и сама свежесть, несмотря на ранний час и на то, что она провела целую ночь в Пале-Рояле на одной из тех оргий, вследствие которых век госпожи герцогини Беррийской составил всего двадцать пять лет. Госпожа де Парабер была железной женщиной.

Маленькая, хрупкая, с виду тщедушная, она на самом деле обладала здоровьем мушкетера. Ее красивые, черные, и без того зовущие глаза таили в себе больше сокровищ, нежели обещали; у нее был смуглый цвет лица и иссиня-черные волосы, из-за чего царственный любовник прозвал ее Вороненком. Она посмеивалась над этим прозвищем и часто подписывала им свои утренние записки.

— Милое дитя, — сказала маркиза, входя и не слушая моих извинений, — я знаю, что вы собираетесь мне сказать о своей спальне и туалете; это пустяки. Вы чрезвычайно мне нравитесь, я от вас без ума со вчерашнего вечера и всю ночь говорила об этом господину регенту и госпоже герцогине Беррийской; решено, я отвезу вас к ним.

— Однако, сударыня…

— Вы не желаете?

— Не я, а…

— … господин дю Деффан? — перебила она. — Разве господин дю Деффан что-нибудь желает? Я наблюдала за ним в течение четверти часа, и мне этого хватило, чтобы понять, чего от него можно ожидать. Не спорьте, их королевские высочества вас ждут, и на днях я вас им представлю. Но сейчас речь идет не об этом; я собираюсь вас похитить…

— Меня, сударыня?

— Да, вас, и без вашего мужа. Вы будете со мной обедать.

— Это невозможно.

— Невозможно? Ах! Что за деревенское слово, так здесь не говорят. Как только такая умная особа может его употреблять? Невозможно! Одевайтесь скорее и поедем; этот дом пропах монастырем, отчего меня бросает в жар. Когда вы с ним окончательно распрощаетесь?

Я не знала, что ответить на этот словесный поток, и не представляла, как оставить г-на дю Деффана дома и стремглав лететь куда-то одной! Я сопротивлялась изо всех сил, а г-жа де Парабер лишь смеялась и пожимала плечами, слушая мои возражения. Она открывала мои шкатулки и ящики, доставала оттуда наряды и украшения, откладывая в одну сторону то, что, по ее мнению, я могла оставить, и в другую то, от чего мне следовало избавиться. При этом она говорила не умолкая, напевала, вертелась по комнате, подтрунивала надо мной, целовала меня в обе щеки и издевалась над моей родственницей, ее домом, мебелью, челядью — словом, всем, что меня окружало, в том числе и над моим мужем.

Закончив разбирать вещи, г-жа де Парабер позвала мою горничную и, когда я спросила свою гостью, что она собирается делать, сказала:

— Обождите, сейчас увидите.

В комнату вошла горничная.

— Как вас зовут? — спросила ее г-жа де Парабер.

— Поле, сударыня, — ответила девушка, сделав изящный реверанс.

— Так вот, мадемуазель Поле, госпожа маркиза дарит вам эти уборы и вещи; поблагодарите ее и всегда усердно ей служите; ступайте, милочка, вас позовут, когда надо будет одеть вашу госпожу.

Я оторопела; эта особа распоряжалась моим гардеробом и купленными в Дижоне свадебными подарками, которыми я гордилась; она даже не поинтересовалась, располагаю ли я средствами, чтобы заменить эти предметы новыми. Я уже была готова выразить свою досаду вслух, но г-жа де Парабер это заметила и не дала мне открыть рот.

— Милая крошка, — сказала она, — вам следует одеваться как все; пора забыть провинцию и преобразиться; женщина ваших лет и вашей красоты не может носить всякую мишуру вроде той, от которой я вас избавляю. Не жалейте об этих вещах, купите себе другие и поверьте, если эго вас беспокоит, что у вас не будет нужды в деньгах.

Она снова меня расцеловала и так со мной любезничала, что моя досада прошла. Я даже дала обещание маркизе отобедать с ней и не покидать ее весь день.

— К нам присоединится Вольтер; я решила позабавиться, пригласив его к себе, чтобы он засвидетельствовал мне почтение, ведь этот насмешник написал и наговорил столько гадостей в адрес господина регента! Я обожаю подобные контрасты и стремлюсь к ним; я люблю все необычное и полагаю, что благодаря этому жизнь становится очень приятной. О! Что бы там ни говорили аскеты и моралисты, я ни за что не поверю, что мы появились на свет, чтобы быть несчастными!

Произнеся эти слова, г-жа де Парабер упорхнула, легкая и быстрая, как птичка; я была немало ею очарована и недоумевала, каким образом мне удастся превратиться в светскую даму и не выглядеть законченной провинциалкой. Я уже не верила в свои силы, внушив себе, что выгляжу нелепо, и опасалась замечаний и насмешек. Еще немного, и я вернулась бы в Бургундию; к счастью, зеркало меня удержало.

В то время как я занималась своим туалетом, мне доложили еще об одной посетительнице, не менее приятной, чем предыдущая; я также не могла ее не принять — мне было бы это крайне досадно. Ко мне пожаловала г-жа де Сталь, то есть мадемуазель Делоне: в ту пору она еще не вышла замуж. Два этих визита являли собой странное совпадение. Господин герцог Орлеанский и герцог Менский были заклятыми врагами, они враждовали всю жизнь, а с начала Регентства их ненависть стала неукротимой; я сразу же оказалась между двумя лагерями; уверяю вас, что это было непростое положение.

Мадемуазель Делоне сказала мне то же самое, что и г-жа де Парабер:

— Вы должны поехать в Со. Я думала о вас со вчерашнего вечера; вы обладаете всем, чтобы понравиться госпоже герцогине и стать ее любимицей. Она будет вас обожать; вы затмите всех ее фавориток.

— Вы полагаете, мадемуазель, что ее высочество соблаговолит меня принять?

— С распростертыми объятиями, поверьте, и с великой радостью. В Со часто веселятся: там играют комедии и устраивают восхитительные праздники. Больше всего на свете принцесса любит умных людей, вы же так умны, что наверняка придетесь ей по душе.

— Мадемуазель, я глупа и со вчерашнего дня уверена в этом вдвойне; я недостойна появляться во дворце, где постоянно блещет столько прекрасных умов.

— Оставьте! Вы будете там в первых рядах; я скоро вернусь во дворец и расскажу герцогине о нашей встрече; я не сомневаюсь, что вас скоро пригласят. Госпожа не упустит столь редкого случая познакомиться с особой, сочетающей в себе ум и красоту.

Оказаться в Со и Пале-Рояле! Увидеть ужины господина герцога Орлеанского и комедии г-жи Менской! Неплохо для начинающей; у меня слегка закружилась голова и на миг помутился разум; я направилась прямо к мужу и заявила, что он мне не нужен и я предоставляю ему свободу. Маркиз вытаращил на меня глаза, которые пытались что-то сказать, но ничего не говорили. Господин дю Деффан не был лишен силы воли, но ему было трудно ее проявить.

— По пути я заеду к госпоже де Люин, сударь, и буду рада, если вы пожелаете поехать со мной; после этого я оставлю вас с вашей досточтимой кузиной; не сомневаюсь, что ваше общество придется ей по вкусу. Она ждет на ужин несколько гостей, добродетельных особ, которых я недостойна и которые почерпнут много полезного из вашей беседы.

Господин дю Деффан ненадолго застыл на месте; я не знаю, о чем он думал, если вообще был способен думать; затем он поклонился и ушел.

В назначенный час он был готов и ждал меня в гостиной, пытаясь читать «Эдипа», в котором мало что смыслил. Моему мужу так и не удалось отличить Сфинкса от Минотавра; слова автора оседали в его голове, но он не мог ни объяснить их значения, ни уяснить, к чему они относятся; было необычайно смешно слушать, как маркиз обсуждает пьесу с одним педантом, неизменным сотрапезником его родственницы. Они не понимали друг друга и, в конце концов, принялись браниться учтивейшим образом; поверьте, это было презабавное зрелище, и я держалась в стороне, чтобы его не прервать.

Когда мы приехали к г-же де Люин, у которой всегда, в любое время было очень много гостей, я была слегка взволнована: Ларнаж мог оказаться где-то здесь. Так оно и было: молодой человек подошел ко мне, как только улеглась первая суета. Мне тоже не терпелось с ним поговорить; увидев его, я покраснела и позволила ему встать рядом, а затем, как дурочка, осведомилась дрожащим голосом, как поживает его матушка. Ларнаж поклонился в знак благодарности и сразу же спросил:

— Сударыня, вы очень счастливы?

— Конечно, сударь; разве не следует быть счастливой?

— Ах, сударыня, вы мало в меня верили и к тому же были нетерпеливы. Если бы вы только захотели, ради вас я добился бы удачи.

— Увы, сударь, удача бегает очень быстро, а вы, как мне кажется, двигались чрезвычайно медленно, ибо я застаю вас на том же месте.

— Сударыня, вы слишком жестоки! Вы упрекаете меня в бессилии и неудачливости.

— Сударь, я защищаюсь. К тому же разве я вам что-то обещала?

— Ничего, но вы меня слушали, позволяли мне надеяться и… я надеялся.

— Что вы собираетесь делать дальше?

— Сударыня, я перестану надеяться, но всегда буду любить.

Когда Ларнаж это говорил, он казался мне в особенности красивым.

Госпожа де Люин, сумевшая вызвать г-на дю Деффана на разговор, с крайне недовольным видом подошла к нам и пригласила меня в свой кабинет, намереваясь что-то мне сказать. Меня оторвали от приятной беседы, и я поднялась в сильном раздражении. Я знала тетушку с давних пор и видела по ее лицу, что она собирается меня поучать, но даже не предполагала, что она мне сейчас преподнесет.

— Племянница, — заявила герцогиня прежде, чем я успела присесть, — ваш муж рассказал мне о вас нечто удивительное.

— Что именно, сударыня?

— Он утверждает, что вы едете одна к госпоже де Парабер, этой особе, позорящей знать, женщине, с которой никто больше не здоровается при встрече!

— Это правда, сударыня, — ответила я, не удивившись, но мысленно дав себе обещание рассчитаться с моим любезным муженьком за его болтливость.

Герцогиня была потрясена моей дерзостью. Она рассчитывала на какую-нибудь отговорку, или, возможно, ложь; но такая откровенность, такое чудовищное признание лишили ее дара речи. Она выдавила из себя лишь два слова: «Вы сознались!», исполненные ужаса и отчаяния.

Госпожа де Люин была женщина строгих правил; ее круг общения, привычки, семейные отношения привязывали ее к старому двору и показной добродетели — наследию великого короля — наследию, от которого мы с радостью спешили поскорее избавиться, как и от его завещания. Впрочем, и без того понятно, что столь щепетильная особа сурово осуждала жизнь Пале-Рояля и считала своим долгом оградить от нее молодую неопытную родственницу, уже стоящую на краю пропасти; теперь я знаю, что она была совершенно права, но в ту пору была с ней не согласна.

— Что же в этом дурного, сударыня? — продолжала я, не растерявшись. — Разве госпожа де Парабер не принадлежит к столь же знатному роду, как и госпожа де Веррю, и разве она ведет себя не так же, как эта дама? Однако я имела честь видеть вашу досточтимую золовку у вас за столом, а также в вашем замке Дампьер и полагала, что не собьюсь с пути, следуя той же дорогой, что и вы.

Я понимала, какой удар наносила — герцогиня не терпела даже намека на давнюю любовную связь графини де Веррю с королем Сардинии. Госпожа де Люин и ее муж примирились с этим с трудом, можно сказать, поневоле. Они виделись с родственницей как можно реже, скрепя сердце, но все же встречались с ней; то был для них тяжкий крест. Таким образом, моя стрела попала в цель. Тетушка встала с холодным и принужденным видом и указала мне на дверь повелительным жестом:

— Поезжайте, сударыня, раз вам так угодно, но если вы опозорите свое имя, не рассчитывайте на мою поддержку. Я исполнила свой долг и больше никогда не заговорю с вами об этом.

XI

Итак, я отправилась к г-же де Парабер, гордая своей победой; это был подлинный бунт: противостоять одновременно мужу и тетке, тем более что эта тетка была герцогиня де Люин! Для начала это было немало. Сейчас, трезво глядя на все издали, я признаю, что была не права. Но то была не только моя вина: мной владели дух времени и мятежные идеи, только начинавшие тогда проявляться и ставшие сегодня поистине угрожающими. Мы уже не столь почтительно относились к родителям и своим обязанностям — люди прошлого века справедливо на это жаловались. Это завело нас весьма далеко, и мы лишь приближаемся к вершине подъема; неизвестно, что будет после нас!

Госпожа де Парабер встретила меня с распростертыми объятиями и радостными возгласами.

— Я уже не ждала вас, моя королева! — воскликнула она. — Кто вас задержал?

— Тот, кто обычно задерживает женщин: муж.

— Ах! Какой же вы были глупышкой, что вышли за такого человека! Как жаль, что мы не познакомились раньше, я бы иначе устроила вашу судьбу!

— Стало быть, следовало оставаться мадемуазель де Шамрон и сделаться старой девой, как моя тетушка!

— Следовало зваться графиней Мари де Шамрон и сделаться канониссой, как графиня Александрина де Тансен.

— Ах! В самом деле! — ответила я со вздохом. — Почему мои родители об этом не подумали?

— Канонисса! Это же верх земного блаженства! Канонисса! Свободная, желанная повсюду, с таким же устойчивым положением, как у замужней женщины; кроме того, никаких обязанностей, никакого мужа, доход, позволяющий безбедно жить и не отказываться от чужой помощи, независимость вдовы, не обремененной воспоминаниями и былыми связями, которые навязаны родней, бесспорное достоинство, которым вы никому не обязаны; вдобавок отпущение грехов и безнаказанность! Вы недосягаемы для людских толков и сплетен, внушающих всем страх, ведь они никоим образом не могут вам повредить. И в качестве платы за все эти преимущества вы лишь носите крест, который вам к лицу, черное или серое платье, которое при желании можно сделать роскошным, легкую, неприметную вуаль и наколку! Признайте, что все это сплошь выгоды. Ах! Не будь я маркизой де Парабер, я, несомненно, стала бы графиней Мари де ла Вьёвиль.

— Одно стоит другого.

— Да, благодаря моему упорству. Пусть меня принимают такой как я есть, либо оставят в покое. Никто не заставит меня измениться, я объявила это во всеуслышание. Я молода, красива, свободна, богата и веду себя сообразно своему возрасту и положению; я живу весело и хочу веселиться, веселиться как можно дольше, веселиться всегда, если получится, и забыть о заботах. Кто был бы мне благодарен, если бы я поступала иначе?

— Ах! Никто, наверное, разве что былой двор да чопорные люди.

— Я предпочитаю быть с ними в ссоре: они наводят на меня скуку, а таким образом я держу их на расстоянии.

— Господин регент очень вас любит, и вы, конечно, любите его так же сильно — это утешает и заменяет вам все остальное. По крайней мере, я предполагаю, что это так, — прибавила я, немного стыдясь своей осведомленности и того, что позволила воспоминанию о Ларнаже безраздельно властвовать над моими мыслями.

Госпожа де Парабер посмотрела на меня, смеясь, и слегка пожала плечами:

— Филипп? Да, он очень меня любит… по-своему, и я тоже очень его люблю… по-своему. Вы знакомы с регентом?

— Я не имела чести быть ему представленной.

— Я отвезу вас в Пале-Рояль, а также отвезу вас к госпоже герцогине Беррийской. Вы встретитесь с этой принцессой и скажете мне свое мнение о ней.

При этом предложении моя добродетель возмутилась и меня едва не передернуло от стыда, но я не посмела этого показать, опасаясь насмешек.

— Я надеюсь, господин регент не посетит вас сегодня?

— Как знать! Напротив, я очень надеюсь, что он приедет, иначе не стала бы приглашать Вольтера. Мне не терпится их свести. Малыш Аруэ кипит от злости, и у него сумасбродная голова; славный Филипп хотел бы рассердиться на этого змея, но это ему не под силу, и он заранее прощает Вольтеру все его грядущие безумства, как уже простил былые, как прощал его всю жизнь, будучи неисправимым добряком.

— Прилично ли, если господин регент застанет меня здесь? Не рассердится ли он?

— Не путаете ли вы регента с Людовиком Четырнадцатым? Он всегда рад встрече с красивой женщиной, и, будучи рядом с такой дамой, полностью забывает о своем положении.

Это легкомысленное поведение, не щадящее никого злословие и откровенность, не щадящая даже самое себя, нисколько не походили на провинциальную жизнь и благоразумные речи моей тетушки и монахинь; я не была возмущена или, быть может, уязвлена, но страшно удивлена. Госпожа де Парабер это заметила; она страстно меня расцеловала и произнесла тоном, в котором вопреки ее воле сквозило волнение:

— Я понимаю вас, моя королева, я тоже была такой. Полноте, это пройдет; человек чувствует себя куда более счастливым, если он не слышит ничего, кроме вздохов наслаждения.

И тут доложили о приезде Вольтера; он вошел без смущения и неловкости. Философ выглядел тогда нескладным юнцом, и очень немногие сегодня помнят его таким: настали другие времена. Вольтер был таким же высоким и худым, как и сейчас; у него было такое же лицо, если не считать морщин; глаза его сверкали, а на устах вечно играла улыбка, блестящая и острая, как лезвие ножа. Лицо молодого человека было бледным, с желтушным оттенком; он держался довольно приветливо, пока его не задевали, однако следовало хорошо знать его склад ума, чтобы не сомневаться, смеется он над вами или нет. Говорили, что Вольтер заискивает и пресмыкается перед сильными мира сего, хотя он казался ходячей эпиграммой. В тот день я увидела философа впервые, и он мне понравился; Вольтер об этом догадался и был мне благодарен (впоследствии он часто мне это говорил).

— Мой милый поэт, — сказала маркиза, — вы будете обедать с госпожой маркизой дю Деффан, соблаговолившей разрешить мне представить вас ей. Она прибыла из провинции, чтобы доказать нам, что там больше умных людей, чем в Париже.

Вольтер поклонился и окинул меня насквозь пронизывающим взглядом; после этого он уже знал, что я собой представляю, чего стою, и не нуждался больше ни в каких разъяснениях.

— Господин де Вольтер, вы прочтете нам какие-нибудь стихи?

— Стихи, сударыня! Чтобы я написал стихи и принес их сюда? Меня уже так отблагодарили, что я могу и отдохнуть.

— Это обида, сударь?

— Обида, сударыня? Нет, справедливость. Я все помню!

— Из-за недолгого отдыха в Бастилии стоит ли так ополчаться на славного принца, которого Бог обделил желчью?

— Я ни на кого не ополчаюсь, сударыня, а на его высочество регента тем более; он осыпал меня всяческими милостями, однако я не в состоянии забыть эти милости, хочу всегда их удостаиваться и не собираюсь впредь читать своих стихов, даже если бы имел несчастье их сочинить. Полагаю, что это нельзя считать оскорблением величества.

Маркиза рассмеялась; в ту пору все любили смеяться:

— Я не знаю, почему вы жалуетесь на свои стихи, мессир Аруэ, ведь благодаря им вы снискали блестящий успех, и господин регент обеими руками аплодировал вашему «Эдипу», невзирая на злопыхателей, невзирая на наветы и клевету.

— Дело в том, что его высочество регент умнее своих и моих врагов, дело в том, что он оценивает людей и события по их достоинству.

— И потому, что он добр и, главное, слишком добр, — прибавила маркиза, выделяя слова.

— Что это значит, сударыня? Не хотите ли вы сказать, что из-за меня эта доброта сбилась с пути, что я был ее недостоин, что я был виноват?

— Я видела, любезный сударь, я видел а!

— Черт побери, сударыня, я тоже видел! Прежде всего я видел четыре стены Бастилии, гнусную физиономию тюремщика, сияющий вид господина коменданта, и у меня нет желания снова на это смотреть.

— Право, разве вы не заслужили этих видений за те нелепые бредни, что приписывали вам ваши хулители?

— В самом деле, сударыня, стихи «Я видел!» принадлежат не мне, и я не устану это повторять — я от них отрекаюсь, отрекаюсь перед Богом и людьми; и, раз уж вы доводите меня до крайности, придется вам сказать, что если бы я взялся за сатиру, то писал бы иначе.

— Ах, так! И каким же образом? — спросила г-жа де Парабер, вертясь на софе, как кошка, почуявшая сметану.

— Сударыня, позвольте мне об этом умолчать, ибо, если вдруг появится какая-нибудь другая пьеса в стихах или прозе с такими же идеями, ее непременно припишут мне, а с меня довольно своих грехов, чтобы еще отвечать за ошибки всяких дураков.

Затем нас пригласили к столу; обед был очень вкусным. Маркиза была лакомкой, как и все умные люди; именно она ввела меня в храм чревоугодия, до тех пор остававшийся для меня закрытым, и я очень ей этим обязана, особенно с тех пор как у меня нет других радостей.

Вольтер забыл о своей тюрьме и стал самим обаянием; он делал нам комплименты, над всеми издевался, нападал на тех, кто был смешон, и особенно язвительно злословил о графине де Тансен, которую он терпеть не мог. Она утверждала, что философ чересчур сильно ее любил, что она отвергла эту любовь и он ей этого не простил. Я сомневаюсь. Вольтер никогда не любил женщин; он питал рассудочное тщеславное чувство к г-же дю Шатле, которая взяла над ним верх, лишь совершив насилие над его разумом. Я не стала бы ручаться, что их связывали более земные узы. В свое время я расскажу вам об этом романе, свидетелем которого я была, и вы увидите, чего стоила эта заоблачная любовь среди звезд.

Выйдя из-за стола, мы увидели в гостиной господина среднего роста, с приветливым лицом и безупречно изящными манерами, с необычайно благородными жестами и осанкой; он выглядел умным и в то же время доброжелательным. Увидев этого человека, г-жа де Парабер, которая вела меня за руку и смеялась, по своему обыкновению, бросила меня и поспешила к нему.

— Ах, монсеньер, вы уже здесь! — воскликнула она, приседая в полуреверансе. — Вы еще любезнее, чем обещали.

— И, вероятно, вам это не по нраву, — подхватил принц.

— Какая глупость! Я одна с моей юной подругой, о которой я вам говорила, и с господином де Вольтером.

— Который не в счет, ваше высочество, — прибавил философ, низко кланяясь.

— Госпожа маркиза дю Деффан, ваше высочество, — продолжала сумасбродка, подталкивая меня к принцу, — очаровательная женщина, и я прошу вас отнестись к ней благосклонно. Ее муж состоит на службе; немыслимо, чтобы у него не было никаких просьб, а вы не могли бы их милостиво удовлетворить.

— Пусть сударыня только прикажет, и я поспешу повиноваться, — отвечал регент со взглядом, которые женщины отлично понимают и которые красноречивее всяких слов.

Я не придумала ничего лучше дурацкого реверанса, этакой ужимки павлина или индюшки, распускающих хвост веером в знак замешательства или удовлетворения. Принц все понял и дал мне время опомниться; он повернулся к Вольтеру, продолжавшему улыбаться, и сказал:

— А вот и вы, господин пророк, господин резонёр! Я думал о вас сегодня утром.

— Обо мне, ваше высочество? Ай-ай! Мне очень страшно! Не маячит ли за этой мыслью Бастилия?

— Вы же не писали «Филиппики», господин де Вольтер, вы на такое не способны, — продолжал регент взволнованным и проникновенным тоном.

— Неужели меня посмели в этом обвинять? — вскричал возмущенный поэт.

— Нет, нет, сударь; к тому же автор не прячется: это Лагранж-Шансель, бывший паж принцессы де Конти, дворецкий моей матери, воспитанный ею и вскормленный в нашем доме; именно этот человек меня изобличает, называя кровосмесителем, отравителем и Бог весть кем еще!

Госпожа де Парабер увидела, что регент расчувствовался, и попыталась взять его за руку. Она знала, насколько глубока эта рана; с тех пор как господин герцог Орлеанский услышал эти стихи, он говорил о них всем своим приближенным. Принц мягко отстранил ее руку:

— Успокойтесь, сударыня, я больше не буду об этом думать. Сегодня утром я вынес приговор.

— Как, ваше высочество, Лагранж?..

— Надеюсь, вы повелели его колесовать? — живо спросила маркиза.

— Нет, сударыня, я с ним встретился и спросил, действительно ли он верит в те мерзости, о которых написал. Он сказал, что верит. «Тем лучше! В противном случае я бы приказал вас повесить», — был мой ответ. Я приговорил бездельника к ссылке на острова Сент-Маргерит и не буду держать его там долго, ведь он оскорбил только меня. Что касается вас, господин де Вольтер, то моя мысль была лучше, чем вы полагали. Вы можете зайти завтра к моему казначею: он выдаст вам определенную сумму в качестве помощи «Эдипу» до следующего вашего успеха.

— Ах, ваше высочество, как я вам признателен! Заботьтесь и впредь таким же образом о моем столе, но не думайте больше о моем крове.

Регент собирался ответить, но тут дверь открылась и лакей доложил о приезде графа Горна. Лицо принца тотчас же стало напряженным, а г-жа де Парабер сильно покраснела. Вольтер по-прежнему улыбался, но старался ни на кого не смотреть: его улыбка была слишком красноречивой.

XII

Вошедший молодой человек был необычайно красив и необычайно наряден; во всем его облике сквозило удивительное благородство, которое нельзя было не заметить. В его больших глазах с поволокой читалась мягкая грусть, роковая печаль, производившая неотразимое впечатление. Прежде всего юноша поклонился господину регенту с неуловимой гордостью, таившейся под глубоким почтением, затем г-же де Парабер с нарочитой церемонностью, потом мне и наконец Вольтеру, который поклонился в ответ, отходя в сторону. При всей своей неискушенности я почувствовала тут какую-то тайну и неловкость; казалось, каждому было не по себе, а господину герцогу Орлеанскому особенно.

— Я полагал, что вы в отъезде, господин граф, — наконец, произнес регент тоном господина, который вправе допрашивать и наказывать.

— Я действительно ездил в Германию, монсеньер, но уже вернулся.

— Между тем ваша семья ждала вас, сударь; ваша досточтимая матушка в своем письме обратилась к Мадам с просьбой отпустить вас, и мы пообещали отослать вас к вашему сиятельному брату.

— Простите, монсеньер, в этих словах небольшая ошибка: дела обстоят совсем не так, поэтому-то я и вернулся.

— Что это значит, сударь? — перебил регент с неподражаемым высокомерием. — Стало быть, я солгал?

— Боже сохрани меня от подобных мыслей, монсеньер! Я лишь хочу сказать, что вас ввели в заблуждение. Матушка вовсе не писала, чтобы меня отозвали, а моим родным были отправлены отсюда подложные донесения, вызвавшие у них тревогу по поводу моего поведения. Я ездил объясняться, видел эти послания, уличил клеветников во лжи и вернулся, не сомневаясь, что отныне никто не расстроит моих планов и не помешает моим развлечениям.

— Чего вам и желаю, сударь, однако убедительно прошу вас не встречаться с Мадам, которой явно не понравится пренебрежение к ее добрым советам и участию; вас ждет дурной прием.

— Я только что был у ее королевского высочества, и моя августейшая кузина приняла меня со своей всегдашней благосклонностью; она слегка побранила меня и тотчас же простила, пригласив к себе в другой раз, чтобы побеседовать о нашей дорогой Германии и наших родственниках.

Господин регент покусывал губы; молодой человек держался осторожно.

Маркиза перевела разговор на другую тему и попыталась вовлечь в него Вольтера, державшегося в стороне и наблюдавшего за происходящим с известной вам дьявольской улыбкой. Он заставил себя упрашивать, ибо в молодости Аруэ не был царедворцем. Ему нравилось, когда сильные мира сего являлись к нему первые, а он снисходил до них, не иначе как смеясь над их всемогуществом. В нем было нечто от фрондера и взбунтовавшегося мещанина. Он еще не стал тем поддельным дворянином, каким мы знали его впоследствии. Госпоже де Парабер надоело упрашивать Вольтера, и она взялась за меня:

— Посмотрите-ка, ваше высочество, какие красивые глаза и какие прекрасные волосы у этой провинциалочки! Поистине, есть чему позавидовать, тем более что она отнюдь этим не кичится и, несмотря на свою красоту, кажется такой же скромницей и простушкой, как если бы Бог сотворил ее уродиной, по образу и подобию г-жи де Бранкас.

Господин регент был слишком учтив, чтобы не посмотреть на меня после подобного приглашения; он повернулся в мою сторону, и его взгляд сказал мне больше, нежели г-жа де Парабер, возможно, рассчитывала. Я опустила глаза.

— Сударыня, — продолжал принц, — не приехать ли вам в Пале-Рояль? Я был бы очень рад видеть вас там почаще.

Я еще не овладела искусством говорить без слов и неопределенно обещать. Маркиза взяла это на себя:

— Завтра, монсеньер, завтра я отвезу се к госпоже Беррийской и вашему королевскому высочеству, но у нас есть бургундский муж, который не любит бодрствовать по ночам и желает, чтобы досточтимая супруга во всем следовала его примеру; у нас также есть родственница, у которой мы живем, считающая вас этаким антихристом, чертом с рогами и вилами, и, поскольку мы молоды, мы трепещем перед этими почтенными особами, мы не смеем!..

Господин регент слушал, наполовину опустив голову, и казалось, размышлял, собираясь принять какое-то решение:

— Господин дю Деффан, наверное, примерный военный, сударыня? Он состоял на службе и, как я понимаю, не станет гнушаться ответственным поручением?

Я покраснела до самых ушей; не будучи наивной, я понимала важность этого вопроса. Мне претило на него отвечать. Устранение мужа пугало мою совесть; я считала его своей опорой, сколь бы слабым он ни был; мне казалось, что, становясь соучастницей его удаления, я лишаю себя единственной возможности противостоять окружавшим меня соблазнам. Я хотела веселиться, стремилась стать светской дамой и без колебаний вступала в жизнь, совсем непохожую на ту, что знала до сих пор, однако мои помыслы не смели простираться дальше этого, по выражению г-жи де Севинье. Поэтому предложение принца меня напугало и встревожило.

Госпожа де Парабер с присущей ей женской проницательностью прекрасно все поняла; она вмешалась, прежде чем я успела ответить:

— Нет, нет, монсеньер, нет, что вы! Разлучить новобрачных, лишить эту молодую женщину ее покровителя! Не сейчас, еще слишком рано.

— В самом деле, — подхватил Вольтер, — пусть им хотя бы дадут время хорошо познакомиться, чтобы они потом знали, за что ненавидят друг друга!

Граф Горн молчал и поглядывал на маркизу, когда господин регент на него не смотрел. Из всех нас он один чувствовал себя непринужденно; определенно, то был поэт, который смеялся над другими и словно присутствовал на спектакле. Чтобы отвлечь внимание от нашего узкого круга и обратить его на что-нибудь другое, Вороненок принялась перемывать косточки двору и горожанам и злословить о несуществующих добродетелях и неведомых пороках с целью развеять задумчивость своего царственного любовника, явно расположенного в тот вечер к размышлениям.

— Вы слышали о раздорах между госпожой де Пленёф и госпожой де При, не так ли, монсеньер? Вам известно, что мать и дочь сейчас на ножах, а госпожа де При ведет охоту на материнских любовников. Бедный господин де При и несчастный Пленёф уже выбились из сил и совсем обезумели; это просто невероятно.

— Мне об этом говорили. Де При хочет отказаться от своего посольства, он такой же нерешительный человек, как и его жена; однако она хороша, ничего не скажешь.

— Кто в этом сомневается? Что до меня, то я считаю ее очаровательной и знаю, что она очень умна.

— Ей едва минуло восемнадцать лет, не так ли, маркиза?

— Я в этом не уверена, однако, если посмотреть на ее лицо, она выглядит еще моложе.

— Ну вот, сегодня вы справедливы, это делает вам честь.

— Будьте тогда столь же справедливы, как я, — тихо сказала маркиза принцу, придвигаясь к нему с восхитительной вкрадчивостью, — и не сердитесь на бедного графа Горна, который никоим образом этого не заслужил.

Регент закусил губу от досады:

— Он?! Это человек, не имеющий не стыда ни совести, распутник и завсегдатай игорных домов.

Госпожа де Парабер рассмеялась и махнула графу рукой, чтобы он отошел. Вольтер уже был в другом зале и рассматривал какую-то картину. Мы остались втроем.

— Филипп, — продолжала она, смеясь, — посмотрите на меня серьезно, если можете, и повторите эти упреки.

— Да, я их повторю; да, это игрок и завсегдатай игорных домов.

— А вы?

— Насколько мне известно, я не хожу по притонам.

— Да, поскольку они находятся в вашем доме. Послушайте, скажите откровенно, вы сердитесь на этого молодого человека не за его поведение, до которого вам нет дела, а за то, что, по вашему мнению, он в меня влюблен?

— Неужели я похож на ревнивца? Ах! Любезная маркиза, если бы мне пришлось взять на себя эту заботу, вместо того чтобы управлять королевством, то я едва успевал бы управляться с вашими любовниками.

— Смейтесь сколько угодно, лишь бы вы меня слушали. Этот юноша, и правда, меня любит.

— В самом деле?

— Да, он меня любит, как и многие другие! Зачем вам из-за этого беспокоиться?

— Я и не беспокоюсь.

— Ах, ваше высочество, мне не очень-то приятно это слышать, осторожно!

— Сударыня, я воздаю должное вашей добродетели.

Я была здесь лишней и очень хотела уйти, ибо мое положение было невыносимым. Я попыталась встать, но маркиза меня удержала: вероятно, ей требовался свидетель.

— Ваше высочество, — довольно взволнованно продолжала она, — признайтесь, вы ненавидите графа Горна?

— Сударыня, я ненавижу только врагов короля и так и не научился ненавидеть своих врагов. Что касается моих соперников, если они у меня имеются, то я их презираю и о них не думаю. Мне непонятно, почему вы так печетесь об этом чужестранце, перелетной птице, недостойной ни моего, ни вашего внимания, для которого моя ненависть была бы непредвиденной честью. Прошу вас, поговорим о чем-нибудь другом, довольно об этом. Позовите Вольтера, позовите вашего любимца, а не то госпожа дю Деффан решит, что я боготворю вас, словно какой-нибудь гасконский последыш, вплоть до того, что боюсь даже собственной тени, однако было бы странно так обо мне судить, согласитесь.

Хитрая бестия добилась своего с дерзостью, которой я в ней не предполагала; мне тогда все было непонятно, но впоследствии многое прояснилось в этой столь ловко разыгранной сцене, о цели которой добрый принц не догадывался. Он пробыл с нами еще немного, беседуя с Вольтером и даже с графом Горном, как будто его ничто не тревожило и за минуту до этого он не поносил молодого человека. Господин герцог Орлеанский был добрый и очень милый человек, с ним было приятно беседовать, он много знал, и среди простых смертных встречалось мало людей с такими достоинствами. Я была от него в восторге. Перед уходом господин регент сказал каждому из нас, даже графу Горну какую-то любезность. Маркиза проводила его до передней, причем не сообразуясь с этикетом, а вполне дружески, положив руку ему на плечо: эта особа не церемонилась.

Вольтер и граф тоже вскоре откланялись.

— Где вы будете ужинать? — спросила меня маркиза.

— Дома, с мужем.

— Неужели?! Оставайтесь здесь, я запру дверь, и мы побеседуем.

XIII

Как я уже говорила, г-жа де Парабер много смеялась; она казалась очень взбалмошной и очень пылкой и обращала в шутку самые серьезные события, однако я понимала, что за этой необычайной веселостью таится нечто неестественное, так сказать болезненное: она словно носила маску и старалась удержать ее силой. В тот вечер маркиза собиралась ужинать в Пале-Рояле, что она делала почти каждый день, но из-за какой-то прихоти решила не ездить во дворец и остаться со мной. Я заметила перемену в настроении г-жи де Парабер и спросила ее, что послужило тому причиной.

— Полноте! — вскричала она. — Причина! При чем тут какая-то причина? Зачем мне об этом думать? Я переменилась, не придав этому значения, и, если рассказать вам, чем это вызвано, вы мне не поверите. Перейдем к другой теме, поговорим о вас; расскажите-ка о своем детстве, о своем браке; признайтесь, нет ли у вас какого-нибудь вздыхателя или вы являете нам пример добродетели, закосневшей в целомудрии и благочестии. Это было бы жаль, поистине жаль — с таким-то хорошеньким личиком!

У меня не было ни малейшего желания что-либо рассказывать г-же де Парабер. Хотя маркиза мне чрезвычайно нравилась, она меня утомляла, я не привыкла к подобной шумливости. Я уклонилась от ответа, вновь заведя разговор о г-не дю Деффане и о том, как нас сосватали. Маркиза стала подшучивать над моим, как она выражалась, простодушием и решением хранить безусловную супружескую верность.

— Однако, сударыня, изменять своему мужу…

— При чем тут измена, милая моя, мы просто забавляемся. Разве вы сегодня изменили господину дю Деффану? Между тем вы здесь без его разрешения.

Замечание было справедливым, и мне нечего было ответить; между тем я еще чувствовала себя неуверенно на этой дороге, делала на ней первые робкие шаги и опасалась сбиться с пути и погибнуть. Однако я была любопытна и желала все знать; поэтому я задавала много вопросов, а маркиза была рада на них отвечать. Мы беседовали как добрые подруги, и я уже начала что-то понимать, а главное, начала получать удовольствие от этих уроков, как вдруг вошел лакей и доложил, что принесли послание от господина регента.

— Ах! — воскликнула маркиза с досадой. — Что ему еще от меня нужно? Я уже о нем забыла.

Появился паж, очень красивый паж шевалье де Раванн, лукавый и дерзкий, как то и полагалось при его обязанностях. Он развязно нам поклонился и вручил г-же де Парабер записку, которую она взяла кончиками пальцев. По мере чтения маркиза краснела и кусала губы.

— Как! Разве я уже не вольна распоряжаться своим временем? Как! Я не могу побыть дома одна, с подругой, без того, чтобы за мной не посылали, ибо, если меня не будет, ужин получится скучным и я должна развлекать гостей! Я не поеду, господин де Раванн, передайте это от моего имени его высочеству.

— Однако, сударыня, его высочество вас ждет.

— Что ж, пусть ждет.

— Вас ждут, как и госпожу маркизу дю Деффан. Мне поручено передать ей особое приглашение.

— Мне? — вскричала я в испуге.

— Да, сударыня, — ответил паж с весьма поощрительной улыбкой.

— Как! Госпожа дю Деффан! Надо сопровождать ее и видеть, как сегодня вечером она сделает первые шаги в свете, начав с ужина в Пале-Рояле, — она, которая всего боится и принимает нас за выходцев из преисподней? О! Это совсем другое дело! О! Я просто в восторге! Я поеду, мы поедем. Как же я позабавлюсь!

— Я не могу согласиться, сударыня, — возразила я в полной растерянности.

— Вы не можете согласиться? Ах! Какая глупость! Разве кто-нибудь отказывается от приглашения господина регента?

— Сударыня, мне велено доставить вас во дворец.

— Я никак не могу, это невозможно, — продолжала я, едва не плача.

— Сударыня, мне велено не приезжать без вас.

— А как же господин дю Деффан?

— Я должен его предупредить, когда выйду отсюда; его высочество об этом не забыл, его высочество помнит обо всем.

— Господин дю Деффан рассердится и никогда меня нс простит.

— Рассердится на герцога Орлеанского! Неужели он посмеет?

— Ах! Зачем только я сюда приехала! Мне следовало послушать мужа и тетушку. Не напрасно мне говорили, что я могу зайти дальше, чем хотела бы.

— Право, шевалье, маркиза просто прелесть; поверьте, она сейчас расплачется.

Мне очень этого хотелось — никогда еще я не была в большем замешательстве. Раванн и маркиза громко смеялись надо мной, и это приводило меня просто в ярость. Однако какая-то частица моей воли говорила: «Да». Меня удерживали страх и остатки прежних предрассудков; иными словами, я страстно желала наслаждаться жизнью, а в особенности желала познать то, что так сильно меня пугало. Я выдвинула последнее робкое возражение:

— Разве я могу отправиться во дворец в подобном наряде?

— Платье вам идет; если добавить немного драгоценностей и украшений, а это минутное дело, вы будете столь же красивы, как другие, и даже красивее других. Однако вы начинаете смягчаться.

— Нет, нет, сударыня, нет, я не хочу и не могу.

— Господин де Раванн, предупредите господина дю Деффана; не слушайте эту очаровательную плаксу; тем временем она приготовится, и я тоже; не пройдет и часа, как мы сядем за стол.

— Сударыня!.. Сударь… ничего не предпринимайте; неужели вы не понимаете, что мне придется возвращаться завтра утром — как меня примут дома?

На меня снова посыпались насмешки, но мне вовсе не было смешно.

— Она боится порки. Восхитительно! Как жаль, что у нее есть муж! Мы бы записали ее в питомицы короля, и все на свете Шамроны не знали бы, что и думать. Ступайте, Раванн, ступайте скорее; во избежание затруднений мы приставим завтра к маркизе постоянный караул, самую почетную в Европе стражу; посмотрим, как тогда ее встретят.

Паж ушел; г-жа де Парабер чуть ли не силой привела меня в свою туалетную комнату; она позвала горничных, и они стали причесывать и наряжать меня как куклу, а я ни во что не вмешивалась. Маркиза вертелась вокруг меня, руководила, давала указания. Я не сопротивлялась и вскоре начала улыбаться, находя себя красивой: воистину, я уже далеко продвинулась вперед.

Затем Вороненок позаботилась о себе: она обладала безупречным вкусом. Я видела, как маркиза внезапно преобразилась, и меня все больше удивляла живость ее движений; между тем, после того как г-жа де Парабер отошла от меня, она перестала смеяться и ее лицо приняло серьезное выражение, какое я у нее уже замечала.

— Эти люди хотят меня видеть сегодня ночью и заставляют приехать; они за это заплатят, я никого не пожалею, и мы еще посмотрим, как меня отблагодарят за откровенность.

— Значит, вы злитесь?

— Я просто в ярости. Я не выношу, когда меня беспокоят и когда мой любовник ведет себя со мной как принц; мне надоело это иго.

— Отчего же вы его не сбросите?

— Сбросить! Это очень легко сказать, но чем его заменить?

— На свете столько всего!

— Ничего подобного. Милое дитя, запомните хорошенько, сегодня у меня день откровений, и вот одно из них: существует такая жизнь, без которой невозможно обойтись, коль скоро вы познали ее. Мы можем негодовать, проклинать и оплакивать свое рабство; мы желали бы от него избавиться, но поневоле возвращаемся обратно, так как уже не в состоянии ни на что его променять, хотя оно отбивает у нас охоту к чему бы то ни было и делает счастье невозможным, ибо его уже нигде не найти. Именно такова моя жизнь, и вас ждет то же самое, не сомневайтесь. Однако это не значит, что нам не следует ужинать с его высочеством, и к тому же надо поспешить, ибо нас ждут.

XIV

Когда мы въезжали в Пале-Рояль, я все еще не отдавала себе отчета в том, что происходило. Я бездумно плыла по течению, позволяя везти себя неведомо куда с более или менее радостным чувством, и гнала от себя тревогу. Мне хотелось воскликнуть, подобно некоему герою древности: «Отложим важные дела на завтра!»

Карета остановилась, и мы поднялись на невысокое крыльцо. Нас ждал ужин в тесном кругу; мы следовали в покои регента по слабо освещенным и хорошо известным маркизе переходам; впереди шел слуга в красной ливрее; затем нас встречали камердинеры, придверники и, наконец, перед нами открылись двери гостиной; я оказалась в атмосфере, насыщенной благоуханием, посреди множества свечей, где беседовали и наперебой смеялись очаровательные женщины и очень элегантные мужчины. Я была потрясена, на миг растерялась, и не слышала, как г-жа де Парабер представила меня регенту, которому я сначала даже не поклонилась; я ничего не видела, силясь смотреть вокруг. Оправившись от смущения, я заметила принца, протягивавшего мне руку, а также двух-трех пристально смотревших на меня красавиц, и услышала, как маркиза спрашивает имена гостей:

— Кто здесь, монсеньер?

— Госпожа де Сабран, госпожа де Фаларис, госпожа де Люссан, госпожа де Пленёф, Носе, Ришелье, Лафар, Симьян, Лозен и кто-то еще.

— Как! Старый герцог де Лозен?

— Это вас удивляет? А меня тем более, ибо я не простил его за то, что он устроил мне в Люксембургском дворце, но он напросился на ужин с присущей ему наглостью, и я не решился выставить его вон.

— Приедут ли из Люксембургского дворца?

Принц пожал плечами:

— Не говорите мне о ней! Она забыла обо всем из-за этой дурацкой любви и хочет побыть с ним наедине; это настоящий позор.

— Завтра я представлю ей госпожу дю Деффан; посмотрим, что можно будет сделать.

Госпожа герцогиня Беррийская, дочь господина герцога Орлеанского, о которой шла речь, жила в Люксембургском дворце. Она влюбилась в г-на де Риона, племянника герцога де Лозена. Последний, бывший возлюбленный Мадемуазель, которому уже перевалило за восемьдесят, всего лишь несколькими годами раньше женился на прелестной девице, дочери герцога де Лоржа и сестре герцогини де Сен-Симон; старик держал несчастную взаперти в Пасси и совершенно напрасно ее ревновал. Это не мешало ему искать любовниц, хвалиться, что они у него есть, волочиться за красивыми женщинами и посещать злачные места.

Когда племянник герцога понравился г-же Беррийской, Лозен, умевший обращаться с принцессами, стал давать юноше бесценные советы по поводу того, как следует себя вести, в результате чего внучка Людовика XIV тайно обвенчалась с молодым гасконцем, как некогда сам он сочетался браком с внучкой Генриха IV. Это два довольно примечательных деяния в жизни одного человека.

Призрак прежнего Лозена был самодовольным, надменным коротышкой с заурядной внешностью и вызывающим видом; он обладал блестящим умом и непоколебимым апломбом, чванством и высоким мнением о своей персоне, доходящим до мании величия; словом, человека, которого можно взять в любовники в угаре и ослеплении молодости, но который никогда не станет вам другом. Таков беглый набросок этой необычайной развалины; в дальнейшем вы ближе познакомитесь с этим персонажем.

Госпожа де Парабер подошла к ожидавшим ее женщинам, и я последовала за ней. Госпожа де Сабран прежде делила с маркизой знаки благосклонности господина регента; она уступила свое место г-же де Фаларис и теперь появлялась в Пале-Рояле лишь в качестве гостьи.

Герцогиня де Фаларис, муж которой стал герцогом благодаря папе римскому (это не значит, что его титул не воспринимали всерьез), была высокая тучная блондинка с белоснежной кожей, томными глазами и… развязными манерами. (Моему юному секретарю незачем понимать последний эпитет.)

(Примечание юного секретаря: «Он прекрасно это п о н и м а е т».)

Госпожа де Фаларис не была привлекательна, но она восполняла этот недостаток другим исключительно ценным для господина регента качеством, что, впрочем, нас не касается.

Маркиза, вознамерившаяся посмеяться над соперницей, которую она не выносила, начала осыпать герцогиню комплиментами относительно ее довольно безвкусного туалета. Дама в платье из золотой парчи была увешана ожерельями и украшениями из жемчуга и алмазов. Вся ее грудь оставалась обнаженной; в связи с этим маркиза сказала г-же де Сабран как бы по секрету, но так, чтобы все это слышали:

— Стало быть, любезной герцогине неведомо, что мужчины замечают лишь то, что от них прячут.

— Сударыня, — сказала в ответ оскорбленная г-жа де Фаларис, намекая на весьма простой наряд маркизы, — у вас прелестное домашнее платье, оно восхитительно вам идет, однако у вас такой вид, словно вы только что встали с постели.

— Не то что у вас, сударыня; можно поспорить, что вы вообще еще не ложились в постель со вчерашнего вечера.

— Разве такое случается сейчас порой с прекрасными дамами? — простодушно заметил герцог де Лозен. — В годы моей молодости никто не признавался в подобном и не хвастался своими победами, разве что в реверси и ландскнехт.

— Другие времена, другие нравы, господин герцог, и сегодня вы выставляли бы напоказ подобную удачу, коль скоро она выпала бы на вашу долю.

— Простите, сударыня, я не господин регент и тем более, слава Богу, не господин граф Горн, и уж подавно не маркиз де…

Приглашение к ужину прервало этот нудный перечень, к счастью для г-жи де Парабер, ибо хитрый старик забыл всякий стыд, а с ним нельзя было рассчитывать на то, что последнее слово останется за вами. Все направились в обеденный зал, также Поражавший красотой и роскошью. Меня усадили между г-ном Лозеном и господином регентом, по правую руку от которого сидела г-жа де Парабер, соседствовавшая с герцогом де Ришелье.

— Ваше высочество, — необдуманно вскричал г-н де Носе, — разве с нами не будет кардинала?

— Кардинал дожидается приглашения госпожи де Парабер, у которой, как я полагаю, он впал в немилость… Однако нет, вот и он. Садись за стол, аббат, и расскажи нам последние новости. Если они тебе неизвестны, от кого еще их можно узнать?

— Мне они известны чересчур хорошо, ваше высочество, самая достоверная из них заключается в том, что я становлюсь старым и теряю память.

— О чем же ты забыл?

— О том, что я вчера ужинал.

— Значит, ты не на шутку болен?

— Вечером, когда я работаю, возле меня ставят суп и дичь, иначе я могу лечь спать на пустой желудок. Вчера, в десять часов, я начал испытывать голод и попросил принести мне закуску на всякий с л у ч а й; слуги стали меня уверять, что я ее съел, и тем не менее…

— Вы наверняка ее съели! — закричали со всех сторон.

— Об этом говорит весь Париж, — прошептал мне на ухо Лозен, — дворецкий кардинала пренебрег своими обязанностями, а хозяину рассказали небылицу. И великий министр этому поверил!

— Вы не перебили слуг? — продолжал принц.

— Зачем убивать этих жалких людишек? Они никогда не переведутся! Ваше высочество, вы хотели узнать новости? У меня любопытные известия: прежде всего, серьезные жалобы полиции на госпожу маркизу де Парабер.

— На меня?

— Да, сударыня; вы задаете нам больше работы, чем все подданные короля вместе взятые.

— Каким образом?

— Во всех донесениях речь идет о вас; повсюду жертвы ваших прекрасных глаз: несчастные лишают себя жизни либо умирают от горя; мы не знаем, чему верить…

— Некоторые не умирают, — заметила графиня де Люссан.

— У вас достает доброты их подбирать, сударыня, и я благодарна вам за такое великодушие, — парировала г-жа де Парабер.

— Ах! Если бы все умирали из-за такой безделицы, — вмешался маркиз де Лафар, — никого бы из нас здесь не было.

— Как! Из-за какого-то отказа?

— Я заявляю, что мне никто никогда не отказывал! — самодовольно воскликнул г-н де Ришелье.

— Ну а я заявляю, что сама никому никогда не отказывала.

Эти наивные слова г-жи де Фаларис заставили гостей хохотать до упаду.

— Господи! Какой остроумной могла бы быть эта женщина, не будь она такой дурой! — шепнула маркиза своему соседу.

XV

— Маркиза, сегодня вечером вы исполнены неподражаемым презрением к нам, — заметила г-жа де Сабран.

— Я никогда не презираю своих друзей, сударыня, и вам это известно не хуже меня.

— Мы вам это доказали, — заметил г-н де Ришелье.

— Я не осталась в долгу.

— О! Несомненно.

— Надеюсь впредь делать еще больше.

— Это будет слишком любезно.

— Скажем, сегодня я очень благодушно настроена.

— Что же вы нам пожалуете?

— Можно подумать, что я тетушка, оставившая завещание, и вы уже делите мое имущество.

— Хотел бы я взглянуть на это завещание, — заметил принц.

— Это очень бы вас позабавило, ваше высочество? Нет ничего проще.

— Ваше завещание? Сколько всего пришлось бы вам завещать!

— Ведь мне многих бы пришлось одарить.

— Ну, и что вы оставите мне? — вскричал господин герцог де Ришелье.

— Мое зеркало, господин герцог.

— А мне, сударыня?

— Вам, господин де Лозен, мои записные книжки.

— А мне вы что-нибудь откажете, любезная маркиза?

— Любезная госпожа де Сабран, я завещаю вам мою мартышку Артемиду, примерную вдову. Госпожа де Пленёф соблаговолит принять все мои благовония.

(Эта особа крайне в них нуждалась: от нее исходил неприятный запах.)

— А господину регенту?

— Мои укрепляющие капли.

— А кардиналу?

— Мой катехизис.

— А госпоже де Фаларис?

— Ах! Самую важную часть моего наследия: она должна будет полностью заменить меня во всем, а это нелегко.

— Вы меня пугаете, сударыня.

— О! Вы не из пугливых, госпожа герцогиня, и мне хотелось бы дать вам гораздо больше, чтобы праздник удался на славу.

— Ваши бриллианты, ваш жемчуг?

— Возможно.

— Ваш дом, ваши кареты?

— Нет, я оставлю кареты себе.

— После смерти?

— Да, для погребального кортежа.

— В таком случае я не понимаю…

— Подумайте хорошенько.

— Какую-нибудь любимую собачку? — предположил г-н де Носе.

— Ничего подобного.

— Любовника?

— Ими не бросаются; вы не даете нам времени об этом позаботиться и обзаводитесь ими сами.

— Мы следуем вашему примеру, сударыня, поскольку, слава Богу, вы меняете любовников быстрее нас; однако, если вам верить, последняя любовь всегда самая сильная.

— Только дурочки высказывают подобные соображения; раз на раз не приходится.

— Неужели? Объяснитесь.

— К чему объясняться? Разве вы не знаете это так же хорошо, как я? В первый раз мы влюбляемся из любопытства, во второй раз — от досады, в — третий из благодарности, а остальных любим по привычке.

— Какой же у меня номер? — осведомился регент.

— Выбирайте, ваше высочество; я не та женщина, которая будет вам перечить.

— Вернемся к госпоже де Фаларис. Что вы ей оставляете?

— Вы не догадываетесь?.. Мою репутацию.

Мы все расхохотались.

— О! Смейтесь, смейтесь! Это не такая уж легкая ноша. Что обо мне говорят? Во-первых, что я убиваю своих поклонников! Госпожа герцогиня, все те, кого вы убиваете, превосходно себя чувствуют, и, как только что было замечено, имей вы такую же привычку, сегодня вечером мы ужинали бы в женском кругу.

Госпожа де Фаларис ничего не поняла; она смеялась, потому что все вокруг смеялись.

— Скажите, наконец, что вы мне завещаете; вы слишком долго заставляете меня ждать.

— Представьте-ка, что меня больше нет; я оставляю вам знаки почтения, комплименты и лесть; я оставляю вам своих друзей, однако не ручаюсь за их преданность. Я также оставляю вам своих врагов: придется смириться с этой обузой. Оставляю вам любовь и сердце господина герцога Орлеанского — место для безвозвратного вложения средств. Оставляю вам принца, которого надо развлекать, придворных, которых надо принимать, клевету, которую надо опровергать, ложь, которую надо говорить, все это снаряжение глупости, которая мне надоела, и желаю вам быть столь же счастливой, как я.

— Пока вы еще живы, — произнес герцог де Ришелье вполголоса, — вам следовало бы оставить ей свой ум.

— О Боже! С какой стати? Она наверняка не сумеет им воспользоваться.

Регент помрачнел — такое случалось с ним чаще, чем полагают; он поцеловал руку маркизы де Парабер и сказал:

— Вы мило шутите, но это жестоко по отношению ко мне, и я прошу вас прекратить.

— Я проявляю жестокость по отношению к вам? О монсеньер, поверьте, я об этом даже не подумала. Меня попросили огласить завещание, и я это сделала; я распорядилась тем, что мне принадлежит. Разве мы не вправе выбирать себе наследников?

Господин де Лозен, впервые ужинавший в Пале-Рояле, внимательно слушал и не сводил глаз с этой необычайно живой, откровенной и дерзкой в речах женщины, и она прекрасно это видела; внезапно маркиза повернулась к старому герцогу и спросила его мнение об этом дележе наследства и о тех, кого она называла преемниками Александра Македонского.

— Я полагаю, сударыня, что вы забыли о моей соседке, которая, тем не менее, все же достойна упоминания, — заявил он, указывая на меня.

— О! Мне незачем ей что-либо давать, она возьмет свою долю сама. Если бы я что-нибудь и завещала маркизе, так это мою вдовью вуаль, при условии, что она, подобно мне, запрет ее в каком-нибудь ящике. Что касается вас, я завещала вам записные книжки с условием, что вы ими воспользуетесь и расскажете о своей блестящей молодости, когда дамы вас обожали и когда вам предстояло милостью любви породниться с самим королем. Ну как, сильно ли изменились с тех пор времена? Отвечайте.

— Сударыня, изменились три обстоятельства: времена, люди и я сам, причем в этом перечне я изменился меньше всего.

— А женщины?

— Они изменились по отношению ко мне, но, на мой взгляд, они остались прежними для преемников Александра Македонского; каждый из нас — отчасти его преемник, по крайней мере, в собственных глазах.

— Неужели никто из нас не напоминает вам женщин былых времен? Похожа ли какая-нибудь на Великую Мадемуазель? На госпожу Монако?

— Не говорите мне о Мадемуазель, — ответил старик, напуская на себя сокрушенный вид, — это вечная скорбь моего сердца.

— А другие? А госпожа Монако? Та самая госпожа Монако, что преподнесла нам этого нелепого герцога де Валантинуа, над которым мы столько смеялись, не считая ее досточтимого отца, нелепого в высшей степени, о чем княгиня знала как никто другой. Что представляла собой эта прославленная княгиня Монако? Видите ли вы здесь кого-нибудь, кто ее напоминает?

Мне никогда не забыть улыбки, с которой г-н де Лозен окинул нас, окружавших его дам, взглядом.

Это была подлинная насмешка.

— Все вы, сударыни, в некотором роде на нее похожи, но ни у одной из вас нет с ней ничего общего ни в облике, ни в манерах. Нравы моей молодости не могут сравниться с вашими. Мы иначе веселились; у нас были те же цели, но другие средства; внешне мы были величавее и серьезнее; в своем кругу мы давали себе волю, но на людях соблюдали благопристойность. Простите меня за эти слова, мы в большей степени были вельможами и никогда не утрачивали блеска славы Никеи, желая, чтобы нами любовались. По-моему, так было лучше, тем более что веселья от этого не убывало.

Что сказал бы г-н де Лозен, если бы ему довелось увидеть нынешних молодых господ, благородных дам и удручающий упадок дворянства, не говоря о будущем, приберегающем для нас еще столько других падений!

XVI

Я молчала, будучи в смущении; я жаждала слушать других и приобщиться к царившему здесь духу, к которому мой ум относился с таким восхищением и стремился с давних пор. Между тем господин регент был очень любезен, обходителен и держался со мной куда более почтительно, чем с прочими дамами, которых он слишком хорошо знал. Однако ничто в его манерах и речах не указывало тогда на то, чему суждено было впоследствии случиться. Возможно, нас окружали опасные свидетели. Я забыла о муже, родственнице и ожидавших меня неприятностях. Но, когда пришла пора возвращаться домой, все это всплыло в моей памяти, и я испугалась. Я не сказала бы о своем страхе, если бы г-жа де Парабер не заметила, что я стала серьезной, и не обратила на это внимание господина герцога Орлеанского.

— Малышка дрожит, — произнесла маркиза со смехом, — ее пугает встреча с разъяренной родней; если вы, ваше высочество, ее не успокоите и, главное, не защитите, мы ее больше не увидим.

— Стало быть, господин дю Деффан очень грозный муж?

— Господи! Монсеньер, он совсем не грозен; через несколько месяцев, несколько недель, а то и несколько дней маркиза о нем забудет; вам не понять, почему она так боязлива, ведь ваш Дюбуа предоставил вам свободу прежде, чем вы достигли сознательного возраста! Словом… чтобы дама не страшилась больше мужа, надо, чтобы она не опасалась себя, надо, чтобы она избавилась от угрызений совести пансионерки, а это происходит не сразу. Сегодня вечером малышка не совершала дурных поступков, не так ли? Что ж, стало быть, когда она вскоре окажется в супружеском доме, не сердце, а совесть ее будет охвачена трепетом. Вы смеетесь, ваша совесть не трепещет, как и ваше сердце, но мы, мы же молоды!

— Вы, маркиза?! У вас еще остались сердце и совесть? Разве вы не избавились от этого старого хлама?

Господин герцог Орлеанский был хороший человек; он невольно терзался сомнениями в таких случаях, когда подобные ему люди не испытывали никакого смущения; однако, как говорил Людовик XIV, он был бахвалом, выставлявшим напоказ свои пороки и приписывавшим себе те, каких у него не было. Госпожа де Парабер не согласилась с выраженным в столь резкой форме обвинением и прошептала на ухо принцу нечто язвительное, над чем он не решился смеяться. Затем регент повернулся к г-ну де Лозену и сделал ему знак приблизиться.

— Сударь, — сказал он, — вы самый почтенный человек в этом обществе.

— Вы так считаете, монсеньер? В таком случае мне досадно за это общество и неловко за свою персону.

— Потрудитесь проводить от моего имени госпожу маркизу дю Деффан домой и соблаговолите передать господину дю Деффану, что я жду его завтра после регентского совета.

— Не примину это сделать, монсеньер, в качестве самого почтенного члена общества. Это ваши последние распоряжения?

— Вы знаете, что следует говорить в подобном случае возмущенному мужу? Я не взялся бы учить вас тому, чем вы так давно овладели на собственном опыте.

— Слишком давно, увы! Вот почему это так хорошо мне известно. Сударыня, мы отправляемся, когда вам будет угодно, — прибавил герцог, кланяясь мне с видом, в котором проглядывал Версаль в славную пору его величия.

Мы ушли, вооружившись наставлениями принца и г-жи де Парабер и, в конечном счете, всех собравшихся. Я села в великолепную карету герцога, по-прежнему жившего на широкую ногу, и мы покатили по городским улицам — с факелами, в окружении лакеев на лошадях и пажей; в пять часов утра (представьте себе, было уже светло) мы подъехали к дому бедной г-жи де Сивето и стали громко стучать; дама проснулась и стала креститься, не понимая, кто ломится в ее дверь.

Нам открыл один из слуг; он спросил, не дозор ли это и не ищем ли мы кого-нибудь в доме, клянясь всеми святыми угодниками, что готов повиноваться, над чем г-н де Лозен долго смеялся:

— Я всего лишь должен приказать следующее: безотлагательно разбудите господина дю Деффана, с которым мне надо поговорить от лица ее королевского высочества.

Слуга убежал, подтягивая на ходу поспешно надетые штаны; мы вошли в дом; г-н де Лозен торжественно вел меня за руку, словно мы собирались танцевать менуэт. Я не сопротивлялась, так как обещала ни в чем ему не противоречить. Мы прошли в нижнюю гостиную, от которой разило плесенью и ханжеством — подобный запах присущ монастырям, а в особенности благочестивым особам, изливающим на мир свое презрение. Герцог это заметил, а также прибавил, что по одному лишь аромату этой комнаты он заранее знает, что ему следует говорить.

— Для таких людей существует только один язык, и я с ранних лет научился на нем изъясняться. Не волнуйтесь, сударыня, вы будете мной довольны.

Мой муж вошел и посмотрел на меня исподлобья; заметив этот взгляд, Лозен встал между нами и внезапно напустил на себя внушительный вид церковного старосты. При виде этого старого вельможи, увешанного орденскими знаками и лентами, а также моей смиренной фигуры в тщательно запахнутой накидке неистовые опасения г-на дю Деффана поутихли. Маркиз низко поклонился герцогу и жестом приказал лакею придвинуть к нам кресла; едва лишь он открыл рот, чтобы спросить, что нам угодно, как г-н де Лозен тут же пресек его попытку заговорить первым:

— Сударь, госпожа дю Деффан прибыла из Пале-Рояля.

— Я это знаю, сударь, — сухо ответил мой муж.

— Ее королевское высочество Мадам поручила мне доставить маркизу домой.

— Мадам!.. Как! Мадам ужинает в Пале-Рояле?

— Где же ей еще ужинать, сударь, раз она там живет?

Довод был превосходным; маркиз широко раскрыл глаза и не произнес ни слова.

— Мадам не отпускала от себя госпожу дю Деффан до последнего момента; она от нее без ума и желает часто с ней встречаться, но встречаться наедине, и все из-за маршальши де Клерамбо, ревниво относящейся к фавориткам Мадам. Ее королевское высочество говорила о вас своему досточтимому сыну; она добилась для вас аудиенции, и вас примут сегодня после совета.

Господин дю Деффан был потрясен этими церемониями и милостями; у него не возникло даже тени сомнения, и г-н де Лозен ловко продолжал обманывать его. Мне же было стыдно, и я чувствовала себя неудобно; решив положить этому конец, я встала, сослалась на мучившую меня усталость, сделала реверанс и удалилась в свою комнату.

Мне рассказали, что г-н дю Деффан наговорил множество глупостей Лозену, пребывающему в восторге от того, что в эту минуту происходило, и радующемуся возможности поймать такую дичь, столь легкую для него, чья репутация по этой части установилась еще шестьдесят лет тому назад. Они расстались наилучшими друзьями, и гнев моего мужа прошел; он лелеял самые радужные надежды относительно своего будущего и своих честолюбивых чаяний. Провожая гостя до передней, г-н дю Деффан в заключение сказал:

— Я буду иметь честь поблагодарить ее королевское высочество после встречи с господином герцогом Орлеанским, не так ли, сударь?

— Как вам будет угодно, — ответил хитрец, — я не сомневаюсь, что ее королевское высочество охотно вас примет, и все пройдет так, как вы желаете.

Лозен ушел, потирая руки, довольный собой и интригой, которую он разжигал. У него был свой умысел; несмотря на почтенный возраст, г-н де Лозен, как известно, стремился к любовным приключениям; увидев молодую, совершенно неискушенную провинциалку, довольно красивую и не слишком глупую знатную женщину, не посягавшую на сердце принца, он счел ее достойной добычей и решил, что, коль скоро ему удастся устранить со своего пути господина регента, то он избавится по крайней мере от одного соперника, причем соперника опасного. Герцог старался изо всех сил, но г-н дю Деффан повел себя так, что мне достались оба кавалера. Разумеется, мой муж содействовал этому не нарочно; это случилось само собой, волею случая и в силу стечения обстоятельств. Господин де Лозен тратил все свое время на то, чтобы наводить на меня скуку. Что касается господина герцога Орлеанского, то я должна признать, что с ним мне не было скучно.

XVII

Господин дю Деффан был великолепно принят господином регентом, не скупившимся на знаки благоволения. Мой муж так сбивчиво говорил о Мадам и ее милостях, что принц ничего не понял либо не пожелал понимать.

Его высочество пожаловал маркизу ответственную должность в Лангедоке — назначение, якобы игравшее в провинции важную роль и фактически ничего не значившее. Регент приказал г-ну дю Деффану немедленно собраться в дорогу, не говоря, куда его посылают. Господину герцогу Орлеанскому не составило труда увидеть, что мой муж глупец, и он обошелся с ним соответствующим образом. Я очень стара, давно овдовела, и г-н дю Деффан принадлежит истории, на что он нисколько не рассчитывал при жизни, а я, признаться, не рассчитывала тем более; поэтому я должна сказать последующим поколениям правду. Я ее говорю — это одно из немногих удовольствий, которые оставляет нам старость, и мне было бы очень досадно его лишиться.

Отъезд г-на дю Деффана был незамедлительным; мой муж не мог и подумать о том, чтобы взять меня в столь важную поездку.

Перед отъездом он успел побывать у герцогини де Люин и попросить ее присмотреть за мной.

За отсутствием матери или мужа мне требовалась тетушка; по понятиям провинции и прежнего двора, я была еще слишком молода, чтобы появляться в свете без провожатого,/внушающего к себе почтение.

Герцогиня восприняла это очень болезненно и напустила на себя недовольный вид, как обычно, когда оскорбляли ее стыдливость, ибо, не считая подобных случаев, она была очень доброй.

— Присматривать за госпожой дю Деффан, дамой, которая вхожа в Пале-Рояль и которую сегодня должны представить в Люксембургском дворце? О нет, сударь, нет, увольте. Разве о ней не пекутся госпожа де Парабер, госпожа де Фаларис, госпожа д’Аверн и вся эта стая господина герцога Орлеанского?

— Но, сударыня… Я не знаю… Я не думаю… К тому же она имеет честь быть вашей племянницей.

— Конечно же, это моя племянница! Я всегда буду ее принимать в таком качестве, если только она не вынудит меня поступать иначе, — при условии, что она будет приезжать ко мне одна либо перестанет выставлять себя напоказ всему Парижу. Большего от меня не требуйте.

— Однако, сударыня, в Люксембургский дворец ездят и почтенные дамы, чтобы поклониться господину регенту…

— Очень немногие… очень немногие. Они делают это в особых обстоятельствах и бывают в покоях Мадам, в покоях госпожи герцогини Орлеанской; когда эти особы впервые являются в Люксембургский дворец, их представляет госпожа герцогиня де Сен-Симон, придворная дама госпожи герцогини Беррийской, а не госпожа де Парабер; эти особы, сударь, входят через парадную, а не заднюю дверь. Фу! Вам не следовало бы такое допускать…

Господин дю Деффан перебил герцогиню, что было весьма неучтиво, и с самоуверенным видом произнес:

— Мне известно многое, о чем вы не ведаете и впоследствии узнаете, сударыня; поверьте, я не поступаю безрассудно и госпожа дю Деффан делает все с моего ведома. Не спешите судить, вы еще увидите!

— Я очень рада, сударь, очень рада; тем не менее, если вы не обратите на это внимание, то у вас, именно у вас, будет много хлопот.

— Я подумаю, госпожа герцогиня, — ответил маркиз с пошлой, легкомысленной и глупой улыбкой, присущей людям с непомерным тщеславием, — я подумаю, ведь мне скоро уезжать.

— Это неподходящий момент.

— Не я его выбирал.

— А! И кто же? Ваша досточтимая супруга?

— Не допытывайтесь, сударыня, мне не велено этого говорить, и позвольте мне откланяться; моя карета уже ждет меня.

Герцогиня покачала головой и, взмахом руки отпуская моего мужа, добавила:

— Ступайте, сударь, ступайте, я вас не держу, но очень боюсь, что вы вступаете на ложный путь. По крайней мере, мне не придется укорять себя за то, что я промолчала. Будь моя племянница де Шамрон еще жива, я бы написала ей не задумываясь, но, поскольку ее больше нет, я могу обращаться лишь к вам; вы глухи и слепы, и это беда. Однако я обещаю вам приложить все усилия, чтобы не допустить того, чего справедливо опасаюсь. Скажите госпоже дю Деффан, чтобы она меня не забывала. Я ваша покорная слуга.

На этом они расстались, и муж явился дословно пересказать мне их разговор, прежде чем сесть в карету. Я никогда не забывала этих слов, они заставили меня задуматься; вероятно, если бы с тех пор я избегала соблазнов, то, возможно… В таком случае мне не о чем было бы писать, и я не знаю, что бы сейчас делала, не будь у меня прошлого.

Не успел г-н дю Деффан выехать на дорогу, как передо мной предстала в роскошном наряде г-жа де Парабер и, застав меня в довольно невзрачном домашнем платье, вновь прибегла к своим срочным мерам; она распорядилась, чтобы меня причесали, одели и напудрили какой-то ирисовой пудрой, которую она ввела в моду; все это было сделано за полчаса, а затем гостья увлекла меня за собой; мы сели в ее двухместную коляску и прибыли в Люксембургский дворец, причем за все это время она не дала мне возможность хоть как-то возразить ей.

Как и предсказывала моя тетушка, наш путь пролегал через задние двери и потайные коридоры. Мы стучали определенным образом, и нам открывали горничные или лакеи; мы шли через кабинеты с овальными окнами, через какие-то нескончаемые галереи и, наконец, добрались до покоев г-жи де Муши, которая ведала одеванием принцессы и была ее наперсницей; под ее началом была охрана внутренних покоев, как под началом г-жи де Сен-Симон — охрана парадных входов. Увидев г-жу де Парабер, г-жа де Муши сначала не обратила на меня внимания и поспешно устремилась к маркизе:

— Слава Богу! Вы здесь. Госпожа спрашивает о вас с самого утра; вы одна можете вывести нас из затруднения или, точнее, помешать ее королевскому высочеству сделать глупость.

Я была некстати; маркиза это почувствовала и представила меня, прежде чем ответить.

— Простите, сударыня, — обратилась ко мне Муши, — нам надо немного поговорить, а затем мы будем в вашем распоряжении.

— Я приехала не вовремя, — возразила я, не на шутку обидевшись, — и полагаю, что следует…

Я уже сделала шаг назад, как вдруг дверь открылась, и в комнату вошла довольно тучная, красивая молодая женщина с растрепанными волосами и в накинутом на плечи утреннем платье; она держала в руках головное украшение из драгоценных камней и ничего вокруг не замечала.

— Графиня, отнесите ему это, — произнесла она, — и спросите, не устроит ли его, наконец, этот жемчуг.

Госпожа де Парабер поклонилась даме столь почтительно, что я поняла: то была госпожа герцогиня Беррийская.

— Ваше королевское высочество почтили меня приглашением, — сказала маркиза, — я к вашим услугам.

— А! Моя милая Воронушка, я в отчаянии… Но кто это еще к нам пожаловал?

Мне хотелось провалиться сквозь землю: нет ничего хуже, чем являться некстати. Вообразите, что за жизнь была в Люксембургском дворце, если к вдове одного из королевских внуков можно было войти запросто, без ее разрешения!

Госпожа де Парабер назвала мое имя и прибавила, что господин регент прислал нас обеих, поручив ей представить меня.

Принцесса приветствовала меня кивком головы и взмахом руки, а затем снова занялась своим украшением:

— Ступайте, ступайте же, госпожа де Муши! Время идет, скоро прибудет этот посол, а я не буду готова его принять.

— В чем дело, прекрасная принцесса? — спросила г-жа де Парабер, беря герцогиню за руки и целуя их.

— Дело в том, что умерла курфюрстина Баварская, невестка моей бабки, и посланец курфюрста сейчас приедет в траурном облачении выразить мне соболезнование, а Рион не желает, чтобы я облачилась в траурный наряд.

— Господи! Ну и что же?

— Разве Рион вправе чего-то требовать, Воронушка? Он сидит взаперти с самого утра из-за того, что я отказалась надеть рубиновую диадему; он отвечает через дверь, он упорствует, время не ждет, а я не знаю, что делать… Посудите сами! Что скажет отец, что скажет Мадам, когда этот посланец станет жаловаться, что я не ношу траур по своей двоюродной бабке! Вы одна можете успокоить регента; что касается Мадам, то она выместит свой гнев на ком-нибудь или чем-нибудь — мне нет до нее дела.

— Скажите, сударыня, почему этот проклятый Рион хочет заставить вас надеть рубиновую диадему? Он должен, по крайней мере, воспользоваться каким-нибудь предлогом.

— Граф ненавидит баварцев, а Мадам смотрит на него сверху вниз. Рион хочет доказать, что он сильнее ее, и заставить себя уважать с помощью этого неимоверного вздора.

— Ба! То-то будет забавно! — со смехом вскричала г-жа де Парабер. — Сударыня, разве мы не будем сегодня ужинать во дворце? Возможно, Рион к нам присоединится, и я постараюсь сделать ему внушение.

— Давайте же ужинать, и к черту посла! Я передам ему, что мне нездоровится, и он приедет в другой день. За стол! Сударыня, вас прислал отец, милости просим, следуйте за нами.

XVIII

Я последовала за принцессой и дамами, крайне удивленная и смущенная происходящим. Мы вошли в небольшую обеденную залу с низким, как в антресолях, сводом, очень красивую, очень светлую и очень уютную комнатку, этакую клетку для заморских птиц, надежно спрятанную и доступную только посвященным. Нас встретил дворецкий с салфеткой на руке; он удалился, едва увидев принцессу.

— Сударыня, подберите хотя бы ваши волосы, — сказала г-жа де Муши, подходя к принцессе, — вас потом причешут. Ради Бога, давайте поужинаем спокойно!

— Бог тут ни при чем, госпожа де Муши; вот любовь — другое дело и, чтобы она была с нами, позовите, пожалуйста, графа.

Маркиза вышла через ту же дверь, что и дворецкий; несколько мгновений спустя она вернулась в сопровождении высокого, крепкого, довольно некрасивого, прыщавого, весьма заурядного мужчины с неприветливым лицом и развязными манерами — словом, похожего на кого угодно, но только не на тирана внучки французского короля. Госпожа Беррийская с сияющим лицом направилась к нему, говоря:

— Идите же сюда! Вас ждут, прекрасный победитель; сейчас мы будем ужинать, а там будет видно.

Господин де Рион молча поклонился сначала принцессе, а затем нам. Госпожа де Парабер была не той женщиной, чтобы долго выносить подобные церемонии.

— Поистине, сударь, — сказала она, — вы задались целью вывести из себя господина регента и замучить эту славную принцессу до смерти. Не все ли вам равно, если она наденет траур? Зачем вынуждать ее пренебрегать своими обязанностями из-за какой-то рубиновой диадемы?

— Я не знаю, что вы хотите сказать, сударыня; я никого не мучаю, и мне нет дела до рубиновых диадем, — с кислой миной ответил притворщик.

Что за странный вкус был у госпожи герцогини Беррийской!

— Вы благоразумно отрекаетесь от своих притязаний, сударь, однако вы можете говорить без всяких опасений. Госпожа маркиза дю Деффан не посторонняя; она слишком умна, чтобы не оценить положение; к тому же я не понимаю, почему вы сейчас таитесь, хотя показываете свою силу тем, кому не следует ее видеть.

Граф де Рион заимствовал у своего дядюшки г-на де Лозена одно правило, которое никогда его не подводило, хотя и было верхом наглости: он держался со всеми с подобострастной учтивостью, но с принцессой обращался необычайно грубо. Бывший фаворит Мадемуазель утверждал, что это лучший способ удержать царственную возлюбленную. Как-то раз, когда герцог рассказывал мне о своей превосходной системе, я спросила, когда же он воплотил ее в жизнь.

— В то время как вас любила Мадемуазель, вы сидели в Пинероло; когда она оплатила вашу свободу за счет своего наследства, вы потеряли к ней интерес, а когда несколько лет спустя перестали с ней встречаться, это, по-моему, тоже было в вашем духе.

Лозен не знал, что сказать в ответ. Начав говорить, я решила выяснить все.

— Правда ли, — продолжала я, — что однажды после охоты вы приняли внучку Генриха Четвертого за своего камердинера и приказали ей: «Луиза Бурбонская, сними с меня сапоги!»?

Герцог издал негодующий вопль:

— Помилуйте, сударыня, какой болван вам это сказал? Не вздумайте когда-нибудь еще это повторить, не то люди могут подумать, что вы знаетесь с лакеями. Чтобы я, Антуан де Номпар де Комон, говорил так с Мадемуазель! С Мадемуазель — самой гордой, самой надменной принцессой на свете! Те, кто передает эти дурацкие слова, наверное, забыли о Фронде, о взятии Орлеана и пушке Бастилии? Ах! Ей-Богу, если бы кто-нибудь, даже Людовик Четырнадцатый, даже самый милый ее сердцу любовник посмел обратиться к Мадемуазель с подобными словами, он бы не вышел от нее живым — она несомненно приказала бы выбросить его в окно; слава Богу, что она не подражала скорой на расправу Кристине Шведской, которую отнюдь не осуждала, а скорее оправдывала, говоря: «Раз этот человек проявил неуважение к королеве, она правильно его наказала, ведь он был ее слугой».

— Но вы, вероятно, не были ее слугой?

— Нет, я был ее мужем; это значит, что Луиза Бурбонская и Антуан де Номпар весьма походили друг на друга.

— Ну, я вижу, что вы куда искуснее говорите, нежели действуете, и это меня успокаивает, но для чего прививать вашему племяннику такие странные манеры? Кем вы собираетесь его сделать?

— Своим мстителем, черт побери! Мне надо свести счеты с домом Бурбонов; я держу на них обиду за тюрьму, ссылку и прочие невзгоды; эта милая герцогиня расплатится за остальных.

— Вы обязаны этому бедному дому Бурбонов не только этим.

— Чем же еще, сударыня?

— Очевидно, вашими деньгами. Разве самая солидная часть вашего состояния приобретена не за счет того, что вам дали Бурбоны?

У герцога на все был готов ответ, но на этот раз он онемел.

Вернемся, однако, в Люксембургский дворец, к этому невероятному ужину, о котором я не посмела бы рассказать, если бы при подобных сценах не присутствовали еще две сотни свидетелей.

Господин де Рион принялся шутить с маркизой, все время возвращавшейся к теме траура и диадемы и никоим образом не упускавшей своей добычи. Граф был недалеким человеком, он запутался в собственных словах, и от этого его настроение испортилось. Он по-прежнему вел себя безупречно с г-жой де Парабер, но с принцессой обращался так, что способен был довести ее до слез.

— Право, я не знаю, что делать, — сказала эта несчастная женщина, — я никак не могу вам угодить. По-моему, вы относитесь ко мне как к рабыне; ваши капризы мне в конце концов наскучат и…

— Баба-ба! Надо приструнить свою гордыню, сударыня, иначе вы будете и дальше делать только глупости и считать себя выше императриц. Ваши недавние выходки в Париже были небывалой наглостью!.. И это когда там находился король!.. Слышал ли кто-нибудь о подобной дерзости? А ваши гвардейцы в театре, а трон, сидя на котором вы принимаете послов! Оставьте, сударыня, оставьте, надо внушить вам, что вы сделаны из такого же теста, как мы, и время от времени напоминать вам о том, что вы топчете ногами, а не то вы можете стать хуже Сатаны и быть низвергнутой, как он; такое напоминание пойдет вам на пользу.

Госпожа Беррийская плакала от досады; эта необычайно властная и вспыльчивая женщина едва сдерживала свою ярость. Госпожа де Муши смотрела на все с легкой улыбкой, объяснившей мне многое. Я уже тогда была наблюдательной.

— Я пожалуюсь отцу, — в итоге заявила герцогиня.

— В этом нет никакой нужды, сударыня. Господину регенту незачем знать о том, что происходит между нами. Раз уж мои привычки вам не по нраву, я уезжаю, и это не составит для меня никакого труда. За исключением вас, я ничем не дорожу в этих краях; я вернусь в свои горы и буду охотиться там на зайцев и гоняться за волками. Поскольку вы отплатили мне черной неблагодарностью за всю ту приязнь, что я к вам питаю, я был бы не прав, продолжая вам докучать. Прощайте, сударыня!

— Нет, нет! — вскричала молодая сумасбродка и, заливаясь слезами, бросилась к своему мучителю.

— Ах, сударыня, позвольте ему уехать! Вокруг хватает статных молодых людей, достаточно сильных, чтобы сразиться с этим крепким малым, который вас так очаровал, достаточно умных, чтобы заткнуть ему рот, и достаточно грубых, чтобы издеваться над вами, как он; раз это вас забавляет, вы только выиграете от такой замены.

Но герцогиня относилась к этому иначе; она окликнула графа, и в самом деле собиравшегося уйти, и нежно ему сказала:

— Я надену рубиновую диадему.

— Надевайте хоть черта, если хотите, только не обращайтесь со мной так впредь, тем более в присутствии очаровательной дамы, которая видит меня впервые: что она обо мне подумает? Однако это вы во всем виноваты.

Я прекрасно помню, о чем тогда думала, но не скажу: вы и сами догадываетесь.

XIX

То, что я увидела в Люксембургском дворце, отнюдь меня не прельщало, и я была очень рада, когда г-жа де Парабер встала, собираясь уйти. Мы наблюдали за туалетом госпожи герцогини Беррийской, которая со слезами, причитаниями и вздохами водрузила на голову рубиновую диадему, утешая себя надеждой, что посол Баварии не появится раньше следующего дня.

— Тем временем, — прибавила принцесса, — он передумает, и нам придется иметь дело с другой его причудой.

— Ах, сударыня, — ответила маркиза, — как вы терпите от господина де Риона то, что я не позволила бы вашему досточтимому отцу!

— Ворон ушка, это нельзя сравнивать. Сегодня вечером я обещаю вам отужинать в Пале-Рояле и позабыть на несколько часов о том, что заставляет меня забыть обо всем на свете.

Принцесса произнесла несколько очень любезных фраз в мой адрес; она уговаривала меня приезжать еще; признаться, мне не очень-то этого хотелось, однако позднее я еще бывала у нее.

Когда мы сели в карету и остались одни, маркиза заявила с брезгливым видом:

— Тьфу! Все это мне противно; поистине, я думаю, госпожа де Сабран права.

— Что же сказала госпожа де Сабран?

— На днях, ужиная со всеми нами в замке Ла-Мюэтт у госпожи герцогини Беррийской, она произнесла меткие слова, которые невозможно забыть.

— Что же именно?

— Она сказала, что сначала Бог создал людей, а затем из оставшейся грязи слепил души принцев и лакеев. Это чистая правда, уверяю вас. Вот внучка французского короля, позволяющая какому-то некрасивому, глупому и бесталанному гасконскому последышу втаптывать ее в грязь лишь потому, что у него повадки грузчика и он будто бы ее бьет. Разве это не позор! Готова поспорить, что он уже заставил принцессу снять украшение и собирается подбить ее еще на какую-нибудь новую выходку. Она всегда была такой.

— Неужели?

— Конечно! Через две недели после своей свадьбы — не венчания, а… прочего, когда девице едва минуло шестнадцать лет, она влюбилась в Лаэ, конюшего господина герцога Беррийского; сначала принцесса ни в чем ему не отказывала, а потом не придумала ничего лучше как сбежать с негодяем, оставив свои алмазы у горничной и украв у отца пятьсот тысяч ливров, и упиваться романтической любовью в Голландии или Англии.

— Разве такое возможно?

— К счастью, Лаэ испугался за свою шею и во всем признался господину герцогу Орлеанскому, который забрал драгоценности и деньги, уговорил дочь принимать любовника при закрытых дверях и даже не решился ее бранить… Он боялся ее больше, чем самого Людовика Четырнадцатого, и все потому, что воспринимал ее как тирана. Бедный Филипп! Он никогда не осмелится перечить слабому существу и не сможет отказать тому, кто не умеет защищаться.

Вам совершенно ясно, что все это крайне удивило меня, жившую провинциальными представлениями. Я была сама не своя и испытывала настоятельную потребность вернуться домой, чтобы привести себя в чувство — моя голова шла кругом. Я попросила маркизу отвезти меня домой; она некоторое время убеждала меня отправиться в Оперу; я поблагодарила маркизу и отказалась: мне в самом деле было плохо; она взяла с меня слово встретиться с ней на следующий день, и мы расстались.

На лестнице я встретила свою родственницу, которая быстро прошла мимо и лишь поздоровалась со мной: можно было подумать, что у меня чума. Я не была еще настолько закаленной, чтобы не переживать из-за этого, однако не стала требовать объяснений, будучи слишком гордой, чтобы оправдываться перед кем бы то ни было. Мой слуга ждал на верхней площадке лестницы и очень почтительно вручил мне письмо, на которое давно ждали ответ. То было послание от мадемуазель Делоне, приглашавшей меня от имени герцогини Менской приехать на следующий день в Со. Нас ждали бессонная ночь и прием в кавалеры ордена Пчелы; к тому же все рассчитывали, что я приму участие в спектакле: мне заранее подобрали великолепную роль; за мной должна была прибыть карета принцессы — будучи дебютанткой в свете, я могла еще не иметь своего выезда.

Час от часу не легче! Теперь меня приглашали в Со, и я не знала, что делать. Невозможно было отказаться. Но что бы стали говорить в Пале-Рояле? Я была так молода и совсем одна — немудрено было запутаться во всех этих интригах. Как я уже сказала, мной владело одно чувство: удивление. Любопытство понуждало меня отправиться в Со. Вокруг столько говорили об этом дворе, о том, что там происходило, о необычайно странном образе жизни герцогини Менской и развлечениях, которые она предлагала своим друзьям! Итак, я сделала приготовления к отъезду, написала г-же де Парабер, что завтра мне будет некогда, ничего больше не уточняя, и принялась размышлять в своей комнате над тем, что мне довелось и еще предстояло увидеть.

Я недолго оставалась одна: мне доложили о приходе г-на де Пон-де-Веля, г-на д’Аржанталя и милорда Болингброка, приехавших пригласить меня на ужин к г-же де Ферриоль, на котором ожидалось приятное общество. Я хотела отказаться, так как нуждалась в отдыхе, но посланники подняли меня на смех и заставили туда отправиться. В этой шальной, беззаботной жизни не позволено было отдыхать; следовало постоянно веселиться, веселиться всегда, до гробовой доски. Я этого не понимала и была вполне довольна; несмотря на недостаток опыта и легкое замешательство, мне пришлось последовать примеру других, однако скука, мой заклятый враг, уже начинала поднимать голову, и, вступив на путь наслаждений, который всегда был мне чужд, я не могла угнаться за своими попутчиками.

Казалось, люди с жадностью спешили жить и были в каком-то угаре; все так долго томились скукой при покойном короле, столько сдерживали и скрывали свои чувства, что теперь жаждали сбросить маску и показать свое истинное лицо; одному Богу известно, что за лицо при этом являлось взору.

Мы приехали к г-же де Ферриоль; она встретила нас, стоя с Вольтером по правую руку и с Дюкло — по левую. Так я впервые увидела человека, о котором шла столь разноречивая молва, не считая того, что он говорил о себе сам, ибо Дюкло не упускал случая себя похвалить. В ту пору писатель был еще совсем молод, но его подлинная сущность уже проступала наружу — иными словами, на его лице запечатлелись хитрость, злоба, зависть и властолюбие. Дюкло был умен, но ум его был вульгарным, тяжеловесным и неприятным; этого человека не любили, а терпели; к нему не тянулись, а выносили его лишь из боязни эпиграмм, которые он сочинял; кроме того, он умел внушить к себе уважение. Я убедилась в этом на собственном опыте, как и многие другие.

Все это было еще впереди; юноша делал первые шаги даже не на литературном поприще, а в свете. Несмотря на свою молодость, он уже изображал из себя важную персону и чванился, но никто не смеялся над его жеманством, ибо он обладал искусством придать ему естественный вид благодаря своей неподражаемой самоуверенности. Покровителем Дюкло был аббат де Данжо, брат маркиза, историографа жизни Людовика XIV; этот маркиз, возглавлявший орден Святого Лазаря, основал на улице Шаронн нечто вроде школы для молодых дворян. Дюкло, сын купца из Сен-Мало, был принят в нее из милости, за плату. И уже там он отличился. Престарелый аббат де Данжо полюбил юношу, а также двух других очень знатных молодых людей постарше: графа и шевалье д’Эди, кузенов графа де Риона из Люксембургского дворца. В воспитательных целях славный аббат часто брал своих юных питомцев в свет, и эти визиты решили судьбу двух человек: Аиссе и шевалье д’Эди познакомились и полюбили друг друга; то был самый дивный из светских романов, именно поэтому я о нем говорю.

В тот день Дюкло развлекал нас больше других. Он остроумно рассказал историю своего приезда из Динаиа в Париж с королевской почтой, о том, как его оставили на улице Лагарп, в «Красной Розе», вместе с другими посылками. Друг, к которому он направлялся, ждал его лишь на следующий день и не пришел встречать. Юношу подобрали какие-то добрые люди; они пожалели беднягу и держали у себя два дня, а затем отвезли в пансион, где его ждали.

Дюкло, как я без труда заметила, не питал ни малейшей признательности к этим людям, со смехом вспоминая, с каким аппетитом он у них ел и как велико было их недоумение; в нем не было добросердечия: в таком возрасте он уже очерствел! Очевидно, такими появляются на свет философы, и не следует их за это укорять.

XX

Я вернулась довольно рано. Мне хотелось спать; в то время я еще могла спать! Госпожа де Ферриоль дала мне в провожатые своего досточтимого брата, и моя родственница не смогла бы меня ни в чем упрекнуть — я не нарушила правил приличия. Я быстро легла в постель, прогнав от себя размышления. Утром я встала рано и привела себя в подобающий вид: в Со щеголяли иначе, нежели в Пале-Рояле — это были небо и земля.

Герцогиня Менская веселилась и желала, чтобы и другие веселились вместе с ней, но при этом она отличалась если не чувством меры, то благородством. Герцогиня предпочитала развлечения для ума — она ценила их и дорожила ими как никакими другими. После смерти покойного короля двор герцогини Менской сократился, однако в ее доме собиралось многочисленное и, главное, весьма избранное общество; то была своего рода нейтральная территория, куда можно было ездить, не особенно бросая на себя тень, и где царило веселье. Святоши и здесь находили повод для злословия, но их никто не слушал.

Благодаря необычайному благоволению Людовика XIV господин герцог Менский снискал особое положение, и ему все прощалось. К герцогине Менской относились хуже и судили ее строже, однако обходились с ней осторожно — ее ум внушал всем страх. Хотя герцогиня и не была такой уж злой, она умела кусаться и у нее была мертвая хватка.

Более всего мне не терпелось увидеть герцога Менского, отца Ларнажа. Я питала к молодому человеку определенную слабость, в которой я не отдавала себе отчета и которая влекла меня в дом в Со сильнее, чем удовольствия, на какие не скупились его хозяева. Карета прибыла за мной в назначенный час; мне прислали в качестве кавалера человека, вызывавшего много толков при покойном короле, — любовника госпожи принцессы де Конти, самой важной вдовствующей дамы высшего света, дочери Людовика XIV и мадемуазель де Лавальер. Этот красавец Клермон, за которым гонялись в его молодости все дамы, обладал дурным вкусом: он предпочел самой восхитительной в мире принцессе мадемуазель Шуэн, любовницу господина дофина, толстую и безобразную девицу! Король перехватил с помощью тайных агентов почтовой службы несколько посланий повесы его любовнице, высмеивавших г-жу де Конти и не оставлявших никаких сомнений в измене, жертвой которой она стала. Его величество позвал принцессу, сурово ее выбранил, показал переписку и заставил прочесть ему письма вслух — очевидно, это была для нее жестокая пытка. Затем король простил свою дочь, отправил г-на де Клермона в ссылку, выдворил Шуэн из дома госпожи принцессы де Конти, где она была не только соперницей, но и фрейлиной, и все вернулось к заведенному порядку, не считая того, что Монсеньер, воспользовавшись случаем, похитил Шуэн и сделал ее сначала своей любовницей, а затем женой. Она стала г-жой Ментенон в миниатюре. Шуэн была умная, а также сердечная особа, несмотря на то что она допустила по отношению к принцессе небольшую подлость. У всех случаются невольные затмения.

После смерти господина дофина она удалилась в монастырь и стала жить там на скудную пенсию; она ни с кем не встречалась, ни во что не вмешивалась и умерла в уединении, забытая всеми, совсем еще молодой.

Когда я познакомилась с г-ном де Клермоном, он показался мне недалеким человеком с остатками былой красоты и весьма внушительным видом, напыщенным баловнем женщин, полагающим, что он это вполне заслужил. Кавалер держался со мной необычайно учтиво, однако я не стала бы о нем говорить, если бы не упомянутое выше обстоятельство, принесшее ему известность при дворе и наложившее отпечаток на всю его жизнь.

Мы прибыли вместе с ним в Со довольно рано. Там все суетились, готовясь к грандиозной ночи, давно не устраивавшейся забаве, за которой таилось нечто совсем другое. Мадемуазель Делоне встретила меня у кареты и повела к принцессе, вокруг которой в ожидании лучшего толпились дамы.

Это общество отнюдь не походило на королевский двор. Все непринужденно смеялись и беседовали, независимо от чина, не думая об этикете. Здесь царил дух восхитительной вольности, у которой, однако, не было ничего общего с распущенностью. Прежде всего я увидела там кардинала де Полиньяка, маркизу де Ламбер, первого председателя де Мема, г-на де Сент-Олера, г-жу Дрёйе и многих других, которых я забыла и вспомню позже.

Вот уже в моей памяти всплывают Давизар и аббат де Вобрён. О Боже! Как давно я не вспоминала этих людей!

В одном из уголков гостиной я заметила мужчину, который затаился, когда мое имя произнесли вслух: то был Ларнаж! Ларнаж в доме господина герцога Менского! Ларнаж, которого, вероятно, его отец собирался вот-вот признать; Ларнаж на пути к богатству и славе. Ах! Господи, почему я не стала его ждать! Вероятно, следовало лишь запастись терпением! Ларнаж показался мне очень красивым, прекрасно одетым и даже весьма уважаемым здесь человеком, что тоже было неплохо. Если бы он рассказал мне о своих первых шагах к успеху, я дождалась бы остального!

Герцогиня Менская принялась всячески меня расхваливать, а ее придворные, разумеется, ей вторили. Мне оставалось возомнить себя чудом ума и красоты; к счастью, я была скорее наделена гордостью, нежели тщеславием. Я не поддалась на обман и продолжала оценивать себя в соответствии со своими достоинствами, ничуть не больше, и довольна этим по сей день.

Собирались дать представление комедии, и принцесса немедленно предложила мне роль. Я попыталась отказаться, сославшись на свою бездарность, но герцогиня возразила, что с такими глазами, как у меня, женщина способна на все.

Затем герцогиня Менская спросила у г-на де Клермона, почему он не привез г-жу д’Эстен.

— Сударыня, госпожа д’Эстен больна; она не смогла прибыть в распоряжение вашего высочества.

— Госпожа д’Эстен больна? Как! Неужели мы не увидим госпожу д’Эстен? Ах Боже мой, как мне это неприятно! Боже мой, как же это меня огорчает! Бедная госпожа д’Эстен! Пусть немедленно пошлют узнать о ее здоровье, пусть отвезут ей дорожные носилки; она должна приехать! Раз бедняжка страдает, мы будем ее лечить, но пусть она приедет!

— Боже мой, сударыня, — заметила г-жа де Шарсон, — я и не думала, что ваше высочество так печется о госпоже д’Эстен!

— Я? Вовсе нет, но я была бы чрезвычайно счастлива, если бы могла обходиться без того, до чего мне нет никакого дела!

Все рассмеялись, но принцесса не обиделась. Беседа продолжалась и становилась все более приятной; она доставляла мне такое удовольствие, что я осмелела и приняла в ней участие; все меня ободряли. Кардинал де Полиньяк вовлек меня в разговор, и мне посчастливилось сказать ему в ответ остроту, одну из тех, что приносят успех. Моя реплика пришлась всем по вкусу, благодаря чему я тотчас же возвысилась в глазах присутствующих и завоевала репутацию умной женщины, с которой, следует сказать, никогда больше не расставалась, но это не значит, что я ее заслужила.

Разговор зашел о мученичестве святого Дионисия; внезапно кардинал повернулся ко мне и сказал:

— Можно ли себе представить, сударыня, что этот святой нес свою голову в руках на протяжении двух льё!

— Ах, ваше высокопреосвященство, — ответила я, — труден бывает только первый шаг!

XXI

Благодаря этим словам я сразу же добилась успеха. Кардинал немедленно передал их герцогине, которая похвалила мою остроту, стала ее повторять и заставлять других ее пересказывать; дело дошло до того, что это изречение осталось в преданиях, и его до сих пор цитируют. Как-то раз г-н Уолпол, которому это высказывание было неизвестно, услышал о нем и написал мне, чтобы разузнать всю эту историю; я сочла странным, что обязана рассказывать ему о ней. Мне казалось, что ради этого не стоило себя утруждать; с тех пор я произносила множество гораздо более удачных выражений, которых уже никто не помнит. Вот что такое вовремя вставленное слово!

Волею счастливого случая я оказалась в Со в один из тех ставших редкими после кончины короля дней, когда герцогиня Менская устраивала торжество; то был, по существу говоря, последний праздник перед тем, как на нее обрушились удары судьбы. Я всегда полагала, хотя со мной постоянно спорили, что это веселье было призвано скрыть нечто тайное, впоследствии ставшее явным. Принцесса хотела убедить всех в том, что она вновь предается забавам, чтобы отвлечь наше внимание, ибо у господина регента не было привычки проникать в чужую душу; если бы не Дюбуа, его обманывали бы с утра до вечера.

Ее высочество возобновила представление, которое давали раньше, но я его, разумеется не видела, ведь я ничего еще не видела; стало быть, для меня оно оказалось новым. Я не была настолько глупа, чтобы скрывать свой восторг и радость; благодаря похвалам я держалась непринужденно и не выглядела робкой провинциалкой.

Мадемуазель Делоне придумала либретто или, точнее, канву праздника. Стихи сочинил Ларнаж, мой милый Ларнаж, который не помнил себя от радости и о котором я сожалела от всего сердца. Мне казалось, что он стоит на пути к богатству и власти. Герцог Менский не говорил с юношей, но герцогиня часто подзывала его к себе и осведомлялась, как продвигается программа празднества, все ли в порядке и не предвидится ли каких-нибудь затруднений. Я находила, что она обращалась к Ларнажу чаще чем следовало, и расценивала эту настойчивость как знак внимания.

Госпожа герцогиня Менская — следует рассказать, что она собой представляла, так как мне придется часто о ней говорить, — госпожа герцогиня Менская была, как известно, внучка Великого Конде, которая из-за слепой любви Людовика XIV к своим бастардам была низведена до положения, столь недостойного ее происхождения. Герцогиня была не особенно красивой (я говорю о ее молодости, ибо в ту пору, когда я с ней познакомилась, ей уже было сорок два года); она была изящная женщина с выразительными чертами лица и гордым, властным рисунком рта, красноречиво свидетельствовавшим о ее характере. Она была очень маленького роста и бесилась из-за этого; все ее родные были такими же коротышками; герцогиня притворялась, что посмеивается над этим, но раздражительность ее никуда не девалась. Она была очень умна, причем умна на разный лад: порой ее ум был очень возвышенным, а временами крайне практичным; она использовала эти его качества по своему усмотрению. Герцогиня слыла сумасбродкой, но отнюдь не являлась ею; она просто была незаурядной особой. Герцогиня Менская желала все знать и объять необъятное; она поднималась поочередно на все престолы и стремилась быть царицей повсюду, а ее двор в Со был более блестящим, чем королевский. Эта честолюбивая интриганка не была злой, но не была и доброй; она не стала бы творить зло без нужды, ради одной лишь забавы. Так, герцогиня не считалась ни с чем, коль скоро она могла от этого выиграть. Она испытывала к герцогу Орлеанскому самую лютую ненависть и пыталась заручиться моим обещанием никогда больше не появляться в Пале-Рояле. К счастью, г-н де Сент-Олер доказал ей, что мой муж нуждается в моей поддержке и мы должны добиться успеха.

— Что ж, поезжайте туда, раз так надо, — заявила принцесса, — но я надеюсь, что вы недолго будете там бывать.

Впоследствии я поняла, что она хотела этим сказать.

Близилась ночь; праздник начался с иллюминации садов и водоемов. Волшебное зрелище! Ужин, накрытый в зеленом театре, где фавны и лесные дриады подавали нам кушанья, был прелюдией к костюмированному представлению. Все блистали умом, и я старалась не отстать от других. Стоило поднять глаза, и я встречала обращенный ко мне взгляд Ларнажа, пожиравшего меня глазами. Похоже, мои остроумные реплики приводили его в изумление, и он отваживался лишь на то, чтобы удивляться. Признаться, мне очень хотелось, чтобы Ларнаж осмелел; я поощряла его как могла, прибегая к невинным и бесхитростным ухищрениям. За столом он сидел далеко от меня. После ужина веселье продолжалось до самого утра, оправдывая свое название бессонная, или грандиозная ночь, как называли подобные празднества.

Я обдумывала своего рода государственный переворот: посадить Ларнажа рядом с собой во время комедийного спектакля и танцевального представления. Молодой человек был таким робким и так боялся быть отвергнутым, что, несомненно, следовало сделать ему подобное предложение. Я сказала ему все без околичностей. Ларнаж покраснел:

— Ах, сударыня, зачем? Неужели вы желаете, чтобы я посмел занять это место, и что мне это даст, кроме дополнительных неприятностей?

— Стало быть, вам неприятно сидеть возле меня и говорить со мной?

— Это счастье, сударыня, это мое страстное, самое заветное желание, это моя честолюбивая мечта, но, увы!..

— Что значит «увы»?

— Вы принадлежите другому, вы меня забыли и бросили; вы для меня потеряны, и я не могу позволить себе даже единой мысли о вас из боязни вас оскорбить.

Для внебрачного сына принца, для секретаря знатного вельможи бедный Ларнаж был законченным простаком. Правда, и принц, и знатный вельможа были святошами, но не все ли равно! Юноше было только двадцати три года, и этим все сказано.

Однако в конце концов глупец все понял и сел рядом со мной, не скрывая своей радости и удовольствия; его распирало от гордости, словно наседку на яйцах, как говаривал Пон-де-Вель о герцогине Люксембургской, восседающей в своем глубоком кресле, когда ей доводилось погубить чью-нибудь репутацию. Вскоре всеобщее внимание было приковано к сцене. Ларнаж, хотя он был автором звучавших с нее стихов, смотрел только на меня; я же смотрела прежде всего на сцену и лишь затем на него, причем, признаться, с одинаковым пылом и наслаждением.

Итак, мы увидели Хороший Вкус, нашедший убежище в Со и направлявший все дела герцогини Менской. За ним шествовали Грации; они танцевали, раскладывая украшения на туалетном столике, в то время как их спутники пели стихи Ларнажа в сопровождении приятной музыки. Эта первая интермедия прошла с огромным успехом; все нашли ее восхитительной. Я поздравила своего бывшего учителя, и тот чуть не обезумел от радости.

Во второй интермедии перед нами предстали Игры в человеческом обличье, принесшие игорные столы со всем необходимым для такого рода развлечений. Живые Игры пели и одновременно танцевали; на принцессу посыпались комплименты, которые, по ее мнению, были и справедливыми, и разумными — она к ним привыкла. Все это было разыграно лучшими актерами Оперы.

В довершение всего, после реприз, появились Удовольствия, соорудившие театральный помост и, как это принято в постановках трагедий, украсившие его цветами, гирляндами и завитушками, чтобы исполнить на нем не трагедию, а пьесу мадемуазель Делоне, также написанную в соавторстве с Ларнажем. Бог ты мой! Что за ужасные стихи они сочинили! Сюжет был непритязательный. Речь шла о герцогине Менской, отыскавшей магический квадрат, который она давно искала и продолжала искать до последней минуты. Право, чтобы выразить какую-нибудь прекрасную мысль, можно допустить некоторую вольность, по выражению графини д’Эскарбаньяс.

Принцесса играла себя сама, как и другие. Нашим взорам явился двор в Со, перенесенный на сцену, и все говорили рифмованной прозой вместо обычной. Спектакль исполнялся с искренностью и живостью, заслуживающими похвалы и избавлявшими зрителей от скуки. Я всегда рассказываю о других и о самой себе с точки зрения настоящего: в тот вечер я не могла скучать, впервые испытывая любовный трепет, к тому же трепет тайной любви!

— Трогательные стихи, — сказала я Ларнажу, — их автор слегка потерял голову.

— Сочиняя их, я думал о вас, — ответил молодой человек. — Ах, сударыня, неужели вы не сжалитесь надо мной, и мы не встретимся, как встречались прежде, и никогда больше не станем беседовать в прекрасную звездную ночь?

— Как знать, сударь, — произнесла я, обуреваемая страстным желанием испытать нечто до сих пор неведомое.

— Когда же? Когда?

Я собралась было ответить, но была вынуждена замолчать из-за непредвиденной помехи.

XXII

Меня тронула за плечо мадемуазель Делоне и тихо сказала:

— Вы говорите здесь о любви, госпожа маркиза, и забываете о своих соседях.

Я вздрогнула; это предупреждение вернуло меня на землю, ибо я немного увлеклась, паря вместе с Ларнажем на крыльях поэзии. Я сильно покраснела и что-то пролепетала.

— О! Не пугайтесь, — прибавила она, — вы не одиноки, мы тоже об этом говорим!

И мадемуазель Делоне указала рукой на какого-то человека; мне пришлось взглянуть на него дважды, прежде чем я поняла: то был славный аббат де Шольё, которому в ту пору уже перевалило за восемьдесят. Заметив мое изумление, она продолжала:

— Вы думаете, я шучу? Спросите-ка его сами.

— Увы! — вздохнул аббат. — Это чистая правда. Она пренебрегает моей последней любовью и моими последними стихами.

— Стихи! Как! Вы написали ей стихи, господин аббат, и неблагодарная ими пренебрегает?

— Да, сударыня, да. Я сказал ей:

Как жил я до тебя? Увы, в холодной лени Еще недавно был на скуку осужден Самой природою. Ведь хуже преступления Жить вяло, жить без чувств, как бы впадая в сон.

И только ты смогла душе оледенелой,

Чей ржавый механизм недвижим был давно,

Вернуть былую жизнь, лишь ты одна сумела Так разбудить меня, чтоб страстью кровь кипела.

Теперь неистовство и мне познать дано.

Ждать от тебя любви — да разве был я вправе?

И вот негаданно и странно — я любим!

Вся радость для меня не в почестях, не в славе,

А лишь в одной любви, жить сердцем, только им.

Лишь нежные сердца поймут мои порывы;

Пусть я уже старик, но получилось так,

Что даже юноша, в своей любви счастливой,

Мне позавидует, хоть я попал впросак.[3]

У меня еще сохранились эти стихи, написанные рукой аббата де Шольё; это его последнее сочинение. Он был очень умен, невзирая на свои восемьдесят лет.

Слушая этот мадригал, я была очарована серьезным тоном и простодушием, с которым автор его читал. Мадемуазель Делоне, будучи порядочной и добродетельной особой, смеялась над стихами без ложной стыдливости и издевки.

— Дело в том, что я очень люблю эту барышню, сударыня, — продолжал старик, — мне хотелось бы доказать ей это не только на словах, но она все отвергает. Я отложил для нее тысячу пистолей, но мне никак не удается убедить ее принять эти деньги.

— Я отказывала вам по меньшей мере трижды, аббат; советую в знак признательности за вашу щедрость не делать подобных предложений другим женщинам, а не то какая-нибудь из них может поймать вас на слове.

— О! Я знаю, с кем имею дело, — бесхитростно возразил старик.

Мы расхохотались; аббат не понял, над чем мы смеялись, и продолжал свою старую песню:

— Это как бы для гардероба мадемуазель; посмотрите, сударыня, как она одета! Уговорите же ее! Я ничего не могу от нее добиться. Она приводит меня в отчаяние, она ходит в платьях, которые сейчас никто не носит, в разных простых нарядах…

— Аббат, я считаю, что все то, чего у меня нет, свидетельствует в мою пользу.

На это было нечего возразить. Девица не дорожила своими чарами; она вела себя так же со многими другими. От этого аббат лишь больше ее обожал и всячески старался ей угодить. Это длилось до самой его смерти. Старик доказывал ей свою любовь бесценными услугами. Карета и дом аббата принадлежали скорее мадемуазель Делоне, нежели ему; каждое утро он посылал узнать о ее распоряжениях; она прогоняла его слуг, если они ей не нравились, либо заставляла держать их вопреки его воле; он радовался всему, что исходило от нее. То было одно из старческих увлечений, граничивших с помешательством. Это вполне устраивало красавицу, и она говорила в свое оправдание:

— Ах, моя королева, если бы вы только знали, как приятно быть любимой с таким постоянством людьми, которых ты не любишь и не обманываешь! Нет ничего отраднее, чем быть любимой кем-то, кто уже не рассчитывает на себя и ничего от вас не требует!

Впоследствии я убедилась в этом на собственном опыте и знаю, что она была права.

В тот вечер мы с Ларнажем предпочли бы, чтобы они предавались любви в стороне, не мешая нам любить друг друга. Я собиралась сказать своему возлюбленному нечто очень интересное, когда меня прервали; ему не терпелось продолжить разговор, а соседи нам этого не позволяли. У мадемуазель Делоне были на то соображения; я еще не стала ее подругой, и хитрая бестия старалась меня использовать:

— Вы ведь останетесь в Со на два-три дня, не так ли, сударыня? Здесь соберутся необычные люди, с которыми мы намерены веселиться. Не отказывайтесь, госпожа герцогиня велела мне вас не отпускать.

Мне и самой хотелось остаться; я немного поупрямилась для вида, а затем согласилась. Ларнаж поблагодарил меня взглядом, от которого мое сердце затрепетало. Однако это было еще не все, ибо мадемуазель Делоне пожелала довести свою роль до конца.

— Госпожа герцогиня Менская сейчас занята составлением иска в тяжбе между усыновленными принцами и принцами крови; вы умная женщина, и она была бы рада посоветоваться с вами по этому поводу.

— Со мной, мадемуазель? — воскликнула я, страшно удивившись. — Я даже не подозревала, что такой процесс ведется, как же мне говорить о нем с теми, кому это известно?

— Это не совсем процесс, речь идет лишь о встрече со сведущими людьми; мы вам их покажем, и вы скажете свое мнение. Один из них придет завтра или, точнее, сегодня, это настоящий ученый.

— Мадемуазель, я не ученая женщина; избавьте меня…

— Это вас позабавит.

Я не настаивала, однако все это казалось мне в высшей степени странным, особенно то, что со мной искали знакомства, зная о моих отношениях с Пале-Роялем. Как правило, людей не допускали сюда лишь по одной этой причине. Мне не хотелось ломать голову над подобной загадкой, и я не стала ни о чем больше спрашивать, чтобы меня оставили в покое; в самом деле, мадемуазель Делоне увела своего старого Тифона, и мы с Ларнажем снова остались одни; по моему телу пробежала дрожь. Между тем мы ни о чем не говорили; наконец мой возлюбленный произнес таким тихим голосом, что я едва его слышала:

— Когда же, сударыня, когда же мы пойдем, как в Дампьере, любоваться этими милыми, этими горячо любимыми звездами, что так ласково нам светят? Ах! Не заставляйте меня томиться ожиданием, умоляю!

В самом деле, небо было усеяно звездами; в самом деле, праздничные огни уже гасли; в самом деле, гости, слегка пресытившиеся забавами и весельем, возвращались в дом группами, набродившись под сенью прекрасных деревьев. Я ничего не ответила, но посмотрела в сторону парка; Ларнаж понял и протянул мне руку; я машинально поднялась и последовала за ним.

Мы дошли до середины грабовой аллеи, не проронив ни звука. Я не знаю, каким образом моя рука оказалась в его руке и почему мы глядели друг на друга, а не на светила; вскоре Ларнаж обвил мой стан рукой, привлекая меня к себе, и я не думала сопротивляться. Я много повидала, многое испытала и многое поняла за свой долгий век; так вот, я заявляю, что мне не найти в моих воспоминаниях ничего равного этому невинному объятию и этому чистому чувству. То был миг истинного блаженства, сердечное исступление, над которым могут смеяться философы и которое превосходит все прочие неистовые чувства. Чтобы еще раз изведать нечто подобное, я бы, право, согласилась, начать жизнь заново, несмотря на скуку, которую она на меня всегда наводила.

Мы остались в парке одни и вернулись в дом позже всех; никто о нас не думал, никому не было до нас дела в этом узком кругу, где кипели тайные страсти: герцогиня Менская была во власти своего честолюбия и многочисленных замыслов, ее мужа обуревали напрасные сожаления и бесплодные желания, а остальные жаждали Бог весть чего — возможно, любви. Итак, мы были свободны, мы были счастливы, и, уверяю вас, это счастье отнюдь не обременяло моей совести: хотя я покраснела, вновь увидев Ларнажа за завтраком, виной тому была радость, а не стыд.

В благословенную пору Регентства никому из женщин моего возраста еще не приходилось краснеть за свои поступки.

XXIII

Рассказывала ли я вам подробно о госпоже герцогине Менской? По правде сказать, не знаю. Уже не помню. Я спросила об этом у своей юной помощницы; она сказала, что я еще многое могу поведать о принцессе, но эта девочка хитра, и, возможно, она хочет заставить меня повторяться, чтобы люди не забывали, что мне уже восемьдесят лет.[4]

Госпожа герцогиня Менская, что бы там ни говорили, отнюдь не была ветреной женщиной. Конечно, у нее были любовники, вероятно два-три, но что это значит по сравнению с другими принцессами, особенно с теми, которые пришли ей на смену, в первую очередь с тремя ее племянницами Конде: мадемуазель де Санс, мадемуазель де Шароле и мадемуазель де Клермон? Я не стану рассказывать вам об их выходках, даже о тех, которые им справедливо приписывают: не люблю злословия и мне не пристало осуждать этих особ.

Мужчина, которого герцогиня Менская любила больше всех, это, следует признать, — кардинал де Полиньяк. Она посвятила ему свои последние годы и свои последние чувства, которые у нас, женщин, всегда бывает самыми сильными, ибо усугубляются всеми нашими сожалениями; с каждым днем, уносящим с собой очередную иллюзию, сила наших чувств возрастает. Мы любим то, с чем нам вскоре предстоит расстаться; последние цветы кажутся более яркими и душистыми, и мы с грустью смотрим, как их лепестки облетают один за другим. Я все это испытала и, право, не знаю, в чем тут дело, ибо давно осознала тщету всех земных привязанностей. Но все-таки приходится чем-то дорожить в этом мире!

Госпоже герцогине Менской даже приписывали кровосмесительную связь с ее собственным братом, господином герцогом Бурбонским. Увы! Эти клеветники совершенно не знают ни ее, ни его! Герцогиня Менская никогда не удостаивала взглядом глупых мужчин; герцогиня Менская всегда относилась к плотским утехам с презрением; герцогиня Менская была предельно разборчивой. А уж господин герцог!.. Ах! Боже мой! Спросите лучше у его досточтимой супруги. Она терпеть его не могла, и было за что. Они всю жизнь ссорились и обменивались взаимными обвинениями, разумеется, не без оснований; при этом госпожа герцогиня блистала умом, присущим всем Мортемарам, а господин герцог был известен лишь распутством. Во время одной из ссор она сказала мужу слова, которые потом долго повторяли:

— Сударь, вы напрасно бранитесь, я могу производить на свет принцев крови без вашего участия и ручаюсь, что у вас без меня ничего не получится.

Она не только это говорила, но и доказала на деле.

Вернемся к герцогине Менской.

Наутро после той грандиозной ночи она встала очень поздно, как и все мы. Мадемуазель Делоне зашла за мной, чтобы отвести меня к принцессе к тому часу, когда та будет одеваться; она преследовала определенную цель. Герцогиня Менская встретила меня, необычайно благосклонно улыбаясь; она попросила принести мне кресло и спросила, нравится ли мне в Со и хотела ли бы я приезжать сюда часто.

Я ответила не задумываясь, что мне здесь очень нравится и что я буду приезжать всякий раз, когда меня соблаговолят принять.

— Вы знакомы с бедным Ларнажем? — внезапно спросила принцесса, поправляя тунику.

Я вздрогнула от изумления и встала, чтобы поклониться, будучи в крайнем смущении.

Она рассмеялась и повторила вопрос.

— Да, сударыня, — наконец, ответила я, — я встречала его в доме госпожи герцогини де Люин.

— Знакомы ли вы с его матерью?

— Да, сударыня.

— А кто, по слухам, его отец?

— Это мне неизвестно, сударыня.

— Ах! Это вам неизвестно! Тем не менее один человек, которого я очень хорошо знаю, слывет его отцом; сам он это отрицает, точно боится, что подобное может меня сильно огорчить. Я не из тех женщин, которые волнуются из-за таких пустяков.

Мадемуазель Делоне избавила меня от этой беседы, доложив, что к герцогине пришли и что, очевидно, это тот самый долгожданный ученый.

— Не уходите, — сказала ее высочество, — посмотрим, кто он такой. Оставайтесь, сударыня; возможно, вас это позабавит. Некоторые ученые такие чудаки. Речь идет всего лишь о нашем иске к моему досточтимому племяннику! Как утверждают, этот человек очень хорошо разбирается в подобных вещах. Делоне, не представляйте меня.

Привели ученого. Ну и скотина же он оказался! Ну и болван, напичканный латынью и бахвальством! На этом субъекте с сальными волосами были толстые чулки и стоптанные башмаки, сюртук в заплатах и поварской колпак; все это было не жалким, а мерзким, и вдобавок дерзко выставляющим себя напоказ, подобно Диогену в бочке, со стремлением все осуждать, уже завладевшим тогда умами и нараставшим с ужасающей силой; Бог знает, куда такое заведет эту страну. Меня утешает лишь то, что я до этого не доживу.

Наш гость с высоты своего величия окинул взглядом позолоченную лепнину, туалетные принадлежности и многочисленную челядь, прислуживавшую герцогине. Он подошел к герцогине Менской и приветствовал ее на свой лад; похоже, ученый был более сведущ в древнееврейских обычаях, нежели в наших правилах приличия.

— Мадемуазель, — заявил он, — вы не могли сделать лучшего выбора, обратившись ко мне, чтобы разрешить интересующий вас вопрос, а госпожа герцогиня Менская таким образом доказала свою неизменную прозорливость.

— Вы слишком добры, сударь.

Ученый принял или сделал вид, что принял принцессу за мадемуазель Делоне; мы не стали его разубеждать, так было проще.

— Сударь, что вы думаете о господине герцоге и доводах, которые он выдвигает?

— Мадемуазель, Семирамида предусмотрела подобный случай, и существуют четкие законы. При дворе подобного никогда не бывало.

— Однако, сударь, Семирамида не усыновляла внебрачных принцев.

— Это жестокое заблуждение, мадемуазель, это жесточайшее заблуждение: у Семирамиды было несколько бастардов.

Мы все пришли в движение, а герцогиня Менская сохраняла спокойствие.

— Да, мадемуазель, у нее их было несколько, как и у Нина. Прелюбодеяние было в Вавилоне в большой моде. А Нимрод! Его законные дети тоже возмущались благодеяниями, которыми он осыпал своих сыновей, появившихся на свет вследствие его любовных связей, и пытались лишить их наследства. Известно ли вам, что сделал Нимрод, мадемуазель? Известно ли вам это?

— По правде сказать, нет, сударь.

— Так вот, он приказал отрезать смутьянам уши и даже велел отрезать самым строптивым из них носы, я могу за это поручиться, слышите, мадемуазель? Если бы господин регент был справедлив, он прибегнул бы к такому же средству, и на этом все кончилось бы.

Мы украдкой смеялись над стариком; было необычайно забавно представлять себе господина герцога без носа. Герцогиня Менская оставалась серьезной; она ответила с важным видом:

— Сударь, это тем более надежное средство, что если лишить лицо господина герцога носа, то уж не знаю, что там у него останется.

— Во времена халдеев, мадемуазель, не допустили бы подобного произвола.

— Это вы говорите о носе господина герцога?

— Нет, мадемуазель, о нападках на завещание покойного короля; халдеи были беспощадны к бунтовщикам. Я читал, что Смердис, не маг, а другой Смердис, тот, что окривел в тюрьме, поскольку много плакал…

— Стал одноглазым?

— Он обрек себя каждый день ходить босиком на могилу своего дяди за то, что не исполнил его воли, и он ходил туда, мадемуазель.

— Вот еще один способ. Можно было бы каждое утро посылать господина герцога Орлеанского, господина герцога и других принцев в Сен-Дени босиком; хотела бы я посмотреть на это шествие. Однако позволю себе заметить, что родня Людовика Четырнадцатого не должна руководствоваться теми же правилами, что и дети Нимрода, и нам следовало бы равняться на чуть менее давние образцы.

— Ах, мадемуазель, разве может нынешнее племя соперничать с прекрасной древностью? Какие примеры для подражания, какие благородные цели в этом дивном прошлом, лишь бледной копией которого мы являемся!

Поднявшись, ученый завел речь о былых временах, то и дело прибегая к латинским и греческим словам, но ее высочество оборвала гостя, спросив, не угодно ли ему поступить на службу в Сорбонну.

— Я охотно направила бы вас туда, сударь, в знак благодарности за удовольствие, которое вы нам сегодня доставили. К сожалению, это зависит не от меня. Близится час богослужения, прощайте.

Этот человек, которого звали Бурден-старший (наконец-то я вспомнила его имя), вскочил, возмущенный тем, что его речам предпочли другое занятие.

— Я ухожу, мадемуазель, но если вы снова меня позовете, не рассчитывайте на меня: я больше не приду.

С этими словами он удалился.

Вот доподлинный рассказ об одном из ученых нашего времени; сам Мольер не побрезговал бы им для создания очередного шедевра.

XXIV

Эта сцена оказалась для меня хорошей приманкой; я искренне поверила в то, что мне преподнесли, и, когда мадемуазель Делоне предложила также встретиться с некой графиней, некой г-жой Дюпюи и неким аббатом Лекамю, которые собирались показывать чудеса и делать удивительные предсказания, я чрезвычайно обрадовалась и сразу же согласилась. Обитатели Со ликовали, меня же использовали в качестве ширмы. Обласканная господином герцогом Орлеанским, я не вызывала подозрений и могла бы при случае подтвердить, что мы не совершали ничего предосудительного, ведь меня туда пригласили и настояли на том, чтобы я осталась. То была превосходная выдумка; столь юная и неискушенная особа, как я, должна была попасть в западню. Что я и не преминула сделать.

— В таком случае, сударыня, вы будете ужинать с Делоне, — прибавила герцогиня Менская, — ведь эти знаменитые особы поддерживают отношения только с ней. Я же появлюсь за десертом, надев маскарадный костюм; если чародеи меня узнают, я прикажу выставить их за порог. Господин герцог Менский не одобрил бы подобных занятий; это годится лишь для господина герцога Орлеанского, который верит в чертовщину, лишь бы во что-то верить. Вы же ничем не связаны и позабавитесь вовсю.

Я все утро слушала принцессу, которая была очень остроумной и прекрасно умела забавлять. Она рассказала мне о своем ордене Пчелы и прибавила, что, к сожалению, теперь уже не устраивают былых великолепных церемоний, и поэтому меня нельзя возвести в рыцарское достоинство.

— Но нашим заботам придет конец, и мы к этому вернемся. Я надеюсь, вы увидите Со во всем его первозданном блеске; возможно, уже скоро… Если я выиграю тяжбу, — живо прибавила герцогиня, — мы станем богаче, чем прежде; господин герцог Менский перестанет бояться за своих детей, их состояние и будущее, и тогда мы будем спокойно веселиться.

Мадемуазель Делоне, числившаяся камеристкой ее высочества, на самом деле таковой не являлась. У нее не было никаких домашних обязанностей, за исключением того, что она должна была всегда находиться возле принцессы; между тем ее использовали скорее в качестве секретаря и наперсницы; она никогда не обувала свою госпожу и ни разу не приколола ей ни одной булавки; герцогиня Менская говорила:

— Мадемуазель Делоне считается моей камеристкой, однако мой ум лишь покорнейший слуга ее ума.

Это было не так: герцогиня Менская властвовала над всеми.

Когда пришло время и мы закончили одеваться, мне сообщили, что нам предстоит ужинать в одном из домов Со, у некоего дворянина, выдававшего себя за ученого и обладавшего неопровержимыми доводами, способными одолеть врагов герцога Менского.

— В этой комедии участвует одна голодная графиня, о которой я вам упоминала; она с огромным трудом уговорила дворянина пригласить меня на ужин, чтобы я его выслушала; этот человек живет в Со, он богач и скупец и нагонит на меня смертельную скуку своими книгами; и все же я надеюсь, что мы обойдемся без Смердиса-мага и Семирамиды. Пеняйте на меня, если хотите, но я решила иметь при себе подругу по несчастью. То, что представляется нам скучным, когда мы одни, кажется забавным, когда нас двое и можно обменяться мнениями; вы так не считаете?

Я согласилась и последовала за своей спутницей, готовясь посмеяться над этими чудаками; однако я не предполагала, с чем мне предстояло столкнуться.

В обычной карете нас отвезли в дом дворянина, которого звали г-н Депре. Это было довольно далеко от дворца. При нашем появлении в скромном жилище все пришло в движение; служанки, кланяясь, спешили снять с себя кухонные фартуки, очень чистые, без единого пятнышка, как вещи, которыми редко пользуются.

— Здесь живут или очень расточительные, или очень скупые люди, — тихо сказала я своей спутнице, — посмотрите, какие опрятные кухарки, если только это не объясняется тем, что им редко приходится готовить.

— Примите к сведению, что угощение будет скудным, — ответила мадемуазель Делоне, — мы будем ужинать во дворце, когда вернемся.

Господин Депре вышел нас встретить в сопровождении своих гостей; мы были важными персонами, и нам низко кланялись.

Графине не терпелось сесть за стол; будучи необычайно любезной, она отвела нам лучшие места и представила собравшихся; короче, всем своим поведением она словно говорила:

— Боже! До чего я вам благодарна! Сегодня вечером мне не придется жевать только черствый хлеб.

Бедная женщина! Какое жестокое разочарование ее ожидало! Неужели старые желудки похожи на молодые сердца и тоже убаюкивают себя иллюзиями? Разве они способны довольствоваться пустыми надеждами?

Среди гостей были очень странные люди не от мира сего; не менее любопытными были аббат Лекамю и г-жа Дюпюи, обещанная пифия. Все стали в круг; хотя не было холодно, в камине дымило несколько головешек; нам сказали, что это делалось из экономии. Располагавшаяся на первом этаже большая комната с окнами, где мы оказались, никогда не открывалась. Там царила ужасная сырость; если бы не эта видимость очага, в ней нельзя было бы находиться; кроме того, мы вскоре убедились, что огонь был нужен для других целей.

Меня и мадемуазель Делоне, чтобы оказать нам честь, усадили по краям камина; таким образом, нам пришлось, к великому нашему сожалению, расстаться. Мы могли разговаривать только глазами и вдобавок должны были соблюдать осторожность, так как за нами наблюдали.

Вокруг стояли женщины с умильным выражением лица и мужчины с любезными улыбками; мы хранили молчание и напоминали двух китайских болванчиков. Меня разбирал смех.

— Сударь, — наконец спросила мадемуазель Делоне, — когда же госпожа Дюпюи покажет нам свои чудеса?

— Во время десерта, мадемуазель, который нам подадут в особом месте.

— Ах! — воскликнула я. — В какой-нибудь красивой беседке или садовом павильоне?

— Нет, сударыня: в месте, куда не проникает взор непосвященных и где можно безбоязненно творить чудеса.

Услышав это, мадемуазель Делоне живо вскочила и сказала:

— Как, сударь, разве эти чудеса будут происходить не у вас?

— У меня, сударыня, но не здесь.

— Я жду одну свою приятельницу, весьма ученую даму; она прибудет сюда к десяти часам, чтобы посмотреть на эти чудеса; стало быть, она нас не застанет?

— Конечно, застанет, так как мы ее дождемся; божество начинает вещать устами оракула не раньше одиннадцати часов; до этого времени прорицательница будет безмолвствовать, как сейчас.

— Как! Она даже не станет ужинать?

Господин Депре вздохнул:

— Увы! Как бы не так, мадемуазель! Вдохновение лишает эту особу дара речи, но не отбивает у нее аппетита.

В самом деле, г-жа Дюпюи сидела неподвижно, как слабоумная, и не говорила ни слова. Все собравшиеся там мумии умолкли после этих разъяснений, и беседа прервалась.

Мадемуазель Делоне, у которой было чрезвычайно слабое зрение, решила преодолеть свое замешательство и взяла каминные щипцы, чтобы помешать дрова и оживить угасавший огонь. Она схватила какой-то черный предмет, приняв его за откатившуюся в сторону головешку, постучала по нему щипцами и закинула его за тлевшее полено.

Раздался общий крик. Что касается меня, то я задыхалась от душившего меня смеха.

— Помилуйте! Кувшин с шоколадом!.. Что вы делаете, мадемуазель! Мы останемся без ужина! — вскричала раздосадованная графиня.

Шипение и разлетевшийся пепел возвестили о том, что все кончено. Разлившийся шоколад погасил огонь; мадемуазель Делоне одним движением обратила все наши надежды в прах.

— Сударь, — произнесла она с полнейшим хладнокровием, — кому может прийти в голову подавать шоколад после ужина?

— Мадемуазель, разве это не заведено при дворе? Я полагал, что знатные особы ничего не едят вечером и приготовил вам соответствующее угощение.

— Я отнюдь не знатная особа и привыкла ужинать, — промолвила моя спутница.

— Что касается меня, то я знатная дама и предпочла бы съесть два ужина вместо одного, — подхватила графиня.

Как бы то ни было, ужин смешался с пеплом, огонь погас, прорицательница молчала, а другие ученые мужи простирали руки от отчаяния. Чем все должно было закончиться и зачем мы только ввязались в это дело?

Вот так в ту пору и составлялись заговоры.

XXV

После уничтожения кувшина с шоколадом беседа замерла от истощения, как и мы. Я стала склоняться к мысли, что вечер протекает несколько скучновато, поскольку над происходящим нельзя было смеяться, как вдруг нас пригласили к ужину. Мы толпой перешли в другую комнату, еще более сырую, поскольку там не развели огонь, и оказались перед куском жареного мяса, омлетом и салатом; этими яствами можно было сытно накормить четырех человек, а нас было пятнадцать. К кушаньям было подано кисловатое трактирное винцо ярко-желтого цвета, которое от капли воды становилось таким безвкусным, что его невозможно было пить.

То, что я видела на столе, забавляло меня от души, однако не приходилось надеяться, что прорицательница разгорячится от этого божественного напитка. Присутствующие сидели с кислыми лицами, на которых было написано, что мы напрасно сюда пришли. Трапеза была недолгой, мы встали из-за стола с пустыми желудками и приготовились к главному событию вечера.

Госпожа герцогиня Менская, переодетая горожанкой, ожидала нас в соседней комнате вместе с кардиналом, облачившимся в платье нотариуса; она была неузнаваемой в огромном чепце. Близорукая мадемуазель Делоне узнала ее только по голосу. Герцогиня приветливо махнула мне рукой; мы объединились и вчетвером последовали за хозяином, аббатом Лекамю, графиней и аббатом де Вераком, перебежчиком из другого лагеря, которого я всегда подозревала в корыстном доносительстве; мы следовали по ужасной дороге, где можно было сломать себе шею.

Сначала мы прошли через зал для игры в мяч, полуразрушенное здание, потолок которого грозил рухнуть нам на головы, а затем стали петлять по каким-то темным коридорам и комнатам с проваливающимися люками и прозрачным полом, который вызывал головокружение и сквозь который виднелись огни; я жалась к своей спутнице, а она, видя еще меньше меня, не понимала, куда нас ведут, и волновалась за свою госпожу.

— Как опрометчиво было сюда прийти! — шептала мне мадемуазель Делоне. — Если ее узнают, неизвестно, к каким последствиям это может привести!

— Но почему же, мадемуазель? Она не делает ничего плохого, отстаивает имущество своих детей, и ее нельзя осуждать, хотя она и прибегает к странным средствам.

Мадемуазель Делоне покачала головой; она-то знала, что, напротив, все это было более чем достойно осуждения. Казалось, мы направлялись на шабаш, в разбойничий притон или какое-то другое подобное место. То было страшное приключение, как говаривал Дон Кихот.

Наконец, мы добрались до чердачного помещения, где нас ожидало сборище, достойное этого места. Впоследствии я встречала нечто подобное у конвульсионеров, о чем расскажу вам в свое время, но тогда у меня еще не было надлежащей закалки, и я оглядывалась по сторонам с настоящим испугом.

— Куда мы попали, мадемуазель? Не собираются ли эти люди нас прикончить, и что нам предстоит увидеть?

— Мы в логове колдуньи. Все эти люди сталкивались с господином герцогом и его кознями; они располагают многими важными для ее высочества сведениями, а госпожа Дюпюи, на которую весьма часто снисходит вдохновение, раскроет нам секреты господина герцога.

— Как! Все эти призраки нужны ее высочеству и могут оказать ей услугу?

— Нет, не они; это такие же зрители, как и мы, они пришли сюда за советом. Речь идет о колдунье и ее друзьях, вы сейчас их увидите. Герцогиня похожа на больного, который не довольствуется услугами врачей и обращается также к знахарям.

Я всему верила и была так далека от истины! Нас расставили вдоль стен и зажгли две чадящие лампы, светившие ровно настолько, чтобы делать окружающие потемки еще более устрашающими. Воцарилась мертвая тишина; г-жа Дюпюи появилась в центре круга, села на колченогий табурет и начала гримасничать по-всякому; она открыла рот, но оттуда не донеслось ни единого звука.

— Ну вот! — сказала моя спутница. — Она не пила и ничего не сможет сказать; стоило ради этого сюда приходить!

Пифия вновь принялась вращать глазами, издавать невнятные возгласы и жалобно стонать; затем она опустила голову и заснула или только притворилась спящей. Мадемуазель Делоне не спускала с меня глаз и по-своему старалась удержать мое внимание. Между тем я потеряла из вида герцогиню Менскую, которая, как я позже узнала, проводила время с пользой и охотно беседовала с этими лже-оборванцами; все они были посланцами испанского короля либо ее слугами и замышляли заговор, прогремевший позже; кое-кто из них рассказывал герцогине последние новости. Я снова присутствовала там в роли простушки; заговорщики рассчитывали в случае надобности сослаться на мои слова и опровергнуть все обвинения с помощью столь искренней и беспристрастной свидетельницы, как я.

Внезапно прорицательница подскочила как на пружине и в одно мгновение оказалась на ногах.

— Вижу! Вижу! Вижу! — возопила она.

— Превосходно! — воскликнула моя соседка.

Мы все подняли глаза, чтобы посмотреть, что она видит, но ничего не заметили, кроме высокого убогого дощатого потолка, затянутого паутиной.

— Вижу династию принцев и королей, вижу восстановившие свою силу документы, вижу великого законодателя, вижу сына могущественного монарха, столь же благородного, как его отец.

— О-о! — шепнула мне мадемуазель Делоне. — Не иначе как герцог Менский договорится с господином герцогом и простит его.

Я смотрела на это, широко раскрыв глаза, и ничего не понимала; мне было не до смеха, и я чувствовала себя крайне неуютно; интуиция подсказывала мне, что я была там лишней и что за всем этим кроется нечто темное. Мадемуазель Делоне наблюдала за мной, опасаясь, как бы я не заподозрила нечто неладное; девица принялась шутить; у нее было восхитительное чувство юмора, и она очень искусно им пользовалась. Я слушала свою спутницу вполуха, пытаясь разгадать эту тайну, но ничего не могла придумать.

— Мадемуазель, — перебила я ее, — эта женщина не пьяна и не действует по наитию, она просто играет роль.

— Все подобные женщины так себя и ведут, это их ремесло, иначе им не удалось бы никого одурачить.

— Отчего же герцогиня Менская столь легковерна? Зачем она нас сюда послала?

— Я вам уже говорила: принцесса хочет выиграть эту тяжбу; она сама составляет иск и ищет доводы; ее заверили, что эта женщина во время своих экстазов говорила о господине герцоге; это возбудило любопытство ее высочества, и она пожелала встретиться с предсказательницей, только и всего. Герцогиня Менская хотела доставить вам удовольствие и направила вас сюда. Когда вы лучше узнаете ее высочество, это уже не будет вас удивлять.

Это объяснение казалось вполне естественным, и я без труда с ним согласилась. Затем мадемуазель Делоне пустила в ход все чары своего ума и стала блистать остроумием; мне было очень интересно ее слушать, и я перестала думать о г-же Дюпюи. Вскоре к нам подошла герцогиня Менская; она дотронулась до моего плеча, не позволяя мне встать, и сказала:

— Вы забываете о том, где мы находимся, и о том, что никто меня здесь не знает. Нас обманули, заманив на спектакль, пригодный разве что для идиотов. Делоне, если все эти марионетки еще раз к нам пожалуют, не принимайте их больше. Право, можно подумать, что коль скоро господин регент интересуется чародейством, то и все должны следовать его примеру. Не угодно ли вам уйти?

Мы последовали за герцогиней; она выглядела раздосадованной, хотя только что решился вопрос о том, что позднее стали называть заговором Селламаре, и среди омерзительных бездельников в грязных лохмотьях, которые вызывали во мне такое отвращение, был сам посол.

Вот так, ни о чем не подозревая, я оказалась вовлеченной в эту грандиозную авантюру и мое присутствие стало смягчающим обстоятельством для участников заговора, о котором у меня не было ни малейших подозрений.

Мы вернулись в Со, где нас накормили ужином. На следующий день меня разбудили на рассвете: прибыл гонец от г-жи де Парабер.

Он доставил мне письмо от нее, в котором говорилось следующее:

«Вы еще не стали моей подругой, но у Вас доброе сердце; поэтому я обращаюсь к Вам с полным доверием. Уезжайте тотчас же, без промедления, и отправляйтесь ко мне, Вы мне нужны. Речь идет о жизни и смерти: не мешкайте. Во всем моем окружении нет ни одной женщины, которую я могу попросить о том, чего ожидаю от Вас. Если Вы откажетесь мне помочь, я погибла».

XXVI

Я поспешила отнести это письмо мадемуазель Делоне, попросила ее извиниться за меня перед госпожой герцогиней Менской и добиться, чтобы та соблаговолила отправить меня обратно в Париж. Я боялась вызвать недовольство принцессы и очень удивилась, узнав, что она всецело одобряет мое решение, однако желает встретиться со мной перед отъездом, и что она готова предоставить одну из своих карет в мое распоряжение, как только мне будет угодно. Когда мы с герцогиней Менской прощались, она под конец сказала мне:

— Я очень рада, что вы храните верность своим друзьям, сударыня, и надеюсь, что вы останетесь такой, когда я войду в их число, как мне того хочется.

Я очень скоро уехала, в тот же вечер прибыла в Париж и сразу же направилась к г-же де Парабер. Заслышав стук моей кареты, она приказала открыть ворота, и одна из ее доверенных особ, сбежав по лестнице вприпрыжку, вышла мне навстречу со словами:

— Ах, сударыня, до чего же госпожа маркиза будет счастлива вас видеть!

— Она у себя?

— Да, сударыня, она здесь, по крайней мере, для вас. Бедная дама очень нуждается сейчас в друзьях.

Я подумала об опале, однако то, что мне довелось наблюдать между господином регентом и маркизой, отнюдь не давало повода для отчаяния. Поднимаясь по лестнице, я продолжала строить догадки, что было напрасной заботой, ибо ни о чем догадаться я не могла. Меня встретила г-жа де Парабер; волосы ее были растрепаны, а в глазах у нее стояли слезы; она бросилась в мои объятия, не обращая внимания на смотревших на нас лакеев, и повела меня в свою комнату.

Мы сели рядом на софу; маркиза снова меня расцеловала, продолжая плакать навзрыд. Я не знала, как себя держать; я никогда не была особенно чувствительной, и эта неожиданная дружба не пустила во мне такие уж глубокие корни.

— В чем дело? Что случилось, сударыня, и чем я могу быть вам полезной? Я примчалась на ваш зов…

— О! Благодарю, благодарю! Позвольте мне немного прийти в себя, и я вам все скажу; пока что это мне не под силу.

В самом деле, маркиза невероятно изменилась; я бы ни за что не поверила, что она может быть охвачена подобными чувствами.

Несколько раз приняв капли и надышавшись нюхательной соли, г-жа де Парабер, вероятно, собралась с духом и, обернувшись ко мне, сказала:

— Вы помните графа Горна?

— Конечно, сударыня. Я имела честь совсем недавно видеть его в вашем доме.

— Так вот, сударыня, его арестовали!

— Арестовали! За что?

— Его обвиняют в убийстве, да, в убийстве по вине этой гнусной системы Ло, которая любого обращает в сумасшедшего или в преступника.

— Неужели граф совершил убийство?

— Нет, он его не совершал, он на такое не способен. Разве вы его не видели и разве вы можете в этом сомневаться?

— Если он невиновен, то, стало быть, его оправдают.

— Он не дождется оправдания, сударыня, ибо регент впервые в жизни проявил силу воли. Он ненавидит графа!

— За что же он его ненавидит?

— За то, что его люблю я.

Мне нечего было на это ответить, что было вполне естественно.

— Три дня назад граф Горн пришел ко мне и пробыл здесь довольно долго. В пылу исступления он встал передо мной на колени, и именно в эту минуту сюда вошел господин регент. Он покраснел от гнева и, указав на дверь, приказал: «Вон, сударь!» — «Наши предки сказали бы: “Давайте выйдем!”» — отвечал господин Горн, надменно глядя на регента. И тут разразился скандал, продолжавшийся почти весь день; я ругала принца и говорила ему справедливые колкости, которые невозможно забыть; он ушел в ярости, и с тех пор я его не видела.

Пока я еще ничего не понимала. Маркиза продолжала:

— Вчера мне доложили, что пришел какой-то унтер-офицер из числа дворцовых гвардейцев, желавший вручить мне письмо прямо в руки. Вот это письмо.

Я прочла:

«Прекрасная и обожаемая маркиза, вся моя надежда только на Вас, я погиб, если Вы не придете мне на помощь. В порыве злосчастного гнева, вызванного жестоким скандалом, который был устроен мне в Вашем доме, я стал убийцей…»

— Однако, сударыня, — прервала я чтение, — вы же видите, что он признался в убийстве.

— Да, но не в преднамеренном убийстве. Продолжайте.

«Я убил человека, который меня оскорбил, безоружного человека, какого-то мерзавца-грабителя; я только защищался. Помогите мне выбраться из тюрьмы, иначе я никогда больше Вас не увижу, а мне надо Вас видеть, чтобы жить».

— Ну, и что же вы сделали? — спросила я.

— Я стала ждать, о Боже! Я стала ждать ответа на письмо, которое написала Дюбуа, не посмев пойти прямо к регенту из-за сцены, случившейся накануне. Я тогда не думала, что положение столь серьезно, и надеялась, что графа будут держать в тюрьме очень недолго; палата Ла-Турнель должна была хорошенько все взвесить, прежде чем браться за это дело. По моему мнению, брат суверенного князя не подлежал суду Ответ Дюбуа открыл мне глаза; преступление было тяжким, речь шла об убийстве и, вместо того чтобы отпустить графа, его собирались судить. Не помня себя, я поспешила к господину регенту, но он меня не принял. Я ему написала, но не получила ответа; за час я обошла с десяток вельмож, все они мне отказали; тогда я осознала угрозу и ощутила потребность в дружеской поддержке; я вспомнила о вас и послала вам письмо; вы приехали, и я уверена, что вы мне поможете.

— Что же я могу сделать?

— Мы вместе пойдем к его высочеству регенту; уж вас-то он примет.

— Он едва меня знает.

— Он знает вас достаточно, чтобы считать красавицей; этого хватит.

— Вы не пытались встретиться с ним сегодня?

— Разумеется пыталась, но он отправился утром в Сен-Клу и еще не вернулся. Меня должны известить, как только он будет здесь. Вы пойдете со мной, не так ли?

Когда г-н Уолпол обвиняет меня в романтизме, он отчасти прав в том, что касается моей молодости, ибо с тех пор я окончательно избавилась от этого недостатка, и от него не осталось и следа. Однако в ту пору я не без удовольствия участвовала в этой драме в качестве действующего лица. Я заверила маркизу, что не собираюсь ее покидать, на что она ответила, что мои покои скоро будут готовы. В ответ на мои попытки ее утешить и вселить в нее надежду она покачала головой и сказала:

— Вам еще не все известно.

— Граф не погибнет, мы его спасем.

— Мы не спасем его, он погибнет, уверяю вас.

— Не пугайте себя всякими фантазиями, сударыня.

— Это не фантазии, а реальность. Все те, кто меня любил и кому я это позволяла, погибли насильственной смертью. Я приношу несчастье.

Я сделала недоверчивый жест.

— Вам нужен список жертв и доказательства? Слушайте же:

аббата де Монморанси прикончили на пороге моего дома;

виконта де Жонсака выбросили из окна;

два брата де Шеваля погибли из-за меня на дуэли;

шевалье де Бретёй погиб из-за меня на дуэли;

юный де Блен, первый паж Мадам, был убит в фиакре у дверей Оперы, когда он ждал меня после бала;

аббата де Жизора отравили;

господин де Серне сошел с ума и удавился на собственных волосах;

мой кузен шевалье де ла Вьёвиль взорвал себя вместе со своим кораблем.

Как видите, это длинный список, и в нем известные имена. Граф Горн попадет в него, и в свое время Филипп Орлеанский тоже в нем окажется — это предначертано свыше.

Лицо маркизы, произносившей эти слова, так и стоит у меня перед глазами; я до сих пор помню ее ужас и непоколебимую уверенность, начертанную на ее лице; слушая ее, я тоже оцепенела от страха. Тем не менее я пыталась возражать, а также избавиться от этих мрачных образов, как вдруг вошла одна из служанок и сказала:

— Господин регент вернулся и ждет госпожу маркизу.

XXVII

Я дала обещание г-же де Парабер сопровождать ее, и к тому же, надо признаться, я хотела этого не меньше, чем она. Поэтому я не стала упрямиться и последовала за ней. Кош, доверенное лицо в Пале-Рояле, доложил о нашем приходе. Принц принял нас незамедлительно. Как только регент увидел, что маркиза со мной, его лицо изобразило удивление, однако он превосходно меня принял и учтиво предложил мне сесть.

— Монсеньер, — порывисто начала маркиза, не тратя время на церемонии, — граф Горн в Консьержери.

— Я знаю: он убил человека на улице Кенкампуа.

— Скажите лучше, что он отомстил за нанесенное ему оскорбление.

— У вас неточные сведения, сударыня: он убил пограбил ростовщика, который нес громадные деньги, причем сделал это вместе с неким пьемонтским авантюристом по имени шевалье де Миль, братом конюшего принцессы де Кариньян.

— Сударь, это неправда, вы это знаете и, тем не менее, повторяете. Это отвратительно!

— Я говорю правду.

— Это неправда, ибо правда заключается в следующем: господин Горн отдал на хранение большую сумму одному еврею и отправился за деньгами в питейный дом, где тот обычно бывал; еврей отказался вернуть деньги. Господин Горн, очень вспыльчивый человек, стал осыпать его бранью, и тогда этот подлец поднял на него руку. После этого, монсеньер, граф поступил так, как поступил бы на его месте всякий порядочный дворянин и как поступили бы вы сами: он пронзил негодяя шпагой.

— Это сущий вздор! Вот официальное донесение: граф во всем признался, а бумажник был найден у его сообщника. Под этим подписались сотни свидетелей.

— Что вы собираетесь делать?

— Все идет своим чередом; Парламент проведет расследование: нельзя безнаказанно убивать подданных короля.

— Граф один из ваших родственников! Он иностранец! Принц! Вам известно, что он не совсем в здравом уме: безумие — чуть ли не наследственное заболевание в его роду.

— Я всегда полагал, что граф без ума лишь от вас, сударыня, а этим безумием страдаем мы все.

— Сударь, вы собираетесь совершить дурной поступок, недостойную вас низость; подумайте хорошенько.

— Вы необычайно печетесь о моей чести, сударыня.

— А если этой клевете поверят, если судьи признают графа виновным?

— Они его осудят.

— И… на что же?

— Разумеется… на смерть.

Маркиза вскрикнула, и я почувствовала, как от моего лица отхлынула кровь.

— На смерть! Этого несчастного юношу! Ребенка, почти безумца! Ах! Вы не дадите ему умереть, вы его помилуете!

— Это может сделать лишь король.

— Король — это вы. В таком случае я спокойна.

— Однако мне следовало бы за себя отомстить, даже сами ваши настоятельные просьбы вас выдают; вы его любите?

— Если бы даже я любила графа, ваше высочество, — вскричала маркиза, — у вас был бы еще один повод обойтись с ним справедливо. Столь великий принц, как вы, не мстит за обиду произволом. Вы страшитесь проливать кровь, вы не станете проливать его кровь.

И тут доложили о приходе герцога де Сен-Симона.

— Ах! — воскликнула маркиза, бросаясь навстречу гостю. — Вот еще один мой союзник!

Господин де Сен-Симон степенно ей поклонился, ибо он был воплощенной важностью, спесью и хитростью. Герцог походил на свои «Мемуары», которые мы прочли; в то же время это одна из самых замечательных книг, написанных об этом веке. Господин де Сен-Симон, отличавшийся строгим и даже суровым нравом, никого не щадил, особенно людей фривольных. Поэтому все любовницы господина регента терпеть его не могли, и лишь в этих чрезвычайных обстоятельствах г-жа де Парабер была вынуждена не платить ему презрением за презрение.

— Вы пришли хлопотать за графа Горна, не так ли, сударь? — осведомилась она.

— В самом деле, сударыня, меня привело сюда это злополучное дело. Прежде чем отбыть в Ла-Ферте, как обычно в эту пору, я пришел попрощаться с господином регентом и напомнить ему о родственных связях, существующих между Мадам и родом Горна.

— Мне это известно.

— Вы не можете допустить, сударь, чтобы граф был обесчещен; вы должны пообещать мне, что ни уговоры ваших близких, никакие личные мотивы не заставят вас закрыть глаза на то, что грядет. Я не уйду отсюда со спокойной душой, пока не заручусь вашим честным словом. Подумайте о том, что казнь этого молодого человека неизбежно запятнает гербы всех великих европейских родов, начиная с вашего.

— До этого еще далеко.

— Дело скоро будет передано в Парламент, и он вполне может приговорить графа к колесованию.

— Колесованию! Колесовать графа Горна! Если бы господин регент допустил подобное злодеяние, все принцы должны были бы отвернуться от него!

Господин регент горько усмехнулся:

— Мне приятно видеть, как вы отстаиваете своих друзей, сударыня. Что касается вас, сударь, уезжайте со спокойной душой — как видите, у вашего подопечного достойные защитники. К тому же он будет признан невиновным, и нам останется лишь радоваться. Не отужинаете ли с нами, маркиза? А вы, сударыня, не соблаговолите ли вы к нам присоединиться?

Это приглашение было произнесено таким тоном, что походило на прощание. У г-жи де Парабер не было ни малейшего желания оставаться на ужин, а у меня тем более.

Мы, а точнее я, сделали реверанс и удалились. Госпожа де Парабер нисколько не пала духом и уже спешила домой. Когда мы вернулись, она позвала горничную-бретонку, любившую свою госпожу до такой степени, что была готова умереть за нее, дала ей двадцать пять луидоров и приказала отнести их в Консьержери тюремщику, чтобы он разрешил передать записку графу Горну. В этом послании маркиза ободряла узника, сообщая, что регент дал ей слово и что с графом не может приключиться ничего плохого. Вертопрах отвечал на это, что ему все равно, что ему от нее ничего не нужно и что она его не любит, коль скоро могла просить о его помиловании у регента.

Влюбленные — самые глупые люди на свете.

Это злополучное дело передали в Парламент; в ход пускались всевозможные средства, и знать бушевала, ибо мысль о том, что графа могут осудить, казалась всем невыносимой. Он признался в непреднамеренном убийстве и яростно отрицал умышленное преступление, в то время как шевалье де Миль, напротив, утверждал, что они убили еврея вдвоем, предварительно заманив его в ловушку, и собирались поделить между собой содержимое бумажника.

Все это, возможно, вместе с подводными течениями — да простит за это Бог господина регента и его достойных советчиков! — все это произвело впечатление на судей и после бесконечных прений и совещаний господин граф Антоний Горн-Оверейзе был приговорен к колесованию как виновный в ограблении и преднамеренном убийстве.

Весь Париж шумно протестовал. Сначала представители прославленных французских родов, родственницы или свойственницы осужденного дружно стали ездить во Дворец правосудия на поклон к судьям. Когда объявили приговор, последовало еще одно собрание. Было составлено и подписано всеми, мужчинами и женщинами, новое прошение, которое официально вручили господину регенту в Пале-Рояле.

Утром того же дня состоялась бурная беседа принца с маркизой и ей удалось вырвать у него очередное обещание: регент согласился сохранить графу жизнь при условии, что г-жа де Парабер никогда больше не увидит Горна и не будет поддерживать с ним никаких отношений, ни прямых, ни косвенных. Днем кардинал провел у своего воспитанника или, если хотите, у своего господина, несколько часов, и, когда представители знати пожаловали во дворец, регент встретил их холодно и невозмутимо. Все их просьбы помиловать узника оказались напрасными.

— Господин Горн — сумасшедший, — заявил г-н де Креки.

— Это буйный сумасшедший и, стало быть, сударь, не грех избавить от него мир.

— Но это же позор, монсеньер, позор для всех наших семей!

— Я разделю его с вами, господа.

— Однако граф имеет честь иметь общую с вашим королевским высочеством кровь: Мадам является близкой родственницей семейства Горнов.

— Если у меня портится кровь, я приказываю сделать мне кровопускание, господа. Единственная ваша просьба, которую я могу удовлетворить, касается того, как осужденный умрет. Даю вам слово, что графа не повезут на Гревскую площадь; эшафот, установленный во дворе Консьержери, где смертника обезглавят, избавит нас от этого постыдного зрелища. Обещаю вам, что завтра же генеральному прокурору будут направлены письма, уведомляющие о смягчении наказания.

XXVIII

Носе, любивший г-жу де Парабер, явился сообщить ей о том, что происходило.

— Дюбуа и Ло, которые боятся за свою проклятую систему, будут упорствовать и не позволят регенту смягчиться. Их неотступные просьбы вкупе с тайными мотивами, которые, возможно, имеются у господина герцога, придадут ему необычайную твердость, — прибавил он, — и граф умрет; у вас остается лишь одно средство, и на вашем месте я бы его использовал: устройте узнику побег.

Возможно, мы услышали самый дельный совет, но следовало подумать об этом раньше. Однако кто мог предугадать, чему суждено было случиться? Я находилась в доме маркизы и не собиралась ее покидать; эта бедная женщина вызывала у меня жалость; я даже забыла о Ларнаже с его звездными ночами. Маркиза предложила мне отправиться вместе с ней в Консьержери, ибо она должна была явиться туда лично: только ей было под силу пленить тюремщика своей неотразимой красотой и своими слезами. Я не смогла отказать ей, будучи слишком молодой, чтобы вести себя осмотрительно. Мы переоделись, наполнили карманы золотом и в сопровождении горничной-бретонки, уже знавшей тюремщика, пошли к какому-то кабаку за фиакром. Кучер наговорил нам глупостей, приняв нас за шлюх.

Госпожа де Парабер хотела дать негодяю луидор, чтобы его смягчить и внушить к нам почтение; у горничной хватило ума ее удержать, а не то он мог бы нас убить, видя, что у нас столько денег. Я осознавала всю опасность нашей затеи; так или иначе, она была велика: если бы нас узнали, мы сильно навредили бы графу, ибо господин регент, терзаемый ревностью, не простил бы нам этой проделки. Скажите на милость, откуда у герцога взялась эта ревность, которой у него никогда не было. До чего странно устроен человек!

Тюремщик принял нас в маленькой темной комнате, освещенной одной коптящей свечой; там стояла промозглая сырость, сковавшая наши спины, подобно ледяному покрывалу. Меня била дрожь, а г-жу де Парабер бросило в жар. Тюремщик не дал ей закончить свою речь, если только ее слова можно было назвать речью. Добрый малый, закрыв глаза, отказался от золота, которое маркиза показывала ему горстями; он горел желанием его взять, но это было совершенно невозможно.

— Вокруг тюрьмы слишком много стражи, сударыня; за мной следят, с меня не спускают глаз, так что я даже не решаюсь заходить в эту камеру один. Чтобы передать узнику ваши письма и забрать у него ответы, мне придется прибегнуть к бесчисленным уловкам. Поверьте, сударыня, нечего и пытаться.

Госпожа де Парабер заливалась слезами. Сидевшая на убогой деревянной скамье, одетая в грубое платье, она была как никогда прекрасна: ее слезы казались жемчужинами. Тюремщик был взволнован:

— Послушайте, сударыня, и доверьтесь мне: отнесите эти деньги парижскому палачу; таким образом вы добьетесь, чтобы он избавил бедного господина графа от долгих страданий; боюсь, вы уже не можете помочь ему ничем другим, по крайней мере на этом свете; ваши молитвы понадобятся ему для загробного мира.

Маркиза плакала навзрыд.

— Сударь, сударь, позвольте мне хотя бы взглянуть на него в последний раз! Возьмите все мое золото, просите все что хотите.

— С позволения господина регента либо господина генерального прокурора; иначе это невозможно.

— О Боже, стало быть, графу суждено умереть, не простив меня!

— Напишите ему, — посоветовала я ей, — скажите ему правду, он все поймет.

— Нет, он слишком сильно меня любит и ничего не станет слушать.

Я подала маркизе перо и чернила; она набросала несколько почти неразборчивых слов, оросив их слезами. Тюремщик торопил нас изо всех сил: вот-вот должен был начаться обход, и нам следовало уйти, иначе мы все могли попасть в неприятное положение. В самом деле, пора было уходить, ведь чтобы добраться до фиакра, ожидавшего нас в отдалении, нам следовало пройти так, чтобы не столкнуться с ночной стражей, возглавляемой офицером.

Несчастная маркиза была в таком состоянии, что я не позволяла себе отойти от нее ни на шаг; я попросила поставить для себя кровать в ее спальне. Она заснула под утро, после душераздирающих порывов и судорожных рыданий, превозмочь которые удалось лишь усталости. Я тоже погрузилась в сон и, признаться, крайне в этом нуждалась. Около девяти часов в комнату влетела как вихрь бретонка и упала на колени перед своей госпожой, испуская страшные крики.

— В чем дело? В чем дело? — спросили мы в испуге.

— О! Сударыня, сударыня, какой ужас! Господина графа Горна в эту минуту колесуют.

— Боже мой, колесуют?

— Да, колесуют! Я только что была на Гревской площади и все видела, видела его страдальческое лицо и его перебитые конечности. Ах! Как же он страдает!

Маркиза закричала так, что я до сих пор слышу ее крики; она соскочила с постели и стала открывать ящики, доставая оттуда все, что попадалось ей под руку.

— Ступай скорей! Ступай! Он страдает! Вчерашний тюремщик — я помню его совет; он наверняка знал об этом гнусном вероломстве; ступай же!.. А я-то, я-то спала!.. Ах! Как же я труслива!.. Отнеси все палачу, чтобы он положил конец этой агонии, умоляю, и возьми мою карету, возьми все, что захочешь, только поспеши. Что касается меня, то я поеду к регенту и…

— Сударыня, подумайте…

— О чем, по-вашему, мне следует думать, сударыня? Я могу думать только о том, кто умирает, и о том, кто его убил. Дайте мне накидку, дайте что угодно! Ничего не нужно, если ничего нельзя найти. Я уезжаю.

Полуодетая, простоволосая, маркиза, наспех обувшись, бросилась к лестнице, мгновенно скрылась из вида, а затем вскочила в карету одного из откупщиков, приехавшего договариваться с ее управляющим, которого она встретила во дворе, и приказала отвезти ее в Пале-Рояль.

Госпожу де Парабер отказались допустить к принцу, дверь которого была закрыта. Маркиза с такой силой стучала и толкала придверника, преградившего путь, что ей удалось войти. Аббат Дюбуа работал вместе с господином регентом.

— Ступайте вон, сударь! — сказала она аббату, словно лакею.

— Я жду распоряжений его высочества, сударыня.

— Прикажите этому человеку выйти, сударь, а не то я открою окна этих покоев и стану кричать с балкона о том, что происходит и что представляет собой регент Франции.

— Я вас покидаю, монсеньер, сцена обещает быть бурной, — тихо произнес кардинал.

Регент нахмурил брови; ему явно хотелось уйти вслед за своим министром, однако так далеко его твердость не доходила.

— Монсеньер, — запальчиво продолжала маркиза, — вы полагаете, что долг принца отличается от долга дворянина?

— Что вы хотите сказать, сударыня?

— Я хочу сказать, что дворянин не может нарушить свое слово, ибо иначе ему угрожает бесчестие, а вы, Филипп Орлеанский, первый принц крови и регент королевства, вы нарушили свое слово дважды.

— Сударыня!

— Вы трус и подлец, монсеньер!

Маркиза страшно разбушевалась; когда она рассказывала об этой сцене, меня мороз по коже подирал. Регент начал сердиться, но сдержался, ибо чувствовал себя виноватым; он лишь сказал ей в форме предупреждения:

— Выбирайте выражения, сударыня!

— Нет! Я ничего не стану выбирать, и вы будете меня слушать. Вы не сдержали данное мне слово, и, хоть я всего лишь женщина, это называется вероломством. Вы не сдержали своего обещания дворянству; мы, дворянство и я, этого не забудем. Вы убили невиновного, вы опозорили его и свою семью, вы облили себя грязью!

— А вы, сударыня, разве вы не нарушили своего слова? Разве вы не обещали прекратить всякие отношения с узником? Разве вы ему не писали? Вот ваши письма. Не пытались ли вы устроить ему побег? Я ответил на ваше вероломство своим; возможно, я был не прав, но эта вина лежит и на вас. Если бы не вы, я спас бы графа от смерти; если бы не вы, если бы не эти улики, которые стали известны мне сегодня ночью и из-за которых я и отдал этот приказ, о чем сожалею, граф избежал бы такой пытки… Слишком поздно!

— Сударь! Сударь! — вскричала маркиза, не помня себя от отчаяния. — Еще не поздно, вы еще можете его спасти, и вы его спасете!..

Один из дворцовых офицеров постучал в дверь и вошел по приказу регента, с радостью прервавшего этот тягостный разговор.

— В чем дело? — спросил принц.

— Ваше высочество, господин начальник полиции просит передать господину регенту, что все особы, имевшие честь обратиться к нему с прошением, только что прибыли на Гревскую площадь в траурной одежде, в каретах, обитых черным сукном, и молча наблюдают за казнью господина графа Горна, ожидая, когда осужденного снимут с колеса, чтобы увезти его тело и отдать ему последний долг. Какие распоряжения будут у вашего высочества?

— Граф умер?

— Да, ваше высочество; его подвергли пытке, прежде чем колесовать вместе с шевалье де Милем.

Когда г-жа де Парабер услышала эти слова, она жалобно застонала, и, не обращая внимания на офицера, как подкошенная рухнула на диван.

— Скажите, чтобы тело отдали родным графа, и пусть они получат возможность делать все, что им будет угодно.

Маркиза лежала, свернувшись клубочком; лицо ее было скрыто разметавшимися длинными волосами. Когда офицер ушел, она огляделась по сторонам; черты ее бледного искаженного лица пылали столь яростным гневом, что принц невольно опустил глаза.

— Вы слышали, господин регент, что сейчас было сказано: в данную минуту вся французская знать находится на Гревской площади, прилюдно протестуя своим присутствием и даже своим безмолвием против клятвопреступления регента Франции и призывая его за это к ответу.

Господин герцог Орлеанской отшатнулся от маркизы, ибо в ее глазах сверкало пламя и она казалась воплощением правосудия.

— Вы убили господина Горна, потому что я его любила! Ну да, я его любила! Я все еще его люблю, люблю как никогда, теперь, когда он для меня умер, сейчас, когда в довершение моего позора вы заклеймили мое имя кровавым пятном; я никогда вас не прощу, так и знайте!

— Вы ошибаетесь, сударыня, моя воля отнюдь не помутилась от ревности. Если бы граф Горн остался безнаказанным, с системой было бы покончено…

— Рассказывайте это другим, которые, конечно же, все равно вам не поверят, но только не надо рассказывать это мне, сударь. Как вы смеете повторять это мне в глаза? Ах! Я уеду, я оставлю этот двор; я не желаю больше ни одного дня принадлежать дворянину, не имеющему ни стыда, ни совести.

Это не устраивало господина регента; он не ожидал такой трагической развязки — обычно ничто не заканчивалось в Пале-Рояле трагически. Филипп Орлеанский избавился от соперника под давлением Лои Дюбуа, поскольку сам он был неспособен на месть и жестокость; теперь он в этом раскаивался, ибо не учел, насколько серьезным было положение: отчаяние и угрозы маркизы указывали ему на то, что он, как правило, отказывался видеть и от чего он отворачивался и теперь.

— Я не останусь, — повторяла г-жа де Парабер, — отныне ваши оргии и развлечения мне претят; я вас презираю и ненавижу. Я скроюсь в каком-нибудь монастыре, и никто больше обо мне не услышит.

— Вечная скорбь, маркиза?.. Ах! Это слишком большой срок для такой хорошенькой головки. Эти красивые глаза не смогут вечно плакать.

Регент пускал в ход шутки и комплименты — обычное оружие в подобных мелких стычках, к которым он привык, но на этот раз ему суждено было потерпеть поражение. Маркиза смерила его гордым взглядом и вышла из кабинета, с крайне оскорбительным презрением бросив под конец: «Мне вас жаль!»

Госпожа де Парабер вернулась домой в ужасающем состоянии — вряд ли она выглядела бы хуже после шестимесячной болезни. Я встала и оделась, беспокоясь о подруге и не зная, что предпринять.

— Ах! — воскликнула она. — Пойдемте, пойдемте! Я хочу взглянуть на него еще раз.

И, не давая мне времени ответить, маркиза потащила меня вниз по лестнице и втолкнула в карету откупщика, не ожидавшего подобной чести; он сел рядом со мной и крикнул кучеру:

— На Гревскую площадь!

Я ничего не понимала, кроме того, что г-жа де Парабер везла меня туда, куда мне совсем не хотелось ехать, где она могла устроить публичный скандал, в котором я отнюдь не была склонна участвовать, и как можно спокойнее сказала об этом маркизе. Она ответила:

— Оставьте! Оставьте! Вы будете там в приличном обществе.

Затем моя спутница откинулась назад, в глубь кареты, уткнулась лицом в носовой платок и снова зарыдала. Я бы ни за что не поверила, что она способна столь искренне и сильно страдать. Должна сказать, что я ее не понимала, и даже тогда мне казались совершенно неуместными переживания из-за любовника, в отношениях с которым ей вовсе не стоило признаваться… Но в чем только не признавалась г-жа де Парабер?

Мы двигались вперед довольно медленно, потому что на улицах собрались огромные толпы; чем ближе была Гревская площадь, тем больше возникало препятствий. Вереница карет казалась нескончаемой. Наконец, мы увидели площадь с возвышавшимся на ней орудием пытки. Маркиза высунула голову и стала смотреть; ее слезы иссякли.

Когда конные стражники увидели двухместную карету финансиста, они бросились к лошадям, преграждая нам путь, и крикнули кучеру, чтобы он свернул на другую дорогу. Кучер застыл на козлах; он никогда не видел подобного зрелища и не знал, что делать. Госпожа де Парабер ринулась к дверце кареты и велела кучеру ехать дальше. Стражники расхохотались и заявили, что лишь родные графа вправе приближаться к площади и что у какого-то сборщика податей явно нет ничего общего с семейством Горнов.

— Брось, — сказал один из этих негодяев, — это благородное семейство убитого еврея приехало насладиться местью.

Маркиза слышала эти слова; она в одно мгновение снова вскочила и бросила окружавшей ее толпе поистине странный вызов:

— Я маркиза де Парабер! Пропустите меня.

— Любовница регента! — послышалось несколько голосов вокруг кареты.

— Ну да, любовница регента, если на то пошло, лишь бы мне уступили дорогу.

В ответ не раздалось ни слова; солдаты молча посторонились, и мы проехали. Прекрасное лицо маркизы, искаженное страданием, ее растрепанные волосы, небрежный туалет и глаза, полные слез, говорили этим простым и грубым людям о безутешном горе, внушающем к себе уважение всегда, даже если оно сопряжено с постыдным положением.

Мне никогда не забыть того, что я тогда увидела; мои бедные потухшие глаза запечатлели эту картину в моей памяти. То было странное и бесподобно жуткое зрелище.

Мне не забыть Гревской площади, где перышку было негде упасть, городских лучников с их протазанами, окружавших или стороживших эшафот, где еще корчился и кричал от боли шевалье де Миль, громко просивший прощения у бедного графа, который его уже не слышал, и винивший только себя в ограблении и засаде; толпа пришла от этого в волнение и роптала, но это не могло воскресить невиновного.

Все окна, вплоть до самых крыш, облепили зрители и зеваки, жадно смотревшие на страдания и гибель на колесе одного из князей Священной Римской империи, которого не уберегли от смерти ни его имя, ни отсутствие вины.

Наконец, мне не забыть карет, обтянутых черным сукном, с гербами всех знатных родов, карет, в которых безмолвно сидели с мрачными скорбными лицами самые важные вельможи Европы, облаченные в траур, таким образом выражая протест против вероломства принца, повелевавшего в государстве; эти кареты медленно следовали за экипажем маркиза де Креки, куда только что со всевозможными почестями и церемониями поместили тело г-на Горна, чтобы отвезти его в приготовленный для прощания с ним зал дворца Креки, где оно должно было покоиться на парадном ложе в течение десяти дней.

Кроме того, мне не забыть женщины, сидевшей возле меня; она не пыталась скрыть своих слез и сожалений и с рыданиями следовала за знатью, изгнавшей ее из своего общества, к которому она тем не менее принадлежала; у меня было так тяжело на сердце, что я даже не имела сил плакать и сидела неподвижно. Мы заняли место в конце вереницы карет и также проехали мимо эшафота: на нем, там где страдал несчастный, осталась большая лужа крови…

Увидев это, г-жа де Парабер не выдержала, громко вскрикнула и лишилась чувств.

Я тут же отдала кучеру приказ доставить нас в дом маркизы окольными путями, чтобы мы были избавлены от этого жуткого зрелища.

XXIX

Я обещала подробно рассказать вам об одном человеке и вспомнила о нем, потому что он был первым, кого я встретила, когда, позаботившись о г-же де Парабер, вернулась домой. Это был лорд Болингброк. Мало кто может рассказать о нем, как я, ибо очень немногие его знали и, подобно мне, наблюдали за ним на протяжении всей его жизни. Господин Уолпол не желает даже слышать о лорде, состоявшем с его отцом в ссоре, в которой тот повел себя не лучшим образом, но, поскольку это будет прочитано им только после моей смерти, он простит мне воспоминание о давнем друге, которому я хочу воздать должное.

Лорд Болингброк — одна из самых примечательных и своеобразных фигур этого века. Трудно представить себе человека, сочетающего в одном лице столько ума вместе с ловкостью и благородными устремлениями, а также наделенного подобной честностью, преданностью и великодушием в суждениях и поступках. У Болингброка было два недостатка, вредивших ему в глазах других, отчего, однако, его поведение не изменялось к лучшему, но не мешавших ему наслаждаться жизнью. То были, во-первых, волокитство и, во-вторых, легкомыслие. Возраст и подлинная любовь избавили моего друга от первого недостатка; второй, объяснявшийся живостью его ума, был скорее мнимым, нежели истинным; тем не менее из-за этого недостатка его осуждали глупцы и недооценивали слишком серьезные люди, поднимающие скуку на щит. Я очень любила лорда Болингброка и теперь часто о нем думаю; мне будет поистине отрадно посвятить несколько страниц описанию его необычайно интересной и бурной жизни, о которой сейчас во Франции никто не помнит, за исключением его верных друзей — господ Матиньонов, за исключением моих современников — Вольтера, Пон-де-Веля, д’Аржанталя, а также еще одного нашего современника — маршала де Ришелье (однако он помнит лишь о том, что приносит ему пользу, тешит его тщеславие или доставляет ему удовольствие).

Лорд Генри Болингброк состоял в близких отношениях с г-жой де Ферриоль. Как уже было сказано, я познакомилась с ним в ее доме; он сразу мне понравился, как и я понравилась ему; уже со следующего дня он начал меня навещать и с тех пор не изменял этой привычке.

В ту пору Болингброку, который родился в 1672 году, было примерно сорок лет. Он был красив, если не считать огромного носа, настоящего носа Томе Сесьяля, кума Санчо; у него были превосходные манеры и внушительная внешность. Я охотно верю, что маркиза де Виллет, которая была старше Болингброка на двенадцать лет, воспылала к англичанину такой страстью, что публично объявила себя его любовницей и жила с ним, как супруга, — такого не потерпели бы ни при каком другом режиме, кроме Регентства. Лорд Болингброк был родом из известного семейства Сен-Жан, или Сент-Джон: эти англичане заимствовали у нас имена и переиначивают их на свой лад. Он женился на девице из рода Уинчкомб, еще не угасшем в ту пору, когда я познакомилась с ее мужем, но они уже давно не жили вместе. Этот вельможа, связанный узами дружбы с самыми блестящими умами Англии — с Попом, Свифтом и Драйденом, — и сам охотно и успешно упражнялся в словесности. После него осталась замечательная переписка и множество сочинений. Он славился своим красноречием в Палате общин и начал делать карьеру благодаря своим речам: на него обратили внимание в Парламенте. Королева Анна решила привлечь лорда Болингброка на свою сторону, и это ей удалось, ибо он постоянно предоставлял ей доказательства своей преданности. Вопреки всевозможным интригам, он вскоре стал военным и морским министром, благодаря чему часто общался с герцогом Мальборо. Любопытно было слышать, как Болингброк отзывался об этом знаменитом человеке. Я запомнила множество малоизвестных подробностей из его рассказов и приведу их здесь, взяв за правило излагать в своих мемуаpax то, что представляется мне интересным, в особенности если это связано с историческими персонажами.

Мальборо происходил из знатного рода, который ничем особым не отличился и не владел родовым поместьем. Его возвышение связано с исключительными обстоятельствами, о которых женщине почти немыслимо говорить. Я совершенно лишена предрассудков: в моем возрасте вы уже не принадлежите к какому-либо полу, но не забывайте, что вас будут читать другие женщины и, уважая их, проявляйте уважение к себе.

Никто не знает, что Джон Черчилль, впоследствии герцог Мальборо, получил боевое крещение, будучи совсем мoлoдым еще при г-не де Тюренне. Затем он стал пажом герцога Йоркского, впоследствии Якова II, любовницей которого была его сестра Элизабет Черчилль. Джон и Элизабет были удивительно красивы и везде обращали на себя внимание; герцог Йоркский без труда выхлопотал для своего пажа место офицера в гвардии.

И тут начинается история, о которой неловко говорить. Напрасно я подбирала бы слова, без конца крутила бы в руках перо — мне все равно не удастся вам ее разъяснить. Существуют определенные проявления силы, определенные упражнения, обычно отдаваемые на откуп бродячим акробатам, которым, тем не менее, правилами благопристойности не позволено демонстрировать их на публике. Мужчины имеют слабость придавать этим достоинствам большое значение, и немногие из них, очевидно, способны на такие подвиги.

Как-то раз, во время офицерской пирушки, Черчилль выказал невероятные способности и силу, вдобавок подкрепленную ловкостью. Этого оказалось достаточно, чтобы он снискал славу богатыря; все наперебой рассказывали о чудесах циркового искусства, которые творил красавец-офицер. Король Карл II узнал об этом не в последнюю очередь, и силач, который легко поднимал необычные тяжести, держась при этом прямо и не оседая ни на дюйм, поверг короля в неподдельное изумление. Он приблизил офицера к себе, не сомневаясь, что такой телохранитель сможет защитить его лучше десяти других.

Об этом забавном происшествии стало известно при дворе и в городе. Любовницей Карла II была тогда некая очень красивая особа, которую справедливо подозревали в том, что она искала среди молодых красавцев Лондона вознаграждение для себя за величие своего царственного любовника. Эта любовница короля заслуживает внимания, поскольку у нее была довольно необыкновенная жизнь.

Даму звали Барбара Вильерс; она была дочь и единственная наследница виконта Грандисона. Девица вышла замуж за Роджера Палмера, графа Каслмена, и вскоре стала фавориткой Карла II, которого она превратила в своего покорного раба.

В угоду любовнице король отправил в отставку великого канцлера графа Кларендона, которого она терпеть не могла.

Вильерс развлекалась, глядя, как он сдает государственные печати, и имела наглость его бранить, на что граф отвечал со стоическим спокойствием:

— Терпение, терпение, миледи! Настанет день, когда вы станете старой и безобразной.

Поистине, он не мог придумать для красотки худшего оскорбления.

В ожидании старости г-жа Каслмен не теряла время даром. Ей рассказали о Черчилле; она решила узнать, чего он стоит, и доблестный солдат не опорочил своей славы.

Удовлетворив любопытство, милейшая г-жа Каслмен решила удостовериться, смогут ли бродячие акробаты и завсегдатаи ярмарок выдержать сравнение с будущим героем, и эти опыты завели ее так далеко, что, при всем своем расположении к графине, Карл II не смог больше притворяться неосведомленным и был вынужден ее прогнать. Дама была отнюдь не прочь удалиться, но потребовала возмещения ущерба и стала герцогиней Кливленд.

Некий дворянин по имени Роберт Филдинг из Уорикшира, давно влюбленный в прекрасную герцогиню, женился на ней третьим браком. Его вторая жена была еще жива; поэтому, когда супруг стал казаться г-же Кливленд уже не столь приятным, она справедливо уличила его в двоеженстве и расторгла свой брак. Беднягу Филдинга собирались без долгих разговоров повесить, но королева Анна его помиловала, вероятно из почтения к супружеским узам!

У герцогини Кливленд было несколько детей; одна из ее дочерей стала монахиней в Понтуазе. Мать послала в аббатство странный подарок: собственное изображение с Младенцем Иисусом на руках; его поставили на алтарь, приняв за Деву Марию. Молодая монахиня, никогда не видевшая матери, которая постаралась сбыть ее с рук как можно раньше, пребывала в неведении, подобно другим, и благоговейно молилась и приносила обеты перед святым образом. Это продолжалась до тех пор, пока одна добрая душа не известила настоятельницу о кощунстве и та не поспешила положить этому конец.

Очевидно, королевским любовницам неплохо жилось в Англии, где дамы кажутся с виду такими недотрогами! Подобное встречается чаще, чем думают.

XXX

Карл II, которого обуяла ревность, для начала послал красавца Черчилля вместе со своим внебрачным сыном герцогом Монмутом сражаться в армию Людовика XIV. Черчилль вернулся в Англию после восшествия на престол Якова II; новый король, которому нравился воин, тотчас же сделал его пэром королевства и генералом. Эта неожиданная милость вызвала всякие толки — молодой человек тогда еще недостаточно отличился. Король женил его на знаменитой Саре Дженнингс, дочери рыцаря Ричарда Дженнингса Сендриджа, правившей Англией при королеве Анне больше, чем ее муж.

Я познакомилась с ней, когда она уже была старухой, во время ее короткого визита во Францию, где на нее смотрели как на что-то необыкновенное. Она сохранила остатки былой красоты и необычайно тонкий ум, но была слишком гордой и высокомерной, чтобы нравиться. Гостья желала царствовать даже в Версальском дворце, куда она не поехала из страха перед этикетом, казавшимся ей оскорбительным для ее достоинства.

Она вертела г-ном Мальборо как шестилетним ребенком. Во время Английской революции она заставляла его совершать всевозможные низости: вынудила предать своего благодетеля короля Якова, и по ее наущению он написал бедному королю послание, являвшее собой верх глупости и дерзости. Вильгельм поспешил этим воспользоваться, однако леди Мальборо, рассчитывавшая сделать его своим рабом по примеру королевы Анны, была слегка разочарована, когда ее причислили к простым герцогиням, как если бы она никогда не уезжала из родительского замка.

Я собираюсь сделать еще одно отступление, и Бог тому свидетель: я не упускаю случая отклоняться от темы, за что меня вечно упрекали философы, чей однонаправленный, симметрический ум стремится лишь к прямым линиям. На этот раз меня простят за отступление, ибо пора прояснить один исторический вопрос, до сих пор остающийся весьма туманным; никто не расскажет об этом лучше меня, так как я осталась уже совсем одна на развалинах этого века, такого жалкого по сравнению с его предшественником, но за которым, судя по всем признакам, должна последовать еще более жалкая эпоха.

Я хочу рассказать об известной песенке «Мальбрук в поход собрался».

Люди не знают, кто ее придумал, и никто не в силах этого сказать: ее приписывали двум десяткам разных авторов, как и «Господина де Ла Палиса». Так вот, я видела, как сочиняли эту жалобную песенку, и хочу сообщить вам, где и как это было.

У г-жи де Севинье был двоюродный брат, который, хотя и не был Бюсси, тем не менее вполне походил на него своими повадками. Этого человека звали Куланж; читатели г-жи де Севинье хорошо его знают, как и его жену, прославившуюся своим хорошеньким личиком и восхитительным остроумием. Они дожили до глубокой старости. Муж до гробовой доски вел себя так же, как в молодости: то была странная кочевая жизнь, подходившая ему и устраивавшая его одного.

Куланж проводил примерно по месяцу с кем-нибудь из своих друзей, а у него их было множество и во Франции, и в других странах. Этот жизнерадостный, добродушный и любезный человек привлекал к себе людей, словно какой-нибудь юноша; он с неистощимой легкостью сочинял посредственные песни, посвящая их разным женщинам, а также разным могущественным или опальным вельможам.

У Куланжа никогда не было силы воли; он покорялся прежде всего обстоятельствам, а также влиянию своих друзей и в особенности своей жены. Они всегда прекрасно ладили, поскольку почти не встречались. Время от времени он возвращался к ней и безропотно соглашался с ее категоричными суждениями, зачастую не понимая их. Куланж начинал свою карьеру в Парламенте как советник-докладчик и бесславно кончил ее там из-за своей рассеянности и одной невинной шутки.

Защищая дело некоего Грапена, требовавшего вернуть пруд, захваченный его противником, докладчик настолько запутался в своих объяснениях, что ни он, ни другие не могли ничего понять, Куланж был слишком умен, чтобы обольщаться на свой счет, и внезапно прервал речь.

— Ей-Богу, господа, — заявил он, — я утонул в пруду Грапена.

Все было кончено: больше никаких дел он не вел.

С г-жой де Куланж все обстояло иначе: она оставалась молодой до тех пор, пока ей удавалось убеждать в этом других. Любовники и поклонники не переводились у нее дольше, чем у кого бы то ни было. В то время как ее окружали кавалеры, она была, если не считать минут ее дурного настроения, самой умной, самой любезной и самой язвительной женщиной Парижа. С возрастом, когда г-жа де Куланж убедилась, что вокруг нее образовалась пустота, она удалилась в Сен-Грасьен и поселилась возле большого Ангенского озера — истинной жемчужины природы. Она принимала там благороднейшее и изысканнейшее общество, и ее ум, слегка отягощенный сожалениями об утраченной молодости, временами становился столь же игривым и прелестным, как прежде.

Слова г-жи де Куланж повторяли, как пророчества оракула, как что-то чудесное, и однажды, когда я была у госпожи герцогини де Люин, она повезла меня к этой столь знаменитой даме, за что я ей бесконечно признательна.

Пристанище затворницы было скромным, но милым. Она называла себя святошей и искренне считала себя таковой, поскольку постоянно читала молитвы, ходила в церковь и к своему кюре.

В тот единственный раз, что я была у этой дамы, г-н де Куланж волею исключительно счастливого случая приехал в Сен-Грасьен. Кроме того, там находились другие известные люди: госпожа маршальша де Виллар, госпожа герцогиня Неверская и ее муж герцог Неверский, господин герцог Омальский и уже не помню кто еще. Какой-то глупец, жаждавший поделиться своей радостью, подошел к маршальше с подобострастным видом, чуть ли не ползая перед ней на коленях, и произнес:

— Сударыня, вы сейчас очень обрадуетесь! Заклятого врага и соперника господина маршала де Виллара больше нет: господин Мальборо умер.

— Как! — воскликнули все в один голос. — Господин Мальборо умер?

— Сегодня утром, когда я уезжал из Парижа, об этом кричали уличные торговцы, — продолжал несносный глупец.

— Господин Мальборо умер! — повторил Куланж. — Это страшное горе для короля Вильгельма. И что говорит об этом прекрасная госпожа Мальборо?

— Право, сударь, не знаю, — ответил тот, окончательно растерявшись.

— Вероятно, она перестанет ходить в своем вечном розовом платье, — вступила в разговор г-жа де Куланж, — и ей придется обновить свой гардероб, которым она так дорожит, будучи жуткой скупердяйкой.

— Сударыня, я хочу написать песню по случаю кончины Мальборо, — заявил г-н де Куланж, — таким образом я по-своему отслужу «Те Deum»[5].

— В ваши-то годы, сударь! — воскликнула дама, не упускавшая случая сказать мужу что-нибудь приятное.

— Я всегда буду стараться: утопленнику не быть повешенным.

Господин де Куланж сочинил первый куплет, затем второй; вслед за этим каждый внес свою лепту стихами или идеей, всячески смеясь над этим совместным творением. Четыре офицера придуманы герцогом д’Антеном, унаследовавшим от своей матери, г-жи де Монтеспан, остроумие и чудачество.

Вот так неожиданно и сочинили всю эту жалобную песенку на мотив уличных куплетов. Госпожа де Куланж заявила, что следует срочно положить ее на музыку.

— Зачем же дело стало, — вскричал г-н Неверский, — разве у нас нет своего Аполлона с лирой?

Он указал на малыша Рамо, первые шаги которого свидетельствовали о том, чем ему суждено было впоследствии заниматься (тот тихо стоял у окна и барабанил по стеклу).

Его окружили, стали упрашивать и уговорили сесть за клавесин и придумать мотив. За несколько минут он сочинил музыку, облетевшую весь свет. Мы были от нее в восторге и обещали друг другу распространять это произведение, как вдруг пришло сообщение, опровергавшее смерть Мальборо и, напротив, обещавшее нечто вроде примирения между герцогом и нами.

Все решили, что не годится высмеивать будущего союзника и единодушно предали песню забвению. Однако не все ее забыли, ибо много лет спустя, когда Мальборо и в самом деле умер, я снова ее услышала.

Поистине, Куланж и Рамо, даже не догадываясь об этом, создали в тот день самое известное и самое бессмертное из своих творений. Интереснее всего, однако, то, что другие об этом тоже не догадываются.

XXXI

В жизни Мальборо был самым алчным, самым корыстным и самым скупым из всех героев; его скаредность не знала границ, и если бы Людовику XIV удалось его подкупить, у нас бы не было поражений и досадных огорчений, ознаменовавших конец царствования великого короля. По этой причине господин маршал де Виллар относился к герцогу крайне презрительно, и впоследствии я слышала, как в моем присутствии выразился о нем маршал де Ришелье, беседуя в доме маршальши де Люксембург с неким английским дипломатом, страстно защищавшим Черчилля:

— Однако, господин маршал, герцог брал лишь то, что ему давали.

— Полноте, сударь, вы забываете, сколько всего он присвоил.

Мне это надоело, и я обратилась к дипломату, чтобы положить конец их спору:

— Зачем подвергать это сомнению, сударь? Разве господин маршал не знает этого лучше вас?

Каждый из спорщиков получил по заслугам. Маршал ничего не ответил. Каким бы умным и язвительным ни был Ришелье, он терялся, когда ему говорили правду в лицо. Ришелье подшучивал для вида над Ганноверским павильоном, но мне доподлинно известно, что он был сильно уязвлен этими разговорами и обижался на парижан, не упускавших случая высмеять его.

Однако вернемся к лорду Болингброку. Он жил среди интриг при дворе королевы Анны, где, Бог тому свидетель, недостатка в них не было. Герцогиня Мальборо переворачивала все вверх дном, чтобы властвовать и не подпускать к королеве друзей ее брата — претендента на трон. Сент-Джон, напротив, склонялся в пользу тори — таким образом, они постоянно враждовали. Я не буду вам рассказывать обо всех перипетиях, это заняло бы слишком много места и к тому же было бы очень скучно. Я напомню лишь об одном поступке герцогини Мальборо, о которой шли разговоры по всей Европе. Королева подарила ей свой портрет, украшенный бриллиантами; у герцогини такого добра было не счесть, однако она оставила камни у себя, а портрет передала перекупщице, и все ходили туда на него смотреть. Узнав об этом, Свифт заклеймил герцогиню Мальборо словом, которое обычно не употребляют в приличном обществе, и я не стану его повторять, хотя оно и исходит от преподобного доктора.

Для лорда Болингброка, или скорее Сент-Джона, кем он еще был тогда, пробил час немилости. Королева пожаловала ему титул виконта Болингброка и произвела его в пэры Англии. Тем не менее это стало началом его падения. Вторым ударом для Болингброка стала смерть его друга герцога Гамильтона. Этот вельможа дрался на дуэли в Гайд-Парке с лордом Мохэном, и тот был убит. В то мгновение, когда герцог поднимался на ноги, секундант его противника полковник Маккартни пронзил его сзади шпагой, и Гамильтон рухнул замертво на труп лорда Мохэна. Герцога Мальборо обвинили в пособничестве этому подлому убийству, а также в том, что он собирался взорвать графа Оксфорда с помощью коробки с зажигательной смесью; из-за всех этих слухов герцогу пришлось уехать из Англии, и он стал оттачивать стрелы, предназначенные для того, чтобы погубить бедного Болингброка, которого обиженная герцогиня терпеть не могла.

И все же Болингброк, вероятно, остался бы в милости, особенно после опалы графа Оксфорда, если бы не скончалась королева Анна. Она была добрая женщина, возможно довольно бесхарактерная, но благородная и великодушная. Одни утверждали, что ее отравили, другие — что она умерла из-за злоупотребления крепкими напитками, к которым ее приучил муж, принц Датский. Болингброк по-прежнему заседал в Парламенте и резко выступал там, приводя вигов в ярость. Друг Болингброка герцог Сандерленд предупреждал его, что если он не уедет, то его будут судить и отрубят ему голову, или, скорее всего, до этого не дойдет, так как его могут просто убить.

Болингброк согласился бежать. Он сел на судно в Дувре, взяв с собой пятьсот тысяч франков и бросив остальную часть своего громадного состояния. Чтобы его не обвинили в сговоре с якобитами, он не стал задерживаться в Париже, а отправился в Сен-Клер, расположенный в Дофине, на берегу Роны. Находясь там, изгнанник не опасался своих врагов, но они все же ухитрились ему навредить. Болингброка лишили титула и состояния, передав их его отцу, ничтожному и безвредному человеку, который не любил своих детей и прибрал к рукам состояние сына.

Болингброк, у которого теперь было лишь полмиллиона франков, ощутил, что ему стало недоставать средств для жизни. Сторонники претендента очень быстро узнали о его положении, и в одно прекрасное утро в пристанище изгнанника явился посланец тори и принца; улучив момент, когда в Болингброке вскипела ярость, он стал его прельщать. В то же самое время этот человек напомнил милорду о намерениях его благодетельницы королевы Анны; взывая к чувствам и пристрастиям Болингброка, он вручил ему письмо от Якова III, призывавшего его в Коммерси, чтобы оказать королю услугу своими советами.

Сент-Джон долго колебался. Тем не менее в конце концов он решился предоставить себя в распоряжение законного государя. Яков III назначил Болингброка своим посланником и отправил его в Париж просить Людовика XIV о помощи. Король уже находился при смерти и не пожелал ничего слушать: усилия посланника ни к чему не привели. После смерти старого монарха надежда на помощь со стороны Франции стала еще более призрачной, однако Яков III, вопреки советам Болингброка, предпринял нелепое вторжение в Шотландию, лишь доказавшее его слабость. Он уплыл обратно почти сразу же.

Самое интересное, что все ополчились на Болингброка, пытавшегося удержать претендента от этой высадки, а король отказался от услуг своего советника, обвиняя его в том, что военный план провалился по его вине. Сент-Джон безропотно подчинился; в душе он не был якобитом, и лорд Стэр, посланец Георга I, старался заполучить этого ловкого человека ко двору своего господина.

К тому же герцог Мальборо, у которого случился в его замке Бленхейм удар, больше не являлся для Болингброка помехой, ибо он уже превратился в живой труп. Герцогиня, которая не столько боялась стать вдовой, сколько опасалась быть женой слабоумного паралитика, сказала врачу памятные слова:

— Спасите его славу!

Врач, будучи человеком добросовестным, предпочел спасти жизнь герцога, что не очень-то пришлось по нраву новоявленной Артемизии. Таким образом, герцогине пришлось еще долгие годы заботиться об инвалиде. Перед болезнью все равны: герои перестают быть полубогами и становятся обычными людьми. Мы, простые смертные, можем довольствоваться этим утешением.

Между тем переговоры лорда Стэра продвигались с трудом; прения продолжались долго. Вероятно, Болингброк не очень-то торопился. Ему прекрасно жилось в Париже в окружении самых блестящих умов и самых выдающихся людей того времени. Он ухаживал за красивыми женщинами и любил их всех, будучи сластолюбивым и покладистым человеком; женщины платили ему тем же. Болингброк давал им все, что у него было, и даже то, чего у него не было. Он вел такой образ жизни до тех пор, пока однажды не познакомился с маркизой де Виллет; это произошло случайно, когда он искал какой-то дом в Сен-Жерменском предместье. Маркиза жила на улице Сен-Доменик, напротив дворца Люинов. Иногда мы встречались с ней у моей тетушки, хотя она не жаловала маркизу, считая ее слишком ветреной. Герцогиня любила только святош, которой мне так и не удалось стать; в конце концов по этой причине мы почти совсем разошлись и виделись лишь для соблюдения приличия.

Госпожа де Виллет была дочь главного ловчего, и в девичестве ее звали мадемуазель Дешан де Марсийи. Она воспитывалась в Сен-Сире вместе с герцогиней де Келюс, которую я хорошо знала и которая по сей день остается очаровательной женщиной (но я расскажу о ней в другой раз). Обе девицы подружились, и однажды, когда они находились вместе в монастырской приемной, туда пожаловал г-н де Виллет, отец г-жи де Келюс. Он уже давно собирался снова жениться; мадемуазель де Марсийи показалась ему прелестной, и он не смог скрыть своих чувств. Юная мадемуазель де Виллет легкомысленно сказала отцу:

— Ну что ж, сударь, раз уж вы хотите найти мне вторую матушку, женитесь на моей подружке.

Господин де Виллет это запомнил. Он был командир эскадры и близкий родственник г-жи де Ментенон; любая семья почла бы за честь с ним породниться.

Несколько недель спустя родные мадемуазель де Марсийи сообщили девице, что ей предстоит стать маркизой де Виллет.

— Ах! Я стану матерью моей подруги, какое счастье! — воскликнуло невинное дитя.

XXXII

Господин де Виллет умер. Молодая женщина овдовела после одного из тех браков, которые нельзя назвать ни счастливыми, ни несчастными и которые встречаются так часто. Какое-то время она оплакивала мужа, но вскоре утешилась и постаралась вознаградить себя за первую половину жизни, освободившись от всяких обязательств во второй.

Маркиза была не красивой, а приятной, она была милой в обычном смысле этих слов. Из-за одного недостатка, к которому я отношусь снисходительно и который обычно раздражает людей, у нее было много врагов. Она была болтлива и говорила без умолку. Из-за этого д’Аржанталь всегда ее не выносил. У молодой вдовы было довольно большое состояние, хотя она была истинной графиней де Пимбеш и судилась со всеми подряд. Едва лишь увидев маркизу де Виллет, Болингброк в нее влюбился. Однако ей было пятьдесят два года, а ему сорок пять; такое нечасто встречается: мужчины в этом возрасте обычно предпочитают более свежую дичь. Они были без ума друг от друга, и маркиза не пыталась это скрыть, а Болингброк был и вовсе не способен на такое. Итак, они стали любить друг друга не таясь и больше не расставались; они жили одной семьей, и придворная молодежь беспрестанно над ними насмехалась. Молодые смеются над всеми, кто уже немолод, забывая о том, что им тоже предстоит состариться. Три мысли не укладываются в голове молодой женщины: во-первых, мысль о том, что она станет старой; во-вторых, мысль о том, что она когда-нибудь умрет; наконец, если она сильно кого-то любит, мысль о том, что ее любви, как и чувству ее возлюбленного, придет конец.

Тем не менее заранее ясно, что трех этих событий не избежать и они предначертаны свыше; но не все ли нам равно в двадцать лет!

Лорд Болингброк обладал свойствами каждого страстно влюбленного человека: он был ревнив, как азиатский тигр. Разумеется, никто не собирался похищать у милорда его инфанту! Тем не менее ему повсюду мерещились соперники. Как-то раз я обедала у маркизы вместе с аббатом Алари, известным председателем Антресоли (мы еще успеем рассказать об этой пустой затее, о которой столько говорили в свое время, а теперь совершенно забыли). Итак, мы обедали с аббатом Алари и неким Макдональдом, конюшим претендента, красавцем-мужчиной, любившим набивать себе цену. Ради него г-жа де Биллет прибегла к своему красноречию, стараясь употреблять самые звучные и самые гладкие фразы; гость в ответ строил ей глазки и манерничал, из-за чего Болингброк пришел в неописуемую ярость.

В самый интересный момент, когда красавец-англичанин и ученая дама рассыпались в любезностях, милорд недвусмысленно выругался, ударив по столу кулаком и опрокинув его вместе со стаканами, тарелками и приправами — словом, со всеми приборами, которые сначала упали на кокетку, а затем на нас; все мы умирали со смеху.

После этого геройского поступка Болингброк встал, отшвырнул свою салфетку и удалился, не повернув головы. Вы можете вообразить эту сцену. Маркизе стало плохо; к счастью, аббат и ничего не понимавший Макдональд поднесли к ее носу нюхательную соль и капли, в то время как горничные расшнуровывали ее платье, а я растирала ей ладони. Дама пришла в себя, изнемогая от слабости и смущения; она искала глазами неблагодарного ревнивца и в то же время гордилась тем, что ее так сильно любят.

— Сударь, — обращаясь к Макдональду, произнесла маркиза со слезами на глазах, делавшими ее еще более трогательной, — сударь, простите меня, но я не могу вас больше видеть. Он огорчен, а его счастье для меня превыше всего, даже превыше вежливости и обходительности.

— Сударыня, — довольно резко ответил Макдональд, — милорд беспокоится совершенно напрасно: я нс желаю омрачать чье-либо благополучие и думал о вас лишь как о почтенной даме, чей характер, положение и возраст достойны уважения всех тех, кто ее знает. Я удаляюсь и буду ждать, когда вы соблаговолите снова меня позвать; подобные десерты отнюдь не в моем вкусе.

Он поклонился и ушел.

Стоило ли быть такими умными, как милорд и его подруга, чтобы устраивать подобные спектакли? Как только г-жа де Виллет смогла встать на ноги, она поспешила к Болингброку, оставив нас с аббатом одних. Разумеется, мы принялись обсуждать происшедшее. Аббат лишь пожимал плечами; между тем он был очень предан Болингброку. Посудите же, что говорили по этому поводу его враги.

Аббат удивил меня, рассказав один любопытный случай; он уверял, что сам был его свидетелем, но тем не менее история эта совершенно необычна.

В Париже жил некий граф де Буленвилье, увлекавшийся составлением гороскопов и порой делавший очень странные предсказания. Он спрашивал только дату рождения и некоторые другие сведения в том же духе. Услышав об этом, г-жа де Виллет попросила аббата, с которым она была дружна, отнести ее данные прорицателю и узнать его ответ.

Вот что сказал предсказатель:

«У этой особы было множество увлечений; в пятьдесят два года она изведает еще более сильную страсть и умрет на чужбине».

Пророчество исполнилось полностью.

Господин де Буленвилье, столь проницательный в отношении других, ошибался относительно собственного будущего. Он умер от досады, поскольку предсказал себе невиданное богатство, но это не сбылось. Такое случалось со многими колдунами. Я отношусь к их науке с крайним недоверием, несмотря на удивительные примеры, с которыми мне приходилось сталкиваться у господина регента, истинного ее сторонника, и у графа де Сен-Жермена, которого многие люди считали дьяволом. Что касается последнего обвинения, я утверждаю, что это не так.

Господин де Матиньон, близкий друг любовников, явился во время упомянутой уже ссоры и, как обычно, помирил их, ибо они беспрестанно ссорились, и это была его главная обязанность. Матиньон всю жизнь не изменял этой дружбе, как и его досточтимый сын, а это редкое явление при дворе.

Невзирая на всю свою любовь и ревность, милорд нередко предавался отнюдь не невинным забавам. Нежная Алкмена все время его за это корила; бурные развлечения Болингброка столь пагубно отражались на его здоровье, что после одной из поездок в Шайо он решил больше не поддаваться искушениям и хранить своей возлюбленной верность, которую сам от нее требовал. Как ни странно, он сдержал свое слово.

Между тем умерла жена милорда, которая, несмотря на свое благочестие, чрезвычайно досаждала ему. После этого любовники окончательно перестали стесняться, если только они прежде стеснялись, и, как утверждают, тайно обвенчались. Я не знаю, почему они не объявили о своем браке — полагаю, им никто не мешал. И все же кажется, что этот брак на самом деле был заключен позже. Одно не вызывает сомнений: маркиза оставила свое имя, хотя все считали ее леди Болингброк, даже в Англии, за исключением, однако, двора, где, как говорили, ее не могли принимать в таком качестве.

Лорда Болингброка снова стали упрашивать перейти на сторону претендента в связи с неким более хитроумным, нежели предыдущие, планом, для осуществления которого требовались советы милорда. Король Яков самолично написал изгнаннику и, поскольку одного письма было недостаточно, направил к нему доверенного человека со вторым посланием, не только трогательным, но и учтивым. Он опять взывал к чувствам Болингброка по отношению к королеве Анне и напоминал последние слова его благодетельницы: «Ах, милый брат, что с вами теперь будет?»

Болингброк отчасти поддался на уговоры, то есть попросил некоторое время хранить эти сношения в тайне и пообещал давать советы, когда в них будут нуждаться, но отказался заявить об этом во всеуслышание из опасения снова попасть в опалу, которая могла окончательно его погубить, хотя никому от этого не было бы никакой пользы.

Тем временем тогдашний посол Англии в Париже лорд Стэр заручился обещанием господина регента арестовать короля Якова, если тот появится во Франции, как ожидали, ибо замысел претендента был уже выдан изменниками. Болингброк хотел любой ценой воспрепятствовать беглому монарху в дальнейшем осуществлении его планов, но он не знал, где его найти — очевидно, тот был в пути. Милорд отчасти утешал себя мыслью, что Филипп Орлеанский не мог выдать Якова III; Болингброк положился на ловкость и великодушие регента и стал ждать развития событий, однако его терзали сильные опасения из-за публично отданного командиру гвардейцев г-ну де Контаду приказа немедленно отбыть в Шато-Тьерри и задержать последнего из Стюартов, когда он будет проезжать через этот город.

Между тем оба принца были внуками Генриха IV!

XXXIII

Господин де Контад постарался въехать в Шато-Тьерри через одни ворота, в то время как претендент выезжал через другие. Посылая туда этого человека, господин регент прекрасно знал, что делал; таким образом, принц прибыл в Шайо и остановился в домике г-на де Лозена, где он встретился с королевой-матерью, многими своими сторонниками и — совершенно секретно — с лордом Болингброком. Последний был очень взволнован этой встречей; он не стал скрывать от Якова, что из-за своих пристрастий склоняется в пользу протестантской ветви и что, если бы не память о глубоком почтении к своей покойной госпоже королеве, он ни за что не встал бы на сторону чуждой ему партии.

— Поезжайте в Шотландию, государь, к вашим верным подданным, которые вас ждут и желают видеть на престоле. В тот день, когда вы будете во мне нуждаться, я готов к вам присоединиться, лишь бы вам был обеспечен успех. Я по-прежнему намерен не давать Европе повода для насмешек и действовать без риска. Простите за откровенность, государь, я уже не стараюсь кому-либо угождать, и любая политика мне претит; у меня нет больше надежд, а остались одни воспоминания; я покоряюсь только их воле, и вашему величеству это известно.

В тот же вечер английский король отбыл в Орлеан, чтобы направиться оттуда в Бретань; он ехал в карете г-на де Торси.

Лорд Стэр пришел в ярость; он хотел любой ценой избавить своего господина от законного и опасного соперника. Посол не считал себя побежденным; будучи весьма нещепетильным в выборе средств, он нашел некоего полковника Дугласа, этакого мерзавца и головореза без гроша за душой, который прежде командовал ирландским полком, состоявшим на жалованье у Франции, встретился с ним, пообещал ему золотые горы, стал подстрекать его всяческими небылицами о короле Якове и в конце концов уговорил негодяя стать Божьим мечом, чтобы освободить Англию от этого паписта, от этого короля-безбожника, стремившегося поработить страну.

Дуглас взял с собой двух своих бывших однополчан, на которых он мог положиться, и, не сомневаясь в том, что останется безнаказанным и получит награду, решил устроить засаду на дороге, по которой должен был проследовать изгнанник.

Прибыв в небольшое придорожное селение Нонанкур, англичанин спешился, велел принести еду и осведомился у хозяйки почтового двора, не видела ли она такую-то карету (он описал ее приметы); женщина ответила, что ничего подобного она не заметила.

— Не может быть: карета должна была здесь проезжать.

— Нет, сударь.

— Я говорю вам, что да.

— А я вам говорю, что нет.

— Вы хотите меня обмануть, но берегитесь! Моя месть будет ужасной, и вы еще пожалеете.

И Дуглас принялся браниться и чертыхаться на английском языке, пугая всех местью господина регента и английского посла.

Госпожа Лопиталь — так звали эту славную женщину — нисколько не испугалась, но стала слушать его более внимательно.

Какой-то всадник, примчавшийся во весь опор, что-то сказал полковнику, и тот еще больше рассвирепел.

— Я требую, чтобы беглеца нашли, и его найдут! — кричал Дуглас. — Речь идет о моем богатстве, и на этот раз я своего не упущу.

Эти опрометчивые слова подтвердили подозрения хозяйки; она сделала вид, что занята своим делом, а сама не спускала с незнакомцев глаз; услышав несколько слов из их разговора, она убедилась, что не ошиблась.

Муж славной женщины был в отъезде, но у нее был сын, послушный и смышленый. Она отозвала мальчика в сторону, в укромный уголок, где никто не мог их подслушать, и сказала ему:

— Эти люди замышляют недоброе против бедного короля-изгнанника, которого господин регент бросил на произвол судьбы, хотя это его кузен. Как видно, король будет здесь проезжать, а эти мерзавцы собираются его убить. Сделай то, что я тебе накажу, и, может быть, мы его спасем: дьявол не всегда может пересилить честных людей.

Женщина четко изложила придуманный ею план и посоветовала сыну не отступать от него; затем она с любезным видом вернулась к гостям и стала всячески им угождать.

— Вы должны мне пообещать, — заявил ей полковник, — тянуть время, когда прибудет карета, и не давать путешественнику лошадей.

— Я так и сделаю, сударь. Что еще?

— Еще вы предупредите меня, когда он приедет.

— Где, сударь, скажите на милость? Здесь?

— Нет… не здесь… Пользы от этого не будет; не надо меня предупреждать, но задержите его как можно дольше. Я оставлю здесь двух своих людей, и они меня известят, так будет лучше.

Затем Дуглас довольно щедро оплатил расходы и ушел вместе со своим ближайшим сообщником, оставив других на постоялом дворе и тихо приказав им немедленно известить его в указанном месте, как только прибудет карета.

Увидев это, г-жа Лопиталь пришла в сильное волнение, однако не пала духом и стала еще усерднее угождать злоумышленникам, наводившим на нее страх. Она предложила им вина в надежде избавиться от мерзавцев, напоив их допьяна, но они отказались. Тот, что приехал последним, падал от усталости; он ограничился глотком вина и, желая отдохнуть, растянулся на деревянной скамье, стоявшей у ворот.

— Бог ты мой, сударь, — промолвила хозяйка, — да вам же здесь очень неудобно; эта карета может сильно задержаться. Почему бы вам не пойти наверх и не лечь в постель? Там вы спокойно заснете. Мы с вашим слугой останемся здесь и предупредим вас. Не сомневайтесь.

Незнакомец сначала заупрямился, затем стал колебаться и наконец согласился, так как его одолевал сон. Он сказал своему слуге:

— Не отходи от ворот, если дорожишь жизнью, и, как только карета появится, разбуди меня, слышишь? А не то я забью тебя до смерти палкой.

Слуга дал слово; его хозяин, успокоенный этим обещанием, последовал за г-жой Лопиталь в одну из комнат, расположенную в задней части дома, где она приготовила для гостя удобную постель и осторожно заперла его для большей безопасности. После этого женщина поспешила к одной из своих подруг, которой доверяла как самой себе; поведав ей о своих догадках и опасениях, она попросила принять путешественника, которого собиралась к ней привести.

— Вы живете на дальней улице; если вывести этого человека через заднюю дверь, никто его не увидит, и, коль скоро у меня получится дома то, что я задумала, мы его спасем.

Соседка пообещала ей помочь.

Обе женщины послали за священником и рассказали ему о том, что творилось в Нонанкуре. Король Яков был католиком, и потому преподобный отец проявил усиленное рвение. Он отдал женщинам свою сутану, парик и другую одежду, в которую они собирались облачить принца; затем г-жа Лопиталь вернулась домой, чтобы завершить самую сложную часть спектакля.

Она увидела, что слуга томится скукой и бранится от досады.

— Полноте! — воскликнула хозяйка. — Пропустите глоток с моим форейтором, и время пролетит быстрее.

— Мне запретили пить.

— Кто же об этом узнает? Тем временем я постою за вас на страже, и, как только наш голубчик прибудет, вы тотчас же об этом узнаете.

Бутылка превосходного старого вина довершила соблазн; форейтор, которому очень нравилась его роль, немало поспособствовал делу собственным примером, но ему пришлось умерить свой пыл, чтобы не наносить ущерб сотрапезнику, который, когда дело дошло до третьей бутылки, свалился под стол, к большому удовольствию г-жи Лопиталь.

Отныне она была хозяйкой положения и встала у ворот на часах. Карета все не появлялась, и женщину терзала смертельная тревога, ибо, если бы мужчина наверху проснулся, ей бы явно пришлось плохо.

Слуга, спавший внизу, зашевелился; хозяйка страшно перепугалась и собралась было позвать к себе на помощь. К счастью, он снова закрыл глаза и затих.

В это самое время подъехала карета.

XXXIV

Госпожа Лопиталь устремилась навстречу экипажу и направила его на окольную дорогу, которая вела к дому ее подруги; она не отвечала на задаваемые ей вопросы и не давала никаких разъяснений.

— Всему свое время, — прибавила она, — не задерживайтесь здесь.

Они приехали к подруге славной женщины; едва переступив порог дома, г-жа Лопиталь встала перед королем Яковом на колени, заливаясь слезами:

— Я вас сразу узнала, государь, по вашим портретам, и вдобавок у меня уже были догадки. Умоляю вас мне верить и позволить взять все на себя, иначе вы можете попасть в западню. Я не знаю, сколько этих людей, но они несомненно собираются посягнуть на вашу жизнь.

Король поднял г-жу Лопиталь, выслушал ее рассказ, сердечно поблагодарил и пообещал всецело ей довериться. Затем он переоделся в наряд аббата, расположился в доме, где никто не предполагал его увидеть, и стал ждать.

Тем временем хозяйка почтового двора отправилась в полицию, сообщила там обо всем и попросила прислать подкрепление, чтобы задержать спящего кавалера и пьяного слугу. Это оказалось нелегко. Мужчина оказал сопротивление, ссылаясь на то, что он англичанин и принадлежит к свите посла, а также заявил, что в его лице нарушают международное право.

— Докажите, что вы говорите правду, и вас немедленно отпустят.

— У меня нет этих доказательств, но мой начальник полковник Дуглас предоставит их сколько угодно.

— Где он?

— Я не знаю, он обогнал нас в пути.

— Зачем?

— Это мне не известно, он не посвящал нас в свои планы.

Они долго препирались, было много разногласий; в конце концов, задержанных все же отправили в тюрьму. Дуглас целую неделю рыскал по окрестным дорогам, но тщетно: он никого не нашел. Принц оставался три дня в Нонанкуре в доме подруги г-жи Лопиталь под видом священника; затем он снова отправился в путь. Господина де Торси оповестили о случившемся, он позаботился о безопасности беглеца и уберег его от всех ловушек; таким образом, король благополучно добрался до Бретани и отправился по морю в Шотландию; всем известно, что за этим последовало.

Дуглас вернулся в Париж и с неподражаемой наглостью принялся громко жаловаться на нарушение международного права; лорд Стэр также вздумал роптать, но господин регент позвал его к себе и заставил замолчать, припомнив подробности данной истории; они договорились никогда больше о ней не вспоминать.

Что касается г-жи Лопиталь, то английская королева пригласила ее в Сен-Жермен и всячески обласкала; она подарила гостье свой портрет — вот и все, что та получила. Правда, это был бедный двор. Славная женщина, которая спасла жизнь короля, до конца своих дней оставалась хозяйкой почтового двора. Как-то раз я говорила господину регенту, что следовало бы вознаградить г-жу Лопиталь, ибо она избавила его от великого позора и не позволила навеки запятнать его доброе имя. Филипп Орлеанский возразил, что это его не касается и что он никогда не вмешивается в подобные дела. Регент всегда так отвечал, когда ему нечего было сказать.

Узнав о том, что произошло, лорд Болингброк охладел к курфюрсту Ганноверскому; его сердце и разум не могли примириться с убийством человека. Однако он сомневался в успехе своего союзника, и жизнь показала, что он был прав.

Госпожа де Виллет увезла милорда в свое поместье Марсийи неподалеку от Ножан-сюр-Сен, воспользовавшись предлогом, что ей нужны его советы по поводу дома, который она там строила. Изгнанник с нетерпением ждал известий, но их все не было; в итоге же пришли они слишком рано: все пропало.

— Итак, — произнес Болингброк со вздохом, — с династией Стюартов покончено!

Милорд отправился в Эксла-Шапель на воды, чтобы отвести от себя подозрения и убедить всех в своей непричастности к этому делу. Разнесся слух, что Болингброк женился там на г-же де Виллет и что она стала протестанткой. Я полагаю, что милорд сам это придумал, чтобы отвлечь внимание от другого, ибо ничего подобного не было. Аббат Алари, постоянно находившийся с влюбленными, не раз меня в этом уверял.

Вскоре они уехали из Марсийи. Сен-Джон хотел жить в своем доме, а не в имении любовницы. Болингброк долго искал себе приют и в конце концов решился приобрести поместье Ла-Сурс в окрестности Орлеана; он превратил этот дом в волшебный дворец. Милорд жил там в свое удовольствие, и эта жизнь была больше достойна зависти, чем его прежние почести. Болингброк провел много лет в этом уединенном месте, о котором у меня сохранились самые приятные воспоминания; изгнанник предавался там развлечениям, занимался наукой, искусствами и принимал чудесных людей, которых он превосходно умел выбирать. Вот что писал мне Вольтер, побывавший у милорда раньше меня и стремившийся внушить мне желание приехать к нему:

«Это пристанище — восхитительнейший уголок на свете. Оно находится к югу от Орлеана, в каком-нибудь льё от города. Размеры поместья не превышают длины Луаре, странной речушки, судоходной от самых истоков. Тот ее берег, что обращен к городу, образует нечто вроде террасы, украшенной дивным виноградником и живописно разбросанными повсюду домами. На другом берегу начинается большой цветущий луг, простирающийся до Луары. Возле каждого виноградника виднеется загородный дом. Орлеан, расположенный уступами почти посередине склона, возле Луары, завершает перспективу.

На краю этой волшебной террасы и поселился министр-сластолюбец (Вам известно, сударыня, что как раз в этом заключалась его вина перед узким кругом, из которого его изгнали), именно там и обосновался в удобном и прелестном доме лорд Болингброк. Исток Луаре находится в саду; это водоем площадью двадцать — двадцать пять квадратных футов, из которого вытекает река, не столь широкая и глубокая, как в том месте, где она впадает в Луару. Этот вельможа превратил свое жилище в нечто вроде замка и сделал окружающий его сад необычайно красивым. Изысканные яства, которыми милорд потчует тех, кто навещает его в этой глуши, его любезный вид, остроумие и учтивые манеры привлекают сюда окрестную знать и, главное, должны привлечь Вас, ведь Вы здесь очень желанная гостья, сударыня. Я ничего не буду писать о г-же де Виллет; по доброте душевной она так восхищается моими сочинениями, что я не смею о ней говорить: меня могли бы обвинить в пристрастности, в то время как я всего лишь отдал бы дань истине».

Между тем Болингброк отправил г-жу де Виллет в Англию, чтобы она договорилась о его возвращении. Несмотря на прелести Ла-Сурса, милорд по-прежнему думал о своей стране и жаждал туда вернуться. Леди Болингброк (отныне она носила это имя) великолепно справилась со своей миссией в Англии, по-прежнему оставаясь верной подругой Сен-Джона, что никто не мог предполагать. Один лишь г-н Уолпол оставался противником Болингброка и испытывал к нему страшную ненависть, которую унаследовал его досточтимый сын. Боже мой! Когда он прочтет эти мемуары, сколько проклятий на меня обрушится! Однако женщины действовали решительно; любовница короля герцогиня Кендал вступилась за милорда, получив за это крупную сумму; Болингброк получил прощение от его величества и вернулся на родину.

Очень скоро наш герой стал скучать — это и понятно, ведь он уже был там никем! Милорд вернулся во Францию и вновь послал жену в Англию вести переговоры. Маркиза преодолела все преграды и вернулась к мужу с боевыми трофеями, то есть с его титулом и рентой в сорок тысяч экю. Однако бывшему изгнаннику не разрешили заседать в Палате лордов, чего он, разумеется, не мог простить Уолполу. Болингброк окружил себя умными людьми и величайшими мужами Англии, среди которых были Ньютон, Свифт и Поп; он писал в газеты и снова получил известность, но уже совсем иную, чем у него была прежде. Милорд даже защитил Роберта Уолпола от несправедливого обвинения и вел себя не только великодушно, но и честно; тем не менее, когда на министра стали нападать в Палате общин и уличили его во всех смертных грехах, Болингброк произнес памятные слова:

— Сегодня он услышал голос потомков…

Эти слова стали повторять; король отдал их автору тайный приказ вернуться во Францию, и тот подчинился. Болингброка держали на чужбине семь лет, посылая ему туда деньги и фактически запрещая переписываться с друзьями. Он поселился в снятом им замке Шантелу, где нам предстояло встретиться много лет спустя с другим опальным министром — герцогом де Шуазёлем. Милорд жил там до самой отставки Уолпола, вновь призвавшей его в Англию, где он стал свидетелем смерти своего ближайшего друга Попа и где за неимением лучшего погряз в литературных интригах, отнявших у него несколько лет.

В последние годы жизни Болингброк превратился в оракула, к которому обращались за советом и государственные деятели, и писатели. Маркиза де Виллет умерла лишь на двадцать месяцев раньше мужа; он не мог примириться с кончиной жены, горько оплакивал ее каждый день, и друзьям не удавалось его утешить. Страдая от страшного недуга — рака лица, — Болингброк держался с бесподобной стойкостью и терпением, необычными для людей его возраста: ему уже исполнилось семьдесят девять лет.

Милорд оставил памятные подарки всем своим друзьям, в том числе маркизу де Матиньону и его сыну графу де Гасе. Они получили от него великолепный перстень с бриллиантом, подарок королевы Анны, который Болингброк всегда носил на руке. Господа Матиньон воздали милорду должное, оберегая его самого от врагов, пока он был жив, и защищая его память.

Мне же достались драгоценные записные книжки, куда Болингброк записывал стихи и где оставили записи многие его гениальные друзья. Я всегда буду их хранить и передам по завещанию г-ну Уолполу. Мне позволительно сыграть с ним эту посмертную шутку.

XXXV

По-моему мнению, воспоминания о какой-либо эпохе должны включать в себя воспоминания обо всем и обо всех, они являются историей эпохи в целом, историей выдающихся людей, а также нравов и обычаев того времени;

без этого невозможно как следует представить ее себе. Поэтому я рассказываю вам не только то, что касается меня лично, но и то, что касается моих друзей, врагов, знакомых — всех тех, кого я встречала в жизни. Я обещала вам рассказать истории всех гостей, присутствовавших на первом обеде у г-жи де Ферриоль. Выполняя это обещание, начинаю сегодня с прелестной мадемуазель Аиссе, которую я очень любила и горько оплакивала; она была гораздо более трогательной и милой, нежели Элоиза у Руссо и все героини, какие только могут быть созданы воображением. Никто не мог сравниться с Аиссе красотой, кротостью и очарованием; никто не был так любим, как она, притом человеком, в высшей степени достойным любви. Милая Аиссе! Какое счастье говорить о ней, описывать и превозносить ее; мне будет казаться, что я снова ее вижу, я, которой уже не суждено ничего видеть на этом свете, где мне довелось увидеть столько всего прекрасного и теперь уже не существующего!

Аиссе… по-моему, я вам о ней уже говорила; мой маленький секретарь утверждает обратное, однако я на нее не полагаюсь: это ветреница!..

(Госпожа маркиза, г-н Уолпол не далее как вчера писал вам то же самое, и в ваши годы такое уже непозволительно, тогда как в мои!..)

Не знаю, что марает на бумаге мой секретарь, но ее перо скрипит, я это слышу, хотя ничего ей не диктовала; наверное, это какая-нибудь злая шутка. Я возвращаюсь к мадемуазель Аиссе и ее происхождению.

Она была рабыня-черкешенка, которую купил в Константинополе г-н де Ферриоль во время своей посольской миссии. Девочке было тогда четыре года; он увидел ее на невольничьем рынке и взял к себе из сострадания к ее слезам и хорошенькому личику. Господин де Ферриоль заплатил за нее полторы тысячи ливров; вероятно, это было очень дорого, но Аиссе того стоила.

Будучи страшным распутником, г-н де Ферриоль хотел в дальнейшем сделать черкешенку своей любовницей и воспитывал ее соответствующим образом. Он привез Аиссе в Париж, определил ее к своей невестке г-же де Ферриоль и оставил там же, когда вернулся в Турцию. Таким образом, девочка росла вместе с сыновьями хозяйки — Пон-де-Велем и д’Аржанталем, о которых мать совсем не заботилась. Госпожа де Ферриоль была женщина легкого нрава, у нее не переводились любовники, и к одному из них она относилась особенно нежно, так как он был нужным человеком для нее и ее близких; то был маршал д’Юксель. Не любя друг друга, они долго жили вместе для того лишь, чтобы избежать расходов, связанных с разрывом. В этом заключается секрет многих длительных связей.

Дети выросли, будучи на чужом попечении, и, вероятно, это было лучше, чем если бы в их воспитание вмешивалась мать. Все трое считали друг друга родными. Аиссе поместили в монастырь Новых Католичек, и это было для девочки очень мучительно: она нежно любила своих юных товарищей и с болью разлучалась с ними. Впрочем, она недолго оставалась в монастыре и вернулась к мирской жизни, чтобы закончить образование. Аиссе стала истинной красавицей; когда я с ней познакомилась, она была по своей внешности близка к совершенству.

Между тем г-н де Ферриоль вернулся во Францию и обосновался здесь. Многие часто задавались вопросом, предъявлял ли бывший посол свои права на рабыню и являлся ли он для нее только отцом. Я могу заверить, что между ними ничего не было. Аиссе осталась невинной и никоим образом себя не запятнала. Она не только не пошла бы на это, но г-н де Ферриоль и сам ничего подобного от нее не требовал. Он относился к черкешенке с уважением, как к родной дочери, знал о ее безупречной добродетели и твердых принципах, которые она усвоила. К тому же чем мог семидесятилетний старик пленить столь юное создание?

Ни у кого в окружении Аиссе не возникало никаких подозрений; мы все как один были убеждены в истинном целомудрии девушки. Лишь впоследствии какой-то знаменитый философ, уже не помню кто именно, в минуту скверного настроения опорочил память этого ангельского существа. Я тогда пришла в дикую ярость и сурово обошлась с клеветниками.

Аиссе понравилась мне, как только я ее увидела, и я ей тоже понравилась; мы стали подругами с первой же встречи.

Она ездила ко мне в гости, и я навещала ее, встречалась с ней у г-жи де Ферриоль, у г-жи де Парабер, где она очень часто бывала, а также у посла, когда он поселился в Париже и Аиссе ухаживала за ним в последние годы его жизни.

Незачем говорить о том, что у нее было столько же вздыхателей, сколько знакомых. Девушка отвергла десять брачных предложений и еще больше признаний в любви, причем без всяких усилий, не кичась своей добродетелью, а лишь потому, что она желала остаться честной и боялась поддаться искушению.

Как-то раз, когда мы были в доме г-жи де Парабер, Аиссе встретила там господина регента; он был ослеплен ее красотой и оставался в гостях столь же долго, как она; забыв не только о Совете (то был для него пустяк), но и о своих приятелях-распутниках, а также о каком-то кутеже, где его ждали. Филипп Орлеанский безумно влюбился в Аиссе; то была неистовая страсть, одна из тех, что, не находя удовлетворения, переходят всякие границы.

Регент преследовал девушку повсюду, где она бывала; он писал ей пылкие письма, предлагал драгоценности, титулы, почести, поместье — все, чего она пожелает; Аиссе отказывалась сначала вежливо, а затем твердо, что привело влюбленного в отчаяние. Он обратился за помощью к г-же де Ферриоль, не отличавшейся щепетильностью, и та начала всячески докучать своей воспитаннице, но все было напрасно. Для нашего времени то было чудо из чудес.

— Нет, — неизменно отвечала Аиссе, — я не смогу полюбить человека, которого не уважаю; притом у нас с его высочеством слишком неравное положение: он находится гораздо выше меня, и ему пришлось бы спуститься вниз, а мне не хотелось бы видеть своего возлюбленного вне его положения, и, главное, повторяю: я совсем его не люблю; пусть мне больше о нем не говорят.

Однако красавице продолжали о нем говорить и довели ее до крайности: она написала господину регенту письмо, образец эпистолярного искусства, прося защиты от него самого и говоря, что если ей в этом будет отказано, то она уйдет в монастырь, ибо в таком случае у нее останется один лишь Бог, достаточно сильный, чтобы ее защитить.

Господин герцог Орлеанский понял, что ничего не добьется, и более не настаивал. Эта история была для него сплошной досадой и унижением.

Посол умер; он давно обеспечил Аиссе ренту в четыре тысячи ливров и, чтобы отблагодарить девушку за заботу, оставил ей вексель на довольно крупную сумму, которую должны были выплатить по предъявлению его наследники. Госпожа де Ферриоль была возмущена и высказала это в присутствии Аиссе; та молча, с необычайным достоинством встала и бросила вексель в огонь. Больше об этом не заходило речи.

Таким образом, Аиссе оказалась во власти Ферриолей, которые ее любили, особенно молодые люди, и ни о чем не беспокоилась; правда, вскоре у нее появились совсем другие заботы.

XXXVI

Как-то раз, когда я была в гостях у госпожи герцогини Беррийской, мы с г-жой де Парабер ждали принцессу в одном из ее кабинетов. Наконец, дверь открылась и в комнату вошел граф де Рион в сопровождении невысокого молодого человека, весьма невысокого и весьма молодого, и при этом с необычайно красивым лицом. Особенно дивными у него были глаза, белоснежная, матовая, как у девушки, кожа и бесподобно изящные манеры. Господин де Рион представил нам его как своего кузена, перигорского дворянина шевалье д’Эди, а сам шевалье сказал 0 себе со смехом:

— Постриженный клирик перигорской епархии, не дававший обета рыцарь ордена Святого Иоанна Иерусалимского.

Этот молодой человек, хотя и прибывший из провинции, поразил нас своей любезностью. Госпожа де Парабер не удержалась и высказала это графу.

— Ах! — воскликнул тот. — Мой кузен в хороших руках: его воспитанием занимается дядя, маркиз де Сент-Олер; за неделю он преподал шевалье больше, чем я за полгода. Госпожа герцогиня Менская умело выбирает себе друзей.

В самом деле, г-н де Сент-Олер был чрезвычайно приятным старцем, состоявшим в тесной дружбе с герцогиней Менской — его допускали ко всем ее развлечениям, и он принадлежал к ее близкому кругу в Со. Маркиз посвятил герцогине знаменитые стихи, которые он сочинил экспромтом и благодаря которым перед ним открылись двери Академии:

Ты хочешь знать, какою тайной я владею?

Узнай, прекрасная: о, будь я Аполлон,

Была б Фетидой ты, не музою моею,

И мгла глубокая сокрыла б небосклон.[6]

То был весьма скудный багаж, но Академия была благодушно настроена и довольствовалась этим. Подумать только, какие труды мы затратили, убеждая ее принять в свои ряды Дидро!

Шевалье д’Эди вел себя с нами как опытный льстец; у него нашлись для моей подруги именно те слова, какие ей следовало услышать, а это было непросто. Юноша говорил о ее очаровании как зрелый мужчина, знающий в этом толк, а о своей карьере — как человек, который о ней совсем не думает, разве только когда ему угодно об этом вспомнить. Маркиза смотрела на шевалье как на легкую и неизбежную добычу; она держалась с молодым человеком легкомысленно только потому, что рядом были свидетели, но ее взгляд, обращенный на него, был серьезным; я сразу это заметила, как и он сам.

И тут появилась принцесса; по одной лишь ее улыбке я поняла, что новый гость пришелся ей по вкусу, и то, как она встретила г-жу де Парабер, говорило о назревающем соперничестве. В их обоюдных реверансах и кивках явно чувствовались угрозы. Господин де Рион был слишком проницательным, чтобы этого не заметить, но он не опасался за своего юного родственника; граф достаточно хорошо знал шевалье, чтобы отдать его в качестве игрушки своенравной герцогине; он знал, что это нисколько не отразится на его собственном влиянии, а любви к ней у г-на де Риона не было: как известно, его сердцем безраздельно владела г-жа де Муши. Герцогиня была по-своему ревнивой; чтобы ей угодить, граф не обращал внимание на ее прихоти и потому казался ей таким бесстрастным: и ей, и ему этого было достаточно.

Нам предстояло ужинать в Люксембургском дворце; принцесса поняла, чем она рискует в этой игре, и бесцеремонно отменила свое приглашение, сославшись на усталость и желание спать.

— Нет ничего лучше, сударыня, — заявила г-жа де Парабер, которая никогда не смущалась. — Пусть ваше королевское высочество отдыхает, но я-то превосходно себя чувствую и страшно голодна; госпожа дю Деффан, конечно, тоже хочет есть, и эти господа хотят есть — все хотят есть; мы поедем ужинать ко мне. Господин регент не ждет меня сегодня вечером, он принимает своих наглых жеманниц, и я не собираюсь ложиться спать в такую рань из-за того, что меня не пускают во дворцы.

Госпожа Беррийская попыталась рассмеяться.

— Как! — воскликнула она. — Вы будете ужинать дома с госпожой дю Деффан, господином де Рионом и господином д’Эди?

— Почему бы и нет, сударыня, если в Люксембургском дворце сегодня не ужинают?

— Берегитесь! А вдруг мой отец узнает!

— Он узнает об этом завтра утром после пробуждения; я ничего не скрываю от господина герцога Орлеанского, сударыня. Зачем таиться? Он бы все равно узнал, но не так, как следует. Я предпочитаю сказать ему об этом сама.

— В самом деле, это более удобно и более хитро.

— Это более честно, сударыня.

— Бог ты мой, маркиза, какие высокопарные слова! Где только вы их берете? По-моему, вы хотите сменить свой лексикон.

— Сударыня, я по-прежнему говорю на одном языке с теми, кто меня слышит.

— Напрасно; вы лучше всего изъясняетесь по-английски на ужинах в Пале-Рояле.

— В особенности, когда ваше королевское высочество подает мне реплики.

— Ах, сударыня, я не рискнула бы с вами соперничать. Вы наша наставница, нам всем следует склонить перед вами голову.

— Ваша наставница?! Ваше королевское высочество слишком скромны; конечно же, вы разбираетесь во всем гораздо лучше меня.

— Я не могу принять такой комплимент.

— Боже мой, сударыня, это говорю не только я. Поспрашивайте, каждый скажет вам то же самое, ваша репутация всем известна.

— Я слишком молода для таких заслуг.

— ……………….Но, если сердце смело,

Оно не станет ждать, чтоб время подоспело[7]

Разгорелся спор. Госпожа герцогиня Беррийская при всей своей гордости и всем своем высокомерии была не из тех, кто использует свое положение и требует для себя особых привилегий. Она вела себя достойно в этой словесной дуэли, в которой маркиза показала себя искусной противницей. Господин де Рион молчал, я слушала, а г-н д’Эди наблюдал за соперницами. Он держался чрезвычайно естественно и скромно, точно не был яблоком раздора. Посторонний человек ничего бы не заподозрил.

— Стало быть, сударыня, — продолжала принцесса после мимолетной паузы, — все будут ужинать во дворце Параберов?

— Я очень на это надеюсь.

— А что, если бы я туда напросилась?

— Ваше королевское высочество встретили бы там с радостью…

— В самом деле?

— В самом деле. Лучше убедитесь в этом лично.

— Мне очень этого хочется.

— А как же ваша усталость?

— Я сделаю над собой усилие. К тому же ужин на скорую руку не может мне повредить, если только у вас не будет такой же закуски на случай, как у короля.

— Как знать.

— Кроме того, маркиза — волшебница, — рискнул заметить г-н де Рион, — от одного взмаха ее палочки появится все, что нужно.

— Милый граф, не отправиться ли нам туда посмотреть на это чудо?

— Я опасаюсь за ваше здоровье, сударыня. Уехать вот так, ночью, засидеться допоздна…

— Да что уж там, пусть позовут госпожу де Муши. Еще одна идея! Не отвезти ли к маркизе ужин из Люксембургского дворца?

— В самом деле, это идея, однако я придумал кое-что получше, — продолжал г-н де Рион, — съесть ужин прямо здесь и не дать ему остыть на улице.

Все уже умирали с голоду. Это предложение было встречено возгласами одобрения. Раз никто не уступал и речь шла лишь о том, чтобы перенести поле брани в другое место, зачем было себя утруждать?

Мы стали ужинать. Словесная перепалка между соперницами продолжалась под перекрестным огнем взглядов и поощряющих улыбок в адрес счастливчика-шевалье; между тем г-н де Рион, г-жа де Муши и я беседовали с полнейшим спокойствием. Мы сидели за столом до пяти часов утра, и миг отъезда обещал быть необычайно интересным. Очевидно, перевес был на стороне г-жи де Парабер, так как она собралась в путь. Принцесса еще больше стала рассыпаться в любезностях; я не понимала, чего она добивается, но вскоре мне все стало ясно.

— Господин де Рион, — сказала она, — вы исполнили мои распоряжения, благодарю вас.

Подобная вежливость отнюдь не была в привычках принцессы, и это меня удивило.

— Это мой долг, сударыня. К тому же ваше королевское высочество слишком добры ко мне, осыпая милостями моего кузена. Эти прелестные покои возбуждают зависть всего света. Шевалье будет здесь себя чувствовать как богатый принц из волшебных сказок!

Шевалье поселится в Люксембургском дворце! Этот удар нельзя было отразить, оставалось только смириться. Маркиза так и сделала, не показывая, каких усилий ей это стоило. Она рассчитывала взять реванш, и ей это удалось. Неделю спустя шевалье д’Эди уехал из Люксембургского дворца под предлогом каких-то дел в городе и занятий, не совместимых с проживанием во дворце. Правда, он часто туда возвращался. Однако молодой человек ездил лишь в Люксембургский дворец, и никто не мог его ни в чем упрекнуть. Госпожа де Парабер была вполне довольна.

XXXVII

Таким образом шевалье разрывался между двумя этими любовными связями, не считая развлечений. Дамы рвали его на части. Он считался самым модным светским львом Парижа и, поистине, в любом случае заслуживал такой титул. Этот молодой человек был самым красивым, самым лучшим, самым приятным, самым кротким, самым очаровательным, у него не было никаких недостатков. Шевалье часто ко мне приезжал, я принимала его с большим удовольствием и была его наперсницей — странная роль для женщины моего возраста! Я не претендовала ни на что другое; впрочем, он мне ничего не предлагал.

Я не знаю, как случилось, что юноша в ту пору еще не познакомился с Аиссе; скорее всего из-за возвращения г-на де Ферриоля и его плохого самочувствия у прекрасной гречанки не было ни одной свободной минуты; она навещала меня лишь украдкой, ненадолго, в те часы, когда я никого не принимала.

Однажды Аиссе дали передышку, и она приехала ко мне утром, обещая остаться до вечера. Мы намеревались отправиться за покупками, как вдруг доложили о приезде шевалье д’Эди. Он был великолепен: одет с иголочки, ловок, изящен, напудрен и бесподобно красив; с его дивными глазами могли сравниться разве что глаза Аиссе и, возможно, мои — теперь я могу это сказать. В тот миг ее глаза сияли так, что их взгляд нельзя было выдержать. Моя юная подруга была точно ослеплена и опустила свои длинные ресницы перед этим блестящим кавалером. Он же, глядя на нее, остолбенел от изумления — поистине, и с той, и с другой стороны то была любовь с первого взгляда. Мне никогда не доводилось видеть подобного замешательства. Чтобы еще сильнее заинтриговать молодых людей, я не спешила представлять их друг другу и наслаждалась их удивлением. В ответ на мое предложение сопровождать нас, шевалье с радостью согласился; я вела себя жестоко, не обращая внимания на его умоляющие взгляды: ему хотелось узнать, с кем он говорит, он жаждал узнать имя этой сильфиды, этого божества, этой богини юности. Я молчала, оставаясь глухой к его мольбам.

Аиссе тоже воодушевилась и проявляла к шевалье такой же интерес, хотя меньше это показывала. Она не спускала с меня своих прекрасных глаз, ловя каждое мое слово и надеясь случайно услышать имя, которое я упорно скрывала. Прибегая ко всевозможным уловкам, я весь день держала своих гостей в неведении, как на бале-маскараде.

Я пригласила шевалье на обед, и он поспешно согласился. Слуги молодого человека, зная, что он здесь, принесли ему две или три надушенные записки, и он сунул их в карман не читая. Красавца ждали в нескольких местах, но он об этом совсем забыл, ему не было до этого никакого дела; он думал только об Аиссе и уже был в нее страстно влюблен (ему предстояло сохранить это чувство до конца своих дней).

Вечером старый управляющий г-на де Ферриоля приехал в карете за девушкой; мой лакей, громко доложивший об этом, заставил два сердца забиться одновременно.

— Слуги господина де Ферриоля ждут мадемуазель Аиссе, — сказал он.

«Стало быть, это мадемуазель Аиссе, прекрасная гречанка? — подумал юноша. — Тогда не стоит удивляться!»

«Увы! Кто же этот очаровательный кавалер? — терялась в догадках девушка. — Как жестоко со стороны госпожи дю Деффан скрывать это от меня!»

Я держалась до конца, до последнего прощания и в конце концов дрогнула:

— Господин шевалье д’Эди проводит вас до кареты, моя королева, а затем вернется и отужинает со мной. У меня никого нет, и несмотря на свои многочисленные обязательства он принесет мне эту жертву.

Милый мальчик так и сделал, ведь ему не терпелось поговорить об Аиссе, услышать похвалы в ее адрес, подробнейшим образом узнать о ее жизни и злоключениях! А г-н де Ферриоль! А д’Аражанталь с Пон-де-Велем! Разве не следовало ему удостовериться в намерениях и чувствах своих соперников? Подлинная любовь спешит все охватить одним махом, в одно мгновение.

Шевалье вернулся, порхая легче перышка; он поцеловал мне руку, встал передо мной на колени и принялся ко мне ластиться, как ребенок к матери. Я улыбалась, понимая, чего он добивается, и ждала.

— Ах, сударыня, до чего же она красива! — воскликнул он, наконец. — До чего она мила! Как бы я хотел снова с ней встретиться!

— Вот как! Еще бы!

— Стало быть, это та самая Аиссе, о которой столько говорят! Юная черкешенка, принесенная в жертву старому господину, девушка, за которой волочатся два брата: д’Аржанталь и Пон-де-Вель!.. Боже мой! До чего же мне не везет!

— Что вы такое говорите, шевалье? Что значат эти глупости? Представьте себе, нет никакого господина, нет никаких братьев; это дурацкие небылицы, которым вам не стоило бы верить теперь, когда вы видели Аиссе.

— Я и сам так думал, поверьте, но не решался в этом признаться из боязни показаться смешным; такое лицо не может лгать.

— Аиссе не только красива, но столь же непорочна и добродетельна, сударь; когда вы лучше ее узнаете, у вас не останется в этом никаких сомнений.

— Ах, сударыня, неужели я и в самом деле смогу ее лучше узнать?

— Почему бы и нет? Вы будете встречаться с Аиссе здесь и у госпожи де Парабер; вы будете ездить в гости к госпоже де Ферриоль и даже к господину де Ферриолю, который, несмотря на недуг, принимает кое-кого из своих друзей.

— Я сойдусь с этим человеком, я хочу быть у него уже завтра; не отвезете ли вы меня к нему?

— Ах! Как вы нетерпеливы, сударь! Я никогда вас таким не видела. Куда же вы денете других дам, скажите на милость?

— Сударыня, у меня никого нет.

— Разве я сама не видела?

— Сударыня, начиная с этого дня больше никого нет.

— Как! Клясться в нерушимой верности, даже не выяснив, как к вам относятся?.. Великолепно! Такого еще не бывало; вы прослывете Амадисом.

— Я прослыву кем угодно, если вы соблаговолите принять участие в моей судьбе; в противном случае мне незачем больше жить. Ах! Какое мне дело до того, что будут обо мне говорить!

С того самого дня, как и обещал шевалье, он стал жить для одной лишь прекрасной гречанки; он прервал всякие сношения с другими дамами, махнул рукой на карьеру и посвящал все свое время новому кумиру, которого сам себе избрал.

Аиссе, столь разборчивая и неприступная Аиссе, в свою очередь позволила себе увлечься столь же быстро, как и вскружила голову молодому человеку. Моя подруга приехала ко мне уже на следующий день. Вчерашняя сцена повторилась полностью, не считая того, что девушка ни в чем не призналась и предоставила мне возможность обо всем догадаться самой. Я считала, что молодые люди созданы друг для друга. Они вызывали у меня такое сочувствие, что его невозможно было передать словами. Я хотела их поженить и не видела никаких препятствий, поскольку шевалье еще не дал монашеского обета. Правда, Аиссе происходила не из знатного рода и у нее было скромное приданое, но она была самим совершенством, а такое могло заменить все. Однако свет и родственники думали иначе.

Шевалье оказывался везде, где он мог увидеть свою возлюбленную. Он думал только о ней и приступил к правильной осаде ее сердца. Порядочная девушка противилась и боролась с собственной страстью; она поклялась оставаться добродетельной, она поклялась никого не любить, однако полюбила вопреки своей воле и, нарушив одну клятву, очень скоро была готова забыть другую.

Я оказалась невольной виновницей этого грехопадения, иными словами, сама того не ведая, предоставила дьяволу возможность одержать победу, но он и без меня не упустил бы своего!

Я сняла в Отёе домик, чтобы проводить там по нескольку дней в летнее время года, и жила там то полнедели, то несколько недель подряд, а затем возвращалась в Париж. Шевалье и Аиссе часто туда наведывались и встречались, не договариваясь о свидании заранее: они угадывали мысли друг друга. Мне никогда не приходилось наблюдать ничего подобного.

Однажды утром я получила письмо от г-на дю Деффана, и мне пришлось отправиться в город; это было совершенно неожиданно, и я не успела никого предупредить. Волею случая в тот же день в Отёй пожаловали наши влюбленные: сначала шевалье, а затем Аиссе. Не застав меня, г-н д’Эди стал расхаживать по парку, предаваясь своим мыслям и надеждам; внезапно он услыхал голос возлюбленной, сетовавшей на мое отсутствие и недоумевавшей, как ей вернуться обратно, так как она отпустила свою карету. Молодой человек тотчас же устремился к ней. Увидев его, Аиссе смутилась и не могла вымолвить ни слова, когда он предложил проводить ее к г-ну де Ферриолю.

Человеческое сердце явно глупо, в этом не приходится сомневаться.

XXXVIII

Увы! Бедные дети впервые оказались наедине друг с другом, вдали от чужих глаз, в один из тех дивных дней, когда в природе царит любовь. То было слишком тяжкое испытание. Уже два года Аиссе сопротивлялась; уже два года она отказывала своему рыцарю даже в его признании в любви к ней. Разве такое нельзя считать беспримерной добродетелью для всех времен и невероятным целомудрием для эпохи Регентства?

Поскольку у девушки не было кареты, а шевалье ждал свой экипаж, который он отпустил на два часа, влюбленным поневоле пришлось быть вместе, гулять, разговаривать и смотреть друг на друга. Д’Эди не преминул воспользоваться случаем; не упустил он и возможности пуститься в жалобы. Аиссе слушала его молча, и сердце ее билось слишком сильно: она ужасно боялась себя; она внушала себе больше страха, чем шевалье, ибо счастье переполняло душу девушки и это счастье грозило лишить ее способности сопротивляться — вряд ли она могла бы бороться с ним столь же упорно, как со страданием.

Юноша отважился заговорить с Аиссе об этой любви, которой она пренебрегала, любви, заполнившей его жизнь настолько, что в ней уже не было места для чего-либо другого. Девушка не заставила его сразу замолчать, затем стала слушать и отвечать, потом призналась, что разделяет его чувство, после этого… у них больше не осталось друг от друга секретов, они вернулись в Париж в одной карете и расстались далеко за полночь.

С тех пор бедная Аиссе не принадлежала себе.

За всю свою жизнь мне не доводилось видеть подобной любви и подобного счастья. На это было радостно смотреть. Эти два существа обожали друг друга; Аиссе мучили угрызения совести, но она скрывала это от шевалье, опасаясь его огорчить и причинить ему хотя бы малейшее беспокойство. Однако бедняжка испытывала такие душевные муки, что это отразилось на ее здоровье. У нее началась скоротечная чахотка, и она стала страшно быстро угасать; мы все это заметили и постоянно ей об этом говорили, спрашивая, больна ли она и почему ни на что не жалуется.

— Я не больна; со мной все хорошо, — отвечало кроткое создание. — Вы находите, что я очень изменилась? О! Не говорите это шевалье, умоляю вас! Он стал бы напрасно волноваться.

Незачем было говорить об этом д’Эди: он все видел и тоже молчал, чтобы не огорчать больную. Это было состязание в нежности, очень редко встречающееся и очень трогательное.

Между тем Аиссе забеременела. Она не решалась кому-либо в этом признаться, даже мне, а в особенности таилась от г-жи де Ферриоль, которую она считала безжалостной. В первые месяцы любовники то радовались, то пребывали в унынии. Они всячески старались скрыть свой грех. Молодая мать нуждалась в приюте и поддержке, но где их найти, когда кругом лишь чужие люди?

Аиссе хотела все рассказать д’Аржанталю, но шевалье воспротивился — его ревность еще не прошла. Он настоял на том, чтобы его возлюбленная обратилась ко мне: я была подругой и ее, и его и непременно должна была их выручить. Юноша не ошибся.

В самом деле, я придумала хитроумный план и помогла им его осуществить.

Однажды вечером молодые люди с удрученным видом явились ко мне в очень позднее время; они молчали и, похоже, ободряли друг друга. Я ничего не понимала и спросила:

— Вы отужинаете со мной, не так ли?

— Мы не будем ужинать.

— Неужели?! Это одно из правил вашей грядущей семейной жизни. Вы не ужинаете? В таком случае мне с вами не по пути.

— Сударыня, — сказал шевалье, взяв меня за руку, — не шутите, вы делаете мне больно.

— Стало быть, вы опечалены?

— Смертельно!

— Да что с вами, в конце концов?.. Вы меня пугаете.

— Сударыня, выслушайте мадемуазель Аиссе.

— О нет! — вскричала моя подруга, закрывая лицо руками и горько плача. — Выслушайте лучше господина шевалье д’Эди.

— Я выслушаю каждого из вас, лишь бы вы заговорили. В чем же дело?

— Если бы вы только знали, любезная сударыня, как я счастлив!

— В этом не приходится сомневаться. А вы, моя королева?

— Я тоже счастлива, но я в отчаянии.

— Это трудно совместить… Однако… да, я догадываюсь… Ай! Бедные дети, это не шутка.

— Я погибла!

— Погибли, вы, Аиссе? Вы станете моей женой перед людьми, как уже стали ею перед Богом. Я снова торжественно в этом клянусь.

— Замолчите, замолчите, не богохульствуйте. Я ваша жена?

— По-моему, это совершенно естественно, и вы не можете придумать ничего лучшего.

— Сударыня, не говорите об этом, — возразила Аиссе с крайне озабоченным видом.

— Итак, что вы собираетесь делать? Тем более что госпоже де Ферриоль нужен только повод для упреков, и вы не дождетесь от нее сострадания.

— Нам это прекрасно известно.

— Ну и что же?

— Ну, и мы пришли просить у вас помощи и защиты, взывая к вашей доброте и надеясь на ваши советы.

— Это очень затруднительно. Пусть Аиссе переедет ко мне, и я все возьму на себя.

— Нельзя, сударыня: в вашем доме меня увидят и будут за мной следить.

— Дайте-ка подумать… Следовало бы найти постороннюю особу, непричастную к этой истории; она могла бы увезти вас в дальние края.

— Далеко от шевалье, сударыня? О! Только не сейчас; пусть будет, что будет.

— Вас увезут лишь для вида, и вы затаитесь. Сколько людей поступали так же! Ну-ка… Ах! Боже мой, то, что нам нужно, у нас под рукой: маркиза де Виллет…

— И что же?

— Она уезжает в Англию, вы понимаете?

— В самом деле!

— Она и лорд Болингброк нежно вас любят; я поговорю с ними. Маркиза якобы возьмет вас с собой; вы же спрячетесь в Париже в каком-нибудь укромном уголке и с помощью верной Софи, благодаря любви шевалье и моей нежной дружбе справитесь с этой трудностью наилучшим образом. Затем вы снова появитесь, и все будет кончено.

— Ах! Вы наша спасительница, наш ангел-хранитель! — вскричал шевалье.

Аиссе бросилась в мои объятия и долго меня обнимала; мы обе плакали. Иногда приятно проливать слезы, и это был как раз такой случай. Мы засиделись за полночь, беседуя и обсуждая наш план, которому было суждено воплотиться в жизнь. Молодые люди ушли, немного успокоившись.

На следующий день я встретилась с лордом Болингброком и маркизой; я доверила им тайну наших друзей, умоляя помочь и молчать. Они обещали сделать все, что я хотела, и сдержали свое слово.

Маркиза сама поехала к г-же де Ферриоль и попросила ее позволения увезти Аиссе в Англию на несколько месяцев. Госпожа де Ферриоль, относившаяся к своей воспитаннице равнодушно, согласилась. С д’Аржанталем и Пон-де-Велем все обстояло иначе; им трудно было расстаться с Аиссе, однако они были вынуждены с этим смириться.

Прекрасная гречанка отправилась в Лондон в карете маркизы; экипаж объехал вокруг Парижа, вернулся туда вечером и высадил беглянку у маленького домика возле крепостной стены, неподалеку от улицы Гранж-Бательер, рядом с Епископской слободой, и, разумеется, никто и не думал ее искать в этой глуши.

Аиссе скрывалась там полгода, не выходя за пределы своего сада, и писала нам всем письма, которые маркиза отправляла из Лондона, чтобы отвести всякие подозрения. Но никто так ничего и не заподозрил.

Я навещала подругу два-три раза в неделю и приезжала к ней в фиакре, нанимая его на краю света и меняя свой облик до неузнаваемости. Аиссе произвела на свет девочку, которую назвали Сезариной Леблон и записали под этим именем в метрическую книгу.

Леди Болингброк увезла ее под именем мисс Блек в Англию. Она держала у себя ребенка до шестилетнего возраста, выдавая за племянницу милорда. Затем девочка вернулась во Францию, и ее поместили в монастырь Богоматери в Сансе, настоятельницей которого была г-жа де Биллет, дочь маркизы от первого брака. Таким образом все устроилось как нельзя лучше. История, казалось, завершилась, однако, напротив, она только начиналась, и нам еще предстояло увидеть чудеса любви, пример которой эти молодые люди явили миру и на которую никто больше не был способен!

XXXIX

Увы! Бедная Аиссе при всей своей добродетели, несмотря на героические намерения, была самой чувствительной из женщин; она любила шевалье с невиданной в наше время страстью, уготованной, казалось, какой-нибудь Ориане или какому-нибудь Амадису. Она не только говорила молодому человеку о своей любви, но и проявляла слабость, доказывая ее на деле. Но до чего же Аиссе боялась г-жи де Ферриоль! Как она от нее таилась! Как решительно она лгала этой особе в глаза, когда та докучала ей из-за этой любви!

— Нет, сударыня, — говорила Аиссе, — нет, я вовсе не люблю шевалье; мне нравится его ум, меня привлекают его обходительность и любезность, но о другом не может быть и речи.

— Боже мой! Я не стала бы ставить вам это в вину: мы не властны над своим сердцем. Однако следует заранее понимать, что шевалье на вас не женится. Кто бы после этого на вас женился? Все мужчины убеждены, что вы были рабыней посла в полном смысле слова.

— К счастью, Бог знает, что это не так.

Эти сценки часто повторялись; впоследствии Аиссе мне об этом рассказала, а тогда она никому ничего не говорила. Госпожа де Ферриоль, щеголявшая своей связью со старым маршалом д’Юкселем, не решалась слишком сильно бранить Аиссе, однако она старалась властвовать над ее сердцем и сердцем шевалье вплоть до малейшего их вздоха, а влюбленные этого не желали; таким образом, столкнулись две разные воли.

Между тем в довершение всех бед в сердечные дела наших героев закрались беспокойство и ревность, не по отношению друг к другу, ибо свет не видывал столь нежной и гармоничной пары, а в лице могущественного владыки господина герцога Орлеанского.

Аиссе очень подружилась с г-жой де Парабер и, подобно всем, кто знал маркизу, питала к ней искреннее расположение. Госпожа де Парабер была добрая женщина, а ее любовные приключения нас не касались. Она была надежная, верная и преданная особа, которую можно было попросить о любой услуге; она старалась всем делать одолжения и постоянно о чем-нибудь хлопотала. Маркиза была готова отдать все своим друзьям; я видела однажды, как она заложила алмазы, так как у нее не было денег, чтобы вызволить из нужды свою родственницу, старую г-жу де ла Вьёвиль, любимую ею с детства.

Итак, Аиссе привязалась к г-же де Парабер и часто ее навещала. Как-то раз она встретила в доме маркизы господина регента, который, как и все, был поражен ее красотой; а коль скоро господин регент был поражен красотой женщины, это означало, что он ее желал.

Филипп Орлеанский бредил прекрасной гречанкой несколько дней, пока его приятели-распутники не сказали, что ему не следует лишать себя удовольствия и что эта девица не нуждается в особых церемониях, ибо, с тех пор как Аиссе созрела, она была любовницей посла г-на де Ферриоля, не считая д’Аржанталя и Пон-де-Веля, первыми, кто признался ей в любви, а также не считая двора и всего города.

Распалившись, негодяи утратили чувство меры: какая разница, несколькими дюжинами любовников больше или меньше!

— Мне прискорбно это слышать, — ответил регент (несмотря на его распутство, в нем от природы было немало порядочного, а все дурное проистекало от Дюбуа и сотрапезников), — ведь она кажется весьма целомудренной и непорочной.

— Ах, монсеньер, разве можно верить этим притворщицам?

В конце концов приятели убедили регента, что надо оставить всякую деликатность и устроить похищение бедной девушки.

Однажды, когда Аиссе ранним утром возвращалась из церкви, укрыв лицо под чепцом и в сопровождении лакея посла (лакея тоже похитили, чтобы он никому не рассказал об этой проделке), девушку увезли в закрытой карете в Пале-Рояль, следуя окольными путями, и высадили у подножия невысокого и, разумеется, неизвестного ей крыльца.

Аиссе не выносила шума и огласки. Однако она была застигнута врасплох и стала звать на помощь. Кто-то из прохожих, один-два человека, попытались вмешаться, но их прогнали. Когда девушка, невзирая на все усилия, оказалась в ловушке, она умолкла, перестала сопротивляться и попыталась собраться с духом. С ней ехали двое мужчин, закутанных в плащи, в шляпах, надвинутых на глаза. Один из них стал успокаивать Аиссе, сказав, что ей не причинят зла.

— Значит, я узница, арестованная за государственное преступление? — спросила она.

— Узница государства любви, и мы очень надеемся, что вам понравится темница, когда вы увидите тюремщика.

Аиссе замолчала; пошарив в кармане, девушка убедилась, что маленький кинжал, с которым она никогда нс расставалась по обычаю своего народа, на месте. Пленница поняла, что крики и сопротивление не помогут, и что ей лишь остается быть готовой постоять за себя в решающую минуту.

Она расположилась в глубине кареты и стала ждать.

Наконец, пленницу попросили выйти; затем она поднялась на то самое невысокое крыльцо, на котором ежедневно оступалась добродетель; Аиссе уверенно поднялась по ступенькам и, следуя за своим провожатым, прошла в восхитительный кабинет, где ее оставили одну на срок, достаточно долгий для того, чтобы она успела полюбоваться окружающей красотой. Повсюду виднелись роскошные картины, зеркала, гардины, мягкие ковры и удобные кресла, а на туалетном столике было разложено множество золотых предметов и различных драгоценностей.

И тут в комнату вошла хорошенькая субретка; она сделала очень почтительный реверанс и сказала:

— Мадемуазель, вы у себя дома, и я к вашим услугам; что изволите приказать? Выбор — за вами.

Горничная открыла поочередно четыре зеркальные двери и широким жестом показала Аиссе одновременно:

спальню, достойную Венеры;

купальню, где была приготовлена необычайно душистая ванна с чистейшей водой;

стол, заставленный яствами, способными возбудить аппетит даже у покойника;

туалетную комнату, где было все, чтобы очаровать самую кокетливую и требовательную из женщин.

Аиссе окинула это своим прекрасным взглядом, невинным и безучастным, что было присуще ему всегда, если только он не был обращен на шевалье.

— Очень красиво, — с полнейшим спокойствием произнесла она, — но меня ждут дома, и вы оказали бы мне большую услугу, если бы позвали мою карету.

Горничная взглянула на Аиссе с таким изумлением и недоумением, что она готова была рассмеяться.

— Карета! — воскликнула субретка. — Зачем?

— Очевидно, чтобы уехать; я же говорю вам, что спешу домой.

Субретка сделала в ответ еще один реверанс и оставила Аиссе одну.

Аиссе села на софу, достала из кармана четки и принялась перебирать их, читая молитвы. Девушка провела за этим занятием полтора часа, после чего одна из дверей, которую она прежде не разглядела, отворилась, и в комнату вошел человек, старавшийся остаться незамеченным. Аиссе продолжала сидеть, готовая пустить в ход свой маленький нож.

Когда мужчина приблизился, девушка узнала господина регента.

— Ах, монсеньер! — воскликнула она с воодушевлением — Вы пришли меня освободить!

— Освободить вас, мадемуазель! От чего? Кто вам угрожает? Разумеется, вы можете на меня положиться.

— Меня похитили силой, привезли сюда вопреки моей воле и теперь не отпускают.

— Неужели вам здесь нехорошо, мадемуазель, и вы в чем-то нуждаетесь? Вам стоит лишь приказать.

— Монсеньер, во-первых, скажите, где я?

— В Пале-Рояле. Разве вы не знали?

— Монсеньер, меня привезли сюда, не спросив, нравится мне это или нет.

— Неужели, мадемуазель? — с взволнованным видом спросил регент. — Я не знал… я полагал…

— Что вы полагали, монсеньер? — с необычайным достоинством осведомилась девушка.

— Я полагал, мадемуазель, я полагал… что вы — жизнерадостная особа, обожающая смеяться и веселиться, и меня заверили, что вы были бы не прочь провести один день с Филиппом Орлеанским.

— Договаривайте, монсеньер, что вам еще сказали? Я была бы очень рада это узнать, а затем вам ответить.

— Боже мой, голубушка, вы так меня допрашиваете, что я почти смущен. Столь важный вид подобает принцессе или королеве, а не рабыне господина де Ферриоля, любовнице двух его смазливых племянников, податливой подруге всех искателей и жрецов Пафосской богини в наши благословенные времена.

— Вам все это наговорили, монсеньер? В таком случае я понимаю и прощаю вас. Мне остается сказать вам следующее: я люблю одного человека, человека, которого вы не назвали и, вероятно, не подозреваете, кто он. За исключением этого человека, никто не целовал даже кончиков моих перчаток, монсеньер, и ни один мужчина, будь-то принц или король, не добьется от меня и взгляда.

— Ах! — вскричал потрясенный регент. — Дело обстоит именно так, мадемуазель?

— Да, так, монсеньер. Я не кричу, не вздыхаю и не жалуюсь — в моей стране это не принято, но если кто-нибудь вздумает посягать на мою честь, я смогу за себя постоять, так и знайте.

— Посягать на вашу честь, мадемуазель? Избави Бог! Мне незачем у кого-то что-то отбирать, и если мое общество вам неприятно, я прикажу немедленно отвезти вас домой. Однако вы вызываете у меня большое участие, и я не хотел бы вас отпускать, не доказав этого.

— Вы докажете это наилучшим образом, если позволите мне уехать, монсеньер.

— Как! Не позавтракав со мной!

Аиссе подняла глаза и посмотрела на принца: его доброе честное лицо выражало лишь то, что он говорил; девушка поняла, что может обидеть его своим недоверием.

— Я охотно позавтракаю с вами, монсеньер, — сказала она, — а затем меня отвезут в дом посла, не так ли?

— Даю вам слово.

Во время трапезы им никто не прислуживал; прекрасная гречанка не снимала своего чепца и после завтрака позвала горничную. Субретка явилась; ей было велено позвать карету и проводить гостью. Принц хотел подарить Аиссе очень дорогой браслет на память, как он выразился.

— Нет, монсеньер, мы и так не забудем друг друга; позвольте мне отдать браслет этой девушке; он будет ее приданым и позволит ей заняться более почтенным ремеслом.

Еще до полудня Аиссе и лакей вернулись к г-ну де Ферриолю, который даже не заметил их отсутствия.

XL

Прекрасная Аиссе поведала о своем приключении только г-же де Парабер и мне; она скрыла его от шевалье, не желая хвастаться, хотя любая другая не преминула бы это сделать. Тем не менее ей пришлось все рассказать возлюбленному, так как ему сообщили о случившемся совершенно превратно, как и предполагали господа распутники. Господин д’Эди восхищался этой безупречной женщиной и любил ее всем сердцем. То была умопомрачительная любовь, как сказал какой-то поэт.

Молодые люди тайно встречались в небольшой квартире, расположенной рядом с домом г-жи де Парабер, и проводили там вместе целые дни. За исключением г-жи де Ферриоль, все их друзья знали об этой связи и проявляли к ней живой интерес. Лорд Болингброк и г-жа де Виллет больше всех принимали участие в этой истории; таким образом, когда наша Аиссе оказалась обремененной приятной ношей, маркиза нарочно отправилась в Англию, чтобы все полагали, будто она увезла девушку с собой. Между тем прелестная гречанка, которая скрывалась на краю предместья Сент-Оноре в маленьком белоснежном уединенном домике, произвела на свет девочку, похожую на мать; роды приняли счастливейший из любовников и Софи, самая преданная служанка на свете.

Девочку окрестили Сезариной Леблон и передали в руки г-жи де Виллет, когда маркиза вернулась из Англии. Она выдавала крошку за родственницу милорда, называя ее мисс Блек. Таким образом, Аиссе могла в любое время ненадолго встречаться с дочерью. Вскоре г-же де Виллет, довольно непостоянной по характеру (что не распространялось лишь на ее любезного лорда), это надоело, и она заявила, что не в состоянии воспитывать ребенка.

Малышку отвезли в Санс и поместили в местный монастырь Богоматери, настоятельницей которого была г-жа де Виллет, дочь маркизы от первого брака.

Девочку держали в монастыре очень долго; она оставалась там даже после смерти своей матери, пока безутешный отец Сезарины не забрал ее оттуда, чтобы выдать замуж за достойного дворянина из провинции Перигор, которого звали виконт де Нантиа.

Славный шевалье д’Эди был мудрецом, нечто вроде Баярда; Вольтер сделал юношу прообразом своего Куси, как и его друга шевалье де Фруле. Я не могу не привести здесь портрет нашего героя, принадлежащий моему перу; мы возродили тогда моду на портреты, по примеру прошлого века и двора Великой Мадемуазель. Подумать только, та, что обращается к вам, хорошо знала г-на де Лозена, и он чуть было на мне не женился.

«Господин шевалье д’Эди наделен пылким, твердым и решительным характером; все в нем свидетельствует о силе и искренности чувств. О г-не де Фонтенеле говорят, что на месте сердца у него второй ум; можно подумать, что в голове шевалье заключено второе сердце. Он подтверждает, что Руссо был прав, заявляя: “Наш разум обитает в нашем сердце”.

Мысли шевалье никогда не ослаблены, не осложнены и не охлаждены пустой метафизикой. Он повинуется первому порыву и остается под впечатлением предметов, о которых рассуждает. Часто шевалье слишком увлекается по мере того как он говорит и с трудом подыскивает слова, способные передать его мысли; в такие минуты он делает над собой усилие, придающее его словам еще больше выразительности и энергии. Мой друг ни у кого не заимствует ни мыслей, ни выражений; то, что он видит, то, что он говорит, всегда будет замечено и сказано им первым. Его определения точные, основательные и яркие — словом, шевалье доказывает нам, что язык чувства и страсти является высоким и подлинным красноречием.

Однако сердце не может все время ощущать, порой оно отдыхает, и тогда наш герой словно перестает жить. Шевалье окутывает тьма, и он перестает быть самим собой — можно подумать, что им управляет какой-то дух, который то вселяется в него, то оставляет его по своей прихоти. Свет его разума угасает, мысли перестают быть верными, а суждения твердыми, они становятся расплывчатыми. Видно, что шевалье тщетно пытается обрести свою суть: подлинник исчезает, остается лишь копия. Хотя г-н д’Эди мыслит и действует по воле чувств, он, тем не менее, вряд ли является самым пылким и чувствительным из светских людей; он увлечен слишком многими вещами, чтобы сосредоточиться на чем-нибудь одном. Чувства шевалье, так сказать, распределены между различными сторонами его души, и эта разбросанность вполне могла бы защитить его сердце и обеспечить ему независимость, тем более приятную и надежную, что она в равной мере далека от равнодушия и слабости. Однако он предпочитает любить; не обманывается ли он? Господин д’Эди восхищается добродетелями своих друзей и воодушевляется, говоря о том, чем он им обязан, но расстается с ними без сожаления; невольно напрашивается мысль, что ему никто не нужен для счастья. Словом, шевалье кажется скорее чувствительным, нежели мягким.

Чем независимее душа, тем легче ее растревожить. Так, достойный человек может задеть шевалье за живое. По тому, как относится к вам г-н д’Эди, вы с радостью узнаете, чего вы стоите, и эти своеобразные знаки внимания и одобрения гораздо приятнее рассудочного славословия, в котором сердце не принимает участия.

Суждения шевалье очень мудры и проницательны, а вкус его безупречен; он не может оставаться безучастным свидетелем глупостей и ошибок своего ближнего. Все, что ранит честь и правду, становится для него личным оскорблением; будучи безжалостным к порокам и беспощадным к глупцам, он наводит ужас на злодеев и дураков. Те же пытаются мстить г-ну д’Эди, обвиняя его в излишней строгости и романтических пристрастиях, но уважение и любовь умных и достойных людей с избытком перекрывают нападки врагов.

Шевалье слишком часто принимает все близко к сердцу, чтобы можно было считать его нрав ровным, но это непостоянство скорее приятно, нежели досадно. Будучи невеселым, хотя и не унылым, будучи нелюдимым, но не угрюмым, всегда оставаясь естественным и чистосердечным во всех своих разнообразных проявлениях, этот человек нравится даже несмотря на свои недостатки, и нам было бы очень досадно, будь он более совершенным».

В ту пору, когда я это писала, шевалье был уже гораздо старше; бедная Аиссе умерла, и он никогда, никогда не примирился с этой утратой — иными словами, никогда нс любил ни одну женщину так, как ему было дано любить Аиссе. Мы виделись с ним очень часто. Но не следует забегать вперед; пора вернуться во времена его прекрасной юности, когда он был истинным героем романа.

Господин д’Эди любил Аиссе со страстью, похожей на безумие; можно прямо сказать, что он жил лишь для нее одной. Она всегда оставалась с ним, даже когда он ее не видел. Нередко шевалье становился рассеянным и, когда его спрашивали, что с ним, он вздрагивал, приходил в себя и отвечал:

— Ах, вы правы, простите, я был не здесь, я был с ней.

XLI

Шевалье так сильно любил милую Аиссе, что как-то раз он явился ко мне (я не видела его уже неделю: он был в затворничестве) и без околичностей заявил:

— Сударыня, я пришел с вами посоветоваться.

— Посоветоваться со мной? Многие наши друзья сказали бы, что вы несомненно задумали какую-то глупость.

— Глупость! Только не говорите, что это глупость, я так долго это обдумывал.

— Нет ничего хуже обдуманных глупостей.

— Право, сударыня, я смотрю на это иначе; вы, вероятно, заметили, что Аиссе тает на глазах. Известно ли вам, чем это вызвано?

— Милый шевалье, люди уверяют, что вы чрезмерно любите друг друга.

— Таковы люди! Мы не любим друг друга чрезмерно; разве можно любить чрезмерно? Мы любим друг друга так, как нам должно друг друга любить, только и всего. Я жду Аиссе, она скоро приедет, и мы вместе обсудим это здесь, в вашем присутствии.

— Сударь, вы сущий сфинкс.

— Ах! Если бы вы любили, как я! Вы бы уже поняли, что я мечтаю лишь об одном: жениться на Аиссе.

— Замечательное решение!

— Это единственный выход. Моя дочь обретет имя и мать; я обязан это сделать во имя своих чувств к Аиссе, и я сделаю это ради моей любезной подруги.

— Стало быть, вам не нужен совет.

— Сударыня, вы хорошо знаете Аиссе; вы думаете, что я мог бы найти кого-нибудь получше?

— Нет, если это подруга или любовница; но как жена!..

— Ах, да, у Аиссе нет денег, она рабыня и неизвестно чья дочь… Вы совсем как Рион, который кичится из-за принцессы и утверждает, что родные никогда мне этого не простят.

— Я не стану с ним спорить.

— Вы несносны.

— И к тому же родные будут правы. Зачем жениться на Аиссе? И что вам это даст?

— Полноте, сударыня, вы меня не понимаете. Я хотел бы, чтобы Аиссе была здесь, и вы все увидели бы сами, если у вас есть глаза.

— Бедный шевалье, от любви у вас помутился разум; вы угодите в сумасшедший дом.

Дело в том, что брак со славной Аиссе не принес бы д’Эди ничего, кроме того, что у него уже было. Аиссе же, напротив, благодаря этому получила бы все, чего она была лишена.

Наконец, Аиссе явилась; она была бледна и, как мне показалось, внешне сильно изменилась; ее улыбка была печальной, однако она очень обрадовалась, увидев своего шевалье.

— Посмотрите на Аиссе, сударыня, теперь вы должны меня понять.

— В самом деле, по-моему, она больна.

— Нет, я не больна, уверяю вас. Я довольна, вполне довольна, ведь шевалье здесь, не так ли?

— Я не всегда рядом, милая Аиссе, и это мучает нас в равной степени; мне надо всегда быть с тобой; именно это мы сейчас обсудим.

— Ах, мой бедный шевалье, разве вы можете переделать прошлое?

— Нет, моя королева, но я могу устроить будущее.

— Увы! Каким образом?

— У меня есть покровители при дворе римского папы, и я обрету свободу.

— И что же дальше?

— Дальше? Я брошу к ногам владычицы моего сердца всю свою жизнь, все, что у меня есть. Взамен я попрошу ее позволения скрепить связывающие нас узы так, чтобы они были нерасторжимыми, и стать моей возлюбленной женой, как она уже является самой почитаемой и обожаемой из возлюбленных.

Мне никогда не забыть выражения лица Аиссе, когда шевалье произносил эти слова. Она смотрела на него с невыразимой нежностью, радостью и гордостью и некоторое время молчала, очевидно, наслаждаясь счастьем, которого ей уже не суждено было обрести.

— Ах! Мой милый шевалье! — воскликнула она.

Две слезы медленно покатились по щеке Аиссе; они скользнули, похожие на две жемчужины, и она не стала их вытирать.

— Вы согласны, не так ли? Не знаю, зачем я спрашиваю вас об этом; разве вы могли бы отказаться? Ведь вы меня любите!

— Бог знает, как я люблю вас, шевалье, и как раз поэтому и отказываюсь.

— Отказываетесь?! — воскликнула я.

— Вы ведь не отказываетесь? — продолжал шевалье, решив, что ему послышалось.

— Я отказываюсь, сударыня. Я отказываюсь, друг мой.

Я подумала, что они сошли с ума, по-своему лишились рассудка, но не стала ничего говорить. В некоторые дела не стоит вмешиваться.

— Дорогая Аиссе, только не говорите, что вы отказываете мне в счастье, я никогда в это не поверю.

— Вы будете правы, если не поверите, но я ни за что нс соглашусь сделать вас несчастным!

— Аиссе! Милая Аиссе!

Смелый, отважный человек, которого ни на мгновение не устрашили бы ни пушки, ни мечи, плакал. Боже мой! До чего же слабы благородные сердца перед лицом своих чувств!

— Не отчаивайтесь, шевалье, Бог свидетель, что каждая из ваших слез для меня страшнее удара кинжала; ничто не заставит меня с вами расстаться, пока я жива, кроме вашей воли. Что вам еще надо?

— Надо, чтобы вы принадлежали мне перед людьми, как уже принадлежите перед Богом; надо, чтобы никакая человеческая прихоть не смогла нас разлучить; надо, чтобы я был уверен в своем счастье всегда, как уверен в нем сейчас. Неужели вы настолько жестоки, чтобы отвергнуть меня?

— Мой шевалье, вы рассуждаете, как человек, влюбленный две недели, — продолжала Аиссе с очень кроткой и грустной улыбкой, исполненной преданности и нежности, — если бы я вышла за вас замуж, вы отдали бы свое имя рабыне, дочери погонщика верблюдов, женщине, всеми подозреваемой в том, что она принадлежала своему хозяину и вела себя дурно; словом, я недостойна вас, шевалье д’Эди; ваша семья отказалась бы от нас, и она была бы права; я не допущу, чтобы из-за меня с вами приключилась какая-нибудь беда или несправедливость.

— Беда! Ах! Да разве существует что-нибудь страшнее этого? Несправедливость! Что может быть хуже вашего отказа? Значит, вы меня презираете?

— Я вами восхищаюсь, я вас боготворю, я вас обожаю и всегда буду гордиться тем, что вы сочли меня достойной стать вашей супругой. Единственный доступный мне способ доказать, что я этого заслуживаю, — попросить вас забыть об этом предложении.

— Вы слышите, что она говорит, вы видите ее, сударыня; она умирает от горя, она умирает от угрызений совести, ибо ее мучает совесть, она страдает из-за моего счастья, хочет отнять его у меня и расстаться со мной, жестокая!

Влюбленные заключили друг друга в объятия и принялись утешать друг друга необычайно трогательными словами, которые могли бы исторгнуть слезы даже у статуи.

Однако Аиссе упорствовала. Чтобы ее разжалобить, шевалье завел речь о дочери и стал доказывать, какую пользу принесет ей этот брак.

— Какую? Это ничего ей не даст. К моей дочери будут лучше относиться, ее будут больше уважать, если она останется только вашей, а ее ничтожная мать останется в тени. Ведь если вы не женитесь на мне, то не женитесь ни на какой другой женщине.

Аиссе была удивительно мудрой и рассудительной; она жертвовала своим будущим ради будущего своего любовника, и, как он ни настаивал, она осталась непреклонной.

Шевалье каждый день предпринимал новые попытки убедить ее и упрекал нас всех за то, что мы не в силах помочь ему в этом; он говорил, что мы бессердечные люди и желаем им смерти, раз никто из нас не может ее уговорить.

Госпожа де Виллет и лорд Болингброк старались изо всех сил. Признаться, я усердствовала меньше. Этот союз казался мне по меньшей мере ненужным; я считала, что молодые люди без того счастливы и на своем месте. Брак был мне в высшей степени ненавистен, мой собственный мне так опротивел!

Это продолжалось несколько месяцев, до тех пор пока волею случая между влюбленными не встала еще одна особа; ее появление ускорило трагическую развязку и положило конец этому чрезвычайно красивому и сентиментальному роману.

Я не могла бы так любить и всегда благодарила за это Бога: по-моему мнению, безумная любовь ниспослана мужчинам и особенно женщинам, чтобы их покарать и сделать несчастными. Я не видела ни одной подобной страсти с благополучным исходом, а ведь мне уже больше восьмидесяти лет.

Это предупреждение моему хорошенькому секретарю!

(Госпожа рассуждает о любви так же, как о красках. Она слепа и никогда не любила.)

XLII

Я довольно долго ничего не писала, так как чувствовала себя хуже, чем обычно. Только что мне перечитали последние страницы моего повествования, и я с удивлением убедилась, что все в нем не так, как должно быть. Временами мне изменяет память; мне должны напоминать о том, что я уже говорила, а мой юный секретарь женского пола превосходит забывчивостью мою беспамятность (по-моему, я придумала новое слово). Эта особа не предупредила меня, что в истории мадемуазель Аиссе встречаются весьма досадные повторы и перестановки. Однако я не могу вносить никаких поправок, не переделывая текст целиком, а время не ждет: мне хотелось бы закончить эти мемуары прежде чем я умру, и неизвестно, сколько еще дней мне отпущено.

Ум и добрая воля читателя восполнят все пробелы. Так, читатель поймет, что сцена в Пале-Рояле произошла до того, как Аиссе написала господину регенту письмо; он поймет, что дважды повторявшийся рассказ о родах — это ошибка памяти и что во всем виновата эта маленькая глупышка, которую я, наконец, увольняю и отказываюсь от ее услуг. Я передаю верному Вьяру секретарский скипетр, то есть перо; он пообещал мне записывать лишь то, что я буду диктовать, без всяких замечаний, даже если я задену его мнение в том, чему он отдает предпочтение; отныне мне не нужен другой секретарь. Не эта ли ветреница заставила меня сказать, что я чуть не вышла замуж за Лозена?.. Если только эти слова не были написаны по неловкости! Такое навсегда отвратит меня от легкомысленных людей.

Однако вернемся к мадемуазель Аиссе и продолжим рассказ о ней, чтобы больше не отклоняться от темы.

Мадемуазель Аиссе отправилась с г-жой де Ферриоль в Бургундию, точнее в замок Пон-де-Вель, где друзья маркизы иногда гостили понемногу, когда она имела возможность уехать из Парижа. Аиссе последовала за ней поневоле, ибо вся ее жизнь, все ее счастье зависели от шевалье. Он тоже воспользовался случаем, чтобы навестить своих родных; таким образом, наши герои расстались и были вынуждены довольствоваться перепиской, а это сущая пытка для тех, кто так страстно влюблен.

Мадемуазель Аиссе была грустной и задумчивой; она прогуливалась в одиночестве в парке под сенью прекрасных деревьев, избегая многочисленных гостей, толпившихся в доме ее благодетельницы, как это водится в провинции у всех дам, владеющих замками.

Между тем туда пожаловала одна особа, которую Аиссе не стала избегать и встретилась с ней из благодарности, — то была одна из приятельниц Ферриолей и, более того, свойственница леди Болингброк, приехавшая по ее поручению.

Эту особу, прибывшую из Женевы, звали г-жа де Каландрини; ее муж был женевец, а она была француженка, дочь г-на де Пелиссари, главного казначея морского флота. Одна из сестер г-жи де Каландрини вышла замуж за виконта Сен-Джона, отца лорда Болингброка (тот был его сыном от первого брака).

Дама провела в Пон-де-Веле несколько недель и так привязалась к прекрасной гречанке, что пообещала приехать следующей зимой в Париж, чтобы снова с ней встретиться.

Госпожа де Каландрини была умная и очень добродетельная женщина, довольно суровая, как все выходцы из Женевы, но, заведя во Франции несколько знакомств, она стала мягче. Очень скоро эта особа узнала о романе наших влюбленных, о котором всем было известно, и вознамерилась изменить существовавшее положение.

Она начала очень осторожно поучать Аиссе, постоянно внушая ей, что ее положение невыносимо для порядочной девушки. Дама укоряла мою подругу за то, что она называла ее поведением, и разъясняла, насколько оно отвратительно. Бедная девушка! Подобная любовь!

— Вы не можете так жить, мадемуазель, — говорила ей г-жа де Каландрини. — Выходите замуж за шевалье, вы должны это сделать ради вашей дочери и самой себя, либо…

— Выйти замуж за шевалье, сударыня?! Я слишком его люблю и слишком люблю свою дочь, чтобы совершить подобный поступок. Я столько раз повторяла, что недостойна шевалье, и моя дочь без матери более счастлива и лучше устроена, чем с такой матерью, как я. Сейчас она просто дочь шевалье, и я уверена, что дочь шевалье будут повсюду принимать, любить и обхаживать, как и его самого.

— В таком случае, моя королева, не раздумывайте больше. Соберитесь с духом и разорвите эти узы.

— Сударыня!

— Будьте подругой шевалье, будьте его сестрой, но не любовницей. Он не перестанет так же сильно вас любить, а вы снова станете себя уважать и завоюете уважение других.

— Сударыня, это сведет нас в могилу.

— Люди, исполняющие свой долг, от этого не умирают.

— Увы! Стало быть, мне придется довести до отчаяния человека, которого я хотела бы сделать самым счастливым! Эта любовь превозмогла все: страдания, гонения, разлуку. Шевалье был в глубине Польши и писал мне оттуда страстные письма, он думал только обо мне. Его родные, мои покровители и друзья встали между нами; мы успокоили их гнев и не поддались на ласковые уговоры. Ничто не могло нас разлучить, и вот, теперь, когда нас столько связывает, надо расстаться!

— Если вы христианка, если вы порядочная женщина, вы не можете колебаться ни минуты.

— У меня никогда не хватит духу огорчить шевалье, сударыня.

— Ах! Я полагала, что в вас больше великодушия, больше доверия и веры в Бога.

— Я люблю добродетель, сударыня; Бог свидетель, что я люблю ее больше всего на свете, но я не могу думать о страданиях шевалье без того, чтобы мое сердце не обливалось кровью. Будь вы госпожой де Ферриоль, ставящей мне в пример свои твердые принципы, я бы не дрогнула, тогда как сейчас!..

— Сейчас еще не поздно искупить свою вину, это никогда не поздно. Если вы меня любите, сделайте это ради меня.

— Люблю ли я вас?! Я люблю вас, как свою мать, как свою дочь, как сестру, как подругу, как всех, кого можно любить в этом мире.

— Стало быть, вам не составит никакого труда мне угодить.

— Да, но шевалье! Я люблю его как своего возлюбленного!

— Вы серьезно больны, дорогая Аиссе.

— И меня исцелит только смерть, сударыня.

Эти разговоры часто повторялись; не проходило и дня, чтобы жительница Женевы не начинала свою старую песню.

Аиссе сопротивлялась изо всех сил, но мало-помалу начала сдаваться; в конце концов она дала обещание, что постарается смириться.

Мы видели ее грустной, страдающей, беспрестанно чем-то озабоченной; она то звала шевалье, то прогоняла его, осыпая ласками, и просила у него прощения, умоляя уйти; она плакала дни и ночи напролет и отказывалась с нами объясниться; бедный д’Эди совсем растерялся, но никогда не выходил из терпения. Он по-прежнему предлагал Аиссе выйти за него замуж, убеждал ее согласиться и впадал в уныние, когда она говорила ему, ломая руки:

— Нет, нет, только не это, напротив.

Бедная девушка все больше угасала; лихорадка не оставляла ее в покое и точила до тех пор, пока болезнь не стала неизлечимой. Госпожа де Каландрини может смело сказать, что она убила несчастную своей добродетелью и своими нравоучениями.

Аиссе отправилась снова повидаться с покинувшей ее подругой, чтобы укрепить свой дух; она стала очень набожной и все время истово молилась; кроме того, к ней взывал голос совести, требовавший, чтобы она последовала советам целомудрия. Вернувшись из Женевы, Аиссе сделала остановку в Сансе, встретилась с дочерью, которая показалась ей самым милым ребенком на свете, и за несколько дней, проведенных с девочкой, еще больше укрепилась в своем мнении и вернулась к нам преисполненной решимости.

Когда я опять встретилась с Аиссе, она долго меня целовала, не говоря, в чем дело, просила часто видеться с шевалье, развлекать его, брать с собой в свет и стараться, чтобы он как можно чаще бывал при дворе, хотя прежде моя подруга горько жаловалась, что он туда ездил.

— Зачем все это? — спросила я.

— Я собираюсь причинить шевалье сильную боль, и друзья должны помочь ему о ней забыть.

— Желая причинить шевалье боль, моя королева, вы, по-видимому, вредите самой себе, ибо вы вернулись к нам в плачевном состоянии. Сначала позаботьтесь о себе, излечитесь сами, а затем уж, когда сможете это вынести, причиняйте боль вашему другу.

Аиссе ничего не ответила и возвела глаза к Небу, как бы принося Богу в жертву свое счастье и счастье своего возлюбленного. Она встретилась с шевалье и провела с ним два дня, ни в чем не признаваясь, и была как никогда ласковой и сердечной. Когда д’Эди уходил от нее в последний вечер, она сказала, протягивая ему руку для поцелуя:

— Завтра, мой шевалье, вы получите от меня письмо.

— Зачем же письмо? Разве я вас не увижу?

— Не знаю, но я обязательно вам напишу.

— Это меня пугает, Аиссе.

— Не пугайтесь, это нам только во благо.

— Боже мой! Неужели вы согласны?..

— Я согласна на то, что будет лучше всего для нас с вами.

В самом деле, на следующий день шевалье получил следующее письмо, копию которого он отдал нам:

«Я трепещу, мой шевалье, впервые в жизни обращаясь к Вам таким образом, ибо боюсь, что это письмо будет истолковано Вами превратно. Я хочу вложить в эти строки всю свою любовь, самую сильную любовь, какую только видел свет; возможно, мне придется Вас огорчить, но умоляю Вас не винить в этом мое сердце. Я слишком Вас люблю, люблю Вас так же, как Бога! Если бы я мало Вас любила, то не нашла бы в себе мужества, необходимого для жертвы, которую я приношу. Мне кажется, я делаю это не столько для спасения своей души, сколько для Вашего счастья. Мой шевалье, мы живем в греховной связи, которую отвергает моя совесть. Мы можем, мы должны любить друг друга, но не так, как любим сейчас; это нехорошо, это значит, что мы преступаем божественный закон, и коль скоро Вы не хотите, чтобы я умерла, то заставите умолкнуть голос моей совести и тем самым положите конец пытке, которую я терплю. Я не могу и не хочу больше быть для Вас кем-то еще, кроме сестры, друг мой. Мне не следует осложнять Вашу жизнь, вставая между Вами и будущим; Вы свободны, шевалье, и отныне можете возлагать свои надежды на другие начинания. Ничто не умерит моего страстного чувства к Вам; пока я жива, я останусь Вашей Аиссе и смогу любить только Вас, а Ваше счастье — это мое счастье.

Я обещала Богу стать для Вас тем, кем должна быть, и Вы не заставите меня нарушить это обещание; но главное, Вы не скажете, что это причиняет Вам боль, ибо в таком случае мне не удалось бы сдержать свое слово, как не удалось бы жить в постоянных терзающих меня муках. Сумбур этого письма говорит о том, в каком я сейчас состоянии.

Прошу Вас позаботиться о маленькой особе, которую Вы любите. Перенесите на нее приязнь, какую вы питаете ко мне. Станьте для нее тем, чем являетесь для бедной Аиссе; лишь бы знать, что она в Ваших руках, и я умру спокойно. Я хорошо Вас знаю, мой шевалье, знаю, чего Вы стоите и что собой представляете, и никто не воздаст Вам должное так, как я. Вот почему я надеюсь, что Вы услышите мою мольбу. Не приходите ко мне сегодня, не приходите завтра, приходите лишь тогда, когда Вы будете полностью в себе уверены. Ответьте мне после того, как все обдумаете, и сжальтесь над моими страданиями, которые были бы еще более нестерпимы, если бы Вы страдали вместе со мной».

Получив это письмо, г-н д’Эди сначала поспешил к своему близкому другу шевалье де Фруле, еще одному безупречному человеку, хотя и не столь очаровательному, как любовник Аиссе. Вольтер, как я уже говорила, списал с обоих этих идеальных шевалье своего Куси для «Аделаиды Дюгеклен». Затем молодые люди явились ко мне, и потрясенный д’Эди показал письмо, сказав:

— Ах, сударыня, посмотрите, что она мне пишет, и скажите, что это значит!

— Это дело рук женевской гостьи, — был мой ответ, — я уже давно этого опасалась. Что вы собираетесь предпринять?

— Он должен подчиниться воле своей подруги, сударыня, — заявил г-н де Фруле, — порядочному человеку не полагается принуждать женщину к тому, чего она не желает.

— Она передумает!

— Она не передумает, сударыня. Вы не знаете Аиссе так, как знаю ее я. Раз уж она отважилась такое написать, значит, решение ее окончательно. Наверное, бедняжка долго боролась с собой, вот почему она таяла на глазах. Теперь она смирилась.

— Что ж, шевалье, смиритесь и вы.

— Это меня убьет.

— Это убьет и вас, и ее, ибо я уверена, что Аиссе этого не переживет.

— Увы, сударыня, зачем причинять нам столько горя; неужели вы полагаете, что именно в этом заключается добродетель?

Мне нечего было ответить, и г-н де Фруле тоже промолчал.

На протяжении недели бедная Аиссе не желала встречаться с шевалье. По истечении этого срока ее верная Софи явилась ко мне вся в слезах и сказала, что госпоже очень плохо, что следует без предупреждения послать к ней шевалье, иначе она откажется его видеть, и что мадемуазель, несомненно, умрет, если не будут приняты меры к ее спасению.

Шевалье поспешил к Аиссе, и она поневоле его приняла; он встал перед ней на колени, расплакался и с удрученным видом стал умолять, чтобы она его не прогоняла. Аиссе была растрогана до глубины души, и на этот раз, как я и предполагала, г-жа де Каландрини снова просчиталась.

Однако в тот самый день Аиссе получила смертельный удар; постоянная борьба, которая шла между ее сердцем, разумом и совестью — словом, между всеми ее чувствами, — стала невыносимой. Больная окончательно слегла; ее грудь и внутренности были поражены, и, в конце концов, она смогла питаться одним лишь молоком, хотя оно не приносило ей никакой пользы. Поведение Аиссе становилось невыносимым; больная сама не знала, чего хотела: она то прогоняла несчастного молодого человека, то вновь его призывала; она молилась, плакала и так мучилась, что порой кричала, как роженица. Всем было ее жаль. Ее страдания причиняли боль нам самим.

Затем случилось то, что нельзя было предвидеть; Бог, желавший призвать Аиссе к себе, выбрал в качестве своего орудия особу, наименее пригодную для этой миссии.

Госпожа де Парабер вознамерилась заставить больную исповедаться. Она не раз об этом говорила, заявляя, что если Аиссе согласится, то ей станет гораздо спокойнее. Когда я выразила недоумение по поводу того, что маркиза решила превратиться в проповедника, она сказала:

— Послушайте, вот что побудило меня к этому. Одна моя тетушка удалилась в монастырь Магдалины Тренельской, но не для того, чтобы принимать там господина д’Аржансона с монахинями, а чтобы действительно посвятить себя Богу. Тетушка позвала меня к себе, и я туда поехала; она собиралась меня поучать. Мне совсем не хотелось слушать ее нравоучения, но я увидела женщину, которая прежде круглый год страдала от пяти-шести недугов, женщину, на которой не было живого места, развалину, которую мучили дети и изводил муж, дважды или трижды покушавшийся на ее жизнь, когда она была молода; теперь я увидела эту женщину спокойной, довольной и счастливой, воздающей хвалу Богу и возлагающей на него все свои надежды; она была столь смиренной и несла свой крест так достойно, что я тотчас же вспомнила о бедной Аиссе, которую очень люблю. Пусть Аиссе обратит свои помыслы к Богу, и она исцелится.

— Ах! Я отнюдь не возражаю! — отвечала больная. — Но прежде надо окончательно распрощаться с шевалье, и он должен с этим согласиться. Теперь это не составит для него никакого труда, ведь я превратилась в мерзкое пугало.

— Во-первых, вы не пугало, моя королева, а кроме того, вы исцелитесь, вы снова станете красивой, и ему будет очень трудно решиться на такое.

— Госпожа де Парабер права, — продолжала я, — но это не должно вас останавливать; поступайте как вам будет лучше и не думайте об остальном. Господь Бог не настолько привередлив, как люди, я в этом уверена; он видит то, о чем они даже не подозревают. Если вам нужен духовник, я приведу к вам одного превосходного священника, своего знакомого — отца Бурсо; это умный человек, и он понимает женщин.

— Я согласна. Но как нам отделаться от госпожи де Ферриоль? Если она или госпожа де Тансен узнают о наших планах, вокруг меня начнут плести столько интриг, что у нас не хватит времени давать к ним поводы. Госпожа де Ферриоль заставила бы меня обратиться к духовнику-молинисту, а госпожа де Тансен, которая меня ненавидит, ухитрилась бы опорочить этот поступок, вполне естественный для умирающей. Давайте не будем никому ничего говорить. Сегодня вечером я напишу шевалье, сообщу о наших замыслах и заручусь его согласием — я не хочу ничего от него скрывать.

В самом деле, Аиссе написала своему другу несколько строк, напоминая ему о своем предыдущем письме и первоначальном решении. Ее записка затерялась, но сохранился ответ шевалье, и вы можете составить собственное мнение об этих совершенных любовниках.

«Ваше письмо, моя дорогая Аиссе, не столько огорчило меня, сколько растрогало: оно кажется искренним и от него веет целомудрием, перед которым я не могу устоять.

Я ни на что не жалуюсь, так как Вы обещаете вечно меня любить. Признаться, Ваши принципы мне чужды, но, слава Богу, я пока далек от желания обращать кого-либо в свою веру и считаю, что каждый вправе поступать согласно велениям собственной совести. Будьте спокойны, будьте счастливы, моя дорогая Аиссе, неважно какой ценой; я считаю, что приемлемы любые средства, лишь бы они не изгнали меня из Вашего сердца. Мое поведение докажет Вам, что я достоин Вашего расположения. О! Почему бы Вам не любить меня, ведь меня пленяют в Вас прежде всего Ваша искренность и чистота Вашей души. Я говорил Вам это тысячу раз, и Вы еще убедитесь, что я Вас не обманываю; справедливо ли ждать от меня доказательств в виде поступков у чтобы поверить моим словам? Разве Вы не знаете меня достаточно хорошо, чтобы возыметь ко мне то доверие, которое всегда внушает искренность людям у способным ее почувствовать? Будьте уверены, моя дорогая Аиссе, что отныне я стану любить Вас так нежно, как это только возможно, и столь безупречно, как Вы только можете желать. А главное, поверьте, что я еще меньше, чем Вы, склонен когда-либо связать себя другим обязательством. Я полагаю, что ничто не должно омрачать моего счастья, пока Вы позволите мне Вас видеть и надеяться, что Вы считаете меня самым преданным Вам в мире человеком. Я увижу Вас завтра и сам вручу это письмо. Я предпочел написать Вам, а не сказать это на словах, так как знаю, что не смогу сохранить хладнокровие, говоря с Вами о своих чувствах. Я еще слишком остро все ощущаю, а хочу быть лишь тем, кем Вы желаете меня видеть; раз уж Вы так решили, достаточно будет заверить Вас в моей покорности и неизменной преданности, какими бы узкими рамками Вы ни стремились ее ограничить, и не показывать слез, которые я не в силах сдержать, но скрываю это, ибо Вы заверили меня, что всегда будете моим другом. Смею на это надеяться, моя дорогая Аиссе, не только потому, что мне известна Ваша искренность, но и потому, что я убежден: столь нежное, верное и трепетное чувство, как то, что я к Вам питаю, должно найти отзвук в Вашем сердце».

Итак, жертва была принесена и с одной, и с другой стороны; возможно, для Аиссе это было труднее, чем для ее возлюбленного. Между тем шевалье был так подавлен и удручен, что на него было жалко смотреть. Его заботы простирались на все, что окружало больную, вплоть до ее собачонки Пати, чуявшей его издалека и возвещавшей о его приходе веселым лаем; вплоть до коровы, которая давала молоко и для которой он покупал сено. Ничто не могло сравниться с его страданиями, и нам постоянно приходилось его утешать; он надеялся спасти жизнь Аиссе, прибегнув к щедрости, и раздавал всем деньги: одному, чтобы тот выучил своего ребенка ремеслу, другой — на ленты и меховые воротники; это едва ли не граничило с безумием.

Мы спросили шевалье, зачем нужна подобная расточительность, на что он ответил:

— Чтобы все, кто окружает Аиссе, о ней заботились.

Невозможно себе представить эту скорбь, эти страдания и эти тщетные надежды. Когда настал день назначенной исповеди, шевалье удалился. Госпожа де Парабер куда-то увела г-жу де Ферриоль; между тем я отправилась в карете этой высокопоставленной греховодницы за отцом Бурсо; он с готовностью поспешил на зов и провел три часа у постели больной.

Священник приходил и на следующий день, и через день; г-жи де Ферриоль всякий раз не было дома; наконец, преподобный отец отпустил Аиссе грехи и в следующую субботу причастил ее. Мы все при этом присутствовали; шевалье хотел к нам присоединиться, но ему не позволили; он оставался в соседней комнате рядом со слугами и должен был подавать добрый пример другим.

Ни о ком еще не проливали столько слез! Аиссе была неземным созданием. Она причащалась перед смертью с ангельской кротостью и восторгом. Как только все ушли и мы остались в комнате одни вместе с отцом Бурсо, туда впустили безутешного д’Эди.

Он встал на колени у одра умирающей; казалось, что его сердце было готово разорваться. Аиссе протянула ему руку и сказала:

— Друг мой, я очень счастлива, я возродилась. Отныне я могу любить вас непорочной, святой любовью и люблю вас, люблю как никогда нежно, однако моя любовь уже не от мира сего. Я буду вас ждать.

— Аиссе! Моя дорогая Аиссе!

— Мы совершили тяжкие грехи; я раскаялась, покайтесь и вы. Когда меня не станет, ищите утешения у Бога, который никогда нас не предает. Он даст вам силы, как дал их мне. Не бросайте нашу дочь, которую я вам оставляю; вам одному достанется ее любовь, предназначенная и мне, и вам.

Шевалье задыхался от рыданий и не мог ничего сказать; он держал Аиссе за руку, орошая ее слезами и осыпая поцелуями, и не двигался с места, словно его пригвоздили.

— Ну вот, подруги мои, вы видите, как умирает та, которую Господь осенил своей благодатью; пусть мой пример пойдет вам впрок, — продолжала она, повернувшись к нам. — Благодарю вас за заботу, за дружбу; я буду молиться за всех вас.

Мы плакали навзрыд и не отходили от нашей подруги до самой ее смерти, равно как и д’Аржанталь с Пон-де-Велем, которым Аиссе также выказала чрезвычайно трогательные знаки своего расположения. Глядя на убитого горем шевалье, она произнесла под конец такие слова:

— Утешьтесь, друг мой; лучше видеть меня мертвой, чем страдающей от того, что мне довелось пережить с тех пор, как я должна была любить вас лишь наполовину.

Аиссе скончалась у нас на руках 13 марта 1733 года.

Шевалье едва не последовал за ней. Подобная безысходная скорбь встречается только у собак — люди, как правило, более черствы. В течение нескольких месяцев возлюбленный Аиссе был вне себя от горя и на протяжении нескольких лет пребывал в беспримерной печали. Единственным его утешением была дочь, которую он забрал из Санса и привез к себе домой. Она была столь же очаровательна и добродетельна, как ее мать. Шевалье удачно выдал ее замуж за виконта де Нантиа, дворянина из Перигора.

Затем он уехал в свой родовой замок Мейак и редко появлялся в нашем обществе.

Мне было искренне жаль д’Эди. Иногда он нас навещал и писал нам. После моей смерти в шкатулках найдется множество его писем. Они полны прелести и утонченности.

Я имела несчастье потерять его в 1761 году.

XLIII

Я обещала рассказать о себе, и вот пришло время сдержать свое слово. Затем мы перейдем к другой истории. Мне никоим образом не доставляет удовольствие привлекать к себе внимание, однако это необходимо, раз уж я взялась писать мемуары. Нам придется вернуться к Ларнажу и к тому, что последовало за нашей встречей; это продолжение заведет нас далеко.

После вечера, проведенного в Со, после того как я стала свидетельницей горя г-жи де Парабер и множества других событий, у меня некоторое время не было никаких известий о моем звездном друге. Он ждал, когда я его позову, и не мог превозмочь свою робость — для мужчины 7-7759 это серьезный недостаток, почти такой же страшный порок, как бедность. И то и другое сводят на нет все попытки преуспеть в жизни.

Однако на этот раз робость была обречена на поражение, и Ларнажу предстояло первым приблизиться к цели, которая впоследствии… Однако, если угодно, не будем забегать вперед.

Как-то раз мне уже с утра было скучно — я страдала этим недугом с ранних лет своей жизни. У меня возникло желание провести весь день в одиночестве за городом и быть ближе к природе, чтобы в тишине предаться раздумьям. Я прибегаю сейчас к модному ныне лексикону: «природа» и «раздумья» — два главных слова нашего времени. Руссо и другие философы ввели их в обращение; посмотрим или, точнее, другие посмотрят, куда все это нас заведет.

Итак, я решила посетить дом, выставленный на продажу в Виль-д’Авре, и поехала туда в сопровождении одного лишь чрезвычайно бестолкового слуги; я не собиралась ничего покупать, но мне нужны были какая-то цель и какой-то предлог для прогулки.

Стояла чудесная погода; я наняла экипаж, взяла с собой кое-какие съестные припасы, надела соответствующее платье и дала себе обещание приятнейшим образом провести время.

Прибыв в Виль-д’Авре, я оставила карету на постоялом дворе, где моего лакея усадили за стол для слуг; я же отказалась от угощения и отправилась осматривать окрестности; вскоре я углубилась в лес — с корзинкой в руке и с собачонкой, бежавшей впереди сквозь заросли; меня можно было принять за какую-то горожанку на отдыхе.

Клянусь вам, я прыгала, резвилась вместе с Амадисом, распевала всякие песенки, какие только помнила, и брела неведомо куда. Да и какое это имело значение?! Мне очень хотелось развеяться и забыть о неприятностях, порожденных придворной и столичной жизнью, и, подражая пастушкам, я собирала цветы. Вольтер, которому я рассказала о своей вылазке, посвятил мне по этому случаю прелестные стихи, но я по своей рассеянности потеряла их или, скорее, их у меня украли. Но хуже всего то, что, вопреки своему обыкновению, я не сняла с них копии.

После двухчасовой прогулки у меня разыгрался аппетит, и я вспомнила о взятых с собою съестных припасах. Я принялась искать красивое и чистое место с густой и мягкой травой — словом, там должно было быть все, что могло порадовать взор и доставить блаженство.

Все это я нашла рядом с ручьем, под сенью огромных дубов; мне приходят на память несколько строк из стихов великого человека; жаль, что я забыла остальные:

Спокойно, не спеша, журчащий тек ручей,

И берега его в тени густой дубравы Склоняли к отдыху, и сон сулили травы.[8]

Не помню, что было в стихах дальше, однако теперь вы имеете законченное представление об этой сцене.

Я открыла свою сумку и приступила к трапезе. Но все мои попытки разрезать холодного и весьма аппетитного цыпленка оказались тщетными. Дело в том, что я так и не научилась резать птицу. Господин дю Деффан страстно любил подобное занятие, и я против этого не возражала, а впоследствии славный Вьяр категорически не разрешал мне брать на себя такие заботы. Поэтому я была очень неловкой и посмеивалась над собой вслух. Амадис сидел напротив и не сводил с меня глаз, ожидая своей доли; вероятно, он мысленно потешался надо мной. Ах! Если бы мы могли знать, о чем думают собаки!

Я расхохоталась и начала рвать птицу зубами, как вдруг, к своему великому удивлению, услышала, что кто-то вторит моему смеху; подняв голову, я увидела… двух очень красивых молодых людей, одежда которых указывала на род их занятий; один из них смеялся от души, а другой рассматривал меня, затаив дыхание.

Человек, который оставался серьезным, был мне знаком. То был Ларнаж.

— Госпожа маркиза! — пролепетал он, будучи вне себя от изумления.

А обо мне и говорить нечего! Разве я надеялась увидеть здесь своего друга? Тем не менее встретить его в лесу было гораздо естественнее, чем встретить там меня.

Я растерялась, застыв с цыпленком в одной руке и куском хлеба в другой перед этими молодыми людьми; между тем незнакомец продолжал хохотать, а Ларнаж пребывал в еще большем замешательстве, чем я, если такое вообще было возможно.

— Господин Ларнаж! — воскликнула я наконец.

— Ах, сударыня, что с вами приключилось? — спросил он.

— По-моему, с дамой не приключилось ничего неприятного, — откликнулся его спутник, — она очень весела, и у нее прекрасный аппетит.

— Но этот наряд… это одиночество…

— Ну, этот наряд, это одиночество… должно быть, очередной каприз красивой женщины или, возможно, какое-нибудь свидание…

— Свидание! — воскликнул мой друг, бледнея и окидывая взглядом все вокруг в поисках вероятного соперника.

— О нет! — не задумываясь ответила я. — Представьте себе, никакое это не свидание. Возможно, это каприз…

Ларнаж перевел дух. Я начинала приходить в себя; при всей своей молодости я не была такой робкой, как он.

— Присядьте, господин Ларнаж, — продолжала я, — если вы никуда не спешите. Кто этот господин?

— Это мой приятель Формой, друг человека, который вам очень нравится, — господина де Вольтера.

— Стало быть, вы дружите со всеми, сударь?

— Я не дерзнул бы притязать на роль вашего друга, сударыня, это опасная роль.

— Храбрец устремляется навстречу опасности, чтобы победить.

— Ах, сударыня, что за грустная победа!

Он снова рассмеялся. Этот бедняга Формой был очень веселый малый, особенно в ту пору, когда он был еще совсем молод и удивительно хорош собой.

Ларнаж был явно недоволен непринужденностью своего друга и завидовал ему, будучи не в силах с ним соперничать. Он мог только смотреть на меня. Ну а меня в ту минуту больше устраивали бесцеремонные манеры его друга.

— Вы уже обедали, господа?

— Нет, сударыня, мы даже не завтракали.

— Не угодно ли вам присоединиться к моей трапезе… однако с одним или даже с двумя условиями?

— Какими?

— Вы разрежете цыпленка, а господин Ларнаж развеселится.

— Разрезать цыпленка?! Беру это на себя. А вот развеселить Ларнажа — затея другого рода, и я за это не возьмусь.

— Почему?

— Почему? Не знаю, стоит ли вам это говорить, сударыня.

— И все-таки скажите.

— Вы не рассердитесь?

— Нет.

— Что ж, надеюсь. Маркиза в ситцевом платье, короткой юбке и соломенной шляпе, уплетающая в одиночестве каплуна, сидя на берегу ручья, в лесной чаще близ Виль-д’Авре, вряд ли расположена сердиться. Поэтому я скажу.

— Формой! — с умоляющим видом воскликнул Ларнаж.

— Повторяю, я буду говорить, и тебе не придется потом так уж на это жаловаться.

— Погодите, сударь! Прежде чем приступить к этому спорному вопросу, мне, при моем любопытстве, хочется кое-что выяснить. Я должна знать, куда иду, чтобы чувствовать себя свободно. Вас зовут Формой, вы друг господина Ларнажа, вы друг господина де Вольтера, и я в этом не сомневаюсь; но кроме того? Что вы делаете? Чем занимаетесь на досуге?

— Сударыня, я нахожу этот вопрос очень легким и охотно на него отвечу. Я работал писцом у метра Алена, стряпчего с улицы Пердю, что возле площади Мобер, но мне там не нравилось, и некоторое время назад я оттуда ушел. Сейчас я принадлежу самому себе. Мои родители, которые живут в Руане, хотели бы, чтобы я вернулся домой, но я не склонен их слушать, а теперь тем более, ибо в нормандских лесах наверняка не водятся такие дриады, как вы; наши нормандские маркизы куда реже стремятся к одиночеству, и их не встретишь без провожатых.

— Здесь их тоже не встретишь, сударь, и я не знаю ни одной другой дамы, способной, подобно мне, пренебречь общепринятыми правилами.

— Зато они способны на совсем другое.

— Речь идет не о них, а о нас, сударь. Вам пора резать цыпленка.

— Сию минуту, я к вашим услугам.

— Еще я собираюсь предложить вам пирог, приготовленный хорошей мастерицей, фрукты и бургундское вино; еда простая, но это лепта вдовы.

Мы с Формоном начали обмениваться комплиментами, а Ларнаж все время молчал. Лишь его глаза говорили, да еще как красноречиво!

Продолжая отделять крылья от цыпленка, Формой поглядывал по сторонам; он заметил наше смущение и начал забавляться, еще больше вгоняя нас в краску:

— Сударыня, я не рассказал вам о причинах грусти Ларнажа.

— Ах! В самом деле, слушаю.

— Так вот, Ларнаж грустит, потому что он влюблен.

— Влюблен?! А мне кажется, что его скорее разбил паралич, — ответила я, стараясь держаться непринужденно.

— Да, сударыня, любовный паралич.

— Значит, господин Ларнаж давно влюблен, ибо он был таким уже…

— Да, сударыня, Ларнаж был таким уже много лет назад; с тех пор он хранит в своем сердце эту любовь, не помышляя ни о чем другом. Правда, сначала он любил девицу, а теперь это замужняя дама.

— Ах! Он ей изменил?..

— Нет, изменился его кумир.

— Эта особа изменилась?

— Да, у нее другое имя, другое положение и другие принципы; теперь это уже не прелестная девушка, а красивая женщина. Однако Ларнажу от этого не легче.

Я не смогла сдержать улыбку.

— Сударыня, вам смешно?

— Я смеюсь над вами, потому что вы это говорите, смеюсь над собой, потому что вас слушаю, а еще больше смеюсь над бедным господином Ларнажем, позволяющим вам расписывать его несчастья и ничего при этом не отрицающим.

— Что же ему отрицать, сударыня? Свое постоянство? Разве это грех? Вы его осуждаете?

— Я не могла бы осуждать то, чего не знаю.

— Вы не знаете, что такое постоянство? Ах, госпожа маркиза, можно ли в ваши годы подавать людям такой пример!

Я охотно поколотила бы Ларнажа, хранившего молчание и не мешавшего своему другу казаться умнее его. Он слишком меня любил: любовь превращает умных в дураков и придает ума тем, кто его лишен. Люди с умным сердцем, как правило, встречаются крайне редко; оно наделяет их бесконечным очарованием и огромной волей. На своем веку я встречала лишь двух подобных людей: шевалье д’Эди и его любимую Аиссе. Что же касается меня, то я даже не пыталась проверить такое на себе, будучи уверенной, что у меня ничего бы не вышло.

Мы поели с аппетитом, продолжая смеяться. Ларнаж постепенно пришел в себя и наконец решился принять участие в разговоре.

— Сударыня, он заговорил! — вскричал Формой.

— Значит, он уже меньше любит?

— Значит, он научился выражать свои чувства.

Мне не хотелось отвечать Ларнажу. Посторонний, сколь бы доброжелательным он ни был, всегда смущает зарождающуюся любовь. Между тем Формой не мог оставить нас одних: в таком случае сложилось бы впечатление, что он опережает мои приказы, а я, конечно, такого бы не допустила. В том, что касалось меня, Ларнажа постигла странная участь. Возможно, это единственный мужчина, которого я любила и который любил меня как никто другой, однако!..

Тем не менее вернемся в лес близ Виль-д’Авре.

Формой чувствовал себя лишним, но безупречная деликатность молодого человека воспрещала ему нас покидать. Положение было сложным, и он пытался из него выйти. Я желала, чтобы это ему удалось, а Ларнаж жаждал этого еще больше. Три наши головы, сообща старавшиеся найти выход, ничего не могли придумать. Случай оказался хитроумнее нас.

Наевшись, напившись и наговорившись на берегу ручья, мы двинулись в путь и принялись блуждать по лесу. Наконец мы добрались до прелестного дома, некогда построенного Лангле и проданного после его смерти одному богатому англичанину, проводившему в его стенах всего лишь неделю в год. Однако хозяин содержал свои владения в полном порядке. Они были окружены великолепнейшим садом, где росло невообразимое множество цветов. Люди приезжали из Парижа и Версаля, чтобы полюбоваться на эту красоту, и привозили отсюда растения, которые садовник продавал чрезвычайно дорого.

Я предложила войти в этот дом, на что мои спутники дали согласие. Мы отдохнули в беседке из роз, и нас угостили превосходными сливками. Поразительно, сколько может съесть человек за день во время прогулки!

Мы провели там около часа и все осмотрели; затем явились трое роскошно одетых незнакомцев и тоже попросили разрешения осмотреть дом. Увидев этих людей, Формой вскрикнул от удивления.

— Кузен! — воскликнул он. — Вы позволите, сударыня?

И он бросился к какому-то тучному, обливавшемуся потом мужчине, который протягивал ему руку:

— Бедняга Формой, я ищу тебя повсюду, с тех пор как оказался в Париже. Мне говорили, что ты в отъезде.

Больше мы ничего не услышали: они ушли. Четверть часа спустя сторож передал извинения от нашего вертопраха: кузен забрал его с собой.

И вот мы с Ларнажем остались одни; нам предстояло вернуться в Виль-д’Авре, сесть в мою карету и уехать.

XLIV

Ларнаж был рад нашему одиночеству; он видел меня с самого утра, и к нему отчасти вернулась смелость. Сначала он шел рядом со мной молча, но не потому, что боялся меня, а потому, что хотел сказать мне слишком много и не знал, с чего начать; я ждала, когда он заговорит. Мой друг решил, что лучше всего начать с воспоминаний:

— Ах, сударыня, каким прекрасным было небо в Дампьере, как сияли звезды, как благоухали ночи, до чего красивой и нежной была мадемуазель де Шамрон и как я ее любил!

Сделав первый шаг, Ларнаж вновь обрел дар речи и стал красноречивым, предупредительным и убедительным; он был очаровательным, ну а я, я совсем не знаю или, точнее, прекрасно знаю, что за этим последовало. Я почувствовала, что люблю этого беднягу, призналась ему в любви и сделала его самым счастливым человеком на свете. Он был удовлетворен этим признанием и больше ничего не просил.

Я обещала все рассказать: к счастью, перо сейчас в руках Вьяра. Трудно было бы рассказать об этом дне моей юной родственнице; надеюсь, она этого не прочтет. После моих признаний некоторые недовольные водрузят мне на голову терновый венец; другие люди, понимающие все, поймут и меня тоже и простят странные слабости человеческой природы, которые проистекают от неискушенной фантазии, жаждущей учиться скорее на дурных, нежели на хороших примерах. Они учтут воодушевление и головокружение, легко объяснимые в моем тогдашнем возрасте, сделают скидку на окружавшее меня общество и, наконец, на эпоху, в которую я жила. Если бы я писала эти мемуары лет тридцать тому назад, мне не стоило бы оправдываться, но другие времена — другие нравы; другой король — другой двор. Не говоря уж о будущем, которое, возможно, будет еще более жестоким!

Однако вернемся к тому памятному дню.

Ларнаж простился со мной у окраины селения; он был чрезвычайно счастлив и не смел даже подумать, что существует еще большее блаженство. Я обещала снова с ним встретиться. Возможно, меня немного удивляла его сдержанность; возможно, я предпочла бы более пылкое, менее стыдливое чувство, но тоже была очень рада, страстно влюблена и полна пренебрежения ко всему, что не имело отношения к этой любви.

Наше возвращение было поистине восхитительно; я помнила каждое слово, каждое движение моего робкого возлюбленного, и это воспоминание, подобно надежде, служило мне опорой. Я строила дивные, воздушные замки; моя жизнь обещала стать более радостной, более приятной, более полной; мне предстояло думать о Ларнаже, видеть, слышать и слушать его, и это казалось счастьем. Как видите, я была еще совсем молодой, весьма далекой от духа своего времени или, как говорила порой г-жа де Тансен, настоящей провинциалкой.

Я вернулась домой с наступлением темноты. Горничная ждала меня внизу; она доложила, что г-жа де Парабер уже два часа сидит в моем кабинете и не желает уезжать, не повидавшись со мной. Услышав это, я упала с неба на землю, однако поспешила к маркизе.

Увидев меня, она вскрикнула:

— Наконец-то!.. Я приехала за вами.

— За мной!.. Зачем?

— Мы поедем ужинать.

— Это невозможно. Я устала и хочу лечь. Я провела весь день за городом и должна поспать.

— Как! За городом, совсем одна?

— Да, совсем одна.

— В этом наряде?.. Маркиза, вы шутите и скрываете от меня какую-то любовную интрижку.

— Нет, я уехала одна и вернулась одна; я гуляла на свежем воздухе в лесу возле Виль-д’Авре и повстречала там двух молодых людей; один из них — секретарь господина де Люина, а другой — друг Вольтера. Они застали меня грызущей цыпленка, которого мне никак не удавалось разрезать. Оба разделили со мной трапезу; мы поговорили и посмеялись — вот и все.

— Правда?

— Разумеется!

— В таком случае ничто не мешает вам отужинать у меня с Вольтером и д’Аржанталем; я предлагаю вам поехать на дружескую вечеринку. Вам нравится общество этих господ, и, по-моему, я делаю вам подлинный подарок, устраивая эту встречу.

— В другой раз.

— Нет, сегодня вечером.

— Мне придется одеваться?

— Напротив, вы и так очаровательны и произведете приятное впечатление; мы будем ужинать у меня в саду, в сельском павильоне. Вы одеты как пастушка, вам не хватает только посоха и баранов.

— А если приедут гости? — спросила я, постепенно сдаваясь.

— Никого не будет; мы запрем дверь.

— А как же господин регент?

— Господин регент! Я с ним больше не встречаюсь и не желаю его знать; не говорите мне о нем, это бессовестный человек; я хочу забыть то, о чем вы знаете, моя королева, я ищу забвения. О! Умоляю вас, не напоминайте мне о нем!

Маркиза так меня упрашивала и заклинала, что я уступила, и мы отправились к ней; я по-прежнему была в сельском наряде, слегка помятом после завтрака на траве и поездки в карете, а маркиза — в утреннем платье: впрочем, она была обворожительна и в постели, и в чепчике, и в короткой накидке.

Мы прибыли к г-же де Парабер в чрезвычайно веселом расположении духа. Сельский павильон в ее саду был поразительно красивым и изысканным. Стояла теплая чудная ночь; все вокруг благоухало, и редчайшие цветы служили обрамлением для наших лиц. Вольтер, появившийся чуть позже, так и застыл на пороге.

— Да это же просто рай! — воскликнул он.

— До или после грехопадения ангелов? — осведомилась маркиза.

— Накануне, — ответил философ с наигранной улыбкой, — они уже созрели для греха.

— Стало быть, у нас еще осталась надежда; это последнее утешение.

— Ах, сударыня, как я вам обязан за то, что вы удостоили меня такой неслыханной милости! Ужинать здесь, с вами, с госпожой дю Деффан, с господином д’Аржанталем! Это величайшее и столь сладостное блаженство, что ни у кого не хватит духу считать себя достойным этой чести.

Д’Аржанталь не заставил себя долго ждать, и нас пригласили к столу.

Что за ужин! Какие яства! Какое остроумие! Сколько блистательных изречений!

Поистине, нынешняя серьезность не может заставить нас забыть о той сумасбродной эпохе. Эта степенность во всем вызывает у меня досаду; по-моему, сегодня все томятся скукой, и нынешним ужинам далеко до того ужина. Впрочем, я была тогда молода!

В особенности блистал умом Вольтер. В ту пору никто не мог сравниться с ним веселостью. При всем том, как бы много ни говорили или писали об этом человеке за последние шестьдесят лет, никто не уделял внимания его юности. Его изображают не иначе как почтенным старцем либо родоначальником литературы этого века. Он вызывает большой интерес как философ и совсем немного — как просто человек. Я все время наблюдала за Вольтером и расскажу вам множество никому не известных подробностей.

Однажды г-жа де Парабер стала его поддразнивать, утверждая, что он никогда не был влюблен и никогда не изведает это чувство.

— Не бросайте мне вызов, сударыня; я способен доказать вам обратное.

— Это не ответ. В данном случае обо мне не может быть и речи.

— О ком же идет речь?

— О вас и ваших любовницах, если таковые имеются.

— Эх, сударыня, во Франции у всех есть любовницы, начиная с господина регента и кончая мной; это не так уж трудно.

— Было бы глупо этого не признавать, но, предупреждаю, вы меня ни в чем не уличите; я теперь выше таких подозрений: моя совесть чиста.

— В таком случае, сударыня, что вам от меня нужно?

— Я хочу, чтобы вы рассказали о своих сердечных делах.

— Вас это занимает?

— Больше, чем вы полагаете. У вас столько недругов! Говорят, вы этого лишены.

— Сердца или недругов?

— Я готова даровать вам и то и другое. И все же мы ждем подробностей.

— Расскажите, расскажите, — в свою очередь вскричала я, — меня уверяли, что это любопытная история!

— Чтобы подать вам пример, маркиза расскажет, что она делала сегодня утром.

Я согласилась, будучи не прочь упомянуть имя Ларнажа и поговорить о нем. Когда человек тем или иным образом любит, он не довольствуется только размышлениями и нуждается в отклике; это похоже на игру в мяч — невозможно играть в одиночку.

После моего рассказа, весьма неполного, естественно, Вольтер уже не мог более отказываться.

— Однако, — прибавил он, — раз уж вам так этого хочется, я скажу все, в отличие от госпожи дю Деффан: она утаила от вас самое интересное.

— Вы уверены?

— Ах, сударыня, вы уверены в этом куда больше, чем я. Начинаю. Я не стану говорить о моем отце, достойном господине Аруэ; о моем крестном отце аббате де Шатонё-фе; о моей благодетельнице мадемуазель де Ланкло — все это вы знаете. Между тем я обязан каждому из них частицей своего ума и своих чувств. Я перенял у нотариуса любовь к порядку и бережливость, у аббата-умницы — способность мыслить, а у Аспазии — ее склонности.

(То была сущая правда; никто еще не изображал Вольтера так достоверно.)

Мой отец не любил стихов, а я, к несчастью, хотел их сочинять, и мы поссорились. Отец определил меня к стряпчему, но я там не задержался; я бродил по полям, по городским улочкам и театрам, вместо того чтобы корпеть над описями и повестками. Господин Аруэ пригрозил мне отцовским проклятием, я же самоуверенно полагал, что он на это не решится, но ошибся; меня уже собирались выгнать из дома, но тут мой крестный отец пришел на выручку и отправил меня в Гаагу к своему брату маркизу де Шатонёфу. Сейчас, госпожа маркиза, вы будете посрамлены, ибо речь пойдет о моей первой любви. Я спрашиваю себя порой, сможет ли с ней сравниться какое-нибудь другое чувство, и отвечаю на это отрицательно. У меня уже никогда не будет тогдашних пристрастий и столь открытого сердца, как в ту пору; я уверен, что меня станут еще больше обманывать, но меня уже не будет так радовать, что я обманут, — словом, мне уже никогда не вернуть свои двадцать лет, а это неутешимая утрата.

— Вы так полагаете? — спросила маркиза. — Что касается меня, то я не хотела бы возвращаться в прошлое, коль скоро мне опять пришлось бы платить за ошибки молодости столь дорогую цену.

— Сударыня, это значит помещать капитал безвозвратно, а вам известно, что в этом случае проценты удваиваются.

XLV

— Итак, крестный отец отправил меня в Гаагу, — продолжал Вольтер, — я приехал туда в смертельной тоске и собирался взбунтоваться. Сначала я отказывался встречаться с кем бы то ни было и ограничивался семьей своего благодетеля; я читал и сочинял стихи, находя в этом спасение от отцовского гнева и считая источником всех своих бед.

Я часто бродил по сельской местности, столь необычной в Голландии; однажды вечером, когда я вернулся из одной деревни, где со мной гнусно обошлись, у меня вырвалось восклицание:

— Прощайте, утки, каналы, канальи!

Я направился в другую сторону и наткнулся на довольно живописное место. В то утро я, подобно госпоже дю Деффан, расположился на берегу ручья и взялся за перо; то были мысли, стихи, проза, сожаления — Бог весть какая смесь, отражавшая состояние моей души.

В то время как я изливал свои чувства, неожиданно появилась большая, очень красивая охотничья собака; она бросилась ко мне и в порыве радости разбросала все мои бумаги. Я не смог удержаться от негодующего возгласа на чистейшем французском языке; тотчас же послышался заливистый смех и веселый окрик с превосходным парижским акцентом, поразивший мой слух. Я обернулся: передо мной стояли три девушки, одна из которых была на редкость красива; две другие тоже были красивы, но рядом с ней терялись.

Я поднялся, слегка смутившись; девушки продолжали смеяться; самая красивая держалась немного поодаль и была чуть серьезнее остальных. Я пробормотал какие-то извинения, и они стали хохотать еще больше; вдоволь повеселившись, самая старшая сказала мне, по-прежнему смеясь:

«Вы француз, не так ли, сударь? Ни один mein herr[9] во всей Голландии не способен так браниться».

Согласитесь, то было странное начало знакомства. Я заметил, что в жизни все необычное, даже невозможное, удается лучше всего остального.

Я вновь обрел способность мыслить, померкшую в лучах этой царственной красоты, и сказал нечто довольно остроумное; барышня спросила в ответ, как меня зовут.

У меня не было причины это скрывать, и я ответил.

Мне было девятнадцать лет, и мое имя провинилось тогда только перед моим отцом.

«Господин Аруэ, — промолвила девушка, — мы благодарим вас за проявленную вами любезность, и, отдавая ей должное, нам подобает ответить вам тем же. Мы дочери госпожи Дюнуайе, известной французской изгнанницы и, как вы, возможно, знаете, занимаем отнюдь не простое положение в обществе».

Эта девица была маленькой гордячкой, достойной дочерью своей матери, а другая — ее подругой; красавица, которая ничего не говорила, была вторая мадемуазель Дюнуайе; она не походила на своих близких и явно заслуживала лучшей участи. Услышав слова сестры, прелестное создание сильно покраснело и сказало:

«Извините нас, сударь; моя сестра и моя подруга, вероятно, изволят забавляться и не намерены вас смущать; это шутка, и они не понимают ее значения. Вам известно, кто мы такие, мы знаем ваше имя и никоим образом его не забудем. Навестите мою матушку, сударь; она не простила бы нас, если бы мы вас не пригласили, не проявив к вам должного уважения».

«Я ни у кого не бываю, мадемуазель, ни у одной живой души; я страдаю, я грущу…»

«Может быть, вы несчастны? — перебила меня юная красавица. — Ах, сударь, в таком случае приходите к нам».

Ее слова сопровождались такой трогательной улыбкой и таким ангельским взглядом, что мое сердце забилось чаще.

«Я приду, мадемуазель, приду!.. — воскликнул я. — Кто устоял бы перед вашей просьбой?»

«Сударь, только приходите не за тем, чтобы плакать, — подхватила старшая сестра, — дома мы предпочитаем смеяться».

Я охотно сказал бы этой гордячке что-нибудь обидное; она это поняла и принялась надо мной подтрунивать. Если бы не сестра, не знаю, как бы я с ней обошелся; вместо этого я попросил оказать мне милость, позволив проводить их домой. К моей просьбе отнеслись благосклонно; мы вместе вернулись в город, я проводил их до дома, но отказался войти в него, невзирая на уговоры; мне надо было побыть в одиночестве.

Прекрасное лицо мадемуазель Дюнуайе, ее нежный голос, ее робкий взгляд, ее грусть поглотили все мои мысли и чувства. Днем и ночью я думал только о ней; между тем я еще не ответил на сделанное мне предложение и однажды утром получил письмо, полное чрезвычайно ласковых упреков, — их адресовала мне сама госпожа Дюнуайе. Она приглашала меня приехать на следующий день на обед.

Вам, вероятно, известно имя этой выдающейся интриганки, прибегавшей к бесконечным уловкам, чтобы заставить всех говорить о ней, и много лет существовавшей за счет своих пасквилей, наветов и литературных поделок — всевозможной грязи, какую только способен извергать порочный ум в сочетании с неискренним сердцем и беспринципной совестью.

Я это знал, но дочь интриганки ни в чем не была виновна; ее дочь была прекрасной, как день, трогательной, кроткой, исполненной очарования; я готов был любить девушку вдвойне за ее красоту и за ее злосчастие. Я долго колебался, но наконец решился и написал госпоже Дюнуайе очень учтивое письмо, извиняясь за промедление и принимая приглашение.

День показался мне бесконечным, ночью я не сомкнул глаз и на следующий день приехал с визитом раньше чем следовало. Меня похвалили за такое рвение. Госпожа Дюнуайе была очень приветливой; она знала мою семью и стала так много говорить мне о ней, а также о господине де Шатонёфе и обо всех моих друзьях, оставшихся во Франции, и так заинтересовала меня своим рассказом, что я не успел рассмотреть ее как следует.

Там собралось многочисленное и избранное общество: множество иностранцев, изгнанники-протестанты и всякого рода недовольные. За столом непринужденно беседовали, шутили и читали: все это не особенно меня занимало. Я не отходил от моей прекрасной инфанты и беседовал с ней вполголоса, словно мы были одни; мне удалось вызвать у нее интерес к своей особе; не решаясь признаться красавице в любви, я позволял ей читать это в моих глазах и ушел не раньше, чем заручился разрешением вернуться на следующий день и приезжать каждый день.

С тех пор я не упускал случая видеться с девушкой; это стало моим единственным занятием, и, что бы там ни говорила госпожа де Парабер, эта любовь могла сравниться с самыми прославленными романами, с самыми неистовыми страстями. Вскоре девушка тоже меня полюбила; подлинные чувства почти всегда взаимны.

Госпожа Дюнуайе, казалось, ничего не замечала; я заподозрил ее в корыстных мотивах, в намерении прибрать к рукам состояние моего отца, ибо мы отнюдь не таились. К каким махинациям она собиралась прибегнуть? Я так этого и не узнал и по сей день не догадываюсь. Мы опрокинули все материнские расчеты, а она по той же причине помешала осуществиться планам, которые мы строили.

Бедная девочка ужасно страдала; она терпеть не могла происков матери и заявляла ей об этом открыто, а также не раз отказывалась принимать участие в ее коварных замыслах, и эта мегера ее ненавидела. Она хотела превратить дочь в рабыню, сделать ее своей жертвой и держать в узде из боязни, как бы та не рассказала о материнских кознях и не обрекла их на провал. Такая жизнь была для девушки невыносимой, и она уже искала способ от нее избавиться, но тут появился я и стал одновременно ее наперсником и возлюбленным.

— Уже и возлюбленным?

— О сударыня, все было очень благопристойно. Мы собирались пожениться и не помышляли ни о чем дурном. Я был частым гостем в этом доме, и госпожа Дюнуайе не представляла себе, чего я добивался; она понимала, что я люблю ее дочь и догадывалась о ее любви, но не придавала этому значения; ей хотелось лишь вертеть мной как вздумается и заставить во всем ей повиноваться.

По правде сказать, сын парижского нотариуса с изрядным состоянием был довольно приличной партией для изгнанницы. Мне было только восемнадцать лет; дама полагала, что я не лишен способностей, и мной было бы легко помыкать; так или иначе, будучи зятем или нет, я мог ей пригодиться.

Мою подругу и меня это не устраивало. Мы не желали оставаться в подчинении у госпожи Дюнуайе; моя возлюбленная была слишком несчастной с матерью, чтобы принуждать меня разделить с ней эту участь. Наш юный возраст лишал нас возможности сочетаться браком без согласия родителей, которые нам бы его не дали; мы решили без этого обойтись и стали готовиться к побегу. Похищение было довольно безрассудной затеей в таком городе как Гаага, где ничего нельзя утаить, где все шпионят друг за другом, как в наших самых убогих провинциальных городках.

Однако я надеялся довести дело до конца; все было готово, и мы собирались уехать; я страстно любил мадемуазель Дюнуайе, но накануне нашего избавления опрометчиво показал свою радость.

XLVI

Мы находились в красивом саду в окрестности города, где я часто гулял с этими дамами; был дивный вечер. Голландия — страна цветов, и нас окутывал восхитительный аромат; мне хотелось весь вечер сочинять стихи и говорить только стихами — с моих уст срывались рифмованные созвучия. Госпожа Дюнуайе усмотрела во мне нечто необычное и сказала мне об этом:

«Что с вами, господин Аруэ? Сегодня вечером вы сияете».

«Не знаю, сударыня, я просто счастлив, очень счастлив. Эта чудесная ночь, розы, нарциссы, тюльпаны, люди, которые меня окружают… У меня не хватает слов… Простите».

Мать моей возлюбленной была хитрой бестией. Она взглянула на свою дочь и увидела на ее лице отражение моей радости. В душу госпожи Дюнуайе закралось подозрение.

«Что происходит с этой парочкой? — подумала она. — Понаблюдаем хорошенько и посмотрим, что будет дальше».

В самом деле, с этого мгновения дама не спускала с нас глаз. Это нисколько нас не смущало, и мы продолжали переглядываться, переговариваться и обмениваться обещаниями; некоторые из них были слишком красноречивыми, чтобы не подтвердить подозрения нашего бдительного стража.

Она встала, собираясь уйти; гостей было много, и каждый подходил к тому, кто был ему приятен; нетрудно догадаться, кому я подал руку. Госпожа Дюнуайе не возражала и, казалось, даже не придала этому значения, но она пошла за нами и стала подслушивать.

«Какое счастье, мадемуазель!» — говорил я в полной уверенности, что нас никто не слышит.

Девушка в ответ только вздохнула.

«Стало быть, завтра! Вы будете готовы, не так ли?»

«Да, не беспокойтесь».

Эти нерешительно произнесенные слова доходили скорее до моего сердца, нежели до слуха.

«Место встречи то же: у входа в Тампль, я не забыл. Карета будет ждать в переулке, нам останется лишь сесть в нее, и вашим мучениям придет конец; мы уже никогда не расстанемся».

«Да, господин Аруэ, но стану ли я вашей женой?»

«Вы сомневаетесь? Это прозвучало бы для меня как оскорбление, как недоверие. Да, вы станете моей женой перед людьми, как уже являетесь ею перед Богом и моей совестью».

Мы начали строить радужные планы и погрузились в бесконечно сладостные грезы о будущем. Нам предстояло жить в Англии — эта страна нравилась и мадемуазель Дюнуайе, и мне. Моя богиня стала бы католичкой, и не потому, что я на этом настаивал или она окончательно пришла к такому убеждению, а лишь бы не разделять с матерью ее веру, чтобы никогда больше не встречаться с ней ни на этом, ни на том свете.

Вы понимаете, какое впечатление произвели эти славные речи на нашу слушательницу. Влюбленные неосмотрительны, особенно в таком возрасте. Мы были поглощены друг другом и даже не потрудились повернуть голову. Мы забыли, что на свете существуют другие люди, кроме нас двоих. Нам предстояло дорого заплатить за свое легкомыслие!

Госпожа Дюнуайе не показала своих чувств. Все вернулись в дом ужинать. Хозяйка была столь же веселой и любезной, как обычно. Гости разошлись очень поздно; госпожа Дюнуайе почтила меня особым вниманием и чрезвычайно долго со мной беседовала. Она расспрашивала о моей семье, о намерениях отца относительно меня, о причине нашей размолвки и вероятности того, что я заслужу прощение.

«Господи, сударыня! — отвечал я. — Это нелегко будет уладить; отец хочет сделать из меня стряпчего, а моя душа расположена только к поэзии, к которой он питает глубокое презрение. Я не собираюсь уступать, и он тоже; одному Богу известно, во что все это выльется».

«Как! Ваш отец не уступит, вы уверены?»

«Во всяком случае он долго будет стоять на своем и смягчится разве что после бесконечных уговоров и препирательств».

«Простите меня за бестактность: единственным оправданием этого является участие, которое я в вас принимаю.

Не могу ли я что-нибудь для вас сделать? У меня есть влиятельные друзья, хотя в это трудно поверить. Я была бы рада вам помочь и способствовать тому, чтобы в моей стране появился еще один великий поэт».

«Увы, сударыня, стану ли я великим поэтом? Не знаю. Одно я знаю несомненно: из меня получился бы скверный стряпчий».

«У вас превосходные способности к поэзии: немыслимо, чтобы вы не преуспели на этом поприще. В любом случае используйте меня и помните, что я всецело к вашим услугам».

Я не понял, чем была вызвана эта предупредительность, однако у дамы был недобрый взгляд, я почувствовал подвох и решил предупредить мадемуазель Дюнуайе; однако мать проявила такую бдительность, что к дочери было невозможно приблизиться, и мне пришлось уйти, так и не перемолвившись с подругой ни словом.

Когда мы все вышли на улицу, дамы вернулись в дом; мало-помалу звуки в нем затихли; как только моя возлюбленная легла спать, она услышала скрип открывающейся двери и увидела свет. В комнату вошла госпожа Дюнуайе: ее глаза метали молнии; мать подошла к постели бедной девушки и, без всяких предисловий, решительно приступила к делу.

«Отдайте мне ключи от ваших шкатулок», — потребовала она.

«Зачем, сударыня?»

«Затем, что я хочу их осмотреть; думаю, я имею на это право».

«В моих шкатулках ничего нет, уверяю вас».

«Я хочу туда заглянуть и уверена, что найду доказательство ваших дурацких замыслов. Давайте живо».

«Каких замыслов, сударыня?» — с испугом спросила девушка.

«Мне все известно, повторяю; замолчите. Ваш щеголь еще не добился своего, как он полагает, и я покажу этому внуку сельского нотариуса, как похищать благородных несовершеннолетних девиц!»

Мадемуазель Дюнуайе, привыкшая к притеснению, в любом другом случае покорилась бы материнской воле, но речь шла о нашей любви, и она стала возражать.

«Вы не получите этих ключей, сударыня; вы злоупотребляете своей властью».

«Неужели! Я, мать, не вправе потребовать писем вашего ухажера, тем более когда вы собираетесь опозорить наш род завтрашним побегом с грязным рифмоплетом? Если вы не дадите мне ключи, я взломаю замки и, так или иначе, вы не выйдете из этой комнаты, уверяю вас».

Дама заметила на стуле сумочку дочери. Из-за опрометчивого движения моей подруги, протянувшей было руку в сторону стула, мать поняла, что искомый предмет находится там, и живо схватила злополучную сумочку, которой было суждено изменить мою судьбу.

Увы! Ключи и в самом деле лежали там. Шкатулки были открыты; от отчаяния девушка ломала руки и громко кричала. В доме к этому привыкли, и никто не встревожился. Мать шарила повсюду и завладела объемистой пачкой моих писем, где по извечному недомыслию восемнадцатилетних влюбленных подробно излагался план нашего побега.

Таким образом, я оказался во власти этой злодейки, которая могла причинить мне серьезный вред и даже отправить меня на виселицу, ибо ее дочь действительно была несовершеннолетней, а улики, указывающие на похищение, были налицо — я ничего не скрывал. В течение двух часов мать убеждала несчастную дочь в своем всесилии и говорила о том, что должно за этим последовать; затем она удалилась, прихватив с собой вещественные доказательства и тщательно заперев жертву, вновь, как никогда, оказавшуюся в ее власти.

Между тем я пребывал в полнейшем неведении и, облокотившись на подоконник, любовался дивной ночью и луной, предаваясь поэтическим и любовным восторгам; словом, я витал в облаках вместе со своей фантазией и душой. Я не стал ложиться и встретил рассвет, терзаемый понятным нетерпением; этому дню суждено было стать самым прекрасным в моей жизни: моя нежная пастушка должна была отныне принадлежать мне вечно душой и телом.

Я занялся приятными приготовлениями и тщательно привел себя в порядок, а также нарвал множество цветов в саду, чтобы составить из них букет; моя подруга так любила цветы! Я уложил свои самые красивые украшения и самые новые вещи. Мне хотелось, чтобы моя возлюбленная увидела этот небольшой чемодан, собранный для нашего побега, и ее глаза засияли от радости. То был бы восхитительный миг.

Затем я пошел взглянуть на нашу коляску, чтобы еще раз убедиться, что лошади и возницы на месте; я боялся малейшего промедления и какой-нибудь помехи; к тому же это напоминало мне о подруге. Время шло; через час мы должны были встретиться или, по крайней мере, я стал бы ждать. Я обошел вокруг дома госпожи Дюнуайе. Все было закрыто, и окна дочери тоже, подобно остальным; у меня мучительно сжалось сердце и появилось дурное предчувствие. Однако я не решился наводить справки, опасаясь узнать правду.

В последний раз я зашел домой, чтобы написать господину де Шатонёфу, полагая, что мы с ним больше не увидимся. Я сидел за столом, как вдруг раздался довольно сильный стук в дверь.

Сначала я решил затаиться и не отвечать, опасаясь, что это какой-нибудь докучливый посетитель, который может меня задержать. Но тут забарабанили еще громче, и мне пришлось открыть; я узнал голос своего покровителя.

«Торопитесь, сын мой! — воскликнул он. — Речь идет о важном деле».

Подобно всем влюбленным, я думал только о своей любви; осознав, что она под угрозой, я поспешил впустить моего услужливого друга. Право, какие важные дела могли у меня быть, кроме сердечных? На сей раз я не ошибся.

«Мальчик мой, — сказал мне господин де Шатонёф, — вы допустили большую оплошность и поставили меня в необычайно трудное положение».

«Каким образом, сударь?»

«Возможно ли, чтобы такой умный малый, как вы, оказались в таком нелепом положении! Вы любите девушку, собираетесь ее похитить и имеете глупость писать об этом, подставляя себя под удар».

«Что вы хотите сказать, сударь?» — спросил я, охваченный дрожью.

«Вам прекрасно известно, что я хочу сказать. Ваша дурацкая затея не удалась: мать обо всем узнала и сегодня утром увезла дочь за город, чтобы сбить вас с толку; благодарите Бога за то, что он уберег вас от неимоверной глупости».

Слезы подступили к моим глазам, но стыд не позволял мне заплакать.

«Послушайте-ка меня и давайте попытаемся вас выручить, ибо вы попали в переплет. Я вынужден довести до вашего сведения следующее, и скажите спасибо, что мне удалось решить дело таким образом: уезжайте из Голландии либо прекратите всякие сношения с мадемуазель Дюнуайе. Обещайте, что не станете больше искать встречи с этой девицей, не попытаетесь ей писать и в конце концов окончательно забудете ее».

Я молчал, краснея, бледнея и зеленея; мне казалось, что я сейчас упаду в обморок.

«Подумайте, сударь, — продолжал мой наставник, не дожидаясь отклика, — вам грозила по меньшей мере каторга. Вы угодили в лапы интриганки, непорядочной женщины, которая может вас погубить и не откажет себе в таком удовольствии, если это будет ей выгодно или если вы заставите ее это сделать; повторяю, подумайте хорошенько».

Я пролепетал что-то, понимая лишь одно: моя бедная подруга снова оказалась под страшным гнетом матери. Я трепетал при мысли о притеснениях, выпавших на ее долю, и совсем не думал о себе; угрозы меня не пугали, я пожертвовал бы всем, даже своей свободой, лишь бы девушку оставили в покое. Вы видите, что я очень ее любил, госпожа маркиза.

Господин де Шатонёф поучал меня в том же духе больше часа. Я успел прийти в себя и решил, что главное — не двигаться с места, а клятва, вырванная под угрозой каторги, ничего не значит; поэтому я дал обещание больше не встречаться со своей подругой и получил разрешение остаться в Голландии.

Какую же боль я испытал, когда остался один и смог осознать, насколько велика моя утрата! Я возненавидел все, что меня окружало; эти вещи, собранные с такой радостью, эти свежие, еще не успевшие завять цветы, это начатое письмо теперь казались сущими упреками и даже угрызениями совести. Если бы не я со своей роковой любовью, на бедную девушку не посыпались бы новые несчастья; теперь ее ждали еще более гнусные издевательства, и я не мог с этим смириться.

Получив позволение не показываться в обществе, я взял шляпу и отправился за город; я избегал тех мест, где уже не было моей возлюбленной, тех мест, которые были свидетелями стольких радостей и стольких обманутых надежд. Я решил не возвращаться домой даже вечером. Бог тому свидетель: я бродил по окрестностям, не имея намерения искать подругу; мне было неизвестно, куда ее увезли, и с моей стороны было бы глупо и безрассудно стремиться снова с ней встретиться.

Утром, чуть свет — я ночевал на какой-то ферме, где меня приютили за то, что я был приятным на вид малым, — итак, утром, после легкого и скромного завтрака я двинулся в обратный путь.

Я шел вдоль цветущего луга, поросшего густой травой и усеянного маргаритками; вдоль дороги вился какой-то ручеек, журчавший слева от меня. Я был один и уже не сдерживал слез: мое сердце, наполненное множеством разноречивых чувств, любило слишком сильно вследствие моей неопытности и чересчур буйной фантазии. Это напоминает речи Маскариля, но я должен точно передать, что тогда испытывал, а мои впечатления были не лишены выспренности — такое случается с молодыми поэтами.

Внезапно звук человеческого голоса заставил меня вздрогнуть; я поднял голову и увидел на другом берегу ручья хорошенькую крестьянку, которая сидела и пасла овец; она разговаривала с собакой, глядя в мою сторону, и говорила обо мне; поэтому я понял ее уловку.

«Ступай, милый Фидель, ступай к этому молодому господину, который плачет; спроси, что ему надобно, и не можем ли мы чем-нибудь помочь его горю; спроси, не желает ли он у нас отдохнуть; он тебе не откажет, мой славный песик, ведь у тебя такие красивые умные глазки».

Как вы понимаете, крестьянка не употребляла подобных слов, но говорила примерно это. Я остановился и в свою очередь посмотрел на нее; собака уже перебежала через ручей и вертелась рядом, всячески ко мне ласкаясь.

«Ответьте Фиделю, молодой господин, — продолжала славная девушка, — и не отвергайте нашей помощи; когда я вижу плачущего человека, у меня невольно возникает желание его утешить».

Эти слова были произнесены по-голландски; я понимал этот язык, но не мог на нем говорить. Призвав на помощь все свои познания в грамматике, я попытался втолковать крестьянке, что я чужестранец, оплакивающий свою любимую, и что мне ничего не нужно, а затем поблагодарил ее за сочувствие. Девушка выслушала меня серьезно, без смеха; узнав, что я горевал из-за любви, она предложила мне перейти через ручей и сесть рядом с ней.

Я не стал упрямиться, и Фидель последовал за мной. Славная девушка принялась меня расспрашивать и выслушивала мои ответы, ласково меня утешая; словом, я просидел там до вечера, то беседуя, то предаваясь раздумьям.

Пришло время загонять стадо. Пастушка предложила проводить ее, заверив, что у нее дома мне окажут хороший прием; при желании я мог бы даже сходить в замок, где живут французы, укрывшиеся там после отмены Нантского эдикта; они были бы рады увидеть своего соотечественника.

Я не подозревал, куда меня забросила судьба; когда же я услышал упоминание о замке, меня осенила догадка. Я встречал этих протестантов у госпожи Дюнуайе, друзьями которой они были; она часто ездила в эту деревню и, возможно, именно сюда привезли мою возлюбленную. В связи с этим мне следовало соблюдать особую осторожность. Я согласился, как бы поддавшись на уговоры, а затем снова начал расспрашивать девушку, но уже о другом.

Пастушка ни о чем таком не знала, если даже в замке что-то и произошло: она почти не была дома со вчерашнего дня; однако я убедился, что девушка хочет мне помочь, и последовал за ней, стараясь вызвать к себе как можно больше сочувствия.

Мы пришли домой, когда стемнело. Все уже собирались ужинать. Пастушка представила меня своему отцу, здешнему фермеру; он встретил меня радушно, пригласил к столу и больше ни о чем не спрашивал.

Во Франции люди более недоверчивы.

XLVII

Я был голоден, несмотря на то что страдал: молодость всегда берет свое. Я разделил с крестьянами трапезу. Мое присутствие нисколько их не смущало, ибо я казался человеком простого звания и был печальным и молчаливым. Четверть часа спустя они уже забыли, что я был рядом с ними, и начали говорить о своих господах, следуя извечному обыкновению холопов.

«Да, — говорила фермерша, — эта бедная молодая барышня очень больна; все в замке о ней пекутся, но она постоянно плачет».

«Ты ее видела?»

«Конечно; я видела, когда ее привезли вчера утром; она очень кроткая и очень красивая».

Мое сердце забилось; у меня почти не осталось сомнений: это могла быть только она. Я стал слушать еще внимательнее.

«Мать девушки здесь?»

«Нет, только ее сестра и старая гувернантка; мать вернулась в Гаагу, чтобы проучить кавалера. Лучше бы она их поженила, ведь рано или поздно они снова встретятся и в ее глазах станут вдвойне виновны, так как снова пойдут против ее воли».

«А ну-ка замолчи и попридержи язык в присутствии дочери!»

«Дорогой, если моя дочь полюбит, никто не станет ей перечить, поэтому она и не подумает нас ослушаться».

«Бедная барышня! — вздохнула моя подруга Грошен. — Я схожу ее навестить».

Мне хотелось расцеловать девушку за такие слова. Я ожидал с нетерпением конца ужина. Как только все встали из-за стола, я увел Грошен в сад и попытался объяснить ей, что произошло. Пастушка внимательно слушала, не спуская с меня своих умных глаз.

«Это ваша подруга! — вскричала она. — Та, о которой вы проливали слезы на тропинке, когда я вас встретила? О! Я побегу к ней в два раза быстрее и скажу, что вы здесь; не стоит отчаиваться, раз вы ее так любите».

С этой минуты мы понимали друг друга с полуслова. Я вырвал из записной книжки листок и черкнул несколько слов, а Грошен взялась передать записку, после чего я воспрянул духом; мне удалось отыскать свою подругу таким чудом, что отныне, как мне казалось, было невозможно снова ее потерять.

Письмо было передано, и сообразительная вестница принесла мне ответ, в котором воздавалась хвала Господу. Моя прекрасная подруга готова была выдержать что угодно, зная, что я рядом и что мы можем переписываться. Она обещала постоянно ждать моих писем и сообщать мне о том, что будет происходить, призывала меня вернуться в город, чтобы не навлекать на себя подозрений, и заверяла, что у нее достанет мужества, если мы захотим вернуться к нашим прежним планам.

Я в точности исполнил волю подруги. Благодаря нашей наперснице мне удалось узнать, что существует другая дорога, по которой можно очень быстро добраться до города, и я решил вернуться домой в тот же вечер, хотя было почти десять часов; более длительное отсутствие грозило дать повод к пересудам. Мыс Грошен условились встречаться через день в разных местах; ей предстояло приносить мне новости и узнавать их от меня, а моя возлюбленная должна была стараться писать мне как можно чаще.

Вернувшись, я застал господина де Шатонёфа в страшном волнении: все едва не решили, что я утопился с горя. Если бы я не появился на следующий день, госпоже Дюнуайе пришлось бы плохо: мои друзья были в ярости.

Мне уже ни о чем не напоминали; я вернулся к привычной жизни, и окружающие надеялись, что я готов обо всем забыть. Они то и дело предлагали мне всякие развлечения, и я ни от чего не отказывался, лишь бы мне не мешали встречаться с пастушкой, достаточно ловкой, уверяю вас, чтобы играть ведущую роль в моей любовной истории.

Мы продолжали переписываться; о свидании же не могло быть и речи: с моей инфанты не спускали глаз, она с трудом ухитрялась набросать несколько слов карандашом и украдкой читать мои письма. Надо было запастись терпением, и оно у нас было; я оказался не столь терпеливым, как моя подруга, хотя ей было тяжелее, чем мне. Страдания любимой разрывали мне сердце; к тому же она скрывала их от меня!

Отец написал, что я могу вернуться домой, и требовал от меня лишь одного: явиться к стряпчему и продолжить изучение права. Он обещал не чинить препятствий моему поэтическому призванию, если я смогу сочетать его с другим занятием, и даже соглашался отдать мне деньги, завещанные мадемуазель де Ланкло на покупку книг, если я приму на себя обязательство приобретать одновременно как учебники по его профессии, так и сочинения, посвященные тому ремеслу, к которому у меня было призвание. От меня требовалось лишь уступить. Но я хотел остаться в Голландии и отказался от этого предложения.

Время шло, а госпожа Дюнуайе ничего не замечала. Она решила, что я смирился, или, возможно, оказался ветреником, и разрешила дочери вернуться в Гаагу. Наша переписка могла бы от этого пострадать, если бы Грошен не пришла нам на помощь. Она уговорила свою хозяйку взять ее в город, и та отнюдь не возражала; она любила эту девушку, а также принадлежала к числу тех, кто поощряет честолюбивые чаяния.

Пастушку отмыли, одели, придали ей манеры и превратили ее в такую же задорную субретку, как Лизетта и Мартон. Теперь мы с Грошен были ближе друг к другу и чаще виделись — следовательно, любовные письма доходили быстрее. Почта работала даже слишком хорошо! Госпожа Дюнуайе, разбиравшаяся в таких делах, увидела, что дочь чересчур спокойна и бодра; она постаралась узнать, чем это вызвано, и легко выяснила, в чем дело.

Только вообразите!

На этот раз не было никакой пощады! Мою подругу схватили, так сказать, в чем она была, не дав ей времени одеться, и отвезли к какому-то пастору — пугалу всей этой своры. Девушку заперли в его доме, запретив с кем-либо видеться, даже с сестрой и матерью, которая, очевидно, боялась поддаться на уговоры и изменить себе.

Господин де Шатонёф обошелся со мной сурово; он напомнил мне об обещании, которое я дал, и заявил, что, не сдержав свое слово, я поступил против чести.

«Прошу прощения, сударь, — ответил я, — но ваш досточтимый брат, мой крестный отец, часто мне говорил, что в любви обещания не следует принимать в расчет; давая вам слово, я не собирался его исполнять».

Моему покровителю нечего было возразить: я говорил правду. Однако он вновь предупредил меня, что я должен прекратить все свои затеи, иначе мне уже ничем нельзя будет помочь.

Я удрученно ответил, что весьма ему благодарен и что мне, действительно, придется прекратить свои затеи, так как мадемуазель Дюнуайе увезли от меня силой, но я не могу больше оставаться в Гааге, ибо умру здесь с горя, будучи так близко и в то же время так далеко от любимой; кроме того, я сказал, что собираюсь просить отца отпустить меня в Америку, раз он не разрешает мне вернуться на родину.

Мой покровитель посмеялся надо мной и уверил меня, что я сумею утешиться, не уезжая так далеко, не надо только с этим тянуть, а отъезд — это пустая затея, и впоследствии я раскаюсь в происшедшем.

Я не раскаялся ни в чем и по сей день.

Напротив, я находил удовольствие в сожалениях и грусти, много размышлял, вникал в свои умонастроения и ощущения; это занятие не прошло даром. Однако в одно прекрасное утро на меня обрушился неожиданный удар.

Госпожа Дюнуайе придумала необычный способ мести: она собрала мои письма к своей дочери, разместила их в определенном порядке по своему усмотрению и напечатала. Это первое из моих сочинений, увидевшее свет.

Таким образом вся Европа узнала об этой любовной истории, и я, самый робкий влюбленный на свете, прослыл соблазнителем.

В Гааге поднялся ропот; стоило бы мне появиться в салонах, на меня посыпались бы упреки.

Вначале я хотел защищаться и отстаивать истину, но господин де Шатонёф меня отговорил. Он уверял, что, раздувая скандал, я могу сделать его еще более заметным; мне следовало только отречься от этих подложных писем, никого при этом не оскорбляя, и потребовать, чтобы мои обидчики предъявили мне подлинники.

Мною было опубликовано очень сдержанное возражение в «Голландской газете»; я направил его издателю, ни в чем не обвиняя госпожу Дюнуайе и даже не допуская, что она могла быть замешанной во что бы то ни было. Письмо немного успокоило моих недругов, то есть завсегдатаев салонов, ибо госпожу Дюнуайе удовлетворили бы лишь моя покорность и извинения. Отец передал мне, что я могу вернуться домой; я не заставил себя упрашивать, задерживаясь в стране, где столько натерпелся и где у меня не осталось никаких надежд.

С тех пор я никогда больше не встречался с мадемуазель Дюнуайе и не знаю, что с ней стало…

Вот какой была первая любовь Вольтера; мне захотелось о ней рассказать, ибо в свете об этом мало что известно, и личной жизни философа не уделяют особого внимания.

— У вас были другие любовницы? — осведомилась у Вольтера г-жа де Парабер, любопытная, как молодая кошка.

— Что касается этого, сударыня, то у меня их было несколько: сначала «Генриада», затем «Эдип», потом Бастилия, если вам угодно; кроме того, госпожа маршальша де Виллар, которую я обожал и которая никогда не отвечала мне взаимностью. Я совершил еще одно путешествие в Голландию с милейшей госпожой де Рупельмонд, к которой я относился довольно холодно, а она меня любила. Я работаю сразу над многими сочинениями, у меня в голове множество замыслов, и я решил оставить след в этом веке, чтобы покарать госпожу Дюнуайе за то, что она отвергла меня как зятя.

Право, если бы госпожа Дюнуайе была жива, ей пришлось бы часто раскаиваться из-за того, что она лишила дочь такого видного жениха.

Итак, мы выслушали рассказ Вольтера, и нам показалось, что время пролетело быстро. Мы уже собирались разойтись, как вдруг створки двери павильона распахнулись и один из придверников объявил:

— Его королевское высочество, монсеньер регент.

XLVIII

Госпожа де Парабер порывисто вскочила, словно ее ужалила змея. Вольтер и д’Аржанталь стояли позади, низко кланяясь и не зная толком, как себя повести. Я оставалась на своем месте, полагая, что мне лучше держаться в стороне от того, чему суждено было здесь произойти. Регент заметил, какое смятение вызвало его появление, и спросил:

— Вероятно, я вас побеспокоил?

— Вероятно, сударь, — надменно ответила г-жа де Парабер, — по крайней мере, вас здесь не ждали.

— А вас, сударыня, — продолжал принц, повернувшись ко мне, — вас я тоже побеспокоил?

— Нисколько, монсеньер, мы слушали господина де Вольтера.

— Что ж, нельзя ли мне тоже его послушать?

— Господин де Вольтер собирался уходить, как и господин д’Аржанталь, а мы…

— Это не помеха! Я их не удерживаю, — ответил принц, чрезвычайно любезно улыбаясь им в знак прощания.

Гости не заставили его повторять это дважды, снова поклонились и удалились.

Госпожа де Парабер смотрела им вслед, пока они не скрылись из вида, а затем медленно и грациозно повернулась к принцу и осведомилась у него, зачем он пожаловал к ней в столь поздний час.

Этот вопрос слегка озадачил регента, и он попытался обратить все в шутку:

— Зачем я пожаловал, сударыня? Да затем же, зачем приезжал сюда столько раз на протяжении многих лет: отужинать и побеседовать с вами, если вы не возражаете.

— Мы уже отужинали, монсеньер; если угодно, вам сейчас подадут угощение; что же касается разговоров, я к ним не расположена, и меня заменит госпожа  Дю Денафф.

— Боже мой, маркиза, какая перемена! Как! Вы уже отужинали, так рано? Как! Вы отказываетесь говорить, причем с Филиппом Орлеанским?

— С Филиппом Орлеанским более, чем с кем бы то ни было, монсеньер.

— Почему же?

— Если ваше высочество лишились памяти, то я еще ничего не забыла.

— Обида? Полноте, маркиза, это нехорошо. Мы все-таки старые друзья, хотя и перестали быть друг для друга чем-то большим.

— Мы уже ничего не значим друг для друга, сударь.

— Неужели?

— Вы должны это понимать. Дружба сочетается с уважением, дружба немыслима без уважения, а я вас не уважаю и, стало быть, не могу быть вашей подругой.

Регент покраснел и снова растерялся.

— Подобные вещи не говорят при свидетелях, сударыня.

— Госпожа дю Деффан была здесь, когда я сказала вам это впервые, сударь; к тому же я не боюсь свидетелей и сказала бы вам это перед целым светом.

— В таком случае, сударыня, считайте, что меня тут не было, и позвольте мне, не задерживаясь более, вернуться в Пале-Рояль.

— Как вам угодно, монсеньер. Я имела честь встретить ваше высочество и буду иметь честь проводить, как велит мне долг.

Принц рассмеялся:

— Ну-ну, превосходная шутка! Вы великолепны в гневе, но мы так просто не расстанемся.

— Прошу прощения, монсеньер, но мы расстанемся.

— Значит, решено?

— Решено бесповоротно.

— Что ж, прощайте, сударыня.

— Прощайте, монсеньер.

— Мне придется уехать одному? Вы даже не соизволите провести со мной несколько часов из жалости ко мне, из сострадания? Мне грустно, вокруг множество неразрешимых проблем, и сегодня вечером рядом не будет ни одного друга, чтобы меня утешить.

— У вас сотни друзей, сударь, только позовите их. Позовите ваших любовниц: госпожу де Сабран, госпожу де Тансен, госпожу де Фаларис и многих других, чьи имена не приходят мне на память: я забыла этот длинный перечень.

Мне хотелось последовать примеру Вольтера и д’Аржанталя, и я решила попытаться молча уйти. Я тихо встала, полагая, что на меня не обратят внимания, и осторожно проскользнула к двери.

Однако г-жа де Парабер следила за мной; она вскрикнула, удерживая меня:

— Куда это вы собрались?

— Я поеду домой, — смущенно ответила я, — мне кажется, что уже пора.

— Прошу вас, подождите еще минутку.

— Поскольку меня прогоняют, сударыня, я предлагаю вам место в своей карете; в такое время вас никто не увидит, и вы окажете мне подлинную услугу, коль скоро не позволите вернуться домой в полном одиночестве.

— Вы хотите увезти маркизу в Пале-Рояль?

— Почему бы и нет, если ее это устраивает?

— Я не стану возражать.

— Правда?

— О! Истинная правда.

— Подождите, монсеньер! — воскликнула я. — Похоже, мной распоряжаются без моего ведома; речь идет не о разрешении госпожи де Парабер, а о моем согласии.

— Любезная подруга, вам не мешало бы туда поехать, чтобы набраться опыта, но не возвращайтесь туда завтра. С господином регентом хорошо встречаться ровно один раз: в таком случае вы сохраните о нем приятное воспоминание.

— Вы оказываете честь моей особе, сударыня; позвольте госпоже дю Дюффан составить свое собственное мнение обо мне.

— Я ей в этом не препятствую, напротив; однако держу пари, что она откажется. Это умная женщина, монсеньер.

— Стало быть, по вашему мнению, я глупец, сударыня?

— Я этого не говорю, но вы же видите, что она молчит.

— Значит, молчание — свидетельство ума?

— Молчание некоторых людей красноречиво, и вам стоит поберечься: маркиза из их числа.

— Вы ничего на это не ответите, сударыня? Неужели вы будете столь же беспощадны, как госпожа де Парабер? Было бы справедливо меня защитить.

— Монсеньер, с меня вполне довольно защищаться самой.

— Осторожно, моя дорогая! Это равносильно признанию в страхе.

— В страхе! Страхе перед чем, сударыня?

— Монсеньер, вместо такого нелепого вопроса вам следовало бы уловить смысл этих слов на лету.

— Полноте, маркиза, вы смеетесь надо мной и желаете приписать мне то, чего у меня и в мыслях нет.

— Моя королева, шутки в сторону, послушайте меня. Вы одна, свободны и недавно приехали в Париж; у вас глупый муж, которого мы отправили на край света, чтобы избавить от него и вас и себя. Вы умнее любой из нас; воспользуйтесь случаем и сделайте то, чего не удалось ни одной из нас: поезжайте с этим славным принцем, которому сегодня вечером скучно, побудьте с ним два часа и смотрите на него не иначе как на собеседника; покажите ему, кто вы такая, что собой представляет такая достойная особа, как вы, которая ни о чем не просит его высочество и не желает ничего даровать ему. Это внесет и в вашу, и в его жизнь разнообразие. Будь я на вашем месте, я бы не раздумывала, уверяю вас. Вы добьетесь от Филиппа Орлеанского того, чего ни одна женщина так и не смогла добиться.

— Это так, — спокойно ответил принц.

— Не бойтесь. Вы не знаете господина регента; это вполне благородный человек с безупречными манерами: он будет делать лишь то, что вам захочется, и не произнесет ни одного слова, оскорбляющего ваш слух; я не знаю мужчины более почтительного по отношению к особе, которая внушает ему почтение.

— Сударыня, вы слишком любезны; теперь вы мне льстите, после того как только что бранили.

— Я своенравна и, как вам известно, меняю свое мнение каждые две минуты. По-моему, было бы оригинально вас свести и оставить сегодня вечером наедине; мне хотелось бы завтра узнать, к чему приведет ваша беседа с глазу на глаз, да еще в нынешних обстоятельствах. Если вы умные люди, то согласитесь, что я права, и поспешите немедленно уйти, чтобы провести больше времени вдвоем.

Я не понимала, что побуждало г-жу де Парабер отправлять меня на это опасное свидание едва ли не вопреки моей воле. Я пристально посмотрела на нее, и мне показалось, что она говорит искренне, без задних мыслей; у нее был открытый взгляд. Об этой странной женщине всегда судили превратно; она была не такой испорченной, как полагали; каприз был ее наставником или, точнее, повелителем. Иногда маркиза вела себя на редкость рассудительно, со здравым смыслом и чувством меры, а уже минуту спустя несла такую чушь, что ее вполне можно было бы поместить в сумасшедший дом.

Господин регент слушал ее почти без слов; он ни на чем не настаивал и ничего не требовал; за всю свою жизнь я ни разу не была в таком замешательстве. Мне очень хотелось уступить и увидеть вблизи, в непринужденной обстановке этого человека, о котором столько рассказывали, но, с другой стороны, меня удерживал стыд.

Госпожа де Парабер догадалась о моих чувствах и заявила с присущим ей временами тактом:

— Вы не желаете меня слушать? Хорошо, не будем больше об этом говорить. Только не отказывайте этому несчастному принцу в удовольствии подвезти вас до дома. Вы сейчас похожи на гризетку с Нового моста, и слуги вообразят всего лишь, что увозят одну из моих горничных.

Господин регент расхохотался, и я тоже немного посмеялась; этот смех вывел и его и меня из затруднительного положения.

Я забыла о своем наряде, а господин герцог Орлеанский деликатно сделал вид, что ничего не заметил; подумав об этом, я покраснела. Между тем маркиза указала мне на уловку, которую я и сама заметила, обещая себе пустить ее в ход, хотя пользы от нее было бы немного.

Для начала я разрешила себя проводить; таким образом я сделала первый шаг, но не взяла на себя никаких обязательств и была по-прежнему вправе не заходить дальше. Ужасная глупость! Ужасное безрассудство! Я это знаю, но сегодня никто не способен вообразить, сколь легкомысленными мы были в эпоху Регенства, когда в воздухе витал дух соблазна; даже самые благоразумные не могли перед ним устоять.

XLIX

Карета герцога Орлеанского ждала у ворот; то был простой экипаж без гербов — регент брал его для своих любовных прогулок. Принц приехал один, и такое случалось нередко: он охотно избавлялся от своего окружения. Меня тоже никто не сопровождал; г-жа де Парабер согласилась меня отпустить, как мы и договорились. В капюшоне, короткой ситцевой юбке и накидке из черной тафты, я и в самом деле скорее похожа была на горничную, чем на маркизу.

Принц подал мне руку и пропустил меня в карету первой; я была в таком смятении, что не слышала отданных им распоряжений. Мы находились возле Пале-Рояля, далеко от моего дома; мне следовало догадаться, куда меня везут, но, признаться, я совсем об этом не думала.

Господин регент не произнес ни слова. Я тоже хранила молчание, и, чтобы положить этому конец, он обронил несколько замечаний о погоде и стоявшей тогда жаре; я ничего не ответила.

— Куда прикажете вас отвезти, сударыня? — спросил он.

— Ко мне домой, — ответила я взволнованным и нерешительным тоном.

— Это ваше окончательное решение? Вы отказываете мне в небольшой любезности, о которой я вас просил?

— Боже мой, монсеньер, к чему вам это? Я для вас посторонняя, мы встречаемся в третий раз, и я не имею чести принадлежать к числу близких друзей вашего королевского высочества; я всего лишь бедная провинциалка, сущая невежда, совершенно незнакомая с придворными манерами; вам будет со мной скучно.

— Вы так считаете, сударыня?

— Конечно, монсеньер, я так считаю.

— Я вижу, что вы не подозреваете, какие заботы меня тяготят; точнее, это не заботы, а уныние.

— Вы в унынии, монсеньер?

— Да, сударыня, я пребываю в унынии, в глубоком унынии посреди кутежей, утех и мимолетных любовных связей; я пребываю в унынии, не видя вокруг ни друзей, ни надежных людей. Я подвержен жестоким приступам отчаяния и уже давно не испытывал столь сильного упадка духа, как сегодня. Не знаю, зачем я надоедаю вам своими жалобами; простите меня и позвольте мне указать ваш адрес моему лакею.

Это меня не устраивало. Я стремилась к разговору с глазу на глаз и жаждала признаний, но хотела, чтобы меня упрашивали; легкость, с которой регент от этого отказался, уязвляла мое самолюбие, доказывая, что он не придавал этому никакого значения. Я оказалась в очень затруднительном положении.

— Монсеньер, — робко начала я.

— Сударыня…

— Я поистине удручена горестями вашего королевского высочества и желала бы…

— … меня утешить, но у вас не хватает смелости. Мне известны такие слова, я слышал их столько раз! Мои любовницы и мои королевы покидают меня, когда я в мрачном настроении, даже моя дочь, которая меня этим же и попрекает!.. Так уж заведено при дворе: если ты не развлекаешь людей или ничего им не даешь, то ты уже никому не нужен и тебя оставляют где-нибудь в уголочке, чтобы ты п е р е ж и л свою тоску.

Я поддалась на эти жалобы; следует помнить, что мне было всего двадцать лет, я была еще совсем неопытной провинциалкой, и к тому же молодость всем диктует свои законы, не считая разве что уродов, а я не была из их числа. Я воскликнула, охваченная благородным порывом:

— Монсеньер, я вас не покину, я следую за вами.

— Правда?

— Правда. Я бы не простила себе, если бы бросила вас одного, когда вы в таком состоянии.

— Вы правы… Мне пришлось бы остаться в одиночестве, ибо даже Дюбуа не пожелал бы работать со мной, когда я в таком состоянии. Он называет это моими днями затмениями и утверждает, что я в это время ничего не понимаю.

Регент приподнялся и отдал слугам какие-то распоряжения через дверцу кареты; моя участь была решена.

Между тем мы следовали дальше и, по моим расчетам, уже должны были прибыть на место. Я высказала это соображение принцу.

— Мы едем не в Пале-Рояль, — ответил он.

— Куда же, монсеньер?

— В один маленький домик возле аббатства Лоншан, в котором я иногда укрываюсь и о котором почти никто не знает; я иногда прячусь там от всех. Нельзя допустить, чтобы ваш добрый поступок вам повредил и вас увидели в Пале-Рояле. Это место пользуется дурной славой, а такая особа, как вы, не должна подвергаться насмешкам и давать повод к пересудам всяким бездельникам и негодяям.

Я поблагодарила его высочество должным образом; эта предосторожность свидетельствовала о его уважении ко мне, а я этого заслуживала, несмотря на свои безрассудные выходки. Что значили в те времена подобные выходки! Если у человека не было на совести более тяжких грехов, его готовы были причислить к лику святых.

С этой минуты у нас завязался задушевный, непритязательный разговор. Принц расспрашивал о моей семье, о моих намерениях и желаниях, о г-не дю Деффане и его способностях. Я отвечала ему не как регенту Франции, а как другу. Он и держался со мной по-дружески, так что даже самые добропорядочные люди нас бы не осудили. Я невольно намекнула ему на лестное уважение, которое он выказывал мне.

— Сударыня, вы не знали ни покойного короля, ни покойного Месье, моего отца, в противном случае мое поведение вас бы так не удивляло. Никогда мужчины не относились к женщинам с более глубоким уважением и почтением, чем они. Людовик Четырнадцатый приветствовал даже садовниц в Версальском парке, причем на глазах у всего двора, таким образом побуждая всех следовать его примеру. Меня учили с самого детства, что первейшим качеством любого дворянина является именно уважение и почтение к вашему полу. Насколько помню, я никогда не обходился ни с одной знатной дамой иначе, чем сейчас, если только она сама не позволяла мне вести себя по-другому.

Это объяснение окончательно развеяло мои подозрения и опасения; я почувствовала себя совершенно непринужденно и радовалась, что приняла решение вопреки голосу благоразумия. Принц казался мне благородным героем, несправедливо оклеветанным молвой.

Время в пути пролетело быстро, и мы наконец прибыли на место. Карета остановилась у садовой ограды, и слуга позвонил в колокольчик. Карета въехала во двор; двое привратников — мужчина и женщина — подошли к дверце экипажа и чрезвычайно смиренно поклонились.

— Здесь найдется что-нибудь поесть? — любезным тоном спросил регент.

— Ужин готов, монсеньер; нас никогда нельзя застать врасплох.

Мы сошли на землю, причем я не стала снимать капюшон; карета и слуги скрылись под сводом; с нами остались только мужчина и женщина, о которых я упомянула. Господин герцог Орлеанский протянул мне руку:

— Пойдемте, сударыня, и простите меня за предстоящий прием: нас здесь не ждали.

— Мы всегда ждем монсеньера, — с легкой обидой в голосе возразила привратница.

— В таком случае мне незачем просить о снисхождении; ни в Пале-Рояле, ни у самых богатых господ трактирщиков нет такой искусной стряпухи, как ты, моя славная Нанетта.

— Да и не всем доводится отведать мою стряпню, монсеньер; вы же не привозите сюда своих красоток и бесстыдниц; вам прекрасно известно, что я их не выношу, однако сегодня вечером…

Женщина смерила мой несколько вольный наряд и приспущенные чулки таким взглядом, что продолжение слов не понадобилось.

— Никогда еще, Нанетта, ты не угощала столь благородную и почтенную даму, будь спокойна.

— Превосходно! Впрочем, я еще погляжу.

Нанетта была молочной сестрой принца; он пожаловал ей этот чудесный домик вместе с приличной рентой, а она была обязана принимать его в любое время, когда он соблаговолял туда приезжать. Нанетта говорила все, что думала, как старый камердинер из Пале-Рояля. Она согласилась на эту сделку, но выдвинула свое собственное условие. Женщина наотрез отказалась принимать тех, кого она величала красотками и бесстыдницами, и не допускала никаких кутежей, никакой гульбы, кроме спокойных ужинов на две-три персоны — не больше, и к тому же не всех пускала на порог.

Лакеев и всю шайку из Пале-Рояля, опять-таки по выражению Нанетты, выдворили из маленького домика. Неугодных отправили в людскую, построенную специально для них. Нанетта с мужем сами прислуживали за столом.

Она любила принца, причем ее любовь была очень сильной, очень искренней и совершенно бескорыстной. Нанетта ничего не скрывала от принца, и он обращался к ней, когда ему хотелось узнать истинное общественное мнение или правду о каком-нибудь действии своего правительства.

Будучи чрезвычайно порядочной женщиной, Нанетта порицала своего молочного брата за его нравы и особенно за поведение госпожи герцогини Беррийской, о чем она не могла молчать.

— Если бы у меня была такая дочь, — говорила она, — я бы держала ее взаперти и, будь эта ветреница хоть десять раз принцессой, она еще больше заслуживает подобное обращение, ведь она должна быть примером для своих подданных.

Господин регент опускал голову и молчал, понимая справедливость этих упреков.

Нанетта бранила даже Мадам, которая, по ее словам, должна была навести порядок в своей семье.

— Ах! Если бы его мать была жива, сударыня, разве она допустила бы такое и не вразумила бы сына? Филиппу еще можно простить его любовниц, ведь жена у него похожа на канапе, которому не хватает только подушек, чтобы растянуться на нем и спать; к тому же, не в обиду будет сказано покойному королю, нашему господину, эта особа, возможно, и годилась на то, чтобы быть его дочерью, но только не женой, о нет! Будь я вами, будь я Филиппом, я бы ни за что не смирилась с этим позором. Пусть Филипп ей иногда изменяет — он не виноват. Лишь бы он не знался с этими распутниками и бесстыдниками. Неужели нельзя веселиться иначе?

Госпожа де Парабер, г-жа де Сабран, ни одна из постоянных любовниц принца и госпожа герцогиня Беррийская никогда не бывали в Ретиро — так назывался этот дом. Чаще всего регент приезжал сюда с положительными мужчинами; он привозил с собой за редким исключением женщин, которых хотел почтить особым вниманием. Принц никогда не нарушал обещания, которое он дал Нанетте. В первую очередь Ретиро был закрыт для кардинала Дюбуа, вызывавшего особую ненависть славной женщины; она обвиняла кардинала в том, что он развратил принца, и захлопнула бы перед ним дверь.

Меня провели через несколько изысканных, хотя и очень просто обставленных комнат в восхитительную обеденную залу, наполненную душистыми цветами и прелестными птицами: введенные в заблуждение ярким светом, они распевали как днем.

Я сняла капюшон и накидку — мне нечем было дышать. Нанетта ждала этого мгновения, чтобы ко мне присмотреться. На ее лице отразилась грусть.

— Ах! — воскликнула женщина. — Вы еще очень молоды, милое дитя! Вам пора остановиться в начале пути, не ходите дальше.

Господин герцог Орлеанский рассмеялся, возможно несколько деланным смехом.

— Это не то, что ты думаешь, Нанетта: госпожа просто подруга, не больше.

— Еще один повод вовремя остановиться. Разве я не знаю, куда ведет подобная дружба. Посмотрите, до чего вы докатились, Филипп, если ваши истинные друзья должны встречаться с вами тайком, ставя себя в неловкое положение, чтобы не позорить себя еще больше в другом месте. Бьюсь об заклад, что эта славная дама не ездит в Пале-Рояль, не так ли?

Я промолчала, предоставляя господину регенту возможность отвечать по своему усмотрению. После двух-трех довольно двусмысленных фраз он отослал Нанетту и велел ей принести ужин.

Когда мы остались одни, герцог снова извинился передо мной за вольные речи славной женщины и за то, что она говорила со мной так же, как с ним:

— Что поделаешь! Это давняя подруга, а у нашего брата так мало друзей, что невольно приходится дорожить ими.

Я отнюдь не собиралась на нее обижаться и охотно пожелала бы этому доброму принцу, который вызывал у меня все больше участия, много таких друзей, как Нанетта.

L

Превосходный ужин появился каким-то чудом — как по мановению волшебной палочки феи. Сервировка была не просто роскошной и великолепной, как во дворце, а еще лучше: бесподобная хрустальная и фарфоровая посуда, литейные формы которой были разбиты, и художникам воспрещалось их копировать. Никакой позолоты, простое столовое серебро, но в изумительном стиле.

Яства были немногочисленными: нам подали только четыре блюда. Я едва к ним притронулась, так как не была голодна. Регент ел с неплохим аппетитом; он был явно озабочен, и Нанетта не преминула ему об этом сказать:

— Вас что-то беспокоит, Филипп, вы страдаете.

— Нанетта, — с улыбкой ответил принц, — у меня свои заботы, свои печали.

— Ах! Я знаю… Полноте! Госпожа — поистине ваша подруга, раз вы привезли ее в такой день.

Женщина говорила с нами все время, пока она прислуживала за столом. Когда ужин закончился и принесли фрукты, Нанетта удалилась и мы остались одни.

— Ну вот, — сказал принц, слегка приободрившись от вкусной еды и выпитого им превосходного вина, — теперь вы видите, сударыня, что это не так уж страшно: ужин наедине с регентом, столь дерзким и распутным человеком. Вы уйдете отсюда, как и пришли, и у вас не будет повода сказать, что он оскорбил вас хотя бы одним словом или одним жестом.

— Это так, монсеньер.

— Между тем вы молоды, красивы и не лишены ума, притом такого, какой выделяет женщину среди других и обеспечивает ей особое место в истории любого века.

— Я, монсеньер?

— Вы, сударыня! Не торопите время, и вы еще увидите, сбудется ли мое пророчество. Я наблюдал за вами и слушал вас, а я знаю людей и разбираюсь в них. Душа нашего ближнего для меня отнюдь не потемки; если кто-нибудь меня обманывает, значит, я хочу быть обманутым и то ли от лени, то ли от скуки позволяю себя обмануть.

— Когда же вы успеваете скучать, монсеньер?

— Это то же самое, что спрашивать у больного: «Когда вы успеваете болеть?»

— Однако…

— Однако я занимаюсь всеми делами королевства и предаюсь всевозможным развлечениям, не так ли?

— Вероятно…

— Так вот, сударыня, я предаюсь развлечениям, чтобы забыть о делах королевства и занимаюсь делами королевства, чтобы отдохнуть от развлечений: все это мне смертельно надоело.

Регент закрыл лицо руками и сидел так некоторое время.

— Да, я охотно отдал бы все, чем обладаю, за то, чтобы жить со своими детьми, которых страстно желаю иметь, с детьми, любимой женой и несколькими друзьями — безвестными дворянами — вдали от шума и блеска. Я хотел бы жить со своей семьей, честно и спокойно, в согласии с Богом, с приходским священником и соседями, не зная, что на свете существуют короли и министры, честолюбивые помыслы и честолюбцы, а также ссоры и войны, — вот истинный рай, о котором я мечтаю и который мне никогда не суждено будет познать.

— Никто не подозревает об этом, монсеньер.

— Да, никто не подозревает об этом; никто не знает, что я собой представляю, даже те, что наиболее мне близки, ибо все подняли бы меня на смех, если бы догадались о том, что я думаю. Лишь один человек сознает это в глубине души и презирает меня за то, что он называет малодушием: это Дюбуа. Вот почему он умеет так ловко мной управлять и извлекать из всего пользу.

Я слушала этого бедного принца, и он вызывал у меня сильную жалость. В регенте было много прекрасного и поистине привлекательного, хотя он отнюдь не был красив, даже напротив. Меня тронули эти жалобы, и я попыталась утешить его; он слушал меня, недоверчиво качая головой:

— Это еще не все. Вероятно, мне бы удалось найти средство от своих огорчений, если бы я основательно занимался делами, помышляя одновременно о собственной чести и славе моей страны, но я нуждаюсь в друзьях, сударыня, мне нужна искренняя любовь; я должен найти опору в поистине родственной душе, и не приятелям по забавам, не вероломным любовницам предстоит осушить мои слезы, когда я уже буду не в силах их сдерживать.

Будь на моем месте славная Аиссе, не любя при этом своего шевалье, она несомненно п р о н и к л а с ь бы страстным чувством сострадания к бедному регенту, который несколько раз подряд воскликнул душераздирающим тоном:

— Никто меня не любит! Никто меня не любит!

Что касается меня, то я могла лишь слегка растрогаться при виде неожиданного для меня несчастья этого человека, утешать его в течение нескольких часов и, главным образом, постараться превратить его печаль в радость, но никогда не была бы способна на глубокое чувство. Вследствие восприимчивости, свойственной людям моего возраста, когда так легко возбудить нервную систему, мне было жаль герцога Орлеанского, и я не смогла этого не показать. Регент отдавал себе отчет в моих ощущениях. Они ввели его в заблуждение, как и меня; в течение нескольких часов он был твердо уверен, что нашел противоядие от своего недуга, а я совершенно искренне верила, что мне удалось очистить свою память от груза прошлого и призраков будущего.

Признаться, это меня очень обрадовало, а принц был еще более счастлив. Он чувствовал более сильно и давно уже искал богиню, чтобы ей поклоняться.

Я не стану рассказывать, что было дальше, и о чем мы говорили во время этих недолгих минут самообольщения. Чтобы мне понравиться, регент предстал передо мной в облике героя, достойного бессмертия: он все преобразовал, избавил нас от злоупотреблений, прогнал своих глупых советников и собрал вокруг себя великолепный ареопаг. Я слушала, одобряла и восхищалась им все больше и больше. Свет уже давно пробивался сквозь тонкие занавески и затмевал мерцающие свечи, но мы ничего не замечали. Нанетта пришла нам об этом напомнить.

— Пора уезжать, монсеньер, — сказала она, — сейчас время сна, и слуги скоро придут в спальню вас будить.

— Ах! Это правда, Нанетта; ты даже не представляешь, от чего нас отрываешь.

— Монсеньер, я думаю о вашем здоровье. Госпожа может спать весь день, если ей так угодно, но вы! Вы должны показаться в обществе по своему обыкновению, и я не хочу, чтобы вас окончательно замучили, мой бедный Филипп; по крайней мере я не стану этому способствовать.

Я была тогда в полном замешательстве; я словно очнулась ото сна и старалась понять, что делать дальше; между тем господин герцог Орлеанский взял меня за руку и, когда Нанетта ушла, пылко спросил:

— Куда вас отвезти, мой ангел?

Что отвечать? Куда ехать? Мне казалось, что после этой безумной ночи дом мужа и родственницы для меня закрыт. Внезапно передо мной предстал призрак Ларнажа и начал бросать мне в лицо одну за другой клятвы, произнесенные утром в волшебном лесу. Это было какое-то наваждение, какое-то безумие; я чувствовала, что теряю голову, и не находила слов для ответа, ибо, возможно, была готова сказать грубость.

— Я спрашиваю вас, прекрасная маркиза, дивный ангел-утешитель, где вы намерены отныне жить? — снова спросил регент.

— У себя дома, монсеньер, у себя дома.

— Конечно, у себя дома; вот только, где будет находиться этот дом? Выбирайте: Франция велика, вся страна — в вашем распоряжении.

Я почувствовала себя оскорбленной и отдернула руку, которую он продолжал держать.

— Вы сердитесь, вы меня не понимаете. Поскольку отныне я буду жить ради вас, поскольку только вы сможете сделать меня благородным, сильным, неподвластным никаким порокам и стойким по отношению к любым невзгодам, вам нельзя меня покидать. Я должен видеть вас постоянно, каждую минуту, чтобы советоваться с вами и обретать подле вас мужество, которое мне понадобится; привычки неискоренимы, и если вы удалитесь, то дьявол, который очень хитер и всемогущ, вернется ко мне, а за ним последуют уныние и позор.

— Однако, монсеньер, я не могу…

Принц, как и я, увидел, что его мечта развеялась при свете дня; он догадался о моих чувствах.

— Ах! Вы раскаиваетесь! Вы меня больше не любите! — вскричал он проникновенным голосом. — Мне следовало бы об этом подумать и не доверять вашему возрасту, вашему легкомысленному сердцу; я страшно несчастен и обречен страдать до конца своих дней.

Я пришла в себя, и мне казалось, что жестоко продолжать его обманывать; тем не менее я предприняла еще одну попытку и вновь прибегла к нежным словам и умильным взорам. Принц последовал моему примеру и попытался мне поверить; мы оба прекрасно знали, что наши речи и взгляды лгут, но не смели в этом признаться: это было бы слишком мучительно.

— Отвезите меня к госпоже де Парабер, — попросила я, как бы подводя итог нашей встречи, — я не хочу от нее таиться, и мы вместе придумаем, как мне вернуться домой, чтобы там не заподозрили, будто я была где-то еще.

Принц не возражал. Эта просьба давала ему знать о моих подлинных намерениях. Желание скрыть свой проступок говорило о том, что я не собираюсь продолжать наш роман или, по крайней мере, встречаться с регентом постоянно. Наши блистательные планы рухнули от моего решения. Теперь, когда герцог разогнал свою тоску, он, возможно, не был раздосадован; вероятно, его не так уж прельщала роль Карла VII при Агнес Сорель и он считал, что ее трудно выдержать.

Нанетта позвала слуг; я уехала одна, снова пряча лицо под капюшоном, в той же карете, которая меня привезла. Регент смотрел мне вслед из окна; вместе со мной исчезло его последнее благое намерение.

Другой экипаж увез принца, который вернулся к своей привычной жизни. Вероятно, воспоминание об этой ночи преследовало его как угрызения совести. На следующий день регент прислал ко мне мужа Нанетты со своим портретом, на котором он был изображен не таким, каким был тогда, а шестнадцатилетним юношей, в возрасте, когда его красота, ум и чувства обещали столько надежд. Я была признательна ему за эту любезность.

Регент ничего мне больше не подарил; впрочем, я не приняла бы тогда другого подарка.

Увидев меня, г-жа де Парабер произнесла только:

— Я так и думала.

Разумеется, маркиза еще лежала в постели, но меня отвели к ней, согласно ее распоряжению. Она бесстрастно выслушала мою одиссею, не перебивая меня.

Я полагала, что она очень удивится.

— Все это мне знакомо, — заявила маркиза, — с господином регентом случаются благородные порывы, которые вызывают жалость к нему, когда видишь, как он потом снова падает на землю. Право, те, кто испортил этого человека, безмерно виноваты, и я надеюсь, что за эту мерзость Бог отправит притворщика Дюбуа на веки вечные ко всем чертям.

— Как! Вы знали господина регента таким? — спросила я.

— Я и многие другие. У него это называется вернуться в молодость.

Признаться, я была не на шутку оскорблена; мне казалось, что я одна удостоилась подобного зрелища; единственной привилегией, которой меня почтили, был Ретиро, да и то вряд ли! Кто знает?

LI

Госпожа де Парабер помогла мне вернуться домой, не привлекая к себе внимания. Маркиза дала мне в провожатые старого глупого конюшего, которого она держала из милости и который годился только для почетной свиты.

Впрочем, моя родственница почти со мной не встречалась; мою жизнь она находила совершенно неподобающей. Она не желала за нее отвечать и с нетерпением ждала моего мужа, чтобы умолять его переселить меня в другое место.

Мне было известно, что он вернется не скоро. Чувствуя себя очень неуютно в этом монастыре, я решила сама написать г-ну дю Деффану, желая сообщить ему о своем намерении подыскать себе другое жилище.

Друзья нашли мне маленький, довольно милый домик в тихом отдаленном квартале, без соседей, ибо соседи отравляют нам жизнь. Если бы я сейчас была зрячей, то не осталась бы здесь по этой причине. Но что взять со слепой! Все и так на нее смотрят, где бы она ни находилась. Впрочем, мне уже нечего скрывать.

В тот день я поспала несколько часов и встала к вечеру; не успела я одеться, как мне доложили о приезде графини Александрины де Тансен. Я уже упоминала о ней и теперь хочу рассказать обо всей ее подноготной. Мы довольно часто виделись с этой особой, и она мне не нравилась, как и всем, кто ее знал.

Госпожа де Тансен, как известно, была сестра г-жи де Ферриоль и во многом была похожа на нее характером, однако ее красота и ум были иного свойства. Графиня Александрина занимала важное место в свете и странным образом там царила, хотя, как я уже говорила, ее никто не любил и не уважал. Эта особа всем внушала страх своей злобой, хитростью, кознями и тем, как ловко она устраивала свою собственную жизнь и жизнь своего брата, кардинала и архиепископа Лионского.

Что касается меня, то я не стремилась сблизиться с графиней. Я поняла, что она пытается узнать от меня сведения, которые помогали бы ей лучше лавировать среди подводных камней. Она выяснила, что я на очень хорошем счету в Пале-Рояле и Со, двух тогдашних оплотах власти, и с тех пор приберегала меня на будущее. Я могла пригодиться ей в трудную минуту.

Узнала ли уже г-жа де Тансен о моем успехе? Почувствовала ли она, что здесь можно получить какую-нибудь милость? Она всячески рассыпалась передо мной в любезностях. Я не оставалась в долгу, и, уверяю вас, мы обе блистали остроумием.

Коль скоро эта особа снова появилась в моих записках, я с ней уже не расстанусь: пришла ее очередь сесть на скамью подсудимых, и это для нее подходящее место, ибо мало у кого жизнь была такой бурной, как у нее, можете мне поверить. Мне доподлинно это известно от ее племянников — д’Аржанталя и Пон-де-Веля, которые были и по сей день остаются моими друзьями, вот уже почти семьдесят лет, что мы существуем бок о бок. Это долгий срок, и мы успели наговориться.

Луиза Александрина де Тансен от рождения обладала самыми привлекательными достоинствами и самыми отвратительными пороками, какими только Бог может наделить одно из своих созданий.

Графиня была красивая, статная и необычайно умная женщина; она меняла маски и личины по своему усмотрению и всегда понимала тех, с кем имела дело, поэтому у нее было ровно столько же приверженцев, сколько и слушателей.

Поскольку она была самая младшая дочь в семье, ее готовили в монахини и очень рано отдали в монастырь Монфлёри, расположенный близ Гренобля. Уже в этом юном возрасте Луиза Александрина твердо и определенно решила, что не позволит держать себя в заточении.

Она любила свет и нуждалась в нем; страсть к интригам была у нее в крови, и едва переступив порог монастыря, она произвела там переворот. Монахини, по крайней мере молодые, полюбили новенькую за то, что она проповедовала им необычные взгляды и всячески старалась забавлять подруг.

Она научила воспитанниц и послушниц притворяться и устраивала собрания, на которые созывали всю округу. Епископ вначале немного поупрямился, но в конце концов дал свое согласие на эти занятия, после того как Александрина убедила его, что они безвредны и необходимы, ибо занимают ум юных затворниц.

— Эта девочка, — с воодушевлением говорил о ней епископ, — станет крупной фигурой в Церкви, подлинным светочем: она знает все.

В самом деле плутовка знала все, хотя никогда ничему особенно нс училась; она была для этого слишком ленивой и обретала активность лишь в движении. Монастырь преобразился: она вдохнула в него жизнь.

Девушка оставалась там, пока ей не исполнилось шестнадцать лет. Как-то раз ее мать, г-жа де Тансен, приехала навестить дочь после свадьбы ее сестры с г-ном де Ферриолем и объявила, что вторую ее сестру вскоре ждет такая же судьба, а вот она должна готовиться через три месяца принять постриг.

— Сударыня, — возразила послушница, — мне вовсе не хочется становиться монахиней.

— Полноте, моя дорогая! Вы очень честолюбивы и нигде не устроитесь лучше. Вы станете аббатисой прежде чем вам исполнится двадцать пять лет. Какой муж обеспечил бы вам более завидное положение?

— Поэтому, сударыня, мне и не нужен муж.

— Что же вам нужно? Вы останетесь старой девой?

— Нет, сударыня, я стану канониссой.

— Ваш отец и слышать об этом не желает, он уже все решил. Двое его младших детей будут принадлежать Церкви. Вы с вашим любимым братом должны помогать друг другу.

Александрина не сдавалась: она просила, умоляла, заклинала — все было тщетно. Она даже пригрозила отказаться от монашеского обета у алтаря, но мать только посмеялась и спросила, чего бы та добилась, если бы навлекла на себя всякого рода неприятности, какие случаются в монастыре, вместо того чтобы обратить все в свою пользу.

Эти слова заставили дочь задуматься. Она попросила дать ей еще два месяца на размышления; просьбу девушки удовлетворили, намереваясь обойтись без ее согласия, если ее мысли примут неверный оборот.

Какой юной ни была Александрина, она инстинктивно понимала, что главное — это выиграть время.

Плутовке покровительствовал сам дьявол: он привел в аббатство молодого духовника, которого, кажется, звали аббат Флёре; священник был очень усердным и набожным, но столь же глупым, сколь и благочестивым. Мадемуазель де Тансен сблизилась с ним за неделю и поняла, что может сделать его своим союзником.

Девушка постаралась внушить священнику участие, рассказывая ему о своих горестях и терзаниях, и лицемерно притворялась столь же набожной и усердной, каким был он. Притворщица оплакивала свою горькую судьбу: она знала, что ее место — не в монастыре, и ей никогда не удастся свыкнуться с этой жизнью для себя; ее сердце испытывало потребность в земной любви, и его не могла заполнить целиком любовь к Богу.

Добрый священник жалел бедняжку, восхищался ею и поддерживал ее; он заявлял во всеуслышание, что ее насильно отдали в монастырь, но она столь истово молится и столь отчаянно просит открыть ей ее призвание, что Бог не может не внять ее мольбам и обязательно окажет ей эту последнюю милость, необходимую для блаженства, ибо она непременно должна принять постриг.

Прошло два месяца. Александрина по-прежнему протестовала, но родительская воля одержала верх: девушка пошла к алтарю и произнесла монашеский обет. Для любой другой все было бы кончено, но Александрина считала это простой формальностью: у нее был свой план.

Девушка продолжала сопротивляться, причем это сопротивление выглядело искренним, она показывала, до какой степени ее неволят и насколько она ненавидит навязанное ей призвание.

Между тем она являла собой благороднейший пример религиозного рвения и столь усердно исполняла свои обязанности в назидание подругам, что ее превозносили за хорошее поведение. Аббат Флёре объявил Александрину ангелом: он считал, что никто на этом свете не может с ней сравниться и что самые известные праведницы из жития святых ничто рядом с нею.

Духовник незаметно, сам того не желая, неведомым для себя образом увлекся своей подопечной. Он исповедовал девушку почти каждый день, внимая признаниям ее богобоязненной души. Александрина осуждала себя за столь безобидные проступки, что священник даже порицал ее за эту взыскательность. Все ее пугало, все внушало ей опасения.

Мало-помалу монахиня впала в уныние, стала поститься и умерщвлять свою плоть; в то же время она стала реже исповедоваться, что удивляло общину. Александрина ходила к причастию с неизменной опаской и в конце концов даже перестала причащаться, а когда ее спросили, чем это вызвано, ответила:

— Я недостойна встречаться со Спасителем.

Самые сведущие заявили, что, очевидно, несчастную раздирают страшные противоречия, что она скорбит о мирской жизни, и нельзя усиливать ее мучения.

Что касается аббата Флёре, который почти не видел больше свою любимицу, его жизнь поблекла, и он умирал от желания узнать причину тоски юной монахини.

Однажды утром девушка молилась в часовне, посвященной Богоматери и стоявшей на краю парка; священник подошел к ней; увидев его, она вздрогнула и опустила голову.

— Сестра, — сказал он, — я не хочу вам мешать, но вы нуждаетесь во мне, я в этом уверен и потому пришел.

Александрина встала и, немного подумав, заверила аббата, что она превосходно себя чувствует и не нуждается ни в ком и ни в чем, за исключением Божьей защиты и всеобщих молитв.

— Я несовершенна, — прибавила она, — вы знаете это лучше, чем кто-либо, отец мой; мне уже все постыло, и я не могу ходить к причастию, где мне, можно сказать, отказано в благодати; стало быть, остается смириться и молчать.

— Конечно, вам следует смириться, но вы не должны молчать; напротив, вы должны говорить со мной, своим духовным пастырем, призванным указать вам путь в гавань спасения души. Вы страдаете, вы одержимы некими дурными мыслями, вы бежите от Бога, вместо того чтобы броситься в его объятия; я принес вам его слово, я вселю в вас бодрость; расскажите мне все и выслушайте меня.

Александрина долго упрямилась; она то начинала говорить, то замолкала, и это продолжалось долго.

— Я никогда не смогу это сделать! — вскричала она наконец.

— Мужайтесь, — сказал ей бедный священник, обуреваемый религиозным рвением и неведомым чувством, которое владело им вопреки его воле, — все зависит только от вашего желания.

— Я не могу и ничего вам не скажу, отец мой, но надо положить этому конец, иначе я умру, и умру грешницей; я вам напишу.

— Скоро?

— Сегодня же вечером, обещаю, а теперь оставьте меня, умоляю, дайте мне собраться с мыслями.

Добрый аббат согласился; он добился многого и был счастлив.

Вечером Александрина нигде не показывалась: она сидела в своей келье либо оставалась в часовне, получив на это разрешение. Те из монахинь, которым довелось увидеть несчастную, сокрушались из-за ее бледности и утверждали, что она явно больна.

Настоятельница навестила девушку, чтобы справиться о ее здоровье. Аббатиса увидела, что та что-то пишет, и попросила показать ей письмо, ибо она имела на это право.

— Я пишу своему духовнику, — отвечала монахиня. Больше никаких вопросов не последовало, и послание было дописано. У меня сохранилась копия, и вы сейчас его прочтете. Благодаря этому вы хорошо узнаете графиню Александрину, особенно из небольшой приписки в конце письма; она адресована ее племяннику Пон-де-Велю, попросившему дать ему эту копию.

Госпожа де Тансен не отрекалась от своих бесчестных поступков, когда это не могло ей повредить; в этом отношении она не щадила себя и не старалась ничего утаить. Эта особа почти не придавала значения общественному мнению; она не соглашалась только, чтобы ее считали бестолковой. Она позволяла чернить в ней все, за исключением ума.

Вот это письмо:

«Вы желаете знать, что меня волнует и терзает, преподобный отец, и я обязана Вам это сказать; я должна сделать мучительное и горькое признание — признание, которое меня убьет, но которое все же невозможно больше от Вас скрывать. Без Вас и Небесного заступничества мне остается только умереть, ибо я недостойна жить. Бог и Вы — моя единственная надежда. Увы! Я страшная грешница, презренное создание; не знаю, как раскрыть перед Вами свою душу и поведать о том, какое преступное чувство властвует над моей жизнью вопреки моей воле, невзирая на все мои усилия преодолеть его.

Я прибегала ко всевозможным средствам, чтобы излечиться, за исключением одного: именно об этом я Вас прошу, именно это Вы можете мне даровать. Это крайнее средство, это самое заветное мое желание, и Вы не откажетесь его выполнить.

Я не создана для монашеской жизни, отец мой, и всем это известно; Вы часто слышали от меня признания в душевных терзаниях и унынии, в том, что мне довелось изведать с тех пор, как родительская воля обрекла меня на затворничество. Я просила, умоляла и заклинала мать, стоя перед ней на коленях, но она осталась глуха к моим мольбам.

Родители приказали, я подчинилась и произнесла монашеский обет. С тех пор одна навязчивая мысль владеет моим умом, единственное чувство царит в моем сердце; родители изгнали меня из своего дома, чтобы я пребывала в лоне Господа. Я не люблю больше родителей, и не Богу отдано мое сердце.

Я люблю мужчину, но не должна любить его, ибо он не свободен, ибо мы оба принадлежим обители, ибо, любя его, я совершаю кощунство.

Я тщетно плачу, страдаю и чахну: эта любовь сильнее моей стойкости, сильнее моей воли. Она влечет меня не только к гибели, но и к несчастью, ибо мой избранник меня не любит и никогда не полюбит; этот человек — святой, помышляющий только о своих духовных обязанностях, и его благочестивый взгляд никогда не опускался с Небес на грешную землю.

Вы хотели узнать эту страшную правду, отец мой, вот она, Бог тому свидетель. Опасность велика, но Вы можете отвести от меня угрозу, это в Ваших силах, если соблаговолите подумать о моих страданиях и о том, к чему они приведут.

Я должна покинуть монастырь, это необходимо, чтобы не погубить себя в этой жизни и не быть осужденной на вечные муки после смерти. Если Вы истинный слуга храма Господня, Вы спасете меня от этой пытки, вернете в среду, где я должна жить, избавите от грозящего мне позора и унижения.

Я верю Вам, отец мой, и открываю свою душу, так как знаю, что Ваша доброта столь же велика, как Ваше мужество; я рассказала Вам о том, о чем, вероятно, Вы один на свете не подозреваете, чтобы Вы почерпнули в этом признании решимость, необходимую для моего освобождения.

Я жду, я изнемогаю; если Вы будете медлить, я не смогу больше сопротивляться и погибну, причем погибну не одна.

Невинный последует за грешницей; мой голос, ставший тихим от слез, привлечет его ко мне; разве сможет он устоять перед сердцем, истерзанным борьбой и отчаянием, не так ли, отец мой? Мне восемнадцать лет, и я красива; он еще ничего не знает, но он узнает, он поймет все, когда я скажу ему, что люблю его!

Я действую по наущению дьявола; это он водит моим пером, это он толкает меня в пропасть, и я неминуемо туда упаду, если Вы не протянете мне руку помощи. Сжальтесь над моими страданиями, развейте мои опасения, спасите, спасите меня, и пусть Вам воздаст за это Бог!

Я не желаю возвращаться в свет, но хочу стать канониссой; по крайней мере, я не буду обречена на безмолвие, заточение и преждевременную могилу; по крайней мере, я буду видеть жизнь издалека и слышать ее отголоски, раз мне нельзя броситься в этот водоворот, который увлекает меня за собой и кружит мне голову, а потом я все забуду… возможно!»

Под этими словами было написано рукой канониссы:

«Вы понимаете, мой милый мальчик, что тут нет ни слова правды, по крайней мере в отношении этого человека, и что если бы я захотела вернуться в свет, то какой-нибудь ничтожный святоша, какой-нибудь грязный аббатишка, вроде этого, вполне мог бы стать моим орудием».

Графиня Александрина была скверной особой и всегда внушала мне страшное отвращение. Разумеется, я не ханжа и не сумела бы стать ею при всем своем желании из-за окружающей меня своры. Эти люди не подпустили бы ко мне священника даже в монастыре, где я живу, разве что для какого-нибудь крайне банального разговора.

Так вот, порой, даже часто, мне хочется скрыться от их насмешек и вернуться в лоно религии, в которой я была рождена и которую моя мать и моя тетушка столь ревностно исповедовали. Я не хочу умереть безбожницей; лишь Божественная длань, дающая надежду и осторожно отрывающая нас от земных благ, может облегчить наши страдания в смертный час. Я видела, как умирала Аиссе — она уже на Небесах. Я видела, как умирали злодеи и нечестивцы — они уже в аду, и я не желаю следовать за ними.

Госпожа де Тансен была хитрой бестией; говорят, она тоже страшно боялась умереть. Даже самые прославленные философы боятся смерти. Вольтера так пугали чертями с их рогами и хвостами, что он причастился!

LII

Легко вообразить, какой ужас охватил этого добряка-священника, очень робкого и боязливого человека, во время чтения подобного письма. Он не понял по-настоящему, что речь идет о нем, хотя это было совершенно ясно, тем более что девушка не видела вокруг себя других мужчин, не считая ризничего и господина епископа Гренобльского — старца, которому перевалило за восемьдесят лет. Аббат почувствовал, что он трепещет с головы до ног, ибо, заглянув в свою душу, понял, что вполне готов разделить эту преступную любовь, если только такое с ним уже не произошло.

Это письмо было для него как удар молнии, он заболел и в течение двух недель не показывался в монастыре. Первым его побуждением было уйти со службы и попросить себе замену; повторные письма, причем в том же духе, укрепили его в этом решении: надо уклониться от опасности, чтобы не поддаться соблазну.

Затем священнику пришла другая мысль: совесть не позволяла ему оставлять в общине паршивую овцу, которая могла не только погибнуть сама, но и навредить всему стаду. Девушка хотела покинуть монастырь; он знал, что ее насильно заставили принять постриг, и мог доложить об этом своему церковному начальству, не нарушая тайны исповеди, — она постоянно ему об этом говорила. Поразмыслив, духовник принял решение и начал действовать.

Красавице только это и было нужно. Священник встретился с ней один раз, чтобы сообщить о своем решении, а затем отправился в Гренобль и поклялся, что не вернется в Монфлёри до тех пор, пока мадемуазель де Тансен не покинет монастырь.

Епископ был благочестивый добродушный человек, еще очень ясно мыслящий, несмотря на свой преклонный возраст; он управлял епархией более тридцати лет и знал всю свою паству. Старец выслушал жалобы аббата Флёре и сам допросил мадемуазель де Тансен. Поговорив с девушкой, он понял, что у нее другое призвание, что она была бы плохой монахиней и могла бы навлечь на Церковь позор.

Вследствие этого епископ стал ходатайствовать об изменении положения монахини и упразднении обета, произнесенного одними устами, или, точнее, его замены на весьма гибкие обеты канониссы, похожие на что угодно, кроме религиозной жизни.

За несколько месяцев дело было сделано, и сестра Августина превратилась в графиню Александрину де Тансен, канониссу невильского капитула, одного из наименее популярных в ту пору.

Можно себе представить, с какой радостью новоявленная графиня сбросила монашеское одеяние. Девушка необычайно трогательно простилась с подругами, уже превосходно умея лицемерить, и поручила им передать привет и благодарность любезному духовнику, отвратившему от нее угрозу святотатства; она не стала ничего писать священнику, который уже был ей не нужен; теперь, когда это орудие сделало свое дело, его можно было сломать и отбросить в сторону.

Госпожа де Тансен поступала так всю свою жизнь, а начала она с аббата Флёре.

Графиня провела несколько недель в кругу семьи, а затем отправилась в свой капитул в сопровождении брата, аббата де Тансена. Тогда же между ними установилась тесная связь, о которой так много сплетничали и строили столь глупые предположения. Мне не хочется чернить графиню Александрину; я признаю, что она вела себя дурно и совершила много тяжких грехов, но не могу приписывать ей подобные проступки. Она любила своего брата, что было вполне естественно; возможно, это единственное похвальное чувство за всю ее жизнь, так не будем порочить его грязными домыслами. Госпожа де Тансен вовсе не была матерью д’Аламбера, и я часто его стыдила, когда он раздувался от спеси, убеждая в этом других. Слово «философ» — синоним тщеславного человека.

У г-жи де Тансен было много любовников, и я не собираюсь это скрывать, но подтверждаю, что ее дети умерли еще в младенчестве и, стало быть, она не могла от них отказываться. Вскоре вы будете знать историю графини не хуже меня и сможете осуждать или защищать ее по своему усмотрению, но, по крайней мере, справедливо.

Графиня Александрина была слишком хитрой и держалась в своем капитуле таким образом, что снискала всеобщее расположение и любовь. Вначале, как и в Монфлёри, она всех забавляла и в то же время вела себя безупречно, не давая повода для упреков. Среди канонисс не было ни одной, которая не питала бы к ней приязнь и не пела бы ей дифирамбы.

Родителям графини и епископу Гренобльскому, давшему ей рекомендацию, писали, выражая благодарность за бесценный подарок капитулу и умоляя его преосвященство вновь использовать свое влияние, чтобы доход новоявленной канониссы вскоре существенно возрос, что обычно достигается с возрастом или благодаря выдающимся заслугам.

Однако г-жа де Тансен нуждалась не в этом: она не довольствовалась такой малостью, и у нее были другие планы. Она ни во что не вмешивалась, выражала своим заступникам весьма пылкую признательность и становилась еще более обворожительной. Она соблюдала устав, заявляя во всеуслышание, что покинула монастырь не за тем, чтобы вести более праздную жизнь, а вследствие того, что не считала себя достойной неукоснительно следовать строгим предписаниям святого Августина (по-моему, в аббатстве Монфлёри жили монахини-августинки).

Канонисса нередко проводила в церкви несколько часов подряд; лишь Богу известно, о чем она там думала. Своим поведением она служила укором другим канониссам, женщинам несколько светским, каковыми они все и являются, но она не позволяла себе ни одного упрека или замечания в их адрес.

Между тем г-жа де Тансен втайне от всех строила далеко идущие планы. Она не собиралась оставаться в Нёвиле до конца своих дней: это значило бы разве что сменить одну тюрьму на другую; она грезила о Париже с его интригами, блеском и авантюрами; ей надо было туда попасть, причем подобающим образом. Досточтимая матушка графини не стала бы посылать дочь в Париж и, главное, не смогла бы обеспечить ее средствами для жизни в этом городе.

Графиня Александрина очень осторожно вошла в доверие аббатисы; она так льстила и угождала этой особе, что вскоре всецело завоевала ее доверие, и та уже не могла обходиться без нее. Как-то раз аббатиса объявила графине, что берет ее в секретари и в этом качестве она входит в совет капитула.

В двадцать лет! Какой триумф, такого еще не бывало. Графиня лишь выразила благодарность и продолжала держаться столь же скромно, так что это ни у кого не вызвало недовольства.

Ей простили этот успех.

Как только канонисса освоилась с делами, она начала в них вмешиваться, да так ловко, что стала заправлять всем. На ее счастье, капитул вел тяжбу с соседним помещиком по поводу неких исключительных прав, от которых канониссы не желали отказываться. Дело рассматривали в Лионе; но его рассматривали также, причем в первую очередь, в Париже, в Королевском совете.

Госпожа де Тансен заявила, что дело ведется плохо и его представляют неправильно; она показала бумаги, явно доказывающие, что если продолжать в том же духе, то тяжба будет проиграна.

— Надо, чтобы кто-то занимался только этим процессом, — робко предложила канонисса.

— Конечно, — ответили ей, — но кто же?

— Ах! Трудно сказать!

И тут каждая из дам начала высказывать свое мнение.

— Не знаю, почему у капитулов нет полномочных представителей в совете его величества, ведь мы тоже в своем роде сила. У нас есть ленники и арендаторы, у нас свои важные интересы при дворе.

— Это предложение стоит обсудить.

— Очень вас прошу, сударыня. Подумайте, какое влияние мог бы приобрести капитул Нёвиля.

— Вы правы.

— Мы должны избрать особу, способную представлять госпожу аббатису и капитул, такую, что в любом случае не посрамит нашей чести.

— Какого-нибудь церковного сановника.

— Нет, одну из нас; никто не ведет свои дела лучше самого человека.

— Кого же?

— Ах! Не знаю.

— Многие из наших дам в отпуске, но ни одна из них не обладает необходимыми качествами.

— Во-первых, это ум.

— Кроме того, сдержанность.

— Кроме того, такт.

— Вдобавок красота, которая никогда не повредит.

— И безупречное поведение.

— Значит, вам нужно само совершенство, сударыня? — спросила в заключение аббатиса.

Каждая из присутствующих высказала свои соображения, за исключением г-жи де Тансен; выдвинув предложение, она хранила полное молчание и наблюдала за происходящим.

— А вы, графиня Александрина, — спросила аббатиса, — вы молчите? Что вы об этом думаете?

— Думаю, вы правы, сударыня: эти дамы требуют совершенства, которого нет и в помине.

— Ничего подобного, — заметила одна старуха, — не надо далеко ходить, эта особа здесь.

— Где же?

— Это вы, госпожа де Тансен.

— Я?!

Графиня покраснела от радости, что, наконец, добилась своего; этот румянец отнесли на счет скромности.

— Разумеется! — воскликнула аббатиса. — Но как же мы будем без нее обходиться?

В ответ раздался дружный тяжелый вздох.

— Сударыни, — пролепетала графиня, — вы меня смущаете, вы оказываете мне слишком много чести, я недостойна…

— Вы достойны всяческих похвал и почестей. Решено, вы будете нашей представительницей.

Графиня заставила упрашивать себя целую неделю, повторяя, что для нее это слишком большая жертва, что она терпеть не может свет и хочет жить в уединении, — словом, прибегала к тщеславным и лицемерным уловкам, которые всегда производят благоприятное впечатление и вводят людей в заблуждение.

Согласитесь, что если в многолюдном собрании найдется порочный и умный человек, то он будет верховодить и найдет способ стать всеобщим кумиром. Люди, действующие по первому побуждению, люди честные, ничего не добиваются на земле, в том обществе, каким оно является в наши дни. Я убедилась в этом на собственном опыте и опыте других. В тех редких случаях, когда я шла на поводу у своих чувств, я неизменно оказывалась в дураках; это касается даже моей любви к г-ну Уолполу, который то и дело ко мне придирается, потому что я слишком хорошо к нему отношусь.

Мой друг прочтет это только после моей смерти, поэтому я не беспокоюсь о том, что он будет меня бранить: я уже этого не услышу.

Я никогда никого не любила так сильно, как этого человека, и не питала подобной страсти ни к Формону, ни к председателю Эно, ни к Пон-де-Велю, ни к кому-либо другому. Стоит ли жить без малого восемьдесят лет и становиться слепой старухой ради того, чтобы иметь подобные чувства!

Вернемся, однако, к г-же де Тансен, которая никогда никого не любила ни в молодости, ни в старости.

Итак, было решено, что она отправится в Париж в качестве представительницы капитула и будет переписываться непосредственно с госпожой аббатисой и членами совета; отныне графиня обладала неограниченными полномочиями и должна была получать довольно значительное ежегодное вознаграждение в соответствии со своим высоким положением, а также каждый год возвращаться в Нёвиль, чтобы отчитаться и получить новые указания, причем в наиболее удобное для нее время года. В остальном — полное доверие, полная независимость и чрезвычайно лестные речи по поводу того, что от нее ожидают.

Осуществив свое самое заветное желание, графиня Александрина не спешила проявлять свою радость. Она сдерживала чувства, колебалась и делала вид, что обрекает себя на чудовищную жертву, покидая свое любимое затворничество; плутовка так искусно притворялась и проливала столько слез, что, когда она уезжала, все в Нёвиле считали ее самой несчастной женщиной на свете и восхищались ее самоотверженным поступком на благо обители.

Графине дали скромную свиту: одну горничную и лакея — она отказалась от другой прислуги. Она выжидала, чтобы впоследствии возместить упущенное. Уже во время первого ночлега на пути в столицу г-жа де Тансен написала брату, приглашая его приехать к ней в Париж; ей было известно, на что способен этот аббат, такой же любитель склок, как и она, и чего от него ждать; при этом он был более чувствительным человеком и легче поддавался влиянию. Сестра служила ему ширмой, защищавшей его от глупостей; если бы не она, он наделал бы их еще больше.

Аббат де Тансен был красивый молодой человек; как и Александрина, он обладал бесподобным изяществом и очарованием. Госпожа де Ферриоль не могла с ними сравниться, а у другой их сестры было больше сходства с кардиналом и канониссой; позже я расскажу о ней занятную историю, которую сегодня забыла; я спрошу об этом д’Аржанталя, как только он появится.

Аббат был на год старше своей сестры; получив письмо, он поспешил на ее зов, тем более что она прислала ему средства на поездку (разумеется, из денег капитула).

Брат и сестра были очень рады снова встретиться, так как питали друг к другу необыкновенную любовь. Прежде всего они уладили свои дела, а затем между ними состоялся важный разговор, один из тех, от которого зависит будущее. Они обещали оказывать друг другу помощь и поддержку, проявлять безусловное взаимное доверие и отпускать друг другу все грехи. Брат и сестра прибыли в Париж не для того, чтобы вести праведную жизнь. Оба уже знали, что для того, чтобы добиться успеха, не следует быть разборчивым в средствах, в особенности, когда начинаешь путь к нему с самого низа.

Настоящая их фамилия была Герен, а фамилия Тансен происходила от названия небольшого поместья; их род не был ни знатным, ни древним. Дед наших героев якобы был слесарем, а самые богатые их родичи заседали в парламенте Гренобля — не более того.

Таким образом, брат и сестра метили чрезвычайно высоко с подобными предками и почти без поддержки; однако они решили не отступать, и правильно сделали.

LIII

Госпожа де Тансен сразу же завязала отличные знакомства: сначала благодаря рекомендательным письмам аббатисы, а затем с помощью своей сестры г-жи де Ферриоль, которая была тесно связана с маршалом д’Юкселем и вращалась в приличном обществе.

В Париже графиня всем очень понравилась, как это было в Монфлёри и Нёвиле; она не сидела тут взаперти, а напротив, старалась блистать в обществе, чтобы найти сторонников. Вообразите, могла ли она их не найти! Дама была молодая, красивая, ловкая, обворожительно остроумная и готовая привлечь кого угодно, если человек приходился ей по нраву и мог ей когда-нибудь пригодиться.

Больше всего эта особа стремилась оказаться при дворе, но это представлялось невероятным. У нее не было для этого никаких оснований; к счастью, капитул Нёвиля не был похож на капитулы Мобёжа или Ремирмона; в противном случае никакие интриги не помогли бы графине туда попасть. Канониссы забросали бы ее камнями, вместо того чтобы принять в свое общество.

Не будучи принятой при дворе или хотя бы в Версале, г-жа де Тансен посещала в Париже самое избранное общество. Она не встречалась с королем и принцами, но ее принимали весьма взыскательные люди как особу, с которой вполне можно знаться, и она немедленно стала этим пользоваться.

Графиня заводила знатных и богатых любовников и меняла их одного за другим; для себя она ничего у них не просила, а только для брата. Она устроила ему несколько бенефиций и добилась для него нескольких крупных вознаграждений. Аббат очень любил деньги, а его сестра нисколько ими не дорожила. Будучи умеренной по природе и не питая явной склонности ни к чему, кроме любовных утех, она не нуждалась в земных благах и не стремилась их приобрести.

Так обстояло дело до кончины короля. Брат и сестра урывали где только можно было, но у них не было ничего основательного. И тут у графини Александрины появились виды на господина регента; с помощью просьб, хлопот и ходатайств ей удалось с ним встретиться. Она показалась господину регенту красивой и милой; он сказал ей об этом, требуя вознаградить его за любезность, и она тотчас же удовлетворила его просьбу. Красавица сдержала все свои обещания, но неосмотрительно завела речь о делах государства, которым она уже рассчитывала управлять вместе со своим любовником, а в такие минуты пристало говорить только о делах сердечных.

— Мне не нравятся женщины, допрашивающие меня в моем алькове, — заявил потом господин регент, — когда графиня де Тансен снова придет, надо будет всегда ей говорить, что я на совете, будь-то даже в два часа ночи.

Уверяю вас, господин герцог Орлеанский употребил другие выражения; в подобных случаях он не проявлял излишней осторожности и говорил все, что думал.

Таким образом, на этом любовная связь оборвалась, и продолжения не последовало; канонисса была страшно обижена и не могла с этим смириться.

Она жаждала власти и обратила свои взоры на аббата Дюбуа, этого отвратительного притворщика, страдавшего всевозможными недугами и неспособного в любовных делах идти дальше разговоров.

Дюбуа оказался менее разборчивым, чем его господин, и позволил заманить себя в западню. Он вел с регентом разговоры о графине, которой стали посвящать неимоверно восхваляющие ее стихи. Я уже подзабыла эти стихи и стала искать их в своих бумагах, но ничего не нашла.

Эту связь довольно долго скрывали, а затем она неожиданно выплыла на поверхность. На г-жу де Тансен посыпались всякие милости, и она дерзко выставляла это напоказ; дама начала верховодить и всем заправлять в доме министра. Она не жила там, но проводила там все свое время: встречалась с людьми, выпроваживала назойливых посетителей и принимала желанных гостей. Дюбуа ей не мешал и, когда ему высказывали недоумение по этому поводу, он неизменно отвечал:

— Пока графиня распоряжается в моем доме, она не распоряжается мной; я жертвую ею ради других.

Разумеется, горячо любимый брат канониссы в первую очередь пожинал плоды этой сделки. Аббату достался приличный монастырь, он был избран для того, чтобы обратить Ло в католическую веру, и получил от англичанина солидное вознаграждение, более желанное, по его словам, чем лучшие обещания. Система Ло не застала его врасплох. Уже на следующий день он обратил в золото акции, переданные ему новообращенным, и других уже никогда не покупал.

Дюбуа назначил г-на де Тансена посланником при дворе римского папы, у которого он стремился получить кардинальскую шапку, а брат графини не отказался бы для себя и от биретты. Он отправился с этой миссией вместе с иезуитом Лафито.

Накануне отъезда оба священника были арестованы по приказу Парламента. Господина де Тансена обвинили в симонии в связи с тем, что он заполучил некое аббатство для одного из своих племянников, но Дюбуа вмешался, и, несмотря на обвинение, невзирая на влияние господина принца де Конти, насмехавшегося над мошенником и призывавшего к этому других, аббата тем не менее отправили в Рим, Дюбуа стал кардиналом и первым министром, а затем архиепископом Камбре. Поэтому я сказала г-же де Тансен, когда она надоедала мне жалобами на свои серьезные затруднения:

— Полноте, госпожа графиня! Похоже, вас очень удивляет, что вы стали любовницей такого важного человека и архиепископа. Люди вашего звания и вашей породы всегда найдут общий язык.

В самом деле, и он, и она принадлежали Церкви и были выскочками.

Когда Дюбуа умер, г-жа де Тансен оплакивала его для приличия, но забавно было слышать произнесенную ею надгробную речь. Ее племянники так об этом рассказывали, что можно было умереть со смеху.

— Он умер, — говорила она, плача одним глазом и подмигивая другим, — он умер, потешаясь над дьяволом, который поджидал его за дверью, чтобы вознаградить по заслугам. Этот человек всегда любил только деньги; он не любил себя самого из боязни поддаться какой-нибудь прихоти и нанести урон своей мошне. Он был лжецом, вором, негодяем, жестоким и бессердечным человеком, но благодаря своему блестящему уму мог заставить забыть обо всех своих пороках, когда это требовалось для его барышей.

— А вас, сударыня, вас он любил?

— Он ни капельки меня не любил, и я платила ему тем же, уверяю вас. Мы не пытались друг друга обманывать.

— В таком случае, почему вы его оплакиваете?

— Чтобы глупцы думали, будто я о нем сожалею.

— Почему же вы не расстались при столь трогательной взаимной неприязни?..

— Потому что мы не смогли бы найти себе лучшую пару. Будь на моем месте другая просвещенная женщина, она бросила бы Дюбуа; любой другой первый министр на его месте подыскал бы менее проницательную женщину.

По крайней мере эта особа относилась к себе несколько лучше, чем к своему кавалеру!

Для графини Александрины наступили другие времена.

Она снова стала вольничать, как говорил Вольтер, который терпеть ее не мог. Она раздражала его, как пила, добавлял он.

Графиня по-прежнему меняла любовников, и карьера аббата шла своим чередом; брат и сестра реже встречались, так как он был в разъездах, а она постоянно находилась в Париже, ибо не могла бы жить в другом месте. Канонисса отделалась от своего капитула и заручилась папской грамотой, позволявшей ей вести мирскую жизнь.

Она то и дело прикрывалась этой бумагой и, не стесняясь, пускала ее в ход.

Я подхожу к главному происшествию в жизни г-жи де Тансен, из-за которого любая другая женщина сгорела бы со стыда и умерла от горя: к истории несчастного Ла Френе, свидетелями которой мы все стали, а я вдобавок оказалась замешанной в нее, что сильно меня тревожило.

Следует сделать небольшое отступление, чтобы пролить на это свет.

Аббат де Тансен только что отбыл в Рим в качестве прислужника кардинала де Бисси на время конклава; между тем графиня познакомилась в доме какого-то из просвещенных людей, которые ее окружали, со старым эгоистом Фонтенелем и сделала его своим любовником, так как она начала писать и надеялась, что он будет расхваливать ее сочинения.

Госпожа де Тансен долгое время не знала Фонтенеля; она была очарована его умом, красноречием и стала усиленно приглашать его к себе; он не отказывался.

Мало-помалу эта связь перешла в привычку вместе беседовать, обмениваться шутками и остротами; однако и он, и она были нужны друг другу. В отсутствие брата рядом с графиней не было никого, кто бы ей настолько подходил.

Как-то раз Фонтенель вел с этой особой шутливый разговор и сообщил ей, что он знает одного весьма чувствительного человека, члена Большого совета, который воспылал к ней страстью и жаждет за ней поухаживать.

— Что ж, приведите его ко мне, — ответила г-жа де Тансен, — чувствительный человек — такая редкость в наше время; я была бы не прочь с ним встретиться, чтобы как следует на него поглядеть.

— Этот человек не нуждается в средствах, он из приличной семьи судейских, вы можете его принять и представить кардиналу.

В ту пору Дюбуа был еще жив.

Господин де Ла Френе, тот самый чувствительный человек, о котором шла речь, в один прекрасный день был представлен кардиналу, и тот хорошо его принял. Знакомый Фонтенеля был не особенно умен, во всяком случае не отличался блестящим умом; он был довольно хорошо сложен и обладал благородными манерами; как бы то ни было, он был не лишен неких достоинств, ибо г-жа де Тансен, знавшая толк в мужчинах, удостоила его своей милостью и благоволила к нему на протяжении четырех лет.

Я бы не поручилась, что она осыпала милостями только Ла Френе, и у нас немало причин так думать.

Эта связь была очень бурной. Ла Френе оказался страшным ревнивцем. Он питал такую страсть к своей любовнице, что в пылу ярости постоянно грозился убить ее, убить своих соперников и в довершение всего покончить с собой.

Любовник устраивал г-же де Тансен отвратительные сцены, заставая у нее мужчину, особенно после смерти кардинала Дюбуа, когда, по его мнению, стал полновластным хозяином положения.

Я всегда подозревала, что Ла Френе не совсем в своем уме. Он часто приезжал ко мне, часами жаловался на свои беды и, признаться, чрезвычайно мне надоедал. Я никогда не могла понять, каким образом графиня Александрина так долго его терпела.

Однажды утром Ла Френе находился в моей комнате; я не знала, как от него отделаться, и пыталась найти выход из положения, как вдруг доложили о приходе д’Аржанталя, дожидавшегося меня в будуаре. Я воспользовалась этим предлогом и направилась к нему.

Д’Аржанталь был страшно разгорячен; он находился в невообразимо возбужденном состоянии и бросился в мои объятия. Дверь осталась открытой.

— Ах, сударыня, вы видели мою тетушку?.. — спросил он.

— Нет, — ответила я, удивившись этому вопросу не меньше, чем тону, каким он был задан.

— Я повсюду ее ищу, мою добрую, милую тетушку! Вы видите, как я запарился, гоняясь за ней, тем не менее мне надо ее увидеть.

— Почему это так срочно? Что вам нужно ей сказать? У вашей досточтимой матушки случилось какое-то событие? У вас очень радостный вид…

— Радуюсь ли я?! Еще бы! Сегодня утром тетушка была со мной такой доброй, такой милой, такой любезной!

— Чем же она вас порадовала, мой бедный д’Аржанталь?

— Я вам скажу, скажу вам одной, я должен это сказать, чтобы нс задохнуться от нетерпения.

Меня настолько разбирало любопытство, что я забыла о Ла Френе, оставшемся в моей комнате, села рядом с д’Аржанталем и начала его торопливо расспрашивать.

Сияющий молодой человек поведал мне, что он любит свою тетушку, питая к ней не любовь, а скорее сильную приязнь, но никогда не осмеливается ей об этом сказать, так как она внушает ему невероятное почтение. Словом, утром, приехав к г-же де Тансен позавтракать, д’Аржанталь дерзнул признаться ей в своих чувствах, попросил у нее совета, а также предложил стать его наставницей и подругой, ибо характер матери не позволял ему найти в ней то, что он искал.

Госпожа де Тансен ответила племяннику с очаровательной доброжелательностью, что она в восторге от этой просьбы, что она очень его любит, готова стать его советчицей во всех делах и надеется видеться с ним очень часто, как подобает тетушке и подруге.

Д’Аржанталь был так рад, так счастлив, что поблагодарил ее очень неловко, будучи не в силах высказать то, что думал; позже, успокоившись, он принялся искать ее повсюду, у всех друзей, чтобы выразить ей свою признательность.

Это было очень простодушно, и мне не в чем было его упрекнуть.

В то время как мой юный друг изливал душу, я услышала, как дверь моей комнаты оглушительно хлопнула — казалось, она едва не слетела с петель. И тут я вспомнила, что Ла Френе находился там, а также подумала о его страшной ревности.

— Ах! — вскричала я. — Нам суждено стать причиной несчастья… Ла Френе все слышал.

— Боже мой! Сударыня, я бегу к тетушке.

— Не вздумайте этого делать! Тут лечение окажется хуже болезни. Графиня и сама сумеет как-нибудь выкрутиться; она слишком умна, чтобы бояться этого болвана.

— Все равно, я волнуюсь.

— А я вам говорю, что незачем волноваться. Ваша тетушка отделается какими-нибудь словами, угрозами и сотрясанием воздуха, а потом все утихнет.

Молодой человек тотчас же ушел; тем не менее я не стала бы утверждать, что он не был слегка влюблен в свою тетушку, разумеется, сам того не ведая, ибо д’Аржанталь, знавшийся с девицами легких нравов и актрисами, сохранил редкостную чистоту чувств.

Позже я узнала от г-жи де Тансен, к каким ужасным последствиям привел этот разговор.

LIV

Госпожа де Тансен только что вернулась домой, когда появился г-н де Ла Френе. Его бледность и дрожащий голос предвещали грозу; дама к этому привыкла и не особенно испугалась. Она спокойно спросила, что с ним случилось.

Ла Френе опустился в первое попавшееся кресло и замер, словно лишившись чувств. Графиня подошла к нему и повторила вопрос.

При этих словах Ла Френе подскочил как ужаленный.

— Что со мной случилось, сударыня, что со мной случилось?!.. Вы еще смеете об этом спрашивать?

— Ну да, спрашиваю и всегда буду спрашивать. Вы сошли с ума либо заболели.

— Я не сумасшедший и не больной, сударыня!.. Я, наконец, прозрел. Я вас раскусил: я слышал признание из уст вашего пособника.

— Какого пособника?

— О! Что за бесстыдница! Какого пособника? Стало быть, у вас их много, раз вы спрашиваете у меня его имя?

Госпожа де Тансен расхохоталась:

— Это смешно, просто смешно, сударь, я не желаю больше ничего слушать и не отказываюсь от своих слов: определенно, вы сошли с ума.

Бедняга и в самом деле был не в своем уме, он это уже доказал, однако его припадок только начинался; Ла Френе разразился страшной бранью и внезапно, когда графиня этого не ожидала, остановился и потребовал свои карманные пистолеты, которые она у него одолжила.

— О, что касается этого, то я вам сейчас же их верну.

Госпожа де Тансен направилась к своему письменному столу, где она хранила пистолеты, и протянула их Ла Френе.

— Вы мне их отдаете? И не боитесь, что я ими воспользуюсь, сударыня? — продолжал ревнивец, вновь приходя в ярость.

— Против кого?

— Против вашего племянника, этого ничтожного д’Аржанталя: он посмел в вас влюбиться, а вы имеете подлость с ним встречаться.

Графиня еще больше расхохоталась:

— Ах! Мой племянник! Мой племянник! Значит, речь идет о моем племяннике? Вы хотите убить моего племянника? Право, это великолепно, мне не стоило ожидать ничего другого от вашей доброй души, от вашего здравого ума.

Ла Френе поднял пистолет, а г-жа де Тансен взяла другой, лежавший рядом, и тоже подняла его, но без враждебных намерений, ибо оружие не было заряжено.

— Ах, сударыня, я вижу, что вы собираетесь меня убить, как вы пытались убить господина де Носе. Вы отравили нескольких ваших любовников, которые не нравились кардиналу; меня едва не постигла та же участь, и я чудом избежал опасности; мне это говорили, а я не верил, но теперь у меня не осталось никаких сомнений.

Графиня насторожилась; к тому же она уже не впервые слышала подобное обвинение, и это вызывало у нее легкое беспокойство.

По вине злого рока несколько человек, обедавших в доме г-жи де Тансен, умерли на следующий день или через день; Дюбуа не доверял этим людям, и его не преминули обвинить в убийстве; в наше время отравления в моде: достаточно пустяка, чтобы вас в этом заподозрили и уличили.

Однако графиня не смутилась: она не перебивала Ла Френе и не оправдывалась. Она выслушала его до конца, а затем, решившись, заткнула ему рот поцелуями. Этот человек не мог устоять перед ее ласками и так обожал свою любовницу, что буквально терял от нее голову.

Она могла успокоить его одним словом, а затем им снова овладевала ревность, и он принимался отчаянно кричать.

Во всем этом мне особенно претит то, что графиня получала от любовника огромные суммы: до сорока — пятидесяти тысяч ливров единовременно. Эти деньги вряд ли были для нее: она не любила и не ценила золота; стало быть, оно предназначалось ее брату. Однако, с другой стороны, архиепископ (в ту пору г-н де Тансен уже был архиепископом Амбрёнским) ссужал ее деньгами, что подтверждает один вексель, копию которого я вам представлю. Это довольно темная сторона истории.

Когда запыхавшийся д’Аржанталь явился к своей тетушке, его отказались принять. Слуги, привыкшие к подобным сценам, никого не пускали в дом, когда они случались.

Все знали об этой любовной связи, о ней повсюду говорили, и Вольтер каждый день над этим смеялся. Вольтер бесподобно умел обезьянничать и передразнивал разъяренного Ла Френе. Им была даже написана стихотворная пародия на взбешенного Ореста, которую, очевидно, найдут среди бумаг философа после его смерти; он не стал публиковать эти стихи из уважения к милым ангелочкам д’Аржанталям.

На этом все кончилось, и в течение нескольких дней ничего больше не происходило.

Внезапно влюбленный пришел в ужасное уныние; он бродил в одиночестве, скрестив руки, по сумрачным аллеям Тюильри, что-то говорил вслух, жестикулировал, грозил кому-то кулаком и беседовал с невидимыми существами; это привлекло внимание садовников, не раз указывавших на этого чудака главному смотрителю, и тот не спускал с него глаз.

Когда Ла Френе встречался с графиней Александриной, он пересыпал свою речь такими фразами:

— Вы этого хотите? Это плохо кончится!

Либо:

— Вы любите его, несчастная!

— Кого именно? — спрашивала она.

— Ваше сердце скажет все за меня, мне незачем называть этого человека по имени.

Госпожа де Тансен жила тогда на улице Сент-Оноре, рядом с Пале-Роялем.

Однажды вечером Ла Френе явился к своей любовнице довольно поздно; дело было в апреле; стояла чудесная погода, и было не по сезону тепло.

Он предложил отправиться с ним на следующий день в Пре-Сен-Жерве собирать фиалки и любоваться сиренью.

— Нет, — ответила графиня, — я не люблю ездить за город в это время года: там холодно и нет ни цветов, ни плодов; даже негде посидеть: мох и трава еще не выросли. Не говорите мне о вашей сельской идиллии раньше мая.

— Вы не желаете?

— Нет.

— Вы заняты чем-то другим?

— Вовсе нет.

— Вы кого-то ждете?

— Никого.

— Стало быть, я могу прийти?

— Как вам будет угодно.

— В таком случае, я приду, не сомневайтесь.

— Приходите.

— Только не забудьте своих слов, графиня. Я вернусь, я заеду за вами, если будет хорошая погода.

— Не стоит себя утруждать. Я никуда не поеду.

— Выслушайте меня до конца. Я заеду за вами и, если вы снова откажетесь, что ж… что ж… вы увидите, к чему это приведет.

— К очередной сцене и какой-нибудь угрозе!

— Повторяю: вы увидите. Прощайте!

Ла Френе ушел, и г-жа де Тансен не стала его удерживать: он ей надоел. Вечером пожаловали завсегдатаи дома; все блистали умом и изо все сил веселились; Фонтенель, как и другие, был великолепен.

Ла Френе вошел молча; он небрежно поздоровался с графиней и забился в угол. На него не обратили внимания; между д’Аржанталем и старым автором «Миров» возник забавный спор. Их словесная перепалка продолжалась в течение часа.

Госпожа де Тансен с удовольствием слушала спорщиков.

И тут Ла Френе пробился сквозь теснившихся гостей (я была там и все видела), подошел к своей любовнице и произнес неподражаемым тоном:

— Назначьте же цену, сударыня; эти господа ломают копья из-за вас.

Все смотрели на этого человека и ничего не понимали, а затем вспомнили, в чем дело. Минуту спустя кто-то упомянул имя графа де Носе; Ла Френе спросил этого человека:

— Он по-прежнему серьезно болен, н